Текст
                    Scan Kreyder -15.01.2015 STERLITAMAK
век с о 1ОЗНОЙ
МЕНИ В И ЛЕНИНА
иолиошекс^ и ионе
ИЗБРАННЫЕ ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ
1
ИЗДАТЕЛЬСТВО -Д ЕТС КАЯ
ЛИТЕ РАТ УРА-
МО С КВА 1^71
Аркадии Гайдар ffiaewuast таинцу
oavadaMUi ,и/га 
пего
/гожан^а^-^
Лев Кассиль
ел)ел иг поотпвостаямп^ -
Р 2
Г 14
ДОРОГИЕ ЧИТАТЕЛИ!
1972 год — год 50-летия Всесоюзной пионерской организации имени В. И. Ленина. Наша пионерия за полвека своей жизни стала замечательной школой гражданского воспитания миллионов советских людей, в памяти которых никогда не померкнут тот день и тот час их детских лет, когда они, волнуясь, произнесли первые слова торжественного обещания: «Я, пионер Советского Союза...» — и па груди впервые вспыхнул гордым алым пламенем пионерский галстук.
В честь славного юбилея издательство «Детская литература» начинает выпуск подписной «Библиотеки пионера» в двенадцати томах, включив в нее избранные повести и рассказы, созданные нашей многонациональной детской литературой.
Произведения, вошедшие в «Библиотеку», самые разнообразные, как разнообразна и богата событиями сама пионерская жизнь. Но при всем различии тем и времени действия героев этих произведений объединяют прекрасные чувства любви к Родине, гордость за великие свершения отцов и матерей, старших братьев и сестер во имя Коммунистического Завтра, горячая увлеченность любимым делом, мужество в грозный час, верность в дружбе, интернационализм.
И хочется верить, что каждый из вас, дорогие наши читатели, найдет себе среди этих героев верного друга, советчика, соратника в борьбе, жизнь, дела и мечты которого близки вашему сердцу.
Аркадии Гайдар
w-енна^ /йьайнс^
Из-за какой-то беды поезд два часа простоял на полустанке и пришел в Москву только в три с половиной.
Это огорчило Натку Шегалову, потому что севастопольский скорый уходил ровно в пять и у нее не оставалось времени, чтобы зайти к дяде.
Тогда по автомату, через коммутатор штаба корпуса, она попросила кабинет начальника — Шегалова.
— Дядя,— крикнула опечаленная Натка,— я в Москве!.. Ну да: я, Натка. Дядя, поезд уходит в пять, и мне очень, очень жаль, что я так и не смогу тебя увидеть.
В ответ, очевидно, Натку выругали, потому что она быстро затараторила свои оправдания. Но потом сказали ей что-то такое, отчего она сразу обрадовалась и заулыбалась.
Выбравшись из телефонной будки, комсомолка Натка поправила синюю косынку и вскинула на плечи не очень-то тугой походный мешок.
7
Ждать ей пришлось недолго. Вскоре рявкнул гудок, у подъезда вокзала остановилась машина, и крепкий старик с орденом распахнул перед Наткой дверцу.
— И что за горячка? — выбранил он Натку.— Ну, поехала бы завтра. А то «дядя», «жалко»... «поезд в пять часов»...
— Дядя,— виновато и весело заговорила Натка,— хорошо тебе — «завтра». А я и так на трое суток опоздала. То в горкоме сказали: «завтра», то вдруг мать попросила: «завтра». А тут еще поезд на два часа... Ты уже много раз был в Крыму да на Кавказе. Ты и на бронепоезде ездил, и на аэроплане летал. Я однажды твой портрет видела. Ты стоишь, да Буденный, да еще какие-то начальники. А я нигде, ни на чем, никуда и пи разу. Тебе сколько лет? Уже больше пятидесяти, а мне восемнадцать. А ты — «завтра» да «завтра»...
— Ой, Натка! — почти испуганно ответил Шегалов, сбитый ее бестолковым, шумным натиском.— Ой, Натка, и до чего же ты на мою Маруську похожа!
— А ты постарел, дядя,— продолжала Натка.— Я тебя еще знаешь каким помню? В черной папахе. Сбоку у тебя длинная блестящая сабля. Шпоры: грох, грох. Ты откуда к нам приезжал? У тебя рука была прострелена. Вот однажды ты лег спать, а я и еще одна девочка — Верка — потихоньку вытащили твою саблю, спрятались за печку и рассматриваем. А мать увидала нас да хворостиной. Мы — реветь. Ты проснулся и спрашиваешь у матери: «Отчего это, Даша, девчонки ревут?» — «Да они, проклятые, твою саблю вытащили. Того гляди, сломают». А ты засмеялся: «Эх, Даша, плохая бы у меня была сабля, если бы ее такие девчонки сломать могли. Не трогай их, пусть смотрят». Ты помнишь это, дядя?
— Нет, не помню, Натка,— улыбнулся Шегалов.— Давно это было. Еще в девятнадцатом. Я тогда из-под Бессарабии приезжал.
Машина медленно продвигалась по Мясницкой. Был час, когда люди возвращались с работы. Неумолчно гремели грузовики и трамваи. Но все это нравилось Натке — и людской поток, и пыльные желтые автобусы, и звенящие трамваи, которые то сходились, то разбегались своими путаными дорогами к каким-то далеким и неизвестным ей окраинам: к Дангауэровке, к Дорого-
8
миловке, к Сокольникам, к Тюфелевой и Марьиной рощам и еще и еще куда-то.
И когда, свернув с тесной Мясницкой к Земляному валу, шофер увеличил скорость так, что машина с легким, упругим жужжанием понеслась по асфальтовой мостовой, широкой и серой, как туго растянутое суконное одеяло, Натка сдернула синий платок, чтобы ветер сильней бил в лицо и трепал, как хочет,
черные волосы.
В ожидании поезда они расположились на тенистой террасе вокзального буфета. Отсюда были видны железнодорожные пути, яркие семафоры и крутые асфальтовые платформы, по которым спешили люди на дачные поезда.
Здесь Шегалов заказал два обеда, бутылку пива и мороженое.
— Дядя,— задумчиво сказала Натка,— три года тому назад я говорила тебе, что хочу быть летчиком или капитаном морского парохода. А вот случилось так, что послали меня сначала
в совпартшколу,— учись, говорят, в совпартшколе,— а теперь послали на пионерработу: иди, говорят, и работай.
Натка отодвинула тарелку, взяла блюдечко с розовым, быстро тающим мороженым и посмотрела на Шегалова так, как будто она ожидала ответа на заданный вопрос.
Но Шегалов выпил стакан пива, вытер ладонью жесткие усы и ждал, что скажет она дальше.
— И послали на пионерработу,— упрямо повторила Натка.— Летчики летят своими путями. Пароходы плывут своими морями. Верка — это та самая, с которой мы вытащили твою саблю,— через два года будет инженером. А я сижу на пионер-работе и не знаю — почему.
— Ты не любишь свою работу? — осторожно спросил Шегалов.— Не любишь или не справляешься?
— Не люблю,— созналась Натка.— Я и сама, дядя, знаю, что нужная и важная... Все это я знаю сама. Но мне кажется, что я не на своем месте. Не понимаешь? Ну вот, например: когда грянула гражданская война, взяли бы тогда тебя и сказали: не трогайте, Шегалов, винтовку, оставьте саблю и поезжайте в такую-то школу и учите там ребят грамматике и арифметике. Ты бы что?
9
— Из меня грамматик плохой бы тогда вышел,— насторожившись, отшутился Шегалов. Он помолчал, вспомнил и, улыбнувшись, сказал: — А вот однажды сняли меня с отряда, отозвали с фронта. И целых три месяца в самую горячку считал я вагоны с овсом и сеном, отправлял мешки с мукой, грузил бочонки с капустой. И отряд мой давно уже разбили. И вперед наши давно уже прорвались. И назад наших давно уже шарахнули. А я все хожу, считаю, вешаю, отправляю, чтобы точнее, чтобы больше, чтобы лучше. Это как по-твоему?
Шегалов глянул в лицо нахмурившейся Натки и добродушно переспросил:
— Ты не справляешься? Так давай, дочка, подучись, подтянись. Я и сам раньше кислую капусту только в солдатских щах ложкой хлебал. А потом пошла и капуста вагонами, и табак, и селедка. Два эшелона полудохлой скотины и те сберег, выкормил, выправил. Приехали с фронта из шестнадцатой армии приемщики. Глядят — скотина ровная, гладкая. «Господи,—говорят,— да неужели же это нам такое привалило? А у нас полки на одной картошке сидят, усталые, отощалые». Помню, один неспокойный комиссар так и норовит, так и норовит со мной поцеловаться.
Тут Шегалов остановился и серьезно посмотрел на Натку:
— Целоваться я, конечно, не стал: характер не позволяет. Ешьте, говорю, товарищи, на доброе здоровье. Да... Ну вот. О чем это я? Так ты не робей, Натка, тогда все, как надо, будет.— И, глядя мимо рассерженной Натки, Шегалов неторопливо поздоровался с проходившим мимо командиром.
Натка недоверчиво глянула на Шегалова. Что он: не понял или нарочно?
— Как не справляюсь? — с негодованием спросила она.— Кто тебе сказал? Это ты сам выдумал. Вот кто!
И, покрасневшая, уязвленная, она бросила ему целый десяток доказательств того, что она справляется. И справляется неплохо, справляется хорошо. И что на конкурсе на лучшую подготовку к летним лагерям они взяли по краю первое место. И что за это она получила вот эту самую путевку на отдых в лучший пионерский лагерь, в Крым.
— Эх, Натка! — пристыдил ее Шегалов.— Тебе бы радо
10
ваться, а ты... И посмотрю я на тебя... ну до чего же ты, Натка, па мою Маруську похожа!.. Тоже была летчик! — с грустной улыбкой докончил он и, звякнув шпорами, встал со стула, потому что ударил звонок и рупоры громко закричали о том, что на севастопольский № 2 посадка.
Через туннель они вышли на платформу.
— Поедешь назад — телеграфируй,— говорил ей на прощанье Шегалов.— Будет время — приеду встречать, нет — так кого-нибудь пришлю. Погостишь два-три дня. Посмотришь Шурку. Ты ее теперь не узнаешь. Ну, до свиданья!
Он любил Натку, потому что крепко она напоминала ему старшую дочь, погибшую на фронте в те дни, когда он носился со своим отрядом по границам пылающей Бессарабии.
Утром Натка пошла в вагон-ресторан. Там было пусто. Сидел рыжий иностранец и читал газету; двое военных играли в шахматы.
Натка попросила себе вареных яиц и чаю. Ожидая, пока чай остынет, она вынула из-за цветка позабытый кем-то журнал. Журнал оказался прошлогодним.
«Ну да... все старое: «Расстрел рабочей демонстрации в Австрии», «Забастовка марсельских докеров».— Она перевернула страничку и прищурилась.— И вот это... Это тоже уже прошлое».
Перед ней лежала фотография, обведенная черной траурной каемкой: это была румынская, вернее — молдавская, еврейка-комсомолка Марица Маргулис. Присужденная к пяти годам каторги, она бежала, но через год была вновь схвачена и убита в суровых башнях кишиневской тюрьмы.
Смуглое лицо с мягкими, не очень правильными чертами. Густые, немного растрепанные косы и глядящие в упор яркие, спокойные глаза.
Вот такой, вероятно, и стояла она; так, вероятно, и глядела она, когда привели ее для первого допроса к блестящим жандармским офицерам или следователям беспощадной сигуранцы.
...Марица Маргулис.
Натка закрыла журнал и положила его на прежнее место.
Погода менялась. Дул ветер, и с горизонта надвигались стремительные, тяжелые облака. Натка долго смотрела, как они
И
сходятся, чернеют, потом движутся вместе и в то же время как бы скользят одно сквозь другое, упрямо собираясь в грозовые тучи.
Близилась непогода, и официанты поспешно задвигали тяжелые запылившиеся окна.
...Поезд круто затормозил перед небольшой станцией. В вагон вошли еще двое: высокий, сероглазый, с крестообразным шрамом ниже левого виска, а с ним шестилетний белокурый мальчуган, но с глазами темными и веселыми.
— Сюда,— сказал мальчуган, указывая на свободный столик.
Он проворно взобрался на стул и, стоя на коленях, подвинул к себе стеклянную вазу.
— Папа... — попросил он, указывая пальцем на большое красное яблоко.
— Хорошо, но потом,— ответил отец.
— Ладно, потом, — согласился мальчуган и, взяв яблоко, положил его рядом с тарелкой.
Человек достал папиросу.
— Алька,— попросил он,— я забыл спички. Пойди принеси.
— Где? — спросил мальчуган и быстро соскочил со стула.
— В купе, на столике, а если нет на столике, то в кармане в пальто.
— То в кармане в пальто,— повторил мальчуган и направился к открытой двери вагона.
Человек в сером френче открыл газету, а Натка, которая с любопытством слушала весь этот короткий разговор, посмотрела на него искоса и неодобрительно.
Но вот за окном, подавая сигнал к отправлению, засвистел кондуктор.
Человек во френче отложил газету и быстро вышел. Вернулись они уже вдвоем.
— Ты зачем приходил? Я бы и сам принес,— спросил мальчуган, опять забираясь коленями на сиденье стула.
— Я это знаю,— ответил отец.— Но я вспомнил, что позабыл другую газету.
Поезд ускорил ход. С грохотом пролетел он через мост, и Натка загляделась на реку, на луга, по которым хлестал
12
— Это моя книжка,— сказал он, указывая на торчавший из-за цветка журнал.
грозовой ливень. И вдруг Натка заметила, что мальчуган, спрашивая о чем-то у отца, указывает рукой в ее сторону. Отец, не оборачиваясь, кивнул головой.
Мальчуган, придерживаясь за спинку стульев, направился к ней и приветливо улыбнулся.
— Это моя книжка,— сказал он, указывая на торчавший из-за цветка журнал.
— Почему твоя? — спросила Натка.
— Потому что это я забыл. Ну, утром забыл,— объяснил оп, подозревая, что Натка не хочет отдать ему книжку.
— Что же, возьми, если твоя,— ответила Натка, заметив, как заблестели его глаза и быстро сдвинулись едва заметные брови.— Тебя как зовут?
— Алька,— отчетливо произнес он и, схватив журнал, убежал к своему месту.
Еще раз Натка увидала их уже тогда, когда опа сошла в Симферополе. Алька смотрел в распахнутое окно и что-то говорил отцу, указывая рукой на голубые вершины уже недалеких гор.
Поезд умчался дальше, на Севастополь, а Натка, вскинув сумку, зашагала в город, чтобы сегодня же с первой автомашиной уехать на берег этого совсем не знакомого ей моря.
В синих шароварах и майке, с полотенцем в руках, извилистыми тропками спускалась Натка Шегалова к пляжу.
Когда она вышла на платановую аллею, то встретила поднимающихся в гору ребят-новичков. Они шли с узелками, баульчиками и корзинками, веселые, запыленные и усталые. Они держали наспех подобранные круглые камешки и хрупкие раковины. Многие из них уже успели набить рты кислым придорожным виноградом.
— Здорово, ребята! Откуда? — спросила Натка, поравнявшись с этой шумной ватагой.
— Ленинградцы!.. Мурманцы!..— охотно закричали ей в ответ.
— Машиной,— спросила Натка,— или с парохода?
— С парохода, с парохода! — точно обрадовавшись хорошему слову, дружно загалдели только что приплывшие ребята.
14
— Ну, идите, да идите не по аллее, а сверните влево, вверх по тропке,— тут ближе.
Когда Натка уже спустилась на горячие камни, к самому берегу, то увидела, что по дороге из Ялты во весь дух катит на велосипеде старший вожатый пионерского лагеря Алеша Николаев.
— Натка,— соскакивая с велосипеда, закричал он сверху,— уральцы приехали?
— Не видала, Алеша. Ленинградцев сейчас встретила да утром человек десять каких-то. Кажется, опять украинцы.
— Ну, значит, еще не приехали... Натка,— закричал он опять, вскакивая в седло велосипеда,— выкупаешься, зайди ко мне или к Федору Михайловичу! Есть важное дело.
— Какое еще дело? — удивилась Натка, но Алеша махнул рукой и умчался под гору.
Море было тихое; вода светлая и теплая.
После всегда холодной и быстрой реки, в которой привыкла Натка купаться еще с детства, плыть по соленым спокойным волнам показалось ей до смешного легко. Она заплыла далеко. И теперь отсюда, с моря, эти кипарисовые парки, зеленые виноградники, кривые тропинки и широкие аллеи — весь этот лагерь, раскинувшийся у склона могучей горы, показался ей светлым и прекрасным.
...На обратном пути она вспомнила, что ее просил зайти Алеша. «Какие у него ко мне дела, да еще важные?» — подумала Натка и, свернув на крутую тропку, раздвигая ветви, направилась в ту сторону, где стоял штаб лагеря.
Вскоре она очутилась на полянке, возле низенькой будки с водопроводным краном. Ей захотелось пить. Вода была теплая и невкусная. Недавно неожиданно обмелел пополнявшийся горными ключами бассейн. В лагере встревожились, бросились разыскивать новые источники и наконец нашли небольшое чистое озеро, которое лежало в горах. Но работы подвигались что-то очень медленно.
...Алешу Николаева Натка не застала. Ей сказали, что он только что ушел в гараж. Оказывается, у уральцев в двенадцати километрах от лагеря сломалась машина и они прислали гонцов просить о помощи.
15
Гонцы — это Толька Шестаков и Владик Дашевский — сидели тут же на скамейке, раскрасневшиеся и гордые. Однако гордость эта не помешала Тольке набить по дороге карманы яблоками, а Владику — запустить огрызком в спину какому-то
толстому, неповоротливому мальчугану.
Мальчуган этот долго и сердито ворочался и все никак не мог понять, от кого ему попало, потому что Толька и Владик сидели невозмутимые и спокойные.
— Ты откуда? Вас сколько приехало? — спросила Натка у неповоротливого и недогадливого паренька.
— Из-под Тамбова. Один я приехал,— басистым и застенчивым голосом ответил мальчуган.— Из колхоза я. Меня в премию послали.
— Как в премию? — не совсем поняла Натка.
— Баранкин мое фамилие. Семен Михайлов Баранкин,— охотно объяснил мальчуган.— А послали меня в премию за то, что я завод придумал.
— Какой завод?
— Походный, фильтровальный,— серьезно ответил Баранкин, и, недоверчиво посмотрев в ту сторону, где сидели смирные и лукавые гонцы, он добавил сердито: — И кто это в спину кидается? Тут и так вспотел, а еще кидаются.
Натка не успела расспросить Баранкина подробнее, потому что с крыльца ее окликнул высокий старик. Это и был начальник лагеря, Федор Михайлович.
— Заходи,— сказал он, пропуская Натку в комнату.— Садись. Вот что, Ната,— начал он таким ласковым голосом, что Натка сразу встревожилась,— в верхнем санаторном отряде заболел вожатый Корчаганов, а помощница его Нина Карашвили порезала ногу о камень. Ну конечно, нарыв. А у нас, сама видишь, сейчас приемка, горячка; хорошо, ты так кстати подвернулась.
— Но я ничего не понимаю ни в приемке, ни в горячке,— испугалась Натка.— Я и сама тут, Федор Михайлович, третий день.
— Да тебе и понимать ничего не надо,— взмахнул длинными, костлявыми руками напористый старик.—Там есть и фельдшерица и сестры. Они сами примут. А твое дело что? Ты бу-
16
дешь вожатым. Ну, разобьешь по звеньям, наметишь звеньевых, выберете совет отряда. Да что тебе объяснять? Была же ты вожатым!
— Два года,— сердито ответила Натка.— А долго ли, Федор Михайлович, этот Корчаганов болеть будет? Он, может быть, еще недели две пролежит?
— Что ты, что ты! — отмахиваясь руками и качая головой, заговорил начальник.— Ну, пять, шесть дней. А там снова гуляй, сколько хочешь. Вот и хорошо, что быстро договорились. Я люблю, чтоб быстро. Ну, а теперь иди, иди. А то Нина одна
совсем запуталась.
— Да сколько хоть человек в этом отряде? — унылым голосом спросила Натка.
— Там узнаешь, иди, иди,— повторил старик, поднимаясь со скрипучего камышового стула. И, широко шагая к выходу, он добавил: — Вот и хорошо. Очень хорошо, что быстро договорились.
...Всех отрядов в лагере было пять. Три дпя в верхнем санаторном, куда неожиданно попала вожатой Натка, бушевала
неуемная суета.
Только что прибыла последняя партия — средиеволжцы и нижегородцы. Девчата уже вымылись и разбежались по пала
там, а мальчики, грязные и запыленные, нетерпеливо толпились у дверей ванной комнаты.
В ванную опи заходили партиями по шесть человек. Дорвавшись до воды, они визжали, барахтались, плескались и затыкали пальцами краны так, что вода била брызгами в широко рас
пахнутое окно, из-под которого уже несколько раз доносился строгий голос копавшегося в цветочных грядках чернорабочего Гейки.
— Будет, будет вам баловаться! — хриплым басом кричал в окно босой длиннобородый Гейка.— Вот погодите, сорву крапиву да через окно крапивой. И что за баловная нация!..
Несколько раз забегал в ванную дежурный по отряду, веснушчатый пиопер Иоська Розенцвейг, и, отчаянно картавя, кричал:
— Что за безобразие? Прекратите это безобразие!
И новенькие ребята, которые еще не знали, что сам-то
2 Библиотека пионера. Том I
17
Иоська всего только третий день в лагере, а озорник он еще больший, чем многие из них, затихали. Под грозные Иоськины окрики они смущенно выскакивали из воды и, кое-как вытершись, натягивали трусы.
Выбегали они из ванной стайками. Чистые, в синих трусах, в серых рубахах с резинкой, и, еще не успев подвязать красные галстуки, наперегонки неслись занять очередь к парикмахеру.
— Иоська! —окликнула Натка.— Вот что, дежурный. Всех, кто от парикмахера, направляй к фельдшеру — оспу прививать... А то как по площадке гоняться, то все тут, а как оспу прививать, то никого нет. Ну-ка, быстренько!
— Оспу! — выбегая на площадку, грозно кричал маленький и большеголовый Иоська.— Кто не прививал, вылетай живо!
— Нина! — окликнула Натка, увидав на террасе свою незадачливую помощницу, которая тихонько переступала, опираясь на бамбуковую палку.— Ты зачем ходишь? Ты сиди. Сколько у нас октябрят, Нина?
— Октябрят у нас десять человек, как раз звено. К ним звеньевым надо Розу Ковалеву. А как с черкесом Ингуловым? Он, Натка, ни слова по-русски.
— Ингулова, Нина, надо в то же звено, в котором казачонок-кубанец.
— Лыбатько?
— Ну да, Лыбатько. Он немного говорит по-черкесски. А башкирку Эмине оставь пока у октябрят. Они хорошо друг друга понимают и без языка. Вот она как носится!
Из-за угла стремительно вылетел дежурный Иоська.
— Время к ужину! — запыхавшись, крикнул он, отдуваясь и подпрыгивая, как будто кто-то поймал его арканом за ногу.
— Подавай сигнал,— ответила Натка,— сейчас я приду.
«Надо Иоську в звеньевые выделить,— подумала Натка.— Маленький, смешной, а проворный парень».
В половине девятого умывались, чистили зубы. С целой пачкой градусников приходила заступившая на ночь дежурная сестра, и Натка отправлялась с коротким рапортом о делах ми-
18
пувшего дня к старшему вожатому всего лагеря. После этого она была свободна.
Вечер был жаркий, лунный, и с волейбольной площадки, где
играли комсомольцы, долго раздавались крики, удары мяча и короткие судейские свистки.
Но Натка не пошла к площадке, а, поднявшись в гору, свер
нула по тропинке, к подножию одинокого утеса.
Незаметно зашла она далеко, устала и села на каменную глыбу под стволом раскидистого дуба.
Под обрывом чернело спокойное море. Где-то тарахтела моторная лодка. Тут только Натка разглядела, что почти рядом с ней, под тенью кипарисов, притаившись у обрыва, под скалой, без света в окнах, стоит маленький, точно игрушечный, домик.
Чьи-то шаги послышались из-за поворота, и Натка подвинулась глубже в черную тень листвы, чтобы ее не заметили. Вышли двое. Луна осветила их лица. Но даже в самую черную ночь Натка узнала бы их по голосам.
Это был тот высокий, белокурый, во френче, а рядом с ним, держась за руку, шагал маленький Алька.
Перед тем как подойти к дереву, в тени которого пряталась Натка, они, по-видимому, о чем-то поспорили и несколько шагов прошли молча.
— А как по-твоему,— останавливаясь, спросил высокий,— стоит ли нам, Алька, из-за таких пустяков ссориться?
— Но стоит,— согласился мальчуган и добавил сердито: — Папка, папка, ты бы меня хоть па руки взял. А то мы все идем да идем, а дома все нет и нет.
— Как нет? Вот мы и пришли! Ну, смотри — вот дом, а вот я уже и ключ вынул.
Они свернули к крыльцу, и вскоре в крайнем окошке, выхо
дящем на море, вспыхнул свет.
«Они через Севастополь приехали,— догадалась Натка.— Что же они здесь делают?»
...В комнате у дежурной сестры Натке сказали, что Толька Шестаков, подкравшись на четвереньках в палату к девчонкам, тихонько схватил башкирку Эмине за пятку, отчего эта башкирка ужасно заорала, да рыжеволосая толстушка Вострецова долго хохотала и мешала девчатам спать. А в общем, улеглись
19
спокойно. Это порадовало Натку, и она пошла за угол в свою комнатку, которая была здесь же, рядом с палатами.
Ночь была душная. Ночью в море что-то гремело, но спала Натка крепко и к рассвету увидела хороший сон.
Проснулась Натка около семи. Завернувшись в простыню, она пошла под душ. Потом босиком вышла на широкую террасу.
Далеко в море дымили уходящие к горизонту военные корабли. Отовсюду из-под густой непросохшей зелени доносилось звонкое щебетанье. Неподалеку от террасы чернорабочий Гейка колол дрова.
— Хорошо! — негромко крикнула Натка и рассмеялась, услыхав откуда-то из-под скалы такой же, как и ее, вскрик — веселое, чистое эхо.
— Натка... ты что? — услышала она позади себя удивленный голос.
— Корабли, Нина...— не переставая улыбаться, ответила Натка, указывая рукой на далекий сверкающий горизонт.
— А ты слышала, Натка, как сегодня ночью они в море бахали? Я проснулась и слышу: у-ух! у-ух! Встала и пошла к палатам. Ничего, все спят. Один Владик Дашевский проснулся. Я ему говорю: «Спи». Он лег. Я — из палаты. А он шарах на террасу. Забрался на перила, ухватился руками за столб, и не оторвешь его. А в море огни, взрывы, прожекторы. Мне и самой-то интересно. Я ему говорю: «Иди, Владик, спать». И просила, и ругала, и обещала на линейке вызвать. А он стоит молчит, ухватился за столб и как каменный. Неужели ты ничего не слыхала?
— Нина,— помолчав, спросила Натка,— ты не встречала здесь таких двоих?.. Один высокий, в сапогах и в сером френче, а с ним маленький, белокурый, темноглазый мальчуган.
— В сером френче...— повторила Нина.— Нет, Натка, в сером френче с мальчуганом не встречала. А кто это?
Я п сама не знаю. Такой забавный мальчуган.
— Видела я человека во френче,— по сразу вспомнила Ни-
20
па.— Только тот был без мальчугана и ехал верхом по тропке в горы. Конь у него был высокий, худой, а сапоги грязные.
— И большой шрам па лице,— подсказала Натка.
— Да, большой шрам на лице. Это кто, Натка? — спросила Нина и с любопытством посмотрела на подругу.
— Не знаю, Нина.
— Я встал, можно звонить подъем? — басистым голосом сообщил, выдвигаясь из-за двери, дежурный.
— Можно,— сказала Натка.— Звони. «Экий увалень!» — подумала она, глядя, как, размахивая короткими руками, Ба
ранкин уверенно направился к колоколу.
Это и был тот самый пионер тамбовского колхоза Баранкин, которого послали «в премию» за то, что он во время весеннего сева организовал походный ремонтно-фильтровальный завод.
Все оборудование этого завода умещалось на ручной тележке и состояло из двух лоханей, одного решета, трех старых мешков, двух скребков и кучи тряпок. И, выезжая в поле за тракторами, этот ребячий завод фильтровал воду для моторов и во время стоянок очищал тракторы от грязи.
Баранкин подошел к колоколу, крепко зажал в кулак конец лохматой бечевки и ударил так здорово, что разом обернувшиеся Нина и Натка закричали ому, чтобы он звонил потише.
...Среди соснового парка, па песчаном бугре, ребята, разбившись кучками, расположились па отдых.
Занимался каждый чем хотел. Один, собравшись возле Натки, слушали, что читала ока им о жизни негров, другие что-то записывали или рисовали, третьи потихоньку играли в камешки, четвертые что-то строгали, пятые просто ничего не делали, а, лежа на спине, считали шишки па соснах или потихоньку баловались.
Владик Дашевский и Толька Шестаков разместились очень удобно. Если они повертывались на правый бок, было слышно то, что читала Натка про негров. Если на левый, им было слышно то, что читал Иоська про полярные путешествия ледокола «Малыгин». Если отползти немного назад, то можно было из-за куста, и очень незаметно, запустить в спину Кашину и Баранкину еловую шишку. И, наконец, если подвинуться немного вперед, можно было кончиком прута пощекотать пятки башкир
21
ки Эмине, которая бойко обставляла в камешки трех русских девочек и затесавшегося к ним октябренка Карасикова.
Так они и сделали. Послушали и про негров и про ледокол. Бросили две шишки в спину Баранкину, но не решились провести Эмине прутом по пяткам, потому что заранее знали, что подпрыгнет она с таким визгом, как будто ее за ногу ухватила собака.
— Толька,— спросил Владик, —а ты слышал, как ночью сегодня бабахнуло? Я сплю, вдруг бабах... бабах... Как на фронте. Это корабли в море стреляли. У них маневры, что ли. А я, Толька, на фронте родился.
— Врать-то! — равнодушно ответил Толька.— Ты всегда что-нибудь да придумаешь.
— Ничего не врать, мне мама все рассказала. Они тогда возле Брест-Литовска жили. Ты знаешь, где в Польше Брест-Литовск? Нет? Ну, так я тебе потом на карте покажу. Когда пришли в двадцатом красные, этого мать не запомнила. Тихо пришли. А вот когда красные отступали, то очень хорошо запомнила. Грохот был или день, или два. И день и ночь грохот. Сестренку Юльку да бабку Юзефу мать в погреб спрятала. Свечка в погребе горит, а бабка все бормочет, молится. Как чуть стихнет, Юлька наверх вылезает. Как загрохочет, она опять нырк в погреб.
— А мать где? — спросил Толька.— Ты все рассказывай, по порядку.
— Я и так по порядку. А мать все наверху бегает: то хлеб принесет, то кринку молока достанет, то узлы завязывает. Вдруг к ночи стихло. Юлька сидит. Нет никого, тихо. Хотела она вылазить. Толкнулась, а крышка погреба заперта. Это мать куда-то ушла, а сверху ящик поставила, чтобы она никуда не вылазила. Потом хлопнула дверь — это мать. Открыла она погреб. Запыхалась, сама растрепанная. «Вылезайте»,— говорит. Юлька вылезла, а бабка не хочет. Не вылазит. Насилу уговорили ее. Входит отец с винтовкой. «Готовы?— спрашивает.— Ну, скорее». А бабка не идет и злобно на отца ругается.
— Чего же это она ругалась?—удивился Толька.
— Как отчего? Да оттого ругалась, зачем отец поляк, а с русскими красными уходит.
22
— Так и не пошла?
— И не пошла. Сама не идет и других не пускает. Отец как посадил ее в угол, так она и села. Вышли наши во двор да на телегу. А кругом все горит: деревня горит, костел горит... Это от снарядов. А дальше у матери все смешалось: как отступали, как их окружали, потому что тут на дороге я родился. Из-за меня наши от красных отбились и попали в плен к немцам, в Восточную Пруссию. Там мы четыре или пять лет и прожили.
— Отец-то почему с винтовкой приходил?
— А он, Толька, в народной милиции был. Когда в Польшу пришли красные, так у нас народная милиция появилась. Помещиков ловили и еще там разных... Как поймают, так и в
ревком.
— Нельзя было отцу оставаться,— согласился Толька.— Могли бы, пожалуй, потом и повесить.
— Очень просто. У нас дедушка нигде не был, только в ревкоме рассыльным, и то год в тюрьме держали. А сестра у меня — ей уже сейчас двадцать восемь лет,— так она и теперь в тюрьме сидит. Сначала посадили ее — три года сидела. Потом выпустили — три года на воле была. Теперь опять посадили. И уже четыре года сидит.
— Скоро опять выпустят?
— Нет, еще пе скоро. Еще четыре года пройдет, тогда выпустят. Опа в Мокотовской тюрьме сидит. Оттуда скоро не выпускают.
— Она коммунистка?
Владик молча кивнул головой, и оба притихли, обдумывая свой разговор и прислушиваясь к тому, что читала Натка о
неграх.
— Толька! — тихо и оживленно заговорил вдруг Владик.— А что, если бы мы с тобой были ученые? Ну, химики, что ли. И придумали бы мы с тобой такую мазь или порошок, которым если натрешься, то никто тебя не видит. Я где-то такую книжку читал. Вот бы нам с тобой такой порошок!
— Ия читал... Так ведь все это враки, Владик,— усмехнулся Толька.
— Ну и пусть враки! Ну, а если бы?
23
— А если бы? — заинтересовался Толька.— Ну, тогда мы с тобой уж что-нибудь придумали бы.
— Что там придумаешь! Купили бы мы с тобой билеты до заграницы.
— Зачем же билеты? — удивился Толька.— Ведь нас бы и так никто не увидел.
— Чудак ты! — усмехнулся Владик.— Так мы бы сначала, не натершись, поехали. Что нам на советской стороне натираться? Доехали бы мы до границы, а там пошли бы в поле и натерлись. Потом перешли бы границу. Стоит жандарм — мы мимо, а он ничего не видит.
— Можно было бы подойти сзади да кулаком по башке стукнуть,— предложил Толька.
— Можно,— согласился Владик.— Он, поди-ка, тоже, как Баранкин, все оглядывался бы, оглядывался: откуда это ему попало?
— Вот уж нет,— возразил Толька.— В Баранкина это мы потихоньку, в шутку. А тут так дернули бы, что, пожалуй, и но завертишься. Ну ладно! А потом?
 — А потом... потом поехали бы мы прямо к тюрьме. Убили бы одного часового, потом дальше... Убили бы другого часового. Вошли бы в тюрьму. Убили бы надзирателя...
— Что-то уж очень много убили бы, Владик!—поежившись, сказал Толька.
— А что их, собак, жалеть? —• холодно ответил Владик.— Они наших жалеют? Недавно к отцу товарищ приехал. Так когда стал он рассказывать отцу про то, что в тюрьмах делается, то меня мать на улицу из комнаты отослала. Тоже умная! А я взял потихоньку сел в саду под окошком и все до слова слышал. Ну вот, забрали бы мы у надзирателя ключи и отворили бы все камеры.
— И что бы мы сказали? — нетерпеливо спросил Толька.
— Ничего бы не сказали. Крикнули бы: «Бегите, кто куда хочет!»
— А они бы что подумали? Ведь мы же натертые, и нас не видно.
— А было бы им время раздумывать? Видят — камеры отперты, часовые побиты. Небось сразу бы догадались.
24
— То-то бы они обрадовались, Владик!
— Чудак! Просидишь четыре года да еще четыре года сидеть, конечно, обрадуешься... Ну, а потом... потом зашли бы мы в самую богатую кондитерскую и наелись бы там разных печений и пирожных. Я один раз в Москве четыре штуки съел. Это когда другая сестра, Юлька, замуж выходила.
— Нельзя наедаться,— серьезно поправил Толька.— Я в этой книжке читал, что есть ничего нельзя, потому что пирожные — они ведь не натертые, их наешься, а они в животе просвечивать будут.
— А ведь и правда будут!—согласился Владик.
И оба они расхохотались.
— Сказки все это,— помолчав, сознался и сам Владик.— Все это сказки. Чепуха!
Он отвернулся, лег на спину и долго смотрел в небо, так что Тольке показалось, что он прислушивается к тому, что читает Натка.
Но Владик не слушал, а думал о чем-то другом.
— Сказки,— повторил он, поворачиваясь к Тольке.— Л вот в Австрии есть коммунист один. Он раньше солдатом был. Потом стал коммунистом. Так этот и без всяких натираний невидимый.
— Как — невидимый? — насторожился Толька.
— А так. С тех пор как убежал он из тюрьмы, три года его полиция ищет и все никак найти пе может. А он то здесь появится, то там, у пас. В Львове оп прямо открыто на собрании деповских рабочих выступил. Все так и ахнули. Пока полиция прибежала, а он уже полчаса проговорил.
— Ну, и что же полиция? Ну, и куда же оп девался?
— А вот поди спроси — куда,— с гордостью ответил Владик.— Как только полиция в двери, вдруг хлоп... свет погас. А окон много, и все окна почему-то распахнуты. Кинулась полиция к механику, а механик кричит, ругается. «Идите,— говорит,— к черту! У меня и без того беда: кажется, обмотка якоря
перегорела».
— Так это он нарочно! — с восхищением воскликнул Толька.
— А вот поди-ка ты докажи, нарочно или не нарочно,—
25
усмехнулся Владик и добавил уже снисходительно: — Рабочие прячут, оттого и невидимый. А ты что думал? Порошок, что ли?
Издалека донесся гул колокола — к обеду, и ребятишки, хватая подушки, простыни и полотенца, с визгом повскакали со своих мест.
После обеда полагалось ложиться отдыхать. Но в третьей палате плотники еще с утра пробивали новую дверь на террасу. Койки были вынесены, на полу валялись стружки и штукатурка, а плотники запаздывали.
Поэтому второму звену разрешено было отдыхать в парке.
Владик и Толька забрались в орешник. Толька вскоре задремал, но Владику не спалось. Он ждал сегодня важного письма, но почтальон к обеду почему-то пе приехал.
Владик вертелся с боку на бок и с завистью глядел на спокойно похрапывающего Тольку. Вскоре вертеться ему надоело, он приподнялся и подергал Тольку за ногу:
— Вставай, Толька! Чего спишь? Ночью выспишься.
Но Толька дрыгнул ногой и повернулся к Владику спиной. Владик рассердился и дернул Тольку за руку:
— Вставай... вставай, Толька! Кругом измена! Все в плену. Командир убит... Помощник контужен. Я ранен четырежды, ты трижды. Держи знамя! Бросай бомбы! Трах-та-бабах! Отобьемся!..
И, всучив ошалелому Тольке полотенце вместо знамени и старый сандалий вместо бомбы, Владик потащил товарища через кусты под горку.
— За такие дела можно и по шее...— начал было рассерженный Толька.
— Отбились! — торжественно заявил Владик.— За такие геройские дела представляю тебя к ордену.— И, сорвав колючий репейник, Владик прицепил его к Толькиной безрукавке.— Брось, Толька, дуться! Вон под горою какой-то дом. Вон за горою какая-то вышка. Вон там, в овраге, что-то стучит. Вон под ногами у нас кривая тропка. Что за дом? Что за вышка? Кто стучит? Куда тропка? Гайда, Толька! Все спят, никого нет, и мы всё разведаем.
26
Толька зевнул, улыбнулся и согласился.
Быстро, но осторожно, чтобы никому не попасться на глаза, они перебегали дорожки, ныряли в чащу кустарника, пролезали через колючие ограды, ползли вверх, спускались вниз, ничего не оставляя на своем пути незамеченным.
Так они наткнулись на ветхую беседку, возле которой стояла позеленевшая каменная статуя. Потом нашли глубокий заброшенный колодец. Затем попали в фруктовый сад, откуда мгновенно умчались, заслышав ворчанье злой собаки.
Продравшись через колючие заросли дикой ажины, они очутились на заднем дворе небольшой лагерной больницы.
Они осторожно заглянули в окно и в одной из палат увидели незнакомого мальчишку, который, скучая, лепиво вертел красное яблоко.
Они легонько постучали в стекло и приветливо помахали мальчишке руками. Но мальчишка рассердился и показал им кулак. Они обиделись и показали целых четыре. Тогда злорадный мальчишка неожиданно громко заорал, призывая няньку. Испуганные ребята разом перемахнули через ограду и помчались наугад по тропинке.
Вскоре они очутились высоко над берегом моря. Слева громоздились изрезанные ущельями горы. Справа, посреди густого дубняка и липы, торчали остатки невысокой крепости.
Ребята остановились. Было очень жарко.
Торжественно гремел из-за пыльного кустарника мощный хор невидимых цикад.
Внизу плескалось море. А кругом — ни души.
— Это древняя крепость,— объяснил Владик.— Давай, Толька, поищем, может быть, и наткнемся на что-нибудь старинное.
Искали они долго. Они нашли выцветшую папиросную коробку, жестяную консервную банку, стоптанный башмак и рыжий собачий хвост. Но ни старинных мечей, ни заржавленных доспехов, ни тяжелых цепей, ни человечьих костей им не попалось.
Тогда, раздосадованные, они спустились вниз. Здесь, под стеной, меж колючей травы, они наткнулись на темное, пахнувшее сыростью отверстие.
27
Они остановились, раздумывая, как быть. Но в это время издалека, от лагеря, похожий отсюда на комариный писк, раздался сигнал к подъему.
Надо было уходить, но они решили вернуться сюда еще раз, захватив бечевку, палку, свечку и спички.
Полдороги они пробежали молча. Потом устали и пошли рядом.
— Владик,— с любопытством спросил Толька,— вот ты всегда что-нибудь выдумываешь. А хотел бы ты быть настоящим старинным рыцарем? G мечом, со щитом, с орлом, в панцире?
— Нет,— ответил Владик.— Я хотел бы быть не старинным, со щитом и с орлом, а теперешним, со звездою и с маузером. Как, папример, один человек.
— Как кто?
— Как Дзержинский. Ты знаешь, Толька, он тоже был поляк. У пас дома висит его портрет, и сестра под пим написала по-польски: «Милый рыцарь. Смелый друг всего пролетариата». А когда он умер, то сестра в тюрьме плакала и вечером па допросе плюнула в лицо какому-то жандармскому капитану.
Пароход с почтой запоздал, и поэтому толстый почтальон, тяжело пыхтя и опираясь на старую суковатую палку, поднялся в гору только к ужину.
Отмахиваясь от обступивших его ребят, он называл их по фамилиям, а тех, кого знал, то и просто по именам.
— Коля,— говорил он басом и тащил за рукав тихо стоявшего мальчугана,— ну-ка, брат, распишись. Да не лезьте под руки, озорной народ! Дайте человеку расписаться. Тебе, Мишаков, пет письма. Тебе, Баранкин, письмо. И кто это тебе такие толстые письма пишет?
— Это мне брат из колхоза пишет,— громко отвечал Баранкин, крепко напирая плечом и протискиваясь сквозь толпу ребят.— Это брат Василий. У мепя два брата. Есть брат Григории— тот в Красной Армии, в броневом отряде. А это брат Iiacn.iiаii -он у нас. в колхозе старшим конюхом. Григория взяли, а I и.и-11л и и ужо отслужил. У пас три брата да три сестры. Две грамотных, а одна еще неграмотная, мала девка.
28
— А теток у тебя сколько?
— А корова у вас есть?
— А курицы есть? А коза есть? — закричали Баранкину сразу несколько человек.
— Теток у меня нет,— охотно отвечал Баранкин, протягивая руку за шершавым пакетом.— Корова у нас есть, свинью закололи, только поросенок остался. А коз у нас в деревне не держат. От козы нам пользы мало, только огороду потрава. И что смеетесь? — добродушно и удивленно обернулся он, услышав вокруг себя дружный смех.— Сами спрашивают, а сами смеются.
Когда уже большинство ребят разошлись, то подошел Владик Дашевский и спросил, пет ли письма ему. Письма не было. Он неожиданно погрозил пальцем почтальону, потом равнодушно засвистел и пошел прочь, сбивая хлыстиком верхушки придорожной травы.
Натка Шегалова получила заказное с Урала от подруги — от Веры.
Сразу после ужина весь санаторный отряд ушел с Ниной на
нижнюю площадку, где затевались игры.
В просторных палатах и па широкой лужайке перед террасой стало по-необычному тихо и пусто.
Натка прошла к себе в компату, распечатала письмо, из которого выпал потертый и почему-то пахнувший керосином фо
тоснимок.
Возле толстого, охваченного чугунными брусьями столба, опустившись на одно колено и оттягивая пряжки кривой железной «кошки», стояла Вера. Ее черпая глухая спецовка была перетяпута широким брезентовым поясом, а к металлическим кольцам пояса были пристегнуты молоток, плоскогубцы, кусач
ки и еще какие-то инструменты.
Было понятно и то, что Верка собирается забраться на столб и что она торопится, потому что неподалеку от нее смотрел на провода не то инженер, не то электротехник, а рядом с ним стоял кто-то маленький, черноволосый — вероятно, бригадир или десятник. И лицо у этого черноволосого было озабоченное и сердитое, как будто его только что крепко выругали. День
29
был солнечный. Вдалеке виднелись неясные серые громады незаконченных построек и клочья густого, черного дыма.
Письмо было короткое. Верка писала, что жива, здорова. Что практика скоро кончается. Что за работу по досрочному монтажу понижающей подстанции она получила премию. Что за короткое замыкание она получила выговор. А в общем, все хорошо — устала, поздоровела и перед началом занятий обязательно заедет с Урала в Москву, и там хорошо бы с Наткой встретиться.
Натка задумалась. Она с любопытством посмотрела еще раз на черную пыльную спецовку, на тяжелые, толстые ботинки, на ту торопливую хватку, с которой пристегивала Верка железные десятифунтовые «кошки», и с досадой отодвинула фотоснимок, потому что опа завидовала Верке.
Неожиданно обе половины оконной занавески раздвинулись, и оттуда высунулась круглая голова Баранкина.
— Баранкип,— удивилась и рассердилась Натка,— ты почему не па площадке? Ребята играют, а ты что?
— Это не игра,— убеждепно произнес Баранкин, наваливаясь грудью на подоконник. — Ну, завязали мне ноги в мешок — беги, говорят. Я шагнул и — бац па землю. Шагнул — и опять бац. А они смеются. Потом положили в ложку сырое яйцо, дали в руки и опять — беги! Конечно, яйцо хлоп и разбилось. Разве же это игра? У нас в колхозе за такую игру и хворостиной недолго.— Он укоризненно посмотрел на Натку и добродушно добавил: — Я тут буду. Никуда не денусь. А лучше пойду помогу Гейке дрова пилить.
Круглая голова Барапкина скрылась.
Но через минуту раскрасневшееся лицо его опять просунулось в комнату.
— Забыл,— спокойно сказал он, увидав недовольное лицо Натки.— Проходил мимо площадки, где комсомольцы в мяч играют. Остановили и наказывают: беги шибче, и если Шега-лова свободна, пусть скорее идет. Совсем забыл,— повторил он и, неловко улыбнувшись, почему-то вспомнил: — У нас в колхозе как-то ночью амбар подожгли. Брата не было. Кинулся я в сарай лошадь запрягать — темно. А чересседельник с гвоздя
30
как соскочит да мне прямо по башке. Так всю память и отшибло. Насилу я во двор вылез. А амбар горит, горит...
— Баранкин,— спросила Натка, положив руку на его крепкое плечо,— у тебя мать есть?
— Есть. Александрой зовут,— охотно и обрадованно ответил Баранкин.— Александра Тимофеевна. Она у нас в колхозе скотницей. Всю эту весну пролежала. Теперь ничего... поздоровела. Бык ее в грудь боднул. У нас хороший бык, породистый. В Моршаиске прошлую зиму колхоз за шестьсот рублей купил... Иду, иду! — крикнул Баранкин, оборачиваясь на чей-то далекий хриплый окрик.— Это Гейка зовет,— объяснил он.— Мы с ним дружки.
Когда Натка спускалась к площадке, солнце уже скрывалось за морем. Бесшумно заскользили серые вечерние стрижи. Задымили сторожевые костры на виноградниках. Зажглись зеленые огни створного маяка. Ночь надвигалась быстро, ио игра была в самом разгаре.
«Хорошие свечки дает Картузик»,— подумала Натка, глядя на то, как тугой мяч гулко взвился к небу, повис на мгновенье над острыми вершинами старых кипарисов и по той же прямой плавно рванулся к земле. Натка подпрыгнула, пробуя, крепко
ли затянуты сандалии, поправила косынку и, уже не спуская глаз с мяча, подбежала к сетке и стала на пустое место, слева от Картузика.
— Пасовать,— вполголоса строго сказал ей Картузик.
— Есть пасовать,— также вполголоса ответила она и силь
ным ударом послала мяч далеко за сетку.
— Пасовать,— повторил Картузик.— Спокойней, Натка.
Но вот он, крученый, хитрый мяч, метнулся сразу на третью линию. Отбитый косым ударом, мяч взвился прямо над головой отпрыгнувшего Картузика.
— Дай! — вскрикнула Натка Картузику.
— Возьми! — ответил Картузик.
— Режь! — вскрикнула Натка, подавая ему невысокую
свечку.
— Есть! — ответил он и с яростью ударил по мячу вниз.
31
— Один — ноль,— объявил судья и, засвистев, предупредил: — Шегалова, Картузик, не переговариваться, а то запишу штрафное очко.
Натка рассмеялась. Невозмутимый Картузик улыбнулся, и они хитро и понимающе переглянулись.
— Шегалова,— крикнул ей кто-то из ребят,— тебя Алеша Николаев зачем-то ищет!
— Еще что! — отмахнулась Натка.— Что ему ночью надо? Там Нина осталась.
Темнота сгущалась. На счете «один — ноль» догорела заря. На «восемь — пять» зажглись звезды. А когда судья объявил сэт-бол, то из-за гор вылезла такая ослепительно яркая лупа, что хоть опять начинай всю игру сначала.
— Сэт-бол! — крикнул судья, и почти тотчас же черный мяч взвился высоко над серединой сетки.
«Дай!»—глазами попросила Натка у Картузика.
«Возьми!» — ответил он молчаливым кивком головы.
«Режь!» — зажмуривая глаза, вздрогнула Натка и еще втемную услышала глухой удар и звонкий свисток судьи.
— Шегалова и Картузик, пе переговариваться! — добродушно сказал судья. Но уже не в виде замечания, а как бы предупреждая.
Возвращаясь домой, Натка встретила Гейку; он волок за собой под гору целую кипу гремящих и подпрыгивающих жердей. Узнав Натку, он остановился.
— Федор Михайлович спрашивал,— угрюмо сообщил он Натке.— Меня посылал искать, да я пе нашел. Не знаю, зачем-то шибко ему понадобились.
«Что-нибудь случилось?» — с тревогой подумала Натка и круто свернула с дороги влево. Маленькие камешки с шорохом посыпались пз-под ее ног. Быстро перепрыгивая от куста к кусту, по ступенчатой тропинке она спустилась па лужайку.
Все было тихо и спокойно. Она постояла, раздумывая, стоит ли идти в штаб лагеря или нет, и, решив, что все равно уже поздно к все спят, тихонько прошла в коридор. Прежде чем зайти к дежурной и узнать, в чем дело, она зашла к себе, чтобы вытряхнуть из сандалий набившиеся туда острые камешки. Не зажигая огня, опа села па кровать. Одна из пряжек что-
то не расстегивалась, и Натка потянулась к выключателю. Но вдруг она вздрогнула и притихла: ей показалось, что в комнате она не одна.
Не решаясь пошевельнуться, Натка прислушалась и теперь, уже ясно расслышав чье-то дыхание, поняла, что в комнате кто-то спрятан. Она тихонько повернула выключатель.
Вспыхнул свет.
Она увидела, что у противоположной степы стоит небольшая железная кровать, а в пей крепко и спокойно спит все тот же и знакомый и пезпакомый ей мальчуган. Все тот же белокурый и темноглазый Алька.
Все это было очепь неожиданно, а главное — совсем непонятно.
Свет ударил спящему Альке в лицо, и он заворочался. Натка сдернула синий платок и накинула его поверх абажура.
Зашуршала дверь, и в комнату просунулось сонное лицо дежурной сестры.
— Ольга Тимофеевна,—полушепотом спросила Натка,— кто это? Почему это?
— Это Алька,— равнодушно ответила дежурная.— Тебя весь вечер искали, искали. Тебе па столе записка.
Записка была от Алешки Николаева.
«Натка! — писал Алеша.— Это Алька, сын инженера Ганина, который работает сейчас по водопровода у Верхнего озера. Сегодня случилась беда: перерезали подземный ключ, и вода затопляет выемки. Сам ипжепер уехал к озеру. Ты не сердись — мы поставили пока кровать к тебе, а завтра что-нибудь придумаем».
Возле кроватки стояла белая табуретка. На пей лежали синие трусики, голубая безрукавка, круглый камешек, картонная коробочка и цветная картинка, изображавшая одинокого всадника, мчавшегося под ослепительно яркой пятиконечной звездой.
Натка открыла коробочку, и оттуда выпрыгнули к ней на колени два серых кузнечика.
Натка тихонько рассмеялась и потушила свет. На Алешу Николаева она не сердилась.
33
...Не доезжая до верхних бараков у новой плотины, инженер свернул ко второму участку. Еще издалека он увидел в беспорядке выкинутые на берег тачки, мотыги и лопаты. Очевидно, вода застала работавших врасплох.
Инженер соскочил с коня. Мутная жижа уже больше чем на полтора метра залила выемку. В воде торчал невыдерну-тый разметочный кол и спокойно плавали две деревянные лопаты.
Инженер понял, что, поднявшись еще на полметра, вода пойдет назад, заливая соседнюю впадину, а когда вода поднимется еще на метр, перельется через гребень и, круто свернув направо, затопит и сорвет первый участок, на котором шли работы по прокладке деревянных желобов.
— Плохо, Сергей Алексеевич! — закричал старший десятник Дягилев, спускаясь с горы впереди двух подвод, которые, с треском ломая кустарник, волокли доски и бревна.
— Когда прорвало? — спросил инженер.— Шалимов где?
— Разве же с таким пародом работать можно, Сергей Алексеевич? С таким народом только из пустого в порожнее переливать. Прорвало часов в девять. Шалимовская бригада работала... Как рвануло это снизу, им бы сейчас же брезент тащить да камнями заваливать, а они — туды, сюды, меня искать... Пока то да се, пока меня разыскали, а ее — дыру-то — чуть ли не в сажень разворотило.
— Шалимов где?
— Сейчас придет. В своей деревне рабочих собирает.
Всю ночь стучали топоры, полыхали костры и трещали смоляные факелы. К рассвету сколотили плот и целых три часа сбрасывали рогожные кули со щебнем в то место, откуда била
прорвавшаяся вода.
И когда наконец, сбросив последнюю груду балласта, забили подводную дыру, мокрый, забрызганный грязью инженер вытер раскрасневшееся лицо и сошел на берег.
Но едва только он опустился на колени, доставая из костра горящий уголек, как на берегу раздались шум, крики и ругань. Он вскочил и отшвырнул нераскуренную папиросу.
34
Вырываясь со дна гораздо правее, чем в первый раз, вода клокотала и пенилась, как в кипящем котле. Закупоренную родниковую жилу прорвало в другом месте, и, по-видимому, про
рвало еще сильнее, чем прежде.
Мимо обозленных землекопов инженер подошел к Дягилеву и Шалимову. Он повел их по краю лощины к тому месту, где лощина была перегорожена невысокой, но толстой каменистой грядой.
— Вот! — сказал он.— Поставим сюда тридцать человек. Ройте поперек, и мы спустим воду по скату.
— Грунт-то какой, Сергей Алексеевич!—возразил Дягилев, переглядываясь с Шалимовым.— Хорошо, если сначала от силы метров сорок за сутки возьмем, а дальше, сами видите, голый камепь.
— Ройте,— повторил инженер.— Ройте посменно, без перерыва. А дальше взорвем динамитом.
— Нет у нас динамита, Сергей Алексеевич, напрасно только людей измотаем.
— Ройте,— отвязывая повод застоявшегося копя, повторил инженер.— Надо достать, а то пропала вся наша работа.
Спустившись в лагерь и пе заходя к Альке, инженер пошел к телефону и долго, настойчиво вызывал Севастополь. Наконец он дозвонился, по из Взрывсельпрома ему ответили, что без наряда от Москвы динамита ему не могут отпустить пи килограмма.
Выехав на шоссейную дорогу, инженер повернул направо и по-пад берегом моря рысью поскакал к мысу, где среди скалистого парка высились красивые белые здания. Это было прежде богатое поместье, а теперь шеф пионерского лагеря, дом отдыха ЦИК и Совнаркома — Ай-Су.
Соскочив у высокой узорной решетки, он зашел в дежурку и спросил, есть ли среди отдыхающих товарищи Самарин или Гптаевич. Ему ответили, что Самарин еще с утра уехал в Ялту и вернется только к вечеру, а Гитаевич здесь.
Инженер взял пропуск и, похлопывая плетью о голенище грязного сапога, пошел к виднеющемуся в глубине аллеи про
свету.
Гитаевича он встретил у лесенки, ведущей к морю. Это был
35
черноволосый с проседью человек в больших круглых очках, с широкой черной бородой.
— Здравствуйте! — громко сказал инженер, прикладывая
руку к козырьку.
Гитаевич с удивлением посмотрел на этого внезапно воз
никшего человека в грязных сапогах и в запачканном глиною френче.
— Ба!.. Ба!.. Сергей! —улыбаясь, заговорил он резким, каркающим голосом.— Откуда? И в каком виде — сапоги, френч... нагайка! Что ты, прямо из разведки в штаб полка?
— Дело, товарищ Гитаевич,— сказал Сергей, сжимая протянутую руку.— Спешное дело.
— Уволь, уволь,— заговорил Гитаевич, усаживаясь на скамейку.— Газет не читаю, телеграмм не распечатываю. О чем хочешь? Старину вспомним... дивизию, Бессарабию. Так поговорим — это с большим удовольствием, а от дела избавь. У меня здесь ни чина, ни должности, пи обязанностей. Лежу па сол
нышке да вот, видишь, стихи читаю.
— Дело-, товарищ Гитаевич,— упрямо повторил Сергей.— Если бы не важное, то и не просил бы.
— Палицын где?.. Матусевич? И этот... как его? Ну, со шрамом на щеке... Ах ты! Да как же его, этого, что со шрамом? — как бы пе расслышав Сергея, продолжал Гитаевич.
— Много со шрамами было, товарищ Гитаевич. Я и сам со шрамом,— продолжал Сергей.— Мне динамит пужен. Взрыв-сельпром не дает. Говорит, Москву запрашивать падо. А если вы напишете, то даст. Ваш дом отдыха — наш шеф. Вы отдыхаете, значит, вы тоже шеф.
— Какой динамит? Какие шефы? — с раздражением и беспокойством переспросил Гитаевич.— И откуда ты на мою голову свалился? Я выкупался, иду, читаю стихи, а оп вдруг: дело... динамит... шефы... Ну, что у тебя такое? Наверное, какая-нибудь ерунда?
— Дело ерундовое,— согласился Сергей и рассказал все, что ему было нужно.
Окончилось тем, что Гитаевич поморщился, взял протянутую ему бумагу, карандаш, что-то написал и передал Сергею.
36
— Возьми,— грубовато сказал ол.— От тебя не отстанешь.
— Ваша школа, товарищ Гитаевич,— ответил Сергей и, спрятав бумагу, добавил: — Знавал я на Украине одного комиссара дивизии, которого однажды командующий на гауптвахту посадил. Иначе, говорит, этот не отстанет.
Прищурив под дымчатыми стеклами узкие строгие глаза, Гитаевич взглянул искоса и насмешливо, как бы подбадривая Сергея: ну, дескать, продолжай, продолжай. Но Сергей теперь и сам неспроста посматривал на Гитаевича и молча доставал из портсигара папиросу.
— Так посадил, говоришь? — неожиданно веселым, но все тем же каркающим голосом спросил Гитаевич, и, взяв Сергея за руку, он дружески хлопнул его по плечу.— Давно это было, Сергей,— уже тише добавил он.
— Давно, товарищ Гитаевич.
— Так ты теперь не в армии?
.— Инженер. Командир запаса.
— Почему же, Сережа, ты инженер? Я что-то не припоминаю, чтобы у тебя какие-нибудь инженерские задатки были... Постой, куда же ты? — спросил Гитаевич, увидав, что Сергей поднимается и застегивает полевую сумку.— Да, у тебя динамит. Ну, когда выберешь свободное время, заходи. Только заходи без всякого дела. Пойдем к морю, выкупаемся, поговорим. Ты один? — глядя в лицо Сергея и почему-то тише и ласковей спросил Гитаевич.
— Один. То есть пас двое — я и Алька,— ответил Сергей.— Двое, я и сын,— повторил он и замолчал.
— Ну, до свиданья,— сказал Гитаевич, который, по-видимому, что-то хотел сказать или о чем-то спросить, но раздумал — не сказал и не спросил, а только крепче, чем обыкновенно, пожал протянутую ему руку.
Чтобы сократить путь к озеру, Сергей взял наперерез через тропку, по, еще не доезжая до перевала, он вспомнил, что позабыл заехать в лагерь и заказать машину на Севастополь. Досадуя на свою оплошность и опасаясь, как бы машину не угнали в другое место, он остановил усталого коня.
Тропинка была глухая, заросшая травою и засыпанная мелкими камнями. Неподалеку торчали остатки маленькой старип-
37
ной крепости с развалившейся башенкой, на обломках которой густо разросся низкорослый кудрявый кустарник.
Конь насторожил уши,— на тропку из-за кустов выскочили два мальчугана. Один из них держал палку, к концу которой была привязана обыкновенная стеариновая свеча, а другой тащил большой клубок тонкой бечевки. Столкнувшись с незнакомым человеком, оба они смутились.
— Из лагеря? — спросил Сергей.— А ну-ка, подите сюда!
— Из лагеря,— хмуро и неохотно ответил тот, который был повыше, стараясь спрятать за спину палку со свечой.— Мы гу
ляли.
— Вот что,— сказал Сергей.— Вы потом погуляете, а сейчас я вам дам записку. Тащите ее во весь дух к начальнику лагеря и скажите: пусть через час приготовит мне машину на Севастополь.
Пока он писал, оба мальчугана переглянулись, и старший успокоенно кивнул младшему.
Догадавшись, что встретившийся человек ни в чем плохом их не подозревает, они охотно приняли записку и поспешно скрылись в кустарнике.
В горах на месте катастрофы вода разлилась широко.
Над низовым кустарником, пронзительно чирикая, носились встревоженные пичужки. Сухие травы, стебли, рыжая пухлая пена — все это плавало и кружилось на поверхности мутной воды.
— Много вынули? — спросил Сергей у бригадира Шалимова, который ругался по-татарски с маленьким сухощавым землекопом.
— А не мерил еще,— медленно выговаривая русские слова, ответил Шалимов.— Кубометров десять, должно быть, вынули.
— Мало,— сказал Сергей.— Плохо работаешь, Шалимов.
— Грунт тяжелый,— равнодушно ответил Шалимов,— не земля, а камень.
— Ну, камень! До камня еще далеко. Смотри, Шалимов, беда будет. Зальет второй участок, и оставим мы ребят без воды.
— Как можно без воды? — согласился Шалимов. — Пить
38
...Они охотно приняли записку и поспешно скрылись в кустарнике.
нету, обед варить нету, ванну делать нету, цветы поливать нету. Как можно без воды? — разведя руками, закончил он и невозмутимо сел на камень, собираясь вступить в длинный и благодушный разговор.
— Плохо, Сергей Алексеевич! — крикнул запыхавшийся десятник Дягилев.— Вы посмотрите на выемку — так и рвет со дна, так и рвет! И откуда такая силища? Это не ключ, а сама подземная речка.
— Видел,— ответил Сергей.— До утра продержимся.
— Ой ли, продержимся, Сергей Алексеевич?
— Надо продержаться.
Сергей приказал: как только обнажится каменная гряда, поставить бурить скважины, а землекопов перебросить рыть канаву к другой небольшой впадине, которая могла оттянуть воду и задержать перелив еще на три-четыре часа.
— Дягилев,— сказал он напоследок,— я вернусь ночью, к рассвету. Ты отвечаешь. Да не ругайтесь вы с Шалимовым, а работайте. Как ни приду, или Шалимов на тебя жалуется, или ты на Шалимова. С рабочими за прошлую десятидневку рассчитались?
— Давно уже, Сергей Алексеевич. Это еще по старой ведомости, до вашего приезда, прежним техником подписана была.
— Вы потом покажите мне все эти ведомости,— сказал Сергей.— Я поехал.
Возле Ялты хлынул грозовой ливень. Это задержало машину на два часа: шофер был вынужден уменьшить скорость, потому что на крутых поворотах скользкой дороги машину сильно заносило. В Севастополь они прибыли только в восемь вечера. Понадобились долгие телефонные звонки, понадобилось вмешательство секретаря райкома и даже коменданта города для того, чтобы получить пропуск и открыть уже запечатанные склады Взрывсельпрома.
И когда небольшой, но тяжелый ящик был осторожно погружен на машину, стрелка часов уже подходила к половине одиннадцатого.
Луна сквозь сплошные черные тучи не обозначалась даже
40
слабым просветом. Скрылись очертания горных вершин., Растворились в темноте рощи, сады, поля, виноградники, и только полоса широкого ровного шоссе, как бы расплавленного ослепительным светом автомобильных фар, сверкала влажной желтоватой белизной.
— Ну, давай! — подбадривающе сказал Сергей, усаживаясь рядом с шофером.— Ночь темная, а дорога длинная.
Только теперь, сидя на кожаных подушках вздрагивающего автомобиля, Сергей почувствовал, что он сильно устал. Запахнув плащ и крепче надвинув фуражку, он закрыл глаза. И так в полусне, только по собачьему лаю да по кудахтанью распуганных кур угадывая проносящиеся мимо поселки и деревушки,
сидел он долго и молча.
Ра-а! Ра-а-а!..— звонко и тревожно гудел сигнал, и машину плавно покачивало на бесчисленных крутых поворотах.
Дорога забирала в горы.
И эта непроницаемая, беззвездная тьма, и глот свежий и влажный ветер, приглушенный собачий лай, запах сена и спелого винограда напомнили Сергею что-то радостное, но очень
молодое и очень далекое.
И вот почему-то пылал костер. Тихо звеня уздечками, тут
же рядом ворочались разномастные кони.
Ра-а-а!.. — звонко гудела машина, взлетая в гору все круче
п круче.
...Темные копи, вороные и каурые, были невидимы, но один, белогривый, маленький и смешной Пегашка, вскинув короткую
морду, поднял длинные уши, настороженно прислушиваясь к
неразгаданному шуму.
— Это мой конь! — сказал Сергей, поднимаясь от костра и
тренькая звонкими шпорами.
— Да,— согласился начальник заставы,— эта худая, недобитая скотина — твой конь. Но что это шумит впереди на дороге?
— Хорошо! Посмотрим! — гневно крикнул Сергей и вскочил на Пегашку, который сразу же оказался самым лучшим конем в этой разбитой, но смелой армии.
— Плохо! — крикнул ему вдогонку умный, осторожный начальник заставы.— Это тревога, это белые.
41
И тотчас же погас костер, лязгнули расхваченные винтовки, а изменник Каплаухов тайно разорвал партийный билет.
— Это беженцы! — крикнул возвратившийся Сергей.— Это не белые, а просто беженцы. Их много, целый табор.
И тогда всем стало так радостно и смешно, что, наскоро расстреляв проклятого Каплаухова, вздули они яркие костры и весело пили чай, угощая хлебом беженских мальчишек и девочек,
которые смотрели на них огромными доверчивыми глазами.
— Это мой конь! — гордо сказал Сергей, показывая ребятишкам на маленького белогривого Пегашку.— Это очень хороший копь.
Но глупые ребятишки не понимали и молча жадно грызли черный хлеб.
— Это хороший копь! — гневно и нетерпеливо повторил Сергей и посмотрел па глупых ребятишек недобрыми глазами.
— Хороший конь,— слегка картавя, звонко повторила по-русски худенькая, стройная девчонка, вздрагивавшая под рваной и яркой шалью.— И копь хороший, и сам ты хороший.
Ра-а-а!..— заревела машина, и Сергей решил: «Стоп! Довольно. Теперь пора просыпаться».
Но глаза не открывались.
«Довольно!» — с тревогой подумал он, потому что хороший сон уже круто и упрямо сворачивал туда, где было темно, тревожно и опасно. Но тут его крепко качнуло, машина остановилась, и шофер громко сказал:
— Есть! Закурим. Это Байдары.
— Байдары...— машинально повторил Сергей и открыл глаза.
Машина стояла на самой высокой точке перевала. Запутавшиеся в горах тучи остались позади. Далеко под ногами в кипарисовой черноте спало все южное побережье. Кругом было тихо п спокойно. Сон прошел.
Они закурили и быстро помчались вперед, потому что было уже далеко за полночь.
Проснувшись, Натка увидела Альку.
Алька стоял, открыв коробку, и удивлялся тому, что она пуста.
42
— Это ты открыла или они сами повылазили? — спросил Алька, показывая на коробку.
— Это я нечаянно,— созналась Натка.— Я открыла и даже испугалась.
— Они не кусаются,— успокоил ее Алька.— Они только прыгают. И ты очень испугалась?
— Очень испугалась,— к великому удовольствию Альки, подтвердила Натка и потащила его в умывальную комнату.
— Алька,— спросила Натка, когда, умывшись, вышли они на террасу,— скажи мне, пожалуйста, что ты за человек?
— Человек? — удивленно переспросил Алька.— Ну, просто человек. Я да папа.—И, серьезно поглядев на нее, он спросил: — А ты что за человек? Я тебя узнаю. Это ты с нами в вагоне ехала.
— Алька,— спросила Натка,— почему это ты да папа? А почему ваша мама не приехала?
— Мамы пет,— ответил Алька.
И Натка пожалела о том, что задала этот неосторожный вопрос.
— Мамы нет,— повторил Алька, и Натке показалось, что, подозревая ее в чем-то, он посмотрел на нее недоверчиво и почти враждебно.
— Алька,— быстро сказала Натка, поднимая его па руки и показывая па море,— посмотри, какой быстрый, большой корабль.
— Это сторожевое судно,— ответил Алька.— Я его видел еще вчера.
— Почему сторожевое? Может быть, обыкновенное?
— Это сторожевое. Ты не спорь. Так мне папа сказал, а оп лучше тебя знает.
В этот день готовились к первому лагерному костру, и Натка повела Альку к октябрятам.
На лужайке босой пионер Василюк, забравшись на спину согнувшегося Баранкина, учил легонькую и ловкую башкирку Эмине вспрыгивать на плечи с развернутым красным флагом.
— Ты не так прыгаешь, Эмка,— терпеливо повторял Васи
43
люк.— Ты когда прыгнешь, то стой спокойно, а не дрыгай потами. Ты дрыгнешь — я колыхнусь, и полетим мы с тобой прямо Баранкину на голову. Эх, ты! Ну, и как мне с тобой сговориться? — огорчился он, увидав, что Эмине не понимает его.— Ну ладно, беги. Потом Юлай придет, он уж тебе по-вашему объ
яснит.
Эмике спрыгнула и, заметив Альку, остановилась и с любопытством разглядывала этого маленького, незнакомого ей че
ловека.
— Пионер? — смело спросила она, указывая на его красный
галстук.
— Пионер,— ответил Алька и протянул ей цветную картинку с мчавшимся всадником.— Это белый,— хитро прищуриваясь и указывая пальцем па всадника, попробовал обмапуть ее Алька.— Это белый. Это царь.
— Это красный,— еще хитрее улыбнувшись, ответила Эмике.— Это Будеипый.
— Это белый,— настойчиво повторил Алька, указывая па саблю.— Вот сабля.
— Это красный,— твердо повторила Эмиие, указывая на серую папаху.— Вот звезда!
И, рассмеявшись, оба очень довольные, что хорошо поняли
друг друга, они вприпрыжку понеслись к кустам, откуда доносилось нестройное пение октябрят.
Проводив Альку к октябрятам, Натка повернула к сосновой роще и натолкнулась на звеньевого третьего звена Иоську. В одной руке Иоська тащил что-то длинное, свернутое в трубочку, а в другой — маленький, крепко завязанный узелок.
— Ты откуда? Куда?
— В клуб бегал,— быстро и неохотно ответил Иоська, подпрыгивая и увертливо пряча узелок за спину.— В клуб за плакатами. Мы сейчас рассказ будем читать о тапках.
— Иоська,— удивилась Натка,— почему же это о танках, когда у тебя сегодня по плану не танки, а памятка пионеру-автодоровцу?
— Памятка потом. Мы сегодня с купанья шли — глядим, четыре танка ползут. Интересно! Я скорей в библиотеку. Давай, думаю, сегодня, пока интересно, будем читать о танках.
— Ну ладно, Иоська. Это хорошо. А что это ты в узелке за спиной прячешь?
— Это? Это орехи,— с отчаянием заговорил Иоська, еще нетерпеливей подпрыгивая и отскакивая от Натки.— Это я такую игру придумал. Мне инструктор написал семь вопросов о танках. Ну вот, кто угадает, а кто не угадает...
— Да ты хоть скажи, откуда орехи-то взял?
Но тут увертливый Иоська подпрыгнул так высоко, как будто бы камни очень сильно прижгли ему голые пятки, и, замотав головой, пе дожидаясь расспросов, он юркнул в кусты.
Из-за подготовки к костру перепутались и разорвались все звенья. Певцы ушли в хоровой кружок, гимнасты — на спортивную площадку, танцоры — в клуб. И, пользуясь этой веселой суматохой, никем не замеченные, двое ребят скрылись потихоньку из лагеря.
Добравшись по глухой тропке до развалин маленькой крепости, они вытащили клубок топкой бечевы и огарок стеариновой свечки. Раздвигая заросли густой душистой полыни, они пробрались к небольшой черной дыре у подножия дряхлой башенки. Ярко жгло полуденное солнце, и от этого пахнувшее сыростью отверстие казалось еще более черным и загадочным.
— Л что, если у пас бечевы пе хватит, тогда как? — спросил Владик, привязывая свечку к концу длинной палки.— А что, если вдруг под ногами обрыв? Я, знаешь, Толька, где-то читал такое, что вот идешь... идешь подземным ходом, вдруг — бац, и летишь ты в пропасть. Л внизу, в этой пропасти, разные гадюки... змеи...
— Какие еще змеи? — переспросил Толька, поглядывая па сырую черную дыру. — И что ты, Владик, всегда какую-нибудь ерунду придумаешь? То тебе порошком натереться, то тебе змеи. Ты лучше бы свечку покрепче привязал, а то слетит свечка, вот тебе и будут змеи.
— А что, Толька, — обматывая свечку, задумчиво продолжал Владик, — а что, если мы спустимся, вдруг обвалится башня и останемся мы с тобой запертыми в подземных ходах? Я где-то тоже такое читал. Сначала они свечи поели, потом башмаки,
45
йотом ремни, а потом, кажется, и друг друга сожрали. Очень интересная книга.
— И что ты, Владик, всегда какую-то ерунду читаешь? — совсем уже унылым голосом спросил Толька и опять покосился
на черную дыру.
— Лезем! — оборвал его Владик. — Мало ли что я говорю! Это я тебя, дурака, дразню.
Он зажег свечу и осторожно спустил ноги па покатый каменистый вход. Толька, держа в руках клубок с разматывающейся бечевкой, полез вслед за ним.
Потихоньку ощупывая каждый камешек, они прошли метров пять. Здесь ход круто сворачивал направо. Оглянувшись еще раз па просвет, они решительно повернули вправо. Но, к своему разочарованию, они очутились в небольшом затхлом подвальчике, заваленном мусором и щебнем. Никакого подземного хода не было.
— Тоже, крепость! — рассердился Толька.— А все, Владик, ты. Полезем да полезем. Ну, вот тебе и полезли. Идем лучше назад, а то я ногой в какую-то дрянь наступил.
Они выбрались из погреба и, цепляясь за уступы, залезли на поросшую кустами башенку. Отсюда было видно море —
огромное и пустынное.
Опустившись па траву, ребята притихли и, щурясь от солн
ца, лежали долго и молча.
— Толька! — спросил вдруг Владик, и, как всегда, когда он придумывал что-нибудь интересное, глаза его заблестели. — А что, Толька, если бы налетели аэропланы, надвинулись тапки, орудия, собрались бы белые со всего света и разбили бы они Красную Армию и поставили бы они все по-старому?.. Мы бы с тобой тогда как?
— Еще что! — равнодушно ответил Толька, который уже привык к странным фантазиям своего товарища.
— И разбили бы они Красную Армию,— упрямо и дерзко продолжал Владик,— перевешали бы коммунистов, перекидали бы в тюрьмы комсомольцев, разогнали бы всех пионеров, тогда бы мы с тобой как?
— Еще что! — уже с раздражением повторил Толька, потому что даже он, привыкший к выдумкам Владика, нашел эти слова
46
очень уж оскорбительными и невероятными.— Так бы наши им и поддались! Ты знаешь, какая у нас Красная Армия? У нас советская... На весь мир. У нас у самих танки. Глупый ты, дурак. И сам ты все знаешь, а сам нарочно спрашивает, спрашивает...
Толька покраснел и, презрительно фыркнув, отвернулся от Владика.
— Ну и пусть глупый! Пусть знаю,— спокойнее продолжал Владик.— Ну, а если бы? Тогда бы мы с тобой как?
— Тогда бы и придумали,— вздохнул Толька.
— Что там придумывать? — быстро заговорил Владик.— Ушли бы мы с тобой в горы, в леса. Собрали бы отряд, и всю жизнь, до самой смерти, нападали бы мы на белых и не изменили, не сдались бы никогда. Никогда!—повторил он, прищуривая блестящие серые глаза.
Это становилось интересным. Толька приподнялся на локтях и повернулся к Владику.
— Так бы всю жизнь одни и прожили в лесах? — спросил он, подвигаясь поближе.
— Зачем одни? Иногда бы мы с тобой переодевались и пробирались потихоньку в город за приказами. Потом к рабочим. Ведь всех рабочих они все равно не перевешают. Кто же тогда работать будет — сами буржуи, что ли? Потом во время восстания бросились бы все мы к городу, грохнули бы бомбами в полицию, в белогвардейский штаб, в ворота тюрьмы, во дворцы к генералам, к губернаторам. Смелее, товарищи! Пусть гро
хает.
— Что-то уж очень много грохает! — усомнился Толька.— Так, пожалуй, и все дома закачаются.
— Пусть качаются,— ответил Владик.— Так им и надо.
— Тише, Владик! — зашипел вдруг Толька и стиснул локоть товарища.— Смотри, Владик, кто это?
Из-за кустов вышел незнакомый чернобородый человек. В руках он держал что-то продолговатое, завернутое в бумагу. По-видимому, он очень торопился. Оглядываясь по сторонам, он постоял некоторое время не двигаясь, потом уверенно раздвинул кустарники и исчез в черной дыре, из которой еще только совсем недавно выбрались ребятишки.
47
Не позже чем через пять-шесть минут он вылез обратно и поспешно скрылся в кустах.
Озадаченные ребята молча переглянулись, потихоньку соскользнули вниз и, осторожно пригибаясь, выскочили на тропку.
Здесь-то и встретили они возвращающегося от Гитаевича Сергея, который и приказал им передать записку начальнику лагеря.
— Ты знаешь, где мой папа? — спросил Алька, перед тем как лечь спать.— У него случилась какая-то беда. Он сел на коня и уехал в горы.
Алька подумал, повертелся под одеялом и неожиданно спросил:
— Л у тебя, Натка, случалась когда-нибудь беда?
— Нет, пе случалась,— пе совсем уверенно ответила Натка.— А у тебя, Алька?
— У меня? — Алька запнулся.— А у меня, Натка, очень, очень большая случилась. Только я тебе про пес не сейчас расскажу.
«У него умерла мать»,— почему-то подумала Натка, и, чтобы оп пе вспоминал об этом, она села на край кровати и рассказала ему смешную историю о толстой кошке, которую обманул хитрый заяц.
— Спи, Алька,— сказала Натка, закончив рассказ.— Уже поздно.
Но Альке что-то пе спалось.
— Ну, расскажи мне сам что-нибудь,— попросила Натка.—1 Расскажи какую-нибудь историю.
— Я пе знаю истории,— подумав, ответил Алька.— Я знаю одну сказку. Очень хорошая сказка. Только это не такая... не про кошек и не про зайцев. Это военная, смелая сказка.
— Расскажи мне, Алька, смелую, военную сказку,— попросила Натка, и, потушив свет, она подсела к нему поближе.
Тогда, усевшись на подушку, Алька рассказал ей сказку про гордого Мальчиша-Кибальчиша, про измену, про твердое слово п про неразгаданную Военную Тайну.
48
Потом он уснул, но Натка долго еще ворочалась, обдумывая эту странную Алькину сказку.
Было уже очень поздно, когда далекий, но сильный гул ворвался в открытое настежь окно, как будто бы ударили в море залпом могучие, тяжелые батареи.
Натка вздрогнула, но тут же вспомнила, что еще с вечера всех вожатых предупредили, что если ночью в горах будут взрывы, то пусть не пугаются — это так надо.
Она быстро прошла в палату.
Однако набегавшиеся за день ребята продолжали крепко спать, и только трое или четверо подняли головы, испуганно прислушиваясь к непонятному грохоту. Успокоив их, Натка пошла к себе. Распахнув дверь, опа увидела, что, ухватившись за спинку кровати, Алька стоит на подушке и смотрит широко открытыми, но еще сонными глазами.
— Что это? — спросил он тревожным полушепотом.
— Спи, Алька, спи! — быстро ответила Натка, укладывая его в постель.— Это ничего... Это твой папа поправляет беду.
— А, папа...— уже закрывая глаза, с улыбкой повторил Алька и почти тотчас же заснул.
Ребята-октябрята были самым дружным народом в отряде. Держались они всегда стайкой: петь так петь, играть так играть. Даже реву задавали они и то не поодиночке, а сразу целым хором, как это было на днях, когда их не взяли на экскурсию в горы.
К полудню Натка увела их на поляну, к сосновой роще, потому что звеньевой октябрят Роза Ковалева была в этот день помощником дежурного по лагерю.
Едва только Натка опустилась на траву, как октябрята с криком бросились занимать места поближе и быстро раскинулись вокруг нее веселой босоногой звездочкой.
— Расскажи, Натка!
— Почитай, Натка!
— Покажи картинки!
— Спой, Натка! — на все голоса закричали октябрята, протягивая ей книжки, картинки и даже неизвестно для чего под-
3 Библиотека пионера. Том I
49
совывая прорванный барабан и сломанное чучело полинялой бесхвостой птицы.
— Расскажи, Натка, интересное,— попросил обиженно октябренок Карасиков.— А то вчера Роза обещала рассказать интересное, а сама рассказала, как мыть руки да чистить зубы. Разве же это интересное?
— Расскажи, Натка, сказку,— попросила синеглазая девчурка и виновато улыбнулась.
— Сказку?— задумалась Натка.— Я что-то не знаю сказок. Или нет... я расскажу вам Алькину сказку. Можно? — спросила опа у насторожившегося Альки.
— Можно,—позволил Алька, горделиво посматривая на притихших октябрят.
— Я расскажу Алькину сказку своими словами. А если я что-нибудь позабыла или скажу пе так, то пусть он меня поправит. Ну вот, слушайте!
В те дальние-дальние годы, когда только что отгремела по всей стране война, жил да был Мальчиш-Кибальчиш. В ту пору далеко прогнала Красная Армия белые войска проклятых буржуинов, и тихо стало на тех широких полях, на зеленых лугах, где рожь росла, где гречиха цвела, где среди густых садов да вишневых кустов стоял домишко, в котором жил Мальчиш, по прозванию Кибальчиш, да отец Мальчиша, да старший брат Мальчиша, а матери у них не было.
Отец работает — сено косит. Брат работает — сено возит. Да и сам Мальчиш то отцу, то брату помогает или просто с другими мальчишами прыгает да балуется.
Гоп!.. Гоп!.. Хорошо! Не визжат пули, не грохают снаряды, не горят деревни. Не надо от пуль на пол ложиться, не надо от снарядов в погреба прятаться, не надо от пожаров в лес бежать. Нечего буржуинов бояться. Некому в пояс кланяться. Живи да работай — хорошая жизнь!
Вот однажды — дело к вечеру — вышел Мальчиш-Кибальчиш на крыльцо. Смотрит он — небо ясное, ветер теплый, солнце к ночи за Черные Горы садится. И все бы хорошо, да что-то нехорошо. Слышится Мальчишу, будто то ли что-то гремит, то
50
ли что-то стучит. Чудится Мальчишу, будто пахнет ветер не цветами с садов, не медом с лугов, а пахнет ветер то ли дымом с пожаров, то ли порохом с разрывов. Сказал он отцу, а отец усталый пришел.
— Что ты! — говорит он Мальчишу.— Это дальние грозы гремят за Черными Горами. Это пастухи дымят кострами за Синей Рекой, стада пасут да ужин варят. Иди, Мальчиш, и спл спокойно.
Ушел Мальчиш. Лег спать. Но пе спится ему — ну, никак не засыпается.
Вдруг слышит оп па улице топот, у окоп — стук. Гляпул Мальчиш-Кибальчиш, и видит оп: стоит у окна всадник. Копь— вороной, сабля — светлая, папаха — серая, а звезда — красная.
— Эй, вставайте! — крикнул всадник.— Пришла беда, откуда не ждали. Напал на нас из-за Черных Гор проклятый буржуин. Опять уже свистят пули, опять уже рвутся снаряды. Бьются с буржуинами наши отряды, и мчатся гонцы звать на помощь далекую Красную Армию.
Так сказал эти тревожные слова краснозвездный всадник л умчался прочь. А отец Мальчиша подошел к степе, снял винтовку, закинул сумку и надел патронташ.
— Что же,— говорит старшему сыну,— я рожь густо сеял — видно, убирать тебе много придется. Что же,— говорит он Мальчишу,— я жизнь круто прожил, и пожить за меня спокойно, видно, тебе, Мальчиш, придется.
Так сказал оп, крепко поцеловал Мальчиша и ушел. А много ему расцеловываться некогда было, потому что теперь уже всем и видно и слышно было, как гудят за лугами взрывы и горят
за горами зори от зарева дымных пожаров...
— Так я говорю, Алька? — спросила Натка, оглядывая притихших ребят.
— Так... так, Натка,— тихо ответил Алька и положил свою руку на ее загорелое плечо.
— Ну вот... День проходит, два проходит. Выйдет Мальчиш на крыльцо: нет... не видать еще Красной Армии. Залезет Мальчиш на крышу. Весь день с крыши не слезает. Нет, не видать. Лег он к ночи спать. Вдруг слышит он на улице топот, у окошка — стук. Выглянул Мальчиш: стоит у окна тот же всадник.
51
Только конь худой да усталый, только сабля погнутая, темная, только папаха простреленная, звезда разрубленная, а голова повязанная.
— Эй, вставайте! — крикнул всадник.— Было полбеды, а теперь кругом беда. Много буржуинов, да мало наших. В поле пули тучами, по отрядам снаряды тысячами. Эй, вставайте, давайте подмогу!
Встал тогда старший брат, сказал Мальчишу:
— Прощай, Мальчиш... Остаешься ты один... Щи в котле, каравай на столе, вода в ключах, а голова на плечах... Живи, как сумеешь, а меня не дожидайся.
День проходит, два проходит. Сидит Мальчиш у трубы на крыше, и видит Мальчиш, что скачет издалека незнакомый всадник.
Доскакал всадник до Мальчиша, спрыгнул с коня и говорит:
— Дай мне, хороший Мальчиш, воды напиться. Я три дня не пил, три ночи не спал, три копя загнал. Узнала Красная Армия про нашу беду. Затрубили трубачи во все сигнальные трубы. Забили барабанщики во все громкие барабаны. Развернули знаменосцы все боевые знамена. Мчится и скачет на помощь вся Красная Армия. Только бы нам, Мальчиш, до завтрашней ночи продержаться.
Слез Мальчиш с крыши, принес напиться. Напился гонец и поскакал дальше.
Вот приходит вечер, и лег Мальчиш спать. Но не спится Мальчишу — ну, какой тут сон?
Вдруг он слышит на улице шаги, у окошка — шорох. Глянул Мальчиш и видит: стоит у окна все тот же человек. Тот, да не тот: и коня нет — пропал конь, и сабли нет — сломалась сабля, и папахи нет — слетела папаха, да и сам-то стоит — шатается.
— Эй, вставайте! — закричал он в последний раз.— И снаряды есть, да стрелки побиты. И винтовки есть, да бойцов мало. И помощь близка, да силы нету. Эй, вставайте, кто еще остался! Только бы нам ночь простоять да день продержаться.
Глянул Мальчиш-Кибальчиш на улицу: пустая улица. Не хлопают ставни, не скрипят ворота — некому вставать. И отцы ушли, и братья ушли — никого не осталось.
52
Уже не одни октябрята слушали эту Алькину сказку.
Только видит Мальчиш, что вышел из ворот один старый дед во сто лет. Хотел дед винтовку поднять, да такой он старый, что не поднимет. Хотел дед саблю нацепить, да такой он слабый, что не нацепит. Сел тогда дед на завалинку, опустил голову и заплакал...
— Так я говорю, Алька? — спросила Натка, чтобы перевести дух, и оглянулась.
Уже не одни октябрята слушали эту Алькину сказку. Кто его знает когда, подползло бесшумно все пионерское Иоськино звено. И даже башкирка Эмине, которая только едва понимала по-русски, сидела задумавшаяся и серьезная. Даже озорной Владик, который лежал поодаль, делая вид, что он не слушает, на самом деле слушал, потому что лежал тихо, ни с кем не разговаривая и никого не задевая.
— Так, Натка, так... Еще лучше, чем так,— ответил Алька, подвигаясь к ней еще поближе.
— Ну, вот... Сел на завалинку старый дед, опустил голову и заплакал.
Больно тогда Мальчишу стало. Выскочил тогда Мальчиш-Кибальчиш на улицу и громко-громко крикнул:
— Эй же, вы, мальчиши, мальчиши-малыши! Или нам, маль-чишам, только в палки играть да в скакалки скакать? И отцы ушли, и братья ушли. Или нам, мальчишам, сидеть дожидаться, чтоб буржуины пришли и забрали нас в свое проклятое буржу-ипство?
Как услышали такие слова мальчиши-малыши, как заорут они на все голоса! Кто в дверь выбегает, кто в окно вылезает, кто через плетень скачет.
Все хотят идти на подмогу. Лишь один Мальчиш-Плохиш захотел идти в буржуинство. Но такой был хитрый этот Плохиш, что никому ничего он не сказал, а подтянул штаны и помчался вместе со всеми, как будто бы на подмогу.
Бьются мальчиши от темной ночи до светлой зари. Лишь один Плохиш не бьется, а все ходит да высматривает, как бы это буржуинам помочь. И видит Плохиш, что лежит за горкой громада ящиков, а спрятаны в тех ящиках черные бомбы, белые снаряды да желтые патроны. «Эге,— подумал Плохиш,— вот это мне и нужно».
54
А в это время спрашивает Главный Буржуин у своих буржуинов.
— Ну что, буржуины, добились вы победы?
— Нет, Главный Буржуин,— отвечают буржуины,— мы отцов и братьев разбили, и совсем была наша победа, да примчался к ним на подмогу Мальчиш-Кибальчиш, и никак мы с ним все еще не справимся.
Очень удивился и рассердился тогда Главный Буржуин, и
закричал он грозным голосом:
— Может ли быть, чтобы не справились с Мальчишсм? Ах вы, негодные трусищи-буржуищи! Как это вы не можете разбить такого маловатого? Скачите скорей и пе возвращайтесь пазад без победы.
Вот сидят буржуины и думают: что же это такое им сделать? Вдруг видят: вылезает из-за кустов Мальчиш-Плохиш и прямо
к ним.
— Радуйтесь! — кричит он им.— Это все я, Плохиш, сделал. Я дров нарубил, я сспа натащил, и зажег я все ящики с черными бомбами, с белыми снарядами да с желтыми патронами. То-то сейчас грохнет!
Обрадовались тогда буржуины, записали поскорее Мальчи-ша-Плохиша в свое буржуинство и дали ему целую бочку варенья да целую корзину печенья.
Сидит Мальчиш-Плохиш, жрет и радуется.
Вдруг как взорвались зажженные ящики! И так грохнуло, будто бы тысячи громов в одном месте ударили и тысячи молний из одной тучи сверкнули.
— Измена! — крикнул Мальчиш-Кибальчиш.
— Измена! — крикнули все его верные мальчиши.
Но тут из-за дыма и огня налетела буржуинская сила, и скрутила и схватила она Мальчиша-Кибальчиша.
Заковали Мальчиша в тяжелые цепи. Посадили Мальчиша в каменную башню. И помчались спрашивать: что же с пленным Мальчишем прикажет теперь Главный Буржуин делать? Долго думал Главный Буржуин, а потом придумал и сказал:
— Мы погубим этого Мальчиша. Но пусть он сначала расскажет нам всю их Военную Тайну. Вы идите, буржуины, и спросите у него:
55
— Отчего, Мальчиш, бились с Красной Армией Сорок Царей да Сорок Королей, бились, бились, да только сами разбились?
— Отчего, Мальчиш, и все тюрьмы полны, и все каторги забиты, и все жандармы на углах, и все войска на ногах, а нет нам покоя ни в светлый день ни в темную ночь?
— Отчего, Мальчиш, проклятый Кибальчиш, и в моем Высоком Буржуинстве, и в другом — Равнинном Королевстве, и в третьем — Снежном Царстве, и в четвертом — Знойном Государ
стве в тот же день в раннюю весну и в тот же день в позднюю осень на разных языках, но те же песни поют, в разных руках,
но те же знамена несут, те же речи говорят, то же думают и то же делают?
Вы спросите, буржуины:
— Нет ли, Мальчиш, у Красной Армии военного секрета?
И пусть он расскажет секрет.
— Нет ли у наших рабочих чужой помощи?
И пусть он расскажет, откуда помощь.
— Нет ли, Мальчиш, тайного хода из вашей страны во все
другие страны, по которому как у вас кликнут, так у нас откликаются, как у вас запоют, так у нас подхватывают, что у вас скажут, над тем у нас задумаются?
Ушли буржуины, да скоро назад вернулись:
— Нет, Главный Буржуин, не открыл нам Мальчиш-Кибаль-чиш Военной Тайны. Рассмеялся он нам в лицо.
— Есть,— говорит он,— и могучий секрет у крепкой Красной Армии. И когда б вы ни напали, не будет вам победы.
— Есть,— говорит,— и неисчислимая помощь, и сколько бы вы в тюрьмы ни кидали, все равно не перекидаете, и не будет вам покоя ни в светлый день, ни в темную ночь.
— Есть,— говорит,— и глубокие тайные ходы. Но сколько бы вы ни искали, все равно не найдете. А и нашли бы, так не завалите, не заложите, не засыплете. А больше я вам, буржуинам, ничего не скажу, а самим вам, проклятым, и ввек не до
гадаться.
Нахмурился тогда Главный Буржуин и говорит:
— Сделайте же, буржуины, этому скрытному Мальчишу-Ки-бальчишу самую страшную муку, какая только есть на свете,
56
и выпытайте от него Военную Тайну, потому что не будет нам пи житья, ни покоя без этой важной Тайны.
Ушли буржуины, а вернулись теперь они не скоро.
Идут и головами покачивают.
— Нет,— говорят они,— начальник наш Главный Буржуин. Бледный стоял он, Мальчиш, но гордый, и не сказал он нам Военной Тайны, потому что такое уж у него твердое слово. А ко-гда'мы уходили, то опустился он на пол, приложил ухо к тяжелому камню холодного пола, и, ты поверишь ли, о Главный Буржуин, улыбнулся он так, что вздрогнули мы, буржуины, и страшно нам стало, что не услышал ли он, как шагает по тайным ходам наша неминучая погибель?..
— Это не по тайным... это Красная Армия скачет! — восторженно крикнул не вытерпевший октябренок Карасиков.
И он так воинственно взмахнул рукой с воображаемой саблей, что та самая девчонка, которая еще недавно, подскакивая на одной ноге, безбоязненно дразнила его «Карасик-ругасик», недовольно взглянула на него и на всякий случай отодвинулась
подальше.
Тут Натка оборвала рассказ, потому что издалека раздался сигнал к обеду.
— Досказывай,— повелительно произнес Алька, сердито заглядывая ей в лицо.
— Досказывай,— убедительно произнес раскрасневшийся Иоська.— Мы за это быстро построимся.
Натка оглянулась. Никто из ребятишек не поднимался. Она увидела много-много ребячьих голов — белокурых, темных, каштановых, золотоволосых. Отовсюду па нее смотрели глаза — большие, карие, как у Альки, ясные, васильковые, как у той синеглазой, что попросила сказку, узкие, черные, как у Эмине, и много-много других глаз — обыкновенно веселых и озорных, а сейчас задумчивых и серьезных.
— Хорошо, ребята, я доскажу.
...И стало нам страшно, Главный Буржуин, что не услышал ли он, как шагает по тайным ходам маша неминучая погибель?
— Что это за страна? — воскликнул тогда удивленный Главный Буржуин.— Что же это такая за непонятная страна, в которой даже такие малыши знают Военную Тайну и так крепко
57
держат свое твердое слово? Торопитесь же, буржуины, и погубите этого гордого Мальчиша. Заряжайте же пушки, вынимайте сабли, раскрывайте наши буржуинские знамена, потому что слышу я, как трубят тревогу наши сигнальщики и машут флагами наши махальщики. Видно, будет у нас сейчас не легкий бой, а тяжелая битва.
— И погиб Мальчиш-Кибальчиш...— произнесла Натка.
При этих неожиданных словах лицо у октябренка Карасико-ва сделалось вдруг печальным, растерянным, и он уже не махал рукой.
Синеглазая девчурка нахмурилась, а веснушчатое лицо Иоськи стало злым, как будто его только что обманули или обидели. Ребята заворочались, зашептались, и только Алька, который знал уже эту сказку, один сидел спокойно.
— Но... видели ли вы, ребята, бурю? — громко спросилэ Натка, оглядывая приумолкших ребят.— Вот так же, как громы, загремели и боевые орудия. Так же, как молнии, засверкали огненные взрывы. Так же, как ветры, ворвались конные отряды, и так же, как тучи, пронеслись красные знамена. Это так наступала Красная Армия.
А видели ли вы проливные грозы в сухое и знойное лето? Вот так же, как ручьи, сбегая с пыльных гор, сливались в бурливые, пенистые потоки, так же при первом грохоте войны забурлили в Горном Буржуинстве восстания, и откликнулись тысячи гневных голосов и из Равнинного Королевства, и из Снежного Царства, и из Знойного Государства.
И в страхе бежал разбитый Главный Буржуин, громко проклиная эту страну с ее удивительным народом, с ее непобедимой армией и с ее неразгаданной Военной Тайной.
А Мальчиша-Кибальчиша схоронили на зеленом бугре у Синей Реки. И поставили над могилой большой красный флаг.
Плывут пароходы — привет Мальчишу!
Пролетают летчики — привет Мальчишу! Пробегают паровозы — привет Мальчишу! А пройдут пионеры — салют Мальчишу!
Вот вам, ребята, и вся сказка.
58
...Рано утром, когда большая вода уже схлынула, к Сергею подбежал десятник Дягилев. Он запыхался и оттолкнул старика татарина, который тихо и бестолково жаловался Сергею на то, что его обсчитали.
— Нет, вы подумайте! Ну и народ! Головы им рвать надо... Где Шалимов? Скажите, Сергей Алексеевич, чтобы этого черта Шалимова сейчас же сюда позвали.
-г Зачем черта? Зачем ругаешься? — раздался из-за кустов равнодушный голос Шалимова.— Ты дело говори, а то кричит-пищит, как петух под лисицей. Ну, на что тебе нужен Шалимов?
— Ночью замок сорвали,— плачущим голосом объяснил Дягилев.— Начисто. Вместе с пробоем. Ружье украли, двустволку. Шкатулка запертая стояла. В ней шестьдесят рублей казенных денег, документы, ведомости, расписка. Что же это такое, Сергей Алексеевич? — недоуменно разводя руками, спросил Дягилев.
И, обернувшись к кучке насторожившихся татар, он погрозил кулаком.
— Зачем кулаком махаешь? — все так же невозмутимо переспросил Шалимов.— Воры есть русские, воры есть татары. Всякие есть воры. Зачем, пустой человек, зря кулаком махать?
Шалимов сердито вздернул брови и укоризненно добавил:
— Вон татары землю копают, а вон твой русский идет, водки напился. Разве хороший человек с утра напивается?
И точно, подошел вдрызг пьяный дядек и, неуклюже погрозив Шалимову, бессмысленно рассмеялся.
— Спать, спать иди! — ловко выпирая пьяного, прикрикнул смутившийся Дягилев.— И что за народ! Что за народ! — скороговоркой докончил он и беспомощно махнул рукой.
Сергей приказал рыть к скату метровую канаву и рубить крепежные стойки. Он обернулся, отыскивая того старика, который жаловался, что его обсчитали, но старика уже нигде не было. Тогда вместе с Дягилевым он пошел вниз, к дощатому бараку, где помещалась десятниковская конторка.
Рассерженный Дягилев ругал теперь и русских, и татар, и всех, кого попало.
— Как хотите, Сергей Алексеевич, а работать я, право, не согласен. Пусть Шалимов остается. Мотаешься, мотаешься... Всюду ругань, всем не так. А тут еще вон что!
59
Ни дягилевской двустволки, ни шестидесяти рублей Сергею не было жалко, но он крепко досадовал, что вместе с денежной шкатулкой пропали ведомости и документы. Он приказал заявить в милицию, а сам, протирая сонные глаза, вышел из барака.
По пути па первый участок Сергей опять увидел все того же пьяного. Пьяный этот стоял, прислонившись к выступу, и нескладно пел про субботу и про день ненастный, когда нельзя в поле работать. Сергей хотел подойти и спросить, что за беда и почему человек напился спозаранку. Но пьяный тут же свалился под кусты и заснул.
На первом участке работа шла своим чередом. Здесь молодой вихрастый бригадир огорченно рассказывал, что сто восемьдесят метров желоба уже проложено и что было бы больше, да, опасаясь прорыва воды, всю ночь они перетаскивали материалы в гору.
Сергей пообещал прислать от Дягилева пару лошадей и десяток чернорабочих.
Выбравшись на берег под горячее солнце, Сергей почувствовал, что ему крепко хочется спать, ио надо было еще повидать Альку. Из-за Альки он взял этот отпуск. Из-за Альки он согласился проследить за работами по прокладке водопровода. И все-таки с Алькой приходилось встречаться ему редко. Сама работа была пустяковая. Но все что-то не ладилось. Например, совсем недавно, перед его приездом, пропало сорок лопат. И вовсе уж бестолково вынули двести кубометров земли не оттуда, откуда было надо.
Сергей наскоро выкупался, вымыл грязные сапоги, одерпул помятый френч и пошел к лагерю.
За обедом звеньевой Иоська спросил у Владика, почему тот вчера не был ни на спортивном кружке, ни на отрядной площадке.
Насторожившийся Владик открыл рот, чтобы сразу соврать, будто бы он работал в мастерской. Но тут, как назло, раздавая мороженое, подошел дежурный по столу пионер Башкатов, а при
60
пем никак нельзя было соврать, потому что он сам вчера в мастерской был за старшего.
Чтобы замять разговор, Владик быстро повернулся и как бы нечаянно опрокинул Иоськину вазочку с мороженым. Но это вышло неловко, и всем было видно, что опрокинул Владик нарочно.
— Хулиган! — рассердился Иоська и быстро выхватил из рук Башкатова то мороженое, которое Башкатов протягивал Владику.
Все рассмеялись, а Владик рванул вазочку, и мороженое
плюхнулось в салатник.
Поднялся шум, чуть не драка, а кончилось тем, что подошел дежурный по лагерю и Владика с позором выставил из-за стола. Обозленный Владик показал Иоське кулак и тотчас же ушел
прочь.
Сразу же после обеда Натка отправилась к берегу, в штаб. Там на сегодня был назначен совет вожатых — готовились к об-щелагерпому костру третьей смены, который был назначен на
послезавтра.
Во время перерыва Алеша Николаев спросил:
— Что это, Шегалова, ребята сегодня все время гудят, спорят... Сказка, сказка... Я что-то ничего не понял. Про что ты им рассказывала?
— Сказку, Алеша, рассказывала. Хорошая сказка.
— Отчего вздумалось тебе рассказывать сказку? Ну, рассказала бы что-нибудь про настоящее. Вот, например, читала ты, опять пионер предотвратил железнодорожное крушение? Взяла бы и рассказала.
— Рассказала уже,— рассмеявшись, ответила Натка.— Ну, говорят, шел, ну, увидел, что у рельсы гайка развинтилась, ну, побежал и сказал сторожу. Это что! Так и каждый из нас обязательно сделал бы. А ты вот послушай... «Заковали Мальчиша в тяжелые цепи. Посадили Мальчиша в каменную башню. И помчались спрашивать: что же теперь Главный Буржуин прикажет с пленным Мальчишем делать?»
— Черт тебя знает, что ты городишь, Натка! — перебил ее Алеша.— Какой Главный Буржуин? Кого заковали?
— Мальчиша заковали! — настойчиво повторила Натка.
61
И тотчас же успокоила: — А про крушение я еще раз обязательно расскажу. Сама знаю... транспорт, грузопотоки... Первый год, что ли? — И, неожиданно улыбнувшись, она повторила:—«Плывут пароходы — привет Мальчишу! Бегут паровозы — привет Мальчишу!» Это тебе что! Не транспорт, что ли? А пройдут, Алеша, пионеры — салют Мальчишу! Эх, ты... гайка! — рассмеявшись, закончила Натка, и, схватив Алешу за руку, она потащила его на крыльцо, мимо которого шумно волокли на площадку новый огромный плакат.
После совещания Натка вспомнила, что еще не готовы к празднику костюмы для отрядных танцорок. На складе она выбрала охапку ярких лоскутьев, связку разноцветных лент и сверток глянцевой бумаги. Чтобы не возвращаться круговой дорогой, опа прошла напрямик. Но вышло не совсем ладно. Кустарник вскоре сомкнулся так плотно, что Натке приходилось поминутно останавливаться, а бесчисленные случайные тропки петляли и разбегались совсем не туда, куда было падо.
Вдруг что-то больно царапнуло пониже колена. Натка охну
ла и увидела, что это колючая проволока.
— Я вас, бездельники! Я вот вас хворостиной! — раздался грозный голос.
Кусты за изгородью раздвинулись, и перед Наткой оказался распоясанный, босоногий Гейка.
Увидев нагруженную поклажей Натку, Гейка сконфузился и, насупившись, объяснил:
— Сторож в баню пошел, а ребятишки в сад лазят. Груши еще вовсе зеленые, твердые — кабан не раскусит. Все равно лезут. Вечор двоих ваших поймал. «Стыдно,— говорю.— Вас, голоштанных, и пирожными кормят и мороженым. Всякие вам повара, доктора, а вы вон что». По-настоящему надо бы их крапивой, да вижу — скраснели. Такие негодники! Отобрал я у них зеленые груши, дал по спелому яблоку. Все одно стоят и молчат. «Ладно,— говорю им,— бегите. Эх вы... босоногая диктатура!»
Гейка улыбнулся. Он показал Натке дорогу, постоял, глядя ей вслед, и, все еще продолжая чему-то улыбаться, с шумом
исчез за кустами.
62
Натка взобралась на бугор, нырнула в орешник и, услышав голоса, раздвинула ветви. Перед ней оказалась небольшая обрывистая поляна, и здесь, не дальше чем в десяти шагах, лежали Сергей и Алька.
Конечно, надо было незаметно отойти, но, как назло, концы цветных лоскутьев запутались в колючках, и теперь Натка стояла, боясь шелохнуться, чтобы пе заметили и не подумали, будто она прячется нарочно.
— Папка,— предложил Алька,— знаешь, давай споем нашу любимую песню. То ты уедешь, то ты приедешь, а мы не поем да пе поем.
— Спой лучше один, Алька. Я ночью па работе сто раз кри
чал, ругался, и у мепя горло охрипло.
— А ты бы без крику,— посоветовал Алька.— Ну, давай начинай, и я тоже.
Это была хорошая песня. Это была песня о заводах, которые восстали, об отрядах, которые, шагая в битву, смыкались все
крепче и крепче, и о героях-товарищах, которые томились в тюрьмах и мучились в холодных застенках.
И странно, теперь, когда на пустой полянке смешной октябренок Алька, подергивая отца за рукав и покачивая в такт головой, звонко распевал эту замечательную песню, вдруг показалось Натке, что все хорошо и что работать ей весело.
Вот-вот, поднимая ребят, ударит колокол, и с шумом, с визгом сорвется с постелей весь ее неугомонный отряд. А Владик с Толькой, вероятно, уже и так проснулись и в ожидании сигнала ёрзают, сорванцы, по койкам и, конечно, мешают другим
спать.
«А много нашего советского народа вырастает»,— прислушиваясь к песне, подумала Натка. Выдергивая зацепившийся лоскут, она обломала ветку и испуганно притихла.
— Папка,— заглядывая Сергею в лицо, спросил Алька,— отчего это, когда мы поем «Заводы, вставайте» и «шеренги смыкайте», то все хорошо и хорошо. А вот как допоем до «товарищей в тюрьмах, в застенках холодных», то ты всегда лежишь и глаза
жмуришь.
— Отчего же всегда? — ответил Сергей.— Солнце в глаза
светит, оттого и жмурю.
63
— А когда луна? — помолчав немного, переспросил Алька.
— А когда луна, то от луны. Вот какой ты чудак, Алька!
— А когда ни солнце, ни звезды, ни луна? — громко и уже настойчиво повторил Алька.— Я и сам знаю почему.
Он вскочил, протянул руку, показывая куда-то под обрыв, вниз, на серые камни. Молча взглянул на отца и быстро поднял руку, точно отдавая салют чему-то такому, чего удивленная Натка так и не смогла увидеть.
Натка подвинулась. Из-под ее ног с шумом покатились камешки. Алька обернулся, и теперь Натке уже не оставалось
ничего, кроме как спрыгнуть навстречу.
— Это и есть опа самая! — закричал Алька, глядя на запутавшуюся в цветных лентах и лоскутьях девушку.
— Наташа? — догадался Сергей.
— Я и есть самая,— подтвердила Натка.
— Ну, что Алька?
— Бегает, балуется. Такой...— Натка запнулась,— такой малыш. Не дергай, Алька, за ленты. Мы из них к празднику Эмине костюм сделаем. Вы еще с нею не поссорились?
— Нет, не поссорились,— ответил Алька.— Это мы с Васькой Бубякиным уже подрались. Он берет, а я не даю. Он говорит: дай! А я — не дам. Он меня — раз. А я его — раз, раз тоже. Только мы уже опять два раза помирились.
И, обернувшись к отцу, Алька объяснил:
— Эмине — это маленькая девчонка такая, веселая... башкирка. Сегодня плаксун Карасиков стал реветь: муу! муу! Она подпрыгнула, хохочет, скачет около него на одной ноге да по-башкирскому дразнится: тыр-бар-тыр, бур-тыр-тыр... Да быстро так, а сама все скачет, скачет. Очень хорошая башкирка. Только боится, когда ее за пятки схватишь: орет на всю палату.
Издалека загудел сигнальный колокол. Натка заторопилась:
— Алька ко мне? Или вы его с собой возьмете?
— Нет, не с собою,— ответил, поднимаясь, Сергей.— Пойду отдохну, потом к озеру, а с утра в Ялту. Ну, бегите. Значит, пос
лезавтра увидимся.
— Обязательно послезавтра,— приказал Алька.— Вечером будет костер, музыка, а потом... Нет, лучше не скажу. Придешь,
тогда сам увидишь.
G4
Они убежали.
Сергей постоял, подошел к обрыву, куда только что молча показывал Алька. Он поглядел вниз и тоже улыбнулся, как будто бы и он что-то видел там, меж глыбами серого влажного камня.
Потом он свистнул, одернул ремень и зашагал вниз, на ходу припоминая, что надо послать на первый участок обещанных лошадей и надо разыскать того старика татарина, который жаловался, что его обсчитали.
Бригадиру Шалимову Сергей верил не очень.
На другой день, сразу же после завтрака, Тольку Шестакова отослали за краской на нижний склад. Толька подмигнул Владику, чтобы Владик подождал.
Но на складе, как нарочно, пришлось долго стоять в очереди. Все отряды спешно заканчивали предпраздничные работы. То и дело подбегали гонцы и требовали проволоки, шпагата, бумаги, краски, кумачу, фонарей, свечей, гвоздей. Все торопились, п всем было некогда.
Когда Толька наконец вернулся в отряд, оказалось, что куда-то исчез Владик.
Толька носился туда и сюда, рыскал по всем углам и до того намозолил всем глаза, что Натка засадила его приколачивать мелкими гвоздиками золотую каемку по краям пятиконечной звезды.
Едва Толька уселся, как откуда-то вынырнул Владик, который никуда далеко не уходил, а нарочно, чтобы дождаться друга, прошмыгнул вне очереди принимать ванну.
С досады и чтобы поскорее им освободиться, Владик тоже вызвался приколачивать гвоздики. Но хитрая Натка сразу смекнула, что от такой работы толку будет мало, и, всучив Владику целую кипу маленьких флажков, приказала тащить их вниз и сдать дежурному по главной лагерной площадке.
В другое время Владик обязательно заспорил бы, но сейчас это было невыгодно: ему нужно было казаться послушным.
Сердито глянув на Тольку, он спокойно вышел, а очутившись за дверью, напролом, через кустарник, через ручейки и овражки он помчался вниз, чтобы поскорей вернуться и, пользуясь пред
65
праздничной суматохой, убежать с Толькой к развалинам старых башен.
Однако, когда взмокший Владик вернулся, Тольку он не застал. Оказывается, сразу же после ухода Владика Натка выругала Тольку за то, что он криво забивает гвоздики, и турнула его прочь. А обрадованный Толька тотчас же ринулся догонять Вла
дика, ио не напролом, а мимо сада, через мостик и дальше по
тропке.
«Вот еще напасть!» — подумал огорченный Владик и сгоряча дал подзатыльник подвернувшемуся черкесенку Ингулову. Но тут на помощь Ингулову выглянул здоровенный пионер, кубанец Лыбатько, и Владику пришлось уносить ноги подальше.
На поляне, под кипарисами, злой и усталый Владик наткнулся на Альку и октябренка Карасикова, которые копошились возле толстого чурбана, пытаясь спихнуть его под откос, в болотце. Здесь Владик вспомнил, что и октябренку Карасикову надо дать щелчка. Карасиков утром наябедничал, что Владик запихал Баранкину под простыню жестяную мыльницу и платяную щетку.
Но тут оглянулся Алька и, спокойно глядя на грозное лицо Владика, попросил, чтобы он помог им сдвинуть тяжелый чурбан.
Такая смелая просьба Владику понравилась.
Через минуту чурбан с треском полетел вниз и, как бомба, плюхнулся в болотце, заставив разлететься во все стороны обал
девших лягушек.
— Ты хороший человек, Алька! — присаживаясь на траву, задумчиво проговорил Владик.
Алька улыбнулся и с любопытством посмотрел Владику
в глаза.
— Ты хороший человек,— внезапно придумал Владик.— Жалко, что ты мал еще, а то я взял бы тебя к себе в товарищи. Мы бы залезли с тобой на самую высокую гору, стали бы с винтовками и сторожили бы оттуда всю страну.
— И я бы тоже залез,— обиженно вставил Карасиков, который после того, как увидел, что щелчка не будет, осмелел и подвинулся поближе.
— Или нет,— охваченный новой фантазией и показывая
66
Карасикову кукиш, продолжал Владик.— Я бы стоял с винтовкой, ты бы смотрел в подзорную трубу, а Толька сидел бы возле радиопередатчика. И чуть что — нажал ключ, и сразу искры, искры... тревога!., тревога!.. Вставайте, товарищи!.. Тогда разом повсюду загудят гудки — паровозы, пароходы, сверкнут прожектора. Летчики — к самолетам. Кавалеристы — к копям. Пехотинцы — в поход. И рабочие бегут на заводы, и работницы бегут. Спокойней, товарищи! Нам пе страшно!
— Я бы тоже побежал! — уныло завопил оскорбленный Карасиков.— Раз все бегут — значит, я тоже.
Этот жалобный возглас охладил Владика. Он сразу потух, остыл и продолжал уже негромко и насмешливо:
— А потом после боя вдруг вспомнил бы: а где это, братцы, наш герой Карасиков? Ни среди живых его нет, ни среди мертвых, ни среди раненых. А кто это ворочается в спальне под кроватью? Ах, это вы, гражданин Карасиков! Ах, вы умеете только языком болтать да ябедничать, как я Баранкину под простыню мылышцу да щетку запихал! Да раз ему за такие дела щелчка! Два щелчка! То-то, карасятина!..
Не успел отщелканный Карасиков пикнуть, как озорной Владик уже исчез.
Карасиков хпыкпул и вопросительно посмотрел на Альку.
— Ничего! — успокоил Алька.— Он тебе только два раза. А про все другое — это оп нарочно. Там Красная Армия и без нас сторожит. Там не один часовой, а тысячи часовых, и все стоят и не шелохнутся.
— И я бы тоже пе шелохнулся,— не уступал Карасиков.
— Нет, ты бы шелохнулся! — рассердился Алька.— Почему же вчера на утренней линейке все стоят смирно, а ты ворочался, ворочался... даже Натка заругалась?
— И вовсе не ворочался. Это оттого, что у меня шнурок оборвался и штаны вниз сползали,— обидчиво возразил Карасиков.
— А разве же у часовых сползают! — снисходительно усмехнулся Алька.— Эх ты, хвастунишка!
Из-за кустов выскочил Иоська.
— Где вы запропастились? — размахивая руками, затараторил он.— Бегите скорее! В море катер! Сейчас встречать... Гости едут. Матросы!.. Ворошиловцы!..
67
...Уже выбивали дробь барабанщики, трубили сигналисты, кричали звеньевые, и гулко в море заревела сирена причаливающего катера.
Это приплыли пионеры севастопольского военизированного лагеря — ворошиловцы.
В длинных черных брюках, в матросках с голубыми полосатыми воротниками, на подбор рослые, здоровые, они шагали быстро, уверенно, и видно было, что они крепко дорожат и гордятся своей выправкой и дисциплиной.
Среди них Владик увидел знакомого мальчишку и нетерпе
ливо крикнул ему:
— Мишка, здорово!
Но тот только повел глазами и чуть-чуть улыбнулся, как бы давая понять, что хотя он и сам рад, но все зто потом, а сейчас он, пионер, матрос-ворошиловец, в строю.
После ужина ребята получили новые трусы, безрукавки и галстуки. Везде было шумно, бестолково и весело.
Барабанщики подтягивали барабаны, горнисты отчаянно гудели на блестящих, как золото, трубах. На террасе взволнованная башкирка Эмине уже десятый раз легко взлетала по чужим
плечам чуть не к потолку и, раскинув в стороны шелковые флажки, неумело, но задорно кричала:
— Привет старай гвардий от юнай смена!
На крыльце, рассевшись, как воробьи, громко и нестройно пели октябрята. Тут же рядом вспотевший Баранкин заколачивал последние гвозди в башенку фанерного танка, а прыткий Иоська вертелся около него, подпрыгивал, похваливал, поругивал и поторапливал, потому что танк надо было еще успеть выкрасить.
— Так, значит, завтра? — уговаривался Толька с Владиком.
— Сказано, завтра.
— И чтобы не получилось, как сегодня. Я туда — он сюда. Он сюда, а я туда. Как только приведут, скомандуют «разойдись», я сразу нырк, ты тоже. И на верхней тропке, возле бесед
ки, встретимся.
— А если там кто-нибудь уже есть?
— Тогда шарах в кусты. Сиди да посвистывай.
68
— Я-то свистну! — усмехнулся Владик, и, щелкнув языком, он рассыпался такой оглушительной трелью, что Натка подозрительно посмотрела на этих друзей и погрозила пальцем.
Наступил вечер праздника.
При первом ударе колокола затихли песни, оборвались споры, прекратились игры, и все поспешней, чем обыкновенно, бросились к своим местам в строю.
— Ты не видала папу? — уже в третий раз спрашивал огорченный Алька у Натки.
— Нет, Алька, еще пе видала. А ну, ребята, одернуть безрукавки, поправить галстуки. Как у тебя шнурок, Карасиков? Опять трусы сползать будут?
Пока ребята одергивали и оправляли друг друга, она успокоила Альку:
— Ты пе печалься. Раз он сказал, что придет,— значит, придет. Наверно, па работе немного задержался.
На другом конце линейки разгневанный звеньевой Иоська ахал и прыгал возле насупившегося Баранкина.
— Сам танк заставлял красить, а теперь сам ругается,—хмуро оправдывался Баранкин.
— Так разве же я тебя галстуком заставлял красить? — возмущался Иоська.— И тут пятно и там пятно. Эх, Баранкин, Баранкин! Ты бы хоть раньше сказал, а теперь и кладовая заперта и кастелянша ушла. Ну, что мне теперь делать, Баранкин?
— Раньше я пошел галстук горячей водой с мылом мыть, а сейчас, когда высохло, гляжу — опять на сухом видно. Я макнул кисть, вдруг кто-то меня толк под руку. Ну, вот и брызнуло. Разве же, когда человек работает, тогда толкаются? Я, когда человек работает, лучше его за сто шагов обойду, а толкать никак не буду.
— Значит, у беседки,— еще раз шепотом напомнил Толька.— Спички взял?
— Взял... Помалкивай,— тихо ответил Владик и неосторожно похлопал по заправленной в трусы безрукавке.
69
Неполный спичечный коробок брякнул, и звеньевой Иоська разом обернулся:
— Ты зачем спички взял? Нехорошо! Брось, Владик.
— А тебе что? — испуганно прошипел Владик.— Какие спички?
— Звено, Владик, ударное, а у одного галстук в краске, у другого спички спрятаны... Брось лучше. Стыдно! Да чего ты грозишься! А то не посмотрю, что товарищ, и скажу вожатой.
— Ну, говори... Провокатор!
Иоська отшатнулся. Доброе веснушчатое лицо перекосилось, губы дернулись, кулаки сжались. Но в это же самое мгновенье снизу, от главного штаба, взвилась сигнальная ракета «всем сбор». И от фланга к флангу раздалась громкая команда: «Внимание!»
Если бы это был не Иоська, а кто-либо другой, то, вероятно, несмотря на сигнал, несмотря на команду, позорная драка в строю была бы неминуема.
Но Иоська сразу опомнился, тяжело задышал и, медленно разжимая кулаки, стал в строй.
Все это случилось так быстро, что почти пикто из ребят ни
чего по заметил.
Сразу же рассчитались, повернули направо и с дружной песней о юном барабанщике, слава о котором не умрет никогда,
двинулись вниз.
Внизу, невдалеке от моря, с трех сторон окаймленная кру
тыми цветущими холмами, распласталась широкая лагерпая площадка.
На скамьях, на табуретках, на скалистых уступах, на возвышенных зеленых лужайках расположились ребята, нетерпеливо ожидая, когда в конце праздника вспыхнет невиданно огромный костер, искусно выложенный в форме высокой пятиконечной звезды.
Условившись о месте сбора, ребята Наткиного отряда разбежались каждый куда хотел.
Уже загремела музыка. Подплывала на моторке ялтинская делегация. Подошли летчики из военного санатория, и, нетороп
ливо покачиваясь на седлах, подъехали старики татары из со
седнего колхоза.
70
В толпе Натку окликнул знакомый ей комсомолец Картузиков.
— Ну что?.. Здорово? — не останавливаясь, спросил он.— Приходи завтра на волейбол.— И уже издалека он крикнул: — Забыл... Там тебе письмо... спешное. На столе в дежурке лежи г.
«Что за спешное? — с неудовольствием подумала Натка.--И от кого бы? От Верки только что было. Мать спешно посылать не станет. А больше будто бы и неоткуда. Успею!» — подумала она и пошла туда, где танцующий хоровод ребят окружил смущенных летчиков.
Раскрасневшиеся летчики неумело маневрировали и так и этак, пытаясь вырваться из заколдованного круга. Стоило им сделать шаг, и веселый хоровод двигался вместе с ними. И так до тех пор, пока они не оказались припертыми к стенке беседки. Тут их расхватали, растащили и рассадили всех порознь, чтобы никому из ребят не было обидно.
Натка постояла, постояла и снова вспомнила о письме.
«А что, ведь успею еще и сейчас,—подумала она.—Добежать долго ли?»
Она одернула майку и, не отвечая ни на чьи вопросы, помчалась к дежурке.
И все-таки письмо оказалось от матери. Письмо было серьезное и бестолковое. Мать писала, что отца куда-то переводят надолго и отец обещает ехать всей семьей. Там будет квартира в три комнаты, огород и сарай. Езды туда целая неделя. И что отец ходит веселый, а пятилетиий братишка Ванька еще веселей и уже разбил Наткину дареную чернильницу. И что она, мать, хотя не скучная, но и веселиться ей не с чего. Здесь жили, жили, а там еще кто знает? Сторона там чужая, и народ, говорят, не русский.
Два раза Натка прочла это письмо, но так и не поняла: кто переводит? Куда переводят? Какая сторона и какой народ?
Поняла она только одно: что мать просит ее приехать пораньше и в Москве, у дяди, никак не задерживаться.
Натка задумалась. Вдруг волны быстрой, веселой музыки, потом многоголосая знакомая песня рванулась через окно в пустую дежурку.
Натка сунула письмо за майку, выбежала и увидела с горки,
71
что лагерный праздник уже гремит и сверкает сотнями огней.
Это проходили парадом физкультурники.
— Ты что пропала? Я тебя искал,— сердито спросил откуда-то выползший Алька.— Идем скорее, а то, пока я тебя искал, какой-то мальчишка сел на мою табуретку, и мне теперь нигде
и ничего не видно.
Натка взяла его за руку и пробралась к тому краю, где стоял десяток свободных стульев.
— Туда нельзя,— остановил ее озабоченный Алеша Николаев.— Это места для шефов. И чего только опаздывают!
— Ну, что шефы! Придут — мы тогда уступим. Он же маленький, и ему ничего не видно, Алеша.
— Пусти одного, потом другой, потом третий...— ворчливо начал было Алеша, но не кончил, потому что на площадку с приветственным словом вышел летчик.
Не успел он дойти до середины, как все бесчисленные огни разом погасли, в темноте что-то зашипело, треснуло. Через две-три секунды высоко над площадкой вспыхнул огонек и, поддерживаемая парашютом, повисла в воздухе маленькая серебристая
модель аэроплана.
Тогда с земли, с лужаек, из-за кустов, из-за скалистых камней вырвался такой победно-торжествующий крик, что летчик недоуменно покачал головой и почти целую минуту молчал, пе зная, как ему быть и с чего начать.
Но потом он выпрямился и слово за словом нашел такие про
стые, горячие слова, что все примолкли, притихли, а заслушавшийся Иоська, который и сам давно уже мечтал быть летчиком,
нечаянно оступился и едва не полетел, но только не к далекому синему небу, а в глубокую канаву с колючками.
Потом выскочили девчонки — танцорки и физкультурницы, и тут же сразу случилась заминка. Сначала пробежал легкий
говорок, потом громче, громче, и наконец зашумело, загудело: — Идут... Идут... Идут...
Из глубины аллеи показалось человек десять уже пожилых людей. Это и была делегация шефов лагеря из дома отдыха ЦИК в Ай-Су.
Натка поспешно встала и взяла Альку на руки.
72
Когда стихли приветствия и шефы сели на места, а праздник пошел своим чередом, Натка увидела, что крайний стул, как раз тот самый, с которого она встала, остался свободным. Она потихоньку подвинула стул, села и посадила Альку на колени.
В то время как девчата-физкультурницы строили замысловатую пирамиду, Натка искоса разглядывала прибывших шефов. И вдруг на соседнем стуле она увидела очень знакомое лицо.
«Кто это? — растерялась Натка.— Лицо смуглое, чернобородый. Седина, очки... Да кто же это?»
Как раз в эту минуту все дружно захлопали, засмеялись.
Засмеялся и чернобородый: карр! карр! И тогда обрадованная Натка сразу поняла, что это, уж конечно, Гитаевич, тот самый, который так часто бывал у Шегалова и с которым так подружилась Натка, когда два года тому назад она целый месяц гостила у дяди в Москве.
Натка придвинула стул, взяла Гитаевича за руку и загляну
ла ему в лицо.
Он узнал ее сразу ы засмеялся — закаркал так громко, что удивленный Алька соскользнул с Наткиных колеи и с откровенным любопытством уставился на этого странного, похожего
на цыгана человека.
— Кто это у тебя? — шутливо спросил Гитаевич.— Для сына велик, для братишки мал. Племянник, что ли?
— Это Алька Ганин, сын одного инженера. Он к моему отряду прикомандирован,— пошутила Натка.
Гитаевич угловато двинулся. Он протер очки и, как показалось Натке, что-то уж очень пристально посмотрел на стоявшего перед ним маленького человечка.
— Я побегу... мне пора... Я сюда вернусь,— заторопился Алька и с обидою добавил:—Эх, папка, папка, так и не пришел.
— Сережи Ганина? — глядя вслед убегающему Альке, переспросил Гитаевич.
— Да, Ганина. А вы его разве знаете?
— Я-то его знаю,— ответил Гитаевич,— очень давно. Еще по армии знаю.
— Значит, вы их всех хорошо знаете? — помолчав немного, спросила Натка.— А где, Гитаевич, у Альки мать? Она умерла?
73
Гром барабанов и гул музыки заглушили ответ. Это проходили лагерные военизированные отряды пионеров. Сначала с лучшими стрелками впереди прошла пехота. Шаг в шаг, точно не касаясь земли, прошли матросы-ворошиловцы. За ними — девочки-санитарки. Потом как-то хитроумно проползли фанерные танки. Затем по опустевшей площадке забегали какие-то прыткие ловкачи. Что-то по земле размотали, растянули и скрылись.
Музыканты ударили «Марш Буденного». Двойной ряд пионеров расступился, и в строю, по четыре, на колесных и игрушечных конях выехал «Первый сводный октябрятский эскадрон имени мировой революции».
Там был и Алька.
Поддерживая равнение, эскадрон проходил быстрым шагом и под взрывы дружного хохота, под музыку и песню буденов-ского марша, подхваченную и пионерами, и гостями, и шефами, скрылся на противоположном конце площадки.
— Жулики! — обиженно объяснил кому-то сидевший неподалеку Карасиков.— Разве же они сами едут? Их с другого конца на бечевках тянут. Я уже все узнал. Это если бы и меня потянули, я бы тоже поехал.
Теперь почти вся площадка заполнилась ребятами. Затевались массовые игры, и выступали отрядные кружки.
Ночь была душная. Гитаевич вытер лоб и обернулся к Натке, отвечая на ее вопросы:
— У него мать не умерла. Его мать была румынской комсомолкой, потом коммунисткой и была убита...
— Марица Маргулис! — почти вскрикнула пораженная Натка.
Гитаевич кивнул головой и сразу закашлял, заулыбался, потому что со всех ног к ним бежал с площадки всадник «Первого октябрятского эскадрона имени мировой революции»—счастливый и смеющийся Алька.
В это время Натке сообщили, что Катюша Вострецова разбила себе нос и ревет во весь голос, а у Федьки Кукушкина схватило живот и, вероятно, этот обжора Федька объелся под шумок незрелым виноградом.
Натка оставила Альку с Гитаевичем и пошла в дежурку.
Катюша уже не ревела, а только всхлипывала, придерживая
74
мокрый платок у переносицы, а перепуганный Федька громко сознался, что съел три яблока, две груши, а сколько винограду, не знает, потому что было темно.
— Танком ее по носу задело,— сердито объяснял Натке звеньевой Василюк.— Я ей говорю: не суйся. Так нет, растяпа, нс послушалась. Иоськина башня повернулась — и бац ей орудием прямо по косу!
Растяпу Катюшу и обжору Федьку Натка приказала отправить домой, а сама по-над берегом пошла к Альке.
Вскоре она остановилась. Перед ней расстилалось невидимое отсюда море, и только слышно было, как равномерно плещутся волны.
На небе пи лупы, пи звезд пе было, и только где-то, но очень далеко и слабо, мерцал быстрый летящий огонек — должно быть, пограничного костра. И вдруг Натка подумала, что совсехм ведь недалеко, всего только на другом берегу моря, лежит эта тяжелая страна Румыния, где погибла Марица...
Кто-то тронул ее за руку. Опа нехотя обернулась и увидела Сергея.
— Алька где? Я спрашивал, мне сказали, что он с вами, Наташа.
— Оп со мною,— обрадовалась Натка.— Сейчас он сидит с Гитаевичем. Пойдемте... Он вас ждал, ждал...
— Опоздал я, Наташа,— виновато ответил Сергей.— Там у меня всякая чертовщина творится.
Они пе дошли до Гитаевича всего несколько шагов, как опять разом погас свет и все смолкло.
— Стойте! — шепнула Натка.— Сейчас зажгут костер.
В темной тишине резко зазвучал горн, и сейчас же по краям площадки вспыхнули пять дымных факельных огней. Горн зазвучал еще раз, и огни стремительно, точно по воздуху, рванулись к центру площадки.
Долго огонь бежал и метался внутри подожженного костра. То он вырывался меж сучьев, то опять забирался вглубь, то шарахался по земле. И вдруг, как бы устав шутить и баловаться, огромный вихрь пламени взметнулся и загудел над
костром.
Тяжелые ветви скорчились, затрещали. Тысячи горящих
75
искр помчались в небо. Стало так светло и жарко, что даже те, кто сидел далеко, щурили глаза и вытирали лица, а сидевшие поближе повскакали и с визгом кинулись прочь.
Когда Натка обернулась, то увидела, что Сергей уже держит Альку на руках, а раскрасневшийся, взволнованный Алька быстро рассказывает отцу о делах минувшего дня.
Было уже поздно, когда кое-как, вразброд, вернулся Наткин
отряд к дому.
Не успела еще Натка взойти на крыльцо, а к ней уже подбежала встревоженная дежурная сестра и тихо рассказала, что всего десять минут назад Владик Дашевский привел исцарапанного, разбитого Тольку Шестакова и у Тольки, кажется, вывихнута рука.
Натка кинулась в дежурку. Там, сгорбившись на клеенчатом диване, с лицом, заляпанным йодом, с примочкой под глазом и с рукою на перевязи, сидел Толька. Видно было, что ему очень больно, по что из какого-то упрямства он сознаваться в этом не хочет.
— Как же это? Где это вы? — подсаживаясь рядом, участливо спросила Натка.
Толька молчал. Вмешалась дежурная:
— Говорит, что когда заканчивался костер и стали ребята разбегаться, то, чтобы обогнать всех, бросились они с Владиком прямой тропинкой... А там ручьи, кусты, камни, овраги. Сорвался где-то на берегу и брякнулся.
Разыскали сонного Гейку. Гейка засуетился и быстро запряг лошадь. Тольку повезли в свой же лагерный лазарет, а Натка, несмотря на полночь, собралась с докладом к начальнику: строго-настрого было приказано обо всех несчастных случаях доносить ему во всякое время дня и ночи.
Перед тем как идти, Натка завернула в палату. Она вошла бесшумно, неожиданно и, несмотря на полутьму, успела заметить, как Владик быстро повернулся и притих. Значит, он еще не спал.
— Владик,— спросила Натка,—расскажи, пожалуйста, где... как это все случилось?
Владик не отвечал.
— Дашевский,— строго повторила Натка,— ты не ври. Я же
76
видела, что ты не спишь. Говори, или я сегодня же расскажу про тебя начальнику лагеря.
G начальником Владик разговаривать не хотел, и, сердито приподнявшись, сухо и коротко он слово в слово повторил то, что уже говорил дежурной сестре Толька.
— Черт вас ночью по оврагам носит,— не сдержавшись, выругалась Натка и в потемках устало побрела к начальнику.
А Сергей опоздал на праздник вот из-за чего.
Вернувшись из Ялты, после обеда Сергей пошел по участкам. На первом дела подвигались быстро и толково, поэтому, не задерживаясь, Сергей прошел на второй. Там еще пе закончили рыть запасной водослив, а крепить совсем еще не начинали.
Он спросил: «Где Дягилев?» Ему ответили, что Дягилев на третьем. Тогда и Сергей пошел к плотине, на третий.
Поднимаясь к озеру, еще издалека Сергей увидел впереди на тропке того самого старика татарина, который и был ему нужен.
В это время верхом на тощей коняге Сергея догнал десятник Шалимов и, соскочив с седла, пошел рядом.
— Плохо дело, начальник! — вздохнул Шалимов и вытер концом башлыка пыльное морщинистое лицо.— Люди работают плохо.
— Сам вижу, что плохо. Водослив еще не кончили, крепить не начинали. Хорошего мало!
— Грунт тяжелый,— еще глубже вздохнул Шалимов,— камень, щебенка. Человек работает, работает, ничего не заработает. Крепко жалуются. Вчера на работу трое не вышли. Сегодня опять некоторые говорят: если не будет прибавки, то никто не выйдет. Ну, что мне, начальник, делать? — И Шалимов огорченно развел руками.
— Почему это только тебе, а ни мне, ни Дягилеву никто не жалуется? Чудно что-то, Шалимов.
— Ты человек новый, к тебе еще не привыкли. А Дягилеву говорили уже. Да что с него толку? Чурбан человек. А с меня все спрашивают: ты старший, ты и говори.
77
— Ладно,— решил Сергей.— К вечеру, сразу после работ, собери людей на участке. Я сам приду, тогда и потолкуем. А теперь поезжай назад. Да посматривай сам получше,— быстро п наугад соврал Сергей,— а то сегодня двое жаловались мне, что им работу не так замерили.
— Где, начальник? — забеспокоился Шалимов.— На водосливе или у насыпи?
— Не спросил. Некогда было. Ты там старший — тебе па месте видней. До свиданья, Шалимов. Значит, сразу после работы.
«Что-то неладно»,— подумал Сергей и увидел, что старика татарина на тропе уже не было. Сергей прибавил шагу, дошел до поворота, но и за поворотом старика не было тоже.
Вскоре Сергей очутился на берегу небольшого спокойного озера.
Слева, у плотины, стучали топоры. Густо пахло горячей смолой. Шестеро пильщиков, дружно вскрикивая, заваливали на козлы тяжелое, еще сырое бревно.
— Дягилев где? — спросил Сергей у встретившегося парня.
— А вон он! — И парень показал топорищем куда-то на горку.
Сергей посмотрел, но глаза ему слепило солнцем, и он нико
го не видел.
— Да вон он! — повторил парень.— Видишь, у куста стоит и с братом разговаривает.
— С каким братом?
— Ну, с каким? Со своим... с родным...
«Вон оно что! — подумал Сергей, увидав возле Дягилева того самого дядю, который на днях так не ко времени напился.— То-то Дягилев тогда растерялся».
Увидав Сергея, дягилевский брат неловко поздоровался и
пошел прочь.
— Так смотрите же! — строго крикнул ему вдогонку Дягилев.— Чтобы к вечеру все шестьдесят плах были готовы! Плотник это наш,— объяснил он Сергею.— Он у них за старшего. Работник хороший! — И, отворачиваясь от Сергея, он нехотя добавил: — Конечно... бывает, что и выпивает.
Они пошли по стройке.
78
— Говорили что-нибудь из шалимовской бригады насчет расценок? — спросил Сергей.
— Да так, болтали. Разве их всех переслушаешь?
— На что жаловались?
— Известно на что: грунт плохой, нормы велики, расценки малы. Что же им еще говорить?
— А на третьем участке, на первом, там, где русские, почему там не жалуются?
Дягилев промолчал.
— Чудно дело,— удивился Сергей.— Грунт одинаковый, нормы везде те же, расценки те же. Русские не жалуются, а татары жалуются. И не пойму я, с чего бы это такое, Дягилев?
— Значит, такой уж у них характер вредный,— не очень уверенно предположил Дягилев и тут же вспомнил: — На втором пролете, Сергей Алексеевич, опорный столб треснул, и я сказал, чтобы новым заменили. Вон, поглядите, плотники рубят.
Уже совсем свечерело, когда Сергей спускался на второй участок. Он торопился, потому что сразу же после собрания должен был, как обещал Альке, прийти на праздник. И вот на пустынной тропке, опять на том же самом месте, Сергей увидел все того же старика татарина.
«Что такое?» — удивился Сергей и прямо направился к поджидавшему.
Старик поздоровался и тихо пошел рядом.
— Ну что? — нетерпеливо спросил Сергей.— И куда ты все прячешься? Рассказывай, что у тебя... Обсчитали?.. Обманули?.. Обидели?..
— Обманули,— равнодушно согласился старик,— и обсчитали — верно. И обидели... верно!
— Ты и сейчас работаешь?
— Нет,— так же равнодушно, точно и не о нем шла речь, продолжал старик.— В тот раз Шалимов заметил, что я тебе жаловался. На другой день уволил. Старый, говорит, плохо работаешь. А раньше, когда молчал, то хорошо работал. И все, кто молчит, тот хорош. Вчера троих опять отослал — плохо работа-
79
тот. А тебе, может быть, сказал: сами ушли. Расценки низкие.> Конечно, низкие,—дергая Сергея за рукав, продолжал старик.— Я двадцать кубометров взял, а получил деньги за шестнадцать. А разве я один? Таких много. Где четыре кубометра? Конечно, выходит низкая. Я ему говорю, а он сердится: «Ты мне голову не путай, я тебя грамотней». Я пошел к старшему, к Дягилеву, а он говорит: «Я вашего дела не знаю. Я даю Шалимову бумагу — ведомость — и деньги. Деньги он берет, а бумагу с вашими расписками несет мне обратно. Если все верно, то и я говорю— верно. Вы с ним и считайтесь, а я и языка вашего пе понимаю, кто свою мне фамилию распишет, кто чужую... Аллах вас разберет». Конечно, аллах,— с насмешкой повторил старик и совсем уже неожиданно закончил: — До свиданья, начальник, спасибо!
— Погоди! — окликнул Сергей.— Постой, куда же ты? Пойдем со мной.
Но старик, сгорбившись и не оборачиваясь, быстро-быстренько шмыгнул в кусты.
Сергей спустился на второй участок и попросил, чтобы ему нашли Шалимова. Он ждал долго. Наконец посланный вернулся и сказал, что Шалимов зашиб себе ногу и уехал домой.
Он пошел к сараям и увидел, что там собралось всего человек восемь. Он спросил, почему так мало. Сначала ему не отвечали, но потом объяснили, что сегодня на деревне праздник. Он заинтересовался, какой же это праздник, и тогда после некоторого молчания ему объяснили, что у шалимовского сына третьего дня родился ребенок. Сколько пи вызывал Сергей на разговор собравшихся, казалось, что они так и не поняли, чего он хочет.
Сергей отпустил людей и пошел к лагерю.
И тогда он решил, пока дело разберется, Шалимова сейчас же выгнать, попросить в райкоме татарского докладчика. Вспомнив о том, что вместе со шкатулкой пропали все ведомости, документы и расписки, Сергей нахмурился.
Уже совсем стемнело. Влево от тропки расплывчато обозначались очертания башенных развалин. Очень издалека, снизу, вместе с порывами жаркого ветра доносилась музыка.
«Опаздываю,— понял Сергей.— Алька рассердится».
За кустами блеснул огонь. Гулкий выстрел грянул так близ-
80
ко, что дрогнул воздух и где-то над головой Сергея с треском ударил в каменную скалу дробовой заряд.
— Кто? — падая на камни и выхватывая браунинг, крикнул Сергей.
Ему не отвечали, и только хруст кустарника показал, что кто-то поспешно убегал прочь.
Сергей приподнялся и дважды выстрелил в воздух. Он прислушался, и ему показалось, что уже далеко кто-то вскрик
нул.
Тогда Сергей встал. Не выпуская из рук браунинга, он пошел дальше и шел так до тех пор, пока с перевала не открылась
перед ним широкая, ровная дорога.
Музыка внизу играла громче, громче, а лагерная площадка сверкала отсюда всеми своими огнями.
Сергей защелкнул предохранитель, спрятал браунинг и еще быстрее зашагал к Альке.
Наутро после костра ребят разбудили часом позже. Еще задолго до линейки ребята уже разведали про то, что с Тольной Шестаковым случилось несчастье. Но что именно случилось и как, этого никто толком не знал, и поэтому к Натке подбегалхх с расспросами один за другим без перерыва.
Спрашивали: верно ли, что Толька сломал себе ногу? Верно ли, что Тольке во время вчерашнего фейерверка стукнуло осколком по башке? Верно ли, что доктор сказал, что Толька теперь будет и слепой, и глухой, и вроде как бы совсем дурак? Или только слепой? Или только глухой? Или не глухой и не слепой, а просто полоумный?
Сначала Натка отвечала, но потом, когда увидела, что все равно кругом галдят, спорят и несут какую-то чушь, она стала сердиться, и, опасаясь, как бы вздорные слухи во время обще
лагерного завтрака не перекинулись в другие отряды, она вызвала угрюмого Владика и попросила его, чтобы он сейчас же, на утреннехй линейке, вышел и рассказал отряду, как было дело.
Но Владик отказался наотрез. Она просила, уговаривала, приказывала, но все было бесполезно.
Библиотека пионера. Том I
81
Раздраженная Натка посулила ему это припомнить и велела подать сигнал на пять минут раньше, чем обычно.
Собирались долго, строились шумно, бестолково, равнялись
плохо.
Против обыкновения, Владик стоял молча, никого не зади
рая и не отвечая ни на чьи вопросы.
Молча и внимательней, чем обыкновенно, наблюдал за Владиком Иоська. Очевидно, вчерашнее не забыл, что-то угадывал и к чему-то готовился.
Со слов Владика, Натка коротко рассказала ребятам, как было дело с Толькой. Пристыдила за нелепые выдумки и предупредила, что в следующие разы за самовольное бегство из отряда будет строго взыскано и что на случае с Толькой Шестаковым ребята теперь и сами могут убедиться, к чему такое само
вольничанье приводит.
— Неправда! — прозвучал по всей линейке негодующий голос.— Все это враки и неправда!
Натка нахмурилась, отыскивая того, кто хулиганит, и, к большому изумлению своему, увидела, что это выкрикнул красный и взволнованный Иоська.
Ребята зашевелились и зашептались.
— Тишина!—громко окрикнула Натка.—Почему говоришь, что все неправда?
— Все неправда,—убежденно повторил Иоська.—Когда вчера строились, Владик Дашевский зачем-то спрятал спички. Я пристыдил его, а он назвал меня провокатором. На костре ни его, ни Тольки пе было, а бегали они еще куда-то. А куда, не знаю. И там, а не по дороге с костра, с ними что-то случилось. Я-то не провокатор, а Дашевский врун и обманывает весь отряд.
Все были уверены, что после таких слов Владик набросится на Иоську или со злобой начнет оправдываться. Но побледневший Владик, презрительно скривив губы, стоял молча.
— Дашевский,— в упор спросила Натка,— это правда, что вас вчера на костре не было?
Не пошевельнувшись, не поворачивая даже к ней головы, Владик молчал.
— Дашевский,— сердито сказала тогда Натка,— сегодня же
82
па вечернем докладе обо всем этом будет сказано начальнику лагеря, а сейчас выйди из строя и завтракать пойдешь отдельно.
Ни слова пе говоря, Владик вышел и завернул в палату.
Через минуту отряд с песней шел вниз к завтраку. Завтракать Владик не пошел совсем.
Уже после обеда, после часа отдыха, когда ребята занимались каждый чем хотел, на пустом холмике, под тенью спаленной солнцем акации, сидел невеселый Владик. Все вышло как-то пе так... нелепо п бестолково.
В сущности, Владику очень хотелось, чтобы ничего не было: нп вчерашней ссоры с Иоськой, пи вчерашнего случая с Толь-кой, пи утренней ссоры с Наткой, пи позорной утренней линейки. Но так как уже ничего поправить было нельзя, то он решил, что пусть будет, как будет, а он ни в чем не сознается, ничего не скажет. И хоть вызывай его сто начальников, он будет стоять
молча, и пусть думают, как хотят.
По ту сторону забора весело играли в мяч. Вдруг мяч взметнулся и, ударившись о столб, отлетел рикошетом и покатился прямо к ногам Владика.
Владик посмотрел па мяч и не пошевельнулся.
Оп пе пошевельнулся и пе крикнул даже тогда, когда за забором поднялась суматоха: все бегали, разыскивая потерянный мяч, и громче других раздавался недоумевающий голос Иоськи: «Да оп же вот в эту сторону полетел... Я же видел, что в эту!»
«Мне-то что?» — даже без злорадства подумал Владик и не
хотя повернулся, заслышав чьи-то шаги.
Подошел и сел незнакомый парнишка. Он был старше и крепче Владика. Лицо его было какое-то сырое, точно вымазанное серым мылом, а рот приоткрыт, как будто бы и в такую жару у него был насморк.
Он наскреб табаку, поднял с земли кусок бумаги и, хитро подмигнув Владику, свернул и закурил.
Из-за угла выскочил Иоська. Наткнувшись па Владика, оп было остановился, но, заметив мяч, подошел, поднял и укориз
ненно сказал:
— Что же! Если ты на меня злишься, то тебе и все винова
83
ты? Ребята ищут, ищут, а ты не можешь мяч через забор перекинуть? Какой же ты товарищ?
Иоська убежал.
— Видал? — поворачиваясь к парню, презрительно сказал оскорбленный Владик.— Они будут мяч кидать, а я им подкидывай. Нашли дурака-подавальщика.
— Известно,— сплевывая на траву, охотно согласился парень.—Им только этого и надо. Ишь ты какой рябой выискался!
В сущности, озлобленный Владик и сам знал, что говорит он сейчас ерунду, и ему гораздо легче было бы, если бы этот парень заспорил с ним и не согласился. Но парень согласился, и поэтому раздражение Владика еще более усилилось, и он продолжал совсем уж глупо и фальшиво:
— Он думает, что раз он звеньевой, то я ему и штаны поддерживай. Нет, брат, врешь, нынче лакеев нету.
— Конечно,— все так же охотно поддакнул парень.— Это такой народ... Ты им сунь палец, а они и всю руку норовят слопать. Такая уж ихняя порода.
— Какая порода? — удивился и не понял Владик.
— Как какая? Мальчишка-то прибегал — жид? Значит, и порода такая!
Владик растерялся, как будто бы кто-то со всего размаха хватил его по лицу крапивой.
«Вот оно что! Вот кто за тебя! — пронеслось в его голове.—-Иоська все-таки свой... пионер... товарищ. А теперь воп что!»
Сам не помня как, Владик вскочил и что было силы ударил парпя по голове. Парень оторопело покачнулся. Но он был крупнее и сильнее. Он с ругательствами кинулся на Владика. Но тот, не обращая внимания на удары, с таким бешенством бросался вперед, что парень вдруг струсил и, кое-как подхватив фуражку, оставив на бугре табак и спички, с воем кинулся
прочь.
Когда Владик опомнился, то рядом уж никого не было. За стеною все так же задорно и весело играли в мяч. Очевидно,
там ничего не слыхали.
Владик осмотрелся. По серой безрукавке расплывались ярко-красные пятна: из носа капала кровь. Он хотел спрятаться в кусты, как вдруг увидел Альку.
84
Запыхавшийся Алька стоял всего в пяти-шести шагах я внимательно, с сожалением смотрел на Владика.
— Это тебя толстый избил? — тихо спросил Алька.— А отчего он сам ревел? Ты ему дал тоже?
— Алька,— пробормотал испуганный Владик,— иди... ты пе уходи... мы сейчас вместе.
Они ушли в глубь кустов. Там Владик сел и закинул голову. Кровь утихла, но ярко-красные пятна на безрукавке и .ссадина пониже виска остались.
Если бы только пятна крови, можно было бы сослаться па то, что напекло солнцем голову. Если бы только ссадина, можно было бы сказать, что оцарапался о колючки. Но когда всё вместе, кто поверит? Кто же поверит после вчерашнего и после сегодняшнего? И можно ли объяснить, оправдаться, как и почему случилась драка? Нет, объяснить нельзя никак...
— Алька,— быстро заговорил Владик,— ты не уходи. Давай с тобой скоренько сбегаем к морю. Я за утесом место знаю. Там никогда никого нет... Я выполощу рубашку. Пока назад добежим, опа высохнет — никто и по заметит.
Боковой дорожкой они спустились к морю. Алька уселся за глыбами и начал сооружать из камешков башню, а Владик снял безрукавку и пошел к воде. Но так как ночью был шторм и к берегу натащило всякой дряни, то Владик зашел в воду подальше. Здесь вода была чистая, и Владик начал поспешно прополаскивать безрукавку.
«Ничего,— думал оп,— выстираю, высохнет, и никто не заметит. Ну, вызовут к начальнику или на совет лагеря. Ну конечно, выговор. Ладно. Стерплю, обойдется. А потом выздоровеет Толька, и тогда можно начать по-другому, по-хорошему...»
«Ах, собака! — злорадно вспомнил оп серомордого парня.— Что, получил? Тоже нашел себе товарища!»
Он окунулся до шеи, обмыл лицо и ссадину.
И вдруг ему почудилось, что кто-то гневно окликнул его по имени. Он вздрогнул, выпрямился и увидел, что на площадке сверху скалы стоит Натка и грозит ему пальцем.
Так она постояла немного, махнула рукой и исчезла.
И в ту же минуту Владик понял, что теперь надежды на спасение нет, что погиб он окончательно, бесповоротно и ничто в
85
мире не может спасти от того, чтобы его завтра же не выставили из отряда и не отправили домой.
Было немало своих законов у этого огромного лагеря. Как и всюду, нередко законы эти обходили и нарушали. Как и всюду, виновных ловили, уличали, стыдили и наказывали. Но чаще
всего прощали.
Слишком здесь много было сверкающего солнца для ребенка, приехавшего впервые на юг из-под сумрачного Мурманска.; Слишком здесь пышно цвела удивительная зелень, росли ябло
ки, груши, сливы, виноград для парнишки, присланного из-под холодного Архангельска. Слишком здесь часто попадались про
хладные ущелья, журчащие потоки, укромные поляны, невиданные цветники для девчонки, приехавшей из пустынь Средней Азии, из тундр Лапландии или из безрадостных, бескрайних степей Закаспия.
И прощали за солнце, за яблони, за виноград, за сорванные
цветы, за примятую зелень.
Но за море не прощали никогда.
С тех пор как много лет тому назад, купаясь без надзора, утонул в море двенадцатилетний пионер, незыблемый и неумолимый вырос в лагере закон: каждый, кто без спроса, без надзора уйдет купаться, будет тотчас же выписан из лагеря и отправлен домой.
И от этого беспощадного закона лагерь не отступал еще
никогда.
Владик вышел из воды, крепко выжал безрукавку, оделся и взял Альку за руку.
Они прошлись вдоль берега и наткнулись на каменный городок из гигантских глыб, рухнувших с горной вершины. Они сели на обломок и долго смотрели, как пенистые волны с шумом и ворчаньем бродят по пустынным площадям и уличкам.
— Знаешь, Алька,— грустно заговорил Владик,— когда я был еще маленьким, как ты, или, может быть, немножко поменьше, мы жили тогда не здесь, не в Советской стране. Вот один раз пошли мы с сестрой в рощу. А сестра, Влада, ужо большая была — семнадцать лет. Пришли мы в рощу. Она легла на полянке. Иди, говорит, побегай, а я тут подожду. А я, как сейчас помню, услышал вдруг: «фю-фю». Смотрю — птичка
86
с куста на куст прыг, прыг. Я тихонько за ней. Она все прыгает, а я за ней и за ней. Далеко зашел. Потом вспорхнула — и на дерево. Гляжу — па дереве гнездо. Постоял я и пошел назад. Иду, иду — нет никого. Я кричу: «Влада!» Не отвечает. Я думаю: «Наверно, пошутила». Постоял, подождал, кричу: «Влада!» Нет, не отвечает. Что же такое? Вдруг, гляжу, под кустом что-то красное. Поднял, вижу — это лента от ее платья. Ах, вот как! Значит, я не заблудился. Значит, это та самая поляна, а она просто меня обманула и нарочно бросила, чтобы отделаться. Хорошо еще, что роща близко от дома и дорога знакомая. И до того я тогда обозлился, что всю дорогу ругал ее про себя дурой, дрянью и еще как-то. Прибежал домой и кричу: «Где Владка? Ну, пусть лучше она теперь домой не ворочается!» А мать как ахнет, а бабка Юзефа подпрыгнула сзади да раз меня по затылку, два по затылку! Я стою — ничего не по
нимаю.
А потом уж мне рассказали, что, пока я за птицей гонялся, пришли два жандарма, взяли ее и увели. А она, чтобы не пугать меня, нарочно не крикнула. И вышло, что зря я только на нее кричал и ругался. Горько мпе потом было, Алька.
— Она и сейчас в тюрьме сидит? — спросил не пропустивший ни слова Алька.
— И сейчас, только опа уже не в тот, а в третий раз сидит. Я, Алька, все эти дни из дома письма ждал. Говорили, что будет амнистия, все думали: уж и так четыре года сидит — может быть, выпустят. А позавчера пришло письмо: нет, не выпустили. Каких-то там из других партий повыпускали, а коммунистов— нет... пе выпускают... А потом па другой день пошел я уже один
в рощу и назло гнездо разорил и в птицу камнем так свистнул,
что насилу она увернулась.
— Разве ж она виновата, Владик?
— А знал я тогда, кто виноват? — сердито возразил Владик. И вдруг, вспомнив о том, что сегодня случилось, он сразу притих.— Завтра меня из отряда выгонят,— объяснил он Альке.— Пока ты за скалой играл, Натка меня сверху увидела.
— Так ты же не купался, ты только безрукавку полоскал! — удивился Алька.
— А кто поверит?
87
—- А ты правду скажи, что только полоскал,— заглядывая Владику в лицо, взволновался Алька.
— А кто теперь моей правде поверит?
— Ну, я скажу. Я же, Владик, все видел. Я играл, а сам все видел.
— Так ты еще малыш! — рассмеялся Владик.
Владик крепко схватил Альку за руку. Оп вздохнул и уже
серьезно попросил:
— Нет, ты уж лучше помалкивай. А то и тебе попадет: зачем со мной связался? Да мне еще хуже будет, зачем я тебя к морю утащил. Идем, Алька. Эх, ты! И кто тебя, такого малыша, на свет уродил?
Алька помолчал.
— А моя мама тоже в тюрьме была убита,— неожиданно ответил Алька и прямо взглянул па растерявшегося Владика своими спокойными нерусскими глазами.
Ужинать отряд ходил без Натки. Натка долго проканителилась в больнице, где ей пришлось ожидать доктора, занятого в перевязочной.
С Толькой оказалось уж не так плохо: три ушиба и небольшой вывих. Она боялась, что будет хуже.
На обратном пути ее окликнули из библиотеки. Там ей ехид
но показали две книжки с вырванными страницами и одну с вырезанной картинкой. Про две книжки Натка ничего пе знала, а про третью сказала комсомольскому библиотекарю, что оп врет и что картинка эта была вырезана еще до того, как книжка побывала в ее отряде. Библиотекарь заспорил, Натка вспылила
и уже от двери назло напомнила ему, как он всучил недавно октябренку Бубякину вместо книги о домашних животных популярную астрономию Фламмариона.
Голодная и усталая, она понеслась в столовую. Там уже давно все убрали, и ей досталось только два помидора да холодное вареное яйцо.
Она вернулась в отряд, но там, как нарочно, уже поджидала ее кастелянша со своими бумагами и подсчетами. Увернуться Натка не успела.
88
— Сколько у вас потеряно носовых платков? — спросила кастелянша, решительно усаживая рядом с собой Натку и не
торопливо раскладывая свои записки.
— Сколько? — вздохнула горько Натка и начала про себя подсчитывать по пальцам.— Вася! — крикнула она пробегавшему октябренку Бубякину.— Сбегай позови звеньевых. Только Розу не ищи — она внизу. А потом узнай, нашел Карасиков свой платок или нет. Наверно, растрепа, не нашел.
— Он на меня вчера плюнул,— мрачно заявил Вася,— и я с ним больше не вожусь.
— Ну, не водись, а сбегай. Вот погодите, я с вами поговорю на линейке,— пригрозила Натка. И, обернувшись к кастелянше, она продолжала: — Полотенец у нас уже четырех пе хватает. Галстуки еще вчера у всех были. А вчера паши ребята в кустах подобрали две чужие панамы, маленькую подушку и один кожаный сандалий. Погодите записывать, Марта Адольфовна, сейчас звеньевые придут — может быть, и галстуков уже не хватает. Я ничего пе знаю. Я сегодня весь день как угорелая.
Натка обернулась и увидела, что ее тихонько трогает за рукав Алька.
— Ну, что тебе? — спросила она не сердито, но и не совссхм так приветливо, как обыкновенно.
— Знаешь что? — негромко, так, чтобы пе услышала кастелянша, заговорил Алька.— А я тебя искал, искал... Знаешь... Он совсем пе виноват. Я сам был и все видел.
— Кто не виноват? — рассеянно спросила Натка и, не дослушав, сказала: — А две вчерашние безрукавки, Марта Адольфовна, это совсем не наши. У нас и ребят таких нет. Это на здорового дядю. Может быть, в первом отряде два-три таких наберется. А у меня... откуда же?
— Он совсем не виноват,— еще тише и взволнованней продолжал Алька.— Ты, Натка, послушай... Он просто с мальчишкой подрался и хотел потом выполоскать. Он хороший, Натка. Он всё письма про сестру ждал, ждал. Других выпустили, а ее
не выпустили.
— Я вот им подерусь! Я вот им подерусь! — машинально пригрозила Натка.— Боги, Алька, что тебе тут надо? Ну что, Вася, идут звеньевые? А как у Карасикова?
89
— Он на меня фигу показал,— хмуро пожаловался Вася,— и я с ним больше никогда не вожусь. А платка у него все равно нет. И я сам видел, как он сейчас пальцем высморкался.
— Ладно, ладно. Я с вами потом разберусь. Значит, шести платков не хватает, Марта Адольфовна.
— Он нисколько не виноват, а ты на него думаешь,— уже со злобой и едва сдерживая слезы, забормотал Алька.— Он и сам тоже один раз на сестру подумал: и дура и дрянь, а опа совсем не была виновата. Горько потом было. Ты только послушай, Натка... Он, Владик, лежал...
— Что Владик? Кто дрянь? Кто тебе позволил с ним бегать? — резко обернулась так ничего и не разобравшая Натка и тотчас же накинулась па Иоську, который, как ей показалось, подходил не очень быстро.
Если бы Натка была не так раздражена, если бы она обернулась в эту минуту, то опа все-таки выслушала бы Альку. Но опа вспомнила и обернулась уже тогда, когда Альки позади не было.
На вечерней линейке Альки вдруг не оказалось. Пошли посмотреть в палату: не уснул ли. Нет, по было. Покричали с террасы — пет, не откликается.
Тогда забеспокоились и забегали, стали друг у друга расспрашивать: где, как и куда?
Вскоре выяснилось, что Карасиков, который подкрался к двери подслушать, как Васька будет жаловаться на него за фигу, вдруг увидел, что мимо него весь в слезах пробежал Алька. Но когда обрадованный Карасиков припустился было вдогонку и закричал: «Плакса-вакса!», то Алька остановился и швырнул в Карасикова камнем так здорово, что Карасиков дальше не побежал, а пошел было пожаловаться Натке, да только раздумал, потому что Васька Бубякин и на него самого только что пожаловался.
Все это, конечно, узнала не Натка, а сами ребята, которые тотчас же наперебой рассказали об этом Натке. Тогда она вызвала десяток ребят постарше и посмышленей и приказала им обшарить все ближайшие полянки, дорожки и тропки, а сама села на лавку, усталая и подавленная.
Смутно припомнились ей какие-то непонятные Алькины сло
90
ва: «...А я тебя искал, искал... Он всё письма ждал, ждал... Ты только послушай, Натка...»
«Зачем искал? Какого письма?» — с трудом соображала она. И тут подумала, что проще всего пойти и спросить у самого Владика. Но и Владик тоже уже куда-то исчез.
«Хорошо, — подумала Натка. — Хорошо, завтра тебе и это
все припомнится».
Один за другим возвращались посланные. И когда, наконец, вернулся последний, десятый, Натка выбежала на крыльцо н, путаясь в темноте, помчалась к третьему корпусу, чтобы от
туда позвонить дежурному по лагерю.
Когда уже замелькали среди кустов огоньки, когда уже опа поравнялась с первым фонарем, сбоку затрещало, захрустело, и откуда-то прямо наперерез ей вылетел Владик.
— Не надо,— задыхаясь, сказал он,— не надо...
— Ты нашел? — крикнула Натка.— Где он? Уже дома? В отряде?
— А то как же! — негромко ответил Владик. И тут Натка увидела, что глаза его смотрят на нее с прямой и открытой нена
вистью.
Больше он ничего не сказал и повернулся. Она громко и тревожно окликнула его, он не послушался и исчез. Бояться ему все равно теперь было некого и нечего.
Когда Натка вернулась, то ей рассказали, что Владик Дашевский нашел Альку в двух километрах от лагеря, в маленьком домике под скалой, у отца. Там Алька сейчас и остался.
Натка прошла к себе в комнату и села.
Рассеянно прислушиваясь к тому, как шуршит крупная бабочка возле лампы, она припомнила свои печальные последние сутки: и Катюшу Вострецову с ее разбитым носом, и Тольку с его рукой, и Владика, и кастеляншу с ее галстуками, и дурака-библиотекаря с его враньем... И от всего этого ей стало так грустно, что захотелось даже заплакать.
В дверь неожиданно постучали. Заглянула дежурная и сказала Натке, что ее хочет видеть Алькин отец.
Натка не удивилась. Она только быстро потянулась к графину, но графин был теплый. Тогда, проходя мимо умывальника, она наспех жадно напилась прямо из-под крана и через террасу
91
вышла к парку. Ночь была темная, но она сейчас же разглядела фигуру человека, который сидел на ступеньках каменной лестницы.
Они поздоровались и разговаривали в эту ночь очень долго.
На другой день Владика ни к начальнику, ни на совет лагеря не вызвали.
На следующий день пе вызвали тоже.
И когда он понял, что его так и не вызовут, он притих, осунулся и все ходил сначала одиноким, осторожным волчонком, вот-вот готов был прыгнуть и огрызнуться.
Но так как огрызаться было пе на кого и жизнь в Наткином отряде, всем па радость, пошла ладно, дружно и весело, то вскоре он успокоился и в ожидании, пока выздоровеет Толька, подолгу пропадал теперь в лагерном стрелковом тире.
С Наткой он был сдержан и вежлив.
Но едва-едва стоило ей заговорить с ним о том, как же все-таки на самом деле Толька свихнул себе руку, Владик замолкал и обязательно исчезал под каким-нибудь предлогом, придумывать которые он был непревзойденный мастер.
И еще что заметила Натка — это то, с какой настойчивостью этот дерзковатый мальчишка незаметно и ревниво оберегал во всем веселую Алышпу ребячью жизнь.
Так, недавно, возвращаясь с прогулки, Натка строго спросила у Альки, куда оп задевал новую коробку для жуков и бабочек.
Алька покраснел и очень неуверенно ответил, что он, к а-жется, забыл ее дома. А Натка очень уверенно ответила, что, кажется, он опять забыл банку под кустом или у ручья. И все же, когда они вернулись домой, то металлическая банка с сеткой стояла на тумбочке возле Алькиной кровати.
Озадаченная Натка готова была уже поверить в то, что она ошиблась, если бы совсем печаяипо не перехватила торжествующий взгляд запыхавшегося Владика.
А лагерь готовился к новому празднику. Давно уже •обмелели пруды, зацвели бассейны, замолкли фонтаны и пересохли веселые ручейки. Даже ванна и души были заперты на ключ и открывались только к ночи на полчаса, на час.
Шли спешные последние работы, и через три дня целый поток холодной, свежей воды должен был хлынуть с гор к лагерю.^
Однажды Сергей вернулся с работы рано. Старуха сторожи
ха сказала ему, что у него на столе лежит телеграмма.
Важных телеграмм он не ждал ниоткуда, поэтому сначала он сбросил гимнастерку, умылся, закурил и только тогда распечатал.
Он прочел. Сел. Перечел еще раз и задумался. Телеграмма была не длинная и как будто бы не очень понятная. Смысл ее был таков, что ему приказывали быть готовым во всякую минуту прервать отпуск и вернуться в Москву.
Но Сергей эту телеграмму понял, и вдруг ему очень захотелось повидать Альку. Он оделся и пошел к лагерю.
В это время ребята ужинали, и Сергей сел па камень за кустами, поджидая, когда они будут возвращаться из столовой.
Сначала прошли двое, сытые, молчаливые. Они так и не заметили Сергея. Потом пронеслась целая стайка. Потом еще издалека послышался спор, крик, ина лужайку выкатились трое: давно уже помирившиеся октябрята Бубякин и Карасиков, а с ними задорпая башкирка Эмине. Все они держали по большому красному яблоку.
Натолкнувшись па незнакомого человека, растерявшийся Карасиков выронил яблоко, которое тотчас же подхватила ловкая Эмине.
— Коза! Коза! Отдай, Эмка! Васька, держи се! — завопил Карасиков, с негодованием глядя па хладнокровно остановивше
гося товарища.
— Догапай! — гортапно крикнула Эмине, ловко подбрасывая и подхватывая тяжелое яблоко.— У, глупый... На! — сердито крикнула она, бросая яблоко на траву. И вдруг, обернувшись к Сергею, она лукаво улыбнулась и кинула ему свое яблоко: — На! — А сама уже издалека звонко крикнула: — Ты Алькин?.. Да? Кушай! — и, не найдя больше слов, затрясла головой, рассмеялась и убежала.
— А ваш Алька вчера ее, Эмку, водой облил, — торжественно съябедничал Карасиков.— А Ваську Бубякина за ухо дернул.
— Что же вы его не поколотите? — полюбопытствовал Сергей.
93
Карасиков задумался.
— Его не надо колотить,— помолчав немного, объяснил он.--У него мать была хорошая.
— Откуда вы знаете, что хорошая?
— Знаем,— коротко ответил Карасиков.— Нам Натка рассказывала.—И, помолчав немного, он добавил:—А когда Васька хотел его поколотить, то оп приткнулся к стенке, вырвал крапиву да отбивается. Попробуй-ка подойти, иоги-то, ведь они голые.
Сергей рассмеялся. Где-то неподалеку на волейбольной площадке гулко ахнул мяч, и ребятишки кинулись туда.
Потом подошли Натка, а за ней Алька и Катюшка Вострецова, которые волокли на бечевке маленький грузовичок, до краев наполненный яблоками, грушами и сливами.
— Это наши ребята за ужином нагрузили. Вот мы и увозим,— объяснил Алька.— Ты проводи нас, папка, до отряда, а потом мы с тобой гулять пойдем.
Грузовик двинулся, а Сергей и Натка пошли сзади.
— Он, вероятно, на днях уедет со мной в Москву,— неохотно сообщил Сергей.— Так надо,— ответил он на удивленный взгляд Натки.— Надо так, Наташа.
— Ганин! — набравшись решимости, спросила Натка.— А что, Алька когда-нибудь мать свою видел? То есть... видел, конечно, но он ее хорошо помнит?
Грузовик вздрогнул, два яблока выпали и покатились по дорожке. Алька, быстро обернувшись, взглянул на отца.
Сергей наклонился, подобрал яблоки, положил их в кузов и с укоризною сказал:
— Что же это, шофер? Ты тормози плавно, а то шестеренки сорвешь да и машину опрокинешь.
Они подошли к дому. Сергей сказал, что задержит Альку ненадолго. Однако Алька вернулся только ко сну.
Натка раздела его, уложила и, закрыв абажур платком, стала перечитывать второе, только что сегодня полученное письмо.
Мать с тревогой писала, что отца переводят на стройку в Таджикистан и что скоро всем надо будет уезжать. Мать волновалась, горячо просила Натку приехать пораньше и сообща
94
ла, что отец уже сговорился с горкомом, и если Натка захочет, то и ее отпустят вместе с семьей.
Противоречивые чувства охватили Натку. Хотелось побыть и здесь до конца отпуска, тем более что вожатый Корчаганов уже выздоравливал. Хорошо было поехать и в Таджикистан, хотя и грустно покидать город, где прошло все детство. И было как-то неспокойно и радостно. Чувствовалось, что вот она,
жизнь, разворачивается и раскидывается всеми своими дорогами. Давно ли дядя... папаха, дядина сабля за печкой... мать с хворостиной... Давно ли пионеротряд... сама пионерка... Потом совпартшкола. И вдруг год-два — и сразу уже ей девятнадцатый.
Ей показалось, что в комнате душно, и, натянув сотку, она
распахнула настежь окно.
Обернувшись, она увидела, что Алька все еще не спит, а ле
жит с открытыми и вовсе не сонными глазами.
— Ты что? Спи, малыш! — накинулась на него Натка.
Алька улыбнулся и привстал:
— А мы сегодня с папой на высокую гору лазили. Он лез и меня тащил. Высоко затащил. Ничего не видно, только одно море и море. Я его спрашиваю: «Папа, а в какой стороне та сторона, где была паша мамка?» Он подумал и показал: «Вон в той». Я смотрел, смотрел, все равно только одно море. Я спросил: «А где та сторона, в которой сидит в тюрьме Владикипа Влада?» Оп подумал и показал: «Вон в той». Чудно, правда, Натка?
— Что же чудно, Алька?
— Ив той стороне... и в другой стороне...— протяжно сказал Алька.— Повсюду. Помнишь, как в нашей сказке, Натка? — живо продолжал он.— Папа у меня русский, мама румынская, а я какой? Ну, угадай.
— А ты? Ты советский. Спи, Алька, спи,— быстро заговорила Натка, потому что глаза у Альки что-то уж очень ярко заблестели.
Но Альке но спалось. Опа присела к нему па кровать, закутала в одеяло и взяла его па руки:
— Спи, Алька. Хочешь, я тебе песенку спою?
Он прикорнул к ней, притих, задремал, а опа вполголоса пела
95
ему простую, баюкающую песенку, ту самую, которую пела ей мать еще в очень глубоком, почти позабытом детстве:
Плыл кораблик голубой, А на нем и я с тобой. В синем море тишина, В небе звездочка видна. А за тучами вдали Виден край чужой земли...
Тут во сне Алька заворочался. Неожиданно оп открыл глаза, и счастливая улыбка разошлась по его раскрасневшемуся лицу.
— А знаешь, Натка? — прижимаясь к ней, радостно сказал Алька.— А я все-таки свою маму один раз видел. Долго видел... целую неделю.
— Где? — не сдержавшись, быстро спросила Натка.
Алька подумал, помолчал, потом решительно качнул головой: — Нет, не скажу... это наша с папкой тоже — военная тайна. Оп рассмеялся, уткнулся к ней в плечо и потом, уже совсем засыпая, тихонько предупредил:
— Смотри... и ты не говори никому тоже.
После обеда в лагерь приехал Дягилев получать из склада болты и гвозди. Сергей приказал, чтобы после приемки Дягилев кликнул его, и тогда они поедут к озеру вместе.
Лагерный тир был расположен у берега, как раз по пути, пониже шоссейной дороги. Сергей завернул к тиру.
Только что окончился послеобеденный отдых, и поэтому ребят в тире было немного — человек восемь. Среди них были Владик и Иоська.
Сергей стоял поодаль, наблюдая за Владиком. Когда Владик подходил к барьеру, лицо его чуть бледнело, серые глаза щурились, а когда он посылал пулю, губы вздрагивали и сжимались, как будто он бил не по мишени, а по скрытому за ней врагу.
Стреляли из мелкокалиберки на пятьдесят метров.
— Тридцать пять,— откладывая винтовку и оборачиваясь к Иоське, спокойно сказал Владик.— Бьюсь обо что хочешь, что тебе не взять и тридцати.
— Тридцать выбью,— поколебавшись, решил Иоська.
96
— Ого! Ну, попробуй!
Иоська виновато взглянул на товарищей и взял винтовку. Приготавливался он к выстрелу дольше, целился медленней, и, перезаряжая после выстрела, он глотал слюну, точно у него пересыхало горло.
И все-таки тридцать очков он выбил.
В это время к Сергею подошел Дягилев.
— Дурная голова! — с досадой сказал он, постукивая себя пальцем по лбу. — Сам-то я поехал, а наряд в конторке позабыл. Подпишите новый, Сергей Алексеевич. А вернемся — я тогда прежний порву.
— Сорок выбью,— уверенно заявил Владик и легко взял из рук покрасневшего Иоськи винтовку.— Меньше сорока не будет,— твердо заявил он, чувствуя, как ладно и послушно легла винтовка к плечу.
— Сорок мне не выбить,— сознался Иоська.— У меня после третьего выстрела рука устает.
— А ты не целься по часу,— посоветовал Владик. И, вскинув приклад, он с первой же пули положил десять.
Ребята насторожились и заулыбались.
— А ты не целься по часу,— повторил Владик и снова выбил десять.
На третьем выстреле, перезаряжая винтовку, торжествующий Владик мельком оглянулся па Сергея.
Тут как будто бы кто-то его дерпул. Он как-то неловко, не по-своему вскинул, пе вовремя нажал, и четвертая пуля со свистом ударила совсем за мишень.
— Сорвал! Что ты? Что ты? — зашептались и задвигались ребята.
Владик торопливо перезарядил. Целился оп теперь долго. Пальцы дрожали, и мушка прыгала.
— Ну, двойка! — разочарованно крикнул кто-то, когда оп выстрелил.
Владик оттолкнул винтовку и, ничего не говоря, пошел прочь.
Сергею стало жалко растерявшегося Владика.
— Но сердись,— успокоил он, задерживая его руку.— Ты хорошо стреляешь. Только не надо было оборачиваться.
97
— Нет,— сердито ответил Владик.— Это совсем не то.
Несколько шагов вдоль берега они прошли молча. Владик
тяжело дышал.
— Я знаю,— сказал он останавливаясь,— это вы за меня заступились перед Наткой. Вы не спорьте, я хорошо знаю.
— Я не спорю, но я не заступался. Я только рассказал ей то, что передал мне Алька. А ему я, Владик, очень крепко верю.
— Ия тоже.— Владик облизал пересохшие губы. И, не зная, как начать, он отшвырнул ногою попавшийся камешек.— Это кто к вам сейчас подходил?
— Сейчас? Это старший десятник. А что, Владик?
Владик запнулся.
— А если он десятник, то зачем он ружья прячет? Зачем? Из-за него мы с Толькой нечаянно чуть вас не убили. Из-за него Толька свихнул себе руку. Из-за него я сейчас промахнулся. У меня три патрона — тридцать очков. Вдруг вижу... Что? Кто это? Откуда? Конечно, раз сорвал... сорвал два, а если бы сразу обернулся, то и все пять сорвал бы. Разве я его тут ожидал?
— Постой, постой, да ты не кричи! — остановил Владика Сергей.— Кто меня убил? Какое ружье? Кто прячет? Поди сюда,
сядь.
Они сели на камень.
— Помните, вы верхом ехали и двум мальчишкам записку к начальнику лагеря дали?
- Ну?
— Это мы с Толькой были. На башню, дураки, лазили... Помните, вы однажды шли, вдруг около вас бабахнуло. Вы оклик
нули да по кустам из нагана...
— Я не по кустам, я в воздух.
— Все равно. Это мы с Толькой бабахнули. Это он нечаянно. А потом мы бросились бежать; тут он — под откос и расшибся.
— А ружье? Ружье где вы взяли?
— А ружье вот этот самый дядька в яму под башню спрятал. Там мы лазили и нечаянно натолкнулись.
— Какой дядька? Может быть, другой? Может быть, вовсе не этот? — настойчиво переспрашивал Сергей.
— Этот самый. Мы с Толькой наверху рядом сидели. Тоже сунулся под руку,— с досадой добавил Владик.— Я обернулся,
98
гляжу — он. Откуда, думаю? Может быть, за ружьем? Раз, раз-и сорвал.
— А ружье где?
— Там оно... где-нибудь в чаще, под обрывом,— уже нехотя докончил Владик.— Если надо, так сходим, можно и найти.
— Владик,— торопливо попросил Сергей, увидав подъезжающего Дягилева.— Ты беги в тир. Я сейчас тоже приду. А потом мы возьмем с собой Альку и пойдемте вместе гулять. Там заодно все посмотрим и поищем.
В этот же день к вечеру Сергей вызвал Шалимова и послал па третий участок за Дягилевым. Ободранная о камни, грязная двустволка стояла в углу. Ее нашли в колючках под обрывом.
На все расспросы Сергея Шалимов отмалчивался и твердил только одно: что аллах велик и, конечно, видит, что он, Шалимов, ни в чем не виноват.
Вошел Дягилев. Еще с порога оп начал жаловаться, что ша-лимовская бригада совсем отбилась от рук и что куда-то затерялся ящик с метровыми гайками.
Но, наткнувшись па Шалимова, он сразу насторожился, сдвинул с табуретки молодого парнишку-рассыльного и сел напротив Сергея.
— Врешь, что тебя обворовали,— прямо сказал Сергей.— Ты сам вор. Документы бросил, а двустволку спрятал.
И, указывая па притихшего Шалимова, оп спросил:
— А рабочих обкрадывали вместе? Скажите, сколько украли?
— Шесть тысяч шестьсот шестьдесят шесть,— быстро ответил нерастерявшийся Дягилев.— Что ты, Сергей Алексеевич? Или динамитом в голову контузило?
Но тут он разглядел стоявшую за спиной Сергея двустволку и злобно взглянул на молчавшего Шалимова:
— Ах, вот что! Святой Магомет, это ты что-нибудь напророчил?
— Я ничего не говорил,— испуганно забормотал Шалимов.— Я ничего не видал, ничего не слыхал и не знаю. Это бог все знает.
99
— Святая истина,— мрачно согласился Дягилев.— Ну и что дальше?
— Документы у тебя свои или чужие? — спросил Сергей.
— Документ советский, а свои нынче строго. Да что ты ко мне пристал, Сергей Алексеевич? Вор украл, вор и бросил, а я-то тут при чем?
В эту минуту дверь стукнула, и Дягилев увидел на пороге
незнакомого мальчика.
— Владик,— спросил мальчика Сергей, указывая на Дягилева,— этот человек ружье прятал?
Владик молча кивнул головой. Сергей обернулся к телефону.
Почуяв недоброе, Дягилев тоже встал и, отталкивая пытавшегося его задержать рассыльного, пошел к двери.
— Ты постой, вор! — вскрикнул побледневший Владик.— Здесь еще я стою.
— А ты что за орел-птица? — крикнул озадаченный Дягилев и нехотя сел, потому что Сергей бросил трубку телефона.
— Отпустите лучше, Сергей Алексеевич,—сказал Дягилев.— Стройка закончена. Плотина готова. Вы себе с миром в одну сторону, а я — в другую. Всем жрать надо.
— Всем надо, да не все воруют.
— Вам воровать не к чему. У вас и так все свое.
— А у вас?
— А у нас? Про нас разговор особый. Отпустите добром, вам же лучше будет.
— Мне лучше не надо. Мне и так хорошо... А ты, я смотрю, кулак. Но-но! Не балуй! — окликнул Сергей, увидев, что Дягилев встал и подвинул к себе тяжелую табуретку.
— Был с кулаком, остался с кукишом,— огрызнулся Дягилев и безнадежно махнул рукой, увидев подъезжавших к окну
двух верховых милиционеров.
— Лучше бы отпустили, себе только хуже сделаете,— как бы с сожалением повторил Дягилев и злобно дернул за рукав все еще что-то бормотавшего Шалимова.— Вставай, святой Магомет! Социализм строили... строили и надорвались. В рай домой поехали! А вон за окном и архангелы.
100
...Через два дня, в полдень, торжественно открыли шлюзы, и потоки холодной воды хлынули с гор к лагерю.
Вечером по нижнему парковому пруду, куда направили всю первую, еще мутную воду, уже катались па лодках.
Наутро били фонтаны, сверкали светлые бассейны, из-под душей несся отчаянный визг. И суровый Гейка, которого уже несколько раз обрызгивали из окошек, щедро поливая запылившиеся газоны, совсем но сердито бормотал:
— Ну, будет, будет вам! Вот сорву крапиву да через окно крапивой по голому. И скажи, что за баловная нация!
Где бы пн появлялся этот маленький темноглазый мальчуган — на лужайке ли среди беспечных октябрят, па поляне ли, где дико гонялись казаки и разбойники —‘ отчаянные храбрецы, па волейбольной ли площадке, где азартно играли в мяч взрослые комсомольцы,— всюду ему были рады.
И если, бывало, кто-нибудь чужой, по знакомый толкнет его, или отстранит, или не пропустит пробраться на высокое место, откуда все видно, то такого человека всегда останавливали и мягко ему говорили:
— Что ты, одурел? Да водь это наш Алька.
И потом вполголоса прибавляли еще что-то такое, от чего невнимательный, неловкий, по пе злой человек смущался и ви
новато смотрел па этого веселого малыша.
С часу па час Сергей ожидал телеграммы. Но прошел день, прошел другой, а телеграммы все по было, и Сергей стал надеяться, что остаток отпуска они с Алькой проведут спокойно
и весело.
Уже вечерело, когда Сергей и Алька лежали па полянке и поджидали Натку. Она сегодня была свободна, потому что совсем выздоровел и вернулся в отряд вожатый Корчага-
нов.
Однако Натка где-то задерживалась.
Они лежали па теплой, душистой поляне и, прислушиваясь к стрекотанию бесчисленных цикад, оба молчали.
— Папка,— трогая за плечо отца, спросил Алька,— Владик говорит, что у одного летчика пробили пулями аэроплан. Тогда
101
он спрыгнул, летел, летел и все-таки спустился прямо в руки белым. Зачем же он тогда прыгал?
— Должно быть, он не знал, что попадет к белым, Алька.
— А если бы знал?
— Ну, тогда он подумал бы, что, может быть, сумеет убежать или отобьется.
— Не отбился,— с сожалением вздохнул Алька.— Владик говорит, что на том месте, где летчика допытывали и убили, стоит теперь вышка и оттуда ребята с парашютами прыгают. Ты, когда был на войне, много раз прыгал?
— Нет, Алька, я ни одного раза. Да у пас и война пе такая была — без парашютов.
— А у пас какая будет?
— А у вас, может быть, уж никакой войны не будет.
— А если?
— Ну, тогда вырастешь — сам увидишь. Ты почему про летчика вспомнил, Алька?
— По сказке. Помнишь, когда Мальчиша заковали в цепи, то бледный он стоял, и тоже от него ничего не выпытали.
Алька вскочил с травы и попросил:
— Пойдем, папка. Мы Натку по дороге встретим. А у меня под подушкой две конфеты спрятаны, и я вам тоже дам по половинке, только ты не говори ей, что это из-под подушки, а то у нас за это ругаются.
Они спустились па тропку и вдоль ограды из колючей проволоки, которая отделяла парк от проезжей дороги, прошли к дому.
Они отошли уже довольно далеко, как Сергей спохватился, что забыл на полянке папиросы.
— Принеси, Алька,— попросил он,— я тебя здесь подожду. Беги напрямик, через кусты. Ты малыш и живо пролезешь.
Алька нырнул в чащу.
— Ау! Где вы? — донесся издалека голос Натки.
— Эге-гей! Здесь! — громко откликнулся Сергей.— Сюда, Наташа!
При звуке его голоса из-за кустов со стороны дороги просунулась чья-то голова, и Сергей узнал дягилевского брата. Он опять был сильно пьян, но на ногах держался крепко. Он сделал
102
было попытку подойти, но наткнулся на колючую проволоку и
остановился.
— Зачем брата посадил? — глухо проговорил он, уставившись па Сергея мутными, недобрыми глазами.— Хитрый! — протяжно добавил он и погрозил пальцем.
— Иди проспись,— посоветовал Сергей.— Смотри, ты себе
руку о проволоку раскровенил.
— И все-то вы хи-итрые! — так же протяжно повторил пьяный и вдруг, подавшись корпусом, двинулся так сильно, что
проволока затрещала и зазвенела.
Оп хрипло крикнул:
— Зачем брата посадил? Лучше отпусти, а то хуже будет!
— Брат твой кулак и вор — туда ему и дорога. Ты будешь вором, и ты сядешь. Пойди спи,— резко ответил Сергей, пе
спуская глаз с этого остервеневшего человека.
— Брат — вор, а я и вовсе бандит! — дико выкрикнул пьяный, и, схватив с земли тяжелый камень, он что было силы запустил им в Сергея.
— Брось, оставь! — крикнул отклонившийся Сергей.
Но ослепленный злобою, отуманенный водкой человек рванулся к земле, и целый град булыжников полетел в Сергея. Jкрупный камень ударил ему в плечо, и тут же оп услышал, как сзади хрустнули кусты и кто-то негромко вскрикнул.
— Стой!.. Назад... Назад, Алька! — в страхе закричал Сергей, и, вырвав из кармана браунинг, оп грохнул по пьяному.
Пьяный выронил камень, погрозил пальцем, крепко выругал
ся и тяжело упал па проволоку.
Сергей обернулся.
Очевидно, что-то случилось, потому что оп покачнулся. В одно и то же мгновение он увидел тяжелые плиты тюремных башен, ржавые цепи и смуглое лицо мертвой Марицы. А еще рядом с башнями он увидел сухую колючую траву. И на той траве лицом вниз и с камнем у виска неподвижно лежал всадник «Первого октябрятского отряда мировой революции», такой малыш — Алька.
Сергей рванулся и приподнял Альку. Но Алька не вставал.
— Алька,— почти шепотом попросил Сергей,— ты, пожалуйста, вставай...
103
Алька молчал.
Тогда Сергей вздрогнул, осторожно положил Альку на руки и, не поднимая оброненную фуражку, шатаясь, пошел в гору.
Из-за поворота навстречу выбежала Натка. Была она сегодня такая веселая, черноволосая, без платка, без галстука; подбегая, она раскинула руки и радостно спросила:
— Ну что, заждались? Вот и я. А он уже спит?
— А он, кажется, уже не спит,— как-то по-чужому ответил Сергей и остановился.
И, очевидно, опять что-то случилось, потому что пораженная Натка отступила назад, подошла снова и, заглянув Альке в лицо, вдруг ясно услышала далекую песенку о том, как уплыл голубой кораблик...
На скале, на каменной площадке, высоко над синим морем, вырвали остатками динамита крепкую могилу.
И светлым, солнечным утром, когда еще вовсю распевали птицы, когда еще не просохла роса на тенистых полянках парка, весь лагерь пришел провожать Альку*
Что-то там над могилой говорили, кого-то с ненавистью проклинали, в чем-то крепко клялись, но все это плохо слушала Натка.
Она видела Карасикова, который стоял теперь не шелохнувшись, и вспомнила, что отец у Карасикова — шахтер.
Она видела босого, по сегодня подпоясанного и причесанного Гейку и вспомнила, что этот добрый Гейка был когда-то солдатом в арестантских ротах.
Она увидела Владика, бледного и сдержанного настолько, что, казалось, никому нельзя было даже пальцем дотронуться до него сейчас, и подумала, что если когда-нибудь этот Владик по-настоящему вскинет винтовку, то ни пощады, ни промаха от него не будет.
Потом она увидела Сергея. Он стоял неподвижно, как часовой у знамени. И только сейчас Натка разглядела, что лицо его спокойно, почти сурово, что сапоги вычищены, ремень подтянут, а на чистой гимнастерке привинчен военный орден.
104
— А он, кажется, уже не спит,— как-то по-чужому ответил Сергей и остановился.
Тут Натку тихонько позвали и сказали, что башкирка Эмине бросилась на траву и очень крепко плачет.
Потом все ушли. Остались только Сергей, Гейка, дежурное звено из первого отряда и четверо рабочих.
Они навалили груду тяжелых камней, пробили отверстие, крепко залили цементом, забросали бугор цветами.
И поставили над могилой большой красный флаг.
В тот же день Сергей получил телеграмму. Он зашел к себе и стал собираться. Он уложил весь свой несложный багаж, по когда подошел к письменному столу, чтобы собрать бумаги, то он не нашел там Алькиной фотографии. Он потер виски, припоминая, не брал ли он ее с собою. Заглянул даже в полевую сумку, по фотографии и там не было.
Голова работала нечетко, мысли как-то сбивались, разбегались, путались, и он не знал, на кого — на себя, на других ли —
сердиться.
Он пошел к Натке. Натка укладывалась тоже.
Алькина кровать с белой подушкой, с голубеньким одеялом стояла все еще пе тронутой, как будто он бегал где-либо неподалеку, но его любимой картинки с краснозвездным всадником уже пе было.
— Завтра я уезжаю, Наташа,— сказал Сергей.— Меня вы
звали.
— Ия тоже. Мы вместе поедем. Ты пить хочешь? Пей из графина. Теперь вода холодная.
— Да, теперь вода холодная,— машинально повторил Сергей.— Ты у меня пе была сегодня, Наташа?
— Нет, не была. А что... Сережа?
— Не знаю я, куда-то Алькина карточка со стола пропала. Может быть, сам сгоряча засунул — не помню. Искал, искал — нету. В Москве у меня еще есть,— словно оправдываясь, добавил он.— А здесь больше нету.
В дверь заглянул вожатый Корчаганов, который весь день ловил Натку, чтобы за что-то ее выругать. Но, увидев Сергея, он понял, что сейчас, пожалуй, не время и не место. Он исчез, не сказав ни слова.
Они решили ехать завтра рано утром — машиной до Севастополя и оттуда на поезде в Москву.
106
В последний раз обходила Натка шумный и отчаянный свой четвертый отряд. Еще не везде смолкли печальные разговоры, еще не у всех остыли заплаканные глаза, а уже исподволь, разбивая тишину, где-то рокотали барабаны. Уже, рассевшись на бревнах, дружно и нестройно, как всегда, запевали свою песню октябрята. Уже успели Вася Бубякин и Карасиков снова поссориться и снова помириться. И уже перекликались голоса над берегом, аукали в парке и визжали под искристыми холодными душами.
Натка зашла в прохладную палату. Там у окна стоял только один Владик. Она подошла к нему сзади, но он задумался и не слышал. Она заглянула ему через плечо и увидела, что он пристально разглядывает Алькину карточку.
Владик отпрыгнул и крепко спрятал карточку за спину.
— Зачем это? — с укором спросила Натка.— Разве ты вор? Это нехорошо. Отдай назад, Владик.
— Вот скажи, что убьешь, и все равно не отдам,— стиснув зубы, но спокойно, не повышая голоса, ответил Владик.
И Натка поняла: правда, скажи ему, что убыот, и он не отдаст.
— Владик,— ласково заговорила Натка, положив ему руку па плечо,— а ведь Алькиному отцу очень, очень больно. Ты отдай, отнеси. Оп на тебя не рассердится.
Тут губы у Владика запрыгали. Исчезла вызывающая, нагловатая усмешка, совсем по-ребячьи раскрылись и замигали его всегда прищуренные глаза, и он уже не крепко и не уверенно держал перед собой Алькину карточку. Голос его дрогнул, и непривычные крупные слезы покатились по щекам.
— Да, Натка,— беспомощным, горячим полушепотом заговорил он,— у отца, наверно, еще есть. Он, наверно, еще достанет. А мне... а я ведь его уже больше никогда...
Минутой позже, все еще собираясь выругать за что-то Натку, забежал вожатый Корчаганов и, разинув рот, остановился. Сидя на койке, прямо на чистом одеяле, крепко обнявшись, Владик Дашевский и Натка Шегалова плакали. Плакали открыто, громко, как маленькие глупые дети.
Он постоял, тихонько, на цыпочках, вышел, и ему что-то захотелось выпить очень холодной воды.
107
...Провожать на дорогу прибежали многие. Уже в самую последнюю минуту, когда Сергей и Натка сели в машину, с огромной охапкой цветов примчался Владик, а за ним Иоська и Эмка.
— Возьми... Это ему и тебе,— отрывисто сказал Владик.— Да бери. Ты не думай. Это я не украл. Мы пошли к Гейне. Мы попросили садовника. Мы сказали кому, и он дал. Возьми, возьми. Прощай, Натка!
Высоко с горы, взявшись за руки, бежали опоздавшие Вася Бубякин и Карасиков. Увидав, что им все равно не поспеть, они
остановились, растерянно посмотрели друг па друга, потом зама
хали и закричали:
— До свиданья, до свиданья!
Машина рявкнула, и Натка, приподнявшись, крикнула Васе
Бубякину н Караспкову и всем этим хорошим ребятам, всему
этому шумному, зеленому лагерю:
— До свиданья, до свиданья!
Машина рявкнула, плавно покатила вниз. Огибая лагерь, опа помчалась к берегу, потом пошла в гору.
Здесь, как будто бы нарочно, шофер сбавил ход. Натка обер
нулась.
Дул свежий ветер. Он со свистом пролетал мимо ушей, пенил голубые волны и ласково трепал ярко-красное полотнище флага, который стройно высился над лагерем, над крепкой скалой, над гордою Алькиной могилой...
В ту светлую осень крепко пахло грозами, войнами и цемен
том новостроек.
Поезд мчался через Сиваш, гнилое морс, п, глядя на его серые гиблые волны, Натка вспомнила, что где-то вот здесь в двадцатом был убит и похоронен их сосед, один веселый сапожник, который, перед тем как уйти на фронт, выкинул пз дома иконы, назвал белобрысую дочку Маньку Всемирой и, добродушно улыбаясь, лихо затопал на вокзал, с тем чтобы никогда домой не вернуться.
И Натка подумала, что домика того давно уже нет, а на всем этом квартале выстроили учебный комбинат и водонапорную
108
башню. А Маньку — Всемиру — никто никогда таким чудным именем не звал и не зовет, а зовут ее просто Мира или Мирка« И она уже теперь металлург-лаборантка, и у нее недавно родился сын, такой же белобрысый, Пашка.
— А все-таки где же Алька видел Марицу? — неожиданно обернувшись к Сергею, спросила Натка.
— Он видел ее полтора года назад, Наташа. Тогда Марица бежала из тюрьмы. Она бросилась в Днестр и поплыла к советской границе. Ее ранили, но опа все-таки доплыла до берега. Потом опа лежала в больнице, в Молдавии. Была уже ночь, когда мы приехали в Балту. Но Марица пе хотела ждать до утра. Нас пропустили к ней ночью. Алька у нее спросил: «Тебя пулой пробило?» Опа ответила: «Да, пулей».— «Почему же ты смеешься? Разве тебе не больно?» — «Нет, Алька, от пули всегда больно. Это я тебя люблю». Он насупился, присел поближе и потрогал ее косы. «Ладно, ладно, и мы их пробьем
тоже».
— А почему Алька говорил, что это тайпа?
— Марицу тогда Румыния в Болгарии искала. А мы думали — пусть ищет. И никому не говорили.
— А потом?
— А потом опа уехала в Чехословакию и оттуда опять пробралась к себе в Румынию. Вот тебе и все, Наташа.
Поезд мчался через степи Таврии. Рыжими громадами возвышались над равниной хлебные стога. Сторожевыми башнями торчали элеваторы, и к ним со всех сторон бежали машины, тянулись подводы, телеги, арбы, груженные свежим, пахучим
зерном.
На каждой большой станции бросались за встречными газетами. Газет нс хватало. Пропуская привычные сводки и цифры,
отчеты, внимательно вчитывались в те строки, где говорилось о тяжелых военных тучах, о раскатах орудийных взрывов, которые слышались все яснее и яснее у одной из д а леких-д адских
границ.
Натка отложила газету.
Поезд мчался теперь через могучий Донбасс. Там бушевало
пламя, шипели коксовые печи, грохотали подъемники и экскаваторы. И росли, росли озаренные прожекторами вышки шахт,
109
фабричные корпуса — целые города, еще сырые, серые, пахнущие дымом, известью п цементом.
— Сережа,— сказала тогда Натка, присаживаясь рядом п
тихонько сжимая его руку,— ведь это же правда, что наша Красная Армия пе самая слабая в мире?
Он улыбнулся и ласково погладил ее по голове.
На вокзале их встретил сам Шегалов.
Столкнувшись с Сергеем, оп остановился и нахмурился. Удивленный Сергей и сам стоял, глядя Шегалову прямо в лицо и чему-то улыбаясь.
— Постой! Как это? — трогая Сергея за рукав, пробормотал Шегалов.— Сережка Ганин! — воскликнул он вдруг и, хлопая Сергея по плечу, громко рассмеялся.—А я смотрю... Кто? Кто это?.. Ты откуда?.. Куда?..
— Мы вместе приехали. А ты его знаешь? — обрадовалась Натка.— Мы вместе приехали. Я тебе, дядя, потом расскажу. У тебя машина? Мы вместе поедем.
— Поедем, поедем,— согласился Шегалов.— Только мне сейчас прямо в штаб. Я вас развезу, а вечером он обязательно ко мне. Ну, что же ты молчишь?
— Слов нету,— ответил Сергей.—А к вечеру, Шегалов, я все припомню.
— А Балту вспомнишь? Молдавию вспомнишь?
— Дядя,— перебила сразу насторожившаяся Натка,— идем, дядя. Где машина?
Натка сидела посередине. А Шегалов весело расспрашивал Сергея:
— Ну как ты? Конечно, жена есть, дети?
— Дядя,— дергая его за рукав, перебила Натка,— ты мне шпорой прямо по ноге двинул.
— Как это? — удивился Шегалов.— Твои ноги вон где, а мои шпоры — вот они.
— Не сейчас,— смутилась Натка,— это еще когда мы в ма
шину садились.
— Так неужели не женат? — продолжал Шегалов и рассмеялся.—А помнишь, как в Бессарабии однажды мы на беженский
ПО
табор наткнулись, и была там одна такая девчонка темноглазая, чернокосая...
— Дядя! — почти испуганно вскрикнула Натка.— Это была...— Она запнулась.— Это была такая же машина, на которой мы в прошлый раз с тобой ехали?
— И что ты, шальная, не даешь с человеком слова сказать? — возмутился Шегалов.— То ей шпорами, то ей машина. Та же самая машина,— с досадой ответил он.— Ну, вот мы и приехали, слезай. Ты обязательно заходи сегодня или завтра вечером,— обернулся оп к Сергею.— А то я на днях и сам в командировку еду. Дела, брат! — уже тише добавил он.— Серьезные дела! Так и норовят нас слопать, да, гляди, подавятся.
К вечеру позвонил Шегалов и сказал, что он сегодня вернется только поздно ночью! Через полчаса позвонил Сергей и предупредил, что сегодня он быть никак не может и постарается прийти завтра.
Наутро Натка проснулась только в десять, и ей сказали, что дядя уже уехал, но обязательно обещал вернуться пораньше.
Это очень опечалило Натку. До четырех часов Натка ждала звонка, по потом у нее заболела голова, и она вышла на улицу. Незаметно опа зашла в Александровский парк. Вечер был светлый, прохладный. В парке было тихо. Под ногами шуршали сухие листья, и пахло сырою рябиной.
У газетных киосков стояли нетерпеливые очереди. Люди поспешно разворачивали газетные листы и жадно читали последние известия о событиях на Дальнем Востоке. События были тревожные.
«Скорей надо за дело,— опуская газету, подумала Натка.— Домой ли, в Таджикистан ли... все равно. Всюду работа, нужная и важная».
И Натка опять вспомнила Алькину Военную Тайну: «Отчего бились с Красной Армией сорок царей да сорок королей? Бились, бились, да только сами разбились?»
«Это давно бились,— подумала Натка.— А пусть попробуют теперь. Или пусть подождут еще, пока подрастут Владик, Толька, Иоська, Баранкин и еще тысячи и миллионы таких же ребят... Надо работать,— думала Натка.— Надо их беречь. Чтобы они учились еще лучше, чтобы они любили свою страну еще
111
больше. И это будет наша самая верная, самая крепкая Военная Тайна, которую пусть разгадывает, кто хочет».
Когда она вернулась домой, ей сказали, что без нее заходил Сергей.
Она бросилась к столу и нашла записку.
«Наташа,— писал Сергей.— Сегодня я уезжаю на Дальний
Восток. Горячее спасибо тебе за Альку, за себя, за все».
Тут же на столе лежала фотография. На ной звонко п приветливо смеялись обнявшиеся Алька и Марица Маргулис.
И тогда ей вдруг очень захотелось еще раз повидать Сергея.
Она подошла к телефону и узнала, что курьерский поезд па
Дальний Восток уходит в семь тридцать. У нее оставалось еще
полтора часа.
Опа представила себе огромный, шумный вокзал, где все суетятся, спешат, провожают, прощаются. И только Сергей совсем один, без Марицы, без Альки, стоит молчаливый, вероятно угрюмый, и ждет, когда наконец загудит паровоз, дрогнут вагоны и поезд двинется в этот очень далекий путь.
Она быстро вышла из дому и вскочила в трамва й.
На вокзале, перебегая из зала в зал, опа пристально оглядывала всех окружающих, ио Сергея не могла найти нигде.
Отчаявшись, опа, наконец, в третий раз остановилась в буфе
те, не зная, где искать и что думать.
Вдруг, совсем нечаянно, за крайним столиком, за которым
негромко разговаривали какие-то отъезжающие военные, она увидала Сергея.
Оп был в форме командира инженерных войск, его товари
щи — тоже.
Но что поразило Натку — это то, что он был не угрюмый, по молчаливый и вовсе не одинокий.
Слегка наклонившись, он внимательно и серьезно слушал то, что вполголоса ему говорили. Вот оп, с чем-то не соглашаясь, покачал головой. А вот улыбнулся, вытер лоб и поправил ремень полевой сумки.
— Сережа! — негромко позвала его Натка.
Он обернулся, сразу же встал, быстро сказал что-то своим товарищам и, крепко обрадованный, пошел ей навстречу.
— Ну вот,— сказал он, сжимая ее руку и почему-то винова-
112
то улыбаясь.— Ну вот, Наташа, ты видишь теперь, как оно все вышло.
На перроне разговаривали они мало: сбивали гул, шум, гудки, толпа и музыка, провожавшая какую-то делегацию.
Что-то хотелось обоим напоследок вспомнить и сказать, но каждый из них чувствовал, что начинать лучше и не надо.
Но когда они крепко расцеловались и Сергей уже изнутри вагона подошел к окну, Натке вдруг захотелось напоследок крикнуть ему что-нибудь крепкое и теплое.
Но стекло было толстое, но уже заревел гудок, но слова не подвертывались, и, глядя на него, она только успела совсем по-Алькиному поднять и опустить руку, точно отдавая салют чему-то такому, чего, кроме них двоих, пикто пе видел.
И он ее понял и наклонил голову.
Натка вышла на площадь и, не дожидаясь трамвая, потихоньку пошла пешком. Вокруг нее звенела и сверкала Москва. Совсем рядом с пей проносились через площадь глазастые автомобили, тяжелые грузовики, гремящие трамваи, пыльные автобусы, по они пе задевали и как будто бы берегли Натку, потому что опа шла и думала о самом важном.
А опа думала о том, что вот и прошло детство и много дорог открыто.
Летчики летят высокими путями. Капитаны плывут синими морями. Плотники заколачивают крепкие гвозди, а у Сергея на ремне сбоку повис наган.
Но она теперь не завидовала пикому. Она теперь по-иному понимала холодноватый взгляд Владика, горячие поступки Иоськи и смелые нерусские глаза погибшего Альки.
И она знала, что все па своих местах и опа на своем месте тоже. От этого сразу же ей стало спокойно и радостно.
Незаметно для себя она свернула в какой-то совсем не-знакомый переулок только потому, что туда прошел с песнею возвращающийся из караула дружный красноармейский взвод.
Мельком заглянула Натка в пезавешепное окошко низенького домика и увидала, как старая бабка, нацепив радионаушники, внимательно слушает и отчаянно грозит рукой догадливому малышу, который смело лезет на стол к сахарнице.
5 ьиолиотека пионера. Том I
113
Тут Натка услышала тяжелый удар и, завернув за угол, увидала покрытую облаками мутной пыли целую гору обломков только что разрушенной дряхлой часовенки.
Когда тяжелое известковое облако разошлось, позади глухого пустыря засверкал перед Наткой совсем еще новый, удивительно светлый дворец.
У подъезда этого дворца стояли три товарища с винтовками и поджидали веселую девчонку, которая уже бежала к ним, на скаку подбрасывая большой кожаный мяч.
Натка спросила у них дорогу.
Крупная капля дождя упала ей на лицо, но она не заметила этого и тихонько, улыбаясь, пошла дальше.
Пробегал мимо нее мальчик, заглянул ей в лицо. Рассмеялся и убежал..
1935 г.
Аркадий Гайдар
|--------------------------------------------------------------------------------------1
Когда-то мой отец воевал с белыми, был ранен, бежал из плена, потом по должности командира саперной роты ушел в запас.
Мать моя утонула, купаясь на реке Волге, когда мне было восемь лет. От большого горя мы переехали в Москву. И здесь через два года отец женился на красивой девушке Валентине Долгунцовой.
Люди говорят, что сначала жили мы скромно и тихо. Небогатую квартиру нашу держала Валентина в чистоте. Одевались просто. Об отце заботилась и меня не обижала.
Но тут окончились распределители, разные талоны, хлебные карточки. Стал народ жить получше, побогаче. Стала чаще и чаще ходить Валентина в кино, то одна, то с провожатыми. Домой возвращалась тогда рассеянная, задумчивая и, что там в кино видела, никогда ни отцу, ни мне не рассказывала^
117
И как-то вскоре — совсем для нас неожиданно — отца моего назначили директором большого текстильного магазина.
Был на радостях пир. Пришли гости. Пришел старый отцовский товарищ Платон Половцев, а с ним и его дочка Нина, с которой, как только увидались, мы рассмеялись, обнялись, и больше нам за весь вечер ни до кого не было дела.
Стали теперь кое-когда присылать за отцом машину. Чаще и чаще стал он ходить на разные заседания и совещания. Брал с собой раза два он и Валентину на какие-то банкеты. И стала вдруг Валентина злой, раздражительной. Начальников отцовских хвалила, жен их ругала, а крепкого и высокого отца моего называла рохлей и тряпкой.
Много у отца в магазине было сукна, полотна, шелку и разных цветных материй.
Долго в предчувствии грозной беды отец ходил осунувшийся, побледневший. И даже, как узнал я потом, подавал тайком заявления, чтобы его перевели заведовать жестяно-скобяной лавкой.
Как оно там случилось, не знаю, только вскоре зажили мы хорошо и весело.
Пришли к нам плотники, маляры; сняли со стены порыжелый отцовский портрет с кривыми трещинами поперек плеча и шашки, ободрали старые васильковые обои и всё перестроили, перекрасили по-новому.
Рухлядь мы распродали старьевщикам или отдали дворнику, и стало у нас светло, просторно и даже как-то по-необычному пусто.
Но тревога — неясная, непонятная — прочно поселилась с той поры в нашей квартире. То она возникала вместе с неожиданным телефонным звонком, то стучалась в дверь по ночам под видом почтальона или случайно запоздавшего гостя, то пряталась в уголках глаз вернувшегося с работы отца.
И я эту тревогу видел и чувствовал, но мне говорили, что ничего нет, что просто отец устал. А вот придет весна, и мы все втроем поедем на Кавказ — на курорт.
Пришла наконец весна, и отца моего отдали под суд.
Это случилось как раз в тот день, когда возвращался я из
118
школы очень веселый, потому что наконец-то поставили меня старшим барабанщиком нашего четвертого отряда.
И, вбегая к себе во двор, где шумели под теплым солнцем соседские ребятишки, громко отбивал я линейкой по ранцу торжественный марш-поход, когда всей оравой кинулись они мне навстречу, наперебой выкрикивая, что у нас дома был обыск и отца моего забрала милиция и увезла в тюрьму.
Не скрою, что я долго плакал. Валентина ласково утешала меня и терпеливо учила, что я должен буду отвечать, если меня спросит судья или следователь.
Однако никто и ни о чем меня не спрашивал. Всё там быстро разобрали сами и отца приговорили к пяти годам, за растрату.
Я узнал об этом уже перед сном, лежа в постели. Я забрался с головой под одеяло. Через потертую ткань слабо, как звездочки, мерцали желтые искры света. За дверью ванной плескалась вода. Набухшие от слез глаза смыкались, и мне казалось, что я уплываю куда-то очепь далеко.
«Прощай! — думал я об отце.— Сейчас мне двенадцать, через пять — будет семнадцать, детство пройдет, и в мальчишеские годы мы с тобой больше пе встретимся.
Помнишь, как в глухом лесу звонко и печально куковала кукушка и ты научил меня находить в небе голубую Полярную звезду? А потом мы шагали на огонек в поле и дружно распевали твои простые солдатские песни.
Помнишь, как из окна вагона ты показал мне однажды пустую поляну в желтых одуванчиках, стог сена, шалаш, бугор, березу? А на этой березе,— сказал ты,— сидела тогда птица ворон и каркала отрывисто: карр... карр! И вашего народу много полегло на той поляне. И ты лежал вон там, чуть правей бугра,— в серой полыни, где бродит сейчас пятнистый бычок-теленок и мычит: муу-муу! Должно быть, заблудился, толстый дурак, и теперь боится, что выйдут из лесу и сожрут его волки.
Прощай! — засыпал я.—Бьют барабаны марш-поход. Каждому отряду своя дорога, свой позор и своя слава. Вот мы и разошлись. Топот смолк, и в поле пусто».
Так в полудреме прощался я с отцом горько и крепко, потому
119
что все же я его любил, потому что зачем врать? — был он мне старшим другом, частенько выручал из беды и пел хорошие песни, от которых земля казалась до грусти широкой, а на этой земле мы были людьми самыми дружными и счастливыми.
Утром я проснулся и пошел в школу. И когда теперь меня спрашивали, что с отцом, я отвечал, что сидит за обман и за воровство. Отвечал сухо, прямо, без слез. Потому что два раза подряд искренне с человеком прощаться нельзя!
Отец работал сначала где-то в лагере под Вологдой, на лесозаготовках. Писал часто Валентине письма и, видать, по ней
крепко скучал.
Потом вдруг он надолго замолк. И только чуть ли не через три месяца прислал — но пе ей уже, а мне — открытку; откуда-то с дальнего Севера, из города Сороки. В ней оп писал, что его как сапера перевели на канал. И там их бригада взрывает зем
лю, камни и скалы.
...Два года пронеслись быстро и бестолково.
Весной, на третий год, Валентина вышла замуж за инструктора Осоавиахима, кажется по фамилии Лобанов. А так как квартиры у пего не было, то вместе со своей полевой сумкой п небольшим чемоданом он переехал к нам.
В июне Валентина оставила мне на месяц сто пятьдесят рублей и укатила с мужем на Кавказ.
Вернувшись с вокзала, я долго слонялся из угла в угол. И когда от ветра хлопнула оконная форточка и я услышал, как
на кухне котенок наш осторожно лакает оставленное среди не-прибранной посуды молоко, то понял, что теперь в квартире я
остался совсем один.
Я стоял задумавшись, когда через окно меня окликнул наш дворник, дядя Николай. Он сказал, что всего час тому назад заходил вожатый нашего отряда Павел Барышев. Он очень досадовал, что Валентина так поспешно уехала, и сказал, что завтра зайдет снова.
Ночь я спал плохо. Снились мне телеграфные столбы, галки, вороны. Все это шумело, галдело, кричало. Наконец ударил барабан, и вся эта прорва с воем и свистом взметнулась к небу и улетела. Стало тихо. Я проснулся.
120
Наступило солнечное утро. То самое, с которого жизнь моя круто повернула в сторону. И увела бы, вероятно, кто знает куда, если бы... если бы отец не показывал мне желтые поляны в одуванчиках да если бы не пел мне хорошие солдатские песни, те, что и до сих пор жгут мне сердце. И весело мне от них н хорошо. А иной раз и рад бы немножко заплакать, да как-то стыдно, если не с чего.
...Первым делом я поставил на примус чайник, потом позвонил в соседний корпус к Юрке Ковякипу, которому целый месяц я был должен рубль двадцать копеек; и мне передавали мальчишки, что он уже собирается бить меня смертным боем. Юрка был на два года старше меня, он носил значок ворошиловского стрелка, но был прохвост и выжига. Он бросил школу, а всем врал, что заочно готовится на курсы летчиков.
Он вошел вразвалочку, быстро оглядывая стены. Просунул голову на кухню, чего-то понюхал, подошел к столу, сбросил со
стула котенка и сел.
— Уехала Валентина? — спросил Юрка.— Та-ак! Значит, ясно: оставила она тебе денег, и ты хочешь со мной расплатиться. Честность люблю. За тобой рубль двадцать — брал на кино — и семь гривен за эскимо — мороженое; итого рубль девяносто,
для ровного счета — два.
— Юрка,— возразил я,— никакого эскимо я пе ел. Это вы ели, а я прямо пошел в темноте и сел па место.
— Ну вот! — поморщился Юрка.— Я купил на всех шесть штук. Я сидел с краю. Одно взял себе, остальные пять вам передал. Очень хорошо помню: как раз Чарли Чаплин летит в воду, все орут, гогочут, а я сую вам мороженое. Да ты, поди, может, увлекся — не заметил, как и проскочило?
•— Нет, Юрка, я не увлекся, и ничего никуда не проскакивало. Я тебе семь гривен отдам. Но, наверное, или ты врешь, или его в темноте кто-нибудь от меня зажулил!
— Конечно, отдай! — похвалил Юрка.— Вы ели, а я за вас страдать должен?! Да ты помнишь, как Чарли Чаплин летит в воду?
— Помню.
— А помнишь, как только он вылез, веревка дернула — и он опять в воду?
121
— И это помню.
— Ну, вот видишь! Сам все помнишь, а говоришь: не ел. Нехорошо, брат! Денег тебе Валентина много ли оставила? Небось пожадничала?
— Зачем «пожадничала»! Полтораста рублей оставила,— ответил я и, тотчас же спохватившись, объяснил: — Это на целый месяц оставила. Ты думал — на неделю? А тут еще на керосин, на белье прачке.
— Ну и дурак! — добродушно сказал Юрка.— Этакие деньги да чтобы проесть начисто!
Он удивленно посмотрел на меня и рассмеялся.
— А сколько же надо? — недоверчиво, но с любопытством
спросил я, потому что меня и самого уже занимала мысль: «Нельзя ли из оставленных денег сколько-нибудь выгадать?»
— А сколько?.. Подай-ка мне счеты. Я тебе сейчас, как бухгалтер... точно! Полкило хлеба на день — раз — это, значит, тридцать раз. Чай есть. Кило сахару на месяц — обопьешься. Вот крупа, картошка — пустяки дело! Ну, тут масло, мясо. Молоко па два дня кружку. Итого пятьдесят семь рублей, копейки сбросим. Ну ладно, ладно! Не хмурься. Кладу тебе конфет, печенья. Значит, шестьдесят три, керосин — два... Прачке сколько? Десять? Вот они куда идут, денежки! Итого... Итого — живи, как банкир,— семьдесят пять целковых!.. А остальные? Ты, друг, купил бы фотоаппарат у Витьки Чеснокова. Шесть па девять, а светосила!.. Под кровать залезь, и то снимать можно. Он и возьмет недорого. Хочешь, пойдем сейчас и посмотрим?
— Нет, Юрка! — испугался я.— Я лучше не сейчас, а потом... Я еще подумаю.
— Ну, подумай! — согласился Юрка.— На то и голова, чтобы думать. Два-то рубля давай... Эх, брат, у тебя все пятерками, а у меня нет сдачи... Ну, потерплю, ладно! А после обеда я забегу снова. Разменяешь и отдашь.
Мне вовсе не хотелось, чтобы Юрка забегал ко мне снова, и я предложил ему спуститься вниз, до магазина, вместе. Но Юрка ловко надел свою похожую на блин кепку и нетерпеливо замотал головой:
— И не проси. Некогда! Сижу долблю. Элероны, лонжероны, вибрации, деривация... Самолет — не трамвай. Чуть не дотя
122
нул — и пошел в штопор, чуть перетянул — еще что-нибудь похуже. То ли ваше дело — пехота!
Он презрительно скривил губы, небрежно приложил руку к козырьку и ушел.
Через минуту в окно я видел, как толстый и седой дворник наш, дядя Николай, со всех ног мчится за Юркой, безуспешно пытаясь огреть его длинной метлой по шее.
Напившись чаю, я принялся составлять план дальнейшей своей жизни. Я решил записаться в библиотеку и брать книги. Кроме того, у меня были хвосты по географии и по математике.
Прибирая комнаты, я неожиданно обнаружил, что правый верхний ящик письменного стола заперт. Это меня удивило, так как я думал, что ключи от этого стола были давным-давно потеряны. Да и запирать-то там было нечего. Лежали там цветные лоскутья, пара телефонных наушников, наконечник от велосипедного насоса, костяной вязальный крючок, неполная колода карт и клубок шерстяных ниток.
Я потрогал ящик: не зацепился ли изнутри? Нет, не заце
пился.
Я выдвинул соседний ящик и удивился еще более. Здесь лежала залоговая квитанция и облигации займа, десяток лотерейных билетов Осоавиахима, полфлакона духов, сломанная брошка и хрупкая шкатулочка из кости, где у Валентины хранились разные забавные безделушки.
И все это заперто от меня не было.
От чрезмерного любопытства и бесплодных догадок у меня
испортилось настроение.
Я вышел во двор. Но большинство знакомых ребят уже разъехались по дачам. Вздымая белую пыль, каменщики проламывали подвальную стену. Все кругом было изрыто ямами, завалено кирпичом, досками и бревнами. К тому же с окон и балконов жильцы вывесили зимнюю одежду, и повсюду тошнотворно пахло нафталином.
Обед готовить мне было лень. Я купил в магазине булку с изюмом, бутылку ситро, кусок колбасы, кружку молока, се
ледку и сто граммов мороженого.
123
Пришел, съел и затосковал еще больше. И стало мне обидно, что не взяла меня с собой на Кавказ Валентина. Был бы отец — он взял бы!
Помню, как посадит он меня, бывало, за весла и плывем мы с ним вечером по реке.
— Папа! — попросил как-то я.— Спой еще какую-нибудь солдатскую песшо.
— Хорошо,— сказал он.— Положи весла.
Он зачерпнул пригоршней воды, выпил, вытер руки о колени и запел:
Горные вершины Спят во тьме ночной, Тихие долины
Полны свежей мглой; Не пылит дорога, Не дрожат листы...
Подожди немного, Отдохнешь и ты.
— Папа! — сказал я, когда последний отзвук его голоса тихо замер над прекрасной рекой Истрой.— Это хорошая песня, но ведь это же не солдатская.
Он нахмурился:
— Как не солдатская? Ну вот: это горы. Сумерки. Идет отряд. Он устал, идти трудно. За плечами выкладка шестьдесят фунтов... винтовка, патроны. А на перевале белые. «Погодите,— говорит командир,— еще немного, дойдем, собьем... тогда и отдохнем. Кто до утра, а кто и навеки...» Как не солдатская? Очень даже солдатская!
«Отец был хороший,— подумал я.— Он носил высокие сапоги, серую рубашку, он сам колол дрова, ел за обедом гречневую кашу и даже зимой распахивал окно, когда мимо нашего дома с песнями проходила Красная Армия».
Но как же, однако, все случилось? Вот соседи говорят, что «довела любовь», а хмельной водопроводчик Микешкин — тот, что всегда дарит ребятишкам подсолнухи и ириски,— однажды остановился у нашего окошка, возле которого сидела Валентина, растянул гармошку и на весь двор заорал песню о том, как одни черные очи «изгубили» одного хорошего молодца,.
124
Быстро вскочила тогда Валентина. Гневно плюнула, отошла от окна, меня отдернула прочь и, скривя губы, пробормотала:
— Тоже... певец! Пьянчужка. Я вот пожалуюсь на него управдому.
Однако жаловаться управдому на Микешкина было бесполезно. Во-первых, жаловались на него уже сто раз. Во-вторых, пьяный он никого не задевал, а только вопил песни. А в-третьих, в нашем доме жильцы часто без разбора валили и в раковины л в уборные всякий мусор, из-за чего было много скандалов. А Микешкин всегда безропотно ходил, чинил и чистил, в то время как всякий другой водопроводчик давно бы на его месте плюнул.
«Любовь! — думал я.— Но ведь любви и кругом нашего дома немало. Вот напротив, возле шахты метро, стоят часовые, и у них, может быть, тоже есть какая-нибудь красивая. А вон в общежитии живут летчики, и у них, наверное, есть тоже. Однако же от любви ихней виптовки не ржавеют, самолеты с неба пе падают, а все идет своим чередом, как надо».
Оттого ли, что я долго лежал и думал, оттого ли, что я объелся колбасы и селедки, у меня заболела голова и пересохли губы. И на этот раз я уже сам обрадовался, когда звякнул звонок и ко мне ввалился Юрка.
В одну минуту мы вылетели на улицу. Дальше все пошло колесом. В этот же день я купил у монтера Витьки Чеснокова за семьдесят пять рублей фотоаппарат. И в этот же день к вечеру на Пушкинской площади Юрка подвел меня к трем задумчивым молодцам, которые терпеливо рассматривали рекламную витрину кино.
— Знакомься,— сказал Юрка, подталкивая меня к мальчишкам.— Это Женя, Петя и Володя, из восемнадцатой школы. Огонь-ребята, и все, как на подбор, отличники.
«Огонь-ребята» и «отличники» — Женя, Петя и Володя,— как по команде, повернулись в мою сторону, внимательно оглядели меня, и, кажется, я им чем-то не понравился.
— Он парень хороший,— отрекомендовал меня Юрка.— Мы с ним заодно, как братья. Отец в тюрьме, а мачеха на Кавказе.
«Огонь-ребята» молча поклонились мне, а я чуть покраснел:
125
«Мог бы, дурак, про отца помолчать,— хорош гусь, скажут товарищи».
Однако новые товарищи ничего не сказали, и, посовещавшись, мы все впятером пошли в кино.
Вернувшись домой, я узнал от дворника, дяди Николая, что опять заходил вожатый Павел Барышев и крепко-накрепко наказывал, чтобы я завтра же зашел к нему на квартиру, так как у него ко мне есть дело.
Однако на следующий день к Барышеву я не зашел. Утром меня поджидал первый удар.
Наскоро позавтракав, я помчался с фотоаппаратом покупать в магазин пластинки. И там мне сказали, что хотя аппарат и исправный, но это не шесть на девять, марка старая и пластинок такого размера в продаже нет и не бывает.
Взбешенный, я помчался разыскивать Юрку. Но его пи у себя дома, ни во дворе не было, а попался он мне на глаза только к вечеру, когда, усталый и обессиленный от поисков и расспросов, я уже с трудом ворочал языком.
— Экая беда! — пожалел меня Юрка.— Так-таки говорят, что нет и не бывает?
— Так-таки нет и не бывает! — с отчаянием повторил я.— Да что ты притворяешься, Юрка! Ты все и сам знал раньше.
— Ну вот, знал! Что я, фотограф, что ли? Кабы ты меня про аэроплан спросил — это другое дело: фюзеляж, пропеллер, хвостовое управление... Дернул ручку па себя — он вверх пошел, двинул вперед — он книзу. А фотографы — это для меня пе люди... а тьфу! То ли дело летчики!..
— Юрка,— попросил я,— давай пойдем к Витьке Чеснокову, пусть он тогда забирает аппарат, а деньги отдаст обратно!
— Что ты! Что ты! — удивился Юрка.— Да у него и денег-то давно уж нет! За тридцатку он вчера купил балалайку, сколько-то отдал жене, сколько-то теще. Ну, может быть, какая-нибудь пятерка осталась. Нет, брат, ты уж лучше терпи.
Горе мое было так велико, что я едва удержался от того, чтобы не брякнуть фотоаппарат о камни. Юрка заметил это и надо мной сжалился.
— Друг я тебе или нет? — воскликнул он, ударяя себя кепкой о колено.
126
— Конечно, нет... то есть, конечно, друг... И тогда... что мы делать будем?
— А коли друг, так пойдем со мной! Я тебя из беды выручу.
Мы прошли с ним через два квартала в мастерскую, в которой Юрка, надо думать, бывал не раз, и здесь, едва глянув па мой (очевидно, уже им знакомый) фотоаппарат, мне сказали, что можно переделать на шесть и девять. Цена — сорок рублей,
задаток — десять.
— Выкладывай,— торжествующе сказал Юрка.—То-то вас, дураков, учи да учи, а спасибо и не дождешься!
— Юрка,— спросил я,— а где же я потом возьму остальную тридцатку?
— Наберешь! Наскребешь понемножку, а пет, так я за тебя аппарат выкуплю. Себе возьму, а ты накопишь денег, мне отдашь,— он тогда, аппарат, опять твой будет!
С тяжелым сердцем заплатил я десять рублей и понуро побрел к дому.
— Не скучай,— посоветовал мне на прощанье Юрка.— Ты по вечерам садись на шестой или на метро и кати чуть что в Со
кольники — там мы гуляем весело.
Дома в ящике для почты я нашел от Барышева записку. В пей он ругал меня за то, что я не зашел, и наказывал, чтобы я немедленно сообщил адрес Валентины начальнику подмосковного пионерского лагеря, куда они хотят позвать меня, чтобы я там побыл до Валентининого приезда.
Я, конечно, обрадовался, но... то пе было чернил, то конверта, и адрес я послал только дня через четыре.
А тут беда пришла новая.
Как там на счетах прикидывал Юрка: кило да .полкило — это его дело,-но деньги, которых и так осталось мало, таяли с быстротой, совсем непонятной.
С утра начинал я экономить. Пил жидкий чай, съедал только одну булочку и жадничал на каждом куске сахару. Но зато к обеду, подгоняемый голодом, накупал я наспех совсем не то, что было надо. Спешил, торопился, проливал, портил. Потом от страха, что много истратил, ел без аппетита и, наконец, злой, полуголодный, махнув на все рукой, мчался покупать морожо-
127
ное. А потом в тоске слонялся без дела, ожидая наступления вечера, чтобы умчаться на метро в Сокольники.
Странная образовалась вокруг меня компания.
Как мы веселились? Мы не играли*, не бегали, не танцевали. Мы переходили от толпы к толпе, чуть задевая прохожих, чуть толкая, чуть подсмеиваясь. И всегда у меня было ощущение: то ли мы за кем-то следим, то ли мы что-то непонятное ищем.
Вот «огонь-ребята» улыбнулись, переглянулись. Молчок, кивок, разошлись, а вот и опять сошлись. Был во всех их поступках и движениях непонятный ритм и смысл, до которого я тогда не доискивался. А доискаться, как теперь я вижу, было совсем и ие трудно.
Иногда к нам подходили взрослые. Одного, высокого, с крючковатым облупленным носом, я запомнил. Отойдя в сторонку, Юрка отвечал ему что-то коротко, быстро и мял руками свою клетчатую кепку. Возвращаясь к нашей компании, он вытер платком взмокший лоб, из чего я заключил, что этого носатого даже сам Юрка побаивается.
Я спросил у Юрки:
— Кто это?
— Это артист,— объяснил мне Юрка.— Он двоюродный брат Шаляпина и женат на дочери начальника милиции, которая мне приходится теткой. Во время пожара он потерял голос, но ему выхлопотали пенсию, чтобы он приходил сюда пить нарзан п успокаивать свои нервы.
Я посмотрел на Юрку: не смеется ли? Но ои смотрел мне в глаза прямо, почти строго и совсем не смеялся.
В тот же вечер, попозже, меня угостили пивом. Стало весело. Я смеялся, и все кругом смеялись тоже. Подсел носатый человек и стал со мной разговаривать. Он расспрашивал меня про мою жизнь, про отца, про Валентину. Что молол я ему — не помню. И как я попал домой — не помню тоже. Очнулся я уже у себя в кровати. Была ночь. Свет от огромного фонаря, что стоял у нас во дворе, против метростроевской шахты, бил мне прямо в глаза. Пошатываясь, я встал, подошел к крану, напился, задернул штору, лег, посадил к себе под одеяло котенка и закрыл глаза.
И опять, как когда-то раньше, непонятная тревога впорхну
128
ла в комнату, легко зашуршала крыльями, осторожно присела у моего изголовья и, в тон маятнику от часов, стала меня баюкать:
Ай-ай!
Ти-ше!
Слы-шишь?
Ти-ше!
Л котенок урчал на моей груди: мур... мур... иногда замолкая и, должно быть, прислушиваясь к тому, как что-то скребется у меня па сердце.
Денег у меня оставалось всего двадцать рублей. Я проклинал себя за свою лень — за то, что я не вовремя отправил в лагерь кавказский адрес Валентины и теперь, конечно, ее ответ придет еще не скоро. Как я буду жить — этого я не знал. Но с сегодняшнего же дня я решил жить по-иному.
С утра взялся я за уборку квартиры. Мыл посуду, выносил мусор, вычистил и вздумал было прогладить свою рубаху, но сжег воротник, начадил и, откашливаясь и чертыхаясь, сунул утюг в печку.
Дном за работой я крепился. Но вечером меня снова потянуло в Сокольники. Я ходил по пустым комнатам и пел песни. Ложился, вставал, пробовал играть с котенком п в страхе чувствовал, что дома мне сегодня все равно пе усидеть. Наконец я сдался. «Ладно,— подумал я,— по это будет уже в последний раз».
Точно кто-то за мной гпался, выскочил я из дому и добежал до метро. Поезда только что прошли в обе стороны, и на платформах никого пе было.
Из темных туннелей дул прохладный ветерок. Далеко под землей тихо что-то гудело и постукивало. Красный глаз светофора глядел на меня не мигая, тревожно.
И опять я заколебался.
Ай-ай!
Ти-ше!
Слы-шишь?
Ти-ше!
129
Вдруг пустынные платформы ожили, зашумели. Внезапно возникли люди. Они шли, торопились. Их было много, но становилось все больше — целые толпы, сотни... Отражаясь на блестящих мраморных стенах, замелькали их быстрые тени, а под высокими, светлыми куполами зашумело, загремело разноголосое эхо.
И тут я понял, что этот народ едет веселиться в Парк культуры, где сегодня открывается блестящий карнавал. Тогда я обернулся, перебежал на другую платформу и вскочил в поезд, который шел в противоположную от Сокольников сторону.
Я подошел к кассе. Оказывается, без масок в парк никого не впускали. Сзади напирала очередь, а раздумывать было некогда. Я заплатил два рубля за маску, два за вход и, пройдя через контроль, смешался с веселой толпой.
Бродил я долго. Музыка играла все громче и громче. Было еще светло, и с берега пускали разноцветные дымовые ракеты. Пахло водой, смолой, порохом и цветами.
Какие-то монахи, рыцари, орлы, стрекозы, бабочки со смехом проносились мимо, не задевая меня и со мной не заговаривая.
В своей дешевенькой полумаске из пахнувшего клеем картона я стоял под деревом, одинокий, угрюмый, и уже сожалел о том, что затесался в это веселое, шумливое сборище.
Вдруг — вся в черном и в золотых звездах — вылетела из-за сиреневого куста девчонка. Не заметив меня, она быстро наклонилась, поправляя резинку высокого чулка; полумаска соскользнула ей на губы. И сердце мое сжалось, потому что это была Нина Половцева.
Она обрадовалась, схватила меня за руки и заговорила:
— Ах, какое, Сереженька, горе! Ты знаешь, я потерялась. Где-то тут сестра Зинаида, подруги, мальчишки... Я подошла к киоску выпить воды. Вдруг — трах! бабах! — труба... пальба... Бегут какие-то солдаты — все в стороны, все смешалось; я туда, я сюда, а наших нет и нет... Ты почему один? Ты тоже потерялся?
Нет, я не потерялся,— мне никого не надо. Но ты не бойся, мы обыщем весь парк, и мы их найдем. Постой,— помолчав
130
немного, попросил я,— не надевай маску. Дай-ка я на тебя посмотрю, ведь мы с тобой давно уже не виделись.
Было, очевидно, в моем лице что-то такое, от чего Нина разом притихла и смутилась. Прекрасны были ее виноватые глаза, которые глядели на меня прямо и открыто.
Я крепко пожал ее руку, рассмеялся и потащил ее за собой.
Мы обшарили почти весь сад. Мы взбирались на цветущие холмы, спускались в зеленые овраги, бродили меж густых деревьев и натыкались на старинные замки. Не раз встречались на нашем пути веселые пастухи, отважные охотники и мрачные разбойники. Не раз попадались нам навстречу добрые звери и злобные страшилы и чудовища.
Маленький черный дракон, широко оскалив зубастую пасть, со свистом запустил мне еловой шишкой в спину. Но, погрозив кулаком, я громко пообещал набить ему морду, и с противным шипением он скрылся в кустах, должно быть выжидать появления другой, более трусливой жертвы.
Но мы не нашли тех, кого некали, вероятно потому, что тот волшебный дух, который вселился в меня в этот вечер, нарочно водил нас как раз не туда, куда было надо.
И я об этом догадывался и тихонько над этим смеялся.
Наконец мы устали, присели отдохнуть, и тут опечаленная Нина созналась, что опа хочет есть, пить, а все деньги остались у старшей сестры Зинаиды. Я счастливо улыбнулся и, позабыв все на свете, выхватил из кармана бумажник:
— Деньги! А это что — не деньги?
Мы ужинали, я покупал кофе, конфеты, печенье, мороженое.
За маленьким столиком под кустом акации мы шутили, смеялись и даже осторожно вспоминали старину: когда мы были так крепко дружны, писали друг другу письма и бегали однажды тайком в кино.
— Сережа,— с тревогой заметила Нина,—ты, я вижу, что-то очень много тратишь.
— Пустое, Нина! Я рад. Постой-ка, я куплю вот это...
Отражая бесчисленные огни, сверкая и вздрагивая, подплыла к нашему столику огромная связка разноцветных шаров. Я выбрал Нине голубой, себе — красный, и мы вышли па площадку. Да и все повскакали, ожидая пуска фейерверка.
131
Крепко держась за руки, мы шли по аллее. Легкие, упругие шары болтались и хлопали над голове ми.
Вдруг свет погас, померкли луна и звезды, потому что уда
рил залп и тысяча стремительных ракет умчалась и затанцевала в небе.
— Когда я буду большая,— задумчиво сказала Нина,— я тоже что-нибудь такое сделаю.
— Какое?
— Не знаю! Может быть, куда-нибудь полечу. Или, может быть, будет война. Смотри, Сережа, огонь! Ты будешь командиром батареи. Ого! Тогда берегитесь... Смотри, Сережа! Огонь... огонь... и еще огонь!
— Что ты бормочешь, глупая! — засмеялся я. — Ну хорошо, я буду командиром батареи, а потом я буду тяжело
ранен...
— Но ты же выздоровеешь,— уверенно подсказала Нина.
— Ну хорошо, а потом?
— А потом? — Нина улыбнулась.— А потом... потом... Посмотри, Сережа, наши шары над головой запутались.
Я вынул нож, обрезал концы бечевок и взял оба шара в руки,
— Гляди, Нина: голубой шар — это ты, красный — это я. Раз, два... полетели!..
Шары вздрогнули и рванулись к огненному небу.
— Не жалей,— сказал я,— им там хорошо будет. Смотри, Нина, ты летишь, а я тебя догоняю. Вот догнал!
— Но ты сейчас зацепишься за антенну! Правей лети, глупый, правее! Сережа! Почему это я лечу прямо, а ты все крутишься да крутишься?
— Ничего не кручусь. Это ты сама вертишься и все куда-го от меня вбок да вбок. Вот погоди, нарвешься на ракету и сгоришь. Ага, испугалась?!
Небо еще раз ослепительно вспыхнуло, и нам хорошо было видно, как два наших шарика дружно мчались в заоблачную
высь...
Ракеты погасли. Стало темно. Потом зажглись огни фонарей, и при их свете мы увидали совсем неподалеку от нас сестру Нины Зинаиду и всю их компанию,.
Пора было расставаться.
132
— Нина,— спросил я медленно и обдумывая каждое слово,— можно, я изредка буду тебе звонить?
— Звони! — сказала она.— Дай карандаш, я запишу тебе наш телефон. У нас теперь новый.
Я дал.
— Нина,— спросил я,— а если подойдет к телефону твой отец п спросит, кто звонит? То сказать как?
— Так и скажи, что ты звонишь.
Она подумала и уже твердо добавила:
— Да, да, так и скажи! Отец Валентину не любит, но о тебе оп всегда спрашивает.
Вот опа попрощалась, побежала к сестре, и, по-видимому, между ними сейчас же вспыхнул спор: кто от кого потерялся. Потом, обнявшись, они пошли по аллее к выходу.
Сверкнули еще раз золотые звездочки на ее черном платье, и она исчезла.
Ей тогда было тринадцать — четырнадцатый, и она училась в шестом классе двадцать четвертой школы.
Ее отец, Платон Половцев, инженер, был старым другом моего отца.
Когда отца арестовали, он сначала пе хотел этому верить. Звонил нам по телефону и обнадеживал, что все это, наверное, ошибка.
Когда же выяснилось, что никакой ошибки нет, оп помрачнел, свял, говорят, со своего стола фотографию, где, опираясь на эфесы сабель, стояли опи с отцом возле развалин какого-то польского замка, и что-то перестал к нам звонить и ходить с Ниной в гости. Да, оп пе любил Валентину. И он осуждал отца. Я не сержусь на него. Оп прямой, высокий, с потертым орденом на полувоенном френче.
Слава его скромна и высока.
Он дорожит своим честным именем, которое пронес через нужду, войны, революцию...
И на что ему была нужна дружба с ворами!
Во дворе мне сказали, что прачка заходила два раза. Белье оставила у дворника, дяди Николая, а за деньгами (пятнадцать рублей) придет завтра после обеда.
133
Я хотел поставить чайник — керосину не было. Хлеба тоже, денег тоже. Но мне на все наплевать было в этот вечер. Я бухнулся в постель и, не раздеваясь, заснул крепко.
Утром как будто кто-то подошел и сильно тряхнул мою кровать. Я вскочил — никого не было. Это будила меня моя беда.
Нужно было где-то доставать денег. Но где? Что я, рабочий, служащий или хотя бы дворник, как дядя Николай, который,
глядишь, тому дров наколол, тому ведро вынес, тому ковер вытряхнул?..
Однако, зажмурив глаза, я упорно твердил только одно: «Достать, достать... все равно достать!»
Надо было выкупить фотоаппарат, продать его тут же рядом в скупочный магазин, отдать деньги прачке, а на остаток начи
нать жить по-новому.
Но где взять тридцать рублей на выкуп?
И сразу же: «А что же такое, если не деньги, лежит в запертом ящике письменного стола?»
Конечно, догадливая Валентина не все взяла с собой на Кавказ, а, наверное, часть оставила дома, для того чтобы осталось на первые расходы по возвращении.
Тогда будет все хорошо. Тогда я подберу ключ, выкуплю аппарат, продам его, отдам деньги прачке, тридцатку положу обратно в ящик, а на остаток буду жить скромно и тихо, дожидаясь того времени, когда меня заберут в лагерь.
Ну, до чего же все просто и замечательно!
Но так как, конечно, ничего замечательного в том, чтобы лезть за деньгами в чужой ящик, не было, то остатки совести, которые слабо барахтались где-то в моем сердце, подняли тихий шум и вой. Я же грозно прикрикнул на них и опрометью бросился к дворнику, дяде Николаю, доставать напильник.
— Зачем тебе напильник? — недоверчиво спросил дворник.— Все хулиганство! Вечор тоже мальчишка из шестнадцатой квартиры попросил отвертку, а сам, чертяка, чужой ящик для писем развинтил, котенка туда сунул да и заделал обратно. Жиличка пошла газеты вынимать, а котенок орет, мяучит. Газету исцарапал да полтелеграммы изодрал от страха. Насилу разобрали. Не то в телеграмме «приезжай», не то «не приезжай», не то «подожди езжать, сам приеду».
134
— Мне, дядя Николай, такими глупостями заниматься некогда,—сказал я.— У меня радиоприемник сломался. Ну вот... там подточить надо.
— То-то, глупостями не заниматься! Что это к нам во двор этот прощелыга Юрка зачастил? Ты, парень, смотри! Тут хорошего дела не будет. Возьми напильник в ящике. Да белье захвати. Вон за шкапом узел. Прачка в обед за деньгами прийти обещалась. Отец-то ничего не пишет?
— Пишет! — схватив напильник и взваливая на плечи узел, ответил я.— Оп, дядя Николай, все что-то там взрывает... грохает... Я, дядя Николай, расскажу потом, а сейчас некогда.
Отовсюду, где только мог, я собрал старые ключи и, отложив два, взялся за дело.
Работал я долго и упрямо. Испортил один ключ, принялся за второй. Изредка только отрывался, чтобы напиться из-под крана. Пот выступал на лбу, пальцы были исцарапаны, измазаны опилками и ржавчиной. Я прикладывал глаз к замочной сква
жине, ползал па коленях, освещал ее огнем спички, смазывал замок из масленки от швейной машины, но он упирался, как заколдованный. И вдруг — крак! И я почувствовал, как ключ туго, со скрежетом, по все же поворачивается.
Я остановился перевести дух. Отодвинул табуретку, собрал и выбросил в ведро мусор, опилки, сполоснул грязные, замас
ленные руки и только тогда вернулся к ящику.
Дзипь! Готово! Выдернул ящик, приподнял газетную бумагу и увидел черный, тускло поблескивающий от смазки боевой браунинг.
Я вынул его — оп был холодный, будто только что с ледника. На левой половине его рубчатой рукоятки небольшой кусочек был выщерблен. Я вынул обойму; в ней было шесть патро
нов, седьмого недоставало.
Я положил браунинг на полотенце и стал перерывать ящик. Никаких денег там не было.
Злоба и отчаяние охватили меня разом. Полдня я старался, бился, потратил столько драгоценного времени — и нашел совсем не то, что мне было надо.
Я сунул браунинг на прежнее место, закрыл газетой и за
двинул ящик.
135
Новое дело! В обратную сторону ключ не поворачивался, и замок не закрывался. Мало того: вынуть ключ из скважины было теперь невозможно, и он торчал, бросаясь в глаза сразу же от дверей. Я вставил в ушко ключа напильник и стал, как рычагом, надавливать. Кажется, поддается! Крак — и ушко сломалось; теперь еще хуже! Из замочной скважины торчал острый безобразный обломок.
В бешенстве ударил я каблуком по ящику, лег на кровать и заплакал.
Вдруг знакомый протяжный вой донесся из глубины двора через форточку. Это уныло кричал старьевщик.
Я вскочил и распахнул окно. Во дворе, кроме маленьких ребятишек, никого не было. Молча поманил я рукой старьевщика, и, пока он отыскивал вход, пока поднимался, я озирался по сторонам, прикидывал, что бы это такое ему продать.
Вон старые брюки. Вон куртка — локоть порван. А если прибавить коньки? До зимы долго. Вон рубашка — все равно рукава мне коротки. Футбольный мяч! Наплевать... теперь не до игры. Я свалил все в одну кучу, вытер слезы и кинулся на звонок.
Вошел старьевщик. Цепкими руками он ловко перерыл всю кучу, равнодушно откинул коньки. Крючковатым пальцем для чего-то еще надорвал дыру на локте куртки, высморкался и сказал:
— Шесть рублей.
Как шесть рублей? За такую кучу всего шесть рублей, когда мне надо тридцать?
Я попробовал было торговаться. Но он стоял молча и только изредка лениво повторял:
— Шесть рублей. Цена хорошая.
Тогда я притащил старые валенки, кухонные полотенца, мешок из-под картошки, отцовские сандалии, наушники от радиоприемника и облезлую заячью шапку.
Опять так же быстро перебрал он вещи, проткнул пальцем в валенках дыру, отодвинул наушники и сказал:
— Пять рублей.
Как пять рублей? За такую кучу, которая теперь заняла весь угол,— шесть да пять, всего одиннадцать?
136
Стоп! Теперь уже я подметил, как блеснули его рысьи глазки,..
— Одиннадцать рублей! — вскидывая сумку, сказал старьевщик.— Хочешь — отдавай, нет — пойду дальше.
— Постой! — с испугом, который не укрылся от его маленьких жестких глаз, сказал я.— Ты погоди, я сейчас еще...
Я прошел в соседнюю комнату. Старье больше не подвертывалось, и я раскрыл платяной шкап.
Сразу же на глаза мне попалась серо-коричневая меховая горжетка Валентины. Что это был за мех, я не знал. Но я уже несколько раз слышал, что она чем-то Валентине не нравится.
Я сдернул ее с крючка. Она была пушистая, легкая и под лучами солнца чуть серебрилась. Стараясь, насколько возможно, быть спокойным, я вынес горжетку и небрежно бросил ее перед старьевщиком на стол.
Стоп! Теперь уже я подметил, как блеснули его рысьи глазки и как жадно схватил он мех в руки!
Теперь цену он сказал не сразу. Он помял эту вещичку в руках, чуть растянул ее, поднес близко к глазам и понюхал.
— Семьдесят рублей,— тихо сказал он.— Больше не дам ни копейки.
«Ого! Семьдесят!» — испугался я, но так как отступать было уже поздно, то, собравшись с духом, я сказал:
— Как хочешь! Меньше чем за девяносто я не отдам.
— Молодой иунуш,— громко сказал тогда старьевщик,— я не спорю: может быть, эта вещь и стоит девяносто рублей. Надо даже думать, что стоит. Но вещь эта не твоя, молодой иунуш, и как бы нам с тобой за нее не попало. Семьдесят рублей да одиннадцать — восемьдесят один. Получай деньги — и все дело.
— Как ты смеешь! — забормотал я.— Это мое. Это не твое дело. Это мне подарили.
— Я не спорю,— усмехнулся старьевщик.— Я не спорю. Может быть, и есть такой порядок, чтобы молодая девушка носила сапоги и шинель солдатский, по такой порядок, чтобы молодой иунуш носил дамские туфли и меховой горжетка,— такой порядок нет и никогда не было. Бери скорей, иунуш, деньги — и конец делу.
Я взял деньги. Но конец делу не пришел. Дела мои печальные только еще начинались.
JLuO
...На другой день я записался в библиотеку и взял две книги. Одна из них была о мальчике-барабанщике. Он убежал от своей злой бабки и пристал к революционным солдатам французской армии, которая тогда сражалась одна против всего мира.
Мальчика этого заподозрили в измене. С тяжелым сердцем он скрылся из отряда. Тогда командир и солдаты окончательно уверились в том, что он вражеский лазутчик.
Но странные дела начали твориться вокруг отряда.
То однажды, под покровом ночи, когда часовые не видали даже конца штыка на своих винтовках, вдруг затрубил военный сигнал тревогу, и оказывается, что враг подползал уже совсем близко.
Толстый же и трусливый музыкант Мишо, тот самый, который оклеветал мальчика, выполз после боя из канавы и сказал, что это сигналил он. Его представили к награде.
Но это была ложь.
То в другой раз, когда отряду приходилось плохо, на оставленных развалинах угрюмой башни, к которой не мог подобраться ни один смельчак доброволец, вдруг взвился французский флаг и на остатках зубчатой кровли вспыхнул огонь сигнального фонаря. Фонарь раскачивался, метался справа налево и, как было условлено, сигналил соседнему отряду, взывая о помощи. Помощь пришла.
А проклятый музыкант Мишо, который еще с утра случайно остался в замке и все время валялся пьяный в подвале возле бочек с вином, опять сказал, что это сделал он, и его снова наградили и произвели в сержанты.
Ярость и негодование охватили меня при чтении этих строк, и слезы затуманили мне глаза.
«Это я... то есть это он, смелый, хороший мальчик, который крепко любил свою родину, опозоренный, одинокий, всеми покинутый, с опасностью для жизни подавал тревожные сигналы».
Мне нужно было с кем-нибудь поделиться своим настроением. Но никого возле меня не было, и только, зажмурившись, лежал и мурлыкал на подушке котенок.
— Это я — солдат-барабанщик! Эй ты, ленивый дурак! Слышишь? — сказал я и толкнул котенка кулаком в теплый пушистый живот.
139
Оскорбленный котенок вскочил, изогнулся и, как мне показалось, злобно посмотрел на меня своими круглыми зелеными
глазами.
— Мяу! — ответил он.— Ты врешь, ты не солдат-барабанщик. Барабанщики не лазят по чужим ящикам и не продают старьевщикам Валентининых горжеток. Барабанщики бьют в круглый барабан, сначала — трим-тара-рам! потом — трум-тара-рам! Барабанщики — смелые и добрые. Они до краев наливают блюдечко теплым молоком и кидают в пего шкурки от колбасы и куски мягкой булки. Ты же забываешь палить даже холодной воды и швыряешь на пол только сухие корки.
Он спрыгнул и, опасаясь мести, поспешил убраться под диван. И, вероятно, сидел там долго, насторожившись и прислушиваясь: не полез ли я за кочергой или за щеткой?
Но я давно уже крепко спал.
Утром, выбегая за хлебом, я увидел, что дверь с лестницы к нам в квартиру была приоткрыта. И я вспомнил, что, зачитавшись на ночь, это я забыл ее закрыть.
А так как голова моя все время была занята мыслью о предстоящем возвращении Валентины и о расплате за взломанный ящик, за продажу вещей, то этот пустяковый случай натолкнул меня на такой выход:
«А что, если (не по ночам, это страшно) днем уходить, оставив дверь незапертой? Тогда, вероятно, придут настоящие воры, кое-что украдут, и заодно на них можно будет свалить и все остальные беды».
За чаем я решил, что замысел мой совсем не плох. Но так как мне жалко было, чтобы воры забрали что-нибудь ценное, то я вытер досуха ванну, свалил туда все белье, одежду, обувь,
скатерть, занавески, так что в квартире стало пусто, как во время уборки перед Первым мая. Утрамбовав все это крепко-на
крепко, я покрыл ванну газетами, завалил старыми рогожами, оставшимися из-под мешков с известкой, набросал сверху всякого хлама: сломанные санки, палки от лыж, колесо от велосипеда. И так как ванная у нас была без окон, то я поставил стул
на стол и отвинтил с потолка электрическую лампочку. «Теперь,—злорадно подумал я,—пусть приходят!»
140
...В течение трех дней я ни разу не запер квартиры на ключ. Но — странное дело! — воры не приходили. И это было тем более непопятно, что у нас в доме с утра до вечера только и было слышно: щелк... щелк! Замок, звонок, опять замок.
Запирали дверь, отлучаясь даже на минуту к парадному, к газетным ящикам...
Кроме дверных, навешивали замки наружные. Крючки, цепочки...
А тут три дня стоит квартира незапертой и даже дверь чуть приоткрыта, а ни один вор пе сует туда своего носа!
Нет! Неудачи валились па меня со всех сторон.
Я получил от Валентины открытку с требованием ответить, все ли дома в порядке и принесла ли белье прачка.
И даю слово, что если бы Валентина спросила меня, пет ли у меня какой-нибудь беды, не скучаю ли, или хотя бы прислала простую желтую открытку, а не такую, где скалы, орлы, море дразнили и напоминали мне о красивой и совсем не похожей на мою жизнь, и если бы даже, наконец, на протяжении коротенького письма ровно трижды она не упомянула мне о прачке, как будто это было самое важное,— то я честно написал бы ей всю правду. Потому что хотя приходилась она мне не матерью и даже теперь не мачехой, ио была она все же человек но злой, когда-то баловала меня и даже иногда покрывала мои озорпые проделки, особенно когда я помалкивал и не говорил отцу, кто ей без него звонил по телефону.
И я ответил ей коротко, что жив, здоров, белье прачка принесла и беспокоиться ей нечего.
Я отнес письмо и, насвистывая, притопывая (то есть семь, мол, бед — один ответ), поднимался к себе по лестнице.
Котенок, точно поджидая меня, сидел на лестничной площадке. Дверь, по обыкновению, была чуть приоткрыта. Но стоп! Легкий шум — как будто бы кто-то звякнул стаканом о блюдце, потом подвинул стул — донесся до моего слуха. Я быстро взлетел на пол-этажа выше.
Вор был в нашей квартире!..
Затаив дыхание я насторожился. Прошла минута, другая,
141
три, пять... Вор что-то не торопился. Я слышал его шаги, когда несколько раз он проходил по коридору близ двери. Слышал даже, как он высморкался и кашлянул.
— Тим-там! Тра-ля-ля! Трум! Трум! — долетело до меня из-за двери.
Было очень странно: вор напевал песню. Очевидно, это был бандит смелый, опасный. И я уже заколебался, не лучше ли будет спуститься и крикнуть дяде Николаю, который поливал сейчас из шланга двор. Но вот за дверьми, должно быть с кухни, раздался какой-то глухой шум. Долго силился я понять, что это такое. Наконец понял: это шумел примус. Это уже не лезло ни в какие ворота! Вор, очевидно, кипятил чайник и собирался у нас завтракать.
Я спустился на площадку. Вдруг дверь широко распахнулась, и передо мной оказался низкорослый толстый человек в сером костюме и желтых ботинках.
— Друг мой,— спросил он,— ты из этой пятнадцатой квартиры?
— Да,— пробормотал я,— из этой.
— Так заходи, сделай милость. Я тебя через окошко еще полчаса тому назад видел, а ты полез наверх и чего-то прячешься.
— Но я не думал, я не знал, зачем вы тут... поете?
— Понимаю! — воскликнул толстяк.— Ты, вероятно, думал, что я жулик, и терпеливо выжидал, как развернется ход событий. Так знай же, что я не вор и пе разбойник, а родной брат Валентины, следовательно — твой дядя. А так как, насколько мне известно, Валентина вышла замуж и твоего отца бросила, то, следовательно, я твой бывший дядя. Это будет совершенно точно.
— Она уехала с мужем на Кавказ,— ответил я,— и вернется пе скоро.
— Боги великие! — огорчился дядя.— Дорогая сестра уехала, так и не дождавшись родного брата! Но она, я надеюсь, предупредила тебя о том, что я приеду?
— Нет, опа не предупредила,— ответил я, виновато оглядывая ободранную и неприглядную нашу квартиру.— Когда она уезжала, опа, должно быть, растерялась, потому что разбила блюдце и в кастрюльку с кофе насыпала соли.
142
— Узнаю, узнаю, беспечное созданье! — укоризненно качнул головой толстяк.— Помню еще, как в далеком детстве она полила однажды кашу вместо масла керосином. Съела и страдала, крошка, ужасно. Но скажи, друг мой, почему это у вас в квартире как-то не того?.. Сарай — не сарай, а как бы апартаменты уездного мелитопольского комиссара после веселого налета махновцев.
— Это не после налета! — растерянно оправдывался я.— Это я сам все посодрал и попрятал в ванную, чтобы не пришли и не обокрали воры.
— Похвально,— одобрил дядя.— Но почему же, в таком случае, парадную дверь ты оставляешь открытой?
На мое счастье, в кухне закипел чайник, и неприятный этот разговор оборвался.
...Бывший мой дядя оказался человеком веселым, энергичным. За чаем он приказал мне разобрать мой склад в ванной, а также сходить к дворничихе, чтобы она перечистила посуду, вымыла пол и привела квартиру в порядок.
— Неприлично,— объяснил он.— Ко мне могут прийти люди, товарищи в боях, друзья детства,— и вдруг такое безобразие!
После этого он спросил, есть ли у меня деньги. Похвалил за бережливость, дал на расходы тридцатку и ушел до вечера побродить по Москве, которую, как он говорил, не видел уже лет десять.
Я побежал к дворничихе и сказал ей насчет уборки.
— Дядечка приехал!—похвалился я.— Добрый! Теперь мне будет весело.
— И то лучше,— сказала дворничиха.—Виданное ли дело— оставлять квартиру на несмышленого ребенка! Дитё — оно дитё и есть. Сейчас умное, а отвернулся— смотришь, а оно еще совсем дурак.
— Это которые маленькие — дураки,— обиделся я.— А я уже не маленький.
— Э, милый! Бывает дурак маленький, бывает и большой. Моему Ваське шестнадцать. Раньше в таку пору женили, а он достал железу, набил серой, хлопнул — да вот три недели в больнице отлежал. Хорошо еще, только лицо ковырнуло, а глаза
113
не вышибло. Да что я тебе говорю: ты, чай, про это дело лучше моего знаешь!
Я что-то промычал и быстро исчез, потому что в Васькином деле была и моей вины доля.
Ловко и охотно помогал я дворничихе убирать квартиру. К вечеру стало у нас чисто, прохладно, уютно. Я постлал на стол новую скатерть с бахромой, сбегал на угол, купил за рубль букет полевых цветов и поставил их в синюю вазу. Потом умылся, надел чистую рубаху и, чтобы скоротать до прихода дяди время, сел писать новое письмо Валентине.
«Дорогая Валя! — писал я.— К нам приехал твой брат. Оп очень веселый, хороший и мне сразу понравился. Он рассказал мне, как ты в детстве нечаянно полила кашу керосином. Я не удивляюсь, что ты ошиблась, но непонятно, как это ты ее съела? Или у тебя был насморк?..»
Письмо осталось неоконченным, потому что позвонили и я кинулся в прихожую. Вошел дядя и с ним еще кто-то.
— Зажги свет! Где выключатель? — командовал дядя.— Сюда, старик, сюда! Не оступись... Здесь ящик... Дай-ка шляпу, я сам повешу... Сам, сам, для друга все сам. Прошу пожаловать! Поверпись-ка к свету. Ах, годы!.. Ах, невозвратные годы!.. Но ты еще крепок... Да, да! Ты не качай головой... Ты еще пошумишь, дуб... Пошумишь! Знакомься, Сергей! Это друг моей молодости! Ученый. Старый партизап-чапаевец. Политкаторжанин. Много в жизни пострадал. Но как видишь, орел!.. Коршун!.. Экие глаза! Экие острые, проницательные глаза! Огонь! Фонари! Прожекторы!..
Только теперь, на свету, я как следует разглядел дядиного
знаменитого товарища.
Если по правде сказать, то могучий дуб он мне не напоминал. Орла тоже. Это дядя в порыве добрых чувств перехватил, пожалуй, лишку.
У него была квадратная плешивая голова, на макушке лежал толстый, вероятно полученный в боях шрам. Лицо его было покорябано оспой, а опущенные кончики толстых губ делали лицо его унылым и даже плаксивым. Он был одет в зеленую диагоналевую гимнастерку, на которой поблескивал орден Трудового Красного Знамени.
Дядя оглядел прибранную квартиру, похвалил за расторопность, и тут взор его упал на мое неоконченное письмо к Ва
лентине.
Он подвинул письмо к себе и стал читать.
Даже издали видно мне было, как неподдельное возмущение отразилось на его покрасневшем лице. Сначала он что-то промычал, потом топнул ногой, скомкал письмо и бросил его в пе
пельницу.
— Позор! — тяжело дыша, сказал оп, оборачиваясь к своему заслуженному другу.— Смотри на него, старик Яков!
И дядя резко ткнул пальцем в мою сторону, а я обмер.
— Смотри, Яков, па этого человека — беспечного, нерадивого и легкомысленного. Оп пишет письмо к мачехе. Ну, пусть, наконец (от этого дело не меняется), он пишет письмо к своей бывшей мачехе. Он сообщает ей радостную весть о приезде ее родного брата. И как же он ей об этом сообщает? Он пишет слово «рассказ» через одно «с» и перед словом «что» запятых но ставит. И это наша молодежь! Наше светлое будущее! За это ли (по говорю о себе, а спрашиваю тебя, старик Яков!) боролся ты и страдал? Звенел кандалами и взвивал чапаевскую саблю! А когда было нужно, то шел, пе содрогаясь, на эшафот... Отвечай же! Скажи ому в глаза и прямо.
Взволнованный дядя устало опустился на стул, а старик Я ков сурово покачал плешивой головой.
Нет! Не за это он звенел кандалами, взвивал саблю и шел на эшафот. Нет, не за это!
— Брось в печку! — с отвращением сказал дядя, показывая мне па скомканную бумагу.— Или нет, дай я сожгу сам.
Оп чиркнул спичкой, бумага вспыхнула и оставила на пепельнице щепотку золы, которую дядя тотчас же выкинул па ветер, за форточку.
Подавленный и пристыженный, я возился на кухне у примуса, утешая себя тем, что круто же, вероятно, приходится дядиным сыновьям и дочерям, если даже из-за одной какой-то несчастной ошибки он способен поднять такую бурю.
«Не вздумал бы он проэкзаменовать меня по географии,— опасливо подумал я.— Что-то тогда со мной будет!»
Однако дядя мой, очевидно, был вспыльчив, но отходчив. За
g Библиотека пионера. Том I
145
чаем он со мной шутил, расспрашивал об отце и Валентине и наконец послал спать.
Я уже засыпал, когда кто-то тихонько вошел в мою комнату и начал шарить по стене, отыскивая выключатель.
— Кто это? — сквозь сон спросил я.— Это вы, дядя?
Я. Послушай, дружок, у вас нет ли немного нашатырного спирту?
— Посмотрите в той комнате, у Валентины па полочке. Там йод, касторка и всякие лекарства. А что? Разве кому-нибудь плохо?
— Да старику не по себе. Пострадал старик, помучился. Ну, спи крепко.
Дядя плотно закрыл за собой дверь.
Через толстую стену голосов их слышно пе было.
Но вскоре через щель под дверью ко мне дополз какой-то въедливый, приторный запах. Пахло не то бензином, не то эфиром, не то еще какой-то дрянью, из чего я заключил, что дядя какое-нибудь лекарство нечаянно пролил.
Прошла неделя. Дпем дяди дома не было. К вечеру оп возвращался вместе со стариком Яковом, и по большей части тот оставался у нас ночевать.
Однажды утром я сидел в ванной комнате и терпеливо заряжал кассеты для только что выкупленного фотоаппарата.
Тут кто-то позвонил дяде по телефону, и, чем-то встревоженный, он заторопил старика Якова. Я закричал через дверь, чтобы они погодили уходить еще минуточку, потому что дядя еще пе видал моего фотоаппарата и мне хотелось сейчас же снять обоих друзей, поразив их своим в этом деле искусством. Однако дяде было, как видно, не до меня. Хлопнула дверь. Они вышли.
Минуту спустя я выскочил из ванной и, раздосадованный, щурясь на солнце, заглянул в окно.
Дядя и старик Яков только что вышли за ворота и свернули направо.
Тогда я схватил фотоаппарат и помчался вслед за ними.
«Хорошо, теперь будет еще интересней! Где-либо на перекрестке я забегу сбоку или дождусь, пока они остановятся покупать папиросы. Тогда — хлоп! — и готово.
146
Когда же они вернутся к вечеру, то на столе уже будет стоять их готовая фотография. Под стеклом, в рамке и с надписью: «Дорогому дядечке от такого-то...»
Долго ловчился я поймать дядю в фокус. Но то его засло
няли, то меня толкали прохожие или пугали трамваи и автобусы.
Наконец-то, на мое счастье, дядя и старик Яков свернули к маленькому скверу возле какой-то церквушки. Сели на скамью
и закурили.
Быстро примостился я меж двумя фанерными киосками на пустых ящиках. Поставил выдержку в одну двадцать пятую. Щелк! Готово! Было самое время, потому что секундой позже чья-то широкая спина заслонила от меня дядю и Якова.
На всякий случай я переменил кассету, снова нацелился. Вот дядя и старик Яков встали. Приготовиться! Щелк!
Но рука дрогнула, и второй снимок, вероятно, был испорчен, потому что сутулый, широкоплечий человек повернулся, и я удивился, узнав в пом того самого артиста и брата Шаляпина, с которым познакомил меня Юрка и который угощал меня в Со
кольниках пивом.
В другое время я бы, вероятно, над таким странным совпадением задумался, но сейчас мне было некогда. И, вскочив на трамвай, я покатил домой, чтобы успеть приготовить к вечеру неожиданный подарок.
В ванной я нечаянно разбил красную лампочку. Тогда, чтобы не перепутать, я сунул обе кассеты со снимками в ящик Валентины и побежал за новой лампой в магазин. Но когда я вернулся, то дядя был уже дома.
Он строго подозвал меня к собе. В одной руке он держал сломанное кольцо от ключа, другой он показывал мне на торчавший из ящика железный обломок.
— Послушай, друг мой,— спросил он в упор.— Я нашел эту штучку на подокопнике, а так как я уже разорвал себе брюки об этот торчок из ящика, то я задумался. Приложил это кольцо сюда. И что же выходит?..
Все рухнуло! Я начал было что-то объяснять, бормотать, оправдываться — сбился, спутался и наконец, заливаясь слеза
ми, рассказал дяде всю правду.
147
Дядя был мрачен. Оп долго ходил по комнате, насвистывая песню: «Из-за леса, из-за гор ехал дедушка Егор».
Наконец он высморкался, откашлялся и сел на подоконник.
— Время! — грустно сказал дядя.— Тяжкие разочарования! Прыжки и гримасы! Другой бы па моем месте тотчас же сообщил об этом в милицию. Тебя бы, мошенника, забрали, арестовали и отослали в колонию. И сестра Валентина, которая теперь тебе даже не мачеха, с ужасом, конечно, отвернулась бы от такого пройдохи. Но я добр! Я вижу, что ты раскаиваешься, что ты глуп, и я тебя не выдам. Жаль, что пот бога и тебе, дубина, некого благодарить за то, что у тебя, на счастье, такой добрый дядя.
Несмотря на то что дядя ругал меня и мошенником и дубиной, я сквозь слезы горячо поблагодарил дорогого дядечку и поклялся, что буду слушаться его и любить до самой смерти. Я хотел обнять его, но он оттолкнул меня и выволок из соседней комнаты старика Якова, который там брился.
— Нет, ты послушай, старик Яков! — гремел дядя, сверкая своими круглыми, как у кота, глазами.— Какова пошла паша молодежь! — Тут он дернул меня за рукав.— Погляди, мошенник, па зеленую диагоналевую куртку этого, не скажу — старого, но уже постаревшего в боях человека! И что же ты на пей видишь?.. Ага, ты замигал глазами, ты содрогаешься! Потому что на этой диагоналевой гимнастерке сверкает орден Трудового Знамени. Скажи ему, Яков, в глаза, прямо: думал ли ты во мраке тюремных подвалов или под грохот канонад, а также на холмах и равнинах мировой битвы, что ты сражаешься за то, чтобы такие молодцы лазили по запертым ящикам и продавали старьевщикам чужие горжетки?
Старик Яков стоял с намыленной, недобритой щекой и сурово качал головой. Нет, нет! Ни в тюрьмах, ни па холмах, ни на равнинах он об этом совсем не думал.
Раздался звонок, просунулся в дверь дворник Николай и протянул дяде листки для прописки.
— Иди и помни! — отпустил меня дядя.— Рука твоя, я вижу, дрожит, старик Яков, и ты можешь порезать себе щеку. Я знаю, что тебе тяжело, что ты идеалист и романтик. Идем в ту комнату, и я тебя сам добрею.
148
Долго они о чем-то там совещались. Наконец дядя вышел л сказал мне, что сегодня вечером они со стариком Яковом уезжают, потому что до конца отпуска хотят пошататься по свету и посмотреть, как теперь живет и чем дышит родпой край. Тут дядя остановился, сурово посмотрел на меня и добавил, что сердце ого неспокойно после всего, что случилось.
— За тобою нужен острый глаз,— сказал дядя.— И тебя сдержать может только рука властная и крепкая. Ты поедешь со мною, будешь делать все, что тебе прикажут. Но смотри, если ты хоть раз попробуешь идти мне наперекор, я вышвырну тебя па первой же остановке, и пусть дикие птицы кружат над твоей беспутной головой!
Ноги мои задрожали, язык онемел, и я дико взвыл от безмер
ного и неожиданного счастья.
«Какие птицы? Кто вышвырнет? — думал я.— Это добрый-то дядечка вышвырнет! А слушаться я его буду так... что прикажп он мне сейчас вылезть через печную трубу на крышу, и я, не задумавшись, полез бы с радостью».
Дядя велел мне быть к вечеру готовым и сейчас же вместе с Яковом ушел.
Я стал собираться. Достал белье, полотенце, мыло и осмотрел
свою верхнюю одежду.
Брюки у меня были потертые, в масляных пятнах, и я долго возился па кухне, отчищая их бензином. Рубашку я взял серую. Она была мне мала, по зато в пути пе пачкалась. Каблук у одного ботинка был стоптан, и, чтобы подравнять, я сдернул клещами каблук у другого, потом гвоздь забил молотком и почистил ботинки ваксой.
Беда моя — это была кепка. Кепку, как известно, у мальчишек редко найдешь новую. Кепку закидывают на заборы, па крыши, бьют ею в спорах оземь. Кроме того, она часто заменяет футбольный мяч. В моей же кепке была дыра, которую я прожег у костра на ученической маевке. Если бы еще оставалась подкладка, то ее можно было бы замазать чернилами. Но подкладки пе было, а мазать чернилами свой затылок мне, конечно, не хотелось.
Тогда я решил, что днем буду кепку держать в руках, будто бы мне все время жарко, а вечером сойдет и с дырой.
149
И только что я закончил свои приготовления, как вернулись дядя и Яков. Они принесли новенький чемодан, какие-то свертки и черный кожаный портфель, который дядя тотчас же бросил на пол и стал легонько топтать ногами.
От меня пахло скипидаром, ваксой, бензином. Я стоял, разинув рот, и мне начинало казаться, что дядя мой немного спятил. Но вот он поднял портфель, улыбнулся, потянул носом, глянул
и сразу же оценил мои старания.
— Хвалю,— сказал оп.— Люблю аккуратность, хотя от тебя и песет, как от керосиновой лавки. Теперь же сними все эти балахоны, ибо в них ты мне напоминаешь церковного певчего,
и надень вот это.
И он протянул мне сверток.
В нем были короткие, до колен, защитного цвета штаиы, та
кая же щеголеватая курточка с множеством карманов и карманчиков, желтые сандалии, пионерский галстук с блестящей пряжкой, косая, как у летчика, пилотка и небольшой кожаный
рюкзак.
Дрожащими руками я схватил все это добро в охапку и умчался переодеваться. И когда я вышел, то дядя всплеснул
руками.
— Чкалов! — воскликнул он.— Молоков! Владимир Кокки-наки!.. Орденов только не хватает — одного, двух, дюжины! Ты посмотри, старик Яков, какова растет наша молодежь! Эх, эх, далеко полетят орлята! Так не грусти, старик Яков! Видно, капля и твоей крови пролилась педаром.
Вскоре мы собрались. Ключ от квартиры я отпес управдому,
котенка отдал дворничихе.
Попрощался с дворником, дядей Николаем, и водопроводчиком Микешкиным, который, хлопая добрыми осоловелыми гла
зами, сунул мне в руку горсть подсолнухов.
У ворот я остановился. Вот он, наш двор. Вот уже зажгли знакомый фонарь возле шахты Метростроя, тот, что озаряет по ночам наши комнаты. А вон высоко, рядом с трубой, три окошка нашей квартиры, и на пыльных стеклах прежней отцовской комнаты, где подолгу когда-то играли мы с Ниной, отражается луч заходящего солнца. Прощайте! Все равно там теперь пусто и никого нет.
150
...Второпях я забыл у Валентины в ящике две израсходованные мною кассеты, но это меня огорчало сейчас мало.
Мы вышли на площадь. Здесь дядя пошел к стоянке такси и о чем-то долго там торговался с шофером.
Наконец он подозвал нас. Мы сели и поехали.
Я был уверен, что едем мы только до какого-либо вокзала. Но вот давно уже выехали мы на окраину, промчались под мостом Окружной железной дороги. Один за другим замелькали дачные поселки, потом и они остались позади. А машина все
мчалась и мчалась и везла нас куда-то очень далеко.
Через девяносто километров, в город Серпухов, что лежит по Курской дороге, мы приехали уже ночью.
В потемках добрались мы до небольшого, окруженного сада
ми домика, на крыше которого шныряли и мяукали кошки.
Я не заметил, чтобы приезду нашему были рады, хотя дядя говорил, что здесь живет его задушевный товарищ.
Впрочем, ничего удивительного в том не было.
Уехал так же года четыре тому назад с нашего двора мой приятель Васька Быков. А встретились мы с ним недавно... То да се — вот и все! Похвалились один перед другим перочинными ножами. У меня — кривой, с шилом, у него — прямой, со штопором. Съели по ириске да и разошлись восвояси.
Не всякая, видно, и дружба навеки!
В Серпухове мы прожили двое суток, и я удивлялся, что дядя, который так хотел посмотреть родной край, из садика, что возле дома, никуда пе выходил.
Несколько раз я бегал за газетами, остальное время валялся на траве и читал старую «Ниву». Мелькали передо мной портреты царей, императоров, русских и не русских генералов. Какие-то проворные палачи кривыми короткими саблями рубили головы пленным китайцам. А те, как будто бы так и нужно было, притихли, стоя на коленях. И не видать, чтобы кто-нибудь из них рванулся, что-нибудь палачам крикнул или хотя бы плюнул.
Я пошел поговорить об этом с дядей. Дядя читал только что полученную от почтальона телеграмму и был доволен. Оп ото
151
брал у меня затрепанную «Ниву» и сказал мне, что я еще молод и должен думать о жизни, а не о смерти. Кроме того, от таких картинок ночью может привязаться плохой сон. Я рассмеялся и спросил, скоро ли мы куда-нибудь дальше поедем.
— Скоро,— ответил дядя.— Через час поедем на вокзал.
Он протянул руку за гитарой, лукаво глянул на меня и, ударив по струнам, спел такую песню:
Скоро спустится ночь благодатная, Над землей загорится лупа.
И под нею заснет необъятная Превосходная наша страна.
Спят все люди с улыбкой умильною, Одеялом покрывшись своим, Только мы лишь, дорогою пыльною До рассвета шагая, по спим.
Трам-там-там! — Оп закрыл ладонью струны и, довольный, рассмеялся.— Что, хороша песня? То-то! А кто сочинил? Пушкин? Шекспир? Анна Каренина? Дудки! Это я сам сочинил. А ты, брат, думал, что у тебя дядя всю жизнь только саблей махал да звенел шпорами. Нет, ты попробуй-ка сочини! Это тебе не то что к мачехе в ящик за деньгами лазить. Что же ты отвернулся? Я тебе любя говорю. Если бы я тебя не любил, то ты давно бы уже сидел в исправдоме. А ты сидишь вот где: кругом аромат, природа. Вой старик Яков из окна высунулся, в голубую даль смотрит. В руке у него, кажется, цветок. Роза! Ах, мечтатель! Вечно юный старик мечтатель!
— Он не в голубую даль,— хмуро ответил я.— У него намылены щеки, в руках помазок, и он, кажется, уронил за окно стакан со вставными зубами.
— Бог мой, какое несчастье! — воскликнул дядя.— Так беги же скорей, бессердечный осел, к нему па помощь да скажи ему заодно, чтобы он поторапливался.
Через час мы уже были на вокзале. Дядя был весел и заботлив. Он осторожно поддерживал своего друга, когда тот поднимался по каменным ступенькам, и громко советовал:
— Не торопись, старик Яков! Сердце у тебя чудесное, ко
152
сердце у тебя больное. Да, да! Что там ни говори — старые раны сказываются, а жизнь беспощадна. Вон столик. Все занято. Погоди немного, старина, дай осмотреться — вероятно, кто-нибудь захочет уступить место старому ветерану.
Чернокосая девушка взяла сверток и встала. Молодой лейтенант зашуршал газетой и подвинулся. Проворный официант подставил дяде второй стул, а я сел на вещи. Вскоре подошел носильщик и сказал, что мягких нет ни одного места. Дядю это нисколько не огорчило, и он велел брать жесткие.
Задрожали стекла, подкатил поезд. Мы вышли па платформу. И здесь, в сутолоке, передо мной вдруг мелькнуло знакомое лицо артиста из Сокольников. Человек этот был теперь в пенсне, в мягкой шляпе, па плечи его был накинут серый плащ; он что-то спросил у дяди, по-видимому где буфет, и, поблагодарив, скрылся в толпе. Только что мы уселись, как звонок, гудок — и поезд тронулся.
Пока я торчал у окошка, раздумывая о странных совпадениях в человеческой жизни, дядя успел побывать в вагоне-ресторане. Вернувшись, он принес оттуда большой апельсин и подал его старику Якову, который сидел, уронив на столик голову.
— Съешь, Яков! — предложил дядя.— Но что с тобой? Ты, я вижу, бледен. Тебо поздоровится?
— Пройдет! — сморщив лицо, простонал Яков.— Конечно, трясет, толкает, по я потерплю!
— Оп потерпит! — возмущенно вскричал дядя.— Оп, который всю жизнь терпел такое, что иному пе перетерпеть и за три жизни! Нет, нет! Этого пе будет. Я позову сейчас начальника поезда, и если он человек с сердцем, то мягкое место оп тебе устроит.
— Сели бы к окошку да па голову что-нибудь мокрое положили. Вот салфетка, вода холодная,— предложила сидевшая напротив старушка.— А вы бы, молодой человек, потише курили,— обратилась она к лежавшему на верхней полке парню.— От вашего табачища и здорового легко вытошнить может.
Круглолицый парень нахмурился, заглянул вниз, но, увидав пожилого человека с орденом, смутился и папироску выбросил.
— Благодарю вас, благородная старушка,-— сказал дядя.— Не знаю, сидели ли ваши мужья и братья по тюрьмам и катор
153
гам, но сердце у вас отзывчивое. Эй, товарищ проводник! Попросите ко мне начальника поезда да откройте сначала это окно, которое, как мне кажется, приколочено к стенке семидюймовыми гвоздями.
— Ты мети, голова, потише! — укорил проводника бородатый дядька.— Видишь, у человека душа пыли не принимает.
Вскоре все наши соседи прониклись сочувствием к старику Якову и, выйдя в коридор, негромко разговаривали о том, что вот-де человек в свое время пострадал за народ, а теперь болеет и мучится. Я же, по правде сказать, испугался, как бы старик Яков не умер, потому что я не знал, что же мы тогда будем делать.
Я вышел в коридор и сказал об этом дяде.
— Упаси бог! — пробормотала старушка.— Или уж правда плох очень?
— Что там такое? — спросила проходившая по коридору тетка.
— Да вон в том купе человек, слышь, помирает,— охотно объяснил ей бородатый.— Вот так, живешь-живешь, а где по
мрешь — неизвестно.
— Высадить бы надо,— осторожно посоветовали из-за соседней двери.— Дать на станцию телеграмму, пусть подождут санитары с носилками. Хорошее ли дело: в вагоне покойник! У нас тут женщины, дети.
— Где покойник? У кого покойник?
Разговор принял неожиданный и неприятный оборот. Дядя ткнул меня кулаком в спипу и, громко рассмеявшись, подошел к лежавшему на лавке старику Якову.
— Ха-ха! Он помрет! Слышишь ли, старик Яков? — дергая его за пятку, спросил дядя.— Они говорят, что ты помираешь. Нет, нет! Дуб еще крепок. Его не сломали ни тюрьма, ни казематы. Не сломит и легкий сердечный припадок, результат тряски и плохой вентиляции. Эге! Вон он и поднимается. Вон оп и улыбнулся. Ну, смотрите. Разве же это судорожная усмешка умирающего? Нет! Это улыбка бодрой и еще полнокровной жизни. Ага, вот идет начальник поезда! Конечно, говорю я, он еще улыбается. Но при его измученном борьбой организме подобные улыбки в тряском вагоне вряд ли естественны и уместны.
154
Начальник поезда, узнав, в чем дело, ответил:
— Я вижу, что старику партизану-орденоносцу действительно неудобно. Но, на ваше счастье, сейчас в Серпухове из пятого купе мягкого вагона не то раньше времени сошел, не то отстал пассажир. Дайте проводнику денег на доплату, и я скажу, чтобы оп купил на стоянке билет впе очереди.
Начальник поезда откланялся и ушел. Все остались им очень довольны. Все хвалили вежливого и внимательного начальника. Говорили, что вот-де какой еще молодой, а как себя хорошо держит. А давно ли попадались такие, что он с тобой и разговаривать не хочет, а не то чтобы человеку помочь пли хотя бы войти в положение.
Хорошо, когда все хорошо. Люди становятся добрыми, общительными. Они предлагают друг другу чайник, ножик, соли. Берут прочесть чужие журналы, газеты и расспрашивают, кто куда и откуда едет, что и почем там стоит. А также рассказывают разные случаи из своей и из чужой жизни.
Старик Яков совсем оправился. Он выпил чаю, съел колбасы и две булки. Тогда соседи попросили его, чтобы и он рассказал им что-нибудь из своей, очевидно, богатой приключениями жизни...
Отказать в такой просьбе людям, которые столь участливо отнеслись к нему, было неудобно, и старик Яков вопросительно посмотрел на дядю.
— Нет, нет, оп не расскажет,— громко объяснил дядя.— Он слишком скромен. Да, да! Ты скромен, друг Яков. И ты не сердись, если я тебе напомню, как только из-за этой проклятой скромности ты отказался запять пост замнаркома одной небольшой автономной республики. Сам нарком, товарищ Гули-Под-жидаев, как всем известно, недавно умер. И, конечно, ты, а не кто-либо иной, управлял бы сейчас делами этого небольшого, но
симпатичного парода.
— Послушайте! Вы ведь шутите? — смущаясь, спросил с верхней полки круглолицый паренек.— Так же не бывает.
— Бывает всяко,— задорно ответил дядя и продолжал свой рассказ: — Но скромность, увы, не всегда добродетель. Наши
155
дела, наши поступки принадлежат часто истории и должны, так сказать, вдохновлять нашу счастливую, но, увы, беспечную молодежь. И если не расскажет он, то за него расскажу я.
Тут дядя обвел взглядом всех присутствующих и спросил, не сидел ли кто-нибудь в прежние или хотя бы в теперешние времена в центральной харьковской тюрьме.
Нет, нет! Оказалось, что ни в прежние, ни в теперешние не
сидел никто.
— Ну, тогда вы не знаете, что такое харьковская тюрьма,— начал свой рассказ дядя.
Мрачной серой громадой стояла она на высоком холме так называемой Прохладной, или, виноват, Холодной, горы, вокруг которой раскинулись придавленные пятой самодержавия низенькие домики робких обывателей. Тоскливо было сидеть узнику в угрюмой общей камере помер двадцать семь. Из окна была видна дорога, по которой катили грузовики, шли па работу служащие. И торговки-спекулянтки с веселым гоготом тащили на рынок корзины с фруктами и лотки жареных пирожков с мясом, с рисом и с капустой. Узник же получал, как вы сами понимаете, всего шестьсот граммов, то есть полтора фунта. Кроме того, он жаждал свободы.
«Даешь свободу! — громко тогда воскликнул про себя узник.— Довольно мне греметь кандалами и чахнуть в неволе, дожидаясь маловероятной амнистии по поводу какой-либо годовщины, точнее сказать — императорской свадьбы, рождения или коронации!»
И в тот же вечер по пути с дровозаготовок узник оттолкнул конвоира и, как пантера, ринулся в лес, преследуемый злове
щим свистом пуль.
Но судьба наконец улыбнулась страдальцу. Ночь оп провел под стогом сена. А наутро услышал шум трактора и увидел работающих в поле крестьян. Л так как узник ходил еще в своем и был одет весьма прилично, то он выдал себя за ответственного работника, приехавшего на посевную. Он спросил, как дела. Дал кое-какие указания. Выпил молока, потребовал лошадей до станции и скрылся, как вы уже догадываетесь, продолжать свое опасное дело на благо народа, страждущего под мрачным игом
проклятого царизма...
156
Слушатели расхохотались и, гремя посудой, кинулись к выходу, потому что поезд затормозил перед станцией, богатой дешевым молоком и курами.
— Но послушайте, вы всё шутите,— обиженно заметил сверху круглолицый паренек.— Ведь ничего этого вовсе так не бывает.
— Да, я шучу, молодой человек,— вытирая платком лоб, хладнокровно ответил дядя.— Шутка украшает жизнь. А иначе жизнь легка только тупицам да лежебокам. Ге! Так ли я говорю, юноша? — хлопнул он меня по плечу.— А вон, насколько я вижу, идет и проводник с билетом.
Дядя остался караулить вещи, а я взял нетяжелый чемодан и пошел провожать в мягкий вагон старика Якова, который иес с собою завернутый в наволочку портфель, полотенце, апельсин и газету.
В куне было всего два моста. Внизу, у окна справа, сидел пожилой человек; па столико пород ним лежала книга, за спиной
его стояла полевая кожаная сумка, а рядом на диване валялась подушка.
Он искоса взглянул па пас, когда мы скрипнули дверью. Но, увидев, что в куне входит пе какой-нибудь шалопай, а почтенный старик с орденом, он учтиво ответил па поклон и подушку отодвинул. Верхнее место, то самое, па которое опоздал какой-то пассажир, было свободно. Но сразу лезть спать старик Яков пе захотел, а надел очки и взялся за газету.
Однако я хорошо видел, что оп не читает, а исподлобья, но зорко смотрит в сторону пассажира. Я помялся и пожелал старику Якову спокойной ночи.
Тогда он легонько охнул и тихим злым голосом попросил меня передать дяде, чтобы тот вместо негодной, черной, прислал обыкновенную походную грелку, наполненную водой до половины. Я удивился и хотел переспросить, но вместо ответа старик Яков молча показал мне кулак. Обиженный и слегка напуганный, я вернулся и передал дяде эту просьбу.
Дядя насупился, негромко кого-то выругал, полез к себе в сумку, достал небольшой сверток и тотчас же вышел, должно
157
быть к проводнику за водой. Вскоре он вызвал меня на площадку. Взгляд его был строг, а круглые глаза прищурены.
— Возьми,— сказал он, протягивая мне серую холщовую сумочку, затянутую сверху резиновым шнуром.— Возьми эту грелку и отнеси. Понял? — Он сжал мне руку.— Понял? — повторил дядя.— Иди и помни, о чем с тобой перед отъездом говорили.
Голос у дяди был тих и строг, говорил он теперь коротко, без всяких смешков и прибауток. Рука моя дрожала. Дядя заметил это, потрепал меня за подбородок и легонько подтолкнул.
— Иди,— сказал он,— делай, как тебе приказано, и тогда все будет хорошо.
Я пошел. По пути я прощупал сумочку: внутри нее что-то скрипнуло и зашуршало; грелка была холодная, по-впдимому кожаная, и вместо воды пабита бумагой.
Я постучался и вошел в купе. Незнакомый пассажир сидел у столика, низко склонившись над книгой. Старик Яков читал, откинувшись почти к самой стенке.
Он схватил грелку, легонько застонал, положил ее себе па живот и закрыл полами пиджака.
Я вышел и в тамбуре остановился. Окно было распахнуто. Ни луны, ни звезд не было. Ветер бил мне в горячее лицо. Вагон дрожал, и резко, как выстрелы, стучала снаружи какая-то железка. «Куда это мы мчимся? — глотая воздух, подумал я.— Рита-та-та! Трата-та! Поехали! Эх, поехали! Эх, кажется, далеко поехали!»
— Ну? — спросил, встречая меня, дядя.
— Все сделано,— тихо ответил я.
— Хорошо. Садись, отдохни. Хочешь есть — воп на столе колбаса, булка, яблоки.
От колбасы я отказался, яблоко взял и съел сразу.
— Вы бы мальчика спать уложили,— посоветовала старушка.— Мальчонка за день намотался. Глаза, я смотрю, красные.
— Ну, что за красные! — ответил ей дядя.— Это просто так: пыль, тени. Вот скоро будет станция, и он перейдет ночевать к старику Якову. Старик без присмотра — дитя: то ему воды, то грелку. А с начальником поезда я уже договорился.
158
— С умным человеком отчего не договориться,— вздохнула старушка.— А у меня сын Володька, бывало, говорит, говорит. Эх, говорит, мама, никак мы с тобой не договоримся!.. Так самовольно на Камчатку и уехал. Теперь там, шалопай, капитаном, что ли.
Старушка улыбнулась и стала раскладывать постель, а я подозрительно посмотрел на дядю: что это еще затевается? В какой вагон? Какие грелки?
Мимо нашего купе то и дело проходили в ресторан люди. Вагон покачивало, все пошатывались и хватались за стены.
Я сел в уголок, пригрелся и задумался. Как странно! Давно ли все было пе так! Били часы. Кричал радиоприемник. Наступало утро. Шумела школа, гудела улица, и гремел барабан. Четвертый наш отряд выбегал на площадку строиться. И уж непременно кто-то там кричит и дразнит:
Сергей-барабанщик, Солдатский обманщик, Что ты бьешь в барабан? Еще спит капитан.
«Но! Но! — говорю я.— Не подходи ближе, а то пробью по спине зорю палками».
Ту-у! — взревел вдруг паровоз. Вагон рвануло так, что я едва пе свалился с лавки; жестяной чайник слетел па пол, заскрежетали тормоза, пассажиры в страхе бросились к окнам.
Вскочил в купе встревоженный дядя. С фонарями в руках проводники кинулись к площадкам.
Паровоз беспрерывно гудел. Стоп! Стали. Сквозь окна не видно было ни огонька, ни звездочки. И было непонятно, стоим ли мы в лесу или в поле.
Все толпились и спрашивали друг друга: что случилось? Не задавило ли кого? Не выбросился ли кто из поезда? Не мчится ли па нас встречный? Но вот паровоз опять загудел, что-то защелкало, зашипело, и мы тихо тронулись.
— Успокойтесь, граждане!—унылым голосом закричал проводник.— Это какой-нибудь пьяный шел из ресторана да и рванул тормоз. Эх, люди, люди!
159
— Напьются и безобразят! — вздохнул дядя.— Сходи, Сергей, к старику Якову. Старик больной, нервный. Да узнай заодно, не переменить ли ему воду в грелке.
Я сурово взглянул на него: не ври, дядя! И молча пошел.. И вдруг по пути я вспомнил то знакомое лицо артиста, что мелькнуло передо мной па платформе в Серпухове. Отчего-то мне стало пе по себе.
Я постучался в дверь пятого купе. Откинувшись спиной почти совсем к стенке, старик Яков лежал, полузакрыв глаза. На полу валялись спички, окурки, и повсюду пахло валерьянкой. Очевидно, и мягкий вагой тряхнуло здорово.
Я спросил у старика Якова, как он себя чувствует и не пора ли переменить грелку.
— Пора! Давно пора! — сердито сказал оп, раскрыл полы пиджака и передал мне холщовый мешочек.
— Мальчик! — пе отрывая глаз от книги, попросил меня пассажир.— Будешь проходить, скажи проводнику, чтобы оп пришел прибраться.
— Да, да! — болезненным голосом подтвердил Яков.— Попроси, милый!
«Милый»? Хорош «милый»! Он так вцепился в мою руку п так угрожающе замотал плешивой головой, что можно было подумать, будто с ним вот-вот случится припадок.
Я выскочил в коридор и остановился. Что это все такое? Что означают эти выпученные глаза и перекошенные губы? А я вот возьму крикну проводника да еще передам ему и эту сумку!
Проводник как раз вошел в вагон и остановился, вытирая тряпкой стекла.
Сказать или не сказать?
— Молодой человек,— спросил вдруг проводник,— что вы здесь все время ходите? У вас билет в жестком, а здесь мягкий.
— Да,— пробормотал я,— но мне же нужно... и они меня посылают.
— Я не знаю, что вам нужно,— перебил меня проводник,— а мне нужно, чтобы в мои купе посторонние пассажиры не ходили. Что это вы взад-вперед носите?
«Поздно! — испугался я.— Теперь уже говорить поздно... Смотри, берегись, осторожней!..»
160
— Да,— вздрагивающим голосом ответил я,— по в пятом купе у меня больной дядя, и ему нужно менять воду в грелке.
— Так давайте мне сюда эту грелку,— протянул руку проводник,— для больного старика я и сам это сделаю.
— Но ему уже больше не нужно,— пряча холщовую сумку за спину, в страхе ответил я.— У него уже совсем прошло!
— Ну, не нужно так и не нужно! — опять принимаясь вытирать стекла, проворчал проводник.— А ходить вы сюда больше пе ходите. Мне бы не жалко, но за это и нас контролеры греют.
Потный и красный, проскочил я па площадку своего вагона. Дядя вырвал у меня сумку, сунул в нее руку и, даже не глядя, понял, что было так, как ему надо.
— Молодец! — тихо похвалил меня он.— Талант! Капабланка!
И странно! То ли давно уже меня никто не хвалил, но я вдруг обрадовался этой похвале. В одно мгновенье решил я, что всё пустяки: и мои недавние размышления и подозрения, и что я па самом деле молодец, отважный, находчивый, ловкий.
Я торопливо рассказал дяде, как было дело, что сказал мне пассажир, как мигнул мне старик Яков и как увернулся я от подозрительного проводника.
— Герой! — с восхищением сказал дядя.— Геркулес! Гений! — Он посмотрел на часы.— Идем, через пять минут станция.
— И тогда что?
— И тогда всё! Иди забирай вещи.
Поезд уже гудел; застучали стрелочные крестовины. Проводник с фонарем пошел налево, к выходу. Мы взяли сумки. Изо всего купе пе спала одна старушка. Дядя пожелал ей счастливого пути. Мы вышли в коридор и прошли к площадке. Здесь дядя вынул из кармана ключ, открыл дверь, мы соскочили на противоположную от вокзала сторону и, смешавшись с людьми, пошли вдоль состава.
У кого-то дядя спросил, где уборная. Нам показали на самом конце перрона маленькую грязноватую каменушку. Мы подошли к ней и остановились.
Через минуту туда же, без шляпы и без чемодана, подбежал совершенно здоровехонький старик Яков.
Здесь друзья обнялись, как будто не видались полгода. По
161
езд свистнул и умчался. А мы заторопились прочь с вокзала, потому что с первой же остановки могла прийти розыскная телеграмма. А мой дядя и его знаменитый друг, как я тогда подумал, были, вероятно, отъявленные мошенники.
...Много ли добра было в желтой сумке, которую старик Яков подменил у пассажира во время переполоха с внезапной остановкой поезда (тормоз рванул, конечно, дядя),— этого мне они не сказали. Но помню я, что на следующее утро лица их были совсем пе веселы. Помню я, как на зеленом пустыре за какой-то станцией был между дядей и стариком Яковом крупный спор. О чем? Не знаю.
Потом хмуро и молча сидели они, что-то обдумывая, в маленькой чайной. Потом понял я, что старые друзья эти снова помирились. Долго и оживленно разговаривали и всё поглядывали в мою сторону, из чего я понял, что разговор у них идет обо мне.
Наконец они подозвали меня. Стал меня дядя вдруг хвалить и сказал мне, что я должен быть спокоен и тверд, потому что счастье мое лежит уже не за горами.
Слушать все это было очень радостно, если бы пе смутное подозрение, что дела наши странные еще не окончены.
Но вдруг, где-то на станции Липецк, к огромной моей радости, распрощался и отстал от нас старик Яков.
И тут я вздохнул свободно, уснул крепко, а проснулся в купе вагона уже тогда, когда ярким теплым утром мы подъезжали к какому-то невиданно прекрасному городу.
С грохотом мчались мы по высокому железному мосту. Широкая лазурная река, по которой плыли большие белые и голубые пароходы, протекала под пами. Пахло смолой, рыбой и водорослями. Кричали белогрудые серые чайки — птицы, которых я видел первый раз в жизни.
Высокий цветущий берег крутым обрывом спускался к реке. И он шумел листвой, до того зеленой и сочной, что, казалось, прыгни на нее сверху — без всякого парашюта, а просто так, широко раскинув руки,— и ты не пропадешь, не разобьешься,
162
а нырнешь в этот шумливый густой поток и, раскидывая, как брызги, изумрудную пену листьев, вынырнешь опять наверх, под лучи ласкового солнца.
А на горе, над обрывом, громоздились белые здания, казалось — дворцы, башни светлые, величавые. И пока мы подъезжали, они неторопливо разворачивались, становились вполоборота, проглядывая одно за другим через могучие каменные плечи, и сверкали голубым стеклом, серебром и золотом.
Дядя дернул меня за плечо:
— Друг мой! Что с тобой: столбняк, отупение? Я кричу, я дергаю... Давай собирай вещи.
— Это что? — как в полусне, спросил я, указывая рукой на окошко.
— А, это? Это все называется город Киев.
Светел и прекрасен был этот веселый зеленый город. Росли па широких улицах высокие тополи и тенистые каштаны. Раскинулись на площадях яркие цветники. Били сверкающие под солнцем фонтаны. Да как еще били! Рвались до вторых, до третьих этажей, переливали радугой, пенились, шумели и мелкой водяной пылью падали на веселые лица, на открытые и за
горелые плечи прохожих.
И то ли это слепило людей южное солнце, то ли пе так, как па севере, все были одеты — ярче, проще, легче,— только мне показалось, что весь этот город шумит и улыбается.
— Киевляне! — вытирая платком лоб, усмехнулся дядя.— Это такой народ! Его колоти, а он все танцевать будет! Сойдем, Сергей, с трамвая, отсюда и пешком недалеко.
Мы свернули от центра. То дома высились у нас над головой, то лежали под ногами. Наконец мы вошли в ворота, прошли через двор в проулок — и опять ворота. Сад густой, запущенный. Акация, слива, вишня, у забора лопух.
В глубине сада стоял небольшой двухэтажный дом. За домом — зеленый откос, и па нем полипялая часовенка.
Верхний этаж дома был пуст, окна распахнуты, и на подоконниках скакали воробьи.
— Стой здесь,— сбрасывая сумку, приказал дядя,— а я сей
час все узнаю.
163
Я остался один. Кувыркаясь и подпрыгивая, выскочили мне под ноги два здоровых дымчатых котенка и, фыркнув, метнулись в дыру забора.
Слева, в саду, возвышался поросший крапивой бугор, на котором: торчали остатки развалившейся каменной беседки.
Позади, за беседкой, доска в заборе была выломана, и отсюда по откосу, мимо часовенки, поднималась тропинка. Справа, па площадке, лежали сваленные в кучу маленькие скамейки, столы, стулья. И теперь я угадал, что в доме этом зимой бывает детский сад. А сейчас, на лето, они уехали, конечно, куда-либо за город. Оттого наверху и пусто.
— Иди! — крикнул мне показавшийся из-за кустов дядя.— Все хорошо! Отдохнем мы здесь с тобой лучше, чем на даче. Книг наберем. Молоко нить будем. Аромат кругом... Красота! Не сад, а джунгли.
Возле заглохшего цветника нас встретили.
Высокая седая старуха с вздрагивающей головой и с глубоко впавшими глазами, опираясь на черную лакированную палочку, стояла возле морщинистого бородатого человека, который держал в руках длинную метлу.
Сначала я подумал, что это старухин муж, но, оказывается, это был ее сын.
— Дорогих гостей прошу пожаловать! — сказала старуха надтреснутым, но звучным голосом. Она сухо поздоровалась со мной и, откинув голову, приветливо улыбнулась дяде.— Спаситель! Ах, спаситель! — сказала она, постучав костлявым пальцем по плечу дяди.— Полысел, потолстел, но все, как я вижу, по-прежнему добр и весел. Все такой же молодец, герой, благородный, великодушный, а время летит... время!..
В продолжение этой совсем непонятной мне речи бородатый сын старухи не сказал ни слова.
Но он наклонял голову, выкидывал вперед руку и неуклюже шаркал ногой, как бы давая понять, что и он всецело разделяет суждение матери о дядиных благородных качествах..
Нас проводили наверх. Живо раскинули мы две железные кровати в той из трех пустых комнат, что была поменьше, по-
164
дожили соломенные матрацы, втащили столик. Старуха принесла простыни, подушки, скатерть. Под открытым окном шумели листья орешника, чирикали птицы.
И стало у меня вдруг на душе хорошо и спокойно.
И еще хорошо мне было оттого, что старуха назвала дядю п добрым и благородным. Значит, думал я, не всегда же дядя был пройдохой. А может быть, я и сейчас чего-то не понимаю. А может быть, все, что случилось в вагоне, это задумано злобным и хитрым стариком Яковом. А теперь, когда Якова нет, то, может быть, все оно п пойдет у пас по-хорошему.
Дядя дернул меня за пос п спросил, о чем я задумался.* Он был добр. И, набравшись смелости, я сказал ему, что лучше, чем воровать чужие сумки, жить бы нам спокойно вот в такой хорошей комнате, где под окном орешник, черемуха. Дядя работал бы, я бы учился. А злобного старика Якова пусть заперли бы санитары в инвалидный дом. И пусть он сидел бы там, отдыхал, писал воспоминания о прежней своей боевой жизни, а в тепе
решние наши дела не вмешивался.
Дядя упал на кровать и расхохотался:
— Ха-ха! Хо-хо! Старика Якова запереть в инвалидный дом! Юморист! Гоголь! Смирнов-Сокольский! В цирк его, в борцы! Гладиатором па арену! Музыка, туш! Рычат львы! Быки воют! А ты его в инвалидный!
Тут дядя перестал смеяться. Он подошел к окну, сломал ве
точку черемухи и, постукивая ею по своим коротким ногам, начал мне что-то объяснять.
Он объяснил мне, что вор не всегда есть вор, что я еще молод, многого в жизни ио понимаю и судить старших не должен. Оп спрашивал меня, читал ли я Чарлза Дарвина, Шекспира, Лермонтова. И тогда у мепя от всех его вопросов голова пошла кругом. Я уже не помню, с чем-то я соглашался, чему-то поддакивал. Он оборвал разговор и спустился в сад.
Я же, хотя толком ничего и не понял, остался при том убеждении, что если даже дядя мой и жулик, то жулик оп совсем необыкновенный. Обыкновенные жулики воруют без раздумья о Чарлзе Дарвине, о Шекспире и о музыке Бетховена. Они тянут все, что попадет под руку, и чем больше, тем лучше. Потом, как я видел в кино, они делят деньги, устраивают пирушку, пьют
165
водку и танцуют с девчонками танец «Елки-палки, лес густой», как в «Путевке в жизнь», или «Танго смерти», как в картине «Шумит ночной Марсель».
Дядя же мой не пьянствовал, не танцевал. Пил молоко и любил простоквашу.
Дядя ушел в город. В раздумье бродил я по комнатам. На стене в коридоре висел пыльный телефон. Очевидно, с тех пор как уехал детский сад, звонили по нему не часто. Заглянул я в чулан — там стояло изъеденное молью, облезлое чучело рыжего медвежонка. Слазил по крутой лесенке на чердак, но там была такая духота и пылища, что я поспешно спустился вниз.
Вечерело. Я вышел в сад. В глухом уголку, за разваленной беседкой, лежал в крапиве мраморный столб. Я разглядел на его мутной поверхности такую надпись:
Здесь погребен Действительный статский советник и кавалер ИОГАНН ГЕНРИХОВИЧ ШТОКК
Тут же в крапиве валялся разбитый ящик и рассохшаяся бочка.
Было тепло, тихо, крепко пахло резедой и настурциями. Где-то далеко на Днепре загудел пароход.
Когда гудит пароход, я теряюсь. Как за поручни, хочется схватиться мне за что попало: за ствол дерева, за спинку скамейки, за подоконник. Гулкое, многоголосое эхо его всегда торжественно и печально.
И где бы, в каком бы далеком и прекрасном краю человек пи был, всегда ему хочется плыть куда-то еще дальше, встречать новые берега, города и людей. Конечно, если только человек этот не тако11 тип, как злобный Яков, вся жизнь которого, вероятно, только в том и заключается, чтобы охать, ахать, представляться больным и тянуть у доверчивых пассажиров их вещи.
Но вот я насторожился. В саду, за вишнями, кто-то пел. Да и не один, а двое. Мужской голос — ровный, приглушенный и
166
женский — резковатый, как бы надтреснутый, но очень приятный.
Тихонько продвинулся я вдоль аллеи. Это были старуха и ее бородатый сын. Они сидели на скамейке рядом, прямые, неподвижные, и, глядя на закат, тихо пели: «Цветы бездумные, цветы осенние, о чем вы шепчетесь в пустом саду?..»
Я был удивлен. Я еще никогда не слыхал, чтобы такие древние старухи пели. Правда, жила у нас во дворе Дворникова бабка, так и она, когда качала их горластого Гошку, тоже пела: «Ай, л юли, ай, люли! Волки телку увели»,— по разве же это песня?
— Дитя! — позвала вдруг кого-то старуха.
Я обернулся, по никого не увидел.
— Дитя, подойди сюда! — опять позвала старуха.
Я снова оглянулся — нет никого.
— Тут никого нет,— смущенно сказал я, высовываясь из-за куста.— Оно, должно быть, куда-нибудь убежало.
— Кто оно? Глупый мальчик! Это я тебя зову.
Я подошел.
— Пойди и посмотри, не коптит ли на кухне керосинка.
— Хорошо,— согласился я,— только я не знаю, где у вас
кухня.
— Как ты пе знаешь, где у пас кухня? — строго спросила старуха.— Да я тебя, мерзавца, из дому выгоню... на мороз, в степь... в поле!
Я ахнул и в страхе попятился, потому что старуха уже потянулась к своей лакированной палке, по-видимому собираясь
меня ударить.
— Мама, успокойтесь,— раздраженно сказал ей сын.— Это же не Степан, не Акимка. Это младший сын покойного генерала Гутенберга, и он пришел поздравить вас со днем ангела.
Трудно сказать, когда я больше испугался: тогда ли, когда меня хотели ударить, или когда я вдруг оказался сыном покой
ного генерала.
Вскрикнув, шарахпулся я прочь и помчался к дому. Взбежав по шаткой лесенке, я захлопнул па крючок дверь и дрожащими руками стал зажигать лампу. И только что я снял стекло, кап услышал шаги. По лестнице за мной кто-то шел...
167
Крючок был изогнутый, слабенький, и его легко можно было
открыть снаружи, просунув карандаш или даже палец.
Я метнулся на терраску и перекинул ногу через перила.
В дверь постучались.
— Эй, там, Сергей! — услышал я знакомый голос.— Ты спишь, что ли?
Это был дядя.
Торопливо рассказал я дяде про свои страхи.
Дядя удивился.
• Кроткая старуха,— сказал он,— осенняя астра! Цветок бездумный. Она, конечно, немного не в себе. Преклонные годы, тяжелая биография... Но ты ее испугался напрасно.
— Да, дядя, по она хотела меня треснуть палкой.
— Фантазия! — усмехнулся дядя.— Игра молодого воображения. Впрочем... всё потемки! Возможно, что и треснула бы. Вот колбаса, сыр, булки. Ты есть хочешь?
За ужином дядя объяснил мне, что когда-то весь этот дом принадлежал старухе, а теперь ее сын работает здесь, при детском доме, сторожем, а иногда играет па трубе в каком-то орке
стре.
Мы легли спать рано. Окно было распахнуто, и сквозь листву
орешника, как крупные звезды, проглядывали огни города.
Мы лежали долго молча. Но вот дядя загремел в темноте
спичками и закурил.
— Дядя,—спросил я,—отчего эта старуха называла вас днем п добрым и благородным? Это она тоже с дури? Или что-нибудь тут па самом дело?
— Когда-то, в восемнадцатом, буйные солдаты хотели спустить ее вниз головой с моста,— ответил дядя.— А я был молод,
великодушен и вступился.
— Да, дядя. Но если опа была кроткая или, как вы говорите, цветок бездумный, то за что же?
— Там, на войне, не разбирают. Кроме того, она тогда была не кроткая и не бездумная. Спи, друг мой.
— Дядя,— задумчиво спросил я,— а отчего же, когда вы
вступились, то солдаты послушались, а не спустили и вас вниз головой с моста?
— Я бы им, подлецам, спустил! За мной было шесть всадни
168
ков, да в руках у меня граната! Лежи спокойно, ты мне уже
надоел.
— Дядя,— помолчав немного, не вытерпел я,— а какие это были солдаты? Белые?
— Лежи, болтун! — оборвал меня дядя.— Военные были солдаты: две руки, две ноги, одна голова и виптовка-трехлиней-ка с пятью патронами. А если ты еще будешь ко мне приставать, то я тебя выставлю в соседнюю комнату.
Мои пытливые расспросы, очевидно, встревожили дядю. Через день, когда мы гуляли над Днепром, оп спросил меня, хочу ли я вообще возвращаться домой.
Я задумался. Нет, этого я не хотел. После всего, что случи-лосьл Валентинин муж, вероятно, уговорит ее, чтобы меня отдали в какую-нибудь исправительную колонию. Но и оставаться с дядей, который все время от мспя что-то скрывал и прятал, мне было не по себе.
II дядя, очевидно, мспя понял. Оп сказал мпе, что так как я ему с первого же раза понравился, то, если я не хочу возвращаться домой, оп отвезет мспя в Одессу и отдаст в мичманскую школу.
Я никогда нс слыхал о такой школе. Тогда оп объяснил мпе, что есть такая школа, куда принимают мальчиков лет четырнадцати-пятнадцати. Там же, при школе, они живут, учатся, потом плавают на кораблях сначала простыми матросами, а потом, кто умен, может дослужиться и до моряка-капитана.
Я вспомнил вчерашний пароходный гудок, и сердце мое болезненно и радостно сжалось. «За что? — думал я.— И для чею же вот этот непонятный и даже какой-то подозрительный человек заботится обо мне и хочет сделать для меня такое хорошее дело?»
— А вы? — тихо спросил я.— Вы тоже будете жить в Одессе?
— Нет,— ответил дядя.— Разве я тебе пе говорил, что я живу в городе Вятке, заведую отделом народного образования и занимаюсь научной работой?
«Не беда! — подумал я.— Ну, и пускай в Вятке. Так, может
169
быть, даже лучше. А то вдруг приехал бы в Одессу ненавистный старик Яков,— вот тебе, глядишь, и пропала опять вся научная работа!»
Щеки мои горели, и я был взволнован. «Проживу один, — думал я.— Начну все заново. Буду учиться. Буду стараться. Буду лазить по мачтам. Смотреть в бинокль. Вырасту скоро. Надену черную форменку... Вот я стою на капитанском мостике. Дзинь, дзинь! Тихий ход вперед! Вот она, стоит на берегу и машет мне платком... Нина! Прощай, Нина, прощай! Уплываем в Индию. Смело поведу я корабль через бури, через туманы, мимо жарких тропиков. Все увижу, все — приеду, тебе расскажу и с чужих берегов привезу подарок».
И так замечтался я, что не заметил, как встал со скамьи, куда-то сходил и опять вернулся мой дядя.
— Но пока тебе будет скучно, — сказал дядя. — Несколько дней я буду занят. И чтобы ты мне не мешал, давай познакомимся с кем-нибудь из ребят. Будешь тогда всюду бегать, играть. Посмотри, экое кругом веселье!
Ребят на площадке было много. Они лазили по лестницам и
шестам, кувыркались и прыгали на пружинных сетках, толпились около стрелкового тира, бегали, баловались и, конечно, задирали девчонок, которые здесь, впрочем, спуску и сами не давали.
— С кем же мне, дядя, познакомиться? — растерянно оглядываясь, спросил я.— Народу кругом такая уйма.
— А мы поищем — и найдем! — ответил дядя и потащил меня за собой.
Он вывел меня к краю площадки. Здесь было тихо, под липами стояли рабочие столики и торчала будочка с материалом и инструментами.
Тут дядя показал мне на хрупкого белокурого мальчика, который, поглядывая на какой-то чертеж, выстругивал ножом тонкие белые планочки.
— Ну вот, хотя бы с этим,— подтолкнул меня дядя.— Мальчик, сразу видно, неглупый, симпатичный.
— Дохловатый какой-то,— поморщился я.— Лучше бы, дядя, с кем-нибудь из тех, что у сетки скачут.
— Экое дело, скачут! Козел тоже скачет, да что толку? А то мальчик машину какую-то строит. Из такого скакуна клоун
170
— Послушай,— тихо сказал Славка.— Я тебя к себе не звал. Не правда ли?
выйдет. А из этого, глядишь, Эдисон какой-нибудь... изобретатель. Да ты про Эдисона слыхал ли?
— Слыхал,— буркнул я.— Это который телефон выдумал.
— Ну, вот и пойди, пойди, познакомься, а я тут в тени газе
ту почитаю.
Белокурый мальчик с большими серыми глазами оставил на столике свои чертежи, планки и пошел к будке. Пока он что-то там спрашивал, я сел к столику. Он вернулся, держа в руках карандаш и циркуль. Он не рассердился, увидев, что я рассматриваю и трогаю его работу, и только тихо сказал:
— Ты, пожалуйста, не сломай планку, она очень тонкая.
— Нет,— усмехнулся я,— не сломаю. Это ты что мастеришь? Трактор?
— О, что ты! — удивленно ответил мальчик.— Разве ты пе видишь, что это модель ветряного двигателя? Это работа топкая.
— «Топкая»! «Тонкая»! — позабывая дядипы наставления, передразнил я.— Ты бы лучше шел на сетку кверх ногами прыгать, а то все равно потом выкрасить да выбросить.
Мальчик поднял на меня задумчивые серые глаза. Грубость
моя его, очевидно, удивила, и он подыскивал слова, как мне от
ветить.
— Послушай,— тихо сказал он.— Я тебя к себе не звал. Но правда ли? Если тебе нравится прыгать на сетке, пойди и прыгай.— Он замолчал, сел, взял циркуль и, взглянув на мое покрасневшее лицо, добавил: — Я тоже люблю лазить и прыгать, по с тех пор, как я в прошлом году выбросился с парашютом из
горящего самолета, прыгать мне ужо нельзя.
Он вздохнул и улыбнулся.
Краска все гуще и гуще заливала мне щеки, как будто я ли
цом попал в крапиву.
— Извини,— сказал я.— Это я дурак... Может быть, тебе помочь? Мпе все равно делать нечего.
Теперь смутился сероглазый мальчик.
— Почему же дурак? — запинаясь, возразил он.— Зачем это? Ну, если хочешь, возьми этот квадрат, попроси в будке дрель и просверли, где отмечены дырочки. Постой, они тебе так не дадут! У тебя ученический билет не с собой? Ну, тогда возьми мой.— И он протянул мне затрепанную красную книжечку.
172
Я заглянул в билет. Его звали Славой, фамилия — Грачков-ский. Он был мне ровесник.
Мы дружно мастерили двигатель, когда к нам подошел дядя и протянул две плитки мороженого.
— Мы познакомились,— объяснил я.— Его зовут Славой. И он прыгнул из горящего самолета на парашюте.
— Чаще меня зовут Славка,— поправил мальчик.— А с парашютом это я не сам прыгнул — меня отец выкинул. Я же только дернул за кольцо, попал на крышу водопроводной башни и, уже свалившись оттуда, сломал себе йогу.
— Но опа ходит?
— Ходить-то ходит, да нельзя пока быстро бегать.— Он посмотрел на дядю, улыбнулся и спросил: — Это вы вчера стреляли в тире и поправили меня, чтобы я не сваливал набок мушку? Ой, вы хорошо стреляете!
— Старый стрелок-пехотинец, — скромно ответил дядя. — Стрелял в германскую, стрелял и в гражданскую.
«Эге, стрелок-пехотииец! — покосился я на дядю.— Так ты уже давно Славку приметил! А я-то думал, что мы его в товарищи выбрали случайно!»
Вскоре мы со Славкой расстались и уговорились назавтра встретиться здесь же.
— Вот человек! — похвалил дядя Славку.— Это тебе не то что какой-нибудь молодец, который только и умеет к мачехе... в ящик... Ну да ладно, ладпо! Ты с самолета попробуй прыгни, тогда и хорохорься. А то не скажи ему пи слова. Динамит! Порох!.. Ты давай-ка с ним покрепче познакомься... Домой к нему зайди... Посмотришь, как он живет, чем в жизни занят, кто таковые его родители... Эх,— вздохнул дядя,— кабы нам да такую молодость! А то что?.. Пролетела, просвистела! Тяжкий труд, черствый хлеб, свист ремня, вздохи, мечты и слезы... Нет, нет! Ты с ним обязательно познакомься; он скромен, благороден, и я с удовольствием пожал его молодую руку.
Дядя проводил меня только до церковно!! ограды.
— Вот,— сказал он,— спустишься по тропе на откос, а там через дыру забора — и ты в саду, дома. Днем да без вещей здесь куда ближе. А я приду попозже.
Насвистывая, осторожно спускался я по крутому склону.
173
Добравшись уже до разваленной беседки, я услышал шум и увидел, как во дворике промельнуло лицо старухи. Волосы ее были растрепаны, и она что-то кричала.
Тотчас же вслед за ней из кухни с топором в руке выбежал ее престарелый сын; лицо у него было мокрое и красное.
— Послушай! — запыхавшись и протягивая мне топор, крикнул он.— Не можешь ли ты отрубить ей голову?
— Нот, нет, не могу! — завопил я отскакивая.— Я... я кричать буду!
— Но она же, дурак, курица! — гневно гаркнул на меня бородатый.— Мы насилу ее поймали, и у меня дрожат руки.
— Нет, нет! — еще не оправившись от испуга, бормотал я.— И курице не могу... никому не могу... Вы погодите... Вот придет дядя, он все может.
Я пробрался к себе и лег на кровать. Было теперь неловко, и я чувствовал себя глупым. Чтобы отвлечься, я развернул и
стал читать газету.
Прочел передовицу. В Испании воевали, в Китае воевали. Тонули корабли, гибли под бомбами города. А кто топил и кто бросал бомбы, от этого все отказывались.
Потом стал читать происшествия. Здесь все было куда как понятней.
Вот автобус налетел на трамвай — стекла выбиты, жертв нет. «Не зевай, шофер, счастливо еще отделался!»
Вот шестилетний мальчишка свалился с моста в воду, и сразу же за ним бросились трое: его мать, милиционер и старик, торговавший с лотка папиросами. Подлетела лодка и подобрала всех четверых. «Молодцы люди! А мальчишке дома надо бы задать дёру».
А вот объявление: какой-то дяденька продает велосипед, он же купит заграничную шляпу. «Глупо! Я бы никогда не продал. Черта ли толку в шляпе да без велосипеда?» А вот, стоп!.. Я сжал и подвинул к глазам газету. А вот... ищут меня... «Разыскивается мальчик четырнадцати лет, Сергей Щербачов. Брюнет. На виске возле левого глаза родинка. Сообщить: Москва, телефон Г 0-48-64».
«Так-так! Значит, вернулась Валентина. Телефон не наш, не домашний, значит, ищет милиция».
174
Трясущейся рукой я подвинул дорожное дядино зеркальце.
Долго и тупо глядел. «Да, да, вон он и я. Вот брюнет. Вот родинка».
«Разыскивается...» Слово это звучало тихо и приглушенно. Но смысл его был грозен и опасен.
Вот они скользят по проводам, телеграммы: «Ищите! Ищите!.. Задержите!» Вот они стоят перед начальником, спокойные, сдержанные агенты милиции. «Да,— говорят они,— товарищ начальник! Мы найдем гражданина Сергея Щербачова, четырнадцати лет, брюнета с родинкой,— того, что взламывает ящики и продает старьевщикам чужие вещи. Он, вероятно, живет в каком-нибудь городе со своим подозрительным дядей, например в Киеве, и мечтает безнаказанно поступить в мичманскую школу, чтобы плавать на советских кораблях в разные страны. Этот лживый барабанщик, которого давно уже вычеркнули из списков четвертого отряда, вероятно, будет плакать и оправдываться, что все вышло как-то нечаянно. Но вы ему не верьте, потому что ие только оп сам такой, но и его отец осужден тоже».
Я швырнул зеркало и газету. Да, все имеиио так, и оправдываться было печем.
Ни возвращаться домой, ни попадать в исправительный дом я пе хотел. Я упрямо хотел теперь в мичманскую школу. И я решил бороться за свое счастье.
Насухо вытер я глаза и вышел иа улицу.
Постовые милиционеры, дворники с бляхами, прохожие с газетой — все мне теперь казались подозрительными и опасными.
Я зашел в аптеку и, не зная точно, что мне нужно, долго
толкался у прилавка, до тех пор, пока покупатели не стали опасливо поглядывать иа меня, придерживая рукой карманы, и продавец грубо не спросил, что мне надо.
Я попросил тюбик хлородоита и поспешно вышел.
Потом я очутился возле парикмахерской. Зашел.
— Подкоротить? Под машинку? Под бокс? Под бобрик? —
равнодушно спросил парикмахер.
— Нет,— сказал я.— Бритвой снимайте наголо.
Пряди темных волос тихо падали на белую простыню. Вот оп показался на голове, узкий шрам. Это когда-то я разбился на
175
динамовском катке. Играла музыка. Катались с Ниной. Было шумно, морозно, весело.
Уши теперь торчали, и голова стала круглой. На лице резче
выступил загар.
Вышел, выдавил из тюбика немного зубной пасты, смазал па виске родинку. Брови на солнце выцвели: попробуй-ка разбери теперь, брюнет пли рыжий.
Сверкали па улице фонари. Пахло теплым асфальтом, табаком, цветами и водой.
«Никто теперь меня не узнает и не поймает,— думал я.— Отдаст меня дядя в мичманскую школу, а сам уедет в Вятку... Ну и пусть! Буду жить один, буду стараться. А на все прошлое плюну и забуду, как будто бы его и не было».
Влажный ветерок холодил мою бритую голову. Шли мне навстречу люди. Но никто из них не знал, что в этот вечер твердо решил я жизнь начинать заново и быть теперь человеком прямым, смелым и честным.
Было уже поздно, п, спохватившись, я решил пройти домой ближним путем.
Темно и глухо было на пустыре за церковной оградой. Оступаясь и поскальзываясь, добрался я до забора, пролез в дыру и очутился в саду. Окна нашей комнаты были темны — значит, дядя еще не возвращался.
Это обрадовало меня, потому что долгое отсутствие мое останется незамеченным. Тихо, чтобы пе разбудить внизу хозяев, подошел я к крылечку и потянул дверь. Вот тебе и раз! Дверь была заперта. Очевидно, они ожидали, что дядя по возвращении постучится.
Но то дядя, а то я! Мне же, особенно после того, как я сегодня обидел хозяина, стучаться было совсем неудобно.
Я разыскал скамейку и сел в надежде, что дядя вернется скоро.
Так я просидел с полчаса или больше. На траву, на листья пала роса. Мне становилось холодно, и я уже сердился па себя за то, что не отрубил курице голову. Экое дело—курица! А вдруг вот дядя где-нибудь заночует,— что тогда делать?
176
Тут я вспомнил, что сбоку лестницы, рядом с уборной, есть окошко и оно, кажется, не запирается.
Я снял сапдалии, сунул их за пазуху и, придерживаясь за трухлявый наличник, встал босыми ногами на уступ. Окно было приоткрыто. Я вымазался в пыли, оцарапал ногу, но благополучно спустился в сени. Я лез не воровать, не грабить, а просто потихоньку, чтобы никого не потревожить, пробирался домой. И вдруг сердце мое заколотилось так сильно, что я схватился рукой за грудную клетку. Что такое?.. Спокойней!
Однако дыхание у меня перехватило, и я в страхе уцепился за перила лестницы.
Кто его знает почему, но мне вдруг показалось, что старик Яков совсем не исчез — там, далеко, в Липецке,— а где-то притаился здесь, совсем рядом.
Несколько мгновений эта нелепая, упрямая мысль крепко держала мою голову, и я мучительно силился понять, в чем дело.
Тихонько поднялся я наверх — и опять стоп!
Не из той комнаты, где мы жили, а из пустой, которая выходила окном к курятнику, пробивался через дверные щели слабый свет. Значит, дядя уже давно был дома.
Прислушался. Разговаривали двое: дядя и кто-то незнакомый. Никакого старика Якова, конечно, не было.
— Вот,— говорил дядя,— сейчас будет и готово. Этот пакет туда, а этот сюда. Понятно?
— Понятно!
Куда «туда» и куда «сюда» — мне это было совсем непонятно.
— Теперь все убрать. И куда это мой мальчишка запропал? (Это обо мне.)
— Вернется! Или немного заблудился. А то еще в кино потел. Нынче дети какие! А мать у него кто?
— Мачеха! — ответил дядя.—Кто ее знает, какая-то московская. Мы на эту квартиру случайно, через своего человека напали. Мачеха на Кавказе. Мальчишка один. Квартира пустая. Лучше всякой гостиницы. Он мне сейчас в одном деле помогать будет.
«Как кто ее знает? — ахнул я.— Ведь ты же мой дядя!»
— Ну, и последнее готово! Все наука и техника. Осторож
у Библиотека пионера. Том I
177
ней, не разбейте склянку. Но куда же все-таки запропал мальчишка?
Я тихонько попятился, спустился по лестнице, вылез обратно в сад через окошко, обул сандалии и громко постучался в запертую дверь. Отворили мне не сразу.
— Это ты, бродяга? Наконец-то! — раздался сверху дядин голос.
— Да, я.
— Тогда погоди, штаны да туфли надену, а то я прямо с по-стели.
Прошло еще минуты три, пока дядя спустился по лестнице.
— Ты что же полуночничаешь? Где шатался?
— Я вышел погулять... Потом сел не на тот трамвай. Потом у меня не было гривенника, я шел да и немного заблудился.
— Ой, ты без гривенника на трамваях никогда не ездил?— проворчал дядя.
Но я уже понял, что ругать он меня не будет и, пожалуй, даже доволен, что сегодня вечером дома меня не было.
В коридоре и во всех комнатах было темно. Не зажигая огня, я разделся и скользнул под одеяло. Дверь внизу тихонько скрипнула. Кто-то через нижнюю дверь вышел.
И только сейчас, лежа в постели, я наконец понял, почему мпе недавно померещилось близкое присутствие старика Якова. Как и в тот раз, когда он впервые очутился в нашей квартире, мне почудился такой же сладковато-приторный запах — не то эфира, не то еще какой-то дряни. «Очевидно,— подумал я,— дядя опять какое-то лекарство пролил... Но что же он за человек? Он меня поит, кормит, одевает и обещает отдать в мичманскую школу, и, оказывается, оп даже не знает Валентины и вовсе мпе не дядя!»
Тогда я стал припоминать все прочитанные мною книги из жизни знаменитых и неудачливых изобретателей и ученых.
«А может быть,— думал я,— дядя мой совсем не жулик. Может быть, он и правда какой-нибудь ученый или химик. Никто не признает его изобретения или что-нибудь в этом роде. Он втайне ищет какой-либо утерянный или украденный рецепт. Он одинок, и никто не согреет его сердце. Он увидел хорошего мальчика (это меня), который тоже одинок, и взял меня с собою,
178
чтобы поставить на хорошую жизнь. Конечно, хорошая жизнь так, как у нас началась в вагоне, не начинается. Но... я ничего не знаю. Мне бы только вырваться на волю в мичманскую школу. Да поскорее, потому что я ведь решил уже жить правдиво и честно... Верно, что я уже и сегодня успел соврать и про трамвай и про то, что заблудился. Но ведь он же мне и сам соврал первый. «Ты,— говорит,— погоди... Я только что с постели». Нет, брат! Тут ты меня не обманешь. Тут я и сам химик!»
Несколько дней мы прожили совсем спокойно. Каждое утро бегал я теперь в парк, и там мы встречались со Славкой.
Однажды в парк зашел Славкин отец, тоже худой белокурый человек с тремя шпалами в петлицах.
Прищурившись, глянул он па Славкину модель ветродвигателя, сильными пальцами грубовато и быстро выломал распорку, которую только что с таким трудом мы вставили на место, и уверенно заявил, что здесь должна быть не распорка, а стягивающая скрепка, иначе при работе разболтается гнездо мотора. С обидой и азартом кинулись мы к чертежу, но, оказывается, Славкин отец был совершенно прав.
Он улыбнулся, показал нам кончик языка. Поцеловал Славку в лоб, что меня удивило, потому что Славка был совсем не маленький, и, тихонько насвистывая, быстро пошел через площадку, старательно обходя копавшихся в песке маленьких ребя
тишек.
— Догадливый! — сказал я.— Только подошел, глянул — кряк! — и выломал.
— Еще бы не догадливый! — спокойно ответил Славка.— Такая уж у него работа.
— Он военный инженер? Он что строит?
— Разное,— уклончиво ответил Славка и с гордостью добавил: — Он очень хороший инженер! Это он только такой с виду.
— Какой?
— Да вот какой! — смеется и язык высунул... Ты думаешь, он молодой? Нет, ему уже сорок два года. А твоему отцу сколько? Он кто?
— У меня дядя...— запнулся я.— Он, кажется, ученый... хи
мик...
179
— А отец?
— А отец... отец... Эх, Славка, Славка! Что же ты, искал* искал контргайку, а сам ее каблуком в песок затоптал — и не
видишь.
Наклонившись, долго выковыривал я гайку пальцем и, сидя
на корточках, счищал и сдувал с нее песчинки.
Я кусал губы от обиды. Сколько ни говорил я себе, что теперь я должен быть честным и правдивым,— язык так и не поворачивался сказать Славке, что отец у меня осужден за растрату., Но я и не соврал ему. Я не сказал ничего, замял разговор, засмеялся, спросил у него, сколько сейчас времени, и сказал, что пора кончать работу.
На другой день дядя вызвался проводить меня в гости к Славке.
Славка жил далеко. Домик они занимали красивый, небольшой — в одну квартиру.
Встретили нас Славка и его бабка — старуха хлопотливая, говорливая и добродушная. Дядя попросил подать ему через окно воды, но бабка пригласила его в комнаты и предложила квасу.
Дядя неторопливо пил стакан за стаканом и, прохаживаясь по комнатам, похваливал то квас, то Славку, то Славкину светлую, уютную квартиру. Он был огорчен тем, что не застал Славкиного отца дома, и через полчаса ушел, пообещавшись зайти в другой раз.
Едва только он ушел, бабка сразу же заставила меня насильно выпить стакан молока, съесть блин и творожную ватрушку, причем Славка — нет, чтобы за меня заступиться — сидел на скамье напротив, болтал ногами, хохотал и подмигивал.
Потом он мне показал свой альбом открыток. Это были не теперешние открытки, а старинные, военные. Напечатанные на шершавой, грубой бумаге, теперь уже полинявшие, потертые, они рассказывали о днях гражданской войны.
Вот стоит в синей кожанке человек. В руках блестит светло-синяя сабля. Небо синее, земля, деревья и трава — черно-синие. Возле человека осталось всего четыре товарища, и на их папахи,
180
па мужественные лица кровавыми полосами падают лучи огромной пятиконечной звезды.
Внизу, под открыткой, подпись: «Смерть шахтер-комиссара Андрея Бутова с товарищами в бою под Кременчугом». И еще помельче: «Напечатано походной типографией 12-й армии, 1919 г.».
— Это очень редкая открытка,— бережно разглаживая ее, объяснил мне Славка.— Их всего-то, может, и было напечатано штук двести — триста. Но и вот эта тоже попадается не часто. Тут, смотри, со стихами: «Гей, гей! Не робей!» Видишь, это красные гонят Юденича. Л вот без стихов... Тоже гонят. А это всадник в бой мчится. Отстал, должно быть. И на небе тучи... тучи. А это просто так... девчонка с наганом. Комсомолка, наверное. Видишь, губы сжала, а глаза веселые. Они теперь повырастали. У мамы подруга есть, Камкова Клавдюшка, тоже там была... Так ей теперь уже тридцать шесть, что ли... Э-э, брат! Погоди, погоди! — рассмеялся вдруг Славка. Закрыв ладонью альбом, он посмотрел па мспя, потом опять в альбом, потом схватил со столика зеркало.— А это кто?
Передо мной лежала открытка, изображавшая совсем молоденького паренька в такой же, как у меня, пилотке. У пояса его внесла кобура, в руке оп держал трубу.
— Как кто? Сигналист! Тут так и написано.
— Это ты! — подвигая мне зеркало, обрадовался Славка.— Ну, посмотри, до чего похоже! Я еще когда тебя в первый раз увидел — на кого, думаю, он так похож? Ну конечно, ты! Вот пос... вот и уши немного оттопырены. Возьми! — сказал он, доставая из гнезда открытку.— У мспя таких две, на твое счастье. Бери, бери да радуйся!
Молча взял я Славкин подарок. Бережно завернул его и положил к себе в бумажник.
Мы вышли на задний дворик. Огромные, почти в рост человека, торчали там лопухи, и под их широкой топью суетливо бегали маленькие желтые цыплята.
— Славка,— осторожно спросил я,— а как у тебя нога? Тебе ее потом совсем вылечат?
— Вылечат! — щурясь и отворачиваясь от солнца, ответил Славка.— Ну, куда, дурак? Чего кричишь? — Он схватил заблу
181
дившегося цыпленка и бережно сунул его в лопухи.— Туда иди. Вон твоя компания.— Оп отряхнул руки, прищелкнул языком и добавил: — Нога — это плохо. Ну ничего, не пропаду. Не такие мы люди!
— Кто мы?
— Ну мы... все...
— Кто все? Ты, папа, мама?
— Мы, люди,— упрямо повторил Славка и недоуменно посмотрел мне в глаза.— Ну, люди!.. Советские люди! А ты кто? Банкир, что ли?
Я отвернулся. Я вынул из кармана складной нож. Это был хороший кривой нож, крепкой стали, с дубовой полированной рукояткой и с блестящим карабинчиком. Я знал, что Славке он
очень нравится.
— Возьми,— сказал я.— Дарю на память. Да бери, бери! Ты мне сигналиста подарил, и я взял!
— Но то — пустяк,— возразил Славка.— У меня есть еще, а у тебя другого ножа нет!
— Все равно бери! — твердо сказал я.— Раз я подарил, то теперь обижусь, выкину, но не возьму обратно.
— Хорошо, я возьму,— согласился Славка.— Спасибо. Только сигналист пусть в счет не идет. Но у меня есть карманный фонарик с тремя огнями — белый, красный и зеленый. И ты его возьмешь тоже...— Он подумал.— Только вот что: он у меня не здесь, он у мамы. Через три дня отец отвезет меня к ней в деревню, а сам в тот же день вернется обратно. Я его передам отцу, отец отдаст бабке, а она — тебе. Дай честное слово, что ты зайдешь и возьмешь!
Я дал.
— Так ты уезжаешь? — пожалел я.— Далеко? Надолго?
— Надолго, до конца лета, к маме. Но это не очень далеко. Отсюда пароходом вверх по Десне километров семьдесят, а там от пристани километров десять лесом. Ну, пойдем к бабке на
кухню.
— Бабушка,— сказал Славка, тыча ей под нос блестящий кривой нож.— Вот, мне подарили. Хорош ножик! Острый.
— Выкинь, Славушка! — посоветовала старуха.— Куда тебе такой страшенный? Еще зарежешься.
182
— Ты уж старая,— обиделся Славка,— и ничего в ножах пе понимаешь. Дай-ка я что-нибудь стругану. Дай хоть вот эту каталку. Ага, не даешь! Значит, сама видишь, что нож хороший! Бабушка, я с папой пришлю фонарь. Ну, помнишь, я еще тебя около курятника напугал? И ты его отдашь вот этому мальчику. Погляди на него, запомнишь?
— Да запомню, запомню,— ухватив Славку белыми от муки руками, потрясла его старуха.— Вы тут стойте, не уходите, я сейчас вас кормить буду.
— Только не меня! — испугался я.— Это его... Я уже кормленый...
— Ладно, ладно! — отскакивая к двери, согласился Славка, и уже у самого порога он громко закричал: — Только я гречневой каши есть не буду-у-у!
— Врешь, врешь! Все будешь,— ахнула бабка и, вытирая мокрое лицо фартуком, жалобно добавила: — Кабы тебя, милый мой, с ероплапа не спихнули, я бы взяла хворостину и показала, какое оно бывает «пе буду»!
Славка проводил меня до калитки, и тут мы с ним попрощались, потому что в следующие два дня он должен был принимать в клинике какие-то ванны и на площадку прийти не обещался.
Теперь, когда я узнал, что Славка уезжает, мне еще крепче захотелось в Одессу.
Дяди дома не было. Я сел за стол у распахнутого окошка, отвинтил крышку дядиной походной чернильницы, подвинул к себе листок бумаги и от нечего делать взялся сочинять стихи.
Это оказалось вовсе не таким трудным, как говорил мне дядя. Например, через полчаса уже получилось:
Из Одессы капитан Уплывает в океан. На борту стоят матросы, Лихо курят папиросы. На брегу стоят девицы, Опечалены их лица, Потому что, налетая, Всем покоя пе давая, Ветер гнал за валом вал И сурово завывал.
183
Выходило совсем неплохо. Я уже хотел было продолжать описание дальнейшей судьбы отважного корабля и опечаленных разлукой девиц, как меня позвала старуха.
С досадой высунулся я через окно, раздвинул ветви орешника и вежливо спросил, что ей надо.
Она приказала мне слазить в погреб и поставить для дяди на холод кринку простокваши.
Я покривился, однако тотчас же вышел и полез.
Вернувшись, я попробовал было продолжать свои стихи, но, увы,— вероятно, оттого, что в сыром, темном погребе я стукнулся лбом о подпорку,—вдохновение исчезло и ничего у меня дальше не получалось.
Я решил переписать начисто то, что сделано, и положить стихи на дядин столик, чтобы он подивился новому моему таланту.
Однако хорошей бумаги на столе больше пе было. Тогда я вспомнил, что в головах у дяди, под матрацем, завернутая в газету, лежит целая пачка.
Пачку эту я развернул, достал несколько листков и стал переписывать.
Только что успел я дойти до половины, как опять меня позвала старуха. Я высунулся через окошко и теперь уже довольно грубо спросил, что ей от меня надо.
Она приказала мне лезть в погреб и достать пяток яиц, потому что ей надо ставить тесто для блинчиков, которых, конечно, дядя захочет поесть вместе с простоквашей.
Я плюнул. Выскочил. Полез. Долго возился, отыскивая впотьмах корзинку, и, вернувшись, твердо решил больше на старухин зов не откликаться. Сел за стол. Что такое? Листка с моими стихами на столе не было. Удивленный и даже рассерженный, заглянул под стол, под кровать... Распахнул дверь коридора. Нету!
И я решил, что, должно быть, в мое отсутствие в комнату заскочили два наших сумасшедших котенка и, прыгая, кувыркаясь, как-нибудь уволокли листок за окно, в сад.
Вздохнув, я взялся переписывать наново. Дописал до половины, загляделся на скачущего по подоконнику воробья и задумался.
184
«Вот,—думал я,— клюнет, подпрыгнет, посмотрит, опять клюнет, опять посмотрит... Ну, что, дурак, смотришь? Что ты в нашей человеческой жизни понимаешь? Хочешь? Слушай!»
Я потянулся к листку со стихами и, просто говоря, обалдел. Первых четырех только что написанных мною строк на бумаге уже не было. А пятая, та, где говорилось о стоящих на берегу девицах, быстро таяла на моих глазах, как сухой белый лед, не оставляя на этой колдовской бумаге ни следа, ни пятнышка.
Крепкая рука опустилась мне на плечо, и, едва не слетев со стула, я увидел незаметно подкравшегося ко мне дядю.
— Ты что же это, негодяй, делаешь? — тихо и злобно спросил он.— Это что у тебя такое?
Я вскочил, растерянный и обозленный, потому что никак не мог понять, почему это мои стихи могли привести дядю в такую
ярость.
— Ты где взял бумагу?
— Там.— И я ткнул пальцем на кровать.
— «Там, там»! А кто тебе, дряпи такой, туда позволил лазить?
Тут он схватил листки, в том числе и те, где были начаты стихи об отважном капитане, осторожно разгладил их и положил обратно под матрац, в папку.
Но тогда, взбешенный его непонятной руганью и необъяснимой жадностью, я плюнул на пол и отскочил к порогу.
— Что вам от меня надо? — крикнул я. — Что вы меня мучаете? Я и так с вами живу, а зачем — ничего не знаю! Вам жалко трех листочков бумаги, а когда в вагонах... так чужого вам не жалко! Что я вас, ограбил, обокрал? Ну, за что вы на меня сейчас набросились?
Я выскочил в сад, забежал на глухую полянку и уткнулся головой в траву.
Очевидно, дяде и самому вскоре стало неловко.
— Послушай, друг мой,— услышал я над собой его голос.— Конечно, я погорячился, и бумаги мне не жалко. Но скажи, пожалуйста...— тут голос его опять стал раздраженным,— что означают все эти твои фокусы?
Я недоуменно обернулся и увидел, что дядя тычет себе пальцем куда-то в живот.
185
— Но, дядя,— пробормотал я,— честное слово... я больше
ничего...
— Хорошо «ничего»! Я пошел утром переменить брюки, смотрю — и на подтяжках, да и внизу,— ни одной пуговицы! Что это все значит?
— Но, дядя,— пожал я плечами,— для чего мне ваши брючные пуговицы? Ведь это же не деньги, не бумага и даже не конфеты. А так... дрянь! Мне и слушать-то вас прямо-таки непонятно.
— Гм, непонятно?! А мне, думаешь, понятно? Что же, по-твоему, они сами отсохли? Да кабы одна, две, а то все начисто!
— Это старуха срезала,— подумав немного, сказал я.— Это ее рук дело. Она, дядя, всегда придет к вам в комнату, меня выгонит, а сама все что-то роется, роется... Недавно я сам видел, как она какую-то вашу коробочку себе в карман сунула. Я даже хотел было сказать вам, да забыл.
— Какую еще коробочку? — встревожился дядя.— У меня, кажется, никакой коробочки... Ах, цветок бездумный и безмозглый! — спохватился дядя.— Это она у меня мыльный порошок для бритья вытянула! А я-то искал, искал, перерыл всю комнату! Глупа, глупа! Я, конечно, понимаю: повороты судьбы, преклонные годы... Но ты когда увидишь ее у нас в комнате, то
гони в шею.
— Нет, дядя,— отказался я,— я ее не буду гнать в шею. Я ее и сам-то боюсь. То она меня зовет Аитипкой, то Степкой, а чуть что — замахивается палкой. Вы лучше ей сами скажите. Да вон она, возле клумбы цветы нюхает! Хотите, я вам ее сейчас кликну?
— Постой! Постой! — остановил меня дядя.— Я лучше потом... Надоело! Ты теперь расскажи, что ты у Славки делал.
Я рассказал дяде, как провел время у Славки, как он подарил мне сигналиста, и пожалел, что через три дня Славку отец увезет к матери. Дядя вдруг разволновался. Он встал, обнял меня и
погладил по голове.
— Ты хороший мальчик,— похвалил меня дядя.— С первой же минуты, как только я тебя увидел, я сразу понял: «Вот хороший, умный мальчик, и я постараюсь сделать из него настоящего человека». Ге! Теперь я вижу, что я в тебе не ошибся. Да,
186
не ошибся. Скоро уже мы поедем в Одессу. Начальник мичманской школы — мой друг. Помощник по учебной части — тоже. Там тебе будет хорошо. Да, хорошо. Конечно, многое... то есть, гм... кое-что тебе кажется сейчас не совсем понятным, но все, что я делаю, это только во имя... и вообще для блага... Помнишь, как у Некрасова: «Вырастешь, Саша, узнаешь...»
— Дядя,— задумчиво спросил я,— а вы не изобретатель?
— Тсс...— приложив палец к губам и хитро подмигнув мне, тихо ответил дядя.— Об этом пока не будем... ни слова!
Дядя стал ласков и добр. Он дал мне пятнадцать рублей, чтобы я их, па что хочу, истратил. Похлопал по правому плечу, потом по левому, легонько ткнул кулаком в бок и, сославшись на неотложные дела, тотчас же ушел.
Прошло три дня. Со Славкой повидаться мне так и не удалось — в парк он больше не приходил.
Бегая днем по городу, я остановился у витрины писчебумажного магазина и долго стоял перед большой географической картой.
Вот опа и Одесса! Рядом города — Херсон, Николаев, Тирасполь, слева — захваченная румынами страна Бессарабия, справа — цветущий и знойный Крым, а внизу, далеко, до Кавказа, до Турции, до Болгарии, раскинулось Черное море...
...И волны бушуют вдали... Товарищ, мы едем далеко, Далеко от здешней земли.
Нетерпение жгло меня и мучило.
Я заскочил в лавку и купил компас. Вышел и остановился у витрины опять.
А вот он и север! Кольский полуостров. Белое море. Угрюмое море, холодное, ледяное. Где-то тут, на канале, работает мой отец. Последний раз он писал откуда-то из Сороки.
Сорока... Сорока! Вот она и Сорока. Вообще-то отец писал помалу и редко. Но в последний раз он прислал длинное письмо, из которого я, по правде сказать, мало что понял. И если бы я
1S7
пе знал, что мой отец работает в лагерях, где вином не торгуют, то я бы подумал, что писал он письмо немного выпивши.
Во-первых, письмо это было не грустное, не виноватое, как прежде, а с первых же строк он выругал меня за «хвосты» по ма
тематике.
Во-вторых, он писал, что каким-то взрывом ему оторвало полпальца и ушибло голову, причем писал оп об этом таким тоном, как будто бы там был бой и есть после этого чем похва
литься.
В-третьих, совсем неожиданно он как бы убеждал меня, что
жизнь еще но прошла и что я не должен считать его ни за дура
ка, ни за человека совсем пропащего.
И это меня тогда удивило, потому что я был не слепой и никогда не думал, что жизнь уже прошла. А если уж и думал, то скорей так: что жизнь еще только начинается. Кроме того, никогда пе считал я отца за дурака и за пропащего. Наоборот, я считал его и умным и хорошим, но только если бы он пе растрачивал для Валентины казенных денег, то было бы, конечно, куда как лучше!
И я решил, что как только поступлю в мичманскую школу, тотчас же напишу отцу. А что это будет так — я верил сейчас крепко.
Задумавшись и улыбаясь, стоял я у блестящей витрины п
вдруг услышал, что кто-то меня зовет:
— Мальчик, пойди-ка сюда!
Я обернулся. Почти рядом, на углу, возле рычага, который управляет огнями светофора, стоял милиционер и рукой в белой перчатке подзывал меня к себе.
«Г 0-48-64!» — вздрогнул я. И вздрогнул болезненно резко, как будто кто-то из прохожих приложил горячий окурок к моей открытой шее.
Первым движением моим была попытка бежать. Но подошвы как бы влипли в горячий асфальт, и, зашатавшись, я ухватился за блестящие поручни перед витриной магазина.
«Нет,— с ужасом подумал я,— бежать поздно! Вот она и расплата!»
— Мальчик! — повторил милиционер.— Что же ты стал? Подойди быстрее.
188
Тогда медленно и прямо глядя ему в глаза, я подошел.
— Да,— сказал я голосом, в котором звучало глубокое человеческое горе.— Да! Я вас слушаю!..
— Мальчик,— сказал милиционер, мгновенно перекидывая рычаг с желтого огня на зеленый,— будь добр, перейди улицу и нажми у ворот кнопку звонка к дворнику. Мне надо на минутку отлучиться, а я не могу.
Он повторил это еще раз, и только тогда я его понял.
Я не помню, как перешел улицу, надавил кнопку и тихо пошел было своей дорогой, но почувствовал, что идти не могу,
и круто сверпул в первую попавшуюся подворотню.
Крупные слезы катились по моим горячим щекам, горло вздрагивало, и я крепко держался за водосточную трубу.
— Так будь же все проклято! — гневно вскричал я и ударил носком по серой каменной стене.— Будь ты проклята,— бормотал я,— такая жизнь, когда человек должен всего бояться, как кролик, как заяц, как серая трусливая мышь! Я не хочу так! Я хочу жить, как живут все, как живет Славка, который может спокойно надавливать па все кнопки, отвечать на все вопросы и глядеть людям в глаза прямо и открыто, а не шарахаться и чуть не падать на землю от каждого их неожиданного слова или движения.
Так стоял я вздрагивая; слезы катились, падали на осыпанные известкой сандалии, и мне становилось легче.
Кто-то тронул меня за руку.
— Мальчик,— участливо спросила меня молодая незнакомая женщина,— ты о чем плачешь? Тебя обидели?,
— Нет,— вытирая слезы, ответил я,— я сам себя обидел.
Она улыбнулась и взяла меня за руку:
— Но разве может человек сам себя обидеть? Ты, может быть, ушибся, разбился?
Я замотал головой, сквозь слезы улыбнулся, пожал ей руку
и выскочил на улицу.
Кто его знает почему, мне казалось, что счастье мое было уже недалеко...
И в этот день я был крепок. Меня не разбило громом, и я тге упал, не закричал и не заплакал от горя, когда, спустившись
189
по откосу, я пролез через дыру забора и увидел у нас в саду проклятого старика Якова.
Он сидел спиной ко мне, и они о чем-то оживленно разговаривали с дядей. Надо было собраться с мыслями.
Я проскользнул за кусты и боком, боком, вокруг холма с развалинами беседки, вышел к крылечку и прокрался наверх.
Вот я и у себя в комнате. Схватил графин, глотнул из горлышка. Поперхнулся. Зажав полотенцем рот, тихонько откашлялся. Осмотрелся. Очевидно, старик Яков появился здесь еще совсем недавно. Полотенце было сырое — не просохло. На подоконнике валялся только один окурок, а старик Яков, когда пе притворялся больным, курил без перерыва. На кровати валялись дядипа кепка и мятая газета. Вот и всё! Нет, не всё. Из-под подушки торчал кончик портфеля. Я глянул в окно. Через листву черемухи я видел, что оба друга все еще разговаривают. Я открыл портфель.
Салфетка, рубашка, два галстука, помазок, бритва, красные мужские подвязки. Картонная коробочка из-под кофе. Внутри что-то брякает. Раскрыл. Орден Трудового Знамени, орден Красной Звезды, значок МОПР, иголки, катушка ниток, пузырек с валерьяновыми каплями. Еще носки, носки... А это? И я осторожно вытащил из уголка портфеля черный браунинг.
Тихий вопль вырвался у меня из груди. Это был как раз тот самый браунинг, который принадлежал мужу Валентины и лежал во взломанном мною ящике. Ну да!.. Вот она, выщербленная рукоятка. Выдвинул обойму. Так и есть: шесть патронов, и одного нет.
Я положил браунинг в портфель, закрыл, застегнул и сунул под подушку.
«Что же делать? А что делается сейчас дома? Плевать там, конечно, па сломанный замок, на проданную горжетку! Горько и плохо, должно быть, пришлось молодому Валентининому мужу. Могут выругать и простить человека за потерянный документ. Без лишних слов вычтут потерянные деньги. Но никогда не простят и не забудут человеку, что он не смог сберечь боевое оружие! Оно не продается и не покупается. Его нельзя сработать поддельным, как документ, или даже фальшивым, как деньги. Оно всегда суровое, грозное и настоящее».
190
Кошкой отпрыгнул я к террасе и бесшумно повернул ключ, потому что по лестнице кто-то поднимался. Но это был не Яков и не дядя — они всё еще сидели в саду.
Я присел на корточки и приложил глаз к замочной скважине.
Вошла старуха.
Лицо ее показалось мне что-то чересчур веселым и румяным. В одной руке она держала букет цветов, в другой—свою лакированную палку. Цветы она поставила в стакан с водой. Потом взяла с тумбочки дядино зеркало. Посмотрела в него, улыбнулась. Потом, очевидно, что-то ей в зеркале не понравилось. Опа высунула язык, плюнула. Подумала. Сняла со стены полотенце и плевок с пола вытерла. «Ах ты, старая карга! — рассердился я.— А я-то этим полотенцем лицо вытираю!»
Потом старуха примерила белую кепку. Пошарила у дяди в карманах. Достала целую пригоршню мелочи. Отобрала одну монетку — я но разглядел, не то гривенник, не то две копейки,— спрятала себе в карман. Прислушалась. Взяла портфель. Порылась, вытянула одну красную мужскую подвязку старика Якова. Подержала ее, подумала и сунула в карман тоже. Затем она положила портфель на место и легкой, пританцовывающей походкой вышла из комнаты.
Мгновенно вслед за пей очутился я в комнате. Вытянул портфель, выдернул браунинг и спрятал в карман. Сунул за пазуху и оставшуюся красную подвязку. Бросил на кровать дядины штаны с отрезанными пуговицами. Подвинул на край стола стакан с цветами, снял подушку, пролил одеколон на салфетку и соскользнул через окно в сад.
Очутившись позади холма, я взобрался к развалинам беседки. Сорвал лист лопуха, завернул браунинг и задвинул его в расщелину. Спустился. Вылез через дыру. Прошмыгнул кругом вдоль забора и остановился перед калиткой.
Тут я перевел дух, вытер лицо, достал из кармана компас и, громко напевая: «По военной дороге...», распахнул калитку.
Дядя и старик Яков сразу же обернулись.
Как бы удивленный тем, что увидел старика Якова, я на секунду оборвал песню, но тотчас же, только потише, запел снова. Подошел, поздоровался и показал компас.,
191
— Дядя,— сказал я,— посмотрите на компас. В какой стороне отсюда Одесса?
— Моряк! Лаперузо! Дитя капитана Гранта! —похвалил меня дядя, очевидно довольный тем, что я не нахмурился и не удивился, увидев здесь старика Якова, который был теперь наголо брит — без усов, без диагоналевой гимнастерки с орденом, а в просторном парусиновом костюме и в соломенной шляпе.— Вон в Toil стороне Одесса. Сегодня мы проводим старика Якова на пристань к пароходу: он едет в Чернигов к своей больной бабушке, а тем временем я отвезу тебя в Одессу.
Это было что-то новое. Но я не показал виду и молча кивнул головой.
— Ты должен быть терпелив,— сказал дядя.— Терпение — свойство моряка. Помню, как-то плыли мы однажды в тумане... Впрочем, расскажу потом. Ты где бегал? Почему лоб мокрый?
— Домой торопился,— объяснил я.— Думал, как бы не опоздать к обеду.
— Нас сегодня старик Яков угощает,— сообщил дядя.— Не правда ли, добряк, ты сегодня тряхнешь бумажником? Ты подожди, Сергей, минутку, а мы зайдем в комнату. Там он с до
роги отряхнется, почистится, и тогда двинем к ресторану.
Я проводил их взглядом, сел на скамью и, поглядывая на компас, принялся чертить на песке страны света.
Не прошло и трех минут, как по лестнице раздался топот и на дорожку вылетел дядя, а за ним, без пиджака, в сандалиях на босу ногу, старик Яков.
— Сергей! — закричал он.— Не видел ли ты здесь старуху?
А она, дядечка, на заднем дворике голубей кормит. Вот, слышите, как она их зовет? «Гули, гули!»
— «Гули, гули»! — хрипло зарычал старик Яков.— Я вот ей покажу «гули, гули»!
— Только ласково! Только ласково! — предупредил на ходу дядя.— Тогда мы сейчас же... Мы это разом...
Голуби с шумом взметнулись на крышу, а старуха с беспокойством глянула на подскочивших к ней мужчин.
— Только тише! Только ласково! — оборвал дядя старика Якова, который начал чертыхаться еще от самой калитки.
— Добрый день, хорошая погода! — торопливо заговорил
192
дядя.-— Птица-голубь — дар божий. Послушайте, мамаша, это вы нам сейчас принесли в комнату разные... цветочки, василечки, лютики?..
— Для своих друзей,— начала было старуха,— для хороших людей... Ай-ай!.. Что он на меня так смотрит?
— Отдай добром, дура! — заорал вдруг старик Яков.— Не то тебе хуже будет!
— Только ласково! Только ласково! — загремел на Якова дядя.— Послушайте, дорогая: отдайте то, что вы у пас взяли. Ну, на что вам опо? Вы женщина благоразумная (молчи, Яков!), лета ваши преклонные... Ну, что вы, солдат, что ли? Вот видите, я вас прошу... Ну, смотрите, я стал перед вами на одно колено... Да затвори, Яков, калитку! Кого еще там черт песет?!
Но затворять было уже поздно: в проходе стоял бородатый старухин сын и с изумлением смотрел на выпучившую глаза старуху п коленопреклоненного дядю. Дядя подпрыгнул, как мячик, и стал объяснять, в чем дело.
— Мама, отдайте! — строго сказал ее сып.— Зачем вы это сделали?
— Но на память! — жалобно завопила старуха.— Я только хотела па добрую, дорогую память!
— На память! — взбесился тогда не вытерпевший дядя. — Хватайте ее! Берите!.. Вон он лежит у нее в кармане!
— Нате! Подавитесь!—вдруг совершенно спокойным и злым голосом сказала старуха и бросила па траву красную резиновую подвязку.
— Это моя подвязка! — торжественно сказал старик Яков.— Сам па днях покупал в Гомеле. Давай выкладывай дальше!
Старуха швырнула ему под ноги две копейки и вывернула карман. Больше в карманах у нее ничего не было. Два часа бились трое мужчин со старухой, угрожали, уговаривали, просили, кланялись... Но опа только плевалась, ругалась и даже изловчилась ударить старика Якова по затылку палкой.
До отплытия черниговского парохода времени оставалось уже немного, и тогда, охрипшие, обозленные, дядя и Яков пошли одеваться.
Старик Яков переменил взмокшую рубаху. С удивлением глядел я на его могучие плечи; у него было волосатое загорелое
193
туловище, и, как железные шары, перекатывались и играли под кожей мускулы.
«Да, этот кривоногий дуб еще пошумит,— подумал я.— А ведь когда он оденется, согнется, закашляет и схватится за сердце, ну как не подумать, что это и правда только болезненный, беззубый старикашка!»
Перед тем как нам уже уходить на пристань, подошел старухин сын и сообщил, что в уборной в яме плавает вторая красная подвязка.
Тут все вздохнули и решили, что полоумная старуха там же, по злобе, утопила и браунинг...
Но делать было нечего! Самим в яму лезть, конечно, никому не вздумалось, а привлекать к этому темному делу посторонних никто не захотел.
Я смотрел на холм с развалинами каменной беседки, думал о своем и, конечно, молчал.
На речной вокзал мы пришли рано. Только еще объявили посадку, и до отхода оставался час. Старик Яков быстро прошел в каюту и больше не выходил оттуда ни разу.
Мы с дядей бродили по палубе, и я чувствовал, что дядя чем-то встревожен. Он то и дело оставлял меня одного, под видом того, что ему нужно то в умывальник, то в буфет, то в киоск, то к старику Якову.
Наконец он вернулся чем-то обрадованный и протянул мне пригоршню белых черешен.
— Ба! — удивленно воскликнул он.— Посмотри-ка! А вот идет твой друг Славка!
— Разве тебе ехать в эту сторону? — бросаясь к Славке* спросил я.
— Я же тебе говорил, что вверх,— ответил Славка.— Ну-ка, посмотри, вода течет откуда?.. А ты куда? До Чернигова?
— Нет, Славка! Мы только провожаем одного знакомого.
— Жаль! А то вдвоем прокатились бы весело. У отца в каюте бинокль сильный... восьмикратный.
— Глядите,— остановил нас дядя.— Вон на воде какая комедия!
194
Крохотный сердитый пароходишко, черный от дыма, отчаянно колотил по воде колесами и тянул за собой огромную, груженную лесом баржу.
Тут я заметил, что мы остановились как раз перед окошком той каюты, что занимал старик Яков, и сейчас оттуда, сквозь щель меж занавесок, выглядывали его противные выпученные глаза. «Сидишь, сыч, а свету боишься»,— подумал я и потащил Славку на другое место.
Пароход дал второй гудок. Дядя пошел к Якову, а мы попрощались со Славкой.
— Так не забудь зайти за фонарем,— напомнил он.— Отец вернется завтра обязательно.
— Ладно, зайду! Прощай, Славка! Будь счастлив!
— И ты тоже! Гей, папа! Я здесь! — крикнул он и бросился к отцу, который с биноклем в руках вышел на палубу.
Раньше, до ареста, у моего отца был наган, и я уже знал, что каждое оружие имеет свой единственный номер и, где бы
оно ни оказалось, по этому номеру всегда разыщут его вла
дельца.
Утром я вытряхнул печенье из фанерной коробки, натолкал газетной бумаги, положил туда браунинг, завернул коробку, туго перевязал бечевкой и украдкой от дяди вышел па улицу.
Тут я спросил у прохожего, где здесь в Киеве «стол находок».
В Москве из такого «стола» Валентина получила однажды позабытый в трамвае сверток с кружевами.
«Киев,— думал я,— город тоже большой, следовательно, и тут люди теряют всякого добра немало».
Мне объяснили дорогу.
Я рассчитывал, что, зайдя в этот «стол находок», я суну в окошечко сверток. «Вот,— скажу,— посмотрите, что-то там нашел, а мне некогда». И сейчас же удалюсь прочь. Пусть они как там хотят, так и разбираются.
Но первое, что мне не понравилось,— это то, что «стол» оказался при управлении милиции.
Поколебавшись, я все же вошел. Дежурный указал мне номер комнаты. Никакого окошечка там не было*
195
Позади широкого барьера сидел человек в милицейской форме, а на столе перед ним лежали разные бумаги и тут же блестящая калоша огромных размеров.
В очереди передо мной стояли двое.
— Итак,— спрашивал милиционер востроносого и рыжеусого человека,— ваше имя — Павло Федоров Павлюченко. Адрес: Большая Красноармейская, сорок. Означенная калоша, номер четырнадцатый, на левую ногу, обнаружена вами у ворот, проходя в пивпую лавку номер сорок шесть. Так ли я записал?
— Так точно,— ответил рыжеусый.— Я как был вчера выпивши, то, значит, зашел сегодня, чтобы опять... этого самого...
— Это к факту не относится,— перебил его милиционер.— Получайте квиток и расписывайтесь.
— Это я распишусь — отчего же! Гляжу я... Мать честная! Лежит она, самая калоша... сияет. Я искал, искал — другой нету. Я человек честный, мпе чужого ио надо. Кабы еще пара, а то одна. Дай, думаю, отнесу! Может, и потерял ее свой же брат труженик.
— Одна! — сурово заметил милиционер.— Кабы и пара, все равно снесть надо. Этакое глупое у вас разумение... Значит, сюда только и тащи, что самому не надо? Подходи следующий.
— Я человек честный,— пряча квитанцию, бормотал рыжеусый.— Мне не то что две... три нашел и то снес бы. Да кака-така нога номер четырнадцатый? Вон у меня нога... в самый раз... аккуратная. А это что же? На столбы обувка?..
Пошатываясь, он пошел к выходу, а вслед за пим проскольз
нул и я.
«Нет,— думал я,— если из-за одной калоши тут столько расспросов, то с моей находкой скоро мне не отвертеться».
Опечаленный, вернулся я домой и засунул браунинг на прежнее место. Надо было придумывать что-то другое.
К вечеру я побежал на окраину, к Славкиной бабке.
— Не приезжал отец! — сказала она. — И то три раза из управления звонили да два раза с завода... Ну вот, слышите? Опять звонят! — И, отодвинув шипящую сковородку, она вперевалку пошла к телефону.
196
— Чистая напасть! — вздохнула опа, вернувшись,— Ну, задержался, ну, не угадал к пароходу... Так пе дадут дня человеку побыть с женой да с матерью! Завтра приходи, милый! Да куда ж ты?.. Скушай пирожка, котлетку! Я и то наготовила, а есть некому.
Я поблагодарил добрую старуху, но от еды отказался.
По пути на площади мне попался киоск справочного бюро. Из любопытства подошел поближе и прочел, что в числе прочих здесь выдаются справки об условиях приема во все учебные за
ведения и цепа всему этому делу полтинник.
Тогда я заполнил бланк па мичманскую школу города Одессы. За ответом велели приходить через полчаса.
В ожидании я пошел шататься по соседним уличкам, загля
дывал в лавки, магазины, а то и просто в чужие окна.
Наконец-то полчаса прошли! Помчался к киоску. Схватил протянутую мне бумажку.
...Никакой мичманской школы в Одессе нет и не было.
Я зашатался. Горе мое было так велико, что я не мог даже плакать, и мне тогда хотелось, чтобы дядю этого убило громом или пусть бы оп оступился и полетел вниз головой с обрыва в Днепр. На душе было пусто п холодно. Ничего теперь впереди нс светило, пе обнадеживало и не согревало.
Домой возвращаться пе хотелось, по идти больше было мне покуда. И тогда я решил, что завтра же обворую дядю, украду рублей сто или двести и уйду куда глаза глядят. Может быть, проберусь к морю и наймусь на пароход. А может быть, спрячусь тайком в трюмо,— в открытом море матросы ведь не выбросят... Впрочем, чего жалеть? Может быть, и выбросят... Вздор! Мысли путались.
Пришел домой и сразу лег спать. Когда вернулся дядя, я не слышал. Ночью дядя дернул меня за руку:
— Ты чего кричишь? Ляжь как надо, а то ишь разбросался! II надо тебе целый день по солнцу шататься!
Я повернулся и точно опять куда-то провалился.
Проснулся. Солнце. Зелень. Голова горячая. Дяди уже пе было. Попробовал было выпить молока и съесть булки —
невкусно.
Тогда, вспомнив вчерашнее решение, лениво и неосторожно
197
стал обшаривать чемоданы. Денег не нашел. Очевидно, дядя носил их с собой.
Вышел и задумчиво побрел куда-то. Щеки горели, и во рту было сухо. Несколько раз останавливался я у киосков и жадно пил ледяную воду.
Устал наконец и сел на скамейку под густым каштаном. Глубокое безразличие овладело мной, и я уже не думал ни о дяде, ни о старике Якове. Мелькали обрывки мыслей, какие-то цветные картинки. Поле, луг, речка. Тиль-тиль, тир-люли! И я опять вспоминаю: отец и я. Он поет:
Между небом и землей
Жаворонок вьется...
«Папа,— говорю ему я,— это замечательная песня. Но это же, право, не солдатская!» — «Как не солдатская? — И он хмурится.— Ну, вот весна, пахпет разогретой землей. Накопец-то сверху не сыплет снег, не каплет дождь, а греет через шинель теплое солнышко. Вот залегла цепь... Боя еще нет. А он сверху: тиль-тиль, тирлюли, тирлюли!.. Спокойно кругом, тихо... И вот тебе кажется: я лежу с винтовкой... А ведь кто-нибудь вспомнит и про меня и вздохнет украдкой. Как же не солдатская? Ну что? Теперь понял?» — «Да, да! Понял!»
Кто-то тронул меня за плечо. Лениво открыл я глаза и в страхе зажмурился.
Передо мной стоял тот самый пожилой человек, которого мы ограбили в вагоне. Я был брит, без пилотки, лицо мое загорело, лоб был влажен; он же был чем-то расстроен и не узнал меня.
— Мальчик,— спросил он, показывая на калитку,— ты не видел, хозяйка давно ушла из этого дома?
Молча качнул я головой.
— Э! Да ты, я вижу, братец, совсем спишь! — с досадой сказал он и, крикнув что-то шоферу, вскочил в машину и уехал.
Я огляделся и только теперь понял, что давно уже сижу на скамейке возле Славкипого дома и что человек этот только что стучался в их запертую калитку.
Быстро глянул я на табличку с названием улицы и номером дома. Когда-нибудь напишу я Славке письмо.
198
Что-то вокруг странно все, дико и непонятно.
Выхватил карандаш и торопливо стал отыскивать в бумажнике клочок чистой бумаги, чтобы записать адрес.
Нашел! Стоп! Карандаш задрожал и упал на камни, а я, при
держиваясь за ограду, снова опустился на скамью.
Это был клочок, который дала мне в парке при прощании Нина. На нем был записан телефон. И это был как раз тот самый номер, которого я боялся больше смерти:
«Г 0-48-64»
Так, значит, это искала меня пе милиция! Но кто же? Зачем? Но, может быть, я ошибся и в газете телефон записан совсем не тот? Надо было проверить. Скорей! Сейчас же!
Ни усталости, ни головной боли я больше не чувствовал. Добежал до угла и на повороте столкнулся со Славкиной бабкой. Ее вела под руку незнакомая мпе женщина.
Я остановился и сказал ей, что за ней только что приезжала
машина.
— Машина? — тихо переспросила она, и губы ее задергались.— Лх, что мне машина! Я и сама уже все знаю.
Я взглянул па нее и ужаснулся: глаза ее впали, лицо было чужое, серое. И дрожащим голосом она рассказала мне, что в лесу па обратном пути кто-то ударил Славкиного отца ножом в спину и сейчас оп в больнице лежит при смерти.
Грозные и гневные подозрения сдавили мне сердце. Лоб мой горел. И, как шальной копь, широко разметавший гриву, я помчался домой узнавать всю правду.
Дома па столе я нашел записку. Дядя строго приказывал мне никуда не отлучаться, потому что сегодня мы поедем в Одессу.
По столу были разбросаны окурки, на кровати лежала знакомая соломенная шляпа. Из Чернигова от «больной бабушки» старик Яков вернулся что-то очень скоро.
— Убийцы! — прошептал я помертвевшими губами.— Вы сбросите меня под колеса поезда, и плыви тогда капитан в далекую Индию... Так вот зачем я был вам нужен!
«Пойди познакомься,— вспомнил я разговор в парке,— он мальчик, кажется, хороший». Бандиты,— с ужасом понял я,— а может быть, и шпионы!
199
Тут колени мои вздрогнули, и я почувствовал, что, против своей воли, сажусь на пол.
Кое-как бухнулся в кровать. Дотянулся до графина. Жадно пил,
«Г 0-48-64»
Вынул газету. Да, номер тот же самый! Лег. Лежал. Сон — не сон. Полудрема.
«Эх, дурак я, дурак! Так вот и такие бывают шпионы, добрые!.. «Скушай колбасы, булку»... «Кругом аромат, цветы, природа». А праздник — веселое Первое мая? А гром и грохот Красной Армии? А, не для вас же, чтоб вы сдохли, плакал я, когда видел в кино, как гибнет в волнах Чапаев!..»
Я вскочил, рванулся к пыльному телефону и позвонил.
— Дайте мне: Арбат ноль сорок восемь шестьдесят четыре.
— Но то в Москве, а это Киев,— ответил мне удивленный голос.— Даю вам междугородную..
Опять голос:
— Слушает междугородная!
— Дайте мне: Арбат ноль сорок восемь шестьдесят четыре,— все тем же усталым и настойчивым голосом попросил я.
— Москва занята,— певуче ответил телефон.— Наш лимит еще тридцать минут. На очереди три разговора. Если останется время, я вас вызову. Повторите номер.
Ничего я не понял. Повторил и уткнулся головой в подушку. Сон навалился сразу. Капитан стоял на мостике и хотел пить. Но вода была сухая и шуршала, как газетная бумага.
Опять звонок. Длинный-длинный. Опомнился и сразу к телефону.
Голос. Через три минуты с вами будет говорить Москва. Разговор не задерживайте: в вашем распоряжении остается пять минут.
Стало легче.
И вдруг — на лестнице шаги. Шли двое. Все рухнуло! Но откуда взялись ловкость и сила? Я перемахнул через подоконник и, упираясь на выступ карниза, прижался к стене.
Голос дяди. А мальчишки все нет. Вот проклятый мальчишка!
200
Яков. Черт с ним! Надо бы торопиться.
Дядя (ругательство). Нет, подождем немного. Без мальчишки нельзя. Его сразу схватят, и он нас выдаст.
Яков (ругательство). Вот еще бестолковый дьявол! (Ругательство, еще и еще ругательство.)
Звонок по телефону. Я замер.
Я к о в. Не подходи!
Дядя. Нет, почему же? (В трубку.) Да! (Удивленно.) Какая Москва? Вы, дорогая, ошиблись, мы Москву не вызывали. (Трубка повешена.) Черт его знает что: «Сейчас с вами будет говорить Москва»!
Опять звонок.
Дядя. Да нет же, не вызывали! Как вы не ошибаетесь? С кем это вы только что говорили? А я вам говорю, что весь день сижу в комнате и никто не подходил к телефону. Как вы смеете говорить, что я хулиганю?.. (Трубка брошена. Торопливо.) Это что-то пе то! Давай-ка собирайся, старик Яков!
«Они сейчас уйдут! — понял я.— Сейчас они выйдут и меня увидят».
Я соскользнул на траву; обжигаясь крапивой, забрался на холмик и лег среди развалин каменной беседки.
«Теперь хорошо! Пусть уйдут эти страшные люди. Мне их пе надо... Уходите далеко прочь! Я один! Я сам!»
«Как уйдут? — строго спросил меня кто-то изнутри.— А разве можно, чтобы бандиты и шпионы на твоих глазах уходили, куда им угодно?»
Я растерянно огляделся и увидел между камнями пожелтевший лопух, в который был завернут браунинг.
«Выпрямляйся, барабанщик!—повторил мне тот же голос.— Выпрямляйся, пока не поздно».
— Хорошо! Я сейчас, я сию минуточку,— виновато прошептал я.
Но выпрямляться мне не хотелось. Мне здесь было хорошо— за сырыми, холодными камнями.
Вот они вышли. Чемоданы брошены, за плечами только сумки. Что-то орут старухе... Она из окошка показывает им язык. Остановились... Пошли.
Они не хотят идти почему-то через калитку — через улицу,
201
а направляются в мою сторону, чтобы мимо беседки, через дыру забора, выйти на глухую тропку.
Я зажмурил глаза. Удивительно ярко представился мне горящий самолет, и, как брошенный камень, оттуда летит хрупкий белокурый товарищ мой — Славка.
Я открыл глаза и потянулся к браунингу.
И только что я до него дотронулся, как стало тихо-тихо. Воздух замер. И раздался звук, ясный, ровный, как будто бы кто-то задел большую певучую струну и она, обрадованная, давно никем не тронутая, задрожала, зазвенела, поражая весь мир удивительной чистотой своего тона. Звук все нарастал и креп, а вместе с ним вырастал и креп я.
«Выпрямляйся, барабанщик! — уже тепло и ласково подсказал мне все тот же голос.— Встань и не гнись! Пришла пора!»
И я сжал браунинг. Встал и выпрямился.
Как будто бы легла поперек песчаной дороги глубокая пропасть — разом остановились оба изумленных друга.
Но это длилось только секунду. И окрик их, злобный и властный, показал, что ни меня, ни моего оружия они совсем пе боятся.
Так и есть! С перекошенными ненавистью и презрением лицами они шли на меня прямо.
Тогда я выстрелил раз, другой, третий... Старик Яков вдруг остановился и неловко попятился.
Но где мне было состязаться с другим матерым волком, опасным и беспощадным снайпером! И в следующее же мгновение пуля, выпущенная тем, кого я еще так недавно звал дядей, крепко заткнула мне горло.
Но, даже падая, я не переставал слышать все тот же звук, чистый и ясный, который не смогли заглушить ни внезапно загремевшие по саду выстрелы, ни тяжелый удар разорвавшейся неподалеку бомбы.
Гром пошел по небу, а тучи, как птицы, с криком неслись против ветра и в сорок рядов встали солдаты, защищая штыками тело барабанщика, который пошатнулся и упал на землю.
Гром пошел по небу, и тучи, как птицы, с криком неслись против ветра. А могучий ветер, тот, что всегда гнул деревья и
202
гнал волны, не мог прорваться через окно и освежить голову и горло метавшегося в бреду человека. И тогда, как из тумана, кто-то властно командовал: «Принесите льду! (Много-много, целую большую плавучую льдину!) Распахните окна! (Широкошироко, так, чтобы совсем не осталось ни стен, ни душной крыши!) Быстро приготовьте шприц! Теперь спокойней!..»
Гром стих. Тучи стали. И ветер прорвался наконец к зады
хавшемуся горлу...
Сколько времени все это продолжалось, я, конечно, тогда пе знал.
Когда я очнулся, то видел сначала над собой только белый потолок, и я думал: «Вот потолок — белый».
Потом, не поворачивая головы, искоса через пролет окна видел краешек голубого неба и думал: «Вот небо — голубое».
Потом надо мной стоял человек в халате, из-под которого виднелись военные петлицы, и я думал: «Вот военный человек в халате».
И обо всем я думал только так, а больше никак не думал.
Но, должно быть, продолжалось это немало времени, потому что, проснувшись однажды утром, я увидел на солнечном подоконнике, возле букета синих васильков, полное блюдце ярко-красной спелой малины.
И я удивился, смутно припоминая, что еще недавно в каком-то саду (в каком?) малина была крошечная и совсем зеленая.
Я облизал губы и тихонько высвободил плечо из-под легкого покрывала. И это первое, вероятно, осмысленное мое движение не прошло незамеченным. Тотчас же передо мной стала девушка в халате и спросила:
— Ну что? Хочешь малины?
Я кивнул головой. Она взяла блюдечко, села на край постели и осторожно стала опускать мне в рот по одной ягодке.
— Я где? — спросил я.— Это какой город?
— Это не город. Это Ирпень! — И так как я не понял, опа быстро повторила: — Это Ирпень — дачное такое место недалеко от Киева.
— Ах, от Киева?
И я все вспомнил.
203
...Прошла еще неделя. Вынесли в сад кресло-качалку, и теперь целыми днями сидел я в тени под липами.
Пробитое пулей горло заживало. Но разговаривать мог я еще только вполголоса.
Два раза приходил ко мне человек в военной форме. И тут же, в саду, вели мы с ним неторопливый разговор.
Все рассказал я ему про свою жизнь, по порядку, ничего не утаивая. Иногда он просто слушал, иногда что-то записывал.
Однажды я спросил у него, кто такой был Юрка.
— Юрка?.. Это был мелкий мошенник.
— А тот... артист?.. Ну, что сошел с поезда в Серпухове?
— Это был крупный наводчик-вор.
— А старик Яков?
— Оп был не старик, а просто старый бандит.
— А он... Ну, который дядя?
— Шппон,— коротко ответил военный.
— Чей?
Человек усмехнулся. Оп не ответил ничего, затянулся дымом из своей кривой трубки, сплюнул на траву и неторопливо показал рукой в ту сторону, куда плавно опускалось сейчас багровое вечернее солнце.
— Ну, вот видишь? Так со ступеньки на ступеньку, и вот наконец до кого ты добрался. Теперь тебе все ясно?
Это меня задело.
— Добрался! Так кто же такой, по-вашему, я?
— Когда: теперь или раньше? Сейчас ты поумнел. Еще бы!.. А раньше был ты перед ними круглый дурак. Но не сердись, пе хмурься. Ты еще мальчуган, а эти волки и не таких, как ты, бывало, обрабатывали.
Он вытащил из папки фотоснимок:
— Не узнаешь?
Еще бы! Вот она, церковь, скамья. Вот он — ишь ты, как улыбается,— дядя. А вот он выпучил глаза — старик Яков.
— Так вы еще в Москве догадались достать кассеты у Валентины из ящика и проявить их?
— Да, мы давно обо всем догадались. Но вас разыскать нелегко было.
Теперь он вытянул листок бумаги и, хитро глянув па меня,
продекламировал:
На брегу стоят девицы, Опечалены их лица.
Это ты сочинил?
— Да,— сознался я.— Но скажите, что это за листы? И еще скажите: что это были за склянки... и почему так часто пахло лекарством?
— Мальчик,— ответил он,— ты не должен у меня ничего спрашивать! Отвечать я тебе не могу и не ставу.
— Хорошо,— согласился я.— Но я уже и сам догадываюсь: это, наверное, был какой-нибудь секретный состав для бумаги!
— А это догадывайся сам, сколько тебе угодно.
— Ладно,— сказал я.— Я ничего не буду спрашивать. Только одно: Славкин отец умер?
— Жив, жив! — охотно ответил он.— Я и позабыл, что од тебе велел кланяться.
— За что? — удивился я.
— За что? Гм... гм...— Он посмотрел на часы.— Ну, прощай, поправляйся! Больше я не приду. Да.— Он остановился и улыбнулся.— Нет.— И он опять улыбнулся.— Нет, нет! Скоро все сам узнаешь.
У ног моих лежал маленький, поросший лилиями пруд. Тени птиц, пролетавших над садом, бесшумно скользили по его темной поверхности. Как кораблик, гонимый ветром, бежал неведомо куда сточенный червем или склюнутый птахой и рано сорвавшийся с дерева листок. Слабо просвечивали со дна зеленоватопрозрачные водоросли.
Тут я мог сидеть часами и быть спокоен. Но стоило мне поднять голову — и когда передо мной раскидывались широкие желтеющие поля, когда за полями, на горизонте, голубели деревеньки, леса, рощи, когда я видел, что мир широк, огромен и мне еще непонятен, тогда казалось, что в этом маленьком саду мне не хватит воздуху. Я открывал рот и старался дышать чаще и глубже, и тогда охватывала меня необъяснимая тоска,
205
...Вдруг примчался ко мне Славка. Я его узнал, еще когда он сходил с легковой машины.
В замешательстве, как бы ища опоры, я оглянулся.
Но с первых же слов он меня перебил, замахал руками и засмеялся:
— Я все знаю! Я больше тебя знаю! Ты лежишь, а я па воле. Папа тебе шлет привет! Это он мне дал свою машину. Но ты уж совсем не такой худой и бледный, как говорил Гор
чаков.
- Кто?
— Герчаков! Ну, майор из НКВД, который с тобой разговаривал! Он заходил к нам часто. Ты знаешь, у него несчастье: пошел он на Днепр купаться — бултых в воду! А часы-секундомер с руки не снял. У него часы хорошие — еще в двадцать четвертом ему на работе подарили. Они и стали. Отнес—починили. Опять стали. Так оп чуть пе плачет. Это, говорит, я все распутывал ваши дела, заработался... Вот тебе и прыгнул... Послушай! Вот я тебе привезу фонарик. Мое слово твердо.
— Славка,— настойчиво спросил я,— зачем опи твоего отца убить хотели?
Славка задумался.
— Видишь ли, когда вы...— тут Славка покраснел и быстро поправился,— то есть когда они обокрали в вагоне папиного
помощника, то ничего нужного в сумке они, конечно, не нашли... Ну, они рассердились...
— Славка,— еще упрямой повторил я,— ну, пе нашли, по зачем же все-таки опи хотели убить твоего отца?
— Видишь ли, оп, кажется, работает над какой-то важной военной машиной... Ну, а им этого не хочется. Нет, нет! Дальше ты меня лучше не спрашивай! Я тоже однажды спросил у отца: что за машина? Вот он посадил меня с собой рядом, взял карандаш и говорил, говорил, объяснял, объяснял... Вот тут винт, тут ручка, тут шарниры, здесь шарикоподшипник. При вращении развивается огромная центробежная сила. А здесь такой металлический сосуд... Я все слушал, слушал — да вдруг как закричу: «Папка! Что ты все врешь? Это же ты мне объясняешь, как устроен молочный сепаратор, что стоит в деревне у бабки!» Тогда он хохотал, хохотал, а потом и я захохотал. Так вот, с той
206
поры я уже его и сам пи о чем не спрашиваю. Нельзя! — вздохнул Славка.— Не наше пока это дело.
— Их посадили? — угрюмо спросил я.
— Кого «их»?
— Ну, этих, который дядя — и Яков.
— Но ты же... ты же убил Якова,— пробормотал Славка и, по-видимому, сам испугался, не сказал ли он мне лишнего.
— Разве?
— Ну да! — быстро затараторил Славка, увидев, что я даже не вздрогнул.— Ты встал, и ты выстрелил. Но дом-то ведь был уже окружен и от калитки и от забора — их уже выследили. Тебе бы еще подождать две-три минуты, так их все равно бы захватили!
— Вон что! Значит, выходит, что и стрелял-то я напрасно!
— Ничего не выходит! — вступился Славка.— Ты-то ведь этого не знал. Нет, нет! Все выходит, что очень даже не напрасно. Да! — И Славка, смущенно пожав плечами, протянул мне завернутый в салфетку узелок, от которого еще за пять шагов пахло теплыми плюшками да ватрушками.— Это тебе бабка прислала. Я не брал. Я отказывался: «На что ему? Там и так кормят». Так разве опа слушает! «Да ты бери, бери! Так с салфеткой и бери». Подумаешь, салфетка! Знамя, что ли?
Мы распрощались.
Все еще чуть прихрамывая, он быстро добежал до машины и махнул мне рукой.
Славка уехал. Долго сидел я. И улыбался, перебирая в памяти весь наш разговор. Но глаза поднять от земли к широкому горизонту боялся.
Как-то я сидел на террасе и задумчиво глядел, как крупный мохнатый шмель, срываясь и неуклюже падая, упрямо пытается пролететь сквозь светлое оконное стекло. И было необъяснимо, непонятно, зачем столько бешеных усилий затрачивает он на эту совершенно бесплодную затею, в то время когда совсем рядом вторая половина окна широко распахнута настежь.
Мимо меня, как-то чудно глянув и торопливей, чем обычно, пробежала через террасу из сада нянька.
Вскоре из дежурки прошел в сад доктор. Высунулась опять нянька; она была взволнована.
207
— Ну, вот и хорошо! Ну, вот и хорошо! — шепнула она не вытерпев.— Вот и за тобой, милый, из дому приехали.
Как из дому?.. Валентина? Вот это новость!
Я запахнул халат и вышел на крыльцо.
Резкий крик вырвался у меня из еще не окрепшего горла. Я кинулся вперед и тут же зашатался, поперхнулся, ухватился за перила. Кашель душил меня, в горле резало. Я затопал ногами, замотал головой и опустился на ступеньки.
По песчаной дорожке шел доктор, а рядом с ним — мой отец.
Мне сунули ко рту чашку воды со льдом, с валерьянкой, с мятой; тогда наконец кашель стих.
— Ну можно ли так кричать? — укорил меня доктор.— Ты бы вскрикнул шепотом, потихоньку..* Горло-то у тебя еще слабое.
Вот мы и рядом. Я лежу. Лоб мой влажен. Я еще не знаю, счастлив я или нет. Пытливо смотрю я на отца, хмурюсь, улыбаюсь. Но я очень осторожен, я еще ничему не верю.
И я ему говорю:
>— Это ты?
— Да, я!
Голос его. Его лицо. На висках, как паутина, легкая седина* Черная гимнастерка, галифе, сапоги. Да, это он!
И я осторожно спрашиваю:
— Но ведь тебя...
Он сразу понимает, потому что, улыбнувшись — вот так, по-своему, как никто, а только он — правым уголком рта,— отвечает:
— Да! Я был виноват! Я оступился. Но я взрывал землю, я много думал и крепко работал. И вот меня выпустили...
— И теперь ты...
— И теперь я совсем свободен.
— И тебя выпустили так задолго раньше срока? — бормочу я.
— Я взрывал землю,— настойчиво повторяет отец.— Верно! Я старый командир, сапер. Я был на германской с четырнадцатого и на гражданской с восемнадцатого. Верно! Ну, так за эти два года я забурил, заложил и взорвал земли больше, чем за все
208
Я кинулся вперед и тут же зашатался.
те восемь. (Вот, я вижу, он опять улыбается, шире, шире. Сейчас, конечно, дотронется рукой до подбородка. Есть!) — И доканчивает: — Но и она мне, земля, кое-что вдолбила в голову крепко!
Я смотрю на его левую руку: большого пальца до половины нет. Смотрю па голову: слева, повыше виска, шрам. Раньше его не было. Я спрашиваю:
— Это что?
Оп треплет меня по плечу:
— Это вода шла на нас в атаку, а мы динамитом заставили ее свернуть в сторону.
— И ты был...
— А я был бригадиром подрывной бригады.
...Вот и все! Нет, не все. Теперь мой черед. Теперь должен говорить я. Все вспоминать и объяснять, издалека, с самого начала.
Но отец сразу же меня перебивает:
— Ты уж молчи! Я все сам знаю.
Счастье! Вот оно, большое человеческое счастье, когда ничего пе нужно объяснять, говорить, оправдываться и когда люди уже сами все знают и все понимают.
Я с благодарностью сжимаю его руку, и мне хочется ее поцеловать. Но он тихонько ее выдергивает и крепко жмет мою.
Больше об этих делах друг у друга мы не спрашиваем. Кончено. Пройдено. Прожито. Крест.
В висках постукивает. И вдруг налетает догадка, и я почти кричу:
— Папа, а кто это меня искал через газету?
— Кто? Да, конечно, сначала Платон Половцев, а по
том я.
— Арбат ноль сорок восемь шестьдесят четыре? Так это меня искали вы? Вместе? Вот он откуда, загадочный московский телефон!
— Да. Я приехал как раз после твоего отъезда через неделю.
Я отталкиваю его руку и поднимаю с подушки голову:
— Ты пусти, папа. Я встану. Мне хорошо!
210
...Мы на самолете в пути к Москве. Там нас должна по телеграмме встретить Нина. Вероятно, она будет с отцом.
Широки поля. Мир огромен. Жизнь еще только начинается. Л что пока непонятно, все потом будет понятно. Мотор гремит, а мне весело. Я толкаю отца локтем и, чтобы он меня расслышал, громко кричу:
— Папа, а все-таки «Жаворонок» — это не солдатская песня!
Он, конечно, сейчас же хмурится:
— А какая же?
— Да так! Просто человеческая.
— Ну и что же, человеческая! А солдат пе человек, что ли?
Оп упрям. Я знаю, что пет для пего ничего святей знамен Красной Армии и поэтому все, что ни есть на свете хорошего,
это у него — солдатское.
А может быть, он и прав!
Пройдут годы. Не будет у нас уже ни рабочих, ни крестьян. Все и во всем будут равны. Но Красная Армия останется еще надолго. И только когда сметут волны революции все границы, а вместе с ними погибнет последний провокатор, последний шпион и враг счастливого народа, тогда и все песни будут
ничьи, а просто и звонко — человеческие.
Мы подлетаем к Москве в сумерки. С волнением вглядываюсь я в смутные очертания этого могучего города. Уже целыми пачками вспыхивают огни.
И вдруг мне захотелось отсюда, сверху, найти тот огонек от фонаря шахты, что светил ночами в окна нашей несчастливой квартиры, где живет сейчас Валентина и откуда родилось и пошло за нами паше горе.
Я говорю об этом отцу. Он склоняется к окошку.
Но что ни мгновение, огней зажигается все больше и больше. Они вспыхивают от края до края прямыми аллеями, кривыми линиями, широкими кольцами. И вот уже они забушевали внизу, точно пламя. Их много, целые миллионы! А навстречу тьме они
рвались новыми и новыми тысячами.
И отыскать среди них какой-то один маленький фонарик было невозможно... да и не нужно!
211
Самолет опустился на землю. Взявшись за руки, они вышли и остановились, щурясь на свету прожектора.
И те люди, что их встречали, увидели и поняли, что два человека эти — отец и сын — крепко и нерушимо дружны теперь навеки. На усталые лица их легла печать спокойного мужества. И, конечно, если бы не яркий свет прожектора, то всем в глаза глядели бы теперь они прямо, честно и открыто.
И тогда те люди, что их встретили, дружески улыбнулись им и тепло сказали:
— Здравствуйте!
1938 г.

Аркадий Гайдар

Вот уже три месяца, как командир бронедивизиона полковник Александров не был дома. Вероятно, он был на фронте.
В середине лета он прислал телеграмму, в которой предложил своим дочерям Ольге и Жене остаток каникул провести под Москвой, на даче.
Сдвинув на затылок цветную косынку и опираясь на палку щетки, насупившаяся Женя стояла перед Ольгой, а та ей говорила:
— Я поехала с вещами, а ты приберешь квартиру. Можешь бровями не дергать и губы не облизывать. Потом запри дверь. Книги отнеси в библиотеку. К подругам не заходи, а отправляйся прямо на вокзал. Оттуда пошли папе вот эту телеграмму. Затем садись в поезд и приезжай на дачу... Евгения, ты меня должна слушаться. Я твоя сестра...
— Ия твоя тоже.
215
— Да... но я старше... и, в конце концов, так велел папа.
Когда во дворе зафыркала отъезжающая машина, Женя вздохнула и оглянулась. Кругом был разор и беспорядок. Опа подошла к пыльному зеркалу, в котором отражался висевший на стене портрет отца.
— Хорошо! Пусть Ольга старше и пока ее нужно слушаться. Но зато у нее, у Жени, такие же, как у отца, нос, рот, брови. И, вероятно, такой же, как у пего, будет характер.
Опа туже перевязала косынкой волосы. Сбросила сандалии. Взяла тряпку. Сдернула со стола скатерть, сунула под крап ведро и, схватив щетку, поволокла к порогу груду мусора.
Вскоре запыхтела керосинка и загудел примус.
Пол был залит водой. В бельевом цинковом корыте шипела и лопалась мыльная пена. А прохожие с улицы удивленно поглядывали на босоногую девчонку в красном сарафане, которая, стоя па подоконнике третьего этажа, смело протирала стекла распахнутых окоп.
Грузовик мчался по широкой солнечной дороге. Поставив ноги па чемодан и опираясь па мягкий узел, Ольга сидела в плетеном кресле. На коленях у нее лежал рыжий котенок и теребил лапами букет васильков.
У тридцатого километра их нагнала походная красноармейская мотоколонна. Сидя на деревянных скамьях рядами, красноармейцы держали направленные дулом к небу винтовки и друж
но пели.
При звуках этой песни шире распахивались окна и двери в избах. Из-за заборов, из калиток вылетали обрадованные ребятишки. Они махали руками, бросали красноармейцам еще недозрелые яблоки, кричали вдогонку «ура» и тут же затевали бои, сражения, врубаясь в полынь и крапиву стремительными кавалерийскими атаками.
Грузовик свернул в дачный поселок и остановился перед небольшой, укрытой плющом дачей.
Шофер с помощником откинули борта и взялись сгружать вещи, а Ольга открыла застекленную террасу.
Отсюда был виден большой запущенный сад. В глубине сада
216
торчал неуклюжий двухэтажный сарай, и над крышею этого сарая развевался маленький красный флаг.
Ольга вернулась к машине. Здесь к ней подскочила бойкая старая женщина — это была соседка, молочница. Она вызвалась прибрать дачу, вымыть окна, полы и стены. Пока соседка разбирала тазы и тряпки, Ольга взяла котенка и прошла в сад.
На стволах обклеванных воробьями вишен блестела горячая смола. Крепко пахло смородиной, ромашкой и полынью. Замшелая крыша сарая была в дырах, и из этих дыр тянулись поверху и исчезали в листве деревьев какие-то топкие веревочные провода.
Ольга пробралась через орешник и смахнула с лица плутппу.
Что такое? Красного флага над крышей уже не было, и там торчала только палка.
Тут Ольга услышала быстрый, тревожный шепот. И вдруг, ломая сухие ветви, тяжелая лестница — та, что была приставлена к окну чердака сарая,— с треском полетела вдоль степы и, подминая лопухи, гулко брякнулась о землю.
Веревочные провода над крышей задрожали. Царапнув руки, котенок кувыркнулся в крапиву. Недоумевая, Ольга остановилась, осмотрелась, прислушалась. Но ни среди зелени, ни за чужим забором, ни в черном квадрате окна сарая никого не было пи видно, ни слышно.
Опа вернулась к крыльцу.
— Это ребятишки по чужим садам озоруют,— объяснила Ольге молочница.— Вчера у соседей две яблони обтрясли, сломали грушу. Такой народ пошел... хулиганы. Я, дорогая, сына в Красную Армию служить проводила. И как пошел, вина по пил. «Прощай,— говорит,— мама». И пошел и засвистел милый. Ну, к вечеру, как положено, взгрустнулось, всплакнула. А ночью просыпаюсь, и чудится мне, что по двору шныряет кто-то, шмыгает. Ну, думаю, человек я теперь одинокий, заступиться некому... А много ли мне, старой, надо? Кирпичом по голове стукни — вот я и готова. Однако бог миловал — ничего не украли. Пошмыгали, пошмыгали и ушли. Кадка у меня во дворе стояла — дубовая, вдвоем не своротишь,— так ее шагов на двадцать к воротам подкатили. Вот и все. А что был за народ, что за люди — дело темное.
217
...В сумерки, когда уборка была закончена, Ольга вышла на крыльцо. Тут из кожаного футляра бережно достала она белый, сверкающий перламутром аккордеон — подарок отца, который он прислал ей ко дню рождения.
Она положила аккордеон на колени, перекинула ремень через плечо и стала подбирать музыку к словам недавно услышанной ею песенки:
Ах, если б только раз
Мне вас еще увидеть, Ах, если б только... раз...
И два... и три...
А вы и не поймете На быстром самолете, Как вас ожидала я до утренней зари. Да!
Летчики-пилоты! Бомбы-пулеметы!
Вот и улетели в дальний путь.
Вы когда вернетесь? Я не знаю, скоро ли, Только возвращайтесь... хоть когда-нибудь.
Еще в то время, когда Ольга напевала эту песенку, несколько раз бросала она короткие настороженные взгляды в сторону темного куста, который рос во дворе у забора.
Закончив играть, она быстро поднялась и, повернувшись к кусту, громко спросила:
— Послушайте! Зачем вы прячетесь и что вам здесь надо?
Из-за куста вышел человек в обыкновенном белом костюме. Он наклонил голову и вежливо ей ответил:
— Я не прячусь. Я сам немного артист. Я не хотел вам мешать. И вот я стоял и слушал.
— Да, ио вы могли стоять и слушать с улицы. Вы же для чего-то перелезли через забор.
— Я?.. Через забор?..— обиделся человек.— Извините, я не кошка. Там, в углу забора, выломаны доски, и я с улицы проник через это отверстие.
— Попятно! — усмехнулась Ольга.— Но вот калитка. И будьте добры проникнуть через нее обратно на улицу.
218
Человек был послушен. Не говоря ни слова, он прошел через калитку, запер за собой задвижку, и это Ольге понравилось.
— Погодите! — спускаясь со ступени, остановила его она.— Вы кто? Артист?
— Нет,— ответил человек.— Я инженер-механик, но в свободное время я играю и пою в нашей заводской опере.
— Послушайте,— неожиданно просто предложила ему Ольга.— Проводите меня до вокзала. Я жду младшую сестренку. Уже темно, поздно, а ее все нет и нет. Помните, я никого не боюсь, но я еще не знаю здешних улиц. Однако постойте, зачем же вы открываете калитку? Вы можете подождать меня и у забора.
Опа отнесла аккордеон, накинула на плечи платок и вышла па темную, пахнувшую росой и цветами улицу.
Ольга была сердита на Женю и поэтому со своим спутником по дороге говорила мало. Он же сказал ей, что его зовут Георгий, фамилия его Гараев и он работает инженером-механиком на автомобильном заводе.
Поджидая Женю, они пропустили уже два поезда, наконец прошел и третий, последний.
— С этой негодной девчонкой хлебнешь горя! — огорченно воскликнула Ольга. — Ну, если бы еще мне было лет сорок или хотя бы тридцать. А то ей тринадцать, мне — восемнадцать, и
поэтому опа мспя совсем пе слушается.
— Сорок пе надо!—решительно отказался Георгий.—Восемнадцать куда как лучше! Да вы зря не беспокойтесь. Ваша се
стра приедет рано утром.
Перрон опустел.
Георгий вынул портсигар. Тут же к нему подошли два молодцеватых подростка и, дожидаясь огня, вынули свои папи
росы.
— Молодой человек,— зажигая спичку и озаряя лицо старшего, сказал Георгий.— Прежде чем тянуться ко мне с папиросой, надо поздороваться, ибо я уже имел честь с вами познакомиться в парке, где вы трудолюбиво выламывали доску из нового забора. Вас зовут Михаил Квакин. Не так ли?
Мальчишка засопел, попятился, а Георгий потушил спичку, взял Ольгу за локоть и повел ее к дому.
219
Когда они отошли, то второй мальчишка сунул замусоленную папиросу за ухо и небрежно спросил:
— Это еще что за пропагандист выискался? Здешний?
— Здешний,— нехотя ответил Квакин.— Это Тимки Гараева дядя. Тимку бы поймать, излупить надо. Он подобрал себе ком
панию, и они, кажется, гнут против нас дело.
Тут оба приятеля заметили под фонарем в конце платформы седого почтенного джентльмена, который, опираясь па палку,
спускался по лесепке.
Это был местный житель, доктор Ф. Г. Колокольчиков. Ошт
помчались за ним вдогонку, громко спрашивая, нет ли у него спичек. Но их вид и голоса никак не понравились этому джентльмену, потому что, обернувшись, он погрозил им суковатой палкой и степенно пошел своей дорогой.
...С московского вокзала Женя не успела послать телеграмму отцу, и поэтому, сойдя с дачного поезда, опа решила разыскать
поселковую почту.
Проходя через старый парк и собирая колокольчики, опа не
заметно вышла па перекресток двух огороженных садами улиц, пустынный вид которых ясно показывал, что попала она совсем пе туда, куда ей было надо.
Невдалеке она увидела маленькую проворную девчонку, ко
торая с ругательствами волокла за рога упрямую козу.
— Скажи, дорогая, пожалуйста,— закричала ей Женя,—как мне пройти отсюда на почту?
Но тут коза рванулась, крутанула рогами и галопом понеслась по парку, а девчонка с воплем помчалась за пей
следом.
Женя огляделась: уже смеркалось, а людей вокруг видно не было. Она открыла калитку чьей-то серой двухэтажной дачи и
по тропинке прошла к крыльцу.
— Скажите, пожалуйста,— пе открывая дверь, громко, по очень вежливо спросила Женя,— как бы мне отсюда пройти на почту?
Ей не ответили. Она постояла, подумала, открыла дверь и через коридор прошла в комнату. Хозяев дома не было. Тогда, смутившись, она повернулась, чтобы выйти, но тут из-под стола бесшумно выползла большая светло-рыжая собака. Она внима
220
тельно оглядела оторопевшую девчонку и, тихо зарычав, легла
поперек пути у двери.
— Ты, глупая! — испуганно растопыривая пальцы, закричала Жопя.— Я не вор! Я у вас ничего не взяла. Это вот ключ от нашей квартиры. Это телеграмма папе. Мой папа — командир. Тебе попятно?
Собака молчала и не шевелилась. А Женя, потихоньку по
двигаясь к распахнутому окну, продолжала:
— Ну вот! Ты лежишь? И лежи... Очень хорошая собачка...
такая с виду умная, симпатичная.
Но едва Женя дотронулась рукой до подоконника, как симпатичная собака с грозным рычаньем вскочила, и, в страхе прыгнув па длвап, Жопя поджала ноги.
— Очень странно,— чуть пе плача, заговорила опа.— Ты лови разбойников и шпионов, а я... человек. Да! — Она показала собаке язык.— Дура!
Женя положила ключ и телеграмму на крап стола. Надо бы
ло дожидаться хозяев.
Но прошел час, другой... Уже стемнело. Через открытое окно доносились далекие гудки паровозов, лай собак и удары волейбольного мяча. Где-то играли па гитаре. И только здесь, около серой дачи, все было глухо и тихо.
Положив голову па жесткий валик дивана, Женя тихонько
заплакала.
Наконец опа крепко уснула.
Она проснулась только утром.
За окном шумела пышная, омытая дождем листва. Неподалеку скрипело колодезное колесо. Где-то пилили дрова, но здесь, на даче, было по-прежнему тихо.
Под головой у Жени лежала теперь мягкая кожаная подушка, а ноги ее были накрыты легкой простыней. Собаки на полу не было.
Значит, сюда ночью кто-то приходил!
Женя вскочила, откинула волосы, одернула помятый сарафанчик, взяла со стола ключ, неотправленную телеграмму п хотела бежать.
221
II тут на столе она увидела лист бумаги, на котором крупно синим карандашом было написано:
«Девочка, когда будешь уходить, захлопни крепче дверь». Ниже стояла подпись: «Тимур».
«Тимур? Кто такой Тимур? Надо бы повидать и поблагодарить этого человека».
Она заглянула в соседнюю комнату. Здесь стоял письменный стол, на нем чернильный прибор, пепельница, небольшое зеркале. Справа, возле кожаных автомобильных краг, лежал старый, ободранный револьвер. Тут же у стола в облупленных и исцарапанных ножнах стояла кривая турецкая сабля. Женя положила ключ и телеграмму, потрогала саблю, вынула ее из ножен, подняла клинок над своей головой и посмотрелась в зеркало.
Вид получился суровый, грозный. Хорошо бы так сняться и потом притащить в школу карточку! Можно было бы соврать, что когда-то отец брал ее с собой па фронт. В левую руку можно взять револьвер. Вот так. Это будет еще лучше. Она до отказа стянула брови, сжала губы и, целясь в зеркало, надавила курок.
Грохот ударил по комнате. Дым заволок окна. Упало на пепельницу настольное зеркало. И, оставив па столе и ключ и телеграмму, оглушенная Женя вылетела из комнаты и помчалась
прочь от этого странного и опасного дома.
Каким-то путем она очутилась на берегу речки. Теперь у нее не было ни ключа от московской квартиры, пи квитанции па телеграмму, пи самой телеграммы. И теперь Ольге надо было рассказывать все: и про собаку, и про ночевку в пустой даче, и про турецкую саблю, и, наконец, про выстрел. Скверно! Был бы папа, он бы понял. Ольга не поймет. Ольга рассердится или, чего доброго, заплачет. А это еще хуже. Плакать Женя и сама умела. Но при виде Ольгиных слез ой всегда хотелось забраться на телеграфный столб, па высокое дерево или на трубу крыши.
Для храбрости Женя выкупалась и тихонько пошла отыскивать свою дачу.
Когда она поднималась по крылечку, Ольга стояла на кухне и разводила примус. Заслышав шаги, Ольга обернулась и молча враждебно уставилась на Женю.
222
— Оля, здравствуй! — останавливаясь на верхней ступеньке п пытаясь улыбнуться, сказала Женя.— Оля, ты ругаться не будешь?
— Буду! — не сводя глаз с сестры, ответила Ольга.
— Ну, ругайся,— покорно согласилась Женя.— Такой, знаешь ли, странный случай, такое необычайное приключение! Оля, я тебя прошу, ты бровями не дергай, ничего страшного, я
просто ключ от квартиры потеряла, телеграмму папе не отпра
вила...
Женя зажмурила глаза и перевела дух, собираясь выпалить все разом. Но тут калитка перед домом с треском распахнулась. Во двор заскочила, вся в репьях, лохматая коза и, низко опустив рога, помчалась в глубь сада. А за нею с воплем пронеслась уже знакомая Жене босоногая девчонка.
Воспользовавшись таким случаем, Женя прервала опасный разговор и кинулась в сад выгонять козу. Она нагнала девчонку,
когда та, тяжело дыша, держала козу за рога.
— Девочка, ты ничего не потеряла? — быстро сквозь зубы спросила у Жени девчонка, не переставая колошматить козу
пинками.
— Нет,— пе поняла Женя.
— А это чье? Не твое? — И девчонка показала ей ключ от московской квартиры.
— Мос,— шепотом ответила Женя, робко оглядываясь в сторону террасы.
— Возьми ключ, записку и квитанцию, а телеграмма уже отправлена,— все так же быстро и сквозь зубы пробормотала девчонка.
И, сунув Жене в руку бумажный сверток, она ударила козу кулаком.
Коза поскакала к калитке, а босоногая девчонка прямо через колючки, через крапиву, как тень, понеслась следом. И разом за калиткою они исчезли.
Сжав плечи, как будто бы поколотили ее, а не козу, Женя
раскрыла сверток:
— Это ключ. Это телеграфная квитанция. Значит, кто-то телеграмму отцу отправил. Но кто? Ага, вот записка! Что же это такое?
223
В этой записке крупно синим карандашом было написано: «Девочка, никого дома не бойся. Всё в порядке, и никто от меня ничего не узнает». А ниже стояла подпись: «Ти
мур».
Как завороженная, тихо сунула Женя записку в карман. Потом выпрямила плечи и уже спокойно пошла к Ольге.
Ольга стояла все там же, возле неразожженпого примуса, и
на глазах се уже выступили слезы.
— Оля! — горестно воскликнула тогда Женя.— Я пошутила. Ну за что ты на меня сердишься? Я прибрала всю квартиру,
я протерла окна, я старалась, я все тряпки, все полы вымыла. Вот тебе ключ, вот квитанция от папиной телеграммы. И дай лучше я тебя поцелую. Знаешь, как я тебя люблю! Хочешь, я для тебя в крапиву с крыши спрыгну?
И, пе дожидаясь, пока Ольга что-либо ответит, Жопя бросилась к пей па шею.
— Да... по я беспокоилась,— с отчаянием заговорила Ольга.— И вечпо нелепые у тебя шутки... А мне папа велел... Женя, оставь! Женька, у меня руки в керосине! Жепька, палей лучше молоко и поставь кастрюлю па примус!
— Я... без шуток по могу,— бормотала Женя в то время, когда Ольга стояла возле умывальника.
Опа бухнула кастрюлю с молоком на примус, потрогала ле
жавшую в кармане записку и спросила:
— Оля, бог есть?
— Нету, — ответила Ольга и подставила голову под умы
вальник.
— А кто есть?
— Отстань! — с досадой ответила Ольга.— Никого пет?
Женя помолчала п опять спросила:
— Оля, а кто такой Тимур?
— Это но бог, это один царь такой,— намыливая себе лицо н руки, неохотно ответила Ольга,— злой, хромой, из средней
истории.
— А если пе царь, не злой и не из средней, тогда кто?
— Тогда не знаю. Отстань! И на что это тебе Тимур дался?
— А на то, что, мне кажется, я очень люблю этого человека.
224
— Кого? — И Ольга недоуменно подняла покрытое мыльной пеной лицо.— Что ты все там бормочешь, выдумываешь, не даешь спокойно умыться. Вот погоди, приедет папа, и оп в твоей любви разберется.
— Что ж папа! — скорбно, с пафосом воскликнула Женя.— Если оп и приедет, то так ненадолго. И он, конечно, не будет обижать одинокого и беззащитного человека.
— Это ты-то одинокая и беззащитная? — недоверчиво спросила Ольга.— Ох, Женька, не знаю я, что ты за человек и в кого только ты уродилась!
Тогда Женя опустила голову и, разглядывая свое лицо, отражавшееся в цилиндре никелированного чайника, гордо и не раз-думы вая ответила:
— В папу. Только. В него. Одного. И больше пи в кого па свете.
Пожилой джентльмен, доктор Ф. Г. Колокольчиков, сидел в свое?! саду и чинил стенные часы.
Перед ним с унылым выражением лица стоял его внук 1 й) ля.
Считалось, что оп помогает дедушке в работе. На самом же доле вот ужо целый час, как оп держал в руке отвертку, дожидаясь, пока дедушке этот инструмент понадобится.
Но стальная спиральная пружина, которую нужно было вогнать на свое место, была упряма, а дедушка был терпелив. И казалось, что конца-края этому ожиданию не будет. Это было обидно, тем более что из-за соседнего забора вот уже несколько раз высовывалась вихрастая голова Симы Симакова, человека очень расторопного и сведущего. И этот Сима Симаков языком, головой и руками подавал Коле знаки, столь странные и загадочные, что даже пятилетняя Колина сестра Татьянка, которая, епдя под липою, сосредоточенно пыталась затолкать репей в пасть лениво развалившейся собаке, неожиданно завопила и дернула дедушку за штанину, после чего голова Симы Симакова мгновенно исчезла.
Наконец пружина легла на свое место.
— Человек должен трудиться,— поднимая влажный лоб и обращаясь к Коле, наставительно произнес седой джентльмен
225
Ф. Г. Колокольчиков.— У тебя же такое лицо, как будто бы я угощаю тебя касторкой. Подай отвертку и возьми клещи. Труд облагораживает человека. Тебе же душевного благородства как раз не хватает. Например, вчера ты съел четыре порции мороженого, а с младшей сестрой не поделился.
— Она врет, бессовестная! — бросая на Татьянку сердитый взгляд, воскликнул оскорбленный Коля.— Три раза я давал ей откусить по два раза. Она же пошла на меня жаловаться да еще по дороге стянула с маминого стола четыре копейки.
— А ты ночью по веревке из окна лазил, — пе поворачивая головы, хладнокровно ляпнула Татьянка.— У тебя под подушкой есть фонарь. А в спальню к нам вчера какой-то хулиган кидал камнем. Кинет да посвистит, кинет да еще свистнет.
Дух захватило у Коли Колоколъчикова при этих наглых словах бессовестной Татьянки. Дрожь пронизала тело от головы до пяток. Но, к счастью, занятый работой дедушка па такую опасную клевету внимания не обратил или просто ее не расслышал. Очень кстати в сад тут вошла с бидонами молочница и, отмеривая кружками молоко, начала жаловаться:
— А у меня, батюшка Федор Григорьевич, жулики ночью чуть было дубовую кадку со двора не своротили. А сегодня люди говорят, что чуть свет у меня на крыше двух человек видели: сидят на трубе, проклятые, и ногами болтают.
— То есть как на трубе? С какой же это, позвольте, целью?— начал было спрашивать удивленный джентльмен.
Но тут со стороны курятника раздался лязг и звон. Отвертка в руке седого джентльмена дрогнула, и упрямая пружина, вылетев из своего гнезда, с визгом брякнулась о железную крышу. Все, даже Татьянка, даже ленивая собака, разом обернулись, пе понимая, откуда звон и в чем дело. А Коля Колокольчиков, не сказав ни слова, метнулся, как заяц, через морковные грядки и исчез за забором.
Он остановился возле коровьего сарая, изнутри которого, так же как из курятника, доносились резкие звуки, как будто бы кто-то бил гирей по отрезку стального рельса. Здесь-то он п столкнулся с Симой Симаковым, у которого взволнованно спросил:
— Слушай... Я не пойму. Это что?.. Тревога?
226
— Да нет! Это, кажется, по форме номер опин позывной сигнал общий.
Они перепрыгнули через забор, нырпули в дыру ограды парка. Здесь с ними столкнулся широкоплечий, крепкий мальчуган Гейка. Следом подскочил Василий Ладыгин. Еще и еще кто-то. И бесшумно, проворно, одними только им знакомыми ходами они неслись к какой-то цели, на бегу коротко переговариваясь:
— Это тревога?
— Да нет! Это форма номер один позывной общий.
— Какой позывной? Это не «три — стоп», «три — стоп». Это какой-то болван кладет колесом десять ударов кряду.
— А вот посмотрим!
— Ага, проверим!
— Вперед! Молнией!
А в это врем;* в комнате той самой дачи, где ночевала Женя, стоял высокий темноволосый мальчуган лет тринадцати. На нем были легкие черные брюки и темно-синяя безрукавка с вышитой красной звездой.
К нему подошел седой лохматый старик. Холщовая рубаха ого была бедна. Широченные штаны — в заплатах. К колену его левой ноги ремнями была пристегнута грубая деревяшка. В одной руке он держал записку, другой сжимал старый, ободранный револьвер.
— «Девочка, когда будешь уходить, захлопни крепче дверь», — насмешливо прочел старик. — Итак, может быть, ты мне все-таки скажешь, кто ночевал у нас сегодня на диване?
— Одна знакомая девочка,— неохотно ответил мальчуган.— Ее без меня задержала собака.
— Вот и врешь! — рассердился старик.— Если бы она была тебе знакомая, то здесь, в записке, ты назвал бы ее по имени.
— Когда я писал, то я не знал. А теперь я ее знаю.
— Не знал. И ты оставил ее утром одну... в квартире? Ты, друг мой, болен, и тебя надо отправить в сумасшедший. Эта дрянь разбила зеркало, расколотила пепельницу. Ну хорошо, что револьвер был заряжен холостыми. А если бы в нем были патроны боевые?
227
— Но, дядя... боевых патронов у тебя не бывает, потому что у врагов твоих ружья и сабли... просто деревянные.
Похоже было на то, что старик улыбнулся. Однако, тряхнув лохматой головой, он строго сказал:
— Ты смотри! Я все замечаю. Дела у тебя, как я вижу, темные, и как бы за них я ие отправил тебя назад, к матери.
Пристукивая деревяшкой, старик пошел вверх по лестнице. Когда оп скрылся, мальчуган подпрыгнул, схватил за лапы вбежавшую в комнату собаку и поцеловал ее в морду.
— Ага, Рита! Мы с тобой попались. Ничего, оп сегодня добрый. Он сейчас петь будет.
И точно. Сверху из комнаты послышалось откашливание. Потом этакое тра-ля-ля!.. И наконец низкий баритон запел:
...Я третью ночь не сплю. Мпе чудится все то же Движенье тайное в угрюмой тишине...
— Стой, сумасшедшая собака! — крикнул Тимур.— Что ты мне рвешь штаны и куда ты меня тянешь?
Вдруг он с шумом захлопнул дверь, которая вела наверх к дяде, и через коридор вслед за собакой выскочил на веранду.
В углу веранды, возле небольшого телефона, дергался, прыгал и колотился о стену подвязанный к веревке бронзовый ко
локольчик.
Мальчуган зажал его в руке, замотал бечевку на гвоздь. Теперь вздрагивающая бечевка ослабла, должно быть где-то лопнула. Тогда, удивленный и рассерженный, оп схватил трубку телефона.
...Часом раньше, чем все это случилось, Ольга сидела за столом. Перед нею лежал учебник физики.
Вошла Женя и достала пузырек с йодом.
— Женя,— недовольно спросила Ольга,— откуда у тебя па плече царапина?
— А я шла,— беспечно ответила Женя,— а там стояло на пути что-то такое колючее или острое. Вот так и получилось.
— Отчего же это у меня на пути не стоит ничего колючего или острого? — передразнила ее Ольга.
— Неправда! У тебя на пути стоит экзамен по математике..
228
Ои и колючий и острый. Вот, посмотри, срежешься!.. Олечка, не ходи на инженера, ходи на доктора,— заговорила Женя, подсовывая Ольге настольное зеркало.— Ну, погляди: какой из тебя инженер? Инженер должен быть — вот... вот... и вот..? (Она сделала три энергичные гримасы.) А у тебя — вот... вот... и вот...— Тут Жепя повела глазами, приподняла брови и очень нежпо улыбнулась.
— Глупая! — обнимая ее, целуя и легонько отталкивая, сказала Ольга.— Уходи, Женя, и не мешай. Ты бы лучше сбегала к колодцу за водой.
Жепя взяла с тарелки яблоко, отошла в угол, постояла у окна, потом расстегнула футляр аккордеона и заговорила:
— Знаешь, Оля! Подходит ко мио сегодня какой-то дяденька. Так с виду ничего себе — блондин, в белом костюме, и спрашивает: «Девочка, тебя как зовут?» Я говорю: «Женя...»
— Женя, не мешай и инструмент не трогай,— не оборачиваясь и пе отрываясь от книги, сказала Ольга.
— «А твою сестру,— доставая аккордеон, продолжала Жепя,— кажется, зовут Ольгой?»
— Женька, не мешай и инструмент не трогай! — певольно прислушиваясь, повторила Ольга.
— «Очень,— говорит оп,— твоя сестра хорошо играет. Опа пе хочет ли учиться в консерватории?» (Жепя достала аккордеон и перекинула ремень через плечо.) «Пот,— говорю я ему,— она уже учится по железобетонной специальности». А оп тогда говорит: «A-а!» (Тут Женя нажала один клавиш.) А я ему говорю: «Бэ-э!» (Тут Женя нажала другой клавиш.)
— Негодная девчонка! Положи инструмент па место! — вскакивая, крикнула Ольга.— Кто тебе разрешает вступать в разговоры с какими-то дяденьками?
— Ну и положу,— обиделась Женя.— Я и не вступала. Это вступил он. Хотела я тебе рассказать дальше, а теперь не буду. Вот погоди, приедет папа, он тебе покажет!
— Мне? Это тебе покажет. Ты мешаешь мне заниматься.
— Нет, тебе! — хватая пустое ведро, уже с крыльца откликнулась Женя.— Я ему расскажу, как ты меня по сто раз в день то за керосином, то за мылом, то за водой гоняешь! Я тебе не
грузовик, не конь и пе трактор.
229
Опа принесла воды, поставила ведро на лавку, но, так как Ольга, по обратив на это внимания, сидела, склонившись над книгой, обиженная Женя ушла в сад.
Выбравшись на лужайку перед старым двухэтажным сараем. Женя вынула из кармана рогатку и, натянув резинку, запустила в небо маленького картонного парашютиста.
Взлетев кверху ногами, парашютист перевернулся. Над ним раскрылся голубой бумажный купол, по тут крепче рванул ве
тер, парашютиста поволокло в сторону, и оп исчез за темным чердачным окпом сарая.
Авария! Картонного человечка надо было выручать. Женя обошла сарай, через дырявую крышу которого разбегались во все стороны тонкие веревочные провода. Она подтащила к окну трухлявую лестницу и, взобравшись по ней, спрыгнула па пол
чердака.
Очень странно! Этот чердак был обитаем. На степс висели мотки веревок, фонарь, два скрещенных сигнальных флага и карта поселка, вся исчерченная непонятными знаками. В углу лежала покрытая мешковиной охапка соломы. Тут же стоял перевернутый фанерный ящик. Возле дырявой, замшелой крыши торчало большое, похожее па штурвальное, колесо. Над колесом висел самодельный телефон.
Женя заглянула через щель. Перед пей, как волны моря, колыхалась листва густых садов. В небе играли голубя. И тогда Женя решила: пусть голуби будут чайками, этот старый сарай с его веревками, фонарями и флагами — большим кораблем. Опа же сама будет капитаном.
Ей стало весело. Она повернула штурвальное колесо. Тугие веревочные провода задрожали, загудели. Ветер зашумел п погнал зеленые волны. А ей показалось, что это ее корабль-сарай медленно и спокойно по волнам разворачивается.
— Лево руля па борт! — громко скомандовала Женя и
крепче налегла на тяжелое колесо.
Прорвавшись через щели крыши, узкие прямые лучи солнца упали ей на лицо и платье. Но Женя поняла, что это неприятельские суда нащупывают ее своими прожекторами, п она решила дать им бой. С силой управляла опа скрипучим колесом,
230
маневрируя вправо и влево, и властно выкрикивала слова
команды.
Но вот острые прямые лучи прожектора поблекли, погасли. И это, конечно, не солнце зашло за тучу. Это разгромленная вражья эскадра шла ко дну.
Бой был окончен. Пыльной ладонью Женя вытерла лоб, и вдруг па стене задребезжал звонок телефона. Этого Женя не ожидала; она думала, что этот телефон просто игрушка. Ей стало не по себе. Опа сняла трубку.
Голос звонкий и резкий спрашивал:
— Алло! Алло! Отвечайте. Какой осел обрывает провода и подает сигналы, глупые и непонятные?
— Это не осел,— пробормотала озадаченная Женя.— Это я — Женя!
— Сумасшедшая девчонка! — резко и почти испуганно прокричал тот же голос.— Оставь штурвальное колесо и беги прочь. Сейчас примчатся... люди, и они тебя поколотят.
Жепя бросила трубку, по было уже поздно. Вот на свету показалась чья-то голова: это был Гейка, за ним Сима Симаков, Коля Колокольчиков, а вслед лезли еще и еще мальчишки.
— Кто вы такие? — отступая от окна, в страхе спросила Женя.— Уходите!.. Это наш сад. Я вас сюда не звала.
Но плечо к плечу, пл отпой стеной ребята молча шли иа Женю. И, очутившись прижатой к углу, Женя вскрикнула.
В то же мгновенье в просвете мелькнула еще одна тень. Все обернулись и расступились. И перед Женей встал высокий темноволосый мальчуган в синей безрукавке, на груди которой была
вышита красная звезда.
— Тише, Жепя! — громко сказал оп.— Кричать пе надо. Никто тебя не тронет. Мыс тобой знакомы. Я — Тимур.
— Ты Тимур?! — широко раскрывая полные слез глаза, недоверчиво воскликнула Женя.— Это ты укрыл меня ночью простынею? Ты оставил мне на столе записку? Ты отправил папе па фронт телеграмму, а мне прислал ключ и квитанцию? Но зачем? За что? Откуда ты меня знаешь?
Тогда он подошел к ней, взял ее за руку и ответил:
— А вот оставайся с нами! Садись и слушай, и тогда тебе все будет понятно.
231
...На покрытой мешками соломе вокруг Тимура, который разложил перед собой карту поселка, расположились ребята.
У отверстия выше слухового окна повис на веревочных качелях наблюдатель. Через его шею был перекинут шнурок с помятым театральным биноклем.
Неподалеку от Тимура сидела Женя и настороженно прислушивалась и приглядывалась ко всему, что происходит на совещании этого никому не известного штаба. Говорил Тимур:
— Завтра, на рассвете, пока люди спят, я и Колокольчиков исправим оборванные ею (он показал на Женю) провода.
— Он проспит,— хмуро вставил большеголовый, одетый в матросскую тельняшку Гейка.— Он просыпается только к завтраку и к обеду.
— Клевета! — вскакивая и заикаясь, вскричал Коля Колокольчиков.— Я встаю вместе с первым лучом солнца.
— Я не знаю, какой у солнца луч первый, какой второй, но он проспит обязательно,— упрямо продолжал Гейка.
Тут болтавшийся на веревках наблюдатель свистнул. Ребята
повскакали.
Пр дороге в клубах пыли мчался коппо-артиллерийский дивизион. Могучие, одетые в ремни и железо кони быстро волокли за собою зеленые зарядные ящики и укрытые серыми чехлами
пушки.
Обветренные, загорелые ездовые, не качнувшись в седле, лихо заворачивали за угол, и одна за другой батареи скрывались в роще. Дивизион умчался.
— Это они на вокзал, на погрузку, поехали,— важно объяснил Коля Колокольчиков. — Я по их обмундированию ви
жу: когда они скачут на ученье, когда на парад, а когда и еще
куда.
— Видишь — и молчи! — остановил его Гейка.— Мы и сами с глазами. Вы знаете, ребята, этот болтун хочет убежать в Красную Армию!
— Нельзя,— вмешался Тимур.— Это затея совсем пустая.
— Как нельзя? — покраснев, спросил Коля.— А почему же раньше мальчишки всегда на фронт бегали?
— То раньше! А теперь крепко-накрепко всем начальникам и командирам приказано гнать оттуда нашего брата по шее.
232
— Как по шее? — вспылив и еще больше покраснев, вскричал Коля Колокольчиков.— Это... своих-то?
— Да вот!..— И Тимур вздохнул.— Это своих-то! А теперь, ребята, давайте к делу.
Все расселись по местам.
— В саду дома номер тридцать четыре по Кривому переулку неизвестные мальчишки обтрясли яблоню,— обиженно сообщил Коля Колокольчиков.—Они сломали две ветки и помяли клумбу.
— Чей дом? — И Тимур заглянул в клеенчатую тетрадь. — Дом красноармейца Крюкова. Кто у нас здесь бывший специалист по чужим садам и яблоням?
— Я,— раздался сконфуженный голос.
— Кто это мог сделать?
— Это работал Мишка Квакин и его помощник, под названием «Фигура». Яблоня мичуринка, сорт «золотой налив», и, конечно, взята на выбор.
— Опять и опять Квакин! — Тимур задумался.— Гейна! У тебя с ним разговор был?
— Был.
— Ну и что же?
— Дал ему два раза по шее.
— А он?
— Ну и оп сунул мне раза два тоже.
— Эк у тебя все — «дал» да «сунул»... А толку что-то нету. Ладно! Квакиным мы займемся особо. Давайте дальше.
— В доме номер двадцать пять у старухи молочницы взяли в кавалерию сына,— сообщил из угла кто-то.
— Вот хватил! — И Тимур укоризненно качнул головой.— Да там на воротах еще третьего дня наш знак поставлен. А кто ставил? Колокольчиков, ты?
— Так почему же у тебя верхний левый луч звезды кривой, как пиявка? Взялся сделать — сделай хорошо. Люди придут — смеяться будут. Давайте дальше.
Вскочил Сима Симаков и зачастил уверенно, без запинки:
— В доме номер пятьдесят четыре по Пушкаревой улице коза пропала. Я иду, вижу — старуха девчонку колотит. Я кричу: «Тетенька, бить не по закону!» Она говорит: «Коза пропала.
233
Ах, будь ты проклята!» — «Да куда же она пропала?» — «А вон там, в овраге за перелеском, обгрызла мочалу и провалилась, как будто ее волки съели!»
— Погоди! Чей дом?
— Дом красноармейца Павла Гурьева. Девчонка — его дочь, зовут Нюрка. Колотила ее бабка. Как зовут, не знаю. Коза серая, со спины черная. Зовут Манька.
— Козу разыскать! — приказал Тимур.— Пойдет команда в четыре человека. Ты... ты, ты и ты. Ну всё, ребята?
— В доме номер двадцать два девчонка плачет,— как бы нехотя сообщил Гейка.
— Чего же она плачет?
— Спрашивал — не говорит.
— А ты спросил бы получше. Может быть, кто-нибудь ее поколотил... обидел?
— Спрашивал — пе говорит.
— А велика ли девчонка?
— Четыре года.
— Вот еще беда! Кабы человек... а то—четыре года! Постой, а чей это дом?
— Дом лейтенанта Павлова. Того, что недавно убили на границе.
— «Спрашивал — не говорит»! — огорченно передразнил Гейку Тимур. Он нахмурился, подумал.— Ладно... Это я сам. Вы к этому делу не касайтесь.
— На горизонте показался Мишка Квакин! — громко доложил наблюдатель. — Идет по той стороне улицы. Жрет яблоко. Тимур! Выслать команду: пусть дадут ему тычка или взашеину!
— Не надо. Все оставайтесь на местах. Я вернусь скоро.
Он прыгнул из окна на лестницу и исчез в кустах. А наблюдатель сообщил снова:
— У калитки, в поле моего зрения, неизвестная девица, красивого вида, стоит с кувшином и покупает молоко. Это, наверно, хозяйка дачи.
— Это твоя сестра? — дергая Женю за рукав, спросил Коля Колокольчиков. И, не получив ответа, он важно и обиженно предостерег: — Ты смотри не вздумай ей отсюда крикнуть*
234
Никто со стороны и не подумал бы, что это разговаривают враги, а не два теплых друга.
— Сиди! — выдергивая рукав, насмешливо ответила ему /Коня.— Тоже ты мне начальник...
— Не лезь к ней, — поддразнил Генка Колю, — а то опа тебя
поколотит.
— Меня? — Коля обиделся.— У пее что? Когти? А у меня — мускулатура. Вот... ручная, ножная!
— Она поколотит тебя вместе с ручною и ножною. Ребята, осторожно! Тимур подходит к Квакипу.
Легко помахивая сорванной веткой, Тимур шел Квакину наперерез. Заметив это, Квакин остановился. Плоское лицо его не
показывало ни удивления, ни испуга.
— Здорово, комиссар! — склонив голову набок, негромко сказал он.— Куда так торопишься?
— Здорово, атаман! — в тон ему ответил Тимур.— К тебе навстречу.
— Рад гостю, да угощать печем. Разве вот это? — Оп сунул руку за пазуху и протянул Тимуру яблоко.
— Ворованные? — спросил Тимур, надкусывая яблоко.
— Опи самые,— объяснил Квакин.— Сорт «золотой налив». Да вот беда: пет еще настоящей спелости.
— Кислятина! — бросая яблоко, сказал Тимур.— Послушай: ты на заборе дома номер тридцать четыре вот такой знак видел? — И Тимур показал на звезду, вышитую на.своей синей безрукавке.
— Ну, видел,— насторожился Квакин.— Я, брат, и днем и ночью все вижу.
— Так вот: если ты днем или ночью еще раз такой знак где-либо увидишь, ты беги прочь от этого места, как будто бы тебя кипятком ошпарили.
— Ой, комиссар! Какой ты горячий!—растягивая слова, сказал Квакин.— Хватит, поговорили!
— Ой, атаман, какой ты упрямый,— не повышая голоса, ответил Тимур.— А теперь запомни сам и передай всей шайке, что этот разговор у нас с вами последний.
Никто со стороны и не подумал бы, что это разговаривают враги, а не два теплых друга. И поэтому Ольга, державшая в рука х кувшин, спросила молочницу, кто этот мальчишка, который совещается о чем-то с хулиганом Квакиным.
236
— Не знаю,— с сердцем ответила молочница.— Наверное, такой же хулиган и безобразник. Он что-то все возле вашего дома околачивается. Ты смотри, дорогая, как бы они твою сестренку не отколошматили.
Беспокойство охватило Ольгу. С ненавистью взглянула она на обоих мальчишек, прошла на террасу, поставила кувшин, заперла дверь и вышла на улицу разыскивать Женю, которая вот уже два часа как не показывала глаз домой..
Вернувшись на чердак, Тимур рассказал о своей встрече ребятам. Было решено завтра отправить всей шайке письменный ультиматум.
Бесшумно соскакивали ребята с чердака и через дыры в заборах, а то и прямо через заборы разбегались по домам в разные стороны. Тимур подошел к Жене.
— Ну что? — спросил он.— Теперь тебе все понятно?
— Все,— ответила Женя,— только еще пе очень. Ты объясни мне проще.
— А тогда спускайся вниз и иди за мной. Твоей сестры все равно сейчас пет дома.
Когда они слезли с чердака, Тимур повалил лестницу.
Уже стемнело, ио Женя доверчиво пошла за ним следом.
Они остановились у домика, где жила старуха молочница. Тимур оглянулся. Людей вблизи не было. Он вынул из кармана свинцовый тюбик с масляной краской и подошел к воротам, где была нарисована звезда, верхний левый луч которой действи-тел ьпо изгибался, как пиявка.
Уверенно лучи он обровнял, заострил и выпрямил.
— Скажи, зачем? — спросила его Женя.— Ты объясни мне проще: что все это значит?
Тимур сунул тюбик в карман. Сорвал лист лопуха, вытер закрашенный палец и, глядя Жене в лицо, сказал:
— А это значит, что из этого дома человек ушел в Красную Армию. И с этого времени этот дом находится под нашей охраной и защитой. У тебя отец в армии?
— Да! — с волнением и гордостью ответила Женя. — Он командир.
237
— Значит, и ты находишься под нашей охраной и защитой тоже.
Они остановились перед воротами другой дачи. И здесь на заборе была начерчена звезда. Но прямые светлые лучи ее были обведены широкой черной каймой.
— Вот! — сказал Тимур.— И из этого дома человек ушел в Красную Армию. Но его уже нет. Это дача лейтенанта Павлова, которого недавно убили на границе. Тут живет его жена и та маленькая девочка, у которой добрый Гейка так и не добился, отчего она часто плачет. И если тебе случится, то сделай ей, Же-ня, что-нибудь хорошее.
Он сказал все это очень просто, но мурашки пробежали по груди и по рукам Жени, а вечер был теплый и даже душный.
Она молчала, наклонив голову. И только для того, чтобы хоть что-нибудь сказать, она спросила:
— А разве Гейка добрый?
— Да,— ответил Тимур.— Он сын моряка, матроса. Он часто бранит малыша и хвастунишку Колокольчикова, но сам везде и всегда за него заступается.
Окрик резкий и даже гневный заставил их обернуться. Неподалеку стояла Ольга.
Женя дотронулась до руки Тимура: она хотела подвести его и познакомить с ним Ольгу.
Но новый окрик, строгий и холодный, заставил ее от этого отказаться.
Виновато кивнув Тимуру головой и недоуменно пожав плечами, она пошла к Ольге.
— Евгения! — тяжело дыша, со слезами в голосе сказала Ольга.— Я запрещаю тебе разговаривать с этим мальчишкой. Тебе понятно?
— Но, Оля,— пробормотала Женя,— что с тобою?
— Я запрещаю тебе подходить к этому мальчишке,— твердо повторила Ольга.— Тебе тринадцать, мне восемнадцать. Я твоя сестра... Я старше. И когда папа уезжал, он мне велел...
— Но, Оля, ты ничего, ничего не понимаешь! — с отчаянием воскликнула Женя. Она вздрагивала. Она хотела объяснить, оправдаться. Но она не могла. Она была не вправе. И, махнув рукой, она не сказала сестре больше ни слова.
238
Обливая холодной водой босые ногиг мальчишки мчались во двор..*
Сразу же ока легла в постель. Но уснуть не могла долго. А когда уснула, то так и не слыхала, как ночью постучали в окно и подали от отца телеграмму.
Рассвело. Пропел деревянный рог пастуха. Старуха молочница открыла калитку и погнала корову к стаду. Не успела она завернуть за угол, как из-за куста акации, стараясь не греметь пустыми ведрами, выскочило пятеро мальчуганов, и они бросились к колодцу:
— Качай!
— Давай!
— Бери!
— Хватай!
Обливая холодной водой босые ноги, мальчишки мчались во двор, опрокидывали ведра в дубовую кадку и, пе задерживаясь, неслись обратно к колодцу.
К взмокшему Симе Симакову, который без передышки ворочал рычагом колодезного насоса, подбежал Тимур и спросил:
— Вы Колокольчикова здесь не видали? Нет? Значит, оп проспал. Скорей, торопитесь! Старуха пойдет сейчас обратно.
Очутившись в саду перед дачей Колокольчиковых, Тимур стал под деревом и свистнул. Не дождавшись ответа, он полез па дерево и заглянул в комнату. С дерева ему была видна только половина придвинутой к подоконнику кровати да завернутые в одеяло ноги.
Тимур кинул на кровать кусочек коры и тихонько позвал:
— Коля, вставай! Колька!
Спящий не пошевельнулся. Тогда Тимур вынул нож, срезал длинный прут, заострил на конце сучок, перекинул прут через подоконник и, зацепив сучком одеяло, потащил его на себя.
Легкое одеяло поползло через подоконник. В комнате раздался хрипловатый изумленный вопль. Вытаращив заспанные глаза, с кровати соскочил седой джентльмен в нижнем белье и, хватая рукой уползающее одеяло, подбежал к окну.
Очутившись лицом к лицу с почтенным стариком, Тимур разом слетел с дерева^
240
А седой джентльмен, бросив на постель отвоеванное одеяло,
сдернул со степы двустволку, поспешно надел очки и, выставив ружье из окна дулом к небу, зажмурил глаза и выстрелил.
Только у колодца перепуганный Тимур остановился. Вышла ошибка. Он принял спящего джентльмена за Колю, а седой
джентльмен, конечно, принял его за жулика.
Тут Тимур увидел, что старуха молочница с коромыслом и ведрами выходит из калитки за водой. Он юркнул за акацию и стал наблюдать. Вернувшись от колодца, старуха подняла ведро, опрокинула его в бочку и сразу отскочила, потому что вода с шумом и брызгами выплеснулась из уже наполненной до краев бочки прямо ей под ноги.
Охая, недоумевая и оглядываясь, старуха обошла бочку. Она опустила руку в воду и поднесла ее к носу. Потом побежала к крыльцу проверить, цел ли замок у двери. И, наконец, но
зпая, что и думать, опа стала стучать в окно соседке.
Тимур засмеялся и вышел из своей засады. Надо было спешить. Уже поднималось солнце. Коля Колокольчиков не явился, п провода все еще исправлены не были.
Пробираясь к сараю, Тимур заглянул в распахнутое, выхо
дящее в сад окно.
У стола возле кровати в трусах и майке сидела Женя и, нетерпеливо откидывая сползавшие на лоб волосы, что-то пи
сала.
Увидав Тимура, она пе испугалась и даже не удивилась. Опа только погрозила ему пальцем, чтобы он не разбудил Ольгу, сунула недоконченное письмо в ящик и на цыпочках вышла из
компаты.
Здесь, узнав от Тимура, какая с ним сегодня случилась беда, она позабыла все Ольгины наставления и охотно вызвалась по
мочь ему наладить ею же самой оборванные провода.
Когда работа была закончена и Тимур уже стоял по ту сторону изгороди, Женя ему сказала:
— Не знаю за что, но моя сестра тебя очень ненавидит.
С) Библиотека пионера. Том I
241
— Ну вот,— огорченно ответил Тимур,— и мой дядя тебя тоже!
Он хотел уйти, но она его остановила:
— Постой, причешись. Ты сегодня очень лохматый.
Она вынула гребенку, протянула ее Тимуру, и тотчас же позади, из окна раздался негодующий окрик Ольги:
— Женя! Что ты делаешь?..
Сестры стояли на террасе.
— Я тебе знакомых не выбираю,— с отчаянием защищалась Женя.— Каких? Очень простых. В белых костюмах. «Ах, как ваша сестра прекрасно играет!» Прекрасно! Вы бы лучше послушали, как она прекрасно ругается. Вот смотри! Я уже обо
всем пишу папе.
— Евгения! Этот мальчишка — хулиган, а ты глупа,— холодно выговаривала, стараясь казаться спокойной, Ольга.— Хочешь, пиши папе, пожалуйста, но если я хоть еще раз увижу тебя с этим мальчишкой рядом, то в тот же депь я брошу дачу, и мы уедем отсюда в Москву. А ты знаешь, что у меня слово бывает твердое?
— Да... мучительница! — со слезами ответила Женя. — Это-то я знаю.
— А теперь возьми и читай.— Ольга положила на стол полученную ночью телеграмму и вышла.
В телеграмме было написано:
«На днях проездом несколько часов буду Москве число часы телеграфирую дополнительно тчк Папа».
Женя вытерла слезы, приложила телеграмму к губам и тихо пробормотала:
— Папа, приезжай скорей! Папа! Мпе, твоей Женьке, очень трудно.
Во двор того дома, откуда пропала коза и где жила бабка, которая поколотила бойкую девчонку Нюрку, привезли два воза дров.
Ругая беспечных возчиков, которые свалили дрова как попа
242
ло, кряхтя и охая, бабка начала укладывать поленницу. Но эта работа была ей не под силу. Откашливаясь, она села на ступеньку, отдышалась, взяла лейку и пошла в огород. Во дворе остался теперь только трехлетний братишка Нюрки — человек, как видно, энергичный и трудолюбивый, потому что едва бабка скрылась, как он поднял палку и начал колотить ею по скамье и по перевернутому кверху дном корыту.
Тогда Сима Симаков, только что охотившийся за беглой козой, которая скакала по кустам и оврагам не хуже индийского тигра, одного человека из своей команды оставил на опушке, а
с четырьмя другими вихрем ворвался во двор.
Оп суиул малышу в рот горсть земляники, всучил ему в руки блестящее перо из крыла галки, и вся четверка рванулась укладывать дрова в поленницу.
Сам Сима Симаков понесся кругом вдоль забора, чтобы задержать на это время бабку в огороде. Остановившись у забора, возле того места, где к нему вплотную примыкали вишни и яблони, Сима заглянул в щелку.
Бабка набрала в подол огурцов и собиралась идти во двор.
Сима Симаков тихонько постучал по доскам забора.
Бабка насторожилась. Тогда Сима поднял палку и начал ею шевелить ветви яблони.
Бабке тотчас же показалось, что кто-то тихонько лезет через забор за яблоками. Опа высыпала огурцы на межу, выдернула большой пук крапивы, подкралась и притаилась у забора.
Сима Симаков опять заглянул в щель, но бабки теперь он не увидел. Обеспокоенный, он подпрыгнул, схватился за край забо
ра и осторожно стал подтягиваться.
Но в то же время бабка с торжествующим криком выскочила из своей засады и ловко стегнула Симу Симакова по рукам крапивой.
Размахивая обожженными руками, Сима помчался к воротам, откуда уже выбегала закончившая свою работу четверка.
Во дворе опять остался только один малыш. Он поднял с земли щепку, положил ее на край поленницы, потом поволок туда же кусок бересты.
243
За этим занятием и застала его вернувшаяся из огорода бабка. Вытаращив глаза, она остановилась перед аккуратно сложенной поленницей и спросила:
— Это кто же тут без меня работает?
Малыш, укладывая бересту в поленницу, важно ответил:
— А ты, бабушка, не видишь — это я работаю.
Во двор вошла молочница, и обе старухи оживленно начали обсуждать эти странные происшествия с водой и с дровами. Пробовали они добиться ответа у малыша, однако добились немногого. Он объяснил им, что прискочили из ворот люди, сунули ему в рот сладкой земляники, дали перо и еще пообещали поймать ему зайца с двумя ушами и с четырьмя ногами. А потом дрова покидали и опять ускочили.
В калитку вошла Нюрка.
— Нюрка,— спросила ее бабка,— ты пе видала, кто к нам сейчас во двор заскакивал?
— Я козу искала,— уныло ответила Нюрка.— Я все утро по лесу да по оврагам сама скакала.
— Украли! — горестно пожаловалась бабка молочнице.— А какая была коза! Ну, голубь, а не коза. Голубь!
— Голубь! — отодвигаясь от бабки, огрызнулась Нюрка.— Как почнет шнырять рогами, так не знаешь, куда и деваться. У голубей рогов не бывает.
— Молчи, Нюрка! Молчи, разиня бестолковая! — закричала бабка.— Оно, конечно, коза была с характером. И я се, козуш-ку, продать хотела. А теперь вот моей голубушки и нету.
Калитка со скрипом распахнулась. Низко опустив рога, во двор вбежала коза и устремилась прямо на молочницу. Подхватив тяжелый бидон, молочница с визгом вскочила па крыльцо, а коза, ударившись рогами о степу, остановилась.
И тут все увидели, что к рогам козы крепко прикручен фанерный плакат, на котором крупно было выведено:
Я коза-коза, Всех людей гроза. Кто Нюрку будет бить, Тому худо будет жить.
244
А на углу за забором хохотали довольные ребятишки.
Воткнув в землю палку, притопывая вокруг нее, приплясывая, Сима Симаков гордо пропел:
Мы не шайка и не банда,
Не ватага удальцов, Мы веселая команда Пионеров-молодцов, У-ух, ты!
И, как стайка стрижей, ребята стремительно и бесшумно умчались прочь.
...Работы на сегодня было еще немало, но, главное, сейчас надо было составить и отослать Мишке Квакину ультиматум.
Как составляются ультиматумы, этого еще никто не знал, и Тимур спросил об этом у дяди.
Тот объяснил ему, что каждая страна пишет ультиматум на свой манер, но в конце для вежливости полагается приписать:
«Примите, господин министр, уверение в совершеннейшем к Вам почтении».
Затем ультиматум через аккредитованного посла вручается правителю враждебной державы.
Но это дело ни Тимуру, ни его команде не понравилось. Во-первых, никакого почтения хулигану Квакину они передавать не хотели; во-вторых, ни постоянного посла, ни даже посланника при этой шайке у них не было. И, посовещавшись, они решили отправить ультиматум попроще, на манер того послания запорожцев к турецкому султану, которое каждый видел на картине, когда читал о том, как смелые казаки боролись с турками, татарами и ляхами.
...За серыми воротами с черно-красной звездой, в тенистом саду того дома, что стоял напротив дачи, где жили Ольга и Женя, по песчаной аллейке шла маленькая белокурая девчушка. Ее мать, женщина молодая, красивая, но с лицом печальным и утомленным, сидела в качалке возле окна, иа котором стоял пышный букет полевых цветов. Перед ней лежала груда распечатанных телеграмм и писем — от родных и от друзей, знакомых и незнакомых. Письма и телеграммы эти были теплые и ласковые. Они звучали издалека, как лесное эхо, которое никуда путника
245
пе зовет, ничего не обещает и все же подбадривает и подсказывает ему, что люди близко и в темном лесу он не одинок.
Держа куклу кверху ногами, так, что деревянные руки и пеньковые косы ее волочились по песку, белокурая девочка остановилась перед забором. По забору спускался раскрашенный, вырезанный из фанеры заяц. Оп дергал лапой, тренькая по струнам нарисованной балалайки, и мордочка у него была грустновато-смешная.
Восхищенная таким необъяснимым чудом, равного которому, конечно, и нет на свете, девочка выронила куклу, подошла к забору, и добрый заяц послушно опустился ей прямо в руки. А вслед за зайцем выглянуло лукавое и довольное лицо Жени.
Девочка посмотрела на Женю и спросила:
— Это ты со мной играешь?
— Да, с тобой. Хочешь, я к тебе спрыгну?
— Здесь крапива,— подумав, предупредила девочка.— И здесь я вчера обожгла себе руку.
— Ничего,— спрыгивая с забора, сказала Женя,— я пе боюсь. Покажи, какая тебя вчера обожгла крапива? Вот эта? Ну, смотри: я ее вырвала, бросила, растоптала ногами и на нее плюнула. Давай с тобой играть: ты держи зайца, а я возьму куклу.
Ольга видела с крыльца террасы, как Женя вертелась около чужого забора, но она не хотела мешать сестренке, потому что та и так сегодня утром много плакала. Но когда Женя полезла на забор и спрыгнула в чужой сад, обеспокоенная Ольга вышла из дому, подошла к воротам и открыла калитку.
Женя и девчурка стояли уже у окна, возле женщины, и та улыбалась, когда дочка показывала ей, как грустный смешной заяц играет на балалайке.
По встревоженному лицу. Жени женщина угадала, что вошедшая в сад Ольга недовольна.
— Вы на нее не сердитесь,— негромко сказала Ольге женщина.— Она просто играет с моей девч'уркой. У нас горе...— Женщина помолчала.— Я плачу, а она,— женщина показала на свою крохотную дочку и тихо добавила: — а она и не знает, что ее отца недавно убили на границе.
Теперь смутилась Ольга, а Женя издалека посмотрела на нее горько и укоризненно.
246
— А я одна,— продолжала женщина.— Мать у меня в горах, в тайге, очень далеко, братья в армии, сестер нет.
Она тронула за плечо подошедшую Женю и, указывая на окно, спросила:
— Девочка, этот букет ночью не ты мне на крыльцо положила?
— Нет,— быстро ответила Женя.— Это не я. Но это, наверное, кто-нибудь из наших.
— Кто? — И Ольга непонимающе взглянула на Женю.
— Я не знаю,— испугавшись, заговорила Женя,— это не я. Я ничего не знаю. Смотрите, сюда идут люди.
За воротами послышался шум машины, а по дорожке от калитки шли два летчика-командира.
— Это ко мне,— сказала женщина.— Они, конечно, опять будут предлагать мне уехать в Крым, на Кавказ, на курорт, в санаторий...
Оба командира подошли, приложили руки к пилоткам, и, очевидно расслышав ее последние слова, старший — капитан — сказал:
— Ни в Крым, ни на Кавказ, ни на курорт, ни в санаторий. Вы хотели повидать вашу маму? Ваша мать сегодня поездом выезжает к вам из Иркутска. До Иркутска она была доставлена на специальном самолете.
— Кем? — радостно и растерянно воскликнула женщина.— Вами?
— Нет,— ответил летчик-капитан,— нашими и вашими товарищами.
Подбежала маленькая девчурка, смело посмотрела на пришедших, и видно, что синяя форма эта ей была хорошо знакома.
— Мама,— попросила она,— сделай мне качели, и я буду летать туда-сюда, туда-сюда. Далеко-далеко, как папа.
— Ой, пе надо! — подхватывая и сжимая дочурку, воскликнула ее мать. — Нет, не улетай так далеко... как твой папа.
На Малой Овражной, позади часовни с облупленной росписью, изображавшей суровых волосатых старцев и чисто выбритых ангелов, правей картины страшного суда с котлами,
247
смолой и юркими чертями, на ромашковой поляне ребята из компании Мишки Квакина играли в карты.
Денег у игроков не было, и они резались «на тычка», «па щелчка» и на «оживи покойника». Проигравшему завязывали глаза, клали его спиной на траву и давали ему в руки свечку, то есть длинную палку. И этой палкой он должен был вслепую отбиваться от добрых собратий своих, которые, сожалея усопшего, старались вернуть его к жизни, усердно настегивая крапивой по
его голым коленям, икрам и пяткам.
Игра была в самом разгаре, когда за оградой раздался резкий звук сигнальной трубы.
Это снаружи у стены стояли посланцы от команды Тимура.
Штаб-трубач Коля Колокольчиков сжимал в руке медный блестящий горн, а босоногий суровый Гейка держал склеенный из оберточной бумаги пакет.
— Это что же тут за цирк или комедия? — перегибаясь через ограду, спросил паренек, которого звали Фигурой.— Мишка! — оборачиваясь, заорал он.— Брось карты, тут к тебе какая-то церемония пришла!
— Я тут,— залезая на ограду, отозвался Квакин.— Эге, Гейка, здорово! А это еще что с тобой за хлюпик?
— Возьми пакет,— протягивая ультиматум, сказал Гейка.— Сроку на размышление вам двадцать четыре часа дадено. За
ответом приду завтра, в такое же время.
Обиженный тем, что его назвали хлюпиком, штаб-трубач Коля Колокольчиков вскипул горн и, раздувая щеки, яростно протрубил отбой. И, не сказав больше ни слова, под любопытными взглядами рассыпавшихся по ограде мальчишек оба парла
ментера с достоинством удалились.
— Это что же такое? — переворачивая пакет и оглядывая разинувших рты ребят, спросил Квакин.— Жили-жили, ни о чем не тужили... Вдруг... труба, гроза! Я, братцы, право, ничего пе понимаю!..
Оп разорвал пакет и, не слезая с ограды, стал читать.
— «Атаману шайки по очистке чужих садов Михаилу Квакину...» Это мне,— громко объяснил Квакин.— С полным титулом, по всей форме. «... и его,— продолжал он читать,— гнуснопрославленному помощнику Петру Пятакову, иначе именуемому
248
просто Фигурой...» Это тебе,— с удовлетворением объяснил Квакин Фигуре.— Эк они завернули: «гнуснопрославленный»! Это уж что-то очень по-благородному, могли бы дурака назвать и попроще, «...а также ко всем членам этой позорной компании ультиматум». Это что такое, я не знаю,— насмешливо объявил Квакин.— Вероятно, ругательство или что-нибудь в этом смысле.
— Это такое международное слово. Бить будут,— объяснил стоявший рядом с Фигурой бритоголовый мальчуган Алешка.
— А, так бы и писали! — сказал Квакин. — Читаю дальше. Пункт первый:
«Ввиду того что вы по ночам совершаете налеты на сады мирных жителей, не щадя и тех домов, на которых стоит наш
знак — красная звезда, и даже тех, на которых стоит звезда с траурной черной каймою, вам, трусливым негодяям, мы приказываем...»
— Ты посмотри, как, собаки, ругаются! — смутившись, но пытаясь улыбнуться, продолжал Квакин.— А какой дальше слог, какие запятые! Да!
«...приказываем: не позже чем завтра утром Михаилу Квакину и гнусноподобной личности Фигуре явиться на место, которое им гонцами будет указано, имея на руках список всех членов вашей позорной шайки.
А в случае отказа мы оставляем за собой полную свободу действий».
— То есть в каком смысле свободу? — опять переспросил Квакин.— Мы их, кажется, пока никуда не запирали.
— Это такое международное слово. Бить будут,— опять объяснил бритоголовый Алешка.
— А, тогда так бы и говорили! — с досадой сказал Квакин.— Жаль, что ушел Гейка; видно, он давно не плакал.
— Он не заплачет,— сказал бритоголовый,— у него брат — матрос.
- Ну?
— У него и отец был матросом. Он не заплачет.
— А тебе-то что?
— А то, что у меня дядя матрос тоже.
— Вот дурак—заладил! — рассердился Квакин.— То отец,
249
то брат, то дядя. А что к чему — неизвестно. Отрасти, Алеша, волосы, а то тебе солнцем напекло затылок. А ты что там мычишь, Фигура?
— Гонцов надо завтра изловить, а Тимку и его компанию излупить,— коротко и угрюмо предложил обиженный ультиматумом Фигура.
На том и порешили.
Отойдя в тень часовни и остановившись вдвоем возле карта-
пи, где проворные мускулистые черти ловко волокли в пекло воющих и упирающихся грешников, Квакин спросил у Фигуры:
— Слушай, это ты в тот сад лазил, где живет девчонка, у которой отца убили?
— Ну, я.
— Так вот...— с досадой пробормотал Квакин, тыкая пальцем в стену.— Мне, конечно, па Тимкины знаки наплевать, и Тимку я всегда бить буду...
— Хорошо,— согласился Фигура.— А что ты мне пальцем на чертей тычешь?
— А то,— скривив губы, ответил ему Квакин,— что ты мне хоть и друг, Фигура, но никак на человека не похож ты, а скорей вот па этого толстого и поганого черта.
Утром молочница не застала дома троих постоянных покупателей. На базар было идти уже поздно, и, взвалив бидон па плечи, опа отправилась по квартирам. Она ходила долго без толку и наконец остановилась возле дачи, где жил Тимур. За забором она услышала густой приятный голос: кто-то негромко пел. Значит, хозяева были дома и здесь можно было ожидать удачи.
Пройдя через калитку, старуха нараспев закричала:
— Молока не надо ли, молока?
— Две кружки! — раздался в ответ басистый голос.
Скинув с плеча бидон, молочница обернулась и увидела выходящего из кустов косматого, одетого в лохмотья хромоногого старика, который держал в руке кривую обнаженную саблю.
250
— Я, батюшка, говорю, молочка не надо ли? — оробев и попятившись, предложила молочница.— Экий ты, отец мой, с виду серьезный! Ты что ж это, саблей траву косишь?
— Две кружки. Посуда на столе, — коротко ответил старик и воткнул саблю клинком в землю.
— Ты бы, батюшка, купил косу,— торопливо наливая молоко в кувшин и опасливо поглядывая на старика, говорила молочница.— А саблю лучше брось. Этакой саблей простого человека и до смерти напугать можно.
— Платить сколько? — засовывая руку в карман широченных штапов, спросил старик.
— Как у людей,— ответила ему молочница.— По рубль сорок — всего два восемьдесят. Лишнего мне не надо.
Старик пошарил и достал из кармана большой ободранный револьвер.
— Я, батюшка, потом...— подхватывая бидон и поспешно удаляясь, заговорила молочница.— Ты, дорогой мой, не трудись! — прибавляя ходу и пе переставая оборачиваться, продолжала она.— Мне, золотой, деньги не к спеху.
Она выскочила за калитку, захлопнула ее и сердито с улицы закричала:
— В больнице тебя, старого чорта, держать надо, а по пускать по воле. Да, да! На замке, в больнице.
Старик пожал плечами, сунул обратно в карман вынутую оттуда трешницу и тотчас же спрятал револьвер за спину, потому что в сад вошел пожилой джентльмен, доктор Ф. Г. Колокольчиков.
С лицом сосредоточенным и серьезным, опираясь на палку, прямою, несколько деревянною походкой он шагал по песчаной аллее.
Увидав чудного старика, джентльмен кашлянул, поправил очки и спросил:
— Не скажешь ли ты, любезный, где мне найти владельца этой дачи?
— На этой даче живу я,— ответил старик.
— В таком случае,— прикладывая руку к соломенной шляпе, продолжал джентльмен,— вы мне скажете: не приходится ли вам некий мальчик, Тимур Гараев, родственником?
251
— Да, приходится,— ответил старик.— Этот некий мальчик — мой племянник.
— Мне очень прискорбно,— откашливаясь и недоуменно косясь на торчавшую на земле саблю, начал джентльмен,— но ваш племянник сделал вчера утром попытку ограбить наш дом.
— Что?! — изумился старик.— Мой Тимур хотел ваш дом ограбить?
— Да, представьте! — заглядывая старику за спипу и начиная волноваться, продолжал джентльмен. — Он сделал попытку во время моего сна похитить укрывавшее меня байковое одеяло.
— Кто? Тимур вас ограбил? Похитил байковое одеяло? — растерялся старик. И спрятанная у него за спиной рука с револьвером невольно опустилась.
Волнение овладело почтенным джентльменом, и, с достоин
ством пятясь к выходу, он заговорил:
— Я, конечно, не утверждал бы, по факты... факты! Милостивый государь! Я вас прошу, вы ко мне не приближайтесь. Я, конечно, не знаю, чему приписать... Но ваш вид, ваше стран
ное поведение...
— Послушайте,— шагая к джентльмену, произнес старик,—
но все это, очевидно, недоразумение.
— Милостивый государь! — не спуская глаз с револьвера и не переставая пятиться, вскричал джентльмен.— Наш разговор принимает нежелательное и, я бы сказал, недостойное нашего возраста направление.
Он* выскочил за калитку и быстро пошел прочь, повторяя:
— Нет, нет, нежелательное и недостойное направление...
Старик подошел к калитке как раз в ту минуту, когда шедшая купаться Ольга поравнялась с взволнованным джентль
меном.
Тут вдруг старик замахал руками и закричал Ольге, чтобы она остановилась. Но джентльмен проворно, как козел, перепрыгнул через канаву, схватил Ольгу за руку, и оба они мгно
венно скрылись за углом.
Тогда старик расхохотался. Возбужденный и обрадованный, бойко притопывая своей деревяшкой, он пропел:
252
А вы и не поймете На быстром самолете, Как вас ожидала я до утренней зари, Да!
Он отстегнул ремень у колена, швырнул на траву деревянную ногу и, на ходу сдирая парик и бороду, помчался к дому.
Через десять минут молодой и веселый инженер Георгий Гараев сбежал с крыльца, вывел мотоцикл из сарая, крикнул собаке Рите, чтобы она караулила дом, нажал стартер и, вскочив в седло, помчался к реке разыскивать напуганную им Ольгу
В одиннадцать часов Гейка и Коля Колокольчиков отправились за ответом на ультиматум.
— Ты иди ровно,— ворчал Гейка на Колю.— Ты шагай легко, твердо. А ты ходишь, как цыпленок за червяком скачет. И все у тебя, брат, хорошо — и штаны, и рубаха, и вся форма, а виду у тебя все равно нет. Ты, брат, не обижайся, я тебе дело говорю. Ну, вот скажи: зачем ты идешь и языком губы мусолишь? Ты запихай язык в рот, и пусть оп там и лежит на своем месте... А ты зачем появился? — спросил Гейка, увидав выскочившего наперерез Симу Симакова.
— Меня Тимур послал для связи,— затараторил Симаков.— Так надо, и ты ничего не понимаешь. Вам свое, а у меня свое дело. Коля, дай-ка я дудаиу в трубу. Экий ты сегодня важный! Гейка, дурак! Идешь по делу — надел бы сапоги, ботинки. Разве послы босиком ходят? Ну ладно, вы туда, а я сюда. Гоп-гоп, до свиданья!
— Этакий балабон! — покачал головой Гейка. — Скажет сто слов, а можно бы четыре. Труби, Николай, вот и ограда.
— Подавай наверх Михаила Квакина! — приказал Гейка высунувшемуся сверху мальчишке.
— А заходите справа! — закричал из-за ограды Квакин.— Там для вас нарочно ворота открыты.
— Не ходи,— дергая за руку Гейку, прошептал Коля.— Оли нас поймают и поколотят.
— Это все на двоих-то? — надменно спросил Гейка.— Труби, Николай, громче. Нашей команде везде дорога.
253
Они прошли через ржавую железную калитку и очутились перед группой ребят, впереди которых стояли Фигура и Ква
кин.
— Ответ на письмо давайте,— твердо сказал Гейка.
Квакин улыбался, Фигура хмурился.
— Давай поговорим,— предложил Квакин.— Ну, сядь, посиди, куда торопишься?
— Ответ на письмо давайте,— холодно повторил Гейка.— А разговаривать с вами будем мы после.
И было странно, непонятно: играет ли он, шутит ли, этот прямой, коренастый мальчишка в матросской тельняшке, возле которого стоит маленький, уже побледневший трубач? Или, прищурив строгие серые глаза свои, босоногий, широкоплечий, оп и на самом деле требует ответа, чувствуя за собой и право и силу?
— На, возьми,— протягивая бумагу, сказал Квакин.
Гейка развернул лист. Там был грубо нарисован кукиш, под
которым стояло ругательство.
Спокойно, не изменившись в лице, Гейка разорвал бумагу. В ту же минуту он и Коля крепко были схвачены за плечи и за
руки.
Они не сопротивлялись.
— За такие ультиматумы надо бы вам набить шею,— подходя к Гейке, сказал Квакин.— Но... мы люди добрые. До ночи мы
запрем вас вот сюда,— он показал на часовню,— а почыо мы обчистим сад под номером двадцать четыре наголо.
— Этого не будет,— ровно ответил Гейка.
— Нет, будет! — крикнул Фигура и ударил Гейку по щеке.
— Бей хоть сто раз,— зажмурившись и вновь открывая глаза, сказал Гейка.— Коля,— подбадривающе буркнул оп,— ты не робей. Чую я, что будет сегодня у нас позывной сигнал но форме помер один общий.
Пленников втолкнули внутрь маленькой часовни с наглухо закрытыми железными ставнями. Обе двери за ними закрыли, задвинули засов и забили его деревянным клином.
— Ну что? — подходя к двери и прикладывая ко рту ладонь, закричал Фигура.— Как оно теперь: по-нашему или по-вашему выйдет?
254
И из-за двери глухо, едва слышно донеслось:
— Нет, бродяги, теперь по-вашему уже никогда и ничего пе выйдет.
Фигура плюнул.
— У него брат — матрос,— хмуро объяснил бритоголовый Алешка.— Опи с моим дядей на одном корабле служат.
— Ну,— угрожающе спросил Фигура,— а ты кто — капитан, что ли?
— У него руки схвачены, а ты его бьешь. Это хорошо ли?
— На и тебе тоже! — обозлился Фигура и ударил Алешку наотмашь.
Тут оба мальчишки покатились на траву. Их тянули за руки, за ноги, разнимали...
И никто не посмотрел наверх, где в густой листве липы, что росла близ ограды, мелькнуло лицо Симы Симакова.
Винтом соскользнул он на землю. И напрямик, через чужие огороды, помчался к Тимуру, к своим на речку.
Прикрыв голову полотенцем, Ольга лежала на горячем песке пляжа и читала.
Женя купалась. Неожиданно кто-то обнял ее за плечи.
Опа обернулась.
— Здравствуй,— сказала ей высокая темноглазая девочка.— Я приплыла от Тимура. Меня зовут Таней, и я тоже из его команды. Он жалеет, что тебе из-за него от сестры попало. У тебя сестра, наверное, очень злая?
— Пусть оп пе жалеет,— покраснев, пробормотала Женя.— Ольга совсем но злая, у нее такой характер.— И, всплеснув руками, Женя с отчаянием добавила: — Ну, сестра, сестра и сестра! Вот погодите, приедет папа...
Они вышли из воды и забрались на крутой берег, левей песчаного пляжа. Здесь они наткнулись на Нюрку.
— Девочка, ты меня узнала? — как всегда быстро и сквозь зубы, спросила опа у Жени.— Да! Я тебя узнала сразу. А вон Тимур! — сбросив платье, показала она на усыпанный ребятами противоположный берег.— Я знаю, кто мне поймал козу, кто нам уложил дрова и кто дал моему братишке землянику. И тебя
255
я тоже знаю, — обернулась опа к Тане. — Ты один раз сидела па грядке и плакала. А ты не плачь. Что толку?.. Гей! Сиди, чертовка, пли я тебя сброшу в реку! — закричала она на привязанную к кустам козу.— Девочки, давайте в воду прыгнем!
Женя и Таня переглянулись. Очень уж опа была смешная, эта маленькая, загорелая, похожая па цыганку Нюрка.
Взявшись за руки, они подошли к самому краю обрыва, под которым плескалась ясная голубая вода.
— Ну, прыгнули?
— Прыгнули!
И они разом бросились в воду.
Но не успели девчонки вынырнуть, как вслед за ппми бултыхнулся кто-то четвертый.
Это, как оп был — в сандалиях, трусах и майке,— Сима Симаков с разбегу кинулся в реку. И, отряхивая слипшиеся волосы, отплевываясь и отфыркиваясь, длинными саженками оп поплыл на другой берег.
— Беда, Женя! Беда! — прокричал оп, обернувшись.— Гейка и Коля попали в засаду!
Читая книгу, Ольга поднималась в гору. И там, где крутая тронка пересекала дорогу, ее встретил стоявший возле мотоцикла Георгий. Опп поздоровались.
— Я ехал,— объяснил ей Георгий,— смотрю, вы идете. Дай,
думаю, подожду п подвезу, если по дороге.
— Неправда! —пе поверила Ольга.— Вы стояли и ожидали
меня нарочно.
— Ну, верно,— согласился Георгий.— Хотел соврать, да пе вышло. Я должен перед вами извиниться за то, что напугал вас утром. Л ведь хромой старик у калитки — это был я. Это я в гриме готовился к репетиции. Садитесь, я подвезу вас на ма
шине.
Ольга отрицательно качнула головой.
Он положил ей букет па книгу.
Букет был хорош. Ольга покраснела, растерялась и... бросила его па дорогу.
256
Этого Георгий не ожидал.
— Послушайте! — огорченно сказал оп.— Вы хорошо играв” те, поете, глаза у вас прямые, светлые. Я вас ничем не обидел. Ио мне думается, что так, как вы, пе поступают люди... даже самой железобетонной специальности.
— Цветов не надо! — сама испугавшись своего поступка, виновато ответила Ольга.— Я... и так, без цветов, с вами поеду.
Она села на кожаную подушку, и мотоцикл полетел вдоль
дороги.
Дорога раздваивалась, по, минуя ту, что сворачивала к по
селку, мотоцикл вырвался в поле.
— Вы пе туда повернули, — крикнула Ольга, — нам надо направо!
— Здесь дорога лучше,—отвечал Георгий, — здесь дорога веселая.
Опять поворот, и они промчались через шумливую тенистую рощу. Выскочила из стада и затявкала, пытаясь догнать их, собака. Но нет! Куда там! Далеко.
Как тяжелый снаряд, прогудела встречная грузовая машина. И когда Георгий и Ольга вырвались из поднятых клубов пыли, то под горой увидали дым, трубы, башни, стекло и желе
зо какого-то незнакомого города.
— Это наш завод!—прокричал Ольге Георгий.— Три года тому назад я сюда ездил собирать грибы и землянику.
Почти пе уменьшая хода, машина круто развернулась.
— Прямо! — предостерегающе кричала Ольга. — Давайте только прямо домой.
Вдруг мотор заглох, и опи остановились.
— Подождите,—соскакивая, сказал Георгий, — маленькая авария.
Он положил машину на траву под березой, достал из сумки
ключ и принялся что-то подвертывать и подтягивать.
— Вы кого в вашей опере играете? — присаживаясь па траву, спросила Ольга.— Почему у вас грим такой суровый и страшный?
— Я играю старика инвалида,— пе переставая возиться у мотоцикла, ответил Георгий.— Он бывший партизан, и оп немного... пе в себе. Оп живет близ границы, и ему все кажется,
257
что враги нас перехитрят и обманут. Он стар, но он осторожен. Красноармейцы же молодые — смеются, после караула в волейбол играют. Девчонки там у них разные... Катюши!
Георгий нахмурился и тихо запел:
За тучами опять помсркнула лупа, Я третью ночь не сплю в глухом дозоре, Ползут в тиши враги. Не спи, моя страна! Я стар. Я слаб. О, горе мне... о, горе!
Тут Георгий переменил голос и, подражая хору, пропел:
Старик, спокойно... спокойно!
— Что значит «спокойно»? — утирая платком запыленные губы, спросила Ольга.
— А это значит, — продолжая стучать ключом по втулке, объяснял Георгий,— это значит, что: спи спокойно, старый дурак! Давно уже все бойцы и командиры стоят па своем месте... Оля, ваша сестренка о моей с пей встрече вам говорила?
— Говорила, я ее выругала.
— Напрасно. Очень забавная девочка. Я ей говорю «а», опа мне «бэ»!
— С этой забавной девочкой хлебнешь горя,— снова повторила Ольга. — К ней привязался какой-то мальчишка, зовут Тимур. Оп из компании хулигана Квакина. И никак я его от нашего дома пе могу отвадить.
— Тимур!.. Гм...— Георгий смущенно кашлянул.— Разве оп из компании? Оп, кажется, не того... не очень... Ну ладно! Вы не беспокойтесь... Я его от вашего дома отважу. Оля, почему вы пе учитесь в консерватории? Подумаешь — инженер! Я и сам инженер, а что толку?
— Разве вы плохой инженер?
— Зачем плохой? — подвигаясь к Ольге и начиная теперь стучать по втулке переднего колеса, ответил Георгий.— Совсем пе плохой, но вы очень хорошо играете и поете.
— Послушайте, Георгий,— смущенно отодвигаясь, сказала Ольга.— Я пе знаю, какой вы инженер, но... чините вы машину как-то очень странно.	*
258
И Ольга помахала рукой, показывая, как он постукивает ключом то по втулке, то по ободу.
— Ничего пе странно. Все делается так, как надо. — Он вскочил и стукнул ключом по раме.— Ну, вот и готово! Оля, ваш отец командир?
- Да.
— Это хорошо. Я и сам командир тоже.
— Кто вас разберет! — пожала плечами Ольга. — То вы инженер, то вы актер, то командир. Может быть, к тому же вы еще и летчик?
— Нет,— усмехнулся Георгий.— Летчики глушат бомбами по головам сверху, а мы с земли через железо и бетоп бьем прямо в сердце.
И опять перед ними замелькали рожь, поля, рощи, речка. Наконец вот и дача.
На треск мотоцикла с террасы выскочила Женя. Увидав Георгия, опа смутилась, по когда он умчался, то, глядя ему вслед, Женя подошла к Ольге, обняла ее и с завистью сказала:
— Ох, какая ты сегодня счастливая!
Условившись встретиться неподалеку от сада дома № 24, мальчишки из-за ограды разбежались.
Задержался только один Фигура. Его злило и удивляло молчание внутри часовни. Пленники пе кричали, пе стучали и па вопросы и окрики Фигуры пе отзывались.
Тогда Фигура пустился на хитрость. Открыв наружную дверь, он вошел в каменный простенок и замер, как будто бы его здесь пе было.
И так, приложив к замку ухо, оп стоял до тех пор, пока наружная железная дверь пе захлопнулась с таким грохотом, как будто бы по ней ударили бревном.
— Эй, кто там? — бросаясь к двери, рассердился Фигура.— Эй, не балуй, а то дам по шее!
Но ему не отвечали. Снаружи послышались чужие голоса. Заскрипели петли ставен. Кто-то через решетку окна переговаривался с пленниками.
Затем внутри часовни раздался смех. И от этого смеха Фигуре стало плохо.
259
Наконец наружная дверь распахнулась. Перед Фигурой стояли Тимур, Симаков и Ладыгин.
— Открой второй засов!—не двигаясь, приказал Тимур.— Открой сам, или будет хуже!
Нехотя Фигура отодвинул засов. Из часовни вышли Коля и Гейка.
— Лезь на их место! — приказал Тимур.— Лезь, гадина, быстро! — сжимая кулаки, крикнул оп.— Мпе с тобой разговаривать некогда!
Захлопнули за Фигурой обе двери. Наложили па петлю тя
желую перекладину и повесили замок.
Потом Тимур взял лист бумаги и синим карандашом коряво
написал:
«Квакин, караулить пе надо. Я их запер, ключ у меня. Я приду прямо па место, к саду, вечером».
Затем все скрылись. Через пять минут за ограду зашел Квакип.
Он прочел записку, потрогал замок, ухмыльнулся и пошел к калитке, в то время как запертый Фигура отчаянно колотил кулаками и пятками по железной двери.
От калитки Квакип обернулся и равнодушно пробормотал:
— Стучи, Гейка, стучи! Нет, брат, ты еще до вечера настучишься.
Дальше события развертывались так.
Перед заходом солнца Тимур и Симаков сбегали па рыночную площадь. Там, где в беспорядке выстроились ларьки — квас, воды, овощи, табак, бакалея, мороженое,— у самого края торчала неуклюжая пустая будка, в которой по базарным дням работали сапожники.
В будке этой Тимур и Симаков пробыли недолго.
В сумерки на чердаке сарая заработало штурвальное колесо. Один за одним натягивались крепкие веревочные провода, пере
давая туда, куда надо, и те, что надо, сигналы.
Подходили подкрепления. Собрались мальчишки, их было уже много — двадцать — тридцать. А через дыры заборов тихо п бесшумно проскальзывали всё новые и новые люди.
Ташо и Нюрку отослали обратно. Женя сидела дома. Она должна была задерживать и пе пускать в сад Ольгу.
260
На чердаке у колеса стоял Тимур.
— Повтори сигнал по шестому проводу,— озабоченно попросил просунувшийся в окно Симаков.— Там что-то пе отвечают.
Двое мальчуганов чертили по фанере какой-то плакат. Подошло звепо Ладыгина.
Наконец пришли разведчики. Шайка Квакина собиралась па пустыре близ сада дома № 24.
— Пора,— сказал Тимур.— Всем приготовиться!
Оп выпустил из рук колесо, взялся за веревку. И над старым сараем под неровным светом бегущей меж облаков лупы медленно поднялся и заколыхался флаг команды — сигнал к бою.
Вдоль забора дома № 24 подвигалась цепочка из десятка мальчишек. Остановившись в тени, Квакин сказал:
— Все па месте, а Фигуры нет.
— Оп хитрый,— ответил кто-то.— Оп, наверное, уже в саду. Оп всегда вперед лезет.
Квакин отодвинул две заранее снятые с гвоздей доски и пролез через дыру. За ним полезли и остальные. На улице у дыры остался один часовой — Алешка.
Из поросшей крапивой и бурьяном капавы по другой стороне улицы выглянуло пять голов. Четыре из них сразу же спрятались. Пятая — Коли Колокольчикова — задержалась, по чья-
то ладонь хлопнула ее по макушке, и голова исчезла.
Часовой Алешка оглянулся. Все было тихо, и он просунул голову в отверстие — послушать, что делается внутри сада.
От капавы отделилось трое. И в следующее мгновенье часовой почувствовал, как крепкая сила рвапула его за ноги, за руки. И, не успев крикнуть, он отлетел от забора.
— Гейка,—пробормотал он, поднимая лицо, — ты откуда?
— Оттуда,— прошипел Гейка.— Смотри молчи! А то я не
посмотрю, что ты за меня заступался.
— Хорошо,— согласился Алешка,— я молчу.— И неожиданно он пронзительно свистнул.
Но тотчас же рот его был зажат широкой ладонью Гейки. Чьи-то руки подхватили его за плечи, за ноги и уволокли прочь.
281
Свист в саду услыхали. Квакин обернулся. Свист больше пе повторился. Квакин внимательно оглядывался по сторонам. Теперь ему показалось, что кусты в углу сада шевельнулись.
— Фигура! —негромко окликнул Квакин.— Это ты там, дурак, прячешься?
— Мишка! Огонь! — крикнул вдруг кто-то.— Это идут хозяева!
Но это были не хозяева.
Позади, в гуще листвы, вспыхнуло не меньше десятка электрических фонарей. И, слепя глаза, они стремительно на
двигались на растерявшихся налетчиков.
— Бей, не отступай! — выхватывая из кармана яблоко и швыряя по огням, крикнул Квакин.— Рви фонари с руками! Это идет он... Тимка!
— Там Тимка, а здесь Симка! — гаркнул, вырываясь из-за куста, Симаков.
И еще десяток мальчишек рванулись с тылу и с фланга.
— Эге! — заорал Квакин. — Да у них сила! За забор вылетай, ребята!
Попавшаяся в засаду шайка в панике метнулась к забору.
Толкаясь, сшибаясь лбами, мальчишки выскакивали на улицу и попадали прямо в руки Ладыгина и Гейки. Луна совсем спряталась за тучи. Слышны были только голоса:
— Пусти!
— Оставь!
— Не лезь! Не тронь!
— Всем тише! —раздался в темноте голос Тимура.— Пленных не бить! Где Гейка?
— Здесь Гейка!
— Веди всех на место.
— А если кто не пойдет?
— Хватайте за руки, за ноги и тащите с почетом, как икону богородицы.
— Пустите, черти! — раздался чей-то плачущий голос.
— Кто кричит? — гневно спросил Тимур.— Хулиганить мастера, а отвечать боитесь! Гейка, давай команду, двигай!
262
Пленников подвели к пустой будке на краю базарной площади. Тут их одного за другим протолкнули за дверь.
— Михаила Квакина ко мне,— попросил Тимур.
Подвели Квакина.
— Готово? — спросил Тимур.
— Все готово.
Последнего пленника втолкнули в будку, задвинули засов и просунули в пробой тяжелый замок.
— Ступай,— сказал тогда Тимур Квакину.— Ты смешон. Ты никому пе страшен и пе пужеп.
Ожидая, что его будут бить, ничего пе понимая, Квакин стоял, опустив голову.
— Ступай,— повторил Тимур.— Возьми вот этот ключ и отопри часовню, где сидит твой друг Фигура.
Квакин не уходил.
— Отопри ребят,— хмуро попросил он.— Или посади меня вместе с пими.
— Нет,— отказался Тимур,— теперь все копчено. Ни им с тобою, пи тебе с ними больше делать нечего.
Под свист, шум и улюлюканье, спрятав голову в плечи, Квакин медленно пошел прочь. Отойдя десяток шагов, он остановился и выпрямился.
— Бить буду! — злобпо закричал оп, оборачиваясь к Тимуру.— Бить буду тебя одного. Один па один, до смерти! — И, отпрыгнув, оп скрылся в темноте.
— Ладыгин и твоя пятерка, вы свободны,— сказал Тимур.— У тебя что?
— Дом помер двадцать два, перекатать бревна, по Большой Васильевской.
— Хорошо. Работайте!
Рядом на станции заревел гудок. Прибыл дачный поезд. С него сходили пассажиры, и Тимур заторопился.
— Симаков и твоя пятерка, у тебя что?
— Дом помер тридцать восемь по Малой Петраковской.— Оп рассмеялся и добавил: — Наше дело, как всегда: ведра, кадка да вода... Гоп! Гоп! До свиданья!
— Хорошо, работайте! Ну, а теперь... сюда идут люди. Остальные все по домам... Разом!
263
...Гром и стук раздался по площади. Шарахнулись и остановились идущие с поезда прохожие. Стук и вой повторился. Загорелись огни в окнах соседних дач. Кто-то включил свет над ларьком, и столпившиеся люди увидели над палаткой такой плакат:
ПРОХОЖИЕ, НЕ ЖАЛЕЙ!
Здесь сидят люди, которые трусливо по ночам обирают сады мирных жителей.
Ключ от замка висит позади этого плаката, и тот, кто отопрет этих арестантов, пусть сначала посмотрит, нет ли среди них его близких или знакомых.
Поздняя ночь. И черно-красной звезды па воротах но видно. Но опа тут.
Сад того дома, где живот маленькая девочка. С ветвистого дерева спустились веревки. Вслед за ними по шершавому стволу соскользнул мальчик. Оп кладет доску, садится и пробует, прочны ли они, эти новые качели. Толстый сук чуть поскрипывает, листва шуршит и вздрагивает. Вспорхнула и пискнула потревоженная птица. Уже поздно. Спит давно Ольга, спит Женя. Спят и его товарищи: веселый Симаков, молчаливый Ладыгин, смешной Коля. Ворочается, конечно, и бормочет во сне храбрый Гейка.
Часы на каланче отбивают четверти: «Был день — было дело! Дип-доп... раз, два!..»
Да, уже поздно.
Мальчуган встает, шарит по траве руками и поднимает тяжелый букет полевых цветов. Эти цветы рвала Женя.
Осторожно, чтобы не разбудить и пе испугать спящих, он всходит на озаренное луною крыльцо и бережно кладет букет на верхнюю ступеньку. Это — Тимур.
Было утро выходного дня. В честь годовщины победы красных под Хасаном комсомольцы поселка устроили в парке большой карнавал — концерт и гулянье.
264
Девчонки убежали в рощу еще спозаранку. Ольга торопливо доканчивала гладить блузку. Перебирая платья, она тряхнула Женин сарафан, и из его кармана выпала бумажка.
Ольга подняла и прочла:
«Девочка, никого дома не бойся. Все в порядке, и никто от меня ничего не узнает. Тимур».
«Чего не узнает? Почему пе бойся? Что за тайпа у этой скрытной и лукавой девчонки? Нет! Этому надо положить конец. Папа уезжал, и он велел... Надо действовать решительно и быстро».
В окно постучал Георгий.
— Оля,— сказал оп,— выручайте! Ко мне пришла делегация. Просят что-нибудь спеть с эстрады. Сегодня такой день — отказать было нельзя. Давайте аккомпанируйте мне на аккор
деоне.
— Да... Но это вам может сделать пианистка! —удивилась Ольга.— Зачем же па аккордеоне?
— Оля, я с пианисткой не хочу. Хочу с вами! У пас получится хорошо. Можпо, я к вам через окно прыгну? Оставьте утюг и выньте инструмент. Ну вот, я его вам сам вынул. Вам только остается нажимать па лады пальцами, а я петь буду.
— Послушайте, Георгий, — обиженно сказала Ольга, — в конце концов, вы могли пе лезть в окно, когда есть двери...
В парке было шумно. Вереницей подъезжали машины с отдыхающими. Тащились грузовики с бутербродами, с булками, бутылками, колбасой, конфетами, пряниками.
Стройно подходили голубые отряды ручных н колесных мороженщиков. На полянах разноголосо вопили патефоны, вокруг которых раскинулись приезжие и местные дачники с питьем и снедью.
Играла музыка. У ворот ограды эстрадного театра стоял дежурный старичок и бранил монтера, который хотел пройти через калитку вместе со своими ключами, ремнями и железными «кошками».
— С инструментами, дорогой, сюда не пропускаем. Сегодня праздник. Ты сначала сходи домой, умойся и оденься.
265
— Так ведь, папаша, здесь же без билета, бесплатно!
— Все равно нельзя. Здесь пение. Ты бы еще с собой телеграфный столб приволок. И ты, гражданин, обойди тоже,— остановил он другого человека.— Здесь люди поют... музыка. А у тебя бутылка торчит из кармана.
— Но, дорогой папаша,— заикаясь, пытался возразить человек,— мне нужно... я сам тенор.
— Проходи, проходи, тенор,— показывая на монтера, отвечал старик. — Вон бас не возражает. И ты, тенор, не возражай тоже.
Женя, которой мальчишки сказали, что Ольга с аккордеоном прошла на сцену, нетерпеливо ерзала по скамье.
Наконец вышли Георгий и Ольга. Жене стало страшно: ей показалось, что над Ольгой сейчас начнут смеяться.
Но никто не смеялся.
Георгий и Ольга стояли па подмостках, такие простые, молодые и веселые, что Жене захотелось обнять их обоих.
Но вот Ольга накинула ремень на плечо.
Глубокая морщина перерезала лоб Георгия, оп ссутулился, наклонил голову. Теперь это был старик, и низким звучным голосом он запел:
Я третью ночь не сплю. Мне чудится все то же Движенье тайное в угрюмой тишине, Винтовка руку жжет. Тревога сердце гложет, Как двадцать лет назад ночами па войне.
Но если и сейчас я встрочуся с тобою, Наемных армий вражеский солдат, То я, седой старик, готовый встану к бою, Спокоен и суров, как двадцать лет назад.
— Ах, как хорошо! И как этого хромого смелого старика жалко! Молодец, молодец... — бормотала Женя. — Так, так. Играй, Оля! Жаль только, что не слышит тебя наш папа.
После концерта, дружно взявшись за руки, Георгий и Ольга шли по аллее.
— Все так,—говорила Ольга.— Но я не знаю, куда пропала Женя.
266
— Она стояла па скамье, — ответил Георгий,—и кричала: «Браво, браво!» Потом к ней подошел...— тут Георгий запнулся,— какой-то мальчик, и они исчезли.
— Какой мальчик? — встревожилась Ольга.— Георгий, вы старше, скажите, что мне с ней делать? Смотрите! Утром я у нее нашла вот эту бумажку!
Георгий прочел записку. Теперь он и сам задумался и нахмурился.
— Не бойся — это значит не слушайся. Ох, и попадись мне этот мальчишка под руку, то-то бы я с ним поговорила!
Ольга спрятала записку. Некоторое время они молчали. Но музыка играла очень весело, кругом смеялись, и, опять взявшись за руки, они пошли по аллее.
Вдруг на перекрестке в упор они столкнулись с другой парой, которая, так же дружно держась за руки, шла им навстречу. Это были Тимур и Женя.
Растерявшись, обе пары вежливо па ходу раскланялись.
— Вот оп!—дергая Георгия за руку, с отчаянием сказала Ольга.— Это и есть тот самый мальчишка.
— Да,— смутился Георгий,— а главное, что это и есть Тимур — мой отчаянный племянник.
— И ты... вы знали! — рассердилась Ольга.— И вы мне ничего пе говорили!
Откинув его руку, опа побежала по аллее. Но пи Тимура, пи Жени уже видно по было. Опа свернула па узкую кривую тропку, и только тут опа наткнулась на Тимура, который стоял перед Фигурой и Квакиным.
— Послушай,— подходя к нему вплотную, сказала Ольга.— Мало вам того, что вы облазили и обломали все сады, даже у старух, даже у осиротевшей девчурки; мало тебе того, что от вас бегут собаки, — ты портишь и настраиваешь против меня сестренку. У тебя па шее пионерский галстук, но ты просто... негодяй.
Тимур был бледен.
— Это неправда,— сказал оп.— Вы ничего пе знаете.
Ольга махнула рукой и побежала разыскивать Женю.
Тимур стоял и молчал.
Молчали озадаченные Фигура и Квакин.
267
— Ну что, комиссар? — спросил Квакин.— Вот и тебе, я вижу, бывает невесело?
— Да, атаман,— медленно поднимая глаза, ответил Тимур.— Мне сейчас тяжело, мне невесело. И лучше бы вы меня поймали, исколотили, избили, чем мне из-за вас слушать... вот
это.
— Чего же ты молчал? — усмехнулся Квакин.— Ты бы сказал: это, мол, пе я. Это они. Мы тут стояли, рядом.
— Да! Ты бы сказал, а мы бы тебе за это наподдали, — вставил обрадованный Фигура.
Но совсем не ожидавший такой поддержки Квакин молча и холодно посмотрел на своего товарища. А Тимур, трогая рукой
стволы деревьев, медленно пошел прочь.
— Гордый, — тихо сказал Квакин. — Хочет плакать, а
молчит.
— Давай-ка супем ему по разу, вот и заплачет,— сказал Фигура и запустил вдогонку Тимуру еловой шишкой.
— Он... гордый,— хрипло повторил Квакин,— а ты... ты — сволочь! — И, развернувшись, он ляпнул Фигуре кулаком по лбу.
Фигура опешил, потом взвыл и кинулся бежать. Дважды нагоняя его, давал ему Квакин тычка в спину.
Наконец Квакин остановился, поднял оброненную фуражку;
отряхивая, ударил ее о колено, подошел к мороженщику, взял
порцию, прислонился к дереву и, тяжело дыша, жадно стал глотать мороженое большими кусками.
На поляне возле стрелкового тира Тимур нашел Гейку п Симу.
— Тимур!—предупредил его Сима.— Тебя ищет (он, кажется, очень сердит) твой дядя.
— Да, иду, я знаю.
— Ты сюда вернешься?
— Не знаю.
— Тима!—неожиданно мягко сказал Гейка и взял товарища за руку.— Что это? Ведь мы же ничего плохого никому не сделали. А ты знаешь, если человек прав...
268
— Да, знаю... то он не боится ничего на свете. Но ему все равно больно.
Тимур ушел.
К Ольге, которая несла домой аккордеон, подошла Женя.
— Оля!
— Уйди! — не глядя на сестру, ответила Ольга.— Я с тобой больше не разговариваю. Я сейчас уезжаю в Москву, и ты без меня можешь гулять с кем хочешь, хоть до рассвета.
— Но, Оля...
— Яс тобой по разговариваю. Послезавтра мы переедем в Москву. А там подождем папу.
— Да! Папа, а пе ты — ои все узнает! — в гневе и слезах крикнула Женя и помчалась разыскивать Тимура.
Она разыскала Гейку, Симакова и спросила, где Тимур.
— Его позвали домой,— сказал Гейка.— На него за что-то пз-за тебя очень сердит дядя.
В бешенстве топнула Женя ногой и, сжимая кулаки, вскричала:
— Вот так... ни за что... и пропадают люди!
Она обняла ствол березы, по тут к ней подскочили Таня п Нюрка.
— Женька! — закричала Таня. — Что с тобой? Женя, бежим! Там пришел баянист, там начались танцы — пляшут девчонки.
Они схватили ее, затормошили и подтащили к кругу, внутри которого мелькали яркие, как цветы, платья, блузки и сарафаны.
— Женя, плакать пе надо! — так же, как всегда, быстро и сквозь зубы сказала Нюрка.— Меня когда бабка колотит, и то я по плачу! Девочки, давайте лучше в круг!.. Прыгнули!
— «Пр-рыгнули»! — передразнила Нюрку Женя.
И, прорвавшись через цепь, они закружились, завертелись в отчаянно веселом тайце.
Когда Тимур вернулся домой, его подозвал дядя.
— Мне надоели твои ночные похождения, — говорил Георгий.— Надоели сигналы, звонки, веревки. Что это была за странная история с одеялом?
269
— Это была ошибка.
— Хороша ошибка! К этой девочке ты больше не лезь: тебя ее сестра пе любит,
— За что?
— Не знаю. Значит, заслужил. Что это у тебя за записки? Что это за странные встречи в саду на рассвете? Ольга говорит, что ты учишь девочку хулиганству.
— Она лжет,— возмутился Тимур,— а еще комсомолка! Если ей что непонятно, опа могла бы позвать меня, спросить. И я бы ей на все ответил.
— Хорошо. Но пока ты ей еще ничего не ответил, я запрещаю тебе подходить к их даче, и вообще, если ты будешь самовольничать, то я тебя тотчас же отправлю домой к матери.
Оп хотел уходить.
— Дядя,— остановил его Тимур,— а когда вы были мальчишкой, что вы делали? Как играли?
— Мы?.. Мы бегали, скакали, лазили по крышам; бывало, что и дрались. Но наши игры были просты и всем понятны.
...Чтобы проучить Женю, к вечеру, так и пе сказав сестренке ни слова, Ольга уехала в Москву.
В Москве никакого дела у нее не было. И поэтому, не заезжая к себе, она отправилась к подруге, просидела у нее дотемна и только часам к десяти пришла на свою квартиру. Она открыла дверь, зажгла свет и тут же вздрогнула: к двери в квартиру была пришпилена телеграмма.
Ольга сорвала телеграмму и прочла ее. Телеграмма была от папы.
...К вечеру, когда уже разъехались из парка грузовики, Жепя и Таня забежали на дачу. Затевалась игра в волейбол, и Жепя должна была сменить туфли на тапки.
Опа завязывала шнурок, когда в комнату вошла женщина — мать белокурой девчурки. Девочка лежала у нее па руках и дремала.
Узнав, что Ольги нет дома, женщина опечалилась.
— Я хотела оставить у вас дочку,— сказала опа.— Я не знала, что нет сестры... Поезд приходит сегодня ночью, и мне надо в Москву — встретить маму.
— Оставьте ее,— сказала Женя.— Что же Ольга... А я не
270
человек, что ли? Кладите ее на мою кровать, а я на другую лягу.
— Она спит спокойно и теперь проснется только утром,— обрадовалась мать.— К ней только изредка нужно подходить и поправлять под ее головой подушку.
Девчурку раздели, уложили. Мать ушла. Женя отдернула занавеску, чтобы видна была через окно кроватка, захлопнула дверь террасы, и они с Таней убежали играть в волейбол, условившись после каждой игры прибегать по очереди и смотреть, как спит девочка.
Только что опи убежали, как на крыльцо вошел почтальон. Он стучал долго, а так как ему не откликались, то оп вернулся к калитке и спросил у соседа, не уехали ли хозяева в город.
— Нет,— отвечал сосед,— девчонку я сейчас тут видел. Давай я приму телеграмму.
Сосед расписался, сунул телеграмму в карман, сел па скамью и закурил трубку. Он ожидал Женю долго.
Прошло часа полтора. Опять к соседу подошел почтальон.
— Вот,— сказал он.— И что за пожар, спешка? Прими, друг, и вторую телеграмму.
Сосед расписался. Было уже совсем темно. Он прошел через калитку, поднялся по ступенькам террасы и заглянул в окно. Маленькая девочка спала. Возле ее головы па подушке лежал рыжий котенок. Значит, хозяева были где-то около дома. Сосед открыл форточку и опустил через пее обе телеграммы. Они аккуратно легли па подоконник, и вернувшаяся Женя должна была бы заметить их сразу.
Но Женя их пе заметила. Придя домой, при свете лупы опа поправила сползшую с подушки девчурку, турнула котенка, разделась и легла спать.
Она лежала долго, раздумывая о том: вот она какая бывает, жизнь! И опа пе виновата, и Ольга как будто бы тоже. А вот впервые они с Ольгой всерьез поссорились.
Было очень обидно. Спать не спалось, и Жене захотелось булки с вареньем. Опа спрыгнула, подошла к шкафу, включила свет и тут увидела па подоконнике телеграммы.
Ей стало страшно. Дрожащими руками она оборвала заклейку и прочла.
271
В первой было:
«Буду сегодня проездом от двенадцати ночи до трех утра тчк Ждите на городской квартире папа».
Во второй:
«Приезжай немедленно ночью папа будет в городе Ольга».
С ужасом глянула на часы. Было без четверти двенадцать. Накинув платье и схватив сонного ребенка, Жепя, как полоумная, бросилась к крыльцу. Одумалась. Положила ребенка па кровать. Выскочила па улицу и помчалась к дому старухи молочницы. Она грохала в дверь кулаком и ногой до тех пор, пока не показалась в окне голова соседки.
— Чего стучишь? — сонным голосом спросила она. — Чего озоруешь?
— Я не озорую,— умоляюще заговорила Жепя.— Мпе нужно молочницу, тетю Машу. Я хотела ей оставить ребенка.
— И что городишь? — захлопывая окно, ответила соседка.— Хозяйка еще с утра уехала в деревню гостить к брату.
Со стороны вокзала донесся гудок приближающегося поезда. Женя выбежала па улицу и столкнулась с седым джентльменом, доктором.
— Простите! — пробормотала она.— Вы не знаете, какой это гудит поезд?
Джентльмен вынул часы.
— Двадцать три пятьдесят пять,— ответил оп.— Это сегодня на Москву последний.
— Как последний? — глотая слезы, прошептала Жепя. — А когда следующий?
— Следующий пойдет утром, в три сорок. Девочка, что с тобой? — хватая за плечо покачнувшуюся Женю, участливо спросил старик.— Ты плачешь? Может быть, я тебе чем-нибудь смогу помочь?
— Ах пет! — сдерживая рыдания и убегая, ответила Женя.— Теперь уже мне пе может помочь пикто на свете.
Дома опа уткнулась головой в подушку, но тотчас же вскочила и гневно посмотрела на спящую девчурку. Опомнилась, одернула одеяло, столкнула с подушки рыжего котенка.
272
Опа зажгла свет на террасе, в кухпе, в комнате, села па диван и покачала головой. Так сидела она долго и, кажется, ни о чем пе думала. Нечаянно она задела валявшийся тут же аккордеон. Машинально подняла его и стала перебирать клавиши. Зазвучала мелодия, торжественная и печальная. Женя грубо оборвала игру и подошла к окну. Плечи ее вздрагивали.
Нет! Оставаться одной и терпеть такую муку сил у нее больше нет. Она зажгла свечку и, спотыкаясь, через сад пошла к сараю.
Вот и чердак. Веревка, карта, мошки, флаги. Она зажгла фонарь, подошла к штурвальному колесу, нашла нужный ей провод, зацепила его за крюк и резко повернула колесо.
Тимур сна л, когда Рита тронула его за плечо лапой. Толчка оп не почувствовал. И, схватив зубами одеяло, Рита стащила его па пол.
Тимур вскочил.
— Ты что? — спросил он, не понимая.— Что-нибудь случилось?
Собака смотрела ему в глаза, шевелила хвостом, мотала мордой. Тут Тимур услыхал звон бронзового колокольчика.
Недоумевая, кому он мог понадобиться глухой ночью, оп вышел па террасу и взял трубку телефона.
— Да, я, Тимур, у аппарата. Это кто? Это ты... ты, Женя?
Сначала Тимур слушал спокойно. Но вот губы его зашевелились, по лицу пошли красноватые пятна. Оп задышал часто и
отрывисто.
— И только па три часа? — волнуясь, спросил он.— Женя, ты плачешь? Я слышу... Ты плачешь. Не смей! Не надо! Я при
ду скоро...
Он повесил трубку и схватил с полки расписание поездов.
— Да, вот он, последний, в двадцать три пятьдесят пять. Следующий пойдет только в три сорок.— Он стоит и кусает губы.— Поздно! Неужели ничего нельзя сделать? Нот! Поздно!
Но красная звезда днем и ночью горит над воротами Жениного дома. Оп зажег ее сам, своей рукой, и ее лучи, прямые, острые, блестят и мерцают перед его глазами.
Библиотека пионера. Том I
273
Дочь командира в беде! Дочь командира нечаянно попала в засаду.
Он быстро оделся, выскочил на улицу, и через несколько минут он уже стоял перед крыльцом дачи седого джентльмена.
В кабинете доктора еще горел свет. Тимур постучался. Ему открыли.
— Ты к кому? — сухо и удивленно спросил его джентльмен.
— К вам,— ответил Тимур.
— Ко мпе? — Джентльмен подумал, потом широким жестом распахнул дверь и сказал: — Тогда прошу пожаловать!..
Они говорили недолго.
— Вот и все, что мы делаем,— поблескивая глазами, закончил свой рассказ Тимур.— Вот и все, что мы делаем, как играем, и вот зачем мне нужен сейчас ваш Коля.
Молча старик встал. Резким движением он взял Тимура за подбородок, поднял его голову, заглянул ему в глаза и вышел.
Оп прошел в комнату, где спал Коля, и подергал его за плечо.
— Вставай,— сказал оп,— тебя зовут.
— Но я ничего пе знаю,— испуганно тараща глаза, заговорил Коля.— Я, дедушка, право, ничего не знаю.
— Вставай, — сухо повторил ему джентльмен. — За тобой пришел твой товарищ.
...На чердаке на охапке соломы, охватив колени руками, сидела Женя. Она ждала Тимура. Но вместо него в отверстие окна просунулась взъерошенная голова Коли Колокольчикова.
— Это ты? — удивилась Женя.— Что тебе надо?
— Я не знаю,— тихо и испуганно отвечал Коля.— Я спал. Он пришел. Я встал. Он послал. Он велел, чтобы мы с тобой спустились вниз, к калитке.
— Зачем?
— Я пе зпаю. У мепя у самого в голове какой-то стук, гудение. Я, Женя, и сам ничего не понимаю.
Спрашивать позволения было не у кого. Дядя ночевал в Москве. Тимур зажег фонарь, взял топор, крикнул собаку Риту и вышел в сад. Он остановился перед закрытой дверью сарая.
274
Он перевел взгляд с топора на замок. Да! Он зпал — так делать было нельзя, но другого выхода не было. Сильным ударом он сшиб замок и вывел мотоцикл из сарая.
— Рита! — горько сказал он, становясь на колено и целуя собаку в морду.— Ты не сердись! Я не мог поступить иначе.
Женя и Коля стояли у калитки. Издалека показался быстро приближающийся огонь. Огонь летел прямо на них, послышался треск мотора. Ослеплеппые, они зажмурились, попятились к забору, как вдруг огонь погас, мотор заглох и перед ними очутился Тимур.
— Коля,— сказал он, не здороваясь и ничего пе спрашивая,— ты останешься здесь и будешь охранять спящую девчонку. Ты отвечаешь за нее перед всей нашей командой. Женя, садись. Вперед! В Москву!
Жепя вскрикнула, что было у нее силы обняла Тимура и поцеловала.
— Садись, Женя, садись! — стараясь казаться суровым, кричал Тимур.— Держись крепче! Ну, вперед! Вперед, двигаем!
Мотор затрещал, гудок рявкнул, и вскоре красньш огонек скрылся из глаз растерявшегося Коли.
Оп постоял, поднял палку и, держа ее наперевес, как ружье, обошел вокруг ярко освещенной дачи.
— Да,— важно шагая, бормотал он.— Эх, и тяжела ты, солдатская служба! Нет тебе покоя днем, пет и ночью!
Время подходило к трем ночи. Полковник Александров сидел у стола, на котором стоял остывший чайник и лежали обрезки колбасы, сыра и булки.
— Через полчаса я уеду,— сказал он Ольге.— Жаль, что так и не пришлось мпе повидать Женьку. Оля, ты плачешь?
— Я не знаю, почему она пе приехала. Мпе ее так жалко, опа тебя так ждала. Теперь опа совсем сойдет с ума. А она и так сумасшедшая.
— Оля,— вставая, сказал отец,— я не знаю, я не верю, что
275
бы Женька могла попасть в плохую компанию, чтобы ее испортили, чтобы ею командовали. Нет! Не такой у нее характер.
— Ну вот! — огорчилась Ольга.— Ты ей только об этом скажи. Она и так заладила, что характер у нее такой же, как у тебя. А чего там такой! Она залезла на крышу, спустила через трубу веревку. Я хочу взять утюг, а он прыгает кверху. Папа, когда ты уезжал, у псе было четыре платья. Два — уже тряпки. Из третьего опа выросла, одно я ей носить пока пе даю. А три новых я ей сама сшила. Но все на пей так и горит. Вечно опа в синяках, в царапинах. А опа, конечно, подойдет, губы бантиком сложит, глаза голубые вытаращит. Ну конечно, все думают— цветок, а не девочка. А пойди-ка. Ого! Цветок! Тронешь и обожжешься. Папа, ты пе выдумывай, что у нее такой же, как у тебя, характер. Ей только об этом скажи! Опа три дпя на трубе плясать будет.
— Ладно,— обнимая Ольгу, согласился отец.— Я ей скажу. Я ей напишу. Ну и ты, Оля, по жми па нее очень. Ты скажи ей, что я ее люблю и помню, что мы вернемся скоро и что ей обо мпе нельзя плакать, потому что опа дочь командира.
— Все равно будет,— прижимаясь к отцу, сказала Ольга.— И я дочь командира. И я буду тоже.
Отец посмотрел па часы, подошел к зеркалу, надел ремень и стал одергивать гимнастерку. Вдруг наружная дверь хлопнула. Раздвинулась портьера. И, как-то угловато сдвинув плечи, точно приготовившись к прыжку, появилась Женя.
Но вместо того чтобы вскрикнуть, подбежать, прыгнуть, опа бесшумно, быстро подошла и молча спрятала лицо па груди отца. Лоб ее был забрызган грязью, помятое платье в пятнах. И Ольга в страхе спросила:
— Женя, ты откуда? Как ты сюда попала?
Не поворачивая головы, Женя отмахнулась кистью руки, и это означало: «Погоди!.. Отстань!.. Не спрашивай!..»
Отец взял Женю на руки, сел на диван, посадил ее к себе на колени. Он заглянул ей в лицо и вытер ладонью ее запачканный лоб.
— Да, хорошо! Ты молодец человек, Ж спя!
— Но ты вся в грязи, лицо черное! Как ты сюда попала? — опять спросила Ольга.
276
Женя показала ей на портьеру, и Ольга увидела Тимура.
Он снимал кожаные автомобильные краги. Висок его был измазан желтым маслом. У пего было влажное, усталое лицо честно выполнившего свое дело рабочего человека. Здороваясь со всеми, оп наклонил голову.
— Папа! — вскакивая с колен отца и подбегая к Тимуру, сказала Женя.— Ты никому пе верь! Они ничего не знают. Это Тимур — мой очень хороший товарищ.
Отец встал и, пе раздумывая, пожал Тимуру руку. Быстрая и торжествующая улыбка скользнула по лицу Жени — одно мгновение испытующе глядела она па Ольгу. И та, растерявшаяся, все еще недоумевающая, подошла к Тимуру:
— Ну... тогда здравствуй...
Вскоре часы пробили три.
— Папа,— испугалась Женя,— 1Ы уже встаешь? Наши часы спешат.
— Нет, Женя, это точно.
— Папа, и твои часы спешат тоже.— Опа подбежала к телефону, пабрала «время», и из трубки донесся ровный металлический голос:
— Три часа четыре минуты!
Женя взглянула па степу и со вздохом сказала:
— Наши спешат, по только па одну минуту. Папа, возьми час с собой па вокзал, мы тебя проводим до поезда!
— Нет, Женя, нельзя. Мне там будет некогда.
— Почему? Папа, ведь у тебя билет уже есть?
— Есть.
— В мягком?
— В мягком.
— Ох, как и я хотела бы с тобой поехать далеко-далеко в мягком!..
И вот не вокзал, а какая-то станция, похожая па подмосковную товарную, пожалуй па Сортировочную. Пути, стрелки, составы, вагоны. Людой пе видно. На линии стоит бронепоезд. Приоткрылось железное окно, мелькнуло и скрылось озаренное пламенем лицо машиниста. На платформе в кожаном пальто
277
стоит отец Жени — полковник Александров. Подходит лейтенант, козыряет и спрашивает:
— Товарищ командир, разрешите отправляться?
— Да! — Полковник смотрит на часы: три часа пятьдесят три минуты.— Приказано отправляться в три часа пятьдесят три мипуты.
Полковник Александров подходит к вагону и смотрит. Светает, но в тучах небо. Он берется за влажные поручни. Пред ним открывается тяжелая дверь. И, поставив погу па ступепьку, улыбнувшись, он сам себя спрашивает:
— В мягком?
— Да! В мягком...
Тяжелая стальная дверь с грохотом захлопывается за ним. Ровно, без толчков, без лязга вся эта броневая громада трогается и плавно набирает скорость. Проходит паровоз. Плывут орудийные башни. Москва остается позади. Туман. Звезды гаснут. Светает.
Утром, пе найдя пи Тимура, пи мотоцикла, вернувшийся с работы Георгий тут же решил отправить Тимура домой к матери. Оп сел писать письмо, но через окно увидел идущего по дорожке красноармейца.
Красноармеец вынул пакет и спросил:
— Товарищ Гараев?
- Да.
— Георгий Алексеевич?
- Да.
— Примите пакет и распишитесь.
Красноармеец ушел. Георгий посмотрел на пакет и понимающе свистнул. Да! Вот и оно, то самое, чего оп уже давно ждал. Он вскрыл пакет, прочел и скомкал начатое письмо. Теперь надо было пе отсылать Тимура, а вызывать его мать телеграммой сюда, на дачу.
В комнату вошел Тимур — и разгневанный Георгий стукнул кулаком по столу. Но следом за Тимуром вошли Ольга и Женя.
— Тише! — сказала Ольга. — Ни кричать, ни стучать пе надо. Тимур не виноват. Виноваты вы, да и я тоже.
278
— Да,— подхватила Жепя,— вы па пего пе кричите. Оля, ты до стола пе дотрагивайся. Вон этот револьвер у них очень громко стреляет.
Георгий посмотрел па Женю, потом па револьвер, на отбитую ручку глиняной пепельницы. Он что-то начинает понимать, он догадывается и спрашивает:
— Так это тогда почью здесь была ты, Женя?
— Да, это была я. Оля, расскажи человеку все толком, а мы возьмем керосин, тряпку и пойдем чистить машину.
На следующий день, когда Ольга сидела па террасе, через калитку прошел командир. Он шагал твердо, уверенно, как будто бы шел к себе домой, и удивленная Ольга поднялась ему навстречу. Перед пей в форме капитана танковых войск стоял Г еоргий.
— Это что же? — тихо спросила Ольга.— Это опять... новая роль оперы?
—. Нет,— отвечал Георгий.— Я на минуту зашел проститься. Это пе новая роль, а просто новая форма.
— Это,— показывая на петлицы и чуть покраснев, спросила Ольга, — то самое?.. «Мы бьем через железо и бетон прямо в сердце»?
— Да, то самое. Спойте мне и сыграйте, Оля, что-нибудь па дальнюю путь-дорогу.
Он сел. Ольга взяла аккордеон:
...Л етчики-пллоты! Бом'бы-пулеметы! Вот п улетели в дальний путь.
Вы когда вернетесь? Я не знаю, скоро ли, Только возвращайтесь... хоть когда-нибудь. Гей! Да где б вы ни были, На земле, па небе ли, Над чужими ль странами — Два крыла, Крылья краснозвездные, Милые и грозные, Жду я вас по-прежнему, Как ждала.
279
Вот,— сказала она.— Но это все про летчиков, а о танкистах я такой хорошей песни не знаю.
— Ничего,— попросил Георгий.— А вы найдите мне и без песни хорошее слово.
Ольга задумалась, и, отыскивая нужное хорошее слово, она притихла, внимательно поглядывая на его серые и уже не
смеющиеся глаза.
Женя, Тимур и Таня были в саду.
— Слушайте,—предложила Женя.— Георгий сейчас уезжает. Давайте соберем ему на проводы всю команду. Давайте грохнем по форме номер один позывной сигнал общий. То-то будет переполоху!
— Не надо,— отказался Тимур.
— Почему?
— Не надо! Мы других так никого не провожали.
— Ну, не надо так не надо,—согласилась Женя.—Вы тут посидите, я пойду воды напиться.
Она ушла, а Таня рассмеялась.
— Ты чего? — не понял Тимур.
Таня рассмеялась еще громче:
— Ну и молодец, ну и хитра у нас Женька! «Я пойду воды напиться»!
— Внимание! — раздался с чердака звонкий, торжествующий голос Жени.— Подаю по форме номер один позывной сигнал общий.
— Сумасшедшая! — подскочил Тимур. — Да сейчас сюда примчится сто человек! Что ты делаешь?
Но уже закрутилось, заскрипело тяжелое колесо, вздрогнули, задергались провода: «Три — стоп», «три — стоп», остановка! И загремели под крышами сараев, в чуланах, в курятниках сигнальные звопки, трещотки, бутылки, жестянки. Сто не сто, а не меньше пятидесяти ребят быстро мчались на зов знакомого сигнала.
— Оля,— ворвалась Женя на террасу,— мы пойдем провожать тоже! Нас много. Выгляни в окошко.
Эге,—отдергивая занавеску, удивился Георгий.—Да у
280
Сто не сто, а не меньше пятидесяти ребят быстро мчались
на зов знакомого сигнала,
вас команда большая. Ее можно погрузить в эшелон и отправить па фронт.
— Нельзя! — вздохнула, повторяя слова Тимура, Женя.— Крепко-накрепко всем начальникам и командирам приказано гнать оттуда нашего брата по шее. А жаль! Я бы и то куда-нибудь там... в бой, в атаку. Пулеметы на линию огня!.. Пер-р-вая!
— Пер-р-вая... ты на свете хвастунишка и атаман! — передразнила ее Ольга, и, перекидывая через плечо ремень аккордеона, она сказала: — Ну что ж, если провожать, так провожать с музыкой.
Они вышли на улицу. Ольга играла на аккордеоне. Потом ударили склянки, жестянки, бутылки, палки — это вырвался вперед самодельный оркестр, и грянула песня.
Они шли по зеленым улицам, обрастая все новыми и новыми провожающими. Сначала посторонние люди не понимали: почему шум, гром, визг? О чем и к чему песня? Но, разобравшись, они улыбались и кто про себя, а кто и вслух желали Георгию счастливого пути. Когда они подходили к платформе, мимо станции, не останавливаясь, проходил военный эшелон.
В первых вагонах были красноармейцы. Им замахали руками, закричали. Потом пошли открытые платформы с повозками, над которыми торчал целый лес зеленых оглобель. Потом — вагоны с конями. Кони мотали мордами, жевали сено. И им тоже закричали «ура». Наконец промелькнула платформа, па которой лежало что-то большое, угловатое, тщательно укутанное серым брезентом. Тут же, покачиваясь на ходу поезда, стоял часовой. Эшелоп исчез, подошел поезд. И Тимур попрощался с дядей.
К Георгию подошла Ольга.
— Ну, до свиданья! — сказала она.—И, может быть, надолго?
Он покачал головой и пожал ей руку:
— Не знаю... Как судьба!
Гудок, шум, гром оглушительного оркестра. Поезд ушел. Ольга была задумчива. В глазах у Жени большое и ей самой непонятное счастье.
Тимур взволнован, но он крепится.
232
— Ну вот, — чуть изменившимся голосом сказал он, — теперь я и сам остался один.— И, тотчас же выпрямившись, он добавил: — Впрочем, завтра ко мне приедет мама.
— А я? — закричала Женя.— А они? — Она показала на товарищей.— А это? — И она ткнула пальцем на красную звезду.
— Будь спокоен! — отряхиваясь от раздумья, сказала Тимуру Ольга.— Ты о людях всегда думал, и они тебе отплатят тем же.
Тимур поднял голову. Ах, и тут, и тут не мог он ответить иначе, этот простой и милый мальчишка!
Он окинул взглядом товарищей, улыбнулся и сказал.
— Я стою... я смотрю. Всем хорошо! Все спокойны. Значит, и я спокоен тоже.
1940 г.
О ГАЙДАРЕ
Незадолго до Великой Отечественно!! войны в Москве собрались па совещание писатели, работающие для детей и юношества, работники издательства, художники, педагоги, библиотекари.
Говорили о воспитании нашей детворы, о книгах, которые должны помочь этому делу, готовя молодого читателя к дням труда, творчества и борьбы.
И вот па трибуну поднялся высокий, плотно сложенный, круглолицый человек в костюме военного образца. Мягкие редеющие волосы его были зачесаны назад, открывая просторный лоб. Озорное лукавство и застенчивая серьезность таились ьо взгляде светлых глаз, казавшихся сперва наивными, а сам оп всей крупной своей фигурой, ладной выправкой, военной гимнастеркой, ременным поясом, па котором висело нечто похожее на патронташ, всем своим своеобразным и сильным обликом напоминал коммуниста времен гражданской войны. Это и был Аркадий Петрович Гайдар — военный человек и превосходный писатель, только что написавший тогда книгу «Тимур и его команда» — одну из самых знаменитых книг, созданных в пашей стране.
— Пусть потом когда-нибудь,— говорил в тот день Гайдар, мечтательно прищуриваясь и глядя немного вверх и в сторону,— пусть потом когда-нибудь люди подумают, что вот жили такие люди, которые из хитрости назывались детскими писате
284
лями. На самом же деле они готовили краснозвездную крепкую гвардию.
В этой фразе был весь Гайдар — писатель и военный человек. Он-то сам каждой своей строкой помогал воспитанию в пашей детворе ощущения высокой романтики борьбы, сурового солдатского долга, фронтового товарищества.
Всем существом своим Гайдар предчувствовал, ощущал приближение жестоких и великих событий, которые проверят все, что написано в наших книгах, все, что вложили мы своими словами и делами в души зреющего поколения. Стремлением подготовить юношество паше к тяжелым испытаниям войны Гайдар сближался с Маяковским, который каждой своей строкой хотел подготовить нас ко дням грядущих битв.
Аркадий Петрович Гайдар (Голиков) и как писатель и как человек был подлинным сыном революционной страны, твердо, раз и навсегда решившим пи за что, никогда и никому пе отдать кровью оплаченного, слезами и потом просоленного, в труде п боях добытого народного счастья.
Оп родился в городе Льгове в 1904 году. Рос потом в Арзамасе. Ему было десять лет, когда под рявканье военного оркестра и треск барабанов с маршевой ротой ушел па германский фронт его отец, солдат.
А через четыре года, когда утверждалось над нашей землей пробитое пулями, боевое красное октябрьское знамя, четырнадцатилетий Аркадий Голиков решил сам сражаться «за лучшую долю, за счастье, за братство народов, за Советскую власть».
Был он широкоплеч, не по годам рослый. Когда спросили у него, сколько ему лет, сказался шестнадцатилетним и ушел в Красную Армию, на фронт.
«Что я видел,— писал оп через несколько лет,— где мы наступали, где отступали, скоро всего не перескажешь. Но самое главное, что я запомнил,— это то, с каким бешеным упорством, с какой ненавистью к врагу, безграничной и беспредельной,
285
сражалась Красная Армия одна против всего белогвардейского мира».
Он пережил гибель многих друзей. Сквозь горе, разлуку, сквозь дым и огонь боев прошла ранняя юность Гайдара.
Шесть лет пробыл Аркадий Голиков, будущий писатель Гайдар, в Краспой Армии. Он полюбил Красную Армию всем своим окрыленным, беспокойным существом, сроднился с военной семьей и думал остаться в ней на всю жизнь. Но в 1923 году Гайдар тяжело заболел — сказалась старая контузия головы. Ему пришлось серьезно взяться за лечение, и в апреле 1924 года, когда Гайдару исполнилось двадцать лет, он был зачислен по должности командира полка в запас.
«С тех пор я стал писать,— рассказывает об этом периоде сам Гайдар.— Вероятно, потому, что в армии я был еще мальчишкой, мне захотелось рассказать новым мальчишкам и девчонкам, какая опа была жизнь, как оно все начиналось да как продолжалось, потому что повидать я успел все же немало».
Так была написана для «новых мальчишек и девчонок» одна пз лучших книг нашей детской литературы, «Школа»,— боевая автобиографическая повесть о суровой школе, через которую прошло молодое поколение революции, «о горячем грозном ветре времени», об отцах и детях, призвавших самих себя па справедливую войну во имя загаданного всем сердцем радостного будущего. В первом издании книга называлась «Обыкновенная биография». Под таким заголовком вышла она в издании «Ро-ман-газеты для ребят». На титульном листе была помещена фотография красного командира в лихо заломленной на затылок папахе, с шашкой на бедре, с краспой звездой, нашитой па рукаве. Подпись под снимком гласила: «Аркадий Гайдар в 1920 году — командир шестой роты 303-го полка. Кавказский фронт». И в главном герое «Школы», от имени которого ведется повествование в книге, в Бориске Горикове — солдатском сыне — мы узнаем самого Аркадия Гайдара.
286
Книга сразу стала одной из любимейших в детских библиотеках. Сердечно, просто и честно написанная, правдивая и умная, опа выдержала испытание временем и переиздавалась множество раз.
Гайдар успел написать не очень много, но такие книги, как «Р. В. С.», «Школа», «Дальние страны», «Военная тайна», «Голубая чашка», «Судьба барабанщика», «Чук и Гек» и, наконец, завоевавшая громкую славу «Тимур и его команда», всегда будут любимым чтением тех, кто жадными глазами смотрит на мир, хочет поскорее разглядеть и попять его, чтобы найти своим молодым силам верное применение.
По книге Гайдара «Р. В. С.» был поставлен популярный фильм «Дума про казака Голоту», долгие годы не сходивший с экранов.
В повести «Дальние страны» Гайдар уловил жадный романтический интерес детей к великим делам, которые творил народ, перестраивавший страну. Новая бурная созидательная страсть, мечты о «дальних странах», где идет горячее строительство, вдохновляли самого писателя и его маленьких героев, живущих па маленькой и тихой станции и тянущихся к широкой деятельной жизни так же, как тянулись в свое время ровесники Гайдара к фронтовым грохочущим далям.
И новая жизнь из дальних, теперь ставших такими близкими, стран приходит па тихий полустанок вместе с шумом и горячкой строительства, с рабочими, техниками, сезонниками.
В книге «Военная тайна», книге о братстве свободолюбивых народов, о высоких идеях революции, есть вставная сказка о Мальчише-Кибальчише. Несколько стилизованная под старые сказки, но рожденная азартным мальчишеским ощущением воинствующего мира, воспевающая суровую и нежную доблесть чистых сердец, которую так хорошо понимал и чувствовал Гайдар, сказка эта вышла за пределы книги и получила самостоятельную известность.
287
Гайдар всегда говорил с молодым читателем честно, прямодушно. Он обращался к ребятам с уважительной серьезностью, никогда пе кривил душой и смело указывал па «самое главное» в жизни. Он не уклонялся от трудных тем, плохо укладывающихся в старые рамки детской литературы. Многое сам испытавший в жизни, он говорил в своих книгах о трудных сторонах ее.
Так была написана книга «Судьба барабанщика», как говорил сам Гайдар, «книга не о войне, но о делах суровых и опасных— пе меньше, чем сама война». «Судьба барабанщика» — это повесть о мальчике-пионере, барабанщике пионерского отряда, отец которого совершил преступление по службе и получил заслуженную кару. Мальчик остается сперва один, ему живется очень трудно, оп попадает к дурным людям, сбивается с верного пути. Но маленький пиоперский барабанщик живет в стране, где человек человеку друг, где начала добра, справедливости, труда и разума заложены в основу всего бытия. И сама жизнь приходит на помощь барабанщику, возвращая ему детство, счастье и отца, искупившего вину.
Для младших читателей Гайдар создал настоящий шедевр, превосходную книжку «Чук и Гек». Это — одна из самых лучших работ Гайдара. Занимательнейшая история о двух братишках Чуке и Геке, о потерянной ими телеграмме, об отце их, живущем у далеких Синих гор, о путешествии и приключениях рассказана с классической простотой и ясностью. Прозрачный, весь пронизанный светлым юмором язык, четкость интонаций и напряженность сюжета обеспечили успех книги у самого маленького читателя и слушателя. А за ласковой и лукавой усмешкой автора чувствуются огромная любовь его к большой пашей стране, к ее смелым и сильным людям, уважепие к их мужеству и вера в добрую силу человеческого сердца. Люди в книжке Гайдара — это хорошие русские люди, умеющие крепко любить, мужественно сносить невзгоды и знающие тихие,
288
умные слова для душевного разговора с детьми. Секрет этих чистых и мудрых слов лучше всего знал сам Аркадий Гайдар, писатель с сердцем воина, смотревший на жизнь, как на боевой поход. Недаром в одной из его книг даже лермонтовское стихотворение (из Гёте) «Горные вершины спят во тьме ночной» поется как солдатская походная песня о трудном, тяжелом марше: «Погоди немного, отдохнешь и ты...»
Талант Гайдара, вдумчивый и целомудренный, умел бережно касаться самых заветных чувств человека.
В поэтическом рассказе «Голубая чашка» есть как бы несколько разных слоев глубины. Чем взрослее читатель, тем дальше и глубже может заглянуть он в замысел гайдаровского рассказа. Дети увидят, может быть, лишь его зеркальную поверхность, залюбуются отраженной в ней картиной странствий отца и дочки, порадуются их лучистой дружбе. Кто постарше, тот сквозь хрустальное строение рассказа разглядит его до дна, уловнт его подводное течение, сердцем почувствует открытые, тихие струи, увидит, что рассказ Гайдара пе так-то прост — оп проникновенно и негромко повествует о больших «взрослых» темах, толкуя про нелады в семье, горькую любовь, про славную дружбу больших и маленьких.
Гайдар был сам человеком необычайной цельности, и писатель в нем неотделим от человека. Что бы ни писал Гайдар — книгу, статью, сценарий, он никогда ни одним словом пе изменил себе. Он сам глубоко верил в каждое слово, написанное им. Он органически пе смог бы сфальшивить, поставить в строку слово, хотя бы на одпу поту пе соответствующее его воззрениям и чувствам. Это сказалось на стиле Гайдара, на строе его фразы, скупой па слова и в то же время исчерпывающе ясной, как будто житейски простой, по романтически звучной, иногда приближающейся к ритму сказа, по-воеппому четкой, несмотря на почти песенный лиризм.
О том, как бережно работал Гайдар над каждым словом,
289
можно судить хотя бы уже по тому, что он помнил наизусть все только что им написанное и, воспроизводя вслух на память страницу за страницей, сам взыскательно прислушивался еще и еще раз к звучанию отобранных им слов и интонаций. И тут* происходило ^екое чудо, одинаково удивлявшее и поэтов и педагогов: простая, иногда чисто служебного назначения, подчас назидательная тирада, обращенная к маленькому читателю, состоящая как будто из очень обыденных слов, вдруг начинала светиться изнутри огнем поэзии, хитро укрытой, как костер разведчика в лесу... И читатель доверчиво тянулся на этот огонек, невидимо согревающий сердце и тихо зовущий к строгим и славным делам. Вот в чем секрет гайдаровского языка. Гайдар пе изощрялся в поисках диковинных слов. Фразам, которые у другого автора показались бы выспренними или банальными, Гайдар возвращал их благородную и суровую простоту. Простые слова становились у него крылатыми, ибо в пих была мысль высокого полета. Потому что писал оп всегда с горячим сердцем и, разговаривая с читателем напрямик, очень уважал своего юного собеседника.
Перемежающиеся приступы тяжелой болезни часто выводили Гайдара из строя, творческая деятельность прерывалась, по, оправившись, Гайдар возвращался к работе, каждый раз окрыленный новыми замыслами, которые целиком завладевали им. И болезнь уступала перед напором жизненной вдохновенной силы, непреоборимо увлекавшей Гайдара к творчеству.
Широкую и большую славу, раскатившуюся за пределы пашен страны, принесла Гайдару книга «Тимур и его команда» (так же называется известный фильм, поставленный по этой книге).
Книга эта не стоит особняком в творчестве Гайдара. Наоборот, в ней с наибольшей отчетливостью и силой отлилось в образе великодушного рыцаря Тимура все, что наполняло издавна творчество Гайдара: восхищенное внимание к тем, кто защи-
290
щаст пашу страну с оружием в руках, прекрасное мальчишеское великодушие, проявляемое не иа словах, а на деле. Герой книги пионер Тимур придумал увлекательную форму помощи Красной Армии. Он со своими сверстниками окружил тайной заботой тех, кого должны были оставить отцы и братья, ушедшие в армию. Смелый, отзывчивый, решительный, благородный в своих побуждениях, неугомонный и хитроумный в достижении задуманного, обаятельный мальчуган Тимур стал образом, по которому захотели равняться, которому решили подражать миллионы советских ребят.
Гайдар сумел окружить деятельность своего маленького героя таким ореолом увлекательной таинственности, нашел для своего Тимура такие чудесные живые черты, что разом отпала всякая опасность скучной, навязчивой нравоучительности.
Тысячи и тысячи советских школьников увидели в Тимуре самих себя. Да, каждый из них мог стать именно таким, как Тимур. Таким же честным, храбрым, полезным... Надо было только захотеть. И книга Гайдара сделалась не только любимейшей книгой советской детворы — опа добилась судьбы, которой еще пе знала пи одна детская книга. Слава Тимура вышла за пределы литературы. Стихийно, по ребячьему почину создалось широкое повсеместное благородное движение, названное именем гайдаровского героя,— движение «тимуровцев». Детский писатель Аркадий Гайдар указал ребятам простой и добрый путь, идя по которому маленькие патриоты смогли применить на деле свое искреннее тяготение к Красной Армии, нетерпеливый напор сердец, переполненных горячей любовью к военным людям, защитникам Родины.
Гайдар написал своего Тимура до войны. Некоторые говорили, что Гайдар «придумал» мальчика, подобного которому еще нет в наших школах и пионерских лагерях. Но удача Гайдара и его огромная заслуга именно в том и заключалась, что писатель предугадал, рассмотрел, почувствовал образ своего Ти
291
мура, живущий в тысячах славных дел, творимых нашими школьниками и пионерами, и сумел собрать лучшие образы юного поколения в одном законченном, жизненно убедительном образе, повелительно притягивающем к себе сердца маленьких читателей.
В будущих летописях Великой Отечественной войны не раз будет упоминаться слово «тимуровцы». Это слово останется в языке нашего народа, это слово сохранится в истории как пример чудесного выражения детской любви к Родине и деятельной заботы о ней молодых патриотов, в трудные дни войны всеми силами стремившихся помочь пароду в его титанической борьбе с врагом.
Движение тимуровцев возникло незадолго до войны, ибо военный человек Гайдар, «прикинувшийся,— как оп сам говорил,— из хитрости детским писателем», давно уже искал слова, образы, темы, которые бы помогли молодым сыновьям и дочерям народа встретить во всеоружии грозный час войны. И потому имя Гайдара всегда будет жить в благородной памяти каждого, кто в будущем задумается о боевых днях, пережитых нашей страной. Имя Гайдара займет свое почетное место в списке славнейших имен героев Великой войны против фашизма, рядом с именами воинов, одержавших победы над немцами, в одном строю с передовыми учеными, изобретателями, инженерами, мастерами, своим трудом, своей мыслью вооружавшими народ б дни войны. Имя Гайдара отмечепо особой светлой и скромной славой в списке павших героев.
Сама жизнь Гайдара похожа па добрую солдатскую песню, в которой суровую печаль последних слов утешает подхваченный дружными голосами, долго не смолкающий бодрый, широкий и душевный припев.
Так прижизненное общее признание, заслуженное писателем, перешло посмертно в прочную славу его. Творчество Гайдара, верность призванию художника и воспитателя останутся
292
па долгие годы высоким примером деятельности писателя советской эпохи. Пример этот властно зовет следовать ему. Он будет перенят каждым, кто искренне стремится своей работой помочь
нашему государству вырастить молодое поколение социалистического общества.
О жизни Гайдара будут написаны увлекательные повести. Героическая биография его и пленительная необыкновенность поступков, личная судьба, понятая им как постоянное добровольное выполнение боевого задания Родины и Революции,— вот тема будущих книг о писателе.
Не раз остановится будущий биограф Гайдара на коротких строчках его дневника. Аркадий Гайдар, сын русской революции, верный солдат ее, вдохновенный патриот и неутомимый поборник социализма, хорошо виден в этих записях.
Вот две из них:
«31 декабря 1940 г.
Москва. Все идет хорошо. Меня опять берут на военный учет.
На земле тревожно, но в новый год я вступаю твердым, не растерявшимся».
«6 марта 1941 г. Клин.
В 1941 году должно быть памп заложено 2995 новых предприятий, шахт, заводов, ГЭС и т. д.
«15-летпий план развития промышленности СССР»—мне будет 52 года. Что же, увидеть еще можно!»
Но Гайдару пе суждено было увидеть осуществление наших мирных планов и торжество нашей справедливой военной победы.
Как только началась война, он поехал специальным корреспондентом «Комсомольской правды» на фронт. И па страницах
293
газеты печатались превосходные очерки, точные, глубокие и по-гайдаровски своеобразные. В этих очерках чувствовался бывалый военный человек, понимающий ход боя, суть событий, общее движение войны и хорошо знающий душу солдата.
Очерк Гайдара «Мост» перепечатывался много раз. Он вошел в военные сборники и хрестоматии. Это короткое, полное собранной силы произведение Гайдара воспевает «суровую славу часового», стоящего «между водой и небом» на пролете огромного железного моста, который, как «лезвие штыка», протянулся над прифронтовой рекой. Пафос и лирика, военное знание деталей и широкое обозрение военного горизонта слиты здесь воедино. Гайдар — военный корреспондент был прямым продолжением Гайдара-писателя, и очерк «Мост» стал подлинным литературным мостом, соединившим два этих берега гайдаровского творчества. Ласковое и твердое гайдаровское слово нашло себе верное применение во фронтовых корреспонденциях. Кто, кроме автора «Тимура», мог бы написать такие строки в очерке «У переправы»:
«...На берегу, на полотнищах палаток, лежат ожидающие переправы раненые. Вот один из них открывает глаза. Он смотрит, прислушивается к нарастающему гулу и спрашивает:
— Товарищи, а вы меня перенесете?
— Милый друг, это, спасая тебя, бьют до последпей минуты, прижимая врага к земле, полуоглохшие минометчики.
— Слышишь? Это, обеспечивая тебе переправу, за девять километров открыли свой могучий заградительный огонь батареи из полка резервов главного командования. Мы перейдем реку спокойно. Хочешь закурить? Нет! Тогда закрой глаза и пока молчи. Ты будешь здоров, и ты еще увидишь гибель врага, славу своего народа и свою славу».
Самому Гайдару не пришлось увидеть, как сбылось это пророчество...
Осенью 1941 года оп был корреспондентом на Юго-Западном
294
фронте. Он добровольно остался в тылу врага и стал партизаном в приднепровских лесах. Несколько раз писателю настойчиво предлагали самолет, чтоб перебросить через липию фронта к своим. Гайдар отказывался покинуть отряд. Большая и сильная группа, пробивавшаяся на выход из окружения, звала с собой Гайдара. Гайдар отверг и это предложение: он не хотел оставить товарищей-партизан.
Его любили и уважали в отряде: сильный, добрый, сердечный человек, и смелость у пего веселая. Оп слыл отличным пулеметчиком. В бою у лесопильного завода Гайдар с двумя пулеметчиками храбро отразил натиск группы немцев.
В промежутках между боями, деля с партизапами постоянные опасности походной жизпи в тылу у фашистов, Гайдар вел дневник отряда. Набросал несколько лирических произведений. Они были написаны в форме писем жене и сыну Тимуру. Гайдар всегда посил их при себе и читал эти письма вслух партизанам.
26 октября 1941 года Гайдар в сопровождении четырех партизан отправился зга разведку в окрестностях села Лепляво, близ железной дороги Канев — Золотопоша.
Немцы устроили засаду и подстерегли маленький отряд Гайдара. Первым заметил их шедший, как всегда, впереди Аркадий Петрович. «Немцы!» —успел крикнуть он, чтобы предупредить товарищей. Но первая же пулеметная очередь сразила Гайдара.
Фашисты сняли с погибшего писателя его орден, верхпее обмундирование, взяли тетради, блокноты, записи и письма, которые так любили слушать в короткие минуты отдыха партизаны,— все забрали гитлеровцы.
Путевой обходчик нашел тело Гайдара, предал его земле, вырыв могилу у железнодорожного полотна. Ночью в будку обходчика пробрались опечаленные партизаны. Они рассказали обходчику, какого удивительного человека он похоронил днем,
295
и тот обещал последить за могилой. А через несколько дней уже все село знало, что за полотном железной дороги похоронен писатель Аркадий Гайдар.
Так погиб он с оружием в руках, следуя по пути своих героев, до последней минуты жизнью своей подтверждая правду каждого написанного им слова.
Книгами Аркадия Гайдара зачитываются сейчас ребята во всех городах, во всех школах нашей страны. Книги Гайдара приходили в числе первых книг, поступавших во вновь открываемые и восстановленные библиотеки, когда Советская Армия освобождала наши земли, гоня прочь врага. Книги Гайдара давно уже знают и крепко любят дети за рубежами пашей Родины.
Прах Гайдара после войны перенесли на высокий приднепровский холм в городе Каневе. Там ныне установлен памятник Гайдару — бронзовый бюст на высоком постаменте. Днепр образует здесь излучину, и, когда пароход подплывает к Капсву, уже издалека и задолго до того, как покажется пристань, с борта хорошо видна на круче могила Гайдара...
Вот и вышло совсем так, как в пророческой сказке из «Военной тайны»:
«...Мальчиша-Кибальчшпа схоронили на зеленом бугре у Синей Реки...
Плывут пароходы — привет Мальчишу!
Пролетают летчики — привет Мальчишу!
Пробегают паровозы — привет Мальчишу!
А пройдут пионеры — салют Мальчишу!»
Лев Кассиль
Лев Кассиль

КНИГА ПЕРВАЯ
МОЯ УСТЯ
Глава 1
ОЧЕНЬ ОБЫКНОВЕННО
« Теперь я уже могу судить окончательно, что жизнь мне не удалась. Сегодня мне стукнуло полных тринадцать лет. Это уже очень порядочно. И за всю мою жизнь у меня не было ни приключений, ни увлечений и вообще никаких интересных случаев...»
Так написала я в своем дневнике утром 30 апреля 1938 года, не подозревая, что уже вечером меня смутит очень странное происшествие.
239
Да и чего хорошего можно было ожидать в жпзнп, когда веснушки в этом году выступили у меня еще раньше, чем снег успел сойти... И как мне было не обижаться на судьбу, если перед самым Первым мая я по математике опять еле-еле натянула на «посредственно», а это грозило стать годовой отметкой — третьим «посредственно» за год.
Все это было, впрочем, совсем неудивительно, и никого в школе не поразило, что опять Крупицына получила «пос» по математике. «Ну что ж, очень обыкновенно»,— говорили у нас в классе. «Очень обыкновенно»,— сказала и я, так как это давно стало моей любимой поговоркой.
Все у меня было очень обыкновенно. Я была на среднем счету в школе, а на таких привыкли не обращать внимания. Мне иной раз даже думалось, что интереснее было бы уж числиться в отстающих: о них разговора было не меньше, чем об отличниках. Отличниками хвастались на школьных вечерах, упоминали о них в рапортах, сообщали в районный отдел народного образования, рисовали в стенгазетах. Ну, а «плохастых», как называли у нас в школе отстающих, выправляли, подтягивали, ликвидировали, повышали. Чего только с ними не делали! Лишь про пас, посредственников, и сказать было нечего. Учились мы так, серединка на половинку, радости и чести от нас было немного, но и хлопот мы особых не требовали. «Ни два, ни полтора, свободно плавающее тело»,— как острил у нас в классе Ромка Каштан. Я давно к этому привыкла, как свыклась с тем, что и дома у пас я никому ни особого горя, ни шибко большой радости не доставляла. Разве только отцу...
Я росла последышком.
Старшей сестре, Людмиле, было уже девятнадцать лет, брату Георгию пошел шестнадцатый, детей уже не ждали, и тут родилась я. Еще до рождения меня, должно быть, считали какой-то лишней, нечаянной. Давно уже пошли на платки и тряпки все пеленки, а что осталось, мать отдала в хозяйство Людмиле, и пришлось все заведение начинать сызнова. И мама, верно, порастратила свои заботы и ласки на старших. Ыне уже
мало досталось.
Меня все продолжали считать дома маленькой, несмышленышем., Не считаясь с тем, что я слышу и давно уже все
300
понимаю, при мне громко говорили, как о семейной неудаче:
— Иссякла, видно, наша порода. Неказиста растет... В кого такая? И нос — словно мухи засидели.
Только отец был ласков со мной.
— Будя вам девчонку хаять! — сердился он.— А ты, Сима, скажи: «С носа немного спроса. Была бы душа хороша да голова здорова, на своем месте». Верно, Симочка? Ты им не верь, ты меня спроси, я тебе правду скажу... А что, говорят, весну шками-то это закапано, это ничего: значит, солнышко тебя любит и отметинки наставило. Поди сюда, дочка, не слушай их.
Отец не видел моих веснушек, оп пе мог их видеть: во время мировой войны у него были обожжены на фронте глаза, он носил темные очки и с каждым годом видел все хуже и хуже. Ему пришлось оставить завод, где он работал слесарем. Слепота надвигалась па пего и уже почти настигла, но он не хотел сдаваться, ходил твердо и быстро, хотя и натыкался иногда на стул, поставленный не на обычном месте, па дверь, которую кто-нибудь затворил не вовремя.
Маме приходилось трудно. Она брала на дом работу, чинила белье. Отец получал пенсию и работал теперь в инвалидном товариществе «Технокпопка»; там делали конторские скрепки, зажпмчики, кнопки, ляпсики для башмачных шнурков. Брат Георгий, который работал техником по орошению в Туркмении, присылал нам немного. Так мы и жили.
Отец ходил чисто, в черной сатиновой косоворотке под пиджак. Он был очень аккуратен. Каждую вещь, взяв, ставил потом точно па место, а когда закуривал, старался не просыпать на стол и на всякий случай пальцами пробовал, не осталось ли крошек табаку на скатерти. Он носил короткие седые усы, п я ему сама подравнивала их к празднику. Я и брила его сама — мпе это очень нравилось. Отец сидел терпеливо и не морщился даже тогда, когда я, стараясь выбрить как можно чище, изрядно царапала ему подбородок.
— Ничего, ничего, дочка, режь, действуй,— успокаивал он меня.— Мне самому не видать, значит, не страшпо. А другие пусть не глядят. Верно я говорю?
301
Радио было его страстью, и, несмотря на слепоту, он сам собрал дешевенький двухламповый приемник. Наушников у нас была всего одна пара. И часто вечерами сидели мы с отцом в уголке, тесно прижавшись, плечо к плечу, ухо к уху, наслаждаясь только нам одним слышной музыкой.
Канун и полдня своего рождения я провела в тревоге и смутном ожидании. Меня взбудоражила таинственная история, которая произошла накануне.
Я стояла у ворот и смотрела, как украшают к Маю большое соседнее здание, и вдруг почувствовала, что кто-то смотрит па меня. Я оглянулась и увидела высокого чернявого человека, который стоял на углу и внимательно разглядывал меня. Одет он был как иностранец, на нем был непривычного покроя костюм с прямыми плечами, из-под низких шаровар виднелись клетчатые чулки. В тот момент, когда я обернулась, мне показалось, что он собирался сфотографировать меня: я заметила у пего в руках маленький аппарат «лейку». Он уже совсем было прицелился, но, должно быть, заметил, что я смотрю па пего, и стал снимать рабочего, устанавливавшего портрет Фридриха Энгельса на крыше учреждения.
Меня смутило, почему этот человек так уставился. Я нарочно отвернулась, но потом не вытерпела и снова неожиданно взглянула на него. Оп стоял и все так же внимательно разглядывал меня. Мне стало смешно, я показала ему язык и ушла во двор. Я бы совсем забыла об этом глазастом невеже, если бы вечером Дворникова Танька не сказала мне:
— Симка! А тебя тут какой-то дядька добивался. Подошел, весь в заграничном, и спрашивает: «Что это за девочка здесь выходила?» — «Какая, говорю, девочка?» — «А такая: две косички и веснушки такие симпатичные...» А сам, гляжу, в шерстяных чулках... Ну, я и сказала. «Это, говорю, Симка Крупп-цыпа из четвертой квартиры». А он говорит: «Ах, из четвертой квартиры? Очень приятно. Извините за беспокойство». А я говорю: «Пожалуйста, ничего не стоит». Он и ушел. В желтых таких полботинках...
Я долю ломала голову: что надо этому странному и любопытному человеку? Кто знает, может быть, это какой-нибудь знаменитый чудак-путешественник и он просто хотел расспро
302
сить у меня, как живут в нашей стране простые, обыкновенные девочки?.. А потом вдруг бы взял чудак да и подарил билет в кино или модную ручку-вставочку... Но почему ему так приятно, что я из четвертой квартиры? Я несколько раз выходила утром на улицу посмотреть, не ходит ли поблизости тот чернявый, вчерашний.
Но никого не было. Я решила, что этот человек, должно быть, спутал меня с какой-нибудь похожей на меня девочкой. Вот и все. Разве могут быть у меня какие-нибудь приключения! Мне даже обидно стало. Но на всякий случай я и перед обедом выбегала на улицу поглядеть. Нет, никого пе было па углу. Я почувствовала досадливую скуку.
Ради дня моего рождения мать испекла пирог с курагой, а отец купил бутылку сладкой «Облепихи». День был предпраздничный и выходной, мы ждали гостей. Должна была прийти старшая сестра, Людмила, с мужем. Сестра считалась у нас в семье самой удачливой. Муж ее, настройщик Арсений Валерианович Свипчатов, нудный и долговязый, называл себя музыкантом-техником по инструментальной части. Мудрепая прическа его, с пробором где-то поперек затылка и венчиком, выведенным наперед, на скрываемую лысину, занимала меня с детства. Мы с мамой считали Арсения Валериановича человеком ученым. Мама даже гордилась зятем. Потому с нами он говорил снисходительно, вполголоса, прищурившись и слегка склонив голову набок, словно проверял наши слова на свой слух. При этом любил барабанить костяшками пальцев по краю стола. Только отца раздражали и этот стук, и снисходительная манера говорить. Он не любил настройщика, называл его заочно Скрипичным Ключом или Камертоном Пирамидоновичем.
У отца самого был очень острый слух. И сегодня он первый расслышал на лестнице шаги гостей:
— Иди, мать, встречай. Людмила следует со своим Камертоном.
Людмила вошла к нам, большая и нарядная, и сразу наша комната с зеленоватыми и словно пропотевшими обоями, с потолком, желтым, как бумага, долго лежавшая на солнце, с крымским видом в рамке из ракушек и большим гипсовым Наполеоном на комоде, доставшимся нам от покойной тетки,—
303
сразу наша комната стала тесной для Людмилы, для ее провор
ных круглых рук, раскатистого голоса.
— Что это у вас как грязно, мама? Накидано всюду, — говорила Людмила, тотчас принимаясь передвигать стулья, смахивать какие-то бумажки со стола.
— Я одна за всеми...— ворчливо отзывалась мама.— На хозяйство одной пары глаз разве хватит? А от других только мусор... Андрей, высыпи пепельницу... Сима, подмети тут.
— Да, бледпо живете, неблагоустроенно,— поддакивал настройщик.— Хоть бы аквариум завели, что ли.
Но отец уже нарочно ущемил голову наушниками радио, чтобы не слышать обычных и всем надоевших изречений Ка
мертона.
— Вы бы хоть, что ли, рупор приобрели, точку взяли по сети, раз уж такой любитель, — невозмутимо и медленно, как всегда, продолжал настройщик.
Отец высвободил одно ухо из-под черпой эбонитовой ча
шечки:
— А возможно, я пе желаю па проводе ходить у других, я привык от себя зависеть, самостоятельно.
Настройщик подмигнул мне, махнул рукой в сторону отца — дескать, что с чудаком спорить. Потом вдруг осторожно хлопнул себя по зачесу:
— Да, хорошее дело, главпое-то забыл!.. С новорожденной, вас, мамаша... Симочка, позвольте вас поздравить. Вот примите. Подрастайте и благоухайте.
Оп вынул из кармана сверточек, развернул бумагу и вручил мпе маленький флакон духов «Фиалка».
— «Серафима — вот она какая, Серафима бойкая, живая, Серафима — с пею не шути...» —• запел оп.
Людмила звонко расцеловала меня в щеки.
— /Каль, Симочке идти скоро,— предупредила мама,— к Та-точке приглашенная. В один день новорожденные.
Я действительно собиралась идти к Тате Бурмпловой. На самом доле день рождения Таты уже прошел позавчера, по я уступила ей лучший день — выходной. Ей все и всегда уступали: лучшую парту в школе, самое удобное место в кино, поближе к середине, самое красивое пирожное на противпе в
304
буфете, самую лучшую сводную картинку в писчебумажном. И, конечно, не потому, что отец Таты был начальником большого учреждения,— просто в классе любили веселую, красивую мою подружку. И мама моя тоже была довольна нашей дружбой с Татой, которая всюду водила меня за собой, хотя некоторые наши сплетницы-завистницы и язвили, что, мол, Бурми-ловой очень к лицу чужие веснушки...
Попив чаю, поев именинного пирога с курагой, я пошла за шкаф переодеваться, надела самое лучшее, поплиновое платье, перешитое из старого Людмилиного. Сестра заглянула за шкаф и сама взялась обряжать меня. Она усадила меня перед зеркалом, забегала, захлопотала вокруг, укололась булавкой, высосала палец, разожгла примус, положила греть щипцы для завивки — компас, как она называла их.
— Эх, Серафима, Серафима,— болтала опа, вплетая мне лепты в косы,— я в твои годы не такая была, я уже в это время вся выровнялась... Ну, ты сиди, сиди, не дергайся, а то я тебя прижгу компасом. Дай я тебе немножко еще на височках взобью.
В зеркале отражалось окно, а там, за окном, крыша большого дома напротив, и на пей уже стояла огромная красная единица и рядом две буквы «М» и «А». Должно быть, «Я» еще пе подняли. И, когда я увидела улицу, которая прибиралась к празднику, я вдруг вспомнила опять, что произошло накануне.
А Людмила все хлопотала вокруг меня, перевязывала в сотый раз банты, подкалывала плечи, подшивала воротник.
— Ну, можешь отправляться, Симочка,— наконец сказала она.— Я из тебя прямо картинку сделала. Мальчишки-то как, изредка внимание обращают, записки пишут, поди?
— Да пу их совсем! Я одного вчера после немецкого языка так треснула, будет знать!
— Вот босявка! Как же это ты?
— Очень обыкновенно. Теперь узнал ума.
— Это еще что за выражение, Серафима? — прикрикнула па меня мама по ту сторону шкафа.— Чтоб я пе слышала больше!
Прежде чем выйти на улицу, я загадала перед калиткой: вот если сейчас опять встретится этот странный человек, зна
£ | Библиотека пионера. Том I
305
чит, у меня в этом году будут в жизни какие-нибудь важные происшествия. Я плотно зажмурилась, вышла через калитку на улицу, открыла глаза и осмотрелась. На углу, как всегда окруженный мелюзгой, торговал ирисками лоточник. Было по-праздничному пустовато, и на мостовой посреди улицы, пятясь, ходили управдомы и коменданты. Задрав голову, они делали руками сложные таинственные знаки кому-то на крыше, дирижируя развеской первомайских украшений. И над улицей медленными толчками возносилась повисшая на веревках огромная и чванливая буква «Я».
Внимательно осмотрела я улицу из конца в конец. Нет, никого не было, никто не следил за мной. Все было очень обыкновенно.
Г л а в а 2
„НА КОГО ВЫ ПОХОЖИ?"
— Ребята, Крупицына своей персоной явилась! Завилась! Кудри штопором!
Все вылетели в переднюю и окружили меня. Тут был и Ромка Каштан, мой старый недруг, тот самый, кого я ударила вчера после немецкого. Были здесь и Катя Ваточкина, и Миша Костылев, и Соня Крук — все наши. Тата, в новом платье, которого я еще не видела у нее, схватила меня за локти и закру
жила:
— Симочка, Симочка, поздравляю!
— И тебя тоже!
— Ну, меня с прошедшим уже... Идем, идем, ты должна тоже написать что-нибудь.
Толкаясь в дверях, мы ввалились в столовую. Я слышала, как за моей спиной Ромка Каштан насмешливо процедил:
— Завилась, а при галстуке, как на сбор.
— Хватит тебе дразнить ее! — шепнул кто-то, кажется Катя.
На столике перед диваном лежала толстая тетрадь. Все окружили столик, подталкивая меня:
— Пусть и Крупицына напишет!
306
Я взяла тетрадь. На первой странице ее было крупно выведено: «Прошу писать откровенно».
Я уже слышала, что в школе в старших классах ребята завели такой вопросник. Там наставили разные вопросы о нашей жизни, настроении, о дружбе, о любви, и каждый должен был писать тогда все начистоту и без утайки. И наши девчонки, видно, собезьянничали у старших.
«Когда вам бывает скучно?» — прочла я. Под этим на стра
нице разными почерками, среди которых я увидела много знакомых, были записаны ответы:
, «Тогда, когда у меня плохое настроение».
«В пашем государстве нс бывает скуки».
«У Сопи Крук не бывает скук...»
Кто-то сунул мне в руку химический карандаш.
— Внимание! У нашего микрофона Крупицына! — провозгласил Ромка.
И я написала:
«Мне бывает скучно, когда ко мне плохо относятся. И по
том, от глупых острот мне тоже скучно».
— Ого! — многозначительно сказал Ромка Каштан.
«Кого или чего вы больше всего боитесь?» — было написа
но па второй странице.
«Никого и ничего пе боюсь».
«Мпе еще незнакомо жалкое чувство трусости».
«Боюсь пьяных, зачетов и мышей».
«Иногда побаиваюсь собак, несмотря на возраст».
— На чей возраст,— спросила я,— того, кто написал это, или щенячий?
Тут я заметила, что Катя покраснела, и поняла, что это на
писала она.
«Никого и ничего не боюсь, кроме сплетен и сплетниц»,— прочла я дальше и узнала почерк Ромки Каштана.
«Мстительны вы или нет?»
«Смотря за что и кому. Мщу редко, по метко. Но я еще не всем отомстил, кому мне следует мстить...»
Это опять почерк Ромки.
Я быстро перелистала тетрадь. Мне не хотелось отвечать на эти вопросы сейчас же, при всех.
307
«Можете ли вы пожертвовать собой?»
«Если этого требует близкий человек или дело, то, конечно, да».
«Думаю, что могу, если надо будет».
«Для Родины, для любимых друзей всегда и всем, даже жизнью (для Родины)».
Мне тоже захотелось написать здесь именно такой ответ, по тогда надо было бы отвечать уже на все вопросы, а их было очень много. Тетрадка спрашивала и о том, кого я больше всего люблю на свете, и о том, что мне нравится во владелице тетрадки, то есть в Тате,— эта страница целиком была заполнена всякими похвалами Тате: ум, красота, глаза, волосы, веселый нрав, хороший характер. Потом надо было еще написать,— каков у меня характер (отвратительный!), что лучше — откровенность или скрытность (скрытность), чем увлекаюсь (еще не знаю), с кем я хочу дружить (с Татой), есть ли у меня враги (Ого! А Ромка?..), кто моя симпатия (нет еще), довольна ли я жизнью (своей — не совсем) и о чем я мечтаю (совершить какой-нибудь подвиг для людей и купить пуховый берет, как у Таты).
— Я лучше потом напишу.
— Нет, нет, надо сейчас! — закричали все.
Тата пришла мне на помощь:
— Она очень долго писать будет. Давайте лучше играть во что-нибудь или потанцуем.
Тата села за пианино. Девочки танцевали друг с другом,
мальчишки стояли, заложив руки назад, ладонями упираясь в степу, и презрительно глядели на танцующих.
Ромка стал изображать учителей, очень ловко копируя математика:
— А ну-ка, допустим, это выражение пусть попытается упростить нам, допустим, Крупицына Серафима.
Это он, разумеется, нарочно выбрал меня, чтобы напомнить
всем, как я накануне плавала по математике.
Потом стали играть «в мнения». И, конечно, первой выпало
уходить в другую комнату мне.
Я стояла в передней и слышала, как за закрытой дверью пе
308
решептываются, взвизгивают от восторга, сговариваясь и предвкушая.
— Не надо, она еще обидится,— услышала я чей-то шепот.
— Нечего тогда играть, если обидится...
Опять перешептывание, хохот. Наконец меня позвали.
Я вошла. Все сидели важно, составив полукругом стулья. Объявлял Ромка Каштан.
— Ну-с,— сказал он,— пожалуйте сюда... Был я на балу, сидел на полу, ел халву, слышал про вас такую молву. Говорят, что вы похожи: первое — на «точка, точка, запятая, минус — рожица кривая». Это раз. Другие говорят, что вы похожи на... на неправильный глагол. Слышал я еще, что вы похожи неизвестно на кого, потому что сегодня сами иа себя не похожи.
«Это сам Ромка придумал»,— решила я.
— Некоторые уверяли, что вы похожи на осиное гнездо.
«Нет, верно, это Ромка,— подумала я.— Ладно, дождусь и я своей очереди загадывать!»
— Были там на балу п такие, что говорили, будто вы похожи на промокашку в кляксах. Потом еще на курочку рябу. На пустое решето. И на серо-буро-малиновое в крапинках.
— Это ты, Ромка, сказал сам! — закричала я.
— Нет, пет, пе угадала! Иди еще раз!
Все вскочили, захлопали в ладоши. Мпе вдруг стало так обидно, что у меня даже как-то странпо голос сел, когда я медленно сказала:
— Если так, то, чур, пе игра. Вы сговорились нарочно... Это стыдно с вашей стороны... так...
Я хотела что-то еще добавить, но обида стянула мне губы.
— Брось, Симка, иа то игра!.. Шуток пе понимаешь.
— Это уже не шутки.
Тата подбежала ко мне, схватила за руку, но я вырвала руку, резко повернулась и вышла в переднюю. Тата бросилась за мной:
— Что ты, Симочка! Неужели ты обиделась?
Но я уже ничего не могла сказать, я только боялась, как бы мне не зареветь, и, оттолкнув Тату, рванула цепочку на дверях, откинула крючок, выбежала на площадку лестницы и быстро спустилась на улицу. Дома у нас никого не было, наши ушла
309
в гости. Я достала ключ, отперла комнату, послонялась немного из угла в угол, не зная, чем заняться, что делать с собой.
Ну вот, я рассорилась со своими подругами. Так и надо! Оказалось, они все ко мне плохо относятся, нечего тогда и дружить с ними.
Да, плохо, скучно и обидно прошел день моего рождения.
Из зеркала смотрела па меня обиженная и нескладная девчонка в нарядном платье, с завитушками на висках, с большими бантами на тощих косичках. Пора было бы уж этой девчонке бросить обижаться на дразнилки. Я подошла к своей этажерке и сняла с нее большую заветную папку. В ней у меня были собраны вырезанные из газет и журналов портреты разных знаменитых девушек. Я их коллекционировала. У меня уже много накопилось — толстая папка. Тут были храбрые парашютистки и прославленные летчицы, зпатные доярки и премированные бригадирши, известные киноартистки и учительницы, чемпионки-бегуньи и военные фельдшерицы. Я разложила вырезки на столе и долго смотрела на улыбающиеся лица знаменитых девушек. Вот и они ведь по все красавицы. Вот эта совсем курносая, а у этой вон какие маленькие глаза, а эта ужасно какая толстуха. А ничего, видно, счастливые, и жизнь у них славная, и портреты напечатаны в газетах, народ их уважает, и дома гордятся ими. Нет, красавиц среди них оказалось не так уж много.
В открытое окно доносился шум вечерней улицы, громкие, неторопливые шаги по тротуару; люди шли не спеша, прогуливаясь. И мне очень захотелось потолкаться среди прохожих, быть с людьми. Я накинула пальто, заперла дверь, положила ключ на условленное место и вышла на улицу.
Вечер был совсем синий и теплый. Люди шли вниз, к Мо-скве-реке, посмотреть на новый мост. И я пошла туда.
Вчера еще здесь, перегораживая улицу, стояли глухие заборы. Почти год бил и сипел за ними паровой молот, жужжали электрические моторы. Оттуда выезжали, толча мокрую глину, грузовики; на них сидели люди в брезентовых спецовках. Ночами там горело так много ламп, что звезд не было видно над рекой. Неусыпно шло строительство.
Прежде здесь наша улица, неуклюже вильнув вбок и юрк
310
нув в узкий решетчатый туннель моста, кое-как перебиралась на другой берег. А сегодня все тут было неузнаваемо. Забор убрали, и наша улица, расширившаяся, укатанная, посыпанная свежим песком, вдруг легко взлетев, не сужаясь и не кривясь, прямиком перемахнула через реку. Это выгнулся над Мо-сквой-рекой огромный новый мост.
Я не сразу заметила, что стою уже на нем,— так он был широк, так полого и просторно принял он на себя нашу улицу.
На мосту уже горели круглые матовые фонари; чугунные мачты их были увиты красными лептами. Еще ходили с кистями маляры, докрашивая толстую фигурную решетку; еще просили не скопляться и проходить, нс толкаясь, милиционеры; еще разъезжал на своем тяжелом утюге взад и вперед закоптелый парень, красуясь перед народом послушной силой своей машины, разглаживая дымящийся асфальт, а посредине уже легко мчались машины, и люди прогуливались по мосту, переходя с берега па берег.
Я подошла к краю и остановилась у перил, еще пахнущих свежей краской. Внизу, под моими ногами, мчались по набережной машины. Чуть-чуть левее далеко внизу, наверно очень глубокая, отражала огни вода. Небо было светлое, светлее воды, и за поворотом реки резко па небе выделялись высокие башпи Кремля. Город был хорошо виден отсюда. С каждой минутой в нем зажигалось больше и больше огпей, и небо становилось розоватым. Это всходило над Москвой праздничное зарево, зажигали первомайскую иллюминацию.
Я стояла у перил, смотрела вниз. «Вот бы броситься отсюда... Какой бы завтра шум поднялся в школе! Попало бы ребятам за нечуткое отношение ко мне». Но бросаться ни капельки не хотелось — вечер был тихий, а мост такой широкий, такой надежный... Промчались два тяжелых грузовика-пятитонки, а у него даже не дрогнули перила.
И вдруг я заметила, что по другой стороне моста медленно ползет красивая приземистая зеленоватая, похожая на большого жука-бронзовку машина. Перед у нее был узкий, сверкающий, пологие крылья плотно прижаты к бокам, вытянутые фары словно вросли в туловище машины. Машина медленно ползла по мосту. В ней сидело двое. Когда машина поравнялась со
311
мной под большим фонарем моста, мне почудилось, что люди в машине смотрят на меня. Машина медленно прошла дальше, но вдруг повернула круто, быстро скользнула на другую сторону моста и пошла мне навстречу. У меня заколотилось сердце. Бесшумно подкатив, машина остановилась недалеко от фонаря. Сидевшие в ней бесцеремонно разглядывали меня.
— Она? — услышала я негромкий голос.
— Она, она, Сан-Дмич, пожалуйста. Чем не Устя?
— Всюду вам Устя мерещится!
— А безброва-то, безброва до чего!
— И конопатинки просто прелесть. А? Мадрид и Лисабон, сено-солома! Неужели нашли?
Я боялась пошевельнуться, у меня не хватало духу еще раз оглянуться на машину. Я стояла, замерев у перил, схватившись за них обеими руками. Я слышала, как за моей спиной хлопнули дверцы машины. Тихие шаги послышались позади меня.
«Уж не шпионы ли?» — подумала я.
Мы в школе читали много книг про шпионов. Вот так там и начиналось. Выследят, познакомятся, а потом... «Пусть,— подумала я,— я не хуже тех, что написали в тетрадке, будто готовы пожертвовать собой... Надо сперва поддаться, будто ничего не понимаешь, а после разоблачить...»
У меня как-то странно обмякли ноги, а руки так прилипли к перилам, что мне показалось, будто по ним пустили электрический ток,— я однажды так схватилась у нас на черной лестнице, где оборвался провод.
Когда те двое подошли ко мне, я была ни жива ни мертва от страха и любопытства. Но уверенность, что я не струшу перед опасностью, что я готова ко всему, не покидала меня.
Я осторожно, через плечо, глянула в другую сторону — на том конце моста стоял милиционер. Мимо меня с берега на берег переходили веселые, неторопливые люди. Стоило мне только позвать на помощь... Но я решила выждать.
— Девочка, будь любезна, как бы нам тут на Зацепу проехать?
Я обернулась. Они стояли совсем рядом, и в одном из них, высоком, чернявом и глазастом, в спортивных шароварах, я сразу узнала того загадочного «иностранца», который следил за
312
мной на углу нашей улицы. Другой, плотный, небольшого роста, но по-военному складный, в короткой кожаной курточке с вязаным поясом, в упор и с интересом разглядывал меня. Он был без шапки, лицо у него было совсем не старое, но па голове ветер шевелил редкие седоватые волосы. Они были, должно быть, совсем мягкие, потому что легко взлетали, и казалось, что ветер сейчас сдует их и человек облетит, как одуванчик. Седоватый стоял плотно, широко расставив ноги, слегка покачиваясь с каблука на носок, забавно морщил короткий нос, и глаза у него были какого-то необыкновенного цвета, только фонарь мешал различить какого.
— Так как нам на Зацепу пробраться? — повторил седоватый.
Я объяснила.
— Что ж, и голос подходит,— пробормотал он.— Прямо сам не верю, сам не верю! — воскликнул он и, подняв голову, весело посмотрел на своего высокого спутника.
— Девочка, героиней хочешь стать? — спросил тот, вращая глазищами, которые таинственно сверкали, отражая фонари.
313
— Как это? — растерялась я.— А ну вас еще! — добавила я.
Мне показалось, что они просто смеются надо мной. Я сделала движение, словно хотела уйти.
— Стоп, стоп! — закричал высокий.— Никуда ты от нас пе уйдешь, мы тебя найдем. Дом семнадцать, квартира четыре. Верно ведь?
Я остановилась.
— Погодите, Лабардан,— тихо сказал седоватый.— Вот перец с горчицей! Не так... Зачем это? Сразу же труба-барабан! Возможно, еще ничего не выйдет... Вот что... Вы нам, может быть, очень и очень пригодитесь,— обратился он ко мне,— и вам это будет интересно. Но пока не следует никому болтать. Понимаете? Не надо. Преждевременно. Мы должны попробовать сперва. Пойдет дело, тогда и решим. Скажите мпе... повторите за мной: «Мон шер ами».
— Это «мой дорогой друг» — по-фрапцузски, да?
— Правильно, «дорогой друг». Ну-ка, скажите.
— Мон шер ами.
— Ничего. Вы в школе не французский изучаете?
— Нет, немецкий.
— Жалко. Но ничего. Это не важно... Ну, и как, вы согласны? Мы пришлем за вами после праздника машину домой. Вы в какой смене учитесь? В первой? Ну, отличпо. В три часа и пришлем... Лабардап, у вас бирки есть? Дайте ой бирку, чтобы без задержек было.
Высокий вытащил из кармана что-то вроде блокнота, ото-
рвал листок и дал седоватому: — Число поставьте.
— Так, значит, уговорились? — спросил седоватый улыбаясь; он вынул из кармапа куртки толстую пятнистую ручку, похожую на саламандру, и, черкнув что-то на бумажке, протянул ее мне: — Не теряйте бирку. Покажите ее шо-феру.
И вдруг, весело подмигпув мне, он издал какой-то странный звук, вроде «бреке-кекекс», и потрепал меня по плечу. Хлопнули дверцы зеленой машины. Седой взялся за руль, еще раз кив
нул мне, машина легонько зажужжала и плавно двинулась»
314
Седой помахал мне рукой, и машина, быстро набрав скорость, скользнула с моста на берег.
Я стояла, ничего не понимая. Руки у меня были липкие, потому что я схватилась руками за свежевыкрашенные перила, только теперь я почувствовала это. Я захотела вытереть их и тут увидела, что держу в правой руке оставленную мне бумажку. Я стала под фонарь, подняла к глазам бумажный лоскуток и прочла: «Бирка № 384. 3 мая 1938 года». Стояла краешком печать. Сперва я не могла разобрать, что за буквы на пей, потом прочла, но не поверила своим глазам... На печати значилось: «Мужик сердитый».
Глава 3
МАШИНА № МБ 56-93
Не знаю, пе помню, не представляю себе, как досидела я третьего мая в школе до конца последнего урока. Я не слышала, о чем говорят в классе, и Тате пришлось несколько раз ткнуть меня в бок и щипнуть за локоть, прежде чем я услышала, что меня вызывает учительница географии:
— Что с вами, Крупицына? Вы словно отсутствуете. Где витают ваши мысли?
— Опа еще после праздника пе в себе,— сказал с места Ромка.
— Каштан, я вас не спрашиваю! — остановила его учительница.— Вы нездоровы, Крупицына?
— Да, голова что-то болит,— соврала я.
— Ты правда сегодня, Сима, какая-то странная,— удивилась Тата.
Ребята ждали, что, после того, что произошло на вечеринке, я приду сама не своя, и сговорились, должно быть, ни о чем мне не напоминать. Но состояние тревоги, ожидания, в котором я была, мало походило на смущение или сожаление. Ребята не знали, как со мной заговорить, а мне было не до них. Я не спала почти всю ночь, я строила сотни самых необыкновенных предположений. Для чего я понадобилась этим двум непопятным автомобилистам? Что это за странный вопрос о героине?..
215
Почему они выбрали именно меня, узнали для чего-то мой адрес? Зачем они заставили меня произнести несколько слов по-французски?..
Я собиралась было рассказать обо всем отцу, но потом раздумала: конечно, он бы меня никуда не пустил и первое в моей жизни приключение сразу бы па этом и закончилось.
Без четверти три я уже была на улице у своих ворот. Я так переволновалась, что теперь меня страшило только одно: вдруг все было шуткой п машина не придет? Я не сводила глаз с того конца улицы, который обращен к мосту, я ждала машину с минуты на минуту. А ее все не было.
— Ты кого это ждешь, кому назначила?
Передо мной стоял Ромка. Вот уж некстати! А может быть, сказать ему? Все-таки пе так страшно.
— А я иду мимо,— сказал Ромка,— и думаю: что это у меня в глазах рябит? Смотрю — оказывается, Крупицыиа стоит.
— Ну тебя, Ромка! Думаешь, сострил? Нисколечко меня твои глупости не трогают!
— А у Бурмиловой-то кто в амбицию полез?
— И вовсе пе оттого, как ты думаешь. У меня теперь такие дела, что и обижаться нет времени.
— Это какие же такие дела?
— Такие. Узнаешь после.
— Воображаю!
Еще немножко, и я бы, вероятно, пе утерпела и рассказала, по тут вдруг, совсем пе там, где я ждала, а с другого конца улицы, из переулка, выкатила небольшая черная машина. Я пе обратила на нее внимания, все ждала ту, зеленую. Сердитый шофер приоткрыл дверцу и высунулся из машины:
— Эй, слышь, где тут семнадцатый номер дома?
— Квартиру четыре вам, да? Это за мной.
— Дадут адрес, не найдешь! — ворчал шофер. — Бирка-то есть?
Я протянула ему бумажку с печатью: «Мужик сердитый». Шофер взглянул краешком глаза на бирку н мотнул головой назад:
Садись. Кругом, с той стороны. Тут дверца сломана.
Я обошла машину. Мне снова сделалось очень страшно, и вдруг счастливая мысль пришла мне в голову. Я успела взглянуть на номер машины.
— Ромка,— прошептала я, — если я не вернусь... ну, что-нибудь случится... в общем, запомни, Ромка: машина номер МБ 56-93.
Надо было видеть, как посмотрел на меня Ромка! Я никогда не видела его таким растерянным и сбитым с толку. Но прежде чем он успел что-нибудь сказать, я влезла в машину, шофер дал газ, и мы помчались.
Некоторое время мы ехали молча, потом я решилась обратиться к мрачному водителю:
— А куда вы меня сейчас повезете?
— Куда велели, туда прямым сообщением и повезу. Мне долго развозить-то некогда. Мне еще за талонами на бензин ехать, да того и жди, задний баллон спустит. Резины не дают, а гоняют!
— А это далеко? — Я робко скосила глаза на угрюмого шо-фера.
— А тебе какая забота? Села и езжай. Далеко ли, близ
ко ли...
Минут пять мы ехали молча. Я уже сбилась с направления и пе могла угадать, где мы находимся. Улицы были незнакомые, дома делались все меньше и меньше. Я чувствовала, что
мы подъезжаем к окраинам.
— Что, для мужика, наверно, сердитого? — вдруг сам заговорил шофер, поглядывая на меня в зеркало.—- Сколько я уж возил таких девчонок! Все набиваются, а в расчете только слезы!
— А вы много уже девочек возили?
— Да не соврать, штук шестнадцать.
— Ну, а потом? Потом с ними что было?
— Чего было... Сами не рады, намучились зря. И на том
конец.
— А обратно они... ну, эти девочки то есть, они возвратились?
— Нет. Уж раз, видать, не годна, так вертать ее незачем.
317
Мне стало совсем скверно. Я уже бранила себя в душе, зачем понесла меня нелегкая в это страшное путешествие.
Вдруг позади нас раздался пронзительный милицейский свисток, и шофер резко затормозил машину. Он сидел молча, пе оглядываясь, с каменным лицом.
Подошел милиционер. Вот хороший момент, чтобы кончить
все разом.
— Товарищ водитель,— сказал милиционер,— здесь нет левого поворота. Зачем вы нарушаете?
— Так что ж, что нет? Я вижу — встречного транспорта
не предвидится...
— Ваши права? — прервал его милиционер.
И шофер мой стал рыться в карманах.
— Понаставили вашего брата на пашу голову!..— проворчал он.— Права... Я вот спрашиваю, какие у тебя права зря человеку свистеть? У меня, того и жди, и так баллон сядет.
— Запишу ваш номер,— проговорил милиционер, вынимая
книжечку.
— МБ 56-93! — сама того не ожидая, крикнула я что есть
силы.
Милиционер удивленно взглянул на меня, усмехнулся, обошел машину и записал номер. Мне стало немножко легче. Ладно, пусть и он на всякий случай знает, что за машина увезла меня неизвестно куда...
Глава 4
ПОРТРЕТ МОЕГО ДВОЙНИКА, ИЛИ СЕМЬ НАПОЛЕОНОВ
А машина все катила и катила, сворачивая то и дело налево, и только налево. Я чувствовала, что город оставался у нас справа. Перед нами протянулась широкая замощенная улица, обсаженная по обе стороны подстриженными деревьями. Наконец машина остановилась перед высокой каменной оградой. На воротах, подняв лапы, осклабясь, сидели каменные львы. Сквозь решетку на нас глянул какой-то старичок с винтовкой, всмотрелся в машину и стал с грохотом открывать железные поло
318
винки ворот. Мы въехали в парк, машина зашуршала шинами по асфальтовой дорожке, и мы остановились у высокого здания. Шофер, не глядя на меня, ни слова мне не сказав, вышел и поднялся по ступеням подъезда. У дверей оп оглянулся и сделал мне знак рукой, чтобы я шла за ним. В дверях меня остановила красивая женщина с какими-то необыкновенно большими глазами.
— Это к Сан-Дмичу,— сказал шофер,— по бирке привез.
— Для «Мужика»? — спросила женщина.— Пройдите, вой вторая дверь налево.
Я пошла, озираясь, по полутемному коридору.
— Мне сюда? — громко крикнула я издали женщине, впустившей меня.
И вдруг, словно в ответ, передо мной на стене зажглась и замигала огненная надпись:
«Тихо!»
И на другой стене:
«Тишина!»
Я съежилась и пошла на цыпочках. Вот и вторая дверь налево. На ней маленькая дощечка: «Мужик сердитый». Я тихонько постучала. Никто мне не ответил. Я нажала на дверь, и она бесшумно открылась. Я очутилась в небольшой, красиво убранной комнате. В глубине стоял столик с резными топкими, выгнутыми наружу ножками, суживающимися книзу, как у борзой. Сбоку у стены стоял не то диван, не то кушетка с такими же выгнутыми ножками, но низенькая, как такса.
Я осторожно присела на диван. На противоположной стене висел портрет какой-то девочки в тулупе. Голова ее была закутана в платок. Торчал смешной вздернутый нос. Сперва я ничего особенного в портрете не заметила, но потом что-то в нем начало меня волновать. Что за штука? Я где-то видела эту курносую физиономию, эти печальные безбровые глаза, подбородок с ямкой. Лицо показалось мне вдруг очень знакомым. Я готова была ручаться, что не раз встречала эту девчонку, и совсем недавно, вот, кажется, сейчас видела где-то. И вдруг я поняла: в зеркале, вот где я видела эту девчонку! Это же была я сама!.. Но у меня никогда не было такого тулупа, никогда я не повязывала так платка. И все же это была я.
319
Я подбежала к портрету, встала на цыпочки, чтобы лучше рассмотреть его. Нет, это, конечно, не я. Это была какая-то совсем незнакомая мне маленькая колхозница. Но эта девчонка была необыкновенно похожа на меня. «Должно быть, нас перепутали,— подумала я.— Она, верно, пропала, ее искали, встретили меня и зазвали сюда». Я сразу представила себе страшную историю. Наверно, эта девчонка убежала от шпионов, а они ее боятся — она их может выдать,— и вот они меня заманили, спутав с ней. Я уже повернулась, чтобы бежать к дверям, но столкнулась с высоким чернявым «иностранцем».
— Приехали? Доставили вас? — заговорил он.— Лады, лады! А верно похожа? — спросил он, кивнув на портрет моего двойника.— Ну, идемте со мной, вас ждут.
— А что это за дом? — осмелилась спросить я у высокого, когда мы вышли из комнаты.
Он остановился, изумленный:
— Как, вы еще не знаете? Разве я вам не сказал в прошлый
320
раз? Вот так штука!.. И неужели никого не расспросили? Молодец! Лады! Устя настоящая.
— Вы же мне велели никому не говорить.
— Правильно. И не надо зря.
Мы вышли в парк. Перед нами высилась колоннада какого-то дворца. Люди в белых чулках, вероятно лакеи, сновали между колоннами. Я вспомнила, как в школе у нас рассказывали страшную историю про мальчишку, который заблудился, попал в руки к темным людям, а потом очнулся у каких-то иностранцев...
— Посидите здесь на скамеечке.
Скамья была каменная, холодная, и, хотя день был теплый, я сразу застыла.
Чья-то тень словно подтекла мне под ноги на дорожке. Я подняла голову и обмерла. Передо мной стоял... что это, я в театре, что ли?., передо мной стоял Наполеон. Он был совсем такой, как у нас на комоде, только плечо у него было целое, не отбитое, и он был, конечно, гораздо крупнее. Живой Наполеон стоял передо мной, в треугольной шляпе, в белых лосинах — ну, словом, точно такой, каким я привыкла его видеть всю жизнь у нас на комоде, около зеркала. Наполеон стоял, заложив одну руку за спину, другой держась за борт жилета, и с недоумением разглядывал меня. Нет, это не был театр.
Лицо у него было настоящее, незагримированное, я бы сразу заметила. И потом, зачем артист из театра будет ходить среди бела дня по большому парку?
— Ке фе-т иси сет фиет? — спросил он меня по-французски.— Что делает здесь эта девочка?
Я беспомощно оглядывалась.
Каково же было мое удивление, когда я увидела, как из-за дерева позади меня вышли еще три Наполеона, а когда я снова обернулась на того, первого, который заговорил со мной, их стало уже и там целых четыре... Четыре императора стояли здесь, и три — по другую сторону скамьи, и все они были совершенно одинаковые, рост в рост, и эполеты у них были одинаковые, и треуголки, и белые жилеты, и высокие сапоги, и мундиры с раздваивающимися нагрудниками. И все они, Заметив мое смущение, принялись хохотать. Только смеялись они
неодинаково: один ухал басом, другой подвизгивал, третий беззвучно ухмылялся, четвертый мягко похохатывал, пятый мелко трясся от смеха, шестой медленно, кругло и со вкусом произносил «ах-ха-ха-ха», а седьмой даже прихрюкивал от удовольствия.
И вдруг все императоры стали серьезными, сделавшись снова совершенно одинаковыми. Все разом поднялись и, оставив меня, бросились навстречу невысокому, но ладному человеку, который легко шагал, звеня шпорами, по аллее парка. Это был нарядный гусар в высоком кивере с султаном. Он шел, гремя палашом; спущенная на шнуре сумка с вензелем билась о его сверкающие сапоги. Он приближался, поглаживая огромные, туго закрученные усы. Прижав два пальца к козырьку кивера в ответ на почтительные поклоны семи императоров, он направился мимо них прямо ко мне.
— Ну что ж, хотите попробоваться? — сказал он, подбоче-
322
нясь, и весело подкрутил усы. А глаза у него, какого-то удивительного синего цвета, очень весело сверкнули мне.
— Она толком не знает даже, в чем дело,— проговорил, подойдя, высокий чернявый.
— Как же так? — удивился гусар.
— Да как-то я заторопился, а потом решил, что сама сообразит, о чем речь. Но она и не догадалась и ни у кого не расспросила. Выдержала искус.
Гусар посмотрел на меня совсем одобрительно:
— Ну? Вот это характер, гроб и свечи! Подойдет для Устиньи. Молодец! Ну, Устинька, идемте пробоваться.
— А я не Устя,— робко возразила я.
— А я хочу сделать из вас Устю.
Как ни была я сбита с толку, все же какие-то догадки теперь уже успокаивали меня. Да, это все-таки, должно быть, театр.
Глава 5
РАСЩЕПЕЙ — МУЖИК СЕРДИТЫЙ
Позовите Евстафьича и Павлушу,— сказал гусар, когда мы вернулись в комнату, где висел портрет моего двойника.
Он снял кивер, бросил его на стол, содрал один ус, потом другой.
Хотя на нем еще был лохматый черный парик с белым клоком спереди, я уже теперь разглядела его: это был тот самый седой, что вел на мосту зеленую машину.
— Вы меня, наверно, знаете. Я Расщепей. Слышали про такого? Ну, я вам напомню. «Поручика Лермонтова» в кино видели? Я Лермонтова играл. И, помните, еще такая картина была: «Лейтенант Шмидт». Я ставил. Ну и, наконец, это вы уж наверняка знаете: «Владимир Ильич». Я Ленина играл и ставил эту картину.
— Это вы! — только и могла проговорить я.— И Ленина?!
Ну конечно, я видела все эти картины, и некоторые даже по три раза.
Поэтому мне и показались еще вчера на мосту такими знакомыми эти веселые, любопытные глаза.
323
— А теперь я новую одну штуку начал. Про Отечественную войну. Восемьсот двенадцатый год, труба-барабан! Видели? Это я со всей Москвы, со всех театров Наполеонов сегодня согнал. Пробую, какой лучше. Пока все не то, хрен и редька! Ничего, найдем и Наполеона. Свет не без Наполеонов. А называться будет картина «Мужик сердитый». Здорово? А почему «Мужик сердитый»? Народное прозвище. Сперва так Наполеона звали сами мужики. Зря, говорили, наш царь мужика сердитого раздразнил. А потом народ сам рассердился, и оказался наш мужик сердитый посильнее Наполеона. Понятно? Вы про На-полеона-то читали? Знаете вообще?
— Ну конечно!.. Хотя уж не так хорошо... У пас это еще в классе не проходили подробно.
— Ничего, мы с вами сами с усами. Все пройдем, огопь п воду. Так вот. Прогнали наши мужики, осердившись, вместо с армией, с Кутузовым, мужика сердитого — Бонапарта. Прогнали, наломали хвост и гриву как следует. Вот надо об этом картину сделать. Напомнить. И нам и другим.
Оп встал и прошелся по комнате, позвякивая шпорами, отстегнул палаш, поставил его в угол.
— И вот там, в этом фильме, есть ролинка одна, очень подходящая ролинка: Устинья Бирюкова. Устя-партизанка. Была такая. И забыли про нее историки. Обошли девчонку. А я откопал. Рылся тут в разных материалах, в источниках, и вот вытянул ее на свет божий. Это была очень славная девчурка.
Он вдруг так хорошо улыбнулся, будто ясно представил себе, что за славная девчурка была эта Устя Бирюкова, его старая знакомая, и он вспомнил что-то хорошее, одному ему про нее известное.
— Я вот и портрет ее разыскал. Видите, тут написано: «Партизанка Устинья». Это старая гравюра, неизвестный художник.
Он снял со стены портрет моего двойника, сдунул пыль со стекла.
— Тут дело не в том, что вы похожи. В вас есть какая-то внутренняя общность. Ну как бы вам объяснить попроще? Вы, мне кажется, характером похожи. Понятно?
324
— У нее тут лицо чистое, а у меня... встречаются кое-где веснушки,— сказала я, рассмотрев внимательно портрет.
— Насчет веснушек история умалчивает... Не вздумайте выводить. Уж позвольте мне за это отвечать... Так хотите стать Устей? Ну?
Он весело вскинул голову и заглянул мне в глаза.
Это для кино меня будут снимать?
— Вот именно.
— А у меня выйдет?
— У нас с вами должно выйти. Только предупреждаю: на полгода надо с головой, с сердцем, с печенкой в это дело влезть,
иначе ничего не получится.
Он стал расспрашивать меня, как я живу, где наши работают, как я успеваю в школе. Я послушно отвечала, стараясь псе время повернуться к нему левой щекой, так как все говорили мпе, что я с этой стороны лучше.
Я все боялась, что он вдруг раздумает и скажет: «Нет, я рассмотрел вас как следует, вы не подходите».
— А почему вас называют Сан-Дмич?
— А это просто для сокращения: Александр Дмитриевич. Все равно так слышится: Сан-Дмич.
— А вы сами играть будете?
— Непременно. Есть и для меня одна подходящая ролиш-ка. Денис Давыдов, поэт-партизан. «Анакреон под доломапом,— так о нем Вяземский, друг Пушкина, писал.— Поэт, рубака, весельчак!..» Сейчас!
Оп ловко прикрепил усы, надел кивер.
Столбом усы, виски горою, Жестокий ментик за спиною И кивер-чудо набекрень.
Это Пушкин о нем так сказал. А Языков добавил: «Наш боец черпокудрявый, с белым локоном на лбу». Про него даже Вальтер Скотт писал: «Блек каптэн» — черный капитан. И поэт это был замечательный.
— Мы его в классе еще не учили,— сказала я.
— Это поэт не из тех, которых учат. Он из тех, которых
325
просто любят, помнят. Великолепный был малый,— добавил оп вдруг очень просто и убежденно,— великолепный! «Мир и спокойствие — ио Давыдове нет слуха, его как бы нет на свете; но повеет войною — и он уже тут, торчит среди битв, как казачья пика. Вот Давыдов!» Это он сам о себе написал так в автобиографии. Правда, здорово?
Он вынул из стола большой портрет. Статный и пышный гусар был изображен там.
— Вот, знаменитый художник Кипренский таким его изобразил. А на самом деле он был вроде меня: курносый, маленький. И говорил писклявым голосом, хотя и старался басить. Л как вы думаете, получится у меня? Он был адъютантом Багратиона, ну, а у меня командир тоже неплох был... Я в гражданскую войну три года при Котовском состоял, с коня не слезал...
Тут стали входить разные люди. Появился опять высокий чернявый. Расщепей стал знакомить меня:
— Вот это Павлуша, Павел Иванович, оператор. Оп вас сейчас попробует снять. Ну, с Ардаповым вы уже знакомы. Это режиссер-лаборант, такой у него чип. А мы его просто для сокращения Лабарданом называем. Он не обижается... Верно, Лабардан?
Худой лысый человек со степенным, благообразным лицом, в белом халате, похожий на хирурга, подошел ко мне.
— А это наш гример, наш знаменитый Евстафьич... Павлуша, снимите пока ее так, без грима. Проверим, как па пленке получится.
Меня провели в небольшую комнату, где стояли большие зеркала и прожекторы. Павлуша, оператор, куда-то вышел на мгновение, а я, заметив, что на столике лежит коробка с гримом, схватила растушевку и для красоты — раз-раз! — быстро навела себе брови. Павлуша вернулся, ничего не заметил и усадил меня перед аппаратом. Явился Лабардан, они стали
советоваться, как лучше меня снять.
— Меня снимать надо вот с этой стороны, мне так лучше,—
предупредила я.
Жирный, вислогубый человек со смешным пучочком волос под носом заглянул в дверь, внимательно рассмотрел меня, по
326
жал плечами и исчез. Но я услышала, как он что-то говорил за дверью. Послышался сердитый голос Расщепея:
— Слушайте, Причалин, не суйте вы в мои дела ваши рога и копыта!
— Однако вы же обещали племяшку мою еще раз попробовать,— громким, обиженным и слегка квакающим шепотом отвечал Причалин.— Каково девочке! Ночей не спит...
— Я делаю картину, а не семейный альбом. Это уж вы ими занимайтесь.
Павлуша и Лабардан слушали перемигиваясь.
— Но я видел, там Павлуша снимает сейчас! — шипел Причалил за дверью.— Ведь это же... Как ни говорите, публика любит, чтобы было на что посмотреть. Нужен же шарм, как называют французы! Обаяние... Именно шарм...
— Крутите эту шарманку под другими окнами, может быть, вам и вынесут что-нибудь, а у моих дверей не шатайтесь. А пе то, Причалин, будут вам гроб и свечи. Понимаете это?
Павлуша, оператор, и Арданов были в восторге.
— Наш Сан-Дмич сам мужик сердитый,— говорили они и кивали па дверь.
Но дверь открылась, и они стали очень серьезными. Вошел Расщепей.
— Что такое? — сразу заговорил он, вглядываясь в меня.— Что вы с собой сделали? Сыворотка из-под простокваши! Она брови себе навела! Кто вас просил? Кому это нужно? Где Причалил? Пусть порадуется... И что вы так надулись? Вы думаете, Устя должна быть зобатой?.. А ну-ка, сотрите ей ваткой!.. И пе пыжьтесь, пожалуйста, сидите естественнее. Это еще что за штуки?
Подошел гример и ватой с вазелином стер мои злосчастные брови.
— Вот, Евстафьич,— объяснил гримеру Расщепей,— на Устю будем пробовать.
— Отлично,— сказал Евстафьич и вынул записную книжечку.— Это будет у нас, значит, проба номер семнадцать. Веснуш-чатость будем убирать, Александр Дмитрич?
— Ни-ни! За каждую конопатинку головой мне отвечаешь.
— Учтем. На подбородок слегка тон положить надо?
327
— Это твое дело. Клади.
Но сперва меня переодели. В тулупчике, повязанная большим платком, я сразу сделалась такой похожей на Устиныо-партизанку, что смотреть на меня сбежалось много народу. Все ходили вокруг меня, разводили руками и поражались сходству., Потом меня снова поставили перед аппаратом.
— Дайте свет! — крикнул Павлуша.
И свет, плотный, горячий, непроглядный свет залил меня с головы до ног. Он жег щеки и слепил глаза. Оп, казалось, лез в рот, я захлебывалась светом.
Перед самым моим носом Лабардан громко хлопнул одной черной дощечкой о другую. Я успела заметить, что на одной доске было начерчено мелом: «№ 17».
— Не морщиться, не морщиться!.. Вот так, повернитесь вправо. Засмейтесь теперь. Сено-солома, что вы так перекосились? Зубы у вас болят, что ли? Всем лицом смеяться надо, а пе только ртом. Почему глаза не участвуют? Где глаза?
Я ничего не видела. Сплошная степа молочного обжигающего света стояла передо мной, и все голоса были по ту сторону степы и с трудом проходили сквозь нее.
— Который час? — услышала я вдруг голос Расщепея.— Милые мои! Мпе же натуру надо ехать смотреть. Я с директором сговорился. Ну, вы чтоб тут без меня... Когда кончите, отправьте домой. Позвоните в гараж, машину вызовите.
— МБ 56-93,— сказала я.
И, осмелев, я рассказала, для чего мне понадобилось запоминать номер и как я боялась, когда ехала в машине. Все кругом захохотали... и внезапно стало очень темно. Выключили свет. Разом потухли все прожекторы. Погасли слепящие угли. Только там, на дне ламп, в зеркальных гранях еще тлели, остывая, красные точки. Сперва я ничего пе могла разобрать в желтой темноте, а потом пригляделась и увидела, что Расщепея уже нет в комнате. И мне показалось, что это он унес из комнаты весь свет. Мне вдруг снова стало очень страшно.
— Теперь эпизод попробуем, в действии. Лады? — сказал Лабардан.— Слушай внимательно. Ты представь себя крепостной девушкой, и вот ты...
328
Он что-то говорил мне, но я плохо слышала его. Мне казалось, что режиссер, увидев, что я не гожусь, нарочно бросил меня здесь одну, и все вокруг меня были какие-то желтые, сумрачные, и трудно было поверить, что тут сейчас бряцал, сверкал и куролесил веселый гусар. Я сразу словно отупела. Долго бились со мной Павлуша и Лабардан. Я старалась вслушиваться, выполняла их указания, двигалась, как они велели, но сама слабо соображала, зачем я делаю все это.
— Ну, устала, видно,— пожалел меня наконец Павлуша.— Поезжай домой, отдохни. Завтра видно будет.
Меня вез обратно уже знакомый шофер. Оп утешал меня:
— Что? Не пришлась впору?
— Они «до завтра» сказали.
— Всем так говорят — до завтра. Чтобы сразу, тычком не оглушить, подготовляют сперва... И видят ведь сразу, что не подходит. Нет, гоняют зря машину. А бензина нет. Бесхозяйственность!
Гл а в а 6
ВОЛШЕБНИК САН-ДМИЧ
Дома, должно быть, очень беспокоились, потому что, как только я вошла, мать, сперва еще но глядя на меня, крикнула
в коридор:
— Поздно гуляешь, барыня!
А потом, когда я вошла в комнату, кинулась ко мне и
вдруг, заметив что-то на моем лице, зашептала:
— Милые... Да она, никак, краситься стала!
Я подбежала к зеркалу. С меня плохо смыли грим. Желтоватые и розовые полосы украшали мою физиономию. Я бы ни за что не сказала матери, где я была, мне не хотелось до поры до времени делиться моей тайной, но подошел отец.
Он подошел ко мпе, взял мою руку, притянул к себе и накрыл ее сверху другой ладонью:
— Симочка, ты что же это, как себе позволяешь?.. Мы тут сидим, ждем, беспокоимся... Это чем от тебя пахнет, Симочка?
И мне пришлось обо всем рассказать. Сообщение мое очень
329
взволновало родителей. Решено было немедленно созвать семейный совет. Мне дали гривенник на автомат, и я побежала звонить. Через полчаса явилась Людмила со своим Камертоном.
— Допускаю, что налицо тут портретное сходство,— сказал Камертон, выслушав меня.— Этот шанс нельзя упускать. Он не часто выпадает. Буквально золотое дно! Только смотрите не продешевите, тут надо держаться па уровне требований.
Людмила была в полнейшем восторге:
— Господи, просто не верится: Симочка наша — и вдруг в кино представлять будет! Ай да Серафима!
— То-то! — усмехнулся отец.— Теперь Симочка-Серафи-мочка, а давно она у вас Сима-некрасима была?.. Я даром что слепой, а подальше вас вижу.
Решено было, что договариваться па кипофабрику пойдет с мамой настройщик, как человек бывалый и опытный по ча
сти искусства.
Koi да я вошла па другой день в класс, па доске уже было выведено: «МБ 56-93». Это, должно быть, Ромка Каштан собирался выместить на мне свою вчерашнюю растерянность. И действительно, он, оказалось, уже сочинил целую историю про мою вчерашнюю поездку: будто меня послали ждать вызванное такси, а я деньги проела на мороженое, и, когда машина подошла, так перетрусила, что просила Ромку спасти меня и велела ему запомнить помер. Все очень потешались надо мной. Я отмалчивалась, и Тата даже обиделась на меня, что я скрываю от нее что-то. На уроке математики я не слышала, как учитель вызвал меня:
— Крупицына, о чем вы задумались? Повторите условия.
— Дан многочлен...— начала я.
— ...МБ 56-93,— громко подсказал с места Ромка.
В перемену я не выдержала и все рассказала Тате. Она обещала никому не говорить, но к большой перемене о моей вчерашней поездке знал уже весь класс. Меня окружили, па меня смотрели с любопытством, в котором недоверия еще было больше, чем уважения.
— Это тебя-то будут в кино снимать? — протянул насмешливо Ромка.— О, воображаю, воображаю себе звуковой миро
330
вой боевик «Гроза джунглей», в главной роли пятнистой гиены Серафима Крупицына!.. Мухами засиженная артистка республики! Знаменитая автомобилистка, машина МБ 56-93!
— Ладно, ладно, вот домой пойдем, увидите и машину.
На фабрике мне сказали вчера, что машину пришлют прямо в школу. Когда кончились уроки, я вышла к подъезду школы и стала ждать. Ребята тоже не расходились, им хотелось увидеть, как я поеду. Многие не верили, считали, что я прихвастнула.
Я очень волновалась: а вдруг что-нибудь случится с машиной, шофер не найдет школу? Тогда все пропало, ребята мне никотда пе будут больше верить.
Два часа... Машина должна была прийти в два. Два часа пятнадцать минут. Половина третьего. Машины не было.
— За тобой вон автобус целый подали! — смеялся Ромка, показывая на большой серый автобус, проплывший за углом.
Машины пе было. Ребятам надоело ждать, они стали рас
ходиться.
— Вон карета «скорой помощи» идет, не за тобой? — насмехался Ромка.— Эх ты, воображала, хвост поджала!
Потом и он ушел, распевая на всю улицу:
— «Воображала первый сорт уезжала на курорт...»
Я ждала до трех часов. Машина не пришла. Я решила ехать
на трамвае.
Я добралась до кинофабрики через полтора часа. Александра Дмитриевича я застала в комнате, где висел портрет партизанки Усти. Лицо Расщепея было чужим и хмурым.
— А мы уже, собственно, не знали, посылать за вами или нет,— сказал он мне.— Ну, это, пожалуй, хорошо, что вы сами
явились.
Он показал мне свернутую в ролик черную блестящую
ленту.
— Что-то, понимаете, не очень хорошо получилось. Дере-вянность какая-то, пень-колода во всем... Это не годится. Мне казалось, у вас должно по-другому выходить.
У меня вдруг отяжелели плечи.
Расщепей внимательно посмотрел мне в лицо:
— Знаете что? Раз уж пришли, давайте еще раз попробу
331
ем. Вы только подумайте минуточку. Я вот вам сейчас расскажу задание и оставлю вас одну. Вы подумайте и вообразите себе... И пробоваться будете вместе со мной. Тема у пас, следовательно, такая: вот вы Устя, вы бежали из Москвы после пожара и встречаете отряд Дениса Давыдова... Вы его раньше знали немного... Вам жилось очень худо, совсем паршиво, гроб и свечи, вы натерпелись, намыкались, видели много тяжелого. Убийства, пожар Москвы... Домой вам возвращаться нельзя, там у вас осложнения,— я потом вам расскажу. Французы убили при вас человека, близкого вам человека. Вы хотите мстить. Понимаете? Вам очень хочется, чтобы вас взяли в отряд, чтобы Денис Давыдов принял вас к себе. Вы его просите. Умоляете. Вам ужасно хочется, чтобы вас взяли. Я вам сейчас не дам роли, вы говорите пока слова, которые сами к вам придут па сердце. Подслушайте их в себе. Вот, давайте так попробуем. Может быть, выйдет.
Меня снова одели в тулупчик, слегка подгримировали. Рас-щепей надел гусарский мундир Давыдова. Меня пе торопили. Я целый час сидела одна в компате, глядела па портрет Усти-партизанки, стараясь представить себе: вот это я, и я хочу, чтобы Расщепей... нет, не Расщепей — Денис Давыдов (но ото все равно) принял меня к себе в отряд. Мпе действительно очень хотелось, чтобы меня приняли.
Началась проба. На этот раз я уже не думала о жарком свете юпитера, об ослепительно молочной степе, которая отделяла мспя от всего мира. Мне хотелось одного: чтобы меня приняли. И когда подошел ко мне в мундире Давыдова Расщепей, когда Лабардан крикнул: «Дайте тишину!», щелкнул дощечками и скомандовал: «Мотор!»—я, собрав все силы, стараясь говорить как можно убедительнее, как можно горячее, стала просить Давыдова — Расщепея:
— Пожалуйста, примите меня к себе, возьмите меня в свой отряд! Я буду очень стараться. Вы увидите, какая я. Заберите меня к себе. Вы только позвольте... Увидите потом. Вы не пожалеете, а я себя не пожалею.
— Что ты, родная? — говорил Расщепей, покручивая усы.— Поверь мне, война — не девичье дело. Здесь крестятся ведьмы и тошно чертям.
— Вы только возьмите! Увидите, как я буду служить. Я ничего не боюсь! — молила я.
— Стоп! — закричал Расщепей.
Свет потух.
— Уже гораздо лучше,— сказал Александр Дмитриевич. — Ну-ка, попробуем еще разок. Только теперь я сяду, а вы подойдите сзади и троньте меня за плечо. Вот так. Попятно?
И мы пробовали еще раз и еще раз. Гас и снова зажигался жемчужный свет прожекторов, опускались над головой серебряные лампы. Павлуша возил с места на место свой аппарат, раздавалась команда: «Дайте тишину!.. Свет!.. Мотор!..» И я, партизанка Устя, молила Давыдова принять меня в отряд, и я упрашивала Расщепея взять меня на роль Усти.
И я уговорила!
Прощаясь со мной после пробы, Расщепей был снова по-прежпему весел и приветлив. Он дал мне бумажку со своим адресом и велел прийти к нему завтра вечером домой. Он обещал мне рассказать подробно о картине, познакомить со сценарием, объяснить мне мою роль.
На другой день меня в школе снова пытались дразнить, но я объяснила, что машина сломалась и не смогла приехать за мной. Ребята, кажется, не очень поверили, но мпе теперь было все это безразлично, и я держалась так спокойно, что они сами отстали. Я с нетерпением ждала вечера.
Расщепей жил в большом новом доме за площадью Восстания.
Я думала, что такой знаменитый человек, известный всему миру, и жить должен как-то очень приметно. Мне казалось, что
уже за несколько кварталов все прохожие должны чувствовать, что они приближаются к дому, где живет Александр Расщепей. Но во дворе две женщины, у которых я спросила, как пройти к Расщепею, не могли мне толком объяснить, где его квартира.
Двор был большой, асфальтированный. Прогуливали на цепочках собак, няньки катали коляски. И, громко вереща на весь двор роликами, мальчишки мчались по асфальту на самокатах. Я спросила их, как пройти к Расщепею, и они, конечно, сразу бросились хором объяснять мне, где живет Расщепей, как прой-
333
ти к Расщепею, сколько ступенек до Расщепея, какая дверь у него.
— Расщепей?.. Сан-Дмич, народный СССР! — кричали мальчишки.
И я пошла по двору, окруженная ими.
Вокруг меня гарцевали на самокатах, мне показывали на окна верхнего этажа высокого дома. Меня подняли на лифте, и я позвонила у двери, на которой даже не было дощечки никакой. Мне просто не верилось, что за этой дверью и живет знаменитый режиссер. Открыла мне пожилая работница в белом фартуке, с кружевной наколкой на волосах.
— Сейчас,— сказала она, впустив меня, просунула голову в другую комнату и спросила: — Александр Дмитрич, вы у себя?
В переднюю вышел Расщепей в мягкой домашней пижаме со шнурами.
— Нет, я уже не в себе! Вы что же это опаздываете, сено-солома? Это не годится так с первого раза. Ах вы, Сима-Хама-Афета!
Он легонько ухватил мои косы и так повел меня в свою рабочую комнату.
334
Я ожидала, что увижу какую-нибудь необыкновенную обстановку, но тут все было очень просто. Во всю стену стояли книжные шкафы, книги, толстые и тонкие, в переплетах и в мягкой обложке, лежали всюду — на окне, на столе и даже на диване. Стоял огромный глобус, в двух вазах были свежие цветы. Висела большая звездная карта. Расщепей подвинул книги на большом диване в сторону, мы уселись, и он стал рассказывать мне о картине.
— Наша картина,— заговорил он, и я чуть не взвизгнула от радости, что он говорит «наша», считая уже и меня ее участницей,— наша картина — о народе, о гневе народном, о доблести простых людей, и ваша роль в ней — это тоже рассказ о судьбе девочки из народа.
И он рассказал мне про Устю Бирюкову.
Устя была крепостной дворовой девчонкой помещика Коре-ванова. Кореванов слыл просвещенным человеком и заядлым театралом. У себя в имении он построил театр, где играли крепостные артисты. В то время это было очень модно. Многие богатые помещики заводили свои театральные труппы. После спектакля артисты шли снова работать на конюшню, в девичью, на скотный двор и в кузницу. Расщепей показал мне старинное объявление: «Продается горничная девка, обученная куафюру, знает по-французски, с хорошим голосом и может искусно играть роли на театре, о чем и уведомляются любители оного, а потом годится убирать господ и приготовлять хорошее кушание. О цене справиться...»
И Устя Бирюкова, оказывается, была такой крепостной артисткой. Совсем еще маленькой она обратила на себя внимание барина: у нее был хороший голос, она отлично плясала. Ее стали обучать танцам и французскому языку, она пела куплеты и играла всевозможных амуров и зефиров. И вот однажды...
Так рассказывал мне Расщепей, а сам в это время надевал на меня что-то вроде казакина и повязывал мне голову платком, отходил, прищуривался. Взглянув в зеркало, я уже не узнала себя. Я, словно по волшебству, превратилась в Устю Бирюкову.;
И вот я — Устя Бирюкова, крепостная помещика Коревано-ва.: 1812 год. Люди у нас на дворе говорят о мужике сердитом — Наполеоне. Не поладил с ним наш царь, и теперь идет мужик
335
сердитый с огнем и громом па нашу землю. А наш барин, балующийся сочинительством и не раз уже писавший пьесы для
своего театра, написал теперь новое представление:
«Нравоучительная аллегория о кровожадном корсиканце-разбойнике Средиземного моря и благодетельной пастушке Ним-фодоре. С маршами, пасторалями, битвами, провалами и метаморфозами».
Роль Нимфодоры исполняю я, Устя.
Я должна спеть о честных сердцах и храбрых испанцах и потом провести среди зрителей сбор на ополчение.
К вечеру съезжаются приглашенные на спектакль соседние помещики. Перед самым спектаклем появляется неожиданный гость, черноусый и краснолицый гусар. Он отпросился у своего генерала, Багратиона, и скачет из Житомира, где оп стоял, в армию. Наш барин уговаривает его передохнуть и посмотреть спектакль. Гусар неловко мнется, глядя на пыльные ботфорты
свои, п прислушивается к веселому говору, доносящемуся из гостиной.
Наконец он смущенно уступает.
— Я поклонник красоты во всех ее отраслях,— говорит оп, потряхивая лохматой черной головой, на которой белеет седой локон.— Во всех отраслях — в юной деве или произведениях
художеств, в подвигах ли военном и гражданском, в словесности ли,— всюду слуга ее, везде раб ее, поэт ее!
Он еще больше краснеет и хмурится, когда хозяин представ
ляет его гостям:
— Прошу, господа... Счастливый случай!.. Нас посетил Денис Васильевич Давыдов, славный залетный наш стихотворец!
Гости, глазея, толпой окружают гусара, и оп, застенчиво улыбаясь в усы, рассказывает им походные свои истории, вспоминает, как в детстве его благословил Суворов.
«Это будет военный человек,— сказал великий полководец.— Я не умру, а он уже три сражения выиграет!»
— ...Я бросил псалтырь,— повествует Давыдов,— замахал саблей, выколол глаз дядьке, проткнул шлык няньке и отрубил хвост борзой собаке, думая тем исполнить пророчество... Только розга обратила меня к миру и ученью... А семнадцати лет при
336
вязали меня, недоросля, к огромному палашу, опустили в глубокие ботфорты и покрыли святилище поэтического моего гения мукой и треуголкою.
Помещики слушают развесив уши, а гусар, уже хвативший с дороги несколько стаканов вина, осмелев, стуча кулаками по столу так, что подпрыгивают тарелки и валятся бокалы, продолжает свой лихой рассказ:
— В юности я пострадал за «возмутительные» вирши... Что делать, господа! Рукописные лоскутки — утеха молодых, соблазн степенных. Музу я призывал во время дежурств своих в казарму, в госпиталь и даже в эскадронную конюшню... Я не шаркун из гостиной. Я татарин по пращуру.' А усы мои едва пе примерзли в славном деле под Свеаборгом к хладным скалам Финляндии.
А потом, уступая просьбам почтенных гостей, оп читает одно из своих известных залетных посланий:
Стукнем чашу с чашей дружно! Нынче пить еще досужпо: Завтра трубы затрубят, Завтра громы загремят.
Выпьем же и поклянемся, Что проклятью предаемся, Вели мы когда-нибудь IN аг отступим, побледнеем, Пожалеем пашу грудь И в несчастье оробеем.
Оп грозно поводит очами и потрясает клятвенным бокалом:
Пусть мой ус, краса природы, Черно-бурый, в завитках, Иссечется в юны годы И исчезнет, яко прах!
Пусть... Но чу! Гулять не время! К копям, брат, и ногу в стремя, Саблю вон — и в сечу! Вот Пир иной нам бог дает, Пир задорней, удалее, И шумней и веселее...
Ну-тка, кивер набекрень.
II — ура! Счастливый день!
337
Бушует гусар, бьет бокал о каблук, уже с усмешкой поглядывает на оторопевших гостей, но хозяин просит всех проследо
вать в театр.
И, цепляясь палашом за стулья, опрокидывая их, гусар бредет в толпе гостей смотреть аллегорию и пастораль.
Л я, Устя, все время слушала, как гремел диковинный гость,
и поглядывала сквозь замочную скважину в дверях, а теперь,
уже одетая к представлению, гляжу на него из-за занавеса и не замечаю, как подкрался Филимон, управляющий. Он больно дергает меня за ухо.
Зажжены все свечи. В парадизе, отделенном высоким барьером от чистой публики, сидят наши дворовые, а внизу, в креслах, расположились гости, и в первом ряду красуется нарядный ментик гусара.
Барин делает знак. Филимон толкает в спину дирижера.
Музыка! И представление начинается. Пастушок Степан Дерябин уже играет на дудочке, и меня, опять едва не зазевав
шуюся, выталкивают на сцену.
Я пою куплет о цветах и любви, о благоденствии нашего края. Хитрый барин-сочинитель нарочно выбрал для аллегории испанцев, так как всем известно, что у Наполеона за Пиренеями дело не ладится и упрямые испанцы не хотят уступить Бонапарту свою свободу.
Разбойник злой, о корсиканец, Тобой не устрашен испанец.
Начинается балет пастухов и пастушек. Но тут из-за прибрежных морских скал появляется кровожадный злодей, разбойник в странной треугольной шляпе, скроенной на манер наполеоновской. Я попадаю в плен, мне грозит смерть, но я держусь мужественно, потом спасаюсь бегством, потом поднимаю моих товарищей и подруг на борьбу с поработителем-разбойником. Как обещано в афише, начинаются марш, битва, провалы и метаморфозы.
Кровожадный корсиканец-разбойник гибнет в море, и после заключительной пляски и метаморфозы я, уже в боярском кокошнике, выхожу на край сцены и призываю зрителей пожерт
338
вовать на ополчение, зову всех русских людей объединиться на борьбу с кровожадным корсиканцем, ступившим на нашу землю.
И тут летят кошельки на сцену, все вскакивают и хлопают, и громче всех кричит гусар. Он стоит в первом ряду, бьет ладонью о ладонь, кричит «Фора!» и бросает мне свой тощий кошелек.
Потом под гром аплодисментов он выходит на сцену, высоко поднимает меня, потом снова ставит на землю и говорит:
— Я благословлен Суворовым, ты будешь благословлена Давыдовым.
Гости выходят из театра в парк.
Никто не заметил, как во время большого марша я, спутавшись, сбила шаг воинам на сцене и на миг расстроила ряды и Степка Дерябин, шедший рядом со мной, чуть не упал и выронил копье.
Но барин все заметил.
Вот он медленно поднимается на сцену, пальцем подзывает меня и Степана.
— Не на театре, а на конюшне вам быть надлежит, косолапым!
И в пустом зале театра звонко раздаются две полновесные оплеухи — одна мне, другая Степану. Потом нас сажают на пустой сцепе и подпирают нам шею рогатками.
Так у нас наказывают в театре провинившихся актеров.
Гасят свечи в театре. Гремит засов. Мы остаемся одни, я и Степан. Слезы жгут мне опухшую щеку.
Из парка доносится музыка — это играют у пруда, где
устроено гулянье и иллюминация.
— Давай убежим,— говорю я Степану.
— Некуда бежать, Устя.
— Попросим барина-гусара взять нас. Он веселый.
Возятся и пищат крысы под сценой. Очень страшно в пустом театре.
— Знаешь, Устя,— говорит Степан,— может, врут это всё про французского царя, про Наполеона этого? Говорят, от него подметные письма были, он нам, крестьянам, волю дать хочет.
— Бежим,— говорю я,— хуже не будет.
Но проходит час, другой, рогатки впиваются в шею, спать
339
нельзя... Скоро я уже не чувствую боли, слабость и дурнота одолевают меня. Я слышу, как где-то, словно очень далеко, Степан
кричит:
— Скорее, скорее! А то удавится, она уже зашлась вся..»
— Ну, Саша, будет на сегодня.
Я открываю глаза. Высокая пышноволосая женщина со строгим и прекрасным, по странно подергивающимся лицом стоит около меня. Это Ирина Михайловна, жена Расщепея. Она вошла к нам в комнату, где мы репетировали. Я не сразу прихожу в себя. Волшебник Расщепей! Он заставил меня поверить во все, что рассказывал, и сам он то делался Денисом Давыдовым, то изображал барина, то, подставив стул, превращался в Степана, бьющегося в рогатке... Смущенно гляжу я на Ирину Михай
ловну, которая протягивает мне руку, знакомясь.
— Ну, еще чуточку! — упрашивает Расщепей.— Одну сцену.
— Хватит, хватит! Меры не знаешь. Смотри, ты и ее за
мучил.
— Нет, нет, я пи капельки!
— Ему нельзя,— объясняет Ирина Михайловна,— нельзя ему так. У него сердце никуда не годится.
— И все врешь, и все ты врешь!
Александр Дмитриевич хватает жену за руки, быстро вертит ее по комнате. Она смеется, сердится, отбивается:
— Александр, ты с ума сошел!.. Честное слово... Трехлетний ребенок и то...
А он уже сам сел и обмахивается книгой.
— Вот видишь, уже одышка. Нельзя тебе.
Она зовет нас пить чай и уходит, чтобы собрать па стол. Расщепей открывает стеклянную дверь и выводит меня па балкон.
Стоит безветренный, теплый вечер, снизу доносится легкий запах бензина и копоти. Даже отсюда, с высокого здания, с холма, не видно, конца-края городу. На самом горизонте мерцают его огни, над крышами, поверх труб и башен, плывет слитный рокот, взвизгивают трамваи на поворотах, бегут над улицами голубые вспышки, легонько тявкают внизу машины, откуда-то
340
далеко с едва заметными порывами пахучего весеннего ветерка доносятся паровозные гудки у вокзалов. И вйёйапйо совсем близко, под нами, раздается глухой бархатный рык.
— Это, вероятно, льву приснился дурной сон. Тут ведь по соседству Зоопарк,— говорит Александр Дмитриевич.— А вон, видите, отсвечивает купол? Это Планетарий. Я в плохую погоду хожу в Планетарий. В хорошую ночь и надо мной тут звезд достаточно. Видите, вот это Кассиопея. Вот, вот. Станьте так и смотрите на мой палец...— И звезда послушно, как ручная птица, садится ему на палец.— Я, Симочка, всю жизнь мечтал стать астрономом, а вот не вышло. Наверно, уж открыл бы в небе что-нибудь путное, а сейчас только юпитером командую да кинозвезды нахожу...— И он легонько щелкнул меня по носу.
Скоро нас позвали к столу. За ужином я очень робела, и Александр Дмитриевич развлекал меня — рисовал в воздухе папиросным дымом тающие узоры, показывал смешные фокусы с салфеткой. И простая салфетка совершала чудеса у него в руках. То он делал из нее бороду, то заячьи уши, то пышные усы, потом повязывал голову и превращался в мавра.
Работница Ариша, красная от натуги, принесла высокий кипящий самовар. Расщепей торжественно приветствовал его:
— О, вот он, пылкий рыцарь в серебряных латах! Смотрите, это тяжелый конник в доспехах, крап — конская голова, видите? Вот эту линейку мы ему вставим в ручку — это будет копье. Конфорка — это забрало и шлем, и страусовым пером — пар!
И обыкновенный самовар на самом деле оказался неожиданно очень похожим на большого, тяжелого рыцаря.
А потом меня повезли домой. Мы поехали на маленькой зеленой машине Расщепея. Машина была спортивная, двухместная.
Мне пришлось сесть сзади, на откидное сиденье в люке.
— Ничего не попишешь, такая уж система эта: двое сохнут, двое мокнут,— смеялся Расщепей.
Он сам отлично вел машину, и вскоре мы уже мчались с такой быстротой, что у меня сладко захватило дух.
— Саша, не гони, я тебя прошу,— говорила Ирина Михайловна.
Но он не слушал ее. Мелькали цветные огни светофоров сле
341
ва и справа, слева и справа пролетали матовые, дооела раскаленные ядра фонарей. Улицы, расходясь, отслаивались, и переулки мелькали по обеим сторонам машины... Так, я видела потом, мелькают клинки у скачущих на рубку кавалеристов. А я сидела себе сзади одна в уютном люке, смотрела в спину Рас-щепею и его жене, ветер дул между ними мне в лицо, в ушах гремел плотный ветер, и мне было так весело, так хорошо, что, жмурясь и тряся закинутой головой, я тихонько повизгивала:
— И-и-и!..
Глава 7
ВЕЛИКАЯ МАЕТА
И началась работа!..
После того как дирекция кинофабрики прислала в школу письмо с просьбой отпустить меня с последнего урока на сбор группы фильма «Мужик сердитый», в классе уверовали.
В перемену все обступили мою парту:
— Симка! Неужели ты в кино будешь участвовать?
— Вот это так Крупицына, ребята!
— Симочка, а как же учиться? Бросишь?
— Сказала тоже! Одно другому не мешает.
— Ну, Симка, и счастливая ты, я тебе скажу!
— Да, это выкинула номер!
— Крупицына, а картина звуковая будет?
— Нет, видовая, — ехидно заметил Ромка. — Научно-популярная — санитария и гигиена. Крупицына будет исполнять роль пятновыводителыпи...
— Помолчи, Каштан, хоть раз в жизни,— степенно остановила его Соня Крук.
— Ребята! — закричала, проталкиваясь ко мне, Катя Ваточ-кина.— Я считаю, мы все должны помочь Симе, просто обязаны, я считаю... Нет, серьезно! Снимать ее кто будет? Сам Александр Расщепей, народный СССР, на весь мир известный. Значит, все станут, вот увидите, говорить: «Крупицына? Из какой это школы Крупицына? Из какого она класса?» И всякое тому подобное. А мы будем очень красиво выглядеть, если Симка у нас поплывет по математике и по другим...
342
•— Большому кораблю — большое плавание,— негромко отозвался Ромка.
— По-моему, неуместно... Я говорю, мы должны, ну просто обязаны по очереди помогать ей, чтоб она не отстала... Ромка, помолчи! В конце концов, пионер ты или нет, одно из двух?!
— Два из одного,— не растерялся и тут Ромка.— Я готов помогать Крупицыной один по двум предметам. Только с условием, что потом буду ходить бесплатно в кино и чтоб на афише было написано: научная дрессировка известного бесстрашного укротителя Р. Каштана.
Я вскочила и погналась за увернувшимся Ромкой. Мне помогала Катя. Соня снисходительно следила за нашей возней.
— Караул! — кричал Ромка.— Дикие звери на свободе!.. Спешите видеть! Дразнение и кормление ежедневно от часу до Двух!
Так мы его и не словили. Запыхавшись, отдуваясь, вернулись на место и пообещали Ромке, что изловим его все равно и
343
отлупим рано или поздно. Я грозила ему издали кулаком, но мне самой было смешно, и шумела я больше по обязанности.
На другой день Тата сказала мне:
— Ну, если уж тебя снимают, Симка, то меня-то уж факт возьмут. Если ты настоящая подруга, сведи меня туда, к твоему режиссеру.
Сказать откровенно, мпе не очень хотелось знакомить Тату с Александром Дмитриевичем. Мпе жалко было показывать его другим... Конечно, его знали миллионы людей — все видели ого картины,— но я знала его теперь не на экране, а в жизни, дома и на работе, знала, как он шутит, как огорчается или бранится («сено-солома», «рога и копыта»). Никто в классе у нас этого не знал и не мог знать... Но я понимала, что это не очень похвальное чувство, и, когда Тата попросила меня познакомить ее с Расщепеем, я пе могла отказать. Это было бы не по-ппопор-
ски и просто не ио-товарищоски, да и сама я в душе считала Тату красавицей. Вероятно, ой найдется какая-нибудь роль в
картине.
Хотелось мне показать также Тате, как я запросто разговариваю со знаменитым человеком. И я стала просить Александра Дмитриевича, чтобы оп посмотрел мою подругу. Расщепей не проявил большого интереса.
— Ну что ж, приводите, если хотите,— сказал он равнодуш
но,— поглядим.
А сама я немного боялась: вдруг Тата сразу затмит меня п Расщепей поймет, что мпе с моей физиономией и соваться в кино нечего?
Однажды прямо после школы мы с Татой отправились к Александру Дмитриевичу. Мы посидели у него в кабинете около получаса. Он показывал нам кокосовые орехи, бумеранги, копья папуасов, индейские уборы из перьев — множество интересных вещей, привезенных им из путешествий по Америке и Африке. Потом Расщепей встал и деловито сказал:
— Ну, контора, пора за работу.
И подал руку Тате. Она поняла, что он прощается с ней,
вспыхнула вся, уничтожающе взглянула на меня и ушла.
— Хорошая подруга, очень хорошая подруга,— задумчиво проговорил Расщепей, когда мы остались одни.
344
— Вам понравилась она?
— Нет, я говорю, вы хорошая подруга... Я все понимаю, Симочка. А опа, может быть, и очень славная девочка, только в кино ей делать нечего. Смазливенькая мордашка, больше ничего. Ну, займемся.
Теперь, когда он так сказал о Тате, мне вдруг действительно совершенно искренне захотелось, чтобы он как-нибудь устроил мою подругу сниматься. Меня уже по-настоящему огорчало, что Тата совсем не понравилась Расщепею. Но, когда я еще раз попробовала сунуться с этим к Александру Дмитриевичу, он хмуро остановил меня и попросил пе заниматься благотворительностью.
Я теперь вообще нечаянно сделалась большой персоной. Дома меня считали влиятельным лицом. После того как договор о моем участии в картине был подписан мамой, Людмилин настройщик, заходя к нам, стал заискивающе обращаться ко мне:
— Симочка, ты бы поговорила там, на фабрике, замолвила словечко. Может, им нужен хороший настройщик. У них ведь есть инструменты. Я бы пошел работать в культурную обстановку.
Людмила неутомимо, заранее уже готовая восторгаться, расспрашивала, как живет Расщепей, какая у него квартира, какие платья посит Ирина Михайловна. Только отец ничего пе расспрашивал — он ждал, что я ему сама все расскажу. И, вернувшись от Расщепея или со съемки, я бросалась на кровать, а отец садился рядом, прикладывал мне на обожженные светом глаза холодные борные примочки и шутил, чтоб скрыть свое беспокойство:
— Ну вот, оба мы теперь с наглазниками. Сравнялись. А ты бы, Симочка, поберегла как-нибудь глаза-то. Это ведь не шутки.
Я каждый раз рассказывала ему о том, что делалось на фабрике, какой кусок мы репетировали или снимали, как поживают Устя и Денис Давыдов и что замышляет Наполеон. Я очень уставала и была занята весь день. Расщепей прикрепил ко мне специального репетитора, который следил за тем, чтобы я не отставала от школы. Затем я должна была брать уроки старин
345
ных танцев. Меня обучали французскому языку ради песенки-куплета, который я должна была исполнять в фильме. Два раза в неделю я обязана была посещать с Расщепеем манеж. Сам Расщепей был превосходным кавалеристом, в седле сидел как влитой; он знал толк в лошадях, любил их и заставлял меня часами упражняться в верховой езде. Но как ни бились, а лихой всадницы из меня не получалось... И я по ночам иногда даже плакала из-за этого. Мне седлали кроткую и задумчивую кобылу Гитану, которую в манеже все звали попросту Гитарой за ее длинную шею и широкий зад. Но и с нее я ухитрилась два раза свалиться, причем бедная моя, добрая Гитара выглядела в эти минуты еще более сконфуженной, чем я. Она сразу останавливалась и виновато косила на меня темным глазом, пока я подымалась, выплевывая опилки... Хорошо хоть, что меня не видел при этом Ромка Каштан.
Работал сам Расщепей с неистощимым азартом и нас всех увлекал за собой. Он таскал меня, Павлушу и Лабардана по музеям, рылся в старинных гравюрах, водил нас в картинную галерею, заставлял читать толстые книги о 1812 годе и ругательски ругал своих помощников, если ловил их на том, что они не всё внимательно прочли. Приходя на фабрику, я никогда не спрашивала, тут ли Александр Дмитриевич или еще не приехал: по тому, как торопливо говорил со мной Павлуша, как носился по коридору Лабардан, как озабоченно заглядывал в комнату гример Евстафьич, можно было безошибочно установить: Расщепей где-то тут, поблизости.
Он не знал жалости и снисхождения к себе.
— Не выходит, не получается, не так это все! — бормотал он и внезапно останавливал репетицию, уходил мрачный к себе, сидел один, стиснув виски кулаками, потом вдруг вскакивал: — Лыко-мочало, снова! — и по десять, двадцать, тридцать раз репетировал, пробовал один и тот же кусок. И на съемках все подчинялось ему, все — от директора фабрики до осветителя — трепетали перед нашим режиссером.
В июне Расщепей снимал Бородинский бой.
Сперва в студии были сняты отдельные эпизоды боя, те, что не требовали большого пространства.
Я была, когда Александр Дмитриевич снимал утро Бородин
346
ского сражения: Наполеон выходит из шатра и отдает приказ своей армии двигаться на русских: «Вперед, откроем ворота Москвы!» Над русским лагерем восходит солнце. Император поднимает руку и произносит, весь залитый багровым светом восхода: «Вот оно, солнце Ау стер лица!»
Сорок семь раз счетом вынужден был произнести эти слова запарившийся Наполеон. Сорок семь раз всходило в этот день солнце Аустерлица.
Сняты были сцены с Кутузовым, отдельные моменты боя на Багратионовых флешах. Теперь осталось снять общую панораму сражения. В съемках должны были участвовать несколько тысяч человек, конница и артиллерия. Целую неделю шли репетиции на выбранной для этого местности.
— «И вот нашли большое поле: есть разгуляться где на воле! Построили редут...» — напевал довольный Расщепей, возбужденный подготовкой к большому дню.
Мпе позволили присутствовать при съемке. Павлуша заехал за мной на рассвете. Минут через сорок мы были на нашем «Бородинском» поле. Несмотря на то что было раннее утро, зной уже стоял над полем. Небо было ясное, слегка белесое от жары. С холма, откуда должна была производиться общая съемка боя, хорошо была видна вся местность.
На поло были построены редуты и флеши, в разных концах его уже ржали лошади, сидели на земле тысячи людей, одетые в форму французских и русских солдат времен Отечественной войны.
Во всех пунктах поля, скрытые за редутами, ретраншементами и насыпями, спрятались наши операторы. Они должны были снимать бой с близкого расстояния и как бы изнутри. А на холме расположился со своей разнообразной и сложной машиперией главный оператор, белозубый, уже успевший загореть до черноты Павлуша. Тут же был установлен столик с полевыми телефонами, которые связывали командный пункт со всеми точками поля. Все это походило на подготовку к какому-то настоящему большому сражению.
От того, что я рано встала, от молчаливого, напряженного ожидания, в котором находились тысячи людей, меня, несмотря на жару, стало чуточку познабливать.
347
Но вот на поле показалась знакомая всем нам приземистая зеленая машина. Она мчалась мимо укреплений. За рулем сидел человек в белом. И там, где появлялась машина, люди вскакивали с земли, окружали ее. Машина трогалась дальше, неслась по полю, собирала вокруг себя следующую группу. Это Расщепей делал последний объезд своих войск. Через несколько минут он поднялся к нам на холм. На нем был белый тропический шлем, легкий полотняный костюм, рукава были засучены, он держал большой полевой бинокль. Он подошел к аппарату, приложился, отдал короткие распоряжения, проверил телефон. Слова и движения его были в это утро особенно точны, и все это подтягивало окружающих, делало их серьезными и взволнованными. Никто не улыбался^
К холму подъехали два всадника. Один — маленький, коренастый, нахохленный, в треугольной шляпе, другой — тучный, седой, в фуражке-бескозырке. Это были актеры, исполнявшие роли Наполеона и Кутузова.
— Почему вы не на месте? — закричал им с холма через рупор-мегафон Расщепей.— Вам тут делать нечего, через десять минут сигнал. Марш, марш! Все на своих пунктах!
И два великих полководца повернули своих коней, послушно разъехались и затрусили по полю. Наполеон — в одну сторону, Кутузов — в другую.
И, честное слово, мне, да и, наверно, всем нам — и Павлуше и Лабардану,— всем в эту минуту Расщепей казался самым великим из всех полководцев мира. Вот он расхаживает перед нами в болом шлеме, и по одному его знаку загремят сейчас пушки, все придет в движение. И это он, волшебник, снова посадил на коней Кутузова и Наполеона и позволил людям увидеть то, что было сто двадцать шесть лет назад.
Накануне уже все было отрепетировано. Теперь ждали условного сигнала, войска стояли на исходных позициях. Расщепей поднял тяжелый бинокль к глазам, медленно оглядел поле. На секунду оторвавшись от окуляров, не опуская бинокля, он посмотрел на часы, что были у него на руке, потом быстро подошел к столу и нажал кнопку на ящике. Где-то далеко затрещали звонки, на столе загорелась красная лампочка. Потом стало очень тихо.
348
— Павлуша,— негромко сказал Расщепей,— начнем, пожалуй. Сено-солома, была не была!
Лукаво оглядел нас всех и снова нахмурился. Потом вдруг, глядя куда-то в сторону, поднял руку и резко опустил ее.
Фрр-шт!.. Вам!..
Над полем, шипя и рассверкивая брызги неяркого огня, повисла ракета. Вдалеке пушки беззвучно выдохнули пламя, и спустя мгновение волна воздуха тронула уши. Загрохотало* Взорвались петарды в разных концах поля, набухли, раздались вширь, просквозили огнем желтые клубы дыма, стали пепельными, закосматились черным. Заржали лошади. Сомкнутым строем, распустив знамена, блистая штыками сквозь дым, двинулись войска.
Начался Бородинский бой.
Павлуша припал к аппарату, вращая ручку. Ассистенты склонились над телефонами. Расщепей стоял на возвышений, дирижировал боем, отдавал приказания ассистентам. По телефону его приказы уходили в разные концы поля. На поле шел ру-
349
копашный бой, медленно поднимался густой дым; здесь и там возникали слепящие красные вспышки остроугольного пламени.
— Первый отбой! — скомандовал Расщепей.— К чертям годится... Убрать поле, через пятнадцать минут повторим снова, лыко-мочало!
Он снял шлем, вытер платком вспотевшую шею и лоб, сел на угол стола. Какие-то люди, одетые во французские мундиры, бежали к холму.
— В чем дело? — крикнул им через мегафон Расщепей.
Те бежали, не отвечая. Когда они приблизились к командному пункту, из группы подбежавших вышел вперед высокий человек в гренадерском мундире.
— Товарищ Расщепей,—сказал он, вытянувшись во фронт,— превеликая к вам просьба от всех ребят. Ведь это как-никак несправедливость получается: почему же всё мы да мы французы? Дозвольте хоть раз за русских сняться.
— Нельзя, нельзя,— сказал Расщепей.— Вы мне график сегодня сорвете. Маршируйте на место.
— Товарищ Расщепей,— пе унимался гренадер,— ведь это же просто получается довольно обидно! Ведь народ кино смотреть будет, а мы всё французы, словно припаянные.
— Будет вам дурить, сено-солома! — закричал вниз Расщепей.— Этак ко мне сейчас Наполеон явится, попросит его Кутузовым назначить!
И через четверть часа снова прочертила небо сигнальная ракета, и снова двинулись в дыму, огне и шуме сражения французские и русские войска по приказу великого полководца Рас-щепея. Мпе минутами становилось страшно — так все это было похоже на настоящие сражения, по крайней мере на те, что были нарисованы на картинах...
И мио захотелось, чтоб Расщепей скорее кончил все это, пошутил бы со мной, помог мне убедиться в том, что все это происходит не на самом деле, а лишь как будто... Я заглянула в лицо Александру Дмитриевичу. Глаза его были закрыты окулярами бинокля, втиснутыми под брови. Но меня поразила бледность его лица, выражение боли и ярости. Губы его были искривлены немного и быстро шевелились. Гром взрывающихся петард, крики «ура», команды ассистентов сливались в тревож
350
ный оглушающий гам, и я не могла разобрать, что он шепчетв Но вот он отнял бинокль от глаз и заметил меня:
— Вот так, Симочка... вот так они пропадали, наши... Навалом клали... Л держатся как, держатся как!.. Родные вы мои! Как врытые стоят!
Он вдруг резко мотнул головой, провел быстро рукой по лицу, будто паутину снял, смущенно покосившись на меня, кинулся к телефону.
— Фу ты, простокваша я!.. На самого нашло. Отходите! — кричал он в телефон.— Вы уже должны оставлять флеши! Какого шута вы уперлись там? Путаете мне! Что значит — не хотят отдавать флеши? Здорово живешь, сено-солома! Я ж не виноват, что так было. Репетировали, репетировали — и пожалуйте!.. Что значит — увлеклись? Я приказываю немедленно отступать... Видали? — обратился он ко мне, повеселев.— Так вошли в роль, что не хотят отходить ни на шаг.
Жара была нестерпимая. От дыма и пыли поднялась и повисла над полем душная мгла. Приходилось прерывать иногда съемку, чтобы дать отстояться воздуху, рассеяться пыли и ко
поти.
Вдруг, случайно взглянув на Александра Дмитриевича, я заметила, что лицо у него стало совершенно серым, он как-то неловко согнулся и, пе отпуская мегафона, свободной рукой хватался за левый бок.
— Александр Дмитриевич, вы что?
Продолжая командовать в рупор, не оглядываясь, лишь
скосив в мою сторону свои яростные глаза, он легонько оттолкнул меня рукой назад. Пальцы у него были как лед и влажные...
— Александр Дмитриевич,— не унималась я,— вы же совсем больной, я сейчас покричу кого-нибудь!
Тогда он быстро поставил мегафон, схватил меня левой рукой за руку и сердито прошептал:
— Тихо! Что за крик!.. Ничего, уже отпускает. Сердце немного было... припадок. А вы ни слова. Цыц! Пройдет. А то график сорвем, день-то сегодня — золото. Жди потом такого.
И вдруг снова закричал молодым, звонким голосом в мегафон:
351
— Егерский, егерский, куда заходите? Режетесь, в кадр пе попадаете! Держитесь вешек!
Потом ему, должно быть, стало опять плохо. Он дернул ворот, распахнул рубашку.
— Черт знает, гроб и свечи... Никуда я, верно, не гожусь. Позвоните, Симочка, вон по тому телефону от моего имени, чтобы девятый пункт сейчас начал крутить. У них сейчас там хорошая атака идет... А потом, когда я скажу, нажмете эту кнопку.
Его бледность заметили вскоре и другие. Напрасно Лабардан и Павлуша упрашивали, чтобы он ушел отдохнуть. Он и слушать не хотел. Съемка продолжалась.
Он сидел па краю стола, около телефонов, охватив руками колени, тяжело, со стоном дыша сквозь стиснутые зубы, иногда пригибаясь от боли. Его уговаривали, чтобы он лег хотя бы.
— Нельзя, нельзя,— твердил он.— Не наводите паники, пожалуйста! Как увидят, что меня нет, так пойдет халтура, рога и копыта! Что я, не знаю, что ли? Давайте дальше.
А потом он оглянулся на меня, поймал меня за локоть и подтянул к себе:
— Ничего, Спма-победиша, озцо поживем, труба-барабап! Завтра будем эпизод с Устей в Кремле снимать. Я там интересные вощи придумал, как это сделать... Только вы это... смотрите Ирине Михайловне насчет меня ни-ни... Ну что вы на меня так испуганно смотрите? Вы что думали, это игрушки? Нет, дружок мой, это тяжелый труд... топор и пила... пот и слезы, великая маета искусства...
Когда уже солнце начало склоняться, когда основные сцены сражения были готовы, его почти силком усадили в машину. Верные адъютанты его, Павлуша и Лабардан, вскочили с обеих сторон на подножки, и, бледный, задыхающийся, с запекшимся ртом, который все еще силился улыбнуться, с запавшими гла
зами, откидываясь минутами на подушки машины, он ехал по полю, изрытому петардами, и тысячи людей, одетых в старинные мундиры русских и французских солдат, махали ему вслед, подымали тяжелые знамена, провожая его, как полководца, сраженного в бою, но победившего.
352
Глава 8
ЦВЕТЫ БОРОДИНА
Расщепей слег. И так непривычно тихо, так пусто было без пего па фабрике, что и мы все говорили вполголоса, словно больной был где-то здесь, рядом с нами, и мы могли повредить ему шумом. Печально бродил по коридорам фабрики молчаливый Павлуша, хмурился присмиревший Лабардан, и только вислогубый Причалин, который явно побаивался Расщепея и избегал его, ожил, словно воспрянул духом. Он теперь заглядывал в комнату нашей группы, просил показать ему пробы, заговаривал со мной:
— Как тебя, кстати, звать, девочка?.. Серафима? Ах, вот как! Да, каюсь, каюсь, я буквально ошибся в тебе. Факт! Не вник... А ты вон какова!..
Убедившись, что Лабардана и Павлуши поблизости нет, он
уже по-приятельски поучал меня:
— Расщепей, конечно, даровит, спору нет. Только смотри не потакай во всем, не теряй своего лица.
Я сперва не понимала, о чем это он.
— А Александр Дмитриевич и так меня гримировать почти
по позволяет, только чуточку самую.
— Эка ты бестолковая какая! Я пе к тому клоню... Эти так называемые великие режиссеры — они деспоты. Они обезличивают всех вокруг себя, калечат, а когда картина готова, оказывается, видно только их и больше, увы, никого. Это я тебе про
сто по-дружески, по-таковски.
И, завидя приближающихся Лабардана и Павлушу, спешно
откланивался.
— Будьте счастливы, товарищи расщепеевцы! Лихая вы команда, молодцы! Вояки вы, честное слово. Ну, киваю!
Лабардан сверкал ему вслед своими глазищами.
Мне очень хотелось навестить Александра Дмитриевича. Пользуясь тем, что съемки из-за его болезни не производились, я поохала на пригородном поезде до остановки, где было поле «Бородинского боя». Укрепления еще не были разобраны. Я бродила среди насыпей, траншей и рвов. Помятая трава уже встала. Над полем теперь мирно трещали кузнечики, и там, где на
353
днях в дыму носились знамена, порхали сегодня пестрые крапивницы. Я нарвала большой букет тимофеевки, золотистых лютиков, душистой кашки и шалфея. В некоторых местах поля трава выгорела от взрывов, и я нарочно добавила к букету пучок пожелтевших, обуглившихся былинок. Потом я вернулась в Москву.
Но к Расщепею меня не пустили. Работница Ариша встрети
ла меня не очень приветливо и сказала через цепочку двери:
— Он у себя, только больной лежит. Может, другой раз зайдете?
Но тут послышался голос Ирины Михайловны:
— Ариша, вы с кем там? Впустите.
Ариша, ворча, впустила меня в переднюю. Я увидела спокойное, но слегка осунувшееся лицо Ирины Михайловны.
— Вы хотели Александра Дмитриевича навестить? Знаете что, лучше не надо. Ему необходимо отлежаться как следует, а он ведь с вами сразу начнет опять выдумывать всякие штуки для фильма. Я ведь его знаю. А цветы я ему передам, он очень любит цветы. Ух, какая прелесть! А это вы что, спалили?..
— Нет, нет,— испугалась я,— вы это скажите ему... Это цветы с нашего Бородина. Я туда нарочно ездила сегодня и нарвала.
Мне показалось, что Ирина Михайловна улыбнулась мне одними глазами, но лицо у нее по-прежнему оставалось строгим.
Вернувшись домой, я написала письмо Александру Дмитриевичу.
«У Вас, конечно, очень много друзой,— писала я,— по, к сожалению, не все они уж такие верные. А я, знайте, буду Вам всегда самый верный друг. Теперь со мной может случиться какая угодно беда. Пусть! Мне уже ничего не страшно, потому что я узнала, что на свете есть такие люди, как Вы. Пожалуйста, не болейте, а то Лабардан и Павлуша ужо начинают ссориться без Вас. А я без Вас совсем не могу. Ваша Сима».
Я два раза переписывала это письмо и старалась не делать переносов со строки на строку: у меня с ними дело всегда но ладилось...
Я эти дни подолгу бывала дома и узнала о некоторых вещах, которых прежде не замечала. Оказалось, что у отца с мамой
354
последнее время были ссоры из-за меня. Отец требовал, чтобы деньги, которые платила кинофабрика маме, для того чтобы я могла усиленно питаться, тратились только на меня. Меня так захватила работа в группе Расщепея, что я совсем не думала об этих делах. Я брала у мамы немножко денег, чтобы покупать в буфете фабрики бутерброды и сласти, но так как меня всегда угощал Расщепей, то я тихонько откладывала эти деньги, копя их, чтобы купить папе хороший радиоприемник «СИ». Я уже давно задумала это. Но скоро у нас на столе появилась новая скатерть, и вот из-за этой-то скатерти отец и рассорился с мамой. Оп считал, что деньги заработаны мной, и кричал, что не позволит мне работать на всех. Я еле успокоила его, уверив, что сама хотела подарить что-нибудь маме.
А тут еще настройщик Арсений Валерианович услышал, что на другой кинофабрике какой-то девочке платили больше. Он сейчас же сообщил об этом маме.
— Этого нельзя позволять! — возмущался он.— Надо, чтобы Симочка извлекала из этого практическую пользу.
Он подбивал маму, чтобы она потребовала у фабрики прибавки, но тут молчавший обычно отец стукнул кулаком по столу так, что попал прямо в блюдечко для варенья и разбил
его.
— Никуда ты, мать, не пойдешь! Вы что, па этом деле Симке приданое составить хотите, что ли? Скатерти завели, салфет вашей милости!..
И вдруг, совсем рассердившись, схватил и сдернул со стола
па иол новую скатерть, так что мать еле успела подхватить поднос с посудой.
Три дня не было Расщепея, на четвертый он появился, и сразу все пошло колесом на фабрике. Засиял тихий Павлуша, забегал неутомимый Лабардан, собрались актеры. Увидев меня, Расщепей закричал:
— А ну-ка, идите сюда, я выдеру вас за косы! Вы чего это мне цветочки посылаете? А знаете, товарищи,— обратился он вдруг к собравшимся,— сия мудрая девица надоумила меня сделать одну интересную вещь. Мы снимем обратный проход на-
355
полеоыовской армии через поле Бородина. Вы только представьте себе...— Он вскочил и возбужденно заходил по комнате.— Огромное поле, лупа (это уж Павлуша снимет!), груды разбитых орудий, взорванные лафеты, не убранные еще трупы, конские туши и воронье. Тишина, тяжелый солдатский шаг, п только вороны: «Каррр, карр...» И армия уходит из Москвы... Идут не солоно хлебавши... А всё ваши обгорелые цветочки, Сима.
Когда все ушли на съемку и мы остались вдвоем с Расщепе-ем, он подошел ко мне, положил обе руки мне па плечи и внимательно посмотрел в глаза.
— Старый я уже тарантас! — И он взъерошил свои редкие седеющие волосы.
— Александр Дмитриевич,— сказала я и прокашлялась, так как голос изменил мне,— я, наверно, ужасная дура... по мне до того хочется сделать вам что-нибудь хорошее! Я даже сама не знаю что. Вот если бы у вас были дети, я бы в няньки к ним пошла, честное слово...
— Да, детей у нас нет, — нахмурившись, быстро проговорил Расщепей,— кино взяло. Был сынишка — недоглядели. Пришлось уехать в срочную экспедицию, «Лейтенанта Шмидта» снимал. Вам сколько сейчас?.. Тринадцать? Товарищ бы был. Ирине Михайловне не напоминайте об этом. Она ведь, Сима, тоже снималась. Прекрасная была актриса. А вот после этого тик нервный начался... и нельзя ей сниматься...
Он замолчал. А я не знала, какие слова мне нужно сказать теперь. Я, как мне казалось, очень глупела при Александре Дмитриевиче, часто хихикала невпопад, вдруг начинала ломаться. И сама чувствовала, что говорю не так, не то, но меня сносило куда-то в сторону; я барахталась в словах, и мне казалось, что из-под меня уходит земля. Это было как полет во сне: непонятная легкость и сознание, что все это неестественно, и безвольное замирание, и поиски опоры, и страх — ох, оборвусь сейчас! Расщепей понимающе смотрел на меня.
— Серафимочка! — раздался за дверью голос Причалила.
В дверях показалась его оплывшая фигура. Увидев Расщепея, он от неожиданности открыл рот, но тотчас оправился:
356
— Каково! Уже на коне! А позволили вскакивать вам? Не рано поднялись? Как здоровьичко, Александр Дмитриевич?
— На страх врагам,— отвечал Расщепей, сердито поглядывая па вошедшего.— Ну, зачем пожаловал? А?.. Просто так... Слушай, Причалин, следуйте транзитом по своему назначению. Я занят.
— Товарищ Расщепей, что за тон, в конце концов! Я бы попросил вас...
— Нет уж, давайте я вас попрошу,— сказал Расщепей и распахнул дверь перед Причалиным.
Причалин, негодуя, исчез.
— Ох, и липучий человек!.. Просто смерть мухам!
Мне была непонятна эта грубость Расщепея. Я набралась смелости и прямо спросила его:
— Александр Дмитриевич, а за что вы его так? Он, что ли, против вас?
— Нет, я против него! — резко остановил меня Расщепей.— Таких надо гнать на выстрел от искусства. Мы вот все — Павлуша, Лабардан, я,— мы сердцем живем... А эти Причалины — они всю жизнь словно по льду ходят: прежде чем шагнуть, сперва всё ножкой пробуют, а где потоньше, там на брюхе, ползком. Квакша он!
Вошел Павлуша и сообщил, что все готово к съемке.
Глава 9
МОСКВА ГОРИТ
Осенний рассвет. Вчера разъезды, затем авангард Мюрата вошли в город. Наполеон остался ночевать в пустом доме у Дорогомилова.
Утром император переезжает в Кремль. Город пуст и гулок, как ночью. Тишина угнетает Наполеона. Он подозрительно всматривается в мертвые окна домов.
А в одной из подворотен Арбата, притаившись, не смея шелохнуться, стою я, Устя Бирюкова, и Степан Дерябин. Прошло меньше двух месяцев с того дня, как за ошибку в аллегории наказал меня барин Кореванов. Бежать нам со Степаном
357
некуда было... Неправду говорили о французском императоре, выдумкой были слухи о том, что хочет он дать волю крестьянам. И люди, бежавшие от французского нашествия, рассказывали, какое разорение, позор и муку несут с собой непрошеные гости.
Все тревожнее становятся эти слухи, все сильнее слышится гром — французы приближаются. И барин наш, нагрузив добром кареты, взяв меня, Степана и еще кое-кого из дворни, мчится в Москву.
Но к осени враг подошел и к Москве. Барин велел нам готовиться к отъезду. В Москве всё еще не верили, что город будет сдан, а когда стало известно, что судьба Москвы решена, что не сегодня-завтра полчища Наполеона вступят в древнюю столицу, началось бегство.
Наши кареты застряли у Коломенской заставы. Тысячи людей бежали на Рязань, вся Московская дорога была запружена колясками, каретами, дрожками, ржали лошади, повозки наезжали одна на другую. Мы со Степаном шли пешком за последней нашей каретой. Во рту у нас пересохло, мы спустились с дороги к ручью, чтобы напиться, а когда поднялись обратно, коревановских карет уже нигде не было видно.
И мы решили вернуться в Москву.
Ночь. Пустой дом. Помертвевший город. Только изредка топот копыт. Это патрули французов разъезжают по улицам.
Ночи в сентябре длинные, но па этот раз заря занимается над городом очень райо. На улицах светлеет. Зловещий красный рассвет чуть пе с полуночи встает над Москвой.
Император просыпается и не верит своим глазам. За окнами дворца, за зубчатой кремлевской стеной, горит жаркий багровый день.
— Что это? — спрашивает Наполеон.— Уже заря?
— Нет, сир,— отвечают ему,— это пожар. Москва горит.
Наполеон подходит к окну. Раскаленная буря, неизмеримо страшнее, чем знойные пески Египта, более лютая, чем альпийские лавины, ревет над городом. Тучи искр... Раскаленная метель бушует за окнами, могучая тяга ветра раздувает пожарище. Столбы кровавого дыма подпирают докрасна накаленное небо.
358
Молча, ежась со сна, стоит у окна угрюмый император.
— Варвары! — тихо произносит он.— Какая свирепая решимость! Это они сами поджигают. Что за люди! Это скифы.
— Горит! — кричит Степан, и я просыпаюсь.
В комнате светло как днем. Зловещий красный свет врывает
ся в окна.
— Где горит? — спрашиваю я.
— Кругом горит,— шепчет Степан и прислушивается.
Тяжелые удары разносятся по пустому дому. Кто-то ломится во входную дверь. Степан, как был, босой, не обуваясь, бросил
ся к дверям, и сразу весь дом наполняется хриплыми, пьяными голосами солдат, тяжелым топотаньем, звоном разбиваемой по-суды.
— Что вы делаете, побойтесь бога, господа французы! Ведь барин с пас спросит! Нам в ответе быть...
Плечистый черноусый солдат в высокой медвежьей шапке отталкивает Степана. Но Степан недаром славится у нас в Ко-ревановке как первый силач. Он повел плечом, и француз с раз
маху стукается о противоположную стену.
— А, дьявол! — кричит он. — Татарин, казак... Ребята, берите его! Это зажигатель!
Солдаты скручивают руки Степану.
— Зажигателя поймали! — кричат они.— Император приказал истреблять их!
Степана волокут на улицу.
Перепуганная, я со страху ничком валюсь на пол. Я слышу, как кричат солдаты, взявшие Степана:
— Канальи!.. Они собираются нас зажарить в своей вонючей Москве! Мы его сами испечем на вертеле!
И тут оцепенение спадает с меня. Я выбегаю на улицу, хватаю за поги высокого солдата, который первый ударил Степана.
— Оп не зажигатель! — кричу я.— Нон! Нон! Это наш Степан, нотр Стефан. Он кузнец. Господин солдат, месье солдат, барин солдат!..
Чьи-то руки оттаскивают меня, и в остервенении я что есть силы кусаю эти руки. Тяжелый удар заставляет меня упасть па
359
землю. Я слышу залп, со звоном разлетаются стекла, осыпается штукатурка со стены. И мне кажется, что вся стена медленно оседает. Но это тихо оползает Степан, неловко подогнув ноги, ладонями вывернутых рук и спиной скользя по стене.
— Что здесь у вас происходит? — слышу я чей-то жесткий голос.
Солдаты вытягиваются во фрукт.
— Зажигателя расстреляли, мой капитан,— неуверенно кашлянув, по стараясь держаться браво, говорит один из солдат.
— Л это что за девочка? — спрашивает капитан.
— Бешеная девчонка, мой капитан: она искусала сержанта Мишо. Зажигательница.
И надо мной повисает острый штык, красный не то от зарева, не то от крови.
— Стыдитесь, ребята... Вы французы. Император по воюет с девчонками,— брезгливо говорит офицер.— Отведите ее, пусть военная комиссия побеседует с пей.
Подвал. Холодные и скользкие стопы. На влажном полу вповалку лежат лакеи, маляры, портные, пономарь и несколько дворовых людей — это всё «поджигатели». Я сижу, забившись в угол, па гнилой соломе. За решеткой — кусок красного неба. Наверху, грохнув железом, открывается дверь. Офицер, арестовавший меня, спускается в подвал и, пригнувшись, оглядывается. Но вот он заметил меня:
— Марш за мной! Быстро! Император пожелал сам взглянуть па бешепую девчонку.
Огромная лестница. Один марш. Второй. Третий. Я поднимаюсь по лестнице и чувствую себя очень маленькой и несчастной. Со мной давешний офицер. Мы останавливаемся у тяжелых, окованных медью дверей. По обеим сторонам их застыли два великана в мундирах с красными нагрудниками, в белых жилетах, в высоких медвежьих шапках с золотым передком и султаном. Офицер открывает дверь большого зала. Мы пересекаем его скользкий сверкающий пол, входим во второй зал, затем в третий. Последняя дверь. Офицер выпрямляется, обдернув рукава, потом тихонько приоткрывает дверь... Через минуту я, продрогшая, грязная, стою перед большим столом. На столе — кипа бумаг, тяжелые ветвистые подсвечники. В комнате окна
360
плотно занавешены, чтобы пе впускать ответов тревожного зарева. Колеблющееся над шандалами пламя свечей мешает мне рассмотреть, кто сидит по ту сторону стола.
— Сир,— говорит офицер, вытянувшись,— вот та поджигательница, о которой вам было доложено.
— Позовите переводчика,— слышу я голос из-за стола.
Большая карта, которая заслоняла от меня сидевшего за столом человека, медленно опускается, и я вижу белый жилет,
разлапистые эполеты на прямых, слегка приподнятых плечах, тяжелый подбородок, резко прочерченный рот, прямо смотрящие глаза и прядку черных волос, спадающих на лоб. Импера
тор тяжело поднимается, подходит ко мне.
— Какая решимость! Что за народ! Даже дети... Спросите ее,— приказывает он бесшумно вошедшему переводчику,— спросите ее, кто надоумил ее поджигать.
— Я совсем не поджигала! — кричу я.— Они сами на нас напали.
— Она говорит по-фрапцузски! — изумленно произносит Наполеон.— Кто ты такая?
И я, дрожа, запинаюсь, путаюсь в словах, стараясь припомнить все, чему меня обучала в усадьбе сердитая мадам, рассказываю, что я крепостная господ Кореваповых, что я играла иа театре и обучена французскому, что барин бежал, а мы отстали, что солдаты грабили дом, Степан заступился за господское добро и его убили.
— Рабы и варвары,— мрачно говорит император, и подобострастный переводчик быстро записывает в свою книжечку новое изречение его величества.— Рабы и варвары! Сегодня он еще охраняет дом своего господина, чтобы завтра сжечь ого. Дикий народ! Власть без жалости и милосердия — вот что здесь нужно... Что говорит обо мне ваш народ — мужики? — спраши
вает он внезапно меня.
— У нас на дворе говорили, что вы сами... мужик сердитый.
— О, это великолепно — мужик сердитый!
Император, протянув пухлую руку, вдруг берет меня за щеку и треплет.
— Я бы мог одним движением вот этого пера,— говорит оп задумчиво, прохаживаясь, взяв двумя пальцами большое гуси
361
ное перо, торчащее на столе,— одним движением пера распустить всю армию вашего государя. Достаточно мне было бы подписать декрет об освобождении ваших крестьян. Ни одного солдата не осталось бы у Александра. Но я сам монарх. Я не могу подымать чернь на другого монарха, хотя бы он и был моим врагом. Нет, никогда! Слишком много крови. Вы варвары и рабы.
И император погружается в задумчивость, успев краешком глаза взглянуть, записал ли переводчик его слова, все ли присутствующие слышали.
Это говорится не для меня, а для истории (так объяснял эту сцену Расщепей на репетициях).
— Позовите этих актеров,— говорит затем император и обращается к вошедшим, почтительно согнувшимся людям в пышных жабо, во фраках и ботинках с пряжками: — Господа, вам это интересно как артистам. Это маленькая комедиантка и певица, так называемая крепостная актриса. Не правда ли, занятная встреча в Московском Кремле для актеров Французской комедии? Может, мы попросим ее что-нибудь исполнить нам? Русские песни очепь хороши, я слышал.
И вдруг страшная злоба и отчаяние охватывают меня. Я бросаюсь на пол ничком, я стучу кулаками по паркету, судорожно мотая головой, так что у меня в разные стороны разлетаются
косы, и кричу:
— Не буду я для вас представлять, не буду! Можете убивать! Зачем Степана так?..
Офицер, пришедший со мной, рывком подымает меня с по
лу, жестоко встряхивает.
— Пой! — шепчет он, не разжимая зубов.— С ума сошла... Бешеная девчонка!
И я, встав в позицию, как учили меня на театре, пою. Я пою песенку о пастушке, о злом корсиканце, разбойнике Средизем
ного моря:
Разбойник злой, о корсиканец, Тобой не устрашен испанец.
Офицер громко кашляет за моей спиной. Господа актеры Французской комедии — в великом смущении.
362
— Кто научил тебя этой бессмыслице? — спрашивает импе
ратор морщась.
— Наш барин.
— Как мне попадется твой барин, я велю расстрелять его за то, что он берется не за свое дело: сочиняет такие бездарные стихи.
Но в это мгновение в кабинет врываются два генерала, роскошно одетые, блещущие золотом (как написано в сценарии, это вице-король Италии Евгений и маршал Бертье). Вбежав, они падают на колени перед императором.
— Кремль горит! — кричат они.— Сир, мы умоляем вас покинуть Кремль... Будет поздно...
Наполеон подходит к окну, отдергивает тяжелую штору. Все в комнате становится багровым. Горит одна из кремлевских башен.
Со всех сторон окруженные огнем, маршалы ведут императора по пылающим улицам. Рушатся горящие балки, роятся искры над треуголками идущих, раскаленные головешки подкатываются под ноги. От упавшего угля загорелся сюртук на императоре, маршалы тушат огонь руками. Задыхаясь, прикрывая плащом лицо от жара, пробирается завоеватель через гибнущий, но неукрощенный город.
Офицер, арестовавший меня, отмахиваясь от искр, летящих
над нами, тихо говорит мпе:
— Беги! Твое счастье, если вылезешь отсюда, из этого пекла... Отчаянная, бешеная девчонка!
И, усмехнувшись, оставляет меня среди горящих развалин.
Дым выедает мне глаза, кожа на лице готова треснуть от жара. Но я бегу, сколько у меня есть сил, руками гашу на себе тлеющую юбку... Должен же где-нибудь быть конец этому пламени, есть же где-нибудь синее небо, и ветер без копоти, и воздух, которым можно дышать!
А в это время Кутузов, уведший русскую армию через Красную Пахру па старую Калужскую дорогу, остановился в деревне. Он сидит, понурив тяжелую седую голову, и медленно, гулкими глотками попивает чай с блюдечка. Мужики окружили его и горестно показывают на зарево в полнеба, там, где Москва:
— Вся занялась, матушка!..
363
Старый фельдмаршал, вздохнув, ударяет себя по лбу:
— Жалко... Это правда, что жалко. Но погодите, я ему голову проломлю!
Так со слов Расщепея, стараясь все запомнить, а иногда под его диктовку веду я в своей тетрадке запись по картине «Мужик сердитый».
Глава 10
СУДЬБА УСТИ ПАРТИЗАНКИ
— Лыко-мочало, снова!..
Гаснет свет юпитеров, актеры покорно возвращаются на свои места.
Восемнадцатый раз репетируется сцена, где я попадаю в лагерь русских войск. Никак не ладится она у меня.
— Что такое? Вы всё забыли! Как, я вам говорил, надо вести сцену? Ведь вы уже не та Устинька, которая поет куплетики в домашнем театре. Вы повзрослели, вы хлебнули горя, вы уже знаете, почем фунт лиха. Меньше жеманства, больше мужества. Повторим.
Но беда в том, что сцена крепостного театра сниматься будет только завтра — задержались декорации,— и только завтра я по-настоящему представлю себе, какой я была до бегства в Москву. Все это очень сбивает, и я иной раз готова реветь — такой беспомощной, вконец запутавшейся и ничего не понимающей выгляжу я на съемке. Но Расщепей терпеливо работает со мной, проходит дома сцену за сценой, заставляет меня в особой тетрадке вести «дневник Усти». Дневник этот отличается от обыкновенных дневников тем, что записи там делаются не о прошедшем дне, а о будущем. Накануне съемки я подробно записываю в тетрадку все, что должно произойти завтра в жизни Усти, и ставлю дату: «25 сентября 1812 года».
Вот этот день:
«Я открываю глаза и не могу понять, где я.
Незнакомая бедная горенка. Я боюсь взглянуть в окно. От одной мысли, что я увижу опять страшное багровое небо, меня начинает трясти. Все же посмотреть надо. И, решившись,
364
Барин офицер!.. А французы нынче утекли.
вытянув сколько можно шею, я заглядываю в окошко. Свинцовосерое осеннее небо в окне, но мне там виден совсем маленький просвет в тучах, и в просвете — синева, яркая и умытая. Значит, есть снова на свете синее небо!
Я очень слаба. С трудом поднимаю голову и осматриваюсь. На мне просторная мужская рубаха с подвернутыми рукавами.
— Лежи, лежи, пе шебаршись,— говорит кто-то, и я вижу маленькую опрятную старушку.
— Бабушка, это я где?
— У мене. Вот ты где. Мой сын Петруха тебя из полымя вытянул. На тебе уже все лоскуточки занялись. Лежи.
— Бабушка,— говорю я,— а я у самого Наполеона была.
— У Наполеона?.. Ты лежи, лежи, а то у тебя, видно, ум
зашелся».
«Прошло около месяца» — такая падпись будет иа экране в картине, такую запись сделала и я в «дневнике Усти», прежде чем рассказать о дне 19 октября.
«Тяжелые, глушащие взрывы сотрясают Москву. Бабка крестится. А я, уже оправившаяся на харчах у добрых людей, бегу па улицу, чтобы узнать, где это так гремит и ухает.
— Французы Кремль рвут! — говорят люди, пробирающиеся
из города.
И снова страшный удар, словно с неба, падает на город, раскачиваются двери, как при урагане, стекла вылетают из окон. Но любопытство одолевает меня. Я влезаю на высокую березу, и отсюда, с горы, где живет бабка, приютившая меня, с вершины высокой березы видно: по Калужской дороге уходит из Москвы французская армия.
А вечером я слышу снова перестук копыт, выглядываю из-за забора. Это тихо пробирается окраинами города казачий отряд; впереди едет молодой офицер. Я выбегаю на улицу и бросаюсь
к его лошади:
— Барин офицер!.. А французы нынче утекли.
— Куда утекли? — спрашивает, подозрительно оглядываясь, офицер.
— Не ведаю куда, только вовсе ушли... Повзрывали там чего-то, да и бросили Москву.
366
Офицер снимает каску, поднимает руку и уже собирается перекреститься, как вдруг рука останавливается в воздухе, и, разжав щепоть, офицер грозит мне пальцем:
— А ты, коза, не врешь? Ну-ка, садись со мной, поедем разведаем. Смотри, если наврала, вместе убьют.
Мы скачем по пустым улицам города сквозь погорелые кварталы. Ни души кругом — ни французов, ни русских. Мы подъезжаем к самому Кремлю. Спешившись, казаки, сопровождающие нас, осторожно выглядывают из-за угла, просматривая улицу.
Последний французский обоз гремит вдали.
И вскоре мы мчимся к расположению русских войск. Я сижу поперек седла, крепко держась за гриву лошади. Наш маленький отряд карьером врывается в лагерь. Все выбегают нам навстречу, и офицер, везущий меня, срывая шапку, плача, кричит на весь лагерь:
— Наполеон ушел! Москва свободна!..
Гром и сборы в русском лагере. У костра, намотав длинный ус па палец, сидит кудрявый гусар в расстегнутом ментике. Я слышу его зычный голос:
Гусары, братцы, удальцы, Рубаки — черт мою взял душу! Я с вами, братцы, молодцы, Я с вами черта ие потрушу! Лишь только дайте мне стакан, Позвольте выпить по порядку, Тогда лоханка — океан!
Француза по щеке...
Грохот барабанов, конский топот заглушают его, но я ужо узнала этот голос. Я подбегаю к костру.
— Барин Денис Васильевич! — кричу я.— Помните, в Коре-вановке?...
Секунду он всматривается в меня:
— А, прекрасная пастушка! Так это ты принесла добрую весть из Москвы?.. Братцы, виват в честь прекрасной пастушки! Вот она, добрая ласточка. Виват ей!
Меня сажают к огню, среди брошенных седел и сбруи.
— Виват! — кричат усачи.
367
— Ну, Устинья,— говорит Давыдов,— будем бить твоего корсиканца. Чай, ты слышала о моих партизанах? Завтра начну отпускать бороду, надену армяк, на грудь икону Николая-чудотворца повешу — и с богом в дело! Ударим по тылам француза.
— Барин Денис Васильевич,— решаюсь вдруг я,— примите и меня в свою партию. Я уже и в огне была, и с самим ихним Наполеоном поругалась...
— Что ты, касатка! Это не девичье дело, тут крестятся ведьмы и тошно чертям... А где же это ты с самим великим Наполеоном поругалась?
Хохочут гусары:
— Ай Устинья, сильна!»
Расщепей объясняет перед съемкой:
«...Медленно выползает из России французская армия. Голодные, оборванные, полуодетые, бредут французы, немцы, итальянцы, голландцы, иллирийцы, поляки. Вражда раздирает их ряды, страх дробит отряды, и только голод теперь объединяет их в грабежах. Ранняя зима настигает их. Вязнут в снегу и падают, изнемогая, солдаты погибающей армии, и на брошенных древках знамен вместо обломанных императорских орлов сидит, каркая, воронье. Казаки и партизаны вьются вокруг, отбивают обозы, рубят отстающих...»
Я кашеварю в нашем отряде, но у меня па всякий случай есть охотничья фузея, которая стреляет так громко, что партизаны назвали ее «царь-пушка». Впрочем, никто пе смеется над моим оружием — у других и такого нет, а ходят в бой просто с топорами да вилами и рогатинами.
Однажды упустили мы большой обоз французов. А с ним везли важные бумаги.
Ночью у костра созывает Давыдов своих залетных партизан. Не узнать парадного гусара в бородатом предводителе нашем.
— Надобно разведать, куда пойдет сей обоз, где он заночует, какую охрану выставит. Кто хочет пуститься на разведку?
Первой отзываюсь я. Денис Васильевич добродушно отмахивается от меня. Но я прошу... Лихое дело замыслила я. Накануне мы захватили вместе с отставшим отрядом маленького бара-
368
банщика. Мальчишка как раз мне под рост. И вот решено — я отправлюсь в расположение французов в мундире барабанщика, разгляжу все, что надо, а если поймают, что ж — скажу, что отстал от отряда. Сумка и номер при мне.
— А строй добро знаешь? — спрашивает меня Давыдов.
— Маленько имею понятие. Пригляделась.
— А ну стань во фрунт.
Я щелкнула каблуками, вытянулась и замерла.^
— А барабан пропори,— советует Давыдов,— а то заставят еще дробь бить.
Он крестит меня на прощание и отворачивается сопя. Накинув для тепла конскую попону, увязая в снегу, я пробираюсь лесом к обозу. Вдруг:
— Стой! Кто идет?
Спотыкаясь, волоча за собой по снегу продырявленный барабан, я спешу к часовому, крича по-французски:
— Ради бога... я погибаю... помогите мне!
Через несколько минут я у костра. Зазябла я в лесу порядком, и мне не надо особенно стараться, чтобы показать, как счастлив маленький барабанщик, набредший на огонек костра.
Отогревшись, я начинаю врать, что казаки разгромили наш отряд, а я, барабанщик Мишель, спасся и бежал через лес. Меня угощают, кормят, поят, и, поперхнувшись, я глотаю обжигающую горло ароматную жидкость из предложенной мне офицерской фляги. Офицер, прислушиваясь к моему произношению, вдруг спрашивает:
— Ты, что, бретонец?
Я бормочу что-то неясное и опасливо поглядываю на окружающих. Но кому может прийти в голову, что в мундире французского барабанщика 14-го егерского полка скрывается дворовая девчонка господ Коревановых Устя Бирюкова? И при мне громко спорят о том, куда следует идти отряду с обозом, чтобы не попасть в руки партизан, от которых я бежал..< А я слушаю и стараюсь все запомнить.
И вдруг я слышу чей-то очень знакомый голос..* Ну, так и есть: это тот офицер, который отвел занесенный надо мной штык в ночь, когда убили Степана. Это тот офицер, который сопровождал меня к Наполеону. Я плотно кутаюсь в попону, повора-
Библиотека пионера. Том I
369
чиваюсъ спиной к костру и делаю вид, что засыпаю сидя. Костер догорает, солдаты бредут к обозу, и я, пользуясь тем, что меня оставили одну, тихонько отползаю подальше, потом вскакиваю и бегу через лес к своим. Крепко обнимает и трижды целует меня Денис Васильевич Давыдов.
— Устинья... голубка... Россия узнает о тебе... отчаянная ты голова...
Отряд наш разбивается надвое. Мы с Давыдовым уходим в засаду, чтобы встретить французский обоз на пути, про который я выведала. Другая половина отряда заходит французам в тыл.
Утром обоз — в наших руках. С пиками, топорами, рогатинами и вилами бросаются на французов наши партизаны и казаки, и скоро к Давыдову приводят моего знакомого офицера.
— Добрый день, мой капитан,— говорю я ему,— вот теперь и вы у меня в плену.
Офицер медленно подымает на меня безразличные, усталые глаза.
— О, мон дьё! — говорит он, узнав.— Маленькая поджигательница, бешеная девчонка!
Выгнаны французы, и русские солдаты шагают по Европе. Где-то там, далеко, на чужих землях, на чужих полях, бьется мой командир Денис Васильевич, забирая на свой страх и риск, не дожидаясь приказа начальства, иноземные города.
А я снова в Кореванове, и снова мы репетируем аллегорию, сочиненную нашим барином по случаю изгнания французов.
Барин сидит в первом ряду, хлопает ладонью о кресло, отбивая такт.
— Как ты ступаешь, косолапая? — кричит он.— На конюшне тебе надлежит быть!
Он, кряхтя, взбирается на сцену и больно дергает меня за ухо.
— Барин, коли вы так.,.— начинаю я.
— Что? Я из вас эти партизанские вольности вышибу!
И обидная тяжелая и звонкая пощечина оглушает меня.
Не дожидаясь конца репетиции, я убегаю за ограду усадьбы;
370
я бегу по крутому холму, валюсь ничком на холодную, мокрую траву и лежу так, сплетя пальцы на затылке. Мне все равно, пусть тащат на конюшню, пусть запирают в холодную, пусть сажают в рогатку... А надо мной по небу — так задумал Расщепей,— надо мной медленно проступают слова: «Крестьяне, верный наш народ, да получат мзду от бога».
Это единственная строка о мужиках, выгнавших Наполеона, во всемилостивейшем и щедром манифесте императора Александра Первого.
Так будет кончаться картина.
Глава 11
Я ВСХОЖУ НАД ГОРИЗОНТОМ
К концу лета группа Расщепея уехала в экспедицию. Ряд сцен надо было снять в лесах под Вязьмой. Работы в поездке было меньше, чем дома, попадались пустые дни из-за плохой погоды. Тогда мы собирались в избе, где жил Расщепей, и начинались бесконечные рассказы.
Много повидал в жизни Александр Дмитриевич. Он рассказывал пам о гражданской войне, о том, как он воевал вместе с Котовским, как ставился в первый раз красноармейский спектакль, как сыграл он в своей жизни первую роль — казачьего есаула... Только играть пришлось ему не на сцене и спектакль продолжался две недели, а главным режиссером был сам Котовский.
Это была известная многим история о том, как Котовский, чтобы выманить из тамбовских лесов банду Антонова, переодел бойцов своего отряда в казаков, велел нашить на штаны лампасы, а сам стал будто бы казачьим полковником. Уловка удалась: банда решила слиться с «казачьим полком» и вышла из лесов. Котовцы, переодетые казаками, и антоновцы остановились в одном селе. Антонов и Котовский встретились на совещании в большой избе, и, как было условлено, Котовский выстрелом из нагана дал сигнал к нападению. Банда была истреблена.
— Да; это была, доложу я вам, аллегория с маршами и метаморфозами,— рассказывал Расщепей.— Я там не только роль
371
есаула играл, но еще и осветителем был. Когда началась пальба, я первым делом — бац из нагана в лампу.
— Зачем же?
— Мы свой план наизусть выучили и с закрытыми глазами знали, в кого и куда стрелять, ну, а тем в потемках не разобраться было...
В ясные звездные вечера мы сидели на завалинке, и Расщепей читал нам целые лекции по астрономии. Это была его давнишняя страсть, и он всюду возил с собой небольшой, портативный, складывающийся телескоп. Когда я в первый раз посмотрела через трубу на луну, мне стало немного жутко.
Впервые я сама увидела, что луна — шар.
Очень страшно было видеть этот корявый, окоченевший мир, висящий в пустом черном небе. Я даже схватилась скорее за теплую руку стоявшего рядом Расщепея.
— Вы знаете,— сказала я как-то ему,— вы для меня прямо, Александр Дмитриевич, сами словно телескоп. Честное слово! Через вас мне все на свете теперь по-другому выглядит, я и себя по-ипому рассмотрела.
— Ну, и как? Понравилась себе? — хитро прищурившись, спросил Расщепей.
— Не очень еще, а все-таки...
— Однако какие мы научились образы и метафоры запускать!
— Смейтесь, смейтесь... Все равно это правда так!
Вечера удлинялись и делались свежее. Кончался август. Часто падали звезды. И раз вечером, глядя на остывающий в небе след метеора, Расщепей сказал:
— Самый сейчас звездопад. Скоро и листья полетят... А вы,
сударыня...— он сделал шутливо-свирепое лицо,— довольно вам на небо глядеть. Пора па себя оборотиться и в учебник заглянуть. Время, время, дорогая моя партизаночка. Сентябрь па носу. Не наверстаете потом.
И действительно, на следующий день он, как только кончили снимать, повел меня к старенькому учителю местной школы.
— Вот, Никанор Никанорович, привел под уздцы. Это та самая норовистая лошадка, о которой мы с вами договаривались.
372
По математике мы хромаем, да и по русскому языку иногда сбой у нас бывает. Не возьметесь подковать немножко?
— Отчего же!.. С превеликим удовольствием,— засмеялся старичок.— Как можем, подкуем. Лошадка, видно, резвая.
Так стала я заниматься с Никанором Никаноровичем. Старик был доволен мной, нахваливал меня Расщепею, уверял, что у меня «совершенно выдающиеся способности»... Вот поди ж ты, разберись тут. А в школе меня считали мало на что годной. Я старалась не разочаровывать Расщепея и занималась довольно усердно. Времени свободного у меня теперь совсем не было. Я даже не собралась ответить на письмо Таты, которое получила еще в августе.
В Москву мы вернулись в конце сентября. Я соскучилась по городу и с удовольствием шагала по улицам, мимо дымящихся асфальтовых котлов, по золотистым бульварам, где за решеткой, около беспрестанно мигающей красной лампочки, висели над трамвайными путями предупредительные знаки московской осени: «Осторожно! Листопад».
Дома у нас на всю комнату пел приемник, который я пород отъездом подарила отцу. Расцеловавшись со мной, отец тотчас же сообщил:
— А позавчера тебя, Симочка, по радио упомянули. По станции «Коминтерна». Что исполняешь роль. Ну, и про Александра Дмитриевича, конечно.
И, коснувшись двумя пальцами усов, он двинул губами спер
ва в одну сторону, потом в другую, приглаживая седые волосы. Так он делал, когда был чем-нибудь тайно доволен.
В школе меня встретили с уважительным любопытством.
— А, из дальних странствий возвратясь! — закричал Ромка.
Тата поздоровалась со мной несколько суховато, как мне показалось.
— Ты что же не ответила на мое письмо? — спросила она меня.
Я рассказала ей, как много пришлось мне работать, не оставалось свободной минуты...
— Ну конечно, где же тебе теперь для меня время находить! — Тата надула губы, отгибая и загибая уголок тетради.— Только ты, пожалуйста, не думай, что один Расщепей на свете
373
такой знаменитый. А я тут без тебя с кем познако-омилась!.. Ты даже не догадаешься. G самим Сошниковым из Большого театра. У него на целый орден больше, чем у твоего Расщепея.
Она раскрыла тетрадь и, заслоняя что-то обеими ладонями^
хитро озираясь, сказала мне:
— Смотри сюда... Вот, под рукой.
Я увидела пушистый хвостик.
— Это мы у него дома были, на концерт ходили звать, а п передней шуба неубранная висит, я взяла и хвостик с шубы отодрала на память. Правда, миленький?
— Ну и очень глупо, по-моему,— сказала я совершенно искренне, потому что мне стало очень обидно, как Татка смеет сравнивать мою дружбу с Расщепеем и свое хихикающее увлечение, какие были у многих из наших девчонок.— Подумаешь, святыня! Стоит хранить! — добавила я жестко.— Ты бы еще па память у пего галошу стащила из передней.
— Ну, Симка, знаешь, ты очень какая-то стала...
— Какая?
— Изменилась, вот какая.
— В сторону чего же изменилась?
— В сторону, которая тебе не идет...
Тут вошел математик, и нам пришлось замолчать.
— Антон Петрович! — Я подняла руку.
— А, Крупицына...— сказал математик.
— Антон Петрович, я хочу сегодня отвечать.
— То есть?
— Я хочу, чтобы вы меня вызвали.
В классе все с удивлением взглянули на меня.
— Но вы же опоздали почти на месяц. Надо дать вам время подтянуться.
— А я уже все прошла, со мной занимались... я могу отвечать.
— Не верю своим ушам! — воскликнул математик.— Хочу поверить глазам. Пожалуйте к доске, берите мел.
Я вышла к доске, взяла мел, победоносно взглянула на Ромку, обвела спокойным взором весь класс.
— Ну, допустим,— сказал математик,— что дан треугольник... и нам известно...
374
Через пять минут он мог своими глазами убедиться в том, что уши его не обманули.
В перемену я сбегала в аптеку напротив и по автомату позвонила Расщепею:
— Александр Дмитриевич, это Сима говорит. Александр Дмитриевич, я сейчас получила у математика «отлично».
— Ага,— услышала я голос Расщепея.— То-то! Можем, если захотим. Смотрите, чтобы и дальше так...
Целый месяц шли павильонные съемки. Расщепей не хотел ждать снега, поэтому все зимние сцены были сняты тоже в студии. На искусственном спегу, среди деревьев из папье-маше снимали сцены у костра, в обозе французов. Но лес был сделан так искусно, так сверкал на ветвях снег, что трудно было поверить: неужели это не настоящий лес? Потом шли большие съемки без моего участия. Это были эпизоды страшной мужицкой войны — рассерженный народ гнал и истреблял врагов своих. Эти сцены Расщепей считал очень ответственными, и, когда я робко заикнулась как-то, почему же я не участвую в этих эпизодах, Расщепей, строго посмотрев на меня, сказал:
— Фильм, между прочим, называется «Мужик сердитый», а не «Устя Бирюкова». Понятно?
Больше я не спрашивала.
А через месяц начался период озвучивания и монтажа.
Расщепей заперся у себя в кабинете. Целые дни туда бегали люди с нотами, с круглыми жестяными коробками, в которых были смотанные куски фильма.
Похудевший от бессонных ночей, лязгая ножницами, сбиваясь с ног, носился Лабардан. Расщепей совсем переехал жить па фабрику. Он и спал у себя в кабинете, туда ему носили еду. Я только раз видела его, когда он шел в просмотровую. Он был небрит и бледен, глаза у него были красные, натруженные. Молча пожал он мне руку, заморгал опухшими веками и прошел. От него пахло грушевой эссенцией, которой склеивают пленку, и табачным дымом.
Я ничего не посмела сказать ему, ничего не спросила. Я чувствовала, что ему не до меня.
375
Через полчаса он вернулся из просмотровой. Лабардан и помощники несли за ним круглые коробки, ролики, ленты. Вид у Александра Дмитриевича был такой же озабоченный, но чуточку повеселевший.
Он остановился передо мной и вдруг, точно сейчас только
узнав, протянул руку:
— А, Сима! Сима-победиша! Я что-то давно вас не видел. Ну, как математика, пифагоровы штаны? Так чему равен квадрат гипотенузы?
И, не дожидаясь ответа, потрепав меня по плечу, ушел к себе. Но я успела крикнуть ему вслед:
— Сумме квадратов катетов!..
Над большим серым домом на Пушкинской площади по вечерам уже бежали, огнем выписываясь в небе, слова световой рекламы: «Смотрите скоро новый большой звуковой исторический фильм «Мужик сердитый». Постановка режиссера-орденоносца Александра Расщепея». И однажды, придя домой, дождавшись, когда все легли, сама перед собой конфузясь, я вынула заветную папку с коллекцией знаменитых девушек и воровато вложила в нее новую вырезку из вечерней газеты. В ней было написано: «Ученица 637-й школы Сима Крупицына в роли партизанки Усти Бирюковой из фильма режиссера А. Расщепея «Мужик сердитый».
В декабре на фабрике был устроен закрытый просмотр почти уже готового фильма. В небольшом и низком зале с маленьким экраном собрались руководители фабрики, артисты, участвовавшие в нашей картине, несколько журналистов. В углу зала скромно села Ирина Михайловна. Наконец появился Расщепей. Я никогда не видела его таким нарядным. Он был в темно-си
нем костюме, на широком лацкане модного пиджака красиво выделялись два ордена — Ленина и Боевого Красного Знамени. Расщепея, как всегда, сопровождали неразлучные Павлуша и Лабардан.
У стены, противоположной экрану, под двумя маленькими окошечками кинобудки стояли столик с микшером и большое кожаное кресло.
376
Расщепей вышел к экрану, обернулся лицом к сидящим, молча прошелся перед рядами, потом резко тряхнул головой, так что редкие седые волосы его взлетели и не упали.
— Товарищи,— сказал он негромко,— сейчас мы вам покажем нашу картину. Должен предупредить, что один кусок у нас пойдет на двух роликах и кое-что мы собираемся перезаписать. Но, в общем, представление получить можно.
Я ждала, что он произнесет торжественную речь по случаю окончания картины. Но он прошел на свое место, нажал кнопку. За стеной задребезжал звонок.
За окошечком раздался глухой голос механика:
— Можно пачииать, Александр Дмитриевич?
— Поехали, поехали,— сказал Расщепей.
Свет потух. Над столиками зажглись пригашенные темными колпачками лампы. Я видела освещенный снизу подбородок Расщепея, полные губы, широкие крылья вздернутого носа; остальное все растворилось в темноте.
На экране вспыхнуло:
«Мужик сердитый». Сценарий и постановка Александра Расщепея. В главных ролях:
Фельдмаршал Кутузов — заслуженный артист республики Степницкий.
Наполеон, французский император,— народный артист РСФСР Шергин-Стахов.
Кореванов, помещик,— артист Петлин.
Устя Бирюкова, крепостная Кореванова,— Сима Крупи-цына...»
У меня гулко застучало сердце; удары его так отдавались в ушах, что я даже не слышала тихой, но грозной музыки, которая уже лилась из-за экрана. Пробежали надписи, музыка из глухой, далекой и рокочущей вдруг стала близкой, потекла ласковая мелодия песенки, которую мне столько раз приходилось разучивать перед съемками. В зале вдруг стало светлее. Я увидела на экране знакомую еще с прошлой весны усадьбу Коре-вановку... А вот и я сама в сарафане, босая, прячусь за колоннами....
377
Я себе очень не понравилась. Не такой представляла я Устю, и не так, мне казалось, я хожу и бегаю. Мне было просто противно глядеть на себя. Зато голос у меня оказался неожиданно очень сильным и чистым. Я не подозревала, что могу так хорошо петь. Вообще все было совсем не так, как я представляла себе. Многое из того, что я предвкушала увидеть, совсем не показали в картине. Эпизоды, которые отнимали у нас по нескольку дней на съемках, здесь заняли всего несколько минут. Потом начались какие-то совсем непонятные вещи. Вот, например, я никогда так не прыгала с горящей ограды через пламя, а на экране было ясно видно, как, спасаясь от пожара, я совершаю головокружительный прыжок. И никогда в жизни я не мчалась таким бешеным карьером на лошади через лес... Да моя Гитара никогда бы так и не поскакала. А на экране я летела вскачь, припадая к разметавшейся гриве, мимо мелькали деревья, лошадь моя легко брала ручьи и овражки...
Я растерянно глядела на экран, оглядывалась на Расщепея, ничего не понимая.
Вспыхнул свет, и все заговорили, повскакав с мест, обступая Расщепея. Я слышала:
— Александр Дмитриевич, позвольте вас поздравить... Это просто событие!
— Товарищ Расщепей, это потрясающе!..
Я видела, что многие сморкаются, вытирают глаза. Все были очень взволнованы, другие режиссеры обнимали Расщепея, трясли ему руку. Причалин суетился вокруг журналистов, обступивших Расщепея, причитал:
— А? Каково! Каково!.. Толково?.. Феноменально, совершенно феноменально! Удача за удачей, сплошная удача!..— и разводил руками.
Расщепей стоял потупившись, улыбался в вырез жилета, похмыкивал:
— Нравится? Хм... Это очень приятно. Спасибо, спасибо, товарищи... Ну, ну, это вы чересчур... Хм! Сено-солома! Прямо чертовски приятно!
Кто-то мягко обнял меня сзади. Я обернулась. За мной стояла Ирина Михайловна. Она склонилась надо мной, я увидела еще не просохшие следы слез на ее щеках, и вдруг Ирина
378
Михайловна, строгая и прекрасная Ирина Михайловна, которую я все время побаивалась в душе, порывисто нагнулась, сжала мне виски своими горячими ладонями и крепко поцеловала меня в лоб.
— Да позвольте же,— услышала я голос Расщепея,— что же вы меня всё хвалите, хвалите, а главную-то героиню забыли? Вот она, Сима-победиша, Устя-партизанка, краса и гордость, труба-барабан!
Тут все окружили меня и стали поздравлять, рахваливать, говорить, что я «такая маленькая — и уже...», и всякое такое... Но я все еще не могла прийти в себя, и, когда народ немножко успокоился, я отвела в сторону Расщепея и тихонько спросила:
— Александр Дмитриевич, а как же это так получилось? Я ведь не прыгала через огонь, и потом еще вот на лошади, когда я скачу... Разве так было?
Давно я не видела, чтобы Расщепей так хохотал.
— Милая вы моя, сено-солома... Да неужели я бы стал подвергать вас таким штукам? Это мы вас подменили тут, опытную наездницу из цирка снимали, специально подобрали... И прыгала тоже акробатка одна известная. Неужели вы не заметили, что это уже не вы? И поете не вы. Это мы из театра приглашали за вас петь. А вы только рот раскрываете... Раскрывает рыбка рот, а не слышно, что поет... А потом за вас напели. Но это здорово, значит, снято, если вы сами не заметили... Павлуша молодец!
Он был очень доволен, а я загрустила. Мне было очень обидно, что мою Устю, любимую Устю, под именем которой я прожила столько времени, кое-где изображаю не я, а какие-то чужие актрисы. И пела не я, и прыгала не я, и скакала так великолепно на коне нанятая взамен меня наездница из цирка. Я вернулась домой огорченная.
Прошла неделя, и на Театральной площади появилась огромная реклама нашего фильма. Моя физиономия висела над сквером у Большого театра. Художник не поскупился на веснушки, каждая была с тарелку. И это меня несколько огорчило. Но рядом были крупно изображены сцены из фильма — яс Наполеоном, Расщепей в роли Давыдова. Люди проходили, останавливались, задирали головы, говорили: «Это, наверное, иыте-
379
ресно, надо будет сходить». И дома Людмила, едва войдя, разматывая платок, восторженно рассказывала:
— Иду сегодня в гастроном, вдруг, можете себе представить, вижу — напротив, на углу, Симка наша вот такими буквами висит!..
В выходной день картину пустили на все центральные экраны Москвы.
Расщепей добыл мне целую кипу бесплатных билетов, я раздала дома нашим и в классе наделила всех своих друзей. Даже Ромке Каштану дала два билета — пусть уж идет смотрит и убеждается... Отец в этот день отказался от моих услуг и пошел в парикмахерскую; вернулся оттуда не похожий на себя, смешной и словно похудевший. Мать надела свое лучшее платье, хотя раздеваться в кино не требовалось. За нами заехали на такси (кутить так кутить!) Людмила с Камертоном, и мы поехали в кино «Ударник».
Около кино, залитая светом, стояла большая толпа. Все билеты были проданы. Над входом, искусно освещенная красными лампочками, висела панорама горящей Москвы. Зал кино был битком набит, и паши места в первом ряду балкона оказались уже кем-то занятыми. Настройщик очень обиделся.
— Вы, граждане, на чужих билетах расположились,—сказал он,— попрошу подняться...
Но сидевшие сами, посмотрев на наши билеты, вздохнули и поднялись, освобождая места. Только какая-то толстая девчонка, нарочно толкнув меня, пробормотала:
— Подумаешь, какие важные! Нечего опаздывать! А то...
Опа взглянула н'а меня и осеклась. Что-то, видно, поразило ее в моем лице, потому что она вдруг смущенно заглянула в иллюстрированную программку, которую держала, стала что-то шептать своим, и те, оглянувшись, долго с любопытством рассматривали меня.
Но вот медленно погасли люстры, в темноте слабо загорелись красным дощечки над дверями, молочная струя света брызнула из будки. В зале стали громко и вразнобой читать фамилии участников. Я услышала в разных концах зала свое имя. Пошла картина.
Я танцевала испанскую пастораль и пела французскую пе
380
сенку. Громко, на весь огромный зал, звенела эта песенка, такая знакомая мне и теперь ставшая известной всем сидящим тут. Гремел на экране, подкручивал ус, сверкая в публику сердитыми, горячими глазами, добрый мой Александр Дмитриевич в гусарском мундире. Подымался рваный дым Бородина. Под тревожный шепот зала убивали Степана. Плыла Москва. Сам император Наполеон разговаривал со мной во всеуслышание. Хитро поглядывал с экрана умный глаз Кутузова. Зал то замирал, то аплодировал, а отец, приложив руку к уху, повернувшись боком к экрану, шепотом спрашивал:
— А Симочка сейчас чего делает?.. Это она кому говорит?.. А это чего хлопают?.. А Симочка наша сейчас где?..
И вот я, заломив руки, лежу ничком на холодной, мокрой траве. Все кончено. И всплывают в сером небе надо мной слова заключительного титра: «Крестьяне, верный наш народ, да получат мзду от бога».
Медленно возникает за экраном рыдающая нота, становится все тоньше и пронзительнее и обрывается. Конец. Вспыхивает свет, люди вокруг меня сконфуженно прячут носовые платки, отворачиваются, покашливая. Отец сидит неподвижно, опустив голову.
— Сказали бы мне сейчас: «Хочешь глянуть и умереть?» — я бы часом не задумался... Хоть бы на один вечер мне глаза кто дал!
И проводит пальцем под черными стеклами очков. У мамы и у Людмилы — совершенно запухшие от слез, восторженно-распаренные лица.
— Симочка, ой, до чего же ты, милочка, хорошо сыграла! — шепчет мне Людмила.
— Смотрела бы да не насмотрелась,— говорит мать.
Я жду, что скажет настройщик, который всегда любит оставлять за собой последнее слово. Но он молчит, он молчит на этот раз, и это поражает меня больше всего.
У выхода нас окружает толпа, и та толстая девчонка, которую мы согнали с места, тыча в меня пальцем, громко говорит*
— Вот она, Устя!
— Извиняюсь, это не вы в картине сняты? — спрашивают меня.
381
— Она, она самая,— говорит за меня мать и скромно добавляет: — Дочка.
— Устя, Устя! — кричат мальчишки, продираясь под локтями.
Подходят Тата и Ромка, Катя Ваточкина и Соня Крук.
Медленно раздвинув толпу, ко мне приблизился коренастый,
мрачного вида человек, и я узнала в нем того самого сердитого шофера, который возил меня на первую пробу к Рас
щепею.
— Гляди-ка ты,— промолвил он, покачивая головой,— не зря я тогда возил. Прямо в самую пору пришлась. Сильно захватывающая картина!
И вдруг я вижу там, сбоку лестницы, притиснутого толпой к колонне Расщепея. Его никто не замечает, его пинают, оттирают в сторону. И он кротко отодвигается, чтобы не мешать, чтобы все могли всласть меня разглядеть.
Я чувствую, как горячая краска заливает мне лицо.
— Александр Дмитриевич,— кричу я,— идите сюда! Александр Дмитриевич... Товарищи, это и есть сам Расщепей, который Давыдова играет!
— Где, где? — вертя головами, спрашивают меня зрители.
Но Расщепей, помахав мне рукой, бесследно исчезает в одну из дверей.
А там, в зале, и еще в десятке залов Москвы, и в Ленинграде, и в Киеве, и в Минске, снова уже погас свет, и опять пляшет, поет, плачет, гибнет, спасается, совершает подвиги и падаег ничком девочка с моими веснушками — моя Устя.
Глава 12
ЗВЕЗДА ИЛИ ПЛАНЕТА
— Ну, вот и всё,— говорит мне на другой день Расщепей, когда я пришла к нему.— Вот и всё. Теперь отдохну месяц, полечусь немного, да пора приниматься и за новую работу. Я уже надумал кое-что, Симочка.
И он ходит по комнате, ерошит легкие свои волосы, теребит себя за нос, останавливается, смотрит поверх меня.
382
— Это будет картина об очень простом нашем человеке, совсем незаметном. Так и будет называться: «Мелкий служащий». А душа у него — дай бог каждому. И он видит правду нашего дела. Он скромница, а как гражданин — гордец. Сам сыграю...
А я слушаю его, и мне грустно, что кончилось что-то очень большое и завтра мне уже не надо репетировать, мучиться, вести дневник Усти Бирюковой, лежать с примочками на обожженных глазах, падать с моей доброй Гитары. Кончилось это необыкновенное время. Вот и всё. Но Расщепей уже понял мое настроение. Его большие глаза всем своим синим огнем так
и светят мне прямо в лицо.
— Ну-ну!.. Чего это вы скисли, сено-солома? Погодите. Давайте сядем и поговорим по душам.
Он придвинул ко мне стул, сел боком, положив на спинку скрещенные руки, упираясь на них подбородком и внимательно глядя на меня.
— Что, с Устей расставаться жалко? А не надо... Устя должна остаться в вас. Но пусть она не держит вас, а толкает вперед, дальше! Ведь Устя бы сама далеко пошла, не будь тогда жизнь такая проклятая. А у вас судьба — с Устиной и не сравнить. Вон какое время вам на жизнь выпало. Как бы вам Устя позавидовала!.. И вы сами шагайте смело. О кино пока больше думать не надо. Учиться надо. Не топчитесь на месте. Толк в жизни из вас выйдет.
— А ходить к вам мне можно будет?
— Что за вопрос! Конечно, можно. Будем дружить по-старому. «Никто пути пройденного у нас не отберет!» — так в песне поется.
Во всех газетах напечатаны огромные статьи о нашей картине. Все они расхваливают фильм, называют Расщепея крупнейшим мастером, блестящим художником, могучим талантом... Хвалят и меня за простоту и искренность.
Когда я вернулась после первого показа картины домой, я нашла в комнате большую корзину цветов от Ирины Михайловны, маленький фотоаппарат — подарок Расщепея и альбом, в котором были собраны фотографии всех участников фильма и
383
увеличенные кадры сцен, где я была снята. Этот альбом прислали мне Лабардан и Павлуша.
В школе теперь стали относиться ко мне совсем по-иному.
Даже математик Антон Петрович как-то в перемену подошел к моей парте и сказал:
— Вот видите, Крупицьша, не такая уж страшная вещь эта математика, а при ваших способностях ничего не стоит идти все время с отличными оценками... Я, между прочим, был вчера в кино. Скажите, вы не знаете, Расщепей — это не родственник профессору Расщепею, который читал в Петербургском университете? Хотя тот, кажется, был Расщепейко...
На уроке истории преподаватель говорил так:
— Ну, что касается вопроса о пожаре Москвы во времена Наполеона, после которого город был почти целиком перестроен, то тут нам, я думаю, может рассказать что-нибудь интересное...— он делал паузу, глядел на меня,— тут, я думаю, нам может рассказать что-нибудь интересное Крупицына, которая некоторым образом была очевидцем.
И все в классе, обернувшись ко мне, по-хорошему смеялись. Ромка Каштан теперь тоже присмирел, и раз па улице я даже слышала, как он говорил одному парню из другой школы:
— Вон, гляди, с того боку крайняя... Это Крупицына идет, Симка. Знаешь, которая Устю-партизанку играет... «Мужик сердитый» видел? Она в нашем классе учится.
Два месяца не сходила с экрана наша картина.
Кажется, не было человека в Москве, который бы не посмотрел ее. И бывало так, что какой-нибудь солидный дядя в трамвае долго пялил на меня глаза, силясь что-то припомнить, и потом, уже у выходной двери, вдруг решался и, перегнувшись ко мне, тихонько спрашивал:
— Девочка, извиняюсь, это не вы в «Мужике сердитом»? Кино такое есть...
А потом картину сняли с центральных экранов, и она стала постепенно уходить сперва за Бульварное кольцо, потом за Садовое и совсем ушла из Москвы, а на Театральной площади уже стояли рекламные щиты какого-то нового фильма. И в школе стали постепенно забывать, что я была когда-то Устей-партизанкой. Я снова помирилась с Татой (ей нечему уже было зави
384
довать), по дружила я теперь главным образом с Катей Ваточ-киной. Только учиться стала я немного лучше. И не потому^ что считала это теперь каким-то своим особенным долгом, не ради чести, а просто расшевелил что-то во мне Александр Дмитриевич. В жизни оказалось много интереснейших вещей, о которых я не имела представления. Мне захотелось много знать, много сделать. Это было главное. А может быть, самое важное было в том, что теперь я поверила в себя, увидела, что могу пригодиться в жизни и участвовать в ней не хуже других.
И в то же время росла во мне какая-то обидная тоска. Мне казалось, что прошла и никогда уже не вернется самая лучшая полоса в моей жизни. Вот я снова самая обыкновенная школьница, ничем от других не отличающаяся, такая же, как все в нашем классе. А не вспоминать о том, что было, я не могла, да и нельзя было забыть об этом. Расщепей был слишком знаменит. О пом писали в газетах. Он выступал по радио. В журналах я видела его портреты. Газеты писали о его планах, о новой начатой им картине, и у меня росла обида: вот теперь я ему уже не нужна, уехал и не вспомнит меня, а небось раньше, когда делал картину, так «Симочка, Симочка»!
И бывали дни, когда все валилось у меня из рук. Я бралась за уроки, но, вместо того чтобы заниматься, рисовала в общей тетради фигурки Наполеона, гусарские кивера... Или вдруг мне приходило в голову, что вот сейчас где-нибудь идет наша картина, люди сидят в зале, смеются, волнуются, как Устя выберется из французского обоза, хлопают ее хитрой удаче, и никому, никому из них дела нет, что корпит сейчас эта самая Устя над задачкой, а проклятый икс никак, хоть ты лопни, не сходится с ответом... В один из таких вечеров я не выдержала и поехала к Расщепею. Когда я позвонила у знакомой двери, за ней раздался голос Ирины Михайловны:
— Кто там?.. Ах, Сима! Входите. Раздевайтесь. Только на меня не смотрите...
Она впустила меня, а сама убежала, мягко шлепая ночными туфлями, и через минуту вернулась, кутаясь в пушистый купальный халат. Голова у нее была замотана вафельным полотенцем, словно чалмощ
385
— Никого нет, я одна и только что из ванны... Александр Дмитриевич на фабрике. Ежедневно до ночи. Работа не ладится, да и с дирекцией там у него что-то... Умоляю его хоть денек отдохнуть. Губит себя... Ну, что вы стали? Входите.
Я стояла в нерешительности:
— Нет, что ж... я тогда пойду...
— Со мной, значит, не желаете водиться?
— Что вы, Ирина Михайловна! Только... Нет, вы не думайте... Я просто вас очень не смею...
— Во-первых, пора уже «сметь»,— сказала она, как всегда без улыбки.— Во-вторых, не рассуждайте, проходите, будем пить чай с кексом, устроим девичник.
Мы сидели на широкой тахте, с ногами забравшись на нее, и пили чай с кексом на низеньком столике. Ирина Михайловна сбросила свой тюрбан. Тяжелая сырая коса упала ей на колени. И такой молодой, такой простой показалась мне недоступная, всегда немножко подтянутая Ирина Михайловна, что я скоро по-хорошему разговорилась с ней.
И так понемножку, слово за слово, я покаялась в своей обиде.
— Да, я-то хорошо знаю, как это трудно, о-ох, как трудно! — сказала она, и лицо ее стало вздрагивать все чаще и чаще.— Я ведь, Сима, была актрисой, и, говорили, хорошей актрисой.
— Я знаю. Мне Александр Дмитриевич рассказывал. Только он про это не велел с вами говорить...
— Ну, а мы с вами поговорим тайком от него. Я очень хорошо понимаю ваше состояние, Сима. Только поддаваться самой себе не надо. Иногда, Сима, приходится себя за волосы подымать.
— Но у меня ничего, ничего не получается, Ирина Михайловна! За что ни берусь, только...
— А откуда вы знаете? Вы разве за многое уже брались?
— Нет, я, наверно, ужасно неспособная... В кино у меня вышло, а больше, я уже чувствую, ничего у меня в жизни не выйдет. Я уж чувствую.
— Ну зачем вы глупости говорите, Сима! Вы же умная девочка.
— Я не могу... я не могу... не могу заниматься. Я все ду-*
386
маю и думаю. Мне даже иногда страшно делается, что я ничего не смогу.
— А Усте-партизанке тоже, верно, страшновато было уйти от жаркого костра в черный лес... А она пошла... Знала, что надо, и пошла... И я думаю, что пионерка Сима не устуцит партизанке Усте. А?
— Нет, Ирина Михайловна... если б вы только знали... если бы вы сами...
— А я, может быть, именно сама! — перебила меня Ирина Михайловна.— Но мне было хуже, куда тяжелей! Ведь вас это только случайно захватило и впереди у вас столько еще всего, а для меня в этом вся жизнь была! И пришлось бросить... Нельзя было больше сниматься. Видите этот тик?.. Как ни лечилась — ничего. Ну и что ж, пришлось начинать жизнь заново. Вот стала изучать историю, с головой в это ушла. А мои знания очень пригодились Александру Дмитриевичу. И видите, ничего, справилась. Вот я и говорю, я имею право вам говорить: трудно все это, но преодолимо.
Она принесла кипу фотографий. Тут были девичьи карточки, с которых смотрели ее спокойные, широко открытые глаза; увеличенные кадры из картин с ее участием; снимки, сделанные во время путешествий с Расщепеем. Вот они вдвоем на борту океанского парохода, оба молодые и щеголеватые.
Вот Расщепей — молоденький студент, а тут он уже в военной гимнастерке с красным бантом и портупеей. Я перебирала эти фотографии. И видела, как редеют волосы, как густеют морщинки у глаз. Только взгляд не меняется — вот такой же и на первых его снимках, ясный и горячий!
Когда я уходила, Ирина Михайловна еще раз, уже в дверях, напутствовала меня:
— Не цепляйтесь сейчас за это, растите пока, там видно будет. Не надо, Сима милая, не надо. Думаете, мало у нас несчастных, которые возомнили себя бог весть чем, а потом всю жизнь мыкаются, завидуют чужой удаче...
На меня очень сильно подействовал этот разговор. Все вспо
минался он мне — вот как мы сидели и разговаривали, словно две подруги. Я взяла себя в руки, стала подгонять упущенное за последние дни в школе.
387
Так прошла неделя, другая. Но тут встретился мне на улице Причалин. Он радушно приветствовал меня:
— А, каково! Великая Серафима, знаменитая расщепеевка...: Что ж совсем забыла нас?..
И дал мне билет во Дворец кино. Там я встретилась кое с кем из знакомых по фабрике, меня пригласили на завтрашний просмотр.
И я зачастила туда.
Расщепей встретил меня раз вечером в зале Дворца кино, крепко, до боли, взял за руку, отвел в сторону и очень сердито
спросил меня:
— Вы чего это тут околачиваетесь? Мне Павлуша говорил, что он вас тут каждый день видит. Это еще что за новая мода?
Я молчала, высвобождая руку, и стояла вся красная, низко опустив голову. Он спросил меня:
— Ну, как в школе дела идут? Пень-колода?..
А что я могла ответить ему? Рассказать, как позавчера математик, ставя мне опять «посредственно», грустно вздохнул и покачал головой? Сказать о том, как меня тянет сюда, крикнуть ему, что он сам дал мне эту сладкую отраву и приворожил к экрану, журчанию аппарата, свету юпитеров?
Но я ничего не сказала. А через несколько дней я получила вызов на фабрику к Причалину. И Причалин сообщил мне, что он будет ставить веселую музыкальную комедию из колхозной жизни, под названием «Музыка, туш!». Он звал меня сниматься в одной из главных ролей.
— Ну, каково? У меня вы сможете пышнее раскрыться,— говорил он мне.— Расщепей, не в пику ему будь сказано, зажимает дарование, при нем не разгуляешься... У меня вам будет свободнее, сбросите оковы. И вам будет интересно еще раз сняться в совсем другой, очень пикантной роли. Сделаем картину — конфетку! — Он причмокнул своими жирными губами.— А то что же это такое — успех у вас был, и не использовать! Публика вас любит. Ковать, ковать надо железо! Я знаю Расщепея, он людей не жалеет. Отснял — и до свиданья! Ему дальше дела нет. А вам каково?
Потом Причалин протянул мне баночку с каким-то кремом: — Вот, первым делом веснушки надо будет вывести. Я не
388
Расщепей, у меня иные принципы. С веснушками надо будет расстаться. Ну, киваю!
Четыре дня я опять была сама не своя от радости. Ура, я снова буду сниматься! А на пятый день меня в коридоре фабрики встретил Расщепей и зазвал к себе в кабинет:
— Вас что это, Сима, Причалин сниматься зовет? Вы, конечно, можете меня не слушаться, это ваше дело, но я этого Причалина, этот трензель-бубен, давно бы с фабрики погнал. Не надо, Симочка, это неподходящее для вас дело, и ничего хорошего не получится. Он гад и проныра, он, Симочка, пустоглазый, разве вы не видите? У этих людей липкие и холодные руки. Опи когда за портфель берутся, так у портфеля и то по коже пупырышки идут. В искусстве их надо истреблять безжалостно. Это штамповщики. У них и слова, и мысли, и чувства — все под копирку!
— Александр Дмитриевич,— робко возразила я,— я не могу, мне очень хочется сниматься. Все равно уже... Я и занятия в
школе запустила.
Расщепей помрачнел:
— Симочка, я понимаю, это я первый сбил вас с панталыку. Так вы учились и учились. Но мы же с вами большое дело сделали. Какую картину нашему народу подарили! Ведь вся страна смотрит. А этот напустит пошлятины.
Я молчала.
— Не надо вам с ним связываться, Симочка. Вот снялась раз — и уже считает себя звездой. Давайте говорить прямо. Вы уже большая. Какая же вы звезда? Вы в лучшем случае планета. Помните, я вам в экспедиции лекции читал? Планета. Сво
его сияния у вас нет, попали в хорошую систему — засверкали и давали хороший, ровный, честный свет. А теперь вам надо учиться, своими руками загребать жар, чтобы потом греть и освещать то дело, которое будет в вашей жизни главным делом, а не случайным. Понятно вам это?
— Александр Дмитриевич, — я заплакала, — вы, конечно, рассердитесь, только я все равно... Я все равно буду сниматься. Вы сами учили, что надо все отдавать, если любишь искусство.
— Ну вот! — закричал он, вконец расстроившись.— Чтобы отдавать все, надо уже иметь что-то, надо созреть сперва... Ну
389
вот, например, когда женщина готовится стать матерью, она все свои силы, все жизненные соки свои ребенку отдает. Но организм должен быть зрелым, совершенно зрелым, а иначе это болезнь, уродство, бледная немочь.
Я молчала.
Глава 13
МОЯ ИЗМЕНА
Но я не могла молчать. Я запомнила каждое слово, сказанное мне Расщепеем, и смутно чувствовала, что Александр Дмитриевич был прав, отговаривая меня, но мне так хотелось сниматься, что я невольно начала искать, кто бы мог передо мной защитить мое желание, опрокинуть тяжелые и прочные доводы Расщепея. Рассказать обо всем кому-нибудь из подруг мне не хотелось, мать вряд ли бы меня поняла. Отцу? Но он бы, конечно, стал на сторону Расщепея, которого заочно очень уважал и считал великим человеком. А где-то меня царапала обида на Расщепея: «Чего он сам меня пе снимает и другим не хочет дать?»
Я очень вытянулась за эту зиму, сразу обогнала своих подруг. Даже Людмила признала, что я выровнялась, но я слышала, как кто-то на фабрике сказал за моей спиной:
— Смотрите, какая дылда стала! Удивительно, как все они превращаются в однотип. Вовремя ее Расщепей отснял.
Отснял... Неужели меня уже отсняли навсегда?
И я упрямо решила, что все равно, несмотря ни на какие отговоры, сниматься буду! Уже в этом была измена моей дружбе с Расщепеем. А еще гаже было, что я рассказала Причалину о моем разговоре с Александром Дмитриевичем. Произошло это нечаянно: я хотела только сказать, что меня отговаривают, а потом сорвалась — и все передала. Причалин, услышав мой рассказ, весь взвинтился, забегал по комнате, зашлепал своими жирными губами, кричал, что Александр Дмитриевич заводит склоку в творческой среде и он положит конец этому деспотизму Расщепея. Он был мне очень противен в этц минуты, но я сдержала себя. Я решила все стерпеть: искусство, как говорил Расщепей, требовало жертв.
390
Договор на мое участие в картине Причалина пошел подписывать па этот раз настройщик.
Причалин пообещал устроить его работать в музыкальный сектор кинофабрики. Настройщик вернулся домой в самом победном настроении и долго рассказывал нам, как он обламывал Причалина.
— С этим человеком приятно поговорить,— разглагольствовал он,— практически мыслящий человек. Ты, Симочка, не упускай этот шанс.
Но Расщепей был не из тех, кто легко отступает. Под выходной день, к вечеру, мы только что кончили белить кухню, и я замывала полы. Мыть полы — дело довольно скучное... Особенно когда уже наизусть знаешь каждую половицу: вот на этой выжжены упавшими когда-то из печки углями щербинки, тут из пазов выколупалась шпаклевка, а сейчас пойдет доска с пятном от пролитых однажды чернил (так и не выскоблили!), а рядом будет половица с большим сучком, под который вечно набиваются какие-то махры... И я как могла разнообразила это занятие.
Прежде, когда я была поменьше, я, моя полы, играла сама с собой в классы: надо было, пятясь не глядя, наступать на загаданные половицы. Иногда я любила глядеть назад, себе под ноги,— комната переворачивалась, и я воображала, что бесстрашно карабкаюсь по потолку. Можно было еще с размаху плюхнуть тряпку о пол так, чтоб во все стороны разбежались головастые струйки, и потом развозить их тряпкой — у каждой была своя судьба. Не плохо также было обводить сухие островки, рассекать их каналами, устраивать наводнения... Не помню уж, каким способом я мыла полы в этот раз, но вдруг под окном рявкнула певучая сирена расщепеевской машины. Я сразу узнала ее, разогнулась мигом, чуть не опрокинула ведро, застыла с колотящимся сердцем... Но в кухню уже входил Александр Дмитриевич. Он вошел, снял меховую шапку с длинными ластами наушников, а я стояла перед ним, босая, с мокрыми ногами, в грязном переднике, растрепанная, держа в руке тяжелую, не-выкрученную тряпку, с которой натекло на пол... Я даже руки не могла подать. Мать захлопотала, схватила табурет, сдула с него пыль, поставила гостю.
391
— Господи батюшки, а у нас беспорядок такой, уборку затеяли... Уж вы извините нас.
Расщепей, не раздеваясь сел на табурет верхом. Я плечом убрала со лба лезшие на глаза волосы и молча смотрела на Александра Дмитриевича, не зная, что сказать. А мать кинулась в нашу комнату; слышно было, как гремят там раздвигаемые стулья. Расщепей молча смотрел на меня. Вышел отец, громко издали поздоровался и, услышав ответное приветствие Расще
пея, уже на голос протянул руку.
— Пожалуйте, пожалуйте, пройдите в комнату,— заторопилась мать.— Серафима, брось, потом домоешь.
Как назло, у нас были в тот час Людмила и Камертон. Расщепей познакомился, присел у стола, медленно заговорил:
— Вы мепя... это, извините. Незваный лезу в чужие дела. Но видите, какая штука. Дочка у вас хорошая, и мы с ней большие друзья... Верно, Сима?
Он весело поглядел па меня, и я, вся залившись краской, бы
стро закивала ему.
— Опа мне очень помогла,— продолжал Расщепей.— Видите, какую мы с ней картину соорудили. На весь мир гремит. Сейчас вот нам пишут, восторгаются. Одним словом, лицом в грязь не ударили... А вот теперь ей надо спокойно учиться.
— Способность-то у нее к этому делу есть? — спросил осто
рожно отец.
— Простите, как ваше имя-отчество — Андрей...
— Семеныч,— подсказала мать.
— Да, Андрей Семеныч, девочка она способная, хотя и с ленцой, что говорить... Но только, понимаете, какая вещь...— Расщепей замялся, оглянулся на меня.— У меня кое-какой опыт есть по этой части, со мной у нее дело получилось, по это совсем не значит, что она уже сейчас законченная киноактриса. Да, если говорить строго, оснований больших для того, чтобы ей избрать путь такой, сейчас еще нет. Тут, понимаете, много случайного: сходство поразительное, образ ей очень близок, общая наша работа. Это было для нее, понимаете, вроде большой игры. А сейчас она видите какая уже вымахала! Сейчас все это может не получиться. А со своего нормального пути она сбивается. Ей надо учиться, учиться прежде всего, а все остальное
392
уже потом видно будет. Может быть, и кино займется, а в жиз
ни много интересного и кроме кино.
— Я, Александр Дмитриевич,— вдруг заговорил отец,— хотя и не вижу сам, но понимаю, что значит это самое искусство... Мне дочка в кино по ходу действия объясняет, что происходит. Халтуры терпеть никак не возможно.
— Вот-вот,— обрадовался Расщепей,—именно халтуры. А ее сейчас заманивают на это. Вот я и заехал к вам, хотел отсоветовать... Не надо, Симочка, сейчас за это браться.
Наступило неловкое молчание. Настройщик забарабанил пальцами по столу и наклонил голову набок:
— Разрешите мне слово, уважаемый Александр Дмитриевич.
— Пожалуйста, я не председатель. У нас тут не заседание, просто душевный, домашний разговор.
— Видите, Александр Дмитриевич,— начал настройщик, наклонил голову в другую сторону и пробарабанил пальцами по краю стола,— я отчасти тоже имею отношение к этой материи, и я так считаю, что раз способность есть и такой шанс выпал, то отвертываться от своего счастья зачем же? Люди мы, конечно, небольшие, живем по средствам довольно ограниченно, а Симочка, она уже довольно-таки подросла и в состоянии некоторое облегчение дать... Да, да, папа... Неуместно тут кулаком о стол брякать!.. Так что вы извините меня, конечно, но я тут не
могу с вами иметь в данном вопросе полную солидарность.
Видно было, что настройщик старательно подбирал самые
красивые слова.
— Как хотите, как хотите,— сказал Расщепей, резко вставая и не глядя на настройщика.— Я только хотел посоветовать... Ну, извините, мне надо ехать.
— Куда же вы так сразу, а чайку с нами? — вскочила мать.
Но Расщепей затряс головой, простился со всеми и уехал. Некоторое время все молчали.
— Большой человек,— задумчиво сказал отец,— и далеко
смотрит.
— Не спорю, личность, конечно, примечательная,— поспешил согласиться настройщик.— Только в данном обороте имеет совершенно неправильное суждение. У каждого человека имеется свой шанс в жизни. Вот у Симочки сейчас он выско
393
чил. Нельзя этого дела упускать. Ему хорошо так говорить, он уже свое в жизни приобрел: и машина, и квартира, и ордена...
Отец хотел что-то возразить, но настройщик опередил его, делая знаки нам, чтобы мы молчали:
— Я вам скажу, папа, что, если бы вы Симочкину игру видели своими глазами, вы бы сами не спорили.
И отец, как всегда в таких случаях, когда кто-нибудь грубо напоминал ему о его слепоте, сразу весь как-то обвис и больше уже не спорил.
Между тем на фабрике стали поговаривать, что у Расщепея неудача с новой картиной. Наш директор Бодров, с которым Расщепей работал много лет, получил большое назначение в Главный комитет. Временным директором остался его бывший заместитель. Он был, как говорили, приятелем Причалина.
Расщепей при встречах со мной, коротко кивнув, болезненно улыбался. Я не смела подойти к нему.
А Павлуша и Лабардан просто перестали со мной здороваться. Чудаки! Словно я была в чем-то виновата. Только один раз Лабардан, боком загородив мне путь в коридоре, глядя на меня сверху вниз, сказал:
— Ти, девчонка,— я впервые заметила, что он говорит с легким кавказским акцентом,— ти понимаешь, что ти делаешь?
А увидевший нас Павлуша крикнул с другого конца коридора:
— Что ты с ней толкуешь! Опа же теперь — музыка-чушь!
Так они называли фильм, в котором я теперь снималась.
У нас с Причалиным дело тоже не вытанцовывалось. Я должна была играть маленькую колхозницу-огородницу, которая выращивает на колхозном огороде чудо-морковь, прославляет колхоз и в то же время занимает первое место на смотре самодеятельности, играя на рояле. Взглянуть на мою неслыханную морковь приезжают крупнейшие ученые страны, журналисты. Тут председатель колхоза влюбляется в молодую журналистку. Но в это время в колхоз под видом гостей приезжают двое вредителей. Они замышляют злодейское убийство председателя, я подслушиваю их разговор и в последнюю минуту спасаю председателя. Вредителей арестовывают, я играю на вечере
ЗЭ4
самодеятельности марш из оперы «Аида». Председатель обнимает свою возлюбленную, и на этом фильм заканчивается.
Так все как будто было в порядке.
Я знала, что есть на свете вредители, что наши юные натуралисты выращивают действительно невиданные овощи, я слышала, как хорошо играют ребята-музыканты. Все это было в жизни. Но в картине, которую делал Причалин, мне было почему-то очень неловко играть. Я громко произносила слова и не верила им, изображала действие и сама чувствовала, что так люди не поступают. Случайности были нагромождены одна на другую без всякого разбора. Я сбивалась с тона и никак не могла понять, какой же я должна быть в этой картине, что во мне самое главное, какой у меня характер. А Причалин не умел объяснить это. Он начинал раздраженно орать на меня.
— Эка ты бестолковая какая!.. Как ты колорита не уловишь? — кричал он мне на съемках.— Ты что, снимаешься или так ходишь? Ты играй, играй, накачивай образ, лепи, лепи его!
А когда я однажды, не вытерпев, робко напомнила ему, что Расщепей учил меня действовать совсем не так — прежде всего старался объяснить мне самую сущность эпизода, настроение, Причалин страшно обиделся:
— «Расщепей, Расщепей»! Какое к этому касательство имеет Расщепей? Что ты мне тычешь Расщепея?
Но он и сам видел, что ничего у нас не получается. Когда мы просматривали готовые куски, я смотреть на себя не могла — так нелепо, фальшиво, заученно, так неестественно было все, что происходило на экране. Там двигалась неуклюжая, долговязая дура, говорила деланным голосом, двигала наведенными бровями, таращила глаза. И это была я!
Однажды на таком просмотре в темноте вдруг раздался из угла знакомый голос:
— Что вы делаете с девчонкой?! Во что вы превратили девчонку?
Что произошло дальше, мне и сейчас трудно вспоминать. Дали свет. Причалин, шлепая обеими ладонями по столу, брызжа слюной, кричал что-то на всю просмотровую.
Прибежал новый директор. В дверь заглядывали работники фабрики. Меня выпроваживали, но я заупрямилась,
395
— Не уйду я..₽
— Сима,— очень тихо, но внятно сказал Расщепей,— надо уйти...
Я вышла в коридор. Дверь в просмотровую закрылась.
Что там происходило, я не знаю. Сперва слышались вперебой голоса Расщепея и Причалина. Потом что-то грохнуло, словно стул резко отодвинули.
И внезапно там, за дверью, стало очень тихо. Кто-то выбежал, оставив за собой дверь незакрытой. Я заглянула туда и увидела Расщепея. Кровинки не было у него в лице, и, криво закусив губу, он медленно сползал по стене, совсем как Степан Дерябин в пашей картине. Я успела обеими руками зажать себе рот и вцепилась зубами в ладонь, чтобы не закричать на весь коридор.
Лабардан, оттолкнув меня, ворвался в просмотровую и подхватил Расщепея. Кто-то нес, расплескивая по полу, воду в стакане, кто-то бежал к телефону. Меня оттерли в сторону.
Вышел Причалин, бледный, но сравнительно спокойный, стал в стороне, презрительно искривив рыхлый рот:
— Эка они, эти квёлые герои!
Тихий Павлуша подошел к нему и, сжав зубы так, что они скрипнули, спокойно сказал:
— Эх, и жабья вы личность!..
Меня трясло, как в ознобе, я должна была держать рукой подбородок, чтобы он не прыгал. Из просмотровой вышел директор:
— Товарищи, давайте спокойненько разойдемся. Ничего страшного. У товарища Расщепея обычный припадок, сейчас ему лучше.
Оказавшийся рядом Причалин сдержанно хихикнул:
— Удивительно, как порой кстати бывают эти припадки.
Они уходили вдвоем с директором. Причалин оживленно жестикулировал на ходу, и до меня доносился его квакающий голос. Я уловила обрывки фраз:
— Нет, каково? Как вам это... Как квалифицировать? Я должен расквитаться... поставить на актив. Я съезжу в комитет. Нельзя потакать...
Итак, Причалин еще думал расквитаться с ним!
Глава 14
„СПАСИТЕ ЕГО!“
Все про меня забыли, и я просидела в темном коридоре до тех пор, пока не приехала вызванная по телефону Ирина Михайловна. Я не подняла головы, но слышала, как торопливо простучали мимо меня ее высокие каблуки. Потом Лабардан и Павлуша провели, поддерживая под руки Александра Дмитриевича, и у подъезда фабрики загудела отъезжающая машина.
Пока я сидела так в полутемном коридоре, я все обдумала. Итак, решено: сниматься я больше у Причалина ни за что не буду! А теперь я должна искупить свою измену, я должна помочь Расщепею! Они хотят расправиться с ним, собираются осудить его на собрании, они этим окончательно добьют его.
Воображение мое разыгралось. Все теперь стало рисоваться мпе в самом зловещем виде. Мне уже казалось, что против Расщепея составлен целый заговор. Александру Дмитриевичу грозит смертельная опасность...
Я решила немедленно идти в Главный комитет. Там я расскажу, как работал со мной Расщепей, как хотел восстановить меня против него Причалин. Наш бывший директор товарищ Бодров теперь большой начальник в комитете, он поверит мне, он знает Расщепея...
Когда я вышла на улицу, уже совсем почти стемнело. Апрель стоял холодный, снега на улицах уже не было, его давно счистили, и простывшая улица казалась голой и неуютной. Ветер гнал холодную и колючую пыль по асфальту; мне сразу что-то попало в глаз, но я, не останавливаясь, бежала в комитет. Там у ворот вахтер сказал, что товарищ Бодров уехал и будет не скоро, только вечером на просмотре. Меня не пустили в комитет. Продрогшая, я ходила несколько минут перед высокой решеткой, огораживающей двор комитета, потом вспомнила, что в переулке в ограде есть незаметный пролом: мы однажды лазили через него с девчонками из Дворца кино на закрытый просмотр заграничной картины. В переулке никого не было, и я подтянулась к решетке и проскользнула во двор. Через минуту я была уже внутри здания.
.397
По опустевшим коридорам комитета, с ведрами и щетками в руках, кропя желтой мастикой паркет, бродили одинокие босые полотеры. Я решила, что проберусь в кабинет Бодрова п дождусь его прихода. Ступая через желтые лужи мастики, стараясь не шуметь, я прошла по коридору, увидела на дверях дощечку с именем Бодрова и осторожно вошла в комнату. Это была комната секретарши. Ее сейчас не было тут. Я спряталась за портьеру. Вдруг на столе зазвонил телефон. «Пусть его!» — подумала я. Но телефон продолжал звонить. Он замолкал на секунду, опять звонил, он названивал неутомимо через короткие промежутки. Я испугалась, что кто-нибудь услышит телефон, войдет и еще заметит меня. Я на цыпочках подошла к столу и сняла трубку. Телефон покурлыкал немножко и замолк. Но через минуту стал звонить телефон на другом столике. У этого звонок был еще голосистее. Дребезг его раздавался на весь коридор. Тогда я взяла трубку и, изменив голос, сказала:
— Я слушаю.
В трубке квакал знакомый голос:
— Клавочка? Доброго здоровья! Клавочка, Бодрова нет? Ты скажи, пожалуйста, ему, что Причалин звонил. Хотим заехать вечерком с директором. У нас тут такая катавасия с Расщепе-ем... Обнаглел, понимаешь, до крайности... Правда, спохватился, симулировал припадок. А? Каково? Знаешь, его штучки? Так передашь? Ну, киваю!
— Передам,— пискнула я и положила трубку.
Я постояла несколько мгновений у телефона и, услышав шаги в коридоре, спряталась за портьеру.
— Степанов,— услышала я резкий девичий голос,— вы бы поаккуратнее натирали. Смотрите, кто это по ковру наследил?
Проклятая мастика! Я, видно, измазала в ней ноги, и теперь следы выдавали меня.
— Мы, товарищ Глухова, и не натирали тут еще и не заходили сюда вовсе,— услышала я голос полотера.
— Как — не заходили? Кто же тут навозил?
Я стояла за портьерой ни жива ни мертва. Но вдруг тяжелая материя зашевелилась, и я предстала перед изумленными взорами секретарши и полотера.
— Девочка, что ты здесь делаешь?
398
— Мне товарища Бодрова... Очень важное, и скорее надо. Я Сима Крупицына.
— Ну что ж что ты Сима Крупицына? Зачем же ты тут стоишь?
— Я у товарища Расщепея снималась в «Мужике сердитом». Мне надо товарища Бодрова.
— Девочка,— сказала секретарша,— товарищ Бодров приедет сегодня поздно. У него просмотр, он не сможет с тобой говорить. Приходи завтра. Я доложу о тебе. Что это еще за прятки!
Минуту спустя я понуро брела по коридору к выходу, а за мной шел со щеткой в руках босой полотер и назидательно говорил:
— Когда недельная натирка идет, тут уж никакой ходьбы быть не может. А то что же получится — мы грунт наводим, а ты ноги макаешь. Иди, иди, следовай куда надо...
На улице было мокро. Мне сразу залепил все лицо мерзкий, липкий снег. И, как назло, я не послушалась мамы, не надела ботики. Кляклая жижа уже покрывала асфальт. Я шла по расквашенным тротуарам, и ноги у меня через несколько минут промокли. Но я решила добиться своего. Я должна была спасти Расщепея. Ждать Бодрова на улице было нелепо — кто его знает, когда он приедет. Я решила идти прямиком в Кремль.
Долго я ходила около ворот Спасской башни. Мокрая метель шлепала меня по щекам. Сверху сквозь падавший сплошной стеной снег доносились близкие удары курантов.
— Эй, девочка, вы чего это тут все ждете? Простынете так.
Коренастый командир с мокрым румяным лицом, видневшимся из-под нахлобученного резинового капюшона, подошел ко мне.
— А как мне к товарищу...
Громкий гудок машины, выезжавшей в это мгновение из ворот кремлевской башни, заглушил мой голос, но командир понял.
— Вы, девочка, напишите лучше письмо, изложите там ваше дело... Можете занести сюда или в почтовый ящик опустите. Завтра его получат. А так зачем же стоять, мокнуть?
399
Я вернулась домой такая продрогшая, что долго не могла справиться с губами, чтобы произнести хоть слово. И отец, почуяв неладное, тронув ладонью мое мокрое лицо, кинулся переодевать меня, растер мне закоченевшие ноги.
Мама уже спала. Я обо всем рассказала отцу. Потом я села к столу и написала два письма. Одно короткое — Расщепею. Я умоляла понять меня и не сердиться, простить мне измену и снова дружить со мной. Второе письмо я написала в Центральный Комитет партии.
«Вам пишет бывшая Устя-партизанка. Вы меня, конечно, не помните, но, наверно, видели в кино,— писала я.— Ав жизни я ученица 637-й школы Крупицына Серафима. Но это все неважно. Я прошу не за себя...»
Я заклеила письма в конверты, которые купила по дороге домой на почте, надписала два адреса и собралась уже идти.. Но отец сказал, что никуда меня не пустит, велел мне немедленно лечь, накрыться потеплее. Он сказал, что пойдет и сам бросит письма в почтовый ящик. Он заставил меня лечь, укрыл толстым стеганым одеялом, подоткнул с боков, погладил мне лоб, потом взял письма со стола, оделся и ушел. Я не скоро согрелась, меня познабливало. Но я собралась в комочек, подтянула колени к подбородку и незаметно для себя заснула. Так я и не слышала, как вернулся отец.
Глава 15
ЯХТА „ФЛАЮ1АРИ0Н“
Три недели я пролежала с тяжелым бронхитом. Отец взял отпуск, днем и ночью я видела его около своей постели. Оп сидел на стуле сухой, согнувшийся и дремал, но стоило мне только пошевельнуться, как он сразу поворачивался ко мне и осторожной рукой касался подушки, неслышно добираясь до моего лба. Меня навещали друзья, часто приходила Катя, рассказывала о том, что происходит в классе, какие новости в школе. Даже Ромка Каштан однажды пришел навестить меня и принес журнал «Крокодил». А Александр Дмитриевич прислал мне маленькое письмецо*
400
«Сима-победиша! Все хорошо, труба-барабан! Хворать не надо, сниматься — тоже. Причалин отчалил от фабрики. А. Р.».
От настройщика мы узнали, что через несколько дней после истории на просмотре из Главного комитета прибыла специальная комиссия, картина Причалина была решительно забракована, временный директор и Причалин были отстранены от работы на фабрике. Звонили из Центрального Комитета, справлялись о здоровье Расщепея. Александр Дмитриевич был назначен художественным руководителем всей фабрики.
Я лежала и молчала, тихонько смеясь про себя. Я-то хорошо знала, кто помог так быстро решить все это дело.
Мама по-всякому старалась угодить мпе, чуть что — бросалась к моей кровати, по папа ревниво перехватывал все у нее
из рук и сам кормил меня, сам лекарства давал.
Однажды, когда отец ушел в аптеку, мама подошла к моей
кровати и, глядя в мокрую тарелку, которую вытирала полотен
цем, тихо вздохнула:
— Симушка... Ты па меня не серчай.
— Что ты, мама!
— Конечно, и моя вина. Не пускать бы, отговорить мпе тебя тогда... А я послушалась этого Арсения Валерьяновича-то. Думала, ученый человек! А он... Вот уж правда, что Скрипичный Ключ!
— Да не надо, мама, забудь об этом. Вот еще!..
Но маме, видно, хотелось выговориться.
— Ас чего все это? От старой жизни осталось, Симушка. Все ловчиться приходилось, боишься, бывало, свой час упустить, вот и изворачиваешься... А что я скатерть-то купила тогда, так ведь это я для общего обзаведения, для себя разве?
— Мамочка, ну что ты зря расстраиваешься!
Мама села на краешек постели, обняла меня, и мы с ней первый раз в жизни очень славно всплакнули вместе.
Когда я уже начала подниматься, приехал навестить меня сам Расщепей. Он был очень весел, лицо у пего посвежело, глаза, казалось, стали еще синее. Оп привез мне коробку конфет, натащил кучу книг по астрономии. Он рассказал мне, что сам ездил в школу, чтобы уладить там мои запутанные дела, и взял с меня слово, что я постараюсь нагнать упущенное в классе. Рас-
Библиотека пионера. Тснм I
401
щепей приехал проститься со мной перед отъездом в экспедицию. Картина «Мелкий служащий» снималась полным ходом. Мое письмо, должно быть, все объяснило ему. Он был по-прежнему ласков со мной, обворожил всех наших. Пошутил с мамой, так что она замахала на него; крепко, как хорошему знакомому, пожал руку отцу и уехал.
Я ничего ему не сказала о том, втором письме. Я решила, что он не должен знать об этом. Но в душе я очень гордилась собой: вот какую большую услугу я оказала своему другу и пе хвастаюсь, молчу... Кто бы еще так утерпел в нашем классе?!
...Кончился учебный год. У меня было только одно «посредственно» — по немецкому языку, но зато по математике я имела годовую отметку «отлично».
Нелегко мне далось это «отлично». Были минуты, когда мне хотелось махнуть рукой на все и лишь как-нибудь, с грехом пополам, окончить год. Надо отдать справедливость нашим ребятам — они отнеслись ко мне очень чутко. И Тата, и Катя Ваточ-кина, и Соня Крук, и Ромка Каштан — каждый помогал мне по тому предмету, в котором сам был силен.
Терпеливая, медлительная Соня Крук занималась со мной по русскому языку. Дела у нас шли не очень быстро. В грамматике она была сильна, сразу замечала малейшую ошибку в тет
402
ради, но в жизни часто делала неверные ударения и ставила не те падежи. Она была родом с юга, и в семье у нее говорили неправильно. И могу теперь сознаться, что я была рада этому: по крайней мере, Сонька не могла важничать передо мной, поймав ошибку в моей тетради,— я через минуту ловила ее на невозможном ударении.
— Сима, ты опять написала третьего лица изъявительного наклонения «становится» через мягкий знак. Ты наверное получишь так «плохо».
— Не «третьего лица», а в «третьем лице», не «наверное», а «наверное».
И мы были квиты. Занятия продолжались.
Катя Ваточкина во всем старалась подражать нашей учительнице немецкого языка: так же, как она, стучала карандашом по книге, отбивая: «Дер, дес, дем, ден...» И мы с ней два раза чуть не поссорились, потому что я не всегда могла сдержаться и фыркала, видя, как она старается изо всех сил выглядеть учительницей. Чтоб она тоже не слишком уж важничала, я иногда нарочно произносила выученные во время съемок французские фразы и спрашивала, как это будет звучать по-немецки. Бедная Катя мучилась, краснела, карабкалась со слова на слово, а потом обиженно заявляла, что по-немецки так вообще не говорится, это непереводимо.
Ромка Каштан, принимаясь разъяснять мне урок, говорил каждый раз:
— Итак, следующий номер нашей программы: бесстрашный юноша смело входит в клетку пантеры. (Он уже повысил меня в чине.) Алле-гоп! Дан угол АВС. Требуется...
По математике он шел в классе первым. Объяснял Ромка все точно и со вкусом. Неожиданно он оказался очень терпеливым репетитором, подолгу засиживался со мной в классе после уроков и даже не острил, а только шумно вздыхал, когда я что-нибудь путала. В классе уже посмеивались над нами: поднимали глаза к небу и притворно вздыхали, когда видели нас вместе. А Ромка мрачнел.
— Думаешь, я не понимаю, для кого ты так стараешься? — сказал он мне однажды.— Это все Расщепей...
Я, должно быть, очень покраснела, потому что Ромка, запи
403
хивая учебники в портфель, с невиданной в нем серьезностью сказал:
— Эх, Крупицына, я ведь все понимаю...
Тут уже и я кое-что поняла:
— Ничего ты, Ромка, не понимаешь! Я действительно дала
слово, по ты на это как-то глупо смотришь.
— Ну да... А я тебе нужен, только чтоб помочь слово сдер
жать.
— Рома, я к тебе очень хорошо отношусь всегда, а ты вечно
сам мпе пакости говорил, дразнился...
— А ты все сердишься на шутки, Сима? — проговорил он, взглянув на меня исподлобья, но тут же перешел на свой обычный топ: — Несчастный случай в клетке! Гибель юного укротителя па глазах у публики. Остались от мальчика рожки да ножки. Спешите видеть!
— Ромка, по надо,— сказала я, ну совсем как говорил мне Расщепей.— Ты же умный мальчишка! Давай дружить по-хо
рошему.
— Давай,— вяло согласился оп.
И больше по заговаривал об этом.
Так с помощью ребят я нагнала упущенное, и, когда вернулся из экспедиции Расщепей, я могла показать ему вполне при
личную ведомость о годовых успехах.
Кроме того, я записалась в кружок юных астрономов при городском Доме пионеров и занималась там по выходным дням. Из картонной трубки и двух линз я соорудила небольшой телескоп для нашего отряда и, совсем расхрабрившись, на последнем перед каникулами сборе сделала даже доклад: «Как по солнцу и звездам ориентироваться в походе». Ребята были очень довольны, а Рома Каштан, когда кончили хлопать мпе, сказал:
— Ну, поздравляю! Теперь у пас в отряде уже пе Крупицы-па, а Джордано Бруницыка... Смотри только, если напутала нам со звездами и мы из-за тебя заблудимся, не попадайся к нам на костер!
Кончились занятия, и часть ребят нашего класса уехала в подмосковный пионерский лагерь. Я оставалась в городе, так как собиралась съездить к тете в деревню, под Егорьевск. Ребята прислали мне письмо из лагеря, прося поговорить с Расщепе-
404
ем. Им очень хотелось, чтобы Александр Дмитриевич приехал в лагерь и побеседовал с пионерами у костра. У них уже побывали там знаменитый летчик и детский писатель. Теперь ребята просили уговорить Расщепея. Я позвонила Александру Дмитриевичу, сообщила ему о просьбе ребят, рассказала о том, как хорошо помогали мне мои товарищи в классе, и он, к моей радости, согласился:
— Ладно, съездим! Идет! Потолкуем с вашими.
А когда узнал, что наш лагерь недалеко от канала Москва — Волга, за четвертым шлюзом, совсем обрадовался:
— О, это здорово! Поплывем, труба-барабан! Я, кстати, и яхту уже спустил. Очень здорово!
Рано утром в выходной день он заехал за мной на своей золотисто-зеленой машине, и через час мы были у речного вокзала в Химках. Легкий ветер дул с водохранилища; осторожно, как стрекозы, садились на воду большие белые гидросамолеты и бежали, скользя по зеркалу, в котором отражалась белая воздушная громада дворца-вокзала с высоко поднятой в небо золотой звездой. Где-то, невидимая, скрытая от глаз, уже играла музыка, на верандах вокзала прогуливались приехавшие сюда спозаранку праздничные москвичи, шипели фонтаны, и от них утро казалось еще свежее и прозрачнее.
Яхта Расщепея стояла у берега, заведенная в маленькую бухточку. Это было легкое и красивое судно, с низенькой каютой, стройной мачтой. На солнце сверкали зеркальные окна каюты, медная отделка борта и иллюминаторов; на полосатой лакированной палубе, выгнув короткие медные шеи, по-галочьи разинули красные глотки вентиляторы. Ветер гнал легкую волну с водохранилища, и яхта подрагивала, сдерживаемая расчалками, как горячий конь в стойле, поводила крутыми боками, готовая, казалось, вот-вот прянуть вперед и помчаться. На белоснежном борту ее, у самого носа, накладными золочеными буквами было набито название: «Фламмарион». У самого носа, под якорными клюзами, был укреплен обведенный красным кружок со стрелкой — наискось вперед. Это был астрономический знак планеты Марс — кружок со стрелкой,— похожий на ветку с двумя листочками и яблоком.
На берегу, у парапета, сгрудилось много народу, любуясь
405
красавицей яхтой. А на палубе длинный, как жердь, мальчишка с завернутыми по колено штанами, в замасленной матросской робе наждачной шкуркой надраивал медяшку.
— Котька! Здоров, приятель! — крикнул сверху Расщепей.
Длинный мальчишка сдвинул на затылок старую водницкую фуражку, вскочил, подхватил швабру, лежавшую на палубе, выпрямился, потом словно провалился, исчезнув в люке, и в ту же секунду на мачту яхты взлетела пестрая гирлянда сигнальных флажков — красных, синих, желтых...
— Молодец! — сказал Расщепей.— Знает порядок.
Мы спустились вниз на мостик. Из люка яхты выпрыгнул и соскочил на берег длинный мальчишка. Клёши его были уже отвернуты во всю длину, роба застегнута; он отдал честь Расщепею, браво стукнув голыми пятками.
— Судно готово к отплытию,— сильно окая и неодобрительно покосившись на меня, сказал он.— Мотор в порядке, заправка окончена, продовольствие погружено, происшествий нет.
— Вольно! — сказал Расщепей.
И мальчишка совсем другим голосом, очень просительно сказал:
— Александр Дмитриевич, а вы про обещанную книжку не позабыли? Самого этого Фламмариона сочинение сулили привезть. А то, на самом деле, хожу, хожу на посуде, а не знаю, к чему оно такое звание дадено.
— Привез, привез.
— Не одни, выходит, пойдем? — спросил мальчишка, снова метнув в мою сторону далеко не равнодушный взгляд.
— Да уж, смирись,— заметил Расщепей.— Вот, познакомьтесь кстати: это знаменитая Устя-партизанка (я заметила, что тут мальчишка завистливо посмотрел на меня), а вот это геройский подмосковный моряк Константин Чиликин. Мой друг, юнга нашего корабля и мой спаситель.
«Еще один спаситель»,— подумала я без особого удовольствия.
Мы перетащили из машины припасы. Расщепей велел мне прибраться в уютной каютке, где на зеркальных окнах висели шелковые занавески с помпончиками. Сам он прошел на переднее место — там был штурвал, щиток управления мотором. Коть-
406
ка Чиликин через стеклянную дверцу с водительского места подозрительно приглядывал за мной.
— Ну, ты все проверил как надо? — спросил Расщепей у Котьки.
— Да чего вы сумлеваетесь? Сказано — все в порядке, значит, в порядке,— грубовато отвечал Котька.— А за это зря руками не хватайтесь, мотор этого не любит, чтобы его по-пустому ширяли.
— Ну ладно, ладно, не буду, пе сердись,— примирительно сказал Расщепей.
Меня ужасно возмущал хозяйский тон Котьки. Как он смеет так разговаривать с Александром Дмитриевичем!
— Рывком-то не давайте, — поучал Котька. — Я знаю, вы это норовите всегда рывком, а к мотору подход знать нужно. Этак его и запороть недолго.
— Хорошо, хорошо, Котька, слушаюсь,— кротко соглашался Расщепей и незаметно подмигивал мне.— Ну-ка,— крикнул он вдруг капитанским голосом,— живо, Котька, отдай концы!
407
— Есть отдать концы! — с показным и бравым послушанием отозвался Котька, выскочил на палубу, отвязал расчалки и
спрятал веревку.
Под полом каюты что-то загремело, заскрежетало, сзади вы-толкнулась вместе с дымом струя желтой воды, и нас вынесло на середину водохранилища. Здесь Расщепей выключил мотор и распорядился поднять парус. Парус взвился, натянулся, затрепетал, солнце пронизало его насквозь, прозрачная тень легла па все судно, и яхта, наклонившись, бесшумно заскользила мимо речного вокзала, мимо высоких белых пароходов, мимо пляжа, у которого визжали и барахтались.
А я тем временем хозяйничала в каюте: убрала свертки с диванов, расставила складной столик, накрыла скатертью, распаковала припасы. Свернув парус, па моторе мы прошли глубокую выемку — узкий тенистый туннель, где внизу была вода, наверху — голубое пебо, а с обоих боков — зеленые срезы крутых берегов. Потом опять, остановив мотор, подняв парус, мы
скользили ио водохранилищу мимо голоного мыса и ветречпых яхт. У «Фламмариона» был чудесный ход. Оп легко резал носом
струю, мягко разваливая ее и пропуская вдоль своих скользких белых бортов.
Сперва молчаливый, Котька постепенно разговорился, сообщил мне, что он «нижегородский, ходил по верховьям», а теперь учится в водном ФЗУ на канале и к Александру Дмитриевичу приближен за спасение на водах... А учиться кончит — пойдет на большой теплоход.
Когда оп сменил за штурвалом Расщепея, Александр Дмит
риевич тихо сказал мне:
— Чудный парень, главное — дело свое любит, очень приятный парень. А он действительно однажды меня из воды тащил. Я сорвался. Правда,— он понизил голос и лукаво взглянул па спину сидящего впереди Котьки,— правда, я превосходно плаваю, полагаю, что и без пего пе утонул бы, но важно, что он бросился, не задумываясь, в новых штиблетах, пе разулся даже. Хороший парень!
Днем мы побродили, по озерам-водохранилищам. Бросали якорь в глубоких уютных бухточках, под нависающими деревьями, и мачта паша уходила в листву. Потом мы прошлюзо-
408
вались и к вечеру пристали за четвертым шлюзом. Ромка Каштан ждал нас здесь уже со смешными, комариного вида дрожками па высоких тонкоспицых колесах под задранными вверх крыльями. Ромка был очень горд, что ему доверена лошадь; он ходил вокруг смирного пегого мерина и все кричал грубым кучерским голосом:
— Стой, Спирька, стой, тебе говорят, а то как дам ! Прррр, окаянный!
Котька категорически отказался оставить яхту и ехать с нами в лагерь.
— Моя должность — при судне быть,— сурово сказал он,— в случае чего, может,. отваливать придется. А ты, — сказал он тихо, отведя меня в сторону,— ты за Александром Дмитриевичем там поглядывай, чтобы ребята там его не замаяли. Он ведь больной, за ним надобно присматривать.
Хотя Ромка хорошо усвоил кучерской бас, Спирька его не слушался и все норовил свернуть куда-то влево.
— Что, это тебе, видно, Ромка, пе гиен укрощать? — шепнула я ему.
Он покраснел. Пришлось, к великому конфузу Ромки, вожжи взять Расщепею. Александр Дмитриевич легонько присвистнул, натянул вожжи, и лошадь, словно почувствовав руку бывалого человека, с опаской покосилась назад, разом рванула вперед и пошла широким, спокойным махом.
В лагере пас встретили страшным гамом, коллективным приветствием Расщепею («Да здрав-ству-ет наш лю-би-мый артист!» и т. д'.). А когда чуточку стемнело, в ложбинке за лагерным лесом сложили пирамиду из сухих елей. Ребята пз кочегарной команды, обнаженные по пояс, подошли с факелами, пламя коснулось сухих ветвей, и под громкое пионерское «ура», под дробь барабанов и раскаты горна вскинулся, затрещал жаркий лагерный костер. Ребята сидели чуточку поодаль, расположившись полукругом на склоне холма.
— Просим, просим! —кричали ребята и хлопали.
Расщепей поднялся с травы, вышел вперед, стал спиной к костру. За ним бушевало пламя, лица Расщепея пе было видно, вся его небольшая крепкая фигура была словно обведена раскаленным контуром.
409
— О чем же мы с вами будем говорить, ребята?
— Расскажите о себе... Как вы сделались таким...
— Хорошо, я вам расскажу, ребята, о себе и как я сделался артистом и режиссером. И вообще давайте потолкуем о том, что такое удача в жизни и как люди добывают счастье.
Он рассказал, как мальчишкой его выгнали из гимназии за то, что он участвовал в подпольных кружках, разносил нелегальную литературу; рассказал, как ушел он на фронт в гражданскую войну из университета, где он собирался остаться при кафедре астрономии. Потом я еще раз услышала уже знакомую мне историю с Котовским, когда он вместе с легендарным комбригом, переодевшись в казачьего есаула, ловил банду Антонова. Говорил он затем о своей работе, об искусстве, о том, как работал со мной в кино.
— А еще Крупицыну вы будете снимать? — крикнул кто-то из ребят.
— Нет, друзья мои, я думаю, ей сейчас больше сниматься пока что не стоит. Пусть сейчас учится. А там видно будет. В искусстве путь к совершенству, к мастерству очень мучителен. Я вот считаю, что и учиться на «посредственно» далеко не похвальное дело, а уж в искусстве посредственностью быть — это совсем дохлое дело, гроб и свечи.
Кто-то фыркнул, но остальные молчали, только жарко и звучно постреливали сучья в костре.
Расщепей прислушался к молчанию ребят и, видимо, что-то уловил в нем.
— Я знаю, что многие из вас думают, будто Крупицына упустила свое счастье. Есть такая глупая, скверная теория о том, что у каждого человека есть «свой раз в жизни», что надо ловить счастье, миг удачи, не терять этого шанса. Это у мещан, у обывателей самая ходовая мораль. Есть такие люди и у нас. Дорвутся до счастливой случайности и уже стараются держаться за нее всю жизнь. И если дело не выходит, они уже чувствуют себя исчерпанными до дна. На все другое их не хватает. Это жалкие люди, рыцари одного раза.
Расщепей замолчал. Опять стало слышно, как потрескивает догорающий костер.
— Можно вопрос? — крикнул Ромка Каштан.— Ну, а все-
410
таки: ведь может быть в жизни какой-нибудь особенный, самый главный случай? Вот как знать, чтобы его не пропустить?
— Хорошо,— сказал Александр Дмитриевич,— я вам на это отвечу сказкой.
Сказка про самый крайний случай
У одного очень почтенного человека росло пятеро сыновей,— так начал свою сказку Расщепей.— Братья жили в ладу, крепко стояли друг за дружку, во всем советовались с отцом, и отец говорил, что знает их как свои пять пальцев. Он даже и звал их так: старшего — Большим, второго — Указательным, среднего — Средним, предпоследнего — Безымянным, а самого младшего — Мизинчиком. И вот однажды отец позвал всех пятерых и сказал им:
— Сыны мои, я чувствую, что скоро смерть явится за мной.
411
Пора вам самим браться за дело и добывать себе счастье. Живите смело, дети мои, работайте честно и не трусьте. Храбро беритесь за большие дела, а коли придет черный депь, крайний случай, то вот оставляю я вам па тот крайний случай эти золотые кольца. Их тут как раз пять. Это волшебные перстни, в них чудесная сила: стоит только снять такой перстень с пальца, сказать свое желание и дунуть в кольцо — и загаданное мигом исполнится. Только запомните, сыпки: каждый перстень может действовать лишь один раз. Как он сослужит свое, так на палец уже обратно не наденется и сила его пропадет. Запомните это и берегите каждый свой перстень иа самый крайний случай.
И отец надел перстни: старшему сыну на большой палец, второму — на указательный, среднему — на средний, предпоследнему — на безымянный, а самому младшему — на мизинчик.
Вскоре после этого отец умер, и пошли искать счастья но свету пять братьев: Большой, Указательный, Средний, Безымянный и Мизинчик.
Большой Брат решил твердо выполнить завещание отца, не истратить волшебную силу перстня па пустяки. А жизнь ему выпала на долю трудная. Приходилось работать с утра до ночи. Семья у пего была большая, жена костлявая и сердитая, дети золотушные, ленивые и. дерзкие. Жили они в крайней нужде. Но Большому Брату все казалось, что это еще пе самая крайность. Он берег перстень на самый-самый крайний случай. Жена знала, что у мужа есть заветное кольцо, которое может принести им всем счастье. Сколько раз упрашивала опа мужа пустить перстень в ход! Но как пи молила, как пи кляла опа упрямого муженька, тот все твердил:
— Погоди, жена, пе торопись, может, то еще не крайний случай, может, нам еще хуже придется. Что тогда станем делать без кольца? Давай потерпим.
Однажды поехал Большой Брат за рыбой па озеро. Поднялась буря. Огромные волны подхватили лодку и опрокинули ее. Стал Большой Брат тонуть. Лодку угнало, а Большой Брат барахтается п вот-вот захлебнется. Вспомнил он тут про кольцо. «Вот бы, думает, сейчас лодку новую, да поближе, загадать. Да жаль па какую-то лодчонку такое наследство тратпть. Может, это еще не крайний случай. Побарахтаюсь да выплы
412
ву...» Но тут огромная волна накрыла его с головой. Так и утонул Большой Брат вместе с заветным перстнем, ни другим, пи себе не добыв счастья.
Брат Мизинчик решил поступить совсем по-иному. Он был беспечным человеком, любил вино и веселье. Как только умер отец, Мизинчик почувствовал желание выпить.
— Чего я буду ожидать какого-то там крайнего случая, да и придет ли он еще! —закричал Мизинчик.— Я и сейчас уже чувствую крайнюю жажду. Разве этого не достаточно?
И оп созвал гостей, рассадил их вокруг пустых столов, снял с мизинца заветный перстень и громко произнес:
— Хочу, чтобы все мы тут были сыты до отвала, пьяны до упаду.
С этими словами он дунул в кольцо — и тотчас же длинные столы покрылись скатертями, и тысячи блюд со всевозможными кушаньями появились на них, окруженные частоколом из бутылок. Три дня и три ночи пировал Брат Мизинчик со своими гостями. Некоторые так напились, что у них после три года душа вина не принимала. Другие так пресытились, что потом три года донимала их отрыжка. Брат Мизинчик решил, что оп добился счастья, и, довольный, уснул под столом.
Но когда оп проснулся па четвертый день, когда продрал он глаза, голова у него болела с похмелья, а гости уже ушли, все съев до крошки, все выпив до дна.
«Ладно, — сказал себе Мизинчик. — Пойду я к тем, кого угощал. Уж наверно они поднесут мне чарочку и закусить дадут».
Но застольная дружба пе очеиь-то крепка, винный пар — дело пе вечное. Чокались — чмокались, проспались — расстались. Многие из вчерашних гостей сегодня и смотреть па Брата Мизинчика не могли — так они насытились. У них от одного его вида к горлу подкатывало. А жены их кричали Мизинчику:
— Иди подобру-поздорову, нечего мужей наших спаивать!
Обидно стало Брату Мизинчику. Пошел оп куда глаза глядят, не зная дела и не находя пристанища. Пожалел тогда, что по-пустому, для неблагодарных людей, растратил оп силу волшебного перстня, да поздно уж было. Так и умер Брат Мизип-
413
чик в нищете, всеми оставленный, и ничего, кроме одного хорошего воспоминания, не было у него в жизни. А это хоть и нельзя назвать счастьем, но за утешение счесть можно.
Средний Брат был человек положительный и расчетливый. Он во всем придерживался золотой середины.
«Только дурак может потратить волшебную силу такого наследства на первую прихоть,— сказал он себе,— но нет смысла и расчета ждать всю жизнь, когда выйдет случай пустить кольцо в дело. И потом — стоит ли в один раз истратить волшебство целиком, не получив даже сдачи? Тут надо быть деловым человеком. Нет, я сделаю так, что перстень будет мне служить понемножку всю жизнь. Я пущу его в оборот. Надо только найти человека с большой бедой».
И пошел Средний Брат искать человека с большой бедой. Искать ему долго пе пришлось. Бед и несчастий на свете предостаточно. И скоро оп увидел в окне уютного домика чисто одетого человека с таким печальным лицом, что сразу догадался: тут, верно, имеется большое горе. От соседей Средний Брат узнал, что хозяин дома, которого он видел в окне,— уважаемый гражданин, усердный работник, муж прекрасной женщины, ио очень несчастлив как отец. Долго они с женой поджидали детей, наконец родились близнецы — мальчик и девочка. У детей были чудные личики, но росли они горбатыми. И с тех пор вместе с детьми росло в чистом домике великое родительское горе.
«Вот это мне и надобно»,— сказал себе Средний Брат и постучал в дверь домика.
Ему открыла хозяйка, и у нее были такие грустные глаза, что даже сердце Среднего Брата, всегда бившееся ровно и мерно, сделало два лишних удара. Но Средний Брат взял себя в руки, и уже в следующую минуту сердце его отвесило на два удара меньше обычного, чтобы восстановить равновесие.
— Улыбнитесь, хозяюшка,— сказал Средний Брат,— и зовите сюда хозяина. Я принес счастье в ваш дом. Я выправлю вам ваших ребят. Давайте их сюда. У меня есть верное средство. Только, разумеется, я не собираюсь выпрямлять ваших детей бесплатно. Вы должны кое-что пообещать мне.
— О, если вы действительно можете,— воскликнули муж и жена,— мы ничего не пожалеем! Сколько вы потребуете?
414
— Нет, денег я сейчас не возьму,— отвечал Средний Брат.— Что деньги! В наше время деньги — вещь неверная. Их могут украсть, а золото, когда оно долго лежит в монетах, дешевеет и иногда превращается в медяшку. Мне нужно что-то более постоянное. Вот если вам дороги ваши дети, подпишите этот договор.
Он развернул длинную, как полотенце, бумагу. В ней были записаны условия: домик, сад, поле, все имущество отходило Среднему Брату. Хозяева должны были вместе с детьми работать всю жизнь на Среднего Брата, кормить его и во всем ему подчиняться.
Заплакали хозяин с хозяйкой, по что поделаешь! Отцу и матери дети дороже всего на свете. И хозяин подписал договор.
Привели детей, маленького горбуна и крохотную горбунью, с чудными, светлыми личиками. Брат снял со среднего пальца перстень, дунул в него — и статный красавец и гибкая, стройная девушка появились перед счастливыми родителями.
Хозяева отдали дом Среднему Брату, а сами стали жить в каморке. Они работали весь свой век на него, не смея роптать, и умерли от непосильного труда. И дети их тоже работали на своего избавителя. А он жил бездельником. Ему казалось, что оп перехитрил и отца и всех братьев: заставил перстень кормить его всю жизнь. И оп был уверен, что сделал себя и других счастливыми.
Однажды он услышал, как проклинали его соседи и как плакали исцеленные им сироты, и он заметил, что от работы и горя у них опять сгорбились спины. И понял тогда Средний Брат, что никого он не облагодетельствовал, что сам же он отнял счастье, которое мог бы оставить людям. Отец завещал браться за большие, добрые дела, и он бы мог сотворить что-нибудь великое, а он, думая растянуть волшебство, разменял его па мелкую монету, на поденные утехи. Ему стало стыдно за свою жизнь, за все, что он не сделал и упустил... И когда хоронили его, все молчали над могилой, потому что плохо о мертвых говорить не принято, а хорошего о покойнике сказать было нечего.
Безымянный Брат был самым робким из пятерых. Слова отца его перепугали.
415
— Скажите пожалуйста,— бормотал он,— черный день.,, крайний случай... Вот еще напасти, право! Неужели со мной когда-нибудь это случится? Это просто ужасно! Жди теперь всю жизнь этого. Нет, я хочу жить в покое и без страха. Пусть со мной никогда ничего не случается, я собираюсь жить тихо и без всяких крайностей.
И, произнеся это, он снял с безымянного пальца кольцо и дунул в него. Сразу упал ветер; тучи, собиравшиеся в небе над ним, разошлись. Одна молния, уже выскочившая стрелкой из тучи, поспешила вобраться назад, и даже комар, собравшийся сесть па пос Безымянного Брата, улетел прочь.
Так и стал жить Безымянный Брат в полном безветрии, при тихой, ясной погоде. С ним никогда ничего пи случалось. Его даже мухи пе кусали. Насморка и то пи разу пе было. И сам он никому никаких неприятностей пе доставил. И жизнь его была так легка, что сам оп пе заметил, что уже прожил ее: ему даже вспомнить было нечего. Жизнь была гладка, как морской камешек, пе за что было и памяти зацепиться. И так ему стало скучно в старости, так захотел оп, чтобы хоть что-пибудь с ним: стряслось... Ну хотя бы кошка его оцарапала или ушибся бы он больно, в крайнем случае,— было бы хоть о чем вспомнить и порадоваться, когда все заживет. Но с ним так ничего и не случилось.
Тогда с тоски он решил повеситься. Но это было бы уже происшествие, а перстень действовал, как было загадано, и веревка тотчас оборвалась. Тут Безымянный Брат решил утопиться, по едва вошел он в реку, как вода отхлынула от пего. Так п пришлось ему медленно умирать от скуки. И никто не заметил смерти Безымянного, потому что никто не замечал, что оп жил па свете.
Только один Брат Указательный пе задумывался долго над том, как ему поступить с завещанным перстнем.
— Пальца оп пе жмет, носить его пе тяжело, работать мне он не мешает, разве только сморкаться вот несподручно,— сказал он, надев кольцо на указательный палец.— Ну, да долго голову ломать над ним мне некогда. А в крайнем случае, может быть, и пригодится.
И он пошел, насвистывая, искать по свету свое счастье. Он
416
долго странствовал по городам, морям и селам, было ему и сытно и голодно, и весело и грустно, и жарко и зябко, палило его солнце и вьюга била. Но он никогда не унывал и редко вспоминал о перстне, разве только когда нос утирал, потому что человек оп был простой и обходился без платков.
Однажды напал на пего в лесу злой человек, увидел золотое кольцо и позарился на него. Но Брат Указательный был человек сильный и так ударил разбойника кулаком с тяжелым перстнем, что разом вышиб дух вон.
— Вот и пригодилось уже колечко,— сказал Указательный.
В другой раз увидел Брат Указательный ребенка, который громко плакал па руках у матери. Подставив золотой свой перстень под солнечный луч, Брат Указательный пустил таких веселых зайчиков, что дитя засмеялось, потянулось ловить золо
тых живчиков и вскоре успокоилось.
— Вот и опять к делу пришлось,— молвил Указательный.
Вскоре Указательный Брат встретил девушку, прекраснее которой оп никогда пе видел. Опа была так добра и ласкова, так хороша собой, что женщины, которые собирались стать матерями, приходили к ней и подолгу смотрели иа ее лицо, чтобы дети у ппх рождались такими же красивыми. Брат Указательный всем сердцем полюбил эту девушку, и она ответила сильному и веселому человеку такой же славной любовью. Они решили стать мужем и женой и, по старому обычаю, захотели обручиться кольцами. Девушка сняла со своей руки простенькое медное колечко с вправленным в него осколком горного хрусталя, а Брат Указательный, ни секунды не размышляя, стащил с указательного пальца заветный перстень и надел па руку невесте.
— Вотпакопец и нашел нему подходящее место! — воскликнул он.
Но девушка, увидев на своей руке дорогой перстень из чистого золота, смутилась:
— Нот, нет, это слишком дорого для меня. И опо мне велико...
А когда узнала, какая волшебная сила таится в кольце, то совсем пе хотела брать его:
417
—- Нет, я пе могу его взять себе, оно же тебе пригодится в крайнем случае.
— Вот как! Разве я обязан ждать крайнего горя? — воскликнул Брат Указательный.— И что мне бояться черного дня? Если ты меня всегда будешь любить, самый черный день мне покажется праздником, а если разлюбишь, и загадывать будет не
чего и жить станет ни к чему...
— Хорошо,— сказала тогда девушка,— но мпе теперь тоже больше ничего в жизни пе надо, и я никогда не сниму кольца
с руки, никогда пи за что не расстанусь с ним.
И она надела перстень, который вдруг стал сжиматься на ее пальце, пока не оказался впору ей. И они стали жить да поживать вместе. Жили опи дружно. Всяко бывало у них. Было им и сытно и голодно, и жарко и холодно, и весело и грустно, и солнце их палило и вьюга их била — всяко бывало. И оба берегли свои кольца: оп — простое медное колечко с осколком горного хрусталя, опа — заветный золотой перстень. И оба были счастливы. Так постарели опи, и уже не такими ловкими стали умелые руки Брата Указательного, и часто вываливалась из них работа.
Однажды пад городом разразилась буря с грозой и ливнем. Река почернела, вспухла и двинулась на городок. Холодные черные волны разрушили домик, в котором жили Брат Указательный и его жена. Их не было в тот час дома, и все, что было скоплено за жизнь, все унесла злая река. И когда узнал об этом Брат Указательный, он первый раз поглядел жене на руку.
— Нет, ни за что! — вскричала жена.— Мы вместе, что нам еще надо?..
А тем временем ураган стал еще сильнее, ветер и ливень обрушились на город, неся смерть и разорение людям. Брат Указательный бросился спасать женщин и детей из разрушенных домов. Много часов оп помогал людям, спасал детей, но ураган делался все сильнее, все грознее, и тогда Брат Указательный решился напомнить снова жене о перстне. Но внезапно буря улеглась. Река вобралась в берега, стало тихо, и Брат Указательный услышал негромкий плач за собой. Он обернулся и увидел, что жена стоит перед ним па коленях и прячет руку
418
за спиной. Он взял ее за плечи и поднял и тут заметил, что кольца не было на ее руке.
— Прости меня,— сказала жена, опустив голову,— я нарушила обет, я сняла кольцо и остановила им бурю. Разве можно быть счастливыми, когда кругом такое горе? А мы с тобой проживем как-нибудь.
Кто-то слышал эти слова, и скоро все узнали, кто, отказавшись от своего счастья, спас город. Благодарные горожане построили им новый дом, и они жили долго и счастливо, не зная нужды и сожалений, окруженные славой, и в старости им было что вспомнить...
Так закончил Расщепей свою сказку. Костер догорел, и только тлели еще головешки да кое-где пробегал юркий огонек.
Глава 16
ВЕЛИКОЕ ПРОТИВОСТОЯНИЕ
— Хорошая сказка,— сказал кто-то из ребят. И я узнала голос Кати.— Значит, правильно поступил только Указательный?
— А как вы думаете? Не случайно я его Указательным сделал.— И Расщепей поднял палец.— Ну, а Мизинчик,— проговорил оп вдруг,— Брат Мизинчик? Оп тоже неплох, он мне, знаете, нравится, и счастье он все-таки узнал, хотя глупое и короткое.
— Александр Дмитриевич,— спросил неугомонный Ромка,— а если бы у вас было такое кольцо, вы что бы загадали?
— Я? — Расщепей задумался. Потом он тихо, по твердо сказал: — Я бы выхлопотал себе лишний годик жизни, ну, хоть полгодика, но наверняка. Очень хочется успеть... закончить несколько вещей. Кажется мне, что у меня выйдет. И я помогу немножко людям жить получше, вернее разглядеть свое счастье... Нет, нет, — воскликнул он, заметив, должно быть, что наступило тревожное молчание,— я умирать не собираюсь, у меня еще дел пропасть! Но вот сердце у меня иногда пошаливает, хотелось бы мне вернее заручиться здоровьицем... Да и таланта прикупить не мешало бы.
419
— Так это, по-вашему, неверно, что у каждого есть свой раз в жизни? — спросила на этот раз уже я.
— Погодите! Ну что значит — раз в жизни?.. Вы знаете, у нас немало людей было, которые даже не раз в жизни делали как будто замечательные дела, а потом на поверку какими они оказались? Нет, ребята... Не раз и не два. По-нашему, надо всю жизнь достойно, толково прожить и каждую минуту быть в готовности, если потребуется, все свое отдать до конца, все начать сызнова!
Оп помолчал, поднял вдруг голову к небу и, пе ища, сразу указал пальцем на красную, низко стоящую звезду.
— Вот, например, планета Марс,—сказал он.—Видите?
Все обступили Расщепея, стараясь из-под его руки увидеть, что он показывает.
— Вы, наверное, слышали, что только раз в пятнадцать лет Марс сближается с Землей, чтоб людей посмотреть и себя показать. Называется это (Сима знает!) великим противостоянием... В это время все астрономы, ловя удачу, нацеливают свои телескопы па Марс. Тут зевать нельзя! И вот было однажды, во время великого противостояния, заприметил один удачливый астроном какие-то световые сигналы на Марсе. Шум, труба-барабан, поднялся невероятный! Решили, что обитатели Марса сигналят нам огоньком. Ну, а вскоре оказалось, что это были всего-навсего лишь солнечные отсветы на облаках Марса. Кончился этот переполох разочарованием... Потом, вы знаете, Скиапарелли каналы свои па Марсе рассмотрел. Это было во время великого противостояния тысяча восемьсот семьдесят седьмого года. Люди были уверены, что вот наконец добрались до истины: там, на Марсе, есть разумные существа. Шутка ли сказать — целая сеть каналов! Астроном Лоуэл ухитрился даже определить скорость течения воды по этим каналам. Прошло время, наступило новое противостояние — хлоп! — оказалось, что и каналов-то никаких пет, а все это оптический обман.
— А на самом деле там есть кто-нибудь? — спросила Катя.
— Эй, на Марсе есть кто? — сложив рупором ладони, громко крикнул в небо Расщепей. Все рассмеялись.— Не откликаются,— сказал Расщепей.— А ужасно хочется, чтоб и там что-пибудь жило... Вот ближайшее великое противостояние будет
420
очень скоро — в этом году, 23 июля. Может быть, что-нибудь повое откроют... Техника становится все совершеннее, к каждому такому противостоянию земная наша наука приходит все более мощной, все более опытной. Но я к чему все это? Видите, как упряма и неутомима наука. А в жизни самого человека большие события не повторяются, конечно, с такой регулярностью, но
все-таки человек, если он только растет правильно, к каждому великому противостоянию своей судьбы приходит все более зрелым, обогащенным, все более близким к истине.
Расщепей замолк, и долго мы стояли вокруг него, теснясь и вглядываясь в маленькую красную звездочку, низко повисшую над горизонтом.
— Ну, хватит философии! — заявил Расщепей.— Давайте-ка запалим снова костер и устроим танец диких... Хотите, я вас, сепо-солома, научу настоящему боевому танцу племени чум-букту?..
И мы скакали, то пригибаясь, то вертясь, то хлопая в ладоши, вокруг костра, потом брались за руки и, топая, прыгали с ноги па ногу, и наш предводитель, неистовый Расщепей, с разбегу перемахивал через костер.
— Только, пожалуйста, никому не рассказывайте, чему я вас научил,— отдуваясь, говорил он,— а то попадет мне от ваших старших.
Потом он затеял играть в горелки. Ловить досталось Кате. Все, конечно, старались попасть в пару с Расщепеем. Но он сам протянул мне руку. Мы стали на место, перемигиваясь за Катиной снпной.
Гори, гори ясно, Чтобы ио погасло! Глянь па небо — Птички летят...
— Звезды горят! — звонко крикнул Расщепей, и мы разбе
жались.
Катя бросилась за Александром Дмитриевичем. Тот ловко метнулся в сторону, но вдруг стал. Катя вцепилась в его рукав, торжествуя.
— Эх, вы! — сказала я неосторожно.
421
— Да, разлучили нас, Симочка,— пробормотал он, виновато улыбаясь и трудно дыша.— Не могу я, видно, бегать...
И, сразу помрачнев, стал прощаться с ребятами.
Когда мы вернулись на яхту, верный страж «Фламмариона» Котька Чиликин безмятежно спал, уткнувшись лбом в спинку кормового дивана. Весь затылок, все волосы его были в репьях и колючках. Расщепей растолкал его. Он поднялся, очень смущенный.
— А что это голова у тебя вся в терниях? — спросил Расщепей.
— Это я нарочно в волосья натыкал, чтобы если засну ненароком, так головой-то приткнусь, оно в меня и вопьется, я и очухаюсь.
— Как же ты все-таки заснул? — смеясь, спросил Расщепей.
— Так кто ж его знал, что я обратно лбом вопрусь... На носе-то колючки не держатся.
Александр Дмитриевич ущемил его нос двумя пальцами и поводил им из стороны в сторону...
422
Мы снялись с якоря и поплыли. Расщепей хотел пройти последний шлюз, чтобы выйти к Дмитрову, а затем спускаться на нижний бьеф канала, к Московскому морю. Но мы так заболтались в лагере, что пропустили время. Когда мы подошли к башням шлюза, там, за воротами, медленно оседая, уже уходила вниз освещенная громада шлюзовавшегося теплохода. Нам сказали, что придется подождать до утра. Мы отошли на несколько метров от ходового русла, и Котька причалил у одного из больших бетонных устоев, торчащих из воды. Котька был очень сконфужен тем, что заснул на вахте, мрачно отмалчивался, отказался от еды, лег на корме и накрылся брезентом. А мы с Александром Дмитриевичем закусили. Он достал бутылку вина, налил себе стакан и мне чуточку плеснул в чашку.
— Котька! — крикнул на корму Расщепей.— Угоститься хочешь? Слабенькое.
— Я сроду непьющий,— отвечал из-под брезента Котька.
Мы чокнулись. Расщепей поднял стакан:
— Ну, давайте выпьем за хорошую удачу, за то, чтобы она чаще приходила, за то, чтобы всегда в жизни быть готовым к великому противостоянию.
Яхта едва-едва покачивалась. Было очень тихо; слышно было, как трется о борт чалка, которая держала нас у бетонного устоя.
— Все хорошо,— сказал Расщепей,— все, Симочка, великолепно. Ужасно я рад, что в такое время родился, в самый раз попал!.. Вот только здоровье у меня, гроб и свечи! Сидит во мне тут эта грудная жаба. Когда-нибудь возьмет да и придушит. Ах, какая это важная штука — здоровье, Симочка!.. Вы смотрите, люди встречаются, что первым делом говорят? «Здравствуйте!» Ведь первый вопрос: «Ну, как здоровьице?» Расстаются — желают друг другу доброго здоровья. Славят кого-нибудь — кричат: «Да здравствует!» Человек чихнет, ему сейчас же: «Будьте здоровы!» Вот я налил сейчас себе и выпью этот стакан за ваше здоровье... Значит, это самое что ни на есть существенное — здоровье. От любого горя, от опасности, от беды можно уйти. А боль — в самом тебе. Это и есть ты сам. Это очень страшно.
423
На берегу громко верещали ночные кузнечики: «цирк-тырру, цирк-тырру», и стрекот их слился в одну длинную, нескончаемую заунывную трель.
— Говорят про меня, что работаю я зверски, Симочка... Иногда я про себя думаю: «Вот так и букашка, видя, что ей каюк приходит, спешит отложить яички... И никакого тут геройства нет. Инстинкт продолжения рода». Нет, неправда, вру я, Симочка!.. Просто мне жалко и совестно, в случае чего, унести с собой то, что может пригодиться людям. Я разные штуки знаю и могу еще делать кое-что. И обидно —я бы еще на многое сгодился. У-у, я бы еще такое наворотил на свете, Мадрид и Лиссабон!..
— Да что вы, Александр Дмитриевич,— не вынесла я,— вы, по-моему, очень поправились.
— Да, это я что-то не вовремя по себе панихиду завел. Говорят, хороший актер па своем веку проживет тысячи жизней. Это верно. Только вот, оказывается, одну свою основную жалеешь больше, чем тысячу добавочных. А, ерунда! Я буду работать до тех пор, пока здоровье позволит.— Оп на минутку остановился, и я видела, как во тьме блеснули его глаза.— Ну, а если здоровье не позволит, то я постараюсь обойтись без его разрешения. Вот! Пью за ваше здоровье!
Я долго не могла заснуть. Меня очень испугал тон Расщепея. Никогда раньше не говорил он об этом. Я лежала с открытыми глазами на узком диване в каюте «Фламмариона». По воде, рассыпаясь па еле заметной ряби, бежали отблески от фонарей па шлюзе. Оттуда донесся сдвоенный бои склянок. Где-то далеко перекликались люди, все так же, пе замолкая, верещали кузнечики на берегу, журчали струи воды у шлюзовых ворот. Я засыпала минутами и снова просыпалась, полная тревоги, потом забылась надолго. Когда я открыла глаза, в каюте все было уже голубоватым и часы на степе показывали четыре. Ныло плечо — отлежала на узком диване. Я поднялась осторожненько, чтобы не разбудить Расщепея. Он спал на диване у другой стены, закинув одну руку за голову, и изредка еле слышпо стонал во сне. Я долго стояла и смотрела на его спокойное лицо, чуть приоткрытые, вздрагивающие во сне губы, широкий выпуклый лоб и даже во сне не расходившуюся морщину меж
424
ду бровей. И я заметила у его рта новые, должно быть недавно появившиеся страдальческие складки.
Я наклонилась, не дыша, и очень тихо, едва касаясь, поцеловала закинутую па подушку руку; потом я вдруг испугалась, что он может проснуться и заметить меня. Тихонько вылезла я
на корму.
Стояла предутренняя тишина. Вода была совершенно спокойна — неподвижная зеркальная целина. Мне даже стало жалко, когда я подумала, что скоро мы должны будем резать эту гладь носом яхты. Массивный бетонный причал с чугунным кольцом па одной из граней высился, подымаясь прямо из воды. Я знала, что здесь очень глубоко, и от этого почувствовала в ногах какую-то странную неустойчивость, ощутив утлость нашего судна. Эта тишина и то, что я была сейчас одна-одинешенька, безлюдье вокруг и стальная гладь воды, отвесный бетон, гладкий и без единого выступа, — если свалишься, даже схватиться пе за что... Мпе стало вдруг почему-то очень страшно, меня ужаснула эта глухая неприступность. А небо быстро
светлело, светлела вода, в воздухе посвежело, и от воды стал подыматься густой белый пар, как с блюдечка. Я зазябла, хотела пойти в каюту, но из нее навстречу мпе поднялся, позевывая, Расщепей, и все мои страхи сразу прошли: с пим я ничего не боялась.
— Вы что не спите? — спросил Александр Дмитриевич.— Ах, воздух-то какой! Чудесное утро! Надо Котьку будить, скоро шлюзоваться будем.
Там, на выходных прямоугольных башнях шлюза, загорелись в тумане медные паруса на моделях кораблей Колумба. Всходило солнце, туман стал быстро сниматься в сторону, и за ним, как на переводной картинке, сперва лишь проглядывая, а
потом вдруг разом зацветшее, полное еще влажных красок, проступило яркое утро, шлюзовые причалы, белые створные знаки в сочной зелени берега.
На башне шлюза зажегся зеленый сигнал.
Вскочивший Котька отвязал чалку, Расщепей включил мотор, и «Фламмарион» тихо вошел в сонную заводь — наполненную камеру шлюза. Ни души не было вокруг, все свершалось очень таинственно. Сегменты ворот за нами всплыли и сомкпу-
425
лись бесшумно, мы стали медленно опускаться, словно мягко проваливаясь, в пещерный сумрак шлюза. Потом впереди нас в высокой черной стене образовалась огненная расселина. Она ширилась. Открывались огромные молчаливые ворота. А там, за шлюзом, уже стояло наготове большое встречное
солнце.
Глава 17
ПОСЛЕДНИЙ ШЛЮЗ
Напротив меня сидели рыжеватый человек в медных очках и железнодорожной фуражке, девушка с сонным лицом и молоденький аккуратный артиллерист, который в десятый раз перевязывал большой букет и, набрав в рот воды, опрыскивал цветы. А всю мою скамейку, сдвинув меня в угол, к окну, заняла маленькая старушка с бесчисленными мешками, котомками, баульчиками. Всю дорогу она их пересчитывала, закладывая па пальцах, потом сбивалась и принималась считать снова.
Прошел месяц после плавания па «Фламмариопе». Я ехала погостить к тете в деревню, под Егорьевск. Поезд только что тронулся с полустанка, и паровоз зачертыхался, буксуя, взял с места, сперва медленно выдыхая, а потом, все учащенней и учащенней дыша, стал одолевать подъем.
Вагон был из новых, недавно покрашенный, еще не очень пропылившийся, только на окнах в репсовых занавесках с висюльками уже глубоко и толсто залегла пыль. Перед железнодорожником па столе лежали наушпики радио. Их можно было получить в вагоне у проводника за особую плату; над каждым столиком была розетка трансляции. Железнодорожник, сидевший против меня, мирно дремал, наушники даром лежали на столе.
Я попросила:
— Можно мне послушать немножко?
— Слушайте, барышня,— сказал железнодорожник, при
открыв на меня один глаз.
Я надела наушники.
«...щепой. Картины его всегда занимали почетнейшие места
426
среди лучших произведении советской и мировой кинематографии...»
У меня остановилось сердце. Я ясно почувствовала, как оно коченело, пока диктор там, на радиостанции медлил.
«Народный артист Союза Советских Социалистических Республик орденоносец Александр Дмитриевич Расщепей был...»
Был!.. Кажется, я закричала. Уши мои были зажаты чашечками наушников, я не слышала своего крика, я видела только, как встрепенулась сонная девушка, как удивленно взглянул на меня артиллерист и железнодорожник схватился обеими руками за очки.
Но почему же опи сидят так спокойно, пе бегут никуда, эти люди? Неужели их пе оглушило это слово?! Я вскакиваю... Надо остановить поезд... Красная ручка тормоза совсем близко. Что-то с силой резко оттягивает мою голову назад. Железная скоба наушников, сорванная натянутым проводом с головы, больно хватает меня за горло и опрокидывает на пол. Надо мной склоняются пассажиры. Артиллерист приподнимает меня с пола, усаживает на скамью, осторожной рукой стряхивает пыль у меня с колен.
— Упали немножко? — растерянно спрашивает он.
— Видать, припадочная,— спокойно заявляет сонная девушка.
А я бьюсь головой об оконный столик и повторяю:
— Александр Дмитриевич!.. Александр Дмитриевич!
— Какого-то Александра Дмитриевича зовет,— слышится голос железнодорожника.
Вероятно, сообразив что-то, он высвобождает у меня из-под головы трубки, прикладывает к ушам.
— А, вон ведь что...— говорит оп.— Должно быть, знакомый. Тут как раз передают сейчас. Умер известный Расщепей, орденоносец.
Старуха соседка, поставив кошелку на колени, поспешно крестится. Потом ее рука легонько стучит мне в коленку:
— Ты, деточка, не надо так... Все мы на тот коленкор смётаны. А он тебе кем приходился-то, сродственник?
Я отчаянно мотаю головой.
— Летов-то ему уже много было?
427
Я опять мотаю головой.
— Стало быть, не в свой срок, — сочувственно вздыхает старуха.
На ближайшей станции артиллерист, осторожно поддерживая меня за локоть, помогает мне сойти.
— Виноват... вам, конечно, не до того,— говорит оп неуверенно,— только ответьте: это вы сами, не ошибаюсь, исполняли Устю в его картине?
Я, закрыв глаза, молча киваю. Артиллерист мнется, поправляет новенькую фуражку:
— Какой знаменитый человек был!
Был — и нет теперь уже Расщепея! Господи, как я его любила! Зачем только я уехала из Москвы! Нет Расщепея... «Да, Симочка, вот это действительно бывает только раз в жизни...» Если бы только оп позволил, я бы сама сейчас умерла. Но он уже ничего пе может позволить, а если бы оп был жив, оп бы
запретил мне это.
Почти ничего пе видя, вернее, ощупью я беру билет обратно в Москву, сажусь в первый попавшийся поезд.
На улицах Москвы висят афиши нового фильма: «Мелкий служащий», постановщик Александр Расщепей». На Дворце кино, во всех газетах его большие портреты в черной рамке. У кололи, увитых черным крепом и еловыми ветвями, толпится парод. Длинная очередь вытянулась по улице — это идут люди
прощаться с ним.
Чья-то рука крепко берет меня за плечо. Лабардан, страшный, красноглазый, с сизыми, небритыми щеками, проталкивает меня в дверь дворца. Он бормочет что-то несвязное и вдруг начинает плакать, прижавшись щекой к моему затылку. Я чувствую, как бегут мне за шиворот горячие капли.
— Так и умер... с книгой... Фламмарион... Вернулся после
просмотра, лег читать, а утром пришли...
Тишина. Осторожные, шаркающие шаги многих ног и легкое синение юпитеров. Всё те же знакомые юпитеры освещают его, журчит аппарат, и заплаканный Павлуша дрожащей рукой крутит ручку и все протирает, все-то протирает стекла объектива!..
428
Это последняя съемка Александра Расщепея.
Меня ставят в почетный караул. Я вижу рядом с собой стоящую у гроба прямую, строгую Ирину Михайловну; она поправляет складку материи. Я понимаю: этим жестом, легко касаясь его пиджака, она как бы подчеркивает — это прежде всего ее горе... И мне обидно. Она стоит прямая и гордая в своем ревнивом горе, словно ни с кем не хочет делить его. Красными, будто неузнающими глазами смотрит она поверх меня.
А я никак не могу себя заставить взглянуть туда, где под склоненным алым знаменем — его голова, залитая сиянием прожекторов. И я не плачу сейчас. Но все во мне пересохло — горло, глаза; я только чувствую, что меня начинает раскачивать.
Я качаюсь все сильнее и сильнее, и кто-то подхватывает меня под руку, выводит в другую комнату...
В сумерки подъезд крематория похож па небольшой вокзал. К нему ведут дорожки, обсаженные багровыми каннами в черно-зеленых листьях. И сидят па скамейках провожающие.
Полон высокий зал. Огромная тихая толпа стоит во дворе и за оградой. Играет орган — то глухо содрогнется весь, то затрубит тревожно, то пройдет по верхам, точно ветер в лесу.
Молча стоят люди вокруг гроба Расщепея. Кто-то, должно быть Бодров, говорит речь:
— Товарищи, мы расстаемся сейчас с Расщепеем, нашим Расщепеем. Мы хороним замечательного человека, великого рыцаря искусства, который отдал делу нашего парода, нашей страны, своему любимому искусству всего себя вместе с большим и честным своим сердцем...
Кто-то осторожно касается моей руки. Я оглядываюсь. Ромка Каштан и Катя Ваточкина.
— Ну, чего вам?
— Симочка...— шепчет Катя, и лицо ее жалко кривится.
— Крупицына,— сурово перебивает ее Ромка,— нас ребята послали... чтобы мы тебе оказали... Ну, вообще, чтобы около тебя побыть... Но я бы, Сима, и так все равно... сам.
Но вот все немножко расступаются, и гроб начинает медленно опускаться, и я вижу лицо Расщепея в луче прожектора. Оп
429
лежит, чуть повернув набок голову, и, как тогда ночью, в каюте «Фламмариона», я ясно вижу его непривычно приглаженные легкие волосы, и складку между бровей, и страдальческую черточку у насмешливых губ. И, как тогда, медленно оседает, опускается все глубже, словно судно в шлюзе, его гроб. Уже всплыли, двинулись, сойдутся сейчас створки за ним, и мой командир, мой капитан Расщепей проходит свой последний
шлюз.
Но сегодня оп уходит один, без меня, а я остаюсь здесь, па пустом отвесном берегу. Вот она, та самая ужасная неприступность!.. И теперь я плачу отчаянно, невыносимо, взахлеб. Потом, когда все кончено, я чувствую, как кто-то судорожно обнимает меня, гладит по волосам. Я поднимаю голову. Прямая, молча прижав к своему сердцу мою голову, плотно прикрыв веки, из-под которых медленно ползут слезы, стоит Ирина Михайловна.
— Сима,— говорит она почти беззвучно, и слова пе трогают ее помертвевших губ,— вот это для вас.— Опа протягивает мне большой конверт.— Это в его бумагах... для вас. Сима, родная, он к вам очень хорошо относился...
И опять я лежу в пашей зеленоватой комнатке на кровати, и отец прикладывает мне к запухшим глазам примочки из борной, и я держу на груди конверт с размытыми чернилами. Я уже все прочла.
В этом конверте оказалось письмо, которое я тогда написала в Кремль, и приложенная к нему записка Расщепея все мпе объяснила...
«Я возвращаю вам одно ваше письмо, Симочка. Я незаконно задержал его. Отец ваш тогда по секрету от вас пришел ночью ко мне и показал ваше послание в защиту меня. А я, пользуясь тем, что он не видит, подменил письмо, каюсь, другим конвертом. Не сердитесь па меня. Это еще был пе самый крайний случай, и не надо было по пустякам беспокоить больших людей. Видите, мы справились сами. За меня была правда. А у нас правда всегда побеждает. В конце концов, не важно, дошло ли то ваше письмо по адресу или нет,— важно, что вы хотели сделать это и сделали все, что от вас зависело. Спасибо, дружок. Все это вы узнаете только в том случае, если меня уже не будет
430
в живых. Я не хотел вам говорить об этом при жизни, но со здоровьем у меня окончательно табак дело. Я, вероятно, долго не протяну... На всякий случай я и заготовил вам это послание. Прощайте, славная моя Устя-партизанка, прощайте, Симочка! Не горюйте больше чем следует, живите смело и вспоминайте обо мне в дни великих противостояний. Ваш Александр Расщепей».
И сбоку рукой его был нарисован астрономический знак Марса: кружок и стрелка — знак, похожий на сучок с двумя листочками и яблоком.
— Папа, ну как же ты мог тогда мне ничего не сказать?
— Доченька, милая,— говорил отец,— не хотел я говорить тебе, что заходил к Александру Дмитриевичу. И ему обещание дал. Я ему тогда так сказал: «Как вы, говорю, будучи опять-таки человек партийный, то я считаю, нужно вам посмотреть, чего она тут пакорябала. Ведь адрес серьезный». А он прочитал и говорит: «Да, говорит, это, конечно, совершенно излишне, по раз уж написала, что же делать... Не имею права. Только вы никогда не говорите ей, что показывали мне». Слово с меня взял. Вот тут он, видно, меня и обманул с конвертом.
И опять тяжело давят на мои веки уже совсем горячие, набухшие примочки, и в глазах у меня плывут красные кружки с остренькими стрелками, похожие иа ветку с двумя листочками и яблоком.
Глава 18
23 ИЮЛЯ 1939 ГОДА
Пароход «Киров» должен был зайти в Махачкалу и Баку, а оттуда уже взять курс на Красноводск.
Я ехала погостить к брату Георгию в Туркмению. Он давно уже звал меня, прислал денег на дорогу, и родители мои, чтобы я немножко рассеялась, разрешили мне поехать вместе с одной знакомой женщиной. Опа довезла меня до Астрахани и здесь посадила на пароход. День был очень знойный, вода в море ярко зеленела, и пологие волны казались выточенными из малахита. Пароход отвалил из Астрахани в шесть часов вечера. Сухой береговой зной сменился влажной жарой, люди на пароходе за
431
бирались в тень, в трюмы, а я стояла на верхней палубе, смотрела на остававшиеся вдали плоские желтые берега, на спокойные зеленоватые просторы Каспия.
Недалеко от меня, прислонившись к перилам-поручням и пе сводя с меня глаз, стоял высокий, очень смуглый паренек с тонким, чуть-чуть горбатым носом и длинными, близко сходящимися па переносице бровями. Ловко сидела па нем белая блуза с каким-то значком и красным галстуком, перетянутая узким ремешком. Оп был в парусиновых сапогах, которыми, видно, очень гордился, и старался, чтоб тень от поручней не закрывала их. Мне было скучно ехать одной, и, поймав его взгляд, я улыбнулась. Он очень обрадовался, не скрывая этого.
— Извиняюсь,— сказал он, и застенчивый выговор его мпе тоже поправился, — извиняюсь, пожалуйста, хотел спросить. 13 капо видел картину, «Сердитый мужик» называется. Пожалуйста, скажи, партизанка Устя пе ты будешь?
- Я.
— Очень приятно, пожалуйста... Своими глазами увидел. Можно поговорить?
— Конечно, можно.
— Давай с тобой будем оба знакомые. Тебя будет как звать? Меня — Амед Юсташев. В Москву меня на выставку посылали.
Он оправил складки под пояском, убрал их назад.
— Ахалтекинцев я немножко учу, объезд им делаю. Понимаешь? Худай-Бергсн, помнишь, па копе в Москву ходил,— дядя мой. А ты тоже копя любишь, я видел в кино: ты хорошо ездишь, тебя конь знает...
Я покраснела. Оп думал, что я на самом деле так лихо скакала в картине.
Мы разговорились, и оказалось, что оп хорошо зпает моего брата Георгия, живет по соседству с пим.
И через полчаса мы уже строили планы, как мы станем дружить, как будем ездить в горы, какие пещеры замечательные покажет мне Амед Юсташев.
— Знаешь, пожалуйста, что я тебе скажу,— произнес оп вдруг убежденно,— ты, если сравнить, в жизни в тысячу раз лучше, как в кино, честное тебе слово даю.
432
— А это, между прочим, в картине не все время я сама на лошади ездила. Там в некоторых местах другая, из цирка, за меня. И пела это тоже не я. Это так делают в кино.
Но Амед смотрел на меня по-прежнему с доверчивым восторгом.
Помолчав немного, он спросил крайне деловито:
— Ты школу кончишь, на кого учиться пойдешь? На артистку?
— Нет,—сказала я очень твердо. — Нет,—повторила я, чтобы самой еще раз услышать это,— я буду, непременно буду
астрономом.
— Солнце, звезды учить будешь! — обрадовался почему-то Амед.
Уже далеко отплыли мы в море. Темнело. Давно скрылись берега, по все еще попадались слева и справа торчащие из воды вешки. Это было даже обидно немного. Море казалось каким-то ненастоящим. Но когда стала обступать нас темнота, было уже приятно думать, что и здесь, в пустыне моря, кто-то заботится о пас, о пашем пароходе,— наставил бакенов, маяков и вешек, обозначающих фарватер. Люди, поставившие вешки, были далеко, ио заботы их охраняли нас в пути.
Я подумала опять о Расщеиее — его уже тоже не было, но сколько огней и вешек оставил он мне в жизни, обозначив ими ложные переходы, опасные места и мели! Нет, море и жизнь вокруг меня не были пусты.
На пароходе с левого борта зажгли красный ходовой фонарь, и, как бы в ответ, над горизонтом, в светлом еще небе, сперва слабо, а потом все сильнее и напряженней разгораясь, палилась звезда, алая, как кровинка. Опа катилась за пароходом, круп
ная, накаленная и одинокая; она словно увязалась за нашим кораблем, который плыл туда, где, я знала, завтра встанет из моря новый для меня, никогда не виданный берег. И, глядя
на эту красную, сопровождавшую нас в море звезду, я вспомнила...
— Амед! — закричала я, схватив его за рукав.— Амед, скорее!.. Какое сегодня число?
— Сейчас будем считать, — сказал Амед весело.— Семнадцатое число — в кино был, восемнадцатое — в Зоологический
Библиотека пионера. Том I
433
ходил, девятнадцатое — билет получил, двадцатое — я еще в Москве был, цирк смотрел, двадцать первое — в поезде ехал, двадцать второе — тоже ехал, сегодня число будет двадцать третий номер.
Это было 23 июля — это был день великого противостояния Марса.
В этот самый день, как я прочла потом в научном отделе одного журнала, наши астрономы обнаружили в спектре атмосферы Марса полосу хлорофилла — очень важного вещества, без которого и трава пе растет. Если это так, и на Марсе есть жизнь!
1939—1940
КНИГА ВТОРАЯ
СВЕТ МОСКВЫ
Глава 1
КАНУН ЛЕТНЕГО СОЛНЦЕСТОЯНИЯ
Не знаю, как там у них на Марсе, но на Земле у нас жизнь была в этот вечер чудо как хороша! Трубили горны, били барабаны в подмосковных лесах. Из походов возвращались в лагеря пионеры. И с голоса их училось новым песням переимчивое эхо.
По загородному шоссе на зеленой дамбе канала катили из Москвы резвые грузовички. Гремели на них детские цинковые ванны. Вразнобой подпрыгивали перекувырнутые стулья. Трех
435
колесные велосипеды барахтались, безнадежно запутавшись в гамаках. Стоймя ехали полосатые матрацы. Все ерзало и громыхало, проносясь через переезды под покровительством полосатых же шлагбаумов...
Люди ехали на дачу. Был субботний вечер.
Завтра по календарю начиналось лето.
Отправилась и я в поход со своими пионерами.
Мы плыли на лодке по светлой, покойной воде. Прошли вдалеке, возвращаясь в Москву из дневного рейса с Волги, белые теплоходы. На берегу за лесом играли в лагерях вечернюю зорю. Солнце село за дальние луга незамутненным, обещая на завтра хороший день. И радостно было знать, что утром, чуть снова взойдет оно, нам наконец откроются некоторые веселые тайны — те, что мы загадали для себя именно па этот день поч
ти год назад.
Но у меня самой были к тому же особые основания считать сегодня жизнь прекрасной и ожидать, что завтра опа будет еще лучше...
Утром я получила телеграмму от Амеда. Оп дал ее с дороги, из Чкалова. Ясно и уже не раз представляла я себе, как он легко соскочил с подножки вагона, когда поезд еще не остановился, пробежал, всех обгоняя, по перрону, ловкий, смуглолицый, привставая па носки, вскидывая из-под длинных косых бровей блестящие глаза, ища вывеску «Телеграф». А потом, закусив топкую губу, старательно выводил автоматической ручкой, которой так гордился: «Встречай воскресенье проведем вместе день противостояния самый большой день в году». «Эге, джигиты, видно, стали разбираться в звездах! —подумала я.— Мои астрономические увлечения захватили и Амеда». Хотя
пока еще оп явно путал противостояния планет и солнцестояние, которое наступало завтра.
Почти два года прошло с того дня, как мы встретились с ним на пароходе «Киров» в Каспийском море. Это было как раз в день великого противостояния Марса. И долго мы с Аме-дом смотрели в тот вечер с борта корабля на круглую ярко-красную, словно смородника, звезду, низко плывшую над горячим малахитовым горизонтом Каспия. Я рассказала ему тогда о Расщепее, о дружбе с ним, о звездах и, когда наступила
436
ночь, долго водила моего нового знакомого по звездным дорожкам Вселенной. Зато потом, в Туркмении, Амед стал моим верным проводником в прогулках по незнакомой и очень интересной земле. Мы очень подружились в то лето. И брат мой Георгий брал нас с собой в далекие поездки по пескам, где он разведывал будущие пути воды. Жарко было там и пронзительно сухо. Все вокруг жаждало воды, все молило о влаге — и сухая , потрескавшаяся земля, и пески, горячие, как зола, и испепеленные листья,— все шелестело: «Су!.. Су!..» А «су» по-туркменски — это вода. И Георгий рассказывал о том, как через черные пески Кара-Кумов побежит свежая вода, когда построят канал, которым соединят Мургаб с Амударьей и Тед жен с Мургабом. Мы ездили верхом. Амед научил меня правильно держаться на лошади. А лошади там были замечательные — статные, гордо ступающие. Нас сопровождали туркмены, старики в халатах и огромных шапках «тельпеках», похожих на косматый воз сена. Молодые джигиты носили толстовки, из верхних карманов которых торчали вечные ручки — это была в аулах, видимо, общая новая мода,— на юношах были галифе, но на ногах не сапоги, а легкие туфли вроде чувяк. Меля удивляло, что многие из юношей продолжают носить большие кос* матые шапки. Носил иногда такую и Амед; он объяснял мпе, что в этой шапке пе болит от солнца голова.
Старики уважали моего брата и говорили, что Москва велела ему привести воду в пустыню. Застенчивые и бесшумные туркменские женщины, повязав головы халатами своих мужей, издали следили за нами, когда мы бродили по берегам желто-водного Мургаба, любуясь высокими тростниками на плавнях... Амед познакомил меня со своими родными. Отца уже давно не было в живых. Его много лет назад убили богатые баи-кулаки, пытавшиеся восстать против Советской власти. Отец Амеда был, по рассказам, веселым и отважным человеком. И когда ему отказали в невесте, требуя за нее огромный выкуп — калым, непосильный для бедняка, он среди бела дня похитил свою любимую Огюльсолтан. Мать Амеда, Огюльсолтан, высокая, тонкобровая, как сын, хорошо зпала Георгия, работала и совхозе и была членом горсовета. Сперва она мне показалась гордой и неприязненной, а потом мы с ней сошлись по-хорошему. Я ей показала
437
новые свои собственные вышивки и научила се вышивать крестиком. И пока я гостила у брата, почти каждый день заходила к ним. Однажды, когда мы сидели и пили зеленый чай из широких пиал, мать Амеда, вздохнув и отведя в сторону глаза, вдруг заговорила о том, что было время, когда они жили в кибитке, а теперь дом у пих очень хороший и просторный, всего в нем достаточно, но нет в доме гелии. Амед недовольно свел брови. «Что такое гелии?» — спросила я у него, когда мать вышла. Оп очень покраснел, а потом сказал: «А ну, не обращай, тебя прошу, па это внимание. Глупый разговор! Зачем тебе знать...» Но я почувствовала, что он хочет скрыть от меня что-то, и так пристала к Амеду, что в конце концов он сказал: «Ну, гелин — это по-нашему значит невестка... Ай, глупый разговор!» И оп весь залился краской. Тут уж мне стало очень смешно. Уж пе меня ли прочила на будущее мать Амеда в свои невестки? Я посмотрела па Амеда и стала хохотать. Амед сперва смотрел па меня очень строго и обиженно, а потом тоже стал смеяться. И, конечно, больше мы об этом никогда пе говорили. Мы очень хорошо дружили с Амедом. А когда кончилось лето, надо было вернуться в Москву, в школу, мпе было жалко расставаться с Амедом, хотя меня и тянуло уже домой. Но мы обещали писать друг другу и сохранить дружбу навсегда-навсегда.
Без малого два года прошло с тех пор. И мы не виделись. Я пе смогла поехать на другое лето в Туркмению, потому что меня приняли в комсомол, я стала вожатой юных пионеров и жила в лагере под Москвой. Амед тоже не приезжал. Но мы с ним аккуратно переписывались. Сперва мы обменивались письмами редко, посылали их через определенные сроки и строго следили за очередью, а потом стали писать все чаще и чаще, не чванясь друг перед другом, писали, когда хочется, писали обо всем — о каждой повой прочитанной книжке, об интересной кинокартине. Я начинала огорчаться, если письмо от Амеда задерживалось почему-нибудь на несколько дней и не приходило тогда, когда я его ждала. Писал он подробно, очень вежливо, И было что-то не совсем привычное в чуточку неуклюжей изысканности его писем. Это мпе тоже нравилось. Ромка Каштан не смог бы так писать... И подруги мои зпали, что у меня есть где-то далеко друг джигит, который шлет мпе письма.
438
Очень хотелось иногда показать моим любопытным подругам какое-нибудь письмо Амеда. Но мне казалось, что этим бы я нарушила обет взаимного доверия. Я уже знала всех друзей Амеда, была в курсе всех его дел и даже волновалась, когда заболел любимый жеребенок Амеда, ахалтекинец Дюльдяль,— о нс'хМ Амед писал в каждом письме с такой восторженной нежностью, что меня почему-то порой это уже начинало чуточку злить... Тогда я ему нарочно описывала, как мы ходили в кино вдвоем с Ромкой Каштаном и как смешно Ромка сказал про одного киноартиста, что оп чересчур много хлопочет физиономией, а про нашего историка в школе — что оп даже бутерброды ест исторические: бородинский хлеб с полтавской колбасой.
Но на Амеда это не действовало, и в следующем письме оп писал: «Пожалуйста, передай привет моего сердца твоим добрым друзьям и мудрому, красноречивому товарищу Р. Каштану. Мой Дюльдяль стал такой крепкий, что сегодня совсем оборвал привязь. Оп стал очень красивый. Я считаю, что лучше такого коня у нас в Туркмении нет. Я хотел бы, чтобы ты видела его, какой он красивый...»
В ответ на это я писала Амеду о разных своих звездных делах, о занятиях в астрономическом кружке Дома пионеров, ставила наверху письма, в уголке, знаки Зодиака, смотря по тому, какой был месяц па дворе. Вообще мпе хотелось показать ему, что он имеет дело с девушкой культурной и недюжинной, чтобы оп там не очень зазнавался со своими лошадьми. Но Амед тоже, видно, был не промах. За эти два года он, судя по письмам, очень развился. В письмах его теперь было все меньше и меньше ошибок. Все более пылко и восторженно описывал Амед своего Дюльдяля. Тут оп становился совсем поэтом. И однажды я была изрядно озадачена, когда, получив очередное письмо и от нетерпения, по своей плохой привычке, заглянув сразу на вторую страницу, прочла в конце ее: «Я покрываю поцелуями твою голову...» От негодования я даже растерялась. Кто ому позволил так писать! Но, прочтя первую строку следующей странички, я все поняла. «О мой дорогой Дюльдяль,— было написано там,— если бы нашелся человек, который захотел купить тебя ценой своей души, то и эта цена для тебя была бы
439
низкой...» Так все это относилось к Дюльдялю! Ну, это другое дело. Но, не скрою, я почувствовала тотчас же некоторую досаду и разочарование. А Амед писал: «Я не жалею о деньгах, которые истратил па тебя, ни о зеленом клевере, ни о том беспокойстве, которое ты мпе доставил, когда я думал, что ты пропал... Дюльдяль! Я вырастил его из жеребенка. Я даю ему каждый вечер сорок мер зерна. Оп пьет из тщательно выструганной чашки свежую ключевую воду. Он ржет, взбираясь па скалы. Оп стремится к битве, как стрела. Я украсил его убор двумя бубенчиками, чтобы ему не было скучно в его конюшне. Бархатной попоны па его спину мало для такого коня! Серебряных подков с золотыми гвоздями слишком мало для него. О мой Дюльдяль! Живи долго и наслаждайся жизнью!..»
Сперва я сердито подумала, что письмо это правильнее было адресовать пе мпе, в Москву, а Дюльдялю, па конюшню. Но, когда я прочла его еще раз, сердце мое смягчилось. Очень уж красиво и совсем по-своему писал Амед. У нас бы никто из мальчишек так пе написал. И так как речь тут шла пе обо мпе, а о лошади, я в этот раз решилась похвастать письмом перед Ромкой Каштаном и прочла ему вслух место о Дюльдяле.
— Он у тебя что — ашуг, народный сказитель? — спросил, выслушав, Ромка.— Минуточку. Прочти-ка еще раз это место о серебряных подковах и золотых гвоздях. Ну, так и есть! Узнаю следы знакомых подков. Это у них есть такое сказапие. Забыл, как называется. Там герой с конем говорит. Я помню — это было в журнале, когда туркменские писатели приезжали. О, па коне с такими подковами и я бы тоже далеко ускакал!.. Поверь.
Я тогда так обиделась на Амеда, что долго ему пе отвечала и выдержала характер, пока не пришло из Туркмении уже третье письмо, полное такой тревоги, озабоченности и дружбы, что я, ругательски себя ругая за молчание, ответила Амеду письмом на шестнадцати страницах.
И вот завтра он приедет. Каким он стал? Может быть, совсем пе таким, как я напридумала себе? Ему уже теперь семнадцать с лишним лет, он па полтора года старше меня. Интересно, как мы с ним встретимся завтра! В последнем письме оп намекал, что давно хочет спросить меня о чем-то очень важном, но откла
440
дывает это до встречи. Только бы успеть вернуться в Москву вовремя! Но я все рассчитала.
В справочной я узнала, что поезд, на котором ехал Амед, придет в Москву завтра, в четыре часа десять минут дня. Значит, мы вполне успеем вернуться домой из похода. И пе отменять же было поход, когда мои пионеры ждали этого дня с таким нетерпением!
Вот они плывут со мной, мои забияки-зодиаки, как дразнят их в нашем отряде. Впереди, на самом носу лодки, устроился, конечно, Игорь Малинин. Он первым забрался туда и теперь лежит па спине, нога на ногу, закинув голову над водой, и, морща короткий пос, по пе двигая пушистыми ресницами, глядит серыми глазищами своими в небо, залитое сиреневыми красками вечерней зари. Поставив одну ногу, положив на ее колено другую, Игорек носком сандалии вычерчивает в небе воображаемые, одному ему понятные вензеля, сосет травинку, вынимает ее изо рта, зажав между двумя вытянутыми пальцами, как сигару, надув щеки, шумно выпускает подразумеваемый дым и говорит:
— Нет, как хотите (пф-ф-ф...), а я люблю походную жизнь (пф-ф-ф...).
И он снова затягивается травинкой. Я знаю, хотя Игорек, как зовут его у нас, плывет с нами па старой рыбачьей шлюпке, взятой па день в соседней деревне, сам оп сейчас, должно быть, далеко от нас: что бы он ни делал, каждое занятие имеет для него еще второй смысл, какое-то значение, не всегда нам попятное, но делающее для него все по-своему интересным. Когда оп в лагере завтракал, я видела, что оп сперва делает в каше какие-то каналы, как на Марсо, потом исследует их или ест кашу по квадратам либо кругам. Однажды я шла за ним по улице, а он не видел меня. Чего только он не успел вообразить себе, пока прошел два квартала! То оп двигался, расправив руки, как крылья, тихонько жужжа под пос и, очевидно, воображая себя самолетом; то размахивал руками, загребая поочередно левой и правой, видя себя с веслом байдарки. Заметив лужу далеко в стороне от своего пути, свернул к ней, разбежался, перепрыгнул. Потом вдруг нарочно захромал; найдя палку, зажав ее под коленом скрюченной ноги и прихватив конец
441
ступней, ковылял, как на деревяшке... Затем отбросил палку и шел, балансируя руками, по краю тротуара, по узенькой каменной кромке, как канатоходец. Когда надо было пересекать улицу, мощенную брусчаткой, он перешел ее ходом шахматного копя — два камня прямо, один наискосок.
Нелегко мне дался в нашем пионерском отряде этот Игорек! Сперва с ним сладу не было: порывистый, живой, готовый каждую секунду вспыхнуть, взорваться, он долго не хотел признавать моего авторитета. В лагере, где я в прошлом году в первый раз стала работать вожатой, у меня было немало хлопот с ним. Но мне он пришелся по душе своим жадным, неуемным интересом ко всему на свете. Он жаждал деятельности и приключений. Все он хотел знать, все его касалось. Фантазия у пего была необузданная и упрямая. Что-нибудь вообразив себе, он уже сам верил в придуманное. И, может быть, именно то, что я с верой относилась к его мечтам, привлекало ко мпе Игоря. Мальчуган почувствовал во мпе родственную душу мечтательницы. А маленький телескоп, который завещал мпе Расщепей, окончательно решил дело в мою пользу.
С другими было легче. Девочки сразу привязались ко мне, узнав, что я снималась в кино, а мальчики были потрясены моими астрономическими познаниями.
Ребята из лагеря жили с нами по соседству, в новых домах Гидротреста, где брат Георгий, которого должны были скоро вызвать в Москву, выхлопотал квартиру себе и нам. И учились почти все они в нашей школе. Поэтому с осени прошлого года, по предложению наших комсомольцев, я стала вожатой их отряда в четвертом «А» классе.
Отряд у меня был дружный, деятельный, но основным ядром его была моя лагерная шестерка.
Все они занимались в астрономическом кружке районного Дома пионеров. За это их и прозвали шутя зодиаками. А уж мы сами наделили членов нашего кружка шуточными прозвищами.
Игоря Малинина прозвали за его порывистость, упрямство и бодливый характер, сочетавшийся с нежной привязчивостью, Козерогом. Курчавого лобастого Изю Крук, братишку моей подруги Сони Крук, окрестили Тельцом. Медлительно-много-
442
словпого Дёму Стрижакова прозвали Водолеем, а ехидный, всегда во всем сомневающийся Витя Минаев снискал прозвище Скорпиона.
Были еще у нас Весы — две неразлучные подружки Галя Урванцева и Люда Сокольская. Они ходили всегда вместе под ручку или обнявшись, заплетали в свои косички ленты одинакового цвета, но очень ревновали меня друг к другу и на прогулках повисали на мне с двух сторон, старательно, обеими руками держа меня под руку и локтями отбивая всех других, покушавшихся на почетное место возле вожатой.
Они и сейчас сидели возле меня — слева и справа — на задней банке нашей лодки, тесно прижавшись к моим плечам, и мешали мне править. Греб Дёма Стрижаков.
Лодка наша тихо скользила по гладкой вечерней воде. Теплые сумерки спустились на водохранилище. Было так хорошо и привольно, такая задумчивая тишина объяла весь этот душистый, зеленый простор берегов и замерзшую воду, что не хотелось говорить, и все мы молчали, только чуть слышно поскрипывали уключины весел да балакали свое «тир-лир-л юр лю» струйки подле бортов шлюпки.
Глава 2
НАШИ „ЗАГАДАЛКИ“
Мы плыли на наш заповедный островок. Еще год назад мы сговорились, что придем сюда встретить день летнего солнцестояния — начало лета.
Экзамены уже прошли. Часть ребят разъехалась, а мы должны были попасть в лагерь во вторую смену, и я продолжала встречаться со своими пионерами. Мы давно уже готовились к сегодняшнему походу. Родители сперва не очень соглашались пустить своих ребят в эту экскурсию без взрослых, только со мной одной. Но в конце концов я как-никак была все-таки вожатой и перешла сейчас уже в девятый класс.
И родители разрешили. Правда, пришлось скрыть от них, что мы отправимся на островок. Сказано было, что мы поедем поездом до Борок, а там пройдем пешком через Кореваново до
443
водохранилища и на берегу его разобьем палатку, где п заночуем. А утром, встретив восход солнца, отпразднуем летнее солнцестояние и в обед вернемся с поездом домой. В Доме пионеров нам дали для этого разборную палатку и все необходимое хозяйство для похода. Взяли мы, конечно, и мой маленький телескоп.
Все остальное сохранялось в тайне. Никто, кроме нас, не знал, что скрывалось па маленьком, никому не известном островке, далеко в стороне от фарватера, по которому через водохранилище шли пароходы канала Москва — Волга. Но мы знали п помнили, что там, на островке, хранятся надежно упрятанные в маленькой шахте-погребе наши «загадалки».
С тех пор как Москва стала городом большой воды и волжские пароходы слили свои голоса с шумом столицы, возле самого города разлились просторные озера с ведущей к ним зеркальной анфиладой белокаменных шлюзов, образовались заманчивые уголки, чудесные таинственные заводи, протоки, бухты, полузатопленные островки. Мало кто знал как следует прелесть нового многоводного Подмосковья. Но Расщепей давно уже облюбовал эти места, и когда мы вместе с ним совершали паше памятное путешествие, Александр Дмитриевич привел меня на своей яхте «Фламмарион» к одному из таких островков на водохранилище. В усадьбе Кореваново, недалеко от водохранилища, Расщепей жил летом на даче. Этот островок мы и облюбовали с моими пионерами для наших летних походов.
Было уже довольно темно, когда паша лодка, раздвигая кустарник, скрипя днищем о затопленные ветви, вылезла носом на берег острова.
Наверно, когда-то, до наполнения водохрапилища, место это было вершиной пологого холма. Через него вела проезжая дорога. Ее колеи еще виднелись в траве, и странно было видеть, что дорога уходит прямо в воду, в глубину, словно маня спуститься по ней в какое-то донное царство. Прежде здесь стояли избы — на земле сохранились следы жилья. И вот в одном из заросших бурьяном дворов мы в прошлом году нашли полуобрушившийся, выложенный кирпичами погреб. На дне его мы и спрятали наши «загадалки».
«Загадалки» эти придумал, конечно, Игорек. Как-то в отря
444
де зашел разговор о различии между древпсй ложной наукой — халдейской астрологией и сегодняшней строго научной астрономией. Ребята сперва долго потешались над тем, что древние астрологи, халдеи, звездословы расчисляли судьбу человека по звездам. Звезда, под которой родился человек, определяла его путь в жизни. И астрологи наперед составляли человеку по небесным знакам его будущую биографию — гороскоп. Всем пионерам это показалось очень забавным, особенно когда я вспомнила случай, рассказанный мне еще Расщепеем. В 1514 году астрологи, установив, что Юпитер, Сатурн и Марс окажутся в созвездии Рыб, посулили миру неслыханное наводнение, и один вельможа в Тулузе, испуганный этим предсказанием, построил огромный ковчег на случай потопа... Ребята посмеялись, а потом вдруг Игорек Малинин предложил:
— Ребята, знаете что? У меня мысль. Нет, серьезно, давайте сами себе составим на год гороскоп. Да нет, постойте! Не в том дело, что ио звездам. А просто напишем такие загадалки сами себе — что мы должны сделать за год. Вот как в газете пишут иногда эти самые... индивидуальные обязательства... Но только никто никому не покажет. Напишем и заклеим. И где-нибудь спрячем. А через год достанем и посмотрим тогда, у кого что сбылось.
— Не «сбылось», — наставительно сказал Витя Минаев,— при чем тут «сбылось»? Важно, чтобы каждый сам выполнил, что себе обещал.
Поднялся шум, крик, споры. Одни говорили, что это глупости, пустяковая затея и даже суеверие; другие, наоборот, кричали, что сделать так непременно надо. Это будет всем полезно. И я подумала: пусть каждый из наших пионеров задумается хорошенько над тем, чего ему пе хватает, что он хотел бы успеть за год сделать, что приобрести, от чего избавиться. И пускай он запишет это для себя, никому не показывая. Так будет интереснее! И мы спрячем эти «загадалки», как хорошо назвал их Игорек. Никакая это не звездная магия. Мы и так все знаем, что родились под счастливой звездой. И у нас стоит только задумать что-то хорошее, по-настоящему захотеть сделать это, настойчиво добиваться — и все тогда сбудется.
И вот, когда мы вернулись прошлой осенью из лагеря, мы
445
сделали так, как задумали. В воскресенье мы отправились на остров, взяв лодку в деревне у одного бакенщика. У каждого из моих пионеров был заклеенный конвертик. В нем была припрятана его личная, им самим для себя составленная «загадалка» па год. Потом мы сложили все конверты вместе, и Игорек торжественно произнес за всех:
— Обещаю, что я и все мы, пионеры нашего отряда, выполним все, что здесь задумано! За это мы отвечаем перед своей совестью и нашими товарищами.
Да, пусть каждый отвечает перед своей собственной совестью, и в этом его проверят потом товарищи. Когда был жив Александр Дмитриевич, мы часто говорили с ним о геройстве, вспоминали разные исторические подвиги. «Самое трудное, по-моему,— говорил тогда мпе Расщепей,— это совершить подвиг в одиночку, когда тебя никто пе поддерживает, никто в тот момент пе проверяет, когда ты наедине со своей совестью, со своим долгом, и только они тобой повелевают... А па людях уже легче». И я подумала, что неплохо1* будет, если мои пионеры сами предскажут себе, что должно произойти с ними за год, сами ответят перед своей совестью, которой доверяет и весь наш коллектив. И пусть их никто не понукает. Это дело каждого. Но интересно будет через год сличить, что было задумано, с тем, что выполнено. А кто не справился с собой, пусть теперь уже при всех признается, что сплоховал, оказался недостойным нашей звезды.
И вот целый год пролежали замурованными в заброшенном погребе на маленьком островке, среди просторного водохранилища, паши «загадалки». Мы решили, что вскроем их в самый большой день года — день летнего солнцестояния. Ребята у меня были опытные по части походов: мы быстро разбили палатку, укрепили стойки, установили подпорки, натянули веревки, привязав их к колышкам, вбитым в землю.
Вскоре запылал костер, закипел подвешенный над ним чайник. Мы сварили в котелке картошку, открыли консервы, сели в кружок у входа в палатку.
А на водохранилище и вдали на канале уже зажглись поч-пые огни. Горели огни на створах ходового фарватера, па шлюзах. Но все это было далеко от нас. А мы здесь были одни, окру-
446
женпые огромной доброй и смирной водой. Вечер был теплый. На западе небо розовело, словно еще не остынув, а на другой стороне горизонта, ближе к югу, подрагивало нежное серебристое зарево — там была Москва. И свет ее, перламутровый, вздрагивающий, трепетал в высоком спокойном небе. Звезды растворялись в далеком сиянии Москвы. Только над горизонтом жгла свой зеленый бенгальский огонь Венера, похожая па большого светляка, да ровным алым накалом горел низко стоявший Марс, и на канале светились тоже зеленые и красные огоньки бакенов, подрагивая в воде мерцающими усиками отражений.
Мы разгородили внутри палатку на две части. В одной половине устроились девочки со мной, в другой — мальчики. Они по очереди несли дежурство у входа в палатку, сторожа наш маленький лагерь.
Скоро все затихли.
Ночью я проснулась. Душистая сырость проникла в палатку. Где-то кричал коростель. На канале густо загудел пароход. А кругом была такая дивная тишина...
Я встала и выглянула за отсыревший полог. У входа в палатку никого не было.
— Кто дежурит? — спросила я шепотом.
Никто мне не ответил. Я повторила вопрос громче. Опять молчание. Я вышла из палатки. Дежурного пе было. Тогда я заглянула па половину мальчиков. Накрывшись пальто и одеялами, спали рядом Дёма Стрижаков, Изя Крук и Витя Минаев. Игорька не было. Очевидно, был час его дежурства.
— Малинин! Игорек! — позвала я, выйдя из палатки. Кусты зашуршали, показался Игорь.
— Ты это почему же пе на месте? — спросила я строго.
— Я только на минутку, Симочка,— проговорил он быстро, словно запыхался.— Я к берегу бегал... Мне показалось, там кто-то шебаршится...
— Сам ты любишь шебаршиться, Игорь, — заметила я. — Небось к погребу бегал... Ладно, ладно. Иди спать, я за тебя
подежурю.
— Ну, уж это нет, брось, оставь! — запротестовал он.— Мне еще целый час дежурить. Ты ложись. Не беспокойся. Меня Витька сменит. Уж я его добужусь, можешь быть уверена.
447
Я уже была в палатке, когда опять услышала шепот Игоря:
— Сима! Тебе очень спать хочется?
— А что? — Я высунулась из-за полога.
— Давай с тобой поговорим об серьезных вещах.
— Например?
— Ну, мало ли про что! Вообще, так. Про разную жизнь... Как прошлым летом в лагере говорили. Помнишь?
Я помнила эти неизбежные почпые беседы «об серьезных вещах», как выражался Игорь. Хотя разговоры после отбоя и были явным нарушением лагерного режима, но зато именно они помогли мне укротить самого беспокойного из моих пионеров и заглянуть в его пытливую и своенравную душу. И я покорно присела на пепек у палатки.
— Ну что ж, поговорим, Игорек, о серьезных вещах!
— Знаешь, Сима,— сразу начал Игорь,— я когда ночью долго гляжу на звезды, мне всегда охота бывает забраться туда, куда-нибудь в самую-самую дальнюю вышину, и все там разглядеть и узнать до точности. Так и тянет...— Он вздохнул и, за
прокинув голову далеко назад, долго и завороженно глядел в зенит.
И звезды над нами ласково жмурились, подмигивали сверху мальчишке, словно подбадривали, маня: «Ну, ну, звездочет!.. Карабкайся».
— Сима, вот ты про Марс знаешь. Как же все-таки считается: есть там жизпь?
— Возможно, что есть, Игорек. Правда, насчет хлорофилла, что я тот раз говорила, сейчас все опять пе подтверждается.
— Жаль! — вздохнул Игорек, не сводя глаз с неба.—А я лично все-таки считаю, есть еще где-нибудь жизнь. Верно, Сима?.. Только я рад, что сам я па Земле родился. Это определенно мпе повезло. У пас все-таки уже хорошо жить. А как там, еще неизвестно. Прилетишь туда, а там, может быть, еще какой-нибудь каменный век только. Кто знает? И был бы я пещерный житель...
— Ну, пещерный житель, хватит тебе философствовать. Спать пора!
— Нет, погоди!.. Ты слушай, Сима. У нас почему хорошо? Доисторическое все уже было? Было. Древние там всякие века
448
тоже прошли; старый режим уже давно кончился. Правда, пе везде еще, пе на всей Земле, но зато у нас, в СССР! Значит, все-таки па Земле уже люди своего добились, раз такая уже есть страна, как мы! Верно? А там, на Марсе, может, все еще только начинается. Жителям сколько еще веков мучиться!..
Я прервала гордого жителя Земли, сказав, что есть теория, полагающая, будто жизнь на Марсе возникла намного раньше,
чем у пас.
— Эх, ты!..— посочувствовал марсианам Игорь.— Вот уж не хотел бы я в школе у них учиться! Сколько им тогда по истории учить! Древние века, потом средние, потом еще какие-нибудь полусредние, новые, да самые новые, да новейшие, предпоследние, последние — голова лопнет!
— Смотри, чтоб у тебя от ночных фантазий твоих голова пе лопнула,— сказала я, вставая с пенька.— Поговорили, и будет!
— Постой, Сима! Не уходи. Еще одну только минуточку! — взмолился Игорь.— Я знаю, ты кем меня считаешь.
— Кем я тебя считаю?
— Шалым таким, вроде лунатика. Да? Ты думаешь, я кто? Болтун? Придумщик? А я только невыдержанный. Я разве вру? Я только иногда фантазирую. А ты, Сима, тоже мечтать любишь. Ты тоже придумщица. Я знаю. Мы этим с тобой даже похожие отчасти. Только ты, конечно, в сто раз меня развитое! Ты здорово развитая, Сима! Как редко кто из мальчишек даже!
— Ну ладно тебе, Игорь! Такая, как все.
— Нет, я знаю. Воп в четвертом «Б» — Ваточкина Катя, вожатая. Разве опа с тобой сравнится?
— А по-моему, она очень хорошая, энергичная девушка,—
возразила я.
— «Энергичная»!.. «Раз-два, живо сели, три-четыре, встали, взяли, похлопали».
— Вот с вами так и надо! Раз-два!
— Ну да! Когда тебя к нам назначили, я тоже сперва тогда подумал: «Э, тихоня-разипя, будет из нас деточек-конфеточек воспитывать». А ты оказалась вон какая. Главное, у тебя выдержка есть, с тобой считаются. Даже из десятого класса — и то!
449
— А из четвертого «А», я вижу, не считаются и не дают мне спать.
— Ну, иди, ладно, досыпай. Эх, скорей бы уже завтра настало! Интересно, что там у кого в загадалках написано и у кого что исполнилось... Не терпится мне узнать...
Игорь зевнул, засунул руки в рукава пальтишка и замолк.
А над водохранилищем, над молчаливой стеклянной водой медленно поворачивалось звездное небо. Заря па западе погасла, а па востоке уже проступали блекло-розовые оттенки повой зари. Ночной немеркнущий свет Москвы одним своим краем слился с ней.
Я вернулась в палатку, закуталась потеплее в одеяло. Девчонки мои сейчас же, даже не просыпаясь, слева и справа подкатились ко мпе, крепко ухватили мои руки, зябко поежились, зарылись головами, одна — мпе в плечо, другая — в шею, повизгивая шепотком:
— Ой, Симочка, хорошо как!.. Уютно! Уй-юй-ютно!..
И правда было хорошо! Так хорошо, что запомнилось потом па всю жизнь.
И никто из пас семерых не подозревал, что загадочные беды начнутся уже наутро, а вместе с завтрашней ночью в нашу жизнь войдет нечто чудовищно огромное и злое.
Гл ава 3
ТАЙНИК
День начинался чудесно. Запел, затрубил, заиграл наш пионерский горн, громко, настойчиво и раскатисто. Недаром наш Игорек слыл отличным горнистом. Он дул в свою трубу что есть силы, щеки прыгали у него, как литые мячики. Оп трубил, закинув голову, подняв прямо вверх свой гори, и, когда переводил на минутку дух, казалось, будто залпом пил из пионерского рога утреннюю свежесть и пахучий лесной воздух. Птицы всполошились на верхушках деревьев, уже освещенных солнцем, и стали кружить над островком. Пионеры мои выскочили из палатки, жмурясь, протирая глаза, разминаясь. Началась возня! «Люда, где мои тапочки?..»7 «Дёмка, отдай рубашку, не в свою ле-
450
зсшь!..», «Девочки, мыться, мыться...», «Ребята, айда искупаемся!..», «Осторожнее, зубной порошок рассыпался!..», «Кто мой галстук взял?..», «Игорь, хватит тебе трубить!..» В веселом переполохе начинался день, самый большой день в году. Было свежо. Под деревьями еще не рассеялся влажный сумрак, но с верхушек уже сползала по листве золотисто-розовая, с бронзовыми отливами глазурь. Небо на востоке пламенело. И пссп-ня-зеленый горизонт набухал по краю огнем, еле сдерживая его.
— Приготовиться к встрече! — скомандовала я.
Шестерка моя — все в белых рубашках с алыми галстуками — выстроились на лужайке, лицом к восходу. Наш барабанщик, Изя, поднял палочки. Игорек стоял, как положено горнисту, отставив руку, уперев раструб горна в бедро. Дёма замер со свернутым флагом у невысокого шеста, заменяющего лагерную мачту.
— Проверить часы! — приказала я.
Дёма взглянул на ручные часы, которые ему одолжил на этот случай Витя Минаев.
— Три часа двенадцать минут по московскому времени, — отвечал Дёма голосом громкоговорителя.
Как я вчера сверилась в календаре, солнце сегодня должно было взойти в три часа четырнадцать минут. Я выждала еще
минуту и скомандовала:
— На подъем флага и солнца — смирно!
За водохранилищем в этот самый миг горизонт прорвался посередине, как запруда: слепящее золото ожгло глаза, и все во
круг пас вдруг засверкало, ожило, заполнилось радостным и
властным светом.
— Флаг поднять! Солнцу салют!..
И красный пионерский флаг нашего маленького лагеря поднялся вверх вместе с солнцем. Игорь протрубил салют, зарокотал барабан Изи Крука.
— Пионеры! Поздравляю вас с наступлением дня летнего солнцестояния, с началом лета! Вольно!
Конечно, ребятам не терпелось скорее спуститься в подземелье и вскрыть наш тайник, чтобы прочесть «загадалки». Интересно, кто что загадал и как выполнил задуманное! Но я рас-
451
порядилась сперва приготовить завтрак. Ели наспех, давились крутыми яйцами. Игорь так торопился, что решил не очищать скорлупу, а выгрызал из нее мякоть белка.
Еще не прожевав, с набитым ртом, он вскочил, бормоча:
— Фшо! Бя ботоф... Башви скобее!
Это, вероятно, должно было означать: «Все! Я готов... Пошли скорее!»
Он поперхнулся, закашлялся, и Дёма долго колотил его по спине.
Но вот завтрак был кончен, и мы бегом направились в глубь островка к нашему тайнику. Погребок совсем зарос, но мы сразу отыскали его и склонились над полуобвалившимся люком. Дёма н Витя быстро разобрали подгнившие доски, прикрывавшие отверстие погреба. Оттуда дохнуло таинственной затхлостью. Каждый хотел полезть туда первым. Игорь волновался и толкался больше всех. Девчонки прижимались ко мне, замирая от любопытства. Ведь сейчас все мы узнаем, что было загадано каждым на год, и проверим, что у кого исполнилось...
452
Надо было спрыгнуть вниз, разобрать несколько кирпичей в каменной кладке, где была замурована старая жестяная ботаническая коробка, служившая хранилищем наших «загадалок». Витя спустился в погреб, держа в руке стамеску. Все сгрудились над ямой, заглядывая вниз.
— Вы мне весь свет загородили! — раздался снизу глухой голос Вити, показавшийся незнакомым.
Я еле уговорила ребят отойти от люка. И они стояли вокруг ямы немного отступя, вытягивая шеи, чтобы заглянуть в погребок. Прошла минута, вторая. Я уже сама начала беспокоиться:
— Витя, пу скоро ты там?
— Скорпион, а роется два часа! — сказала Люда.
— Ну давай, что ли, Витька! — торопили ребята.
И вдруг из-под земли раздался глухой, мрачный голос:
— А тут пет ничего.
И из люка вылетела жестянка.
— Как так, ничего нет?!
Коробка была пуста. Наши «загадалки» исчезли.
Я спрыгнула вниз, в погреб. Здесь было мокро и холодно, пахло прелью. Где-то капала вода.
— Ну вот, смотри,— сказал Витя.— Видишь, тут кто-то лазил. Кирпичи пе на месте положены. А вон тут один расколот.
Я осмотрелась. Глаза мои привыкли к темноте. Я увидела битые кирпичи, развороченную кладку мокрой степы. Наши «загадалки» исчезли. Кто-то вызнал, где мы их спрятали, и опустошил наш тайник. Я взглянула наверх и увидела венок из опечаленных физиономий, заглядывавших ко мне вниз. Что я могла сказать?..
— Ну как, Сима, нашли? — кричали сверху.
— Это уже давно залезли,— проговорил Витя и поковырял ногтем кирпичную стенку.— Видишь, тут уже сыро везде стало, потому что открыто было, и банка заржавела, а она у нас была в клеенку завернута. Я сам в аптеке покупал... Кто же это?
Я еще раз оглядела погреб. Холодный, склизкий сумрак. Плесень, гниль и тлен. Битые кирпичи, гнутый, ржавый железный прут, наполовину втоптанный в землю. Вот и все. Дотошный Витя подобрал с полу прут, потом подумал, наклонился, вытер его о трусы. Он был человек хозяйственный.
453
Я подтянулась на руках. Витя помог мне, и я выкарабкалась на свет.
Опечаленные ребята стояли вокруг меня. Поход наш был вконец испорчен. Но кто же мог узнать про наш тайник?
Больше всех был ошарашен Игорек. Оп никак не хотел примириться с тем, что «загадалки» украдены, сам полез в погреб, чтобы убедиться в их пропаже, вылез весь в грязи, совсем расстроенный. Лицо его выражало мучительную сосредоточенность.
— Я знаю — кто! — вдруг закричал оп.— Это Васька Жмырь. Это его работа. Он тут у тетки недалеко от станции живет. Он и подглядел.
Васька Жмырев, или попросту Жмырь, был нашим общим врагом. Действительно, не сделал ли все это Жмырев, этот бич пашей улицы, коновод всех наших дворовых хулиганов? Оп жил тут, недалеко от Коревапова, возле станции, у своей тетки-молочпицы, по частенько появлялся у пас во дворе и ночевал в соседнем доме у какого-то своего приятеля. В такие дни его всегда можно было встретить па углу у кино, где оп вертелся целыми часами среди таких же, как он, подозрительных парней. Все они носили необыкновенно маленькие кепки, почти без козырька, тельняшки и брюки, низко выпущенные на сапоги. Ходили они враскачку, нарочно кривя скобой ноги, курили, преувеличенно громко смеялись без всякого смысла и повода и, держа папиросу в зубах, пе вынимая ее изо рта, сплевывали. Василий Жмырев, вольный подмосковный огородник, как оп величал себя, мог пройти сам и провести кого угодно в любой парк, кино или па стадион, и были среди наших мальчишек такие, что видели в нем героя. Их привлекали ходячие словечки, которые любил употреблять в разговоре Васька Жмырев, его изворотливость, уверенные манеры и дешевый уличный шик. Он нравился некоторым девочкам с нашего двора, угощал их эскимо и водил бесплатно в кино. Не раз оп звал и меня пойти с ним потанцевать в Парк культуры или поехать на стадион, где играли знаменитые футболисты, все, как на подбор, если верить Жмыреву, его друзья-приятели. Но мне была противна вся его повадка и мясистая, глянцевитая физиономия. Я всегда отказывалась, хотя кое-кто из девочек бранил меня за это гордячкой: «Ты это, Симка, зря. Ты знаешь, оп вовсе не такой, как
454
с виду кажется. Он заботливый такой — и билет достанет и мороженым угостит. С ним везде пройдешь...»
Где-то пронюхав о наших астрономических занятиях, Жмырев теперь при каждой встрече дразнил моих пионеров:
«Эй вы, халдеи, лунатики! Много звезд с неба нахватали? Айда со мной, бесплатно проведу в Планетарий. Так и скажите вашей Симочке: Василий, мол, Жмырев звал в Планетарий звезды смотреть, раз на воле со мной не желает. Мпе все равно — что кино, что планетарий, что санаторий, что крематорий. Везде вход свободный. Пусть ваша Симка чересчур не гордится, могу
пригодиться».
— Определенно, это Васькиных рук дело,— повторил с внезапной уверенностью Игорек,— я теперь вспомнил...
— Ну, что ты вспомнил? — ядовито спросил Витя Мипаев, в упор поглядев на Игоря.
Игорь осекся и замолчал.
— Ну, говори, чего вспомнил? — напирал Витя.— Привыкли уж всё па Жмыря валить. А доказательства у тебя есть?
Игорь молчал. Но я видела, что он действительно вспомнил
что-то внезапно его смутившее и не хочет теперь говорить.
— Малинин,— спросила я его,— может быть, ты действительно что-нибудь знаешь?
— Ничего я не знаю,— отвечал оп,— а вот чувствую, что это он. И все.
Ребята стояли около погреба расстроенные, недоумевающие. Нечего было и думать о том, чтобы предложить им составить новые «загадалки» па следующий год. Противно было, что кто-то чужой нагло вызнал паши тайны, прочел и, наверно, посмеялся над тем, что мы загадали себе. Теперь уж никогда ребята не захотят составлять себе планы на год. Неприятно будет даже вспоминать о сегодняшнем дне и о нашей славной затее. И начинало уже казаться, что кто-то подсматривает за нами из кустов, насмешливый и неуловимый. Да и весь наш поход был теперь уже ни к чему. Надо было возвращаться домой. И возвращение предстояло бесславное.
— Ну, давайте собираться, делать тут нам больше нечего,— сказала я.— Складывайте вещи, несите в лодку, а потом разберем палатку.
455
Девочки принялись скатывать одеяла, стали увязывать котомки.
Горячее солнце уже высоко поднялось над нашим островком, день был яркий, ослепительный, но нам казалось, что и погода уже стала не такой, какой была с утра.
Ребята спешно собирали и укладывали вещи. Только Игорек сидел в стороне на корточках, охватив руками колени и положив на них подбородок.
— Ну, ты что, Игорек? — спросила я его.— Ну, довольно тебе расстраиваться. Жалко, конечно, что пропали, но ведь кто выполнил задуманное, для того ничего не пропало. Верно ведь?
— Нет, Сима,— сказал он и яростно потер подбородком о колени.— Это до того обидно, что просто...
Он не договорил. Раздирая кусты, с берега примчался Дёма Стрижаков.
— Ре-е-бята!.. — закричал он, от волнения заикаясь.— А-а-а лодки пет...
И оп уронил чайник, который носил к воде мыть.
Мы все кинулись к берегу, где в маленькой бухточке была укрыта наша лодка.
Бухточка была пуста. Лодка исчезла. Вчера ее привязали веревкой к дереву. Вот и потертое место па коре большой ветлы. Вот промоинка, оставшаяся от носа нашей шлюпки. Но лодки не было.
— Поздравляю,— мрачно сказал Витя.— Теперь мы тут ро-бипзоиы!
Глава 4
ПОДМОСКОВНЫЕ РОБИНЗОНЫ
Сперва никто не мог прийти в себя. Потом начали соображать, что же произошло.
Итак, лодка исчезла. Ясно, что ее украли ночью. Мальчики
стали сперва искать виновника, определять, кто дежурил в момент пропажи. Но я велела прекратить этот спор. Спорить было уже не к чему. Надо было думать, каким образом теперь мы доберемся домой. Как только эта мысль дошла до сознания девочек, Люда захныкала:
456
— Симочка, а как же теперь мы обратно? Мпе от мамы по
падет...
— Правда, Симочка, — поддержала ее Галя, — что же, мы тут навеки останемся?
Один только Игорек пришел сразу в отличное расположение Духа.
— Ну и нечего нюни разводить! А что? По-моему, очень да
же здорово получилось, а то с этими «загадалками» все уже раскисли. А вот теперь давайте устраиваться, раз застряли на острове. Это, по крайней мере, приключение так приключение! А то что за поход па два часа!
— Вот тебе будет дома от отца приключение! — язвительно заметил Витя Минаев.
— Ну и пусть будет — гроб и свечи, сено-солома, гром и молния,— пусть! Все равно! — отчеканил Игорь, любивший повторять словечки Расщепея, которые он слышал от меня.
Хотя ребята и храбрились, но я ясно видела, что они обескуражены происшедшим. Все смотрели на меня с надеждой. Ведь как-никак я была старшая, вожатая.
— Ну что вы, что вы, ребята! — заговорила я веселым голосом.— На Северный полюс, на льдину люди попали и то не кисли. А мы под самой Москвой. Конечно, неприятно, что дома будут беспокоиться, раз мы обещали быть к обеду. Но сегодня воскресенье, сюда яхты придут, мы им помашем, посигналим... Недаром мы семафор морской проходили. И нас снимут с острова... А ну, веселей носы! Все будет хорошо. Москва рядом. В городе хватятся, будут нас искать. Мы еще поспеем...
И тут я вспомнила, что Амед должен приехать в четыре часа. Значит, я уже его не встречу. День стал меркнуть и для меня. Только Игорек не унывал. Он уже тащил из палатки пустую бутылку из-под молока, сел на корточках у берега, выполоскал бутылку водой, потом вынул блокнот, вырвал страничку и, послюнив карандаш, стал выводить на ней что-то, прося не мешать ему. Через минуту он подошел ко мне и показал свою работу. На бумажке было крупно выведено:
«Группа пионеров 5-го класса «А» 637-й школы с вожатой С. Крупицыной находится на Необитаемом острове в северо-восточном заливе водохранилища. Лодка похищена. Связи пет.
457
Продукты кончились. Требуется немедленная помощь. Люди здоровы. Настроение бодрое. 22. VI. 41. 5. ч. 07 мин. по московскому времени».
— Надо действовать по правилам,— пояснил Игорек, свернул записочку трубочкой, засунул ее в бутылку, закупорил горлышко пробкой, обернул пробку прозрачным целлофаном, в который было завернуто печенье, обмотал все крепко-накрепко бечевкой и побежал к берегу. Размахнувшись, он далеко забросил свою бутылку в воду.
И поплыла по спокойному водохранилищу, то окупаясь, то показываясь снова закупоренным горлышком, наша спасительная бутылка. И как только она плюхнулась в воду, ребята мои сразу повеселели, словно сбросили с себя что-то. Сталя сразу гадать, кому достанется бутылка, как будут вынимать и читать записку и как затем к нам на остров явятся спасать нас. Нет, честное слово, это было даже интересно! Правда, настроение опять чуть не испортил наш Скорпион — Витя Минаев.
— Ну хорошо, если бутылку кто выудит, а если она так и будет болтаться? Точение-то здесь еле-еле-ёхонькое.
— Ну так что ж? — возражал ему Игорь.— А в городе-то хватятся, что пас нет, все равно. Они же знают, куда мы по
ехали.
— А что знают? Знают, что поехали до станции Борки, поход с ночевкой на берегу водохранилища. А про остров-то ведь
никто не знает.
Да, про это мы и забыли!
— Ну, тогда построим завтра плот и переплывем на берег. Верно, Сима?
— Ну конечно, Игорек. Не пропадем!..
— А что есть будем до завтра? — буркнул себе под нос Дёма Стрижаков.— У меня и так уже в животе буркает.
— Это у тебя от волнения буркает,— сказал Игорек.
— А я и не волнуюсь нисколько. Я знаешь как плаваю! Мне что! Возьму и поплыву! Раз — и на том берегу.
— Правда, Симочка, пусть он поплывет и скажет там, на берегу, чтобы за нами приехали! — восторженно предложила Галя.
458
Но я, конечно, не могла согласиться на это. Тут водохранилище было очень широко. До берега плыть долго. А глубины здесь большие. Я отрицательно замотала головой.
А солнце уже высоко стояло над нами, припекая головы. Где-то за лесом голосисто залился паровозный гудок, лес наполнился шумом поезда, потом опять все затихло.
— Давайте обследуем остров,— предложила я,— и подумаем, что мы можем собрать для еды.
Проверили наши продовольственные запасы. Их оказалось очень немного — ведь мы рассчитывали к обеду вернуться домой. А аппетит у ребят был отличный — всё съели вчера за ужином и сегодня утром. Осталось полбанки шпрот, два крутых яйца, чая на одну заварку, несколько картошек в мундире да маленькая краюшка хлеба.
— Испытывая зверские муки голода, путешественники решили обследовать остров! — торжественно произнес Игорь, чувствовавший себя, видимо, во всей этой истории как нельзя лучше.— Туземцы могут не сопровождать и оставаться у привала, а я лично пускаюсь в путь.
Он подхватил маленькую удочку, жестянку, в которой когда-то хранились наши «загадалки», и зашагал в кусты. Через минуту он снова появился, смерил нас воинственным взглядом и, потрясая удочкой, изрек:
— Иду на рыбный промысел!.. Ой! Крапива!..
Он обстрекался, подпрыгнул на одной ноге, подхватил другую обеими руками и так ускакал от нас.
Мы разбрелись по островку. Долго ходили мы, лазая по овражкам, перекликаясь, аукаясь. Витя Минаев изредка подавал нам сигнал горном, оставшись у палатки. Впрочем, заблудиться на маленьком островке было мудрено — он весь был не больше полуверсты в ширину. Через час мы собрались у стоянки: добыча была невелика. Я нарвала охапку дикого щавеля, но он оказался поздним и на вкус негодным. Изя Крук притащил какие-то пестренькие яйца, вероятно малиновки, чем вызвал глубокое возмущение девочек («Ты представь себя на месте их матери!»), и это привело к философскому спору на тему, считать ли птичье яйцо предметом уже одушевленным или еще неодушевленным. Галя собрала несколько чахлых, бледно-розо
/59
вых земляничек. Дёма притащил какие-то подозрительные грибы, уверяя, что это типичные сыроежки, хотя они очень смахивали на поганки. Дежуривший по лагерю Витя Минаев, пока мы
отсутствовали, словил ужа и насмешливо предложил сварить его. «Сам ешь, это из твоей породы, Скорпион!» — обиделись ребята.
А Игорь вообще куда-то исчез. Ох уж этот Игорь! Вечпо — и в лагере, и в школе, и во дворе — от него было всем беспокойство... Мы стали звать его. Сперва нам никто пе отвечал, потом с противоположной стороны островка донеслось:
— Ого-го! И-ду-у-у!..
Голос Игоря приближался. Игорь кричал что-то, не умолкая ни на минуту. И в голосе его слышалось торжество.
— Ого-го! Я иду!.. Великий охотник Козерог песет вам свою добычу, разжигайте огонь, ставьте котлы, сзывайте жителей...
И вот он вылез из кустов, босой, с расцарапанной физиономией, с ногами, облепленными глиной, с засученными штанами. На длинном, гибком пруте, согнутом в кольцо, бились большие рыбы — жерехи, окупи, сазаны. Игорь продел прут через их жабры. Под мышкой у Игоря торчало удилище. Свободной рукой он придерживал промокшую рубашку: за пазухой прыгало что-то живое. И даже из кармана штанов торчал бьющийся хвост какой-то рыбины.
— Что? — торжествуя, проговорил Игорь.— Видали? Каков улов! Во! Со мной не пропадете! — И он бросил перед палаткой па землю свою добычу.
Гл и ва б
В СОЗВЕЗДИИ РЫБ
Все хвалили Игоря, удивлялись, как он так быстро наловил такую пропасть рыбы. А он уверял, что знает такое заповедное место. Мигом принялись мы чистить рыбу, развели костер, стали варить уху. Часть рыбы, связав ее за жабры, пустили на длинной бечевке в воду, чтобы она не заснула и не испортилась на жаре. Настроение у всех сделалось отличное. И мы уже отпиршествовали, как вдруг кусты за палаткой затрещали, по
460
слышались неровные, частые шаги, и возле нас оказался высокий сердитый старик, опиравшийся на весло-кормовик.
— Это что ж, вам такой закон вышел — по чужим вентерям лазать? — закричал он страшным голосом.— Для вас я вентеря ставил? А? Гляди, какие практиканты нашлись — чужую готовую рыбу ловить! А еще, кажись, пионеры, при галстуках состоят. За такое дело знаешь что вам, пионерам, бывает?!
Сперва, ничего не понимая, ребята растерянно переглядывались. А потом взгляды всех устремились к Игорю. Он сидел красный и возил ложкой по пустой тарелке.
Я встала и подошла к старику:
— В чем дело, гражданин? Что вы зря кричите?
— «Гражданин», «гражданин»! — пробормотал старик, несколько остывая. Очевидно, мой спокойный тон подействовал на него.— Этому занятию у вас в школе обучают? Рыбу из вентерей вынимать? Красивое дело, нечего сказать! Поставил вчерашнего дня вентеря, подошел сейчас на лодке рыбу брать, гляжу: все повыдергано, сети напутаны — неделю не разберешься. А рыба — прощай. Вон они где устроились! Доброго здоровья, приятного аппетита! Закусывают. Ишь практиканты!
Все смотрели на Игоря.
•— Малинин,— спросила я строго,— где ты взял эту рыбу?
— Ну, там...— Он мотнул подбородком по направлению к другому краю острова.— А что уж тут такого особенного? Ты сама говорила — бывает в жизни крайний случай. А раз мы тут без пищи сидим... Да я и не всю рыбу взял, хватит там ему...
— Зачем же ты нам не сказал, откуда эта рыба? Как тебе не стыдпо, Малинин!
— А я бы сказал потом, а то ведь вы, я знаю, начали бы собрание устраивать, голосовать — можно есть или нельзя.
— Это чего он толкует? — спросил старик, приложив руку к уху. Он был, видимо, туговат на ухо.— Это он вам чего объясняет, пе пойму.
Я громко объяснила, что произошло с рыбой, старику в самое ухо. Он хмуро — видно, половины недослышал — кивал головой в такт моим словам. Игорь тем временем сбегал к берегу и принес связку рыбы, пущенной в воду. Игорь хотел бросить рыбу на землю, но я подхватила связку и передала ее старику:
461
— Вот, дедушка, ваша рыба. Не сердитесь.
— Это чего? — опять переспросил старик.
— Я говорю — не серчайте очень на нас, дедушка! — закричала я ему в самое ухо.— А того, кто ваши вентеря напутал, мы сейчас будем сами судить, по-пионерски, при вас. Вот вы садитесь сюда и будете как истец.
Только что мне пришла в голову отличная мысль. Теперь я знала, как утешить старика, сделать так, чтобы оп потом взял нас с острова, и заодно проучить Игоря.
— Ребята,— обратилась я к пионерам,— предлагаю судить Игоря походным пионерским судом. Я буду председателем, Витю Минаева назначаю прокурором, Дёму Стрижакова — защитником. Изя Крук, становись с барабаном... Игорь, садись сюда, па пень. Это будет у нас пень подсудимых.
Все расселись, как я указала. Старый рыбак с интересом следил за нами, пе очень еще понимая, что должно произойти. Оп щупал край палатки, перебирал связанную рыбу, потом вынул жестяную коробочку с махоркой, свернул самокрутку, закурил. Спичку ему поднесла Галя.
— Итак,— сказала я,— заседание летучего походного суда считаю открытым. Слушается дело пионера отряда пятого класса «А» 637-й школы Малинина Игоря по обвинению в краже...— Игорь резко поднял голову,— ...ну, то есть самовольном выеме рыбы из вентерей чужого гражданина... Как ваша фамилия?
— Чего-сь? Не слышно...
— Как ваша фамилия, дедушка?
— А вам для чего знать? Рыбу ели — не спрашивали чья, как по фамилии?
— Дедушка, нам нужно это для дела. Видите, мы судим того мальчика, который повредил вам ваши сети и взял немножко рыбы.
— Ну, взял так взял... Вы ему пропишите, чего полагается, как у вас там положено по вашей пионерии, а мое фамилие вам ни к чему. Я этих кляузов сроду не любил.
— Ну хорошо, дедушка, дело и так ясно... Малинин, ты признаешься, что виноват?
— Надо говорить: «Подсудимый, признаете ли вы себя виновным?» — поправил меня Витя Минаев.
462
— Ну, все равно. Малинин, признаешь?
— Ну, признаю,— тихо сказал Игорь.— Развели вы, ей-богу, историю, да еще при посторонних!..— Он искоса поглядел на рыбака.— Я же для вас старался. Я бы потом все равно сказал...
Слово было предоставлено прокурору Вите Минаеву.
— Я считаю поступок Малинина позорным.
— Ну и считай! — буркнул Игорь.
— Прошу призвать подсудимого к порядку, иначе я отказываюсь... Я считаю поступок недостойным и предлагаю Малинину дать хороший, строгий выговор, и чтобы об этом в школе тоже знали, в отряде...
Тут вмешался на правах защитника Дёма Стрижаков:
— Конечно, я считаю, что Малинин отчасти виноват, с одной стороны, но, с другой стороны, если разобраться, то он действовал так для пас, так как у нас положение безвыходное. Хотя, с другой стороны, мог, конечно, сразу нам сказать. Но, с моей стороны, кажется, что было неправильно с его стороны...
— Проще говори, скорее! — закричали ребята.
— Я кончаю... хотя у меня еще есть регламент,— сказал словоохотливый Дёма,— я кончаю и считаю, со своей стороны, то есть с моей точки зрения, что выговор объявлять не надо, а надо сделать замечание. Потому что Игорь, то есть Малинин, очень активный пионер и всегда действовал хорошо, и мы его знаем по лагерю и в школе — он всегда много делает отряду. И это надо учесть. Но, с другой стороны, замечание сделать надо.
Игорь сидел опустив голову, глядя на свои босые ноги, шевеля измазанными в глине пальцами.
— Малинин, твое последнее слово,— сказала я.
Игорь встал.
— Ребята,— еле слышно сказал он,— можете меня присудить как хотите, но только в школе говорить не надо. Это я прошу. Я лучше за рыбу заплачу. Хотя ели ее все... Но, конечно, я виноват.
— Суд удаляется на совещание,— объявила я и вместе с Изей Круком и Галей ушла в палатку.
Пока мы там совещались и писали в походные тетрадки наш
4G3
приговор, снаружи послышались какие-то возгласы, шум. Я поспешила выйти.
— Суд идет! — торжественно возгласил Изя Крук и ударил в барабан.
Но у палатки никого не оказалось, кроме Игоря, послушно сидевшего на своем пеньке. Слева за кустами слышались шаги, голоса ребят и ворчливый голос рыбака. Мы побежали
туда.
Старик, крупно шагая, шел к другому краю острова, за ним бежали, цепляясь за корни, спотыкаясь, опережая и снова отставая, Дёма и Витя.
— Дедушка, куда же вы? Стойте! Сейчас же решение будет...
— Да ну вас тут всех,— отмахивался старик,— пе люблю я сроду этих кляузов! Ну, выговорили бы ему, как положено, а то уж вовсе засудили мальчишку. Глядеть жалко. По лицу весь пузырями пошел. Что мне, рыбу жалко? Нате, берите! Только вентеря не тревожьте...
Когда мы подбежали к берегу, старик уже вскочил в лодку, полную рыбы и сетей, и, сердито громадя кормовиком, отплы
вал от островка.
— Дедушка! — закричала я, размахивая тетрадкой.— Погодите, куда же вы? Мы присудили ему прощения у вас просить! Погодите, он сейчас извинится... И дайте ваш адрес — мы вам деньги пришлем за рыбу...
Но упрямый глухой старик продолжал грести от берега, решительно мотая кудлатой головой:
— И слышать не хочу! Гляди, какую такую канцелярию напустили! Еще расписываться, скажете, надо...
Мы были так смущены всем происшедшим, что только тут спохватились: ведь старик мог доставить пас на берег с острова пли, по крайней мере, сообщить на станцию о том, что мы оказались робинзонами.
— Дедушка! — закричала я что есть силы.— Вы скажите там, что мы тут застряли, скажите — пионеры из 637-й школы! Вы слышите, дедушка?
Старик уже отплыл далеко на середину водохранилища.
Оттуда слышался его сиплый голос:
— Не слыхать мне ничего. Да и слышать не хочу. Никому
464
ничего не скажу, не сумлевайтесь. Ни слова никому не скажу... Ишь практиканты!..
Мы кричали, делали отчаянные знаки, показывали на себя, на остров, на воду. Но он только отмахивался...
Так мы ни с чем и вернулись к палатке, где нас терпеливо дожидался на своем пеньке бедный Игорь. Оп встал, увидя нас. Но читать ему приговор было теперь уже глупо. Я свернула тетрадку. Однако Игорь сам спросил:
— А вы к чему меня присудили?
— Молчи уж! — заговорила Галя.— Чего там говорить — «присудили», когда тебе замечание дали и еще извиниться перед этим дедушкой заставили, а он уже уехал, пожалел тебя. Вот мы из-за тебя опять тут застряли. Сиди вот тут теперь...
Солнце поднялось уже над самой головой и пекло основательно. Но, несмотря на воскресный день, яхты почему-то не появились. А всегда их тут бывало очень много.
Стрекотали кузнечики, и где-то певуче и громко куковала кукушка.
— Кукушка, кукушка! Сколько нам тут сидеть осталось?
Кукушка па том берегу долго молчала, потом словно набравшись сил, принялась куковать. Мы считали. Раз... два... три... Насчитали двадцать шесть «ку-ку».
— Господи, неужели еще двадцать шесть часов? — с ужасом воскликнула Люда.
— Кто это тебе сказал, что часов? — степенно заметил Витя.— Может быть, и дней.
Все окончательно приуныли.
Долго тянулся этот день. Водохранилище оставалось безлюдным. Только у далекого края его, на фарватере, прошли два теплохода. Мы махали им, по, конечно, оттуда нас заметить было
невозможно.
Пробовали затеять игры, решать кроссворд, но в этот день ничего не получалось: кроссворд попался трудный, и мы застряли уже па третьем слове по горизонтали: «Термин в юриспруденции». И бросили решать.
Больше всего ребят огорчало, что дома волнуются родители.
— Ох, будет нам, когда вернемся!
— Да, уж больше не пустят никогда в жизни.
Q Библиотека пионера. Том I
465
Я тоже чувствовала себя крайне неловко. Ведь это мне доверили ребят.
День медленно клонился к вечеру. И тишина, которая царила в этот день на канале, на далеких берегах водохранилища, стала казаться мне странной. Непонятным было безлюдье, отсутствие яхт и катеров.
Мы пробовали кричать хором. Но никто не отзывался. А день медленно гас. Зашло солнце. Присмирели птицы на ветлах. Надо было опять покормить ребят. Но чем? Я видела, что они искоса и вздыхая поглядывают на оставшуюся рыбу. И тут же отворачиваются.
— Ребята, идите сюда! — позвала я. — Нечего воротить носы — рыбу эту теперь уже все равно нам оставили... глупо отказываться... Девочки, быстро, давайте чистить и варить!
Когда запылал наш костер и запахло свежей ухой, все немножко повеселели, а потом с аппетитом ели уху и молча, чтобы не подавиться костями, уплетали рыбу.
Не ел только один гордый Игорь. Он решительно отказался от рыбы. Он сказал, что вообще всю жизнь терпеть не мог рыбы...
Глава 6
МИР ПОГАСИЛ ОГНИ
Костер погас. Тучей налетели комары, заныли тоненько над ухом. С водохранилища потянуло сыростью. В заводях заквакали, словно прополаскивая горло, лягушки. Спустилась ночь. И было в этой ночи что-то резко отличавшее ее от вчерашней. Сперва мы еще не понимали, почему такой недоброй, чужой и нелюдимой показалась нам эта ночь. Может быть, лишь потому, что мы были отрезаны на маленьком островке и чувствовали себя заброшенными всеми? Нет. Дело было не только в этом. Сама ночь выглядела сегодня не так, как накануне.
И первый это понял Игорь.
— Гляди, Сима,— сказал он испуганно,— на канале обстановка не зажжена. Нигде огней нет.
Мы всмотрелись в темноту ночи. Нигде не было видно ни огонька. И там, на юго-востоке, где вчера трепетало перламутро-
466
вое зарево над Москвой, небо сегодня казалось глухим, черным. И звезды, растворенные вчера в отсветах города, сегодня высыпали все, крупные и выпуклые.
Долго вглядывались мы с берега нашего островка в эту загадочную тьму. Ни искорки, ни огонька... Слепая ночь навалилась на всю округу. И тишина была какая-то необычная. Не слышалось ни заводских, ни пароходных гудков. Тихо было на ближнем шлюзе. Великое безмолвие окружало нас. И только тысячи необыкновенно ярких звезд дрожали над нами в молчаливом небе, через которое в этот день с утра не прошел ни один самолет. Все молчало вокруг. Не было ветра, воздух застыл в тяжелой, гнетущей неподвижности. Безжизненно оцепенели деревья. Казалось, что сегодня замерло все, что вчера двигалось, онемело все звучавшее в жизни, погасло все, что светило в ней.
И мы сидели подавленные этим стопудовым, легшим на нас черным молчанием. Странные мысли заползали в голову. В мире что-то случилось. Почему он так тих и темен, этот вчера еще такой шумный, искристый, светлоокий мир?
467
Может быть, произошла какая-нибудь космическая катастрофа, о которой мы читали в фантастических романах, и вся Земля вымерла? И только мы, семеро, остались в этом опустошенном мире?
Шестеро пионеров и я, их вожатая...
Тут Игорь словно подслушал мои мысли.
— Сима,— заговорил он шепотом,— смотри, как темно везде... Честное слово, Сима, что-то случилось...
Необузданная фантазия его тотчас же вырвалась на волю, забушевала. Я увидела в слабом свете звезд, как засверкали его глаза.
— Сима, может быть, мы одни остались на свете?
Витя Минаев фыркнул.
— Нечего тебе хмыкать, Витька. Мало ли что может быть! Я вот читал в одном журнале...
— Что ты читал?
— Как жили где-то па Памире, высоко-высоко, несколько наших астрономов советских. У них там была такая высокогорная обсерватория. Самая высокая во всем мире. И у них там был самый сильный телескоп. И они увидели, что какое-то небесное тело летит к Земле, и высчитали, что оно столкнется с Землей и все люди тогда погибнут. А они там зимовали, у себя на горе, уже второй год, потому что упала лавина и загородила дорогу к ним. И у них там даже радио кончилось... Ну, току уже не было, потому что топить было нечем, и машины стояли. А на Земле никто, кроме них, ничего не заметил, потому что это было видно только через тот телескоп на высокой горе, где очень чистая атмосфера. И тогда они решили пойти зимой через перевалы, спуститься к людям и сообщить им, что всему миру грозит гибель. И они пошли в такую экспедицию. Назвали ее Ч. Э. С. 3. Ш.
— А что это такое значит: Ч. Э. С. 3. Ш.? — спросил кто-то
в темноте.
— Чрезвычайная экспедиция по спасению земного шара это значит. И вот они пошли...
— А как же они смогли спасти? Путаешь ты чего-то! — послышался голос Вити Минаева.— Все равно, раз столкновение с Землей, так уж крышка...
468
— Ничего я не путаю!.. Ты слушай. Они знали, что наши пе дадут миру погибнуть. Они знали, что уже изобретен будто одним ученым в СССР такой снаряд межпланетный, небывало страшной силы, и вот, если пустить много таких очень могучих снарядов в то самое небесное тело заранее, то его можно сбить с пути, в сторону отклонить. Или совсем взорвать на части... И вот они пошли, потому что никто, кроме них, не знал, что грозит всей Земле. А это самое тело все падало и падало ближе...
Игорь замолчал. Все посмотрели на небо. Словно кровью налитый, пристально глядел на нас с темного небосклона маленький, злой, неморгающий зрачок Марса.
— Ну, а что дальше было? Рассказывай, рассказывай,— поторопила Галя, подсаживаясь ближе ко мне.
— А дальше не знаю. Я в журнале читал. Там написано: «Продолжение следует». А я больше номеров не достал.
— Эх, ты, начал интересно так, а потом... Нечего тогда рассказывать! — возмутились ребята.
— Интересно узнать, что дальше было.
— А давайте сами придумывать, что было дальше,— предло
жила я.
— Дальше, в общем, они, конечно, спасли всех,— глубокомысленно заметил Дёма.
— А может быть, наоборот,— мрачно проговорил Витя,—они опоздали. Тело уж подошло так близко к Земле, что своим ядовитым серным воздухом отравило всех. И они попали в мертвый мир.
— Ух, страшно! — взвизгнула в темноте Люда, прижимаясь ко мне.
— Да,— сказал довольный Витя.— Весь мир заснул, а они только остались. Их было семь человек.
— Кто это тебе сказал, что семь? — возмутился Игорь.— Их было трое всего.
— Ну, пе их семь, так нас тут семеро,— зловеще изрек Витя.
— Ну тебя, Витька! Всегда ты такое придумаешь, что слушать противно! — возмутились ребята.
Но все замолчали, полные неясных опасений. Невольно и я себе представила, как мы всемером пробираемся по темной, молчаливой, пустой Москве. И ни в одном окне ни огонька, и нигде
469
ни живой души. А мы бредем всемером... Последние на Земле. Шесть пионеров и я — их вожатая...
— Фу ты, ерунда какая! — рассердилась я сама на себя и встряхнула головой.
В эту минуту мне послышался какой-то странный звук на водохранилище. Я прислушалась. Да! Где-то стучал мотор. Очевидно, по водохранилищу шел катер. Как я обрадовалась этому звуку! Значит, где-то в мире еще есть живая душа.
— Ребята! Скорей! Быстро! Зажигай костер, давай устроим из веток факелы!
Мы быстро навалили сухой валежник, поднесли спичку — костер сразу занялся. Взметнулось высокое пламя, а мы, взяв ветви, зажгли их концы и стали махать этими самодельными факелами.
Звук мотора приближался.
— Сюда, сюда! — кричали ребята, размахивая огнем.— Снимите нас отсюда, мы тут застряли!
Трескучая скороговорка мотора слышалась уже совсем рядом, но через огнистый ореол вокруг факелов трудно было разглядеть приближавшийся катер. Оттуда, из темноты, слышался чей-то очень знакомый голос:
— Кончай огни жечь! Обалдели вы, что ли?! Гаси костер!
— Кто это, кто это? — заговорили ребята.
Из темноты показался освещенный нашими факелами катер. Красным светом загорелись поручни, наши огни отразились в стеклах. Блеснули буквы: «Фламмарион»...
— Говорено, кажется, вам по-русски: тушить огонь! — закричал кто-то с катера, и теперь я узнала голос: это кричал Костя Чиликин, который когда-то ходил мотористом на яхте «Фламмарион» у Расщепея.
— Котька, это ты? — закричала я.— Котька?..
Кто-то прыгнул в темноте с катера прямо в воду; расплюхи-вая ее, кинулся к берегу, оттолкнул меня, вырвал у ребят зажженные ветви, бросил их на берег и стал ожесточенно затаптывать.
— Для вас что, правил нет, что ли? Сказано было — не балуй с огнем! Кажется, надо понятие иметь! — сердито окал Чи-
470
лнкин.
Костер затоптали, и стало так темно, что ничего нельзя бы
ло разглядеть.
В темноте что-то кричали обрадованные ребята, потом я услышала другой, тоже очень знакомый голос:
— Сима!.. Сима Крупицына тут? Сима, ты где?
— Здесь, здесь я!
Глаза мои привыкли к темноте, и я рассмотрела Ромку Каштана.
— Ромка, здравствуй! Ну, спасибо, что пришел за нами. Как же ты узнал, где мы находимся?
— Наделали вы переполоху! — не слушая меня, сердито говорил Ромка.— Там ваши папахены-мамахены все с ума посходили. Тут и без вас сегодня у людей дел сверх головы, а еще извольте вас, халдеев, с милицией разыскивать! Хорошо, что хоть рыбак этот вас тут видел...
— Какой рыбак? Это который...— начал было Игорь и разом смолк.
— «Какой рыбак»! Видел вас тут один, что вы сидите на острове... Да, спасибо, Котька катер выпросил... Эх, вы... Такой у людей день, а вы чепухой занимаетесь...
— Собирай ваши причиндалы, мотай удочки да погружайся,— всех перебивая, пробасил суровый Котька Чиликин.— Мпе с вами тут долго прохлаждаться времени нет. Ну, живо! А за огонь вам еще попадет! Раз было объявлено, так надо исполнять! Поживей, поживей! — торопил нас Чиликин.— Мне у нас в батальоне катер всего на два часа дали.
— В каком батальоне? — опешила я.
Он поправил пояс, и я увидела па нем кобуру.
— В охрапе, вот в каком!..
— А ты разве...— начала было я.
Но Ромка вдруг перебил меня:
— Котька, стой! Пойми! Они же, халдеи, ничего не знают... Вы радио-то слушали? Нет?.. Ну, ребята...— вдруг совсем другим голосом заговорил Ромка. Я никогда еще не слышала, чтобы Ромка говорил так.— Ну так вот, Сима, ребята, знайте...— он
перевел дыхание,— сегодня...
И Ромка Каштан, веселый, неугомонный Ромка, от которого мы всегда слышали только смешные шутки, насмешки, дразнил
471
ки, серьезным и тихим голосом сказал нам то, что знал уже сегодня в полдень весь мир — весь мир, кроме нас семерых.
Вот почему такая строгая тишина сковала все вокруг нас, вот почему не было света над Москвой, и весь мир погасил своп
огни.
По-разному узнавали об этом люди. А нам выпало на долю узнать вот так... И сразу вчерашний день ушел куда-то очень далеко, словно давным-давно был он и какая-то грозная черта
отделила его от нас навсегда.
Стряслось то, о чем не раз говорили, предостерегая нас, книги, газеты, песни — «Если завтра война, если завтра в поход...». А вот уже не завтра... Сегодня! Это случилось, а мы были далеко от своих, мы ничего не знали, занимались пустяками,
огорчались, что пропали «загадалки», устраивали суд из-за рыбы...
— Да, Сима, вот как,— проговорил Ромка.
Таким серьезным я видела его только один раз — когда он подошел ко мне после похорон Расщепея.
А ребята стояли затихшие, и лица у них, слабо освещенные уже начинавшейся зарей, показались мне осунувшимися.
— А мы уже ответили ударом на удар? — спросил Игорь.
— Наверно. Что же ты думаешь, ждать будем? — негромко ответил Рома Каштан.
— Узнают, как на нас лезть! — проговорил Дёма.
— Я их, этих фашистов, всегда терпеть не могла! — с сердцем сказала Галя.
— И я,— поддержала ее Люда.— Через них теперь уж ла
герь, наверно, отменят.
— Ну, сажайся, грузись! — скомандовал Чиликин.— В Мо
скве поговорите.
Мы быстро погрузились па катер. Давно я пе была па «Фламмарионе». И когда теперь попала в знакомую маленькую каюту, освещенную лампочкой в потолке, я вспомнила наше плавание с Расщепеем. Мне показалось, будто какой-то особенный смысл был в том, что весть о войне, о «великом пооти-востоянии», пришедшем для всех пас, приплыла ко мпе на маленьком кораблике Расщепея. Словно оп сам прислал за мной своего «Фламмариопа».
472
А ребята были до того истомлены этим трудным и несчастным днем, который начался таинственными приключениями и закончился таким ошеломляющим сообщением, что, прикорнув в разных уголках катера, привалившись друг к другу, голова к голове, все скоро заснули. И тогда Ромка шепотом сказал мне:
— Киев бомбили... Минск... А я потом слышал радио по-немецки. Фанфарят на весь мир, барабанят и гавкают на весь свет из своей рейхсштаб-квартиры, собаки, что наши отступают.
— Врут, конечно. Да, Ромка?
— Да нет, как тебе сказать...— замялся Рома п посмотрел на заснувших пионеров. А потом, еще понизив голос, добавил: — А телескопов твоих надо скорей по домам развести... Что это за история у вас с лодкой вышла, не пойму.
Я рассказала Ромке об исчезновении наших «загадалок».
— Странно...— протянул он рассеянно, думая, видимо, о чем-то другом.— Ну, да сейчас в этом и разбираться некогда. А вот у Малинина вашего отец утром на фронт уезжает. Надеюсь, успеет проститься.
Мы помолчали оба. Ровно стучал мотор «Фламмариопа». Ромка сидел на кожаном диване, припав лицом к стеклу, слегка сдвинув шторку окна, за которым не было огней, но уже проступала утренняя голубизна. Он сидел, полуотвернувшись от меня, прикрыв сбоку от света лампочки глаза ладонью, и я на
конец решила спросить его:
— Слушай, Ромка, ты у наших дома не был?
— Какое там не был, три раза забегал! Волнуются.
— А ты не знаешь, никто не приезжал к нам?
Ромка оторвался от окна и внимательно посмотрел на меня:
— Это ты что, насчет своего ашуга, акыпа, как его там... Успокойся! Как не приезжал... Приезжал. Оп там тебе, кажется, письмо оставил.
— Письмо? — испугалась я.— А сам он где?
— А его «молнией» обратно вызвали. Война же, понимаешь. А он там по лошадиной части что-то делает... Одним словом — по коням!..
— Уехал? — еле слышно спросила я.
— Чего ты так?! Ведь не на запад, на восток путь пока держит... И вольно же тебе было в Робинзона играть! Он весь день
473
у ваших сидел, все тебя дожидался. Ничего парень. Довольно приятный, культурный. Мы с ним в шахматы даже сыграли, пока тебя дожидались. Соображает неплохо, только теории не знает.
Но я уже не слушала его. Как глупо все это получилось! Если бы я была в Москве, мы бы хоть повидались, хотя бы часок побыли вместе. А теперь... увидимся ли мы когда-нибудь?
За окнами каютки рассветало. С лугового берега доносился аромат свежескошенного сена. Начинался день. Второй день войны.
Глава 7
ДЕНЬ ВТОРОЙ
С каким-то затаенным страхом ждала я встречи с Москвой. Мне казалось, что за вчерашний день все в ней должно было перемениться. И город, наверно, выглядит сегодня совсем иначе. Но, когда я с сонными, невыспавшимися и молчаливыми ребятами вылезла из метро у Белорусского вокзала, меня успокоила обыденность того, что я увидела. По улице Горького как ни в чем не бывало медленно шла поливочная машина, раскрылив пушистые струи воды. Дворники, волоча длинные шланги, спокойно перекидывая из руки в руку шипучие водяные хлысты, медленно стегали ими вдоль и поперек тротуара. Все блестело, искрилось радужным сиянием утра. Стояли на своих местах милиционеры. Проехала белая цистерна с надписью «Молоко», промчались автомобили-фургоны, оставляя ароматный дух свежего хлеба. Москва просыпалась. Медленно, как человек, с трудом приходящий в себя спросонок, подымался дым из трубы какой-то фабрики. На пустынных еще улицах громко лязгали звонки трамваев. И все это — и широкие, омытые обильной влагой улицы, и дома, отражающиеся в зеркале мокрого асфальта, и запах хлеба, и трамваи со знакомыми номерами маршрутов,— все было необыкновенно прекрасным, таким родным, что у меня заныло сердце. Страшно было подумать, что кто-то хочет отнять у нас все это и шагать по нашим улицам, пятная вот эту землю своим грязным следом, и непрошенно войти в наши дома... Да нет, никогда и ни за что!..
474
— Что ты говоришь, Сима? — спросил меня Ромка.
Наверно, я нечаянно произнесла вслух то, что думала...
— Красивая у нас Москва, Рома, верно? — сказала я.
— Мне тоже еще вчера показалось, что она стала какая-то особенно хорошая,— согласился Рома.
А по улице шли красноармейцы, ведя, словно под уздцы, огромный, вздутый, слоноподобный газгольдер. Они шли торжественно, как утренний дозор просыпающегося города. Шли молча по белой меловой черте, которая проведена посередине, разделяя улицу надвое.
И медленно колыхалось наполненное газом огромное, длинное тело баллона.
Потом стали встречаться мужчины с рюкзаками и чемоданами. Многих сопровождали женщины с глазами, красными от бессонной ночи, а может быть, и от слез. Они несли узелки.
475
Торопливо прошагал почтальон. Он остановился у ближнего подъезда, вынул целую кипу зеленых повесток, сверился с адресом и исчез в парадном. Вскоре он вышел оттуда и пошел к большому соседнему дому.
А из улицы справа, пересекая пам дорогу, громко ступая крепкими подошвами по влажному, еще не просохшему асфальту, вышел большой отряд красноармейцев. Пологие лучи низкого утреннего солнца ударили по ружьям. И засверкал па солнце косой дождь штыков. Красноармейцы шли без песни, тяжелым, прочным солдатским шагом, гулко отдававшимся в улицах. Они шли в походной форме, на них были новенькие гимнастерки, заплечные мешки и под ними скатанные шинели. А позади ехало несколько повозок с деревянными чемоданами, с баульчиками и с другим солдатским добром.
Мы остановились и долго смотрели им вслед. Куда они идут и сколько им еще идти? И когда кто из них вернется домой?
И милиционер па перекрестке, тоже заглядевшись им вслед, долго пе убирал па светофоре красного огня, которым он перекрыл движение, чтобы пропустить колонну красноармейцев.
— Девочки,— сказала я Гале и Люде,— отдайте им паши
цветы.
И пионерки мои побежали к командиру и неловко сунули
ему в руки по огромному вороху лесных цветов, которые мы собрали на острове. Командир одной рукой подхватил оба букета, другой козырнул моим пионеркам и, пе меняя шага, пошел с нашими цветами дальше — на фронт, па войну.
А колонну уже обгоняли зеленые грузовики, и на них, по-братски обняв друг друга, тесно стояли люди в шляпах, в кепках, в пиджаках, блузах.
За памятником Пушкину на Тверском бульваре сквозь зелень деревьев виднелось круглое серебристое туловище, словно туда, в заросли, заплыл какой-то огромный кит. И рядом стоял часовой.
— Аэростат воздушного заграждения, — объяснил нам Ромка.
У нашего дома мы расстались с ребятами. Ромка сказал, что ждет меня дном в школе, где у нас будет собрание, п я пошла к себе.
476
Несмотря на ранний час, у нас уже никто не спал. Отец первым услышал мои шаги, вышел в переднюю, чтобы встретить меня. Своими добрыми и чуткими руками он нашел мое плечо, пробежал пальцами по лицу.
— Ну, слава тебе господи! Симочка вернулась. А нам тут без тебя до того худо, доченька, было... Мне и словом не с кем перекинуться. Разве они все поймут, что сейчас на свете происходит! Эх, слепота, слепота, хуже моей...
Он провел осторожно ладонью по моей щеке:
— Гляди ты как обветрилась, и щеки зашершавели. Ты иди умойся, Симочка... Мать, давай собирай поесть.
За столом у нас уже сидел настройщик с Людмилой и, загибая пальцы на одной руке, говорил:
— Картошка хотя и не очень калорийный продукт, но тем не менее, мама, это есть, так сказать, основа средней пищи при пашем достатке. Затем, конечно, надо будет обеспечить жиры.
А бедная, совсем уже им заговоренная мама сидела вся обмякшая и неуверенно соглашалась:
- Да я уж не знаю, Арсений Валерьянович, вам, конечно, виднее, при вашем образовании, я лично с вами согласная, по вот не знаю, как Андрей скажет...
Папа, стуча кулаком по столу так, что подпрыгивали тарелки, в которые оп нечаянно попадал, кричал:
— Ты слышишь, Симочка, эти и им подобные разговоры?! И не совестно вам самим вашей дурости! Ведь через вас-то у всех магазинов одна давка образуется — и больше ничего. Уж в такой-то день надо бы поумнеть, если раньше не успели. Слышать я не желаю в своем доме такую подобную отста
лость.
И отец надел кепку, поправил черные очки, взял свою палку и пошел на работу, крикнув мне с порога:
— А мы, Симочка, в нашей «Технокнопке» вчера порешили на военный ход производство переводить! Будем сетки для гранат делать. И еще там кое-что... А вы тут можете запасаться, если желаете. Только я вам паники разводить в доме не позволю. И ни копейки не дам, уж извините — салфет вашей милости!
Когда он ушел, мама сказала:
477
— Со вчерашнего дня такой. А у меня прямо голова лопается. Не знаю, за что браться. Тут еще молочница приходила, такое наговорила... И тебя, как назло, весь день вчера пе было. Нашла время для прогулок! Уж из трех квартир родители тебя спрашивали. Завезла, говорят, ребят, и нету. А тут война...
— И охота тебе, Симка, с этими малявками возиться! — вмешалась сестра.— Уж большая, кажется, выросла, а все с маленькими...
— Да, это уж чрезмерная нагрузка, я считаю,— добавил настройщик.
На комоде я нашла письмо от Амеда. Он писал, что ждал меня целый день, ему очень хотелось повидать меня, но ему нужно немедленно возвращаться к себе в Туркмению. И, когда теперь мы увидимся, неизвестно.
«Кони нужны будут. Дюльдяль, наверно, ржет, чуя, что пойдет скоро в бой»,— писал Амед и сообщал о своем решении добиваться, чтобы его взяли добровольцем в Красную Армию... Мне он оставил подарок — крохотную ковровую сумочку вроде талисмана. На ней был искусно выткан знак Марса.
— Весь день тут сидел кавалер-то твой азиатский,— сказала мать.— Хороший такой, вежливый, ладный. Уж он мне все и про мать рассказал и про коней своих. Так уж он этих коней обожает, прямо аж глаза горят, как заговорит только! Очень печалился, что тебя не повидал. Ну, ведь знаешь, Сима, сейчас не до того. У него свое дело... А так собой симпатичный... Я ему и пончиков на дорогу дала.
В дверь постучали. Вошел Игорек. Глаза у пего были какие-то необыкновенно большие.
— Можно к вам? Здравствуйте. Сима, тебя папа мой просит зайти к нам, в двенадцатую квартиру.
— Ни днем, ни ночью покоя от этих пионеров пет! — вздохнула мать.— Нет, Симочка, ты, правда, иди. Им еще вчера
повестку принесли.
Капитан Малинин, сутулый, скуластый, склонился над вещевым мешком, когда мы вошли к нему с Игорем.
— Здравствуйте,— заговорил он.— Добрый день, Симочка. Вы извините, что я вас потревожил. Знаю, что устали. Игушка мпе все рассказал... Как это у вас вчера получилось неладно!
478
Но я очень спешу. Отправляюсь сейчас. Хотел вам несколько слов сказать. (Игорь, куда ты помазок заложил?) Вот что, товарищ Сима: вы знаете, матери у нас нет, живем вдвоем с Игорем — он да я. Теперь остается он, значит, один. Ну, Стеша, домработница, по хозяйству приглядит, да соседи обещали. Но ведь знаете, время крепкое наступило. Мало ли что будет! В теперешних войнах, знаете ли, фронт, тыл — все одно. Точное деление при возможностях современного оружия исчезает. Так я, собственно, вот о чем. Вы — вожатая у них. Игушка мне много о вас говорил. Я вас очень уважаю, Сима.
— Ну что вы...— засмущалась я.
— Нет, нет, именно уважаю. Вы свое дело хорошо делаете — с умом и с сердцем. Так вот, пожалуйста, прошу вас: будьте для моего Игоря во всех смыслах вожатой. Понятно? Во всем. Это большое дело — вожатой быть. Вы ведь комсомолка?.. Очень хорошо. Значит, вам комсомол ребят доверил. И вот я, командир Красной Армии, тоже вам доверяю своего сына по этой линии, так сказать. Прошу вас, товарищ Сима, присмотреть за Игорем тут без меня. В случае чего — пишите мне. Вернусь — не забуду! Вот и все. Мне время ехать. Позвольте вашу руку.
Он встал передо мной, аккуратный, подтянутый, плащ на левой руке. Выпрямился, скрипнул ремнями портупеи, сдвинул каблуки, откозырял мне почтительно и протянул руку. Я крепко пожала его плоскую твердую ладонь:
— Возвращайтесь скорее, товарищ Малинин, а за Игоря не беспокойтесь. Вы себя там поберегите.
— Ну, спасибо вам,— сказал он, подхватил чемодан и вы-шело
Я проводила его до ворот. Игорь хотел бежать за ним до вокзала, но в машине, которая пришла за капитаном, места не было, бежать было далеко. Капитан крепко поцеловал Игоря, откашлялся, поправил фуражку, еще раз оглядел весь дом от земли до крыши, сел в машину и укатил.
Игорь долго смотрел ему вслед, а потом побрел к себе.
Я догнала его, обняла за плечо:
— Ну вот, Игорек, остались мы теперь с тобой.
— Это ты осталась, а я все равно убегу.
479
— Куда это ты убежишь?
— На фронт, вот куда!
— А ты слышал, что отец говорил? Он тебя на кого оставил? Кого ты должен теперь слушать?
— Мало ли что,— сказал Игорь и посмотрел на меня исподлобья.— Ты не очепь-то уж старайся.
Он высвободил плечо и скрылся в своем подъезде.
Я паписала большое письмо Амеду, где рассказала ему все наши приключения. «Амед,— писала я ему,— как это плохо, что мы не повидались, когда такое началось в жизни». Потом я пошла в школу, опустив по дороге письмо в почтовый ящик.
Как всегда летом, школа показалась непривычно просторной, тихой п прохладной. Но в боковом крыле здания толпился народ и сидели женщины па крылечке, где ветер шевелит белое полотнище с надписью: «Призывной пункт № 173». Окна нашего класса были завешены газетами, там заседала комиссия. В других классах молчаливо сидели па партах странно выглядевшие тут взрослые мужчины. Во дворе толпились, ожидая очереди, люди, получившие повестки. Проходили озабоченные, деловые военные.
Старшеклассники собрались в физическом кабинете. Оказывается, вчера уже без меня все собирались тут и решили, что школьники разобьются на бригады. Одни будут помогать работать па огородах семьям, у которых мужчины ушли па фронт. Другие взяли па себя охрану школы. Девочки взялись шить белье. Одна я оказалась как-то без дела. И я спросила, как мпе быть с моими пионерами, оставшимися в городе.
— Она все со своими цыплятами! — накинулась на меня Катя Ваточкипа.— Тут у всех дел — убиться мало, время такое — жуть! — а опа со своими деточками...
Катя Ваточкипа вообще любила выражаться очень энергично: «Жара — смерть», «Настроение — мрак», «Дел накопилось— чистое безумие!», «А работа идет — сплошной позор...»
Я уже привыкла не обижаться на пее. Она была шумная, горластая, с резкими ухватками и считала, что именно такой и должна быть настоящая пионервожатая. А опа была вожатой в четвертом, теперь уже — пятом «Б». «Какая ты, Симка, к шуту, пионервожатая! — пе раз говорила мпе Катя.— Ты уж
480
больно деликатное создание — этих разных тонкостей да этого всякого романтизму в тебе ужас сколько, а напору — нуль. Ты будь побоевей». Сперва мне казалось, что она права. «Кто знает,— думала я,— может быть, пионеры любят именно таких — шумных, энергичных, покрикивающих». Я видела, как она сама командует в своем отряде: «Мальчики, девочки, живенько у меня, раз-два! Вот так, красота! Теперь сели! Давайте похлопаем. Начали!..» Но потом я убедилась, что хотя ребята и похваливают ее вслух, но в душе не очень-то считаются с ней. Дисциплина у нее в отряде была хуже, чем у меня. И ребят, видимо, утомляли эта беспрерывная шумиха, взбудораживающие окрики, хлопанье в ладоши, гулкая суета. И еще я поняла, что Кате просто скучпо с ребятами и она шумит для того, чтобы заглушить в себе эту скуку.
— Ну, давайте кончать, что ли! — закричала Катя Ваточ-кина.— Я умираю пить! Считаю, решили ясно. Пошли! С этим всё.
Опа шумно вылетела из класса. В коридоре ко мне подошел наш математик Евгений Макарович.
— А мы за вас очень беспокоились вчера, Крупицына,— мягко заговорил он, близоруко всматриваясь в меня.— Что это за странная история с островом, с исчезновением лодки? Ох, романтики!.. Ну-пу-ну, пошутил! Да, да, конечно, я понимаю — сейчас пе до этого. Грозное время, Крупицына, трудное время! Сейчас надо быть всем вместе... Страшно мне за вас за всех, друзья! Жизни мне молодые жалко...
Вечером я собрала у нас во дворе, на маленьком скверике, свою шестерку. Я любила свой двор, куда из окоп смотрело столько разных домашних жизней, любила гулкий сумрак ворот и льющиеся откуда-то сверху звуки рояля или радио, дворовую ребячью разноголосицу, визг точильного камня, мелом начерченные классы на асфальте, матерей с колясками, старых бабушек, сидящих на табуретках у подъезда и ведущих тихую беседу о том о сем...
А теперь по двору ходил комендант с дворниками. Они заглядывали во все углы, собирали в кучи и уносили мусор. Двор выглядел суровее и чище. Сюда мог прийти огонь, и надо было, чтобы не нашлось для него лишней пищи. Люди выкп-
481
дывали из квартир все лишнее, избавлялись от мусора и рухляди — этого требовала война. И мне казалось, что и сами люди делаются лучше, чище, выкидывая из своих душ все ненужное, мусорное.
— Ну вот, ребятки,— сказала я своим пионерам в тот вечер на скверике.— Я что хочу сказать... Сияли нам звезды, видели мы жизнь далеко вперед, загадывали с вамп загадалки. А теперь стреляют пушки, идет бой. Только одно мы должны загадать, все одинаково — чтобы скорее наши победили. Верно ведь, ребята? И пусть каждый из нас подумает, что оп может сделать для того, чтобы все это скорей сбылось.
Тихо слушали меня мои пионеры.
Кончался второй день войны, и опускалась на Москву ночь, суровая и синяя, как маскировочная штора.
Глава 8
ВЕЛИКОЕ И МАЛОЕ
Степы Кремля охраняют каждого из пас.
Из записной книжки А. Расщепея
В первые дни мне казалось, что меня надолго не хватит. Каждый день приносил столько волнений, был так грозно нов, что я думала — у меня не будет сил выдержать все это. Но потом оказалось, что нельзя все время говорить только об одной войне. И по-нрежнему люди вставали утром, умывались, завтракали, отправлялись на работу. Только работали усерднее и уставали теперь больше. Вечерами ходили в кино и жили за опущенными синими шторами, упрятав внутри квартир жилой свет. Постепенно вернулись некоторые старые интересы. И иногда мы снова начинали ломать голову над таинственным исчезновением наших «загадалок», над странной историей с лодкой, которую потом обнаружили в кустах рыбаки. Решительно нельзя было подозревать кого бы то ни было. Васька Жмырев не появлялся чтоуго больше у нас во дворе, и мы все чаще и чаще, все привычнее стали считать его виновником наших странных приключений на острове.
482
Мы ездили иа огороды, получая путевки в райкоме комсомола. Возвращались домой поздно, усталые, шли домой по темным московским улицам. Они казались дремучими и таинственными. Москва с каждым днем приобретала все более и более военный вид. Целые бастионы из мешков с песком вырастали у витрин. Их снаружи зашивали досками, фанерой. В подъездах появились ящики с песком, железные клещи, ломы, ведра.
И необыкновенно много звезд было в те ночи над Москвой. Обычно москвичи не видели звезд. Ночной свет города поглощал их. А теперь небо над Москвой было усыпано крупными яркими звездами. Но зато погасло рубиновое пятизвездие Кремля. На звезды кремлевских башен были надеты защитные чехлы, чтобы они не блестели днем. А ночью их теперь не зажигали.
Настроение становилось все тревожнее. Плакаты на всех углах и стенах Москвы требовательно напоминали о том, что пришло строгое время и каждый должен быть на своем месте. А радио сообщало сводки, от которых холодело все внутри. Иногда не хотелось слышать то, что сообщалось, хотелось уберечь себя от этого тревожного знания, но деваться от него было некуда, как от боли.
Второго июля, вернувшись очень поздно из-за города, я сразу заснула как убитая, забыв даже поставить будильник на шесть утра. Я помнила о том, что завтра утром надо будет встать пораньше, ехать с пионерами на окраины, убирать пустыри, но не могла заставить себя ночью встать и завести будильник. Я проснулась утром оттого, что кто-то сказал мне как будто в окно:
—- Товарищи! Граждане!
Я вскочила и кинулась к открытому окну. Косые длинные тени лежали на только что политом, остывающем асфальте. Часы на углу показывали шесть тридцать. А на перекрестке, под громкоговорителем, стояли люди, закинув головы, и все как будто затихло на улицах, прислушиваясь. Остановились машины, троллейбусы. Шоферы приоткрыли дверцы, из трамвая высовывались люди.
Над утренней Москвой раздавалось:
—- Вероломное военное нападение гитлеровской Германии
483
на нашу Родину, начатое двадцать второго июня, продолжается...
Включив в комнате репродуктор сети, я судорожно одевалась. Как я могла себе позволить проспать в такое время! Вот все встали, а я...
В квартире никого пе было. Отец с мамой ушли. Я сбежала вниз по лестнице. На тихой улице из рупоров доносилось:
— Гитлеровским войскам удалось захватить Литву, значительную часть Латвии, западную часть Белоруссии, часть Западной Украины. Фашистская авиация расширяет районы действия своих бомбардировщиков, подвергая бомбардировкам Мурманск, Оршу, Могилев, Смоленск, Киев, Одессу, Севастополь...
Я схватилась за решетку ограды у нашего двора, когда услышала:
— Над нашей Родиной нависла серьезная опасность.
Я невольно посмотрела на ясное июльское небо над Москвой. И ясно представила себе, как этот высокий голубой свод провисает под тяжким бременем опасности, которая грозит задавить все живое на нашей земле...
Но голос в радиорупорах, как бы откликаясь на мою тре
вогу, напомнил:
— Конечно, нет! История показывает, что непобедимых армий нет и не бывало. Армию Наполеона считали непобедимой, но она была разбита...
Я выслушала это с огромной радостью, словно не Кутузов, а мы с Расщепеем разбили Наполеона. Мне было приятно, что приведен именно этот исторический пример.
— Товарищи! Наши силы неисчислимы,— твердо прозвучало в рупорах, и все, кто слушал радио рядом со мной па улице, посмотрели вокруг себя и друг па друга, словно заново
увидели, как много нас, как огромна паша страна.
Я поспешила в райком. Здесь, во дворе, мы собирались обычно в праздничные утра Октября и Мая, выстраивались под нашими комсомольскими знаменами, весело расхватывали ку-хмачовые транспаранты на шестах, фанерные щиты, обтянутые алой материей. И потом шли отсюда вместе с колоппой всего нашего района на Красную площадь. И сегодня тут, во
484
дворе райкома, было очень мною народу, Я увидела здесь почти всех наших комсомольцев и многих знакомых из других школ. Всех тянуло сюда в это утро, все спешили сюда, к нашему комсомольскому дому, потому что нигде нельзя было так уверенно, широко и полновесно ощутить себя какой-то прочной частицей той великой силы, что наполняла только что слышанные нами слова, каждое из которых все мы запомнили на всю жизнь.
На крыльцо во дворе вышел наш секретарь Ваня Самохин.
— Товарищи,— сказал он негромко, но все его услышали и затихли,— будем считать наш комсомольский летучий митинг открытым...
В этот день комсомольцы наши нарасхват разбирали наряды, путевки, задания. Всякий хотел немедля взяться за дело.
Днем я встретила нашего математика Евгения Макаровича. Он шел с вещевым мешком за спиной, тщательно побритый, энергично размахивая одной рукой.
— Здравствуйте, Евгений Макарович. Куда это вы собрались? За город?
Он негромко расхохотался.
— Да, Крупицына. Решил, знаете, подышать свежим воздухом... Кстати, вам известно, что моряки называют свежей погодой? Когда буря разгуливается! — Он нахмурился, помолчал, потом протянул мне свою худую руку: — Всего вам доброго, Крупицына. В ополчение ухожу. Слышали о народном ополчении? Вот я уже записался. Передайте мой привет всем вашим товарищам, Крупицына.
— Как же, Евгений Макарович... Ведь у вас же с легкими пе совсем хорошо...
— Тссс!..— строго прервал меня математик.— Кто это вам наболтал? Сами не верьте и других разубедите. Очень прошу. Ну, всего наилучшего.
И он бодро зашагал, отмахивая на ходу в сторону одной рукой.
Но с каждым днем опасность, о которой говорили пароду по радио и писали в газетах, нависала все грознее, и война подползала все ближе к нашему порогу. Уже несколько раз объявляли в Москве воздушную тревогу. И иногда где-то далеко
485
далеко погромыхивали залпы зениток. Москва готовилась к удару с неба.
В эти дни я очень много думала о Расщепее, вспоминая его слова: «Великие противостояния, Симочка, когда истина созревает, бывают не только во Вселенной и в человеческой судьбе— они бывают и в судьбе народов. И грозным будет великое противостояние, когда сойдутся два непримиримых мира и человечество увидит истинное светлое величие одного и познает всю злобную мерзость другого, нам враждебного. Жаль, если меня не будет тогда в живых, Симочка...»
Как мне не хватало в эти дни Расщепея, как много нужно было бы мне сказать ему, как часто требовался мне его совет!
Я несколько раз звонила по телефону из автомата Ирине Михайловне, обещала к ней зайти. Но у меня не хватало пи времени, ни сил для этого.
Амеду я отправила еще одно письмо. Но ответа не получила.
Меня начинала томить тоска. Вот, думала я, пришло время, чтобы в жизни быть такой, какой я была в картине Расщепея: храброй партизанкой... А вместо этого я окучиваю со своими пионерами картошку на подмосковных огородах.
Так думала я и в тот день, когда мы работали на огородах близ Можайского шоссе. Когда-то по этой дороге двигалась па Москву армия Наполеона...
Теперь по шоссе друг другу в угон шли грузовики, крытые брезентом, и издали было видно, как там стоят обожженные солнцем регулировщики и машут желтыми и красными флажками, распределяя движение. Асфальтовая матовая гладь шоссе, разделив вдали лес надвое, уходила к самому горизонту. А если пойти по этой дороге все дальше и дальше, туда, за горизонт, и еще дальше, то где-то шоссе перерезала линия фронта. И там, па этом же самом шоссе, которое накатанным асфальтом блестело здесь, около нас, среди мирных лугов, там, может быть, сейчас шел бой...
На дороге возле огорода остановилась маленькая машина. Из нее вышел человек в дымчатых очках, в смешных коротких штанах баллоном и клетчатых чулках. Ребята подняли
486
головы, разогнулись, с любопытством рассматривая приехавшего.
— Работайте, продолжайте, работайте.. Здравствуйте, привет! — заговорил приехавший, вскидывая к глазам камеру.— В аппарат не глядеть! Лица веселее! Ну-ка, дружненько за работу! Вот так... Хорошо... Лады...
И он зажужжал аппаратом.
Ребята окучивали картошку, украдкой поглядывая в сторону человека с аппаратом. А он бегал вокруг нас, приседал на корточки, снимал нас то общим, то крупным планом. Я-то его давно узнала, еще по голосу,— это был Арданов, режиссер-лаборант Расщепея, тот самый, кто звался у нас Лабарданом. Это он с Павлушей снимал меня для пробы, когда я впервые пришла на кинофабрику. Ну где же ему было узнать прежнюю Устю-партизанку в великовозрастной девице с облупленным от загара носом, с растрепанными волосами, выбивающимися из-под платка, и грязными от земли руками!
Но вот он кончил снимать, повесил аппарат па ремень через плечо, крикнул шоферу: «Погоди, Сережа, сейчас запишу только, и поедем на другой объект...» — и обратился к нам:
— Значит, так,— он вынул блокнот,— лады. Запишем... Комсомольцы и пионеры в подмосковных огородах помогают крепить боевой тыл. Так. Лады. Хороший сюжет. Из какой школы?
— Из 637-й! — хором отвечали мои пионеры.
— Давайте запишу фамилии, — сказал Лабардан. — Ну, начнем с тебя...
— Малинин Игорь... А в кино это будут показывать?
— Конечно, будут... Ты?
— Сокольская Людмила. Пятый «А». А в каком кино будет?
— Везде, везде будет... Ты как зовешься?
— Скорпион,— негромко подсказал Игорек.
— Как?
— Хватит вам, ребята! — обиделся Витя.— Вы запишите: Минаев Виктор. Год рождения 1929... Отличник, можете записать.
Так Лабардан переписал фамилии всех ребят, а потом, не отрываясь от своей книжечки, обратился ко мне:
487
— А вы что — за вожатую? Так. Лады. Фамилия, имя, школа?.. Что? Позволь!.. Сима?!
Лабардан сдернул с себя дымчатые очки; отступив на шаг, нагнул голову в одну сторону, потом посмотрел с другого бока, все еще не веря, должно быть, широко шагнул ко мне, обеими руками схватил меня за локти и крепко потряс:
— Симочка!.. Ты? Вытянулась-то как!.. Ну и случается же в жизни! Видишь, как пришлось мне тебя опять вернуть на экран... Кто бы мог думать?! — Он замолчал, отвернулся, глядя куда-то в сторону.— А помнишь, Симочка, Александра Дмитриевича? Эх, Сима!..
И он быстро надел очки. А ребята стояли поодаль и глядели иа нас обоих...
Вот как — не на лихом коне, не в гусарском кивере и пе с острой саблей, а с мотыжкой-сапкой в руке, копающейся в картошке па огороде попала я снова на экраны кино.
Глава 9
ПОД ЗЛЫМИ ЗВЕЗДАМИ
Васька Жмырев появился на соседнем дворе дома № 15 с утра. Он сыпал налево и направо калеными семечками подсолнухов, новыми военными словечками: «точно», «порядочек», «культурненько» — и невероятными военными новостями, одна страшней другой.
Впрочем, он тут же добавлял, что пусть другие пугаются, а он лично ничего пе боится.
Весть о появлении Васьки Жмырева быстро облетела оба двора. В этот день мы работали дома: по заданию штаба противовоздушной оборопы вычерчивали белой известью стрелки у надписей: «бомбоубежище», «песок», «вода», «ход в укрытие».
Днем была короткая тревога. Мы сейчас же полезли на крышу.
Дома № 15 и № 17 были разделены толстой, высокой стеной — брандмауэром, к которому с двух сторон приросли корпуса обоих зданий. Брандмауэр был официальной границей на
438
ших подоблачных владений. В мирное время здесь орудовали главным образом мальчишки-радиолюбители, укрепляя свои антенны. Отсюда же запускались змеи. В канун праздников железо кровель грохотало под ногами управдома п дворников, которые спускали отсюда на канатах или подтягивали на фасаде транспаранты, портреты и светящиеся разноцветными огнями лампочки иллюминации. А ныне, как только взвывала сирена, крыша переходила в наше ведение. Мы уже хорошо обжились здесь. У нас стояли тут ящики с песком, лежали ломики, щипцы, стояли бачки с водой. Правда, налета еще не было, ио тревоги уже объявлялись несколько раз. И всегда, когда я поднималась сюда и глядела сверху на замерший, как бы затаивший дыхание, изготовившийся к бою город, у меня холодело сердце, пересыхали губы — так страшно мне делалось за Москву.
Москва отсюда была очень хороша. В синеве Замоскворечья, ближе к югу, проступал сквозной, похожий на застывший смерч силуэт радиобашни на Шаболовке. Между домами проблескивало зеркало Москвы-реки. С нашей крыши были видны две кремлевские башни с контурами темных звезд, притаивших теперь свой свет. И такая огромная, заполнив собой все видимое пространство, весь круг Земли, проложившая зелень парков и бульваров между кварталами, как перекладывают зеленым мхом елочные игрушки, лежала под нами Москва! Дым заводов стоял над далеким горизонтом. Ровный, слитный шум огромного города доносился на крышу.
Трамваи, автомобили впизу были страшно маленькими; зато лепные фигуры у карниза на фронтоне нашего дома, всегда казавшиеся мпе пе больше настольной лампы, па самом деле оказались размером в целый буфет...
Внизу, на земле, все выглядело теперь подготовившимся к удару. Все понемножку приобрело военный вид. А сверху, с крыши, Москва казалась по-прежнему мирной, беззащитно открытой. Правда, на самом высоком, многоэтажном доме возле нас из-за каменного барьера вокруг крыши торчали какие-то длинные предметы, тщательно укутанные брезентом. И виднелась пилотка неподвижного часового. Да иногда замечала я там командира; он медленно шел за барьером по крыше, в ру
489
ке у него был бинокль, он держал его в отставленной руке, как держат кружку, то и дело подносил его к глазам, отставлял руку и опять прикладывался, словно отпивал крупными глотками даль, открывавшуюся ему сверху.
В тот день, когда на соседнем дворе объявился Васька Жмырев и мы во время дневной тревоги поднялись к себе на крышу, наш недруг оказался совсем рядом с нами, по ту сторону брандмауэра. Вокруг него вертелись соседские мальчишки, поглядывая в нашу сторону.
Пионеры мои сразу заволновались:
— Вон он, Сима, смотри... Жмырь явился.
— Ну, и не обращайте на него внимания,— посоветовала я.
— Лучше с ним не связываться,— согласился со мной, немало меня этим изумив, Игорь.
Но словоохотливый Дёма Стрижаков решил все-таки поступить по-своему. Он подошел к брандмауэру и крикнул на ту крышу:
— Эй, Жмырь!
—- Ну Жмырь, скажем. Дальше что? — последовало оттуда.
— Здорово!
— Ну, допустим, здравствуй. Что с того? — вызывающе ответил Жмырев.
— Сейчас я его поймаю,— сказал Дёма, подмигнув нам, и с таинственной значительностью громко спросил: — Жмырь, ты зачем к нам в погреб лазил?
— Ребята,— обратился к своим Жмырев,— это он у них что — чумной?
Те так и покатились.
— Ты зачем на острове все вырыл и лодку угнал?
— Слыхали? — изумился Жмырев.— Был халдей, стал обалдей... Эй, телескопы, он у вас что — не в себе?
— Ну, ты, правда, Жмырев, не прикидывайся особенно,— вмешался тут же Витя Минаев.
— Да чего мне прикидываться! — окончательно рассердился Жмырев.— Вы сами за собой поглядывайте. Как насчет ухи? Наваристая? Скусная была? Я слышал, как вы чужую
490
И внезапно вся Москва ощетинилась прожекторами.
рыбку удили. Не бойсь, все знаю. Вы вон вашего рыболова спро
сите...
— Я же говорил — не надо с ним связываться,— пробормотал Игорь, весь красный от смущения.— И нашел ты тоже время, Дёмка, разговоры заводить! Тут, понимаешь, тревога,
а он... начал старое ковырять.
— Молчу, молчу,— хитро прищурившись, понимающе кивнул Жмырев и запел во все горло: — «Я с миленочком сидела. Оп молчит, и я молчу. Я подумала, сказала: «Будь здоров! Домой хочу».
Дали отбой, и мы спустились вниз. Но настроение у нас было испорчено. У всех в душе был какой-то неприятный осадок после этого разговора на крыше: об истории с рыбой, должно быть, узнали ребята, живущие близ водохранилища. Я тут же выругала себя за то, что занимаюсь всякими пустя
ками в такое серьезное время.
И только вечером все мы забыли про Жмырева. В десять
часов вечера из всех рупоров радио послышалось:
— Граждане, воздушная тревога!
Завыла, взбегая па высокие ноты, мягко скатываясь па нижний регистр и снова возвышая тон до визга, сирена на большом доме возле нас. Тотчас же откликнулись еще две, обгоняя друг друга, то сходясь, то расходясь... Команда моя кинулась по местам. Мы уже привыкли слышать звуки тревоги и ждали, что скоро дадут отбой. Сирены замолкли. Наступила тишина. И вдруг радио опять заговорило:
— Граждане, воздушная тревога!.. Не скапливайтесь в подъездах домов, укрывайтесь немедленно в убежища. Работники милиции, обеспечьте немедленно полное укрытие населения в убежища!
И вдруг в окнах верхнего этажа большого дома на другой
стороне улицы я увидела отражение каких-то маленьких пляшущих огней. В ту же минуту, где-то далеко позади себя, я расслышала частые, сухие звуки, как будто лопались резиновые пузыри. И внезапно вся Москва ощетинилась прожекторами. Светящиеся струи лучей ударили в небо, сходясь, пересекаясь, расходясь, как сходились, пересекались и расходились звуки сирен, Над окраинами Москвы заплясали сотни вспы
492
хивающих и гаснущих огоньков. Казалось, что огромная невидимая сетка повешена там, между небом и землей, ограждая край города. Она расшита тысячами блесток, то гаснущих, то снова загорающихся: кто-то непрерывно трясет эту огромную прозрачную сетку, и та дрожит, гремя и рассыпая вспышки.
Потом в небе возник какой-то новый, чужеродный, всему посторонний, нудный и тошнотворный звук. И тотчас же оглушительно, часто и близко, несколько раз подряд, торопливо выпалили зенитки с соседней крыши, откуда теперь доносились слова команды: «По фашистским налетчикам — огонь!» С рычащим неистовством зачастил пулемет, счетверенный, как мпе пояснил Игорь. В небо, туда, откуда доносился сдвоенный, качающийся гуд, помчались, догоняя друг друга, красные ти-рёшки. Это был след трассирующих пуль. И там скрестились, яростно толча облака, сотни прожекторов. И казалось, вся Москва загрохотала выстрелами, гоня с неба невидимых летучих врагов. Все стреляло вокруг. Метались прожектора. Небо безумствовало, шаталось, когда все прожектора склонялись то в одну, то в другую сторону, и рвалось на части, когда лучи пересекались в поисках. А город внизу был неподвижен — черная громада притаившейся темноты. Рядом с нами на крыше были дежурные дружинники нашего дома, комсомольцы. Вдруг кто-то сказал в темноте:
— Пионеров этих вниз надо. Кто допустил? Где комендант? Разве можно ребятам на крыше! А пу, ребята, живо, марш в укрытие!
— Ну что вы, дядя, мы же привыкли! Вот спросите нашу вожатую...
— Да и вожатую вашу не мешало бы вниз,— отвечал мужской голос.
Несколько осколков от зенитных снарядов с порхающим визгом пролетели над головами у нас и звонко цокпули о железо крыши.
— Кто здесь у вас вожатая? — закричал человек, вылезая из люка чердака. Я узнала в нем коменданта наших корпусов.— Вы, Крупицына? А ну, сейчас же убирайте своих пионеров! Не ваше тут место!
493
Нелегко было уговорить ребят, чтобы они ушли вниз. Прежде всего их надо было разыскать на крыше. Они, услышав приказ коменданта, сразу все попрятались. Понемножку я их всех выловила и отправила вниз. Скоро снизу до меня донеслись голоса Гали и Люды: «Пожалуйста, граждане, не нарушайте... Укрывайтесь, пожалуйста. Проходите. Женщины и дети, вперед... А мы дежурные, не волнуйтесь». Но, конечно, Игоря Малинина я пе нашла. Только с другого конца крыши я иногда слышала его срывающийся басок:
— Эй вы там, внизу, в шестнадцатой квартире, светилы, затмевайтесь, вам говорят! У вас видно!..
Но, когда я подбегала к этому краю крыши, Игоря уже там не было. А налет продолжался. Москва отбивалась. Хлопали зенитки, шатались в разные стороны лучи прожекторов, словно в бурю высокие мачтовые деревья со внезапно засветившимися стволами. Иногда мне казалось, что и дом наш начинает качаться из стороны в сторону. А потом вдруг стало надолго совсем светло. Страшный ярко-желтый, фосфорный и какой-то потусторонний свет озарил сверху город. Стали ясно видны дома, улицы, и все было оранжево-зеленым, словно виделось через цветное стекло. Это фашисты бросили со своих самолетов светящиеся бомбы. Злые звезды повисли над Москвой, обнажая город сверху мертвым своим светом, срывая защитный покров темноты. По этим отвратительным светилам били зенитки, строчили пулеметы. Желтые звезды медленно погасли. Тьма, сгустившаяся теперь, показалась еще более черной. Потом в небе раздался пронзительный свист, все громче и громче...
— Ложись! — закричал кто-то из темноты.
Я кинулась плашмя на крышу. Последовала ослепительная вспышка, и какая-то сила, прогрохотав по железу кровли, как мне казалось, вмяла меня в жесть.
— Через квартал от нас,— определил комендант.
Теперь то и дело слышался над нами посвист бомб, ухали разрывы, мы видели яркие вспышки. А потом где-то за вокзалами и в стороне Красной Пресни стало медленно расползаться багровое зарево. Оно делалось все больше и больше: загорелось где-то па окраинах. Горизонт стал огненным. И, глядя на это,
494
я почувствовала, как стучат у меня зубы. Я зажимала обеими руками рот, а зубы всё стучали. И ночь показалась сразу знобкой. И было не столько страшно, сколько нестерпимо обидно, что горят дома нашего города, что это сделал в нашем городе враг, что чужая злая воля вмешалась в наши ночи.
Москва горит... Меня всю трясло.
— Сбили, сбили, падает двухмоторный! — услышала я голос Игоря и посмотрела на небо.
Там три скрестившихся прожектора медленно сводили с небосклона к пылающему горизонту какую-то сверкающую точку, оставлявшую длинный розоватый дым. Потом полетели какие-то огненные брызги, и с неба словно скатилась расплавленная красная капля. Земля ответила на падение вражеского самолета негодующей вспышкой.
На всех крышах аплодировали и кричали «ура». Но в это время пад нами совсем низко взвыл воздух, и с неба посыпался огонь. Словно десятки факелов падали на нас, тыкаясь в крышу, тотчас загораясь, шипя и фыркая. Это фашистский бомбардировщик, пикируя, сбросил зажигательные бомбы.
Ух, как кинулись мы все тушить эти бомбы! Как засыпали песком, топтали подошвами, хватали клещами, тащили топить в воде огненных гаденышей, пока они еще не вырвались из своей алюминиевой скорлупы! С одной бомбой я справилась самолично. И я своими руками могла теперь потрогать покореженное, уже остывшее в кадке, бессильное оружие врага.
Несколько зажигалок упало по ту сторону брандмауэра, на крышу соседнего дома № 15. Мальчишки тушили их, ругаясь напропалую, гоняясь за теми, которые катились по склону крыши. Одна, самая большая, расфыркивая пламя, оставляя за собой огненную дорожку, скатилась к желобу и застряла там, извергая жгучую, ослепительную лаву. Я видела, как Васька Жмырев, подобравшись к самому карнизу, почти повиснув на руках, дотянулся до бомбы ногами и пинал ее до тех пор, пока она пе свалилась вниз, во двор.
— Эй вы там, внизу! — прокричал, свешиваясь с крыши, Жмырев.— Принимай угольки горячие...
Двор внизу на мгновение осветился вспышкой разбившейся зажигалки, послышался топот по асфальту, крики, возня, и
495
внизу стало опять темно. Л Васька Жмырев одним прыжком уже перемахнул через гребень стены и гнался теперь за другой зажигательной бомбой. Она упала на гребень нашей крыши, разломилась и медленно съезжала, проплавляя воспаленным термитом железную кровлю. Однако Игорек поспел туда раньше, чем Жмырев. Он отпихивал плечом рослого Василия и сам шипел и фыркал, словно маленькая бомба:
— Пусти, Жмырь, пусти, говорю... Пошел ты... Не твоя это бомба, не лезь... Что за привычка у тебя лезть, куда не просят! Чего ты на нашу крышу пришел? Туши там, у себя...
И, оттирая в сторону Жмырева, Игорек поддел бомбу на совок. Он бежал к чану с водой на чердаке, неся бомбу, как несут уголь из печки для самовара. Руки у него дрожали. Бомба выбрасывала фонтанчики огня, и несколько капель жидкого пламени попало Игорю па брюки — материя загорелась. Оп пе обращал внимания, топил шипящую бомбу в воде.
— Штаны горят, ты, халдей! — закричал Жмырев и, подхватив маленького Игоря, с размаху посадил его задом в чан с водой.
Тот вылез сейчас же, мокрый, разъяренный, полез с кулаками на рослого Жмырева:
— Ты что, на самом деле, Жмырь, просили тебя? Ду
рак...
Только тут он почувствовал, что со штанами у пего действительно неладно, пощупал их сзади, заглянул себе за спину, выгнувшись, и сконфуженно замолчал.
— Ну ладно, ладно, пе фырчи, жареный халдей,— добродушно проговорил Жмырев и перемахнул через брандмауэр па
свою крышу.
Защитники пашей крыши собрались вокруг Игоря, шумно отдуваясь после схватки с зажигательными бомбами. Кто осматривал прогоревшую одежду, кто дул па обожженную руку. И все очень хвалили Ваську:
— Это кто тут так ловко орудовал?
— Да это один парень тут у соседей гостит. Подмосковный сам. Шалопай.
— Шалопай, а гляди, как хорошо управился! Отчаянный!
А Игорь сопел в стороне, недовольный.
496
— Сима, у тебя булавки английской нет? — шепотом спросил оп и, получив булавку, долго пришпиливал к поясу рас
ползавшиеся, наполовину сожженные штаны.
А я немного повеселела. Как-никак это было наше первое боевое крещение, и мы пе сплоховали. Тем, невидимым, летящим в тревожном пебе Москвы, злобно целящим в нас, швыряющим па наши головы, на наши крыши огонь, все-таки не удалось сжечь наш дом. Мы отстояли его.
«А где сейчас Амед? — подумала я.— Жаль, что он не видит меня здесь, па боевом посту! Вот бы зауважал! А то спит, наверно, сейчас под спокойными горячими звездами и прислушивается, как пофыркивает п хрустит сеном в конюшие его этот самый хваленый Дюльдяль...»
Только когда в рупорах послышался желанный отчетливый голос: «Угроза воздушного нападения миновала. Отбой», я спустилась с крыши. И внизу вдруг почувствовала, как ужасно я
устала за эту ночь.
Из укрытий повалил парод. Все шумно переговаривались,
делились своими переживаниями.
Пионеры мои, насильно загнанные в убежище, обступили меня, наперебой рассказывая, что они испытали там, внизу, когда земля тряслась над их головой. Какой-то старичок в тючной сорочке и войлочных туфлях показывал всем колючий, зазубренный осколок: «Так и звиркиул прямо в окошко,— гляжу, а оп на подушку улегся. Еще горячий был...»
Поднялась из подвала мама, бледная, задыхающаяся, кинулась ко мпе, обхватила ладонями мою голову, стала целовать:
— Господи, Симочка, страсть-то какая... Ой, дайте па волю выйти, дыхнуть дайте!.. Зачем же ты такой риск собе позволяешь? Да — не к тому будь сказано — вдруг бы в тебя попало!.. Ой, батюшки, сколько же еще пам терпеть?.. И отца нигде не видать. Куда его унесло?
Но отец уже проталкивался к пам, крича издали торже
ствующе:
— Здесь я, мать, здесь! Живой, в лучшем виде.
— Господи, куда же тебя, слепого, носит? — рассердилась мать.
— Брось, Катя, брось,—говорил отец.— Теперь моя слепота
Библиотека пионера. Том I
497
сгодилась. Я уж двадцать пять лет в затемнении хожу. Это вам только с непривычки. Я, мать, сегодня на нашем объекте за главного был. Все тычутся куда попало, а мне это затемнение все равно не видать. Вот, выходит, и я сгодился... Симочка, что это у тебя на руке-то? — Он погладил мою кисть.— Ожог, никак? Ты бы все-такп поостереглась... Есть и без тебя кому па крыше стоять...
А Васька Жмырев ходил и похвалялся количеством потушенных бомб.
Так прошла первая боевая ночь Москвы. И хотя мы пе выспались и некоторые были перепуганы, все же в людях чувствовалось особое, новое и гордое упрямство. Мы попробовали себя в борьбе с огнем. Москва вошла в соприкосновение с врагом. Все чувствовали себя сегодня увереннее, чем вчера.
Глава 10
НЕ СМЫКАЯ ГЛАЗ
Пришла вторая ночь тревог.
И опять мы стояли на крышах. И чувствовали, как содрогается Москва от ударов бомб. Фашисты в этот день бросали мало «зажигалок», но больше швыряли фугаски.
Утром люди с волнением рассказывали о том, что тяжелая бомба разнесла театр Вахтангова. По улицам мчались, завывая сиренами, кареты «скорой помощи».
За второй ночью пришла третья. Теперь каждый вечер около десяти часов начинали выть сирены. К этому часу люди уже подбирались поближе к убежищам, где теперь вместе с дружинниками несли дежурства и мои пионеры. Это им разрешили. И как только начиналась тревога, я слышала внизу, во дворе, голоса моих девочек:
— Спокойно, граждане! Женщины и дети, вперед... Товарищ, пропустите гражданку с ребенком... Проходите, граждане, проходите, не скапливайтесь...
Пионеры мои с гордостью носили противогазы, а у девочек были сумки с красными крестами.
А налеты на Москву продолжались. Немцы, должно быть,
хотели подавить волю города постоянной бессонницей. И действительно, все люди в Москве казались невыспавшимися.
Тяжело мне было смотреть на длинные очереди старушек, которые с узелками, баульчиками, прихватив внучат, часов уже с семи занимали очередь у станции метро.
Мы все начали уставать. Все время хотелось спать. С каждым днем труднее и труднее было выдерживать ночное дежурство на крыше. Мы стали меняться, чтобы давать друг другу передышку. Шумная и лихая суматоха первой ночи сменилась теперь изнурительной, суровой сосредоточенностью. Мы стали опытнее. Мы меньше пугались, по и меньше восторгались, когда нам удавалось потушить бомбу. Это уже стало обыкновением. Да и пе каждую ночь падали бомбы именно на наш район. А ночь все равно была бессонной.
Не унывал только Ромка Каштан. Он приходил ко мне в часы, свободные от дежурства в истребительном батальоне, и каждый раз приносил или новую песенку, или рассказывал что-нибудь смешное. Какие только веселые глупости пе придумывал оп! Сочинял уморительные объявления вроде: «Меняю одну фугасную бомбу на две зажигательные. Желательно в разных районах». Когда Ромка с нашими старшеклассниками рыл большие щели-укрытия, он вывесил огромный плакат: «Цель оправдывает средства», а сбоку к букве «Ц» приписал красным карандашом еще одну толстую палочку, и получилось: «Щель оправдывает средства». Однажды он пришел ко мне днем, как всегда аккуратный, подтянутый, в щегольской пилотке с красной звездой, застал меня во дворе с моими пионерами и сейчас же начал:
— О-о, великие астрономы, зодиаки и само светило! Слушайте, вы, цыпленки, я могу вас обучить новой песенке, слышали? Как раз для младшего возраста. Ну-ка, хором за мной!..
— Глупо, Ромка,— сказала я, хотя самой мне было смешно.— Как ты можешь в такое время... Ты бы хоть чуточку стал солиднее.
— Солидными должны быть стенки в бомбоубежище, — возразил Ромка,— а личная солидность никого не спасает, только обременяет хуже. Верно, цыпленки? А для вашей вожатой у меня есть особая песенка. Вот, прошу послушать.— И он за
499
пел: — «Крутится, вертится «юнкере» большой, крутится, вертится над головой. Крутится, вертится, хочет попасть, а кавалер барышню все равно хочет украсть...» —Ромка привстал, галантно подбоченился, шепнул мне: —Можешь переписать для своего Амеда.— И затем продолжал как пи в чем не бывало:— «Где ж эта улица, где ж этот дом, где все, что было вчера еще днем?»
Мпе с ним всегда было весело, по я не любила, когда он шутил так при моих пионерах: мне казалось, что этим оп умаляет в их глазах мой авторитет.
— Если сам сочинил,— сказала я,— то поздравить не могу:
малоостроумво.
— Чем богаты, тем и рады,— отвечал, не обижаясь, Ромка.— Я понимаю, что тебе по твоему настроению другое нравится... Ну как? Что пишут из солнечной, знойной Туркмении?
Я, кажется, покраснела и хотела что-то сказать, по тут подбежала Катя Ваточкипа:
— Симка, я тебя ищу целую вечность! Пошли в Парк культуры. Там народу — тьма! Талалихин будет выступать. Вот парень— красота! Герой! Абсолютный!
И мы пошли в районный Парк культуры. Пионеры мои увязались за нами. Но мы шли впереди и тихо беседовали с Ромкой.
Сперва мы шли молча, потом я сказала, полная своих мыслей:
— Писем нет, а телеграмма была.
— Ты это про что? — удивился Ромка, уже позабывший свой шуточный вопрос.
— Ну, оттуда... Из Туркмении. Ты же спрашивал.
— А-а! —каким-то скучным голосом протянул Ромка.— Ну, и что слышно там, на их боевом фронте?
— Да беспокоится за меня, советует поехать к брату Георгию. Там у них спокойно, вот он и зовет.
— И что же, собираешься? — спросил оп, испытующе по
глядев на меня.
— Ну вот, действительно, не хватало еще!.. Я ему написала, что мое место тут, в Москве. Рассказала про наших ребят. Как бомбы у нас тушили, вообще про нашу жизнь московскую.
— Ты пиши, да соображай, что пишешь. А то знаешь —
военная цензура живо...
500
— Пу что я, пе знаю, что ли, что можно писать, чего нельзя!
Я пе сказала Ромке, что у меня вышло с письмами Амеду. Я понимала, что нельзя сообщать в письмах обо всех бомбежках, и писала, папример, так: «Вчера опять у нас была бабушка. Опа осталась ночевать и пе дала пам покоя до утра. Бабушка что-то зачастила к нам. Старуха очень шумная, от нее масса беспокойства, и мы все воемя пе высыпаемся...» Я была уверена, что Амед поймет, о чем идет речь. Но он писал в ответ: «Если ты решишь приезжать, забери с собой бабушку — старую женщину нехорошо оставлять одну. Мать тоже так думает».
Был воскресный день, ярко светило солнце. Но августовская прохлада уже освежала летнюю теплынь парка. Тут собралось много молодежи. Мы протискались вперед, к эстраде, и как раз в этот момент иа нее вышел Виктор Талалихин. Это был невысокий, крепко сколоченный паренек со свежим курносым, совсем еще мальчишеским лицом. У него были нашивки младшего лейтенанта, голубая фуражка летчика, орден Красной Звезды. Золотую звездочку Героя он еще не получил, хотя звание ему было уже присвоено. Об этом мы прочли вчера в газетах. Одна рука была забинтована: он поранил ее при таране.
И сразу вокруг нас вспыхнула громогласная и очень радостная овация.
— Витя! Витенька! Витюшка! Витя!—кричали девушки, подпрыгивая, чтобы лучше, через головы впереди стоящих, рассмотреть героя, ставшего любимцем военной Москвы.
— Виктор! — басили товарищи Талалихина с его улицы, ровесники героя из Мясокомбината, где оп недавно работал.
А он стоял, неловко переминаясь, хотя и старался держаться петушком, поглядывая исподлобья па шумевшую, приветствовавшую его молодежь, поправлял здоровой рукой портупею. Когда все стихло, он заговорил:
— Меня просили, в общем, сказать, как я решился идти па таран. Потому что в этом деле был, понятно, риск.— Он пожал плечами и сказал с некоторым даже недоумением, по упрямо: — А что же мне было, упускать фашиста, что ли? Патроны, боезапас у меня кончились. Оп бы и улетел себе. А я подсчитал так: ну хорошо, я тоже в крайнем случае гробанусь, по все-таки я-то один, а их там, на «юнкерсе», целых четыре. Значит, как-
501
никак счет будет четыре па один в нашу пользу. Я и взял его на таран...
Овация забушевала с новой силой вокруг нас.
— Злоба меня такая взяла, аж весело и жарко стало. Не дам, думаю, ему к нашей Москве пробиться. Ну и протаранил. Всё.
Меня прижали к самому краю эстрады, и я почти касалась подбородком сапог Талалихина, хорошо начищенных, крепких,— я даже слышала, как от них вкусно попахивает ваксой. Задрав голову кверху, я смотрела на героя. И видела его вздернутую верхнюю губу, озорно подрагивающие ноздри, упрямый подбородок со смешпой ямочкой. Вот каким надо быть, чтобы весело и жарко было от злости к врагу! Чтобы ничего не бояться. Идти па смерть, па риск, па таран. Тогда вот и будет весело и жарко!..
Я написала об этом Амеду. В душе мпе хотелось, чтобы Амед тоже сделал что-нибудь похожее па то, что совершил Талалихин.
А фронт все приближался к нам. Из Москвы стали понемножку эвакуировать детей. Уезжали целые школы в специальных поездах. Я как-то, возвращаясь из-за города, с огородов, видела, как уходил такой поезд. Оттого что ребят было много и они куда-то ехали, им было весело, они махали руками, пели: «Стань, казачка молодая, у ворот, проводи меня до солнышка в поход...»
Только матери па перроне стояли очень грустные и украдкой вытирали концами шалей и платков глаза.
Глава 11 СВИДАНИЕ С УСТЕЙ
В эти дни я часто вспоминала Расщепея. Мне захотелось побывать хотя бы там, где он жил, где мы с ним провели столько времени. И я решила во что бы то ни стало выбраться к Ирине Михайловне.
Несколько раз я звонила на квартиру Расщепея, но мне или никто пе отвечал, или Ариша, милая, добрая Ариша, говорила:
502
«А ты бы, Симочка, съездила бы на дачу, в Кореваново. Ирина Михайловна сейчас в городе редко когда ночует. Поехала бы почаевничала на свежем воздухе. А то ведь, верно, намыкалась но подземельям-то да по метру разному...»
Но выбраться мне в Кореваново было нелегко. Наконец все устроилось. По моей просьбе нас послали копать злосчастную картошку близ водохранилища, как раз в район Кореванова, где жила на даче Ирина Михайловна.
День выдался знойный, несмотря на то что август был на исходе. Летала уже осенняя блестящая паутина, и казалось, что в воздухе пересекаются какие-то прозрачные, сверкающие па краю плоскости. Солнце нещадно жгло паши согнутые спины. Картошка всем нам до смерти надоела. И только один Игорь, умевший всякое дело облекать в какую-то необыкновенную форму, и тут ухитрялся развлекаться. Выкапывая картофелины, он располагал их возле себя каким-то узором или строил бастионы, а потом когда па пего никто пе глядел, бомбил их крупным клубнем, тихонько урча под нос: «Бумм... Прямое попадание».
Мы работали усердно. Я хотела скорей отправить ребят домой, чтобы успеть со станции добраться до дачи, в Кореваново. Настроение у меня было в этот день приподнятое. Пришло письмо от Амеда — оп сообщал, что его зачислили добровольцем в кавалерию и он надеется, что я еще услышу о нем. А если путь на фронт будет проходить через Москву, он меня известит, и мы повидаемся.
Амед, Амед, Амед Юсташев, милый, застенчивый паренек, длиннобровый и мечтательный! То задумчивый, то вспыльчивый, пи па кого из моих московских знакомых не похожий, совсем особенный. Он даже пе знает, как много мпе хочется сказать ему! Эх, если бы только удалось повидаться!...А вдруг он уйдет на войну и его часть пойдет совсем на другой фронт? Я его не увижу до этого, а там, на фронте,— кто знает, что с ним может быть! Он отчаянный. Нет, лучше не надо, пусть уж сидит себе в Туркмении, объезжает горячих ахалтекинцев своих для нашей конницы. Тут же мпе опять хотелось, чтобы Амед стал знаменитым героем, и я бы повела его по улицам Москвы, и все бы видели, что я иду рядом с ним, рядом с героем Амедом Юсташ-Бергеновым. Таково было его полное имя.
503
Солнце уже стало садиться за лес. Потянуло прохладой. Приумолкли птицы. Громко кричала у леса, должно быть привязанная к колышку на пастбище, коза. Такой мирный простор окружал нас па этих полях, такой покой был во всем, что не верилось — неужели где-то есть война?
Потом высоко над нами раздался ноющий звук мотора. Самолет летел па большой высоте, бояться нам его тут, в поле, было нечего. Где-то за лесом несколько раз для острастки ударила зенитка. Звук самолета стал удаляться. Но тут мои пионеры заметили, что какие-то белые бумажки роятся высоко над нами в голубом небе. Они кружились стайкой, разлетались в стороны. Ветер играл ими. Большая часть бумажек улетела за овраг, упала в лес, две из них, медленно кружась, падали па наше поле. Ребята сейчас же побежали туда. Игорек опередил всех и поймал листовку в руки, пе дав ей сесть па землю. Оп пробежал глазами то, что было написано па бумажке, нахмурился, посмотрел почему-то в сторону Изи Крука, весь покраснел п вдруг с ожесточением стал рвать бумажку.
— Ты что? — спросила я его, подбежав к нему.
— Ничего,— бормотал он, все еще красный, сжимая бумажку в комок.— Глупости там всякие написаны. Просто читать противно!
Ребята недоумевающе глядели на пего:
— А что это такое было?
— Ну лозунги всякие ихние... Непонятно вам? Это немцы бросают. Воззвания свои фашистские. Листовки, что ли... Даже читать совестно. Слова такие... Тьфу!
Проводив ребят па станцию, усадив их в поезд и передав па попечение одной пашей старшекласснице, я отправилась в Ко-реваново. Дорога шла по ту сторону оврага; я нашла там еще одну листовку, сброшенную немецким самолетом. Я подняла бумажку н прочла. Это было обращение гитлеровского командования к москвичам. Фашисты сообщали, что они скоро придут в Москву, и предупреждали, что всякое сопротивление бесполезно. И тут же они объясняли, что вообще воевать русскому народу с немцами не из-за чего. Получалось так, что все дело тут лишь во всяких других иноверцах, из-за которых приходится страдать москвичам. А Гитлер русских людей обожает так,
505
что прямо сил нет! И слова-то показались мне смешными, неуклюжими— «иноверцы»... Так вот с чем они хотят прийти к нам, вот па что они рассчитывают! Надеются, что мы окажемся друг для друга иноверцами. Вот что они хотят посеять иа пашен земле, рассыпая бомбы и листовки пад городами нашими, пытаясь отравить клеветой источники нашей дружбы! Значит, с Изей и Соней мне уже тогда не дружить, что ли? Что же, тогда и Амед будет мпе иноверцем? Я так рассердилась, что разорвала листовку в клочья, скомкала их, бросила на землю и даже вдавила бумажки поглубже каблуком.
Я словно коснулась какой-то липкой грязи. Хотелось вытереть руки...
Деревня Кореваново принадлежала когда-то тому самому помещику Кореванову, чьей крепостной была Устя Бирюкова, которую я изображала в фильме Расщепея. В полузаглохшем нарке сохранилась старинная усадьба; наполовину она была превращена в музей, а в жилой части старого дома с белыми колоннами, на антресолях, жил директор музея Вячеслав Андреевич Иртеньев, потомок генерала Иртеньева, прославившегося в Бородинском сражении. Иртепьев был консультантом Расщепея при съемках фильма, так как сам раньше занимался военной историей, служил кавалергардом.
После Октябрьской революции оп преподавал в Военной академии, был страстный охотник, написал книгу воспоминаний. Расщепей любил эту книгу и говорил, что бекасы и вальдшнепы описаны в ней куда привлекательней, чем министры, царедворцы и дипломаты. Теперь Иртеньев жил в Кореванове. Здесь он продолжал писать воспоминания, диктуя их своей жене, Анастасии Илларионовне.
Расщепей часто гостил у Иртеньева и летом жил здесь на даче. Не раз привозил он сюда и меня. Иртеньев немало помог мне, когда я снималась. Оп обучал меня хорошим манерам, помогал правильно держаться на лошади, рассказывал разные удивительные случаи из истории. А знал он их пропасть.
Несмотря на свои восемьдесят с лишним лет, он отлично сохранился: огромный старик, ростом без малого двух метров, он не утратил еще своей гвардейской выправки, с каким-то
505
особым изяществом носил кавалерийскую фуражку, высокие сапоги старого образца, ходил прямо, слегка приподняв плечи, без палки, только чуточку подрагивая в ногах, когда ступал.
Он часто бывал у нас в Доме пионеров, где его избрали почетным председателем клуба юных историков. Пионеры любили этого огромного и статного старика, шумного, громогласного. У пего была странная манера разговаривать, подталкивая при этом собеседника локтем: «Гм? Юные пионеры?.. Честь имею... А? Что? Хо-хо! Милости прошу!..»
И так, шумя, похохатывая, слегка ширяя локтем, задавая тысячи односложных вопросов и не всегда дожидаясь ответа, он разговаривал с нами. В то же время говорил он с ребятами всегда очень уважительно. И хотя приходилось ему глядеть на пас всех сверху вниз, с высоты своего огромного роста, а мы должны были задирать головы, держался оп так вежливо и заинтересованно, что мы никогда не чувствовали его превосходства. Если кто-нибудь из пас опаздывал па занятия кружка, он вынимал из маленького кармашка большие золотые фамильные часы, открывал их, внимательно смотрел па циферблат, потом переводил горестный взгляд на вошедшего, который уже сгорал от конфуза, и, выразительно щелкнув крышкой часов, молча клал их обратно. Сам же он никогда не опаздывал. «Аккуратность — вежливость королей,— говаривал он, первый придя на занятия,— но не мешает перенять ее, гм, и молодым революционерам. Что? Гм!.. А? Хо-хо!..»
Вячеслава Андреевича Иртеньева я застала па крылечке террасы. Оп предавался какому-то странному занятию, в котором участвовал маленький, деревенского вида мальчуган лет шести. Мальчуган, отойдя немного поодаль, бросал под ноги Иртеньева на крыльцо террасы большие деревянные кегли, а Вячеслав Андреевич гонялся за ними и хватал старомодными каминными щипцами, после чего швырял пойманную кеглю в стоявшую возле террасы бочку с водой. Заметив меня, он сразу приосанился, поправил усы, одернул пижаму.
А малыш убежал, закинув голову, выпятив живот, топоча пятками и выворачивая ими пыль, как бегают все деревенские ребята, воображая себя конями.
— Гм!.. Что? А? Виноват...— Иртеиьев застегнул воротник
506
пижамы, пробежал пальцами по ее пуговицам, проверяя их.— Виноват... Что? Вы к кому?
— Здравствуйте, Вячеслав Андреевич! — крикнула я.
— А? Что? Хо-хо!.. Товарищ Серафима?.. Здравствуйте, дорогая, здравствуйте, моя милая. Милости прошу. Гм, что?.. Чем обязап? Забыли, запамятовали совсем! Анастасыошка! — крикнул он в окно, обернувшись.— Посмотри, кто к нам приехал. А? Что? Замечательно, замечательно! Сама товарищ Серафима снизошла и навестила. Так сказать, шестикрылая Серафима на перепутье к нам явилась. Что? Гм! Хо-хо! Прошу вас.
Из окна высунулась полная, круглолицая Анастасия Илларионовна.
— Симочка, душенька, дитя мое, милая девочка, навестила, какая прелесть! — заговорила она.— Я с этим проклятым затемнением вожусь. Опять сегодня этот наш негодяй, эта погибель моя, Марсик, изверг рода кошачьего, изодрал всю штору... Я вот сейчас тебе, у-у, негодный зверюга! Вон сидит, облизывается.
Огромный черный кот Марсик, усатый, как гусар, сидел в другом окне и нежился на вечернем солнышке. Услышав свое имя, он лениво посмотрел на хозяйку, потянулся и недовольно спрыгнул с окна, словно хотел этим сказать: «Опять про то же! Ну вас тут всех с вашими шторами...»
— Ты только посмотри, как опа выросла, какая красавица стала! Ты посмотри, Вячеслав, как она похорошела! Бьютифул, бьютифул! — быстро проговорила Анастасия Илларионовна по-английски.— Не правда ли? Жалко только, нос у вас, прелесть моя, немножко лупится. Но я вам дам крем, вы втирайте его утром и вечером. Я научу как... Смотри, а веснушки у нее совершенно прошли...
Тут мне вдруг стало очень смешно. Я подумала, как я буду втирать крем, перед тем как копать картошку, утром или вечером, когда надо лезть на крышу по тревоге.
Нос-то у меня правда очень обгорел, и это меня весьма опечалило, да и веснушки понемножку вылезали на свое место, хотя я их в начале лета старательно выводила.
Иртеньев повел меня на террасу. Высоченный, тяжеловесный, он шел, грациозно изогнувшись в мою сторону, ведя меня
507
под руку, беспрерывно задавая самые разнообразные вопросы п пе давая толком ответить па каждый из них. Наконец мпе удалось спросить его:
— А Ирипа Михайловна где?
— Ирина Михайловна, деточка, в Москве. Сегодня она как раз почует в городе. Что?! Гм! Опа ведь художница немного, теперь работает по маскировке. Необычайно изобретательна. Идемте, я вам покажу некоторые макеты.
Он провел меня внутрь дома и показал макеты многих знакомых московских зданий. Вот маленькая модель станции МОГЭС, хитро укрытая зеленью, вот крохотный, причудливо разрисованный Большой театр. На пятигранном макете театра Красной Армии прилепилась церквушка, на стенах были вычерчены овраги, дома, деревья...
Проходя обратно с Иртеттьевым через большую залу, я увидела па стене портрет в тяжелой золотой раме. На нем была изображена Устя-партпзапка, та самая Устя, за которую я прожила се вторую жизнь па экране. Я невольно остановилась. Давно уж я пе видела этого портрета, который разыскал где-то Расщепей. По этому портрету да еще по одной старинной гравюре и лубочной картинке, найденной Расщепеем в каком-то архиве, меня гримировали. А потом Расщепей отдал портрет Усти Бирюковой в музой «Кореваново».
В зале было прохладно и тихо, блестел паркет, потрескивавший под нашими ногами. Подсвечники па люстрах были закутаны белой марлей. Мебель стояла в чехлах. А со степы из золотой рамы смотрела па меня Устя, безбровая девочка с печальным, по открытым взглядом и золотистыми веснушками па упрямо вздернутом носу. Иа ной был оранжевый тулупчик, платок укутывал ее волосы. На заднем фоне картины были изображены снежные равнины, разбитые артиллерийские повозки, туча воронья над трупами французов, полузасыпанных снегом. Под портретом была дощечка с надписью: «Юная партизанка Отечественной войны 1812 года Устинья Бирюкова, из крепостных помещика Кореванова. Свидетельница великого пожара Москвы. Участвовала в рейдах отряда Дениса Давыдова. Работы неизвестного художника».
— Поразительное сходство! — проговорил Иртеньев, отошел
508
к окну, приподнял штору, чтооы в зале стало светлее, вернулся к картине и долго стоял, переводя взор с меня на портрет и обратно.— И вы знаете, сейчас сходство стало еще яснее. Настасьюшка, иди сюда, ты только взгляни! Это феноменально!
А мне стало грустно. Ну хорошо, похожа. Но вот опа участвовала в боях, слышала свист пуль над своей головой, скакала на коне, завоевала славу и бессмертие, а я...
За чаем Иртепьовы уговаривали меня пожить допек у них, отдохнуть от московских тревог. Ирина Михайловна должна была вернуться назавтра к вечеру. Но мне и так было не по себе при мысли, что я оставила в Москве своих пионеров. Как они там без меня перенесут ночную тревогу! Я объяснила, что мпе надо скорей возвращаться в Москву, рассказала о наших делах па крыше. Иртеньев слушал меня, уже не перебивая.
— А? Настасьюшка! Слышишь? Ах, молодцы, какие молодцы! Это тебе пе мой кегельбан, понимаешь? На крыше. Руками. Под огнем... Симочка, вы героиня... Одну минуту...
Он поспешно встал, вышел в другую комнату.
— Деточка, вы действительно героиня,— проговорила Анастасия Илларионовна и поцеловала меня в лоб.— Но вы больше пе рассказывайте Вячеславу Андреевичу, это его расстраивает. Вы знаете, как оп переживает, что стал уже стар и пе может идти на фронт! Ну куда же, в самом деле, ему!.. А все хорохо
рится...
Возвратился Иртеньев. Он торжественно подошел ко мне. В руке у пего была маленькая шкатулочка, обитая потертым лазоревым бархатом. Он открыл застежку, и я увидела внутри белую медаль, покоившуюся па голубой подушке.
— Это что?
— Это одна из медалей, которую получил мой прадед. Дарю ее вам. Что? Гм! Хо-хо! А? Ну, прошу не ломаться! —Он толкнул меня локтем.— А? Гм! Как потомок защитника Москвы, от имени славного предка па память. Берегите Москву...
Он выпрямился во весь свой исполинский рост, щелкнул каб
луками и вложил мне в руку шкатулку.
За лесом, на близком шлюзе, у водохранилища, коротко взвыла сирена. И сейчас же в той стороне, где была Москва,
509
заплясали в синеющем небе частые звездочки зенитных разрывов.
— Вячеслав...— нерешительно начала Анастасия Илларионовна, спокойно собирая посуду со стола.— Может быть, пойдешь в укрытие?
Чувствовалось, что она говорит это больше по привычке II сама пе думает, будто действительно Иртепьев послушает ее. — Милочка, Настасьюшка,— сказал Иртепьев,— будь разнообразнее — ведь каждый вечер одно и то же. Ты же отлично знаешь, что весь этот бомбей меня лично, то есть в смысле личной опасности, абсолютно пе волнует. Но вот тебе я рекомендовал бы спуститься в щель.
— Тебе тоже пе мешало бы быть разнообразнее,— засмеялась Анастасия Илларионовна и подошла к мужу.
Он обнял ее своей большой рукой с длинными красивыми пальцами. Потом посмотрел па меня:
— Вот вас я бы, сударынька, пригласил проследовать, куда полагается по правилам ПВО. Во всяком случае, в Москву вам ехать уже нечего — из вокзала пе выпустят. Ведь вы ж пе па своем, так сказать, объекте. Извольте подчиняться общему распорядку. Что? Гм! Да! Хо-хо! А уж мы с Анастасией Илларионовной давно решили... Мы вместе. Нам уж глупо расставаться... Верно, Настенька?
И, низко наклонившись, он поцеловал пухлую руку Анастасии Илларионовны, а опа задержала его руку.
Но, конечно, я пе спустилась в укрытие, вырытое под деревьями в старом парке, хотя Иртепьев убеждал меня, что там все оборудовано чрезвычайно комфортабельно.
Далеко над Москвой небо вздрагивало от малиновых сполохов. Ветер доносил оттуда еле слышное погромыхивание. Над Москвой шел воздушный бой. Москва защищалась. И сердце мое рвалось от тревоги. Я чувствовала себя отступницей. Как я могла хотя бы на одну ночь бросить город и моих пионеров!..
Потом наступило затишье. Отбоя еще не дали. Где-то, очевидно, гуляли в небе немецкие самолеты, и защитники столицы были настороже.
Уже привыкшая к тревогам, уставшая за день от хлопот,
510
Анастасия Илларионовна пошла спать. А мы с Иртеньевым еще немножко посидели, а потом он сказал:
— Ну, вы идите спать, Симочка. Вам уже постелено. Идите, вам надо отдохнуть, а я тут посижу, подежурю. Доброй ночи!
Рано утром я уехала в Москву. Тяжелое беспокойство томило меня. Как там Москва пережила эту ночь без меня? Люди у билетной кассы на станции говорили, что налет в эту ночь был особенно жесток. На перроне станции я увидела Жмыре-ва и поспешила в вагон подошедшего поезда. Жмырев тащил два молочных бидона и внимательно оглядывал поезд, кого-то выискивая. Увидев меня в окне вагона, он сейчас же побежал садиться. Через минуту, разместив бидоны па полке, он уже пристроился возле меня на вагонной скамье. Он сидел боком, повернувшись ко мне, заведя вперед одно плечо и накинув на него пиджак. По мясистому его лицу разливалось выражение неподдельного удовольствия.
— А я, понимаешь, вчера ваших этих халдеев в Москве па вокзале видел. Они мпе и говорят, что ты тут, в Кореванове, осталась, а завтра утром приедешь. Ну, думаю, дай провожу. Второй уже поезд караулю. Ну, как вы там без меня па крыше справляетесь?
— Без тебя! — сказала я насмешливо.— Скажи пожалуйста, защитник! Чересчур ты, Жмырев, много хвастаешь: «Я! Меня! Мпе! Без меня!»
— А кто вам зажигалку с крыши сбросил? Кто? Обязан я был? А видала, как действовал?
— Да, ты любишь перед людьми показаться.
— Ну, это зависит — перед какими людьми. Может быть, не перед всеми, а перед некоторыми только. — Жмырев посмотрел на меня, подмигнул, сбил свою кепочку на затылок и придвинулся поближе.— Симочка, почему ты такая гордая? Никогда со мной гулять не пойдешь. Я с вашего двора всех девушек в кино уже водил. А ты ни в какую. Ведь это даже некрасиво получается — такой уж чересчур очень гордой быть. Сейчас должны быть все вместе, как говорится — сплоченность. Газеты читаешь?
— Ой, Жмырев, ты бы уж лучше не агитировал! Уж кто бы, да не ты! Так это у тебя получается, что слушать тошно.
511
— С какой это стати агитировать?.. Ты и так у нас ученая.
Он придвинулся еще ближе, отгородил меня от всех пиджаком, свисавшим с плеча. Я молча встала и отсела от пего па противоположную скамью. Он пожал плечами, подхватил сползший пиджак.
— Выходит, гордишься? — проговорил оп.
Я молчала, глядя в окно вагона, за которым уже проносились пригороды Москвы. Над ними висел еще пе расползшийся дым. В окно пахнуло гарью. Значит, опять были пожары этой ночью в Москве. Опять немец жег наши дома. Скорей бы уж приехать, узнать, что там было этой ночью!
— Слушай, Сима...— услышала я над самым ухом и оглянулась. Жмырев уже сидел па моей скамье, заискивающе улыбаясь.— Ты напрасно, Симочка, меня за такого считаешь. Я ведь к тебе с открытой душой. Честное даю слово. Л ты ко мпе все без доверия. А стала бы с доверием, так я бы тебе многое порассказал. Ты своим халдеям-то не особо доверяйся. Это, знаешь, народ такой...
— Я без тебя знаю, какой народ. Тебе и не спилось быть таким, Жмырев.
— О-о! А я, возможно, такие сны и видеть не желаю. У меня, может быть, сны совсем про другое, про некоторых таких чересчур гордых, что и людям пе доверяют... Зря, зря ты, Симочка, так... А то, может быть, сходим сегодня па круг потанцевать? Ваши все девушки собираются. Айда! Хватит тебе со своими халдея м и!
Я повернулась к Жмыреву:
— Слушай, Жмырев, брось ты эти намеки! Если знаешь что-нибудь, так скажи, а нот — так молчи.
— У-у, мало ли что я знаю! Я, может быть, такое знаю, чего вы друг про друга не знаете. Может быть, я знаю, кто па ваш остров наведывался.
— Василий, если ты знаешь, ты обязан сказать!
— Чем это я обязан и кому? Я вам присяги пе давал. Пойдем сегодня потанцуем, может быть, чего-нибудь п скажу. А сейчас настроения у меня пет.
— Брось ты, Жмырев, попусту заманивать! Я пе маленькая. Ничего ты не знаешь. Я уж вижу.
512
— Пу, а коли видишь, так чего спрашиваешь?
И Жмырев полез па скамью, чтобы достать с верхней полки бидоны. В вагоне стало темно — поезд вошел под перекрытие вокзала. В окна ворвался гулкий шум перрона.
Глава 12
ПРЯМОЕ ПОПАДАНИЕ
С волнением подбегала я к своему дому. Бледные, невыспав-шиеся люди попадались навстречу. Но вот я увидела из-за деревьев знакомую крышу. Все было на месте. Все было целехонько. Отца я дома не застала, он уже ушел на работу, а мама еще спала после тревожной ночи. Не успела я вернуться домой, как набежали мои пионеры. С ними опять вышло приключение. Опи вчера не успели вернуться с вокзала домой. Тревога настигла их па Комсомольской площади и загнала в метро. Там опи и провели ночь. А дома родители опять волновались и бранили меня. Я тоже чувствовала себя неловко: не надо было их отправлять домой одних, без себя. Ребята наперебой рассказывали свои переживания, сообщили, что бомба сбила памятник Тимирязеву, по профессор уже снова стоит па своем месте: памятник сейчас же, еще па рассвете, восстановили. Игорек уже успел наведаться туда. Неугомонный мальчишка! Как оп только везде поспевал? Оп вытащил из кармана пригоршню рваных, колючих огрызков металла и стал объяснять:
— Вот, Сима, смотри, это от фугаски. А вот это — прицельная трубка от снаряда. А это вот — от морской зенитки.
Когда-то оп собирал коллекцию автомобильных марок, которые вырезал из всех журналов. Теперь он коллекционировал осколки бомб и зенитных снарядов. К каждому осколку была привязана ниткой картоночка и на ней обозначена дата находки.
Мне хотелось чем-то вознаградить моих пионеров за вчерашнее, и я решила взять их с собой к Ирине Михайловне. Пионеры давно уже просились туда. Им хотелось посмотреть квартиру, вещи, книги Расщепея. Когда-то я об этом сговорилась с Ириной Михайловной, но потом уже было не до этого...
Иртепьев сказал мне, что Ирина Михайловна вернется из
513
маскировочной студии к себе на Кудринскую часам к двум. Я позвонила из автомата, но никто не отвечал. Должно быть, Ариша ушла за покупками. И мы поехали. Ребята надели чистые рубашки, парадные шелковые галстуки. Я предвкушала, как буду показывать им комнаты Расщепея, его вещи, альбомы, картины. Все это было мне так дорого и знакомо. И я очень соскучилась по Ирине Михайловне, которую не видела с весны.
Мы ехали в прицепном вагоне трамвая. Прицеп мотало в разные стороны, заносило на поворотах, и пассажиры сонно качались вместе с вагоном. Какие бледные, невыспавшиеся лица были у людей! Один пассажир, в белой толстовке, уже немолодой, обеими руками повиснув на кожаном поручне, дремал, уткнув подбородок в сгиб локтя. Клевали носом сидевшие у окоп женщины, держа па коленях кошелки. Кто уронил голову па грудь, кто упирался виском в раму окна. Видно было, что Москва пе выспалась в эту ночь.
Трамвай остановился иа площади Дзержинского и долго пе шел дальше. Мы высовывались из окоп. Путь впереди был свободен. Вожатый па моторном вагоне несколько раз уже трогал ногой звонок. А наша кондукторша почему-то не давала отправления. И, взглянув на нее, я увидела, что она спит. Молоденькая, с пухлым, по-детски полуоткрытым ртом, она спала стоя, откинув голову в угол вагона, осев на ножку приподнятого сиденья. Такое истомленное, бледное лицо было у нее, что совестно было ее будить. Видно, пе одну ночь пришлось ей бодрствовать. И тогда я подтянулась па посках, достала веревку кондукторского звонка и дернула. И вагон пошел.
— Это что же за дело? — спросила толстая женщина, сидевшая у окна. — Самоуправство?! Это если каждый будет дергать, так люди без пог останутся... Кондуктор, вы чего глядите?
— Тсс, опа спит! — нечаянно вырвалось у меня.
Тут уж проснулись все, кто спал, кроме самой кондукторши.
— Уморилась,— сочувственно говорили женщины.
— Ну конечно! Ведь у них как получается?.. Застанет тревога, так в вагоне до утра и сиди. Совсем народ замучился.
И все уже сочувствовали мне, а не толстой женщине. А я, окончательно осмелев, тихо сказала:
514
— Граждане, падо платить за билеты. А то ведь ей попадет, если контролер явится.
— Удивительное дело!—проворчала толстуха.— Обязательно им надо пе в свое дело ввязаться!
— Может быть, это не ваше дело,— вдруг вмешался Игорек,— зато наше. Вы вот, наверно, сами без билета едете. Надо хоть на гривенник совесть иметь, гражданка,— закончил он поучительно.
— Да как же ты, дрянь такая, можешь мне это говорить! — окончательно вскипела толстуха.— Да я раньше тебя еще билет взяла! Вы скажите, какой дерзкий!
По мои пионеры уже организовали передачу денег, и я, попросив какого-то майора, который сидел против кондукторши, быть наблюдателем, осторожно, чтобы не разбудить кондукторшу, отрывала от рулончика па ее ремне билеты, давала сдачу, дергала па остановках за веревку звонка и даже называла остановку: «Площадь Свердлова. Следующая — улица Герцена...» Ребятам моим это безумно понравилось. Они были в полном восторге, что хозяйничают в трамвае и при этом выполняют еще «оборонно-тыловое задание», как мне объяснил Игорек.
К стыду своему, я знала не все названия остановок. Но мпе очень удачно подсказывал Игорек. Удивительно, откуда мальчишка знал так хорошо Москву! Когда мы ехали через центр, оп давал объяснения нашим пионерам не хуже экскурсовода. Только и слышалось:
— Вот тут раньше Китай-город был. Такая стена... Нет, жили не китайцы, а купцы всякие. А это, ребята, смотри, дьяк Федоров стоит на памятнике. Из союза первопечатников — самые первые книжки сам печатал... А это уже «Метрополь». Там кино. А вот сейчас направо будет Большой театр. Знаменитый во всем мире. Вот. А это Малый. А вон там Центральный детский. Я там с папой был до войны, на «Буратино — Золотой ключиц». Интересное... А сейчас смотри — Кремль налево будет. Вон Краспой площади кусочек отсюда видно, стань на мое место! А там, длинный такой,— это Манеж. А с другого бока — «Москва», гостиница. Самая большая. А на площади, гляди, ребята, дома всякие нарисованы, прямо на земле. Это чтобы сверху так казалось. Маскировка!
515
Пассажиры приоткрывали слипавшиеся глаза и любовно поглядывали через окна.
И вагон наш с усталыми, невыспавшимися людьми шел по военной Москве мимо витрин, заделанных фанерой, мимо мешков с песком, серебристых аэростатов, дремавших на бульваре, мимо памятника Тимирязеву, опять восстановленного па своем месте.
Глядя на Игорька, я вспомнила мой сегодняшний разговор в вагоне со Жмыревым и решила вечером как следует потолковать с глазу на глаз с Игорем.
Но тут наш трамвай уже выехал на бывшую Кудринскую площадь, ныне площадь Восстания, и вдруг резко затормозил. Все в вагоне съехало со своего места. Пассажиры сильно и разом качнулись вперед, и кондукторша проснулась. Она сейчас же схватилась за свою сумку, растерянно огляделась, затем,
516
чтооы скрыть свою оторопь, протерла ладонью глаза, выглянула в окно, не соображая, куда она заехала.
— Ну, вот и выспались немножко,— густым басом сказал майор.— Можете быть спокойны; все в порядке, все с билетами, за вас тут пионеры потрудились. Вот, поблагодарите их.
Но мы уже выходили из вагона, не доехав до остановки, где нам надо было слезать. Оказалось, что трамвай чуть не врезался в пожарную машину, переезжавшую через рельсы. Она неожиданно выскочила из-за угла.
— С ночи потушить не могут,— услышала я.
И вдруг страшная мысль прожгла меня. А что, если... Я перебежала через площадь, глянула вдоль знакомой широкой улицы. Что такое? Да нет, мы не там сошли. Это не то. Я вглядывалась, не узнавая знакомого места. Большого дома, где жил Расщепей, не было... Там стояла толпа. Милиционеры просили отойти от каната, который поддерживали стойки, ограждавшие место взрыва. Еще поднимался дым над развалинами и грудами битого кирпича. Суетились пожарные в толстых брезентовых, коробом стоявших костюмах и военных касках.
Я еще не верила своим глазам. Мне все казалось, что я что-то перепутала. Вот дом № 21. А следующий? Следующий —25. Да, одного дома не хватало. Дома № 23, того самого, где когда-то жил Расщепей.
Какая страшная сила вывернула эти стальные балки, выворотила их вместе с толщей кирпича и бетона и швырнула далеко в сторону! Как злобно скручено было железо!
Игорек, работая локтями и плечами, пробивался вперед сквозь толпу, и я шла за ним. Вот мы подошли к самому канату. Дом словно разняли на части. Всего переднего фасада пе было, он обвалился, и видны были этажи, разноцветные обои вскрытых комнат.
И я вскрикнула, увидев там, наверху, косо висящую на погнутом железном крюке знакомую мне люстру в виде корабля-каравеллы. Неузнаваема отсюда была комната с раскромсанной стеной, похожая на плохую декорацию. Но все же я узнала. Это была столовая Расщепея. А там, где когда-то был кабинет Александра Дмитриевича, зияла черная и корявая дыра. Вокруг нас говорили:
517
— Не меньше как пятьсот килограммов.
— Что вы хотите! Прямое попадание. Видели, как наворотило?
— А жертвы есть?
— Как не быть! Есть.
У меня пресеклось дыхание. У меня не было сил спросить.
— Кто в укрытии был, те живы остались. Только вход завалило — пожарные тут же откопали. А вот кто наверху был, тем, конечно, конец. Тут, между прочим, Расщепей жил, артист — ну вот который Ленина в кино играл. Сам-то он давно уже помер, еще перед войной. А вот жена с дачи приехала... Когда карету прислали, так уж мертвая была...
— ...Не надо, Симочка, что ты... Ну чего ты, брось! — услышала я над своим ухом перепуганный шепот Игорька и увидела, что сижу прямо на асфальте, а надо мной склонились мои пио
неры.
— Ничего, ребята, я сейчас...
Я поднялась. На меня вокруг смотрели с любопытством. И вдруг я увидела у каната ограждения Аришу, работницу Расщепея. Я кинулась к ней. И я не узнала тихую, краснощекую, добродушную тетю Аришу, с ее толстым блестящим носом, к которому обычно сбегались добрые морщинки, как цып
лята к клушке.
Растрепанная, с платком, съехавшим на затылок, она стояла у каната, держа в руках маленький узелок, с которым, должно быть, ходила в метро ночевать.
— Видала, Сима, что он с нами творит? — сказала она шепотом, который был слышен еще издалека.— Видала, что делается? Ох, попался бы он мне, я бы ему, Гитлеру, муку дала, я бы ему казнь выдумала!.. Симочка! — закричала она вдруг так, что все вздрогнули.— Ты только гляди, что он с нами творит! А Ирина-то Михайловна, голубушка, кровиночка моя... Ведь какая беда, Симочка, беда какая! Говорила я ей, чтобы хоть в подъезд спустилась, да разве послушается! Упрямая
518
была. А уж как бомба эта ударила, так осколком ее вот сюда... Откопали потом, да куда уж тут...
Долго причитала Ариша, рассказывая мне ужасные подробности того, что произошло этой ночью. Я плохо слышала. Мпе все не верилось, а тетя Ариша показывала мне полуобгорелую изодранную записную книжку, которую она держала в руке. Я сразу узнала этот маленький кожаный блокнот с вытисненными на нем инициалами «А. Р.» и кружком со стрелочкой. В этот блокнот записывал Расщепей свои замечания во время
съемок.
— Вот только и осталось. А другое — все пропало. Ведь сила какая! От рояли-то все жилки вон куда — на крышу закинуло...
Я посмотрела в ту сторону, куда указывала Ариша. С карниза высокого дома свисала большая прядь рояльных струн, и ветер легонько позванивал ими.
Я взяла у Ариши блокнот Расщепея, изодранный, полуобуг-ленпый. Долго мы стояли с пионерами у каната, ограждавшего место этой страшной беды, которая стряслась опять в моей жизни. Столько собиралась я сказать Ирине Михайловне, так нужно мне было посоветоваться с ней, строгой, великодушной, ближе всех знавшей Александра Дмитриевича! Но война прямым попаданием немецкой бомбы отняла у меня и это.
Глава 13
ИДЕТ ВОЙНА
«Идет война народная, священная война!» —пело по утрам радио. С этого начинался день. Густые, суровые мужские голоса пели каждое утро в черной воронке репродуктора: «Пусть ярость благородная вскипает, как волна! Идет война народная, священная война...» А потом передавали сводку Советского Информбюро. В самую больную точку сердца вонзались эти сводки. Взят был Смоленск, пал Киев. И тяжело было глядеть на карту. По этой самой карте я еще недавно сдавала географию СССР. Когда никого не было в комнате, я мерила циркулем расстояния. Сперва от границы до Москвы, потом от Минска до
519
нас. Смоленск был как раз посередине, а теперь посередине между немцами п Москвой оставалась Вязьма. И такая тревога и за Москву, п за маму с папой, и за моих ребят — за всех нас точила тогда душу, что во рту появлялся какой-то противный медный привкус, и я не могла есть, огорчая отца.
— Ты, Симочка, наоборот, подкрепляйся. Пересиль себя... Еще что впереди терпеть придется — сейчас трудно сказать. Ты кушай, кушай, пока имеется.
— Что же это будет, Андрюша, что с нами со всеми будет? — причитала мать. — Вон Бурмиловы уже Таточку в Казань отвезлп. В тридцать четвертой квартире тоже все эвакуировались. Может быть, и нам Симочку послать к Георгию, пока не поздно?
— Никуда я пе поеду, мама. По-моему, ясно было сказало.
Как я могла уехать, как я могла оставить пионеров своих и Москву, которую полюбила теперь так, как никогда пе любила! Да я и дня пе смогу прожить без нее, если буду знать, что ей
грозит опасность.
А от Амеда давно уже не было писем. В последнем, которое шло очень долго, он сообщал, что находится в кавалерийской части на формировании и ждет назначения. Может быть, он уже на фронте?
Когда мне становилось совсем тоскливо и страшно, я доставала завернутый в платок обгорелый блокнот Расщепея. Я его и на крышу брала, и в укрытие носила во время тревоги, если не была дежурной. Это было все, что мне теперь осталось от Расщепея.
В книжечке сохранилось несколько страниц, и я в десятый раз перечитывала их, так что скоро знала все записи Расщепея наизусть. Особенно запомнилась мне сделанная Расщепеем выписка из дневника Льва Николаевича Толстого: «Храбрость есть такое состояние души, при котором силы душевные действуют одинаково, при каких бы то ни было обстоятельствах. Или напряжение деятельности, лишающее сознания опасности. Или есть два рода храбрости: моральная и физическая. Моральная храбрость, которая происходит от сознания долга, и вообще от моральных влечений, а не от сознания опасности. Физическая — та, которая происходит от физической необходимости, не
520
лишая сознания опасности, и та, которая лишает этого сознания. Пример 1-ой. Человек, добровольно жертвующий собой для спасения отечества или лица...»
Дальше страничка обгорела, и неизвестно было, записал лп Расщепей пример того, что Толстой называл физической храбростью. Я долго думала над этой записью. Вот когда я на крыше — это, наверно, все-таки моральная храбрость. Ну хорошо, а Жмырев, когда кинулся, чтобы показать себя людям, па зажигалку? Это что — тоже моральная храбрость? Нет, это он сделал ради выгоды — значит, для себя, для своей персоны. Ну, тогда это уже, пожалуй что, и физическая...
Много было там еще уцелевших наполовину заметок.
Сохранились такие:
«Паскаль где-то сказал: мы не живем — мы ждем и надеемся».
Тут же другим карандашом размашисто, как будто сердито было написано рукой Расщепея:
«Славная позиция, нечего сказать! А мы не ждем, мы действуем; не надеемся — а знаем. Действовать, бороться, искать, добывать — разве это не жизнь! Жизнь — это поиск...»
Дальше опять страница обгорела.
Нашла я в книжечке слова, которые много раз слышала от Александра Дмитриевича:
«Тезисы для выступления у пионеров.
Главное, что мы должны воспитать в людях,— это бережное, почти влюбленное отношение к внутреннему достоинству человека. Человеческое достоинство — вот главное. Остальное приложится. Капиталист пе уважает человека. Он кладет его личность под пресс, выжимая все соки. Если бы уважал, не эксплуатировал бы. Революция — это борьба за человеческое достоинство всего народа. Фашисты — себялюбивые ненавистники человечества...»
Я показала эти заметки Ромке Каштану. И мы с ним долго толковали о храбрости, о человеческом достоинстве. Ромка тоже стал как-то серьезнее. Правда, явившись ко мне после большого перерыва, он тотчас же начал дурачиться:
— Ну, как живешь, Сима? Как эти твои лунатики, халдеи п телескопы поживают? У меня для них есть великолепные
521
детские стихи, как раз для вашего пионерского возраста. Так сказать, переработка довоенного Михалкова на военный лад. Вот слушай: «А у нас упал фугас. Это раз. А у нас — противогаз. Это два-с. А у нас наша мама собирается...» Кстати, Татка Бурмилова уже с мамашей отбыли в энском направлении. А ты еще пе собираешься?
Потом он сел, снял пилотку, сложил ее и хлопнул по ко
лену:
— Нет, шутки шутками, а ты, Сима, подумай. Тем более, что тебе есть куда. А? — Он вопросительно посмотрел на меня. И я опять почувствовала, что щеки у меня начинают краснеть. — Нет, правда. У тебя брат в Ашхабаде. Он вас там всех устроит. Чего тебе зря тут подвергать себя опасности?
— А что же ты сам себя подвергаешь?
— Ну что ты равняешь!.. Ну ладно, ладно! Сейчас мне будет прочитай а, чувствую, лекция о женском равноправии. Не хочу спорить. Я к тебе не спорить зашел, а проститься. Нас с ребятами посылают на укрепления. Куда-то не очень близко. Хотя... далеко сейчас уже ехать некуда.
Мы долго сидели с ним. Вот тут я ему и показала книжечку Расщепея; заметки Александра Дмитриевича произвели па Ромку сильное впечатление.
— Сима, можно мне списать вот насчет храбрости? — спро
сил он.
И тщательно переписал к себе в карманную книжечку толстовское определение храбрости.
— Здорово! — сказал он мечтательно.— «Одинаково действовать при любых обстоятельствах». Верно! Это и есть храбрость. Понимаешь, Сима: значит, человек поступает так, как он решил сам, не под влиянием обстоятельств. Здорово! Ей-богу, здорово! Классически здорово! «Напряжение деятельности». Лихо сказано! Я это всем ребятам покажу.
Потом он встал, вздохнул. Расправил пилотку, опять положил ее.
— Ну, Крупицына, прощай. Говорить ничего не буду, а то еще чего-нибудь сострю— обозлишься на прощанье. А я этого не хочу. Скажу только одно: будь!.,
— Что будь? Кем будь? — не поняла я.
522
— Вообще будь! Я хочу, чтобы ты была на свете. Ведь знаешь, Сима... многие не будут.
Таким я еще Ромку никогда не видела.
— Быть — это мало,— сказала я.— Надо быть такой, как надо. Быть всякий может. Даже Жмырев. Это нехитрое дело.
— Ты только будь,— повторил тихо Ромка,— слышишь, Сима, будь! Я этого очень хочу. А плохой ты не будешь, я тебя знаю. Ведь ты не только Сима, ты еще Устя. Двойная нагрузка... Я ведь тебя немножко знаю. Знаешь, я из всех наших девчонок только тебе по-настоящему верю. Честное слово. Я прямо-таки убежден: если что, так ты лучше решишь совсем пе быть, чем быть такой, какой стыдно быть. Так вот, Сима, будь!
— Ну, и ты, Рома, будь!
— Как-нибудь,— сказал он.
Оба мы невесело засмеялись. Ромка надел пилотку, браво откозырял мне:
— Папахен с мамахен — мой привет, и всей прочей фисгармонии.
Это, очевидно, относилось к настройщику.
И Ромка ушел. А мне стало еще грустнее. Мне захотелось вернуть Ромку и сказать ему что-нибудь очень хорошее. Но с ним было трудно говорить, он все любил обращать в шутку. Бедные наши мальчишки! Тяжело им там придется, на укреплениях! И, наверно, опасно там. Я вспоминала теплое, забавное Ромкино прощанье: «Будь!» «Будь, Ромка, будь!» — сказала я про себя. Как хочется, чтобы все были! А по радио пели: «Идет война народная...» И за окном видны были в вечернем небе десятки, а может быть, и сотни уже поднятых аэростатов заграждения.
А война шла на нас. Все больше людей в военной форме появлялось на улицах. Разъезжали маленькие, смешные, кургузенькие машины — «газики». Особенно много их было в Охотном ряду, у гостиницы «Москва». Фронтовики соскакивали на ходу с машин. На них были пыльные шинели или выгоревшие гимнастерки с зелеными, защитными нашивками. Они шумно здоровались друг с другом. И я жадно приглядывалась к этим людям. Они приехали прямо оттуда. Может быть, еще несколь
523
ко часов назад опи были в бою, в них стреляли, и они своими глазами видели перед собой врага...
Сводки становились все огорчительнее. И каждый раз мне казалось, что мир делается все теснее. Пространство, в котором мне и всем, кто мне был дорог, можно было жить, сужалось. Особенно я чувствовала это, когда проходила мимо вокзалов. Названия их напоминали мпе о том, что захватил у нас враг. Вот Киевский вокзал с часами па высокой прямоугольной башне. Киевский... А с пего ужо нельзя сейчас ехать в Киев. Ленинградский... А путь в Ленинград перерезан. Белорусский. А Белоруссия почти вся под немцами. Вокзалы выглядели так, словно им подсекли жилы, обрубили корни, по которым их питали жизнью пространства нашей Родины. И хотя они еще действовали, жили, мне чудилось, что они — как сухостойные деревья. И мпе казалось, будто вокзалам неловко, что от пих, гордо носящих названия дальних городов и краев страны, уходят теперь только пригородные поезда или поезда на ближние расстояния.
Глава 14
ЧТОБЫ СБЕРЕЧЬ ЗАВЕТНОЕ
Приехал капитан Малинин — отец Игоря. У него была командировка па два дня в Москву. Он пришел к нам с сынишкой и долго сидел за чаем, угощая нас консервами из своего пайка. Отец жадно расспрашивал обо всех фронтовых делах:
— Ну как там, тяжело? Дело-то подвигается все-таки?
— Да подвигается, Андрей Семенович, пока что не в ту сторону, куда бы хотелось,— смущенно усмехнулся капитан Малинин.— Полагаю, что так некоторое время еще будет. Пока что, видите, жмет нас он. Но я убежден, что это недолго будет. Наша армия, придет час, нанесет встречный удар. Конечно, трудно предвидеть, когда это будет. У нас армию берегут, зря ее под удар не ставят. Но уж когда ударим, так покатятся!
— Вот я именно про то и говорю все время! — обрадовался отец.— А вот тут приходится слышать всякие разговоры. Я вот
524
слепой на девяносто два процента, а дальше их вижу. Хотя, ко
нечно, нам из тыла судить трудно...
— Ну, знаете, какой, к лешему, это тыл! — проговорил капитан.— Эх, товарищи родные, вы даже не представляете себе, как мы там, на фронте, каждую весточку о Москве ловим! Открытым ртом ловим, как воздух. Честное слово! Эх, если бы вы знали только, как там человек за Москву сердцем горит! Все, что угодно, кажется, вытерпишь там, на фронте, лишь бы стояла по-прежнему Москва!
Игорь, сидевший за другим концом стола и пивший из блюдечка, стоявшего на столе, чай, поднял на отца загоревшиеся глаза. Так он и слушал, положив подбородок на стол, выпятив губы, по отрываясь ими от блюдечка, а глазами — от отца.
— И какая молодчина Москва наша! — с нежностью повторял капитан.— Обложилась песочными мешками, заделала окна, а сама живет, как подобает. Здорово! И народ хорошо держится. Я хожу, в лица людям заглядываю, в глаза смотрю. Хорошие глаза! Уверенные. Хотя и видно, что спать мало прихо
дится.
В это время близко за окном завыла сирена воздушной тре
воги.
— Это еще что? — поразился капитан.
— Нормальная тревога,— сказал Игорь, пожимая плечами, довольный тем, что отец-фронтовик не знает таких простых московских порядков.
Он быстро допил чай, налив остаток чая из стакана в блюдечко, с шумом и хлюпом втянул все, поставил стакан на место
и вскочил:
— Спасибо! Я пошел...
— Ты куда? — сказал капитан. Он тоже встал, надел пи
лотку и нерешительно оглядывался.
— Странный вопрос! — сказал Игорь.— На крышу.
За окном приближались, становясь все громче и громче, выстрелы зениток. Мама, не очень спеша, собирала посуду, привычно накрывала газетами еду. Капитан растерянно оглядывал нас. Я тоже надела сумку противогаза и пошла к дверям.
— Гм, шут ее совсем возьми, эту тревогу! — пробормотал капитан, прислушиваясь к грохоту зениток.— Однако звучно
525
это у вас делается! Я этой музыки в Москве еще не слышал. У нас как-то там скромнее получается... Фу ты! Ужасно глупое положение! На фронте у себя я знаю, где мне быть по сигналу «воздух», а тут приказано нам, если тревога застает в городе: иди в укрытие. Вот, ей-богу, незадача! Ну, что делать... Игорь, веди меня... где у вас тут убежище...
— Тут внизу, папа, только мне некогда...
— То есть как же это? Я пойду в подвал, а ты па крышу, что ли?
— Раз уж такой приказ, то иди.
У капитана Малинина было такое несчастное лицо, что я сказала Игорю:
— Игорь, если ты так уважаешь приказы, то вот тебе мой по отряду: сейчас же возьми отца и спускайся вниз в убежище. И не смей совать сегодня нос на крышу. Ясно?
Утром капитан опять пришел к нам с Игорем. Он нарочно послал Игоря за папиросами, чтобы поговорить со мной наедине.
— Ну как, Симочка, мой Игушка тут? От Стеши этой толку мало. Только и зпает, что жалуется на Игоря: сладу, мол, нет, не слушается, по ночам на крышу лазает. Ну, а что с ним можно сделать? Я бы на его месте тоже в подвале не сидел, скажу вам откровенно. Но знаете что: кажется мне или правда это, что какая-то есть у него, по-моему, царапинка в душе. Вы знаете, в чем дело?
— Да оп, наверно, на фронт хочет к вам.
— Это особый разговор. Тут как будто я его уже уломал. Вы сами посудите, куда я его возьму? Что за ерунда!
— Товарищ капитан...— начала я нерешительно,— а туда никак нельзя?.. Ну, может быть, санитаркой или связисткой?..
Капитан посмотрел на меня и расхохотался:
— Ну вот, добрый день, здравствуйте! Я к ней пришел за педагогическим советом, как к воспитательнице, а она туда же... благодарю покорно. Вы вот лучше мне скажите насчет того, что с Игорем происходит. Вы же вожатая! — сказал он с неожиданной требовательностью.— Вы должны знать своих пионеров, как я знаю своих бойцов. Каждого! Насквозь!
526
Я замялась:
— Да, право, не знаю... Мне иногда самой казалось, что пе все у него на душе ладно.
— Странно,— задумчиво произнес капитан. — Парень он честный. Но черт его знает, куда его может фантазия закинуть! Воображение у него какое-то оголтелое. Я уж огорчать его и портить наше свидание не стану, а вы все-таки, товарищ Сима, как-нибудь с ним эдак легонько, тактично побеседуйте. Потом напишете мне. Полевую почту мою знаете? Ну вот и хорошо! Я понимаю, что вам сейчас не до этого. Как будто мелкое дело. По сейчас нельзя и соринки в душе иметь...
Пришел Игорь, и мы втроем пошли прогуляться по Москве.
Мы прошли по берегу Москвы-реки — сперва под новым Краснохолмским, потом под Устьинским мостом. В районе МОГЭСа река была закрыта маскировочной сеткой, на которую была наброшена зелень. А здание МОГЭСа было замаскировано совсем так, как па маленьком макете, который показал мпе в Коревапове Иртеньев. Потом мы поднялись па Красную площадь. Мешки с песком и плотные деревянные чехлы закрывали Мавзолей Ленина. И капитан, насупившись, сказал вдруг тихо
11 задумчиво:
— Вот это правильно, Сима. Очень правильно, что Москву так бережем. Вот так падо все, что дорого — сердце и дружбу,— все падо так оберегать... Это ты тоже, Игорь, должеп попять. Погоди, будет еще время, непременно будет! Раскидаем мы все эти мешки, доски разошьем, синие шторы к лешему сдерем! Но пока...
Жесткие складки прошли по его обветренному, загорелому лицу.
Потом капитан уехал, но я долго перебирала в памяти то, что он говорил мне и Игорю в тот день на Красной площади, у бережно укрытого Мавзолея Ленина. И мне было приятно, что фронтовик-командир говорил со мной, как со взрослой, совсем уже взрослой.
Я все время собиралась потолковать с Игорем, но он явно избегал меня; а когда я настаивала на разговоре, он дерзил или исчезал на целый день. Мне с ним приходилось все труднее и труднее.
527
А ребята разъезжались из Москвы. Из моей шестерки уехал Изя Крук. Его отец и два старших брата ушли на фронт, а мать с Изей и Соней вызвали к себе родственники в Астрахань. Уехал в Вологду мой одноклассник Миша Костылев, которого по болезни не взяли рыть укрепления. О Ромке не было пи слуху пи духу. Амед тоже не писал.
Поговаривали, что скоро будет организована из паших оставшихся школьников — детей работников Гидротреста — группа для отправки куда-то на Урал, в интернат. Меня тоже прочили туда. Но об этом и думать не хотелось.
Впервые мпе об этом сказала Катя Ваточкина. Она зашла за мной в воскресенье 3 октября и предложила пойти с ней па концерт.
— Программа — красота! — сказала Катя, как всегда прибегая к самым сильным выражениям.— А настроение у меня — мрак! И вообхце кругом какое-то сплошное безумие. И Мишка уехал... Надоело все жутко! Развлечься хочется — смерть! Пойдем, Симка! Еще Женя Степанова хочет идти, она там внизу ждет. А у нас целых два билета — более чем достаточно. Мы прошлый раз вшестером на два прошли.
Катя была права: два билета на троих было вполне достаточно. Когда мы проходили через контроль, Катя ловко провела за своей спиной Женю Степанову, торжественно предъявила контролерше билеты и сказала: «Вот, возьмите два. Раз и,— тыкая пальцем в себя и в меня,— два». И мы прошли.
В Большом зале Консерватории давали воскресный дневной концерт. В зале было много военных — бойцы, командиры. Великие композиторы радушно глядели на них сверху из больших овальных портретов под высоким лепным потолком. Я только один раз в жизни была до этого в Консерватории. Как-то Расщепей взял нас на утренник, чтобы меня, как оп пошутил, пропяла настоящая музыка. Я тогда еще хорошо запомнила этот большой, белый и строгий зал с подсвечниками-бра в виде лиры на стенах, портретами композиторов и величественным органом в глубине эстрады. Трубы органа были похожи па газыри, которые носят на груди кавказские джигиты, па огромные серебряные газыри.
Мы сели втроем на два места в первом ярусе. На эстраду
528
вышла девушка в темном костюме, с белым цветком в петлице и объявила, что сейчас будет исполнена Шестая, Патетическая симфония Чайковского. И Катя Ваточкипа сказала, что это надувательство: когда ей давали в райкоме билеты, то обещали какой-то ансамбль песни и пляски и она, как дура, поверила, а теперь начнется пиленье... Катя заявила, что она сейчас же уйдет, но потом смилостивилась и осталась.
Оркестр занял свои места. Вышел дирижер. Странно было видеть перед военными, одетыми в защитные гимнастерки слушателями, человека в длинном фраке, со сверкающей белой грудью. Это сразу внесло какую-то торжественность. Зал затих, дирижер поднял тонкую палочку, которую держал щепотью, и, как спицей, осторожно проколол тишину. И я не знаю, когда качалась симфония, но она началась — незаметно возникая из молчания, таинственно, как возникает мысль в сознании, и скоро разрослась, обрела крылья, кругами пошла к потолку, заполнила собой весь зал. А окна наверху были открыты,
Библиотека пионера. Том I
529
И мне казалось, что звуки выходят па улицу, плывут над Москвой.
Сколько горечи было в мучительных вопросах, с которыми взывали к нам инструменты оркестра — то скрипки, то флейты!.. Я ясно слышала, как они спрашивали: «Зачем же все?.. К чему же так?..» И мелодия еще никла и задыхалась, бессильная сразу решить это и найти нужный ответ. И с нежностью заговорили скрипки о чем-то таком дорогом, заповедном, что словами нельзя было бы и передать. Это была доверчивая музыка. Она доверяла мне и каждому из нас. И волшебник, придумавший ее, слышавший ее в своем сердце, прежде чем опа зазвучала в мире, знал, что каждый из пас, слушая эту музыку, по-своему, так, как пам сейчас нужно, поймет, о чем говорят трубы, о чем вздыхают они и что повествуют скрипки.
Прогремела первая часть, и раздались бурные аплодисменты. Я посмотрела па Катю Ваточкипу. Она сидела па половинке кресла, прижавшись к своей подруге. Сперва, когда началась симфония, опа еще разглядывала двух летчиков в крайней ложе, по теперь глаза у пес были восторженные, покрасневшие.
— Ой, Симка, дивпо-то как!.. Вот музыка — умереть мало!
А дирижер, нетерпеливо оглянувшись на зал, уже взмахнул палочкой, и началась вторая часть. Легкий, прозрачный, порхающий вальс обласкал паши сердца. Вспомнилось все самое заветное. Мы почувствовали себя снова совсем маленькими. И светило солнце, и ласточки, вторя движению смычков, носились над нами в голубом, нежном пебе. А потом вдруг снова грянули требовательные трубы. Они звали оградить от врага и траву, и деревья, и голубое небо, и ласточек. И я увидела перед собой, как клубится черный дым и как сверкают в нем молнии штыков ия — в доломане, кивер набекрень — мчусь па горячем копе. Реют знамена, грохочет битва. В оркестре смычки взлетают над головами и свистят от виска вниз, словно сабли. И медпо-горлая победа трубит па весь мир, возвещая о своем приходе. Но тот, чью душу пели скрипки, с чьим детством сейчас мы сами были ровесниками, сражен в бою. И тихо — с каждым вздохом оркестра — уходит из пего жизнь. Тишина па поле, где только что гремел бой. Мир очищен победой. А оп умирает... И тихо рыдают, оплакивая его, скрипки. Вздох... Еще один,
530
последний. И оборвалась тонкая нить, ушел со струн уже и без того неслышный последний аккорд...
И в эту минуту где-то высоко над крышей Консерватории взвыл истребитель. Его было хорошо слышно через раскрытые верхние окна. Густым своим рокотом, непостижимо попав в тон и тембр последней замершей ноте симфонии, самолет подхватил ее и возпцс над Москвой в торжествующем, мажорном реве могучего мотора.
А зал откликнулся грохочущей овацией. Хлопали командиры, бойцы, хлопали люди в партере и на ярусах. Это была овация не только гению композитора и искусству музыкантов... Это была овация всему, что наш парод оберегал за толщей дотов, земляных укреплений, песочных мешков, овация тому свету, который мы прятали за синими шторами.
Дирижер обернулся бледным, счастливо-усталым лицом к залу. Оп широко кланялся в разные стороны. Потом распростер руки и сделал движение ладонями вверх, как бы приподымая что-то и поднося присутствующим. И, все еще послушные ему, встали оркестранты — все разом — и низко поклонились залу. А овация все продолжалась. У людей па глазах блестели слезы, а опи все хлопали и хлопали, потрясенные великим духом и гением парода, к которому мы сейчас все прикоснулись.
Появилась девушка, которая вела программу, и хотела что-то сказать — должно быть, объявить антракт перед вторым отделением. Но тут, осторожно пробираясь в тесноте между инструментами, на край эстрады вышел командир с двумя «шпалами» па петлицах. Он был в походном обмундировании, на поясе у пего висела стальная каска. Под глазами темнела дорожная пыль.
— Товарищи! — сказал он осевшим, но властным голосом,— Внимание! Слушать мою команду! Первая и четвертая роты — через левые двери, вторая рота — через центральный проход прямо, третья — через правые. По машинам — марш!
И через минуту зал почти опустел. Осталось совсем немного пароду, одетого в штатское платье,— кое-где в ложах да па пашем ярусе. И сразу стало как-то очепь жутко и пустынно.
Мы тоже не стали ждать второго отделения и вышли из Консерватории на улицу Герцена. Мимо нас проехали тягачи, везя
531
за собой зенитки в сторону Никитских ворот. Там опи сворачивали к Арбату. Туда же, к западному краю Москвы, быстро проехала колонна грузовиков, заполненных бойцами. Все были в касках, с автоматами, которыми опирались на край борта машины. Какой-то высокий прохожий, глядя им вслед, негромко сказал своему спутнику в железнодорожной фуражке:
— Видал, и зенитки сняли с ПВО, гонят па Можай — на полевые позиции. Я тебе говорил, а ты по верил. Прорыв под Орлом. На Москву идут...
Глава 15
ПУТИ-ДОРОГИ
Разве забудешь когда-нибудь расставание с городом?
Уже третий день идет паш поезд, увозя пас подальше от Москвы, а я все не могу прийти в себя. Как быстро все это произошло! Еще за день до этого мы ничего пе знали. А потом суматошные сборы, ночная погрузка па Казанском вокзале, в кромешной тьме. Хорошо еще, что тревоги пе было. И переполненный, забитый пассажирами, ребятами, вещами вагон, слабо освещенный коптилкой — одной на весь проход. Свисающие с верхних полок ноги в сапогах, в валенках, детских ботинках, тапочках. Детский плач и голоса, уставшие от волнения: «Женька! Ну где ты, Женька?..», «Мама, дай, прошу, сюда рюкзак...», «Товарищи, вы по видели там синий узел с меткой?..»
И прощание с отчаянно плакавшей мамой, и отец, весь обмякший, хотя и старавшийся держаться молодцом: «Ничего, Симочка, ничего, дочка. Ты за Москву пе думай. Москва стояла и стоять будет. Ты себя побереги. Для обереженья твоего тебя усылаем».
А до этого противная встреча в подъезде нашего двора с Васькой Жмыревым, который, как па грех, явился как раз в тот день. И так было тошно, а тут еще он подошел со своей подмосковной, «сортировочной» походочкой вразвалочку, как гуляют по перрону дачных станций.
— Спасаетесь? Бя-жите? Эх вы, лопухи...
532
Он поднял руку, отставил большой палиц, приложил ею к шее и помахал пам согнутой ладонью возле уха.
В самое больное место попал Васька. Правда, в райкоме, когда я получала назначение сопровождать ребят в эвакуацию, меня долго вразумляли, втолковывали, что это совсем пе бегство и ничего общего с ним пе имеет. Просто Москва, па которую теперь нацелился враг, должна быть свободна от всего, что может помешать обороне, что может только обременить воюющий город. И наш отъезд так же необходим, как затемнение — ведь от этого света в доме пе меньше. Отъезд паш — это разумная осторожность. Все это было так, все это я отлично и сама понимала. Л все-такп горько было до слез...
Когда мы влезли в поезд, казалось, что ехать в такой тесноте невозможно: негде было не только лечь, по и ногу поставить. Я стала в проходе между поднятыми полками, держась за их углы, сберегая маленькое пространство, отвоеванное для мопх ребят там, сзади, за моей спипой. Причудливые тени от коптилки махали на меня черными крыльями, как вороны.
И ребята мои сидели, тесно прижавшись друг к другу, непривычно молчаливые, подавленные. Мальчиков остригли наголо. Девочек тоже изрядно обкорнали. И вид у пионеров был какой-то сиротский.
Уже давно ушли из вагона, кое-как протискавшись в узком проходе, наши мамы, уже в соседнем купе шуршали бумагой, закусывали, пили чай, а мои пионеры по-прежпему сидели рядышком, серьезные, тихие, поглядывая па свисавшие с верхней полки чужие ноги перед их носами. И только когда почти незаметно тронулся поезд, дрогнул, качнулся, заходил пол иод ногами, Игорь сказал:
— А пам паровоз «ФД» дали. Самый сильный! Потому что у пас состав перегруженный.
Но даже Внтя-Скорпион па этот раз не возразил Игорю, и все продолжали молчать.
Москва, большой мой город Москва!.. Если бы ты зпала, как трудно было отрываться от тебя пятерым маленьким пионерам и пе очень старой их вожатой! Если бы ты знала, как хотелось этой вожатой зареветь, закричать истошным голосом и выскочить из вагона па черный перрон, на каменный край московской
533
земли, с которой мы только что ступили на подножку вагона! Но я вспомнила капитана Малинина и его слова: «Сберегите мне Игоря. И Москву сберегите...» Москву придется сберегать уже не мне, а другим, более сильным и нужным, которых город не счел липшими в бою. А Игоря я помогу сберечь.
Я приподняла краешек шторы па вагонном окне, чтобы в последний раз посмотреть па Москву. Но Москва скрылась в темноте военной ночи, и только одинокий прожектор вдруг выбросил к небу свой прямой, белесый, качающийся стебель и пал к горизонту, словно земно поклонился нам па прощание.
Надо было возвращаться к делам: распределять вещи, укладывать моих пионеров, размещаться. Старшей по вагону была Анна Семеновна, паша завуч из школы. А мпе, Кате Ваточки-иой и еще двум старшеклассникам было поручено следить каждой за своей группой школьников. Когда поезд уже пошел, кончилась предотъездная неразбериха, оказалось, что всё в вагоне стало и легло па свои места и мест хватило всем. Игорь выбрал, конечно, себе самую верхнюю полку и уже лежал там, свесив голову вниз, и время от времени щелкал по макушке Дёму, устроившегося вместо с Витей Минаевым па второй полке. Нижнюю полку заняли мы с Галей. Тут, конечно, не обошлось без обид, потому что Люда сейчас же заревновала, почему я выбрала Галю, а не ее. Дело уладилось после того, как я обещала пускать к себе на полку обеих по очереди.
...А потом, через день, палет у большой станции. Весь поезд тряхнуло. Игорь чуть пе свалился сверху. У пас па столике раскололся графин. Страшные крики доносились снаружи. Я велела ребятам сидеть па месте и прикрикнула на Игоря, чтобы он последил за этим. А мы с Анной Семеновной побежали узнать, в чем дело. Пусть ничьи человеческие глаза никогда больше пе увидят того, что увидела я, когда подбежала к голове нашего состава! Один вагон горел, и из пего — из окоп, с подножек — выпрыгивали обожженные люди, вытаскивая узлы и чемоданы. А соседний пассажирский вагон похож был на те ржавые, продавленные и помятые игрушечные вагончики, которые обычно валяются в каждом доме, где есть ребята, под кроватью, когда подаренная железная дорога уже надоела, из рельсов уже сделали ограду для кукольного палисадника, а паровозом ко
534
лотили орехи... По не игрушечный, а большой, настоящий вагон, весь погнутый и страшным образом изуродованный, боком осел на путях. Сквозь расколотые доски высовывались клочья материи. И мимо меня два железнодорожника понесли на белом одеяле маленькую бледную девочку.
Сквозь одеяло просочилась кровь и капала, капала, оставляя
непрерывную дорожку.
Бомба немецкого самолета попала в вагон, где ехали такие же, как мы, эвакуированные, люди, с такими же, как мои пионеры, детьми...
Мпе стало так страшпо за своих, что я опрометью бросилась к нашему вагону. Ребята вскочили, уставившись на меня встревоженными глазами:
— Что там, Симочка, а? Почему мы стоим?
— Какая ты вся белая, Симочка...
Я успокоила ребят, объяснив, что бомба попала в поезд, стоящий перед нами.
— В товарный поезд,— сказала я.
— А большая фугаска? — спросил Игорек деловито.
— Двести пятьдесят.
— Солидно,— сказал Игорь.
— А по-моему, это пятисотка была,— возразил Дёма.
— А по-моему, даже пе двести пятьдесят,— засомневался, как всегда, Витя Минаев.— Если бы двести пятьдесят было, так знаешь, как бы нас тряхнуло!
И завязался спор о бомбе, и каждый проявил себя настоящим специалистом по этой части. А я рада была, что ребята
отвлеклись, пе пристают ко мне с расспросами и пе подозревают, что через четыре вагона от пас стряслось то ужаспое, что я видела сейчас своими глазами и чего лучше бы люди никогда в своей жизни не видели.
И вот уже третий день идет наш поезд. Осенний дождь хлещет по вагонным окнам, мокнет на полях собранный в копны, но не вывезенный хлеб.
Четвертый, пятый день идет наш поезд. Едем мы тихо — больше стоим на станциях. Пути забиты составами. На целые версты вытянулись платформы, теплушки, вагоны. И на них стоят прямо под открытым небом машины, станки, грудами ле
535
жит заводское оборудование. Дождь льет. С металла стекает вода. А на вагонах написано: «Киев», «Харьков», «Краматорская».
Идет великое переселение заводов.
Через неделю проводница говорит:
— Сегодня можете уже не затемняться.
— Почему, почему? — спрашивают ребята со всех полок.— Что, война кончилась?
Какая надежда звучит в их голосах!
— Нет, деточки,— говорит проводница,— воевать пам — еще конца-краю нет. А вот отъехали мы уже от войны далеко. Сюда не залетит. Крылышки у него, вредного, не дотянут.
Значит, мы уже так далеко от Москвы, что сюда и немецкий ворон пе занесет своих бомб. Как огромна страна паша!
А поезд все идет и идет, увозя пас от затемненной Москвы. И по вечерам мы видим освещенные окна домов и станционные фонари. Как они могут зажигать свет, когда Москва моя сейчас в темноте!
Опять и опять стоим мы па станциях, полустанках, разъездах. Нас обгоняют длинные составы с большим красным крестом в белом круге, нарисованном па всех вагонах. И пока поезд,
замедлив ход, проходит мимо нашего состава, мы видим там, за проплывающими окнами, молочный свет ламп, никелевые поручни, хирургический блеск инструментов, бледные лица, обескровленные губы, большие глаза, забинтованные головы, свисающие с верхних полок культяпки, костыли... Идут, обгоняя пас, санитарные поезда. Раненых увозят в тыл. Они уже сделали свое дело па фронте. Опп едут па лечение. А зачем еду я? Что я успела сделать?..
Иа одном полустанке, где нас держали часа два, мы вышли погулять с ребятами. Денек выдался хороший, и ребята радовались возможности побегать, покувыркаться. И вдруг Игорь — оп всегда видел все первым — подбежал ко мпе:
— Смотри, Симочка, смотри! Метро!
И я увидела небольшой состав, сцепленный действительно из вагонов московского метро. Нарядные, кремовые и ярко-зеле
ные, вагончики выглядели очень странно и слишком щегольски среди товарных составов, забивших станцию. Мне казалось, что зеркальные окна у них должны сейчас зажмуриться от непри-
536
еычного света — ведь они привыкли быть под землей. Вид у вагонов был какой-то зазябший, голый, и потащил их по путям небольшой товарный паровозишко. Потом мы видели па другой станции пашу московскую электричку. Мы сразу узнали ее, да и па вагонах было написано: «Москва. Яр.» (Ярославского вокзала, верно). Мы тогда еще не знали, что вагоны метро и подмосковные электрички мобилизованы для эвакуируемых женщин и детей, чтобы быстрее разгрузить Москву. И ребята мои радовались, видя в знакомых вагонах частичку своего города.
— Наша Москва везде! — сказал Игорь.
— Только лучше, чтобы мы сами были не везде, а в Москве,— резонно возразил Витя.
А па одной большой станции я встретила па перроне чистильщика обуви, который обычно сидел у нас на Тагапке. Сколько раз оп заливал мне галоши! Я сразу узнала его — такой усатый, синещекий, нос крючком. И надпись па дощечке: «Мос-коопремопт». А это было уже больше чем за тысячу километров от Мцсквы. Я кинулась к нему, и оп тоже узнал меня.
— Здравствуй, баришпа, — приветствовал он меня. — Куда направление имеешь? Ставь ножку, баришна, будем левая туф-ла чинить. Совсем подметка никуда. А ходить нынче много надо. Куда едешь?
Я ему рассказала, куда мы едем. Да тут еще подбежали мои
пионеры.
— Здравствуй, Шадор!.. Ребята, смотри, Шадор с пашей улицы, чистим-блистим! С Таганки! Едем с нами, Шадор!
Но Шадор отвечал:
— Никак нельзя, мальчики-девочки. Мы сюда эвакуировались. Все мое семейство. А сейчас па Москву войска идут, командир сойдет — где сапоги почистить? Где чистим-блистим? Сейчас ко мне идет.
И верно сказал Шадор. Шли войска, спешили войска к Москве. Когда мы стояли па разъездах, мимо нас, даже не удостаивая станцийку минутной стоянкой или хотя бы приторможопием, проносились огромные встречные эшелоны. На платформах стояло что-то длинное, большое, аккуратно закрытое зеленым брезентом. Сквозь раскрытые двери теплушек видны были бойцы. Сотни, а может быть, тысячи. С грохотом проносились они
537
через станцию. Это бывало так: набегающий и все делающийся выше рев гудка, грохот, пыль, обрывок солдатской песни в хоре
уже хорошо спевшихся голосов, лица, гимнастерки, лошади, орудия в чехлах, запах кожи, дыма, ветер вдогонку — и пропал весь поезд за поворотом. Только у последнего вагона вид был всегда такой запыхавшийся, словно он очень торопился и все боялся, бедняга, как бы его не оставили одного тут, в поле.
Глава 16
ПОПУТЧИКИ
Уже десять дней идет наш поезд. Пойдет час, другой, и опять стоим мы целый день па какой-нибудь станции. А кругом соста
вы, эшелоны, цистерны.
Сколько людей сейчас едет! Мпе кажется, весь мир снялся со своего места. Весь мир находится в пути. Все сместилось, перепуталось. И мы где-то затерялись на бесчисленных путях, среди вагонов, теплушек, станков.
Постепенно мы все вжились в этот путевой, двигающийся на колесах мир. Мы привыкли к нашему вагону, в котором уже
столько времени спали, ели, сидели, разговаривали.
Игорь тоже давно уже обжился в вагоне. Но он все время едет.
Оп все время в пути. Выпросив у проводницы расписание, он отмечает, какие станции мы проехали, подсчитывает, сколь
ко километров за сутки сделал наш поезд.
На стоянках он лазает со смазчиками под вагон и вылезает чумазый и очень довольный, что ему дали подержать минуточку ведро или мазилку. Скоро оп знает все, что касается нашего вагона, семафоров, сигнализации, паровозов, сцепок... Он уже выяснил, что вагон у нас называется пульмановским, автосцепки пет, тормоза системы Казанцева, а были Вестингауза. Если дернуть за красную ручку тормоза, то станет весь поезд, и за это штраф: был в мирное время — сто рублей, а сейчас — тысяча, да еще заберут. Оп всегда знает, какой системы паровоз к нам прицеплен, хороший ли машинист нас везет. А погляды
538
вая в окна на проносящиеся встречные эшелоны, с непререкаемой уверенностью сообщает:
— Танки поехали — КВ. Самые крепкие из всех. А это —
провезли самолеты-пикировщики; сзади два киля на хвост...
На одной станции я подхожу к длинному составу. На платформах, бережно укрытые мешковиной, стоят красивые станки, и какой-то длинноусый великап возится у одного из них. Он
что-то подкручивает, поправляет и так увлечен своим делом, что я долго стою возле этой платформы, не замеченная им.
Потом он отрывается от дела, вытирает веретьем замасленные руки.
— Ну що, дочка? — обращается он ко мпе.— Бачишь, яка у меня машина гарненькая? Ось! Сам ее собирал, сам разбирал и теперь обратно у новом месте зараз соберу.
Оп любовно оглядывает станок и заботливо укутывает его мешковиной.
— Чья така, дочка? Виткиля? — спрашивает оп меня.
— Из Москвы. Нас эвакуировали.
— А что же ты такая — вся зажурилась?
— А чего же радоваться? Эвакуировали...
— Тю, эвакуировали!.. А ты это слово забудь. Ты себе кажи так, як я соби казав: це пас пе эвакуируют, це нас перебрасывают па други участки фронта. Чуешь, дочка? Ты кто сама будешь? Учишься?
— Учусь в школе. Я в девятый перешла.
— У, яка грамотненька! В девятом, а журишься. С кем едешь?
— Я тут с пионерами еду. Сопровождаю. Вон состав стоит.
— От бачишь, це добре! Це, значит, ты командир. И мы с тобой, дочка, що сейчас делаем? Мы с тобой, доченька московская, действуем по приказу главного командования — па военную хитрость. Дурни воны, немцы. Они як гадали? От мы па Донбасс придем, усю большевистскую индустрию схапаем. Ну, пришлы. Доки што пришлы... А индустрия уся утекла. Вот она, паша индустрия, на колесах. Вот тоби и индустрия. Дуля с маком тоби, Гитлер! Та мы с нашим пародом ще в пути усе оборудование зараз отремонтировали. Як прыидем, так с того же дня тим дурням, немцам, нашу закуску готовить станем. Чуешь,
539
дочка? То-то вот и оно! Командование усе знает. И вот, бачу я, идут дитячьп эшелоны с Москвы. Ясно, дома-то краше, як на колесах. Но ведь що Гитлер, катюга, паразит, думал?.. Я по всем ихним местам, кажет, вдарю, вот у них и пойдет шебарша, а дети неученые станут. А командование говорит: нет, нехай дети учатся. Це тоже научный фронт. Вот вас и перебрасывают. А ты кажешь — эвакуировали! Да журишься! Не годится.
Оп весело п ласково посмотрел па меня:
— Хлиба вам па дорогу дали?.. Добре! И приварок дают?.. Ну що ж ты журишься, дочка? Будешь ще и дома жить. Лишь бы с глузду, як у пас кажут, с ума не съихать. Вот это уже дурное дило. Вот Гитлер с ума съихал, обратно уже николи пе повернется... Некуда.
II оп ловко перескочил па другую платформу. Оттуда скоро послышался стук гаечного ключа, па который весь металл станка отзывался глухим звоном.
А я побежала к своим «перебрасываемым», потому что к нашему долго стоявшему составу наконец дали паровоз.
На следующей станции Игорь, выходивший посмотреть па улицу, примчался к нам в совершенном раже.
— Сима! — проговорил оп, с трудом отдышавшись.— Там... слон... Честное даю слово...
Все начали смеяться над ним, по Игорь давал честное пионерское, честное гвардейское и, наконец, честное слово СССР. Тут уж все поверили. Накинули пальто и побежали за Игорем. Нам долго пришлось лазить под вагонами. Мы два раза возвращались обратно, потому что Игорь уже забыл место, где оп видел слопа. Но пакопец мы увидели па одном из дальних путей большой четырехосный товарный вагон с разобранной и надстроенной крышей. Дверца была отодвинута, и в сумраке вагона за толстой решеткой из тавровых стальных балок мы увидели что-то огромное, серое, все в обвисших, морщинистых складках, медленно качающееся, как аэростат, опадающий на площадке ПВО. Несомненно, это был живой слон. Это показалось столь удивительным, что ребята долгое время пе решались даже спросить маленького, очень бородатого и толстого человека, который стоял у вагона. Наконец Игорь осмелился:
— Дядя, это что у вас там едет, слон?
540
— Это? — И бородатый человек, надев очки, внимательно и долго вглядывался через дверку вагона. А потом очень серьезно посмотрел на Игоря.— Это? Нет. Крокодил.
— Как то есть крокодил? — возмутился Игорь.— Что, я пе знаю, какие крокодилы! — Игорь чувствовал явный подвох, но не знал, как выбраться из создавшегося положения.
— А я разве не знал, какие пионеры? — ухмыльнулся бородач.— Я думал, что пионеры тоже не такие, чтобы задавать ненужные вопросы, когда и без того все ясно.
Ребята осторожненько хихикнули. За стальной решеткой медленно заворочалась юра асфальтового цвета, п между балками высунулся толстый, длинный хобот.
Потом хобот изогнулся кверху, качнулся в обе стороны, пошевелил отростком, похожим на огромную бородавку, и испустил оглушительный, громкий рев. Пионеры мои даже отступили на шаг. И где-то, на десятом пути, словно откликнулся паровоз.
— Джумбо, выражайся поделикатнее: тут дети,— негромко сказал бородач.
— Это африканский? — спросил Витя Минаев.
— Индийский,— ответствовал бородач.
— О, я его видела у нас в Зоопарке! — узнала вдруг слона Люда Сокольская.— Я смотрю — лицо у пего знакомое. Помнишь, Галя? Он у меня еще тогда съел булку вместе с кошелкой.
— И потом его тошнило два часа, я ему давал промывательное! — сердито сказал бородач.— А ведь там, помнится, висит на ограде объявление, чтобы никаких предметов не совали...
— А я пе совала! — заговорила торопливо Люда.— Булка же не предмет, а еда ему... Я ему протянула, а он цап кошелку вместе с булкой и — ам! А потом он мне обратно выплюнул,
только жеваную всю...
Слон уперся широким лбом в просвет между балками и смотрел на пас маленькими, очень мирными утомленными глазами. И всем нам стало его жалко. Все-таки сложная жизнь п у этого слона. Ходил где-то в Индии. Потом его изловили.
541
Привезли к пам. Жил он себе, поживал в Зоопарке. А теперь гонят его куда-то, беднягу, на неизвестное место.
— А его что, тоже эвакуи... то есть перебросили па другой участок? — спросила я.
— Слонов у нас не так много, чтобы ими бросаться,— отвечал наставительно бородач.— Вот и решили временно перевезти его. Не знаю только, как он выдержит перемену климата. Он уже и так у меня простудился. Насморк, чихает.
— А его надо в жаркие края... Ну, например, в Туркмению,— сказала я и подумала: «Вот будет здорово, если его там Амед увидит!»
После этого я сразу прониклась к слону огромной нежностью.
Бородач разрешил нам покормить Джумбо. Пионеры побежали за хлебом, обещав мне взять не более кусочка, потому что с хлебом у пас в последние дни было туго и бедная Анна Семеновна с пог сбивалась па станциях, добывая нам продукты, засылая во все концы следования нашего эшелона предупредительные телеграммы.
Я подошла к самому вагону. Смирный, огромный и печальный, поглядывал на меня сверху Джумбо. «Милый толстокожий носач,— хотелось сказать мне, да я бы и сказала, если бы рядом не стоял этот насмешливый бородач,— вот и тебя спасают. И тебя повезли невесть куда. А может быть, ты попадешь в Туркмению. Тогда, если увидишь Амеда, протруби ему салют от меня. Очень хорошо, что тебя увезли, а то ты слишком заметный объект... Вон по тебе можно ходить, как по крыше. И зря ты маскируешься под аэростат. Это еще хуже! Нет, очень хорошо, что тебя эвакуируют, или перебрасывают,— словом, спасают. Будь, Джумбо, будь! Слоны нам тоже нужны...» Если бы тут был Ромка, он, конечно, непременно сострил бы: «Нужны ли слоны при социализме?» — «Нужны, конечно, нужны»,— тотчас же ответила я сама себе и дала слону яблоко, оказавшееся у меня в кармане. Слон вежливо и неслышно взял у меня с ладони своим огромным хоботом яблоко и бросил его в отвисший рот. Огромные уши его шевельнулись, словно грузовик распахнул дверцы кабины. И долго, благодарно топчась, мне кивал сверху ласковый крутолобый московский слои.
542
Глава 17
„ЗОЛОТОЙ ЖИЛЕТ“
После встречи со слоном, едва мы вернулись к себе, начались рассказы о животных, о дальних странах, о путешествиях. Настроение у всех улучшилось. До обеда не было ни одной ссоры. Но уже перед самым обедом случилось происшествие, которое в нашем налаженном дорожном мире все перевернуло вверх дном.
Началось это с того, что Галя Урванцева показала свой альбом с открытками «Виды Москвы». Все, притихнув, любовались знакомыми зданиями столицы, ее улицами. Игорь тут же придумал игру. По нижней полке разложили открытки, изображающие родные московские места. И надо было назвать, каким трамваем следует ехать, скажем, к Химкинскому речному вокзалу, или от университета к Планетарию, или от Парка культуры и отдыха имени Горького на стадион «Динамо». Разрешалась пересадка на метро и троллейбус. Такси не брали в игру. И долго совершали воображаемые поездки по своему городу мои москвичи...
Чтобы не отстать от подруги, Люда Сокольская вытащила из чемодана собранный ею гербарий и коллекцию крымских камешков и ракушек. Театрал Дёма Стрижаков показал бережно хранимую на дне баула программу спектакля «Синяя птица» в Художественном театре. Витя Минаев продемонстрировал математические фокусы по книжке «Веселый час». Вообще все хвастались своими сокровищами, вывезенными из Москвы в эвакуацию. Дошла очередь до Игоря. Он показал сперва свою знаменитую коллекцию зенитных и бомбовых осколков. (Теперь я поняла, почему у него был такой тяжелый вещевой мешок.) Потом он открыл тетрадь, где были наклеены вырезанные им из разных журналов знаки и марки всех автомобилей мира. Все восхищались этой коллекцией. Тут были и наши советские и всевозможные «паккарды», «бьюики», «роллс-ройсы», «гудзоны», «ханомаги», «испано-сюизы».
Затем, чтобы окончательно сразить нас, Игорь вытащил свою самую заветную коллекцию. Он редко кому ее показывал. В большом альбоме в особых гнездышках сидели пестрые, раз
543
ноцветные конвертики с безопасными бритвами. Игорь собирал их везде, где только мог. Тут были и «Красная звезда», п «Стандарт», и «Экстра», и «Интом», и немецкая бритва, привезенная отцом, капитаном Малининым, который знал страсть
своего сына.
— А вот тут у меня, видишь, пакетик, синенький с золотом,— объяснял увлеченный Игорь.— Тут у меня самая лучшая бритва была. Я ее выменял на три марки: две норвежские, одна — Гваделупы. Называется «Золотой жилет». Это последняя
модель...
— А ну выпь, покажи,— попросил Дёма.
— Да потерял я где-то. Куда девал, не помню. Искал, искал перед отъездом, да уж некогда было, так и бросил. Вот только конвертик остался. А жаль, красивая была! Внутри золотая, по бокам черная, а в середине не три дырочки, а щелочка так прорезана фигурно...
— Вот такая? — громко сказал Витя Мипаев и протянул руку. На ладони его лежало треснувшее, немножко заржавевшее, но еще сохранившее свой блеск лезвие, золотистое, с узенькой продольной фигурной прорезью.— Эта? — спросил Витя.
— Эта, эта! — обрадованно закричал Игорь.— Где ты нашел?
— Где нашел? — с особым выражением произнес Витя и оглядел нас всех.— Там нашел, где ты потерял. На острове нашел. У самого берега!.. Там нашел, где ты нашу лодку от при
чала отрезал...
Сперва Игорь покраснел, а йогом кровь отхлынула от его щек, и он стал совсем белый. Тоненький, прямой, с поднятыми плечами, он вытянулся перед Виктором и смотрел па него огромными серыми глазами, полными негодования. Потом он сразу как-то обвис. Беспомощным взором потянулся оп ко мне, и я невольно опустила глаза, чтобы не видеть этих растерян
ных, смятенных взоров из-под пушистых ресниц, на которых блеснула слеза. Что я могла сказать?
— Оп, он, определенно он! — настаивал Витя.— Ведь твое лезвие? Да? Твое? — напирал он па Игоря.— Признаешь? Значит, ты!
544
— Честное вам даю пионерское, ребята, я...
— Ну, объясни нам, Малинин,— вмешалась я.— Ты что-пп-будь знаешь, но не хочешь сказать? Скрываешь?
Игорь молчал, опустив голову. Слезы текли по его щекам. Но он еще силился скрыть их, удержаться и не заплакать.
— Я не зпаю...— выдавил он,— пу, я не знаю... Сима... Ну честное же слово...
— Но ты был там, на берегу, ночью?
Последовало длительное молчание. Игорь всхлипнул:
— Ну, был... Только это вышло совсем...
— Сразу видно, что оп! — закричали девочки.
— Ничего пе видно! — возмутился Игорь.— А если уж хотите обязательно знать, так я вам могу сказать, что тогда лодку с острова я упустил...
Оп остановился, сам перепуганный вырвавшимся словом. Но было уже поздно. И он сам понял это.
— Я ее ночью отвязал. Да! Я!
Ребята были так поражены, что только рты разинули
— Зачем же ты это сделал, Малинин? — как можно спокойнее спросила я.
— Ну просто так... для интересу... Чтобы было такое приключение, как на необитаемом острове. Я же не знал, что в этот день война будет, что так получится... Я хотел лодку сперва спрятать за корягой, там, в заливчике, да упустил нечаянно. Стал развязывать, а на чалке там узел мокрый затянулся. Я его бритвочкой... А течение сразу и понесло. Хотел уже в воду лезть, а тут ты меня как раз позвала, Сима. Я уже пе мог... А тут еще эти загадалки пропали. И война началась. Просто мне не повезло. Но, честное слово, я бы рапыпе сознался, да тут война, как-то неловко было уже... честное слово!
— И столько времени молчал! — закричали девочки.
— Ис рыбой попался, и с лодкой тогда эту ерунду затеял! — выговаривал Игорю негодующий Витя Минаев.
— Нет, с одной стороны, конечно, ребята, насчет лодки он водь сказал сам, но, конечно, с другой стороны.,.— начал Дёма, готовясь, видно, произнести длинную речь.
545
Я остановила его:
— Погодите, погодите, ребята! Пусть Игорь хорошенько подумает сегодня над тем, что произошло у нас с ним... История с лодкой достаточно безобразна, Игорь. Сколько огорчений и волнений ты доставил родителям! Об этом ты подумал?
— А я ж нечаянно упустил совсем...— успел вставить словечко Игорь.
— Сейчас уж не перебивай лучше, Малинин... Предлагаю тебе серьезно подумать над тем, что произошло, и сказать нам, как ты сам все это оцениваешь... И сможем ли мы тебе впредь доверять! А сейчас, ребята, берите котелки: через пять минут обед раздавать будут.
Весь этот день ребята бегали шушукаться в тамбур, с Игорем не разговаривали. Легли спать рано. Ночью мне не спалось. Поезд наш долго стоял на какой-то станции, потом пошел, гудя в темноте. Я все думала о нелепой истории с лодкой. Несколько раз я вставала ночью, подтягивалась иа руках до верхней полки и смотрела в лицо спящему Игорю. Ему, бедняге, тоже, видно, плохо спалось. Он всхлипывал во сне, из-под длинных ресниц по чумазой, неотмытой щеке тянулся след просохших слез.
— Игорь... Игорек... — позвала я тихонько его, но он спал.
Я повернулась на своей полке, укрыла пальто спавшую рядом со мной Люду и вскоре заснула.
Я проснулась оттого, что кто-то трогал меня за плечо. Открыла глаза. Меня будил Дёма.
— Сима,— шепнул он и указал па бумажку, приколотую к оконной занавеске.
Протерев глаза, еще слипавшиеся от сна, я прочла: «Сима, я уезжаю в Москву на подкрепление. Я давно так уж хотел, но старался быть выдержанным. Потому только ехал. Но раз мне нет больше доверия, то я все равно не могу. Счастливого пути дальше вам. Привет всем. Сима, не пиши папе, я напишу сам. Малинин Игорь».
Верхняя полка надо мной была пуста.
Глава 18
ВСЕ —ЗА МОСКВУ!
Должно быть, он вылез тихонько из поезда под утро, когда я наконец забылась сном. С собой Игорь прихватил свой баульчик, валенки и зимнее пальто, а демисезонное оставил. На столе у вагонного окошка осталась коробка с общим сахаром-рафинадом, запас которого обычно сдавался Игорю на хранение как жителю верхней, самой недосягаемой, полки. От буханки хлеба, полученной нами вчера, была отрезана небольшая краюшка. Больше Игорь ничего не взял.
Бегство Игоря было для меня тяжелым ударом. Я совсем растерялась. Не сразу я решилась сообщить обо всем Аппе Семеновне. Она так и села, когда услышала.
— Что же это такое, Крупицына, как ты допустила!.. Ну вот, разве можпо на тебя положиться? Ах, боже мой!.. Будет станция, я протелеграфирую по всей линии. И в школу надо сообщить... И, как назло, ребенок фронтовика...
Ребята мои были тоже потрясены исчезновением Игоря и готовы были уже обрушиться на Витю Минаева.
— Нашелся тоже прокурор! — возмущалась Люда.
— Настоящий скорпион! — поддержала ее Галя.— Лучше удовольствия пе знает, как укусить кого-нибудь! А уж вопьется, так пе отвяжешься. Ну что, дождался теперь?
— И, конечно, не он наши загадалки украл. Теперь уж ясно,— поддакивала Галя.
Витя отмалчивался.
А глубокомысленный Дёма пытался примирить их:
— С одной стороны, отчасти Витька прав был, раз оп там бритвочку нашел, но, с другой стороны, конечно, Игорь, видно, тоже не виноват. Хотя, с другой стороны...
А у меня самой совсем руки опустились. Как это я недосмотрела! Ах, Игорь, Игорь, несносный маленький Козерог, самый отчаянный из моих зодиаков!.. Он канул в этот тревожный, взбудораженный мир, через который мчался наш поезд. И где его там найти теперь?.. А капитан Малинин говорил при прощании: «Сберегите мне Игоря, Симочка». Вот тебе и уберег
547
ла!.. Да, видно, у меня еще нет никакого педагогического опыта.
До этого дня, когда меня опять начинало уж очень неудержимо тянуть в Москву, я старалась сама доказать себе, что должна е?£ать хотя бы ради Игоря; этим я выполняла наказ командира Малинина. Капитан Малинин оставил мне на попечение своего сына, и вот я сопровождала его. А теперь... Мне сразу опостылел наш вагон и снова нелепо обидным стал казаться мой отъезд из военной Москвы.
Но поезд все шел и шел.
И надо было по-прежнему заниматься тем, что мне было пока положено делать: ходить на станциях вместе с Анной Семеновной за продуктами, дежурить по вагону, заваривать чай...
Поздно вечером, когда все дела кончились и ребята, взбудораженные бегством Игоря, наконец угомонились, я подсела к Анне Семеновне. Опа тоже совсем измучилась за этот несчастный день и уже укладывалась, раскатывая на нижней полке свою постель, свернутую па день.
— Анна Семеповпа...— тихо начала я.
— Что скажешь, Крупицына? — устало отозвалась опа, расправляя матрасик.— Привстань, Симочка, я постелюсь... Ты сама что не ложишься?
Я секунду молчала, набираясь духу, потом — эх, была не была!..
— Анна Семеновна, отпустите меня.
— Что? — не поняла опа.— Куда тебя отпустить?
— В Москву назад отпустите...
Бедная Анна Семеновна, взбивавшая свою подушку в воздухе, застыла на минутку, повернулась ко мне, села, не выпуская подушки, и прижала ее к себе, скрестив на ней руки.
— Здравствуйте! Этого еще не хватало! Ты соображаешь, что говоришь? — Она обоими кулаками ожесточенно стиснула подушку.
— Айна Семеновна, милая!.. Нет, правда, вы только выслушайте меня, Анна Семеновна... Ведь мне капитан Малинин что говорил, когда уезжал? Чтоб я ему Игоря сберегла... Я ведь только из-за него и поехала. А теперь, спрашивается, куда я еду, для чего?.. Нет, постойте, погодите, вы послушайте, Анна
548
Семеновна! Я же вам не так уж нужна... Вон с вами Катя Бабочкина едет и Евдокия Кузьминична, да плюс Коля Воробьев, и еще две вожатые, и Ксения Петровна. Вполне обойдетесь.
— Ну разве дело в том, что мы без тебя не обойдемся? Какие ты, Крупицына, пустяки и глупости говоришь — слушать странно! — Анна Семеновна даже подушку в угол швырнула.— Кто об этом думает! Ты вот лучше представь себе, как я себя буду чувствовать, если тебя отпущу. Хорошая я буду, нечего сказать!.. Ну куда ты сейчас поедешь? Ты видишь, что делается... Что нас, на экскурсию из Москвы повезли? Ты все-таки уже взрослая девушка, и пора тебе понимать обстановку. Иди спи, отдыхай и не болтай ерунду.
Она взглянула на меня, и голос у нее помягчал:
— Я тебя очень хорошо понимаю, Сима. Поверь! Но надеюсь, что и ты меня поймешь... Особенно после сегодняшнего. Верно ведь, Сима? Ну, иди спать. Изнервничалась ты, бедная... Смотри, на кого похожа!
На другой день я вышла где-то на стоянке, чтобы набрать кипятку для ребят. Как раз в эту минуту на станции заговорило радио. Передавали вчерашнюю вечернюю сводку:
«В течение почи с 14 на 15 октября положение на Западном направлении фронта ухудшилось. Немецко-фашистские войска бросили против наших частей большое количество танков, мотопехоты и на одном участке прорвали нашу оборону. Наши войска оказывают врагу героическое сопротивление, нанося ему тяжелые потери, но вынуждены были на этом участке отступить...»
Я почувствовала, что из-под моих ног, как доску, выдернули землю... Минуту мне казалось, что я качаюсь в пустоте, судорожно ища руками, за что можно ухватиться. Потом земля снова медленно утвердилась под моими подошвами. У меня так колотилось сердце, что я долго не могла сойти с места. Весть ошеломила меня. Как страшно звучало: «На Западном направлении... ухудшилось!» Значит, под Москвой плохо. Они прорвались. Ужасна была самая мысль, что город в опасности. А вдруг прорвутся в Москву? Нет, об этом нельзя даже думать! Ни разу на крыше не испытывала я такого колющего сердце страха, какой испытала сейчас. Я невольно посмотрела
в ту сторону станции, откуда мимо входной стрелки пришел наш поезд. Может быть, вон там, за тысячу километров отсюда, куда ведут эти рельсы, пути уже перерезаны? И я почувствовала, что уже не вернуться, уже поздно, нельзя... Мир стал еще уже, и кто знает, может быть, там остались и папа, и мама, и Ромка... Не знаю, сколько времени стояла я на перроне. Я очнулась, когда, обдав меня горячим паром, оттолкнув плотным воздухом, прогрохотал мимо эшелон. Я успела прочесть на красном полотнище, прибитом к стенкам вагона во всю длину:
«Москва — за всех! Все — за Москву!»
И пока стоял на этой станции наш поезд, прошли туда еще три эшелона. Могучие паровозы напористо тащили за собой огромные составы. Танки стояли на платформах, орудия. Это шла подмога Москве. И зеленые семафоры всех станций без очереди, ни минуты не задерживая, пропускали срочные маршруты. Мне казалось, что машинисты в этот день гнали свои паровозы быстрее, чем всегда. Они тоже спешили к Москве.
550
А мне хотелось крикнуть им: «Скорее, скорее!., Москва ждет вас. Спешите ей на подмогу!»
Чуточку приободрившись, я побрела к себе в вагон.
— Симочка, ты бы легла совсем, а то у тебя вид не очень здоровый,— сказала Галя.— Это ты все из-за Игоря расстраиваешься?
У меня очень разболелась голова, и до следующей станции я не вставала с полки. А на станции нас опять надолго задержали, и я вышла, сказав ребятам, что хочу подышать свежим воздухом. На самом деле мне хотелось узнать, нет ли каких-нибудь новых сведений о Москве. Я ходила по перрону, заглядывала к дежурному, спрашивала всех, но никто ничего не знал. Я направилась обратно к нашему составу, но мне пришлось остановиться. По первому пути проходил на Москву большой военный поезд. Он остановился, паровоз погнал по холодной земле струи шипящего пара. Я стояла, вся окутанная белым, сырым облаком. И через это облако я расслышала голос, гортанный, певучий и такой знакомый, что у меня щеки закололо от разом нахлынувшей к лицу крови. Голос этот, мальчишеский еще и в то же время наделенный какой-то властностью, раздавался совсем близко от меня, но проклятый паровоз напустил такого пару, что я никак не могла разглядеть. Я побежала на голос, невольно глотая мокрый, пахнущий баней пар, и натолкнулась прямо с разбегу на говорившего. Что-то загремело...
— Ой! — вскрикнула я.— Извините, пожалуйста.
И пар рассеялся. Передо мной стоял Амед. Я бы никогда не узнала его, если бы не слышала его голоса. Как он вырос! Он был совсем взрослый. На нем была длинная кавалерийская шинель, казацкая сабля. Меховая шапка была сдвинута па затылок. А в ногах у него, обутых в хорошие, ладно сидящие сапоги со шпорами, валялось обыкновенное ведро, конское ведро. Оно и загрохотало, упав на землю, когда я набежала в облаке пара на Амеда.
Он не сразу узнал меня.
— Амед, Амед! — говорила я.— Здравствуй, Амед! Узнаешь? Я это!
— Что такое, извиняюсь... — бормотал Амед, нагибаясь за
551
оброненным ведром, но не отрывая от моего лица своего взора из-под косматой шапки.
И вдруг он узнал. Как взлетели его брови к вискам, как заблестели у него глаза! Какой веселый стал он весь!
— Сима?! Нет, серьезно, ты? Извиняюсь, честное слово. Что такое? Не узнал... Сима, здравствуй!
Он схватил мою руку, крепко пожал. Опять бросил ведро на землю и прикрыл мою ладонь другой рукой.
— Сима,— тихо повторил он,— ну скажи, пожалуйста, вот, называется, встреча, честное слово, что такое!.. Ты совсем большая сделалась, взрослая совсем. Ай, смотри какая... Сима! Куда едешь? Почему ничего не писала?
— Как не писала! Что ты, Амед! Да я тебе все время писала, а вот ты как раз...
— Зачем ты говоришь? Неправильно говоришь — я тебе сто раз, тысячу раз писал...
И так мы стояли, радостно смеясь в лицо друг другу, и говорили какие-то глупости о том, кто кому сколько раз писал.
Потом мы с Амедом спохватились, что времени у нас, быть может, всего минута и сейчас мы снова разъедемся.
— Ты слышал, Амед, сегодня сводку?..
— Немного слышал.
— Плохо под Москвой, Амед!
— Будет хорошо, Сима! Видишь, сколько народу — все в Москву едут. Хорошо будет!
— И вас тоже туда послали?
— Обязательно туда! Видела, какие джигиты у нас? Особая такая кавалерийская часть генерала Павлихина. Не слышала еще? Скоро будешь слышать. Знаешь, какие у нас кони? Самые лучшие кони, нет таких нигде!
— А этот самый... твой, ну этот... Дюльдяль тоже едет?
— Обязательно едет! — Он выпрямился, щелкнул языком, присвистнул и крикнул гортанно: — Угэ-гэ! Дюльдяль!
И тотчас звонкое, заливчатое ржание послышалось из большого вагона.
— Идем, покажу,— предложил Амед.— Честное слово, такой конь, царь никакой на таком не ездил...
552
Где-то на путях тренькнули буфера, заголосил паровоз. А вдруг это наш состав пошел?..
— Амед, погоди,— сказала я,— нам сейчас отправление могут дать.
— Что такое, честное слово, какое отправление?
Путаясь, в двух словах, как можно быстрее рассказала я Амеду о нашем эшелоне, о моих ребятах, о том, как тяжело мне было уезжать из Москвы, как страшно мне стало сегодня, когда я подумала, что туда уже нельзя вернуться.
— Почему нельзя? Что такое? — сказал Амед и наклонился вдруг ко мпе.— Слушай, Сима, извиняюсь, правда, зачем нам ехать — один туда, другой сюда? Едем с нами! Я по нашей теплушке главный. Как «денгене» на вечеринке. Меня все слушают. Четыре коня у нас. Место будет. В чем дело, честное слово? Едем в Москву!
553
Минуту назад он мне казался еще совсем чужим, потому что очень изменился с тех пор, как мы расстались два года назад. А теперь, когда он наклонился близко, я снова разглядела его и увидела, что хотя он и вырос, стал шире в плечах и резче чертами лица, ио все в пем осталось таким же. И застенчивые ресницы, под которыми мерцал веселый блеск черных глаз, и неподвижные у тесной переносицы, вздрагивающие у висков брови, и тонкий рот со сверкающими зубами, и высоко срезанные загорелые скулы. Ну конечно, это был тот самый Амед, с которым мы разглядывали Марс во время великого противостояния, и скакали на лошадях по пескам, и лазили в тростники Мургаба. Нашелся, нашелся Амед! И он ехал защищать Москву, мой город! И там, во фронтовой, верно, целиком занятой военными делами Москве, мыкался, может быть, Игорек, одинокий, бесприютный.
А меня поезд увозил все дальше от Москвы...
«А что, если...»
Надо было решать мгновенно. И наш состав и воинский эшелон генерала Павлихина могли двинуться со станции каждую минуту... Я сама не знаю, откуда в такие минуты берутся и неслыханная дерзость и уверенность в себе, помогающие сразу решаться на самое трудное.
— Амед,— торопливо спросила я, и он понял, что я решилась,— Амед, ты только скажи: это можно? Не ссадят?
— Кто такое ссадит? — Амед положил руку на эфес шашки.— Кто смеет ссадить? Раз Амед Юсташ-Бергепов сказал: садись — всё! — Он оглянулся, добавил вполголоса: — Конечно, всем говорить, показывать пе надо.
— Тогда стой здесь, я сейчас! — крикнула я уже на бегу, пролезла под вагонами, бросилась к своему составу.
Только бы успеть, чтобы поезд Амеда пе ушел!
Я вбежала в свое купе, быстро собрала самые необходимые вещи и одеяло, паскоро свернула, завязала узлом, подхватила свой чемоданчик. Прежде чем укладывать зеркало, успела глянуть в него. Нечего сказать, вид... Я поправила волосы. Потом огляделась... В купе никого не было. Ребята стояли снаружи, у подножки вагона. Мне трудно было бы пройти мимо них не прощаясь, да они бы и заметили. А что я могла им сказать? Поэто
554
му я соскочила на другую сторону пути, обежала наш состав и, только когда была уже далеко от своего вагона, крикнула: «Люда, Галя! Скажите Апне Семеновне, что я срочно уехала в Москву... Прощайте!» Опи, кажется, не расслышали или, может быть, разобрали, да не поверили своим ушам.
А я уже нырнула под другой состав. Вот и эшелон с бойцами, конями, повозками генерала Павлихина. Я запомнила его по новеньким вагонам. Но до вагона Амеда было еще далеко, а в этот момент паровоз прогудел, дернул состав и двинулся. Роняя вещи, подбирая и запихивая их на ходу в узел, спотыкаясь, бежала я что есть силы, а поезд все ускорял и ускорял свой бег. Я догнала вагон, но не могла взобраться в него, и мне казалось, что все уже потеряно. Я стала отставать, как вдруг чьи-то руки сверху подхватили меня под мышки и втащили в высокий вагон.
Глава 19
КОНИ и джигиты
И сразу вокруг меня стало темно и спокойно.
— Салам! — сказал кто-то.
Я отдышалась и увидела, что стою в теплушке, Амед держит мой чемодан. А другой, высокий, в косматой шапке, пожилой, подбирает с полу мои рассыпавшиеся из узла вещи.
— Салам! Здравствуй, пожалуйста...
— Ай-ай, думал, не сядешь! — сказал Амед и засмеялся.
И вокруг нас и сверху все засмеялись, свешиваясь с пар. Тут только я стала как следует соображать, что же я наделала, как я могла на такое решиться...
За моей спиной топали по деревянному пастилу вагона лошади, пахло конюшней — сеном и навозом. Висели торбы с бахромой. С вагонных нар смотрели па меня загорелые, скуластые джигиты. Но среди них были и два русских парня-кавалериста. И один из них крикнул:
— Что ж стоите, девушка! Занимайте место согласно взятому билету.
И Амед торопливо заговорил:
555
— Правда, что такое, честное слово, ты садись, пожалуйста, вот сюда. Это вот пара, весь уголок твой будет. Я уже всем сказал. Вот тут попону, чапап мы повесили. Видишь, получает
ся чистая квартира.
— Каюта люкс! — крикнули сверху.
— Как же я так поеду? — растерянно бормотала я, оглядываясь.— Ой, что это я, Амед, такое наделала! И ребят бросила... Правда, там па мпе только четверо оставались, с ними вполне Катя Ваточкппа управится и Анна Семеновна... Все-таки мне, может быть, лучше слезть?..
— За вход и выход па ходу три рубля штраф! — прокричал сверху тот же веселый голос.
— Зачем себя так беспокоишь? — увещевал меня Амед. — Что такое? Напрасно совсем такое беспокойство. Доедешь совсем хорошо. Бойды тебя смотри как уважают. Ты у нас гость. Чего боишься? Это раньше пас называли «Дикая дивизия» — текинцев так звали. Теперь другой разговор.
— Теперь разговор совсем получается другой,—поддержал Амеда высокий пожилой туркмен.— Текинец был — дикая дивизия, стал совсем культурный. Знаешь, как в пашей старой книге написано? «Так Джигалы-бек говорит: гость твой всегда пусть будет сыт...» Садись, кушай, пожалуйста. Нам Амед сказал, ты Георгия, товарища Крупицына, сестра будешь. Очень уважаемый человек. Ему Москва сказала: «Георгий-джан, веди воду». Товарищ Георгий ведет воду.
Мне отвели отдельный уголок, завешенный попонами и плащ-палатками, положили мне седло иод голову, накрыли нары мягкой кошмой. Сперва я с опаской поглядывала па этих высоких, длиппобровых, скуластых бойцов. Некоторые из инк почти не понимали по-русски; глаза у них были диковатые, по, когда опп смотрели па меня, лица их будто веселели, смягчались. Я несколько раз слышала, как они называли имя моего брата Георгия. А Амед, счастливый, гордый, помог мпе разложить мои вещи и, довольный, поглядывал на своих джигитов, почтительно и неспешно разговаривавших со мной. Только когда пожилой боец — его звали Курбан — вежливо спросил: «Эта девушка, Сима-гюль, будет твоей матери гелии?» — Амед смутился и что-то сердито и долго говорил ему по-туркмепски.
556
А Курбан смущенно качал головой и высоко разводил руками.
виновато глядя па меня.
А потом мы ели, сидя на кошме, расстеленной на полу вагона. Меня угостили холодным пловом с бараниной, кашицей из растертой джугары, которая мне, правда, не очень понравилась. Пришлось мне попробовать также отвар бураков с кунжутным маслом. Зато казн, колбаса из конины, оказалась очень вкусной. Курбан очень жалел, что не может попотчевать меня чалом — туркменским напитком из верблюжьего молока. Но я уже один раз пробовала его и пе очень жалела, что его не оказалось. А потом вынули из-под нар великолепную чарджуй-скую дыню, и Курбан, ловко орудуя ножом, вскрыл ее, благоуханную, заполнившую сразу весь вагон своим ароматом. Казалось, что у нее самой потекли слюнки от собственной сладости. Курбан, как фокусник, с удивительной быстротой нарезал дыню па ломтики и первой, как гостье, дал с ножа
мне.
Так я сидела па кошме вместе с туркменскими джигитами, которые ехали защищать Москву, и уплетала дыню.
— Нас Москва зовет,— объяснял мне Курбан.— Туркменские конники у генерала Павлихина очень хорошие джигиты. Большой поход ходили. Помнишь? Теперь народ говорит: немца надо гнать от Москвы. А, как написано в наших книгах. Джигалы-бек так говорил Кер-оглы: «Слушай, что говорит народ. Радуйся, что тебя он зовет».
— Ну, пропало дело твое, Сима! Совсем теперь замучает,— птоппул мпе Амед.— Он у нас вроде бахши — у пего стихов целая голова, полный рот.
— Георгий, товарищ Крупицып, твой брат, очень уважаемый человек,— продолжал Курбан.— Мы с пим имеем большое знакомство. Потому что знаешь, как написано в наших книгах: «Мудрый с мудрым воздухом дышит одним. Дуралей влеком к дуралеям всегда».— Курбан выразительно поглядел в сторо
ну двух смешливых кавалеристов и степенно продолжал: — «День и ночь мы к любимым думы стремим...— Оп посмотрел па Амеда и на меня и, сделав такое сладкое лицо, что я чуть пе фыркнула, продолжал: — Вспоминаем, вздыхаем, томимся
всегда...»
557
— Это наш великий Махтум-Кули так писал,— пояснил мпе тихонько Амед.
— Верно сказал Амед,— подтвердил Курбан.— Молодой, а много знает. А еще знаешь, как Махтум-Кули сказал? «Сотни трусов дороже один смельчак: оп защитит парод и отчий очаг...»
И долго еще пояснял мпе Курбан, что пошли защищать Москву самые лучшие туркменские джигиты. И чодоры с восточного побережья Каспия, и иомуды с реки Гургена, и сарыки с Мургаба, и гоклепы с Атрека, и токе из Мсрвского оазиса, и древнейшие племена силоры, и ерсари...
А потом мне показывали коней. И лучший среди лучших был, конечно, Дюльдяль. Он был и вправду хорош — красавец! Широкая, массивная грудь, мускулистые поги, а голова квадратная во лбу, с чуточку вогнутой переносицей. Оп осторожно перебирал ногами и отставлял высоко поставленный хвост, серебристый, густой, как целый ворох ковыля. Весь оп был словно точеный, продолговатый, легкий. Глаза у пего были горячие и умные; под гладкой, темным золотом отливающей шерстью бегали живчики мускулов; все в нем так и ходило ходуном, все пружинило и играло, являя собой веселую силу и благородную стать.
— О Дюльдяль! —ласково говорил Амед, похлопывая Дюль-дяля по длинной шее. (И конь, кося па меня крупный и яркий глаз, делал вид, что кусает Амеда, осторожно сжимая длинными зубами, видными из-под приподнятой подвижной губы, руку хозяина.) — О Дюльдяль, что такое? Зачем такие шутки?.. Смотри сюда, Сима, смотри, какие поги! Сто верст в день может пройти. Целую педелю так может, каждый день. Самая лучшая порода. Слышала, были паджеди — арабские лошади, лучше пет! Наши туркменские копи от них... Ой, Дюльдяль, я тебя...— Он бережно оглаживал шелковистую гнедую, с золотым отливом шерсть, а копь следил за хозяином веселым и понятливым глазом.— Зпаешь, Сима, откуда так зовут «Дюльдяль»? Был такой богатырь Кер-оглы, сын Могилы. Конь у него был — Кыр-Ат, от Дюльдяля. А когда у меня стал этот копь, я назвал его Дюльдяль.
— Любит оп тебя? — сказала я Амеду.
— Любит! — И Амед засиял от удовольствия. — Верный
558
копь! А я ему верный хозяин. Друг друга любим... У, Дюльдяль иэ-ге!..
И долго он еще осыпал Дюльдяля смешными, милыми, ласкательными именами. И говорил ему что-то — то по-русски, то по-туркмепски, а копь терся своей длинной точеной головой о загорелую щеку Амеда. В конце концов мне даже наскучили
эти нежности.
— Может быть, ты и со мной теперь поговоришь? — ска
зала я.
— Конечно, какой вопрос!.. — встрепенулся Амед.— Очень много, Сима, будем говорить. Надо то спросить, надо это. Сейчас, только одна минута, извиняюсь,— немножко Дюльдялю кушать дам.
И оп пролез под перегородкой, отделявшей половину вагона, где стояли кони. Пока он там гремел ведром, возился и за что-то бранил Дюльдяля, со мной разговорился русский конник. Оказалось, что его звали Семеном Табашниковым. И оп раньше был пограничником в Кушке, а потом работал в совхозе, где Амед был комсоргом. Оп был такой загорелый, и в то же время белесый, что напоминал негатив фотографии. Лицо у пего было совертпеппо черное, а глаза очень светлые, совсем голубые, и волосы выгорели добела. Выяспилось, что Амед, пока я бегала за
вещами, успел уже все рассказать про меля.
— Это вы участвовали в кино «Мужик сердитый»? Амед давеча сказал,— любопытствовал Табашников.— Очень замечательная картина* Сильно вы свою роль исполняли. Я три раза ходил. Как вы там с Наполеоном-то... Эх, комедия! А сколько платят, если съемку делают?
— Ты что, Табашников, в артисты захотел?—спросили с верхней нары.
— А что? Свободное дело, — отвечал Табашников. — Меня уже один раз в кино сымали. Только даром. Когда в Кушке служил, там сымали из жизни пограничников. Только так я
картины и пе видал.
— Не получилось: лепта от твоей рожи лопнула,— подтрунивали сверху.
А Курбан почтительно осведомлялся, кто мои уважаемые родители и здоровы ли опи.
559
Потом все занялись уборкой лошадей, задали им корма на ночь. На улице быстро стемнело — ведь была уже осень, октябрь. Задвинули тяжелую вагонную дверь на роликах. Стала и я устраиваться на ночь в своем уголке. У меня там было очень уютно, за занавеской из попоны и двух плащ-палаток, которые отгораживали мепя от остального пространства нар. По другую сторону этой завесы расположился Амед.
Поезд остановился па какой-то станции, и кто-то шел вдоль вагонов, стучал и строгим голосом спрашивал что-то по-туркменски и по-русски у каждого вагона. Постучал он и в наш.
— Табашпиков дневалит. Я! — отвечал мой новый знакомый.
Оп сидел на седле, положенном па пол у двери вагона. Остальные скоро все заснули. Вагон мягко покачивался, успокаивающе перестукивались под полом колеса; сонно пофыркивали, громко хрумтели сеном, иногда переступали копытами, почесывались о перекладину копи. А я лежала в своем тесном
уголке и думала о том, как все странно и неожиданно получилось. Совесть понемножку отпустила меня.
«Нет, все-таки мпе в жизни очень везет, — подумала я. — Вот я хотела попасть обратно в Москву — и еду. Хотела повидать Амеда — встретила». Но всегда в жизни меня кто-то ведет за собой. Вот п сейчас... Где-то впереди машинист гонит свой паровоз, паровоз тащит вагоны. А в одном вагоне — я. И там, за плащ-палаткой,— мой друг Амед. А как было бы страшно остаться одной на той станции с путаными путями, с составами, которым конца-краю пет! Мпе даже и сейчас стало страшновато. И я шепотом спросила:
— Амед... спишь?
За плащ-палаткой заворочался обрадованно Амед.
— Зачем спишь? Все думаю разное. Никак заснуть пе могу; что такое!
— И ты думаешь?.. Ну давай тогда разговаривать.
— Давай разговаривать,— послышалось по ту сторону плащ-
палатки.
— Ну, про что будем разговаривать?
(И мне тут же вспомнился Игорь: «Поговорим об серьезных вещах». Где оп, мой мальчуган?)
560
— У-у, Сима, столько разговаривать ладо! Одно спросить, другое...
— Ну, спрашивай,— сказала я шепотом.
Из моего уголка был виден то раздувающийся, то едва тлею-щий, покачивающийся огонек. Зто светилась цигарка дневального Табашникова, курившего в щель двери. Амед молчал. Мпе показалось, что он заснул.
— Ты что там, спишь? — тихонько спросила я.
— Ну зачем спрашиваешь? — в голосе Амеда послышалась обида.
— А про что же ты хотел спросить меня? Помнишь, Амед, ты в письме писал, когда в Москву собирался, что хотел что-то
спросить...
— Это будем в другой раз говорить,— сказал Амед, и я услышала, как оп задвигался на своей паре.— Как войны уже пе будет.
— Л нехорошо, Амед, что я ребят бросила, а? Неладно это все... И попадет мпе. Ты только пе думай, пожалуйста, что я из-за тебя...
— Конечно. Кто думает! Я понимаю так: в Москву захотела. Отец там, мать там...
— Просто я считала, Амед, что все равно пе могу без Москвы. А как ты думаешь, отобьют от Москвы? Нс пустят?
— Пи за что, пет!.. Смотри, сколько пароду — все за Москву.
— Я тоже почему-то уверена, что не пустят немцев в Москву. А все-таки страшно, Амед...
Некоторое время мы молчали, думая каждый о своем. Потом Амед спросил:
— А как мы с тобой звезду Марс смотрели, помнишь?
— Планету, Амед, планету! Я же тебе объясняла.
— Пускай планету. Пускай звезду. Пускай солнце. Все равно... Сима, знаешь, как в одной книге у нас написано: «Мпе мало одного солнца на пебе...»
После этого мы опять надолго замолчали оба.
— Скорей бы в Москву приехать!—сказала я потом.— Непременно где-нибудь Игоря разыщу. Ты знаешь, Амед, как меня Игорь беспокоит!
jg Библиотека пплисра. Том I
561
Опять было долгое молчание. Я слышала, как Амед привстал п, должно быть, сказал в самую завесу, потому что я услышала голос очень близко:
— Сима, а этот... твой знакомый... Игорь, он тебе большой Друг?
— Конечно, друг... Да нет, ты не то думаешь, Амед, он же в пятом классе. Это пионер мой.
Я слышала, как облегченно вздохнул Амед.
Потом оп неуверенно спросил:
— Сима, есть один такой еще вопрос: как здравствует-поживает твой уважаемый знакомый, товарищ Роман Каштан?
Тут я уже не удержалась — начала тихонько смеяться.
— Мой уважаемый знакомый, товарищ Каштан, здравству-ет-поживает очень хорошо. Он сейчас па укреплениях... Ой, Амед, ты ужасно до чего смешной! И я ужасно рада, что так хорошо получилось и мы встретились опять. Я очень тебя хотела видеть. А ты?
— Зачем спрашиваешь... Знаешь, как я о тебе думал — у-у, сколько думал: какая опа стала, Сима? Два года пе видал. Два года все думал. Мать спрашивает: «Что ты все думаешь, Амед?» Я ей говорю: «Мпе есть что думать». Думал, думал, никак не
знал, что такая стала.
— А какая я стала?
— Такая стала... трудно сказать, какая!
— Ну какая? Брось ты, Амед, это ты так говоришь! Как бровей пе было, так и сейчас почти пет... веснушки...
— Ну как тебе пе стыдно!—рассердился Амед за плащ-палаткой.— Зачем еще брови тебе, когда глаза такие! И веснушки совсем мало заметно. Нет, ты очень красивая стала.
— Гу-гу, сказал! —гукнула я, по мпе было очень приятно.
— Ты большую красоту имеешь, честное даю тебе слово! — заговорил Амед убежденно.— Ты смотришь красиво. Лучше всех! У тебя взгляд тихий, а смотрит смело. Вот ты какая! Ты дружбу знаешь. Верный человек.
— А мы с тобой, Амед, будем верные друзья. Да? На всю
жизнь,— сказала я.
— На всю жизнь верные,— повторил Амед.
— А я буду долго жить, Амед, вот увидишь! Я вот уверена,
562
что будет знаешь как хорошо! Вот кончится война, опять приедешь в Москву. II мы с тобой пойдем... Затемнения уже не будет. Свет кругом. А у тебя орден! Может быть, ты даже будешь Герой Советского Союза! И пойдем в Большой театр. В ложу бенуара. Нет, в парк культуры... Нет, сперва в Третьяков!?; потом в театр. Хорошо будет!
— Хорошо будет,— отозвался Амед.
— Ну, и хватит разговаривать! Надо скорей заснуть, чтобы сейчас такой сон приснился. Покойной ночи. Давай лапу!
Я еще с вечера заметила, что в плащ-палатке, которая разгораживала нас, имеется маленькая прорезь, через которую бойцы, падевая палатку па плечи, высовывают руку, чтобы держать оружие. Прорезь эта застегивалась на какую-то деревянную бирюльку с веревочкой. Я теперь нашарила в темноте эту прорезь и просунула пальцы. И Амед, найдя в темноте, тихонько пожал мпе их:
— Покойной ночи.
Стучали колеса под окнами вагона, хрумтели соном лошади. И Табашииков, куря деликатно в приоткрытую дверь вагона, пел себе под нос: «Славное море, священный Байкал...»
Рано утром выносили навоз, мыли пол, закладывали свежее сено и долго, тщательно убирали, чистили, скребли коней. Мпе дали умыться в дверях па ходу поезда, поливая водой из высокого кувшина па руки. Удобнее было бы сделать это па стоянке, по Амед советовал мпе не очень-то часто показываться: возить посторонних в воинском поезде было запрещено.
Утром я видела, как старый Г^урбан, стоя у открытых дверей вагона, держась за косяк, брезгливо изогнувшись, тер себе рот зубной щеткой. Лицо ого выражало глубокое страдание. Оп отплевывался, забрызгивая гимнастерку каплями жидкого мела.
— Уже было довольно,— умоляюще глядя на Амеда, говорил Курбан.— Уже я хорошо, очень чисто сделал.
— Давай, давай, три —не жалей! — кричал Табашииков.
— Уважаемая,— говорил Курбан, обращаясь ко мпе,— пу, скажи, зачем старый человек должен белить свой рот?
— Ты должен быть культурный боец,— говорил ему Амед.— Оставь старые привычки, Курбан. Жил в кибитке, живешь в доме. Ты должен быть культурный.
563
И бедный Курбан покорно, до изнеможения тер зубы щеткой.
Так мы ехали. Я скоро со всеми подружилась. Если меня выпускали погулять, то Амед или Табашппков дежурил у вагона. А раз, когда появился кто-то из начальства и я не знала, как мпе вернуться в вагон, старый Курбан вынес попону, сделал вид, что тащит откуда-то секо, и вместе с охапками его завернул меня. Я снова вернулась па место.
Как-то вечером Курбан снял с нар свой дутар. Быстро забегали по двум струнам дутара его пальцы. И высоким курлыкающим голосом, который неожиданно оказался в запасе у этого крупного человека, он запел туркменскую песню. И джигиты стали просить, чтобы Амед станцевал. Амед взглянул па меня, надел шапку па затылок и, вскинув пальцы, поводя ими в воздухе, пошел, поплыл по вагону.
— Э-э, что он там кычст! — закричал Табашников, вытащил откуда-то балалайку, быстренько подстроил струны и, поймав тон мелодии, которую играл Курбан, пустился легко перебирать струны, по-своему, по-русски, разнообразя напевным переборол! однотонное звучание двухструнного дутара.
— А ну, Симочка, выходи, доказывай! — крикнул оп мне, взмахнув балалайкой.— А ну, давай московский разговор, саратовские припевки... «И-эх, ухни, кума, да не охни, кума, я не с кухни, кума, я из техникума!» Слыхала такое? Со мной пе то еще услышишь! — И оп грянул плясовую, ловко вертя балалайку над головой и снова попадая рукой па струны. А потом балалайка стала летать у пего за спиной, оп пустился в пляс посреди вагона, перескакивая через балалайку, играя па ней за спиной, и снова инструмент появлялся у пего над головой. — Ну, Симочка, Симочка! «Эх, ягодка ты, ягодка, тебе не двадцать два годка, тебе всего шестнадцать лет... тебе под стать один Амед!»—неожиданно пропел он, подмигивая мпе.— Здорово сам сложил?.. Ходи давай, Симочка, раздоказывай. Хоть мы п не помещики и не Наполеоны, в кино не снятые, а ну-кась, походи перед нами!
Я сперва ие решалась, а потом вышла на середину вагона, затопала дробно, как меня учили когда-то для кино, и пошла, пошла, пошла по кругу с платочком... А джигиты смотрели на
564
.меня веселыми и ласковыми глазами, щелкали языком и громко хлопали все разом в ладоши.
— Ух! — сказала я и села, обмахиваясь платком.
И Курбан почтительно подал мне в большой пиале холодный зеленый чай, чтобы я освежилась.
Быстро шел наш поезд. Везде мы встречали зеленые огпи семафоров. На третий день к вечеру замелькали знакомые подмосковные ноля и лесочки. Тут везде было очень много военных. Л поля и равнины до самого горизонта были перечеркнуты рядами противотанковых ежей, сделанных из отрезков стальных рельсов. И по шоссе двигались танки, колонны грузовиков. Чувствовалось, что близко Москва, и Москва пе обычная — Москва военная, фронтовая. Это ощущалось уже и по тому, как подтянулись бойцы, как посерьезнели их лица. То и дело в вагон наведывались командиры, проверяли лошадей, строгими голосами отдавали приказания. А я в эти минуты сидела, забившись в уголок, надежно прикрытая попонами и плащ-палатками.
По все-таки для меня было неожиданностью, когда под вечер поезд вдруг остановился на какой-то небольшой станции. Раздались снаружи крики команды, загремели по всему составу ролики, па которых, визжа, отодвигались вагонные двери, все забегало вокруг. Появились тяжелые доски. Их наклонно приставили к нашему вагону и стали по ним выводить осторожно ступающих лошадей.
Копи испуганно топтались, пе решаясь ступить на крутой помост. Они прижимали уши, шарахались назад, в сумрак вагона. Страшил свет, от которого отвыкли их глаза, пугал чужой холодный воздух, который опи, храпя, втягивали тревожно распяленными ноздрями. Бойцы тянули копей, бранились сквозь зубы, набрасывали па головы лошадям мешки, почти повисали на поводьях, таща лошадей па помост. Амед обеими руками осторожно прикрыл Дюльдялю глаза и, плечом припав к шее коня, легонько подталкивая и в то же время подпирая его, что-то шепча ему в самое ухо, бережно свел копя па землю. Дюльдяль весь, от топких пог до крупной, первпо вздернутой головы, дрожал...
Видя, что всем сейчас пе до меня, я некоторое время тихонько сидела на нарах в вагоне. Потом решила выглянуть наружу.
565
К станции подходил уже другой состав, и из него на ходу выскакивали матросы в бушлатах, с автоматами в руках. Вид у них был такой, как будто они прыгали на полном ходу с корабля в воду. Они выпрыгивали, скатывались под откос и тут же строились. А пространство вокруг все было в движении.
Разгружали орудия. Рычали моторы, тащили, везли какие-то я щикп.
— Рассредоточивайтесь! — командовал кто-то. — Маскируйте транспорт!
Амед бегал вокруг вагона с озабоченным и строгим лицом, поглядывая на быстро темнеющее небо.
Табашииков держал на поводе своего коня и Дюльдяля, который неотступно следил своими умными глазами за каждым движением Амеда, тянулся к нему беспокойно и втягивал широкими ноздрями воздух.
На меня никто пе обращал внимания. Я стояла у вагона с вещами. Все уже выгрузились и ждали команды.
— Амед,— сказала я, наконец улучив момент, когда оп оказался возле меня.— Куда же мпе теперь?
Оп растерянно огляделся и подошел ко мне:
— Не знаю, Сима, друг, как дальше делать... Тут Москва близко. Шестьдесят километров еще. С нами нельзя, понимаешь... Как можно с нами? Нас — на фронт. Ну как тебя туда можно?
— Амед...
— Зачем так говоришь? Нельзя никак. Я тебя прошу... Ты поезжай в Москву...
В это время раздалась громкая команда, и все бойцы кинулись к лошадям, которых держали коноводы.
— Прощай, Сима, друг! Будем еще видеть друг друга. Будем, Сима! Помни: друг будешь, товарищ иа всю жизнь. Я верно говорю. Будем? Да?
— Да, да! Будем! — закричала я.— Ты пиши. Ты знаешь мой адрес.
— По ко-о-пям!.. По ко-о-ням!..— разноголосо запели там и здесь вдоль путей.
566
И Амед взлетел на коня, словно не с земли, а откуда-то с ветра принесло его на кожаное легкое седло. Дюльдяль, почуяв всадника-хозяина, горделиво вскинул красивую голову, раздул ноздри, прядая ушами, легонько осаживаясъ на длинные и топкие задние ноги. Но Амед с внезапно затвердевшим лицом вернул коня па место, выровняв строй.
И опять раздалась команда, и застучали копыта по сухой осенней земле. В последний раз оглянулся и кивнул мне, блеснув глазами из-под косматой шапки, Амед.
Г л а в а 20
ХОТЬ ПОЛЗКОМ, ДА ДОМОЙ!
Я осталась одна на станции. Рука у меня медленно отходила после крепкого, до боли, прощального пожатия друга.
Надо было добираться до Москвы.
Долго я бродила но станции и просилась в вагоны проходивших поездов. Нет, здесь, под Москвой, люди были строги. Меня нигде не пускали. В двух местах мепя обозвали мешочницей. В санитарном поезде объяснили, что я могу занести заразу. А воинские эшелоны с автоматчиками, с часовыми в тулупах, с винтовками были недоступны — к ним и близко пе подпускали никого.
Я совсем отчаялась и не знала, что делать.
Быстро стемнело. Вечер спустился холодный. Пошел дождь. Я промокла, устала. Но тут подошел какой-то дальний пассажирский поезд. Оп был переполнен. Патруль с фонариками обошел состав, сгоняя безбилетных пассажиров, висевших па всех подножках и поручнях. Кругом стоял страшный шум и крик. Поезд прогудел, двинулся, и я, незаметно проскользнув в темноте, повисла на площадке заднего вагона. Немолодая проводница хотела согнать меня, но, осветив мое лицо фонарем, почему-то смягчилась. Должно быть, вид у меня был очень несчастный.
— Ну куда ты, куда тебя несет? Куда вы все только едете! Носит вас... — начала выговаривать мне проводница.
— Товарищ проводница, гражданочка, тетенька, — умоля
567
ла я,— я с воинского эшелона отстала! Мне в Москву. Там у меня отец с матерью. Вы только не сгоняйте!
— Что же это творится такое! — ворчала проводница. — Эвакуируют вас, везут, везут, а они обратно шнырь-шнырь! Уж не маленькая... Зпаем мы, с какого воинского эшелона. Ох ты господи, ведь не пустят же в Москву без пропуска! С вокзала же зацапают и обратно пошлют.
— Как же мио быть?
— Ну, уж я тебе тут пе советчица для таких долов. Ехала бы себе, куда везут. Нет ведь, надо им непременно в Москву вортаться! Без них тут делов мало!
— Тетенька, вы только пе сгоняйте! Я доеду, а уж там как-нибудь...
— Кто тебя сгоняет? Езжай, раз уж залезла. Только все равно тебя иа вокзале заберут... Ох, дети через эту войну мучаются, сил пет!
В Москву поезд пришел ночью. Выгружались в полной темноте. Но я узнала: это был Казанский вокзал, тот самый, с которого мы три недели назад уезжали с ребятами. Меня толкали в потемках, я оказалась в толпе. Меня стукали узлами но голове, били чемоданами по ногам. Потом толпа понесла меня куда-то. Блеснул в глаза свет. Я зажмурилась. Пахнуло накуренным теплом. Меня притиснуло к косяку, два раза повернуло, стукнуло о какой-то каменный выступ; я почувствовала, что вокруг стало свободнее, и открыла глаза. Я стояла в большой толпе среди огромного, плохо освещенного помещения, похожего па зал в суровом замке. Высоко-высоко над головой выгибался тяжелый свод, опирающийся па массивные степы. Зал весь до потолка гудел ровно, несмолкаемо.
Толпа медленно двигалась к середине зала. Я тоже пошла туда со всеми и увидела барьер, сделанный из тяжелых, нагроможденных друг на друга скамеек. Они перегораживали зал. Только в середине был оставлен узкий проход, и там стояли военные. У этого места толпа сгрудилась. Здесь посреди зала, гудящего вокруг тысячами голосов, создалась сосредоточенная, словно чем-то огороженная тишина.
Тут проверяли пропуска. Без этого пропуска в Москву с вокзала пе выпускали.
568
— Спокойнее, граждане, давайте порядок,— негромко говорил командир.— Документы приготовьте заранее. Предъявляйте пропуска.
И, оттирая меня в сторону, шли счастливцы, держа в руке паспорта и подняв развернутые пропуска.
А у меня было с собой только ученическое удостоверение.
Я увидела высокого, симпатичного и уже немолодого моряка. Оп пе спеша подвигался в толпе к барьеру.
У меня мелькнула мысль.
— Товарищ моряк,— сказала я,— я вас очень прошу, скажите, что вы со мной... Ну, то есть что я с вами...
— Я бы с удовольствием, моя милая юная гражданочка, по у меня пропуск только па себя. Вряд ли что выйдет.
— Ничего, вы попробуйте. Они вам поверят. У вас очень вид авторитетный.
Оп засмеялся, поглядывая па меня сверху.
— А мы что же, значит, путешествуем пе па законном основании, видимо? — спросил оп.
Я насторожилась и даже отодвинулась чуточку. Еще цапнет сейчас и отведет куда надо.
— Ничего подобного, — сказала я. — Просто я отстала от своих. Папа и мама прошли. А я, понимаете, тут в темпоте...
— Уж эти мпе папа и мама! — сказал моряк. — Бросили дочку в темноте па произвол судьбы... А может, дочка их бросила? Ну, будет вам сочинять! Удрали, наверно?
Я промолчала. Ну что я ему буду врать, действительно! Лицо у него было доброе. Я тихонько сказала:
— Ну, проведите, пожалуйста. Я с военным эшелоном при
ехала, и пришлось слезть, потому что его па станции поставили. Вот мое удостоверение ученическое.
— Ладно, попробую, — добродушно согласился оп, возвра
щая удостоверение.
До нас оставалось не более трех человек, и я прямо умирала от волпопия. В это время командир, проверявший пропуска,
сказал гражданину, стоявшему впереди нас с мальчиком лет
четырнадцати:
— Позвольте, этот пропуск на вас, а где пропуск па мальчика? Нет, уж оп достаточно большой. Попрошу вас отойти в
569
сторонку. Пет, не могу пропустить. Гражданин, я вам ясно ска зал: отойдите пока в сторонку.
Плохо дело. Я посмотрела на своего покровителя. Оп па меня. Потом он развел руками. И я отошла от барьера.
Некоторое время я слонялась в толпе по залу. Настроение у меня было самое плачевное. Ну действительно: добраться уже до Москвы, быть в самом городе и все же оказаться как бы за его чертой! И подумалось только: вон там, за этой стеной, — Москва, Комсомольская площадь, знакомые улицы. Тысячи километров проехала, а на последних метрах споткнулась и застряла.
Около меня стоял какой-то мальчишка. Он с любопытством следил за тем, что происходит возле прохода, где проверяли пропуска. Парень был, видимо, московский, бывалый. А па свете нет такого места, из которого бы пе вылезли или куда бы пе
нашли хода московские мальчишки.
Я спросила его:
— Слушай, парень, тут другого хода нет?
— А ты что, без пропуска? — Мальчишка внимательно оглядел меня.— Ну, давай за мной. Не подходи только, виду пе показывай, иди сторонкой, а то еще заберут. Под скамейками полезешь?
— Под скамейками?
— Ага... Ты пролезешь, ты нетолстая. А то тут одна тетепь-ка полезла да и застряла. Я ее еле обратно вытягал. Еще меня ругала, дура толстобокая.
Оп еще раз деловито осмотрел меня и даже кругом обошел.
— Нет, определенно просунешься, — сказал оп, отвернувшись и делая вид, что разговаривает сам с собой и пе имеет ко мне никакого отношения.— Вон, гляди,— да не па меня! — туда гляди... вторая скамейка от степы, где одна доска отскочила. Вот туда и лезь. Я стану, загорожу.
Лезть мне было все-таки страшновато. Да и совестпо как-
то — все-таки уж не маленькая девчонка, взрослая девушка. Я спросила мальчишку:
— А сам ты что не лезешь? Или у тебя пропуск есть?
— Я еще третьего дня пролез... А сегодня это я сестренку
встречаю. Только, кажется, не приехала. Ну, подожду еще, а
570
потом и сам обратно полезу. Я уж третью ночь лазаю, все встречаю...
И я полезла. Пришлось для этого лечь на пол плашмя. Скамейки были очень низкие. Я вполне сочувствовала той толстой тетке, которая застряла тут до меня. Вещи мешали мне двигаться. Кафельный пол был холодный и, как мне казалось, мокрый. Пахло карболкой. За первой скамейкой оказалась вторая, за ней — третья. Тут было сдвинуто несколько рядов. Добрых десять минут ползла я па животе, извиваясь между ножками, под этой проклятой баррикадой. Видели бы меня в эту минуту мои пионеры!..
Но вот впереди посветлело, близко, у самой моей головы, зашаркали ноги в сапогах, валенках, галошах. Кто-то остановился в валенках, всунутых в большие, растоптанные боты, у самого моего носа и стоял пе двигаясь. Я подождала минутку, другую. Оползти их сбоку было невозможно — мешала ножка скамьи. Вот еще беда, па самом деле! Долго они будут тут стоять? Я пе знала, как быть. Может быть, постучать в бот и попросить отойти? Боты имели очень мирный, штатский вид, совсем пе военного образца. Но все-таки кто их знает, что там над ними дальше... Я выглянуть не могла. Тут я вспомнила, что у меня в пальто есть яблоко, которое мне дал Амед. Жалко было с ним расставаться, да что делать! Я достала его — а это тоже было дело нелегкое в моем положении—и, протянув руку из-иод скамьи, легонько бросила яблоком в правый бот. Яблоко тихо откатилось, и сейчас же толстая рука в стеганом рукаве опустилась сверху, подхватила мое яблоко, боты задвигались, и я услышала низкий бабий говорок: «Ишь, гляди, яблочки кто-то рассыпал». Теперь бояться было нечего, я стала выползать из-под скамьи, бесцеремонно похлопав ладонью по ботам, чтобы они дали мне дорогу. Один бот взлетел кверху. Потом поднялся второй. Я ничего не понимала: что это, моя баба с яблоком в воздух взлетела, что ли?
Но тут прямо надо мной, заглядывая под скамью, очутилось сморщенное старческое лицо. Очепь смешно было видеть снизу, перевернутым, это лицо — волосатые ноздри, загнувшуюся вперед бороду и обвисшие болтающиеся усы.
— Это там кто? — спросил сверху старичок.
571
— Это тут я.
— Ишь где пристроилась! Ну, вылезай, коли выспалась.
Старичок, оказывается, лежал па скамье, поджав ноги в ботах. И я вылезла. Болели локти и колени, вся я была вымазана чем-то пахнувшим больницей. Я вытащила из-под скамьи свои вещи и огляделась. В двух шагах от меня рослая баба в стеганке с хрустом ела мое яблоко.
Ну, теперь всё. Я бодро зашагала к выходу. Сейчас я выйду в Москву.
Но когда я уже была в дверях, дорогу мне вдруг преградил красноармеец с краспой нашивкой па рукаве. На нашивке были две буквы «К. П.».
— Куда идешь? Стоп!
У меня опять оборвалось сердце.
— Пропуск есть?
Все пропало...
— Товарищ, у меня...
— Чего у тебя? Раз ночного пропуска нот, жди комендант
ского часу.
— А когда это?
— С пяти часов. А до этого ходу по городу пет. Осадное положение,— сказал патрульный.
Тут только я заметила, что все стоят в зале, чего-то ожидая. Никто пе выходил. Все ждали утреппего комендантского часа.
Глава 21
НА ОСАДНОМ ПОЛОЖЕНИИ
Как тиха и пустыппа Москва! Ни души па улицах.
Я выхожу из подъезда вокзала. Пять часов утра па слабо
светящихся вокзальных часах.
Тихи и безлюдны улицы. Нигде пи огонька. И пи одного прохожего. Словно город опустел, как я представила себе тогда па
островке, когда мир вокруг пас погасил все свои огпи.
Гулко раздается стук моих каблуков по панели.
Но нет, он не безлюден, мой большой город. Вон па углу там зашевелились две темные тени, и па мгновение вспыхнула нри-
572
крытая сверху ладонью спичка и отразилась в плоском лезвии штыка, А на перекрестке мерно похаживает фигура в плащ-палатке. И под полой ее зажегся зеленый свет. Проехала через улицу грузовая машина с полупритушенными сиреневыми фарами.
И постепенно огромная теплая радость разливается по всему моему существу. Москва! Я вдыхаю сырой, холодный утренний воздух, пахнущий бензином, слегка отдающий гарью очага,— где-то, должно быть, затопили печку. Нет, ты жива, моя Москва! Дымишь и дышишь, ты только притаилась. И вот я иду по Москве. Мне хочется закричать во все горло, чтобы знали все о моем возвращении. И желание это так велико, что я тихонечко шепчу про себя: «Ура!.. Я иду по Москве... Здравствуй, Москва! Это я! Ура!»
Идти мпе далеко, вещи оттягивают руки. Я останавливаюсь, перевязываю узлы полотенцем и взваливаю их себе на плечи. Вот так легче. И снова я шагаю по черным московским улицам. Мне никогда пе приходилось ходить так рано по Москве. Да и 6j,i.na разве она такой прежде? Я с трудом узнаю улицы в этой кромешной тьме. Сейчас падо подняться к Красным воротам, потом повернуть налево и по широкой Садово-Земляной улице пройти мимо Курского вокзала, Воронцова поля, а потом спуститься к Яузе, там будет высокий мост. А затем подъем в Таганку. Дальше — Краснохолмский мост, Москва-река и па той стороне набережной — паши новые дома. Как приятно, что я все это знаю, что мне все это знакомо! Я даже рада, что мне падо долго идти по городу, что никого нет кругом.
Я одна, наедине с Москвой.
Недалеко от Курского вокзала какой-то красноармеец спрашивает меня:
— Сестренка, подь сюды. Как на Солянку пройти?
Я объясняю ему подробно, с наслаждением, простраппо, называю все повороты, щеголяю названиями: «Швивая горка», «Яузские ворота».
Пусть чувствует, что ему повезло: оп спросил у настоящей москвички, этот неизвестный приезжий военный человек.
Начинает светать. Появляются редкие прохожие. Теперь я вижу, что Москва вся наготове. Кругом на склонах Яузы —
573
противотанковые ежи, колья, опутанные колючей проволокой, на углах какие-то приземистые круглые будки с прорезями, бойницами, из которых кое-где уже торчат пулеметы. На перекрестках появились какие-то валы с узкими проходами, заложенными мешками с землей. Значит, здесь готовы ко всему. И город не открыт для врага. Никто не застанет Москву врасплох.
Вот знакомая Таганская площадь. Тут недалеко, в переулке, когда-то мы жили. А вот новый большой мост, где я впервые встретила Расщепея. Я останавливаюсь у его широких, надежных перил и смотрю вниз. Тихо плещется под мостом Москва-река. А там вдали, па светлеющем небе, хорошо видны кремлевские башни.
Что это?.. В утренней тишине слышатся какие-то всему существу моему знакомые переливчатые, словно по лесенке сбегающие звуки. Стойте! Да это же бьют кремлевские куранты! Ветер донес сюда их далекий многоступенный перезвон.
574
И я могу слышать их вот здесь, на месте, не по радио, а просто так, своими ушами! И я чувствую, что сейчас зареву, просто-напросто зареву от радости.
В воротах нашего двора меня окликают:
— Гражданочка, вы к кому?
Это домовая охрана. Я узнаю одного из наших жильцов, старого бухгалтера.
— Товарищ Матюшин, здравствуйте! Это я. Из двадцать восьмой квартиры, Крупицына.
Бухгалтер подходит ближе:
— Крупицына? А разве вы не эвакуированы?
— Нет... То есть почти, по пе совсем... то есть, понимаете, верпее, у нас переброска, товарищ Матюшин... ну, вообще это очень долго объяснять...
А над воротами слабенько горит сиреневая лампочка, освещающая табличку: «Дом № 17». Как все это красиво!
В подъезде у пас темно, по тут уже я помню каждую ступеньку. Вот сейчас на повороте будет ямка па перилах. Вот опа. Все в порядке. А тут сейчас одна ступенька выбита. Пожалуйста — вот она, эта ступенька.
Уф!.. Наконец я на нашей площадке. Я сбрасываю с себя узлы, вытираю взмокший лоб и осторожно стучусь в дверь. Никто не открывает. Я стучусь сильнее — уже не костяшками пальцев, а кулаком. Прислушиваюсь — за дверью тишина. Я поворачиваюсь спиной к двери и начинаю бить в нее каблуком, как это я делала, когда возвращалась из школы, а мама не слышала меня из-за шума примуса.
Ага! Зашевелились.
— Кто там? — спрашивает незнакомый голос.
Неужели я попала не в свою квартиру?
— Извините, это двадцать восьмая квартира?
— А вам кого?
Падает за дверью цепочка, и дверь приоткрывается. Передо мной стоит человек в синих галифе, в ночных туфлях и в теплой фуфайке.
— Простите, пожалуйста, это двадцать восьмая квартира?
— Вам кого? — повторяет незнакомец.
575
— Мне наших... Крупицыных.
— Крупицыны выехали,— говорит человек в галифе.— Да вы войдите.
Я вхожу в нашу переднюю. Трюмо в углу завешено газетами, сшитыми черными нитками.
— Я их дочка, Серафима Крупицына.
— А-а,— говорит новый жилец нашей квартиры.— Входите, я сейчас. Виноват.
Он выходит и сейчас же возвращается, застегивая па себе военную тужурку под меховым жилетом-телогрейкой.
— Видите ли, родители ваши эвакуировались. Но я полагал, судя по их словам, что вы тоже отбыли в эвакуацию. Меня временно поселило здесь домоуправление. Будем знакомы. Майор Проторов.
Оп протягивает мне руку.
— Сима,— говорю я.
— Ну, располагайтесь, устраивайтесь. Если хотите чайку, спички вон там, у керосинки. Газ выключен временно. Чай есть? Я вам сейчас заварю.
Он гладит бритую голову, ожесточенно трет щеки, сгоняя сон, возится с чаем. А я стою растерянная.
— Когда же они уехали?
Майор Проторов не спеша и обстоятельно рассказывает мне, что пришла телеграмма от брата Георгия и за отцом с матерью заезжал специальный человек, которому было поручено во что бы то ни стало увезти моих родителей и Людмилу с мужем. Отец с матерью уже в летах, оставлять их в Москве — в этом нет видимой целесообразности. Город па осадном положении. Ситуация, то есть обстановка на фронте, складывается весьма серьезно. Город должен освободиться от людского балласта, и мой приезд тоже вряд ли целесообразен.
Вот этого я никак не ожидала. Хорошенькая история! Значит, я в Москве теперь совсем одна? Балласт! Как же я буду жить? Впрочем, там видно будет. Прежде всего надо скорее узнать что-нибудь об Игоре.
— Товарищ майор, а тут один мальчик такой не приезжал? Игорь зовут. Не появлялся?
— Нет, мальчики тут не появлялись...
576
Плохо дело... И все в квартире выглядит пустым, нежилым, голым, словно со всего содрали кожу. Сняты гардины с окон. В гардеробе пусто. Только висит на перекладине моя старая, вылинявшая лента, которую я когда-то вплетала в косы. На моей кровати — голый матрац. Я сажусь на него. Будто узнав хозяйку, ласково и гулко заныв, отзываются пружины. И только теперь я чувствую, как я устала. Я подкладываю под голову один из моих узлов накрываюсь пальто и засыпаю. Там видно будет утром, что дальше делать.
— Да вы бы разделись, легли, как следует, Сима,— слышу я голос Проторова.— Ну, дайте я вам хоть подушку дам. Этак у вас шея затечет. Принести вам подушку?
Голове действительно очень неудобно, но надо ответить длинной фразой: «Да, прошу вас, принесите, пожалуйста». А я чувствую, что засну на середине ее. Прикидываю в уме, что гораздо легче произнести: «Не надо».
— Не надо,— бормочу я. И уже сквозь сон чувствую, что у меня из-под щеки осторожно вынимают жесткий узел и потом
577
я ухожу головой в мягкую, такую мягкую, ужасно мягкую, совсем мягкую подушку...
Я проснулась поздно. Проторов уже давно ушел на службу. Он оставил мпе записку, в которой было сказано, куда надо класть, уходя, ключ, где мпе оставлена еда. Тут же в приписке рекомендовалось сходить в домоуправление. «Это будет целесообразно»,— писал майор. Последнее мпе не очень поправилось. И я пе торопилась к коменданту. Сперва я побежала в соседний подъезд, где была квартира Малининых. Но дверь у них была запечатана. Должно быть, работница Стеша уехала в деревню, а Игорь до Москвы не добрался... Мне стало очень тоскливо, когда я убедилась, что дверь в квартиру Малининых давно уже не отворяли: кучка сметенного к ней мусора слежалась и заиндевела. От двери, на которой рукой Игоря была выцарапана огромная, словно у входа в метро, буква «М», пахнуло па мспя нежилью, запустением... Я постояла па площадке, потрогала оборванные провода дверного звонка, потом побрела вверх по лестнице и осторожно поднялась па знакомую крышу. Здесь все выглядело по-прежнему. Я нашла проржавевший след па кровле. Вот тут мы с Игорем потушили зажигалку. Вот висят у кадки щипцы, па них даже есть моя метка.
День пасмурный, и Москва в тумане. Но где-то над городом рокочут моторы. Это ходят дозором истребители. А на крыше соседнего десятиэтажного дома, где раньше стояли пулеметы, качается на веревке мокрое белье, сушатся рядом гимнастерки, зеленые юбки, чулки и лифчики. И оттуда слышатся свежие девичьи голоса: «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина, головой склоняясь до самого тына?..» Очень хорошо поют девушки! Потом одна из них, увидев меня, перегибается через ограду крыши и кричит:
— Эй, па доме семнадцать, девушка! Что там внизу, в Москве, хорошего слышно?
— Еще не знаю!.. — кричу я, не понимая ее вопроса.— Я в отъезде была, меня пе было, только что приехала. У вас хотела спросить.
— А мы тоже пе знаем, нас уже три недели с крыши пе спускают. Отпуска отменили. Все время тревоги. Совсем небесные жительницы стали.
578
Где-то за низкими облаками рокочут истребители. Снизу доносится приглушенный шум Москвы. А под облаками поют над городом молоденькие московские небожительнпцы в ушанках: «Но нельзя рябине к дубу перебраться, знать, ей, сиротине, век одной качаться...»
Но мне надо было спускаться с неба на землю.
Глава 22
СНОВА УСТЯ
Комендант нашего дома товарищ Ружайкип, у которого я решила справиться об Игоре, встретил меня довольно радушно:
— Ага, прибыла, значит? Ну, садись. А я уж тебя поджидал. Погоди, погоди насчет справочек! Вот насчет тебя самой телеграммочка пришла. Предупреждают. Ты что же это, красавица, па ходу с поезда пырнула? Веселый разговор, хорошее занятие! А отец с матерью за тебя волнуйся? Андрей Семенович уезжал, так последние глаза проплакал. А уж мать-то на машину аж замертво положили — до того убивалась. Легко ли из своей квартиры-то выезжать, а ты, птица небесная, перелетная, взад-пазад ездишь? Только для тебя и поезда ходят?
— Товарищ Ружайкип, я ведь не ради собственного удовольствия! Я приехала, во-первых, потому, что считаю, что раз Москва в опасности, то мой пост тут, в Москве.
— О-о! — протянул Ружайкин, посмотрев па меня сбоку.— Ну, теперь порядок: Крупицына на свой пост приехала. Конец немцу! А то мы без тебя никак тут пе справимся!
— Я не знаю, что вам так смешно, товарищ Ружайкип! — сказала я, не на шутку рассердившись.
— Ну, садись, не егози, чего вскочила? Я же тебя пока пе выселяю никуда. А надо бы по законам-то военного времени отвести тебя куда следует да и отправить по назначению. Ведь ты вроде беглая.
— Как вам не стыдно, товарищ Ружайкип! Я приехала в свой родной город, а вы с какими-то насмешками ко мпе! Да еще «беглая»...
579
— Да ладно тебе обижаться! Я ведь понимаю, москвичка! А вот как же ты из этой... двенадцатой квартиры Малпшша сынишку-то не углядела? Он ведь при тебе был? И вдруг опять тут объявился.
— А вы откуда знаете? Оп здесь, Игорь? Приехал?
Я вскочила, чтобы сейчас же бежать к Игорю.
— Да погоди, погоди, далеко бежать придется.
— А где он?
— Вот это уж я у тебя хотел спросить. Пришла, видишь, телеграмма, что сбежал оп с вашего эшелона. Пу, значит, я ее к делу подшил. Явится, думаю, тут я его, голубчика, сца
паю, запакую, проштемпелюю и наложенным платежом отправлю. Жду-пожду — нет его. А тут, понимаешь, озоровать стали. В сорок третьей квартире, эвакуированной, печать с дверей сорвали, вещички кое-какие пропали, обстановка там поврежденная оказалась. Ну, а тут иодозрение вышло на парня одного. Да ты его знаешь... Помнишь, бомбу оп па пашей крыше зажигательную потушил? Васька Жмырев. Сам-то оп подмосковный, из отчаянных. Да повадился ночевать тут, в доме пятнадцать. Ну, стали мы его легонько щупать, а оп говорит: «При чем, говорит, я тут? У вас, говорит, па чердаке подозрительные лица живут».— «Какие такие подозрительные лица?» — «А такие, говорит: числятся в эвакуации, а между прочим, находятся тут». Сделали мы обход, и что же ты думаешь — застукали па чердаке Малинина капитана сынишку, этого самого Игоря!
— Игоря?.. Не может быть! — вырвалось у меня.
— Может быть, раз я говорю. Квартира-то Малинина запечатана. Оп, верно, сунулся, деваться-то некуда, а оп тут все ходы-выходы знает, ну, и поселился на чердаке. А его с того двора зенитчицы прикармливали. Пожалели девушки. Посочувствовали — тоже сверху на землю не сходят. Ну, и спускали ему на веревке то хлеба, понимаешь, то консервы какие...
— А где же он сейчас? Господи!..
— Ты погоди. Ну, привели мы его к пам в комендатуру, следовательно, разговариваем. Так-то, конечно, при нем ничего не нашли. Только свои вещички и были. Я зря тень па парня наводить не ставу. Он мальчишка хотя срывной, по насчет пло
580
хого, озорства — ии-ии. Строгий. Зернышка чужого не возьмет. Тоже, понимаешь, Москву защищать приехал, вроде тебя. Ну, с ним-то у меня разговор покороче был. Я живенько созвонился с комендантом вокзала, просил его выправить билет. Как раз там один эшелон отходил. Поехал уже оформлять. Ну, а этого Игоря посадил тут у себя, поесть ему дал. И для всякой пожарной случайности па ключ запер. Прихожу обратно — только того Игоря и видели. Окно, понимаешь, открыто, и как оп, галчонок, с такой верхотуры вылез, уму непостижимо! Удрал. Была мне через этот случай конфузия... Конечно, дела я так пе оставил. Ищем. Везде я заявил насчет него. Пока сведений зго поступало.
— Л от отца его, с фронта, ничего не было?
— Нет, от пего почты пе имеется... Ну, иди, устраивайся. Жильца-то я к вам поставил на время. Военкомат просил, у них он служит. Жилец тихий, обстоятельный. По крайней мере, квартиру сбережет: лучше, что человек своп.
Невеселая вышла я от коменданта. Бедняга Игорь! Наверно, натерпелся мальчуган.
Но надо было подумать о себе. Я отправилась в райком комсомола.
Москва показалась мпе пустоватой и днем. Было очень много военных, и совсем пе видно было детей. На кинотеатре висела большая афиша: «Мужик сердитый». Картину, значит, опять пустили па экраны. Из витрины за проволочной решеткой глядела моя физиономия. Вот я, Устя, вместе с Расщепеем в роли Дениса Давыдова. Вот я одна. Приятно было видеть в военной, суровой Москве рядом с плакатами, требовательно призывавшими всех встать на защиту родной Москвы, афиши нашей картины.
В райкоме я застала много народу и встретила кое-кого из знакомых старшеклассников.
— Крупицына, ты откуда? Ты что, только сопровождала? Это была счастливая мысль.
— Да, я уже вернулась,— сказала я.— Меня командировали обратно.
Но когда я оказалась в кабинете секретаря райкома, усталого, беспрерывно кашлявшего, красноглазого от бессонницы
581
и так постаревшего, что с трудом узнала в нем нашего общего любимца Ваню Самохина, врать я пе решилась. Тут лгать было нельзя, тут надо было говорить все по чести, по совести.
— Крупицына,— сказал мпе Самохин, выслушав все,— нельзя же так, ей-богу! Нельзя в такое время выбирать, где тебе самой интереснее. Есть на свете такое понятие: дисциплина. Ну, что я тебе буду говорить! Ты культурная девушка, сама все отлично понимаешь. Но, видно, придется пам об этой простой истине напомнить тебе официально. И кое-что записать по нашей комсомольской линии... Да, да. Поговорим на бюро. А пока просто не знаю, что мне теперь с тобой делать. Вот тут у меня сейчас работает отборочная комиссия из Московского комитета. На серьезное дело людей отбирают. На очень серьезное. И там уж потом пе спросят, где кому интересно быть.
— Самохип, пошли меня, я знаю... я тоже... Даю тебе честное слово!
— Нет, пе могу,— сказал Самохип грустно.— Ты какого года? Сколько тебе лет? Неполных семнадцать... То есть шестнадцать? Мало! Не выйдет сейчас с тобой, Крупицына. Да и доверия такого, как тут нужно, нет у меня сейчас к тебе... Не обижайся. Сама должна понять. Ну, посиди пока дома, мы тебя используем, конечно. Я, в общем-то, тебе верю, я знаю тебя... Как у тебя с питанием?.. Ну, столовку мы тебе дадим.
Он посмотрел натруженными глазами в окно. Против райкома, на большом доме, висела афиша: «Мужик сердитый».
— Погоди, Крупицына,— сказал секретарь.— Стой! Может быть, мы тебя используем тут на одной линии. Ты как будто выступать умеешь? Сможешь молодым бойцам несколько слов сказать перед отправкой на фронт? А им будет интересно послушать, так сказать, Устю-партизанку. Тогда Москва — и сейчас! Знаешь, это мысль! Я понимаю, ты не этого хочешь. Тебе хочется сейчас с экрана на землю сойти. Полагаешь небось, что должна непременно повторить, так сказать, в жизни то, что в картине делала. Для исторической симметрии, мол, нужно... Брось ты, Крупицына. Ей-богу, рекомендую... Война у нас сейчас во сто крат серьезней. Всё крупнее, сложнее гораздо.
582
Для победы нужны, понимаешь, усилия самые разнообразные. Повторением пройденного тут мало чего добьешься. Война сегодня не та. Неслыханная война! Правда, и народ уже не тот и средства у нас иные. Не вилами воюем. И духом парод стал выше, чем когда бы то ни было. Народ свое место в истории понял. И каждый должен свое место в строю нашем великом знать. А ты?.. Ну, что поделаешь, дружок! Мне бы, Крупицына, тоже хотелось быть не тут, за столом. И вообще ты не кисни. Все еще может быть. Положение, ты знаешь, крепко серьезное! Рвутся, черти, к Москве. Стараются на ближние подступы выйти... Ну ладно, Крупицына, ты иди, будь здорова. Некогда мпе. А тебя мы вызовем.
В тот же вечер за мной прислали из райкома. Там объявили, что бюро решило записать мне «на вид» за самовольное возвращение. Но тут же мпе выписали направление, чтобы я выступила перед молодыми бойцами, уходившими па подмосковные рубежи. Встретили меня хорошо и слушали очень внимательно. Я им рассказала об Усте Бирюковой, о Денисе Давыдове и долго говорила о Расщепее. Я прочла выписки из блокнота Александра Дмитриевича. Особенно поправилось всем высказывание Льва Толстого о храбрости. Я видела, что многие тут же записали себе это в карманные книжечки. Потом меня посылали па такое выступление еще раза два. И хотя вы ступала я удачно и мпе всегда долго и громко хлопали, с каждым разом мне было труднее и труднее говорить одно и то же. Я старалась найти новые слова, а их пе было. Я повторяла сказанное уже в прошлый раз, и мне казалось, что бойцы знают это.
И я даже обрадовалась, когда меня вместе с другими комсомольцами нашего района мобилизовали па заготовки дров, «перебросили на дрова», как тогда говорили. Москве нужны были дрова. Без этого город лишился бы тепла и света. Работа оказалась очень трудной. Особенно тяжелой была она с непривычки в первые дни. Приходилось и валить лес, и вручную распиливать огромные обледенелые стволы, грузить на машины. Работали мы под самой Москвой, где расчищались места для ближних укреплений. Вставать приходилось в пять утра, потому что в шесть мы уже выезжали в район лесоразработок.
583
Иногда мы так уставали, что у пас уже пе было сил добираться обратно в город. Ночевали в землянках. Руки у мепя стали жесткие. Кожа на лице огрубела, обветрилась от постоянного пребывания на холоде. Я ходила в толстых ватных брюках, в стеганке и малахае. Вообще все выглядело совсем не так эффектно, как я задумывала. Весь мой красиво придуманный план рухнул. Л я-то полагала, что меня пошлют на фронт, а оттуда, отличившись в бою, совершив что-нибудь такое героическое, я ужо обо всем напишу своим ребятам па Урал. Тогда бы, уж конечно, они меня не решились осудить за мое самовольное возвращение в Москву. Теперь же приходилось посылать совсем другое письмо.
Я его все-таки написала:
«Добрый день, дорогие, милые ребята! Вы, конечно, там ъю-пя очень ругаете, что я бросила вас в дорого и вернулась в Москву. Думаете, легко мпе было тогда решиться, чтобы оставить вас? Но вы оставались не одни. Л когда я подумала, что Малинин где-то затерялся одпп-одинешсиек, а Москва наша в боде, я уже ничего не могла с собой поделать. Ребята, в тот день как раз я узнала по радио, что немцы под Москвой сделали прорыв п Москва в опасности. Я сама себя не помнила — такая тревога меня взяла. А я и так места не находила с того часа, как Малинин Игорек убежал. Ведь мпе отец его, командир, когда уезжал па фронт, поручил беречь сына. Я считала, что это мой главный долг сейчас как вожатой. Я больше всего из-за этого и уехала с вами из Москвы. Л тут все так сразу сошлось: и Москва и Игорь. Да еще на встречном эшелоне знакомые оказались и взяли меня в Москву.
Только, ребята, защищать Москву па фронте меня не пустили. А послали меня работать на дрова. Дрова сейчас очень нужны. Я уже стала старшей по пашей бригаде. У пас десять девушек. Все очень дружные. Я им говорю, что каждое полено — это снаряд по немцу. Работа трудная, но я теперь привыкла. Когда увидимся, я расскажу вам, что такое валка, трелевка, распиловка, отгрузка, выкладка и отмер. Это все я хорошо изучила.
А Москва стоит крепко! И когда живешь в Москве, за нее пе так страшно, как было вдали. Правда, спать приходится ма
584
ло: «бабушка» часто шумит и грозится теперь не только по ночам, но и днем. Но никто ее не боится.
Л Игоря я найду непременно! Я его ищу все время. После работы обхожу по очереди всех его родных и знакомых, кто остался в Москве. Написала даже Ваське Жмыреву: известно, что он встречался с Малининым. Пока ответа нет. Но я разыщу Малинина, где бы оп ни был!
Не ругайте меня очень, ребята! Я о вас все время думаю, все время! И мне хочется, чтобы мои зодиаки там были примером для всех. Дёме-Водолею пожелаю больше слушать других, чем самому ораторствовать, Витя-Скорпион пусть меньше сомневается и жалит, а более внимательно относится к товарищам. А Весы мои, Люда и Галя, надеюсь, уже уравновесились и не стараются во всем перетянуть друг друга. Будьте здоровы! Привет Лине Семеновне. Я ей написала отдельно. А вы тоже закиньте перед пей словечко за меня.
Л за Москву будьте спокойны: Москву отстоим! То есть, конечно, отстоит ее Красная Армия, но п мы все, москвичи, дровишек в огонь подкинем!
Ваша бывшая вожатая, ныне бригадир фронтовой комсомольской бригады лесоучастка № 9
С. Крупицына. Москва, 3 ноября 1941 года».
Дома с новым жильцом, майором Проторовым, мы сдружились. Без него мпе пришлось бы туговато. Сперва я ни за что но хотела брать у него продукты из пайка, но он знал, что у меня еще пе оформлены карточки, и, кроме того, доказал мпе, что я помогаю ему по хозяйству и, значит, честно зарабатываю свой хлеб. Проторов часто пропадал надолго. И один раз вернулся после двухдневного отсутствия страшно бледный, с перевязанной рукой. И сразу лег, попросив согреть ему чай.
— А, глупейшая история: обстреляли машину на переднем крае,— объяснил оп мне, отвечая на мой немой вопрос.
— А вы что, на фронте были? Успели?
— Э, милая, на фронт сейчас чуть ли не на автобусе можно ездить. Жмет он на нас, ох, жмот!.. Я вот, Сима, по танкам вообще специалист. Каких только систем не нагляделся се го-
585
дня! И французские, и чешские, и итальянские. Со всей Европы соскреб и на Москву бросил.
— Товарищ Проторов,— спросила я,— скажите по правде, опасное положение?..
— Да, что говорить, пе легкое.
Глава 23
ВЕЧЕР В УЧИТЕЛЬСКОЙ
В канун Октябрьской годовщины, шестого ноября, я решила обязательно попасть к нам в школу. Несколько раз я уже заходила туда. Но в здании стоял штаб какой-то части, в классах стучали машинки. А учительская была на замке, и никто толком пе знал, где и когда можно застать директора. И все же я решила шестого вечером пойти туда. Дело в том, что у нас в школе был обычай: ежегодно шестого ноября собираться и проводить вечер вместе с теми, кто прежде кончил нашу школу. Я знала, что почти все наши разъехались, старшеклассники еще пе вернулись с укреплений. Я уже заходила справляться па дом к Ромке Каштану. Но все-таки, может быть, кто-нибудь вспомнит, как и я, наш старый школьный обычай.
В этот день несколько раз объявляли тревогу. Немцы были теперь близко от Москвы, они пробовали налетать на город по нескольку раз в день. Вечером, в промежутке между двумя тревогами, я добежала до школы. Парадный ход был заперт. Часовой, ходивший во дворе, крикнул, чтобы я отошла. Но я обежала здание и пробралась в пего через черное крыльцо. Снаружи школьное здапие с затемненными окнами казалось мертвым. В коридоре было тоже темно, по в конце его я раз-1лядела узенькую полоску света, шедшего из двери. Я хорошо помнила, что там помещается, в конце коридора. Я подошла к двери и постучалась. В эту дверь каждый из нас всегда стучался с известной робостью. То была учительская, там обычно сидели наши педагоги, а раньше тут помещался кабинет директора — Полины Аркадьевны, грозной маленькой старушки, которой все побаивались.
— Войдите! — раздалось за дверью, и я сразу узнала го-
586
лес, едва заслышав который мигом стихали самые буйные классы.
Я осторожно вошла. За столом, покрытым красным сукном, сидела Полина Аркадьевна, маленькая, седая, в круглых очках. Воинственно потряхивая головой, она говорила что-то двум командирам, которые почтительно слушали ее. В одном из них я сразу узнала Юрия Долгухина, кончившего нашу школу в этом году. Другой был незнаком мне.
— Крупицына! — воскликнула Полина Аркадьевна.— Что за явление? Ты же, Крупицына, уехала в интернат! Нет, я решительно ничего не понимаю! Ну хорошо, объяснишь после. Знакомься: это фронтовой товарищ Долгухина. А это он сам. Слава богу, знакомы. Хорошо помню эту вашу историю, когда ты училась в шестом классе, а он в восьмом. Он у тебя утащил портфель с дневником. Не беспокойся, отличпо помню. Садись, Крупицына. Молодец, что не забыла. Хранишь наши школьные обычаи. А я думала, никто не придет. Все разъехались. Да и пе до того. Нет, ты посмотри, посмотри на Долгухина! Чем не гвардеец? Вот, приехал специально из части. Отпросился на сегодняшний вечер. Ну, а ты откуда, Крупицына?
Я что-то забормотала.
— Ничего не понимаю! Бубнишь под нос. Говори яснее.
— Я переброшена на этот участок,— сказала я, помня усача из Донбасса, который меня научил так говорить,— работаю по заданию райкома комсомола.— Тут я решила сама перейти в наступление: — Полина Аркадьевна, а почему вы в Москве?
— А где же мне быть? Извольте слышать! — Она повернулась к командирам.— Где же мне быть, по-твоему? Я так всем это в гороно и заявила. А они мой характер знают. И но спорят., Вот видишь, живу тут. В учительской. Чтобы не застревать дома, когда тревога.
Как хорошо, как весело и уютно было всегда на Октябрьских вечерах в нашей школе! С грустью оглядывала я учительскую. В нее составили много шкафов из других кабинетов. Поблескивали физические приборы. Распластав пыльные крылья, парил над шкафом ястреб-чучело. А рядом с ним белела голова Афины Паллады в шлеме, с разбитым, почерневшим
587
носом. В углу, как свернутые знамена, стояли географические карты. Выгоревший глобус был надет на стержень Южным полюсом вверх. Все казалось сбитым, спутанным, хотя и до боли знакомым. И только сама Полина Аркадьевна была совершенно такой же, как прежде. И отложной белый воротничок ее был безукоризненно чист, и так же воинственно поблескивали круглые очки па ее маленькой, порывисто кивающей седой
голове.
— Не верю! — воскликнула опа, подымая кверху сжатый кулачок.— Ни па секунду не допускаю, чтобы немец мог прорваться в Москву. Я твердо убеждена. Не допустят. Что говорят у вас на фронте, Долгухин?
Долгухпп, высокий, долговязый, с усами, которые очепь меняли его лицо, вскочил по привычке, одернул гимнастерку и вытянулся перед Полиной Аркадьевной, словно собрался отвечать урок.
— Вы совершенно правы, Полипа Аркадьевна: у пас па фронте даже мысли быть ни у кого пе может такой, чтобы немец в Москву прорвался...
— Да ты сядь, сядь, прежде всего сядь! — быстренько проговорила Полипа Аркадьевна.— Ну, что встал? На экзамене, что ли, в самом деле? Удивительный народ! В классе тебя с места из-за парты лебедкой подымать надо было, а тут, извольте полюбоваться, взгромоздился. Нате вам! Так и просится сказать: садитесь, удовлетворительно.
Долгухин сел, окончательно переконфуженный. Товарищ его, лейтенант, покатывался со смеху.
— Ей-богу, Полина Аркадьевна, я вас по-старому боюсь.
— Да пе очепь ты что-то раньше боялся.
— Ну, как пе боялся! Порядком трусил. А теперь, знаете, еще дисциплинка. Привык.
— Ага! То-то! Попал! Говорила я вашему брату: готовьтесь к армии, со школы готовьтесь... Слушай, Крупицына,— повернулась она ко мне,— это ведь в вашем интернате Малинин был, из пятого «А»? Что это за история? Меня уже отец его с фронта запрашивал. Бесследно исчез. Жаль! Неуравновешенный паренек, но сообразительный, с головенкой. Очень жаль. Сгинуть сейчас легко. Как пылинка, затеряется.
588
Я не знала, что сказать, чувствуя себя отчасти виноватой в исчезновении Игоря. Хорошо, что Полина Аркадьевна уже опять заговорила с Долгухнпым, настойчиво выспрашивая его о разных фронтовых делах.
Она слушала внимательно, потряхивала рьяно головой, словно клевала, как зернышко, каждое слово Долгухина.
— Молодец ты у меня, Долгухин! Молодчина! Хорошо. Одобряю. Наша школа трусов не выпускает. Нет!
Улучив момент, я тихонько спросила у Долгухина, не встречал ли он где-нибудь на фронте под Москвой кавалеристов генерала Павлпхииа. Но оп ничего пе слышал о них.
Одновременно с коротким стуком дверь приоткрылась, и вошел новый гость. Это был высокий, очень худой человек, обросший большой бородой, с воспаленными глазами, близоруко смотревшими через толстые очки. На нем были ватные штаны, стеганая куртка; па голове ушанка.
— Добрый вечер, друзья,— глухо проговорил вошедший.— Я полагал, сегодня никто пе придет. А все-таки прямо со станции непосредственно сюда паправился...
Полипа Аркадьевна всмотрелась в пего, приподнялась п медленно опустилась на стул:
— Евгений Макарович... Родной... Голубчик... Вы?
— Я, Полина Аркадьевна, я! — проговорил математик и осторожно прикрыл дверь. Оп двигался так, как будто каждое движение доставляло ему сильнейшую боль.
— Евгений Макарович, родной, голубчик мой! — еще раз торопливо проговорила Полина Аркадьевна и, сидя, схватив его за локти маленькими крепкими руками, подтащила к себе, притянула за плечи, пагпула и крепко поцеловала в обе щеки.— Да сядьте же вы, сядьте, вы же еле па ногах стоите!
Она усаживала математика, а тот все стоял и оглядывал счастливыми и как будто не узнающими всех глазами учительскую, шкафы и нас, привычно вставших при его появлении.
— Ну, рассказывайте, рассказывайте... А уж тут столько слухов было! Погиб, умер, в плен попал... Каких страстей только не наговорили! Ох, эти болтуны!
— Да чего же рассказывать... Много надо рассказывать. В ополчении я был, как вы знаете. Тяжелые бои... А тут про
589
рыв под Вязьмой. Кое-как я выбрался из окружения. А многие там... остались... Самарина помните из гороно? Погиб. Шмале-вич тоже... А я вот пешком... Кое-как. Только сейчас добрался. Спасибо, бойцы подвезли. Вспомнил, что наш день. И — прямо в школу. А тут вы...— Он посмотрел на Долгухина, на меня.— А многие из десятого класса на поясе укреплений. Говорят, тоже... Ох, не надо было мальчиков туда пускать! Не надо, не надо... Шура Шабров — какие способности, за один год два класса у меня прошел! И что же? Не падо было пускать...
— А Рому Каштана не встречали там? — спросила я.— Оп тоже на укреплениях.
— Не встречал... не слышал.
Он сидел, низко опустив голову, сморкался в грязпый платок и протирал очки, не снимая их. От пего пахло сырой землей, махоркой, и трудно было узнать в этом заросшем, прокуренном человеке нашего математика, всегда аккуратно застегнутого, тщательно выбритого, пахнувшего одеколоном...
Стало очень тихо, и пикто не знал, что падо говорить. Так мы сидели некоторое время и не заметили, как в комнату вошел еще один гость. Оп был высокий, плечистый, в военной форме, с фронтовыми нашивками полковника на шинели.
— Так что же, товарищи, разрешите с наступающим праздником вас!..— произнес он раскатистым, звучным голосом, от которого все в комнате пришло в движение.
— Товарищ Зарубин! — воскликнула Полина Аркадьевна.— Михаил Стратонович, милости прошу! Вот уж пе ожида
ла, правда...
— Что ж, значит, я гость пеждаппый, пезваный... Честь имею! — откозырял оп нам и по очереди крепко пожал всем
руки.
Я узнала его. Это был секретарь нашего райкома партии. Оп каждый год непременно бывал участником наших Октябрьских вечеров и хоть на полчасика, но заглядывал к нам в этот
день.
— Закон есть закон, дорогая. Обычай остается в силе. Нетг думаю, надо к Полине Аркадьевне в школу наведаться. Правда, пе ожидал застать кого-нибудь тут. Но, оказывается, не один я на свете законник. Вот нашлись и другие, вспомнили. Это хо
590
рошо. Нам забывать свои обычаи не след. Немец у нас память не отшибет.
Он был чем-то очень обрадован, глаза у него возбужденно сверкали, и, сняв командирскую фуражку, аккуратно поставив ее козырьком вниз на столик в сторонке, он, довольный, поглаживал свою лысину.
— Какой вы сегодня парадный! Может быть, вас уже в генералы произвели? — спросила Полина Аркадьевна.
— Ну, что вы! Торопитесь, Полина Аркадьевна. Пока еще полковой комиссар. Хватит. Больше не выслужил. Погодите! — воскликнул оп, оглядывая комнату.— У вас что, радио тут нет? Как же это так? Оторвались от культуры. Значит, вы еще не знаете?! Эх, вы! Да я слышал сейчас такие слова, Полина Аркадьевна, что после этого дышать легче стало! Я сам сейчас оттуда, с торжественного заседания.
— А где же оно было? — спросила я, не удержавшись.
— Ну, это неважно где,— отвечал Зарубин, лукаво поглядев на меня.— Могу только сказать, что не на небе и не на земле. Вот и решайте сами.
Мы долго расспрашивали Зарубина, допытывались всяких подробностей заседания. И он, вынув из кармана книжечку, читал нам то, что записал на торжественном заседании. Но где же оно сегодня могло состояться? Не па земле и не на небе, сказал Зарубин... Я никак пе могла догадаться.
По традиции наших школьных вечеров Зарубин всегда произносил речь или что-нибудь рассказывал из своей богатейшей жизни.
Мы стали его просить не нарушать обычая и в этот день.
— Ну, разве чтоб не нарушать,— сказал Зарубин и встал, прокашливаясь.— Речь так речь, товарищи! Только вместо речи можно вам про один случай рассказать? Шел сюда, думал о вас, молодежь, и вспоминал. Вот зажал нас сейчас очень крепко немец — что говорить, теснит нас! А мы знаем: судьба у нас все равно впереди просторная. Нас не зажмешь! Мы привыкли к размаху, к широте. За этот простор в жизни своей сейчас наша молодежь на фронте геройствует. Нет! Нам Ленин жизнь так распахнул настежь, что уж обратно в тесноту нас никто не загонит. А был я вот как-то в заграничной команди
591
ровке — оборудование ездили мы закупать. Вот зашел в одни магазин. Непромокаемый плащ купить себе. А продавец, мальчонка совсем, лет шестнадцати, узнал, что покупатель из СССР. Примеряет на меня плащ, а сам все говорит, все спрашивает, как ему бы к нам податься. «Посмотрите, говорит, дорогой господин, па всю мою судьбу. Вот она тут вся. Видите, вон у того прилавка старший приказчик стоит? Вот, если он
помрет, так меня на его место поставят, повышение дадут, а может быть, и кого-нибудь другого. Но пока мпе обещано. Вот от меня до пего четыре метра, говорит. Вот вся моя карьера, жизнь. От этого прилавка до той конторки. Это в лучшем случае»,— говорит. Посмотрел я, и жутко мне стало, друзья. Очень уж это наглядно... Действительно, четыре метра, вот п вся дорога.— Зарубин остановился и как бы отмерил глазами эти четыре метра.— Четыре метра па всю жизнь... А у пас с вами, дорогие товарищи, па все стороны простор — пе дотянешься. Правда, немец у нас пе одну сотпю километров сейчас отхватил. Но ведь это что? Мы же с вами понимаем. Мы-то еще плечи не расправили, четверть силы пе показали, а оп уж на цыпочки вытянулся, чтобы до Москвы дотянуться, достать... Вот почему-то я сегодня об этом все думаю... Ну, Полипа Аркадьевна, с праздником наступающим! И вас, товарищи. Я поехал. Счастливо вам!
Он падел фуражку, застегнул шинель, заправил складки за кожаный пояс п оглядел учительскую.
— Отопление пе ремонтировали в этом году? — спросил он.— Ничего, Полина Аркадьевна, и отопление отремонтируем, и непременно надстройку сделаем. Зал гимнастический необходим, совершенно необходим! Будем строить, немного обождите. Будем, Полина Аркадьевна! Ну, всего.
Фронтовики откозыряли ему, вскочив, а математик, порывисто, крепко пожав Зарубину руку, с тихим восхищенном сказал:
— Завидую! Из железа вы все, что ли?
— Что вы, что вы! — отмахнулся Зарубин.— Самые мы обыкновенные, пз нормального человеческого материала.
Оп открыл дверь и столкнулся в пей с кем-то. Оба извинялись друг перед другом. Новый гость уступил почтительно до
592
рогу Зарубину, а потом из темноты коридора ворвался в учи
тельскую.
— Ромка!..— закричала я вне себя от радости.
— О-о!.. Какое общество!—как ни в чем не бывало заговорил Ромка.— Здравствуйте, Полина Аркадьевна. И Крупп-цыпа тут! Здравствуй, Сима... О-о, смотрите, Юрка здесь! Как говорили древние римляне, пришел на форум, а там полный кворум. Э, да ты, Юрка, уже старший лейтенант! Смотри, ко-хда маршалом станешь, позвони, не забудь!..
— Оглушил, совершенно оглушил! — говорила Полина Ар
кадьевна, затыкая уши.
— Сима,— продолжал Ромка,— а мне ребята говорили, что ты переменила наш умеренный климат на более тропический... Пет, смотрите-ка! Явилась. Л я-то думал, что я один буду умница. Удивлто-ка, думаю, Полину Аркадьевну. Докажу ей, что и в эту грозную годину меня влечет невольно к этим берегам неведомая сила... Я узнаю родимые края, здесь все напоминает мпе мои незабвенные «пеуды», «уды», «хоры». К сожалению, восиомппапий об «отлично» пе нашлось...
— Ну, зачем? Что ты па себя клевещешь, Каштан? — рассердилась Полина Аркадьевна.— Что за болтун! У тебя же очень часто были отличные отметки, если не считать послед
него полугодия.
— Да ну? Пыли? — весело изумился Ромка.— Скажите пожалуйста! И почему это плохие отметки помнятся лучше, чем хорошие? Скромность всегда меня губила...
Приход Ромки сразу оживил нас всех. Он рассказал, как опи работали па укреплениях, а потом с трудом добрались до Москвы. Многие так и пе вернулись оттуда...
Долго мы сидели в тот вечер вместе с нашим директором в учительской, пока наконец Полина Аркадьевна, взглянув на часы, не сказала, что скоро наступит комендантский час, и нам пора идти восвояси. Долгухину с его товарищем надо было возвращаться в часть. Математик Евгений Макарович заторопился к себе на квартиру, где он еще не был, потому что вся семья его была в эвакуации. А мы вместе с Ромкой Каштаном,
простившись со всеми, пошли по домам.
Когда мы вышли на улицу, радио заканчивало передавать
2Q Библиотека пионера. Том I
593
сообщение о торжественном заседании, посвященном 24-й годовщине Октябрьской революции. Мы шли, прислушиваясь.
— А где же все это происходило? — вслух соображала я.— Не на земле и не на небе, говорит Зарубин.
— Значит, под землей. В метро, говорят. Здорово все это! Верно?
Мы долго шли в темноте молча, задумавшись.
Потом Ромка сказал мне:
— Не ожидал я тебя в Москве застать. Ты что же это, улепетнула?
— Улепетнула.
— Молодец! Хотя, конечно, тут сейчас рискованно быть...— Он помолчал. Л я в это время споткнулась в темноте и чуть пе упала.— Ну, давай я тебя под руку возьму. Знаю, знаю, что ты этого пе любишь. Хоть пора было бы уже глупости эти еще в шестом классе оставить.
— Давай лучше я тебя возьму,— предложила я.
Оп отставил руку бубликом, и я оперлась па нее.
— Ты обо мне хоть когда-нибудь вспомнила, Сима? — спросил неожиданно Ромка.
— Сколько раз!
— Ну, и на том спасибо... Слушай, Сима...— Он понизил голос.— Можно мне тебе сказать одну вещь, но дай слово, что это абсолютно никому... Тебе можно доверить?
— Ну, если не доверяешь, можешь не говорить.
— Ну, это я так. Я верю. Иначе бы я пе начинал... Я в особой группе. Я уже давно вернулся с укреплений. Мы тут живем под Москвой. И обучаемся... Ну, словом, подробности я тебе не могу говорить. Даже тебе. Могу только сказать, что я теперь радиотехнику знаешь как освоил! Профессор. И, может быть, если потребуется, скоро я...
— Кто гам? Кто там гуляет? — раздался голос патрульного возле нашего дома.— Идите домой, граждане. Время подходит. Конец хождению по городу. Это там кто?
— Герой Советского Союза Роман Каштан и заслуженный деятель искусства, науки и мануфактуры Крупицына Серафима! — громко отвечал неисправимый Ромка.
Глава 24
СУДЬБА ИГОРЯ МАЛИНИНА
Я проснулась на другое утро от тяжелого грохота орудий. «Неужели тревога? — подумала я.— Так рано?..» Л мне хотелось в этот день полежать подольше в постели. Был праздник Седьмого ноября, день Октябрьской революции. В комнате было холодно, дом не топили. Я лежала, вспоминая, как хорошо мы проводили в прежнее время этот день.
А за окном над Москвой гремели залпы. Но это не было похоже па яростно-торопливые такты зепиток. Пушки били мерно, с ровными интервалами, как будто непреложно утверждали: «Быть тому!» И эхо залпов перекатывалось в улицах: «Быть тому!», «Быть тому!»
В соседней комнате говорило радио. И паш жилец, майор Проторов, подбежал к моей двери и распахнул ее, крикнув мне: «Слушайте, Сима, слушайте! Парад па Красной площади. Понимаете, па Краспой площади! Вот это здорово. Это Гитлеру оплеуха. Это па весь мир дело».
И снова праздник стал праздником. И весь день я ходила как именинница.
Л вечером мпе пришлось выступать в клубе зенитчиц. Оп помещался глубоко под землей. И девушки-зенитчицы громко аплодировали мпе. Все-таки ведь наша картина тоже напоминала о том, как гибельна для врага Москва, даже если враг дошел до нее.
На фронте под Москвой наступило как будто короткое затишье. Враг медленно нажимал на дальние подступы к Москве и, видно, готовился к решающему прыжку на город. Это все понимали.
В конце ноября утром ко мне пришел наш комендант Ру-жайкин.
Меня сразу встревожил его приход. Уж не собирается ли, чего доброго, комендант эвакуировать меня силком?
В руке Ружайкип держал желтый конверт треугольничком.
— Вот какое дело, Сима,— озабоченно начал Ружайкип. -Малинина след объявился, из двенадцатой квартиры, II гунны этого самого. Вот па, прочти.
595
Я схватила желтый конвертик из оберточной бумаги, вытащила из пего исписанную крупными, неровными буквами разграфленную страничку, выдернутую, должно быть, из какой-то конторской книги, потому что сверху в графах стояло: «Количество поштучно», «Процент к общему количеству», «Итого»... И я прочла:
«Коменданту домового правления дома 17.
От Шубиной Арины Парфеповпы.
Пишет вам Шубина Арина Парфеиовна. У меня находится ваш мальчик из дому № 17, квартира 12. Он был больной. Болел, похоже, тифом. Ои был у одной молочницы в холодном сарае. Совсем пропадал. Есть такие еще люди — не имеют сожаления. И нет сознательности. Он отстал от поезда, когда эвакуировали. А я, конечно, его взяла, приютила, выходила. Фамилие его Малинин. Звать Игорь. Оп из вашего дома. У него отец па фронте: командир. А я живу сейчас в Коревапове при музее, как моя квартира в Москве была разбомбленная. Средств у меня нет. Мальчик раздетый, разутый. Питание тоже слабое. Ему нужна поправка. Не знаю, куды мпе с ним податься. Может, надо ему пропуск выправить в Москву. Окажите ваше сочувствие, чтобы дать помочь.
К сему остаюсь Шубина,».
— Что делать будем? Каково будет решение? — спросил Ружайыш.
— Я сейчас же зуда поеду,— объявила я.— Дайте мне справку из домоуправления, а майор Проторов мпе через военкомат устроит пропуск. В эту зону без пропуска же нельзя, я
знаю.
— Ты смотри, Сима, сперва разузнай хорошенько, что в той
местности делается, а то ненароком угодишь, как пе надо... Или стой, я тебе провожатого сыщу какого... Как же ты так, одна... Стой!
Но я помчалась хлопотать.
Немалого труда стоило мпе получить пропуск. Майор Проторов, сияв фуражку и держа ее двумя пальцами за козырек над головой, долю скреб мизинцем бритую макушку, прежде
59G
чем согласился со мной и пошел выправлять мне разрешение на выезд в зону Кореванова. Вручая мне пропуск, он посоветовал ехать сейчас же, не откладывая на завтра, и быть осторожнее, а главное, не задерживаться там...
Ромка Каштан, узнав о моем намерении отправиться в Ко-реваново, нахмурился:
— Слушай, Сима, это ты совершенно зря делаешь. Ты, верно, себе неясно представляешь, в каком положении Корева-ново находится. Это очень близко от фронта. Тот берег канала... Вообще я бы пе рисковал. Если б меня отпустили, я, конечно, проводил бы тебя, по мпе и заикаться нельзя.
Но я слышать ничего не хотела. Так была я рада, что Игорь нашелся! Я решила тотчас же привезти его в Москву. Он, наверно, ослабел после болезни, и ему нужен особый уход.
— Ну, как знаешь, Сима,— сказал расстроенный Ромка.— Тогда уж пе откладывай, быстрей собирайся. Сейчас каждый депь, а может быть, каждый час на счету. Уж ты поверь мне. Я знаю, что говорю.
Он оглянулся, плотно прикрыл дверь, подошел ко мне вплотную и шепнул на ухо:
— Слушай внимательно, Крупицына. Этого нельзя говорить, нарушение, но тебе я скажу. Мы выступаем... Тихо! — Он поднял палец, заметив мое вопросительное движение.— Больше тебе знать ничего не надо. Выступаем, и все. Ясно? Но в случае чего — помни. Я там буду не очень далеко. Постарайся запомнить. Первое: на левом берегу канала, за пятым шлюзом,— и оп прошептал мне подробности места, где он будет находиться,— или ваш островок... Кстати, позывные «Марс». Если где услышишь, знай — это я. Ну, и будь здорова. Зря едешь... А за меня не беспокойся. Я все переживу, кроме смерти!
Поезда до самых Борок уже не ходили, но меня по моему пропуску довезли на грузовике какие-то красноармейцы. Чем ближе я подходила к Кореванову, тем сильнее и меня охватывало чувство особой настороженности, которая наложила отпечаток на всю эту округу.
Людей почти не было видно. Тянулись колья, опутанные
597
колючей проволокой. Кругом шли рвы с крутыми срезанными краями.
Часто под голым кустом что-то начинало шевелиться, и вдруг я замечала там нору, из которой на дорогу внимательно глядели два глаза и черная дырка пулеметного дула.
И вдали что-то непрерывно ворочалось, перекатывалось. По всему горизонту, осеннему, неприютному, глухо дубасил неумолчный гром. Это не было похоже на дробный перестук зениток во время воздушной тревоги. За горизонтом шла какая-то тяжелая, трудная, погромыхивающая работа, не затихающая пи на минуту.
Я знала — там фронт.
Интересно все-таки, каков же он, этот фронт? Сколько ни слышала я рассказов о нем, представить себе точно фронта я пе могла. Ну, как это?.. Вот поле, там немцы, а здесь — наши. Что же, на земле линия какая-нибудь прочерчена?..
И все-таки я чувствовала, что тут фронт где-то уже близко, и вон за тем горизонтом, там, где неумолчно грохотало за холмами и перелесками с кустами, заиндевевшими в сегодняшних ранпих заморозках, шла война.
Немножко все это было похоже на приближение к морю... Да! Я почему-то вспомнила, как в первый раз подъезжала к взморью. Мне не терпелось тогда скорее увидеть море, и казалось, что все вокруг уже таит в себе какую-то связь с ним. Никогда еще до того дня не видела я моря, а столько слышала, так часто читала про него. Какое же оно, это море, про которое так много говорят люди? Река с одним берегом, вода до горизонта. Вот, это начинается там, за холмами, сейчас я увижу это — край света без суши, целый мир воды...
Так и теперь ждала я, что сейчас, вон там, за пригорком, откроется то, о чем мы все беспрестанно думали, и я увижу огромный и страшный край, где все в сговоре со смертью и который зовется: война.
В Кореваново меня не пустили.
Оставалось уже совсем недалеко идти, по, когда я подходили к мосту через овраг, дорогу мпе преградил часовой:
— А ну, поворачивай!..
Я показала ему пропуск со всеми нужными печатями.
598
— Сегодня уже недействительно,— сказал часовой.— Шла бы ты скорей отсюда, девушка!
Часовой строго оглянулся, посмотрел па горизонт, из-за ко
торого слышалось громыханье, и я подумала, что ему, наверно,
тоже очень неуютно и одиноко стоять тут на дороге, средн
поля.
— Иди, иди отсюда,— сказал он.
Я побрела обратно, решив обойти это место сторонкой, а оттуда пробраться в Кореваново. Пришлось идти через лес; было холодно, и с голых деревьев падал иней. Звуки близкой войны
отдавались здесь громче, чем в открытом поле; иногда казалось, что вот только пройти за те дальние деревья, а па лужайке уже и будет самый фронт. Это было очень обманчивое ощущение.
Я уже собиралась выходить из леса, как увидела, что на опушке стоят красноармейцы. Значит, тут тоже, пожалуй, пе пройти. Я пошла назад, свернула в сторону, решив сделать большой круг и выйти в Коревапово с противоположною края. Поднялся ветер, посыпала холодная колючая крупа с неба. Мне стало страшновато одной в лесу. Вдруг я услышала за собой осторожный свист. Он повторился, уже ближе. Кто-то догонял меня. Я остановилась, пи жива ни мертва от
страха.
— Добрый день, Симочка,— услышала я и, оглянувшись, узнала Ваську Жмырева.— В наши края подалась? А я смотрю, кто это по лесу плутает? Как же это ты сюда протырка-лась? Сегодня уж не пускают.
. — Слушай, Жмырев,— сказала я самым мирным топом: сейчас не время было ссориться и сводить счеты,— мпе в Кореваново падо. Как тут пройти?
— Идем со мной, я тут все ходы и выходы знаю. Давай сюда, сворачивай. Я впереди пойду, погляжу. Если никого нет, свистну, ты — за мной. А смелая ты, Симочка! Ей-богу. Ты вроде меня, я сам такой. Эх, оказала бы ты мпе доверие, мы бы знаешь, с тобой водились — на славу! Во парочка: графин да чарочка. А что нам с тобой бояться! Верно, Сима?
— Оставь! — оборвала я его.
Мне был отвратителен оп сам и вся его повадка и ухмылоч
599
ка, ставшая теперь еще более паглой. Если бы не Игорь, я бы, конечно, ни за что не воспользовалась его услугами. Но что тут было делать?.. Он действительно знал все ходы и выходы. И через четверть часа я уже отдыхала па табурете в сторожке музея, перед кроватью, на которой, свесив ноги, пе достающие до полу, сидел похудевший, стриженый, бледный Игорек. Ариша, собирая нам чай, то и дело вбегала и убегала из горницы, успевая на ходу рассказывать мпе самое главное.
— Вячеслава-то Андреевича чуть не силком увезли... Хотел при музее остаться. Смерть, говорит, приму под Москвой,— тараторила Ариша, накрывая стол скатертью, расставляя чашки — фамильные чашки Иртеньевых.— Ну, отсюдова-то многое вывезти успели, а многое, конечно, еще осталось. Да, я чаю, сюды п пе придут — говорят, уже подало отшибли их...
Мы уже обо всем поговорили с Игорем, обо всем. А оп все не выпускал моей руки из своих и перебирал похудевшими пальцами мои пальцы. Да, видно, крепко натерпелся оп! Но каким негодяем оказался этот Жмырев! Правда, он помог ему убежать тогда от коменданта, привез к собе в деревню, но тут оп сперва пытался замешать Игоря в свои темные дела, а когда тот пе согласился, стал отнимать у него то платок, то рубашку, то пальтишко, сбывая их где-то. Когда Игорек заболел, Жмырев выселил эго в сарай, заявив, что он в доме не может держать заразного. Хорошо, что Ариша случайно увидела мальчика у Жмыревых. Игорь узнал ее, вспомнил, как мы разговаривали с Аришей у развалин дома Расщепея, когда погибла Ирина Михайловна. Женщина сердобольная, тетя Ариша взяла его к себео
Игорь был полураздет, по я привезла ему немножко вещей, полученных у коменданта, который где-то раздобыл их. Я решила немедленно взять Игоря в Москву. Но короткий осенний день уже кончался, а нам падо было как-нибудь добираться до поезда. И мы решили остаться до завтра, заночевать тут, чтобы утром ехать с Игорем в город.
Быстро густели осенние сумерки на дворе усадьбы, и мрачен был заснеженный парк, а в пем — старинный дом с белыми колоннами, с наглухо закрытыми ставнями.
600
Далеко над горизонтом проступало зарево, то разгораясь, то угасая. Над головой высоко, где-то под самыми осенними звездами, ныли моторы самолетов.
Мы сидели в маленькой натопленной сторожке; шумел самовар; разомлевшая от чая Ариша лениво слушала наш разговор. Под столом пищал, вставая на задние лапки, стараясь передними дотянуться до скатерти, иногда уцепившись коготками, повисая на бахроме, маленький белый котенок с рыженькими пятнышками над розовым носом. Он тоненько мяукал и, когда ему бросали что-нибудь со стола, урча, утаскивал добычу в уголок и там ел, продолжая мурзиться.
— От дачников остался. Тут соседи были,— объяснила Ариша.— Опп эвакуировались, а оп потерялся было, а после пришел, остался бездомный. Ходил, ходил под окнами у пас, мяучил, мяучил, всю мпе душу разбередил, ну я и его взяла.
— Его звать Эвка,— сказал Игорь,— потому что оп тоже эвакуированный был, да потом убежал и вернулся. Вроде меня,— добавил оп, смотря на меня хитрющими глазами, ставшими еще больше после болезни.
И каждый раз, когда Ариша выходила за чем-пибудь из горницы, Игорь, торопясь, шептал мне:
— Вот папа когда вернется, я ему расскажу, как ты ко мпе хорошо относилась, Сима... Ты знаешь, Сима, ты мпе лучше чем сестра. Вот как тебе Расщепей был, так ты мне. Честное слово! Я тебе всю жизнь буду во всем помогать. Знаешь, как я рад, что ты за мной приехала!
— Ну вот, а ты от меня сам убежал!
— Ты думаешь, Сима, я кто? Ты думаешь, я трус? Нет, я просто не мог вытерпеть, что вы мне не доверять стали... И потом, я хотел Москву защищать. А тебя что, за мной командировали?
— Командировали...
Игорь хитро посмотрел па меня:
— Ох, ты хитрая, Сима! Думаешь, я пе знаю, какая ты хитрая? Ты знаешь какая? Ты такая: не просто хптрая, а ты выдержанная и тактичная, вот ты какая! Так* все ребята про
Г) I
теоя говорят.
Глава 25
НА ОТНЯТОЙ ЗЕМЛЕ
Ночью я проснулась от тяжелых и гулких ударов. Мне казалось, что пушки били теперь у меня над самой головой. Я открыла глаза. Шаль, которой было завешено окно, просвечивала какими-то бегающими огнями. Мне показалось, что два огромных глаза смотрят на меня, вперившись прямо в лицо. Они делались все больше и больше, и в комнате стало светло от них. Они приближались, оглушительно скрежеща и рыча. И вдруг исчезли. В комнате стало темно, наступила тишина, сквозь которую я услышала гулкую беготню во дворе, быстро переговаривающиеся голоса и топот многих ног.
11 опять над самой головой раздались тяжелые удары. Теперь я поняла, что кто-то стучит кулаком в дверь.
— Тетя Ариша, тетя Ариша! — стала я будить Арину Пар-феповпу.
Она вскочила с лежанки, заметалась со сна и, крестясь и причитая, побежала к дверям:
— Кто там?.. Батюшки!
Сиплый голос пролаял за дверью что-то непонятное. И опять
дверь затряслась от страшных ударов.
— Да, господи боже мой, сейчас отомкну, погодите вы! — бормотала в перепуге тетя Ариша.
Грохнула щеколда, пахнуло свежим воздухом, в сенях упало ведро, затопали крупные, мужские, тяжелые шаги, и мне в глаза ударил слепящий и колющий свет. Я зажмурилась. Но
и закрыв глаза, я чувствовала, как по моим векам, по лицу скользит, словно ощупывая, луч электрического фонарика. Потом оп соскользнул с моего лица. Я приоткрыла глаза. Вошедших пе было видно в темноте. Только по полу, по кровати, по стенам скользили два светлых круга. Они сходились, разбегались, шныряли по всей горнице, и от них шли прозрачные конусы, острыми своими вершинами упиравшиеся в две ослепительные точки, которые то взлетали, то опускались. И свет фонарика выхватывал то край белой печки, то перекошенное от ужаса лицо Игоря, то вдруг в луче ярко загорался самовар.
G02
— Свэт нет? — раздался хриплый голос оттуда, откуда шел свет.— Русский зольдат нет? Это кто есть?
— Да детишки, господа солдаты, детишки, племянница с племяшкой, вы их уж не пужайте! Мальчпк-то больной совсем, только после тифа.
— Зидеть тут,— рявкнул голос из-за фонарика,— зовсом тихо! Ходить никуда пет. Понимать?
— Понимать, понимать,— отвечала тетя Ариша.
— Зо! — крикнул фашист.
Фонари уперлись лучами в дверь, осветили щеколду, опять пахнуло холодом, дверь захлопнулась. А на улице, во дворе, в усадьбе продолжалась какая-то возня, слышались слова команды, урчали моторы. Мы сидели онемевшие от ужаса. Только Игорь прошептал то, что было и так ясно:
— Немцы...
Никто из пас пе заспул до утра. А когда рассвело, зябко п блекло, я тихонько приоткрыла па окне шаль и выглянула во двор. Все было заиндевевшим, роился в воздухе легкий снежок. Но мпе показалось, что все выглядит уже не своим. И дом, на окнах которого все ставни были распахнуты и железные за
совы висели словно вывихнутые, и сама осенняя, запорошенная спежком земля со следами чужих пог, обутых в ботинки, подбитые выпуклыми гвоздями. Ограда была проломана, прямо перед сторожкой стоял небольшой танк; башня его была повернута вбок, и орудие направлено в парк. На башне хорошо был виден желто-черный крест, а две маленькие и злые фары уставились на сторожку. Это их свет и видела я через шаль па окне. По двору ходил часовой. Другой стоял у колонн.
Как мы узнали потом, гитлеровцы глубоко вклинились на участке Кореваново и выбросили здесь свой танковый десант.
Мы были теперь отрезаны от Москвы.
Утром в сторожку заявился пухлый рыжеватый немец с маленьким красным посом пуговичкой и совершенно розовыми бровями.
— Здраз-твай-ти! — старательно прокартавил он. Верно, в
его познаниях русского языка смешалось «раз-два три» и «здрав ствуйте».— Я есть денщик обер лептонапт Отто Штрунф, кото рый есть штаб ваш больший дом. Надо вода, надо дрова.
Пока тетя Ариша накидывала телогрейку и шаль, немец разглядывал нас с Игорем.
— Здоров-поживаешь, мальшык и девошка. Я иметь также малыпык и девошка. Зо упд зо! — Оп показал низко от пола рукой, потом немножко повыше.— Ви хейст? Звать имя?
Я назвала себя.
— О... Зима... Русский зима! Шреклпх... страшно... Хва
тать поз.
Оп громко засмеялся, выставив редкие зубы, и сделал пальцами около своего поса, словно взмахнул ножницами:
— Шик-шик... ноз нет. Зима.
— Нос боится отморозить,— тихо объяснил мпе Игорь.
И солдат ушел, покровительственно хлопая ладонью по спине тетю Аришу, которая повела его к колодцу.
Так мы оказались у фашистов. Двор усадьбы перегородили забором из колючей проволоки. Там всегда стояли часовые. Подъезжали юркие, низенькие серые машины с приплюснутым туловищем п длинным, узким, опущенным спереди мотором. Они были похожи па огромных принюхивающихся крыс. Выходили из машин какие-то офицеры. Солдаты что-то дважды гавкали. Офицеры вскидывали руки, как семафоры.
Мы старались пе показываться иа улице. Я видела, что Ко-ревапово оцеплено, тщательно охраняется,— о побеге нечего пока было и думать.
На другой день толстый денщик опять явился к пам сияющий и сказал:
— Скоро ехать дальше! — Подмигивая, оп махнул рукой по направлению к Москве: — Москва капут! Фью! — И он сделал в воздухе такой жест, словно зачеркивал что-то.
— Врет все! — зашептал мне Игорь.— Просто агитирует.
Все же это было самое страшное. Нам казалось, что фронт, перемахнув через моста, где мы находились, откатывал свой грохот все дальше и дальше к юго-востоку, все ближе и ближе к Москве. Но потом звуки фронта как бы остановились. Опп не удалялись и не приближались. Утром они были там, где были вчера вечером, и вечером мы услышали отзвуки боя па том месте, где раздавались они утром.
Днем гитлеровцы стали рубить старинную беседку и галерею
604
в парке. Тетя Ариша побежала жаловаться обер-лейтенанту. Часовой не хотел пускать ее, но она так шумела и наступала па часового, упираясь ему в грудь обеими руками в толстых вязаных варежках, что часовой в конце концов вынул свисток и вызвал старшего. Старший узнал, в чем дело, пожал плечами и пошел за обер-лейтенантом. Тетю Аришу подпустили к крыльцу. Она стояла там, сердитая, и кричала вслед ушедшему немцу:
— Это же разве можно такое допускать? Это же вам не просто чай пить беседка. Ведь это же старина какая! Тут сам Кутузов сидел, а вы под топор! Нет у самого если образования, так главного своего спроси, а пе самовольничай!
Па крыльцо медленно вышел длинноногий обер-лейтенант. В первый раз я его разглядела как следует. Оп был очень высок и тонок. Мундир у пего был как будто непомерно коротким, а галифе нависали очень низко, поэтому казалось, что верхняя часть туловища насажена па нижнюю отдельно. Тетя Ариша, немножко присмирев, стала объяснять ему, что усадьба эта историческая, что тут везде, куда пи кинь,— все старина.
Лейтенант стоял, поеживаясь, потирая застывшие пальцы, и неподвижно смотрел на руки тети Ариши. Потом оп согнулся, словно переломился, осторожно, двумя пальцами обеих рук, ухватил вязаные варежки, стащил их с тети Ариши, молча надел себе па руки, отставил их чуть в сторону, осмотрел критически и, пе глядя па старуху, вернулся в дом. А тетя Ариша так и осталась с протянутыми руками стоять перед крыльцом.
Глава 26
ЗНАКИ ЗОДИАК
К ночи нас выгнали из сторожки. Мы перебрались в маленькую пристроечку. Это была летняя кухня. Там стояла большая печь, по стены были тонкие, в одну доску, со щелями. А на дворе уже начинал лютовать декабрь. Выпал снег. Ночью у нас зуб на зуб не попадал от холода, хотя мы спали все вместе па печке одетыми, укрывшись чем только можно было. В кувшине на столе замерзла почью вода. Игорь стал кашлять. Я очень тревожилась, что оп опять разболеется.
С05
Л из чистенькой сторожки, где мы жили прежде у тети Ариши, доносился грубый хохот да пиликанье губной гармоники, па которой играл толстый денщик. За чем-то заходившая туда тетя Ариша вернулась, вся багровая от возмущения.
— Тьфу! — отплевывалась она.— А говорили, культурные! Ведь это что же такое?.. Глядеть только — и то с души воротит. Накурено, наплевано, не продыхнешь... А сами сидят телешом,
в одних штанах исподних, на плиту сковородку поставили и вшей в нее с рубашек трясут. Да еще какое баловство придумали! Друг па дружку с себя вшей сощелкивают. А мпе кричат: «Смотри, матка, в блошки играем. Рубль есть? Садись с нами...» Тьфу, с души воротит!
Утром Игорь, придя с улицы, прикрыл паше маленькое окошко старой газетой (шаль тети Ариши уже носил вместо кашпо денщик обер-лейтенапта), таинственно отозвал меня в сторонку и вдруг вынул из-под полы бумажку. Мы оба склонились над пей. То была партизанская листовка. В пей говорилось, что весь парод встал па защиту Москвы, защитники столицы твердо стоят па своих рубежах, а фашисты распространяют ложные, провокационные слухи о падении Москвы, и граждане пе должны им верить. Скоро придет час расплаты с немцами под Москвой...
Игорь сказал, что такие листовки были расклеены сегодня ночью па многих заборах и сараях Коревапова. И немцы бегают
кругом и сдирают их отовсюду.
Значит, паши действуют где-то поблизости, рядом, и среди ппх Роман Каштан. Я пе забыла, что оп сказал перед моим отъездом. Но как к нему было пробраться?
Я пока решила ничего пе говорить Игорю, но стала обдумывать, каким способом можно установить связь с нашими. Я ведь знала места, где мог быть Ромка.
Игорь тем временем еще и еще раз перечитывал листовку, шевеля беззвучно губами. Должно быть, заучивал наизусть.
— А немцы их везде уже посрывали,— огорченно произнес
он потом.
— Они посрывали, а мы с тобой их на место водворим,— шепнула я ему.— Раз уж попали сюда, давай хоть так действовать, Игорек. Согласен?
696
— Конечно, Сима! Давай действовать! — с восторженной готовностью согласился Игорек.— Знаешь, как мпе действовать охота! Только где ж мы их достанем! Одна только, да и та уже
порванная.
— А для чего пас с тобой Советская власть грамоте учила? Я вынула из стеганки свою бригадирскую тетрадку, выдрала
несколько страниц, плотнее завесила окно, проверила, хорошо ли приперта кочергой дверь.
— Иу, Игорек, бери карандаш. Быстро вдвоем перепишем, размножим. Только уж, пожалуйста, прошу тебя, без ошибок!
Мы взялись за работу. Переписывали по очереди: один писал, другой дежурил у окошка, следя, не подойдет ли кто из немцев к нашей пристройке.
Через три часа на деревьях, домах и заборах Кореванова болело не менее десятка маленьких листовок, мелко исписанных печатными буквами и приклеенных хлебным мякишем. Мы собрались уже идти к себе, но Игорек сказал, что оп сейчас вернется, и убежал куда-то.
Я пошла к усадьбе. Навстречу показался тяжелый немецкий грузовик. Посторонилась и сошла па обочину дороги, чтобы дать проехать машине. Да так и застыла там. На заднем борту кузова проехавшего грузовика белела паша листовка. Я даже успела прочесть первую строку: «К советским людям!»
Через несколько минут появился Игорек.
— Игорь! Это ты сообразил иа машину?
— Видала? — спросил оп, хитро прищурившись.— Здорово? Л что?.. Пусть сами развозят. Я за них беспокоиться пе обязан.
— Смотри, Игорь, чтобы этого больше пе было! Ты что, попасться хочешь?
— Ладно уж, пе буду,— протянул оп и, пытливо взглянув на меня, лукаво подмигнул: понимаю, мол, обязанность твоя такая — ругать меня, а сама небось довольна.
Поздно вечером мы пошли в нарк собирать хворост. И встретились там с Василием Жмыревым. Он, видно, поджидал пас.
— Слушайте, идите-ка сюда,— прошептал он, оглядываясь и подзывая нас к себе.— Вот что: слушайте, что я вам скажу. Тут с листовками этими может получиться форменная труба мне.
607
— Какими листовками? — спросила я, так и обмерев вся, по ^смев сделать удивленное лицо и осторожно тронуть локтем Игоря.
— Ну, будет тебе в жмурки-пряточки играть! — окрысился Жмырев.— Вам игрушки, а для меня может выйти ерунда окончательная. Немцы с обысками кругом ходят, а у меня под печкой эти ваши бумажки лежат.
— Какие бумажки? — изумилась я, на этот раз действительно ничего пе понимая.
— Стой, стой, Сима, я знаю! — вдруг догадался Игорь.
— Ну, эти... как их...— пояснил Жмырев,— которые на ост-рове-то зарыты были, гороскопы, что ли.
— А как же они к тебе попали?
—- Ну, как попали, как попали... Чего же тут долго разговаривать сейчас! Не время старое ковырять. Попали, и всё. Когда вы в прошлый год туда ездили, я часом подглядел. Вижу — копаетесь. Я думаю: чего это они там па острове роют? Взял меня интерес. Ну, я после на лодке сплавал туда и достал. Ерунда, в общем,— чего и закапывать-то было? Ну, думаю, для заведения приятного знакомства пригодится. А то больно некоторые чересчур гордые стали. А тут война началась. Все наперекувырк пошло. Я и забыл вовсе про эти дела. Хотел потом Игорю их вернуть — на шута они мне нужны! Ну, а он больной был тогда... А теперь, понимаешь, лежат они у меня под печкой. А свободно может быть обыск. Скажут еще — агитация. Меня в это дело пе путайте, а то...
— Л боишься, так уничтожь. Что тебя, учить надо? Зпал, как воровать...
— Что ты, Сима! — вмешался Игорь.— Зачем сразу уничтожать? Давай я лучше зарою, а потом, когда фашистов отсюда прогонят, мы достанем и прочтем и покажем всем пионерам, как они свои загадалки выполнили в тот год.
— Ну да, стану рисковать я с этими с вашими бумаженциями! Шут бы их побрал совсем! — накинулся на Игоря Жмырев.— Вот взял я их на свою голову!.. Я и забыл совсем про них. А тут полез за печку, а опи там.
— Ну, так сожги их, в конце концов! — посоветовала я.
— Зачем?.. Не надо! — негодовал Игорь.
608
— Да, «сожги»! — передразнил Жмырев.— Хорошо тебе говорить, а у нас в избе четверо немцев живут. Один больной, цельный день на скамейке лежит. Как я при иих бумаги жечь буду?
— Чего же ты хочешь от нас?
— А того хочу, чтобы вы их у меня забрали сами. Попадетесь — вы в ответе. Я и знать ничего не знаю. Скажу, подкинули. Пройдет дело — ваше счастье. Только я сам выносить пе буду. Тут через такую чепуху загремишь еще на тот свет.
— Ну что же, если он трусит, я пойду и незаметно возьму,— сказал нерешительно Игорь.— Можно мпе, Сима?
Я была в затруднении. Проще всего, конечно, было оставить «загадалки» под печкой у Жмырева. Но вдруг действительно будет обыск? Тогда Жмырев, конечно, не постесняется запутать нас, чтобы спасти свою шкуру* Фашисты к нам обязательно придерутся. Л как выпести паши «загадалки» .от Жмыровых? В конце концов мы решили так: Игорь завтра пойдет будто бы за молоком к Жмыревым и возьмет с собой бидон. А Васька скажет, что молока нет, и незаметно сунет ему в бидон наши документы. Конечно, никто не заметит. Ну, а мы сожжем их у себя, в печке у тети Ариши. «Только сначала прочтем»,— заявил Игорь.
Я все-таки очень волновалась, ожидая возвращения Игоря от Жмыревых. Его долго не было, и я места себе не находила от беспокойства. Дурак этот Жмырев! Вор и трус. От него можно было ожидать чего угодно.
Несколько раз порывалась я пойти к станции, навстречу Игорю. Но я понимала, что делать этого не падо. Сам Игорь сделает все один менее заметно. Наконец оп явился. Уже по бледной, по сияющей физиономии его я поняла, что все прошло благополучно. Как я накинулась на него!
— Ох, Игорек!.. Игушка, ты лягушка отвратительная! Ну что ты так долго? Совсем ты меня извел тут. Уж я себя ругательски ругала, зачем я согласилась и позволила тебе идти...
— Ну да, зачем,— усмехался, дуя на замерзшие пальцы, вылезавшие из рваных варежек, довольный Игорек,— сказала тоже! Знаешь, как я ловко все это обделал! Даже тот больной фриц, который у Жмырева в избе валяется, и тот ничего не
609
заметил. Знаешь, Сима, я думаю, мы лучше не сожжем, а почитаем и потом зароем где-нибудь.
Но этому уж я решительно воспротивилась. Я боялась, что немцы все же могли заметить, как Игорь всовывал бумажки в бидон. Да и Жмырев сам мог что-нибудь сболтнуть — веры ему у меня не было никакой.
— Нет, Игорек,— сказала я,— как пи жаль, а придется нам расстаться с нашими загадалками. Печка топится, давай сюда скорее, что принес. Сейчас не до игрушек.
Игорек вздохнул и стал открывать бидон, ворча, что все это совсем не игрушки, а пионерские документы и жечь их — это уж последнее дело. Я взяла у него из рук бидон, холодный и уже сразу запотевший, и поставила на шесток. Потом я закрыла газетой маленькое окошечко, глядевшее во двор, плотно прикрыла дверь и задвинула кочергу в ручку двери, чтобы нельзя было открыть.
Перевернув бидоп вверх донышком, я вытряхнула оттуда свернутые в трубку бумажки. Они вывалились из бидона, пожелтевшие, пахнущие сыростью, испещренные бурыми пятнами.
Мы оба с Игорем склонились над ними, с нежностью перебирая бумажные листки, рассматривая слинявшие, выведенные цветными карандашами знаки Зодиака, и наспех пробегали разлинованные, аккуратно исписанные странички.
Первой попалась «загадалка» со знаком Водолея — Дёмы Стриж а ков а.
«Я загадал, что в учебном 1940/41 году:
Научусь понимать природу и Тургенева.
Запомню наизусть не мепее пяти стихотворений Маяковского.
Приучусь выступать на сборах (короче).
Посмотрю пе менее трех спектаклей в МХАТе и прочту биографию Станиславского.
Напишу «Историю нашей улицы» для конкурса пионеров «Москва — сердце Родины».
Сделаю пе менее двенадцати больших, хороших дел (общественных) .
Поправлюсь в лагере иа три кило».
610
А вот почерк Люды Сокольской, значок — Весы:
«Активно стану помогать отряду в школе. Добьюсь доверия Симы во всем.
Налажу отношения с В. М. (Скорпионом).
Полюблю за этот год серьезную музыку больше, чем танцы. Вообще стану меньше думать о внешности. Забуду навсегда Зину Н. из 8-го «Б».
Перестану бояться трудностей и препятствий в жизни, трусить темноты и мышей (за крыс в этом году еще не ручаюсь) ».
Несмотря па то что в пристроечке пашей, после того как я закрыла газетой окошко, стало почти совсем темно, я все же заметила, как покраснел Игорь, когда я вытащила из кины бумажек листок, исписанный угловатым, неровным почерком. Сверху стоял знак Козерога. И я прочла:
«Я загадал себе п твердо решил, что в учебном 1940/41 году:
Начну регулярно заниматься утром гимнастикой и сдам на пионерский значок ГТО первой ступени.
Буду хорошим пионером и выполню все задания в от
ряде.
Начну с этого года готовиться в комсомольцы, чтобы заранее развить свою стойкость и дисциплину. Достану и прочту книги про великих революционеров. А также про Чкалова. Стану брать с них пример.
Не буду (тут было сверху вписано: «почти») иметь замечаний от Симы.
Пойму как следует устройство всего неба. Прочту все книги, которые даст по астрономии Сима.
Научусь сочетать фантазию с тем, чтобы пе врать.
Решу определенно, кем быть в жизни, на кого учиться после школы (на астронома, пограничника или автокопструк-тора).
Стану выдержанным и у всех людей уважать личность. Начну уважать девчо... (зачеркнуто) девочек, относиться к ним по-товарищески и больше не считать их всех балаболками (кроме Шурки Т. из 5-го «Б»).
Выработаю твердый характер и исправлюсь по арифметике, чтобы иметь в году по этому предмету «хорошо».
G11
Последнее слово было сперва подскоблено, потом зачеркнуто и написано еще раз твердой рукой.
— Смотри, Игорек,— проговорила я,— а ты ведь как будто немало выполнил из того, что загадал себе?
— Ну Сима,— смущенно пробормотал оп,— не все уж так, как задумал. Правда, насчет гимнастики и по астрономии — это у меня сбылось. А вот в смысле фантазии я все еще немного невыдержанный. Верно, Сима? Но я хотел это окончательно загадать как раз па следующий год.
Нот, не до того мне сейчас было, чтобы проверять, выполнили ли мои пионеры свои «загадалки». Но когда я теперь, в холодной, промороженной пристройке, перебирала эти бумажки, освещенные шатким пламенем печи, па нас пахнуло чем-то таким далеким, родным и теплым, что у меня сдавило горло... Как они там, мои ребята, зодиаки мои, без меня в далеком уральском интернате? Что они сейчас делают? Простили ли они мпе бегство, получив мое письмо? Верно, им и в голову пе приходит, что в эту минуту их вожатая тихонько проливает слезы над «загадалками» пионеров 5-го «А», а за тонкой дощатой стеной слышится лающая немецкая речь и декабрьский снежок нехотя ложится на отнятую у пас врагом землю.
— А сейчас, Игорек, придется все это в печку.
— Сима! — Игорек лег грудью на бумажки, собрал их под себя, заслоняя руками, закинул голову, снизу умоляюще поглядывая мне в глаза.— Сима, дай я лучше спрячу! Я так спря
чу, что никто...
— Нельзя, Игорек, ты пойми...
Оп тяжело опустил голову и, сам пе двигаясь с места, дал мпе взять бумажки. Я собрала все листочки вместе, сжала их в руке и бросила в огонь.
Они вспыхнули. Пламя разом охватило их, и печная тяга быстро перелистала, развернула странички. На мгновение мы снова увидели знакомые значки, а потом пламя опало, обуглив
шиеся листочки чуть слышно зашелестели, опадая черным пеплом с золотой, раскаленной каемкой по краю, которая быстро пожирала остатки испепелившихся страниц. Затем, сперва став красной, погасла, остыла и эта кромка, и только маленькая кучка слабо шевелящегося, уже серого пепла, осталась от на
612
ших «загадалок». Игорек смотрел прямо в огонь пе мигая, только губы себе кусал. И потом кулаком осторожно провел по щеке, под глазом.
— Пу что ж, Игорек,— сказала я ему,— ну что ж делать! Вот горят наши загадалки. Но ведь то, что мы загадали в них, все давно уже исполнилось. И никаким огнем из нас этого не выжечь. Разве можно спалить то, что мы вообще себе в жизни загадали?! Ничего, Игорек, сгорели только бумажки. А у пас внутри все цело. Верно? Мы еще пе то загадаем! И у нас еще не то сбудется, вот увидишь! Вот ты так рассуждай.
— Я рассуждаю, Сима,— тихо согласился со мпой Игорь.— Я рассуждаю,— повторил он, словно решая на уроке вслух за-дачку,— я рассуждаю, только все равно жалко...
Весь день он ходил грустный, а потом сказал, что у него болит голова, и забрался па остывавшую печь. Я накрыла его всем, что у пас было. Но он все вздрагивал, кашлял и никак пе мог согреться.
На другой день оп поднялся бледный, с сизыми кругами под глазами. Я видела, что оп опять заболевает. Л у нас было очень плохо с едой — одна мерзлая картошка, небольшой запас которой еще сохранился у тети Ариши. Я видела, что так Игорь долго не протянет. Все тоньше делалась у него шея, какие-то нехорошие тонн легли вокруг губ, ставших совсем серыми, и огромны были глаза, которые теперь, казалось, занимали пол-лпца. То н дело его начинало трясти.
Надо было на что-то решаться. Но как бежать с больным, ос л а Севшим м а л ьчу га ном ?..
Дпем Игорек вышел во двор: все равно в пристройке пашой было еще холоднее, чем на улице. Вскоре он явился замерзший, долго тер щеки, грел руки у печки, по я чувствовала, что его взбодрило что-то. И в больших серых глазах его появился блеск, похожий на тот, что всегда освещал прежде лицо Игорька.
— Сима,— быстро оглядываясь вокруг, сообщил оп мпе,— знаешь, что я тебе скажу, Сима,— можешь верить, можешь не верить: фашисты сегодня не в себе, какие-то полоумные. Я тебе говорю! Сейчас там ходил, вижу через окно — этот пхний длинный всякие бумаги на столе собирает, связывает и в какие-то
613
ящики бросает. А пушки, слышишь, сегодня ближе бьют. И как пушка ударит, так этот длинный все в окошко посматривает. А потом машина подошла, денщик толстый и еще два солдата стали всякие вещи из дому выносить. И бумаги всякие и книги. Одну книгу толстую вынесли в синем переплете. А на нем знаешь что написано? Я прочесть успел: «Вся Москва на 1941 год». Я такую книгу у нас в Москве на Таганке, в Справочном бюро, видел. По пей эта самая справочная тетенька всё говорит про вокзалы, трамвай, кино... Я даже сперва испугался, как эту книгу вынесли. Думаю: вот это так да! Уж не в Москву ли они отправляются, раз с собою все справки берут? А потом вижу еще — выносят опять разные книги. А одна еще толще, и написано: «Весь СССР». Ну уж, я думаю тогда, Сима, это что-то пе так... Им п всей Москвы сроду не видать, а уж они себе «Весь СССР» загадали. А главное, я вижу, Сима, они все какие-то перепуганные. Все торопятся, друг на дружку тыкаются, к телефону бегают и всё в ту сторону поглядывают, где пушки стреляют. И знаешь, Сима, бумажки собирают да в печку, в печку! Вот и им жечь в печке теперь приходится. По-моему, Сима, опи определенно драть собираются отсюда. Пускай знают!.. А машины-то все едут совсем не в ту сторону, где Москва, а как раз наоборот. Вот ты выйди, Сима, да по
смотри, если не веришь.
Он закашлялся, полез на печку.
— Я что-то застыл весь сегодня очень. Вот немножко полежу, обогреюсь, а потом опять пойду. Уж я там вызнаю, в чем
дело.
Глава 27
ДЕКАБРЬСКАЯ НОЧЬ
На дворе уже темнело, когда я вышла посмотреть, что происходит в усадьбе. Холодный ветер бросил мне в лицо колючую снежную пыль. Где-то, как будто очень близко, ухали орудия. Мне показалось, что они сегодня бьют ближе и словно по в той стороне, где слышалось вчера, чуточку южнее. А может быть, просто ветер сегодня повернул.
614
Во двор то и дело въезжали машины, из них выскакивали офицеры, скрывались в подъезде дома, быстро возвращались обратно, и машины, взяв с места большую скорость, воя и гремя цепями, выезжали со двора. Я видела несколько раз, как все, кто находился на дворе, приостанавливались, замолкали и долгое время смотрели в ту сторону, откуда доносился какой-нибудь особенно гулкий орудийный удар. Потом все, словно встрепенувшись, налипали еще быстрее грузить в машины ящики, чемоданы, бумаги... Двери в подъезде дома были распахнуты настежь. И никто их не прикрывал, впуская холод в комнаты. G окоп большой гостиной были содраны шторы.
Нет, ей-богу, Игорь, кажется, был прав: они собираются драть отсюда. Вот тебе и «Вся Москва», вот вам и «Весь СССР»! Видно, не те справки, какие они ждали, выдали пм сегодня... Я еще боялась поверить тому, что немцы собираются бежать отсюда, по радость уже робко пробиралась в сердце, полное смятения.
Толстый денщик, кряхтя, вынес большие чемоданы и погрузил их на подъехавшую машину. Потом на крыльце появился длинный обер-лейтенант в шинели с поднятым воротником; па руках у него были варежки тети Ариши, я их сразу узнала по красным полоскам. Шею оп обмотал толстым шарфом, похожим па купальное полотенце. Офицер что-то приказал солдатам, и они стали таскать охапками солому и обкладывать ими старый дом. Офицер вернулся обратно в комнаты, а солдаты все продолжали носить солому.
Очень быстро темнело, но за парком, по направлению к станции, небо стало багровым от близкого зарева. Порывы ветра доносили оттуда какие-то вскрики, журчащий треск огня. За верхушками деревьев парка в черном декабрьском небе роились искры. Я поняла, что горела станция. А сейчас немцы собираются зажечь Кореваново. Солдаты, обложив соломой старинные колонны, террасу, тащили охапки к сторожке и к нашей маленькой пристройке. Другие чем-то мазали степы дома. И в морозном воздухе запахло пе то скипидаром, но то керосином.
В это время на крыльце снова появился длинный обер-лейтенант. Он что-то крикнул солдатам. Двое из них, уже с фа
615
келами, за которыми волочились космы багрового дыма, подошли к дому. Я представила себе, как вспыхнет сейчас старинный дом, как обовьется пламя вокруг белых колонн, загорится сторожка, потом наша маленькая пристройка, где на печке трясется в ознобе больной Игорь. Что было делать? Как предотвратить все это? Полная непонятной решимости, я бросилась к крыльцу и оттолкнула одного из факельщиков — я уже сама себя не помнила от отчаяния.
— Что вы делаете! — закричала я.— Это же музей! Это же... Послушайте...
Я видела при свете качнувшихся факелов, как длинный офицер с ленивым любопытством прищурился в мою сторону. Солдат с факелом, которого я толкнула, схватил меня за руку и грубо оттащил в сторону.
И вдруг кто-то маленький разъяренно выскочил из темноты, кинулся в освещенное пространство к солдату и с разбегу обеими руками уперся в солдата так, что тот выпустил меня.
— Не трогайте вы ее!..
И я вся похолодела, узнав Игоря.
Солдат бросился к нему, но длинный офицер что-то крикнул и медленно, как бы нехотя ступая длинными ногами, сошел с крыльца. Он взял у солдата факел и с тупой брезгливостью рассматривал некоторое время Игоря.
— Что такое? — спросил офицер.
Он не спеша отдал факел солдату, снял с правой руки полосатую варежку и коротким движением от себя ударил Игоря но щеке внешней стороной кисти. Глаза Игоря налились слезами, розовыми от света факелов, он громко глотнул, но ничего пе сказал. Офицер медленно отвел руку направо, повернул ее открытой ладонью в сторону и тыльной частью нанес удар Игорю по другой щеке.
— Ну, может быть, ты имеешь желанье еще один раз повторять?
— За что вы его? — крикнула я офицеру.— Что он сделал?
— Дурак вонючий, черт, фашист собачий! — вдруг со злобой еле слышно прошептал про себя Игорь.— Чего вы деретесь? — проговорил он уже громко.
616
1 де-то позади хлопали выстрелы, а я бежала, я тащила за руку спотыкавшегося Игоря.
Офицер размахнулся и ударил Игоря теперь уже наотмашь. Игорек отлетел в сторону, поскользнулся в упал в снег. Я кинулась к Игорю, зажимая ему рукой рот. А он силился поднять
ся, отталкивая меня, и вызывающе-упрямо мычал мпе в ладонь сквозь зубы:
— И дурак... Все равно дурак, сто раз дурак! Пусти!
Обер-лейтенант шагнул к нему, схватил за шиворот, а дру-। ой рукой вырвал из заднего кармана своих брюк пистолет. Я бросилась, что-то отчаянно крича, отталкивая руку с пистолетом, стараясь заслонить собой Игоря. И вдруг в нескольких шагах от нас с силой и страшным свистом рассекло воздух. Слепящий удар потряс землю, отбросил меня в сторону. Раздался чей-то вопль, послышались всполошенные голоса немцев. Тотчас же скова тяжело охнула вся земля под пами, бешено рванулся отвердевший воздух, я опять повалилась па снег. И стало очень темно п тихо. Я почувствовала невыносимую боль в голове, и словно что-то обвалилось в моей памяти, пото
му что, когда я снова стала понимать, что происходит, вокруг нас были молчаливые высокие деревья. Где-то позади хлопали выстрелы, а я бежала, я тащила за руку спотыкавшегося Игоря, молча тянула его за собой. Над нами в морозном воздухе нет-нет да и цвиркало что-то и, как тяжелый жук сослепу, тыкалось, громко щелкнув, в ствол. И падала сбитая с дерева
ветка.
Кружилась от невыносимой боли голова, странно мягчели поги, и каждый шаг стоил мучительного труда. И хотелось лечь прямо вот здесь ничком и больше ни о чем не думать — пусть будет, как будет. Но я чувствовала в своей руке худенькую руку Игоря, мне все слышался какой-то топот сзади, и я помнила одно: я должна увести отсюда Игоря, я должна выбраться скорее с ним из этой ночи. И я шла, переставляя из последних сил отяжелевшие ноги; боль разламывала голову. Я останавливалась, ела холодный снег с веток и снова шла. Только бы уйти прочь от тех, кто остался там, сзади, с факелами, только бы выбраться из морозной тьмы, которую раскалывали грохочущие вспышки разрывов! Я шла, все чаще спотыкаясь, иногда падая на колени, приподымалась, вставала и вела за собой Игоря.
G13
Сима, я больше не могу идти...— вдруг тихо сказал Игорь и сел на снег. А потом повалился ничком.
Но я не выпустила другой его руки из своей. Я тянула Игоря к себе, силилась поднять его. Я шепотом уговаривала,
просила его:
— Игорек, встань, я тебя прошу! Ну, отдохни чуточек, и пойдем. Нет, я руку не отпущу... Вот так. Ну, отдохнул? Пойдем теперь. Тут где-нибудь наши близко... Идем. А то нас догонят и тебя убьют. Понимаешь, Игорек? Ну я тебя прошу, милый! Будь умницей. Ты же загадал, что будешь выдержанным. Помнишь?
Но он лежал, неловко вывернув поднятую руку, которую я продолжала крепко держать. Я знала, если я отпущу, у меня уже не будет сил нагнуться поднять его. Я чувствовала: если
нагнусь, голова моя, налитая словно расплавленным оловом,
потянет меня к земле, и я уже тоже не встану.
— Сима, ты иди,— услышала я.— Иди, Сима. Ты меня оставь. Я все равно больше уже не могу идти, а ты иди... Они тебя убьют, Сима... Иди, Сима, я правду говорю, иди...
И тогда я, стараясь не наклонять головы, держа ее чуточку запрокинутой назад, опустилась на тюлени и, перекинув через свое плечо руку Игоря, которую я так и пе выпустила, другой рукой уцепившись за толстую низкую ветвь дерева, поднялась и заставила подняться Игоря.
— Ты вот опирайся иа мое плечо,— слышишь, Игорек? — опирайся весь, крепче, по бойся. Ты только ноги вперед переставляй, а я уж тебя потащу, ты об этом не думай, не твоя забота...
Я чувствовала, как Игорек изо всех сил старается пе опираться на мое плечо. Но его всего сотрясал озноб. Оп дрожал, задыхался и все сползал с моего плеча, все бормотал мпе в ухо:
— Честное слово, Сима, иди лучше одна, пусти меня...
— Игорь,— сказала я ему,— перестапь болтать ерунду! Слышишь, Игорек? Помнишь, мы с тобой говорили «об серьезных вещах»? Вот я тебе сейчас скажу, Игорь, одну серьезную вещь... Стой минуточку! Дай отдышусь... Вот так постоим... Нет, пет, ты не садись! Вот так, обопрись спиной о дерево. Поюди, что я хотела сказать тебе?
619
Ты хотела.., об серьезных вещах,— еле слышно отвечал Игорь.
— Да... Так вот слушай, Игорек... Я скажу тебе серьезную вещь: я хочу, чтобы ты был. Я тебя не брошу. Никогда! Понял? Ни за что! Сколько бы ты ни болтал глупостей, я не могу тебя бросить. И ты только подумай, Игорек: что бы я тогда сказала капитану Малинину?.. Ну, отдохнули? Пошли.
— Ох, Сима, какая ты...— услышала я за своим ухом и почувствовала на своей шее горячее, срывающееся дыхание Игоря.— Ты сама не знаешь, какая ты, Сима...
— Нет, я знаю, какая я Сима. А ты молчи, Игорек! Ты не дыши ртом, молчи!
Да, я знала, какой я должна была быть в эту ночь! Я хотела быть такой: смелее, чем когда бы то ни было, сильнее, чем все мои силы, вместе взятые, потому что их оставалось совсем немного, а идти надо было далеко. Мне нужны были силы на двоих, со мной был Игорь, сын капитана Малинина. А я обещала капитану быть всегда вожатой для его сынишки. Будь уверен, Игорек, твоя вожатая не бросит тебя одного в этом лесу. Будьте спокойны, капитан Малинин: я доведу вашего сына до своих.
Наверно, меня очень шатало, потому что я то и дело стукалась о деревья то одним, то другим плечом. Я шла, стараясь определить свой путь по звездам. Пусть хоть тут пригодятся мне мои звездные знания. Снег перестал идти, тучи разошлись. Над нами вызвездило. Я уже давно нашла Полярную звезду и, так как местность была мне немного знакома, взяла направление в сторону водохранилища. Может быть, мне удастся разыскать Ромку Каштана. Я помнила место, которое он мне назвал перед моим отъездом из Москвы в Кореваново.
Все, что происходило дальше, путалось с тяжелым, иногда оглушительным бредом, в который я, очевидно, впадала, продолжая идти. Где-то за горизонтом полыхал бой. Иногда разрывы вырывали кусты совсем поблизости от нас. Игорь что-то спрашивал меня, с трудом шевеля губами, но я не помню, что я ему отвечала.
620
И потом — большая поляна, белая от снега, залитая лунным светом. И вот мпе кажется, что я уже не иду, уже не земля, а пол вагона-теплушкп ходит подо мной... Нет, это качается земля под моими ногами, и от меня уходит поезд, стучат колеса, а вагон высокий, и что-то кричит мне Курбан, и ржут, топочут сверху лошади, а я несу на своем плече тяжко сползающего Амеда. «Су, су, воды!» — просит Амед. «Су, су, воды!» — шепчут травы и сухие листья. Но не догнать мне поезд, не подняться в вагон...
И когда по снежному полю, залитому холодным сиянием луны, мчатся навстречу нам всадники с гортанным криком «Иогее!», а на головах их — косматые шапки, я не верю, что все это происходит уже на самом деле, а не во сне. Все ближе и ближе кони, я, боясь еще поверить, но уже сердцем чуя, что это не сон, а правда, делаю навстречу два последних шага. На,
621
третий шаг у меня уже не хватает сил, ноги у меня подгибаются, я тяжело валюсь па колени, держа на плече руку Игоря. Всадники окружают пас.
— Товарищи! — кричу я им снизу.— Игорь! Это паши... Товарищи, вы не из части Павлихина?
— Павлихина,— отвечают мне, и я слышу знакомый выговор,— Павлихина. Кто такая будешь?
— Салам! Здравствуйте! Салам, джигиты! Амед Юсташев не с вами?
Тогда вдруг вперед вырывается высокий копь. В лупном свете он кажется бронзовым. Он заезжает круто вокруг меня, словно отгораживая нас с Игорем от всего страшного, что осталось позади, там, за лесом. Я вижу косматую шапку за вскинутой красивой головой копя.
— Дюльдяль! — шепчу я.
Всадник резко склоняется ко мне с седла, лунная тень от черной косматой шапки закрывает ему все лицо. Сильная рука рывком вскидывает меня с земли на коня. И я узнаю совсем рядом с собой лицо старого Курбана.
— Спма-гюль! — бормочет он и, прижав мою голову к своему плечу, осторожно гладит рукой мой висок.
— Курбан, Курбан! — повторяю я и смеюсь от радости.
А Игорь, которого поднял на седло другой всадник, все
спрашивает, я слышу:
— Дядя, это место уже паше? Да? Это земля обратно взятая? Это наша земля?
— 0 Сима, Спма-гюль! — бормочет Курбан.
— Курбан, где Амед? — спрашиваю я, чувствуя что-то не
ладное.
И мпе становится страшно: почему под Курбаном сегодня скачет Дюльдяль? Я чувствую, как бережно и крепко прижимает мою голову к своему плечу Курбан. И вдруг что-то горячее смачивает мне щеку. От неожиданности я приподнимаю голову, и то, что я вижу, тяжело поражает меня: старый Курбан беззвучно плачет. Слезы катятся по его скулам, по крыльям горбатого носа, набегают па висячие усы. Отпустив мою голову, оп срывает с себя мохнатую шапку и вытирает ею свое лицо и снова плачет, уткнувшись в нее.
622
— Такой джигит был!.. Умный такой! И сердце такое имел, как орел! Сам пошел. Хотел сам. Ой, Амед-джан...
Мпе хочется знать все, но у меня нет слов, нет голоса, чтобы спросить.
— Курбан! Когда же это, как? — наконец говорю я, сама себя не слыша.
— Немец хотел шоссе брать, па Москву идти. Мы рейд делали. Большой бой получился. Амед в бою первый был. Разведку делал. Одного срубил, второго, третьего... Пять человек. Потом его пуля взяла. С коня упал... Теперь нет больше Амеда. Много пет. Табашииков был,— помнишь, веселый? Нет Табаш-пикова... Кербаев Аман был. Тоже пет... Э, Сима... Какой джигит был! Ах, Сима-гюль! Другой человек ие знает — ты знаешь, я знаю, Красная Армия знает, какой был Амед-джан...
Оп снова крепко прижимает к своему плочу мою голову, придерживая за висок, ласково и печально говорит об Амеде. И закрытыми веками мокрых глаз, похолодевшими щеками я чувствую, как он бережно гладит меня по лицу своей шапкой.
Амед, Амед, милый, верный товарищ, как мало досталось нам дружить с тобой! Какая короткая у нас была дружба! II я
плачу, горько и молча плачу, зарывшись всем лицом в душную косматую шапку Курбана. А под нами, то тревожно всхрапывая, то нетерпеливо пробуя копытом снег, тихонько ржет, слыша имя хозяина, осиротевший Дюльдяль...
Глава 28
„ЗЕМЛЯ44 И „МАРС’4
— Марс!.. Марс!.. Я — Земля!.. Марс! Я — Земля... Я — Земля...
Я прихожу в себя, по мпе кажется, что тяжелый сои этой ночи продолжается. И вдруг я вспоминаю, вспоминаю все... Нет, это пе сон. Это действительно было: и мечущиеся факелы, и длинный немец с пистолетом, и бесконечный лес, и разрывы, и все то, что я узнала от старого Курбана иа сверкавшей под лунoii поляне.
— Марс!.. Я — Земля!.. Отвечайте, отвечайте!..
623
В землянке, освещенной трофейной коптилкой, сидят па черточках у аппарата два командира. И радист каждые две-три минуты усталым, однообразным голосом твердит в микрофон:
— Марс, отвечайте!.. Отвечайте, Марс! Я — Земля!.. Я — Земля!.. Перехожу на прием, прием!
Но «Марс» пе отвечает. Всю ночь нет связи с «Марсом». Последняя весть, что пришла оттуда,— это было сообщение, что немцы готовятся взорвать плотину и шлюз. Так передал с «Марса» из-за спины немцев Роман Каштан. И тогда ударила па Кореваново, отрезая немецкие штабы от саперов, минировавших плотину, конница генерала Павлихина.
— Марс!.. Отвечайте... Марс! Я — Земля... Отвечайте...
По молчит «Марс». Значит, и Ромка, веселый, никогда пе унывающий, бесстрашный Ромка, все умеющий сдобрить шуткой, погиб в эту почь? Он был за спиной у немцев со своей радиостанцией, вызвал к вечеру огонь, оп дал указания артиллерии, чтобы били вдоль водохранилища. Л сам остался там, чтобы направлять огонь. Остался в самом пекле, в огненном фокусе этой неумолчно гремящей декабрьской ночи, смысл которой станет для нас ясным позднее.
Я все время впадаю в забытье. Голова у меня налита болью. Я трогаю ее, и пальцы нащупывают бинт перевязки. Погодите, что это было?.. Это еще когда паша артиллерия накрыла немцев и снаряд ударил во двор Коревапова...
— Лежите, лежите спокойно, девушка,— говорит женщина в белом халате поверх тулупчика п что-то делает с моей головой.
А из угла но-прежпому доносится:
— Марс! Вызываю Марс... Марс, отвечайте... Я — Земля... Я — Земля!.. Перехожу па прием... Пррием, прррием!...
Скорей бы кончилась эта почь, скорей бы все это кончилось! Но тянется почь. Идет и долго еще будет идти война.
А на противоположной скамейке у другой стены землянки
кто-то неспешно п тихо полусонным голосом рассказывает солдатскую легенду, может быть сегодня только сложенную бойцами под Москвой:
— Ну, значит, видит этот генерал, что не сдержать ему
’624
немцев, звонит по прямому проводу в Москву. «Так, мол, п так. Несу большие потери. Не могу больше сдержать, прорывается немец по шоссе». А из Москвы говорят: «Подержитесь, лично вас просим, еще сутки. Сутки еще выиграть надо. Тут у нас за эти сутки так все образуется, что будет вам завтра безусловно подмога. Но сегодняшний день сами держитесь». Дерется наш генерал эти сутки, держит рубеж. Через сутки уже пет никакой возможности удержаться. Опять звонит по прямому проводу: «Сутки выстоял, слово свое Москве сдержал. Больше пе могу. Рвется немец к Москве. Жду обещанной подмоги». Отвечает Москва: «Первым делом спасибо вам, что слово держите. А теперь доложите, сколько вам танков надо, чтобы па этом участке немцев сдержать?» Тот прикинул: «Да акту к пятьдесят минимум, никак не меньше». Москва говорит: «Минуточку, сейчас мы тут свое расписание поглядим». Посмотрели там у себя и отвечают: «Берите на ваш участок двадцать штук и больше пе просите». Получил этот генерал двадцать танков, поднатужился, отстоял с ними шоссе. Л еще через день его к проводу сама Москва вызывает: «Товарищ генерал, а сколько вам танков требуется, чтобы как следует па вашем направлении по немцу ударить?» Подумал тот генерал, хотел попросить полсотип, да вспомнил вчерашний разговор, говорит: «Да тут пе меньше танков сорока нужно». Л Москва ему: «Это пе размах, товарищ генерал: сорок танков для удара — это пустяк. Даем вам двести танков, а завтра получите еще триста. Борите. Теперь время!» Ну, и ударили наши! Бот немец от Москвы и покатился. Теперь погонят его...
— Кто же это все так разузнал? — сомневаются в углу.— Откуда это известно? Разговор-то никто тот не слыхал!
— Да спроси бойцов,— обижается рассказчик.— Бойцы знают. Народу все известно.
А в углу всё спрашивают, уже безнадежно п привычно:
— Марс... Я — Земля... Отвечайте, Марс...
Прикорнул возле меня усталый, укутанный в чью-то стеганку, вздрагивающий во сне Игорек. Далеко где-то погромыхивают орудия.
И вдруг кричит радист в углу:
— Марс?! Слышу вас! Слышу вас, Марс! Я — Земля! Да
21 Библиотека пионера. Том I
625
вайте, давайте текст шифром... Перехожу на прием... Пррием, прррием!
И слипающимися от бессонницы, изнуренными, но счастливыми глазами глядит на всех:
— Отозвался Марс!.. Живой!..
Значит, есть там жизнь, на «Марсе»...
Глава 29
МОЖАЙСКИЙ ЛЕД
«В последний час. Провал немецкого плана окружения и взятия Москвы. Поражение немецких войск на подступах Москвы...»
Какие слова! Какие слова! Только послушайте!
«6 декабря 1941 года войска нашего Западного фронта, измотав противника в предшествующих боях, перешли в контрнаступление против его ударных фланговых группировок. В результате начатого наступления обе эти группировки разбиты п поспешно отходят, бросая технику, вооружение и неся огромные потери... Хвастливый план окружения и взятия Мо
сквы провалился с треском».
Это сообщение я слышала уже в госпитале, в Москве.
Долго вспоминала я ту огненную декабрьскую ночь, когда меня в полубеспамятстве Курбан довез до землянки и Игорек, которою держал иа скакавшем рядом копе другой павлихинец, все спрашивал, все-то спрашивал: «Дядя, вы только скажите, это место уже паше? Да? Это земля обратно взятая? Опять наша?»
Игорек в Москве быстро поправился.
Он жил в нашей квартире с майором Проторовым и часто навещал меня этой зимой.
Приходили письма от Ромки Каштана, который ушел в войска связи па фронт. Писали мне мои пионеры с Урала. Скучали о Москве, сообщали о своих тамошних делах.
А мне все спились та декабрьская ночь, Амед и конник п-павлпхинцы, скачущие в косматых шапках на белой поляне, льдисто сверкающей под луной.
626
Я выписалась из госпиталя к весне. И мне захотелось в первый хороший день пойти посидеть на Новодевичьем кладбище, у памятника Расщепею. Со мной, как всегда, увязался И горек.
Голубое весеннее небо сквозило через розоватое каменное кружево на широких башнях монастыря. Пели птицы над могилами. Пробилась нежная и робкая трава около гранитного памятника из строгого, непреклонного камня лабрадора.
А потом мы вышли на берег Москвы-реки. День был ясный, но с реки тянуло холодом.
Шел можайский лед.
И вдруг Игорь, тронув меня за руку, показал куда-то пальцем.
Среди реки, спираемое другими глыбами, медленно вращаясь, плыло ледовое поле. Снег стаял с него, обнажив ряды кольев, перевитых колючей проволокой. Что-то вспухшее, в зеленой шинели, лежало там. Перевернутая пустая каска вмерзла рядом в трухлявый лед, который теперь протаивал под ее тяжестью. Кружилось над льдиной вороньё.
Шел можайский лед.
И по реке плыло последнее видение московской осады. А с берега уже отгребала лодка, лавируя между льдинами. На носу стоял человек с багром, готовый зацепить льдину, отбуксировать прочь и не пустить в черту города даже останки того, кто хотел, барабаня кригсмарш, шагать и топать по Москве...
Шел можайский лед.
Г л а в а 30
ДАЙТЕ СВЕТ!
(Эпилог)
Проходят еще три весны, три военные весны.
Я давно оправилась, хотя иногда, когда я очень устаю, еще проступают боли в затылке. Это не мешает мпе много заниматься. Я посещала курсы и сдала экзамены за среднюю школу, а потом поступила в университет.
627
Давно уже вернулись в Москву мои всё мне простившие пионеры, но с ними мы теперь видимся не часто — только в дни занятий моего кружка в Долю пионеров да еще в госпитале, где мсш пионеры навещают лежащих там подмосковных ребятишек, искалеченных фашистами. Со мпопшп из этих ребят я сдружилась еще в ту кору, когда сама лежала там после контузии. Одиш вид их сперва заставлял меня но раз убегать из палаты и тихонько реветь где-нибудь в уголке. Ио я заставляла себя возвращаться. Я занималась с ними, рисовала им, читала, рассказывала о земле к небе. Пригодился тут и мой опыт пионервожатой. Навсегда запомнилось мне, как я однажды рассказывала о звездах и вдруг десятилетняя девочка из недав но прибывших тихо и с потрясшей меня печалью сказала:
— Л я уж никогда звездочек не угюжу...
И худенькая, ослепшая от ранения девочка упросила меня счце рассказать что-нибудь о звездах. Ей важно было слышать о них, вспомнить пх н знать, что звезды uo-нрсжнсму светят.
И все эти три года я не прекращала работы в госпитале. Л потом, когда вернулись паши школьники, посоветовала и им взять шефство над ребятами нз госпиталя.
Я учусь в университете, па астрономическом отделении физико-математического факультета. И очень увлекаюсь работами Тихона о растительности на Марсе. Отсутствие в спектре атмосферы Марса полосы поглощения хлорофилла, присущей лиственной растительности, теперь уже ко угнетает меня. Я ко склонна верить мрачным утверждениям Лрреиьуса и готова разделить мнение тех, кто предполагает, что «пришельцев с Земли встретят па Марсе дружественный шум хвойного бора...».
Уже большая выросла тонконогая, похожая на белого жеребенка березка, посаженная мною на могиле Лмеда, близ водохранилища. За ней ухаживает тетя Ариша и присматривает сам Иртепьев. Оп пишет теперь учебник для суворовцев.
Давно приехали из эвакуации мои родители. Вернулся из армии после ранения отец Игоря, подполковник. Опираясь па толстую палку, прихрамывая, ои тотчас же пришел к нам, взволнованно обеими руками тряс мою руку, молча, пе находя сперва слов, а потом сказал мне так много хорошего, что мама
628
растрогалась до слез, а я ио знала, куда мне деться от смущения. Должно быть, Игорь очепь уж расписал ему наши приключения в памятную декабрьскую ночь... Я виновато пыталась объяснить подполковнику Малинину, что ничего такого особенного не было и вообще мпе решительно не удалось совершить во время воины ничего героического.
Но подполковник сердито прервал меня:
— Пустяки вы говорите, Сима, извините уж меня... Победа — это великий труд. Подвиг всего народа, Сима! Л разве миллионы людей, которым даже выстрела близко пе довелось слышать, не участвовали в войне, нс разделят всеобщей славы? Помните, Сима, наш разговор осенью в сорок нервом году? На Красной площади, у Мавзолея? Помните? Сберечь заветное? Ведь за это же мы и воевали. И вот вы мпе Игоря помогли сберечь. Да, да, пожалуйста, я все знаю, молчите! Матери, учителя, вожатые — их подвиг в войне вели к. Они пам помогли памп отвоеванное, самое заветное уберечь!..
И вот наступает 30 апреля 1945 года.
Паши войска ведут бон ужо в самом Верлппе. Игорек достал где-то план германской столиды (боюсь, что оп выдрал его из Энциклопедического словаря) п щеголяет названиями берлинских улиц.
Л мпе в этот день исполняется двадцать лет.
Ко дню моего рождения приехал в Москву Гома Каштан. В звездном календаре он все еще разбирается плохо, по день 30 апреля никогда по пропустит. Гома стал шире в плечах, по мало изменился. Страияэ только видеть на его лице гвардейские усы; впрочем, он обещает их вскоре сбрить.
II вечером 30 апреля, в день моего рождения, мы поднимаемся с ним па знакомую нашу крышу. Сегодня как раз в Москве должны снять затемнение и убрать светомаскировку.
Как тщательно отмывали у нас сегодня в доме окочпые стекла! Какие красивые занавескп-гардпны снова, появились еще днем! Дворники обтирали любовно лампочки домового освещения — пусть светят во всю силу, нс таясь, пусть ни одни лучик не пропадет сегодня! Задрав голову, волоча длинные лестницы, ходят внизу озабоченные фонарщики. Опп вы
глядят самыми важными людьми на сегодняшних улицах. Наш комендант Ружайкин весь день бегает по двору, командует дворниками, которые поднимают на фасаде дома гирлянды лампочек для иллюминации. А мальчишки во главе с Игорьком тащат по двору, сваливая в углу, вороха пыльных, сегодня уже никому не нужных сиппх штор. Слышится снизу крепнущий басок Игоря:
— Даешь растемнение!
Потом ребята тоже поднимаются к нам па крышу. Мы все с нетерпением ждем вечера. А он не спешит, медлительный и теплый. Лениво, томно спускается он с ясного неба на землю. И мы стоим вместе с Ромой Каштаном и нашими мальчиками на крыше и молча следим за тем, как в сгущающейся синеве зажигаются огни столицы. Вот вспыхнуло одно окно, потом другое, и засветилась вся Москва. Стремительно бегущими пунктирами мгновенно рассыпались огни над Москвой-рекой и повто-рилис!> в ее зеркале. Словно серебряные луны, повисают над улицами новые большие фонари. Вчера еще темные, ущелья улиц сегодня превращаются в русла светоносных рек. Это шоферы там, внизу, на улицах, сняв маскировочные заслонки с автомобильных фар, дали «большой свет». Сияют глазищи многоэтажных домов. Светлоглазая, выстоявшая, победившая Москва миллионами своих лучистых очей глянула в теплую предмайскую ночь.
А вдали, над башнями Кремля, все полнее, все ярче наливаются алым огнем звезды, не всходившие над Москвой тысячу четыреста семь ночей...
Мы стоим на крыше нашего дома, я и Рома Каштан, встречая вернувшийся вольный свет Москвы. И мне кажется, что сердце мое, колотящееся от необыкновенного счастья, тоже излучает какой-то теплый, веселый свет...
— Пойдем, Рома, пройдемся. Давно мы не ходили с тобой вечером по светлой Москве,— предлагаю я и протягиваю ему РУку.
— Давно мы не ходили с тобой, Сима,— говорит Рома.
И, взявшись за руки, мы идем к лестнице.
Мальчики двинулись было за нами, но Игорь деликатно отзывает их, и они остаются на крыше.
630
* * *
Остановимся, дорогой читатель, тут и мы.
Записки Симы Крупицыной, начатые ею ровно семь лет назад, 30 апреля 1938 года, этим днем кончаются.
Вот они идут вдвоем, взявшись за руки, Сима и ее верный друг Рома Каштан. Они идут по светлой, просторной Москве, и город гостеприимно раскрывает перед ними снова засиявшие просторы своих улиц. Им обоим еще надо так много сказать друг другу! Не будем мешать. Пусть идут уже без нас. Пусть затеряются в огнях и улицах весенней столицы. Таких, как они, немало сегодня в светлооком городе Москве.
Пожелаем им верной и ласковой дружбы, в последний раз поглядим им вслед и тихо закроем за ними книгу.
Москва. 1943—1947
О К А С С И Л Е
Перед вамп книга Льва Абрамовича Кассиля «Великое противостояние». Сам автор назвал ее «большой повестью». Для меня она — роман. Первую часть книги мы, тогдашние ребята, чхгталн еще до войны па страницах журнала «Пионер», а вторую — после войны, когда вернулись с фронта.
Книга эта удивительная. Написанная в годы предвоенные, она не только предвосхитила события последующих лет, но и осталась современной сегодня. Разговор о патриотизме, о любви к Родине, которая присуща нашему народу с давних времен, сочетается в ней с разговором об отношении к искусству.
Сима Крупицына — главная героиня этой книги — отнюдь пе артистка. Она ваша ровесница, московская школьница, которую неожиданно пригласили сниматься в кинофильме об Отечественной войне 1812 года. По истории вы помните, что эта трудная война над наполеоновскими полчищами закончилась полной победой нашего народа. Неожиданные волнения и переживания Симы, ее первое приобщение к искусству кино, а через пего и к нашей славной истории,— это главное в повести Кассиля. Среди многих персонажей этой повести особенно важен образ режиссера Расщепея. Человека большого таланта и тонкой мудрости, общение с которым помогает Симе достичь
632
норы зрелости. Вернувшись после киносъемок к обычной по
вседневной жизни, которая может показаться, на первый
взгляд, неинтересной, Сима чуть ли не растерялась. А рядом
был большой мир, и много проблем в этом мире, и в нашей советской жизни, и па пороге уже был год 1941-й — начало великой четырехлотпей нашей борьбы с немецко-фашистскими
захватчиками.
Вторая часть книги рисует жизнь Симы, ее старых и новых, взрослых и юных друзей в годы минувшей войны. Так история и современная жизнь, героическая Отечественная война 1812 года, к которой Сима Крупицына приобщилась только через кппо, перекликается с повой. Отечественной войной 1941 — 1945 годов, в которой наш народ па только добился выдающейся победы, но и освободил мир от гитлеровского фашизма. Связь поколений, глубокая историчность, высокий патриотизм и прав-стветгпость советского человека — вот смысл повести Кассиля.
II еще — великая роль настоящего искусства, ответственность
художника и даже просто зрителя перед страной, перед паро
дом, перед всем миром.
Кассиль назвал свою повесть «Великое противостояние». Во пусть даже тех, кто не знает астрономии, ле смутят эти слога. Из новости отш узнают, что 23 июля 1939 года, когда в мире уже полыхала вторая мировая война, было великое противостояние планеты Марс. Но в повести Кассиля слова «ве
ликое противостояние» имеют и другой, вполне земпой, чело
веческий смысл. Свое «великое противостояние» прошла Сима
Крупицына до войны, приобщившись к миру кино, еще боль
шее «великое противостояние» прошли она, и друзья ее, и весь
наш народ в годы схватки с фашизмом...
Да, пожалуй, и сама книга Кассиля «Великое противостояние» с честью прошла «великое противостояние», проверку временем и жизнью. Мы читали ее в предвоенные годы, и опа
633
волновала нас. Наши дети читали ее в годы послевоенные, и она волновала их. Сейчас и мы, и дети взрослые наши, и новые поколения ребят читаем и перечитываем «Великое противостояние», и книга эта пе может не волновать всех нас, — людей разных возрастов.
Счастливая судьба у «Великого противостояния».
А разве менее счастливая она у «Кондуита» и «Швамбра-иии», «Вратаря Республики» и «Черемыша, брата героя», «Улицы младшего сына» и «Чаши гладиатора», «Раннего восхода» и «Твоих защитников»?..
Сколько десятков лет живет па свете повесть «Кондуит», живет беспокойной жизнью книги, не залеживающейся на полках библиотек, ходящей из рук в руки и сменившей пе один переплет. Первым читателем «Кондуита» был когда-то Владимир Маяковский. Он дал этой первой книге Льва Кассиля, в то время еще совсем молодого и неизвестного писателя, «путевку в жизнь», напечатав отрывки из повести в редактируемом нм журнале. Но и сегодня «Кондуит» радует нас весельем, остроумием, увлекательной выдумкой. Но, конечно, не только эти качества объясняют долгую жизнь повести. Ведь просто смех ради смеха и выдумка ради выдумки вызывают не улыбку радости, а горечь сожаления.
Смех «Кондуита», как и последующей автобиографической повести Льва Кассиля «Швамбрапия», направлен в определенную цель, как раз ту, которой и посвящены эти книги. А и «Кондуит», и «Швамбрания» повествуют о жизни старой дореволюционной гимназии с ее дикими держимордовскими порядками.
В этих первых своих повестях Лев Кассиль ярко и остро показал, «как рухнула старая школа». Так именно определял свою задачу писатель, работая над «Кондуитом» и «Швамб-ранией».
634
Читая эти повести, мы, родившиеся после Великого Октября, не только учимся ненавидеть старый мир, по еще больше ценим то по-настоящему бесценное, что дала и дает нам Советская власть.
А кто из нас не помнит замечательную историю спортивных подвигов «вратаря Республики» Антона Кандидова? Много лет идет па экранах страны бодрый и жизнерадостный фильм «Вратарь» и до сих пор он одинаково волнует как детского, так и взрослого зрителя. На основе сценария фильма был написан Львом Кассилем большой спортивный ромап «Вратарь Республики». Помню, как в тридцатые годы мы, мальчишки и девчонки, зачитывались этим романом.
И все же лучшие своп книги Лев Кассиль посвятил ребятам, нашим сегодняшним «дорогим мальчишкам и девчонкам».
Уже в зрелом возрасте перечитал я повесть «Черемыш, брат героя» и, хотя знаю ее очень давно, пе почувствовал, что опа па писана так давпо. Значит, то, о чем рассказал когда-то писатель, живет и волнует сегодня.
«У пас почет идет пе по роду, а по делам. Будь ты там кум пли брат чей угодно, а изволь сам себя проявить самостоятельно» — эти слова летчика Черемыша заставляют задуматься пе только его самозванного «брата», детдомовца Генку, по и всех, кто перелистывает страницы повести.
Эта мысль проходит и через другие книги Кассиля. Вместе с героиней «Великого противостояния», трппадцатилетпей пионеркой Симой, мы мечтаем о будущем, задумываемся о том, какое место запять в жизни, чтобы быть полезным своему пароду, вместе с юными ремесленниками небольшого волжского городка трудимся в годы войны на заводе и участвуем в уничтожении фашистского воздушного десанта («Дорогие мои мальчишки»), идем вместе с героем-пионером Володей Дубининым в разведку, готовые отдать жизнь ради победы над
635
врагом, ради счастья своей страны («Улица младшего сына»), учимся вместе с юным художником Колей Дмитриевым любить п понимать прелесть родной природы, быть упорными и настойчивыми в достижении выбранной цели («Ранний восход»), сопереживаем с нашими молодыми спортсменами, когда они отстаивают честь пашей Родины («Чаша гладиатора», «Ход Белой Королевы»), учимся любви и уважению к людям разных народов («Будьте готовы, Ваше высочество!»).
Только хорошая книга заставляет читателя не быть равнодушным, верить в правильность написанного, подражать живущим па ее страницах героям. Но чтобы написать хорошую книгу, нужен пе только талант писателя, по и то, что называется «знанием н-пзпн». Работая над книгой для детей, писатель должен уметь перевоплощаться п в школьника, и в пеганка, и в учителя, и в инженера, и в космонавта, и в футбо-листа, и в кинорежиссера, и в партизана, и в любого другом) человека, о котором ни пьет.
Кассиль блистательно умел это делать. Темы его лучших книг всегда подсказаны жизнью. Но мы знаем и то, что многие герои этих книг не просто выдуманы писателем, а реально существовали в жизни. Настоящему герою посвящена новость «Улица младшего сына», написанная Л. Кассилем вместе с М. Поляповскпм. Повесть «Гакпшй восход» пе только посвящена безвременно погибше?.!у юному московскому художнику Коле Дмитриеву, по п иллюстрирована его рисунками.
И в других книгах Кассиля рассказывается о многих действительных фактах и событиях жизни, с которыми писатель сталкивался во время своих поездок в качестве корреспондента газет, радио и телевидения. А работу эту Лев Кассиль очень любил.
После поездки с советской футбольной командой в Турцию в 1935 году Кассиль написал смешную книжку для ребят «Ту-
636
роцкпе бутсы». Через год, побывав в героической Испания, писатель создал повесть «Диско», посвященную славной борьбе испанского парода против фашизма. Работа военного корреспондента в годы войны дала писателю материал для книг «Федя из подплава», «Линия связи», «Портрет огнем», «Огнеопасный груз». Книга «Датеко в море» — результат путешествия писателя с группой советских морских судов вокруг Европы.
Может быть, не всегда внешний вид человека выражает суть его, п даже знаменитое высказывание Антона Павловича Че.хова на сой счет, увы, вока часто остается мечтой, но тем значительнее и дороже становится для тебя встреча с тем, кто удивительно отвечает зтой мечте.
Таким я когда-то впервые встретил Льва Кассиля в середине тридцатых годов, такам проводи/! в путь, который называется последним...
Он был добрым человеком. Он никогда не был добреньким. Он никогда ин в чем не отказывал ребятам и своим qo-варощам по перу, по, когда речь заходила о главком — об отношении к делу, о чести, о совестя, оп становился суровым я беси рокос л о в но нршщп 11:1 а л ы i ы м.
Кассиль безумно люб к л ребят. С давних молодых лет дружил он со многими школами и Домами пионеров, опекал их и ревностно следил за судьбой всех вчерашних пионеров и школьников, которые показались ему когда-то интересным л. Многие годы Кассиль открывал в Колонном зале /(ома. Союзов традиционные педели детской ккнгн, которые сам в свое время придумал. Оп выступал по радио, присутствовал на каждом пионерском торжестве на Красной площади, участвовал в ре-бич: о\ трех и походах па равных, принимал победителей еле-
тов у себя дома, зажигал ежегодный пионерский костер в Переделкине. А кроме всего, вел семинар писателей в Литературном институте для тех, кто хочет писать для детей и юношества. Многие кассилевские ученики стали известными писателями.
II все это Кассиль делал просто п очень красиво.
Лев Абрамович Кассиль (1905—1970) — знаменитый писатель — был по-пастоящему красивым человеком. II, добавлю, молодым, потому что не только в годы тридцатые и сороковые, по и совсем недавно, незадолго до неожиданной смерти, Кассиль оставался Кассилем. Строг, подтянут, спортивен, бодр, весел.
Мы виделись в последний месяц его жизни дважды — в Москве, на улице Горького, и в Переделкине, па улице Серафимовича, где оборвалась его жизнь. Он был таким же красивым, как всегда. Вот только футбол огорчал его: паши проигрывали на Олимпийском чемпионате в Мексике.
Среди многих своих превосходных, получивших всечеловеческое признание книг Лев Абрамович как-то особенно нежно п трогательно относился к одной — «Про жизнь совсем хорошую» — книге о коммунизме, о нашем завтрашнем дне. Каждое доброе слово об этой книге радовало его куда больше, чем статьи и монографии обо всем ранее написанном.
Видимо, очень дорога ему была эта книга п ее тема — о жизни совсем хорошей.
Сергей Б арузди и
СОДЕРЖАНИЕ
Аркадий Гайдар
Военная тайна. Рисунки Д, Хайкина ....	5
Судьба барабанщика. Рисунки И, Ильинского . 115
Тимур и его команда. Рисунки 4. Ермолаева . 213
Л. Кассиль. О Га й да р с....................284
Лев Кассиль
Великое противостояние. Рисунки А. Ермолаева 297
С. Баруздин. О Кассиле.......................632
Оформление Е. Савина
Для сродного возраста
БИБЛИОТЕКА ПИОНЕРА
том 1
Гайдар Аркадий Петрович
ПОНЕСТИ
Кассиль Лев Абрамович
ВЕЛИКОЕ ПРОТИВОСТОЯНИЕ
Ответственные редакторы IT. С. Абрамова,
В М. II и с а р е в с к а я
Художественный редактор
С. И. Н и ж я я я
Технические редакторы
В. К. Е г о р о в а, 3. М. К у з в м п н а
Корректоры
Э. II. Сизова и Т. Ф. 10 д ич е в а
Сдано в набор 4/V 1971 г. Подписано к печати 23/IX 1971 г. Формат 60Х90'/и: Печ. л. 40. (Уч.-изд. л. 34,99). Тираж 200 000	(1—100 000) экз. Цена
1 руб. 36. коп. на бум. № 1.
Ордена Трудового Красного Знамени издательство «Детская литература» Комитета по печати при Совете Министров РСФСР. Москва, Центр, М. Черкасский пер., 1.
Ордена Трудового Красного Знамени фабрика «Детская книга» № 1 Росглав-полиграфпрома Комитета по печати при Совете Министров РСФСР. Москва, Сущевский вал, 49. Заказ № 2330,