Текст
                    третья жизнь

РИМ АХМЕДОВ третья жизнь РАССКАЗЫ Башкирское книжное издательство Уфа — 1 979
Р 2 А 95 Ахмедов Р. Б. А 95 Третья жизнь. Рассказы, Башкирское книжное издательство, Уфа, 1979. 176 с. В новую, третью книгу прозаика Рима Ахмедова вошли рассказы, написанные в последние юды Автора волнуют извечные проблемы добра и зла, чести и совести, любви и ненависти В рассказах проводится ясная идея человек может быть по-настоящему счастлив лишь тогда, когда ею труд приносит общественную пользу, когда он нужен людям, когда от него становитея теплее другим, когда он жив не хлебом единым. д .ZQ3O2_245 , 109_79 Р 2 АМ121(03)—791ОУ Р 2 © Башкирское книжное издательство, 1979 г.
ТРЕТЬЯ ЖИЗНЬ Генерал настойчиво стучал в окно. Он был голоден и потому нетерпелив. — Подождешь, голубчик! — сказал Чеботарев, даже не глянув в сторону голубя. Он писал ответ узбекским школьникам, которые просили рассказать об их земляке, участнике гражданской войны Азизе Ашу-ралиеве. Генералу ничего не оставалось делать, как ждать. Важно расхаживал он взад и вперед по карнизу, подергивая маленькой, гордо посаженной головой и всем своим видом показывая, что очень недоволен Чеботаревым. Чеботарев дописал письмо, вложил его в конверт вместе с фотографией, где он с сестрой милосердия Марьям, Азизом Ашура-лиевым и другими красными командирами был запечатлен рядом с комдивом Блюхером. Точно такая же фотография, только увеличенная, висела над письменным столом в застекленной оправе, а под ней, как у
подножия памятника, стояли в молочной бутылке свежие цветы — две розовые и одна алая гвоздики. Кто-то с неизвестной целью подбросил их ночью на балкон. Генерал, надувшись, уже не ходил, а прыгал. Чеботарев поднялся от стола. Принес из кухни булку, вымоченную в молоке. Покрошил ее за окно на завтрак Генералу. — Это не ты, а я должен сердиться, — сказал он с укоризной. — Зачем дисциплину нарушаешь? Генерал был самым крупным и красивым из сизарей, слетавшихся к окну покормиться. Кличку он получил за благородную осанку и щегольской мундир, украшенный, в отличие от своих сородичей, белоснежными маховыми перьями с коричневыми подпалинами по краям — знаком примеси голубых кровей. У Чеботарева с Генералом дружба давняя. Зиму и лето голубь прилетал в одни и те же определенные утренние часы, никогда не опаздывая, зная время, а тут, видите ли, объявился чуть не в полдень. Проворковал с голубкой, не иначе! Покормив голубя, Чеботарев снова сел за стол. До обеда у него было намечено много дел, однако работа продвигалась туго. Оставалась незаконченной статья, заказанная молодежной газетой. Не подготовлен текст для выступления в заводском клубе. Ждала и начатая книга воспоминаний. Чеботарев заставлял себя сидеть за бумагами через силу, но всеми помыслами он сейчас находился в сквере на знакомой скамейке, согретой апрельским солнцем...
Зазвонил телефон. Это был седьмой за сегодняшнее утро звонок. Из школы — приглашали на сбор пионерской дружины; из краеведческого музея, а также из общества охраны памятников — просили консультацию; из домоуправления — напомнили о заседании товарищеского суда, где он был заместителем председателя. Теперь позвонил секретарь горкома партии. Он поздравил с наступающим Первомаем, справился о здоровье, пригласил на торжественное собрание, посвященное празднику. Несмело постучалась в дверь Вера Ильинична, болезненная, тихая женщина, занимавшая в квартире вторую комнату. — Игнат Пахомович, я оладушек напекла, — сказала она не входя. — Очень вы занятые, знаю, но оладушки такие румяные, такие пышненькие — грех есть одной. Испробуйте, пока горяченькие... Только оладьев не хватало Чеботареву! Он пошевелился на стуле, давая знать, что слышит, но не ответил Вере Ильиничне. Та постояла за дверью и ушла бесшумно, словно ее вовсе здесь и не было. В часы, когда сосед работал, она умела превратиться в тень, усмиряя даже мучившие ее приступы астматического кашля. Чеботарев отодвинул бумаги, чувствуя себя окончательно выбитым из седла. Конечно, в том повинны были и цветы, с каким-то умыслом, а может быть, и намеком заброшенные к нему ночью на балкон, и о которых он не переставал думать, и отвлекающие телефонные звонки, и голубь, и соседка. Но главной была, пожалуй, еще одна
причина, более скрытая, тайная — та самая, что заставила Генерала опоздать к завтраку, а его, Чеботарева, властно, вопреки рассудку гнала в сквер, к солнечной скамейке... На кухне вскипел чайник. Слышно было отсюда, из комнаты, как он бурлил и стучал крышкой, подбрасываемой паром. В коридоре скрипнула половицей Вера Ильинична. Сейчас она нальет чаю и в одиночестве начнет есть свои оладушки. Нет, надобно выйти к ней, уважить. Поработать можно и потом, отменив, в крайнем случае, послеобеденный сон и вечернюю прогулку. Вера Ильинична в прошлом имела собственный домик. После смерти мужа, грузчика из обувного магазина, она, оставшись одна, впустила семейных жильцов. Потом дом обрекли на снос. Жильцы, имея детей, заполучили отдельные квартиры, а ей, хозяйке, как одиночке, райисполком выделил в новой пятиэтажке небольшую квартиру, да и ту с подселением. Вера Ильинична не роптала на свою участь, сожалела лишь о саде, где росла у нее всякая всячина. Отныне и ягоды, и яблоки, и овощи приходилось покупать на рынке, не вволю, а изредка и понемножечку. Одно утешало — соседом пришелся человек почтенный, старше ее по годам, уважаемый в городе и с хорошей пенсией. — Кушайте, Игнат Пахомович, с малиновым вареньем кушайте, не жалейте варенья, — потчевала его Вера Ильинична. — Сама в прошлом году варила. Видите, даже не засахарилось.
На кухне она была безраздельной хозяйкой. Стол у них уже давно сделался общим, потому что Чеботарев, хотя и привыкший жить один, варить и жарить не умел и чаще питался всухомятку, а она, как женщина домовитая, не могла допустить, чтобы пожилой человек так беззаботно относился к своему здоровью, и целиком взяла на себя заботу о нем, не только готовя пищу, но и обстирывая, штопая, совершая необходимые для хозяйства покупки. Кухня сближала их обоих и превратилась как бы в общую гостиную, где они оба любили посидеть по-домашнему, беседуя о том, о сем. Для Веры Ильиничны это были счастливые минуты, полные света и смысла, и она хотела бы продлить их до бесконечности, ибо, расходясь по своим углам, они опять становились людьми чужими, такими далекими друг от друга. Чеботарев почему-то избегал заходить к ней, а если и заходил, то редко, по крайней необходимости, и всегда стоял у порога, испуганно поглядывая на чистенькие половики, тюлевые занавески, горою взбитые подушки и вышитых крестиком котят, украшавших стену. Вызвав Веру Ильиничну, он норовил поскорее уйти на кухню, где им обоим было легче и свободнее. Вера Ильинична, в свою очередь, тоже не переступала запретной зоны, хотя была бы непрочь навести настоящий порядок в захламленной, по ее мнению, комнате Чеботарева. — Милый Игнат Пахомович, пора вам подумать о своих годах, для себя пожить, — сказала Вера Ильинична назидательно, тоном заботливой жены, продолжая подкладывать
в тарелку соседа оладьи. — Никак вы не бережетесь. Засиживаетесь до полуночи. Пропадаете на всяких там встречах, заседаниях. Куда это годится? Зачем и кому нужно? — Я в большом долгу, — ответил Чеботарев. — Я должен рассказать потомкам всю правду о людях, которых давно уже нет, о нашем великом времени. — Так ведь обо всем уже рассказано. И по телевизору не раз передавали. — Все, да не в полной мере... Вере Ильиничне показалось, будто Чеботарев собирается встать, чтобы уйти к себе, к своим бумагам, и поспешила занять его разговором. — Сон мне чудной приснился, — сказала она и сделала паузу, внимательно наблюдая за выражением лица Игната Пахомови-ча. — Необыкновенный сон. Будто бы вы молоденький, ну точно как на том вашем портрете, и стучитесь ко мне в ставенку. В прежнем дому это происходит. А муж мой, покойный Вася, не пускает меня, сам ножик готовит, такой длинный ножик, с ту саблю, которая у вас на стене, и страшно грозит мне. Я стою ни жива ни мертва. А тем временем влетает в избу Генерал, кружит надо мной, защищает. Ударил он крылышками Васю, тот затрясся и прямо на глазах исчезать начал. А вы продолжаете в ставенку: тук, тук... Проснулась я, дрожу вся и думаю, к чему бы такой сон? А в окошко, слышу, всамдель кто-то постукивает. К нам-то, на втором этаже! Напугалась я, но встала, подошла к окну. Вижу: кто-то плюгавенький
стоит внизу и камушками бросает. Хотела я вас разбудить, да не решилась. Знаю, устали, поздно легли. Так до утра и не смогла заснуть. И о вас долго думала... Вера Ильинична, с лаской глядя на серьезного, задумчивого Чеботарева, вся светилась и горела мягким румянцем. Она хотела сказать еще что-нибудь приятное, но тут лицо у нее переменилось, потускнело. Она трудно, со свистом задышала и, беспомощно хватая ртом воздух, зашлась в недужном изнуряющем кашле, от которого начала задыхаться еще больше. Прядь седых волос выбилась из гладкой прически, упала вперед, закрывая глаза. Губы посинели. Обессилевшие руки путались в складках халата, отыскивая карман, где лежал ингалятор. Чеботарев отвел глаза в сторону, чтобы не смущать своим сочувствующим взглядом страдающую женщину. К счастью, приступ продлился недолго. Вера Ильинична посидела, закрываясь носовым платком, все еще тяжело дыша, и виновато произнесла: — Из-за меня у вас чай остыл. Не уходите пока, я вам подогрею его... — Я тоже сегодня ночью плохо спал, — сказал Чеботарев. — А утром выхожу на балкон и, понимаете ли, там цветы лежат. Даже завянуть не успели, свежие. И кому вздумалось подшутить надо мной, стариком? — Цветы? Вон оно что! Теперь я догадываюсь, кому и камушки, и цветы. Все яснее ясного. Наверху-то, Игнат Пахомович, девочка живет. А ухажер ее, видать, этажом ошибся или недокинул. — Так вы думаете, цветы для нее?
— Тут и гадать нечего. Уж не думаете ли, что кто-нибудь заинтересовался нами? Кому мы нужны? — Да, навряд ли... Не знаю... — Чеботарев сразу поскучнел. Ему с еще большей силой захотелось в сквер, к той скамейке... Он отнес цветы на третий этаж. Девочка, по-видимому, еще школьница, ужаСно смутилась, изобразила на милом личике сердитую гримасу, неуверенно пригрозила: — Ох и задам я этому Рамилю!.. Перевалило за полдень. Чеботарев немного утомился. Ложиться он не стал, лишь подремал в кресле и опять усадил себя за стол. И опять что-то мешало ему сосредоточиться. И он с удивлением обнаружил, как пусто стало без цветов на столе. К цветам Чеботарев был в общем-то безразличен. Не Ттрипомнить случая, чтобы он кому-нибудь или ему кто-нибудь дарил их. В годы его молодости это считалось мещанством. Потом судьба закинула его в такие места, где он вообще позабыл, существуют ли они на свете. Возвратившись обратно, он возлагал венки на могилы погибших или умерших товарищей, но из-за слез не замечал, какими были те цветы — бумажными или живыми. Долгая жизнь Чеботарева вместила в себя сразу три большие человеческие жизни, с их началом и с их концом. Первая откипела одержимостью, удалью, пылью дорог, огнем, кровью, ликованием. В ней, самой яркой и неповторимой, были Блюхер, Азиз Ашуралиев, Марьям. Вместе они громили Колчака, били белогвардейцев
под Каховкой, штурмовали Перекоп. Там, в последнем бою, убили Азиза, а Чеботарева крепко ранили. Марьям выходила его и увезла к себе на родину, в Башкирию. Здесь они поженились, работали яростно, взахлеб, строя мир таким, каким хотели его видеть. Это была жизнь настоящая, полная, давно отжитая, но не ушедшая в небытие, а существующая всегда, идущая рядом и даже несколько впереди. Ради нее он вынес вторую жизнь, унесшую от него Марьям, вытерпел стужу, горечь, боль, отчаяние, смерть, недоумение, мужество, торжество справедливости. Было все это, было! И вот она — третья, совершенно иная и непохожая, по-своему тоже прекрасная, с пионерами, рабочими, встречами, поездками, выступлениями, президиумами, статьями, воспоминаниями... Чеботарев очнулся от легкого щелчка в окно. Мало было ему кресла — ухитрился задремать за столом. Глупо он поступил, лишив себя привычного отдыха. На свежую голову и работалось бы плодотворнее. Щелчки в окно повторились. Чеботарев рассердился, решив, что это своевольничает одуревший от весны Генерал, и хотел отчитать его, но, подойдя ближе, увидел не голубя, а черноглазого мальчишку, который торчал под окнами у газона с задранной вверх головой. Вот он нагнулся, набрал в горсть мелкие комочки земли и начал кидать их сосредоточенно, с безнадежной настойчивостью. Заметив за шторой усатого старика, он рванулся в сторону, как вспугнутая охотником птица.
— Куда же ты? — крикнул ему в форточку Чеботарев. — Кидай этажом выше! Мальчишка остановился и с вызовом принялся расхаживать по дорожке вдоль дома. Чеботарева развеселило это. Он отошел от окна, остановился посреди комнаты, засмеялся ни с того ни с сего, вдруг засобирался на улицу. Сначала примерил мягкую фланелевую рубаху. Хоть и жаркое солнце на дворе, но весна есть весна. Посмотревшись в зеркало, он отверг ее, фланелевую, — упрощает и старит, и достал из шкафа белую, праздничную сорочку. Повязал галстук. Надел парадный костюм с двумя старинными орденами Красного Знамени. Еще раз повертелся перед зеркалом и остался доволен собой. — Опять в школу или в клуб на встречу? — спросила в коридоре Вера Ильинична, откровенно любуясь его выправкой. — На встречу, — ответил он, пряча глаза и чувствуя легкий укол совести. — У вас на рукаве белая нитка. Признавайтесь, какая блондинка имеет на вас виды? Ну-ну, я шучу. Подождите, сама сыму. — Благодарю. — Я хотела попросить вас, Игнат Пахомович, если не затруднит... Не возьмете ли для меня в аптеке лекарство? По рецепту... — Пожалуйста. Непременно возьму! — Желаю вам успеха... на встрече... Чеботарев бодро сбежал с лестницы, поигрывая тростью. Улица тотчас опьянила его свежестью, чистотой, запахами первой зелени, кумачом транспарантов, вывешивае
мых к празднику. Он направился к скверу, но у перекрестка заколебался: зайти в аптеку сейчас или попозже? В ближайшей аптеке нужного лекарства не оказалось. Пришлось отправиться в следующую, но и в ней ему отказали, сославшись на то, что препарат дефицитный. Чеботарев приуныл. Можно было, конечно, плюнуть на все и отложить поиски до утра. А вдруг у Веры Ильиничны в запасе ничего нет? Он поехал в другой конец города, в центральную аптеку. Выстоял очередь. Томная девица в белом халате мельком глянула на рецепт, равнодушно бросила: «У нас нет». Чеботарев возмутился. Вышла пожилая провизорша. Она увидела старинные ордена, порозовела, взволнованно сказала: «Одну минуточку, товарищ, я поищу». И тут же вынесла злополучное лекарство. С сознанием выполненного долга, но уже с подпорченным настроением ехал Чеботарев обратно. Вечерело. Он устал и был печален. И как болела душа! Ну ладно, статью он допишет ночью, успеет сделать и остальное, но ведь ночью в сквер не пойдешь! А если еще не поздно? Если ему повезет?.. Чеботарев выскочил из троллейбуса, когда тот уже трогался. Прыгая с подножки, он ушиб ногу. Пошел прихрамывая, но не сбавляя шаг. В пестром уличном потоке он видел яркие пятна: люди несли цветы. В природе еще только намечалось пробуждение, а люди не хотели ждать, они спешили опередить природу, и это было прекрасно.
как йй торопился Чеботарев, он все же разыскал магазинчик зелентреста и купил цветы, розовые и алые гвоздики — для нее... Она появилась в сквере прошлой осенью. День тогда был будничный, а она никуда не спешила, и взгляд у нее выражал особенного оттенка внутреннее смятение, какое бывает у человека, только что вышедшего на пенсию и еще не свыкшегося со своим новым положением. Чеботарев сразу подметил это, и в его устоявшейся жизни в тот день что-то незаметно сдвинулось. У нее была своя любимая скамейка, на солнечной стороне. Приходила она каждый день, за исключением субботы и воскресенья, и сидела просто так, задумавшись, или читала книгу, а он усаживался напротив и незаметно наблюдал за ней. Для своего возраста она выглядела довольно молодо и была хороша собой, но, главное, в ее облике прослеживалось неуловимое сходство с Марьям — тот же восточный тип лица, та же спокойная одухотворенность и бесхитростная прямота во взгляде. Чеботарев не делал попыток познакомиться, это произошло само собой. Часто встречаясь, они начали узнавать друг друга, здоровались, иногда разговаривали, обычно о пустяках. Скоро выяснилось, что она — бывшая учительница, у нее есть муж, он механик и работает последний год. Дети выросли и разъехались кто куда. Днем ей тягостно оставаться в пустой квартире, но муж скоро тоже выйдет на пенсию, и ей тогда не будет скучно одной. Чеботарев не был завсегдатаем сквера,
ему всегда не хватало времени, но свою ежедневную часовую прогулку он приурочивал к моменту, когда в сквере бывала она, причем старался прийти чуть пораньше ее, чтоб увидеть и прочувствовать сердцем, как она появляется в конце аллеи, как входит вглубь, ступая по песчаной дорожке, как приближается... Жизнь не замирала в сквере и зимой. И он и она продолжали приходить сюда и прогуливались по расчищенным от снега дорожкам. Они любили идти навстречу и потом расходились, чтобы немного погодя повернуть обратно и встретиться снова ради того единственного мига, когда, подняв глаза, оба улыбались понимающе, как бы глубоко проникая в тайну друг друга. В конце зимы Чеботарев случайно заболел и больше месяца пролежал в больнице. Он так и считал — случайно. Врачи тряслись над ним, а он держался спокойно, зная, что будет жить, так как много у него оставалось незавершенных дел. Терпеливо дожидался он выписки из больницы, а когда выписали, то отправился домой не прямиком, а через сквер. Она увидела его, вздрогнула, растерялась, проговорила сквозь слезы: — Я так боялась, что вы... Я так рада, что вы... Как хорошо, что вы пришли... Чеботарев ее понял. — Не надо бояться старости и смерти, — сурово сказал он ей. — Старость неизбежна, однако ее не зря называют беззубой. Ей подавай пищу мягкую, перемолотую, а кто жив трудом, кто одержим идеей, кто не ус
тал нести в себе любовь — тот крепкий для нее орешек. Вы мне очень нравитесь, я за вас болею душой, поэтому умоляю: будьте твердой. Найдите по душе дело, продолжайте трудиться! — Если б вы знали, как я ждала пенсии, — с грустью ответила она. — Я устала от школы, превратилась в комок нервов. Я хочу отдохнуть от всего, даже oi дома. Только здесь, в тишине, без суеты, наедине с собой, я оживаю и чувствую себя человеком. Не осуждайте меня... Чеботарев был мудр, он знал, что всему на свете приходит конец, что пройдет несколько недель или месяцев и выйдет на пенсию ее муж, и она больше не сможет приходить сюда, а если и придет, то не одна; но лучше бы она приходила, пускай не одна, но приходила всегда, бесконечно. Он понимал, как это нелепо полюбить в его воз-» расте, и ничего не мог поделать с собой., Обычно она отдыхала в сквере до шести вечера. Теперь было почти восемь, и Чеботарев не надеялся застать ее. С какой стати она будет ждать? У нее есть муж, механик, к его возвращению с работы необходимо разогреть ужин. И все же, хоть на короткое мгновенье, он увидел ее. Значит, ждала... Она уже уходила, так и не заметив его, и была далеко, в самом конце аллеи. Чеботарев едва различил ее фигурку, потому что вечернее солнце било в глаза. Он долго смотрел в ту сторону, провожая уходящее солнце, а когда ohq закатилось, отправился домой, сгорбившись, налегая на трость,
Вера Ильинична терпеливо ждала его к ужину. Она оживленно расспрашивала его о том, как прошла встреча, сколько собралось народу, восхищалась цветами. Чеботарев отвечал односложно, морщась от вынужденной лжи, цветы подарил ей, но пожалел об этом, ибо мысленно уже видел их стоящими на столе, у подножия фотографии. В тот вечер он много и настойчиво работал, стараясь честно заслужить на завтрашний день продолжительную прогулку. За стеной глухо кашляла Вера Ильинична, вероятнее всего — в подушку. Порою ударялись в окно мелкие комочки земли. Должно быть, они долетели и до третьего этажа: оттуда с бранью выплеснули вниз воду. Но мальчик продолжал маячить под окнами, ни на что не обращающий внимания и упорный, как токующий глухарь. Ложась спать, Чеботарев с улыбкой подумал о том, что надо бы проучить Генерала. Нечего его баловать. Проворковал с голубкой, опоздал — сиди голодный. Чеботарев и в эту ночь долго не мог заснуть. По ночам ему теперь иногда хотелось плакать. Не из одиночества или горечи утрат, а от какой-то большой благодарности за все. Он лежал, думая о своей жизни, хорошей весне, соседке, голубе, мальчике, цветах, сквере, вечернем солнце. Засыпая, он верил в еще один нарождающийся день и был заранее благодарен ему...
ПЕЧКА По ту сторону витрины, на манекене, были добротный костюм из серого габардина, белая шелковая сорочка, хромовые туфли. По эту сторону, на Германе, — заношенные, суконные брюки и стоптанные башмаки. Все это — и костюм, и сорочка, и туфли — манекену были совершенно не нужны, а Герману они были необходимы и подошли бы отлично. Конечно, если бы в кармане имелись деньги. Но денег не было. Прильнув к витрине, Герман долго разглядывал красивые вещи. Его задевали и толкали в спину выходящие толпой из универмага люди, а он стоял и глазел на сервизы, ковры, фотокамеры, аккордеоны. В левом углу, возле самого стекла, стояли черные женские ботики на белом меху. В конце концов густой людской поток, стиснутый узким тротуаром, оторвал Германа от витрины, закружил, понес с собой, а он оглядывался с некоторым сожалением, но не расстроенный, потому что уже начал
свыкаться с московской жизнью, к тому же идущие с ним рядом озабоченные люди далеко не все были одеты в габардиновые костюмы. И все же послевоенная Москва дразнила соблазнами. Она жила энергично, размашисто, ошеломляя темпераментом, жизнелюбием и даже какой-то бесшабашностью. Возводились торжественно-монументальные высотные здания, глубоко под землей, подобно самоцветам в недрах горы, зарождались новые станции метро. В гастрономах свободно, без ночных очередей, можно было купить белый хлеб, колбасу и прочую снедь. В Центральном универмаге, кроме роскошных норковых манто, продавались по умеренным ценам приличные пальто и костюмы. Вечерами из ресторанов доносилась непривычная джазовая музыка. Загорались чугунные фонари Большого театра, приглашая на премьеру оперы с участием Лемешева. Билет в партер — четверть стипендии. Это был частокол соблазнов, и Герман, приехавший сюда с Урала учиться, стойко продирался через него. Годы войны, когда всей семьей жили на одну мамину зарплату, приучили его к скромному существованию, и он умел растягивать свою маленькую стипендию на весь месяц, выкраивая отдельные рубли на музеи и театры. Лишь иногда, бесцельно слоняясь по магазинам, он мечтал, что если бы были деньги, то накупил бы много хороших вещей матери, младшей сестре и братишке. В его родном городе все еще было туго с товарами и продовольствием.
После лекций Герман зашел однажды в облюбованную столовую. Она находилась в стороне от главных улиц и славилась дешевыми обедами. Сюда стекались заводские рабочие, студенты, колхозники, привозившие на рынок мясо и овощи. Здесь всегда бывало тесно и шумно, постоянно хлопала входная дверь, на которой с самого лета висело написанное химическим карандашом объявление: требуются рабочие. Герман понятия не имел о том, чем занимаются рабочие кухни, но смекнул, что голодными они не остаются наверняка. Если это учесть, за месяц можно сэкономить стипендию. К тому же — зарплату будут платить. И после долгих раздумий, с трудом сдерживая волнение, он вошел в кабинет директора столовой. Каморку трудно было назвать кабинетом, и все же в нее вместились дубовый письменный стол с массивным чернильным прибором, круглое кожаное кресло. Германа встретил грузный лысеющий мужчина лет пятидесяти, одетый в военную гимнастерку, но без погон, с неснятыми еще нашивками ранений, с двумя строчками наградных колодок. Глаза у него были и строгие, и с хитринкой. — Як вам... видите ли... я по поводу работы, — обратился к нему Герман. — Где прежде работали? — Пока нигде. — Студент? — догадался директор. Герман кивнул. Взгляд директора потеплел, подобрел. — Трудно тебе будет, студент. В бук-
сальном смысле придется танцевать от печки. Приму истопником. Работа ночная. Согласен? — Очень хорошо! — обрадовался Герман. — Хорошего мало, — нахмурился директор. — Спать-то когда будешь? На лекциях? — Найду время, к зиме ночи длиннее,— беспечно ответил Герман. •— Что ж, твое дело. К работе приступишь сегодня. Но, смотри мне, учебу не запускать. Договорились? — Директор хитро улыбнулся и добавил: — Ступай на кухню, скажи, чтоб накормили. Заодно пусть покажут, что делать. На кухне никто не обратил внимания на новичка. Пробегали мимо официантки с дымящимися подносами, гремели тарелками судомойки, повара разливали суп. Наконец шеф-повар, толстый и оплывший, как желтая свеча, человек, заметил постороннего, сдержанно спросил: — Вам кого? — Я... меня приняли истопником. Директор велел показать, что надо делать, — ответил Герман, постеснявшись сказать насчет обеда. Шеф-повар посмотрел на его чистенькую рубашку с аккуратно повязанным галстуком, усмехнулся. — Принеси угольку. Во дворе, направо. Герман взял ведра и вышел. Моросил холодный ноябрьский дождь. Грязная ручка лопаты липла к рукам, пачкала брюки. Мокрые куски каменного угля соскальзывали с лопаты, опрокидывали ведра, и приходилось наполнять их снова. Герман отбросил лопату
и начал собирать уголь руками. Когда он вернулся, все смотрели на него с любопытством, пряча улыбки. По-видимому, разговор только что шел о нем. — Студентик! — услышал он за спиной обидный шепот и оглянулся. Молоденькая судомойка хихикнула, вызывающе глядя на него. У нее были длинные тонкие руки, узкие плечи, узкие глаза. Из кладовки вышел шеф-повар, ругая какую-то рыжую повариху, помешал черпалкой борщ в баке, увидел новоиспеченного истопника, ворчливо сказал: — Ну, чего стоишь, херувимчик? Принеси флягу. Вон, в углу. Фляга была тяжелая, с молоком. Герман едва приподнял ее, выронил из рук, потом рывками, через каждые два-три шага бросая на пол, подтащил к кладовке, перевел дух. Шеф-повар исчез, но на Германа наткнулась та самая рыжая повариха, которую ругал шеф-повар. Она пронзительно закричала: — Дьявол! Не видишь, что ли? Герман испуганно отпрянул в сторону, задел рукой горячую плиту. От боли даже в сердце заныло. — Принес? Только не туда, а сюда, сюда поставь, — раздраженно произнес появившийся шеф-повар, отвернулся и, уже позабыв об истопнике, крикнул кому-то: — Эй, Горбанек, мяса-а неси! Герман в нерешительности постоял и вышел из кухни. Его чувства как-то разом притупились, приятные мечты о сэкономленной стипендии вмиг поблекли. Болела обожженная рука. «Зря я сунулся сюда!» — с тоской
подумал он, а перед глазами стояли крикливые, распаренные у плиты люди, непонятные и чужие, и защемило внутри от мысли, что и ему будут кричать так же пронзительно: — Мя-а-са неси, студентик!.. Вечером, после долгих колебаний, Герман все же пришел в столовую, предусмотрительно захватив с собой старенький лыжный костюм. На кухне никого не оставалось, кроме той молоденькой судомойки и дежурной поварихи, красившей перед зеркалом губы. В зеркале ее лицо походило на серую картонку с грубо нарисованными глазами и носом. В картонных ушах висели тяжелые золотые, серьги. — Меня зовут Елена Ильинична, — Представилась она. — А эта вертихвостка — Катя. — А вас как звать? — полюбопытствовала девушка и бочком придвинулась к плите. Днем она выглядела старше, но сейчас ей нельзя было дать и семнадцати лет. Одета она была в ситцевое рабочее платье с жирными следами пальцев на подоле. На груди блестела желтая дешевая брошка. — Я никогда не топил такую печь, — сказал Герман дружелюбно.—Дома у нас маленькая, едва три кастрюли помещаются. — Все очень просто, — откликнулась девушка. — Надо выгрести из топки шлак, почистить колосники, положить немного дров. Когда они наполовину прогорят, забрасывайте уголь. И бросайте его понемножечку, пока топка не будет полной. И только. Герман должен был еще разжечь два титана, залить кипятком баки,
— Хотите, я пораньше приду и помогу вам? — предложила Катя. — Мне несколько раз приходилось топить.. — Не надо, спасибо, — ответил Герман. Елена Ильинична уже оделась. Она поставила на пол туго набитую хозяйственную сумку, запломбировала кладовку, где хранились продукты, дала последние наставления. Они ушли. В столовой сразу стало гулко и пусто. Тревожно гудел в окне вентилятор. Герман достал письмо матери, долго смотрел на ее круглый учительский почерк. Мать писала, что куры стали нестись хуже, что вчера заплатила за свет, что, возвращаясь из школы, она простудилась и болела, а на зиму нет валенок, в городе вообще плохо с обувью. Ее письма всегда начинались словами: «Здравствуй, мое дитё! Добрый день!» Герман подумал о виденных на витрине универмага кожаных женских ботиках на белом меху. Сейчас он встанет, натаскает дров и угля, а через месяц отправит домой посылку. Мать будет гордиться перед соседками: вот, мол, сын прислал из Москвы! И все так же будут приходить ее письма со словами: «Здравствуй, мое дитё!...» Первая ночь длилась бесконечно долго. Печь разгоралась медленно, неохотно. Тускло краснели угли, они чуть дышали. Герман ожесточенно ворошил в топке кочергой, подкладывая щепки, становился на колени и дул на угли, с мольбой смотрел на эти черные, с суровым блеском камни и дул еще сильнее.
К утру плита немного нагрелась, Но все еще продолжала сопротивляться. Один за другим приходили повара. Люди молча смотрели на едва теплую печь, сочувствовали, успокаивающе кивали: ничего, мол, уголь разгорится еще. Рыжая повариха Вера даже ласково потрепала истопника за волосы. Но странно: стоило им взяться за работу, как они начали кричать, возмущаться, злословить. Попало ОТ них и директору, который меняет людей, как перчатки, и шефу, который еще спит со своей «Еленой Прекрасной». И в первую очередь не поздоровилось истопнику. Даже Вера, с грохотом бросив бак на плиту, запричитала: — Мамоньки мои! Да как же я буду борщ варить?! Пришла Катя. Она быстро переоделась, юркнула в кладовку, вынесла оттуда кусок хлеба с ветчиной. — Поешь, покуда Василий Иванович не пришел, — озабоченно шепнула она. — Как увидит, что печь не горит, ничего не даст. Пока Герман ел, она открыла заслонку, расшевелила кочергой угли, подложила еще сухих досок и ушла в мойку. Иногда она выглядывала оттуда и смотрела на него узкими, как щелочки, глазами. Незаметно вошел Василий Иванович. Повара перестали кричать и, потихоньку переругиваясь между собой, резали мясо, мыли овощи. Вертелся у них в ногах мальчишка-поваренок, кругленький, ушастый, с добрым глупым лицом, и каждому рассказывал, как вчера потерял три рубля. В баках закипала вода.
Василий Иванович открыл заслонку, безучастно посмотрел на разгорающиеся угли усталыми красными глазами. Он неловко сидел на корточках перед топкой, желтоватые печальные огоньки пробегали по его лицу, что-то беспомощное было в его оплывшей фигуре. Когда появилась на кухне Елена Ильинична, он оживился, лицо сделалось грубее и жестче. Не прошло и минуты, как он выговаривал нерасторопному поваренку: — Ах ты, чмур этакий! Разве так режут яблоки? Часы пробили восемь. За потными окнами светало. Погромыхивали трамваи. Пора было ехать на лекции. Герман отпросился у Василия Ивановича и пошел умываться. Шеф-повар дал ему с собой завернутые в газетку холодные котлеты, добродушно сказал: — Ты и днем заходи. Ваш брат любит поесть. На пороге кухни Герман столкнулся с директором, хотел посторониться, но тот остановил его. — Ты был вчера, когда уходили повара? Учти, ты ведь остаешься и за сторожа, и никто не должен выходить из столовой с продуктами, — строго сказал он. - - Хорошо, Николай Алексеевич, — устало кивнул Герман. Он уже наслышался на кухне о прежнем директоре, которого сняли за воровство, а назначенный вместо него Николай Алексеевич — бывший фронтовик, член партии — круто взялся за дело. Повара то и дело охали и ахали по поводу честности нового директора, высмеивали его, но побаивались.
Уже на лестнице Герман вспомнил, что оставил в раздевалке котлеты. Возвращаться он не стал, хотя и пожалел о них. Неожиданно его выручил поваренок. — А я видел, как вы ушли и оставили свои вещи, - сказал он, протягивая сверток и беспричинно улыбаясь. Видно, он радовался случаю, позволившему ему выскочить из душной кухни на улицу и услужить новому человеку, поговорить с ним. Доверчиво пяля большие синие глаза, поваренок, как о самом сокровенном, горестно понижая голос, начал рассказывать:—А я вчера три рубля потерял... Елена Ильинична и сегодня уходила последней. Она закрыла кладовку, оделась, но, припомнив что-то, пошла обратно на кухню, остановилась у корзины с картофелем, принялась запихивать его в переполненную сумку. Картофелины не влезали, падали, катились по полу. Елена Ильинична, ругнувшись, начала рассовывать их по карманам пальто. Герман удивленно следил за ней и молчал. Но когда она подняла сумку, дрогнувшим голосом произнес: — Нельзя брать! Директор сказал... — Ты его больше слушайся,—улыбнулась Елена Ильинична. — Он тебе скажет: бейся об стенку. И ты будешь биться? Смотри, лоб расшибешь! Она вскинула голову, решительно направилась к выходу. Герман осмелел и преградил ей дорогу. — Не пущу! — Ты серьезно? — удивилась та. — Или перед директором выслуживаешься?
— Все равно не пущу, — упрямо стоял на своем Герман. Елена Ильинична отступила на шаг, потемнела и тоненьким голоском крикнула: — Эх ты, щенок! А ну, прочь! Она оттолкнула Германа и вышла. Он кинулся было следом, но остановился, бессильно махнув рукой. Машинально подобрал рассыпанные картофелины, отнес на кухню. На душе было гадко. От прежних планов — поработать до зимней сессии — Герман отказался в первую же ночь, а теперь подумал: «Нет, надо выдержать хотя бы месяц! Завтра двадцать семь дней останется...» Он подошел к окну, включил вентилятор. Темные от копоти лопасти дрогнули, превратились в сплошной жужжащий круг. За окном ворочался, засыпая, город. Ночь прошла спокойно. Плита разгорелась хорошо. Василий Иванович похвалил истопника, велел завернуть ему яблоки. В сторону Елены Ильиничны Герман не смотрел. Только один раз они встретились взглядом. Она недобро усмехнулась. Ему стало не по себе от этой усмешки, но он опять успокоил себя тем, что через двадцать семь дней закончит работу и больше никогда, даже обедать, не придет в эту столовую. А вечером Герману почему-то прислали помощника, рабочего кухни Виктора, которого за сильную сутулость прозвали в столовой Горбаньком. Он торжественно поставил на стол две бутылки пива, пожал Герману руку, приговаривая:
— Очень приятно, се ля ви... Сели ужинать. Герман повеселел. Если вначале он отнесся к помощнику с недоверием и неприязнью, то вскоре у него отлегло от сердца — настолько непосредственен и общителен был Виктор. И он так забавно и так некстати вставлял в свою речь французское «се la vie» \ что Герман не выдержал, поинтересовался: — Ты что, в школе французский изучал? — Йет, это я от одного артиста слышал. Важный такой артист. А школу я после семилетки бросил. Что толку учиться? В артисты все равно не вылезу, а деньгу и без школы можно зашибить. Вон, у Василия Ивановича четыре класса образования, а он любому артисту нос утрет. Две сберкнижки имеет. Челове-ек! Виктор, имея внимательного слушателя, разошелся. — Зря ты с Еленой связался, — болтал он, пожирая котлеты, — С бабой свяжешься — как в смолу влипнешь. Вот я с Веркой поцапался, знаешь ее? Рыжая такая, се ля ви. Так она по сей день покою не дает: то облает, то какую штуку выкинет. Ночевал я на той неделе тут, просыпаюсь — одного носка нет. Думаю, крысы стянули, да нет же, ей-ные проделки. Спрашивает: чего, мол, у тебя одна нога босая. А сама смеется. Так и ходил весь день босый, с одним носком. После отдала... А Елена — баба бойкая, да у шефа своего, Василия Ивановича, под крылышком. От нее чего угодно жди. 1 Се la vie (фр.) — такова жизнь.
— Пусть не ворует, — возразил Герман. — Ведь это нечестно. — Ты любишь хлеб? — хитро прищурился Виктор. — А помажь его маслом — он вкуснее станет, не так ли? Вот и едят его, се ля ви, одни с водой, другие — с маслом. А Ленке что? У нее все под рукой. Да и какое это воровство? Каждый берет понемножку. Не у тебя из кармана, а казенное, вон сколько его! — А потом побольше казенного хлеба в котлеты, так? — Не-е, эти котлеты мы с тобой едим настоящие, — наивно ответил Виктор. Или прикинулся простаком? Герман промолчал. Ему не хотелось спорить. Он снисходительно слушал болтовню Горбанька и думал о своем: о далеком доме, о маме, о гостинцах, которые он пошлет домой. Виктор долго еще рассказывал о прежнем директоре, Верке, Елене Ильиничне и других поварах, но Герман слушал его рассеянно, поддакивал невпопад. — Ты с детства работаешь? — вдруг спросил он, повернувшись к Виктору и осекся: тот уснул прямо на стуле, подперев голову руками. Когда же он успел? Герман пожал плечами, погасил в зале свет и пошел на кухню. Пора было растапливать печку и титаны. Виктор проснулся незадолго до прихода дежурных поваров. Он виновато улыбнулся, почесался, подсел к открытой топке. — Сегодня опять весь день маяться. Зря Елену послушал, лучше бы дома выспался.
Знаешь, это она прислала меня, просила последить за тобой. Говорит, ты ночью своих се ля ви приводишь, дружков-студентов кормить. Крепко ты ее задел, беды не оберешься. — Ну и пусть, — глухо ответил Герман. ...Закончив работу, Катя пересчитала тарелки, закрыла их в шкаф, переоделась. Платье на ней было нарядное, крепдешиновое. — Ты чего копаешься, не уходишь? — подозрительно спросила Елена Ильинична. — Ничего, — огрызнулась девушка. — Подружку ожидаю. — Тогда я пойду. Голова разболелась. Угорела, что ли? Елена Ильинична нерешительно повертела в руках полупустую сумку, направилась к выходу. Катя высунула ей вслед язык и, напевая, пошла на кухню. Она положила на сковороду с ужином для Германа две припрятанные еще днем котлеты, поправила перед зеркалом прическу. Герман пришел в свое обычное врем^,. поздоровался и, не глядя в ее сторону, сел за стол. Катя подогрела на плите гречневую кашу с котлетами, поставила перед Германом. Он сдержанно поблагодарил.. «Опять шпионы! Когда все это кончится?,» — с тоской подумалось ему, и котлета встала у него поперек горла. — Герман, — тихо позвала Катя. Он поднял голову. — Ты в субботу свободен? У меня два билета на концерт. Подружка заболела, не может пойти...
Герман облегченно вздохнул. Только теперь до него дошло, почему дожидалась его Катя, и лишь сейчас он заметил ее красивое крепдешиновое платье. Его мечтой было в субботу отоспаться за все эти ночи, но он согласился. — Непременно пойдем. Я давно уже никуда не ходил. Девушка медлила уходить. Они разговорились. Отец у Кати погиб в сорок пятом. (У Германа — в сорок втором.) Она сумела вытянуть семилетку, пошла работать. А теперь собирается поступать в пищевой техникум. Не сможет ли он ей помочь по русскому языку? И Герман опять легко согласился. Не то, чтобы Катя ему нравилась, но чем-то она его привлекала — своей доверчивостью, что ли? Когда девушка ушла, Герман из шалости начал включать электрическую мясорубку и картофелечистку; включит, даст мотору набрать обороты и выключит, и это занятие ему нравилось. И с работой ладилось. Утром повариха Вера обошла плиту вокруг, заглянула в кипящие баки, проверила титаны, удовлетворенно произнесла: — Добре! Скоро и выпечку можно начинать. Герман уже слышал это слово — выпечка. Он знал, что в этот день пекут пирожки для школьных буфетов, пекут сразу несколько тысяч штук, и потому особенно лестной была похвала. Ощутимо болели натруженные за день руки, после бессонной ночи шумело в голове. Но зато как было приятно плескаться
под краном, ощущая холодную, освежающую воду. Полотенце оставалось в раздевалке. Герман подошел к ней, хотел войти, но застыл на месте, услышав за дверью тихий, сердитый голос Елены Ильиничны: —- Дурень, ты бы еще при муже полез обниматься, — шептала она. — Сказала ведь, не приходи! Не вытерпел, что ли? Ты ушел, а он давай обзывать меня последними словами и кулаками махать. А я схватила Ритку и реву. Так и ревела всю ночь. И о тебе думала. Не могу я больше так, Василий! Без тебя не могу... Послышалось всхлипывание, бормотанье, мужской голос спокойно, несколько грубовато ответил: — Очнись, успокойся. Поедем сегодня ко мне. Жена к родственникам уехала. Поговорим обо всем, решим, как быть. — Не понять тебе, мужику, бабьего сердца, — продолжала горячим шепотом женщина.— Тебе лишь бы ночь провести, а я высохла вся, не могу больше... Шепот перешел в шорох, потом все стихло. Герман терпеливо подождал, пока освободится раздевалка, быстро переоделся и выбежал на улицу. Хотя он и нечаянно подслушал разговор, однако, ему было совестно, будто заглянул с улицы в чужое окно, и было грустно, отчего — и сам не знал. В субботу, как условились, Герман с Катей пошли на концерт. Билеты оказались купленными в Большой зал консерватории, на вечер органных произведений Баха.
— Я здесь еще Ни разу не была, — смущенно призналась Катя, подавленная торжественной атмосферой зала, окружением солидной публики, непривычной для слуха музыкой. Герман сидел с закрытыми глазами, подперев руками голову. Кате показалось, что он спит, ей стало жаль его, и она чувствовала себя виноватой. — Ты не сердишься? — тихо спросила она, когда Герман приоткрыл глаза. — Хотела достать билеты на Клавдию Шульженко, но где там! Пришлось брать сюда. Думала, тебе понравится. — Мне нравится,—успокоил ее Герман. Орган он прежде слышал лишь по радио. И его потрясло, когда он внезапно ощутил, как под ногами зазвучал пол, зазвучало под ним кресло. Звуки неслись не со сцены, а рождались в самом зале и казались густо насыщенными электричеством, держали под напряжением, заставляли трепетать. Потом со сцены пела высокая стройная женщина. Она была вся в белом и белый цветок был заколот в черных, как уголь, волосах. В соперничестве с органом ее голос то возносился ввысь, к хрустальным люстрам, то стлался понизу, по плюшу партера. Герман слушал и видел, закрыв глаза, свою прежнюю жизнь. В ней было много трудных и горьких минут. И ему всегда казалось, что им пережито более чем достаточно для его девятнадцати лет, и он уже умудрен житейским опытом. А музыка внушала, что все не так, что он совсем не знает
жизни, и настоящая жизнь пока не приходила к нему, а только еще начинается. В антракте он спросил у заскучавшей Кати: — Тебе не нравится? — Не знаю, — чистосердечно призналась девушка. — Я люблю веселое, а тут лезут всякие мысли и плакать хочется... После концерта Герман проводил Катю до метро и пошел в столовую. У него в ушах все еще звучал орган, в глазах стояло яркое сияние люстр с радужным переливом хрусталя. И он не замечал прокопченного потолка кухни, тусклого света двух лампочек над печкой, кислого запаха квашеной капусты, отмокавшей в чане для завтрашних щей. Некоторое время он сидел, не раздеваясь, задумавшийся, с мечтательной ►улыбкой на лице. Затем, стряхнув оцепенение, потихоньку взялся за дело. Принес со двора уголь и обломки ящиков на растопку. Открыл печную заслонку, собираясь выгрести золу и шлак. И только тогда Герман заметил, что вся топка была залита водой. Он ничего не мог понять. Может быть, нечаянно опрокинулся бак? Нет, чисто вымытые алюминиевые баки стояли на краю плиты. Изнутри они были сухие. Зато у водопровода лежал кольцом резиновый шланг, из его кончика натекла на пол лужица. Стало быть, пользовались им недавно. Кто-то постарался от души, не пожалел воды. Герману пришлось не шлак выгребать, а вычерпывать липкую грязь, скрести заляпанные колосники. И он выскребал, вычерпывал, проклиная все на свете. Ему было 6bj
понятно, если бы кто-то нанес ему обиду в лицо, но тайно сделанную подлость он никак не понимал и не хотел понять. «Вот тебе и настоящая жизнь, се ля ви! — с усмешкой думал Герман. — С печки-то она и начинается!» Он с яростью шуровал в топке и к утру растопил печку так, что она гудела, как орган. — Дела идут? Поди до утра возился? — спросил у него Василий Иванович, многозначительно поглядывая на печь. Рыжая Вера хохотала: — Бабоньки, а парень умеет ночь не спать. Такого бы муженька мне, уж я бы его ласкала! — Чего ты пристала к человеку? — накинулась на нее Елена Ильинична. — Не видишь, еле на ногах стоит, а ему еще наукой заниматься. — Науку он тут по ночам долбает, — вставил угрюмо Виктор, изучающе глядя на грязные, со следами просохшей золы ведра. А ведь кто-то из них держал вчера в руках шланг, направляя струю в топку, полную шлака... В эту ночь в столовую заявился Виктор. Он жил в поселке под Москвой и на работу добирался электричкой, а сегодня, где-то загуляв, на поезд опоздал и решил заночевать здесь. Был он, вроде бы, не очень пьяный, только какой-то весь взъерошенный, мрачный. Из кармана пальто торчала непочатая бутылка водки. Герман к тому времени успел затопить печь, задремал в тепле, но боялся крепко уснуть и потому обрадовался нечаянному
появлению Горбанька. Как-никак тоскливо бодрствовать всю ночь одному в унылом помещении столовой. Виктор набрал из чана квашеной капусты, взял в мойке два граненых стакана, поставил водку на стол. — Вали ко мне, се ля ви! Будем по душам говорить... Герман подсел к столу, хотя пить водку ему не хотелось. — В честь чего такой праздник? — спросил он. — Праздник?.. Вон, таракан в ведре утоп. За его поминки, — сострил Виктор. Он осушил свой стакан до дна, посидел, поморщившись, не дыша, потом шумно выдохнул, помотал головой: —Ну и сучок! Сколько зарекался не брать с красной головкой... Виктор похрустел капусткой, молча повертел пустой стакан, налил себе снова, не обращая внимания на то, что Герман с ним не выпил. Обычно веселый и балагуристый, он вел себя странно, избегал смотреть в глаза, говорил скупо. — Как дела? — поинтересовался он вяло. — Привыкаю, — охотно ответил Герман. — Когда думаешь уходить? — Не знаю. Только начал. — Не по адресу ты попал к нам... — Почему? Виктор смолчал. Он задумался, будто прислушиваясь к чему-то внутри себя. Ни с того ни с сего начал рассказывать о том, как ходил в ресторан. — Во где жизнь! — оживился он, восхищаясь. — Не то, что наша. За соседним сто
лом ребята собрались. Все молодые. С ними девочки — шикарные, прямо-таки лакированные. Лижут язычками ликер. Любо поглядеть. Я тоже ликерчику взял. Сладкий и липкий, но пить можно. Те музыку заказывают, румбы всякие. Я тоже—бац! — отвалил четвертак за «Темную ночь» Марка Бернеса. Мой батя любил эту песню. Музыканты сыграли прилично, но не доиграли. Те перебили. А у меня четвертаков больше нет, откуда им быть? Вот сволочи, откуда только деньги берутся у них? На одни чаевые по сотняге кидают. — Неужели по сто рублей? — не поверил Герман, не побывавший еще в ресторане. — А чего им сотня? Они за вечер тыщами ворочают. Вот бы с годок так пожить! — Виктор мечтательно зажмурился, потом резко потемнел. — Мой батя в колхозе пуд пшеницы спер и срок заработал. Вот дурак! Другие умнее живут... Герман, пользуясь наступившей паузой, подбросил в печку угля, разжег титаны, налил в баки воды. Худо ли, плохо ли, а полночи незаметно прошло. — Говорят, ты с Катькой в театр ходил? — Не в театр, а на концерт. — Хорошо это, по театрам ходить. Я ни разу не был. А ведь со мной не захотела пойти, стерва, как ни приглашал! Все они продажные твари. Любят беленьких... Виктор снова померк. Теперь было видно, что он изрядно запьянел. Взгляд у него сделался блуждающим, бессмысленным. Лишь порою в глазах пробуждалась искра сознания, и тогда они загорались нехо
рошим, диким огнем. В один из таких моментов он сжал кулаки и с тоскою, из глубины произнес: — Ух и ненавижу тебя, се ля ви! — За что? — оторопел Герман.—Что я тебе сделал плохого? — Ненавижу чистеньких, правильных, беленьких! Двойные вы! Не верю вам! Не верю... Хочешь, морду набью? Герман отпрянул назад. — Не бойсь, не трону, — осклабился Виктор. — Тебя сама жизня задавит. Ходи беленький, кончай свои институты, университеты, а взаймы ко мне придешь просить, как пришел сейчас в нашу столовку. Гадом меня назови, коли не так... Герман оправился от испуга. Пьяному чего не взбредет в голову? И драться полезет. На всякий случай он придвинул ближе кочергу. Но Горбанек сидел вареный, обмякший, не делая никаких попыток подняться. Смотреть на него было и противно, и грустно, и жалко. — Ты выпил лишнего. Ложись на столы, выспись, — сказал ему Герман, Виктор тупо посмотрел на второй полный стакан, потянулся к нему, но рука не послушалась, соскользнула вниз. «Морду набью!» — пробормотал он и нашел еще в себе силы выматериться. После этого, уронив голову на стол, мгновенно заснул. Герман готовил кухню к приходу поваров и время от времени подходил к Виктору, чтобы посмотреть: не задохнулся ли? «Странный парень,—размышлял он о това
рище. — С чего бы он так ополчился на меня? Вероятно, по пьянке...» Герман разбудил Виктора незадолго до начала работы. — Ну как, будешь морду бить? — лукаво спросил он. — А что, я драться лез? — насторожился Виктор.—Убей бог, ничего не помню. Если было что, ты не серчай. Он кисло улыбнулся, с отвращением выплеснул оставшуюся водку и поплелся к умывальнику. Герман приноровился к своей работе и привык к ней, однако после той истории с залитой топкой ему не стало покоя. Исчезали ведра, и не в чем было носить уголь. Терялась кочерга, пропадали совки. Оказывалась сломанной лопата. Вышел из строя титан. Однажды Герман не нашел на месте свой рабочий костюм. Лишь после долгих поисков разыскал его в урне среди окурков и бумаг. Катя потом сказала, что видела возле урны Елену Ильиничну. Тогда Герман не выдержал, подошел к Елене Ильиничне и в упор спросил: — Зачем вы так делаете? — Что я делаю, милок? — всполошилась повариха, готовившая котлетный фарш. — Тебя интересует, почему я добавляю булку? Так положено, Герочка. Хлеб придает котлетам мягкость и тонкий аромат. Герман смотрел в ее сытое, самодовольное лицо, знал, что она торжествует и смеется над ним. Ему бы следовало отойти от нее, а он, потеряв самообладание, выкрикнул:
— Вы знаете, о чем я говорю! Это нехорошо, это очень грязно! Елена Ильинична побагровела, намеренно громко закричала, привлекая всеобщее внимание: — Слышали? Нет, вы все слышали? Это я нехорошая и грязная?! Щенок! Я к нему с добром, а он оскорблять полез?! Я еще покажу ему, кто грязный! Я этого так не оставлю! Он еще попомнит меня! Василий Иванович и Вера успокаивали ее, на Германа никто и не оглянулся. Одна Катя выбежала из мойки, догнала его в дверях, сунула ему в карман бутерброд, шепнула: — Ты молодец. Не обращай на них внимания, не расстраивайся.. Герман на лекции не пошел. Вернулся в общежитие, лег спать. Спал тяжело, встал с головной болью. Здоровым он себя почувствовал только вечером, после продолжительной прогулки. Горели желтые фонари, светились окна в домах. Лениво кружился пепельно-синий в сумерках снег. Герман выбирал тихие переулки, машинально читал их названия и брел наугад. Жизнь в переулках текла медленная, почти такая же, как и в его родном городе — без потока машин, с детскими голосами, с собаками в подворотнях, с редкими прохожими, которые никуда не спешили. Герман тоже никуда не спешил. Ему хотелось побыть в тишине, собраться с мыслями, обо всем подумать, прийти к какому-то решению. «Наверное, я был не прав, связавшись с
Еленой Ильиничной, — размышлял Герман. — Ее не переделаешь, а сколько нервотрепки! Однако, если я промолчу, другой мимо пройдет, — что будет?» Ругал себя Герман и за собственное легкомыслие. Зачем он приехал сюда? Размениваться на мелочи? Разве он избавит семью от нужды тем, что поработает один месяц? Да и велика ли нужда? В войну перебились, не такое время пережили. Нет слов, мать порадовалась бы гостинцам. Но еще больше было бы радости для нее, если бы он не запускал занятий, а тянул на повышенную, еще лучше — именную стипендию. Мало ли еще будет впереди других соблазнов?! Смущал Германа предстоящий завтра разговор с директором. Испугался, скажет. И двух недель не проработал. Не мужчина, мол, ты, а маменькин сыночек. Ни капли самостоятельности. Можно ему, конечно, все объяснить. Авось поймет. Он похож на человека умного, справедливого. И Герману хотелось, чтобы их разговор пошел в таком духе: — Что, трудно? — спросит Николай Алексеевич. — Трудно,—ответит Герман, прямо глядя ему в глаза. — Да, нелегко, — согласится Николай Алексеевич. — Ты уйдешь, другие уйдут, а мне оставаться. — Вам легче,—уточнит Герман. — У вас в руках власть. К вам отношение другое. — Одной властью жизни не переделаешь, — строго заметит Николай Алексеевич. — Выгоню я Елену Ильиничну, уволю
Василия Ивановича, а толку? На их место такие же придут. Тут в корне надо менять, поднимать сознание людей. И я смотрел на тебя, как на помощника. — Вы не подумайте, что я сдаюсь или от обиды ухожу, — скажет Герман. Мог бы и остаться, если б в этом была цель. Но я погнался за вторым зайцем, запустил занятия. — Понимаю, но жаль тебя отпускать, — признается Николай Алексеевич, а потом согласится. Они расстанутся друзьями, и Николай Алексеевич будет просить не забывать их столовую. И еще чего хотелось Герману — это чтобы последняя его ночь прошла спокойно. Его желацие сбылось. Возможно, Елена Ильинична готовила месть на будущее, но сегодня и ведра, и кочерга, и совки были на месте. И работалось с настроением. Все было бы хорошо, если бы Герман по своей оплошности не сорвал пломбу с кладовки. Нес доски и нечаянно зацепил. Утром сразу сказал об этом Василию Ивановичу. Шеф-повар хмуро потрогал висящую на одной нитке пломбу, оторвал ее совсем, проверил замок. — Доской задел, говоришь? — переспросил он. — Так ему и поверили, — вмешалась Елена Ильинична. — Запасец себе сделать решил. Вот и гвоздь, которым он замок открывал. Она повертела под носом Василия Ивановича ржавым гвоздем. — Вот что, Лена, — еще более нахмурил
ся Василий Иванович. — Ты на парня не вали. Совсем решила его заклевать? Думаешь, не вижу? — Ты что, спятил? — взвилась Елена Ильинична. — Мы же вместе вчера уходили. — Мало ли что вместе, — буркнул шеф-повар, отворачиваясь от нее. И все остальные повара молча, с осуждением посмотрели на Елену Ильиничну. — Клянусь, я ничего не сделала, — беспомощно произнесла она и заплакала, сморкаясь в фартук. — Помолчала бы, — обронила рыжая Вера, ожесточенно мешая поварешкой начинавшую подгорать кашу. — Она правду говорит, — не выдержал Герман. — Во всем я сам виноват. — Не в том дело. Мы сами знаем виноватых, — оборвала его Вера. Виктор в это время сгорбился в сторонке, выпрямляя молотком гвоздь. Продукты при проверке оказались нетронутыми. Елена Ильинична продолжала всхлипывать. Герман ощутил к ней жалость. — Не надо, перестаньте плакать, — попросил он ее. — Вы же ни в чем не виноваты. — А ты вон им докажи, — зло всхлипнула она. Герман в последний раз окинул взглядом кухню. Посмотрел на пышущую жаром печку, на людей в белых колпаках и халатах с засученными по самые плечи рукавами. Он никому не сказал, что уходит. Из кипящих баков валил густой пар. Потрескивали чадя
щим жиром противни. Сладко, вкусно, едко и горько пахло жареным луком. Разговор с директором получился коротким. — Уходишь? — спросил Николай Алексеевич. — Ухожу, — ответил Герман. — Жаль, конечно. — Я мог бы еще поработать, — заколебался Герман. — Ладно уж, на жертвы не иди. Я успел подыскать постоянного истопника. Знал, что недолго пробудешь. У тебя на лице написано, какой ты есть. Трудно тебе будет. ...В столовой, как всегда, было шумно и тесно. Десятки людей торопливо обедали и уходили, не задумываясь над тем, почему сегодня был вкусный борщ и отчего пересолены макароны. Герман слушал звон тарелок и ложек, смотрел на чахлую пальму, под которой спал котенок, на стол, где из солонки торчал окурок. Он медлил уходить. Он чувствовал на душе какое-то облегчение и вместе с тем понимал, что с завтрашнего дня ему будет чего-то недоставать. На улице по-зимнему быстро смеркалось. Тонкие снежинки падали на черный асфальт и не таяли. У троллейбусных остановок нарастали очереди: люди возвращались с работы. Возле витрины универмага Герман задержал шаги. Чуть слышно жужжала над годовой неоновая реклама. Кожаные ботики на белом меху стояли на месте. Герман щелкнул пальцем по толстому стеклу, за которым они находились, вздохнул и пошел дальше.
— Се ля ви, профессор! Герман Константинович с нескрываемым удивлением, не узнавая, смотрел на человека, бесцеремонно хлопнувшего его по плечу. Щупленький такой, сильно сутулый, с крупной головой, посаженной без шеи, как у горбуна. В руках кожаный портфель. Золотые коронки кричат о благополучии. Но вид нездоровый, битый жизнью. На левой руке наколка: «Ни забуду мать родную!». — Не признаете, профессор? Что-то промелькнуло в человеке знакомое, давно позабытое, похороненное временем. — Кажется... Виктор? — неуверенно произнес Герман Константинович, не узнавший бы, пожалуй, прежнего Горбанька, если б не его нелепое се ля ви. — Точно! — обрадовался Виктор. — Память у вас и впрямь профессорская. Куда ж вы это собрались ехать? В Париж, Токио или Лондон? — Хочу, пока в отпуске, проведать мать. — Ай-ай-ай! Вы оригинал, профессор. С вашим депутатским значком — и толкаться на вокзале в очереди. Таким прямо в кабинет должны приносить. Или все старые принципы? — Я не в командировку еду. Могу и постоять,— сухо ответил Герман Константинович. — Не торчать же здесь такому уважаемому человеку! Хотите, профессор, я мигом организую...
•— Нет, нет, не беспокойтесь, очередь подходит, — еще суше ответил Герман Константинович. У него и прежде происходили встречи с такими «друзьями» — с кем учился или работал когда-то или имел непродолжительное знакомство. Эти встречи не обременяли, если заканчивались приветственным кивком головы, двумя-тремя общими фразами. Однако попадались и назойливые типы, по обыкновению, неудачники или пьяницы. Они непременно желали выпить с ним — за его успехи, ожесточенно и тяжело жаловались на жизнь, просили денег взаймы, помощи. От одних он, по необходимости, отделывался, другим помогал. Среди них немало было людей с хорошими задатками и даже талантливых, но которых заглушило, как бурьяном, сплетение всяких там роковых обстоятельств. Виктору тоже что-то требовалось от него. — Надо же, сколько лет прошло! Один — большой профессор. Другой... другой... ну, обо мне иная речь. Дорогой профессор, следовало бы нам обмыть такое событие! — Я не пью. — Даже на банкетах? Не поверю. Там, небось, коньяк рекой льется! Герман Константинович не сдержал улыбки. Сдался. Виктор пробудил в нем воспоминания. — Хотя бы пару бутылок жигулевского, профессор! — настаивал Виктор. Он улыбался изо всех сил. Ему явно не терпелось выказать радость по поводу случайной встречи.
— День и впрямь жаркий, — согласился Герман Константинович. — Только вряд ли мы найдем такое пиво, каким ты угощал меня тогда в столовой. — Найдем! Подошла очередь. Герман Константинович взял два билета. — С женой едете? — полюбопытствовал Виктор. — С женой. — Хорошо это, с женой — и к матери. Подарочки, гостинчики... А Катю помните? Она при вас судомойкой работала. — Помню. — Теперь в кафе, заведует. На проспекте Вернадского. Трое детей. А столовку нашу помните? — Как же, помню. — Не узнать теперь ее. Обновили. Под шашлычную переделали. Да-а, сколько воды утекло!.. Таких столовок теперь уже не найти. Они прошли в привокзальный ресторан. Сели за свободный столик. Подошла миловидная официантка, поздоровалась. Герман Константинович заказал пиво, овощной салат. — Все?! — спросила официантка. — Все. — Так не годится, дорогой профессор, — с укоризной произнес Виктор. — Не по-на-шенскому получается. Он поманил официантку пальцем, пошептал ей на ухо. Та удовлетворенно закивала головой. В скором времени на столе появились армянский коньяк, грузинское выдер
жанное вино, жареные цыплята, салаты с крабами, фрукты. — Зачем все это? — забеспокоился Герман Константинович. — Как зачем? За встречу. Может быть, я всю жизнь мечтал встретиться с тобой? Не боись, просить ничего не стану, всего у меня достаточно. Я только хочу приятно посидеть, поболтать о жизни. — Виктор налил коньяку, поднял рюмку. — Выпьем, что ли, за наши успехи! Он выпил первым. С наслаждением поморщился. Пожевал дольку лимона. Не спеша принялся закусывать. — Ты когда ушел из столовой? — спросил Герман Константинович. — Давненько. Года два спустя после тебя. Один знакомый кладовщиком устроил на овощную базу. Между прочим, тогда в истопники взяли одного инвалида. С директором нашим в одной части служил. Потешный такой дядька. Фронтовые байки заливал — за животики хватались. Но мы его быстро скушали. — Как так — скушали? — Сожрали, значит. Допекли. Убег вместе с байками. — Чего же Николай Алексеевич не всту-нился за него? — А мы и его скушали. — Николая Алексеевича?! — Се ля ви! Недолго он продержался. Больно круто начал гайки закручивать. Люди у нас — что пар в котле. Куда нос ни сунь — контроль. Ну и взорвались. Потихоньку, конечно. Без шума взорвались. Так
подстроили ему, что с треском вылетел. Насовсем ушел из питания. Работал потом, кажется, мастером на «Красном металлисте». — Вон какие дела!.. Выходит, и меня вы тогда... это самое... скушали? — А как ты думаешь? Се ля ви! — Меня-то за что? Я ведь гайки не закручивал. — Как бы тебе сказать, чтобы не обидеть? Чужой ты был. Слишком белый. В глаза бросался. Люди не любят этого. Они любят, чтобы ты был такой же, как все. Даже, может, чуть похуже, чтоб они могли себя почувствовать еще больше людьми. — Любопытно! — Дело прошлое, профессор. Так и быть, признаюсь. Помнишь печку? Я ее залил тогда водой. И всякие штучки потом выкидывал. — Виктор еще налил коньяку. Повертел в руках рюмку, рассматривая на свет ее содержимое. Выпил залпом, один. — Чего не пьешь, профессор? Пей, закусывай! — Очень любопытно, — повторил Герман Константинович, задетый за живое неожиданным признанием Виктора. — Ты, небось, на Елену думал? Не любила она тебя, факт. Но ей в голову не пришло. У нее в ту пору своих забот хватало. Кстати, поженились-таки они с Василием Ивановичем. Живут своим домом в Ильинке. Видал их обоих прошлой осенью. Кабана зарезали, приглашали на окорок. О Верке разговаривали. Не забыл ее? Во кому повезло! Вышла замуж за военного, жила за границей. Барахла понавезла — даже внукам на жизнь хватит,,, О Кате я тебе
сказал. Две девочки у нее и мальчик. Ты бы ее при встрече не узнал, — раздобрела, похорошела. Понимаешь ли... у нас тогда с ней налаживалось кое-что. И тут появился ты... Пей, профессор! Дело прошлое... Герман Константинович подавленно молчал. Вспомнилась ему столовая. Казалось бы, работал всего две недели, что особенного? Было потом в жизни много другого — и трудного, и яростного, и яркого. Была отличная защита институтского диплома. Были поиски и открытия. Были докторская диссертация и признание. Были любовь и счастье. Было горе — умерла дочурка. Были друзья и недруги. Были дела государственной важности. И все время, оказывается, была и печка — черная, пропитанная жиром и копотью, окруженная людьми, живая, до конца* не понятая. — Одно я в толк не возьму, профессор: ничего промеж вас не было, знаю, разок в театр сходили, а ей свет на всю жизнь. Сынка своего Германом назвала. Меня же — я ведь год и мял, и целовал ее — отшвырнула, ровно таракана. — Не собираешься ли ты винить меня в своих неудачах? — сдержанно спросил Герман Константинович. — Неудачах?! — воскликнул Виктор. — Про то я давно забыл! Слава богу, у самого два пацана растут. А припомнилось лишь когда тебя увидел. Я другое разумею: от таких, как ты, в жизни один вред. Ни себе пользы, ни людям. — Неужели? — улыбнулся Герман.
— Признаться, я ожидал, что ты иным станешь, — продолжал Горбанек, обгладывая цыплячью ножку, запивая сухим вином. — Ну, думаю, все ему прощу, если глянет, как бог, свысока, и так это, небрежно, протянет два пальца. А ты, знаменитость, не на «Волгах» катаешься — из метро вылезаешь, встаешь в самый хвост очереди, капустку в ресторане заказываешь! Герман Константинович с повышенным интересом разглядывал Виктора. До него дошло, наконец, почему тот напыщенно, буквально через слово, величал его профессором, ни разу не назвав по имени. Как ведь ловко поддел у кассы: Париж, Лондон... это с Казанского-то! — Ты у меня всю жизнь на пути стоишь. С другими просто. Кого-то я обскачу, кто-то меня обскачет. Се ля ви! И я на жизнь не в обиде. А столкнусь с такими, как ты, — руки чешутся. Мало вас, таких, били! — Видно, ты часто дерешься, — спокойно заметил Герман Константинович, жестом показав на синюю наколку Виктора. Тот зло ссутулился, сказал, избегая прямого взгляда: — Не радуйся, еще и тебя будут бить. Час настанет! — Поживем — увидим. — Судьба свела нас с тобой не только в столовой.. Вот, смотри. — Виктор достал из портфеля старую, изломанную на сгибах газету.— Вот она, наша главная встреча. Никогда ее не забуду, всегда таскаю газетку при себе, чтобы помнить. Тут, на первой странице, о тебе. «Лондон... международный
симпозиум ученых... принял участие доктор технических наук, профессор Ермолаев Г. К.».». Про меня найдешь на четвертой, внизу. В статье «Расхитителей — под суд». Семь лет отвалили, не пожалели... Герман Константинович с волнением взял газету, развернул ее, пробежал глазами. — Удивительное совпадение! Обратил бы, конечно, внимание, но я, откровенно говоря, такие вещи не читаю. — Что скажешь, профессор? — По-моему, справедливо. — На куске хлеба сидеть? Герман Константинович окинул взглядом стол, уставленный яствами. — Положим, твой кусок побогаче моего. — Что верно, то верно, — живо откликнулся Виктор.—Угадал! Он сидел, развалясь по-хозяйски, выкатив из-под расстегнутого пиджака круглый живот, ковыряя спичкой в золотых зубах. Порозовели от вина нездоровые, рыхлые щеки, и стало видно, какие они выхоленные. Прячущиеся, выжидающие, цепкие глаза перестали бегать, успокоились, остановились с выражением глубокой удовлетворенности. — Не опасаешься, что могут опять за ушко да на солнышко? — Не за что. И не выйдет. Умнее стал. — У Виктора снова спрятались глаза. — Пока ты кончал университеты, я грыз другую науку. Поважнее твоей. По своей части я, может быть, тоже в профессора гожусь. — Возможно, но позволь внести небольшую поправку: с особой пометкой в паспорте вместо диплома.
— Ты мое прошлое не трожь, профессор! Я теперь честный. Работаю, как и ты, в советском учреждении. А то, что связей у меня побольше твоих, — такова жизнь. Надо что-нибудь достать — пожалуйста. Ко мне обращаются люди покрупнее тебя. Могу и тебе телефончик оставить. — Благодарю. Я ни в чем не нуждаюсь. — Гляжу я на тебя, профессор, думаю — загадка ты для меня. Большим человеком сделался, а все таким же беленьким остался. За билетами в очереди стоишь. Герман Константинович положил перед Горбаньком его газету. — Жаль, что кроме двух заметок, ты здесь больше ничего не увидел. А написано не только о нас с тобой. Вот о строителях газопровода Бухара-Урал. Замечательные ребята работали там. Они бы цену тебе определили. Прочти на досуге. Хотя бы вот этот очерк о металлурге. Тогда поймешь, что я не один такой. — Э, профессор, много ты понимаешь! — не сдавался Горбанек. — А если я скажу тебе, что тот самый металлург в глаза мне заглядывал, упрашивая, чтобы я мутоновую шубку для его жены достал? У жизни свои законы. В ней, как в хорошем борще, перемешаны капуста и свекла, соль и перец. «Это не обычный заурядный делец, — подумал Герман Константинович. — Он сводит не просто личные счеты. Не воспоминания дороги ему — он боится будущего. Он ненавидит его! А в моем лице нашел только повод излить свою ненависть. Но у таких людей нет будут,его, даже если они будут су
ществовать и завтра, и через сто лет. Они обречены». Вслух он произнес: — Жаль мне тебя, Горбанек. Ты ведь тоже танцевал от печки. - От какой печки? — не понял Виктор. Он опрокинул в свой большой и хищный, как у окуня, рот бокал грузинского вина, закусил паюсной икрой, потом заерзал на стуле, застегнул пиджак на животе, сказал:— Ты извини, я сбегаю... Горбясь, слегка покачиваясь и хватаясь за спинки стульев, он вышел из зала. Герман Константинович взглянул на часы. Не опоздать бьт в магазины, купить гостинец матери, пока они открыты. Виктор долго не возвращался. На столе оставалась его газета. Должен бы уже вернуться. Зал наполнялся людьми. Наступал вечер. Герман Константинович еще раз выжидающе глянул на входные двери. Аккуратно сложил и убрал к себе в портфель старую газетку — на память. Подозвал официантку. Достал бумажник. Расплатился., Медленно поднялся из-за стола. Выходя из ресторана, он внезапно остановился, хлопнул себя по лбу и громко рассмеялся. Он смеялся до коликов, до слез, приговаривая: — Вот так борщ! Вот это перец!.. Усатый швейцар, привыкший ничему не удивляться, косил глазами на высокого, солидного мужчину, закатывающегося от беспричинного смеха, вроде бы не пьяного, твердо стоящего на ногах, в недоумении пожал плечами и приготовил на всякий случай одеколон.
ТОЧКА ПЕРЕСЕЧЕНИЯ Женька Соколов опять вышел из своего участка в цех. Поторчал у стола раскроя саржевой сетки, где женщины ловко, экономя каждый сантиметр, нарезали из серебристой металлической ткани рубашки для фильтров, и, видимо, сказал что-нибудь смешное, потому что за столом начали смеяться, это он умеет — паясничать и смешить. Потом со скучающим видом прошелся мимо отдела технического контроля, воровато огляделся по сторонам и опять шмыгнул в маркировочную. Испытательный участок, в котором работает Женька, отгорожен от стального помещения цеха стеклянными стенами и потолком. Под давлением сжатого воздуха, погруженные в чистый авиационный бензин, на специальных стендах здесь проходят проверку масляные фильтры. Испытатели всю смену просиживают над ваннами, по локоть опуская руки в едкую голубоватую жидкость, дышат ее испарениями и получают за
вредность талоны на бесплатное молоко. Они стараются использовать любую свободную минуту, чтобы выскочить в цех, где гуляет чистый воздух и, радуя взор, зеленеют в горшках и кадках комнатные растения. Однако Женька отлучался сегодня подозрительно часто, и всякий раз его путь лежал в маркировочную. Токарь Фарит Усманов недовольно косил глазом, осуждающе покачивал головой. В маркировочную на этих днях пришла работать Гуля, девушка с блестящими черными глазами и смуглым румянцем на лице, еще совсем юная, лишь нынче весной закончившая школу, дочь Сабира — заводского товарища, погибшего зимой в дорожной катастрофе. Фарит выточил два фланца к фильтрам, а Женька все еще торчал у Гули. Полчаса прошло, не меньше. Небось, выпендривается перед девчонкой, пускает пыль в глаза. Пользуется тем, что Гуля на заводе человек новый и ничего не знает о его художествах. Не сказать ли мастеру, чтобы выгнал его оттуда? Или зайти самому, завести разговор и, как бы между прочим, передать ему привет от Полины Новиковой. Гуля не догадается, а Женьке будет намек, чтобы не совался, куда не следует. По глубокому убеждению Фарита, Женька был самый что ни на есть никудышный человек. Пижон, прощелыга и лодырь. Другой на его месте давно бы к порядочной профессии определился, а он который год сидит в испытателях, нюхая бензин. Самая мелкая работенка, на которую пристраивают
не имеющих специальности пацанов. Впрочем, он, действительно, недалеко ушел от пацанов, на уме только джинсы, гитара, диски с дикими ритмами, хотя ему давно уже не восемнадцать. Женька вышел из маркировочной какой-то поникший. Нехотя побрел к своему участку, в задумчивости глядя под ноги. Не было на его лице обычной ухмылки, победного взгляда по сторонам. Должно быть, получил такой отпор, что разом утратил весь свой напускной лоск. Фарит, не отрываясь от работы, видит все, что творится вокруг. Гудит станок, врезается в нержавеющую сталь резец, летит закрученная спиралью стружка. А глаза, на мгновение поднявшись от станка, успевают заметить выпорхнувшую из маркировочной Гулю. «Приятная у Сабира дочка,—думает Фарит, вставляя в патрон новую заготовку. — Девчонка молодец. На завод пошла. И не на какой-нибудь, а на отцовский, в его цех. Только не надо давать ее в обиду. Ради памяти друга». Правда, между Фаритом и Сабиром большой дружбы не было. Их связывали обычные приятельские отношения, утвердившиеся еще в молодости, когда по вековечной традиции обмывали каждую получку. Они захаживали друг к другу домой распить бутылку, чаще к Сабиру, потому что его жена Зубаржат не была такой зловредной, как у Фарита. Она не накидывалась с бранью, не распускала слезы, а уходила, потемневшая, в другую комнату и действовала через маленькую дочку, подсылая ее к отцу.
Фарит до сих пор помнит отчужденные, недружелюбно устремленные на него глаза Гули, помнит испуг в ее голосе, вздрагивающие слова: «Папочка, не пей с дядей, больше не пей!»... Фарит давно отошел от всяких компаний, лет десять назад, и с тех пор почти не заходил к Сабиру. Фариту повысили разряд, выбрали членом цехового комитета. Поступил он на вечернее отделение техникума. Появилось множество забот и обязанностей. Все чаще его имя упоминалось на собраниях, а однажды даже написали о нем в заводской многотиражке. Фарит начинал все больше уважать себя. Не лепетал, как прежде, неловкое, виноватое: «Я...», а произносил с достоинством прочное, увесистое: «Мы!» Сабир в последние годы тоже немного остепенился и больше не торчал после работы у пивной. Купил старенькую машину и начал ездить на рыбалку. Но выпивать продолжал, не так много и часто, как прежде, на цехкоме прорабатывать его не приходилось, однако именно водка послужила причиной беды, когда, возвращаясь навеселе с подледной рыбалки, он врезался в стоявший на обочине трактор. Фарит искренне переживал смерть товарища и даже испытывал угрызения совести по поводу того, что мало беседовал с Сабиром, не тянул его за собой. Не получались эти беседы. Удивительное дело, когда-то за бутылкой у них всегда находилось о чем поговорить. Они легко понимали один другого, охотно и щедро произносили ду
шевные слова. А потом их перестало тянуть друг к другу. «В люди решил выйти? — с ревнивой усмешкой говорил Сабир, когда Фарит на его предложение провести вечерок за кружкой пива отнекивался, ссылаясь на занятость. — Ну, давай, выслуживайся, может быть, медаль дадут, а то и орден. А мы, темнота, и так проживем. Нам лишь бы не мешали жить, да платили побольше»... Жаль Сабира. Хороший был сварщик. В обеденный перерыв Женька увязался за Гулей в столовую. Вот ведь, сукин сын, до сих пор бутербродами питался да бесплатным молоком, денег-то у него кот наплакал, а тут комплексный обед взял на двоих, для себя и для нее. Угощает, видите ли. Но, странно, вид у него все такой же поникший. Не похож на себя. Робеет, мнется перед ней, как ученик перед учителем. Или у него тактика такая? После обеда Фарит подошел к Гуле, заговорил с ней на башкирском языке: — Здравствуй, дочка. Как тебе нравится у нас? — Здравствуйте, дядя Фарит, — на русском ответила Гуля. — Ты что, родного языка не знаешь? Ай-яй, был бы жив Сабир, я бы дал ему нагоняй. Как поживает твоя мама? Все собираюсь заглянуть к вам, да времени не наскребу. — Приходите, мы будем рады, — ответила Гуля, переминаясь с ноги на ногу, будто устала стоять на одном месте. — Мы были с твоим отцом хорошими
друзьями. Хочешь, покажу где он работал? — А я видела. Мне Женя показал. — Ах, Женька, — протянул Фарит. —-Дать тебе добрый совет? — Я слушаю, Фарит Фаттахович. — Держись ты подальше от этого Женьки. — А я и так близко не держусь, — потупила глаза и зарделась от смущения Гуля. — Мы просто разговариваем с ним. И все. Больно он мне нужен. — Вот и хорошо. Ты даже разговаривать с ним старайся поменьше. От души советую, по-отечески. — Ладно, учту, Фарит Фаттахович Гуля ушла. Усманов проводил ее добрым, потеплевшим взглядом. После смены Гуля и Женька вышли из проходной вместе. Так повторилось и на другой, и на третий день. Гуля идет обедать— Женька за ней. Гуля сдает промаркированные фильтры — Женька помогает ей тащить ящички. Или просто пропадает у нее, хоть на минуту, но забежит. Фарит обратил внимание мастера на этот факт. Мастер, сам еще зелененький, только после техникума, постоял с Женькой, что-то серьезно выговаривая ему, а потом, глянув в сторону Фарита, засмеялся, хлопнул Женьку по плечу. Фарит понял, что Женька проехался по его адресу. Отшутился, как всегда, клоун несчастный. Добро бы шутки у него были умные, так ведь нет. Ляпнет что-нибудь глупое, глупее не придумаешь, а у его собеседника рот до ушей. Не так давно, кажет
ся, начало марта было, когда в газетах напечатали о некоторых изменениях цен, в курилке набилось много народу. Накурили — дым коромыслом. И заспорили, конечно. Больше всех разорялся Женька. Послушать его, можно подумать, что его по карману ударили. Фарит посмотрел на часы и хотел тактично напомнить ребятам о времени. Спорить и высказываться можно и после работы, не здесь. Он выбрал момент и громко сказал: «Товарищи!»... Женька, сделав торжественное лицо, добавил: «Дамы и господа!» Все покатились со смеху. Фариту надо было повернуться и уйти. В конце концов, он отвечает только за свой станок, за свою норму. На то существует мастер, чтобы за порядком проследить. Но ведь завод для него не чужой. Да и обидно стало, что из-за какого-то сопляка люди смеются над ним, уважаемым человеком. Он строго сказал: «Ты тут разговорчики брось. Не то знаешь...» Женька, перемигнувшись с дружками, невозмутимо ответил: «Что вы, Фарит Фатта-хович, ведь не я, а вы на машину копите. Вам бензин покупать, вашей жене в золоте ходить. Я за вас душой болею». И опять послышались смешки. До чего завистливы люди. Усманов не раз ловил неодобрительные взгляды в свою сторону. Человек без году неделю на заводе, а ему заработок подавай. О том, что Фарит почти двадцать лет на одном месте, такие люди не думают. Разумеется, у Фарита и расценки выше, и работу дают повыгодней, и почету больше. Так ведь этого добиться надо. И он был когда-то дураком.
жил, как живется, но вовремя спохватился. Может быть, как раз тому и завидуют, что он сумел переломить свою прежнюю жизнь, поймал свою удачу? Кто знает... Усманов молча, с неодобрением наблюдал за тем, как Женька на виду у всего цеха продолжал ухлестывать за Гулей. По утрам тот ждал ее, встречая на трамвайной остановке, и они вместе шли к проходной. Вначале Женька просто шел рядом, а потом начал брать ее под ручку, и она не сопротивлялась. А когда работали во вторую смену, он садился вместе с ней в трамвай, хотя ему надо было идти в другую сторону. Фариту жаль становилось девчонку и все ненавистней делался Женька. Ведь точно* так же выхаживал он два года назад с Полиной Новиковой — открыто, напоказ всем. А потом оставил ее в интересном положении. Полина работала в другом цехе, поэтому история прошла почти незамеченной, к тому же она вскоре ушла с завода. Подружка, продолжающая ее навещать, как-то рассказывала женщинам, что у Полины родился мальчишка, чернявенький, совсем не похожий на пшеничного, синеглазого Женьку. Фарит и сам нынче весной повстречал Полину в универсаме и помог ей донести до дому покупки. — Вон там я живу, на четвертом этаже, — показала она на балкон, где на веревочке сушились пеленки. О Женьке они оба не произнесли ни слова, по когда она расспрашивала о заводе, в голосе прозвучало сожаление.
История, происшедшая с Полиной, не должна повториться. Гуля совсем ребенок, еще ничего не понимает ни в жизни, ни в людях. Ее убеждать бесполезно. Надо поговорить с ее матерью. И с Женькой заодно. К такому выводу пришел Фарит Усманов. Не откладывая дела в долгий ящик, он зашел к испытателям и вызвал Женьку на пару слов. — Вот что, Соколов, разговаривать будем по-мужски. — Фарит решил, что официальный тон сильнее подействует на парня. — Слушаю вас, товарищ Усманов. — Притворяется Женька серьезным или в самом деле настроился на деловой разговор? — Я не буду рассусоливать, поэтому скажу прямо. Ты знаешь, чья дочь Гуля? — Не ваша. Если я не ошибаюсь... — Она дочь Сабира Рахматуллина, который всю свою недолгую жизнь отдал родному производству. Его дочь —это наша дочь. И мы никому не дадим ее в обиду. — Правильно, товарищ Усманов! — просиял Женька. — Целиком и полностью поддерживаю вас. Я тоже никому не дам ее в обиду. Фарит опешил. Не так он хотел выразить свои мысли, а Женька тут же воспользовался его оплошностью. Ишь, политик, какую черту подвел. Фарит решил напомнить ему о Новиковой. — Ты, Женька... — Евгений Николаевич, — вежливо поправил Женька. — Ты, Соколов, почему алименты не выплачиваешь?
— Какие алименты? - теперь от неожиданного вопроса растерялся Женька. Фарит торжествовал: сейчас он подденет его за жабры и выволокет на белый свет. — Полине Новиковой. Или уже не помнишь такую? Мы напомним. И строго спросим с тебя, чтобы не пятнал облик советского рабочего. — Вон оно что,—облегченно вздохнул Женька. — А если будешь продолжать портить Рахматуллину, я поставлю о тебе вопрос на месткоме. — Плевал я на это. Показать откуда? — Слюней не хватит, — строго обрезал его Фарит.—Думаешь, если беспартийный, управы на тебя не найдется? Не таких воспитывали. — Оно и видно, — произнес Женька с каким-то тайным намеком, нехорошо усмехаясь. — Тоже мне нашелся воспитатель... Фарит Усманов не стерпел такого оскорбления и ринулся напрямик. Он поднес к носу Женьки промасленный, почерневший от работы с металлом кулак, сказал, сдерживая ярость: — Видишь вот это? — Вижу, товарищ Усманов. — Женька побледнел. — У меня под носом грязные руки. Не мешало бы их вымыть. С мылом. — Я пришибу тебя, щенок, если еще раз увижу с Рахматуллиной. — У меня тоже есть руки, — с достоинством принял вызов Женька Соколов. — Такие же рабочие. Но я не стану марать их о
вашу сытую физиономию. Кто-нибудь другой сделает, еще нарветесь. — Это мы посмотрим! — Обязательно посмотрим... У Фарита вся кровь прилила к голове так, что глаза налились, но он сумел переломить себя. Напрасно, конечно, выставил кулак. На одну ступеньку с ним встал, как мальчишка. И хотя от души хотелось врезать что есть силы в Женькину остроносую, нахальную физиономию, Фарит только промолвил, уходя: — Запомни наш разговор, Соколов! — На всю жизнь, — с притворным подобострастием, издеваясь, ответил Женька. --Одну минуточку, товарищ Усманов. Детям и внукам передать, чтобы тоже запомнили?.. Женьку не переспоришь. Последнее слово он всегда оставит за собой. Дай волю таким, как Женька, горлопанам, они тут же разведут анархию. Все перевернут вверх тормашками. Но раз уж дело пошло на принцип, отступаться нельзя. На словах Женька, может быть, побойчее, а в жизни последнее слово останется за ним, Усмановым. В тот же день, сразу после смены, Фарит поехал к Рахматуллиным. Он видел, как Женька с Гулей, выйдя из проходной, направились в сторону кинотеатра и даже обрадовался, потому что хотел поговорить с Зу-баржат наедине, без дочери. Наступил час пик. В трамвай набилось много народу. Жарища, духота. Фарит моментально взмок. Липла к телу рубашка, пахло потом. «Скорее надо покупать машину»,— думал Фарит, представляя себе, как
он выходит с работы и садится в собственные «Жигули». Благодать! Деньги на машину давно уже накоплены, вопрос оставался открытым из-за гаража, вернее, места для него. Паренек, стоявший перед Фаритом, уперся ему в бок острым локтем. Он рассказывал дружку о том, как купил на толкучке за два червонца «Вечный зов», возмущался порядками, порождающими спекуляцию, и от возбуждения все больнее тыкал локтем. «Эй, ты, полегче», — сказал Фарит, отодвигая его руку. «Не нравится — езди в такси»,— огрызнулся тот. Фарит не стал с ним связываться, но неприятный осадок, оставшийся еще после разговора с Женькой, опять поднялся со дна и мутил душу. Ну и молодежь пошла. Слова не дают сказать, тут же огрызаются. А послушать, о чем говорят — уши вянут. «Мы сами виноваты, родители. Воспитывать не умеем, — сокрушенно размышлял Фарит. — Вот были бы все ребята такими, как мой Мансаф». Сыном своим Усманов гордился. И послушный, и ласковый, хотя и стал уже взрослым. А обхождение у него какое! В разговоре со старшими в глаза смотрит, даже если не понравится что-либо, вида не подаст. Молча выслушает, не начнет пререкаться, как некоторые. И работу любит свою, другим не в пример. Со временем не считается, может засидеться до поздней ночи. После школы он устроился мастером по ремонту телевизоров. И цену трудовой копейке знает. На год младше Женьки и уже открыл свой
счет в сберкассе, хотя зарплату целиком приносит домой. Фарит энергично отодвинул парня (дурак, такие деньги выкинул за книжку, хотя по телевизору фильм можно было посмотреть) и вышел из трамвая за две остановки раньше. Лучше пройтись пешком. К тому же, он еще из трамвайного окошка увидел у лотков около универмага очередь. Интересно, что дают? «Давали» домашние тапочки, не те, конечно, которые не имеют сбыта на прилавках, а шитые узорами, импортные. Тапочки не заинтересовали Фарита. Зато внутри, там, где продавали хрусталь, он остановился. У отдела толпились люди, разглядывая выставленные напоказ рюмки и фужеры из чешского стекла. Их бы давно расхватали, если б не останавливала цена. Люди восхищались, покачивали головой и со вздохом, часто оглядываясь, уходили. Были, правда, и покупатели. Они с чувством превосходства посматривали на тех, кто просто глазел и не покупал, солидно пересчитывали деньги перед кассой. Фарит выбил чек на два комплекта. Дорого, конечно, но кто знает, что будет завтра. А запас карман не ломит. Фарит вышел из универмага с раздвоенным чувством. Ему не терпелось показать покупку жене. И надо было поговорить с Гулиной матерью. Проклиная Женьку, из-за которого заварилась каша, он медленно побрел к Рахматуллиным. Зубаржат была дома одна. Она недавно вернулась с работы и готовила ужин. В квартире царил беспорядок, оставленный
еще утром, перед уходом, и хозяйка заметалась, прибирая брошенные вещи. — Извини, пожалуйста, и не обращай внимания, — сказала она. — После смерти Сабира у меня все валится из рук, ни к чему душа не лежит. У нее повлажнели глаза. Фарит бережно положил коробку с покупками на стол, сел, оглядывая знакомую, не изменившуюся с годами обстановку. Тот же старенький сервант местного производства с дешевой посудой, истрепанный диван и над ним выцветший ковер. Единственное, чего не было раньше — красовался на стене в застекленной раме переснятый с фотографии большой портрет Сабира. — Да-a, понимаю тебя, — сказал Фарит. — Но ты не падай духом. У тебя есть дочь, имеются друзья, которые всегда помогут. — Заводу спасибо, очень помог. Люди приходят. Вот ты пришел. Но все равно... как вспомню, так плачу. — Зубаржат вытерла слезы, спросила, показывая на коробку:— Чего купил? — Рюмки чешские. Посмотри. — Красивые. Куда тебе их? И без того дом ломится от добра. — Пригодятся. Сыну ли на свадьбу, или еще для чего-нибудь. От приличной вещи нынче не отказываются. Когда понадобится — днем с огнем не найдешь. — Возможно, ты прав. Я ведь не интересуюсь, ничего мне теперь не надо. Раньше мечтала о хороших вещах, а потом поняла, что главное в жизни — сам человек. Худо
ли, плохо ли, у нас был мир в семье. Верно, Сабир любил иной раз пропустить стаканчик, зато не чаял души в дочке, меня жалел. Мы ведь с ним душа в душу жили. — Мне ли его не знать? Отличный у тебя был мужик, — поддакнул Фарит, складывая стекло обратно в коробку. — Помню, как вы тут, на кухне, из стаканов пили. И не чувствовали себя несчастными. И ты тогда был проще, добрее. — Уж не хочешь ли сказать, что теперь жадным стал? — засмеялся Фарит. — Нет, я не о том. О характере. Говори, с чем пришел. Не рюмки же показывать. — Я по делу к тебе, Зубаржат. А касается оно и тебя, и твоей дочери, и меня тоже, потому как я не посторонний человек. Мне тоже дорога память о друге. Фарит неторопливо, обстоятельно начал рассказывать о том, как обхаживает Гулю один нехороший, испорченный молодой человек, законченный негодяй, которого зовут Женькой. — Женя? — удивилась Зубаржат. — А ты разве знаешь его? — Если это тот человек, кого ты имеешь в виду, то знаю. Был он у нас недавно. Гулю с работы проводил. По виду не скажешь, что негодяй. Веселый, компанейский. Мне глаза его понравились. В них душа видна, вся светится, как у младенца. Такие глаза бывают только у чистых, честных людей. — Э, Зубаржат, внешность обманчива. Гулю я предупреждал, но она меня не послушалась. Ты бы подействовала на нее как мать. Не думаю, чтобы у них далеко зашло.
Отвадить надо, пока не поздно. Разве мало вокруг других парней, джигитов? — Спасибо, Фарит, что предупредил, — ответила Зубаржат. — Вижу, ты от чистого сердца. Но Женька... кто бы мог подумать! О нем так хорошо отзывался Сабир... Уже на лестнице, внизу, Фарит вспомнил, что не рассказал о Полине, у которой от Женьки ребенок. Тьфу! Отвлекся с рюмками и упустил главное. Берег напоследок, для эффекта, а сам больше на коробку смотрел. Вернуться назад? Или пока хватит того, что было сказано? Зерно посеяно, и Зубаржат непременно насторожится, настроится против. Ни одна мать не пожелает своим детям худа. Поговорила Зубаржат с дочерью или нет, понять было трудно. Гуля и Женька продолжали встречаться как и прежде, не таясь ни от кого, открыто радуясь друг другу. Но, по-видимому, разговор состоялся, потому что Гуля посматривала в его, Фарита сторону, с укором, а Женька — с вызовом и дразнящей ухмылкой. Фарит избегал встречного взгляда с ним, делая вид, что все забыто, но он был не из тех, кто забывает. Ничто не могло поколебать его уверенности в своей правоте. Фарит уже не испытывал прежней симпатии к Гуле, наоборот, его неприязнь к Женьке, переросшая в глухую ненависть, тенью падала и на нее. Но он, как человек порядочный, уважающий себя и существующие нормы морали, обязан был довести дело до конца, спасти девчонку от пропасти, в которую она так легкомысленно катилась, сама
не ведая того. «Если я вижу непорядок и закрою глаза, равнодушно отойду в сторону, какой же я буду товарищ?»—рассуждал Фарит, переключая станок на высокие обороты, и стружка с визгом полетела из-под резца... Гуля вздрогнула, увидев за спиной внезапно возникшего Усманова. — Чего ты испугалась, доченька? — ласково произнес Фарит. — Яс просьбой к тебе пришел. Помощи твоей попросить. — Чем же я могу помочь? — Удели мне сегодня после работы часок-другой. Если, конечно, не жалко. Может, у тебя свои планы, свидание... — Нет, нет, я свободна, дядя Фарит, — поспешила отвергнуть его предположения девушка и покраснела. Не утратила способности смущаться, значит, не все потеряно. — Что я должна сделать? — Поможешь мне купить кое-какие вещицы, в которых разбираются женщины. Договорились? — Ладно, дядя Фарит. Я подожду вас в проходной. Закончив работу, Усманов привел в порядок станок, подмел вокруг него, наведя чистоту, побрызгал цементный пол водой. Немного задержался с профоргом, обсуждая план коллективной вылазки на природу в выходной день. Подойдя к проходной, он вошел не сразу, а заглянул в окошко. Снаружи, за стеклянными дверями, торчали две знакомые фигуры. Гуля, горячо жестикулируя, что-то говорила Женьке, а тот нерешительно топтался около нее. Когда по
казался Фарит, он резко отвернулся и пошел прочь не оглядываясь, по-мальчишечьи сунув руки в карманы, топыря локти. — Вот молодец, что подождала, — обрадованно сказал Фарит, как бы не замечая понуро удаляющегося молодого человека и опечаленного лица девушки. — Спасибо, уважила. Я ненадолго задержу тебя, ты уж извини. Они зашли в магазин детских товаров, и Гуля помогла выбрать ползунки, кожаные пинетки. Она оживилась, разглядывая и перебирая белье для малышей, снова заблестели глаза. — Для кого?—с нежностью спросила она. —Для мальчишки. Сейчас зайдем с тобой и вручим подарочек одной женщине, работавшей у нас на заводе. Бедняжка без мужа родила. Отец подлецом оказался. А женщина славная, тебе интересно будет познакомиться с ней. —Дядя Фарит, а вы, оказывается, дейст-вительшу добрый,—восторженно выпалила Гуля и сама застыдилась своего порыва, добавила в оправдание: — Я совсем другим представляла вас... Фарит снисходительно улыбнулся. Ему-то уж было известно, с чьих слов и каким представлялся он в ее глазах. Они остановились перед крупноблочной пятиэтажкой. Фарит посмотрел вверх: — Кажется, дома. Дверь им открыла сама Полина. Она была в домашнем халатике, с красными после стирки руками.
— Фарит Фаттахович, какими судьбами? — удивилась она. — Проходите, пожалуйста, садитесь. У меня сегодня отгул, занялась домашними делами. На него одного сколько стирки... Полина показала в сторону кроватки, где, вцепившись ручонками в деревянную решетку, стоял, улыбаясь беззубым ртом, годовалый малыш. — У-лю-лю’А мы тебе чего-то принесли,— проворковал Усманов и зашуршал свертком. — Как тебя звать-то? — Алешенька, — ответила Полина. — Ой, какие симпатичные ползуночки! Зачем уж вы расходовались, Фарит Фаттахович? Ой, спасибочки! Алешенька, поблагодари дядю и тетю, скажи: спа-си-бо. Малыш, напуганный шуршанием бумаги и присутствием чужих людей, заплакал. — Какой он славный, — сказала Гуля. —-Можно взять его на руки? — Конечно, — разрешила мать. — Он того и ждет. На руках у Гули малыш быстро успокоился. Полина начала накрывать стол к чаю, но Усманов остановил ее. — Мы только на минутку зашли, проведать. Как одна-то справляешься, без отца? — А он и не нужен нам. Правда, Алешка? — бодро ответила Полина и посмотрела на сына, как бы советуясь с ним. — Мы и без него вырастем, замечательным станем человеком, министром или космонавтом, правда?.. А так — мама помогает. То понянчится, то деньжат подкинет.
— Женька не заходит проведать тебя с сынишкой? — спросил Фарит и краем глаза заметил, как напряглась Гуля. — Ни разу не был, - вздохнула Полина. — Такая нынче молодежь, такая,—с осуждением, сурово произнес Усманов. — Ничего для нее нет святого. — Я сама виноватая. Оттолкнула его. Крепко обидела! — Ничего, с него как с гуся вода. Перышки почистил и еще громче закрякал. — Не осуждайте его, Фарит Фаттахо-вич. Женька — парень что надо. Только я сама... в общем, передайте ему, что Полина просила прощения. Мы с Алешкой всегда будем рады ему. — Передам, обязательно передам, — сказал Усманов. — Идем, Гуленька, нам пора. Полина взглянула на побледневшую девушку и, чуя что-то неладное, спросила: — Уж не дочь ли ваша, Фарит Фаттахо-вич? — Не моя, а друга моего — Сабира. Помнишь его? Работал у нас сварщиком. — Как же не помнить. Прекрасной души был человек. — Дочь у нас теперь работает на маркировке. Будет стараться — воспитаем из нее передовую работницу, отличника производства. До свидания, Алешка, у-лю-лю! А Женьке я твои слова, Полина, передам. Всего хорошего... Пока шли обратно, Гуля в кровь искусала губы. Ни одного слова, ни единого звука не произнесла она. Слинял с лица смуглый румянец, оно застыло, стянутое изнутри
болью. Смотрели куда-то вдаль остановившиеся, невидящие глаза. Если бы не Усманов, она бы десять раз споткнулась и упала. Он бережно поддерживал ее под руку и ворковал, точно разговаривал с малышом: — Ну вот, Гуленька, нужное дело мы сделали с тобой, важное дело. Потерпи, доченька, надо потерпеть. Людям тяжелые операции делают — они терпят. А тут что? Гнилой зуб выдернули. Ну, поболит немного, поноет. А потом другой зуб вставишь, золотой! Тебя проводить до дома?-—Гуля покачала головой. — Одна-то дойдешь? — Гуля кивнула. — Тогда я пошел на троллейбус. Дома, наверное, заждались... Наутро Фарит пришел в цех пораньше. Готовя станок к работе, он зорко следил за входящими людьми. Когда появилась Гуля, он легко вздохнул. Нельзя сказать, чтобы он сильно переживал за нее, но беспокоился, не натворила бы девчонка глупостей. В молодости чего не случается. Вдруг взяла бы да и не вышла на работу. Стали бы докапываться, спрашивать с него. Гуля была бледнее обычного, но держалась естественно, здоровалась с рабочими, отвечала на улыбки. Появился Женька. Чуть не опоздал, видимо, ждал ее на остановке. Прошел мимо своего участка, даже не заглянул туда, а сразу отправился в маркировочную. Пробыл он там недолго, тут же выскочил как ошпаренный. Когда мастер ушел наверх, в конторку, он снова сунулся к Гуле, но та захлопнула перед его носом дверь. Ничего не понимая, Женька послонялся по цеху и ушел
к себе. Сколько не бегай, а работать надо, норму за тебя никто не даст. В обед Женька сидел в столовой один. Даже есть не стал, поковырял вилкой тушеную капусту с биточками, выпил компот и ушел. Гуля сидела у девочек в отделе технического контроля и не обращала на него никакого внимания, делала вид, что не слышит, когда он заглядывал к ним и вызывал ее. Усманов видел, с каким ожесточением Женька смотрит в его сторону, один раз даже встретился с его взглядом. Если бы человеческий взгляд обладал испепеляющей силой, в цехе не осталось бы не только Фарита, но и его станка, все превратилось бы в пламень и сгорело дотла. В понедельник вышли во вторую смену. Фарит не любил ее, вечернюю работу. Днем на заводе ритм напряженнее, царит деловой настрой. И у начальства на виду, можно проявить себя, и работается с упоением. Вечером же, чего греха таить, люди вкалывают до перерыва, а потом начинают филонить, исчезают поодиночке, глядишь — набились в каморку электрика и шпарят в домино. Если разживутся спиртом — вообще праздник. Вечером и время тянется медленнее. Стрелки часов, будто обессилевшие за день, еле двигаются. За окнами темнеет, включается освещение. На какой-то момент яркий свет взбадривает, потом начинает раздражать глаза. Вечером больше устается, особенно в понедельник. К десяти уже клонит в сон и начинается борьба с дремотой. Кон
чится работа, выйдешь на улицу — стоит полночь. По пустынной дороге изредка промчится такси или служебный автобус. Одни трудяги-трамваи набивают свои чрева спешащим на отдых рабочим* людом и мчатся, громыхая, по спящим улицам с неожиданной прытью экспресса. Возвращаясь с вечерней смены, Фарит дошел с попутчиками до перекрестка и дальше двинулся один. Привычный путь, изученный с годами до малейшей трещинки в асфальте. Завяжи глаза — можно без труда пройти его вслепую. Уличные фонари не горели. Над тротуаром смыкались, образуя тоннель, деревья. Только далеко впереди, у следующего перекрестка, виднелся просвет. Откуда появились они, эти четверо парней, Фарит не понял. Подумалось, что просто подгулявшие завсегдатаи ресторана, который находился двумя кварталами дальше. Фарит обычно не испытывал страха, возвращаясь ночью домой. Здесь часто дежурила милиция на патрульных машинах. Обручальное кольцо и часы он, отправляясь на вечернюю смену, оставлял дома. В кармане одни медяки, оставшиеся от столовой. Но сейчас все в нем напряглось от предчувствия беды. Фарит посторонился, чтобы пропустить парней, а сам приготовился в случае чего дать деру. Один из юнцов качнулся в сторону, произнес банальную фразу: — Прикурить найдется? — Не курю, — ответил Фарит, прибавил шаг и, не выдержав, побежал. Подвыпившие парни, как охотничьи псы, почуявшие зайца, кинулись за ним. Один до
гнал, ударил в спину, и Фарит, потеряв равновесие, упал. На него посыпались удары. Били его четко, профессионально. Он пытался встать, хватал за ноги бьющих, но больше никак не мог постоять за себя. Один из юнцов, взвизгивая от азарта, кричал: — Погоди, Серый, я испробую один прием! Наверное, от его приема Фарит потерял сознание. Когда он пришел в себя, парней и след простыл. Ощущение пространства и времени потерялось. Еле поднялся, постанывая от боли. Особенно болела голова, все лицо оказалось разбитым в кровь. Пока доплелся домой, ни единой души не попалось на пути, не встретилось ни одной патрульной машины. Жена и сын, уже спавшие, вскочили на ноги. Сын побежал звонить в скорую помощь. Жена, причитая и плача, обмывала ему лицо. Приехала скорая. Врач наложил повязки на ушибы и раны. Серьезных повреждений, к счастью, не оказалось. Когда на другой день Фарит появился в цехе, все ахнули. Полезли с вопросами, с сочувствием. Фарит коротко рассказал, как было дело, но долго еще потом отмахивался от любопытных. Он весь почернел, не только от синяков, но и от переживаний. Во-первых, не дали больничного. Казалось бы, заслужил за столько лет работы, но заводской врач только переменил повязки и развел руками: за станком стоять можно. И во-вторых, а это было самое главное, душа горела огнем, она жаждала отмщения. В милицию заявили, да что толку? Расспросили, записали,
хотели узнать приметы, а что можно было разглядеть в темноте? Тоже развели руками. Фарит много слышал разговоров о том, как кого-то ограбили, кого-то изувечили, но никогда не думал, что такое может приключиться с ним самим. Как, почему избили его? За что?! Душа никак не хотела мириться с этим, протестовала. Пусть милиция весь город перевернет, но найдет его обидчиков. И судить их надо самым высшим судом, чтобы другим неповадно было нападать на неповинных людей. А может быть, хулиганы ходят где-то рядом? И вдруг Фарита осенило: Женька! Вон как разулыбался, когда увидел его в синяках. Именинником ходит. Как он говорил недавно? Сам, мол, не буду, кто-нибудь другой сделает. Подговорил, стало быть, дружков, на бутылку им дал. Простить не может, что открыл Гуле глаза на него. Фарит выключил станок, не стал даже деталь дотачивать. Вытер ветошью руки. Медленно пошел по цеху. Хотел зайти к начальнику цеха, но того не оказалось на месте. Пошел к парторгу. Сел напротив него, потрогал бинты на лице, нашел узелок и начал разматывать. — Что ты делаешь, Усманов? — удивленно спросил парторг. — Хочу показать тебе, Илья Николаевич, чтобы сам убедился. Парторг с жалостью посмотрел на заплывшее кровоподтеками лицо токаря, содрогнулся, тихо спросил: — Чем я могу помочь тебе, Фарит Фат-тахович?
— Я знаю преступника. — Кто? — Из нашего цеха. Соколов. — Не может быть... — Парторг от неожиданности даже с места привстал. — Здесь какая-то ошибка. — Нет, товарищ Инякин, ошибки нет. Я могу доказать. — И Усманов рассказал историю с Гулей и Женькой, подчеркнув свои благородные цели и напирая на некоторые подробности. — Н-да, некрасивая история, — задумчиво произнес парторг и попросил позвать Соколова. Тот появился не сразу. Встал у порога, враждебно посмотрел на Усманова, потом на Инякина. — Приглашали? — Садись, Соколов. Разговор будет долгим. Фарит Фаттахович мне тут кое о чем рассказал, хотелось бы и тебя послушать. — Чего меня слушать, если вам успели напеть... — Видишь, Илья Николаевич, какой барон, даже разговаривать с нами не желает, — сверкнул красным подбитым глазом Усманов. — Женя, расскажи, что у тебя с Гулей? Женька сразу нахохлился, помялся, не зная, что сказать, с отчаяния рубанул воздух рукой: мол, идите вы, знаете куда... Так и не произнеся ни слова, он шагнул к двери, собираясь уйти, но когда перехватил злой, торжествующий взгляд Усманова, рванулся назад к парторгу и тоже зло, с вызовом закричал: — Ну, чего вы от меня хотите? Люблю я
ее. Слышите? Люблю! Я не боюсь, пусть все услышат... — Успокойся, Соколов. Я тебе верю, — сказал парторг. — Я ведь старый рабочий, и не смотри на меня, как на власть в цехе, я прежде всего человек. Скажи мне еще, что у тебя было с Полиной Новиковой? Фарит оживился, заскрипел стулом: как теперь начнет выкручиваться несчастный донжуан? Женька — ага, куда только подевалась его пижонская самоуверенность — беспомощно заморгал белесыми ресницами. Он смотрел так, будто ему велели раздеться догола. — Полину я тоже любил, — еле слышно произнес он. — Там любил, тут любил—не человек, а прямо султан турецкий, — не выдержав, проворчал Фарит. — Усманов, пока помолчи, — сказал ему парторг и снова обратился к Женьке. — Говорят, от тебя у нее ребенок. — А кто говорит! — захлебнулся от негодования Женька. — Вот этот ночной горшок? Навонял на весь свет... — Соколов, пожалуйста, без оскорблений, — прервал его Инякин. — Отвечай по существу. — И скажу. Меня можно оскорбить, да? Можно оскорбить Гулю, Полину, а его нельзя? Кто он такой, чтобы его не задевать? Парторг остановил его успокаивающим жестом, но продолжал допытываться, стараясь добраться до истины: — Значит, ты бросил ее с ребенком...
— Никого я не бросал! В конце концов, это наше дело. Она сама захотела так... — Врет он, Илья Николаевич, а ты уши развесил. Да ведь он за нос тебя водит, — возмутился Фарит, недовольный мягкотелостью Инякина. Эх, если б самому быть парторгом, а такое не исключено, то он показал бы. — Я хотел бы тебе поверить, Соколов, но столько ходит слухов. Товарищ Усманов утверждает, что Полина лично при нем назвала тебя отцом ребенка. — Полина? Меня?..—Женька как-то вдруг сразу успокоился, непонятно чему улыбнулся. Он замолчал, то ли вдумываясь в слова парторга, то ли соображая, какой дать ему ответ, но дверь распахнулась, и в кабинет влетела Гуля, разгоряченная, с решительным блеском в глазах. — Неправда это, неправда!—воскликнула она, обращаясь к парторгу. — Вы извините меня, но я слышала о чем вы говорите. Нет у Женьки никакого ребенка, нет! — Ого, — изумился Инякин.—У тебя, Соколов, защитники объявились. Если не ошибаюсь, это и есть Гуля Рахматуллина? — Она самая, — подтвердил Фарит. — Вот и расскажи, Гуленька, раз пришла сюда, как было дело. Ведь Полина при тебе жаловалась, что Женька ни разу не зашел проведать сынишку. Алешкой его зовут, Илья Николаевич, забавный такой малыш, у-люлю! — Как вам не стыдно, Фарит Фаттахович! За что вы ненавидите Женю? — Я, как друг твоего отца...
— Не было у моего отца таких друзей, не было! Друзья другими бывают, а вы... — Гуля, не кипятись,— вмешался Иня-кин.—Объясни толком, что к чему, я ничего не понимаю. — Ко мне Полина приходила. Она и то поняла, что Усманов неспроста в гости наведался. Ползуночки, видите ли, принес, добренький. Не было у Полины с Женей ничего. Она любила другого парня. — Гуля, не надо!—вспыхнул Женька. — Как не надо? Полина сама сказала про то, как ты жалел ее, предлагал пожениться, хотя и знал, что будет ребенок. Разве не так? — Вот что, молодые люди, вы свои отношения выясните в другом месте, а сейчас марш работать, — весело сказал Инякин, видя, как красноречиво переглядываются между собой Женя и Гуля. Женя как бы говорил ей: «Ну зачем ты, глупенькая, полезла сюда? Я бы и сам постоял за себя». Гуля будто бы отвечала ему: «Натерпелась я из-за тебя страху». Его взгляд говорил: «Отчаянная ты девчонка. Я люблю тебя». «И я тоже», — отвечали ее глаза. Гуля и Женька направились к выходу, но парторг, спохватившись, остановил их. — Погоди, Соколов, имеется еще один вопрос.—Он показал на разбинтованное, багровое от синяков лицо Усманова. — Это твоя работа? — К сожалению, не моя. Дай волю, я бы не так его разукрасил... Ты слышал, товарищ Инякин, слышал,
что он говорит? Каков гусь! Такому только волю дай... Гуля и Женька ушли. Усманов, расправляя скомканные бинты, неловко начал накладывать себе на лицо повязку. Он шумно сопел, охал, прикасаясь к ушибам, ждал, когда первым выскажется парторг, но, не дождавшись, начал сам: — Что скажешь, Илья Николаевич? — Не нравится мне все это, — произнес парторг с искренним огорчением. — С Соколовым понятно, вины за парнем нет. Но с тобой не все ясно, Фарит Фаттахович. Хороший ты токарь, уважаемый человек, ветеран. Хотелось бы видеть тебя наставником молодежи. Жаль, нет педагогического такта. Женьку ты все-таки обидел. — Других слов ожидал я от тебя, товарищ Инякин, — сказал Фарит, поднимаясь с места.—Шел к тебе, как коммунист к коммунисту. Но вижу, ни в чем ты не разобрался, ничего не понял... Фарит спустился в цех, что-то недовольно бормоча себе под нос. Отправился, не торопясь, на свое место. Проверил, хорошо ли зажата в патроне заготовка, включил станок и дал ему поработать на холостом ходу, а сам тем временем оглядел цех зорким, хозяйским глазом. Выскочила из маркировочной Гуля. Прошла мимо отдела технического контроля. Остановилась перед испытательным участком. Посмотрела по сторонам и юркнула за дверь, только халатик мелькнул. Фарит нахмурился и тяжко вздохнул, думая о человеческой неблагодарности.
ЖУРАВЛЕНОК Бригада судила Семена Савельева за кражу петуха из деревни. Бригадир Андрей Филимонович Тыж, искоса поглядывая в сторону участкового милиционера, говорил своему обескураженному, глупо улыбающемуся подручному гневные слова: — Ты, Семка, то есть товарищ Савельев, бросил темное пятно на наш дружный коллектив. Мы единодушно клеймим тебя позором и спрашиваем ответа: али мало было тебе пищи, что ты позарился на чужое, лишив колхозную гражданку ее, может быть, единственной отрады, а также осиротив навсегда ейных кур? Отвечай перед товарищами, сознательно ты действо вал али несознательно, и о том, как думаешь поступать в дальнейшей жизни. Андрей Филимонович вытер со лба пот, вопросительно уставился на участкового, стараясь понять, какое впечатление произвело его выступление. Рядом с милиционером стояла старая башкирка в высоких ос
троносых галошах и что-то быстро говорила ему на своем языке. Надо будет спросить потом у Ибрагима или Ренатки, что она говорила. Семка Савельев, юля плутоватыми глазками и понимая, чего ждет от него бригадир, говорил в свое оправдание: — Колхозному правлению спасибо — продукты отпускает нам справно. Картошки там или овощей. А тут Ибрагим наш животом заболел. Вот и думаю: хорошо бы бульончику. Пошел купить чего-нибудь. Гляжу: петушок бродит. Начал искать хозяина — нету. Петух, значит, как беспризорный. Ну, я свернул ему голову и — в артель. — В бригаду, — строго поправил Тыж. — Принес, значит, в бригаду. А сам думаю: если отыщется хозяин, так придет к нам, деньги отдадим. Вот они. Я их еще в деревне приготовил. — Семка вынул из кармана две мятые трешки, повертел ими в воздухе и снова положил в карман. Старушка при виде денег заволновалась, опять начала что-то говорить и жестикулировать, видимо, показывая, какой большой и какой жирный был петух. Андрей Филимонович сказал, обращаясь к ней и участковому: — Наша бригада приносит всяческие извинения за беспокойство и возмещает убыток. Семка, давай сюда деньги!—Семен нехотя протянул шесть рублей. — Вот, пожалуйста. Вы, товарищ Аиткулов, будьте уверены, такого больше не случится. Мы ведь не шарага какая-нибудь, а строительная
бригада, почти коммунистического труда: один за всех и все за одного. — Шабашники вы, — с презрением процедил участковый.—Журавли. — Это вы зря на нас поклеп возводите, — обиделся Тыж. — Мы общественную пользу приносим. Вон какой коровник заложили для вашего колхоза. А так до самого коммунизму ждали бы, когда «Меж-колхозстрой» раскачается. — Я еще докопаюсь до вашей самозваной артели, — пообещал участковый. — Много вас шатается. — Зачем докапываться? Вы у Сагита Салиховича расспросите, он нас знает, трудовое соглашение с нами заключал. По установленному законом порядку. — Это верно, мы не какие-нибудь, — поддакнул осмелевший Семка. Милиционер и пострадавшая, получив плату за петуха, зашагали в сторону деревни. Тыж погрозил кулаком Семке, обратился к сидящим на бревнышке Ренату и Ибрагиму Рамазанову: — Перекур окончен, товарищи-господа. За работу! — А деньги? — сунулся к нему Семка. — Какие деньги? — не понял бригадир. — Петуха всей кодлой ели, а я один плати? — Ты свои блатные словечки оставь, не в колонии, — нахмурился Тыж. — У нас не кодла, а бригада, сколько можно тебе, недоумку, втолковывать. А касаемо петуха, сам говорил, что угощаешь. Было? — Ага, говорил.
— А кто из порядочных людей за угощение деньги требует? Семка озадаченно почесал пятерней кудлатую, давно не знавшую мыла и ножниц, шевелюру. Ибрагим затюкал топором, он был в бригаде по плотницкой части. Андрей Филимонович и Ренат взялись за мастерки. Семка принялся месить раствор и таскать кирпичи. Снова закипела работа, прерванная приходом милиционера. — У меня к милиции алергея, — рассказывал Тыж. — Семка, ты когда-нибудь видал алергею? — Нет, — признался Савельев, подавая мастеру раствор. — Это болесть такая. Нажрешься земляники, а у тебя все тело красными пупырышками пойдет, как крапивой настеганное. От меду она еще бывает, от яиц. Вот и у меня так. Я ведь из-за них, стражей порядка, с бригадирства полетел. Ты слыхал, Ренатка, про мою бригаду? Нет? Ты ведь тоже на стройке работал, должен бы слышать. Только я не о том сейчас, про милицию хочу сказать... Ренат краем уха внимал словам Андрея Филимоновича, а сам вспоминал родную бригаду, которая весной начинала строить кирпичный дом в микрорайоне Энтузиастов. Дом, наверное, поднялся до пятого или шестого этажа. На стройке самая жаркая пора. Ребята прямо в спецовках бегают на соседнюю улицу пить квас. Кваску бы сейчас, кислого, сладкого, пощипывающего во рту! Бригадир ворчит, поторапливает. Хо
роший он мужик. Шумный, грубоватый, материться любит, но и человека понять умеет. Когда Ренат уходил, он аж от досады крякнул. Знал, по какой причине уходит. Сочувствовал, сердился, но не осуждал. А Филимоныч на бригадира не похож. Правда, старается показать себя уверенным, грамотным, наспех сколоченную артель шабашников называет не иначе, как бригадой, даже наряды закрывает; конечно, не настоящие, а в общей тетрадке с коленкоровым переплетом. Ведет учет выработки каждого, чтобы потом доход распределять. Каменщик опытный, работать умеет, покомандовать тоже не прочь, а все-таки до настоящего бригадира ему далеко. — Милиция — она по правилам для порядка создана, а от нее одни беспорядки, — продолжал Тыж, испытывая потребность высказаться. — Как драка или грабеж — никого не доищешься. Сразу попрячутся, как тараканы. А увидят пьяного — гурьбой навалятся. И ко мне вот пристали. Я вечером на скамеечке задремал, немного разговелся с получки. Затолкали в машину, в отрезви-ловку привезли. Я, значит, доказать пытаюсь, что не пьяный, что и сам до дому могу дойти, а они меня потыкали в бока и в камеру затолкнули. Даже не в общую — в карцер, там и прилечь Негде. Утром лейтенантик, прыщавенький такой, вежливый, дает мне с вещами восемьдесят семь копеек. Это с получки-то осталось! Как будто не помню, сколько у меня должно быть. Я, конечно, бушевать начал, чего они меня за дурака принимают. А они меня обратно в
камеру. Поморили до обеда, потом в райисполком повезли, к начальству. Я уж и не рад был. Бог с ними, с деньгами, еще бы столько дал, не поднимали бы только шуму. Сам в дураках же оказался. — Среди них всякие попадаются, — философски заметил Семка, знакомый с милицией, пожалуй, больше, чем кто-либо другой из бригады.—У них, как и у людей, одни добрые, другие злые, вредные, как собаки. Одного я всю жисть помнить буду. Как с дитём возился со мной. От родного отца такой ласки не видел, как от него. — Ты помалкивай, тебя не спрашивают, — остановил его Тыж. — Мне судьбу свою жалко. Через них моя жизнь поломалась. — Сам виноват, — сказал Ренат, которому надоели жалобы самозваного бригадира. — Кто тебе мешает вернуться на стройку? Никто. Тебя теперь за уши не оторвать от шабашки. — А ты-то, жених, чего оттуда сбежал, сюда сунулся? — с ехидцей спросил Андрей Филимонович. — Тоже длинных рублей захотелось. Не тебе меня судить, милый. Вековать я на шабашках не собираюсь. Грядет мой час, на белых «жигулях» приеду в бригаду, а там, глядишь, и прорабом поставят. Связи да тугой карман все сделают. С деньгами я, милый, буду кум королю. Ренат не стал отвечать ему. В словах бригадира была доля правды. Деньги нужны позарез. Будь у него на сберкнижке деньги, не пришлось бы уходить от ребят, которые стали для него братьями, не надо было бы
уезжать из города, от Алисы, жить рядом с фермой в пустом грязном домике, даже не в самой деревне, а на отшибе, вдали от людей, ишачить от зари до зари — у шабашника хлеб тоже не сладкий. Были бы у него хоть родители богатые, как у Алисы, — все повернулось бы иначе. Была бы уже отпразднована свадьба, и зажили бы они с Алисой, как живут все молодожены. — Чего-то нашего председателя, Саги-та Салиховича, седни не видать, — сказал Андрей Филимонович, козырьком приложив к глазам ладонь и глядя па дорогу, ведущую в деревню. Чувствовалось, мужику поговорить охота, но никто не поддерживал его. Все молчали, войдя в рабочий ритм, и только бригадир иногда что-то бурчал себе под нос, разговаривая сам с собой. Председатель приехал к обеду. Поджарый, шустрый, он мигом обежал будущий коровник, потрогал стены, довольно кивнул головой. — Отлично работаете, молодцы. — Стараемся, товарищ Рахимов, — ответил бригадир, спрыгивая с невысоких козел. Он снял рукавицы, подал председателю руку. — Скоро выложим коробку, зацементируем пол и под крышу начнем подводить. За нами дело не станет. А вы бы насчет авансику... — Слышал я про вашу историю с петухом, — усмехнулся Рахимов. — Чистое недоразумение, Сагит Салихович, — поспешил заверить бригадир. --Наш малец купил, да не сразу хозяйку отыскал.
— Я привез вам полбарана. А потом сами выпишите. Я понимаю, при вашем труде хорошо надо кушать. У Семки просияло лицо. Поесть он любил больше всех, а с картошки и овощей брюхо, как его не набивай, оставалось пустым. — Мы теперь, товарищ председатель, в лепешку расшибемся! —ликующе воскликнул он и сам побежал вытаскивать из машины баранину. — Рады бы мясца выписать, да платить надо, вы бы авансику нам, — опять напомнил бригадир. — Будет вам аванс, с бухгалтером я поговорил. Праздник пришел в бригаду. Шутки — шутками, а строители в последние дни оголодали. Столовой в деревне нет. В магазине— шаром покати: консервы да хлеб. Одним молоком и яйцами сыт не будешь, да и деньги, взятые с собой, поистаяли. Вообще-то бригадир пожадничал. Можно было и кухарку найти, продукты в кредит выписывать, вычли бы потом при расчете. Но что было, теперь не вернешь, оставалось только наверстывать. Семка тут же побежал к роднику за водой. Ренат растопил печурку и чисто вымыл казанок. Ибрагим сел разделывать мясо. Тыж давал руководящие указания. Вскоре запахло ароматной шурпой. У казана колдовал Ибрагим, самый старый и самый опытный человек в бригаде. Когда сели обедать, Семка, мечтательно жмурясь, сказал:
— Эх, по рюмашке бы! — Я те дам! — замахнулся на него половником Тыж. В бригаде договорились соблюдать сухой закон — до аванса хотя бы. После сытной еды работа заспорилась. Семка, как угорелый, носился между двумя козлами, подавая раствор то Ренатке, то Андрею Филимоновичу. Бодро тюкал топором Ибрагим. Он вытесывал стропила для кровли. Черная от солнца и ветра морщинистая кожа на его лице лоснилась то ли от бараньего жира, то ли от пота, вздувались мышцы на еще не по-стариковски крепкой спине. К вечеру, когда самая работа по холодку, Ибрагим вогнал топор в жердину, тяжело сел на траву. Вначале никто не обратил внимания на него. Старик и раньше, бывало, внезапно переставал стучать, усаживался в тенек и подолгу смотрел в сторону конюшни, наблюдая за лошадьми. Такая уж за ним водилась странность. А тут как раз конюхи пригнали табунок. Первым подошел к заболевшему Ибрагиму Ренат. Ему не понравилось, как тот сидит, скорчившись, монотонно покачиваясь то в одну, то в другую сторону. — Что с тобой, Ибрагим-агай? — испуганно спросил он. — В животе сильно болит, — простонал старый плотник. — Объелся! - хохотнул Сема, выразительно похлопав по своему животу. — У меня тоже, как барабан. — Нет, братцы, надо за фершалом сбе
гать, — серьезно произнес Тыж. — Ренатка, ты по ихнему балакать умеешь, сходи. Медпункт был закрыт. Фельдшерицу Ренат разыскал дома. Она мыла в тазу голову, во дворе у крыльца. Длинные черные пряди, падая вперед и скрывая лицо, плескались в мыльной воде. — Скорее!—торопил ее Ренат. — Ты лучше полей мне сверху, — попросила она. — Самой прополаскивать трудно. Ренат опрокинул на ее голову жбан воды. — С ума сошел! рассердилась фельдшерица. — Разве так поливают? Всю забрызгал. Она откинула мокрые волосы назад, и Ренат увидел ее лицо, смуглое, свежее, с влажным ярким ртом. С любопытством уставились на него чуть раскосые карие глаза. — Что случилось? — спросила девушка, просушивая волосы полотенцем. Под вымокшим халатом просвечивал темный лифчик, облегающий маленькие острые груди. — Плотник у нас заболел, — сказал Ренат, стараясь не смотреть на ее грудь, но, поднимая глаза, видел ее приоткрытые сочные губы. — На живот жалуется. — Я мигом соберусь, — сказала девушка и побежала в дом переодеваться. Вскоре она вышла с чемоданчиком в руках, не в белом халате, как ожидал Ренат, а в голубом нарядном платье и модных туфельках, точно на гулянье вырядилась. Девушку звали Фаей. По дороге Ренат узнал, что она отрабатывает здесь, в дерев-
не, после медтехникума, что скоро срок у нее кончается, а куда потом ехать, еще не надумала. — А ты неужели шабашник? — спросила она.— Вот бы не подумала. Шабашников я представляла себе грязными, обросшими стариками, которых нигде не берут на работу, и они идут промышлять куда угодно, чтобы заработать на водку. — Я временно, — пробормотал Ренат. — Меня обстоятельства вынудили. А так я на стройке каменщиком работаю. В знаменитой бригаде Гареева. — Понимаю, тебя послали сюда на обмен опытом. — Фая произнесла это серьезно, но не сдержалась и прыснула, зажав ладошкой рот. Ренат обиженно замолчал. С какой стати он будет отчитываться перед чужой девчонкой? Больного положили в домике на нары. Фая надела фонендоскоп, послушала грудь, нажала на живот, потом под ребра. Ибрагим охнул. — Печень, — уверенно сказала Фая. — Печеночные колики. Вам, бабай, надо бы ехать в райбольницу, сделать зондирование, сдать анализы, чтобы определить характер болезни. А пока старайтесь соблю-? дать диету. Нельзя есть острого, жирного, печеного. Спиртное исключается. Я оставлю вам таблетки, они снимут боль. Потом пришлете кого-нибудь за другими лекарствами. Фая закрыла чемоданчик, собралась уходить.
— Я вас провожу, — подскочил к ней Сема. — Как раз хотел в деревню наведаться. Фая вопросительно посмотрела на Рената. Тот пожал плечами, кивнул на Семку и отвернулся. Фая с Семкой ушли. Ренат долго смотрел им вслед. Тыж копошился на стройке один. Надо было кончать оставшийся раствор, иначе пропадет, схватится до утра. Ренат не стал переодеваться в рабочую робу, какой смысл, если уже смеркается. Он насобирал у верстака сухих щепок, разжег печурку, поставил чай. Как тихонечко напоминает о себе ужаленное крапивой место, так у него пощипывало и покалывало на душе после встречи с Фаей. Хотелось бы, конечно, проводить ее. Но что подумали бы о нем товарищи? На смех подняли бы. Все знают, что у него есть невеста. Ну и что ж из того? Разве нельзя, имея невесту, поговорить с другой девушкой? Ренат вспомнил ее склонившуюся над тазом гибкую фигурку, обнаженные до плеч загорелые руки с гладкой золотистой кожей. У Алисы руки красивые, но рыхлые, вялые от недостатка вольного воздуха. Глаза тоже карие, но совсем другие. Как бы Алиса не веселилась, они у нее остаются холодными, выжидающими. У Фаи лицо серьезное, зато глаза все время смеются. Ренат часто сравнивал Алису с другими девушками. В первое время ему казалось, что лучше нее никого нет на свете. Нежная, умная, образованная — техникум советской торговли заканчивает. Они познакомились случайно в трамвае. Оказалось, что едут в
один и тот же кинотеатр, на один и тот же сеанс. Сели вместе. Он проводил ее, договорились о встрече. А там и закрутилось все. Даже родители между собой перезнакомились, начали поговаривать о свадьбе. Рабига Исламовна, мать Алисы, заявила, что даст в приданое четыре ковра, столовый сервиз бельгийского фарфора, югославские хрустальные вазы и набор столового серебра. Со стороны жениха хотелось бы иметь мебельный гарнитур, желательно румынский, и цветной телевизор. Матери Рената не хотелось ударить в грязь лицом, она сказала, что отдаст впридачу два своих паласа и совсем еще новый холодильник. Для свадебного стола решено было откупить кафе «Лесное», расходы поделить пополам. — Я хочу, чтобы у моей дочери все было не хуже, чем у других людей, — сказала Рабига Исламовна. Родителям Алисы легко говорить: Рафкат Абдуллович — главный механик в автоколонне, а мать заведует базой. У Рената семья совсем простая. Мать работает нянечкой в больнице, а отец нормировщиком в бухгалтерии. Жили скромно, и потому очень обрадовались удачному выбору сына. — Хоть нужды знать не будешь, — говорила мать. — Твои будущие теща с тестем люди с положением, глядишь, тебе помогут подняться. У Рената самого голова шла кругом. Ему нравилось, когда Рафкат Абдуллович заезжал иногда за ним на стройку на собственном «жигуленке». Веселыми и праздничными были выезды на природу, за ягодами или
грибами. Была с ним Алиса мила, хотя и не позволяла ничего лишнего. Впереди грезилась жизнь беспечальная, сулящая солнечные дни и радости. Лишь иногда у Рената взыгрывало самолюбие. Рабига Исламовна, женщина энергичная, бесцеремонная, любила подчеркнуть свое превосходство перед родителями Рената. О чем бы не заходила речь, она восклицала: «А у нас не так». И получалось, что у Файзовых все пониже и похуже, чем у Резяповых. Ренат сердился, лез в амбицию, а мать потом увещевала: «Сынок, не обращай внимания, человек она неплохой, только такой невыдержанный характер, а с недостатками у людей надо мириться, если хочешь жить в согласии. Нам что? Лишь бы Алиса почитала нас, как твоих родителей». Свадьбу приурочили к ноябрьским праздникам. Мать назанимала денег, но все равно их не хватило бы, поэтому было решено, что Ренат на время уволится и пойдет подзаработать на шабашке. Резяповы отнеслись к поступку зятя с одобрением. Узнав, сколько он может заработать за одно только лето, Рабига Исламовна, очень довольная, сказала: «Если так, я могу быть спокойной за судьбу своей дочери. С таким мужем можно жить как за каменной стеной». Вспомнился Ренату последний вечер перед отъездом, проведенный в доме Резяповых. Сами они уехали на дачу, но обещали вернуться скоро. Ренат с Алисой посидели на диване, потом она сказала: «Давай посмотрим сервиз, который нам обещала мама». Сервиз стоял в кладовке, упакованный
в коробку. Вытащили на середину комнаты, развязали шпагат, по одной начали вынимать тарелки, блюда, соусницы с синим, будто просвечивающим изнутри рисунком. «Не урони, это очень дорогая вещь, — предупредила Алиса. — Королевский фарфор!». И надо же, он уронил. Маленькую тарелочку. Она не разбилась, но заметная трещинка пробежала от края к середине. «Что ты наделал! — ужаснулась Алиса. — Какое несчастье!» Он пытался утешить ее: «Посуда бьется к счастью». В траурном молчанье они сложили сервиз в коробку, перевязали и запихнули обратно в кладовку, набитую свернутыми коврами и множеством других коробок с иностранными надписями. «Целый склад, — подумал Ренат и какое-то тяжелое чувство сдавило ему сердце. — Нет, не склад, а кладбище». Разговор у них не клеился. Ренат хотел обнять Алису, смягчить ее лаской, но она сняла его руку со своих плеч. «Станцуем?» -—предложил он и включил магнитофон, на что она с вялым безразличием ответила: «Не хочется, у меня голова болит». Вернулись Резяповы. «Что это вы оба кислые. Поругались?» — поинтересовалась Рабига Исламовна. «Нет, мы не ругались», — ответила Алиса и призналась матери, что они смотрели сервиз и уронили тарелку. «Разбили?!» — свистящим шепотом произнесла побледневшая мать. «Нет, но трещина осталась»,—вздохнула Алиса. Потом они всей семьей вспоминали, с каким трудом был куплен этот сервиз — их, оказывается, лишь несколько штук пришло
на весь город. Долго говорили о том, как бережно надо относиться к вещам, не миллионеры ведь. Поучали, как надо жить в будущем. «А если бы я весь сервиз грохнул? — вдруг подумал Ренат и даже поежился от своей жуткой мысли. — Они бы меня с балкона выкинули». Попрощались в тот вечер сдержанно, натянуто. Алиса немного оттаяла, даже поцеловала в подъезде, куда вышла провожать его, но глаза у нее оставались холодными, выжидающими... Закипела в прокопченном чайнике вода. Ренат заварил крепкий чай. Подошел к огню Тыж, открыл свою замусоленную тетрадку, лизнул кончик шариковой ручки, чтобы писала лучше, и начал выводить против фамилий цифры. — Седни можно было больше наработать, но два часа потеряли с Ибрагимом, да полчаса с участковым, — сказал он, ставя по два минуса плотнику и Ренату. — Потом сами мне спасибо скажете за бухгалтерию. На, распишись. Ренат небрежно черкнул в тетрадке. Выполз на бревнышки Ибрагим. Его морщинистое лицо еще оставалось желтым, больным, но он выпрямился, повеселел. Таблетки помогли. После чая Тыж ушел в избушку, вскоре оттуда донесся его могучий храп. — Наломался мужик, — сказал Ибрагим. — А ты почему не идешь спать? Тоскуешь? — Скучно, — ответил Ренат.
— В деревню бы пошел, как Сема. Докторшу провожать. Хороший доктор, болеть перестало. И у тебя болеть перестанет. Если доктор хороший, он и для души лекарство найдет. — Откуда ты знаешь, Ибрагим-агай, что у меня на душе? — Я все вижу. Думаешь, Ибрагим ничего не понимает, совсем старый стал? Нет, он все понимает, только молчит. — А ты не молчи, скажи. — Почему це сказать? Все скажу. У тебя скоро свадьба. — Это я и без тебя знаю. — На свадьбу много денег надо. — Открыл Америку! Разве я стал бы здесь болтаться с вами, — рассердился Ренат, тотчас вспомнив слова Фаи о шабашниках. — Хочешь, я тебе дам деньги. Много дам. У меня есть. — В долг, что ли? — не понял Ренат. — Нет, подарю. — Ты не рехнулся, Ибрагим-агай? Или смеешься надо мной? Учти, мне не до смеха. — Ибрагим зря не скажет. — Кто я для тебя такой, чтобы делать подарки? — Ты человек. Человеку надо помогать. — А тебе не жалко будет? — Жалко. — Вот видишь... — Мне тебя жалко. Невеста не любит. — Откуда знаешь? Ты ее в глаза не видел.
— Знаю, потому говорю. Невеста деньги любит, тебя не любит. Хорошая невеста так бы замуж пошла. Или с тобой поехала — помогать. Для общей жизни общую цель надо иметь. — Зачем же тогда деньги предлагаешь? — Говорю, помочь хочу. — Чтобы невеста смогла меня полюбить, да? — усмехнулся Ренат. — За твои деньги? — Я хочу, чтобы ты все понял. Ты ведь тоже не любишь ее. — Э, Ибрагим-агай, я думал, у нас с тобой разговор серьезный, а ты морочишь мне голову. Без любви стал бы я жениться? — Тебе, сынок, другая невеста нужна. Которую не надо покупать. Мне не веришь — поверь моим сединам. — Почему все-таки ты думаешь, что я ее не люблю? — Когда я предложил тебе деньги, ты не обрадовался. На твоем лице я прочел смятение. Вижу, есть в твоей душе неуверенность. А уж если имеется в любви какая-нибудь трещинка, добра она не сулит. Ренат сразу вспомнил тарелку из сервиза и опять подумал о том, что было бы, если б он разбил весь сервиз. — Может быть, ты и прав, Ибрагим-агай,— сказал он с грустью в голосе. — Сам пока не разберу что к чему. — Потому я завел с тобой этот разговор. Ты пошел за своей тенью. Она всегда обращена в сторону вечера, обещает сытый желудок и сладкий сон. А надо, чтобы тень за тобой бежала. Вот тогда ты пойдешь навстречу солнцу.
От речки, протекающей в ивняках, потянуло сырой свежестью. На пепельно-светлом небе едва заметно высветились первые звезды. Там, наверху, еще не померк рассеянный свет уходящего дня, а здесь, внизу, уже становилось темно. В деревне кой-где зажглись огни. — Однако спать пора, — сказал Ибрагим, поднимаясь. — Завтра опять до солнца начнем работу. Он ушел к речке помыться, а Ренат все думал о словах старого плотника. Мудрый человек. Вот уж, действительно, людей насквозь видит. Андрея Филимоновича, как бы тот не пыжился, не воспринимает всерьез. В какой мешок ни ряди, говорит, не зерном наполнен, а набит мякиной. Семку жалеет. Деньги-то за петуха он отдал ему, все шесть рублей, Ренат видел. Про Семку он как-то сказал: «Хорошее дерево, мало сучков, да вот в руки мастера не попал, чтобы лишнюю стружку снять и полезную вещь сделать». О себе старик рассказывал редко. Вспоминал лишь отдельные эпизоды, но и по ним можно было составить кое-какую картину. Ибрагим женился за месяц до начала войны. Ушел на фронт и в первые же дни попал в плен. Все четыре года томился в концлагерях. После освобождения вернулся домой, а жены нет. Умерла, поев весной подобранные в поле проросшие зерна. На бывшего военнопленного смотрели косо. Ибрагим, сколотив небольшую артель, пошел от одной деревни к другой. Рубили избы и бани, брали подряды в колхозах. Род
ной дом в его отсутствии пришел в запустение, потом поселились в нем чужие люди. Остался Ибрагим, как говорится, без кола и двора. Были у него две сестры, одна жила в деревне, другая в районном городе. Ибрагим зимовал по очереди то у одной, то у другой. Помогал им обеим в обзаведении хозяйством, племянникам понакупал велосипеды и мотоциклы. Тыж с завистью поговаривал, что у Ибрагима денег — куры не клюют. Может быть, старик не шутил, предлагая Ренату помощь? Дурак, надо было сразу соглашаться, не даром, конечно, а в долг, расплатился бы потом по частям. Но не пошел ли бы он в этом случае за собственной тенью? Вернулся с речки Ибрагим, принял на ночь таблетку, запив ее холодным чаем, сказал: — Хороший доктор. Хорошая будет невеста. Я видел, как ты на нее смотрел. — Как думаешь, агай, почему шабашников называют журавлями? — Наверное потому, что за длинными рублями гоняются. А про себя скажу, что журавль — птица вольная. Летит, куда ей вздумается. — Значит, я еще не журавль. Мне бы сейчас хотелось в другом месте быть, а я не могу. Хотелось бы по-иному жизнь повернуть, а я не решаюсь. Ибрагим ушел в избу, которую деревенские жители окрестили шабашкиным домом. Прежде здесь ночевали дежурные скотницы и доярки. Внутри голо, ничего нет, кроме обшарпанной печки да сколоченных из тол
стых досок кар. Ни матрасов, ни подушек — ватник под голову да вместо одеяла пиджак. Тыж неприхотлив, он и на кирпичах выспится. Не в новинку нары Семену Савельеву. Привык к кочевой жизни Ибрагим, для которого родной дом всюду, где есть кусок хлеба и работа не по чьим-то нормам, а в свою охотку. Один Ренат чувствовал себя среди них неуютно — мешал чужой храп, не отдыхало от одежды тело, а спать приходилось одетым, как ни тепло на дворе, а ночью зябнут спина и ноги. Обычно Ренат сидел на улице до тех пор, пока голова сама не валилась набок — тогда легко засыпалось. Сегодня спать не хотелось, хотя и перевалило за полночь. Семка все еще не приходил, и Ренат досадовал, что сам не пошел провожать Фаю. Наступил еще один рабочий день. Тыж поднял бригаду, когда за окнами едва сереть начало. У Ибрагима Рамазанова был свой график — он вязал рамы и готовил стропила, хотя и помогал иногда каменщикам. Зато Ренату и Семке Тыж не давал спуску. Впрочем, они и сами трудились с полной отдачей— не для кого-то ведь, а для себя. Нормы никто не срежет, бухгалтерия не упрекнет в расходовании фонда заработной платы. Сколько наработаешь — все твое. Хоть за неделю весь коровник построй — никого не касается. Напротив, только рады будут. Невыспавшийся Семка то и дело зевал во весь рот, сладко, громко, так, что челюсти хрустели. — С Фаей был? —спросил Ренат. — Не, она меня сразу кинула. Я в клуб
мотнул, там одну девочку видел, во!--Семка весь лоснился, как сытый кот. Ренату, как он пытался убедить себя, конечно, было все равно, с Фаей гулял Семка или не с Фаей. Какое он имеет отношение к этой девушке? Но все же у него от сердца отлегло, и он работал с удвоенной энергией. Опять приходил участковый милиционер Аиткулов. Он потребовал документы, долго разглядывал их и с сожалением вернул обратно. Андрей Филимонович весь красными пятнами изошел, пока милиционер крутился на стройке. Что ни говори, у Тыжа и впрямь была аллергия. Едва наступил вечер, Семка бросил лопату, которой мешал раствор, и сказал категорически: — Баста! Ставь мне, бригадир, минусов сколько хошь, а меня ждут в деревне. Ренат тоже снял рукавицы, пошел умываться. — Постой, а ты куды ж? — остановил его Андрей Филимонович. — Пойду за лекарствами Ибрагиму, — невозмутимо ответил он. Ренат с Семкой, переодевшись, живо смотались со стройки. Уходя, они видели, как Тыж, сокрушенно покачивая головой, закрывал, чтобы не забыть потом, наряды своим строптивым рабочим. Фая не удивилась приходу Рената. — Я приготовила порошки, — сказала она. — Пока на два дня, потом еще заберете. — Может, прогуляемся? — предложил Ренат. — А куда пойдем? — спросила Фая.
— Ты тут хозяйка, ты и командуй. — Я уже почти не хозяйка, жду замены.— Она в упор посмотрела на него смеющимися глазами. — А ты не думай, что я со всякими хожу. За два года никому не позволила себя провожать. В деревне языки злые. Теперь мне все одно, скоро уеду. — Куда? — поинтересовался Ренат. Он спросил просто так, для поддержания разговора. — Сама еще не знаю, — ответила девушка. — Знаешь, что я хочу? Объехать весь свет. Один год поработать где-нибудь на севере. Еще год — на западе, хотя бы в Прибалтике. Потом махнуть в Сибирь, на Байкал. Через год — еще дальше, на Камчатку. А то ведь как? Поедешь в отпуск куда-нибудь, две недели похлопаешь глазами и все. Кроме пляжей и сувениров ничего не увидишь. А поработать—это год жизни прожить. И место станет родным, и как люди живут узнаешь. Здорово придумала, правда? — Тоже мечтаю поездить,— поддакнул Ренат. — А что? Строители везде требуются. — А как невеста, отпустит?—лукаво спросила Фая. — Какая невеста? — Сема мне вчера по дороге рассказал. — Да-а, — раздосадованно протянул Ренат. — Но поездить все равно можно. — И она с тобой поедет? — Не знаю, — чистосердечно признался Ренат. Они прошлись по деревенской улице, вышли к запруде, белевшей от множества
гусей. Дальше начиналась березовая рощица. В клуб идти еще рано. И они направились к роще, без умолку разговаривая, перебивая друг друга, рассказывая о себе, перескакивая с пятого на десятое. Ренат удивился тому, как легко и как охотно ему говорилось. С Алисой они за неделю столько не наговорили бы, сколько за один вечер с Фаей. За какой-то час он уже знал о ее родителях, живущих в деревне на юге Башкирии, о том, как она училась и какие у нее были оценки, знал о подружках, о книгах, которые ей нравятся. Он и сам успел рассказать и о своем детстве, и учебе в профтехучилище, о бригаде и об Алисе. Они ходили уже несколько часов, даже в клуб не стали заглядывать, не захотелось в духоту и толчею, и долго не могли расстаться. Распрощались поздно ночью, когда в деревне один за другим начали гаснуть в окнах огни. — Приходи, когда будешь свободен, с тобой поговорить интересно, — сказала Фая. — Приду!—горячо пообещал он. Андрей Филимонович покой потерял со своими молодцами. Теперь они, чуть скроется солнце за горизонтом, бежали умываться и прихорашиваться. — Будет вам марафет наводить, — ворчал он, прикидывая, что можно было бы поработать еще часок.—Ну ладно, Семка холостой, ему покобелить охота, а ты-то, жених, чегой с цепи сорвался? Ренат дишь ухмылялся в ответ. Никаких угрызений совести он не испытывал. Не изменяет ведь невесте — не обнимается, не
целуется, просто ходит с девушкой рядом и разговаривает. Даже под ручку ее не берет. А разве такая дружба запрещена? Иногда Фая, сопровождая больных, уезжала дня на два в райцентр. И Ренат тогда, заполняя тоскливую пустоту, работал допоздна, один, даже Андрей Филимонович пасовал, слезая с лесов и с трудом разгибая спину. — Тю, сбесился парень, — говорил он в недоумении. — Как трактор, остановиться не может. Хватит пахать, ишшо надорвесси. Без малого восемь кубов седни намахал. Председатель Рахимов сдержал свое обещание. Бригаде выплатили аванс. — Сагит Салихович, — предупредил председателя Тыж, — вы нас, пожалуйста, извиняйте. Мы на пару деньков возьмем отгул. В баньке помыться надобно, бельишко состирнуть. Ну, и не без того, конечно... — Вы только порядок не нарушайте, — засмеялся председатель. В тот же вечер Тыж напился до скотского состояния. Еле взгромоздился на нары. Семка, тоже пьяный, ушел в деревню. Ренат с Ибрагимом устроились на конюшне. Ибрагим с наслаждением вдыхал запахи лошадиного пота, сена, навоза и говорил, раздувая ноздри: — Хорошо пахнет. Детством пахнет. Дорогими духами пахнет. — Нашел с чем сравнивать, — засмеялся Ренат. — Нет, сынок, посмотри-ка ты вон на ту вороную кобылку. Какая у нее стройная фигура, какая стать, какая атласная кожа. Ты
посмотри на ее точеные уши, ее глаза. Ка-какой у нее гордый взгляд. Не понимаю женщин, которые обижаются, когда их называют кобылами. Красоте этой вороной позавидовала бы любая женщина. — Если говорить о ней с таким восхищением, то, пожалуй, — да. То-то ты глаз не оторвешь от конюшни, когда пригоняют лошадей. — Люблю смотреть на них. Разговаривать люблю, — сказал Ибрагим. — Мечтал свою лошадь иметь, но куда бы ее дел? Так и жизнь прошла. Лошади не купил. Мечта осталась. — Может быть, купишь, — поддержал Ренат старика. — Может быть, — вздохнул Ибрагим. Семка вернулся к утру весь в синяках, избитый деревенскими парнями. Он рвался в бой, приставал к Ренату: — Пошли со мной. Я одного запомнил. Ибрагим с Ренатом едва уговорили его остаться, уложили спать. Семка порывался подняться, бормотал угрозы, потом с тоской в голосе запел песню, будто завыл, растрогался ею, всхлипнул и тут же заснул как убитый. Ренат заботливо подложил ему под голову тряпье, укрыл телогрейкой. Он знал нехитрую историю жизни парня и жалел его. Семен вырос в семье, где пили и отец и мать. По его словам, он сам первый раз хлебнул водку в первом классе. Не из любопытства, а потому, что очень хотел есть, а на столе, кроме недопитого стакана, ничего не было. В доме вообще туго было со
жратвой. Хлеб, картошка, квашеная капуста да иногда колбаса, которую приносили на закуску. Во втором классе украл у соседей коробку с тортом. Те стояли на улице у подъезда, разговаривая со знакомыми, повернувшись спиной, а коробка лежала на скамейке. Никто не заметил. Семка с младшими братишкой и сестренкой слопали торт в один присест, даже прилипший изнутри к коробке крем вылизали. Потом Семка научился воровать по-настоящему. Был взят на учет в детскую комнату милиции. Долго с ним возились, воспитывали, дальше определили в колонию. В шестнадцать он вышел из нее, а через год попал в колонию для взрослых. Выпустили только нынче, в феврале. Устроился на стройку разнорабочим, зарабатывал гроши. Там и подобрал его Тыж, взял в свою бригаду. Когда он получил аванс, у него глаза разбежались от запестревших в руках бумажек. Таких денег он, даже когда воровал, не держал в руках. На радостях притащил вчера пол-ящика водки: нате, пейте, ребята; пей, Тыж, мой благодетель! Только Семка заснул, как пришел Аит-кулов. — Где преступник? — громко, повышая голос, спросил он у Рената с Ибрагимом. — А что он натворил? — осторожно полюбопытствовал Ренат. — Затеял в деревне драку. — Убил кого-нибудь? — К счастью, до этого не дошло. — Может быть, изувечил кого? — Увечий нет.
— Так с чего же вы взяли, что он преступник? — Вот арестую его, потом разберемся — с чего! — Вот что, товарищ хороший, шли бы вы отсюда. — Я тебе покажу! — взъярился участковый. — Я тебя, я всех вас в каталажку посажу. Ходите тут, колхозные деньги гребете, когда порядочные люди на зарплате сидят. Лопатой гребете! — Хотите, я вам эту лопату подарю? — Ренат воткнул перед ним испачканную в растворе лопату. — Берите! И вы гребите, сколько сможете. — Я тебе еще это попомню. Не забывай, с кем имеешь дело! Ибрагим, молча следивший за перепалкой, опасаясь, как бы дело не зашло далеко, примиряюще сказал: — Сынок, шел бы ты по своим делам. У тебя их, наверное, очень много. А нашего парня не трогай. Он один всю деревню избить не мог. Зато сам пришел еле живой. Кого же привлекать к ответу? Мы в одной стране живем, и закон для всех нас один. Подумай об этом. — Протокол я все равно составлю, — пробурчал, не сдаваясь, Аиткулов и ушел обратно в деревню прямой, негнущейся походкой человека, исполняющего служебные обязанности. Ренат решил с аванса сделать подарок Фае. Он долго выбирал, что ей купить. Девушка скоро уедет и увезет память о нем. Но в сельмаге особенно не разбежишься с
выбором, это не в городе. Мыло, кастрюли, стаканы — не подаришь ведь это. Добротная одежда висит, японские нейлоновые куртки. Где-нибудь за ними была бы давка, а тут — пожалуйста, никому не нужно. Может быть, колечко? Слишком простенькие, медь позолоченная е простыми стеклышками. Да и дарят колечки не друзьям, а возлюбленным. Фая мечтает поездить, увидеть мир. Так пускай же услышать его поможет радио. Ренат остановил свое внимание на рижском транзисторном приемнике. Дороговато, конечно, но для Фаи не жалко. Надпись бы сделать, однако нет в деревне гравера и в ближайшем будущем не предвидится. С приемником под мышкой пришел Ренат к Фае. Она обрадовалась ему, сказала, что сейчас переоденется, и они пойдут куда-нибудь. — Фая, смотри, что я тебе принес, — сказал Ренат. — Вот, бери. Это на память. — По какому случаю? — удивилась девушка. — Праздника никакого нет, день рождения у меня не Скоро. Даже если б день рождения был, такой подарок я бы не взяла. Он ведь целую мою зарплату стоит! — Я аванс получил, решил отметить. Ты скоро уедешь. Включишь где-нибудь на севере или на Камчатке, вспомнишь, может быть, меня. — Спасибо, Ренат. Но не обижайся, не возьму. Кто я для тебя? — Друг. И дарю, как близкому другу. Глаза у Фаи перестали улыбаться, в них промелькнула затаенная печаль.
— Ренат, я хотела сказать... не надо нам больше встречаться... — Почему? — удивился он. Ему хотелось напомнить, что она сейчас только собиралась переодеться и идти с ним гулять, но замолчал, увидев, как беспомощно задрожали у нее губы. Он понял ее без слов. — Может быть, сходим в кино? — предложил Ренат, чтобы сгладить неловкий момент. — Я хочу побыть одна. — Она с мольбой посмотрела ему в глаза. — Ладно, я пойду, — неуверенно промямлил Ренат. — Но потом я все равно загляну к тебе. Когда у тебя будет другое настроение. — Приемник возьми. — Пускай он пока побудет у тебя, — схитрил Ренат. — У меня все равно поставить негде, сопрут. Зарядили до>кди. Шабашники в сильный ливень отсиживались в своей избушке, а когда напор дождя ослабевал, быстро занимали свои рабочие места. Насквозь промокали спецовки, работалось тяжело, но все понимали, что простоя не может быть. Близилась осень. Коробка, как называют строители стены, была готова. Быстро, всего за одну неделю, зацементировали пол. Начали возводить кровлю. Ренат, хотя и занят был по горло, на свидания ходить продолжал. Они встречались с Фаей так, будто между ними ничего и не было, дружески болтали о пустяках, рассказывали разные истории. Лишь иногда у Фаи просвечивала на лице безнадежная грусть, и она, украд
кой глядя в его сторону, вздыхала. И он, в свою очередь, чувствовал, что девушка становится ему все ближе, не оторваться от нее, и мучился от раздвоенности. Алису он тоже часто вспоминал, но теперь в его чувствах к ней было больше жалости, чем нежности. Зато с Алисой был уговор, а нарушить его без всяких на то причин было бы предательством. «Скоро закончим шабашку, и у меня все это закончится»,—решил он, но думал о предстоящей свадьбе без прежнего энтузиазма. Алиса рядом с Фаей явно проигрывала. Начало августа выдалось сухим. Стремясь урвать хорошую погоду, бригада работала до той границы дня, когда нельзя уже было различить, где готовые стропила, а где просто неотесанные жерди. Вот и сегодня наработались так, что в теле гудело. Семка с Ренатом даже в деревню не пошли. Наспех поужинали, легли спать. Проснулись от жуткого крика Ибрагима: — Горит! Пока очухались и разобрались, что горит не шабашкин дом, а конюшня, Ибрагим был уже на полпути к ней. Похватали топоры, лопаты и побежали что есть мочи на помощь к нему. Ибрагим сбивал обухом топора пудовый замок с ворот. Конюшню закрывали на ночь, потому что деревенские мальчишки баловались, уводили в потемках лошадей покататься. Пламя выбивалось из-под крыши и набирало силу с каждой мйнутой. Все вокруг заволокло едким дымом. В стойлах рвались и
дико ржали обезумевшие животные. Некоторые из них, выломав свои стойла, носились внутри конюшни, сталкиваясь между собой, бились копытами и грудью в створки прочных, крепко сколоченных ворот. Ибрагим исступленно колотил по замку, наконец сорвал его, широкие ворота конюшни распахнулись настежь. Сам он не успел отскочить в сторону и упал, сбитый вороной кобылой. По нему и рядом с ним простучали копыта. Вырвавшиеся на волю кони отбежали далеко в сторону, но остановились и начали жалобно ржать, глядя в сторону конюшни, где еще оставались их плененные огнем товарищи. В деревне гулко зазвонил набат. Тыж оттащил в сторону впавшего в беспамятство старого плотника. Ренат с Семкой забежали вовнутрь, где рвались с привязи несколько лошадей. Огонь уже бушевал вовсю. Ренату удалось откинуть перекладину и выпустить на волю гнедого жеребца. Спас еще одного коня. От дыма и жара лезли из орбит глаза. Ничего больше нельзя уже было разглядеть. Глотая дым широко раскрытым ртом, задыхаясь, он сам едва успел выбежать наружу и упал на землю, сотрясаясь от острого кашля. Тлела на нем одежда. Успел выскочить и Семка, держа на поводу последнего коня. Рухнула пылающая кровля. Перед глазами сбежавшихся из деревни людей предстала печальная картина пожарища. Одни из колхозников начали растаскивать прихваченными с собой баграми тлеющие бревна, другие собирали разбредшихся поодиночке лошадей и успокаивали
их, собирали в кучу и погнали на ближайшую карду. Ибрагима на руках отнесли обратно в ша-башкин дом. Он тихо стонал, просил пить. Прибежала Фая. При свете керосиновой лампы осмотрела старика, нащупала переломы в ребрах, сделала противошоковый укол. Оказав ему первую помощь, она потребовала немедленно машину, чтобы отвезти больного в райбольницу. Фая предложила ехать в больницу и Ренату, у которого пылающей головней обожгло шею и плечо, но тот отказался, сказав, что все ерунда. Фая наложила на ожог повязку, пригнула к себе его всклокоченную, пахнущую палеными волосами голову, поцеловала и тут же всхлипнула. — Ну, чего ты? Испугалась? — грубовато спросил Ренат. — Очень! — призналась Фая. У сгоревшей конюшни с утра толклись все, кому не лень. Приехал с комиссией пожарный инспектор, начали искать причину, по которой мог случиться пожар. Полазали по пепелищу, и пожарники, по каким-то известным им одним приметам, установили, что загорание произошло от брошенного окурка. Вину возложили на пьяного, все еще не протрезвевшего конюха. Председатель колхоза поблагодарил шабашников за большую помощь, оказанную колхозу в спасении лошадей, и пообещал дать премию. Он предложил свою машину, чтобы везти Ибрагима. Пока думали, как получше устроить его на сиденьи, чтобы мог лежать, прикатил из деревни на велосипеде мальчишка и сказал, что звонили
из райбольницы, велели не тревожить больного, пока не приедет сам врач, он уже выехал. Фая сидела с Ибрагимом, наблюдая за тем, чтобы ему не стало хуже. У него могли быть разрывы внутренних органов и кровоизлияние. — Хороший доктор, — бормотал Ибрагим, превозмогая боль. — Красивый доктор. Лучше моей вороной... Ренат то входил в дом и присаживался на нарах рядом с Фаей, то выходил на улицу посмотреть, не едут ли из райцентра. Вдали показалась легковая машина. Она мчалась на большой скорости, поднимая за собой шлейф пыли. — Едут! — закричал Ренат. — Едут! —обрадовались Семка с Тыжом, которые тоже не сводили глаз с дороги. Когда машина подъехала ближе, Ренат узнал ее. Ехали Резяповы. Он испытывал недоумение, растерянность, досаду, все, что угодно, но только не радость. Нашли же время, когда приехать. Из машины вышел веселый, улыбающийся Рафкат♦ Абдуллович, распахнул заднюю дверцу, выпуская Рабигу Исламовну и Алису. Женщины прошлись вокруг машины, разминая ноги. Алиса с любопытством оглядывалась вокруг. Подошел Ренат, поздоровался. — Почему ты не встречаешь нас, как положено, зятек? — нарочито громко спросила Рабига Исламовна, заметив вышедшую на крыльцо Фаю.—Уж не поженили ли тебя здесь? Ха-ха, я шучу...
— Мы уже знаем, что у вас тут несчастье, — сказал Рафкат Абдуллович, заминая плоскую шутку жены. — Заехали к председателю, он рассказал. Молодцы, ребята. Хорошую премию вам дадут. Ренат с Алисой отошли в сторону, направились, прогуливаясь, к речке. — Кто это? — спросила Алиса, ревниво оглядываясь в сторону домика. — Фельдшер. У нас Ибрагима кони поломали. — Вижу, время зря не теряешь. То-то мое сердце чувствовало... — Алиса!.. — Ну, что? Вообще-то мы не к тебе ехали. В другую деревню, за медом. Я упросила сделать круг. Боже, какой ты чумазый! — Вот так мы и живем тут. Не до чистоты. — Скоро обратно? — Скоро. — Сколько авансу дали? — Семьсот рублей. — Ав правлении нам сказали, что восемьсот. Мне твои деньги не нужны, но ты ведь знаешь, для чего они предназначены, мог бы не тратить. А на что, позволь спросить, истратил? — Пропил! — со злостью произнес Ренат. — Я тут вкалываю, а ты хоть одно письмо бы прислала, хоть поинтересовалась бы, как живу. — Мы же не навек расстались. Я дни считала, когда ты приедешь. А ты меня обманываешь. Мама в сельмаг заходила, по
смотреть, что есть. Там случайно узнала, что один из шабашников приемник купил. Уж не ты ли? Зачем надо было выкидывать деньги на такую ерунду? У тебя ведь есть один. «Не успел жениться, а уже семейные сцены, отчет в деньгах. А дальше что будет?»— с тоской подумал Ренат, а вслух сказал: — Ты бы хоть обняла меня, поцеловала. — У тебя шея перевязана, как обнимешь... — Скажи уж, грязный, испачкаться боишься. — Конечно, ты весь в саже. Идем обратно, мы ведь только на минутку заглянули, папа спешит. Рафкат Абдуллович стоял у недостроенного коровника с участковым. Аиткулов встретил Рената и Алису шуткой: — Мы теперь вашего жениха никуда не отпустим, хе-хе! Теперь нам конюшню надо строить. Уж не сами ли они подожгли, чтобы еще один куш ухватить? Хе-хе! Резяповы уехали так же внезапно, шумно и бестолково, как и приехали. Не поговорили толком, не посидели с людьми. — Пора!—коротко бросила Рабига Исламовна и первая полезла в машину, следом за ней уселись Рафкат Абдуллович и Алиса. — Если будет подряд на конюшню, советую не отказываться, — деловито сказал Рафкат Абдуллович, включая зажигание. — До ноябрьских праздников еще далеко.
— А не управитесь к ноябрю — не велика беда, свадьбу можно справить и на Новый год, — добавила Рабига Исламовна. — Подождем ведь, Алисонька? — Мне-то что? Подождем, — ответила дочь. Машина отъехала. Алиса, высунувшись из дверцы, махала рукой. Помахал ей и Ренат. Пока они с Алисой ходили к речке, приехавший из райцентра врач увез Ибрагима. Как рассказал Семка, с врачом прибыла новая фельдшерица, молоденькая девчонка, пожалуй, даже получше и посимпатичнее прежней. — Смак! — определил он ее одним словом. Ренат, как потерянный, слонялся по опустевшей стройке. Он чувствовал себя таким усталым, что хотелось лечь в траву и ни о чем не думать. В траве валялся брошенный впопыхах топор Ибрагима. С блестящим острым лезвием, звонкий в работе топор. Ренат с размаху всадил его в бревно, на котором сидели Тыж и Семка. «Невеста деньги любит, тебя не любит», — вспомнились слова старого плотника. — Хватит болтаться, ребята, — сказал Тыж. — Не бить же нам баклуши, коли нет Ибрагима. За работу! — Андрей Филимонович, — вдруг решился Ренат. — На меня больше планы не строй. Беру расчет. Сегодня же. — Ты чё, белены объелся? — опешил Тыж. — Мне тут будущие твои родичи столько хорошего наговорили про тебя, при
смотреть попросили, а я даже не обмолвился, что ты с Файкой путался. Ежли б знал, раскрыл бы им глазки. Не валяй дурака, пошли с нами. — С вами не пойду, — твердо сказал Ренат. Он побежал в деревню. В медпункте сидела новенькая фельдшерица. Фая уехала в райздрав за документами. К вечеру должна вернуться за вещами. Ренат успокоился. Обратно возвращаться на стройку не захотелось, а время скоротать надо. Он вышел из деревни к березовой рощице, выбрался дальше, полез на крутую гору — сюда они тоже иногда приходили с Фаей. Лез долго, устал.. Захотелось пить. Ренат нашел в диком вишеннике, давно облазанном, несколько увядших ягод, пожевал их. С вершины горы хорошо просматривались дали. Внизу вдоль дороги лежала двумя ровными строчками домов деревня. За ней, чуть в стороне, раскинулись фермы. Вон сгоревшая конюшня — черный кружок, как след от рыбацкого костровища. Рядом новый коровник, такой маленький, когда смотришь сверху. Сколько сил положено на него! Белыми спичками торчат на крыше стропила, местами на них лег серыми заплатами шифер. На крыше копошатся две маленькие черные точки. Ренат долго, до самого вечера, просидел на горе и смотрел на текущую внизу жизнь. Он чувствовал себя вольной птицей, только еще не знал, куда лететь.
НОВЫЙ ДЕНЬ Он лежит неподвижно. Одеяло до подбородка, руки вытянуты вдоль тела, вернее, одна рука — правую отняли. Шевелятся только губы да подрагивают глубоко запавшие землистые веки. У больного высокая температура, которую приходится периодически сбивать инъекциями. — В детстве я был бедовый, доктор. Отъявленный озорник. Однажды, помню, приехал к нам во двор грузовик. Новенькая полуторка. Шофер ушел, а зажигание не выключил. Отлучился, должно быть, на минутку. Мы, мальчишки, тут же облепили машину со всех сторон. Как же, для нас это целое событие. Всяк норовит потрогать. Я оказался шустрее всех. Через окошко в кабину пролез. Перетрогал все рычаги, потом на что-то нажал. Машину тряхнуло и понесло... Уже четыре часа. Новогодняя ночь скоро кончится. Тоня сидит на краешке постели рядом с больным, задержавшись у него пос
ле обхода, рассеянно слушает его. Ей хочется плакать. — Автомобили тогда были в редкость. Я врезался в угол дома. Ладно еще никого не придавило. Помял радиатор, фару разбил. Матери потом расплачиваться пришлось. Мать у меня маленькая, тихая. Она прачкой работала. Помню, руки у нее всегда холодные были... Праздничный бал в институте, наверное, только что закончился. Студенты расходятся шумными группами й долго бродят по улицам, дурачась, толкая друг дружку в снег, горланя песни. В прошлом году тоже было так. Тоня специально к празднику сшила платье. Говорят, встретить Новый год в обнове— к счастью. Тоня выпила шампанского. Ей было весело, у нее приятно кружилась голова. Она много танцевала и хотела, чтобы новогодняя ночь никогда не кончалась. Ни на шаг не отпускал ее от себя однокурсник Костя Прохоров. После танцев они оделись и вдвоем удрали от остальных ребят на площадь, посмотреть на городскую елку. Площадь, залитая ярким светом разноцветных фонарей, несмотря на такой поздний час, была полна народу. Подсвеченные изнутри, точно хрустальные, сияли сказочные ледяные замки. Изо рта огромной головы Черномора, по его крутой ледяной бороде, скатывалась, образуя хохочущую кучу малу, веселая публика. Тоня с Костей тоже катались до одури. В свалке Тоня нечаянно порвала платье. Костя успокаивал ее. Потом он отогревал ей озябшие руки и целовал их. Сейчас Костя в Якутии. А Тоня
получила распределение сюда, в районную больницу. — Немец стоял у Москвы. Когда меня взяли в армию, у матери были удивленные глаза. Оробела, будто поставили перед ней чужого человека и сказали: «Это твой сын». Она еще больше притихла, и я впервые увидел тогда, какая она у меня маленькая и беспомощная. Тычется мне в плечо головой, что-то бормочет, то ли напутствия какие, то ли молитвы, улыбается, а у самой слезы на глазах... Тоня вспомнила старушку, приходившую навестить больного. Она была вовсе не маленькая, ростом ничуть не ниже Тони, с широкой и крепкой костью, но вот голоса ее она, действительно, не слышала, во всяком случае, не запомнила. Старушка молча выслушала все, что говорила ей Тоня, согласно кивая головой. Прощаясь, она протянула руку. Пальцы рук были холодными и влажными, какими бывают они после полоскания белья. У Тони мать совсем другая. Шумливая, крупная, она заполняет собою весь дом. Голос у матери высокий, крикливый, режущий ушные перепонки, в особенности, когда она, немного подвыпив, принимается петь. Тоня почему-то всегда стыдилась за нее перед гостями и просила петь и разговаривать потише. Мать возмущалась, отвечая, что в своем доме она вольна делать все, что захочет. Сегодня мать, конечно, устроила для младшей Тониной сестренки елку, напекла много вкусной сдобы. Готовить она умеет, недаром считается лучшим поваром в столо
вой. Елка только повод, чтобы поназвать всю родню с малышней. Мать очень любит устраивать такие вечеринки, вечно в доме полно гостей. Тоня представила себе, как после ужина в зале выключили люстру, светится только елка. Отец зажигает бенгальские свечи. Малыши в восторге. В полутьме сыплются звездами искры, горящие свечи пахнут чем-то волнующим, грустным... — Помню, встречали один Новый год в партизанах. Хороший был Новый год. Эшелон в воздух подняли. Командир отряда всем по кружке спирта выдал. Не трофейного. Своего, русского. Больной шевельнулся и тихо простонал. — Спите, Павлов, — сказала Тоня. Павлова привезли в больницу с ярко выраженными симптомами гангрены. В леспромхозе, где он работает, ему бревном повредило кисть руки. Он решительно отказался от ампутации. На фронте, мол, уберегся, а тут и вовсе не даст калечить себя. Однако медлить было нельзя. Тоня отдала приказ готовить больного к операции. Не забыть ей глаз Павлова: полных мгновенной ненависти, бессильного отчаяния. В тот день, после операции, Тоня ходила подавленная, раздраженная, сорвалась и наговорила лишнего своему бывшему пациенту Саше Приютову, механику из районной «Сельхозтехники». Он месяца полтора назад лежал у нее в хирургическом с аппендицитом. Дюжий парень с пудовыми кулачищами, громкоголосый и бойкий, неугомонный шутник, метко, но беззлобно высмеивающий
всех врачей, нянечек и больных, он терял всю свою уверенность и задор в присутствии Тони. Всякий раз при ее появлении его грубое лицо светлело, взгляд синих глаз выражал откровенное обожание, хватая каждое ее движение. Тоню это смущало, трогало, затем надоело, потому что начали подтрунивать над ней врачи. После выписки Саша продолжал приходить в больницу. Обычно он стоял в стороне и ждал, когда выйдет Тоня, делая вид, будто оказался здесь случайно. Она проходила мимо и небрежно отвечала на его «здравствуйте». Он оставался стоять на месте и долго смотрел ей в спину, не делая попыток подойти и заговорить. Даже было удивительным, как мог жизнерадостный балагур вот так внезапно преобразиться в пасмурного, неуверенного в себе молчуна. Поздоровается, виновато улыбнется, потупится— и ничего больше, ни слова, ни шага навстречу. А вчера Тоня не выдержала. Неожиданно остановившись перед ним, сердито выпалила: — Как вам не стыдно, Александр Иванович! Вы же не пятилетний ребенок. Все люди смеются, а вы не замечаете. И не забывайте, что я вам не какая-нибудь девчонка, а врач. Да, да! Последнее она сказала сгоряча и сейчас жалела об этом. Получилось так, будто она хотела подчеркнуть разницу между ним и собой. Как неудобно и глупо! Может быть, он именно потому и робеет, что она для него не просто девушка, а врач. Она вдруг почувствовала себя такой одинокой и брошенной,
совсем как в первый день, когда она приехала в эту чужую деревню, где ее никто не ждал. — Михась у нас был. Белорус В ту новогоднюю ночь бороду из ваты сделал. Медсестра Варя не пожалела, дала из своих скудных запасов. В мешок мы ему конфет, печенья, белого хлеба набили. Даже несколько яблок достали. Он в деревню пополз. К ребятишкам. Павлов вздохнул и замолк. — Ну и что? — рассеянно спросила Тоня. — Не дополз, — глухо сказал Павлов. Он закрыл глаза, и если бы не его прерывистое дыхание и помаргивающее движение век, можно было бы подумать, что' он спит. Тоня осторожно встала. Больной приоткрыл глаза. — Посидите со мной, доктор, — сказал он. — С вами так хорошо. Ведь сегодня Новый год. Тоня снова присела. Павлов благодарно улыбнулся, снова закрыл глаза. Когда Тоня вернулась в ординаторскую, за окнами уже синело. Скоро конец дежурству. Правильно она сделала, сама напросившись на это дежурство. Дома, в пустой комнатке, ей было бы невыносимо тошно, а к кому-нибудь пойти она не захотела, хотя и приглашали многие. Люди здесь пока были чужими, компании у них свои. Тоня включила радио. Передавали танцевальную музыку. Где-то в дальнем конце улицы слышались веселые пьяные голоса. Люди расходились с праздника. А у нее впервые не было праздника. И не потому,
что она на работе, а просто никого близкого не было рядом. И Саша сегодня не пришел к больнице. И не придет. Должно быть, она очень его обидела. Сейчас он у себя дома или где-нибудь в гостях. Шумит, дурачится, танцует с кем-нибудь. А у нее всегда будет так одиноко и пусто: и в мае, и в ноябре, и при встрече следующего Нового года, пока не кончатся три года отработки, и она не уедет обратно домой. Тоня уткнулась в стол и от жалости к себе всплакнула. В восемь утра сменить Тоню пришла Берта Борисовна, терапевт. Поздравила с Новым годом, приглушила радио, начала расспрашивать о больных. Вид у нее был выспавшийся, свежий, платье будничное. — А я ждала вас прямо из гостей, — сказала Тоня. — О, вы думаете, стану я жертвовать своим здоровьем ради каких-то глупых предрассудков? — ответила Берта Борисовна. — Разве это не дикость — до утра набивать закусками и пирогами бедный, ни в чем не повинный желудок и накачивать себя вином? Пусть это делают те, кто хочет. Я себе не враг. Нет, мы с мужем в положенный час поужинали, позволили себе выпить немного шампанского в двенадцать часов и легли спать. Тоня недоверчиво посмотрела на Берту Борисовну — не шутит ли она? Как это можно спать в новогоднюю ночь? Ведь она бывает только раз в году — ночь надежд и ожидания чего-то нового, необычного; ночь, когда прощают прошлое и загадывают на будущее.
— Никого не привозили? — деловито спросила Берта Борисовна. — Нет, поступлений не было. — Как не было? Тогда чьи же это следы у крыльца? — Не знаю. Говорю, никто не приходил сюда. Я б услышала шаги. — Странно. В Деда Мороза я не верю, а следы свежие, дорожки-то еще не расчищены. Тоня выглянула в окно, тень смущения пробежала по ее лицу. На синеватой снежной целине, освещенной утренними тенями, она, действительно, увидела крупные мужские следы, а догадаться, кому они принадлежали, было не так уж трудно. Они шли издалека к ее окну. Вот свернули в сторону крыльца. Нерешительно помялись на месте и снова приблизились к окну. Здесь основательно утоптано. Немало времени надо простоять, чтобы утрамбовать такую площадку. Затем ушли обратно, с остановками, медленные. Это могли быть только ночные следы, потому что легкий снежок еще не успел замести их. — Да ведь это Новый год приходил ко мне! — засмеялась Тоня, обняла Берту Борисовну и закружила ее, недовольную и сопротивляющуюся, по комнате. — Ты сумасшедшая, — сказала Берта Борисовна, вырвавшись из ее объятий и переводя дух. — Разве можно так обращаться с пожилым человеком? А за окном начинался новый день. Первый день нового года.
ЗАГАДОЧНЫЙ НЕДУГ Научно-фантастический рассказ 1 Операцию предстояло выполнить обширную: надо было заменить пораженные раковой опухолью легкие и удалить метастазы, поставить на место изношенного сердца другое, искусственное. Подобную операцию, конечно, мог бы с успехом сделать любой квалифицированный хирург, однако профессор Эльгин нервничал. Он излишне суетился, ворчал, придираясь к операторам анатомического экрана, которые, как ему показалось, что-то напутали с датчиками. Но датчики были установлены правильно, и трансплантанты подготовлены, и все же Эльгин медлил с началом операции. Волнение профессора передалось ассистентам, которые, казалось, дышать перестали, глядя на неподвижное тело пациента. Было отчего волноваться светилам медицинской науки, которые собрались здесь, в хирургическом центре столицы. На операционном столе лежал не обычный больной, с какими они привыкли иметь
дело, а человек из другой эпохи, доставленный сюда, можно сказать, из исторического прошлого Эльгин и его коллеги держали сейчас в своих руках кончик нити из клубка, медленно разматывавшегося на протяжении многих столетий. Начало было положено голландским натуралистом Антони Левенгуком, который обнаружил явление анабиоза у низших существ. Выдающийся русский ученый Порфирий Иванович Бахметьев первым сумел вызвать искусственный анабиоз у млекопитающих. Это он сравнил живой организм с часами. Придержать у них маятник — они остановятся, но не умрут. Стоит снова толкнуть маятник, и часы пойдут, заживут прежней жизнью Сколько ученых билось над тем, чтобы вырвать человеческую жизнь из потока времени! Не так-то просто было остановить маятник живого существования и вновь заставить его двигаться. Теплокровный организм, в отличие от часов, приводится в движение не штампованными шестеренками, а ферментами — белковыми молекулами, от которых зависит скорость течения химических реакций. Необходимо было предельно уменьшить или совсем остановить интенсивность жизненных процессов, не причиняя вреда человеку. Долгим и трудным был путь от гипотермии и гипобиоза с их незначительной температурой охлаждения до настоящего анабиоза, но все же люди научились предотвращать удушье тканей и образование льда в клетках. Обычную воду, которая со дер
жится в организме, заменили аномальной полимерной водой. Это позволило при переходе ее в стекловидное состояние избежать губительной для клеток стадии кристаллизации. Была достигнута и молниеносная, одномоментная по всей глубине тела атака холодом при сверхнизкой температуре. Появилась возможность «законсервировать» любое живое существо на бесконечно длительный срок. Не успели утихнуть страсти, вызванные успехами науки в этой области, как были проведены первые опыты с практическим применением анабиоза. Неизлечимо больных людей, обреченных на неминуемую гибель, ввергли с их согласия в анабиоз. В надежде на будущее, когда их излечение станет возможным. Для них выстроили особые здания - - анабофорумы, запрограммировали на длительный срок необходимый режим. За годами проходили годы, нарождались новые поколения людей, менялись в мире общественные формации, а здесь, под массивными бетонными сводами, натолкнувшись на ледяные саркофаги, останавливало свой неудержимый бег время. И вот побеждены такие зловещие болезни, как саркома и рак. Будничными сделались сложные трансплантации органов. Пора пришла, и стало возможным вернуть к жизни застывших в оцепенении обитателей ана-бофорума. Продуманы были все вероятные неожиданности, предусмотрены всякие мелочи. Эльгин, которому доверили сделать первую операцию, не сомневался в ее благополучном исходе. Уникальный пациент и
не почувствует, как в его груди забьется и начнет перекачивать обновленную кровь искусственное сердце с плутониевым источником питания; он сможет дышать без боли, будет есть не бульоны с ложечки, а все, что захочет. Правда, пища для больного должна оставаться привычной, лишь постепенно можно будет приучить его к современной кухне. Кулинары уже позаботились о меню, соснавив его по старинным рецептам. С Урала особым ракетным рейсом доставили натуральный кумыс. Но как поведет себя больной дальше, после операции? Как уберечь его от резких переломов в психике? Ответственность была велика, так что можно понять состояние Эльгина, приступающего к решению столь сложной задачи. Кандидатуру первого пациента профессор подбирал сам. Дотошно изучая документы, он обратил внимание на историю болезни Тимура Камаева, бывшего мастера-умельца с фабрики художественных изделий. Лечившие его врачи отмечали, что, несмотря на тяжелое состояние здоровья и предчувствие близкого конца, Камаев оставался внешне спокойным и лишь высказывал сожаление о незавершенной работе. Он набрасывал на бумаге эскизы задуманных поделок, читал специальную литературу, шутил, что наконец-то имеет возможность без всяких помех пополнить свой теоретический багаж. Короче говоря, держал себя так, словно за порогом больницы его ожидал не конец, а начиналась вторая, лучшая половина жизни. В сейфе анабофорума хранились об
разцы работ Камаева. Судя по всему, он был самобытным художником. Тут же лежали значки и медали различных выставок, рабочие инструменты, заготовки из малахита, яшмы, нефрита и других уральских камней. Эльгин видел в том самое ценное: встанет человек и примется после долгого перерыва за любимое дело. А что может быть целительней радости творческого тру-да?! Операция длилась больше двух часов. Все жизненно важные органы заменены и заряжены микроскопическими капсулами с нейтрализаторами барьера несовместимости. Отдельные клетки злокачественной опухоли, возможно, и были разнесены по телу током лимфы, но тут сработает изотопная противораковая сыворотка. Профессор отложил в сторону аппарат биологической сварки тканей, с удовлетворением отметив про себя, что на коже пациента не осталось не малейших следов вскрытия. Сосредоточенные, молчаливые ассистенты следили за показаниями датчиков, контролирующих артериальное давление, пульс, частоту дыхания. Оставалось ждать, когда проснется больной. На анатомическом экране попеременно вспыхивали разноцветные индикаторы. Их беспорядочная игра отражала борьбу, происходящую в организме человека. Красные и желтые огоньки постепенно померкли, уступая место спокойным зеленым огням. Кто-то из ассистентов первым нарушил молчание, высказав вслух беспокоивший всех вопрос:
— Любопытно, как он воспримет нас, далеких потомков? Эльгин пожал в ответ плечами и нахмурился, заметив, с какой иронией улыбнулся доктор Лунин, и друг и соперник, один из ярых противников только что проведенной операции. 2 Тимуру Камаеву снился тяжелый сон. Будто бы лежит он в постели и не может пошевелиться. Рядом стоят жена и сын Дамир. Смотрят на него, улыбаются. Он просит их помочь ему подняться, а они продолжают смотреть и улыбаться. Тимур с ужасом замечает, что улыбка у них застывшая. И глаза неживые, остановившиеся. — Мария! Машенька! — кричит он во весь голос, но жена не слышит. У него сжимается сердце в предчувствии непоправимой беды. Напрягая силы, он пытается встать, протягивает руки, но упирается в стеклянную стену, отделяющую его от сына и жены. Он колотит кулаками по стене, слышит звон бьющегося стекла и... просыпается. На полу блестят осколки упавшего стакана. На тумбочке у изголовья горит настольная лампа. Над койкой склонился незнакомый врач. Тотчас обожгла горькая мысль: опять в больнице! Теперь наверняка конец. Иначе бы разве поместили в отдельную палату?.. Тимур давно догадывался о характере своей болезни. И по необычному, очень уж
предупредительному отношению медицинского персонала, и по тому, как крепилась и ходила навыказ бодрой жена. Ничего, мол, страшного нет, к осени дело пойдет на поправку. Навещали друзья и чересчур весело утешали: «Ого, ты стал выглядеть лучше!» Велась традиционная игра, которая всегда существует между обреченным больным и окружающими его здоровыми людьми, и заключается эта игра в том, чтобы ни в коем случае не называть вещи своими именами. Один Дамир не умел притворяться. Сын подавленно молчал, избегая смотреть в глаза. Тимур попытался воспроизвести в памяти, каким же образом он вновь очутился на больничной койке, но не смог. Самое последнее, что припомнилось, — это лицо жены, освещенное вечерним солнцем. Она сидела у окна, глубоко задумавшись, и ее глаза, утратившие в этот момент притворную бодрость, выражали отчаяние и боль. По радио звучала песня: «Настанет день, и с журавлиной стаей я поплыву в такой же сизой мгле»... Мария спохватилась, украдкой вытерла слезы и поспешно выключила приемник. Что было потом? Потом какой-то черный, как обморок, провал. Наверное, потерял сознание, а жена, испугавшись, привезла его опять сюда, в больницу... Все это было близко к истине. И песня была. И Мария, очнувшаяся от тяжких дум, повернулась к мужу. Только ее до жути сдавленного крика Тимур не слышал. Он лежал среди кислородных подушек, склянок и прочих атрибутов болеющего человека с восковым лицом.
Скорая примчалась в считанные минуты. Дежурный врач, уловив угасающий нитевидный пульс, сделал инъекцию. В больнице Марии предложили такое, чего она меньше всего ожидала и к чему вовсе не была подготовлена. — Мы можем отсрочить конец на полчаса, самое большее на час, а в остальном бессильны, — сказал ей доктор. — Но если вы захотите, он будет жить. Нет, не сейчас, а через пятьдесят или сто лет, когда научатся излечивать рак так же легко, как обыкновенную ангину. Мы начинаем пробные эксперименты с анабиозом. Ну как, вы согласны? Мария была готова на все, лишь бы вырвать мужа из объятий смерти. Ей с сыном, дабы не разлучать семью, было также предложено место в анабофоруме. Дамир отказался — у него невеста, готовилась свадьба. Мария колебалась. А через два дня ее легковой автомобиль, каким-то образом оказавшийся в горах Южного Урала, врезался в скалу и опрокинулся в, пропасть. Похоронили Марию неподалеку от места катастрофы, положив на ее могилу найденную при ней отполированную до блеска, но расколотую пополам плиту из черного лабрадора. Зачем и с какой целью она поехала в горы — для всех оставалось загадкой. Тимур всего этого не знал. Он продолжал жить тем днем, когда потерял сознание. Поэтому, очнувшись, прежде всего спросил: — Доктор, когда меня привезли? — Сегодня. — Зачем? Я знаю, все равно бесполезно.
— Вам сделана операция. — Не шутите, доктор. Я все понимаю и хотел бы, чтобы в последний час жена и сын были рядом со мной. Где они? Почему вы не пускаете их ко мне? — Повторяю, вам сделана операция. Разговаривать и подниматься с постели пока запрещено. Для Эльгина голос пациента звучал сладчайшей музыкой. Ему стоило большого труда скрыть свое радостное возбуждение, оставаться сухим и лаконичным в этой первой беседе, когда нельзя произнести ни одного лишнего слова. Все должно идти по заранее разработанному плану. И потому, избегая дальнейших вопросов, он нехотя покинул палату. После ухода доктора Тимур некоторое время лежал неподвижно, задумчиво уставившись в потолок. В голове у него все перепуталось. Он ничего не понимал. Привезли сегодня, успели прооперировать, а между тем не видно полагающихся в таких случаях повязок, нет никаких следов и признаков операции. И нигде ничего не болит. Может быть, применили какой-нибудь новый метод? Тогда бы он прослышал о нем. Больные всегда первыми узнают о медицинских новинках. Да и сама палата странная. Ни в одной городской больнице не встречал такую. Стены и потолок из какого-то мерцающего изнутри не то камня, не то пластика. Окно во всю стену, но за ним ничего не видать, хотя и просачивается в палату неясный сумеречный свет.
Открылась дверь — не распахнулась, а отъехала, будто часть стены отодвинулась, и вошла хорошенькая круглолицая девушка в сестринском колпачке и белом халате. Она катила перед собой легкий столик на колесиках. В палате вкусно запахло едой. Тимур неожиданно почувствовал, что он чертовски голоден. На столике стояли блюда с холодными закусками, русским рассольником и башкирским бишбармаком. Горкой лежал крупно нарезанный пшеничный хлеб. В резной деревянной чаше шипел и пенился кумыс. Тимур был поражен. Еще ни в одной больнице он не видывал такое. — Все это — мне?! Девушка утвердительно кивнула головой. — Сестрица, где я нахожусь? Уж не в сказке ли? — пошутил Тимур, все еще не принимая всерьез происходящее. — Вы в больнице. — В какой? — Как в какой? В хирургическом центре. — Гм, тут больше похоже на ресторан, чем на больницу. Может быть, и водочки подадут? — Водочки? — растерялась девушка. — А что это такое? Видя, что она стоит, готовая бежать и выполнить любую его просьбу, Камаев от души посмеялся. Он еще пытался с ней поговорить, но девушка, ставшая вдруг настороженной, отмалчивалась и на его шутки не отвечала. Камаев с жадностью изголодавшегося человека набросился на еду. Его не смущало
даже то, что девушка, стоя в стороне, смотрела на него во все глаза. В ее взгляде сквозило столько любопытства и удивления, будто перед ней был не человек, а чудом оживший мамонт. Тимур запил бишбармак кумысом, в блаженстве откинулся на подушку. От обильной еды он сразу отяжелел, хмельной кумыс слегка ударил в голову. Задавать вопросы расхотелось. От медсестры, как и от того доктора, толком ничего не добьешься. В конце концов, с какой стати волноваться? Придет навестить Мария, сама все и расскажет. Девушка молча составила посуду и покатила столик к выходу. Она нажала на какую-то кнопку, часть стены отъехала и тотчас с мягким шорохом сомкнулась за ней. «Смешная какая, — подумал Камаев. — Слова не скажет, дичится. Наверное, недавно из деревни». После обеда Тимур задремал. Сытость убаюкала его. Сквозь дрему он слышал льющийся из репродуктора знакомый, порядком наскучивший голос Эдиты Пьехи: «Да-ай-те до детства плацкартный би-ле-ет...» Не открывая глаз, Тимур протянул руку и выключил радио. Но заснуть мешали назойливые мысли. Все-таки, что произошло? Какое свершилось чудо? Где Мария смогла отыскать такую больницу, для которой не существует неумолимого, не подлежащего обжалованию смертного приговора судьбы? Камаеву припомнилось сухощавое лицо доктора. Это было лицо мудрого старца, но без какого-либо намека на морщины и седи
ну, с гладкой изнеженной кожей, здоровым румянцем на щеках. Нет сомнения, он очень стар, только возраст, заключенный во внешнюю оболочку молодости, не сразу бросается в глаза. А его слова об операции? Она, конечно, была сделана, причем с таким искусством, какое недоступно ни одному хирургу в мире. Смутные подозрения шевельнулись в голове Тимура Камаева. Нарастала тревога. Промелькнула дикая, чуть ли не суеверная мысль: а на земле ли он находится, на своей ли планете? Тимур вскочил с койки, ступил на теплый, словно подогретый изнутри пол. Голова кружилась, но не от слабости, а от волнения. Еще вчера не имевший сил пройти два шага самостоятельно, он ощущал в теле необычайную легкость и энергию. Ее хватило бы на пробег марафонской дистанции. Но куда бежать?! Вот стена, в которую входила медсестра. Ого, тут целая панель с разноцветными кнопками! Какая из них открывает дверь? Синяя? Нажал на нее. Неожиданно в палату хлынул солнечный свет. Сумеречная пелена, служившая, по-видимому, шторой, сократилась наполовину. В огромном проеме окна можно было видеть возвышающееся напротив странное сооружение золотистого цвета с ячейками, похожими на пчелиные соты. Сравнение усиливалось тем, что к сотам то и дело подлетали, напоминая пчел, какие-то порхающие машины. Тимур надавил на белую кнопку. Справа на голой стене вспыхнул серебристый экран.
Он был размером с обыкновенное окно и такой же, как из окна, открывался за ним пространственный обзор: чем ближе подходишь, тем больше видно. Появилось изображение тропического леса. Чуть ли не в самую палату заглядывали пальмы. Пронзительно кричали обезьяны. Одна из них вспрыгнула на нижний край экрана и уселась на нем, точно на подоконнике. Она свесила ноги прямо в комнату и принялась деловито выискивать блох, скашивая на Тимура лукавый карий глаз. Тимур попятился назад, к своей никелированной койке с тумбочкой и репродуктором — к тем единственным предметам, которые еще связывали его с прежним реальным миром. Он уже был уверен в том, что благодаря какому-то фантастическому стечению обстоятельств попал в совершенно иную, чужеродную жизнь. Одна-единствен-йая мысль стучала в висках: как вырваться отсюда? Если он каким-то образом очутился здесь, то не может быть, чтобы не существовало обратной дороги домой, к себе, к близким ему людям. Оставалось еще несколько кнопок. Тимур наугад ткнул в зеленую. Стена отодвинулась. Открылся просторный, залитый ярким дневным светом коридор. Ни сестер, ни дежурных не видать. Но ведь каждую минуту может появиться кто-нибудь, времени терять нельзя. Сгорая от лихорадочного напряжения, Тимур выскользнул из палаты, метнулся в одну сторону, в другую, отыскивая выход. К счастью, он быстро наткнулся на лифт и, как был, в больничной одежде
и тапочках, спустился вниз, в заставленный диковинными растениями холл. Еще через мгновенье он оказался на улице. Над головой, куда ни глянь, нависала ажурная арматура циклопических строений, но здесь, под ногами, знакомо зеленела обычная земная травка и вплотную подступал высокий лес. Тимур оглянулся назад — нет ли преследования — и исчез, нырнув в густой кустарник. 3 После посещения пациента Элы ин вел наблюдение за ним из своего кабинета. Специальная аппаратура, неслучайно названная «Миражем», позволяла воссоздать изображение настолько реальное, что появлялся эффект присутствия. Кажется, протяни руку — и дотронешься до койки. Эльгин не только видел, как ощупывал себя Камаев, отыскивая следы недавней операции, но и слышал его прерывистое, учащенное дыхание. Человек взволнован, это понятно. Новая обстановка, новые ощущения. Вот он присел в постели. Потрогал байковое одеяло. Провел ладонью по никелированной спинке кровати. Включил репродуктор. Как хорошо, что Эльгину удалось настоять на том, чтобы окружить больного привычными ему предметами. В комиссии, которая вела подготовку к расконсервации анабофорума, не было единогласия. Одни ученые придерживались мнения, что после возвращения людей из
анабиоза необходимо сразу окунать в действительность. Мол, стрессовой ситуации все равно не избежать, так не лучше ли создать ее искусственно, не дав человеку опомниться, — организовать побольше шумихи, тут же провести пресс-конференцию, впустить к нему делегации с поздравлениями и цветами. Пока он очухается и начнет размышлять о случившемся, его подсознание уже будет подготовлено к восприятию новых условий жизни. Здесь надо учитывать и природную любознательность человека, который во все времена стремился заглянуть в далекое будущее. Другие предлагали имитировать постепенное выздоровление, чтобы дать пациенту время привыкнуть к своему лечащему врачу, проникнуться к нему доверием, и лишь тогда, после тщательной психологической подготовки, раскрыть ему глаза. Эльгин выбрал тактику золотой середины. Да, громкие крики мгновенно разбудят любого спящего человека, но вряд ли они вызовут положительные эмоции. После такого пробуждения и у здорового человека может разболеться голова. Однако нельзя давать залеживаться и тому, кто давно уже проснулся, иначе он весь день будет чувствовать себя разбитым. Что самое лучшее после сна? Это открыть глаза, глубоко подышать, подняться энергично, но не резко, немного походить по комнате и лишь потом приступить к освежающей гимнастике. Именно таким и должно быть пробуждение Камаева. Он уже знает о том, что ему сделана операция, но
еще не подозревает о своем перемещении во времени. Его озадачивает отсутствие швов и повязок? Пусть поразмышляет, ничего опасного в том нет. Долго думать ему не дадут. Сейчас появится Дина и предложит еду. Желудок у Камаева пуст и начал, наверное, выделять сок. Самое время обедать. Потом Эльгин еще раз проведает его, побеседует на отвлеченные темы, подготавливая к главному разговору. В тот момент, когда Камаев приступил к обеду, в кабинет Эльгина заглянул Лунин. — Торжествуем? — спросил он, усаживаясь рядом в кресло. — Работаем, — сдержанно ответил Эльгин. Несколько скептически настроенных членов комиссии выступили противниками расконсервации анабофорума. В их числе, к великому огорчению Эльгина, оказался его лучший друг Лунин. Как ни странно, но именно Лунин когда-то зажег Эльгина идеей вернуть к жизни обитателей анабофорума. В ту пору они работали рука об руку над решением этой проблемы, однако, чем дальше углублялись в нее, тем больше Луниным начинали овладевать сомнения. Имеет ли смысл искусственно внедрять человека прошлого в настоящее? Сумеет ли он, стоящий на более низком уровне развития, прижиться на новой для него почве? Да и найдет ли он себе место под солнцем? Может быть, честнее будет оставить пока все, как есть, до тех времен, когда наука сможет не только вер
нуть незваному пришельцу здоровье, но и трансформировать его сознание? В дальнейшем Эльгин повел работу один. Он возглавил комиссию, в которую включил и Лунина. Мало того, пригласил его на операцию. Не для того, чтобы лишний раз доказать ему свою правоту, — в необходимости эксперимента он не сомневался. Лунин, со всеми его сомнениями и противоборством, был необходим ему как специалист, глубоко и тонко знающий свое дело. Лунин с живым интересом наблюдал за Камаевым, уплетающим бишбармак. — С кухней ты ему угодил. А как обстоят дела с пищей духовной? — Рядом с палатой оборудована отличная мастерская, — сказал Эльгин. — Научим нашего гостя обращаться с новейшим инструментом. Тогда любой камень в его руках сделается пластичным, как глина. Лепи, что вздумается. — Всякая работа диктуется необходимостью и высшей целью... — А мы завалим заказами. Убедим его в важности заказов. Вот и появится цель. — Хотел бы я увидеть живого Микеланджело, на моих глазах создающего свои шедевры, — вздохнул Лунин. — Но в том и заключается прелесть шедевров, что на них золотится пыль столетий. Приди такой Микеланджело к нам, в наш век, он перестанет творить или превратится в жалкого, никому не интересного компилятора. Чтобы взяться за новые великие творенья, ему понадобилось бы проникнуться духом нашей эпохи, то есть родиться заново.
— Камаеву такая участь не грозит. Да и другим его соотечественникам тоже. - Когда ты приступал к операции, я готов был разбить сосуд с плазмой... — Не кощунствуй, Лунин. — Эльгин сердито уставился на своего коллегу. — Достаточно того, что на заседании комиссии ты выступил против. — Я и сейчас против, — упрямо произнес Лунин, но вдруг замолчал, глянув в сторону изображения Камаева. На лице Тимура было такое выражение, будто он прислушивался к разговору двух светил медицинской науки. Вот они оба умолкли — и исчезло напряжение в его позе, смягчился взгляд. — Начинается процесс пищеварения, — констатировал Эльгин и улыбнулся одними глазами, обратив внимание на смущенный вид собеседника. — Не могу отделаться от ощущения, что он нас подслушивает, — сказал Лунин и даже отвернулся в сторону, чтобы не видеть Камаева. — Выключи аппарат. — Мешает? А ты говори о чем-нибудь хорошем, тогда не будет мешать. — Если не хочешь, я выключу сам. — Нельзя. Надо вести наблюдение. — Хотя бы минут на десять, я скоро уйду. Смотри, твой подопечный уже засыпает. Пусть отдохнет. — Лунин выключил аппаратуру и продолжил разговор иным, усталым и грустным тоном. — Пойми, я не против Камаева и его спящих в анабиозе соплеменников. Они заслуживают самого горячего участия и жалости. Да, да, жалости. Я против нелепостей, которые любит горо
дить человечество. Что было при жизни этого Камаева? Бурный рост промышленности, расцвет научно-технической революции, первые полеты в космос. Все это прекрасно. Но когда горячка схлынула, люди в недоумении начали скрести затылок: водоемы загрязнены, атмосфера отравлена, нарушена экология в природе. Как любили говорить в те времена? Начинали— веселились, подсчитали — прослезились. Вот и с этим анабиозом наломали дров. В ажиотаже наплодили анабофорумы по всей земле, задумывали их из самых гуманных побуждений, а кто-нибудь задался вопросом, какая участь ожидает замурованных в них людей? — Все это отвлеченные рассуждения, Лунин. А мы должны подойти к делу практически. Наши предки, бессильные перед некоторыми болезнями, сделали все, что было в их силах. Они доверили нам этих людей. И мы совершим преступление, если не поможем им, имея для того все возможности. — Но смогут ли эти люди жить нашей жизнью? Да и захотят ли? — На этот вопрос они ответят только сами. И первое слово скажет Камаев. Кстати, что он у нас поделывает? — Эльгин включил «Мираж» и застыл с раскрытым ртом. В кабинете возникла пустая кровать со скомканным одеялом, работал телестер, в открытое окно падали солнечные лучи. А в палате никого не было... Открылась дверь в кабинет. Вбежала Дина, вся красная, зареванная. — Сбежал! — в отчаяньи крикнула она. — Он сбежал!..
4 Камаев тем временем пробирался по лесу. Колючий кустарник цеплялся за больничную пижаму, ветки деревьев хлестали в лицо. От быстрой ходьбы перехватывало дыхание, приходилось делать чдстые остановки. Попадались на пути открытые лужайки, и тогда Камаев прибавлял ходу, стремясь уйти подальше от странной больницы, спастись от возможного преследования. На одной из таких лужаек поднималась ввысь массивная металлическая опора, которая на большой высоте поддерживала край гигантского, с золотистым оттенком сооружения с шестигранными углублениями на вертикальной плоскости. Эти непонятные соты он и видел, по всей вероятности, из больничного окна. В просветах между деревьями проглядывались другие диковинные сооружения, по-видимому, жилые здания необычных форм: треугольники, упирающиеся острым концом в землю, полусферы с блестящими чешуйками окон и уже знакомые, похожие на пчелиные соты-прямоугольники с иззубренными краями. Да, это был город, вознесенный в высоту, и под ним расстилался лес, точнее, парк, где вместе с луговыми цветами росли розы, а глухая чащоба перемежалась фруктовыми садами. Обойдя стороной поляну, украшенную резными теремами и мраморными фонтанами, Камаев вышел на берег укромного лесного озера. В камышах попискивали утиные выводки. В двух шагах проплыл, нисколь
ко не боясь человека, дикий селезень. Но что сразу привлекло внимание: на песке валялась брошенная купальщиками одежда. Берег был безлюден, и лишь в другом конце озера чернели крохотными поплавками головы далеко заплывших людей. Камаев посмотрел на свою помятую, истерзанную в кустах пижаму, перевел взгляд на подаренную ему случаем новую экипировку. Другого выхода нет, ведь в больничном наряде далеко не уйдешь. С брезгливой гримасой он натянул на себя чужую одежду — воровать ему до сих пор не приходилось, и не было денег или чего-нибудь другого ценного, чтобы оставить взамен. Он только мысленно поблагодарил хозяина за костюм и в душе попросил у него извинения. Лес местами был иссечен широкими просеками. По дорогам с упругим покрытием бесшумно проносились прозрачные каплевидные машины — без привычного капота, без колес. Вдали слышались людские голоса, веселые крики детей. Тимур решил рискнуть и выбрался из кустов на пешеходную дорожку. Навстречу двигались двое пожилых людей, оживленно беседующих между собой. Тимур замедлил шаги, готовый в любую минуту прыгнуть обратно в кусты, но они прошли мимо, не обратив на него никакого внимания. Тимур осмелел. Дорожка вывела его к гранитному цоколю небоскреба. И тут, не веря своим глазам, он увидел красную метрополитеновскую букву М. И еще успел заметить бегущую к нему девушку в белом халате, больничную сестру, приносившую обед. Она что-то кричала и требовательно
махала рукой. Тимур поспешно толкнул входную дверь и ринулся к эскалатору. В метро все было знакомо. На стенах мозаичные панно. С потолка свисали массивные бронзовые люстры. С легким шорохом и постукиванием струились живые ленты лестниц. К перрону подкатывали голубые экспрессы, выталкивая перед собой из тоннеля тугую волну прохладного воздуха. Вот и схема подземных маршрутов. Сколько линий! Сотни незнакомых названий, но вот среди них и известные: «Дзержинская», «Проспект Маркса», «Площадь Революции»... Тимур смешался с толпой, вошел в вагон и немного успокоился. Его смущала чужая одежда, однако никто не посмотрел с подозрением, никто не остановил. Он даже решился спросить у одной пожилой женщины, где ему лучше сделать пересадку. Та охотно объяснила, добавив с каким-то непонятным сожалением: — К метро теперь мало кто относится как к транспорту. Для одних — аттракцион, нечто вроде лабиринта, для других — подземный музей, предмет истории. А я хорошо помню, лет восемьдесят назад мы на работу ездили. Не очень быстро, зато надежно. Через две остановки женщина вышла, кивнув на прощанье, будто старому знакомому. Вот и площадь Революции. Как и в былые дни, она кипела ярким людским потоком. Гордо вонзались в синее небо купола колокольни Ивана Великого. Пышно цвели
кружевными узорами маковки храма Василия Блаженного. А главное — на месте были кремлевские рубиновые звезды, росли вдоль зубчатой стены голубые ели и возвышался в их окружении Мавзолей Ленина. Тимур приблизился к Мавзолею. У входа почетный караул - два молодых солдата в парадной форме, с карабинами в руках, а по краям венки, множество живых цветов! Он смотрел на серую выщербленную брусчатку и плакал, не сдерживая себя, не пряча слез, плакал от радости, от счастья, а солдаты почетного караула стояли, не шелохнувшись, как изваяния, олицетворяя собой бессмертие человеческих чувств и великих традиций... Здесь, на Красной площади, и отыскали Тимура профессор Эльгин с его другом Луниным. 5 Бесшумная машина с прозрачным корпусом медленно плыла над Москвой. Лунин вел ее по замкнутому кругу, как бы предоставляя возможность полностью насладиться открывающейся внизу пцнорамой. С небольшой высоты отлично просматривались улицы и бульвары, старинные памятники, маковки древних церквей, массивы высотных домов, парки, пруды, петляющая лента реки, набережные, мосты. И отовсюду были видны, притягивая взгляд, контуры кремлевских башен с пятиконечными звез
дами. Центр столицы сохранился в- почти не тронутом виде -и только на горизонте, по всему его кругу, высились геометрические конструкции современных здании, отчего город напоминал чашу стадиона с восходящим кольцом трибун по краям. Тимур смотрел вниз, на такую близкую и уже не знакомую Москву, подавленно слушая рассказ Эльгина об анабиозе и недавней операции. Мол, теперь ему только жить да радоваться, так как отныне никакие недуги организму не грозят. Эльгин увлеченно рисовал дальнейшую перспективу: вначале знакомство с нынешней жизнью планеты (разве не любопытно взглянуть на те перемены, которые произошли за минувшие столетия?); экскурсии на Луну и на Марс, где выросли целые города и крупные промышленные объекты; позднее — курс обучения, включающий в себя обширную познавательную и практическую программу, и, конечно же, работа в привычной ему области. Многие музеи охотно возьмут в свои экспозиции его изделия из камня. Тимур все понял с первых же слов профессора, но понял только умом. Он уже пришел в себя от недавнего шока и обрел хладнокровие, которое сейчас было просто необходимым, как бывает необходим холод примочек при кровотечении. А у него исходила кровью душа. О чем-то говорил Эльгин. Кажется, расспрашивал о самочувствии. Тимур что-то ответил ему, думая совершенно о другом. Он пытался вспомнить, чего ему не хватает, чего-то очень важного, и, машинально сунув
руку в пустой карман, понял: нет его любимой трубки. Совсем забылось, что костюм на нем чужой. Курить не хотелось, новые легкие и кровь, не знавшие никотина, не требовали табачного дыма, но если бы сунуть трубку в рот, хоть и пустую, вдохнуть в себя ее горьковатый продымленный запах, мысли обрели бы строй, Лунин завершал круг над центральной частью Москвы. Внизу Камаев увидел башню Шухова, похожую на поставленный торчмя рыболовный трал. Чуть дальше виднелись внушительные стены Донского монастыря. Вон там, у восточной стены, должна быть просторная, заросшая травой площадка, где хранились впечатляющие останки скульптур разрушенного храма Христа Спасителя. Однажды Тимур приводил сюда Машу. Они наведались в Даниловский мосторг, разыскивая какие-то дефицитные предметы женского туалета, оба устали от хождения по магазинам и очередей, вдобавок Маша натерла ногу. Она морщилась, прихрамывала, но упорно тащила за собой мужа от одного прилавка к другому. Тимур тоже морщился, но от досады, что зря теряют столько времени. Куда приятнее было бы посидеть в парке имени Горького за кружкой чешского пива. До парка было далеко, а Маше требовался отдых, и самым удобным местом показался им монастырь, находившийся всего через две или три трамвайные остановки. Когда они шли вдоль серой глухой стены крематория, Маша в шутку произнесла:
«Куда ты меня ведешь? Хочешь избавиться?» Прошел год, как они поженились, и Маша побаивалась, что надоела ему, и он ее разлюбит. Оказавшись на территории монастыря, она всплеснула руками от восторга: «Какая тишина! Слышишь, даже кузнечики стрекочут. Это ведь кузнечики, да?» Они отыскали укромную скамейку. Маша прилегла на ней, положив голову ему на колени. «К черту всякие магазины и тряпки, — сказала она. — Мы сейчас поедем в парк. Ты будешь пить пиво, а я стану смотреть в твое лицо, наслаждаясь тем, что ты испытываешь удовольствие. А пока я полежу немного. Ты знаешь, кажется, у нас будет сын...» Отчаянно глубоким и ярким был край неба на стыке с красной кромкой кирпичной стены. На траве и обломках скульптур плавился белый солнечный свег, а тень, в которой пряталась скамейка под нависшими кустами отцветающей сирени, казалась голубой. Машенька заснула. Подрагивали во сне ее сомкнутые, подсиненные усталостью веки. Камаев вытянул шею и даже привстал с сиденья, провожая взглядом зеленый островок старинного монастыря. Эльгин с тревогой посмотрел на него и коротко бросил Лунину: — Домой! Дом... У Камаевых был маленький деревянный домик, утопающий в саду. На окнах висели ветхие, когда-то крашенные суриком ставни. Их никогда не закрывали, и они, привязанные веревочкой к гвоздю, по
качивались от ветра на ржавых петлях. По утрам, когда так сладко спалось, ставни начинали тихонько скрипеть, будто переговаривались между собой старческими голосами, жалуясь на свою никчемность и одиночество. — Вот мы и дома, — громко сказал Лунин, опуская машину на плоскую крышу хирургического центра, которую лишь условно можно было назвать крышей,— здесь был разбит дендрарий с цветущими кустарниками и деревьями. Камаев, как бы очнувшись от сна, шевельнулся, нехотя встал и вышел за своими спутниками на квадратную площадку, служившую стоянкой для машин. В душе он все еще находился там, где продолжали жить друзья, где ждали его жена и сын, где коротали свой век старенькие отец и мать, которых он так давно не навещал. Когда Эльгин предложил Камаеву поселиться в новой, обставленной на современный лад, комнате, тот отказался, сказав, что хотел бы вернуться в свою палату. Эльгин прошел вместе с ним, решив не оставлять его пока одного. Тимур сел на койку, от нечего делать включил радио. Он только сейчас заметил, что репродуктор совсем старомодный. Откуда только они выкопали такой? Настольная лампа тоже попахивала музеем: абажур шелковый, с кокетливыми кистями. Но что показалось странным — не было ни шнуров, ни розеток. Тимур повертел в руках репродуктор, осмотрел лампу и спросил, указывая на них:
— Не настоящие? — Имитация, — признался Эльгин. Сделали по чертежам. В репродуктор заложена программа с песнями, популярными в ваши дни. Лампу питает миниатюрная атомная электростанция. — Койка-то хоть настоящая? — усмехнулся Тимур. — Настоящая, — успокоил его Эльгин и начал рассказывать, каких трудов стоило ее найти. Нигде в мире не осталось ни одного экземпляра. Не дети, так внуки Камаева, наверное, посдавали в металлолом. А эту обнаружили на Луне, у какого-то чудака-коллекционера, который хранил ее как бесценную реликвию. Правда то или неправда, проверить трудно, но по его словам на ней когда-то спал поэт Маяковский. Эльгин рассказывал о поисках кровати с юмором, явно стараясь развлечь и рассмешить. Тимур улыбался, слушая его, и сделал уточнение: Маяковский не мог спать на этой койке хотя бы потому, что подобные модели начали выпускать уже в послевоенные годы. — Знали бы вы, как ждут встречи с вами историки, — с жаром произнес Эльгин. — Вы окажете им важную услугу, уточнив кое-что из того, что поистерлось от времени или даже оказалось утраченным. — Постараюсь, — тихо, став серьезным, ответил Тимур. Неожиданно он увидел в Эльгине не просто доктора, сделавшего ему операцию, — одно это стоило огромной благодарности; он почувствовал в нем чело-
века, который желает ему только добра. В свою очередь Эльгин, доверительно положив руку ему на плечо, сказал: — Я буду очень рад, если мы подружимся. Сейчас вам принесут одежду, вы переоденетесь, и мы отправимся в гости. Я приготовил вам сюрприз... 6 Тимур понимал, что подготовленный Эльгиным сюрприз входит в ту программу, которая продумана и составлена заранее. Откровенно говоря, ему хотелось остаться в палате одному, полежать на мнимой койке великого поэта, чтобы еще раз, уже спокойно, поразмышлять о своем положении. Однако он тут не хозяин, а случайный гость и должен подчиняться тому, что предложат. Эльгин всю дорогу сохранял торжественное выражение лица. Летели недолго. Говорили о пустяках. Камаев похвалил машину. Оказывается, это везделет. Он может подниматься на приличную высоту, может плыть не только по воде, но и под водой, выполняя функции батискафа. Рабочие заводов, построенных на дне морей и океанов, добираются на работу с помощью таких машин. Она удобна, практична, обладает огромной мощностью и запасом энергии для двигателей. Столкновение с другим транспортом исключено. Тимур оценивающе постучал пальцем по прозрачной обшивке. Когда-то они с Машей мечтали купить маши
ну. Исполнить мечту не удалось. То одно обстоятельство мешало, то другое. Вернуться бы сейчас домой на этаком везделете — вот была бы сенсация. Жаль, что везделет не машина времени... Начали снижаться. Навстречу выплывало странное высотное здание, похожее на два прислоненных друг к другу верхушками лестничных пролета. На каждой ступеньке — усадьбы с двухэтажными домиками. А под самим зданием, как под аркой, простиралось широкое поле с хлебами, выпасами, животноводческими фабриками. — Помните, какие были у вас колхозы? — спросил Эльгин. — У нас они выглядят так. Кстати, это всего лишь небольшой пригородный сельхозучасток. Машина плавно причалила к одной из средних ступенек лестницы-здания. Из дома вышла встречать гостей хозяйка. Это была высокая, статная женщина, уже не первой молодости, но еще крепкая и свежая, с красивыми черными глазами, в разрезе которых угадывалось что-то неуловимо близкое, раскосое, азиатское. — Эда, — представилась она. — Очень рада вас видеть. Эльгин, хитро прищурившись, смотрел на них со стороны. Затем, не выдержав, сказал Камаеву: — Что же вы не обнимете ее? Ведь она самая близкая ваша родственница по линии сына. Тимур, не скрывая удивления, смотрел на свою пра-пра-пра—даже не сосчитать сколько раз — пра-пра-внучку, которая в
данный момент оказалась старше своего пра-пра-прадеда раза в два. Тимур растерялся. Он не знал, как ему поступить, — поцеловать ее, как целуют внучек, похлопать по спине или вежливо поклониться, как это делают перед старшим по возрасту человеком? Выручил Эльгин. Он отвлек внимание двух неожиданно встретившихся родственников, похвалив розы, росшие перед домом. Эда встрепенулась, сломила две веточки с цветами и протянула их Тимуру. Тот побагровел от натуги, смахнул слезу, внезапно ощутив в груди нахлынувшее отцовское чувство нежности к этой родной ему по крови женщине. Чай сели пить в саду. Эда стала держаться попроще, по-домашнему суетилась, стараясь угодить своему необычному гостю. Иногда в ее глазах проскальзывало то же самое выражение, с каким смотрела на него в палате медсестра, но она тут же спохватывалась и настойчиво потчевала его, нахваливая еду, подкладывая самые вкусные куски, как это делают гостеприимные башкирские женщины. — Дайте, налью еще чашку. Чай настоящий, индийский. С медом пейте, ульи держим свои. И белорыбицу отведайте. Она натуральная, свежая. Совсем недавно привезли... На Тимура пахнуло домашним теплом. Он разомлел от чая, с удовольствием намазывал на хлеб деревенское сливочное масло и душистый мед. Когда встали из-за стола, Эда провела Тимура по усадьбе, знакомя с хозяйством.
Фруктовый сад, огород, небольшой бассейн, в котором плескались, крякая, домашние утки. Была загородка для кур и индюков. И все это на высоте ста метров! Тимур оценил оригинальную конструкцию здания-лестницы. Полые его ступеньки заполнены плодородной землей. В отвесной стене, ведущей на другую, верхнюю усадьбу, расположились подсобные помещения. Стена была увита плющом и виноградом. В противоположной стороне — обрыв, надежно огороженный барьером. Там, внизу, тоже усадьба. Подземные коммуникации вмонтированы в каркас лестницы, а по ее бокам, осуществляя связь между соседями, движутся фуникулеры. — Вот так мы и живем, по-старинке, — сказала Эда. — Мы с мужем любим покопаться в земле. Жаль, его и детей нет дома, они работают внизу. У меня двое сыновей, еще не женаты. Я обязательно вас познакомлю. Ах, забыла показать вам кое-какие фотографии... Эльгин слегка нахмурился, предупреждающе хмыкнул: не разбередит ли альбом открытую рану в душе гостя? Эда в нерешительности остановилась, вопросительно посмотрела на доктора. — Очень прошу, покажите, — настойчиво попросил Тимур. И вот перед ним запестрели фотографии людей с незнакомыми лицами, но имевшими к нему отношение как к основателю рода. Перечисляя имена, Эда рассказывала о них, что знала. Кто кем был, кто кем стал, кто от кого произошел.
— А вот этих я и сама уже не знаю, — чистосердечно призналась она, показывая на очень старые фотоснимки. — Бабушка мне рассказывала, но я была маленькая и не запомнила. Тимур смотрел на пожелтевшие, обломанные по краям фотографии до тех пор, пока от боли не заломило в глазах. На одной из них свадебный стол. В центре Дамир с невестой. Кажется, ее звали Гульнарой. Тимур почти не был знаком с ней, она приходила к ним домой всего один или два раза, когда он болел и плохо себя чувствовал. Женщина справа, наверное, мать невесты. А где Мария?.. На другом снимке Дамир с женой и детьми — двумя мальчиками и девочкой. Сыну лет сорок, он возмужал и на висках белеет ранняя седина. Сохранилось еще несколько любительских фотографий, черно-белых, неважного исполнения. Но ни на одной из них не было Марии. На последнем снимке изображена многочисленная семья. Посередке старичок. Тимур едва признал в нем сына: лицо ссохшееся, щеки впали — одни скулы торчат, плотно сжаты лиловые губы, за которыми угадывается беззубый рот. Лишь глаза смотрят на мир горделиво, задорно. Рядом с ним пожилые мужчины и женщины со взрослыми детьми, которые держат на руках малышей. «Надо же, до правнуков дожил!»— порадовался за сына Тимур. — Если хотите, я могу вам подарить эти фотографии, — великодушно предложила Эда. — Они по праву принадлежат вам. — Спасибо, милая Эда, что вы сохрани
ли их, — ответил Тимур. — Храните их й дальше, для будущих поколений. Хотелось, конечно, унести с собой дорогие для сердца образы, но что-то удерживало его от принятия подарка. По-видимому, он все еще йе был уверен в себе, ибо внутри продолжала жить тайная надежда на то, что скоро весь этот необычный спектакль закончится и наступит час возвращения. А наступит он обязательно, надо только проявить еще немного терпения. 7 Эльгин пока был доволен результатами эксперимента. Со дня операции прошло уже три недели, а в здоровье пациента и в состоянии его психики никаких угрожающих симптомов не наблюдалось. Медикобиологические показатели оказались отличными. Не было аномалий в поведении Камаева. Он послушно выполнял все предписания врачей. Выказывал живой интерес к окружающему во время прогулок и не очень дальних экскурсий. Остроумно и четко отвечал на вопросы журналистов во время первой пресс-конференции, проведенной в хирургическом центре. Лишь небольшую странность можно было заметить за ним. Иногда за едой или во время оживленной беседы он внезапно, на какое-то мгновенье, отключался. Отсутствующими делались глаза, застывало в напряженной позе тело. Камаев как бы прислушивался к чему-то внутри себя, стараясь уловить понятный ему одному, неслышимый для остальных
звук. Потом он, придя в себя, мог продолжить обед или разговор с прерванной фразы. Жить Камаев продолжал в палате. В свободное время заходил в свою устроенную по соседству временную мастерскую с камнерезными и шлифовальными станками, однако за работу не садился. Он брал в руки какую-нибудь из своих сохранившихся вещиц, долго рассматривал ее, будто видел впервые, и ставил обратно, мрачнея и надолго замыкаясь в себе. Самым любимым развлечением Камаева был просмотр программ телестера. Развлекательные передачи его интересовали мало, но репортажи из морских глубин и из космоса захватывали внимание целиком, и он сидел в кресле, подавшись вперед, словно принимая непосредственное участие в про-, исходящих событиях, то и дело восклицая: «Вот здорово!» Особенно восхищали его преобразования на Венере, где с помощью особого вида сине-зеленых водорослей была изменена атмосфера, ставшая похожей на земную. Ученые предвещали, что еще через несколько десятилетий человек сможет жить на Венере без всяких защитных приспособлений. Эльгин пообещал Камаеву: «Если у вас возникнет желание, мы, после некоторой подготовки, включим вас в состав венерианской экспедиции, и вы воочию увидите красоту младшей сестры нашей матушки-планеты». Глаза Камаева загорелись восторгом, но тут же померкли. «Прежде всего я хотел бы съездить на Урал, посетить родные места», — ответил он. Камаев буквально с первых же дней на
чал проситься на Южный Урал. Под всякими благовидными предлогами его просьбу отклоняли, но он настаивал все сильнее и требовательнее, и Эльгин не выдержал, вынес вопрос на обсуждение комиссии хирургического центра. После долгих дебатов поездка на Урал была разрешена. Нашлись скептики, вроде Лунина, которые предостерегали, что пациенту еще рано выходить в мир, его психика может не выдержать сильных стрессовых ситуаций. Были некоторые сомнения и у Эльгина в целесообразности такой поездки, но большинство склонилось к тому, что посещение родного края поможет Камаеву скорее адаптироваться к окружающей его среде. Решено было везти Камаева на Урал самым спокойным, хотя и очень медленным видом транспорта — аэропоездом, следующим по воздушной реке. Тимур вспомнил, чтс воздушные реки были открыты еще в середине двадцатого века, но тогда они представляли загадку, и никто не помышлял об их практическом использовании. Лететь требовалось целый час. За это время пациент, по мнению специалистов, успеет настроиться на встречу со своим городом, который ему предварительно покажут в голографии. Тот дом, где он жил, к сожалению, не сохранился — все эти старинные примитивные коробки, уныло однообразные, были снесены, за редким исключением, еще в прошлом столетии. Остались лишь национальные памятники и заповедные уголки. И была еще одна оправданная цель поездки: Камаев хотел наведаться
в горы, где некогда добывали цветные поделочные камни. Когда в иллюминаторах аэропоезда показалась внизу Уфа, Тимур приплюснулся к окошечку, не сводя глаз с голубых излучин Агидели и крутых холмов, на которых возвышался город его детства. Он был готов увидеть большие перемены, но не ожидал, что они окажутся такими разительными. Собственно говоря, прежнего города не было. Едва угадывался проспект, на котором стояли здания совершенно иной высоты и конфигурации, рядом с ними игрушечными казались здания горсовета и гостиницы. Холм с памятником Салавату Юлаеву и каменная игла Монумента Дружбы утопали в зелени. Чуть поодаль, простираясь в заречные дали, раскинулся новый район с домами причудливых конструкций. Лишь в бывшем центре города сохранилось несколько улиц старой застройки. Незыблемо стоял красный монолит оперного театра. Сверкала стеклянная ваза слегка модернизированного Дома актера. За счет трамвайного кольца разросся Ленинский скверик. И вообще не было видно привычных трамвайных линий и троллейбусов. Городской транспорт ушел под землю или вознесся ввысь. Уфа превратилась в гигантский мегаполис, но что удивительно, она не оставляла безотрадного впечатления, какое порождают большие, беспорядочно растущие города; напротив, при всей ее огромности, она была стройна и пропорциональна, ласкала взор своей законченной композицией. Устроившись в гостинице, Эльгин с Ти
муром вышли прогуляться по старым улицам. — Хотите, буду вашим гидом? предложил Тимур, все еще взбудораженный и чрезмерно оживленный от встречи с родным городом. — Где-то здесь поблизости должен быть домик-музей Ленина. Там меня принимали в пионеры. Какой это был счастливый день! И, как сейчас, помню, я горестно плакал, вернувшись домой и обнаружив на своем галстуке чернильное пятнышко... Смотрите, вот еще один дом, очень дорогой для меня: в нем одна стена моя. Я ведь начинал работать каменщиком. Работал и учился в вечерней школе... А на этом месте стоял магазин, в котором продавали сувениры. Я любил разглядывать всякие безделушки из дерева и камня. В одну из получек купил на мамин день рождения вазу из доломита. Тяжелая была и неуклюжая, ног видимо, чем-то привлекла меня. Возможно, узором. Мама сделала вид, что обрадовалась. А потом использовала ее вместо гнета, когда квасила капусту. Жили мы скромно, не позволяя себе лишних вещей. Моя зарплата была существенным подспорьем для семьи. Но когда я закончил десятый класс, мама настояла, чтобы я учился дальше, мол, работа подождет. Она хотела видеть меня нефтяником, а я выбрал себе камни... Эльгин слушал Камаева с неподдельным интересом, стараясь проникнуть в его настроение. Для него, как для ученого, было важно сопоставить душевное состояние пациента с той странностью, которая периодически проявлялась в нем. Если оба эти сос
тояния взаимосвязаны, Камаев с минуты на минуту должен отключиться. Действительно, не успели они пройти несколько шагов, как Тимур внезапно оглянулся, точно его кто-то окликнул сзади; он замер, напряженно прислушиваясь, глядя перед собой невидящими глазами, затем его лицо постепенно ожило, пробежала по нему тень разочарования. Эльгин тотчас же спросил: — Скажите, что вы сейчас ощущали? Что слышали? Прошу вас, это очень важно. — Меня зовут, — спокойно ответил Тимур. — Кто зовет? — Если б я знал. Может, мать — я в долгу перед ней. Или жена. Так и не успел попрощаться с ней, поблагодарить за преданность и любовь. Не знаю, может быть, просто какой-нибудь человек, которого я когда-то незаслуженно обидел. Или которому мог принести добро, но поленился сделать лишний шаг. Может быть, зовет дом, построенный моими руками, зовут незавершенные дела. Иногда думаю, что зовет меня само время, которому я принадлежал. — Голос слышится четко? — Нет, он беззвучен. Я просто чувствую толчок. Знаю, что звали, а услышать не могу. — Кого-нибудь видите в этот момент? — Никого. Не успеваю оглянуться. Мне кажется, что мог бы увидеть, оглянись я побыстрей. Эльгин задумался. Что у Камаева? Слуховые галлюцинации? Такое случается при
некоторых нервных расстройствах, но никакой угрозы не представляет. Небольшой курс лечения, и все как рукой снимет. А если что-то иное? Не учитывать никак нельзя. Постоянно надо носить с собой походную лабораторию с предметами первой помощи.. Вот ведь отправились гулять, а лаборатория осталась в гостинице. Непростительная халатность. Он озабоченно наблюдал за переменой чувств на лице пациента, готовый тут же вызвать подмогу из ближайшей клиники, если эмоции вдруг достигнут критической точки. Однако Камаев после прогулки успокоился довольно быстро, его возбуждение схлынуло, иссякло красноречие. Он сделался задумчивым, немногословным и настоятельно просил выехать в горы, не откладывая, сегодня же. Эльгину уже не хотелось забираться в такую глушь, но обещания надо выполнять, и он уступил Камаеву. К тому же анализы, взятые перед дорогой, были в норме и не внушали опасений. 8 Из Уфы выехали после обеда на вместительном везделете, который предполагалось загрузить на обратном пути блоками яшмы и нефрита. Эльгин предлагал взять курс сразу на какой-нибудь карьер, но Камаеву хотелось заглянуть в те места, где он бывал прежде. Вначале летели на большой высоте и с довольно приличной скоростью, пока не
достигли хребтов Южного Урала. Здесь спустились на одну из немногочисленных, заброшенных за ненадобностью дорог и медленно заскользили по ней на воздушной подушке. Камаев напряженно вглядывался в окружавшие его горы, словно отыскивая какие-то известные ему одному приметы. Вдруг он встрепенулся, попросил остановить машину. Спрыгнув на землю, Тимур быстро зашагал по направлению к черневшему в скале входу в небольшую пещеру. Это был скорее всего грот, потому что в нескольких метрах от входа зал начинал сужаться, образуя глухую стену. Тимур походил по гроту, присел на круглый камень, застыл с улыбкой на лице. Эльгин отлично понимал, что его пациент находится во власти каких-то известных ему одному воспоминаний, в которые ему никак не проникнуть даже с помощью хитроумной аппаратуры, если только Камаев сам не поделится своими переживаниями. Тимур, действительно, вспоминал самые дорогие минуты своей жизни. Ему двадцать один год, он студент и едет с друзьями в горы. Это у них самодеятельная экспедиция, поставившая целью изучить за время каникул недавно открытое месторождение редкого по красоте розового камня — родонита. С ними в поездке была и Мария, Машенька. Здесь, в этом гроте, уединившись от остальных ребят, они объяснились в любви. Была юность, было счастье, был грот, который со временем сделался символом
крепости уз, соединивших их навеки. Они довольно часто, особенно в первые годы, приезжали сюда в отпуск. Грот превратился для них в маленький семейный храм. Годами позже, уже работая на фабрике художественных изделий, Тимур в часы досуга смастерил для Марии памятную вещицу. На небольшой плите из черного лабрадора он поместил высеченную из яшмы копию грота, а перед входом положил крохотную родонитовую розу. Эльгин торопил в обратный путь. Солнце садилось за горы, и надо было возвращаться. Тимур, оттягивая время, еще раз прошелся вдоль каменистого обрыва, наслаждаясь запахами хвои и душистых трав, видом диких, не тронутых временем скал. Как будто и не было позади трех столетий! Возвращаясь обратно к машине, он увидел в стороне от дороги холмик, сложенный из камней. В местах, где между камнями скопилась хоть горстка земли, росла пряная душица. Тимур сорвал один цветок, растер его в ладони. Сразу запахло родиной, детством. У матери всегда хранились пучки насушенной душицы. Теперь от ее запаха заломило в груди. Тимур чувствовал, будто прямо в сердце ему ввели шприц и впрыснули раствор чистейшей, невыносимейшей печали. Под тонкой пленочкой дерна Тимур разглядел острый краешек черного камня, поковырялся и вытащил его. Камень был плоский и гладкий. Тимур отряхнул его от крошек земли, потер рукавом и вздрогнул. Лабрадор, странно напоминающий обломок
знакомой плиты. Он явно отшлифован не природой, а человеческими руками. Рядом со сколом, словно лепесток крохотной розы, прилип кусочек родонита. Ну, точно, здесь должно быть продолжение — сама роза отколота, и нет части плиты с гротом! Но как она попала сюда? Значит, Мария после его смерти, то есть замораживания в анабо-форуме, побывала здесь?! Но зачем она бросила среди камней самую дорогую для нее вещь?.. Тимур не находил ответа и продолжал вертеть в руках обломок плиты. Внезапно он ощутил, как ему на грудь обрушился удар страшной силы, будто ударил сорвавшийся со скалы камень.. Еще не потерявший сознания, широко раскрытыми глазами он смотрел впереди себя, не понимая, откуда пришелся удар, потом, как подкошенный, рухнул на землю. Эльгин, находившийся поблизости, кинулся к нему, перевернул отяжелевшее тело, увидел розовые пузырьки в уголках губ и застонал: разрыв сердца. Но отчего, да и возможно ли это?! Как могло не выдержать прочнейшее сердце из искусственной, практически вечной ткани? «Брак! — промелькнула в голове ужасная мысль.—Неужели трансплантант был с браком? Нет, исключено!» На размышление не оставалось времени. В распоряжении были считанные минуты. Правда, он мог поддержать в пациенте жизнь подручными средствами, но ненадолго. Вызванная по каналу немедленной свя
зи ракета приземлилась на ближайшей удобной площадке через пять минут. Еще через пять Камаев лежал на операционном столе в ближайшей хирургической клинике. Полчаса спустя примчался из Москвы Лунин. Началась борьба за спасение жизни Тимура Камаева. После операции, когда издерганные, измученные врачи вышли отдохнуть в холл, Эльгин сказал Лунину: — Ты был прав, и я признаю, что совершил большую ошибку, поторопившись с первой пробой. Не теоретически, не умозрительно я наконец-то понял: вне своего сложившегося общества, вне своего времени человек обречен и вряд ли сможет жить полноценной жизнью. — Что я тебе говорил? Ты ведь и слушать не хотел! — И сейчас не хочу. Я не согласен с твоим мнением, что вообще не надо трогать анабофорумы. Нет, мы должны дать людям жизнь, но не поодиночке, а всем сразу, одновременно. Чтобы они могли общаться между собой, находить друг в друге поддержку, объединиться в коллектив, который скорее найдет контакты с нами... Оба ученых замолчали. По их лицам можно было догадаться, что каждый из них сейчас думает не столько об оживлении доставшихся им в наследство многих тысяч людей, сколько о том, какие меры предпринять, чтобы их судьба не оказалась грустной и печальной.
СОДЕРЖАНИЕ Третья жизнь......................3 Печка 18 Точка пересечения................56 Журавленок.......................86 Новый день......................124 Загадочный недуг................132 ДЛЯ ДЕТЕЙ СТАРШЕГО И СРЕДНЕГО ВОЗРАСТА Рим Билалович Ахмедов ТРЕТЬЯ ЖИЗНЬ Рассказы Редактор Г. Зайцев Рецензент М. Рахимкулов Художественный редактор В. Ковалев Технический редактор Н. Файзуллина Корректор В. А. Тимофеева ИБ № 941 Сдано в набор 10/XI 1978 г. Подписано к печати 13/IV 1979 г. Формат бумаги 70Х901/32. Бумага тип. № 1. Условн печ. л 6,43 Учетн.-издат. л 6,30. Тираж 15000. П02389 Заказ № 313. Цена 20 коп. Башкирское книжное издательство, Уфа-25, ул. Советская, 18 Уфимский полиграфкомбинат Управления по делам издательств, полиграфии и книжной торговли Совета Министров БАССР Уфа-1, проспект Октября, 2.
20 коп