/
Автор: Брюсов В.Я.
Текст
ДНЕВНИКИ
18911910
1891 г.
An p., 11.
В гимназию не пошел. Переписывал дифференциальное ис
числение. Вычислял квадратуру круга.
А пр., 12.
Толковал Щербатову о дифференциальном исчислении. Тот
изумлялся. Кедрину показал теорему. Тот восхищался. Духов
ской написал на меня эпиграмму:
О диаметре и шаре
В нашем классе толковали
Никанорович Евгений
Да Валерий Брюсовгений.
В философию пустились,
И на шаре оба сбились,
Доказательств не нашли,
Замолчали и ушли.
Есть еще эпиграмма на меня:
Математик и поэт,
Но философ страстный.
Что ж, феномен он ? О нет!
Лишь хвастун ужасный.
О к т., 12.
Сначала заходил Станюкович. Вечером у меня Щербатов
и Иноевс. Они застали меня беседующим в Эдом. Потом Ни
кольский, И. А. Нюнин, Пильский. Разговоры были без конца.
19
Споры. Удавшийся литературный вечер. Никольский ушел ра
но, просил у меня отрывки из «Поэмы любви».
О к т., 13.
Задумал новую переделку поэмы «Земля».
О к т., 19.
ГѴ литературный вечер. В гимназии убеждаю всех быть. Пер
вым прибыл Пильский. Читал ему свои стихотворения, когда
пришел Ник. Ал. Затем постепенно другие. Сначала толковали
о русском эпосе, и очень оживленно. Самый вечер прошел бо
лее вяло. Моя лекция о любви провалилась. Щербатов смутился
и бежал. Другие сидели до часу. Создавали журнал.
О к т., 20.
День дома. Занимался и начал «Цезаря». Вечером у Ланга.
Толковали. Он читал мне свои произведения.
О к т., 22.
Целый день дома (праздник), только в библиотеке. Писал ла
тинское стихотворение и «Цезаря». Набросал стихи «На дне».
О к т., 26.
Вечер не состоялся. Мы были вдвоем с Пильским. Много го
ворили и под конец рассмеялись, как Цицероновы авгуры. Со
ставляли план передовой статьи.
О к т., 28.
День чувствовал себя скверно. Заходил к Эду. Вечером у ме
ня Ланг. Революционные разговоры. Беседа о журнале.
О к т., 29.
Состояние ужаснейшее. Все, что я вчера писал — глупость.
Злоба, злоба, страшная злоба на себя.
О к т., 30.
Едва, едва начинаю приходить в себя. Хотел было писать
«Кантемира», но не мог еще даже и мыслить.
О к т., 31.
Постепенно овладеваю своими чувствами. Начал «Кантеми
ра».
Ноябрь, 1.
Владею собой. Пишу «Кантемира». Написал стихи «Ты не
много со мной поиграла».
Н о я б р ь, 2.
Должен был быть литературный вечер. Но Пильский не при
шел. Сначала заезжал Щербатов (прямо из гимназии). Я про
диктовал ему сочинение. Потом Ланг. Потом Щербатов ушел.
Я с Лангом. Потом Эд. Потом Ланг ушел.
Н о я б р ь, 3.
Пишу, пишу и пишу «Кантемира».
Н о я б р ь, 4.
20
Окончил «Кантемира». Набросал стихотворение «Fin de
siecle»*.
Н о я бр ь, 5.
Начал переписывать «Кантемира», — нечто ужасное.
Ноя бр ь, 8.
Подал «Кантемира». Лев ужаснулся.
Ноябрь, 13.
Начал драму «Любовь».
Ноя брь, 16.
Утром написал два стихотворения «Любовь». Потом в лавке
купил: калоши, перчатки, Лермонтова. Вечером — литератур
ный вечер опять не состоялся.
1892 г.
Ф е в р а л ь, 26.
Вечер у Эда. Винт. Днем писал «Державина».
Февр., 27.
В гимназии спор с Столповским о душе.
Февр., 29.
Думал провести вечер мирно. Пошел было на заседание архе
ологического общества, но не нашел его. В пассаже встретил
Крого. Результат — винт у Эда. Потом у Филиппова.
Март, 18.
Вечером читал с Надей «Моцарта и Сальери» (на уроке).
Март, 20.
Переделал «Утомленье окутало мысль»... и «Я жив еще?
Я чувствую? Я вижу!..» Обдумывал трагедию «Сомнение».
Март, 22.
Пошел под Сухаревку и, прельстившись," купил Оссиана
и Нибелунгов. Вечер на «Гамлете».
Март, 29.
Утром набросал «Мой друг, легко всех презирать...».
Ап р., 6.
Утром у меня Станюкович. С Зунделовичем; на выставке
картин Клевера. Смотрели «Лесного царя». Сзади стоял сам
Юрий Клевер и хвалил неким «девицам» свою картину. Я в не
годовании стал ее ругать и ругал, пока те не бежали...
М а й, 5, вторник.
Изучал итальянский язык и историю архитектуры...
* «Конец века» (фр.).
21
Май, 16.
Ничего так не воскрешает меня, как дневник М. Башкирце
вой. Она — это я сам, со всеми своими мыслями, убеждениями
и мечтами. Башкирцева хоть могла сказать: «Каждый час, упо
требленный не на это (приближение к одной из своих целей,
и не на кокетство, — (оно ведет к любви, ergo к замуже
ству), падает мне на голову, как тяжесть». Увы! мне нет этого
утешения, и часы, потраченные на рисовку перед барышня
ми, — потеряны для меня. А вот я провел в Голицыне 3 дня и не
делал ничего.
А годы проходят, все лучшие годы...
Работать, писать, думать, изучать. Два дня буду работать с ут
ра до вечера и вставать лишь затем, чтобы обдумать какуюни
будь фразу. А потом... поеду в Голицыно.
Июль, 28.
Я похож на Антония, очарованного Клеопатрой. Вырвав
шись из власти любви, я снова царствую. Сегодня я писал
«Юлия Цезаря», изучал итальянский язык, разрабатывал «Пом
пея Великого», набрасывал строки из «Мимоходом», читал Гро
та и Паскаля, разбирал Козлова и отдыхал на любимом Спино
зе.
Надо работать! Надо чтонибудь сделать! А то столько гово
ришь о себе, а нет ничего: становится чуть ли не смешно! За ра
боту, жизнь не ждет! «Помпеи», теперь в тебе вся надежда!
...Вечером читал пофранцузски, исправил роман Вари,
в нем нахожу выведенного себя, притом с идеальной стороны.
Вся моя оригинальность перед ней в том, что я не объяснял
ся в любви. Прочь чувство! Царствуй мысль! Здесь будет моя
точка опоры, времени еще много впереди.
Чтобы закончить перечень занятий сегодняшнего дня, скажу,
что занимался с Надей, изучал с ней времена диадохов.
Июль, 29.
Когда я пишу «Помпея», мне грезится сцена, с которой я рас
кланиваюсь, крики «автора, автора!», аплодисменты, венки, цве
ты, зрительный зал, залитый огнями, полный тысячью зрителей,
и среди них в ложе... головка Вари, с полными слез глазами.
Август, 12.
Я уехал из Ховрина 1го и вернулся 10го августа. За эти
10 дней успел три раза побывать в Голицыне. В Москве видался
с Эдом, играл в винт, в кегли (собственно, смотрел и держал па
ри). С внешней стороны самое важное событие — спектакль,
который, наконец, состоялся 9 августа, с него и начну.
22
Генеральная репетиция 8го сошла гладко. Только я ради
высшего эффекта нарочно забыл роспись и импровизировал
это место от себя. Неприхотливая публика весело смеялась.
Играли уже с гримом и в костюмах (черт возьми! пришлось мне
взять их напрокат. Вообще истратил много). На другой день
с утра все готовилось к спектаклю. Я связывал стулья и устал
страшно. Билетов разослали много и, боясь тесноты, многим
отказывали (и многие обижались). Но увы! собралось публики
немного, так что под конец стали пускать всех. Публика была
холодная, замороженная, а когда после первого действия с нее
собрали в пользу «бедных семейств», она совсем смеяться пе
рестала и чуть аплодировала разве только Ел. Андр. да мне
(впрочем, мнето аплодировали больше «свои»; я не вышел на
аплодисменты).
После спектакля немного выпили, шутили, танцевали. Был
И. А. Он усердно пропагандировал мои достоинства Варе.
Кстати, о Варе. Больше я не сомневаюсь: любовь, любовь!
Сначала я был поражен ее поведением ко мне. Садится со мной
рядом, первая заговаривает. Потом сообразил: она кокетнича
ет — раз. Ее убеждают, что я выгодный жених — два. Она... она...
ей... чутьчуть нравлюсь я — три! Браво! Браво! Вперед! Есть на
дежда. Я счастлив...
А в г., 1213.
Занимаюсь целые дни. «Помпеи». 12го был у нас Рощин
и др. Я писал «Демон».
Август, 14.
Страшно трудно писать «Помпея». Сначала надо добиться,
чтобы я владел этой картиной, а не деятели того времени владе
ли мной. Потом надо сплотить всю громадную несущую жизнь
в немногих картинках, причем картины должны быть действи
ем! Наконец, надо придать всему интерес. И каков герой!
Помпеи!
Человек ничтожный, никак не герой. Ведь зрители заснут, ес
ли оставить им только борьбу Цезаря и Помпея. Придется при
бегнуть к сплетенному мифу.
Зачем же я беру именно Помпея? Не лучше ли бросить все
начатое? Тогда неужели даром пропадает столько трудов? Но
лучше потерять столько трудов, чем больше... Да неужели ниче
го нельзя сделать? Или это я не могу? Тогда, значит, есть сюже
ты мне не по силам.
Перо падает из рук.
А в г., 16.
Я пытался написать стихи на обдуманную тему, стихи, которые
можно было бы написать Варе в альбом, но увы! изпод пера не
23
выходило ничего, или, вернее, выходил прозаический рассказ
с рифмами на концах. Я бесился, но напрасно и несправедливо.
А в г., 16.
Набросал «Виновата ли я» и «Мы с тобой навсегда разо
шлись».
А в г., 1718.
Писал с утра до вечера «Помпея» (план). Окончил его только
в 12 часов. 18го (ночью). Изучал Le Misanthrope и итальянский
язык. Немного Политическую экономию и Грота...
А в г., 19.
Как укрепляет работа. Правда, к вечеру часто я теряю всякое
соображение, весь полон фигурами римлян и итальянскими
словами, но зато ко мне вернулась былая твердость духа. На все
смотрю спокойно и уверенно, гордо и правильно. Я верю в свое
будущее, а любовь к Варе кажется смешной и пустой.
Вперед! На победу!
А в г., 20.
«Бывают минуты, когда готов послать к черту это горнило
умственной работы, славу и искусство, чтобы жить солнцем, му
зыкой и любовью, счастьем». (М. Башкирцева.)
Впрочем, сейчас я не в таком настроении. Наоборот, я готов
работать, трудиться, бороться. Я счастлив. Вперед!
А в г., 24.
...Я почти все время с Лангом... Я говорил и спорил за целое
лето, которое провел в кругу мелких людишек. Читали друг дру
гу свои последние произведения. Кузина Ланга скоро идет на
любительский спектакль. Хоть глупо, но я завидовал. Потом да
же сам стал уже сочинять какуюто глупую сценку, чтобы поста
вить ее в этом обществе. Притом сам записался в их члены. Ланг
попрежнему убежден в своей гениальности, но плоды былых
побед еще за мною; он говорит со мной, как с равным (с други
ми он свысока, если только его не сбивают на ничто).
Ланг уехал в воскресенье, взяв с меня обещание приехать к не
му в среду. (А мои работы?) Ник. Вас, опоздав к первому поезду,
остался. Я, не обращая на него внимания, занимаюсь, но работа
идет туго. «Помпея» я хотел переделать в комедию, ибо что такое
Помпеи, как не комический тип? Но в мечтах у меня другое: ко
медийка, которую можно было бы поставить на сцену поскорее.
Глупо, глупо, глупо!
А в г., 31.
Я рожден поэтом. Да! Да! Да!
Друга! Где я найду друга? Ему я высказал бы все, что кипит на
душе.
Что ж? Что? Конечно, любовь...
24
Вот сказка старая, которой
Быть вечно юной суждено.
Но, впрочем, прочь лиризм! Проза, царствуй! Недаром ты за
думал роман «Проза»!
Сентябрь, 7.
Целую неделю не писал я. За это время я сделал немного. Пе
ревел пьесу Метерлинка «L'Intruse», задумал комедию «Любовь»
и почти забросил своего «Помпея». Так мало потому, что при
шлось много быть в Москве, на Арбате, так как Горинов застре
лился. (Не совсем, положим, лежит в больнице). Потом, кроме
того, мы переезжали, и мои книги были упакованы. Коечто,
однако, делал.
Сент, 20.
Был только что Пильский (и Станюкович.) Немного поспо
рили и потолковали. Что ни говорите, а он человек умный.
Переписываю «Юлия Цезаря». Видел себя во сне влюблен
ным в какуюто итальянку и учился у нее итальянскому языку.
Это можно переделать в идиллию.
О ктя бр ь, 3.
Знаете, что я приобрел за лето? Твердость. Прежде у меня бы
ла только наглость...
Октябрь, 15.
Кто бы ожидал, что я брошу свою театроманию, вернее, акте
романию. А между тем это так. Писать некогда...
О к т., 29.
За старое новым ответишь. (Новая пословица.)
В понедельник был на «Гамлете». Играли плохо. В общем,
живу гимназией... Из арифметики едва не получил 4 за год, од
нако поправился...
Окт, 30.
Пишу «Каракаллу», но, по обыкновению, вместо того чтобы
писать, больше воображаю общее восхищение, когда это будет
написано. Продаю шкуру неубитого медведя...
Н о я б р ь, 3.
...Купил Катулла. Был в библиотеке...
Ноябрь, 16, веч.
Набросал стихи: «Муза, погибаю... Сознаю бессилье...»
Ноябрь, 18.
Как и всегда, стихотворная исповедь облегчает душу. Впро
чем, я увидал, что довольно любоваться собственными страдани
ями: пора взяться серьезно за себя. Могучим усилием воли я сда
вил свои чувства и овладел своей душой. Теперь я спокоен, так
спокоен, как труп... и только. В сердце заглянуть боюсь. К Варе
25
злоба и полупрезрение. Образ Елены Андреевны выплывает, как
утешающий и смягчающий. Хорошо бы иметь в ней друга.
Н о я б р ь, 22.
Вчера с Сатиным и Ясюнинским был у Аппельрота. Толкова
ли. Я не слишком удачно (т. е. в том смысле, что слишком мно
го говорил о себе). Вечером заходил к Эду Набросал вчера сти
хотворение: «На полях Филиппинских». Отделываю «Каракал
лу». Сегодня начал импровизировать стихотворение «Колумб».
Н о я бр ь, 28.
Важнейшее событие этой недели то, что был на Саре Бернар.
Впечатление получилось полное (играли «Клеопатру»). Что ка
сается меня, то мне Дармон (Антоний) нравится больше С. Бер
нар. Конечно, у него нет той утонченной отделки роли, но это
придет с годами, зато у него масса чувства, а Сара холодна, как
лягушка.
Затем, в четверг вечером был у меня Станюкович. Читал я
ему своего «Каракаллу» и пришел в ужас сам от своих ошибок.
Придется и на этот год отказаться от мечтаний выступить на ли
тературное поприще, так как начать чтонибудь большое в этом
году у меня не будет времени...
Д е к., 16, утро.
Холод, ниже 25°. Флаги на каланчах. В гимназию не пошел,
а все утро переводил из Верлена (поэтасимволиста).
Д е к., 24.
Если можешь, иди впереди века; если не можешь, иди с ве
ком, но никогда не будь позади века, хотя бы даже он шел назад.
1893 г.
Я н в а р ь, 2.
Привет тебе, Новый год!
Последний год второго десятка моей жизни, последний год
гимназии... Пора! Задело, друг!
Вот программа этого года:
1) Выступи на литературном поприще.
2) Так или иначе покончи с Ковыми.
3) Блистательно кончи гимназию.
4) Займи отдельное положение в университете.
5) Приведи в порядок все свои убеждения.
Между прочим, сделаю пробу. Пошлю переводы на Верлена
в «Новости иностранной литературы», «Тени» — в «Артист»
и «Николая» — в «Ребус».
26
Я н в., 30.
...Событие в гимназии. Читал Фуксу свое стихотворение:
«Образы тени немой». Тот — Поливанову. Конец классов. Ждем
Копосова. Входит хладно Лев и подает записку. Читаю: пародия
на мое стихотворение.
ПОКАЯНИЯ ЛЖЕПОЭТАФРАНЦУЗА
Образы тени немой,
Ночи конца привиденья!
Брезжит для вас в отдаленье
Истина только зарей.
Призраки видишь в могиле.
(Кстати могилу разрыли!)
Ясно, что «тени луны»
Ветками тут рождены:
Трепетом их и ожили.
(Но раз уж я это смекнул,
То грезить о тени не вправе,
И все, что я дальше сболтнул,
Едва ли послужит мне к славе.
Но так как утрачен толпой
Поэзии истинный голос —
Авось и от тени такой
Не встанет у Брюсова волос.)
Может быть, сны темноты
Вдруг бытием облекутся,
С хором творенья сольются
Неба, земли и мечты.
Людям о боге вещая,
Сладок он будет для них,
С морем небес голубых
Чистые гимны сливая.
Я кончил. Как будто, поэт,
Крылами дал взмах я могучий:
Но перьев на крыльях тех нет —
И мышью упал я летучей!
Едва романтических слов
Вначале я горсточку всыпал:
Как тут из кармана штанов
Клубок реализма вдруг выпал.
27
Запутался смысл всех речей:
Жуковского слух мой уж слышал,
Но Фофанов (слов любодей) —
Увы! — из Жуковского вышел!
На другой день я принес Фуксу подлинник и защищался.
Только что сейчас набросал я ответэпиграмму. В понедельник
распространю ее.
мы
(Мышиные эпиграммы)
В моих стихах смысл не осмыслив,
Меня ты мышью обозвал
И, измышляя образ мысли,
Стихи без смысла написал.
Ф е врал ь, 2.
Сегодня в гимназии возвращали сочинения. За мою фри
вольную диалогикорассказочную форму балла не получил
(в тетрадь), но в бальнике Лев все же ткнул 5.
Февр., 18.
В гимназии не был. Готовился к реферату по символизму...
Февр., 20.
Вечер у Ермилова. Видал Ив. Иванова. Реферат о символис
тах не состоялся, отложен.
Февр., 21.
Утром очаровал Льва Ив. ответом о Дельвиге. Вечером снача
ла у меня Никольский читал свои стихи, потом сеанс у Ковых.
БылЛанг...
Март, 1 .
...В гимназии близится время экзаменов, а мне так опротиве
ли занятия, что я едва могу браться за учебную книгу. Жду №№
«Иностранной литературы» и «Живописного обозрения». Пере
вожу Малларме и собираюсь снести перевод в редакцию...
М а р т, 4.
...Талант, даже гений, честно дадут только медленный успех,
если дадут его. Это мало! Мне мало. Надо выбрать иное... Найти
путеводную звезду в тумане. И я вижу ее: это декадентство. Да!
Что ни говорить, ложно ли оно, смешно ли, но оно идет вперед,
развивается и будущее будет принадлежать ему, особенно когда
оно найдет достойного вождя. А этим вождем буду Я! Да, Я!
Март, 10.
Вчера мои именины, и у нас Ковы. Сначала все было очень
тягуче, но после ужина нам удалось с Ел. Андр. остаться вдво
28
ем; сначала мы прикрывались планом Москвы и целовались,
потом хладнокровно ушли в другую комнату... Помню, что я ле
петал какоето бессвязное декадентское объяснение, — говорил
о луне, выплывающей из мрака, о пагоде, улыбающейся в стру
ях, о фантазии, которая сгорела в образе юной мечты. Однако
она назначила мне свидание на пятницу и воскресенье.
Сегодня под влиянием всего этого в безумно радостном наст
роении духа я даже лично отнес в редакцию «Русского обозре
ния» свои переводы из Малларме.
Март, 22.
Что, если бы я вздумал на гомеровском языке писать трактат
по спектральному анализу? У меня не хватило бы слов и выра
жений. То же, если я вздумаю на языке Пушкина выразить ощу
щения Fin de siecle! Нет, нужен символизм!
Март, 26.
В редакции все хорошо. Соглашаются (на словах) принять,
если напишу вступительную статью. Не вежливый ли это отказ?
Целые дни пишу. Вчера весь день у меня Ланг. Присутствие
постороннего только мешало, так что ничего не написал. С ним
у Зунделовича. Вернувшись, набросал (и плохо) одно стихотво
рение. Сегодня писал много и полуудачно. Купил Poetes maudits.
Припоминая, вижу, что я пользовался в гимназии большим
влиянием. Весною я увлекался Спинозою. Всюду появилась
этика, а Яковлев сам стал пантеистом. Осенью я взялся за Ме
режковского. Все начали читать «Символы». Теперь я — дека
дент. А вот Сатин, Каменский, Ясюнинский и др., и др. восхва
ляют символизм. Браво!
Май, 15
...Готовлюсь к экзаменам, но вяло. Охота к науке пропала.
Купил, однако, новую теорию параллельных линий и думаю пи
сать на нее возражение.
Май, 20.
Умерла! Умерла! Умерла!..
Умерла — черной оспой!
Июнь, 14.
Жить еще не живу, хотя собираюсь. Занимаюсь много и начи
наю входить в колею. Перевожу довольно удачно Верлена
и очень старательно Овидия. С Лангом окончательно стал на
точку превосходства; теперь он мне покорен. О себе и своем
одиночестве думаю мало и потому спокоен.
...Жду выхода «Русского обозрения», чтобы явиться под бро
ней истинного поэта. Думаю (среди тысячи планов) описать
свою любовь к Леле в виде повести. Поэма на ее смерть подви
гается чтото плохо.
29
Июнь, 17.
Старательно пишу роман из моей жизни с Лелей. Начинает
он сбиваться на «Героя нашего времени», но это только хорошо.
Июнь, 22.
«Русское обозрение» вышло, а моих произведений там нет —
завтра думаю ехать, чтобы объясниться с ними.
Июнь, 24.
Вчера был в редакции «Русского обозрения» и пришел
к убеждению, что вряд ли что там выйдет. Да я и сам много ви
новат, открывши, кто я. Этим исчезла прелесть неизвестности,
окутывавшая меня там. Последнее стихотворение мне просто
возвратили: «мало пластичности».
Июнь, 27.
...Пишу я мало, все стараюсь создать чтонибудь пластичес
кое и ради этого углубляюсь в александрийский размер, рабо
таю, говорю мало, но начато очень много.
А в г у с т, 6.
Я счастлив. Мне только что удалось написать стихотворение,
которым я сам доволен, т. е. которое написано по вдохновению.
А в г., 9.
...Сегодня подал бумаги в университет.
А в г., 13.
Третьего дня кончил свою комедию. Вчера читал ее маме
и другим. Даже мне самому она очень нравится.
Смотрел сейчас на облака и счастлив.
Сентябрь, 18.
Моей комедии цензура не разрешила. Сначала я был подав
лен, но духом не пал. У меня уже готовы новые планы: новая ко
медия, новые пути в печать, и то, и то.
Под угрозами ненастья,
В день сомнений и потерь,
Смело жди минуты счастья
И в грядущее поверь.
Сент., 27.
Работал, работал над «Каракаллой» и, наконец, убедился, что
драма еще очень несовершенна. Надо все переделывать.
О ктя бр ь, 8.
Похороны Плещеева. Собственно для меня любопытнее все
го было наблюдать за «психологией толпы». Студентов было до
300, и они действовали заодно, сразу усваивая мысль и никогда
не разбиваясь на партии. На пути нас побила полиция, когда мы
вздумали нести гроб своим путем. Тщетно молил нас сын Пле
щеева не начинать скандала.
30
— Я сын покойного.
— К черту!
Думал и я произнести речь, но както не удалось.
Изобретение нести гроб на плечах принадлежит мне, ко
нечно, мне, но, собственно, я предлагал только донести до
катафалка, после же, когда мою мысль преобразовали в пе
шее путешествие с гробом на плечах в продолжение 5 час. —
я проклинал свою мысль. До сих пор у меня болят плечи и по
ясница. Кроме того, вероятно, я простудился; чувствую себя
скверно...
1894 г.
Ф е в рал ь, 8.
Вчера со мной сделался сильнейший приступ инфлуэнции.
Я слег. Много помог мне прием антифибрина, но еще больше
письмо Ланга: «Символисты» разрешены! Еѵіѵа! Это движение
вперед...
Февр., 10.
Ух! Вчера был в редакции... Собираемся издавать сборник
стихотворений.
Александров Анатолий Александрович встретил меня
мило.
— А, это вы, а я уже подумывал, куда вы запропастились.
С полчаса толковали о поэзии и поэтах, оставил ему Верлена
и ушел.
Февр., 16.
...Я занят больше университетом. Старательно посещаю лек
ции, работаю, даже все литературные занятия кинул, кроме ли
рики: расстаться с ней уже выше моих сил.
Печатаем сборник; надо писать новое сочинение Герье.
(Срок 1 марта, а я только третьего дня узнал о существовании
такой темы!)
Увлечен Т. ЩепкинойКуперник. Готов влюбиться в нее за
очно и боюсь одного: что она окажется рыжей или 40летней пе
резрелой.
Февр., 18.
Думал идти на пьесу ЩепкинойКуперник, но билеты прода
ны.
Получил корректурные листы. Полтора года назад это приве
ло бы меня в бешеный восторг, но теперь я слишком измучен
жизнью. Всетаки перечитываю свои стихи. Увы, —
31
Бледные, черные строки,
Право, вы стали далеки —
От написавшего вас!
Все, что в вас было так живо —
Мысли, мечты, переливы, —
Скрылось от сердца для глаз!
Февр., 21.
Написал стихотворение, которым сам доволен, — «Чай». За
нят отчаянно университетским сочинением...
Февр., 22.
Опять написал очень удачное стихотворение «Стонут звуки».
Счастлив!
Февр., 24.
...Какое мне дело до Ланга, до любви, до всего, если я знаю
счастье вдвоем со своею тетрадкой, среди рифм и звуков?
Февр., 25.
Получил экземпляр «Русских символистов» и перечитываю
его.
Февр., 28.
«Символистов» рассылаем... Написал дивное стихотворение
«Фиалка», в жанре «Последней тучи» Пушкина.
Март, 11.
Судьба в среду не очень решилась. В «Русском обозрении»
просили еще пообождать, а на лекции Герье произнес блиста
тельные заметки на прочитанный реферат Га. И сам был дово
лен, и многие удивлялись. Сегодня объявление о «Русских сим
волистах».
Март, 13.
Нас разобрали в «Новом времени». Конечно, что до меня,
мне это очень лестно, тем более, что обо мне отозвались, как
о человеке с дарованием.
Чувствую себя истинным поэтом.
Март, 16.
Получил символистические стихи от некоего Эрла Мартова.
Апр ел ь, 22.
Сулла принадлежал к числу тех же людей, как и я. Это та
лантливые люди sans foi ni loi, живущие в свое удовольствие.
Очень, очень часто совершают они прекрасные поступки,
но могут совершать и черт знает что. Суллу не раздражили уп
реки гражданина, ругавшего его после сложения диктатуры.
Но Сулла нисколько не считал бы преступным казнить этого
гражданина.
32
Май, 2.
Сегодня был экзамен римской истории... Сошел удачно —
я поговорил о Геродиане, о своей трагедии, о поэзии.
М а й, 4.
Не отрываясь, залпом прочел последний том «Дачи на Рей
не». Бесспорно — конец слаб, очень слаб, но много прекрасных
сцен...
М ай, 6.
Занимаюсь по 15 час. в сутки, готовясь к церковнославян
ской грамматике...
Отчаянно занимаюсь, а сам в удивительном ударе: импрови
зирую целый ряд очень милых стихов; жаль, что некогда запи
сывать.
Май, 10.
Честное слово! Первый раз в жизни после детства боюсь я эк
замена. Подлинно «путь незнаемый». Но — «ты везешь Цезаря
и его счастье!»
Май, 11.
Экзамен сдан... хотя не так блистательно, как римская исто
рия. Но не беда. Go ahead!
Изругали меня во «Всемирной иллюстрации».
Июнь, 10.
...Что до литературных затей, то делаю не слишком много.
Пописываю стишки, мучительно высиживаю статью Profession
de foi для ІІго выпуска. Одно время мною овладел сюжет «Гра
ни»; в два дня, которые я провел у себя на даче, написал я глав
16. Потом мне это надоело, и я бросил.
Думаю опять писать роман «Медиум».
Июнь, 19.
Неделя символизма.
...Минувшая неделя была очень ценна для моей поэзии. В суб
боту явился ко мне маленький гимназист, оказавшийся петербург
ским символистом Александром Добролюбовым. Он поразил ме
ня гениальной теорией литературных школ, переменяющей все
взгляды на эволюцию всемирной литературы, и выгрузил целую
тетрадь странных стихов. С ним была и тетрадь прекрасных стихов
его товарища — Вл. Гиппиуса. Просидел у меня Добролюбов в суб
боту до позднего вечера, обедал etc. Я был пленен. Рассмотрев по
сле его стихи с Лангом, я нашел их слабыми. Но в понедельник
опять был Добролюбов, на этот раз с Гиппиусом, и я опять был
прельщен. Добролюбов был у меня еще раз, выделывал всякие
странности, пил опиум, вообще был архисимволистом.
Мои стихи он подверг талантливой критике и открыл мне
много нового в поэзии. Казалось, все шло на лад: Добролю
2 Брюсов
33
РОС. НАЦИОНАЛЬНАЯ
БИБЛИОТЕКА
бов писал статью, их стихи должны были войти во 2й вы
пуск, но вот два новых символиста взялись просмотреть дру
гие стихи, подготовленные для 2го выпуска. В результате
они выкинули больше половины, а остальное переделали до
неузнаваемости. В субботу они явились с этим ко мне. Мы не
сошлись и поссорились. Союз распался. Жаль! Они люди та
лантливые.
Июнь, 20.
Собственно говоря, Добролюбов был прав в своей критике.
Теперь я дни и ночи переделываю стихи... Странно — я вовсе не
сумел очаровать Добролюбова, сознаю при этом, что он не вы
ше меня, все же чувствую к нему симпатию.
Имеющие уши да слышат.
А в г у с т, 6.
Из Тэна:
«То, что обыкновенно называют в человеке умом, — есть не
более, как его обыкновенная манера мыслить».
«Если сегодня вы будете писать языком Геродота и Гомера,
то вас сочтут ребенком; если сегодня вы будете говорить тем же
слогом, каким говорил Исайя или Иов, то от вас будут бегать,
как от сумасшедших».
Вчитываясь в моих знакомых символистов, начинаю предпо
читать стихи Добролюбова. Гиппиус эффектней, но слабее.
А в г., 16.
Нечто совершено. Заточенный дома и както успокоившись,
я отдался одному делу. Вчера оно окончено. Оно не прославит
моего имени, но представляет ценный вклад в русскую литера
туру — это перевод «Романсов без слов» Верлена.
Познакомился с Мартовым (А. Бугон), поэтомсимволис
том, и его приятелем Ивановым, музыкантомсимволистом.
Люди милые — добрые малые, но недалекие.
Занимался с Лангом символизмом.
А в г., 29.
В «Новостях дня» появилось якобы интервью с Мирополь
ским и Мартовым. Был в редакции вчера и сегодня, улаживал
дело.
А в г., 30.
В «Новостях дня» появилось интервью со мною. Конечно,
это мне далеко не противно. Идем вперед.
Сентябрь, 14.
Показывали меня, как редкостного зверя, домашним Ива
нова. Я выделывал все шутки ученого зверя — говорил о сим
волизме, декламировал, махал руками (признак оригинально
сти)...
34
Написал символическую драму. Пишу университетское сочи
нение о Солоне и наслаждаюсь греческими авторами. Точно
встретил друзей, с которыми давно не видался.
Сент., 16.
Чем я горжусь, так это следующим: никогда не позволял я ос
тавить в стихах то, что — как я знал — понравится другим, но что
не нравилось мне.
Сент, 28.
...Принял с Лангом участие в О.Л.З.Л. и познакомился
с Бальмонтом. После попойки, закончившей первое заседание,
бродили с ним пьяные по улицам до 8 час. утра и клялись в веч
ной любви...
Вчера участвовал в семинарии Грота по психологии. Пахнуло
на меня философией, старой, забытой мною философией.
Работаю над Солоном, над оперой, над драмой, совершаю
много мелочей etc.
Октябрь, 11.
Вчера опять было заседание и опять бродили с Бальмонтом
до утра по улицам в поэтических грезах... Пишу Солона.
О к т., 18.
Написал Солона. Его разбирали. Сошло не очень плохо.
В четверг часов до 2 сидел у меня Бальмонт и другие, устал я
страшно, но коекак о поэзии толковал.
О к т., 21.
Вчера после заседания блуждали. Возвращаясь домой, чита
ли траурный плакат о смерти Александра III.
Скромничай или будь безумно дерзок. При дерзости не заме
тят, что даешь слишком мало, при скромности будут благодар
ны, что ты даешь больше, чем обещал. Но никогда не говори,
что дашь именно столько, сколько можешь.
О к т., 22.
Сегодня у Зунделовича меня «показывали», демонстрирова
ли как символиста. Спорил о Марксе, о социализме и о многом
другом. Декламировал и произвел известное впечатление.
О к т., 31.
Во вторник был у Бальмонта... Довольно удачно. Вернувшись
от Бальмонта в 3 часа ночи, пьяный, я написал 11 сонетов
и 2 поэмы. Вообще пишу много. Университета не посещаю.
Событие дня — похороны царя Миролюбца 1 — меня касает
ся мало, только черное убранство улиц заставляет меня дрожать.
Когда же расцветут сентябрьские розы?
1 Так его звали сначала. После стали называть — Миротворцем (здесь и да
лее примеч., обозн. цифрами, — В. Брюсова).
35
Декабрь, 14.
...В начале этой тетради обо мне не знал никто, а теперь, а те
перь все журналы ругаются. Сегодня «Новости дня» спокойно
называют Брюсов, зная, что читателям имя известно.
Д е кабрь, 27.
Конец 94 года провожу тихо — сижу больше дома, но работаю
мало... Был у Бальмонта и проблуждал с ним всю ночь. Баль
монт говорил о чистоте души, о том, как греховно пить вино
и прикасаться к женщинам. Говорил он и о своей vita nuova*.
1895 г.
Февраль, 1.
...Ближе сошелся с Самыгиным (Марк Криницкий) — весьма
замечательная личность. Довольно часто бываю у него. С Лан
гом, наоборот, начинаем расходиться.
С Бальмонтом виделся несколько раз. Большею частью сви
дания бывали полудекадентскими, но — увы — кончались трак
тиром и «вертепом». Бальмонт выступил передо мной ярко
и увы! опять! потерял много из своей прежней привлекательно
сти. Вот почему я уже почти насмехался над ним, бывши в вос
кресенье у Курсинского...
Февр., 21.
Последнее время начинала нападать на меня тоска, так что
я не мог писать стихов. Не помогло ни наше первое собрание
в литературной кофейной, где я спорил и спорил о «сущности
красоты», ни то, что пришлось писать реферат о Нибелунгах,
ни то, что мои стихи поместили в сборнике «Молодая поэзия»...
Февр., 25.
...Получил письмо от Перцова и Prisca de Landelle, который
оказался гжой Louise Bourgoin.
Март.
Умер Лялечкин. Эта смерть, против ожидания, глубоко за
тронула меня.
Март, 21.
«Chefs d'ceuvre»** переписаны. Завтра отдам в цензуру.
Апрел ь, 3.
Тщательно и часто переписываюсь с Перцовым.
Ап р., 23.
* Новой жизни (лат.).
* «Шедевры» (фр.).
36
Экзамены, видимо, навсегда останутся для меня выстав
кой. Готовясь, я приспосабливаю тон, жесты, невольно
сочиняю эффектные диалоги между мною и гг. экзаменато
рами.
А пр., 27.
Известно, что, готовясь к экзаменам, я всегда читаю романы,
но известно ли, что я до сих пор не могу читать их без волнения,
а иной раз без подступающих слез! Черт знает что такое, особен
но когда роман далеко не талантлив!
М ай, 7.
Положение ужасное. Греческий экзамен (самый важный!)
и страшный флюс, такой, что глаз затекает. Борюсь. Ты везешь
Цезаря и его счастье!
И юн ь, 7.
...Последние дни в Москве был план об издании «Chefs
d'oeuvre», основанный на закладывании моих золотых часов,
но ссудные кассы расстроили его.
Июнь, 18.
Что ни говорите, а трудно писать без впечатлений, а какие
могут быть впечатления здесь на даче, где сегодня то же, что вче
ра, а завтра снова занятия, урок с сестрой и «66» с отцом. Кое
что пишу, но вяло и скучно.
Июль, 1 .
С влажными глазами кончил читать «МонтеКристо»,
и с влажными не потому, чтобы этот роман напоминал мне быв
шие годы, когда я читал его в первый раз, но просто из сочувст
вия к судьбе героев. Глупая чувствительность к романам, когда
ее вовсе нет к событиям жизни...
Июль, 25.
За Канта взялся я, как за откровение, но он более чем очаро
вал меня. (Это лето было посвящено философии, особенно же
Лейбницу.)
А в г у с т, 8.
...В Москве пишу много, — и стихов, и прозы... «Chefs
d'oeuvre» уже корректированы...
А в г., 19.
...Вечером приехал Курсинский. Провели с ним все время,
читали без конца друг другу стихи... Влияние Толстого (у детей
которого Курсинский репетитор) сказывается на нем все яснее.
Взял у него читать «В чем моя вера». Обещал он и «Царствие Бо
жие внутри вас есть».
А в г., 20.
Все жду «Chefs d'oeuvre». И изза этого ничем не могу зани
маться. Читаю «Веру» и умиляюсь.
37
А в г., 30.
Известие, что Добролюбов напечатал книгу стихов. Очень ею
интересуюсь. Пишу мало и то больше прозу.
Мои «Chefs d'oeuvre» на моих друзей произвели — созна
юсь — самое дурное впечатление. Прямо порицание не выска
зывают, но молчат, что еще хуже. Престиж мой у Фриче упал.
Один Ланг (увы!) верен.
Сентябрь, 1.
Меня до того изумило вежливое молчание моих друзей
о «Chefs d'ceuvre», что я сбежал вчера к Курсинскому. Он еще не
приезжал, но я его дождался (лишь вчера он из Ясной Поляны,
а сегодня домой). Курсинский ближе других ко мне.
Сентябрь, 8.
Ругательства в газетах меня ужасно мучат. Веду, насколько
могу, полемику (см. «Нов. Дня»).
Однако анонимное письмо, полученное сегодня, доконало
меня. Погиб.
Есть утешение. «После горестей бывают радости». Какие бу
дут на этот раз?
Сент, 11.
...Сегодня в университете, когда я вызвался читать Аристо
фана, везде раздавался шепот, шипение: «декадент, декадент».
А! Такто! Берегитесь!
Только искреннее сочувствие Самыгина и Шулятикова успо
коило меня немного. А, Курсинский! Клянусь — ты холоден. Бе
регись.
Сент, 29.
Познакомился с Облеуховым, поэтом из «Русского обозре
ния», переводчиком Мюссе. Был у него, видел его сестру, пред
мет любви Бальмонта. В четверг он, т. е. Облеухов, был у меня.
Н о я б р ь, 21.
«Успехи» все растут. После благосклонной заметки в «Русском
листке», после симпатизирующего нам интервью в «Новостях» —
узнаю, как относятся ко мне мои сотоварищи студенты. Недавнее
«уу, декадент» прошло бесследно. «Да, говорит N.N. в пересказе
Самыгина, «Chefs d'ceuvre» книга очень замечательная; много в ней
найдется для психолога, и для философа, и для чистого эстетика».
Декабрь, 13.
Может быть, хорошо, что меня «не признают». Если б ко мне
отнеслись снисходительно, я был бы способен упасть до уровня
Коринфских и плясать по чужой дудке.
Дек., 16.
...В среду заходил ко мне с Бальмонтом Бунин, но не застал
меня...
38
Дек., П.
...Выпустил я «Chefs d'oeuvre» — но, будучи болен, написал
хуже, чем мог бы, будучи беден — напечатал хуже, чем хотел бы.
От книги отшатнулись все, даже друзья мои. Горько...
Дек., 18.
Сейчас заходил Бальмонт, ликующий, безумный, эдгаров
ский. Многое, конечно, в его настроении делано, но все же он
оживил, увлек меня. Точно луч лунный проскользнул между туч
и обжег минутным поцелуем волны.
Д е к., 20.
Я замечаю, что неуспех «Chefs d'oeuvre» в значительной мере
посбил с меня самоуверенности, а ведь она когдато была впол
не искренней! Жаль.
Дек., 27.
Жалкая ирония судьбы. Теперь, когда я разочаровался в «Chefs
d'oeuvre», их начинают хвалить — и Бальмонт! Бальмонт!
Дек., 31.
Умер Верлен.
1896 г.
Ф е в р ал ь, 6.
Моя будущая книга «Это — я» будет гигантской насмешкой
над всем человеческим родом. В ней не будет ни одного здраво
го слова — и, конечно, у нее найдутся поклонники. «Chefs
d'oeuvre» тем и слабы, что они умеренны — слишком поэтичны
для гг. критиков и для публики и слишком просты для символи
стов. Глупец! я вздумал писать серьезно!
Февр., 27.
Вчера перед отъездом в Петербург был у меня Бальмонт.
О, господи, как не вовремя приходит «слава»! Полгода тому на
зад я пришел бы в восторг от половины тех комплиментов, кото
рые он мне наговорил, а вчера я чувствовал «хладное» презрение.
М а р т, 5.
Я чувствую, что жить так, как я живу, невозможно. Монотон
ное однообразие, молчание и томление. В воскресенье я дошел
до отчаяния, даже не мог читать Эдгара По. Шум, семейные раз
говоры, глупость родных — я надел шубу и решился бежать, не
смотря на свой ревматизм... В дверях встретил Бальмонта.
Последовал безумный вечер, незнакомые мне люди, тракти
ры, вино, споры. Проснулся... Мерзко, но на меня повеяло «лазу
рью обновленья» (выражение г. Курсинского. См. «Полутени»).
М а р т, 6.
Был у меня сегодня Бальмонт — я уже совсем сжился с ним —
39
и сильно убеждал меня прочесть три этюда Метерлинка, поме
щенные в № 2 «Северного вестника». Читал... Странно — вся
эта Незримая Доброта, Внутренняя Красота и etc. производят
на меня впечатление скрытой поэзии.
Ап р е л ь, 7.
И вот я живу в Петербурге. Обежал, осмотрел город, бывал
в театрах etc.
Видел Добролюбова. Увы! это развалины прежнего Добролю
бова, это покорный, заискивающий юноша. Жизнь смяла его,
и я люблю его... Но... читателей у него не будет!
Зато Вл. Гиппиус — о, это человек победы! Он горд и смел
и самоуверен. Через год он будет читаться, через пять лет он бу
дет знаменитостью. Исполать ему.
Июнь, 27.
Понемногу пишется «Me eum esse»*. Мне доставляет наслаж
дение, что эти стихи совершенно не похожи на «Chefs d'oeuvre»,
словно кто другой писал...
И ю л ь, 4.
Человек существо странное и глупое. Читал я сегодня, читал
«Униженные и оскорбленные» и вдруг овладело мною безум
нейшее желание взять сиротку на воспитание. Смешно, безум
но, но я стал ходить взад и вперед по комнате и воображать,
представлять себе весь мой разговор с ней, где я ее помещу, что
будет потом, и т. д., и т. д.
Июль, 10.
...Только что познакомился с юным поэтом, Александром
Браиловским, — лет 13ти, знавшим меня по рецензиям. Он
провел у меня весь вечер. Конечно, я победил большинство пре
дубеждений, которые были у него против меня. Странный,
юный и серьезный человек. Будем ждать дальнейших встреч.
Июль, 26.
Читаю Тургенева. А! замечательно, что «я» тургеневских ро
манов (даже когда это третье лицо) — всегда человек неважный,
обыденный. Тургенев совершенно бессилен в области психоло
гии, и все более или менее сложные характеры изображаются им
только от лица когонибудь другого. После Достоевского Турге
нев производит впечатление жалкое. Что, напр., «Дневник лиш
него человека» перед (второй частью) «Записок из подполья».
Июль, 31.
Читал Толстого. Вот соотношение трех эпигонов гоголевской
прозы. Тургенев рисует внешность, Достоевский анализирует боль
ную душу, Толстой — здоровую. Эх, ежели бы из трех да одного!
* «Это — я» (лат.)
40
А в г у с т, 9.
...Тургенев описывает лиц, какие жили в его время; чутьем
поэтическим он угадывает, что такойто сказал бы или сделал
в такомто положении, угадывает — но души их не знает. Тол
стой знает душу обыкновенных людей, смело говорит, что вся
кий знает, но сказать не смеет, что таится на душе у всякого. До
стоевский знает душу исключительных людей...
А в г., 21.
Не был ли Пушкин наведен на мысль о «Цыганах» романо
эпоидилледрамою Шатобриана «Natchez». Ну и скучная же
вещь!
Сент., 11.
Москва. Путешествие назад было довольно интересное...
Бальмонт уезжает за границу, Курсинский — в Киев. Самыгин —
в Тулу. Я одинок. В университете горько. Все же в некотором ро
де я остался на второй год. Впрочем, держу я себя так надменно,
что старые знакомые не решаются кланяться.
Н о я б р ь, 5.
...Пишу больше, чем прежде, но мало. Получил из цензуры
«Me eum esse» — integrum*. В университете — горько.
Н о я б р ь, 25.
Во время студенческих беспорядков я случайно был в уни
верситете. Заинтересовался, расспрашивал, но так обстоятель
но, что, кажется, collegae принимали меня за шпиона espion.
Просил околодочного посадить и меня в манеж, но мне отказа
ли, и довольно бесцеремонно.
Печатаю «Me eum».
Н о я б р ь, 26.
«Ныне, за несколько недель перед появлением в свет послед
ней книги моих стихов, я торжественно и серьезно даю слово на
два года отказаться от литературной деятельности. Мне хотелось
бы ничего не писать за это время, а из книг оставить себе только
три — Библию, Гомера и Шекспира. Но пусть даже это невозмож
но, я постараюсь приблизиться к этому идеалу. Я буду читать лишь
великое, писать лишь в те минуты, когда у меня будет что сказать
всему миру. Я говорю мое прости шумной жизни журнального
бойца и громким притязаниям поэтасимволиста. Я удаляюсь
в жизнь, я окунусь в ее мелочи, я позволю заснуть своей фантазии,
своей гордости, своему я. Но этот сон будет только кажущимся.
Так тигр прикрывает глаза, чтобы вернее следить за жертвой.
И моя добыча уже обречена мне. Я иду. Трубы, смолкните!»
* Целое (лат.).
41
Декабрь, 11.
Кажется, я возвращаюсь в жизнь. Причин моего «удаления»
было много; и внутренние — измучен борьбой, реакцией после
«Me eum esse», новые идеи, — и внешние — разъезд всех друзей,
неожиданно много денег... За полгода я почти ничего не сделал
ни для себя, ни для поэзии, ни даже для университета. Теперь
воскресаю...
Ближайшей целью моей жизни ставлю «Историю лирики».
Труд этот займет еще года три, если только будет свободное вре
мя, а то и лет пять.
Дек., 16.
...Сегодня читал я корректуру «Me eum» и ко мне вернулась
жажда стихов — но где же «песнодавческий» родник! Ужели мне
не суждено пережить то же, что и Фету.
Долго, долго я алкал,
Жилу жаркую меж скал
С тайной ревностью искал,
Но напрасно!
Муза, где ты! Увы, моя прежняя муза умерла, а новая, явив
шаяся мне средь утесов Кавказских гор, закрыла лицо и покину
ла меня, видя, как я оскорбляю ее лучшие заветы...
Д е к., 23.
Письмо к Бальмонту в Париж.
О, мой брат! О, мой брат! Сегодня мне принесли первый эк
земпляр «Me eum»... и я вдруг оглянулся на прошлое. Наши
блуждания в Сокольниках! Наши холодные споры! Мое бес
страстие, о мое бесстрастие! Такой горькой насмешки я не ожи
дал и от жизни.
Четыре месяца вычеркнуто из моей жизни. Как эпоха Воз
рождения примыкает к античному миру, забывая Средние века,
так день нашей разлуки был кануном сегодняшнего дня. Их не
было, их нет — этих долгих пятнадцати недель, их не было!
18 9 7г.
Я н в а р ь, 8.
Петербург. Блуждаю по улицам. Есть тайная красота в том,
что церкви нарушают холодную правильность проспектов...
Я наблюдаю современную архитектуру. Не ей бороться с жиз
нью и так, пусть она подчинится. Художник, найди красоту
42
в магазинах, в лестницах, в трубах! Не надо колонн: но пусть вы
веска на твоем доме не безобразит его, а служит к его совершен
ству. И это возможно.
Свод мелких особенностей Петербурга.
Петербургские женщины типичнее москвичек. Здесь есть
особый стиль, особый шик, чего нет у нас. Мужчины, наоборот,
сбиваются на жалкий тип уличного вивера. Разврат в Петербур
ге красивее, но нахальнее. Невский широк и длинен, а вечером
он переполнен уличными прельстительницами... Впрочем, во
обще Невский такая могучая артерия, что все остальные улицы
имеют значение лишь по отношению к нему. Есть еще красивые
проспекты — Литейный проспект, — есть улицы важные, торго
вые, как Гороховая, — или дерзкосамоуверенные — вроде Воз
несенского проспекта, но все они второстепенные. Не то,
что у нас, где нет владыки, а царствуют улицыаристократы...
олигархическая республика!
Январь, 11.
Я был у Сологуба.
Щербаков переулок оказался трущобой Петербурга, распо
ложенной близ центра. Дом № 7 оказался грязным домишкой
с вонючим двором. Взбираться в кв. № 18 пришлось мне по уз
кой, залитой лестнице, наконец, на самом верху прочел я на
двери: «Акушерка Тетерникова».
Я уже колебался, звонить ли. Наконец, решился. Квартира из
двух комнат; отворившая мне дверь неопределенных лет деви
ца, — «моя сестра», по рекомендации Сологуба, и сам он, еще
более полысевший, постаревший. Мы поговорили с полчаса,
впрочем, достаточно официально.
Главного я не узнал от Сологуба, — именно, получил ли Доб
ролюбов те 50 р., которые он просил у меня и которые я ему по
слал из Пятигорска. Если получил, почему он ничего не напеча
тал (ведь деньги просил на «Одни замечания»). Если же моя по
сылка не дошла, то как же должен думать обо мне Добролюбов!
Мучась этими вопросами, подал «заявление» в канцелярию
почтамта.
Я н в а р ь, 24.
<Москва>. Получил ответ из петербургского почтамта. По
сылка в 50 р. доставлена А. Добролюбову под его собственную
расписку. Итак, он получил деньги. Что же! это не мешает быть
ему прекрасным поэтом и хорошим человеком.
Ф е в р а л ь, 6.
Опять мрачнобесцветная жизнь. История лирики, отцы
церкви, Библия — вот все, если добавить занятия с сестрами
и игру в карты с отцом. Немного.
43
Февр., 8.
Мое добровольное уединение налагает на меня строгий ис
кус. Хватит ли у меня достаточно душевных сил, чтобы сохра
нить свои стремления среди мелкой пошлости той жизни, какой
я окружен? Настолько ли ясно я сознал свою дорогу, чтобы твер
до идти по ней, среди толков о деньгах и разговоров о женщи
нах, среди карт и попоек, одному в омуте. Моя светлая звезда!
Останься чистой и блаженной. Не померкни...
Март, 11.
Жизнь идет довольно горько. Мало веры в себя, нет целей,
прошлое темно. В университете тяжелые столкновения. Іерье
говорит:
— Я видел вашу новую книжку. Может быть, этого достаточ
но, чтобы называться поэтом, но недостаточно, чтобы быть ис
ториком...
Март, 15.
Чем я занят теперь? Непосредственно: Предисловие к «Исто
рии русской лирики». — Реферат Герье о Руссо. — Реферат Клю
чевскому (увы! обязательно!). Моя символическая драма. Поэма
о Руссо. — Роман: «Это история»... — Повесть о Елене. — Пере
вод «Энеиды». — Поэмка о Москве. — Монография «Нерон». —
«Легион и Фаланга». — Задумано: Драма «Марина Мнишек»,
«Атлантида» и перевод Метерлинка «Les Tresors»*. — Рассказ
«Изгнанницы».
В будущем: История римской литературы. История импера
торов. История схоластики. Публичная лекция о Римбо.
Читаю: Вебера, Метерлинка, Библию, Сумарокова.
Надо читать: Канта, Новалиса, Буало.
Март, 17.
Писать? — писать не трудно. Я бы мог много романов и драм
написать в полгода. Но надо, но необходимо, чтобы бы
ло, что писать. Поэт должен переродиться, он должен на пере
путье встретить ангела, который рассек бы ему грудь мечом
и вложил бы вместо сердца пылающий огнем уголь. Пока этого
не было, безмолвно влачись «В пустыне дикой...».
О к т я б р ь, 2.
Петербург. Недели перед свадьбой не записаны. Это потому,
что они были неделями счастья. Как же писать теперь, если свое
состояние я могу определить только словом блаженство. Мне
почти стыдно делать такое признание, но что же! так есть. Неуже
ли же это «упоение», о котором так много твердили старые по
_________
* «Сокровища» (фр.).
44
эты? — нет! нет! — я давно искал этой близости с другой душой,
этого всепоглощающего слияния двух существ. Я именно создан
для бесконечной любви, для бесконечной нежности. Я вступил
в свой родной мир, — я должен был узнать блаженство.
Сказать «я — счастлив» — много, очень. Многие ли смеют
сказать эти два слова, сказать «счастлив» в настоящем времени?
И в память этих дней я не смею осудить ничего в будущем.
Если даже раскаянья миг
Мне сужден...
О к т я б р ь, 23.
Москва. Мирная жизнь изо дня в день... Занят опять филосо
фией, читаю с Эдой. Пишу стихи. Et vraiment je ne veux d'autre
paradis.
Кант, которым мы заняты в университете, меня увлек совсем.
Лейбниц, которым я занимаюсь для семинарских работ, дает
много для души. Быть может, раньше «Corona» и раньше 1го
тома «История лирики» я напишу «Философские опыты». (Со
держание: I. Лейбниц. II. Эдгар По. III. Метерлинк. IV. Идеа
лизм. V. Основание всякой метафизики. VI. Любовь. (Двое).
VII. Христианство.)
Ноябрь, 19.
Приехал Бальмонт, тот, которого я так ждал, так жаждал. —
На нем двойной галстук, он подстрижен так тщательно...
La lu па plena. . . Полная луна. . .
Иньес бледна, целует, как гитана.
Те ато... ато... Снова тишина...
Но мрачен взор упорный ДонЖуана. . .
Мы сидели вдвоем в «России». Он читал, я еле слушал.
Мне казалось, что два года вернулись, что это я прежний уве
ренный в себе поэт... Когда я стал читать свои стихи, мне ста
ло стыдно. Не стихов — они были хороши, — но того, что их
так мало, что это две робкие пьесы, тогда как он читал мне от
рывки смело задуманных поэм, начала длинных повествова
ний. Там у него жизнь, более яркая, чем прежде, — а моя ту
скнеет.
Я полюбил суровые забавы:
Полеты акробатов, бой быков,
Арены, где свиваются удавы,
И девственность, введенную в альков...
45
И это мне недоступно уже. А ведь третий стих взят у меня,
и Бальмонт изза этого даже хотел заменить его: «И вой волков,
бегущих от облавы».
Н о я б р ь, 21.
Мы расстались не холодно, а мрачно...
Бальмонту я писал сегодня, что вечером буду один. Он при
шел. Я думаю, он хотел мстить мне. Он так жаждал видеть меня,
таким желанным создал в своем воображении. В своих письмах
он говорил, что в России ему нужен я один. О, конечно, ориги
нал не таков, как мечты! Да и многое из того, что ищет Бальмонт,
я не приму никогда. Я тоже изменился за этот год, но изменился
не так, как этого ему хотелось, б. м., так, как ему и непонятно. —
Он хотел мстить мне; он осмеивал все мои слова злобно.
Мы говорили о Христе. Бальмонт назвал его лакеем, филосо
фом для нищих... Впрочем, разве разговор ведется словами.
Есть беседа душ. И многое было сказано. Мне хотелось плакать.
Когда мы расставались, Бальмонт полуизвинялся.
— Вы не сердитесь.
Встречай все, «иди неизменно вперед и вперед».
Облеухов завез мне свои «Отражения». Мы поцеловались,
как всегда, и улыбались друг другу очень любезно.
Конец ноября.
Мы ошибались. Мы встретились снова, и пламя любви снова
дрожало между нами.
Бальмонт заехал ко мне, не застал, оставил записку. Я был
у него. Там было много «гостей». В шуме общего разговора нам
удалось быть одним, нам удавалось и скрываться к себе... Вре
менами мы были близки. Я видел там ту «маленькую поэтессу»,
о которой мне много когдато рассказывал Бальмонт, та, что на
писала:
Отчего ты так печален?
Оттого, что средь развалин
Мы любить осуждены.
Говорил с ней. Она тоже мало слыхала обо мне.
Другой раз Бальмонт зашел ко мне рано утром, после бессон
ной ночи; разбудил меня. Мы скоро ушли из дома, бродили по
улицам, заходили в книжный магазин, потом были у него, по
том у Лохвицкой.
Это было вполне воскресение прошлого. Мы радовались, как
дети, смеялись всему. О, как высококомичен был для нас г. Га
ринВиндинг, издатель «Призыва».
46
— Я устал бороться с равнодушием публики... Примите мой
скромный сборник, который вы украсили вашими произведе
ниями...
О воссевшая на троне банальность! о условность!
Однако с Бальмонтом мы расстались холоднее, чем я ждал.
Быть может, его обидели мои неблагосклонные отзывы о гже
Лохвицкой, которая произвела на меня впечатление довольно
бездарной женщины. Зачем у нее такой большой рот? и притом
она сказала:
— Я привыкла, чтобы меня занимали.
Я ответил:
— Тогда нам не удастся с вами разговаривать.
Однако ее последние стихи хороши.
Д е кабр ь, 9.
Облеухов привез мне от В. Розанова «Легенду» с надписью
«Автору Me eum с надеждой наличное знакомство»...
Дек., 11.
Однажды в театре видел Голикова («Голиков — поэт для кроли
ков», как говаривал Бальмонт). Как растолстел этот юный поэт!
Эти ручки изломаю,
Зацелую, заласкаю,
Задушу тебя в объятьях...
Умер Федор Шперк. Вчера прочел статью В. Розанова, по
священную его памяти... Как его осмеивали и гнали при жизни!
Неужели надо умереть, чтобы добиться серьезного отношения?
Этот юноша, живущий среди всеобщего отчуждения, погибаю
щий в борьбе с нуждой, но всегда с пытливым взглядом, с гада
ющим умом... О, как близка мне его судьба!
Д е к., 22.
Бальмонт, уезжавший в Петербург, вернулся. Наши встречи
снова были холодными. Чтото порвалось в нашей дружбе, что
уже не будет восстановлено никогда. Я сам знаю, что я ушел от
его идеала поэта. Он хотел, чтобы я остался «Красиво мертвым
и печальным»... Но я воспрял для жизни, ожил, живу...
Были у нас Облеуховы, к сожалению, и старший Н. Д., человек
весьма надоедливый. Много говорят о ссоре Мережковского
с «Северным вестником». Облеухову поручено пристроить в мос
ковских журналах его будущий роман из эпохи Возрождения.
Самыгин писал мне, что в Туле читал лекции Льдов и что он,
Самыгин, познакомившись с ним лично, нашел его очень заме
чательным. Странно. Льдова я видел однажды в жизни. Он мне
47
очень не понравился. А стихи его — это яркий пример фальши
вых бриллиантов; при первом взгляде блестят, как драгоценные
камни, а на деле хрупки, как стекло. Написал это Самыгину.
1898 г.
Январь, 18.
Три недели почти вычеркнуты из моей жизни. Наступила как
бы весна, и вернулась зима, было Рождество, поэзия будней,
и снова потянулись будничные дни с обычными декорациями
жизни, расставляемыми каждое утро, и с заученными наизусть
репликами. Я лежал в постели и жалко сидел в кресле. Доктора
называют это «плеврит с экссудатом».
Важнейшее событие этих дней — появление статьи гр.
Л. Толстого об искусстве. Идеи Толстого так совпадают с моими,
что первое время я был в отчаянье, хотел писать «письма в ре
дакцию», протестовать, — теперь успокоился и довольствуюсь
письмом к самому Л. Толстому.
Меня навещали друзья, особенно Облеухов. Он чтото упорно
твердит о замышленных новых журналах и приглашает меня со
трудничать в разные еще несуществующие журналы, напр., жур
нал стихов, который думает издавать некто Мазурин, он же Герра.
Курсинский жалуется на одиночество. Ланг ожидает второго
наследника. Саводник сообщает, что «муза его покинула».
Был МартовБугон, который теперь сотрудничает в «Русском
листке», — автор стихов:
Луна полна
Любви блаженства.
Теперь он пишет городскую хронику. Sic transit...*
Я н в., 29.
Я все еще не выхожу. Веду «тихую» жизнь семейного челове
ка, читаю своей жене вслух французские романы, по воскресе
ньям играю в винт и потихоньку пишу свою книгу «Литератур
ные опыты»; впрочем, прочел много книг, прочесть которые
«собирался» давно — среди них Дю Преля (Филос. мист.), Про
легомнены Канта, АлланКардека, «Еврику» Эдг. По, Тэна «Ист.
англ. литературы», Бельтова «К вопросу о монизме» etc.
_________
* Так проходит [мирская слава] (лат.).
48
Занятия философией както убивают поэзию. Поэзия требу
ет для себя известной наивности мысли. Ум, искушенный мета
физическими тонкостями, отказывается от приблизительности
стихотворного языка.
Получил письмо от Бальмонта.
Ф е в р ал ь, 2.
Окружаю себя книгами и тетрадями. Вновь и вновь вникаю
в Лейбница, в Канта, читаю Державина, «Гамлета»... Обратиться
в книжного человека, знать страсти по описаниям, жизнь по ро
манам, — а хорошая цель!
Я должен во что бы то ни стало написать свою книгу, иначе я
буду несчастен, потеряю веру в себя.
Я не знаю других обязательств,
Кроме девственной веры в себя...
Этой истине нет доказательств.
Февр., 11.
Сегодня вышел в первый раз после почти двухмесячного
заточения. Свежий воздух опьянил меня; у меня кружилась
голова.
Февр., 12.
«Золя осужден». Я когдато любил Францию и французов во
обще; после этого «дела Дрейфуса» и осуждения Золя я их пре
зираю и проклинаю. И мой Верлен не был французом.
Февр., 15.
Получил письмо от Бальмонта. Наши последние отношения
были таковы, что я почти не ждал этого. Мое последнее письмо
было горько, почти грубо. Бальмонт опять тоскует. «Я никогда
не разлюблю вас», пишет он мне. Могу ли я ему отвечать теми
же словами?
С Самыгиным у нас философская переписка о «я» (по пово
ду статьи Вл. Соловьева «Первое начало»).
Февр., 20.
Мне хотелось бы работать над тремя трудами:
1. История русской лирики. 2. История римской империи до
Одоакра. 3. Разработка системы Лейбница.
Вместо того в моих тетрадях жалкие и бледные «Литератур
ные опыты».
У меня был Ланг. Это душа угасшая. Последние струйки ды
ма поднимаются над ней только при разговоре о спиритизме.
В поэме Голенищева Кутузова «На берегу» («Русск. вестник»
98 г., февр.) есть неожиданно хорошие места.
49
Март, 12.
Ко мне вернулась моя энергия. Написал всю «Аганатис», на
писал «Амалтею», написал «Кассандру» — вещи замечательные,
им место в сборнике «Corona». — Свою книжку статей я обратил
в простой ответ гр. Л. Толстому.
В кружке, где Викторов читал реферат о «Eureca» Эдг. По, да
мы были пленены, мужчины отнеслись довольнотаки критиче
ски к этой проповеди интуиции...
Видел Сальвини и английскую выставку. Есть интересное.
Москва говорит о I кн. «Вопрос, филос», запоздавшей изза не
довольства цензуры статьей гр. Толстого. О многострадальная
статья, переходившая из светской цензуры в духовную, из мос
ковской в петербургскую и везде оставлявшая клочки мяса!..
Конец марта.
Все две недели для меня погибли. Пришлось подводить ито
ги с университетом, писать для Герье, для Виноградова,
для Ключевского — и о Учредительном собрании, и о «Lex
Salica», и о путешествии Олеария... Рефераты изготовлялись
в ночь и, вероятно, стоят невысоко...
Видал Курсинского и Саводника, бывал на «заседаниях» на
ших обществ, защищал экономический матерьялизм и пропове
довал монады.
Почти ничего не писал: наскоро кончил только ответ Толсто
му (напечатаю осенью); из стихов «Кассандра» и «Мария Магда
лина» куда слабее, чем «Ассаргадон» и «Сибилла» и даже чем
«Аганатис»...
Но эти пять вещей первые стихи из сборника «Corona».
An рел ь, 3.
Переехал на Цветной бульвар. Живу «в своей семье» снова.
Отдыхаю. Дал себе позволение ничего не делать. Играю в карты;
рассказываю Наде об арабах и Каролингах... Жду Крыма.
А пр., 9.
Ведь должен же я идти вперед! должен победить! — Неужели
все эти гордые начинания, эти планы, эта работа, этот беспрерыв
ный труд многих лет — обратятся в ничто. Юность моя — юность
гения. Я жил и поступал так, что оправдывать мое поведение мо
гут только великие деяния. Они должны быть или я буду смешон.
Заложить фундамент для храма и построить заурядную гостиницу.
Я должен идти вперед, я принял на себя это обязательство.
А пр., 10.
Исполнение «Потонувшего колокола» Обществом искусства
и литературы. — Пышно, красиво, но за эффектами внешности
исчезает творчество актера. Впрочем, я желал бы, чтобы мои
«Пять драм» исполнялись именно так.
50
An p., 15.
Ялта. В окно видно море; налево Массандра. Море шумит под
окном, пенится, набегает на влажные камни... Даль — вся серебря
ная; там кораблики — застывшие, неподвижные. Полусерое небо.
Буду учиться любить природу, и небо, и зеленое море, и берег
с неподвижными кипарисами. Я пришел не проклинать, а лю
бить. Неужели мне не станут близкими белые чайки, влажные
камни, безобразные дельфины в волнах!
Море шумит под окном, набегает, пенится...
А пр., 19.
Ялта. Пять дней жизни с природой. Море, то ясное, тихое,
с дельфинами, с чайками, то опенившееся, бурное, при зыбком
ветре, который бросает его о прибрежные камни; водопады,
до падения разбившиеся в брызги, повисшие летучей белой пы
лью над пропастью, и потоки, среди которых так хорошо сидеть
на выдающихся уступах под рев воды, и внизу и выше заглуша
ющий голос; везде стена гор, полукругом обошедшая Ялту, с ли
ниями снегов по верхним долинам, с черными соснами ниже
и покрытая причудливыми домиками по первым склонам... Хо
рошо! А парки с магнолиями, олеандрами, миртами, лаврами, —
миндальные и оливковые рощи, — аллеи из кипарисов, разно
цветная зелень, мрамор колонн, увитых плющом... Сказочная
страна! Таврида! Веришь преданиям, веришь картинам, веришь,
что все это действительность, что есть прелесть в природе.
А пр., 22.
Алупка. Делаю все, что подобает туристу и любителю полу
денных красот: слушаю море, карабкаюсь на скалы, осматриваю
разные развалины. Но я буду виноват, если и теперь не сумею
«полюбить» природу.
Написал «Картины Крыма», четыре стихотворения, приго
товленные со всей возможной благопристойностью.
Ап р., 23.
Вчера лазили на АйПетри. Отец оставался у подножия, а мы
с Эдой попытались подняться выше.
Пришлось карабкаться чутьчуть не по отвесной скале, цеп
ляясь за клочки травы, за колючие кустарники, за шатающиеся
камни; иногда совсем ползли по гладкому каменному наклону.
Так мы добрались до второй площадки, которую со всех сторон
обступили отвесные скалы. Дальше пути не было...
Странное впечатление производит море в полнолуние. Вол
ны както мечутся, бьются, словно борются с таинственной вла
стью. Образуются нежданные водовороты, море извивами набе
гает, разбивается, отбегает. Волны вздымаются высоко, высоко
и потом идут назад. А лунный свет дробится в волнах, вьется то
51
как толстые змеи, то как маленькие гнутые проволоки. Луна
смотрит с безоблачного неба, белая, властная. В парке есть ска
мейка с надписью:
Прощай, уютная скамейка,
Прощай, быть может, навсегда,
Но этот уголок прелестный
Я не забуду никогда.
Кругом довольно обычные деревья, небольшие скалы, руче
ек далеко — ничего замечательного. Как характерно, что нашел
ся какойто пришелец с севера, который предпочел этот уголок,
напоминающий уголки подмосковных садов, — всем пышным
видам на море, на нагроможденные утесы, на шумные каскады.
А пр., 28.
За окном безлунная черная ночь; дождь льет ливмя, сидим
в комнатах. Никакого ощущения, что мы на юге, словно гдени
будь на даче под Москвой.
Бродили сегодня по парку, смотрели на волны, взметающие
брызгами, на точеные очертания АйПетри... Все это хорошо,
но и мертво очень. Море еще как будто живое, но это обман,
подделка под жизнь.
Видели березку, нашу северную березку. Как приветлива ее
белая кора среди красных голых арбутусов и разноцветных ство
лов других здешних деревьев. Хорошо теперь и на Севере, среди
березок и осин, «как будто пухом зеленеющих», на берегу лощи
ны, где белеет последний снежок, около которого уже распус
тился голубенький, чистый подснежник.
Чу! запел муэдзин. Голос его так звонко разносится в тишине
ночи. Всетаки это Крым.
Май, 1.
Сегодня почти весь день мы провели на камне, близ моря. Во
да прозрачная, видны каменья на дне, стаи рыбок и медузы, мно
го медуз. Почти не веришь, что эти студенистые полупрозрачные
существа — живые; но они сжимаются и раскрывают свой зонтик,
плавают и опускаются. Нам было видно, как они боролись между
собой или ласкали одна другую. Дальше были дельфины, затем
паруса, пароходы, а у берега плескались и шумели татарские ребя
тишки. Солнце было ясное, воздух пьян благоуханиями, а сзади
закрывали даль ушедшие в небо точеные грани АйПетри.
М ай, 2.
Листья мирта, когда распускаются, бывают мягкие, шелко
вистые; потом они твердеют, становятся жесткими, колкими.
Словно аллегория.
52
М ай, 7.
Сегодня во сне я видел какуюто поэтессу, которой клялся
в любви; потом она читала мне свои стихи о детях, я стихи за
был, но вот первая строфа:
Когда я детей не люблю,
«Уходите, — твержу тогда имя, —
Вот вам алмазы к мечтам,
Вот вам лазурные крылья».
М ай, 8.
Блажен, кто смолоду был молод.
Мне многое говорит этот почти опошленный пушкинский стих.
Я не был молод смолоду, я испытывал все мучения раздвоения.
С ранней юности я не смел отдаваться чувствам. Я многим говорил
о любви , но долго не смел любить. Два года тому назад, проезжая по
Крыму, я не решался без дум наслаждаться природой. Я был рабом
предвзятых мнений и поставленных себе целей... О, много нужно
было борьбы, чтобы понять ничтожество всех учений и целей, всех
почему и зачем, — и мнимой науки, и мнимой поэзии! Много нуж
но было борьбы, чтобы понять, что выше всего душа своя. И вот, по
беждая все то, что целые годы держало меня в тисках, я достигаю
и простоты и искренности, я отдаюсь чувству, я молод...
Бесконечны пути совершенства,
О, храни каждый миг бытия...
Буду следовать этому Новому Завету.
Май, 19.
Недавно мы ходили на Яйлы, проблуждали 14 часов и верну
лись чуть живыми от усталости; сегодня подымались на АйПе
три, смотрели бесконечную даль моря, берег с его соснами, ки
парисами, фиговыми деревьями, — орлов, парящих «со мной
наравне»; еще както раз ездили мы на парусной лодке в Кики
неиз к севшему на мель греческому пароходу, а раньше из Эрек
лика видели у себя под ногами облака...
Но уже утомились глаза и воображение. Уже душа не трепе
щет, хочется от наслаждения природой вернуться назад, к моим
раздумьям и моим творческим фантазиям. Любить природу
можно, это я понял. Но понимаю и то, что можно любить буль
варные романы. (Рокамболь, «Quatrevingt treize»* Гюго, Жюль
Верна); я сам их люблю и еще года два назад плакал (совсем пла
кал), перечитывая «МонтеКристо». Есть радость в раздумье
* «Девяносто третий год» (фр.).
53
и просветлении, но есть она и в минутах «пошлого» сладострас
тия, когда:
И стонем мы, и корчимся от счастья...
Герой «Vierges aux Rochers» после тихого и изысканного
счастья в замке на скалах нашел бы новые и новые радости
в любви, продающейся публично, или на свидании с про
стенькой девчонкой из буржуазной семьи... Так можно любить
и природу, и есть дни, когда ее любишь. Они пройдут, конеч
но, и уже прошли, и уже мне не нужны больше ни волны, раз
бившие лунный луч, ни пения муэдзина на рассвете, — но
этот месяц в Крыму я не жалею, хоть я и писал здесь романти
ческие стихи.
Май, 25.
Доживем последнюю неделю на Юге. Ясно сознаю, время
назад, к занятиям, к «раздумьям». Ничегонеделание и постоян
ное «любование» картинами природы утомило совсем. Еще
смотришь, еще говоришь «как хорошо» и ищешь удачных эпи
тетов и сравнений, но душа остается спокойной. Впрочем, ве
рю, что и эти впечатления залегают в душу. Пусть они будут се
менами, которые еще развернутся в душистые цветы!
И ю н ь, 9.
Мы слишком скоро покинули юг, слишком рано... Как все
гда, только покинувши, мы сознаем утрату. И как горько, и как
обидно. Зачем я здесь в пошлой обстановке московской жизни,
а не там, где все же есть и «немолчно шумящее» море и «сверст
ники былого» — скалы.
Уезжая, я писал Облеухову (А. Д.), что буду в Ялте. Мне не
думалось, что он приедет ради свидания со мной из Алушты.
Но он приехал. А судьбе надо было сделать так, что он опоздал
на час, и мы уже были на пароходе, плывущем в Феодосию. Будь
я — прежний, я вернулся бы с парохода, но теперь пришлось по
жалеть заплаченные за билет деньги... и... И все было и некраси
во и горько.
А главное Феодосия — отвратительный город, где мы прото
мились несколько часов и бежали (а был план прожить несколь
ко дней, быть может, полмесяца). Бежали и покинули море,
и горы, и все... Теперь я в Москве. Играю в вист и банк, жду, ког
да можно будет взяться за книги, и понимаю, всей душой пони
маю тоску южанина, жителя морского побережья, закинутого
на север.
Июнь, 12.
Москва. Феодосию можно бы назвать городом Айвазовского.
54
Там есть «бульвар Айвазовского», «фонтан Айвазовского», кар
тинная галерея Айвазовского с десятком плохоньких картин
с громкими подписями (изображены два парусных корабля,
подписано: адм. Нахимов плывет тудато, тогдато) и, наконец,
музей с крестом, устроенный и построенный на средства Айва
зовского, а в музее пятьшесть каменных плит с малоинтерес
ными надписями, и стоит музей запертым круглый год. Еще
есть на бульваре памятник жене Айвазовского с надписью «Доб
рому гению народа» и отгорожено место для будущего памятни
ка самому великому человеку Феодосии.
Июнь, 14.
Останкино. Живем в Останкине. Сняли комнату у какойто
генеральши Мальевской. Скромничаем и говорим шепотом,
чтобы не тревожить хозяев. Развертываю свою тетрадь и начи
наю заниматься.
Получил «свидетельство о зачете 8 семестров» и рад. Мои по
следние письменные работы были исполнены так плохо, так ре
месленно, что поистине я заслуживал «незачета».
Июнь, 30.
Мирная жизнь.
Утром занятия, после купанья и обеда отдых, алгебра с же
ной, иногда прогулка за ягодами и, наконец, вечером чай всей
семьей. А! я уже давно изведал эту мирную жизнь. Иной раз так
и хочется закричать: «Да убирайтесь вы все к черту!» Но сдер
жим себя, мой друг. Хочу кончить статью о искусстве, а там по
смотрим. Читаю мало, стихов почти не пишу.
Две недели вегетарьянствовал.
Был два раза у Самыгина. Единственный человек, столкно
вение с которым оживляет мне душу. Получил отчаянное пись
мо от Бальмонта.
«Друг мой! какая тьма вокруг, ступаю по раскаленным
ступеням»... Не знаю, найду ли я слова ему ответить.
Мой голос теряет оттенки,
Оттенки мечтательных слов.
И потом Крым. О! я создан, чтобы жить на Юге. Там я у себя
на родине, на Севере я в изгнании. Душа еще томится и неско
ро будет спокойной.
О горе, кто вступил в страну своей мечты
И видел пальмы там, внимал, как плещет море.
О, если он ушел из царства красоты,
Вернулся в эту жизнь, в земную жизнь... о горе!
55
Июль, 11.
Был у Облеухова в ПетровскомРазумовском. Слушал злобные
рассказы о «Моск. ведомост.», о взятках, которые будто бы берет
Медведский, о глупости Грингмута и т. д. Потом слушал бесконеч
ные повествования о их журнале «Знамя». Н. Д. официально
«приглашал» меня участвовать. Я изъявил согласие. «Что ж, тако
го сотрудника на полу не подымешь», — сказал он, или чтото
в этом роде. Потом говорил о христианских святых и угодниках.
Июль, 13.
Вчера приехал Курсинский, на два дня из лагерей. Время
с ним тянулось вяло. В два часа не скажешь, что пережил за три
месяца. Да и он все дальше затягивается в солдатскую жизнь.
Почти жалею, что читал ему свои стихи. Он их не понял.
Июль, 14.
Измучил себя своими переделками статьи о искусстве. Те
перь переживаю время горького бессилия. «Все могу уловить,
все могу я понять», какие далекие строки!
Утомленная мысль с первых шагов попадает в лабиринт, все
по старым путям, и бьется, и падает. Мечты и рифмы мучитель
но однообразны. Из всех поэтов теперь предпочитаю Лермонто
ва с его детскими словами (ведь это он просил, чтобы ему дали
«черноокую девицу»). И вот я твержу:
Как надменно сброшу я
Образованности цепи
И вериги бытия!
Я устал, устал ото всех отношений, все люди меня утомили
и все желания. Уйти кудалибо в пустыню, где стонут тигры
в глубоких долинах, или уснуть «последним сном». Это послед
нее совсем искренно, совсем...
Я бы умер с тайной радостью
В час, когда взойдет луна,
Я б упился странной сладостью
В роковом дыханье сна...
Июль, 17.
Письмо от А. Добролюбова... О, сколько странных и безум
ных, и невероятных воспоминаний. Словно дикий сон, внезап
но пришедший на память, впервые узнанный, хотя видел его
давно...
Александр Добролюбов! я когдато любил его. — Что же най
ду я сказать ему, я, теперешний? Бальмонт и Добролюбов были
S6
для меня в прошлом два идеала. Я изменился с тех пор, я иной,
да! Но перед ними я не смею быть иным и уже не умею быть
прежним. И я перед ними бессилен. А в душе возникает вопрос,
что, если «я» тот, прежний, был лучше, выше. О горе!
Июль, 27.
Был у Самыгина. Есть в нем чтото, почему я люблю его
меньше. Он рассказывал мне:
— Помните мое письмо к вам? Я писал: «Иду один, и нико
го нет со мной». Я шел дерзновенно. Душа моя скорбела о Гос
поде. Этот путь кончился моим полным поражением. Я раздав
лен. Я смирился. Я хочу в многом быть как все. Вот почему я пе
ределываю свои произведения на новый лад. Вот почему я
и восхищаюсь тем Лапшиным, пророком пошлости и мелочи.
Лапшин сказал мне однажды на представлении «УриэльАкос
та»: «Знаете, что я — Ахер, я иной». Да, он иной, он учит чело
века его ничтожеству и презренству, а я его ученик. И я люблю
его меньше, а он был недавно моим лучшим другом.
Июль, 28.
Добролюбов у меня.
Я хочу подробно записать те два дня, которые мы провели
здесь, в Останкине, с Добролюбовым.
Приехав от Самыгина в Москву, мы узнали, что заходил Доб
ролюбов, что он будет в Останкине. Мы поспешили туда.
Скоро подъехал на извозчике он. Больная нога мешала ему
прийти сюда пешком. Он был в крестьянском платье, в сермя
ге, красной рубахе, в больших сапогах, с котомкой за плечами,
с дубинкой в руках. Лицом он изменился очень. Я помнил его
лицо совсем хорошо. То были (прежде) детские черты, блед
ное, бледное лицо — и горящие черные глаза, иногда смотря
щие както в сторону, словно в иное. Теперь его черты огрубе
ли; вокруг лица пролегла бородка, стало в его лице чтото рус
ское; глаза стали задумчивее, увереннее, хотя, помню, именно
в них сохранилось и прошлое; прежними остались и густые
черные волосы, на которые теперь падал иногда багровый от
блеск от рубашки.
А как изменились все его привычки и способы! Когдато он
был, как из иного мира, неумелый, безмерно самоуверенный,
потому что безмерно застенчивый... Теперь он стал прост, те
перь он умел говорить со всеми. Теперь он умел сказать чтони
будь и моему братишке, и сестрам, и даже маме. И все невольно
радостно улыбались на его слова. Даже животные шли к нему
доверчиво, ласкались.
Он шел из Пудожа. Последней зимой он уехал в Олонецкую
губернию. «Прежде всего, чтобы порвать со всем прежним», как
57
говорил он сам. Там он жил всю зиму, ходил в Финляндию, хо
дил по льду Онежского озера, ходил на охоту на медведя. Живя
там, он пользовался случаем и собирал народные песни, сказки,
заговоры, причитания. Он знал их наизусть многомного, сов
сем неизвестных, никем не записанных. Коечто у него было
и записано, напр., как он называл: «русский Боккаччо» — рас
сказы о попах. Попалась ему еще старинная рукопись «Разговор
о душе». Собирал он «указы» Козакова, которые тот читал на
свадьбах, — это народный сатирик.
Добролюбов с первого же часа нашей встречи, когда мы еще
не нашли разговора и беседовали сбивчиво, — сказал мне, что
он «уверовал», что он стал иным и что прошлое тяготит его, что
он его осуждает страшно. Но я расскажу, что я знаю о жизни его.
По его рассказам, он в отрочестве был страшно застенчив.
Лет 12 он не решался смотреть на женщин. Сидя за одним сто
лом с гувернантками, он закрывался рукой. Но уже в те дни он
посвятил себя искусству и хотел достичь всего. Однажды его по
разило, что он плохо замечает, что, напр., поговорив с челове
ком, не помнил цвета его глаз и т. д. Тогда он начал учиться; он
ходил к окну магазина и, вернувшись, записывал все, что видел,
до подробностей; он записывал так разговор в конке, вид из ок
на, — и этих опытов набралось у него много сотен листов. Пер
вые вещи он писал часто пофранцузски. Его учительница нача
ла с ним проходить французскую литературу XII века. Он подра
жал еще тем образцам. Но, всегда застенчивый, он никому не
решался прочесть этих стихов.
По его рассказам, сильнейшее влияние произвел на него
Владимир Гиппиус. Видимо, они сошлись еще мальчиками.
Влад. Гиппиус победил его застенчивость, заставил его читать
стихи. Добролюбов, под влиянием некоторой горечи, рисовал
Вл. Гиппиуса как бы своим злым гением. «Он подсказывал
мне, — говорил он, — все дурное. Я читал поэтов, например,
вас, хотел радоваться достоинствам, а Гиппиус спешил указы
вать мне на недостатки. Часто он изменял мое хорошее мнение
о комнибудь на дурное...»
Добролюбов под влиянием Гиппиуса стал тем, каким я его
знал, стал символистом Добролюбовым. Но его отличительная
черта — во всем он идет до конца. И он пошел здесь до конца.
Несомненно, он талантливейший и оригинальнейший из нас,
из числа новых поэтов. Но вместе с тем и в убеждениях он дошел
до конца. Бессмысленно назвать его матерьялистом. Совсем не
то. Но он признавал только этот трехмерный мир, не верил
в иную жизнь, не различал добра от зла, а только образ от пош
лой думы, творчество художника от мыслей. Он и жил, как ху
58
дожник, поклоняясь художеству, как святыне. Например, он го
ворил тогда, что в будущем науки не будет. Люди придут к морю
и сложат песню о море; придут к горам, сложат песню о горах.
Вот вместо науки будет очень подробная песнь... И вместе
с этим поклонением художеству он сказал себе, если есть толь
ко эта жизнь, то нет ничего запрещенного, и он позволял себе
все. «Я никому не перескажу, — говорил он мне, — некоторых
своих грехов, ибо боюсь, что такое покаяние введет в соблазн.
И я уверен, что иного вы и представить не можете, не можете
помыслить».
Книжка, напечатанная им, содержит вещи совсем детские.
После он написал мысли более великие. В тот год, как я был на
Кавказе, он хотел их печатать. Рукопись была сдана в типогра
фию и уже набиралась. Но тогда в нем уже наступал разлад. Он
долго боролся. Наконец, порешил, что печатать не для кого,
слишком для немногих... Он отказался от печатания и уехал из
Петербурга.
Тут случилось нечто очень горькое. В типографии затеряли
все его рукописи. Погибло множество стихов, и отрывков в про
зе, и рассуждений. Напрасно он требовал, ничего не могли сыс
кать. В горечи и негодовании он сжег вес, что оставалось или
случайно уцелело. Потом скоро он вернулся к творчеству, но вос
станавливать старого не хотел, а писал много нового с удвоенной
силой... Опять было много написано стихов и отрывков.
Но разлад был глубоко в душе. Он старался его не замечать.
Самые мучительные настроения рассказывал он так, будто раз
лада нет. Но при этом он отдалялся и от книг и от прежних зна
комых; с некоторыми ссорился несколько раз, так с Гиппиусом.
И потом вдруг настал переворот. Сначала он уверовал в иной
мир, как в временный тоже; и эта вера длилась некоторое время.
Потом он понял все как бы сразу. Первые, самые первые дни
и после перелома он писал. Но после замолк, перестал, потому
что сердце было занято не этим.
Не сумею точно сказать, где произошел этот переворот, в Пе
тербурге или уже в Олонецкой губ. Но и теперь, уверовав, он не
остановился, а пошел до конца. Его решение твердо. Он раздает
все имущество, разделив его между друзьями и недругами. По
том уйдет на год в монастырь, думает в Соловецкий. После уда
лится на несколько лет в полное одиночество, а после, может
быть, будет учить, может быть, просто все напишет, чтобы узна
ли после его смерти.
— Как можно не понимать себя, — говорил он, — еще за не
сколько месяцев до переворота я вступил в особый государст
венный заговор...
59
Их цель была преобразовать Россию на народный лад, даже
и в мелочах, как в одежде, но и в существенном — так вернуть
народу его песни, которые тот забывает. Но теперь он понял, что
это не важно все.
Это свое путешествие, из Пудожа в Москву, он сделал, чтобы
видеть и чтобы думать. Он больше молчал. Он шел лесами, где его
мучили мошки, где могли попадаться и медведи: и он пел и сла
гал песни, чтоб медведь не приблизился. Крестьяне принимали
его радушно. Просили его прочесть заговор или перекрестить
скот. Под Белоозером он расхворался ногой и у него была лихо
радка; он лежал у сельского учителя. Дальше пришлось ехать.
Я не хочу излагать здесь учения Добролюбова. Он это сумеет
сделать лучше меня. А если не сделает, то не надо. Но и в учении
своем он сумел быть столь же оригинальным, как во всем. Он не
покорился, как мы,
О первенец творения, о мой старший брат!
Добролюбов прожил у нас два дня, две ночи. Сначала мы го
ворили очень много. Потом все было сказано. Спорить было
бесполезно, ибо он все обдумал. Мы просиживали молча долгие
минуты, но он не тяготился этим. Иногда говорили... Я скажу.
Он помолчит и ответит. И по многом молчании я отвечу снова.
Эда и сестра моя Надя были совсем зачарованы... Они смотре
ли на него, как на пророка, готовы были поклоняться. Мама под
смеивалась; к тому же он вегетарианец. Но как он сумел переде
лать себя! он, прежний! Как приветливо он говорил теперь со все
ми! Как кланялся в пояс после обеда и благодарил «хозяйку».
Мы говорили о поэзии. Я читал ему свои стихи. И здесь он
переменился. Не стало прежних резких убивающих осуждений.
Он стал указывать на то, что хорошо, и только. Вообще он очень
следит за собой. Так, я спросил его:
— Помните, вы говорили мне об архитектуре. Что в наши
дни она невозможна. Но что вы нашли для нее новое. Вы тогда
утаили от меня чтото, не скажете ли теперь?
Он сначала замялся, не хотел говорить. Я уже попробовал пе
ревести разговор; но он сказал, наконец, с открытой улыбкой:
— Позвольте не говорить, у меня есть что сказать о зодчест
ве, но так как этой тайны никто не знает... То, если можно, поз
вольте умолчать.
По поводу слова «зодчество». Как в стихах, так и в разговоре,
он говорил только русским языком, русскими словами, зная
множество областных выражений, умело пользуясь ими. На
пример, мелодию он называл прогласица.
60
Добролюбов тоже читал мне стихи. Сперва КвашнинаСама
рина. Это поэт очень оригинальный. Замечательная простота его
склада речи и вместе с тем новизна, какую приобретают в его
устах все эти старые, знакомые слова, выражения и созвучия...
А язык при этом странно звучный, как серебряные трубы... До
бролюбов шел именно к этому своему последнему другу в Се
вастополь. Но оказалось, что он совершал плавание: он мичман.
И Добролюбов решил провести несколько дней в Москве.
Потом он читал мне народные песни. Он умел выбирать та
кие и читал так хорошо, что они совсем пленяли. Жаль, что не
запомнил одной, про коней...
Под ним как змеи извивались...
Наконец, он читал и свои стихи. Он предупреждал, что это
прошлое, что это уже не интересует его. Но я заметил все же, что
художника в душе своей он не мог одолеть окончательно. Что
еще жив прежний Добролюбов, именно при чтении стихов...
...Добролюбов говорил мне: «Прошлое было не лишним.
Я должен был узнать всю меру греха. Не лишним было и мое за
нятие стихами. Может, то было затем, чтобы я сложил потом два
или три мотива».
Июль, 31.
Встреча с Добролюбовым повеяла на меня новым, оживила,
воскресила душу. О, тяжело моей душе быть если не одинокой,
то не знать высших, а лучшие из друзей, как Самыгин, влекут ее
долу. Теперь речи Добролюбова вдруг раздули слабо мерцавшие
огни. Перечитывал сегодня свою книгу о искусстве, и все бесси
лие ее мне открылось. За работу, опять сначала!
P.S. Еще припомнил стихотворение Добролюбова. В од
ном его рассказе мелькают два брата. Старший, поэт, пишет
пышноцарственное стихотворение о ужасе сна, близнеце
смерти; младший неумелыми детскими словами пересказы
вает это так:
Если мы теперь уснем,
То нас обманут и мы все помрем.
Позовите сторожей
И поставьте у дверей!
А в Г у С т, 4.
Вчера Добролюбов уехал. Виделся с ним еще три раза. Две
встречи в Москве ослабили впечатление. Он говорил о себе
61
прошлом, рассказывал неинтересные и даже непривлекатель
ные случаи своей жизни, рассказывал как бы с удовольстви
ем. Часто затем возвращался к словам, что он Антихрист,
и приводил пророчества в подтверждение. Написал про
тив своего обета («в минуту смущения», по его выражению)
прозаическое стихотворение о истине, которое мне не понра
вилось.
Но вчера, когда Добролюбов опять пришел к нам, в Остан
кино, чтобы проститься, он опять был хорош. И в прошлом
своем он нашел интересное. Он рассказывал о своей теории
наследственности. Воли умерших предков — думалось ему
прежде — остаются для нас внешними, мы их знаем как при
роду. Самые древние воли — скалы, камни, из более близких
тысячелетий дошли до нас воли как растения, еще ближе —
как животные. И тело наше тоже — воля прежних. Наши воли,
воля теперешнего человечества тоже останется и будет потом
кам видеться в том виде, как мы теперь понимаем природу.
Если мнение о природе как представлении охватит всех, быть
может, мы этой новой волей победим старую, и природы не
станет. Добролюбов както выводит из этой теории свои
прежние дворянскоконсервативные убеждения. Но что луч
ше, он написал, исходя из этих мыслей, несколько прекрас
ных стихотворений.
Проскользнули в разговоре и намеки на настоящего Добро
любова, проговорился, что «бежал из дома». Упомянул, что мать
прислала ему денег. Читал он письма к нему (от Эрлиха) и свои.
Одной девушке он пишет: «Когда вы будете достойны, я приду
и скажу вам истину, ради которой стоит жить». Прощался он
с ней, как со «своей невестой во Христе». Письмо к матери на
писано нежно, он говорит ей: «Верьте своей старой верой, и я
убежден, что вы найдете свободу».
Мы ходили до полночи по улицам. «Что вам пожелать?» —
спросил я, когда мы расставались. «Пожелайте, чтобы я остался
жив и только». «Верю, что вы не умрете, — возразил я, — этого
быть не может». «До свидания, я вас не забуду».
Он уехал, и стало както одиноко и тоскливо. И вспомнил я
вдруг, что совсем забыл о своей сестре Наде. То есть я видел ее
взор, моливший позволения идти с нами, но както не воспри
нял его, так смотрел и не увидал, а теперь вспомнил. Может
быть, она плакала. И стало мне совсем тоскливо...
А в г., 13.
Я кончил мою книгу о искусстве, вот она лежит передо мной.
Благословенна воскресающая гордость творца! Велико таинство
слов и их могущество. Одни почти как серебряные трубы в по
62
ле, другие созданы залетными ангелами, иные сама неподвиж
ность и смерть. Счастлив, кто знает заклинания! По знаку его
собираются беспорядочно стройные воинства. О, торжество за
воевателей, идущих с развернутыми знаменами! Слышны крики
воинов, пение труб...
Благословенна воскресающая гордость вождя.
А в г., 15.
Заняться с осени книгами:
1. Очерк всеобщей истории.
2. О запретных науках (магия).
3. Поучения (о письмах М. П.).
4. Учебник стихотворства (поэзия).
5. История русской лирики, т. I., вып. I (ХѴТП в.).
А в г., 16.
Шутка.
Горе тебе, словесность русская и стихотворство, за то что вос
приняли имена иноязычные — литература и поэзия!
Горе вам, Минский и Мережковский и прочие старшие, ибо
на великое вы посягали и ничего не совершили.
И ты, о Бальмонт, до неба вознесшийся, до ада низвергнешься.
Отринута ты, Зинаида Прекрасная! ты пошла, и убоялась,
и вспять обратилася.
Также и Мирра Александровна, сотворила бо себе кумира
и поклонилась ему земле низу.
Горе вам всем, великие и маленькие, сильные и подражаю
щие, вы все, так и сяк новому причастные.
Антоша, оды сочиняющий, единый из Владимиров от себя
отрекшийся, Федор остановившийся, и многие иные немот
ствующие.
Сказываю вам, что стихослагателю Федорову или даже Ап.
Коринфскому отраднее будет в день суда, нежели вам.
Ибо если б им явлено было откровенное вам, они бы давно,
сидя во вретище, каялись.
Вам же дано было, и не прияли, имели уши для слышания,
и не слушали.
А в г., 17.
Вчера все ушли в Москву на иллюминацию по поводу откры
тия памятника Александру II. Мы беседовали с нашей старуш
кой, генеральшей Мальевской. Рассказывала она, как с мужем
была в Польше в год восстания 1863 г. Вспоминались ей больше
анекдоты. Так, вышел приказ, чтобы по вечерам все ходили
с фонарями; кто был без — того вели на съезжую. В Варшаве все
польки оделись в траур; если попадалась русская в ярком платье,
юноши тащили ее в ближайший магазин и на свой счет навеши
63
вали ей pleureuses*. Муж нашей старушки участвовал в летучем
отряде гр. Витгенштейна; сама она ехала с графом в одной коля
ске и переводила его команды, ибо граф порусски не знал
и объяснялся пофранцузски. Старушка очень умилилась, вспо
миная, как граф советовал ей на случай появления врагов:
— Restez en caleche et faites vous toute petite.
А в г., 20.
Простудился и болен. Отдаюсь набежавшему бреду — одной
из любимейших нег. О пустынные улицы! Мир созвучных ша
гов. Слежу очертания бесстрастных теней и слушаю, слушаю го
вор — как пенье. Дали мягкого света; истома напева без резких
звуков. Все глубже и глубже по твердым плитам, как в знакомые
волны, на дно. Отдохнуть на змеях перепутанных стеблей, где
стекло и зыбь, и близость пространства. Не надо иной страны,
раздумий или тайны! Далекие и ненужные призраки недавних
мучений. О пустынные образы, мир созвучных слов! Отдаюсь
набежавшему бреду — одной из любимейших нег.
А в г., 23.
Вчера был Ланг и говорил вещи совершенно неожиданные.
«Бить меня мало, — говорит, — за то, что я женился»... Расска
зывал Ланг еще о своем победном «деле» (он — свидетель)
с Липскеровым.
А в г., 29.
Мы в городе. Вернулись сладостные блуждания по узким
улицам, у стен недвижных домов, среди ночи оживающих скве
ров... Брожу, и слагаю стихи, и вспоминаю Бальмонта, который
только что издал свою «Тишину». Это все чтото бывшее, чтото
близкое, но что воскреснуть может лишь на миг.
Сентябрь, начало.
Жизнь в мире мысли: история и философия... Размеренная
жизнь.
С е н т., 12.
Снова и неожиданно был Добролюбов. Мы втроем (я, Эда,
Надя) читали о Декарте; звонок, он пришел совсем иным, чем
был прежде. Я пытался заговорить с ним, но он отвечал одно
сложно. Часто наступало молчание. Вдруг со словами «Я помо
люсь за вас» он вставал и падал ниц. Мы были в волнении. Эда
совсем бледнела. Я спросил у него: «Кому вы молитесь?», он от
вечал: «Всем чистым духам, земным и небесным и вам, анге
лам» — и он положил еще четыре земных поклона, нам троим
и нашему браку. Эда дрожала и один миг почти упала в обморок.
_________
* Траур (фр.).
64
Последние мгновения вечера мы были совсем вне себя. Со сло
вами: «Если не поцелую ноги вашей, не будете со мной в раю»,
он поцеловал нам ноги...
Ночевал он у нас. Потом был у нас утром, уходил и, вернув
шись, провел время часов до 6ти... С большими промежутками
произносил он предложения: «Молюсь за вас утром и вечером,
вы всегда со мной». — «О, не заставляйте меня слишком долго
жить в изгнании!» — «На небесах уже все кончено, теперь пусть
поймут люди». — «Вы говорили, что боитесь только одного —
смерти моей, но как же вы ужаснетесь, узнав смерть моего
духа»...
Прощаясь, я ему сказал: «Воистину вы тяжелы нам. Как не
когда Симон, я скажу вам: выйди от меня, ибо я человек греш
ный». Он, видимо, был поражен и спросил: «Оставьте меня
одного». Когда мы опять вернулись, он сказал нам только
о смерти своего духа. Мы же не сказали ничего, словно прово
жали его в могилу.
Он оставил нам связку своих бумаг.
Idem.
Был в «Русск[ом] арх[иве]», относил свою статью о Тютчеве.
Видел там П. Бартенева, древнего старца, в креслах, а около —
костыли. Мило беседовали с ним о русском языке, а он все
вспоминал Аксакова и Киреевского. Негодовал он, конечно,
на современных писателей и их слог: «Иностранные слова отто
го, что писатель заимствует мысль у иностранных писателей;
кто ясно сознал свою мысль, тот выскажет ее порусски». По
том пришел его сын, понравился мне менее.
С е н т., 16.
Был еще раз у Бартенева. Беседовали оживленно о трех Вели
ких, пребывающих — о Пушкине, Тютчеве, Баратынском.
Но Пушкин из них больший.
Получил корректурные листы моей статьи, по обычаю печа
тень со смешными ошибками:
«Еще гремит твоих побед (о Наполеоне) Отзывный гул в ко
леблющемся мор е».
Вчера видел Фриче и Когана. Все те же. Коган горд своим со
трудничеством в «Курьере», Фриче печален. Говорили, как 06
леухов приглашал в свой новый журнал «Знамя» Гольцева и Ер
милова.
С е н т., 27.
Был в редакции «Знамени». Поставлено два зеленых стола.
В соседней комнате редактор, Николай Дмитриевич, сидит под
красным балдахином (собственно, это занавеска двери, но так
выходит). Везде «Знамя», «Знамя» — и на воротах, и на дверях.
3 Брюсов
65
Кажется мне, что сотрудников у них мало, ибо они очень проси
ли меня не покинуть их. Обещал статью о Баратынском.
Вчера промелькнул образ Бальмонта. Он только что приехал
и был у меня больной, слабый. Читал стихи, но я еще жду ино
го.
Фриче уехал в Тверь читать лекцию «о немецкой женщине».
Слушали эту лекцию в помещении «Русской мысли», где мне
весьма надоедал Ермилов. (В одной корректуре его фамилию
набрали Ерликов — удачно!)
О кт я б р ь, 4.
Дважды виделся с Бальмонтом.
Один раз это было у Курсинского. Курс, встретился с Баль
монтом накануне гдето за городом и пригласил завтракать.
Читали стихи, много стихов, Шелли, Добролюбова, нас троих.
Курсинский мешал нам. Когда я прочел «На новый колокол»,
он воскликнул в негодовании: «Но если так, то, в конце кон
цов, мы будем перелагать в стихи песни нищих». О, Sancta sim
plicitas!*
Другой раз я видел Бальмонта вчера. Сначала мы были вчет
вером — с нашими женами. Но после я пошел его «проводить»
(часа на два) — и то вернулись прошлые дни. Странно. Голос
Бальмонта скорее, чем что иное, возвращает мне прошлое, —
меня времен «Me eum esse» и раньше — времен «И снова» или
«Снегов». А в прошлом всегда есть обаяние и потомуто, быть
может, я люблю быть с Бальмонтом. И снова мы бродили по
ночным улицам, при черном небе, при жестоком холоде ранней
зимы, и снова мы сидели в освещенной зале ресторана, и то бы
ло «как прежде, как тогда», только субботний орган молчал. Мы
говорили друг другу наши лучшие мысли этих последних лет,
и временами становилось страшно от этих безумных созданий
воображения, дошедшего до своего предела. «Двойственность
человеческого тела», «призрачность расстояний до звезд», «те
ни, пришедшие с луны» — о, какими бессильными стало это все
словами, и как полно было оно значения вчера, ночью!
О к т., 6.
В «Русском архиве» (№ 10) появилась статейка «Варианты
Тютчева». Тому назад три года это было бы для меня большой
радостью. В те дни я говорил о гордости своей, но вовсе не
был горд и очень желал похвал современников. Ныне я не по
вторю своих дерзких выражений из «Предисловия», ныне
я все извиняюсь в своей статье... Но это потому только, что
•
__________
* Святая простота (лат.).
66
сознание своего значения ношу я в душе своей. И такая
мелочь, как моя статейка, не заставила даже сильнее биться
мое сердце.
Бартенев послал мне корректурные листы своего нового из
дания Тютчева. Покрываю их помарками.
О к т., 8.
Бальмонт уехал. Грустно. Более грустно, чем я думал. Все же
горько не иметь никого, кто мог бы выслушать стихи и к чьим
словам и мнениям можно прислушиваться. Трудно быть в одно
время и творцом и судьей, и так целые годы...
Еще видел Бальмонта перед отъездом два раза. Однажды
у меня, но нам мешал Курсинский, другой раз на вокзале, но это
была жизнь минут и торопливость путешествия.
Тщетно умоляю цензоров поскорее рассмотреть мою статью.
Она лежит в цензуре вот уже два месяца.
О к т., 17.
Сегодня у меня был П. Перцов, с которым когдато я вел
оживленную переписку. Говорили о «новостях» за последние два
года. Он издает сборник статей В. Розанова. Перцов все тот
же — отражение Мережковского, человек, идущий туда, куда
дойти у него нет сил.
Бартенев говорил, что Тютчевы моей статьей недовольны,
особенно упоминанием о Ф. Ф. Тютчеве.
Едва вчера ушел Перцов, пришел Саводник, принес свою
книгу стихов...
О к т., 18.
Я отдал в «Знамя» «Ассаргадона» («Сибиллу» стало жаль).
Пришлось читать свой сонет перед судьями в виде гг. Облеухо
вых. Брр! неприятно. Впрочем, судьи мои восторгались, гжа
Пустошкина мило восклицала: «Ах, какой вы гений!» Антон
глубокомысленно сообщил: «Да! как развился ваш талант»,
а Ник[олай] Дмитриевич останавливал их: «Да не вертитесь,
егозы!»
О к т., 26.
Получил, наконец, после двухмесячного ожидания свою ста
тью из цензуры. Не вычеркнуто ничего. Перечитывал. Написа
но совсем хорошо, но сжато до последней степени; часто совсем
непонятно по краткости. Переделал только некоторые выраже
ния в предисловии, чтобы стать скромнее.
Н о я б р ь, 8.
У Бартенева мне три раза отвечали «нет дома», и сам он ко
мне не идет... Тем хуже для него.
67
От Перцова получил ответ, где он злобно ругает мои стихи.
И это в порядке вещей.
Ноябрь, 14.
12го были на вечере в помещении «Русск[ой] мысли». Читал
Клементьев о Рёскине, и плохо. После пели и декламировали,
тоже плохо. Поздно пришел В. Гольцев. (О нем рассказывают,
что недавно он едва не вступил в драку с Ив. Ив. Ивановым,
провозгласившим тост за Бога и царя.)
Статья Клементьева будет в «Знамени». Мы были недавно
у Пустошкиной, и я долго беседовал с Маковским (кстати, мой
школьный товарищ по Крейману). Он «секретарь редакции»
и страстный экономический матерьялист; Клементьев тоже; пе
редовые статьи первого № составлены в том же духе. Не ожидал.
Н о я б р ь, 20.
Стоит великолепная погода, вроде той, которой Тютчев удив
лялся в 54 г. (сравнение, потому что занят переводом его писем).
Ноябрь, а 5—6° тепла, трава прорастает, на деревьях почки...
Книжка моя напечатана; есть колебания, пускать ли ее
«в большую публику», но, видно, надо: что написано пером...
Собираемся в Петербург. Недавно был на собрании сотрудников
«Знамени». Герой — Клементьев. «Разве у меня мало статей в го
лове?» — говорит он...
Н о я б р ь, 25.
Вчера принесли мне мою книгу. Внешностью издания я дово
лен. — Сегодня пошел снег. До вчерашнего дня стояла весенняя
погода.
Конец ноября.
Приезжал Самыгин. Читал свои «Рассказы Сверчка», гово
рит коечто — без сильного впечатления. Лучше его газетные
статьи (напечатана лишь одна в «Русск[ом] листке» за подписью
«Отец») — это резко и сильно; но газетам страшно. Были с ним
у Лапшина, этого философа жизни. При нас сей философ сдер
живался и только изредка говорил свои изречения.
Д е к а б р ь, 3.
Вышел первый № «Знамени» без моих стихов. Вышел сбор
ник Тютчева с моими корректурными (и сознаюсь более) по
правками.
Както недавно был у Бахмана. Думал ограничиться офици
альным визитом, но просидел до полночи. Был там и художник
Дурнов. Мы трое очень оживленно беседовали. Бахман не мо
лод, но увлекается, машет руками, готов читать стихи без уста
ли. Года три назад я был бы им обольщен.
Получил письмо от Добролюбова из Соловецкого монасты
ря. «Днем ужас некий владеет слабым телом», — пишет он.
68
Дек., 5.
Письмо от Бальмонта о моей книге. Восторженное. «Брат
мой, сильный! Приветствую Вашу замечательную книгу... Она
полна мыслей, как горный воздух бурь... О таком я всегда меч
тал о Вас»... За исключением этого письма друзья говорят о мо
ей книге довольнотаки вяло.
Дек., 8.
Петербург. Дважды и даже трижды видел Бальмонта. Рассма
тривали рисунки Гойи и читали Кальдерона. Курсинский, кото
рый поехал с нами, посещает редакции и издателей. Еще были
в Эрмитаже. Завтра у Бальмонта предполагается собрание по
этов, позванных «на меня».
Д е к., 9.
Вечером восьмого были в концерте, где Бальмонт читал сти
хи. Сочетание бальмонтовских стихов и публики, конечно, му
чительно. После мы трое — я, Бальмонт и Курсинский, пошли
выпить вина к Палкину.
...Втроем пошли мы к Мережковскому, который болен. Сна
чала Зинаида Гиппиус угощала нас чаем в темной и грязной сто
ловой. Любезной она быть не старалась и понемногу начинала
говорить мне дерзости. Я ей отплатил тем же и знаю, что дватри
удара были меткими. Так, она бранила Добролюбова. Я с самым
простодушным видом сказал ей: «А знаете, мне казалось, что
в своих стихах вы подражаете ему».
Потом нас допустили на четверть часа к Мережковскому. Он
лежал раздетым на постели. Сразу начал он говорить о моей
книге и бранить ее резко.
— Ее даже бранить не за что, в ней ничего нет. Я почти со
всем в ней соглашаюсь, но без радости. Когда я читаю Ницше, я
содрогаюсь до пяток, а здесь я даже не знаю, зачем читаю.
Зинаида хотела его остановить.
— Нет, оставь, Зиночка. Я говорю прямо, от сердца, а ты ведь
хоть молчишь, зато как змея жалишь, это хуже...
И правда, он говорил от чистого сердца, бранил еще больше,
чем меня, Толстого, катался по постели и кричал: «Левиафан!
Левиафан пошлости!»
Вечером был у Бальмонта, где были Минский и Сологуб.
Минский — паукообразный человечек, с черной эспаньолкой
и немного еврейским акцентом. Говорил он пошлости и пустя
ки... Впрочем, говорили и о стихах. Минский соглашался с мо
ими словами о размере, но так ненужно соглашался. Я прочел
«На новый колокол» как пример; он хвалил; я с яростью должен
был пригнуть голову, словно в благодарность, ибо что же было
возражать. Бальмонт спросил, прочел ли он мою книгу. «Про
69
чел». — «А какое впечатление?» — «Я ожидал более революци
онной...» Наконец, он ушел.
Сологуб, как всегда, больше молчал, но потом, когда мы ос
тались без Минского, немного ожил. Потом, возвращаясь с ним
домой, мы беседовали. Он говорил о Добролюбове: «О, узнаю
его! это все тот же змей, очаровывающий, но глубоко лживый!»
Дек., 10.
Както раз был у Перцова с Курсинским. Потом Перцов был
у нас.
Вечером был у В. Гиппиуса. Там был Я. Эрлих. Беседовали
довольно вяло часов до 12. Гиппиус переменился, но внешне; он
говорит о простоте, смеется над мудрствованиями немецких
философов, но в сущности он все тот же автор «Ворона». Стихи
его любопытны. Эрлих — студент, хотя голова его лысеет, гово
рит о своей системе метафизики, где примирятся Спиноза
и Лейбниц, но говорит скромно. С ним мы сошлись на любви
к Добролюбову. О моей книге разговоров почти не было.
Дек., 11.
На похоронах Полонского собрались все поэты. Им сказал
Случевский: «Вот умер тот, у кого мы собирались по пятницам,
будемте теперь собираться у меня». Эти пятничные собрания
у Случевского поэты называют своей академией. Был там и я
11го вечером, пришел с Бальмонтом и Буниным, — согласно
с обычаем, поднес хозяину свои книги стихов, сел и стал слу
шать... Было сравнительно не мало народа — из старших был
дряхлый старец Михаловский и не особенно дряхлый Лихачев,
был издатель «Недели» — Гайдебуров, цензор и переводчик
Канта, Соколов, позже пришел Ясинский; из молодых были
здесь Аполлон Коринфский, Сафонов, Мазуркевич, Грибов
ский... Мы, трое декадентов — Бальмонт, Сологуб и я, тоскливо
укрылись в угол.
Прежде всего нам воскликнули: «Ах, какие дивные стихи при
слал для сборника (в память Пушкина) ГоленищевКутузов!»
Стали читать стихи о Кипарисе, и мы печально молчали... Потом
нас забыли, кроме самого Случевского, который счел себя обя
занным сказать каждому несколько приветствий. Бальмонт,
правда, разговорился с кемто. Сологуб и привык молчать по це
лым вечерам, но мне оставалось, чтобы быть живым, выражать
свои настроения складками губ и легкими жестами; выражал я
томление да иногда негодование, — и, кажется, это заметили.
Когда все собрались, начали читать стихи. Мазуркевич читал
то приветствие, которое написал он для вечера в память А. Тол
стого. «Алексею Толстому же слава... Слава Алексею Толсто
му»... Бальмонт читал «Майю», и ее не поняли совершенно. Гай
70
дебуров пробормотал чтото о богатстве образов... Еще читал
Бальмонт свои стихи к Случевскому; тот был польщен и «откло
нял от себя честь»... Я прочел «На новый колокол», а так как по
лагалось, что я декадент, то все и нашли, что это стихотворение
архидекадентское. Едва я кончил, Сафонов дико вскочил с мес
та и закричал: «Господа! вот вопрос, что это — искание новых
путей или что иное?»
Тут все чтото заговорили. Я пытался было вставить два сло
ва, но перекричать Сафонова не такто легко. «Я, — говорит
он, — поэзии поклоняюсь! Я здесь не уступлю ни шагу!» Я мах
нул рукой и замолчал. К тому же тут подползла ко мне некая фи
гура на двух ногах и заговорила:
— Я много читал о вас и слышал, очень рад познакомиться.
У меня есть альбом, который украшен автографами многих за
мечательных лиц, не согласитесь ли и вы украсить его этим сти
хотворением.
Я согласился и украсил, а едва кончил, владелец альбома,
оказавшийся немецким поэтом Фидлером, спросил меня:
— А есть ли с вами ваш портрет?
Моего портрета со мной не оказалось.
— Будьте любезны прислать мне с автографом, у меня порт
ретная галерея замечательных людей.
В конце концов, он вручил мне свою карточку, где написал:
«Friedrich Fiedler. 1) Портрет, 2) книги со стихами. (Все с ав
тографами!)»
Вернулся я в залу. Там еще читали стихи.
Гайдебуров убийственным голосом читал убийственные со
неты. Н. Соколов носовым голосом читал какието стансы
о Клеопатре. После каждого чтения Случевский говорил: «Ми
ло, очень мило», коекто одобрительно мигал, и новый канди
дат спешил прочесть свои стихи. Под конец читал сам Случев
ский, читал удивительно плохо, но стихи иной раз любопытные.
Кроме него и того же самого Сафонова, стихи всех были ни на
что не нужные (говорю о мне незнакомых).
После пришел Ясинский, красивый, могучий зверь, с красивой
длинной, остроконечной бородой... Он сказал со мной дватри
слова о моей книге: «Смело, очень смело»... Оказалось, он тоже
вегетарианец, и на этой теме мы еще повертелись минуты две...
Потом начался ужин. Это уж было нечто совсем томитель
ное. Старец Михаловский уселся близ Бальмонта, дрожащими
от дряхлости руками резал огурцы и упрекал его за то, что он
примкнул к декадентству. Молодые вели какойто частный раз
говор, а старики заговорили о шуточной и юмористической по
эзии. Сначала читали еще сносные вирши Курочкина и Минае
71
ва, потом дошли до самых грубых и глупых сгісгі из «Будильни
ка»... И все на всё считали нужным смеяться... даже на «Поппу
гая» Ясинского, написанного, по заявлению автора, с целью ос
меять потуги на остроумие.
После ужина Сафонов еще пел чтото, но я уже торопил
Бальмонта уходить...
И говорят, это еще лучший вечер, ибо не было Мережковско
го. А то он терроризирует все общество.
О! слова! Слово не может быть лживо, ибо оно свято. Нет
низких слов!
Старики молчат, боясь, что он их забьет авторитетами и ци
татами, ибо они не очень учены, старичкито; молодежь возра
жать не смеет и скучает; одна Зиночка Гиппиус торжествует1 .
От Случевского вышли мы впятером — я, Бальмонт, Сафо
нов, Коринфский и Мазуркевич. Но Мазуркевич со своей глупо
самодовольной физиономией, со своей бобровой шубой был так
нестерпим, что поспешили мы от него отделаться. А вчетвером
пошли в некий трактирчик (Немчинского, кажется), где пили
пиво.
Сафонов сел против меня и спросил будто бы проницатель
ным голосом:
— Скажите, Брюсов, шарлатан ли вы или искренны?
Я сказал чтото о странности вопроса.
— Э, нет! если бы я знал, что вы вилять будете, я бы и не
спросил. Можете ответить прямо?
Пришлось улыбнуться и ответить прямо.
Потом читали стихи. Сафонов играл роль ментора и почти
все одобрял, не всегда, впрочем, метко и не все понимая. Часто
заговаривал он о себе.
— Я жил, как принц, и все бросил для поэзии.
— Ну, Сережа, — возразил Коринфский, — как принцто ты
нежил.
— Как! а в № такомто на Невском!..
Бедняк! на деле не он все бросил, а жена его бросила, кото
рую он любил очень, и с тех пор он сбит с пути. Он и сам чувст
вует, что мог бы много больше.
Когда мы с Бальмонтом начинали хвалить его стихи, он рез
ко кричал:
— Э! к черту! не надо говорить о моих стихах!
Расстались часа в три.
1 На первом собрании был и Фофанов, но своими остротами и шутками
оказался он невозможным для общества петербургских дам, ибо бывают там и
таковые.
72
Дек., 12. Суббота.
Вечером занес книжку стихов Сафонову. Живет он на пятом
этаже, в крохотной комнатке, все убранство которой кровать,
комод и стол. Он немного стыдится этого, ибо часто говорит
о своей комнате. Застал у него Медведского и некоего Мессаро
ша, полустаричка. Они пили водку и пиво и говорили, много го
ворили. «У нас тут кабак, а тут и храм. Рыло у нас в навозе,
но мы моемся. Мы поэзии поклоняемся».
И сейчас же после этого повествовали, как они обманывали
издателей и редакторов, брали построчные деньги за ненапи
санные стихи, писали стихи наскоро, спьяну, побольше бы вы
шло. Тут кабак, а тут и храм... Кажется, впрочем, для Сафонова
действительно храм существует.
От Сафонова попал к Ф. Сологубу. Были там разные люди —
Гиппиус, Минский, Коринфский, Лебедев (человек дикий и уг
рюмый) и молоденький студент Ореус. Мы с Бальмонтом дер
жались в стороне. Самым замечательным было чтение Ореуса,
ибо он прекрасный поэт. Хорошие стихи читал и Гиппиус. Мин
ский посмеивался смешком и говорил не очень глубокомыслен
ные шуточки. Сологуб молчал по обыкновению и не читал ни
чего, хотя у него есть стихи замечательные, особенно его «Заря
Заряница».
О Минском верно сказал Добролюбов:
— И не грустить не суждено, кто радуется вечно.
Его характер верно выразился в следующем его изречении по
поводу моей книги.
— Ждешь появления привидения, а выходит дядюшка и го
ворит «здравствуйте».
От Сологуба мы трое — я, Бальмонт и Коринфский — ушли
в ресторан и пропадали до 7 ч. утра. Коринфский робко изви
нялся за свои рецензии: «Странно бывает читать, что писал
прежде, не понимаешь себя, как мог...» Я предложил тост за но
вую поэзию, он выпил.
Д е к., 14.
Утром был у Ореуса. Болезненный юноша, с нервными по
дергиваниями; немного напоминает Добролюбова былых дней,
но менее привлекателен. Весь занят новейшими французскими
поэтами, Viele Griffin, Regnier, Verhaeren... Мы не оченьто со
шлись с ним. Взял у него рукописи А. Добролюбова.
Вчера обедали с Бальмонтом и Буниным. Бунин на меня сер
дился. Еще раньше у нас был полуспор по поводу стихов Гиппиуса.
Снова зверь в лесу возникнет,
Птица в чаще леса крикнет...
73
Бунин не признавал, что можно сказать «зверь возникнет», я
над ним смеялся, а он сердился: «Не понимаю, не понимаю...
надо говорить человеческим языком»... Сегодня в том же роде
мы спорили. Но при всем том Бунин из лучших для меня петер
бургских фигур, он — поэт, хотя и немудрый.
Совсем вскоре должен был ехать с Перцовым, но так устал
ото всех впечатлений Петербурга, что не поехал (да и гдето да
леко живет он, на конце Васильевского острова). Наскоро со
бравшись, поехали мы на вокзал и покинули Петербург. Прово
жал нас Бальмонт. На прощание мы обнялись и поцеловались...
«Мерный шум колес»...
Дополнение.
Смотрели музей Александра III. Любопытен, обстановка
прекрасная, и есть картины, которые стоит видеть, но как мно
го, как много томительного. И какие есть ужасные ненужности,
до последней степени позорные бездарности.
Несколько раз были в Эрмитаже. Античный отдел попрежне
му дает настроение бодрое, люблю его. В первый раз почувствовал
и понял Рубенса. Попрежнему лучшее — «Мадонна» Рафаэля.
Питались в Петербурге мясом, что оказалось неприятнее,
чем я думал. Бальмонт пригласил нас на вегетарианский обед,
но приготовили нечто малосъедобнос. Были раз в столовой Ова
etc, где есть вегетарианские обеды, но и они оказались достаточ
но плохими.
Дек., 18.
Москва. Нашел дома множество писем. Среди них из «Зна
мени». Н. Д. Облеухов извиняется, что не может напечатать «Ас
саргадона». Я рассердился и потребовал назад все мои рукопи
си. Мне вернули при письме с разными приветами.
Д е к., 24.
Бальмонт переслал мне письмо Случевского, где тот «выра
жает желание побеседовать со мной». Жаль, что я уехал поспеш
но из Петербурга, сия беседа могла быть любопытной.
Ссорился с «Русскими ведомостями», которые упорно назы
вают мою книгу: «об искусстве». Добился от них еще одного бес
платного поправочного объявления... Но, увы!.. — и там напеча
тано то же «об».
Рождество.
Был у Бахмана; там много дам, я под конец рассердился
и упорно защищал вещи нелепые, что Бальмонт выше Шекспи
ра, что правда в искусстве не нужна etc.
Был у Дурнова, смотрел картину «XIX век»; на меня она не
произвела впечатления; хорош галстук у Гладстона, хороши
брови у Толстого. Больше очаровали меня его маленькие карти
74
ны — «Ночь», «Лебеди», «Moyen &ge», «Три пальмы», «Лесбос»,
«У синего моря»...
Оба раза видел датского консула и лирика Тор Ланге; указы
вая на некий перстень, он говорил мне на скверном русском
языке: «Вот это, я ведь доктор в Копенгагенском университете
за диссертацию по русской литературе о Алексее Толстом»...
У Саводника видел Д. Викторова и Е. Жураковского. Вяло
говорили о философии. Я настаивал, что нет критерия, как от
личить призрак от действительности. Викторов приводил в при
мер разных сумасшедших, коих он наблюдал.
Был у нас мудрец Лапшин, говорил изречения вроде: «По
эты, Пушкин — так это ведь скоморохи» или: «Мы вот здесь
с вами о философии говорили, это ведь то же, что подсолнухи
грызть»...
Пятого января устроил я у себя вечер, где собрались поэты:
Бахман, Бунин, Дурнов, Курсинский, Саводник, Ланг... Были
внешние неудачи, вроде вина, оказавшегося кислым, но в об
щем гости мои, кажется, остались довольны.
— Мы так одиноки, — вздыхал Бахман, — что иметь возмож
ность говорить о поэзии уже счастье.
Но это уже новый год. Надо проститься со старым. Для меня
он был совсем хорошим, и я могу его проводить только благо
дарностью.
Совсем светлый год моей жизни! Крым, статья о искусстве,
встреча с Добролюбовым, статьи о Тютчеве, поездка в Петербург,
много хороших стихов — все это запомнится. Каковто будет но
вый, с угрюмым названием «девяносто девятый» — не знаю.
Только в ночь его наступления, когда мы на «другой полови
не» чокались бокалами и поздравляли друг друга в домашнем
круге «с новым счастьем», — «неизвестные злоумышленники»
проникли к нам в переднюю и похитили 5 пальто, в том числе
совсем новые, которые мы с женой только что сделали себе...
Нельзя сказать, чтобы начало было благополучным.
1899 г.
Январь.
Предался я совершенно мирным занятиям. Готовлюсь с по
добающей медлительностью к «государственным испытаниям»,
обучаю сестер, вечером мы трое — я, сестра Надя и Эда — чита
ем Шекспира; иной раз захожу к Лангу «писать с духами»,
да еще заглядываем в театр («Антигона») — ничего больше.
75
Ян в.
Приезжал в Москву Бальмонт. Виделись много раз, но ни на
мгновение не были близки. Сначала все возлагали надежды на
будущее, когда Бальмонт вернется из Шуи, а, вернувшись из
Шуи, он в тот же день уехал в Петербург...
Много было речи о Пушкинском словаре. Екатерина Алексе
евна Бальмонт ездила упрекать prince Урусова за похищение чу
жой мысли, я купил за 10 р. изд. Литературн. фонда, были мы
у некоего Вяч. Н. Щепкина, да еще какойто бедный рисоваль
щик «пейзажист» приходил ко мне с рекомендацией от Сабаш
никовых, чтобы заняться в будущем перепиской Словаря... Бы
ли еще толки о 300 рубл. субсидии, которую даст нам Академия
наук, но затем все затихло.
Бальмонт читал лекцию о Кальдероне. В зале Исторического
музея, где может поместиться 600 человек, собралось человек
50—60, все свои, Бахман, Курсинский, Курсинская (мать), Са
водник... После лекции был ужин у Сабашникова, я видел вновь
милую поэтессу 15 лет...
Были мы еще у Бахмана. Comme de raison* я читал «Ассарга
дона», Дурнов уклонялся от чтения своих стихов, Бальмонт чи
тал «Майю», а Саводник свою «Катилину»...
День отъезда Бальмонта провели мы вместе весь...
Любопытнее всего были три тетради Ореуса, которые при
вез с собой Бальмонт. Мы все были увлечены, читали, перечи
тывали, переписывали, выучили наизусть. Я написал ему вос
торженное письмо, хотя и знал заранее, что получу сдержан
ный отзыв. Бальмонт задумал издать книгу стихов Ореуса, мо
их и других... Сначала было много участников, но Гиппиус
и Сологуб потом отказались, их, видимо, покоробило соседст
во со мной и с Ореусом. Теперь участников четыре — Баль
монт, Ореус, Дурнов и я.
Не знаю, выйдет ли этот сборник. Вспоминаю анекдот
о Малларме. На картинной выставке встретил его некий изда
тель журнала, был поражен его суждениями и просил писать
у него художественные обозрения. Но, когда Малларме прислал
такое обозрение, издатель возвратил рукопись с негодующим
письмом, говоря, что не знает, чем заслужил, чтобы над ним
смеялись. То же и со мной. Стихов моих просил (и очень про
сил) Облеухов, но, получив, не напечатал. Потом просил Бунин
для «Южного обозрения» и, видимо, тоже не напечатал. Напе
чатает ли теперь Бальмонт?
_________
* Естественно (фр.).
76
Кстати, ктото говорил мне недавно, что в «Знамени» кризис;
марксисты покинули его.
Феврал ь, 9.
Недавно устроил у себя вечер, но пришли только двое — Дур
ное и Курсинский, да и то Дурнов спешил еще кудато. Курсин
ский говорил глупости о стихах вообще и о стихах Ореуса в ча
стности. Дурнов удачно сравнивал Ореуса с Нестеровым; у них
у обоих не исполнение, а лишь указание, что можно было сде
лать.
В конце февраля читал в обществе Фохта свою статью о Бара
тынском. (Были Жураковский, гжа Кельчевская и еще два
три.)
Перевожу упорно для «Русского архива» письма Тютчева
(1856,57,58 гг.).
Из письма к Самыгину.
Занят работами к экзамену, настроение будничное, бесцвет
ное. Мелькают перед взорами императоры, века, народы... Если
б можно было замедлить, обдумать, но некогда, спешишь. Пе
чально, но эти месяцы будут просто потеряны. Вынес только од
но сознание: если история — наука, то господствуют в ней не
личности, и нельзя отвергнуть в ней необходимости. Без рока
нет науки нигде. Но знаю я и иную правду, к которой пришел
иным путем. Истинно и то, и это. Истин много, и часто они
противоречат друг другу. Это надо принять и понять... Да я
и всегда об этом думал. Ибо мне было смешным наше стремле
ние к единству сил, или начал, или истины. Моей мечтой всегда
был пантеон, храм всех богов. Будем молиться и дню и ночи,
и Митре и Адонису, Христу и Дьяволу. «Я» — это такое средото
чие, где все различия гаснут, все пределы примиряются. Первая
(хотя и низшая) заповедь — любовь к себе и поклонение себе.
Credo*.
Февр., 22.
Да! я знаю науку, вижу ее лицом к лицу, ибо вот недели и не
дели я с ней. О мир обманчивой недвижности и призрачного по
коя! Не ледяной, ибо во льде жизнь ручьев и океанов. Но как
карточный домик. Неужели есть смысл извивать мысль свою,
чтобы всякую идею оплести со всех сторон. И воображать, буд
то истина одна! О! если наука достойна поклонения, то была
только схоластика. Это торжество всего, что есть в науке. Надо
быть бессмысленными Бэконами, чтобы низвести ее в круг низ
ший...
* Верю (лат.).
77
Февр., 23.
Прочел рецензию о себе в «Русском богатстве». Разве не уди
вительно, что еще существуют серьезно и важно зовущие на
«торную дорогу» (ведь это выражение буквальное!) и негодую
щие, что ктото по ней не идет. Подлинно: «Куда, куда, дорога
тут...»
Февр., 24.
Из книжного магазина Карбасникова прислали купить еще
15 экз. «О искусстве». Когданибудь я посмеюсь о таком нищен
ском числе'.
Конец февр.
Масленица... Занят историей... Для «Русского архива» пере
водим из «отзыва» Бильбасова депеши Гольца...
В университете беспорядки, но я мало имею сведений.
Смерть Льва Ивановича встретили все довольнотаки сочув
ственно. Были статьи Лопатина, Вл. Соловьева... Жалею, что не
пошел на похороны.
Письмо к Бальмонту.
Март.
Друг мой! Знаю, что Вы близко. И если бы год странствия
пришел, он прожег бы душу до дна, открыл бы ей и всю нена
висть, и всю возможную силу. Знаю или, вернее, угадываю, «шо
рох приближения», ибо все жизненное только угадываю. Не жи
ву никогда, не дышу мгновением. А после, его вспоминая, по
стигну. Все — в воображении и в мечте. Но Вам старый гомеров
ский завет: Jarsei — мужайся.
Стихи, посланные мною Бунину, напечатаны (варварски)
в «Южном обозрении» № 727. Конечно, газета пойдет на раз
ные домашние нужды, и если я сам решаюсь там печатать,
то только ради того, чтобы быть гденибудь напечатанным.
Сегодня был в университете. Затихшие было беспорядки во
зобновились. Нас было только двое у Лопатина, но он с обыч
ною сердечностью повествовал нам о устойчивом во времени,
о Мальбранше и Берклее. Я пытался было сказать ему о безоб
разии всего человеческого, но он не понял.
Был еще у Бартенева. О, живой архив! Мертвецы для нас —
Аксаков, Хомяков, Вяземский, Тютчев — это все для него знако
мые, приятели, или, по крайней мере, современники. Если бы за
писывать все, что он говорит, — были бы богатейшие материалы.
1 Позднее, когда я был в Петербурге, купили оттуда еще 20 экземпл.
78
17—22 марта.
Поездка в Петербург.
Первый раз расстались мы с Эдой на несколько дней; чувст
вовал это живо. В вагоне попал в общество интеллигентов (intel
lectuals) , которого не выношу. Только вошел, слышу: «А вот
у Михайловского «Вперемежку»... Я окончательно на весь путь
углубился в русскую историю, в Изяславов и Мстиславичей.
Встретил меня Бальмонт радостно; давно уже удивляет меня
его любовь ко мне, но будем верить в себя! Поселился я в каких
то странных № № на Пушкинской, 2, но почти все время про
водил у Бальмонта. Устроил он для меня вечер, с приглашением
всяких знаменитостей, кормили меня завтраками и обедами
и иначе всячески заботились...
На этот раз не был ни на каких выставках. Только с Бальмон
том зашли мы в Эрмитаж, посмотреть Рубенсову «Вакханалию».
Да, это вещь замечательная, именно замечательная, не другое
слово! Еще искали немецкую рыжеволосую мадонну, но она бы
ла отправлена в Дрезден, временно. Зато видели прелестную
египтянку, внизу на гробнице. Еще смотрели там же андрогину
и Коэльо наверху.
Дважды был у Ореуса. Он все тот же и стихи пишет все те же,
все такие же. Это хорошо, но и скучно. Говоришь с ним, вдруг
он прерывает:
— А вот я вам прочту одно глубокое стихотворение. — И даже
не добавляет, что свое. Это так понятно. И читает, читает, читает.
Бальмонт принес ему своего «Освобожденного Прометея».
Ореус, прочтя, возвращает книгу.
— Если хотите, можете оставить ее у себя, — говорит Баль
монт.
— Нет. Скажу, это даже и из ваших переводов не лучший.
Затем был еще у Перцова... Весь же «литературный свет» видел
на двух вечерах, в четверг у Бальмонта, в пятницу у Случевского.
К Бальмонту собрались не все, кого звали. Так, не пришел
Боборыкин. Многие ушли рано. Иных не запомнил я имен. Был
адвокат и cidevant* поэт Андреевский. Говорил он глупости
о русском языке; я начал ему объяснять, что это глупости (буд
то, например, в Москве говорят «сейчас» вместо «теперь»), — он
рассердился и перестал со мной говорить.
Мережковский и Зина Гиппиус были такие же, как всегда.
Напр[имер], Гиппиус просила Бальмонта прочесть его стихи
к Случевскому. Он прочел.
* Кажется (фр.).
79
— Странно, — говорит она, — во второй раз они мне ме
нее нравятся. И так все ваши вещи, Константин Дмитрие
вич. — А Мережковский вопил: «банально!» 3. Гиппиус чи
тала стихи Минского «Я цепи старые свергаю», Мережков
ский уклонился от чтения, говоря, что ничего наизусть не
знает.
Я читал Павловой «Огонь», Добролюбова «Утром ли» и Ме
терлинка (свой перевод) «Et s'il revenait un jour». Первое прослу
шали со вниманием и говорили: «романтизм», «красиво», «не
выдержанно», «риторика». По поводу моего перевода Зина за
волновалась.
— Посмотри, посмотри (это мужу), здесь одной строфы нет
и одна прибавлена.
— Да, да, — уверял ее Бальмонт, — это дурно, очень дурно.
По поводу стихотворения Добролюбова поднялся шум. Ме
режковский завопил: «И как это банально!» Бальмонт бросился
с ним спорить, что такое банально. «Неинтересная обыкновен
ность», — поясняла Зина Гиппиус. Но больше всех взволновал
ся переводчик Вейнберг, старец.
— Не понимаю! не понимаю — «Юноша я иль звезда», что
это такое? — «Умер давно или жив». Что это? не понимаю.
Я пришел в ярость и обрушился на него.
— Не понимать тут нечего! Можно сказать, что это банально,
но что непонятно, нельзя. Это самая элементарная философ
ская мысль, что нет грани между действительностью и грезой,
между жизнью и смертью. Простейшая мысль!
Я начал так ожесточенно, что Вейнберг залепетал:
— Ну, а вот я не понимаю, значит, я так туп.
Случевский сказал:
— Я бы сделал из этого великолепное стихотворение.
И он прав. Он бы сделал. Ибо он многое может.
Он читал свои новые стихи, и то было нечто очень замеча
тельное, только читал он уже очень плохо, голосом деревянным,
словно доклад. Но потом попросили его прочесть «Когда я был
жрецом Мемфиса», — из его юношеских стихотворений, — он
встал, выпрямился и прочел голосом как молот, — великолепно.
Он умел читать.
У Бальмонта есть собрание стих. Случевского, там есть вещи
удивительные и дерзновенные — напр[имер] «Элоа». На другой
день на его вечере Бальмонт, выпив больше трех рюмок, подсел
к нему и стал его восхвалять.
— У вас есть великие вещи, вы сами не подозреваете, что вы
создали. Вот мы читали «Элоа», и Брюсов сказал:
— Да! это не Лермонтов!
80
Случевский покраснел, заволновался, потерялся, не знал,
что говорить. Я уже должен был вмешаться и объяснить, что
действительно все это так замечательно.
— Просто демон нынешних дней умнее, — сказал Случев
ский, — и он прав.
На этой пятнице должен был Бальмонт читать свой перевод
«Фауста» Марло, сделанный им в 9 дней (так что у него от уси
лия разболелась рука и грозил ему паралич руки). Но только что
мы пришли, вдруг видим: некий человек, худой, с одутловатым
лицом, «обрамленным» (именно так) рыжеватыми волосами.
То был Фофанов. Он принес с собой поэму.
— Вот, — говорил он, махая руками, — вот 101 октава, т. е.
808 стихов. Октавы это форма забытая. Я ее воскресил. Ведь ес
ли ничто не воскрешать, что бы было. Я воскресил.
Его усадили на диван, но там к нему стоял спиной чугунный
Пушкин.
— Что ж это, что ж это, — заговорил Фофанов, — Пушкин ко
мне будет стоять ж...
А там были дамы (Лохвицкая, Чюмина, Allegro).
Пушкина повернули задом к дамам, и Фофанов начал читать.
Боже мой! что это была за поэма, 101 октава о бедном кантони
сте, который переодевался девушкой... 808 наивнейших стихов!
Все были убиты. И весь вечер был убит. Боже мой! неужели ж
это он, тот же Фофанов! Прав, кто называет его «гальванизиро
ванным трупом». Он умер, и давно.
После чтения Фофанов быстро уехал...
Все стали разминать ноги после полуторачасового сиденья,
заговаривать друг с другом. Лохвицкая все извинялась, что не
нашла мне своей книги. Подошел ко мне поговорить и Мереж
ковский, видимо, чтобы загладить свои былые выкликания.
Сказал, между прочим, как некое откровение:
— Труднее всего жить так, как все живут.
Я бы с полным правом мог завопить: «И какая это баналь
ность!»
Потом просили меня прочесть «Демоны пыли». Я читал,
правду сказать, без желания. К удивлению моему, стихи имели
громадный успех. Все стали восклицать, что хорошо, что инте
ресно, а Мережковский сказал: «Есть оригинальные образы»,
и вступил со мной в прения, почему я считаю демонов пыли ба
гряными. Я долго возражал, наконец, сказал упорно:
— Да не верю я в их серость.
Мережковский сказал: «Это хорошо сказано», и успокоился.
Меня просили повторить. Я повторил. Случевский взял у меня
эти стихи для «Пушкинского сборника». Это с его стороны не
81
разумно, ибо там немало слишком смелого. Впрочем, кроме
Случевского, есть еще два редактора.
После меня читала еще гжа Лохвицкая («Шмель» — не очень
хорошее стихотворение). Бальмонт читать отказался.
— Почему он не читает? — спросила меня Лохвицкая.
— Вероятно, из скромности, — говорю я.
— Почему же я читала?
— Видимо, вы менее скромны, чем он.
Перед ужином Сологуб обнаружил вдруг некоторое оживле
ние. «Надо думать, что сегодня будет скандал», — вдруг предрек
он...
— Почему! Что вы?
— А это такая теорема: «Где люди, там скандал». Обратная:
«Где скандал, там люди». Противоположенная — «где нет людей,
нет скандала». Обратная противоположенной — «где нет скан
дала, нет людей».
Позднее он сообщил еще теорему: «Где люди, там водка»,
и нашел к ней обратную, противоположенную и обратную про
тивоположенной...
За ужином предложили писать экспромты на тему «Весна».
Писали, хотя и плачевно. Бальмонт написал и прочел злобные
строки, яростно глядя на всех присутствующих:
Я был среди толпы бессмысленных людей,
Пустые, пошлые... это ли поэты!
И я подобен им?..
и т. д.
Большинство писали на злобу дня (о студенческих беспоряд
ках etc.). Сологуб прочел три прекраснейших стихотворения:
Горькой укоризне
Верьте иль не верьте,
Есть весна у жизни,
Есть весна у смерти.
Если розы красны,
То купавы бледны... etc.
К концу вечера Бальмонт немного выпил и делал много
странностей. Напал на Гайдебурова, который кудато скрылся.
«Нет! это подлость!» Затем стал превозносить Случевского, сму
тив его очень.
Из новых лиц, кроме Чюминой и Allegro (сестры Вл. Соловь
ева), — дамы уехали до ужина, — видел я там Шуфа, П. Порфи
рова, П. Быкова, кн. Барятинского (мужа Яворской) и ген. Чер
82
ниговца, автора неприличных эпиграмм. Лихачев зашел на
мгновение и скрылся. Он ждет своего юбилея, который должен
быть во вторник. Мережковский по этому поводу сообщил, что
скоро будет и его юбилей, ибо он начал печататься 13 лет
(в «Жив[ом] обозрении»), а теперь ему 33 года, «хотя Буренин
и делает вид, что мне больше». Мережковский тоже не оставал
ся ужинать.
После вечера мы трое — я, Бальмонт и Коринфский блужда
ли еще до 6 час. утра. Как все «повторения», это было неудачно.
Постыдно было, что я забывал поднесенный мне Коринфским
«Гимн Красоте» во всех притонах и Коринфский должен был
сам напоминать мне о нем. Бальмонт едва не потерял «Фауста»,
уподобляясь Лео Левборгу из «Гедды Габлер»'.
На вечере не было Льдова, но он прислал телеграмму в сти
хах:
Соратники, соратницы!
Шлю тост на берег Невский:
Да процветают пятницы,
Да здравствует Случевский.
Не было и Ясинского, ибо он кудато неведомо никому ис
чез. Не было и Минского, он уехал.
Следующий день вечером должно было быть у нас собрание
деятелей Словаря, но оно не состоялось, ибо Сологуб не при
шел, а Шахматова посовестились приглашать. Вместо них был
Шуф, проездом; без особой причины спросил он меня, могу ли
я писать юмористические стихи. Я сказал, что могу.
На другой день утром проблуждали немного с Бальмонтом,
прочитали в «Знамени» нападки на перевод «Прометея», обли
чающие, что рецензент английского подлинника не знал, и я уе
хал...
Конец марта.
Москва.
Обежал своих знакомых. Саводник болен, встретил меня ра
достно, все тот же, говорил о идеяхсилах и о пустяках. Курсин
ский на меня в обиде, спорил изза Ореуса, читал мне свои пло
хонькие стихи и осуждал Китса; — Курсинский идеальнейший
герой «Записок из подполья». Бахман экспансивен, машет рука
ми, волнуется и делается счастлив как '/г дитяти, если похвалишь
его стихи; впрочем, новые стихи его хороши, он идет вперед.
' Кстати, анекдот из жизни Бальмонта, рассказанный им самим. В юности
думал он переводить Ибсена и деятельно изучал для этого шведский язык,
потратив на то около года. Впрочем, впоследствии изучил он и норвежский.
S3
В «Вопросах философии» есть заметка о моей книге, такая,
которую терпеть можно. Случевский прислал мне письмо, что
мои «Демоны пыли» «не пойдут», ибо в них «фактура стиха» не
возможная. Отвечал ему поучением о том, что такое стих.
Март, 29.
Ходил сегодня к университету. Там бродят студенты. Идет
речь о том, чтобы бить тех, кто вздумает держать экзамены.
По пути встретил Фохта. Он просит позволения перевести на
немецкий язык мою книгу «О искусстве».
Потом был у меня Емельянов Коханский, у которого просил
я письмом «Обнаженные нервы». Сообщил, что книга его рас
продалась совсем, что даже у него нет второго экземпляра. Чи
тал мне свои новые стихи. Явно, что он не поумнел, а ориги
нальности поутратил много. Служит он кассиром на бегах.
Апрель.
Был опять около университета. Студенты бродят унылые,
ибо главарей забрали. Полиции — тьматьмущая, ездят каза
ки и, ухмыляясь, ждут, чтобы им позволили взяться за нагай
ки. При таком настроении народа и войска (ведь они прези
рают студентов), какой смысл в этих «интеллигентных» вол
нениях!
Вечером был у Юрия Бартенева. У него больны дети, и на его
«четверге» никого не было. Беседовали вдвоем и втроем (с его
женой) о науке, о смысле жизни, о стихах. Он оживляется ино
гда, когда речь касается иных тайн метафизики и иных стихов,
которые он любит. Очень ликовали мы, перечитывая «В начале
жизни школу помню я».
А п р., 8.
Два дня ушло на то, чтобы подать прошение о экзаменах.
Профессора, которым я роздал свои сочинения и рефераты,
то растеряли их, то не знали, кому передали. Заезжал к Лопати
ну и беседовал с ним о категорическом императиве; заезжал
к Виноградову, тот был изысканно вежлив, заезжал к Роману
Брандту, принявшему меня сначала слишком сурово, но на дру
гой день болтавшему очень приветливо.
Апрель — май.
Экзамены.
Скажу, что экзамены, «испытания», стоили мне труда боль
шого. Обычно учил с утра, часов с 10 и раньше, до ночи, до 12,
до часу. И за чаем и за обедом. Каждый курс проходил раза два
и все это рассказывал сам себе. Но так как все это было или
пресно и знакомо, или ненавистно по складу мысли — то экза
мены были для меня и мучительны. Эти дни в письмах любил я
изображать стихом Ореуса:
84
Рыхло, сыро сыпется песок...
Мучительна была уже «подача прошения», где сочеталось Ва
лерий Брюсов и Роман Брандт, насмешливо соединенные в за
метке «Русского богатства». Затем две недели я учился напролет.
Ходили кругом тревожные слухи. Студенты бунтовали и грози
ли избить всех, кто будет держать экзамены. Наши ходоки быва
ли у профессоров, и те их пугали строгостью требований, осо
бенно Герье. Я переписывался о этих бедствиях с Саводником,
и мы оба очень печалились. Два раза собирались мы все (у меня)
для совещаний; сходились человек 10— 12, друг другу незнако
мых или почти, готовили программы...
Первыми были «письменные испытания» (26 и 28 апр.). Хо
доки ходили узнавать темы. Герье раскричался:
— Это ведь экспромты? не так ли? — Но позволил прислать
список, чем каждый специально занимался, так что все мы бы
ли более или менее готовы. Я на тему «Руссо» написал нечто,
очень мило, с характеристикой XVIII века, обзором состояния
Франции до революции и влияния Руссо на революцию... Были
у меня два эпиграфа:
Je n'avais rien concu, j'avais tout senti.
J. J. Rousseau
Lascia le donne e studia la matematica.
(Сказано ему.)
Ключевский, напротив, встретил наших ходоков очень лас
ково и намекнул, что тема будет или «Влияние степи на...» или
«Смутное время». Но когда мы пришли на испытания, он дал
единственную тему (у Герье их было 7) — «Влияние реформ Пе
тра В[еликого] на хозяйственный быт и политическое устройст
во России». Мы были поражены. Никто не был готов. Пошли
просить о другой теме. Ключевский после долгих молений сжа
лился, дал тему: «Явления русск. истории XIII и ХТѴ в.». Это я
и писал, писал плоховато, показенному.
Затем была неделя подготовки к Новой и Средней истории.
То было самое тяжелое время. Никто не был уверен, что выдер
жал письменные испытания, все боялись Герье, рисовавшегося
нам все же тираном. У меня вдобавок ко всему не было лекций
и пришлось учиться по истории Кареева. К тому же меня мучи
ли гости.
Заезжал Вл. Гиппиус и сидел у меня часа 3, читал много сти
хов и удивлялся, по какой причине печатают в журналах те сти
хи, которые там печатаются. Потом заезжал Бальмонт. Все же
страх перед Герье был таков, что я знал Новую историю блиста
тельно. Похуже, но все же хорошо — Среднюю.
85
После однодневного отдыха были классики. Это было трудно.
Для меня самым неудачным экзаменом был греческий. Единст
венный раз тут получил я отметку «удовлетворительно». Дело
в том, что я не перевел последней главы, понадеялся, а еето
именно и спросил Соболевский. Зато полатыни я блистательно
сообщал даже разночтения. Общие несчастия сблизили нас, дер
жащих. Мы искренно печалились о проваливающихся. Жалели
одного из Шаблиовских, которого загубил Виноградов за то, что
тот не знал Генриха Льва. Особенно же жалели Транквилицкого.
То господин лет за 30, быть может, под сорок, служащий гдето
(почтамтский чиновник?), державший экстерном. Ко всему при
готовился он удачно, но к классикам — не мог. Шеффер, Собо
левский и председатель наш Никитин терзали его по три четвер
ти часа, вздыхали, что у него незаметно «знания языка» и, нако
нец, провалили. Совсем «несправедливо», ибо для нас, студен
тов, экзамен по классикам не был серьезным, а полукомедией,
что же — спрашивали перевести 5—6 строк!
Трудный был еще экзамен по русской истории. Учить при
шлось много, ибо «с полукурсового» все перезабыли. Выучить
учебник Соловьева нелегко, я жалел, что не попробовал вы
учить его наизусть, что было бы легче всего. Когда учил я князей
удельных, приходил Перцов, проездом в Казань, но я уклонил
ся от свидания с ним.
Все остальное было много легче. Экзамен по церковной ис
тории был немного смешон. Лебедев роздал свои брошюрки, за
частую очень потешные. Ходил к нему за ними Викторов. Лебе
дев, оставляя его среди беседы, уходил в соседнюю комнату
и начинал петь псалмы.
Очень приятным был для меня экзамен философии, но по
учиться пришлось все же, ибо стыдно было бы не знать чего
либо.
Как раз умер Грот перед этим экзаменом, и потому он прошел
под некоторым трауром. Я считаю Грота бездарнейшим сущест
вом, но человек он был дельный, нужный, хороший. Заходил ко
мне за это время Ореус, читал много стихов и похвалялся много.
Стихи хорошие. Жду от него много.
Последними стояли римляне и славяне. Римляне были мне
знакомы, а славян пришлось учить совершенно заново (хотя
программу и составлял я'). Держали эти экзамены вместе (а то
Герье был болен). По Риму спрашивали много и пославянски
много (Соколов), но Соколову больше всего хотелось не узнать,
1 Как и по философии, на которую (программу) иные сердились.
86
что знает студент, а свои знания показать (как раньше Шеффе
ру, похвалявшемуся перед Никитиным). В дни подготовок к это
му экзамену пропали для нас пушкинские празднества, которых
я так и не видал. Лишь Бальмонт заезжал и рассказывал. Любо
пытнейшее в его рассказе было, как Гольцев на обеде предложил
устроить «пушкинскую богадельню для престарелых поэтов»,
а Фофанов не выдержал и закричал с другого конца стола: «Не
хотим!»
После испытаний были мы все измучены. Из 19 человек вы
держали по 1му разряду лишь 8, по 2му — 5, а 8 провалилось
(у словесников из 22—20 по 1му разряду и провалился лишь 1;
а у классиков из 5 провалилось 2, а из 3 выдержавших 1 передер
живал историю искусства; я сам видел, как он плакал, получив
«неудовлетворительно» и разводил руками, плотный такой,
полный, с красивыми усами). Вот кто кончил у нас: А. Андреев,
Брюсов, Д. Викторов, Е. Вишняков, Вас. Извеков, С. Испола
тов, Львович, В., Покровский, Г., Романовский, Вс, Саводник,
Вл., Сперанский, Мих., Шаблиовский 2ой.
Мы, кончившие, устроили ужин и оргию, кончившуюся до
вольно позорно. С Извековым пили мы за анархизм, после бро
дили по самым отреченным пристанищам. Два дня после у ме
ня болела голова.
После экзаменов оправлялся я медленно. Ездил к Лангу в Ку
сково, ездил к Бальмонту на Баньки (по Ильинскому шоссе),
где с ним сидели и бродили мы и пили до 5 '/г час. утра... Впро
чем, беседовали все о том же, о Клеопатре, о Боге, о лилиях...
Теперь собираемся в Крым.
Июнь.
Вторая поездка в Крым.
Как все повторения, наша вторая поездка в Алупку во мно
гом нас разочаровала. Не было уже прежней радости перед зеле
ными склонами гор, перед ширью моря, каменными тропами,
перед красивыми лицами татар. Прогулки пришлось совершать
по знакомым дорогам. Все удовольствие было в том, что мы
встречались со знакомыми, как со старыми друзьями.
Но в крымских видах слишком много однообразного, — все тот
же амфитеатр гор, обрыв книзу и полоса Южного берега, а даль
ше море с пароходиками; все та же утомительная форма горы
в виде гребня; нет острых пиков, нет пересекающихся цепей,
светлых зазубрин, узких пропастей... или если есть, то в очень
уменьшенном размере... Поднялись два раза на Яйлу, два раза
ходили на АйПетри, ездили к пересохшему от зноя в 40° Учан
Су. Конечно, много мешало нам, что мы были не одни, с нами
жили все наши домашние; сначала мать с сестрами, уехавшими
87
раньше нас, а потом внезапно приехал и отец, истомившийся
в одиночестве. Новым наслаждением в этом году было только
купание. Это сладко — отдаться морю. Встретился здесь
и с Бальмонтовскими знакомыми: девица со змейкой (у нее есть
живая змейка, с ней она и спит) и с ее, кажется, компаньонкой,
Анной Рудольфовной, довольно странной пророчицей, покло
няющейся стихам...
Июль.
Концом нашей поездки в Крым и венцом ее было путешест
вие пешком в шесть дней. Впечатление этих шести дней зату
манили совершенно весь прошлый месяц. Мы вышли 1 1 июля
на УчанСу; провожали нас наши; от УчанСу пошли в Ялту,
где, наконец, остались одни. Отсюда в два дня добрались в Алу
шту. По пути, в изящном Гурзуфе, лакеи не хотели дать нам №
в гостинице, так были мы запылены, так загорели. Из Алушты
пошли в Корбексы, сыскали проводника, и этот Муратохот
ник провел нас какимито очень близкими, но очень трудными
путями на Кельсийбруп (т. е. Эклизы) Чатырдага и далее к пе
щерам. Около пещер мы ночевали в убежище Горного клуба.
Утром рано опять пустились в путь уже без проводника, и в пол
день пришли в Косьмодемьяновский монастырь. Там приняли
нас если не особенно услужливо, то все же приветливо. «Мож
но», — отвечали монахи на всякую нашу просьбу. Мы в монас
тыре провели весь день, пили чай, обедали и ужинали, стояли
всенощную; там и ночевали. Нашелся и новый проводник,
продавец груш Ибраим; вечером пришел он в монастырь торго
вать, а толстый дьякон прогнал его, говоря, что он торгует вод
кой. Так Ибраим и провел ночь у костра, на холоде (на этой вы
соте ночи сырые и холодные). Впрочем, это исключение; ка
жется, в монастыре принимают всех, всем дают и чаю, и поесть,
и ночлег.
Ибраим провел нас по малоизвестной тропе мимо казармы
Чугель на Кизильташ. Это дивная тропа, одна из замечатель
нейших в Крыму, между двумя стенами гор, по вековому лесу,
по местностям совсем диким. С проводником расстались мы
на яйле, а сами пошли искать путь на Гурзуф, нашли и, хотя
вымокли под дождем, но в этот же день добрались до Ялты.
В этот последний день мы сделали верст 50, и из них 40 по го
рам.
Мало в моем прошлом воспоминаний столь же радостных,
как это путешествие. Жить под широко открытым небом,
быть без «дома», не быть обязанным вернуться, если не сего
дня, то уже завтра, идти все вперед — разве это уже не счас
тье!.. А ночевать в горах на скверной скамье, с двумя татарами,
88
не будучи вполне уверенным, что они не убьют тебя ночью,
хотя бы ради твоих золотых часов и револьвера, и не бросят
в 30саженный колодезь в пещерах... А сладость пустынных
тропинок, на которых свежие следы лежавших диких коз, ид
ти и слышать крики этих коз, слышать шорох от их бега. Даже
видеть мельком, как скачками убегают они, вспугнутые шу
мом. Потом близость с жизнью полудиких туземцев, часто не
понимающих порусски', дружеские беседы с проводниками,
встречи у коша с угрюмыми и добродушными чабанами, уго
щающими своей язмой; из казармы Чугель присоединился
к нам юношаобъездчик, пошел он ловить браконьеров,
а вместо того сам увлекся охотой на диких коз; его волнения,
его охотничий трепет — что за дикая, что за неведомая нам
жизнь!..
Кругом же всего этого, всегда, каждый миг — роскошь
крымских картин, ущелья, отвесы гор и уступы, горные ручьи,
сталактитовые пещеры, бесконечная даль вида с вершины до
Симферополя, до Азовского моря, и широкие, полукаменистые
яйлы.
Конец книжки.
Этим пусть кончается двенадцатая книжка, в которой одной
затаено больше счастья, чем во всех одиннадцати прошлых, с их
мечтами детства и юности. Да, этот круг моей жизни дал мне
слишком много счастья и удачи! Говоря в общем, мне удавалось
едва ли не все, что я начинал, исполнилось многое из того, чего
ждал давно, долгие холодные годы.
И многие из светлых грез свершились,
И на судьбу не смею я роптать...
И еще одно «да». Все это с тех дней, как мы живем с Эдой.
Вот скоро два года, как я не знаю тех безумных, бесконечных
приступов тоски, которые на целые недели выбрасывали меня
из жизни, не позволяли мне вписывать в этот дневник ничего.
Бодрость, уверенность, надежды — вот мое обычное настроение
теперь. Я верю, я спокоен.
Пробегаю наскоро все удачи этой книжки, или лучше рань
ше, от дней нашей свадьбы.
Неделя в Петербурге, наш семидневный медовый месяц, что
то уже далекое, но светлое, веселое, радостное...
1 В Карбексах есть русская школа, но учитель — татарин, порусски гово
рящий плохо.
89
Жизнь в «Тулоне» и моя болезнь впервые без мамы, и вернув
шиеся ко мне стихи, «Ассаргадон», «Сибилла», весь круг
«Corona»...
Первая поездка в Крым, когда впервые я подошел к природе,
впервые понял, что значит ее любить, ею дышать, ей отдаться.
А как трепетал я в нашу первую поездку к УчанСу. Я не стыдил
ся восклицать восторженно: «Как хорошо! как прекрасно!..»
Томительные дни в Останкине, где, однако, я написал свое
«О искусстве» и где я вновь встретился с Добролюбовым, то то
же было событие в моей жизни.
Осенняя случайная удача с моей статьей о Тютчеве. Ведь по
сле детских пустяков это моя первая статья, появившаяся в жур
нале.
Поездки в Петербург, знакомство с миром поэтов, которого
хотелось мне давно. Можно упомянуть и мои стихи, печатаемые
Буниным в своей газете. Что бы там ни было, все же это первые
мои стихи, напечатанные не мною самим.
Удача на экзаменах. То была опасная игра, на которую я ре
шился. Начиная экзамены, я далеко не был готов и мог потер
петь неудачу. Я рисковал очень многим, потому что неудача зна
чила для меня нечто очень постыдное; все, все знающие ме
ня и понимающие, в чем дело, и не понимающие отнеслись бы
к ней, как к моему падению; не знаю, как мог бы я встретить мо
их знакомых, моих близких и дальних, если бы я «провалился».
То была большая удача.
Наконец, последняя радость, это блуждание пешком по го
рам Крыма.
Нет, как Поликрат, я испуган избытком счастья. Где молитва,
чтобы сохранить его дольше, дольше, чтобы боги мое блаженст
во comiter conservent*... Страшно за завтрашний день. Сегодня
же да будет моим последним словом молитва: благодарю.
Июль — август.
Для меня началась осень. Мы вернулись в Москву, к книгам,
к занятиям, только в воспоминаниях промелькнут нечаянно
ущелья, пенные волны или дикие козы.
Для начала быстро обегал знакомых — Самыгин, Курсин
ский, Ланг... Самыгин напечатал свою книгу «Цветы репейни
ка», где собраны мне хорошо знакомые вещи, удачные замыслы,
но мучительно плохо написанные рассказы. Видел я Самыгина
в день для него неудачный (у него очень болен был ребенок),
и был он вял, неинтересен... Ланг все тот же, вечно в сношени
* Дружески хранили (лат.).
90
ях с духами, тоже готовит книгу. Курсинский, несмотря на отча
янную жизнь среди своих, у себя дома («где, как в домике ме
щан, все мучительно знакомо»), словно немного более жив, пи
шет, думает чтото.
Потом приехал Бальмонт и сразу выбил из колеи мою жизнь.
Он явился ко мне втроем с некиим Поляковым и с литовским
поэтом Юргисом Балтрушайтисом. Пришел еще Бахман. Баль
монт читал стихи, все приходили в восторг, ибо все эти вещи
действительно удивительные («Джен Вальмор», «Закатные цве
та», «Я насмерть поражен своим сознаньем», «О да, я избран
ный»...). Вечер закончился в «Аквариуме»...
Август — сентябрь.
Несколько дней шло медленно и тихо; я изучал дифференци
алы, чертил графики и ходил в библиотеку Исторического музея
читать старые журналы и альманахи для статьи о Баратынском.
Возвращаюсь однажды домой — ждут меня Бальмонт
и С. А. Поляков.
— Надевайте сюртук, едемте — вы будете шафером.
Повинуюсь. Едем. Это на станции. Венчается Балтрушайтис
с М. И. Оловянишниковой...
Вернувшись в Москву, поехали еще в Эрмитаж, на состяза
ние писали стихи (я — «Металлы», соперничал с драгоценными
камнями Бальмонта), но потом я пошел домой, а они поехали
еще кудато.
На другой день видел Бальмонта мельком. Он получил день
ги по английскому чеку (гонорар за свою статью
в «Athenaeum'e»)...
...Но потом получаю записочку: «приезжайте, ради бога при
езжайте»... Иду... Бальмонт утверждает, что опоздал на поезд.
Едем опять на станцию. Бродим, ждем С. Полякова, ибо без не
го Бальмонт ехать не решается, с Григорием Александровичем
он почти незнаком. Сергей Александрович не приехал. Второй
звонок.
Я предлагаю Бальмонту ехать с ним. Берем билеты, садим
ся. Уже 11 ч. ночи. Путешествие длится час, с мелкими при
ключениями, вроде жестокого кровотечения у Бальмонта.
Приезжаем в полночь, нет извозчиков. Случайно находятся
чьито лошади, которые и доставляют нас на фабрику. Там все
спят, на нас смотрят подозрительно, а ято уже совсем незва
ный.
Наконец разбудили хозяина. Он принял нас любезно очень.
Сидел с нами до 3 часов... Спать уложили нас в комнате с решет
ками, и мы долго перекликались с кровати на кровать, отрывоч
но поверяя друг другу свои замыслы...
91
Утром опять нас обласкали. Мы читали стихи, хозяин слу
шал, показывал нам картины и старинные вещи, показывал фа
брику и очень поил вином...
К вечеру приехал и С. Поляков. Это человек любопытный,
по образованию математик, написал несколько статеек о числах
(не знаю, изданы ли), а по любви — поэт; пишет стихи, читает
Verlain'a, Verhaeren'a, Regnier... Мы еще сидели до ночи. За шам
панским разговорились и, чересчур оживленно, произносили
тосты; я — за рифмы. Уехали опять в 11 ч.
Но на станции, где надо было пересаживаться (из Щелко
ва, в Мытищах), оказалось, что поезд сошел с рельсов. При
шлось поместиться на товарном. Бальмонт угрюмо молчал.
Мы с Поляковым толковали о бесконечно малых и много
мерных измерениях. В Сокольниках пришлось слезть и идти
пешком через огороды по лужам, под мелким дождем, в те
мень.
Так, наконец, вернулся я к жене, которая было очень затре
вожилась, ибо телеграмму я послал лишь утром...
Был я в Думе по поводу военной повинности. За последнее
время я так свыкся с мыслью о казармах, что даже желал их.
Но меня признали «совершенно неспособным». Это, пожалуй,
все же удача, одна из удач 98—99 годов. Gratias ago*.
Се нтя бр ь, 21.
Две недели был в Москве Ореус. Первые дни мы проводили
с ним напролет, что было и томительно. Ходили в Сокольники
и Богородск. Переговорили о всех стихах и стихотворцах.
Неприятнейшая его черта — излишняя докторальность, учи
тельность речи, но это от юности. Он уверенно говорит и реши
тельно даже о том, что, видимо, знает поверхностно. Спорили
с ним много о Бальмонте, которого он отрицает. Были с ним
у Бахмана, у Ланга. Бахман Ореусом был очень зачарован; Тор
Ланге менее. Звал Тор Ланге меня к себе, но быть у него мне не
пришлось. Неожиданно Ореусу прельстились многие стихи
Ланга, — «Смерть», напр.:
В нас одинакова сила...
Много судьба мне дарила
Стрел своих дивно каленых.
Потом я устроил у себя маленькое собрание поэтов — Бах
ман, Ореус, Саводник, Ланг. Опять спорили о Бальмонте,
* Благодарю (лат.).
92
о романе, возможна ли такая форма, о размерах, откуда они,
и рифмах. Уезжая, Ореус совсем умиленно прощался со
мной.
Был еще у Викторова. Он все такой же, все ищет везде психи
атрических элементов. Фохт перевел на немецкий язык мою
книжку «О искусстве», но своим переводом недоволен и потому
не хочет издавать его.
С е н т., 28.
В городе только и говорят, что о двух громких делах: о Кре
дитном обществе и о С. Мамонтове. Директоров Кредитки об
щественное мнение считает грабителями, о Мамонтове все жа
леют, говорят, что его недочеты — это взятки, которые он дал
в высоких кругах.
Был у меня Курсинский. Он скучен, как и прежде. Готовит
книгу стихов...
От Ореуса получил восторженное письмо. Все его прельсти
ло у нас — и Москва, и мои стихи, и Ланг, и общество у Бахма
на. «Zeitgedichte»* в его книге запрещены.
Октябрь.
Был у меня Перцов. Рассказывал старые новости, как шесть
месяцев тому назад, в ночь под светлый праздник, Дягилев по
бил (т. е. ударил по лицу) Буренина. Мережковский пишет
о Толстом и Достоевском. Напрасно. Все, что он может сказать
о них, им уже сказано 1 . Погружен в XVII век.
...Бальмонт уехал в Париж. Уехал за границу еще Викторов.
Он был у меня перед отъездом (с ним Фохт и Саводник). Чело
век скучный и узкий: слишком многое вне его.
Затем предался я библиографии. Баратынский и Пушкин,
вернее, издатели их, заняли все мое время. Я понял верность не
сколько смешного стиха:
Мы иссушили ум наукою бесплодной.
Я чувствовал, как ум мой иссыхал.
Ноябрь.
Случилось мне быть у художников на «Среде». Это те самые,
которые образуют «Общество московских художников»: Син
цов, К. Коровин, Врубель, Калмыков, Н. Клодт и т. под. Люди
убогие и недалекие. (Это, конечно, с виду.) Картины, завесив
шие стены, — плачевные, да и те наброски, которые они пишут
* Современные стихи (нем.).
1 Я ошибался. 1901.
93
по средам (впрочем, не лучше подписанные к ним стихи Балт
рушайтиса)...
(P. S. Читал еще Балтрушайтиса очень хорошие стихи о ста
рине.)
Занимаясь в Историческом музее старыми журналами, читал
«Что делать?» Чернышевского. Во всяком случае, повесть неза
урядная, стоящая, чтобы ее прочесть.
В общем, мирная жизнь с женой и с сестрой, размеренность
занятий...
«Владею днем моим, с порядком дружен ум»...
Пока мне это нравится.
Из библиографических изысканий: то обстоятельство, что
человек не может без ошибки переписать страницу (а это так!
ошибаются — Анненков, Е. Якушкин) — есть ли это позор чело
века или в том его величие?
Опять ноябрь.
Вышла, наконец, «Книга раздумий», которую ждали долго
и томительно. Вышла, но что дальше, не знаю. Отвез ее Бахма
ну, слушал его русские стихи о Ашинове:
Как при нем для разных миссий
Состоял отец Паисий...
Ноябрь, 17.
Был у меня Дурнов. У него все разные недоразумения с ху
дожниками. Рассказывал, как он когдато ходил к Репину. Ре
пин произвел на него впечатление ума до крайности бессвяз
ного. Еще много говорил о своей теории гениальности; гений
не есть степень таланта, а особый дар (по его терминологии
«сочетание»), который может достаться каждому. Обычно це
нят лишь гений, подкрепленный умом и выдержкой.
Я напомнил стих Баратынского:
Глупцы не чужды вдохновенья.
Ноябрь, 19.
Вообще: последние месяцы упиваюсь Верхарном.
Был у меня Поляков (и Балтрушайтис) и очень проповедо
вал Стриндберга. Надо прочесть «Inferno», «Nach Damaskus» etc.
94
Н о я б р ь, 30.
Был на заседании городской Думы. Похожего на парламент
мало. Наиболее отделанные речи — это пустозвонство либе
ральных гласных... Дело ведется очень спустя рукава. В полтора
часа почти без прений провели бюджет в 22 миллиона. Голосуют
вставанием; коекто привстанет было, махнет рукой и вновь ся
дет. Считает на глаз писарь, который и шепчет цифру кн. Голи
цыну. И при таком счете дело решается большинством
одного голоса.
Декабрь (к концу ноября).
Занятия мои библиографией навели меня на мысль, почему
человек не может переписать даже страницы без ошибок, так,
чтобы было точно! позор ли это человека или его величие? бесси
лие даже внимания или вечное своеобразие личности, которая
не может только повторять?
Ореус напечатал «Мечты и думы». По внешности издание
плохо. Поэзию Ореуса считаю одной из замечательнейших на
рубеже двух столетий.
Дек., 4.
Вчера вечер у Балтрушайтиса. Он читал свой рассказ в духе
Э. По. С Поляковым беседовали о математике и отражениях.
Я читал «К скифам», «Аганатис» и неизменное за последнее вре
мя «Царю Северного полюса».
Дек., 18.
В «Русском архиве» досадная ошибка со стихами Некрасова,
которые мы приписали Тютчеву. По этому поводу написал за
метку, где уверяю, что Некрасов гораздо более похож на Тютчева,
чем обыкновенно думают.
Дек., 19.
Бальмонт прислал Бахману письмо; его сущность:
«Милый Георг! я счастлив; ресницы мои опускаются от счас
тья; Георг, имя твое красиво, как твои стихи»... Мне в тот же день
послал письмо: «Если бы вы знали, как я вас ненавижу» и т. д.
Дек., 26.
Устроили както недавно поездку за город. Я, Балтрушайтис,
Поляков и гжа Ш. Объехали все Сокольники, ходили по снегу.
Я пожимал пальчики гжи Ш., и она благосклонно отвечала.
Если бы у меня осталось хоть немного прежних стремлений,
прежней души, родственной великому испанскому обольстите
лю, я мог бы продолжать... Но мне скучно.
У Курсинского умерла мать, мы ее похоронили.
95
Встреча Нового года.
Поляков давно звал нас на праздниках в деревню. Под Но
вый год зашел Балтрушайтис и стал особенно убеждать. Я усту
пил. Наняли лошадей и поехали...
Вечер 1го пришлось провести на фабрике Ал. Ал., где дава
ли спектакль, после которого был бал, деревенскокупеческий,
достаточно дорогой.
Но все это искупали две вещи: вопервых, — зимний лес,
что я видел едва ли не впервые; зимний лес и блуждание в нем
на лыжах. «Поспешай на быстрых лыжах». — Я, наконец, ис
пытал это, знаю. Да, гденибудь в более дикой местности
и в большем одиночестве это было бы прекрасно. А вовто
рых, драма «Царь Максимилиан», которую разыграли фабрич
ные. Те места, которые уцелели с давнего времени, прекрас
ны. Наивность и торжествующая условность производят силь
нейшее впечатление; «за сердце хватает» (как говорили преж
де) при сцене, когда окованный «непокорный сын Адольф»
поет:
Я в пустыню удалюсь
От прекрасных здешних мест...
Впрочем, песня эта явно позднее вставлена. После ставили
еще «Атамана».
А когда (я) в совершенный возраст пришел,
На ужасный кинжальный промысел пошел.
Думали мы было вечером 1го разыграть «интермедь», и я ее
тут же за ужином написал, но это не состоялось.
1900 г.
Январь.
Начало года провел с Ореусом и его товарищем И. Билиби
ным, студентом, сделавшим рисунки к сказкам. Виделись,
бывали у Ланга, у меня собирались. Потом с Ореусом осмат
ривали древние церкви — св. Владимира на Старых садех
и особенно «Живоначальной троицы», где икона грузинской
Божией Матери и где четыре удивительнейших образа, писан
ных Ушаковым, изографом царя Алексея. Осматривая, часа
полтора простоял в «холодной» летней церкви и простудился,
теперь болен.
96
Ян в., 12.
Прочел «Воскресение». Хорошо, несомненно. Это свод все
го, что в разное время Толстой говорил, его завещание. Начало
более обработано, в конце он изнемог под громадностью мате
риала. Есть мелкие противоречия (не говоря уже об одновре
менности «декадентства» и «Тонкинской экспедиции» с «Отече
ственными записками»).
Конец января — февраль, начало.
Писал я упорно статью о Тютчеве, а меня тревожили разные
приятели.
Видел Калашникова; он потолстел, но не поглупел. Был
у И. Любича (с Лангом). Живет Любич на окраине, в громадном
доме, разделенном на каморки, живет с Фаиной и платит за
комнату 5 р. в месяц. Читал он неплохие свои рассказы. Потом
он провожал нас, сначала заходили мы в недостроенный дом,
потом в «Собачий зал», где собираются карманники и форточ
ники.
Смотрели еще «Одиноких» Гауптмана. Написано подетски.
Герой — младенец, лепечущий глупости. Сочувствие возбуждает
лишь жена. Художественный театр имеет успех громадный; за
слуга его — отсутствие коечего из рутины, его величайший не
достаток — пошлый реализм.
В Москве Бунин и Перцов. С Буниным видался раза три. Он
гораздо глубже, чем кажется. Иные размышления его о челове
честве, о древних египтянах, о пошлости всего современного
и позоре нашей науки — даже сильны, производят впечатление.
В жизни он кажется очень несчастен; печатает сборник стихов
в 4000 экз. Перцов переиздает «Молодую поэзию»; меня, кажет
ся, исключил, а спрашивает моего совета о других. Мы ходили
к нему с Буниным; он еще спал, и мы поджидали его в рестора
не (остановился он в «Большой Московск.»). Сидя за блинами,
в пошлопышной обстановке, было так хорошо говорить о асси
рийских надписях и ледовитых льдах.
Февральская книжка «Русского архива» арестована за воспо
минания Саккена. — «Не посылайте ваших стрел на кладби
ще», — писал Бартенев министру в ответ на его письмо. И какую
опасность может представлять журнал, выходящий в 1440 экз.? 1
Победоносцев писал ему, что выражения из «Русск. архива» бу
дут перепечатывать газеты, но Бартенев отвечал, что особым
распоряжением запрещены перепечатки из исторических изда
ний. Кто забыл это распоряжение, где? в Москве или в Петер
бурге, сами его издавшие?
' А в 1901 г. было 943 подписчика. Примеч. — 1902 г.
4 Брюсов
97
По рассказам Бартенева, государь принял Павлова, поса
дил его, беседовал с ним 25 мин. и просил продолжить его рус
скую историю: «У вас все понятно, — сказал он, — а у Соловь
ева ничего понять нельзя; я было взялся за летописи, там
проще».
Сестра Надя сдает экзамены «при комитете». Езжу с ней.
Сдают до 300 девиц. Любопытно смешаться с ними. Словно
в зале пансиона, словно заглядываешь во вражеский стан.
Масленица.
Некто Лев Ал. Амозов устраивал вечер Нового искусства
(в Охотничьем клубе) и явился ко мне, пригласил меня читать.
Впрочем, все, что я предложил из своего, было запрещено осо
бой цензурой. Я читал из Бальмонта. Зал был полон, собрались
(и без моего приглашения) почти все мои знакомцы. Когда я
вышел на сцену, мне хлопали. Я прочел «Пустыню» при до
вольно безразличном отношении публики, но «Я горько вас
люблю, о бедные уроды», кажется, произвело впечатление.
«На бис» читал я «О да! я избранный, я мудрый, посвящен
ный».
Впрочем, правду сказать, вечер был плох. «Втирушу» играли
скверно, Бальмонта читал Росинский («Эльза») — слащаво,
а больше почти ничего и не было.
Это было, в сущности, мое первое чтение с эстрады (не считая
юношеского в «Прозе») и первая встреча лицом к лицу с толпой.
В музее подошел ко мне некто В. Каллаш, изъявляя желание
познакомиться, поднес свое издание стихов о Пушкине; гово
рили с ним о библиографии 1 .
На вечере у Ланга видел Л. М. Медведева. Замечателен он
лишь тем, что у него «все волосы на всем теле повылезли». Го
ворил он нелепости, рассказывал небылицы о С. Бердяеве, пи
шущем стихи на 8 языках и читающем по 8 книг в день, и при
вирал еще больше о своих злоключениях как политического
ссыльного. Впрочем, я ему очень понравился, что он мне и вы
сказал:
— Я вас воображал в мантии, а вы добрый малый.
Чтобы не ругаться, я удовольствовался улыбкой.
Февр., 27.
Сегодня на Германской выставке картин встретил Вл. И. Ге
рье. Он со мной стал беседовать, потом взял меня в гиды, и я по
казывал ему выставку, конечно, прежде всего Штука и все дека
1 Он обругал меня в «Курьере» летом за книгу «О искусстве». Теперь мы об
менялись изданиями: он дал мне «Поэты о Пушкине» с надписью об уваже
нии, а я ему «О искусстве».
98
дентское. Перед картиной «Петр Великий в Альтоне в 1714»
спросил он меня:
— Да что же там произошло? — но я не знал.
На прощание же совсем поразил меня: «Пожалуйста, заходи
те ко мне, я дома по пятницам после восьми».
М а р т, 4.
Был у Герье. Там встретил Коваленского и еще когото из
знакомых. Были в семье. Беседовал с дочерью Герье о картин
ных выставках и современной поэзии. Говорили и о бурах. По
дарил им мою лубочную картинку, изображающую бегство Бул
лера и Метуэна.
Любуюсь определенно весенними тонами неба, всей город
ской весной с ее грязью и первыми колесами.
М арт, 5.
Вчера приходила ко мне какаято моя поклонница, читала
рассказы, вроде стихов.
М а р т, 8.
Вчера Надя сдала последний экзамен по истории. С ней я
опять переживал волнения экзаменов. Лучшее мое воспомина
ние из этой области таково:
Герье спрашивает меня на экзамене римской истории.
— Что вы знаете о Феодосии Великом?
Я отвечаю:
— Нам о нем ничего неизвестно. Книги Аммиана Марцел
лина, говорящие о нем, потеряны; рассказы христианских писа
телей недостоверны...
Он промолчал.
Кстати, еще анекдот о Герье, рассказанный им самим в пят
ницу. Во время голосования в Думе о высших женских курсах
просил он когото поддержать проект.
— Эх! Владимир Иванович! — отвечает этот ктото, — опять
у нас стриженые пойдут! Намедни приходит ко мне в попечи
тельство одна такая, пособия просить, а у самой книжка под
мышкой. «Позвольте, говорю, полюбопытствовать». Смотрю,
а это «Вестник Европы». «И вы, говорю, после этого за пособи
ем ко мне идете!»
— А знаете ли, — возразил Вл[адимир] Ив[анович], — что я
всегда в «Вестнике Европы» пишу.
— Что вы! что вы! Вл[адимир] Ив[анович]! Не может быть!
Я на днях купил у Сухаревой «Русск[ий] вестник» 60х годов —
вы там пишете.
Забыл записать, как был в Археологическом общ. На рефера
те Самоквасова о славянском элементе в языке скифов. Ister
производился от струя, Дон, Danuper — от «Дно» и «переть»
99
и т. д. Самоквасов ссылался на почтенных сотоварищей своих,
между прочим, на Иловайского, бывшего тут же. Когда потом
его (Самоквасова) слишком засмеяли, — он оправдывался, что
все это было в шутку, чтобы высмеять методы Байера. Но Щеп
кин коварно спросил его: — А почтенных сотоварищей своих вы
упоминали тоже в шутку?
Март, 11.
Получил письмо от А. Добролюбова; он в Оренбургской губ.
(Верхнеуральский уезд, Кизильская почт, ст., Варшавская ста
ница, Каубахский поселок, у П. Орлова), просит прислать ему
книг, просит денег для Орлова.
В четверг 9го были у меня — Бахман, Дурнов, Поляков, Бал
трушайтис, Ланг; много пили; смеялись; дельного мало.
Был на выставке «Московск. товарищества»: плохо; грубое
и детское декадентство; Дурнов, говоря со мной о портрете Ше
стеркиной, сказал: «Сидит какаято кухарка в люльке»...
Был на выставке акварелистов; недурно, гладко, все импрес
сионисты, но нет мысли. Дурнов среди них великое исклю
чение; его «Призраки» очень хороши.
В субботу был у Бахмана, а после както раз у Дурнова. Все
вновь им написанное — замечательно, особенно портрет Баль
монта на высоте, над городом, в час луны. От Дурнова пошли
в ресторан, Бахман был неподражаем в своем гастрономическом
услаждении.
Вышел Ибсен, и первое издание почти распродано. Много
хлопот о издании Добролюбова.
В Москве опять был Бунин. Заходил ко мне. Потом я был
у него в какихто странных допотопных мебл. комн. с допотоп
ными услужающими. Бунин только что вернулся с Михеевым от
Васнецова. Восторгались оба безумно его новой картиной «Ба
ян». Михеев говорил вещи не очень глупые. Осуждал строго Ме
режковского и Дурнова.
Снимок с картины Дурнова «XIX век» выставлен в художест
венных магазинах. Ее очень смотрят, я часто даю объяснения.
Апрель.
Вышла книга Добролюбова. Все восхищаются изданием. Вл.
Гиппиус просил меня сообщить, какие новые сведения получил
я от А. Добролюбова. Переписал ему его письма без обозначе
ния его адреса.
Вербы etc.
На «вербах» встретил Каллаша и Черногубова: кланялся
с П. А. Ефремовым. Распродавалась прекрасная библиотека
Ралля, но не дешево. Черногубов опять извинялся за похищение
несколько лет назад «Русских символистов». Звал к себе. Я был
100
у него в тот же день вечером в воскресенье. Материалы, собран
ные им о Фете, бесконечны: полторы тысячи подлинных писем,
несколько нигде не напечатанных стихотворений, много сти
хов, не вошедших ни в одно из изданий, да 10 приблизительно
папок с вырезками из журналов старых и новых о Фете... Кроме
всего этого все издания Фета, подписанные и анонимные... Еще
почти такой же подбор материалов о Ап. Григорьеве и многое,
очень многое о Тургеневе.
В понедельник был у Каллаша. У него прекрасная библиоте
ка, не менее 4000—5000 томов; немало ценного, прекрасная
Pouschkiniana, где много неизвестного.
Во вторник я, Каллаш, Черногубов и еще трое ездили в Со
кольники, где у некоего Лисицына продаются старые журналы:
в двух дачах сложено томов 20 000 или (по его словам) даже
30 000 — полные подборы «Современника», «Библиотеки для
чтения», «Русск[ой] беседы», «Слова», «Маяка»... «Русск[ой]
мысли», «Вестн[ика] Европы», «Русск[ого] вестника»... Глаза
разбегались. Впрочем, купили мы немногое.
На пути туда встретили Н. Чаева. Бодрый старик, но дрях
лый, словно сейчас упадет и умрет. Говорят, он был в Моск. уни
верситете вместе с Фетом и кончил курс в 1844 г.
Посещает меня Любич; предлагает, между прочим, купить
журнал «Муравей» за 300 р.
В четверг Каллаш и Черногубов (и Саводник) были у меня,
смотрели книги. Из русск[ого] издан[ия] Каллаш любопытство
вался лишь о двух: Баратынским 900 г. (в продажу не поступав
шем) и Тепляковым, отчасти «Моск. наблюд.» 1835 г. Беседова
ли очень оживленно. Черногубов, конечно, только о Фете. Кал
лаш производил от имени Фет слово фетиш.
Узнал я Ачкасова (автор стихов в книжке «Сумерки века»
и «Психографии» П. Крота); был у него, а на 1й день он у меня.
Не слишком любопытный господин. Начитан, но не учен; диле
тант. Намерен издать «Всемирную хрестоматию».
На первый день я был: у Л. Медведева, у Бартенева, у Лазаре
вых, у Шестеркиных, у Бахмана. Бродил одинокий по лесу в Со
кольниках.
Дурнов уехал, говорят, в Палестину, другие — к бурам... Бах
ман издает «Das zweite Buch der Gedichte»*.
Апрель, 19.
Был на Передвижной выставке (XXVIII), плохо и скучно; две
вещи Нестерова, портрет Репина, коекакие штрихи у Мясоедо
* «Вторую книгу стихотворений» (нем.).
101
ва, Левитана, Досекина, пожалуй, картина Шестеркина, ничего
больше. Но импрессионизм вторгнулся властно и сюда.
Апр., 21.
Четверг вечером много скитался. Сначала был у Черногубова
и говорил о Фете. Потом у Ю. Бартенева. Там кроме Кожевни
кова видел Николая Федоровича (Федорова), великого учителя
жизни, необузданного старца, от языка которого претерпевали
и Соловьев (Вл.) и Толстой (Л.Н.). С самого начала разговора он
меня поразил.
— Какникак, а умеретьто нам придется, — сказал я.
— А вы дали труд себе подумать, так ли это? — спросил Ни
колай Федорович.
Речь шла о Ницше, и вообще Николай Федорович нападал
на меня жестоко. Я остался очень им доволен и, уходя (я спе
шил), благодарил его. Юрий же Бартенев представил себе, что
я был обижен, и прислал мне извиняющееся письмо. Конец
вечера провел у Ю. Балтрушайтиса, где смущал девиц парадок
сами.
Апр., 26.
В понедельник видел В. Каллаша, он подарил мне издание
стихов Пушкина 1829 г. После скучал на заседании библиогра
фического общества. Провожал меня Ник[олай] Аркадьевич]
Грен и томил своими откровенностями о себе самом, о своей
родне, о деде, проигравшем 20 000 р. и т. под.
Во вторник у меня были — Фриче, Черногубов, Саводник.
Черногубов хорошо говорил о деле и безделии, о Боге и смерти,
о цели жизни. Фриче, видимо, ищет путей к старому, тяготится
журнальной жизнью...
Идут наши ссоры с «Новостями дня».
А пр., 28.
Снег.
И в Божьем мире то ж бывает.
И в мае снег идет порой.
Май.
Ссора с «Новостями дня» окончилась нашей победой.
Цензурный комитет принудил их напечатать мое «письмо
в редакцию» вторично и уже полностью. Это и для нас было
неожиданностью. Когда мы с Поляковым подавали проше
ние, мы слышали споры гг. цензоров. Вл. Вл. Назаревский
отстаивал нас, но Соколов нападал жестоко, слышалось
часто:
— Декаденты... Желают рекламировать...
102
Назарсвский вынес нам такую предварительную резолюцию:
— Мы доставили ваше письмо «Новостям дня», но принуж
дать их не будем.
Однако мы всетаки подали прошение, где я подробно рас
писал все несправедливости «Новостей дня», вплоть до произ
вольно вставленных слов: «Примите и прочее». В результате
письмо напечатано.
Я ездил изъявить свою сердечную признательность Вл. Вл.
Назаревскому; он, кажется, был обрадован этим.
Дурнов вернулся; он был в Персии. Поляков уехал в Крым
и на Кавказ. Балтрушайтис уходит в лагери. Он был у меня на
чтении моего «Царю Северного полюса». Между прочим, рас
сказывал о смятении в казармах при вести о войне.
Видаюсь с Черногубовым. Получил он от Сементковского
корректуру изд. 94 г. с пометками и надписями Страхова и К.Р.
Заходил Черногубов к князю Цертелеву, но тот принял его
очень сухо, упомянул с неудовольствием и о моей статье о Тют
чеве ввиду упоминающегося там «heimlich vermahlt»*.
Май, 23.
У Бахмана на вечернем собрании чуть не поссорился с ним за
Лермонтова, которого назвал четверостепенным поэтом и за
щищал это. Примирился после, написав сонет к Лермонтову.
Был у Фриче, Черногубова, Дурнова и опять у Бахмана.
Черногубов разошелся с «Русским архивом», вероятно, за
просил слишком дорого.
Три дня были на даче в Акуловке.
Переписываю старательно «Tertia Vigilia»**.
Петербург — Ревель.
В Петербурге думал повидать Ореуса и Г[еоргия] Михайло
вича] Добролюбова. Ни то, ни другое не удалось. Ореус уже уе
хал с отцом в Финляндию, а Г[еоргий] Добролюбов был на суд
не «Полтава» в Кронштадте.
Видел я у Добролюбовых младшего из братьев, маленького
Константина, морского кадета, кажется. Пока я с ним беседо
вал, изза двери высунулась женская фигура. То была мать его,
Мария Генриховна; узнала, что я Брюсов, и заволновалась.
— Ах, простите. Вы знали моего старшего сына. Я не одета.
Видите ли, мои дочери сегодня выходят из института; сегодня
бал. Мой старший сын так уважал вас. Ах, какое это великое не
счастье! С тех пор, как ушел он, ни я, ни дети ни разу не ложи
лись спать без слез.
* «Тайно отображенного» (нем.).
** «Третья стража».
103
Говорила она с акцентом. Попросила меня остаться. Я из лю
бопытства пошел в гостиную.
Приодевшись, М[ария] Г[енриховна] вышла ко мне, прогна
ла тотчас маленького Костю, который рассказывал мне чтото
очень милое, и опять заговорила о «великом несчастье».
— Я не очень хорошо говорю порусски. Отец мой был по
ляк, а мать датчанка... — Продолжали разговор, смешивая рус
ский язык с французским.
— Вы знаете, я сама виновата, я его не сумела разгадать.
А ведь я мать! Он всегда был такой необыкновенный. Знаете,
у него не было нисколько понимания жизни. Что он там писал
(я этому не сочувствовала, но не в том дело), то ведь это все на
листочках! если уронишь, нельзя будет собрать! Деньгам он сов
сем цены не знал! В один карман положит, из другого вылетит,
раздаст, накупит сластей. Вдруг мне прислали счет от переплет
чика на 8 р., или выпишет книг из Парижа от Дейбнера, счет на
18 р.! Я говорю, что не могу платить, у меня вас восьмеро! И это
го одного достаточно, чтобы он не говорил со мной неделю.
(Надо думать, что цифры рублей все же были преувеличены:
стало быть, тратил Добролюбов очень немного.)
— И все же разве я на такую карьеру ему рассчитывала! Это
такой был удар! Но я опять виновата. Я не сумела повести дело.
Он бы мог пойти на уступки. Да? Вы заметили? Когда он был
тем летом у нас, я пускалась на разные хитрости. Варила ему суп
на мясе. Я это не считаю грехом. Обманывала его, говорила, что
он кашляет, чтобы он пил мед... А то ведь сахару он не кушает.
И все же — представьте! — он спал на голых досках. Ну, к чему
это? ах!
Она подносила платок к глазам.
— Вы знаете. Я сделала большой промах. Вы ведь слышали,
я поместила его в лечебницу умалишенных, в Преображен
скую... Он был там совершенно отдельно... никого из больных
не видал, только доктора... Но я сознаюсь, это был промах. Мои
дети восстали на меня; дочь заявила, что тогда пойдет в монас
тырь... Он был там всего десять дней... Если будете ему писать,
непременно скажите, что я сознаю ошибку. У нас есть малень
кое имение в Польше... Я могу его обменять на землю гдени
будь поблизости. Он может жить там. Все же мы будем знать,
что он жив. А то вот восемь месяцев, как у меня нет никаких ве
стей... Что это за Juif errant!*
Когда мы прощались, она спросила:
— А скажите, денег он у вас не просил?
*Вечный жид (фр.).
104
Я сказал, что нет. Опять она рассказала, как он требовал од
нажды у нее с пути денег и обиделся, что она не послала. Очень
выспрашивала она у меня адрес, но я всячески уклонялся.
На прощание звала назавтра вечером пить чай. Говорила, что,
может быть, приедет Жорж. Жорж действительно приезжал на
несколько часов, но никого дома не застал, адреса моего не знал
и уехал опять. Я, узнав об этом, уклонился от вечернего чая, из
винившись неотложными делами.
Июнь — июль.
Ревель — северный Неаполь, eine Weltstadt*, как говорил
Бартенев. Немцыревельцы не надышатся на свой Ревель,
для них лучшего города быть не может. Несомненно, что Ревель
европейский город. Он самодовлеющий, в нем есть все, что ему
надо; он мог бы существовать, если б весь мир пропал. Вопер
вых, в нем есть всякие мастерства и всякие фабрики, вплоть до
спичечных, парфюмерных и велосипедных, так что Ревель мо
жет обойтись без всякого подвоза со стороны. Но и все иное,
чего может искать культурный человек, тоже есть в Ревеле.
В нем свой постоянный театр, цирк, каждый год бывает обяза
тельно выставка. Немало книжных магазинов, где на окнах вы
ставляют последние новости Петербурга, Берлина, Парижа, так
что окна пестреют декадентскими обложками. В городе не
сколько музеев (один так называемый Provincial Museum, где
собраны древности как местные, так и египетские, греческие
etc, и кроме того, есть недурной отдел изящных искусств и пре
красная публичная библиотека; другой музей в доме
Schwarzenkopfer'oB; третий в ратуше). Но это уже само собой
понятно, ибо Ревель старинный город, сам являющийся как бы
музеем. В окрестностях Ревеля тоже словно нарочно все так по
добрано, чтобы иметь все у себя.
В Катеринтале есть дворец и «домик Петра Великого». Среди
Катеринталя — горы Laasberg. Подальше — развалины древнего
монастыря св. Бригитты, обычное место для всяких воскресных
пикников, до которых такие охотники немцы. Близ Бригитты
сосновый лес над речкой и роскошный парк, куда пускают гуля
ющих (по билетам). В другую сторону от города — песочные го
ры, Голубой грот и, наконец, верстах в 30 знаменитый замок
Фалль, принадлежащий когдато гр. Бенкендорфу, со всеми
пышностями современного устройства.
В городе очень много клубов. Есть спортивные, устраивают
скачки, гонки велосипедистов, катанье на лодках, пешеходные
прогулки. Очень много певчих обществ. Есть ученые общества,
* Мировой город (нем.).
105
особенно известное «Литературное общество». Затем клубы.
В городе выходит 9 газет, это при населении в 100 000 человек.
Я уже не говорю о внешних удобствах жизни — конка, дилижан
сы, расторопные посыльные etc.
При всем этом прелесть моря и особенное оживление жизни,
как большого порта.
Чем не Weltstadt!
Жили мы в Ревеле два месяца. Первую половину этого вре
мени жили одни, ни с кем незнакомы, тихо, понемецки. Ут
ром я переводил «Энеиду», после обеда мы читали, сидя в пар
ке, вечером я писал автобиографию, — и так изо дня в день.
Наконец, в начале июля приехал П. Бартенев, а с ним и его
дочь, Татьяна Петровна. Мирная наша жизнь нарушилась.
Полдня стало уходить на встречи (мы вместе обедали). Тотчас
нашел нам Бартенев и работу: списывать письма Булгакова для
типографии.
За этот месяц я впервые узнал Петра Ивановича в частной
жизни. Морские ванны, летний отдых, прогулки ободрили
его, сделали веселым. Он не только рассказывал бесконечные
рассказы из запаса своей памяти, не только произносил целые
страницы наизусть из Пушкина, Тютчева, Жуковского, Ба
тюшкова, Державина, — но и выказал себя необыкновенно
общительным. Он умел заговорить с каждым встречным
и притом так, что те разбалтывали ему самые сокровенные
свои тайны.
Рукопись «Tertia Vigilia» побывала в цензуре и подверглась
жестоким урезкам. Ю. Бартенев — только назначенный москов
ским цензором — возвратил мне ее с любопытными пометками.
Так, по поводу зачеркнутого «Сказания о разбойнике» он напи
сал: «Можно, но прошу тупости для ради дать другое соседство».
Зачеркнуто было и заглавие: «Книжка для детей». Ю.Б. надпи
сал: «Сами можете видеть, что за ребята?» Еще вычеркнуто:
«Антихрист», «Рождество Христово», «Ламия», «Я люблю в гла
зах оплывших», «Астарта Сидонская» и строфы из «Аганатис».
Июль — август.
Москва. Сразу и более властно, чем я ждал, охватили меня
обычные московские впечатления, весь круг друзей. Прежде
других предстал Ланг (который живет в нашем доме). Затем ско
ро, очень скоро (случайно) пришли Поляков, Балтрушайтис
и сам Бальмонт.
Умер Вл. Соловьев. Бартенев знавал его хорошо, и мы были
с Щетром] Ивановичем] на похоронах. Так суждено мне было
встретиться с критиком моих первых стихов. А я мечтал — и ча
106
сто — о личных беседах. «Но он бы вас соблазнил», — сказал мне
Бартенев. Я поцеловал в руку своего случайного врага и ценимо
го мной поэта и мыслителя. Бартенев предложил мне написать
статью о поэзии Вл. Соловьева.
Бальмонт приехал в Москву на 2 недели. На второй же день
он опять прислал за мной из «Аквариума». Я пошел. Хотя толь
ко что вернулся с Донской. Мы читали стихи и пытались гово
рить. Потом я повел его в «Собачий зал». Там мы пили со слу
чайными посетителями и с наборщиками. Среди них один
вспомнил мое имя, ибо служил у Лисснера и Романа...
Вступил я в трудовую жизнь. Распоряжаюсь домом и служу
у Бартенева. Сюда относится:
Здравствуй, жизни повседневной
Грубо кованная речь. . .
К Бартеневу хожу ежедневно, слушаю добродушные глупос
ти старика и претенциозные благоглупости Юрия Петровича.
Это не значит, что оба они никуда не годятся. Но и тот и другой,
вместо того чтоб являть нам лучшее, что есть в их душе, упорно
выставляют на вид самое нежелательное. Юрий Петрович что
то очень полюбил меня, увлекает по воскресеньям на прогулки
etc. Работа в «Архиве» пока сводится к бракованию глупых руко
писей и к игре с П. Бартеневым в вист и преферанс.
Конец августа.
Был у меня вечер. Были: Бальмонт, Бахман с женой, Поля
ков, Балтрушайтис с женой, Ю. Бартенев, Ланг и случайно за
шедший Бунин. Бальмонт читал стихи без конца («Художника
Дьявола»). Ю. Бартенев, по его меткому слову, был гиеной, ко
торая — по негрскому поверью — может иногда говорить поче
ловечески. Сидели до 4 часов.
Бунин продает рукопись своих стихов «Скорпиону». Читаю
их.
Читаю корректуры «Tertia Vigilia».
Читаю множество корректур «Русского архива». Я журналист
по призванию, и мне сладостны все эти толки в типографии
о сверстывании и т. под.
Бальмонта проводили.
Сентябрь.
Усердно посещаю спиритические среды. Проповедую, по
учаю и имею некоторое влияние. Когда однажды вышли мы
с такой среды, тамошние неофиты начали благодарить меня.
107
— При вас многое изменилось. А то ведь это было одна про
паганда христианства. Нам целыми часами твердили, что такое
флюид, когда он отделяется от тела. А теперь вас боятся...
Были с Н.И. Черногубовым у Ал[ексея] Фр[оловича] Филип
пова, ред[актора]изд[ателя] «Русского обозрения». Гдето в ан
тресолях барского дома помещается редакция... То великолеп
ная мебель, то пустые горницы. Слова, слова, слова... Кончи
лось все ужином в «Эрмитаже». Филиппов говорил мне, восхва
ляя дворянство:
— Мы что? Разве мне что дорого? Да я могу и Москву
и Кремль поджечь.
Черногубов жестоко обижается на Бартенева Петра Ивано
вича, хотел ему возвратить деньги, полученные за статью. Бар
тенев обвиняет его в том, что он незаконно владеет письмами
декабристов, а Черногубов рассказывает и похуже истории про
П. Бартенева.
Сент., 28.
В Москве опять Бунин. Рассказывает, как в Петербурге Ме
режковский ругал «Скорпион»: «Устал я, не могу! Это умствен
ные онанисты, гробокопатели, не могу больше!»
Сегодня во сне приснилось мне окончание романа «Братья
Карамазовы».
Утром зашел ко мне Ккий, приятель юности. Он служил
в «Одесском листке», был корреспондентом в Южной Африке.
Конец сентября.
Альманах, замышленный «Скорпионом», прельстил почему
то Бунина, и у него началась погоня за литераторами, стали мы
«альманашниками». Бунин писал Максиму Горькому. Тот отве
чал: «Альманах? — могу».
В субботу, кажется, мы виделись с Горьким в Большой Мос
ковской. Как всегда, он в рубахе. Усы мужицкие. Полунамерен
ная грубость речи. Обедали вместе. — «Только я в общую не
пойду, глазеть будут. В самой этой нашей славе утопаем, как ля
гушки в болоте».
Говорил еще: «Пора репутацию нашу портить. Надоело!»
И еще: «Уж только про общественные вопросы не говорите!»
Мне очень руку пожимал, просил прислать книгу.
— О вас давно наслышан. Интересуюсь очень. Вот Иван
Алексеевич читал. Прелесть.
Иван Алексеевич Бунин и Юрий Петрович Бартенев — са
мые ярые распространители моих стихов.
Позже было собрание и у меня. Покупали у Черногубова раз
ные бумаги. Но он дорожился. За стихи Фета просит 35 р.
за 8 строк, за записку Пушкина 50 р.
108
Октябрь.
Краткий перечень виденного.
У Шестеркиных видел М[ихаила] Сергеевича] Соловьева
(брата Владимира) и жену его, Ольгу Михайловну, переводчицу
Рёскина и Уайльда. Она интереснее его. Я умело изображал пе
ред ними «афориста» (от «афоризм») и достаточно пленил их
удивление. Она набивается работать в «Скорпионе».
После представления «Накипи» посетил нас, декадентов, ин
тервьюер — Жданов. Я было принял его очень надменно и стал
ломаться, играя роль «Валерия Брюсова»; но оказалось, что он
больше, нежели я думал. Показываю ему Верхарна —
«а, знаю, — говорит, — бельгийский поэт». Показываю Агрип
пу — начинает читать полатыни. Увидал «Parnaso italiano» и за
говорил со мной поитальянски. Я был смущен. Это его книга
под буквами Л. Г. Интервью появилось в «Русском листке». Луч
шее сказано, конечно, Дурновым.
Дурнова видел дня через два. Он был в ударе, говорил афо
ризмы лучше меня и лучше Уайльда, так что я внутренно апло
дировал на все его слова.
Много видался с С. Поляковым. За отъездом Балтрушайтиса
он обратил свое свободное время на меня, да и общих дел у нас
оказалось много. Кроме того, что видал днем, еще я был у него
на какомто семейном торжестве, потом он у меня был с М. Ше
стеркиным, и, наконец, я, похитив его со среды, увез в «Прагу»;
мы пили и толковали. Опять на миг он мелькнул сам собой —
потусторонним, глубоким... но на миг...
Книга моя вышла, но странная леность не дает мне деятель
но заняться ею; она надоела мне. По поводу ее выхода Бахман
устроил у себя собрание; были: Дурнов, Тор Ланге с женой, Вар
женевская Е. с матерью и обычные посетители Бахмановских
суббот. Было очень скучно, толковали о театре, о Шаляпине
и т. п. Я не выдержал и начал говорить злые вещи, что о искус
стве не имеют право рассуждать не художники и т.д., и т.д.;
обидел жестоко madame Варженевскую, сказав, что ее рассужде
ния — «пустые слова», обидел гжу Бахман, попросив не шелес
теть, когда я читаю стихи, и так всех заобидел, что Тор Ланге да
же не пригласил меня. А! Надоели.
Был на литературном вечере у В. А. Морозовой.
Читал Саводнико Вл. Соловьеве. Присутствовали разные ли
беральные люди: Ермилов, П. С. Коган etc., затем молчаливые
студенты, из числа которых нашлись мои читатели. Было еще
несколько человек артистов Художественного театра. Конечно,
Соловьева скоро забыли и, ввиду моего присутствия, спорили
о «символизме». Я был достаточно умерен и больших резкостей,
109
чем «это элементарная истина, если угодно, могу вам объяс
нить» или «если вы не понимаете, не могу вам помочь» — не го
ворил. Кажется, мной остались довольны.
В спиритических сеансах испытал я ощущение транса и яс
новидения. Я человек до такой степени «рассудочный», что эти
немногие мгновения, вырывающие меня из жизни, мне дороги
очень.
Максим Горький.
"Прослышали мы, что Горький в Москве, и, ввиду альманаха,
стали ловить его. Охраняет Горького Поссе и ни на миг не отпу
скает от себя. Юргис гдето видел поезд: едет Горький, за ним
Поссе, Скирмунт и еще ктото.
Думали видеть Горького в воскресенье в Большой Москов
ской, но тщетно, просидели за бутылкой вина. Вино выпили,
на мгновение разговор стал трепещущим... но чтото помешало,
разошлись. Узнали наверное, что можно его будет увидать в по
недельник утром в 10.
Накануне Юргис был в Художественном театре и видел его.
На Горького, действительно, все глазели. В коридорах не давали
прохода. Студенты кричали, просили чтонибудь сказать, Горь
кий, наконец, сказал:
— Я понимаю, что можно глядеть на Венеру Медицейскую,
ну, или на утопленника... а на менято что? Я пришел сюда смо
треть «Чайку» — вещь, несомненно, духовной важности, а вы
занимаетесь глупостями.
Тамто Юргису он сказал, что будет в воскресенье у Васнецо
ва, а нас звал в понедельник. По жребию выпало мне идти ис
кать его первому.
Встал утром для меня рано, пошел. Замедлил минут на 5, ибо
заходил купить томик его рассказов, дабы доставить его Н.
с надписью автора. Прихожу, спрашиваю лакеев:
— № 70 дома?
— Никак нет, сию минуту ушли.
Я в отчаянии браню себя, что опоздал.
— Я буду ждать.
— Да они, может, нескоро вернутся.
— Все равно, буду ждать до вечера.
— А как ничего не приказано. Они, может, и ночевать не
вернутся.
— Буду ждать всю ночь.
Лакеи смутились и ушли. Вхожу в №, сажусь, сокрушаюсь,
читаю «Новое время». Время идет. Проходят часы. Я все в от
чаянье. Вдруг вспоминаю, что Горький не в 70, а в 90 №. Бе
гу стремглав, вламываюсь в №, вижу Горького, Чирикова, Пос
110
се, Балтрушайтиса, гжу Чирикову, кричу чтото и бессвязно
начинаю объяснять сим малознакомым людям, как я сидел час
в № 70. Улыбаюсь. Иду за своими вещами. Лакеи ругаются.
Вмешиваюсь в общую беседу. Сначала говорил бессвязно.
Горький говорил, что завидует людям, знающим много языков.
— А я (говорю я) завидую людям, пережившим много. Боль
ше всего завидую вам, Алексей Максимыч.
Тот отнекивается.
— Можете ли вы прожить 20 лет среди книг и только книг? —
спрашиваю.
— Нет, что вы. Этого нельзя. Я не могу.
— Да и я не могу, а вот прожил же.
Зашла речь — я, конечно, завел ее — о разных тайнах нравст
венности. Горький оживился и стал рассказывать: то волжские
предания о Стеньке Разине, убившем монаха, которого просил
за себя молиться, то белорусские сказки... Я указал на свое
«Сказание о разбойнике». Горький прочел его вслух. Поссе
и другие кривлялись.
Потом среди всеобщего разговора затеялась у нас с Горьким
беседа a parte*.
— Перечел я недавно «Фому Гордеева», — говорил он, —
так, случайно, странник зашел, ну я и стал читать... Эх, как
плохо! Ненужности всякие, не просто сказано. До трети дошел
и бросил... Что мерзко, это вот разные человеческие выдумки,
начиная от мостовой и кончая понятием о Боге. Конечно, и я,
грешный, по мостовой хожу и иногда Богу молюсь, да все это
не то.
Говорил он еще много такого, что Чириков спросил:
— Стало быть, и искусство не нужно?
Горький стал ему доказывать, что это не «стало быть». Потом
из разговора a parte Балтрушайтиса с Поссе возникло чтение
рассказа Балтрушайтиса. В нем он изображает круг горизонта
как нечто мучительное и губящее, как предел, из которого не
вырвешься.
— Ну, я этот круг видел, — сказал Горький, — и чувствовал
иное. Меня не пугало, что от него не уйдешь, а, напротив, радо
вало всегда, что я, вот я — в самом центре этого круга, а все кру
гом меня.
Говорили еще о Шекспире, о Пушкине, о Толстом, о Досто
евском.
— Вот что мне дорого в Достоевском, — сказал Горький, —
помните в «Записках из подполья», в 1й части — тот человек,
* Приватная беседа (фр.).
111
который, когда настанет всеобщее благополучие, вдруг скажет:
а что, не послать ли нам все это благополучие к черту?
И Горький движением ноги изображал, как тот человек будет
сбрасывать это благополучие в бездну. Он и сам способен на это.
Поездка в Петербург.
Нас ехало трое: я, С. А. Поляков и сестра. Сестра помести
лась в другом отделении, а мы у столика на маленьких лавочках
пили мадеру и играли... в орлянку. Собственно, мы хотели иг
рать в кости и при этом «исследовать законы вероятности»,
о которых была речь с С. П. Бартеневым, но костей не оказа
лось. Для прохожих и кондукторов то был большой соблазн,
двое играющих за бутылкой.
В Петербурге пошли прямо к Бальмонту. Бальмонта не заста
ли, осматривали комнату. Довольно много книг, Royal
Schakespeare, толстые томы испанцев, Shelly, Рое. На столе кор
ректуры по истории искусства, книги для статьи о чудовищах
и Паульсен о Канте.
Пришел и Бальмонт; словно обрадовался. Стал говорить
о «скорпионах» и изданиях. Решили в тот же день ехать к Мин
ским. Но у нас с собой не оказалось моей книжки. Заехали в ма
газин. В «Нов. врем.» предложили «Chefs d'oeuvre», лежавшие на
прилавке: видно, ктото меня спрашивал. Нашли у Вольфа.
Минского не застали. Гжа Минская встретила меня довольно
колко:
— Вот вы какой. А мне Константин Дмитриевич говорил,
что вы белокурый.
— Никогда не говорил, — возражает Константин] Дмитри
евич].
— Да и лучше, что я не такой, каким вы меня воображали, —
говорю я.
— Почему лучше? А вы окажитесь интереснее, чем я вообра
жала!
Пришел Минский. Читал ему свои стихи: «Померкли ночи»,
«Рассудка устои», «Скифам». Во втором смущали его рифмы.
Всем он предпочел третье.
При прощании, когда я делал надпись на книжке, гжа Мин
ская сказал мне:
— Полюбите страшное.
Не поняв, я думал, что она говорит — полюбите «страш
но», — и выразил, что не способен любить никого.
Недоразумение досадное.
Вечером смотрели сиамок. Недостаточно дико.
__________
112
На второй день был у Ореуса. Он находится в дурном перио
де жизни и неинтересен.
Позже были у Кх. Мте была больна, а он поил нас сквер
ной мадерой и говорил пошлости. Назначили они для нас вечер
на вторник. Я порешил не быть.
Вечером у Бальмонта были Мережковские (т. е. Д[митрий]
Сергеевич] и Гиппиус), Минцлова, Ясинский и др. Говорили
о всем и довольно оживленно. Дмитрий Сергеевич говорил мне
комплименты.
— В Петербурге мало интересных людей. Вот бы Брюсов пе
реселился в Петербург!
Говорили о сильных и утонченных. Я побивал Мережковско
го собственными доводами из его романа. С. А. Поляков беседо
вал с Гиппиус. Та рассказывала о своих приключениях в Италии.
Зашла речь о Горьком. Мережковский бранил его жестоко.
Я защищал и не без успеха.
«Это чтото пошлое, чтото нужное толпе. Толпа признала
его за своего. У Горького ничего нет личного, он за всех, он со
всеми»... Вот речи Мережковского.
Говорил он, что редакторы его всячески отрицают. «Вы как
туча, — говорил ему ктото, — мы знаем, что вы придете и нас
смените, но когда».
— «Пронеси подоле, не на мое поле», — сказала Зиночка.
— Я бы много дал, чтобы писать фельетоны, — говорил Ме
режковский, — ну да, я мог бы напечатать дватри в «Новом вре
мени», но ведь потом меня вытолкали бы в шею.
Я было заговорил о спиритизме.
— Это неинтересно, — возразил Мережковский, — просто
неинтересно.
Под конец произошел маленький анекдот:
— Нравится вам это лицо? — спросила меня Зиночка, пода
вая какоето воспроизведение портрета из «Мира искусства».
— Нет.
— А похож на меня?
— Нет.
— А это мой портрет.
Ясинский очень хвалил мои статьи в «Русском архиве», говорил,
что ради них начал читать «Русский архив», и звал писать у него.
В воскресенье ездили втроем к Фофанову в Гатчине Точного
адреса не достали. Приехали, спрашиваем, где живет Фофанов,
у городового.
113
— А на Александровской улице.
Пошли. На самой улице еще городового спрашиваю:
— Знаете Фофанова?
— Знаемс.
— Ну что он?
— Пока покойница жива была, ничего. А то в зверином об
разе ходит, ровно как глупенький.
— А где живет, в чьем доме?
— Виноват: запамятовал. Впрочем, эй, малый! (этос, изво
лите видеть, бань содержатель). Где Фофанов живет?
— Почем знаю.
— Да ведь бывает он у тебя в бането.
— Бывает, да редко.
Пошли в участок. Узнали точно дом, взяли извозчика, при
ехали. Фофанова мы извещали телеграммой, он выбежал к нам
в сени. «А! очень приятно, очень рад».
Попали к нему в час обеда. Мещанская обстановка, плохонь
кие фотографии и лубочные олеографии на стенах, детей содом
и очень миловидная жена, хоть и не очень молодая (вовсе не
умершая...).
Нас усадили обедать... Фофанов волновался, суетился. Одно
время у него мелькнула было смутная надежда и он чтото зале
петал жене.
— Водочки бы...
Та строго на него поглядела, и он смолк. После обеда он поз
вал сына своего Борю, послал его кудато.
— Принеси нам чегонибудь жидкого...
Увы, Борю по пути перехватили, и он принес лишь вод —
ананасных, лимонных, смородинных, квасу клюквенного. Всем
этим нас поили сразу.
Мне хотелось всячески хвалить Фофанова, а он принимал
это, как дитя.
— Константин Михайлович, вот у вас есть замечательное
стихотворение (такоето).
— О да! А то вот еще у меня есть тоже замечательное во «Все
мирной иллюстрации», и т. под.
Говорил он, бедняга, что поэмы свои ценит гораздо больше,
чем лирику. Говорил, что его поэмы в октавах не печатают по
цензурным соображениям. Дитя! он верит этому! верит, что ре
дакторов смущает «кантонист»...
Стали мы торговать стихи у Фофанова. Он достал большую
тетрадь и читал нам новые стихи и наброски, одни рифмы, одни
стихи без связи; читал эпиграммы. Показывал при этом рецен
зию на обложке «Вестника Европы»; бедный, показывал с радо
114
стью, хотя рецензия очень сдержанная. По поводу платы за сти
хи осведомился: не благотворительный ли альманах. Узнав, что
нет, охотно отдал, не спрашивая, что и кто. Цену назначил
50 коп. со стиха, но мы ему дали больше...
Говорил Фофанов о Добролюбове и Коневском.
— Прислал мне здесь один книжку, как его, КоКоКо
невской. Перемудрил он. Сидел вот, да тут же и провалился
в бездну.
Под конец разговор зашел о рифмах. Фофанов оживился, ви
димо, что это его стихия. Он говорил со смаком. — Мы задава
ли ему трудные рифмы, он решал шутя.
— Окунь — конь 6 конь. — Дьявол? — ну, конечно, плавал.
Образ? — да много: «... раз».
Когда мы собрались уходить, Фофанов вздумал нас прово
дить. Жена его страшно взволновалась, замолила его, в голосе ее
раздалось чтото истерическое.
— Костя, милый, не ходи!
— Да что... да что... я только проводить, до вокзала.
— Не ходи!
Она почти рыдала. Побежала в соседнюю комнату. Мы стали
тоже уговаривать Фофанова не ходить. Нас проводил Боря —
мальчик милый и умный.
Перед тем как ехать к Фофанову, утром заезжал к Сологубу.
Живет он на Вас[ильевском] Острове в здании, где воскресная
школа.
Принял нас весело, но говорит, что печататься ему негде,
а издать свои стихи — денег нет. Обещал участие в альманахе.
На столе лежит немецкий перевод «Тяжелых снов».
Вечером были в «Медведе» и ссорились с Бальмонтом.
В понедельник утром были у Билибина. Живет на Вас. Остро
ве, в 8 этаже. В его комнате есть балкон, и оттуда вид на две Не
вы и на весь Петербург. Хорошо. Вечером были у Мережковских.
Встретили нас, как скупщиков, любезно донельзя.
У них был Андреевский, еще ктото, но они занимались
лишь нами. Дмитрий Сергеевич показывал мне свою библиоте
ку о Леонардо и о Петре, говорил мне разные комплименты:
— Вы человек умный. Вы человек образованный. Ваши сти
хи мне начали нравиться...
Затем много проповедовал о том, что настало время едине
ния. Все ищущие новых путей должны соединиться. Но выше
всего — религия. То новое, что чуждо религии, недостойно
жизни...
115
Когда остались мы одни, Сергей Александрович запросил
Зинаиду Николаевну о рассказах. Она протянула:
— А что альманах блаатворительный?
— Нет.
— И там гонорары платят?
— Да, и хорошие.
— Слышишь, Дмитрий, там гонорары платят.
Зиночка дала две вещи: «Святую кровь» и «Слишком ранние».
Дмитрий Сергеевич заговорил о стихах.
— Вы знаете, я до чего дошел. Мне стихи чемто лишним ка
жутся. Мне пищу для души подавай, а стихи что, детское.
Я возражал Верхарном.
За чаем еще говорили о многих вещах. Дмитрий Сергеевич
делил писания на четыре разряда.
Понятное о понятном,
непонятное о непонятном,
понятное о непонятном,
непонятное о понятном.
Первые три — градации к лучшему, четвертое никуда не го
дится.
На прощание Дм. Сергеевич нашел нужным сказать:
— Я вас ругал, о как я вас ругал!
А 3[инаида] Щиколаевна] продекламировала:
Но милы мне кристаллы
И жала тонких ос.
И сказала:
— Это хорошо.
С Бальмонтом все время были очень недружественны. Ему не
нравились мои новые стихи, мне его. Доходило до прямых сцен
и до злобных слов...
Я уехал в понедельник. Сергей Александрович оставался еще
на два дня, раздавал книги по магазинам.
Были они в «Мире искусства», видели Дягилева и Философо
ва: и эти были очень любезны.
Были вторично у Минских и вторично у Кких; сии послед
ние очень жалели, что нет меня. Были у М. Лохвицкой дважды.
Эта нисколько не жалела, что меня нет, и данную ей мою книж
ку за день не разрезала.
Проездом я потерял стихи Фофанова. Как могло это случить
ся, ума не приложу. Искал, ездил на станцию, осматривал ва
гон — нет. Написал ему, и он прислал новый список.
116
Декабрь.
Москва. В Москве завертела меня обычная жизнь. Вторник
пьяный, стиховный, с Дурновым... Четверг у Морозовой, где я
читал о «новом искусстве». Был там Ив. Ив. Иванов; его избра
ли председателем, и он нападал на меня жестоко. Мне почему
то лень было защищаться (стоит ли с ним спорить, да и устал я
в Петербурге). А напрасно, он после везде разглашал, что раз
бил меня на всех пунктах и что жена моя чуть не плакала с от
чаяния...
На наших вторниках упорно бывает Л. Жданов, человек,
не лишенный дарования, многое знающий, но все до предела.
На «средах» видал Вл. Гиляровского, который говорил мне
экспромты, где «Брюсов» рифмовал с «трусов», а Валерий
с «полной мере». С ним был сербский поэт Илич, «интелли
гентный» господин, переводивший Пушкина и Лермонтова.
Беседуя с ним, отдавался я славянским симпатиям, воспитан
ным чтением Тютчева и Хомякова. Еще на «среде» видел моло
дого композитора Померанцева, тоже человека, заключенного
в пределах.
Ребиков написал музыку на мои слова (изд. Юргенсона. Му
зыкальные сцены).
У Бартенева видел Д. Иловайского (только что выпустивше
го № 9 «Кремля»). Пришел и долго беседовал с Петром Ивано
вичем вполголоса о современной молодежи. До меня долетали
слова.
— Ничего цельного... разброд...
Петр Иванович сочувственно твердил: «да, да»...
— Представьте себе, прелестная девушка и вдруг: хочу учить
ся философии... Философия ведь это глупости.
— Да, да, — вздыхает Петр Иванович, — вот Грот — идиот.
— Всех лучше из них Лопатин, семейное начало, что ли, ска
залось.
— Ах, не говорите, тоже не лучше...
Заходил ко мне Н. Д. Филиппов, сын булочника. Издает он
новый журнал «Вега», предлагает мне вести художественный от
дел. После я у него был, но никого не видал, только заметил
у него в углу спиритическую планшетку.
Праздники.
На праздниках все разъехались. Я был на «средах», нотам ни
чего и никого любопытного. В Москве был Курсинский
и В. Станюкович, но их видел мельком. Любопытнее было со
брание у доктора N, где Юргис повторил свой реферат о д'Ан
нунцио. А раньше студент Чулков читал начало своего реферата
о моей поэзии. Я не думал дожить до таких оценок, а еще менее
117
думал присутствовать лично на чтении такого реферата. Апофе
оз при жизни.
Новый год, новое столетие. С детства мечтал я об этом XX ве
ке, трепетал, смотря его у Лентовского. И вот он. — В частнос
ти, зима эта неудачна: она вся разделена между работой у Барте
нева в «Русском архиве» и свиданиями с Ш. То и другое надоело
и опротивело. То и другое любопытнее будет в биографии, чем
было в жизни. Пора освободиться!
1901 г.
Новое столетие.
Ян в., 15.
Вчера у Морозовых Чулков читал реферат обо мне, очень
восторженный, но очень поверхностный. Я первый напал на ре
ферента и разбранил его реферат жестоко... Все, даже явные мои
недоброжелатели, бросились защищать бедного, обескуражен
ного Чулкова и, защищая его, тем самым защищали мои стихи.
Ященко говорил неглупые вещи.
Горький прислал письмо, что рассказа для альманаха не даст;
отговаривается, что ничего не мог написать. Поляков негодует
очень.
В журнале Ясинского статья обо мне, очень «сочувственная».
В Москву приезжал Бальмонт. В первую встречу мы едва не
«поссорились» совсем...
Февраль — март.
Жизнь сосредоточивалась (литературная) почти вся около
альманаха.
Бывал я еще на субботах у Н. Д. Филиппова, встречался
там с Соболевским и др., но люди это недалекие, моих суж
дений о анархизме и поэзии пугались, а сами кропали по
литические эпиграммы. О замышленном журнале «Звенья»
почти и разговору не было. Собирались к Филиппову чуть
ли не исключительно затем, чтобы пить его вина, ликеры
и шоколад.
На субботе художников встретил однажды Савву Мамонтова.
Бодр и свеж, но, видимо, окаменел. Я заговорил с ним, он обра
довался, уцепился за меня и стал развивать свою мысль, что ху
дожество от делания «картин в рамах», которые некуда девать,
как повесить на стену, должно перейти к работе нужных всем,
но художественных вещей. Я очень возражал, но он уже неспо
собен понимать возражений.
118
На том же собрании М. Шестеркин, в длинной и бессвяз
ной речи, провозглашая тост за Савву Ивановича, жаловал
ся, что он был единственный, а теперь никто их (понимай,
выставку Товарищества) не хочет поддерживать, картин не
покупают, а рецензенты глумятся. Я возражал и говорил, что
за брань рецензентов надо благодарить: она свидетельствует,
что дело «товарищества» истинное и новое. Все пришли
в восторг. Гугунава чуть ли не предложил послать телеграм
му В. Симову.
По делам альманаха переписывался с Перцовым, Розановым,
Ореусом, Д. Фридбергом... Все «видные» литераторы давали ве
щи отвергнутые или запрещенные. Зиночка Гиппиус — «Святую
кровь», отвергнутую «Жизнью» и «Миром искусства», Роза
нов — «Заметки», которые отказался печатать Перцов, Чехов —
рассказ, в котором сомневался, пропустит ли его цензура, нако
нец, Н. Минский — сонет, цензурою вычеркнутый из его «Но
вых песен». Последний, впрочем, мы не напечатали. Хлопот по
печатанию было много. Последние дни читали по две — по три
корректуры в день. Сергей Александрович бывал в типографии
раза по три в день, я уже непременно каждый день. Даже пьяные
вторники «Скорпиона» остепенились и в значительной степени
посвящались делам.
Анастасья Мирович както однажды пришла ко мне, остави
ла свои стихи и записку, прося дать суждение. Мне все было не
когда. Так через месяц пришла она опять, застала меня. С час я
беседовал с ней; одета она была очень бедно. Читала (поэтов)
мало. Говорила не очень глупо.
Морозов все приглашает меня. Я было один раз решился, по
шел, но, по своей путанице, попал не к нему, а к брату его, в рос
кошный палаццо на Воздвиженке, да, войдя к швейцару, еще не
знал имени и отчества, кого мне нужно. Глупая была история.
...С визитом у меня был Ю. П. Бартенев. Жаловался на
Н. Н. Черногубова, который выудил у него 5 рисунков Пушки
на. Потом был А. Ф. Филиппов, неунывающий, но и не успева
ющий. Говорили с ним о пользе революции и неопытности на
ших в этом отношении. У Бахмана видел Дурнова. Тот излагал
проекты нового театра, где сцена будет не впереди, а внизу,
и рассказывал, как он будет строить театр Омона (вход — пасть
чудовища, лестницы стеклянные, окна во все три этажа,
promenoir*, цвет зданий — синий с белыми фарфоровыми укра
шениями и т. д.).
* Крытая галерея для гуляния (фр.).
119
An р е л ь, 6.
Моя статья напечатана в «Ежемесячных сочинениях». Сего
дня получил приглашение сотрудничества от С. П. Дягилева
«Мира искусства».
Так меня безвольно волна
Возносит ввысь.
Апрель.
Заезжал ко мне Дягилев С. П., не застал. Был у меня Перцов;
потребовал 7 р. за свой сонет в «Сев. цветах».
По рекомендации Перцова был у меня Ник. Ник. Рейнгард.
— Кого вам угодно?
— Я поэтдекадент.
— Очень жаль.
Сидел у меня с час, говорил вещи довольно банальные и был
некрасиво развязен; читал стихи довольно пустые. Впрочем, ему
19 лет. Бог знает, что из него может выйти. Это самое сказал ему.
Бальмонт прочел на какомто публичном вечере стихи о рез
не в Турции. Составили протокол. У него был обыск. Теперь
только о нем и говорят в Петербурге. Горький сидит в тюрьме.
Л. Толстой пишет возражения синоду. «Все закипело духом оп
позиции», говоря словами Фета.
Конец июня.
Случайно я давно ничего не записывал. Переезд на дачу, дач
ная уединенная жизнь, постоянные разъезды — и в результате
всего — белые страницы.
Я вяло и неохотно разыскивал Бальмонта. Раза два он писал
мне приглашения из ресторанов, один раз из Эрмитажа, когда
«скорпионы» сидели вместе с Мережковским и 3. Гиппиус,
но меня эти записочки не заставали. Потом и записочки пре
кратились. Бальмонт предался былому.
И пьянство дикое — чумной порок России etc.
Вдруг получаю телеграмму от Сергея Александровича:
«Монт (прозвище Бальмонта) завтра уезжает надолго, будьте
в два у Сабашникова». Конечно, лечу. Бальмонта высылают
«из столицы и университетских городов и их губерний» на два
года, все за те же стихи о «маленьком султане». Пока он едет
в Курскую губернию к Сабашниковым, после за границу. Ста
ло быть, проводы. Сначала у Сабашниковых, после в «Праге»,
еще после в «Мавритании» и у «Яра», на другой день в «Сла
вянском» и на станции. Впрочем, Бальмонт не пьет. Конечно,
120
он все тот же. Я читал свои стихи. По поводу «По улицам уз
ким» он сказал:
— Это тема моей будущей книги.
— Опять плагиат?— спросил Сергей Александрович.
Сам Бальмонт читал стихи плохие. Конечно, целовался
с ним.
— Впервые вижу опять вас, как вы были прежде, — сказал он
мне. Впрочем, от «Яра» я ушел рано, а Сергей Александрович
говорил мне, что после были лобзания Бальмонта с ним.
Кстати, о Н. Н. Черногубове. — Филиппов напечатал таки
письмо Л. Толстого. Черногубов в «Курьере» «письмом в редак
цию» заявил, что дал его лишь на подержание. Филиппов возра
зил письмом в «Курьере», «Новом времени» и «России». В об
щем, Филиппов человек нелепый. Он потратил столько на объ
явления, что на эти деньги мог бы издать 12 книжек своего «Рус
ского обозрения». Я не верю его уверениям, что его погубила
гжа П., изза которой его издатель отказал ему в деньгах. Вооб
ще не верю всем его рассказам. Видя человека первый раз в жиз
ни, он вдруг предлагает ему написать «внутреннее обозрение»
(Ивакину); мне предлагает заведовать всем литературным отде
лом и т. д. В его квартире 12 комнат и нет мебели, входная дверь
не запирается, чем питается редактор — неведомо, кредиторы
не могут получить с него и 50 к., и т. д. Кто прав в споре с Нико
лаем Николаевичем, бог весть, ибо и сей знал, кому дает пись
мо, и знал, что оно набрано.
Вероятно, Николай Николаевич заволновался так по пово
ду своих отношений с Толстым. Он уверял, будто графиня
С. А. Толстая приглашала его в Ясную Поляну разбирать ар
хив. Не требуя повторений этого, вероятно, мельком сделан
ного предложения, он поехал. Был там дней 5 и вернулся, а бы
ло чтото говорено о целом лете... Дали, однако, письма Фета
к Толстому. Рассказывает много интересного о жизни в Яс
ной Поляне, о великом лицемерии там. Слуги раболепству
ют пред «его сиятельством», просителей принимают дурно,
посылают им от барского стола объедки. — «Совсем не
интеллигентный человек, — заметил граф, — не умеет
объяснить, что ему нужно». Много говорит против русского
правительства. — «Только бы его к чертовой матери, и все бу
дет хорошо». Николай Николаевич отважился было вступить
с Толстым в спор, но это было против правил Ясной Поляны,
где граф только изрекает.
— Что же вам нравится в Фете? — спросил граф.
— Да все, поэт и человек.
— Человек он был дурной.
121
— Почему же? он был истинный нигилист, и если ни во что
не верил, то так и говорил.
— Неумение составить себе веру показывает низкую душу.
— Однако это не так просто. «Жизнь — запутанность и слож
ность».
— Ничего запутанного. Перед каждым рукоять, качай, а что
выйдет, знает Хозяин.
По словам Н.Н. Черногубова, говорил Толстой и обо мне.
— Написал сначала в шутку; отнеслись серьезно, он и начал.
Когда Щиколай] Николаевич] уезжал, ему поручили отвезти
одного больного мальчика в больницу. Отвез. Доктор спрашива
ет:
— На какие, однако, средства лечить его? Больница земская,
а граф то и дело присылает с записками.
Вместе с Черногубовым был в Ясной Поляне скульптор
Аронсон, приехавший лепить графа. После он был с Ник. Ник.
в Москве и подарил ему рельеф графа из воска.
Бальмонт говорил мне, что «Мир искусства» моей статьей
против Андреевского недоволен. «Им нужна статья с жалами».
3. Гиппиус говорила: «А Брюсов плаахую статью написал, на
чал с Адама».
Бальмонт, так как уезжал «из столицы», не мог написать сво
его обозрения в «Athenaeum» и поручил мне. Я всю жизнь сле
дил за всей русской литературой, кроме именно этого года.
Написано коекак, в 5 дней, ибо срок был близок.
Август.
Бывал в «Русском архиве», виделся с Юрием. Он блистал па
радоксами. По поводу смерти Г. Мачтета говорил: «Вот человек,
который всю жизнь делал вид, что ему есть что сказать, но,
по «условиям русской печати», он этого не может. Как может
цензура мешать писать? печатать, может быть, но писать она
еще не мешала никогда ни одному истинному поэту. Если бы
уничтожить цензуру, это было бы гибелью прежде всего для на
ших либералов, так как обличилось бы, что им сказать
н е ч е г о. П. И. Бартенев в Петербурге был у Шильдера. Тот по
казывал ему три собственных письма Петра III к Екатерине, по
сле его падения, унижающиеся до последней крайности. Бесе
довал он с Ванновским. Тот сказал: «Какое мое образование? Но
я слушаю одного, другого и соображаю. Как курочка по зер
нышку клюю».
История с «Гавриилиадой». Пушкину грозила Сибирь. Он
свалил вину авторства на кн. Горчакова, а Николаю I написал
частное письмо, где все чистосердечно объяснил. Николай взял
его под свое покровительство.
122
Балтрушайтис в Норвегии видел Ибсена. Он так дряхл, что
ветер валит его с ног. Он не выходит на улицу без лакеев. Пись
ма Юргиса из Норвегии прекрасны.
Сентябрь.
Видал я Анастасью Мирович. Живет бедно, втроем с двумя
подругами. Некрасива и неловка. Но она очень современна. Ее
мысль направлена на заветнейшие тайны наших дней. Мы го
ворили (долго, целые часы) о том, что страшно, о том, что все
страшно, везде ужас и тайна. Она чувствует это более, чем все,
кто много говорит и пишет об этом. Я сказал ей о смерти Оре
уса. Она испугалась, задрожала, заплакала. Она любила его? По
ее словам, она видела его всего 3—4 раза в жизни. Он одобрял
ее драму «Морская легенда».
О смерти Ореуса. Его дядя написал мне, спрашивая, не знаю
ли я чего о нем: он исчез. Я в свою очередь просил дать мне ве
сти. Скоро отец сообщил мне, что он утонул, купаясь в Аа. «Ес
ли вы человек верующий, молитесь о его детски чистой душе».
Я начал переписку с отцом Ореуса, имея целью издать сочине
ния Ивана Ивановича.
Переписывался с Н. О. Лернером. Бартенев напечатал мою за
метку о книге «Пушкинские дни в Одессе», а не его (не Лернера).
Узнав об этом, я написал ему письмо, объясняя, что это про
изошло без моего ведома. Отсюда возникла переписка. По пово
ду «Северных цветов» и стихов Ореуса мы чуть не поссорились.
Конечно, мне все равно, что за мысли у него, но я не мог, не дол
жен был терпеть его отзывов о Коневском и Балтрушайтисе.
Бывал у Бахмана. Он все тот же и с ним все те же. Встретил на
улице Чулкова, очень хвалил рассказ Л. Андреева «Стена», но я
в Андреева не верю и читать его не стану. По его словам, Ящен
ко и двое его приятелей летом бродили пешком по Архангель
ской и Олонецкой губ. и доходили даже до Белого моря.
Раза три заходил ко мне А. Ф. Филиппов, все не заставал.
Ник. Ник. Черногубов с ним все ссорится. Филиппов письмен
но грозит проломить ему голову, а Н. Н. купил себе револьвер
в оборону. Впрочем, оба знают, что только себя тешат.
Был у меня Мих. С. Соловьев, благодарил за статью о Вл.
Соловьеве и привез первые томы его сочинений; кроме того,
предлагал чтото для «Северных цветов». После я был у него.
Жена его, Ольга Михайловна, «поклонница и жрица красо
ты», мило болтала о Фете и Вергилии. Был еще какойто гене
рал peu lettre*, но совершивший хивинский поход и там на
* Малограмотный (фр.).
123
верблюде читавший Тацита. Сын Соловьева, юный Сергей
Михайлович, тоже мило беседовал о Корнеле и Расине. —
Ждали сына проф. Бугаева, декадентствующего юношу, жаж
давшего меня видеть, но случилось, что его не было дома (он
живет рядом).
Приехал в Москву Бунин и пришел ко мне. Сказал, что сидел
в Ялте, вдруг затосковал и, не дожидаясь парохода, поскакал на
север.
На скорпионовском вторнике я с ним опять поговорил круп
но, сказал, что все его писания ни на что не нужны, главное,
скучны и т. д. Он проявлял великодушие и всячески славил мои
стихи.
От отца Ореуса, ген.лейт. И. И. Ореуса, получил письмо
с благодарностью за мою статью в «Мире искусства» и с согла
сием на издание.
Както случилось мне в «Русском архиве» играть в вист так:
я, Петр Иванович, Николай Платонович Барсуков и Александр
Платонович (чутьчуть не австрийский посланник, немецкий...)
Старший из Платонычей имеет лицо Ивана Грозного, но с доб
родушным выражением, младший немного еврейского типа.
Судачили о разных высокопоставленных лицах и оба были
«в оппозиции».
Бальмонт прислал мне бранные стихи. Говорят, он отчаянно
тоскует в своем изгнании. П. М. Пильский, знакомец моей
юности, скинув мундир, предался газетной деятельности. Захо
дил ко мне, сидел, говорил о дрязгах газет, о Дорошевиче, Мед
ведском, Любиче, скрывающемся от суда на даче и т. д. Медвед
ский писал под псевдонимом в «Русском слове», но Дорошевич
спросил у Сытина: «Так у вас и каторжники пишут?»
С. А. Поляков приводил ко мне некоего Семенова, бывшего
издателя «Нового слова», ныне переводчика Пшибышевского,
впрочем, я почти с ним не говорил.
Октябрь.
Начались разъезды, чтобы собирать матерьялы для «Север
ных цветов». Трижды были у Чехова, не добились свидания.
Живет он гдето в деревянном домике чуть не на задворках;
дверь отпирает подоткнутая женщина: — Нетути.
— Да, может, дома?
— Стану я врать; уехали; был бы дома, и сказала бы.
Был еще у Андреева (Леон. Ник.). Я его не видал, а лишь
квартиру: мещански обыденно, вплоть до картинок на стене
и кушетки.
У Бартенева видел Н. М. Павлова, автора «Русской истории».
Говорил о окончании своего труда:
124
«Я не как Соловьев, у которого чем ближе к новому, тем об
ширнее; помоему, чем ближе, тем все нелепее: один государь
уничтожает, что сделал его предшественник, смысл потерян, на
до все кратко излагать, успею кончить».
П. Бартенев читал мне письмо Победоносцева. «Силы мои
слабеют, и дух поникает под бременем многих тяжелых ощуще
ний настоящего».
Ноябрь.
А. Л. ВолынскийФлексер приезжал читать лекцию о совре
менной литературе. Лекция была полна личных выходок, но не
лишена красивых характеристик. Когда дело дошло до того, что
«Михайловский — либеральный жандарм, стоящий на своем
полустанке и пропускающий мимо поезда современности», —
начались свистки; свистали две курсистки, но свист «заглушён
был» аплодисментами. То же и после лекции. Иные газеты пи
сали иначе, но это неправда. После лекции студенты очень вол
новались, и споры между ними доходили до ссор. А мы
с С. А. Поляковым пригласили Волынского в «Эрмитаж» и чест
вовали его. После поехали к «Яру». Выпили достаточно. Флек
сер умилялся и на «Яр» и на тройку (впрочем — двоицу), повто
ряя: «В Петербурге ничего такого нет...»
Купили у него статью о поэзии за 100 р. Он очень был рад, жал
руки и говорил умиленно о «Скорпионе». Очень жаждет газеты.
А Мережковскому лекцию запретили, и о Толстом, и о Досто
евском. Впрочем, я хлопочу за него при помощи Бартенева
(Ю. П.)... Мережковский после моих хлопот пишет мне ласко
вые письма, называя меня «дорогой», и подписывается «ваш».
Приезжал в Москву Самыгин (Марк Криницкий). Все такой
же. Говорит о Боге, о благодати, боится темноты и все его потря
сает. Я возил его к Юргису и Бунину (который, между прочим,
встретил меня приветливо), и обедали мы в пятницу у Ю. Барте
нева.
Кожевников, летом ездивший по Северной Африке, расска
зывает чудеса о пунической археологии и новых русских наход
ках в Алжире.
По поводу одной рецензии на Бунина в «Курьере» — помес
тил два едких «письма в редакцию» в «Русском слове» против
«Курьера» и против «Новостей дня» (№ 315 и 317). Попал в са
мый нерв, напечатали охотно. Видел в редакции «Русского сло
ва» Л. Медведева, ругательски ругавшегося и требовавшего об
ратно свои рукописи. Меня он бросился обнимать.
Хлопоча о Мережковском, видел у Ю. Бартенева на пятнице
(дни для лучшей публики, а четверги для тех, кто похуже) —
г. Невежина, драматурга. Седой старичок, от которого пахнет
125
водкой. Осмеивал юбилей Шпажинского, который тот сам себе
устроил. Напротив, он, Невежин, хотел бежать от своего юби
лея, но его поймали и чествовали насильно. Еще осмеивал
Шпажинского за то, что тот все говорит о себе, а сам Невежин
только о себе и говорил. Рассказывал, прегордо, как подслушал
на какомто представлении слова некоего зрителя: «Я за то люб
лю пьесы Невежина, что могу на них смело повести 16летнюю
дочь». — «Вот что было наградой моих двадцатилетних тру
дов!» — говорил нам Невежин.
В тех же хлопотах был у Ю. Айхенвальда. Говорили, что пси
хологическое общество падает, а с ним и журнал («Вопросы»).
«Нет писателей, а среди читателей общественные вопросы за
ступили место философских».
Получил письмо от Мережковского: «Выезжаю в среду курь
ерским, надеюсь видеть вас в четверг до 1 часу».
У Бартенева видел скульпторшу Голубкину.
Бартенев праздновал свой юбилей. Меня он просил не быть.
— Если хотите оказать мне удовольствие и благодеяние,
не приходите, не поздравляйте.
Я послушался, а потом оказалось, что слушаться не надо бы
ло.
Декабрь.
Мережковские были в Москве пять дней. Мы, «скорпионы»,
с ними почти что не разлучались. По утрам завтракали в «Сла
вянском базаре», где они остановились, с 2 так до 4, а по вече
рам были гденибудь вместе. А иной раз и в промежуток совер
шали визиты вместе.
С первых встреч «ошарашили» они нас своим христианством.
Первый день, четверг 6го декабря, был праздник. Сергей Алек
сандрович и Юргис были у себя, и я должен был провести с гос
тями один. Надо было все время занимать их собой и не спус
кать тона. Памятуя былые насмешки и поношения, с какими
они встречали меня, я был осторожен, — но, напротив, гг. Ме
режковские были более чем любезны, наперерыв славили мои
стихи, читали свои, спорили, просили советов.
Я, согласно с письмом, явился к ним в 12 ч. Входу и первое,
что вижу, — раздетой Зинаиду Николаевну. Разумеется, я посту
чался, получил «войдите», но зеркало так поставлено в углу, что
в нем отражается вся спальня.
— Ах, мы не одеты, но садитесь.
Поговорили из комнаты в комнату, потом Зиночка (это, ка
жется, ее единственное общепринятое имя) вышла.
126
— Я причесываться не буду. Вы не рассердитесь?
На самом деле, если она и не причесалась, то все же собрала
свои волосы довольно искусно a la chinoise*.
Стали говорить.
— Я не знаю ваших московских обычаев. Можно ли всюду
бывать в белых платьях? Я иначе не могу. У меня иного цвета
както кожа не переносит... В Петербурге так все меня уже
знают. Мы изза этого в театр не ходим, все на меня указы
вают...
Вышел Д[митрий] Сергеевич], благодарит за хлопоты и пря
мо начал с необходимости веровать в Христа.
— Одно из двух — или вы признаете его Богом, тогда вот ис
тинный сверхчеловек, или нет, тогда вы не мистик.
Читал свои стихи, все о Христе да о Страшном суде, доволь
но плохие. Потом читала Зиночка, прекрасные.
И сердце как игла. . .
Вечером мы были у Соловьевых (а я случайно был у них на
кануне). Зиночка была опять в белом и с диадемой на голове,
причем на лоб приходился бриллиант. С Ольгой Михайловной
Соловьевой — она была знакома только по переписке. Обе,
впервые встретясь лицом к лицу, друг другу не очень понрави
лись. Ольга Михайловна нашла Зиночку не столь красивой, как
ждала, а Зиночка нашла ее слишком «эстетической». Говорили
о красоте. Дмитрий Сергеевич вопил против красоты, против
декадентов etc.
Проповедь против декадентов особенно всех поражает у Зи
ночки. Она сама говорит, что в Петербургском университете (на
лекции Д[митрия] Сергеевича]) один студент сказал ей: «Как
больно это слышать именно из ваших уст». Но они против дека
дентства, они за религиозность. Дмитрий Сергеевич говорит,
что в «Мире искусства» раскол, ибо литературный отдел уже яв
но религиозный, а художественный еще чисто эстетический.
Много говорили о Розанове. Соловьев М[ихаил] Сергеевич]
его терпеть не может, считая его врагом христианства.
— Так, значит, он вас обошел, — говорил он мне, узнав, что
я люблю Розанова...
Зиночка стыдила меня.
— Мне кажется, вы успокоились. В вас есть самое худшее —
самодовольство. Для вас все решено и уяснено.
__________
* Покитайски (фр.).
127
С больной головы да на здоровую!
Были там еще два наших студентадекадента: Бугаев, Борис
Николаевич (автор «Симфоний» и сын проф. Бугаева) и Пет
ровский, чутьчуть заикающийся; Бугаев старался говорить ве
щи очень декадентские. Оба благоговели перед Мережковским
и Зиночкой.
Уехали Мережковские в 1 1 ч. Я было приписал это усталости
с дороги, но оказалось, что так повторяется всегда. Вообще Ме
режковский умерен и чинен до беспредела. Пьет лишь '/г рюм
ки мадеры в день (ибо у него болят почки) и, выезжая, надевает
под шубу белый, вязаный женин платок.
Я немного замедлил. 0[льга] М[ихайловна] сказала мне:
— Вы все время смотрели на 3[инаиду] Щиколаевну], слов
но безумно в нее влюблены.
То же самое потом мне пришлось слышать не раз, но без
винно.
Утром в пятницу завтракали с Сергеем Александровичем.
Опять речи о Христе.
— Надо признать одно, что Христос есть высшая индивиду
альность и высшая объективность. Все прошлое мира было для
него, стало быть, он вместил все былое в себе, и вместе с тем он
высшая личность. Надо или признать Христа мессией и тогда
стать христианином, или не признать, но тотчас объявить себя
самого мессией. Иного пути нет.
— Неужели же нельзя спастись вне христианства?
— Можно, быть может, но трудно. А уж против Христа — не
возможно. Посмотрите, какой мор на декадентов: Добролюбов,
Коневской, Эрлих! Это знамение. Я чувствую, что близок конец
всему. Теперь надо или действовать, или погибнуть.
— Да, — подхватила Зиночка, — мы видим, что спастись од
ним невозможно, и хотим, чтобы и другие были с нами.
Впрочем, она далеко не всегда поддакивает мужу, а то болтает
поженски с Сергеем Александровичем, так что муж ее обрывает.
— Не тараторь, Зина, я серьезно говорю, а ты с глупостями!
После завтрака едем с Д[митрием] Сергеевичем] к Ю. Барте
неву и кн. С. Н. Трубецкому. Бартенев не в ударе, впрочем, гово
рит о Христе и церкви бойко. Спорили о Скворцове, редакторе
«Миссионерского обозрения». Мережковский говорит: он фа
натик! А Бартенев — нет, мазурик. Прощаясь, Мережковский
хлопает меня по плечу и говорит: «Вот он еще коснеет, но он пе
рейдет к нам». — Он перейдет! — вторит Юшенька.
У Трубецкого встретили нас приветливо. Сам автор книги
о Логосе — старичок с трясущимися руками. Разговор был пус
той. Я беседовал с княгиней о студенческих волнениях, о вели
128
^>
В. Я. Брюсов
&*
Валерий Брюсов — студент. 1893 год
*ъ
\sjSf
■
■ ,•
Иван Коневский (И. И. Ореус).
Рисунок Е. С. Крутиковой
ф"
ііВ
Л
К. Д. Бальмонт, С. А. Поляков, Ю. К. Балтрушайтис. 1900е годы
^^^
f.
Леонид Андреев.
1900е годы
ь
К. Д. Бальмонт. 1917 год
&
В. Я. Брюсов. 1890е годы
в)
ERBlHi
Гостиница «Метрополь» в Москве.
В этом здании помещались издательство «Скорпион»
и редакция журнала «Весы»
Фототипия, 1900е годы
А. Блок, Ф. Сологуб, Г. Чулков. 1908 год
&"
Ю. К. Балтрушайтис. 1919 год
ъ
В. Я. Брюсов. 1900е годы
Н. И. Петровская.
Ноябрь 1905 года
*7
■у atfaKv Sy
ft** Vy
Vy••
26 t~e*rj /Шигі^.
О искусствіъ
«О искусстве».
Титульный лист
с дарственной надписью:
«Ивану Никаноровичу
Розанову, в знак
дружеского сочувствия,
книжку моей далекой
юности, уже чужую мне.
26 января 1918 года.
Валерий Брюсов»
МОСКВА
(ОгіЛГищЕСТгО ПНН'Г|А»|И л
и
ЯАНОКТОкЛ
"<Ъ
Ф. К. Сологуб и А. Н. Чеботаревская. 1910 год
&
М. Волошин.
Фотография 1912—1914 годов
~b
Андрей Белый. 1918 год
&*
О. Э. Мандельштам
3. Н. Гиппиус. 1904 год
&
Д. С. Мережковский. Париж, 193 1 год
кой сходке сегодня (7 дек.), вместе с рабочими. Еще очень они
славили Скрябина, как первого композитора нашего времени.
Вечером Мережковские были у меня. Еще Юргис, М[ихаил]
Ив[анович], Серг[ей] Александрович] и Дурнов. И только
М[ережковск]ие приехали последние. Мы ждали их с некиим
трепетом, всячески изукрашали квартиру, зажгли огни, поста
вили цветы, добыли диван для Зиночки. Наши гости сочувство
вали нашему трепету. Наконец, Мережковские явились. Снача
ла Зиночка говорила пустяки о том, что любит спать с открытым
окном и утром, прямо не одеваясь, бежать в ванну etc. Дватри
укола сделала, конечно. За чаем все немного развеселились.
Опять говорили о Христе, но лучше того — читали стихи. Зи
ночка очень мило без просьб, как всегда, и очень просто прочла
пятьшесть стихотворений. Юргис не понравился. Зиночка го
ворила, что в «Мире искусства» его зовут: «Also spach
Baltruschaitis»*. — Конечно, это она сама выдумала. Д[митрий]
Сергеевич] выпил '/г рюмки мальвазии, Зиночка — рюмки три.
Едва М[ережковск]ие уехали, мы стали чуть ли не плясать и ли
ковать, что все сошло благополучно.
На другой день, в субботу, увидались только вечером, перед
тем, как ехать на чтение. Я ехал с Зиночкой. Говорили двусмыс
ленности. На лекции было народу мало, так как Психологичес
кое общество страха ради иудейского не печатало объявлений.
Читал Мережковский хорошо, и глаза его сверкали, но менее
театрально, чем Волынский. Среди зрителей я заметил княгиню
Трубецкую, Плаксина, Минцлову, Курсинского, Саводника
(еще Бугаев 2ой, Петровский), члены Психологического] об
щества были почти все. Доклада не понял никто.
Во время антракта все жаловались, что в докладе нет складу.
Герье спрашивал меня, что это меня не видно. Лопатин тоже
чтото лепетал. Возражать сначала решился один Бугаев с точки
зрения монадологии, конечно, говорил много, скучно, словно
«резинку жевал», как о нем выражаются.
Д. С. говорил, как верующий, Бугаеву это было просто не
вдомек. Спор вышел совсем нелепым, ибо говорили на разных
языках. Возразил и Герье, попрофессорски строго...
«Дело идет не о том, ошибся ли Петр Великий, а о том, впа
ли ли в ошибку в ы». Еще после говорил Трубецкой (сносно)
и младший Рачинский (очень плохо). Было уже очень поздно,
* «Так говорил Балтрушайтис» (нем.)
6 Брюсов
129
когда выступил было С. Шарапов в защиту славянофилов: его
не стали слушать.
После лекции мы, «скорпионы», влекли было Мережковских
с собой, а члены Психологического] общ[ества] — с собой.
Устроилось примирение и нелепейший общий ужин в «Сла
вянском». Участвовали: Мережковские, С. А. Поляков, Балтру
шайтис, я, Ю. Бартенев, С. Шарапов, Бугаев, Трубецкой, Лопа
тин, Рачинский.
Примирить элементы не было возможности. Бугаев опять го
ворил с точки зрения монадологии. Мне было это мучительно,
ибо когдато я сам был ученик Лейбница. 3[инаида] Щиколаев
на] пыталась устроить общий разговор, задав вопрос о браке,
ничего не вышло. После Бугаев рассказывал о своих столкнове
ниях с чертом — любопытно. Еще после читали стихи: я, 3[ина
ида] Щиколаевна], Балтрушайтис. Окружающие, разумеется,
ничего не поняли. Я беседовал с Лопатиным о астральном теле,
он выражался очень осторожно. Трубецкой сделал большую не
ловкость, прочтя свою пародию «Молитва Розанова», а Рачин
ский еще большую, прочтя свою пародию на декадентов. Но Зи
ночка его срезала:
— Вы написали это давно? лет 10 назад?
— Нет, лет 5...
— Ну вот, тогда бы и читали...
В 2 часа Мережковские «удалились во внутренние апарта
менты».
Мы четверо (я, С[ергей] Александрович], Юргис и Ю. Бар
тенев) поехали еще к «Яру»...
Следующий день в воскресенье опять завтрак в «Славян
ском». М[ережковск]их звала к себе Александра Алексеевна Ан
дреева на утро, но они не пошли.
— Там надо представительствовать, — говорил Д[митрий]
Сергеевич], — а я уже не могу.
С Зиночкой мы говорили о сонетах и рифмах, о Жюле Берне
и Уайльде.
Вечером я обедал с ними у 0[бразцов]ой, а после вчетвером
(М[ережковск]ие, я, 0[бразцов]а, Евг[ений] Дмитриевич]) бы
ли в Художественном] театре на «Дяде Ване». Мережковский
ужасался на пошлость пьесы...
Я проповедовал им Фета, коего они не чувствуют.
Зиночка, словно устала представительствовать и чувствуя,
что ей уже не сыграть ловко своей роли утонченной жрицы, бы
ла намеренно груба.
— У меня живот болит. Не удивляйтесь, у нас у всех принято
говорить, когда живот болит.
130
Митенька не давал ей есть лишнее.
— Ведь тебе вредно.
— А я хочу.
В театре, кривляясь, как провинциальная барышня, лепета
ла:
— Останемся на 4й акт. Хочу слышать сверчка. Хочу сверч
ка. — Но мы не остались.
Ужинали опять у 0[бразцов]ой. Говорили о разных философ
ских тонкостях.
— Оставьте, я тоже умею вывертываться, но мне страшно.
Вы мне говорите мои мысли пять лет назад.
Волынского ругали страшно.
— Я не хочу печататься под одной обложкой с ним.
Я не посмел сказать, что в «Северных цветах» будет Волын
ский.
В понедельник опять завтрак, опять речь о рифмах, и о Жю
ле Берне, и о любви. Вечером провожали. Пили шампанское не
умеренно... Прощались трогательно, чуть ли не со слезами, уго
ворились издать их стихи.
— Мыв ваших руках, — говорил Д [митрий] Сергеевич] , уез
жая.
А я провожал гжу 0[бразцов]у, и она говорила мне пьяным
языком:
— Мне ваши глаза очень понравились.
У этой 0[бразцов]ой я был на первый день Рождества. И она
тотчас нарассказала мне о М[ережковск]их, что ей доподлинно
известно...
1902 г.
Январь.
Приезжал Вл. Гиппиус. Все более и более теряет своеобраз
ность. Женился и скоро будет «как все». Не лишен еще ума,
но уже почти не пишет стихов. От литературы както отстал.
Приезжал Перцов хлопотать о издании журнала, «Современ
ника»...
Печатаю свои рассказы в «Русском листке». Там встречаюсь
с бр[атьями] Облеуховыми, Медведским и др. Приходил ко мне
с визитом Ачкасов.
Бываю в Литературнохудожественном кружке; слушаю не
стерпимо пошлые рефераты и нестерпимо пошлые возражения
131
на «вторниках». Скучно... На последнем вторнике был Гослав
ский, напившийся дико пьяным и дико моргавший, и Далин
Линев. День был тотчас по закрытии «России». Газету читали все
в читальне, но никто не соглашался прочесть вслух («тут об осо
бе государя», — говорил Сахаров) и все смотрели изза плеча.
За ужином Ермилов начал речь.
— Одна из наших газет, м.м.г., как вам известно, недавно
«ослабла».
Этот эвфемизм привел в ярость Ященку. Вообще Ермилов
предложил тост за ДалинаЛинева, сотрудника «России». Но тот
испугался и отказался.
Еще была там сестра Андреева, милая и простенькая, как «ба
рышня».
В «Русском листке» очень на меня нападают за то, что я уча
ствую в Художественном кружке. Партия враждебная.
Возобновил я хождение в «Архив». Хотел было совсем отка
заться, но Петр Иванович взмолился.
— Но я должен буду на лето уехать. — Уезжайте. — Но мне
надо будет скоро уехать в Петербург. — Поезжайте. — Но я не
могу ходить к вам каждый день. — Ходите не каждый. — Что по
делаешь!
Неожиданно пришлось прочесть реферат в Художественном
кружке. Я обещал, но полагал, что будет это не раньше как не
дели через две. Неожиданно, вернувшись домой часа в 4, нахо
жу телеграмму, просят читать «завтра». Что делать? Утром напи
сал, а вечером читал. Тем более, утром приезжал просить сам
Я. А. Фейгин.
Сошло сносно. Было немало приятелей. Возражал яростно
Викторов (а перед этим подходил познакомиться), бранно
Френкель и дружелюбно Фейгин, Курсинский и еще ктото.
Я дал тоже яростную отповедь. Рукоплескания. Гжа Крандиев
ская подходила благодарила.
На чтении П. Д. Боборыкина был представлен сему мужу.
Хотел говорить, но он говорил сам, долго, долго, много, много.
Возражал ему, между прочим, Ященко. Возражал так:
«Вы советуете писателям устраивать съезды и синдикаты,
но ведь русское правительство относится враждебно к съездам
и к писателям. Пока режим не переменится, ничего благого не
осуществится».
Дня через два Ященко посадили и Чулкова, но по другому об
стоятельству, по делу о готовившемся (по слухам) московском
бунте с набатом и знаменами.
132
Ю. П. Бартенев, прочитав мой рассказ «Мраморная голов
ка», прислал мне в подарок тот бюстик, который дал повод на
писать весь рассказ — Мино де Фьезоле...
Февраль.
Поездка в Петербург.
В поезде болтал с Клодтом, везшим декорации к Эрмитажно
му спектаклю «Фауст».
Остановился в «Северной». Недорого. Пошел к П. П. Перцову.
По дороге встретился с Ann. Коринфским. Все тот же. «В лучах
мечты» не издает, но «Волжские картины» пишет. — «Спят еще.
Они раньше 3х никогда не встают». Пошел к Волынскому, кото
рый здесь же в Пале Рояле. Говорил о литературе. Бранил Мереж
ковского опять. В Зиночке есть чтото (все же!) наивнодетское.
Хвалил очень меня. Недавно ему Черниговец (!!!) читал мою по
эму. Занят он русской иконописью. Едет на Афон и в Палестину.
Обедал у Мережковских. Сначала долго беседовал с Зиноч
кой. Но поверхностно. Она спросила:
— Как вам понравились «Небесные слова?»
— Да не очень.
— Что так?
— Длинно.
Показывала она мне свой портрет во весь рост с хлебом и ви
ном. Плохо, неинтересно. Пришел Перцов и Дмитрий Сергее
вич. Говорили о журнале и только о журнале. То приходил в вос
торг, то отчаивался; и говорил, что не хочет, не надо никакого
журнала. Насмехался над Максимом Горьким, говоря, что его
изберут царем, если бы случилась революция. Восхищался
очень Д[митрий] Сергеевич] рукописью Бори Бугаева.
...В воскресенье обедал с Перцовым и говорил о христианст
ве...
Вечером были у Мережковских, М[ережковск]ий спросил
меня в упор, верю ли я во Христа. Когда вопрос поставлен так
резко, я отвечал — нет. Он пришел в отчаяние...
В понедельник ездил в Царское Село, но Прибыткова не за
стал, он был в Петербурге.
Во вторник заходил к Ореусу; потом по книжным магазинам.
Заезжал в редакцию «Правительственного] вестника» к Слу
чевскому — не застал, a Ann. Коринфский болен.
Затем был у Перцова. С ним в «Мире искусства», т. е.
у С. П. Дягилева. Квартира обставлена с яркостью; вместо люс
тры дракон, стильные стулья и т. д. Но никого не было, хотя был
редакционный вторник. Был только брат Дягилева, Ю. П...
Вечером были у Бенуа. Я ехал с Зиночкой и проповедовал ей.
У нее болело горло, она не могла возражать и приходила
133
в ярость. У Бенуа все просто, картинки по стенам. С Розановым
говорил о Шперке, с Минским о Чехове 1 . После с Нувелем
и Нуроком о современной поэзии Верхарна, Гриффина, Демеля,
Рильке... Они их знают хорошо. Еще после с Сомовым о живо
писи. Сомов — милый мальчик. Нувель — эстетик. Бакст — эс
тет с оттенком фатовства.
В общей зале говорил Дмитрий Сергеевич о Павле (апосто
ле), что он не любит его, а предпочитает Иоанна.
Но у Павла «какая красота!»
— Вот сказался эстет, — заметил Бенуа.
Розанов говорил против Евангелия, что в нем никто никого
не любит.
— Напротив, все влюблены, — заметил Мережковский...
Бакст находит, что я лицом похож на Верлена.
В среду утром ездил к Ясинскому. Страшно далеко, у Черной
речки, совсем за городом.
Ясинский странный, обросший волосами и босой. Босыми
ногами ходит он и по снегу из одного домика в другой. С ним
некая молодая женщина. Кормил меня обедом, показывал сво
их Левицких, Тропининых и Боровиковских (все в plurale*), ук
лонился платить гонорар. Он постарел и отстал от века.
После был у Гиппиуса Вл[адимира]. Он уныл, поссорился
с отцом, говорил, что ему нужны деньги, деньги, что ему есть
нечего. Он нигде не бывает, ибо у него больна жена... Читал сти
хи (все старые) и просил, как бы преувеличенно смиренно, оце
нить их.
Еще после был у Ореуса. Там же был Дьяконов и С. П. Семе
нов. Показывали тетради юношеские Коневского. О нем с дет
ства заботились и дар его лелеяли. Говорили в общеконсерва
тивном тоне. Старый Ореус говорит медленно, глаза его тихо
моргают, руки дрожат. В доме живет и бывшая гувернантка Ва
ни. Отец многие из бумаг Вани переписывал сам (и прежде,
при его жизни), при этом Ваня очень спорил против малейшей
перемены.
В четверг утром были у Добролюбовых. Александр] Михай
лович] Добролюбов обвиняется в оскорблении святыни и вели
чества. Дома тоже перебил иконы... Ему грозит каторга. Отец
Гиппиуса (Вас[илий]) хлопочет, чтобы его послали на поселе
ние. Мать, негодуя, хочет спасти его сумасшедшим домом.
' Хорош тот писатель, — говорил он, — читая которого, неловко, словно
тебя оголили; я это чувствовал, читая Чехова. — О Ибсене: Его речи перекри
чал Ницше.
* Во множественном числе (фр.).
134
— Гиппиус всегда был злой гений Саши, — говорит она... —
Я подала прошение в Министерство внутренних дел, где все это
объяснила. Теперь Вас[илий] Гиппиус мстит за сына.
В доме все шушукаются, показывали мне письмо Георгия Ми
хайловича и почемуто как тайну. Потом позвали ко мне Алек
сандра. Он вошел или явился както неслышно: вдруг встал пе
редо мной. Все такой же. Лицо исполнено веселия или радости.
Тихо улыбается. Глаза светлые, радостные. Говорит тихо, мало.
Перед тем как отвечать, складывает молитвенно руки, словно
размышляет или выпрашивает поучения от Бога. Говорит на
«ты», называет «брат», говорит умно и, конечно, вполне складно.
Прощаясь, целовал меня. Мать рассказывает, что один он часто
поет, импровизируя стихи. «Только бы записывать!» — говорит
она. К нему приезжали «разные литераторы», но он не пожелал
их видеть. Со мной говорил с час; это исключительно долго...
Вечером был на религиознофилософском собрании. Зала
с боксерским идолом.
Спорили о благодати, о том, нужно ли священство, можно ли
мирянину совершать проскомидию, о opera operata*. Председа
тельствовал арх[иепископ] Сергий, ибо Минский болен. Свя
щенников было 5—6. Они чувствовали себя здесь кастой, скорее
поучали, чем учились, отвечали, а не спрашивали.
Хорошо говорил один Мережковский — страстно, уклоняясь
от схоластики.
«Всякий вопрос легко сделать схоластическим, но вы скажи
те нам просто — да или нет... Мы пришли сюда и научиться. Об
личите нас. Оттого, что вы скажете, во многом зависит наша бу
дущая жизнь...»
Но большинство пришло сюда, как на спектакль. Спорили
о богословских вопросах, как в Византии. Модно. Я постигаю
смак этого. Был Случевский и изрек: «Неглубоко» (он первый
раз). Тернавцев говорил пусто, с банальной хлесткостью. Андре
евский важно, но глупо. Розанов молчал. Прощаясь, поцеловал
меня.
— Так мы больше не увидимся? — спросил он.
— В сей жизни не знаю, а в будущей уповаю, — отвечал я.
Еще заметил я Бенуа, Нувеля, Меньшикова.
После собрания пили чай у Мережковских. Д[митрий] Сер
геевич] заинтересовался Добролюбовым: «Может быть, у него
подлинные откровения». Ушел рано спать. А с Зиночкой мы
втроем (с Перцовым) говорили до 4 часов.
* Об усердии (лат.).
135
Разбирали меня и осуждали. Она читала свои пародии —
очень милые. Говорили о искренности. Зиночка говорила: «Ес
ли скажут, что декадентствующая христианка, что я в белом пла
тье езжу на раут к Господу Богу — это будет правда. Но если ска
жут, что я искренна, — это тоже будет правда». В ее пародии она
изображена под именем Гизиты, «бывшая декадентка, теперь
неохристианка».
В пятницу развозил книги по магазинам. Был у Корина.
Ожидал встретить юношу и вместо того увидал немолодого учи
теля, гнусного вида, обедавшего и просившего позволения «воз
дать честь стомахе». Бежал от него.
Был у Сологуба. «Лежит у себя в берлоге и сосет лапу», — оп
ределяла его Зиночка. Выглядит истинным инспектором. Гово
рили с ним сдержанно. Спросил его, почему он не участник ре
лигиознофилософских собраний.
— Ленив я просить, но очень интересуюсь.
Весьма скромно говорил о своих стихах.
Был у Рейнгардта и пугал его своими декадентскими взгляда
ми. Но, кажется, Рейнгардт — поэт по недоразумению. В его
стихах прежде всего отсутствие поэзии...
Вечером был у Перцова. Сначала толковал с Колпинским
о книжной торговле, после с Перцовым о конце мира.
В субботу был у Случевского. Встретил меня очень приветли
во. Когда же я в беседе както высказал ему любезные мысли,
что факт ничего не доказывает, что дух первее материи, он при
шел в восторг.
— Вот видите, как мы с вами скоро спелись! — Прочел мне
целую свою новую книгу «Загробные песни» — свыше ста сти
хотворений. После слушал мои стихи и, как патриарх поэзии,
поправлял их. Очень хвалил своего сына, лейтенанта С. (стихи)
и стихи малой дочери своей. За завтраком пришла его дочь и не
кая гувернантка. Говорили о бессмертии души (пофранцузски).
На улице встретил Строева Вас[илия]. Очень звал меня к се
бе, но — не поспел. Заходил в «Мир искусства» (заносил коррек
туру последней главы книги Мережковского, которая кончалась
сперва словами «Помоги нам русская церковь, помоги нам рус
ский царь») — никого, совсем никого.
Уехал с Перцовым. Всю дорогу толковали о поэтах и о конце
мира.
17—19 февраля. 1902г.
Мережковский в Москве.
Утром в воскресенье завтракал с Мережковскими в «Сла
вянским] базаре». Говорили опять обо мне, о том, что я никог
да не искренен. Зиночка говорила еще, что только очень неум
136
ные и недогадливые ухаживают за ней. Потом были у них, ибо
пришла О. Соловьева. Она была немного больна и напала на
Дм[итрия] Сергеевича] яростно: «Вы притворяетесь, что вам
еще есть что сказать. Но вам сказать нечего. У кого действитель
но болит, тот не станет говорить так много. Ну, говорите же, ес
ли вам есть что». Мережковский уклонялся. «Я, — говорит он, —
может быть, избран орудием, голосом. Я — бесноватый. Через
меня должно быть все это сказано. Может быть, сам я не спа
сусь, но других спасу...»
На лекцию собралось довольно мало, — много меньше, чем
к Флексеру...
Во время перерыва Мережковского посетил Ю. Бартенев,
и М[ережковск]ий вдруг накинулся на него, обвиняя Д. А. Хо
мякова и Н. М. Павлова в доносе и шпионстве (на Религиоз
но] фил [ософское] общ[ество]). «Юшенька» был очень обижен.
На другой день он уже говорил мне: «Скажу вам, как цензор,
лекция Мережковского — мерзость! Он не маленький! Должен
сам понимать!»
Во вторник у Мережковских был Боря Бугаев, и они просили
никого не приходить. На вокзале провожали их я и 0[бразцо]ва.
Я сказал Зиночке: «Вы не обратили меня ни к чему, но кое от че
го отвратили уж навсегда...».
В четверг был у Ю. Бартенева и встретил там Н. В. Досекина.
Я ужаснулся, когда и он стал говорить о конце мира и антихри
сте. Впрочем, человек умный и образованный.
15 марта.
Бальмонт в Москве.
Бальмонту дозволено было уехать за границу и проехать через
Москву, о чем он меня известил через Люси Савицкую. Решено
было, что он проведет ночь у меня.
К его приезду приглашены были к нам на обед к 7 ч. — Бах
маны, Юргисы, Дурнов, Т. А., Ланг, Минцлова, Курсинский,
А. А. П. Обед прошел довольно скучно. Бальмонт читал беско
нечные свои переводы из Шелли...
Я встречал Бальмонта на вокзале. Приехал он с Екатериной
Алексеевной. Москве Бальмонт радовался, как давно невидан
ному.
После ужина читали много стихов, но все не очень ожив
ленно.
Когда все разошлись, Бальмонт настоял, чтобы мы пошли
с ним на волю. Пошли в «Эрмитаж» вдвоем. Он спросил англий
ской горькой...
Ко мне Бальмонт не хотел возвращаться ни за что. Было
уже 9 утра. Я привел его почти насильно, но он едва лег, тот
137
час встал и бежал... Против ожидания, часам к 3 он пришел.
Но оказалось, что он выписал из Шуи свою мать. Я поехал
за ней. А Бальмонт остался у меня... Матери Бальмонта я не
нашел, вернулся и не знал, что с ним делать... Он утверж
дал, что останется в Москве: «Мне все равно». По счастию,
мать его приехала к нам, женщина властная и вроде него.
Сначала он не хотел и подойти к ней, но потом расплакал
ся, размягчился.
— Костя, пора на вокзал, — скомандовала она, и Костя по
виновался.
На вокзале встретила Екатерина Алексеевна... Мы его усади
ли, он уехал.
Между прочим, этот самый поезд потерпел крушение под
Смоленском, но Бальмонт уцелел. «Быть может, самим адом он
храним», — писал мне Курсипский.
Перед приездом Бальмонта был в честь его вечер у Бахмана,
где читалась новая книга Бальмонта, пока рукопись, «Будем как
солнце». Был Тор Ланге, прельщался моим знанием латинского
языка, подарил мне свое издание Катулла и Тибулла с надписью:
poetae et philologo*.
Заходил по делам к Шенроку. Скучный и обыденный гово
рун.
Конец марта.
Сергей Александрович все был болен. Посещал его в Таганке
и в больнице. Он занимается усердно персидским языком,
а в связи с ним арабским и санскритским. Я ему подарил, купив
на вербе, дюжину китайских книг; должно быть, русские солда
ты из похода вывезли.
Юргис уехал в Италию.
Вышли «Северные цветы» 902 г. Пока мало еще толков. Толь
ко Юрий Петрович очень ругался, до того, что после написал
мне извинительное письмо.
Были у меня както: Каллаш, Айхенвальд, Саводник и др.
Каллаш был смешон, ругая всех дураками и говоря о Барсукове,
что у него «наука мозг выела».
Поездка в Италию
м а й, и ю н ь.
(Выехали 5 мая, вернулись 11 июля).
Случайно я не захватил с собой этой книжки и потому ниче
го не записывал в нее в Италии. Мои итальянские впечатле
ілаю
* Поэту и филологу (лат.).
138
ния — см. в моих корреспонденциях в «Русском листке», в от
дельных заметках, в стихах.
Всего более по сердцу пришлась мне Венеция. Люди выведе
ны здесь из обычных условий существования людей и стали по
тому немного не людьми. При всей своей базарности Венеция
не может стать пошлой. И потом: это город ненужный бо
лее, бесполезный, и в этом прелесть. Еще: это город единствен
ный — без шума, без пыли. Прекрасно в нем деление на две ча
сти: город для всего грязного, это город каналов; город для лю
дей — это улицы. Мечта Леонардо! Только иностранцы пользу
ются гондолами, да очень богатые собственники. Средний ве
нецианец живет на улице. Венецианцам не было пути в шири
ну—и они ушли вглубь, в мелочь, в миниатюру. Каждая по
дробность в их создании прекрасна, и именно подробности то
и прекрасны. Из художников очаровали меня здесь Беллини
и Тинторетто.
После Венеции даже Флоренция показалась грубой и гряз
ной. Конечно, ее галереи потрясающи, особенно Uffizi. Милан
произвел мало впечатления, он слишком европеечен. «Тайная
вечеря» — то же, что ее воспроизведения, ибо вся тонкость ра
боты стерлась. Жили мы еще на Ривьере. То же, что наш
Крым — особенность лишь в более пышной растительности.
В Венеции мы жили на calle Vallaresso, 1326 (улица вина, а ря
дом улица san Moise — разврата); во Флоренции — via Nazionale,
pension Norchi, в San Margherita Ligure*, в гост. Roma.
Венецию мы узнали, как Москву (нас было трое; я, жена, На
дя — сестра), полюбили ее, гордились своим знанием и любо
вью. До сих пор изо всей Италии мне жаль одной Венеции...
«Зачем я здесь, не там!» Узнав о падении колокольни, мы опять
поехали туда, провели там сутки, почти плакали на развалинах.
Без campanile** — piazza*** потеряла единство, — задний план
был декорацией, фасадом S. Marco; теперь впечатление дробит
ся, ибо виден и дворец дожей. С моря Венеция принизилась,
словно изувечена.
В Венеции мы жили одни. Работал я мало. Целые часы мы
проводили в церквах, на вечерне или на мостах, следя гондолы.
Встретились только с Лидией Лебедевой, дочерью переводчика
Красинского и самой переводчицей. Я спрашивал письма:
«ferma in posta»****. Она услыхала фамилию.
* Св. Маргарита Лигурийская (ит.).
** Колокольня (ит.).
*** Площадь (ит.).
**** До востребования (ит.).
139
«Валерий Брюсов? Поэт?» Я сознался. Она два дня надо
едала нам: рассказывала о Пшибышевском; в голове у нее
Пшибышевский и Метерлинк рядом со Спасовичем, Баль
монт (ее двоюродный брат) — с Анг[елом] Богдановичем. Во
обще она жаждет знакомств с великими людьми. Взяла у меня
автограф.
Во Флоренции повстречались с Юргисами... Жили с ними до
конца. Сроднило нас в S. Margherita купанье. Купались мы впя
тером с лодки (дамы раздевались на утесе). Расставшись с на
ми, Юргисы поехали в Швейцарию по Achensee.
Приехав из Италии, нашел письма от Перцова и Зиночки.
Перцов извещал, что «Новый путь» разрешен. Он имел личную
аудиенцию у Плеве'. Хлопотал ныне всесильный Мещерский.
Плеве задал ряд хитрых вопросов, быстрых, как на следствии,
дурно отозвался о «Мире искусства» и Розанове, хорошо о Ме
режковском. — Зиночка писала о том же, но больше была в упо
ении от своей поездки ко граду Китежу, на Светлоярозеро. По
том Перцов был у меня. Провели с ним три дня... Ездили искать
денег к гже О.
В те же дни был у меня Бугаев, читал свои стихи, говорил
о химии. Это едва ли не интереснейший человек в России. Зре
лость и дряхлость ума при странной молодости. Вот очередной
на место Коневского! Тогда же усердно посещали меня мои по
клонники: поэт Гофман и студент Пантюхов.
Август.
...Заходил ко мне Илья Петрович Дергачев — не знаю ли я,
где похоронена К. К. Павлова. Потешный старичок, дарящий
свою биографию, писавший о иссопе и посещающий могилы
всех поэтов.
,
Сентябрь.
Присутствовал на одном заседании Художественного]
кружка, где обсуждалась судьба «вторников». Председательст
вовал Южин и держал себя очень парламентски. Говорил речи
к собранию, словно к «народу» демагог. Я был среди крайней
левой, с Любошицем и приятелем сестры Андреева. Но мы по
терпели неудачу. Большинство все отдалось в руки дирекции.
Присутствовал П. Д. Боборыкин, с которым мы обменялись
полусловом.
1 Перцов был у меня и перед нашим отъездом в Италию. По его словам,
«Новый путь» не был разрешен Сипягиным лишь по недоразумению: его,
Перцова, смешали с другим Перцовым. Стараниями Шаховского добились,
что Сипягин назначил второй доклад о том же. Но едва ли не в этот же день
был убит.
140
Неожиданно, однако, дирекция в число членов комиссии из
брала и меня. Я был на первом заседании. Говорились глупости.
Я молчал. Еще упорнее молчал Леонид Андреев, коего я здесь
видел впервые. У него лицо газетного мастерового и длинные
волосы — провинциализм. Мы не познакомились. Я его рисо
вал. Заметив это, он позировал.
Приходила некая гжа Розенберг, Клара Бор., говорила
о Чулкове и Ященко, как их сослали. Потом пришло письмо от
Чулкова из Якутской области, веселое. Просит послать ему
книг. Держусь за этот уголок мало мне доступного мира.
Перцов появлялся еще раза два. Все тот же. Зиночке писал
дважды и оба раза не мог удержаться от горьких слов. Она назва
ла мои письма «задевательными».
В Москве Семенов, Мих[аил] Николаевич]. Мы с ним,
встречаясь, тотчас спорим. Он меня раздражает своей сытостью,
самоуверенностью и трехмерностью. Сергей Александрович
уверяет, что он иной.
Я устроил у себя joursfix. Бывает всегда Курсинский, часто
Гофман, затем Балтрушайтис, С. А. Поляков, Ланг, Черногубов,
Саводник, Каллаш... (позднее Пантюхов и Койранские).
Октябрь.
Пришлось познакомиться мне с целым рядом новых и моло
дых. Два Койранские — слишком молоды, но не лишены каких
то порывов, особенно младший, художник, — он острее. Пан
тюхов, толстый, неповоротливый, но странно любящий «но
вые» стихи. Затем приходил Бородаевский — его стихи доволь
но жидки, — как лицо, он интереснее, но немного. Еще какой
то из Вологды Ремизов. Они сидят там, в Вологде, выписывают
Верхарна, читают, судят. Этот Ремизов немного растерянный
маньяк. Из Сибири неожиданно на одну среду явился Ященко,
тоже растерянный, увлеченный хаосом событий, но мечтаю
щий, отравленный ядом революционерства, но способный чув
ствовать и дышать. Всех этих мелких интереснее, конечно,
А. Блок, которого я лично не знаю, а еще интереснее вовсе не
мелкий, а очень крупный Б. Н. Бугаев — интереснейший чело
век в России.
Одно время я со всеми ссорился. Разошелся с «Русским архи
вом» и «Русским листком», очень поссорился с «Новым путем»,
написал бранные письма Ясинскому и др. Чуть было не нагово
рил вещей очень жестоких Юшеньке Бартеневу. Но он сбавил
тон и тем спасся. Когда я сказал ему, что он, в своих идеях, заод
но с великим инквизитором, он, видимо, был уязвлен жестоко.
В Художественном кружке — вторники. Идиоты говорят глу
пости, в этом проходит вечер. Хлопают тому, кто скажет поглу
141
пее. И неистовствуют от радости, если оратор косвенно заденет,
плюнет на правительство или христианство. Дурнов построил
очень плохой театр (Омон) — банальнодекадентский.
Ноябрь.
На «вторниках» в Литер[атурно]худож[ественном] кружке
познакомился с Койранскими братьями, поклонниками «ново
го». Младший, художник, очень молод и небезынтересен. Стар
ший, философ не слишком, да, кажется, и не слишком умен.
У него на столе портрет Волынского, и это его идеал. Конечно,
поклоняется Спинозе.
Юргис Балтрушайтис был в понедельник у Андреева. Там бы
ли все великие: Скиталец, Горький, Шаляпин, Бунин etc... Ви
дел их всех, кроме Горького, на первом представлении «Власти
тьмы»... Скиталец (Петров) гордо шагал между публикой. Там
же мило беседовали мы с Саблиным и... Баженовым. Сей по
следний интереснее, чем можно было думать.
На другой день в Художественном] кружке виделся с Реми
зовым, моим поклонником из Вологды. Пришел к «нам» из
крайнего красного лагеря. Говорил интересно о Н. Бердяеве,
Булгакове и др. своего, Вологодского кружка.
Еще был у меня Бородаевский.
13 ноября.
Петербург. Вчера приехал. Мережковские приняли меня как
ни в чем не бывало, как старого друга. «Что вы! что за доклады!
садитесь и рассказывайте». Впрочем, Зиночка добавила: «Надо
всегда так себя вести, чтобы, если даже что и знаешь, казалось,
что ничего не знаешь». Говорил с Зиночкой два часа, у них обе
дал, был до 12 etc., etc.
Перцов представлял меня всем, как секретаря «Нового пути».
Видимо, хотят меня заставить согласиться с совершившимся
фактом. Видел я типографию, вороха корректур и Литератур
ную книжную лавку. У редакции есть своя кошка Мопассан,
клеенчатый диван и медная доска, за которую резчик спрашива
ет 35 руб., а домохозяин не позволяет повесить.
— Какие мы все несчастные, — говорил Мережковский, —
это даже умилительно! Перцов несет свои какието три тысчон
ки, дрожит, мы все отдаем всю свою работу, нас мало, мы смеш
ны, а там Максим Горький, Андреев... И ясно, что мы можем
ожидать одного мученичества.
Мережковский значительно изменился. Ругал «попов» не
щадно и говорил, что он неисправимый «либерал». «Их дело
святое!» (его слова).
Ноябрь, 16.
Продолжаю торопливо обегать всех.
142
Был у Волынского. Он занимает жалкую комнатку, где некра
шеный стол, складная кровать и единственный стул. Посадив
меня на него, он сам должен был сесть на кровать. Он кривлял
ся, как паяц, сдвигал кожу по всему лицу и, плюясь, ругал всех
кругом.
Был я на XIII религиознофилософском собрании. Отноше
ния явно изменились. Как и должно было быть, между церковью
и светскими явился раскол. Шла речь о браке. Доклад Розанова
(прочитанный, сам он не был, ибо у него больна жена) произвел
бурю. Отец Михаил, не разобрав, заявил, что с критикой Розано
ва согласен. Миролюбов заметил, что зато Розанов с Мережков
ским наверняка не согласен. Мережковский вскочил и кричал,
что он с Розановым не согласен, но что Розанов ближе ему и бо
лее верующий, чем церковники. Заговорили о романсе «Жил на
свете рыцарь бедный». Мережковский говорил, что это идеал
святости, Михаил, что это содомский грех и что М[ережковск]ий
проповедует идеалы Ставрогина. М[ережковск]ий опять вскаки
вал и кричал, что «позвольте, это уже ложь, на живого так нель
зя говорить», вообще почти готов был заняться скандал. Сквор
цов, Антонин и др. дополняли картину. Минский тщетно звонил
в председательский колокольчик.
После заседания был у Мережковских с Перцовым и
Дм. В. Философовым и спорил до 5 утра с Зиночкой, вернее —
ругался. Шла речь о том, печатать ли Allegro и ей подобных.
Перцов уверял, что это для них «святое дело», ибо они жертву
ют своими эстетическими требованиями, чтобы слиться с об
ществом.
Был у Случевского на «пятнице». Сначала все шло пристой
но. Читали стихи — плохие, конечно. Я читал «Склеп» и под.
Были Минский и Сологуб. Он за мной ухаживал. А Мейснер,
приглашая к себе и в Петербург и кудато в Новгородскую
губ., — «за честь почту».
Но за ужином началось нечто чудовищное. После неприлич
ных стихов Мятлева, Черниговца и Бенедикта начали рассказы
вать анекдоты, один неприличнее другого, один пошлее друго
го. Все «помирали», хохоча. И это длилось, длилось, длилось...
«А вот еще...» — «А вот это знаете?» — «А вот...» И хохот, хохот,
хохот...
Был Порфиров, милый мальчик, говорящий о невесте своей,
с книжкой стихов Романовой.
Был еще у Минского. Занимают роскошное венецианское
палаццо на Английской набережной. В окно видна Нева. Люд
мила подражает Зиночке, лежит на кушетке у камина. Читал ей
опять «Склеп». Она говорила декадентские слова и кокетничала
143
подекадентски. (P. S. Я ее не узнал в философском собрании!
Конечно, обратил это в шутку или даже красивость, уверяя, что
она стала совершенно иной.) У нее были братья Рафаловичи.
Поэт (коего видел я у Случевского), по определению Зиночки,
похож на свой собственный профиль. Впрочем, говорили с ним
о Верхарне, Гриффине, Ренье, Ретте, Сегарде, Ст[ефане] Георге,
Гофманстале, Мюссе и др. С Минским говорили о марсианах
и Добролюбове.
В тот день после опять был у Мережковских, опять ругался,
но Дм[итрий] Сергеевич] был ужасно мил и становился передо
мной на колени, умоляя жить в Петербурге.
Н о я б р ь, 20.
...Бакст нарисовал прекрасную «марку» для журнала. Мереж
ковским она очень понравилась. Но Перцов отверг ее реши
тельно за декадентство.
«Это будет не «Новый путь», а «Мир искусства» или «Север
ные цветы».
Опять спорили очень. Перцов написал приглашение Дедло
ву. Говорили о Страшном суде. Мережковский убежден, что он
наступает для каждого тотчас после смерти. Почемуто Мереж
ковский умолял меня быть в журнале:
— Ну хотите, на коленки стану.
И он действительно стал.
Был Карташев, хорошо говоривший против церковных уче
ний, и mlle Овербек, бывшая подруга Зины.
Еще раз был у Минских — долго. Минский говорил «фило
софские разговоры» о пространстве etc. Отрицал Вл. Соловье
ва. — Разве это философ? просто милый человек. В первый раз
слышу о философии, основанной на стыде. Стыдная филосо
фия. Жаловался, что его «философию религии» не прочел ни
кто. Я выдумал, что видел гдето в библиотеке экземпляр «Ми
ра искусства», где его статья испещрена заметками. Он был до
волен. Поносил Волынского. Людмила за мной ухаживала
и проводила меня в театр на «Ипполита» (плохое зрелище).
Был в «Мире искусства» на редакционном «вторнике». Были
Философов Д. В., Дягилев С. П., толстый господин X., Бакст,
после Нувель. Со мной был Семенов. Говорили о московской
выставке «Мира искусства», о которой шумят газеты, о том, за
крывать ли литературный отдел в «Мире иск.» — я очень совето
вал не закрывать. Меня очень просили не оставлять сотрудниче
ства. Спорили много о индивидуализме. Дягилев менее мне по
нравился, чем Философов, очень он «Сереженька». А Филосо
фов поразительно «тонкий человек». Все же в атмосфере «Мира
иск.» дышу легче, чем у Мережковских.
144
С Перцовым решали о рекламе. Решено истратить 1200 р.,
а всех денег 3000 р. Цензура, в лице своего цензора, притесняет,
обижается, что многие статьи были поданы прямо в духовную
цензуру Антонину — но теперь улаживается.
Вообще декабрь.
Ездили к Добролюбову. Он в сумасшедшем доме. Но уже
и доктора согласны, что он здоров. Добролюбов рассказывал
мне свою жизнь за последние года.
Ушел он с намерением проповедовать диавола и свободу. На пер
вом пути встретил некоего Петра, человека неученого, но до всего
дошедшего. Он многому научил Добролюбова. Когда же Добролю
бов открыл ему свои тайные мысли, Петр соблазнился и оставил
его. В Соловецком монастыре Добролюбова совсем увлекли. Он
сжег все свои книги и уверовал во все обряды. Только при втором
пути он немного стал освобождаться. Многому научили его моло
кане... Когда его арестовали, он на суде не был осужден. Его только
обязали подпиской не выезжать. Он долго жил в Оренбурге, нако
нец, понял, что больше нельзя. Пошел и заявил, что уходит. Ушел.
Но через два дня его арестовали и отправили в Петербург. Теперь
Добролюбов пришел опять к уверенности своих первых лет, что Бо
га нет, а есть лишь личность, что религия не нужна, что хорошо все,
что дает силу, что прекрасны и наука и искусство. Летом Добролю
бов посылал даже мне какуюто рукопись для напечатания, но она
не дошла до меня. Он читал свои стихи, изд[анные] «Скорпионом»,
и находил, что «многое в них верно». Добролюбов] намерен вер
нуться в жизнь интеллигенции. Осталось от всего лишь опыт и уве
ренность, что все «разными языками говорят одно».
Еще Добролюбов мне рассказывал, что его первоначально
очень томил «бес сладострастия». Но после это прошло. А еще
после опять вернулось. И он стал размышлять. Почему соитие
с одной женщиной не блуд, а со многими блуд? Ибо все — одно,
телесность, множественность тел — призрак. И пришел к убеж
дению, что соитие со многими не грех. Отсюда началось его ра
зочарование в своем учении.
В другую пятницу у Случевских были дамы, и позорных анек
дотов не рассказывали. Была Лохвицкая. Она постарела, обаби
лась, обельфамилась... Я только что написал злую рецензию на
ее сборник. Чтобы смягчить будущее впечатление, я подсел к ней
и рассказал все, что писал, в виде речи. Она удивлялась. После
говорили с ней о садизме, и это было довольно интересно.
За столом зашел спор о Боге (дамский разговор!). Спорили
Мережковский и Минский. Говорили о связи тела и духа. Сам
Случевский наскочил было очень отважно, во всеоружии свое
го диплома, на Минского.
145
— Так вы говорите, что, кроме плоти и духа, нет ничего. Од
нако. Вот вам, например, цифра 2.
— Браво, — отвечал Минский, — вы нашли третье. Это кате
гория, которая связует то и другое.
— Поищем, найдем еще, — сказал Случевский.
Но сколько ни искал, ничего не нашел больше и остался по
срамленным.
Мережковский защищал мнение, что муки ада будут телес
ные, будут котлы с кипящей смолой и комнаты с пауками.
Над ним смеялись. И Минский тоже (который вообще нападает
на ненаучность Мережковского).
— Помните, Дмитрий Сергеевич, — сказал он ему, — вы
юродивый!
— Есть вещи столь страшные, что о них надо говорить сме
ясь, — отвечал Мережковский.
Я вполне искренно сказал Мережковскому, что он достиг
своего апогея. Все, что он говорит, — хорошо.
Недавно мы спорили о чудесах, обычно до 4 утра. Мережков
ский отрицал чудеса Христа, я защищал, т. е. реальность их. Ме
режковский говорил:
— Некоторые создания искусства как бы провалы в иной
мир. Такова Мона Лиза. Христос был таким провалом. И всем
казалось, что все вокруг него чудесно, что мертвые воскре
сают, слепые прозревают, что сам он ходит по водам...
В Петербурге жили мы вместе с Семеновым, который хлопо
тал о «Homo Sapiens». Бывали вместе у Зверева. Семенов оказал
ся лучше при ближайшем исследовании... Нам случалось с ним
говорить до утра за бутылками вина и рассказывать друг другу
свои любовные истории.
С ним был я у некоего Святловского, где собрались либера
лы. Пришлось опять ругаться. Я даже забыл, что возможны та
кие точки зрения, с которых Конт есть идеал мудрости, а Шел
гунов — идеал таланта. Но почему у них бывает Ребиков?
В кружке Полонского, где разбирали Мережковского, я не
был. Он рассказывал, что от него досталось «всем сестрам по
серьгам». Так, глядя на Боборыкина, он сказал: «Не говорю
эволюция, ибо это слово слишком опозорено».
_________
Зиночка очень много потеряла, стала мягче и скучнее. Гово
рит о божественности. Словно у нее жало вырвали.
146
Был на понедельнике «Мира искусства». Познакомили с Шес
товымШварцманом. Говорили с ним и не сошлись. Видел Били
бина. Оброс бородой. Вспоминали Ореуса. Был князь Трубец
кой — скульптор. За ним очень ухаживали, а он был, как гигант
ский теленок.
У Минских встречал Рафаловича. Знаток французской по
эзии, вообще словно мелкий поэт из «La Plume».
Другой раз на Религиознофилософском собрании было
скучно. Присутствовал Исидор. Мережковский очень его ругал,
кричал, требовал, чтобы церковь была свободна от государства.
Но потом просил извинения у Исидора, они лобызались и про
ливали слезы умиления.
С «Новым путем» в цензуре было тысячу анекдотов.
В Москве. Рождество.
Дек., 1902, Ян в., 1903.
Вернувшись в Москву, я против воли опять завертелся —
клуб, «Скорпион», клуб... Пришлось мне несколько раз встре
чаться с П. Боборыкиным и в клубе, и в «Славянском базаре».
Около этого времени поставили «На дне» Горького, и Боборы
кин очень негодовал.
— Всего лет пять пишет! Я вот сорок лет пишу, 60 томов на
писал, а мне таких оваций не было.
Семенов сказал, что Горький — современный Марлинский.
— Нетс, милостивый государь, — возразил Боборыкин, —
Марлинский был человек образованный и с талантом!
Утешая Боборыкина, говорил я ему, что у нас в семье свято
чтут его имя. Он был тронут и ушел.
Читал Боборыкин лекцию о рецензентах, ругая их. И его не
пощадили. Любошиц заругал его жестоко. «Вы говорите, —
сказал он, — как защитник от рецензии? Я вам дам совет,
не писать плохих драм. И могут ли что сделать рецензии? Вы
же сами бранили Ермолову в рецензиях, а она всетаки вели
кая артистка».
Боборыкин весь задрожал, утратил дар слова, стал чтото
выкрикивать, плюясь, задыхаясь. «Вы не имеете права»
и т. под.
147
Еще я видел его у Бальмонта. Бальмонт читал перевод «Врач
своей чести». Боборыкин терпел два акта, но больше не выдер
жал и ушел.
О моем чтении о Фете в Кружке и о «Монне Ванне» см. мои
заметки в «Новом пути», № 2.
Бальмонт приехал за день до моего чтения, но не был на нем
изза флюса. Я видел Бальмонта раза три. Он был уныл, скучен,
вял...
Совсем было собрался я уезжать в Петербург, как случилась
смерть М.С. Соловьева и Ольги Михайловны. Я был на похоро
нах. Бугаев держал себя торжественно, Сережа очень странно.
Речей не было.
Из мелочей. На похоронах Аксакова говорил я речь; москов
ских спиритов почти не было. Познакомился с Щеголевым
(пришел ко мне), Ремизовым и художником Сердиным.
На одной «среде» у Телешова я читал о искусстве. Были: Най
денов, Михеев, Бунин № 2, Кожевников etc., etc. Было скучно.
Они относились ко мне очень мило.
1903 г.
Я н в. — ф е в р.
Петербург. Жил в Пб. еще три недели. «Новый путь» стал на
ноги. Подписчиков прибыло при мне до 1700. Каждый день по
20—30. Перцов принял деловой вид. Мережковский самоуве
рен, хотя намекал уж, что надоело ему быть без гонорара. Были
всякие внешние дела. Отказался Пирожков, и мы взяли на себя
всю контору. Минский негодовал: платят за квартиру 150 р.,
а гонорара не платят. Меняли конторщиц раз пять, и т. д., и т. д.
О Философск[ом] собр[ании] и о выставке современного]
искусства] написал я в «Русский листок». На последней встре
тился с кн. С. А. Щербатовым.
Был раза три в «Мире искусства». Неинтересно. Ссорятся
они на оба фланга — с Мережковским и с Бенуа, с религиозны
ми писателями и с эстетами. Мережковский ужасно обиделся на
статью Шестова и написал Философову письмо на 10 стр. Тот
ему в ответ, и т. д., и т. д.
Мережковский, по обыкновению, говорил много и иногда
хорошо. Раз он говорил о Христе, что в момент его рождения ис
тория словно ослепла, нет о нем ничего, документы молчали,
у нее не нашлось глаз для этого внеисторического явления...
С Иоанной Матвеевной ездил к Добролюбову. Та же трезвая
148
проповедь любви и мира. Читал он нам свои новые стихи и рас
сказы — в старом стиле, немного разве проще. Стоило ли ухо
дить в Соловецкий монастырь и на Урал, чтобы через 5 лет
прийти к старому.
Мережковский прочел «На дне» и пришел в восторг.
— Это подлинное! Это написано т е м, за его спиной (т. е.
чертом). О, это очень сильно!
В Петербурге познакомился и с Максом Волошиным. Юно
ша из Крыма. Жил долго в Париже, в Латинском квартале. По
эт и художник. Исходил пешком все побережье Средиземного
моря. Интересно рассказывает о Андорре и Балеарах. Уезжает
в Японию и Индию, чтобы освободиться от европеизма во всем.
У него были рекомендательные письма ко всем, к Мережков
скому, Минскому, ко мне... В Петербурге он не очень понравил
ся, но Москва носилась с ним почти три недели.
Борьба в Москве.
Февраль — март.
Борьба началась еще до моего приезда — лекцией Бальмон
та, в Лит[ературно] художественном] кружке. И шла целый
месяц. Борьба за новое искусство. Сторонники были «Скорпи
оны» и «Грифы» (новое книгоиздательство). Я и Бальмонт бы
ли впереди, как «маститые» (так нас называли газеты), а за на
ми целая гурьба юношей, жаждущих славы, юных декадентов:
Гофман, Рославлев, три Койранских, Шик, Соколов, Хесин...
еще М. Волошин и Бугаев. Борьба была в восьми актах: вечер
нового искусства, два чтения о Л. Андрееве, две лекции в Ис
торическом] музее, два чтения Бальмонта в Общ[естве]
люб[ителей] российской] словесн[ости] и «Chat Noir». Вечер
нового искусства для меня прошел очень неприятно. Я хотел
прочесть чтонибудь дерзкое, читал балладу «Раб». Но публика
дерзости не ценила и смеялась. Правда, поклонники, которых
было много, устроили мне овацию, но быть осмеянным непри
ятно. Затем кончились чтения. Что бы ни читалось в Художе
ственном] кружке, во время прений тотчас возникал спор о но
вом искусстве. В «возражатели» записывалось десяток дека
дентов. И они начинали говорить по очереди о «великих»
Бальмонте и Брюсове, о сладости и святости греха, о историче
ском событии, что в такомто году был основан кабачок «Chat
Noir» etc. Публика недоумевала, иным хлопала, иным свистала
(особенно доставалось Шику за его молодость, за его акцент,
а он едва ли говорил не интереснее всех). Очень ругали дека
дентов газеты и критиковали. Возражающих иного лагеря бы
ло маловато, но они вели себя недобросовестно. Публика на
всякие либеральные речи разражалась рукоплесканиями.
149
На другой день и еще дня три газеты изливались в брани — са
мой неприличной. Это продолжалось больше месяца. Говоре
но было о новом искусстве и писано в газетах столько (газеты
все нагло извращали, что говорилось), как никогда в Москве.
Кончилось все моей лекцией о новом искусстве в Историчес
ком] музее. Собралось людей немного, но все свои, и мне уст
роили «овацию» — небольшую, положим.
С «Грифами» я познакомился так. Затеяли они издавать жур
нал — увы, тоже «Маяк». Пришли студенты и пригласили меня
на собрание. Я пошел. Несколько десятков юношей занимались
тем, что голосовали и большинством голосов принимали или
отвергали свои стихи и рассказы. Я их заругал. Это было у Соко
лова. За ужином читали стихи. Местным гением был некий Ро
славлев — дюжий парень с длинными волосами, — таланта весь
ма посредственного. Юноша Белов говорил восторженно глупо
сти. Гимназист Хесин глупости не восторженные. Многих имен
не упомнил. После встречался с ними в Кружке. Кажется, среди
них нет никого истинно талантливого.
«Маяк» не состоялся. После они издали альманах «Гриф» —
серый и по обертке, и по содержанию.
Многие собирались у меня по средам. Не хватало мест. Бра
тья Койранские скоро надоели. Шик был очень мил — но очень
юн. Был Печковский. Был еще поляк Касперович. Приехал чи
тать лекцию о декадентстве. Сидел у меня и у Юргиса целыми
днями. Выдавал себя за родственника и даже брата Яна Каспро
вича, хотя даже их фамилии разные. Лекцию читал уже без меня
и не без успеха (поляки поддержали).
Париж.
Апрель.
В Париже мы провели 16 дней. Видел все — т. е. музеи, уни
верситет, театры, улицы, кабачки. Только не влезали на Эйфеле
ву башню, не посетили Салона и не были в Opera. Париж мне
пришелся очень по сердцу. Изумило меня отсутствие в нем де
кадентства. Было, прошло, исчезло. Нет даже «нового стиля».
Москва более декадентский город. Театры гнусны. Московский
Художественный театр лучше Antoin'a.
В Париже были знакомые. Ященко, напр[имер]. Через него
я попал во весь русский Парижский кружок. Бывали мы на
лекциях Русских высших школ — пародия на университет.
Я читал лекцию в помещении Association des etudiants russes* —
ту же, что в Москве. Общество было такое же, как в Лит[ера
* Ассоциация русских студентов (фр.).
150
турном] кружке, только еще более некультурное, еще более
грубое. Возражения мне — в стиле Любошица. Вылезали ка
кието «сельские учителя», как они рекомендовались, и требо
вали объяснить им, что такое декадентство. Народу было так
много, что зала не вмещала, сидели, стояли, толпились,
не впускали, было душно, жарко... После, однако, остались од
ни сочувствующие. Соломон Поляков, Поярков, Иван Стран
ник, Кругликова, Пилло, Люси, Елена и др. (Были Ивановы,
но ушли...)
Был у Кругликовой на субботе. Была суббота неудачная.
Французовпоэтов не было (самый известный Lacuzon). Были
какието русские, с которыми говорили мы о домашних делах...
Сол[омон] Поляков мне понравился — в нем есть талант
и милый. Менее — Поярков — пустоват и поверхностен. Еле
на — бледная, как смерть, с живыми ноздрями — милая девоч
ка. Мы ездили вместе в Фонтенбло.
Были еще у Гольстейн (старуха, живущая в Париже). Показы
вали мне Редона. Я не очарован. Были у Онегина. Он показывал
нам папиросы, пробки, спички etc., относящиеся к Пушкину,
очень подробно, а бумаги очень бегло.
Но самое интересное было, конечно, Вяч. Иванов. Он читал
в Русск[ой] школе о Дионисе. Это настоящий человек, немного
слишком увлечен своим Дионисом. Мы говорили с ним, увлека
ясь, о технике стиха, и нас чуть не задавил фиакр...
Хорош Ященко. Милый человек, чужд жизни. Он мне очень
полюбился. С ним было тысяча анекдотов, по плохому его вы
говору и страсти говорить пофранцузски — pour moi la pain*
etc. Он очень ухаживал за нами, показывал нам Париж, почти не
расставался с нами, истратился и погубил много времени.
Я был в «La Plume», это задворки. «Mercure» тоже. Но у Pillot
одна дама, кажется, артистка, неожиданно заговорила со мной
о Верхарне. Я был счастливо удивлен.
На пути «туда» были в Кельне, — оттуда в Берлине. Я вновь
увидал мою любимую Венеру Боттичелли. О «грезы юности!».
О любимая!
М а й, ко н е ц.
Мы поселились на даче в Можайском уезде. Слежу за белка
ми, брожу, купаюсь в реке и в синеве неба, играю в крокет.
«Женщин» нет.
Был раз в Москве два дня — целиком провел с Сергеем Алек
сандровичем...
* Хлеб для меня (фр.).
151
У меня был Леонид Дм. Семенов, поэт из «Нового пути».
Красивый юноша, среднего таланта, довольно самоуверенный,
читал свои неважные стихи и очень прославлял какогото поэта
Полякова. Говорил о петербургском кружке вокруг «Нового пу
ти» (Иванов etc).
У Бугаева умер отец. Мы заезжали к нему с С. А. Поляко
вым... Белый был необыкновенно хорош в новой роли делового
человека... Помню, однажды мы приглашали Белого в ресто
ран. — Да вы, вероятно, и не бывали ни разу в ресторане, — ска
зал я. Он застыдился и стал оправдываться.
— Это совершенно случайно, уверю вас, — совсем из брать
ев Карамазовых.
Без меня ко мне заходил Фридберг. Он не оставил карточки.
«Скажите, что заходил «ландыш». Я догадался. Зиночка говорит,
что Фридберг помешался. Леонид Семенов рассказывает, что
Фридберг принес в редакцию «Нового пути» лукошко салата и оста
вил. Потом, выдержав экзамен, взял свои бумаги из университета.
Осень.
Лето прожил я поразительно тихо. Мало писал; читал немно
го; правил корректуры и бродил по лесам — по 20—30 верст.
Приезжали к нам: Шик и Семенов. Бальмонт и Юргисы жили
в Меррекюле. Я переписывался.
Осенью много ссорился с «Новым путем» за нелитератур
ность журнала и за отвержение моих политик. Потом вышла ис
тория с моей статьей о папстве. Она появилась в искаженном
виде, обессмысленная. Я написал очень бранное письмо 3[ина
иде] Щиколаевне] и Перцову. Они отвечали ласково до крайно
сти (и Дмитрий Сергеевич), что не знают, отчего это произош
ло, что, должно быть, цензура вычеркнула. Оказалось, что жур
налом заведует всецело Егоров...
Был у меня Добролюбов. Лето он провел в Самарской губ. Те
перь едет в Петербург. Дни, когда мы его видели в Петербурге,
он называет своим искушением. Тогда его обольщали сомнения,
теперь он верит. Он вновь служит Богу. Говорит он самоуверен
но, хотя кротко. Говорит: братья, сестрицы, но поучает и все
предупреждает: «Может быть, мои слова и не будут вам вразуми
тельны»... А говорит разные плоскости. Повторяет учение духо
боров. Я ему сказал много резкого и горького.
Перед тем как прийти ко мне, он заходил к Льву Толстому.
Беседовал с ним два дня. Между прочим, спросил его, что он,
Толстой, думает о личном бессмертии. Толстой отвечал, что не
смеет его отрицать, однако скорее думает, что души вновь воз
вращаются в стихию. Добролюбов называл Толстого очень сла
бым в житейском смысле.
152
А я спросил Добролюбова, что он думает о Христе. Он от
вечал:
«О ком ты говоришь? Если о сыне Мариам, я о нем ничего не
знаю»...
Андрей Белый.
Бугаев заходил ко мне несколько раз. Мы много говорили.
Конечно, о Христе, Христовом чувстве... Потом о кентаврах, си
ленах, о их бытии. Рассказывал, как ходил искать кентавров за
Девичий монастырь, по ту сторону Москвареки. Как единорог
ходил по его комнате... Мои дамы, слушая, как один это говорит
серьезно, а другой серьезно слушает, думали, что мы рехнулись.
Потом А. Белый разослал знакомым карточки (визитные), буд
то бы от единорогов, силенов etc. Иные смеялись, иные серди
лись, а Г. А. Рачинский испугался, поднял суматоху, ездил по
всей Москве. Сам Белый смутился и стал уверять, что это «шут
ка». Но прежде для него это не было шуткой, а желанием создать
«атмосферу», — делать все так, как если бы эти единороги суще
ствовали.
Мережковские в Москве.
26 о к т. — 31 о к т.
М[ережков]ские приезжали искать денег, 30 000 р. думали
получить от Хлудова. Он долго «водил» их, наконец сказал, что
денег нет... М[ережков]ских видал каждый день...
В пятницу пошел к ним. Сидит Белый, толкует о священстве
по чину Мельхиседека. Ушел. После, за завтраком, М[ереж
ковск]ий очень хвалил мои стихи. Еще после в «Скорпионе»...
М[ережковск]ий проповедовал нужность «Скорпиона» и убеж
дал не участвовать в «Грифе». Белый решил взять оттуда все
свое. Я решил ничего не давать. В субботу провожать М[ереж
ковск]их приехал я и С. А. Поляков. Простились очень «сердеч
но», клянясь в взаимной любви...
Едва уехали, все расстроились. Нам разрешили «Весы», и это
развело нас окончательно с «Новым путем», — а Белый опять
сошелся с «Грифом». Как случилось это последнее, не знаю. Од
но время Белый взял все свои рукописи из «Грифа» и отдал нам.
(Я тогда же писал Соколову, что участвовать в «Грифе» не могу.)
Но после, внезапно, Белый заявил, что участвовать в «Грифе»
будет, и потребовал рукописи обратно. Я так рассердился, что
наговорил ему довольнотаки неприятных вещей. Он обиделся,
написал, что вовсе не будет участвовать в «Скорпионе» и «Ве
сах». После были у него, и мы умилительно примирились. Позд
нее Белый стал всетаки «своим человеком» у Соколова.
153
Конец года.
Конец года для меня был занят моей операцией. Мне давно
следовало сделать ее (у меня был гайморит). Оперировал Рейн,
ассистентами были Витт и Синюшин (гимназический мой това
рищ). Хлороформировали. Ничего интересного под хлорофор
мом не ощущал. Только сердце билось, словно на привязи, —
далеко. Боли не ощущал вовсе. После был болен дней 5—6. Ме
ня навещали: Макс Волошин, С. А. Поляков, Белый, Юргис,
Бальмонт... По болезни не был и на лекции Бальмонта
в Художественном] кружке.
Макс не поехал в Японию, едет опять в Париж. Он умен
и талантлив, не гениален. Один вечер читал ему все свои
стихи.
Бывал у меня Ребиков. Он глуп и нелеп. Трудно не смеяться
на его затеи. Познакомил их с Лангом. Два сапога — пара.
Из 1905 г.
...Перед Рождеством «Весы» гибли. Мы с Мих[аилом]
Николаевичем] (Семеновым) поехали к С. А. Полякову, жив
шему с больной женой в деревне, и устроили «Конституцию Ве
сов». По ней все ближайшие сотрудники должны были давать
все свои вещи сначала в «Весы» на выбор.
Белый подписал эту конституцию. После в Петербурге он го
ворил:
— Я подписал какуюто бумажку, но что в ней было, не знаю.
Кажется, малый грамотный!
...Был в Москве Paul Adam. Завтракали с ним у Баженова...
Скучно было...
Потом возил Paul Adam показывать сожженную Пресню.
Еще после он был у меня.
Говорил мне поучения.
— В литературе важно 1 е s i d ё е s* о! la forme — это второ
степенное!
Потом сообщал:
— Во Франции было два великих писателя: Montaigne et
Flaubert**!
Черный, южанин, самодовольный, при всей внешней скром
ности и французских комплиментах.
_________
* Идеи (фр.).
** Монтень и Флобер (фр.).
154
1906 г.
Ездил к Врубелю. Он будет писать портрет с меня.
Я ужаснулся, увидав его. Красноватое лицо. Глаза, как у хищ
ной рыбы. Складка поперек переносицы. Торчащие волосы
вместо бороды. Хилый, больной, в грязной мятой рубашке.
Он — сумасшедший поистине. Я знаю эту беспрерывную речь,
цепляющуюся за слова, теряющую нить, то безумно яркую,
то бессильно бесцветную.
Тут же другие сумасшедшие.
Пишет прекрасного серафима по Иезекиилю.
И еще «Перстами легкими как сон — моих ресниц коснул
ся он».
Моя жизнь.
Годы 19041907
Предисловие
Я прервал свой дневник в конце 1903 г. За 1904, 1905 и 1906 гг.
сохранилось лишь несколько отрывочных заметок. Жаль: то были
годы очень интересные и очень остро пережитые мною. Теперь
уже нет сил восстановить прошлого, — воспоминания поблекли,
стерлись, пришлось бы писать мемуары, а не дневник. Сделаю
только самый общий очерк пережитого мной и прямо перейду
к современности, к записям о сегодняшнем и вчерашнем дне.
Валерий Брюсов
21 апреля 1907, ночь под Пасху.
Из 19041905 года
Для меня это был год бури, водоворота. Никогда не пережи
вал я таких страстей, таких мучительств, таких радостей. Боль
шая часть переживаний воплощена в стихах моей книги
«Stephanos». Коечто вошло и в роман «Огненный ангел». Вре
менами я вполне искренно готов был бросить все прежние пути
моей жизни и перейти на новые, начать всю жизнь сызнова.
Литературно я почти не существовал за этот год, если разу
меть литературу в верленовском смысле. Почти не работал:
«Земля» напечатана с черновика. Почти со всеми порвал сноше
ния, в том числе с Бальмонтом и Мережковскими. Нигде не по
являлся. Связь оставалась только с Белым, но скорее связь двух
врагов...
Весну 1905го я провел в Финляндии, на берегу Саймы.
155
И зыби тихая безбрежность,
Меня прохладой осеня,
Смирила буйную мятежность,
Мне даровала мир и нежность
И ласково влилась в меня.
С осени началось как бы выздоровление. Я вновь обрел себя.
Революция 1905 года
Не скажу, чтобы наша революция не затронула меня. Конеч
но, затронула. Но я не мог выносить той обязательности восхи
щаться ею и негодовать на правительство, с какой обращались
ко мне мои сотоварищи (кроме очень немногих). Я вообще не
выношу предрешенности суждений. И у меня выходили очень
серьезные столкновения со многими. В конце концов, я про
слыл правым, а у иных и «черносотенником».
Все московское восстание я пережил воочию. В первый день
пошел гулять, встретился с Н. Н. Баженовым, и он завел меня
в Губернскую управу, где были кн. Долгоруковы и другие буду
щие видные деятели кадетской партии. Мы смотрели в окно,
как пилили телеграфные столбы и строили баррикады. Позже
сидели с Баженовым в «Скорпионе», и я подарил ему только что
вышедший «Stephanos».
На другой день я бродил один, слушал стрельбу, видел ране
ных, убитых, видел начальников революции, большею частью
плохо говоривших порусски. Ходили чудовищные слухи. Я им
не верил, и с самого начала был убежден в безуспешности вос
стания. Под конец все так привыкли в пушечной пальбе, что
отец, играя в преферанс, мелком отмечал число выстрелов: 101,
102, 103, 104, — 200, 201, 202... Мой брат делал вид, что он все
знает, со всеми в сношениях, но все его известия оказывались
вздором... Написал я довольно длинные воспоминания о вос
стании, но не знаю, сохранились ли они.
1906 г.
Весною я познакомился с М. А. Врубелем, который писал с ме
ня портрет. В другом месте я описал подробнее эти сеансы, очень
замечательные, произведшие на меня впечатление сильнейшее.
Свою встречу с Врубелем считаю в числе удач жизни.
Летом полтора месяца мы провели в Швеции. Ехали через
Петербург (где видел лишь Вяч. Иванова) на Стокгольм, жили
сначала в Стокгольме, потом в Висби на Готланде, потом в Ню
несхэмне, близ Стокгольма.
Уехали раньше, чем думали, опасаясь всеобщей забастовки
в России...
156
Швеция — оригинал, с которого Финляндия — список. Ми
ры шхер и озер — очаровательны. Я полюбил север, граниты,
мох, сосны. Шведы все были очень приветливы. В Нюнесхэмне
познакомился с художником Emil Osterman'oM; в Висби сдру
жился с двумя пожилыми шведками. Говорил понемецки, час
тью пошведски, читал шведские газеты. Был на выставке
в Норчёпинге. Позднее по переписке познакомился с Alf.
Iensen, и он написал обо мне несколько статей в шведских газе
тах и журналах.
В Швеции узнал я, что С. А. Соколов покинул «Золотое ру
но», и это дало мне надежду ближе войти в этот журнал. С осе
ни я стал часто бывать в редакции и «помогать советами».
Возобновленный дневник
1907 г.
2 мая.
Заходил Евг. Тарасов — бледный юноша, больной; голос на
дорванный, медленный. Одет как полуинтеллигент. Весьма
скромен. Говорит о поэзии. Очень был кроток, мил, но клонил
ся, как стебель, под каждым словом. Спросил его, бывал ли он
у Вяч. Иванова. Ответил: «Раз завез меня Городецкий. Но мне не
понравилось».
15 мая.
Приезжал в Москву Н. Гумилев. Одет довольно изящно,
но неприятное впечатление производят гнилые зубы. Часто
упоминает о «свете». Сидел у меня в «Скорпионе», потом я был
у него в какойто скверной гостинице, близ вокзалов. Говорили
о поэзии и оккультизме. Сведений у него мало. Видимо, он на
ходится в своем декадентском периоде. Напомнил мне меня
1895 г.
19 мая.
У меня Эллис и рабочие, устраивавшие вечер Бодлера в поль
зу безработных. Обычные споры о социализме и пролетариате.
Июнь.
Был проездом Сергей Городецкий. Пытался изобразить сти
хийную натуру. Я «осадил» его речами о мистическом анар
хизме.
Познакомился с Владимиром Павловичем Рябушинским.
Убежденный «буржуазист». Все сделают буржуа. Пролетарии —
должны быть рабами. Если кто мятежничает — убивать. Кресть
яне жгут усадьбы? А зачем вы бежите в Петербург? Перестреляй
те тех, которые нападают, и сожгите сами, а не с помощью каза
ков, десять деревень кругом, и мужики поймут, что у вас есть
право на землю. Гучков для Владимира] Щавловича] — гений.
157
Умирает Бахман. Лопнула артерия, исходит кровью... Гово
рил мне: «Милый Валерий, если останусь жив, брошу все дела
и занятия, продам 3/4 своей библиотеки и буду жить только для
поэзии»... Ах, не поздно ли!
P.S. Бахман умер 16 июня.
Июнь.
Поездка по Волге, от Ярославля до Самары. Река красивее
и шире, чем я ожидал. Жигули довольно живописны. Настрое
ние всех, с кем я встречался, правое, но левее «октябристов».
Впрочем, мы ехали в первом классе. В поезде встретились со
стариком А. П. Языковым, ехавшим на похороны гр. Гейдена.
Говорили с ним о современной смуте. Он яростно поносил каде
тов, ибо партии более левые были ему просто чужды. С ним бы
ла его дочь, очень заботившаяся об отце, скромная, тихая, туск
лая.
19 июня.
Был у И. С. Остроухова. Он предлагал мне написать «Славу»
для открытия памятника Гоголю. Как всегда, с Остроуховым не
легко. В доме все волнуются ожидаемой смертью тестя, Ботки
на старика. Ездили с Остроуховым к скульптору Андрееву.
Смотрели его жестокие скульптурные портреты Н. Н. Бажено
ва, А. А. Федотова и А. И. Сумбатова (не тот бюст, что
в Художественном] кружке, а первоначальный вариант, очень
сильный).
1907 осень, 1908 весна.
Встреча и знакомство и сближение с В. Ф. Коммиссаржев
ской. Острые дни и часы. Ее приезды в Москву. Перевод «Пеле
аса и Мелизанды». Позднее в Петербурге на первом представле
нии. Провал пьесы. Замечательная ночь.
Перевод «Франчески да Римини». Напряженнейшая работа
трех недель. Разрыв Коммиссаржевской с Мейерхольдом. Не
возможность поставить пьесу.
Весною мое сближение с Ленским. Обещаю ему «Франчес
ку». Неудовольствие Коммиссаржевской.
Смерть отца.
Летнее путешествие 1908.
Сначала Вена. Летний сад «Венеция в Вене». Потом подлин
ная Венеция. «Опять в Венеции». Люблю Венецию любовью не
стареющей. Все мило в этих мраморах, самая пошлость и грязь.
Из Венеции в Анкону на великолепном пароходе, идущем
в Александрию. Анкона — уступистый город. Виды с высоты на
море. Утром кофе с вареньем.
158
Из Анконы поездка в Равенну. По пути Римини. На пляже
лежит дама ничком и читает «Русское слово». Равенна. Роскошь
мозаик. Сторож, живущий весь VI веком, divo Teodorico*, как
в Венеции живут XVI, как в Неаполе — древностью. Страшная
гроза, град; убита лошадь градом; уничтожены сады.
Гробница Теодорика. Возвращение ночью.
Рим. Июль. Нестерпимая жара. Бесконечность впечатлений.
Весь античный мир — как живой. Форум. Палатин, бани Кара
каллы, дорога Аппиева, два Капитолийских музея... Захлебы
вался стариной. Наш пустовавший отель — Laurati...
Не понравился ни Микеланджело, ни Рафаэль, ни все искус
ство Возрождения; слишком сильное впечатление античного
мира!
Неаполь. Hdtel Метрополь et Ville. Mr Primicino, отец кото
рого был поваром Александра III. Море. Купанье. Дива музея —
вновь античный мир. Античная утварь; усложненность их жиз
ни. Помпея. День чуда. Отказ ехать на Везувий. Геркуланум.
Подземный театр. Надземный город. Поездка на Капри. Лазур
ный грот — банальная синева. Русские, русские, русские...
Письмо Горькому.
Путь на пароходе «Св. Лазаря» в Марсель. Капитан Stefano
Petardi. Семья пассажиров. Интернациональная беседа. Анекдо
ты на всех языках. Доктор, его жена и др. Наши обеды. Вечера
без ламп. Медленное движение скверного пароходишка. Повар,
слуга и чуть ли не кораблевожатый — Giove. Морская болезнь.
Берега Эльбы. Маленькая марсельянка. Марсель. День растоп
лен. Кананбер. Порт. Парк. Электрическая выставка. «Вечера
электричества». Фонтаны etc.
Железная дорога. Тулуза. Ночь. Железная дорога. Monsieur 1е
chanoine**. Вид на Лурд. «Les foules de Lourdes»***. Крушение
вскоре после Лурда. Два часа в поле. Ночью приезжаем в St. Jean
de Luz.
St. Jean de Luz. Неудача с отелем. Поселяемся у Madame Nina.
Квартира с видом на jeu de Pelotte. Mme Nina, Louise etc. Наши
комнаты, кухня, балкон, цветы, наши завтраки и обеды; купа
нье, поездка в Биарриц.
Моя поездка в Брест. Обедаю в Бордо. Ночую в Loriant. Ут
ром в Бресте...
Путь назад. Вечер в Кемпере. Собор в Кемпере. «Бродяга бе
зымянный». Вторая ночь в Бордо. Возвращение в St. Jean.
* Божественным Теодориком (итал.).
** Мосье каноник (фр.).
*** «Толпы Лурда» (фр.).
159
St. Jean (de Luz). Мирная жизнь. Перевод «Елены Спартан
ской». Купанье. Восхождение на Руну. Прогулки вокруг St.
Barbe. Приливы и отливы. Биарриц. Общество. Mme Catulle
Mandes. Узнаю неудачу «Франчески да Римини».
Путь в Париж. Опять Бордо, в третий раз.
Париж. H6tel Lisbonne. Наше отчаянье. Mme Thirot. Посе
ляемся у mme Viot rue de L'Arcade. Разыскиваю знакомых. Впе
чатление от Rene вЫГя. Mme Rene Ghil. Посещение Arcos'a
и Mercereau. Весь кружок «Abbaye»*. У Макса Волошина.
У Кругликовой. Русские и французы.
Музеи. Лувр, Лувр и Лувр. Люксембург, Гийме и др. Кабачки.
«La lune Rousse»**, «La Pie qui chante»*** и др. Ресторанчики
и кафе. Осенний «Салон». Conference. Charles Meurice и Fr.
Villon; Royere о Малларме и Верлене, G. Kahn (Г. Кан) о моло
дых. Знакомства. Diner des 14. Литературный Париж. Речи.
Опять знакомства. Ночь. Шествие на Монмартр. Мы убегаем
см. Castiaux (Кастьо).
Два собрания у нас: R. Ghil, mme Rene Ghil, Arcos, Duhamel,
Mercereau, Castiaux, J. Romain, Ch. Vildrac.
Мы у Castiaux.
Встреча с Гиршманами. Посещение с ними театров. Le Roi
и другие пьесы. Louis IX.
Прощальный вечер.
Поездка в Бельгию. Брюссель. Hdtel de Paris. Музей живопи
си. Примитивы.
Моя поездка к Верхарну. Маленькие городки. Станция в ле
су, — Roisin. Встречает меня Верхарн — tel que****. Путь с ним
по тропинке. Mme Verhaeren. Обед. «Verhaeren ne mange pas de
soupe»*****. Разговоры о России, о Rysselberg'e (Риссельберге)...
После обеда трубка. Верхарн читает мне свои «Les Rythmes
Souverains»******. Мы гуляем. Местность, напоминающая до
поразительности Россию.
Говорю об импрессионизме, о русской живописи. Вечер. Уез
жаем.
Namur... Брюссель. Музей Вирца. Естественнонаучный музей.
Путь в Россию. Кельн. Собор, церкви, музеи. Ночь. Берлин.
Музеи. Ночь. Россия. Варшава. Кладбище. Москва.
* «Аббатство» (фр.).
** «Русская луна» (фр.).
*** «Сорока, которая трещит» (фр.).
**** Как обычно (фр.).
***** «Верхарн не ест суп» (фр.).
***** «Властительные ритмы» (фр.).
160
Зима 1908 1909
Год неудач.
До моего приезда в Москву — книга Шемшурина, провал
«Франчески»; смерть Ленского. Общее враждебное настроение
к «декадентам». Выпады печати. Все газеты мне закрыты.
В Кружке забаллотированы Ликиардопуло, Шик, Эллис.
Переговоры о «Весах». Согласие С[ергея] Александровича]
(находящегося в Италии) уступить их бывшим сотрудникам. Сно
шение с С. А. Соколовым. Чета Владимировых и их извороты.
Неожиданный оборот дела с «Весами». С[ергей] Александ
рович] отказывается от своего слова. Я оставляю «Весы». Тщет
ные переговоры с «Русской мыслью» Лурье.
«Дом песен». «Эстетика». Гр. А. Толстой в Москве. Гипноти
ческие сеансы у дра Каптерева. Поездка в Петербург. Две неде
ли в Петербурге. Посещение Бенуа. У Маковского переговоры
о «Аполлоне». Гр. А. Толстой. «Салон» и лекция Макса Волоши
на. Вечера с Вяч. Ивановым. Его лекция. Не был у Сологуба, ко
торый обиделся.
Три тягостных месяца в Москве. Сотрудничество в «Русской
мысли». Редакционное собрание.
Знакомство с П. Б. Струве. Человек оригинальный... Меткие
слова. А. А. Кизеветтер — торная, удобная, хорошая дорога. Лу
рье — талантлив в меру.
Работа над «Лириками».
Гоголевская комиссия. Обещаю читать. Пишу наскоро. День
28 апр. Освистание меня. Впечатление, произведенное этим со
бытием на разных моих знакомых. Позднейшее заседание Об
щества любителей российской словесности и инциденте гр. Ко
маровским.
Выборы в дирекцию Лит[ературно] худ [ожественного] круж
ка. Затруднения при выборе меня председателем.
Весна. Дела Кружка. Выход «Лириков». Инцидент с послед
ними листами предисловия.
Добавление.
В Гоголевские дни знакомство с И. Щегловым. Его нелепос
ти. Милый, смешной старик. Знакомство с Измайловым. Разго
вор с Розановым.
1910 г.
Март
Познакомился с Н. А. Морозовым, шлиссельбуржцем. Он
знал меня ребенком, качал на коленях, — так как гимназистом
7 Брюсов
161
и студентом был близок с моим отцом. Встречал Морозова не
сколько раз в ред[акции] «Скорпион» (он издает в этом изда
тельстве книгу стихов), потом он у меня завтракал. Крайне жив,
всем интересуется, легко увлекается, умен, прост в обращении.
Узнав, что я сын его старого знакомого, был тронут, обнял меня,
поцеловал. Много говорил с моею матерью, вспоминал про
шлое.
Раньше.
В Москве был Вяч. Иванов. Сначала мы очень дружили. По
том Вяч. Иванов читал в «Эстетике» доклад о символизме. Его
основная мысль — искусство должно служить религии. Я резко
возражал. Отсюда размолвка. За Вяч. Иванова стояли Белый
и Эллис. Расстались с Вяч. Ив[ановым] холодно.
Март.
История в «Эстетике» с выставкой картины Н. Гончаровой
и статьей в («Голосе Москвы») В. Гиляровского.
Зимой 1909—1910 гг. в Москве гостил К. Сомов, писавший
портреты Г. Л. Гиршман и Е. П. Носовой. С Сомовым видался
мало. Он очень вежлив, любезен, приветлив, но мало интересу
ется мной.
Приезжал Макс Волошин. Он жаловался на петербургскую
жизнь, на бедность. Читал разные стихи. Был у меня Измайлов.
Написал обо мне две весьма любезные статьи.
Устроил у себя вечер: Гиршманы, Сомов, Поляков, Троянов
ский и др.
.
АВТОБИОГРАФИЧЕСКАЯ ПРОЗА
Автобиография
Родился я 1 декабря 1873 года в Москве, в купеческой семье.
Дед по отцу был еще из крепостных и откупился от барина на
волю. Пришедши в Москву молодым человеком, дед начал с ре
месла печника, но потом, получив маленькое наследство от сво
его дяди, открыл торговлю пробками. Сначала дело шло тихо,
но во время Крымской кампании деду посчастливилось, и яви
лась возможность торговлю расширить. К концу своей жизни
дед обладал значительным достатком, купил в Москве камен
ный дом и, по завещанию, оставил, сверх того, более 200 000
рублей. Что касается образования деда, то оно, разумеется, бы
ло самое скудное, и он не без труда подписывал свое имя.
Совсем иного склада человек был мой второй дед, по мате
ри, Александр Яковлевич Бакулин. Это был лебедянский ме
щанин, занимавшийся преимущественно земледелием: он
арендовал имения и вел жизнь помещика, но с ранних лет ис
тинной страстью его была литература. Он писал лирические
стихи, поэмы, повести, романы, драмы, но особенно сильным
считал себя в баснях. Воспитавшийся еще в Пушкинскую эпо
ху (он родился в Ельце, в 1813 году), он признавал только Дер
жавина, Крылова, Пушкина и поэтов Пушкинской плеяды;
уже к Лермонтову он относился несколько пренебрежительно,
«новых» же поэтов, как, напр., Фета или Полонского, он отри
цал совершенно. Коечто из своих произведений деду удава
лось пристроить в разные мелкие издания, а в 1864 году он да
же издал отдельной книжкой свои басни (под псевдонимом
«Басни провинциала»). Предоставляя сыновьям заниматься
хозяйством (он был женат дважды, и у него была огромная се
мья), дед обычно целые дни проводил за письменным столом,
163
исправляя свои старые сочинения и неустанно исписывал но
вые груды бумаги. Сыновья и дочери, конечно, подсмеивались
над тем, что считали чудачеством отца, но дед до конца жизни
ждал, что его наконец оценят по справедливости, и умер с уве
ренностью, что придет когданибудь его день, и Россия поста
вит после имен Державина, Крылова и Пушкина равное им
имя — Александра Бакулина.
Отец мой, Яков Кузьмич, родился в 1848 г., когда дела про
бочной торговли шли еще очень скромно. Об образовании от
ца, разумеется, его родители не особенно заботились: научили
его, у приходского дьячка, грамоте и арифметике и сочли, что
этого довольно. С детства отцу пришлось «заниматься при лав
ке». Но близились 60е годы; «лучи света» стали проникать
и в «темное царство» московского купечества. Отцу посчастли
вилось сблизиться с кружком молодых людей, стремящихся
к самообразованию. Отец засел за книги и стал учиться серьез
но. Впоследствии он мог считаться человеком довольно широ
ко образованным. Он прочел всех корифеев русской литерату
ры, изучил математику, знал немного медицину, читал Маркса
и Бокля, Дарвина и Молешотта, все те сочинения, названия
которых в то время были у всех на языке. Одно время отец слу
шал лекции в Петровской сельскохозяйственной академии
(курс которой был тогда гораздо обширнее, нежели теперь),
но курса не кончил. Изучал отец и языки и хотя неважно,
но французским владел. Пробовал он и писать, написал роман,
несколько повестей и статей; коечто из этого, а также не
сколько его стихотворений было впоследствии напечатано
в московских газетах, когда у отца нашлись «приятели» среди
газетных работников.
Отец женился на моей матери (Матрена Александровна, ур.
Бакулина) в 1872 г., когда дела пробочной торговли шли уже
вполне хорошо и в расходах можно было не особенно стеснять
ся. Естественно, что мне, старшему ребенку в семье, постара
лись дать наилучшее, какое могли, воспитание. С младенчества
я видел вокруг себя книги (отец составил себе довольно хоро
шую библиотеку) и слышал разговоры об «умных вещах». Чи
тать я научился очень рано, когда мне еще не было четырех лет,
и, пристрастившись к чтению, усердно прочитывал все «фребе
левские» издания, появляющиеся тогда. От сказок, от всякой
«чертовщины» меня усердно оберегали. Зато об идеях Дарвина
и о принципах материализма я узнал раньше, чем научился ум
ножению. Нечего и говорить, что о религии в нашем доме и по
мину не было: вера в Бога мне казалась таким же предрассуд
ком, как и вера в домовых и русалок.
164
Очень рано ко мне стали приглашать гувернанток и учите
лей. Но их дело ограничивалось обучением меня «предметам»:
воспитываться я продолжал по книгам. После детских книжек
настал черед биографий великих людей; я узнавал эти биогра
фии как из отдельных изданий, которые мне покупали во мно
жестве, так и из известной книги Тиссандье «Мученики науки»
и из журнала «Игрушечка» (издание Пассек), который для ме
ня выписали и который уделял много места жизнеописаниям.
Эти биографии произвели на меня сильнейшее впечатление;
я начал мечтать, что сам непременно сделаюсь «великим». Пре
имущественно мне хотелось стать великим изобретателем или
великим путешественником. Меня соблазняла слава Кеплеров,
Фультонов, Ливингстонов. Во время игр (я рос без товарищей,
так как мой брат Николай, ныне покойный, второй ребенок
в семье, был моложе меня на четыре года) я всегда воображал
себя то изобретателем воздушного корабля, то астрономом, от
крывшим новую планету, то мореплавателем, достигшим Се
верного полюса.
Другим любимым родом литературы были для меня сочине
ния по естественной истории. Я чуть не наизусть знал всякие
рассказы о животных из книг «по Герману Вагнеру» и Поля Ве
ра, а несколько позже положительно зачитывался Брэмом и це
лые часы проводил над зоологическими атласами.
В семье у нас держались того взгляда, что особой «детской»
литературы существовать не должно, что дети должны читать то
же, что взрослые. Поэтому мне рано были открыты не только
шкафы нашей домашней библиотеки, но и вся та общественная
библиотека, в которой мы были «записаны» (известная в Моск
ве библиотека Черенина, позднее Отто). Чтение скоро стало мо
ей страстью, и я без разбора поглощал книгу за книгой. От био
графий великих людей был нетруден переход к романам Жюля
Верна, а потом к Куперу, МайнРиду, Марриэту, Эмару. Их кни
ги тоже произвели на меня впечатление сильнейшее. Но рядом
с ними я читал французские бульварные романы: Понсона дю
Террайля, Ксавье де Монтепена, Габорио, а в то же время и все
научные книги, какие попадались под руку: «Небесные светила»
Митчеля и «Происхождение видов» Дарвина, «Минералогию»
Медведева и даже «Частную патологию и терапию» Нимейера.
Наконец, в эту же пору жизни, лет восьми, я прочел впервые
Добролюбова и Писарева. Но зато классическую литературу я
знал плохо: не читал ни Толстого, ни Тургенева, ни даже Пуш
кина; изо всех поэтов у нас в доме было сделано исключение
только для Некрасова, и мальчиком большинство его стихов я
знал наизусть. Можно еще добавить, что параллельно с чтением
165
я увлекался еще «научными опытами». Игрушек мне не дарили,
да я и презирал их, зато дорогими подарками были для меня мо^
дели паровых машин, приборы для простейших физических
опытов и особенно набор для опытов с электричеством (малень
кий электроскоп, лейденская банка и т. п.).
Большим переворотом в моей жизни было то, что меня, нако
нец, отдали в школу, в частную гимназию Фр. Креймана, сразу во
второй класс. Мне было тогда 1 1 лет. Я не привык к обращению со
сверстниками (встречался с ними только летом на даче) и в толпе
товарищей совершенно потерялся. Я знал многое, о чем большин
ство мальчиков моих лет и не слышали, но я не знал тысячи про
стейших вещей, о которых они были прекрасно осведомлены,
а главное, я не умел ни драться, ни ругаться. Ученики 2го класса,
перешедшие в него из 1го, составляли уже сжившееся товарище
ство, и я долго оставался в нем как бы инородным телом. В тайне
души я презирал их за то, что они понятия не имели о каналах на
Марсе, о свойствах электричества, о строении кристаллов, а они
меня презирали за то, что я не умел играть «в перышки» и не знал
значения «непечатных» слов. Мечтая в будущем стать «великим»,
я привык смотреть на других както свысока, но меня постарались
разубедить в моем самомнении доводами кулака.
Понемногу, однако, нашлось в классе несколько мальчиков,
с которыми я сблизился. Соединила нас общая любовь к лите
ратуре. Я с ранних лет, едва научившись писать, уже пробовал
«сочинять». Писал я прозой, частью повести в духе Жюля Вер
на, частью «научные» статьи, в которых излагал свои взгляды ни
более ни менее как на «систему мира», поправляя воззрения Ко
перника и Ньютона. Правда, случалось мне писать и стихи, ко
нечно, в некрасовском духе, но редко и без особой страсти. То
варищи мои, напротив, все были «поэты». Не без их влияния я
тоже обратился к стихам, постиг «стихов российских механизм»
и стал соперничать с новыми друзьями в сочинении стансов,
элегий и даже сонетов. Мы основали рукописный журнал «На
чало», и я сделался его усерднейшим сотрудником. Общение
с товарищами показало мне, как слабы мои познания в литера
туре, и я со страстью бросился пополнять их. В течение какого
нибудь года я прочел тогда едва ли не всю русскую литературу,
от Пушкина и Лермонтова, через Тургенева, Толстого, Достоев
ского, до Лескова и Крестовского (псевдоним). Разумеется,
то было чтение слишком поверхностное, и позднее мне при
шлось все перечитывать заново.
В гимназии Креймана я провел четыре с половиной года.
Сначала я учился очень хорошо, потом очень плохо. Последнее
объясняется тем, что уже в 3м, а особенно в 4м классе я забро
166
сил учение ради удовольствий, не совсем невинных. Воспитан
ный среди женщин, я долгое время оставался целомудренным,
как девочка, хотя и прочел сотни непристойнейших француз
ских романов. Может быть, именно поэтому я, когда предо
мной открылся «мир страсти», предался ему с особенным увле
чением. Мне было лет 12—13, когда я узнал «продажную лю
бовь» и заглянул в область кафешантанов и «веселых домов».
Эти соблазны оказались для меня столь неодолимы, что я стал
посвящать им значительную часть своего времени. Время же
мое делилось на три части: то, которое я проводил в гимназии,
то, которое я посвящал своему чтению, своим стихам и своей
прозе, и, наконец, то, которое я должен был бы отдать приго
товлению уроков. Я решил пожертвовать этим последним
и, вместо того чтобы переводить Цезаря или заучивать уездные
города Российской империи, предпочитал с несколькими сото
варищами (сказать кстати, в гимназию Креймана попадали
большей частью юноши, «не ужившиеся» в других учебных заве
дениях) идти в оперетку, в кафе или просто на Тверской бульвар.
В результате в моих отметках все чаще начали появляться «двой
ки», а затем и классические «единицы».
Надо добавить, что наша семья переживала тогда трудную
пору жизни. Отец, увлекшийся спортом и державший скаковую
конюшню (в течение нескольких лет я был постоянным посети
телем скачек), запутался в долгах, которые дед отказался пла
тить. Мой младший брат (Николай) был долго и тяжко болен
болезнью (опухоль мозга), которая и свела его в гроб; мать це
лые дни проводила с ним. На мое поведение никто не обращал
внимания. Мне свободно предоставляли возвращаться домой
поздно ночью или даже под утро, и это в связи с тем, что у меня
всегда были карманные деньги, открывало мне полную возмож
ность вволю наслаждаться «ночными приключениями». Поне
многу я отошел оттого круга товарищей, с которыми меня сбли
зила любовь к литературе (к тому же самый деятельный из них,
В. К. Станюкович, племянник известного беллетриста, поки
нул гимназию), и сблизился с другим кругом — любителей куте
жей и попоек.
Однако покинуть гимназию Креймана мне пришлось все же
по другому поводу. Уже в 4м классе я числился на самом дурном
счету у гимназического начальства за свои «вольнодумные» суж
дения, которые мне случалось, по детской заносчивости, выска
зывать в лицо учителям. Перейдя не без труда в 5й класс, я взду
мал возобновить издание рукописного гимназического журнала.
Но на этот раз литературе в моем «Листке V класса» было отведе
но лишь второстепенное место. Листок был посвящен гимнази
167
ческим «злобам дня» и, страшно сказать, политике. Почти един
ственным сотрудником был я сам и еженедельно, в 5—6 экземп
лярах, распространял среди товарищей свой «Листок», напол
ненный памфлетами против учителей, гимназического началь
ства и, отчасти, критикой различных явлений общественной
жизни. В наши дни, когда в редкой гимназии нет среди гимнази
стов кружка, в котором начальство усматривает «преступное со
общество, имеющее целью ниспровержение существующего
строя», мои писания показались бы невинным лепетом. Не то
было в 80х годах: тогда даже директору частной гимназии, на
шему Францу Ивановичу (в руки которого «Листок», конечно,
попал), мои робкие памфлеты и ребяческое прославление рес
публиканской формы правления (я, само собой разумеется,
с детства был республиканцем) представились чуть ли не чудо
вищным преступлением. Вспомнили, что еще раньше наш «ба
тюшка» (известный протоиерей Сергиевский) жаловался на то,
что я распространяю среди товарищей атеистические идеи. В ре
зультате отцу моему предложили «взять» меня из гимназии как
мальчика, способного совратить других с доброго пути.
В сущности, я рад был покинуть гимназию Креймана. Я уже
сильно тяготился беспутной жизнью, которую вел последнее
время, но, оставаясь в кругу прежних товарищей, я не в силах
был изменить ее. Деятельно я принялся готовиться к поступле
нию в другую частную гимназию, Л. И. Поливанова, и могу ска
зать с уверенностью, что за полгода самостоятельных занятий
изучил больше, чем за последние 2—2 '/г года пребывания в гим
назии. Я вовсе не хочу этим сказать, что я «раскаялся», переме
нил жизнь и т. п.; нисколько, — я не порывал связи с прежними
товарищами своих кафешантанных и бульварных увеселений,
но у меня оказался свободным целый день, от утра до вечера,
и этого было вполне достаточно, чтобы пополнить те пробелы,
какие были в моем знании школьных учебников. Осенью я дер
жал экзамен в 6й класс гимназии Поливанова и выдержал это
испытание весьма «успешно».
У Поливанова я попал совершенно в другую среду, нежели та,
которая меня окружала в гимназии добрейшего Франца Ивано
вича. Поливанов умел внушить ученикам своей гимназии серь
езное отношение к учению: все как один человек (по крайней
мере, в моем классе) относились к науке как к настоящему делу,
а не как к скучной повинности, все интересовались литерату
рой, много читали, охотно спорили по литературным вопросам
и т. д. Правда, «друзей» я не нашел и в этой гимназии и здесь до
конца остался чужд общей жизни «класса», но я с удовольстви
ем вспоминаю, как вообще о трех годах, проведенных мною
168
в школе Поливанова, так в отдельности о многих из своих сото
варищей, с которыми мне случалось говорить о вопросах, инте
ресовавших меня живо. Ближе других был ко мне кн. С. А. Щер
батов, ныне известный коллекционер и художник. Товарищи
знали, что я пишу стихи, коекто подсмеивался над этим, но,
кажется, большинство относилось к моим опытам серьезно.
Знал об них и Поливанов и тоже скорее «сочувствовал» им: так,
по крайней мере, он один раз прямо заявил на уроке; другой раз
он даже написал ко мне шутливое «послание» в стихах.
Учился я в гимназии Поливанова хорошо и считался в числе
лучших учеников. Наилучшими были мои успехи в математике.
Я всегда любил непобедимую логику математики, но в те годы,
между своими 16—18 годами, особенно увлекался ею и долгое
время держался намерения, по окончании курса гимназии, из
брать математический факультет. Забегая вперед, я даже при
нялся за изучение тех математических наук, которые не входят
в гимназический курс, изучил аналитическую геометрию, по
знакомился до некоторой степени с высшим анализом и теори
ей чисел. Другим моим увлечением того времени была филосо
фия: я прочел несколько курсов истории философии, читал
Канта, Шопенгауэра, но более всего заинтересовался системой
Спинозы, настолько, что читал «Этику» в подлиннике и напи
сал к ней обширный комментарий.
В эти годы я уже сознательно работал над своим стихом, на
чиная определенно сознавать себя поэтом. После ребяческих
опытов, написанных в духе Некрасова, я одно время подпал под
влияние Надсона, которым в те годы увлекалась вся молодежь.
Следующим моим учителем был Лермонтов. Его манеру я усво
ил в такой степени, что иные мои стихи, написанные в конце
80х годов (они не напечатаны), можно принять за юношеские
стихотворения Лермонтова (разумею, конечно, его слабые опы
ты 1828—1829 гг.). Только после Лермонтова настала для меня
пора, когда я смог оценить величие и значение Пушкина. После
юбилейного 1887 года сочинения Пушкина были в моей личной
библиотеке, но действительно понял его и действительно при
нял его в душу я не ранее как в 1890 году. В этом тоже сказалось
влияние самого Поливанова, который, как известно, был пре
красный знаток Пушкина и умел раскрывать перед своими уче
никами всю красоту и всю глубину его созданий.
Около того же времени (т. е. около 1890 г.) я впервые позна
комился с поэзией французских символистов: с Верленом,
Малларме и Рембо. Это было для меня целым откровением:
не будучи знаком с западноевропейской литературой последне
го полустолетия, я только из их стихов понял, как далеко ушла
169
поэзия от творчества романтиков. Все, что было достигнуто
парнасцами и реалистами 60х годов, все, что было сделано пре
рафаэлитами и школой Теннисона, конечно, в смутных отголо
сках, но донеслось до меня из ранних стихов Верлена, из обду
манных строф Малларме, из «мальчишеских» выходок Рембо.
Влияние Пушкина и влияние «старших» символистов причуд
ливо сочеталось во мне, и я то искал классической строгости
Пушкинского стиха, то мечтал о той новой свободе, какую об
рели для поэзии новые французские поэты. В моих стихах того
времени (тоже не напечатанных) эти влияния перекрещиваются
самым неожиданным образом.
Я кончил гимназию в 1892 году и, после некоторого колеба
ния, поступил все же на филологический факультет. Переход из
гимназии в университет для меня не был особенно чувствите
лен, так как, и учась в гимназии, я пользовался совершенной
свободой личной жизни. Я переменил только форму одежды,
но не переменил образа жизни. К тому же и занятия на филоло
гическом факультете, где слушателей было весьма мало,
не очень многим отличались от гимназических уроков. Проф.
В. И. Герье заставлял нас писать «сочинения», проф.
А. Н. Шварц, будущий министр, задавал нам на дом «уроки»,
с проф. Ф. Е. Коршем мы занимались на семинарии переводом
классиков, словно в школе. Со студенческим кругом я не сбли
зился, вероятно, все по той же своей неспособности легко схо
диться с людьми. Кроме того, студенты все прежде всего инте
ресовались политикой, я же в те годы, простившись со своим
детским республиканством, решительно чуждался вопросов об
щественности и все более и более отдавался литературе.
В университете я провел пять лет: один год лишний, потому
что был я и на отделении классической филологии, которое по
том переменил на отделение историческое. Кроме классиков, я
более специально занимался в университете философией, и мое
«зачетное сочинение» было написано на тему «Теория познания
у Лейбница». Лейбниц стал моим любимейшим философом по
сле того, как я разочаровался в Спинозе. О Лейбнице я прочел
груды книг, что, впрочем, не помешало проф. Л. М.Лопатину
оценить мою работу довольно скромно: «вполне удовлетвори
тельно». Если же спросить, какие знания я вынес из универси
тета, ответ будет не слишком пространный. Под руководством
того же Лопатина я достаточно хорошо изучил философию кри
тицизма (Кант и некоторые его последователи). Проф. Герье за
ставил меня изучить историю великой революции и вниматель
но вникнуть в вопросы древней римской историографии
и в критику первой декады Ливия. Незабвенный Ключевский
170
и меня увлекал своим изложением некоторых периодов русской
истории, но настоящего знания я из его лекций не вынес (разу
меется, не по его вине). Проф. П. Г. Виноградов позволил мне
совершенно формально отнестись к предметам, которые он чи
тал: истории Греции и истории средних веков. Много блиста
тельных, а порой и прямо гениальных соображений довелось
мне слышать на семинариях Ф. Е. Корша... Это, кажется, и все.
Курс университета я кончил (т. е. сдал экзамены) в 1897 г.,
с «дипломом первой степени».
Впрочем, интересы науки для меня определенно отступали
на второй план перед интересами литературными. В 1894 году
небольшая серия моих стихотворений была напечатана в сбор
нике, вышедшем под заглавием «Русские символисты». (Раньше
этого, еще совсем мальчиком, я напечатал две «спортивных»
статейки в специальных журналах — в «Русском спорте» 1889 г.
и в «Листке спорта» 1890 г.) Как известно, этот 1й выпуск «Рус
ских символистов», так же, как и последовавшие вскоре два дру
гих, осенью 1894 г. и летом 1895 г., вызвали совершенно несоот
ветствующий им шум в печати. Посыпались десятки, а может
быть, и сотни рецензий, заметок, пародий, и, наконец, их вы
смеял Вл. Соловьев, тем самым сделавший маленьких начинаю
щих поэтов, и прежде всего меня, известными широким кругам
читателей. Имя «Валерий Брюсов» вдруг сделалось популяр
ным — конечно, в писательской среде — и чуть ли не нарица
тельным. Иные даже хотели видеть в Валерии Брюсове лицо
коллективное, какогото нового Козьму Пруткова, под которым
скрываются писатели, желающие не то вышутить, не то просла
вить пресловутый в те дни «символизм». Если однажды утром я
и не проснулся «знаменитым», как некогда Байрон, то, во вся
ком случае, быстро сделался печальным героем мелких газет
и бойких, неразборчивых на темы фельетонистов.
По правде сказать, весь этот шум, конечно, в общем «малень
кий», но достаточный для юноши, которого еще вчера никто не
знал, меня прежде всего изумил. В своих напечатанных стихах
(в первом выпуске «Символистов») я не видел ничего особенно
изумительного или хотя бы странного: многие из этих стихотво
рений были написаны мною под влиянием совсем не «символи
стов», а, напр. (как верно указал Вл. Соловьев), Гейне. Я с наив
ностью думал, что можно быть «символистом», продолжая дело
предшествующих русских поэтов. Критики объяснили мне, что
этого нельзя. Они насильно навязали мне роль вождя новой
школы, maftre de Гёсоіе школы русских символистов, которой
на самом деле и не существовало тогда вовсе, так как те пять
шесть юношей, которые вместе со мной участвовали в «Русских
171
символистах» (за исключением разве одного А. Л. Мирополь
ского), относились к своему делу и к своим стихам очень несе
рьезно. То были люди, более или менее случайно попытавшие
свои силы в поэзии, и многие из них вскоре просто бросили пи
сать стихи 1 . Таким образом я оказался вождем без войска.
Приходилось, однако, faire bonne mine a mauvais jeu*.
Co мной не хотели считаться иначе, как с «символистом»: я по
старался стать им — тем, чего от меня хотели. В двух выпусках
«Русских символистов», которые я редактировал, я постарался
дать образцы всех форм «новой поэзии», с какими сам успел по
знакомиться: vers libre**, словесную инструментовку, парнас
скую четкость, намеренное затемнение смысла в духе Маллар
ме, мальчишескую развязность Рембо, щегольство редкими
словами на манер Л. Тальяда и т. п., вплоть до «знаменитого»
своего «одностишия», а рядом с этим — переводыобразцы всех
виднейших французских символистов. Кто захочет пересмот
реть две тоненькие брошюрки «Русских символистов», тот, ко
нечно, увидит в них этот сознательный подбор образцов, делаю
щий из них как бы маленькую хрестоматию. Свой план я думал
закончить в 4м выпуске, для которого заготовил переводы Вер
харна, ВьелеГриффена, Анри де Ренье и др. Но этому 4му вы
пуску не суждено было появиться по причине, которую легко
угадать: по недостатку средств даже на издание тоненькой бро
шюрки.
Вместе с третьим выпуском «Символистов» я издал свой
первый сборник стихов. Озаглавил я его faute de mieux «Chefs
d'ceuvre»***. В те дни все русские поэты, впервые появляясь пе
ред публикой, считали нужным просить снисхождения, скром
но предупреждая, что они сознают недостатки своих стихов,
и т. п. Мне это казалось ребячеством: если ты печатаешь стихи,
возражал я, значит, ты их находишь хорошими; иначе незачем
1 А. Л. Миропольский позднее выпустил сборник стихов, под псевдони
мом А. Березин, и участвовал в «Северных цветах» к[нигоиздательст]ва «Скор
пион». Э. Мартов позже сотрудничал в газетах (ныне он уже умер). В. Хрисо
нопуло напечатал еще несколько стихотворений в разных сборниках (он тоже
умер). Н. Нович до сих пор работает как переводчик. Лицо, скрывшееся под
псевдонимом Г. Заронин, изредка выступает в литературе и поныне. В. Даров
(псевдоним) занялся торговлей и в настоящее время известен в финансовом
мире, но продолжает писать стихи. Остальные... остальные исчезли бесследно
и, вероятно, даже позабыли, что когдато в их студенческих виршах видели по
пытку подорвать устои русской поэзии.
* Делать хорошую мину при плохой игре (фр.).
** Свободный стих (фр.).
*** За неимением лучшего «Шедевры» (фр.).
172
их и печатать. Такой взгляд я и выразил в заглавии своей книж
ки. Сколько могу теперь судить сам о своих стихах, «шедевров»
в книжке не было, но были стихотворения хорошие, было не
сколько очень хороших, и большинство было вполне посредст
венно. Совсем плохих было дватри, не более. Критики, однако,
прочли только одно заглавие книжки, т. е. запомнили только од
но это заглавие, и шум около моего имени учетверился. Я был
всенародно предан «отлучению от литературы», и все журналы
оказались для меня закрытыми на много лет, приблизительно на
целый «люстр» (5 лет). Последнее обстоятельство, кстати ска
зать, я считаю весьма благоприятным для себя. Оно не только
позволило, но заставило меня работать вполне свободно: я не
должен был приноравливаться ко вкусам редакторов, ибо все
равно ни один из них не принял бы меня в свое издание, а ко
вкусам публики мне было приспосабливаться бесполезно, ибо
она все равно была уверена, что все, подписанное моим име
нем, — вздор. Я, так сказать, насильственно был принужден ру
ководиться только своим личным вкусом, а что может быть по
лезнее для начинающего поэта?
Кроме сборника «Chefs d'oeuvre» в эту первую пору моей дея
тельности мной были изданы еще крохотный сборник стихов
«Me eum esse» (позднее значительно увеличенный мною), бро
шюра «О искусстве» (не кто другой, как Л. И. Поливанов,
уверил меня, что предлог «об» ставится только перед местоиме
ниями) и перевод «Романсов без слов» П. Верлена (перевод
в достаточной мере слабый).
Выступление в печати, однако, в одном отношении сыграло
важную роль в моей жизни: оно помогло мне завязать коекакие
литературные знакомства. Из числа этих знакомств два оказали
на меня и на развитие моей поэзии огромное влияние: знаком
ство с К. Д. Бальмонтом и с Александром Добролюбовым.
С Бальмонтом я встретился впервые в студенческом «Обще
стве любителей западной литературы», деятельнейшими члена
ми которого были составившие себе впоследствии некоторое
имя в литературе (тогда студенты) В. М. Фриче, П. С. Коган,
В. Шулятиков и Марк Криницкий, а также А. А. Курсинский,
даровитый поэт, выпустивший позднее два сборника стихов.
Это маленькое общество (были и другие члены) собиралось до
вольно часто, обсуждало рефераты, спорило, а потом все конча
лось обычно дружеской пирушкой, за которой читались стихи,
написанные ее участниками. Бывал на этих собраниях и Баль
монт. Он тогда только начинал свою писательскую деятельность
(издал первый выпуск переводов Шелли и сборник стихов «Под
северным небом»), был жизнерадостен и полон самых разнооб
173
разных литературных замыслов. Его исступленная любовь к по
эзии, его тонкое чутье к красоте стиха, вся его своеобразная
личность произвели на меня впечатление исключительное.
Многое, очень многое мне стало понятно, мне открылось толь
ко через Бальмонта. Он научил меня понимать других поэтов,
научил понастоящему любить жизнь. Я хочу сказать, что он
раскрыл в моей душе то, что в ней дремало и без его влияния
могло дремать еще долго.
Вечера и ночи, проведенные мною с Бальмонтом, когда мы
без конца читали друг другу свои стихи и читали друг другу
стихи своих любимых поэтов: он мне — Шелли и Эдгара По,
я ему — Верлена, Тютчева (которого он тогда не знал), Кароли
ну Павлову, эти вечера и ночи, когда мы говорили с ним de
omni re scibili*, — останутся навсегда в числе самых значитель
ных событий моей жизни. Я был одним до встречи с Бальмон
том и стал другим после знакомства с ним. Впрочем, не без
гордости могу добавить, что, несомненно, и я оказал свое вли
яние на Бальмонта; он сам сознается в этом в одном из своих
воспоминаний.
Александр Добролюбов приезжал ко мне вместе с В. Гиппиу
сом; они имели в виду предложить свои стихи для следующего
выпуска «Русских символистов». Сотрудничество их в этих сбор
никах, по разным причинам, не осуществилось, но из знакомст
ва с Добролюбовым я тоже вынес многое. Он был тогда крайним
«эстетом» и самым широким образом был начитан в той «новой
поэзии» (французской), из которой я, в сущности, знал лишь об
рывки. Малларме, Рембо, Лафорг, ВьелеГриффен, не говоря
о Верлене и о предшественниках «нового искусства», как Бод
лер, Теофиль Готье и другие «парнасцы», были ему знакомы «от
доски до доски». Он был пропитан самым духом «декадентства»
и, так сказать, открыл предо мной тот мир идей, вкусов, сужде
ний, который изображен Гюисмансом в его «A rebours»**. Ис
тинную любовь к слову, как к слову, к стиху, как к стиху, по
казал мне именно Добролюбов. Его влиянию и его урокам я обя
зан тем, что более или менее искусно мог сыграть навязанную
мне роль «вождя» русских символистов.
Дальнейшая судьба Добролюбова известна; В. Гиппиус до
сих пор продолжает работу в литературе; его стихи (под псевдо
нимами) печатались в разных журналах и недавно были собра
ны автором в отдельном сборнике.
_________
* Обо всем, что касается познания (лат.).
** «Наоборот» (фр.).
174
Чтобы здесь покончить с «влияниями», мне остается сказать
еще, что несколько лет спустя тоже значительное влияние ока
зал на меня Иван Коневской, хотя он был моложе меня лет на
пять. Если через Бальмонта мне открылась тайна музыки
стиха; если Добролюбов научил меня любить с л о в о, то Ко
невскому я обязан тем, что научился ценить глубину замысла
в поэтическом произведении — его философский или истинно
символический смысл. Страстный поклонник Верхарна, Вье
леГриффена, Анри де Ренье (в его поэмах), Суинберна, юно
ша, до изумительное™ начитанный во всемирной литературе
(он свободно читал на пяти языках), Коневской своим приме
ром, своими беседами, заставил меня относиться к искусству
серьезнее, благоговейнее, нежели то было «в обычае» в тех кру
гах, где я вращался прежде, не исключая и кружка Бальмонта.
Бальмонт любил поэзию, как любят женщину, страстно, без
рассудно. Коневской поэзию чтил сознательно и поклонялся
ей, как святыне 1 .
В дальнейшем (если не говорить здесь о «романах» моей
жизни, для чего, конечно, еще не настало время) моя биогра
фия сливается с биографией моих книг и моих других печат
ных работ.
Первый журнал, открывший мне свои страницы, был «Рус
ский архив», где я стал печатать свои историколитературные
и библиографические изыскания. Одно время (в течение трех
лет) я даже был секретарем редакции в «Архиве». С благодарно
стью вспоминаю я внимательное отношение ко мне «патриарха»
русской журналистики, старца П. И. Бартенева; за годы близос
ти с ним я полюбил его своеобразную, сильную личность, в ко
торой самые кричащие «недостатки» уживаются рядом с досто
инствами исключительными. После «Архива» я получил доступ
в «Ежемесячные сочинения», которые издавал И. И. Ясинский,
где я поместил кроме ряда стихотворений несколько статей,
и затем в «Мир искусства», единственный в те годы журнал (по
сле прекращения «Северного вестника»), сочувствующий «но
вому искусству». В то же время я писал и в некоторых других из
даниях: по рекомендации И. А. Бунина — в одесской газете
«Южное обозрение», по рекомендации Бальмонта — в англий
ском журнале «The Athenaeum», куда я давал ежегодно обзоры
1 Нашу дружбу, Бальмонт, Коневской и я, мы запечатлели изданием не
большого сборника наших стихов, под названием «Книга раздумий» (СПб.,
1899). Четвертым участником сборника был М. А. Дурнов, талантливый ху
дожник и небезынтересный поэт, с которым одно время и Бальмонт, и я, мы
были близки.
175
русской литературы, в «Ребусе», так как интересовался вопроса
ми оккультизма.
Всех этих журналов было, однако, для меня мало, чтобы вы
сказать все, что мне хотелось (не говоря уже о том, что, кроме
«Athenaeum»'a, другие из названных изданий не находили воз
можным платить мне гонорар). Вот почему я не отказался от
предложенного мне Н. Д. Облеуховым (братом милого поэта,
А. Д. Облеухова, с которым я познакомился через Бальмонта) —
сотрудничать в московской газете «Русский листок». Говоря так,
я имею в виду не столько то, что газета по политическому на
правлению была «правая» (в те дни, по причинам, которые объ
яснять было бы слишком долго, я сам до известной степени
склонялся к тогдашнему «консерватизму», или, еще точнее,
чувствовал какуюто враждебность к «либерализму», как он тог
да проявлялся), но то, что газета была определенно «бульвар
ная». Но выбора у меня не было, я устал «публично молчать»
в течение более чем пяти лет и рад был даже в бульварном лист
ке высказать свои взгляды. Писал я, конечно, исключительно
на литературные темы: помещал в газете рецензии на сборники
стихов, маленькие статьи о поэзии, стихи, рассказы и письма из
своего первого заграничного путешествия.
Около 1899 года в Москве организовалось книгоиздательство
«Скорпион». Его основателем, поныне ведущим все дело, был
С. А. Поляков, в те дни молодой человек (немного моложе ме
ня), едва окончивший университет (по математическому фа
культету), очень образованный, знающий много языков, евро
пейских и азиатских, широко начитанный и большой поклон
ник «новой поэзии». Меня с Поляковым сблизил Бальмонт.
Четвертым постоянным участником «Скорпиона» был Ю. Балт
рушайтис, талантливый поэт, личный друг Полякова. С самого
основания книгоиздательства я принял в нем самое деятельное
участие, сначала чисто дружеское, позже официальное, с опре
деленным кругом обязанностей и определенным за них вознаг
раждением. «Скорпион» сделался быстро центром, который
объединил всех, кого можно было считать деятелями «нового
искусства», и, в частности, сблизил московскую группу (я, Баль
монт и вскоре присоединившийся к нам Андрей Белый) с груп
пой старших деятелей, петербургскими писателями, объединен
ными в свое время «Северным вестником» (Мережковский,
Гиппиус, Сологуб, Минский и др.). Объединение это было как
бы засвидетельствовано изданием альманаха «Северные цветы»,
в котором впервые появились на тех же страницах и вся группа
«московских символистов», и большинство сотрудников «Се
верного вестника».
176
С этим петербургским кругом писателей познакомился я
раньше, во время своих поездок в Петербург, где две зимы про
вел Бальмонт. Я бывал тогда на пятницах К. К. Случевского, где
встречал «весь литературный Петербург». Сам Случевский от
несся ко мне очень приветливо, и мне случалось беседовать
с ним вдвоем по целым часам. Мережковские, напротив, встре
тили меня сначала довольно враждебно, и сблизились мы лишь
на почве «Скорпиона». С Сологубом, напротив, с самого начала
у нас установились отношения дружественные: может быть, нас
сближала сходная судьба в литературе.
В 1900 г. вышел в к[нигоиздательст]ве «Скорпион» третий
сборник моих стихов «Tertia Vigilia». С него началось мое «при
знание» как поэта. Впервые в рецензиях на эту книгу ко мне от
неслись как к поэту, а не как к «раритету», и впервые в печати я
прочел о себе похвалы (М. Горького, с которым мне тоже прихо
дилось встречаться лично, И. Ясинского и др.). Около того же
времени В. М. Миролюбив предложил мне сотрудничать в его
«Журнале для всех», где я и поместил ряд стихотворений. Не
сколько позже С. А. Венгеров дал мне возможность работать для
выходящей под его редакцией «Библиотеки великих писате
лей». Я переводил для него сонеты Шекспира и стихи Байрона
(впоследствии писал статьи о жизни и произведениях Пушкина
и перевел «Амфитриона» Мольера).
Когда в 1903 г. Мережковские основали «Новый путь», они
предложили мне быть секретарем нового журнала. Я, однако,
переехать в Петербург не решился и был, так сказать, секрета
рем «почетным». Впрочем, в составлении первых книжек я
принимал деятельнейшее участие и поместил в «Пути», кроме
стихов, много чисто журнальных статей и заметок. В «Новом
пути» я на опыте освоился с техникой журнального дела.
По предложению редакции я взялся также вести в журнале
«Политическое обозрение». Сознаюсь, что воспоминания об
этой работе относятся к числу особенно неприятных изо всего
моего прошлого. Прежде всего, я вовсе был не подготовлен для
такой работы, взялся же за нее по юношеской самонадеяннос
ти, воображающей, что она может «все». Далее, то направле
ние, в каком я должен был вести обозрение, было мне заранее
предписано редакторомиздателем П. П. Перцовым (с кото
рым, кстати сказать, я был знаком уже издавна, после издания
им сборника «Молодая поэзия», 1895 г., куда он включил и мои
стихи). Втретьих, несмотря на «монархический» дух моих обо
зрений (политическим идеалом «Нового пути» была теокра
тия), цензура немилосердно искажала их, и за несколько статей
я решительно не могу нести ответственности, потому что самая
177
сущность их была вычеркнута нашим «зоологическим» цензо
ром (он жил на Вас[ильевском] острове, в Зоологическом пере
улке). Такова, напр., статья «Папство», в которой я хотел ука
зать на живучесть идеалов папства. Наконец, то были именно
годы (1903—1904), когда я начинал чувствовать всю неправду
моего бравурного пренебрежения к русскому либерализму, пре
небрежения, выросшего преимущественно из чувства протеста
ко всему «признанному», укоренившемуся (а в той среде, где я
жил, либеральные идеи, разумеется, были «священными заве
тами», на которые никто не смел посягать). По счастию, эти
мои «обозрения» скоро прекратились.
В 1904 году к[нигоиздательст]во «Скорпион» основало свой
журнал «Весы», и я, бросив «Новый путь», всецело отдался ему.
В течение 4 лет я, совместно с С. А. Поляковым, редактировал
«Весы» и могу сказать, что за эти годы не было в журнале ни од
ной строки, которую я не просмотрел бы как редактор и не про
читал бы в корректуре. Мало того, громадное число статей, осо
бенно начинающих сотрудников, было мною самым тщатель
ным образом переработано, и были случаи, когда правильнее
было бы поставить мое имя под статьей, подписанной кемни
будь другим. Позднее мне приходилось читать, что «Весы» сыг
рали свою роль в истории нашей литературы. Но в те годы, ког
да я «Весы» редактировал, отзывы печати о них были совершен
но иного рода, и то обстоятельство, что сотрудники журнала ос
меливались критиковать писателей с своей точки зрения, объ
являлось просто «наглостью».
В 1903 году вышел четвертый сборник моих стихов, «Urbi et
Orbi». Его заглавием я хотел сказать, что обращаюсь не только
к тесному «граду» своих единомышленников, но и ко всему «ми
ру» русских читателей. Отзывы печати о книге были весьма раз
нообразны, но мне известно, что восторженная заметка о ней,
написанная А. Блоком, так и не могла себе найти приюта ни
в одном из журналов. В 1906 г., в самый разгар декабрьского вос
стания в Москве, вышел пятый сборник — «Венок». Отпечатан
ная книга некоторое время не могла быть роздана по книжным
магазинам, потому что вся жизнь в Москве остановилась.
К «Венку» я первоначально написал совершенно другое предис
ловие, в котором говорил о «свободе искусства в свободной
стране», и лишь по настоянию Вячеслава Иванова (с которым
познакомился за год перед этим в Париже) изменил намерение,
о чем теперь жалею (первоначальное предисловие позднее было
напечатано в журнале «Искусство»). «Венок» был моим первым,
сравнительно крупным успехом. Издание (2000 экз.) разошлось
в полтора года, тогда как прежние мои книги едва расходились
178
в пять лет. После «Венка» я уже стал получать приглашения уча
ствовать от наших «толстых» журналов и одно время писал
в «Мире Божьем», в «Образовании» и т. д.
В эти годы (1903—1908) я часто выступал как лектор, с пуб
личными чтениями, в разных московских аудиториях. Некото
рые из этих лекций имели большой успех, как, напр., мое чтение
о «Театре будущего», которое мне пришлось повторить несколь
ко раз, всегда при переполненном зале.
В последний год издания «Весов» я, по некоторым обстоя
тельствам, уклонился от дел редакции. В это время я пригото
вил и издал длинный ряд книг, частью написанных раньше.
Так, за годы 1907—09 появились: книга переводов Верхарна,
«Земная ось» (рассказы), «Огненный ангел» (исторический
роман), переводы: драмы д'Аннунцио «Франческа да Рими
ни», драмы Метерлинка «Пеллеас и Мелизанда» 1 , драмы Вер
харна «Елена Спартанская», книга переводов французских
поэтов, «Французские лирики XIX века», исследование «Ли
цейские стихи Пушкина», «Испепеленный», речь о Гоголе (за
которую, как, вероятно, многим памятно, я был освистан на
торжественном заседании Общ[ества] люб[ителей] россий
ской] слов[есности]). Тогда же мне пришлось приступить
к переизданию всех сборников моих стихов, что я и сделал
в трех томах, озаглавленных «Пути и перепутья». Несколько
раньше я издал отдельно сборник собранных мною писем
Пушкина и к Пушкину.
С прекращением «Весов» в 1909 г. я стал помещать свои
произведения преимущественно в «Русской мысли» и через
год, с осени 1910 г., был приглашен редакцией журнала заве
довать литературнокритическим отделом. Эта моя деятель
ность, в редакции «Русской мысли», длилась более двух лет,
до конца 1912 г., причем мною было исполнено для журнала
немало чисто редакционных работ. За те же годы и за самое
последнее время (до осени 1913 г.) мною было издано отдель
1 Перевод «Франческа да Римини» был сделан мною, для ускорения рабо
ты, совместно с Вяч. Ивановым. Драма, как и «Пеллеас и Мелизанда», назна
чалась для театра В. Ф. Коммиссаржевской, с которой я одно время сблизил
ся. Постановкой этих двух переведенных мною драм и позднейшей постанов
кой в Императорском Московском Малом театре переведенной мною «Герцо
гини Падуанской» О. Уайльда (в том же театре ставили и «Франческу» в нашем
переводе) ограничиваются мои отношения к театру (если не считать наивной
сценки «Проза», написанной мною еще в 1892 г. и тогда же несколько раз по
ставленной на «любительских» спектаклях). Моя драма «Земля» (1906 г.), пси
ходрама «Путник» (191 1 г.) и трагедия «Протесилай умерший» (1912 г.) — на
писаны не для сцены.
179
но (кроме переиздания прежних книг): сборник стихов «Зер
кало теней», сборник рассказов «Ночи и дни», роман из рим
ской жизни IV века (в 2 томах) «Алтарь победы», сборник ста
тей о русских поэтах «Далекие и близкие», сборник переводов
П. Верлена, перевод драмы О. Уайльда «Герцогиня Падуан
ская», несколько маленьких брошюр: «Великий ритор»
(жизнь и сочинения Авсония), «За моим окном» (воспомина
ния) и др. В то же время довольно много статей, переводов
было мною помещено в различных журналах, газетах, альма
нахах, сборниках (в том числе в приложениях к «Ниве» пере
вод «Баллады Редингской тюрьмы» О. Уайльда), в разных кол
лективных трудах (в «Библиотеке великих писателей» под ред.
С. А. Венгерова, в «Истории русской литературы» и «Истории
западной литературы» т[оварищест]ва «Мир», в «Новом Эн
циклопедическом словаре» и т. д.) и в виде предисловий к раз
личным книгам.
С 1913 г. новое издательство «Сирин» предприняло издание
«Полного собрания» моих сочинений и переводов. Издание
рассчитано на 25, довольно объемистых, томов, но оно, конеч
но, не вместит все, что я написал за 25 лет своей литературной
работы... Более или менее полный список написанного (вернее,
напечатанного) мною за эти 25 лет можно найти в «Библиогра
фии Валерия Брюсова», изданной к[нигоиздательст]вом «Скор
пион» (М., 1913).
Что касается фактов моей личной жизни, то здесь уместно
будет сказать лишь то, что я совершил немало маленьких «пу
тешествий». Еще ребенком я был, с родителями, в Крыму. Сту
дентом я ездил опять в Крым и на Кавказ, потом в Ригу и Вар
шаву и совершил маленькое путешествие по Германии.
По окончании университета я с женой (я женился в 1897 г.)
провел два лета в Крыму и одно в Ревеле. Потом мы несколько
раз ездили за границу. Первая наша поездка ограничилась се
верной Италией, произведшей на меня сильное впечатление.
Вторая поездка имела целью Париж, где мы и провели не
сколько недель. В революционный год (1906) мы летом жили
в Швеции. Следующая наша (1908 г.) поездка охватила всю
Италию, южную Францию, часть Испании и закончилась
в Париже, где я сблизился с кружком молодых французских
поэтов. Из Парижа я совершил паломничество в Бельгию, что
бы лично познакомиться с Э. Верхарном. В следующем (1909)
году мы опять совершили довольно большое путешествие по
всей южной Германии и Швейцарии, где провели лето.
Из Швейцарии я опять ездил в Париж (на полтора месяца)
и в Бельгию к Верхарну. Последний раз (летом 1913 г.) мы по
180
сетили Голландию. Таким образом, из европейских стран мне
остались незнакомы только Англия и Балканский полуост
ров... Несколько раз, кроме того, я бывал в Финляндии (кото
рая мне очень полюбилась) и на Рижском взморье.
Последние годы я вступил членом в большинство литератур
ных и художественных обществ Москвы. Во многих из них я
участвовал в составе правления. Особенно деятельно я занимал
ся и продолжаю заниматься делами Московского литературно
художественного кружка, где состою председателем дирекции.
Много времени я посвящаю также основанному при моем учас
тии обществу «Свободной эстетики».
Могу еще добавить, что, пользуясь некоторой популярнос
тью в литературных кругах Москвы, я имею удовольствие по
следние годы видеть и принимать у себя большинство иност
ранных писателей и художников, почемулибо попадающих
в Россию. Это объясняется, между прочим, и тем, что как во
время своих поездок за границу, так и по переписке я вошел
в сношения с очень многими иностранными писателями и ху
дожниками, немецкими, французскими, итальянскими, анг
лийскими, а также тем, что значительное число моих произве
дений переведено на иностранные языки 1 .
Многие мои стихи положены на музыку композиторами: Реби
ковым, ИвановымБорецким, Гречаниновым, Рачинским, Пан
ченко, Энгелем, Толоконниковым, Вильбушевичем, Василенко,
Яворским, Гартманом, Глиэром, Саминским, Купером и др.
В настоящее время кроме разных более мелких работ меня
занимают особенно: перевод «Энеиды» Вергилия, перевод «Бо
жественной комедии» Данте, повесть «Юпитер поверженный»
(окончание романа «Алтарь победы»), роман из будущей жизни
«Семь земных соблазнов» (отрывки из которого уже были напе
чатаны) и большая книга стихов (предположено 4 тома) «Сны
человечества», которая должна будет представить «лирические
отражения жизни всех народов и всех времен».
1 Особенно много переводов на немецкий язык. Отдельно изданы: романы
«Огненный ангел» и «Алтарь победы», драма «Земля» и книга рассказов «Зем
ная ось»; в журналах и сборниках напечатаны переводы нескольких десятков
стихотворений, психодрамы «Путник» и т. д. Кроме того, разные мои вещи
(драмы, рассказы, стихи, статьи) переведены, в отдельных изданиях и в жур
налах, на языки: французский, итальянский, английский, шведский, датский,
чешский, польский, латышский, новогреческий, украинский, белорусский,
далматинский, армянский, японский и др. Перечень этих переводов см.
в «Библиографии Валерия Брюсова», указанной выше.
Моя юность
Повесть
Dis, qu'as tu fait toi que voila,
Le ta jeunesse.
Paul Verlaine'
ПРЕДИСЛОВИЕ
Я думаю, что задача поэта — передать другим всю полноту сво
ей души. Все поэтические произведения — лирика, даже драмы
и романы. Вот почему в произведениях самых объективных писа
телей громадное место занимают воспоминания, автобиографиче
ские черты. Не может быть столь ничтожного человека, чтобы ду
ша его не заслуживала величайшего внимания. Поэт не тот, чья ду
ша по сущности выше, достойнее других, а тот, кто умеет яс
нее чувствовать и пересказывать свои чувства. Все души равны...
Рассказ о жизни, конечно, не перескажет души. Он дает толь
ко внешнюю канву для ее понимания. Но и этого уже не мало.
Рассказ о жизни точнее и искренней разъясняет лирические
стихи, как план помогает нам не сбиваться в новой местности.
Я несколько раз пытался писать повести из современной
жизни и всегда замечал, что лучшее в них — взято из воспоми
наний. Мне показалось лучшим просто пересказать свою
жизнь. Есть много автобиографий, особенно начиная с испове
ди Руссо. Ни одна из них не избегла неискренности. Есть прямо
лживые. Кажется, таковы воспоминания Фета.
Я не боюсь быть неискренним. Сознательно я не скажу ни
слова неправды и — надеюсь — не утаю ни одной имеющей зна
чения черты (второе, кажется, много труднее). Хочу, чтобы это
была исповедь в лучшем и святом значении слова.
Готовя к печати это начало своих записок, я, конечно, должен
был сделать в них немало пропусков. Лично я не боялся бы от
крыто сознаться во всех темных сторонах своей жизни. Подобно
_________
1 «Что же сделал ты, что плачешь с юностью твоей?»
Поль Верлен (фр.) — Перевод В. Брюсова.
182
Ливию Друзу, я согласился бы жить в стеклянном доме. Но мно
гие лица, близкие ко мне, были бы слишком опечалены, если бы
я не промолчал о том или другом в своей жизни. Тем более осто
рожен должен быть я, говоря о других. Но на это прошу обратить
внимание, — если коечто и пропущено, то ничего сознатель
но не искажено. Если чегонибудь нельзя было рассказать, я про
пускал, но не искажал истины. Только некоторые собственные
имена (в последних главах) я позволил себе заменить другими.
Напомню еще раз, что писал я свою исповедь полностью
и только для печати сделал эти пропуски. Я продолжал надеять
ся, что когданибудь появится она и вполне, хотя бы после мо
ей смерти.
Я надеюсь продолжать начатое и довести рассказ по крайней
мере до 1896—97 года. Дальше имеется у меня подробный днев
ник, подобно журналу Гонкуров, обнародование которого — ко
нечно, в свое время — может заменить продолжение исповеди.
Эта вторая половина должна представлять интерес не столько
моей личностью, сколько теми людьми, с которыми мне прихо
дилось встречаться. Я хорошо знал А. Добролюбова, К. Д. Баль
монта, Ив. Коневского, встречался хотя бы мельком с большин
ством современных поэтов и довольно значительным числом
вообще замечательных современников. Беглые заметки о них
в моем дневнике написаны тотчас под впечатлением встреч
и могут служить в будущем для характеристики как этих лиц, так
и всего нашего общества.
Конечно, я не буду останавливаться на внешних подробнос
тях жизни, — где мы жили, как. Большую цену придаю я внут
ренней жизни. Я хорошо помню те мелкие чувствования ребен
ка, которые, конечно, общи в той или иной форме всем людям,
но большинством забываются, как детские глупости, тогда как
они более характерны для человека, чем все позднейшие увлече
ния и страсти. В крайнем случае, если все написанное не убеди
ло бы когонибудь в том, что всякий имеет право писать свою
автобиографию, прошу смотреть на весь этот рассказ как на по
весть и судить его как художественное творчество.
31 мая 1900. Ревель
I
РОДСТВЕННИКИ
По происхождению я — костромской крестьянин. Еще мой
дед по отцу, Кузьма Андреевич Брюсов, был крепостным. Я не
знаю подробностей его жизни. Слышал, что в молодости он
183
был печником. Старший брат его (кажется) нажился в Крон
штадте и, умирая, оставил ему маленький капитал, на который
он и начал торговлю пробками. В начале 50х годов он отку
пился от своей барыни. Особенно помогли ему годы Крым
ской войны. В те времена в России еще не было пробочных фа
брик, пробки надо было привозить изза границы морем, а все
порты были в блокаде. Дед рискнул выписать товар на свой
собственный страх через Архангельск; товар дошел, и он мог
брать за него любую цену. В 60— 70х годах пробочная торговля
К. А. Брюсова была единственной в Москве, обороты доходи
ли до 90 000 в месяц. Состояние деда дошло до того предела,
который можно назвать богатством — конечно, умеренным.
В 80х годах он выгодно (кажется, не без некоторой коммерче
ской хитрости) купил каменный дом на Цветном бульваре,
чтото тысяч за 20.
Местность эта была тогда еще довольно пустынная. На буль
варе были постоянные балаганы, вторая половина бульвара
только что разбивалась. Самотечный пруд еще не был даже ого
рожен. Но местность застраивалась и заселялась быстро. В 90х
годах одни строения охотно страховались за 60 000 рублей.
Дед был крепкого здоровья, бодр до глубокой старости. Пока
торговлей распоряжался он, дело шло так или иначе, несмотря
на сильную конкуренцию, развившуюся за последние годы. Об
раз жизни до конца дней своих он вел самый простой. Ели у не
го из общей чашки. Обед ограничивался щами да кашей; редко
прибавляли жаркое, котлеты.
Читать он умел и охотно перечитывал разрозненный том Че
тьиМиней и еще какието издавна бывшие у него книги. Пи
сать он так и не научился, лишь с трудом, каракулями подписы
вал свою фамилию. Бабка моя, его жена, Марфа Никоновна, пе
ред ним не смела возвышать голоса, но далеко не была женщи
ной запуганной и дом держала строго.
У отца сохранились записки, которые он вел в юношестве;
они лучше всего характеризуют их жизнь в 50х годах. Эта обыч
ная жизнь мелкого московского купечества, быт, запечатлен
ный Островским. Молодежь смутно мечтала о чемто лучшем,
читала романы, тайком бывала на балах и в театре. Дочерям по
дыскивали женихов, устраивали смотрины. Гости, приходившие
попить чайку, толковали о тех же опостылевших торговых рас
четах.
Отец рассказывал мне, что в годы Крымской войны, подчи
няясь общему настроению, он был страстным патриотом. Това
рищами его были другие служащие в лавке, особенно некто
Смирнов, который впоследствии умер от сифилиса и пьянства.
184
Но тут подошли 60е годы. Движение это мощно всколыхнуло
стоячую воду обывательской жизни. Молодежь стала зачиты
ваться Писаревым. К этому времени относится основание моим
отцом и товарищами какогото самообразовательного общест
ва. Они издавали и рукописный журнал, который сначала назы
вался «Свобода». Тогда же отец пытал свои силы в литературе.
Он писал статьи, повести, стихи. Коечто было позднее напеча
тано (без полной подписи) в мелких газетах. Тогда же отец заду
мал поступить в какоенибудь высшее учебное заведение. Года
два готовился он, потом поступил в Петровскую Академию,
для поступления в которую тогда еще не требовалось универси
тетского диплома.
Впрочем, он пробыл там недолго. Скоро было издано распо
ряжение, чтобы в студенты Академии принимались лишь с уни
верситетским курсом. Тогда отец вышел. У меня сохранились
записанные им лекции по химии и минералогии.
Надо думать, что разлад между отцом и дедом начал прини
мать очень резкие формы. Поступление в Академию стоило от
цу, конечно, жестокой борьбы. Скоро, однако, пришлось столк
нуться по вопросу еще более важному. Родители уже выбрали
ему невесту из купеческой семьи с подходящим состоянием.
Но он задумал жениться по своему выбору. Мать моя была из се
мьи очень небогатой, у нее было пять сестер и шесть братьев,
так что ни на какое наследство надеяться было невозможно.
Отец ее был человек с коммерческой точки ненадежный. Он
арендовал землю, занимался сельским хозяйством и едва сводил
концы с концами. На этот раз дело дошло до полного разрыва.
Отец ушел из семьи, нашел место в суде на 20 р. в месяц. Он рас
сказывал мне, с каким внутренним самоудовлетворением отка
зывался он от взяток и благодарностей. Впрочем, [служба отца]
продолжалась недолго. Дед, до безумия любивший своего един
ственного сына, Яшу, сам пришел к нему мириться. Отец вер
нулся в прежнее дело.
Семья моей матери была из Ельца. Отец ее, мой дед, Алек
сандр Яковлевич Бакулин, был довольно замечательным чело
веком. С внешней стороны он занимался сельским хозяйст
вом. Впрочем, работать пробовал многое: арендовал землю,
etc, etc. Но это была его внешняя жизнь, за ней же скрывалась
иная. Он был поэт. Родился он в 1813 году и лично пережил
Пушкинскую эпоху. Подобно тысяче других, он был увлечен
силой нашего величайшего поэта. Для него были только: Дер
жавин, Крылов, Пушкин и его современники — Дельвиг, Бара
тынский, коекто еще из плеяды. Остальных он не признавал,
особенно новых.
185
Дед мой особенно считал себя баснописцем. Он написал не
сколько сот, м. б., несколько тысяч басен. Собрание, где они пере
писаны, разделено на 12 книг, но там их не больше половины.
Кроме того, он писал повести, романы, лирические стихи, по
эмы... Все это писалось почти без надежды на читателя. В 40х го
дах издал он маленькую книжку басен под заглавием: «Басни про
винциала». (На некоторых экземплярах было отпечатано: «Басни
А. Я. Бакулина»), потом иногда удавалось ему пристроить басню
или стихотворение в какойнибудь сборник или газету («Рассвет»,
изд. Сурикова, «Свет» Комарова и т. п.). Но громадное большин
ство его писаний оставалось в рукописях, терялось, рвалось. По
тому что все в семье относились с сожалением к его творчеству,
старались не говорить о нем, как о какойто постыдной слабости.
Дед был женат два раза. От обеих жен было у него много де
тей. Вторая жена в моем представлении помнится нежной да
мой в чепце. Ничего о ней я не знаю.
Дед первоначально любил меня, посвятил мне одну сказку
и длинное стихотворение «Волки». Позже он интересовался мо
ими литературными опытами и отстранился от меня оконча
тельно лишь после появления первого выпуска «Русских симво
листов».
Особенного образования детям дед дать не мог, а может быть
и не хотел. Все были грамотны, знали четыре правила арифме
тики, но, кажется, и только. Мать моя познакомилась с отцом
уже не молодой, лет 23—24х. Конечно, отец начал «развивать»
ее. Поженились они в 1872 году. Отец вскоре после свадьбы уе
хал за границу под предлогом дел, а больше, чтобы проехаться.
1го декабря 1873 года родился я. Имя дали мне нарочно нео
бычное — Валерий.
И
ПЕРВЫЕ ГОДЫ
Мне детство помнится, как в утреннем тумане
Долина мирная...
Эти стихи, вероятно, глубоко верны для всех: именно, как
в утреннем тумане. Помнить себя я начинаю лет с четырех, а что
было до тех пор, отчасти знаю по рассказам.
Я был первым ребенком и явился на свет, когда еще отец
и мама переживали сильнейшее влияние идей своего времени.
Естественно, они с жаром предались моему воспитанию, и при
том на самых рациональных основах.
186
Начали с того, что меня не пеленали вовсе. Я мог барахтать
ся сколько угодно и наперекор старорусскому убеждению ни
сколько не вышел искривленным. Кормила меня мать сама, ко
нечно, по часам. Игрушки у меня были только разумные — фре
белевские. У меня не было ни одной няньки, к которой я привя
зался бы; нянек сменялось несколько, и ни одной из них не по
мню я даже по имени. Под влиянием своих убеждений родите
ли мои очень низко ставили фантазию и даже все искусства, все
художественное. Им хотелось избрать своим кумиром Пользу.
Потому мне никогда не читали и не рассказывали сказок.
Я привык к сказкам относиться с презрением. Впервые прочел
я сказки лет 8—9ти; тогда как читать научился я 3х лет от роду,
а полюбил слушать чтение еще раньше. Замечу еще, что в детст
ве я совсем не знал и с т о р и и, не хотел упорно читать истори
ческих рассказов и с самыми великими событиями прошлого
ознакомился лишь в гимназии, где они произвели на меня неот
разимое впечатление.
Кажется, родители мои еще до моего рождения порешили,
что их первенец будет необыкновенным человеком. По крайней
мере, у меня самого было почемуто такое убеждение. Я с самых
первых лет привык смотреть на сверстников свысока. Вероятно,
способствовало этому то, что я рос среди взрослых и наслышал
ся от них много, о чем мальчики, мои ровесники, и понятия не
имели. Так, я знал имя Дарвина и будучи лет 3х — конечно,
в очень комической форме — проповедовал на дворе, где игра
ли дети дома, его учение, приводя в ужас нянек и гувернанток.
Кроме того, я умел читать, чем не мог похвастаться никто из мо
их сверстников и даже очень многие из старших.
Несколько лет мы жили в доме Бари на Яузском бульваре.
Я ясно помню небольшой двор, на котором играли мы, дети.
Я совершенно не знал обычных детских игр — салки, палочку
выручалочку, городки, свайки, бабки, казакиразбойники каза
лись мне чемто недостойным и низким. Впоследствии это сто
ило мне многих горьких часов. Замечу, что игру в казакираз
бойники я так и не узнал никогда и до сих пор знаю ее лишь по
имени. Позднее то же повторилось с танцами. Мальчики играть
со мной не любили, тем более что мне хотелось первенствовать,
а, по их понятиям, у меня не было для этого никаких преиму
ществ. Я предпочитал играть один и даже больше любил играть
в комнатах.
Я уже упоминал, что выучился читать трех лет от роду. В это
время была в Ветлянке чума. Об ней много говорили. Мое дет
ское воображение было поражено этим страшным словом — чу
ма. Рассказывали, что я кричал по ночам от страха. Чтобы меня
187
успокоить, мне сказали, что чума прекратилась. Но я тайком
брал газеты, разбирал по складам крупно напечатанное слово
чума и с плачем бежал к матери, протягивая ей газету. Это были
мои первые уроки чтения. И некоторое время я имел обыкнове
ние всегда читать, держа газету или книгу вверх ногами, так,
чтобы она была перед глазами тех, кто мне показывает.
С детства меня приохотили к естественной истории. Попу
лярные книжки «по Герману Вагнеру» и еще какаято «Из при
роды» были моим любимейшим чтением. Я прочел их несколь
ко раз и многое в них выучил наизусть. Между тем одна из них
была довольно сухим перечнем животных. Отделы о растениях
и минералах я не читал. До сих пор помню наизусть следующие
слова: «Берегися, кошка! не ходи в кусты: там ждет тебя злой пе
ресмешник (птица). С быстротою молнии налетит он...»
Любимейшим моим наслаждением было ходить в Зоологиче
ский сад. Одни наши хорошие знакомые, Лазаревы, имели дом
близ Зоологического сада. Мы часто бывали там.
Еще большее впечатление произвел на меня «Робинзон»
(в переделке Анненковой). Помнится, я выслушал его чтение
подряд с начала до конца раз пять или шесть и, кроме того, сам
читал отрывки из разных глав. У нас в доме жила моя тетя Саша,
и я мучил ее, поминутно упрашивая читать Робинзона. Когда
в 1877—1878 году мы поехали в Крым, пришлось взять с собой
и мои книги. Там Робинзона мне прочли еще раз.
О Крыме у меня осталось мало воспоминаний. Я помню
больше комнаты, в которых мы жили, чем природу. Но когда
в 1896 году мне пришлось опять побывать в Ялте, когда передо
мной встал полукруг ее декоративных гор, я сразу почувствовал,
что я это уже видел, что эта картина ложится в моих глазах на
прежнее место. Мы прожили в Крыму всю осень до декабря. Се
стра моего отца, Лиза, бывшая замужем за Григорием Семено
вичем Михайловым, была больна чахоткой и там умерла. Мы
жили на одной квартире с Михайловыми. Личность Григория
Семеновича, которого я звал Орел Воронович, произвела на ме
ня также значительное впечатление. Это был красивый госпо
дин, по общему признанию, неотразимый ДонЖуан. Он недур
но рисовал, писал стихи и повести. В подражание ему я тоже на
чал писать и рисовать. Случайно сохранилась у меня моя «коме
дия», писанная в Крыму и переписанная рукой тети Саши,
под названием «Лягушки».
Говорили, что я очень бодро участвовал в прогулках по крым
ским горам, но сам я этого не помню.
Из Крыма приехали мы прямо в новый дом, купленный де
душкой. Дед поселился в квартире рядом. У него в это время уже
188
жили его внучки, дети его второй умершей дочери Дарьи, муж
которой, Александр Степанович Губкин, спился с кругу и не мог
содержать семьи. Это были три девочки — Саша, Маня и Вера,
и мальчик Леня. Леню, впрочем, скоро отдали живущим в Ко
миссаровское техническое училище, конечно, по настоянию от
ца. Девочек определили в 1ю женскую гимназию (платил за
всех них мой отец), но по праздникам мы постоянно видались,
и они сделались моими первыми подругами. Сашу я назвал Са
ша маленькая, в отличие от тетки, Саши большой. Девочки бы
ли несколько запуганы жизнью у бабушки и дедушки, и мне не
трудно было в играх с ними всегда первенствовать, хотя Саша
и была старше меня года на три.
Летом мы обычно жили в Богородском. Обыкновенно у нас
гостила Саша маленькая. Я особенно любил длинные прогулки
(конечно, со старшими, — одних нас никуда не пускали, даже
редко позволяли выйти за ворота, дойти до лавочки) — в Лоси
ный остров, в Сокольники.
По приезде из Крыма меня начали учить более систематиче
ски. До сих пор я писал лишь печатными буквами; теперь меня
учили скорописи. Читал я рассказы, премированные Фребелев
ским обществом: «Красный фонарь», «Ласточкино гнездо»,
«Подпасок», — они мне нравились, хотя и не увлекали. Гораздо
большее впечатление произвела на меня подаренная мне отцом
книга Г. Тиссандье «Мученики науки». Ею я зачитывался. Я вы
учивал биографии великих людей наизусть. Тогда также интере
совался я биографиями, помещенными в журнале «Игрушечка»,
который мне выписывали. С этого времени в своих играх я стал
воображать себя то путешественником в неизведанных странах,
то великим изобретателем. Очень любил я изображать летатель
ный снаряд. Строил его из книг и деревяшек и летал с ним по
комнатам. Столы и комоды были горы, а пол — море, где я час
то и терпел крушение, попадал на необитаемый остров — ковер,
жил поробинзоновски и т. д. С этого же времени я стал мечтать
о своей будущности, как о будущем великого человека, и меня
стало прельщать все неопределенное, что есть в гибком слове
«Слава».
Ш
Мне было лет шесть, когда мне взяли гувернантку Настасью
Николаевну. Она начала учить меня французскому языку. Пер
вые три слова азбуки на А, В, С врезались в мою память так, что
я не забыл до сего дня. (То были: Апе — Brouette — Coq.)
189
Ученье мое продолжалось довольно безалаберно. Различные
гувернантки, сменявшиеся довольно часто, учили меня все од
ному и тому же: тому немногому, что сами знали. Я лепетал по
французски, проходил «§§» по Кейзеру и решал задачи из Ма
линина и Буренина (Евтушевского я презирал). Гораздо боль
шему учился я из книг. Кроме романов об индейцах и приклю
чениях, я читал немало другого: путешествия (особенно в по
лярные страны), книги по естествознанию. Очень меня утеша
ли «Научные развлечения» Гаст[она] Тиссандье и чьято «Физи
ка без приборов». Почти все опыты, указанные там, я проделы
вал сам лично.
Попрежнему продолжал я считать себя очень знающим
и очень умным. Между прочим, очень способствовала этому од
на из наших гувернанток, некая Любовь Алексеевна, женщина
не очень ученая. Я сам слышал, как она говорила комуто: «Уж
когда мне Валя чтонибудь скажет, я знаю, что это так». Неуди
вительно, что такие слова не убавили во мне самомнения.
Учиться с гувернантками мне было нестерпимо скучно,
и учился я довольнотаки плохо. Чтобы какнибудь скрасить
часть занятий, я выдумывал разные хитрости. Особенно когда
писал чтонибудь, например, диктант или делал переводы. Я во
ображал, что буквы ведут между собой борьбу, например, какая
чаще попадается, нарочно делал ошибки, чтобы дать торжество
любимой букве. Или воображал, что прописная буква, стоящая
в начале строки, есть царь царствующий, а прописная буква
внутри строки — царь, лишенный престола, — и старался, что
бы строку начинали одни и те же буквы, государи одной динас
тии, и т. д. Когда отвечал устно, то гденибудь на столе чертил
буквы тоже с различными значениями. Такими же играми я за
нимался за обедом, воображая, например, что огурец — кит,
и пронзал его гарпуном — вилкой. Купаясь в реке, я воображал
себе, что я та потерпевший крушение в океане, что вдали — не
обитаемый остров, и я плыву к нему, выбиваясь из сил, почти
тонул, не решаясь стать на ноги, хотя мне было всего по грудь.
Очень жаль, что я утратил эту способность все превращать в со
здание фантазии.
Около этого времени, кроме книжек для детей, я стал читать
«книги для юношества», потому что отец мой вывел откудато
правило, что, в сущности, дети и взрослые должны читать одно
и то же. Мы были записаны в хорошей библиотеке, и выбор
книг для меня был очень велик. Я нашел Жюль Верна...
Не знаю писателя, кроме разве Эдгара По, который произвел
бы на меня такое же впечатление. Я впитывал в себя его рома
ны. Некоторые страницы производили на меня неотразимей
190
шее действие. Тайны «Таинственного острова» заставляли меня
леденеть от ужаса. Заключительные слова в «Путешествии капи
тана Гаттераса» были для меня высшей — доступной мне поэзи
ей. Помешанный, заключенный в больницу капитан Гаттерас
ежедневно совершал прогулку по одному направлению: «Капи
тан Гаттерас попрежнему все стремился на Север»... Последние
страницы в «8000 лье под водой», рассказ о Навтилусе, замерз
шем в безмолвии, до сих пор потрясает меня при перечитыва
нии, может быть, по воспоминаниям.
По обыкновению, чтение Жюль Верна сопровождалось тем,
что ночью у меня начинался бред, я вскакивал и кричал. Я начал
страшно бояться темноты. До сих пор иногда в одиночестве я
знаю это чувство безотчетного ужаса, чувство гнетущее и не ли
шенное некоторой сладости. Странно, что присутствие какого
бы то ни было другого человека, хотя бы малого ребенка, тотчас
разгоняет эту жуть. Темнота страшна лишь в полном одиночест
ве. В детстве это чувство страха до такой степени властвовало
мной, что я не смел пройти через неосвещенную комнату. По
мню, однажды мне приснился сон, что в темной комнате ждет
меня какаято громадная птица, вроде пингвина, и когда я про
хожу мимо нее, она хватает меня и начинает душить. Однажды я
вырвался из ее душных крыльев, но мне необходимо идти мимо
вторично... и я иду... С тех пор темнота и ее ужасы всегда вопло
щаются для меня в образе этой стоящей птицы с короткими
крыльями.
Ночные припадки стали, наконец, повторяться так часто, что
мама запретила мне читать страшные рассказы. Я должен был
брать из библиотеки «Родник», «Детское чтение», «Детский от
дых»... «Игрушечку» мы продолжали получать. Каким пресным
казалось мне это чтение после романов Жюля Верна!.. Понем
ногу, однако, мне удалось нарушить запрет, чтение страшных
вещей возобновилось. Я нашел еще Майн Рида, Купера, Г. Эма
ра. После новых припадков следовало новое запрещение,
но опять ненадолго.
Насколько силен был ночной ужас, ясно из того, что я ночью
очень хорошо сознавал, что, если я закричу, мне запретят мое
любимое чтение. Но под влиянием страха я был готов на все, и я
кричал, только бы ктонибудь пришел к моей постели, только
бы услышать человеческий голос.
У меня подрастал брат Коля. Кроме того, скоро с Кавказа
вернулась одна из сестер матери, Фаина, с маленьким сыном,
по имени тоже Коля, которого я прозвал почемуто Тонька. Они
вдвоем, хотя оба были моложе меня года на четыре, сделались
моими сотоварищами по играм, ибо я мог их видеть чаще, чем
191
двоюродных сестер, занятых гимназическими уроками. Колей
и Тонькой, конечно, я мог командовать по своей воле, потому
что был много старше и много сильней. Под влиянием Эмара,
Купера и Майн Рида я затеял игру «в индейцы». Игра эта не пре
кращалась, следующий раз мы начинали ее с того момента, где
остановились в предыдущий. Коля и Тонька участвовали всегда
под своими личными именами, я же принимал всевозможные
личины: то был вождем индейцев, то какимнибудь охотником
следопытом, то даже ягуаром или змеей; изредка являлся под
своим личным именем — Вали, который ездит гдето на сво
ем пароходе «Свобода». Иногда играли мы сами, лично, иногда
брали деревяшки; две из них изображали Колю и Тоньку, ос
тальные — всех других действующих лиц, лошадей, зверей, при
чем в игре постоянно являлись одни и те же лица, понемногу
лишь прибавлялись новые, и все они сохраняли резко очерчен
ные черты характера... Сюжет событий, конечно, выдумывал я
и запутывал его насколько мог. Коля и Тонька больше приходи
ли слушать молча, что я рассказываю, изредка подавая реплики,
и то именно такие, какие желал я. Не знаю, было ли им весело,
но я живо представлял себе и прерии и моря, чуть ли не в самом
деле воображал себя дикарем ТсаУтВэ или медведемгризли.
Позднее эти игры видоизменились.
Что до моего собственного творчества, то я никогда не пере
ставал писать совсем, но писал мало и случайно, без определен
ной цели. Я пересказывал сначала сведения из естественной ис
тории о китах, о тиграх в маленьких тетрадочках, любил состав
лять краткие перечни животных... Потом стал сочинять расска
зики, но мне мешало то, что я не мог писать скоро: перо не по
спевало за мыслью...
1880 год был первый, который я стал знать по цифре. В этом
же году или в следующем я начал читать газету. То были афиши
и объявления, позднее переименованные в «Вестник литератур
ный, политический, научный и художественный с афишами».
За те годы помещено в нем несколько моих задач за подписью
Валерий Брюсов. Впрочем, сознаться по правде, их очень суще
ственно исправлял отец.
Почти каждый год я хворал какойнибудь тяжелой болез
нью, — у меня был брюшной тиф, возвратная горячка, корь. Ле
чил меня обычно доктор Бот (из больницы св. Владимира).
К тому же времени (когда мне было лет 6—7) относятся пер
вые ощущения полового чувства. Я любил заговаривать о со
блазнительных для моего возраста вопросах: отчего и как родят
ся дети, почему я считаюсь мальчиком и т. д. С подругами свои
ми, сестрой Машей и Клавдией, часто вел беседы на такие темы.
192
Любил я еще начинать игры, в которых сам принимал роль де
вочки; мы будто подвергались всяким опасностям и пыткам,
но храбро выдерживали все. Помню, что тогда же я испытал
первые ощущения эрекции, и это доставило мне большое на
слаждение.
В первый раз полное ощущение полового наслаждения ис
пытал я както случайно в постели в Медведкове, позже, уже лет
десяти. Ясно помню, что то наслаждение больше не повтори
лось. Все позднейшие были лишь «бледные списки».
У меня развилось некоторое суеверие, не покидавшее меня
до конца жизни. Я невзлюбил число 3. Я старался не съесть 3х
кусков, не ударять три раза, а или 2, или 4, или 5. Если мне ос
тавалось сделать 3 шага, я делал 4 маленьких. Иногда мне при
ходило в голову, что для того, чтобы все было благополучно, я
должен ступать непременно по каждому камню на тротуаре, и я
шел так, хотя меня бранили, хотя прохожие удивленно улыба
лись.
А я очень боялся взглядов прохожих. Мне все казалось, что
у меня чтото не так. Я всего более боялся поступить не так, как
следует. Менее развязным нельзя было быть. Когда на меня смо
трели, мне начинало казаться, что я хромаю, и я не знал, куда
деть руки и глаза. Заговорить с незнакомым я никогда не осме
ливался. Мы уезжали говеть к Троице. (Проще так, по мнению
отца.) Если меня там в гостинице посылали поговорить с кори
дорным — хотя бы просто приказать принести самовар, — это
было для меня мучением. Я вечно стыдился самого себя, осо
бенно же в обществе. Я не умел кланяться, не умел благодарить,
до смешного не умел вести себя, и сознавал это и мучился каж
дый миг. Быть в гостях, особенно у новых лиц, было для меня
мучением...
В денежных вопросах я был страшно щекотлив. Я всегда бо
ялся, чтобы не подумали, что я хочу взять чтонибудь задаром.
Прежде чем войти в магазин, я десять раз пересчитывал деньги,
чтобы быть убежденным, что у меня хватит столько денег,
сколько с меня запросят. Помню, меня в первый раз послали
к парикмахеру. Мне было лет 7—8, но я еще никогда не ходил
один. Мне дали 20 коп. Я надоел всем расспросами, сколько
стоит стрижка. Долго я бродил по улице, выбирая парикмахера
попроще. Я все боялся, что спросят больше 20 коп., а больше
у меня не было. Наконец, отважившись, я вошел и спросил с по
рога, чтобы узнать заранее:
— Сколько стоит здесь остричься?
Парикмахер посмотрел на меня и, догадавшись, сказал:
— Пожалуйте! За рублик лихо обреем.
8 Брюсов
193
Так рос я среди женщин и младших братьев, окруженный
обожанием и поклонением, привыкший повелевать и все устра
ивать посвоему, мечтающий о славе и победах 1 . Некоторый
удар нанесен был этому моему самодовольству, когда я впервые
встретился с сверстниками. Это случилось, когда мы поехали на
лето в другую дачную местность, село Медведково, за Свибло
вым.
IV
В Медведкове было дачников очень немного, особенно на се
ле, где жили мы, — пятьшесть, не больше. У дач даже не было
отгороженных садиков. Единственным общественным местом
были бревна, сложенные под старой елью, и вечером все мы
шли посидеть «на бревнушках». Неудивительно поэтому, что все
меж собой перезнакомились, а мы, дети, стали играть вместе.
Сначала я дичился других мальчиков. Они мне казались та
кими, каких я знавал из книжек. Потом, со временем, дело обо
шлось. Среди них нашлись такие же поклонники индейцев, как
я. Особенно запомнился мне некто Сережа Б., с которым много
лет после я встречался в университете. Это был мальчик очень
развитый для своих лет (кажется, пришлось ему с семьей пере
жить разные трудные положения, что очень быстро развивает).
Он уже умел говорить любезности барышням (было ему лет 10)
и писал стихи, из которых я помню лишь один стих:
Грезы юношей в душу ползут...
Впрочем, это было года на два позже.
Он был гораздо искуснее меня и в разных мальчишеских
предприятиях, умел вырезать из доски ружья и кинжалы, делать
луки и самострелы, клеить воздушные змеи, сплетать из веток
шалаши. Он затеял «войну» с деревенскими мальчишками, и мы
деятельно начали готовиться, вооружаться, стрелять в цель из
луков. Распоряжался всем Сережа; другие ему охотно подчиня
лись, в том числе и я.
В середине лета мне, однако, пришлось с ним расстаться. Се
режа за чтото поколотил (так, больше шутя) моего маленького
брата, тот пошел жаловаться маме. Мама запретила мне играть
1 На дворе мы больше не играли: при доме был сад, «огромная» ценность
для нас.
194
с Сережей. Мало в жизни знаю я больших унижений, пережи
тых мною. Обидно, конечно, было не то, что я лишился люби
мого товарища, а то, что я должен был подчиниться, на мой
взгляд, бессмысленному приговору, должен был, в свою оче
редь, оскорбить того, кого сам высоко уважал. Судьба сделала
так, что я должен был испить чашу унижений до дна. Мне при
шлось самому сказать все Сереже, так как он, не дождавшись
меня в обычный час, пришел за мной сам. Я не умел говорить,
не умел выразить, что хотел, и, покраснев, сказал грубо и прямо:
— Мама не позволила мне играть с вами...
Мы были на «вы». Он тоже покраснел. Эх! горькие воспоми
нания! Хочется крикнуть всем родителям и всем воспитателям:
много думайте раньше, чем подвергать своих детей унижениям!
А как охотно это делают, например, заставляя детей против во
ли просить прощение.
Впрочем, к осени понемногу мы опять сблизились с Сере
жей, а на другую весну встретились приятелями.
В Медведкове же жила на даче Практическая Академия ком
мерческих наук. Первые годы мы имели мало сношений с ее
учениками, так как они составляли отдельно замкнутый круг.
Понемногу, через сына эконома, Володю X., и двух маленьких
французиков, Густава и Альберта, сыновей учителя французско
го языка Перно, сошлись. Мне почемуто очень понравились
Густав и Альберт. У них были лица как у девочек и тоненькие го
лоски. Кроме того, над ними мальчишки смеялись, дразнили
«французами». Порусски они говорили плохо. Всего этого бы
ло довольно, чтобы я в тайне души страстно к ним привязался.
Я победил свою застенчивость, познакомился с ними, говорил
с ними пофранцузски. Эта первая привязанность кончилась
для меня тем же, чем и многие другие: презрением со стороны
тех, кого я любил.
Начитавшись рассказов о непобедимых бродягах по пусты
ням, я и себя считал непобедимым. А врожденная мягкость и ус
тупчивость както некоторое время удерживали меня от серьез
ной драки с товарищами. Но это неизбежно должно было слу
читься, когда я познакомился с «академиками», среди которых
кулачные бои были в большом почете. Некто К., мальчик по
старше меня, неотступно вызывал меня на драку. Я не отказал
ся. Но я совсем был неопытен в этом деле. К. повалил меня, сел
на меня и бил меня кулаками по лицу. Я до сих пор помню это
ощущение: словно вся кожа на лице стягивается, сползает. По
том он спросил: «Признаешь себя побежденным?» Я сказал:
«Признаю». Он меня отпустил, и я ушел... Я убежал в парк, я
влез на дерево и сидел там в ужасе, стараясь уяснить, что про
195
изошло. Мне казалось, что все погибло, что больше я никогда не
посмею смотреть на людей, я хотел идти на Яузу и утопиться.
Я даже обдумывал предсмертную записку. (Вообще о самоубий
стве я и раньше нередко подумывал.)
На другой день я встретил Густава Перно. Он заговорил сразу
насмешливым тоном, явно становясь на сторону победителя.
— Ну, что, хорошо тебя побили?
Он говорил нарочно порусски. Я молчал.
— По роже! По роже! Хорошо!
Я ушел. Это было более горько, чем вчерашний стыд.
До поступления в гимназию я всегда купался с женщинами,
с мамой и двоюродными сестрами. «Академики» всячески на
смехались надо мной. Я стал избегать таких купаний, но только
изза насмешек и криков: «Баба!»
Проблески любви к систематизму: я давал названия различ
ным местностям вокруг и рисовал карты. Шутя, отец, я, Леня
(гостил у нас) и еще коекто стали говорить друг с другом, при
бавляя к каждому слогу е н т и коверкая окончания. Я написал
грамматику этого языка. Писал я еще и грамматику индейского
языка. Хотя не имел для того совсем никаких данных.
Все, что было в библиотеке — Г. Эмара, М. Рида, Ж. Верна
и Купера, я прочел. Надо было искать новых писателей. От ро
манов Эмара из жизни в пустыне очень легко перейти к его же
романам из парижской жизни. И вот для меня открылся новый
мир: Габорио, Ксавье де Монтепен, Дюмаотец и несравненный
Понсон дю Террайль... Это был новый период моей жизни.
Но об этом после.
[Вскоре] мне взяли учителястудента. Его звали Сергей Пет
рович Дорошенко. Это был типичный хохол, застенчивый и не
очень ученый. Он кончил курс естественного факультета и по
сле перешел на медицинский. У меня было мнение, что он, как
все студенты, очень беден, и я старался всячески помогать ему,
но при моем незнании жизни это выходило грубо и смешно.
Я всегда приглашал его завтракать с нами, поручал ему покупать
мне книги, раз взял себе его книгу (грамматику Ходобая), запла
тил за нее два рубля. Последнее было особенно грубо. Впрочем,
он принял.
Учился я у него скверно, то есть вовсе не готовил уроков, слу
чалось даже, что книга оставалась неразрезанной, ибо он не
имел обыкновения прочитывать со мной задаваемый урок.
На уроках я скучал страшно, рисовал урывками планы городов
и карты местностей.
196
В результате в два года нашего занятия я далеко не прошел
курса 1го класса гимназии, и если выдержал экзамен, то лишь
потому, что Фр[анц] Ив[анович] Крейман готов был принять
кого угодно.
Родители мои, напротив, были убеждены, что Сергей Петро
вич занимался со мной превосходно. То обстоятельство, что я
вовсе не готовил уроков, приводило их в восторг: «Он все с ним
в классе готовит», — говорили они. Денежные наши дела были
тогда в хорошем положении. Учителю платили хорошо, да еще
в конце сезона давали ему денежные подарки.
V
ГИМНАЗИЯ
Гораздо полнее пришлось мне погрузиться в мужское обще
ство, когда я поступил в гимназию. Меня отдали в частную гим
назию Фр. Креймана во II класс. То была большая ошибка. На
до отдавать или в старшие классы, где сумеют отнестись к но
вичку, или в I класс, где все новички. Во II же классе ученики
образуют из себя общество, уже обжились и встречают новичков
очень недружелюбно. К тому же я был не приспособлен к муж
скому обществу, все еще оставался красной девицей, не умея ни
драться, ни ругаться. Не знал даже самых общеупотребительных
между школьниками выражений.
Первые дни я жил в гимназии, совершенно не понимая, что
происходит вокруг.
И не знаю внезапной причины,
Но проходят веселые дни.
Я не умел подсматривать ставимых мне баллов, не знал, ког
да меня спросят, когда нет. В самом начале вышло у меня
смешное недоразумение с законоучителем протопресвитером
Сергиевским. Отвечая ему урок о благовещении Пресвятой
Девы (мы учили наизусть прямо евангельский текст, собран
ный в книжке «Чтение из четырех Евангелий»), я сказал ему
«Мария» с ударением на «а». Он меня остановил, и через мину
ту я повторил то же.
— Фу! Садись! Не хочу слушать.
Он поставил мне 2. Но я не понимал, что это значит. Пола
тыни, пока мы повторяли старое, я учился хорошо, и учитель,
некто Фолькман (не очень большой знаток древних языков),
197
считал меня прекрасным учеником. Но когда подошли мы
к глаголу, который мы с Сергеем Петровичем не проходили, а по
курсу полагалось Indicativus Activum, Passivum, задано было сра
зу повторение всего Indicativus. Я посмотрелпосмотрел, убе
дился, что в один вечер выучить это очень трудно, и не стал
учить вовсе. На другой день «господин» Фолькман вызвал меня
и поставил мне NB.
— Я вас спрашиваю редко, вы должны ценить это, — сказал
он.
Но и на другой день я не знал ничего. Он поставил мне 1.
С этих пор я попал в разряд плохих учеников по латыни.
Еще хуже были мои отношения с учениками. Они, перейдя
из I класса, образовали тесную семью и нисколько не желали
принять в нее новых членов и не нуждались в них. Прежде все
го я был одинок. Первые большие рекреации, проведенные на
дворе, были для меня мучением. Все играли, все бегали, я сто
ял в стороне, и со мной не разговаривал никто. На мое счастье,
был еще один новичок, сын вологодского губернатора, Корми
лицын. Он скучал подобно мне и, подойдя ко мне, сказал од
нажды:
— Ну, хочешь, давай играть в салки.
О, господи! Как был я ему благодарен! И не потому только,
что мне было с к у ч н о, но потому, что мне было стыдно и обид
но одному не участвовать на общем пиршестве радости.
Этот Кормилицын сделался моим первым товарищем. Мы
вели с ним беседы. Но насколько были мы различны!
— А что ты после думаешь делать, — спросил меня Кормили
цын, — поступить на частную или на коронную службу?
Это он спрашивал меня, меня, мечтавшего о лаврах Копер
ника или Колумба!
Мы, впрочем, скоро разошлись с Кормилицыным. Он был
«живущим» и поэтому легче слился с товарищами.
Товарищи скоро поняли, что я драться не умею, и стали меня
преследовать. Сначала меня только дразнили тем, что я «Брюс»,
что я купец, — «купец 2й гильдии» (замечу, что у Поливанова,
где гораздо больше было аристократических фамилий, я никог
да не слыхал, чтобы ктонибудь в самом младшем классе хвастал
своим происхождением); потом перешли к толчкам, наконец,
к побоям. Завелась мода бить меня каждый раз, когда шли
в класс. Меня били иногда шесть раз в день и при этом не раз ва
лили на пол. Я негодовал, возражал, но не умел защититься. До
ма, конечно, я не рассказывал об этом. Кажется, уверял, что
у меня много товарищей, что я очень хорошо сошелся с товари
щами. Гордость.
198
Меня не пускали одного в гимназию. Весь первый год меня
провожала туда и за мной приходила горничная. Новый повод
для насмешек товарищей, к жгучему стыду. Эти пути домой под
конвоем девушки были для меня пыткой.
Немного позже у меня нашелся еще товарищ — Строев. Это
был предмет насмешек всего класса, общественный шут, гряз
ный, слюнявый, в трагическую минуту кричавший: «За что вы
меня обижаете?» Положим, я сам в первые годы своей гимнази
ческой жизни недалеко ушел от него, и потому наше сближение
было довольно естественно. Строев оказался самым образован
ным из всего класса, он прекрасно знал древнюю историю, был
знаком с учением Дарвина, немало читал и умел читать. Одно
время я упивался разговором с ним, впервые разговаривая с рав
ным себе по интеллекту.
Потом я встретил Строева в университете. Он был все тем же,
то есть именно с теми же познаниями, как во II классе гимназии.
Привычка мечтать приводила меня к тому, что я воображал
о некоторых учителях, что они иначе относятся ко мне, чем
к другим ученикам. Я воображал, например, что Фолькман осо
бенно занят мною. В его жестах воображал я различные мими
ческие указания себе. Он иногда проводил рукой по волосам, я
переводил это: «Сегодня я доволен тобой». Иногда он слишком
долго не смотрел на меня. Я впадал в отчаянье. Мне казалось,
что между нами весь урок идет безмолвный разговор, понятный
лишь нам одним. (Вообще я склонен был за словами людей во
ображать иное скрытое значение, относящееся ко мне.)
Там же, в гимназии, я испытал чувство влюбленности. Пред
метом страсти был мальчик, ученик приготовительного класса,
Юлиус Арнштам, кажется, из евреев, хорошенький, как девоч
ка, в коротеньких панталончиках и с ленточкой вместо галстука
(тогда у Креймана не было формы). Он был тоже отверженный.
По случаю болезни, не очень редкой у детей, у него было недер
жание мочи, и это повело както раз к очень неприятному слу
чаю на уроке. Над ним смеялись, его били. Моя душа, охвачен
ная великим состраданием ко всем униженным, полюбила его.
Я безмолвно следил за ним, я тысячи раз готов был броситься на
оскорбителей и защитить его, но не решался. Вдруг Юлиус про
пал. Он перестал ходить в гимназию. Напрасно я с тоской вгля
дывался в маленькую кучку приготовишек. Проходили дни, его
не было. Меня охватило безумное желание увидать его, сказать
ему, что я его люблю. Но его не было. Я плакал вечером у себя на
постели при мысли, что я его не увижу никогда. Утром, в зале
гимназии, за общей молитвой я становился на колени и в своей
неверующей молитве произносил:
199
— Господи, пусть Юлиус придет!
И он пришел, пришел все тот же, в тех же коротеньких шта
нишках и длинных лиловых чулках, с бантиком на шее и над
менно приподнятой верхней губой. В тот же день я заговорил
с ним, я победил свою обычную робость. Дня три я жил бла
женством. Мы трое — я, Строев и Юлиус, три отверженные,
бродили рядом по залу. Но и эта любовь отплатила мне презре
нием. Юлиус стал сходиться с товарищами, стал избегать меня,
а позднее настал день, когда я услышал из уст его злобную на
смешку.
Юлиус! Вы, вероятно, теперь взрослый господин, вероятно,
заняты торговым оборотом, женаты, имеете детей. Если Вам
удастся прочесть это, знайте, что Вы были моей первой любо
вью. Юлиус! Юлиус!
Еще первый год моей гимназической жизни был ознамено
ван тем, что я узнал до тех пор остававшиеся мне сокровенными
тайны половой жизни. Разъяснил их мне некто Р., с которым
мне поблизости было ходить домой. С тех пор мои мечты все ча
ще начали принимать сладострастный характер. Летом в Мед
ведкове я поспешил пересказать свои новые познания двоюрод
ным сестрам, Маше и Вере.
Среди наших учителей, конечно, было немало чудаков и ори
гиналов, но бесполезно прибавлять их портреты ко многим по
добным. Вспоминаю одного. Heir Linde, наш учитель немецко
го языка, занимал он и должность вроде инспекторской. Он
держал всю гимназию в руках. При нем немецкий язык был
важнейшим из предметов. К нему готовились особенно стара
тельно. У herr Linde была манера чуть не каждый урок спраши
вать всех. Под диктантами или переводом он подписывался:
A Linde 15 Fehler*2 — . Если же в тетради не лежало пропускного
листа, он просто не читал работы, а писал: A Linde 1. Он был ры
жебородый, когда гневался, на шее у него надувались воловьи
жилы. Он кричал громовым голосом:
— Ви зеленый мальчик, а я седой старик!
Впрочем, он был не седой, а лысый и носил парик.
У него были любимчики и сначала в их числе я. Но по своей
неопытности я не умел сохранить его благосклонность. Нако
нец, случилось раз, что он меня возненавидел. Он кричал на ко
гото: «Ви зеленый мальчик» — и был очень смешон. Мне вовсе
не хотелось смеяться, но я сознавал, что он смешон, и я сделал
вид, что смеюсь. Он заметил, что я смеялся, и прогнал меня из
* Ошибка (нем.).
200
класса. После пожаловался Францу Ивановичу. Объяснения
происходили на немецком языке, которого я почти не понимал
(дальше фразы — Erlauben Sie mir ausgehen*). Присоединилось
еще неудовольствие учителя пения (у меня не было голоса)
и еще чтото. В конце концов herr Linde стал меня преследовать
на каждом шагу, выгонял из класса, раз выгнал сразу на 10 уро
ков, еще раз вытолкал своей широкой ладонью в спину. Я ры
дал, стоя в коридоре, от несправедливости, но жаловаться Крей
ману не смел, а дома мне было бы стыдно и намекнуть на то, что
происходило. Каждый урок немецкого языка сделался для меня
ужасом. Linde находил тысячи способов тиранить меня.
— Господин Брюсов (к тем, кого он не любил, он обращался
порусски), не лучше ли вам положить перо. (Я вертел в руках
перо.) Ведь то, что я объясняю, пожалуй, получше, чем ваши за
бавы.
Или:
— Господин Брюсов, как вы думаете, зачем вы в классе?
Я полагаю, затем, чтобы учиться? А? Вы, может быть, думаете
иначе?
Он властвовал так всей гимназией. Он изобретал всякие спо
собы, чтобы ею властвовать. Например, за 3 руб. в год брался до
ставить все тетради. Но сколько здесь было поводов измываться
над учениками! Исписанную тетрадь надо было возвратить или
хоть показать для получения новой, и вдруг в ней оказывались
пустые линейки.
— Скажи, пожалуйста, мне, для чего существуют линейки
в тетрадях? По моему мнению, для того, чтобы писать по ним.
Или ученик по ошибке начинал в тетради с широко расстав
ленными линейками писать пофранцузски, а не понемецки,
как следовало бы. Тетрадь рвалась в куски, лицо быстро багро
вело, жилы надувались.
— Я вам не говорил разве? Скажите? Неужели я вам не ска
зал? А для чего я сказал?
Стихи, заданные на урок, отвечал весь класс. Когда баллада
кончалась (задавалось по строфе), ее нужно было повторить
всю. Наконец, каждому задавалось повторить все выученные
баллады в конце года снова. Еще учили наизусть немецкую про
зу, в которой я не понимал почти ни слова...
Но будет. Я хочу помянуть еще только одно имя. Это — Вип
пер. Милый, добрый старик, учивший нас географии. Он при
носил нам картинки, читал книжки, читал свои стихи. Мы
* Разрешите мне выйти (нем.).
201
все — кроме самых отпетых — любили его, мы все у него учи
лись и знали. Знали и Лхассу, и сколько футов в горе св. Илии,
и какой климат на Новой Зеландии. Я никогда не знал бы гео
графии, но изо всей гимназической мудрости она одна цела
в моей памяти. Милый, добрый старик! Он умер в 1891 году.
К концу года я стал сходиться с некоторыми товарищами
вот на какой почве: я стал рассказывать прочитанные романы,
сначала одному К., потом стали подходить другие. В конце
концов около меня во время рекреаций образовывался целый
кружок, и я рассказывал все, что успел прочесть и чего они
еще не знали, — иные романы Ж. Верна, Майн Рида, потом
Понсон дю Террайля, Дюма, Габорио... Позднее я стал даже
готовиться к этим рассказам усерднее, чем к урокам. Рассказы
мои имели громкий успех. Приходили слушать и из старших
классов.
Среди полюбивших меня учителей был Александров, учитель
чистописания и рисования, старый характерный педант. Писал
я плохо, но в рисовании находил он у меня большие способнос
ти. Я рисовал то же, что и лучшие его ученики, хотя раньше ни
где не учился (правда, я любил рисовать мальчиком и рисовал
особенно много с гувернанткой Л. А., но без всякой школы).
Особенно еще полюбил меня Александров за то, что находил
у меня аккуратность и терпение, хотя все остальные бранили
меня именно за их отсутствие. Помню, как говаривал мне Алек
сандров своим сухим размеренным тоном:
— Учитесь рисовать. У вас есть талант. Кроме того, у вас есть
то, что необходимо во всяком деле, — терпение.
Одно время я увлекался мечтами о будущем художника. Ле
том брал уроки у какойто девицы, рисовал носы и головы.
Но скоро все это заглохло. Теперь только рисую себе на память
виды дачных местностей, где приходится проводить лето.
VI
Второй год гимназического курса принес мне немало нового.
Вопервых, я ознакомился с историей. Я уже говорил, что преж
де не знал ее и не читал даже исторических романов. Вступи
тельные слова Тиссандье в его «Мучениках науки» — «С самого
детства нам толкуют о завоевателях, которым народы обязаны
всеми ужасами войны» — были совершенно неверны по отно
шению ко мне. У нас в гимназии учил истории П. Мельгунов,
человек безалаберный, пьяница, но талантливый (он уже умер).
Он своими рассказами о Востоке и Греции увлек меня. Ни одна
202
наука не произвела на меня такого впечатления, как внезапно
открывшийся мне мир прошлого. Это впечатление имело значе
ние для всей моей жизни.
Еще большее значение имело другое обстоятельство. Я и во
второй год учения мало сходился с товарищами. Однако они от
кудато прослышали, что я п и ш у. В это время Вл. Станюко
вич, мой одноклассник, задумал издавать рукописный журнал
«Начало». Он позвал участвовать и меня. Этим началась моя
дружба с Станюковичем, продолжавшаяся много лет. Это был
мальчик не очень «ученый», но несомненно умный и с русской
литературой знакомый куда лучше меня. (Скоро мы стали ви
деться и дома.)
До того времени я писал немало, но случайно, не задаваясь
мыслью, зачем это. Появление журнала «Начало» както сразу
подтолкнуло меня. Я вдруг понял, что я прежде всего литератор.
Я стал писать без конца стихи, рассказы, статьи. Содержание
преимущественно касалось все еще индейских приключений,
с которыми я не расстался. Теории стихосложения мы еще не
знали совсем и если выдерживали размер, то только чутьем.
Впрочем, в длинных произведениях нам случалось сбиваться,
особенно в числе стоп. Станюкович гораздо более бойко, чем я,
владел стихом. Потом Станюкович разузнал откудато о разме
рах и разъяснил мне. Между прочим, я сразу затеял громадные
работы — стал писать поэму «Корсар», трагедию в стихах «Ми
ньона», начал длинный роман «Куберто».
Вместе с тем знакомство со Станюковичем побудило меня
обратиться к русской литературе, которую я почти совсем не
знал. Я купил себе Пушкина, Лермонтова и Надсона и зачиты
вался ими, особенно Надсоном.
Журнал «Начало» одно время заинтересовал весь класс.
В журнале сотрудничали многие, его усердно переписывали.
Потом интерес ослаб. Журнал продержался до Рождества. После
Рождества Станюкович отказался. Я продолжал его один,
но был его единственным сотрудником и единственным читате
лем. (Еще раньше, до поступления в гимназию, издавал я
сам для себя рукописный журнал «Природа» и «Дальние
страны».)
Страсть же моя к литературе все возрастала. Беспрестанно
начинал я новые произведения. Я писал стихи, так много, что
скоро исписал всю толстую тетрадь Poesie, подаренную мне.
Я перепробовал все формы — сонеты, терцины, октавы, трио
леты, рондо, все размеры. Я писал драмы, рассказы, романы...
Каждый день увлекал меня все дальше. На пути в гимназию
я обдумывал новые произведения, вечером вместо того, чтобы
203
учить уроки, я писал. Я не делал переводов, но тщательно пе
реписывал свои оконченные произведения. У меня набира
лись громадные пакеты исписанной бумаги. (Перечисляю,
что я начал: «Друзья Черного кольца», «Разбойники гор Кар
дацума», «Два центуриона». Некоторые из замыслов того вре
мени я еще намерен выполнить в будущем — «Легион и фа
ланга».)
Впрочем, все это [было] в 4м классе. В 3м я еще коекак
учился, хотя и плохо. Перешел с переэкзаменовкой из греческо
го языка. (За extemporalia я никогда не получал больше 2—.)
IV класс.
Крейман не любил, чтобы ученики у него очень быстро пере
ходили из класса в класс. Поэтому он посоветовал маме, когда
она была у него, оставить меня в IV классе на второй год. «Это
класс трудный», — говорил он. Мама сообщила мне, что меня
оставят в этом классе на второй год. Понятно, что после этого я
ничего не стал делать.
Я вполне предался своей страсти к литературе.
Еще предавался я страсти создавать воображаемую историю.
Я рисовал воображаемый материк с полуостровами, островами,
морями и заливами, горами, плоскогорьями; на этом материке я
расселял племена; они постепенно цивилизовались, приходили
в столкновение друг с другом; возникали государства, они вели
между собой войны, побеждали одно другое; в покоренных об
ластях вспыхивали восстания... Я воображал великих людей от
дельных стран, обдумывал их биографии. Я знал особенности
культур каждой местности, различие типов жителей и наречий...
Сначала все это оставалось в моей памяти, потом я стал это за
писывать в особую тетрадку... Еще позднее я начертил самый
материк на моей школьной пульте (на черной крышке стола)
и во время урока мог продолжать свои фантазирования. Товари
щи смеялись надо мной, что я исчертил свой стол и все часы
бессмысленно смотрю на него; учителя бранили меня, потому
что я не слышал происходящего в классе. А я был счастлив, по
тому что ушел в мир фантазии.
Позднее страсть к систематизации довела меня до того, что я
составлял таблицы своей выдуманной истории — хронологиче
ские, статистические etc. Составлял истории литературы от
дельных стран и хрестоматии замечательнейших образцов их
творчества.
С поступлением моим в гимназию мои игры в индейцев
с братьями прекратились постепенно. Тем более что мой брат
скоро тяжко захворал (опухоль мозга).
204
Иногда я еще играл с Тонькой. Эти игры перешли на стол.
Вместо деревяшек действующими лицами являлись игральные
карты; различные масти образовывали отдельные нации, они
вели между собой войны. Вообще это было упрощенное повто
рение моей игры с самим собой. Вместо карт брались еще жес
тяные солдатики, купленные както в Нижнем.
Скоро, однако, игра в индейцев возобновилась, хотя под
иной формой, на время захватив всего меня и перервав мою иг
ру в материки.
Дело в том, что в 85 г. отец стал посещать скачки и брал с со
бой меня. Сначала отец довольствовался игрой (верней, проиг
рышем) в тотализатор, но позднее завел себе собственную ло
шадь, сначала одну, потом — целую конюшню. Я жадно прист
растился к скачкам, мне нравилась эта борьба лошадей и жоке
ев за первенство, борьба конюшен за выигрыш. Я следил день за
днем за тем, кто кого опережает в числе первого приза и в сум
ме выигранных денег. Я знал не только всех лошадей, но и про
изводителей, вплоть до выводных родоначальников, знал всех
жокеев, зачитывался отчетами скачек прежних годов.
Сначала я довольствовался составлением отдельных отчетов
к действительным скачкам. Потом увлекся новой игрой. Я вообра
зил мир спортивной жизни, будто бы существующим в американ
ском городе С.Луи. Там будто бы я жил и Тоня, неизменный при
ятель моих игр. И вот я составлял заранее афиши, потом разыгры
вал призы, стараясь живостью рассказа дополнить наглядность.
Я вовлек моего юного соприятеля (мне было лет 13; ему лет 9) в эту
жизнь настолько, что он плакал, когда выходило, что его лошадь
проиграла. Я создал в воображении десятки лиц: владельцев лоша
дей, жокеев, случайных участников, — всем им были даны строго
очерченные характеры, которые не нарушались; все они участво
вали в общей интриге бесконечного романа. Я ясно помню их: хо
лодный, бесстрашный сэр Любкери, вечно с сигарой в зубах, не
возмутимый ни при выигрыше, ни при проигрыше. Виконт Кам
больх, аристократ, юноша бедный, но гордый, бледнеющий при
малейшем недостаточно сдержанном слове, слишком чуткий,
но добрый и сердечный. Сэр Черкесе (прозвание), русский по про
исхождению, взбалмошный, нелепый. Храбрый, хвастун, но тоже
душа человек и немного поэт. Жокей Литпль, мошенник, но знаю
щий свое дело человек. Конечно, это были лишь контуры, но рез
ко очерченные. Все они даже говорили каждый своим языком. Не
которые персонажи были взяты из прежней игры в индейцы.
Позднее я стал издавать для этого же Тоньки рукописный
журнал, где сотрудниками были все те же лица, причем опять
таки стиль и писания каждого соответствовали его характеру.
205
Уже из этого видно, как путалось у меня все в голове — поэзия
и прочитанные романы, спорт и детская игра, и жажда литера
турной деятельности. Я в стихах излагал отчеты скачек.
Эта игра в скачки продолжалась года два. У меня осталась це
лая груда бумаг по этому поводу. Журналы, отчеты скачек, спор
тивные газеты etc. Еще больше этих бумаг погибло у Тоньки.
Из <переживаний?> того времени мне остается вспомнить еще
одно тяжелое. Я должен сознаться в том же пороке, как и
Ж.Ж. Руссо. Я уже говорил, что сладострастие развилось во мне
рано, лет с семи. Гимназические откровения развили его. Я стал
предаваться странным и страстным мечтам. При том, что истин
ное упоение испытал я лишь раз. Все остальные были лишь «блед
ные списки». И вот я, по выражению Руссо, <жестоко?> стал «раз
рушать хорошее здоровье, данное мне природой». Каждый вечер
стал для меня восторгом. Я <выдерживал> день, я ждал лишь но
чи. И в ночной тиши предавался я сладострастным мечтам, долго,
до рассвета иногда, или пока не засну. Страх еще жил в этих меч
тах, ведь была в них доля садизма. Я с особой охотой рисовал себе
картинки пышных девушек и особенно беременных женщин.
Страсть к систематике не оставляла меня и тут. В моих очных
мечтах стали повторяться одни и те же имена, а позднее я стал
записывать свои мечты и образовал из них длиннейшие романы.
Все это особенно мешало моим гимназическим занятиям. Мне
стала изменять память. Я стал глупеть. Лицо мое стало угреватым
и некрасивого землистого цвета. Все лучшие мои грезы понемно
гу стали отравляться долей думы о чемнибудь сладострастном.
Большое влияние имел еще на меня Цезарь, которого мы на
чали читать в IV кл. Учителем латинского языка был у нас доб
рый и знающий Бремер, умевший увлечь весь класс интересом
IV и VI книг (второй год в IV кл. мы читали V и II книги, в V кл.
мы читали I и III книги). Я зачитывался Цезарем и полатыни
и в русских переводах, писал в подражание ему описание войн
на моем воображаемом материке, писал повесть из времен
Галльской войны, под заглавием «Два центуриона», и большую
статью о Цезаре, под заглавием «Похитители власти».
VII
Многое из того, что другим дается шутя и незаметно, стоило
мне великой борьбы. С раннего детства соблазняли меня сладо
страстные мечтания. Чтение французских романов от Дюмаот
206
ца и сына до Монтепена и Террайля дало им обширную пищу.
Я стал мечтать об одном — о близости с женщиной. Это стало
моей idee fixe*. Это стало моим единственным желанием. Ночью
я бился на постели, мечтая об объятиях.
Другие юноши моего возраста среди своих товарищей прихо
дят к уличному разврату незаметно. Я же, с одной стороны, был
слишком молод (мне было всего 13 лет), с другой, я все еще чуж
дался товарищей, очень туго сходился с ними. Моим другом ос
тавался единственно Станюкович, но с ним мы говорили лишь
о стихах.
Само собой разумеется, что я уже влюблялся. Первые разы
это были просто шутки окружающих. Несколько большее зна
чение имели мои вечерние чтения с жившей у нас гувернанткой
Зоей Вл. Но это была девушка уже опытная, смотревшая на ме
ня, как на мальчика. Да и я в глубине души нисколько не выде
лял ее из числа других женщин. Просто никого больше не было
(у нас дома не бывало уже вечеров, знакомых начинало бывать
все меньше). Но ей было нестерпимо скучно у нас, она рада бы
ла поговорить хоть со мной. По вечерам мы устраивали чтения.
Сначала я читал ей Надсона, Пушкина и Лермонтова и особен
но гр. Ал. Толстого, которого полюбил одно время. Потом стали
читать романы. Особенно усердно и долго читали мы «Черно
земные поля».
Роман классический старинный,
Отменно длинный, длинный, длинный,
Без поэтических затей...
Господи! отпусти г. Маркову его грехи во образе этого романа!
Особенно весело было читать на даче, где Зоя Вл. жила в светел
ке наверху с тетей Сашей, на лето опять поселившейся у нас.
Это было в ПетровскомРазумовском. Жизнь моя проходила
так. Утром вставал поздно и шел купаться с Тонькой (жил у нас)
и рассказывал ему программу сегодняшних (воображаемых)
скачек. Все утро уходило на эту игру в скачки. После обеда, за
першись у себя в комнате, я читал или писал — писал отчеты
скачек, писал рассказы, писал стихи.
Жизнь струится,
Как волна,
И промчится
Не видна...
* Навязчивая идея (фр.).
207
Гулять я ходил редко, но уж на весь день и очень далеко. Ве
чером после ужина шел наверх и читал вслух «Черноземные по
ля» и приучался вести беседу с барышней, что мне не оченьто
удавалось. Возвращаясь к себе спать, я бранил себя за робость,
за нерешительность, мечтал об обладании Зоей Вл., строил не
вероятнейшие планы ее обольщения и лежал в постели, преда
ваясь своим нечистым грезам. Странно смешивалось ребячест
во с юношеством!
Я был особенно некрасив в те дни, благодаря угрям и пры
щам, которые составляли несчастье моей жизни. Я всячески
мазал их пудрой, но это не помогало. Замечу, однако, здесь,
что както я собрался с духом и неожиданно поцеловал Зою,
неловко, в шею... И после, вспомнив об этом поцелуе, тре
петал и горел. Повторяю, впрочем, что я еще не испытывал
любви.
Иногда я бродил по аллеям парка. Там по вечерам бывало
много народу, сидели парочки, бродили компании. Я был среди
всех чужой, у меня не было ни одного знакомого, когда на меня
смотрели слишком пристально, я терялся, горбился, мне каза
лось, что я не умею ходить... Пытался я приучиться курить,
но безуспешно.
Моя жажда сближения с женщиной, наконец, победила вся
кую робость. Еще весной я сделал попытку. Я ходил вечерами
в гимнастическое общество и вдоволь насмотрелся на бульвар
ных фей. Присмотрелся и к способу вступать с ними в знаком
ство. Раз вечером, под предлогом, что я иду к Станюковичу, я
пошел на бульвар и заговорил с одной, сплел ей глупую исто
рию на манер Рокамболя о том, что мне нужно провести с кем
нибудь два часа. Она повела меня в № гостиницы. Я — очень
грубо и угловато, конечно — разыгрывал из себя опытного че
ловека. Например, заглянул за перегородку, где стояла кровать
и сказал:
— А! Обыкновенное устройство.
А я в первый раз в жизни был в № гостиницы. Мне было
13 лет.
Мы выпили с девушкой бутылку портвейна. Потом, запла
тив ей 2 рубля, я ушел, к ее удивлению. На большее я еще не ре
шался.
Но желание все жгло.
Осенью того же года отец был в Нижнем на ярмарке. При нем
я не решался. Я еще не знал, что все это можно скрыть от род
ных. Мне казалось, что нужно потратить целую ночь.
Я ездил на скачки и играл на деньги, оставленные отцом, ко
торый хотел и в свое отсутствие бороться с тотализатором.
208
В один из вечеров я преодолел свою робость и решил не вер
нуться домой на дачу. Я пошел к городу. Одну минуту мною ов
ладело смущение. Я крикнул извозчика.
— В ПетровскоеРазумовское.
— Два рубля, пожалуйте.
— Рубль.
Если бы он согласился, я бы уехал в ПетровскоеРазумов
ское, но извозчик не согласился, и я пошел дальше в город. Я не
знал, куда идти, и пошел на Тверской бульвар. Там ходили феи
и молодые люди. Я растерянно ходил взад и вперед. Мужество
меня оставило, я ни на что не решался. Может быть, я прошел
сорок раз бульвар взад и вперед. Одни женщины казались мне
слишком развязными, другие слишком нарядными; я не знал
существующих цен.
Становилось поздно. Бульвар пустел. Я уже готов был уйти
домой, но одна мучительная мысль остановила меня: все равно
дома не поверят, что ты только ходил по бульвару, неужели же
терпеть неприятности задаром, лучше уж за чтонибудь.
Я подошел к какойто девушке, отвечавшей моим — стран
ным, впрочем, — понятиям о миловидности. Мне жаль, что я
забыл ее имя.
— Пойдемте со мной.
Она остановилась и оглядела мое юное лицо.
— Куда?
Мы пошли рядом.
— Вы знаете куда.
— Нет, не знаю...
— Ну, вот, в гостиницу.
— А что мы будем там делать?
— Ну, вы знаете.
— Нет, не знаю...
И так мы бродили по бульвару. И я бесился, бесился от созна
ния, что она смеется надо мной.
Наконец мы сговорились и пошли. Мы опять пили портвейн,
потом я подсел к ней и стал расстегивать ее лиф. Она держала
себя со мной, как важная дама. Отстранила меня и ушла за пе
регородку раздеваться.
Я старался внушить себе, что это та минута, какой я ждал так
давно, но было все мучительно пусто и глупо.
Прощаясь, я был преисполнен тоской. Я был разочарован до
глубины души моей. Я дал девушке семь рублей. Она всячески
благодарила меня.
Дома меня ждали горькие сетования матери:
— Ах, Валя! Валя!
209
Отец написал мне письмо, где говорил (сказался шестидесят
ник! нигилист!), что он не смеет препятствовать свободе моих
поступков, но предупреждает меня, что я могу по неопытности
попасть в беду. О! этой беды я сам трепетал. Я жадно изучал, ка
кие физиологические переживания вызвала во мне эта ночь,
но боялся, что откроется венерическая болезнь, — до предела.
Я не очень знал, какие бывают болезни, и боялся слепо, глупо,
боялся несколько месяцев подряд. Мнительность рисовала мне
десятки раз, что я болен. Я падал на колени и молился.
Летом я ездил в имение к деду и жил там с месяц. Между про
чим, попал я в «свет», в общество молодых людей, где танцевали,
играли, шутили. Я, по обыкновению, был угрюм и неловок. Ука
зали мне на одну барышню Д., которая будто бы пишет романы.
Я разговорился с ней и уже не отставал от нее весь вечер, просто
не умел отойти. Вероятно, я страшно ее измучил. Впрочем, гово
рят, она после всегда осведомлялась обо мне. Добрая душа!
В доме деда жила К. Это была полная девушка, кровь с моло
ком. Ей было за 20 лет. Мы както раз нечаянно встретились
в темной комнате и поцеловались. Потом встречи эти повторя
лись. Мы нарочно сходились в темноте, мяли друг друга, сжима
ли в объятиях. Но при свете не говорили друг другу ни слова.
Я с ней видаюсь до сих пор, но никогда не говорю ни слова о тех
встречах. Иной раз я сам думаю, что их не было.
В деревню я ехал с упорным желанием сблизиться с кресть
янкой. Мне говорили, что это легко. Конечно, это легко, но ведь
я был неопытен, как малый ребенок, я знал только интриги,
описываемые Террайлем, а вовсе не обычную беседу мужчины
с женщиной. Из числа крестьянок я избралтаки одну — Акули
ну, — заговаривал с ней, дарил ей орехи, слушал ее песни... Од
нажды, осмелившись, взял ее за талию и поцеловал в щеку. Ду
маю, она вдоволь смеялась над барчуком. А мучительнее всего
было то, что я в те дни сознавал, что она смеется.
Чувство любви пришло скоро после этого. Зоя сменилась
у нас, на месте гувернантки была Анюта; ей было 25 лет, но она
была так моложава, что ей свободно можно было дать 17. Это
была глупенькая, добренькая девочка, и по уму и по опытности
не ушедшая за 17 лет; низенькая, курчавая, розовенькая.
Пора пришла, она влюбилась, —
говорит Пушкин о Тане, объясняя, почему она влюбилась в Оне
гина, которого видела лишь однажды. И мне было все равно.
210
Я влюбился бы в кого угодно. Мое сердце алкало любить. Хотя
по убеждениям я был материалист, упивался «Философией люб
ви» Шопенгауэра и вполне ценил Писарева. Насколько могу су
дить теперь, глупенькая Анюта, действительно, некоторое время
была неравнодушна ко мне. Мне было 14 лет, но я был гораздо
старше на вид, у меня пробивались усики, я одевался в визитки
и держал себя как взрослый. Анюта была моей первой «победой»
(о, боже мой, какое позорное и низкое слово!). Я впервые испы
тал все, — увы, столь приевшееся, столь повторявшееся после.
Перекрестных намеков и взглядов игра,
То надежда, то ревность слепая...
Потом пожатье ноги под столом, потом рукопожатия и объя
тия в темноте, потом поцелуи сначала без ответа, потом ответ
ные... В те вечера, когда мамы не было дома, мы чувствовали
праздник; то были поцелуи, тиски друг друга, безумные, сколь
зящие над пропастью... Но она была слишком чиста, а я слиш
ком юн! Игра для нас не была опасной.
К Анюте написано тогда мною немало стихов. Вот одно из них:
ЛЮБОВЬ
Волны кудрей упадали;
Щеки пылали огнем;
Глазки любовью блистали;
Страстные речи звучали;
Нега сквозила во всем.
Жизнь нас манила с улыбкой,
Дивна, прекрасна, ясна...
Мы по поверхности зыбкой,
Смело на лодочке гибкой
Мчались в мечтаниях сна.
Дивные, чудные грезы,
Вы не вернетеся вновь!
И поцелуи и розы,
Первые сладкие слезы,
Первая, словом, любовь!
27 июня 1890 г.
Постепенно Анюта опомнилась, она была довольно рассуди
тельна и поняла всю глупость своих поступков. Она стала отст
раняться от меня. Любовь угасла.
211
Для меня смерть любви настала вот по какому поводу. Мы все
были на какомто балу (вечер, устроенный лечебницей, где уч
редителем был мой отец). Там я, прыщеватый гимназистик, сов
сем поблек среди изящных юношей и кавалеров. Анюта както
не замечала меня. К тому же я не умел танцевать. Я убежал из те
атра один. Я вернулся к себе и плакал слезами злости. Я смот
релся в свое круглое зеркало. Здесь уместно сознаться в этой
слабости, раз уже пишу я исповедь. В это зеркало я иногда ка
зался сам себе очень красивым, в тот день я показался себе
смешным и отвратительным. В тот вечер написал я стихи:
Умолкни, сердце, навсегда!
Тебе не знать любви и страсти.
Пусть красоте и неги власти
Не покоришься никогда!
Не для тебя блистают глазки,
Не для тебя порывы ласки,
Не для тебя часы свиданий;
Не воскресай, огонь желаний,
И не свети, любви звезда!
Умолкни, сердце, навсегда!
Скоро Анюта оставила наш дом. Позднее она вышла замуж.
VIII
Между тем положение наших дел ухудшалось. С одной сто
роны, жестокая конкуренция и во множестве открывшиеся про
бочные фабрики (в Петербурге, а после и в Москве) подрывали
нашу торговлю. С другой стороны, отец тратил большие деньги
на скаковую конюшню. Присоединился еще его большой про
игрыш на бильярде и еще какието закулисные расходы. В доме
начинал чувствоваться недостаток денег.
На мне это отразилось особенно тягостно тем, что отец за
паздывал платежом в гимназию (а у Креймана в год с приходя
щих взимали 400 р.!). Вместо осени он платил в декабре, вместо
января — перед экзаменами. Другой мальчик отнесся бы к это
му просто, как не к своему делу, но меня это мучило до крайно
сти. Я совестился проходить мимо Франца Ивановича. Я приду
мывал тысячи уловок, чтобы не встречаться с ним. Раз мне даже
случилось без спросу убежать домой, не взяв с собой книг, толь
ко бы не пойти в классы — прямо мимо него. Мне казалось, что
все намекало мне о неплатеже денег. Мне казалось, что надзира
тели говорили со мной особенно грубо, что учителя просто пе
212
рестали спрашивать меня и не смотрели на меня, как на равно
правного ученика.
А между тем в гимназии можно было жить. Негг Linde ушел,
еще когда я кончал III класс, я вздохнул свободнее. После того,
как я остался в IV классе, ко мне подошли те, что были моложе
меня по классу. Хотя среди них было немало отставших от меня
за два года сотоварищей, но они не смели относиться ко мне
с пренебрежением. Я даже начал приобретать некоторый авто
ритет между ними. Плохо было только мое реноме среди учите
лей. Обо мне настолько сложилось мнение, что я ничего не де
лал, что, когда я отвечал без ошибки, мне ставили 3.
Домой идти было не на радость. Отец начал пить. Брат мой
медленно умирал, прикованный к постели, впавший в идио
тизм. В доме было двое маленьких детей — Саша 3х лет и Лида,
которой не было и году. На меня мало обращали внимания. Ста
ли позволять уходить без спросу (а до тех пор каждый мой шаг
контролировался), не обращали внимания, что я стал возвра
щаться поздно. У меня нашлись товарищи. До того времени я
без особенной цели копил деньги, и у меня набралось их не
сколько десятков рублей, тогда мне казалось это маленьким со
стоянием. Я посещал публичные дома, бывал в ресторанах и ко
фейнях. Впрочем, пил я очень мало, у меня всегда было ин
стинктивное отвращение от водки, как и от табаку.
Каковы были мои взгляды того времени? Воспитание зало
жило во мне прочные основы материализма. Писарев, а за ним
Конт и Спенсер, представляемые смутно, казались мне основа
ми знаний. Писаревым я зачитывался. Не мог я у него поми
риться лишь с одним — с отрицанием Пушкина, которого лю
бил все более и более. Но над Фетом, хотя и скрепя сердце, сме
ялся.
Под влиянием тех же идей я был крайним республиканцем
и на своих учебных книжках (кстати сказать, всегда изорван
ных) писал сверху стихи из студенческой песни, понимаемой
мною буквально:
Vivat et respublica!
Соответственно этому, я считал долгом презирать всякое на
чальство, от городового до директора гимназии. Мне было 14—
15 лет.
Я писал попрежнему очень много. Статьи — компиляции по
«Азбуке социальных наук» Флеровского, рассказы, повести etc.
Очень много стихов.
213
Я презирал чувство и чувства, считал себя опытным, изжив
шим, хладнокровным.
Здесь мне предстоит сделать тягостное признание, одно из
тех, о котором говорит Руссо, что будь их больше на пути его
рассказа, он бросил бы писать «Исповедь».
Я уже говорил, что мой брат был при смерти, болен; медлен
но умирал в постели, ослепший и потерявший рассудок. Сердце
мое сжималось от жалости к нему. Но я рассудочно был убеж
ден, что жалость, как и всякая сантиментальность, — глупость.
Я решительно преодолел в себе это чувство.
Несколько раз я заговаривал с братом, стараясь говорить ему
неприятные вещи, например: «Ты, Коля, слеп. Понимаешь, ты
ослеп». Впрочем, он, вероятно, не сознавал, не понимал меня.
Временами у него бывали судороги, и тогда ему растирали руки
и ноги. Раз вечером я принял участие в этом растирании вместе
с его сиделкой, его прежней кормилицей. Она растирала ноги,
я — руки. Но вместо того, чтобы растирать, я стал всячески
жать, коверкать ему руки, стараясь причинять ему большую
боль. Он вырывался, он стонал все сильнее, но я упорствовал.
Тогда из уст его, уже давно не произносивших ни одного осмыс
ленного звука, вдруг вырвались слова:
— Лучше ты.
То есть он хотел сказать: «Растирай меня лучше ты, няня, а не
этот».
Откуда, откуда из глубины души нашел он эти осмысленные
слова? О, как страшно потрясли они меня, [вырвавшись] из уст
этого живого мертвеца! Я замер в ужасе. Я сначала не мог шеве
литься и смотреть в его потухшие глаза. Я буквально убежал
к себе наверх. Глупая и грубая шалость вышла с моей стороны
геройством, и я сам в него верил.
Брат мой по весне умер. В день его смерти меня за полученную
единицу оставили в классах до 5 часов, но я убежал с Б. и пошел
смотреть открытие памятника Плевны, пришедшееся в тот день.
После открытия мы пошли к Тестову и ели расстегаи. Вернувшись
домой, я узнал, что меня ищут из гимназии и что брат мой умира
ет. Это сочетание так повлияло на меня, что я начал рыдать, хотя
давно примирился с мыслью о смерти брата. Я поехал в гимназию
и просил позволения вернуться, так как у меня умирает брат.
Этот голос, эта рука, вырывающаяся из моей руки, — так
страшно и так ясно врезались в моей памяти. Страдальческий
стон полумертвого человека, который в минуту пытки преодолел
помрачение своего разума, чтобы попросить пощады у палача.
— Лучше ты.
О Господи! неужели же грехам нет искупления?
214
Дружба моя со Строевым прекратилась вот по какому поводу.
В день, когда меня не было в гимназии, Строев написал на запи
сочке вывернутыми буквами так, чтобы читать в зеркале, какие
то кощунственные речи с упоминанием имени Дарвина. Под
пись была — В. Брюсов, В. Строев, В. Станюкович. Записка эта
попала в руки учителя латинского языка. Сначала он не мог ее
разобрать, потом прочел и показал Крейману. Началось рассле
дование.
Родители Строева и Станюковича приехали лично к Крейма
ну и свалили всю вину на меня. Крейман призвал меня в каби
нет и долго говорил мне о религии и вере. Я, как умел, защищал
ся, лицемерил. Единственное, чем я мог прикрыться, что у меня
тяжело болен брат, что родителей моих нельзя тревожить... Эта
история поставила меня «на плохом счету».
После экзаменов Строев и Станюкович вышли от Креймана.
IX
ПЯТЫЙ КЛАСС
В пятом классе я приобрел даже некоторое значение среди
учеников, хотя еще очень многие продолжали смотреть на ме
ня, как на чудака. Но все стали взрослее и не могли не замечать
превосходства моего в знаниях. Я знал многое, о чем другие
смутно слыхали: я прочел немало книг по астрономии, кото
рой одно время увлекался, читал Бокля, читал Курциуса исто
рию Греции, Гервинуса о Шекспире, Лессинга «Гамбургская
драматургия». Я назвал эти только имена, потому что, кроме
того, я попрежнему читал бесчисленное число всякого хлама.
Например, я считал своим долгом прочитывать от доски до до
ски (с политическим и внутренним обозрением) все русские
журналы, которые по традиции мы брали из библиотеки, в ко
торой были записаны больше 20 лет подряд. Суждения мои
при всем юношеском легкомыслии были все же более зрелы
ми, чем у большинства моих товарищей. Они начинали это по
нимать.
В начале 1889 года, когда я был в V кл., появилось мое первое
произведение в печати'. Увы! это была спортивная статья о тота
лизаторе, о котором тогда много толковали. Напечатана она
1 Для полного воспоминания: еще было напечатано в «Задушевном слове»
среди тамошних смешных писем читателей «письмо в редакцию»; я написал
его, когда мне было лет 10 (описание Медведкова).
215
в «Русском спорте». Я послал ее в редакцию, конечно, incognito,
под какойто вымышленной фамилией, ибо фамилия Брюсовых
была очень известна в спортивных кружках.
Напечатание ее я торжествовал как победу1 . Я показал статью
всем ученикам, потом показал учителю русского языка — Вино
градову. Он прочел и порешил:
— Что ж, написано довольно правильно.
Это относилось, конечно, к слогу, ибо содержание вряд ли он
одобрял: я защищал тотализатор.
Чтобы покончить с этими моими ранними статьями, скажу,
что в 1891 г., в издаваемом Гиляровским «Листке спорта», напе
чатана моя статейка «Немного математики» — полуспортивная,
полуматематическая. Здесь я должен сознаться в маленькой ми
стификации, прошедшей тогда незамеченной. Я сам написал
возражение на свою статью и послал ее в «Русский спорт». Воз
ражение было напечатано. Я хотел писать контрвозражение
в «Листке спорта», но Гиляровский объявил мне, что он в прин
ципе «против полемики».
В гимназии я возобновил издание журнала; впрочем,
на этот раз была газета «Листок V класса». Редактором и поч
ти единственным составителем ее был я. Конечно, я проводил
там свои излюбленные идеи и в первом же № поместил статью
«Народ и свобода». Потом начал ожесточенно нападать на по
рядки гимназии, обличал надзирателя в глупых шутках, учите
лей в несправедливостях... Да мало ли какие обличения мож
но было набрать. Газету читали охотно. Понемногу появились
у меня и сотрудники. В VI классе в то время некто Б. С. стал
издавать рукописный журнал «Слово», в котором я тоже при
нял — хотя стороннее — участие. Там помещено было мое сти
хотворение:
Боюсь спокойной жизни я,
Покоя не желаю.
И рвется в даль душа моя.
Куда ? — и сам не знаю.
В то же время организовал я в нашем классе «тотализатор на
учителей» и напечатал на маленькой ручной типографии биле
ты для него. Перед каждым уроком желающие брали билеты на
того или другого учителя. Класс наш был теперь наверху, в тре
тьем этаже, и мы следили, кто из учителей придет в класс пер
1 Я раньше делал попытки послать (безо всякого письма) свои стихи в «На
блюдатель» и «Новости дня» (кажется, в 1885—1886 гг.). Убежден, что их не
прочел никто.
216
вым. Взявший на него билет выигрывал. Ставка была 10 коп. То
тализатор имел даже больше успеха, чем газета.
Само собой разумеется, что все это не оставалось тайной для
гимназического начальства; даже я и не старался скрывать.
Под газетой я подписывал свои инициалы: «Редакториздатель
В. Б.». Франц Иванович давно меня недолюбливал, обо мне ду
мал, что я чума, губящая все, к чему прикоснусь. Однажды я
сблизился с одним учеником из III класса (забыл его фамилию)
и беседовал с ним во время рекреации. Ему запретили эти бесе
ды под тем предлогом, что я «не могу быть ему товарищем».
Много этому способствовало тоже и то, что среди моих товари
щей был кружок «стариков», Бм, Кн, Ин, с которыми я делил
другую сторону своей жизни: ночные похождения, карты, по
пойки. В конце концов Франц Иванович отнял мою газету у од
ного из ее читателей Ава. Тот, впрочем, защищал ее отчаянно,
засунул в карман, сопротивлялся директору, который пытался
было отнять ее, и твердил: «Выступлю (то есть из гимназии),
а не отдам». Впрочем, видимо, отдал.
Франц Иванович призвал меня к себе в кабинет, ходил боль
шими шагами по комнате и упрекал меня жестоко.
— Что это такое! Это против наставников! Это против нра
вов!
Я отвечал ему твердо, то есть, вернее сказать, нагло. Я при
вык наглостью скрывать врожденную робость.
Надо, впрочем, сказать, что я рисковал немногим. Дома уже
решено было, что я перейду в другую гимназию. Это была одна
из мимолетных причуд моего отца, но я с радостью за нее ухва
тился: мне хотелось перемены, хотелось бы прийти туда, где за
мной не было бы прошлого.
После разговора с Францем Ивановичем я больше не возвра
щался в его гимназию.
Сказать по правде, было еще две причины, почему я хотел
убежать из гимназии.
Вопервых, я поссорился с учителем латинского языка, Бре
мером. Както по окончании урока я встал, когда еще учитель
сидел.
— Сядьте, — сказал он мне.
Я продолжал стоять.
— Прошу вас, сядьте.
Моя пульта была самой задней в классе, я стоял, прислонив
шись к стене. Я возразил:
— Я никому не мешаю.
— Я вам говорю, сядьте.
— Не все ли, в сущности, равно — стою я или сижу?
217
Бремер вспылил:
— Довольно. Больше не посещайте моих уроков.
Впрочем, это уладилось бы, Бремер был в душе расположен
ко мне, — была более тайная и более жгучая причина.
В последнем № «Листка V класса» я поместил за полной сво
ей подписью разбор стихотворений Б. Сого 1 (того шестикласс
ника, который издавал «Слово»). Это был очень похвальный
разбор, очень. И при этом очень пошлый. Я говорил, например,
о поэзии Сого: «Неподдельная в ней скорбная нотка». Даже
в те годы, после того, как статья «появилась в свет», эта баналь
ность привела меня в ужас. Вдобавок многие и, кажется, сам
Сий подумали, что я написал эту статью из лести и в благодар
ность, чтобы он помещал мои стихи в своем «Слове».
Это было так мучительно, что ради этого только, чтобы не
встречаться с Сим, я готов был уйти от Креймана.
X
Жестокая вещь ходить ежедневно в классы. Гимназия отнима
ет 9/ю жизни. У Креймана мы были заняты от 9 до 4; дома, как
плохо ни учись, надо потратить некоторое время на приготовле
ние уроков, чтобы хоть видимость сделать, что требования ис
полнены, хоть письменные работы представить. И каждый вечер
засыпать с опасением, не проспать бы завтра. Каждый день идти
на обязательное подчинение... Я до сих пор не могу мыслить
о гимназии без содрогания. Это — ужасно. Это — почти пытка.
Еще до Рождества 1889 года я перестал ходить к Крейману
Я стал свободен. Правда, начал я готовиться к VI классу у Поли
ванова. «Взяли» мне опять студента И. А. Попался по одной ре
комендации еврей, малый недалекий, но добрый и сердечный.
Мы скоро сошлись потоварищески, особенно позднее, летом,
когда он поселился у нас. После тисков гимназической жизни
я вдруг почувствовал себя свободным. Понятно, что для студен
та я вовсе ничего не учил, понятно, что он ничего с меня не тре
бовал. Вдруг целый день стал у меня свободным.
По выражению Шопенгауэра, наша жизнь словно подтасов
ка. Вероятно, эту подтасовку всегда можно объяснить рассудоч
но, но не стоит. В те самые дни, когда у меня нашлось свободное
время, отыскались мне и товарищи, которыми я всегда был бе
' В то время одно его стихотворение было напечатано в «Наблюдателе».
Я слышал, что позднее он издавал газету на Юге, кажется, «Приднепровский
край*.
218
ден. Както на улице встретил я Эда и Кго, учившихся прежде
у Креймана, но уже давно вышедших. Мы заговорили; я позвал
их к себе; они пришли, потом я был у них, и очень скоро завяза
лась такая дружба, что редкий день проходил у нас без встречи.
Мы стали неразлучны, особенно я с Эдом; я проводил у него
целые дни, я полюбил его, как имел обыкновение. То был мой
новый друг, после того как со Станюковичем мы разошлись.
У нас нашлось общее. Вопервых — шахматы; все мы были стра
стные шахматисты. Я играл хуже их, ибо мало упражнялся,
но предавался игре со страстью. Играли мы на деньги, и я обыч
но проигрывал. Вовторых — карты. Я еще с детства умел играть
во все игры: в рамс, в стукалку, в преферанс; еще с 10—11 лет,
мальчиком, одно время страстно предавался я игре в банчок
с неким юношей Т. М. Преферанс любили мои родители и бра
ли меня третьим или четвертым партнером. Тот год, когда я ос
тался на второй год в IV классе, я играл целыми днями. За это
время выучился я играть в винт и предался ему еще с большей
страстностью. У Эда и Кго было немало знакомых, и мы часто
устраивали картежные ночи, расставляли столы до утра, пере
живая все страсти игры, потому что многие проигрывали все,
что имели в кошельке, может быть, свое содержание за несколь
ко месяцев, а то и чужие деньги... Я смею утверждать, что не все
из нас избегали в игре непозволительных приемов...
Все мы понемногу становились бульварными завсегдатаями.
Мы стали одеваться, насколько могли, по последней моде. Мы ус
воили себе пренебрежительные манеры, будто бы свойственные
истинным дэнди. Официанты в ресторанах называли нас «ваше
сиятельство». Мы небрежно бросали на чай рубли, когда у самих
в портмоне оставались копейки. [Впрочем], (наверно! Мы лишь
пытались быть такими). Если портные не преследовали нас за
долги, то лишь потому, что им еще платили отцы наши. Собрав
шись часов в 5 у коголибо из своих, мы при первых сумерках не
брежной походкой — тросточки в карманах — шли на бульвар,
торжественно раскланиваясь со знакомыми, окидывали дерзкими
взглядами женские лица, стараясь говорить пошлости и гадости.
Попозже шли в кофейню, где нас уже знали, где нас встречали по
клонами, или шли к комулибо на дом, играть в карты, или от
правлялись в увеселительные места, в какойнибудь «Альказар»
или «Салон». Странно, что пили (то есть опьяняющего) мы мало.
Одно обстоятельство скоро особенно связало меня с Эдом.
На бульваре же мы познакомились с двумя сестрами, скажем,
Викторовыми, Анной и Леной. Старшей было лет 17, млад
шей — 15. Отец их был 60летний старик, получал какуюто
пенсию, пил и существовал, как многие у нас в России: неизве
219
стно чем, но неизбежно прилично. Был у них еще брат, гдето
служивший и получавший тогда еще гроши. Конечно, бедность
чувствовалась во всем, — начиная с башмаков с заплатами, — но
бедность была прикрыта показной роскошью, пышностью фа
сона платья, разговорами о разных, будто бы обычных удоволь
ствиях, вроде театров, катанья... Старшая сестра гдето училась
и немного болтала пофранцузски. (Впоследствии она давала
уроки французского языка и музыки, но в Москве не очень
большая редкость, если языкам учит особа, ничего не знающая.)
Лена сначала училась в Театральном училище, но скоро должна
была выйти: должно быть, не хватало денег платить.
В дни, когда мы познакомились с барышнями Викторовыми,
они были еще девочками, наивными и стыдливыми. Конечно,
они уже многое перевидали на своем веку, еще больше слыша
ли, но их не покинуло еще то обаяние чистоты, которое напере
кор всем доводам рассудка так властвует над нами... Мы позна
комились. Как? — не помню. У них много было знакомых юно
шей, они могли располагать своим временем, как хотели, и если
мать и ворчала, это не мешало им возвращаться домой после по
луночи; на них дома, как говорится, рукой махнули. Помню, од
нако, что все мы были еще непривычны к дамскому обществу,
что долгое время мы никак не могли бегло поддерживать разго
вор. Ясно помню даже фразу одной из Викторовых:
— Не робейте. Видите, сегодня уже разговор идет легче.
Другие наши сотоварищи — не стоит перечислять здесь ряд
инициалов их фамилий — довольствовались вечерними встре
чами и беседами, но както незаметно и неслышно определи
лось, что двое из нас отнеслись к этим двум сестрам иначе, вы
делили их из числа всех. То был я и Эд.
Мы влюбились, но это было неверно. Дружественно поделили
мы сестер; Эд избрал более зрелую, более чувственную Анну,
мой выбор остановился на Лене, бледной девочке, с тонкими
чертами лица, еще чуждой всякого страстного чувства... То была
великая связь, которая на два года спаяла меня и Эда, людей раз
личных, которым суждено было на эти месяцы встретиться в жиз
ни, чтобы разойтись по своим разным путям в бесконечность.
Любил ли я Лену? Я должен ответить нет. Попытаюсь ис
толковать свою психологию, думы мальчика, воспитанного
на французских романах и на грязных ночных мечтах. Я хо
тел обольстить ее. Моей заветной мечтой было оболь
стить девушку. Во всех читанных мною романах это изобража
лось как нечто трагическое. Я хотел быть трагическим лицом.
Мне хотелось быть героем романа — вот самое точ
ное определение моих желаний.
220
Лена нравилась мне тонкостью черт лица, тихим характером,
но я даже не испытывал при ней того волнения, как при Анне
Н., да и, кажется, я был еще слишком молод, чтобы любить лю
бовью чувства неотраженной. Это еще должно было прийти.
И вот 15летний мальчик забрал себе в голову глупую мысль,
что он может обольстить девушку, правда, очень молоденькую,
но очень опытную. (А эта мысль об обольщении сделалась моей
idee fixe на долгие годы.) Это воображал 15летний мальчик, сам
робкий и стыдливый, не смевший прикоснуться к руке своей
избранницы, поцеловать даже кончики ее пальцев. Ах! жалкая
мечта, навеянная французскими романами!
Я всегда знал (немного, должно быть, я романист по природе),
как поступают в такомто положении люди. И я поступал именно
так, как должен поступать, если бы был влюблен. Я даже вполне
убежден был, что люблю, убежден внешней стороной души, тогда
как в тайной ее глубине я знал, что мне, в сущности, ничто эта Ле
на и все ее существование. Я писал стихи к ней, бледные и тягу
чие, — такая же отраженная поэзия, как отраженным было и мое
чувство.
XI
Чего искали в нас Викторовы? Прежде всего — развлечений.
Они хотели бывать с нами в кофейнях, в увеселительных садах,
в театрах, на выставках (тогда была Французская выставка 1 89 1 го
да), хотели кататься. Иначе, как от мужчин, им негде было
приобрести это. Чем оплачивают эти удовольствия девушки,
слишком известно, но мы сами были еще очень юны, мы были
мальчиками. Анну еще толкало к Эду пробуждающееся страст
ное чувство; скоро они начали целоваться, искать уединения.
Но 15летняя Лена оставалась холодной со мной, и я не смел
прикоснуться к ее пальцу. Я обращался с ней вежливей, чем
с герцогиней в романах. Я любовался на нее, как на образ, я не
осмеливался ни разу сказать ей о любви и только намекал о том
длинными стихотворениями, которые посылал ей в письмах.
По вечерам, один у себя в комнате, я трепетал от любви.
[Моя влюбленность] не укрылась от внимания более опыт
ной Анны, и она подала мысль Лене, что я могу на ней женить
ся. Началась медленная ловля. Эд, кажется, давно уже сам
предложил руку и сердце. Нас пригласили домой, познакомили
с отцом, матерью и братом. Когда мы приходили, нас всячески
угощали, покупали нам коньяк (из подражания старшим мы во
образили, что особенно любим коньяк).
221
Одно обстоятельство опять затруднило нас. Дела нашей се
мьи шли плоховато, все же мне удавалось по временам разжи
ваться дома деньгами, но положение Эда было хуже. Он както
рассорился с домашними и вовсе не имел карманных денег,
или — гроши. Мне пришлось платить за двоих. При моей обыч
ной осторожности, удерживая порывы Эда, мне удавалось сво
дить концы с концами, но случалось приходить нам к самым
горьким положениям, которые для меня, все еще робкого и ще
петильного в денежных делах, были прямо невыносимы. Это
было уже позднее, когда отношения наши стали портиться.
Собравши последние деньги, мы повезли Викторовых на
Французскую выставку. Но с самого начала ждали нас неудачи.
Оказалось, что день был какойто особенный, праздничный,
и с нас за вход взяли втрое дороже, чем мы думали. Затем нача
лись тысячи маленьких искушений, которых предвидеть было
нельзя: разные сувениры, стоящие копейки, но которые неза
метно складывались в рубли. Потом обед... О, этот обед! Мы вы
брали ресторан «Ансара», где — говорили нам — дешевле, чем
в других... Но сколько горьких унижений пришлось нам пере
жить с самого начала!.. Мы по неопытности спросили, можно ли
взять на четверых три обеда. Лакей глупо ухмыльнулся, ответив:
— Нет. У нас не позволено больше приборов подавать, чем
обедов.
Эд, зная точно счет денег, заявил, что он обедать не хочет.
Кто мог сомневаться, что барышни наши понимают, в чем дело.
Мы ели жалкие три обеда и пили плохонькое красное вино.
А за столом рядом сидела компания какихто веселых буржуа с ве
селыми дамами и весело закусывали и щелкали пробками шам
панского. Один из них, упитанный, в роскошном туалете, с вью
щимися усами, обернулся к нам и маслеными полупьяными глаз
ками смотрел на Лену; и ей не было это неприятно; в тайне души
она завидовала дамам, что были с теми. Одно мгновение мне хоте
лось встать и со всего размаху ударить палкой по этой упитанной
роже... Но я еще понимал, что всех смешней окажусь все же я, —
и молчал, стиснув зубы... А медленный обед продолжался.
Наконец, мы ушли и опять скитались по выставке. Нам было
скучно. Как склеить разговор, когда в уме беспрестанно счита
ешь, сколько истрачено и сколько осталось!.. У меня еще было
рубля два. Конечно, нельзя было лететь на баллонекаптиве,
на который наши барышни засматривались, но можно было хоть
прилично вернуться домой... Но и этого нам не суждено было.
Нам хотелось пить нестерпимо. С утра мы не пили ничего,
скверный обед, скверное вино возбуждали изжогу... Барышни
наши не выдержали.
222
— Чего бы напиться нам, — попросила Анна.
Чего! мы при нашем дэндизме не могли предложить меньше
го, как сифон фруктовой воды. С содроганием доставал я порт
моне и получал сдачи, жадно и торопливо считая, что там еще
оставалось...
Наконец, мы пошли к выходу. Извозчики, пользуясь празд
ничным днем, просили несбыточные цены.
— Черт возьми! — говорил я, собирая всю развязность, —
этого невозможно им платить, по принципу нельзя.
Обыкновенно мы ехали вчетвером на двух извозчиках,
но можно ли было теперь мечтать о чемлибо подобном? Мы та
щились по грязной Ходынской площади в пыли... Толпа оста
навливала конку, извозчики надсмехались. Наши барышни, из
немогшие, так как целый день провели на ногах, делали явные
намеки:
— Не бросить ли принцип с извозчиками? Я, право, больше
не могу идти.
На одном повороте Эд исчез. Я не догадался. Он счел за луч
шее просто убежать. Я остался один. Мы продолжали тащиться
по длинной аллее, идущей за Тверской заставой. Извозчики все
не соглашались взять то, что у меня было. Я все не мог выдумать
даже такого нехитрого средства, как поехать втроем, а после са
мому рассчитаться с извозчиком.
— Эд, верно, ушел оттого, что у него денег нет на извозчи
ка? — спросила нагло Анна.
Я смолчал.
Наконец, какойто «ванька», сжалившись, согласился ехать
за рубль в ту трущобу, где жили Викторовы. Мы расстались...
Через минуту меня догоняет Эд. Он купил гдето за 3 копей
ки, уцелевшие у него, ковригу черного хлеба и жадно уплетал ее.
Он с утра еще не ел ничего.
Роман Эда с Анной развивался все резче; у них происходили
жестокие сцены. У нас же с Леной тянулось ни шатко ни валко.
Я, таясь, тратил последние деньги на покупку ей подарков.
Меня удерживало при Лене не любовь, а упрямство. Мне все
же хотелось добиться своего. Всегда услужливая моя фантазия
подсказывала мне, будто я делаю какието успехи у нее: то мне
воображалось, что она особенно сердечно пожимала мне руку,
то — что она встретила меня радостно. Я выдумывал тысячи
признаков, по которым истолковывал ее склонность ко мне...
И оставался близ нее неделю за неделей, месяц за месяцем.
Я тратил на себя лично гроши, на нее — десятки рублей, то есть
все, что мог иметь тогда. А еще... мне некуда было идти. У ме
223
ня не было никаких знакомых. Уйди я от Викторовых, я бы ос
тался без всякого женского общества.
Вероятно, это бесплодное тягучее знакомство, приевшееся
и уже сменявшееся новыми, надоело Викторовым. Они решили
сделать решительное испытание, — можно ли надеяться, что я
женюсь, если не теперь, то хоть после. Насколько теперь я
понимаю все бывшее, умудренная опытом жизни Анна приду
мала план испытать силу моей любви! Глупая! уж, конечно, ей
и не снилось, что я, не любя, из глупой и нелепой надежды
бесцельно тратил дни и рубли.
План начали приводить в исполнение. Вдруг я перестал ви
деть Лену. Если я приходил к Викторовым, мне говорили, что
никого нет дома, или меня принимала одна Анна и заявляла, что
Лена только что ушла, а ее голосок раздавался тут же за дощатой
перегородкой. Я ничего не понимал в этих маневрах. Может
быть, я бы и ушел тогда, но в то же время Анна рассказывала
Эду, что Лена глупо и сумасшедше влюбилась в меня, а тот, ра
зумеется, передавал эти слова мне. И я верил — как индейский
петух верит в свою красоту.
Потом начались заигрывания со мной Анны. Кстати, с Эдом
они уже расходились понемногу Она стала назначать мне сви
дания. Я приходил. Она стала обращаться со мной до страннос
ти [фамильярно], трепала меня своей маленькой ручкой по ще
ке, прямо напрашивалась на поцелуи. И с ней я был смелее, чем
с холодной Леной, и целовал ее. Глупая! она не разочла, что
мне все равно, с кем ни играть роман. Я вдруг проникся
еще более глупой мыслью, что мой план удастся с Анной, и рез
ко повернул свое обращение с ней. Тогда она назначила мне ре
шительное свидание в № гостиницы. Мы были там, пили конь
як, я на коленях перед Анной клялся, что люблю ее одну и дав
но. Она все это заставила меня сказать, взяла обещание напи
сать ей все это в письме и, позволив мне дватри вольных поце
луя, поспешно собралась и уехала.
Конечно, я был пьян, когда давал ей обещания. Но у меня бы
ло какоето забранное в голову убеждение, что всякие обеща
ния надо исполнять. Я на другой день написал ей довольно дву
смысленное письмо, которое можно было истолковать как угод
но, но в котором, однако, встречалась фраза «Да, я тебя люблю»
и в котором я просил еще свидания. Ответ был очень короток:
«К сожалению, не имею вечера, чтобы провести его с вами,
то есть проскучать. А. В.».
Получив это письмо, я замер. Это было полное ощущение опле
ухи — и оплеухи заслуженной. Я не смел даже жаловаться, что ме
ня оскорбляют, я шел на оскорбление. Все было кончено, все, все...
224
В тот день я писал стихи, где говорилось, что:
1
Ты немного со мной поиграла:
Все, что было святого во мне,
Что таилось в душе, в глубине —
С любопытством, ты все изломала
И шутя, как дитя, осмеяла.
Сорвала покрывало с заветной мечты
И над нею довольно натешилась ты.
Но любви не хочу покориться!
Не хочу так ничтожно страдать!
И заставлю я сердце молчать —
И не дам ему трепетно биться,
Не позволю мечтою упиться.
И признать упоения власть.
Грезы счастья сумею проклясть!
Но напрасны безумные сказки,
Мимолетно промчатся они,
И воскреснут забытые сны,
И блеснут позабытые глазки.
Опьяненный дыханием ласки,
Я склоняюсь опять пред тобой
И забудуся сладкой мечтой.
1 ноября 1891 г., вечер
Но это была ложь, ложь самому себе... Я хорошо знал, что
«заветные мечты» тут ни при чем.
С Анной Викторовой встретился я лишь несколько лет спус
тя, и мы беседовали очень дружески.
XII
К той же эпохе относится моя дерзость.
Ставя идеалом своим по внешности с н о б а, я должен был
постараться избавиться от робости, застенчивости и всегдашней
щепетильности своей ранней юности. Я стал учить себя быть
нахальным и находчивым. В нашем обществе приняты были по
стоянные обмены остротами. Особенно отличался ими Эд.
Я всегда старался с ним соперничать. Не обладая особенным да
9 Брюсов
225
ром для этого, я очень легко сбивался. Вообще все наши остро
ты были не слишкомто тонки и очень стереотипны.
В обществе, на улице нахальство наше удваивалось. Мы при
ставали ко всем, к дамам, к мужчинам. В кофейнях мы нарочно,
почти громко обменивались дерзкими замечаниями по адресу
других, здесь же сидящих лиц, и те, большей частью запуганные
нашим нахальным поведением, промалчивали. Еще бесцере
моннее обращались мы с дамами, если они были без кавалера.
Мы заговаривали на улицах с незнакомыми барышнями, вече
ром нам случалось хватать их за руки, за талию, и только прибег
нув к защите городового, могли они избавиться от 15летних
шалопаев.
Помню еще один свой подвиг дерзости, который привожу
здесь потому, что он очень уж глуп, и я за него достоин наказа
ния, рассказывая о нем.
Мама познакомилась на даче с семьей К.; в этой семье были
две взрослые дочери. Когда К. впервые были у нас, старшие за
нялись за чайным столом, а я и учитель мой пошли с барышня
ми пройтись. Я спрашивал старшую К., когда мы остались вдво
ем, какие науки преподают у них в консерватории. Она отвеча
ла.
— А целоваться у вас там учат? — спросил я, глядя ей прямо
в глаза.
Понятно, она ничего не ответила, а я воображал себя очень
остроумным.
Эти подвиги привели меня и Кго к весьма неприятному
приключению. Летом был я приглашен своим учителем И. А.
на дачу в одно его знакомое семейство. Я привел с собой и Кго,
как по малому своему знакомству с обычными правилами при
личия, так и все по тому же нахальству. Вечером пошли мы на
дачный бал. Там я держал с кемто пари, что познакомлюсь с ка
който дамой, но повел, по обыкновению, дело столь грубо
и неумело, что вступились распорядители бала. Кий вздумал
меня защищать, но только ухудшил положение. Я же вместо то
го, чтобы извиниться под какимнибудь предлогом, прямо рас
сказал гг. распорядителям о пари. В конце концов нас «попроси
ли» с бала, грозя протоколом. Некрасивость всего этого была
втом, что гости входили по рекомендации дачников, и за нас
поручилось то семейство, с которым в этот день меня только что
познакомил И. А.
В былые годы подобное происшествие мучило бы меня мно
го недель, но теперь я только смеялся и на другой день принял
ся вновь (буквально на другой день, но, может быть,
н а р о ч н о) за те же проделки.
226
Первое порывание мое к более обширному кругу знакомств
было летом 1891 г. на даче в Одинцове. Наши снимали дачу у же
ны начальника станции, считавшейся центром тамошнего об
щества. У нее собирались все дачники. Она устраивала «вечера»
на особом кругу и руководила ими.
Я был в этом обществе все тот же повеса. Приставал к незна
комым барышням, затеивал ссоры с кавалерами, прямо наби
вался на оскорбления (а при вспыльчивости характера против
ника и на чтонибудь более серьезное). В это время я начал
пить. И этот и следующие три года — единственное время в мо
ей жизни, когда я пьянствовал и находил сладость в вине. Быва
ло, по вечерам мы все, юноши Одинцова, собирались на стан
ции и пили (по знакомству с буфетчиком по дешевым ценам)
водку и пиво, наливки и вина. А один провизор составлял для
нас из медикаментов весьма радикально действующий коньяк.
Мы каждый день напивались, и у меня хватало корректности
лишь настолько, чтобы бодро пройти мимо домашних по терра
се. Дойдя до своей спальни, я валился на постель, уже не созна
вая ничего.
Около того времени предавался я еще временно «любительст
ву» — играл в любительских спектаклях. Привлек меня к этому
делу Миропольский. Первая пьеса, где я участвовал, была —
«Доходное место», и играл я маленькую роль Микина. Конечно,
я успелтаки и здесь ввернуть несколько неподходящих выходок,
поговорив об искусстве и о своих стихах. В этот раз мелькнули
передо мной фигуры, которыми я интересовался несколько дней
и которые тоже мной интересовались несколько дней, — тол
стые, глупые барышни Мельора и Мара, [последней] суждено
было играть большую роль в моей жизни, но мимолетно.
Потом попался я както к ловкому антрепренеру, орудовав
шему любителями, Мирскому. Он ежегодно ставил раз пять
спектакли, имея громадное знакомство, умел продать все биле
ты и этим только и промышлял. Я ему показался удобным, так
как мог платить за свое участие в спектаклях, и он стал вручать
мне третьестепенные роли. Я играл и играл очень плохо.
XIII
Осенью 1890 года я держал экзамены в VI класс в гимназию
Поливанова. Все сошло добропорядочно. По русскому предло
жил мне Л. И. Поливанов изложить «Капитанскую дочку» Пуш
кина. Я, по своему обыкновению, начал очень издалека, срав
227
нивая Пушкина и Лермонтова как прозаиков и как стихотвор
цев, а в самом изложении все старался изобличить Пушкина
в разных недостатках. Поливанов очень строго расспрашивал
меня, кого я начитался. Я не посмел назвать Писарева и сказал,
что Добролюбова.
— Ну, так я и вижу, что Добролюбова! — воскликнул Полива
нов.
С сентября начались мои хождения к Поливанову; с Цветно
го бульвара на Пречистенку не менее часа ходьбы. Я опять попал
в незнакомое общество. Конечно, здесь я мог поставить себя
лучше, чем у Креймана, но немало было у меня таких сторон, ко
торые оченьтаки должны были выставлять меня чудаком. Я не
курил и не мог сойтись с курящими, со старшими. Я во время пе
ремены бродил взад и вперед по зале, слагал в голове стихи, не
впопад отвечал тогда на задаваемые вопросы. Внешность моя
была тоже не очень внушительна: довольно большие усы, пры
щеватое лицо, длинные и большей частью спутанные волосы.
Воображаю себя бродящим дико взад и вперед по одной линии,
вдоль первых окон, — должно быть, зрелище было довольно
смешное. Особенно донимали меня маленькие, перво и второ
классники, они просто начинали дразнить меня, как невиданно
го зверя. Присоединялись к ним иногда и ученики постарше.
Помню, как ктото меня вывел из себя, я очень неподходяще для
своего достоинства хотел ему ответить пощечиной и попросту
подрался. Надзиратель был так поражен, что моего противника
посадил на два часа, а меня отпустил, не сказав ни слова.
Одно было у меня спасение: учился я хорошо и прилежно;
за латинские и греческие extemporalia* получал 4 да 5. По мате
матике я решительно был первым. Все время, пока я был в гим
назии, я со страстью предавался этой науке, ознакомился там
с высшим анализом и всегда мечтал идти на математический
факультет. Тогда же в «Листке спорта», издаваемом Гиляров
ским, была напечатана моя статейка, применявшая математику
к скачкам; о ней я говорил уже.
Случалось нам с учителем математики (впрочем, не очень
рьяным философом) вступать в беседы. По этому поводу ходила
среди учеников такая эпиграмма (написал ее некто Тиль):
О диаметре и шаре
В нашем классе толковали
Никанорович Евгений
Да Валерий Брюсов гений.
* Экспромты (лат.).
228
В философию пустились,
Но на шаре оба сбились,
Доказательств не нашли,
Замолчали и ушли.
Первым по математике я оставался до самого конца и окон
чательно решил идти на математический факультет. К экзаме
ну по математике я не готовился вовсе. На экзамене по геоме
трии досталась мне Птоломеева теорема, и я на ней сбился.
Конечно, потом поправился, доказал что нужно было, но
гг. экзаменаторы поставили мне 4. Товарищи поздравляли ме
ня с хорошим баллом, но для меня их поздравления были как
насмешка.
Этот случай так врезался в мою душу, что я сразу переменил
свое решение, — пошел на филологический факультет и лет
пять не брал в руки ни одного математического сочинения.
За мое положение мне приходилось вести в своем классе же
стокую борьбу, разные эпизоды которой то клонили удачу на
мою сторону, то на другую. Самый горький удар был мне нане
сен однажды учителем латинского языка, когда он, негодуя на
мое неумение писать extemporalia, сказал мне при всем классе:
— Не обижайтесь, но у вас замечается недостаточность умст
венного развития.
Сказать это мне, когда я выражал притязания быть самым
развитым и самым знающим во всем классе! Я после того не мог
оправиться несколько недель; мне казалось, что все товарищи
зарубили эти слова и, глядя на меня, только и вспоминают их.
Зато как вздохнул я легко, когда у нас сменился учитель ла
тинского языка. (Тот, о котором я только что говорил, был на
значен в провинцию директором гимназии.) К нам поступил
ныне покойный В. Г. Аппельрот. Он был у нас очень недолго,
всего полгода; постоянная болезнь (чахотка) не позволила ему
заниматься. Но он был из тех, кто умел вдохнуть любовь к клас
сическим языкам, этому пугалу тогдашних гимназий. Мы с ним
читали «Энеиду», и с того времени это — одна из моих люби
мейших книг, которую я не устаю перечитывать1 .
Мне кажется, что Аппельрот сумел уловить то, что было в мо
ей душе хорошего за всякими дикими и нелепыми наслоения
ми. Я читал ему первые попытки переводить «Энеиду», и он хва
лил их, конечно, больше, чем они заслуживали.
_________
1 Мною готовится к изданию новый перевод «Энеиды» гекзаметрами.
229
Говоря о моих отношениях к товарищам, я должен сознаться,
что зачастую сам держал себя по отношению к ним нестерпимо.
Я все гнул и ломал по своим принципам, не сообразуясь с жиз
нью. Както раз наш класс решил «отказаться» от урока физики,
который показался трудным для понимания. Я не мог снести,
чтобы даже коллективно я признал чтонибудь «трудным для по
нимания». Я вызвался отказаться за всех и отчеканил учителю:
— Мы не могли приготовить урока. Все — потому, что не по
няли его, я — потому, что поленился.
Это было так грубо и глупо, что я дрожу, припоминая и запи
сывая эти слова.
В нашем классе были мои ярые противники, всегда смеяв
шиеся надо мной, писавшие на меня эпиграммы. Но понемно
гу нашлись у меня и поклонники (если смею так выразиться),
интересовавшиеся моими стихами, любившие мои беседы.
С особенным удовольствием вспоминаю из них Щ., который
нравился мне и тонкими чертами лица, и тонкими штрихами
души своей.
О моих стихотворных занятиях прознали понемногу все. Так, я
показывал свои переводы «Энеиды» Аппельроту. Учителю немец
кого языка читал перевод из Шиллера, а тот прочел его Л. И. По
ливанову. На уроках французского языка, тогда мы часто вместо
перевода «Charles XII» весело болтали с учителем, читал я свои
эпиграммы на товарищей. Когда я начал увлекаться новейшими
французскими поэтами, я стал распространять их в гимназии.
Мой томик Верлена брал у меня тот же учитель французского
языка, читал и, кажется, коечем остался доволен. Малларме
привел его в отчаянье. Не помню уже, каким путем попало
к Л. И. Поливанову мое подражание стихотворениям Верлена:
Се sont des choses crepusculaires...
Это видение ночи...
[Однажды], когда мы все толпились после урока, неожидан
но выходит Л. И. Поливанов, ищет меня глазами, находит и по
дает мне бумагу.
— Брюсов. Вот это вам.
И исчезает. Я развертываю. Это был стихотворный же ответ
мне: «Покаянье лжепоэта француза». Я написал ответную эпи
грамму, но показать ее не решился.
Впрочем, долгое время Поливанов относился благосклонно
к моим ученическим сочинениям. За сочинение «Эдипцарь» —
трагедия Софокла» получил я — 5—. Затем дана была тема «Гора
230
ций». Я написал рассказ из римской жизни времен Августа —
«У мецената». Поливанов надписал мне по сочинению: «Подоб
ные сочинения должны быть приватными занятиями, которым
нельзя не сочувствовать, но нужно упражняться ив сочине
ниях школьных, которые имеют свои требования, для вас
очень и очень не бесполезные», — но в журнале поставил пятер
ку. Следующую тему, стихи Пушкина: «О, люди, жалкий род, до
стойный слез и смеха», — я написал, применяясь к «ученичес
ким требованиям», и третий раз получил 5. Но после этого мне
захотелось воли. Задано было сочинение на эпиграф из кн. Вя
земского: «В нас ум космополит, а сердце домосед». Я дал волю
своей фантазии и скачкам своей мысли. Поливанов зачеркнул
все окончание статьи, поставил мне 2— и написал: «Писать сле
дует приличным слогом рассуждений без выходок во вкусе ма
лой прессы».
Это было последнее сочинение перед выпускными экзамена
ми. На выпускном экзамене написал я чтото о искусстве,
но при совершенно особом настроении, так что говорить об
этом здесь не место.
хгѵ
Как же думал я о моих литературных занятиях? О, я хранил
их. Я писал попрежнему, может быть, немного меньше,
но с прежней страстью. Шатаясь по кофейням, проводя ночи за
картами, воображая себя влюбленным в Леночку Викторову, я
твердо знал, именно знал, что это не навсегда. Любимой мо
ей пьесой была в это время «Генрих VI». Я сравнивал себя
с принцем Гарри в обществе Фальстафа и других собеседников.
Я ждал жадно дня, когда получу право — в венце — повторить
его слова: «Я не знаю тебя, старик. Займись молитвами; белые
волосы не идут к шуту и забавнику! Мне долго снился такой же
человек, также распухший от распутства, такой же старый и бес
чинный, я проснулся и гнушаюсь моим сном...»
Конечно, я не мог уйти от влияния всего окружающего. Еще
последний год у Креймана писал я для товарищей неприличные
поэмки, соблазненный временным их успехом... Для Эда я то
же писал только ему доступные пьесы, но редко.
В это время я впервые заинтересовался философией. Начал
я с неизбежного для русских Льюиса, но тотчас перешел к Ку
но Фишеру и далее — к подлиннику Спинозы. Спиноза неко
торое время полностью владел моей душой. Я воображал его
русское издание [вместе] с белыми листами бумаги — и сам,
231
исходя из его теорем и положений, выводил modo geometrico*
новые положения, дававшие ответы на все жизненные вопро
сы и практические задачи. Еще составил я к «Этике» указатель,
чтобы по каждому слову можно было найти, что говорит Спи
ноза о любви, о славе etc. Задумал я тогда написать рассказ, ко
торый был бы тоже построен modo geometrico, где давались бы
черты характера героя и обстоятельства, а все остальное выте
кало бы с необходимостью. Дело, однако, дальше плана не по
шло.
Еще под влиянием «Этики» предался я математике, изучил
аналитическую геометрию, сам нашел несколько новых теорем
(полагаю, неизвестных только мне), задумал особенное сочине
ние о единице. Основное его положение, что единица есть
отношение равенства, что это условность, можно принять за
единицу иное отношение, и тогда перестроить всю математику.
С этой перестройкой всей математики я возился очень долго,
очень упорно, замирая в своей комнате от восторга перед вы
полняемой мною задачей.
Влияния разных поэтов сменялись надо мной. Первым юно
шеским увлечением был Надсон. Он тогда только что умер
(1887 г.); о нем много говорили. Н. Минский писал о нем вос
торженный отзыв (в «Нови» за первый год ее издания); Мереж
ковскому Надсон посвятил одно из своих стихотворений, где он
излагал свою программу, и лишь десять лет спустя Мережков
ский осмелился, наконец, сказать:
Как Надсон ни хорош,
А с ним одним недалеко уйдешь.
Любовь к Надсону навеял мне мой первый сотоварищ по по
эзии В. К. Станюкович. А ему Надсон нравился еще и потому,
что он находил сходство в своей судьбе с его. Он был сирота, как
Надсон, учился тоже в Кадетском корпусе, тоже писал стихи,
и ему казалось, что у него тоже чахотка. Я помню детские стихи
Станюковича, приводившие меня тогда в восторг:
Умирают цветы у меня на окне,
Озаренные тихим румяным закатом,
И последним своим ароматом
Наполняют убогую келейку мне...
■
* Математическим путем (лат.).
232
Я Надсона знал наизусть, сначала любил его самые слабые
вещи — «Иуду», «Поэзию», даже «Верь, — говорят они, — мучи
тельны сомненья...». Потом понемногу перешел к его лучшим
созданиям: «Из тьмы времен», «Олаф и Эстрильда», к мелочам,
как — «Жалко стройных кипарисов...», «Лунным блеском оза
ренная...». Вот уже лет десять, как я не раскрывал тома Надсона,
только сметал с него пыль в своей библиотеке, но до сих пор по
мню все это наизусть.
Я читал и Пушкина, но он был еще слишком велик для меня.
Я относился к нему слишком поверхностно. Вторым моим куми
ром суждено было сделаться Лермонтову. Его мятежная поэзия бы
ла всегда любимицей юности. Меня поражала странная сжатость
Лермонтова. Это в юношеских стихах он после ледяных слов:
И ктото камень положил
В его протянутую руку! —
добавил ненужное:
Так я молил твоей любви,
С слезами горькими, с тоскою;
Так чувства лучшие мои
Обмануты навек тобою.
В позднейших стихах его таких добавлений нет. Нет его
в предсмертной «Чинаре». Ответ ее звучит гордо:
А корни мои обмывает холодное море... —
и больше ничего.
Мой восторг перед Лермонтовым опятьтаки был неумерен.
И его я выучил наизусть и твердил «Демона» по целым дням.
Я начал даже писать большое сочинение о типах Демона в лите
ратуре, но, конечно, не совладал с ними, зато прочел для него
много разных книг, бывших в нашей библиотеке, в заглавии ко
торых какнибудь упоминалось слово «демон». В подражание
«Демону» написал я очень длинную поэму «Король», которую
переделывал много раз, так что последняя редакция столь же
разнилась от первой, как лермонтовский «Демон» 1841 г. от на
броска его в 1831 г. Написал я для этой поэмы несколько тысяч
стихов октавами. Размером «Мцыри» я написал поэму «Земля»;
рассказ написан от первого лица, от лица духа, который был
влюблен в Землю, как в планету, любил ее еще в те времена, ког
да она была расплавленной массой.
233
И я любил тогда с Землей
Сливать состав нетленный свой.
И было в этой глубине
Так странно и так сладко мне,
Что, испытавши то, — опять
Я мог бы вечность презирать/
Словно речь Мцыри и Арсения из «Исповеди».
Мелких стихов, в которых отразился Лермонтов, и не счесть.
Вспоминаю одно из них.
В пространствах эфира блуждая,
Как часто, пред входом святым,
Пред дверью заветного рая,
Пороки свои сознавая,
Сонм грешных стоит недвижим.
Их мучит немое сознанье,
Раскаяньем все в них полно,
Но вечно такое страданье,
Не будет для них оправданья —
Мучение им суждено!
А праведных лик умиленье
Сливает в свой гимн торжества,
Для них непонятно мученье,
И даже само всепрощенье
Исчезло в любви божества.
Среди других поэтов особенно выделял я гр. А. Толстого.
[Одно] лето я увлекся Гейне. Говорят, что Гейне это болезнь,
которую должен пережить каждый из пишущих стихи. Я знал
немецкий язык довольно посредственно, я понимал не все даже
со словарем, но угадывать было еще сладостнее, чем знать.
То лето у меня была комната наверху, под крышей. Я не любил
гулять. Я сидел у себя наверху даже в самую жестокую жару, ког
да под железной крышей было едва возможно дышать. Я разде
вался почти донага, ложился на пол, где было немного прохлад
нее, читал Гейне, переводил или писал новые октавы в «Короля»
и «Землю»... Из своих переводов Гейне припоминаю один, где
мне удалось — еще тогда — уловить особенности немецкого раз
мера, на который отваживался Тютчев, но которых боятся но
вые переводчики Гейне: «Проходят годы, уходят...»
Поступив в гимназию Поливанова, я скоро увидал, что мне
не хватает знакомства с русскими романами. Дух, господство
вавший в гимназии, делал то, что их знали все. Я — с претензи
234
ей на умственное превосходство — должен был скрывать свое
незнание. Я бросился поспешно ознакамливаться со всеми на
шими романами. Я читал быстро, по нескольку романов в неде
лю, так сказать, «начерно», чтобы только ознакомиться с сюже
тами и именами действующих лиц. В том году я прочел всего
Тургенева, Л. Толстого, Достоевского, Писемского, Лескова,
Островского, Гончарова, которых в будущем мне пришлось пе
речитать всех снова, и истинное влияние некоторых из них —
особенно Достоевского — относится уже к тому вторичному
чтению, много лет спустя, на Кавказе.
Понемногу я стал различать главнейшие лица и в новейшей
русской поэзии. Два имени стали мне особенно дороги: Фофа
нов и Мережковский. Они понемногу вытеснили моих прежних
любимцев. Я совсем забросил Надсона, не перечитывал ни Лер
монтова, ни А. Толстого. Я собирал, где мог, рассеянные по
сборникам и журналам стихи Фофанова, я зачитывался «Верой»
Мережковского. Появление «Символов» было некоторым со
бытием в моей жизни. Эта книга сделалась моей настольной
книгой. До сих пор всю ее (при своей несколько показной памя
ти на стихи) я знаю наизусть.
Между тем в литературе прошел слух о французских симво
листах. Я читал о Верлене у Мережковского же («О причинах
упадка»), потом еще в мелких статьях. Наконец, появилось
«Entartung»* Нордау, а у нас статья 3. Венгеровой в «Вестнике
Европы». Я пошел в книжный магазин и купил себе Верлена,
Малларме, А. Рембо и несколько драм Метерлинка. То было це
лое откровение для меня.
XV
Первое время после потери знакомства с Викторовыми я
был совсем убит. Понемногу, однако, начал оживать. Женское
общество нашел я у Кариных. Это была довольно простая рус
ская семья. Отец, всегда занятый службой, мать бесконечно до
брая женщина, собиравшая у себя в дому сирот, просто несча
стных людей и беглых животных — собак и кошек. Всем был
приют в их доме. Прежде всего, жила у них полугорничной по
луподругой Катичка. Ее немного учили пофранцузски, она
танцевала с барышнями, но по будням мела комнаты и бегала
на посылках.
* «Вырождение» (нем.).
235
У Кариных было две дочери: старшей, Нине, было лет 25,
младшей, Жене, всего 15. Ради них, а впрочем, скорей по госте
приимству, собирались у них несколько раз на неделе всевоз
можные гости. Бывали какието барышни неопределенного по
ложения, сестры Хлындовы, Соня, Лена и Надя, из обнищавших
богачек, две барышнипианистки, сестры Курносовы, потом
г. Гурьянов, о котором предполагали, что он будет великим тено
ром, и который пока в течение уже многих лет считался женихом
Нины, еще студент Липкий и еще студент Барбарисин, существо
очень смешное и, конечно, еще более жалкое. Это были ежеве
черние посетители. Кроме них, в этом странном салоне мелька
ло еще бесчисленное число других, из которых многие являлись
лишь однажды, другие проводили там месяцдругой, третьи в те
чение многих лет забегали иногда, зная, что всегда встретят теп
лый привет и гостеприимство. Все болтали, кто с кем хотел; в ма
ленькой квартире Кариных для всех находилось укромное мес
течко для разговора наедине; кто хотел — танцевал, кто умел —
пел или декламировал. В конце вечера, по московскому обыкно
вению, подавался ужин, очень незатейливый, но хватавший на
всех, а при нем какоето удивительно кислое и невкусное вино,
которое, однако, все мы пили с истинным удовольствием.
Попал я в этот салон с бывшим моим учителем И. А., который
был из числа тех его посетителей, бывавших редко, но упорно
в течение многих лет. Сначала я дичился, но этот «салон» был для
меня именно тем, в чем я нуждался. Мне открылось для моих сил
достаточно обширное поприще, чтобы пробовать их. Очень ско
ро я сделался самым усердным посетителем «салона», бывал
и в субботу, и в четверг, и на всех экстренных собраниях.
Конечно, по своей прямолинейности, я чуть ли не с первых
слов заявил всем, что я поэт, что я — поклонник Спинозы и, сле
довательно, пантеист, что я презираю обычные условности
и очень искушен жизнью. Конечно, я не мог уже обойтись без
любви и поспешил влюбиться. Так как почти все барышни были
«разобраны», то я удовольствовался Соней Хлындовой. То была
девушка лет двадцати с лишком, помнится, мало обворожитель
ная, с неподвижными серыми глазами. Не знаю, каким чудом
фантазии умел я пересоздать ее в образ, достойный стихов и меч
ты. Впрочем, она была девица добрая, кроткая и милая; она бы
ла тронута тем, что она попала в число избранных; как бы из бла
годарности она отвечала немного на мое чувство. Я тоже благо
дарен ей за это подаяние и еще раз душевно шлю ей мой привет!
Опять началось все то же: пожимание ножек под столом
и рук при прощании, позволение проводить домой, также бег
лые поцелуи.
236
В сердце усталом моем
Тронуты вещие струны, —
писал я. Из стихов, посвященных этой Соне, выписываю одно,
написанное позже:
Помнишь, сидели мы рядом.
Все, что и вечно бывало, —
Ночи немой покрывало,
Лунные чары над садом.
Робко ко мне ты прижалась...
Ласка, и ночь, и желанья —
Слишком сильны обаянья!
Греза любовью казалась.
Разум шептал, искуситель:
«Завтра смешным это станет»,
Но — пока завтра настанет —
Миг я у счастья похитил.
Впрочем, это было мимолетно. Слишком очевидно было,
что вся душа Сони может быть понята в дватри вечера. Я пе
ренес свое внимание на Женю, младшую дочь Кариных, стал
писать стихи к ней. Но здесь роману не суждено было развить
ся так же легко. Женя, несмотря на свои 15 лет, в атмосфере
карийского салона успела привыкнуть к поклонению, я ни
сколько ей не нравился, да и слишком явно было, что еще не
давно я почитался влюбленным в Сонечку. Мне оставалось
молчать и тайно воображать, что Женя все же замечает меня.
Официально я считался влюбленным в Соню (в салоне Кари
ных каждый должен был считаться в когонибудь влюблен
ным), в душе — во внешней душе — я воображал, что влюблен
в Женю. В фантазии я опять создал целый роман с ней,
но лишь в фантазии. Чтобы оправдаться перед самим собой, я
придумал следующее рассуждение: мне всего 17 лет, я еще гим
назист (кстати сказать, я страшно тяготился этим последние
годы), а Женя хороша собой, молода, неглупа и пишет расска
зы и, говорят, имеет приданое (как позитивист, что у меня еще
уживалось с поклонением Спинозе, я считал себя обязанным
думать и об этом). Следовательно, я могу жениться на ней,
но не раньше чем года через три. Зачем же мне раньше време
ни начинать историю любви, чтобы мы надоели друг другу?
Я решил года полтора приучать Женю к себе и воспитывать
в своем направлении, потом начать понемногу возбуждать
237
в ней любовь, потом за год открыться ей в любви, услышать ее
«да» и, год насладившись счастьем влюбленных, жениться
и узнать счастье любви'. Этим я оправдывал свою медлитель
ность. И я воображал, будто в самом деле заинтересовал Женю,
будто играл роль, — и я думал, что сам верю этому, но в тайни
ках души я наверное знал, что просто у меня не хватает смело
сти действовать открыто, ибо сознавал, что Жене я не нрав
люсь и не понравлюсь никогда.
Трудно пересказать все глупости и несообразности, которые
выделывал я в салоне Кариных. В свое время перед сестрами
Викторовыми я не мог особенно ломаться, ибо ясно видел, что
они не оченьто образованы и мало интересуются литературой.
Все же я читал и посылал им свои стихи. У Кариных же собира
лись люди более или менее образованные — студенты, певцы,
люди читающие. И чего я ни говорил перед ними!
По всякому удобному, а чаще неудобному поводу высказывал
я свои мысли, старался, чтобы они были особенно оригинальны
и особенно неожиданны. Я не пропускал ни одного общего суж
дения, хотя бы о новой опере или о новом здании в городе, что
бы тотчас не запротиворечить этому суждению. Мне нужно бы
ло противоречить, чтобы спорить и говорить. Я даже иногда до
ма письменно составлял планы будущих своих бесед у Кариных
и иногда умело, иногда очень грубо ломал разговор на свой лад.
Благодаря многописанию, я до того привык мыслить
письменно, что сам уяснял себе свою мысль, только запи
сав ее. В те времена, однако, и без письменной подготовки я об
ладал способностью говорить без устали и без перерыва целые
часы. По самым ничтожным поводам я говорил громкие слова,
заставляя себя не стыдиться их. По поводу опущенной шторы
я говорил об ужасе дня и сладости принять в себя ночь, о перво
бытном человеке, мир которого был небосводом, и о будущем
человеке, который будет жить только книгами, чертежами,
утонченностью мысли... Конечно, я не раз повторялся, и мне,
наконец, стали говорить об этом в глаза. Я изменял репертуар,
но были восклицания, от которых я не мог отделаться. Увидя
электрические фонари, я не мог не сказать, что они прекраснее
луны; видя длинную полосу газовых фонарей вдоль улицы,
я каждый раз говорил, что это — ожерелье улицы. Так проводил
я там месяцы. Надо мной немного смеялись, немного по наив
ности, и интересовались мной, но я никак не ожидал, кто осо
бенно интересовался моей личностью.
1 Кстати, тогда меня очень пленил роман Потапенко «Здравые понятия».
238
XVI
НИНА
Нина была старшею дочерью Кариных. Ей было лет 25, а мо
жет быть, и больше. Она не была красива. У нее были странные,
несколько безумные глаза. Она была лунатик. Цвет лица ее на
чинал блекнуть, и она, кажется, прибегала к пудре, а то и к ру
мянам. Нина уже несколько лет считалась невестой Гурьянова.
Впрочем, еще раньше — как я слышал — она тоже несколько лет
считалась невестой одного офицера.
Мы все, обычные посетители салона Кариных, молодежь,
из которой редко кому исполнилось 20 лет, смотрели на нее и на
жениха ее почти как на старших. Они редко принимали участие
в наших танцах и играх. Мне не приходило в голову смотреть на
Нину как на девушку, о которой я могу думать, как о других. Я —
по младости — инстинктивно избегал старших, женщин пожив
ших, смотревших на меня, как на мальчика (ведь я был гимна
зист!).
Некоторое время начал я замечать, что Женя относится ко
мне не только холодно, но прямо враждебно. Когда я пытался
заговорить с ней, она мне отвечала злобно, спешила прекратить
разговор. Все это совпало с появлением в «салоне» нового лица,
студента Зардина. В атмосфере карийского салона, насыщен
ной влюбленностями, вполне естественно было, что Женя влю
бится или хоть вообразит себя влюбленной. Но все окружающие
слишком примелькались, всех она слишком хорошо знала. За
рдин мало чем выделялся. Но он был новым лицом. Женя влю
билась.
Получить отказ — неудачу в любви — мне казалось, что это
несмываемый стыд. Я не мог вообразить, чтобы я когдалибо
испытал неудачу! Я забывал, что, наоборот, я никогда не знавал
удачи! И, слишком ясно сознавая, что Женя любит другого, что
я ей чужд, я втайне радовался, что никогда не говорил ей о люб
ви, что об этой моей любви никто не занет.
Были мы на какомто концерте. Старики Карины сами нас
встречали и снисходительно отпускали дочерей с знакомыми
кавалерами, на которых, думали они, можно положиться.
На этот раз поехали мы вчетвером — Нина, Женя, я и Зардин.
На всех предыдущих поездках я увивался около Жени, хотя она
зачастую под разными предлогами старалась от меня избавить
ся. На этот раз, едва мы вышли, Зардин повел дело так ловко
и настойчиво, что ехать на извозчике с Женей пришлось ему.
Мне предстояло ехать с Ниной. Мне, при моей мнительности,
239
показалось даже, что, расставаясь с нами, Женя и Зардин по
смотрели на меня с легкой усмешкой торжества.
Тоска и злоба ущемили мое сердце. Я решил «отомстить», ре
шил не обращать больше внимания на ту, к которой в воображе
нии применял стихи из «Демона»:
Твоей любви я жду, как дара,
И вечность дам тебе за миг.
Вечность — в моих стихах! А! ты не хочешь, не надо. Мне
казалось, что, поступая так, я первый бросаю ее, а не она мне
отказывает. О, ребяческие ухищрения, и перед кем, кто их мог
заметить! Все это делалось, чтобы обмануть самого себя.
Женя, вероятно, ждала, что в концерте я буду пытаться заго
варивать с ней, что я начну свою борьбу с Зардиным, которую
вел последние дни, перестрелку остротами, ловя его, уязвляя
его, побеждая его своими знаниями (а может быть, ничего по
добного и не ждала, это я воображал, что она ждет). Но я вдруг,
сразу и неожиданно начал «ухаживать» за Ниной. Больше нико
го не было. Нине и самой было это слишком удивительно. Всю
дорогу в концерт я оживленно с ней болтал, в какомто бешен
стве низал я один на другой свои пышные афоризмы, к кото
рым, пожалуй, отнеслись бы благосклонно даже les precieuse*
времен Людовика XIV. Нина изумленно взглядывала на меня.
Конечно, ей этот язык был все ж понятнее, чем тем бедняжкам,
перед которыми я так часто расточал его.
Все время в концерте я говорил только с Ниной. Я удивился,
узнав, как много мне дорогого было в душе ее. А так как, в сущ
ности, мне было все равно, в кого ни быть влюбленным, —
мне просто нужен был чейнибудь образ, чтобы писать к нему
стих и мечтать о нем, — то я тотчас же, в те же полчаса, переме
нил свою любовь и стал влюбленным в Нину.
Когда мы провожали барышень домой, я ехал опять с Ниной
и сделал попытку под звук полозьев тихонько пожать ей руку.
Мне был виден только ее профиль, и в лунном сиянье, отражен
ном снегами, он казался мне тонкой античной камеей. И по
своей детской дерзости я тотчас нагнулся к этим зарумянив
шимся на морозе щекам и поцеловал Нину Она опять улыбну
лась. Я сжал ее руки и целовал ее... Мы ничего не говорили.
С этого дня началась моя любовь к Нине. Скоро мы уже ви
делись в назначенные часы гдето на улице. И моя детская меч
_________
* Жеманницы (фр.).
240
та — соблазнить девушку — воскресла с удесятеренной силой.
Я не отступал тут ни перед чем. Я желал свидеться не на улице,
а в комнате, в гостинице... Нина согласилась... Себя я уверял,
что все естественно, что я люблю Нину. В это время я читал Бод
лера и Верлена. Я воображал, что презираю юность, естествен
ность, что румяна красивее для меня, чем румянец молодости,
что мне смешна наивная любовь, что я хочу всех изысканных
ухищрений искусственности. Я приводил на память стихи Вер
лена:
Etje hais toujours lafemmejolie.
La rime assonante et L' ami prudent*.
Но что видела во мне Нина? Этот вопрос я не успел разъяс
нить до сих пор. Может быть (о, гордая надежда!), она прозрева
ла в моей душе то лучшее, чего я сам не сознавал в ней. Однаж
ды она сказал мне: «Знаешь ли, ты гораздо лучше, чем это дума
ешь сам». Ей, может быть, наскучили обычные лица всяких ка
валеров, виденных ею на своем веку, и ей понравился дикий
и смешной мальчик, кричавший на перекрестках, что он гений.
«А может быть, и то» (это стих Пушкина). Может быть, про
сто ее ужасала мысль стать женой ненавистного ей, искусно
прикрывающего плешину Гурьянова. Она рада была всякому
другому выходу. Я казался ей смельчаком, способным на все,
способным жениться и на ней, прошлое которой было все же
сомнительно. Она надеялась легко овладеть мной и сыграть со
мной игру наверняка. Я не знаю, — может быть, и это.
* Я постоянно ненавижу красивую женщину, созвучную рифму и осторож
ного друга.
ИЗ АВТОБИОГРАФИЧЕСКИХ ОЧЕРКОВ
Последняя работа Врубеля
Воспоминания
1
Н. П. Рябушинский задумал собрать для «Золотого руна»,
которое он издавал, серию портретов современных русских пи
сателей и художников.
Портрет К. Д. Бальмонта написал В. А. Серов; Андрея Бело
го — Л. С. Бакст; Вячеслава Иванова — К. А. Сомов. Сделать
мой портрет Н. П. решил предложить Врубелю.
Это было в 1905 году. Врубель жил тогда в психиатрической
лечебнице доктора Ф. А. Усольцева, в Петровском парке. Заехав
за мной утром, Н. П. повез меня знакомиться с Врубелем.
Раньше с Врубелем встречаться мне не приходилось. Но у нас
было много общих знакомых. Я многое слышал о Врубеле сна
чала от М. А. Дурнова, которому пришлось быть печальным
свидетелем начинавшегося у Врубеля недуга, потом от членов
«Московского товарищества художников», со многими из кото
рых я был близок и которые гордились тем, что Врубель выстав
лял свои полотна на их выставках. Кроме того, уже давно, после
«Пана», после «Тридцати трех богатырей», после «Фауста», я
был страстным поклонником его творчества («Демона» мне на
выставке не довелось видеть).
Лечебница дра Усольцева состояла из двух скромных дере
вянных домиков, расположенных в небольшом парке, в пустын
ном переулке, около Зыкова. Была еще зима, везде лежал снег,
кругом было безлюдно. Внутри дома оказались простенькие
комнаты, со стенами без обоев, с рыночной мебелью. Не было
впечатления «больницы», но все же было неуютно и не живо.
Др Усольцев, знакомый всей Москве, завсегдатай всех «пре
мьер», человек поразительно живой, интересный, но со стран
носумасшедшими глазами, пригласил нас подождать минуту.
242
Вот отворилась дверь, и вошел Врубель. Вошел неверной, тяже
лой походкой, как бы волоча ноги.
Правду сказать, я ужаснулся, увидя Врубеля.
Это был хилый, больной человек, в грязной, измятой рубаш
ке. У него было красноватое лицо; глаза — как у хищной птицы;
торчащие волосы вместо бороды. Первое впечатление: сумас
шедший!
После обычных приветствий он спросил меня:
— Это вас я должен писать?
И стал рассматривать меня поособенному, похудожничес
ки, пристально, почти проникновенно. Сразу выражение его
лица изменилось. Сквозь безумие проглянул гений.
Так как у Врубеля не оказалось ни красок, ни угля, ни полот
на, то первый сеанс пришлось отложить. Н. П. Рябушинский
обещал прислать ему все нужное для рисования.
Понемногу разговор завязался. Др Усольцев принес бутылку
вина и предложил стакан Врубелю.
— Нет, мне нельзя пить, — возразил он.
— Немного можно, если доктор позволяет, — сказал Усоль
цев.
— Я все свое вино уже выпил, — ответил Врубель, отодвигая
стакан.
Сначала Врубель больше молчал, потом стал говорить. Это бы
ла какаято беспрерывная речь, цепляющаяся за слова, порой те
ряющая нить, часто бесцветная, но минутами поразительно яркая.
Среди длинного ряда незначительных, лишних фраз он высказал
дватри афоризма, тогда поразивших меня своей меткостью.
Уходя от Врубеля, я видел его сотоварищей по лечебнице.
То было двое какихто мужчин с характерно идиотскими лица
ми. Они сидели в гостиной в ожидании обеда, тупо и бессмыс
ленно уставивши глаза в одну точку. Я подумал о том, как
страшно жить в таком сообществе.
2
Следующий раз я привез Врубелю от Н. П. Рябушинского
ящик с цветными карандашами. Полотно уже было заготовле
но, и Врубель тотчас же приступил к работе.
Скажу к слову, что первое время Врубель должен был привя
зывать полотна к спинке кресла, так как мольберта у него не бы
ло. Позже, по моей просьбе, Н. П. прислал и мольберт.
Врубель сразу начал набрасывать, углем, портрет, безо всяких
подготовительных этюдов.
243
В жизни во всех движениях Врубеля было заметно явное рас
стройство. Не только неверна и затруднена была его походка,
но и папиросу он держал в руке нетвердо. Но едва рука Врубеля
брала уголь или карандаш, она приобретала необыкновенную
уверенность и твердость. Линии, проводимые им, были безоши
бочны.
Творческая сила пережила в нем все. Человек умирал, разру
шался; художник, мастер — продолжал жить.
В течение первого сеанса начальный набросок был закончен.
Я очень жалею, что никто не догадался тогда же снять фотогра
фию с этого черного рисунка. Он был едва ли не замечательнее,
по силе исполнения, по экспрессии лица, по сходству, чем позд
нейший портрет, раскрашенный цветными карандашами.
На втором сеансе Врубель стер половину нарисованного ли
ца и начал рисовать почти сначала.
Я бывал у Врубеля раза четыре в неделю, и каждый раз сеанс
продолжался тричетыре часа, с небольшими перерывами. По
зировал я стоя, в довольно неудобной позе, со скрещенными ру
ками, и крайне утомлялся. Врубель же словно не чувствовал ни
какой усталости: он способен был работать несколько часов
подряд и только по моей усердной просьбе соглашался сделать
перерыв и выкурить папиросу.
Во время сеанса Врубель говорил мало; во время отдыха, на
против, разговаривал очень охотно. В речи он попрежнему ча
сто путался, переходил от одного предмета к другому, по чисто
случайным, словесным ассоциациям; но, когда разговор касал
ся вопросов искусства, как бы преображался.
С особенной любовью Врубель говорил об Италии. Он изум
лял необыкновенной ясностью памяти, когда рассказывал о лю
бимых картинах и статуях. В этой ясности памяти было даже что
то болезненное. Врубель мог описывать какиенибудь завитки на
капители колонны в какойнибудь венецианской церкви с такой
точностью, словно лишь вчера тщательно изучал их.
С исключительным восторгом отзывался он о картинах Чи
мы да Конельяно.
— У него необыкновенное благородство в фигурах, — не раз
повторял он.
Первые дни я не замечал резких проявлений душевного рас
стройства в Врубеле.
Между прочим, он интересовался моими стихами, просил
принести ему мои книги, и на другой день говорил о стихотво
рениях, которые ему прочли накануне (слабость глаз не позво
ляла ему читать самому), — говорил умно, делая тонкие крити
ческие замечания.
244
Он показывал мне свои новые начатые картины: «Путники,
идущие в Эмаус» и «Видение пророка Иезекииля». Сказать меж
ду прочим, они тогда были уже в том виде, в каком остались
и теперь, так что мой портрет был самой последней работой,
над которой трудился Врубель.
По поводу «Видения пророка Иезекииля» Врубель долго объ
яснял мне, что до сих пор все неверно понимали то место Биб
лии, где это видение описано. Врубелю нередко читали на ночь
Библию, и он был изумлен, заметив, что обычное понимание
видения — неправильно, не соответствует прямым словам Биб
лии. Тогда я не удосужился проверить это замечание, а теперь
мне уже не хочется делать это: я предпочитаю верить Врубелю
на слово.
Тем более я был поражен, когда, однажды утром, др Усоль
цев, понизив голос, рассказал мне, что он видел накануне.
Придя поздно вечером к Врубелю, он застал его совсем раз
детым, на корточках, кругом обходящим свою комнату. На во
прос доктора, что он делает, Врубель, смутясь, ответил, что на
него наложена эпитимья. За свои грехи он должен сто раз обой
ти, в таком неудобном положении, вокруг своей комнаты...
— Насилу я уговорил его лечь, — закончил рассказ др
Усольцев.
На меня этот рассказ произвел впечатление гнетущее. А через
минуту вошел сам Врубель, столь же спокойный, можно ска
зать, добродушный, как всегда, и, тоже как всегда, сосредото
ченно принялся за работу.
3
Скоро, однако, и мне пришлось быть, с горестью, свидетелем
душевного расстройства Врубеля.
На ближайшем сеансе, все продолжая рисовать, он, както
странно сжав губы, вдруг спросил меня:
— А что, вы ничего не слышите?
— Нет ничего, ровно ничего.
После маленькой паузы Врубель заговорил опять:
— Мне вот кажутся голоса... Я думаю, что это говорит Робес
пьер.
— Полноте, М[ихаил] Александрович], — возразил я. — Ро
беспьер давно умер, как бы он мог заговорить с вами?
Врубель опять замолчал, но, повидимому, галлюцинация не
покидала его, потому что он еще несколько раз старался вы
спросить меня, точно ли я не слышу никаких голосов.
245
Потом подобные сцены стали повторяться. Работая над порт
ретом, обдуманно «иллюминируя» лицо портрета цветными ка
рандашами, Врубель неожиданно начинал говорить о тех голо
сах, которые преследуют его. Впрочем, ему случалось добавлять:
— Да, может быть, это все — галлюцинации.
Но, кажется, сам он такому объяснению не верил. Он это до
бавлял, так сказать, «из приличия».
Один раз он спокойно рассказал мне, что накануне был суд
революционного трибунала, который приговорил его к смерти.
Я постарался разубедить его, указывая на то, что если бы суд
действительно состоялся, он, Врубель, был бы теперь в тюрьме
и не мог бы писать моего портрета. Врубель сделал вид, что со
гласился с моим доказательством.
Очень мучила Врубеля мысль о том, что он дурно, грешно
прожил свою жизнь и что, в наказание за то, против его воли,
в его картинах оказываются непристойные сцены. Особенно
беспокоился он за недавно им законченную «Жемчужину».
— Вы ее видели? — спрашивал он меня. — Не заметили в ней
ничего?
— Прекрасная картина, М[ихаил] Александрович], — отве
чал я, — одна из лучших ваших вещей.
— Нет, — беспокоился Врубель, — там, знаете, одна фигура
так прислонена к другой... Я ничего такого не думал... Это полу
чилось само собой... Непременно надо будет переделать...
И потом, несколько понизив голос, он добавил, но так, что
нельзя было различить, говорит ли в нем безумие или истинная
вера:
— Это — он (Врубель разумел Дьявола), он делает с моими
картинами. Ему дана власть за то, что я, не будучи достоин, пи
сал Богоматерь и Христа. Он все мои картины исказит...
Все это не мешало Врубелю работать над моим портретом,
работать медленно, упорно, тяжело, но с уверенностью и с ка
който методичностью. С каждый днем портрет оживал под его
карандашами. Передо мной стоял я сам со скрещенными рука
ми, и минутами мне казалось, что я смотрю в зеркало. В той ат
мосфере безумия, которая была разлита вокруг, право, мне не
трудно было по временам терять различие, где я подлинный:
тот, который позирует и сейчас уедет, вернется в жизнь, или дру
гой, на полотне, который останется вместе с безумным и гени
альным художником.
Несомненно, была пора, когда неоконченный портрет был
гораздо замечательнее того, что мы видим теперь. Он был и бо
лее похож и более выразителен. Продолжая работать, Врубель
много испортил в своем последнем произведении.
246
4
Не вспомню с точностью, сколько именно раз я позировал
Врубелю. Во всяком случае, очень много раз.
Весной мне пришлось на две недели уехать в Петербург.
Вернувшись в Москву, я тотчас вновь явился к Врубелю.
Его я нашел сильно переменившимся к худшему. Лицо его
както одичало. Глаза потеряли способность всматриваться при
стально, — они смотрели, словно не видя; он должен был под
ходить близко к предмету, чтобы рассмотреть его. Движения
стали еще более затрудненными: когда Врубелю пришлось,
при мне, пройти из одной дачи в другую, он уже не мог идти
сам, — его пришлось вести.
Врубель возобновил работу над портретом.
На первом же сеансе он спросил меня, видел ли я в Петербур
ге его «Морскую царевну», полученную в дар Музеем Александ
ра III.
Я ответил, что видел, прибавив восторженные похвалы этой
картине, которая, по моему мнению, принадлежит к числу со
вершеннейших, наиболее законченных, наиболее гармоничных
созданий Врубеля.
— Как хорошо, что эта вещь, наконец, в музее, — сказал я. —
До сих пор тысячи ваших поклонников были лишены возмож
ности видеть подлинные ваши картины.
— А вы в ней ничего не заметили? — спросил Врубель.
Уже по голосу я догадался, что Врубель опять во власти ка
който мании, и поспешил ответить, что не заметил ничего осо
бенного.
Помолчав и пошевелив губами, Врубель опять заговорил:
— Да... А мне говорили («говорили», конечно, все те же
«голоса»), мне говорили, что по картине, из щелей, расползают
ся мокрицы и сороконожки. Вы не заметили?
— М[ихаил] Александрович]! я сегодня из Петербурга, видел
вашу картину вчера. Уверяю вас, что ничего подобного нет; все
краски целы и свежи, как если бы вы ее только что написали...
Врубель не стал спорить, но я знал, что он остался при своем
мнении.
Приехав, кажется, на третий сеанс, после возвращения
из Петербурга, я готов был всплеснуть руками, взглянув на пор
трет.
Первоначально портрет был написан на темном фоне.
Этим объясняются, между прочим, и темные краски, положен
ные на лицо. За головой было чтото вроде куста сирени, и из
его темной зелени и темнолиловых цветов лицо выступало от
247
четливо и казалось живым. И вот утром, в день моего приезда,
Врубель взял тряпку и, по какимто своим соображениям, смыл
весь фон, весь этот гениально набросанный, но еще не сделан
ный куст сирени. Попутно, при нечаянном движении руки,
тряпка отмыла и часть головы.
На грязносиневатом фоне, получившемся от воды и смытых
красок, выступало какимто черным пятном обезображенное
лицо. Те краски щек, глаз, волос, которые были совершенно
уместны при темном фоне, оказались немыслимыми при фоне
светлом. Мне показалось, что я превращен в арапа.
— Зачем вы это сделали? — с отчаяньем спрашивал я.
Врубель объяснил мне, что он напишет новый фон, что си
рень не идет ко мне, что он сделает чтонибудь символическое,
что будет отвечать моему характеру.
Но я ясно видел, что новая работа уже не под силу художни
ку.
Участником в варварском смывании фона был молодой ху
дожник, часто навещавший Врубеля в больнице. Я обратился
и к нему с горькими упреками:
— Как вы могли это допустить?
— Михаил Александрович так пожелал, — возражал он мне.
Что было говорить: для него слова Врубеля были ipse dixit*.
По приказанию Врубеля он, не задумываясь, «смыл бы» всего
«Демона»!
Особенно грустно было то, что смыта была и часть рисунка:
затылок. Благодаря этому на портрете осталось как бы одно ли
цо, без головы. Впоследствии знатоки находили в этом глубо
кий смысл, восхищались этим, утверждая, что таким приемом
Врубель передал мою психологию: поэта будто бы «показного».
Но, увы! эта «гениальная черта» обязана своим происхождением
просто лишнему взмаху тряпки.
Врубель понял, что я очень огорчен, и, желая меня утешить,
немедленно принялся за работу. Он достал откудато фотогра
фию с какойто фрески эпохи Возрождения, изображающей
свадьбу Психеи и Амура. Эту композицию он задумал перенес
ти на фон портрета:
— Мы напишем сзади свадьбу Псиши и Амура, — говорил
он, с удовольствием повторяя слово «Псиша».
Действительно, он начал делать контуры, перерисовывая на
полотно фотографию. Когда фон заполнился несколькими чер
тами, неприятное впечатление от темных красок, которыми бы
* Сам сказал (лат.). В смысле: высший, непререкаемый авторитет.
248
ло нарисовано лицо, несколько смягчилось, но не вполне.
Во всяком случае, портрет не достигал и половины той художе
ственной силы, какая была в нем раньше.
Скоро, однако, стало ясно, что работать Врубель уже не мо
жет. Рука начала изменять ему, дрожала. Но что было хуже все
го: ему начало изменять и зрение. Он стал путать краски. Желая
чтото поправить в глазах портрета, он брался за карандаши не
того цвета, как следовало.
Таким образом, в глазах портрета оказалось несколько зеле
ных штрихов. Мне тоже приходилось потом слышать похвалы
этим зеленым пятнам. Но я убежден, что они были сделаны
только под влиянием расстроенного зрения.
Сестра М. А. Врубеля, присутствовавшая здесь, настояла на
том, чтобы он прервал работу.
После того я приезжал к Врубелю еще раза два. Он пытался
продолжать портрет, но каждый раз оказывалось, что это сверх
его сил. Портрет остался неоконченным, с отрезанной частью
головы, без надлежащего фона, с бессвязными штрихами вмес
то задней картины: свадьбы Псиши и Амура.
Когда выяснилось, что Врубель не может работать, Н. П. Ря
бушинский портрет увез к себе. Еще у Врубеля видел портрет
С. П. Дягилев и советовал не трогать его более.
— Это и так совершенство, — говорил он.
Но я знал, чем портрет был и чем он мог бы б ы т ь. У нас
остался только намек на гениальное произведение.
Портрет был выставлен в Москве, в Петербурге и в Париже; те
перь находится в собрании Н.П. Рябушинского. После этого пор
трета мне других не нужно. И я часто говорю, полушутя, что ста
раюсь остаться похожим на свой портрет, сделанный Врубелем.
1912
В гостях у Верхарна
Из записной книжки
1
Осенью 1909 года я провел сутки у Верхарна, в его деревен
ском доме, в местечке, носящем странное название Caillouqui
bique, на границе Франции и Бельгии.
В Caillouquibique попадают с маленькой станции Angreau.
У нас такие станции называются «постами». Это — узенькая
платформа, на которой нет даже кассы для продажи железнодо
рожных билетов. Кругом лес и никакого признака жилья.
— Вы, стало быть, едете в лес? — удивленно спрашивали ме
ня, когда я осведомлялся, скоро ли Angreau (при своем первом
посещении Верхарна, в 1908 году).
— Я еду к Верхарну, к поэту Верхарну, — возражал я, но имя
это тем, кто меня спрашивал, к сожалению, не говорило ниче
го... Настоящая популярность Верхарна еще впереди.
Этот раз я уже знал станцию. Да и Верхарн ждал меня на
платформе. Еще издалека я различил его характерную, своеоб
разную голову.
Кто видел несколько портретов Верхарна, без труда узнает
его в жизни. У него легко запоминающееся лицо, с резко опре
деленными чертами: громадные, но не суровые, а добродушные
усы, добрые стариковские глаза, морщинистый умный лоб. Да
же странно видеть перед собой это лицо, словно сдвинувшееся
с рисунка его друга Тео ван Риссельберга.
Маленький поезд местной железной дороги медленно под
ползает к станции. Конечно, я единственный пассажир, сходя
щий в Ангро. Вот я уже трясу руку Верхарну, и он встречает ме
ня так просто, как если бы мы расстались вчера вечером.
— Здравствуйте, Брюсов, пойдемте.
Мы спускаемся узенькой тропинкой, размытой от дождей,
среди мелкой ольхи, в долину какойто речки. Листва уже по
250
желтела и покраснела от дыхания осени. В кустах шумит ветер.
Все так похоже на обычную обстановку верхарновских поэм.
Верхарн говорит о Бельгии по поводу моего возвращения
в нее.
— Это прекрасная страна, Брюсов! Не смотрите, что она ма
ленькая. История сделала ее великой. Каждая пядь земли в ней
увеличена в десять раз, благодаря тому, что полна исторических
воспоминаний. Мы, бельгийцы, раса крепышей, здоровая,
за которой будущее. Мы — смесь народов, и мы новый народ,
который еще только создается.
Верхарн много и охотно говорит о Бельгии. Он любит ее немно
го наивной, но, кажется, вполне искренней любовью. Когда мы
уже подходим к дому, Верхарн говорит мне тоном доброй шутки:
— Знаете, чем бельгийцы отличаются от французов? Если
сойдутся три француза, они наперебой начнут хвалить друг дру
га и весь их разговор будет состоять из одних комплиментов.
А если сойдутся три бельгийца, они между собой заспорят, и де
ло кончится ссорой.
— Мэтр, — говорю я в ответ, — могу уверить, что русские
в этом отношении весьма похожи на бельгийцев.
Верхарн занимает половину небольшого двухэтажного доми
ка: три, вернее, две комнаты внизу и две наверху. Обстановка са
мая простая, деревенская. Но везде книги: и на полках, и просто
на полу, в верхних комнатах и в нижних. А стены увешаны кар
тинами друзей Верхарна: Клода Моне, Синьяка, Тео ван Рис
сельберга, Одилона Редона, Бернье.
В дверях нас встречает гжа Верхарн со своей неизменной
милой, приветливой улыбкой. Верхарн продолжает говорить
мне о величии Бельгии, прошлом и будущем. Гжа Верхарн ос
танавливает мужа, предлагая ему дать мне оправиться с пути.
— Ничего, — возражает ей Верхарн, — Брюсову интересно
меня слушать.
Мне указывают мою комнату, наверху. Когда через несколько
минут я возвращаюсь вниз, в общую комнату, служащую и гос
тиной и столовой, Верхарн несет мне груду славянских книг
и журналов, в которых идет речь о нем. Он наивно думает, что я,
славянин, знаю славянские языки и могу перевести, что пишут
о нем в этих изданиях.
Со стыдом я должен признаться, что знаю много языков, да
же вовсе мне ненужных, но именно славянских не знаю ни од
ного. Не без труда отбираю отдельно издания сербские и болгар
ские, чешские и польские, словенские, перевожу, путаясь, за
главия статей, стараюсь угадать, какие именно стихи Верхарна
цитированы в них.
251
Потом Верхарн несет показать мне школьные хрестоматии,
в которые включены его стихи.
— Это меня радует, — говорит он. — Необходимо, чтобы моя
поэзия прошла через школу. Только тогда она приобретет ис
тинно национальное значение.
Я говорю Верхарну о прошлогодних торжествах в Брюсселе,
когда его чествовал весь народ и когда наследный принц (ныне
бельгийский король Альберт) открыто провозгласил его «наци
ональным поэтом».
Верхарн добродушно смеется.
— Известность всегда идет так: три шага вперед, два назад.
В прошлом году моя слава делала свои три шага вперед. В этом
году она пятится.
Разговор заходит об общих знакомых в Париже (откуда я только
что приехал). Верхарн с большой похвалой отзывается о молодых
поэтах, группировавшихся прежде около издательства «ГАЬЬауе»*:
Жюль Ромен, Рене Аркос, Ж. Дюамель, Ш. Вильдрак, А. Мерсеро.
— Они пишут посвоему, — говорит он, — и это хорошо. Мне их
манера не нравится, и это тоже хорошо! Затем они и моложе меня,
чтобы я, представитель старшего поколения, был ими недоволен!
И вдруг, весь вспыхнув, своим порывистым движением Вер
харн достает со стола № журнала «la Nouvelle Revue Francaise»**.
— Ах, Брюсов, вот что недавно мне довелось прочесть.
Он показывает мне статью Андре Жида, в которой тот отве
чает некоему г. ЖануМаркуБернару, заявившему в редакцион
ном журнальчике «Les Guepes»*** буквально следующее:
«Искусство слов достигло высшего совершенства и равнове
сия при Людовике XIV. Классицизм есть вершина французской
литературы. Двух вершин в истории одной литературы быть не
может. Роковым образом мы не можем превзойти XVII век.
Иным литературам суждено, в свою очередь, стать классически
ми. Сумеем достойно умереть, и пусть в наших произведениях
господствует, по крайней мере, сила и соразмерность частей».
Читая эту цитату, Верхарн приходит в крайнее волнение, ще
ки его зажигаются румянцем негодования.
— C'est inoui!**** — восклицает он. — И это пишет молодой
человек. Молодость, которая не верит сама в себя. Молодость,
которая не мечтает превзойти всех и всех победить! Но это по
зор — такая молодость! Нет, мы были не такими.
* «Аббатство» (фр.).
** «Новое французское ревю» (фр.).
*** «Осы» (фр.).
**** Это неслыханно! (фр.).
252
Я пытаюсь успокоить Верхарна, говорю ему, что «Les Guepes»
и вся эта группа не имеют ровно никакого значения ни во Фран
ции, ни за ее пределами.
Потом мы говорим о Рене Гиле, у которого я часто бывал, жи
вя в Париже.
— Гиль — хороший поэт, — говорит Верхарн, — но у него
страсть — все приписывать себе. Бывало, в начале нашей дея
тельности, он всех уверял, что я — его ученик. Я не спорил:
не все ли мне равно! А другие на такие уверения обижаются.
Когда Гиль уверяет Постава Кана, что раньше него стал писать
«свободным стихом», тот сердится! А «свободным стихом» пи
сал еще Лафонтен. В результате — у Гиля множество врагов, и до
сих пор он не оценен, как должно...
Говорим еще об общих знакомых, о Стефане Цвейге, недав
но навестившем Верхарна, о Одилоне Редоне, которого он
очень ценит и дружески любит, но который мне показался,
когда меня познакомили с ним, какимто выходцем из иного
мира, ожившим персонажем из романа Гюисманса, о Жане Ру
айере, поэтенеудачнике, которого я встретил в «Осеннем са
лоне», о самом этом «Осеннем салоне» и его «конференциях»
(conferances).
Я говорю, что у нас, в России, к таким литературным чтени
ям («conferances» «Осеннего салона» — нечто вроде «вторников»
Московского литературнохудожественного кружка) относятся
с гораздо большим интересом. У нас об них говорят в литератур
ных кругах, пишут в газетах, вообще считают литературные лек
ции маленьким «событием». В Париже на «conferances» собира
ется едва 80—100 человек, которые слушают невнимательно,
выходят из залы во время чтения, и о самой лекции на другой
день никто уже не поминает.
— Да, — говорит Верхарн, — во Франции большая публика
литературой не интересуется. Франция устала отлитерату
р ы. Она ею интересовалась три столетия, ис нее доволь
но. В каждом доме есть своя старинная библиотека, и новых
книг не покупают. В литературе прошлого создано так много
прекрасного, что новых книг никто читать не хочет. Француз
ские книги читают в России и в Южной Америке. Франция по
давлена своей культурностью.
Я указываю, что в Германии дело обстоит иначе.
— И у нас в Бельгии! — вставляет Верхарн. — Бельгия —
страна, где к литературе относятся серьезно. Переезжая границу
Франции и Бельгии, вы попадаете в другой мир.
Он опять долго и восторженно говорил о своей родной Бель
гии.
253
2
Перед обедом мы идем немного погулять.
Кругом горбатые поля, перерезанные широкими дорогами
с глубокими колеями, мелколесье, долины маленьких речек, по
росших по берегам ивняком и ольхой. Весь вид до поразитель
ное™ напоминает среднюю Россию: так и кажется, что стоишь
гдето в Калужской губернии. Только отдаленный профиль го
тической церкви нарушает иллюзию.
Говорю об этом Верхарну. Он изумляется. Представления его
о России крайне смутны.
Мы говорим о русской жизни, о русском искусстве. Верхарн рас
спрашивает меня о русской революции и ее последствиях. Как и все
«европейцы», он считает, что нашей Думы нам «пока» достаточно.
Зимой я послал Верхарну ряд снимков с картин русских ху
дожников. Теперь он передает мне о своих впечатлениях. Более
других его заинтересовали те художники, в творчестве которых
есть черты чисто национальные: Рерих, Малявин, Юон. К мое
му огорчению, меньше впечатления произвели на него Серов,
Сомов и Врубель. Впрочем, чудесные краски Врубеля безнадеж
но пропадают в воспроизведениях.
На возвратном пути встречается нам несколько местных жи
телей. Caillou невелик, в нем всего, считая с Верхарном, его же
ной и их служанкой, пятнадцать душ обитателей. Верхарн при
ветливо здоровается со встречными, останавливается, говорит
с ними об их домашних делах, представляет меня.
За обедом я говорю с гжой Верхарн, рассказываю ей о Рос
сии. Гжа Верхарн сообщает, что у них есть хорошие знакомые
около Киева, которые усердно приглашают их в Россию.
— Если вы приедете, мы устроим целый ряд празднеств в ва
шу честь, mattre, — говорю я.
— О, в таком случае я уже наверное не приеду, — шутит Вер
харн.
Он всегда избегает всякой публичности.
После обеда Верхарн садится в кресло и закуривает свою
трубку, которая столь же знаменита, как трубка Малларме или
красный жилет Теофиля Готье.
— Я прочту вам свои новые стихи, — говорит Верхарн.
Появляется папка с рукописями, тщательно переписанными
старательным почерком гжи Верхарн, который, впрочем, с го
дами все более и более начинает походить на твердый, уверен
ный почерк самого Верхарна. По призванию гжа Верхарн — ху
дожник; по убеждению — она стала секретарем своего мужа.
Верхарн начинает свою поэму «Геракл»:
254
— Que faire desormais pour se grandir encore?..*
Я невольно прерываю Верхарна и спрашиваю:
— Вы это говорите о Геракле или о самом себе?
Верхарн улыбается вместо ответа. Он редко смеется, но его
улыбка исполнена величайшего добродушия.
Я слушаю, любуясь Верхарном, «Геракла», потом «Микелан
джело», потом «Золото» и еще несколько поэм из «Властитель
ных ритмов» — книги, которая тогда только еще готовилась
к печати. Верхарн читает с увлечением, не без декламации, как
все французы, но всетаки ясно, просто, гораздо более просто,
чем другие французские поэты, которых мне приходилось слы
шать. В чтении Верхарна его стихи выигрывают: он умеет под
черкнуть, что нужно, и незначительными повышениями и по
нижениями голоса создает иллюзию великого разнообразия
дикции.
— В этой книге, — говорит мне Верхарн о своих «Власти
тельных ритмах», — я хочу передать в стихах те основные ритмы,
которые управляют движениями современной жизни: ритмы
страсти, изобретения, жажды блага, жажды обновления, проте
ста, гордости, сознания своей силы...
Одно из стихотворений, «Золото», еще нигде не напечатано.
Верхарн дает мне, предлагая напечатать его в какомнибудь рус
ском журнале.
Я впоследствии напечатал его в «Весах», со своим переводом,
тоже в стихах.
Указываю Верхарну, что он все реже пользуется «свободным сти
хом» и все чаще пишет правильным «александрийским» стихом.
— Да, вероятно, я успокаиваюсь, je me calme, — отвечает
Верхарн, опять улыбаясь.
Я начинаю расспрашивать Верхарна о его литературных де
бютах. Он мне рассказывает о своих стихах, написанных и напе
чатанных им раньше тех поэм, которые вошли в его первую
книгу «Фламандцы».
— Это — сонеты и мелкие стихотворения, написанные в ста
ром французском жанре. Я в них старался быть остроумным. J'y
faisais de l'esprit**. Подумайте, до какой степени можно не пони
мать самого себя.
Увлекшись, Верхарн начинает говорить о своем отрочестве,
о своей детской религиозности.
— Я веровал в Бога пламенно, — говорил он. — И теперь
у меня есть потребность верить. И знаете ли, меня приближают
__________
* Что совершить еще для умноженья слав?., (фр.) — Пер. М. Донского.
** Я в них острил (фр.).
255
к Богу не часы скорби, но радости. Когда я счастлив, я чувствую,
что радость льется в моей душе через край, и мне хочется мо
литься, благодарить когото.
Я спрашиваю Верхарна, что намерен он делать, когда закон
чит свои «Властительные ритмы».
— Ах, замыслов у меня много, очень много, — отвечает он. —
Я, например, хочу написать книгу стихов о будущем. Чтобы
в ней не было никаких вещей настоящего и прошлого. Только
вещи и идеи будущего. Но это очень трудно.
— Кому же и совершать трудное, как не вам, — говорю я.
Незаметно подошли сумерки. Гжа Верхарн принесла ко
фе. В тот день обедали поздно только ради моего приезда.
Обычно Верхарн летом, в деревне, обедает рано и ложится
спать «с петухами». Впрочем, «в Европе» все вообще деловые
люди ложатся рано; превращать ночь в день — чисто русская
привычка.
Мы поговорили еще о драмах Верхарна, о переведенной
мною «Елене Спартанской», которую готовили тогда к поста
новке в Брюссельском Королевском театре.
— Я люблю театр, Брюсов, — говорит Верхарн, — потому что
театр демократичен. Театр — не для избранных; он для совре
менников. Мне хочется написать для театра чтонибудь про
стое, что понравилось бы всем. Понимаете: дело не в ус
пехе, а в том, чтобы я был всем понятен и доступен!
Я замечаю, что Верхарн утомлен, и встаю.
Моя постель стоит наверху, в маленькой сводчатой комнате.
Вдоль стен полки с книгами на самых разнообразных языках. Поч
ти все с надписями: «великому», «учителю», «славному», «вождю»
и т. п. Между полками две^три картины работы гжи Верхарн.
3
Проснувшись утром, замечаю, что до поезда осталось мень
ше часа. Спешу. Слышу, что в доме все в движении.
Сойдя вниз, нахожу Верхарна уже за работой: он читает кор
ректуры.
Я прошу Верхарна на прощание подарить мне свой новый
портрет. Он приносит мне груду своих фотографий, большей ча
стью «любительских», и мы начинаем выбирать.
— У меня хорошее лицо, Брюсов, не правда ли? — говорит
Верхарн. — В нем выражается именно мой характер. Кроме то
го, оно не похоже на другие известные лица. Это тоже очень
важно.
256
*ь
Эскиз обложки журнала «Весы»,
1905, № 9 и 10.
Рисунок А. А. Арапова
&•
Обложка книги
М. Метерлинка
«Пеллеас и Мэлизанда»
в переводе В. Брюсова
В. Ф. Комиссаржевская.
1902 год
•*>
В. Э. Мейерхольд.
Портрет работы А. Я. Головина.
1920 год
&*
А. Я. Бакулин,
дед Брюсова.
1880е годы.
Брюсовгимназист .
1885 год
Гимназия Л. И. Поливанова, где Брюсов учился в 1890—1893 годах
(ныне Пречистенка, 32)
Фототипия, 1910е годы
В. Я. Брюсов.
Конец 1910х годов
&■
И. А. Бакулин, М. А. Брюсова, Е. Я. Брюсова
(дядя, мать и сестра писателя).
Конец 1890х годов
"t>
Дом Брюсовых.
Москва, Цветной бульвар, 24.
Здесь Брюсов жил до сентября 1910 года.
Фотография 1890х годов
&•
<Замок >.
Рисунок В. Я. Брюсова
ь
Эмиль Верхарн.
Рисунок Тео ВанРиссельберга
&
И. М. Брюсова.
Фотография 1903—1904 годов
*ъ
Вячеслав Иванов.
Фотография 1903—1906 годов
Политехнический Музей
ЛуС*оі;пі арки. 4 .
В ПОНЕДЕЛЬНИК, 17" ОКТЯБРЯ, в 7, час. веч
ПОД ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВОМ
Ва« брюсова
СОСТОИТСЯ ШЗЖт^ЛЖмШГ ВСЕХ
ПОЭТИЧЕСКИ»
и жгх
С ДЕКЛАРАЦИЯМИ и СО СТИХАМИ выступят.
НЕОКЛЙССНКИ. м N»nip«». о Лвт»»о«
неоромантики: др.» a M,ptce
СИМВОЛИСТЫ! а ь ■[ ». в ь, .,•.„!. и р,ипш»і»«
НЕОКИЕИСТЫ: Алап„
ФУТУРИСТЫ. * А«і«оь С Бу;«ищ.ч В. Напекши. А
ИМАЖИНИСТЫ. И. Грдмнді
Нручсмиі. В. Инюіші.
С Ьыч А. Hgtuoj А Иіркшгоф И. Рйзмя В. Шаршнсмч
Н Зрдмвк
ЭКСПРЕССИОНИСТЫ! с с**** и с.с.И1И
И1И
ПРЕЗЙНТИСТЫ: А Н»ро..» Д ТдпжыВ
НИЧЕВОКИ: Б Зшмн. Р Ро> С Сцми.
эклектики: а Аорш н. Б...,
ПОДРОБНОСТИ В ПРОГРАММАХ.
Бшмт яр»мвісі «жмчшз ■ »cca Поміишківіо Nylin (.]|6aiud пр. 1) g 4 «о II чіс. пира.
Афиша поэтического вечера в Политехническом музее
~t>
■1
Москва, улица Петровка.
В третьем здании справа помещалась гимназия Ф. И. Креймана,
где Брюсов учился в 1885—1890 годах
^/•І. , /, r~
fitAlt t Силен Z'tUltujUfV
A<w> Vi \i{*a{™ ««"чнич". ч Vt taut fix*
L яла. «iiAj t*^«. Сй*^ »
#»U' <Ч <ШНс**а, J*
il,.U* & £>»!!. «j, f Л Wk І«|*»'.Щ.
ГилХі******^
mmbuo
' /ік44І<к(ы^<ік(и 3Z
Письмо Эмиля Верхарна и Стефана Цвейга В. Я. Брюсову
*f>
В. Я. Брюсов со своим воспитанником Колей Фшшпенко.
Москва. 1920е годы
&
В. Я. Брюсов. 1923 год
Я благодарю гжу Верхарн за любезный прием. Верхарн не
пременно хочет проводить меня, хотя моросит дождь.
Надеваем пальто и идем. Верхарн почемуто не раскрывает
зонта. Я следую его примеру, и мы мокнем.
Мы говорим об аэропланах. Я рассказываю о состязаниях
в Жювизи, на которых присутствовал.
— Я рад, — говорит Верхарн, — что дожил до завоевания воз
духа. Человек должен властвовать над стихиями, над водой, ог
нем, воздухом. Даже должен научиться управлять самим зем
ным шаром.
К удивлению Верхарна, я сообщаю ему, что эту мысль у него
предвосхитил русский мыслитель, старец Федоров.
Далее Верхарн высказывает мысль, что аэропланы совершен
но изменят отношения к границам между государствами, усилят
чувство солидарности в европейских народах, которые почувст
вуют себя «единой нацией», а это поведет к прекращению войн.
Разговор переходит на войну.
С величайшим интересом Верхарн расспрашивает меня
о русскояпонской войне, о впечатлении, какое она произвела
на общество, о рассказах очевидцев...
— Война давно стала для европейцев анахронизмом, — гово
рит он. — Современному человеку столь же дико стрелять в дру
гих людей из пушек, как и заниматься людоедством. А чтобы
удовлетворять естественную потребность борьбы, у нас теперь
есть иные средства, по правде сказать, гораздо более губитель
ные и смертоносные, чем всякие гранаты.
Тем временем уже слышен издали свист паровоза. Мы уско
ряем шаги и скользим по мокрому подъему дорожки к станции.
По счастью, поезд двигается медленно, едва ли скорее нас.
Вот мы на платформе. Поезд стоит. Верхарн бежит к кондук
тору, здоровается с ним, как со знакомым, и поручает меня его
особому попечению.
Я прошу позволения обнять Верхарна, и мы целуемся.
— Приезжайте снова в Бельгию, — говорит Верхарн. — Эта
страна стоит того, чтобы в нее вернуться!
— Нет, теперь я хочу увидеть вас в России, — отвечаю я. —
Ручаюсь, что вас там встретят не как чужого!
Поезд свистит, трогается. Я долго стою на площадке малень
кого вагона, смотрю, как сгорбленная фигура Верхарна медлен
но спускается вниз от станции и как он, все не раскрывая зонта,
пробирается среди кустов ольхи и пропадает, наконец, в разно
цветной осенней зелени...
1910
11 Брюсов
.
На «Святом Лазаре»
Путевые впечатления
1
Когда мне случилось быть в Италии первый раз ( 1 903 г.), мое ис
ключительное внимание привлекла эпоха Возрождения. В музеях
я преимущественно искал скульптуры и картины художников Ре
нессанса; бродя по городам, любовался дворцами и храмами XV—
XVI века. Младенческиясный БеатоАнджелико, лукавый Тинто
ретто, мирный Беллини, беспощадный Леонардо и, несмотря на
все возражения, непобедимопрекрасный Рафаэль — владели мо
им воображением. Тогда вся Италия представлялась мне, как
... святые дни Беллини...
Во вторую поездку в Италию (в 1909 г.), напротив, меня увлек
античный мир. В Риме и в Неаполе я неизменно обращался
к остаткам классической древности: долгие часы всматривался
в мраморные портреты императоров, стараясь угадать душу этих
восторжествовавших над временем лиц; на Римском форуме
и в подземельях Палатинских дворцов я явно ощущал веянье
давно исчезнувшей жизни; на Аппиевой дороге сам чувствовал
себя римским гражданином, как если бы не было двух тысяче
летий, отделявших меня от эпохи Цицерона...
Стояло лето, длились нестерпимо жаркие июльские дни,
и туристов в Италии было сравнительно немного. По улицам
Геркулана и Помпеи мы (я путешествовал с женой) ходили сов
сем одинокими. Это придавало странную жизненность мертвым
городам. Минутами можно было поверить, что мы просто попа
ли на эти улицы в слишком ранний час, что сейчас город про
снется, растворятся двери домов, и пестрая толпа, в тогах и ту
никах, наполнит площади.
После таких впечатлений захотелось тишины и уединения.
Остаток лета мы думали провести в маленьком городке Сен
258
Жан де Люсе, около Биаррица, и во Францию решили ехать мо
рем. Я пошел в контору пароходства, чтобы взять билеты на
проезд из Неаполя в Марсель.
Так как у меня была назначена в определенный день встреча
в Бресте, а от Биаррица до Бреста — две ночи пути, приходилось
торопиться. В конторе пароходства мне предложили воспользо
ваться венгерским пароходом, отходившим из Неаполя через
два дня. Сознаюсь: я ранее даже не подозревал, что у Венгрии
есть собственный флот и собственный порт (Фиуме); помня гео
графические карты, я считал ее страной, от моря совершенно
отрезанной. Ради одного того, чтобы познакомиться с венгер
ским мореплаванием, я согласился на предложение и взял два
билета первого класса.
Когда, однако, я зашел в ту же контору на другой день за ка
кимито справками, кассир стал уговаривать меня переменить
мои билеты и ехать с английским пароходом, идущим из Авст
ралии.
— Вы ничего не потеряете, — говорил мне кассир, — англий
ский пароход выходит из Неаполя на день позже, чем венгер
ский, но в Марселе будет почти одновременно с ним.
— Разве венгерский пароход так плох? — спросил я.
Итальянец несколько замялся; ему, очевидно, неловко было
бранить пароход той фирмы, которую обслуживала их контора,
и не без замешательства он ответил:
— Нет, пароход не плох... Но, видите ли... океанское судно...
Разные удобства...
— А разве на венгерском пароходе нет удобств?
— О, конечно, signor, да, есть, у вас же билеты первого класса...
Я видел, что итальянец чегото недоговаривает. Но, с одной
стороны, мне было важно выгадать даже несколько часов, с дру
гой — я думал, что билеты первого класса, действительно, обес
печивают тот минимум удобств, которым мы могли бы удоволь
ствоваться. Поэтому обменять свои билеты отказался и решил
ехать всетаки на пароходе венгерском.
2
На другой день, утром, провожаемые словоохотливым хозяи
ном нашего отеля, уверявшим, что у него не так давно жил не
кто иной, как самый великий Габриеле д'Аннунцио, мы отпра
вились разыскивать то судно, которое, волею случая, должно
было вести нас через mare Inferum — Нижнее, как его называли
римляне.
259
В порту наши вещи переложили в лодочку, и мы стали ка
чаться среди морских гигантов всех форм и видов. Были
здесь и настоящие стимеры, прекрасные гармонией всех сво
их частей, и милые, маленькие частные яхты, со спущенны
ми занавесками в окнах, с безлюдными палубами, и безоб
разные грузовики, большею частью окрашенные в красный
цвет, с отвратительными воротами вместо мачт, и доживаю
щие свой век парусники, давно потерявшие все свое роман
тическое очарование. Но наш лодочник упорно проплывал
все мимо и мимо, и мы тщетно спрашивали его, где же вен
герец. Лодочник чтото бормотал в ответ на непонятном не
аполитанском наречии, делал неопределенный жест рукою
и плыл все дальше.
Наконец, гдето в стороне от всех изящных морских игру
шек, среди торговых судов, низеньких, грязных, грузившихся
с барок, увидели мы невзрачный пароходик, величиной чуть
чуть побольше тех, что ходят у нас по Оке, и наш проводник ука
зал нам на него:
— Ессо!*
Как? Да разве это — пассажирский пароход? Да у него даже
палубы нет! Это какойто угольщик или буксирное судно! Ло
дочник, наверное, ошибся!
Нет, он правит прямо к этому уродцу, и на его корме, хоть
и с трудом, мы разбираем то же название, что стоит на выдан
ных нам билетах, — непонятное длинное слово, начинающееся
чуть ли не с семи согласных подряд, которое в переводе должно
означать «Святой Лазарь».
Мы бегло обмениваемся мнениями. Что же делать? Ехать на
зад? Но, может быть, теперь мы не получим мест и на англий
ском пароходе. К тому же наружность бывает обманчива. Веро
ятно, обстановка парохода лучше, чем его внешность. Наконец,
два дня — не такой долгий срок. Quand le vin est tire, il faut le
boire**.
Лодочник чтото кричит матросам. Нам бросают старый,
поломанный трап. Я мужественно вступаю на него, и мы по
ступеням, которые ходуном ходят под нашими ногами, взби
раемся наверх. За нами несут наши вещи. Неаполитанец,
по обыкновению всех обитателей этого города, начинает тре
бовать какуюто несообразную плату за провоз. После подоба
ющего спора плачу ему впятеро против того, что ему следует по
таксе, он делает вид, что весьма обижен, однако благодарит,
* Вот (ит.).
** Когда вино откупорено, нужно его выпить (#.).
260
опускается в свою лодку, отчаливает, — и мы остаемся как бы
пленниками на венгерце.
Распоряжающийся всем на пароходе полуматрос, полу
кельнер, имя которого нам вскоре пришлось узнать — Джове,
несет наши чемоданы в каюту. Крохотная комнатка, сомни
тельной чистоты, с двумя койками, умывальником и, в виде
особой роскоши, собственной ванной. Впрочем, ванна имеет
такой непривлекательный вид, что не может быть и мысли
о том, чтобы ею воспользоваться для купанья: обращаем ее
в стол, — благо она закрывается особой крышкой, — и распо
лагаем на ней наши вещи. Коекак устроившись, иду наверх и,
при всей своей привычке к дорожным неудачам, чувствую,
что раздражен; мне хочется увидеть капитана и спросить его,
неужели он считает свое суденышко пригодным для перевоз
ки пассажиров!
Палубы на пароходе, действительно, нет. То есть сущест
вуют только две ее части: на носу и на корме, а посередине
провал, в который видна внутренность корабля едва не до
трюма. Через этот провал временно перекинута длинная до
ска, чтобы можно было переходить с одного конца парохо
да на другой. Вспоминаю картинки, виденные мною в ка
който детской книжке, — описание путешествия Колум
ба, — и думаю, что те каравеллы, на которых великий гену
эзец отправлялся впервые через океан, были похожи на на
шего «Святого Лазаря».
Бродя по носовой части палубы, вижу господина, уже не мо
лодого, в штатском пальто, с добрым и грустным лицом. Он
смотрит на меня и приветливо кланяется. Неужели это — капи
тан? Спрашиваю понемецки:
— Вы капитан?
Он отвечает:
— Да. А вы мой новый пассажир?
И, не дав мне времени ответить, начинает говорить:
— Вы, может быть, находите, что наш пароход слишком
мал? Но это, право, хорошее судно, уверяю вас. Притом важ
но ведь не то, на каком вы едете судне, а то, в какую вы попа
дете компанию. На моем пароходе все всегда живут дружно,
и никто никогда не жалуется. Вы увидите, что вам у нас будет
хорошо.
Я хочу чтото возразить, но капитан, добродушно беря меня
под руку, продолжает говорить:
— Вы едете с женой? Я прочел в списке пассажиров. Где же
она? Кстати, вы будете обедать с нами? У нас плата за продо
вольствие не включается в цену билетов, но я вам советую обе
261
дать вместе с нами: вам будет веселее. А я прикажу Джове при
готовить обед получше.
Я обезоружен добродушием моего собеседника, у меня уже
нет духа произнести вслух те упреки, какими я осыпал про се
бя капитана злополучного «Святого Лазаря», я отвечаю каки
мито вежливыми фразами. Капитан замечает, что я не совсем
свободно говорю понемецки, и предлагает перейти на другой
язык.
— На каком языке вам удобнее говорить? поитальянски?
пофранцузски? поанглийски? Я говорю на всех этих языках.
Впрочем, говорю еще пошведски, поиспански, немного знаю
греческий и норвежский язык.
— Но ваш родной язык — венгерский? — спрашиваю я, пе
реходя на французскую речь.
— По правде сказать, — отвечает капитан, объясняясь по
французски вполне свободно, — я и сам уже не знаю. Мне по
стоянно приходится говорить на разных языках, и я все языки
знаю одинаково. Лучше сказать — одинаково плохо. И свой род
ной венгерский настолько же забыл, насколько привык к фран
цузскому, к английскому и другим. А вы по происхождению рус
ский?
Ответив утвердительно, я замечаю, что русского языка капи
тан, очевидно, не знает.
— Да, — возражает он, — порусски я не говорю, но говорю
покроатски. Это ведь тоже славянское наречие, и, когда славя
не разговаривают между собой, я их понимаю.
— Да вы полиглот, monsieur le capitaine!
— Поневоле. На море надо знать языки всех наций. Кроме
того, в юности я служил на английских судах и, объездив добрую
половину света, наслышался всяких наречий.
Мы ходим взад и вперед по крохотной палубке, беседуем,
а пароход тем временем продолжают нагружать какимито тю
ками, причем за работой присматривает Джове. Ворот скрипит,
подымая тяжести, матросы бранятся, Джове покрикивает на
них. Капитан как бы не замечает, что происходит вокруг, словно
все это его нисколько не касается.
Я знакомлю капитана с моей женой, вышедшей тоже на па
лубу. Мы начинаем говорить о Венгрии и ее флоте. Капитан рас
сказывает анекдоты, вспоминает события из своей молодости,
невольно переходит с одного языка на другой, шутя начинает
нас учить своему родному венгерскому языку. Кстати он пред
ставляется:
— Стефано Петарди, капитан Общества «Адриа», из Фиуме.
Обмениваемся визитными карточками.
262
3
Час, назначенный для отплытия, прошел давно. Нагрузка все
продолжается, и Джове все кричит на нерасторопных рабочих.
Медленно собирались другие пассажиры. Большая часть их еха
ла прямо из Фиуме.
Капитан успел дать нам характеристики всех наших дорож
ных товарищей.
Отдельную каюту первого класса, рядом с нашей, занял мо
лодой итальянец, тоже из Неаполя, невзрачный на вид, с гру
бым, мужицким, — fades rusticana*, как древние биографы пи
сали о Вергилии. Неаполитанец ехал в Америку получать на
следство. Оказывается, американские дядюшки существуют не
только в старинных водевилях, но и в жизни. Наш спутник, про
стой рабочий, неожиданно получил известие, что в НьюЙорке
умер его дядя, о котором он почти ничего не знал, и оставил ему
все свое состояние, чтото вроде пяти миллионов долларов. Что
было делать счастливому наследнику, как не заказать тотчас но
вый костюм у лучшего неаполитанского портного и не взять се
бе билет на Марсель? Он так и сделал. Теперь он едет «в Евро
пу», едет совершенно один, — так как боится довериться быв
шим друзьям, — едет, не зная ни одного языка, кроме итальян
ского. Чтото будет с ним в водовороте НьюЙорка?
Надо добавить, что случай на этот раз был особенно разбор
чив. Он выбрал не просто малообразованного бедняка, чтобы
поразить его нежданной удачей, но человека исключительно не
подготовленного к тому, чтобы обладать большими деньгами.
В Италии, среди простых рабочих, не редкость встретить чело
века с манерами почти изысканными. По крайней мере, многие
если и не получили образования, то, в силу давней культурнос
ти самой страны, чтото слышали, чтото знают, сумеют погово
рить о Данте и Манцони и, надев в праздник котелок, будут дер
жать себя не хуже любого буржуа. Пассажир «Святого Лазаря»
производил впечатление человека, не умеющего шагу ступить;
он говорил с ужасным неаполитанским акцентом, говорил гру
бо помужицки, был безнадежно неосведомлен в самых началь
ных вопросах общежития. В своем модном костюме, с манера
ми дикаря, он был и смешон и жалок. Впрочем, во всю дорогу
он держался особняком от других пассажиров: из скромности
или из гордости, не знаю. К тому же он больше других страдал
от морской болезни.
*Мужицкое лицо (лат.).
263
Две каюты второго класса занимало маленькое общество вен
герских туристов из трех лиц: муж и жена, новобрачные, соверша
ющие свадебное путешествие, и «друг дома», молодой доктор, со
провождающий их в этой поездке. Люди милые и добродушные,
влюбленные в свою Венгрию, они всем восхищались, а больше
всего друг другом, были счастливы и никаких неудобств просто не
замечали. Только доктор тоже немало терпел от морской болезни.
Отдельно ехала молодая дама, француженка, пышно одетая
и достаточно красивая. Она старалась разыгрывать из себя даму
хорошего общества и постоянно отзывалась презрительно о не
культурности итальянцев. Ее возмущало, например, что италь
янцы до сих пор не научились есть фрукты с помощью не толь
ко ножа, но и вилки. На пароходе в Неаполь даму провожал ста
ричок, которого она называла «papa»; все видели, что старичок,
на прощание, передал ей какуюто сумму денег, и она умиленно
расцеловала его в знак благодарности. В Марселе эту даму тоже
встретил старичок, и его она тоже называла «papa» и тоже его
целовала, но получила ли она и от него некоторую сумму денег,
нам, конечно, некогда было разглядывать.
Был еще какойто коммивояжер, охотно показывающий всем
образцы своих товаров; поясочки, ремешки и еще чтото, и так
же говоривший на всех языках, но немилосердно их коверкая.
Вот, кажется, и все пассажиры «Святого Лазаря».
С опозданием, приблизительно часа на четыре, мы, наконец,
были готовы в путь. Капитан надел капитанскую фуражку, во
шел на капитанский мостик и посвистел в капитанский свис
ток. Дым из трубы повалил, наше суденышко затрепетало всем
своим дряхлым кузовом и медленно поволоклось прочь от Не
аполя. Бесформенный очерк Везувия, совершенно потерявшего
после последнего извержения былую красоту, стал медленно пе
ремещаться слева направо. Стали сливаться очертания домов
и вырисовываться берега Позилипо.
Капитан сошел с капитанского мостика, снял капитанскую
фуражку и вернулся к обществу пассажиров. Джове тем време
нем, надев колпак повара, давно уже хлопотал на кухне, стряпая
нам обещанный «особенно хороший обед».
4
Подвигались вперед мы с медленностью необычайной.
На тот переезд, для которого хорошему пассажирскому парохо
ду достаточно 42—44 часов, мы потратили две ночи и почти три
дня. Но, действительно, скучно нам не было.
Очень скоро, благодаря посредничеству капитана, все пасса
жиры между собой перезнакомились. Предоставив свое место
на капитанском мостике своему помощнику, капитан все время
был среди пассажиров, добродушно ухаживал за всеми дамами,
неутомимо рассказывал анекдоты, старался всех забавлять
и смешить. Завтраки и обеды обращались в веселые пикники,
на которых господствовало самое удивительное смешение язы
ков.
— Этот анекдот должно рассказывать понемецки, — гово
рил капитан и начинал анекдот, знакомый всем с детства, но так
сам радовался, передавая его, что и слушатели не могли не сме
яться.
— Простите, — говорил капитан, — вся соль пропадет, если
не рассказать этого поанглийски.
Он переходил на английскую речь, которой большинство не
понимало, но всем все же было весело смотреть на увлекающе
гося рассказчика, и все опять смеялись, и ели незатейливую
стряпню Джове, даже находя ее вкусной.
Трое венгерцев поддерживали общую веселость: молодая да
ма оказалась милой и немного наивной женщиной, которая
с добродушной откровенностью, на плохом французском язы
ке, рассказывала всем о своей жизни, но делала это так непри
тязательно, что все охотно слушали рассказы о ее детстве, о ее
родном городе, о том, как она познакомилась со своим будущим
мужем. Муж ее, несколько более сдержанный, тоже как бы под
дался влиянию капитана и тоже пытался рассказывать и сме
шить, хотя знал еще меньше французских слов и порою должен
был доканчивать рассказ жестами. Их друг, доктор, сам посмеи
вался над своей неспособностью переносить море, хотя это и за
ставляло его целыми часами лежать на койке в каюте. Так, лежа,
он совершил весь переезд от самого Фиуме, но не унывал и го
тов был ехать за своими друзьями хоть на край света.
Француженка, сбиваясь с тона салонной дамы, тоже иногда,
увлеченная общей веселостью, вспоминала какойнибудь со
мнительный анекдот, и общество охотно прощало ей двусмыс
ленные остроты.
Коммивояжер не отставал от других, тоже старался смешить
и рассказывать истории, хотя постоянно сбивался на рассужде
ния о ходкости того или иного товара. Только наследник милли
онов упорно прятался в своей каюте. О нем, полушепотом, рас
сказывали разные истории и, когда он появлялся на палубе,
на него смотрели как на диковинного зверя.
Казалось, что дух капитана вселился во всех, что он загипно
тизировал маленькое общество, собравшееся на его пароходе,
265
степенных людей обратил в весельчаков, нелюдимых (вроде ме
ня, скажу в скобках) в людей общества. Все это было похоже на
погреб Ауэрбаха, и можно было ожидать, что все мы, едва сой
дем с парохода, едва простимся с Мефистофелемкапитаном,
едва развеется очарование, изумленно увидим себя не в лесах
пальм, а в скверном кабачке, держащими друг друга за носы.
Между тем капитан, по природе, вовсе не был сам весельча
ком. Както раз, прогуливаясь по палубе, я его спросил:
— Вы любите море, капитан?
— А какова ваша профессия? — вместо ответа задал вопрос
капитан.
Я сказал, что я — писатель.
— Любите ли вы литературу?
Происходило это четыре года назад, и тогда я еще мог, с пол
ной искренностью, ответить, что люблю.
— Вы — странный человек, — возразил мне капитан. —
Обыкновенно люди не любят того, что составляет их профес
сию. Я море ненавижу. Для меня нет ничего несносней, как уп
равлять судном, и твердую землю я во всех отношениях предпо
читаю воде. Но что же делать: с детства я стал моряком и буду до
самой старости бороздить одни и те же водные пути, которые
надоели мне смертельно.
Он заговорил о жене, о детях, с которыми ему приходилось
проводить лишь несколько недель в году, и видно было, что,
действительно, он был прикован к своему труду, как каторжник
к тачке.
5
Хуже всего было то, что крохотного «Святого Лазаря» кача
ло, как скорлупку. На больших океанических пароходах качка
незаметна: на маленьких себя чувствуешь, как на парусниках
доброго старого времени. Нужны «морские ноги», чтобы хо
дить по палубе, и «морская голова», чтобы сносить постоянное
равномерное качание бортов, за которыми полоса воды то вы
ступает, то исчезает, что сначала раздражает, потом выводит из
себя и, наконец, доводит до самой обыкновенной «морской
болезни».
На пароходе больными оказались все. Скоро некому было
смеяться над бедным доктором, потому что и дамы и мужчины,
все слегли. Кажется, и сам капитан, хотя он плавал из года в год,
изо дня в день, с детства, всю свою жизнь, не оставался равно
душным к качке. Но он не подавал виду, что тоже поддается об
266
щей слабости, обходил больных, старался развеселить их, длин
но и подробно объяснял причины, от которых происходит мор
ская болезнь, и всем предлагал особое лекарство от нее, своего
собственного изобретения.
— Джове! — кричал он, — принеси еще пузырек!
Джове, только что стоявший у руля, вместо рулевого, а перед
тем мывший посуду на кухне, стремглав бросался в комнатку,
где было нечто вроде аптеки, чтото взбалтывал, чтото перели
вал из большой склянки в малую и нес капитану.
— Вот, выпейте, — говорил капитан. — Помочь это не помо
жет, потому что от морской болезни нет средства. Она является
вследствие особой болезни глаз, вызываемой беспрерывным
движением предметов. Но всетаки выпейте...
Особенно плохо пришлось всем на широте Эльбы. На палу
бе, по приказанию капитана, Джове расставил креслакачалки,
и в них разлеглись дамы. Капитан ходил между ними и заботли
во завертывал их в одеяла. Замолкли шутки, и даже анекдотов
капитана никто не хотел слушать.
Я, сколько мог, крепился и спросил, нельзя ли пройти побли
же к Эльбе.
— С удовольствием, — любезно согласился капитан. — Мы
потеряем изза этого часа два времени, но зато потом возьмем
курс на острова. Там волнение тише, и это даст нам возмож
ность пообедать. Джове!
Джове побежал передавать помощнику капитана приказание
изменить курс. Мне было видно, что помощник капитана с ве
личайшим негодованием выслушал приказание, но, конечно,
не посмел ослушаться и тотчас отдал соответственное распоря
жение в говорную трубку. Но, может быть, в связи с этим через
минуту Джове понес на капитанский мостик вторую или третью
бутылку коньяку.
Капитан любезничал с дамами, а помощник капитана озлоб
ленно опорожнял рюмки. Даже обед подавали ему на мостик; он
не хотел смешиваться с нашим обществом.
Показались вдалеке синеватые берега того острова, который
казался слишком тесным мятежной душе Наполеона. Я при
стально всматривался в очертания невысоких гор, старался в би
нокль рассмотреть зелень рощ, садов и лугов. Полузатерянный
остров, куда почтовый пароход заходит лишь раз в неделю! ты
стал священным с тех пор, как на тебе разыгрался пролог к тра
гическим ста дням. Если когданибудь мне захочется прожить
много месяцев в уединении, я приеду именно сюда, на всеми за
бытую Эльбу: может быть, еще реют на ней тени дум дерзкого за
воевателя, начертившего своей рукой карту новой Европы.
267
После Эльбы мы пошли к какимто маленьким островам, и,
действительно, качка несколько уменьшилась. Джове накрыл
обед на палубе, и все мы опять хохотали над интернациональ
ными анекдотами капитана. Француженка рассказывала о ка
феконцертах Парижа, и всем казалось, что это очень интерес
но. Венгерка меланхолично вспоминала свою молодость, и ве
рилось, что Венгрия — лучшая страна в мире. Чары Мефистофе
лякапитана опять заставили нас видеть вокруг себя райские са
ды. Постепенно стемнело, потому что, из боязни пожара, капи
тан не позволял зажигать ламп на палубе («Святой Лазарь» осве
щался керосином). Но еще очаровательнее было в полутьме при
свете одного фонаря, горящего на мачте, и нежных звезд, отра
женных в стали Средиземного моря.
Между тем Джове в каютах уже стлал нам постели, наливал
воду в умывальники, зажигал лампы и метался по всему парохо
ду, покрикивая на матросов.
6
Последний день переезда был и самым пленительным и са
мым веселым.
Мили и мили тянулись берега Прованса, дикие, пустынные,
и было странно, что в культурной «Европе» еще так много зем
ли, вовидимому, никем не занятой, никем не обработанной.
Я помню, как во время нашей поездки в Швецию, когда мы со
бирали дикую малину, которой никто не хотел рвать, и удивля
лись на это, шведы жаловались нам: «Нас слишком мало, всего
5 миллионов, недостает людей, потому так много пустой земли».
Но почему же пустуют земли в Провансе: разве и во Франции
недостает людей?
На палубе между тем, несмотря на то, что морская болезнь
продолжала всех томить, общая веселость уже не стихала. Всем
казалось, что они давнодавно знакомы друг с другом. Мы обме
нивались визитными карточками, давали обещания переписы
ваться, клялись, что непременно приедем проведать новых дру
зей, русские в Венгрию, венгры в Россию. Капитан каждому
пассажиру дарил свою фотографию — плохенькую карточку,
снятую у какогото портового фотографа, — и мы искренне ра
довались подарку, обещая в обмен прислать свою.
Фотография Стефана Петарди поныне цела у меня.
— Следующий раз, — говорил нам капитан, — приезжайте
прямо в Фиуме, и я обвезу вас вокруг всей Италии, а может
быть, мы продолжим рейс и в Испанию.
268
— Непременно, непременно! — ответили мы, и нам казалось
легко и естественно исполнить свое обещание.
Хотелось всем сказать чтонибудь приятное. Мы рассказыва
ли француженке о своих посещениях Парижа и восхищались
«новым Вавилоном». Она закатывала глаза и восклицала: «О,
Paris!» Мы уверяли коммивояжера, что он мог бы делать велико
лепные дела со своими ремешками в России. Тот деловито рас
спрашивал о том, сколько дней пути до Петербурга, Москвы,
Одессы. Венгерцам нечего было сказать, кроме того, что Венг
рия, вероятно, лучшая страна в мире. Жалею, что я не знал тог
да и не мог процитировать студенческой песенки:
Extra Ungaria поп est vita,
Et, si est vita, поп est ita!*
Знай я эти стишки, я, конечно, повторял бы их неустанно!
По мере того как мы приближались к Марселю, всем стано
вилось грустно, что скоро нам придется расстаться, что наше
маленькое общество распадется. Хотелось ехать дальше, дальше
без конца, хотя бы и снося приступы морской болезни, но под
покровительством этого доброго капитана с грустными глазами,
зачаровавшего нас своей простотой и добротой. Милый, хоро
ший капитан, какое счастье, что мы попали на венгерскую скор
лупу, носящую название, которое начинается с семи согласных!
Уже темнело, когда мы приблизились к Марселю. Начались
прощания. Мы жали руку капитану и едва ли не клялись ему
в вечной дружбе. Но капитан уже надел свою капитанскую фу
ражку, взял в руки свисток и пошел на мостик.
— Я всегда сам ввожу пароход в порт. А то надо платить лоц
ману. А я знаю все порты Средиземного моря: сдал особый экза
мен на лоцмана.
Он знал и все языки Европы и все порты Средиземного моря!
Полиглот и лоцман, капитан и дамский кавалер, изобретатель
средства от морской болезни (которое не помогает, но это все
равно) и живой сборник международных анекдотов! Милый эн
циклопедист, любезно показавший мне берега Эльбы!
Начали медленно входить в Марсельский порт. Каждую ми
нуту могли столкнуться с пароходом или баржей. Раздавались
тревожные свистки. Австралийский стимер, на котором мы от
казались ехать, уже стоял здесь, сияя электричеством изо всех
трех рядов своих окон. Мы не жалели, что не попали на него!
* Вне Венгрии жизни нет, а если есть, то не такая (лат.).
269
Гдето пришлось долго стоять и ждать позволения пройти.
Потом у самого мола объявили нам, что надо ждать таможенных
досмотрщиков. Минуты тянулись медленно, томительно. До
смотрщики не пришли, и нам позволили прямо сходить на бе
рег.
В последний раз мы пожали друг другу руки. Искали капита
на, но он был занят.
Вот мы и на берегу. Кругом пустынно. Ни одного носильщи
ка, ни одного фиакра. Пришлось взять самому в руки свои че
моданы и бежать к последнему вагону уходящего трамвая...
На другой день, в гостинице, нас посетили венгерцыново
брачные. Он был так же любезен, как на пароходе, она — столь
же наивна и добродушна. Но, — странное дело, — оба казались
ненужными и чужими: не было очарования, которое распрост
ранял над всеми нами Мефистофелькапитан.
Мы расстались равнодушно.
Из Москвы, не без некоторого насилия над своей волей, я
написал письмо капитану Петарди и послал ему, как обещал,
книжку своих стихов в немецком переводе (есть такая). Капитан
мне не ответил: он, конечно, уже забыл о нашем существова
нии. Он снова всецело был отдан какомунибудь другому обще
ству, собравшемуся на палубе его «Святого Лазаря», развел над
новыми спутниками свои мефистофельские чары и говорил ко
мунибудь другому:
— На моем пароходе все всегда живут дружно!
1912
«Обломок старых поколений»
Петр Иванович Бартенев
1
Лет десять тому назад, в пору, когда мне еще нравилось на
блюдать, —
В последний миг утех,
Рассвета голубого
Немой холодный смех, —
я возвращался домой, под утро, по московским улицам, из како
гото (приходится в том сознаться) загородного ресторана. Все,
конечно, знают тягостное ощущение усталости и недовольства
собой после бессонной, беспутной ночи, так верно изображен
ное Тютчевым:
Хоть свежесть утренняя веет
В моих всклокоченных власах,
На мне, я чую, тяготеет
Вчерашний день, вчерашний прах...
Мой путь лежал мимо того дома на Ермолаевской Садовой,
где последние лет двадцать помещалась редакция «Русского ар
хива» и жил П. И. Бартенев. Его кабинет помещался тогда
в комнате над воротами, вроде «фонаря», пол которой он, кста
ти сказать, для теплоты устлал нераспроданными книжками
своего «Архива». И вот, в полусвете рассветных сумерек, я вижу,
что большое, «итальянское», окно кабинета Бартенева освеще
но, и он сам, согнув свою старческую спину, сидит за столом,
с пером в руках и, видимо, занят чтением корректур своего
журнала...
271
Я понимаю, что к этому сопоставлению надо сделать разные
оговорки... Мне не было еще 30 лет; Бартеневу было за 70. Ста
рики спят мало, и не удивительно, что Бартенев вставал до све
та и в шесть часов утра уже сидел за корректурами... И все же
картина, которую я видел, неизгладимо запечатлелась в моей
памяти.
Спящий город, —
свет, неумолимо четкий,
И слишком резкий стук пролетки в тишине,
Пред окнами контор железные решетки,
Пустынность улицы, не дышащей во сне...
Мирные обыватели видят сладкие сны в своих двуспальных
постелях, рабочие торопливо поднимаются на ожесточенный
звук фабричного гудка, ночные гуляки нетвердой походкой воз
вращаются домой, — а старый трудолюбец, надев очки, клоня,
при свете керосиновой лампы, лысую голову, бодрствует за всех,
вникает в чьито старые письма или в какието мемуары про
шлого века и, на полях корректуры, немного дрожащим, но еще
твердым почерком приписывает свои маленькие примечания,
те лукавые строки, помеченные «П. Б.», в которых часто, в фор
ме едва уловимого намека, скрываются целые откровения для
истории нашей старины... Готовится новая книжка «Русского
архива», новый венчик в той несокрушимой башне, которую
медленно, неустанно, неуклонно воздвигал Петр Бартенев и ко
торая понемногу переросла все эфемерные журналы нашего ве
ка и, словно какаято Эйфелева башня, высоко подняла свою
голову «над гребнями никлых зданий».
Да, то, что я увидел, проезжая однажды под утро по Ермола
евской Садовой, мимо дома № 175, не было исключением. Так
работал Бартенев изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год.
Быть может, всего замечательнее, что Эйфелева башня «Русско
го архива» воздвигнута почти целиком трудом одного человека.
Все, что написано в «Русском архиве» посторонними сотрудни
ками, — ничтожно, и количественно и качественно; никогда ни
какого «редакционного комитета» при журнале не существовало;
если иногда лица, стоявшие особенно близко к журналу (напр.,
сын П. И. Бартенева — Юрий П. Бартенев), пытались поделить
труд с «издателем и составителем» «Архива», их намерения раз
бивались о непреклонную волю, вернее сказать, о неодолимую
потребность Бартенева — все делать самому. Он сам собирал ма
териал для журнала, сам подготовлял его к печати, редактировал,
снабжал примечаниями, сам писал заметки и рецензии, сам кор
ректировал каждую книжку, читая и «фанки» и «сверстанные
272
листы» по два, по три, по четыре раза. В течение пятидесяти лет
не было ни одной книжки «Русского архива», которая не была
бы составлена, проредактирована и прокорректирована
П. И. Бартеневым. Даже последняя, 12я книга пятидесятого го
да, которая должна была выйти уже после смерти Бартенева, бы
ла почти полностью подготовлена к печати им. Можно сказать,
что все 50 лет журнала проведены им одним — пример единст
венный у нас, да, кажется, весьма редкий и во всем мире.
Пятьдесят лет назад П. И. Бартенев начал издание первого
в России исторического журнала. С тех пор появлялось немало
новых. Многие из них имели гораздо больший успех. Не говоря
о кратком существовании таких специальных изданий, как «Бы
лое» и «Минувшие годы», даже «Русская старина», задачи кото
рой в общем сходны с задачами «Архива», сумела привлечь к се
бе гораздо большее внимание, собрать вокруг себя гораздо более
обширную аудиторию. Но Бартенев оставался верен однажды
избранному плану: из года в год появлялись все новые и новые
книжки «Архива», составленные приблизительно по той же си
стеме, как его первые выпуски. Конечно, были в издании всяко
го рода промахи и недочеты (о чем мне еще придется говорить),
но каждый год «Русский архив» приносил чтонибудь новое
и важное для исследователей нашей родной старины и попол
нял «архив» наших исторических документов, становившихся
общим достоянием. Трудно представить себе русского историка
или историка русской литературы, который не был бы принуж
ден обращаться, при своей работе, к «Русскому архиву». И если
количество подписчиков «Архива» было невелико (по
следние годы их было меньше 1000), то число его читателей
было огромно. Другие журналы, за истечением года, теряют
свое значение, иногда обращаются в ненужный книжный хлам;
книжки «Русского архива» с каждым годом привлекают все но
вых и новых читателей. И если подсчитать не число подписчи
ков отдельных лет, а число лиц, обращавшихся за справками
к «Русскому архиву», может быть, окажется, что это — один из
самых читаемых журналов в России.
2
П. И. Бартенев родился в 1829 г., и, следовательно, в год
смерти Пушкина ему было 8 лет. Готовя свою первую работу
о Пушкине, Бартенев собирал сведения «по свежим следам», бе
седовал со многими, знавшими Пушкина лично. С некоторыми
из них он был даже в дружеских отношениях, например, с Собо
273
левским. Когда появилось первое исследование Бартенева
о Пушкине, на автора книги жестоко обиделся Чаадаев: ему по
казалось, что в ней недостаточно оценено и выяснено его, Чаа
даева, влияние на Пушкина. Для нашего поколения и Соболев
ский и Чаадаев — личности исторические; мы знаем о них по
книгам, изучаем их биографии, как биографии людей иной эпо
хи. Для Бартенева это были живые люди, приятели и знакомые
его далекой юности. Мало того: в детстве Бартенев лично видел
людей, служивших еще «при матушке Екатерине». Екатеринин
ское время, для нас седая старина, для Бартенева казалось не
давним прошлым, чемто от него самого отстоящим недалеко.
Сороковые годы он пережил уже вполне сознательно; с круж
ком славянофилов он был близок (особенно дружил с ним
И. С. Аксаков) и сам разделял их мечты и чаянья. Крымская
кампания застала Бартенева уже совершенно сложившимся че
ловеком, молодым ученым, который был глубоко затронут со
вершившимися событиями.
В нашу эпоху Бартенев пришел как бы из другого мира. Он пе
режил расцвет и падение славянофильства, пережил буйное дви
жение 60х и 70х годов, пережил все царствование Александ
ра III и в те годы, когда его узнал я, в конце 90х годов, стоял пе
ред нами как «обломок старых поколений». Все друзья его моло
дости были уже в могиле; своих сверстников он почти мог пере
считать по пальцам; кругом шумела новая жизнь — внуки
и правнуки тех, кого он знавал когдато. Что же удивительного,
что этой новой жизни Бартенев оставался чужд. Многое из того,
что волновало и мучило нас, для него прошло совершенно неза
меченным, мимо. Конечно, он никогда не читал Ницше; Вагне
ра он знал только по исполнениям на рояле своего сына, пре
красного пианиста С. П. Бартенева, и любил, говоря о музыке
Вагнера, употреблять выражения самые резкие. Русская литера
тура остановилась для Бартенева на Тургеневе (которого, кстати
сказать, он терпеть не мог). Чехова Бартенев, кажется, не читал
вовсе. Горького попытался было читать, но тщетно старался се
бя уверить, что ему чтото в Горьком нравится. Не читал Барте
нев и моих книг и всегда был убежден, что я не говорю с ним
о моих стихах из чувства стыда за свое «бедное рифмачество».
Но, оставаясь чуждым новой литературе, Бартенев с неиз
менным вниманием и усердием следил за всем новым, что печа
талось о эпохах и лицах, его интересовавших. Каждая новая
книга, говорящая о XVIII веке и первой половине XIX века, на
ходила в нем ревностного и старательного читателя. До конца
жизни он не переставал таким образом учиться и пополнять
свои сведения и постоянно радовался, что спорные вопросы
274
уясняются, что любезное ему прошлое становится все более из
вестным. Так, уже в последние месяцы жизни, Бартенев с вели
чайшим интересом читал труд великого князя Николая Михай
ловича о Александре I (хотя и находил в этой работе много от
рицательных черт). Точно так же живо заинтересовался он моей
статьей о Тютчеве, предпосланной новому изданию его сочине
ний, и тотчас отметил в ней все новые данные, разысканные
мною. При феноменальной памяти Бартенева, в значительной
мере сохраненной им до конца дней, он умел все вновь обнаро
дованное тотчас связать с уже известным, поставить, в своем со
знании, на место и прочно присоединить к запасу своих знаний.
Ни в чем эта оторванность от настоящего и живая, деятель
ная связь с прошлым не сказывалась у Бартенева так ярко, как
в его отношении к поэзии. Бартенев любил стихи и чутко их по
нимал (хотя и не писал сам, что соединяется редко); он знал на
изусть все лучшие вещи Пушкина, Тютчева, кн. Вяземского, Ба
ратынского и многих других поэтов; до последних лет он мог
цитировать наизусть целые страницы из своих любимых писате
лей. Но воспринимать произведения новых поэтов (я не гово
рю, конечно, о «модернистах») он решительно не мог. Помню,
как его сын, ныне покойный Юрий П. Бартенев, когда появи
лась поэма гр. Голенищева Кутузова «На берегу», думал обрадо
вать ею отца. Ю. П. казалось, что чисто пушкинский склад этой
поэмы должен был обрадовать старого поклонника «живой пре
лести» стихов Пушкина. Бартенев выслушал чтение поэмы со
вершенно равнодушно и отозвался о ней какимто очень резким
словцом, «вздор» или чтото в этом роде. Между тем когда я,
около того же времени, разыскал одно забытое стихотворение
Тютчева, Бартенев немедленно заучил его наизусть и долго по
сле повторял эти стихи.
Можно сказать, что Бартенев в полной мере жил в прошлом.
Прошлое с каждым годом становилось для него все более близ
ким и живым. Не только по феномену, общему для всех стари
ков, он легко забывал события вчерашнего дня, но помнил ясно
то, что случилось тридцать и сорок лет назад. Но и то, что для
него самого было стариной и историей, он видел в живых обра
зах, как бы переживал все это. В его памяти хранился неистощи
мый запас сведений о интимной жизни всех выдающихся людей
двух последних веков; он знал семейные тайны нескольких по
колений, и это знание пополнял какимто особым даром угады
вания, исторической интуиции. Иногда, слушая рассказы Бар
тенева о какомнибудь событии, которое, как кажется, не могло
быть известно никому, кроме того единственного лица, с кото
рым оно произошло, можно было подумать, что это — фанта
275
зия, произвольный домысел или даже клевета... но нет, то было
именно способностью по одному штриху воссоздавать полно
и в образах целую картину.
Сам Бартенев рассказывал, что однажды, в пору, когда он
усиленно занимался эпохой Екатерины Великой, ему присни
лась сама императрица. Екатерина подошла к нему и, грозя
пальцем, спросила: «И откуда ты это мог узнать?» Бартенев (во
сне) отвечал: «Как же, матушка, а записочку ты изволила напи
сать, не забыла?» Так именно, по одной сохранившейся запи
сочке, он угадывал целое событие, во всех его подробностях.
Ему достаточно было одного сухого документа, чтобы ясно
представить всю сцену, и не раз случалось, что позднейшие от
крытия оправдывали его «угадывание». То была именно «интуи
ция историка», особенное историческое творчество, которым
широко пользовались историки древности, которое мы еще на
ходим у историков XVIII века и у первых историков великой ре
волюции, но от которой совершенно отказались историки со
временные, не позволяющие себе (за что, впрочем, я отнюдь их
не виню) высказать ни одного суждения, не подкрепив его
ссылкой на определенный документ.
«Душа моя — элизиум теней», мог смело сказать про себя
П. И. Бартенев словами своего любимого поэта. Он продолжал
жить в наши дни в общении с людьми прошлого, с Екатериной
Великой, с Александром I, с Пушкиным, с ушедшими из жизни
друзьями лучших лет, с кн. Вяземским, Хомяковым, Тютче
вым... В их кругу он чувствовал себя дома и как на чтото чуждое
смотрел на суетливую современность.
3
Как о человеке исключительном, о Бартеневе, конечно, бу
дут много говорить. Он сам, как явление, был не менее, а, может
быть, и более интересен, чем его труды. Характер оригинальный
и самостоятельный, личность сильная и самовластная, он
и многих привлекал к себе неодолимо, почти пленял, очаровы
вал, и во многих возбуждал чувства враждебные, почти негодо
вание, почти ненависть. Говорить о нем будут разное, и на ли
цах, знавших его, лежит обязанность, по возможности, осветить
его образ, показать, кем же и чем же он был на самом деле.
По громадной разнице лет, по разнице тех кругов общества,
в которых проходила наша жизнь, я, разумеется, не мог быть
знаком с Бартеневым скольконибудь «интимно». Но в течение
четырех лет (1899—1902) я был его помощником по изданию
276
«Русского архива», скажем — «секретарем редакции», а «редак
ция» «Архива» почти сливалась с семьей Бартенева. Ему помо
гали в работе дочери, потом — внуки; самое помещение редак
ции было в то же время личной квартирой Бартенева. Волейне
волей многое из личной жизни Бартенева проходило перед мо
ими глазами. Покинув работу в редакции «Архива», я продол
жал посещать Бартенева, был знаком с его сыновьями, встреча
юсь и теперь с ними и с его внуками. Все это дает мне право ска
зать и свое слово о Бартеневе как человеке.
Бесспорно, самостоятельность была основной чертой харак
тера Бартенева. Подобно тому, как он в своем «Архиве» все стре
мился сделать сам, вплоть до чтения всех корректур, так и в жиз
ни Бартенев любил все делать сам. Я видел, что он входил во все
мелочи повседневности, любил распорядиться всем, не хотел
ничего доверить другому. В этом отношении он напоминал им
ператора Николая I, который, как известно, требовал для свое
го утверждения планы всех каменных построек во всей импе
рии. Эта жажда самостоятельности доходила у Бартенева почти
до чегото детского. Как известно, он был хром, ходил с косты
лем, но, до самых последних лет, всячески старался обходиться
всегда без чужой помощи. Помню, уронив однажды какойто
предмет, он никому не позволял поднять его и, сам улыбаясь,
возражал: «Нет, нет, я, как маленькие дети, всем говорю: я —
сам!» Бывая у меня, Бартенев, уже почти 80летний старик,
больной, хромой, никогда не допускал, чтобы его провожали:
сам сходил с лестницы, сам нанимал извозчика, прямо обижал
ся на всякое содействие.
Из области мелочей ту же самостоятельность Бартенев пере
носил и в более высокие сферы. Он признавал только свое пра
вописание, и оно соблюдалось в «Русском архиве» все 50 лет, не
смотря на «всяких Гротов». Он слышать не хотел о разных «но
вых» словах, которые, по его мнению, нарушали чистоту рус
ского языка, говорил и писал посвоему, ни за что, например,
не хотел употребить выражения «редактор» и все 50 лет подпи
сывался под книжками своего журнала: «Издатель и со
ставитель «Русского архива» Петр Бартенев». У него были
свои политические взгляды, и если было естественно, что он не
мог изменить их в угоду либеральным и демократическим вея
ньям нового времени, то более замечательно, что он никогда не
отступал от тех своих воззрений, которые многим из окружаю
щих его казались слишком свободными и «подрывающими ос
новы». Так, в последние годы он защищал перед своими собе
седниками значение и нужность Государственной Думы. В свое
время назначение его сына, Ю. П. Бартенева, цензором было
277
ему скорее неприятно. «Я всю жизнь боролся с цензурой, — го
ворил мне старик, — не для того, чтобы мой сын стал цензо
ром...» Ничто не могло поколебать установившихся взглядов
Бартенева на определенных исторических лиц, — его благогове
ния перед «основательницей династии» Екатериной Великой,
его суждения о Александре Благословенном как «прельстителе»,
его убеждения, что «на лире Пушкина не было басовой струны»,
его глубокого негодования на Белинского и т. д. и т. д.
Самостоятельный во всем, Бартенев любил и свои мнения
высказывать прямо, решительно. Он даже любил огорошить
своего собеседника какимнибудь резким суждением, сказать
почитателю Белинского, что Белинский был «известный мерза
вец», поклоннику Вагнера, — что «Вагнер был дурак», или, на
оборот, стороннику «твердой власти» — чтонибудь очень силь
ное об одном из ее хранителей... Но при всем том было в Барте
неве определенное лукавство, — лучше сказать, ему
хотелось, чтобы оно в нем было. Сам себя он, вероятно, счи
тал очень хитрым, умеющим обманывать людей, но большею
частью эти хитрости были крайне наивны. Удачнее всего удава
лось старику прикидываться простоватым, потому что это во
многом отвечало его душе. Он мог говорить вещи крайне наив
ные с таким невинным лицом, что неопытный собеседник об
манывался и в самом деле готов был думать, что «составитель»
«Русского архива» так прост. Особенно любил Бартенев прики
дываться простым, когда дело заходило о вопросах денежных...
Когда будут говорить о Бартеневе, некоторые, вероятно, ре
шатся сказать и то, что он был корыстолюбив и скуповат... Дей
ствительно, многое могло подать повод к таким нареканиям.
Во всех мелочах обихода Бартенев был именно скуп, не любил
раскрывать кошелька. У извозчиков он, когда еще выезжал, вы
торговывал пятачки. В редакции, ради экономии, писали не на
«покупной» бумаге, а на оборотной стороне корректур. Сотруд
никам своего журнала Бартенев предпочитал не платить ничего,
и, вероятно, «Русский архив» единственное издание, которое
ухитрилось в XX веке платить такие гонорары, как 5 р., выдан
ные одному сотруднику за статью, и даже 1 р., выданный друго
му за какуюто, довольно большую, заметку...
Но эта экономность Бартенева почти исключительно была
направлена «на огарки свеч». В ней тоже было так много наив
ного и детского, что она, когда с ней знакомились ближе, воз
буждала добродушную улыбку, а не негодование. Напротив,
в более важном Бартенев, и в денежных делах, оставался детски
неопытным. Довольно большие суммы проходили через его ру
ки и утекали неизвестно куда. Скупой на копейки, Бартенев ча
278
сто был щедр на сотни и тысячи рублей. Лучшим возражением
против обвинения Бартенева в стяжательности должно служить
то, что за 50 лет трудовой жизни он не «стяжал» ничего или поч
ти ничего. Все, что ему удалось все же приобрести, было приоб
ретено более чем 12летним трудом по изданию «Архива графов
Воронцовых». Напротив, «Русский архив», несмотря на прави
тельственную субсидию, не приносил своему издателю ничего,
скорее требовал от него материальных жертв, не говоря о неус
танной полувековой работе... Бартенев жил скромно, уединен
но, наибольшая роскошь, какую он себе позволял, это — играть
«по маленькой» в вист (он был один из последних игроков в эту,
ныне совсем забытую игру) да держать, в течение одной поры
жизни, постоянного извозчика, необходимого старику при его
хромоте.
Остается добавить, что Бартенев был вполне русский чело
век, любил Россию, русский народ, верил в его судьбу. Эту лю
бовь, эту веру он вынес, конечно, из славянофильских кругов,
но они были в его душе живыми, действенными. Я уже говорил
о том, как он избегал иностранных слов в русском языке, и речь
Бартенева, устная и письменная, действительно, была вполне
русская, «ядреная», полная меткими словами и самобытными
выражениями. Постоянное общение с русской историей не
вольно связало его со всем укладом русской жизни, особенно
XVIII и начала XIX века, и внушило ему непобедимое пристрас
тие ко всему, в чем «русский дух». Он радовался, «как старый ло
вец», попав на выпуклое, яркое изображение старины, отыскав
старое письмо, написанное хорошим русским языком, получив
старую грамоту с самобытными, сильными оборотами речи.
Бартенев любил и умел говорить с простыми русскими людьми,
и те чувствовали в нем близкого себе. Умирая и постарчески
упрямо отказываясь от советов врача (кстати сказать, давнего
друга всей семьи), Бартенев попросил позвать к себе своего ла
кея, Александра, добавив слабым голосом: «Он (этот Алек
сандр) умнее всех них (т. е. всех ученых докторов)!»
4
Каково значение Бартенева для науки?
Самостоятельно он написал немного, и все его работы для
нашего времени значительно устарели. Но дело Бартенева, как
издателя, — огромно, и в этом отношении его влияние на рус
скую науку почти не поддается учету. В свой «Архив», из года
в год, как трудолюбивый муравей, он тащил все новые и новые
279
материалы по русской истории и по истории русской литерату
ры, и многое, очень многое из того, что теперь вошло во всеоб
щий обиход, впервые появилось на страницах его издания. Бар
теневу верили, ему несли целые семейные архивы, наследники
Пушкина именно ему доверили впервые опубликовать бумаги
великого поэта, и трудно назвать ту эпоху русской истории за
два века, исследователь которой не был бы принужден обра
щаться к «Русскому архиву» как к первоисточнику.
Как издатель, Бартенев принадлежал, бесспорно, не нашей
эпохе. Современные методы исследования и издания докумен
тов были ему чужды. Он почитал себя вправе не только сокра
щать, но, порою, даже подновлять печатаемый текст. Излишняя
заботливость о точности казалась ему «крохоборством». Он под
смеивался над современными издателями былин, старающими
ся сохранить каждый вариант стиха. «Пьяная баба рыгнула —
вот им и вариант», — говорил он. Однажды, печатая, при неко
тором моем участии, новое издание стихов Тютчева, Бартенев
решительно убеждал меня исправить один стих, представляв
шийся ему неудачным. «Издатель должен быть другом авто
ра», — говорил он в другом случае, зачеркивая весь конец одних
мемуаров.
Но эти вольности искупались у Бартенева поразительным
знанием предмета. На своем веку он прочел десятки тысяч пи
сем и тысячи мемуаров, относящихся к XVIII и началу XIX века,
и все, самые интимные, самые запутанные отношения людей
тех эпох были для него совершенно ясны. Он знал много семей
ных и более чем семейных, можно сказать, государственных
тайн, говорить о которых в печати было еще неуместно. И очень
часто Бартенев пользовался формою примечаний к печатаемо
му тексту, чтобы намекнуть на то, что в то время было известно
еще очень немногим. Эти коротенькие, иногда в дветри стро
ки, примечания, подписанные буквами «П. Б.», всегда состав
ляли лучшее украшение «Русского архива». В сжатых, но точных
выражениях Бартенев разъяснял в них запутанные вопросы ис
тории, указывал на почти неизвестные факты, намекал на собы
тия, еще не преданные гласности. Часто одно маленькое приме
чание придавало смысл всему напечатанному документу или
было ценнее целой, помещенной в журнале, статьи.
С годами ценность материала, помещаемого в «Архиве», не
сомненно, падала. Прежде Бартенев умел зорко следить за судь
бами какогонибудь интересного документа, подстерегать его,
как охотник дичь, и, наконец, поймав, цепко держать в своих
руках. В последнее время эта цепкость его рук ослабла, и нема
ло драгоценных материалов прошло мимо «Архива» только по
280
тому, что у его издателя не было ни сил, ни энергии, ни средств
«охотиться» за ними. Одряхлевший и полубольной, старик Бар
тенев довольствовался тем, что само плыло в его руки; доходило
до того, что он целые книжки наполнял перепечатками. Но до
самых последних лет не было года, чтоб в «Русском архиве» не
появилось чеголибо особенно замечательного. Еще в те годы,
когда я работал в журнале, в нем печатался такой первостепен
ный материал, как переписка бр[атьев] Булгаковых, — лучшее,
что существует для изучения Московского и Петербургского об
щества 10х, 20х и 30х годов XIX в.
Наряду с примечаниями Бартенева надо поставить его рецен
зии. Большею частью помещенные внутри «сорочки» (обложки)
«Русского архива», краткие, но написанные необыкновенно
живым, своеобычным языком, эти рецензии всегда выражали
взгляд самостоятельный и метко определяли значение книги.
Часто Бартенев пользовался разбираемым изданием лишь как
исходной точкой, чтобы высказать свои суждения о такомто
явлении или событии. Тогда рецензии обращались в маленькие
статьи, касавшиеся лишь одной стороны предмета, но всегда ос
вещавшие его поновому, неожиданно. Бартенев не умел писать
незначащих слов; он не писал ничего, если ему было нечего ска
зать, и, если он брал перо, это значило, что ему есть что сооб
щить нового.
Таким Бартенев жил, таким и умер, в смертном бреду спра
шивая, «посланы ли корректуры в типографию». С ним можно
и должно было не соглашаться, но нельзя было не признать
цельности его убеждений и его личности. «Обломок старых по
колений», он принес в нашу жизнь верования, взгляды и при
вычки иного времени. Но он не был чужим и лишним среди нас.
Он продолжал делать, по мере дарований, сил и умения, свое де
ло, — и дело значительное, — продолжал учиться и мыслил до
последнего дня. Умственные интересы были для него выше все
го, всегда на первом плане. Мысль была основным свойством
Бартенева, и могла угаснуть, и угасла в нем, как и в его любимом
поэте, Тютчеве, только вместе с жизнью.
1912
ИЗ ПИСЕМ В. Я. БРЮСОВА
П. П. Перцову
№ 1
25 марта 1895 г.
Многоуважаемый Петр Петрович!
Было и холодно, и сыро, и скверно, когда я тащил мои Chefs
d'oeuvre в цензуру. Пальцы у меня замерзали, а за ворот попада
ли снежинки. В грязной каморке, величаемой московским отде
лением цензурного комитета, невзрачный чиновник с губами
взял мою тощую тетрадку, посмотрел на заглавие, потом на ме
ня и позволил себе улыбнуться — а может быть, мне это только
показалось. Отвечать ему улыбкой я не был расположен и про
изнес мрачно: «Я зайду после Пасхи». Чиновник опять улыб
нулся, но уже меланхолически: «Ну что ж, зайдите после Пас
хи». Я вышел за дверь и побрел домой под снегом.
Ilpluvine, И neigeotte,
L'hiver vide sa hotte*.
Впрочем, не l'hiver, а наша весна.
Такая именно весна или — что то же самое — такое именно на
строение началось с тех пор, как я взялся переписывать Chefs
d'oeuvre. Как раз перед этим я был в самом радужном настроении
духа. Я прыгал и смеялся. Но вот достал я из ящиков свои тетради
за эту зиму со своими последними произведениями, столь расхва
ленными моими друзьями и знакомыми, которые слышали их.
* Идет дождь, идет снег,
Спешит зима (срр.).
282
Начал я перечитывать стихи, отмеченные красным карандашом
и в одном убедился окончательно, что все мои друзья и знакомые,
как действительно понимающие поэзию (трое — Бальмонт, Ля
лечкин, Фриче), так и ничего не понимающие в поэзии (им же
имя легион) хвалили вещи, никакой похвалы не заслуживающие.
И вот началась работа выкидывания. Выбросил я целую поэму
(«Идеал» 150 стих.), все предисловие, где я «разъяснял» сущность
поэзии, выбросил 11 Fleurs etranges, 5 Последних поцелуев и 6
Meditations да целиком все «Лунные краски». Остальное приходи
лось переделывать, подновлять — работа, конечно, не спорилась,
и в результате являлось желание послать все к черту.
Впрочем, слушая стихи, очень легко сделать ошибку в оценке.
Собственно говоря, читать стихи должны только поэты, и никог
да чтение нашего Южина или нашей Ермоловой не предпочту я
чтению Бальмонта, хотя этот и пришептывает и немного распева
ет. У нас в Москве Бальмонт читал свои «Колокольчики» (из По)
на одном маленьком литерат. собрании, где было два артиста. Эти
два артиста без конца осуждали декламацию Бальмонта, а на мой
взгляд то был идеал чтения. Но это все в скобках. Дело вот в чем:
Бальмонт читал мне однажды «Подводные цветы», и я пришел
в восторг; прочел я теперь эти «Подводные цветы» в «Русс[кой]
мысли», и они мне уже показались растянутыми.
Зато читали ли Вы посмертные стихотв. Лялечкина
в «Петербургской] жизни»!
И Ваши символические глазки,
И Ваших уст застенчивый коралл.
ИЛИ —
То было тело нервного ребенка
От кончика ботинка до волос!
Клянусь, что это очаровательно! О стихотв. «Прочь, бездуш
ная действительность» я уже не говорю.
Да! напрасно Вы пишете, что Ваша книга о поэзии предназ
начена для низких углов. Я, по крайней мере, утверждаю, что на
сотню студентов нашего универс. найдется лишь один, для кого
она будет лишней, а ведь это «интеллигентнейшая молодежь»!
Ваш
Валерий Брюсов.
P.S. Если у Вас был в руках список «Гефсиманской ночи»,
то Вы, м. б., сообщите мне первые четыре стиха, а то в рукопи
си, бывшей у меня, они, видимо, были интерполированы.
283
№ 2
14 июля 1895 г.
Многоуважаемый Петр Петрович!
Надеюсь, что Ваше молчание не зависит от какихнибудь
трагических причин. М. б., просто, мои письма не достигают до
Вас или Ваши погибают у нас на городской квартире.
Думаю предупредить Вас относительно двух книг, написан
ных моими «приятелями». Прежде всего — «Обнаженные нер
вы» А. Н. ЕмельяноваКоханского, долженствующие изобра
жать русские «Цветы зла» и посвященные автором «себе» (это
он украл у меня) и «царице Клеопатре» (это он выдумал сам).
В былые дни Е[мельянов]К[оханский] много распространялся
о том, что он уже навел ужас на цензуру, что изза его стихов за
претили газету «Театральные известия», — но по всему видно,
что это было только любезной выдумкой. Все то сокровенное,
ужасное, что автор видит в своих произведениях, существует
только для него; читатель же находит глупейшие строчки со
скверными рифмами и никогда не угадает, что это — «Гимн си
филису» или «Изнасилование трупа», или чтонибудь еще более
удивительное. Интереснее всего, однако, то, что эти стихи, пре
даваемые мною анафеме, наполовину написаны мною же. Од
нажды Ем[ельянов]Кох[анский] нашел у меня на столе старую
тетрадь стихов, которые я писал лет в 14—15, и стал просить ее
у меня. Я великодушно подарил ему рукопись, вырвав только
некоторые листы. Видел я потом эти свои опыты в мелких газет
ках за подписью «ЕмельяновКоханский», а вот теперь они вме
сте с виршами самого Емельянова] К[оханского] подносятся
публике, как декадентские стихи.
Да! разные бывают декаденты. Вот и другой мой «приятель»
г. Долгйнцев (ради Бога — не Долгинцев!) — тоже декадент. Он
даже сообщил Миропольскому, что вступил в переписку с Бод
лером... Каково! это в 1895 году! Замечательный человек! Стихи
его вдвое лучше емельяновских, следовательно, еще неизмери
мо плохи, но, кажется, действительно принадлежат ему самому.
Книжка его называется «Мечты и грезы» и столь же банальна,
как ее заглавие.
Но будет об них, бросим! <...>
На днях посылаю Вам Ch[efs] d'o[euvre]. До сих пор Вы не
высказывали своего мнения о моей поэзии и я не спрашивал
его: все напечатанное мною до сих пор было еще детскими опы
тами. Ch[efs] d'o[euvre] первая более или менее серьезная книга.
Надеюсь, Вы не откажетесь написать откровенно о своем впе
чатлении.
284
Уповаю, что это письмо дойдет до Вас. Мною послано Вам
кроме него еще два: одно из Звенигорода, другое через Покров
скоеГлебово.
Ваш
Валерий Брюсов.
№ 3
27 июля 1895 г.
Многоуважаемый Петр Петрович!
Вот лето и к концу подходит. Предстоит оглянуться, спросить
себя, что дали эти два месяца полного отдыха, и — по обыкнове
нию — предаться самым черным думам. Вы не удивитесь, если я
скажу Вам, что планы были самые обширные, а результата ника
кого. Во дни экзаменов мне казалось, — получи я хоть несколько
дней свободного времени, я написал бы по меньшей мере роман;
но вот было два месяца, а в тетрадях все те же лирические безде
лушки.
Уставши упрекать себя, задаю вопрос: «почему так?» И прежде
всего спешу ответить — не от небрежности! Так, напр., в задуман
ном романе канва (не подробности, которых я никогда не обду
мываю) уже сжилась с моим воображением, все лица столь знако
мы, что я часто мысленно забавлялся, ставя их то в то, то в другое
положение, наконец много раз садился я за стол, готовясь изло
жить все это — но всетаки в конце концов у меня лишь листы бу
маги, исписанные целым рядом «первых» и «вторых» глав.
Гм. Итак — недостаток таланта? Это вопрос, конечно, очень
горький, но попробуем обсудить его. В наших больших журна
лах ежегодно печатается до 20 романов, и они — при всем раз
нообразии — имеют и много койчего общего. Прежде всего са
мая форма романа: автор рассказывает мелкие происшествия
и драматизирует более важные, очерчивая обстановку и застав
ляя действующих лиц разговаривать. Далее — способы изобра
жать, показывать характер постепенно выработались в особые
правила; подобно этому, есть постоянно повторяющиеся при
емы для изображения среды, есть формула для начала романов,
для контрастов и переходов, — одним словом, есть громадные
шаблоны, такие же, как в ложном классицизме, а пустые места
их и заполняются более или менее различным содержанием. Ряд
романов — это ряд силуэтов, поставленных один подле другого
и различающихся только кривизной носа и складкою губ. Пока
мы близко, — отличие есть; когда отойдем, — один похож на
285
другого. Трудно ли по этим трафаретам написать роман, если
есть и фабула и действ [ующие] лица? О! слишком даже легко —
и вот почему я не написал своего.
В самом деле! ну, я на давно знакомых нитках выведу марионе
ток, одетых по моему вкусу, изображу подобающее число картин
и, наконец, опущу занавес. Допустим даже, что я выведу «новый
тип», что вообще напишу «талантливый» роман. Допустим это.
И вот будет новый цветок на ветке, где их так много, новая книга
в ряду тысячи подобных, ибо талантливых и даже знаменитых ро
манов очень много. Стоит ли дело того? У меня, по крайней мере,
опускаются руки. О! я не пожелал бы даже к ряду шекспировских
драм прибавить еще одну подобную, да мало того, что не по
желал бы — я прямо не могу писать в узаконенных формах. За по
следнее время я почти не пишу даже стихов, разве в дневнике,
да и там они мучат меня своей банальностью. Както раз я сказал
себе: «Ну хорошо, ты не можешь писать сейчас серьезных вещей,
так напиши маленькую детскую повесть». Я составил сюжет на
манер Жюля Верна, но с первых же глав мои мучения начались
снова — я исправлял, я переделывал, легкая шутка стала для меня
серьезным трудом, и опять я должен был бросить начатое.
А оне есть, новые, неведомые формы! Я предсказывал их еще
в предисловии к ChdO, я их чувствую, но не знаю. Это то же ощуще
ние, как погоня за словом, которое вертится около памяти, но не
дается, а так как продолжается уже давно, — я совсем измучен.
Пока что, однако, — я не остаюсь без дела: пишу маленькую
книжку «Русская поэзия в 95 г.», сборник заметок, не столько
критических, сколько полемических, скорее мысли п о
поводу новейших произведений] наших поэтов, чем о б
них. Мне давно хотелось высказать многое и особенно в столь
удобной форме отдельной книжки, где ничто не может стеснять
мнений. Ваша «Молодая поэзия» даст мне повод поговорить
вообще о современной нашей поэзии, а потом я дам полную
волю своим личным взглядам; я даже не буду стараться быть
беспристрастным; пусть эта книжка будет гимнами, проклятия
ми, проповедью — все равно безгрешной ей не быть, только од
на добродетель доступна ей — искренность. Может быть, Вы
при этом укажете мне какиенибудь сборники стихов, вышед
шие в эт[ом] году и достойные внимания. Те, с которыми зна
ком я, — ничтожны, если, впрочем, не считать маленькой руко
писи, которую я редактировал недавно: то «Полутени» полусим
волиста г. Курсинского; оне появятся осенью, и многие сти
хотворения] из них мне кажутся очень значительными.
Присоединю к этому «подающему надежды» другого, Марка
Криницкого, столь жестоко осужденного Михайловским в фев
286
рале или марте. Я лишь недавно познакомился с этим проповед
ником неохристианства и заинтересовался им. Уже одна внеш
ность его замечательна: бледное лицо с резкими чертами, вдох
новенносуровые глаза и всклокоченные волосы. Если случит
ся, проглядите его книжку «В тумане»; там только намеки,
но намеки на смелость и оригинальность.
Довелось мне недавно прочесть в «Кн[ижной] нед[еле]» ста
тейку Пл. Краснова о Тютчеве, и я был разочарован. Тютчев из
давна мой драгоценнейший поэт, но писать то, что написал Крас
нов, даже стыдно после Вл. Соловьева; очень уж бледно. Правда,
статьи Соловьева не дают полной характеристики: они освещают
поэта лишь с одной стороны, но всегда с новой, еще не затрону
той, они поражают неожиданными параллелями и заставляют
простить их неполноту. Заметка же Краснова какоето ученичес
кое упражнение. О французских поэтах он писал куда лучше.
Я нашел у себя письмо, предназначенное Вам, которое счи
тал потерянным; правда, я возобновил его по памяти, но все же
с пропусками. Теперь посылаю его и, надеюсь, Вы не слишком
осудите меня за то, что я дважды повторяю одно и то же.
Ваш
Валерий Брюсов. <...>
№ 4
25 августа 1895 г.
Простите, многоуважаемый Петр Петрович, что я только те
перь берусь за это письмо. Когда я посылал Вам письмо, восхва
ляющее Бальмонта, я, как это легко заметить, был в самом вос
торженном настроении; когда я писал следующую записку — я
был уже в переходном настроении; теперь же я едва выбираюсь
из самой черной меланхолии.
Не знаю, меланхолия ли продиктовала мне взгляд на мои
«Шедевры», или их появление и должно было усилить эту «ме
ланхолию», но первые дни я не мог видеть эту книжонку. Были
минуты, когда я подумывал бросить все экземпляры попросту
в печь. «Какие это шедевры, — говорил я себе, — это несчастные
вирши с претензиями — и только». В конце концов — как всегда
ведется — верх одержали всетаки дурные инстинкты. Я дал себя
уговорить своим чувствам, которые твердили, что если ChdO и не
шедевры, то все же лучше моих прежнепечатанных стихов, что
все же ChdO лучше многих и многих стихов современных поэтов
etc., etc., etc. Я, конечно, этому не поверил, но сделал вид, что по
верил, и вот сижу и с какойто злобой рассылаю свои книжки.
287
Умоляю Вас, читая ее, — читать все подряд, от предисловия к со
держанию включительно, ибо все имеет свое назначение, и этим
сохранится хоть одно достоинство — единство плана. ChdO ни в ко
ем случае не центон, — они цельный сборник, с головой, тулови
щем и хвостом, — так их должно и рассматривать. Затем Вы прости
те (fut) всю первую поэму, которая имеет только тот raison d'etre*,
что связывает ChdO с моими прежними стихами. Абсолютно же
разбирая, она растянута, мало содержательна и банальна. Черт
возьми! Мои друзья причинили мне много вреда; Бальмонт уми
лялся на эту поэмку и заставлял меня раз пять перечитывать ее ему.
А вот выписка из письма Лялечкина по поводу сонета «Предчувст
вие»: «Ваш экзотический сонет поистине шедевр, и если в вашей
книжке будут только подобные стихи, название ее совсем не будет
преувеличенным. Признаюсь чистосердечно, что мой сонет совер
шенно побледнел перед вашим». (Дело идет о сонете «Полночные
тени, пугливые тени» — не знаю, напечатан ли он гденибудь.) Да
лее тот же вымученный сонет удостоился «милостивого одобрения»
со стороны мецената кн. А. И. Урусова. Э! да что говорить! дошло
до того, что похвалами меня заставили включить в сборник «Стан
сы» — стихотворение банальнейшее из банальных. Право, мои
стихи в 3 вып[уске] Р[усских] С[имволистов] лучше, чем в ChdO.
Будет говорить об этой пресловутой книжке, напечатанной
вдобавок так неизящно (странно! бумага казалась мне очень
сносной в типографии — и оказалась вовсе несносной в книге).
Но будет!
Очень Вам благодарен за указание на Вл. Соловьева. Читаю его
стихи и нахожу их прекрасными — но прекрасными внутренней
красотой. Вот в чьей поэзии действительно есть философские мо
тивы. Фет, Тютчев — всегда оставались философствующими по
этами, Соловьев же — философ, излагающий свои мысли в поэти
ческой форме. Лично мне дороже всего те его стихотворения, где
он освобождается от влияния Фета, пишет проще и глубже. Тако
вы — «Волна в разлуке с морем», «Вся в лазури сегодня явилась»,
«О, что значат все слова и речи». Цосподин] Соловьев, изображая
человеческую душу томящейся по душе всемирной, изображая
любовь идеальную, в которой желанья не бегут словно тени, а обе
ты не пустые слова, — открыл себе безграничные горизонты но
вых, еще не затронутых положений и настроений. Главный недо
статок его — отсутствие пластичности; главное достоинство —
единство духа во всей книге, строго выработанное миросозерца
ние, так что одно стихотворение разъясняется другим.
* Смысл (фр.).
288
О «Тяжелых снах» могу лишь повторить то, что говорил в сво
ем «Addenda». Авг[устовский] № доказал, что символизм у Фе
дора Солог[уба] не естественный, а напускной, приделанный
и заимствованный. Так и чувствуются отголоски иностранных
поэтов, да и попросту Мережковского.
Заинтересовал меня Н. Соколов. В «Наблюдателе]», среди
библиографии (по большей части удивительно плохой), нашел
заметку о его (?) книге «Иллюзии поэт[ического] творчества]».
Вы не знаете, что это такое? В библиотеках ее нет, а покупать мне
не хотелось бы, если она в самом деле бездельна. Перечел его (?)
стихи в М[олодой] Щоэзии] — «Журавли» очень недурны; глав
ное, у поэта есть чувство метра — понимание, как должен дви
гаться стих, чего не хватает, напр., у г. Шестакова. Пример:
И тянула на юг... Он узнал,
Всех узнал он в строю их летучем.
Чувствуете, что здесь необходимо повторение «узнал»; без этого
стих был бы некрасивым, незвучным, неверным. Еще — в след.
строфе как удачна старая рифма «усильи» и «крылья» — и «упа
ла», «попала».
Меньше нравится мне Граф Невер. Неприятно действуют на
меня нерифмованные строки — очень уж я люблю богатство, рос
кошь, излишество рифмы! Что, у этого Соколова есть сборник? Где
он печатается главным образом? Было бы любопытно посмотреть.
Прерву свое письмо — душа чтото не настроена для писем.
Стихотворений] Метерл[инка], о к[отор]ых Вы писали, я не
читал. R.d.R. занимается обыкновенно перепечатками, — ни
в La plume, ни в Courier Fr., ни в Revue Blanche я этих стихотв.
не видал. Последи, жур., впрочем, достигал до меня редко, ибо
цензура конфисковала большинство №№.
Ваш — сегодня унылый
Валерий Брюсов.
№ 5
22 сентября 1895 г.
Многоуважаемый Петр Петрович!
Сознаюсь, что Ваше молчание мучило меня. Друзья мои — все
без исключения — встретили «Шедевры» очень мрачно; даже те,
которые всё торопили меня издать эту книжку и которые не раз
слышали в чтении стихотворения, вошедшие в нее, — стали пого
варивать: «Ну нет, это чтото не то, мы, верно, дурно слушали».
Повторилась (простите за сравнение) история Спинозы с его те
12 Брюсов
289
ол[огическим] политическим] трактатом. Особенно негодовали
все на предисловие (оно, действительно, — что таить! — вышло из
границ). Дело дошло до анонимных писем, присланных мне неве
домыми, но озлобленными врагами идо злобного шипения, кото
рое поднялось в аудитории, когда я вздумал на лекции читать
вслух Аристофана. Эти и другие подобные мелочи довели меня до
полного расстройства, и одно время я строил самые невероятные
предположения по поводу отсутствия писем от Вас.
Понемногу все смягчилось. У «Шедевров» нашлись и поклон
ники, даже неумеренные; одна неведомая мне почитательница
таланта даже прислала мне свою фотографию, но важнее всего
то, что я освободился от первого тягостного впечатления. Пер
вые дни после издания я видел в своих стихах только одни недо
статки; теперь все стало на место, и я вспомнил и о достоинствах.
С Вами я постараюсь быть искренним. Есть люди, перед ко
торыми я упорно называю свои «Шедевры» — шедеврами и за
щищаю это положение всеми возможными доводами. Сказать
чтолибо подобное Вам — особенно после моего предыдущего
письма — было бы просто смешно; я скажу откровенно свой те
перешний взгляд: в «Chefs d'oeuvre» много слабого, но много
и прекрасного; самое же слабое таково, что большинству чита
телей покажется лучшим в книжке (в последнем случае я разу
мею «Осенний день», «Стансы» и «Давно»). Если бы мне пред
ложили теперь или издать мою книжку в том виде, как она есть,
или вовсе не издавать, я выбрал бы первое и не думаю, чтобы
этот выбор был подсказан только мелкими чувствами.
Ваш разбор я перечитал несколько раз, перечитал с глубоким
вниманием и большим интересом. Именно такого «построчно
го» разбора я и искал и думаю, что поэт, который находит его,
должен считать себя счастливым. Я скажу Вам банальную фра
зу — принесу благодарность за то, что Вы взяли на себя труд за
писать свои впечатления, — но понятно, что на этот раз в этой
мертвой формуле есть живое содержание.
Нет никакого сомнения, что по самому существу дела нельзя
было ожидать от меня полного согласия с Вашими мнениями,
но зачастую разногласие сводится к вещам, о которых спорить
невозможно (напр., Вам кажется ужасным «купе», а мне оно нра
вится); о некоторых же более общих вопросах я хочу поспорить.
Прежде всего очень общий вопрос — о символизме. Вы гово
рите, что не считаете себя противником символизма. Может
быть; только под символизмом Вы разумеете чтото особенное,
еще не существующее. Вы хотите, чтобы русская литература
прямо от стихов гг. Порфировых и кн. Ухтомских перешагнула
к отдаленному идеалу. А я уверен, что хотя бы и бегло, ей надо
290
ooootqc? :
пройти все стадии, все ступени. В будущем символизм войдет,
как элемент, в поэзию вообще, — но как будет это, если мы
не переживем самого символизма, чистого символизма, т[ак]
ск[азать]! С этой точки зрения нужны даже уродливые проявле
ния, даже стихи г. Дарова и г. Хрисонопуло.
Перехожу теперь к своим стихам.
Как Вы знаете, я смотрю на «Осенний день» очень недоволь
ными очами и в вашем определении — «бедные расплывчатые ак
варели» я порицаю только последнее слово: слово «акварели» —
незаслуженная честь для девяти безрамочных (от ел. рам а)
олеографий. Чтобы покончить с самоосуждениями, скажу, что
«Стансы» да «Давно», к которым Вы снисходительны, я неумоли
мо вычеркиваю — первое за его слащавый конец, второе за бессо
держательность, за глупое щеголяние сочными рифмами.
Зато Ваше мнение о «Снегах» меня положительно изумляет.
Их я считаю лучшим произведением всего сборника. Герой этих
терций (кстати, звучных и верных) после оргии случайно захо
дит за город и разговаривает с воображаемой собеседницей,
с своей забытой милой. В первом обращении есть божествен
ный стих —
Скажи, мы — призраки, Мария ?
Затем три картины — осени с животным наслаждением, лета
с чувственной любовью, и весны с идеальной — нарисованы
живо, разноцветно. Кстати, вот новый вариант лета (для 2го
издания):
Ты помнишь, мы когдато в поле
В палящий летний день сплели
Гирлянду чуждых нам магнолий.
И ложем был ковер земли,
И лес казался тайным садом,
И не любить мы не могли!
Почемуто большой успех имеют июньские «Лилии» Баль
монта. Мне они не нравятся. Другое дело «Дант» — среди рито
рики там гениальные блестки —
■
Выпрашивает милостыню гений!
Куда не заглянешь, везде толкуют о г. Меньшикове и его до
знании. В четверг «Новое время» и «Новости» впервые сошлись
во взглядах, именно по поводу «дознания». Один мой знако
мый, лично знавший Мантейфеля, описывает его мрачными
красками.
291
Из самых верных источников] могу сообщить, что Л. Толстой
пишет роман из жизни «господ», большой и тенденциозный.
Еще раз признательность за откровенный разбор. Если буде
те иметь свободное время в Москве, не обойдите меня. Я дома
всегда после 2.
В надежде на свидание
Ваш Валерий Брюсов.
№ 6
13 октября 1895 г.
Многоуважаемый Петр Петрович!
Только что случайно прочел 6ую кн[игу] «Русс[кого] богат
ства» (недолюбливаю этот журнал) и, право, возмущен, хотя уже
давно потерял способность возмущаться по поводу рецензий.
Невысокого мнения был я о г. Михайловском, но такого полно
го непонимания слов, которое он высказал в разборе Ваших
«Писем», я и от него не ожидал. Плоско, грубо! Вероятно, Вы
давно знакомы с этой заметкой и разделяете мое мнение.
Нет! уж лучше статья «Власия Семенова» о символистах. Чи
тая его пародии, я искренно восхищался; слабые стороны сим
волизма схвачены верно, а главное, ярче, чем в «Голубых по
эмах», где странности не идут дальше того, что позволяют себе
сами символисты. Напрасно только г. Соловьев упрекает нас
в нескромном раскрытии инициалов: раньше нас это уже сдела
ли «Новости дня», а впоследствии «Новое время».
Вот заметка г. А. Б., который, по Вашему выражению, «любит
писать о стихах», мне не нравится. Там на одну доску с нами ста
вят Емельянова Коханского, там из «Natura naturata» снова вы
писаны лейтмотивы, как особое стихотворение, там «Pro domo
sua» избрано, как представитель всех «Chefs d'ceuvre». Печаль
нее же всего то, что г. А. Б. («Мир Божий», 10), как и г. 3. («Звез
да», 39), выдвигает новый способ критики против нас: «симво
лизм — вещь сносная, но русские символисты никуда не годят
ся». Видите, довод как будто очень сильный, как будто вполне
присоединяющийся к Вашим мнениям, но это лишь «как буд
то». Со стороны гг. А. Б. etc — это лишь компромисс и компро
мисс с задней мыслью. Посмотрите, какие произведения они
считают «сносно символическими» — «Архитектора» Ибсена,
«Ганелле» Гаупмана. Да что же в них символичного! Почему это
символизм! В первом — чистая аллегория, во втором — простые
292
образы. Боже! да ведь с сотворения мира известно, что поэт вы
ражает мысли образами! Неужели все новое, что дал символизм,
сводится к напоминанию об этой старой истине! Нет, это слиш
ком! Конечно, «ангел смерти» в «Ганелле» символ, но символ
в прежнем значении этого слова. Иное дело gueux* — француз
ское слово, иное дело гёзы — политическая партия. «Симво
лизм» имеет специальное значение, а не то, которое вытекает из
этимологии слова! Все уверения, что Данте был символистом,
основаны на непонимании слов. До Верлена — символизма не
было. Вот почему прием гг. А. Б. очень и очень не нравится мне.
Ссылается он еще на одну пьеску Метерлинка, но символизм ее
заключается в выражениях, — чего в передаче, конечно, не
заметно. Все же эта ссылка характерна; наши критики любят так
поступать — ругать, ругать одного поэта, а потом, когда он более
или менее состарится, ставить его в пример молодым.
Нельзя ли из этого извлечь какогонибудь утешения самому
себе? Недавно «Семья» ухитрилась еще раз предать проклятию
Валерия Брюсова — сначала в беллетристическом произведе
нии, а потом в заметке о зоологическом саде! Это уже
своего рода виртуозность!
Очень занят и поэтому должен поставить точку.
Ваш
Валерий Брюсов.
P.S. Видали ли Вы перевод из Мюссе Облеухова?
М. В. Самыгину
26 июля [18]97г. Останкино
Друг мой! искренний! близкий!
Буду говорить с Вами так откровенно, как не всегда говорят
наедине с собой, — постараюсь ответить на все Ваши сделанные
и подразумевавшиеся вопросы.
Вот прежде всего характеристика моей будущей жены. Она —
не из числа замечательных женщин; таких, как она, много; нет
в ней и той оригинальности, того самостоятельного склада ду
ши, которому мы с Вами дивились в письмах Евгении Ильинич
ны. Это — вполне романский характер. Она была воспитана, как
в монастыре, проникнута идеями единой папской церкви
* Нищий (фр.).
293
и в поэзии чтит «Arts poetique»* Буало, из которого знает длин
ные цитаты наизусть. Она догматична, наивна, но — как все ро
манское — склонна к мимолетному безграничному протесту
(это не значит капризна). (Ибо что такое романский дух? Это
век Людовика XIV, l'etat c'est moi**, и революция; это лжеклас
сицизм и символизм; это папство и низвержение христианст
ва.) — Добавлю еще, что далеко не красива и не слишком моло
да (ей 21 год); впрочем, Вы с ней встречались.
Да, этот брак не будет тем идеальным союзом, о котором Вы
проповедуете. Избранница, которая была бы равна мне по талан
ту, по силе мысли, по знаниям — вероятно, это было бы прекрас
но. Но можете ли Вы утверждать, что я встречу такую и что мы
полюбим друг друга? А может быть, возненавидим? Да и то,
вспомните Жорж Занд и Альфреда де Мюссе. В прошлом у меня
были подруги, которые стояли выше других женщин. Мне случа
лось проводить ночи с женщиной, которая рифмовала не хуже
меня, и на постели мы вперегонки слагали строфы шуточных по
эм. Наконец, та же Евгения Ильинична, со своими мучительны
ми думами о счастье людей, о добре, о Боге. Но ни одну из таких
я не желал бы иметь постоянной подругой. Все они, самостоя
тельные, талантливые, — всё же (Вы поверите!) ниже меня, всё же
в умственной сфере я должен к ним спускаться. И это вечное по
ложение наставника, с которым спорят и которого осуждают (по
тому что меня не поймут никогда), и они бы стали оценивать мои
стихи! — для меня невыносимо. Я предпочитаю, чтобы со мной
было дитя, которое мне верит. Мне нужен мир, келья для моей
работы, а там была бы вечная, и для меня бесплодная, борьба.
Видите, что этот брак почти «по расчету». Но, конечно,
не в этих доводах все дело! Есть один великий довод, перед кото
рым все остальные ничто: это — любовь, ее любовь. Неужели же
в нелепой гордости мне пройти мимо, повторяя себе: «О, этого я
найду сколько угодно». Слушайте, вот цитата Метерлинка: «Будь
я Микеланджело, Паскаль или Платон, и если бы моя любовница
говорила мне о своих серьгах, — все равно все слова и ее и мои бы
ли бы только призраками. Думаете ли вы, что нам нужны высокие
слова, когда душа глядит в душу? нет, я не знаю столь дивной мыс
ли, чтобы она смела поднять голову перед таинством Любви».
Я очень дорожу Вашим мнением, Михаил Владимирович,
мне было бы очень больно, если б Вы нашли, что я поступаю
безрассудно. Боже мой, ведь не «ослеплен же я страстью». Это
смешно. Десять лет я веду пышную жизнь неоромантика, без
* Поэтическое искусство (лат. — фр.).
** Государство это я (фр.).
294
дельничающего поэта, довольствующегося строфами о своем
настроении. Но Вы знаете, что этого мне не нужно.
Не нужна мне жизнь волнений,
Солнца блеск и волн прибой,
Ты всегда со мной, мой гений,
Я везде, всегда с тобой!
Так много планов, так много замыслов передо мной! Чтобы ис
полнить все, конечно, жизни не хватит. И вот я замыкаюсь в мою
семейную келью. — Вы скажете, что я много говорю о себе, а не по
думал о том, что нужно ей. Неправда, подумал и думаю. Я вовсе не
хочу заставить ее жить только моими радостями. Я люблю жизнь,
обыкновенную, общую, хотя, правда, больше как наблюдатель.
Ведь не скучал же я, проводя с Еленой вечера в кабаках. О, во мне
достаточно молодости, чтобы дурачиться и веселиться, как школь
нику. Вы еще скажете, что я должен «учить» ее. Да, — в пределах. Те
перь мы читаем Шекспира, когданибудь будем читать Метерлин
ка. — Но в конце концов Вы правы, — я больше думаю о себе. Мой
девиз в этом браке слова одного английского писателя: «Не надо
бросать светильник за то только, что это не солнце».
Душою Ваш Валерий Брюсов.
P.S. Ваше письмо принесло Жанне много печали. Она проси
ла его прочесть, потому что читала предыдущее. Я подумал
и дал. Думаю, что так и надо было.
P.P.S. Ваш адрес не изменяется?
А. А. Курсинскому
№ 1
[Москва.] 30янв[аря 18] 98
Друг мой!
Я не могу отделаться от чувства виноватости перед Тобой.
Поговорим совершенно открыто и откровенно. Конечно, я мо
гу найти те деньги, которые Тебе нужны, но откуда.
1) Могу попросить у матери. Но она так много сделала для
нас (в денежном отношении) во время моей болезни, что обра
щаться к ней вновь с просьбой мне очень и очень неловко. Кро
ме того, я знаю, что у нее деньги на исходе, потому что получа
ет она деньги (% % на капитал моих сестер) два раза в год, в мар
те и сентябре.
295
2) Могу просить у своих знакомых. Но всех моих личных
знакомых знаешь и Ты; ни с кем из них я не близок. Разве один
Ланг, с которым за последнее время у меня отношения сомни
тельные; обратиться к нему, право, нелегко, да и не очень верно.
3) Из тех денег, которые я получаю как доход с полдома (100
рублей в месяц) уделить ничего не возможно — нам их только
только хватает на прожитье, особенно теперь с расходами на
доктора и лекарства. В начале месяца я еще мог бы уделить что
нибудь, но эти деньги мне необходимо нужно будет получить об
ратно к середине месяца, а Тебе деньги нужны на больший срок.
4) Могу заложить свои часы. Но Ты понимаешь, что эта ме
ра крайняя, — да и придется все рассказывать жене.
Вот, кажется, все пути, откуда я могу получить деньги. Если
Ты непременно хочешь, я могу прибегнуть к ним, но если Ты
найдешь иную возможность поправить свое дело, Ты избавишь
меня от многих неприятных минут и горьких разговоров.
Твой Валерий Брюсов.
№ 2
18 апреля [Щ98. Ялта
Четкие линии гор,
Бледноневерное море. . .
Ах, друг мой! Должно быть, теперь я смотрю на все это други
ми глазами. Здесь хорошо. — И море, которое плещется и пе
нится у влажных камней,. и белые чайки, и бесформенные дель
фины в волнах; а потом горы, с потоками, прыгающими по кам
ням, с разбитыми в брызги водопадами, с узкими тропинками
вдоль каменных утесов над пропастью...
Здесь хорошо. Нам посчастливилось найти комнату, окна кото
рой выходят прямо на море. Отдернешь занавеску, — и видишь
даль, бесконечную, уходящую, искристую. Белый парус на гори
зонте. А всю ночь море шумит под окном, набегает, плещется.
Выйдешь на балкон, — видны кипарисные аллеи, сады из олеанд
ров и магнолий, домики татар, лепящиеся по каменистым скло
нам, дворцы с белыми колоннами в зелени. Вдруг свисток, — и тя
желый пароход плывет от мола, тянется дым, в волнах отражение,
за ним блестящий след и пена у кормы. Совсем как на картинках.
Вчера с камня на камень я пробрался на самую середину во
допада, сел там на уступе и слушал. Водопад ревел и выше
и внизу, пенился на тех же местах, где и тысячу лет назад. Голос
296
был не слышен в этом реве, тяжелые камни увлекались пото
ком. А там, за деревьями, высились отточенные хребты Яйлы.
Нет! природа хороша для человека, можно любить ее.
Твой Валерий Брюсов.
№ 3
[Москва. 23 октября 1899 г.]
Друг мой!
Думаю, что Ты на меня сердишься за мое упрямое молчание.
Но не лучше ли писать и письма лишь тогда, когда приходит
вдохновение, по слову Пушкина, нужное и в математике. Я очень
вертелся эти недели. Сначала Бальмонт и все его странные и ди
кие предприятия. Затем приехал в Москву Ореус, приехал на две
недели, нарочно ко мне. Пришлось показывать ему Москву, про
водить с ним целые дни, вводить его в наше общество, к Бахману,
к А. Лангу, к Викторову. То был поток, водопад, море — не знаю,
есть ли еще какое восточное сравнение, — поток стихов и споров
о стихах. Уехал Ореус, стал заходить ко мне Бунин и литовский
поэт Балтрушайтис. Теперь жду из Крыма визионерку гжу
Минцлову, впрочем, женщину прекрасную, понимающую стихи.
О! как завидовал я и завидую — Твоему одиночеству и безраздель
ным ночам, свободе писать и мыслить, свободе впечатлений.
Я хотел бы сделать очень многое, а писал только «лирику» (слово
пошлое), т. е. много, много стихов (пришлю часть Тебе, как толь
ко соберусь переписать), а я хотел бы не стихов и не лирики, а хо
лодной точности, науки, чисел, чисел! Я хотел бы жизни средне
векового алхимика в замкнутой башне, а меня заставляли чокать
ся и даже не фиалом, а рюмкой. От всяких, от всяких впечатлений
я устал, хочу книг и раздумий, и мне это недоступно.
Сейчас черная ночь и фонари. Если задуть свечи, на стену
мою ляжет печать от оконных рам. Это фонарь отдается мне
в руки. В лунную ночь так отдается луна. Мы все можем стать
любовниками Гекаты. Думай об этом торжестве над пространст
вом. Оно побеждено от века, не только мыслью, светом, но и те
лом. Мы — в небесах и в мире духов. Ибо мы самовластники.
Верить в свою силу надо прежде всего, без этого нельзя и мыс
лить. Мы живем лишь потому, что почитаем себя богом. Так,
чтобы быть границе, должна быть бесконечность.
Надеюсь скоро прислать Тебе книжку, которую издает Бальмонт.
Но не убежден, ибо его имя — лицемерие. Там Ореус, и я убежден,
что наперекор себе Ты его оценишь. Это один из первых поэтов на
297
ших дней. (Кстати. Знаешь, кого особенно ценю я сейчас? Verhaeren
и Случевский — вот истинно и просто первые из современников
моих, наших.) Книга А. Ланга отпечатана, ее Ты, верно, получишь
на этой же неделе или на следующей (верен ли адрес?); многое —
и больше, чем я ждал, — в ней заслуживает прочтения.
Как уныла осень парка!
Завтра день, — снова день!
Последние его стихи вновь хороши. Вообще — он возрожда
ется. Звенит последняя конка. На мой взгляд — конка очень
красивый челн городов, красивее, чем корабль в море, в безлю
дии. Verhaeren написал книгу о городе, о которой мы мечтали
все. Я не завидую, я радуюсь. Он велик, ибо он наш.
Пиши мне.
Всей душой Твой Валерий Брюсов <...>
К. Д. Бальмонту
№ 1
[Москва. Конец января — начало февраля 1902 г.]
Мне не думается, чтобы эти мои дни были потерянными; я
делаю то, что должен был сделать в юности, вместо «Русских
символистов». Но я знаю, что будущее еще мое, что я властвую
им. От времени до времени я пробую веревки, вижу, что они на
тянуты, и спокоен.
Вы — в затворничестве. Я, напротив, очень на шуме. Позна
комлен со столькими людьми, что всех спутал, и приветливо
кланяюсь тому, кто только и сделал, что бранно поносил меня
на моем чтении. От стольких женщин слышал слова о любви,
что спутал тоже, и, оставшись вдвоем, напоминаю иной то, чего
с ней не было никогда.
Пишу довольно плохие рассказы (все в «Рус[ском] листке»),
совсем плохие статьи и хорошие стихи. Получаю странные при
глашения — вроде того, чтобы быть «заведующим редакцией»
«Р[усского] листка». Встречаю своих читателей, которые выра
жают мне свои умиления, и не удивляюсь и не восторгаюсь.
Так меня безвольно волна
Возносит ввысь.
(«Книга раздумий», если забыли.)
Есть у меня к Вам поручение. П. П. Перцов (читайте: Мереж
ковские) с весны будут издавать «богословсколитературный» жур
298
нал «Новый путь». Участники все те же. Мне поручено просить
у Вас всего — много стихов, статей, переводов, заметок — всего,
что есть и что может стать сущим. И скоро. Ибо они хотят к Пас
хе выпустить 1ю книгу. Впрочем, в эту поспешность я не верю...
Будут печататься там протоколы религиознофилософского об
щества (Вы о нем все знаете?), статьи о католичестве, синоде, пре
существлении и т. д., много стихов, мало рассказов, очень много
статей. Распоряжаться и деспотствовать будет Мережковский, ко
торый Вас славит очень. [Вообще, вдруг и сразу, все узнали, что
«несмотря ни на что» Вы первый поэт (т. е. «первый» в наши дни),
и Мережковский, и этот Перцов (бывший очень Вашим гоните
лем), и здешние либералы, и здешние консерваторы. Есть поэт
Lolo из «Новостей дня». Он выпустил (осенью еще) какойто
сборник, где стихи. Ему в похвалу писали, что в иных вещах он до
стигает «почти бальмонтовской звучности и красоты стиха»]*.
Не гневайтесь, Константин Дмитриевич, что мы, «скорпио
ны» пропустили в «Северных цветах» две главы из «Художника».
Иначе получалось слишком наглядное, для глаза мучительное,
несоответствие в количестве Ваших стихов и всех остальных. Те
рялся смысл альманаха. Кстати сказать, печатается он так не
спешно, что, может, и к весне не поспеет; С[ергей] Александро
вич] не настаивает, а я бессилен. <...>
№ 2
Москва, 19 апр[еля] 2 мая 1909 г.
Дорогой Константин!
Спешу Тебе ответить, чтобы мое письмо еще застало Тебя
в Париже.
Все, что Ты сообщаешь об отношении к Тебе конторы «Весов»,
ужасно, даже чудовищно. Но, должен сознаться, что удивить — ме
ня Твое письмо не удивило. Почти то же писали мне раньше
3. Гиппиус, Н. Лернер, А. Элиасберг и другие. Наконец, я сам ис
пытал нечто подобное, когда жил в Петербурге. Помнится, я уже
рассказывал Тебе, как я написал в «Весы» пять писем (два — Сер
гею Александровичу, три — Ликиардопуло) и получил в ответ одно,
подписанное нашим Василием. Отношение к сотрудникам в «Ве
сах» и в «Скорпионе» похоже на отношение к пиратам или, точнее
(ибо с пиратами ведется открытая и порою красивая борьба), на от
ношение какойто высокой особы к надоедливым просителям.
__________
* Квадратные скобки поставлены в тексте Брюсовым.
299
Ты возразишь мне не без основательности, что в таких отноше
ниях к сотрудникам повинен и я, так как в течение многих лет со
стоял в числе администраторов «Весов». Здесь начинается та моя
правота, в которой вот уже пять лет я никак не могу убедить ни
близких людей, ни далеких. Устно, письменно и печатно уверяю я
всех, что «Весы» никогда не были «моим» журналом, и никто мне
не верит. Даже в области чисто редакционной я никогда не имел
возможности делать вполне то, что хотел. (Примеры: я не мог при
гласить в сотрудники Ремизова, я должен был печатать Жана де
Гурмона, я не был уведомлен об исключении из числа сотрудни
ков С. Городецкого etc, etc.) В области же конторской я был совер
шенно безвластен и должен был только исполнять решения Сер
гея Александровича. На все мои попытки реформировать контору
«Весов» мне указывали довольно определенно, что это не мое де
ло. Во время отсутствия Сергея Александровича из России полная
официальная доверенность на ведение всех дел, получение денег
и т. д. была дана не мне, а М.Ф. Ликиардопуло. И если я в чемли
бо виноват, то только в том, что покрывал своим именем все раз
ные неправосудности, которые у нас творились.
Одной из внутренних причин моего окончательного уклоне
ния от дел в «Весах» и было то, что я не мог более сносить спо
койно безурядицы, царящей у нас. Я знаю с достоверностью
(это, конечно, должно остаться строго «между нами»), что все
лица, имеющие прикосновенность к кассе «Весов» и «Скорпио
на», — пользуются ею самым свободным образом, произвольно
увеличивая свое вознаграждение в 5 и 6 раз. Я не сомневаюсь, что
типография, благодаря отсутствию контроля, получает всякий
незаконный профит (печатая, например, лишние экземпляры
моих и Твоих книг, продавая их в свою пользу и лишая нас на
шего дохода). Я убежден, что «Весы» при нормальном ведении дел
после 5 прошедших лет не были бы убыточной статьей, но давали
бы прибыль... И, однако, все это не так, «Весы» дают Сергею
Александровичу убыток в 6—7 тысяч в год, касса расхищается,
разные люди наживаются, а сотрудникам платят минимальные
гонорары, да и те только после слезных и долгих просьб, как ми
лость. Клянусь, я устал смотреть на это; я жертвовал всем,
вплоть до своего доброго имени, чтобы продолжать, сколько
мог, руководить «Скорпионом», но больше не могу.
Прости все эти вопли по поводу Твоего письма. Не считаю их
лишними. Вопервых, мне хотелось объяснить Тебе мое отноше
ние ко всем этим делам; вовторых, они выяснят Тебе Твое отно
шение к ним. Что же касается, в частности, Твоих дел, я немед
ленно по получении Твоего письма написал Сергею Александро
вичу. Может быть, мое письмо уже произвело свое действие,
300
но я, кроме того, постараюсь добиться у Сергея Александровича
аудиенции (что не легко, впрочем) и прочту ему Твое письмо in
extenso*. О том, что он мне ответит, извещу немедленно.
В «Русской мысли» Ты найдешь мою рецензию на «Хоровод
времен». Писал я, по обыкновению, то, что думал. Если там есть
упреки (и, сознаюсь, жестокие) Тебе, то есть и любовь к Тебе, в ко
торой сознаюсь открыто и ясно, так что узнают о ней все. Во вся
ком случае думаю, что эта моя статья не огорчит Тебя больше, чем
другие, и больше, чем огорчили меня Твои строки о «Огненном ан
геле». Наши критические статьи, конечно, позабудутся; наши сти
хи останутся жить, «доколь славянов род вселенна будет чтить».
Все прошлое лето пропутешествовал я по Европе (был в Ав
стрии, Италии, Франции, Испании, Бельгии, Германии — везде
останавливался и чтото наблюдал). Может быть, <текст отре
зан> проведу в Риме. Но 1910 год, если буду жив, почти весь
проведу за рубежом — это решено.
В. И. Иванову
№ 1
Антоновка (Таруса, Калужской губ.).
[28 июля] 1904
Дорогой Вячеслав!
Сегодня я прошу позволения говорить исключительно «о де
лах», о судьбе «Весов». На это вызывает меня твое последнее пись
мо, которое нашел, вернувшись сюда (за него спасибо, очень
и очень). Итак, прости, что буду длинным, подробным и скучным.
Продолжать «Весы» так, как они идут сейчас, я не хочу и не
стоит. Да, hie desperatus**...
Вопервых, я не в силах работать один. Когда «Весы» основы
вались, полагалось, что в редакционной работе будут участво
вать, кроме меня, — сам Сергей Александрович, Юргис и, может
быть, Бальмонт. Но вся работа оказалась на мне. «Весы» отыма
ют у меня всю жизнь; изо дня [в день] у меня остается свободно
го времени только, чтобы отдохнуть, не более. И через это самое
дело идет хуже, чем могло бы. У меня не достает ни времени,
ни внимания, ни даже знаний — для многого. Я не успеваю пи
сать нужнейшие редакционные письма. Я упускаю многое в хро
* Полностью {лат.).
* Безнадежный (лат.).
301
нике, еще больше в библиографии. Я не могу выправлять всех
статей (а многие в этом нуждаются) и читать все корректуры.
Не говорю уже о том, что, будучи один, я не могу отлучиться из
Москвы и в случае моей болезни «Весы» просто остановятся.
Вовторых, я не могу примириться с той беспорядочностью,
какая царит в конторе. У меня опятьтаки нет времени присмат
ривать за конторскими и издательскими делами, а Сергей Алек
сандрович по свойственной ему беспечности ведет все слишком
посемейному. Прежде всего для распространения «Весов»,
для рекламы не делается ничего. Объявлений почти не печатает
ся и совсем не рассылается. Суммы, получаемые Василием,
не контролирует никто. Правильность рассылки журнала тоже.
Типография подает двойные счета. Они оплачиваются. Зато иные
сотрудники не получают гонорара по два — по три месяца. Гилю
не заплачено за 2 месяца. Розанову за май, Рафаловичу ничего не
заплачено, Шику недоплачено, Лакосту не заплачено за рисунки,
присланные в апреле, и т. д. Знаю, что у Сергея Александровича до
30 000 рублей годового расхода (дохода больше) и что ему не жал
ко ничтожных сотен, должных этим лицам, но таков факт. А всю
его тяжесть выношу я, который приглашал этих лиц и которые
пишут жалобы не кому другому, как мне. В то же время я с янва
ря прошу выписать для «Весов» «La Revue»*, «Neue Rundschau»**,
некоторые английские журналы, и тщетно. Прошу покупать кни
ги для рецензий, тщетно. Неловко настаивать по поводу 2—3 руб
лей, но иной раз сам всетаки не купишь, а ущерб журналу.
Я мог бы привести гораздо больше примеров и доказательств.
Но поверь мне, что и редакцию и контору «Весов» надо пере
строить в основании или бросить все дело. Быть редактором не
читаемого журнала, журнала, обреченного вечно иметь 500 под
писчиков, я не хочу. Ведь не ради 100 рублей, получаемых мною
за редактирование, хлопочу я о «Весах». Необходимо, чтобы
ктонибудь другой поделил со мной редакционную работу, и не
обходимо, чтобы Сергей Александрович предоставил нам дея
тельное участие в издательских делах. Если эти два требования
не будут исполнены, лучше бросить мертвое дело, которое, не
смотря на все местные средства (приглашение новых сотрудни
ков, например), может только разлагаться.
Ты понимаешь, что, говоря о «комнибудь другом», я думаю
только о тебе. Мне представляется сейчас просто сказкой, если
б мы стали работать вместе. В ближайшем я не желаю ничего
лучшего. Какоето достижение пристани, долгий отдых на «уз
* «Обозрение» (фр.).
** «Новое обозрение» {нем.).
302
ловой» станции. И я еще раз прошу тебя ответить мне принци
пиально: можно ли тебе приехать в Москву и возьмешь ли ты на
себя соредактирование «Весов»? От твоего принципиального
ответа будет зависеть мое дальнейшее поведение.
Если ты ответишь утвердительно, я предложу Сергею Алек
сандровичу, как ультиматум:
1) «Весы» редактируют на равных правах: он, ты и я.
2) «Весам» гарантирован определенный месячный бюджет.
3) Этими деньгами, опять на равных правах, распоряжаемся
мы трое.
Если он не согласится, я слагаю с себя полномочия редактора.
Остается решить размер этого бюджета.
Я дописал до этого места, когда мне принесли (точнее при
везли «эстафетой») телеграмму. Именно от Сергея Александро
вича. Пишет, что приехал в Москву и послезавтра выезжает
в Женеву. Это значительно меняет дело. Я сегодня же еду
в Москву, увижу его, переговорю. В общих чертах я передам ему
все, что здесь написал. Но не так категорически, не как ультима
тум, потому что еще не знаю твоего ответа. Ты с ним, конечно,
увидишься. Письма этого, полагаю, показывать ему не должно.
Все это писал я только для тебя. Но, может быть, вы всетаки
поговорите обо всем этом. Если же я не успею (т. е. не будет мне
возможности) серьезно говорить с ним, я извещу тебя. — О ча
стностях твоего письма (о Метерлинке, Жиде, Котляревском,
Булгакове, Андрееве) напишу из Москвы.
Твой сердечно и просто твой Валерий.
№ 2
[Москва] 28 ноября, 1910
Дорогой Вячеслав!
С большой радостью получил от тебя весть и был сердечно
утешен тем, что тебе захотелось писать мне. Что идейно мы с то
бой сейчас расходимся, это, я думаю, ты видишь столь же ясно,
как и я. Но, подобно тебе, я верю, что это расхождение не может
влиять на отношения каждого из нас к деятельности и к творче
ству другого. Тебя как писателя чту неизменно и как поэта люб
лю попрежнему. Верю также, что это расхождение может не на
рушить наших личных давно дружеских отношений. Мне все
както верится, что глубже наших расхождений есть между нами
некоторое неизбежное и ненарушимое единство... Близкое бу
дущее покажет, насколько правы мои надежды.
303
Говоря, что в моей полемике есть тон вражды, ты не вполне
прав. Свою статью я писал безо всякой враждебности к тебе или
к Блоку. Но, разумеется, я писал ее с решительной враждебнос
тью к вашим идеям. С этими идеями я враждовать и бороться
должен и буду. Моя полемическая статья с намеренностью на
писана внешне. Так как ты не захотел в своей статье сделать все
выводы из своих положений, то и я предпочел говорить лишь
о том, что в ней прямо сказано.
Если спор будет продолжаться, я не премину высказаться
и «по существу». Пока о нашей полемике писали двое: Белый
и некий Адрианов (в «Вестнике Европы»); кажется, еще будет пи
сать Франк; затем обещал ответ ты. Когда все эти статьи появят
ся, я напишу общий всем ответ, в котором уже прямо выскажу
свои суждения о призвании поэта и о значении «символизма».
Как ты, конечно, знаешь, я с осени принимаю участие в ре
дактировании «Русской мысли». Надеюсь, что я могу считать те
бя в числе сотрудников журнала. Ты не можешь не быть желан
ным гостем во всех изданиях, которыми в той или иной мере ру
ковожу я. Оставляя вопрос о степени твоего участия до получе
ния твоего официального согласия, я все же хочу уже теперь сде
лать тебе одно предложение. Не захочешь ли ты написать для
«Русской мысли» о книге Эллиса «Русские символисты»? Я имею
в виду, конечно, простую рецензию, так как, по разным причи
нам, считаю неудобным в «Русской мысли» уделять этой книге
много места (хотя она и может дать повод для весьма важных
и интересных соображений). Мне нечего добавлять, что, делая
такое предложение, я тем самым предоставляю тебе свободу
в выражении своих мнений, сколько бы они ни отличались от
моих. О своем согласии или несогласии на это предложение не
откажись уведомить меня хоть бы буквально одним словом на
открытом письме: «да» или «нет».
Всегда твой Валерий.
3. Н. Гиппиус
[Москва.] 18 июня н. ст. 1907
Дорогая Зинаида Николаевна!
Ваше терпение и ваша энергия по писанию лекций для па
рижских товарищей меня потрясают и изумляют. Ибо в одном я
безнадежно уверен, что во всей этой многотысячной толпе не
найдется ни одной головы, череп которой можно было бы про
бить вашим словом, — не потому, чтобы ваши слова не были ос
304
тры, а потому, что эти черепа слишком тверды. Все равно, едва
Дмитрий Сергеевич выйдет в одну дверь, в другую войдет Алек
синский или Носарь, и сразу все сказанное вами испарится, а все
сказанное этими заляжет глубоко и прочно. А о вас будут гово
рить: «идеология мелких буржуа». — «Черт возьми! — как возра
зил Эллис, — уж я предпочитаю иметь идеологию крупных!»
Недавно спорил я с одним «твердокаменным» социалдемо
кратом. Говорил с ним и «от Канта», и «от Риккерта», и «от Ниц
ше». Он все стоял на своем и твердил одно: когда осуществится
их социальный строй, все станет иное: и Канты, и Ницше, и те
ория познания, и мечты о сверхчеловеке. А главное — искусст
во будет совершенно иное, а все наше пойдет насмарку. Я, нако
нец, спросил его, а будет ли новой, иной таблица умножения.
И, подумав, совершенно серьезно, безо всякой иронии, он отве
тил: может быть! — Это даже прекрасно, но говорить дальше
бесплодно!
Да и вообще, говорить к комулибо сейчас кажется мне бес
плодным. В день роспуска Думы был в одной дачной местности
бал (то было в воскресенье). И вот на круг явились левые сту
денты и заявили, что сегодня разогнали Думу и потому они тан
цевать не позволят, а если кто будет, они «за последствия не ру
чаются». Хорошо? Но слушайте дальше. Бывшие здесь правые
офицеры танцевать всетаки начали и, танцуя, обращались
к студентам с криками: «Что, взяли, дураки?» Потом, не доволь
ствуясь этим, позвали какихто стражей, и студентов из сада вы
вели. Хорошо? Но слушайте дальше. Студенты пошли на стан
цию, напились пьяными до предела и, вооружившись камнями,
стали метать их во всех проходящих, мужчин и дам, которые ка
зались им «черносотенниками». Не кажется ли вам, что это дач
ное происшествие — символ всего, что совершается сейчас
в России. Слева — бомбы и грабеж, бессмысленный и пьяный,
справа — штыки и виселицы, дикие и грубые, в центре усы Го
ловина и кадетский радикализм «Перевала». Нет путей — ни
влево, ни вправо, ни вперед, — разве назад!
Как всегда «эмигранты», вы видите свою страну в свете радуг
и молний, а мы, сидя у себя, знаем, что освещается она сквер
ными фонарями, да и эти фонари в дни забастовок приказано
бить. Не парламент нужен России, а элементарные школы, —
школы для мужиков как для сотрудников «Перевала», для сол
дат как для министров. Но мужики и солдаты справедливо воз
ражают: А разве мы виноваты, что мы в школах не были? и так
как мы не виноваты, то будем жечь, бить и громить. И еще при
бавляют: А пока вы школы выстроите и выдумаете 100 000 учи
телей, мы все с голоду помрем. Где же выход? <...>
305
А вы пишете лекции для парижских товарищей, а я пишу
лекции для московских товарищей, и оба мы издаем «Весы» для
кадетов и «кадетов», как выразился Жорж де Ба. А на деле — по
ра надевать рясу, как монахам Средних веков, и складывать свои
рукописи на чердаках: авось Петрарка будущего отыщет!
Ваш Валерий Брюсов <...>
■
Из писем к Н. И. Петровской
(19061909)
[Москва.] 27 мая 1906
Мне нужно какоето воскресение, какоето перерождение,
какоето огненное крещение, чтобы стать опять самим собой,
в хорошем смысле слова. Куда я гожусь такой, на что нужен!
Машинка для сочинения хороших стихов! Аппарат для блестя
щего переложения поэм Верхарна! Милая, девочка, счастье мое,
счастье мое! Брось меня, если я не в силах буду стать иным, ес
ли останусь тенью себя, призраком прошлого и неосуществлен
ного будущего. Неужели в 32 года пережил я всю свою жизнь,
обошел весь круг своих возможностей? Я столько смеялся над
Бальмонтом, неужели же я на себе испытаю его участь?
[Москва. J 2 июня 1906
Состояние души моей не улучшилось, а делается все хуже и ху
же. Чувствую полное бессилие. Мой верный термометр, мое сти
хотворное творчество, упал очень низко: со дня твоего отъезда я
не написал ни одного стиха. Да и вообще с января я вряд ли на
писал больше десяти стихотворений, очень умеренного достоин
ства. Перестать писать стихи для меня совершенно равносильно
духовной смерти. А я перестал писать стихи. Ты пишешь мне: ра
ботай. Я ничего не могу работать. С большим усилием над собой
делаю я коечто по библиографии для нового издания Пушкина,
затеянного Брокгаузом; больше ни на что не способен...
5 июня [1] 906, Москва
При всех своих падениях и замираниях, в общем, я жил жиз
нью очень напряженной, если [не] во внешнем, то во внутрен
нем. Все, сделанное мною (а коечто мною сделанотаки), до
сталось мне вовсе не даром. И вот настал час, день, когда идти
306
дальше по той дороге, по которой я шел, некуда. «Urbi et Orbi»
дали уже все, что было во мне. «Венок» завершил мою поэзию,
надел на нее воистину «венок». Творить дальше в том же духе —
значило бы повторяться, перепевать самого себя. Это может
Бальмонт, я этого не могу. И вот, в этот страшный час распутия,
ты мне говоришь о любви, о нежном счастии. Я должен все си
лы своей души направить на то, чтобы сломать преграды, за ко
торыми мне откроются какието новые дали, — чтобы повер
нуть своего коня на новый путь. У меня сейчас не может быть
сил ни на что другое. Приди ко мне с волшебным жезлом, от
крывающим эти новые пути, — и я пойду за тобой. Ах, то воис
тину должен быть волшебный жезл, воистину новые слова:
не слова о безумии, которые я сам говорил слишком часто,
не слова о нежном счастии, которое хотя — и на миг — мы изве
дали с тобой вместе, и уж, конечно, не слова из революционно
го словаря, годные для младенцев вроде твоего Сережи. Есть ка
кието истины — дальше Ницше, дальше Пшибышевского,
дальше Верхарна, впереди современного человечества. Кто мне
укажет путь к ним, с тем буду я.
10 июня 1906, Москва
Есть два круга вещей, о которых мы никогда или почти ни
когда не говорим с тобой: один очень «низкий», другой очень
«высокий». Это — обычные деления, не мои; сам я не делю ве
щи на «высокие» и «низкие», — мне все кажутся равными, рав
но важными, равно достойными. Но медленно и систематичес
ки ты не давала мне заговаривать о многом и свела все наши раз
говоры к одной теме: нашей любви. Вот почему мне так трудно
теперь ответить на твое последнее письмо (письмо милое, хоро
шее, желанное — я уже сказал). Мне придется начать издалека.
Мне придется (и это прости мне) вызвать несколько воспоми
наний этой зимы, мучительных, — одни для тебя, другие для ме
ня. Но ведь надо же высказаться; ведь многое мы посмели ска
зать друг другу; останемся смелыми!
Думаешь ли ты, что я забыл, что ты не стала читать моей по
следней книги? Знаю, все знаю, все помню. Но то был жестокий
удар для меня. Ты не знаешь, сколько нитей оборвала ты тогда
между моей душой и твоей... Но это было только начало. Ниче
го из того, что я писал после, не пришлось тебе по душе: ни но
вые мои стихи, ни рассказы, ни статьи. Тебе все это не нрави
лось или, по крайней мере, нравилось далеко не так, как многое
в моих прошлых книгах. Возможно, что ты права; возможно, что
я пишу хуже, чем прежде. Но ведь мнето эти мои стихи, расска
307
зы, статьи — дороги; ято ведь не считал их плохими! И опять
и опять обрывались нити между нашими душами. Но вот од
нажды я заговорил с тобой вообще о поэзии, о том, о чем сам
с собой я говорю всегда. Это было, помнишь, днем, на бульва
ре... Я испугался той пропасти, которая оказалась между нами.
Ты подняла руку на самые заветные мои убеждения, оскорбила
самые святые мои верования. И опятьтаки возможно, что пра
ва ты, а я не прав. Возможно, что в искусстве высказываемые
мысли важнее, чем художественное значение произведения.
Но ято ведь в это поверить не могу! Для менято ведь единст
венным мерилом в поэзии (а впрочем, и везде, во всем) останет
ся художественность. Мне, художнику, партийная нетерпимость
кажется вздорной, а оскорбление прекрасного стиха — оскорб
лением моего божества. И после того дня последние нити, свя
зывавшие нас в том мире, оборвались, и я стал думать, что мы
с тобой там — чужие. Ибо никогда, никакие мучительства жиз
ни, никакое изнеможение не убьет и даже не притупит в моей
душе поклонения поэзии. Я могу утратить способность писать
стихи, но не могу перестать упиваться ими. Отказаться читать
книгу любимого поэта изза личных отношений; бранить стихи,
потому что не согласен с высказываемыми в них мыслями, —
это для меня столь же невозможно, непонятно, чуждо, как ощу
щение иного, нежели я, существа. И когда ты обращаешь ко мне
такие слова, прекрасные, пьянящие, увлекающие, как в послед
нем письме, мне хочется вырваться из их опьянения, из их со
блазна, и сказать тебе: Да полно? да разве мы не чужие здесь?
разве мы не враги здесь?
Нина! Нина! Ты знаешь меня и знаешь, что я много лицеме
рю: жизнь приучила меня притворяться. И в жизни, среди лю
дей, я притворяюсь, что для меня не много значат стихи, по
эзия, искусство. Я боюсь показаться смешным, высказываясь до
конца. Но перед тобой я не боюсь показаться смешным, тебе я
могу сказать, что и говорил уже: поэзия для меня — все\ Вся моя
жизнь подчинена только служению ей; я живу, — поскольку она
во мне живет, и когда она погаснет во мне, умру. Во имя ее — я,
не задумываясь, принесу в жертву все: свое счастье, свою лю
бовь, самого себя. Но в том мире я всегда был одинок, и ты не
отучила меня от этого одиночества. Прислушиваюсь к ласка
тельным словам твоего письма, но не знаю, где найти в душе
своей веру в них. Было время, меня хулили все; теперь меня хва
лят журналы. Но, должно быть, у меня еще не было читателей.
Мои читатели еще носятся «по небу полуночи» в объятиях анге
лов. С моими читателями мне не придется говорить. С ними бу
дут говорить только мои книги.
308
[Москва.] Ночь с 13 на 14 июня 1906 г.
Когда это началось? Давно, о давно! Теперь я начинаю ду
мать, что еще до моей встречи с тобой. Вероятно к тому време
ни, когда я закончил «Urbi et Orbi». Чтото было изжито. Ка
който рудник, который другому мог хватить надолго, был
мною исчерпан, потому что я не разрабатывал его, а грабил.
Я выхватывал из него слитки и губил золотоносные жилы.
И вот — слитков более не оказалось. Оставалось или искать но
вой шахты, или заняться пересмотром ранее отброшенного, ра
нее отвергнутого, как менее богатого. Помню, верно помню:
я переживал тогда именно то, что и теперь: изнеможение, бес
силие, неспособность к творчеству, желание убежать, скрыться,
утаиться, чтобы меня не заставили думать, действовать, а преж
де всего чувствовать. Помню, было уже совсем решено, что
я уеду на год в деревню. Даже велись уже переговоры с некиим
Ачкасовым, чтобы снять какоето имение... И вдруг пришла —
ты, как чтото новое, неожиданное, несбыточное, о чем мечта
лось давно и что вдруг осуществилось. Пришла любовь, о кото
рой я только писал в стихах, но которой не знал никогда; при
шла женщина, о которых я только читал в книгах (в твоем
Пшибышевском), но не видал никогда. Ты мне часто говорила,
что тот год был воскресением для тебя; но он был и для меня
воскресением. У меня вдруг открылись глаза, сделались в сто
раз более зоркими; в руках я почувствовал новую силу. Я вдруг
увидал вокруг вновь сокровища, которых мой прежний взор не
различал; получил возможность разбивать такие таящие золото
камни, на которые прежде не смел поднять руки. Я сказал себе:
«Безумец! ты считал себя нищим! но смотри! видишь! твой руд
ник еще полн богатством! бери лом, заступ, добывай, торжест
вуй!» Ты знаешь, что я это сделал. Я собрал снова целую книгу
золотых слитков, там, где, казалось, не было ничего, кроме пе
ску и осколков камней... Но я ошибся. Рудник мой был все же
уже опустошен. Скоро, очень скоро поднял я последнюю бле
стку, — и вот опять стою в пустоте, в разоренной, опустошен
ной шахте...
Длинное это сравнение я не выдумал: оно пришло само на
мысль и оказалось совпадающим с жизнью во всех мелочах. Два
года назад я был в своей душе слепым нищим; теперь я зрячий
нищий — в этом вся разница, и только (или почти только)
в этом. Я не могу более жить изжитыми верованиями, теми иде
алами, через которые я перешагнул. Не могу более жить «дека
дентством» и «ницшеанством», которые, верю я, верю — и тебе
уже чужды, хотя ты и говоришь иное (тоже из желания проти
309
воречий? да?); в поэзии не могу жить «новым искусством», са
мое имя которого мне нестерпимо более. Хорошо Мережков
скому, который перепархивает с пушкинианства на декадент
ство, с декадентства на язычество, с язычества на христианство,
с христианства на религию Троицы или Духа Святого. Ты ког
дато сказала, что я по душе — инок, монах, в средние века
я пошел бы в монастырь. Да! да! Я должен верить в то, чему слу
жу, совсем, до конца, и должен служить чемуто. Я притворя
юсь скептиком, но
Тяжелый труд нам кемто дан,
Испросит властно он отчета...
Так, как сейчас, я не могу жить: без Бога, без алтаря. И не мо
гу поставить себе «какогонибудь» Бога, наскоро смастеренно
го, чтобы только было перед кем возжигать фимиамы.
Висби, 27 июня 1906, с. с.
Дней десять как я уехал из Москвы, и за это время я не напи
сал тебе ни строчки <...>
Есть в Балтийском море остров Готланд; низменный, плос
кий, известковый. В средние века на нем был могущественный
город Висби. В XIV веке датчане взяли его приступом и разру
шили до основания. Он никогда не мог оправиться. Теперь это
груда торжественных и величественных развалин — стен, хра
мов, дворцов, — в которых ютятся жалкие хижины современных
жителей да десяток домов новой архитектуры: гостиницы, бан
ки, казармы... Над городом почти южное солнце. Кругом чах
лая, хотя и тщательно поддерживаемая, растительность. По ули
цам, по дорогам, везде кругом — столбы, вихри, тучи известко
вой пыли. Пыль покрывает деревья сероватой пеленой; пыль за
крывает небо; пыль осыпает идущего с ног до головы; пыль на
бивается в нос, в рот, в глаза, душит, слепит... Остается только
одно: бежать к морю, к самому морю, на прибрежный камень,
и там под яростным солнцем, но под свежим веяньем из дали —
лежать и смотреть в безбрежность <...>
Я испытываю омертвение души, словно она — мертвая, а жив
я без нее. Я вижу море, на которое когдато мы смотрели с то
бой, на которое когдато я смотрел детскидерзкими глазами,
и вспоминаю, и помню, какой жизнью, каким трепетом напол
няло оно меня! Ведь оно не изменилось, ведь оно то же, мощ
ное, великое, прекрасное, как в мою юность, как в дни юности
мира: почему же нет этой юности, мощи и красоты во мне! Раз
310
ве я не хочу быть молодым? разве я не хочу быть красивым? Но
моя душа — бессилие, прах, тлен, переживание прошлого, от
живание последних зеленых листочков. Но неужели же мне
в жизни лежать упавшим деревом, над которым будут свиваться
молодые лианы и разрастаться новые побеги?
Saint JeandeLuz, 2 octobre 1908
Что до меня, я все еще ни за что не принимаюсь. Перевожу,
понемногу, скучную и риторическую «Елену» (однако II и III ак
ты гораздо выше I); написал какуюто статейку в ответ крити
кам (для тебя ничего нового); перебираю и раскладываю по от
делам свои старые стихи (новых не пишу). Без малейшего пре
увеличения мне начинает казаться, что для меня самое лучшее
бросить всякие попытки к «творчеству». Буду я мирно жить
в стороне от большой дороги литературы; критики не будут ме
ня ругать последними словами; издатели журналов и альмана
хов перестанут, с ножом у горла, спрашивать с меня статей:
не райское ли житье? И я буду, как ветеран, удалившийся со
службы, поощрять молодежь на новые подвиги или, что чаще
бывает, брюзжать постарчески на всякое новое начинание...
Прости, что серьезные слова у меня свелись на шутку; но обо
всем этом мне тяжело говорить только серьезно.
Москва, 8/21 ноября 1908
■
За эти четыре года целые миры обрушились в наших душах.
Что в них осталось прежнего? — Только те стихии, из которых
они созданы. Не прежними [мы] должны быть, а новыми.
Не в прошлом и не прошлым надо нам жить: в настоящем и со
временностью. Надо смело смотреть в глаза судьбе, которая ве
дет, влечет нас, заставляет нас изменяться и все изменяет вокруг
нас. И вот в этих переменах и изменах оставаться всегда близки
ми друг к другу, вечно и непобедимо, роковым образом связан
ными — вот чего я хочу и ищу. Если твои слова «я та же, как 4 го
да назад» значат, что ты по отношению ко мне та же, что ты так
же влечешься ко мне, как тогда, — я эти слова приветствую, бла
гословляю их, благодарю за них. Но если ты хочешь сказать: «я
все «та же», я не изменилась, мои чувства, желания, ожидания
не изменились», — мне придется опустить голову и сказать ти
хо: но я — изменился, но я — не тот же, и не могу стать преж
ним, на четыре года уйти назад <...>
311
Но я, наконец, узнал себя, понял (как начинают, увы! узна
вать, понимать эту мою особенность и гг. литературные крити
ки!). Да, я могу любить глубоко, быть верным в лучшем смысле
слова, но я не могу, не способен — отдаться любви, броситься
в нее, как в водоворот, закрыть глаза, дать стремить себя потоку
чувства. Я знаю, я верно знаю, что это и есть «то, что люди назы
вают» счастием. Но я уже не ищу счастия, не жду его, и мне его не
надо. К иному иду я, не знаю, большему или меньшему, но к ино
му. Таким я стал (хотя я в сущности таким всегда и был), таким
надо принять меня теперь, ибо иного меня — нет <...>
Ты спрашиваешь меня, приеду ли я в Париж. Вот точный, ис
кренний и подробный ответ.
Здесь, в Москве, нашел я страшный разгром всего того дела,
которое привык считать своим. «Весы» медленно погибали
и должны были прекратиться к январю. Все враждебные нам
и мне партии подняли голову. «Руно» было сильно как никогда.
Г. Чулков выпустил книгу статей, направленных против нас. Воз
никло 3 или 4 журнала, явно нам враждебных. Все газеты были
против нас. Крохотный кружок, уцелевший около «Весов», явно
распадался. Белый, конечно, тянул кудато в сторону. Эллис то
же. Даже во внешнем, при первых столкновениях, я тотчас уви
дел, как все повернулось к нам враждебной стороной. Где прежде
я имел абсолютный вес, меня слушали только из вежливости.
Не буду рассказывать разных фактов. Довольно одного. В члены
нашего Литературнохудожественного кружка баллотирова
лось трое сотрудников «Весов» — М. Ф. Ликиардопуло, Эллис,
М. Шик. Все трое большинством голосов были забаллотированы.
Я много раз говорил тебе, что «Весы» мне надоели, что я хотел
бы отказаться от заботы об них. Но видя такое неожиданное и стре
мительное крушение всего, что я делал в течение пятнадцати лет;
видя, как внезапно все значение, вся руководящая роль переходит
в литературные течения, мне и моим идеалам враждебные; видя,
как торжествуют те, кто, в сущности, обокрал меня и моих сотова
рищей, — я не мог не изменить решения. Я не могу еще сложить ру
ки и сказать: вот я, берите меня, грабьте мое добро и топчите меня
ногами. Я могу уйти в сторону, когда положение обеспечено,
но сделать это именно в час разгрома — и нечестно и нестерпимо
для меня. Я решил бороться во что бы то ни стало. Я решил в 1909 г.
так или иначе, но издавать «Весы» или другой журнал и удержать за
своими идеями в литературе то место, какое им надлежит.
Ты понимаешь, это такое [положение]* требует с моей сторо
ны сейчас величайшего напряжения энергии. С. А. Поляков —
* В автографе ошибочно: напряжение.
312
за границей и продолжать «Весов» не хочет. Другого издателя
нет. Все друзья и союзники готовы продать и «Весы» и меня за
30 сребреников или и дешевле. Чтобы снова все сплотить, все
устроить, все повести — надо не выпускать возжей и нитей вся
ких интриг ни на минуту. И вот я в самом таком разгаре всяких
неизменнейших дел и отношений, в которых снова задыхаюсь,
как в душной тюрьме, но бросить которые не могу, не хочу,
не должен. И ты понимаешь, что, даже при успехе, месяца два
три, пока не наладится все опять, — у меня не будет возможно
сти покинуть Россию на долгое время.
[Москва. Ноябрь 1908 г.]
...Возвращайся в Париж, но не как в проклятое место ссыл
ки, а как в город прекрасный, многообразный, близкий всем,
кто чувствует жизнь, жизнь прошлую и настоящую. Возвращай
ся в Париж — живою, не мертвой! Не для того, чтоб чтото оты
скивать, но чтоб открыть душу новым впечатлениям <...>
Ты помнишь, я несколько раз говорил тебе: «Необходимо,
чтоб у тебя была цель в жизни вне меня». Мне до сих пор это ка
жется самым верным определением того, чего не достает тебе.
Да, прекрасно, если двое ставят всю цель своей жизни друг
в друге — как Паоло и Франческа. Бывало, я заклинал свою
судьбу:
О дай мне жребий тот же вынуть!
Но мне этот жребий не выпал, теперь уже нельзя сомневать
ся. Могу о себе сказать теперь другими словами, словами моего
Одиссея:
Я — доброволец меж рабов...
Но та, кому я рабствую, это все же божество, ибо ее имя —
моя поэзия.
[Москва.] 22 дек./'4 января 1908[190]9 г.
Во всяком деле есть две стороны: внутренняя и внешняя,
душа и техника. Не решаюсь ничего говорить тебе о лучшей,
о истинной стороне той работы, которую ты могла бы взять
на себя. Я верю, что если ты захочешь писать и напишешь
313
то, чем будешь довольна сама (хотя бы скольконибудь, ибо
никто из нас никогда не бывает вполне удовлетворен сде
ланным им), ты мне первая скажешь об этом. Но о второй,
внешней стороне — я себя считаю вполне вправе говорить.
Я всячески советую тебе — не презирай ее, не отвергай. Ра
ботай хотя бы уже только потому, что работа — дисциплина
души, какойто механической силой вносящая в душу строй
ность, гармонию. Я это испытывал лично так много раз, что
смею сказать тебе, повторить тебе старое слово из детских
прописей: работай!
[Москва.] Декабрь 1908 — Январь 1909.
Ты говоришь, что в том уединенном городке «можно будет
работать», но, конечно, сама понимаешь, что это — слова без
содержания. Французской писательницей ты никогда не ста
нешь, сколько ни изучай французский язык; русской писатель
ницей нельзя быть, живя в глуши французской провинции, от
резанной от всех центров русской жизни. <...>
Скажу прямо и просто. Я всегда думал, что твоя жизнь за гра
ницей будет лишь временной, что жить ты вернешься в Россию.
По глубокому моему убеждению жить русскому человеку, а осо
бенно русскому писателю, возможно только в России. Россия
нам нужна как наша стихия: вне ее мы временно дышим даже
бодрее, словно в атмосфере, где более кислороду, но потом за
дыхаемся и жаждем вернуться в родной воздух. Вспомни по
следние годы Тургенева и его томление вне России. Прочти по
следнюю книгу Бальмонта (которую я тебе посылаю) и особен
но его поэму «В белой стране». Ты увидишь, поймешь, что зна
чит быть без России, без той России, которую все мы клянем
и клеймим последними словами. Я всегда думал, что ты в Рос
сию вернешься.
[Москва.] 4янв[аря] 1909
Начать «новую жизнь» можно только восходя на высшую сту
пень лестницы. Душа или идет вперед или погибает. Это — за
кон. Движение остановившееся равно смерти. Кто хочет жить,
того сила самосохранения заставляет становиться прекраснее,
выше, благороднее. Совершенствование не моральное требова
ние, но внутренняя потребность духовного организма. Наступа
ет миг, когда путь перерезается пропастью. Нельзя идти в сторо
ну или назад, должно обрести крылья и лететь.
314
[Москва.] 12/25 янв[аря] 1909
А музеи ты всетаки посети: право, стоит. Хотя бы Лувр
и Люксембургский. Все же там собраны создания единствен
ные, которых дважды человечество не создает. Заставь себя
встать раньше 9 и поезжай. Я не верю, чтобы было такое состо
яние души, которого не преодолеет нежная ласковость фресок
Боттичелли (на лестнице Лувра) или роскошь Веласкеса. Сде
лай это для меня, — очень прошу.
[Москва.] 19 Janvier 1909
Тебе необходимо вновь изменить жизнь, решительно и,
на этот раз, окончательно. Волю к этому ты должна найти в самой
себе, ибо нигде больше этой воли обрести нельзя. Жить тебе на
до в России, ибо ты — русская, ибо ты — русская писательница,
ибо в России живу я. Жизнь твоя должна быть деятельной, ибо
без деятельности нет жизни, и деятельностью твоей должна быть
литература, ибо у тебя есть на это права и все данные.
За каждым из этих итогов, за каждой из этих мертвых фор
мул — ты можешь вспомнить целые страницы моих писем, где
то же говорю я языком не мертвым, но со всей страстью, со всем
порывом, какой только можно вложить в писанные строки.
[Москва.] 15 янв[аря] (7 февраля) [1]909
Я давно ничего не писал тебе о себе. Да и нечего было.
С. А. Поляков приехал и вскоре захворал; потом он выздоровел
и захворала его жена. В общем, видел его всего раз — часа на два.
Сколько кажется, положение определилось такое: «Весы» изда
ваться будут, но я не буду их редактировать. Остаюсь лишь од
ним из «ближайших сотрудников». Редактировать официально
берется сам Сергей Александрович, но сведется это, конечно,
к тому, что будут «Весы» выходить под редакцией М. Ф. Ликиар
допуло. Думаю, что от этого они не станут хуже, чем были, по
тому что все в них заведено на несколько лет. Но, разумеется,
они не станут лучше, а это — смертный приговор. Живо только
то, что идет вперед, что становится «лучше». Что же делать! Бо
лее я не могу приносить себя, свою душу, свою деятельность
и свою гордость в жертву «Весам».
Оставив «Весы», я занялся приготовлением к печати разных,
давно задуманных книг. В течение 1909—1910 года хочу напеча
315
тать их двенадцать (считая вторые издания «Ангела» и «Оси»).
Не правда ли, достаточно? Пишу повесть «Семь смертных гре
хов» — из «будущей» жизни, о которой говорят, что я в ней спе
циалист.
[Москва. J 29янв[аря] — 11 февр[аля] 1909
Я стал очень взрослым, очень серьезным и (знаешь ли) «муд
рым». Так мне все ясно в этом мире и в этой жизни. Я могу на
чать и жить и творить. Да будет продлена моя жизнь, — моя но
вая молитва.
[Москва.] 30 января — 12 февраля 1909
Сегодня вечером должен читать в «Эстетике» отрывок из мо
ей статьи о «Медном всаднике». Не хочется мне это очень. На
строение — совсем не для публичных выступлений. Да и статьи
то, строго говоря, еще нет: одни подготовительные наброски.
Но как откажешься, когда билеты проданы и сколькото людей
ждет выступления Валерия Брюсова, как некоторого зрелища.
Покорствую.
[Москва.] 31 января/13 февраля 1909
Всю жизнь мечтаю я о спокойном, усердном труде. И вот за
35 лет жизни не мог добиться того, чтобы осуществить свою
мечту. Всегда какието обстоятельства заставляют меня работать
лихорадочно, торопливо, печатать начало, когда не написан ко
нец, сдавать в печать вещи не обработанные, не обдуманные...
Клянусь, Бальмонт, которому это вовсе не нужно, имеет гораздо
больше возможностей работать над своими произведениями,
нежели я.
ПРИЛОЖЕНИЕ
ЗИНАИДА ГИППИУС
Одержимый
О Брюсове
...Но всех покоряя — ты вечно покорен:
То зелен, то красен, — то розов, то черен.
Нет на свете ничего интереснее «человека». Настоящего жи
вого человека, созданного природой, историей (или Богом).
Но природное (или Божье) творчество необыкновенно тонко,
сложно, узор его не для всех уловим. Писатели, создавая выду
манных людей, — типы, и истолковывают «человека» непони
мающим. Подчеркивают, огрубляют тонкие черты, усиливают
звук отдельной души или дополняют его схожим звуком другой.
Бросают краски мазками, пятнами, как на декорациях. Это гро
мадное дело, — его можно делать и гениально, и бездарно...
В моих «сказках действительности» я не истолковываю «чело
века». Я рассказываю о нем подлинном, настоящем, каким он
прошел перед моими глазами, — или даже мелькнул, — и каким
он мне показался. Известен ли человек, обладает ли он какими
нибудь исключительными талантами или нет, — все равно. Ведь
часто самые неизвестные, незаметные люди бывают интереснее,
как люди, знаменитейших писателей и общественных деятелей.
Я пишу лишь о тех, с кем встреч уже не жду на этом свете, —
потому ли, что они отошли за его черту, или потому, что отошли
за непереступимую для меня черту человеческую, как Брюсов
большевик, и другие. Повторяю, впрочем, то, что было сказано
в рассказе о Блоке: о живых или мертвых пишешь — надо гово
рить правду. И о живых или о мертвых пишешь — надо о чемто,
о какойто фантастической правде, хорошей и дурной, — умол
чать. Эти умолчания не искажают образа. Но не надо прикасать
ся к «тайне Личности», которая должна быть, — и все равно бу
дет, — сокрыта навсегда.
Поэт Валерий Брюсов — с 18, кажется, года — коммунист. Мало
того: он сразу же пошел в большевистскую цензурную комиссию,
317
не знаю, как она у них там называется , чуть ли не сделался ее пред
седателем, и заявил себя цензором строгим, беспощадным, суро
вым. Была у него издана, еще при нас, брошюрка «Почему я стал
коммунистом», но мне не попалась, да, признаться, и не заинтере
совала меня: догадаться, как Валерий Брюсов стал «коммунис
том», можно и без брошюрки, если немного знать автора.
Между нами никогда не было ни дружбы, в настоящем смыс
ле слова, ни внутренней близости. Видимость, тень всего это
го — была. В продолжение долгих лет видались мы постоянно,
периодами же работали вместе, в одних и тех же изданиях. Гово
ря о нем, я, как в рассказе о Блоке, ограничусь лишь непосред
ственными с ним встречами, — по возможности, разумеется.
Если с Блоком у нас отношения внутренние были шире внеш
них, то с Брюсовым даже не наоборот, а почти сплошь они бы
ли внешние. Но внешний облик Брюсова так характерен и так
проницаем для долгого и внимательного взора, — что я вряд ли
ошибусь в определениях сущности этой своеобразной души.
Брюсов не умер физически'. Но, ввиду его данного положе
ния в большевистской России, я могу со спокойной совестью
считать, что он умер для меня и для большинства русских: ведь
никакой больше «встречи» с ним на земле у меня произойти не
может. Поэтому и вызвать из прошлого его тень (если уж вы
звать) — дело вполне своевременное.
Добавлю еще, что Брюсов умер и как поэт. Мне это кажется
естественным и логичным. Иначе, помоему, и быть не могло.
А сомневающихся я отсылаю к недавно изданной им в Москве
книжке стихов, — не просто плохой, а какойто даже не совсем
вероятной: безграмотной.
1
Летом одного очень дальнего года, 1895 кажется2 , в редакцию
«Северного вестника» была прислана книжечка «Chefs d'eeuvre».
Подобных книжонок, маленьких, тоненьких, с заглавиями еще
менее скромными, присылалось тогда в редакции тьматьмущая:
годы «декадентства». Последние годы, правда, «декадентство»,
в чистом своем виде, близилось к закату. Будущая ответвь, симво
.
1 Очерк был написан в 1921 г. Брюсов умер в конце 1924 (все примечания
в тексте принадлежат 3. Н. Гиппиус).
3 Заранее оговариваюсь, что возможны мелкие фактические неточности,
особенно в датах. У меня нет под рукой никакого материала, ни моих записей,
ни писем.
318
лизм, — едва нарождалась. Сологуб только что начинал печатать
свои странные и ясные рассказы, новые, и такие свежие, стихи.
«Шедевры» были несомненным декадентством. Все извест
ное, — «нарочное». И вдруг одно стихотворение меня останови
ло. Называлось оно «Сумасшедший», содержания не помню, как
будто этот сумасшедший сидел под мостом или чтото вроде...
Уверяю скептических редакционных критиков, что стихотво
рение недурное, что автор «явно не без таланта».
— Кто он? Какая странная фамилия. Неужели псевдоним?
Напоминает календарь Гатцука: предсказания Брюса на такой
то год...
Вскоре мне сообщили, что «Брюсов» не псевдоним, а настоя
щая фамилия, что это — очень молодой москвич из среднего ку
печества и, кажется, в Москве им интересуются. В Москве закат
«декадентства» еще не чувствовался, стояло оно пока в зените.
Литературная Москва и литературный Петербург всегда розни
лись между собой. Не то чтобы по времени: Москва вовсе не «шла»
за Петербургом, опаздывая. Нет, разница более сложная, подчас
неопределимая. Разница в общем темпе жизни, в мерах размаха,
в различии вкусов. Многое Москва захватывала глубже и пережи
вала длительнее. Петербург был зато зрячее и сдержаннее.
2
За книжкой «Шедевров» очень скоро последовали другие
подписанные именем Брюсова. Туча «декадентов» ограничилась
десяткомдвумя стихотворений и рассеялась. Замолкли. А Брю
сов не уставал писать и печатать. В журналы, толстые, его, как
вообще «декадентов», не пускали. «Северный вестник» состав
лял исключение — но он был в Петербурге!
В эти годы, до 1900, в Москву редко ездили, и с Брюсовым
познакомились в Петербурге, у нас.
Скромный, приятный, вежливый юноша. Молодость его,
впрочем, в глаза не бросалась, — у него и тогда уже была неболь
шая черная бородка. Необыкновенно тонкий, гибкий, как вет
ка. И еще тоньше, еще гибче делал его черный сюртук, застегну
тый на все пуговицы. Черные глаза, небольшие, глубоко сидя
щие и сближенные у переносья. Ни красивым, ни некрасивым
назвать его нельзя, — во всяком случае интересное лицо, живые
глаза. Только, если долго всматриваться, объективно, отвлек
шись мыслью, — внезапно поразит вас его сходство с шимпан
зе. Верно, сближенные глаза при тяжеловатом подбородке дают
это впечатление.
319
Сдержанность и вежливость его нравились, — точно и не
«московский декадент»! Скоро обнаружилось, что он довольно
образован и насмешливоумен.
Поз он тогда никаких не принимал, ни наполеоновских,
ни демонических. Да, сказать правду, он при нас и впоследствии
их не принимал. Внешняя наполеоновская поза — высоко скре
щенные руки — потом вошла у него в привычку. Но и то я по
мню ее больше на бесчисленных портретах Брюсова. В личных
свиданиях он был очень прост, бровей, от природы немного на
висших, не супил, не рисовался. Высокий тенорок его, чуть
чуть тенорок молодого приказчика или московского сынка ку
печеского, даже шел к непомерно тонкой и гибкой фигуре.
3
Он стал часто наезжать в Петербург. После каждого свидания
делалось все яснее, что этот человек не пропадет: помимо та
лантливости и своеобразного ума, у него есть сметка и — упор
ство. Упорство или воля... это решить было трудно.
Не много прошло времени — и вот Брюсов, вместе с моло
дым Поляковым, создает журнал «Весы», первый русский жур
нал нового типа, еще «декадентский» — но культурный. Вокруг
него, и вокруг связанного с ним издательства «Скорпион», на
чинают группироваться молодые силы, все «отверженные» —
справедливо и несправедливо — традиционным русским «тол
стым журналом».
Брюсов — «декадент», но он же и «классик»: он пушкинист,
поклонник забытого Тютчева и отошедшего в тень Фета. Он не
утомимо работает над исследованием сокровищ русской поэзии
и освобождает их изпод хлама «либералыцины», как он гово
рит. Под его редакцией в издательстве «Скорпион» начинают
выходить сборники «Северные цветы», названные так в память
пушкинских «Северных цветов».
Но Брюсов, кроме того, тянется к «европеизму». Стремится
наладить связь новой русской литературы с соответствующими
уклонами во Франции и в Скандинавии.
Конечно, не Брюсов создал новые течения в литературе. Они
создались сами, естественно. Декадентство, символизм (к нему
Брюсов близко не примкнул), принцип «чистого» искусства, тя
га к европеизму наконец — все это было неизбежной революци
ей против многолетнего царствования наследников Белинского
и Писарева, приведшего действительно к литературному оску
дению.
320
Ломались старые рамки. Много при этом было и уродливого,
и ненужного, — но и неожиданного. Молодые работники явля
лись тогда из самых разнообразных слоев общества. Все зависе
ло от личных способностей и упорства. Вот этого и работоспо
собности, при громадной сметке, у Брюсова оказалось очень
много. Он по праву занял видное место в новом литературном
течении, из него тогдашнего Брюсова не выкинешь. Между тем,
среда и обстановка, из которой он вышел, мало благоприятство
вали избранной им линии. Сыну московского пробочного фаб
риканта, к тому же разорившегося, пришлосьтаки потрудить
ся, чтобы приобрести солидное образование и сделаться «евро
пейцем» — или похожим на европейца. Но брюсовское упорст
во, догадливый ум и способность сосредоточения воли — ис
ключительны. И они служили ему верно.
4
Дело в том, что Брюсов — человек абсолютного, совершенно
бешеного, честолюбия. Я говорю «честолюбия» лишь потому,
что нет другого, более сильного слова для выражения той стра
стной «самости», самозавязанности в тугой узел, той напряжен
ной жажды всевеличия и всевластия, которой одержим Брюсов.
Тут иначе как одержимым его и назвать нельзя.
Это в нем не сразу было видно. Почему? Да потому, что за
ботливее всего скрывается пункт помешательства. У Брюсова
же, в этой точке, таилось самое подлинное безумие.
Ну, а скрывать, если хотел он чтонибудь скрыть, он умел.
Самые дюжинные безумцы хитры на скрывание пунктиков.
А Брюсов, крайне ловкий от природы, вне этой точки был разу
мен, сдержан, холодно и остро насмешлив, очень владел собою.
(Говорю о Брюсове тех первых годов.) Он отлично видел людей
и знал, на сколько пуговиц перед каждым стоит застегнуться.
Что какоето безумие есть в нем, сидит в нем, — это видели поч
ти все. Где оно, в чем оно, — не видел почти никто. Принимали
огонек, мелькавший порой в глубоко сидящих, сближенных
глазах, за священное безумие поэта. Против такого восприятия
Брюсов, конечно, ничего не имел. Он не прочь был даже уси
лить впечатление, где можно, насколько можно. Отсюда его
«демоническая» и всякие другие позы.
Честолюбие может быть лишь одной из страстей, и в этом
случае оно само частично: честолюбие литературное, военное,
ораторское, даже любовное. Тогда другие страсти могут с ним
сосуществовать, оставаясь просто себе страстями. Так, военное
1 3 Брюсов
321
честолюбие вполне совместимо со страстью к женщинам,
или честолюбие литературное со страстью к вину, что ли.
Но брюсовское «честолюбие» — страсть настолько полная, что
она, захватив все стороны существования, могла быть, — и дей
ствительно была, — единственной его страстью.
Любил ли он искусство? Любил ли он женщин, вот этих сво
их «mille е tre»? Нет, конечно. Чем он мог любить? Всесъедаю
щая страсть, единственная, делала из женщин, из вина, из карт,
из работы, из стихов, даже собственных, — только ряд средств,
средств, средств... В конце концов и сам Брюсов (как это ни па
радоксально) должен был стать для нее средством. Цель лишь
она.
В расцвете его успеха — глупые, но чуткие люди говорили:
Брюсов холодный поэт. Самые «страстные» стихи его — замеча
тельно бесстрастны: не Эрос им владеет. Ему нужна любовь всех
mille е tre, всех. И ни одна из них сама по себе, вместе с любо
вью, как таковой, не нужна. Лишь средства, средства...
Об остатках, — рудиментарных, — человеческих чувств
в этой сожженной душе я скажу дальше. А пока вернемся к рас
сказу.
5
«Секрет» Брюсова о единой таинственной его страсти не сра
зу мне открылся. Это постепенно определилось, когда мы стали
чаще видаться.
К «Весам» и «Скорпиону» мне пришлось стать в довольно
близкие отношения. Не могу даже вспомнить всех моих в этом
журнале псевдонимов. '
Приезжая в Москву (а мы стали ездить туда часто), мы оста
навливались обыкновенно в «Славянском базаре» и в комнатах,
окна которых выходили, через какойто двор, прямо на гости
ницу «Метрополь». В «Метрополе», тогда не вполне достроен
ном и не открытом, помещалась редакция «Весов». По вечерам,
как только зажгутся знакомые окна, — идем туда. Я смеюсь: ва
ша редакция — самый новый, самый культурный уголок Моск
вы. И действительно, чего новее: первые отделанные комнаты
еще неоткрытого, еще пустого, пахнущего штукатуркой гигант
ского современного отеля. В редакции все чисто, солидно, все
блестит. Коекакие красивые вещи, книги, рисунки: Поляков
недаром богат, Брюсов недаром «искусник» и «европеец». Чай —
в электрических, тогда еще редких, чайниках. (Если б мне кто
нибудь сказал, что через несколько лет этот самый Брюсов будет
322
«раздувать мировой пожар» на «горе всем буржуям»! Впрочем,
столько случилось невероятного, что очевидно никаких неверо
ятных вещей нет.)
Мы бывали также и у самого Брюсова. Он был женат. Давно,
с самой, кажется, ранней молодости. Жена его, маленькая жен
щина, полька, необыкновенно обыкновенная. Если удивляла
она чемнибудь — то именно своей незамечательностью.
Удивление, однако, напрасное, ибо она воистину была заме
чательна. Еще бы! Ведь это единственная женщина, которую во
всю жизнь Брюсов любил. При сумасшедше честолюбивой жаж
де женского успеха, при утонченной погоне за женщинами,
при всех своих mille е tre и драмах, которые он разыгрывал по
рою до самообмана, — любил он, почеловечески, сколько мог,
одну вот эту незаметную женщину — свою жену. Он никогда
с ней не расходился, даже редко расставался. Когда она бывала
при смерти, — несколько раз, при несчастных родах, — на Брю
сове лица не было, он делался неузнаваемым. Эта любовь, меж
ду прочим, была причиной и той единственной из его драм, ко
торой на мгновенье мы стали свидетелями. Но о ней потом, она
случилась гораздо позже.
В то время, 190123 годы, Брюсов жил на Цветном бульваре,
в «собственном» доме. То есть в доме своего отца в отведенной
ему маленькой квартирке.
Тут уж не электрические чайники редакции «Весов» style
moderne, а самая старинная Москва. В калитку стучат кольцом,
потом пробираются по двору, по тропинке меж сугробами. Де
ревянная темная лесенка с обмерзшими, скользкими ступеня
ми. Внутри — маленькие комнатки жарко натоплены, но с полу
дует. Стиль и книги редактора «Весов» — и рядом какието сал
феточки вязаные и кисейные занавесочки.
Насмешливое остроумие, изредка граничащее со сплетниче
ством, никогда не покидало Брюсова. Но у себя он был особен
но жив, мил, помосковски радушен. Вообще москвичом он ос
тавался, несмотря на весь «европеизм» — и даже некоторую «ко
смополитическую» позу.
Известный московский «Кружок», душой которого (да
и председателем) долгое время был Брюсов, — в 1901—2 годы,
кажется, еще не вполне расцвел. Мережковский, когда мы при
езжали в Москву, читал лекции не в «кружке», а в какойто уни
верситетской аудитории.
Вот ужин, после одной из этих лекций, в отдаленной зале
«Славянского базара», за большим столом. Присутствующие —
профессора, солидные, седоватые, бородатые, но между ними
и тонкий молодой Брюсов.
323
Мне особенно ясно запомнился профессор Н. Бугаев, мате
матик, лысый и приятный 1 . Он, к общему удивлению, весь вечер
говорил... о чертях. Рассказывал, с хохотом, как черт его на из
возчике возил, и другие случаи из своей жизни, где чертовское
присутствие обнаруживалось с несомненностью.
Потом Брюсов читал стихи. Поднялся изза стола и начал
высоким тенорком своим, забирая все выше:
Я долго был рабом покорным
Прекраснейшей из всех цариц.
И вздрогнула она от гнева:
Месть оскорбителям святынь!..
Брюсов читает порывисто с коротким дыханием. Высокий
голос его, когда переходит в поющие вскрики, например, в кон
це этого же стихотворения —
Но эту ночь я помню! Помню! —
делается почти похожим на женский.
6
Естественно, в силу единой владеющей им страсти, Брюсов
никакого искусства не любил и любить не мог. Но если он «счи
тал нужным» признавать старых художников, заниматься ими,
даже «благоговеть» перед ними, — то всех своих современников,
писателей (равно и неписателей, впрочем), он, уже без разли
чия, совершенно и абсолютно презирал. Однако природная
сметка позволила ему выработать в отношениях с людьми осо
бую гибкость, удивительную тонкость. Даже неглупый человек
выносил из общения с Брюсовым, из беседы с ним убеждение,
что действительно Брюсов всех презирает (и поделом!). Всех —
кроме него. Это ведь своего рода лесть, и особенно изысканная,
бранить с кемнибудь всех других. А Брюсов даже никогда и не
«бранился»: он только чутьчуть, прикрыто и понятно, несколь
кими снисходительными злыми словами, отшвыривал того,
о ком говорил. А тот, с кем он говорил, незаметно польщенный
брюсовским «доверием», уже начинал чувствовать себя его со
общником.
1 Отец Б. Бугаева — Андрея Белого.
324
Очень действительный прием с людьми, пусть и неглупыми,
но не особенно тонкими.
Мне Брюсов нравился уже тем, что был так ясен для меня.
Нравилось и презрение, искусно спрятанное, строго последова
тельное. Без него образ был бы неполным, недостаточно худо
жественным.
7
Мы на Брестском вокзале, в Москве. «Скорпионы» провожа
ют нас за границу.
Опять мы с Брюсовым болтаем... о стихах. О, не о поэзии, ко
нечно, а именно о стихах. С Блоком мы о них почти никогда не
говорили. А с Брюсовым — постоянно, и всегда както «профес
сионально».
Выдумываем, нельзя ли рифмовать не концы строк, а начала?
Или, может быть, так, чтобы созвучие падало не на последние
слоги оканчивающего строку слова, а на первые?
Както потом, вдолге мне вспомнилась эта игра. В «Весах»
было напечатано несколько стихотворений под общим заглави
ем «Неуместные рифмы». В книги мои они, конечно, не вошли,
и я их едва помню:
...Сквозь цепкое и лепкое
Скользнуть бы с Чашей....
По самой темной лестнице
Дойти до счастья...
Чтото в этом роде. В другой раз вышло интереснее. Мы под
бирали «одинокие» слова. Их очень много. Ведь нет даже риф
мы на «истину»! Мы, впрочем, оба решили поискать и подумать.
У меня ничего путного не вышло. Какоето полушуточное сти
хотворение (обращенное к Сологубу):
......... извлек
Воду живую он из стены;
Только не знает мудрец и пророк
Собственной истины.
А Брюсов написал поразительно характерное стихотворение,
такое для него характерное, что я все восемь строчек выпишу.
Рифма, благодаря которой стихотворение и было мне посвяще
но, не особенно удалась, но не в ней дело.
325
Неколебимой истине
Не верю я давно.
И все моря, все пристани
Люблю, люблю равно.
Хочу, чтоб всюду плавала
Свободная ладья,
И Господа, и Дьявола
Равно прославлю я...
Ну, конечно, не все ли равно, славить Господа или Дьявола,
если хочешь — и можешь — славить только Себя? Кто в данную
минуту, как средство для конечной цели, более подходит, — то
го и славить.
Насчет «свободной» ладьи — ужимка, поза, рифма. Какая
«свобода» или хоть мысль и понятие о ней могут быть у одержи
мого брюсовской страстью?
8
В годы японской войны и революции мы с Брюсовым вида
лись мало. Мы заняты были ликвидацией «Нового пути», жур
нала, который очень отвлек меня в последнее время от «Весов».
Успел ли Брюсов тогда начать «прославление» революции
или мудро воздержался, выжидал — я решительно не знаю. Мы
видели его в это время лишь раз, мельком, в Петербурге, у Вяч.
Иванова. Очень скоро потом мы уехали в Париж, где оставались
подряд два с половиной года. Но в Париже именно с Брюсовым
у меня была самая деятельная переписка. И вновь началось со
трудничество в «Весах», из книжки в книжку (даже корреспон
дентский билет у меня был оттуда).
В Москве (да и в Петербурге) это было время «литературного
возрождения» и литературной суеты. У «Весов» появились со
перники в виде «Золотого руна» и других «эстетических» журна
лов. С другой стороны, пышным цветом расцветал Андреев
(Горький тут несколько затмился).
Остроумные, едкие письма Брюсова позволили мне разби
раться в общем положении дел. Позиция «Весов» была самая
воинственная.
Тогда же вышла книга рассказов Брюсова «Проза поэта» (мне
пришлось писать о ней не в «Весах», конечно, а в «Русской мыс
ли»). По существу она ровно ничего к Брюсову не прибавляла
и ничего от него не отнимала. Лишь уясняла, — для меня, — зна
емое. Проза очень голит поэта как человека. Как раз для челове
326
като в прозе гораздо меньше, чем в стихах, «кустов», куда мож
но спрятаться.
И в рассказах, всегда фантастических, и в романах, полуисто
рическихполуфантастических, — все тот же Брюсов, одержи
мый все той же единственной тайной страстью, мертвый ко все
му, что не она. Фантастика, а главное, эротика, с отчаянным на
нее напиранием, — одежды, которые Брюсов натягивает на свой
темный провал. То, что на обычном языке называется «внутрен
ней бессодержательностью», а на эстетическом — «бестенден
циозностью», у Брюсова налицо. Но это сквозит его провал тем
ный, его глубокое — решительно ко всему — равнодушие.
И все моря, все пристани
Я не люблю равно, —
хотя готов «прославить» что угодно, кого угодно... смотря по мо
менту.
Прославление так называемой «любовной» страсти, эротика,
годится во все времена. Мертвенный холод Брюсова в этой об
ласти достаточно ощутим и в стихах. Но в прозе, где труднее
спрятаться, он без меры, с отчаяньем, подчеркивая «любовные»
сцены, делает их почти... некрофильскими.
Кстати сказать, ни у кого нет такого количества «некрофиль
ских» стихов, как у Брюсова. На той «среде» Вяч. Иванова, где
мы единственный раз в 1905 году встретили Брюсова, вышел за
бавный случай.
Присутствовал «цвет» современной поэзии (впрочем, и не
цвет тоже). Литературный эстетизм переживал тогда момент су
дороги, — революция, неудавшаяся, сказывалась. Оживление
немножко сумасшедшее, напряженноразнузданное... Частью
оно потом выродилось в порнографию.
На «средах» было заведено, читает ли признанный поэт или
начинающий, слушатели, поочередно, тут же высказывают свое
мнение. В критике не стеснялись, резкости даже преувеличива
ли. Но она касалась главным образом формы. И выходило, что
профессионалы критиковали молодых, обижаться было некому.
Сологуб сидел неподвижно и говорил мало. Кажется, он ни
чего не читал. А Брюсов, когда до него дошла очередь, прочел
целый цикл... некрофильских стихотворений. Содержание
в первую минуту удивило даже и собравшихся смелых новато
ров. Но скоро все оправились, и стихи, прочитанные «дерзно
венно», высоким брюсовским тенором и побрюсовски искусно
сделанные, вызвали самые комплиментарные отзывы. Дошло
до Сологуба. Молчит. И все молчат. Хозяин, со сладкой настой
327
чивостью, повторяет свою просьбу «к Федору Кузьмичу — вы
сказаться». Еще секунда молчанья. Наконец — монотонный
и очень внятный, особенно при общей тишине, ответ Сологуба:
— Ничего не могу сказать. Не имею опыта.
Эти ядовитые, особенно по тону, каким были сказаны, слова
были тотчас же затерты смехом, не очень удачными шутками,
находчивостью хозяина... Но Брюсов, я думаю, их почувство
вал — и не забыл.
9
Очень скоро по возвращении в Россию — мы поехали в Моск
ву. «Русская мысль» перешла тогда в заведование П. Б. Струве,
Кизеветтера, Франка и других. Послереволюционное оживление
в журналистике и газетном деле было необыкновенное. Нарож
дались новые журналы, толстые и тонкие, старые реформирова
лись и преобразовывались. Расцвел литературный альманах.
Мы, в Петербурге, уже успели потерпеть довольно глупое по
ражение с одним толстым журналом. Хотели мы, вкупе с круж
ком Кусковой и Богучаровского, приобрести его у тогдашнего
его владельца, печальной памяти Василевского HeБуквы (ко
торый тогда впервые, вместе с Гржебиным, и выплыл). Не Бук
ва нам журнал этот продал (с понедельничной газетой вместе),
но на другой же день (буквально на другой) так нас всех обма
нул, ни одного своего слова не сдержав, что мы только руками
развели и остались без журнала.
Вскоре после того Струве пригласил меня и Мережковского
заведовать литературным отделом «Русской мысли», и для озна
комления с редакцией И нашими обязанностями мы в Москву
и поехали.
Московское кипение поразило нас еще больше, чем петер
бургское. Не говорю о Воздвиженке, степенной редакции «Рус
ской мысли»: там была сравнительная тишина. Но где крути
лись «Золотые руна», «Альционы», да и «Весы», и «Скорпионы»,
был сущий базар. И как все изменилось, — в моем поле зрения,
по крайней мере, — до мелочей!
Мы жили не в старых, темноватых комнатках «Славянского ба
зара» — а в «Национале», едва успевшем загрязнить свой показной
«confort moderne». С утра — люди, писатели и редакторы. Причем
скоро выяснилось, что лучше каждого принимать отдельно, ибо
неизвестно, кто с кем на ножах, — пожалуй, все со всеми.
Вот и Брюсов... тоже изменившийся. Нервный, порывистый,
с более резкими движениями, злее, насмешливее. Он, оказыва
328
ется, не встречался с редактором «Золотого руна», который у нас
или только что был, или должен был прийти, — не вспомню. За
говорили о дуэли Брюсова с этим редактором. Тут же путался
и Андрей Белый, не то в чине «секунданта», не то в какомто
другом — не знаю, и припомнить не могу. Все это, как было для
нас темной путаницей, которую не хотелось распутывать, так
и доселе осталось.
Затем пошел «Кружок», превратившийся в большой клуб
с «железкой», ужин там после доклада Мережковского, еще ка
кието ужины, доклады, опять ужины...
Брюсов покинул Цветной бульвар и отцовскую квартиру в де
ревянном флигеле за дворовыми сугробами. И он жил теперь не
без «confort moderne», в расписном rezdechaussee против Суха
ревки, в комнатах с красными стенами и какимито висячими фо
нариками. Все было иное. Не изменилась только жена Брюсова.
Такая же тихая, ровная, плотно и незыблемо сидящая на своем ме
сте — брюсовской вечной жены. У писателей известных, как
и у других «знаменитостей», часто бывают жены типа «верного»,
особенного, самоотверженные «служительницы гения», видящие
только его, любящие до конца, прощающие, даже впредь простив
шие, — все. Жена Брюсова имела нечто сверх этого. Верная — ко
нечно. Всепростившая — конечно. Но преждето всего — «вечная»
жена: так тихо она покоилась на уверенности, что уж как дальше
ни будь, а уж это незыблемо: она и Брюсов вместе. Миры могут ру
шиться, но Брюсов останется, в конце концов, с ней.
Что ж, она была права. И если теперь жива — я не сомнева
юсь: Брюсов с ней.
«Весы» уже близились к закату. Едем по Тверской вечером на
извозчике с Брюсовым. Он мне подробно рассказывает о Поля
кове (издатель), о положении «Весов» и «Скорпиона»... Вскоре
и действительно «Весы» сошли на «нет». Дольше держались аль
манахи «Северные цветы».
10
Заведовать литературным отделом журнала, издающегося
в другом городе, дело не легкое. Мы были рады, что к нему при
влечен и Брюсов, москвич. Ему, впрочем, были отданы стихи.
Брюсов заботился о присылке книг для очередной моей литера
турной статьи. Рукописи (прозаические) присылались беспоря
дочной кучей, из редакции, и порою было от чего прийти в от
чаянье! Чувствовалось, что дело не налажено. Вскоре наше
с «Русской мыслью» дело и совсем разладилось.
329
Виноваты были мы. Вместо того чтобы ограничиться,
по условию, чтением беллетристических рукописей, мы взду
мали предлагать редакции вещи некоторых писателей,
на наш взгляд, достойные напечатания, но не чисто беллет
ристические. Между тем следовало бы помнить, что наши
взгляды вне «искусства» не совпадают со взглядами редакто
ров журналов.
Мы всех их знали давно. Особенно хорошо знали П. Б. Стру
ве, этого прелестного, умного и талантливого человека, этого...
писателя? профессора? журналиста? политика? ученого? Как
его назвать? Он всегда, делая, как будто делал не вполне свое де
ло, не главное, — и однако делал всякое прекрасно. Мы знали
его еще в те далекие времена, когда он и М. Туган Барановский
были «первыми русскими марксистами». Воды много утекло,
но по существу П. Б. Струве оставался все тем же: немножко тя
желым, упрямым, рассеянным, глубоким — и необыкновенно,
исключительно — прямым. Много он, от марксизма, сделал по
воротов, но умел, благодаря прямоте и серьезности, именно по
ворачивать: он никогда не «вертелся».
И в то время, о котором пишу, поворот его был не на нашу до
рогу. Мы сохраняли — и сохранили — с ним наилучшие отноше
ния, впоследствии мы даже сблизились на одних и тех же вопро
сах, однако совместная работа, конкретная, хотя бы журналь
ная, требует иных степеней близости, — если она не чисто фор
мальная, конечно.
Франк, и особенно Кизеветтер, были нам более далеки.
Повторяю, ошибка была на нашей стороне: не следовало нам
выходить за изгородь «литературы».
Что это, однако, «литература» или «не литература» — «Трой
ка» Блока, изза которой вышло первое наше столкновение? По
моему — литература, и даже «изящная», не в переносном,
а в прямом смысле. Но «изящной» называется «беллетристика»,
а «Тройка» Блока имела вид «статьи». Она была лирична — тем
хуже, раз это «статья». В ней говорилось о России — тем еще ху
же, — статья с Россией это уж статья с политикой. Надо решить,
значит, соответствует ли эта политика политике журнала. Пожа
луй, и не стоит решать, и так ясно: никакая «лирическая» поли
тика журналу не соответствует.
Блок читал эту статью на первом (после нашего возвраще
ния) собрании религиознофилософского общества. Она пока
залась нам тогда очень свежей, очень сильной. Но в «Русской
мысли» ее не напечатали.
Дело все больше расклеивалось, пока не пало окончательно.
Заведование литературной прозой с нас было снято, мы оста
330
лись просто сотрудниками, я — ежемесячным литературным
обозревателем.
Заместителем нашим по части литературной прозы офици
ально стал числиться Брюсов, но фактически он делил работу
с самим П. Б. Струве. Об этой общей работе Брюсов, при наших
дальнейших встречах, постоянно говорил. Постоянно на нее
жаловался. Неудивительно. Гораздо удивительнее, что два таких
разных человека, — Струве и Брюсов, — могли все же долго ра
ботать вместе.
11
По тонкости внешнего понимания стихов — у Брюсова не бы
ло соперника. Способность к «стилю» и форме (не странно ли,
что даже ее он утерял ныне!) позволяла ему «шалости» вроде из
дания целого сборника стихов от женского имени, под таинст
венным псевдонимом «Нелли». Это был, конечно, тот же Брю
сов, холодный в эротике (и потому циничный), естественно
бессодержательный. Но, благодаря внешнему мастерству, зама
скирован он был ловко.
Внутреннего же вкуса и чутья к стихам, предполагающего
хоть какуюнибудь любовь к поэзии, у него совершенно не име
лось. Случаев убедиться в этом у меня было много. Вот один.
Ктото прислал ко мне юного поэта, маленького, темненько
го, сутулого, такого скромного, такого робкого, что он читал ед
ва слышно, и руки у него были мокрые и холодные. Ничего
о нем раньше мы не знали, кто его прислал — не помню (может
быть, он сам пришел), к юным поэтам я имею большое недове
рие, стихи его были далеко не совершенны, и — мне всетаки,
с несомненностью, показалось, что они не совсем в ряд тех, ко
торые приходится десятками слушать каждый день (приходи
лось бы сотнями, не положи я предела).
В стихи этого юнца «чтото попало», как мы тогда выражались.
Решаю про себя, что мальчик не без способностей, и вызыва
юсь (в первый раз в жизни, кажется, без просьбы) гденибудь
напечатать стихи: «В «Русской мысли», например, — я пошлю
их Брюсову».
Ответ получился не очень скоро, и даже, между прочим,
в письме по другому поводу. Ответ насмешливый, небрежный
и грубоватый: что до вашего юнца «со способностями», то таких
юнцов с такими же, и даже большими, способностями у меня
слишком достаточно и в Москве. Советую этому не печататься...
Еще чтото было в том же роде, если не хуже.
331
Однако из юнца вышел, и необыкновенно скоро, — поэт,
во всяком случае всеми за такового признаваемый, и даже по
тщательности формы, по отделке ее, поэт в сорте Брюсова. Это
был О. Мандельштам.
В красивой кожаной книжке, которую Брюсов мне подарил
в январе 1909 г. для моих стихов (в ней, вывезенной из Совде
пии, и записаны они все с 1909 г., и книжка еще не кончена, хо
тя ей уже четырнадцатый год), — на первой странице есть милое
и довольно длинное, любезное посвящение дарителя. Это сти
хотворение Брюсов гдето потом напечатал. Как оно ни любез
но—я сознаю, что к моимто писаньям оно совершенно не от
носится. Я естественно разделяю участь всех современных со
братьев Брюсова: он с ними при случае любезен, при случае
груб, как будто всех презирает, а, в сущности, никого и не видал:
нужды не чувствовал смотреть, времени не было.
Впрочем, в заказанной ему статье, в «Истории русской лите
ратуры», Брюсов с большой тонкостью разобрал аллитерации
одного моего стихотворения с подсчетом согласных и гласных...
Случился довольно долгий перерыв в наших свиданиях, чуть
ли не в года полтора. Мельком мы слышали, что Брюсов болел,
поправился, но изнервничался, ведет довольно бурную жизнь
и сильно злоупотребляет наркотиками.
Когда, после этого долгого времени, он заехал к нам впер
вые, — он меня, действительно, изумил. Вспоминался самый
давний, тонкий, как ветка, скромный молодой человек с чер
ной бородкой, со сдержанными и мягкими движениями, спо
койносамоуверенный, спокойнонасмешливый. А это... Брю
сов? Впрочем, воспоминание мелькнуло и погасло. Я уже уз
наю опять Брюсова, хотя даже с недавним — какая внешняя
разница!
Вот он сидит в столовой за столом. Без перерыва курит...
(это Брюсовто!) и руки с неопрятными ногтями (это у Брюсо
вато!) так трясутся, что он сыплет пеплом на скатерть, в ста
кан с чаем, потом сдергивает угол скатерти, потом сам сдерги
вается с места и начинает беспорядочно шагать по узенькой
столовой. Лицо похудело и потемнело, черные глаза тусклы —
а то вдруг странно блеснут во впадинах. В бородке целые седые
полосы, да и голова с белым отсветом. В нем такое напряжен
ное беспокойство, что самому становится беспокойно рядом
с ним.
Все говорит, говорит... все жалуется на Струве. Который раз
уж он приезжает по делам «Русской мысли». Что они там дела
ют! Что печатают! Струве сам занимается литературными руко
писями. На него, Брюсова, смотрит, как на редакторского слу
332
жащего. Он, Брюсов, решил уйти, если это будет продолжаться.
Он, Брюсов... Он, Струве...
Я, очевидно, не в состоянии припомнить, в чем был виновен
Струве, изза чего происходили эти волнующие конфликты.
Да и никто не мог бы вспомнить, так это неинтересно. Мы,
обеспокоенные брюсовским беспокойством, советовали ему
лучше уйти, если так.
— Я уйду, я уйду, — повторял он, и, однако, не уходил. Опять
являлся из Москвы, опять бегал у нас по комнате и жаловался на
Струве: так не может продолжаться: я уйду...
Понемногу мы привыкли к новому виду Брюсова, да он, в са
мые последние перед войной годы, как будто немного успоко
ился, стал больше напоминать прежнего — насмешливого и ос
троумного Брюсова.
Никогда, конечно, ни о чем внутреннем мы не говорили.
Не только ни разу не коснулись вопросов, которыми занят
был весь наш кружок и которые имели широкое отражение
в религиознофилософском обществе, — но мы вообще ни
о чем не говорили, только о литературе, да и то в смысле лите
ратурных дел и делишек, а всего больше о «Русской мысли»
и Струве...
Струве, кстати сказать, к вопросу религиозному, занимавше
му тогда часть русской интеллигенции, имел довольно близкое
касанье. Он был даже членом совета Общества. В совете име
лись свои правые и левые. Впоследствии, когда борьба между
ними обострилась и победили левые (вопрос, в связи с делом
Бейлиса, об исключении В. В. Розанова из числа членов в мно
голюдном собрании был решен положительно), Струве и его
группа из совета вышли. Струве был принципиально против
внесения струи общественной, даже моральнообщественной,
в область религии.
С Брюсовым говорить о чемнибудь таком и в голову не при
ходило. В далекие годы «декадентства» он не упускал случая вы
разить свое презрение или даже ненависть к «либералам».
Но это уж так водилось. А затем — я не припомню ни одного
брюсовского мнения по какомунибудь вопросу более или ме
нее широкому. Никогда не слышали мы, чтобы он и гденибудь,
не с нами, общих вопросов определенно касался. Стеклянный
колпак накрывал его. Под ним, в безвоздушном пространстве
своей единой, на себя обращенной, страсти он и оставался. Изу
мительно, однако, что никто ни разу не спохватился: да что же
это за человек? Да живой он или мертвый?
Никто, ни разу: с такой мастерской хитростью умел Брюсов
скрывать своеобразную мертвость души, мысли и сердца.
333
12
Намеренно опускаю все, что рассказывали мне другие о Брю
сове и о его жизни. Да мало и запоминаются такие рассказы.
Никогда ведь не знаешь, что в них правда, что ложь, — неволь
ная или вольная. Факты, имеющие значение, узнаются сами со
бой. Что Брюсов стал кидаться в разные эксцессы, но не утопал
ни в одном с головой и, наконец, прибег к наркотикам, — было
только логично, не верить не приходилось. Любовные драмы?
Они, вероятно, происходят все по одному и тому же, Брюсову
свойственному, образцу, — а количество их неинтересно.
Но раз мы услышали, что в Москве застрелилась молодая
скромная поэтесса, тихая девушка, и что это самоубийство свя
зано с Брюсовым.
Подробностей не помню, да, может быть, мне их и не расска
зывали. Этот случай проник даже в газеты.
Было неприятно, как всегда, когда слышишь о самоубийст
вах. Но, каюсь, о Брюсове мало думалось. Он невинен, если да
же и виноват: ведь он виныто своей не почувствует...
И нисколько не удивило меня известие, очень вскоре, что
Брюсов приехал в Петербург: мы, петербургская интеллиген
ция, собирались чествовать заезжего гостя — Верхарна. С Вер
харном же Брюсов был хорош, чуть ли не ездил в свое время
к нему гостить. По своему «европеизму» Брюсов деятельно под
держивал связи с заграничными писателями. Андрэ Жид даже
давал статейки для «Весов».
Ну, очевидно, приехал для Верхарна. Занят, к нам заехать не
когда, увидимся на банкете.
Но вот, накануне банкета, является Брюсов. Мы были од
ни, — я, Мережковский и Философов. Время предобеденное,
и уже горели лампы.
Брюсов так вошел, так взглянул, такое у него лицо было, что
мы сразу поняли: это совсем другой Брюсов. Это настоящий,
живой человек. И человек — в последнем отчаянии.
Именно потому, что в тот день мы видели Брюсова человечес
кого и страдающего, и чувствовали близость его, и старались по
мочь ему, как умели, мне о свидании этом рассказывать не хочет
ся. Я его только отмечаю. Был ли Брюсов так виноват, как это
ощущал? Нет, конечно. Но он был пронзен своей виной, смертью
этой девушки... может быть, пронзен смертью вообще, в первый
раз. Драма — воистину любовная. Она любила, верила в его лю
бовь. Когда убедилась, что Брюсов если любит, то не ее, — умерла.
Он так и сказал ей. Предсмертному зову не поверил, — не по
ехал. Увидел уже мертвую.
334
Но довольно. И это говорю, чтобы понятна была «пронзен
ность» Брюсова, страдание его, — такое, как в его положении
было бы у всякого настоящего, глубокого человека.
В этот странный, единственный час и он чувствовал нашу
близость. И, может быть, она немного помогла ему.
О, конечно, он не к Верхарну тогда приехал: он «убежал»
в Петербург, как в пустыню, чтобы быть совсем одному.
Не знаю, кто еще его в этот приезд в Петербурге видел. Во вся
ком случае, ни на каких банкетах он не показывался.
К нам тоже больше не пришел. Через несколько времени —
письмо из Москвы, еще не брюсовское: теплое, глубже, ближе.
Ну, а затем все и кончилось. Когда, много месяцев спустя, мы
его опять увидели у себя (чуть не перед самой войной), — это
был обыкновенный, старый, вечный Брюсов, пообыкновенно
му нервный, пообыкновенному зажигал он дрожащими руками
папироску за папироской и презрительнонадменно раздражал
ся делами «Русской мысли». И в глазах мелькал старый сумас
шедший огонек старой страсти.
13
У очень многих людей есть «обезьяны». Возможно даже, что
есть своя у каждого, маломальски недюжинного, только не ча
сто их наблюдаешь вместе. Я говорю об «обезьянах» отнюдь не
в смысле подражателя. Нет, но о явлении другой личности,
вдруг повторяющей первую, отражающую ее в исковерканном
зеркале. Это исковерканное повторение, карикатура страшная,
схожесть, — не всем видны. Не грубая схожесть. На больших
глубинах ее истоки. «На мою обезьяну смеюсь», — говорит
в «Бесах» Ставрогин Верховенскому. И действительно, Верхо
венский, маленький, суетливый, презренно мелкий и гнус
ный — «обезьяна». Иванцаревича, Ставрогина. Как будто и не
похожи? Нет, похожи. Обезьяна — уличает и объясняет.
Для Брюсова черт выдумал (а черт забавник тонкий!) очень
интересную обезьяну. Брюсов — не Ставрогин, не Иванцаревич,
и обезьяна его не Верховенский. Да и жизнь смягчает резкости.
Брюсовская обезьяна народилась в виде Игоря Северянина.
Можно бы сделать целую игру, подбирая к чертам Брюсова,
самым основным, соответственные черточки Северянина, соот
ветственно умельченные, окарикатуренные. Черт даже переста
рался, слишком их сблизил, слишком похоже вылепил обличи
тельную фигурку. Сделал ее тоже «поэтом». И тоже «новатором»,
«создателем школы» и «течения»... через 25 лет после Брюсова.
335
Что у Брюсова запрятано, умно и тщательно заперто за се
мью замками, то Игорь Северянин во все стороны как раз
и расшлепывает. Он ведь специально и создан для раскрытия
брюсовских тайн. Огулом презирает современников, но так
это начистоту и выкладывает, не боясь, да и не подозревая,
смешного своего при этом вида. Нисколько не любит и не
признает «никаких Пушкиных», но не упускает случая по
громче об этом заявить, даже надоедает заявлениями. Однако
от гримасы на Брюсова и тут вполне воздержаться не может:
если Брюсов «считал нужным» любить Пушкина и Тютчева,
то Игорь «признает»... Мирру Лохвицкую (благо и она умер
ла). Но верен себе, и опять выдает некую тайну: Брюсов мог
бы, но ни разу не сказал: «Хороши вы, не признающие меня
и Тютчева», или «меня и Пушкина». Игорь же, ругая на чем
свет стоит «публику», читающую и почитающую какихто по
этов, поясняет:
А я и Мирра — в стороне!
«Европеизм» Брюсова отразился в Игоре, перекривившись,
в виде коммивояжерства. Так прирожденный коммивояжер,
еще не успевший побывать в людях, пробавляется, пока что,
«заграничными» словцами. «Они свою образованность показать
хочут», — сказала чеховская мещаночка.
Игорь, как Брюсов, знает, что «эротика» всегда годится, все
гда нужна и важна. «Вы такая экстазная, вы такая вуальная...» —
старается он, — тоже с большим внутренним равнодушием,
только надрыв Брюсова и страшный покойницкий холод его
«эротики» — у Игоря переходит в обыкновенную температуру,
ни теплую, ни холодную, «конфетки леденистой».
Главное же, центральное брюсовское, страсть, душу его сжег
шую, Игорь Северянин не преминул вынести на свет божий
и определить так наивноточно, что лучше и выдумать нельзя:
Я, гений, Игорь Северянин,
Своей победой упоен:
Я повсеместно оэкранен,
Я повсесердно утвержден. . .
Брюсовские «воздыхание» всей жизни преломилось в иго
ревское «достижение». Нужды нет, что один только сам Игорь
и убежден, что «достиг». Для «упоенного своей победой» нет
разницы, победой воображаемой или действительной он
упоен.
336
Обезьяна Брюсова, конечно, нетерпелива. Гдето, чуть не
в том же стихотворении «Я, гений», она объявляет, что дала себе
для «повсесердного утверждения» гениальности годичный срок:
...сказал: я буду!
Год отсверкал, и вот — я есть!
Ужели чтонибудь изменится, если мы докажем бытие Игоря
Северянина и в этом году сомнительным, а в сверкании после
дующих — превратившимся в полное небытие?
Игорь Северянин сразу произвел на меня беспокойное впе
чатление. Так беспокоишься, когда чтото вспоминается,
но знаешь, что не вспомнишь все равно.
У Сологуба (он тогда очень возился с новоявленным поэтом)
было в этот вечер всего дватри человека, кроме нас. Длинный
бледный нос Игоря, большая фигура, — чутьчуть сутулая, —
черный сюртук, плотно застегнутый. Он не хулиганил, — эта
мода едва нарождалась, да и был он только эгофутурист. Он,
напротив, жаждал «изящества», как всякий прирожденный
коммивояжер. Но несло от него, увы, стоеросовым захолустьем.
Он, должно быть, в тот вечер и сам это чувствовал и после каж
дого «смелого» стихотворения — оседал.
Может быть, первое, в чем для меня смутно просквозил Брю
сов, — это манера читать стихи. Она у обоих поэтов совершенно
разная. Игорь Северянин — поет. Не то что напевно декламирует,
а поет, ну, как певец, не имеющий голоса, поет с эстрады романс,
притом все один и тот же. Брюсов читает обыкновенно. Лишь
тонкий тенорок его, загибая все выше, надрывно переходит иной
раз во вскрик — и во вскрике нота, грубо повторяемая Игорем
Северянином. С этой ноты Игорь прямо и начинает свое:
Я, гений...
У Брюсова есть трагическая строчка:
Мне надоело быть «Валерий Брюсов»...
Игорь Северянин мог бы ответить ему: мало что надоело, ты
все равно есть, ибо
... вот —я есть!
Игру с обезьяньими параллелями можно продолжать без
конца. О некоторых еще придется упомянуть. Но пока укажу,
что Игорь Северянин, подобно Верховенскому, невольно льнув
337
шему к Ставрогину, и сам ощущал нитку, которая с Брюсовым
его связывала. Он о ней не раз говорит, бесцеремонно и бездум
но, как обо всем говорит. Вспоминаю лишь строки насчет все
общей, кажется, ничтожности перед ним. Игорем Северяни
ном:
...кругом бездарь,
И только вы, Валерий
Брюсов,
Как некий равный
государь...
14
Кто не загремел о будущих победах наших, едва началась
война? И беллетристы, и драматурги, про стихотворцев и гово
рить нечего. Напрасны были все тихие уговоры:
Поэты, не пишите слишком рано,
Победа еще в руке Господней.
Сегодня еще дымятся раны,
Никакие слова не нужны сегодня...
Через год, впрочем, эта волна несколько схлынула. Но неко
торые остались. Между ними — Валерий Брюсов (и, конечно,
Игорь Северянин).
Никто так упрямо и так «дерзновенно» не прославлял войну,
год за годом, как Брюсов. Никто не писал таких грубо шовини
стических стихов во время войны, как Брюсов (И. Северянин
сделал эту грубость грубостью словесной, срифмовав «Бис
марк — солдату русскому на высморк»).
Константинополь и Св. София в свое время вдохновили Брю
сова на целый ряд стихотворений, где славилась будущая мощь
Руси. Мы всех прославлений, конечно, не читали, и перечислить
их я не могу. Отчасти, благодаря настроениям этим, между нами
и Брюсовым сообщение во время войны прекратилось. Мы слы
шали, что он постоянно в автомобиле ездит на фронт, с какойто
не то гражданской, не то военной организацией. Или, по зна
комству, с военным агентом... не знаю, боюсь неточностей. Ему
до нас и нам до него в это время дела было мало.
Игорь Северянин шатался в Петербурге. Вдруг его взяли,
да и мобилизовали. Заперли в казармы. Поклонники и поклон
ницы бросились во все канцелярии — освобождать. Хотя бы из
казарм. Успели. Северянин вернулся к Невскому проспекту. Это
не уменьшило его военного жара. Написал, что гулять по Нев
338
скому «еще не значит быть изменником», а что когда все другие
дрогнут, о, знайте —
тогда ваш нежный, ваш единственный,
Я поведу вас на Берлин!
Упоминание о «поклонницах» да не будет истолковано пре
вратно: Игорь Северянин, несмотря на всех экстазных и вуалевых
дам, на кокаин, на эскапады, даже на обещание вести полки на
Берлин — по существу добрый муж своей жены, любящий отец.
Революция. Краткие, бурные месяцы керенщины, — фев
раль — октябрь. О Брюсове за этот период мы мало слышали,
а что до Игоря Северянина — то он положительно растаял в ту
мане, будто ветром его сдуло. Не было его и после октября ни
где, ни в октябристах, ни в контроктябристах. Я до поразитель
ное™ ничего о нем не знаю, стараюсь вспомнить — и мерещат
ся какието глухие вести, а может быть, и не было их. Превра
тился в призрак.
В Петербурге первый писатель, перешедший к большевикам,
почти немедленно после их воцарения, — был старец Иероним
Ясинский. Единственный — он находился у большевиков тогда
в почете. Они его славили в газетах, возили с собой в автомоби
лях, таскали в Кронштадт. Долго он был единственным рус
ским... всетаки писателем, продавшим и предавшим свое имя.
А вторым был москвич, Брюсов.
У нас еще Мейерхольд зычно кричал против большевиков
в Союзе писателей, среди трясущихся, но непримиримых ста
рых интеллигентов, как уж о Брюсове пришли первые смутные,
странные вести.
Почему, однако, странные? «И Господа, и Дьявола равно про
славлю я...»
Брюсовское «я» требует, раз прославление началось, крайно
сти и поспешности: ведь надо быть первым, впереди. Игорь Се
верянин мог не успеть и запропаститься, но ведь он не Брюсов,
а только брюсовская обезьяна...
Еще не была запрещена за контрреволюционность русская
орфография, как Брюсов стал писать по большевистской, и за
явил, что по другой печататься не будет. Не успели уничтожить
печать, как Брюсов сел в цензора, — следить, хорошо ли она
уничтожена, не проползет ли в большевистскую какаянибудь
неугодная большевикам контрабанда. Чуть только пожелали
они сбросить с себя «прогнившие пеленки социалдемократии»
и окрестились «коммунистами», — Брюсов поспешил издать
брошюру «Почему я стал коммунистом».
339
И так ясно, — и так не удивительно, — почему. В брошюре,
конечно, свои объяснения, если там есть объяснения. Брошюра
неинтересна. И только один вопрос можно еще поставить отно
сительно Брюсова: почему он, при таком своем упорстве,
при таких жертвах (обязательная дружба с Луначарским чего
стоит понимающему, что Луначарский причастен к литературе
не более Хлестакова, написавшего «Юрия Милославского»), —
почему Брюсов не достиг более высокого положения? Почему
нет в нем «упоения своей победой», да и «победы» особенной
как будто нет?
Страстно сосредоточенный на одном, весь на одном себе —
он до сих пор не достиг ни «повсеместного обэкранения»,
ни «повсесердного утверждения». Годами сидеть с Луначарским,
годами ему повторять, что
Лишь Анатолий Луначарский,
Как некий равный государь, —
это и Брюсову может надоесть при малых результатах.
Даже Маяковский както более на виду. Брюсов уже обратил
на это внимание. Недавно выступил с лекцией о поэзии Пушки
на. Он Брюсову больше не «нужен», как «средство негодное».
И Пушкин, — говорит Брюсов, — не мог найти созвучий, соот
ветствующих русскому языку: их нашел Маяковский.
Я боюсь, что страстное чутье Брюсова, на склоне лет, начина
ет ему изменять. Боюсь, что, хватаясь за все «средства», он уже
не тонко отличает годные от негодных. Его «ладья» действитель
но «всюду плавала». Ведь
Все моря, все пристани
Он не любил — равно...
Теперь, в море дьявольском, не начинает ли она тонуть?
Если Брюсов это видит, он должен безмерно страдать. И в со
жженной страстью душе, даже страстью самой страшной и не
насытной, остается способность к страданию.
Как жестока жизнь. Как несчастен человек.
1922