/
Автор: Сосонко Г.
Теги: шахматы гроссмейстеры настольные игры шахматные турниры
ISBN: 5-93356-012-Х
Год: 2001
Текст
Генна Сосонко
I
Санкт-Петербургская Академия
шахматного и шашечного искусства
ГЕННА СОСОНКО
Я знал Капабланку.
Издательство «Левша»
Санкт-Петербург
2001
ISBN 5-93356-012-Х
Гснна Сосонко. Я знал Капабланку... . - СПб.: Изд-во «Левша.Санкт-
Петербург», 2001. - 208 с.
Санкт-Петербургская Академия шахматного и шашечного искусства
выражает глубокую благодарность главе администрации Выборгского
района Санкт-Петербурга Анатолию Яковлевичу Когану за помощь в
издании этой книги.
Геннадий Несис,
заслуженный тренер России
Авторы фотографий: Мариетта Хилсон, Найджел Девис, Борис Курхинен,
а также фотографии из архива Бориса Турова, архива New in Chess, личного
архива автора.
Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть
воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения
владельцев авторских прав.
ISBN 5-93356-012-Х
© Генна Сосонко, 2001
© Издательство «Левша. Санкт-Петербург», 2001
ДВЕ ЖИЗНИ
18 ноября 2001 года моя жизнь разделится на две равные поло-
вины. Первая прошла в Петербурге, который тогда назывался Ле-
нинградом. Вторая - в Амстердаме. Хотя оба эти города похожи,
Петербург и Амстердам не накладываются у меня один на дру-
гой. Нева и Амстел для меня разные реки, и если мне случается
идти по амстердамской Царь Петерстраат или по Невскому про-
спекту мимо голландской церкви в Петербурге, второе зрение ре-
гистрирует этот факт, но разницу между обоими городами я вижу
очень хорошо. Так ребенок, растущий в двуязычной семье, знает,
с кем и на каком языке говорить.
Пятый номер трамвая не изменил своего маршрута и останав-
ливается возле моего дома в Амстердаме так же, как он делал это
в моей прошлой жизни в Ленинграде, но и здесь путаницы у меня
не возникает. Номер моего дома в Басковом переулке был 33.
Первые десять лет в Амстердаме я жил в доме под номером 22,
последующее десятилетие -11. Несколько лет назад, пытаясь уйти
от судьбы, я переехал в дом с мало что говорящим номером 16.
Иностранцы, приезжавшие в Советский Союз, обычно нахо-
дили самым привлекательным в Ленинграде - Санкт-Петербург.
Сейчас Ленинград вновь стал Петербургом, оставшись Ленин-
градом разве что для немолодых обитателей его, проживших боль-
шую часть жизни в Ленинграде и привыкших к этому названию.
И еще в шахматах: ленинградский вариант голландской защиты
удивительным образом переплел в себе оба места моего прожи-
вания.
Хотя звуки от порывов ветра и барабанящего дождя на Неве
или на Амстеле мало отличаются, переезд из Ленинграда в город,
где я живу сейчас, явился для меня большим, чем географическое
перемещение в пространстве. Этот переезд означал для меня на-
чало новой жизни.
Слово «голландский» вошло в мою жизнь рано, фактически с
тех пор, как я себя помню. Вглядываясь в прошлое полувековой
давности, хорошо вижу маму, декабрьским вечером сорок восьмо-
го года греющую руки у печки-голландки. Рядом с голландской
печью стояла оттоманка, на которой я спал. Мы жили тогда вчет-
3
вером - с бабушкой и сестрой в двадцатипятиметровой комнате
коммунальной квартиры, но эта комната совсем не казалась мне
маленькой. Кроме нас в этой квартире жили Канторы, Гальпери-
ны и Левин-Коганы. Единственной русской была молодая жен-
щина - Люда, но и та носила фамилию Саренок. В первые месяцы
в Голландии, когда я рассказывал о своем жилье, меня почти все-
гда спрашивали: «А сколько спален у вас было?» Я быстро понял,
что правдивый ответ никак не вписывается в представления моих
слушателей, и отвечал по настроению: когда - две, когда - три.
Помню себя мальчиком в гастрономе на углу улиц Некрасова
и Восстания в очереди у кассы, чтобы пробить чек на покупку
голландского сыра. Вижу себя и в роли советчика в магазине «Во-
енторг» на Невском, рядом с кинотеатром «Художественный», где
мама долго примеряла шляпку, которую почему-то называла гол-
ландкой. Кокетливая, с искусственными цветочками, она была
возвращена в магазин через несколько часов после покупки, а мне
было выговорено: «Как же ты мог посоветовать такое, я ведь уже
не девочка».
В студенческие годы я пять лет кряду ходил на географический
факультет Университета мимо треугольного островка - Новая
Голландия - с его замечательной аркой строгой серой красоты.
На островке размещалась одна из резиденций Петра Первого, и
царь всегда останавливался здесь, когда посещал Галерную верфь,
на которой работало немало голландских мастеров. Он думал об
Амстердаме, когда основал свой город почти триста лет назад.
Петр Первый взял с собой из Голландии в русский язык мно-
жество слов, связанных, главным образом, с морем, оставив гол-
ландцам только два русских. Голландский «doerak» далеко не так
добродушен, как русский Иванушка-дурачок, в то время как ве-
селый глагол «pierevaaien» означает в голландском скорее «кутить
напропалую», чем русское «пировать». Долгие застолья молодо-
го русского царя и сопровождавшего его многочисленного по-
сольства, стоявшего в Амстердаме несколько месяцев, произвели
тогда на голландцев сильное впечатление.
В августе 1972 года в разгаре был матч Фишера со Спасским,
один из самых интригующих матчей на мировое первенство за
всю историю игры, но мне тогда было не до шахмат: я уезжал из
Советского Союза.
4
Голландия представляла интересы Израиля, не имевшего в то
время дипломатических отношений с Советским Союзом, и выез-
дную визу я получал в голландском посольстве в Москве. Оно
было расположено совсем близко от Центрального шахматного
клуба, дорога в который была мне знакома еще со времен юно-
шеских турниров.
Оказавшись вне пределов Советского Союза, я ощутил себя в
положении новорожденного: привычное окружение исчезло, и
большой неизвестный мир лежал передо мной. Мне было двад-
цать девять лет. Когда я уезжал, мне казалось, что для того, что-
бы начать новую жизнь, нужно накрепко забыть старую. Это ока-
залось невозможным. Прерогатива «считать не бывшим» -
принадлежала только русскому царю, и еще Персий знал, что, если
собака после долгих усилий рвет, наконец, свою привязь и убега-
ет, то на шее у нее болтается большой обрывок цепи.
Мое настоящее стало таковым во многом благодаря прошло-
му, которое я хотел отмести. На самом деле оно отложилось в па-
мяти и выкристаллизовалось. Но и обратно: прошлое не было бы
вызвано из памяти без этого западного периода моей жизни. Более
того, если бы не было этой второй, голландской половины жизни,
Россия для меня не была бы открыта. Для того, чтобы ощутить
Россию, мне надо было уехать из нее, увидеть ее на расстоянии.
Чтобы взглянуть на все по-другому, нужны были новые глаза, по-
тому что старые могли видеть только то, что приучились видеть.
Хотя голландская половина моей жизни резко отличается от пер-
вой, проведенной в России, она покоится на старой, как слон на че-
репахе в индийской притче, и их невозможно отделить друг от дру-
га, так же как невозможно услышать хлопок только одной ладони.
В шахматы меня научила играть мама. В центре комнаты пря-
мо напротив печки-голландки стоял обеденный стол, покрытый
выцветшей клеенкой. Иногда вечером после ужина на ней появ-
лялась старая картонная доска и мы играли в шашки или шахма-
ты. Доску эту вижу очень хорошо: она была протерта во многих
местах; особенно досталось полю g2. Психоаналитик легко уста-
новит связь этого факта с моим пристрастием к фианкетирова-
нию королевского слона на протяжении всей профессиональной
карьеры. Мама всегда открывала партию ходами обеих централь-
ных пешек на два поля. Я, разумеется, следовал ее примеру. Веро-
5
ятно, этим объясняется моя любовь к пространству и централь-
ной игре, сохранившаяся у меня до сих пор. Шахмат у нас не было;
мы играли бумажками, на которых мама написала названия фи-
гур. Однажды за этим занятием нас застал мамин брат дядя Воло-
дя и купил комплект шахмат. Голова одного из белых коней вско-
ре отклеилась от основания, и при игре ее просто клали плашмя
на доску. Другой мамин брат, Адольф, умер в начале 1941 года. С
таким именем ему было бы нелегко во время войны.
Маму научил играть в шахматы ее отец, мой дедушка, которо-
го я никогда не видел: дедушка Рувим умер за год до моего рож-
дения во время блокады Ленинграда в январе 1942 года от голо-
да. Зима тогда была очень холодная и в помещении было
ненамного теплее, чем на улице. Дедушка Рувим лежал в комна-
те, в которой я прожил всю первую половину моей жизни, боль-
ше недели, до тех пор пока бабушке, самой передвигавшейся с
трудом, не удалось отвезти его на санках на кладбище, где он и
был похоронен в братской могиле.
Хорошо вижу бабушку Тамару, раскачивающуюся перед зажжен-
ными свечами и говорящую что-то на непонятном языке. «Бабуш-
ка, - спрашивал я ее, - бабушка, ты молишься богу? Почему же ты
не идешь тогда в церковь?» - «Вырастешь - поймешь», - отвечала
она без затей. Когда я немного подрос, бабушка иногда говорила
со мной на идиш; она умерла, когда мне было шесть лет. Мой
немецкий - это мой голландский, разбавленный идишем бабуш-
ки Тамары с редким вкраплением немецких слов.
У отца была другая семья, и когда у меня спрашивали о нем, я
говорил всегда: «Отец с нами не живет». Отношений не было ни-
каких. При заполнении анкет или специальных граф в классном
журнале, где требовались сведения о родителях, я всегда испыты-
вал неловкость и завидовал мальчикам, которые говорили об отце
с гордостью: «Погиб на фронте». Я видел отца считанное число
раз. Последний - в переполненном автобусе на Невском, когда,
дав утвердительный ответ на вопрос, выхожу ли на следующей
остановке, обернулся и увидел его. Отец меня не узнал - он был
очень близорук. На следующий год он умер.
Играя в футбол в Таврическом саду летом 1954 года, я сломал
руку. Приговоренный к ношению гипсовой повязки в течение
месяца, я стал играть в шахматы. Увлечение это зашло далеко, и
6
сложные последствия его я испытываю по сей день. Сейчас, по-
чти полвека спустя, когда я уже не играю в шахматы или почти не
играю, у меня, случается, болит рука в том месте, где она была
сломана тогда. Доктор говорит, что это плод моего воображения
и что этого не может быть.
После окончания школы я поступил на географический факуль-
тет Университета. Учеба там была необременительной, и для за-
нятий шахматами оставалось много времени. Я специализировал-
ся по экономической географии капиталистических стран. Как
замечает шахматная Энциклопедия, изданная в Англии, «уже тогда
готовя себя к будущей жизни на Западе».
Хотя я был мастером в Советском Союзе, сам я играл редко,
больше занимаясь тренерской работой. Одно время я помогал
Талю, последний год перед отъездом - Корчному. Мое решение
покинуть страну не понравилось властям. На стенде в фойе Чиго-
ринского клуба, уже после того как я уехал, в течение длительно-
го времени висели два объявления. На одном из них под списком
команды Ленинграда можно было прочесть: тренер - мастер Г.Со-
сонко, другое было приказом Спорткомитета о моей дисквали-
фикации в связи с изменой Родине. Они мирно уживались друг с
другом до тех пор, пока кто-то не догадался снять первое.
Настоящая профессиональная шахматная карьера началась на
Западе. Для краткости я обрубил свое имя, для твердости приба-
вил в него «н». Заманчиво было оставить свое полное имя, осо-
бенно после того, как журналист одной голландской газеты раз-
бил его на две части, придав ему аристократическое итальянское
звучание: Генна ди Сосонко. Еще более эффектным было на ки-
тайский манер написанное Со-сон-ко на программке сеанса од-
новременной игры, который я давал где-то в Бельгии весной 1974
года. В обоих случаях я решил, что это будет чересчур.
Гена, который жил в России, и Генна, появившийся на Западе,
носят одну и ту же фамилию, но во многом очень разные люди,
чтобы не сказать - совсем разные. Надпись, сделанную на книге
друга первого периода моей жизни: «Генне, которого помню еше
Геной», я совсем не воспринимаю как шутку, и от России я отде-
лен чем-то большим, чем годы и версты.
Через два месяца после того как я обосновался в Голландии, я
начал работать в «Schaakbulletin». Журнал этот был предшествен-
7
ником «New in Chess», в котором появились почти все эссе, соста-
вившие эту книгу. Работу в журнале я совмещал с игрой в турни-
рах. По мере того как росли успехи, первое место заняла практи-
ческая игра.
Весной 1973 года со мной разговаривал подполковник Z. Он
предложил мне работу - преподавание русского языка на курсах
в Гардервейке. На этих армейских курсах учились закончившие
высшие учебные заведения молодые люди; курс языка вероятно-
го противника был ускоренным и интенсивным. Сам подполков-
ник превосходно говорил по-русски. Я отказался, объяснив, что
мое хобби окончательно стало моей профессией, чем его немало
удивил. Взамен зыбкого существования шахматного профессио-
нала он предлагал весьма респектабельное, но даже и такое, оно
ограничивало что-то, ради чего я и уехал из Советского Союза.
Прощаясь, он протянул мне визитную карточку: «На случай, если
вы передумаете». Перебирая недавно старые бумаги, я нашел ее и
не сразу определил, к какому периоду моей жизни она относится.
Навряд ли она пригодится мне теперь.
Не знаю, как сложилась бы жизнь, если бы я принял его пред-
ложение. Очевидно одно: я не увидел бы мир в такой степени, в
какой увидел его благодаря моей профессии.
Игра в шахматы на профессиональном уровне требует предель-
ной концентрации, напряжения, полного погружения в другой,
искусственный мир. Переход от обычного состояния в мир тур-
нирных шахмат всегда давался мне с трудом, и те, кто знают меня
в этих двух состояниях, утверждают, что знают двух разных лю-
дей.
Шахматы дали мне очень многое. Этот игрушечный мир -
жизнь в миниатюре. В шахматах тоже нельзя взять ход назад, и
время на партию тоже ограничено.
Глядя на шахматы сегодняшнего дня, можно сказать, что их
настоящее неопределенно, будущее тревожно и только прошлое
- блистательно навсегда. Хотя и знаю, что не от большого ума
мысли о том, что в старое время небо было голубее, девушки кра-
ше, жертвы ферзей эффектней, наконец, люди, бывшие в шахма-
тах, интереснее, не могу отрешиться от мысли - было, было...
«Золотое время шахмат» назвал свою книгу о шахматах пер-
вой половины XX века Милан Видмар, но не был ли золотым по
8
отношению к шахматам весь ушедший век? Не испытали ли бы
великие игроки прошлого, глядя на шахматы начала нового века,
нечто сродни чувствам Лоренца, создателя классической теории
строения атома, который сожалел, что дожил до триумфа кван-
товой механики и увидел, как зашаталось все сделанное в науке, в
том числе и им самим. Из мира романтики, грез и неопределенно-
сти шахматы перенесены в суровую правду жизни. Так балерина,
оттанцевавшая партию Золушки, оказавшись после спектакля на
операционном столе по поводу острого аппендицита, переходит
в мир реальности.
Шахматы прошлого с их ореолом таинственности могут пока-
заться наивными и полными ошибок. Но не покажутся ли тако-
выми во второй половине XXI века шахматы начала его? Мы при-
близились к раскрытию последней тайны игры: достаточно ли
преимущества выступки при правильной игре для победы, что
утверждал Филидор, или при идеальном ведении партии получа-
ется все же ничья? Но кто может дать гарантию, что эта после-
дняя истина в шахматах окажется интересной? К счастью, у шах-
мат есть сильные аргументы в свою защиту. Слова Одена: «Поэзия
- штука совершенно необязательная. И оправдывает сам факт ее
существования только то, что совершенно не обязательно ее
знать», - относятся к шахматам в не меньшей степени.
Начиная с 1974 года я играл за команду Голландии против
Советского Союза в Олимпиадах и первенствах Европы. Нечего
говорить, что эти партии имели для меня совсем другую окраску,
чем в матчах Голландии против, скажем, Мексики или Исландии.
На Олимпиаде в Буэнос-Айресе в 1978 году Советский Союз встре-
чался в заключительном туре с Голландией, и от исхода этого
матча зависело, выиграет ли СССР Олимпиаду. В ночь перед пос-
ледним туром руководители советской команды уговаривали меня
не играть в этом матче. Разговор велся в разных плоскостях, от
«возможности получения въездных виз у нас не ограничены», до
«не забудь, в конце концов, что у тебя еще есть сестра в Ленингра-
де», но убедить меня им не удалось. «Я играю за Голландию, а не
против Советского Союза», - повторял я не вполне искренне.
Короткая газетная строка: в матче СССР - Голландия партия
Полугаевского на второй доске закончилась вничью - была мне
наградой: после отъезда мое имя не могло появляться в советской
9
печати. Спортивную газету Ленинграда с сообщением о том, что
первое - третье места в чемпионате Голландии 1973 года подели-
ли Энклаар и Зюйдема, я храню до сих пор.
Турнир в Вадинксвейне в 1979 году открывал премьер-министр
Голландии ван Ахт. Там же присутствовал и посол Советского
Союза Толстиков, бывший в мое время партийным боссом Ле-
нинграда.
«Знаете голландское выражение - “Держите вымпел”?» - спро-
сил премьер-министр, желая мне успеха в турнире.
«Ну, вы, ленинградец, марку держите. Марку, говорю, нашу
держите, ленинградец», - с нарочитой грубостью вторил ему по-
сол - хрущевского вида, полный, небольшого роста человек. Я не
знал, кого слушать, и в расстроенных чувствах начал первую
партию с Карповым. Слова «Держите вымпел, ленинградец» еще
долгое время преследовали меня.
Играя в Олимпиадах, первенствах Европы или просто в меж-
дународных турнирах, я регулярно встречался с шахматистами
из Советского Союза не только за шахматной доской. Большин-
ство из них я знал еще по тому времени, когда сам жил там; неко-
торые были моими друзьями. Общение с эмигрантом не могло
быть одобрено руководителем делегации, почти всегда присут-
ствовавшим на зарубежном турнире, в котором принимали учас-
тие советские шахматисты. Встречались мы поэтому, как прави-
ло, в квартале или двух от гостиницы, а для прогулок выбирали
по возможности отдаленные улицы. На страницах советских га-
зет того времени - можно было встретить выражение «внутрен-
ний эмигрант». Под это определение, без сомнения, подходили
мои друзья. Для некоторых из них внутренняя эмиграция оказа-
лась слишком тесна, они покинули Советский Союз и живут сей-
час в разных странах.
При выезде на межзональные и другие официальные турниры
советским гроссмейстерам вручались досье на иностранных уча-
стников этих турниров. Досье составлялись обычно студентами
шахматного отделения Института физкультуры. В них подробно
анализировались как положительные стороны шахматиста, так и
его слабости. Получив от моих друзей, я прочел пару раз характе-
ристики на меня самого. Написаны они были толково, и читал я
их с большим интересом - всегда ведь любопытно знать, что ду-
мают о тебе другие, тем более те, кого ты не знаешь вовсе.
10
Почти все эмигранты, покинувшие Россию после 1917 года,
рассматривали себя скорее Россией, временно выехавшей за гра-
ницу, чем окончательно оставившими страну. Уезжая из Советс-
кого Союза, я знал, что уезжаю навсегда. Таковы были тогда пра-
вила игры: государство с трудом и нехотя давало разрешение на
эмиграцию (если давало вообще), но эмиграция эта должна была
быть полной и окончательной; любая попытка посещения стра-
ны после нее была заранее обречена на провал. Я знал, что никог-
да не увижу ни своих близких, ни моего города. С таким чувством
- навсегда - я и прощался с ними, с самим городом - навсегда.
Когда в западный период жизни у меня спрашивали, рассчиты-
ваю ли я когда-либо приехать в Россию, я отвечал обычно: «Толь-
ко если Ленинград снова станет Санкт-Петербургом», и даже са-
мые отчаянные фантазеры понимали однозначный смысл ответа.
В конце 1974 года маме не разрешили приехать ко мне в гости
в Амстердам, а полгода спустя я даже не предпринял безнадеж-
ной попытки проститься с ней в Ленинграде.
Во второй половине августа 1982 года у меня дома раздался
телефонный звонок, и деловой голос, сообщив, что на круизном
корабле будет проведен показательный шахматный турнир, пред-
ложил мне принять в нем участие. Это не входило в мои планы:
для подготовки к турниру в Тилбурге - сильнейшему в мире в то
время - оставалось немного времени. Я отказался, но перед тем
как повесить трубку, поинтересовался маршрутом корабля. «Бал-
тийское море, - сказал менеджер, - маршрут обычный: Копенга-
ген, Стокгольм, Хельсинки». «А потом?» - спросил я. «Потом -
Ленинград», - равнодушно сказал он. Я посмотрел на календарь
- было 18 августа - десятилетняя годовщина моего отъезда. Я ска-
зал, что подумаю.
Друзья и знакомые советовали мне отказаться от поездки, а
чиновник из министерства иностранных дел в Гааге, куда я по-
звонил для консультации, резонно заметил: «Конечно, у вас гол-
ландский паспорт, но, неровен час, все может случиться, вам ли
не знать этого»... Я сказал себе, что они правы.
Что-то екнуло в груди, когда утром 12 сентября молоденький
пограничник у трапа корабля «Леди Астор» бросил мой голланд-
ский паспорт в глубокий ящик, выдав мне, как и остальным пас-
сажирам, отправляющимся на экскурсию в Эрмитаж, документ
красного цвета. Раскрыв его, можно было прочесть правила no-
il
ведения для пассажиров круизного судна, и одним из первых пун-
ктов был как раз тот, ради которого я и предпринял поездку: зап-
рещается совершать какие-либо индивидуальные действия, не
имеющие отношения к экскурсионной программе.
Интуристовский автобус застыл намертво на Дворцовом мос-
ту, увязнув в густой массе бегущих людей, одетых в спортивную
форму. Позже я узнал, причину этого: День бегуна был одним из
самых массовых спортивных праздников в Советском Союзе.
Был чудный сентябрьский день, Нева сверкала на солнце, и,
оглянувшись, я мог увидеть, посмотрев налево, здание Универси-
тета и Кунсткамеры, направо - Ростральные колонны и Петро-
павловскую крепость. Гид в автобусе не теряла времени даром:
«Прямо перед нами - Эрмитаж. Музей располагает одним из круп-
нейших собраний картин в мире. Эрмитаж был основан...» У зда-
ния Эрмитажа меня должна была ждать оповещенная заранее се-
стра.
Сетчатка глаза, отвыкшая за десятилетие от знакомых с дет-
ства контуров, легко впитывала их; удивительное заключалось в
звуках: окна в автобусе были открыты и все люди переговарива-
лись на бегу на языке моей молодости. Через четверть часа людс-
кая масса схлынула, и автобус тронулся...
Пространство измеряется временем. Оно отделяет сейчас Ам-
стердам от Петербурга тремя часами лета. В Петербурге, как и в
Амстердаме, у меня есть свои маршруты для прогулок. Я иду по
Невскому, всегда держась одной стороны, так же, как делал, ког-
да был жителем этого города. Дойдя до пересечения Невского
проспекта с улицей Восстания, я останавливаюсь на мгновение.
На этом месте я стоял с мамой и сестрой в неподвижной толпе
холодным мартовским днем 1953 года. Люди стояли всюду - на
тротуарах, проезжей части, выступах здания строящейся станции
метрополитена, многие плакали. Время было - без пяти минут
двенадцать, и вдруг яростно заревели сирены и клаксоны непод-
вижно застывших машин. Все мужчины сняли шапки, и мама ста-
ла развязывать тесемки на моей. Был день похорон Сталина.
Я сворачиваю налево, прохожу несколько кварталов, и вот, на
углу - дом. Я поднимаюсь на второй этаж. Ступени лестницы стер-
ты до такой степени, что даже не верится, что они каменные. Квар-
тиры нашей больше не существует. Ее заняли бухгалтерские кур-
12
сы. Они были там и в мое время - дверь напротив, и на лестнич-
ной площадке во время перемен всегда курили повышающие ква-
лификацию бухгалтеры. Кухня нашей квартиры - теперь класс-
ная комната. На месте большой плиты, на которой стояли
керосинки и примусы и Циля Наумовна обычно тушила вымя,
купленное на Мальцевском рынке, - несколько компьютеров.
Комната, где я жил, - директорская, на двери табличка с часами
приема. Из тех, кто жил когда-то в этой комнате, в живых я один.
Я совершенно спокоен, когда думаю о них, и не потому что
знаю: на погосте живучи, всех не оплачешь. Даже тех, для кого ты
был частью жизни, и немалой, а для кого-то и жизнью самой. Вос-
поминания плотно пригнаны в памяти друг к другу, как огром-
ные камни Стены плача. Я скорее радуюсь, когда вдруг возника-
ет еше одно, казалось бы, погребенное навсегда: собрание жильцов
квартиры и яростные дебаты по поводу необходимости кастра-
ции общего кота Барсика, ничего не подозревающего и играюще-
го тут же на кухне, или выражение лица Полины Сауловны, глу-
бокой старухи, с чувством продекламировавшей мне,
шестилетнему, басню «Стрекоза и муравей».
Два блистательных русских писателя двадцатого века жили в
этом городе. Оба они покинули Россию. Один в апреле 1919 года
кораблем из Севастополя, другой - в мае 1972-го аэрофлотовс-
ким рейсом Ленинград - Вена, обычным маршрутом к свободе в
то время для тех, кто жил в Ленинграде. Три месяца спустя этот
же маршрут проделал и я.
Ни Владимир Набоков, ни Иосиф Бродский никогда больше
не вернулись в Петербург. Набоков не внял совету друга - князя
Качурина - приехать туда инкогнито и послал вместо себя свое
Alter Ego в одном из стихотворений. Бродский так и не собрался
приехать, хотя его и приглашали. Раз увидев настоящую Венецию,
он навсегда предпочел ее Северной. Как и Набоков, Бродский тоже
не раз возвращался в свой город в стихотворениях и эссе, хотя и
сознавал, что «по безнадежности все попытки воскресить прошлое
похожи на старания постичь смысл жизни».
Глядя из сегодняшнего дня в прошлое, понимаю, что его вос-
приятие претерпело изменения. Я отдаю себе отчет в том, что
прошлое стареет с каждым днем, тонет в настоящем и с трудом
поддается воскрешению. В действительности мы пишем о том,
13
каким стало это прошлое в настоящем. Писать о прошлом гораз-
до легче, чем находиться в нем. Несбывшееся, утраченное, то, что
могло осуществиться и не осуществится никогда, делает любое
прошлое печально-щемящим. Для того чтобы принять прошлое,
требуется мужество примирения с ним, умение увидеть все таким,
каким это прошлое является на самом деле, без прикрас, покро-
вов и иллюзий.
Знаю, что память оптимистична: некоторые сцены кажутся мне
сейчас, десятилетия спустя, более идиллическими, чем они были
на самом деле, или, во всяком случае, менее окрашенными эмоци-
ями момента. Известно, что память умеет не только размывать
темные тона дурного или вообще забывать его, но и обладает спо-
собностью это дурное скрашивать: даже прошедшие печали со-
всем не кажутся нам печалями в воспоминании.
«Обходя дворцы и галереи памяти», как говорил святой Августин,
я натыкаюсь иногда на смешное или малозначительное. Мнемозина
то и дело уклоняется от магистральных путей, но иногда какой-ни-
будь ничтожный поступок, шутка или слово, брошенное невзначай,
говорят не меньше, чем нотариально заверенные документы.
Бертран Рассел в 88 лет вспоминал Гладстона, которого видел
в 1889 году, - тот был глубокий старик. После обеда они - един-
ственные мужчины - остались за столом. Рассел, которому было
тогда семнадцать, ожидал услышать что-нибудь божественное.
«Это очень хороший портвейн. Интересно, почему они дали его
мне в бокале для бордо?» - сказал Гладстон, и этот портвейн, на-
литый в бокал для бордо, мне ближе, чем все изречения великого
англичанина.
«Для переписки», - отвечал мне мальчик на турнире в Индо-
незии в 1982 году, и лукавую улыбку его я помню до сих пор. Я
только что дал ему автограф, и он попросил написать рядом с
ним мой адрес.
Вижу Мишу Таля, закуривающего очередную сигарету и не-
рвным движением зачеркивающего уже записанный было на блан-
ке ход. Вижу излом бровей Левы Полугаевского и его жалобный
взгляд перед тем, как он нанес решающий удар в одной из наших
партий. От самой партии в памяти остались только расплывча-
тые контуры, и недавно для того, чтобы восстановить ее, мне при-
шлось обратиться к помощи компьютера.
Я принадлежу к людям, которые крепки задним умом, и слиш-
14
ком часто в жизни, равно как и в шахматах, полагался на русское
«авось»: вспомнится, образуется. Сейчас я испытываю досаду от
того, что многие разговоры с героями книги оказались забыты-
ми. Я сожалею также о том, что вопросы, ответы на которые мог-
ли бы быть сейчас интересны читателю, попросту никогда небыли
заданы. Вопросы эли тогда не приходили мне в голову: мелкая
суета дня казалась более важной. Редкие записи тех времен явля-
ются неважным подспорьем памяти, а старые фотографии могут
только спугнуть воспоминания. Известен парадокс: чем дольше
вглядываешься в знакомые черты на фотографиях из далекого
прошлого, тем бледнее становится сам образ.
Тех, о ком я написал, нет больше. Как сказать. Я вижу хорошо
их лица, мимику и жесты. Я слышу их голоса. Обращение к ним
означает: назад по реке Лета, туда, где нет будущего, а есть толь-
ко минувшее. Туда, где все раз и навсегда расставлено по своим
местам: на сухумский пляж к молодому Леве Полугаевскому, к
Мише Талю, допытывающемуся у смеющегося Маэстро о том, как
именно началась гражданская война в Испании, к Сёме Фурману,
низко склонившемуся над транзисторным приемником, к Ольге
Капабланка, разглядывающей медальон с изображением после-
днего русского царя в витрине антикварного магазина на Пятой
авеню Манхэттена.
Я помнил, что время творит с людьми то же, что пространство
с памятниками: став слишком близко или слишком далеко, рис-
куешь ничего не увидеть; и то, и другое можно оценить только на
расстоянии, со специально выбранной точки. Я старался найти
такую точку.
Понимая всю трудность задачи, мне хотелось хотя бы прибли-
зиться к такому изображению их, где «последняя правда высвечи-
вается траурной рамкой», потому что «хрестоматийный, глянце-
вый» образ этих людей был бы недостоин их самих и далек от
действительности.
Все, о ком идет речь в этой книге, были так или иначе связаны
со страной, в которой я прожил первую половину жизни, - Совет-
ским Союзом. Так же как невозможно, не повредив фронтона зда-
ния XIX века, удалить эмблему с серпом и молотом, нанесенную
на него в советское время, невозможно представить себе и всех, о
ком идет речь в этой книге, вне того времени, когда на карте мира
15
преобладал красный цвет несуществующего теперь государства.
Шахматы в Советском Союзе, находясь под неослабным внима-
нием и контролем властей, были неотделимы от политики, как и
все в той удивительной стране. Закрытость общества, изолиро-
ванность его от свободного мира явились причиной того, что та-
лант и энергия зачастую выплескивались в относительно нейтраль-
ные области. Эта закрытость и изолированность общества только
способствовали развитию шахмат, создав целый пласт культуры
- огромный мир советских шахмат.
Тот мир состоял из многочисленнной армии профессиональ-
ных игроков, официальных и камуфлированных под любителей,
тренеров и организаторов. Из того ушедшего навсегда времени -
толпы болельщиков, следящих за ходом партий матча на первен-
ство мира по огромным демонстрационным доскам, вывешенным
в центре Москвы на здании театра, потому что в зале свободных
мест нет. Из того мира - пенсионеры, склонившиеся над шахмат-
ной доской на скамейках парков в двадцатиградусный мороз, и
бабушки, терпеливо ожидающие внуков с теоретического заня-
тия, где впервые был показан мат Легаля. Из того мира и времени
- матчи на первенство мира по шахматам, где события вне доски
были вынесены на первые страницы газет, и сама жизнь диктова-
ла либретто для мюзикла, годами шедшего с аншлагами в луч-
ших театрах Лондона и Нью-Йорка. Из того мира - чемпионаты
страны, игравшиеся в переполненных концертных или театраль-
ных залах. Участие в финальной части первенства было достиже-
нием самим по себе, и для многих сильных мастеров так и оста-
лось неосуществимой мечтой. Публика, тонко чувствовавшая
игру, нередко награждала аплодисментами красивую победу или
эффектную комбинацию. По нескольку часов кряду можно было
обмениваться мнениями о позициях на сцене с совершенно незна-
комым человеком, расставшись с ним после окончания тура на-
всегда, или, наоборот, став другом на всю жизнь. В пресс-центре
таких чемпионатов можно было встретить мастеров и гроссмей-
стеров, фамилии которых явились бы украшением любого меж-
дународного турнира. За бюллетенями, посвященными каждому
туру первенства, надо было дежурить у киосков «Союзпечати», а
радиорепортажи с турниров передавались по первой программе
новостей в спортивном выпуске последних известий.
Имена людей того мира, о которых я написал, были у всех на
16
устах, и по популярности они не уступали звездам кино. Было бы
жаль, если бы имена эти ушли безвозвратно.
Разрозненные детали я складывал бессознательно в копилку
памяти. Они сплавились воедино, создав портреты людей, с кото-
рыми мне посчастливилось встретиться. Собранные вместе, эти
портреты неожиданно стали для меня итогом и моих личных пе-
реживаний за последние годы.
Всякий раз после того, как те, о ком идет речь в этой книге,
уходили из жизни, мне хотелось прочесть о них. Позже я понял,
что я хочу прочесть о них то, что знаю я сам. Более того - то, что
знаю только я. Лишенный этой возможности, я решил написать о
них. Отсюда - эта книга.
Амстердам,
февраль 2001
МОЙ МИША
«Солнцем полна голова» - первые слова 23-летнего Миши Таля
в переполненном московском зале сразу после блистательной по-
беды на турнире претендентов в Югославии в 1959 году. Его от-
вет на вопрос, как он начнет борьбу за корону, прозвучал, точно
знаменитое «иду на вы»: «В первой партии матча с Ботвинником
мой первый ход будет е2 - е4!»
В мир строго позиционных шахмат середины 50-х годов вор-
вался молодой человек, фактически мальчик, с горящими черны-
ми глазами и с манерой игры, приводившей в удивление всех.
Манерой, которая изумляла одних и шокировала других. То, что
писала одна из голландских газет того времени, было характерно
для общей реакции всего шахматного мира: «Для шахматиста
мирового класса Таль играет удивительно бесшабашно, чтобы не
сказать отчаянно и безответственно. Пока успех сопутствует ему,
потому что самые опытные и испытанные защитники не выдер-
живают этого террора на шахматной доске. Он стремится в пер-
вую очередь к атаке, и в его партиях нередки жертвы одной или
даже нескольких фигур. Об этой отчаянной манере игры мнения
резко расходятся. Одни видят в нем не более чем авантюриста,
которому просто улыбается фортуна, другие - гения, который
открывает неизвестные области шахмат».
Хотя он был уже претендентом, с чемпионом мира Таль виделся
только однажды во время Олимпиады в Мюнхене в 1958 году. История
о том, как маленький Миша с шахматной доской подмышкой не был
принят отдыхавшим на Рижском взморье Ботвинником, конечно, вы-
думана журналистами. Прогуливаясь между столиками, пока его со-
перник думал над ходом, чемпион мира спросил у юного претендента:
«За что вы пожертвовали пешку?» И получил, по собственному Миши-
ному выражению, хулиганский ответ: «Она мне просто мешала». Он
любил это словечко и нередко за анализом, предлагая какую-нибудь
неясную жертву, добавлял: «А не похулиганить ли немножко?»
Я познакомился с Мишей осенью 1966 года. Он приехал на
несколько дней в Ленинград, и в маленькой комнатке одного об-
18
щего друга мы сыграли огромное множество блицпартий, из ко-
торых мне удалось выиграть одну и сделать несколько ничьих.
После этого он приезжал еще несколько раз, мы подружились, и
уже не было неожиданностью, когда он пригласил меня приехать
в Ригу, в его город, чтобы поработать вместе. Через некоторое
время ему предстоял матч с Глигоричем. Конечно, для меня тогда
это было лестное предложение. Думаю, что, учитывая этот и после-
дующие приезды в Ригу, я пробыл рядом с ним примерно с полгода.
Я приходил к одиннадцати в большую квартиру в центре Риги,
и уже через полчаса мы сидели за шахматной доской. Сейчас, спу-
стя четверть века, я понимаю, что варианты - а мы занимались,
разумеется, только дебютами - ему были особенно и не нужны.
Самое главное (здесь я совершенно согласен со Спасским) для него
было создать такую ситуацию на доске, чтобы его фигуры жили,
и они действительно жили у него, как ни у кого другого. Самым
главным для него было создать напряжение и захватить инициа-
тиву, создать такую позицию, где бы духовный момент-дать мат!
- преобладал и даже смеялся над материальными ценностями.
Мы тратили массу времени на варианты типа l.d4 d5 2.с4 еб
З.КсЗ Kf6 4.Cg5 с5 или на жертву пешки в новоиндийской защите,
которую он применил в малоизвестной партии тренировочного
матча с Холмовым. Но смотрели и защиту Нимцовича, и испанс-
кую, оказавшиеся основными в его матче с Глигоричем.
Довольно часто приходил Мишин постоянный тренер А.Коб-
ленц (Маэстро - для друзей). Так его почти всегда называл и
Миша. За их своеобразной шутливо-ироничной манерой разго-
вора просматривалась долголетняя и искренняя привязанность.
«На сегодня достаточно, - говорил Миша. - Блиц, блиц». Жерт-
вуя нам поочередно фигуры (большей частью некорректно), при-
говаривал: «Неважно, сейчас я ему уроню флаг...». Или в острей-
ших ситуациях, когда у самого оставались считанные секунды,
свое излюбленное: «Спокойствие - моя подружка». Я не помню
случая, чтобы он играл блиц без видимого удовольствия. Были
ли то партии чемпионатов Москвы или Ленинграда, которые он
выигрывал много раз, чемпионат мира в Сен-Джонсе в 1988 году
или просто пятиминутка с любителем, поймавшим его в фойе
гостиницы.
До компьютерного века было далеко, партии Глигорича были
разбросаны в разных бюллетенях, и в поисках их Миша часто
19
натыкался на какой-нибудь журнал среди тех, что присылали ему
из разных стран мира, и, остановив взгляд на диаграмме, предла-
гал: «А не посмотреть ли нам вместо этого партии последнего
чемпионата Колумбии?»
«Может быть, передохнете немного?» - раздавался голос
Мишиной мамы Иды Григорьевны, энергичной, импозантной
женщины. Она была старшей из сестер буржуазной еврейской се-
мьи из Риги, которых судьба разбросала по всему свету. В августе
1993 года должно было исполниться 90 ее сестре Риве, живущей с
конца 30-х годов в Гааге, с которой Миша почти всегда виделся
во время своих частых приездов в Голландию. Молодой девуш-
кой она уехала на полгода в Париж, чтобы совершенствоваться
во французском, но судьба повернулась по-другому... Впервые
тетя Рива увидела своего знаменитого племянника в 1959 году в
Цюрихе, узнав о предстоящем там шахматном турнире. «Он был
весь полон энергии, такой искрящийся, - вспоминает она, - и этот
худой высокий американец, мальчик совсем, прямо ловил каждое
Мишино слово...». Только на два года младше другая ее сестра
Ганя, которую хорошо помню еще по Риге, а сейчас она живет в
Бруклине, в Нью-Йорке.
Фамилия у Мишиной мамы, умершей в 1979 году, была Таль,
как и у его отца: она вышла замуж за своего двоюродного брата.
В огромной (по моим тогдашним понятиям) квартире жили: мама
Миши, старший брат Миши - Яша, ненадолго переживший мать,
сам Миша с подругой, которая эмигрировала в 1972 году и жи-
вет, насколько я знаю, в Германии; первая жена Миши - Салли,
уехавшая в 1980 году и живущая сейчас в Антверпене, их сын Гера
- прелестный мальчик с вьющимися кудрями, сейчас отец троих
детей и зубной врач в Беер-Шеве, в Израиле.
Вспоминаю, как Миша встречался у меня дома в Амстердаме с
сыном. Время тогда было не такое вегетарианское, и открытая
встреча отца с сыном-эмигрантом, даже в присутствии одних толь-
ко коллег - гроссмейстеров, могла иметь неприятные последствия,
например, запрещение выезда за границу на год, два или более
(что и пришлось испытать Мише в свое время).
Почти каждый день приходил дядя Роберт, как все его назы-
вали, друг отца Миши, врача замечательного, по отзывам всех,
кто знал этого человека, умершего в 1957 году. Дядя Роберт -
шофер такси в Париже в 20-х годах, потерявший всю семью во
20
время войны, сам довольно слабый игрок, мог часами следить за
нашими анализами и блиц-партиями, глядя на Мишу влюблен-
ными глазами. Иногда он выговаривал Мише за что-нибудь, тот
слабо защищался, и Ида Григорьевна, всегда занимая сторону
дяди Роберта, говорила: «Миша, ты можешь отвечать нормаль-
но? Не забудь, что в конце концов это твой отец». Это было се-
мейным секретом: в действительности дядя Роберт был отцом
Миши... Сейчас, четверть века спустя, когда никого из них уже
нет в живых, вижу хорошо дядю Роберта с неизменной сигаретой
в пожелтевших от никотина пальцах, часто и с рюмкой коньяка, и
Мишу, особенно последних лет, так действительно похожего на
него обликом, манерой говорить, держаться.
Я во время этих пикировок смущенно отводил глаза, но на меня
никто не обращал внимания, считая за своего.
Но вот наступал вечер, и надо было идти куда-нибудь ужинать.
Вызывалось такси, и мы ехали в один из ресторанов, где Мишу,
конечно же, всегда узнавали. Когда Таль стал чемпионом мира,
ему подарили «Волгу» - машину лучшей советской марки того вре-
мени. Но он отдал машину брату. К технике любой относился со-
вершенно индифферентно и, разумеется, у него и в мыслях никогда
не было учиться вождению. Только в последний период жизни у
него появилась электрическая бритва, и следы ее вмешательства
можно было заметить там и сям на его лице. В мое же время про-
цедуре бритья подвергал его старший брат, чаще же, как и всегда
вне дома, он отправлялся в парикмахерскую. Галстуков не любил
и носил только, если к тому принуждали обстоятельства. Надо ли
говорить, что завязывать их он никогда не научился. И часов не
носил никогда. «Вот еще - тикает что-то на руке!» Время в
общепринятом смысле для него не существовало. Помню не один
упущенный поезд, а к дням его молодости относится попытка до-
гнать самолет на такси (пользуясь трехчасовой промежуточной
посадкой), завершившаяся, по словам очевидцев, полным успе-
хом.
В такси нередко играли в игру, о которой я впервые услышал
от него: из четырех цифр номера идущей впереди машины сде-
лать 21 (используя каждую цифру только один раз). Мне было
трудно проверить, но в сложных ситуациях он с триумфальным
видом оперировал корнями, дифференциалами и интегралами.
За ужином и часто после - пили. Миша не любил и не пил вин,
21
предпочитая крепкие напитки - водку, коньяк, ром-колу... Чтобы
не быть неправильно понятым, скажу сразу, это не было медлен-
ное потягивание через соломинку. Лицо бармена в Вейк-ан-Зее
при нашей первой встрече вне России в январе 1973 года, когда
он должен был налить в один бокал 5 рюмок коньяку, я помню до
сих пор. Несколько лет тому назад Миша, уже плохо державший
удар, просто заснул в конце банкета в Рейкьявике. С ним, особен-
но в последние годы, это случалось чаще и чаще. Кориной и Спас-
ский, тоже игравшие там, были тогда в натянутых отношениях.
Но делать было нечего, они посмотрели друг на друга: «Понесем,
что ли?» - спросил один. «Понесем», - ответил другой. Дорога
была неблизкой, но соперники его юности справилась со своей
задачей превосходно, а ошарашенному портье гостиницы было
объяснено, что вот шахматист - долго думал, сильно устал...
Помню прекрасно его искрящийся, всегда мягкий юмор, его
смех, заразительный, часто до слез, его мгновенную реакцию в
разговоре, его фирменное, обычно за полночь: «Официант! Сме-
ните собеседника!» Кажется, Шеридан говорил, что истинное ос-
троумие куда ближе к добродушию, чем мы предполагаем. Ми-
шино остроумие было всегда истинным.
Несмотря на физический ущерб - на правой руке егс было толь-
ко три пальца, - играл на фортепиано, и неплохо. Его первая жена,
Салли, вспоминает, что в тот вечер, когда они познакомились,
Миша играл этюды Шопена. За несколько месяцев до своего пер-
вого матча с Ботвинником спросил у известной пианистки Бэллы
Давидович, с которой Таль был особенно дружен, есть ли у нее в
репертуаре «Элегия» Рахманинова. Узнав, что нет, сказал: «Обе-
щайте, что после моей победы над Ботвинником вы будете иг-
рать эту вещь на заключительном концерте». Тогда в Советском
Союзе был обычай после официальной церемонии открытия или
закрытия шахматных турниров или матчей устраивать большие
сборные концерты. Вечером после 17-й партии, когда счет в мат-
че стал 10:7 в пользу Таля, в квартире Давидович раздался теле-
фонный звонок: «Можете начать разучивать «Элегию»... Сейчас,
32 года спустя, Бэлла Давидович, уже давно живущая в Америке,
играя «Элегию» Рахманинова, всегда вспоминает Мишу Таля и тот
вечер в Пушкинском театре, когда она играла ее впервые И компо-
зиторами его любимыми были Чайковский, Шопен, Рахманинов.
22
Летом, уже во время других моих приездов в период подготов-
ки к матчу с Корчным часто отправлялись на Рижское взморье,
где ему была выделена дача, вернее, три комнаты во втором эта-
же домика рядом с пляжем. Сейчас в это трудно поверить, но вижу
хорошо Мишу на пляже в солнечную погоду в створе импровизи-
рованных ворот (майка и пляжная сумка), азартно, как и все, что
он делал, отражающего мои попытки забить гол. Он играл голки-
пера в университетской команде и привязанность к футболу со-
хранил навсегда.
Здоровьем он не блистал никогда - и тогда в Риге, и на Взмо-
рье у него бывали почечные приступы, нередко вызывалась «Ско-
рая помощь». Он часто бывал в больницах, за свою жизнь пере-
нес двенадцать операций. На лбу его были заметны шрамы - следы
жуткого удара бутылкой по голове в ночном баре Гаваны во вре-
мя Олимпиады на Кубе в 1966 году. (Известна шутка Петросяна
тех лет: «Только с железным здоровьем Таля можно было перене-
сти такой удар».) Именно в то время конца 60-х Миша приучился
к морфию. Вижу, как сейчас, его исколотые, как в муравьиных
укусах, вены на руках и сестер, тщетно пытающихся найти еще не-
тронутое место. Знаю, что и позже, уже в Москве, «Скорой помо-
щи» было запрещено приезжать на вызовы Таля. Слухи об этом но-
сились тогда по городу. Помню и вопрос на одной лекции «Правда
ли, что вы морфинист, товарищ Таль?» И его молниеносную реак-
цию: «Что вы, что вы, я чигоринец». Я думаю, что этот период длил-
ся у Миши пару лет. Как он избавился от этого, я не знаю (догадка:
когда получение наркотика грозило перейти легальные границы,
нечеловеческая сила его духа и воли сама положила конец этому).
Почему он так играл и почему он выигрывал? Конечно, легко
спрятаться за словом талант или гений. Толуш, проиграв партию
своего лучшего в жизни турнира в 1957 году, сказал Спасскому:
«Ты знаешь, Боря, я проиграл сегодня гениальному игроку». Дру-
гой уважаемый гроссмейстер на межзональном турнире в Таско
говорил мне без всякой тени кокетства: «Мы все не стоим Миши-
ного мизинца». И сам Петросян, скупой на похвалы, говорил, что
в шахматах он знает только одного живого гения... Но дело не в
этом. Или во всяком случае не только в этом. Я не склонен объяс-
нять все корчновским: «Помню, как-то в ресторане он сказал мне:
ну, хочешь - посмотрю на того официанта, и он подойдет к нам».
23
Или недостаточной защитой темных очков Бенко на кандидатс-
ком турнире 1959 года. Но то, что весь его облик, особенно в мо-
лодые годы, излучал какую-то ауру - это точно. Здесь мы подо-
шли к разгадке, как мне видится, феномена Михаила Таля.
Это склоненное над доской лицо, этот взгляд горящих глаз,
пронизывающих доску и соперника, эти шевелящиеся губы, эта
улыбка, появляющаяся на одухотворенном лице, когда найдена
комбинация, эта высшая концентрация мысли, я бы сказал, на-
пор мысли - создавали нечто, чего не выдерживали слабые ду-
хом. Когда же этот дух соединялся с энергией молодости конца
50-х, начала 60-х годов, - он был непобедим. «Ты, Мишик, - го-
ворил ему покойный Штейн в Риге в 1969-м, - сильнее духом всех
нас». Он был силен духом, как никто. Даже тогда, когда его орга-
низм был разрушен, дух его до конца, до последних дней оставал-
ся непреклонен.
В 1979 году после выигрыша крупнейшего турнира в Монреа-
ле (вместе с Карповым) 43-летний Таль, уравновешенный и мно-
го лучше понимающий шахматы, чем в годы своего чемпионства,
сказал: «Сейчас я бы разнес того Таля под ноль». Я сомневаюсь в
этом. И не потому, что его любимые поля еб, d5, f5 (по его соб-
ственным словам) стали охраняться много строже. Дело в том,
что академическому и все понимающему Талю пришлось бы вы-
держать концентрацию мысли и напор молодости, которую не
выдерживали лучшие из лучших.
Вспоминается летняя Москва 1968-го. Я был тогда секундан-
том Миши на его матче с Корчным, очень неудобным для него
противником, матче, который Таль проиграл - 4,5:5,5. Помню
последнюю партию, где Миша черными в голландской создал
сильную атаку, мог выиграть, но промедлил, и отложенная пози-
ция не сулила больше ничьей. Бессонная ночь анализа, доигрыва-
ние, закрытие, долгое блуждание по Москве, где у него было так
много друзей. Его энергия, его неиссякаемая энергия... Помню
деревянный домик в самом центре Москвы, неподалеку от Глав-
почтамта. Там жил художник Игин, покойный теперь уже давно,
друг многих шахматистов, заглядывавших к нему в любое время
дня и ночи. Художники, поэты, молодые актрисы, богемная Мос-
ква 60-х, 70-х годов, сам живописный хозяин, говоривший о себе
коротко: «Я - старый коньячник». Наконец, последний самолет
24
Москва - Рига, нет билетов, но Мишу узнали, и мы в кабине пило-
тов летим в Ригу. Ночь, квартира Миши, и вот я, уже ничего не
чувствуя, засыпаю. Когда я проснулся утром, комната была сиза
от сигаретного дыма, и где-то в отдалении с дивана на меня смот-
рел Миша, и толстая книга в его руках была почти прочтена. Чи-
тал он исключительно быстро, и я, находясь уже в западном сег-
менте моей жизни, знал, что, отправляясь куда-нибудь на
турнир, надо взять с собой побольше книг, запрещенных тогда
в Советском Союзе. На Олимпиаде в Ницце в 1974 году я дал ему
вечером только что вышедший «Архипелаг Гулаг» Солженицына
и свежий номер русской эмигрантской газеты. Наутро, возвра-
щая мне все уже прочитанным, сказал: «Вот в газете, в кроссворде
не мог найти одного слова». - «Ну а книга-то, книга?» - «Очень
уж зло пишет». Тогда мне, пораженному ответом, явилось смут-
но объяснение, еще один аспект, раскрывающий личность Миха-
ила Таля. Дело в том, что по большому счету его это не интересо-
вало, он от этого как бы отстранялся.
Вспоминаю, как после одного из турниров в Тилбурге разде-
лял с ним так им нелюбимую процедуру покупок. Пятигульдено-
вые бумажки лежали в его карманах (надо ли говорить, что ко-
шелька у него никогда не было) вперемежку с тысячными, и помню
его искреннее удивление, когда он обнаружил еще одну такую в
одном из боковых карманов. А сколько было потерянных при-
зов, сколько паспортов, оставленных в гостиницах или попросту
забытых где-то... Помню его поверх меня направленный взгляд,
когда в гостинице в Таско я выговаривал ему после того, как он
заплатил 70 долларов за трехминутный разговор с Нью-Йорком.
Вряд ли доходили до него мои рассуждения, что в некоторых стра-
нах следует избегать телефонных разговоров из гостиниц. Бе-
лявский рассказывал мне, что когда он распекал Мишу за отдачу
почти всего многотысячного приза за выигрыш чемпионата мира
по блицу в Сен-Джоне в Спорткомитет, тот отвечал просто: «Ну,
меня попросили, я и отдал...»
Его, конечно, не интересовали звания и награды. Я думаю,
что и звание чемпиона мира его по большому счету не интересо-
вало. И уж совсем не интересовали карьера, власть или выгода
(или то, что понимают под этим словом его коллеги по чемпион-
скому званию последних лет). И в отличие от них его невозможно
представить членом какой-либо партии вообще...
25
Хотя он в последнее время бывал в Израиле, думаю, что и его
еврейство интересовало его постольку поскольку. Вспоминаю, как
однажды перед одной из Олимпиад «Правда» писала, что в ко-
манде Советского Союза играют представители разных нацио-
нальностей: армянин Петросян, русский Смыслов, эстонец Керес,
рижанин Таль...
Даже он сам, его здоровье, его внешний вид интересовали его
мало, так же мало, как и то, что о нем подумают другие. Он был
человеком с другой планеты, и единственное, что его интересова-
ло по-настоящему, - были шахматы.
Он принадлежал к той редкой категории людей, которые как
нечто само собой разумеющееся отмели от себя все, к чему стре-
мится большинство, прошли по жизни легкой походкой - избран-
ники судьбы, украшение Земли. Сжигая жизнь, он знал, что это -
не генеральная репетиция, что другой - не будет. Но жить по-дру-
гому не хотел и не умел.
В январе 1973 года я играл свой первый турнир после отъезда
из России в резервной мастерской группе в Вейк-ан-Зее. Миша,
игравший в главном турнире, появлялся каждый день в общем
зале (тогда гроссмейстерская группа размещалась особняком) и,
изучив мою позицию, переходил к другим партиям, а частенько и
к партиям других групп (со средним рейтингом где-то в районе
1900). Мы говорили тогда нередко до глубокой ночи, и иногда я
отправлялся пешком из Вейк-ан-Зее в Бевервейк (бывалые игроки
Хооговен-турнира поймут, что я имею в виду), потому что автобу-
сы уже не ходили, или правильнее будет сказать, еще не ходили. В
свободный день был большой блицтурнир для всех желающих, ко-
торый длился целый день и который Миша выиграл (для сведения
современных профессионалов: первый приз был 100 гульденов...).
Одним из его любимых выражений было: «Он играет во вкус-
ные шахматы». И сам играл в такие. В комментариях к собствен-
ным партиям преобладали так редко встречающиеся теперь доб-
родушие, уважение к партнеру и самоирония. Комментируя
партии, писать не любил, предпочитая показывать, наговаривая
текст на магнитофон. В старое же время просто диктуя. Так он
познакомился со своей женой Гелей осенью 1970 года, когда его
не допустили до игры по каким-то формальным причинам в чем-
пионате страны, который проводился в его Риге.
26
Записывал ход всегда краткой нотацией, всегда перед тем, как
его сделать. В редких случаях, когда соперник попадался уж со-
всем любопытный, открыто заглядывавший в его бланк, закрывал
ход ручкой. Если ход не нравился, то зачеркивал и писал новый. В
последние годы, увы, все чаще говорил: «Я даже записал на бланке
выигрывающий ход, но перечеркнул в последний момент».
Где-то за полтора-два часа до партии что-то ел, но больше для
проформы, говорил уже мало, уходил в свой мир. Так было, на-
пример, во время его матча с Корчным, и я понимал: в такие мо-
менты его лучше не трогать. Обедали в разных местах; до матчей,
где все выверено до минуты и калории, еще было далеко... Обо-
жал, разумеется, все, что было ему нельзя: острое, соленое, пече-
ное. Миша, каким я его помню, курил всегда очень много, обыч-
но 2-3 пачки сигарет в день (предпочитая Kent), но когда играл, к
ним приплюсовывались еще две.
В последний раз я видел Мишу в Тилбурге осенью 1992 года.
Он приехал из Германии, где жил последнее время с женой и до-
черью Жанной, которую очень любил. Выглядел он ужасно, мно-
го старше своих лет, но оставался самим собой. Отвечая на при-
ветствие одного из знакомых, сказал: «Спасибо» - «За что?» - «За
то, что вы узнали меня». Он сидел обычно в пресс-центре турнира
с неизменной сигаретой, говорил мало, но каждое его замечание
по части шахмат было всегда по существу. Оживился несколько,
когда в своей обычной манере показал слушателям Академии
Макса Эйве одну из своих последних партий — с Панно из турни-
ра в Буэнос-Айресе. Молодые люди начала 90-х смотрели на него,
как на Стаунтона или на Цукерторта. Было чудо не то, что он
живет, а то, что он не умер ранее.
Он играл еще в последнем чемпионате Союза и написал потом
(вместе с Ваганяном, с которым был особенно близок в после-
дние годы) большую статью для нашего журнала. В феврале, ког-
да я был в Каннах, меня попросили позвонить ему. «Слушай, -
сказал Миша, - я сейчас читаю о матчах на мировое первенство,
которые я сам видел вблизи. Все было не так, все было по-друго-
му. Приезжай, напишем что-нибудь вместе». Обещал. Но как-то
все откладывалось и откладывалось...
Последний свой турнир Миша играл в Барселоне. Были моло-
дые и многообещающие. Шутил в свое время о подающих надеж-
27
ды: «Я в таком возрасте был уже экс-чемпионом мира». Полтур-
нира играл совсем больным, с температурой. В последней партии,
полагая, что будет быстрая ничья, сыграл в сицилианской защите
З.СЬ5, предложил ничью, получил отказ. В проигранной позиции,
уже под атакой его молодой соперник сам предложил ничью. Это
была последняя выигранная Мишей турнирная партия.
Мы перезванивались довольно часто, а за пару дней до моего
отъезда на Олимпиаду в Манилу получил Мишино письмо. Вот
оно:
«Дорогой Гена! К сожалению, обещанного рассказа о турнире
пока не сделал очень неважно себя чувствовал. В понедельник лечу
в Москву на повторное свидание с медиками. Скорее всего, будет
операция. Как бы там ни было, свободного времени, а также запи-
сывающих устройств будет достаточно... Во всяком случае, же-
лаю всяческих успехов тебе и всей вашей наименее русифицирован-
ной (скажем так) команде.
С сердечным приветом. Миша».
Это был последний привет, который я получил от него. Перед
тем, как лечь в больницу, уже совсем больным играл в блицтур-
нире в Москве и выиграл партию у Каспарова и занял третье ме-
сто после Каспарова и Бареева, но опередил и Смыслова, и Дол-
матова, и Выжманавина, и Белявского. Несколько дней спустя,
28 июня 1992 года, Миша Таль умер в московской больнице. Офи-
циальная причина его смерти: кровотечение в пищевод. Но фак-
тически отказывался функционировать весь его организм. Его
похоронили в Риге, городе, где он родился, на еврейском клад-
бище Шмерли, рядом с могилами его близких. Ему было 55 лет.
Он выглядел в последние годы старше своего возраста, но никог-
да не ассоциировался у меня с пожилым человеком, оставаясь все-
гда Мишей.
Иногда я спрашиваю себя: откуда у этих мальчиков из при-
стойных европейских еврейских семей, похожих друг на друга даже
внешне - Модильяни, Кафки, Таля, откуда эта всепоглощающая
страсть к самовыражению? Где здесь тайна? Я не знаю этого.
За несколько лет до своей смерти Вильгельм Стейниц сказал:
«Я не историк шахмат, я сам кусок шахматной истории, мимо
которого никто не пройдет». Тот, кто когда-либо касался или
коснется удивительного мира шахмат, не пройдет мимо светлого
имени: Миша Таль.
28
Я знаю - есть большая разница между гением в искусстве и
гением в повседневной жизни. Я, которому выпала привилегия
видеть Мишу Таля вблизи, попытался немного рассказать об этом.
А за гения шахмат Михаила Таля, за незабвенного Мишу, гово-
рят его партии.
Август 1992
ПУТЬ В БЕССМЕРТИЕ
Единственную партию с Ботвинником я играл весной 1989 года.
Он был тогда в Голландии с целью покупки нового, более силь-
ного компьютера, необходимого для работы, и все это время я
был рядом с ним. В один из дней Ботвинника попросили высту-
пить на закрытии юношеского чемпионата страны, который про-
ходил тогда в Хилверсуме. Были, конечно, и фотографы, и теле-
визионные съемки. В какой-то момент режиссер телепередачи
попросил: «Если господин Ботвинник не возражает, нам бы очень
хотелось снять его во время игры». - «Ну, я давно уже не играю».
- «Очень просят, Михаил Моисеевич. Вы же сами знаете -
телевидение, от них не отвяжешься». - «Ну, если так...»
Расставили фигуры - мне достались белые. «Начинаем, начи-
наем», - подал команду режиссер. Я решил не оригинальничать и
двинул вперед ферзевую пешку. Стрекот камеры, где-то голоса
детей. Ботвинник не отвечал некоторое время, и я вопросительно
посмотрел на него Изменился весь его облик, он как бы выпря-
мился, затвердел на стуле, наконец, глядя на доску, поправил очки,
галстук и сделал ответный ход. К сожалению, тогда в суете мо-
мента я не записал партии, но течение ее помню очень хорошо.
Он разыграл голландскую, вариант «каменная стена», по старин-
ке со слоном на е7.
Я делал все известные ходы, Ботвинник отвечал не торопясь, все-
гда несколько подумав. Но после пятнадцати ходов по какой-то
странной причине моя позиция потеряла эластичность, был утерян
генеральный план: я стоял несколько хуже. «Этого достаточно?» -
спросил я у режиссера. - «Более чем». Ботвинник думал над своим
ходом. - «Михаил Моисеевич, он говорит, что наснимал довольно».
Ботвинник все еще смотрел на доску и наконец поднял голову.
На меня не мигая и жестко смотрели синие, выцветшие уже глаза,
с астигматично расставленными зрачками, которые глядели так
же в глаза Ласкера, Капабланки и Алехина, и он знал хорошо оцен-
ку позиции на доске и знал, что я тоже знаю.
«Он говорит, Михаил Моисеевич, что все получилось очень
хорошо». Что-то растаяло в его лице, и уже режиссеру с легким
полупоклоном: «Alstublieft meneer. Tot u dienst»*. Бывая часто в
* «Пожалуйста, господин. К вашим услугам». - голл.
30
Голландии (в первый раз в 1938 году), Ботвинник знал несколько
выражений по-голландски; его английский и немецкий были до-
вольно слабы.
Я познакомился с Михаилом Моисеевичем Ботвинником вес-
ной 1988 года, когда он приехал по приглашению Бессела Кока
на один из первых турниров SWIFT в Брюссель. Мы виделись
каждый год во время его посещений Амстердама или Брюсселя или
в Москве, в последний раз во время Олимпиады в декабре 1994 года,
за полгода до его смерти. Теперь я жалею, что не было у меня эккер-
мановских задатков, и я не записал всех бесед с Ботвинником, но
многое еще свежо в памяти и, к счастью, на магнитофонной ленте.
В один из его первых приездов в Амстердам, в гостях, женщи-
на-москвичка, по возрасту где-то уже в середине четвертого де-
сятка, увидев перед собой живого Ботвинника, представилась ра-
стерянно: «Оля». - «Ну, если вы Оля, я - Миша», - в тон ей ответил
Ботвинник. Сказал ему через несколько минут в шутку: «Ну,
Миша, пора уже, засиделись...».
На следующий день он подарил свою книгу с надписью, сде-
ланной дрожащим, но ясным почерком. «Гене Сосонко - Миша
Ботвинник в день рождения. Амстердам. 18.5.89». Так и называли
друг друга несколько дней, но шутка не перешла в привычку, и
скоро вернулись к Михаилу Моисеевичу и Геннадию Борисови-
чу. И только в некоторых случаях возвращался к «Гена», когда
хотел сказать что-то доверительное или особое. Я же - при
прощаниях и тогда, когда пытался (всегда безрезультатно, впро-
чем) снять налет многих советских десятилетий, навсегда усто-
явшихся понятий, представлений, пытался добраться до чего-то...
При прощании во время его последнего приезда в Тилбург в сен-
тябре 1994 года показалось - дрогнуло что-то у старика - по ин-
тонации, по глазам, и после обычных слов сказал, наклонясь близ-
ко совсем: «Миша, держаться, держаться надо», и уж совсем почти
бестактно: «Ну, не знаю, когда и увидимся теперь...», пытаясь за-
деть философскую струну. Прервал строго: «Ну отчего же. Вот
вы, Гена, в Москву, может быть, приедете...» - «Да и то - правда
ваша. Ну еще раз...»
Я провел с ним 10 дней кряду летом 1988 года, когда приехал в
Москву с молодым И.Пикетом для занятий с патриархом. Вижу
31
хорошо гроссмейстерскую комнату в клубе на Гоголевском, пят-
надцатилетнего Широва с Багировым, тоже присутствовавших на
занятиях, самого Михаила Моисеевича, всегда несколько думав-
шего, перед тем как задать вопрос или сделать замечание. Оста-
лось в памяти почему-то сформулированное им как «китайское»
обязательное правило сделать первые 15 ходов в партии за пол-
часа, дабы избежать цейтнота. Помню также и его «Стоп» во вре-
мя анализа и вопрос к Пикету «У меня такое впечатление, что вы
не знаете моей партии с Юрьевым из чемпионата Союза метал-
листов 1927 года?» - Я: «Ну откуда же Йеруну, Михаил Моисее-
вич, знать вашу партию с Юрьевым из чемпионата Союза метал-
листов 27-го года?» - «Нет, Вы все-таки спросите, переведите...»
Там же я понял, что его целенаправленная, не знающая сомне-
ний, во многом догматическая манера мышления вкупе, разуме-
ется, с высочайшим классом является идеальной для занятий с
молодыми шахматистами, и педагогом он был, конечно, замеча-
тельным.
Стоял жаркий июнь 1988 года, и в соседней комнате играл бес-
конечные тренировочные партии совсем маленький худенький
мальчик, на которого Ботвинник советовал обратить серьезное
внимание. Это был Володя Крамник.
В его последний приезд в Голландию, где он читал лекцию сту-
дентам экономического факультета в Тилбурге, говорили подо-
лгу несколько дней подряд, и не только о шахматах. Я бы даже
сказал, не столько о шахматах, сколько о его родителях, жене,
книгах и музыке, Сталине и Молотове, всегда все же возвращаясь
к шахматам. Говорил он точным, сжатым языком, зачастую про-
стым до банальности, слегка картавя, разумеется, с его, ботвин-
никовской, интерпретацией и видением событий и фактов.
«...Отец мой из Белоруссии, из деревни Кудрищино, это в 25
километрах от Минска, недалеко от Острошицкого городка. Его
отец, мой дедушка, был арендатором, так вообще редко бывало,
чтобы еврей занимался сельским хозяйством, но так было. Все его
сыновья, а их у него пятеро, в том числе мой отец, у него работа-
ли. Отец был 1878 года рождения. Обладал огромной физической
силой, хватал за рога быка из стада и валил на землю. И характер
у него был жесткий, если казалось что-то справедливым, то стоял
на этом до конца. Да, наверное... Наверное, и конституция моя, и
черты характера от него. По-русски он говорил без акцента и пи-
32
сал очень хорошо, помню, и почерк имел очень красивый. Гово-
рил, конечно, и на идиш, вот не знаю, ходил ли в хедер, но дома у
нас запретил говорить на жаргоне, только по-русски. В 25 лет он
уехал в Минск, там из-за отравления потерял зубы и решил стать
зубным техником. Потом началась революция 1905 года; он ра-
ботал в подпольной типографии.
Два других его брата уехали в Америку еще в прошлом веке,
туда же уехала сестра Раиса, моя тетя. Но она уехала позже, уже в
1914 году. Я помню, как она приезжала проститься к нам в Пе-
тербург, я был маленький совсем, болел, стоял в кроватке и раз-
махивал деревянной саблей. Ею и стукнул тетю Раису по голове,
когда она подошла. После моей победы в Ноттингеме она при-
слала мне из Америки поздравительную открытку. Я, конечно,
на нее не ответил - тогда это было ужасно опасно, и она не слу-
чайно прислала поздравление не в письме, а открыткой, чтобы
все видели, что нет секретов. А отец уехал в Берлин учиться на
зубного техника, но немец ему не понравился, и он приехал в Пе-
тербург и поступил учеником к зубному технику Василию Ефре-
мову. Я видел его на похоронах отца, был он такой маленький, с
огромной седой бородой. Отец у него выучился, получил диплом
и право на жительство в Петербурге. Сначала он снял квартиру
на Пушкинской улице, там познакомился с моей мамой Серафи-
мой Самойловной Рабинович.
Она была дантисткой. Судьба ее тоже была очень интересной.
Мама старше отца на два года, родом из Креславки Витебской
губернии в Белоруссии. Дедушка мой с материнской стороны -
частный поверенный в делах графа Плотера. Имел большой дом
на берегу Двины, я помню этот дом на фотографии, он сгорел во
время войны. Мама рассказывала, что когда в Креславку приез-
жал старший сын деда Исаак, в честь которого назвали моего стар-
шего брата, убитого на войне, они ночами напролет резались в
шахматы, но в какую силу они играли - неизвестно. Потом в Двин-
ске мама получила диплом дантиста, тоже участвовала в револю-
ции 1905 года, была даже в РСДРП, но меньшевиков, выслана в
Сибирь на два года. Потом приехала в Петербург и работала в
медицинском пункте Обуховского завода. Тогда туда ходил от
Николаевского вокзала паровичок. Я помню его очень хорошо.
Так вот, она ездила на нем и давала заказы зубному технику на
Пушкинской. Там она познакомилась с моим отцом. Они поже-
33
нились, она оставила завод, переехала к нему, родился мой стар-
ший брат Исаак. Отец был очень хороший техник, дела его по-
шли на лад, и мы переехали на Невский проспект, где жили во
дворе дома 88. Там была большая солнечная квартира из семи
комнат на 4-м этаже, лифт, внизу стоял швейцар, я помню все это
очень хорошо. Была кухарка, горничная, у меня с братом одно
время была даже бонна. Потом 1917 год, февральская револю-
ция, на улице стреляли и мама сажала нас с братом за платяной
шкаф, мы ведь жили на Невском, в самом центре города. В 1920
году отец увлекся другой женщиной и ушел от нас. Он женился на
одной бывшей дворянке. У него появилась другая семья, две до-
чери. С одной из них - она младше меня на 10 лет - у меня сейчас
хорошие отношения.
Научил меня играть в шахматы приятель моего брата Леня
Баскин. Мне было тогда 12 лет. Жил он в соседнем дворе того же
дома на Невском, а родители этого Лени имели небольшой ба-
калейный магазинчик тоже на Невском. Вы помните этот дом, где
сейчас кинотеатр «Хроника»?
Я вообще был в синагоге два раза. В первый раз с Леней и его
родителями. Был какой-то еврейский праздник, и они взяли меня
с собой. Тогда на Троицкой находилась большая хоральная си-
нагога, но мне там не понравилось. Вообще, хотя дедушку с мате-
ринской стороны я и видел в ермолке, отец и мать были интерна-
ционалисты.
Во второй раз это было в 64-м году, после Олимпиады в Изра-
иле, когда у нас состоялась экскурсия в Иерусалим. Потом я выс-
тупал в одном кибуце недалеко от ливанской границы. Там у меня
спросили о моем еврействе. Я ответил так. «Мое положение слож-
ное, потому что по крови я - еврей, по культуре - русский, а по
воспитанию - советский». Больше вопросов не было. В народе,
знаете, в 20 - 30-х годах антисемитизма не было, это потом при-
шло, сверху. Ну, была, конечно, подоплека, когда я против Смыс-
лова играл - еврей против русского - нет, антисемитских возгла-
сов в зале не было, уши у меня очень хорошие, но по телефону
звонили, особенно во время матч-реванша, и была антисемитская
брань. Это - было. Ну, я, конечно, по телефону позвонил в мили-
цию от соседей - звонки и прекратились.
Вообще после 1920 года мы жили очень бедно, мама болела,
отец давал нам 120 рублей в месяц, что было очень-очень скром-
34
но. Нет, отец с матерью не виделись, хотя отношения сохраня-
лись. Мать болела довольно часто и, когда она лежала в больни-
це, хозяйство вел мой брат. Студентом я стал в 1928 году, он да-
вал мне рубль в день на проезд до института, обед и ужин. В школе
я учился в Финском переулке у Финляндского вокзала и ходил
туда пешком по Литейному проспекту через весь город. Там были
замечательные педагоги, и вообще школе я обязан очень многим.
В 9 лет я прочел уже почти всю русскую литературу, классику.
Книги были тогда очень дешевые. Прочел Пушкина, Лермонтова,
Гоголя, Тургенева. Толстого уже позже. «Война и мир» - это, знае-
те, да! - здесь Толстой выложился весь, а «Анна Каренина» и ос-
тальное - слабее уже. Но выше всех Пушкин, конечно, уж не знаю,
когда он будет превзойден, если будет. Он ведь такой жизнелюбец,
оптимист, лаконичен. У него ведь воды никогда не было, а у дру-
гих писателей вода была. А из современных писателей люблю
Зощенко. Я познакомился с ним в 1933 году. Он пришел тогда на
последний тур чемпионата СССР. Выглядел очень грустно. Он
мне сказал тогда удивительную фразу: «Вы многого добьетесь, и
не только в шахматах». Я ему понравился. И Евгения Шварца я
тоже очень высоко ставлю.
Читал ли я Солженицына? Читал «Один день Ивана Денисо-
вича» и «Матренин двор» и стал относиться к нему отрицатель-
но. Так, Иван Денисович - это плагиат. Это он все у Толстого из
«Войны и мира» взял, это же Платон Каратаев, перенесенный в
современность. Написано, конечно, ловко, но надо и содержание
какое-то давать, а «Матренин двор» - это призыв к реакционному
крестьянскому прошлому России. Нет, больше я ничего его не
читал - достаточно.
Что касается музыки, то здесь два фактора сыграли роль. Во-
первых, уроки музыки в школе, во-вторых - моя жена. В школе
уроков пения, как сейчас, не было, был урок слушания музыки, и
преподавательница или сама играла, или приглашала студентов
Консерватории, и мы учились слушать и понимать музыку. По-
этому и русскую, и мировую музыку я знаю достаточно хорошо,
мы с Гаянэ Давидовной ходили в оперу, но меньше, а вот в балет
много чаще.
Я познакомился со своей женой 2 мая 1934 года и помню этот
день очень хорошо. Ганочка была на три года моложе меня. Де-
вичья фамилия ее — Ананова, была она стопроцентная армянка,
35
но родилась в Петербурге. Отец ее из пригорода Ростова, а мать -
из Ейска. В семье говорили только по-русски, хотя, когда родите-
ли хотели, чтобы дети не поняли, говорили между собой по-ар-
мянски. Была она удивительно приветливая, добрая, очень веру-
ющая, эта вера ее очень поддерживала. Слава Рагозин о ней
говорил: «Ганочка - человек обязательный». Капабланка сказал
о ней: «Et bonne et belle». Часть моего успеха принадлежит ей,
конечно. Во всем, чем я занимался, она меня поддерживала. По
профессии была балерина, училась у знаменитой Вагановой.
Танцевала сначала в Мариинском (Кировском) театре, потом,
после войны - в Большом. Танцевала в общей сложности 24 года,
до 56-го. В Большом танцевала в массовых танцах, но иногда и в
отдельных партиях, например, в цыганском танце в «Травиате»
или в «Гаянэ», где танцевала в четверном танце. Память у нее была
феноменальная, ведь тогда не было видео, но она помнила почти
все постановки. Я ходил, конечно, всегда, когда она танцевала.
Ну, потом - дочка, внуки. Она им всю жизнь отдавала, и мать
мою тоже очень поддерживала. Вот сейчас правнучка моя Ма-
шенька - ей шестой годик идет - очень на нее похожа, такая же
приветливая, симпатичная, и называет меня «дедушка Миш!» И
общительная такая, а вот Гаянэ Давидовна всегда немного груст-
ной была.
Еще о музыке - помню, как осенью 34-го года слушал Козлов-
ского в «Евгении Онегине», был он фантастический певец, блис-
тательный голос, я его выше итальянцев ставлю. И на следующий
год слушал его в «Риголетто». Я в театр часто ходил. Ленинград
тогда был просто потрясен моими успехами, и у меня был бес-
платный пропуск в ложу дирекции во все театры. Нет, с
Шостаковичем знаком не был, а вот с Сергеем Сергеевичем Про-
кофьевым мы были друзья, и с дирижером Хайкиным тоже. По-
мню, выбрали нас обоих депутатами Ленинградского городско-
го совета, и это было дико скучно, так мы сидели рядом и
беседовали о том, о сем, потом я с ним еще в Москве виделся. С
Прокофьевым я познакомился в Москве во время 3-го междуна-
родного турнира. Шахматы он очень любил, и сам играл, и был
другом Капабланки. Я шел тогда на пол-очка сзади Капы, после
того как проиграл ему совершенно выигранную позицию, да-а...
Помните эту партию? Я тогда очень хорошо играл. И вот в конце
турнира я должен был играть черными с Левенфишем, а он белы-
36
ми с Элисказесом, и Левенфиш пустил провокационный слух, что
его заставляют мне проиграть, и сообщил об этом Капабланке.
Прокофьев тоже узнал об этом, был он человек горячий и порвал
со мной всякие отношения. Капа легко выиграл у Элисказеса, а я
имел преимущество в драконе, даже выиграл пешку, но - разно-
цвет, получилась ничья. Прокофьев все понял, и когда мы поде-
лили с Капой 1 - 2-е места в Ноттингеме, прислал нам обоим по-
здравительные телеграммы. Потом мы с ним были друзья, ио в
чемпионате 1940 года он болел все же за Кереса, а не за меня...
Люблю ли я его музыку? Помню, в школе еще играли его пьесу
«Отчаяние», и она мне очень нравилась. Потом, когда он умер,
меня попросили написать о нем. И музыковеды очень удивились,
так как никогда не слыхали о таком произведении. Эта вещь очень
сильная, а вообще же музыка у него какая-то искусственная была.
Вот в своих воспоминаниях он пишет, что музыку надо писать
так, как не писали до тебя. А Капа как учил? Надо всегда играть
по позиции. Но у него есть, конечно, очень сильные вещи. Вот
Шостакович мне как-то ближе, музыка его более живая, озорная.
Был ли Прокофьев сильным игроком? Да нет, королевский гам-
бит, жертвы, все вперед, поэтому Ойстрах легко у него выигры-
вал. Стиль Ойстрах имел выжидательный - главное, ошибок не
делать. Мы с ним тоже были очень дружны. А вообще я форте-
пьяно люблю - там можно больше сказать.
Записывал ли я свои самые первые партии? Да, конечно, в та-
кой тетрадочке, по-моему, она сейчас у Батуринского. Помню,
записывал туда гастрольные партии Ласкера, партии из 2-го чем-
пионата школы, где занял первое место. Все партии записаны и
прокомментированы почти все.
Родители мои были категорически против того, чтобы я играл
в шахматы. Помню, шли мы с отцом по Владимирскому проспек-
ту мимо игорного клуба, где на последнем этаже две комнаты за-
нимало Петроградское шахматное собрание, и я ему сказал:
«Папа, ты видишь, я там играю». И он резко отрицательно ото-
звался о том, что я играю в шахматы, его страшно волновало, что
я прохожу все комнаты этой игроцкой богемы. Он думал, что это
меня засосет, а меня это совершенно не интересовало, я стремил-
ся на последний этаж, где можно было играть в шахматы. Даже
когда пришли успехи, появилось имя в газетах, не было большо-
37
го восторга. Когда же в 26-м году мне нужно было в первый раз
ехать играть в Стокгольм, мать помчалась в школу и говорила с
воспитателем нашего класса. И он ей так иронически сказал: «Для
того, чтобы в таком возрасте мир посмотреть, можно и десять
дней в школе пропустить». Она и до этого ездила и тайком жалова-
лась директору школы на мое увлечение. Так он ей сказал: «Ваш
сын книжник, оставьте его в покое». Ну, потом они, конечно, при-
мирились, они ведь были против оттого, что шахматы тогда не
были профессией. Ну а я, я не мог не играть.
На следующий год во внекатегорном турнире я играл уже будь
здоров, хорошо играл. Нет, никакого тренера не было, все брал
из книг, сам анализировал очень много. Все в Ленинграде были
тогда учениками Романовского, а я в тот клуб не ходил, за это
Романовский меня возненавидел. Вообще отношения с ним были
сложные, но, конечно, это внешне никак не отражалось, здорова-
лись, разумеется, и все приличия соблюдали...
Первым, с кем я прекратил всякий контакт, был Бронштейн:
во время нашего матча он вел себя безобразно. В зале прямо на-
против сцены была ложа КГБ, «Динамо», там сидели все его бо-
лельщики. Так, если он жертвовал или, наоборот, выигрывал пеш-
ку, там всегда аплодисменты были. А сам он делал ход и быстро
уходил за сцену, а потом вдруг выскакивал и снова скрывался. В
зале смех, а мне это мешало играть. А то, что он говорит, что во
время 23-й партии думал больше о судьбе своего отца, так это
Вайнштейном подсказано - его злым гением. Тот был страшный
человек, просто страшный, меня ненавидел, он не хотел, чтобы я стал
чемпионом мира. Когда обсуждался мой матч с Алехиным, то, не-
смотря на решение Сталина, он, пользуясь тем, что был начальни-
ком планово-финансового отдела КГБ, использовал свои связи, что-
бы мешать моим переговорам с Алехиным. Во время войны он
агитировал за то, чтобы объявить Алехина преступником и лишить
его звания чемпиона мира, и давил на меня, чтобы я выступил иници-
атором этого. Ясно, что это было самое простое, чтобы Алехин во-
обще не играл матч. После матча, хотя мы с Бронштейном и здоро-
вались, он для меня перестал существовать. Последние годы я стал
относиться к нему нормально, но он меня до сих пор ненавидит.
И с Левенфишем отношения были очень острые. Вообще он
был очень интеллигентным человеком, окончил Технологический
институт в Петербурге еще до революции и шахматист высокого
38
таланта, но шахматам все время не уделял, хотя обладал высокой
шахматной культурой. Но был он всегда как одинокий одичалый
волк. Действительно, он был в 1917 году уже взрослым челове-
ком, а я еще ребенком, но нет, не думаю, как вы говорите, что мы
по-разному воспринимали происходящее. Не думаю, что он был
антисоветчик, в конце концов ему уж и не так плохо жилось в
Советском Союзе, а то, что выезжать заграницу не мог, так я не
уверен, так ли уж это важно. Я вот в свое время Гулько с женой
говорил, что тоже мог остаться в 26-м году в Стокгольме, да не
остался, и неплохо получилось. И Романовский не был антисо-
ветчик. А вот Богатырчук - тот ненавидел советскую власть. Нет,
книги его не читал, но знаю его хорошо. Талантливый и позицию
понимал хорошо, считал хорошо, пользовался ласкеровским прин-
ципом: если хуже - еще не проиграно. Но человек был не-
чистоплотный. Я ему в 27-м году партию проиграл, а потом еще
две, но что поделаешь, вот был такой лесничий в Сибири - Измай-
лов, так я ему тоже две партии проиграл - одну в Одессе в 29-м
году, другую в полуфинале - в 31-м, едва в финал попал...
Ну и с Петросяном не было отношений после того, как он вел
себя во время нашего матча совершенно неприлично. Что значит?
Надо было подписать регламент матча, и, не помню уж какой,
совсем ничтожный пункт ему не нравится - подписывать не хо-
чет. Я говорю - хорошо, я позвоню в ФИДЕ Рогарду. Мне гово-
рят в федерации: подождите пару дней. Петросян соглашается.
Потом снова отказывается. И так несколько раз. Ясно: решили
потрепать мне нервы. А когда Петросян поднимался по лестнице
Театра эстрады, армяне перед ним святую землю из Эчмиадзина
посыпали. Ну что это такое? А он воспринимал как должное. Если
бы передо мной посыпали святую землю из Иерусалима - что бы
я сделал? «Подметете - пройду», - сказал бы.
И со Смысловым у меня тоже были острые отношения, но та-
кого не было. Сейчас у нас с Василием Васильевичем отношения
нормальные. С Эйве были острые отношения, когда мы с ним кон-
курировали, например, в Гронингене в 1946 году, тогда было ясно,
что если он этот турнир выигрывает, то никакого матч-турнира в
48-м году не будет. Ну, а потом, когда спортивный элемент от-
пал, мы с ним друзья стали самые настоящие. С Карповым были
добрые отношения, но потом они ухудшились, когда он стал ут-
верждать, что советской шахматной школы - нет. И потом, когда
39
он притеснял Каспарова, я взял сторону Каспарова, так как счи-
тал, что они должны быть в равных условиях. Ну и эта жуткая
история, когда прекратили матч, здесь приняли участие все - и
ЦК, и Спорткомитет, и федерация, и Кампо. Ведь Гарик с 73-го
по 78-й посещал мою школу, потом она была закрыта, и мы встре-
чались с ним просто вдвоем, я поддерживал его всячески, я ведь
добился для него участия в Мемориале Сокольского, который он
выиграл легко и стал мастером, то же самое и турнир в Баня-Луке,
где он стал гроссмейстером. Гарик сейчас играет слабее, чем де-
сять лет тому назад, и стиль его изменился. Раньше он играл как
Капабланка, как я его учил, по позиции, но несколько лет назад я
заметил, что в интересах безопасности он идет на упрощения и
после того, как позиция упростится, применяет свой тактический
талант. Нет, я не думаю, что это возраст, он просто понял, что
ему в первую очередь не надо проигрывать. Вы ведь знаете, что
каждый тенор может взять в своей жизни определенное количество
верхних «si». Но, может быть, и шахматист способен сыграть толь-
ко определенное количество хороших партий, а остальное время
он просто передвигает фигуры? Думаю, что единственное спасе-
ние его - это бросить галиматью, которой он сейчас занимается.
Но это уже бывало, что ко мне поворачивались спиной; я в конце
концов помогал Каспарову не из-за его человеческих качеств, а
потому, что он замечательный шахматист.
Кого я выше оцениваю, Каспарова или Карпова? Конечно, они
оба выдающиеся таланты, но более разносторонний талант - у
Карпова. Вы видели мою книгу «Три матча Анатолия Карпова»?
Так вот - он играл фантастически в этих матчах. Как он выиграл
у Спасского! А тот ведь был еще очень силен; Спасский за несколь-
ко месяцев до этого, в 73-м, выиграл чемпионат Союза - и какой!
Так Карпов его в матче прямо разгромил. Ну а потом Карпов
перестал играть в полную силу. Почему - не знаю. Может быть, в
сочетании деньги - шахматы деньги стали более важны. Но то,
что он показал недавно на турнире в Линаресе, говорит о том,
что он сохранил еще свой талант. С кем я хотел бы остаться вдво-
ем на необитаемом острове, с Карповым или Каспаровым? У меня
сейчас достаточно хорошие отношения с Карповым. Но если бы
я мог выбирать между Карповым времен его чемпионства и Кас-
паровым - его чемпионства, я бы предпочел остаться в одиноче-
стве на необитаемом острове.
40
Из молодых? Помню, когда Крамнику было 12 лет, играл он
очень осторожно, очень правильно. Он быстро усиливался и сей-
час играет смелее, но просто с неуважением относится к себе: тол-
стый, пьет, курит. Камскому проиграл позорно, да и Гельфанду.
Он и меня теперь избегает, обходит стороной. Широв очень свое-
образный талант, мне чем-то Корчного напоминает. Но у него, я
думаю, нервная система не в порядке - то хорошо, то плохо. Он
резкий такой, импульсивный, кого угодно может критиковать.
Нет, как чемпион мира он мне не видится.
Прежде чем о будущем чемпионе говорить, надо порядок на-
вести в шахматном мире. Скоростные турниры всякие, все шлеп
да шлеп - издевательство над шахматами. Вы видели, как Каспа-
ров компьютеру проиграл? Бесцветная партия! Компьютер играл
бесцветно, Каспаров просто жутко. Но я еще перед матчем в Лон-
доне понял, когда мама со мной говорила, что деньги для них -
это все.
Нет, шахматы не изменились, не стали другими - это все сказ-
ки для маленьких детей. Это только первоначальную информа-
цию теперь легче добыть, а процесс анализа остался прежним.
Шахматист должен анализировать сам, и много, и ничто не мо-
жет заменить анализа.
Лучшая из моих аналитических работ? Думаю, написал ее во
время войны, когда прокомментировал все партии турнира на
звание абсолютного чемпиона СССР. Я ведь тогда, в 43-м, напи-
сал письмо Молотову, что теряю свою шахматную квалифика-
цию. Вот он и начертал резолюцию: «Надо обязательно сохра-
нить товарищу Ботвиннику боеспособность по шахматам и
обеспечить должное время для дальнейшего совершенствования».
Так у меня образовались два свободных дня в неделю, тогда и
книгу писал.
Помню, привел ко мне Быховский Белявского - тому тогда 17
лет было - посмотреть, как играет. Было видно: способный, но
ничего не знает, просто играет как бог на душу положит. Так я
ему дал эту книгу, чтобы научился анализировать. Через несколько
месяцев он ее вернул и сказал, что искал в анализах хотя бы одну
ошибку, да так и не нашел.
Когда я сам играл сильнее всего? Ну, конечно, в 48-м году иг-
рал я хорошо. Готовился от всей души и показал, на что спосо-
бен. И чемпионат СССР в 45-м играл хорошо, когда набрал 16 из
41
18. Да и матч-реванш с Талем, хотя было мне уже 50. Подгото-
вился очень хорошо и всех удивил, и Таля удивил. Вы вот о Тале
хорошо написали, а стиль его определили неправильно. Я же по-
казал во втором матче, как с ним надо играть. Когда фигуры у
него прыгали по доске - не было у него равных, а когда крепкая
пешечная структура в центре - тогда позиционно он был слаб,
поэтому надо было его ограничивать, ограничивать. Да, Таль...
Помню, в Мюнхене в 58-м была трамвайная остановка Таль-
штрассе. Мы все шутили: в честь Миши названа. Был болен, вы
говорите? Но он же всю жизнь болел. А как было дело? Вызывает
меня Романов и говорит: матч отложен - Таль болен. Есть ли офи-
циальное заявление от врача? Да нет, говорит, болен он. Я: но
есть правила, должно быть удостоверение. Перешли в крик. Вече-
ром Романов мне позвонил и сказал: матч играется. Позвонили
Талю в Ригу, чтобы он официально освидетельствовался. Таль
отказался.
Вообще говоря, и Бронштейн, и Смыслов, и Таль после мат-
чей со мной уже не показывали былой игры. Этот грех на моей
душе, так как я их раскрыл, и все поняли, как с ними надо играть.
Нет, не курил никогда, за исключением двух месяцев в моло-
дости, алкоголя не употреблял, ел всегда за полтора часа до игры,
потом лежал, но не спал, просто лежал, потому что, когда лежишь,
никто не лезет с пустыми разговорами. Сначала брал с собой на
игру черную смородину с лимоном, жена сама выжимала. Потом
стал пить кофе. Одно время ел шоколад во время игры, думаю -
это неплохо. Для себя заметил так: если поправляюсь во время
турнира, значит, плохо играл, и если прихожу после партии не
усталый - тоже плохо. Ну а если измочаленный - тогда полный
порядок. После партии с Капабланкой в Амстердаме со стула не
мог подняться.
Сон, конечно, важное дело. Что вам Спасский говорил в отно-
шении сна? Чепуху, наверное. Но был - великий шахматист, ве-
ликий. Это продолжение линии Ласкера - его мало интересовало,
что делают другие, он имел свое мнение. Свой первый матч с Пет-
росяном он играл уже очень хорошо, но, я думаю, ему Бондарев-
ский голову заморочил. Ну а второй матч с Петросяном - просто
великолепно. Думаю, что Фишеру он проиграл матч по глупости.
Переоценил себя. А то, что с ним произошло, - так вы же сами
42
знаете, что творчество и деньги сопутствуют друг другу. Здесь
вопрос - что важнее? Или деньги - для того, чтобы играть в шах-
маты, или шахматы - для того, чтобы зарабатывать деньги. Ну,
он перешел на вторую систему и потерял интерес к шахматам. Еще
сейчас ему повезло, что он сыграл этот идиотский матч с Фише-
ром и обеспечил себя.
Так вот, о сне: я спал хорошо до 3-го московского турнира 36-
го года. Но тогда такая страшная жара стояла и шум был посто-
янный на улице, что я потерял сон. Но был молодой и с бес-
сонницей играл хорошо, заставлял себя играть. Потом как-то
восстановился, но полного порядка так и не было.
Без всякого сомнения - машина будет играть сильнее челове-
ка, и бояться здесь нечего, шахматы станут еще популярнее. Бега-
ют же люди на стадионах, хотя и велосипед, и тем более машина
намного быстрее. Нет, здесь бояться не надо, но дело это непрос-
тое. Знаете, что я вчера на лекции понял? Составить программу
для управления экономикой легче, чем для шахмат, потому что
игра двусторонняя, антагонистическая - игроки мешают друг дру-
гу, это же черт знает что такое, а в экономике этого нет, там все
проще.
Нет, Сталина не видел, с Поскребышевым, помощником его,
по телефону разговаривал, а Сталина не видел. Но у меня есть
телеграмма. Получил я ее в январе 1939 года, после того, как по-
слал Молотову письмо насчет моего матча с Алехиным. Телеграм-
ма такая: «Если решите вызвать шахматиста Алехина на матч,
желаем Вам полного успеха. Остальное нетрудно обеспечить.
Молотов». Я всегда думал: Молотов писал, но как-то прочел это
с кавказским акцентом и понял - сталинский стиль, особенно «ос-
тальное нетрудно обеспечить». Ну, и потом у меня в Центре ви-
сит распоряжение 1950 года за сталинской подписью. Сталин ведь
был не только негативной фигурой, его роль двойственна. Он ук-
реплял государство, и, хотя люди жили бедно, большинство его
поддерживало. Десятки миллионов жизней, вы говорите? Знаете,
я в это не очень верю. Лагеря были, конечно, но многие из лаге-
рей возвращались, очень многие, и друзья мои возвращались. Так
что цифрам я не очень верю. Хотя Сталин очень ловко камуфли-
ровал свои злодейства. Впервые я почувствовал, что это брехня, в
1952 году, когда объявили о процессе врачей - врачи-убийцы. Я
тогда и не поверил.
43
Еще до войны я отстаивал идею, что шахматные турниры надо
проводить, как музыкальные конкурсы, что шахматы не хуже
скрипки. Когда я на приеме у Вышинского был, я ему прямо ска-
зал об этом. А Вышинский в ответ: у нас денег нет. А я ему: а на
конкурсы есть? Так он ничего и сказать не мог... Вышинский был,
конечно, приспособленец, но человек способный. В каком смыс-
ле? Юрист хороший, талантливый, но беспринципный. А вот Кры-
ленко, это другое дело - добрый, справедливый, принципиаль-
ный и шахматы любил безумно, но, конечно, партийная
дисциплина и указания ЦК были для него законом.
Хрущева видел однажды на приеме, помню - идет, живот у него
был огромный, фотографы кричат ему: «Фотографию, Никита
Сергеевич!» А он говорит: «А где же?» Тут Брежнев, он рядом с
ним шел, опустился на землю, подставил колено, вот Хрущев на
него и сел. Так и на фотографии они вместе. Брежнев мне в 1961
году орден вручал после матч-реванша с Талем. Говорил он очень
тепло и вообще мне понравился, это он потом больной стал.
Сожалею ли о чем-либо, что сделал не так в жизни? Делал ка-
кие-то ошибки, но я их больше не повторял. Какие?.. Ну, так труд-
но сказать. Иногда я по мелочам принимал глупые решения, но
это меня учило, а так вообще - нет, не жалею».
Он замолчал, комната была полна заходящим солнцем сентяб-
ря 1994 года, и в соседней церкви часы уже били шесть. Было вид-
но, что он устал.
- Видите меня, Михаил Моисеевич? - спросил я.
- Только контуры.
- Вы так и не были у Федорова? Вот Смыслов, например...
- Да что Василий Васильевич, у него зрение в три раза лучше,
чем у меня.
В прошлый свой приезд грозился все пойти к Федорову, да
выжидал, полагая, что профессор должен сначала прочесть его
статью в историческом журнале, написанную еще в 1954 году, из
которой было ясно, что он уже и тогда был за демократию.
- Да был я у Федорова. Так тот прямо сказал, что клетки ста-
реют.
- Что же получается, медицина бессильна?
- Да, вот именно. Он, правда, предложил операцию сделать,
но я отказался.
44
Я снова посмотрел на него. Старческие руки, астигматичес-
кий взгляд из-за толстых стекол очков, седые, аккуратно зачесан-
ные волосы. Он говорил о людях, большинство из которых умер-
ло, так, как будто его самого на девятом десятке не касаются
понятия времени и возраста. Его лекция на экономическом фа-
культете и пресс-конференция в Тилбурге, посвященная шахма-
там, были фактически одним и тем же - яростной, страстной по-
пыткой утвердить свою правоту, часто резкую и нетерпимую, не
считающуюся с мнением собеседника или оппонента. Очень ча-
сто он брал за основу факт, далеко не очевидный, а иногда даже
весьма сомнительный, и делал из него выводы с железной после-
довательностью и неумолимой логикой. Помню на той лекции
удивленные лица студентов, когда он сказал: «Как вы сами знае-
те, всю экономику Голландии определяют три концерна - Philips,
Hoogovens, Unilever». Добившись вследствие своего огромного
таланта и железной воли наивысших успехов в одной области, он
под влиянием этого полагал, что может чувствовать себя на та-
ком же уровне и в других, где был значительно менее компетен-
тен. Поэтому его суждения часто выглядят наивными и банальны-
ми, а иногда даже нелепыми. Нет, впрочем, никакого сомнения в
его искренности и абсолютной вере в то, что он говорил. Очевид-
но, что в этом немалую роль сыграла и страна, в которой он про-
жил всю свою сознательную жизнь, страна, считавшая только одну
идею правильной, а остальные - реакционными или ошибочны-
ми. Его оценки людей и событий совмещали в себе нередко глубо-
кое проникновение в характер человека и догматическое упрям-
ство в объяснении его мотивов и намерений. Надо отдать ему
должное: он развивал свои теории и гипотезы, построенные на
этих предпосылках, с исключительной ясностью и целеустремлен-
ностью.
«Мышление у Михаила Моисеевича, - сказал мне однажды
Смыслов, - сугубо материалистическое, я бы даже сказал - ма-
шинное. Впрочем, все это суета сует и всяческая суета, суета и том-
ление духа, а вот у Михаила Моисеевича и томления духа нет».
Поэтому так щемяще звучит фраза, очень неожиданнная для него:
«В последние годы я понял, что такое старость: когда друзья ухо-
дят, а новые не появляются, остается лишь помнить тех, кто ушел».
Раз приняв какое-либо решение, он следовал ему твердо, не
сворачивая в сторону. Я думаю, что это качество - вера в себя, в
45
правильность избранного плана, собственной идеи - крайне важ-
но для шахматиста высокого уровня. Уверенность эта каким-то
образом передается и шахматным фигурам. Все чемпионы мира,
которых я видел вблизи, обладали в той или иной степени этим
качеством. Просчитав варианты и сыграв g2 - g4, следует верить
только в лобовую атаку, а не сокрушаться по поводу того, что
поле f4 сдается навсегда и что будет, если туда придет черный конь.
Сомнения, накапливаемые с опытом, увы, порождают неуверен-
ность и ничего хорошего не приносят.
Как-то в разговоре, чтобы посмотреть на его реакцию, вспом-
нил наполеоновское: «Нужно всегда оставлять за собой право
смеяться завтра над тем, что утверждаешь сегодня». - «Наполеон
вам мог и не то сказать. Это когда он сказал, после 1812 года, что
ли?»
Обидчиков своих и в жизни, и за шахматной доской помнил
крепко. Однажды в Брюсселе в пресс-центре одного из турниров
ГМА сказал ему, обсуждая одну дебютную позицию: «Это, кажет-
ся, идея Джинджихашвили?»
«Джинджихашвили, вы сказали? Как же, как же, помню, не к
ночи будет помянут. На Спартакиаде (называет год и месяц) со-
всем выиграно было, так расслабился, пропустил удар, даже ни-
чьей не сделал...»
Вижу хорошо его в пресс-центре турнира. Анализировал он,
разумеется, всегда вслепую, в последние годы, увы, почти букваль-
но. Седая, низко склоненная голова, которой покачивал иногда
из стороны в сторону, переспрашивая: «Пешка, где вы сказали
стоит, на d5?»
О шахматах он знал что-то, чего другие не знали. Слова гре-
ческого поэта Архилоха - «лиса знает множество вещей, а еж зна-
ет одну большую вещь» - относятся прямо к нему. В шахматах
было много замечательных лис в 30, 40 и 50-х, но он, конечно,
был из разряда ежей.
В своем последнем турнире в Лейдене в 1970 году стоял на вы-
игрыш во многих партиях, но, впервые в жизни разделив после-
днее место, понял, что дело здесь не только в шахматах. Он понял
прекрасно, что на шахматы распространяется тот же жестокий
обычай, который существовал у жителей Огненной Земли: моло-
дые, подрастая, убивают и съедают стариков.
46
Увидев как-то имена двух людей, о которых он писал в свое
время, сказал ему: «Михаил Моисеевич, вы знаете, однажды Эйн-
штейн получил телеграмму от одного бруклинского раввина: прав-
да ли, что он безбожник? В тот же день Эйнштейн по телеграфу
отвечал: «Я верю в Бога Спинозы, проявляющегося в гармонии
всего сущего, а не в Бога, занимающегося судьбами и поступками
людей». Помолчал немного и начал что-то говорить о «брут фор-
се», которым не добьешься прогресса в шахматных программах.
Он не верил, конечно, ни в Бога Спинозы, ни, тем более, в Бога
бруклинского раввина, хотя, сам того не подозревая, жил по муд-
рости Талмуда: жизнь - не страдание и не наслаждение, а дело,
которое нужно довести до конца.
Его религией стало мировоззрение нового государства, вмес-
те с которым он рос. Его заповедями были лозунги и идеалы мо-
лодой страны. Этим идеалам, таким красивым на бумаге и
неосуществимым в действительности, отброшенным сейчас вмес-
те с самой системой, он оставался верен (пусть с самоочевидными
коррективами) до конца. Он и себя рассматривал как «казенное
имущество» партии и государства. Отказаться от этих идеалов -
значило для него перечеркнуть всю свою жизнь. Так и в шахма-
тах - выработав еще в молодые годы свои методы подготовки и
принципы ведения борьбы, он оставался им верен до конца твор-
ческого пути. В партии 14-летнего Миши Ботвинника, которую
он выиграл в 1925 году в сеансе одновременной игры у Капаблан-
ки, уже ясно проглядывают черты его лучших образцов 30-х, 40-х
и 50-х годов.
В Брюсселе в августе 91-го он получил телеграмму от Горба-
чева по поводу своего 80-летия. На следующий день, когда спал
первый ажиотаж, спросил его, шагнувшего в девятый десяток, о
жизни и смерти. Подумав немного, отвечал: «Еще Фридрих Эн-
гельс говорил, что вся жизнь есть фактически подготовка к смер-
ти. Энгельс же...».
Мне показалось - что-то похожее говорил не Энгельс, а Марк
Аврелий, но я не стал спорить по мелочам. «А смерть - смерти я
не боюсь. У меня только одно желание - завершить работу над
программой».
Детищем последнего периода жизни была его программа. Ей
посвящал он все свое время и энергию. Знал, конечно, что боль-
шинство математиков скептически относится к его идее создания
47
программы по подобию мышления человека, но твердо верил в
свою правоту.
Он был живой реликвией, частью эпохи, и невозможно ото-
рвать или рассматривать его вне этой эпохи и вне ее контекста.
«Сцепление всего со всем» - эта замечательная по простоте фор-
мула Толстого более чем когд^-либо применима к стране и ко
времени, в котором он жил. Невозможно понять некоторые по-
ступки Шостаковича или Пастернака, например, вне того време-
ни, и вне той удивительной, жестокой, ни на что не похожей стра-
ны. Но была и разница. Начиная с 20-летнего возраста, когда он
впервые выиграл чемпионат Советского Союза, его имя стало не
просто популярным, оно превратилось в символ шахмат в стране
Советов, так же как имя Маяковского - в поэзии, Улановой - в
балете или Шолохова - в литературе. Фотографии и статьи в га-
зетах, автографы и восхищенные взгляды болельщиков, постоян-
ное внимание людей, по выражению Салтыкова-Щедрина, «на
заставах власть имеющих», - все это вместе с врожденными каче-
ствами, характером и талантом сформировало феномен Михаила
Ботвинника.
Расскажу еще о двух случаях, мне кажется, очень типичных для
него. Как и большинство чемпионов мира по шахматам, Ботвин-
ник вырос без отца и с детства был приучен к формуле, которая
стала формулой жизни. Вот она. Свое восьмидесятилетие, кото-
рое совпало с окончанием кандидатских матчей 1991 года, он
встречал в Брюсселе. Был большой банкет, и сам юбиляр высту-
пал с речью. Я переводил как мог, и когда он под аплодисменты
стал спускаться вниз по лестнице, попытался взять его, почти ни-
чего не видящего, под руку. «Нет, - сказал он твердо, - я сам, я -
сам». Это было нежелание смириться, зависеть от чужой воли,
остановить часы, сдаться. Все, что он делал в шахматах и в жиз-
ни, все решения, которые он принимал, он принимал сам и, при-
няв однажды, следовал им неукоснительно.
Другой случай: в Тилбурге он решил купить несколько авто-
ручек для своих сотрудников и попросил меня помочь ему в этом.
«Но только чтобы обязательно были с черными чернилами, Ген-
надий Борисович, чтобы непременно с черными». В магазине,
когда я сказал об этом девушке, она стала переспрашивать. Ми-
хаил Моисеевич прислушивался к нашему разговору и вдруг, от-
48
странив меня, чтобы все и окончательно разъяснить, решительно
произнес: «Zchwarz, understand?».
В последний раз я видел его в декабре 1994 года в Москве, в
клубе на Гоголевском, где он работал еще каждый день. Был обыч-
ный снежный московский день, у кого-то из сотрудников - день
рождения, пили чай с тортом и все казалось: так будет всегда, с
ним ничего не может случиться, он переживет всех нас. Он, с его
постоянной температурой 35,7, как бы законсервировался, каза-
лось - он вечный. И действительно, был крепок физически. Полу-
чив в подарок в детстве книгу Мюллера, всю жизнь делал гимна-
стику по его системе. Помню, как в Брюсселе в 88-м, при самом
первом знакомстве, в лифте гостиницы спросил: «А вы такое мо-
жете?» и, опершись руками на металлические выступы, сделал
«угол».
Но как-то нездоровилось, отправился в больницу, которую
активно не любил (в последний раз был ровно 50 лет назад по
поводу аппендицита), был поставлен диагноз - гнойный плеврит.
Но введенный гаммаглобулин организм не принял, ему стало хуже.
И в таком состоянии оставался Ботвинником, сам говорил вра-
чам, какие препараты нужно ввести, чтобы нейтрализовать реак-
цию.
Все процессы в его организме пришли в движение, и рак под-
желудочной железы в конечном итоге явился причиной смерти.
Он умирал мужественно, превосходно понимая, что умирает, при
ясном уме и твердой памяти, его, ботвинниковском, уме и его,
ботвинниковской, памяти.
Василий Смыслов: «Помню, был с ним на Новодевичьем, так
он сказал: «Я вот спокоен - буду здесь рядом с Баночкой, и место
уже есть». И протирал место, где теперь стоит урна с его прахом».
Он был спокоен в самом конце, сознательно приняв формулу
древних: нам легче быть терпеливыми там, где изменить что-либо
не в нашей власти. Хотя знал я его фактически только на самом
последнем витке жизни, был он для меня всегда с заботами и
мыслями конкретными, сегодняшнего дня, очень живым, деятель-
ным человеком и никогда - мертвецом, еще не приступившим к
своим обязанностям. Мало кто может сказать, умирая: «Я жил
так, как считал правильным». Я думаю, что он мог так сказать.
Он был дома, в кругу своих близких, и совершенно сознатель-
49
но отдавал последние распоряжения о морге, кремации, ненуж-
ности пышных похорон. Сам в последние годы принципиально
не ходил на похороны. Объяснение этому, полагаю, не только в
желании избежать отрицательных эмоций, с практической сторо-
ны дела бессмысленных. Мне думается, что скорее здесь имело
место раздражение и неприятие факта, что кто-то (или в его
случае правильно сказать, конечно, что-то), несмотря на то, что
все делалось правильно и игралось по позиции, по Капаблан-
ке, самым нелепым, а часто и неожиданным образом кладет
конец всему.
Гарри Каспаров в последнее время воевал со своим бывшим
учителем. У них были разные взгляды на будущее шахмат, да и на
жизнь вообще. Но они, такие разные, были в чем-то и похожи
друг на друга непримиримостью, верой в собственную, единствен-
ную правоту. Через несколько дней после смерти Ботвинника
Каспаров играл турнир в Амстердаме. Я увидел его через час пос-
ле открытия при выходе из гостиницы, о чем-то оживленно раз-
говаривающим со своим секундантом:
- Понимаешь, мы сейчас проверили, дошли до турнирного зала
- отнимает все же 20 минут.
- Но если так пойти - будет короче, мне кажется, - заметил я.
- Нет, это уж очень шумная улица.
Михаил Ботвинник с его идеями более чем полувековой дав-
ности сквозь размолвки и ссоры, годы и смерть строго смотрел
на своего ученика. Его жизнь вместила в себя важнейшие события
этого жестокого уходящего века: обе мировые войны, выход че-
ловека в космос, наконец, образование и распад удивительного,
ни на что не похожего государства, шахматным символом кото-
рого он являлся.
- И о чем же вы, Гена, собираетесь со мной говорить? - спро-
сил он, когда я включил магнитофон.
- Как о чем? О жизни, о жизни.
- М-да. А для чего же это?
Зная, что он не любит таких определений, отвечал все же:
- Для бессмертия, Михаил Моисеевич.
- Эк, куда хватили, да вы воспоминания, батенька, собирае-
тесь писать, так бы сразу и сказали...
50
5 мая на телетексте - невозможные, безжалостные слова. И -
звонок Смыслову, и подтверждение этих слов. И долгое хожде-
ние по комнате, и мечущиеся мысли, что нет больше Трои, и мед-
ленное понимание того, что некому сказать теперь, не прячась за
иронию или шутку, что-то, что так и не успел сказать. Но прохо-
дит первая боль и привыкающая ко всему душа переносит того,
кто жил, в другие измерения и категории, и жизнь продолжается
уже без него, и понимаешь, что есть немалый смысл в том, что
настоящее присутствие человека начинается лишь после его смер-
ти, так же как обязательным условием бессмертия является сама
смерть.
5 мая 1995 года Михаил Моисеевич Ботвинник начал свой путь
в бессмертие.
Июль 1995
«РАБОТАТЬ, НАДО РАБОТАТЬ...»
«Полу-гаевский? Полу-гаевский? Нет, такой фамилии не мо-
жет быть» - смеясь, утверждала загорелая дама - случайная посе-
тительница шахматного турнира жарким сентябрем 1965 года.
«Да, но моя фамилия действительно Полугаевский», - смущенно
повторял Лева - пышная шевелюра, выразительные черные глаза
из-под мохнатых бровей, быстро льющаяся речь - почти осязае-
мая энергия тридцатилетней молодости. Тогда я и познакомился
с Левой - той далекой уже осенью 65-го года в Сухуми, где мы
играли в финале «Буревестника», который являлся одновремен-
но полуфиналом первенства СССР. Хотя Лева был уже признан-
ным гроссмейстером, в финал персонально допускались тогда
единицы, и ему, как фактически и всем, надо было начинать с по-
луфинала. Я не был в то время и мастером (выполнил норму на
этом турнире), разница в классе была огромной, и Лева шутя вы-
играл у меня. Турнир был долгий - почти целый месяц, и оста-
лись в памяти не только отдельные партии, но и море, пляж, где
собирались днем почти все участники, сам Лева, его общитель-
ность, приветливость с нами, совсем еще молодыми: Альбуртом,
Гулько, мной самим...
Интересно, что самые последние, чисто шахматные воспоми-
нания о нем тоже связаны с морем, солнцем, пляжем. На Арубе
весной 1991 года оба мы играли матчи с сестрами Полгар, он - с
Юдит, я - с Софией, и виделись на протяжении трех недель
ежедневно, и говорили много и о многом. Но были, конечно же,
многочисленные встречи на турнирах и Олимпиадах в Тилбурге,
Буэнос-Айресе, Пловдиве, Вейк-ан-Зее, Стокгольме, Салониках,
наконец, у меня в Амстердаме, у него в Париже и последняя - в
Монако, за несколько месяцев до его смерти. Попробую расска-
зать об этих встречах и о замечательном гроссмейстере Льве Аб-
рамовиче Полугаевском.
Все, кто знал Леву в детстве, вспоминают маленького для сво-
их лет, неимоверно худого мальчика с быстрой речью и живыми
черными глазами.
День, когда Борис Спасский впервые увидел Леву, он запом-
52
нил очень хорошо: «Это было в Ленинграде на детских соревно-
ваниях в 1949 году. Было мне двенадцать лет, Леве на пару лет
больше. Я замечательно тогда играл в «щелбаны» (не слишком
трудная игра, смысл которой в выбивании щелчком шашек со-
перника с доски. - Г.С.). Привели тогда ко мне Леву Полугаевско-
го - так он меня просто разодрал в эту игру. А несколькими дня-
ми позже мы сыграли нашу первую партию. И ее помню тоже. Я
начал: l.d4, Лева ответил: 1 ...f5. Я сыграл: 2.g4, и тут такая каша
на доске заварилась, что мы, перепугавшись, уже через несколько
ходов на ничью согласились».
Вижу хорошо лицо сияющего Левы после выигрыша одной из
самых его известных партий на чемпионате СССР в Москве в 1969
году у Таля, когда я был секундантом потерпевшей стороны. Ва-
риант, который встретился в этой партии, мы анализировали с
Мишей еще в период подготовки его матча с Корчным, и, как нам
казалось, довольно тщательно. Позицию, возникающую после 20-го
хода черных, мы не стали рассматривать особенно подробно: в
самом деле, у черных уже лишняя фигура, у белых под боем и ла-
дья, и конь, прямых угроз у них не видно. Лева, однако, проана-
лизировал дальше и глубже, он нашел продолжение атаки и кра-
сиво выиграл. Геллер вспоминал позднее, что вечером, накануне
этой партии, он зашел в номер Полугаевского в гостинице и уви-
дел расставленную на доске какую-то позицию. Та же самая по-
зиция (после 25-го хода!) стояла на следующий день на доске в
партии Полугаевский - Таль. Оказывается, в период подготовки
Спасского к его матчу с Петросяном они анализировали вместе
этот вариант, Лева же в своих разработках пошел еще дальше. Не
исключаю - задержись Геллер в комнате Левы еще минут на де-
сять, он мог бы увидеть позицию не после 25-го, но и после 30-го,
а то и далее, хода. Здесь, как мне кажется, нашли свое отражение
два момента: во-первых, замечательные аналитические способно-
сти Левы, попытка докопаться до истины, высчитать все до кон-
ца - с одной стороны, и некоторая неуверенность в себе - с дру-
гой. Эта неуверенность в сочетании с чрезмерным уважением к
действительно гигантам шахмат и переоценкой очень многих,
которых он сам был выше на голову, мешала Леве в течение всей
его шахматной карьеры, и особенно в молодые годы. «Самый
трудный мой противник - я. Во время игры я часто невольно делаю
из кандидата в мастера чемпиона мира», - сказал как-то он сам.
53
Во всеобъемлющем дебютном исследовании Полугаевский,
стараясь низвести роль случайности до минимума, пошел во мно-
гом дальше и глубже Ботвинника. В методе подготовки и анали-
за, взятом на вооружение молодыми шахматистами сегодняшне-
го дня, и в первую очередь Каспаровым, ясно прослеживается
направление Полугаевского. Метод, при котором соперник об-
кладывается новинками, как, по выражению С. Фурмана, флаж-
ками на зимней охоте обкладываются волки. В основе этого ме-
тода тотальной дебютной подготовки лежит труд. Где истоки
этого у Левы? Было ли это его индивидуальной особенностью?
Впиталось ли с генами еще со времен, когда бедному еврею из
провинции для того, чтобы учиться, или просто жить в Петербур-
ге или Москве, чтобы попасть в процентную норму, нужно было все
время доказывать, что он лучше других? Или следует искать объяс-
нение еще глубже, в удивительных строках О. Мандельштама: «Пусть
это оскорбительно - поймите: есть блуд труда, и он у нас в крови»?
Ответить на эти вопросы непросто. Но он и школу окончил с золо-
той медалью, и учился в трудном техническом институте, и работал
несколько лет, совмещая все с шахматами. Кто еще из коллег-грос-
смейстеров его поколения и уровня может сказать о себе такое?
В фундаменте его шахматных побед, наряду с незаурядным
талантом, энергией и напором, лежит неустанный аналитический
труд. Знаменитые тетради Полугаевского, куда он заносил скру-
пулезно результаты своих дневных и ночных бдений! Очевидцы
рассказывают, как совсем молодой Лева Полугаевский шел с рас-
простертыми руками и горящим взором навстречу начавшему уже
двигаться поезду с забытыми там тетрадями - плодами многолет-
них анализов: «Не пущу!!!». Много лет спустя, весной 1991 года,
оказался в аналогичной ситуации, когда, приехав поездом в аэро-
порт Схипхол, откуда мы вместе вылетали на Арубу, обнаружил,
что забыл в вагоне все тетради с анализами и разработками. По-
ругивая для порядка за нерасторопность жену, был огорчен, ко-
нечно, но уже не так, уже не так. Не знаю, кстати, удалось ли оста-
новить поезд в годы его молодости, но тетради, забытые много
лет спустя, благополучно обнаружились через месяц в бюро на-
ходок, сданные нашедшим их проводником (цифры в сочетании с
неполным латинским алфавитом, странными фигурками на диаг-
раммах и текстом на непонятном языке).
54
Его тетради времен становления - это не только огромный
аналитический труд, это и безжалостная критика по отношению
к самому себе:
«Отказали нервы, не хватило выдержки...»
«Плохо разыгрываю позиции, в которых надо что-то жертво-
вать...»
«Слабо реализую преимущество...»
«Сильно волнуюсь и испытываю трусость при ведении атаки в
неясных обоюдоострых позициях...»
Думаю, что на всех почти стадиях развития шахматиста такое
беспощадное самобичевание способствует устранению недостат-
ков - совершенствованию, кроме самого последнего этапа - борь-
бы за звание чемпиона мира, когда такая критика, подчеркивая
негативный момент, становится тормозом для того, кто собира-
ется стать выше всех и лучше всех.
Среди его дневниковых записей есть и такая: «Часто попадаю
в цейтнот...» Действительно, в молодые годы нередко играл в
цейтнотах. Они были, конечно, следствием того же самого: жела-
ния высчитать все до конца, найти в позиции единственно пра-
вильное решение. Но несмотря на жалобный взор из-под навис-
ших бровей, играл в цейтноте, как правило, сильно. Вспоминаю,
как Вячеслав Оснос, регулярно выступавший в 60-х годах в чем-
пионатах СССР, говорил: «Чем жалобнее смотрит Лева, тем силь-
нее и смертельнее его ходы...» Но после того, как перевалил за
пятьдесят, стал менее удачлив при игре в условиях недостатка
времени. Огорчался ужасно просмотрам в Тилбурге десять лет
тому назад. «Ты можешь объяснить, ты же опытный тренер, по-
чему, почему, ведь бывали же цейтноты и раньше, но почему те-
перь - в каждой партии, куда уходит время?» Отвечал мягкими
банальностями: «Лева, ты слышал, что когда стареешь...» Не да-
вал договорить, горячился: «Знаю, знаю, но почему же я?..»
«Сицилианская любовь» - так называется его последняя кни-
га. Эта защита с детских лет вошла в дебютный репертуар Полу-
гаевского и оставалась в различных модификациях фактически
его единственным оружием на 1.е4. Рискну дать объяснение это-
му. Думаю, что по природе своего понимания игры, где главен-
ствовала логика, он в глубине души полагал, что право выступки
дает серьезное преимущество. Поэтому классические дебюты, в
которых черные борются за постепенное уравнение, казались ему
55
пресными, а может быть, даже опасными. Отсюда - сицили-
анская, дебют, в котором сдается, или правильнее сказать в уни-
сон с его фамилией, полусдается центр, защита, в котором малей-
шая ошибка может привести к непоправимым последствиям, зато
и пассивная, недостаточно энергичная игра белых карается бес-
пощадно. Не могу себе представить Полугаевского, играющего
классические варианты испанской или защищающего чуть худ-
ший эндшпиль в русской защите: он слишком хорошо знал сам,
как реализуется маленькое преимущество. Признанием глубоких
познаний Левы в этом дебюте был первый ход Фишера 1.с4 в их
единственной партии, сыгранной в 1970 году и закончившейся вни-
чью. Но Полугаевский - это не только сицилианская, не только
ходы или форсированные варианты. До сих пор не потеряли зна-
чения его монументальные стратегические концепции при игре
белыми против староиндийской защиты, а как он разыгрывал
каталонскую, Нимцовича, дебют Рети! Все выигранные белыми
партии Полугаевского как будто выпечены из одного теста, заме-
шанного на глубоком проникновении в позицию и на логике игры.
Нельзя, впрочем, выиграть множество турниров, опираясь
только на дебют, а один только список турниров, которые он вы-
играл или в которых по крайней мере попал в первую тройку, за-
нимает около трех страниц. Молодым людям, которые застали
Льва Полугаевского уже на излете, в последний отрезок жизни, в
тяжелых цейтнотах, иногда и подставлявшим фигуры, уходившим
от теории белыми на 2-м, на 3-м ходу (Лева? от теории?) и думаю-
щим, что он всегда так играл - мой совет: переиграйте его партии!
Молодым людям, переезжающим с одного открытого турнира на
другой, или даже героям линаресов, молодым людям, которые при
помощи удара по клавише следят в основном за партиями своих
сверстников-соперников и считающим рейтинг после каждой
партии и каждого хода - мой совет: переиграйте, переиграйте луч-
шие партии Льва Полугаевского!
Василий Смыслов помнит Леву еще подростком и дружил с
ним всю жизнь: «Лева был приятный и остроумный собеседник.
В 1962 году играли мы с ним вместе в Мар-дель-Плата его первый
большой международный турнир, который он и выиграл. Я ви-
дел уже тогда, что он блестяще, просто блестяще анализировал, и
не случайно на межзональном турнире в 1964 году в Амстердаме
56
Лева помогал мне, и консультант он был тоже превосходный.
Мышление его было очень конкретным, он был замечательный
счетчик и шахматист дарования незаурядного. Смерть Левы для
меня - это большая личная утрата, хотя он в последнее время в
Париже жил, мы не забывали друг друга».
Вспоминает голландский мастер Берри Витхауз, у которого
Полугаевский жил во время межзонального турнира в Амстерда-
ме в 1964 году: «У нас почти каждый вечер бывали в гостях шах-
матисты - приходил Барендрехт или ван ден Берг, и мы засижи-
вались далеко за полночь, анализируя или играя бесконечные
партии блиц. Лева был, конечно, сильнее нас, и, хотя давал нам
фору во времени, выигрывал почти всегда». Каждое утро в де-
вять часов Лева спускался вниз, чтобы посмотреть на собаку Вит-
хаузов по кличке Фиде, которая выпивала в это время примерно
литр черного кофе. Подивившись на животное, Лева подымался
к себе-досыпать, чтобы к одиннадцати быть у Смыслова. У жены
Витхауза, Яни, до сих пор осталась единственная, но без какого
бы то ни было акцента произносимая по-русски фраза: «Сегодня
хорошая погода», говорившаяся обычно Левой.
Владимир Багиров был секундантом Полугаевского на протя-
жении многих лет: «Хотя мы были в ссоре в последние годы, ска-
жу прямо - это был грандиозный шахматист, и то, что я - грос-
смейстер, и моими достижениями в шахматах я во всем обязан
Льву Полугаевскому».
Борис Спасский: «Лева был как бы в тени других, другие его
заслоняли, но понимал шахматы он лучше многих из тех, кто до-
бился больших успехов, чем он. Понимал он их так хорошо отто-
го, что много анализировал и проникал в позицию исключитель-
но глубоко. Он продолжал развиваться и усиливаться и после
сорока и подошел к своему пику годам к 45 - 47, когда достиг
гармонии между счетом и интуицией. Этим он и отличался от меня,
например, или Алехина или Капабланки, которые быстро распу-
стились, но и довольно быстро отцвели. Вообще из группы шах-
матистов одной волны: Петросяна, Таля, Штейна, меня, Корчно-
го и Полугаевского, только два последних стоят особняком. Они
продолжали развиваться и после сорока благодаря неустанной
аналитической работе, и Корчной достиг своего пика в Багио,
когда ему тоже уже было 47. Я думаю, что во втором матче в Бу-
энос-Айресе Полугаевский был не слабее Корчного, а может быть,
57
даже и превосходил, но вся обстановка, созданная Корчным на
матче, на Леву действовала угнетающе. И тренером он был заме-
чательным, отходили в сторону всякие другие вещи, и оставалось
лишь его чистое, тонкое понимание игры».
Виктор Корчной: «У нас с ним были сложные отношения. Да,
счет у меня с ним действительно большой, положительный, но
был период, примерно 60 - 66-е годы, когда он регулярно выиг-
рывал у меня. Он довольно яркий шахматист и, безусловно, его
имя останется в шахматной теории. Он мог бы по-серьезному бо-
роться за мировое первенство, если бы навсегда не остался тем
15-летним мальчиком, каким он пришел в большие шахматы».
Смысл определенный в жестких словах Корчного есть, но что
поделать, если не было у Полугаевского злобного бугорка, и не-
нависть была ему чужда. Что поделать, если до конца своих дней
Лева сохранил действительно и детскость, и наивность, когда и с
оттенком провинциальности, мягкость, нежелание обидеть, доб-
родушие - качества, не способствующие борьбе за высший шах-
матный титул. И кто знает, может быть, компенсацией за эти ка-
чества явился вариант, его вариант в сицилианской защите - один
из самых острых, вызывающих и рискованных.
Нельзя не согласиться со Спасским, что вся обстановка на матче
Корчной - Полугаевский в Буэнос-Айресе в 1980 году - непожа-
тие рук, мелкие конфликты и столкновения, все это повлияло на
Полугаевского в неизмеримо большей степени, чем на Корчного,
привыкшего к такой атмосфере еще со времен матча с Петрося-
ном в 1974 году, который явился для него своего рода полигоном
для последующих серьезных сражений. И кто знает, как бы за-
кончился тот матч в Буэнос-Айресе, если бы борьба велась толь-
ко на 64 клетках. Сам Лева, впрочем, был достаточно сдержан,
когда говорил о своих шансах в борьбе за звание чемпиона мира.
Полугаевский: «...Действительно, по сравнению с другими иг-
роками, у меня нет этого «инстинкта убийцы», наличие которого
могло бы придать другой оборот некоторым моим матчам, и кто
знает, я, возможно, мог бы достичь еще больших успехов. Без со-
мнения, у меня нет характера чемпиона. У меня нет этой воин-
ственности Каспарова, Карпова или Фишера. Но, с другой сто-
роны, у Эйве, Смыслова и Петросяна тоже отсутствовала эта
разрушающая энергия». Трудно здесь не согласиться с Полугаев-
ским. У него действительго не было холодного блика Карпова,
58
вонзающего в своего соперника сталь клинка. Ни его манеры ана-
лизировать, когда после окончания партии нередко поиски исти-
ны подменяются доказательствами собственного превосходства,
часто уже приведенными во время игры, но еще и еще... Не было
этого «Я», «Я», «Я», с чего начинается каждая вторая фраза Кас-
парова. И анализа после партии с ударами фигурами по доске и
эго противника. Не было и той колоссальной, сконцентрирован-
ной на себе и выплескиваемой на соперника энергии Фишера. Но
в момент, когда турнирная судьба припирала к стенке, когда тре-
бовалась только победа, мог и концентрироваться, и играть с на-
пором удивительным. Соболезнования участников межзонально-
го турнира в 1973 году по поводу почти невозможности выиграть
по заказу партию последнего тура у Портиша вызвали у Левы крик
души: «В конце концов, я и у чемпионов мира выигрывал!» И
выиграл партию, с которой началось его непосредственное учас-
тие в борьбе за первенство мира.
На Западе я впервые встретился с Полугаевским в Голландии,
в Хилверсуме, в 1973 году. Он играл там в АВРО-турнире вместе с
признанными асами - Сабо, Геллером, Ивковым, молодыми:
взрывным, уже тогда легко переходящим с одного языка на дру-
гой - Любоевичем, блестящим техником Андерсоном, опасным
тактиком Саксом, худым, с длинными до плеч волосами, надеж-
дой голландских шахмат Тимманом. Мы гуляли с Левой после
игры и разговаривали о многом, но очень часто это был его мо-
нолог, с вопросами, задаваемыми им время от времени. Иногда
Лева, не дожидаясь моей реплики, сам же и отвечал на них, но
мне, прошедшему уже кой-какую доннеровскую школу, это было
не в диковинку. Думаю, что и он сам понял, уже при переезде в
Париж в 1991 году, что ответы эти и сформулированные им поло-
жения (а мы говорили в основном о жизни на Западе) не всегда
соответствуют действительности. В вопросах этих он как бы при-
мерялся, как и почти каждый советский человек, оказывавшийся
тогда по эту сторону железного занавеса (пусть созерцательно и
теоретически): интересно, а что, если бы я очутился вдруг здесь?
Двадцать лет спустя удивительная жизнь, тасующая судьбы, как
карты, и неизвестно никогда, как и куда ляжет масть, перенесла
его в Париж. Эта новая жизнь с другими понятиями, отношения-
ми, новый язык (как непросто в конце шестого десятка) с нелюби-
59
мыми так артиклями, неизвестно кем и зачем придуманными, не
убавила забот - они просто стали иными.
За эти почти два десятилетия я сыграл с Левой с десяток партий,
проиграв одну в Тилбурге в 1983 году и не выиграв ни разу. Сре-
ди ничьих было и немало памятных. Одна в Винковцах, в Юго-
славии, в 1976 году, когда я первый раз выполнил гроссмей-
стерскую норму - помню, чудом ушел черными... Другая в
Буэнос-Айресе на Олимпиаде в 1978 году, когда сборная СССР
впервые не выиграла золотые медали. Советская команда играла
тогда с Голландией в последнем туре, и ей обязательно нужно было
добиться победы с крупным счетом, чтобы догнать лидировав-
ших венгров. Помню, как Лева нервничал и до партии, и в конце
ее, когда я не сразу согласился на предложенную ничью. Знаю,
что из него, набравшего «плюс пять» на своей доске и сыгравше-
го лучше всех в советской команде, сделали одним из козлов от-
пущения после проигранной Олимпиады (а именно так расцени-
валось в то время второе место команды Советского Союза).
Впрочем, роль эта была в каком-то смысле знакома Леве с дет-
ства, когда он стал объектом шуток, подтруниваний, розыгры-
шей. Даже его имя, о фамилии уж и говорить не приходится,
обыгрывалось шахматными поэтами и журналистами: половин-
ка, полуизвестен, полугроссмейстер и т.д. «Лева из Могилева» -
фраза напрашивалась сама собой, тем более что Лева действи-
тельно родился в Могилеве. Из веселых историй, связанных с ним,
и розыгрышей молодого Полугаевского его сверстник Гуфельд
мог бы составить маленькую книжку. Часто Лева и сам смеялся
со всеми, но кто знает, не возникало ли у него порой внутри чув-
ство гоголевского Акакия Акакиевича: «Оставьте меня, зачем вы
меня обижаете?»
В Салониках в 84-м, во время Олимпиады ему исполнилось
пятьдесят (за день до этого наша шестичасовая партия закончи-
лась вничью). «Не понимаю, - удивлялся Лева, - как это мне -
полтинник? Я же вчера еще играл в юношеском первенстве СССР,
а сейчас вдруг - полтинник. Нет, ты можешь сказать, как это мо-
жет быть?..»
Он не понимал тогда еще, что талант - есть не что иное, как
способность обрести собственную судьбу, и что он, Лев Полуга-
евский, обрел свою судьбу. В непрерывных сборах, подготовке к
полуфиналам, финалам, межзональным турнирам, кандидатским
60
матчам, в заботах о семье, квартире, машине, даче мчалась жизнь.
В погруженности в быт, в заботы сегодняшнего дня, он был по-
своему очень земной человек.
Вспоминает Спасский: «Были как-то мы - целая группа грос-
смейстеров - в 70-м, что ли, году на приеме у Тяжельникова (в те
годы - заведующий отделом агитации и пропаганды при ЦК
КПСС. - Г.С.). Он говорил долго о важности нашего вклада в
стройки коммунизма, о наших поездках туда. Не помню уж, что
отвечали другие, я же сразу сказал, что стройки коммунизма - не
для меня, Лева же начал что-то спрашивать о суточных в пути».
Но членом партии, в отличие от некоторых его коллег, не был, а
когда предлагали, предпочитал отмалчиваться. Помню, как в се-
редине 80-х у меня дома он стал рассматривать пластинку Вилли
Токарева, певшего в ресторанах на Брайтон-Бич в Нью-Йорке и
модного тогда в Москве. «Тебе он нравится?» - спросил я. «Да
как тебе сказать, но в Москве все имеют». В Москве Лева принад-
лежал к кругу, который за правило считал не отставать от жизни,
все иметь первыми, будь то маленькое радио-транзистор в 60-х
или видео, к примеру, много позже. К кругу людей, тоже выезжа-
ющих за границу, тоже добившихся успеха. В ту же высокую ка-
тегорию престижности вошло где-то в конце 80-х - начале 90-х:
выехать за границу, не эмигрировать, а просто выехать, посмот-
реть-пожить или послать на учебу детей. Лева стал подолгу бы-
вать в Париже - ведь заграницей он отравлен был уже давно, а в
1991 году окончательно поселился там.
Когда его не стало, подумалось: если бы не завертела и не ус-
корила все до невероятия парижская круговерть, от которой го-
лова пухла, может быть, и жил бы еще: он ведь - из породы долго-
жителей, и отец, и мать его легко перешагнули восьмой десяток.
Сказал об этом очень осторожно Ире - его вдове. «Да что ты, -
отвечала, - разве ты Леву не знаешь - он в Москве был бы еще
более беспокоен». Трудно было с ней не согласиться, ведь форму-
ла Ubi bene - ibi patria* в конце концов придумана не им. И вряд
ли сиделось бы ему спокойней в Москве или на даче, думая что
где-то - в Нью-Йорке! Лондоне! Париже! - настоящая жизнь - без
него. Вспомнился невольно вздох старика Сократа о ком-то, вер-
нувшемся из дальних странствий: «Как же он мог измениться, если
все это время таскал за собой самого себя».
* Родина - там, где лучше. - лат.
61
После его переезда в Париж мы довольно часто говорили по
телефону, иногда и виделись. Помню его длинный монолог о со-
всем других теперь шахматах, о их будущем, о компьютерах. Го-
ворил о том, что поколению, созревшему без компьютера, пере-
строиться очень трудно, что сам он пользуется компьютером
только при подготовке статей, что длительные занятия с ним ис-
сушают, гасят игровой момент, утомляют, лишают свежести, не-
обходимой во время игры. Полагал, что чрезмерные занятия с
компьютером имеют отрицательное влияние на игру Белявского,
в какой-то степени - Юсупова. Он был всегда полон идей, иногда
чудных и нереальных, нередко логичных и воплощавшихся на
практике. Излагая их, переспрашивал: «А ведь неплохо, скажи,
ведь, правда, неплохо?» Сейчас это мало кто помнит, но и турнир
«Ветераны - сильнейшие женщины-шахматистки», и знаменитые
турниры в Монако последнего времени, проводящиеся под пат-
ронатом ван Оостерома, тоже во многом его идеи.
Но сам стал играть и реже, и хуже. Сказывался, конечно, и воз-
раст, и новые заботы. Но в еще большей степени - болезнь, на-
чавшаяся провалами в памяти и обернувшаяся опухолью мозга.
Сказал как-то жене во время турнира: «Знаешь, Ира, я не вижу
центра доски». Впрочем, операция, сделанная за полтора года до
смерти, прошла вроде успешно, и восстанавливался уже, и стро-
ил планы: «Понимаешь, в анализе я уже хорош, и вижу многое,
почти совсем как раньше, но играть, играть еще трудно ...»
Я видел Леву в последний раз в Монако за несколько месяцев
до смерти. Болезнь и операция смели остатки волос на его голове
- раньше он характерным движением обеих рук ловко камуфли-
ровал двумя-тремя прядями обширную лысину. Быстро уставал,
но глаза и улыбка были прежними, и с удовольствием следил за
течением партий на мониторах в пресс-центре турнира. Разве что
речь не лилась таким водопадом, как прежде, и впервые услышал
от него, раньше такого далекого от религии, слова: «Бог», «вера»
и «я ничего никому не сделал в жизни дурного». При расстава-
нии, теплом очень, обнялись и уговорились, что я при первой воз-
можности приеду в Париж для того, чтобы сыграть несколько
тренировочных партий, которые помогли бы ему снова вернуть-
ся к практике. Помню, еще сказал ему неосознанно: «Прощай!» -
замечательное по смыслу русское слово. Здесь и слово расстава-
62
ния, и одновременно прощай-прости, прости, если я тебя чем оби-
дел. Но уже через несколько дней по возращении в Париж у него
снова начались боли. По традиции страны, в которой Лева про-
жил почти всю свою жизнь, доктора не говорят пациенту о безыс-
ходности его болезни. Считается правильным также и близким
скрывать от него жестокую правду. Так было и в Левином случае,
ему говорилось, что это - вирус и что все должно обойтись. По-
нимал ли он сам о возвращении страшной болезни, в большин-
стве случаев означающей саму смерть?
Конечно, жизнь не всегда тем лучше, чем дольше, но смерть
всегда чем дольше, тем хуже. Был затронут самый тонкий, удиви-
тельный орган - мозг, и тяжело умирал Лев Полугаевский. Это из
замечательного русского писателя, тоже умиравшего в Париже:
«Легкой жизни я просил у Бога, легкой смерти надо бы просить».
В минуты просветления плакал, видя свою беспомощность со
стороны, говоря: «Как же так, ведь надо же работать, работать...»
И беспокоен был очень, и каждое утро брал бумагу, относя ее к
воображаемому факсу, повторяя снова и снова: «Работать, надо
работать...» Сказал как-то сестрам в больнице: «Вы знаете, я, ка-
жется, вчера не узнал собственную жену». Сестры, любя его и зная,
как доставить ему удовольствие, стали играть партию в шахматы
друг с другом. Смеялся очень, глядя на их невозможные ходы,
повторяя все время: «It’s bad, it’s bad...»
На следующем витке его болезни медленно угасавшее созна-
ние отбросило чужие языки: английский, с грехом пополам выу-
ченный французский, оставив один - родной. Из сознания ушла
уйма вещей: квартира и страховки, франки и доллары, контрак-
ты и обязательства, все, чему посвящалась масса времени и что
казалось таким важным и неотложным. И уже не надо было тре-
вожиться о том, что скажут в Комитете и Федерации, как и что
скажет или подумает кто-либо вообще. Осталось одно - то, что
захватывало худенького десятилетнего мальчика с черными бле-
стящими глазами в далеком военном Куйбышеве, что сделало его
имя известным миллионам - любителям древней, замечательной
и иногда такой жестокой игры. Шахматы дали ему все - мир, ко-
торый он видел собственными глазами, материальное благопо-
лучие, известность, наконец, самое главное - возможность выра-
зить самого себя. Они не дали ему старости - не такого уж плохого
отрезка человеческой жизни, если только не знать, чем она явля-
63
ется по отношению к началу. Не могу, впрочем, представить себе
Леву стариком, он ведь и умер молодым, ведь юность - это не
пора жизни, а скорее - свойство души.
Мозг его, отягощенный быстро растущей опухолью, сплетал
удивительные сочетания, откликаясь только на одно - шахматы.
Шахматная доска с фигурами всегда была рядом с его кроватью,
и иногда он начинал партию с воображаемым противником, и
хмурил брови, и морщил лоб, и поправлял несуществующие во-
лосы, и смотрел испытывающе-жалобно, надевая шахматное
выражение лица, знакомое всем, кто когда-либо играл с ним. В
самом конце не мог и этого, и жена, едва ли не до последнего дня
стучала фигурами по доске, вызывая звуками чудные, навсегда
вошедшие в душу ассоциации. Или вдруг давал характеристики
коллегам-гроссмейстерам, по словам жены, удивительно меткие,
иногда и безжалостные, высказывая все, что копилось где-то в
глубине души и что никогда не решался сказать или написать.
Говорил жене не раз: «Корчной - мой любимый шахматист,
ты даже не можешь себе представить, какой это колоссальный
шахматист». И не менял мнения, как бы Корчной о нем плохо ни
говорил или писал, и продолжал здороваться, даже когда тот от-
ворачивался в сторону. И незадолго до смерти, когда остальные
имена ушли даже из подсознания, осталось одно, которое он по-
вторял шепотом: «Корчной». И поднимал вверх большой палец в
знак оценки его игры. В один из самых последних дней его жена
сказала: «Знаешь, через два месяца будут играть матч Пикет и
Полгар. И ты будешь секундантом у Юдит, а Корчной у Пикета,
и вы таким образом сыграете матч...» Идея эта привела его вдруг
в хорошее настроение и даже развеселила, и повторял: «Да, мы
сыграем еще, мы сыграем...»
В психологии считается доказанным парадокс: заложник, жер-
тва вдруг начинает испытывать теплые чувства по отношению к
своему мучителю. Было ли похожее чувство у Левы по отноше-
нию к Корчному, дважды вставшему у него на пути к званию чем-
пиона мира, - не знаю, сказать не берусь. Не могу согласиться с
объяснением Корчного, что в Полугаевском заговорила больная
совесть из-за того, что он, по словам Корчного, писал неправиль-
ные корреспонденции для советской прессы во время его матча с
Карповым. Не думаю также, что дали выход сожаления по пово-
64
Сеанс одновременной шры Бориса Спасскою в Лешин ра чеком
шорне пионеров. 1956. Крайний справа (си ни) авюр киши
Генна Сосонко, Бессел Кок и Гарри Каспаров. Брюссель, 1987.
Авюр киши наб но iaei за ана ином парши Карпов Корчной
Гплбурк 1986.
Михаил Ботвинник и Геина Сосонко. Брюссель, 1988.
Михаил Таль.
Михаи I Таль. 60-с го (ы
Борис Спасский. Михаи i Таль,
Пиран Не i росян.
25-i'i чемпиона! ССС Р.
Pin а, 195Х lo t.
Ботвинник Таль. Матч-реванш на звание чемпиона мира. Москва. 1961 год.
Михаил Таль и ею тренер Лцексап ip Кобленц. 60-е го, 1ы.
Таль наблюдает за партией Сосонко Браун. Всйк-ан-Зее. 1976.
Михаил Таль, 80-с годы.
Михаил Таль и Гейна Сосоико во время открытия турнира СВИФТ.
Брюссель, 1987.
Чемпион мира Михаил Моисеевич Ботвинник, 60-е годы.
За игрой Михаил Ботвинник и Григорий Лсвенфиш, 1937.
Матч-реванш на первенство мира Ботвинник Таль. Москва, 1961.
Михаил Ботвинник,
Белград. 1970.
Михаил Ботвинник и Борис Спасский. Брюссель, 1989.
Пять чемпионов мира.
Борис Спасский (лежит).
Анатолий Карпов, Гарри Каспаров,
Михаил Ботвинник, Михаил Таль.
Брюссель, 1989.
Ботвиннику - 80!
Брюссель, 1991.
Михаил Ботвинник и Генна Сосонко. Брюссель, 1991.
Лев Полугаевский, 80-е годы.
Лев Полугаевский,
Тигран Петросян,
Фидель Кастро.
Олимпиада в Гаване, 1966.
Виктор Корчной, Анатолий Карпов, Тигран Петросян, Лев Полугаевский.
Чемнионаг СССР в Москве, 1973.
Лев Полугаевский, Карен Григорян, Василий Смыслов.
41-й чемпиона г СССР. Москва, 1973 год.
Ульф Андерссон наблюдает за партией Полугаевский Сосонко.
Тилбург, 1983.
Лев Полугаевский,
70-е годы.
София Полгар, Лев Полугаевский, Юдит Полгар, Генна Сосонко.
Аруба, 1991.
ду отсутствия у себя жесткости, являющейся почти синонимом
грубости и бестактности, резкости, или того, что в Советском
Союзе называли спортивной злостью. Полагаю, что это было
просто чувство радостного изумления перед тем, что не хватало
где-то в шахматах Леве самому - игроцкого элемента в этой та-
кой логичной игре, применения вдруг неожиданного для сопер-
ника варианта, пусть не всегда корректного, но выводящего того
из привычного состояния, умения вдруг резко изменить характер
позиции, решимости сказать «нет» на висячем флажке в обоюдо-
остром положении в ответ на предложенную соперником ничью.
Через несколько дней, когда Леву покинули и эти последние
видения, когла ушли шахматы, ушел и он сам. Лев Полугаевский
умер 30 августа 1995 года в Париже, городе, где жили и другие
шахматисты, родившиеся в России: Осип Бернштейн, Савелий
Тартаковер и Александр Алехин. Он и похоронен, как и Алехин,
на кладбище Монпарнас в Париже, и могилы их совсем недалеко.
Сентябрь 1995
ШАХМАТНЫЙ КОРОЛЬ ОДЕССЫ
Второе августа 1974 года было выходным днем перед заклю-
чительным туром традиционного тогда турнира IBM в Голлан-
дии. Только что закончился последний сеанс в кинотеатре «Ту-
шинский», и вот я стою вместе с Владимиром Тукмаковым на
улице вечернего бурлящего Амстердама. «Ты думаешь, лучше
предложить ничью прямо сейчас или все же дождаться завтраш-
ней партии?» - спрашивает Володя. У него прекрасное настрое-
ние, он лидировал весь турнир и, опережая конкурентов на целое
очко, практически обеспечил себе первое место. Партия после-
днего тура с Геллером не должна принести много волнений: у Гел-
лера турнир сложился не очень - только 50% очков, ему не на что
претендовать, да и вообще - оба одесситы, не говоря уже о том,
что и отчитываться придется обоим в Спорткомитете СССР. «Я
не решился постучать к нему», - вспоминал Тукмаков на следую-
щий день на закрытии турнира, в котором он поделил 1 - 3-е мес-
та, - «полоска света выбивалась из-под двери, на ручке которой
висела табличка «Не беспокоить», и я явственно слышал стук шах-
матных фигур по доске». Хотя партия последнего тура и длилась
сорок ходов, из дебюта Тукмаков не вышел: он стоял безнадежно
уже с пятнадцатого хода.
Сейчас, четверть века спустя, вижу хорошо Геллера того вре-
мени: немногословного, с характерной мимикой, нередко с пока-
чиванием головы, сопровождаемым скептическим поднятием бро-
вей; клетчатый пиджак, который он аккуратно вешал на спинку
стула, пепельницу, наполненную окурками, всегда стоявшую ря-
дом с ним. В то время разрешалось курить прямо за партией, а
курил он очень много. Упрямый с ямочкой подбородок, медли-
тельная походка вразвалочку - всем своим видом Геллер напоми-
нал скорее бывшего боксера или немолодого боцмана, сошедше-
го на берег, чем гроссмейстера мирового класса.
Этой же самой походочкой он поднялся на сцену Центрально-
го Дома железнодорожников в Москве в далеком 1949 году, году
своего первого чемпионата СССР, чтобы остаться в элите миро-
вых шахмат на несколько десятилетий. Все эти годы он стоял на
самой вершине шахматной пирамиды несуществующей теперь
66
страны, о которой профессионал Запада Ханс Рее говорил: «Ког-
да я бываю в СССР, мне кажется, что любой кондуктор трамвая
играет в шахматы лучше меня». Тогда же была сенсация - выиг-
рыш в последнем туре белыми у Холмова давал молодому одес-
ситу, только что ставшему мастером, золотую медаль чемпиона
страны. Испанская, редкий вариант Берда, избранный Холмовым,
к которому Геллер оказался неподготовленным, и - проигрыш.
Это случится с ним еще не раз - проигрыш в последнем туре, не-
редко и в важнейших партиях: Кересу - в матче, например, или
Саксу - в Москве в последнем туре межзонального. Перехлест
эмоций? Игроцкий азарт? Игра на максимум?
Во время московского дебюта Геллеру было 24 года, гроссмей-
стеры-профессионалы сегодняшнего дня нередко отыграли в этом
возрасте уже сотни партий на самом высоком уровне. У Геллера
же на лучшие для роста шахматиста годы пришлась война, а тог-
да было не до шахмат. Гроссмейстером он стал только через три
года, а в 1953-м играл уже свой первый кандидатский турнир -
знаменитый претендентский турнир в Цюрихе. Таких турниров
на первенство мира набралось у него в общей сложности шесть за
всю карьеру; в одном из них, в 62-м году, отстал от победителя -
Петросяна - только на пол-очка. Победы во многих международ-
ных турнирах, с десяток Олимпиад, участие в 23 первенствах СССР
- сильнейшей тогда шахматной державы мира. Он выигрывал эти
чемпионаты дважды - в первый раз в 1955-м, во второй - в 1979-м,
в 54 года - удивительный рекорд. Но дело не только в спортив-
ных регалиях и званиях - Ефим Геллер оставил свой яркий след в
шахматах.
Вспоминает Василий Смыслов: «Был он настоящим классиком
шахмат, стоял на передовых позициях в те времена, когда шахма-
ты были в расцвете в нашей империи, и побеждал всех без исклю-
чения выдающихся шахматистов. А что чемпионом мира не стал,
так это свыше дается, для этого надо звезду особую иметь в судь-
бе - значит, не дано ему было этой звезды, а шахматист был
замечательный, яркий, динамичный».
Борис Спасский говорит о Геллере, как об очень цельном иг-
роке: «Под его продуманностью даже Фишер часто ломался. Когда
Геллер был в своем ключе, он разбивал кого угодно. И я восхи-
щался всегда этой вот его цельностью, продуманностью - не толь-
ко прекрасно поставленным дебютом, это само собой, но именно
67
продуманностью игры после него, игровыми планами. Он был
гроссмейстер очень высокого класса и играл одну-две партии в
год, которые определяли направление в шахматах в том или ином
дебюте. Такой, например, была его партия против Смыслова в
защите Грюнфельда из матча Геллер - Смыслов 1965 года, та, где
он несколько раз жертвовал ферзя».
Анатолий Карпов: «Идеи у Геллера были глубокие, хотя мне
еще Ботвинник говорил в свое время: все идеи Геллера нужно
трижды проверить. И действительно, увлекшись, мог и пропус-
тить кое-что в анализе, но идеи бывали очень глубокие. Ну, и,
конечно, упрямый был в анализе безумно, но, может, в шахматах
это иногда и неплохо - отстаивание своих идей, вот и Фурман
был тоже упрямый. Но в тренерском коллективе Геллер был че-
ловек тяжелый, старался вытеснить остальных, поэтому я в ка-
кой-то момент и прекратил с ним работу».
Марк Тайманов сыграл с Геллером множество партий: «Одна
из наиболее памятных - из последнего тура чемпионата страны в
1952 году, когда он выиграл у меня, а Ботвинник каким-то чудом
у Суэтина, и Ботвинник догнал меня. Геллер имел свое ярко вы-
раженное творческое кредо, обладал большой стратегической
фантазией, был беззаветно влюблен в игру. Геллер всегда был
настроен на максимум. Помню мемориал Алехина в Москве в 1956
году, сейчас сказали бы «супертурнир». Играли и чемпион мира,
и все сильнейшие гроссмейстеры: Ботвинник, Смыслов, Брон-
штейн, Керес, Глигорич, Найдорф, Сабо, Унцикер. Сам Геллер в
турнире не играл. «Ну, место пятое - было бы нормально», - от-
ветил ему на вопрос, как думаю сыграть. Усмехнулся в ответ ха-
рактерно: «А я без мыслей о первом месте просто играть бы не
мог». Вообще говоря, все наше поколение: Авербах, Геллер, я, в
меньшей степени Бронштейн и Петросян - было приучено к по-
стоянной и глубокой аналитической работе, но в этом отноше-
нии, думаю, Геллер выделялся среди нас».
Глубокая аналитическая работа Геллера над шахматами все-
гда имела одну цель: найти лучший ход в позиции, не просто хо-
роший, а лучший, определяющий саму сущность позиции. Он был
полностью погружен в шахматы, полностью сконцентрирован на
них. Лев Альбурт, помнящий Геллера по Одессе конца 50-х го-
дов, отмечает в нем редкое сочетание усидчивости и изобретатель-
ности, полное отсутствие легковесности: «Если есть выражение
68
«Down to earth», то о Геллере определенно можно сказать «Down
to chess».
«Причем здесь ничья? Разве в этом дело? - выговаривал он мне
после проигранной Властимилу Янсе партии в Амстердаме в 1974
году. - У вас же лучше было. Где? Ну покажите, покажите. Мне
же за позицию обидно». Это «за позицию обидно» слышу, как
сказанное вчера. «Каждое утро в Крыму, где мы готовились к
матчу с Фишером, - вспоминает Спасский, - я видел Геллера за
одной и той же позицией: сицилианская с ферзем черных на Ь2.
Он пробовал ее и так, и этак, и с ладьей на Ы, и по-другому, хотя
я ему и говорил, что правильная идея - КЬЗ. Но он все стоял на
своем, упрямый был очень, мне потом и Карпов говорил, что уп-
рямый, очень упрямый... Но усидчивость была в нем необыкно-
венная. Можно сказать, что он развил свой талант задницей, а
задница, в свою очередь, развивалась посредством таланта...» Сам
Геллер говорил: «Вот, разнервничаюсь или просто неприятности
какие, посижу за шахматами этак часов пять-шесть - постепенно
приду в себя...» По свидетельству тех, кто знал его близко, он мог
днями находиться в таком состоянии. Очевидно, что время, про-
веденное Геллером за анализом, во много раз превышало то, ког-
да рядом тикали шахматные часы, а напротив сидел соперник.
Шахматы не отпускали его ни днем, ни ночью. «Иногда во сне
шептал шахматные ходы, - вспоминает его вдова Оксана, - или,
просыпаясь ночью, подходил к столу, чтобы записать пришедший
вдруг в голову вариант».
На Олимпиаде в Люцерне в 1982 году говорил с ним как-то о
расширении дебютного репертуара. Геллер советовал мне вклю-
чить в него закрытый чигоринский вариант испанской. Помню,
спросил его: «И сколько времени потребуется, чтобы освоить это?»
Он задумался ненадолго: «На вашем уровне?» (Я играл тогда ре-
гулярно в Тилбурге и в Вейк-ан-Зее - сильнейших турнирах того
времени). «Все собрать, обработать, понять, наиграть? Ну, года
полтора...» Дело было, разумеется, еще в докомпьютерные вре-
мена, но характерен сам подход к вопросу.
Он рано понял старую истину, что удача ждет того, кто к ней
хорошо подготовился. Знания его в дебюте были исключительно
глубоки, и известны слова Ботвинника, что «до Геллера мы ста-
роиндийскую защиту по-настоящему не понимали». В дебютной
69
теории всегда есть понятие «что носят». Так, сейчас, к примеру,
«носят» вариант с Сс5 в испанской черными, систему с Ь4 и Ле1 в
староиндийской или с ЛЫ белыми в Грюнфельде. Так было и в
его время. Геллер никогда не обращал на это внимания, сам был
законодателем мод, следуя собственным идеям и принципам.
Бронштейн, избравший на межзональном турнире в Петрополи-
се в 1973 году тяжелый вариант защиты Алехина и проигравший
Геллеру фактически без борьбы, отвечал, оправдываясь, на воп-
рос одного из коллег: «А что мне было с ним играть, ведь он же
все знает». Превосходно ставя начало партии, сам Геллер пони-
мал очень хорошо, что дебют является только прелюдией борь-
бы, подчеркивал, что надо уметь играть все - и острый мит-
тельшпиль, и скучный эндшпиль, уметь вести и пассивную защиту,
и темповую игру. Говорил молодому Дорфману об уже вышед-
ших на всесоюзную арену Белявском и Романишине: «Вы не бе-
рите с них примера, они ведь - однорукие шахматисты», подчер-
кивая, по его мнению, пристрастие обоих к определенному типу
позиций. По многим партиям Геллера можно учиться высочай-
шей технике игры, технике, которая, по определению Владимира
Горовица, есть не что иное, как совершенно ясное представление
о том, чего вы хотите, и обладание полной возможностью для со-
вершенного выполнения этой задачи. Думаю, что это определе-
ние техники применимо не только к музыке, но и к шахматам, и
что Ефим Геллер обладал такой техникой.
Виктор Корчной сыграл первую партию с Геллером полвека
тому назад: «Было это в 1951 году в первенстве общества «На-
ука», и проиграл я тогда черными гамбит Шара - Генига... Был
он, конечно, блистательный игрок и внес много нового, своего в
теорию дебюта. Может, кто и играл так раньше, но его трактов-
ка, например, невзрачного хода Се2 в сицилианской заставила по-
другому взглянуть на весь комплекс этих позиций. В своих луч-
ших партиях Геллер приближался к гениальности, хотя это его я
имел в виду, когда писал в своей автобиографии, что гений и зло-
действо - вещи совместимые. Все эти его вместе с Петросяном
козни и заговоры против меня. В молодые годы был он преиму-
щественно тактиком, но потом возмужал и начал по-своему
трактовать и дебют, и шахматы вообще, но что же касается че-
ловеческих качеств...»
Действительно, начинал Геллер как тактик, хотя сам, огляды-
70
ваясь назад уже в зрелом возрасте, вспоминал: «Важность страте-
гической постановки партии я понимал даже в те годы, когда вы-
водил ладьи вперед пешек и бросался в лихие фигурные атаки.
Но все же на рубеже 50 - 60-х годов во мне произошел, на мой
взгляд, внутренний сдвиг. Неверно считать, что это переход от
тактики к стратегии. Если попытаться сформулировать, в чем
он заключался, то речь может идти лишь о непрерывном, посто-
янном переходе к более глубокой игре. Лентяем я никогда не
был, но именно в 58 - 60-х годах стал по-настоящему много за-
ниматься».
Он был замечательный аналитик. Один из наиболее известных
примеров - красивая ничья в отложенной и казавшейся безнадеж-
ной позиции из партии Ботвинник - Фишер на Олимпиаде в Вар-
не в 1962 году. Ботвинник вспоминал потом, что Геллер нашел
парадоксальную идею глубокой ночью: две разрозненные пешки
успешно борются против двух связанных проходных в противо-
речии, казалось бы, со всеми законами ладейного эндшпиля. Идея
эта оказалась совершенно неожиданной для Фишера.
Но есть большая разница между анализом и процессом самой
игры. Шахматная партия - не теорема, и выигрывает в ней дале-
ко не всегда самый логичный и последовательный, но нередко
наиболее выносливый, практичный, хитроумный или просто удач-
ливый или счастливый. Звучит парадоксально, но глубина замыс-
лов Геллера, поиски лучшего, единственного хода нередко обо-
рачивались против него, и его недостатки являлись прямыми
продолжениями его достоинств. Раздумья по часу и более, быва-
ло, вели к цейтнотам, и порой здание, выстроенное с любовью
часами, разлеталось в несколько минут. Неслучайно также, что
количество партий, проигранных просрочкой времени, у Геллера
довольно высоко. В такие минуты на лице его появлялась полная
отрешенность, а рука просто не поднималась сделать плохой или
первый попавшийся ход. Таль заметил как-то, что число однохо-
довых зевков у Геллера больше, чем у любого другого гроссмей-
стера его класса. Объяснение здесь очевидно. Забираясь мыслью
высоко, Геллер не замечал иногда того, что лежало на поверхно-
сти. «Не может узреть, что у него под ногами, а воображает, что
разглядит, что на небе», - хохотала фракиянка над провалившимся
в яму мудрецом более двух тысяч лет тому назад.
71
«Сделав этот ход, я сразу заметил другой, лучший, - вспоми-
нал как-то сам Геллер, - после этого я просто уже не мог играть
эту партию». Чувство, уверен, совершенно незнакомое, например,
Карпову, который, невозмутимо продолжал бы бороться в новой,
изменившейся ситуации. Стремление к логике и законченности
играло, увы, иногда негативную роль для Геллера - практическо-
го игрока.
Но было у него еще одно уязвимое место, была у него, по вы-
ражению Спасского, «стеклянная челюсть» - Геллер, бывало, те-
рялся при неожиданной встречной игре. «Когда начиналась та-
кая игра, ему было трудно, поэтому он так и не мог ко мне
приспособиться», - вспоминает экс-чемпион мира.
На претендентском матче Геллер - Корчной в 1971 году в Мос-
кве я был секундантом Корчного. Решающей оказалась тогда 7-я
партия. Она была отложена и должна была доигрываться на сле-
дующий день. Хотя позиция белых, которыми играл Корчной, и
была лучше, прямого выигрыша, как мы ни бились, найти не уда-
валось. Был взят даже тайм-аут перед доигрыванием, что было
возможно в те сравнительно недавние, но теперь кажущиеся по-
чти цукертортовскими времена. Но и целый день анализа не при-
нес ничего конкретного, и тогда был принят план, предложенный
Вячеславом Осносом: немедленно после начала доигрывания вме-
сто длительного позиционного лавирования пожертвовать фигу-
ру, что и сделал Корчной. Объективно при правильной защите
жертва эта должна была привести к ничьей, но Геллер сразу же
надолго задумался, попал в цейтнот и проиграл фактически без
борьбы. Матч был решен. Не случайно, отмечая замечательный
талант Геллера, Корчной как-то заметил, что иногда его можно
было взять просто нахрапом...
Но не только перемена обстановки на доске была его уязви-
мым местом. Шахматная партия - это всплеск эмоций, очень час-
то невидимых публике, и Геллер не всегда мог держать свои эмо-
ции под контролем. Помню, как на турнире в Лас-Пальмасе в 1980
году он черными в основной позиции новоиндийской защиты
рокировал на шестом ходу и предложил мне ничью. Решение это
он принял, очевидно, еще дома, и теперь спокойно взирал на дос-
ку с высоты своего рейтинга, реноме и положительного счета,
который он выстроил со мной к тому времени. Я подумал немно-
72
го, сказал, что хочу играть, и ответил жертвой пешки, входившей
в моду в то время. Лицо Геллера совершенно изменилось, он пе-
реводил взгляд с меня на доску, на Петросяна, стоявшего за моей
спиной, снова на доску, не делая ответного хода в течение четвер-
ти часа. Наконец он совладал с собой и взял пешку. Партия та
закончилась вничью, но с Фишером на Майорке на межзональ-
ном в 1970 году получилось по-другому. Геллер решил на этот
раз не ввязываться в сицилианские дебри и вывел белыми на пер-
вом ходу королевского коня. Фишер в свою очередь не стал иг-
рать староиндийскую и избрал академическое построение. Шест-
надцать лет спустя оно часто встречалось в матче Карпова с
Каспаровым, когда Карпов пытался использовать минимальное
дебютное преимущество белых. Геллер же, побив пешку на седь-
мом ходу, предложил ничью. Первой реакцией Фишера был смех.
Засмеялся и Геллер: ситуация была ясной - три последние партии
американец Геллеру проиграл, к тому же цвет фигур, да и сам ха-
рактер позиции, казалось, предопределяли результат. Внезапно
Фишер прекратил смеяться, нагнулся и что-то сказал Геллеру.
Геллер не владел иностранными языками. Я не раз видел, как к
нему обращались по-английски или по-немецки: широкая улыб-
ка обычно появлялась на его лице, и он дружески кивал головой,
что бы ему ни говорили. Неизвестно, что сказал будущий чемпи-
он мира, один из зрителей утверждал, что он явственно слышал:
«Too early», но что бы Фишер не сказал Геллеру, тому стало ясно,
что Фишер хочет продолжать партию. Геллер ужасно покраснел,
уже через два хода в простой позиции задумался на целый час, а
еще через несколько ходов остался без пешки. Ладейный эндшпиль,
возникший вскоре на доске, носил, впрочем, скорее ничейный ха-
рактер. Партия была отложена, но эмоциональное равновесие вос-
становить так и не удалось. После возобновления игры ничья ка-
залась неминуемой до тех пор, пока Геллер на 71-м ходу не
совершил роковую ошибку.
Сам он прекрасно понимал, что дело здесь не только в полях и
диагоналях. После проигрыша с разгромным счетом Спасскому
он писал о своем сопернике: «Поразительное хладнокровие и спо-
койствие помогают ему в самые трудные минуты борьбы нахо-
дить лучшие практические меры. Удивительная невозмутимость и
уверенность, с которыми он иногда делает даже отнюдь не хорошие
ходы, бесспорно, ставят его противников в сложное положение».
73
Самому Геллеру было далеко до невозмутимости, эмоции пе-
реполняли его, они рвались наружу. Но если при игре с предста-
вителями своего поколения, Таймановым или Бронштейном, на-
пример, дело ограничивалось внутренней борьбой, то с более
молодыми он, азартный и эмоциональный, не мог совладать с
собой порой даже во время партии.
Вспоминает Иосиф Дорфман: «В последнем туре зонального
первенства страны в Ереване в 82-м году мне для выхода в межзо-
нальный турнир нужна была только победа, тогда как Геллера
устраивала ничья. В то время, пока я обдумывал ход, Геллер, стоя
напротив, говорил, нависая над столом: «Все равно ты у меня не
выиграешь». Партия закончилась вничью, и Геллер, уже успоко-
ившись, извинялся».
Хооговен-турнир 1975 года получился на редкость сильным.
Я шел в лидирующей группе, в 12-м туре у меня были белые про-
тив Геллера, у которого было только пятьдесят процентов воз-
можных очков. Нельзя забывать и о том, что я только три года
тому назад покинул СССР и просто не существовал там, будучи
распылен, выражаясь оруэлловским языком. Партия та поэтому,
помимо спортивной, имела для Геллера и иную подоплеку. Он
подавил меня совершенно во время игры, пронзая яростными
пронзительными взорами и оглушительно стуча по часам. Запи-
сывая ход, он с грохотом ставил пешку на бланк партии, добав-
ляя к ней ферзя или ладью. Но сразу же после того, как я сдался,
он превратился в само добродушие: «Может, вам лучше было пеш-
кой бить на е5?»
Частично, думаю, дело здесь было в том, что сам он никогда
не ходил ни в вундеркиндах, ни в обласканных, многообещаю-
щих и, как ему казалось, получающих многое готовым и не по
заслугам. Что-то было здесь и от боцмана или дядьки, жестко уча-
щего молодых уму-разуму. Но главное все же было в другом, и
лучше всего это сформулировал он сам. На чемпионате СССР в
Вильнюсе в 80-м году Геллер играл очень тяжело. Сильнейшие
цейтноты почти в каждой партии, грубые просмотры, давление,
подходящее к предельной черте. «Может, лучше выбыть, Ефим
Петрович?» - осторожно советовали ему. «Выбыть? Как это вы-
быть? А стипендия? А международные турниры? А место в ко-
манде? Вам легко сказать “выбыть”».
74
Конечно, в любом виде спорта, особенно профессиональном,
разница между выигрышем и проигрышем ощутима. Но нигде она
не была такой гигантской, как в Советском Союзе. Шахматы на-
ходились в привилегированном положении по сравнению с дру-
гими видами спорта, и приличный результат на турнире на Запа-
де означал попросту несколько годовых зарплат. Поэтому от
полуочка нередко зависела не только вся твоя дальнейшая карье-
ра, но и впрямую благополучие твоей семьи. Многие, впервые
выезжавшие на турнир за границу, знали: другого такого шанса
не будет. Огромная ответственность и нервное напряжение мог-
ли привести к самым неожиданным последствиям. Так, Иво Ней,
не будучи даже гроссмейстером, на турнире в Вейк-ан-Зее в 1964
году поделил первое место с Паулем Кересом, опередив Порти-
ша, Ивкова, Ларсена и многих других известных гроссмейстеров.
С другой стороны, выступление Игоря Платонова в том же Вейк-
ан-Зее шестью годами позже закончилось полным провалом: «ми-
нус четыре» и одно из последних мест.
Но даже прославленные гроссмейстеры, находившиеся на са-
мом верху гигантской шахматной пирамиды в СССР, не могли
поручиться за свое будущее. Шахматная карьера могла прервать-
ся на неопределенное время в любой момент, а иногда и вообще
разрушиться. Думаю, что этим в первую очередь, а не только раз-
ницей в характерах и менталитетах, объяснялись нередко колю-
чие, настороженные, а зачастую и откровенно враждебные отно-
шения, всегда сопутствовавшие верхушке советских шахмат. С
походами в Спорткомитет, письмами в партийные и прочие ин-
станции, расположением или недоброжелательством всемогущих
партийных функционеров, от которых часто зависела твоя судь-
ба и имена которых давно канули в Лету.
Борис Спасский: «Играя с Фишером, особенно когда тот был
совсем молод, Геллер всем своим видом и мимикой показывал:
«Ну, что ты, дерьмо, претендуешь на то, чтобы быть гением?»
Отношение, которое Фишер несомненно чувствовал. Помню, еще
на сборе команды России перед одной из Спартакиад смотрели
мы вариантСвешникова. Показывал сам Свешников. Нужно было
посмотреть тогда на Геллера! Он презрительно поджимал губы,
закатывал глаза, глубоко вздыхал, говоря, что такие позиции иг-
рать нельзя, что в позиции черных одни сплошные дыры, совер-
шенно не замечая козырей черных. Надо отдать должное Свеш-
75
никову - другой бы вскипел, а он вел себя безукоризненно. Нет,
Геллер не был добряком, он скорее работал под добряка. Но он
очень помог мне во время матча с Петросяном в 1969 году, и в
матче с Фишером был он фактически единственным, кто мне дей-
ствительно помог. Ни Ней, ни Крогиус, ни приехавший уже в са-
мом конце Болеславский, анализировавший так и не встретивши-
еся в матче дебюты, не помогли мне, а он действительно работал,
переживал... Хотя практически все, кого он тренировал, проиг-
рывали. Была здесь, думаю, и зависть - почему он, а не я? Ну, и
упрямство, зачастую недоброе. Чувства эти превалировали иног-
да над его замечательными шахматными качествами. Нет, не ду-
маю, чтобы он интриговал, но то, что с большой подковыркой
был - точно. Был он добродушен, но не сусален, такой внешне
добродушный одессит, хотя, конечно, был оппортунист, делал все,
что ему выгодно было; когда стало выгодно - ушел к Карпову...
Помню еще, что во времена своего чемпионства воспользовался
одним его советом, хотя никого не слушал и всегда предпочитал
идти своим путем. А сказал он мне: “Борис Васильевич, вы чем-
пион мира, вы стоите на вершине, не вмешивайтесь в дела претен-
дентов, в их распри, их проблемы, не ваше это дело, не дело чем-
пиона”, - послушался его. Храню о нем хорошие воспоминания...»
Последние шахматные годы Геллера дались ему тяжело. Хотя
сам он на пороге своего пятидесятилетия писал, что «не следует
закрывать глаза на то, что все мы рано или поздно проигрываем
партию суровому и непобедимому сопернику - времени», всегда
хочется верить, что это относится к кому-то, к другим, не к тебе.
«Какие тут секреты - работать с годами надо больше - вот и все»,
- сказал он после выигрыша чемпионата страны в 54 года. Но уже
вскоре осознал, что никакой анализ и никакая работа не могут
компенсировать легкости, огромного желания и волевого напора
молодости. Привыкший все анализировать и во всем докапываться
до истины, он сам поставил диагноз шахматисту в пору старения:
«Более всего снижается стабильность расчета многочисленных
мелких вариантов, составляющих ткань обычной, то есть на при-
вычном жаргоне - «позиционной» игры. Повышается опасность
просчетов, которые проходят, как правило, за кадром, так и не
реализуясь в форме состоявшихся зевков. С рокового пути в пос-
ледний момент удается свернуть лишь ценой большего или мень-
76
шего ухудшения позиции. А со стороны это выглядит едва ли не
как непонимание. В результате жертвой старения зачастую ста-
новится так называемая техника, что может показаться странным
человеку, воспитанному на журнально-книжных стереотипах».
Тем не менее, он все равно оставался самим собой - бескомп-
ромиссным, отстаивающим свою шахматную правоту. Если Гел-
леру казалось, что нарушаются законы шахмат, что что-то дела-
ется не по правилам, он снова погружался в длительные раздумья,
считая своим долгом наказать, опровергнуть, доказать... «Тот, у
кого уже не хватает храбрости для осуществления своих замыс-
лов, теряет способность борца и приближается к закату», - писал
Ласкер. У Геллера до конца хватало храбрости для осуществле-
ния своих замыслов, у него не хватало сил. Он проиграл всухую
оба матча на турнире в Тилбурге Чандлеру в 1992-м и ван Вели
год спустя, но ни в одной из этих партий не поступился своими
принципами, преждевременно сняв напряжение или нивелировав
позицию. «Ну, совсем не тяну», - говорил он с виноватой улыб-
кой после проигрыша одной из них, наиболее обидной. Помню
еще, как в конце 1987 года спросил его, вернувшегося из Индии,
где он проиграл белыми семнадцатилетнему подростку, затратив-
шему на всю партию где-то около получаса: «Ну что, Ефим Пет-
рович, мальчонке проиграли?» - стараясь попасть ему в тон.
«Мальчонке? - посмотрел на меня с неодобрением. - Да я, может
быть, будущему чемпиону мира проиграл...»
Не думаю, чтобы Геллеру, даже его лучших лет, было бы уют-
но в современных шахматах. Дело здесь даже не в блиц и всякого
рода скоростных турнирах, поклонником которых он никогда не
был. «Из меня блицор еще тот», - говорил он после того, как не
набрал и пятидесяти процентов очков в блицтурнире в Амстерда-
ме в 1975-м. Думаю также, что и новый контроль времени, еще
более карающий длительные раздумья, и исчезновение отложен-
ных партий, и новые компьютерные методы подготовки - все это
нивелировало бы его природные качества, шло бы вразрез с шах-
матами, в которых он вырос и в которых добился выдающихся
успехов. Но очень многое, что в шахматах сегодняшнего дня ка-
жется очевидным и само собой разумеющимся, основано на тех
позициях и принципах, которые выработали лучшие игроки и
аналитики 50-х, 60-х и 70-х годов. Одним из наиболее значитель-
ных из них был Ефим Геллер.
77
Он родился и вырос в еврейской семье в Одессе, хотя к еврей-
ству своему никак не относился. «Это к нему относились из-за его
еврейства», - по словам его вдовы Оксаны - фраза, понятная каж-
дому, кто вырос в Советском Союзе. Не думаю, впрочем, чтобы
его еврейство было для него причиной каких-то конкретных про-
блем. Он не был евреем со скрипочкой или рафинированным ин-
теллигентом, скорее наоборот - евреем-мастеровым, не такой уж
редкий тип на Украине или в России. Образом жизни и привыч-
ками он полностью вписывался в среду и страну, где он жил, толь-
ко мастерством его были шахматы.
Он прожил в СССР фактически всю жизнь, до того момента,
когда страна эта просто перестала существовать. Нет ничего
удивительного поэтому, что он очень во многом оставался со-
ветским человеком. Но членом партии никогда не был, хотя в един-
ственной книге его, вышедшей на Западе, не считая, разумеется,
большого числа теоретических публикаций, выше допустимой
меры повествуется о преимуществах социалистической системы
и осуждается Фишер как типичный представитель системы загни-
вающего капитализма. В 1972 году в Рейкьявике он, будучи се-
кундантом Спасского, уже в самом конце безнадежно проигры-
ваемого матча Фишеру потребовал официальной проверки
турнирного зала на предмет обнаружения секретной электронной
аппаратуры или лучей, влияющих на мыслительный процесс Спас-
ского. Батуринский, один из самых влиятельных шахматных фун-
кционеров Советского Союза, вспоминает: «Это была личная
инициатива Геллера, Москва на этот счет не давала никаких рас-
поряжений...»
Сейчас над этим можно смеяться или иронизировать, но тогда
Геллер просто не мог найти иных причин слабой игры Спасско-
го. Это же вписывалось очень хорошо в представления, сложив-
шиеся у него с детства, с «границей на замке», колорадским жу-
ком, забрасываемым американцами на колхозные поля,
происками империалистов всех мастей, требующими высокой бди-
тельности и суровой отповеди. Он стоял на страже интересов им-
перии, слугой и гордостью которой одновременно был он сам. В
1970 году на Матче века в Белграде жаловался журналистам, что
победы представителей сборной мира встречаются значительно
большими аплодисментами, чем советских гроссмейстеров. В ста-
тье в «64», написанной им после того, как мы поделили с ним пер-
78
вое место в Хооговен-турнире в 1977 году, моего имени вообще
не было. Не думаю, впрочем, что его вычеркнули тогда в редак-
ции журнала - самоцензуры у Геллера хватало...
В 80-м году в Лас-Пальмасе попросил подписать только что
вышедшую его «Староиндийскую защиту». После долгих, мучи-
тельных раздумий Геллер написал: «С наилучшими пожелания-
ми» без обращения и подписи - на всякий случай, если кто уви-
дит, - и, отводя глаза, протянул книгу мне. Но такие уж были тогда
правила игры, а других он просто не знал. Когда в конце 80-х, в
последние, уже конвульсивные годы Советского Союза обсуждал-
ся в Центральном клубе в Москве вопрос о вступлении советских
шахматистов в Международную гроссмейстерскую ассоциацию,
Геллер, как вспоминал позднее Псахис, был категорически про-
тив: «Не случайно главный офис этой организации находится в
Брюсселе, ведь там расположена и главная квартира НАТО...»
Обычно же бывал немногословен, поэтому в некрологах на За-
паде, отдавая должное его выдающимся шахматным достиже-
ниям, писали в то же время о совершенно неизвестном Геллере-
человеке.
«Он не был златоуст, скорее он был косноязычен, - вспомина-
ет Владимир Тукмаков, - но, будучи человеком неглупым, знал
это сам и предпочитал помалкивать, особенно на людях или в
малознакомых компаниях».
Марк Тайманов: «Он мог быть колючим, мог и обидеть даже
на собрании команды, но были мы с ним как-то неделю вдвоем в
поездке - открылся вдруг с другой стороны, теплой, душевной. И
был, конечно, одессит, бесшабашное что-то в нем было, что-то и
от биндюжника, и манеры имел соответственные...»
Анатолий Карпов: «Геллер был очень азартный, увлекающий-
ся человек. Мне совсем недавно в Одессе говорили знавшие его
еще в студенческие времена - играть мог на бильярде днями на-
пролет. Ну, и карты любил, конечно, - белот. Был он одессит, все
было в нем одесское, и говор был одесский. Так, как он говорил,
говорят в Одессе, в Хайфе, на Брайтон-Бич...»
Последние тридцать лет из отпущенных ему семидесяти трех
Геллер прожил в Москве, но Одесса всегда оставалась для него
домом, он ведь родом из одесского двора, где все знали друг дру-
га и знали все друг о друге. Гроссмейстеры Альбурт и Тукмаков,
79
шахматное детство которых пришлось на конец 50-х годов, вспо-
минают, что он был любимцем Одессы, в Одессе он был свой. Он
был простой человек, не интеллектуал и не философ, он любил
поесть, не обращая внимания на калории и холестерин, любил
посидеть в компании, выпить с друзьями. В чем-то сошедший со
страниц бабелевских рассказов, он любил играть в карты, в до-
мино, на бильярде. И во всем этом тоже была его популярность в
Одессе, Фимы Геллера из Одессы. В старости он, как и многие,
стал походить на карикатуру на самого себя: черты лица стали еще
более крупными, склонность к полноте перешла границу допусти-
мой и значительных размеров живот при его небольшом росте был
еще более заметен; он тяжело дышал, не расставаясь, впрочем, с
неизменной сигаретой. И его внешний вид, и его манеры резко кон-
трастировали с его очень чистым академическим стилем игры.
За свою шахматную жизнь Геллер десятки раз бывал за грани-
цей. «Там он расслаблялся, - вспоминает Спасский. - Это заклю-
чалось для него в следующем: он закуривал свой «Честерфилд»,
выпивал кока-колу и был вне времени и пространства».
Самые последние годы не были легкими: дело было не только
в пошатнувшемся здоровье; как и для многих из его поколения,
пошатнулись все устои его мировосприятия. Одно время семья
подумывала о переезде в Америку. Не уверен, чтобы он, особен-
но в последние, болезненные годы чувствовал там себя дома, ведь
старые деревья вообще трудно поддаются пересадке. А так, поче-
му бы и нет, не будь дан ему огромный шахматный талант, сде-
лавший его тем, кем он стал, хорошо вижу его «забивающим коз-
ла» на залитой солнцем набережной Брайтон-Бича в Бруклине,
за столиком в ресторане «Одесса» или читающим на скамеечке
«Новое Русское Слово».
Ребенком он жил на Пушкинской, тянущейся к вокзалу, потом
на Приморском. Малая Арнаутская, Греческая, Еврейская и Де-
рибасовская - улицы Одессы, прямые, как стрела, исхожены его
юностью и молодостью, и он часто возвращался на них, в после-
дний раз за три года до смерти, на свое семидесятилетие. В город,
по выражению Бабеля, в течение десятилетий поставлявший вун-
деркиндов на все концертные эстрады мира. Здесь начинали Буся
Гольдштейн и Яков Флиер, из Одессы вышли Давид Ойстрах и
Эмиль Гилельс. Выдающийся гроссмейстер Ефим Петрович Гел-
лер был ее шахматным королем.
80
Славе, как известно, есть лишь одна цена - положить к ногам
тех, кого любишь. В его случае это была семья - жена Оксана,
единственный сын Саша, которого он очень любил, - по словам
тех, кто знал семью близко, - порой и чересчур. С ним, довольно
сильным шахматистом, Геллер и сыграл две свои последние
партии, дав сыну в обеих белые фигуры... Все эти годы жил на
даче в Переделкино под Москвой, долго и тяжело болел. Часто
сидел молча, улыбаясь иногда детской, беззащитной улыбкой:
происходила постепенная усадка души.
Зима в тот год выдалась ранняя, морозная. Таким был и день
похорон Геллера 20 ноября 1998 года. Могила его совсем рядом с
домом, где он жил, кладбище минутах в пятнадцати ходьбы. В
последнем слове Давид Бронштейн, знавший Геллера полвека,
говорил, что всю свою жизнь Геллер был занят поисками истины.
Но что есть истина в шахматах? Она неуловима и иллюзорна, но
он все равно днем и ночью был занят ее поисками.
Ефим Геллер был одним из самых ярких представителей ухо-
дящего уже поколения, которое становится шахматной историей.
Недалеко то время, когда историей станут и сами шахматы, те, во
всяком случае, в которые играли они...
Декабрь 1998
Я ЗНАЛ КАПАБЛАНКУ...
В 1989 году в испанской Мурсии я разговорился с одним моло-
дым шахматистом из тогдашнего Советского Союза. «Вы видели
Левенфиша? - с удивлением спросил он меня. - А Шифферса вы
тоже видели?» Он спросил это так искренне, что я до сих пор не
уверен, не шутил ли он, ведь у молодости свое представление о
времени, определяемое емким словом - давно. Подумав несколь-
ко, я отвечал, что Шифферса, который умер в 1904 году, я не знал.
Я не знал и Капабланку, он умер за год до моего рождения, но
каким-то образом видел его вблизи, его привычки, манеру гово-
рить и одеваться, играть в бридж или молчать.
В 1984 году, 6 мая в Нью-Йорке я в первый раз встретился с
вдовой Капабланки Ольгой Кларк. Сейчас, просматривая записи
тех лет, слушая ее голос, оставшийся на магнитофонных лентах,
перемещаясь в ушедшие времена, я вижу людей, которых уже дав-
но нет, и в первую очередь самого Капабланку. По мере того как
я все глубже окунался в атмосферу того времени и в его жизнь,
мне все чаще приходила в голову мысль, похожая на сформули-
рованную Рейганом на одном из съездов республиканской партии:
«Демократы часто любят цитировать Джефферсона. Я знал Джеф-
ферсона...».
Я познакомился с Ольгой в Манхэттенском шахматном клубе,
который размещался тогда на десятом этаже Карнеги-холла. В
тот день она передавала в дар клубу, что делала уже не раз, что-
то из личных вещей Капабланки. Я увидел очень пожилую жен-
щину, по-американски неопределенного возраста, с уложенными
волосами, сильными следами косметики на лице и сверкающими
перстнями на тронутых старческой пигментацией пальцах. Нас
представили, и я назвал себя. «Простите, как вы сказали? - пере-
спросила она - Зноско? Зноско?..» - Я снова повторил свое имя.
«Простите, - сказала она, улыбаясь. - Никогда не слышала. Но
знали ли вы Зноско-Боровского? Он был другом Капабланки, мы
встречались с ним часто в Париже».
После первых фраз знакомства мы перешли с ней на русский и
всегда потом говорили на этом языке. Она была русской по рож-
82
дению и владела языком достаточно хорошо, выпустив даже сбор-
ник стихов, очень слабых, впрочем. Изредка она вставляла в свою
речь французские пословицы и словечки, реже англицизмы, хотя
ее речь была свободна от appointment1 ов и ехрепепсе’ов, так час-
то встречающихся в языке русских американцев последней эмиг-
рации. Иногда она откровенно спрашивала: «Как это сказать по-
русски?» Кларк - было имя ее последнего мужа; она легко
согласилась на встречу и ужин вечером следующего дня в «Russian
Tea Room».
Ровно в четыре я стоял у дверей огромного дома на углу 68-й и
Парк-авеню - в очень престижном районе Манхэттена. «Вы к
кому? - спросил меня портье в ливрее. - Ах, к госпоже Кларк?
Билл, проводи, пожалуйста, джентльмена на седьмой этаж».
Она стояла уже у распахнутой двери: «Проходите, пожалуй-
ста. Простите, у вас очень трудная фамилия, я не запомнила».
Через некоторое время мы стали называть друг друга по имени.
Имея альтернативы: госпожа Кларк, что как-то не вязалось с те-
мой нашего разговора, мадам, по какой-то причине не выговари-
ваемое мною, госпожа Капабланка-Кларк, звучавшее несколько
тяжеловесно, совсем русское Ольга Евгеньевна, - я остановился с
ее позволения на Ольге, вспомнив совсем юного Ван дер Виля,
называвшего 75-летнего Эйве просто Максом и пояснившего тог-
да удивленному мне: «Да ему же только приятно, а то все “госпо-
дин Эйве”, да “господин Эйве”...
Мы расположились в гостиной, окна которой были приотк-
рыты, и слышны были звуки машин, доносившиеся с Парк-Аве-
ню и сохранившиеся у меня на магнитофонной ленте. «Что мы
будем пить?» - спросила она. Рядом с диваном стояла тележка с
напитками, но, увидев мой блуждающий взгляд, предложила сама:
«Может быть, шампанского? Давайте кликнем Билла, он нам от-
кроет...».
«Ну, что же вы хотели спросить меня о Капабланке? Да, вы
можете записать это на магнитофон».
В наших беседах она называла его всегда Капабланкой или
Капой, и никогда Рауль или Хосе - обращения, нередко встречав-
шиеся в письмах к нему и увиденные мною позже в его архиве,
который она завещала Манхэттенскому шахматному клубу. Не
считая, конечно, многих очень личных, например, по-испански -
«Mi querido Capablanca» или сугубо официальных, перечисляю-
83
щих все титулы, до мягкого - «Му dear СараЫапса» - всегдашне-
го обращения Эйве.
Я не решился спросить о ее возрасте, хотя было очевидно, что
она уже давно вступила в тот, когда годами скорее гордятся, чем
скрывают их. Считалось, что она родилась в 1900 году. Только
после смерти я узнал точную дату ее рождения. Ольга Евгеньевна
Чубарова родилась на Кавказе 23 сентября 1898 года; к моменту
нашей встречи ей было неполных восемьдесят шесть лет.
«...Фамилия моего первого мужа была Чагодаев, он был офи-
цером в белой армии, кавалеристом... Вообще, я была замужем
четыре раза. Моим последним мужем был адмирал Кларк, его
фамилию я ношу сейчас - это был замечательный человек. До него
я была замужем за человеком много моложе меня, он был олим-
пийским чемпионом по rowing - как это сказать по-русски - греб-
ле? Фактически все, что у меня сейчас есть, - это от него, но я не
хотела бы говорить на эту тему». Она иногда употребляла в раз-
говоре эту формулу, и я, разумеется, никогда не настаивал.
«...Ну и, конечно, Капабланка. Что ж вам рассказать о нем?
Когда мы с ним познакомились? Это было ровно 50 лет тому на-
зад, здесь, в Нью-Йорке, весной 1934 года. Я помню, была какая-
то party в доме кубинского консула, я была нездорова и плохо
выглядела, но моя сестра просто вытащила меня туда. Ах, вы зна-
ете, Нью-Йорк был тогда другой, веселый и вообще... Вы, вероят-
но, не знаете, что это я, а не Марлен Дитрих, ввела в моду тогда
черную вуальку, впрочем, какое это все сейчас имеет значение?»
Она вздохнула: «Вы видите - это я». С противоположной стены
на меня смотрела ослепительная красавица - блондинка с карими
глазами. «Ну, конечно я вас сразу узнал».
«Ах, душка», - ее узловатая рука коснулась моей. Она и впос-
ледствии иногда называла меня этим труднопереводимым русским
словом, блестки которого можно встретить в английском darling.
«Так вот, на этой самой party я и познакомилась с Капабланкой.
Какой он был? Вы понимаете, он был король. И во всем он дер-
жал себя как король. Когда до начала одного симультана кто-то
попросил показать Капабланку, ему сказали: «Когда все войдут в
зал, вы сами увидите, кто - Капабланка». Помню, как я в первый
раз приехала в Европу и была с Капабланкой на дипломатичес-
ком приеме. Как дипломат он должен был быть представлен бель-
гийскому королю. Министр рассказывал мне потом, что, когда
84
король услышал имя Капабланки, он, как мальчишка, подбежал
к Капе, что было супротив всякого протокола, и наговорил ему
кучу комплиментов: «Я знаю ваши партии, и вот теперь - какая
честь - вижу вас лично». Его любили все, и у него были хорошие
отношения со всеми, кроме, конечно, Алехина.
В первый раз я увидела Алехина где-то под Карлсбадом, ду-
маю, это был тридцать шестой год. Помню, было лето, была ка-
кая-то party в саду, я разговаривала со Штальбергом, с которым
меня Капа только что познакомил. Через несколько минут к нам
подошел какой-то белобрысый господин, похожий на продавца в
магазине. Это был Алехин. Был ли он симпатичный? Напротив,
он был какой-то кислый; я его сразу узнала по фотографиям -
заклятого врага Капабланки, и так и застыла на месте. Он сразу
представился: «Я - Алехин. Вы должны нас извинить, - сказал он
Штальбергу, - мне нужно сказать мадам что-то приватно». Але-
хин провел меня в конец сада, - я как сейчас вижу томатные гряд-
ки, вдоль которых мы ходили, и начал говорить очень решитель-
но. Он говорил, что Капабланка может думать о нем что угодно,
но в обществе они должны здороваться, что Капабланка ему даже
не поклонился и т.д. «По-видимому, - отвечала я, - у Капабланки
есть для этого сильные резоны». - «Может быть, - говорил Але-
хин, - но ведь весь мир понимает, что, хотя я и проиграл матч
Эйве, и он сейчас официально чемпион мира, я и Капабланка яв-
ляемся сильнейшими игроками». - «Капабланка и вы, - сказала я,
- и вы это знаете, потому и не даете реванша Капабланке». Он
странно посмотрел на меня и продолжал: «Я не был вполне здо-
ров во время матча с Эйве, но я могу вас уверить, что...». Я снова
перебила его: «Так же, как не был здоров Капабланка, когда от-
дал вам титул тогда, в 27-м году, в Буэнос-Айресе». - «C’est
impossible de parler avec vous. Vous etes une tigresse», - сказал Але-
хин, и больше мы никогда с ним не разговаривали. Да, по-фран-
цузски. По-французски и по-русски. Мы переходили с одного язы-
ка на другой и бегали вдоль грядок, покрикивая друг на друга.
«Знаешь, - сказала я Капабланке, - Алехин только что назвал
меня tigresse», - и пересказала ему весь разговор. «Ах, ты моя
tigresse», - сказал он и поцеловал мне руку. Потом я ему еще раз
все это рассказала - он не хотел упустить ни одной детали. В тот
день, когда я приехала в Ноттингем, Капа выиграл у Алехина и
был счастлив. Там же он спросил, какое впечатление производит
85
на меня Алехин. «Мне кажется, - сказала я, - если его ущипнуть,
он завизжал бы, в то время, как другой мужчина - зарычал». -
«Ты и в самом деле маленькая tigresse», - сказал он. Там же, в
Нотиннгеме, Капа сказал мне: «I hate Alekhin».
Мы говорили почти всегда по-французски, только ругались по-
английски, а ругались мы нередко, потому что я всегда опаздыва-
ла. Капа замечательно говорил и по-французски, и по-английски.
Говорил ли он по-русски? Он знал несколько слов, но их я вам не
скажу. Улыбка появилась на ее лице, но, даже получше вглядыва-
ясь, непросто было признать в ней красавицу с льняными волоса-
ми, по-прежнему с обворожительной улыбкой смотревшую на нас.
В этот момент в гостиную вошел человек на вид где-то под шесть-
десят. «Познакомьтесь, - сказала Ольга, - это мой друг...». Мы
представились и сказали несколько приличествующих моменту
слов. Он спросил, как долго я пробуду в Нью-Йорке; мы выпили
втроем шампанского. Через несколько минут он просил его изви-
нить и поднялся. «Барон - очень приличный человек, хотя и не-
мецкого происхождения», - сказала Ольга, снова переходя на рус-
ский, когда он ушел.
«Ну, что же вам еще рассказать о Капабланке? Как-то в Пари-
же в отеле «Regina» нас пришел навестить Тартаковер; я была
больна и лежала в постели. Тартаковер был очень симпатичный,
и Капа с ним очень считался. И вот они сидели у моей постели, и
Тартаковер вдруг сказал: «А что, если нам сыграть в шахматы?»
Здесь я должна сказать, что Капа никогда не играл в шахматы
private - как это сказать по-русски? Дома? Так, во всяком случае
было при мне, но не думаю, чтобы он и в молодости когда-либо
играл private. Но тут Капа согласился, и он записал эту игру - он
ее выиграл, потом сложил бумагу, подал мне и сказал: «Вот это
тебе, когда-нибудь это будет красивый бриллиант». - «Это как
же?» - спросила я. - «А вот как. С тех пор, как я был ребенком,
мое малейшее движение было записано, представлено, реклами-
ровано, а вот этой игры никто не видел». Я об этом и забыла, а
вот недавно искала что-нибудь для музея Капабланки в Манхэт-
тенском клубе и вот нашла ее. Но я им другое подарила, а ее оста-
вила. Я хочу теперь ее продать. О какой сумме? Я думаю 10 000
долларов. Я вижу тут большие деньги платят за рукописи, манус-
крипты, а это ведь редчайшая вещь. Как новая симфония Моцар-
86
та. Как вы думаете? По части архива Капабланки меня очень про-
сили из Кубы, но я им даже не отвечала...
Нет, Нимцовича и Рубинштейна не знала, они были до меня,
Ласкера помню очень хорошо, он держал себя с достоинством
старого льва. Ботвинник и его жена держались скромно и несколь-
ко особняком, Капа относился к ним хорошо и предсказал, что
когда-нибудь Ботвинник станет чемпионом мира... Да, конечно,
и Эйве помню очень хорошо, он был безупречный джентльмен,
но был он весь какой-то бесцветный.
Савелий Тартаковер был нашим приятелем. Да, я говорила с
ним по-русски, но, когда мы бывали втроем, конечно, по-фран-
цузски. Внешне он не был привлекателен: утиный нос, круглое
лицо, лысый, но бездна обаяния, искренности, щедрости... Но
более всего Капа был расположен к англичанам: он был англо-
фил. Доктор Тейлор, который почти ничего не видел, но обладал
удивительным остроумием и безупречными манерами, Алексан-
дер - молодой, красивый, восторженный - помню их очень хоро-
шо, но более всего Капабланка был расположен к сэру Томасу.
Можно сказать, что они были друзья, хотя это была очень специ-
фическая дружба. Они сидели и молчали, лишь изредка обмени-
ваясь какими-нибудь замечаниями. Меня это удивляло, но оба
собеседника были, по-видимому, очень довольны друг другом.
Сэр Джордж Томас вообще мало говорил с кем-нибудь, кроме
Капабланки. Он был очень хорошо воспитан, и говорил с мед-
ленным достоинством. Вообще, по своему поведению и манерам
Капабланка относился к английскому высшему классу. И что ха-
рактерно, к славе своей относился совершенно равнодушно, я
находила позже в его бумагах приглашения из очень престижных
английских домов, очень престижных. Вообще же он был интро-
верт, но иногда ему нравилось, чтобы вокруг него были люди, но
только иногда. По натуре он был малоразговорчив, и у него дома
в Гаване говорили, что молодой Рауль думает, что у него золото
во рту, которое он боится растратить. Но когда он взрывался, это
был ураган, правда, он отходил довольно быстро; тогда он гово-
рил: «Тебе должно быть трудно с человеком такого характера,
как у меня, но таков уж я».
Самый большой комплимент я получила от него, когда он ска-
зал мне как-то: «Знаешь, мне так все надоело, я от всего так устал,
что я должен уехать куда-нибудь немедленно в горы, чтобы вок-
87
руг никого не было». Я ответила: «Сейчас приготовлю тебе чемо-
дан», - и быстро уложила вещи. Он спросил: «А твой же где?» -
«Но ты же хотел сам уехать». - «Нет, Кикирики, ты ведь тоже часть
меня. Я имел в виду, чтобы были только ты и я». Он называл меня
так иногда - Кикирики - этим смешным прозвищем, взятым из
французской песенки; так называла меня в детстве моя гувернан-
тка еще в Тифлисе. Я ведь правнучка Евдокимова, знаменитого
завоевателя Кавказа, покорителя Шамиля; у нас в роду все по
мужской линии были военные. Капа мог проводить часы над кни-
гами по военной стратегии. Но все же его любимым чтением, по-
мимо детективов, были исторические и философские книги; он
вообще не читал fiction - как это сказать по-русски? И перед парти-
ей чаще всего читал, нет, никогда не спал... Нет, что вы, вы меня
совсем не утомили. Может быть, еще бутылочку? Давайте, я по-
звоню Биллу...».
Мы вышли в коридор; на стене, прямо напротив гостиной, ви-
села картина, на которой были изображены люди в морской фор-
ме. «Это мой последний муж - адмирал Кларк, - сказала Ольга,
показывая на одного из них, - он был герой войны и друг Макар-
тура. Вы ведь слышали имя адмирала Кларка?» Я сделал жест,
который можно было истолковать по-разному; более всего он
подходил под библейское: «Ты сказал».
«Давайте я вам еще кое-что покажу». Мы прошли довольно
значительное расстояние по коридору и остановились у откры-
той двери. В глубине комнаты сидел очень большой человек, что-
то ел и читал газету. Я инстинктивно сделал шаг назад. «Можете
говорить громко, он все равно ничего не слышит. Это - Фиш, кон-
грессмен Гамильтон Фиш, ему 96 лет, он назван в честь Алексан-
дра Гамильтона - вот его дед сидит на коленях у Джорджа Ва-
шингтона». Она показала на картину, висящую на стене, в центре
которой на коленях у человека с лицом, знакомым по изображе-
ниям на долларовой купюре, сидел маленький мальчик. Я неза-
метно оперся рукой о косяк: шампанское в комбинации с живым
экскурсом в историю Соединенных Штатов давало о себе знать.
«Знаете, он ужасный скупердяй, хотя его род один из самых древ-
них и богатых в Америке, древнее Рокфеллеров и Карнеги. Он
был очень силен, и в 1914 году был признан лучшим игроком в
американский футбол». Человек не обращал на нас никакого вни-
88
мания, и перевернул страницу газеты. «Он женился на моей сест-
ре, а я вышла замуж за адмирала Кларка, и мы купили этот апар-
тамент. Фактически - это две квартиры, соединенные переходом.
У него маленькая собачка, а у меня кошка. Вы знаете, Капа ведь
любил котов, в последние годы у нас была замечательная кошка,
с которой он часто играл». Невольно в памяти всплыл сиамский
красавец Алехина по кличке Chess, но у меня хватило ума смол-
чать, понимая неуместность такой ремарки. «Вот мы и живем с
ним, как кошка с собакой», - вздохнула Ольга.
Я узнал потом, что конгрессмен Фиш был видной фигурой на
политическом горизонте Америки на протяжении долгого време-
ни, запомнившейся, помимо всего прочего, бурным конфликтом
с президентом Рузвельтом. Ярый республиканец, он дожил до 101
года и еще за несколько дней до смерти произнес страстную речь
против собственного внука, баллотировавшегося в Конгресс от
демократической партии. За несколько лет до смерти он женился
на женщине где-то за пятьдесят. Надо ли говорить, что этот факт
никак не улучшил отношений Ольги с конгрессменом. За каждый
прожитый совместно год жена его получала, по утверждению Оль-
ги, миллион долларов. Его поступок был встречен без энтузиазма
также и детьми конгрессмена, хотя, опять же по рассказам Ольги,
состояние его никак не могло пострадать от такой безделицы.
Несколько минут спустя Билл открыл в гостиной новую бу-
тылку шампанского. «Sante!», - сказал я. Она подняла свой бо-
кал: «А la bonne votre! Так на чем же мы остановились?» - «Он
любил алкоголь?» - не совсем к месту спросил я. «Шампанское.
Если же вино, то немного и непременно хорошее; только после
знакомства с ним я стала разбираться в вине. Понимаете, он был
гурман, ел он немного, когда приносили большие порции, он ма-
хал руками, но все обязательно должно было быть отличного ка-
чества. Случалось поэтому - он отправлял блюда обратно, но ему
все прощалось, его все любили. Он и сам готовил иногда по сво-
им кубинским рецептам, и это у него хорошо получалось, если,
конечно, не подгорало. Апельсиновый сок я всегда выжимала для
него сама - обязательно через полотняный платочек, чтобы, Боже
упаси, ничего не попало в стакан, ведь он был очень капризный.
Он был щедрый и любил угощать друзей, мы ведь как жили:
когда - густо, когда - пусто. Он и в одежде был такой - у него
89
было немного вещей, но все это было самого высокого качества.
Он был всегда прекрасно одет, об этом даже английские газеты
писали: самый элегантно одетый шахматист. Но одевался он, как
это сказать по-русски, - sober? Классически? Строго? Пожалуй.
Такой был у него вкус. Он всегда заказывал костюмы у одного и
того же портного на Savile Row на протяжении многих лет, а на
Bond street покупал иногда. Галстуки были его слабостью, и он
сам завязывал их очень тщательно. Один галстук, который я ему
подарила, он особенно любил. Нет, суеверен не был, хотя наде-
вал его на важные игры.
И так он был во всем, вы понимаете, он был перфекционист.
Он прекрасно играл в теннис, его тренер говорил, что, если бы он
серьезно играл, он мог бы быть одним из сильнейших. Машину
он водил просто замечательно; он приехал за мной на машине на
следующий вечер после того, как мы с ним познакомились. Очень
любил играть на бильярде, я слышала, что, если бы он посвящал
больше времени бильярду, он мог бы стать чемпионом. Когда он
был молод и учился в Колумбийском университете, ему предла-
гали играть в главной бейсбольной лиге, но это было еще до меня.
Ну и, конечно, бридж. Он играл великолепно, даже чемпионы
спрашивали его совета. Я играла много слабее, примерно так, как
Керес, а вот Вера Менчик играла очень хорошо, я помню ее, мы
говорили по-русски. И еще-он был необычайно гордый, это было
у него в крови. Я только один раз видела, как он распластался
перед кем-то в комплиментах. Это был старый, плутоватый са-
довник в Гаване. Он продал нам несвежие цветы, и я очень серди-
лась и протестовала. И Капа так извинялся и кланялся перед ним,
как я никогда еще не видела, да, старый, беззубый кубинский са-
довник...
Когда мы бывали на Кубе, мы всегда останавливались в од-
ном и том же отеле, потому что хозяин его был другом Капы. Куба
была тогда прелестная страна, веселая, часто бывали карнавалы,
танцы, музыка, масса цветов, нищих не было вовсе.
Капа любил там бывать, но не слишком долго. Вообще, он был
непоседа, он любил путешествовать - это было у него в крови.
Лондон, конечно, был его город, он ведь больше всего любил
Англию. Но и Париж, Париж... Помню, в Париже в 1937 году был
прием в кубинском посольстве в честь Риббентропа. Он был очень
шармантный мужчина и танцевал со мной весь вечер. В конце он
90
пригласил меня в Германию. «Я же - славянка, а славян вы ведь
не очень любите, к тому же у вас уже есть Ольга Чехова», - сказа-
ла я. Он весь рассыпался в комплиментах, сказал, что, если бы
фюрер меня увидел, он непременно бы влюбился, я была бы ко-
ролевой Германии. «Зачем же мне быть королевой Германии, -
отвечала я, - когда сейчас я королева мира?». Капа, который сто-
ял рядом, весь просиял...
Да, конечно, Амстердам помню очень хорошо, там была еще
гостиница на воде, да, да, «Амстел», помню еще чаек над водой.
Но, вы знаете, Капе совсем не следовало играть в том турнире, он
совершенно не был готов к нему, у него были приватные пробле-
мы, с разводом, и главное - он был очень болен, очень. У него
были огромные перепады давления, которое поднималось иног-
да ужасно высоко. Это было у них в семье, от этого и отец его
умер, и сын недавно на Кубе. Во время партии с Ботвинником в
конце турнира ему стало плохо, и он потом сказал мне, что в убор-
ной он едва не потерял сознание. Его доктор Гомез очень не сове-
товал ему играть в этом турнире, так как Капа должен был избе-
гать всяческого волнения. Но я тогда и не могла предполагать,
насколько это все серьезно. Почему он любил Россию? Потому,
что там были очень хорошие игроки и еще потому, что там его
просто обожали, на руках носили. Нет, сама не была, хотя Кры-
ленко и разрешил, но мне посоветовали, намекнули, что лучше не
ехать...
Если он видел несправедливость, говорил прямо в лицо, но вот
в книге, вышедшей недавно на Кубе, сказано, что он боролся за
права негров и все такое. Он всегда был за справедливость, но это
его совсем не интересовало. Он сам сказал бы в этом случае: «Sa
рие». Как это по-русски? Воняет? Пожалуй, еще сильнее.
Музыку он обожал, Моцарта и Бетховена, особенно Баха; мы
бывали на концертах, он любил и камерную музыку. Вы говори-
те, он был дружен с Прокофьевым? Быть может, мы встречались
несколько раз в Париже, но я его не очень любила и, думаю, он
меня тоже. Чем-то он напоминал мне Алехина. Вы верите в реин-
карнацию?» - неожиданно спросила она. Я снова сделал жест,
который можно было истолковать по-всякому. «Знаете, многие
находили, что Капабланка был воплощением Морфи, они ведь
похожи во многом: посадкой головы, всем обликом и оба были
латинского происхождения, Капабланка родился через четыре
91
года после смерти Морфи... Ну, что вы, что вы, вы меня совсем
не утомили». Бутылка была почти пуста, и наступил уже вечер.
«Давайте вызовем такси, а я пока приведу себя в порядок», - ска-
зала она.
Я ожидал в холле, и вдруг Ольга появилась в замечательном
черном платье, так что я даже застеснялся своего амстердамского
вида. «Я помню, в Ноттингеме, на закрытии турнира, у меня тоже
было черное платье с такими оборочками, Капа даже не догады-
вался, что я купила его на распродаже. Он и о другом подчас не
догадывался. Ведь он всегда передвигался на автомобиле, а я не-
редко и в метро ездила, когда и вторым классом... Душка, вы не
поможете мне с этой цепочкой?»...
До ресторана было совсем недалеко, но, как это часто бывает
в Манхэттене, такси двигалось очень медленно, иногда и совсем
застывало в веренице таких же желтых машин. У дверей «Russian
Tea Room» Ольга сказала: «Мы бывали здесь часто, почти каж-
дый день, днем за ланчем, мы жили ведь почти напротив, в доме
157, здесь на 57-й. Нью-Йорк в конце стал его домом. И хотя мы
путешествовали всегда в кабинах-люкс на кораблях и все такое, я
сказала - знаешь, я хотела бы иметь свою квартиру в Нью-Йорке,
пусть маленькую. И я сняла недорого, мы платили что-то около
100 долларов в месяц. Я сама и обставила ее, из того, что вы сей-
час видели у меня, кое-что и оттуда еще. Я многое покупала тогда
по случаю. Когда Капа вошел в нее в первый раз, он был просто
изумлен, сразу позвонил приятелю и сказал - приходи немедлен-
но посмотреть, какую квартиру Ольга приготовила для меня. Но
жил он здесь, к сожалению, очень недолго. Отсюда он шел почти
каждый день в Манхэттенский шахматный клуб играть в бридж.
Так было и в последний день. Его привезли в больницу уже без
сознания. Тот день я помню очень хорошо. Я стояла на углу ули-
цы недалеко от больницы. Был вечер или ночь, я уже не помню, я
видела звезду. Вдруг она исчезла. И я поняла, что его нет больше.
Через несколько минут вышел доктор и сказал, что он только что
умер».
Мы вошли в ресторан, и она сказала: «Здесь все перестроено,
но обычно мы сидели в том углу». Официант подал меню. Много
лет жившему в Амстердаме напротив ресторана «Вишневый сад»
с блюдами типа «севрюга на вертеле, как ее любил кушать Антон
92
Павлович Чехов», меня здесь трудно было чем-либо удивить.
Настоящую русскую еду тогда можно было найти только в ресто-
ранчиках на Брайтон-Бич в Бруклине, но для Ольги Нью-Йорк
ограничивался, разумеется, только Манхэттеном. Русские, кото-
рых она встретила бы на Брайтоне, вряд ли вписались бы в ее во-
ображаемую Россию, тем более в Россию, которую она покинула
почти 70 лет тому назад.
«Вы знаете, - сказала она, - я ведь России фактически и не зна-
ла, я ведь из Тифлиса, с Кавказа, а это была совсем другая Россия.
Мы с Капой никогда не говорили на политические темы, но я слы-
шала, что там сейчас по-другому относятся к таким, как я, к ста-
рым эмигрантам, понимают, что это были честные люди со свои-
ми принципами... Вы слышали эту песню о поручике Голицыне?»
«Вы говорите по-русски? - спросил я у официанта. - «Ньет», -
отвечал тот с виноватой улыбкой и спросил в свою очередь, хо-
тим ли мы аперитив. Ольга колебалась некоторое время между
«Пушкиным» и «Распутиным», остановившись в конце концов на
«Павловой». Я взял «Дядю Ваню». «Очень верно», - одобрил наш
выбор официант. По тому, как она изучала меню и обсуждала с
официантом тонкости соусов, было видно, что к предстоящей
процедуре она не относится легкомысленно; можно было пред-
ставить себе красавицу-княгиню и элегантного кубинца в ресто-
ране лайнера, пересекающего Атлантику: накрахмаленные салфет-
ки, хрусталь, серебро... Мне было интересно наблюдать за ней,
помня старое правило, что глаза лучшие свидетели, чем уши; чув-
ствовалось, что ей приятно здесь, в полутьме ресторана, в при-
вычной обстановке находиться рядом с молодым мужчиной, пусть
тогда уже относительно молодым, но по сравнению с ней во вся-
ком случае.
«Что-нибудь на десерт? - спросил официант, подкатывая те-
лежку, - у нас сегодня замечательный черносмородиновый торт».
«Попробуем?» - предложил я. «Ну, если уж вы настаиваете... Вы
знаете, Капабланка обожал сладкое. Помню, перед витриной кон-
дитерской, неподалеку отсюда, он долго смотрел на один торт и
сказал: «Ты знаешь, Кикирики, мне кажется, что тебе хочется по-
пробовать кусочек торта».
Нет, не курил, а я потихоньку покуривала, нет, не сигареты, па-
пиросы... Нет-нет, спасибо, душка, я уже давно не курю. А почему
вы улыбаетесь? Нет, если уж начали, то досказывайте все до конца...
93
Я колебался некоторое время, но, решив, что все это было до
нее, и к тому же почти 60 лет тому назад, рассказал одну из извес-
тных в России историй, связанных с именем Капабланки. Он был
тогда чемпионом мира, но короля, как известно, играет не король,
а его приближенные. В России же, помимо приближенных, у него
были преданные подданные и восторженные поклонницы. Во вре-
мя 1-го международного турнира в Москве в 1925 году ему при-
глянулась миловидная папиросница, и он пригласил ее поужинать
к себе в номер гостиницы. «Никак не могу, - отвечала девушка, ~
день кончается, а еще почти ничего не продано». - «В таком слу-
чае я покупаю у вас все!» - «Как - все?» ~ «Весь лоток». На следу-
ющий день утром некурящий Капабланка позвонил портье гос-
тиницы: «Заберите у меня эту утварь». Еще долгое время портье
продавал по дорогой цене папиросы господина Капабланки...
«Ах, как мило, - улыбнулась Ольга, - я знаю, что у него, когда
он был студентом в Нью-Йорке, было немало романов, но, как
понимаю, ничего серьезного, но он не очень-то любил рассказы-
вать о себе. Капа ведь был красавец: аристократические пальцы,
которые он скрещивал, задумавшись, как это бывало во время
симультанов, серо-зеленые глаза, замечательная улыбка, женщи-
ны прямо преследовали его...»
«Вы знаете, - сказала она, ~ если вы никуда не спешите, пой-
дем домой пешком ~ это ведь не так далеко». Я подал ей руку,
официант следовал за нами до дверей и желал нам приятного ве-
чера. На улице было уже темно, но вечер был еще теплый, и мы
медленно дошли по 57-й до 5-й авеню. «Давайте здесь перейдем,
мы с Капой всегда здесь переходили и шли по другой стороне».
На углу 59-й и 5-й авеню у русского антикварного магазина «А 1а
vielle Russie» она остановилась и, склонившись, стала рассматри-
вать медальон с изображением последнего русского царя. Осве-
щенное лицо ее вместе с березкой на картине, стоявшей внутри
витрины, замечательно вписывалось в этот кусочек старой Рос-
сии в самом центре Нью-Йорка. Я вспомнил, что какая-то ветвь
царской семьи жила в Америке: «Вы знали кого-нибудь из Рома-
новых?» ~ «Да, но я их недолюбливала, впрочем, мне не хотелось
бы говорить на эту тему».
Мы двинулись дальше и, свернув на 68-ю, также медленно дош-
ли до Парк авеню. Надо было перейти на другую сторону. «Вы
знаете, ~ сказала Ольга, - когда-то маленькой девочкой с двумя
94
серебряными рублями я бежала в Америку, чтобы бороться за
права индейцев. Меня поймали тогда на вокзале - и вот, теперь я
здесь... Ну, пойдемте, мы уже дома». Портье заметил нас издали
и вышел из двери: «Добрый вечер, госпожа Кларк, добрый вечер,
сэр. Какая чудная погода сегодня...».
Мы виделись с ней еще несколько раз во время моих последу-
ющих приездов: тогда я регулярно бывал в Нью-Йорке. Встречи
эти начинались у нее дома, где мы распивали бутылочку-другую,
до чего она была большая охотница. Может быть, я ошибаюсь,
но ей приятно было со мной, приятны и эти визиты, и походы в
«Russian Tea Room». И не потому, что это был я; она знала уже,
разумеется, обо мне больше, чем мою непричастность к Зноско-
Боровскому, хотя, честно говоря, и ненамного больше. Просто
она привыкла и к постоянному вниманию, и к мужскому обще-
ству, в котором находилась всю жизнь. И, конечно же, ей было
приятно возвращаться воспоминаниями, подернутыми дымкой
молодости, - через океанские лайнеры - в весенний Париж, чуд-
ный Лондон, к чайкам над рекой в Амстердаме, в ту безмятежную
атмосферу Европы предвоенных лет.
Ольга принадлежала к немалой группе русских женщин, кото-
рые в 20-х, 30-х годах стали женами или подругами писателей и
художников Запада, его творческой элиты. Как правило, арис-
тократки, а иногда и авантюристки (в Ольге были черты, подхо-
дящие под оба эти определения), со знанием языков, они были
полны внутренней энергией и высоким эмоциональным зарядом.
От них пополняли свой творческий потенциал в разные периоды
жизни Пабло Пикассо, Поль Элюар, Ромен Роллан, Сальвадор
Дали, Герберт Уэллс, Луи Арагон, Фернан Леже, Анри Матисс,
Аристид Майоль. Распад старой России, всегда стоявшей особ-
няком и на расстоянии по отношению к Европе, не уменьшил за-
гадочной притягательной силы ее; скорее наоборот - сквозь слу-
хи о крови, экзекуциях и процессах вставали имена Эйзенштейна,
Пастернака и Мейерхольда, Лисицкого и Малевича, и непросто
было для западных интеллектуалов провести границу между од-
ним и другим. Но Ольга была не только русской. Она принадле-
жала еще к той категории женщин-долгожительниц, которые
встречаются в разные времена и в разных социальных формаци-
ях. Мировые войны, революции, смена стран, языков - все идет
95
своим чередом, но жизнь, жизнь продолжается в любом случае.
Как правило, мужчины играют немаловажную роль в их жизни,
нередко они переживают детей (если их имеют) и умирают не от
болезни, которая просто не допускается организмом, а от старо-
сти, когда перестает функционировать все. Жизнь рассматрива-
ется ими как данная субстанция, и неправильно было бы лететь
бабочкой на огонь, забывая обо всем. Это стало, если не было
дано от рождения, стержнем поведения, самой натурой. Как бы
ни повернулась судьба и что бы ни случилось - не забывать о са-
мой главной и единственной - себе самой. И отпуская уходящие
естественным путем желания и удовольствия, они прочно держа-
лись за остающиеся, потому что там - кто может знать, что будет
там? Здесь же - жизнь. И, если верно то, что надо продолжать
жить, хотя бы из любопытства, что бы ни случилось, - это о них.
И, если есть немалый смысл в том, что большинство людей уми-
рает просто от того, что не осмеливается жить дальше, то к ним
это не относится. Они - осмеливались! Они - жили!
Несколько раз в наших разговорах всплывало имя Солжени-
цына, жившего тогда в Америке. Было очевидно, что одна из при-
водимых им формулировок отчаявшихся людей, получивших 10
- 15 лет лагеря, - если сейчас не жить, а только потом, то и зачем
вообще - ей совершенно чужда. Жить! Чего бы это ни стоило.
Простой стих Мецената: Dum vita superest, bene est* выгравиро-
ван на гербе женщин этого ордена.
Ольга Книппер-Чехова, игравшая в пьесах своего знаменито-
го мужа еще в начале века и умершая народной артисткой СССР
и лауретом Сталинской премии в 91 год. Марлен Дитрих, умер-
шая в Париже в том же возрасте. Лиля Брик - муза Маяковского,
другая - Чехова - тоже Ольга, о которой вспоминала Ольга Кларк,
- известная киноактриса Третьего райха, блиставшая на приемах
рядом с Гитлером и Герингом и находившаяся в тайной связи с
Советами. Лени Рифеншталь, на исходе десятого десятка готовя-
щаяся встретить новый век. Загадочная Гала Дьяконова, тоже
достигшая преклонного возраста, без которой вряд ли Сальва-
дор Дали стал бы тем, кем он стал. Алма Малер, пережившая мно-
гое и многих, с ее насыщенной бурной жизнью, в которой встре-
чаются имена одно ярче другого.
Впрочем, и Ольгино созвездие удалось. Первый муж ее - офи-
* Пока жизнь продолжается, все хорошо (лат.).
96
цер белой армии, кавалерист, впоследствии летчик, что в конце
20-х годов звучало значительно более экзотично, чем в наши дни.
По словам Ольги, потомок Чингис-хана и сам князь, он оставил
ей княжеский титул, второй - шахматный король, третий - обла-
датель золотой олимпийской медали, фактически тоже чемпион
мира, четвертый - герой войны, адмирал, герой Америки. Но
Ольга не довольствовалась этим; она писала свою биографию
широкими мазками, начиная с прадедушки - Евдокимова - знаме-
нитого покорителя Кавказа, о чем она говорила при каждом удоб-
ном случае. Факт этот проверить было так же сложно, как и дале-
кие корни родства ее первого мужа с Чингис- ханом. Мне казалось,
что фамилия покорителя Кавказа была не Евдокимов, а Ермо-
лов, но сказать ей об этом я как-то не решался.
Русская княгиня - это вписывалось в любое сочетание - с олим-
пийским чемпионом, адмиралом, но наибольший эффект это про-
изводило в комбинации с шахматным королем. Шахматный ко-
роль и русская княгиня - звучало замечательно на
дипломатических приемах и на балах, которые Ольга называла
«партиями». На приемах этих тогда можно было встретить кого
угодно: бывших и настоящих королей, профессиональных дипло-
матов и синекурных, каким и являлся Капабланка, обладателей
огромных состояний, непонятно каким образом нажитых, маха-
раджу или чудом спасшуюся от расстрела якобы царскую дочь.
Вся жизнь Ольги напоминала одну длинную партию с шам-
панским и цветами, и ей, конечно, так же, как, впрочем, и ему,
было все равно, каких политических взглядов придерживаются
Крыленко, Риббентроп или махараджа, приглашения от которо-
го она позже находила в бумагах своего покойного мужа.
Ольга появилась на торжестве, посвященном 100-летию со дня
рождения Капабланки в Манхэттенском шахматном клубе в пла-
тье с огромным декольте; ей самой уже было девяносто. Она не
изменила своей привычке и опоздала на полчаса, но тот единствен-
ный, кто мог попенять ей за это, смотрел, улыбаясь, с огромной
фотографии на стене шахматного клуба.
Иногда она пускалась в рассуждения о шахматах, о мыслях
молодого Капабланки во время его первой поездки в Европу, о
Сан-Себастьянском турнире, заставляя меня невольно вспомнить
строки Гоголя из письма к любящей его матери: «Не судите ни-
когда, моя добрая и умная маменька, о литературе». Сама Ольга
97
не играла в шахматы. Но что с того. В конце концов жена Расина
никогда не читала произведений своего мужа, так же, как и жена
Гейне, которая знала по-немецки только одну фразу: Guten Tag
Herr, nehmen Sie, bitte, platz, утверждая: «Говорят, Генрих - ум-
ный человек, и написал много чудных книг, и я должна верить
этому на слово, хотя сама ничего не замечаю». Моего, признать-
ся, нелепого вопроса, играли ли Капабланка и Тартаковер с часа-
ми, она просто не поняла, хотя через некоторое время говорила
уже об оценке трудной отложенной позиции Капабланки с Бого-
любовым из Ноттингемского турнира, напомнив полный изящ-
ного достоинства ответ жены другого чемпиона мира - Смысло-
ва: «Я в шахматы не играю, но позицию понимаю». Я спрашивал
ее о многом другом, помня, что тот, кто много спрашивает, полу-
чает много ответов. Но почти все ответы ее были похожи, как
отшлифованные морские камушки, на уже слышанные, и разница
заключалась лишь в том, что в ресторане она заказывала «Распу-
тина», а я - «Пушкина». Было очевидно, что я не первый, кто спра-
шивал ее о Капабланке. Она создавала его образ, и я встречал
потом кое-что из рассказанного мне, едва ли не слово в слово где-
то еще. Впрочем, и известное - известно немногим, а Ольга знала,
чего от нее ждут. С другой стороны, образ его создавать было
нетрудно, оттого, что он во многом и был такой. Они были вмес-
те восемь лет, но понимала ли она его так хорошо? Восемь? «Со-
рок восемь лет прожила я со Львом Николаевичем, а так и не узнала,
что он был за человек», - писала вдова Толстого после смерти мужа.
Хотя Ольга говорила о событиях более чем полувековой дав-
ности, я понимал, что даже из ретушированного прошлого не-
предвзятый слушатель всегда может выудить черты и черточки,
вероятно, самого легендарного чемпиона за всю историю игры.
Конечно, мне хотелось знать, какие шахматные книги были дома,
как он анализировал, как готовился к партии, если готовился во-
обще. Ольга отвечала, что шахматы он не любил, что мне пред-
ставляется неверным, что к партиям не готовился вовсе и что, по
словам самого Капабланки, если бы шахматы не захватили его
так в юности, он, вероятно, стал бы изучать медицину. Знакомый
с тем, что он делал на шахматной доске, я снова мягко уводил ее
от рассказов об играх, как она называла партии, ибо слово партия
для нее означало нечто другое: вечерние туалеты, танцы, шам-
панское. Я старался направить ее в русло чеховской молитвы:
98
«Боже, не позволяй мне говорить о том, чего я не знаю», но даже
когда Ольга снова начинала вспоминать вечный карнавал на Кубе
или веселую беззаботную жизнь в Нью-Йорке в начале 30-х го-
дов, в глубине души возникало смутное - «смотря для кого» - без
сомнения следствие лекций по диалектическому материализму
моей далекой юности.
Но не могу сказать, что мне было скучно с ней; она оживля-
лась после своего любимого шампанского и могла с воодушевле-
нием рассказывать, какого цвета платье было на госпоже Эйве, о
чем шел разговор с госпожой Флор в Ноттингеме, когда она встре-
тила ее утром в парикмахерской в день закрытия турнира, или
какие именно комплименты говорил ей министр иностранных дел
Германии в Париже в кубинском посольстве. Здесь уж можно было
поручиться, что память ее не подводит, она была молода и очень
женственна в эти мгновения, улыбка играла на ее лице, и можно
было представить себе, как потерял голову летом 1920 года в Кон-
стантинополе бывший офицер-текинец, а четырнадцать лет спус-
тя - немолодой уже и видавший виды шахматный король. Но ре-
альность жизни не должна была быть забыта, и вот через минуту
она уже спрашивала, сколько могла бы стоить золотая медаль,
полученная Капой на Олимпиаде в Буэнос-Айресе в 1939 году:
Ольга любила окунаться в воспоминания, но не витать в облаках.
Она твердо стояла ногами на земле - обязательное условие столь
долгого пребывания на ней. И пусть воспоминания эти были не
так глубоки, она говорила обо всем с таким удовольствием, что
невольно закрадывалась мысль: может, так и надо жить?
И все же не эти скользящие по поверхности воспоминания и
повторы, когда не раз сказанное уже само по себе становится фак-
том, были причиной того, что я не позвонил ей в мой очередной
приезд в Нью-Йорк. Скорее, дело было в другом. Ольга говорила
о Капабланке, как о совершенстве, а у совершенства есть один
изъян - оно может наскучить. И если бы у меня спросили, что я,
собственно говоря, против него имею, я бы ответил, как просла-
вившийся афинский нищий: я ничего не имею против него, про-
сто надоело постоянно слышать, что Капабланка - лучший брид-
жист, что Капабланка - лучший бильярдист.
Последний раз я слышал ее голос, позвонив ей прямо из аэро-
порта, улетая обратно в Европу и говоря зыбкую очень правду о
такой напряженной поездке и о том, что на следующий год...
99
Следующего года не получилось. Приехав в сентябре 95-го года
на матч Каспарова с Анандом, я спросил о ней. «Как, ты не зна-
ешь? - сказали мне. - Ольга умерла уже как с года полтора тому
назад». Защемило сердце, как всегда бывает в таких случаях, хотя
приучено уже было ко многим и не таким потерям. Знал ведь, ска-
залось самому себе, что не обойдется, не образуется, и что придет
когда-нибудь момент для такого известия. Ольга умерла 24 фев-
раля 1994 года в Нью-Йорке в возрасте 95 лет.
Я узнал, что она завещала весь архив Капабланки Манхэттен-
скому шахматному клубу - его клубу. Стояла чудесная солнечная
осень, и город, который никогда не спит, не спал особенно на 46-й
West между 8-й и 9-й авеню, где помещалась Американская шах-
матная ассоциация, а теперь и Манхэттенский шахматный клуб.
Там находился архив Капабланки. Я приходил туда часам к один-
надцати, с улицы доносился нескончаемый гул, а я погружался в
совсем другой мир - Маршалла, Ледерера, Купчика, Эйве и, ко-
нечно, Алехина. Но все они, как и многие другие, были только
частью - одни больше, другие меньше - его мира - El Morphy
cubano, как его называли нередко кубинские газеты. В толстых
папках (Capablanca Clippings), начиная с 1901 года, были акку-
ратно подобраны письма к нему, бланки его партий матча с Але-
хиным, налоговые декларации, вырезки из газет, нередко выцвет-
шие, контракты, счета, отчеты от издателей его книг.
Телеграммы, телеграммы, в том числе от гордых родителей,
поздравляющих с первым большим успехом - победой в матче с
Маршаллом. Фотографии, записки, иногда очень личные. По-ис-
пански, английски, реже - по-французски, еще реже - по-немец-
ки. Мне было интересно все; не будучи шахматным историком, я,
как нередко и в жизни, не мог отличить главное от второстепен-
ного. А вот и голландский: репортаж с АВРО-турнира, фотогра-
фия, сделанная перед началом 9-го тура в Арнеме 19 ноября 1938
года; в этот день ему исполнилось пятьдесят лет. Как всегда эле-
гантный, он стоит перед микрофоном, рядом - Ольга с букетом
цветов. Через несколько часов он проиграет партию тому, чье
существование отравляло ему жизнь на протяжении последнего
десятилетия.Тут же ее пропуск на турнир - в первый раз в каче-
стве официальной супруги: они сочетались браком 20 октября и
через несколько дней отплыли в Европу. А вот и ее русская вес-
100
точка: чек на годовую подписку газеты «Новое русское слово»,
выписанный январем 1942 года за два месяца до его смерти с ее
тогдашней подписью: Ольга Чагодаева-Капабланка.
А вот и письма, телеграммы соболезнования, не так и мно-
го, вот - от вдовы Маршалла, вот - что-то по-русски, факти-
чески ничего от шахматистов, с другой стороны - в Европе раз-
гар войны.
На этих страницах писем, контрактов, документов были раз-
литы честолюбие и денежные расчеты, интимные просьбы и хо-
лодная ярость, бушевали страсти людей, которых уже не было,
но которые жили, жили... Когда я поднимал голову, за окном по-
прежнему шумел Нью-Йорк, часовая стрелка неумолимо прибли-
жалась к трем, и давно уже надо было возвращаться в реальный
мир, к тем же и совсем другим шахматам, к другому матчу на пер-
венство мира.
Апрель 1999
УЧИТЕЛЬ
Мне было двенадцать лет, когда я пришел в Ленинградский
дворец пионеров. Помню, что желающих заниматься шахматами
было очень много, и, чтобы выявить лучших, тренеры давали се-
ансы одновременной игры. Тогда я и увидел в первый раз Влади-
мира Григорьевича Зака. Партия наша длилась недолго. После:
1.е4 еб 2.d4 я ответил: 2....Кеб. Зак спросил, сколько мне лет и
известно ли мне, как следует играть в этом положении. Вместо
ответа я жестом предложил ему продолжать игру. Отбор я, есте-
ственно, не прошел и только со следующего года начал регуляр-
но заниматься шахматами во Дворце пионеров. Из того периода
в памяти остался строгий очень человек с яркими, я бы сказал,
ассирийскими чертами лица, долгим взором немигающих черных
глаз и беспрестанной работой желваков, особенно во время ана-
лиза, когда он обдумывал позицию.
Шахматный клуб Дворца находился тогда в замечательном,
орехового дерева, бывшем кабинете царя Александра Третьего в
Аничковом дворце, с потолка свисала огромная сверкающая лю-
стра: не случайно группы иностранных туристов всегда водили
сюда. Несколько контрастировало с царской обстановкой боль-
шое панно: Ленин играет в шахматы на Капри, Горький наблю-
дает за игрой, солнечный апрельский день 1908 года.
Обычно один из тренеров - нередко это бывал и Зак - давал
пояснения иностранцам: сколько детей в группах, как часто при-
ходят и т. д. Он, впрочем, не особенно любил это: надо было от-
влекаться от занятий, да и вопросы были всегда одни и те же. Дети
при появлении гостей всегда вставали, не отрывая взгляда от по-
зиции, переговаривались, самые маленькие сортировали отбитые
у врага фигуры: ребенка ведь потеря ферзя или ладьи огорчает
значительно больше, чем такое нематериальное понятие, как мат.
Когда иностранцы уходили, Владимир Григорьевич или другие
тренеры выговаривали наиболее шумливым, и занятия шли сво-
им чередом до следующего визита.
Тяжелая дверь клуба открывалась ровно в четыре, все устрем-
лялись к стендам, на которых висели турнирные таблицы, опре-
делялись пары для игры, расставлялись шахматы, играющие с
102
часами обращались к Владимиру Григорьевичу или к другим тре-
нерам: «Переведите мне стрелки, пожалуйста». Для того чтобы
установить правильное время, требовалось нехитрое приспособ-
ление, всегда отсутствующее на шахматных часах. Наиболее лов-
кие приводили стрелки часов в движение монетами, но это не все-
гда удавалось. У Владимира Григорьевича была своя фирменная
утяжеленная «переводилка», он редко выпускал ее из рук, если же
это случалось, выговаривал каждому, кто отдал ему инструмент
невовремя. Контроль времени был тогда час и три четверти на 36
ходов, после чего партия откладывалась. На конверте записыва-
лось положение фигур на доске и проставлялось время. Собран-
ные в лодочку пальцы помогали сохранить тайну записанного
хода, защищая его от любопытных взоров соперника во время
процесса записи. После того как ход был записан, конверт поме-
щался в специальную папку, дожидаясь дня доигрывания. Я при-
бегал иногда к спасительной формуле «отложена», отвечая на
вопрос матери: «Как сыграл?», но по моему удрученному виду она,
вероятно, догадывалась о горькой правде. Играть блиц дозволя-
лось только раз в неделю, по воскресеньям. Изредка разрешение
получалось и в будний день с обязательным обещанием не шу-
меть, которое, конечно, сплошь и рядом нарушалось. В этом слу-
чае виновным выговаривалось, а при рецидиве часы могли быть
вообще отобраны.
Если партия заканчивалась, можно было попросить любого
тренера, который в тот момент был свободен, посмотреть ее; как
правило, это делал победитель. Из того времени помню, как од-
нажды попросил Зака проанализировать только что выигранную
партию. Когда мы подошли к критической позиции, я сказал: «У
меня, конечно, здесь хуже, но соперник очень нервничал, тогда я
загнал себя еще и в цейтнот, он стал играть на время и ошибся».
Владимир Григорьевич потемнел на глазах: «Это я тебя учил так
играть? Позор! Что это за трюкачество такое?» Я не помню всех
слов, которые он мне говорил тогда. Дети побаивались его, по-
жалуй, больше, чем других тренеров. «Это что у тебя такое? - стро-
го спрашивал Владимир Григорьевич. - Листочек? А ты знаешь,
что происходит с листочками? Где твоя теоретическая тетрадь?
Чтобы это было в последний раз и чтобы потом все было перепи-
сано в тетрадку». В случае препирательств нерадивый ученик мог
быть вообще отослан домой. Вспомнил об этом совсем недавно,
103
когда, перерыв все, так и не смог найти важный анализ защиты
Грюнфельда, записанный в свое время на отдельном листе.
Но хорошо вижу его и с веселыми угольками в глазах отчиты-
вающим мальчика: «Ты с кем из нас поздоровался, когда сказал
Владимир Григорьевич?» Рядом с Заком стоял мастер Кириллов,
которого тоже звали Владимир Григорьевич, и мальчик не знал,
шутят ли с ним или говорят серьезно.
Став старше, я стал выезжать на соревнования в другие горо-
да. Помню, в Риге на всесоюзном юношеском первенстве в 59-м
году провел с ним долгий вечер за анализом отложенной пози-
ции. В темповом ладейном эндшпиле, где у меня была лишняя
пешка, мы пришли к выводу, что следует обязательно начать с
хода Ь4, предотвращая контригру соперника. Придя на доигры-
вание, я увидел, что пешка уже стоит на этом поле. Владимир Гри-
горьевич посмотрел на позицию и, не удостоив меня даже взо-
ром, медленно удалился. Партию я не выиграл даже с пешкой на
Ь4, боялся попадаться ему на глаза, но он, видя мои переживания,
никогда потом не напоминал мне этого случая. Помню и поездку
в Тбилиси в январе 1960 года на матч юношеских команд Грузии,
Ленинграда и Москвы. Тогда это было целое путешествие: трое
суток в поезде с пересадкой в Москве. В выходной день Влади-
мир Григорьевич взял всю нашу команду с собой в гости к Вах-
тангу Карселадзе - знаменитому тренеру, положившему начало
женским шахматам в Грузии. Мы пили чай и с удивлением на-
блюдали за Заком и Карселадзе. Они называли друг друга Воло-
дя и Вахтанг, вспоминали какие-то турниры и партии, и мы виде-
ли, что и турниры эти и партии - для них важнейшее, что есть в
жизни. Было мне шестнадцать лет, я уже курил вовсю, но, конеч-
но, и в мыслях не было курить при Владимире Григорьевиче.
Иногда в клуб Дворца заходили его ученики, ставшие масте-
рами или гроссмейстерами, и наиболее известные из них - Вик-
тор Корчной и Борис Спасский. Большие фотографии обоих ви-
сели прямо под портретами самых великих, дожидаясь своей
очереди, чтобы продолжить верхний ряд, но дети узнавали их и
так и смотрели на них, как на божеств.
Боре Спасскому было девять лет, когда он в первый раз увидел
Зака. Он вспоминает: «Лето 46-го года было для меня очень свет-
лым периодом в жизни; я тогда еще не поступил во Дворец, и тем
104
летом ходил в Центральный парк, на Острова... Помню павиль-
он там шахматный с конем на фронтоне, пруд рядом, шахматные
столики, и вдруг - появление человека яркой восточной наруж-
ности, чалму ему одень, был бы настоящий индийский факир.
Этакое явление факира из сказочного мира. Таким я увидел Зака
в первый раз. И делал он тоже что-то волшебное - один играл
против всех. Впечатление от Смыслова, дававшего сеанс одно-
временной игры год спустя, было уже не то...
В этом же году я стал приходить к нему во Дворец пионеров,
но и не только. Он стал заниматься со мной лично, дома, индиви-
дуально. И так он всегда делал, если кого-нибудь с талантом ви-
дел. Он жил этим, загорался, конечно, мог и ошибиться, но рабо-
тал, и помногу, в ущерб себе, своей семье... Я и оставался у них
нередко, обедал. Это он королевскому гамбиту меня научил, и
королем научил вперед выходить в дебюте, не бояться. Ведь дети
впитывают все как губка, вот и я впитывал. Так я стал королем
королевского гамбита в XX веке, ведь я по существу один его и
играл.
Но он занимался со мной не только шахматами. Первый раз в
жизни я был в опере тоже с ним. Помню, это была «Кармен», по-
том были и на «Лакмэ». Любовь к опере я сохранил до сих пор, и
у меня сейчас большая коллекция опер. Так что и к этому Влади-
мир Григорьевич руку приложил... Помню еще, что по его насто-
янию «Принц и нищий» Марка Твена прочел, и мучился очень,
переживал, страдал несколько дней, когда принцу снова нужно
было в нищего превращаться...
И в секцию конькобежную пошел по его настоянию, я ведь
довольно хорошо бегал на коньках, когда был маленький, но на-
чались шахматы, и эта страсть, конечно, все перевесила. Так, я на
первой тренировке с непривычки - другие коньки были - упал и
сознание потерял, пролежал длительное время, а когда очнулся,
тренер так жалобно смотрела на меня: иди, мол, занимайся свои-
ми шахматами.
Сделал он для меня тогда еще одно огромное дело. Благодаря
Заку и Левенфишу, который работал в конце 40-х годов в Спорт-
комитете, я стал получать стипендию. Материально это значило
для нашей семьи неимоверно много, и мы смогли вздохнуть не-
сколько. За одно это я благодарен ему безмерно, и семье его и
сейчас помогаю.
105
Многое он взял от Романовского - тот был для Зака кумиром.
Я сам Романовского мальчиком видел и знал плохо, а Заку он
очень импонировал тем, что был типичный бессребреник, шах-
маты любил самозабвенно, было у него какое-то чувство жерт-
венности, все для шахмат, настоящий фанатик шахмат... И был
Романовский каким-то полуинтеллигентом в отличие от Левен-
фиша, например, или Богатырчука, да и сам Зак в области духа
тоже был скорее полуинтеллигентом и где-то очень советским
человеком.
Мне кажется, что он не был сильным педагогом. Помню, в
Риге в 1951 году играли мы вместе в четвертьфинале первенства
страны и жили, как водится, в одном номере гостиницы. Я эконо-
мил тогда на еде, и потом, в конце, собрав 14 шоколадок, отдал
ему: «Вам, Владимир Григорьевич, - для девочек, дочек ваших».
Так он не взял, сказал: «Нет, это тебе самому, ты ведь любишь
сладкое...» Обиделся я тогда очень, ну хоть бы несколько взял, а
остальное отдал, а не все...
Там же в Риге были мы с ним вместе на кинофильме «После-
дний раунд», где боксер в конце своего тренера нокаутирует. Вла-
димир Григорьевич при этом даже из зала вышел и сказал, рас-
чувствовавшись: «Вот и ты так меня когда-нибудь
нокаутируешь...» И обидчивый был очень. Помню, в 1960 году в
Центральном клубе читал я лекцию, я тогда уже с Бондаревским
работал. Не понравилось ему что-то в этой лекции, подошел он
ко мне после ее окончания и сказал: «Ты - подлец!» И сказать это
ему было, быть может, тяжелее, чем мне услышать. Нелегкого
характера был Владимир Григорьевич, может быть, от того, что
жизнь у него нелегкая была. Помню - это уже много позже было ~
у него на даче, в Ушково, сидели мы с ним вечер целый за бутыл-
кой коньяка, и так он мне всю жизнь свою рассказал, трудную
жизнь... Вообще, я стал его с возрастом больше ценить. Вот еще
светлое воспоминание о нем: когда уже совершенно безнадежно
проигрывал я матч Карпову в 1974 году, и Бондаревский уже пре-
красно все понял, позвонил мне Владимир Григорьевич и сказал:
«Знаешь, Боря, есть у меня один вариант, давай посмотрим вмес-
те». Трогательно было очень...»
Корчному было четырнадцать лет, когда он попал под опеку
Зака. Это слово неполно передает всю гамму отношений, шах-
матных и человеческих, между тренером и его учеником.
106
Виктор Корчной: «Я рос без отца, он погиб на фронте, и Зак
во многом заменил его. Я приходил к нему в дом, я был вхож в
семью, он лепил меня, как человека. Его, пожалуй, можно назвать
ленинградским интеллигентом. Я следил за его манерами, напри-
мер, мне и сейчас трудно пройти мимо знакомого человека, если
на мне шляпа, и не снять ее. Это я у него увидел, пусть маленький
штрих, но все же... Он много сделал для моего человеческого вос-
питания. При всем при том, был он в чем-то очень советским че-
ловеком.
Был ли он также моим шахматным учителем? Только в опре-
деленном смысле и до определенного уровня. Он сыграл какую-
то роль и в выборе моего дебютного репертуара, защита Грюн-
фельда, открытый вариант испанской, но скорее я сам себя учил,
хотя, конечно, я не могу считать себя таким самоучкой, как Кар-
пов или Иванчук. На более высоком уровне он уже фактически
ничего не мог дать, и ему и не следовало стремиться на этот уро-
вень, но я не уверен, понимал ли это он сам. Он был честолюбив в
своих учениках, ему было приятно, когда они добивались успе-
хов, кого он больше любил - меня или Спасского, я не знаю, веро-
ятно - Спасского, ведь тот пришел к нему совсем маленьким. И
он очень переживал, когда Спасский ушел от него к Толушу, очень.
Позже, кстати, я сожалел, что тоже не поступил к Толушу, так как
он значительно обогатил Спасского и очень многому научил. Я
не думаю, что Зак был тяжелым человеком, скорее, он был тверд
в своих принципах, а в этом я не вижу ничего плохого.
То, что он прислал мне книгу о шахматном Ленинграде без
упоминания там моего имени, считаю началом его болезни. Мо-
жет быть, именно этот факт, когда он исключил меня из списка
своих людей, из списка ленинградцев, и стал одной из причин того,
что он вступил на путь болезни, маразма... Он мне написал пись-
мо, что лучше такая книга, чем никакая, а я ему ответил, нет -
лучше никакая книга, чем вранье. И после этого между нами не
было уже никакого контакта».
Так получилось, что Владимир Григорьевич сыграл решаю-
щую роль в выборе и моего жизненного пути. Когда по оконча-
нии школы для меня встал вопрос, где учиться дальше, он сказал:
«А что ты думаешь по части географического факультета Уни-
верситета? Во-первых, учиться там легко, будет много свободно-
107
го времени для шахмат, да и заместитель декана там - Сережа
Лавров - большой любитель игры... Ну а если уж совсем не по-
нравится, - переведешься на какой-нибудь другой факультет».
Участь моя была решена, и, хотя я иногда задумывался впослед-
ствии, не пойти ли мне по другой стезе, пять лет пролететели как-
то незаметно, и я окончил географический факультет по специ-
альности «экономическая география капиталистических стран».
В начале 70-х, уже после переезда на Запад, в шахматной энцик-
лопедии, изданной в Англии, я прочел, что Сосонко осваивает
теоретические знания, полученные им в Университете, на практи-
ке... Поступив в Университет и формально не имея ко Дворцу уже
никакого отношения, я, фланируя по Невскому, заходил иногда в
шахматный клуб Дворца. Но по-настоящему я узнал Владимира
Григорьевича, только когда сам стал работать там тренером. Тог-
да мы виделись фактически ежедневно на протяжении довольно
длительного времени, вплоть до моего отъезда из страны.
Зак родился 11 февраля 1913 года в еврейской семье в городе
Бердичеве на Украине. В 20-х годах семья переехала в Ленинград,
Вульф стал Владимиром, еврейство его как-то растаяло, отошло
куда-то далеко, пока в конце 40-х годов ему не напомнило об этом
само государство. Но по культуре и воспитанию он был, конеч-
но, русским человеком.
Всю войну Зак провел на фронте, там же вступил в партию,
что было тогда, как и для многих, в порядке вещей. Шахматы все-
гда занимали главенствующее место в его жизни. До войны он
занимался у Петра Арсеньевича Романовского; у мэтра дома со-
биралась группа молодых ленинградских шахматистов, в кото-
рую входил и Володя Зак. Под руководством Романовского ана-
лизировались партии, разрабатывались дебюты, игрались
тематические турниры. Нередко он рассказывал и о шахматных
корифеях прошлого. Аромат этих занятий Зак пытался донести
до детей во Дворце: «Кто, вы думаете, играл сильнее всех в конце
прошлого века?» - спрашивал он, копируя Романовского. Дети
положительно не знали, что ответить, и терялись в догадках:
«Стейниц? Чигорин?» - «Так же отвечали и мы», - говорил Вла-
димир Григорьевич. После того как были названы все мыслимые
имена, Романовский, подняв указательный палец кверху, говорил:
«Мэзон, вы должны посмотреть партии Мэзона. Мэзон играл
108
сильнее всех...» Только став повзрослее, дети узнавали оконча-
ние этой фразы, которая не говорилась им из педагогических со-
ображений. Именно: если он бывал трезв, разумеется, а это слу-
чалось нечасто...
Характерно, что сам Зак так и не стал мастером. Дважды пос-
ле войны он играл матчи на звание мастера, что практиковалось
в те времена. Один из них он проиграл мастеру Васильеву - инва-
лиду войны. Это был сильный мастер и аналитик. Помню расска-
зы Владимира Григорьевича о его анализах эндшпиля - ладья и
конь против ладьи, где Васильев доказывал, что задача защища-
ющейся стороны очень трудна. Мне всегда казалось, что ничью
можно сделать как угодно, но каждый раз, когда я вижу это ред-
кое окончание, вспоминаю Зака и секретные анализы мастера
Васильева. Другой матч Владимир Григорьевич проиграл Юрию
Авербаху, который вскоре после этого стал гроссмейстером. Мне
кажется, что тот факт, что он так и не стал мастером, оставил у
него рану, которая так и не затянулась, даже когда ему в 1958 году
присвоили звание «Заслуженный тренер СССР». Вижу хорошо его
на закрытии юношеского первенства страны, когда судья турни-
ра, представляя тренера ленинградской команды, запнулся: «Ма-
стер спорта... мастер спорта... кандидат в мастера спорта Зак».
Лицо его и весь облик напоминали изваяние времен цивилизации
инков: немигающий взор был устремлен на говорившего и толь-
ко желваки играли больше обычного.
Вспоминаю рассказ Зака о его партии с Суэтиным. В выигран-
ной позиции Суэтин, тогда молодой кандидат в мастера, зевнул
качество и сразу заметил это. Слезы навернулись ему на глаза, и
его соперник позволил ему вернуть ход. Десяток ходов спустя
Суэтин выиграл прямой атакой. Очевидно, что такого рода по-
ступки не должны иметь места в практике турнирного игрока. К
тому же совмещать игру с тренерской работой становилось все
труднее, и Зак вскоре окончательно отошел от практики. Но, чес-
тно говоря, Зак и не был особенно сильным шахматистом.
Вспоминает Марк Тайманов: «Зак был шахматистом доволь-
но узких представлений, в чем-то и начетчик. Он работал над те-
орией, выписывал какие-то варианты, но все это было в очень уз-
ком кругу и было очень догматично».
Действительно, шахматные концепции его, как мне кажется,
имели законченный, устоявшийся, я бы сказал, в чем-то талмуди-
109
стский характер. И дебютные вкусы его были постоянны. Вспо-
миная пору своего ученичества и период конца 60-х - начала 70-х
годов, когда видел его вблизи как тренера, могу сказать, что у
Зака было несколько систем и дебютов, которые он страстно про-
пагандировал: защита Грюнфельда, открытый вариант и вариант
Яниша в испанской, система с g3 в сицилианской, гамбит Шара -
Генига и, конечно, королевский гамбит. В принципе, ему нрави-
лись позиции с нарушенным материальным соотношением или
необычные в позиционном ключе. Вижу его хорошо за анализом
одной такой, получающейся в славянской защите после ходов: 1 .d4
d5 2.с4 сб 3.Kf3 Kf6 4,КсЗ сб 5.Cg5 de 6.е4 Ь5 7.е5 h6 8.Ch4 g5 9.K:g5
Kd5 10.K:f7 ФИ4 H.K:h8 Cb4 12.Лс1 Фе4 13.Ce2 Kf4 14.Ф62 Kd3
15.Kpf 1 K:cl 16.K:e4 C:d2 17.Kp:d2 K:a2. Он анализировал ее по-
стоянно, пытаясь найти в возникающей пешечной гонке ресурсы
за черных. Иногда это ему удавалось, чаще - нет, но он снова рас-
ставлял позицию с конем на а2. Было видно, что ему нравится
сам характер борьбы: здесь не отделаешься определениями типа
«заслуживает внимания» или полумерами, что, кстати, и соответ-
ствовало его человеческому характеру. Анализируя, он нередко
резким, отбрасывающим движением руки рассекал воздух, пока-
зывая тем самым партнеру по анализу несостоятельность предло-
женного им хода или варианта. Речь его, да и других тренеров
была пересыпана диковинными выражениями, цитатами, удиви-
тельными ассоциациями, нередко употреблявшимися во время
анализа. «Так-так, - приговаривал Владимир Григорьевич, делая
ход, - так-так, сказали мы с Петром Ивановичем» (или с Петром
Арсеньевичем - в зависимости от настроения). Нередко он упот-
реблял карточные термины, как-то: «А не пройтиться ли нам за
взяточкой?», создавая какую-нибудь угрозу или повторяя: «Сна-
чала мы отберем свои» - при отыгрыше материала и т. д. Он иг-
рал иногда в карты; игра носила необычное название - винт и
была, как объяснял Владимир Григорьевич, много сложнее пре-
феранса, в ней использовались все 52 карты. Это, конечно, из тра-
диций гоголевско-чеховского чиновничьего Петербурга: вечером,
в винт, в своем кругу, по маленькой.
Иногда в анализе только что сыгранной партии принимали
участие два тренера. Анализ, как это нередко бывает в таких слу-
чаях, превращался в игру, и поиски истины заменялись доказа-
тельством своей правоты.
ПО
Дети наблюдали за поединком тренеров, иногда сами предла-
гали ходы. Время, напоенное чудной игрой, летело незаметно...
Когда говорил Владимир Григорьевич, чувствовалось, что
шахматы для него - все, вернее, даже не сами шахматы, а весь
этот мир, где «полуфинал города среди юношей» звучал, как
«Песнь песней», анализ или «шлифовка», как он называл этот
процесс, ладейного эндшпиля представлялся важнейшим действом
в мире, а вопрос, кто и на какой доске будет играть за сборную
юношескую команду города, вырастал до проблемы глобально-
го масштаба. Эту преданность шахматам дети чувствовали очень
хорошо и сами, конечно, заражались ею.
При всем при том характер у Владимира Григорьевича был не
из мягких. Был он человек, требующий к себе уважения, очень
ранимый, обидчивый и упрямый. Я не думаю, что было бы пра-
вильно списывать все на тяжелые времена и трудную жизнь, она
была такой тогда у всех, как и вообще всякая жизнь и во все вре-
мена. Зачастую он не мог или не хотел понять позицию другого, а
понятие компромисса было ему чуждо. В этом случае он полнос-
тью прерывал отношения, прекращая даже здороваться. Во вре-
мя моей тренерской работы во Дворце он не разговаривал с мас-
тером Бывшевым. Бывало по нескольку раз на день то один, то
другой говорили мне: «Гена, ты не мог бы сказать Василию Ми-
хайловичу», или «Гена, спроси, пожалуйста, Владимира Григо-
рьевича». Он говорил мне, разумеется, Гена и ты, а я ему Влади-
мир Григорьевич, хотя на детях он обращался ко мне по имени и
отчеству, увлекаясь разве что во время совместного анализа, ког-
да снова говорил Гена. Мы были уже коллегами, и я тоже выез-
жал с детьми на соревнования и тоже уже давал пояснения груп-
пам иностранных туристов, приходящим в шахматный клуб
Дворца, зная в глубине души (и сохранив это чувство до сих пор),
что никакой иностранец не понимает и не может понимать смыс-
ла всего, происходящего в России. Объяснения мои и ответы на
вопросы всякий раз повторялись, и только один раз я не нашелся
что сказать, когда немолодой уже фермер из Айовы с детскими
голубыми глазами, остановившись у панно с Лениным, играю-
щим в шахматы, спросил неожиданно: «А кто выиграл?».
Я часто стоял, опершись о широкий подоконник, и глядел на
уходящую вдаль линию Невского проспекта. Из-за спины доно-
111
сились привычные звуки: детские голоса, выстрелы от переклю-
чения часов, стук сбитых фигур. Или выходил покурить, дверь
рядом вела в приемную, где сидела очаровательная Ирочка - сек-
ретарша директрисы Дворца Галины Михайловны Черняковой.
Наконец, время подходило к восьми, клуб постепенно пустел и,
если другие тренеры тоже уходили, Владимир Григорьевич гово-
рил мне: «Ну что, Гена, не пора ли нам пора?» Мы тушили рос-
кошную люстру, дважды проворачивали огромный ключ и шли к
замечательной мраморной лестнице бывшего царского дворца,
которая немало видела на своем веку. Спускаясь по ней, мы про-
ходили мимо большого панно: пионеры в красных галстуках смот-
рят восторженно на Жданова - одутловатое лицо, усики, френч с
большими карманами. Дворец пионеров носил тогда его имя, рав-
но как и Университет, который я закончил. Было бы логично, если
бы я и жил в Ждановском районе, но это было не так, я жил в
Дзержинском. Нередко нас встречали родители или бабушки, что-
бы поинтересоваться успехами детей или просто спросить, не
шалит ли ребенок. Самых маленьких ждали внизу несколько ча-
сов перед гардеробом; зачастую дорога домой была неблизкая и
не имело никакого смысла возвращаться, чтобы через полчаса
снова собираться в путь, время же тогда не стоило ничего.
Владимир Григорьевич всегда давал несколько копеек старуш-
кам-гардеробщицам и непременно называл их по имени и отче-
ству, Марья Гавриловна или Варвара Тимофеевна. Зимой помню
его всегда в одном и том же черном пальто с потертым воротни-
ком, в руках у него был коричневый портфель, тоже видавший
виды. Перехватить десятку до следующей получки - часто встре-
чавшееся явление тогда - не было тоже незнакомо ему. Мы выхо-
дили на Фонтанку и шли к Аничкову мосту, болтая о том, о сем.
Вижу хорошо один такой весенний вечер, когда, вступая на мост
и продолжая разговор о ком-то, Владимир Григорьевич произ-
нес: «Ты знаешь, Гена, я никогда не ругаюсь, но об этом человеке
могу сказать только, что он ..., нет, ты слышал от меня хоть ког-
да-нибудь одно бранное слово?». Я отрицательно мотал головой.
«Нет, ты меня очень извини, но человек этот ...». Спустившись с
моста мы поравнялись уже с замечательной красоты дворцом Бе-
лосельских-Белозерских, где тогда размещался Куйбышевский
райком партии. Владимир Григорьевич еще раз оглянулся, что-
бы его не мог услышать случайный прохожий, и тихо произнес:
112
«Человек этот - говно». На углу Невского и Владимирского наши
пути расходились, он садился в трамвай, чтобы ехать домой, я же
переходил на другую сторону Невского, не зная еще, повернуть
ли направо - в направлении дома, или налево - в сторону Садо-
вой и Чигоринского клуба. Вечер еще только начинался, и неиз-
вестно было, как и когда он кончится.
У Владимира Григорьевича было немало знакомых в научном
мире. На протяжении долгого времени он руководил шахматным
кружком в Доме ученых. Сам он закончил Институт киноинжене-
ров, но никогда не работал по специальности и, мне кажется, ис-
пытывал пиетет ко всем этим профессорам и ученым, собирав-
шимся раз в неделю в особняке на Неве и под его руководством
разбиравшим партии или игравшим в турнирах. Шахматы были
для них не только любимой игрой, которой были отданы детские
или юношеские годы, но и средством уйти в другой мир, без со-
браний, политинформаций, юбилеев и коллективных писем про-
теста или в защиту, которыми была пронизана вся жизнь тех вре-
мен.
В январе 1972 года, моего последнего года в России, мы были
вместе в Чернигове на всесоюзных юношеских соревнованиях.
Темы разговоров за ужином были обычные: X никак не может
избавиться от цейтнотов, разочаровывает Y, а вот Z, наоборот,
сильно прибавил. Изредка, когда заходила речь о жизни самой,
Владимир Григорьевич вздыхал: «Вот, если бы был жив Ленин,
все было бы по-другому» - точка зрения, довольно распростра-
ненная тогда у людей его поколения. Я слушал и не слушал его;
моя собственная жизнь была занята уже другим: через несколько
месяцев я подал документы на выезд из Советского Союза.
Мы встретились за несколько дней до общего собрания, где
все должны были осудить мой поступок, бросающий тень на весь
Дворец пионеров, и гуляли долго неподалеку от его дома. Я избе-
гал тогда говорить в помещении по причине, понятной каждому,
кто жил в те времена в Советском Союзе. Владимир Григорьевич
сразу сказал, что на собрание не придет, как не пришли, кстати, и
другие шахматные тренеры, мои коллеги. «Ты представляешь себе,
что тебя ждет, если тебе не разрешат уехать?» - спрашивал он.
Ему было тогда почти шестьдесят и он хорошо знал, чем могут
кончиться подобные эскапады по отношению к государству. Ни-
113
когда нельзя было предвидеть, сколько продлится процедура ожи-
дания визы и во что выльется все это вообще. Более поздний при-
мер Гулько, проведшего в отказе семь лет, - тому свидетельство.
Прощаясь, Зак сказал: «Чтобы там ни случилось, Гена, желаю тебе
счастья», и не то чтобы обнял, а как-то наклонился ко мне. Ба-
нальные слова, конечно, но для него и немалые, вероятно, пото-
му и запомнил их. Это был последний раз, когда я видел его.
Контакта у нас не было до конца 80-х годов, хотя я и знал, что
он продолжает работать во Дворце: что-то доходило и до моего
голландского далека. Стал гроссмейстером и чемпионом Европы
среди юношей один из его учеников - Александр Кочиев, которо-
го помню худеньким мальчиком с рыжей шевелюрой, уже тогда
отличавшимся философским отношением к жизни и замечатель-
ным умением играть блиц. Он вспоминал позднее: «Был Влади-
мир Григорьевич тренером высочайшего класса, хотя и до опре-
деленного уровня, но и характер имел тяжелейший». Хорошо
помню и другого его ученика - симпатичного пухлого мальчика с
пионерским галстуком. Сверстники называли его Ермолой, и он
не мог знать еще, что через четверть века будет играть на первой
доске за сборную Соединенных Штатов. Знаю, что уже после мо-
его отъезда у Зака занимались и Валерий Салов, и совсем малень-
кий Гата Камский. Но в конце концов он должен был уйти из
Дворца, где проработал более сорока лет. У него испортились к
тому времени отношения с коллегами, некоторые из которых были
в прошлом его учениками. Они имели уже собственных учеников,
собственные амбиции и представления о тренерском процессе.
Повторюсь: Владимир Григорьевич был человеком, что называ-
ется «strong opinions», и ежели говорил: «Я так считаю», - это зву-
чало так, как будто это и было единственно верное мнение. Было
ему к тому времени 73, возраст, что и говорить, больше распола-
гающий к размышлению о бренности всего земного, чем к показу
тонкостей гамбита Шара - Генига. Но он просто не мог оставить
дела, которому отдал всю жизнь; досуг мог стать опасен для него,
и вряд ли он смог бы обрести покой в праздности.
Александр Кентлер, руководивший шахматной школой Уни-
верситета, где Зак стал работать тренером, вспоминает, что и здесь
Владимир Григорьевич любил анализировать позиции с нарушен-
ным материальным равновесием, и здесь любил показывать свои
114
дебюты, иногда и повторяясь, но делал это всегда с удовольстви-
ем. Вначале он работал три дня в неделю, затем два, потом толь-
ко один... Надо ли говорить, что он никогда ни на минуту не опоз-
дал на работу. Не всегда все получалось уже на доске, но у
многих осталась от него какая-то линия в жизни, пусть хоть и
пунктирная.
Он написал в этот период несколько книг, поучительных для
каждого тренера. Но есть там и абзацы, сквозь которые прогля-
дывает обида, явная или тайная. Речь идет о проблеме, чувстви-
тельной для него самого. Он сформулировал ее так: «Могут ли
успешно продолжать работу со своими учениками тренеры, ког-
да их практическая сила начинает уступать мастерству учеников?»
Проблема эта выходит за рамки шахмат, да и спорта вообще: дол-
жен ли тренер или педагог всегда превосходить ученика или, на-
оборот, это может даже служить препятствием, так как люди, ко-
торым величайшие достижения кажутся простыми и
естественными, не могут понять, почему замысел, маневр или дви-
жение, очевидные для них, могут стать источником трудностей
для других. Эта проблема носит и другой аспект: границы и сте-
пени благодарности ученика своему учителю. Но если, к приме-
ру, в музыке профессия детского педагога имеет давние тради-
ции, в шахматах само понятие - детский тренер - появилось
впервые в Советском Союзе где-то в 30-х годах и получило широ-
кое распостранение там только после войны. Может быть поэто-
му не было четкого водораздела между детским тренером, трене-
ром, секундантом или просто спарринг-партнером.
Действительно, Зак очень болезненно воспринял уход четырнад-
цатилетнего Спасского к другому тренеру - Толушу, показавше-
му тому шахматы с другой стороны и расцветившему его талант.
Нельзя не учитывать, что процесс этот происходил на фоне
человеческих и материальных отношений искусственной, закры-
той от остального мира жесткой тоталитарной системы - тогдаш-
него Советского Союза. Жертвенность и бессребренничество,
работа за просто так, за ничто, считалась в порядке вещей. Бот-
винник, нередко поминая в разговорах Ван Гога, спрашивал меня:
«Почему, вы думаете, Ван Гог не писал больших полотен?» И сам
же отвечал: «Да потому, что у него не было денег на покупку боль-
шого куска холста. Он же был нищий!» Было видно, что именно
этот аспект жизни голландского художника - нищенство, одер-
115
жимость работой, подвижничество - очень импонирует патриар-
ху, и в каком-то смысле в ретроспективе проецируется на него
самого.
Это бессребренничество, по понятиям Запада, фактически и
нищета, подвижничество, в чем-то и жертвенность, но и одухот-
воренность, порыв, увлеченность и преданность делу до фанатиз-
ма, создали определенный тип людей. Конечно, грозные события
XX века, и в Советском Союзе в первую очередь, не могли не кос-
нуться их. Всю свою сознательную жизнь они прожили в этой стра-
не, сформировавшей, так или иначе, их мировоззрение, привыч-
ки и образ жизни, но весь свой талант и энергию они отдавали
делу, которому была посвящена жизнь. Учителя в школе, препо-
даватели в Университете, тренеры во Дворцах пионеров, доцен-
ты в Консерваториях - большинство их имен совершенно неизве-
стно на Западе. К этому типу людей принадлежал и Владимир Зак.
Результатом их работы явились сдерживаемые на протяжении
десятилетий и выплеснутые из Советского Союза энергия и талант
людей, завоевавших передовые позиции за университетскими кафед-
рами, шахматными столиками и на концертных подмостках мира.
В 1988 году, когда Советский Союз стал уже как-то крошить-
ся, я, будучи в Москве с молодым Пикетом, позвонил Заку по те-
лефону. В том же году вышла книга, посвященная шахматному
Петербургу-Ленинграду, с именем Зака на титульном листе. Ти-
раж ее - 100 тысяч экземпляров - был совсем не редким в те вре-
мена. Конечно, Зак не мог знать, что уже через несколько лет Кор-
чной возвратится в Россию на белом коне, но все равно он не
должен был принимать участия в книге, в которой имя Корчного
даже не упоминалось. Руководили ли им чисто практические, го-
норарные соображения? Было ли это еще одним актом самоут-
верждения? Известно ведь, что даже самым мудрым от честолюбия
удается избавиться позже, чем от других страстей. Было ли это вре-
менным помрачением или, как полагает Корчной, явилось началом
его болезни? Первые симптомы ее известны: забывчивость, потом все
усиливающаяся, обида или агрессивность, если на это указывают.
В феврале 1993 года справили юбилей - восьмидесятилетие.
Когда я позвонил ему короткое время спустя, мне ответили:
правильно набирайте номер, здесь таких нет. Получив еще раз
тот же ответ, я обратился за разъяснениями к Спасскому. Тот уже
116
был в курсе дела: Владимира Григорьевича отдали в дом для пре-
старелых. Он вступил в самый последний период жизни, «когда
все позади - даже старость, и остались только дряхлость и смерть».
Конечно, не в традициях России отдавать стариков из семьи в
дом для престарелых, потому и живут там, как правило, те, у кого
уж совсем никого нет. К тому же, каждый в России понимает, что
это значит - дом для престарелых, даже если у тебя отдельная ком-
ната, как это было у Владимира Григорьевича в Павловске. Вре-
мя от времени к нему приезжал кто-то из учеников, но самые из-
вестные жили далеко: во Франции, Швейцарии, Испании,
Америке... Это был, конечно, уже не тот Владимир Григорьевич,
которого они знали в свое время, но это было и не растительное
существо, какими заполнены такого рода дома во всех странах
мира. Он выслушивал последние новости, перелистывал шахмат-
ные журналы, иногда и смотрел что-то на шахматах, радовался
гостинцам, но и плакал часто...Из Владимира Григорьевича ушел
уже Владимир Григорьевич, учивший маленького Борю Спасско-
го не бояться потери рокировки в королевском гамбите, но и тот,
который остался, не хотел больше оставаться в этом доме. Он ухо-
дил оттуда несколько раз, его отсутствие замечали, снаряжалась
погоня, его возвращали. Куда он шел? Домой? К своим учени-
кам? В далекое бердичевское детство?
Владимир Григорьевич Зак умер 25 ноября 1994 года.
«В нашем сознании игра противостоит серьезности... Мы мо-
жем сказать: игра - это несерьезность. Но помимо того, что такое
суждение ничего не говорит о положительных свойствах игры,
оно вообще весьма шатко. Стоит нам вместо «игра - это несерь-
езность» сказать «игра - это несерьезно», как наше противопос-
тавление лишается смысла, ибо игра может быть чрезвычайно
серьезной», - писал Йохан Хейзинга 60 лет тому назад. Зак, один
из наиболее ярких тренеров послевоенного времени, представил
игру, шахматы для ребенка, подростка, не просто как серьезное
занятие, но и как дело, могущее стать смыслом всей жизни. Но в
таком отношении к шахматам он, как тренер, был тогда не оди-
нок, одного этого было бы недостаточно. Конечно, его личные
качества: эмоциональность, горение, одухотворенность только
укрепляли веру молодого человека в высокое назначение шахмат.
Но и это было бы неполным объяснением.
117
Марк Тайманов: «Не думаю, чтобы Зак был педагогом высо-
кого уровня, он не был и сильным игроком, но примечательно,
что из его рук выходили шахматисты совершенно различного сти-
ля игры высочайшего класса. Вероятно, какой-то секрет у него
был». Действительно - какой? Сам он скажет позже: «Мне просто
повезло с учениками. Все зависело только от них. Если бы они не
хотели играть, я сам бы ничего сделать не смог». И все же, почему
- именно он? Только ли - талантливые ученики? Время, этому спо-
собствовавшее? Все совпало? Отчасти. Но главное, мне кажется,
не в этом.
Посредственный учитель излагает. Хороший учитель объяс-
няет. Выдающийся учитель показывает. Великий учитель вдохнов-
ляет. Это, конечно, о нем. Владимир Григорьевич Зак был вели-
ким учителем шахмат.
Июнь 1999
СТРАСТЬ
Турнир в Вейк-ан-Зее в 1977 году сложился очень удачно для
меня. Я лидировал начиная с первого тура, и, только выиграв
последнюю партию, Геллеру удалось стать вровень со мной. Скеп-
тически-одобрительно поджав губы и покачивая головой, он, на-
блюдая за моими партиями, говорил: «Вылитый Сёма, сразу вид-
но - ленинградская школа, это же он так учил играть - по
центру»...
Геллер имел в виду моего фактически единственного тренера
Семёна Абрамовича Фурмана. Во Дворце пионеров постоянного
тренера у меня не было, поэтому, когда осенью 1959 года в Чиго-
ринском клубе образовалась возможность заниматься с Фурма-
ном, решение пришло само. Группа была небольшая - человека
три-четыре, и просуществовала она, как помню, года два. Во вре-
мя одного из первых занятий он сказал: «Вы не должны меня спра-
шивать то, что можно найти в дебютных справочниках, это было
бы потерей времени».
Мы подвергали всестороннему анализу различные позиции,
чаще всего дебютные или, я бы сказал, предмиттелыппильные, но
основное внимание уделялось анализу собственных партий, боль-
шей частью проигранных. Помню, как после более чем часового
анализа одной из моих партий, когда, казалось, уже все стало яс-
ным, мы подошли к заключительной позиции, где партия была
признана ничьей. Эндшпиль был таков: четыре пешки белых про-
тив трех на королевском фланге, у черных отложилась проходная
на ферзевом, правда у белых, которыми играл я, были два слона,
против слона и коня соперника. «Ты знаешь, - сказал Фурман, -
что у тебя в заключительной позиции перевес, и немалый». Стали
анализировать. Неожиданно проходная пешка черных делалась
слабой, а то и вообще погибала, король белых просачивался во
вражеский стан, два слона свирепствовали.
Помню и его характерное поднятие бровей и взгляд из-под
очков, когда я показывал ему одну из своих партий. «Интересно,
- спросил Сёма - а у кого ты подсмотрел эту идею?» Хотя я клял-
ся, что придумал все за доской, он стоял на своем: «Может быть и
так, но все равно в подсознании у тебя осталась увиденная ранее
партия кого-нибудь из классиков».
119
В моих глазах он был тогда пожилым человеком, вероятно,
этому способствовала внешность: седина, залысины, увеличивав-
шиеся с возрастом, хотя, честно говоря, я тогда даже не задумы-
вался о его возрасте: все старше тридцати казались мне уже немо-
лодыми людьми. Сёме было в то время тридцать девять лет.
Он родился 1 декабря 1920 года в Пинске, в Белоруссии, где
процент еврейского населения в городах и местечках был тради-
ционно высок. Его вдова Алла Фурман вспоминает: «Родители
Сёмы говорили на идиш, понимал его и он сам, но никаких еврей-
ских праздников и традиций в семье не соблюдали. Не был Сёма
и членом партии, хотя и зазывали, многие его турниры и загра-
ничные поездки не состоялись как раз из-за этого».
В 31-м году семья переехала в Ленинград, несколько позже в
его жизнь вошли шахматы. Он был учеником Ильи Рабиновича -
сильного мастера позиционного стиля. Закончив школу, Сёма не
стал учиться дальше и поступил слесарем на завод; шахматы зах-
ватили его тогда уже целиком. Естественный творческий рост
Фурмана задержала война. Когда он стал мастером, ему было
двадцать пять лет - солидный возраст по нынешним меркам.
О тех временах вспоминает Марк Тайманов: «С Сёмой нас свя-
зывали долгие годы совместной работы, регулярной, каждоднев-
ной. У нас был разный подход к шахматам, и единство оценок
давалось нам с трудом. Мы занимались в первую очередь дебю-
том, нельзя забывать, что это были годы, когда только заклады-
вался фундамент современной теории шахмат, и проблемные по-
зиции возникали едва ли не после каждой партии и во многих
дебютах. Память у Сёмы была превосходная, но он никогда не
довольствовался ею, стараясь до всего докопаться сам, собствен-
ным аналитическим трудом. Бывали дни, когда анализы наши за-
тягивались до полуночи, а на следующий день утром он уже сно-
ва был у меня. Кроме того, Сёма был очень упрям, и нередко
изыскания наши достигали глубокого эндшпиля. Все варианты
мы проверяли очень тщательно и записывали в толстые тетради,
снабжая для наглядности диаграммами, рисованными от руки. Эти
тетради у меня сохранились, и я до сих пор вылавливаю из них
варианты, не потерявшие актуальности и сегодня. Сёма был про-
стым и малообразованным человеком, он ведь после школы ниг-
де не учился, он не был ни в коем случае интеллектуалом, но дру-
120
гом был очень преданным, и, хотя бывал немногословен, обла-
дал замечательным чувством юмора. Во время чемпионатов СССР
и вообще турниров на выезде мы часто жили в одном номере гос-
тиницы; так было на протяжении многих лет».
В чемпионатах Советского Союза, бесспорно сильнейших тур-
нирах в мире того времени, Фурман дебютировал в 1948 году и
сразу громкий успех - третье место. Вместе с Котовым он еще за
три тура до конца находился во главе турнира, и только слабый
финиш не позволил свершиться полной сенсации. В том же году
стал чемпионом мира Ботвинник, входил в мировую элиту Керес,
уже ярко блистал выдающийся Бронштейн. Болеславский был
тогда не только замечательным теоретиком, но и игроком высо-
чайшего класса, почти на самой вершине пирамиды стоял Смыс-
лов, через несколько лет вышли на мировую арену Петросян, Гел-
лер, Тайманов, Авербах, сразу вслед за ними представители новой
волны: Спасский, Корчной, Таль, Штейн; список этот далеко не
полный. Сёма регулярно играет тогда в первенствах страны, но
ему ни разу не удается превзойти тот первый результат. Фурман
выигрывал у них всех, и все они, садясь за партию с ним, счита-
лись с высоким, гроссмейстерским классом его игры. Официаль-
но же гроссмейстером он стал только в сорок пять лет - сегодня в
этом возрасте многие уже заканчивают шахматную карьеру.
Белыми Фурман практически всегда начинал партию ходом
l.d4, редко прибегая к 1.с4, или l.Kf3, черными же играл многие
начала, избегая, впрочем, те, в которых отсутствует крепкий центр,
такие, как защита Грюнфельда, Пирца, Алехина или индийские
построения. При игре белыми право первого хода у Фурмана было
оружием огромной пробивной мощи, особенно же ему удавались
позиции с преимуществом в пространстве и центральной игрой,
там часто шел накат, и сильнейшие игроки мира не уходили от
его хватки.
Но как бы ни был силен Фурман-практик, он уступал Фурма-
ну-теоретику, который был без сомнения одним из ведущих в мире.
Его идеи остались во многих дебютах: защите Нимцовича и ста-
роиндийской, сицилианской, принятом ферзевом гамбите, где
одна из систем носит его имя. Вариант Брейера в испанской был
создан и введен в практику Фурманом и Борисенко в начале 50-х
годов и так и назывался в советской шахматной литературе «ва-
риант Борисенко - Фурмана».
121
Вспоминаю, как в 1959 году, вернувшись с первенства страны,
он показывал свою партию с Нежметдиновым. В позиции из ста-
роиндийской защиты, полной тактических возможностей, Фур-
ман, играя белыми, сделал парадоксальный ход, отведя ладью от
возможных ударов на исходную позицию. Через несколько ходов,
еще более укрепив центр, белые вернули ладью в игру и Фурман
выиграл прямой атакой на короля. Год спустя тот же маневр при-
менил Ботвинник в аналогичной позиции против Пахмана на пер-
венстве Европы в Оберхаузене, решив партию позиционной жер-
твой коня. Эти партии, вся манера игры привели к тому, что
позиции, считавшиеся в свое время вполне игровыми, с обоюд-
ными шансами, сейчас практически совсем исчезли из турнирной
практики, заставив черных искать новые пути в одном из основ-
ных вариантов староиндийской защиты.
Анализы и разработки Фурмана носили глобальный характер,
речь шла, как правило, о концепте, а не об обнаружении того или
иного хода, меняющего оценку с немного лучшей на равенство
или наоборот. Вся игра белых, стремление к обладанию центром,
логика и ясность были характерны для стиля Фурмана.
Глубокое понимание шахмат, и дебюта в первую очередь, оби-
лие собственных идей и разработок, сделало его желанным совет-
ником, секундантом и спарринг-партнером многих выдающихся
шахматистов. Его услугами нередко пользовался Ботвинник, сыг-
равший с Фурманом не одну тренировочную партию. Он помо-
гал также в различные периоды их шахматной карьеры Таймано-
ву, Бронштейну, Петросяну, Корчному. Но во всех этих случаях
речь шла о сотрудничестве с уже сложившимися гроссмейстера-
ми высочайшего класса. Работа была в основном консультацион-
ной, доведением дебютных систем и вариантов до нужных конди-
ций, выявлением новых возможностей. Так продолжалось до тех
пор, пока Фурман не начал работать с Карповым.
Толе Карпову было тогда семнадцать лет и, хотя он был уже
мастером, он не умел и не знал еще очень многого в шахматах.
Алла Фурман: «Когда Сёма помогал Ботвиннику или Петро-
сяну, он уезжал на работу на неделю, на две или дольше, но когда
появился Толя - он стал всем. Можно ли сказать, что Толя зани-
мал особое место в его жизни? Безусловно, бесспорно, он любил
Толю безоговорочно, и все эти десять лет они были неразлучны.
122
Когда Сёмы не стало, Толя сказал, что последние десять лет Сёма
больше провел с ним, чем со мной. Это была сущая правда: бес-
конечные сборы, тренировки, турниры, отъезды - он был не с се-
мьей - с сыном, со мной, но с Толей».
Он увидел в Карпове-подростке то, чего не хватало в шахма-
тах ему самому, и отдавал ему все, что знал об игре, поэтому стре-
мительно нараставшие успехи Карпова были самовыражением в
шахматах и самого Фурмана. По-настоящему они начали рабо-
тать с осени 1968 года, хотя в первый раз встретились раньше.
Вспоминает Анатолий Карпов: «Легко установить тот день,
когда я в первый раз увидел Семена Абрамовича, - это было сра-
зу же после 18-й партии матча Ботвинник - Петросян в мае 1963
года. Фурман, помогавший тогда Ботвиннику, советовал ему в
той партии, которая была отложена, сделать ничью. Ботвинник
же, полагая, что у него лучше, стал играть на выигрыш и проиг-
рал. Рассердившись, он отправил Фурмана читать лекции в Под-
московье на сборы «Труда», где был и я. Было мне тогда непол-
ных двенадцать лет. Начали же мы вместе работать осенью 1968
года, когда я, поступив сначала в Московский университет, пере-
ехал в Ленинград, где жил Фурман. Это и явилось причиной пере-
езда, возможность постоянных занятий с ним, регулярного обще-
ния. Без сомнения, в моем формировании как шахматиста Фурман
сыграл решающую роль. Дело даже не в том, что он был универ-
сальным знатоком теории, у него была масса собственных идей,
он генерировал идеи, особенно белыми. Он и играл белыми на
порядок, а то и на два лучше, чем черными. И чутье было замеча-
тельное, сразу видел главную линию в анализе, пространство
очень любил. Но и упрямый был невероятно, это вообще неплохо
- упрямство в анализе, я это люблю даже, но у него это порой до
глупости доходило, хотя, с другой стороны, иногда удавалось
спасать системы, которые были под страшной угрозой. Понача-
лу он мне казался спокойным человеком, но потом я увидел в нем
большую внутреннюю энергию, которая выражалась не только в
шахматах. Был он заядлый картежник, каждую осень - за гриба-
ми, и места грибные знал, другой ритуал - кормление рыб в аква-
риуме, вместе с сыном. Я и рыб этих помню, и название в памяти
осталось - гуппи, хотя сам и не интересовался никогда.
Нет, ссор не было, было непонимание, когда я не выиграл из-
за его карт чемпионат страны в Ленинграде. Было у меня преиму-
123
щество в отложенной важнейшей партии с Савоном, и немалое.
Сёма же до пяти часов ночи с Левитиной в карты играл, потом, не
анализируя фактически, предложил план, я его и послушался -
едва ноги унес...»
Семен Абрамович Фурман производил впечатление спокойно-
го, даже флегматичного человека. На ранней фотографии 48-го
года он выглядит скорее как брокер на нью-йоркской бирже 30-х
годов или голливудский актер, играющий гангстеров, но в то вре-
мя, когда я с ним познакомился, у Сёмы была внешность скорее
доцента университета или главного бухгалтера строительной фир-
мы. Он был молчалив, и в шахматных кругах стала знаменитой
его фраза: «А вы задавайте вопросы», - когда будущая жена при
первом знакомстве поинтересовалась причиной его молчания.
Говорил он медленно, слегка картавя, в движениях своих был раз-
мерен - не спеша передвигал фигуры на доске, медленно тянулся
к кнопке часов, вынимал сигарету, чиркал зажигалкой, поправ-
лял очки... Но внешность эта была обманчива. Если верно, что
характер каждого человека соответствует какому-то определен-
ному возрасту, то в Семином случае возраст этот находился где-
то на отрезке между двадцатью и тридцатью годами. Те, кто были
знакомы с ним близко, знали, что отличительной чертой его на-
туры была страсть. Страсть, проявлявшаяся во всем, чем бы он
ни занимался, будь то карточная игра, собирание грибов, рыбная
ловля или слушание заграничного радио. Страсть и недалеко от-
стоящие от нее по шкале эмоций - азарт и упрямство. Разумеется,
главной страстью его были шахматы.
«Знаешь, Алена, - говорил молодой жене Сёма, - я теперь не
знаю, как я буду в шахматы играть, потому что я люблю тебя боль-
ше, чем шахматы, и я не знаю, как совместить теперь эти две люб-
ви...». Алла Фурман вспоминает: «Он занимался шахматами все
время. Любил смотреть на карманных шахматах, ведь у нас и ме-
ста дома было немного. Но и без шахмат - я видела это - он все
время думал о них, в поезде, в автобусе - я знала этот взгляд, ког-
да он слушал и не слышал то, что я говорила ему, он был весь в
шахматах».
Бывало, что шахматы держали его в напряжении и ночью В
63-м году чемпионат страны, в котором играл Фурман, проходил
в Ленинграде, и я бывал там почти каждый вечер. В четвертом
124
туре Фурман играл с Холмовым, который разделил в том турни-
ре первое место со Спасским и Штейном. Ратмир Холмов - шах-
матист выдающегося природного дарования - славился прохлад-
ным отношением к теории дебютов и невероятной цепкостью в
защите. Однако в тот вечер, казалось, ему не удастся уйти - это
была позиция Фурмана: мощный центр, два слона, давление бе-
лых нарастало. Но как-то постепенно перевес Фурмана раство-
рился, и партия закончилась вничью. Когда мне удалось проник-
нуть в комнату для участников, анализ ее уже закончился, и Сёма
сидел один в характерной позе, подперев затылок рукой, в дру-
гой - тлела сигарета. «Большое было преимущество, Семен Аб-
рамович?» - спросил я. Он грустно посмотрел на меня и ничего не
ответил, было видно, что он еще не отошел от партии. «Всю ночь
меня не покидало чувство неисполненного долга, - вспоминал
Фурман на следующий день, - я заснул только под утро, и во сне
заматовал-таки Холмова!»
Даже после того, как наш кружок как-то распался, и занятия
прекратились, я часто встречался с Фурманом на соревнованиях
или в Чигоринском клубе. В 1964 году в чемпионате Ленинграда
мне удалось выиграть у него, вероятно, одну из лучших партий
того периода моей жизни. Играя черными, я понимал, что в ака-
демической борьбе за уравнение шансов у меня немного и в де-
бюте уже на десятом ходу пожертвовал качество. Какая-то ини-
циатива у меня была, его король был вынужден временно
задержаться в центре. Это было верное решение, в первую оче-
редь, в психологическом смысле. Дело было даже не в резкой пе-
ремене обстановки на доске. Вследствие своих обширных знаний
и большой культуры дебюта плохие или даже худшие позиции у
него практически не встречались, и он играл их менее уверенно.
Мне кажется, что по той же причине игра выдающихся знатоков
дебюта - Портиша в 60-е - 70-е годы и Каспарова в наше время в
худших или несколько худших позициях также слабее, относитель-
но, разумеется, по сравнению с игрой при нарастающем позици-
онном давлении, в сложном миттельшпиле, фигурной атаке или в
техническом окончании.
В 1966-м я проходил действительную службу в рядах Советской
армии. За официальной формулировкой этой скрывалось прожи-
вание дома, крайне редкое ношение формы, игра блиц и в карты в
125
шахматном клубе Дома офицеров, впрочем иногда и в армейских
соревнованиях за Ленинградский военный округ. В один из сол-
нечных весенних дней 1966 года мы, мои коллеги-солдаты по
спортивной роте - Марк Цейтлин, Эрик Аверкин и я, получили
предписание: помочь с переездом на новую квартиру Фурману -
нашему тренеру и одноклубнику. Помню немудреную обстанов-
ку, шахматные книги, стопки бюллетеней, выпускавшихся тогда
по поводу любого мало-мальски пристойного турнира. Когда к
часу дня операция была успешно завершена, Сёма сказал: «Это
дело надо обмыть». Он пригласил нас в ресторан «Москва» на
Невском проспекте, тогда очень престижный. «Что будем пить,
ребята?» - спросил он. «Как скажете, Семен Абрамович», - отве-
чали мы. Литр водки за обедом был выпит легко, и Сёма пил на-
равне с нами. Он вообще не чурался рюмки, был человеком ком-
панейским и расположенным ко всем, кто также был расположен
к нему. В три часа мы уже выходили из ресторана, довольный Сёма
снова благодарил нас за помощь, но и у нас настроение было за-
мечательное: хотя до вечера было еще далеко, день службы уже
прошел, Невский и вся жизнь лежали тогда перед нами...
Полгода спустя он тяжело заболел: потеряв за месяц около
двадцати килограммов, Фурман должен был, не закончив турни-
ра и вернувшись в Ленинград, подвергнуться тяжелейшей опера-
ции. Я сам работал уже в Чигоринском клубе и, помню, ходил по
инстанциям с письмом-просьбой шахматной федерации, чтобы
Фурмана прооперировал Мельников - светила тогдашней онко-
логии, что и произошло. Операция удалась, и болезнь отступила,
чтобы вернуться обратно через одиннадцать лет. Но годы эти ста-
ли особыми в его жизни, потому что в них вошел Карпов.
Летом 1971 года в доме отдыха архитекторов в Зеленогорске,
под Ленинградом, я помогал Корчному в подготовке к его матчу
с Геллером. В соседнем коттедже жили Фурман с Карповым. Из-
редка, когда время приближалось к предобеденному, мы навеща-
ли их. На подходе к домику Корчной и я нарочито громко гово-
рили, давая знать о своем приближении, дабы не вторгнуться
нечаянно в тайну анализа; если же окна были затворены, бросали
в них горсть песку, как это делали любовники в старинных фран-
цузских романах.
К этому же времени, кстати, относятся четыре тренировочные
126
партии, сыгранные между Корчным и Карповым. Соперники вы-
играли по одной партии при двух ничьих, хотя, справедливости
ради, нужно сказать, что во всех четырех у Карпова были белые
фигуры. Партии эти явились как бы прологом к генеральной ре-
петиции - финальному кандидатскому матчу в Москве в 1974 году
и к жестоким схваткам на мировое первенство на Филиппинах и в
Мер ано.
Во время сборов при подготовке к соревнованиям, да и на са-
мих соревнованиях процветали карточные игры. В конце 60-х го-
дов вошел в моду бридж, он стал одной из страстей Фурмана. Как
и многое тогда в Советском Союзе, бридж не был официально
запрещен, но не был и рекомендован. Игра эта сразу захватила
его полностью, что, впрочем, совсем не значило, что другие кар-
точные игры были забыты, просто бридж стал для Сёмы главной
карточной страстью. По мнению Карпова, он никогда не играл в
бридж сильно, хотя и здесь придерживался классики, изучал тео-
рию, системы, способы торговли. «В бридже очков нет, - выгова-
ривал он как-то при мне начинающему бриджисту, - запомни - у
тебя на руках тринадцать пунктов», - и сердился, когда тот через
минуту снова начинал заговаривать об очках.
Однажды в том же Зеленогорске, в то время как взрослые си-
дели за карточным столом, маленький сын Фурмана - Саша и
Ирина Левитина решили испробовать надувную резиновую лод-
ку. Поднялся ветер, и ее стало относить от берега. Когда ситуа-
ция стала тревожной, все забеспокоились: «Они уже далеко, надо
что-то предпринимать...» - «Пока не будет сыгран роббер, - раз-
дался голос Фурмана, - никто никуда не пойдет!» Иногда карты
сменялись домино, надо ли говорить, что и этой игре Сёма преда-
вался самозабвенно. Процесс игры редко проходил в молчании,
удары костяшек по столу сопровождались соответствующими
комментариями, нередко переходящими в полемику, когда игра
заканчивалась. Сёма тоже мог ввернуть словцо, когда и сильное,
он знал немало присказок и выражений, особую пикантность ко-
торым придавал контраст с его профессорским видом. На одной
из Спартакиад команда Ленинграда выступала не особенно ус-
пешно, растеряв немало очков во встречах с более слабыми со-
перниками. Чтобы сохранить шансы на медали, надо было сде-
лать ничью в отложенной безнадежной позиции и выиграть
равные. Последней надеждой был Фурман, к которому принесли
127
на суд все позиции, уповая на чудо. Сёма долго сопел, по обыкно-
вению недоуменно поднимая и опуская брови, и, наконец, изрек:
«Что ж здесь сказать. Профуканное ворохами - не воротишь кро-
хами». Даже еще и сильнее сказал. Все засмеялись, сдали без игры
проигранную позицию и согласились на ничью в равных.
Пребывание за городом открывало прекрасные перспективы
и для другой страсти Семена Абрамовича - слушанию зарубеж-
ного радио. Сёма принадлежал к не такой уж нераспространен-
ной тогда категории людей, которые на память знали время ра-
боты радиостанций, вещавших на Советский Союз. Но если игра
в бридж была больше шалостью, на которую смотрели сквозь
пальцы, к слушанию заграничных радиостанций государство от-
носилось менее толерантно, предпринимая защитительные меры,
делающие прием затруднительным или совсем невозможным, дру-
гими словами, применяя глушение. Особенно сильно оно чувство-
валось в крупных центрах, поэтому грех было, находясь за горо-
дом, не воспользоваться случаем, тем более, что транзисторный
приемник, привезенный Сёмой из заграницы, имел, в отличие от
большинства советских, короткие волны, что значительно облег-
чало прием. Понятно, что занятие это никак не поощрялось, а на
наиболее суровых отрезках истории Советского Союза даже ка-
ралось, поэтому происходило оно всегда в кругу своих. Сёма не
только умело лавировал между волнами, обходя наиболее реву-
щие, но и знал имена дикторов, ведущих и авторов программ «Сво-
боды», «Голоса Америки», «Би-Би-Си» и «Голоса Израиля». Ра-
дио Сёма слушал только по-русски, знание иностранных языков
не было его сильной стороной. Польза от изучения иностранных
языков в школе у него, так же как у подавляющего большинства
его соотечественников, была близкой к нулю, потом же все сво-
бодное время заняли шахматы, да и не просто зубрить слова в
том возрасте, когда хочется проникнуть в суть выраженных ими
вещей.
После турнира в Вейк-ан-Зее в 1975 году я давал с ним и Гелле-
ром сеанс одновременной игры в Амерсфорте. Слушая привет-
ствия организаторов, в знак уважения к зарубежным гостям про-
износимые по-английски, Сёма тихонько вздыхал: «Прав был
Михаил Моисеевич...» Я вопросительно смотрел на него. Сёма
разъяснял: «Наша школа в Ленинграде считалась шахматной.
128
Ефим Геллер. Вейк-ан-Зее. 1966 год.
Ян Тимман, Генна Сосонко, Анатолий Карпов, Ефим Геллер.
Матч СССР - Голландия. Олимпиада. Мальта, 1980.
Ефим Геллер с женой Оксаной и сыном Сашей на даче в Переделкино, 1990.
Хозс-Рауль Капабланка-и-Граупера.
Играют Х.Р.Каиабланка и Эм. Л аскер. 1925.
I Московский международный турнир.
Капабланка с женой Олы ой. 1938.
А.Алехин - X.P.Капабланка. Матч на первенство мира. Буэнос-Айрес, 1927.
Вдова Х.Р.Капабланки Ольга и Генна Сосонко
Манхэттен. Нью-Йорк, 6 мая 1984.
Владимир Григорьевич Зак. 40-е годы.
Боря Спасский и Владимир Григорьевич Зак.
Борис Спасский и Виктор Корчной. Шахматный клуб им.М. И.Чигорина.
Санкт-Петербург, 1997.
Семен Фурман. Венк-ан-Зее, 1975
Семен Фурман в возрасте 2К лег.
Исаак Болеславский, Семен Фурман, Давил Бронштейн
во время чемпионата СССР. Москва, 1949 год.
Семен Фурман
н Ратмир Холмов.
Чемпионат
Совете ко го Союза,
Москва, 1963.
Анатолии Карпов и
Семен Абрамович Фурман,
70-е годы.
Александр Кобленц наблюдает за анализом napi ни Таль Ботвинник.
Москва, 1960.
Евгений Васюков, Тигран Петросян, Михаил Таль, Александр Кобленц.
Москва, 60-е годы.
Алвис Витолиньш.
Алвис Витолиньш и его постоянный соперник
в чемпионатах Латвии Янис Клованс.
Григорий Яковлевич Левенфиш.
Гри I о ри й Яковлев и ч
Левенфиш,
40-е годы.
Негр Арсеньевич
Романовский,
Григорий Яковлевич
Левенфиш,
Илья Леонтьевич
Рабинович.
Ленинград, 30-е годы.
Кроме меня и приятеля моего Юры Борисенко там училось нема-
ло сильных шахматистов. Помню в середине 30-х годов к нам после
выигрыша какого-то сильного турнира приехал с отчетом моло-
дой Ботвинник. Тогда это практиковалось. Мы сразу к нему - что-
нибудь на шахматах посмотреть. А он нам: учите, учите, ребята,
иностранные языки, без них - беда. Прав, всегда прав Михаил
Моисеевич...»
Однажды, впрочем, он пытался получить информацию на ино-
странных языках, надеясь услышать только одно имя - Фишер.
Это было в ночь на первое апреля 1975 года под Москвой, где они
с Карповым готовились к матчу на первенство мира. В этот день
истекал срок подачи официальных заявок в ФИДЕ. Но имя Фи-
шера в эфире так и не прозвучало, а еще через два дня Эйве офи-
циально объявил Карпова чемпионом мира.
Тот же транзисторный приемник помогал Сёме переносить
одиночество, которым он всегда тяготился. Направление, протя-
нувшееся от древних к Шопенгауэру и Ницше, проповедующее
одиночество, но и требующее немалого внутреннего потенциала,
было ему совершенно чуждо. Лучше всего Сёма чувствовал себя
в дружеской компании, а диалоги с самим собой заменял ему тран-
зистор, который всегда был с ним, вплоть до последних больнич-
ных мартовских дней 1978 года.
«Зачем? - искренне удивился Сёма, когда я предложил ему по-
читать что-нибудь из запрещенного тогда в Советском Союзе, - у
меня же радио есть, я и так в курсе дела». Он фактически ничего
не написал, за исключением разве что теоретических обзоров в
шахматные издания, следуя неосознанно здесь, как, впрочем, и в
жизни, пифагоровской заповеди: говори мало, пиши еще меньше.
Но вижу его низко склонившимся над листом бумаги и, прищу-
рясь, вглядывающимся в текст партии (Сёма был очень близорук),
дабы переписать его характерным почерком.
Так тогда делали все, в то недавнее и такое далекое докомпью-
терное время. У каждого были тетради с анализами, разработка-
ми или просто важными партиями, переписанными от руки. По-
мню такие и у Каспарова времен одного из его первых
международных турниров в Тилбурге в 1981 году. Конечно, тра-
та времени была ужасающая; теперь и партии, и варианты могут
быть вызволены из базы данных при помощи одного пальца, а
сэкономленное время можно посвятить анализу, поручить это ком-
129
пьютеру или совместить оба эти занятия. Но все же время, ушед-
шее тогда на восстановление, сверку и даже переписку вариан-
тов, не кажется мне потраченным совершенно впустую: так мона-
хи средневековья, перенося священные писания на пергамент или
бумагу, пропускали их через голову и сердце, прочнее сохраняя
тексты в памяти.
Помню Сёму еще за одним его ритуалом: тщательно изучаю-
щим последнюю страницу газеты «Известия», где время от време-
ни публиковался курс валют. Он, выезжавший за границу, знал,
конечно, всю искусственность приводимых там соотношений.
Рубль был неконвертируемой валютой, делая не такой уж недале-
кой от истины ходившую тогда шутку: в одном долларе - фунт
рублей. Мне кажется, что ему просто доставляло удовольствие
чтение красивых слов: гульден, крона, драхма или песо. Расходо-
вать валюту за границей следовало экономно, дабы купить что-
то, чего попросту не было в Советском Союзе, а таких вещей было
немало. Корчной вспоминал, как Фурман, будучи на турнире где-
то в Скандинавии, каждое утро покупал жареную курицу, стоив-
шую тогда один доллар, которую и съедал потихонечку в течение
дня. В этом не было ничего позорного или необычного, я знал
многих спортсменов и музыкантов, неделями во время загранич-
ных поездок питавшихся захваченными из дома консервами или
копченой колбасой. Возвратившись из-за границы, валюту сле-
довало обменять на сертификаты или чеки, существовали специ-
альные магазины, где товары, главным образом заграничные,
можно было купить только на них. «Там каждый магазин как у
нас сертификатный, только лучше», - объяснял один вернувший-
ся с заграничного турнира гроссмейстер своим приятелям, никогда
не бывавшим на Западе. Мне кажется, что для Сёмы, как и для
многих тогда из Советского Союза, весь Запад выглядел как один
большой сертификатный магазин. Он вырос вместе с понятиями
стахановец, субботник, политинформация, характеристика, невы-
ездной и многими другими, совершенно неизвестными на Западе
и умершими вместе с государством, их создавшим. С другой сто-
роны, он, вследствие сравнительно частых, особенно в последние
годы, выездов за границу и регулярного слушания иностранного
радио, был знаком, пусть только внешне и поверхностно, с жиз-
нью другого мира. Два мира этих легко уживались в нем, не вы-
зывая противоречия; он принимал их как данное, как что-то
130
само собой разумеющееся, четко проведя границу между од-
ним и другим.
Более того: скепсис и ирония по отношению к стране, где он
жил, сочетались у него, как и у многих тогда в Советском Союзе,
с изрядной долей патриотизма.
В декабре 1971 года я помогал Корчному во время большого
международного турнира в Москве. Фурман был там же в каче-
стве тренера Карпова, и мы с Сёмой прожили все две недели в
одном номере гостиницы. Тогда это считалось в порядке вещей:
Спасский вспоминает, что даже во время матча на мировое пер-
венство с Петросяном он делил комнату со своим тогдашним тре-
нером Бондаревским: «Уж такое было время, - это я потом мно-
гое стал понимать, что значит privacy, как это важно...»
Москва тогда не была лучшим местом для вечерних и ночных
развлечений. Поэтому часам к десяти в наш номер, считавшийся
своего рода нейтральной территорией, собирались бриджисты:
покойный Штейн, Горт, Парма, изредка Ульман, Корчной, иног-
да заглядывал Карпов. Сёма, разумеется, присутствовал всегда.
Я обычно лежал на кровати, что-нибудь читая, время от времени
поднимая голову на шум - следствие жарких дебатов, разгорав-
шихся за карточным столом по поводу несыгранной игры или
неверно сообщенной информации при заключении контракта.
Расходились обычно часам к трем, а то и позже. Сёма откры-
вал форточку - накурено было до невозможности, и, возвраща-
ясь к реальному миру и замечая меня, задавал всегда один и тот
же вопрос: «Ну, Геннадий, что нового в мире?» Он так звал меня
всегда - моим полным именем. Слегка потупясь, я отвечал: «Как
же я могу знать, что нового в мире, Семён Абрамович, ежели ма-
шина бездействовала». «Это мы сейчас», - говорил он и, низко
склонясь над светящимся табло, начинал настраивать транзистор
на нужную волну. Пробираясь сквозь шум глушилок, он приго-
варивал: «Интересно, чем сегодня порадует нас Анатолий Мак-
симович». Сёма имел в виду Анатолия Максимовича Гольдберга,
комментатора Би-Би-Си, исключительно популярного тогда в
кругах подпольных радиослушателей. Если ему удавалось добить-
ся более или менее сносного звучания, он предлагал: «Ну что, по
последней?» Мы закуривали по сигарете, нередко оказывавшейся
предпоследней, и я, усаживаясь поближе к приемнику, говорил:
131
«Есть обычай на Руси - ночью слушать Би-Би-Си!» - «Не мешай,
не мешай, дай же послушать», - призывал меня к порядку Сёма -
он относился серьезно к этому ночному ритуалу.
Я не мог предполагать тогда, что двенадцать лет спустя пере-
дам свой первый репортаж о матче Каспаров - Корчной из сту-
дии Би-Би-Си в Лондоне на Советский Союз. Хотя Сёмы тогда
уже не было в живых, видел его хорошо среди моих воображае-
мых слушателей, когда прибегал к своей любимой формулиров-
ке: «Как знают, вероятно, любители шахмат в Советском Союзе»,
- после чего сообщался факт, который они не знают и знать не
могут.
«Вы, Семен Абрамович, вчера опять всю ночь в карты играли
- выговаривал ему иногда Карпов, - я слышал, как Горт в три
часа к себе вернулся, его комната рядом с моей». - «Во-первых,
мы в четверть третьего уже разошлись, - слабо защищался Сёма,
- а, во-вторых, откуда я могу знать, почему Горт пришел к себе в
три часа ночи». - «А то, что вы курите безбожно и диеты не со-
блюдаете - это как?» - продолжал Карпов. «Как же, Толя, я дие-
ты не соблюдаю, когда я вчера грейпфруты купил, вот еше два на
подоконнике лежат». - «А то, что в отложенной партии с Ульма-
ном...» - не сдавался Толя. Я выходил из комнаты, спрашивая себя,
кто же из них, собственно, старше на тридцать с лишним лет.
Мы сыграли с Фурманом две партии уже после моего переезда
на Запад; в обеих у меня были белые - здесь я сам чувствовал себя
Фурманом. Помню его блеснувший из-под очков взгляд, когда в
первой из них в Вейк-ан-Зее в 75-м году я применил новинку на
восьмом ходу, фактически опровергающую весь вариант. Выиг-
рать партию, впрочем, мне не удалось, равно как и другую в Бад-
Лаутерберге два года спустя, где он добровольно пошел на пози-
цию с изолированной пешкой в дебюте. Мне казалось, что так
играть нельзя, но, потратив много времени и так ничего не до-
бившись, я предложил ничью. Парируя во время анализа мои по-
пытки доказать преимущество белых, Сёма изрекал свое обыч-
ное: «Чудак, я же работал, анализировал этот вариант, - добавляя
- не горячись, посмотри внимательно, здесь же у черных актив-
ная игра».
Там же в Бад-Лаутерберге мы гуляли неторопливо по утрам в
132
парке, разговаривая о том и о сём. Иногда к нам присоединялся
Либерзон. Всякий раз, увидев Фурмана, он издавал радостный
клич: «Там, где Сёма, - там победа!» Они давно знали друг друга,
встречаясь на всесоюзных и армейских соревнованиях еще в Со-
ветском Союзе. «Ну, что, Сёма, - начинал обычно свою речь Ли-
берзон, - как там наша родная советская власть?» Здесь он обыч-
но не брезговал крепким словцом. Чаще же уходил в воспоминания
о прошлом, в котором всегда есть что-то абсурдное, особенно
когда прошлое это относилось к Советскому Союзу. Либерзон
уехал оттуда в Израиль только четыре года назад, и прошлое для
него еще не стало прошедшим окончательно, чтобы обрести свою
безоговорочную прелесть. Сёма поднимал и опускал брови, по-
давал время от времени реплики или начинал сопеть, что явля-
лось предвестником начинающегося смеха, шедшего заразитель-
ными перекатами, нередко с подачей головы вперед. Редкие
прохожие в парке провинциального немецкого городка с неодоб-
рением оборачивались на нас.
Внешне Сёма выглядел старо: лысина его расширилась, еще
более подчеркнув немалых размеров лоб, оставшиеся волосы по-
чти все были седы, походка стала еще более степенной, но душой
он был по-прежнему юн. По Солону, лучшая пора в жизни муж-
чины - от тридцати пяти до пятидесяти шести лет. Если бы Солон
был знаком с профессиональными шахматами конца второго ты-
сячелетия, то, вероятно, думал бы по-другому, но во время того
турнира Фурману и было пятьдесят шесть, и играл он еще очень
энергично, и занял в турнире третье место, обогнав многих изве-
стных гроссмейстеров.
Выиграл же турнир Карпов, опередивший Тиммана на два очка,
и вообще доминировавший тогда в шахматном мире. Было оче-
видно, что сотрудничество Фурмана с Карповым оказалось очень
плодотворным для обоих. Сам Фурман сказал как-то: «При нем я
предельно мобилизуюсь, играю лучше. Не тот авторитет у меня бу-
дет, если выступлю неудачно. Как потом стану ему давать советы?»
Однажды я присутствовал при их совместном анализе отло-
женной позиции. Они были вместе уже десять лет и понимали друг
друга с полуслова, но и в житейском смысле они притерлись друг
к другу, как супруги после десятилетнего совместного прожива-
ния. Зайдя в том же Бад-Лаутерберге к простудившемуся слегка
Фурману, я застал у него Карпова.
133
«Семен Абрамович у нас, - говорил он, глядя в пространство,
- сначала чая горячего напьется с медом, потом на улицу выхо-
дит, на ветер, а теперь вот жалуется, что простудился, было бы
странно, если бы он не простудился».
«Во-первых, я не сразу вышел, а обождал немного, во-вторых,
я же, Толя, шарф шерстяной надел», - оправдывался Семен Абра-
мович.
«Он думает, что если он шарф шерстяной надел»... - продол-
жал Толя, и я снова спрашивал себя, кто же в действительности
старший из них двоих.
Это был его последний турнир, и последний раз, когда я видел
его.
Алла Фурман: «Может быть, если бы не было этой нервотреп-
ки, бессонных ночей, если бы он больше следил за собой, не ку-
рил так отчаянно, все могло и обойтись. Он жил так, как будто
смерть его не касается, не допуская никаких разговоров о болез-
нях, что этого - нельзя, того - нельзя...Он делал все, что ему нра-
вится...».
Бессознательно Сёма жил, следуя правилу Ницше, полагавше-
му, что секрет извлечения наибольшего удовольствия из существо-
вания прост: жить с наибольшим риском для жизни самой, жить
на грани пропасти.
Анатолий Карпов: «За три недели до смерти я был у него в
Мечниковской больнице. Он шутил, смеялся, строил планы на
матч с Корчным, какие дебюты играть, как и что... Он не знал
тогда, что он безнадежен, да и я, признаться, тоже не знал».
Семен Абрамович Фурман умер 16 марта 1978 года.
Несмотря на то, что жизнь его не получилась длинной, мне
думается, что она удалась. Применимый к нему обычай древних
фракийцев - после каждого счастливо прожитого дня класть бе-
лый камешек, а несчастливо - черный и после смерти подсчиты-
вать, какой получилась жизнь, дал бы, мне кажется, однозначный
результат. Белый цвет, так любимый им в шахматах, очевидно,
преобладал бы.
Матч на первенство мира Карпова с Корчным начался через
несколько месяцев после его смерти. Без сомнения, Фурман пони-
мал, побывав в Белграде на финальном матче претендентов и видя
134
мощную игру Корчного вблизи, что легкого матча не будет. Как
чувствовал бы он себя, когда на Корчного в Багио, помимо ре-
альной и огромной силы его соперника, обрушилась вся мощь
государственной машины, частью которой ему, так или иначе,
предстояло бы стать?
Любитель информации, он наверняка знал, что в январе 1978
года 14-летний худенький мальчик из Баку выиграл первую
партию в жизни у гроссмейстера и свой первый взрослый турнир
в Минске. Но он не мог знать, что этот мальчик семь лет спустя
отберет у его ученика чемпионский титул и будет единолично
править в шахматном королевстве в течение пятнадцати лет.
Какой совет он дал бы Карпову сейчас? Стараться не попадать
в цейтнот? Поменьше тратить время на марки, из-за чего Сёма
ворчал на своего ученика и в лучшие времена? Увеличить объем
тренировок, больше доверяя компьютеру? Или просто повторил
бы сказанные в свое время слова польского мастера Пшепюр-
ки: «Почему я играю хуже? Потому, что старею. Молодые, на
арену!»
Июль 1999
МАЭСТРО
В конце 50-х годов началась эра Михаила Таля - сначала вы-
игрыши чемпионатов Советского Союза 57 - 58-х годов, межзо-
нального турнира, турнира претендентов, наконец, победа над
Ботвинником в матче на первенство мира в 1960 году. Постоян-
ным тренером Таля и его секундантом на всех этих соревновани-
ях был Александр Кобленц.
Я впервые увидел его ранней весной 1968 года, когда приехал
в Ригу по приглашению Таля помочь ему в подготовке к четверть-
финальному матчу на первенство мира с Глигоричем. После это-
го я бывал в Риге неоднократно и каждый раз, разумеется, видел-
ся с Кобленцем. Официально он был тогда еще тренером Миши,
хотя после талевского пика в 1960 году прошло восемь лет и от-
ношения между ними уже не были столь безоблачными. К моему
приезду Кобленц отнесся настороженно. Скорее он рассматривал
его как очередное чудачество Миши, который и так в последнее
время отбился от рук - несколько лет, проведенные им в Москве
после проигрыша матч-реванша Ботвиннику, не прошли даром:
пьет ужасно, курит несколько пачек в день, очередная новая под-
руга, вот еще и этот подозрительный камень в почках, требую-
щий регулярного приезда «скорой помощи» и обязательной инъ-
екции морфия. Теперь еще какой-то неизвестный молодой мастер
из Ленинграда. Короче говоря, Миша совершенно не слушает сво-
его старого тренера, который начал регулярно заниматься с ним,
когда Мише было двенадцать лет, поражая его уже тогда удиви-
тельной реакцией и необыкновенной быстротой расчета.
Скоро, впрочем, когда мы познакомились ближе, Кобленц по-
нял, что я совсем не пытаюсь встать между ним и Талем, и между
нами установились раз и навсегда теплые, дружеские отношения.
Миша всегда называл его - Маэстро, через некоторое время
так же стал называть его и я. Обычно Маэстро приходил к Мише
домой, где мы работали, часам к трем, спрашивал, что мы смот-
рели сегодня, иногда сам принимал участие в анализе, но боль-
шей частью его появление означало игру блиц на высадку. Это
был, конечно, эвфемизм, потому что в подавляющем большин-
стве случаев менялись мы с Маэстро. «Ведь, правда, интересант-
136
ный ход, Маэстро?» - спрашивал Миша, осуществляя необычный
маневр в дебюте и лукаво поглядывая на меня. «Интересантный,
интересантный», - отвечал Маэстро, чувствуя какой-то подвох,
но не зная, в чем он заключается. Родным языком его был немец-
кий, хотя по-русски он говорил очень хорошо, разве что с легким
акцентом. Проскальзывавшие иногда ошибки в словах приходи-
лись на похожие в немецком, что, как известно, создает именно
из-за этой внешней похожести особую трудность. Изредка он пе-
респрашивал: «Пожалуйста?», - что является дословным перево-
дом с немецкого «Bitte?» и чего никогда не скажет человек, род-
ным языком которого является русский.
«Сами, девки, знаете, чем заманиваете», - сообщал Миша,
слишком оптимистично жертвуя коня на g7. Если же ресурсов ата-
ки не хватало, приговаривал, поглядывая на поднимающийся
флажок на часах Маэстро: «Ничего страшного, сейчас мы будем
делать ему завальнюк».
«Подожди, подожди, я тебе сейчас сделаю савальнюк», - отве-
чал Маэстро, с особой энергией делая ходы, казавшиеся ему наи-
более сильными. Если же стрелка на его часах все же падала, Миша
щелкал немалых размеров ногтем мизинца по стеклу циферблата
часов Маэстро или объявлял: «Покойничка знали лично!» - лег-
кими прикосновениями вверх и вниз отряхая ладони. Маэстро,
понимая, что сердиться было бы глупо, разводил руками и, пово-
рачиваясь ко мне, говорил, улыбаясь: «Ну, что ты с ним будешь
делать...» После игры Кобленц иногда пытался пустить разговор
по серьезному руслу: «Мишенька, мне вчера опять звонили из
Спорткомитета и спрашивали, когда же ты...» - «Знаю, знаю, -
отвечал Миша, - на следующей неделе я зайду обязательно...» -
«Да, но ведь ты так говорил еще на прошлой неделе». - «На днях
зайду непременно, а вы посмотрите лучше, какую прелестную
идею в испанке мы сегодня обнаружили...»
Иногда мы уходили с Маэстро вместе и от улицы Горького,
где жил Таль, поворачивали на Лачплеша, а потом - направо, на
улицу Ленина, которая во время войны называлась, разумеется,
Адольф Гитлерштрассе, а теперь, стряхнув с себя оба названия,
пытается укрепиться в своем старом: улица Свободы. Речь дер-
жал Маэстро; обычно он жаловался на Мишу, его образ жизни,
непрактичность, беззаботность, безалаберность. Впрочем, скоро
он переходил на текущие заботы, а их было немало. Энергия все-
137
гда бурлила в нем, и планов у него было множество: подготовиться
к традиционному матчу с Литвой и Эстонией, обязать Мишу ре-
гулярно заниматься с молодыми и, в первую очередь, с талантли-
вым Витолиньшем, подготовить редакцию новой книги на латыш-
ском языке, оформить через Москву договор о переводе другой
книги на испанский. Не говоря уже о многих практических делах:
закончить ремонт клуба, наладить производство шахматной ат-
рибутики и магнитных шахмат, арендовать маленький автобусик
для регулярных поездок в соседнюю Литву, где цены на продук-
ты много ниже местных. Коричневый, отличной выделки кожа-
ный портфель, который был всегда при нем, покачивался в такт
его упругому шагу. На улице с ним нередко здоровались, Маэст-
ро был заметной фигурой в Риге, что и говорить, ~ тренер нацио-
нального героя.
Когда мы доходили до перекрестка, Маэстро предлагал: «Мо-
жет быть, зайдешь ко мне на минуточку?» Шахматный клуб в са-
мом центре Риги был его особой гордостью. Мы поднимались на
третий этаж, в клубе еще пахло свежей краской, но вдоль стены
уже протянулся транспарант: «Шахматы - это гимнастика ума.
В.И. Ленин». Лозунг этот можно было встретить почти в каждом
клубе Советского Союза. Цитату эту, впрочем, трудно найти даже
в полном собрании сочинений Ленина. Неудивительно: придумал
ее известный советский шахматный деятель Яков Герасимович
Рохлин, умерший несколько лет тому назад. Ленин, действитель-
но любивший шахматы, иногда играл в них в сибирской ссылке и
в годы эмиграции. Как бы то ни было, находка была замечательная,
проверять подлинность этой фразы никто не удосужился, звучала
она очень по-ленински и немало способствовала развитию шахмат
в стране, особенно в самые первые десятилетия советской власти.
«Заходи, заходи, - приглашал Маэстро, распахивая двери ди-
ректорского кабинета, - располагайся...». «Что же вы такое пове-
сили, Маэстро, мало вам надписи при входе, так теперь и здесь»,
- говорил я, показывая глазами на висевший над его дирек-
торским креслом барельеф Ленина, сделанный из дерева и, надо
признать, весьма искусно. Маэстро нравились мои ремарки, хит-
рая улыбка появлялась на его лице, но он, хотя мы в кабинете
были только вдвоем, вздыхал с притворным осуждением: «Ну, что
с него взять, одно слово - ленинградская шпана». И, меняя тему
разговора: «Геня, что ты делаешь сегодня вечером?» Он всегда
138
называл меня так, сильно смягчая последнюю гласную, что при-
давало имени почти ласкательный оттенок. «Ах, с Мишей в рес-
торан, - оригинально, оригинально, можно подумать, что вчера
вы были в библиотеке». И Маэстро сокрушенно качал головой...
Ему было тогда пятьдесят два года, и выглядел он очень импозантно:
выше среднего роста, статная фигура, быть может, чуть полнова-
тый, но всегда подтянутый, всегда в костюме и при галстуке.
Крупное лицо, высокий лоб, зачесанные назад волосы с лег-
кой проседью, выдающийся, с заметной горбинкой нос, полные
губы - он напоминал какое-то редкое животное. Улыбка, часто
появлявшаяся на лице, полностью преображала его. Хитринка,
спрятанная в широко расставленных глазах, постепенно захваты-
вала все лицо, и Маэстро превращался в ученика немецкой рижс-
кой гимназии Алика Кобленца.
Он родился в Риге 3 сентября 1916 года в зажиточной ев-
рейской семье. Дома говорили на идиш, но образование Кобленц
получил классическое; немецкий был его самым сильным языком.
Его отец, лесопромышленник, хотел, конечно, чтобы сын после
окончания гимназии продолжал учебу, и потом, кто знает, пере-
нял дело, но у молодого Кобленца на уме уже было другое: в две-
надцать лет он случайно обнаружил на книжной полке шахмат-
ный учебник Дюфреня.
Разумеется, когда он решил посвятить жизнь шахматам, отец
был против. «Он поведал мне о переживаниях своего знакомого
лесопромышленника Исайи Нимцовича, с которым встречался
раньше на рижской бирже, - вспоминал позднее Маэстро, - его
сын Арон просиживал целыми днями в биржевом кафе, играя с
любителями на ставку. Исайя послал сына учиться в Цюрихский
университет, но тот забросил учебу, избрав путь шахматного про-
фессионала. Мой отец слышал, как коллеги, стараясь уязвить ста-
рика Нимцовича, говорили ему при встрече: «Как это у вас, гос-
подин Нимцович, в уважаемой семье появился такой босяк?»
Действительно, решение, принятое молодым Кобленцем в то
время: сойти с накатанной, традиционной дорожки, стать шах-
матным профессионалом, было не менее рискованным, чем в наши
дни. Уже в конце жизни Маэстро писал: «Запоминаются прегра-
ды, которые всегда встают на пути энтузиаста, предостерегаю-
щие голоса близких - не витай в облаках, а главное - советы из-
139
брать «солидную» жизненную дорогу. «Вы, молодой человек, со-
бираетесь посвятить шахматам всю жизнь?» - спросил меня Ми-
лан Видмар на Олимпиаде в Варшаве в 1935 году. Получив мол-
ниеносный утвердительный ответ, он посмотрел на меня
задумчивым взглядом и произнес: «Ну, смотрите...».
В основе решения свернуть с проторенного пути и самому оп-
ределить свою судьбу у молодого Кобленца лежала любовь к
шахматам, к самому процессу игры. Но и не только. Свою пер-
вую шахматную книгу на латышском языке он начал писать, ког-
да ему было девятнадцать лет, во время работы над последней
его застала смерть.
Решение его означало еше кое-что: независимость и свободу,
поездки в разные страны Европы из маленькой Латвии и встречи
с интересными людьми. В августе 1935 года Кобленц стоял перед
выбором: играть в международном турнире в Хельсинки или по-
ехать корреспондентом рижской газеты в Амстердам, чтобы ос-
вещать матч на первенство мира между Алехиным и Эйве. Он не
колеблясь выбрал Голландию, и решение это во многом опреде-
лило его дальнейшую судьбу: он не только играл в турнирах, но и
писал о шахматах.
Латвия была тогда независимым государством, и шахматиста
и шахматного журналиста Кобленца видели не только Амстер-
дам, но и Гастингс, Лондон, Мадрид, Варшава и Милан. Надо ли
говорить, что знание Кобленцем многих языков делало эти час-
тые поездки только еще более приятными. Он видел вблизи и раз-
говаривал с Мизесом, Тартаковером, Капабланкой, Шпильманом,
Эйве, был хорошо знаком и не раз интервьюировал Ласкера.
Молодость, считающаяся лучшей порой жизни, вероятно, отто-
го, что об этом совсем не думаешь, в его случае была наполнена
встречами со многими замечательными людьми в различных го-
родах Европы. Он подолгу жил в Испании, а в 1939 году более
полугода провел в Лондоне, днями просиживая в шахматном кафе
«Гамбит» на Кэннон-стрит. Игра на ставку, бессонные ночи, зыб-
кое существование, но зато любимая игра и свобода, и будущее, о
котором не задумываешься и у которого нет конца. Много лет
спустя, когда я разговаривал с ним, он, пожалуй, единственный
из всех, кого я знал в Советском Союзе, не называл иностранцев в
третьем лице множественного числа - в своей прошлой жизни он
тоже был одним из них.
140
Я думаю, что этой прошлой жизнью объясняется также стран-
ное, на первый взгляд, хобби Пауля Кереса. Именно: он на па-
мять знал время отправления, номера рейсов, названия компаний
и возможности стыковки самолетов, вылетающих из Лондона в
Мадрид, из Амстердама в Париж или, к примеру, из Стокгольма
в Берлин. Только ли демонстрация памяти, обернутая в необыч-
ную упаковку? Мне представляется, что названия эти были для
него не столько воспоминанием о молодости, как о времени, ког-
да попадание в эти точки Европы было вопросом только переме-
щения в пространстве, чего он оказался лишен после того, как
Эстония стала одной из республик Советского Союза.
В 1940 году в Латвию вошли советские войска, через год стра-
на была оккупирована Германией. Кобленцу удалось уйти на во-
сток, его мать и сестры погибли в рижском гетто...
Марк Тайманов познакомился с ним в 1943 году на пароходе,
который шел из Красноводска в Баку: «Кобленц в каких-то не-
мыслимых гольфах, шляпе борсалино, с ульмановским паспор-
том, на корешке которого красовался герб, очень похожий на сва-
стику, являл собой живописное зрелище. Время, однако, было
военное, и он мог иметь массу неприятностей». Маэстро сам так
впоследствии описывал этот эпизод: «Молоденький лейтенант при
проверке документов держал в руках мой паспорт с лондонскими
и барселонскими визами, слышал мой акцент, и по его загорев-
шемуся взгляду я видел, что мысленно он уже примеряет орден
Красной Звезды к своей гимнастерке за поимку важного шпиона.
По счастью, у меня оказалась с собой газета «Советский спорт»,
где мое имя значилось в списке новых советских мастеров».
Почти всю войну Кобленц провел в Самарканде, где зараба-
тывал себе на жизнь, давая сеансы одновременной игры в госпи-
талях, но главным образом - выступлениями в концертах.
Пением Маэстро начал заниматься еще в Риге, а в 1938 году
провел некоторое время в Милане, где играл в турнире, дабы взять
несколько уроков у знаменитых учителей бельканто. У него был
довольно приятный тенор, и неаполитанские песни остались в его
репертуаре с тех времен. Маэстро пел впоследствии для своих
друзей или на официальных церемониях закрытий турниров, де-
лая это всегда с большим удовольствием. Но самый шумный ус-
пех его приходится именно на то военное время, когда он, не впол-
141
не владея тонкостями русского языка, в неаполитанской песенке
вместо слов «Ах, зачем ты тогда зарделась?» пропел: «Ах, зачем
ты тогда разделась?» Номер пришлось повторить на бис...
После войны Кобленц вернулся в Ригу. Ему было уже почти
тридцать; именно на этот период приходится пик его, как шахма-
тиста-практика. В 1945 году он выходит в финал первенства Со-
ветского Союза, что уже само по себе являлось немалым дости-
жением. Назову несколько имен, чтобы дать представление о силе
турнира: будущий победитель его - Ботвинник, Смыслов, Болес-
лавский, Бронштейн, Толуш, Котов. Но уже полуфинал первен-
ства, где наряду с несколькими гроссмейстерами играли опытные
мастера, был очень сильным турниром. «Для меня полуфинал -
это финал», - говорил тогда один совсем не слабый мастер.
В те же годы Кобленц выигрывает несколько раз чемпионаты
Латвии. Он - довольно сильный мастер, с интересными идеями в
дебюте и явным тяготением к тактической игре. Без всякого со-
мнения, соперники его, воспитанные на партиях Чигорина и Бот-
винника и изучавшие уже шахматы как науку, смотрели несколь-
ко скептически на его игру и весь подход к шахматам, основанный
больше на вдохновении, озарении и бесконечных партиях блиц в
шахматных кафе Лондона, Вены и Мадрида. Да и сам он: легкий
акцент, постоянная улыбка на лице, открытость, доброжелатель-
ность, галстук, платочек в кармане пиджака - все это как-то не
вписывалось в суровую обстановку послевоенных лет.
В 1946 году на турнире в Ленинграде Кобленц в одной из
партий попал в цейтнот. Маэстро, полагая, что они с соперником
делают одно общее дело, только он попал в маленькую неприят-
ность, которую им обоим следует преодолеть, очень нервничал,
не зная сколько ходов следует сделать до контроля времени. «Че-
тыре» - помог ему противник - сама любезность. Когда ходы были
сделаны и Маэстро перевел дух, соперник его после падения флаж-
ка, не дожидаясь вмешательства судьи, холодно констатировал:
«Я ошибся, надо было сделать пять ходов, вы просрочили вре-
мя». - «Вы поступили не как джентльмен», - укоризненно заме-
тил Маэстро. «Что вы имеете в виду?» - строго спросил директор
турнира, находившийся рядом и наблюдавший всю сцену. Сооб-
разительный Маэстро, уже проживший несколько лет в Советском
Союзе, с честью вышел из положения: «Я имел в виду, что он по-
142
ступил не как советский джентльмен», - ответил он. Хотя время
было уже послевоенное, никогда нельзя было знать, как и кем
будут истолкованы слова, сказанные тобой. Неосторожные выс-
казывания в начале войны стоили замечательному рижскому грос-
смейстеру Владимиру Петрову, которого Маэстро хорошо знал,
ссылки в сибирский лагерь и жизни.
После войны Маэстро поселился в квартире дома, который до
1940 года весь принадлежал его семье. Что он чувствовал при этом?
Ведь еще древние знали: разные вещи - чего-то совсем не иметь
или имея - потерять. Ведь не получить вовсе - не страшно, но ли-
шиться того, что имел, - обидно.
Марк Тайманов бывал тогда у него в Риге почти каждый год:
«Квартира была наполнена книгами на разных языках, они лежа-
ли всюду: на подоконниках, в коридоре, на кухне. Сам хозяин был
в высшей степени обаятелен и обладал натурой весьма артисти-
ческой. Он был вполне европейским человеком, у него не было
никаких акцентированных восприятий своего иудейства, но в кон-
це каждого разговора, о чем бы ни шла речь, Алик всегда спра-
шивал: «Скажи, а как это отразится на рижских евреях?»
В конце 40-х годов встреча с худеньким мальчиком с пронзи-
тельными черными глазами определила жизнь Маэстро на дол-
гие годы. Мальчика этого звали Миша Таль. Он стал бывать у
Кобленца дома, на даче, занятия стали регулярными, длящимися
зачастую по многу часов. Уже тогда было видно острое комбина-
ционное зрение, молниеносный расчет вариантов, а главное - са-
мозабвенное увлечение шахматами. Я думаю, что эти годы, вплоть
до завоевания Талем в 1960 году звания чемпиона мира, были
наиболее плодотворными и счастливыми в жизни Кобленца. Свою
роль наставника в отношениях учитель - ученик он видел очень
хорошо, ссылаясь не раз на Генриха Нейгауза - учителя выдаю-
щегося Святослава Рихтера: «Гениев нельзя создать - только по-
чву для их развития».
Функции тренера и наставника постепенно расширились до
советчика, спарринг-партнера, секунданта, психолога и менеджера.
Но в первую очередь Маэстро был Мишиным преданным другом.
Василий Смыслов: «Кобленц очень любил Мишу и всегда, а я
видел их вместе на многих турнирах, искренне переживал за него
и поддерживал всячески, а это уже немало».
143
Он был для Таля в каком-то смысле отцом или дядькой, в по-
хожем качестве находились в свое время Толуш и Бондаревский у
Спасского. Последнего Спасский так и называл - Father. Тот факт,
что Толуш и Бондаревский были гроссмейстерами высокого клас-
са, а Кобленц только мастером, я думаю, не играл столь большой
роли. Мне кажется, что такого рода контакт, живой, человеческий
очень важен для молодого человека не только на пути к мастерс-
кому или гроссмейстерскому званию, но и после этого, несмотря
на то, что любая информация сегодня легко находится и обраба-
тывается при помощи компьютера. Здесь напрашивается анало-
гия с музыкой. В настоящее время не представляет никакого тру-
да получить не только звуковое воспроизведение, но и
изображение выдающихся музыкантов современности. Тем не
менее популярность мастер-классов, когда непосредственное ин-
дивидуальное общение помогает не только понять и исправить,
но и вдохновить, только возрастает. Отсутствие такого постоян-
ного контакта всегда было заметно, как мне кажется, в игре даже
самых сильных шахматистов Запада, которые учились в основ-
ном друг у друга, а теперь еще и у компьютера, и являлось тормо-
зом на пути к их дальнейшим успехам.
Я думаю, что Кобленц был хорошим тренером для Таля, даже
когда в середине 50-х годов ученик в практической силе превзо-
шел своего учителя, а потом и хорошим секундантом, что не одно
и то же. Его обаяние, постоянная улыбка и шутка, где-то созна-
тельная игра под простачка, подхваченная и поддерживаемая
Мишей фраза «если у Таля есть открытая линия - мат будет», что,
кстати, в те времена чаще всего и случалось, понималась многи-
ми, и журналистами в первую очередь, буквально или ироничес-
ки обыгрывалась. Они видели отношения Кобленц - Таль только
на людях, только в шутках, подтруниваниях, не зная и не догады-
ваясь о большой черновой работе и о внутренней гармонии меж-
ду обоими.
Когда Таль показывал красивую комбинацию или просто при
совместном анализе, Маэстро восклицал нередко: «Миша, ты иг-
раешь гениально!» В ответ на что Миша принимал жеманно-ко-
кетливую позу и, махая ручкой, говорил: «Сам знаю!» Действо
это, совершённое неоднократно при зрителях и журналистах, со-
здавало образ этакого льстеца-затейника, каким Маэстро не был,
отодвигало на второй план их серьезную совместную работу. Даже
144
в шутке Ивкова тех лет: «Знаете, как Кобленц тренирует Таля? Он
целый день твердит подопечному одно и то же: «Миша, ты игра-
ешь гениально!» можно найти перепевы этого их совместного
образа. Маэстро пропускал все мимо ушей, но иногда все же, за-
детый за живое, вступал в полемику с журналистами, забывая
мудрое правило Дизраэли: «Never complain, never explain».
В семье Талей Кобленца называли иногда Алик-недурак, сло-
ва, услышанные от взрослых, обсуждавших какой-то поступок
Маэстро, пятилетним сыном Таля - Герой и повторенные им в
присутствии самого Кобленца. Многие видели в нем хитрого лов-
кача, вытянувшего выигрышный номер в лотерее, не понимая, что
в чем-то и он, и Миша вытянули один общий номер.
По мере того, как росли успехи Таля, и особенно после того,
как он в двадцать три года стал чемпионом мира, кое-кто стал
смотреть на него, как на мага, который может превратить любую
позицию в выигрышную при помощи волшебной комбинации.
Представления эти о шахматах полностью вписывались в вопрос,
заданный мне в Нью-Йорке в свое время Андреем Седых, редак-
тором русской эмигрантской газеты: «Помню, в Париже в 1924
году на Всемирной выставке один молодой человек так ловко в
шашки играл - поддаст четыре, а возьмет девять, возможно ли
такое в шахматах?», вынудив меня ответить: «Ну, если как следу-
ет подумать...» Начиная с момента их наивысшего триумфа - за-
воевания Талем звания чемпиона мира, отношения между ним и
Кобленцем менялись, и зачастую резко. Я сам не раз был свидете-
лем в Риге и Москве в конце 60-х годов, когда Маэстро выговари-
вал за что-либо Мише, и, надо признать, почти всегда за дело, в
ответ на что Миша отделывался шуточкой или закуривал очеред-
ную сигарету.
Серьезные разговоры в присутствии других просто не допус-
кались, в этом случае Миша мог неожиданно спросить, к приме-
ру: «Маэстро, как, собственно, началась в Испании гражданская
война?» Маэстро, застигнутый врасплох, пытался было защищать-
ся: «Но я ведь уже это рассказывал». - «Я не помню, - лукавил
Миша, а вот Гена так вообще не знает». - «Ну, хорошо, - покор-
но соглашался Маэстро, - это было в 1936 году, я жил тогда уже
полгода в Испании, ах, что за жизнь была тогда». Здесь Маэстро
вздыхал. «Бандерильи, кастаньеты и махи обнаженные?» - пытался
отвлечь его Миша. «Я уже довольно хорошо говорил по-испански
145
и играл в различных маленьких турнирах, - не уходил в сторону
Маэстро, - а в июле оказался в Барселоне, где должен был состо-
яться международный турнир. Помню, что все были уже в сборе,
кроме Алаторцева, приезд которого ожидался. Вечером участни-
ки турнира расположились за большим столом в ресторане...» -
«За стаканчиком кефира?» - спрашивал Миша. «После ужина кто-
то принес часы, мы блицевали, пили вино...» - «Ага», - снова встре-
вал Миша. - «... и засиделись допоздна», - продолжал Маэстро,
не обращая на него никакого внимания. «И вдруг под утро, когда
мы уже решили расходиться, поднялась такая стрельба, такая
стрельба». - «И что же это было?» - помогал Миша, уже не раз
слышавший эту историю. «Так началась в Испании гражданская
война»,-заканчивал Маэстро заученным голосом. Он играл пред-
ложенную ему роль, зная хорошо, что если они с Талем не были
вдвоем, ни серьезного разговора, ни серьезного анализа получить-
ся не может.
Конечно, оттенки их отношений во многом определяла стра-
на, создавшая свои правила игры. Бывало всякое. Но по большо-
му счету их, знавших друг друга фактически всю жизнь, ничто не
могло разделить. И Кобленц всегда оставался для Таля любимым
Маэстро, а тот для него - Мишенькой, начиная с того момента,
когда он впервые увидел его маленьким мальчиком в 1948 году, и
до последних минут в июне 1992 года, когда он начинал, но так и
не смог из-за нахлынувших слез сказать последние слова проща-
ния на похоронах Таля.
Работой с Талем не ограничивалась деятельность Кобленца.
Он любил шахматы во всех проявлениях - принимал участие в
создании журнала «Шахе» на латышском и русском языках, вы-
ходившего огромным для шахматного журнала тиражом - 68 500
экземпляров, был тренером сборной Латвии, директором респуб-
ликанского шахматного клуба, не говоря, разумеется, о большом
количестве книг, им написанных.
Но неправильно было бы думать, что Маэстро был этаким аль-
труистом, забывающим за работой о своих собственных интере-
сах; энтузиазм, восторженность и энергия сочетались в нем с прак-
тической жилкой и трезвым подходом к жизни.
Я думаю, что попади Маэстро на один из островов в Тихом
океане, то уже через пару лет там был бы проведен первый шах-
146
матный чемпионат, была бы готова смета и для командного пер-
венства, функционировали бы детские шахматные школы и Выс-
шая школа мастерства, где сам Маэстро читал бы лекции; был бы
взят на заметку и особенно смышленый мальчик с жесткими кур-
чавыми волосами. Остатки лавы давно потухшего вулкана слу-
жили бы прекрасным сырьем для производства шахматных фи-
гур, и оно уже налаживалось бы. Сам Маэстро был бы вхож к
главе администрации острова, который тоже был бы обучен игре,
более того - небольшая книжка с его первыми комбинациями была
бы уже сдана в набор. Трудно было бы сказать, что думал о нем в
действительности сам Маэстро. Хотя он в совершенстве овладел
местным диалектом, дома у него предпочитали говорить на идиш.
В киосках для сувениров, наряду с кухонными подставками с ор-
наментом шахматной доски и головами шахматных коней, изящ-
но выточенными местными умельцами, можно было бы купить и
красиво оформленные книги самого Маэстро, способствующие
развитию комбинационного зрения. Молодые тренеры, бывшие
в свое время учениками Маэстро, шушукались, правда, за его спи-
ной, что методика его безнадежно устарела, а самое главное -
каково! - трехэтажный коттедж Маэстро прямо на берегу океана
- настоящий дворец, причем, говорят даже, что дно немалых раз-
меров бассейна все выложено черно-белым кафелем. Конечно, до
Маэстро доходили эти слухи, но он не обращал на них никакого
внимания; все время уходило на подготовку матча с самым круп-
ным островом архипелага, в победе он был уверен, а там, кто зна-
ет, и до континента недалеко...
Мы провели вместе две недели в Москве летом 1968 года на
четвертьфинальном матче на первенство мира Таль - Корчной,
где Маэстро был тренером Миши, а я - его секундантом. В безна-
дежно поначалу складывавшемся матче вдруг забрезжила надеж-
да, борьба обострилась, напряжение спало только с последним
ходом. Шахматы отнимали почти все время, хотя сейчас и жа-
лею, что не спросил его тогда о многом, что было бы интересно
теперь; с другой стороны, я - тогдашний имел мало общего с пи-
шущим эти строки, разве что - однофамилец.
После моего отъезда из страны мы регулярно обменивались
приветами, чаще всего через Таля, а в 1979, что ли, году, играя в
Бундеслиге и коротая как-то время в ожидании поезда на Амстер-
147
дам на вокзале немецкого городка, вспомнил улыбку его и, наде-
ясь, что поймет, от кого, послал открытку с текстом без подписи,
повторенным, впрочем, на другой, глянцевой стороне ее по-не-
мецки: «Grussen aus Koblenz».
Процесс распада Советского Союза в конце 80-х годов начал-
ся в Прибалтике. В Латвии национальный вопрос стоял особенно
остро. Человеческие и профессиональные качества отошли на вто-
рой план. Закон шведского короля Густава II Адольфа 400-лет-
ней давности (Латвия была тогда частью Шведского королевства)
неожиданно стал вновь актуален: «Чтобы никакие евреи и иност-
ранцы в ущерб гражданам Лифляндии терпимы не были». В кон-
це 80-х годов Кобленцу, написавшему свою первую книгу на ла-
тышском языке более полувека тому назад, не нашлось места в
составе новой федерации шахмат. Он принял это очень близко к
сердцу, знаю, что и болел даже. Ему было тогда уже за семьдесят.
Несмотря на долгую жизнь, Маэстро еще по-детски верил в чув-
ство благодарности вообще и общественной благодарности в ча-
стности. Он был разносторонне одаренным и увлекающимся че-
ловеком, что у многих, более заземленных, вызывало чувство
зависти или неприятия.
В 1991 году Кобленц уехал из Риги, где родился и прожил всю
жизнь, в Германию; немецкий был его языком, сын тоже уже дав-
но жил там, но мир этот, «без Россий и Латвий», сохранив старые
названия стран и городов, выглядел иначе по сравнению с тем,
который он знал более полувека тому назад. Впрочем, нельзя ска-
зать, что он эмигрировал в безоговорочном смысле этого слова,
так как время от времени Маэстро бывал наездами в Риге. «Доку-
менты, подтверждающие право нашей семьи на дом, я собрал по-
чти все, - писал он мне в этот период, - кроме одного - о гибели
моей мамы в гетто...»
Начиная с конца 80-х годов у нас снова возобновился контакт,
пошел частый обмен письмами, телефонными звонками, особен-
но после его переезда в Берлин. Он прислал мне свои последние
книги, все с теплыми надписями, сделанными красивой вязью.
В книгах этих, наряду с цитатами великих шахматистов о тех
или иных аспектах игры, можно встретить высказывания Канта,
Гёте и Шопенгауэра. Книги его изданы на многих языках: о рабо-
те с Талем, шахматный учебник, о комбинациях, наконец, серия
148
последних, изданных в Берлине, - «Тренировки с Александром
Кобленцем».
«Школа шахматной игры» - Таль назвал этот учебник Коб-
ленца в ряду книг, оказавших на него наибольшее влияние. Не
думаю, что это был только вежливый комплимент написавшему
ее - своему тренеру и наставнику. Книга действительно была хо-
роша: большого формата, прекрасно изданная, но самое главное
- написанная талантливо и с любовью.
Учебники, тренерские дневники, психологические изыскания
и книга воспоминаний читаются с интересом, в первую очередь,
из-за теплого чувства к шахматам и к людям, связавшим себя с
этой игрой. Под его пером любая, даже довольно заурядная исто-
рия начинала переливаться цветами персидской сказки, а герои
повествования приобретали черты Синдбада-морехода из волшеб-
ного мира. Все же, мне кажется, что книги его относятся скорее к
жанру оперетт, нежели опер, не достигая очень высокого уровня
главным образом потому, что сам Кобленц был по природе своей
скорее человеком энергии и действия, а не созерцания, мысли и
анализа.
Обычно Маэстро отвечал на мои письма в тот же день. Напи-
санные почти разговорным языком: «Ну так вот, Геня, я получил
твое письмо, и ты знаешь, о чем я подумал...», они на четыре пя-
тых состоят из замыслов, планов и проектов, что характерно для
молодости, но Маэстро и в свои семьдесят пять был молод. Что
бы он ни делал, каждую цель свою и задачу он рассматривал как
ступеньку, и никогда не присаживался отдохнуть на них. Он был
полон энергии и весь излучал то, что обычно называется joie de
vivre. У него был смех человека, привыкшего постоянно радовать-
ся жизни или, во всяком случае, удивляться ей, что свойственно
обычно ребенку. В нем сохранился тот же запал, тот же позыв к
действию, к переменам, та же неприязнь к скуке и покою. Само
состояние покоя было для него совершенно чуждо; я думаю, что
он неосознанно считал, что здесь, на земле, и не должно быть по-
коя, рассматривая жизнь как приближение к цели, которой ни-
когда нельзя вполне достигнуть.
Возникшая у него было идея - приехать как-нибудь на несколь-
ко месяцев в Амстердам - не получила практического осуществ-
ления, но он говорил об этом так, как будто играется еще матч
Алехин - Эйве, по-прежнему раскладывает в пресс-центре Тарта-
149
ковер листочки с вариантами, чтобы разнести их по газетам все-
го мира, есть еще возможность взять очередное интервью у Лас-
кера, а встреченному в кулуарах Видмару можно сказать, что
жизнь, отданная шахматам, удалась. Он говорил о них, как о жи-
вых людях, с которыми он по какой-то причине лишен возмож-
ности непосредственного контакта; похожее чувство испытываю
сейчас сам по отношению к нему.
В 1991 году в Берлине вышел первый номер Schach-Journal,
главным редактором которого стал Кобленц. Он и сам писал там:
тренерский процесс, психология игры - боюсь, что статьи эти
интересны сейчас разве что историку: шахматы конца двадцато-
го века слишком многим отличаются от тех, в которые играл
Маэстро в кафе Лондона и Мадрида, как, впрочем, и от шахмат
чемпионатов Советского Союза, выигранных Талем сорок лет
тому назад.
Рассказ Маэстро о том, как он в задумчивости, разложив тео-
ретические бюллетени на ковре гостиничного номера и ползая на
четвереньках, случайно наткнулся на вариант французской защи-
ты, сообщенный Талю за полчаса до начала первой партии матча
на первенство мира с Ботвинником в 1960 году и с блеском при-
мененный им, вызывает улыбку и выглядит сейчас не менее по-
любительски, чем диалог между Стейницем и Гунсбергом во вре-
мя 12-й партии матча на первенство мира 1891 года. Разыграв
дебют (гамбит Эванса), Стейниц, игравший черными, спросил у
своего соперника: «Полагаете ли вы, что я морально обязан из-
брать ту же защиту, что в матче с Чигориным?» - «Вы не обязаны,
- ответил Гунсберг, - но общественность ожидает, что вы будете
защищать свою теорию».
Смерть Таля в 1992 году изменила весь его жизненный тонус; с
тех пор Миша стал одной из главных тем его писем. Слова Маэс-
тро о моей посмертной статье о Тале: «Живо, искренне, тепло», -
были мне дороже чьих-либо. Он сам начал готовить статью о нем
для «New in Chess»: «Я над ней очень серьезно думал, хочу пока-
зать свое интимное восприятие Миши, проблему талантливости,
ее прогнозирования, взаимосвязь тренера с талантом, его умение
стоять в тени, но одновременно благосклонно воздействовать.
Мир не понимает, что кроме неназойливых советов или подачи
дебютных шпаргалок, самое главное, что тренер должен, - это
150
решить проблему одиночества подопечного, стать искренним дру-
гом, терапевтом, как Миша в одном интервью меня полушутя
назвал. Развеять миф о моцартовской легкости его игры, пока-
зать его огромный труд и горькие слезы. Шахматный материал я
приведу для подтверждения психологических гипотез. Я только
не решил, на каком языке писать, на немецком или на русском.
Что-то внутренне тянется к русскому, но вижу твою насмешли-
вую, но добродушную улыбку - думаю, ты простишь мою сме-
лость писать по-русски, веря мне, что не считаю себя Пушкиным
и, знаешь, откровенно говоря, даже Чеховым».
Или из другого письма: «Наконец-то налаживается моя после-
дняя, но глобальная идея. Я создал заочную международную риж-
скую академию имени Михаила Таля, не забудется имя Таля, су-
меем через нее донести красоту и глубину его творчества».
В этот оставшийся короткий период его жизни я стал называть
его Аликом, и не потому, что Маэстро - было Мишиным и долж-
но было оставаться таковым, скорее оттого, что игривость и фри-
вольность стали как-то неуместными и неправильными.
Вот и самое последнее письмо: «...годы идут, все ближе перс-
пектива загробного рая. Правда, в моих мемуарах будет глава:
письма из загробного мира. Это будет самым веселым куском
книги!» И уже в самом конце: «У меня, конечно, трагедия. Собра-
лось столько материалов и мыслей, что они рвутся наружу, а я
погибаю в пучине все новых нахлынувших идей, но теперь я, на-
конец, поставлю точку и начну подводить итоги».
Поток идей прервался 8 декабря 1993 года в Берлине: точку
поставила смерть, и подводить итоги стало некому.
Все же попробую. Две трети своей жизни Маэстро был под-
данным СССР - искусственного образования, вероятно, самого
искусственного в новейшей истории, которое, несмотря на поли-
тическую несостоятельность, а может быть и благодаря этому,
породило больше человеческих типов, чем какая-либо страна в
Европе, за исключением разве что Австро-Венгерской империи
конца прошлого века. Если считать, разумеется, Советский Союз
полностью европейской страной.
Кем же был Кобленц? Несмотря на то, что он родился и всю
жизнь прожил в Риге и латышский язык знал в совершенстве, он
не был, конечно, латышом.
151
Хотя он более всего в жизни говорил по-русски, прекрасно знал
русскую литературу и культуру, он не был, разумеется, и русским.
Несмотря на то, что он окончил немецкую гимназию и превос-
ходный немецкий, несмотря на переезд в Берлин в самые после-
дние годы, он не был, конечно, и немцем.
Еврей по крови, у которого мать и сестры погибли в гетто, он
не был и вполне евреем, так как и вопросы религии, и вопросы,
связанные с тем, что обычно называют национальным самосоз-
нанием, не были близки ему.
Большая часть жизни Маэстро прошла в Советском Союзе. Для
того, чтобы нормально функционировать в этой стране, он дол-
жен был носить маску, как и многие в те времена, которую жела-
тельно было не снимать даже на ночь, дабы не войти в постоян-
ный конфликт с самим собой. В этом случае, правда, маска могла
срастись с лицом, и уже непросто было отделить одно от другого.
Заказанные Кобленцу воспоминания о Тале для «New in Chess»
были пронизаны советскими терминами, понятиями, именами
людей, известными только в Советском Союзе, настолько, что от
проекта, скрепя сердце, пришлось отказаться: комментарии и снос-
ки превысили бы размеры самой статьи. Я думаю, что не все в
абзацах книг его, посвященных расцвету шахмат в советской Лат-
вии, написано в обязательном порядке. Мне не кажется также, что
описание первого чемпионата Латвийской советской республи-
ки, залитого светом хрустальных люстр зеркального зала бывшей
рижской биржи неискренно, а слова: «шахматы в нашей респуб-
лике теперь из хобби одиночек превратятся в подлинно массовую
игру, займут почетное место в культурной жизни республики»
были только данью обязательному шаблону. Наконец, он сам, его
положение в социальном и общественном смысле, имя его, извес-
тное каждому в республике, очевидно., не могли бы стать таковы-
ми в случае гипотетического, разумеется, варианта, если бы Лат-
вия в смысле исторического развития пошла бы в свое время по
пути Финляндии или, скажем, Норвегии. Но при всем при том
Маэстро не был и не мог быть, конечно, советским человеком.
Рожденный прибалтийским евреем в Риге, издавна стоявшей
на перекрестке различных культур - латышской, немецкой, русской
и еврейской, он был, конечно, космополитом, гражданином мира.
Но космополитизм Маэстро был не только результатом серии био-
графических случайностей - он вытекал из самой натуры его.
152
Несмотря на трагические события двадцатого века, коснувши-
еся лично его, его семьи, несмотря на длинный ряд потерь и тяже-
лых ударов судьбы, оглядываясь на прожитую жизнь его и при-
нимая аристотелевское определение счастья - без помех упражнять
свои способности, каковы бы они ни были, - можно сказать, что
Маэстро прожил счастливую жизнь, сумев сохранить идеалы юно-
сти, открытый нрав и сердечность.
Но все же сейчас, подводя итоги, не слишком ли многое попа-
дает в негативный баланс? Не существует шахматный клуб в цен-
тре Риги, его помещение, совсем в духе времени, занял какой-то
банк. Нет больше журнала «Шахе», выходившего в Латвии с 1959
года; такая же участь постигла и другой журнал, издававшийся в
Берлине, главным редактором которого был Кобленц; нет и ака-
демии имени Таля. Книги его, вытесненные многочисленными
дебютными справочниками, известны разве что знатокам. Само-
му Кобленцу выпала горькая доля пережить, пусть и ненадолго,
своего гениального ученика.
Во времена его молодости между тем, что познано, и тем, что
еще не познано в шахматах, лежала обширная область, принадле-
жавшая искусству и импровизации, за что, собственно, и полю-
бил шахматы Кобленц. Область эта была полна ошибок, наивных
представлений и эмоциональных заблуждений. Она сократилась
сейчас значительно, ушли ошибки, но ушла и аура, ушел во мно-
гом ореол самой игры. Человек, вооруженный компьютером,
вплотную подошел к разрешению последней истины в шахматах,
но окажется ли она интересной? И я совсем не уверен в том, что,
если бы выпускнику рижской немецкой гимназии снова нужно
было решать, какой жизненный путь избрать в конце двадцатого
века, он снова остановился бы на шахматах.
И последнее: что же, все-таки, двигало им? Отчего завелась эта
пружина, наперекор логике и здравому смыслу не дававшая ему
покоя, приведшая его в шахматы, оторвав от мерной поступи отца
и впоследствии сына, далекого и от шахматной игры и от отцовской
детскости и восторженности? Где объяснение этому?
В Москве на исходе июльского душного дня 1968 года я стоял
у входа в гостиницу «Пекин», где жили тренеры, секунданты и
участники матча Таль - Корчной. Накануне состоялось офици-
альное закрытие матча и позднее застолье затянулось глубоко
153
заполночь. Неожиданно я увидел Маэстро, направляющегося в
мою сторону. Он критически оглядел меня и не ответил, как все-
гда, на мою улыбку. «Так, - сказал он, - хорош». Вид у меня, дей-
ствительно, был довольно помятый. «Хочешь знать, в чем смысл
жизни?» - неожиданно спросил он. Ошарашенный вопросом, я
смотрел на него, ничего не отвечая. «А я тебе скажу, - продолжал
он, - ты, наверное, думаешь: в удовольствиях, в гулянках? Так ты
думаешь?» Я молчал по-прежнему, так как, признаться, даже не
задумывался о жизни - этой веселой, а главное, бесконечной суб-
станции. «Ты, верно, думаешь, чего это он так распаляется? Ты
думаешь, конечно, успеешь ли еще сегодня на футбол?» Я поднял
голову: Маэстро читал мои мысли. Таким я его еще никогда не
видел. «А я тебе скажу - в чем. В творчестве, вот в чем, - торже-
ственно произнес он, - да, в творчестве, а все остальное...» - он
еще раз смерил меня взором.
Он сам назвал это слово - импульс, чувство, которое двигало
им всю жизнь. Чувство это дается не каждому, иногда оно исчеза-
ет вместе с молодостью, почти всегда пересыхает к старости. Не
так было в случае Маэстро. Чувство это, конечно, - дар, и он со-
хранил этот дар в своих беспокойных генах до самой смерти: бес-
конечную радость творчества.
Перед тем, как взяться за статью, я позвонил вдове Кобленца в
Берлин, в еврейский русский дом для престарелых. «Он был для
меня - все, - заплакала она, - а теперь вот нет его, и вот уж шесть
лет, как нет, и некому даже памятник ему на могилу поставить».
Я обещал постараться...
Октябрь 1999
ПРЫЖОК
История шахмат прошлого века - это, главным образом, исто-
рия матчей на первенство мира, крупнейших международных тур-
ниров, титулов, табели о рангах, рейтингов, побед. Что и гово-
рить, шахматы не относятся к той области, где побежденным
иногда быть честнее, чем победить. Но история шахмат - это не
только история маршалов и генералов. В них есть свое место у
каждого настоящего мастера, великого или малого. В шахматах
есть свои «могилы неизвестного солдата», и у истинных цените-
лей игры они вызывают не меньше уважения, чем самые блестя-
щие имена.
«Это, наверное, Алвис, - сказал Таль, услышав звонок и от-
рываясь от анализа, чтобы открыть входную дверь, - мы дого-
ворились вчера поблицевать немного». Время действия - лето
1968 года. Место - Рига, квартира Таля, где я помогаю ему го-
товиться к полуфинальному матчу на первенство мира с Корч-
ным.
В комнату вошел слегка раскачивающейся походкой и несколь-
ко наклонившись вперед очень высокий молодой человек, доволь-
но угрюмый на вид, с высоким покатым лбом и с сумрачным взгля-
дом, направленным куда-то в пространство. Это был Алвис
Витолиньш.
Мы были знакомы: несколько лет назад на армейском турнире
в Ленинграде мы сыграли партию, которую я запомнил очень
хорошо. В равном поначалу эндшпиле с разноцветными слонами
Витолиньш развил сильнейшую инициативу и, казалось, мне не
сдобровать. К тому же времени было в обрез, и я очень нервни-
чал. В этот момент Витолиньш предложил ничью: ему все было
ясно. Остановив часы, он начал демонстрировать неочевидные
варианты, где черные удерживают позицию, играть же на время
он не хотел.
В тот день Таль и Витолиньш играли блиц до позднего вечера;
так бывало и в другие дни. Таль, один из крупнейших специалис-
тов по молниеносной игре своего времени, выигрывал, конечно,
чаще, но нередко, как правило, белыми, Алвису удавались блес-
тящие атаки, контуры которых я помню до сих пор.
Тогда же я понял по-настоящему, что имел в виду Таль, когда
155
он сам, выдающийся тактик, в анализе, жертвуя материал за ини-
циативу, оживлялся: «Ну а теперь сыграем по Витолиньшу...»
Алвис Витолиньш родился 15 июня 1946 года в Сигулде, под
Ригой. Ему было девять лет, когда отец привел мальчика к перво-
му тренеру - Феликсу Цирценису. Талант Витолиньша был оче-
виден, и уже через несколько лет он - шахматная надежда Латвии
- становится одним из сильнейших юниоров страны.
«Он был лучшим из нас, - вспоминает Юрий Разуваев. - Алвис
всегда блистал на всесоюзных юношеских соревнованиях. Не слу-
чайно, что он и мастером стал одним из первых. Витолиньш уже
тогда очень тонко чувствовал равновесие в шахматах; когда оно
нарушалось, фигурная инициатива в его руках становилась ре-
шающим фактором.
Он был очень высокий и проходил у нас под кличкой Длин-
ный. И было что-то особое в Алвисе - некое биологическое явле-
ние победителя - человека, по-иному воспринимающего шахма-
ты. Вероятно, что-то похожее чувствовали соперники Фишера, на
которого он, кстати, был очень похож всем своим обликом. Но и
тогда уже была видна его наивность, необычность, погруженность
в себя.
Жанровая сценка тех лет: на юношеских сборах Витолиньш бо-
рется с Вооремаа, эстонским шахматистом. Физически более силь-
ный Витолиньш прижимает своего соперника подушкой к крова-
ти, побежденный просит пощады. Требование победителя: «Будешь
петь гимн Советского Союза на русском языке». Понятно, какого
рода чувства они оба испытывали к России, к Советскому Союзу.
Владимир Тукмаков вспоминает, что за острый, яркий, ком-
бинационный стиль Витолиньша называли вторым Талем: «Шах-
матный потенциал его был фантастичен. Кроме того, было вид-
но, что шахматы для него - все, и это тоже роднило его с Талем.
Он был малокоммуникабелен, весь как бы замкнут в себе; хотя я и
играл с ним несколько раз, вряд ли обменялся с ним более чем
одной-двумя фразами после партии. Большие надежды, возлагав-
шиеся на него, не оправдались; стало ясно, что он не состоялся
как большой шахматист, причем это произошло еще до его трид-
цатилетия, он быстро сгорел. Конечно, и потом все знали, что
Витолиньш очень опасен, что с ним нельзя расслабляться, но вре-
мя его уже прошло...»
156
Действительно, вся биография Витолиньша укладывается в
несколько строчек. Вначале огромные надежды и успехи в юно-
шеских соревнованиях. Успехи, которые как-то сошли на нет. Он
не стал даже гроссмейстером, а количество международных тур-
ниров (все в пределах тогдашнего Советского Союза), в которых
он принял участие, можно пересчитать по пальцам. В Латвии,
впрочем, Алвис блистал: семь раз он выигрывал чемпионат рес-
публики, несколько раз - прибалтийские турниры. Вот, пожалуй,
и все. В конце 80-х - начале 90-х годов, когда, наконец, появилась
возможность выезжать, он играл в каких-то открытых турнирах в
Германии, но ему шел уже пятый десяток, и лучшие годы его были
давно позади. Он окончил в свое время два курса немецкого отде-
ления филологического факультета университета и неплохо го-
ворил по-немецки. Всю свою жизнь Витолиньш жил с родителя-
ми, он никогда не был женат. Таковы внешние контуры его
биографии. На деле же у него не было другой жизни, кроме той,
что связана с партиями, турнирами, бесконечными анализами.
Шахматами.
Как он играл? Девизом Витолиньша была инициатива. Ини-
циатива любой ценой. Создание таких позиций, где две, а то и
одна пешка за фигуру являются достаточной компенсацией, по-
тому что остающиеся на доске фигуры развивают яростную энер-
гию, из них извлекается максимальный коэффициент полезного
действия, именно этот фактор становится решающим в оценке
позиции, скорее даже, чем уязвимость неприятельского короля.
Очень часто после такой жертвы происходили удивительные вещи:
позиционное преимущество неумолимо наращивалось, превосхо-
дящие силы противника теряли взаимодействие, атака усилива-
лась с каждым ходом. Разумеется, король оставался главной при-
манкой и нередко он в первую очередь и становился жертвой
агрессии, но главной целью было все-таки извлечение максималь-
ной энергии из фигур. Такая манера игры вообще характерна для
латвийской школы шахмат. Очевидная у Таля и Витолиньша, она
прослеживается сегодня у Широва, Шабалова, Ланки. Отличи-
тельной чертой ее является создание позиций, где оба короля на-
ходятся под угрозой, все висит, и от одного неверного хода мо-
жет рухнуть вся конструкция. Не случайно, что книга Широва
называется «Пожар на доске».
157
Как и у Широва, у Витолиньша была высокая техника эндш-
пиля, но длительных, маневренных партий с лавированием у него
почти нет. Если в наполеоновском определении войны как неслож-
ного искусства, целиком заключающегося в действии заменить
войну шахматами, мы приблизимся, как мне кажется, к восприя-
тию игры, как ее понимал Витолиньш.
Но каким бы ярким игроком не был Витолиньш, в первую оче-
редь он был неутомимым исследователем шахмат. Его девизом
было: 1.е2 - е4! - и выигрывают! Это, конечно, продолжение ли-
нии Всеволода Раузера, замечательного исследователя, с именем ко-
торого связана разработка многих атакующих систем в теории игры.
Или, быть может, корни этого надо искать еще глубже, в утверждении
Филидора, полагавшего, что начинающий партию при правильной
игре должен выиграть. Во всех дебютах, которые он анализировал за
белых, Витолиньш пытался доказать не просто их преимущество, но
преимущество большое, по возможности решающее.
В 1980 году Владимир Багиров начал вести тренировки со сбор-
ной Латвии: «Алвис приходил ко мне на занятия каждую пятни-
цу. Тренировки наши заключались в том, что мы играли блиц,
пятиминутки; победителем признавался тот, кто первым набирал
десять очков. Витолиньш играл каждую партию как партию жиз-
ни и переживал ужасно в случае проигрыша. К слову сказать, бли-
цором он был блистательным, в чем-то не уступавшим и Талю.
Бывало, я побеждал его, но он выигрывал чаще и с более круп-
ным счетом. Во всех партиях, где у меня были черные, игрались
защита Алехина, либо Каро-Канн. Он готовился к этим матчам
тщательно, разрабатывал собственные идеи, пытаясь получить в
Каро-Канн большое преимущество, а защиту Алехина, которую
не считал серьезным дебютом, вообще опровергнуть. Таранное
продолжение на шестом ходу, которое он применял наиболее ча-
сто и ввел впоследствии в турнирную практику, я в своей книге
назвал «вариантом Витолиньша».
Витолиньш разработал и создал современную теорию вариан-
та Кохрейна в русской партии и сыграл этим вариантом десятки
партий. «Будешь жертвовать на Г7, если я сыграю русскую?» - спро-
сил у Витолиньша один из участников чемпионата Латвии 1985
года, подготовивший, как ему казалось, усиление. «Конечно», -
последовал уверенный ответ и короткая сокрушительная атака.
158
Но все же главным полигоном для его изысканий была сици-
лианская защита, здесь он был подлинным генератором идей.
Любимыми полями для слонов в этом дебюте у него были Ь5 и g5,
причем очень часто слон опускался на Ь5, несмотря на то, что это
поле контролировалось пешкой аб; он разворачивал позицию как
веер, нередко направляя и коней на поля d5, f5, еб под удары не-
приятельских пешек.
Ему принадлежит множество открытий в варианте с жертвой
пешки на Ь2 в варианте Найдорфа, очень модном в 60-х - 70-х
годах и регулярно применявшимся Фишером. Фактически вся те-
ория большого подразделения варианта, связанная с жертвой коня
на 18-м ходу и атакой с последующими тихими ходами, началась
с Витолиньша. О другом разветвлении того же варианта, введен-
ном им в турнирную практику, он написал статью для «New in
Chess», закончив ее характерными словами: «Мой опыт аналити-
ка подсказывает, что даже в самых тщательных анализах могут
быть обнаружены ошибки. Я хотел бы только указать читателю,
что новые идеи могут быть найдены даже в досконально изучен-
ных вариантах. Истинные шахматы беспредельны!»
Витолиньшу принадлежат несколько наиболее агрессивных
продолжений против также бывшего тогда в моде варианта По-
лугаевского. Таль, неоднократно пользовавшийся помощью и
советами Алвиса, успешно применил эти идеи в матче против са-
мого автора системы, хотя ему и не удалось реализовать их до
конца. Другая идея Витолиньша в системе Раузера (опять разма-
шистое развитие слона на Ь5!), напротив, принесла Талю важней-
шие очки, сначала на межзональном турнире, а затем на турнире
претендентов в партии против Корчного в 1985 году. Миша во-
обще относился к Витолиньшу очень трогательно, видя в нем не-
состоявшегося гения, каким тот, конечно, и являлся, и говорил о
нем всегда как о единомышленнике и последователе. Витолинь-
шу принадлежит идея жертвы пешки - Ь7 - Ь5 в защите Нимцови-
ча, в варианте 4.Фс2; вариант СЬ4+ с последующим с7-с5 в ново-
индийской защите, применяемый на самом высоком уровне,
первым начал разрабатывать Витолиньш. Идея выглядит на пер-
вый взгляд нелепой: пешка, при помощи которой можно подо-
рвать центр, добровольно уводится на фланг, но зато создается
напряжение на этом участке доски, а главное - возникает необыч-
ная позиция, где могла проявиться его богатая фантазия.
159
В старые времена на проблему совершенствования в шахма-
тах смотрели просто. «Премудрости особенной в этой игре нет, и
если не стремиться сделаться профессиональным игроком, то сле-
дует только почаще практиковаться», - писал в 1894 году «Шах-
матный журнал» Шифферса. Однако постепенно тренировки, изу-
чение специальной литературы и анализ стали обязательными для
повышения силы игры даже на любительском уровне, хотя в шах-
матах настоящее трудолюбие заключается не столько в том, что-
бы работать усердно, сколько работать правильно. Истина, ко-
торую часто забывают любители, пытающиеся добиться прогресса
в игре и не щадящие времени для совершенствования.
Но что значит шахматный анализ, как его понимал Вито-
линьш? Очевидно, что он постоянно пребывал в состоянии, изве-
стном в той или иной степени каждому, серьезно занимавшемуся
шахматами. После нескольких часов вечернего анализа позиция
вроде бы поддается, но окончательное решение еще не найдено.
Оно где-то рядом, но ускользает неуловимо, пробуешь и так, и
этак. И наступает ночь, и накатывается усталость, и разумом по-
нимаешь, что лучше отложить до завтра, но продолжаешь в отча-
янии искать этот темп, и перебираешь все ходы, приближаясь к
началу варианта, а иногда и к исходной позиции фигур. Но если
приходит озарение и решение, наконец, получено, знаешь, что
радость от найденного перевесит усталость всех дней, недель, а
то и месяцев, затраченных на поиски того, что интуитивно чув-
ствовал с самого начала. В его же случае время вообще не играло
никакой роли, и наградой являлись не призы, деньги или пункты
рейтинга, а сам процесс погружения в шахматы.
Шахматная теория подобна змее, которая растет, сбрасывая
кожу. Происходит процесс беспрестанного обновления. Но в от-
личие от змеи, в теории игры все время идет процесс возвращения
к старым, вышедшим из моды вариантам. Они предстают обога-
щенные новыми идеями, и немало зарубок на этой дороге иссле-
дований сделано Алвисом Витолиньшем. Идеи его оставили свой
след, даже если многое из того, что он анализировал или играл,
кажется сейчас наивным или, проверенное временем и машиной,
не вполне корректным.
Идеи переполняли его и он, играя, не всегда мог реально оце-
нивать ситуацию на доске. Это, конечно, наряду с откровенной
нелюбовью к защите и игре в чуть худших позициях было его оче-
160
видной слабостью. Лев Альбурт и Юрий Разуваев, не раз играв-
шие с Витолиньшем, вспоминают, что старались вести с ним
партию классически, подчеркнуто жестко, зная, что в определен-
ный момент Алвис может увлечься эффектным ходом, красивой,
заманчивой, но не вполне корректной комбинацией и выпустить
партию из-под контроля.
Однако, чтобы понять полностью феномен Алвиса Витолинь-
ша, необходимо знать, что он страдал тяжелым душевным рас-
стройством и фактически с самого начала не столько боролся со
своими соперниками, сколько с самим собой.
Зигурдс Ланка знал Витолиньша с середины семидесятых го-
дов, когда сам начал регулярно играть в чемпионатах Латвии:
«Детский тренер Алвиса Цирценис полагал, что уже к концу шко-
лы у того стали проявляться симптомы шизофрении. Эта болезнь
преследовала Витолиньша всю жизнь, и он должен был все время
пользоваться какими-то сильными лекарствами, которые притуп-
ляли восприятие и из-за которых он, конечно, хуже играл. Он из-
бегал их принимать, чтобы сохранить ясность мышления и реак-
цию, но это приводило к срывам. В шахматном смысле это
выражалось в том, что он мог вполне нормальную, вполне защи-
тимую позицию просто сдать, если она была ему не по душе. В
жизни же, будучи человеком своенравным и прямолинейным, мог
кого-нибудь и нокаутировать, что случалось...
Не каждый был в состоянии выдержать его режим дня, и, так
как я был тогда в команде самый молодой, во всех соревнованиях
на выезде нас всегда селили в одну комнату в гостинице. Ночью
он обычно бодрствовал, анализируя какую-нибудь позицию на
магнитных шахматах, засыпая только под утро. Но мог не ложить-
ся и двое суток, зато потом проспать двадцать четыре часа под-
ряд. Его почти всегда можно было встретить в рижском шахмат-
ном клубе, он бывал там целыми днями. Я сыграл с ним массу
партий - турнирных, с ускоренным контролем, блиц, и при игре
черными чувствовал, как, пожалуй, ни с кем, что нахожусь посто-
янно под страшным давлением. Каждый его ход создавал какую-
то угрозу, нес определенный заряд энергии, он не давал тебе спо-
койно играть. Это была колоссальная динамика, прекрасная
техника на фундаменте классических логичных шахмат и хоро-
шей школы.
161
Когда сейчас я смотрю, как анализирует Широв, разбираю
партии Ананда, Крамника, мне вспоминается Алвис. Абсолют-
ное проникновение в смысл позиции, предвидение событий на
много ходов вперед. Это дается немногим».
Высокий, очень крупный, с низко отпущенными бакенбарда-
ми, он в молодые годы походил на своего знаменитого американ-
ского почти тезку; кое-кто и звал его так: Элвис. С возрастом чер-
ты лица его стали резче, здесь и там пролегли глубокие морщины,
бакенбарды еще более удлинились, он напоминал теперь скорее
шкипера с английского торгового корабля девятнадцатого века.
И по-прежнему в облике Витолиньша чувствовалась какая-то
странность, заторможенность, он был как бы не от мира сего, с
неадекватной, зачастую трудно предсказуемой реакцией, стран-
ным смехом. И если в молодости это было не так заметно, с года-
ми качества эти становились все более очевидными. Он был чес-
тен, наивен и добр по природе своей; улыбка, пробегавшая иногда
по лицу его, делала его по-детски беззащитным; Алвис и оставал-
ся всю жизнь по существу большим ребенком. Как нередко быва-
ет у такого рода людей, физически он был очень силен. Когда
доктор посоветовал ему заняться каким-либо спортом, он, индиви-
дуалист по натуре, приобрел семикилограммовое ядро и
ежедневно метал его у себя на хуторе. Он делал это со страстью,
радуясь улучшениям результатов и доведя личный рекорд, по рас-
сказам, до тринадцати метров.
Близких друзей у него не было, он сторонился людей, особен-
но незнакомых, особенно не шахматистов. На турнирах его часто
видели в компании Карена Григоряна (1947 - 1989).
Отец Карена Григоряна - выдающийся армянский поэт Ашот
Граши, мать - профессор филологии. Очень развитый и начитан-
ный, Карен мог с детства на память цитировать многих поэтов;
его любимым образом в литературе был лермонтовский Демон, а
в живописи - «Демон» Врубеля. Карен рос легко ранимым, тонко
чувствующим искусство мальчиком. Трудно сказать, как сложи-
лась бы судьба его, если бы он пошел по стопам родителей, но в
семилетием возрасте ребенок был отдан в шахматы. Любопытно,
что Карен некоторое время занимался у Льва Аронина, незауряд-
ного шахматиста и теоретика, также отягощенного серьезными
ментальными проблемами. Одной из переломных партий в шах-
162
матной карьере Аронина оказалась встреча со Смысловым на 19-м
чемпионате СССР 1951 года. Она была отложена в позиции, где
фактически каждый ход вел к победе белых. Однако Аронин, имев-
ший целый день для анализа, перешел в пешечный эндшпиль, где
позволил своему сопернику спастись этюдным способом. Карен
вспоминал впоследствии, что, приходя к Аронину, всякий раз ви-
дел его за этой позицией, задумчиво переставляющим фигуры...
Обладая ярким разносторонним талантом, Карен Григорян
считался в свое время шахматной надеждой Армении. В семиде-
сятых годах он регулярно принимал участие в финалах первен-
ства Советского Союза - сильнейших в мире турнирах того вре-
мени. Как и Витолиньш, он был как бы не от мира сего, может
быть, не такой угрюмый, как Алвис, но тоже странный, необыч-
ный, не такой, как все.
Одним из любимых вопросов Карена был: «Как ты думаешь,
какой турнир был сильнее - Ноттингем 1936 года или чемпионат
Союза 1973-го?» Карен задавал его регулярно, беря собеседника
за локоть и заглядывая ему в глаза. В том первенстве, кстати, од-
ном из самых представительных за всю историю чемпионатов
страны, он сыграл прекрасно. По меркам сегодняшнего дня Ка-
рен был, конечно, сильным гроссмейстером. Выиграв подряд две
партии в чемпионате страны или в международном турнире, он
считал себя гением и легко выстраивал цепочку: «Вчера я выиг-
рал у Таля (дело было в том же 1973 году), конечно, Таль уже не
чемпион мира, но у него положительный счет с Фишером. Что ты
думаешь о моих шансах в матче с Фишером?» На следующий день,
проиграв партию, он мог впасть в уныние, в депрессию, повторяя,
что ему противна его собственная игра, что жизнь его никому не
нужна, заговаривал о самоубийстве - задолго еще до того, как стал
пациентом психиатрической лечебницы и последнего прыжка с са-
мого высокого ереванского моста 30 октября 1989 года.
Дружба Григоряна и Витолиньша не была дружбой в обще-
принятом смысле слова. Отгороженные от другого мира, они про-
сто понимали друг друга или, вернее, доверяли друг другу. Это
было скорее интуитивное чувство близкого человека, который
после разговора с тобой не отойдет в сторону и не станет пере-
сказывать содержание его с иронией или ухмылкой. И, конечно
же, в их мире шахматы, которые они оба любили самозабвенно,
играли самую главную роль.
163
И Алвис Витолиньш, и Карен Григорян были замечательными
мастерами блица. Если в турнирных шахматах они были сильны-
ми, опасными, хотя и неровными игроками, то в молниеносной
игре им было мало равных. То же относится и к Лембиту Оллю
(1966 - 1999), сильному эстонскому гроссмейстеру и незаурядно-
му теоретику, обладавшему редкой памятью, человеку похожей
судьбы, также страдавшему психическим расстройством и тем же
способом добровольно ушедшему из жизни. Объяснение напра-
шивается само: время, отпущенное на игру, позволяет погружаться
в раздумья, порождающие сомнения и неуверенность. Для них же
- с резкими перепадами настроения и возбудимой нервной систе-
мой - это служило только толчком к ошибке, просчету. В блице
же требуется молниеносная реакция, уходят на задний план пси-
хология и самокопание, и остается лишь то, что было так очевид-
но у них - большой природный талант.
Любая шахматная партия включает в себя разнообразную гам-
му эмоций, маленькие и большие радости и огорчения. Это со-
путствует любому виду творчества. Но если в живописи или лите-
ратуре, к примеру, можно зачеркнуть, переписать, изменить - в
шахматах движение пальцев, направленное головой, является
окончательным; нередко его можно исправить, только смахнув
деревянные фигурки с доски. Или, казня себя, биться головой о
стену или кататься по полу, как это делает один современный грос-
смейстер после проигранной партии.
Редкая партия развивается по пути плавного наращивания пре-
имущества и превращения его в очко. Но даже и в этом случае
честный с собой игрок знает, чего он опасался в определенный
момент, на что надеялся или как вздрогнул в душе, просчитав-
шись в варианте. Сплошь и рядом же партия протекает по такой
примерно схеме: несколько хуже, явно хуже, ошибка соперника,
радость, шансы на выигрыш, цейтнот, упущенные возможности,
ничья. Такого рода перепады настроений и эмоций встречаются
и на высоком профессиональном, и на любительском уровне; в
последнем случае резкие пики подъемов и спусков могут присут-
ствовать многократно.
Смена же настроения в течение турнира, хотя и не в такой рез-
кой форме, как у Карена Григоряна, уверен, также известна каж-
дому шахматисту. «У вас даже походка изменилась», - сказал на-
164
блюдательный Давид Бронштейн в январе 1976 года в Гастингсе,
после того, как мне удалось выиграть пару партий кряду. Такого
рода эмоциональные перегрузки и перепады во время партии, во
время турнира не могут служить укреплению внутреннего мен-
тального стержня. Шахматы на высоком профессиональном уров-
не постоянно расшатывают его, что может привести к тяжелым,
далеко идущим последствиям, особенно если стержень этот не-
прочен или болезнен. Ни в одном виде спорта нельзя встретить
такого количества погруженных в себя, живущих в своем собствен-
ном мире, «других» людей. Что привлекает их с их зыбкой, неус-
тойчивой психикой, в этом, по набоковскому определению «слож-
ном, восхитительном и никчемном искусстве»? Или здесь имеет
место обратная связь, и это шахматы воздействуют на психику?
Но и без Владимира Набокова и Стефана Цвейга в живой га-
лерее шахмат вчерашнего и сегодняшнего дня среди такого рода
людей можно без труда найти гениев или несостоявшихся гениев.
«Первые шаги Торре именно таковы, какими они бывают у буду-
щих чемпионов мира», - писал Эм. Ласкер в самом начале карье-
ры Карлоса Торре (1905- 1978), высокоодаренного мексиканско-
го шахматиста, который в совсем молодом возрасте был вынужден
оставить шахматы и провести остаток жизни в психиатрической
лечебнице. Альбин Планинц, манерой игры так напоминавший
Таля, сверкающим метеоритом пронесся по шахматному небоск-
лону конца шестидесятых - начала семидесятых годов, блеснув в
турнирах того времени. И его карьера оказалась недолгой: вслед-
ствие тяжелого психического расстройства он тоже должен был
оставить шахматы и стать постоянным пациентом специальной
клиники.
Но где граница здравого смысла, разума, нормальности? Чет-
кие ориентиры здесь разметить нельзя, и нередко речь идет о по-
граничных областях, в зарослях которых могут заблудиться и сами
психиатры - представители профессии, где психические отклоне-
ния встречаются чаще всего. Владимир Набоков, по собственно-
му признанию, с особенным удовольствием составлявший «зада-
чи-самоубийцы, где белые заставляют черных выиграть», полагал:
«Да, Фишер - странный человек, но нет ничего ненормального в
том, что игрок в шахматы ненормален, это нормально. Возьмем
случай Рубинштейна, известного игрока начала века, которого
каждый день карета скорой помощи доставляла из сумасшедше-
165
го дома, где он находился постоянно, в кафе, где он играл, а затем
отвозила обратно в его мрачную клетушку. Он не любил смот-
реть на своего противника, но пустой стул за шахматной доской
раздражал его еще больше. Поэтому перед ним ставили зеркало,
где он видел свое отражение, а может быть, и настоящего Рубин-
штейна».
В годы своих триумфов великий Акиба любил сидеть вполобо-
рота за шахматной доской, как бы отстраняясь от соперника и
играя только свою партию. В заключительный период его выс-
туплений эта манера приобрела еще более выраженный характер.
Александр Алехин: «В последние 2-3 года своей шахматной
карьеры он, сделав ход, сразу же буквально убегал от шахматной
доски, сидел где-нибудь в углу турнирного зала и возвращался к
доске лишь после того, как его соперник делал ответный ход. Свое
поведение он сам объяснял так: «Чтобы не поддаваться влиянию
соперника». И не тот же ли мотив отстранения от других и защи-
ты своего хрупкого «я» слышится в его ответе Алехину, когда тот
спросил у Рубинштейна, почему он не применил в дебютном по-
ложении его, алехинского, хода, лучшего, по его мнению: «Но это
не мой ход». Или в словах: «Завтра я играю против белых фигур»,
- в ответ на вопрос об имени его соперника в предстоящем туре.
И когда вообще начались для него приготовления к тому походу,
который привел его в брюссельскую клинику, окончательно от-
делив его от тех, кто взял на себя смелость считать себя нормаль-
ными и держать его взаперти.
Сиделка клиники мадам Рубин-Циммер вспоминала: «Он че-
ловек необычайно спокойный и владеющий собой. С ним легко -
физически он исключительно крепок и для своего возраста очень
здоров. Однако время от времени он бывает странен. Он целыми
днями не выходит из комнаты даже на короткую прогулку или
иногда по вечерам не хочет ложиться спать. Тогда он сидит в крес-
ле возле кровати и о чем-то глубоко размышляет или передвигает
фигурки карманных шахмат».
Мы не знаем, как протекали уроки, которые брал молодой
О’Келли, приезжая в клинику к прославенному Маэстро, но так
ли уж являлось препятствием ему его душевное расстройство? О
чем думал он, когда уже в самый последний период своего заклю-
чения долго сидел перед шахматной доской с фигурами, расстав-
ленными в начальном положении, делая иногда ход 1.с2 - с4 и,
166
возвратив пешку после получасового раздумья назад, снова смот-
рел на шахматную доску? Какая разгадка тайны начальной пози-
ции мерещилась ему?
Трудно сказать, как сложилась бы жизнь нервного и впечатли-
тельного юноши, если бы он, с блеском окончив университет, по-
строил бы ее согласно записи в дипломе: «Пол Чарлз Морфи, эс-
квайр, имеет право практиковать в качестве адвоката на всей
территории Соединенных Штатов». Шахматный мир потерял бы
одного из своих величайших гениев, но, быть может, он не про-
вел бы последние двадцать лет жизни в состоянии тяжелого пси-
хического расстройства.
Первый чемпион мира Вильгельм Стейниц, кончивший жизнь
в психиатрической лечебнице, писал: «Шахматы не для слабых
духом, они поглощают человека целиком. Чтобы постичь глуби-
ну этой игры, он отдает себя в рабство...». Это было само собой
разумеющимся - добровольное сладкое рабство - и для одного из
самых выдающихся игроков прошлого века Роберта Фишера, ис-
кренне удивлявшегося: «А чем же еще?», - в ответ на вопрос ин-
тервьюера, чем он занимается помимо шахмат, и объяснявшего
свои победы за шахматной доской: «Я отдаю 98 процентов моей
ментальной энергии шахматам. Остальные отдают только 2 про-
цента». Но так ли уж нужны эти два процента ментальной энер-
гии, остающиеся от шахмат? Конечно, ему было с детства извест-
но, что деньги - это хорошо, еще лучше, когда их много, по
возможности если это выражается цифрой с шестью нулями. И
чем больше нулей после единицы, тем лучше. Но что делать с эти-
ми деньгами? С деньгами вообще? И в конце концов, не все ли
равно, по улицам какого города - Нью-Йорка, Пассадены, Буда-
пешта - бродить, опасаясь вездесущих журналистов и фотогра-
фов. Ведь тот другой - единственный - шахматный мир всегда
внутри тебя, в любое время дня и ночи и в любой точке земного
шара.
Аристотель писал: «Из числа победителей на Олимпийских
играх только двое или трое одерживали победы и мальчиками, и
зрелыми мужами; преждевременное напряжение подготовитель-
ных упражнений настолько истощает силы, что впоследствии, в
зрелом возрасте, их почти никогда не хватает».
В наши дни шахматы на высоком уровне требуют еще больше
всепоглощающей подготовки, полной концентрации, отрешенно-
167
сти от всего остального. Полагаю, что тенденция эта прослежи-
вается уже сегодня и будет только усиливаться, именно: достиже-
ние вершины и прохождение своего пика еще до тридцатилетия:
слишком много нервной энергии было выплеснуто в период под-
готовки и борьбы в юные годы.
Даря радость творчества, а иногда призы и деньги, шахматы
на самом высоком уровне требуют взамен пустяка - души.
В самый последний период жизни Алвис по-прежнему бывал в
клубе почти каждый день, давая советы каждому, кто спрашивал
его, играя блиц, анализируя часто допоздна. Иногда оставался и
ночевать там. Все еще держала его исступленная страсть анализа,
длящаяся долгими часами, сутками, не различающая вчера и по-
завчера, с тем, чтобы потом взять реванш долгим беспробудным
сном, когда завтра переходит в послезавтра. Шахматы никогда
не были для него забавой, и его жизнь в шахматах вне быта и по-
вседневных забот и была его реальной жизнью. Он жил в шахма-
тах, в затворничестве, как в добровольном гетто, и неудобно чув-
ствовал себя за воротами этого гетто в другом большом мире,
нереальном и зачастую враждебном. К тому же, ему исполни-
лось пятьдесят, и в этой новой жесткой жизни он был и подавно
уже никому не нужен. Материальное стало определяющим, и этот
материальный, вещественный мир, к которому он всегда отно-
сился с опаской, грозно надвинулся на него. Витолиньша уволи-
ли из Федерации, где он работал тренером. Дело было, конечно,
не в грошах, которые Алвис получал там: рушились связи с ми-
ром. Он всегда был безразличен к тому, что ел и во что был одет;
пока были живы родители - это были их заботы. Они умерли в
течение одной недели, а в новогоднюю ночь 1997 года умер и
врач-психиатр Эглитес, тоже шахматист, бесплатно лечивший
Витолиньша.
Оборванный, неухоженный, беззубый, Алвис приходил про-
щаться за день до осуществления своего сознательного решения с
теми, кто его еще помнил, и только на следующий день они поня-
ли, о каком прощании шла речь.
О чем думал он в свой последний день? Для чего жизнь? Зачем
этот мир? Что есть судьба? Что есть шахматы? Прощался ли он с
ними или, как у набоковского героя, «шахматы были безжалост-
ны, они держали и втягивали его. В этом был ужас, но в этом была
168
и единственная гармония, ибо что есть в мире, кроме шахмат?
Туман, неизвестность, небытие...».
Вспоминал ли он последний роковой прыжок Карена Григо-
ряна, также восставшего против общепринятого: mors certa, hora
certa sed ignota? Ignota?* Или неосознанно последовал совету древ-
них: «Главное - помни, что дверь открыта. Не будь труслив, но,
как дети, когда им не нравится игра, говорят «я больше не иг-
раю», так и ты, когда тебе что-то представляется таким же, скажи
«я больше не играю» и удались, удались, а если остаешься, то не
сетуй». Он никогда не сетовал на эту жизнь, но и оставаться в ней
он больше не хотел.
Сигулда - одно из самых красивых мест в Латвии. Таинствен-
ные песчаные пещеры, руины средневековых крепостей и замков,
огромный парк с вековыми дубами разделен быстрой Гауей с ее
отвесными берегами. Хорошо здесь и зимой, когда все в снегу и
деревья в инее, и только сверкает на солнце бело-синий лед зас-
тывшей реки и манит, манит к себе, и остался только последний
прыжок. Как и Лужин, он почувствовал, что «хлынул в рот стре-
мительный ледяной воздух, и он увидел, какая именно вечность
угодливо и неумолимо раскинулась перед ним».
Морозным днем 16 февраля 1997 года Алвис Витолиньш бро-
сился вниз на этот лед с сигулдского моста.
Май 2000
Смерть несомненна, час ее неизбежен, но неизвестен. - лат.
подводя итоги
В богатой событиями и личностями шахматной истории ушед-
шего века имя его можно найти разве что в подстрочниках. Цени-
мое редкими знатоками, оно сохранилось в памяти лишь несколь-
ких людей, но не в коллективной памяти, и сегодня почти забыто.
Он не был чемпионом мира, не был никогда и претендентом на
это звание. Более того, количество международных турниров, в
которых он принял участие, можно в буквальном смысле пере-
считать на пальцах одной руки. Но не всегда очки и титулы явля-
ются единственным критерием силы и таланта. Ласкер и Капаб-
ланка считали его сильнейшим шахматистом в Советском Союзе
после Ботвинника. Смыслов, Бронштейн и Тайманов, Корчной и
Спасский, вспоминая о нем, употребляют эпитеты «незаурядный»,
«замечательный», «выдающийся». И сегодня, оглядываясь на со-
бытия более чем полувековой давности, они, чемпионы и вице-
чемпионы мира, сильнейшие игроки своего времени, говорят о
нем как о человеке из своей когорты. В духовном же смысле - как
о личности неординарной, человеке высокоэрудированном, рез-
ко выделявшемся на фоне серой конформирующей массы. И со-
бирая сейчас по крупинкам память о событиях и людях того века,
смотришь по-другому на многих и многое, казавшееся тогда старо-
модным, незначительным и ушедшим навсегда.
Григорий Яковлевич Левенфиш родился 9 марта 1889 года в
Польше, входившей тогда в состав Российской Империи, в неболь-
шого достатка еврейской семье. В Люблине он сыграл первые
шахматные партии. В 1907 году, после окончания гимназии, он
приезжает в Петербург, где поступает в престижный Технологи-
ческий институт. В Петербурге же Левенфиш успешно выступает
в ряде турниров. В 1911 году на турнире в Карлсбаде становится
мастером. В 10-е - 30-е годы он - один из сильнейших шахматис-
тов страны. Дважды выигрывает первенства Советского Союза,
девятое - в 1934 - 1935 году и десятое - в 1937-м. Сведя вничью в
том же году матч с Ботвинником, он отстоял звание чемпиона
страны, за что ему было присвоено звание гроссмейстера СССР.
С 1950 года он - международный гроссмейстер. Умер Левенфиш
в 1961 году. Так выглядит внешняя канва его биографии.
170
Он не раз повторял: «Я должен рассказать о том, что, кроме
меня, не знает никто». Не*аД°лго до смерти он закончил книгу
воспоминаний. Эпиграфом Для нее он избрал слова Моэма из кни-
ги «Подводя итоги»: «В молодости годы тянутся перед нами бес-
конечно длинной веренице^, и трудно осознать, что они когда-
нибудь минуют. Даже в среднем возрасте легко найти предлог,
чтобы не делать того, что следовало бы выполнить. Но наконец
наступает время, когда требует к себе внимания смерть. Один за
другим уходят сверстники. Мы знаем, что все люди смертны, но
это, в сущности, остается дЛя нас афоризмом и абстракцией, пока
мы не осознаем, что по ходУ вещей и наш конец не за горами: (...)
Было бы досадно умереть, не написав этой книги». Но продол-
жим цитату: «Закончив ее, я смогу безмятежно смотреть в буду-
щее - труд моей жизни бу^ет завершен». Левенфиш не включил
эту последнюю фразу в строки эпиграфа, вероятно, оттого, что
знал уже - в его случае это будет, увы, не так.
Незадолго до смерти в редакции издательства «Физкультура и
Спорт» он встретил ДавидД Бронштейна. «Вы знаете, Девик, что
они сделали со мной? - ЛевенФиш был в отчаянии, - они вычерк-
нули у меня половину книги> все самое острое и интересное и вы-
кинули!» Но и в таком препарированном виде увидеть свою кни-
гу Левенфишу не было суждено*’ она была издана только через
шесть лет после его смерти- Попытки Бронштейна разыскать ру-
копись впоследствии ни к чему не привели - она бесследно ис-
чезла.
Левенфиш писал эту кнр1ГУ на закате жизни, в возрасте, когда
вся жизнь кажется одним о^ень коротким прошлым, а прошлое -
неотъемлемой частью настоящего. Впрочем, есть ли что-нибудь
реальнее того, что бережна хранится в памяти? Очевидно, одна-
ко, что даже в те относительно либеральные хрущевские времена
в истории Советского Союза он не мог погружаться в жизнь свою
с откровенностью, обязательной для тех, кто решился на всегда
тяжелое и грустное занятий подведения итогов.
Попробуем мы. Какая есть - осталась книга. Живы еще
люди, хоть их и немного, помнящие его. Наконец, остались
партии, переиграв которые, можно составить впечатление о том,
каким шахматистом был Григорий Яковлевич Левенфиш.
Его студенческие годы сЭвпали со временем, которое в России
принято называть Серебряйым веком. Без сомнения, годы эти для
171
Левенфиша явились лучшими в жизни, и не только потому, что
это была молодость, студенчество, избыток жизненных сил; они
были наполнены всем, что могла предложить тогда авангардная
Россия начала века: концертами, выставками, спектаклями. И го-
родом, который, как он сам скажет впоследствии, на него, «жите-
ля тихой провинции, произведет ошеломляющее впечатление» и
в котором он проживет почти всю жизнь. И шахматами.
Шахматный кружок в петербургском Технологическом инсти-
туте считался одним из сильнейших в городе. В него входил и
Василий Осипович Смыслов - отец будущего чемпиона мира и
сам сильный шахматист. В феврале 1909 года на турнире памяти
Чигорина двадцатилетний Левенфиш, затаив дыхание, следит за
партиями Ласкера, Шлехтера, Рубинштейна, Тейхмана, Дураса.
В том же году он играет свою первую в жизни партию с часами.
Соперником Левенфиша оказался студент Консерватории, кото-
рому прочили блестящую будущность. Это был Сергей Прокофь-
ев. Левенфиш заметно усиливается, и на турнире в Карлсбаде в
1911 году становится мастером. В Карлсбаде же играл совсем
молодой Алехин, которого Левенфиш уже хорошо знал по Пе-
тербургу. Закончив гимназию в Москве, Алехин переехал в Пе-
тербург и поступил в привилегированное училище правоведения.
В этот период вплоть до 1914 года Левенфиш был постоянным
партнером Алехина; они сыграли не одну турнирную и множе-
ство легких партий.
Григорий Левенфиш: «Такого интересного партнера, как Але-
хин, я не встречал за всю свою жизнь. Играл Алехин с большим
нервным напряжением, беспрерывно курил, все время дергал
прядь волос, ерзал на стуле. Но это напряжение удивительным
образом стимулировало работу мозга. Богатство идей в творче-
стве Алехина общеизвестно. В легких, неответственных партиях
оно проявлялось, мне кажется, еще ярче. Перевес в наших встре-
чах был на стороне Алехина. Малейшее ослабление внимания
влекло за собой тактическую выдумку моего партнера, и исход
партии не вызывал сомнений. Алехин обладал феноменальной
шахматной памятью. Он мог восстановить полностью партию,
игранную много лет назад. Но не менее удивляла его рассеянность.
Много раз он оставлял в клубе ценный портсигар с застежкой из
крупного изумруда. Через два дня мы приходили в клуб, сади-
172
лись за доску. Появлялся официант и как ни в чем ни бывало вру-
чал Алехину портсигар. Алехин вежливо благодарил...»
Первая мировая война, потом революция, Гражданская вой-
на... Левенфиш стал свидетелем событий, во многом определив-
ших ход мировой истории. Событиям этим в своих мемуарах он
посвятит всего несколько строк, но они как бы подвели черту пер-
вого периода его жизни: «В бурные военные и революционные
годы немало пришлось пережить. Я работал на военных заводах,
а иногда оставался совсем без работы. В 1917 году скоропостиж-
но умерла моя жена. О шахматах, конечно, нельзя было и думать».
Ему было двадцать восемь лет. Начался второй период его
жизни. В книге Моэма «Подводя итоги», строки из которой взял
Левенфиш для своего эпиграфа, можно найти и другие: «...мы
живем в эпоху быстрых перемен, и возможно, что я увижу еще
западные страны под властью коммунизма. (...) Если то, что про-
изошло в России, повторится у нас, я постараюсь приспособить-
ся, а уж если жизнь покажется мне совсем невыносимой, у меня, я
думаю, хватит мужества уйти со сцены, на которой я больше не
мог бы играть свою роль так, как мне нравится». Красивые слова,
конечно. Другие, безыскусные - «я оставался в живых», сказан-
ные в далекую, но тоже полную бурь эпоху, стали ориентиром
для Левенфиша на долгие годы. Он стал гражданином Советской
республики, географически размещавшейся на территории Рос-
сии, где он жил раньше, но на этом сходство и заканчивалось.
Если отрешиться от мрачной мысли, что карты перетасованы
заранее и что человек имеет лишь иллюзию свободы выбора, и
что бы он ни выбрал, он заранее обречен на проигрыш, будущее
всегда выглядит как набор возможностей. Отсутствие выбора оз-
начает предопределенность и обреченность. Свобода выбора су-
зилась тогда не только в смысле перемещения в пространстве, но
- главное - волеизъявления: тоталитарное государство вмешива-
лось во все аспекты жизни каждого члена его, подчиняя своим
правилам и законам. Единственная возможность сохранить свою
индивидуальность была одна - то, что французы называют rester
soi-meme. Но оставаться самим собой было непросто: для того,
чтобы отстаивать свою духовную независимость, требуется му-
жество в любом обществе, но многократно требовалось оно при
строе, установившемся тогда в России.
173
Хотя он формально и не подпадал под категорию «буржуй»,
фактически он был им в глазах тех, кто пришел теперь к власти.
Александр Блок писал в те первые годы советского государства:
«Буржуем называется всякий, кто накопил какие бы то ни было
ценности, хотя бы и духовные».
Слова государственного обвинителя Крыленко на одном из
первых процессов в 1920 году звучали приговором его кругу лю-
дей: «Существовал и продолжает существовать еще один обще-
ственный слой, над социальным бытием которого давно задумы-
ваются представители революционного социализма. Этот слой -
так называемой интеллигенции... В этом процессе мы будем иметь
дело с судом истории над деятельностью русской интеллигенции».
Многие из его коллег оказались в эмиграции. Сладкого счас-
тья свободы, а иногда и полынного хлеба эмиграции он не вкусил
никогда. Он остался. Что бы он делал, если бы покинул страну?
Играл бы в шахматы, как Алехин и Боголюбов? Совмещал бы
практическую игру с журналистикой, писанием книг, как это де-
лали Тартаковер и Зноско-Боровский? Или, работая по специаль-
ности, как Осип Бернштейн, играл бы в турнирах время от време-
ни?
В феврале 1924 года в советскую Россию приезжает Ласкер. В
Ленинграде он играет серию показательных партий и дает два
сеанса одновременной игры. Во время одного из них в зале мож-
но было заметить мальчика, который только несколько месяцев
назад научился играть в шахматы. Ему двенадцать лет. Это -
Миша Ботвинник. Соперник Ласкера в одной из показательных
партий - Левенфиш, которого Ласкер помнит еще по старым дням
Петербурга. Левенфиш прекрасно говорит по-немецки, и они про-
водят немало времени вместе. В следующем году они встретятся
снова на Первом международном турнире в Москве. В глубоком
эндшпиле Ласкер ошибается, теряет важный темп, и Левенфиш
добивается победы.
Незадолго до этого турнира Левенфиш получил письмо от
Алехина, эмигрировавшего в 1921 году и уже несколько лет жив-
шего во Франции. Оно начиналось так: «Многоуважаемый Гри-
горий Яковлевич! Очень рад был получить Ваше письмо и также
жалею, что не придется с Вами повидаться на московском между-
народном турнире. Впрочем, может быть, Вы соберетесь на ка-
кой-либо международный турнир за границей в будущем году! Не
174
сомневаюсь, что при заблаговременном оповещении Ваше учас-
тие будет обеспечено в любом международном турнире, во-пер-
вых, потому, что Вас лично любят и ценят, во-вторых, потому,
что в настоящий момент русское шахматное искусство на между-
народном рынке котируется особенно высоко. Тогда, надеюсь,
нам удастся после долгого перерыва лично свидеться». Свидеть-
ся им не удалось. Путь в советскую Россию Алехину был заказан,
в турнирах же вне ее Левенфиш не играл никогда.
В стране начинается шахматная горячка. Энергия масс в моло-
дой стране Советов направлена среди прочего и на шахматы.
Александр Алехин, жонглировавший неоднократно своими по-
литическими привязанностями, отвечает в этот период на вопрос
журналиста: «Чем можно объяснить небывалый интерес к шах-
матам в советской республике?» - встречным вопросом: «А что
же им еще делать?» После завоевания им звания чемпиона мира в
1927 году, на чествовании в Потемкинском шахматном кружке в
Париже, Алехин заявил, что период развития шахматной игры в
России совпал с «периодом политического угнетения, когда одни
ищут в шахматах забвения от политического произвола и наси-
лия, а другие черпают в них силы для новой борьбы и закаляют
волю».
Ответ Крыленко в мартовском номере «Шахматного листка»
за 1928 год был предельно ясен и касался не одного Алехина: «С
гражданином Алехиным у нас теперь покончено, - он наш враг, и
только как врага мы отныне можем его трактовать. Ну что же,
туда и дорога Алехину. Мы не придаем, конечно, особого значе-
ния угрозам и чаяниям Алехина, - на этот счет мы имеем более
объективные данные, достаточные для того, чтобы всем этим уг-
розам и чаяниям противопоставить лишь презрительную усмеш-
ку. Но одно должны мы сделать как вывод из поведения Алехина:
все, кто еще у нас в СССР среди шахматных кругов лелеяли на-
дежду на то, что когда-нибудь Алехин вернется, должны сейчас
эти надежды оставить. Вместе с тем они должны сделать отсюда
ряд выводов и для себя и для своего практического поведения.
Прикрываясь ссылками на то, что в Алехине они ценят только
шахматный талант, некоторые из наших шахматных работников
и даже издательств позволяют себе поддерживать сношения с
Алехиным. (...) Алехин - наш политический враг, и это не может
175
и не должен забывать никто. Тот, кто сейчас с ним, хоть в малой
степени - тот против нас. Это мы должны сказать ясно, и это дол-
жен каждый понять и осознать. Талант талантом, а политика по-
литикой, и с ренегатами, будь то Алехин, будь то Боголюбов, под-
держивать отношений нельзя».
В двадцатых - тридцатых годах в Ленинграде было три масте-
ра еще старой дореволюционной гранки, три мэтра, которые оп-
ределяли шахматную жизнь города - Романовский, Илья Раби-
нович и Левенфиш, причем по силе игры Левенфиш превосходил
обоих и пользовался огромным авторитетом. Вышедшая в 1933
году книга Романовского «Пути шахматного творчества» была
посвящена Левенфишу и во многом, по признанию автора, инс-
пирирована им. Левенфиш мог сыграть в турнире и неудачно, но
его огромная эрудиция и тонкое понимание игры были общеиз-
вестны. Не случайно Толуш сказал однажды ленинградскому ма-
стеру Дмитрию Ровнеру: «Левенфиш может сыграть как угодно,
но все равно, понимает он в шахматах больше всех нас».
Свою первую встречу с ним Володя Зак запомнил на всю жизнь
и нередко рассказывал ее в лицах. В клубе совторгслужащих Петр
Арсеньевич Романовский подвел его, робеющего, к столику, за
которым играл блиц Левенфиш: «Познакомьтесь, Григорий Яков-
левич, это - Володя Зак».
«Как же, как же...» - отвечал Левенфиш, не отрываясь от игры.
«Володя подает большие надежды...»
«Знаю, знаю, - продолжал маэстро, делая ход, - Володя Зак,
сын старого Зака...»
В 1926 году в командных соревнованиях профсоюзов в Ленин-
граде Левенфиш играет партию с застенчивым худеньким подро-
стком с не по возрасту серьезным взглядом из-под круглых рого-
вых очков. Мальчику пятнадцать лет, но у него уже первый разряд,
что совсем немало по тем временам, к тому же в прошлом году в
сеансе он разгромил самого Капабланку. Мальчика зовут Миша
Ботвинник. Партия длится недолго: Левенфиш черными разыг-
рывает дебют совсем не по теории, развивает коня через h6 на f5 и
наносит удар на d4. На 16-м ходу все кончено... Результат этой
партии, впрочем, никого не удивил: признанный мастер победил
только начинающего свой шахматный путь юношу. Партию эту
Ботвинник не забыл, он вообще был не из тех, кто что-либо забы-
вает. Левенфиш не мог предполагать тогда, что этот мальчик че-
176
рез пять лет станет чемпионом Советского Союза, и что конф-
ронтацией с ним будет отмечен весь его жизненный путь.
Среди разнообразной гаммы оттенков отношения евреев к сво-
ей национальности Григорий Яковлевич Левенфиш занимал по-
зицию, очень схожую с таковой своего сверстника Бориса Пас-
тернака. Крещеный еврей, петербуржец по духу, Левенфиш был
равнодушен и к вопросам религии, и к вопросам национальной
принадлежности, растворившись полностью в русском языке,
культуре, образе жизни, принятом в России.
Высокий, представительный, в очках, замкнутый, с виду на-
стороженный и недоступный, почти для всех саркастичный и даже
язвительно-желчный, Григорий Яковлевич Левенфиш на самом
деле был жизнерадостным и остроумным человеком. Для тех не-
многих, кто знал его близко и был близок ему, - отзывчивым и
мягким. По-старомодному вежливым и галантным с женщинами,
к улыбкам которых был неравнодушен всю жизнь. Меломан и друг
музыкантов, он был очень эмоционален и азартен. Его нередко
можно было увидеть за карточным столом.
Вспоминает Леонид Финкельштейн, писатель и журналист, уже
долгое время живущий в Лондоне: «Левенфиш приходил к нам по
вечерам, красивый, пахнущий одеколоном, безупречно одетый.
Я следил за ним с восхищением, а однажды даже, набравшись храб-
рости, предложил ему сыграть в шахматы. Он отверг мое предло-
жение вежливо, но решительно, однако в матче Левенфиш - Илья
Рабинович я все равно болел за него. Перед тем, как сесть за игру,
он обычно выпивал рюмку водки и закусывал бутербродом с сем-
гой. Мой отец, профессор математики, и его коллеги были парт-
нерами Григория Яковлевича по карточной игре - преферансу или
винту. Я спал здесь же, конечно, в той же комнате обычной ле-
нинградской коммунальной квартиры. Яркий свет от лампы с
абажуром нисколько не мешал мне, и я не просыпался, когда они
расходились глубокой ночью, а иногда и под утро».
Но в отличие от другого представителя его поколения, Саве-
лия Тартаковера, немало времени проводившего в казино, Левен-
фиша, как мне кажется, влек к картам не только элемент умствен-
ной борьбы и азарт игрока. Для него и для людей его поколения и
представителей той же культурной среды встречи за карточным
столом, контакт друг с другом были одной из немногих возмож-
177
ностей уйти от мрачнейшей повседневности в свой, другой мир.
От действительности, где не было свободы высказывания, к чему
они были приучены раньше, - в мир, куда не было доступа тота-
литарному государству, не научившемуся еще контролировать
мысль. С ними случился своего рода анабиоз, бывающий у рыб
зимой; так и они в это страшное время, стараясь не думать о том,
что происходит вокруг, говорили карточными терминами или о
ничтожных вещах, похоронив внутри себя совсем другое. Для того,
чтобы выжить, они должны были или конформировать, или ми-
микрировать, и не было готовых рецептов, как достойно прожить
жизнь в то кровожадное время. Конформизм означал потерю
души, мимикрия же приводила к перениманию черт и черточек,
привычек и обычаев окружающей среды. Может быть, поэтому,
когда я застал еще людей этого сорта в Советском Союзе в 60-х
годах, они не казались мне инопланетянами, а выглядели обыч-
ными людьми, разве что с вкраплениями чего-то, на чем неволь-
но останавливался взор и слух, привыкшие к серости и однообра-
зию.
Во время московских международных турниров Левенфиша
не раз можно было увидеть с Капабланкой за игрой в теннис.
Высокий, элегантный, в белом теннисном костюме, он появлялся
на корте в ту пору, когда этот спорт был действительно элитар-
ным, особенно в Советском Союзе. Там предпочитали многоты-
сячные парады физкультурников, показательные воздушные праз-
дники в Тушино, массовые забеги, оздоровительные упражнения
в Парках культуры и отдыха или футбольные матчи Динамо -
ЦДКА.
Он не был безразличен к вину. Но не в том глобальном само-
разрушительном смысле, что было характерно, например, для
Алехина; для него это было, скорее, отношение знатока, гурмана,
ценителя. В подготовке к матчу с Ботвинником в 1937 году при-
нимал участие московский мастер Сергей Белавенец. Проводи-
лась она на Черном море, в Крыму, в Коктебеле. Левенфиш вспо-
минал впоследствии: «Мы располагались днем на пляже и
принимались за анализы. В перерывах мы погружались в морские
волны. В такой обстановке не могло быть и речи о «сухих анали-
зах». Хотя, кто знает, быть может, отношение к вину было у него
сродни отношению китайского философа, много веков назад при-
бегавшего к вину, чтобы размочить сухой ком, который всегда
178
стоял у него в горле. В состояние транса, впрочем, в то время мож-
но было впасть, и не прибегая к алкоголю. Известно ведь, что
Сократ мог выпить сколько угодно вина, но хмелел от самой обык-
новенной лжи.
В период с 1926 по 1933 годы Левенфиш почти не выступает в
соревнованиях. Эпизодическую игру в турнирах он пытается со-
вместить с работой по специальности. Это логически вытекало
из решения, принятого еще в декабре 1913 года, когда Левенфиш,
принимая участие в мастерском турнире, отборочном к большо-
му Петербургскому турниру 1914 года, по ночам готовил защиту
дипломного проекта в институте.
Он был химиком, специалистом по стеклу, и работал по специ-
альности, оставаясь в шахматах любителем, аматером. Слово это,
первоначально имевшее один только смысл, именно, «тот, кто
любит», приобрело постепенно некоторый негативный оттенок,
особенно в устах профессионалов и шахматных профессионалов,
в частности. Тогда же, в начале 30-х годов, молодые советские
шахматисты, уже отдававшие львиную долю своего времени шах-
матам, смотрели на Левенфиша примерно так же, как профессио-
налы Запада на Эйве, ставшего чемпионом мира, не оставляя при
этом работу учителя математики в женском лицее в Амстердаме.
Впоследствии сам Левенфиш скажет: «При современном уровне
развития шахмат поддерживать свою технику на должной высоте
можно лишь при одном условии: заниматься только шахматами.
Падение класса неизбежно при отсутствии практики и не может
быть компенсировано домашней аналитической работой». И все
же долго, очень долго он не хотел уходить в шахматы, пытаясь
комбинировать игру с основной работой. Конечно, он не хотел
покидать тот круг профессорско-преподавательской среды петер-
бургской интеллигенции, который сложился в городе в первое
десятилетие советской власти, - его круг. Круг людей, пытавших-
ся, как и он, удержаться на маленьком островке русской культу-
ры, уже размытом и погибающем.
Но не это, как мне кажется, было главное. Любя шахматы и во
многом живя ими, он не хотел посвятить жизнь исключительно
игре, полагая такое решение правильным только для немногих
избранных. Это пришло, конечно, еще из XIX века, когда шахма-
ты были скорее развлечением, интеллектуальной забавой, наряду
179
с главным, серьезным занятием, и не могли и не должны были
быть профессией. Ласкер писал: «Конечно, шахматы, несмотря
на их тонкое и глубокое содержание, являются лишь игрой и не
могут требовать к себе такого же серьезного отношения, как на-
ука и техника, которые служат насущным потребностям общества;
еще менее их можно сравнивать с философией и искусством».
Незадолго до смерти Чигорин говорил своим близким: «К чему
вообще шахматы? Если это удовольствие, то оно должно прохо-
дить как развлечение, после трудовых часов. Ведь нельзя же за-
полнять свою жизнь интересом к игре, изгнав все прочее. Посмот-
рите на иностранцев: тот - доктор, тот - профессор, тот -
издатель... Работают и поигрывают. А я?»
Такое отношение было характерно и ко многим другим видам
творческой деятельности. «У меня музыка - отдых, потеха, блажь,
отвлекающая меня от прямого моего настоящего дела - профес-
суры, лекций», - писал Александр Бородин, тоже химик по про-
фессии.
«Связь, которая объединяет человека со своей профессией,
может быть сравнима с той, которая связывает его со своей стра-
ной; она также многостороння и иногда противоречива, и стано-
вится понятной только тогда, когда прерывается: ссылкой или
эмиграцией в случае проживания в стране, уходом на пенсию - в
случае профессии. Я оставил профессию химика уже пару лет, но
только сейчас чувствую, скольким я обязан ей, и как много ей
благодарен. Я хотел бы сказать еще, какими преимуществами я
обладаю благодаря ей, и какое отношение она имеет к моей но-
вой профессии - писательству. Я должен сразу уточнить: писа-
тельство - это не настоящая профессия, или, по моему мнению, не
должно быть таковым - это, скорее, творческая деятельность», -
полагал Примо Леви, коллега Левенфиша по профессии, тоже
химик, после того как окончательно оставил свою основную про-
фессию и полностью перешел на литературную деятельность. Ве-
роятно, что-то похожее чувствовал и Левенфиш по отношению к
шахматам. Впрочем, на этом сходство и кончается. Если у заме-
чательного итальянского писателя решение это было осознанным
актом, в случае Левенфиша оно было скорее вынужденным.
Авария на железной дороге, вызванная несработавшим сема-
фором, была расценена, как вредительский акт. Левенфиш был
взят в тот же день и выпущен только после многочасового допро-
180
са в ГПУ. Поданная за несколько месяцев до происшествия док-
ладная об изменении технологического процесса производства
стекла спасла его от тюрьмы. Но надолго ли? Само слово «специ-
алист», «спец» было почти равнозначно слову «вредитель». Со-
общениями о процессах над «саботажниками» и «вредителями»
были наполнены все газеты того времени. На закончившемся в
30-м году процессе так называемой «Промышленной партии»,
руководство которой обвинялось в том, что получало секретные
инструкции от Пуанкаре и Лоуренса Аравийского с целью рас-
шатать индустриальную мощь страны Советов и подготовить
почву для иностранной агрессии против молодого Советского
государства, обвинитель Николай Крыленко говорил: «Я твердо
уверен, что небольшая антисоветская прослойка еще сохранилась
в инженерных кругах... В эпоху диктатуры и окруженные со всех
сторон врагами, мы иногда проявляли ненужную мягкость, не-
нужную мягкосердечность...» Тогда же он писал: «Для буржуаз-
ной Европы и для широких кругов либеральствующей интелли-
генции может показаться чудовищным, что Советская власть не
всегда расправляется с вредителями в порядке судебного процес-
са. Но всякий сознательный рабочий и крестьянин согласится с
тем, что Советская власть поступает правильно».
Левенфиш принимает решение: он полностью уходит в шах-
маты. Начинается его карьера профессионального шахматиста.
Шахматы, в которых он очутился, были совсем не похожи на
те, в которые он играл в Петербурге в 1909-м или в Карлсбаде в
1911 году. Друзьями и шахматными коллегами его молодости
были: барон фон Фрейман, мастер с 1911 года, участник и призер
многих турниров, оказавшийся после революции в Средней Азии,
другой барон - Рауш фон Таубенберг - один из сильнейших игро-
ков Университета, долгое время державшийся на плаву в Советской
России, но очутившийся в конце концов в карагандинском лаге-
ре, профессор Борис Михайлович Коялович, принимавший экза-
мен по математике еще у студента Левенфиша, Петр Потемкин -
поэт и шахматист, эмигрировавший после революции. Кружок его
имени до сих пор существует в Париже; именно Потемкину обя-
зана своим девизом - «Gens una sumus» - Международная шах-
матная федерация. Сергей Прокофьев, страстно любивший шах-
маты, киевлянин Федор Богатырчук, регулярно наезжавший в
181
Петербург, впоследствии один из сильнейших шахматистов Со-
ветского Союза, живший после Второй мировой войны в Канаде.
Теперь же появилось новое поколение, генетически связанное
с советской властью, и его признанный лидер Михаил Ботвин-
ник, уже ставший чемпионом страны, писал в те дни: «Задача,
поставленная Крыленко в 20-е годы перед советскими шахматиста-
ми, успешно решалась - выросло молодое поколение советских
мастеров». В глазах этого поколения Левенфиш был уже стари-
ком. Надо ли говорить, что и теннис, и знание иностранных язы-
ков, манера одеваться и говорить, весь облик его только подчер-
кивали разницу между ним и этим новым поколением. У всех
появилось высшее образование; оно, разумеется, не могло идти
ни в какое сравнение с дореволюционным, не говоря уже об об-
щей культуре и общем уровне. Известно ведь, что никакое выс-
шее образование не заменит начального, а в молодой советской
республике первым пытались прикрыть недостатки второго. Бед-
ствие среднего вкуса может быть хуже бедствия безвкусицы - об
этом размышлял доктор Живаго, и Левенфишу тоже было с чем
сравнивать.
Конечно, всегда, во все времена представители молодого по-
коления считали, что для уходящих со сцены игра уже закончена.
Они могли тебя почитать, но ты был уже не из их числа, и в конеч-
ном счете они всегда предпочитали общество людей своего воз-
раста. Но теперь к естественному процессу смены поколений при-
мешивался еще и ярко выраженный политический оттенок. В
глазах молодых комсомольцев, и тем более, людей, стоящих во
главе государственных шахмат в республике Советов, Левенфиш
был из «бывших», из той далекой, ушедшей навсегда России. В
лучшем случае он был «попутчиком», но всегда, даже когда об-
рел какие-то внешние черты советской цивилизации, оставался
«не наш». Теперь пришло их время, их, рвущихся догнать и пере-
гнать шахматистов буржуазных, капиталистических стран под
звуки зовущей вперед песни:
Все выше, выше и выше
Стремим мы полет наших птиц,
И в каждом пропеллере дышит
Спокойствие наших границ.
Молодые и напористые, они шли все дальше, глубже и выше.
Они не знали сомнений ни в чем, и в этом движении вперед их
182
поддерживало молодое, такое удивительное государство, кото-
рое, казалось, строится на века.
Нам нет преград ни в море, ни на суше,
Нам не страшны ни льды, ни облака.
Пламя души своей, знамя страны своей
Мы пронесем через миры и века.
Журнал «Шахматы в СССР» писал в 1936 году: «Советский
шахматный стиль, как это уже общеизвестно, отличается агрес-
сивностью. (...) Разве вообще для советского стиля не характерна
прежде всего борьба? Советский стиль - это стахановское движе-
ние. А стахановское движение - это борьба и победа. Сталин тре-
бует побед! И стахановцы борются и побеждают. Побеждают,
овладевая техникой. Техника - их орудие. Также и в шахматах
теория игры, все знания и принципы - это орудие борьбы. Шах-
матная теория, шахматные анализы и комментарии, шахматная
композиция - все это играет служебную и подчиненную роль по
отношению к основному в шахматах - шахматной партии, кото-
рая есть ни что иное, как борьба». Трескучая фразеология с оче-
видным агрессивным оттенком, перенесенная в шахматы, присут-
ствовала всегда и в речах наркома юстиции и бессменного главы
советских шахмат Николая Крыленко. «Мы должны раз и навсег-
да покончить с нейтралитетом шахмат. Мы должны раз и навсег-
да осудить формулу «Шахматы ради шахмат» как формулу «Ис-
кусство для искусства». Мы должны организовать ударные
бригады шахматистов и начать немедленное выполнение пятилет-
него плана по шахматам», - провозглашал он в те дни.
Крыленко был одиозной фигурой, доктринером и фанатиком,
страстно любившим шахматы и альпинизм. Еще до 1917 года он
закончил два университета: - историко-филологический факуль-
тет в Петербурге и юридический в Харькове. Решением Ленина
32-летний прапорщик Крыленко был назначен Верховным глав-
нокомандующим и наркомом по военным делам. В период с 1924
и до ареста в 1938 году он стоял во главе советских шахмат, кото-
рые ему обязаны очень многим. «Главковерхом советской шах-
матной школы» называл его Ботвинник. В одном из номеров жур-
нала «64» за 1927 год был напечатан призыв о сборе взносов на
постройку самолета, названного именем Крыленко.
В 1936 году во время Третьего московского турнира он писал:
«Пусть знает буржуазия всего мира и все ее прихвостни внутри и
183
вне нашей страны: у нас не дрогнет рука, чтобы беспощадно раз-
давить извивающуюся гадину контрреволюции, стереть с земли
всякого, кто посмеет стать на дороге нашего планового социали-
стического строительства». Крыленко был казнен во времена
Большого террора, но до этого сам отправил на эшафот тысячи
невинных людей. «Бритая голова с резкими чертами лица, прони-
цательные глаза, свободная, небрежная речь с аристократическим
грассированием, неизменные френч и краги - таков был внешний
облик одного из популярных соратников Ленина. Добрый, спра-
ведливый, принципиальный и шахматы любил безумно». Таким
запомнился Крыленко Ботвиннику. Но не всем. В 1918 году в
Москве он произвел на Брюса Локкарта, впоследствии замести-
теля министра иностранных дел Великобритании, впечатление
«дегенерата-эпилептика», а Иванов-Разумник, сидевший с Кры-
ленко в 1938 году в одной тюремной камере, называет его «пре-
словутым и всеми презираемым Народным комиссаром юстиции»,
вспоминая, что и место ему было отведено соответствующее: под
нарами...
Своего идеологического пика шахматы достигли в 1936 году,
когда «Правда» посвятила передовую статью победе Ботвинника
в Ноттингеме. Газета писала: «Единство чувств и воли всей стра-
ны, огромная забота о людях советской власти, коммунистичес-
кой партии и прежде всего товарища Сталина, - вот первоисточ-
ники побед советской страны, будь это в области завоевания
воздуха, на спортивных стадионах Чехословакии или за шахмат-
ными столиками Ноттингема. Сидя за шахматным столом в Нот-
тингеме, Ботвинник не мог не чувствовать, что за каждым движе-
нием его деревянных фигурок на доске следит вся страна, что вся
страна, от самых углов до кремлевских башен, желает ему успеха,
морально поддерживает его. Он не мог не ощущать этого мощно-
го дыхания своей великой родины».
В 1936 году была принята Конституция СССР. В том же году
Союз писателей предлагал такое деление поэтов: первые - только
по паспорту, а не по духу советские. К ним, в числе прочих, отнес-
ли Мандельштама. Вторые - «гостящие» в эпохе, к которым оп-
ределили Пастернака. И, наконец, - настоящие советские поэты.
Если провести аналогию с шахматами, Левенфиш попадал в
первую, в лучшем случае во вторую категорию, в то время как
Ботвинник, без сомнения, составлял гордость третьей.
184
«В девять лет я начал читать газеты и стал убежденным комму-
нистом. Стать комсомольцем было трудно - школьников почти
не принимали. Я долго этого добивался (брат уже был комсомоль-
цем) и наконец в декабре 1926 года стал кандидатом в члены ком-
сомола», - писал Ботвинник в своих воспоминаниях.
Слова Крыленко, сказанные после матча Ботвинник - Флор в
1933 году: «Ботвинник в этом матче проявил качества настояще-
го большевика», - навсегда останутся для него высшей похвалой.
Он не предполагал размаха и ужаса террора и гордился ста-
линскими словами «Молодцы, ребята», сказанными по поводу
выигранного радиоматча СССР - США в 1945 году, и говорил с
пиететом о власть имущих, в действительности ничтожных, а по-
рой - отвратительных.
«Шахматы ничем не хуже скрипки», - утверждал Ботвинник
не раз, и поэтому игра в шахматы требует абсолютной тишины.
Идеальные условия были достигнуты в Колонном зале Дома Со-
юзов в Москве в 1941 году во время матча-турнира на звание аб-
солютного чемпиона СССР. Ботвинник: «...по среднему проходу
гулял блюститель порядка в милицейской форме. Один раз не-
дисциплинированный зритель был выведен и оштрафован».
«Я не думаю, что Левенфиш был антисоветчик», - говорил
Ботвинник, когда я в начале 90-х годов расспрашивал его о собы-
тиях более чем полувековой давности. И хотя Советский Союз
уже не существовал, слово антисоветчик он произносил так, что
от того веяло холодом 58-й статьи уголовного кодекса. Опреде-
ления же «верный ленинец», «старый большевик», «советский»
выговаривались им гордо и торжественно, хотя тогда они давно
изжили себя и имели прогорклый привкус, который нельзя было
заглушить ничем. Впрочем, несмотря на ортодоксальность мыш-
ления и категоричность суждений, любил цитировать в близком
кругу формулу пушкинского Савельича, советовавшего, как из-
вестно, поцеловать у злодея ручку, а потом и сплюнуть.
Но нет сомнений в искренности его, когда он описывает фи-
ниш второго московского турнира 1935 года: «Наконец подошел
и последний тур. Мы с Флором наравне. Я должен играть черны-
ми с Рабиновичем. Флор - с Алаторцевым. Стук в дверь, и входит
Николай Васильевич Крыленко: «Что скажете, - спрашивает он,
- если Рабинович вам проиграет?» - «Если пойму, что мне дарят
очко, то сам подставлю фигуру и тут же сдам партию». Крыленко
185
посмотрел на меня с явным дружелюбием: «Но, что же делать?» -
«Думаю, что Флор сам предложит обе партии закончить миром;
ведь нечто подобное он сделал во время нашего матча». Обе
партии закончились вничью, и Ботвинник разделил с Флором
первое место.
В предисловии книги об этом турнире Крыленко напишет:
«СССР победил в лице М.М. Ботвинника буржуазную шахмат-
ную культуру, поскольку его единственный конкурент, вышедший
вместе с ним на первое место, Флор, не завоевал по существу это-
го первого места, а получил его в виде своеобразного подарка от
советских мастеров Кана и Богатырчука, нанесших поражение
Ботвиннику и тем позволивших Флору сравняться со своим кон-
курентом. Эти поражения, нанесенные Ботвиннику, показатель-
ны и в том отношении, что они выявляют еще одно, свойственное
нашим шахматистам качество, - их спортивную честность, не по-
зволившую им ни на йоту покривить душой в борьбе, хотя бы из
соображений ложно понятого патриотизма».
«Был всегда, как одинокий одичалый волк», - говорил Бот-
винник в ответ на мои расспросы о Левенфише, а когда я пытался
вставить что-то о волке, которого травили и не пускали за заг-
раждения, отвечал, что не уверен, так ли это важно, и неодобри-
тельно качал головой.
«В конце концов ему уж и не так плохо жилось в Советском
Союзе», - утверждал он и смотрел на меня сквозь толстые стекла
очков. И взор этот выражал: он же выжил, не был репрессирован,
был известным человеком в стране, он не бедствовал в прямом
смысле этого слова, а в отношении остального, - что ж вы хотите,
тогда время было такое. И по-своему был прав.
«Не было, не было и быть не могло, чтобы на Левенфиша мог-
ло быть оказано давление, дабы он проиграл мне партию», - сер-
дился Ботвинник, когда заходила речь о последнем туре московско-
го международного турнира 1936 года. Капабланка, соперником
которого был Элисказес, опережал Ботвинника на пол-очка, но
тому предстояла партия с Левенфишем. «Положение ваше затруд-
нительно. Все поклонники Ботвинника жаждут вашего пораже-
ния, - говорил Капабланка Левенфишу во время прогулки в саду
у кремлевской стены в день тура, - не беспокойтесь, я вас выручу
и выиграю у Элисказеса». Он действительно выиграл у Элисказе-
186
са, а партия Левенфиша с Ботвинником закончилась вничью. Рас-
сказывая об этом эпизоде в книге, Ботвинник с плохо скрывае-
мым раздражением употребляет странно звучащий по-русски обо-
рот: «Левенфиш позволил себе распустить слух, что его заставляют
проиграть в последнем туре». Но чем больше он сердился и гово-
рил «не было», тем становилось очевиднее: было, было.
На многих страницах его книги можно найти ситуации, когда
исход партии предлагалось решить не за шахматной доской, по-
тому что речь шла о престиже советских шахмат и, как следствие,
всего советского государства. Перед началом московской поло-
вины матча-турнира на мировое первенство 1948 года Ботвинни-
ка вызвали на заседание секретариата ЦК партии. Проводилось
оно под председательством Жданова - одного из ближайших при-
ближенных Сталина. В последней редакции своей книги Ботвин-
ник так рассказывает об этом: «Но все же мы опасаемся, что чем-
пионом мира станет Решевский, - сказал Жданов. - Как бы вы
посмотрели, если бы советские участники проигрывали вам на-
рочно?» Я потерял дар речи. Для чего Жданову надо было меня
унижать? За последние годы я играл в семи турнирах и во всех
был первым, продемонстрировав явное превосходство над свои-
ми противниками... Снова обретаю дар речи и отказываюсь на-
отрез. Однако Жданов продолжает настаивать, а я отказываюсь.
Беседа оказалась в тупике. (...) Чтобы кончить спор, предлагаю
компромисс: «Хорошо, оставим вопрос открытым, может быть
это и не понадобится?» Жданов явно обрадовался возможности
такого решения. «Согласен, - сказал Жданов, - мы ВАМ, - на
этом слове он сделал ударение, - желаем победы...»
Ботвинник искренен и абсолютно уверен в своей правоте, ког-
да неоднократно говорит о своих письмах, телефонных звонках и
обращениях к людям, имена которых знал каждый в Советском
Союзе и мнения которых были выше каких бы то ни было зако-
нов. С другой стороны, телефонный звонок партийного бонзы с
целью отложить из-за болезни Таля начало матча-реванша в 1961
году вызывает у него гневную реакцию: «Это вмешательство в
шахматы со стороны власть имущего меня возмутило, и я поте-
рял самообладание». Надо ли говорить, что матч-реванш начал-
ся точно в срок.
Любая дискуссия о тех временах исключалась. Я натыкался на
стену; его мнение, сформировавшееся раз и навсегда, оставалось
187
незыблемым. Если же я настаивал или применял, как мне каза-
лось, сильные аргументы, разговор заканчивался реакцией, ана-
логичной сталинской во время телефонного разговора с Пастер-
наком, когда в ответ на предложение поэта встретиться и
поговорить о жизни и смерти, вождь просто повесил трубку.
В августе 1991 года в Брюсселе журналист, уже закончив ин-
тервью, спросил его: «Понятно, что вы сейчас не можете бороть-
ся за первенство мира, но почему бы вам иногда не поблицевать
или не поиграть в шахматы просто так, для своего удовольствия?»
«Молодой человек, - отвечал Ботвинник, не глядя на того, -
запомните: я никогда не играл в шахматы для своего удоволь-
ствия». Вспомнилось кантовское: «Никогда не может быть истин-
ного удовольствия там, где удовольствия превращаются в заня-
тия». В его случае объяснение, как мне кажется, очевидно: он
всегда, даже в молодые годы, относился резко отрицательно к бли-
цу, шлепанью по доске фигурами, легковесности. Но такое объяс-
нение недостаточно: не для удовольствия играл Ботвинник, но
следовал предназначению, считая, что выполняет дело жизни,
дело, которое доверила ему Родина.
Книга воспоминаний Ботвинника называется «К достижению
цели». Цель в жизни у него была одна: завоевание для своей стра-
ны звания чемпиона мира. И он шел к ней, сметая все преграды,
но задумывался ли он о смысле?
Об этом - Надежда Мандельштам: «Цель и смысл не одно и то
же, но проблема смысла в молодости доступна немногим. Она
постигается только на личном опыте, переплетаясь с вопросом о
назначении, и потому о ней чаще задумываются в старости, да и
то далеко не все, а только те, кто готовится к смерти и оглядыва-
ется на прожитую жизнь. Большинство этого не делает».
Книга «К достижению цели» первоначально носила название
«Только правда». События и факты, пропущенные через призму
собственного ботвинниковского «Я», казались ему единственно
истинными. Слова Руссо: «Может быть, мне случалось выдавать
за правду то, что мне казалось правдой, но я никогда не выдавал
за правду заведомую ложь», показались бы ему слишком мягки-
ми. Зато другие, Марко Поло: «Все, что рассказал о саламандре,
- то правда, а иное, что рассказывают, - то ложь и выдумка», могли
бы стать достойным эпиграфом его книги.
Вместе с тем был он теплым и участливым к тем, кого считал
188
своими друзьями, требовательным, но опекающим и заботливым,
если речь шла об учениках, вежливым и учтивым в быту. И те, кто
знали его с какой-либо одной стороны, твердо держались за сво-
его Ботвинника.
Он цитировал время от времени русских классиков, которых
помнил еше со школьных времен. Юмор его был по-детски не-
притязателен («Как спали, Михаил Моисеевич?» - «А нисево, ни-
сево...»). Одевался скромно, был очень аккуратен и в быту непри-
хотлив до аскетизма. «Как вы думаете, Геннадий Борисович,
сколько лет этим шлепанцам?» На вид домашние тапочки были
куплены в Гронингене в 1946 году, что, как оказалось, было не
так и далеко от действительности.
Гордость за советскую родину сочеталась у него с безгранич-
ным уважением к предметам, приобретенным за границей. Перед
турниром в Ноттингеме в 1936 году Ботвинник с женой был не-
сколько дней в Лондоне. «За пять фунтов жена становится владе-
лицей изящного бежевого костюма (ту писес). Сносу костюму не
было - двадцать лет спустя его донашивала дочь, когда ходила в
туристские походы».
Форсунка для отопления дачи, «но только чтобы обязательно
со шведской станиной, только со шведской», бесперебойно рабо-
тала в течение 17 лет, а паровой котел, заменивший ее и куплен-
ный в Германии, был настолько высокого качества, что Ботвин-
ник «стал популярен среди сотрудников Одинцовского газового
хозяйства». Рассказы о покупках за границей с десяти, а то и двад-
цатипроцентной скидкой, умелых переговоров по этому поводу,
памятный приезд в Ноттингем в 1936 году: «...от пансиона я отка-
зался; шутка ли, неделю платить втридорога за двоих - это было
не по моим правилам!» превращали его в милого советского ту-
риста, которого на мякине не проведешь.
В последней редакции, просмотренной им за несколько меся-
цев до смерти, его книга стала называться «У цели», на что Смыс-
лов не без сарказма спрашивал: «А у какой, собственно говоря,
цели?» Книга расширена, по сравнению с предыдущей; даны пос-
ледние события, реабилитирован Бог, пишущийся с большой бук-
вы, как принято сейчас в России. Это звучит диссонансом со всем
содержанием книги, но он покорно согласился на нововведение:
«Пусть будет так, хотя мне это совершенно безразлично». Неза-
долго до смерти он сказал: «Да, я коммунист в духе первого ком-
189
муниста на Земле - Иисуса Христа». Он был, разумеется, верую-
щим человеком, только верил в некую абстракцию, пропущенную
через призму собственного «я», собственного предназначения,
собственной правды.
Он - победитель. Он - достиг своей цели. Подводя итоги, он
говорит об этом в самом конце книги: «Да, условия, в которых
действуют люди, меняются. Они со временем растворяются в ис-
тории, а подлинные достижения остаются». Он не растворился и
не изменился. На последних страницах книги он все тот же - уче-
ник 157-й единой трудовой школы Ленинграда, комсомолец Миша
Ботвинник. Он совсем не изменился за семьдесят лет и, слушая
его искренний и страстный монолог, задумываешься поневоле над
конфуцианским: «Лишь самые умные и самые глупые не могут
измениться».
Мнительный и подозрительный, обладавший железной волей
и редкой целеустремленностью, сотканный из противоречий, он
был в то же время очень цельной натурой. И когда он садился за
шахматную доску или писал о шахматах, Михаил Ботвинник ста-
новился тем, кем навсегда останется в истории игры: одним из
самых выдающихся чемпионов, поднявших шахматы на качествен-
но новую ступень всестороннего изучения и глобальной подго-
товки.
Шахматы, как и все тогда в молодой республике Советов, были
пронизаны идеологией: инструкциями, обязательствами, лозун-
гами и призывами. Но по сравнению например, с литературой,
историей, философией или наукой была и разница. Она заключа-
лась в самих шахматах. В честном поединке за доской, в самой
игре, правила и принципы которой остаются неизменными на
протяжении нескольких веков, игре, о которой Ласкер сказал: «На
шахматной доске лжи и лицемерию нет места. Красота шахмат-
ной комбинации в том, что она всегда правдива. Беспощадная
правда, выраженная в шахматах, ест глаза лицемеру». И поэтому
в шахматах в Советском Союзе, в отличие например, от литера-
туры или биологии, не было искусственно созданных авторите-
тов или раздутых величин, ничтожных писателей, имена которых
гремели тогда и полностью забыты сегодня. Поэтому и для Ле-
венфиша, как и для многих до и после него в Советском Союзе,
уход в шахматы означал уход в убежище. В укрытие, где несмот-
190
ря ни на какие внешние помехи и факторы, в конечном счете ре-
шает твое умение и понимание событий, происходящих на 64-х
клетках доски.
Когда Левенфиш стал шахматным профессионалом, ему было
сорок четыре года - случай уникальный для шахмат. Конечно, он
был уже очень сильным игроком с огромным опытом, но сейчас
ему впервые в жизни представилась возможность вплотную и се-
рьезно заняться шахматами. И результаты не замедлили сказать-
ся: Левенфиш выигрывает вместе с Ильей Рабиновичем 9-й чем-
пионат Советского Союза, оставив позади все молодое поколение
- Алаторцева, Белавенца, Кана, Лисицына, Макогонова, Рагози-
на, Рюмина, Чеховера, Юдовича. Всех, кроме Ботвинника, кото-
рый в турнире не участвовал.
Левенфиш играет в московских международных турнирах - 35-
го и 36-го годов. Хорошие партии чередуются у него с грубыми
«зевками», нередко в выигранных позициях, как, например, в
партии с Чеховером из турнира 35-го года, когда победа на фини-
ше выводила его на самый верх турнирной таблицы. Интересно
протекают его партии с Ласкером. Две из них заканчиваются вни-
чью, партию второго круга турнира 1936 года, их последнюю
встречу, выигрывает Ласкер, взяв реванш за поражение в первом
московском турнире 1925 года.
Но Левенфиш встречается с Ласкером не только за шахматной
доской. Бывший чемпион мира постоянно жил в Москве в то вре-
мя. Если инфляция в Германии после Первой мировой войны раз-
рушила его материальное благополучие, то теперь приход к вла-
сти Гитлера означает угрозу непосредственно его жизни. Ласкер
всерьез задумывается об эмиграции. Он - сын кантора и внук рав-
вина; не случайно поэтому первая мысль - Палестина. Там уже
побывала Эльза Ласкер, бывшая замужем за Бертольдом Ласке-
ром, старшим братом Эмануила, берлинским врачом. Через не-
которое время она, значительная немецкая поэтесса, окончатель-
но переселяется в Палестину.
В начале 1935 года начинается обмен письмами между Ласке-
ром и известным еврейским ученым Тур-Синаем, которого Лас-
кер знал еще по Германии под фамилией Турчинер. Речь идет о
предоставлении Ласкеру ставки профессора математики в Хайф-
ском Технионе. Дело это, однако, непростое, возможности Тех-
191
ниона ограничены, к тому же в Палестину хлынул поток еврей-
ских беженцев из Германии с университетским образованием и
высоким интеллектуальным уровнем. Переговоры заходят в ту-
пик.
Но есть еще одна страна, где Ласкер бывал неоднократно и о
которой сохранил самые лучшие воспоминания. Это - Россия.
Конечно, сейчас она превратилась в Советский Союз, но разве не
писал «Шахматный листок» еще зимой 1924 года: «Привет вели-
чайшему шахматному мыслителю Эмануилу Ласкеру, первому
заграничному гостю в шахматной семье СССР!» Разве не встре-
чали его во время той поездки, как никогда и нигде в Европе?
Он помнит очень хорошо и московский турнир 1925 года: тол-
пы восторженных болельщиков, конную милицию, сдерживаю-
щую напор толпы, безуспешно пытавшейся проникнуть в Фон-
танный зал гостиницы «Метрополь», где играется турнир, гром
аплодисментов, крики: «Браво, Ласкер!», когда он спускается со
сцены, Капабланку, проводившего в Кремле сеанс одновремен-
ной игры, в котором принимали участие члены правительства
советской республики. Ласкер принимает решение: после турни-
ра 1935 года он остается в Советском Союзе.
Перед матчем с Таррашем в 1908 году Ласкер писал: «Я по-
клонник силы, здоровой силы, которая идет на максимальную
крайность для того, чтобы достичь достижимого». Конечно, это
было сказано тогда о шахматах, но не видел ли он тогда такую
силу в Советском Союзе, единственную силу в Европе, могущую
противостоять нацизму?
После Ноттингемского турнира 1936 года он писал: «Моло-
дые мастера, и прежде всего Ботвинник, много работают над со-
бой и, безусловно, обогатят наше шахматное мастерство. Я хочу
также быть в их рядах, ибо здесь в Советском Союзе, куда я с ра-
достью вернулся, я почувствовал себя как дома».
Престарелому шахматному королю в Москве были оказаны
поистине королевские почести. Вскоре, однако, наступили буд-
ни. Внешне все выглядит очень пристойно: Ласкер - сотрудник
Института математики Академии наук СССР, он зачислен трене-
ром сборной команды страны. Он выступает еще время от време-
ни с сеансами и лекциями; на его лекции в Ленинградской филар-
монии в 1936 году об итогах матча Алехин - Эйве зал переполнен.
Но постепенно его окружает тишина. Вследствие языкового ба-
192
рьера общение его ограничено только очень узким кругом лю-
дей. Они с женой пытаются учить русский язык, но легко ли это,
когда тебе уже почти семьдесят. Но дело было, конечно, не толь-
ко в языке. Смертельная опасность общения с иностранцем была
очевидна тогда для каждого гражданина СССР, поэтому те не-
сколько человек, которые осмеливались заходить к нему, очевид-
но, находились под абсолютным контролем государственной бе-
зопасности. Он оказывается в вакууме.
Это было самое горячее время Большого террора, и тот узкий
круг, который окружал Ласкера, постепенно редел. Без сомнения,
телефон его прослушивался, а домработница Юлия должна была
доносить о каждом шаге и каждой встрече его. Тот факт, что он
стар и является мировой известностью, не мог служить никакой
гарантией в те сюрреальные, оруэлловские времена, когда следо-
ватель НКВД заявил в 37-м году еврею-заключенному, вырвав-
шемуся из фашистской Германии, что «еврейские беженцы из Гер-
мании - это агенты Гитлера за границей». В здании, где Ласкер
еще несколько месяцев назад играл в шахматы, вереницей шли
показательные процессы, и шапки всех газет единодушно требо-
вали смерти.
О тех временах, когда каждодневное исчезновение лиц и лич-
ностей стало обычным явлением, сказал позднее Борис Пастер-
нак: «Писать о нем (о происходившем) надо так, чтобы замирало
сердце и поднимались дыбом волосы». Мог ли не понять Ласкер
того, что понял в те дни Андре Жид: «Не думаю, чтобы в какой-
либо стране сегодня, хотя бы и в гитлеровской Германии, созна-
ние было так несвободно, было бы более угнетено, более запуга-
но (терроризировано), более порабощено». Мог ли не
догадываться о происходившем, сам сказавший: «Можно заблуж-
даться, но не следует пытаться обманывать самого себя!»
В октябре 1937 года Ласкер, проведя в общей сложности око-
ло полутора лет в Советском Союзе, уедет в Америку. Формаль-
ный повод: повидаться с дочерью жены от первого брака - она
ждет их уже в Амстердаме. В воспоминаниях, опубликованных
после смерти мужа, Марта Ласкер говорит об этой поездке, как о
небольшой экскурсии с непременным возвращением обратно в
Москву. Так это не выглядит. Со стороны это похоже, скорее, на
бегство.
В Нью-Йорке его ждала другая жизнь. Не было государствен-
193
ной квартиры, не было и должности тренера сборной страны -
фактически оплачиваемой синекуры, и уж точно не было нарядов
конной полиции, сдерживающей напор зрителей, стремящихся
посмотреть на участников нью-йоркского турнира 1940 года, его
последнего турнира в жизни. Зато в Америке он получил взамен
кое-что другое: язык, который знал с юности, человеческие отно-
шения, к которым привык, возможность сказать и написать то,
что он действительно думает. Свободу.
В 1937 году Левенфиш выигрывает очередное, десятое первен-
ство страны. И снова в турнире не участвует Ботвинник. Он вы-
зывает Левенфиша на матч. Матч заканчивается вничью и Левен-
фиш сохраняет звание чемпиона СССР. Это звездный час его, и
Левенфиш мечтает о международном турнире. Ботвинник играл
за границей уже дважды - в Гастингсе и Ноттингеме, да и Рагози-
ну, успехи которого были много бледнее, чем у Левенфиша, было
позволено принять участие в турнире в Земмеринге.
Но не спортивные успехи явились решающим фактором в оп-
ределении участника АВРО-турнира 1938 года. Личные контак-
ты Ботвинника, знакомства в самых высших кругах советской
элиты, когда одно письмо или телефонный звонок могли разре-
шить любую проблему, наконец, принцип: «Советским шахматам
нужен только один лидер», его молодость и политическая лояль-
ность решили дело однозначно: на турнир в Амстердам поехал
Ботвинник. Сам Ботвинник скажет впоследствии достаточно яс-
ные, но и жестокие слова: «В жизни мне повезло. Как правило,
мои личные интересы совпадали с интересами общественными -
в этом, вероятно, и заключается подлинное счастье. И я не был
одинок - в борьбе за общественные интересы у меня была под-
держка. Но не всем, с кем я общался, так же повезло, как и мне. У
некоторых личные интересы расходились с общественными, и эти
люди мешали мне работать. Тогда и возникали конфликты».
Сергей Прокофьев, будучи страстным любителем шахмат, не
всегда оставался в роли наблюдателя или пассивного болельщи-
ка. Время от времени он выступал в роли шахматного журналис-
та. Заметка, написанная в те дни для ТАСС об АВРО-турнире,
никогда не увидела света. Вот один из абзацев ее: «Можно еще
многое сказать о других участниках, но мне хотелось бы упомя-
нуть тут об одном советском шахматисте, который хотя и не сра-
194
жается в Амстердаме, мог бы там произвести немалые разруше-
ния. Я имею в виду Левенфиша, проявившего исключительные
боевые качества в ничейном матче против Ботвинника».
Но не только Левенфиш не поехал на АВРО-турнир. Не был
приглашен и Ласкер, окончательно списанный в старики. Ком-
ментарий Тартаковера: «Все-таки, даже полуживой Ласкер игра-
ет не хуже любого другого силача, да и приглашение Левенфиша
(на котором настаивал Капабланка в переговорах с устроителя-
ми турнира!) тоже было резонным».
Вероятно, это так и было, но я думаю, тем не менее, что ни
семидесятилетний Ласкер, ни Левенфиш, не смогли бы составить
конкуренцию представителям молодого поколения - Кересу и
Файну, выигравшим турнир, и Ботвиннику, занявшему третье
место.
Статья об итогах АВРО-турнира написана Левенфишем. Не-
смотря на горечь и несбывшиеся надежды, он, как всегда, пре-
дельно объективен. Очевидно, что он понимал очень хорошо, ка-
кой огромной, всесокрушающей силы шахматистом был
Ботвинник. Отдавая должное его игре, он писал в частности: «Осо-
бенно следует остановиться на партии Ботвинник - Капабланка,
которой был бы обеспечен приз за красоту в любом международ-
ном турнире. Это художественное произведение высшего ранга,
которое войдет на десятки лет в шахматные учебники. Такая
партия, на мой взгляд, стоит двух первых призов и свидетельству-
ет о дальнейшем росте советского гроссмейстера, являющегося
теперь бесспорным претендентом на борьбу за мировое первен-
ство».
Однако для самого Левенфиша эта несостоявшаяся поездка в
Амстердам означала крах всего. Вот как оценивал это он сам мно-
го лет спустя: «Я считал, что победы в девятом и десятом первен-
ствах СССР и ничейный результат в матче с Ботвинником дают
мне право на участие в АВРО-турнире. Однако на этот турнир,
вопреки всем моим надеждам, меня не командировали. Мое со-
стояние можно было определить как моральный нокаут. Все уси-
лия последних лет оказались напрасными. Я чувствовал себя уве-
ренным в своих силах и, несомненно, боролся бы с честью в
турнире. Но мне исполнилось 49 лет и было очевидно, что буду-
щие годы отрицательно скажутся на силе моей игры, и что я те-
ряю последнюю возможность проявить себя. Я поставил крест на
195
своей шахматной карьере и, хотя в дальнейшем участвовал в не-
скольких соревнованиях, только в редких случаях играл с подъе-
мом и спортивным интересом».
О тех далеких годах вспоминают Бронштейн, Тайманов, Смыс-
лов. Они знали Левенфиша, когда были молоды, но по-настояще-
му смогли оценить только сейчас, когда сами пересекли семиде-
сятилетний рубеж. Глядя на человеческую жизнь в полном объеме
ее, а не только через чемпионские регалии, титулы и звания.
Давид Бронштейн: «Я следил за партиями Левенфиша еще в
34-м, 35-м годах, когда был совсем ребенком. В 37-м или в 38-м
годах он приезжал в Киев и останавливался в гостинице «Конти-
ненталь». И я с другими мальчиками пришел в гостиницу, чтобы
проводить его на сеанс во Дворец пионеров.
Конечно, он был выдающийся гроссмейстер, и игрок глубо-
кий очень, и аналитик блестящий, но тогда ведь было другое вре-
мя, другая игра. Чтобы по-настоящему понять, как он играл, надо
партии его посмотреть, ведь поколение, идущее на смену уходя-
щему, судит по нему только по дебюту, я и сам так смотрел, а
сейчас тем более смотрят, ведь от дебюта теперь фактически все
зависит...
Помню, Григорий Яковлевич мне говорил, что Капабланка ему
лично приглашение привез на АВРО-турнир, но вмешался в дело
Ботвинник; он ведь был как молотобоец, стоял в кругу и махал
молотом вокруг головы, всех разгоняя, вот всех и разогнал».
Марк Тайманов считает Левенфиша своим главным учителем
в ленинградском Дворце пионеров: «Занятия Григорий Яковле-
вич вел тщательно, было у него много собственных анализов и
записей, я это оценил позже, когда стал заниматься у Ботвинни-
ка. Он вообще никогда ничего не показывал. Более того, он да-
вал задания по критическим дебютным позициям своим учени-
кам и неделю или две на анализ. После чего сопоставлял их выводы
с собственными и применял вариант на практике. Он, впрочем, и
не скрывал этого, когда после того, как выиграл чемпионат Со-
юза, поблагодарил своих учеников, которые оказали ему помощь
в подготовке.
Помню свою первую с Григорием Яковлевичем партию в чем-
пионате Ленинграда, когда я предложил ему ничью в примерно
равной позиции. “Молодой человек, - отвечал Левенфиш, - вы
196
должны подождать, пока я вам предложу ничью, ведь я много стар-
ше вас”. Тогда я робко так сказал: ‘"Получается, что мне и не-
кому предлагать ничью в этом турнире, здесь ведь все старше
меня”. Он засмеялся, и через несколько ходов партия закончи-
лась вничью.
Вершиной его творческих достижений безусловно является
матч с Ботвинником, здесь он развернулся вовсю. Был Левенфиш
шахматистом настоящего масштабного мышления и стратегом
глубоким, что в этом матче и показал. Как человек был он сарка-
стичный и малокоммуникабельный».
Василий Смыслов до сих пор помнит партии матча Левенфиш
- Ботвинник в 1937 году: «Был Григорий Яковлевич тогда в блес-
тящей форме и играл замечательно, и матч не проиграл, и звание
чемпиона сохранил. А ведь известно, что чемпионат страны в
Тбилиси был рекомендательным для посылки на АВРО-турнир.
Но отправился тогда Михаил Моисеевич куда надо, а у Григория
Яковлевича не было столь высоких знакомств, это и сыграло ре-
шающую роль. Ботвинник был к тому же очень правильный мо-
лодой человек, а Левенфишу к тому времени уже под пятьдесят
было, хотя, нет слов, хорошо играл тогда Михаил Моисеевич, но
я о правовой стороне вопроса говорю... Да уж, конечно, невыез-
дной был Григорий Яковлевич оттого, что войной пошел на Ми-
хаила Моисеевича, опрометчивый поступок совершил. Потому и
комментировал Григорий Яковлевич партии, которые я у Ботвин-
ника выигрывал, что и говорить, с немалым удовольствием...
С большим интересом наблюдал я за ним, когда играл с ним
сам уже в одном турнире в Ленинграде в 1939 году. Был он для
меня примером во всех смыслах. Играли в том турнире и Керес с
Решевским. Официально он назывался тренировочным турниром.
Решевский спросил еще тогда, отчего турнир называется трени-
ровочным. Ему сказали - оттого, что в турнире призов нет, вот
оттого и тренировочный. Помню еще играл Левенфиш с Флором
и в эндшпиле грубо ошибся и проиграл партию, хотя техника у
него была вообще высокая. Тогда из публики спросили еще, а
почему вы здесь так не сыграли, пассивно обороняясь? А он в сер-
дцах отвечал: что же я до утра здесь играть буду, что ли... Но уже
через пятнадцать минут сел за другую отложенную с Ильей Раби-
новичем и выиграл. И был уже в благодушном настроении. Вижу
как сейчас его за анализом, фигуркой так пристукивал, так мол и
197
так, так и этак. Мог и вспылить Григорий Яковлевич, эмоциона-
лен был. Был он игрок, и игрок зачастую азартный, в отличие,
например, от Романовского, который больше был романтиком,
педагогом, методистом, учениками был окружен. Понимал ли он,
что такое советская власть, и в каком государстве живет? Все, все
прекрасно понимал Григорий Яковлевич, и лучше многих еще
понимал».
Турнир в 1939 году в Ленинграде был последним международ-
ным турниром, в котором Левенфиш принял участие. Междуна-
родным, впрочем, его можно было назвать очень условно: иност-
ранцами были фактически только Керес, выступавший за пока
независимую Эстонию, да американец Решевский. Флор и Лили-
енталь уже жили в Советском Союзе, который был представлен
еще четырнадцатью участниками. Но даже если и так, всего меж-
дународных турниров набралось у Левенфиша пять за всю карье-
ру, еще три московских и тот далекий памятный в Карлсбаде в
1911 году. Его шахматная карьера фактически закончена. В девя-
ти предвоенных чемпионатах страны он дважды был первым, два
раза вторым, три раза третьим. Левенфиш играл с шестью чемпи-
онами мира. Баланс этих встреч таков: с Ласкером, Эйве, Алехи-
ным -равный, с Капабланкой (-1), со Смысловым (+1), более чем
два десятка партий с Ботвинником дали небольшой перевес пос-
леднему, выигравшему восемь партий, проигравшему шесть, при
восьми ничьих.
Через несколько лет Левенфиш был вынужден снова на несколь-
ко лет отказаться от шахмат: началась война. Сам он скажет впос-
ледствии об этом периоде: «Тяжелые годы Отечественной войны
и работы на заводе окончательно подорвали мое здоровье. Я уже
не в силах был выдерживать* напряжения борьбы в длительном
состязании. Я мог провести неплохо отдельную партию, но затем
утомлялся и отдавал очки без боя». Сразу после окончания вой-
ны Левенфиш возвращается в Ленинград. Здесь его увидели впер-
вые совсем молодые Корчной и Спасский.
Виктор Корчной занимался с Левенфишем в 1946 году: «Было
мне тогда пятнадцать лет; помню еще - смотрели мы ката-
лонскую... Вижу его хорошо и в клубе за карточной игрой - винт
- это русский вариант бриджа. Произвел он на меня тогда впе-
чатление человека очень высокой культуры, остроумного и раз-
198
витого во всех отношениях. Я понял, что это человек из другого
мира, когда узнал Ботвинника; тогда я начал сравнивать. И срав-
нение это было не в пользу Ботвинника, который казался по срав-
нению с Левенфишем человеком неглубоким, и юмор у него был
какой-то мелкотравчатый. И был Ботвинник этаким советским
интеллигентом, которых насаждали, в отличие от Левенфиша, ин-
теллигента по крови и по воспитанию дореволюционному, кото-
рых большей частью уничтожали. Он видел вещи шире, мыслил
по-другому, иностранными языками владел...
Пиком карьеры можно считать его матч с Ботвинником, после
чего он в Амстердам должен был поехать на АВРО-турнир. Но
Ботвинник пошел куда следует, и все стало на свои места, и не
поехал Левенфиш ни на какой турнир. Такие люди, как Левен-
фиш, так бы никогда не поступили, в этом смысле я и Таля очень
высоко ценю, потому что он - один из немногих, кто такое ору-
жие тоже никогда не применял.
Как шахматист, был Левенфиш, конечно, тактиком. Но как
культурный человек и культурный шахматист он владел всеми
методами борьбы, но как тактик он был особенно сильный. Нет,
он не был желчный человек, у него было резкое чувство юмора,
но желчный - нет. Меня он, во всяком случае, не обижал никогда.
Я выиграл у него несколько партий, но он достойно вел себя пос-
ле поражений, корректен оставался всегда, хотя я был тогда маль-
чишкой по сравнению с ним.
Но и он у меня фантастическую партию выиграл в 53-м году.
Нанес колоссальный тактический удар, написал еще потом в при-
мечаниях, что такой, мол, Корчной тактик отличный, а вот удар
просмотрел...»
На Бориса Спасского Левенфиш произвел огромное впечат-
ление, когда в Ленинграде во Дворце пионеров показывал партию
Алехин-Ейтс, блестяще выигранную Алехиным: «И партию я эту
навсегда запомнил, и манеру, в которой Левенфиш партию эту
показывал, доступную и скромную одновременно. И шахматис-
ты это чувствовали и уважали очень Григория Яковлевича. А вот
Ботвинника, наоборот, терпеть не могли, кроме, разумеется, тех,
кто его лично не знал, а оглушен был фанфарами или информа-
цию из газет только черпал. И манера его изложения была подав-
ляющая, безапелляционная. И как Левенфиш к Ботвиннику отно-
сился - понятно и, когда молодой Миша у Ботвинника матч
199
выиграл, радовался Григорий Яковлевич очень и не только пото-
му, что Таль свежую струю в шахматы внес.
Зак ведь хотел меня сначала Левенфишу передать, и у меня
встреча с ним была. Было все это в 1951 году, мне тогда было
четырнадцать лет, помню партии ему свои показывал, варианты,
горячился очень, совсем как молодой Каспаров. Мы ведь все ге-
ниями были в молодые годы. И еще раз был после этого у него и
смотрел на него во все глаза...
Обладал он огромным природным талантом и игроком был
выдающимся. Левенфиш ведь Ботвиннику в 1937 году матч не
проиграл, а тот ведь тогда в расцвете сил был. Инициативу чув-
ствовал прекрасно, играл по позиции, но тяготел к тактике. По-
ведения за доской был безукоризненного - по части разговоров,
полуподсказок, некорректного предложения ничьей - терпеть это-
го не мог. Это уже потом после него росло новоелоколение, шпа-
нистое. С болтовней во время игры, сплетнями и все такое...
А то, что был он жесткий, колючий на словах, то как ему было
не быть колючим, когда его советская жизнь фактически уничто-
жила. В душе же был отзывчивый и очень тонкий. Все его уважа-
ли очень, и не случайно первый вопрос, который мне Богатырчук
в Канаде в 1967 году задал, был о Левенфише. Когда я сказал, что
Григорий Яковлевич вот уже несколько лет как умер, отвечал
Богатырчук: “Жалко. Мы ведь так хорошо понимали друг дру-
га”. Таких, как Левенфиш, были единицы. Все, что я о нем знаю,
это только хорошее и представить себе не могу, чтобы о нем что-
либо, кроме хорошего, можно было сказать. Сделал он для меня
великое дело: когда я мальчонкой еще был, стипендию мне про-
бил. Одно слово - светлая личность. Но и трагическая. Был он
настоящий шахматный великомученик. Я бы и название такое дал
для статьи о нем: “Шахматный великомученик”. Сохранил я к нему
огромное уважение на всю жизнь».
В 1947 году Левенфиш в качестве запасного советской коман-
ды выезжает в Англию, чтобы принять участие в матче Англия -
СССР. Это был первый выезд Левенфиша за пределы Советского
Союза. Кроме неприятностей, он ему ничего не принес.
В жизни случается иногда, что события маловажные, незначи-
тельные имеют для нас неожиданные, далеко идущие последствия.
В 1910 году в Вильно Левенфиш играл матч с шахматистом по
200
фамилии Лист. Как утверждал сам Лист, его настоящая фамилия
была Одес, и родом он был тоже из Одессы. Чтобы избежать пу-
таницы с получением писем (Одесу в Одессу), он изменил свою
фамилию. Как бы то ни было, матч закончился вничью и почти
стерся в памяти Левенфиша. Спустя 37 лет в Англии он повстре-
чал старого знакомца, радостно бросившегося ему навстречу.
Сцена эта не осталась незамеченной ни для руководителей совет-
ской команды, ни для кое-кого из гроссмейстеров, оповещавших
обо всем предосудительном органы безопасности. Поведение со-
ветского гражданина за границей всегда было строго регламен-
тировано, здесь же нарушение было налицо: старая связь и кон-
такт с представителем капиталистической страны, идеологически
враждебной Советскому государству. Левенфиш вспоминал по-
зднее в доверительных беседах, что у него были «большие непри-
ятности». Больше за границу он не выезжал. Вскоре он переехал в
Москву, но и здесь его ждали нелегкие времена.
Александр Константинопольский: «Со стороны спортивных
властей Левенфиш постоянно встречал предвзятое, а то и недо-
брожелательное отношение. Он был колюч на язык, любил ре-
зать правду-матку, а это не могло нравиться».
Единственный из советских гроссмейстеров он не получал сти-
пендию. «Жил он очень бедно, - вспоминает Яков Нейштадт, - в
комнате с дровяным отоплением в коммунальной квартире. Иног-
да его можно было встретить в Артистическом кафе в Камергерс-
ком переулке напротив Художественного театра. И здесь он вы-
делялся по осанке, манерам, умению вести беседу. Левенфиш был,
конечно, аристократом по духу и воспитанию. Он очень нуждал-
ся, но никогда ни на что не жаловался».
Василий Смыслов: «Высокоинтеллигентный человек был Гри-
горий Яковлевич, а жизнь вел бедную. Трудную жизнь. Был он
загнан жизнью и нуждался материально. Выступал он во многих
местах, чтобы деньги заработать, и на старости лет был вынуж-
ден делать это. Относился он ко мне с большой теплотой, да и я
любил его очень.
Уже в последние годы свои пришел он ко мне как-то с кипой
листов - манускриптом книги своей по ладейному эндшпилю,
попросил проверить. И провели мы с ним так много дней под лам-
пой из севрского фарфора за анализом, за разговорами. Это он
сказал, что фарфор севрский, я знал, что лампа старинная, а вот
201
Григорий Яковлевич сразу определил. Я проверял анализы его,
где и уточнял, но всю черновую работу он сделал. Единственный
раз не могли придти к соглашению, как написать - обрезанный
король, отрезанный король, - смеялся все Григорий Яковлевич...
До сих пор сердце грызет, что не был на похоронах его. По-
мню, была отложенная позиция, кажется с Хасиным, я доигрывал
ее в день похорон, все пытался выиграть, да и не выиграл, конеч-
но. Вот до чего тщеславие-то человеческое доводит.
А то, что с Ботвинником вничью матч сыграл, когда тот был в
самом соку, свидетельствует о технике высочайшей его и мастер-
стве. Можно ли сказать, что был незаурядного таланта Левенфиш?
Да мало того - выдающегося - вот верное определение. И память
о себе оставил Григорий Яковлевич самую светлую».
В этот период Левенфиш много занимается литературной дея-
тельностью. Еще в 1925 году появился его учебник для начинаю-
щих, а в 1940 году под редакцией Левенфиша выходит монумен-
тальный «Современный дебют», явившийся прообразом
сегодняшней Энциклопедии шахматных дебютов. Издание его
прервала война, вышел только первый том. Он был посвящен от-
крытым началам. Это была фактически первая вручную набран-
ная база данных по состоянию теории на то время. Разница была
в том, что Левенфиш словами объяснял то, что скрыто сегодня за
бездушными значками, стремясь ответить на вопрос, наиболее
важный для изучающего: почему?
Его мысли, высказанные более полувека назад, о начальной
стадии партии, которой и сегодня любители и профессионалы
уделяют почти все время занятий, звучат на редкость актуально:
«Изучение дебютных систем достигло такой высокой степени раз-
вития, что переход в миттельшпиль, а иногда и в эндшпиль, пре-
допределяется разыгрыванием дебюта. Поэтому подчас никакая
изобретательность в миттельшпиле не может компенсировать де-
бютных погрешностей. Однако не следует превращать дебют в
какой-то фетиш и всю свою энергию тратить на изучение дебют-
ных систем».
Помимо «Курса дебютов», Левенфиш написал еше несколько
книг и немалое количество статей. Книга по теории ладейных
окончаний, написанная совместно со Смысловым, до сих пор счи-
тается одним из лучших справочников по эндшпилю. Для манеры
202
изложения Левенфиша характерна ясность мысли, короткие, от-
точенные фразы, четко передающие смысл, высокая культура сло-
га. Все эти качества в сочетании с неизменной доброжелательно-
стью к аудитории и юмором в еще большей степени проявлялись,
когда он читал лекции или просто вел занятия. Романовский вспо-
минал впоследствии: «Попытки ассоциировать шахматное мас-
терство с мастерством педагогическим - великое заблуждение.
Сочетание высокой педагогики и большого мастерства имеются
только у одного человека - это у Левенфиша».
Но Левенфиш пишет не только о проблемах совершенствова-
ния шахматиста или на теоретические темы. В майском номере
журнала «Шахматы в СССР» 1950 года появилась его рецензия
на недавно вышедшую книгу избранных партий Ботвинника. Ско-
рее это была статья, выражающая взгляды Левенфиша на творче-
ство не только Ботвинника, но и Чигорина, Алехина, Рубинштей-
на, на отношение общества к шахматам и на то, что понималось
под определением «советская шахматная школа». Он писал эту
статью во время, когда отсутсутствие свободы печатного слова было
само собой разумеющейся составной частью повседневного обихо-
да, но он, прямой и эмоциональный, сохранил свойство говорить и
писать то, что думал. С постоянной оглядкой, разумеется, на грани-
цы, которые не могли быть перейдены ни в каком случае.
Прослеживая путь тогдашнего чемпиона мира, Левенфиш пи-
сал: «В 16 лет Ботвиннику присуща трезвость и, можно сказать,
сухость шахматного мышления, аналитический талант, самокри-
тичность, трудолюбие и большая теоретическая эрудиция - он уже
сложившийся мастер с определенными вкусами. Ботвинник быс-
тро ликвидирует погрешности первых лет - тактические просче-
ты, углубляет понимание позиционных тонкостей, улучшает тех-
нику эндшпиля и к 20 годам завоевывает первенство СССР. В 25
лет Ботвинник уже победитель международных турниров и пре-
тендент на мировое первенство». И далее: «В чем же главная сила
Ботвинника? В чем секрет его побед над сильнейшими шахматис-
тами мира? (...) Неизбежно напрашивается вывод, что до сих пор
противники чемпиона мира не смогли разрешить первую основ-
ную задачу - противопоставить дебютной стратегии Ботвинника
равноценную и поневоле переходили в середину игры с худшими
возможностями. Но и в этой стадии партии мастерство Ботвин-
ника стоит на весьма высоком уровне. Техника накопления мел-
203
ких преимуществ и превращения их в победу напоминает лучшие
партии Рубинштейна и Капабланки». (...) «Книга Ботвинника -
это торжество силы, логики и анализа. Показательно, что даже
когда Ботвинник идет на обоюдоострые варианты, к которым его
противники заранее готовятся, - и тогда анализ Ботвинника тор-
жествует».
Такая характеристика его творчества задела Ботвинника чрез-
вычайно. Хотя и позитивная, она выделялась действительно в
сплошном панегирическом хоре, раздававшемся со страниц всех
изданий того времени, объявлявшим Ботвинника прямым наслед-
ником Чигорина и Алехина. Но и сейчас, полвека спустя, она, как
мне кажется, очень точно и объективно рисует нам портрет одно-
го из самых значительных чемпионов за всю историю игры. Но
прежде чем ответить самому, Ботвинник дал возможность высту-
пить Рохлину и Романовскому. Если последний ограничился в
основном теоретическими и историческими экскурсами, то Рох-
лин обрушил на Левенфиша аргументы другого калибра. Он пи-
сал в частности: «На протяжении многих лет Г.Я. Левенфиш не
смог увидеть в творчестве Ботвинника и других молодых советских
мастеров того принципиально ценного и оригинального, что от-
крывает в наши дни новую главу в истории шахмат». (...) «Не
случайно мы подчеркиваем научный подход к шахматам как от-
личительную черту советской шахматной школы. В этом отноше-
нии Ботвинник, как новатор шахматной мысли, подобно многим
другим деятелям советской культуры, хорошо помнит замечатель-
ные слова товарища Сталина о науке, которая «не признает фети-
шей, не боится поднять руку на отживающее, старое и чутко при-
слушивается к голосу опыта, практики». Вслед за Романовским и
Рохлиным последовали реплики и других, менее известных. Око-
лошахматная грязь была всегда, во все времена, но в нешуточные
- Советского Союза - она приобрела особый зловещий оттенок.
Последнее слово произнес сам чемпион мира в статье «По по-
воду трех выступлений» с подзаголовком, типичным для тех вре-
мен «В порядке критики и самокритики». Он писал: «...не о “про-
блеме Ботвинника” должна идти речь, а о советской шахматной
школе». «Советские мастера, перед которыми была поставлена
нашей партией, советским народом серьезная цель - завоевание
первенства мира, могли ли развивать подобные “творческие” тен-
денции? Конечно, нет. Мы должны были побеждать иностранных
204
мастеров, и побеждать наверняка». (...) «Гроссмейстер Левенфиш
игнорирует в рецензии эти факты, игнорирует и советскую шахмат-
ную школу - очевидная и принципиальная ошибка рецензента».
После аргументов такого калибра, хорошо знакомых Ахмато-
вой и Пастернаку, Шостаковичу и Прокофьеву, какие-либо дис-
куссии исключались, и можно было ожидать только последствий.
В обществе, где в жертву понятиям абстрактным приносились
живые люди, реакция могла последовать самая суровая; участь
Дефо, стоявшего в Лондоне триста лет назад за свои политические
памфлеты по часу в день у позорного столба, могла бы показать-
ся завидной. Это были жестокие времена в истории Советского
Союза, которые за весь 74-летний период существования государ-
ства никогда не были особенно либеральными. Дело кончилось
только проработками, и было скорее удивительно, что против него
не были предприняты более суровые меры.
Последние годы Левенфиша прошли в работе - писании ста-
тей и книги и — в нужде. Пришла старость, но жила еще боль от
прожитой жизни. За все эти годы он закалился и как бы окаменел
и тоже мог бы сказать: «Я здоров, пока сердце выдержало даже
то, чего я не описал».
В 1961 году Борис Спасский играл в первенстве СССР. В один
из последних дней января в подземелье московского метро он уви-
дел Левенфиша: «Постаревший, бледный, как привидение, он шел,
держась руками за лицо. “Мне только что удалили шесть зубов”,
- только и мог сказать он...»
Через несколько дней Григорий Яковлевич Левенфиш умер.
Вспоминая 3-й московский турнир 1936 года, Ботвинник пи-
сал: «В июне в Москве стояла сильная жара, и играть было труд-
но. Жарко было и в Колонном зале Дома Союзов, где проходил
турнир, жарко было и по ночам. Я переутомился и страдал от бес-
сонницы».
Но от бессонницы страдал не только Ботвинник. Не спал и
Эмануил Ласкер: живя в Германии, он привык засиживаться до-
поздна в шахматных кафе, в Москве же такой образ жизни был
невозможен, а на склоне лет нелегко менять привычки. Довольно
часто к нему заходил Левенфиш, и они проводили долгие вечера
за шахматами или в разговорах. Иногда, уже глубокой ночью,
205
Ласкер предлагал: «Пойдемте пить кофе». - «В Москве? В это вре-
мя?» - пытался вернуть его к реальности собеседник. «Пойдемте,
пойдемте, я знаю местечко, - доктор заговорщицки улыбался, -
буфет на Киевском вокзале открыт до трех часов ночи».
Два человека с характерной внешностью идут спящим горо-
дом. Два символа времени, прожившие большую часть жизни в
городах, названия которых олицетворили историю двадцатого
века: Берлин и Петербург-Ленинград. Через три года начнется
Вторая мировая война. Еще двумя годами позже Ласкер умрет в
Нью-Йорке. Он никогда не увидит страну, в которой прожил по-
чти всю жизнь. Левенфиш переживет его на двадцать лет и умрет
в Москве. Несмотря на погромы, инфляции, войны и революции,
несмотря на жестокие режимы, установившиеся в странах, где они
жили, оба они перешагнут отмеренную границу библейского воз-
раста - семидесяти лет.
Но сейчас они еще не знают этого.
Они пьют кофе. Они разговаривают по-немецки.
Москва. Киевский вокзал. Ночь. Жаркое лето 1936 года.
В августе 1991 года, когда Ботвиннику исполнилось восемьде-
сят, он был в Брюсселе. Через несколько дней он приехал в Гол-
ландию. Туристское лето еще не кончилось, и амстердамское так-
си медленно продвигалось по направлению к центру, пока
окончательно не остановилось у Монетной башни.
«Посмотрите, Михаил Моисеевич, - сказал я, - налево цветоч-
ный рынок, а прямо на углу - отель «Карлтон». Когда Эйве ис-
полнилось восемьдесят лет, здесь был большой прием. Макс так
замечательно выглядел, кто бы мог подумать, что уже через не-
сколько месяцев...» - «Геннадий Борисович! - Ботвинник сидел
рядом с шофером и смотрел прямо перед собой, - я был в гости-
нице «Карлтон» в 1938 году. Вас тогда еще на свете не было. На
следующий день после окончания АВРО-турнира мы пили там чай
с Алехиным и договаривались об условиях матча на первенство
мира... М-да, дела давно минувших дней, - он вздохнул, - преда-
нья старины глубокой».
Машина тронулась.
Август 2000
СОДЕРЖАНИЕ
Две жизни.....................................................3
Мой Миша.....................................................18
Путь в бессмертие............................................30
«Работать, надо работать...»................................ 52
Шахматный король Одессы..................................... 66
Я знал Капабланку........................................... 82
Учитель.....................................................102
Страсть.....................................................119
Маэстро.....................................................136
Прыжок......................................................155
Подводя итоги...............................................170
Генна Сосонко
Я знал Капабланку...
Редактор Л.В.Ворченко
Корректор С.А.Мишина
Оригинал-макет Н.В.Горожий
Подписано в печать 28.05.2001. Формат 60х901/|6. Гарнитура Times.
Бумага офсетная. Печать офсетная. Усл.печ.л. 14,0. Тираж 2500 экз.
Оригинал-макет и печать - издательство «Левша. Санкт-Петербург»
Лицензия № 000093 от 05.03.99.
197376, Санкт-Петербург, Аптекарский пр., 6
тел./факс (812) 234-54-36
E-mail: levsha@mail.line.ru
Имя автора этой книги хорошо известно в Голландии.
Генна Сосонко - международный гроссмейстер, двукратный
чемпион страны, двукратный победитель турнирав Веик-ан<ке,
имеющего репутацию одного из сильнейших в мире, победитель
тур!.проб в Барселоне. Лугано, ПоляниЦё Здруй, призер многих
международных турниров, в том числе супертурнира в Тилбурге.
Дважды принимал участие в межзональных турнирах на первенство .
мира. С 1974 года играет за команду Голландии в Олимпиадах и
первенствах Европ* i. Начиная с 1995 года и о настоящего времени
ее бессменный капитан.
Все это - его “вторая жизнь”, которая началась посж
миграции из Советского Союза в 1972 году.«Первая — проходила
в 1енинГрад., где он начал играть в шахматы, стал мастером,
тренировал Таля и Корчного, вторая — в Амстер даме, где он живет
в настоящее время.
Почти все эссе-воспйминанйя, вошедшие в эту книгу, увидели
свет В издательстве “New in Ckess” на английском языке и
получили высокую оценку критики. Часть из них печаталась также
в голландских, чешских, польских, русских журналах, но
большинство — незнакомо русскоязычному читателю.
Два эссе напйсаны специальна для эти книги и публикуются
длерв! «е.
Б эссе> 'Две жизни” сам автор так пишет о мотивах,
побудивших ег< к ‘написанию книги: “Всякий раз после юго, как
те, о коМ идет речь В этой книге, ухолили из жизни, мце хотелось
дочесть о них. Гт «зже я поня . что хочу прочесть о них то, что
п»аю сам. Более того — то, что знал только я. Лишенным этой
возможности, я решил написать о них; Отсюда — эта книга9*.