Текст
                    ISSN 0131-6044
РО/И/1Н-2324
мдпашм л (1101-1102)1988
ИЗЕТХ1
ИЗДАНИЕ
ГОСКОМ-
ИЗДАТА
СССР
МОСКВА
Мустай Карим
ПОМИЛОВАНИЕ
_
Вардгес Пет росян \ \ ,
АРМЯНСКИЕ ОС1 МЗЬф



Мустай КАРИМ (Каримов Мустафа Са- фич) родился в Башкирии, в ауле Кляше- во, в 1919 году. Печататься начал с 1935 года. Спустя три года вышла первая книга стихов «От- ряд тронулся», вторая, «Весенние голо- са»,— в 1941-м. Сборник «Мой конь» (1943 г.) состави- ли стихи, написанные в окопах и госпиталях. Начальник связи артдивизиона, а затем корреспондент фронтовой газеты капитан Каримов закончил войну неподалеку от Вены. Послевоенная поэзия Мустая Карима характеризуется углублением социально- философских мотивов (книги «Европа — Азия», «Когда прилетают журавли», «Реки разговаривают», поэма «Черные воды»). Автор многих поэтических сборников народный поэт Башкирии Мустай Карим известен и как драматург. Его пьесы «В ночь лунного затмения», «Салават» и «Страна Айгуль» ставились на многих сценах страны. Писатель удостоен званий лауреата Го- сударственной премии СССР (1972 г.), лауреата Ленинской премии (1984 г.). Мустай Карим — Герой Социалистиче- ского Труда, депутат Верховного Совета РСФСР многих созывов. Вардгес ПЕТРОСЯН родился г 1932 го- ду в деревне Аштарак в семье земле- дельца. В 1954 году окончил журналист- ское отделение филологического факуль- тета Ереванского университета, работал в районных и республиканских газетах. Был главным редактором пионерской газеты республики, долгие годы возглавлял по- пулярный молодежный журнал «Гарун» («Весна»). Первую свою книгу опубликовал ч 1958 году. С тех пор издано много книг — романы, повести, рассказы, эссе, публицистические статьи, литературные исследования. Некоторые произведения, в том числе и «Армянские эскизы», инсце- нированы и поставлены в театрах рес- публики. Книги писателя неоднократно изда- вались на русском и других языках наро- дов СССР, а также зарубежных стран. В. Петросян — лауреат Государствен- ной премии Армянской ССР, республи- канских премий Ленинского комсомола и Союза журналистов «Золотое перо». В. Петросян — член ЦК КП Армении, депутат Верховного Совета СССР.
РОИХ1Н-Ж14 ИЗДАНИЕ ГОСКОМ- ИЗДАТА СССР МОСКВА (1101-1102) -1988 IaBeiXI Мус гай Карим ПОМИЛОВАНИЕ ПОВЕСТЬ Перевод с башкирского И. Каримова И что за мысль, ну об этом ли думать... В такой страшный час привяза- лась — страшнее часа ожидания смерти. И мысль-то ие мысль, воспомина- ние одно. Там, над шалашом, лунная ночь — сердце теснит. С шорохом па- дают сухие листья -— листья двадцатой осени Янтимера. Иной ударится о землю и прозвенит тягуче. Это, наверное, осиновый лист. Березовый так не прозвенит, он помягче. Или вместе с листьями, звеня, осыпается лунный свет? Луна полная, и тоже с этой ночи в осыпь пошла. А полная луна с детства вгоняла Янтимера в тоску и тревогу. Сейчас тоже. Впереди бесконеч- ная ясная ночь. Будь она темная, с дождем и ветром, может, прошла бы легче и быстрей, а тут — замерла, словно тихое озеро, не течет и не всплес- нет даже. А память своим занята — она потери перебирает, крупные и мелкие. Отчего же не находки, не обретения, а утраты? На это Янтимер и сам бы ответить не смог. И правда, почему? Какие у него, у двадцатилетнего лей- тенанта Янтимера Байназарова, потери, чтобы перед тем, как на рассвете совершить страшное дело, исполнить беспощадный долг, вот так перебирать их? Видно, есть. Время до войны в этот счет не входит. Там — другая жизнь, другой мир. Даже иная тогдашняя потеря теперь кажется находкой. И странно — этот счет начался с ложки. Первая напасть, случившаяся с ним на воинской стезе, — он ложку по- терял. Широкая оловянная ложка, которую мать сунула ему в мешок, пер- вой же ночью, как сели они в красный вагон, исчезла. Хотя как это — ис- чезла? Не сама же, испугавшись фронта, из вагона выпрыгнула, назад пода лась. Нет, его ложка была не из трусливых. Она с отцом Янтимера, Янбир- де-солдатом, еще ту германскую прошла, в боях и походах закалилась, С) Перевод на русский язык, оформление. Издательство «Современник», 1987 г.
жизнь, с ее горечью и сладостью, вдоволь похлебала, набралась житейской мудрости. Каши-супа из котел- ка, горшка, чугунка, тарелки прямиком в рот, капли не обронив, бессчетно перетаскала, хорошо тянула, такая была ложка — хоть коренником ее запрягай! С правого краю, словно лезвие ножа, сточилась. Мать Янтимера, левша Гульгайша-енге, так обточила ее, что ни день — дно казана отскребывала. Это бы- ла не просто ложка — боевое оружие. Такие своей волей службы не бросают — разве только сгорят или сломаются. Надежный будет у моего сына спут- ник, — думала Гульгайша-енге. И вот как вышло... Солдату остаться без ложки — все равно что без еды остаться. И на душу смута. Тем более в та- кой дороге; кажется, что пищу, тебе на этом свете назначенную, ты уже доел. Потеряйся нож, не так бы тревожно было. В солдатском вагоне по обе стороны настелены нары в два яруса. Набилось человек тридцать. Все в одинаковой форме, все одинаково бритоголовые, и с лица сразу не отличишь. К тому же и света мало- вато— только от приоткрытой двери. Одни с вечера, сразу как сели в вагон, перезнакомились, другие по- ка в стороне держатся, в компанию не входят, эти, видно, еще душой от дома не оторвутся. Возле две- ри стоит худощавый паренек, печальную песню поет. До тех, кто в вагоне, ему дела нет. Он свою песню сквозь открытую дверь туда, к оставшимся, с кем разлучен, посылает. Я вышел в путь, а путь все длится, длится, И я к Уфе дорогу потерял. Боясь душою мягкой прослезиться, Руки тебе, прощаясь, не подал. По щекам паренька катятся слезы. И впрямь «душа мягкая». Влюблен, видать. Любовь, пока че- рез тоску разлуки не пройдет, вот такой, малость слезливой, бывает. Певец вдруг замолчал. Малень- кая голова, острый нос — он в этот миг стал похож на дятла. К тому же стянутая ремнем гимнастерка оттопырилась сзади, совсем как хвост. Вот-вот он в сердцах тюкнет клювом дверной косяк. Нет, не тюкнул. А вон там, свесив ноги, сидит на верхней полке еще один — лет двадцати пяти, иссиня-черные воло- сы, впалые щеки, горбатый, чуть скривленный набок нос. Ростом- далеко не ушел, но каждый кулак — с добрую кувалду. На глаз видно, какие они увеси- стые. Дня не прошло, а этот молотобоец стал в ваго- не за атамана. — Я — Мардан Гарданов, прошу любить и жа- ловать, — сказал он вчера, как только эшелон тро- нулся. — Я такой: любишь меня — и я люблю, а не любишь... луплю! — И, довольный, что так складно сказал, так же ладно рассмеялся. '— Я дум^ю, вы меня полюбите. Так что не бойтесь. Сначала его выходка показалась странной, насто- рожила. Однако улыбчивое его нахальство, просто- душная заносчивость, похвальба напропалую — поза- бавили. А потом все это даже пришлось по душе. Речь у него только об одном, о лошадях. Говорит вдохновенно, все забыв, хмелея даже. Оказывается, в Зауралье, в совхозе он был «объездчикомукротите- лем» — выезжал под седло полудиких лошадей, ко- торые ходили в табуне, узды и седла не знали. И свои «люблю» и «луплю» он, наверное, сказал так, из ухарства. — Если всех лошадей, какие через мои руки прошли, вместе собрать, полную дивизию в седло по- садить можно, — похвастался он, — и еще коней останется. А если всю водку слить, какую я выпил!.. Впрочем, чего ее сливать, кому она нужна, выпитая водка? А вот лошадь... да-a, лошадь... Ты мйе любою черта дай... моргнуть не успеешь, а черт уже, что ангел небесный, по струнке идет! Только один с хребта скинул и копытом нос мне своротил, — он по- щупал свой нос. — Рыжий был жеребец. Рыжая масть упрямая бывает, дурная, а саврасая или бу- ланая — послушная, терпеливая; вороная масть — сплошь скрытная и хитрая, а вот белая — чуткая и чувствительная, особенно кобылицы. Думаешь, зря в старину батыры на Акбузатах1 ездили? Правда ли, нет ли все эти рассуждения о нравах- повадках лошадиных мастей — неизвестно. Но слу- шатели верят. А коли верят, значит, так оно и есть. Янтимера еще в детстве лошадиный бес пощеко- тал, и рассказ Гарданова он слушал так, что сердце замирало. Еще до того, как поступить в театральный техникум, он четыре лета помогал пасти колхозный табун, и потом, когда учился, каждое лето, вернув- шись домой, брался за эту же работу. Казалось, не то что повадки — он даже мысли каждой лошади в табуне знал. А вот чтобы норов по масти разли- чать, — такого не помнит. «Наверное, объездчик-ук- ротитель больше знает. А ведь интересно...» — сказал он про себя и подошел к Мардану Гарданову. Встал перед ним... да и застыл. Что это? В глазах мере- щится?.. — Если бы только мерещилось! Из левого кармана гимнастерки Гарданова тор- чала ручка оловянной ложки — его, Янтимера, лож- ки! Она самая! На конце ее выцарапана родовая Байназаровых тамга — «заячий след». Укротитель диких коней уже завел новую побасенку. Слушатели опять расхохотались. Янтимер же ничего не слышал, стоял и смотрел. Хотел сказать что-то... Куда там! Только — тук-тук, тук-тук — перестук колес бился в ушах. Не то что слово сказать... Только перестук колес в ушах. А может, не колеса это — кровь в ушах стучит? Перед ним вор. Ложку украл. Да хоть иголку — все равно вор. Вот сейчас Янтимер схва- тит вора за шиворот, закричит, осрймит его на весь вагон. «Ты вор! Бесстыжий! Ты никудышный това- рищ!»— закричит он. Вот только с духом немного со- берется... и скажет: «Попросил бы, я и сам отдал. Дело не в ложке. Дело в тебе самом». С духом не собрался, язык не повернулся. Нет, увесистых кулаков Гарданова он не испугался. Пе- ред людским бесстыдством спасовал. «Эх ты, Янти мер!»1 2 — вдруг вскинулось сознание. — Дух твой не 1 Акбузат — мифический конь белой масти. 2 Янтимер — железный духом (башк.). ' е 2
железный а тесто, воск, кисель! Вора в воровстве уличить силы не хватило. Засмущался, струсил... Размазня! А еще с врагом сражаться едешь. Родину защищать! Геройство выказать! Комедиант несчаст- ный!» — «Комедиант» — это он уколол себя тем, что учился на артиста. Разум бушует, а язык молчит. И вот что ясно почувствовал Янтимер: он тогда не только взятую из дому ложку, но какую-то ча- стицу своего достоинства потерял. Вот как оно выхо- дит — коли вещь твою украдут, то и душу без ущер- ба не оставят. ...В роще, где береза смешалась с осиной, мото- стрелковая бригада коротала, последнюю свою ночь накануне ухода на передовую. На рассвете она вы- строится... Потом все кончится, и в ... часов ноль- ноль минут она тронется С места. А пока между бла- гополучно миновавшим «вчера» и неведомым «завт- ра» спят, размякнув, тысячи людей. Кто в землянке, кто в палатке, кто в шалаше. Только часовые бодр- ствуют. И еще трое... Один из них — комиссар брига- ды Арсений Данилович Зубков, другой — командир мехбата капитан Казарин, ну а третий — командир взвода разведки Янтимер Байназаров. И в палатке медсанбата не спит одна девушка. Но ее печаль иная — ее тоска не на смертной еще черте. Одиночные взрывы вдалеке не могут сотрясти покой этой ночи. А ночь людям не только для люб- ви и злодейства, она и для раздумий дана. Не будь ее, человек не знал бы ни сомнений, ни раскаянья, не смог бы судить о самом себе. В застланном травой и листьями шалаше рядом с Янтимером спит, по-детски посапывая, начальник техники артдивизиона техник-лейтенант Леонид Ла- сточкин. Уткнулся носом под левый локоть, словно спрятал клюв под крылом, и спит. Леня на два го- да старше Янтимера, но рядом с ним выглядит совсем подростком. И натурой своей еще из детства не вышел, все время в голове роятся какие-то несбы- точные планы, мечты, надежды. Нет такой работы, чтобы ему не с руки, нет такого поручения, за кото- рое он не взялся бы со всем усердием. Скажи ему: «Леня, вытащи вот этот колышек зубами», и он тут же своими торчащими, как долото, расшатанными на двухмесячной пшенной баланде зубами в колышек и вцепится. Он не думает, получится — не получит- ся, прикидкой, с какой стороны взяться, тоже себя не утруждает. Что скажут — сделает, что поручат — исполнит. Одного подстрижет, другому каблук к са- погу прибьет, третьему треснувший черенок лопаты заменит. Туда-сюда его носит, за одно берется, за другое. А если что не вышло — он не убивается, иную заботу ищет, в новую суматоху ныряет. И все это без малейшей корысти. Все старается доброе де- ло сделать, кому-то пользу принести. А у самого гимнастерка уже засалилась, пилотка от пота и гря- зи заскорузла, пуговицы на шинели чОрез одну оста- лись. Постирать, зачинить, пришить руки не доходят. Командир дивизиона — кадровый военный. Неряшли- вости на дух не выносит. Только увидит офицера или 1* I солдата, у которого одежда в чем-то не по уставу, разнесет в пух и прах, потом еще и взыскание нало- жит. А вот на Ласточкина рукой махнул: дескать, должен же быть один недотепа на дивизион, пусть ходит. Ласточкин, печали не ведающий, почмокал во сне губами. Видно, какое-то угощение привалило. Ему что? Встанет утром и, развевая полами шинели, туда побежит, сюда ринется, пушки, минометы, пулеметы, автомашины в дивизионе проверит, осмотрит все, на кухню заглянет, принесет котелок жидкой пшенной баланды на двоих с Янтимером и, когда будут хле- бать ее, уставит на друга свои голубенькие глазки да посулит: «Я тебя, дружок, бог даст, уж так накорм- лю — до отвалу, до отрыжки». — «Чем, когда?» — спросит потчуемый. Ответ придет скорый и ясный; «Чем-нибудь, когда-нибудь», — скажет хлебосол. Лунный свет осторожно, на цыпочках вошел через лаз внутрь шалаша. Коснулся серого лба лежавшего головой к выходу Ласточкина. Янтимер вскочил и сел. Отодвинулся невольно. Будто и не Леня Ла- сточкин лежит рядом, а высохшая закостеневшая лягушка. Откуда вдруг неприязнь такая? И к ко- му — к другу, который столько месяцев всегда ря- дом с тобой, голову положить, душу за тебя отдать готов? Чем так уязвил, чем обидел? Ничем вроде не обидел, ничем не уязвил. Только однажды он был причиной "унижения Янтимера. Тогда Янтимер особенно не переживал и потом не вспоминал, в душе не пережевывал. Ну, было и прошло. Но теперь, в тягостную эту ночь, толкнулось в памяти то унижейне, та потеря. Байназаров вышел из шалаша, сел, прислонив- шись спиной к березе. Лунный свет загустел, пада- ющие листья он не отпускает сразу, а будто держит на весу, и листья теперь опускаются медленней, плав- ней. И только упав на землю, перешепчутся о чем-то. От щедрого света мутится рассудок, перехватывает дыхание.. Совсем близко раздался резкий сухой окрик: — Стой! Кто идет? — Разводящий! — Пароль? Это возле гауптвахты. Смена караула. Осужден- ного стерегут. А Ласточкин знай себе спит... Утром встанет, про- трет кулачками голубые свои глаза и так, словно во всем мире ни беды, ни войны, широко улыбнется. По- том слегка накренит лежащую за шалашом каску с водой, плеснет на глаза две-три капли — и умыт. (Каска Ласточкина пока что им обоим служит умы- вальником.) Подолом гимнастерки вытрет руки. А лицо и само на ветерке обсохнет. А пока он, при- чмокивая губами, сладкие сны гоняет. «Вот для ко- го ни бед ни забот», — опять подумал Янтимер. С Ласточкиным они встретились семь месяцев на- зад. Стояли лютые февральские дни. Три лейтенан- та — Леонид Ласточкин, Янтимер Байназаров и Зи- новий Заславский — только что закончили разные училища и в одну и ту же ночь прибыли в Терехту, где формировалась мотострелковая бригада. Все 3
втроем сошлись ни в райвоенкомате. Здесь о брига- де еще и слыхом не слыхивали. Хромой капитан, ра- ботник военкомата, дал такой дельный совет: — Вы пока отдыхайте! Если что, я вестового по- шлю. — А где мы отдыхать будем? И как? — поинтере- совался любознательный Ласточкин. — А вы что, не устроились разве? — Нет. — Вон как... — Капитан зачем-то выдвинул ящик стола. И снова, уже протяжней: — Вон, зна- чит, ка-ак... — И вздохнул: — И даже ведь кумуш- ки-вдовушки с дойною коровушкой у нас нет, будь ты неладен! Не город, а недоразумение какое-то... Капитан-то, похоже, человек бывалый, «вдовуш- ку с коровушкой» он произнес так, будто на вкус по- пробовал. — Ребята! А вот что... — вдруг оживился он. — В конце этой улицы дом есть — извозчики там оста- навливались. Первейший в ТереХте хотель. Так что я вас в хотель и определяю! — Он со стуком задвинул ящик стола. Будто троих лейтенантов тоже посадил туда, и делу конец. — А где продукты по аттестату получить будет можно? — опять не смог унять своей любознатель- ности Ласточкин. — Будет нельзя. — Как это? — А нет у нас такого места. Пока бригада не сформируется, будете на подножном корму, — объ- яснил капитан. — А как это? ' — А как придется. Как птички божии. Вот так, с распростертыми объятиями встретила Терехта трех лейтенантов. «Хотель» и впрямь оказал- ся на славу. В большой комнате — шесть голых же- лезных кроватей. В глубине комнаты стоит стол. Да- же табуретки есть. Правда, одеяла, подушки, про- стыни на днях только отдали детишкам, вывезенным по ладожскому льду из осажденного Ленинграда, их разместили через улицу в здании почты. Так что в смысле убранства «хотель» немного пустоват. Но краса его, пылающая его душа — большая чугунная печь посередине комнаты. Она все время топится. Дров — полные сени. Видать, рачительный хозяин чх загодя, весной заготовил, еще до войны. Сложил и ушел на фронт. Теперь здесь правит Поля, цыганка лет пятидесяти •— медовый язык, приветливая душа. Высокое звание постояльцев у нее с языка не сходит, только и слышно: «Лейтенантики-касатики, подмети- те пол», «лейтенантики-касатики, сходите за водой...». Понемногу лейтенантики тоже начали друг Друга «касатиками» звать. Цыганка и сама, руки скрестив, сиднем не сидит, на чужую работу со стороны не смотрит. Раздаст приказы своим «военным силам» и бежит через дорог)' в почтовую контору к ленинград- ским ребятишкам. День-деньской с ними. «Даже ведь ложку поднять силенок нет у бедняжек», — убивает- ся она. Касатики от дела не отлынивают. Особенно Ла- сточкин. С первого же часа показал себя проворным, с* заботливым товарищем1 Родом он из этих же мест. Однако словоохотливый Леня о доме, о родне гово- рить не любит. Однажды только обронил: «Я в чу- жом гнезде рос," вечно исклеванный», В двадцать пер- вом, когда голод выморил всю их семью подчистую, двухлетнего Леню взял к себе дядя, живший в сосед- ней деревне. Так и рос в чужом доме лишним ртом, одни попреки слышал. У крутой бессердечной тетки только одно и было слово для него: «Дохлятина». Он и впрямь был гольные кости. И старше стал — осо- бо не выгулялся. Да и на чем выгуливатьея-то? Бы- вало, обидят его совсем уж больно, сядет он и за- плачет горько: «Отчего же с отцом-матушкой вместе и меня не схоронили? Лежал бы себе в могилушке...» Шесть лет всего, а жить не хочет! Когда же малень- ко подрос и работа какая уже была с руки — отно- шение к нему изменилось. Послушный, старательный, он и дома и в поле был усердный, что скажут и чего сказать не успеют — все мигом исполнит. В учебе тоже бог сметкой не обидел. Отучился четыре года в Ярославле- и вернулся с документом, что теперь он «техник железной дороги». Дома только показался и уехал по назначению в Сибирь. Самый старший среди них — Зиновий Давыдович Заславский. До войны он преподавал философию в Киевском университете. Его семья — жена и двое маленьких детей — остались там, на занятой врагом территории. Ночами он долго лежит без сна. Только иной раз вздохнет глубоко. Но горе свое в себе дер- жит, с товарищами не делит, разве, дескать, он один такой сейчас. Сюда он прибыл, окончив курсы шиф- ровальщиков. Ну а Янтимер Байназаров — актер. Ему только недавно исполнилось двадцать. Артист, который не успел ни разу выйти на профессиональную сцену, как сам говорит, — комедиант. Высокий, статный, креп- кий телом джигит, широкоскулый, с чуть приплюсну тым носом, густыми черными бровями. Мечтал сыграть на сцене роль поэта и полководца Салавата Юлаева, но судьба покуда приготовила ему в жизни другую роль — командира взвода разведки.' Замков’-запоров в «хотеле» нет, открыт для всех, документов не спрашивают, денег не берут. Иной раз набежит человек пять-шесть, переночуют и уйдут. Места всем хватает, пол широкий. А иную ночь ни кого не бывает — только сами. Сложили крохи из трех вещмешков и с грехом пополам ^протянули три дня. Заславский принес из- библиотеки охапку книг. Хотели чтением голод отве- сти — но он не больно-то уводился, он теперь тоже хитрый. На четвертый день стало совсем невмоготу. И никуда не пойдешь, ничего не придумаешь. Но все же шустрый Ласточкин долго пропадал где-то и вернулся с буханкой хлеба за пазухой. А самого так и трясет, продрог насквозь. Но, войдя, к печи сразу не пошел, а двумя руками выложил хлеб на стол. На вопрос «Откуда?» давать полный ответ не счел нуж- ным, бросил только: «Законным путем». А по правде, он эту буханку выпросил в хлебном магазинчике на окраине — так, без карточки, попросту вымолил. «Не для себя, сам-то я могу и не есть, товарищ у меня
болен, крбме хлеба, ничего душа не принимает», — уверял он девушку-продавщицу. А чтоб в его бесхит- ростные голубые очи заглянуть и каждому его слову- не поверить — такого не бывает. Простому смертно- му это не по силам. Вот он, на столе — с блестящим черным верхом, с желтыми боками золотой кирпич. С кипятком же полный достаток. Большой жестяной чайник целый день на чугунной печке песни тянет — так выводит, будто созывает к застолью, которое ломится от уго- щения. Только лейтенант Ласточкин разделил хлеб на четыре куска по справедливости (к ним тут на днях прибилась еще одна «птичка божия»), как в дверь боком ввалился кто-то в старом нагольном тулупе, в подшитых валенках с обрезанными голенищами, голова обмотана вафельным, когда-то белым полотенцем. Ог- ромный и нескладный, он втащил с собой облако хо- лодного пара. — Говорят, счастье задом входит, а этот боком влез, — отметил Ласточкин. — К Добру бы. Верзила, не опуская воротника тулупа, оглядел комнату, заметив возле печки стул, молча прошел и сел. — Ух! Скрючило, как коровью лепешку на базу. Думал, уже ие разогнусь. — Он надрывно закашлял- ся'. Долго кашлял. Заславский налил в кружку ки- пятку и подал ему. Тот глотнул два раза, и кашель отпустил. — Здорово, ребята! Я Пэ Пэ Кисель. Прокопий Прокопьевич Кисель. Ветеринарный фельдшер. Коно- вал, значит, полковой... — Он опустил воротник ту- лупа, размотал полотенце — и явилась ладная округлая голова тридцатипятилетнего мужчины с ши- роким лбом и круглыми глазами. Лицо выбрито так чисто, что Янтимер подумал: «Острая у него брит- ва — действительно, коновал». — Оно, конечно, мундир мой под устав не идет... Мало того, прошлой ночью шапку в вагоне сперли. Из Коврова ехал. — Так вы, наверное, еще и голодный, — сказал мягкосердечный Ласточкин. — Да уж позабыл, как едят... Оттого и окоченел. А здесь тепло. Не зря хромой-то капитан в военкома- те хвалил: «хотель», дескать. Ну вот, куда назначено, прибыл. Теперь все на лад пойдет. Ласточкин сунул один из четырех ломтей Киселю. тот сказал «спасибо» и, опустив голову, прихлебывая из кружки, принялся неспешно есть. От ломтя ку- сками не отхватывал, откусывал помаленьку, словно лишь чуть губами касался. Смирная лошадь так ест. Байназаров с удивлением смотрел на этого большого, богатырского сложения человека. Он представил его среди лошадей. Лошади таких любят, по пятам хо- дят. А вот тщедушных, нескладных лошадь не вы- носит. Сядет такой хилый верхом, и лошадь от сты- да начинает артачиться, вот, дескать, до какого дня дожила, под кем ходить приходится. А если бога- тырь в седле, ей и тяжесть не в тяжесть, от гордости, от азарта не знает куда ступить, на месте пляшет. И то нужно сказать, коротышка, от нехватки роста или силы, тоже бывает к лошади придирчивым и мстительным. Вот сосед Янтимера, по прозвищу Скалка, еще до того, как вступить в колхоз, каждый день молотил свою пегую кобылу кнутовищем по го- лове. В конце концов и пегая кобыла взяла свое, пе- редним копытом хозяину в пах приладила — чем дальнейшее Скалкино воспроизводство и остановила. Это всему аулу известно. Ибо... за четыре года при- несшая троих, верная мужу Марфуга-енге с деторож- дением оборвала разом. Аминь! Еще вспомнился Байназарову «объездчик-укроти- тель» Мардан Гарданов, тот самый, что и «любит» и «лупит». Наверное, тоже человек жестокий. И щед- рому его смеху верить нельзя. А вот Кисель совсем Другой. Прокопий Прокопьевич Тем временем дожевал по- следний кусочек хлеба и, запрокинув кружку, допил кипяток до капли. — Спасибо, хлопцы, душа домой вернулась, — сказал он. Сняв тулуп, повесил его рядом с шинеля- ми. Под тулупом оказалась хоть и порядком уже за- ношенная, но без дыр, без заплат черная суконная пара. Чего только не изведал Прокопий Прокопьевич, по- ка не добрался до Терехты! С июля по самый сен- тябрь сорок первого он вместе с тремя товарищами гнал стадо коров от Чернигова до Саратова. Три ра- за- попадали под бомбежку, два раза отступавшие войска обгоняли, оставляя их за линией фронта. От- стать от своих было всего страшнее. Но и в этих тя- готах он не терялся, стадо не бросил, раненой коро- ве раны перевязывал, занемогшую лекарствами отпа- ивал, у той, которая пала, со слезами просил проще- ния: «Не взыщи, душа замученная! Не было у меня мочи спасти тебя». Стадо свое слишком не гнал, да и гнал бы, все равно на коровьей рысце шибко не угонишь. Но не останавливался. Шли да шли. Все четверо погонщиков измучились, исхудали, кожа да кости. Ноги у грузного Киселя опухли, почернели... Но даже когда последние надежды готовы были рух- нуть, веры не терял. «Все равно не догонишь, супо- стат! Не у тебя правда, а у моих безвинных корову- шек», — говорил он. И когда уже траву выбеливали утренники, всех уце- левших коров ддставили в пункт назначения, в Сара- тов. Человеку, который принимал стадо, Кисель еще сунул пачку расписок на скот, сданный воинским ча- стям, и сказал: «А эти свой долг еще до срока ис- полнили». А сам ветфельдшер и трое его товарищей уже не стояли на ногах, их отправили в лазарет. От- лежав три недели, набрав немного веса, округлив- шись лицом, Прокопий Прокопьевич вышел из госпи- таля. Валил на Тамбовщине лес, потом был грузчи- ком на железнодорожной станции, рыл противотан- ковые рвы под Москвой, работал в госпитале са- нитаром. Но все время надеялся попасть в кавале- рийскую часть. «Один бес плутает без надежды», думал он. А его надежда всегда при нем, потому и получил наконец в должном месте должную бума- гу и отправился из Москвы в Муром, из Мурома в Ковров, из Коврова сюда. Так и прибыл в Терехту. VS .
На руках документ: «Направляется в ...тую конно- артиллерийскую дивизию ветфельдшером». Прокопий Прокопьевич достал из нагрудного кармаца тряпичный кисет, вынул оттуда бумагу и протянул Заславскому, видимо, посчитал среди них за старшего. — Вот... Стало быть, теперь на учет поставят и одежду, какую положено, выдадут. — Одежду-то . выдадут... — поджал тонкие губы Заславский. — Только часть не ваша. Здесь мото- стрелковая бригада будет формироваться. — Да нет же! Тут «артиллерия на конной тяге» написано. Вот почитайте... и все прочитайте. Вот печать. При- печати ошибки не положено. С такими муками добирался... не должно быть ошибки. — Кисель сразу сник. Байназаров от души пожалел Прокопия Про- копьевича. — Для одного-то вас в бригаде место найдет- ся, — постарался он утешить его. — Назад не от правят. —• Мне ведь не место нужно, ребята, мне ло- шадь нужна, живая душа, — вздохнул Кисель. Кто-то громко протопал в сенях и начал дер- гать, не в силах открыть плотно усевшуюся дверь. Янтимер ударил в дверь ногой. Улыбаясь, вошел горбун, он уже две ночи подряд ночевал в «хотеле». — Ну и лютует, а? Плюнь — сразу ледышка. Три раза плюнул, и три раза — тюк! Он в свои кирзовые, с широкими голенищами сапоги чуть не по самое гузно сел. Стеганка с об- горелой правой полой достает ..му чут^ ниже поя- са -— горб оттягивает. Два уха тряпичной шапчонки в обе стороны торчат, к тому же-и грудь нарас- пашку. — И сегодня не повезло! — оживленно сообщил он. И голосом цыганки Поли, отдающей по утрам приказания, продолжил: — Вы, лейтенантики-каса- тики, не унывайте, все равно весна придет, мы ее не увидим, так другие увидят. Цивильным при- вет! — кивнул он Киселю. Возраст у горбуна непонятный. Тридцать дай, пятьдесят дай — все примет. Он — по торговой ча- сти, сюда из-под Смоленска, от оккупации бежал. Когда спросили имя-отчество, сказал, чтоб звали Ти- мошей. Хрипит-сипит, а вонючий самосад курит без остановки. Единственная, видно, у мужика утеха. По- тому и терпят, ни слова не скажут. Он ждет назна- чения в сельпо в деревне Еертушино, километрах в четырех отсюда. Только районное начальство все тя- нет чего-то. Видно Тимошино происхождение, отцов- дедов проверяют. А чего проверять, все его богатство- достояние — кисет самосада, горб сзади и чистая улыбка, что любое сердце растопит. Ласточкин долго ворожил, деля оставшиеся три куска на четверых. Налил в четыре стакана кипятку. — Ну-ка, лейтенантики-касатики, и ты, Тимоша- купец, пожалуйте к столу! Тимоша, стоявший за спиной Киселя, показал на него подбородком, а ему, дескать? — Прокопий. Прокопьевич только что отобеда- ли! — громко пояснил Леня. — Да, да, вы не стесняйтесь, приступайте, — сказал Кисель. Всегда унылый Заславский, видно, и голода не замечает. Или читает, или, вытянувшись, лежит мол- ча на кровати. Тотько вздохнет порой: «Скорей бы уж на фронт!» Он и сейчас к столу подошел лишь потом, когда те трое уже смахнули свой пай. — Эх, ребята, накормил бы я вас — до отвалу, до отрыжки! Да времена не те! — посетовал Леонид Ласточкин. Мог бы он — так и впрямь, как ла- сточка, носящая мошек своим птенцам в клюве, та- скал бы еду своим товарищам. Стемнело. Умаявшийся долгой дорогой Прокопий Прокопьевич лег на указанную Ласточкиным кро- вать, с головой накрылся тулупом и заснул. Заслав- ский снова уткнулся в книгу. Тимофей и Ласточкин сели играть «в дурака», шлеп да шлеп со всего ма- ху, карту легонько положить — сласть не та. А Ян- тимер уже третьи сутки не может оторваться от «Со- бора Парижской богоматери». Влюбился в Эсме- ральду — назло и капитану Фебу и Квазимодо. До этих своих лет дожил Янтимер и ни одной еще жи вой девушкой всерьез не увлекся. Если в кого и хо- тел влюбиться, так они на него внимания не обра- щали, и он тут же разочаровывался в них. Молодые девушки длинных нескладных парней не очень-то жа- луют. А Янтимер до восемнадцати такой, и ходил. У него и прозвище было — Жердяй. Впрочем, джи- гит и сам особой бойкости не выказывал, стеснялся. Когда другие крутились в пляске, он боялся отойти от стены, чтобы не увидели заплатанные на заду штаны. За два последних года он раздался в кости, пополнел, но стеснительность не прошла. Старший брат, тракторист, который сейчас остался в ауле, в прошлом году привез ему с толчка уже поношенный, но вида еще- не потерявший однобортный голубой ко- стюм. И даже голубой костюм отваги не прибавил. Янтимеру казалось, что девушки все так же с усмешкой смотрят на него. А есть ли стыд горше? Эсмеральда же его любви не отвергнет. Люби сколь- ко хочешь. А капитан Феб и урод Квазимодо ему не преграда. И все же горбуна Тимошу, который сейчас шлепает картами, слегка душа не принимает. Жале ет, но не принимает. Вот он с азартом хлопнул кар той об стол и прилепил Лене на плечи оставшиеся две шестерки: — Ты теперь не лейтенантик-касатик, а ваше вы- сокоблагородие полковник! Га-га-га! Его хриплый прокуренный смех идет откуда-то изнутри, с рокотом поднимается из глубины. — Ну, Тимоша, если бы еще табаком своим не дымил, цены бы тебе не было, чистое золото, — ска- зал Леня. — Ты чистое золото, он чистое золото, я чистое золото — какая же тогда золоту цена останется? А вот самому себе я, какой уж есть, по хорошей цене иду. Ни на кого не променяю. Так-то, брат! Помолчали. Тимофей-купец сказал тихо: — Люди, наверное, смотрят на меня и думают: 6
этот-то горемыка зачем на свете живет? И правда, война, голод, мороз сорок градусов, а он знай свой горб таскает. Куда ходит, зачем ходит? Я отвечу: душа у него не горбатая, — затем живет, затем и ходит. Свет дневной да жар земной мы, калеки, пу- ще вашего осязаем, а потому уж если вцепимся в жизнь, не отдерешь. Мы сами на себя рук не накла- дываем, потому как мы жизнью не заелись, с жиру не бесимся. — Так ты, Тимоша, еще и философ у нас! Куда там Заславскому! — Каждый человек свою жизнь по-своему обосну- ет, браток. А не то страшно... — Последние слова он сказал так, что услышали все. И в голосе про- скользнула печаль. Больше не говорили. Прокопий Прокопьевич ночь напролет кашлял, горбун курил возле печки. Заслав- ский лежал, глазами в потолок, и вздыхал. Только Леня и Янтимер отдали, что ночи положено, проспа- ли беззаботно. Тимофей изредка подкидывал дрова, только перед рассветом так, сидя у печки, и задре- мал. С утра немного потеплело. Есть было нечего, зна- чит, и не было возни с завтраком. «Купец», не ленясь, тут же отправился по своим делам, удачу ловить. .Ласточкин ушел в глубокую разведку на продовольственный фронт. Прокопий Прокопьевич долго шоркал бритвой по брючному ремню, взбил в консервной жестянке мыльную пену и обстоятельно побрился. Казалось, положит он сейчас бритву и раздастся чей то голос: «А теперь к утреннему чаю пожалуйте!» Байназаров, не поднимаясь с кровати, взялся за книгу об Эсмеральде. Заславский отвер- нулся лицом к стене, только теперь он сможет не- много вздремнуть. Зашла цыганка Поля, дала обычные распоряже- ния. Сегодня она была угрюма, неразговорчива, без всегдашней игривости. Этой ночью умер восьмилет- ний мальчик из Ленинграда — заворот кишок, от голода спасся, горемычный, так умер от переедания, съел тайком лишнего. На руках у цыганки умер. Уже и стонать не было сил... Про ребенка лейтенан- там она ничего не сказала. Байназаров, удивленный необычным видом хозяй- ки, спросил: — Что с вами, Полина? Что случилось? — Горе!.. —• промолвила она и, тихо заплакав, вышла. — Эх, время-времечко, горе горькое! На каждом шагу беда человека подстерегает, — сказал Проко- пий Прокопьевич. — Видно, кто-то из близких по- гиб. — И добавил: — Утешить бы надо... Да чем утешить? Его слова остались без ответа. Да и .что отве- тишь? Байназаров,..положив книгу, поднялся с кровати. Нехорошо стало; у человека горе — и слезами не выплачешь, а он лежит, роман про любовь читает. Немного погодя вернулась Поля. — Мужики, — сказала она, — надо могилу вы- копать. Все трое встали на ноги. — Кто умер? — Дите умерло. Из Ленинграда... Надо его похо- ронить. 4 Тут же оделись и вместе с Полиной пошли в зда ние почты, где жили дети. Пока женщины обмывали умершего ребенка, Про- копий! Прокопьевич раздобыл где-то досок и, не об- стругивая, сколотил гробик, из белой жестянки вы- резал пятиконечную звезду и прибил- к палке. Руч- ную пилу, ножницы и гвозди дала работавшая на почте девушка. Тельце ребенка, с дикую уточку величиной, положили в вечную его колыбельку и отправились на кладбище. За городом пошли через голое поле. Тропинки даже нет. Верткая быстрая поземка, какая бывает только в морозы, прокрутит- ся у ног и, взвившись, укусит в лицо. Первой шла с лопатой в руках Полина, за ней — Прокопий Прокопьевич, держа под мышкой гробик и палку со звездой, третьим с ломом на плече шагал Янтимер. Позади всех брел Заславский. За пояс топор зало- жил. Катящиеся из его глаз ' слезы не успевают упасть на землю, крупинками застывают в большой, давно не бритой щетине. По ком он плачет, кого жалеет? Младенца ли этого, у которого судьба ока- залась такой короткой, своих ли детишек, остав- шихся там, "у врага, и неведомо, живы ли, нет ли, а может, себя — бредет в трескучий мороз, в следы идущих впереди не может попасть, проваливается, спогыкается? Обо всех, наверное, плачет, всех жа- леет’ Спутники его назад не оглядываются, потому и слез своих он не удерживает. Шли недолго, кладбище было рядом. Но пока долбили чугунную землю, выбились из сил. Топо- ром рубили, ломом выворачивали, лопатой ковы- ряли. Яма была маленькая, приходилось работать по очереди. Пока долбили — и голод забылся, и холод не кусался. Прокопий Прокопьевич даже ту- луп скинул, начал было и полотенце с головы раз- матывать. Полина остановила: «Не расходись’» По- мучились изрядцо, однако могилу выкопали доволь- на глубокую. Прежде чем ребенка предать земле, откинули белую ’ тряпицу с лица и попрощались по одному. На висках мальчонки двумя черными веточками просвечивали две жилки. Прокопий Прокопьевич заколотил крышку гроба, встал на колени. И они вдвоем с Янтимером на ладонях опустили гроб в могилу. Полина опять всхлипнула, Заславский от- вернулся, Янтимер глядел на маленький гроб в мо- гильной яме и думал: «Где, кто еще, кроме Полины, заплачет по нему? И заплачет ли?» Вот кого суж- дено Янтимеру положить в черную могилу первым на этой войне — безвинного восьмилетнего ребен- ка... Землю побросали быстро. В изголовье Прокопий Прокопьевич воткнул палку со звездой. — Тут звезда положена. Не герой, так жертва войны, — пояснил он и не спеша натянул тулуп. На белом снегу Ьырос черный холмик. Исполнив 7
тяжелый долг, они разобрали инструменты и пошли обратно. Черный холмик остался один. Вернувшись в «хотель», все трое сели по разным углам. Идущее на закат солнце бросило сквозь ин- девелое окошко тусклый взгляд, словно хотело ска- зать: «Посмотрите на меня, гляньте, ухожу ведь». Никто на него не обратил внимания Казалось, вре- мя в комнате остановилось. В тепле голод взыграл снова. Каждого в одиноч- ку терзает. Впрочем, его и артелью не побьешь. Первым заговорил Кисель: — Нет, ребята, так не годится, надо что-то при- думать. Четыре таких бугая, ногою пнем — железо разорвем, а сидим, с голоду воем! — А что делать? — Делать! — Что?! — Дело делать! Работать! Дрова пилить,, мешки таскать, снег отгребать. Мало ли работы на свете! Заславский посмотрел на свои тонкие волосатые руки. «Снег отгребать или дровя пилить — пожа- луй, еще можно. А вот мешки таскать... Впрочем, тоже посильное человеку дело». За дверью послышался стук шагов, кто-то реши- тельно протопал через сени и торжественно замар- шировал на месте. Раздалась команда: «Стой!» — и, распахнув настежь дверь, в комнату гордо вступил Леонид Ласточкин. «Словно батыр, победивший в схватке», — подумал Янтимер. В правой руке Леня держал жестяное ведро — с виду не порожнее. — Царь-голод свергнут! Ур-ра! Ложки к бою го- товь! — подал он команду и поставил ведро на стол. А в нем —- больше чем до половины густой овсяной похлебки. И не пустой похлебки, не постной — свер- ху плавали куски сала в палец толщиной. Такие красивые — словно лебеди на круглом пруду! В горестные времена человек одной какой-то бе- дой, одной тоской долго не живет, приходят другие заботы, другие мысли, другие переживания. Душев- ные потрясения хоть и не забываются, но отступают, и их место зачастую занимает самая мелкая, обыден- ная суета. Вот и сейчас все внимание перешло на ведро. Леня перелил похлебку в • единственную в «хоте- ле» кастрюлю, оставив на дне ведра Тимошину пор- цию. Кастрюля наполнилась чуть не до краев. Пока ложки свое не отплясали, никто себя вопроса- ми не утруждал. Даже философ Заславский не стал выяснять «источник происхождения». Факт пищи на- лицо, значит, была тому причина, будет и следствие. Первый философский вопрос, облизав ложку, поста- вил Прокопий Прокопьевич: — Откуда такое яство? — Яство? Это разве яство? Это лишь аванс. Ма- лая часть задатка, — скромно сказал Леня — С завтрашнего дня я вам дом отдыха устрою, сана- торий, нет — курорт! Только винегрет и котлеты бу- дете есть, киселем... компотом то бишь 'запивать. Полная договоренность. Твердая. Печати не надо!.. — С кем договоренность? С военкоматом? — этот наивный вопрос задал, конечно, Байназаров. & — С нужным человеком. С самым главным, — туманно ответил Ласточкин, но тут же пояснил: — С Нюрой. С шеф-поваром столовой райактива Анной Сергеевной. — А чем будем расплачиваться? У нас и денег нет. — Деньги? Деньги — навоз, сегодня нет, а завт- ра воз Есть на свете кое-что и посильнее денег. — Это — любовь! — возгласил Ласточкин. — Платить будем горячей, пламенной любовью от всего сердца! Так любовь побеждает смерть, голодную смерть. — Ну, Леня, настоящий ты мужчина! — сказал Янтимер, стиснув его локоть. — Если какая тебя не полюбит, значит, у ней совсем сердца нет. — Значит, не-ет, — протянул Леня, — нет у нее сердца... — Да что ты? — Не глянулся я ей... «Жидковат больно, — го- ворит, — от горшка два вершка. Тебя, говорит, и кос- нуться-то страшно — еще рассыпешься. Не изуверка же я». А я не сдаюсь, на своем стою: «Ты, говорю, на рост, на красоту мою не смотри — я весь »з од- них жил скручен. Во мне ни мяса, ни сала, ни ко- стей — одни'4килы. Даром что маленький, а страсть какой горячий». Выпятил гр.удь посильней, голову было откинул, да закружилась она у меня, чуть по- хлебку не расплескал. «Ступай, — говорит, — и ве- чером, к концу работы кого-нибудь из приятелей посимпатичней приведи». Хотел вас в такое щекотли- вое дело не впутывать, да не вышло. «Посимпатич- ней» нужно, мы не глянулись... Разумеется, с Нюрой такого долгого разговора не было, его Ласточкин придумал для вящей убедитель- ности. А Нюра полушутя сказала только: «Хоть бы с каким симпатичным лейтенантиком познакомил, что ли...» — Сама-то из себя ничего? — поинтересовался Кисель. * — Да ведь, Прокопий Прокопьевич, дареному ко- ню в зубы не смстрят. А потом, какая же «из себя ничего» по нынешним временам ведро похлебки с са- лом тебе отольет? Средненькая, в общем. Так ведь ночной бабочке узоры ни к чему. Тревога прошла по сердцу Янтимера: кому выпа- дет жребий? Коновал — так одним своим нарядом среди бела дня может напугать. Заславский ничего кругом не замечает, даже голод нипочем. Горбун и вовсе не в счет. Кто еще остался? Он сам — Янти- мер Байназаров. — Дискуссии не открывать, в спор не всту- пать! — дал общий приказ лейтенант Ласточкин. Потом окинул взглядом товарищей, одного за дру- гим. — Лейтенант Байназаров! Ответственное зада- ние поручается вам! Решение было справедливое и жизненно обосно- ванное. Потому встретило всеобщее одобрение и бы- ло утверждено без слов. Янтимер особо не противился. Кто знает, а вдруг и по душе придется. Первая ночь любви была для него еще только мечтой. Может, и настала пора, пробил заветный час? «А что, — думал он, когда,
скрипя снегом, шагал следом за Леней к столовой на смотрины. — Все равно никто по Мне не страда- ет. И разве я не мужчина? Вон ребята, не старше меня, а уж сколько женщин соблазнили. Зря-то рас-. сказывать не станут...» Леня оставил приятеля на улице, а сам, даже не постучавшись, прошмыгнул через заднюю дверь в столовую. Он тут же вернулся с маленькой женщи- ной в высоком белом колпаке и накинутой на плечи телогрейке. Лица ее в темных уже сумерках Янтимер толком не .разглядел. — Нюра, — сказала женщина и смущенно про- тянула руку. Янтимер не ответил, не смог ответить, язык не повернулся. Что это — неловкость, стыд, злость? Или все вместе? Привели как гусака, чтоб с гусыней свести! На протянутую руку Нюры он даже не взглянул. Женщина совсем смутилась, сказала ти- хо: — Анна Сергеевна, — и, чуть отвернувшись, опу- стила голову. Янтимеру стало жалко женщину, он отыскал ее опущенную руку и легонько пожал: — Янтимер. — А кйк по-русски будет? — Никак не будет. Янтимер, и все. — Вкусная была похлебка, Нюра, ведро завтра занесу. На еду ты, оказывается, большая мастери- ца, — сказал Леня. Но слова эти не столько Нюре, сколько Байназарову были назначены; дескать, не плюй в тарелку, из которой ешь, помни, зачем при- шел. — Я сейчас... оденусь только, — сказала Анна Сергеевна и ушла в дом. Парни, подпрыгивая на месте, колотя сапогом о сапог, остались ждать. — Ну как? — спросил Ласточкин. — Да я и лица ее не разглядел. — Лицо, оно, брат, только при первом знакомстве в глаза бросается. Потом привыкнешь, не замечаешь даже. И вообще — с лица не воду пить. Одной кра- сотой сыт не будешь. Вон сосна — какое красивое дерево, а ягоды на ней не растут. Плоды-ягоды, брат, они все больше на кривых деревцах, — пустился Ле- ня в философию. — Ты Нюре глянулся, как увидела, оробела даже. А если женщина при знакомстве оро- бела — все! Отныне ты хозяин, она — слуга! Разглагольствования приятеля начали раздра- жать Байназарова, но он ничего не сказал. Да и что скажешь? Судьба судила — жребий его сы- скал. Тем временем и Нюра появилась, в белом , платке, в черной шубе. Оделась и вроде еще приземистей стала. — Ну ладно, совет да любовь, — сказал Лас- точкин, собираясь уходить. — А что... проводим вместе Анну Сергеевну, — пробормотал Янтимер, — веселее будет. — Порою человеку должно быть и невесело, — сказал Леня с тоскливым нажимом на слове «неве- село». И отправился домой. По темной холодной улице они пошли туда, где жила Нюра. Он к ней не подался, и она к нему не прильнула. Гак и шагали без единого слова, друг дружки не касаясь. Но шагнет она — и снег под мягкой подошвой ее валенка всхлипнет жалобно, шагнет он — и под мерзлым каблуком лейтенант- ского сапога взвизгнет с рыданием. Идут по темной земле два чужих человека, ничего друг о друге не знают. Ждет их двоих одна постель. Только согреет ли она их? Ласточкин верно сказал, по природе бойкая, говорливая, Анна при Янтимере застесня- лась, потерялась как-то. Хоть и двадцать три ей всего, но мужских объятий Анна Сергеевна уже из- ведала немало и чистоту, безгрешность Янтимера угадала сразу. О, женщина на это чутка! И Анна почувствовала себя перед парнем виноватой. Пер- вой заговорила она. — А ведь я, лебедыш ты мой, намного тебя старше, мне двадцать три уже. — И мне двадцать три, — соврал парень. — Я только с виду молодо выгляжу. У нас вся родня такая. Почему он так сказал? Анну ли хотел успокоить, сам ли вдруг пожелал быть к ней ближе? А может, перед зрелой женщиной не хотел выглядеть маль- чишкой? Наверное, так. А сердце свое выстукивает: «Нет, не та, нет, не та...» И Анна, кажется ему, не шагает рядом, а катится, словно клубочек. Белый- беленький клубочек. Будто он, Янтимер, как пад- черица из сказки, пустил его перед собой и бежит сле- дом. И клубок-то — не белая шерстинка смотанная, а сердце Янтимерово. Бежит Янтимер, спрашивает у встречных жалобным голосом: «Круглое клубочек- сердце не видали, милые?» Куда же оно катится, его сердце? Страйно, чего только человеку на ум не придет... И правда, сердце его, — ни тоски, ни любви еще не изведавший клубочек маленький, — куда оно заведет? Вошли в дом, зажгли лампу. Но у Янтимера в душе огня не затеплилось. В круглом Нюрином ли- це ничего вроде неприятного нет. Чуть заостривший- ся носик, выпуклый лоб, густые брови, припухшие губы и маленькие ушки — все по себе будто бы и мило, а вместе — чужие друг другу, в один облик не льнутся. Словно бы каждое было назначено раз- ным людям, а их собрали и отдали Нюре. Бывают некрасивые лица, однако все в них свое: и кривой нос, и косой глаз, и скошенный рот, и вислое ухо. А тут вот как-то не сладилось... Нюра, быстренько взбив тесто, спекла оладьев. Попили чаю. — Водки нет, не обессудь, —- сказала она. — Отраву эту и в дом не пускаю. Зареклась. Из-за нее муженек мой подурил всласть и пропал из дому. — А где он? — Не знаю. Перед войной уехал куда-то, мне не доложился. Анна Сергеевна притушила лампу и, не сты- дясь и не бесстыдствуя, начала раздеваться. Оста- лась в одной исподней рубашке. Янтимер вздрогнул. Она прошла за занавеску, гулко взбила перину, по- душки, потом легла. Проскрипела железная кровать. , — Ну, иди же... свет погаси... — позвала жен- 51
щина совсем незнакомым ласковым голосом. Янти- мер вздрогнул во второй раз. А сердце свое высту- кивает: нет, не та, нет, не та, нет, не та... Янтимер, торопясь, путаясь в одежде, разделся и прошел за занавеску. Шероховатая, в «гусиной коже» рука обняла его за шею. «Лебедыш ты мой, ах, лебедыш, не дрожи, не дрожи... не бойся, — зашептала Айна. — Дурачок... дура ток ты мой, — погладила по волосам, — беленький мой, сладень- кий мой...» ...В какой-то миг, когда был еще в полузабытьи, Нюра положила голову ему на грудо и заплакала. Анна! — в первый раз Янтимер назвал ее по имени. — Ты что? — Мне ведь не мужика надо. Если бы мужика только, вон и Ласточкин есть. Мне ты нужен был — такой, чтобы сердце приворожил, чтобы всю взял, с душой и телом! Ой!.. — засмеялась она сквозь слезы. — Что я говорю? Я же и не знала тебя. Разве бывает . нужен человек, которого не знаешь? Оказывается, бывает... Телом и душой, всей жизнью желала такого, чтобы по сердцу был, что- бы ни страха, ни стыда не знать, когда вместе... С тобой и не страшно, и не стыдно. Сколько уже месяцев ни один мужчина ко мне в дом не входил. Разве я виновата? Ласточкиных-то много... — Ласточкин — парень хороший. — Тебя сюда не любовь привела, — продолжа- ла она, — неволей пришел. Потому и радости я тебе не дала. Прости, мой лебедыш... Вдруг ревность уколола Янтимера. Лебедыш, это кто? Наверное, птенец лебедя. Кого она еще так называла, кого ласкала? На этой же кровати, под этим же одеялом?! И зря так подумал. Вчера, ког- да шли по улице, слово это пришло Анне на ум впервые. Нет, не оттого, что Янтимер напомнил ей птенца, который только-только учится летать, про- бует встать на крыло. Так она подумать не могла, не в ее разуменье было бы. Такое белое, чистое, мягкое — лебедыш... Само с языка слетело. — Ну, давай спать, — успокоившись, Нюра пе- релегла головой на подушку. — Ты мою несуразицу не слушай. Баба разнюнится, чего не скажет. — И она вдруг, потянувшись к нему, поцеловала его в плечо Слабая струйка тепла прошла по сердцу Янти- мера. Прошла и растаяла, и потерялась. И больше не появилась. — Спи, лебедыш.. — Горечь прощания прозву- чала в ее голосе. Последнее слово, которое он услышал от нее, было это — «лебедыш». Янтимер открыл глаза. В доме никого. В нос ударило запахом томящейся пшенной каши. Почему так знаком этот запах? Откуда, он? А, вспомнил!.. Янтимер даже улыбнулся. Было это лет восемь девять назад. Промозглым днем, когда шел дождь пополам со снегом, Янти- мер с Абугалн, соседским мальчиком, отправились на Заячий надел собирать' редкие головки подсол йуха, которые еще торчали на стеблях посреди пу- стого поля. Год шел тяжелый. Начало осени, а в доме, когда он уходил, не нашлось даже ломтя хлеба, чтобы сунуть за пазуху. Ребятам выпала удача: семечек натерли почти по ведру на каждого, да и так, головками, тоже набили мешки. Под мок- рым снегом бешметы промокли насквозь, мальчики замерзли, оголодали, но когда, взвалив на себя драгоценную ношу, вышли в обратный путь, забы- лось все. Не в силах сдержать радости, они в один голос запели: На коня взлетай, как птица, 1 ак, чтоб кудри размело. Не печалься, не кручинься, Веселись судьбе назло. А что Янтимера ожидало дома? Только открыл он дверь в сени — встретил его пьянящий запах кипящей в молоке пшенной каши. Вот оно, счастье, если привалит человеку, то уж валом; в мешке — семечки, в казане — каша, в натопленной избе — отец с матерью, маленькие братишки и сестренки тут же крутятся. ...Янтимер оглядел комнату Нюры. Тоска охвати- ла его. Все чужое, постылое. Даже от запаха каши с души воротит. Казалось ему, что из первой ночи любви, которую он так долго выхаживал в своих мечтах, в новый день он вылетит, широко, раскинув окрепшие крылья, и начнется новая пора, более светлая, вдохновенная, отважная — пора его муж- ской жизни. А вместо всего — тяжелое раскаянье. Словно на четвереньках выкарабкался он из этой ночи. Не сойдясь душой, телом сошлись. Оттого и душа побита вся. Откуда-то протиснувшись, на стол упал солнеч- ный луч. Там лежал листок бумаги Янтимер потя- нулся и взял его. Строчки твердые, ровные, каждая буква отдельно. «Каша в печи. Встанешь, поешь. Самовар вскипел. Портянки постирала, на печке. Наверное, высохли. Гимнастерку не стирала, боюсь, не высохнет. • Бегу на работу. Будешь уходить, замок на скамейке, повесь на двери. Аня». Много ниже то- ропливо приписано: «Придешь, не придешь, буду ждать. Не обессудь». Байназаров с трудом, словно исполнял непо- сильную работу, оделся. И брюки, и гимнастерка, и даже портянки были не его, а того, вчерашнего парня. Зачем он надевает чужую одежду, по како- му праву? Тут еще ласковое слово ее вспомни- лось — будто в висок ударило. «Лебедыш-и, — с издевкой сказал он самому себе, — какой же ты лебедыш? Гусак ты пестрый, которого Ласточкин к гусыне привел». Вчерашнее сравнение показалось ему и метким, и едким, он повторил его снова. Самовара Янтимер не потрогал, на кашу даже не взглянул. Скрутил из' клочка толстой газетной бумаги самокрутку, закурил, и, вдев замок в ще- колду, вышел на улиц\. Мороз тут же вцепился в него. Опустив голову, он зашагал в сторону «хоте- ля». Во всем этом мире, оцепеневшем от ярого, с индевью мороза, под тусклым утренним солнцем — са’мый озябший и самый виноватый был лейтенант Байназаров. Когда он вошел, кроме горбуна, все 10
были дома. Не ожидая, кто как его встретит — шуткой, одобрением или насмешкой, — Янтимер всю злость и весь стыд, копившиеся в нем, выплеснул разом: — Все, хватит! Я вам не мирской баран, чтобы по всем хлевам ночевать. Хоть с голоду скрючит — шагу не шагну. Все! Хватит! ' — Как это все? Как это хватит! — вскочил Ла- сточкин. — Ты себя в грудь не колоти: от голода он*, видите ли, скрючится! Нашел "ем хвастаться. Кро- ме тебя мы еще есть. Вон, Прокопий Прокопьевич, Зиновий Заславский есть, горбун. Тимоша, божий человек! Себя я в счет не беру, я к голоду уже привык. — Он помолчал и повторил, уже мягче. — Другие ест. — Ну и что? .— Янтимер, не снимая шинели, прошел и сел на кровать. От его холодного тона Леня вспыхнул снова. — Ты предатель! Изменник! Каин ты!.. Брут, который Юлию. Цезарю кинжал в спину во- ткнул!.. —. хотя общие познания Ласточкина были и умеренные, но в истории Древнего Рима он был почему-то осведомлен. — Ты палач! Без стыда, без совести, без сердца!.. Что тебе четыре человека, че- тыре живые души! Ты же нам всем братскую мо- гилу роешь! Ну, рой, рой, бездушный ты человек! — Ласточкин вдруг разом обессилел. — А я стараюсь, бегаю туда-сюда, стыда не знаю, плюнут в глаза, а я: божья роса! Эх ты!.. — Из глаз его брызнули слезы, детские слезы... — Сам подумай, как я те- перь ей на глаза покажусь?! Янтимер и не шевельнулся. Заславский, читав- ший книгу лежа в кровати, на эту сцену даже глаз не поднял. Кисель с упреком сказал: — Леня, не надо просить. Видно, душа у него не лежит... — Душа... душа... У всех душа имеется. Оттого и есть хочется... — Ласточкин пустился в глубоко- мысленные рассуждения. — Вы подумайте, вы хоть немножечко подумайте! Какие люди могут дуба дать! Зиновий Давыдович Заславский Может, в будущем из него новый Бах, Фейербах или Гегель получится. Вот протянешь ноги ты, лейтенант Бай- назаров, а вместе с тобой и новый Щепкин или но- вый Качалов ноги протянет... А горбун Тимо- ша? Может, он святой человек — пророк, может быть? Или возьмем Прокопия Прокопьевича Кисе- ля... Великий коновал! Себя я не считаю. Я — ноль! — Ладно, чего-нибудь придумаем, — сказал Ки- сель. — А что? Что придумаем’.. Я ведь, Прокопий Прокопьевич, еще и тебя к Нюре вести не могу. — А чем я хуже? Пусть Байназаров свое обмун- дирование одолжит... я не такой привередливый, — усмехнулся Кисель. Янтимер ткнул кулаком в спинку кровати. — Анну Сергеевну не троньте! Она вам не уличная метла! — Так-та-ак! — удивился Ласточкин. — Это что же выходит, сам не гам и другим не дам? Янтимер молча отвернулся. Взгляд его упал на лежащий на подоконнике «Собор, Парижской бого матери». Он схватил книгу, откинул дверцу чугун- ной печки и швырнул прямо в огненный зев За- славский кинулся было спасти книгу, Байназаров крикнул: — Не тронь! Тебе говорят, не тронь! — и бро- сился на кровать. В печке плядгет-догорает Эсмеральда; лежит, корчась в судорогах, капитан Феб; стройный, краси- вый Квазимодо, ьсе уродство которого выгорело в огне, улыбаясь, уже становится красным пеплом... Топая громче обычного, уже из сеней подав го- лос, вошел в дом горбун. Телогрейка на сей раз застегнута, шапка сидит прямо, и голенища сапог теперь не хлюпают, — оказывается, Тимофей в но- вых ватных штанах. Передний горб почему-то еще больше выпятился. В правой руке у Тимоши осве- жеванная кроличья тушка, под левой подмышкой — буханка хлеба. Взмахнув тушкой над головой, он возвестил: • — Живем, братцы! Меня на должность опреде- лили. Первый паек дали. Приодели вот, хоть и не с ног до головы, а все же, — и он подбородком по- казал на ватные штаны. — Живем! И еще, ребята, сегодня ночью вагон на станции будем разгружать, уже договорился Мука придет. Платить будут на- турой. После этого, громко простучав сапогами, он по- дошел к сидевшему на кровати Прокопию Прокопь- евичу, достал из-за пазухи, из-под горба, рыжую мохнатую шапку. ’ — Командование, то есть мы сами, решили об- мундировать тебя. Начнем с мудрой головы. Бере- ги ее, державе понадобится, — и натянул шйпку на голову Киселя. То есть, конечно, до конца натянуть не смог, но макушку прикрыл. Рыжая мохнатая ушанка была на славу. Только вот не по колодке досталась. Но это мелочи. Весь «хотель» выразил шапке бурный восторг. С той ночи, как'разгрузили вагон, нужда ушла. Имея муку, Ласточкин поставил жизнь на широкую ногу. Иной раз на столе даже мясо и маслице ста- ли появляться. А там и будущий командир бригады прибыл, с ним штаб и другие службы. Партизан- щина кончилась, жизнь пошла на военный лад. «Хотель» понемногу пустел. Сначала горбун Тимо- ша ушел в свое сельпо. Но, приходя в город, вся- кий раз наведывался к друзьям, оставлял или бу- тылку водки, или кусок мыла, или две-три пачки махорки. Потом, когда бригада ушла на фронт, пи- сал он Ласточкину и Байназарову письма. В начале апреля Прокопию Прокопьевичу вручили новое предписание и отправили в кавалерию. Перед отъ- ездом все же порадовали, выдали полное обмунди- рование. Шифровальщик тоже в бригаде оказался лишним, и Заславский получил направление во фронтовую часть. Уехал довольный: как хотел, так и получилось. Пригрело немного, и цыганка Поля отправилась с ленинградскими ребятишками
в теплые края. Остались только Янтимер и Ла- сточкин... Вот он, Леня Ласточкин, причмокивая губами, спит в шалаше. Лунный свет падает на его серое лицо. Байназаров сидит, прислонившись к березе, ни лица ’его не видит, ни причмокивания не слы- шит. А Лене снится сон, знатный такой сон, упо- ительный. Вот только конец нехороший... Будто он, в красной косоворотке, в черных хромовых сапогах со шпорами, стоит посреди какой-то поляны, а сам почему-то без порток. Однако это его ни капли не волнует. Длинная, до колен рубашка от сраму спа- сает. Вдруг перед Леней садится стая птиц. Сказать бы — голуби, да вроде покрупнее, сказать бы — гуси, да, кажись, помельче. Вытянув длинные шеи, плавно покачивая головами, чуть распахнув крылья, птицы пошли танцем вокруг Ласточкина. И так, танцуя, они стали превращаться в красивых, строй- ных девушек. Каждая старается, чтобы парень на нее взглянул, к себе зовет. Манят, крыльями-руками машут, но его не. касаются. А Леня стоит в изум- лении, не знает, какую выбрать, вконец растерялся. Значит, любят его, мил он' им, пригож. Желанен! Радость, безмерная, безграничная, охватывает его... Вдруг доносится какой то грохот, девушки снова превращаются в птиц, в испуге сбиваются вместе, словно ожидая какой-то беды, льнут друг к другу, Откуда-то появляется лейтенант Янтимер Байназа- ров с двустволкой в руках и прицеливается в одну из птиц. До-олго целится. Ласточкин машет рука- ми: «Не стреляй!» А Байназаров все целится. Тогда Ласточкин собственной грудью закрывает оба ство- ла: «На, стреляй, коли так!» • ...Сидевший под березой Байназаров вздрох'нул. «На, стреляй!» «Откуда этот голос? Ласточкин? Нет, спит, сопит все так же. И как сладко спит! Бывают же люди...» — подумал Янтимер. Но если бы потрогал приятеля — узнал бы, что тот весь мокрый от пота. — Стой! Кто идет? — Разводящий! — Пароль?.. Это сержант Демьянов, опять меняет караул. А ночь, тихая, с ума сводящая, лунная ночь — все на одном месте, как стала, так и стоит. Мерный, вперемешку с лунным светом, дождь листвы льет и льет, не останавливаясь и даже не затихая. Его те- перь уже совсем беззвучный ход ложится на сердце холодной тоской. А время стоит, нет ему исхода. Словно заточили его в землянке в двухстах шагах отсюда, и не мо- жет оно выйтн. В той землянке гауптвахта. На гауптвахте сидит механик-водитель сержант Любо- мир Зух. На рассвете его расстреляют. Расстрел по- ручен взводу разведки, которым командует Янтимер Байназаров. Любомира Зуха, с завязанными глаза- ми, без ремня, с вырванными петлицами, подведут и поставят на краю только что вырытой могилы, зачитают приговор трибунала, и лейтенант Байназа- ров отдаст приказ. А как скомандовать, какими словами — его научили еще вчера. И ничего бы этого не случилось, ничего не слу- чилось, — если бы в семнадцати километрах отсю- да в деревне Подлипки, небольшой деревушке в со- рок пять домов и шестьдесят труб (пятнадцать изб нынче зимой немец спалил), в сожженном дотла саду с единственной, чудом выскочившей из 'огня яблоньки семнадцать дней назад с мягким стуком не упало яблоко, и если бы ото яблоко не подняла черноглазая, черноволосая, с тонким носом и пух- лыми, будто для поцелуев сотворенными губами,* с острыми коленями, с острыми локтями, с оленьей походкой, оленьими повадками семнадцатилетняя девушка, и если бы она не бросила это яблоко че- рез плетень механику-водителю, который, лежа под бронетранспортером, крутил что-то большим клю- чом, и если бы это красное яблоко не упало солда- ту на грудь, — наверное, ничего бы и не было. Ко- нечно, ничего бы и не случилось... Но когда, с треском рассыпая по саду искры, горели ее подружки, одна из яблонь спаслась. А раз спаслась — то и яблок народила. И одно из тех яб- лок — вот к какой беде привело. Знать бы яблоне, в какую беду заведет детей человеческих ее яблоч- ко, — или сама тогда в огонь бросилась, или п весне содрала бы с себя свой цветочный наряд, каждый цвет по лепестку растерзала — осталась бы нынче бесплодной. У яблонь сердце жалостливое. „ Кто плод вынашивает — всегда мягкосердечен. Если бы знать... Когда бригада подтягивалась к линии фронта, мехбат капитана Казарина расположился возле Подлипок на опушке, там, где дорога входит в лес. Несколько экипажей разместились в самой дерев- не. Сделано было с умыслом — чтоб немец знал: мы здесь! Но знать-то знал, а вот сколько — угля- деть не смог. На этом фронте мы вели бон, чтобы связать как можно больше немецких частей, не дать перебро- сить под Сталинград. Вот и пусть чует фашист: здесь копится наша сила. Но —• только чует. А лежал в том.саду навзничь, головой под бро- нетранспортером, — на весь батальон славный сво- ей сноровкой, удалью, находчивостью и щегольст- вом сержант Любомир Зух. Даже фамилию будто по мерке подогнали. Зух — по украински хват, хваткий. Запоет вечером Зух, от его печального го- лоса будто сама земля плачет навзрыд. Одну его песню ннкто не мог слушать без слез — про див- чину Галю, над которой надругались и привязали за косы к сосне. Так поет, — кажется, не былое го- ре девушки из незапамятных времен, а льются на землю стенания тех Галин, что сейчас там, под пя- той врага. Бренен мир, все проходит. Только народ- ному горю исхода нет. Пробьет час, горе перельется в ненависть, ненависть — в месть, а месть станет оружием. Ударилось яблоко в грудь Зуха, скатилось и легло неподалеку. Он ничуть не удивился, лежа все так же навзничь, нащупал яблоко и с хрустом от- кусил от него. — Только что лежал и молил; яблочко, сорвись^ 12
H О' I ко мне скатись! — послышалось из-под бронетранс- портера. — Чудны твои деяния, господи! — Зух вылез из-под машины, сел, положил надкушенное яблоко на подол гимнастерки и, словно совершая молитву, скрестил ладони на груди: — Слава тебе," истинный боже, за милостг. явленную мне! Совсем близко раздался смех. На глас божий он не походил вовсе — нежный, свежий, молодой. Перед Зухем стояла тонкая, с пышными черны- ми волосами, с налившимися, но не тронутыми по- целуем губами, и с такими глазами — весь мир -в себя утянут... сказать бы, девочка — плечи уже округлились и груди на место, куда назначено, успели стать, сказать бы, девушка — лицо еще сов- сем детское. — Уф, а брови-то!.. Войдешь — заблудишься! — усмехнулась она, глядя на эти черные, густые, поч- ти смыкающиеся брови, тень от которых притемня- ла голубые Зуховы глаза. Есть такая примета: у кого брови близко сходятся, тот и невесту сосвата- ет близкую — с соседней улицы или из соседней деревни, не дальше. А тут перед Зухом стояла ис- панка, в крови которой горело жаркое солнце да- лекой Андалузии. Хотя... разве она ему невеста?.. — Уф, а глаза-то! — сказал он. — Нырнешь — не вынырнешь. — Вынырнешь. В моем глазу сор не держится. Парень еще раз яростно отхватил от яблока. — А вкуснотища! М-м-м... — Он хитро улыбнул- ся и, поворачивая яблоко, трижды чмокнул его: — Это — щечка левая, это — щечка правая. Ну, а это? Это — губки твои алые! — Тогда я вечером ведро яблок принесу. Целуй себе ночь напролет... — очень серьезно сказала де- вушка. — А не хватит, картошка есть. Подсыплю... Убила! Нет, жив еще бравый сержант. Вскочил, отдал честь: — Сержант Любомир Зух! Девушка встала по стойке смирно, кончиками пальцев по-военному коснулась виска: — Мария Тереза Бережная. Звания нет. — Мария... — удивленно повторил Парень, — Тереза... Одной — и два имени сразу. Фамилия од- на, а имени два. Чудеса!.. Что ж — чудесного на свете много. Может, еще и больше, чем обыденного. В Испании, на земле благословенной Андалузии, родилась Мария Тереза и двенадцать лет своей жизни там прожила, там росла. Счастливая • была она: есть захочет — ломоть хлеба найдется, хоть и в единственное платье, но всегда одета, отец с ма- терью живы-здоровы, рядом с ней, трое маленьких братьев здесь же бегают, и порою, утверждая проч- ность этой жизни, в хлеву закричит ослик, проку- дахчут куры, кукарекнет петух. Голос этого красно- го, с золотыми крыльями петуха Мария Тереза пом- нит и сейчас. А утренний туман над рекой Гвадал- квивир так бел и густ, что войди в него и плыви. Но беспечальная пора, когда плаваешь в туманах, миновала быстро. В одно утро над Гвадалквивиром вместо белого тумана поднялся черный дым. Огнем занялась Испания. И вся жизнь пошла прахом. Отец Марии Терезы ушел воевать против мятежни- ков Франко и пропал, мать ушла, чтобы отыскать его и тоже не вернулась. Гнездо опустело, птенцов разбросало кого куда. Много сирот таких, как Ма- рия Тереза, приютила Страна Советов. Однажды подлиповскнй учитель Кондратий Его- рович Бережной вернулся из города с девочкой лет двенадцати. Анастасия Павловна, жена Кондратия Егоровича, отроду бесплодная, очень обрадовалась девочке. Так у Бережных появилась дочка, а у Ма- рин Терезы — отец с матерью. Вошла она в их дом, и случилось с Анастасией чудо. С пятнадцати лет и до своих сорока она каждый месяц три дня кряду исходила в родовых схватках, рожая незача- тое дитя. Оттого-то красавица Анастасия до време- ни выцвела, усохла, яркие, когда-то лучистые глаза потухли, ввалились. Но вошла Мария Тереза в дом — и тот месяц прошел у Анастасии Павловны много легче. На вто- рой и третий месяц она уже и вовсе не страдала. Вот чудо. Вот колдовство. Боясь сглазу, Анастасия даже самым близким подругам ®б этом не обмол- вилась. Только однажды ночью открыла свою тай- ну Кондратию Егоровичу. — Видно, мне Марию Терезу выносить было на- значено, — прошептала она. — А что суждено, то и случилось наконец... Кондратий молча обнял жену и крепко прижал к себе. «Обнимай, обнимай, — сказала она, — мне теперь хорошо». Ни в заговоры-заклинания, ни в приметы ника- кие не верила Анастасия Павповна, но в то, что дЬлжна была выносить Марию Терезу и даже выно- сила ее, — всем сердцем взяла и поверила. Измож- денное, измученное пицо сорокалетней женщины снова округлилось, голос раскрылся, позвучнел. Только в глаза тот давний свет не вернулся. Кондра- тий Егорович почувствовал себя перед женой -нечаян- ным чудодеем. Сколько там было детей, а он выбрал Марию Терезу. Не кого-то, а именно ее! В счастье и покое прожили они эти годы. Кондра- тий Егорович вел в Подлипках начальные классы, учил малышей буквам, счету, рисованию. Мария Те- реза сначала училась у него, потом стала ходить в соседнюю деревню в школу-семилетку. И уж до чего смышленая оказалась — на лету все схватывала, особенно язык, и вскоре уже бойко лопотала по-рус- ски. Ну а хозяйка, Анастасия Павловна, работала по-прежнему на колхозном поле. Так они втроем и жили. Кукарекнет на рассвете петух с насеста, про- мычит корова в хлеву, с го~отом проснутся гуси во дворе. А по утрам на окраине леса белый-белый ту- ман Беги, ныряй, плыви... Но черной копотью опали белые туманы. Ясным июльским днем (в такой же ясный день отправился когда-то на войну и первый, родной отец Марии Те- резы) ушел на фронт Кондратий Егорович. Ушел и пропал. Ни письма, ни весточки не пришло. А нынче зимой в трескучие морозы немцы погнали людей на 13
лесоповал. И Анастасию Павловну насмерть прида- вило деревом. Минуты не. мучилась, отошла. В ко- роткой своей жизни Мария Тереза стала круглой си- ротой во второй- раз. Боль, страдания, слезы двух стран пропустила че- рез свое сердце Мария Тереза — на поле, разворо- ченном бурями, выжженном заморозками, живая тра- винка!.. Как стебель не выжгло, на чем душа выжи- ла, Мария Тереза? Нет, зря сравнил я ее с былинкой в поле, где тяжелый пал прошёл. Она совсем другой породы и другой судьбы. Только глянуть на эти-губы, словно готовые раскрыться почки, на большие чер- ные, до краев полные озорства глаза, на тонкие тре- пещущие крылья красивого носа, на сильные, словно юной оленихи, колени — долго жить ей, наверное, суждено и вкус жизни до самого отстоя узнать. Кра- савицей Марию Терезу не назовешь. Однако и не за- урядный у бога подмастерье лепил эту плоть. Ла- донь создателя сама коснулась ее. Из-за таких в ста- рину владыки учиняли войны, клали головы герои и поэты сходили с ума. - Ну, говори, скажи что-нибудь еще. — Она все так же, с усмешкой смотрела на парня, вертевшего в руках огрызок яблока. Но Любомир Зух, первый балагур батальона, ко- торый перед девушками стрижом носился, соловьем заливался, — застыл, что истукан. И застынешь, ког- да перед тобой этакая колдовка стоит. Многих пар- ней Мария Тереза одним посверком насмешливого взгляда вгоняла в тоску. Им тоска — ей ожидание. Ее сердце-суженого ждало. И вот она вышла из тени и стоит, беззащитная, на откпытой поляне своей де- вичьей судьбы. К тому же сама в него красным яб- локом бросила. И яблоко огнем Обожгло грудь Лю- бомира Зуха. И нет прежней беспечной удали — вся пропала. Стоит сержант и улыбается. Но разве это улыбка? Просто рот разинул от удивления. Посреди огнем выжженной, слезами омытой, лю- бовью обогретой, клятвами освященной подлиповской земли лишь в трех шагах друг от друга стоят они. И на двоих им тридцать семь лет. Что ждет их впе- реди? Даже подумать страшно. Потом наступил вечер. Первый их вечер перешел в последнюю ночь лета. Все больше чувствовалась легкая стынь, какая бывает в начале осени. Летними утрами земля просыпалась сразу, вздрогнет и прос- нется, а теперь вяло, медленно выходит из сна. И звезды ночами падают реже, не кидаются, как прежде, друг за другом, очертя голову. Ясные, с ти- хим солнцем дни — и мы уже, дескать, остепени- лись — печь-палить не спешат. Везде спокойствие, во всем умеренность. И в эту самую благоразумную пору неразумные Любомир Зух и Мария Тереза Бережная полюбили друг друга. И той же ночью, тридцать первого авгу- ста, народился тоненький месяц, всплыл и лег на бо- чок. Лег и, покачиваясь, поплыл сквозь зыбкие обла- ка. Куда он, малыш, — куда отправился по этой глу- хой бескрайней вселенной? Заблудится, пропадет... Они же, боясь коснуться друг друга, сидели на крыльце дома Бережных. Крыльцо это — большой плоский камень. Когда-то он лежал на уЛице, возле плетня. Однажды отец Кондратия кузнец Егор, во хмелю, на спор притащил его и шваркнул сюда. Уже дважды перестраивали дом, а камень так и лежит здесь. Камни живут долго. Еще ничего общего, чтоб на двоих 'только, у Лю- бомира и Марии Терезы нет, — разве что вон тот народившийся месяц. Даже еще рука руки не косну- лась. Но и самое великое счастье и несчастье начи- наются с чего-то — молчания, жеста, слова. Снача- ла они долго сидели молча, потом Мария Тереза нащупала упершуюсд в камень руку Любомира и легонько погладила. Любомир взял ее маленькую шершавую руку в свою ладонь, пожал осторожно. Рука в руке, пальцы пальцев кончиками коснулись. Первый чистый, светлый миг, когда мужчина и женщина чувствуют телесное тепло друг друга. Два чуда было в мире: в небе — только что на- родившийся месяц, на земле — только что народив- шаяся любовь. — В Андалузии, наверное, такой же месяц, ц свет так же падает на Гвадалквивир, — сказала Ма- рия Тереза. Она еще днем, объясняя, почему у нее два имени, рассказала о своей далекой родине. А два — потому что в Испании часто к имени де- вочки прибавляют нм? святой, в день которой она родилась. Так и к Марии добавили Терезу. — Месяц там всегда против нашего дома стоял, — вздохнула она. — Знаешь, а ведь луна и по-испан- ски' .«луна». Только чуть... — она улыбнулась, — чуть-чуть по-испански... луна. Парень вдруг резко выпрямился: — Мария Тереза! ЗнаепТь что? — Что, Любомир? — насторожилась Мария Те- реза. — Я, Мария Тереза, когда Берлин возьмем, я сразу... ну разве только перекушу малость, и сразу свою машину на Мадрид поверну. А там — на Андалузию' Потому что я... Я твою землю, Мария Тереза, от фашистов спасу! Потому что я, Мария Тереза, люблю тебя! — Я верю, — качнулась она к нему. — Я ве- рю, — прошептала она. А чему верит — что любит или что спасет — не сказала. Любомир обнял ее и мягко притянул к себе. Она чуть отклонилась, но из объятий не вышла. Так го- рячо было тугое тело под тонким платьицем — незна- комая доселе дрожь коснулась Любомира, он потя- нулся к ее губам. Она не отвернулась, но, уводя гу- бы, запрокинула лицо: — Не надо, милый. Страшно пока, я сама по- том... — А сама говорила «верю»... Мария Тереза погладила его по плечу, по лбу: — Да вот, верю... Потому вошла в эти брови, — она ткнула пальцем туда, где сходились две густые Зуховы брови,— sejas cenidas *, и заблудилась. 1 Густые брови (исп.). 14
— Мария Тереза! Ты никогда в этом мире не за- блудишься, я не дам. Вот этим месяцем клянусь. Страх у Марии Терезы недолгим был. Когда за- нялся рассвет, на этом же камне, обняв обеими ру- ками за шею, она поцеловала Любомира и уткнулась ему в плечо: — Глупая я. Так хорошо.,. п А поутру, пока в дивизионе не началась обычная суматоха, Любомир нашел белую краску и на обоих боках своего бронетранспортера вывел две великолеп- ные буквы — «МТ». У грозной машины и имя долж- но быть грозное. Как ведь звучит—«Мария Тере- за!», словно зовет: «Вперед! К победе!» С этой минуты сержант Любомир Зух две недели, то есть четырнадцать суток, то есть триста тридцать шесть часов жил в каком-то необычном — вышнем мире. Днем на учениях он выказывал сметку, зоркость, сноровку, поставленные командиром военные задачи решал смело, находчиво, точно. Сна, голода, устало- сти не знал. Однажды на ночных учениях подверну- лась речка, так его бронетранспортер, с прицеплен- ной сзади пушкой^ эту речку не вброд пропахал, нет, взмыл и по воздуху через нее перелетел. Жаль, ник- то, кроме самого Любомира, этого не заметил. И в пешем строю — хоть бы кто .обратил внимание, что сапоги сержанта Зуха земли ье касаются, по воздуху шагают. Глухоты и слепоты в людях хоть отбавляй. Даже на рассвете, лишь задремлет чуток, он ле- тал над Украиной, над Испанией летал — или один, или с Марией Терезой. Две недели для него н'ебесные ворота держали открытыми. И если выбрать сейчас на земле трех самых отчаянных, неистовых солдат, то, может быть, первый средн них звался бы Любо- мир Зух. Потому что он был влюблен. День за ночью, ночь за днем, — время шло. Сер- жант жил в своей счастливой сказке и ничего не за- мечал — ни насмешки, ни ухмылки до горнего его парения не доходили. Орла с поднебесья камнем не собьешь. Любители почесать язык угомонились быст- ро, мало что угомонились,, появилась редкая них сдержанность. Мария Тереза всех взяла в плен, на свой лад переиначила Наступят вечерние сумерки, и весь батальон ждет похожего на птичье щебетанье посвиста Марии Те- резы. Так она вызывала своего любимого Подойдет к ним Мария Тереза — сразу вскакивают, встретят на пути — отдают честь. Словечки, словарями не уч- тенные, тоже стади слышаться реже. Донской казак, старшина Павел Хомичук, крывший в три и в четы- ре этажа, теперь даже в великой досаде или боль- шом восторге выше второго этажа не поднимался. Анекдоты про женский пол, похвальба любовными победами, можно сказать, совсем прекратились. И все потому, что где-то рядом была Мария Тереза. Боя- лись. что услышит девушка срамнре слово, а того больше — что слово это ненароком коснется и запят- нает ее. Не умом боялись, нутром. И то нужно ска- зать, полюбила она — и сделалась еще красивей. И Любомир понемногу стал среди товарищей кем-то вроде героя. Ведь настоящий мужчина оценит по достоинству: и отвагу в бою, и отчаянность в любви. Или с завистью, или с восхищением, но оценит. — С такой — хоть в ад провалиться, не страш- но. Вот, ай, бывают же девушки! — выразил как-то свое восхищение старшина Хомичук —Да-а, брат... такую на вороного, донской породы жеребца не про- меняешь. ' Мария Тереза, нужно сказать, за Любомиром, как пришитая, не ходила, на людях старалась дер жаться поодаль, терпеливо ждала вечера. Но пробьет час, настанет минута, и свистнет она птичьим по- свистом И каждую ночь поднимались они на взгорье воз- ле деревни. Там и луна, и звезды светили ближе. Старинная примета влюбленные на гору поднимают- ся, блудники прячутся в овраг. Иной раз, забыв все на с'вете, они выходили к опушке, натыкались на посты. — Стой! Кто идет? — раздавался резкий голос. И каждый раз Мария Тереза пугалась. — Мы, — спокойно отвечал Любомир. Жалко было часовым заворачивать их обратно. Голос становился мягче: — Проходите... В восьмую ночь того новорожденного месяца Ма- рия Тереза, словно чуя какую-то беду, впала вдр) г в тоску. Засаднило сердце. И когда стояли на горе, у нее вырвалось: — Что же с нами будет? Милый, любимый, ска- жи: что же будет то? — Она крепко обняла Любоми- ра за шею. — Скажи, милый. — Счастье! — не раздумывая, ответил Любо- мир. — Вот победим врага и будем навеки вместе. — Когда-а?! — Разобьем фашиста... — А я сейчас хочу быть вместе. Возьми меня к себе! Скажи командиру, Мария Тереза без меня ни дня не проживет! Скажи: останется одна — с ума сойдет. Или умрет! jAntes, me mataran!1 А зачем командиру моя смерть! Он согласится. Буду в фа- шистов стрелять, солдатам кашу варить, от меня вре- да не будет. Уговори командира! Этого сержант Любомир Зух и представить не мог Но потом в голову пришла простая мысль: «А что, в батальоне и санинструкторы, и радистки, и телефонистки есть. Уж для одной-то Марин Терезы дело еще найдется. Кто за нее заступится, если не я, кто защитит, кто от беды укроет? Кто у нее есть, кроме меня?» — Уговорю! — твердо сказал он. Не может быть, чтобы не уговорил. Он поверит. — О Любрмир' — только и сказала она. Убаюканная сладкими надеждами, счастливо спа- ла в эту ночь Мария Тереза. Даже снов не видела. Наверное, с самого начала войны эта была ее пер- вая счастливая ночь. Утром сержант Зух пришел к штабной землянке и встал перед командиром батальона капитаном Ка- зариным. 1 Умру, и все! (ucn.) 75
— Разрешите обратиться... Командир разрешил. Любомир, хоть и с запин- кой да с заминкой, но доложил о своей просьбе. С пепельно-желтым лицом, усохшими синими губами, с тусклыми серыми глазами, капитан выслушал Зуха, морщась от боли. Опять расходилась печень. И не без причины: в^ера он получил весть, что жена бро- сила его, ушла к другому. Ко всему женскому роду чувствовал он сейчас ненависть и отвращение. Разу- меется, Мария Тереза была из тех же, кого в эту минуту проклинал в душе капитан Казарин. Поняв, в чем дело, он резко оборвал Зуха' — Занимайтесь своим делом, сержант Зуд! — Зух! — поправил Любомир. — Зуд! — повторил Казарин мертьым, как скрип пилы, голосом. — Не зудит, а чешетесь. Кру-гом! Мария Тереза копала землю в саду. Встревожен- ная вялой походкой. Любомира, она выпрямилась и встала, положив обе руки на черенок лопаты. — Давай покопаю, — сказал Любомир, подойдя к ней. — Не копай, рассказывай. '— Плохо. И не расскажешь... Спокойно выслушала Мария Тереза новость, толь- ко в глазах ее будто заслонка упала — хлоп, и погас сьет. Но потом снова проблеснул и замерцал. Хоть ночь и проспала беззаботно, проснулась со смутой в сердце. И, как ни старалась, радости вчерашних надежд вернуть не смогла, она осталась по ту сто- рону ночи. «Любомир... Любомир...» — позвала она. Но радость заблудилась где-то, обратно не пришла. Чуткое сердце сказало: это нам так престо не обой- дется. Потому и к безжалостному приговору капита- на Мария Тереза наполовину бьига готова. — У твоего командира сердца нет! — с горечью сказала она. — Как он живет... без сердца? — Живет как-то... Только самого себя винил перед ней Любомир. Безголовый! Наговорил, наобещал, обнадежил! Впро- чем, он ведь и сам верил в это. А разве тяжкий грех — в том обнадежить человека, во что веришь и сам. — Жить-то живет... — повторил он. Но договорить не успел, послышался густой голос старшины Хо- мичука: — Сержант Зух! К столу пожалуйста! Кушать по- дано! — «Нашел время шутить, бестолочь!» — подумал сержант. — Иди, — тихо сказала Мария Тереза. И окреп- шим голосом добавила: — Выше голову, тореадор! Бой с быком еще не окончен! — И она, загоняя ло- пату глубоко в землю, снова принялась копать. —- Есть выше голову! — ответил Зух, перепрыгнул через плетень и исчез. Снова, не в пример утру, связав оборвавшиеся надежды, утешив измаявшиеся души, верный самому себе, пришел вечер. Набравший за половину месяц по небу уже не младенцем-сиротой плывет, а полноправ- ным хозяином. И свист, похожий на птичье щебе- танье, раздался в свой час. В ночи, где гудят самоле- ты, рвутся снаряды свистят пули, два сердца не за- терялись, по стуку нашли друг друга. И снова ни горя им, ни печали. Отказ капитана Казарина еще- туже стянул узелок их судьбы. Они были свидетелями и девятого плавания лун- ной лодочки, и десятого. А в одиннадцатом плавании свидетелей уже не было. Перед закатом бригада поднялась и двинулась к фронту. Последним тронулся батальон Казарина. Уже был приказ садиться по машинам, а Любомир еще искал Марию Терезу. Обежал все вокруг... Ни дома, ни в саду, ни у соседей. Он вынесся к лощи- не, прорезал рощу, задыхаясь, вбежал на холм. «Ма- рия Тереза! Мария Тереза! — кричал он. — Я ухожу, Мария Тереза!» Мощный окрик старшины Хомичука нагнал его самого: — Любомир! Сержант Зух! В машину! Дур-рак! Зух повернулся на голос и сломя ’-олову пустил- ся назад. Казалось, уже все равно куда бежать, лишь бы бежать. — Сержант Зух! Любоми ир! — все звал старшина Хомичук. В черном погу, с перехваченным дыханием, Лю- бомир еле вскарабкался на бронетранспортер. ...Когда в батальоне началось движение, Мария Тереза выбежала в сад, прыгнула в погреб и захлоп- нула над собой крышку. Знала: мук расставания она не вынесет — или, раздираясь в плаче, будет катать- ся по земле, или же бросится под машину Казарина. Оба эти видения пришли ей разом. Она не плакала, не стонала, скрутилась в клубочек и застыла. Даже зов Любомира: «Мария Тереза! Мария Тереза!» — не вывел ее из оцепенения, голос, казалось ей, исхо- дил не из человеческой груди, а шел из какого-то земного провала. Загудели моторы. Рванулись машины. Подскочи- ла крышка погреба, затряслась земля, вот-вот погреб обрушится. Она вдруг вся разом очнулась. «Se mar- chari... jYa se marchan! No, reSistir, resistir hasta el fmf Dos minutos mas, solamente dos minutos, tin mi- nuto. Unos sequndos mas... [Resistir, resistir hasta el fin!» *. He стерпела, не выдержала! Одним рывком вы- летела из погреба. Далеко позади колонны в облаке пыли шла ма- шина Любомира. Мария Тереза бросилась за не'й. То ли нечаян- но, то ли рассудок потеряла — с разбега ударилась о ту, единственную, оставшуюся в живых яблоньку. Ударилась и обняла ее. Крупные красные яблоки со стуком посыпались на землю. Одно' яблоко далеко откатилось. Мария Тереза сама бежать рвется, и са- ма же намертво обняла яблоню — не отпускает И молит: «Любомир! Стой же! Подожди меня, Лю- бомир!» Опять рванулась, и опять! Но теперь уже дерево не пускает. И чем дальше уходила колонна, тем сильнее рвалась она, ногами уперлась, всем те- jiqm выгнулась... Все также обнимая голыми руками 1 Уходят. Уходят же! Нет, стерпеть, выдержать! Еще две минуты, только две минуты, одну минуту. Полмину- ты... Стерпеть, выдержать! (ней.) 16
шершавый ствол, она медленно опустилась на корточ- ки. На разодранной белой коже выступила кровь. По- текла по коре. Она была сейчас похожа на Галю, ту Галю из песни Любомира, которую привязали за косы к сос- не. Только дерево другое — яблоня. А муки те же. В сухих глазах девушки ни слезинки. Только мука, неизбывная мука Одинокая яблоня. Одинокая Мария Тереза.-Так она осиротела в третий раз. Стоит время для Янтимера Байназарова. Но ча- сы-то идут. В третий раз уже от гауптвахты доно- сится: — Стой! Кто идет? — -Разводящий! — Пароль? Слова эти звучат для Байназарова как выстрелы. Будто не с человеческих губ они сходят — ас трес- ком вылетают из винтовочного дула. И прямо в грудь. Тупая боль отдается меж ключиц. Словно почуяв что-то, Янтимер вскинул голову. А там, в небе, — диковинное зрелище, удивительная схватка. Вдруг невесть откуда забредшее облако под- кралось к луне и ткнулось в серебряный бок. Луна даже сплющилась чуть, но не поддалась, оттолкнула назойливое облако и поплыла дальше. Облако пусти- лось вдогонку. Вот уже настигло, уже было схвати- ло в объятия — луна ловко увернулась и метнулась вверх. Облако, раззадорившись, бросило невод — не- вод пролетел мимо. Вспыхнуло от стыда облако, сверкнуло и растаяло. А может, от любви так вспых- нуло — от любви растаяло... Даже небесным событиям человек дает с земли свое толкование. Пожалел Янтимер угасшее облако, а на заносчивую луну осталась досада. Луна сегодня и вовсе разгулялась, совсем с привязи сорвалась, за- ворожила, всю вселенную замаяла. Льет и льет с шорохом листва. И в нескольких шагах отсюда, не слыша этого дождя, не видя лунно- го сияния, подложив обе ладони под голову, подтя- нув колени к подбородку, на голом полу землянки спит Любомир Зух. Лежит он — совсем как младе- нец в утробе. А давно ли, выйдя из материнского чрева, ступил на теплую землю? Всего-то двадцать лет прошло... Сначала очень старательно ползал на животе, потом на четвереньках пошел, год исполнил- ся — на ноги встал, постоял, покачался, заковылял косолапенько, а потом и побежал. Теперь же, когда пришла пора твердо, уверенно шагать по земле, снова собрался в клубочек. Отчего же он опять вер- нулся в то, изначальное свое положение? Или — уже готов воротиться в чрево земное? Спит бравый сержант — непутевый Любомир Зух. Сладок его сон. И он улыбается во сне. Мария Те- реза протягивает ему красное яблоко. А яблоко в ее ладони растет прямо на глазах. Вот чему улыбается Зух. Жалко только: станет яблоко величиной со сдвоенный кулак — и тут же с треском разваливает- ся пополам. И одна половинка его сразу исчезает. 2 Роман-газета № 23—24 Мария Тереза ничего этого не видит, знай смеется. Вот и весь сон — он снится и снится ему. Всю эту ночь. Если бы капитан Казарин печенью не маялся, если бы жена его в тылу не ушла к другому, если бы не поднялась в душе комбата такая обида, может и сержант Любомир Зух не вышел бы в прошлую ночь, очертя голову, в свой гибельный путь. Наверное, не вышел бы. Скажи тогда капитан: «Ладно, сержант, будь по-твоему», — и он бы не вышел. Но он вышел. „.Покинув Подлипки, мехбат капитана. Казарина передвинулся ближе к линии фронта и встал вдоль неглубокого оврага с восточного края той самой ро- щи, где береза смешалась с осиной. Рядом проходит большак. Отсюда уже недалеко до передовой, четыр- надцать — пятнадцать километров от силы. Ночью слышны редкие разрывы снарядов. Большие сражения на этом участке фронта еще не начались. Наши, что- бы не давать врагу покоя, то хуторок, то высоту какую-нибудь возьмут — немец тут же. атакует. Но сам покуда в наступление не идет, силы копит. Деревня Подлипки, в семнадцати километрах от- сюда, сделалась вдруг для Любомира недоступной, осталась за какой-то заветной чертой, беги — не добе- жишь, мечтай — не измечтаешь. Там — Мария Тереза. Неужели и она теперь несбыточная мечТа? Мария Тереза-... t ...Когда в облаке пыли исчез бронетранспортер Любомира-, Мария Тереза заплакала — не рыдала, не всхлипывала, только слезы бежали в два потока. Уже и сумерки опустились, а она сидела все так же, обняв яблоню. Кровь, сочившаяся из обеих рук, по- тихоньку пристыла, спеклась, что на землю упало, в землю ушло, что на коре размазалось, ветер высу- шил, только осталось бурое пятно. Вдруг Мария Те- реза вскочила и бросилась к дому. В чулане за ла- рем лежал топор на длинном топорище. В прошлую зиму Анастасия Павловна брала этот топор в лес обрубать сучья. Когда ее придавило деревом, соседи привезли Анастасию домой, положив топор в сани рядом с ней. Так и лежала Анастасия Павловна, буд- то солдат рядом со своим рружнем. Топор долго стоял на улице, прислоненный к углу дома, до самого почти острия покрыла его ржавчина. И только недав- но Мария Тереза засунула его за ларь. Обеими руками схватила она этот страшный то- пор и побежала в сад. Горькой мукой стянуло лицо, нижняя губа дро- жит, глаза — две черные холодные бусины. Она при- бежала к той единственной оставшейся в живых яб- лоньке и широко, думая срубить с одного удара, за- махнулась— не попала, топор ушел дальше, только топорище глухо стукнулось о ствол. Снова размахну- лась, но на этот раз смертное лезвие в яблоньку не направила, отбросила топор далеко в сторону. А сама снова обняла неистребимое деревце. Не плакала, не убивалась, уперлась в него головой и застыла. Должно быть, прошло много времени. Уже похо- П
лодало. Кто-то легонько похлопал девушку по плечу. Это была соседская старушка, сказочница, кружев- ница, травница-знахарка Федора. У маленькой су- хонькой Федоры правая нога много короче левой.- Из- далека посмотреть — будто на велосипеде катит. По- тому и прозвали ее Федора-самокат. Самокат так са- мокат, знай себе катит. Шум-свара ли где поднимет- ся, свадьбу ли играют, смерть ли случится, Федора там уже, первой приковыляла. И везде ее принима- ют охотно, потому что в каждом деле она весь по- рядок, все обряды-обычаи знает.. Повздоривших помирит, болящего вылечит, унылого утешит, с го- рюющим горе разделит. А кто саму излечит, саму утешит? — Совсем окоченела, глупая, пошли в дом, — ска- зала старушка и взяла девушку под руку. Та не про- тивилась. — Понимаю, дочка, все понимаю, сама мо- лодая была, сама от любви скудный разум теряла. Увезли моего суженого на японскую, ночи напролет плакала, думала, пойду бултыхнусь в прорубь... Слу- шаешь ли, милая? Девушка кивнула молча. — Вот и слушай... Чтобы любовью жить, любовь выносить, терпение великое нужно. А у кого терпе- ния нет, пусть любить и не берется. — А сама? В прорубь, говоришь. — Так ведь не пошла же! Стерпела. Дождалась суженого-то. С медалью вернулся. Если уж сил не будет терпеть, мне скажи, отваром напою. Вы- пьешь — и прочь вся любовь. Есть у меня средство. Враз пустой останешься. Мария Тереза выдернула руку из ее ладони. А Фе- доре того и нужно было. Значит, согласна девушка ждать и терпеть. z — Пойдем ко мне. Картошки в печи испекла. За- хочешь, у меня и переночуешь. •Но Мария Тереза на прощание молча обняла соседку одной рукой и пошла к себе в дом. Старуш- ка, довольная хоть этим, осталась на улице. Наутро Мария Тереза встала вся разбитая Но яснел день, яснело и настроение. Она поела и вышла в сад, нашла заброшенный вчера топор. Остатки че- тырех яблонек, которые в прошлом году сначала в огне горели, потом в лютые морозы замерзли, — сру- била под корневище; затем лопатой откопала корни, сноровисто орудуя топором, стала вырубать и их. Однако за восемь-девять лет корни ушли далеко, вце- пились крепко и теперь поддавались с трудом, кажет- ся, все уже вырубила, а какой-то, далеко уползший, держал все корневище, вырубит его, но тут же дру- гой объявится. Долго билась Мария Тереза — пока четыре дерева выкорчевала, наступил полдень. По- обедав, она снова взялась за работу. Оставшиеся че- тыре ямы заровняла, взрыхлила заново, а поодаль, отмерив меж ними по пять шагов, вырыла четыре новые. Придет время, и она посадит здесь четыре яб- лоньки. Так она решила прошлой ночью, когда тяну- ла-тянула нитку своих дум, Я все ей конца не было. Но решила вот так и тут же уснула. К возвращению Любомира на маленьких яблоньках будут дрожать первые листочки. Увидит их Любомир и обрадуется. Наверное, он вернется весной. Терпеливо, без жалоб будет ждать она его. Верно говорит бабушка Федо- ра: терпеть не умеешь, не берись и любить. Вон сама-то Федора все вытерпела, все вынесла, потому и любимый ее с японской вернулся цел-невредим. А где же теперь суженый бабушки Федоры? Будь благословенна на старости лет Федора-са- мокат! Пусть до последнего дня не оставляют тебя люди своей заботой. Быль ли поведала, небыль ли наплела, мне дела нет. Наплела, так небыль твоя лю- бой побывальщины дороже. И все же на случай, если Мария Тереза начнет допытываться, умная старушка уже заготовила сказку о своем суженом, который с японской войны с медалью вернулся. Неделю Любомир Зух жил — то в небо взмывал, то падал в бездну, а в последние два дня и вовсе крылья опустились, ходил словно во сне. Покажут — видит, скажут — слышит, прикажут — исполнит, а на большее ни сил, ни желания нет. Конечно, это заме- тила вся батарея. Особенно его вид удручал старши- ну Хомичука, со дня на день в бой, проверки из шта- ба девнзии зачастияи, а тут такое с парнем творит- ся. Вот и думал старшина, как бы вышибить Любо- мира из этого состояния. И, кажется, наконец при- думал. — Сержант Зух, встать! — вдруг заорал Хоми- чук.— Наряд вне очереди. На кухню. Картошку чистить. — За что? — удивился Любомир. Он лежал под бронетранспортером и делал вид, что починяет что-то. В последнее время он повадился туда — чтобы нико- го не видеть, ни с кем не говорить. — За унылый вид. За дурное настроение. За слюн- тяйство, — трижды отчеканил старшина. — Брось, Паша, не до шуток. И так ворон душу клюет, — хмуро ответил Любомир из своего закутка. Однако старшина не шутил. В нем уже начало подниматься раздражение. На весь лес прогремело: — Сержант Зух! Встать! Так твою в бога душу мать, собачье отродье! Любомир, порядком оглушенный, выскочил из-под машины и стал по стойке смирно. — Смирно! Еще смирней! — грохотал Хомичук. — Паша, за что?., да ведь я... — забормотал Лю- бомир. — Молчать! Марш на кухню! На маленькой поляне под могучим дубом кипели на железных треногах два огромных котла. В одном варилась на обед жидкая пшенная похлебка, в дру- гом пшенная каша. В вечернюю похлебку и картош- ки немного покрошат. Нынче особенно привередни- чать не приходится. Тут уж: все, что в доме — то в котле, что в котле — все на столе. Любомир к кухне и направился. Только пройдя немного, он пришел в себя. Но, странное дело, на старшину не разозлился, даже не обиделся. Он слов- но очнулся вдруг. Снова стал самим собой. На кух- не, за что ни брался, по приказу ли, без приказа ли, ) '8
своим почином, все делал с охотой, с азартом даже, картошку чистил с таким усердием, словно святой обряд исполнял, дно котла отскребывал — слышался ему торжественный гул, будто гремел церковный ко- локол, дрова рубил — плечи играли, по рукам сила бежала. С поваром говорил и все никак не мог на- говориться. Был бы случай, и запел, наверное, толь- ко случая не было. В этот час в его душе послышался голос — неве- домо куда кличет, неведомо на что зовет. И зов этот становится все громче, все ясней. С кухни Зух освободился поздно. Вымыл остав- шуюся после ужина посуду, прибрался, дров нару- бил, воды на утро натаскал. Когда вернулся, было уже за полночь. Товарищи его настелили в шалаше соломы и теперь спали, храпя и посапывая, каждый на свой лад. И у что, им спокойно. Ни огонь не горит в них, ни котлы не кипят. Любомир заходить в шалаш не спешил. Так и застыл, прислушиваясь к тому зо- ву, к тем непонятным звукам. Откуда идут, куда уходят эти звуки? Издалека прямо к. сердцу идут или из сердца выходят и уносятся вдаль? Тот зов прозвучал опять, ясней и настойчивей. Тут еще и гу- стой лунный свет, вырвавшись из-под облака, ударил в лицо. Зух даже слегка покачнулся. Что ни ночь, луна эта преследует его, на пядь не отстает... Теперь она уже в теле, круглая, изобильная, пора бы и об- разумиться. Нет, не луна преследует парня, пресле- дует его любовь, которая народилась вместе с этой луной. Мария Тереза зовет его! Так зовет — сил боль- ше нет терпеть. В такие-то минуты и ломаются крылья терпения у мужчины. Ночная-то хозяйка, звездная владычица еще обра- зумится. Есть солнце — ее светлей, ее державней. Явится и наставит на ум. Оно уже в пути. А вот Любомир Зух совсем рассудка лишнлёя. Отчаянная мысль пришла ему в голову. «Не за тридевять же морей эти Подлипки, семнадцать верст всего — если бегом, так за пять часов обернуться можно, — прики- нул он. — Кто увидит, кто заметит? Никто не увидит и никто ничего не заметит. Да и зачем самому бе- жать? Машина моя хорошо бегает. Туда и обратно. Большак рядом... Ведь, говорят, дня через два ухо- дим в бой. Может, увижу разок, и сердце уляжется немного. Иначе от тоски умру. А мне умирать нель- зя. Мне фашистов бить надо... И узнают, так велик ли грех? Простят.... Война, говорят, все спишет. А я зато буду еще злее драться. Наверно, Мария Тереза уже спит. Вот обрадуется!» — отрывочные мысли, об- гоняя друг друга, пронеслись в голове. А коли подумал — то и решился. «Война спишет, война простит...» Эх, Любомир, детская душа! Война никому — ни своему, ни врагу никогда не прощает. Скоро сам на себе узнаешь.. Зух подошел к своему бронетранспортеру, стер ла- донью пыль с букв «МТ», потом отцепил прицеплен- ную сзади пушку. Стоявший на карауле ефрейтор Ду- сенбаев окликнул его: — Чего не спишь, Любомир? Грех неправду родит. — Тормоза что-то барахлили, — соврал Зух, — 2* днем отладил, да проверить не успел, старшина на кухню послал. Не сегодня-завтра в бой, а тут не знаешь, что с тормозами. Пожалуй, километров семь- восемь прокачусь, проверить надо. — Прокатись, если надо. Ночь светлая, — сказал простодушный Дусенбаев. — Ты уж старшине не говори, еще рассердится. — Не скажу, — успокоил его ефрейтор. — Зачем зря человека сердить. Надо жить дружно. Сын степей Калтай Дусенбаев до тридцати дожил, а что такое хитрость, так и не узнал. Потому и в словах Зуха не усомнился. — Мужчине — по коню почет, по оружию честь. Эта машина — и твой конь, и твое оружие. Их бе- речь надо, — дал еще от себя обоснование его словам Калтай. Странной, околдованной, видно, была эта ночь. Бронетранспортер пересек вытянувшийся вдоль леса овражек, проломил кусты и вышел на большак, а ни- кто, кроме ефрейтора Дусенбаева, ничего не видел и не слышал. Вот так. Полон лес народу — и будто все на несколько минут лишились зрения и слуха. На следующий день опытные военные следователи — да- же они были изумлены: никто не видел, никто че слышал. «В голове не умещается! — сказали они. — Быть такого не может». Оказывается, и такое на све- те случается, что вроде никак «быть не мо/кет»^ А случилось — тут уж и в голове приходится уме- стить. Перерубил Любомир Зух аркан сомнений и по широкой ровной дороге устремился вперед. И чем дальше отъезжал, тем больше полнилась в нем не- ожиданная радость. Словно был он сейчас всего это- го огромного ночного мира единственным хозяином. И не в лязгающей железом машине мчится, а на ли- хом скакуне, не мотор гудит, а гулко бьется сердце коня. Издревле отважные мужчины, не в силах вынести сердечных мук, вот так спешили к своим любимым. Или умыкали их. Или возвращались домой тела удальцов, привязанные к седлу поперек. Любомир' в этом сердечном промысле не первый. И будет не по- следним. Три века тому назад по степям Таврии, разрезая надвое ночную тьму, скакали в сторону Днепра два всадника. На вороном жеребце сидел богатырского сложения казак, на рыжей кобылице — тонкая, строй- ная, словно озерный камыш, юная девушка. Парня звали Пантелеймон Зух, девушку — Гуль- ризбану. Как, почему вышли эти двое в столь опас- ный путь? Чьим повелением? Ответ короткий: пове- лением любви. ...Когда в степи цвели красные маки, случилась между казаками и вышедшими в набег турками же- стокая схватка. Много голов скатилось в траву, мно- го осиротевших коней, казачьих и турецких, с ржани- ем носилось по степи. Зеленая поутру трава к вече- ру была красной. Сначала взяли верх казаки. Чер- ным вихрем налетели они на врага. Сколько кочек 19
на болоте, столько поверженных тел лежало вокруг Турки, уже не надеясь спастись, сбились вместе, в одну тесную кучку, но казаки разнесли и ее. Уже раздавались первые победные клики — как вдруг из- за двух холмов двумя ураганами на горячих конях вынесся новый отряд турок и окружил казаков. По- няв, что дело плохо,, усталые казаки, не завязывая сражения, прорвались и помчались прочь. Однако на- шлись удальцы — ринувшись за Пантелеймоном Зу- хом, они без оглядки бросились в бой. И не замети- ли, что их товарищи, вздымая облако пыли, исчезли за холмами. Беглецов турки не-преследовали. Оставшимся спасения не было. На двадцать — тридцать казаков навалилось больше сотни турок. Храбро бились казаки, молнией взлетали сабли и булавы, но в черной крови были и сами всадники, и их кони, и один за другим валились они из седел. И вот посреди этой сечи остался один Пантелеймон Зух. С добрый десяток врагов проломив булавой бритые головы или саблей распластав тулова на- двое — уложил он. вокруг себя. Крушил и крушил. А сам жив-целехонек. Словно бог войны заслонил его крылом, и для смерти он неуязвим. И саврасая, стра- ха не знающая кобыла, вставая на дыбы, отшаты- ваясь в стороны, отскакивая назад, спасала хозяина от ударов. Чернобородый, сорокалетний военачальник Ахмет- паша верхом на тонконогом, с длинным крупом бе- лом аргамаке со склона холма следил за тем, как одинокий казак сражается с целым войском. Круп- ное мясистое лицо его под синей чалмой то бледне- ло, то краснело. Не оглядываясь на стоявшего сзади вестового, он бросил: — Не убивать! — и подумал: «Такие воины часто не рождаются». Много боев видел паша, цену герой- ству он знал. Гонец, подскакав к месту схватки, из- дал клич. Обложившие Зуха всадники, точно просы- павшийся горох, разлетелись в разные стороны. Сав- расая кобыла, почуяв беду, пронзительно заржала и так подпрыгнула, словно хотела умчаться в небо. И вот, будто на ловле дикого жеребца, со всех сто- рон полетели на Зуха арканы. С быстротой, удиви- тельной для его огромного тела, он крутился, извора- чивался в седле, один летящий со свистом аркан пе- рерубил саблей в воздухе. Но все же другая ловкая петля захлестнула его — и с перетянутым горлом, за- дохнувшийся казак грянулся с коня. Верное живот- ное хозяина' не бросило, уперлось четырьмя копыта- ми в землю и осталось стоять на месте. Пантелеймона Зуха привели к паше, конец арка- на намотан на руку толстого рябого турка: шевель- нется пленник — и рывок аркана свалит его на зем- лю. Стоит Пантелеймон Зух, в правой руке саб- ля, в левой — булава, на шее — петля. Тем време- нем накинули аркан и на саврасую — попыталась вырваться, побуйствовала немного и покорилась сво- ей судьбе. Ее увели. Лошадь и хозяин разлучились навсегда. — Много ты, гяур презренный, священной му- сульманской крови пролил. За это, хоть самой страш- ной казнью тебя казнить — все будет маЛо, — сказал паша. Толмач, с большой медной серьгой в единст- венном ухе, перевел его слова. \ Пантелеймон Зух поднял голову, глянул прямо — и словно ожег глаза паши. Но тот выдержал его взгляд. — Если та кровь, паша, для тебя священна, то для меня рекой пролившаяся казачья кровь свята. Видишь, лежат тела, будто снопы в поле. Так что грех да вина перед богом у нас одинакова. А господь для всех един. Такие слова «гяура презренного» удивили пашу. И грубыми без почтительности или глупыми без смысла их не назовешь. Гордая осанка казака, его спокойная речь не рассердили военачальника. Паша был не из глупых. Дальше Ахмет-паша говорить с пленником не стал, только сделал правой рукой взмах, «отправить в мой дворец» — означал он. Значит, пока смерть прошла стороной Несколько турок тут же вырвали у Зуха оружие, завернув локти далеко назад, связали руки и сняли петлю с шеи. Началась неволя. На голых утесах, пробив гранитную толщу, всхо- дят тонкие ростки травы, просочившись сквозь ка- мень, капает в ущельях вода, в глухие темницы проникает благая весть, до страждущих в тяжкой неволе дотягиваются милосердные руки. И милосерд- ную руку, благую весть, каплю воды и росток травы никто, ни в какие времена и ни в одной стране усми- рить не мог. За три года неволи судьба дала Пантелеймону Зуху две опоры, две надежды, два утешения: печаль- ного Исмаила, в конюшнях паши он смотрел за ло- шадьми, и Гульризбану, неунывающую, веселую нра- вом рабыню, нянчившую детей паши. С Исмаилом связала дружба, с Гульризбану соединила любовь. После одного затянувшегося на неделю праздни- ка дворец затих, погасли огни, утомленный люд за- снул. Подруга Гульризбану, разносившая блюда, , оделила бузой и вином стражу дворца, и эти тоже на время отрешились от мирских забот. Стояла черная осень, над землей шумела буря. Пантелеймон и Гульризбану проползли заранее вы- рытым лазом под крепостной стеной и оказались • снаружи дворца. В назначенном месте их ждал пе- чальный Исмаил, он держал под уздцы оседланных коней, вороного жеребца и рыжую кобылу. — Пусть ангелы летят перед вами, показывая путь, — прошептал он. — Поедем с нами, Исмаил. — Нет, казак, я не раб, не пленник, чтоб бежать, я вольный. — А если проведают? — Я не стражник вам, я за конями смотрю. А ко- ням паши никто, кроме меня, счета не знает. Спе- шите. Гульризбану в степях родилась, в седле выросла. Ласточкой взлетела она в седло. А казак вскочил — чуть прогнулся вороной, но вида не подал, гордо вскинул красивую голову. Остерегаясь топота копыт, сначала шли шагом. Но тихо было позади — и они понеслись. И чем даль- 20
ше мчались скакуны, в беге своем распалялись все больше и больше. Теребя гривы, свистит встречный ветер. Пыль взлетает из-под копыт. Разрезая ночь надвое, через степи Таврии скачут они к берегам Днепра. Что же погнало их в эту опасную дорогу и что зовет? И гонит их, и зовет один повелитель — Любовь. И два попавших в плен любви невольника все скачут и скачут широкой вольной степью, все скачут и скачут. Месяцы, годы, столетия остаются позади. Сквозь даль времен несут они потомкам свой завет. От дробного перестука копыт и сейчас нет-нет да и вздрогнет земля... Ты слышишь, Любомир Зух? Нет, двух скачущих от Таврии к Днепру всадни- ков он не видит и не слышит. А чует ли, что по жи- лам бежит огонь, который перешел к нему из крови тех двоих? Нет, не чует. Как же почует человек огонь, коль бежит он в собственной крови? По ровной, мерцающей в лунном свете дороге мчится Любомир Зух. До линии фронта рукой по- дать — только на этот раз путь Любомира совсем в другую сторону. Возле Чернявки, небольшого, в че- тыре-пять домов хуторка, дорога круто поворачивает влево. На самом повороте, у обочины стоит то ли домик маленький, то ли сарайчик. Любомир, когда еще из Подлипок шли к передовой, приметил его: чуть правым боком бронетранспортера не зацепил тогда, прошел впритирку. Выходит, всего километра три проехал. На половине пути будет большой мост, потом опять лес, а за лесом — и Подлипки. За всю дорогу встретились ему лишь три санитарные подво- ды и одна машина. Когда он подъехал к опушке, где дорога, как в горловину, уходила в чащу, вдруг его охватило смя- тение. Ночной лес — и всегда расшевелит тревогу, разбудит страхи. Но въехал в лесную тень, и тревога понемногу улеглась, и страх рассеялся, на открытую поляну он выехал опять воодушевленный. Когда он въезжал в Подлипки, рыжий лохматый пес по кличке Гусар, весь в клочьях так за год до конца и не слинявшей шерсти, — единственный на всю деревню ночной сторож и защитник, — с лаем набросился на бронетранспортер. Облаял и замолк, не побежал следом, задором исходя, — может, гостя узнал, а может, решил беспечно: «Доложено как по- ложено — дальше как сами знаете...» Гусар был стар и измучен, когда бы не гордая кличка Гусар, он бы по нынешним временам и вовсе сдал. Услышав собачий лай и гул мотора, лежавшая в постели Мария Тереза сначала сжалась комом, потом распрямилась, откинула ногами одеяло в сто- рону и вскочила. В последние ночи сон ее был осо- бенно чуток. Накинула кофту поверх ночной рубаш- ки и бросилась было на улицу. Но вернулась, при- никла к окну. И — словно ткнулась лбом в полную луну. Отшатнулась в испуге. Луна стояла над самым наличником. А там, на улице, с гулом и грохотом надвигалась огромная черная тень. Вот она резко повернулась и, уткнувшись в плетень, стала. Мотор замолк. Кто-то выпрыгнул из машины... Неистово забилось сердце: «Любомир!..» Она сама, вдохом своим вытащила его сюда, по взгляду ее он пришел к ней... Что в думах стояло — встало воочию, сон свой явью сделала. «Любомир!» — вроде и вскрикнула она, но голос остался в груди, на волю не вышел. «Любомир... Лю- бомир... Любомир...» Открыв калитку, Зух вошел во двор. Разве утерпишь, разве удержишься на месте, разве дождешься?.. Мария Тереза, махнув > дверью из горницы, махнув дверью из сеней, вырвалась из дома. Только парень ступил на большой плоский ка- мень на пороге, девушка прильнула к нему, сильны- ми тонкими руками обняла его за шею, застыла, дол- го молчала-, потом, чуть отстранившись, стала гладить лоб, брови, веки, волосы любимого. Прильнула снова и губами отыскала губы Любомира. Девушка беззвучно всхлипнула. Опять обняла его голову и прижала к груди. — Зачем приехал? Зачем?.. — горестно сказала она. — Чтобы снова бросить, меня? Тоску мою разбе- редить? Снова сиротой оставить? Зачем приехал? — Затем, что сил не было терпеть... Затем, что люблю... — Спасибо... Спасибо, любимый! Сердце от счастья разорваться готово. Обними меня, крепче, еще крепче. „ , Парень еще крепче обнял ее. — Вот так!.. jPues asi! 1 И она сразу обмякла, будто истомилась вся. — Сил не было терпеть, Мария Дереза, — повто- рил Любомир. Сотни слов, что теснились в душе, враз куда-то исчезли. — А нет сил, так зачем терпеть, — согласилась девушка. — Я-то, дурень, тоской исхожу. А тут, оказывает- ся, моргнуть не успеешь — и уже здесь! — А не заругают? — За что же ругать? Я ко времени вернусь. Когда вошли в дом, Мария Тереза сначала надела платье, потом зажгла лампу-пятилинейку. — Проголодался, наверное, — просто, привычно сказала она. — Нет, я сегодня на кухне работал, — усмехнул- ся парень. — На сытый желудок и пришла такая хо- рошая мысль. — Какая мысль? — К тебе приехать. — А все же ты гость. Будешь есть, по обычаю положено. Она залила воду в самовар, разожгла его. Мед- ный самовар, чудом переживший все беды-невзгоды месяцев войны и немецкой оккупации, тут же тонень- ко запел. Самовар этот Кондратию Егоровичу и Ана- стасии Павловне подарили на свадьбу, так, для по- техи. Потому для потехи, что в Подлипках в то время пить чай из самовара обычая не было. Но Анастасия 1 Вот так! (исп.) 21
подарок уважила, — хоть и редко, но самовар свой долг исполнял, нес потихоньку службу. На правом его боку есть большая вмятина — ее вполне можно засчитать за полученное в бою ранение. Прошлой зц- мой, еще Анастасия была жива, немецкие солдаты ходили по домам с обыском, искали партизан, и кри- воногий ефрейтор, увидев тихо, благочинно стоявший в углу самовар, рявкнул: «Партизан!» — и с маху поддел его сапогом. Хоть так зло сорвал. Самовар ударился о стену — и ни звука, даже вида не подал, молча стерпел. Стоит теперь, весь свет забыл, песню свсю тянет. А Мария Тереза вся вдруг преобразилась. Дви- жения медленны, взгляд безмятежен, даже пригас будто, голос мягок и тих. Что сталось с ней? Отче- го вдруг? Войдя в дом, она уже к Любо'миру не льнула, даже не коснулась его ни разу. Если что и скажет, все по пустякам. Ни страсти в ее словах, ни горести. Почуяв это, Любомир насторожился: «Мо- жет, обидел ее, душу чем-то задел?» Сидя на скамей- ке возле печи, он смотрел, как она собирает на стол. Вот она поставила две чашки; прижав к груди, отре- зала от каравая два больших ломтя; достала блюдеч- ко сушеной черемухи. — Сахара нет, — сказала Мария Тереза. — Вот, чем богата...— Она повернулась к Любомиру и, уви- дев его смешную длинноносую тень на белой печке, чуть заметно улыбнулась.—Садись же. Любомир перенес скамейку к столу. Сели рядом, лицом к окну. — Это будет наш праздничный стол, — грустно сказала Мария Тереза. Она разлила чай. Но никто еды не коснулся. — Мария Тереза? Что с тобой? Что случилось, душа моя? — Ничего не случилось,— шепнула девушка.— И случай впереди. И судьба тоже впереди.— Она чуть отодвинулась от него. И нарезанный хлеб, и чай в чашках так и оста- лись нетронутыми. Мария Тереза сняла с сундука белое холщовое покрывало, расстелила на кровати, надела новую цветастую наволочку на большую по- душку, взбила ее, собрала тонкое суконное одеяло, вышла с ним на крыльцо и вытрясла. На улице она стояла долго. Сержант Зух, хоть и выставлял себя перед девушками парнем бывалым и искушенным, ни девичьих повадок^ ни изменчивости девичьего на- строения, которое за день на сорок ладов переиначит- ся, ни ощутить, ни представить не мог. Конечно, речь идет не о натурах просто взбалмошных, а о тех, не- затейливых вроде, — но, что ни взглянешь, открыва- ются чем-то новым. Вот такой и была Мария Тереза. Почему же ходит она, ступая осторожно, словно чуткий ночной зверек, почему замкнулась вдруг? Любомир даже задаться Такими вопросами не смел. По сути, перед тайной, именуемой «женщина», он был щенком, и глаза-то еще не открылись. Семна- дцатилетняя же девочка в этот час приняла для себя решение, которое принимают только раз в жизни. А решила — то и своих семнадцати почувствовала себя много старше. Вышла из отрочества — стала де- вушкой. Девушкой стала... Вернувшись с одеялом с улицы, Мария Тереза постелила его на кровати, ото- гнула лежащий на подушке угол. Подошла к пар- ню, все так же сидевшему за столом. — Любомир, — сказала она спокойно. — Наша Irina 1 благословила нас, я сейчас разговаривала с ней... Любомир! Сегодня наша свадьба. Я выхожу за тебя замуж. Душа Любомира словно вспыхнула и с тихим шо- рохом .погасла. Тишина, стоявшая в доме и в мире, сжала его сердце. Нет, отпустила. — Милая... — Молчи. Подожди. Ш торопись... Потянувшись, она пригасила лампу, но совсем не потушила. Сняла с жениха ремень, расстегнула пуговицы гимнастерки — словно бы исполнила обряд. — А дальше сам... — сказала она и отвернулась в сторону. Постояла немного и нырнула под одеяло. Когда Любомир лег рядом, она приникла к нему и замерла не дыша, даже сердце какое-то мгновение не билось. Может, минута прошла, может, целая жизнь. Вздохнула глубоко, словно выжала из себя последние страхи, последнюю сердечную муку, и за- шептала Любомиру: «Ну иди ко мне, жизнь моя, счастье мое, иди ко мне...» В короткую эту ночь сквозь душу Любомира Зуха прошли и весенние ливни, и летние грозы, и осенние бури — прошли, омыв, очистив, осветлив. Он стал му- жем, ее сделал женой. Познал мир, имя. которому женщина. Любомир и сам теперь целый мир. И ут- ром, вероятно, заря из его сердца забрезжит, солн- це из его груди взойдет. Ни умереть, ни побежден- ным быть Любомир теперь не может. Права нет. А Мария Тереза, став мужней женой, успокои- лась, уверенность, и терпение пришли к ней. Есть отныне у нее в мире надежда и опора. «Война век не протянется, а любовь — навек» — с этой простой мыслью встретила она чуть затеплившиеся сумерки. Выйдя провожать, не рыдала, не терзалась, как в прошлый раз. Она мужа в бой провожает. И тут нельзя лить слезы, солдатскую душу бередить. Бронетранспортер, уткнувшись в плетень, словно конь, привязанный к воротному столбу, ждал хозяи- на. Не ржал, не дергался, копытом не бил — выдерж- ка была железная. — Ну, милый, прощай,— сказала Мария Тере- за. — Головы не теряй! — Сначала она поцеловала его в обе щеки, а уже потом в губы. Поцеловала спо- койно, без страсти или горечи, как целуют в дорогу. А Любомир стиснул руками жену, поднял ее и вы- дохнул горестно: «О-х!» — С|<оро светать начнет, опоздаешь, ругаться бу- дут, — напомнила молодая жена. — Не оставляй меня, Мария Тереза. Не забывай! А забудешь, беда будет, большая беда. Для нас обоих... — Я буду ждать, Любомир. Сколько нужно, столь- ко и ждать буду. — Я вернусь. Я через Берлин, через Андалузию 1 Луна (исп.). 22
вернусь. Меня теперь и смерть не возьмет. Береги себя! Он впрыгнул в машину, завел мотор, дал задний ход и, круто развернувшись, устремился в обратный путь. Мария Тереза, стоя возле ворот, проводила его спокойным взглядом, даже рукой не помахала, впро- чем, и помахала бы — он уже не увидел. У околицы машину снова встретил лохматый пес Гусар, облаял добродушно, пробежался немного, провожая гостя, и отстал. Потом он сел на задние лапы, вытянув морду, молча посмотрел на луну — и заскулил. Моз- жащий душу скулеж тянулся и тянулся. Долго ску- лил, долго плакал этот в лохмах так за год до конца и не слинявшей шерсти рыжий пес, бедная, одинокая душа. Стоя в воротах, Мария Тереза слушала его, терпела-терпела и покачнулась вдруг. Покачнулась, но не упала... Все так же сияла луна — весь большак лежал нараспашку. Казалось, в обратный путь машина тя- нула еще быстрей, еще мощней. В сердце Любомира страсть смешалась с тоской. Но чувство это к земле не гнет, в небо тянет. Теперь две души в нем, два тела, слившись, будут жить. Если, конечно, доведет- ся жить... Возле хутора Чернявка сержант Зух как-то упу- стил из виду крутой поворот. Заметив, резко перело- жил рычаг, но было поздно. Левый бок транспортера зацепил стенку скосившейся глинобитной лачужки возле обочины. Фыркнув, взметнулось облако пыли, с истошным кудахтаньем вылетели оттуда разбужен- ные три курицы. Зух, остановив машину, спрыгнул на землю. Пролез через пролом в стене, осмотрел ла- чужку. Кроме тех трех кур, никакая другая живая душа вести не подавала. Да и куры улизнули в кра- пиву. Шагах в пятнадцати — двадцати отсюда внутри ограды стоял довольно большой дом. В доме , тоже ни огня, ни звука. «Э, не бог весть какая беда, вой- на как-никак... — стал успокаивать себя сержант. — Трем курам сон потревожил. А лачужку починить — глины полон овраг». Подумал так Любомир Зух и отправился дальше. Пегую козу, что лежала в даль- нем углу и лениво жевала жвачку, он не заметил. И та знать о себе не дала. А дом за оградой не был пуст и безжизнен, как показалось Зуху. Кто-то один сначала осторожно по- дошел к окну, высматривал, что там, на улице, когда же машина тронулась, он вышел к жердяным воро- там, постоял, вытянувшись длинным телом, но на улицу выходить не стал, лег грудью на верхнюю жердь и смотрел вслед бронетранспортеру. Дорога вся лежала на виду. Это был Ефимий Лукич Буренкин, мужик крепко за шестьдесят, известный в округе печник и жестян- щик. И так же известен был он в округе своей при- жимистостью. Чужого не возьмет, однако и своего,- хоть сдохнет, а не даст — вот таков Ефимий Лукич, скуп, а не жаден. И упрямства хватает Из-за этого своего упрямства он и перед немцами не трусил, на- ши вернулись — и перед нашими особенно не суетил- 'ся, тело свое, длинное, узкое, как вечерняя тень, ни перед кем не гнул. Единственного сына Ефимия Лу- кича в первые же дни войны призвали в армию. При- шли откуда-то из-под Казани два письма, и больше вестей не было. Да и какие вести — сколько времени между ними стоял враг. Может, сын и живой еще. Сноха — кроткая Фрося — прошлой осенью, когда на дальнем поле всем хутором молотили для немца хлеб, однажды ночью сошлась с немецким солдатом и, не вынеся позора, на рассвете повесилась на суку одинокого дуба на меже. Ни обвинить, ни осудить ее никто не успел. Сама себя обвинила, осудила, и сама себе эту казнь назначила. На руках у дедуш- ки остались восьмилетний внук Васютка и внучка Маринка, пяти лет. Старуха у Ефимия Лукича умер- ла еще четырьмя годами раньше. Ефимий Лукич подошел к совсем уже покосившей- ся лачужке. Не успел и коснуться ее, как остальные tpn чудом еще державшиеся стены рухнули разом. Пегая коза промекала коротко и затихла. Последней ее жалобы хозяин и не расслышал. «Чтоб тебя, ока- янного!»— обругал кого-то Ефимий Лукич. Потом принялся рассуждать: «Без причины не то что сарай, а даже галочье гнездо разорять нельзя. Прежде чем разрушить, кто-то ведь строил его. Кто сломал, пусть и ответит. По всей строгости закона». Тут он вспом- нил про пегую козу. «Коза! Эй, коза! Козочка!» — позвал он. Ответа не было. «Бродит, должно быть, где-то», — решил Ефимий Лукич, пошел домой и лег спать. Только рассвело, не вытерпел, снова пошел к сарайчику. Из-под кучи глинобитных обломков .тор- чала одна пегая нога. Из четырех кур на глазах было только две. Большая беда пришла в дом Ефимия Лукича. Словно сон, было это ночное путешествие Любо- мира Зуха. Когда он вернулся, на посту, уже раз сменившись и заступив снова, стоял все тот же еф- рейтор Калтай Дусенбаев. — Долго ездил, — сказал ефрейтор.— Я уж боять- ся начал. Там, на передовой, погромыхивает, а тебя нет. Сказать кому, да ведь тут такое поднимется. — За тем оврагом опять тормоза полетели. С ни- ми провозился, — снова соврал Зух. — Исправил хоть? — Порядок! — Хорошо, ночь светлая, не то все шурупы расте- рял бы. Ищи потом. — Меня никто не спрашивал? — Все спят. Кто спросит? Любомир к товарищам в шалаш не полез, рассте- лил шинель под машиной и лег. Там и уснул. И впрямь чудо какое-то. С грохотом ушел броне- транспортер, с грохотом пришел — и никто, кроме еф- рейтора Калтая Дусенбаева, ничего не слышал. По- лон лес людей, и все — будто слуха лишились. Блю- стители закона, когда днем расследовали это дело, сами были поражены. «Невозможно! В голове не умещается, — сказали они. — Не может быть, чтобы никто не видел и не слышал». Оказывается, случает- ся в жизни и такое. А случилось — то и в голове уместить приходится. 23
Ефимий Лукич легонько потянул торчавшую из кучи обломков пегую ногу. Коза не шевельнулась. Потянул сильнее. Не поддалась. «Так и покалечить скотину недолго. Откопать надо», — подумал хозяин. Он и чуял, что коза давно уже богу душу отдала, скоченела уже вся, однако думал о ней, как о жи- вой. Хотя с людьми Ефимий Лукич был и крутоват, но скотину любил и жалел. Еще в давние времена старик Лука хотел было семнадцатилетнего Ефимия, последыша в семье, приохотить к своему ремеслу и как-то взял его с собой. В соседнем селе на базу у тамошнего богатея увидел Ефимий -впервые, как свалили стройного, с гордой шеей солового жеребца- трехлетку и охолостили. Жеребец лежал навзничь, передние ноги намертво скр} чены веревкой, дергаю- щиеся задние ноги, разведя в стороны, держат два дю- жих мужика, и в глазах жеребца такая мука и моль- ба — глянул Ефимий и чуть не застонал. Острая бритва словно не по жеребцову сокровенному, а по его сердцу полоснула. «Чего застыл, как Иисус рас- пятый! Жми ему .голову, до земли жми!» — закричал отец. Упрямый Ефимий, не слушая отца, ушел с ба- за. Больше Лука этого валуха с собой не брал, ре- меслу выучил среднего сына. Только ошибся старик, посчитав последыша валухом. Строгим мужиком вы- рос Ефимий, если кто палкой замахивался — отвечал дубиной. А вот скотину жалел. Ефимий Лукич взял железную лопату на корот- ком черенке и начал осторожно отгребать куски су- хой глины, засыпавшие козу. Гнилое дерево, обломки досок, обрушившиеся с потолка, выбирал по одному и складывал в сторонке. Сначала из мусора явился козий зад с белым хвостиком, потом показался и единственный рог. Многих в свое время вгонял в страх божий этот остро закрученный рог. Чужой ли пес, незвано пожаловавший во двор, свои ли гуси и куры, нечаянно заступившие дорогу, — порядком его отведали. А теперь это грозное оружие, как и его хозяин, никому не угрожает. Под донец Ефимий Лукич воткнул лопату в зем- лю и принялся черпать глиняное крошево ладонями. Теперь уже и вся пегая коза вышла из-под облом- ков. Передние ноги к животу подогнуты, задние торчат в разные стороны. Ефимий Лукич попытался свести их вместе, однако ноги не послушались, слов- но обидевшись, растопырились снова. Впрочем, эта скотинушка и при жизни была довольно упряма. Потому что была она истинной козой. А .вот глаза' сейчас совсем другие. Застывшие двумя большими фиолетовыми пуговицами, они смотрели с детской жалобой и укором. Дрожь прошла у старика по телу. На обе руки, как берут спящего ребенка, он взял козу, принес на середину двора и положил на еще блестящую от росы траву. Положил и задумался: «Вот и этого "пропитания лишились мои сироты... Хоть молоком и умеренна была, но душа открытая. Ни капли не утаивала, все отдавала. Спасибо тебе, душа божья, скотинушка мил’ая, хозяину угождала, чем кормил, не гнушалась, жильем своим была до- вольна. И хозяина не срамила, на чужое не зарилась, на стороне не шаталась...— В этом месте Ефимий Лу- кич, конечно, чистую истину малость затускн’ил. Но его понять можно. Благо, творимое козой, многажды перевешивало ее малые изъяны. Да и обычай есть: покойного на тот свет худым словом не провожают.— Ты была хорошей козой. С богом, не поминай ли- хом!» Покуда о виновнике беды он не думал. Но пред- ставил Васютку и Маринку, которые каждое утро с жестяными кружками в руках бегут туда, где дедуш- ка доит козу, и сжалось сердце у старика. — Дедушка! Мы встали! — первой из дома в од- ном платьишке, босиком, держа наготове свою посу- дину, выскочила Маринка. Подбежала к деду и оста- новилась в удивлении: коза еше спит, а у дедушки и медного котелка почему-то в руках нет. «Дедуш- ка, а почему ты козочку не разбудишь? Вон и солн- це уже взошло», — прошептала она. Ефимий Лукич молча поднял внучку на руки и, прижав к груди, растер ладонью маленькие озябшие ступни. Тем вре- менем и Васютка подлетел — в пилотке, тряпичных чувяках, большой залатанной телогрейке. — Деда! — уже с полпути закричал он. — И мне пенки оставь! Его сметливый взгляд сначала пробежал по раз- валившейся лачужке, потом остановился на бездыхан- но лежавшей козе. — Бомба, да, дедушка? А я и не слышал. Поняв беду, Маринка обняла дедушкину ногу и заплакала, Васютка присоединился к ней. Долго пла- кали дети, долго всхлипывали потом. Ефимий Лукич не унимал их. Пусть поплачут. И того хватит, что в другие разы терпели. Только сейчас вернулась к нему прежняя злость, .ночная обида. «Без нужды и галочье гнездо разо- рить— грех. Галка птенцов растить, жизнь править строила его, — размышлял он опять.—- А тут — тварь божья, людям надобная, пала до срока, без вины и без причины. К тому же сироты, дети малые, в чем только душа держится, последнего пропитания лиши- лись... Нет, зло должно быть наказано». Ефимий Лукич пришел к твердому решению. Он завел детишек в дом, накормил всухомятку. Привел перед зеркалом в порядок бороду и усы. По- том достал из сундука одежду, в которой выходил на люди, — синюю косоворотку, совсем еще справную коричневую пару и черный картуз с крутым козырь- ком. Достал из чулана кожаные сапоги, смазал их дегтем. 'Хотел было надеть и медаль, которую при- слали из Москвы, с сельскохозяйственной выставки, за то, что вырастил уж особо хорошую гречку, но передумал. С одной стороны посмотрел, с другой, по- крутил в руках и бросил медаль обратно в сундук. Конечно, тамошние генералы при виде твоей медали так и попадают. Да и ни к чему это. Медаль наде- вать — он же не за отпущением грехов идет, а на ви- новного управу ищет, справедливости добивается. Он свое и без медали докажет. Сначала детишкам было в диковинку — сундук от- крыли, который бог весть сколько был на замке! Онн, отталкивая друг друга, бросились смотреть та- мошнее богатство. Дедушка велел им только глаза- 24
ми смотреть, руками не трогать. Но потеха была не- долгой. Ребятишки встревожились: видно, дедушка собрался уходить. Больше всего они боялись этого — остаться одни. Сначала уехал отец, потом прошлой осенью ушла в могилу мама, оставила их сиротами. Теперь и дед куда-то собрался. Бабушку они уже успели забыть. — Дедушка, ты куда? — робко спросил Васютка, дед не любил, когда приставали с расспросами. Од- нако он на сей раз не отрезал, как обычно: «На ку- дыкину гору!» — объяснил мягко, терпеливо: — Нужда выпала, ребятки, большая нужда, я к большим начальникам пойду. Я скоро вернусь. Вы пока дома поиграйте, никуда не выходите. Выросшие в строгости дети спорить не стали. Вот так, прибравшись, приодевшись, как мог, Ефимий Лукич вышел на крыльцо. Обернулся на лежащую посреди двора козу и направился к воро- там. «Пусть лежит, — подумал он, — если что, жертва налицо». Четыре испуганных глаза смотрели ему вослед. И зашагал, покачиваясь, долговязый Ефимий Лу- кич Буренкин. Дорога известна: всего километрах в четырех отсюда, в березовом лесу войск видимо-неви- димо, так и снуют. । Тот туполобый танкист, должно быть, оттуда. Машину он хорошо разглядел. На тан- ке почему-то колпака с пушкой не было. Сняли, ви- дать, колпак-то. Только увидит, признает сразу. Ноги у Ефимия Лукича длинные, отмеривают хо- рошо. За полчаса дойдет. Солнце только что взошло. Легкий туман висит над дорогой... Утро тихое, свет- лое. Словно во всем божьем мире только и есть что благо да милосердие. В душе путника тоже вспых- нула искорка великодушия. «В такой бы час с доб- рыми помыслами в дорогу выходить, — подумал он.—- Или отдать все на волю божью и пошагать домой? Будет день, будет и пища, проживем...» Может, и по- вернул бы обратно, но вдруг увидел в дорожной пы- ли два широких следа железных гусениц. Того зло- дея следы! И перед глазами встали разрушенная ла- чужка, пегая коза, распростершаяся на траве, два за- плаканных, опухших от слез детских лица. Он при- бавил ходу. «Ну, след держу, теперь он у меня не вырвется», — добавил Ефимий Лукич себе реши- мости. Он — ущерб понес, лицо пострадавшее, за ним правда. Вот только бы потом в этой правде каяться не пришлось. Бывает, так свою маленькую правду тягаем, что до большой беды и дотягаемся. Ефимий Лукич, словно чуткий охотничий пес, не сбиваясь со следа, вышел прямо к березовому лесу, где стоял мехбат капитана Казарина. На опуш- ке его окриком остановил часовой: — Руки вверх! Куда прешь? Стрелять буду. Буренкин не испугался, хотя, подумав, руки и поднял. — Ишь расстрелялся. Быстрый какой, фашистов тебе мало, чтобы в меня стрелять? Лядашенький солдатик строго выкатил глаза: — Может, ты фашист и есть. — Как же, дурак он, фашист, чтобы прямо с утра тебе в лапы идти.. В это время в березовом вперемешку с осиной лесу уже вовсю сновал народ. Военный люд, отзавт- ракав, принялся за свои дела. Действительно, какой же фашист будет околачиваться здесь, если и впрямь не круглый Дурак. — Опусти руки! — приказал солдат. — И выверни карманы. Ефимий Лукич спорить не стал, вывернул все кар- маны. То, что этот тощий верзила так послушно ис- полнил приказ, коротышке весьма понравилось. За- хотелось скомандовать: «Смирно!» — и поставить ста- рика навытяжку, но он удержался. И так видно, что тут его власть. — Служба, отец, служба. Порядок требует, — сказал коротыш, позволяя себе снисходительность. — Ну как теперь нам с тобой быть? — У меня дело есть. К командиру.- — Какому такому командиру? — К такому, какой побольше. — Тоже сказанул. Тут, отец, начальники — один другого выше. Ты говори, дело какое? — Военный человек хозяйство мое разорил. Ищу возмещения и наказания. — Такое дело только старшина может решить. — Не решит. Тут начальство подюжей требуется. В этот момент из оврага вылез солдат с двумя ведрами воды. — Эй, Эпштейн, мне тут с поста сойти нельзя, по- ставь-ка свои ведра и отведи вот этого к капитану. — А я должен, что ли? — Коли я сказал, должен, — отрезал коротыш. Вот так, без всяких 'мытарств и излишних прово- лочек Ефимий Лукич Буренкин предстал перед ка- питаном Русланом Сергеевичем Казариным, чей мех- бат, передислоцируясь во фронтовой полосе, задер- жался как раз на полпути от Подлипок к передовой. И с этой самой минуты судьбу третьего уже решали не житейские законы. Они отступили. В силу вступил закон войны. За эту неделю на душе у комбата Казарина не- много улеглось, и печень отпустила, а оттого и лицо маленько посвежело, отошла синева с сухих потрес- кавшихся губ, в серые, потухшие глаза вернулась яс- ность. Сердечной боли, нанесенной изменой жены, он решил не поддаваться. Старался изо всех сил. Вспо- минал все дурное, что было в Розалине и прежде, все ее выходки — хотя бы как она даже в лучшие их времена вечерами допоздна не возвращалась домой, а он ждал, изводясь ревностью. Но перед глазами возникала и другая Розалина — красивая, стройная, разметав свои черные длинные волосы, смеясь, она бежит по тропинке в гору. Они уже давно законные муж и жена. «Догоняй! — кричит Розалина. — Дого- нишь — твоя!» — и вдруг, резко повернувшись, броса- ется мужу в объятья. Так, в обнимку, они скатыва- ются по склону и пропадают в густой траве под де- ревьями. Нет, все это Руслан Сергеевич должен забыть, раз и навсегда. Иначе вконец изведешься. И про- t 25
шлой ночью двадцатидевятилетний капитан решил прибегнуть к такой уловке: каждый раз, как вспом- нит Розалину, будет выдергивать у себя с головы щепотку волос. Если он своим чувствам не хозяин — значит, останется совсем плешивым. «А ведь эта бес- путная даже волоска моего не стоит, — с неожидан- ной бодростью заключил он.— А коли так: быть гор- дой голове капитана Казарина с кудрявой шеве- люрой!..» После такого решения он почувствовал свободу — словно скинул с души какой-то груз. Поникший, съежившийся в последние дни, он расправился, рас- прямился. О своих переживаниях Казарин никому не обмолвился ни словом, хотя, может, и нашлись бы, кто его жалобу выслушал. И телесную боль, и ду- шевную тоску капитан в себе, в одиночку перемалы- вал. Не из тех он был, кто и мелкие свои невзгоды, и большое горе по сторонам расплескивает. Может, потому и чужие жалобы, чужую печаль принимал не сразу. Как бы там ни было, сам с собой Руслан Сергее- вич Казарин обходился без жалости, без пощады. И победил. И в другой раз уже не поддастся. Сегодня, казалось, комбат был в приподнятом на- строении. Раза два, так просто, без причины, подер- гал себя за волосы и улыбнулся — смешно. «Дер- жись!» -— сказал он то ли себе, то ли волосам. И даже этого, странного здесь, явившегося споза- ранку человека встретил Казарин довольно благо- душно. Забавными показались и его худая длинная фигура, и одежда, — то ли кучера, то ли коробейники одевались так в прежние времена. Этот долговязый старик, коснувшийся картузом потолка землянки, да- же понравился ему. А тот пролез в дверь и, разогнув- шись, кивнул: «Здравствуй». — Капитан Казарин, Руслан Сергеевич, — улыб- нулся хозяин землянки. — Что прикажете? — Буренкин я, Ефимий Лукич. Не приказ у меня, вопрос. -— Спрашивайте. — Если, скажем, военный солдат кому-то по хо- зяйству ущерб нанес,' кто его, значит, возместить должен? — Что-что? Какой солдат? Какой ущерб? — отры- висто спросил Казарин, но без обычного пока метал- ла в голосе. — Объясните толком. Что вам нужно? — С хутора я, с Чернявки... Сесть можно? — Комбат показал на длинный ящик возле двери!-— Тут недалеко, четыре километра всего, Чернявка-то. С двумя внуками-сироткамн проживаю. Васютке во- семь, Маринке пять... Беда у нас. Нынче ночью ваш танк сарайчик развалил. Единственную нашу козу насмерть придавило. Также две курицы. Курица, ко- нечно, курица и есть, невелика живность. А вот с ко- зой — подкосило. Сироты мои без пропитания оста- лись. Капитан Казарин спокойно выслушал старика, но сути так и не понял. -— Ты, старик, путаешь что-то... — Не путаю. Перед самым рассветом было. Свои- ми глазами видел. — У нас танков нет. — Есть. Я по его следу до самого этого оврага дошел. Колпака только с пушкой нет. А так с виду полный танк. «Бронетранспортер...» — сказал про себя капитан. Смутная тревога уже охватила его. — Перед самым, говоришь, рассветом? — Перед самым... Танкист еще вышел, вокруг са- райчика походил. И за галочье гнездо, если кто разо- рит, должен бы отвечать Птица тоже не зря гнездо вьет. Призови к ответу, командир. И пусть за козу ущерб возместят. А ведь как раз посреди ночи, когда лежал капи- тан в полузабытьи, вроде послышался ему гул мото- ра, но он решил, что во сне это, и успокоился. Одна- ко же какая-то тревога не отпускала его. Казарин нехотя все же выбрался из землянки, огляделся, при- слушиваясь к глуховатым раскатам артиллерийской канонады, обошел несколько подразделений и, только убедившись, что вроде бы в батальоне все в порядке, вернулся на свою уже стылую лежанку. Перед рас- светом гул мотора повторился снова. Комбат, у ко- торого все ночи в последнее время были ни явь ни дрема, теперь и это списал на сон. Говорят же, беда, прежде чем очам явиться, разум застит. Так и вы- шло. За одну секунду капитан перебрал с десяток разных догадок, однако не годилась ни одна. Он, еще не поднимая голоса, в котором уже привычно заше- велился металл, спросил: — Правда? — Что — правда? — Что вы тут мне нарассказали? — А какая мне польза врать? Не верите, пойдите посмотрите. Сарай развален, коза богу душу отдала... Двух кур я уже не считаю. А след прямо от нашего куреня и досюда, до Анискиного оврага. — И Бурен- кин большим пальцем показал на дверь. Капитан' Казарин был человек горячий, крутой, но от скоропалительных выводов себя удержать мог. Он снова упрятал металл в голосе. — Ладно, все понятно, — спокойно сказал он. — Разберусь до точки. За козу, за сарай и за кур — весь убыток подсчитаем. — Мне счет-подсчет не нужен, коза нужна, дой- ная. Детишки голодные, есть просят. — За козу заплатим. Ступай пока домой. — Он открыл дверь и крикнул: —• Эй, есть там кто? В землянку тут же влетел солдат с лицом, круг- лым, как мяч. Посмотреть, так ни носа, ни глаз, ни даже рта не различишь, все кругло, шар, и только. — Слушаю!—-подскочили губы на лице и этим испортили идеальную округлость шара. —- Проводи гостя до большака, — приказал капи- тан. Он подошел к старику.— Ну, прощай, Евгений Кузьмич, — он протянул руку. — Ефимий Лукич,— поправил гость, встал и по- жал протянутую руку.— Ефимий Лукич Буренкин с хутора Чернявка. — Ладно, сейчас же запишу, чтоб не забыть. Во всем ином толковый и сметливый капитан Ка- зарин мучился тем, что не мог удержать в памяти 26
имен и фамилий. Даже когда познакомился с Роза- линой, сначала запомнил ее как Розанну. — За душевность спасибо, командир. Я, значит, тогда пойду, утешу сироток. — Иди, утешь. Когда старик вышел, капитан и впрямь сел за стол, открыл планшетку и записал крупными бук- вами: «Чернявка. Ефимий Лукич Буренкин. Сарай, коза, 2 курицы». Потом обеими- руками подпер голо- ву. Громко прочитал написанное: — Чернявка. Ефимий Лукич Буренкин. Сарай. Ко- за. Две курицы. Что за наваждение? Ничего не понятно! Старик, ясное дело, не врет. Какому дьяволу нужно было это ночное путешествие? Куда ездил? Зачем? Не затем же, чтобы сарай протаранить. Что это — глупость или преступление? Хотя по нынешним временам одно от другого отличить не просто. Любая глупость готова кончиться преступлением. Руслан Сергеевич решил сначала, не поднимая шу- ма, сам разобраться, как сказал, до точки. След, по словам старика, ведет прямо в его мехбат. Это несом- ненно. С чего же начать? Сходить, взглянуть на след он посчитал излишним. «Не дело боевого команди- ра следы обнюхивать, — подумал он. — В моем ве- дении люди и оружие». Решил начать с людей. И вы- звал старшину Хомичука с первой батери. Этот по- рой больше самого комбата видит, больше других слышит и больше других примечает и соображает. Однако минувшей ночью и старшина Хомичук оказал- ся не лучше других. «Может, знает что, да хитрит?»— подумал было Казарин. Но мысль эту отмел тут же. Преданный службе старшина и слову своему был верен. К тому же Хомичук, годами постарше комба- та, любил его скрытной заботливой любовью. Каза- рин это чувствовал и ценил. Нет, решил он, не врет и не хитрит. — И мотора не слышал? — Слышал, только вроде как во сне. — Что за черт? Уже на ходу сны видим! Кто на посту был? ( — Ребята надежные — Хомичук поименно пере- числил всех из ночного дозора. — Разрешите, я разу- знаю. — Только паники не поднимать. — Понятно. Будь на месте Хомичука кто другой, дал бы ком- бат выволочку, перья бы полетели. «Ты у меня, так тебя в душу, мало что мотор, комариный писк за версту 'будешь слышать», — сказал бы он. Но если уж и Хомичук не слышал, значит, тут что-то не так. Только когда старшина вышел, он выругался: «Недо- тепы!..» В число недотеп он записал и себя. Через полчаса все выяснилось. Ефрейтор Дусен- баев рассказал старшине, что Любомир ездил отла- живать тормоза, пробыл долго, там по пути опять сломалось что-то, намучился, пока починил, хорошо, все обошлось, товарищ вернулся цел и йевредим. Хо- мичук ругнулся, да только про себя, а ему и слова не сказал. И с Зухом говорил спокойно. Если бы тут можно было исправить глоткой, уж он бы ее не по- жалел. Сержант не отпирался и не оправдывался, рассказал, как все было. — Ты ведь не только свою, ты и наши головы на плаху кладешь,— тихо сказал старшина и даже вы- ругаться забыл, такая взяла горечь. — Хоть бы по- каялся, дубина!.. — А что я такого сделал, чтобы каяться? За ко- зу и сарайчик отвечу. И наказание приму. — Коза! Если бы дело в козе было... — А в чем же? За мной другой вины нет. — Ладно, не мне твою вину мерить. А вот беду чую. Большую беду, Любомир. Говорили они возле бронетранспортера, сидя на траве. — О чем ты, Паша! Ты что говоришь? — Байку рассказываю. Анекдот. Эх, парень... Поначалу сержант Зух держался перед капитаном не то что спокойно, но и беспечно, словно даже при- дуривался. Казарин, видя это, вспылил про себя, но гнева своего ничем не выдал. — Ну, Зуд, расскажи, какие геройства совер- шил?— «Геройства» он сказал с особенным на- жимом. — Не Зуд, товарищ капитан, Зух. А геройства мои еще впереди Не поДкачаю. Дай только с фри- цем встретиться. Серые холодные глаза капитана столкнулись со взглядом голубых, смотрящих из-под густых бровей глаз Любомира. — Ты не придуривайся. Где ночью ходил? — В Подлипки к невесте, вернее сказать к жене ездил. Пешком хотел, да очень долго получилось бы. — Какая еще жена? — Законная жена, Мария Тереза. Вы ее знаете. Когда в Подлипках стояли, я к вам приходил насчет нее. Вы меня тогда выгнали. Если бы вместе слу- жили... — Здесь мехбат, сержант, механизированный ба- тальон, а не бардак. И всех баб собирать, с которы- ми шьетесь... — Она жена моя. Законная. Единственная. Не унижайте ее, прошу вас. — Под кустом обвенчались — и весь «закон»! — Товарищ капитан, — тихо сказал Зух, — вас бог накажет. Капитан Казарин еле заметно вздрогнул. Он спря- тал руку за спину и отпустил зажатую между боль- шим и указательным пальцами щепотку волос. — Уже наказал. А господь бог, которого ты вспомнил, в одно темя дважды не бьет. Оттого, что разговор пошел как-то вкось, мысли капитана тоже сбились. Он постоял молча, обежал глазами землянку. Взгляд остановился на мохнатой черной бурке, висевшей на гвозде. Уже сколько лет Казарин возил ее с собой, но на людях не надевал ни разу «Когда меня хоронить будете, в нес завер- нете», — шутя говорил он товарищам. Черная бурка- вызвала мрачные мысли. Мысли эти были о сержан- те Зухе. 27
— Ты — дезертир. Вот ты кто. А мы в действую- щей армии, значит, на фронте. Не сегодня завтра — в бой! Ты это понимаешь? — Понимать-то понимаю... Так ведь ничего не случилось. А за козу... — Тебя что, никогда уставу не учили? — Учили. Драться учили. И я буду драться, креп- ко буду драться, без пощады. У меня там, на той стороне, мать осталась. И вся родня... Надо их спа- сать. — Можете идти. — А какой мне выговор будет? — За это выговор не дают. За это, сержант, рас- стреливают. Последние слова Зух всерьез не принял. Из зем- лянки он вышел с чувством облегчения. Вроде обо- шлось. И старшина тоже на него не кричал. Будь вина и впрямь стоящая, так бы обложил — весь лес бы дрожал. Перед капитаном Казариным было два пути. Первый путь — так как о Зуховом ночном похож- дении еще никто не знает и слухов никаких пока не разошлось, то вызвать сейчас старшину Хомцчука и приказать: по поводу Зуха больше не распространять- ся, а живо забросить в кузов мешок пшена и хоть как, хоть где, но обменять его на дойную козу; ко- зу же (он достал планшетку) отвезти к живущему на хуторе Чернявка Ефимию Лукичу Буренкину, стои- мость двух кур возместить деньгами (деньги он даст старшине из своего кармана). А сарайчик Буренкин может починить и сам. В общем, хозяин козы должен остаться доволен, снова ходить и поднимать шума не будет. И шито-крыто. Вот такой путь. Другой же — путь опасный, путь страшный. Сейчас он должен поднять вот эту телефонную трубку и со- общить командиру бригады: «Во вверенном мне ба- тальоне чепе. Разрешите явиться и доложить лично». Комбриг, человек по натуре мягкий, вежливо скажет: «Извольте, жду вас». Тот первый путь — тайный, короткий и бесхлопот- ный. Но — скользкий. Сокрытие преступления созна-' тельного ли, бессознательного ли, не только уставу, но и совести претит. Ступит на эту тропку капитан Казарин — и как ему потом с самим собой ужиться, как от других искренности и правдивости ждать? Как он после этого усердному, дельному .службисту Хомичуку будет смотреть в глаза? Или — взять грех на душу? Война спишет. А спишет ли? В этот миг шевельнулся в левом плече засевший осенью прошло- го года под Москвой осколок 'фашистского снаряда, царапнул стальным когтем, огнем ожег. Не по мясу — а по совести поцарапал. Руслан Казарин, у которого воинский долг и честь командира были превыше всего, избрать первый путь •не смог. Он долго смотрел на лежащую на четырех- угольном ящике трубку полевого телефона. Потом не спеша начал, крутить ручку аппарата, крутил долго. Только снял трубку, послышался голос теле- фонистки. — Я седьмой... — сказал капитан, словно в не- решительности — Соедините меня с двадцатым. — Телефонистка соединила тут же. — Товарищ двадцатый, я седьмой. Разрешите явиться? Мягкий густой голос ответил: — Пожалуйста, жду вас. ...И страшная машина пришла в движение, ни удержать, ни остановить ее уже было нельзя. По телефонному проводу с этого, ближнего конца туда, наверх, оттуда еще выше побежали два слова: сер- жант Зух... сержант Зух... сержант Зух... Это имя вошло в военные донесения, было занесено в журна- лы. Аппараты Морзе выстукивали по телеграфным проводам эти же слова: сержант Зух... сержант Зух... сержант Зух. Военный прокурор и следователь при- нялись за работу, пришел в движение военный три- бунал. Впрочем, можно было сказать заранее: если человек в прифронтовой полосе посреди ночи само- вольно на военной технике покинул часть действую- щей армии и отправился в тыл — он уже сам себе вынес тяжкий приговор. Мало того — обман. То, что он заведомо обманул стоявшего на посту Дусенбаева (часового), — было отягчающим вину обстоятельст- вом. Военной прокуратуре оставалось только, исходя из соответствующей статьи Уголовного кодекса, дать юридическое обоснование. Тем не менее следствие велось всерьез и доско- нально. Сначала не спеша, обстоятельно допросили подследственного сержанта Зуха. Сержант' был без ремня, враспояску, пилотка без звездочки, петлицы вырваны. Впрочем, и обращались теперь к нему не «сержант», а «гражданин». Любомир ничего не скры- вал, ни от чего не отпирался. Посадив подследствен- ного на гауптвахту, проверили весь его ночной путь. Сначала плотный розовощекий майор в очках с тол- стыми линзами и худой, как хлыст, весь навытяжку, лейтенант сели в открытый «виллис» и поехали в ху- тор Чернявка. Большую свою голову, крепко поса- женную на короткую шею, майор держал прямо и не- подвижно. И вообще озираться по сторонам не лю- бил. Он — военный прокурор. Лет ему было’за со- рок. А тот, молодой, — его помощник, военный сле- дователь, порывистый, суетливый. Ефимий Лукич издалека увидел пылившую по дороге машину и вышел к воротам. «Сдержал коман- дир слово, — подумал он, — разобрался быстро. А не пойди я туда сам — кто бы мне принес?» «Виллис» остановился возле разрушенного сарай- чика. Сначала спрыгнул длинный худой лейтенант. Потом сидевший рядом с шофером майор не торо- пясь открыл дверь и одну за другой опустил на зем- лю обутые в кирзовые сапоги толстые ноги. — Ты хозяин? Подойди сюда, — позвал он. Долговязый Буренкин, не сходя с места, бросил взгляд в машину. Никакой козы там не было. — Я,— кивнул Ефимий Лукич. — Кто разрушил это строение? — По имени не знаю. — Я тебя имя не спрашиваю. Что за человек, ка- кой из себя? 28
— Военный человек. Вон оттуда выехал, на танке без колпака. Ошибкой, наверно. На повороте за- несло. — Ошибкой, не ошибкой, не тебе, старик, судить. — Так точно. Закон судит. — А танкиста этого в лицо видел?.. Ну... какого роста? — В лицо не видел. Ночь была. Ростом, кажись, не так чтоб очень. — Толком не видел, а говоришь «военный». — А кто же еще? Пономарь, что ли? Тем временем лейтенант обошел вокруг сарайчи- ка, подошел к лежавшей посреди двора пегой козе, перевернул, осмотрел внимательно и, открыв новень- кий планшет, занес туда свои наблюдения и ответы Буренкина. — Сколько твоя коза стоит? — спросил майор. — А сколько сдохшая коза может стоить? Ниче- го не стоит. — Ты меня не путай, хозяин, я про живую спра- шиваю. Ефимий Лукич уже почуял, что дело оборачивает- ся худо, нечто вроде сожаления шевельнулось в нем. — За нее и за живую не больше давали, — про- бормотал он. — Ты конкретно говори. И стоимость двух кур тоже. — Тоже добро — курица... * — Не крути, старик, говори цену. Положено воз- местить ущерб. — Нет, не нужно. На то и война — без ущерба не бывает. Как-нибудь проживем. Лейтенант эти слова тоже записал и подчеркнул двумя чертами. — Как хочешь,-—сказал майор, снял очки и, до- став платок, долго протирал их. После этого следствие направилось в Подлипки. Когда машина въезжала в деревню, Мария Тереза копала огород Не оттого, что не знала куда себя деть, — хозяйство требовало. Она теперь замужняя женщина, а замужняя и дом свой в порядке дер- жать должна. «Виллис» проехал по четко отпечатавшемуся в мягкой почве следу бронетранспортера и остановился там, где ночью стояла машина Зуха. Толстый майор и худой лейтенант слезли с «виллиса» и вошли во двор. Мария Тереза краешком глаза приметила это, но повернуться и посмотреть на них прямо почему-то заробела, словно не люди в ворота вошли, а две страшные тени. — Здравствуй, красавица! — сказал майор как можно любезнее. Мария Тереза кивнула, не повернув головы, и про- должала свою работу. — Мария Тереза, я тебе говорю... Вдруг ее всю будто судорогой свело, лопата чуть не выпала из рук. Но она тут же пересилила себя. Опершись на лопату, она прямо посмотрела на май- ора. — Слушаю. — Ты — Мария Тереза? — Я- Что вам нужно? — Только это. Что ты — Мария Тереза Бережная. — Я теперь должна зваться Зух. Мария Тере- за Зух... — Возможно, только... Еще вопрос: не был ли здесь прошлой ночью некто сержант Зух? — Был. Он не некто. Он мой муж. — Что — и брачное свидетельство есть? — Свидетельство? А зачем?! — Ни за чем. Я просто так спросил. — Вы просто так не спрашивайте. — Все, все, красавица, больше вопросов нет. Долговязый лейтенант достал было планшет, но так ничего и не смог записать — стоял, разицув рот, и смотрел на девушку. «Бывают же такие! — вконец размякнув, думал он. — За такую и головы лишить- ся не жалко. Не жалей, Любомир Зух, ни о чем не жалей...» — А вы что с ним сделаете? — настороженно спросила Мария Тереза. Прокурору от души стало жаль красивую зано- зистую девушку, вернее — почти еще девочку. Пото- му и правды ей сказать не решился. — Ничего не сделаем. Не бойся. Я так просто, для разговору только спросил. Мимо ехали и загля- нули по пути. — Майор даже прошения попросил, протирая белым платком очки, кивнул: «Извините». Они сели в «виллис» и уехали. Это сказать легко: не тревожься. Земля медленно разверзлась под нога- ми Марии Терезы... Но если бы кто-то случился здесь и чутким оком души посмотрел на окаменевшую де- вушку — он увидел бы, как в венце ее волос замер- цало слабое сияние, затем свет, золотясь, медленно сошел на лоб, на глаза, на шею, обтек плечи, груди, обволок пояс, бедра, по икрам спустился к ступням. Потом она уже вся стояла в желтом сиянии, словно превратилась в богиню любви, золотую Афродиту. Значит, солнце еще не погасло — ни там, в небе, ни здесь, в ее груди. А небо сегодня такое синее, высо- кое, солнце так близко, но и так милосердно. Солн- це, когда оно прямо над головой, всегда ощущается близким, своим. Потому что стоишь ты посреди зем- ли, а оно — войдя с востока, идет через тебя и выхо- дит на западе... Вот и сейчас в середине земли — Ава- рия Тереза, в середине неба — солнце. Капитан Казарин обязательства своего перед Ефи- мием Лукичом не забыл. Он вызвал Хомичука и при- казал, хоть как, но рассчитаться со стариком. По- страдавший все же. Зло взяло на Буренкина — «за- несло чуму на нашу голову», — но старшине ничего не сказал. Вскоре после полудня Хомичук закинул в кузов старой полуторки мешок пшена и поехал в Черняв- ку. Заглянул в две ближайшие деревни, поспраши- вал, не сменяет ли кто козу на пшено, охотников не сыскалось, и он решил рассчитаться крупой. Нужный дом старшина нашел сразу. Впрочем, для этого осо- бой наблюдательности и не требовалось. Рухнувший сарайчик и сдохшая коза кричат будто: «Мы здесь!» 29
Машина остановилась, но Ефимий Лукич на сей раз навстречу им не вышел. Он был весь в своих не- веселых думах. Чуяло сердце беду, иначе не сжима- лось бы так, до темноты в глазах. -— Эй, старик, ты дома? — крикнул Хомичук с улицы. Хозяин подался во двор. Он еще не снял той одежды, которую надел утром, только картуза с кру- тым козырьком не было на голове. Тем временем пожилой длиннорукий шофер откинул задний борт машины, подтянул мешок к краю, как-то очень сно- ровисто уложил его на плечо, не положил даже, при- печатал (было видно, что такая работа ему привыч- на), и, чуть приседая на коротких кривых ногах, по- шел следом за Хомичуком. Старшина остановился возле пегой козы, шофер тоже встал за его спиной со своим грузом. — На, долг от сержанта Зуха прими. Тут за козу, тут и за сарай. Мешок пшена, — сказал Хомичук. — Заварил ты одну кашу, вари теперь другую. Шофер ухватил одной рукой мешок под завязку и, легко смахнув с плеча, с глухим прихлопом поста- вил перед стариком. Старшина достал из кармана гимнастерки деньги и протянул Ефимию Лукичу. — Это за кур. От командира лично. — Не надо, — сказал Ефимий Лукич. — Раздумал я. Не нужно ни крупы, ни денег, вези обратно. У старшины Хомичука даже дыхание перехватило. Ярость четырех-пятиэтажных ругательств, копившая- ся в нем, смяла, наконец, его безграничное терпение, он уже не мог удержать себя — всё постромки лоп- нули. . — Ты, в бога душу мать, — выдохнул он, — шесть- десят лет некладеный вонючий козел! Где я тебе в этом аду кромешном, в чертовом огне, на кухне са- танинской козу найду! Сам, что ли, рожу! Или вот он родит? — ткнул на шофера. Долго кричал взъяренный старшина, долго ругался. Дедов-прадедов бедного старика до семи колен, всю родню-породу, всех ку- мовьев-свояков перебрал, на вальне свалял и про- катал. Ефимий Лукич стоял молча, потупив голову. Услы- шав крик дяди-солдата, в испуге сбежала с крыль- ца Марина с Васюткой и с двух сторон прильнули к дедушке. Старик словно и не заметил их. Но Павел Хомичук при виде худых белобрысых малышей с бледными лицами замолк на полуслове. Долго мол- чал. Потом откашлялся и, ни слова не говоря, пошел к машине. Кривоногий шофер быстро забрался в ка- бину. — Подожди-ка, — тихо сказал Ефимий Лукич. — А ведь ты, парень, зря меня ругал. Разве в козе те- перь забота? — Ав чем твоя забота?— неприязненно спросил Хомичук, хотя переживания старика уже начал по- нимать. — Это ., парень тот, танкист. Как он там? Ему что будет? — Плохо. Хуже некуда. На волоске висит. — Давеча двое приезжали на маленькой машине. Я сразу неладное почуял... сразу сердце замаялось... А на твою ругань я не обижаюсь, бог простит. А как зовут его? — Любомир. Сержант ЛюбоМир Зух. Настоящий был парень. Любомир... В первый раз услышал Буренкин его имя. А услышал — еще сильней ощутил смуту. До этого он был кем-то безымянным, просто «танки- стом», мелькнувшей в лунном свете фигурой. А те- перь стал живым человеком — с именем, фамилией, званием. Даже будто лицо его увидел. Весь встал пе- ред глазами — человек по имени Любомир Зух. Ро- стом и сложением вроде на его без вести пропавше- го сына похож. Точно, похож. Старик хотел спросить, сколько лет ему, но тут кольнуло слово, только что сказанное старшиной — «был». — А почему говоришь «был»? , — Потому что уже «был», хотя и наполовину пока. — Надеяться надо. А надежда половиной не бы- вает, даже маленькая — целиком. — Это Ефимий Лу- кич сказал, подумав и о бедном танкисте, и о своем пропавшем сыне. Сам не заметил, как погладил вну- ка по голове. В детстве отец Васютки был таким же беловолосым. Но не помнил Ефимий Лукич, чтобы хоть раз вот так гладил сына. — Ладно, нам пора, — попрощался старшина. — Не оставляй, забери с собой, — показал старик подбородком на мешок. — Все равно те'пёрь этот ку- сок мне в горло не пойдет. Грех будет. — Да не тебе. Кроме тебя етДе два цыпленка есть. Они пока греха не знают. — Старшина вернулся к мешку, рывком поднял его с земли и понес в дом. И старик, и малыши остались стоять на месте. Про деньги Хомичук и не вспомнил. Прощаться снова не стал, только в воротах оглянулся раз, но и тут взгляд его упал не на хозяина, а на лежащую посреди двора пегую козу. Ефимий Лукич заметил этот взгляд. Когда старшина уехал, он оттащил козу к овраж- ку и там похоронил. Закапывая ее, он не чувствовал ни жалости, ни брезгливости. Но внучатам смотреть не разрешил, велел сидеть дома. Покончив с этой ра- ботой, он вымыл ребятишкам лицо и руки, расчесал волосы, покормил, чем бог оставил, одел их в одежду почище и поисправней, а сам достал медаль, брошен- ную утром обратно в сундук, и нацепил на правый лацкан пиджака. Внучата, не приученные лезть с во- просами, не допытывались и на этот раз. Только Ва- сютка сказал несмело: — Наверное, в гости пойдем куда-нибудь... Да, дедушка? Дедушка не ответил. Внучку Ефимий Лукич взял за руку справа, вну- ка — слева и повел их все по той же знакомой пыль- ной дороге. Посредине, оставляя большие, с лопуши- ные листья, следы, шагает пара сапог, а по бокам, с двух сторон, рассыпая в пыли узоры, бегут две па- ры босых ножек. Есть ли что беззащитней и умили- тельней на свете, тревожней и печальней, чем вид оставленных на пыльной дороге крошечных следов? 30
Куда они выйдут, какими дорогами судьбы и куда придут? Благословляю вас, молюсь за вас, в мягкой пыли оставшиеся маленькие следы! Слева — внука, справа — внучку за. руку держа, Ефимий Лукич вновь предстал перед капитаном Ка- зариным. И снова никто не помешал им, никто не остановил. Удивительно и это. Капитан Казарин мог бы Буренкина во второй раз и не принимать, мог бы даже приказать удалить с территории,, вывести на большак, и пусть шагает восвояси. Но он принял его. Потому что тогда, в Подлипках, он толком не выслушал сержанта Зуха, выгнал — и теперь с утра мучилась память, снова боль временами полосовала печень. Для доброго де- ла он тогда ни своей власти приложить не захотел, ни у власти повыше помощи не попросил. На недоб- рое же дело и свою власть впряг, и власть повйше стронул с места. Наказания, которое ждало его за ЧП в батальоне, он не боялся, даже не думал об этом. Не таков человек был капитан, чтобы разом два горя горевать. Умел одно из двух — горе помень- ше — скинуть с души прочь. Сейчас для Руслана. Ка- зарина, с его жестким характером, твердой волей, с его привычкой четко различать, что хорошо, что пло- хо, вопрос честн был дороже собственной головы. Конечно, там, в Подлипках, когда он приказом «кру- гом» повернул Зуха от себя на сто восемьдесят гра- дусов, и по уставу, и по долгу службы комбат Каза- рин был прав. Но сегодня устав и долг отступили назад, возмутилась и забастовала совесть. В Ефимии Лукиче Буренкине он увидел человека, который хоть немного, но разделит вину его — вину перед Зухом. Этот худой высокий старик с изнуренным лицом, сто- явший у порога, вдруг показался ему близким чело- веком, а к двум тщедушным малышам капитан по- чувствовал острую жалость. «И то ладно, что своих детей у меня нет. Розалина не захотела», — подумал он. Хотя и вспомнил Розалину, дергать волосы не стал, о зароке он уже забыл —• комбат два горя ра- зом не горевал. Ефимий Лукич, все так же держа внучат за руки, стоял и ждал от капитана какого-нибудь слова. Но тот разговора не начинал, ушел в свои думы. Не до- ждавшись, старик заговорил: — Вот, опять пришел. Пришли... Это внук мой, Васютка,— он вывел мальчика вперед, потом вернул на место. — Это Маринка, внучка. — Девочку он с ме- ста не тронул. — Пришел. Вижу. И что же? — в голосе капита- на прозвенел все тот же металл. Жалость и смуще- ние, охватившие его, он попытался заглушить этим звоном. Но не вышло — только бросил взгляд на де- тей, металл хрустнул. Он спросил: — Обещанное я тебе выслал, получил, наверное? — Я не взял. Они сами, без разрешения, оста- вили. — Что же тебе еще нужно? — капитан сразу по- нял, что старик с двумя малышами не выпрашивать что-то пришел, другая теперь у него печаль, другая забота. Но все же повторил вопрос: — Что, говорю, нужно? — Не нужно. Самому мне ничего не нужно. Дру- гому нужно. — Ефимий Лукич заговорил громче: — Милосердие нужно! Прощение! Ошибка — не преступ- ление. Вы же меня виновником смерти сделаете. Про- стить нужно! Я простил ему. И вы простите. Руслан Сергеевич понимает бол о старика,-очень даже понимает, но слов, похожих на правду, не на- ходит, а саму правду сказать не может. И он го- ворит: — Легок ты прощать. Перед нами-то его вина потяжелей будет. Дело еще не закончено. — И хорошо, что не закончено. И не надо. Пусть так и останется. Закончится — поздно будет. Защити парня... Танкиста... Любомира Зуха. — Ефимий Лукич замолчал на мгновение. Увидели бы его сейчас люди, что рядом с ним, бок о бок, прожили... Не узнали бы Буренкина, а узнали — изумились бы. Весь свой век людей сторо- нился, жил по правилу: «Моя хата с краю, своего не дам и твоего не возьму», — что с ним случилось? Мо- жет, через сердечную боль и муки совести он к чему- то изначальному своему вернулся? — Из-за , лачужки развалившейся... и подохшей козы — нельзя человека губить. Он молодой, ему жить да жить еще! А жйв-здоров будет — он камен- ные дворцы построит, тысячные стада разведет! — Старик как стоял меж двух внучат, так и тюкнулся на колени. — Ради вот этих безвинных душ! Не клади нас в огонь! То ли испугавшись, что «в огонь положат», то ли от- жалости к дедушке, Маринка заплакала. Не с виз- гом, не навзрыд, а плачем.тихим и глубоким. Васют- ка дернул деда за руку. Тот встал на ноги. Что скажет, что может обещать капитан Казарин? — Ты же сам только утром говорил: «Даже га- лочье гнездо разорит — наказывать нужно», — по- молчав, напомнил Руслан Сергеевич, как бы оправ- дываясь. — Утром! Эх, командир! Мало прошло, да много минуло. Утром-то другой человек говорил. Да и ты теперь другой! Еще не поздно, постарайся., — Судьбу Любомира Зуха теперь не я решаю, а там... — капитан показал большим пальцем в по- толок. Где там? То ли военные власти, то ли небо само. — Он мне ущерб нанес, я простил его, кто еще может его винить? — упрямо сказал Буренкин. Капитан открыл планшетку, нашел имя-отчество старика и спокойным-, немного даже укоряющим го- лосом сказал то страшное, о чем старик догадывался и сам: — Ефимий Лукич, сержант Зух не за твою козу привлечен к ответственности, а за то, что ночью на боевой технике покинул боевой порядок, что равно- сильно дезертирству. — Он же обратно вернулся! — Равносильно дезертирству. — Сколько лет? — Кому, ему? — Да, сержанту... Любомиру? — Двадцать. 31
— Двадцать лет... Не может парень в двадцать лет совершить такое преступление. Капитану захотелось сказать Ефимию Лукичу уте- шительное слово, как-то подбодрить его. — Хорошая медаль, — показал он на грудь стари- ка. — За что получил? — Сеял, жал. Невелики заслуги,.— отрезал тот. Мысли его были об одном. — Вот и посеял... Донос- чик. Коли ты доносчик, коли душа у тебя такая, значит, и позор должен нести. Что посеял, то и по- жнешь. От этих слов, которые старик назначил только са- мому себе, комбат крепко, чуть не до крови, прику- сил губу. — Коли так, — заговорил после долгого молча- ния Ефимий Лукич, — выполни напоследок мою просьбу: покажи мне того парня.- Встану перед ним на колени и попрошу прощения. Капитан долго медлил с ответом. — И тоже не в моей власти, Ефимий Лукич, — неуверенно сказал он наконец. Такую просьбу Казарин, наверное, мог бы и вы- полнить. Обвиняемого пока охраняли его солдаты. Но тяжелую эту встречу он посчитал ненужной — ни для старика, ни для Зуха, ни для двоих малых детей. Особенно для Зуха. Ни страх, ни тревога еще не ус- пели войти в его душу. -— Не в моей власти, — уже твердо повторил комбат. — А что же тогда в твоей власти, командир? — сказал Буренкин не со злостью или раздражением, а словно жалеючи. Повернулся и, все так же ведя двух сирот за руку, вышел из землянки. Миновав опушку, они-пошли по большаку. Посе- редине, сгорбившись, шагает Ефимий /1укич, а с двух сторон две белые головки, как два белых цветка, нет- нет да и блеснут на солнце. Старик шагает, детиш- ки трусцой бегут рядом. Они позабыли голод и ус- талость, потому что дедушка плачет. Сам идет, сам плачет. На пыльной дороге остаются следы. Большие посередине. Крошечные по краям. А есть ли что пе- чальней и тревожней, чем крошечные детские следы, оставленные на пыльной дороге? Комсоставу было известно, что в течение ближай- ших суток бригада будет полностью подтянута на передовую. Потому военный прокурор повел дело бы- стро и без проволочки. Вернувшись из Подлипок, ру- мяный щекастый майор в очках с толстыми линзами и длинный худой лейтенант сняли показания со сви- детелей. Первым вызвали ефрейтора Калтая Дусен- баева. Тот,доложил все подробно, не забыв и не ута- ив ничего. Сказал, что днем сержант Зух чинил ма- шину, однако проверить не успел — дали наряд на кухню, освободившись на кухне, он сказал, что нуж- но испытать тормоза, и уехал. — Он обманул вас, — сказал майор спокойно. — Никак нет, товарищ майор. Не такой он чело- век, он хороший Человек, честный. — Почему вы не остановили его? — Так ведь... в бой скоро, а машина не провере- на, как тут в дорогу выйдешь? Потом встанешь на полпути... — Растяпа вы, ефрейтор Дусенбаев, — тем же ровным, голосом сказал майор и добавил: — Разиня и ротозей. Никаких он испытаний не проводил. — А что проводил? — Это вас не касается. Каждый раз, когда свидетели задавали вопрос, майор раздражался, но раздражения своего не по- казывал. — Ступайте, — все так же невозмутимо прика- зал он. Старшина Хомичук решил, что лучший путь за- щиты -— хвалить что есть мочи. — Механик-водитель высокого класса. На воин- ских учениях всегда первый. Толковый, дисциплини- рованный боец. Краса роты, — и еще много хороших слов сказал он про подследственного. Майор слушал его терпеливо, не перебивал. Такая невозмутимость сбила Хомичука, и он замолчал. Только тогда майор, протирая платком очки, спро- сил: — Мы имеем сведения, что этой ночью сержант Любомир Дмитриевич Зух покинул на бронетранс- портере часть и отсутствовал примерно с ноль одно- го часа до ноль шести часов. Известно ли вам это? «Дмитриевич» прозвучало для Хомичука как-то особенно безнадежно. Хоть и был он старшиной ба- тареи, но отчество Любомира давно уже забыл. — Сам не видел. Зух говорит, что был такой слу- чай. И ефрейтор Дусенбаев подтверждает. — А вы сами что делали? -— Спал. Да если бы я не спал, товарищ май- ор!.. — вырвалось у Хомичука, но он тут же осекся и отвел взгляд. — Значит, подтверждаешь? — Сказал ведь уже. Лейтенант записал: «Подтверждает».* Не обошли стороной и капитана Казарина. Одна- ко первым вопрос задал он сам. — Нельзя ли остановить этот маховик? Всю от- ветственность беру на себя. То, что свидетель сам начал задавать вопросы, майору не понравилось и на этот раз. Отвечать на вопросы свидетелей он не привык. Майор достал бе- лоснежный платок и долго протирал стекла очков. Несколько раз погладил нос. Оч часто так делает, когда снимает очки. Но выдержку, согласную прави- лам службы, сохранил, постарался быть вежливым и благожелательным. — Нет, капитан, — сказал он и даже вздохнул,— этот маховик остановить нельзя. Ответственность же, которую вы возьмете на себя, определять буду не я — определят другие. Случай этот — не украшение на знамени бригады, а большое черное пятно. Пятно, сами знаете, нужно вовремя смыть, а не смоешь — расплывется еще больше... — майор поднес очки к глазам, поискал на стеклах пятнышко, только убе- дившись, что нет на них ни пылинки, надел снова. — Смывают же по-разному... 32
Как размеренно, спокойно говорит он эти страш- ные слова! Вопросов было не много. Пометкой «подтверж- дает» закончился допрос и этого свидетеля. Вечером Любомира Зуха опять привели на до- прос. Еще раз выяснили, как, с каким умыслом он ночью на боевой технике, обманув часового, уехал из части. К сказанному ранее сержант Зух не добавил ничего. — Да, уехал, обманул Дусенбаева и уехал. Умы- сел? Навестить жену. На обратном пути налетел на сарайчик, придавил козу. Вот моя вина, —• заклю- чил он. Румяный щекастый майор, платком протиравший очки, сильно дернул левым веком, но выдержки не потерял и на этот раз. — Ты, Зух, или подлец, каких мало, или немного придурковатый. Ты хоть чуточку понимаешь, что ты натворил? Дезертир ты, Зух. Знаешь, -что такое де- зертир? — Знаю. Кто сбежит — дезертир. А я поехал и вернулся,- Любомир был искренне убежден, что никакого преступления он не совершил. Долговязый лейтенант, человек по природе не храбрый, даже почувствовал восхищение решительностью подследственного, отча- янным его поступком- Книги об отважных влюблен- ных лейтенант читал запоем. Самая его любимая кни- га — роман французского писателя Стендаля «Крас- ное и черное», самый любимый герой — Жюльен Со- рель. А сегодня он сам принимает участие в обви- нении и осуждении одного из этих влюбленных. А что делать — обязанность такая. Если он так же будет исполнять свои обязанности и дальше, то через годы на Жюльена Сореля и Любомира Зуха он уже будет смотреть свысока, с издевкой, быть может, даже с ненавистью; за несбывшиеся в любви мечты обвинит их, осудит, как обманщиков. У майора натура другая. Ни восхищения, ни ненависти. Работу свою делает спокойно, тщательно, беспристрастно. Над ним — За- кон, Статья, Параграф военного времени. «До каких же дней мы доживем, если каждый на танке нли бро- нетранспортере будет гонять куда хочет. У одного — любовь, у другого — черт на уме. Мало ли у кого что... — думал он. — Сержанта Зуха хвалят. И сам вижу—хороший парень. А хороший за свои проступ- ки не должен отвечать, так, что ли? Для каждого, и для хорошего, и для плохого, Закон один. Если по- думать, хороших еще строже судить надо, они не только преступление совершили, они еще и надежду обманули...» В странноватую философию пустился майор юсти- ции. Однако не такую уж и странную, если хорошень- ко подумать. Действительно, дурные, творя дурное, никого веры не лишают — иного-то от них и не жда- ли. Преступление же, совершенное хорошим, кроме самого закона задевает и честь общества, оскорбля- ет веру. Обманутое доверие вызывает у общества чувство обиды; нет, не этого мы ждали от него.— и судят его строже вдвойне. Разумеется, не этими чув- ствами руководствовался майор. Он чувствами не ру- ководствуется вообще. И все же то, что Зух не был плохим человеком, вызывало у него какую-то нелов- кость. И это раздражало майора. Любомир Зух стоял прямо, не шевелясь. Гимна- стерка с вырванными петлицами застегнута на все пуговицы, сапоги начищены до блеска, грустные си- ние глаза под густыми бровями устремлены вниз. Майор старался на арестованного не смотреть. А лей- тенант, не находя дела рукам, возился с планше- том — откроет-закроет, откроет-закроет. — Ну, Зух, есть что еще сказать? — майор поднял взгляд и долго смотрел на него. -— Нет, товарищ майор. Надо бы, как положено по закону, поправить его: не «товарищ», а «гражданин майор». Прокурор не поправил. — Уведите, — сказал он. Зуха увели. Лейтенант открыл свой новенький планшет и записал: «Все подтвердил вторично». По- ставил часы и минуты, день, месяц, год. Перед самым заседанием трибунала выявился один недочет- в работе молодого следователя, опыта еще было маловато: хотя лейтенант на допросах за- писывал все' подробно, чуть ли не слово в слово, од- нако подписи у обвиняемого и свидетелей взять за- был. Пришлось ему тут же обежать всех и собрать подписи (на Чернявку и Подлипки оставалось толь- ко махнуть рукой). Майор ничего ему не сказал, лишь глянул недобро нз-за толстых стекол очков. У лейтенанта поджилки затряслись. В девятнадцать часов тридцать минут началось заседание трибунала. Существует такое правило: смотря по тому, в каком звании был обвиняемый, одним из членов трибунала временно назначают пред- ставителя в таком же примерно звании. В этот раз от роты миномётчиков был назначен старший сер- жант с зашитой заячьей губой. Любомир в надежде украдкой бросил на него взгляд: что ни говори, свой брат сержант, войдет в положение. Но в круглых, голых, без ресниц, глазах старшего сержанта не бы- ло ни проблеска жалости. «Я, как представитель младшего комсостава, — сказал он блеющим голо- сом, — требую самого жестокого наказания. Чтоб другим неповадно было, понимаешь». Этот, с козли- ным голосом и заячьей губой, старший сержант в по- следние дни метил на место помкомвзвода. Заседа- ние трибунала не затянулось. Приговор, юридически обоснованный, в котором преступлению была дана оценка с военной, политической и моральной точки зрения, был готов заранее. Его зачитали Зуху. В за- ключение было сказано: «За тяжкое воинское пре- ступление, выразившееся в угоне, путем обмана, бое- вой техники в боевой обстановке, также в отсутствии из боевого порядка в течение более пяти часов, быв- ший сержант Зух Любомир Дмитриевич по статье 193/7, пункт «г» Уголовного кодекса РСФСР по за- кону военного времени приговаривается к высшей мере наказания — расстрелу. Приговор немедленно привести в исполнение. Обжалованию не подлежит». О козе и сарайчике в приговоре было сказано лишь вскользь. Видно, как преступление оно всерьез 3 Роман-газета № 23—24 33
и не принималось. Только слушая приговор, Любо- мир начал немного понимать, что проступок, совер- шенный им, кажется, и впрямь нешуточный. На ме- сте обвиняемого он увидел не себя, а кого то друго- го. И на мгновение понял ошибку того. «А если бы ночью подняли по тревоге? Бросили в бой?.. А тот... так бы в объятиях жены и остался?» — прошли от- рывочные мысли, сердце вдруг заколотилось, словно рванулось наружу. Конечно, если не брать в расчет любовь, — поразительное головотяпство А кому какое дело до твоей любви? Ни свидетелем защиты ее не зовут. Ни заступницей она быть не может. Саму су- дят. Лишь слово «расстрелять» немного успокоило его. Любомир ему не поверил. Такого быть не могло. Выгнали с гауптвахты двух посаженных за какую- то мелкую провинность солдат и заперли Любомира Зуха там одного. Охрану поручили взводу разведки, то есть Янтимеру Байназарову. Одно из его отделе- ний будет стоять в карауле, второе, как только посту- пит приказ, приведет приговор в исполнение. Решение военного трибунала обжалованию не под- лежало. Так было сказано и в самом приговоре. Но один человек все же решился обжаловать его. Это был комиссар бригады Арсений Данилович Зубков. Он дал наверх шифровку с просьбой о помиловании Зуха и поставил в известность об этом командира бригады. Командир и возразить не возразил, и со- гласия не высказал. «Воля ваша, — пожал он плеча- ми,— на комиссара.моя власть не распространяется». Оставалось ждать долгих двенадцать часов. По просьбе Зубкова комбриг согласился перенести испол- нение приговора на семь часов тридцать минут сле- дующего дня. Арсений Данилович Зубков' носивший в петлице четыре шпалы полкового комиссара, был из петер- бургских революционеров. У этого ладного, сухоща- вого, с худым лицом, живого, как ртуть, человека, летами чуть за сорок, были совершенно седые воло- сы. Еще подростком он с оружием в руках брал Зим- ний. В гражданскую воевал в Сибири с Колчаком. ’ После гражданской закончил рабфак, потом — Пром- академию. В тридцать третьем году направили ра- ботать в торговое представительство в одной из Скан- динавских стран. В тридцать седьмом году, когда воз- вращался в отпуск на родину, его встретили прямо на вокзале в Ленинграде. И домой он попал только че- рез шесть месяцев. Старые товарищи заступились за него В эти-то месяцы черноволосый прежде Зубков и стал совершенно седым. Не от страха или от горя, не от жалости к себе — от чувства несправедливо сти. Но «живая ртутв» живой и осталась. Бывали времена, так расшибали, на мелкие капли расплески- вался, но вновь собирался, забывал обиду и неспра- ведливость. Работал секретарем парткома на боль- шом заводе. Жил делами страны, людскими забота- ми. Только своего гнезда так и не свил. Арсений Данилович многих в бригаде знал в ли- цо. Лейтенанта Янтимера Байназарова он приметил еще по дороге на фронт. Как-то перед закатом, когда проехали Тулу, на состав, в котором размещался штаб, налетели две эскадрильи вражеских самолетов. Должно быть, промышляли где-то, да неудачно, и теперь несолоно хлебавши возвращались домой. Раз- дался приказ покинуть вагоны. Все, кроме зенитчи- ков, выскочили из эшелона и рассыпались в кукуру- зе. Зенитчики на платформах открыли беглый огонь. Смотрит комиссар, на крыше вагона стоит кто-то и садит из автомата по идущему вдоль эшелона само- лету. «Дурак! Сумасшедший! Слазь!» — закричал ко- миссар, но никто его не, услышал. Самолеты как по- явились, так и, не причинив особого вреда, исчезли. Над самым вроде эшелоном летали, а бомбы рвались метрах в тридцати — сорока по сторонам. (Как по- том сказал Ласточкин: «Руки у сволочей дрожат, кур, видно, воровали».) Арсений Данилович того «сумас- шедшего на крыше» приметил и, когда поезд остано- вился на станции, вызвал его к себе. «Дурацкая бра- вада, людям напоказ! Мне такие заполошные герои не нужны!» — дал он ему выволочку.. Но с тех пор этого высокого, крепкого в кости парня с широким лицом и смущенным взглядом, командира взвода раз- ведки, держал на примете. А по Янтимеру, если бы его схватку с вражьими самолетами вместо комисса- ра видела медсанбатовская сестра Гульзифа, девуш- ка из Давлеканова, было бы в тысячу раз лучше. Не видела Гульзифа. Лежала носом в землю. Когда стояли в лесу возле Подлипок, был кон- церт бригадной художественной самодеятельности и Байназаров прочитал «Левый марш» Маяковского. После концерта Зубков пожал лейтенанту руку и сказал громко, при всех «Молодец!» и назвал его «пламенным трибуном». На этом концерте была и Гульзифа. Знаток истории Древнего Рима Леня Ла- сточкин тут же развернул характеристику: «Народ- ный трибун Тиберий Гракх». Но к замкнутому, мед- лительному, малословному в повседневной жизни Байназарову прозвище не прилипло. Бывают оке лю- ди, никакое прозвище к ним не пристает. — Стой! Кто идет? — Разводящий! — Пароль? Те же слова, та же луна, тот же шорох листопа- да и та же тревожная маета. Уткнуть бы голову в какой-нибудь угол, спрятать душу. Терпение лейте- нанта Янтимера Байназарова дошло до предела. Ле- ню Ласточкина разбудить, что ли?.. Разбудить мож- но, но утешения это не даст. Потому что Леня Ла- сточкин вздыхать, вникать не станет, сразу все на хорошее истолкует. Слова его известны: «Знать, судь- ба у Зуха особенная, высокое, геройское у него на- значение. Вот увидишь. Потому судьба перед тем, как вознести, испытывает его. А без страданий героем не станешь. Судьба ведь тоже не каждого испытывает, зря не суетится — на такого взваливает, который сдюжит» — «О чем ты говоришь? Смерть его уже в дороге. Вот-вот здесь будет». А Леня свое: «Она-то у каждого в дороге, а его смерть пока мимо пройдет. Я во сне белого аиста увидел. Это на хорошее». За эти месяцы Байназаров привык, что приятель под каждый случай удобную философию подведет, на I 34
любую неудачу отговорку найдет, сон увидит, что любую тревогу развеет. Только от всех его складных умствований, всех добрых пророчеств и вещих снов утешения ни на грош. Пусть спит Леня Ласточкин со своей философи- ей, видит свои вещие сны. Вон за тем взгорком, в голом березняке на круг- лой поляне стоит большая палатка медсанбата. А в ней — давлекановская девушка Гульзифа. Первым, еще в Терехте, весть о Гульзифе принес Леня Ласточкин — после того как ходил в медсан- бат со своим фурункулом. Они тогда из «хотели» уже съехали и квартировали у одинокой старушки. — Ну, парень, кого я в медсанбате видел! Ангела небесного! Гляди в лицо и молись! Куда там дева Мария! Родинка даже есть, на левой щечке, розовая, с просяное зернышко. Ростом, правда, не очень, но пухленькая, кругленькая, вертится, что веретенышко. Землячка твоя. Из этого... на «д» как-то... — Давлеканово? Дуваней? — Во-во. Из Давлеканова! А имя, ну прямо пес- ня— Гуль-зифа! Конечно, ангелов и деву Марию Леня маленько скинул в цене. Но все же Гульзифа хоть ростом- статыб и не очень вышла, но с лица миловидна, даже по-своему красива. Ласточкина понять можно. Для человека, который во всю жизнь откормиться не мог, конечно же, ничего красивее круглого лица, румяных щечек, пухленького тела и быть не может. — Влюбился, что ли? Даже глаза горят. — Что глаза? Глазки не салазки, их не удер- жишь. — Леня вздохнул и погрустнел. — Эх, браток, мало ли что глаза горят. Видит око, да зуб неймет. Я-то, может, залюбуюсь, да на меня не заглядятся. Разве слепая только. — Ты уж так совсем себя не изничтожай, — за- ступился Янтимер перед ним за него же самого. — Чем ты хуже других? Но тут Леня по привычке смахнул с себя все уны- ние разом: — Брось, нашел кого утешать! Я—Ласточкин, птичка-невеличка, спереди шильце, сзади вильце. После этого разговора Байназарову захотелось наведаться к Гульзифе, так просто, без повода, как к землячке. В медсанбат дорога никому не заказана, иди любой. Но день прошел, другой прошел. На тре- тий день решил твердо: «После учений зайду!» Но подошел к медсанбату и остановился в растерянно- сти. Вдруг перед глазами, укутанная в белую шаль, скрипя валенками по белому снегу, прошла Анна Сергеевна. Запах упревшей каши ударил в нос. Па- мять той ночи тенью легла на душу. Теперь уже и снег сошел, земля открылась и на припеке, чуть крас- нея, пробилась трава, речка Солоница вышла кое-где из берегов. И мусор, что всю зиму собирался по до- рогам, улицам, дворам, выполз из-под снега. Все это время Анна не подала ни знака, ни весточки. И ни разу не встретилась. Может, так выбирала — дорогу укромней и время безлюдней? А коли на глаза не попадалась — то и парень забыл о ней. Ту память февраль снегом присыпал, март бураном занес. Да, видно, не до конца. Вместе с красноватой травой, вы- бившейся на припеке, вместе с сором на дорогах вы- шло на свет и это воспоминание. Вот так он перед Гульзифой, которую еще и в глаза не видел, почувствовал себя провинившимся. Потом он один раз видел ее со стороны. Но подойти не решился. КоГда же отбывали из Терехты и разведвзвод на- правили помочь медсанбату погрузить в вагон их по- житки, Янтимер разглядел Гульзифу уже вблизи. Круглолицая, с лучистым взглядом узковатых глаз, приветливая девушка задела сердце парня. Нет, с ума не свела, только задела. Янтимер командира из себя не строил, приказы не раздавал, брал самые большие ящики и тащил их к выделенному для мед- ' санбата вагону. Солдаты, глядя на лейтенанта, ста- рались еще больше. Когда началась погрузка, Бай- назаров в вагон сам залез, солдаты подавали, он при- нимал. Гульзифа говорила только «это туда», «это сюда», показывала, куда какой ящик, куда какой ме- шок, куда какой сверток положить. Всему свое ме- сто — понадобится, так чтобы любую вещь можно было найти сразу. Аккуратно уложили все бьющееся. И когда уже кончили погрузку, Гульзифа мягко зве- нящим голосом сказала парню по-башкирски: — Выходит, с земляком мне повезло. — «Повез- зло-о», — прозвенело серебро в ее голосе. — Не зря говорят, в Деме-реке вода целебная, на пользу по- шла, — «польз-зу-у». Чуткий на слух Янтимер подивился красоте и звучности переливчатого, словно в узорах, голоса. Вот ее завораживающая сила — голос! А Леню Ла- сточкина восхитило розовое просяное зернышко на левой щеке. — А ты откуда? — прикинулся несведущим Ян- тимер. — Из Давлеканова. Разве лейтенант Ласточкин не сказал? Взахлеб тебя хвалил, все уши прожуж- жал. — Сказать-то сказал, да бестолково как-то, я не понял, — и сам не заметил, как проехался насчет дру- га Янтимер. Но тут же пожалел. — Говорливого понять трудно, — согласилась Гульзифа. — А он любит много говорить. Вот так ни с того ни с сего наподдали Лене Ла- сточкину с обеих сторон. А в чем его вина, кроме того, что каждому хотел добра? Может, в этом-то и грех? — Ласточкин, он хороший, — решил искупить ви- ну парень. Но девушка его слова пропустила мимо ушей. — Ты на артиста похож, который в кино Салава- та Юлаева играл. Янтимер покраснел — будто открылась давно хра- нимая сердечная тайна.' Девушка, разумеется, в тем- 1 ном вагоне ничего не заметила. И Салават Юлаев, и артист, игравший его, — были идеалом Байназа- рова. — Говорят... •— пробормотал он. — Толку мало, что похож. 3' 35
— И все же лучше на хорошего человека похо- дить, чем на плохого. Разложив весь груз, Янтимер спрыгнул на землю и подал руку Гульзифе. Ладонь ее была мягкой и теплой. Даже когда Гульзифа встала рядом, он не отпустил ее теплой ладошки. Она тоже не отняла, но мягкие, плотно сомкнутые пальцы остались спокой- ны и безответны. Видно, большая крепкая рука Ян- тимера ни искорки ей в кровь передать не смогла. — Спасибо, лейтенант... Ласточкин все расска- зал — где ты родился, какую воду пил. Только вот имени твоего не назвал. — Янтимер,- Байназаров Янтимер. — Янтимер... И имя у тебя красивое, — только тут она высвободила руку из его ладони. — А твое — особенно!.. Как мне тебя называть? Зифой? . — Гульзифой... Не зная, о чем говорить дальше, парень сказал: — Значит, мы с тобой одну воду пили, ты у исто- ка, я в низовье, в Чишмах, в Карагуже. Знаешь, на- верное, песню: «На Деме я родился, на Деме вы- рос я...» — Ну коли так, — рассмеялась девушка, — я еще знаю: «Деньги есть — Уфа гуляем, деньги нет — Чиш- ма сидим». Где только не услышишь эту прибаутку? И в Си- бири, и на Карпатах, и на Белом море, и на Черном. Узнают про кого-то, что он родом из Уфы или Чиш- мы, и сразу: «A-а, деньги есть — Уфа гуляем?..» Про- исхождение этой присказки, которая всю страну обе- жала, во тьме веков не прячется. Она самого-то Янтимера всего года на четыре старше. В восемна- дцатом году, когда колчаковские войска наступали на Уфу, начали было чишминский люд насильно вместе с подводами забирать в обоз. Чишминцы же упер- лись: «Деньги есть — Уфа гуляем, деньги нет — Чиш- ма сидим», — дескать, заплатите — поедем, не запла- тите— и шагу не ступим. Судя по всему, за-такое упрямство плетка по чишминским загривкам хорошо походила, но к рассвету все лошадиное поголовье, вплоть до шелудивого стригунка, было угнано в глубь леса. Отсюда и пошло: «...деньги нет — Чишма сидим». 1— Ну, до свиданья, Янтимер. — Гульзифа протя- нула руку. Это был намек, что джигиту пора уходить. Тот понял. Крепко пожал протянутую руку и пошел. Следующая их встреча, совсем мимолетная, была в Подлипках, когда Янтимер, прочитав стихотворение, сбежал со сцены. Появилась откуда-то Гульзифа и пожала Янтимер}’ руку. Он же, в неулегшемся еще волнении, не успел ничего почувствовать, даже ладо- ни ее не ощутил. — Поздравляю, земляк... Янтимер... очень здо- рово. Сказала и тут же исчезла. Только свет ее лучи- стого взгляда еще оставался в воздухе. Теперь она там, за оврагом, посреди березняка, в большой палатке медсанбата. Наверное, спит. Ко- нечно, спит, какое у нее горе, чтобы бессонницей ма- яться? Куда пойти, к кому прислониться смятенной душе Янтимера Байназарова? Не прислониться даже, хватило бы и прикоснуться. Вдруг в ушах прозвучал звонкий голос Гульзифы, блеснул лучистый взгляд, брошенный из-под ресниц. Не вытерпел джигит и, по щиколотку в сухой листве, зашагал на ту сторону оврага. Всегр-то ему нужно одно теплое слово и один живой взгляд. Идет, опустив голову, смотрит себе под ноги, а за ним настороженно следует луна. Ночь напролет она, неотвязная, мучила его. И никак от нее не избавишься — не ухватишь же и не забросишь на край ночи. Вот и остается — шагать, потупив голову. Дойдя до палатки, Байназаров остановился и при- слушался. Там — тишина, спят беззаботно молодень- кие медсестры и санитарки. Как же ему теперь уви- деть Гульзифу? Об этом Янтимер как-то не подумал. Ночь, за полночь вломиться в палатку, где спят мо- лодые женщины, у него, конечно, и в мыслях не бы- ло. Окликнуть ее по имени, вызвать на улицу, тоже отваги не хватит. Так решительно шагал сюда, а при- шел — и потерял всю смелость. С шорохом вороша листья, он раз обошел палатку, другой раз, третий. Потом встал и задумался... Даже если вдруг выйдет Гульзифа, что он скажет ей, как объяснит свое появ- ление здесь? Хватит ли духу рассказать о своих тер- заниях? Какого совета, какой помощи попросит? Он уже хотел было повернуть обратно. Но опять переду- мал... За утешением — пусть и за самым малым, при- шел он сюда. Ясный голос Гульзифы, один только ее голос был бы для него лекарством. Вдруг угол закрывавшего вход брезента ото- гнулся. — Кто здесь? Знакомый мягкий голос. — Я- Байназаров. В накинутой на плечи шинели она подошла к не- му и, взяв под руку, повела в сторону, к стоящим кучкой березам. — Что случилось? В такой час пришел._ — А ты чего не спишь? — вопросом на вопрос от- ветил Янтимер. — И сама не знаю, не спится, и все, — с неожи- данной тоской сказала Гульзифа. Вдруг она ткнулась лбом в грудь Янтимера и ти- хонько заплакала. Парень растерялся. Что это — по- мощи просит, а может, в чем-то винит его? Как в таких случаях положено поступать? Приласкать, по спине и по волосам погладить, попытаться утешить? Или ждать, когда выплачется? Что делать, как в та- ких случаях поступать, не то что двадцатилетний Ян тимер, это даже не всякий зрелый мужчина знает. В женских слезах, в каждой слезинке — тысяча тайн, тысяча значений. Потому парень как стоял, так и за- стыл. Шинель медленно соскользнула с ее плеча и упала на землю, прошуршала сухая листва. Нагнуть- ся бы, достать шинель — голову ее надо будет потре- вожить, так оставить — вроде бы невнимание. А в го- лове нерешительного лейтенанта все тот же вопрос — что же с ней? Все узлы Гульзифа тут же сама и развязала. 36
Сначала она подняла шинель, накинула на плечи. Вздохнула глубоко. И, только успокоившись, заго- ворила. — Хорошо, что пришел. Думала, думала, на со- рок ладов перебрала, так ничего и не надумала. Го- ревать боюсь и радоваться страшно. Ладно, ты при- шел. — Придешь, если ноги сами привели, — оживился Янтимер. Допытываться он не стал. Нужно будет, сама ска- жет. Сказала, долго не тянула. Только печаль ее бы- ла не в незадачливом лейтенанте, которого «ноги са- ми привели». — Я письмо из дому получила,-—сказала Гуль- зифа, — ну... не совсем из дому, парень написал, на- реченный мой, мы с ним обещание друг другу дали. Жених мой. — Хорошо, коли написал, — пробормотал Янти- мер и подумал про себя: «Мне-то чего, что написал?» Второй раз в жизни он почувствовал ревность. Первый раз было, когда в Терехте Анна Сергеевна назвала его «лебедышем», второй раз — сейчас. — Хорошо-то хорошо, да не все-о... — протянула девушка. Обиды, проскользнувшей в голосе земляка, она не заметила. — Ногу ему оторвало, выше колена. Четыре месяца весточки не было. Теперь пишет: я ка- лека, нога у .меня, говорит, не вырастет, и я, гово- рит, тебе не пара... Эх, Хабирьян, дурачок! — голос ее опять задрожал, она всхлипнула. — Если, говорит, разлюбишь, так пусть сразу, ни капли винить не бу- ду, лишь бы потом нам обоим вместе не каяться. Чтобы душа твоя не маялась. Или так реши, или эдак, жду, говорит, ответа, но из жалости, лишь для моего утешения, не пиши, ногу оторвало — вытерпел, надежда оборвется — тоже стерплю, меня не жалей, себя жалей. Вот так и написал. — Что ж, хорошо все. •— Что же хорошего-то? — Долг свой выполнил, домой живым вернулся, это хорошо. А ноги — они всякие бывают. Один на двух ногах еле тащится, другой и на одной пляшет. У нас в ауле зайчатник есть, Азнабай-агай. С граж- данской вернулся, тоже одна штанина до колен пу- ста была. И что ж — краса аула, везде поспевает, любое дело в руках спорится, на охоту даже ходит, говорю же, первый в ауле зайчатник. Полон проулок детей с женою нарожали. Их дом возле проулка, так дети все время там кишмя кишат. — Байназаров рас- сказал сущую правду. — Меня утешать не надо, Янтимер. Я ведь люб- лю его. Но зачем он мне такое письмо написал, та- кое... безжалостное? Как только рука поднялась? И унижается. Зачем? Вот что обидно._ — Вовсе не унижается. Настоящий мужчина, е судьбой говорит в открытую. — Если бы с тобою так, ты бы написал? . — Написал. Только некому писать, нет такого че- ловека... Гульзифа почувствовала в этих словах горечь, но говорить об этом посчитала не ко времени. — Спасибо, Янтимер, утешил ты меня. И слова твои, и сам ты... А то ведь я жалеть уже начала Ха- бирьяна. Боялась, как бы жалость эта не захватила всю душу, так и пролежала чуть не целую ночь. Возьму и напишу сейчас письмо, каждую букву бисе- ром вышью: «Не опускай крылья, пусть тебе опорой будет моя любовь. Все равно ты мой. И никому дру- гому тебя не отдам», — так и напишу. — Так и напиши. И не бойся... Счастливые бу- дете, — сказал джигит. А про себя от души пожалел своего далекого сверстника. Представил, что сам ли- шился ноги, и сердце похолодело. Не привелись! Пе- ред глазами прошла картина: по склону горы спуска- ются двое — ровно шагает молодая красивая* женщи- на, а рядом, откидывая в бок деревянную ногу, ко- выляет мужчина. Это —Гульзифа и Хабирьян. Ян- тимер зажмурился и снова открыл глаза — исчезло. — Сам не говоришь, так и я не спросила. Ты-то чего не спишь? Тоже, наверное, не зря сон бежит? — Нет, просто шел мимо. Сегодня мои солдаты в карауле, вот и обхожу, — нашелся лейтенант. — Лад- но, я пойду. — Прощай, спокойной ночи. — Девушка протяну- ла руку. Парень быстро,пожал и тут же отпустил. Мягкие ее пальцы в этот раз были холодны. — Спокойной ночи, сладкого сна, приятных снови- дений,— вдруг велеречиво сказал джигит. Чужая пе- чаль коснулась его души и на миг приглушила соб- ственную маету. Толком не поняв, зачем он приходил сюда, но чувствуя, что приходил не зря, Янтимер ушел. Раз- веяв сомнения Гульзифы, оборвав свои только было народившиеся мечты, загасив где-то там в глубине души готовые вот-вот вспыхнуть искры, зашагал он, куда понесли ноги. И будто не сухие листья давит, а еще не распустившиеся почки своих надежд. Так лейтенант Байназаров наткнулся на большую палатку. Сквозь узкую щель протискивается тусклый желтоватый свет, но далеко не идет, тут же смешав- шись с лунным светом, теряется в листве. Тихий, как бормотанье, разговор доносится из палатки. Вырос- ший среди лесов Янтимер с детства был чуток к го- лосам. Десятки видов птиц не то что по пению, даже по чириканью мог различать. Ему повезло, что с этим своим даром он угодил в разведку. Повезло... Но завтра по приказу лейтенанта Ян- тимера Байназарова смертельные пули ударят не в подлое сердце фашиста, а в сердце его, Янтимерова, соотечественника. А может, есть выход, есть способ избавиться от этой страшной обязанности? Разве нет во всей бригаде других солдат, кроме взвода раз- ведки? Одного из говорящих в палатке Янтимер узнал сразу. Это же комиссар Зубков — Арсений Данило- вич! Вот куда сами собой привели его своевольные ноги. А почему это соображение не пришло ему в го- лову раньше? Явиться бы лейтенанту сразу и сказать: «Товарищ комиссар, не могу я, рука не поднимается, избавьте меня!» И сейчас не поздно. Недаром, выхо- дит, ноги сами привели его сюда. 37
В палатке двое. Второй голос Байназарову не зна- ком. Стало неловко: стоит, подслушивает, будто сог- лядатай какой. Он отошел в сторону. Голоса смолкли, и вскоре из палатки вышел под- тянутый, быстрый в движениях человек. Лица Янти- мер не разглядел, но при лунном свете по виду-по- ходке сразу узнал его. Это был командир мехбата Руслан Сергеевич Казарин. Капитан тоже заметил Байназарова, но лишь, резко повернув голову, бросил на него взгляд и быстро прошел мимо. Участь Любомира Зуха заставила капитана Каза- рина забыть и про собственную болезнь, и про собст- венное горе. Дважды мог Руслан Сергеевич уберечь этого непутевого сержанта от беды. Первый раз — в Подлипках. Одну-то девушку принять в часть сани- таркой или телефонисткой ему ничего не стоило. Свою болячку на других вымещал, за свою беду на весь мир ощерился, за грех одной Розалины весь женский род возненавидел. Второй раз — уже здесь, вчера. Однако тут преградой стали честь командира, воин- ский долг, верность присяге, а более всего — беспо- щадный закон военного времени. А спасти еще было не поздно... Дважды оплошал капитан. Хотя посмот- реть — так ни в тот, ни в этот раз ошибки он не со- вершил. Никто ни в чем обвинить его не может. А за ЧП в подразделении держать ответ и понести нака- зание он готов. Но не предстоящее наказание мучило капитана. Всю ночь промаялся без сна Руслан Сергеевич, чувствовал: вот-вот схватит приступ печени... но испу- гался ли тот, пожалел ли — не схватил. Пронесло. Слабая искра надежды привела его и к комиссару. Казалось ему, что если подробно,‘от начала до конца расскажет все, то этим он разделит вину сержанта, возьмет ответственность на себя и изменит судьбу Зуха, отведет от него. беду. Коли разделит, то и беда полегчает. Но он столкнулся с бедой, разделить кото- рую было нельзя, не делилась она, и он растерялся. Комиссар в белой нательной рубашке, в накину- той на плечи шинели сидел, обхватив колени, на низ- ких нарах, наспех сколоченных из неструганых досок, и словно бы безучастно, не перебивая и не поддаки- вая, слушал сетования капитана. Его согнутое попо- лам тело съежилось, стало еще меньше. Рядом стоя- ла коптилка из гильзы сорокапятимиллиметрового снаряда, скупой свет желтым налетом ложился на его седые волосы. Умные глаза запали, совсем укры- лись в тени. Сидящего на толстом чурбаке Казарина он вроде и не замечает, опустил голову и молчит. Может, задремал. Нет, сна у Арсения Даниловича ни в одном глазу. Капитана Казарина — образцового командира, всегда подтянутого, всегда тщательно оде- того, точного в жестах и словах, металлическим голо- сом отдававшего приказы и тем же металлическим голосом, четко, отрывисто докладывавшего начальст- ву — комбата, который на военных учениях и в ноч- ных бросках был всегда первым, Зубков слушал сей- час внимательно. Но, слушая, думал о самом Русла- не Сергеевиче. Расхлябанных комиссар презирал, с чересчур аккуратными был настороже. Но люди-то в заготовленные тобой рамки не всегда умещаются. Су- хой, щеголеватый комбат и жил-то, казалось, от команды до команды, от приказа до приказа — и вот, пожалуйста... Наивная душа, на чудо надеется! Капитан заговорил с особым напором: — Как мне теперь с совестью своей поладить, Арсений Данилович? Я должен спасти Зуха. Посове- туйте, помогите! Нельзя ему умирать! Пусть меня накажут, пусть в рядовые разжалуют, отправят в штрафбат, только пусть его в живых оставят. Помо- гите... — капитан вдруг замодчал. Упала короткая тяжелая тишина. — Я вам без обиняков скажу, Руслан Серге- евич,— все так же не шевелясь, заговорил комис- сар, — то, о чем вы просите... Такое только в книгах может случиться. Если бы книга закончилась чудом, о котором вы просите, читатель вздохнул бы с облег- чением. Книга, если в ней чуда нет, — мертвая книга. А здесь... — Он вдруг вскинул голову, прислушался к отчетливым артиллерийским раскатам и кивком по- казал вокруг. — А здесь — жизнь. Здесь война. И свои суровые законы. Я наверх шифровку послал, просил изменить приговор. Ответ должен прийти в течение двенадцати часов. В семь тридцать конечный срок. А сейчас, — он посмотрел на наручные часы, — четы- ре. Будем ждать. Если ответ придет благоприят- ный — можно считать, что случилось чудо. Кто знает... Поняв, что разговор закончен, комбат попрощал- ся и вышел. Комиссар Зубков остался сидеть на на- рах, все так же обхватив колени руками, и лишь качнулся несколько раз. Пламя коптилки вытянулось вслед капитану, затрепетало, словно хотело увязать- ся за ним. Какие-то тени пробежали по палатке. Должно быть, тень комиссара, ломаясь, замельтеши- ла по брезенту. — Разрешите’ — послышался робкий голос. Отрешенно сидевший Арсений Данилович вздрог- нул. — Разрешите? Лейтенант Байназаров. Снова нахлынула тревога, и комиссар с раздра- жением сказал: — Что вы все ко мне за полночь, как к гадалке, тянетесь? Ночью человек спать должен. Завтра не праздник. — Да, не праздник. — И что же? — Зубков, резко повернувшись, спу- стил ноги с нар. На ногах белые шерстяные носки. Интересно: кто же ему связал их? — Товарищ комиссар! Я завтра должен командо- вать расстрелом сержанта Зуха. Я не могу отдать такого приказа. — Почему?" — Я еще ни одного фашиста не убил, даже еще не стрелял в него. Почему же я с самого начала дол- жен своего убивать? Я это не могу. Поручите друго- му.— Откуда пришла к Янтимеру такая решитель- ность? Голос звучит твердо, повелительно даже. — Значит, для тебя это тяжело? — слова «тебя» и «это» Зубков сказал с нажимом. — Тяжело. Язык не повернется, рука не подни- мется. 38
— Стало быть, для те-бя э-то дело — постыдное, грязное? — со злостью сказал комиссар. Правота лей- тенанта, собственное бессилие вывели его из себя. — Постыдное, грязное, кровавое, — упрямо повто- рил Янтимер. — Ты кто, лейтенант Байназаров? - Я? я... — Ты командир взвода разведки! Ты получил за- дание, а ты это постыдное, грязное, кровавое на дру- гого спихнуть хочешь. Другие, по-твоему, безжало- стные и бездушные? Так, что ли?—Комиссар помол- чал и сказал, уже тише: — А мне каково? Мне, дума- ешь, легко? Приговор вынесен. И в исполнение его приводишь не ты один — и я, и комбриг, и' командарм. Пойми! Он де-зер-тир — на полном основании счита- ется таковым! Если бы каждый, кто хочет, брал во- енную технику и мчался сломя голову на любовное свидание? И без того бригаду лихорадит, чепе за чепе, — последние слова, должно быть, он сказал, чтобы уверить и утешить самого себя. Немного по- молчав, он снова повысил голос: — Белые перчатки запачкать боишься, лейтенант? - — Чего боюсь, и сам не знаю, товарищ комиссар, но боюсь... — И Янтимер вдруг привел довод, которо- го и в мыслях не было, странный довод, похожий на уловку. Если бы этот довод вышел из уст, скажем, Лени Ласточкина,’ было бы понятно. Но то, что эти слова сорвались с язвтка лейтенанта Байназарова, не лезло ни в какие ворота. Не моргнув глазом, он за- явил:— Мне ведь, товарищ комиссар, когда вернусь, артистом надо стать. А меня потом всю жизнь со- весть будет мучить. Комиссар молчал. То ли вдруг задумался, то ли был изумлен такой глупостью. Но потом с той же категоричностью подвел черту: — Прежде чем стать артистом, лейтенант Байна- заров, тебе надо стать солдатом. Солдатом! Нам уже не завтра — сегодня в бой. В беспощадный бой с фа- шистами! Ступай, и нечего слюни распускать. — И это сказал человек, который в Подлипках после концер- та при всем народе назвал его «пламенным трибу- ном». Такого жестокого отпора Янтимер не ожидал. И сразу сник. — Значит, идти? — сказал он, опустив голову. — Идти... — В голосе комиссара невольно про- скользнули горечь и жалость. Лейтенант, ссбрав все силы, постарался повер- нуться и выйти четко, по-военному. Прав, и не только прав, десять раз прав лейте- нант, но все же говорить с ним иначе было нельзя. И то, что пришлось говорить так, еще больше рас- строило Зубкова. Действительно, свой воинский путь лейтенант должен начать с тяжкого дела. Жестокое испытание. Безжалостное. Ио иначе нельзя. Воинский приказ без причины не меняют. Кому он дан, тому исполнять. Понять парня можно, только утешить нельзя. Тяжело ему. А кому легко? Комбату Каза- рину? Ему самому, комиссару Зубкову? А Мария Те- реза и Ефимий Лукич? Им тоже несладко. Сорвался с горы большой камень, катится вниз, никого не щадя, и ни остановить, ни в сторону сбить его никто не может. Сомнет, покалечит, а кого-то раздавит вчистую и ухнет в пропасть. Только в ушах останется гул и на душе мука. Понемногу утихнут и они. Острая, на долгие годы затаившаяся боль из глубины кольнула сердце комиссара. Боль эта под- нималась всякий раз, когда комиссар чувствовал се- бя никчемным, беспомощным, обиженным понапрасну. В душе Арсения Даниловича, где-то на самом ее донышке, все еще дышал последний уголек надежды. Сам он еще старался верить в «возможное чудо», о котором говорил Казарину, но уверить других не мог, не смел. Оттого и с Байназаровым разговаривал су- рово, без колебания. «Слова-то, может, только сло- вами и останутся», — мелькнула мысль. Из палатки Байназаров вышел оглушенный. Та- кой разговор, суровый тон комиссара, который своей доброжелательностью, сдержанностью, вниманием снискал уважение всей бригады, подкосили лейтенан- та. «Вот тебе и пламенный трибун, — подумал он, — трибун!..» Вдруг в его сознании рядом с этим сло- вом возникло другое слово, из того же корня, но зло- вещее, полное страшного смысла: ТРИБУНАЛ. Обратно в свой шалаш Янтимер не спешил. Впро- чем, он его так скоро и не нашел бы. Луна, затяну- тая тонкой пленкой облаков, потускнела, присмире- ла. Теперь она и с пути не собьет, и пути не укажет. Байназаров вспомнил, что нужно пройти через неглу- бокий овраг. Нет, овражек он уже проходил, когда ушел от Гульзифы. Значит, его шалаш где-то рядом. Там, как назло, Леня Ласточкин, спит себе беспечно, даже видеть не хочется. Вороша рыхлый пласт лист- вы, Янтимер пошел куда глаза глядят. Когда прохо- дил мимо землянки комбрига, его остановил часовой, но, узнав командира взвода разведки, пропустил дальше. И даже сказал: «Извините, товарищ лейте- нант!» Этот солдат тоже был чуть-чуть артистом и помнил, с каким восторгом слушал в Подлипках «Ле- вый марш». А Байназаров, уже отойдя немного, вдруг зацепился ногой за спрятавшийся под листвой пенек, сразу выпрямить свое большое тело не смог и про- бежал несколько шагов, но все же удержался, не упал. «Дурак!» — со-злостью обругал он то ли себя, то ли пенек. В гнилом осиновом пеньке ума, конеч- но, не туго набито. Слыть в дураках ему не привы- кать, на то он и пенек. Но если в ком хватит духа — тот и себя укорит, а во всех бедах винить только гни- лой пенек под ногами тоже не дело... Не зная, куда идти дальше, Янтимер постоял на месте. Тут совсем рядом послышались те же, надоевшие, раз за разом нагнетавшие тревогу слова. Но сейчас они для лей- тенанта потеряли свой обычный гнетущий смысл. Просто знакомые возгласы. Выходит, он не заблу- дился. — Стой! Кто идет? — Разводящий. — Пароль? Перед гауптвахтой меняют караул. Тонкий дро- жащий голос разводящего Демьянова вернул Янти- мера к действительности, отдался зубной болью. Вот так же скрежет железа порою пронзает зуб, нажда- ком проходит по сердцу. Байназаров, крепко помор- 39
щившись, посмотрел в сторону гауптвахты. И в этот момент ему в голову пришла неожиданная мысль, вернее, вопрос: «Там, в землянке — что же за чело- век сидит? Кто он?..» Желание увидеть его сейчас же, в эту же минуту, охватило Янтимера. Крепко схватило и не отпускает. И давит все сильней и силь- ней. Демьянов и сменившийся часовой пошли обрат- но от поста, который был в метрах тридцати — соро- ка отсюда. Громкий шорох шагов прокатился рядом. Своего командира, стоявшего в тени большой березы, они не заметили. — Демьянов, — тихо позвал Байназаров. Тот, на- сторожившись, тут же остановился. Солдат продол- жал шагать. «Должно быть, померещилось», — поду- мал разводящий, но не успел сделать и двух шагов, оклик повторился: — Демьянов... Чуткий, сметливый Демьянов, прикинув, откуда зовут, поспешил на знакомый голос. Подбежав к ко- мандиру, начал докладывать, как положено по ус- таву: — Товарищ'командир, разводящий сержант Демь- янов... Знаю, — перебил его лейтенант, — как он там?.. • — Кто, товарищ лейтенант? — Там „ тот человек, — Байназаров кивнул в сто- рону гауптвахты, — арестованный. — Спит, Как ни посмотришь — спит. Хоть бы с боку на бок перевернулся. • — Фонарик есть? — Вот, карманный. Хорошо светит. • — Мне к нему зайти можно? • — Почему нельзя? Можно. Вы же мой непосред- ственный командир. Палочку из щеколды вынем, и все. Они направились к гауптвахте. Сменившемуся часовому, который стоял в стороне и ждал разводящего, Демьянов издалека отдал приказ: — Ты ступай, рядовой Атаев, я сейчас. Только что заступивший часовой, вероятно затем, чтобы показать командирам, какой он чуткий и бы- стрый, в миг скинул автомат с плеча, и тут же раз- дался его густой голос: — Стой! Кто идет? — Разводящий с командиром. Вынь-ка из щекол- ды затычку. — А можно? — Можно. Со скрипом открыв покоробившуюся дверь, при свете демьяновского фонаря они спустились на не- сколько ступенек вниз и очутились в довольно боль- шой землянке. Посредине на голом земляном полу, подложив ладони под щеку, подтянув колени к само- му подбородку, свернувшись клубочком, спал Любо- мир Зух. Демьянов направил острый луч фонарика ему на голову. Бледное лицо арестанта спокойно. Ды- хание ровное. На левом запястье свет нащупал четы- ре синие буквы «Любо». Лет десять назад, когда Лю- бомир еще был маленьким, один шустрый паренек из города в овражке за околицей всем мальчишкам, кому на запястье, кому на тыльной стороне ладони, по тарифу — два яйца за слово, кончиком иголки, об- макнутой в тушь, — вытатуировал их имена. Выко- лоть имя полностью у Любомира не хватило казны. Так что за одно яйцо прострочили только половину имени. Причем городской гость мелочиться не стал. А мог ведь «Люб» или даже «Лю» ограничиться. По- тому как и яйцо-то было маленькое, будто цыпленок его снес. Байназаров попросил у Демьянова фонарь. — Петрусь, — вдруг назвал он его по имени, в голосе послышалась мольба. — Ты выйди на несколь- ко минут. Не бойся... Я только разбужу его. — Если сможете разбудить. Когда Демьянов вышел, Янтимер направил луч на Любомира Зуха, глаз фонарика вымерял его. Вид- но, что не топором рублен парень. Должно быть, при- рода создавала его с тщанием и любовью. Каков че- ловек — можно узнать даже по тому, как он спит. Янтимер направил свет прямо в закрытые глаза спя- щего. Чуть шевельнулись ресницы, потом веки мед- ленно открылись. — Сержант Зух, полно спать.., — Уберите свет, глазам больно. — Он не спеша поднялся и сел. — Вы кто? — На, посвети и смотри сам, — лейтенант протя- нул Любомиру фонарик. Тот брать не торопился. — А зачем? — Так просто. Сам же спросил, <кто я. Смотри... Зух поднялся на ноги. Взял фонарь, свет скольз- нул по земляным стенам. Он отступил шага на три назад, но направить луч на хозяина фонаря не спе- шил, отвел в сторону. — Опять с вопросами пришли? — Нет, я не следователь. — А кто? — Командир вот этих солдат, которые охраняют тебя. Только тогда луч перешел на Байназарова и по частям выхватил его из тьмы, — Лейтенант... Здоровила... Головой под потолок. Сколько тебе лет? — Двадцать. — И мне двадцать. Двадцать первый идет. А вот ростом не вышел. Больше и не вырасту, наверное. — Разве в росте дело? — Ав чем? — В удаче, в везении. Если уж самого счастья не достанется... — На удачу я пока не жаловался. Мне всегда фартило. Надеюсь, что и впредь вывезет. — А я ее толком и не видел еще, удачи-то. — Не горюй, лейтенант, еще увидишь. — Он и сам не заметил, как перешел на «ты». — Вот разобьем фашиста... Славный я сейчас видел сон. Будто я сво- им бронетранспортером не курятник, а крепость са- мого Гитлера протаранил, разнес вдребезги. А отту- да, вместо двух кур, с кудахтаньем вылетели Гитлер со своей женой. И скрылись в крапиве. Я уже совсем было придавил их, да ты разбудил. Чего ходишь? За- чем? Сам не спишь и людям покоя не даешь. 40
От этих слов Байназаров опешил. Не тронулся ли, часом, Зух? Это уже не просто выдержка. Не бу- дет человек, если в своем уме, таким спокойным; та- ким беспечным. Потому Байназаров крутить-вертеть, заходить издалека не стал, спросил прямо: — Послушай, Зух, как ты после такого суда мо- жешь еще спать? — Янтимер подумал о том, что сам за всю ночь не сомкнул глаз, комиссара и Казарина вспомнил. Они мучаются, не знают, как ночь извести, а этот спит. — Какого суда? — Любомир опустил фонарик. ' Они остались в полной темноте. — Какого суда? — повторил он. В голосе — ни печали, ни страха. Видно, и впрямь умом повредился парень. — Забыл разве? Вчерашнего суда. — Вчерашний суд — это ошибка. Полная напрас- лина. Ты сам подумай, лейтенант, я ведь еще даже ни одного фашиста не убил. А убить должен! Я ну- жен. Я солдат — Эти мысли он обдумывал перед тем, как заснуть. Потому и продолжал без запин- ки. — Неправое дело, в темноте сотворили его, ночью. Завтра, при дневном свете, все прояснится и изменит- ся. При солнце у правды и справедливости глаза рас- кроются. Судьям этим, чтобы они ошибку от преступ- ления отличить смогли, целая ночь дана. Поразмыс- лят не спеша и к разумному решению придут. Я ведь сразу понял: это они придумали, чтобы таких, как я, безголовых, образумить. Если взаправду все — зачем меня еще вчера не расстреляли? Сказано же: при- говор окончательный и обжалованию не подлежит. Понял теперь военную хитрость, лейтенант? От спокойного, убедительного, исходившего из глу- бокой тьмы голоса Байназарову стало жутко. Словно Любомир не напротив стоит, а спустился в свою мо- гилу и говорит оттуда, снизу вверх. Хорошо еще, ли- ца не видно. — Ты как думаешь, лейтенант? — Я еще не успел подумать. Тебя слушаю. Мы оба с тобой еще ни разу в фашиста не стреляли. — Ты мне прямо скажи: как ты думаешь? • — По-твоему. — Тогда я думаю правильно. Сразу двое не оши- бутся. Только ты не считай, что я совсем уж такой блаженный. На душе-то скребет. Но я эти мысли сра- зу отгоняю прочь. Смерть еще где-то, а я уже сей- час себя оплакивать буду? Верно я говорю? — Верно. — И все же, лейтенант, ты зачем ко мне пришел? — Не знаю, Зух, сам не знаю. Может, потом до- гадаюсь... — Спасибо, — искренне сказал Любомир. А спро- си, за что «спасибо», и сам бы объяснить не смог. По чуть мерцающей узкой полоске от неплотно закрытой двери Янтимер определил, где выход. — Ну, до свидания. Прощай Зух. — Будь здоров, лейтенант, еще встретимся. Байназаров на ощупь отыскал дверь и тяжелыми шагами, будто подошвы сапог были залиты свинцом, поднялся по ступенькам и вышел. Любомир Зух ос- тался, освещая фонариком ему дорогу. И тот забыл про фонарик, и этот не вспомнил. Только когда Янтимер выбрался на знакомую лес- ную тропу, до него дошли последние слова Зуха: «Еще встретимся...» — и он понял, какую ужасную ошибку совершил, что пришел сюда. Зачем? Какой шайтан занес его в эту землянку? Лишь затем, вид- но, чтобы еще сильней растравить его душевные му- ки. Зачем? А ведь' Зух это «зачем» повторил дважды. Ладно еще, глазами встретились, ладно еще, он о тебе самом не спросил, имя твое, откуда ты, ладно еще... «Ладно еще...» — нашел чем уте- шаться, нашел чем оправдаться. А утром?.. Куда он, Янтимер Байназаров, куда утром-то глаза свои денет? А ведь на лице Зуха он и тени смертной не заме- тил. Не было этой тени. И опять надежда шевельну- лась в душе лейтенанта. «Быть может, к утру и впрямь все изменится?» Лишь минуты через две после ухода Байназарова Любомир заметил, что держит в руках зажженный фонарь. Хотел было позвать лейтенанта, вернуть фо- нарик, но передумал. «Завтра отдам», — успокоил он себя. Освещая себе дорогу, Любомир отошел в даль- ний угол землянки, встал, прислонившись к стене, луч фонаря пробежал, словно кого-то ища, уперся в противоположную стенку и замер. Мария Тереза, ко- торая каким-то чудом за всю ночь ни разу не вспом- нилась, вдруг своими маленькими крепкими руками стиснула ему сердце. Стиснула и отпустила. Лишь горькая пустота осталась в груди. Только пустота, и больше ничего — ни боли, ни надежды. Зачем отпу- стила его сердце, Мария Тереза? Зачем от сладких мук избавила? Слышишь, Мария Тереза? Зачем? Не- ужели вот так, как от тебя, и от жизни отрешится он — бывший сержант Любомир Зух? Нет, не совсем еще отпустила жена истомившееся сердце мужа. Теперь в желтоватом свете фонаря Ма- рия Тереза появилась сама. Правую руку протянула поздороваться, левую подала на прощание. Не успел Любомир Зух дотянуться, фонарь выскользнул у него и упал. Там, где стояла жена, осталась лишь капля света. Всполошив дремавшего у плетня Гусара, «виллис» выехал из деревни и, вздымая пыль, покатил по от- крытому взгорью. Теперь он был похож на быстрого зверя, мчавшегося, волоча свой длинный черный хвост. Наверное, с каким-нибудь дурным умыслом, с хо- рошей бы вестью так не спешил. Длинный черный хвост пыли, разнося тревогу под ясным небом, тянул- ся все дальше и дальше. Он-то и вывел Марию Тере- зу из оцепенения, вытянул из бездны на грешную зем- лю. И не только вернул ее на эту грешную землю, но и подвел к твердому решению. Сначала она все рабочие инструменты — топор, ло- пату, грабли, очистив от глины, убрала в чулан. По- том бельишко свое постирала, два платка, пару поло- тенец, две полотняные простыни, цветастую наволочку и вывесила их сушиться на солнце. Пока сохло белье, она вымыла, выскребла ножом пол в избе, вытерла 41
пыль в чулане, до блеска протерла все четыре окна. Висевшую на гвозде телогрейку вынесла на улицу, вытряхнула, выбила палкой. Залила водой почти до- верху и растопила самовар. К тому времени и белье на ветру просохло. На дно охотничьего мешка, остав- шегося от Кондратия Егоровича, насыпала с полвед- ра картошки, положила сверху телогрейку, потом — выглаженное белье, всю еду, что была в шкафчике, еще натолкала всякой мелочи, без которой обычно не обходится ни одна девушка. Нашла в запечье спря- танные еще прошлой осенью, когда подходил враг, комсомольский билет, удостоверение значка ГТО, ко- торое она получила, когда заканчивала семилетку, билет МОПРа, значок Красного Креста и завернула все в тряпочку. Хотела сначала сунуть среди белья, но передумала. Есть у нее клетчатый пиджак, хоть уже немного и выросла из него, наденет в до- рогу. Положила сверточек в нагрудный карман пиджака и застегнула булавкой, Так надежнее. «Бе- реженье •— лучшее вороженье», — говаривала по- койница мама Анастасия. Свою только голову не сберегла. Все Мария Тереза делала размеренно, не суетясь. Завязав мешок, спокойным неспешным взглядом об- вела избу. Хоть убранством и не богат, но свой кров, свой приют. Любит Мария Тереза чистоту и порядок. А дом, если с улыбкой проводит, с улыбкой и встретит. В хлопотах она и не заметила, что уже свечерело. Но и заметив, не заволновалась, не засуетилась, все так же размеренно продолжала собираться. Ког- да дошел самовар, накрыла на стол и сходила за бабушкой Федорой. Держалась она так спокойно, так уверенно, слов- но все нервы смотала в один клубок и зажала в ла- дони. Заметив это, чуткая старушка встревожилась. Но беспокойства своего не выдала, наоборот, загово- рила оживленно: — Когда ни зайди, все у ней блестит, все смеется, будто жених в красном углу сидит. Даст бог, и же- ниха дождемся... На эти ее слова хозяйка ничего не сказала. Толь- ко вздохнула спокойно и с видом человека, завершив- шего все дела, обернулась к Федоре. — Давай-ка, бабушка, как ты говоришь, сядем рядком, попьем чаю с медком. — Попьем, попьем. На Руси еще никто чаем не подавился. Только меду-то у тебя нет, для складу сказала... — привычная мягкая улыбка разгладила на миг ее лицо. Никто не помнит, чтрбы Федора-самокат громко смеялась или говорила что-нибудь с хохотком, даже представить трудно. Может, святым душам и положено так... — Верно, матушка, для складу только. Хлеб вот зачерствел немного, ты в чай его макай. Гостья от угощения не отказалась, отломила лом- тик и положила в чай. Пошла беседа, но главный разговор пока где-то стороной ходит. Стоявший в углу заплечный мешок Федора, как вошла, сразу увиде- ла— но допытываться не стала, ждала. Все.повадки молодой женщины: голос, жесты, странное ее спо- койствие и неожиданное это чаевничанье — говорили о том, что судьба Марии Терезы, все ее житье-бытье переломилось, пошло на другой лад. Вот завяжется сейчас семнадцатый узел ее жизни, а дальше завьет- ся-заплетется совсем по-иному. Вот что почуяла ба- бушка-соседка. Но тревогу свою все еще прятала. — Женщине так и положено — жить, словно гостя ожидаючи, — сказала она. — Хоть нужда подопрет — и тогда. Я и сама живу, словно гостя жду. И надеж- ды больше, и утешения. Может, огонь в твоем очаге кого-то согреет, радушие твое кого-то утешит. Вот и у тебя — всегда дом прибран и сама ухожена. — Я, бабушка Федора, не жду, я сама уходить собираюсь,—сказала Мария Тереза спокойно, без те- ни печали. — Вот те на! — будто бы удивилась старушка Фе- дора. — Вот так, бросишь дом и уйдешь?! И куда же? — На фронт. К Любомиру. — Эх, глупенькая! Как же ты в этой толчее кро- мешной отыщешь его. Не трогалась бы. Я маленькая еще была, на ярмарке потерялась, так два дня про- падала. С возчиками вернулась, — «два дня» старуш- ка сказала для убедительности, полтора дня приба- вила. Но случай такой с ней действительно был. — Уж лучше не трогаться. Бабья участь — ждать и тер- петь, деточка. — Нет, ждать не могу. Уйду. Люди же там, а не муравьи в муравейнике. А люди друг друга должны знать, буду спрашивать. Найду. — И когда же? — Сейчас. Только чашки вымою. — Сейчас’ На ночь глядя? — Пусть Я ведь за тем солнцем вслед пойду, — она кивнула на окошко. Федора-самокат повернулась к пустому, без икон, углу, перекрестилась наспех, пробормотала что-то и глубоко вздохнула. Выражение, дескать, ничего не вижу, ни о чем не ведаю — разом слетело с ее лица. — Только ты на глаза показалась, у меня сердце замерло, — сказала она. — Уговаривать не буду. Те- бя, упрямицу, не переубедишь. Благослови тебя бог, и я благословляю, вот и все, что могу. Знала бы заранее, трав бы целебных в дорогу приготовила. — Эх, бабушка, — вздохнула вдруг Мария Тере- за,— сама ты целебная, и слова твои целебные. Тяго- стно станет — тебя буду вспоминать. — Чашка, кото- рую она мыла, вдруг выскользнула из рук. Но не разбилась, только ручка откололась. — Перед дорогой на счастье истолкуем, — сказала Федора. — Чашница-то цела. Может, и ранен будет, но жив останется. Встретитесь. Поначалу Мария Тереза так вся и обмерла. Но тут же напасть с чашкой отнесла на сегодняшнее по- ложение Любомира — если даже и накажут его, то тем все и кончится. Коли жив-здоров будет, конечно, встретятся. Уж на этом-то свете своего любимого она всегда найдет. Надежде многого и не нужно. Даже чашки иной раз хватит — упала, да не разбилась, только ручка откололась. 42
Рассиживаться дольше не оставалось времени. Солнце уже коснулось крыши соседского дома. Ма- рия Тереза надела пиджак. Оказываетсй, не так уж и выросла из него, только рукава коротковаты и кар- маны вверх немного уползли. Довольно увесистый охотничий мешок взлетел на плечо. Бабушка подсо- била надеть поудобней. Молча вышли на улицу. По пути Мария Тереза сняла с гвоздя в чулане малень- кий, с осиновый листок, обметанный ржавчиной замок и заперла наружную дверь. Ключ отдала Федоре. — На, бабушка, дом на тебя остается. Жди нас. Война кончится, вместе домой вернемся. — Бог даст, так и будет. Сверните голову этому поганому фашисту. Он ведь, окаянный, и живой на живого не похож — сущий клещ. И даже крест его на клеща похож. — Она опустила ключ в карман юб- ки. — За дом не беспокойся, покуда сама жива, все в целости сохраню. И часы заводить буду, и цветы поливать. Разве только огонь-полымя—от него спасе- ния нет, это уж в милости божьей. Лишь бы сами живы-здоровы воротились. Только Мария Тереза коснулась ногой большого плоского камня, на котором сидели они в первый ве- чер с Любомиром, всем телом сразу и обмякла. Сколько раз она ступала на этот камень, но Зуха при этом не вспоминала — камень был сам по себе, Зух сам по себе. А теперь они — человек и камень — слились вместе, и она, не в силах переступить, так и села на крыльцо. — Уважим обычай, посидим на дорожку, — сказа- ла старушка и приткнулась неподалеку. Долго сиде- ли. Оказывается, у этого обычая есть свой смысл. Клубок нервов, который выкатился было из рук, Ма рия Тереза за это время смотала заново и зажала в горсти. Не чувствуя клади за плечами, она стреми- тельно встала и твердыми шагами пошла со двора. Щеколду на воротах Федора накинула сама. Что ни говори, теперь за дом она в ответе. Мария Тереза хотела было обнять старушку, но та остановила ее. — Не здесь, за околицей попрощаемся. Если не провожу, душа будет не на месте. Нужно сказать, Мария Тереза с односельчанами не ссорилась, жила в ладу, со всеми была привет- лива, однако близко, чтобы хлебом-солью делиться, ни с кем не соседилась. Да и те бойкую, безоглядную, острую на язык, вольную испанку в свои до конца так и не приняли, то настороженно, то удивленно следили за нею со стороны. Вот почему с остальными она про- щаться не стала. Они прошли пыльным проулком, ведущим на боль- шак. Никто навстречу не попался, только кое-где из- за плетня или от ворот посмотрели им вслед. Но ни- кто не удивился. Решили, видно, мало ли что этим двум чудаковатым, на особинку, женщинам взбредет на ум. А взбрело на ум — ноги покой теряют, подош- вы жгутся. Так думали соседи, которые сами все делали с толком, по разумению. В конце проулка к ним молча присоединился Гу- сар, весь в клочьях прошлогодней шерсти, — от старо- сти и жизни впроголодь он и за весь год никак не 7 мог перелинять. Его не прогнали. Истолковав это как разрешение, старый лохмач потрусил рядом. Вот и идут эти трое. Справа — поднимая пыль сапогами, с кладью на спине шагает Мария Тереза, посередине — катит на своем самокате Федора, слева — трусит Гу- сар со своей почти уже человеческой душой. Поднявшись на взгорок, где давеча пропылил тот хвостатый «виллис», они остановились. — Ну, прощай, дочка. Может, и не увидимся, больно уж время лихое, а сама я... уже не лихая. — Старуха вдруг расчувствовалась, даже две-три слезин- ки выкатились из глаз. — Вот, слезами тебе дорогу вымочила. Я так просто... — Она тут же повернула разговор на другое.— Дом твой в сохранности будет, себя береги. И Гусар тоже кивнул Федориным речам. Мария Тереза, за полдня повзрослевшая сразу на несколько лет, ни словам старушкиным, ни слезам не поддалась, только припухлые губы дрогнули чуть. — Лрдно, я пойду. Прощайте. Оба... — сказала она и быстро зашагала прочь. Бабка Федора сначала одной худенькой сморщенной рукой помахала ей вслед, потом другой, а Гусар, затосковав, глухо про- скулил дважды. Провожающие сразу домой не повер- нули, так, покинутые, и остались стоять. Дойдя до вершины холма, Мария Тереза оглянулась назад: они все там же, Гусар даже присел на задние лапы. У нее сжалось сердце: «У одной — старость человеческая, у другого — старость собачья. Сколько они в этой жиз- ни ' изведали, сколько слез пролили, горечи и мук испытали... А кто их когда-нибудь приласкал, кто им спасибо сказал? Потому они и вместе... как мул и его тень», — вдруг вспомнилось ей забытое, из детства, присловье. Она махнула им рукой и по- шла дальше. По ту сторону холма дорога упирается в лес. Эти места немного знакомы ей. Позапрошлым летом они с Кондратием Егорычем ходили через этот лес в ка- кую-то деревню покупать корову. Страшно было — а вдруг волк, и она все жалась к отцу. То-то обрадова- лась, когда живы-невредимы вышли йз леса. А воз- вращались— уже ни капли не боялась, а ведь коро- ву-то волки могли учуять быстрей. (Ту безрогую корову прошлой осенью немец съел.) Вот и сейчас, уже перед сумерками, Мария Тереза без страха углу- билась в лес. Она уже долго шла, когда ей в глаза бросился присыпанный палой листвой след железной гусеницы. Знакомый след. След Любомира. Значит, направление взяла верное. Она зашагала еще быст- рее. Дорога, можно сказать, совсем пустынна. Пока шла через лес, только три грузовые машины обогна- ли ее. Одна машина, поравнявшись с ней, резко оста- новилась, из кабины высунулась рыжая усатая го- лова. — Эй, красавица! Садись, домчу с ветерком, куда душа желает! — С ветерком не надо, еще продует, поезжай! — Безжалостная, белые ноженьки свои пожале- ла бы, пылинки с таких ног сдувать! — прокричал рыжий усач и нырнул обратно в кабину. Машина за- урчала и тронулась с места. 43
Такой попутчик был бы, конечно, кстати. Рыжий, наверное, в сторону фронта едет, .расспросила бы, хоть чтс то разузнала. Но во всем остальном смелая, решительная, Мария Тереза побаивалась незнакомых мужчин. Держись от них подальше — и будет в са- мый раз. Свои ноги целы и голова на месте, как-ни- будь доведут. И они с Любомиром — ну не глупые ли? Ни он своего адреса не сказал, ни она спросить не догадалась. Будто затем они встретились чтобы навеки ни на час не разлучаться. Все на свете за- были. Но она хорошо запомнила: «Капитан Казарин», «комбат Казарин». Когда Мария Тереза вышла из леса, уже начало темнеть. Дорога лежала через голое, изрезанное мел- кими оврагами поле. Еще сумраком не заволокло, как из-за горизонта выкатилась круглая красная лу- на. Поднявшись чуть выше, она поблекла, пожелтела и затем набрала свой исконный серебряный цвет. Та- кая надменная стала. Словно ища поддержки, гляну- ла Мария Тереза на луну — и оробела. Чужая равно- душная луна.' Не та, не их тогдашняя. Под такой луной и совсем одиноко. Попробуй, пошагай в пустом безмолвном поле одна-одинешейька, а над тобой — вся толща, вся тяжесть ночного неба. Удивительное дело: днем ясное небо человека к себе тянет, а ночью к земле гнет. Совсем близко, в стерне прочирикали спросонок какие-то мелкие птахи. Наверное, перелет- ные. Сразу стало легче. Все-таки живые души рядом, тоже дышат. До Чернявки Мария Тереза, и сама того не заме- чая, все время шага па по следу Зуха. Дойдя до проклятого того поворота, где, облитые лунным све- том, кучей лежали развалины, рухнувшего сарайчика, она, не раздумывая, повернула налево. Какая-то неве- домая сила, пожалев девушку, сбила с пути, повела ее в другую сторону. Во всем хуторе не было ни огонька, да и был бы — дорогу спрашивать не стала. Она и сама знает. Спасибо, ноги влево понесли Марию Терезу. Пой- ди она вправо — и стала бы очевидцем страшного события. Судьба миловала. Хутор давно остался позади. Она прошла еще километров пять, если расчет верен, то уже немного осталось. Вон, чуть сбоку, в лунном свете выступил край леса. Часть Любомира, должно быть, там. Вой- ска ведь всегда в лесу, в укрытии прячутся. Ма- рия Тереза круто повернула к лесу. Только, шурша ветками, прошла пять-шесть шагов, прямо перед ней раздался сердитый окрик: — Стой! Кто идетэ Пароль? — Я, Мария Тереза. — Она стала. — Какая еще Мария? Какая Тереза? — Невеста Любомира Зуха... жена. — Такого пароля нет. Брось оружие! Руки вверх! Не то стреляю! — Нет у меня оружия. Подумаешь, стрелять он будет. Меня пуля не берет. — Ты не придуривайся. И мне мозги не морочь! Часовой, наставив автомат, подошел к девушке поближе. — Елки-зеленые! Так ты еще ребенок совсем. Что в мешке? — Картошка и телогрейка, да мелочь всякая... Комсомольский билет есть, в кармане. Часовой снова отступил назад: «Похоже, хитрая шельма Хоть и молоденькая, а тертый, видно, калач. Наверное, шпионка. Начальника караула надо по- звать», — решил он. — А вторая где? Ты Мария? А другая? Как ее звать? — Я и есть Мария Тереза. Больше никого нет. — Товарищ старший сержант! Мамаев! — позвал он начальника караула. — Там разберутся, какая из вас кто, — кивнул он в глубь леса. — А Любомир Зух здесь? — Зух? А кто это? Молчать! Не знаю я такого. Ни с места! i Прибежал начальник караула старший сержант Мамаев. — Вот, товарищ старший сержант, неизвестную личность поймал, ходит тут с подозрительными наме- рениями. > — Как это с подозрительными? Я своего мужа, Любомира Зуха, ищу. Поймал ты меня, как же — я сама пришла и поймалась. — То она Мария, то она Тереза — воду мутит, товарищ командир. — У меня два имени, я в Испании родилась. — A-а, испанка?! — в голосе старшего сержанта послышались настороженные нотки. — Дон-Кихот, Дульцинея Тобосская! — выказал он свою начитан- ность. — К тому же и Франко! «Голубая девизия»! — У начальника караула не было никаких сомнений, д₽вица здесь явно неспроста. Сначала сняли у нее со спины мешок, потом ощу- пали карманы пиджака. Оружия не нашли. Хотя, если подумать, шпиону оружие и не нужно. Так даже безопасней. Мария Тереза обыску не противилась и не пререкалась. Решила спокойно ждать — отведут, разберутся. — Давай, Кармен, ступай впереди меня. — при- казал начальник караула. — Там тебе Хосе, там тебе Зух, там тебе и святой дух. Мария Тереза, свернув от Чернявки не в ту сторо- ну, попала в полк тяжелой артиллерии. Уполномочен- ный особого отдела находился в другой части, и ни- кто девушку не допрашивал. До рассвета она проси- дела в землянке под охраной. Уполномоченный вер- нулся только утром. Мария Тереза все подробно рас- сказала ему: и как в Испании жила, и как, уже в Подлипках, во второй раз осиротела, и про первую свою любовь, и про то, как Любомир очертя голову приехал ночью на бронетранспортере, и про свадьбу их без венчания, и даже про капитана Казарина с бабушкой Федорой не забыла, упомянула и их. Ви- давший виды чекист сразу понял, что ничего подо- зрительного в этой девушке нет, — бесприютная душа мыкается в протодушной своей надежде. Он взял в ладонь комсомольский билет, удостоверение МОПРа, значок Красного Креста. 44
— За то, что сберегла это, спасибо, камарадо,— улыбнулся он. — Ты настоящая комсомолка. Коли есть желание в армии остаться, дело таким найдется. — Желание-то есть, камарадо. Только я вместе с мужем воевать должна. — Капитана Казарина я знаю. Найдешь его, от- дай ему вот это. — Он написал на блокноте несколько слов, вырвал листок и протянул девушке. Потом объ- яснил, в какой стороне искать хозяйство Казарина. Мария Тереза ждала, не скажет ли он что-нибудь и про Зуха, но он ничего не сказал. Марию Терезу хорошенько накормили, дали на до- рогу- хлеба, ломоть сала и большой кусок сахара. На- вьючив ставший еще тяжелее мешок, около полудня она снова вышла в путь — и опять на Чернявку. В первый раз похоронная команда принялась за свою основную работу. Чуть забрезжил день, на краю большой четырехугольной поляны, покрытой' жухлой травой, меж дубом и высохшей осиной начали рыть продолговатую, больше метра шириной, яму. Все семь человек команды были пожилые мужики или нестрое- вики с увечьями. Они даже толком не знали, кому роют эту могилу. Кому бы ни было, служба невеселая. Работали молча, не поднимая головы. Многих, остав- шихся на поле боя, схоронят они завтра. Но там хоть известно, за что покойник жизнь отдал. А тут за что? Земля была камениста. Работа не спорилась. Вы- копав на две-три лопаты в глубину, наткнулись на толстый корень дуба. Солдат без большого пальца на правой руке вырубил его топором, вытащил из земли и отбросил в сторону. Но рубить было неловко, топор шел вкось и оставшийся в земле корень торчал из края могилы на пядь. . — Торчок-то сруби, — сказал самый среди них по- жилой. — Не боись, хоть двумя руками уцепится — с того света не вылезет, — отмахнулся Беспалый и отбросил топор. Когда яма была готова, команда прислонила ло- паты к дубу и ушла. Распахнутая настежь могила осталась ждать вечного своего обитателя. Только взошло солнце, в лесу началась обычная жизнь. Кто свое оружие проверяет, кто пуговицу к одежде пришивает, а кто-то заводит мотор. Исходят паром большие котлы на лужайке. В землянке связи пищат аппараты Морзе, бегут по телефонным прово- дам новые приказы. Командиры взводов обходят с проверкой шалаши и палатки. Но, шри обыденности утренних хлопот, во всем чувствовалась напряжен- ность. Уже близко дыхание боя. Леня Ласточкин, вставши ото сна, в точности как и думал Байназаров, первым делом протер кулаками свои голубые глаза. Осторожными шагами, чтобы не шуршать настеленной сухой травой и не разбу- дить приятеля, вернувшегося в шалаш только перед рассветом, он вышел на улицу. Накренил каску, слу- жившую умывальником, плеснул воды в ладонь, вро- де бы помыл руки, мокрыми пальцами провел по ли- цу. Но, как обычно — широко, от уха до уха, бес- печно, словно во всем мире ни беды, ни горести, — не улыбнулся. Уж не на столько блаженный человек Леонид Ласточкин, чтобы и в этот день на весь мир смотреть так легкомысленно. Когда вчера приятель пришел и рассказал о случившемся, он подумал: «В худшую из бед попал Янтимер — в самую неле- пую. На безвинного грех». Вздыхать, выражать приятелю сочувствие он не решился —1 только соль на рану, сыпать. Напротив, чтобы внушить другу, что, дескать, не так все страшно, чуть не всю ночь на- пролет притворялся спящим, порою даже всхрапывал и причмокивал губами. Ненадолго только задремал, когда увидел сон про птиц, превратившихся в деву- шек. Славный был сон! В красную сатиновую косово- ротку и в черные сапоги — во все, о чем мечтал с детства, оделся Леня в этом сне. О штанах он в дет- стве как-то специально не мечтал. Потому и во сне, ничтоже сумняшеся, расхаживал без штанов. Пойти, как обычно, бросить взгляд в овражек, где хранились бочки с горючим, обежать с проверкой вверенную им боевую технику Ласточкин нынче не торопился. Взял на двоих котелок и пошел на кухню. Сегодня была не жидкая баланда, а густая пшенная каша с маслом. Повар зачерпнул, поглубже забираясь большой поварешкой на длинной ручке, со дна вы- вернул: Но щедрая порция Леню Ласточкина не об- радовала. Неутешительная примета. Дела пойдут тя- желые, так пусть хоть все наедятся досыта, — означа- ло это. Когда Ласточкин вернулся, Янтимер уже встал и умывался из каски. — Вот, каши принес —одно масло, — сообщил Леня, не ради хвастовства, просто так. Байназаров и слова в ответ не сказал. Ели молча, нехотя, будто неволей. Вокруг все та же суета — не больше, не меньше обычного. Вот и семь наступило. Пошел восьмой. Какая-то обнадеживающая тишина вроде забрезжила в утреннем воздухе. Может, что-то изменилось за ночь? Байназаров то и дело смотрит на часы. Семь часов и пятнадцать минут. Двадцать . Двадцать пять. Еще бы пятп минут вытерпело время, пять минут™ Тогда, возможно, и пронесет стороной. Пять минут еще время вытерпело. Тридцать минут кряду комиссар Арсений Данилович Зубков, словно бы своими руками, держал безжалостную стрелку, не пу- ская вперед. На большее силы не хватило™ Вздымая палые листья, стремглав бежал сержант Демьянов: — Вызывают! В штаб, немедленно! С этой минуты все стронулось с места. Еще через полчаса по трем сторонам большой поляны в несколь- ко рядов выстроились подразделения бригады. А чет- вертая сторона — со свежевырытой могилой — оста- лась пустой. Построена была не вся бригада—лишь столько, сколько могла вместить поляна. Батальон- ные, дивизионные, ротные и батарейные командиры и политруки встали впереди, отдельной шеренгой. Лишь капитана Казарина не было в строю. Опять схватило печень, и на сей раз так, что свалило с ног. Старши- 45
на Хомичук тоже остался у себя в шалаше, взял то- пор, нож и принялся за дело, которое, как считал, сейчас было важнее всего. Леня Ласточкин спустился к маленькому озерцу на дне оврага и выстирал свое грязное белье, исподние штаны и рубашку, и вывесил за шалашом на ветке березы. Когда белье немного отсочилось, он разжег костерок' и подержал его над огнем. Так и высохнет быстрее, и заодно прожарятся те самые... неприхотливые и плодовитые насекомые. Каждый знает, в бой солдат должен идти в чистом белье. Остальные с этими хлопотами развязались еще вчера. На середину поляны вышли командир бригады, подтянутый, плотный, огромного роста, следом на- чальник штаба, чуть пониже его, затем члены воен- ного трибунала и еще несколько человек. Комиссар Зубков почему-то не пошел со всеми, остался немно- го позади. После этой бессонной ночи его и всегда бледное лицо было совсем изнуренным, он даже ро- стом, казалось, стал еще меньше, в жестах, в поход- ке, в движениях от «живой ртути» не было нечего. Бригада стояла не шевелясь. Девять из десяти в этом строю еще даже не слышали, как свистят пули. На учебных стрельбах пуля летит без свиста, ее не слышно, потому что не в тебя она летит, — от тебя. Сегодня они тоже свиста пули не услышат, но — по- чувствуют. И станут очевидцами страшного дела. Что они поймут, какой получат урок? Чья душа как при- мет — с гневом, с осуждением, с жалостью? Но никто у них об этом не спросит. И не подумает спросить. Впереди — бой. Впереди — лютый враг. Стисни зу- бы — и иди. В огонь. Может, здесь они лучше поймут, что их ждет. Или — это жертва, которую заранее приносят бо- гу войны? И ведь древние, говорят, выбирали самого чистого, самого благородного из всех. Человека пло- хого, из дурного рода всевышний не принимал. В дальнем углу поляны под охраной четырех кон- воиров с автоматами на изготовку показался Зух. Один конво’ир — впереди, трое идут сзади. Чуть в стороне шагает лейтенант Я-нтимер Байназаров. Эти солдаты уже не из отделения Демьянова, под их стра- жу дезертира передали всего несколько минут назад. И еще через несколько минут лейтенант Байназаров отдаст им приказ. > Зух идет босой, с непокрытой головою. Гимна- стерку с него сняли. Правый рукав белой рубахи то ли порвался, то ли шов разошелся, он левой рукой скомкал порванное место в горсти. Идет спокойно, ровно, не спотыкаясь, тело держит прямо. На лице и намека смерти нет. Лишь на синеву глаз под густыми черными бровями легла тень. Ни страха, ни сожале- ния в этих глазах — только тоска. Так, до последнего своего зздоха, и не успел он ужаснуться. Потому что все это, что он видел и слышал, казалось ему нере- альным, недействительным. Осужденного поставили на край ямы, вырытой меж сухой осиной и могучим дубом, — и кто только выбрал это место?! Поставили, и автоматчики тут же быстро отступили на несколько шагов назад. Он на свою .могилу и не оглянулся. Так и стоял, зажав пор- ванный рукав в горсти. В эту минуту он ничего не видел перед собой, ни выстроившихся рядами бойцов, ни командиров чуть впереди них, ни лейтенанта и ав- томатчиков, которые привели его сюда. Только лес, только деревья стояли перед его глазами. Вернее, ше- ренги в защитного цвета мундирах, сливаясь с де- ревьями, казались ему подлеском. Должно быть, да- веча, когда его выводили из гауптвахты, он не узнал Байназарова. Ни головы к нему не повернул, ни в лицо ему не посмотрел. Это вроде немного успокоило лейтенанта. И то хорошо, что глазом к глазу не встретились, — от беды не спасет, так хоть от стыда, возможно, избавит. Тут случилось небольшое происшествие. Зух под- нял спереди рубаху и вытащил из-под завязки шта- нов плоскую, черную, величиной с ладонь коробочку. Находившиеся поодаль ничего не заметили. А стояв- шие рядом автоматчики, увидев это, оцепенели. Уж не бомба ли какая — один чуть не нажал на курок наставленного на Зуха автомата. Тот, ни на кого не глядя, положил коробочку на кучу не просохшей еще красной глины. — Возьмите, понадобится... Байназаров ни сделать что-то, ни даже подумать о чем-либо не успел, автоматчик, бросившись вперед, швырнул коробочку в могилу и крепко зажмурил глаза. Но взрыва не было. Карманный фонарик, ко- торый Байназаров забыл ночью на гауптвахте, ударил- ся о твердое дно и зажегся. Этого уже, конечно, ни- кто не видел. — Чего мешкаете? Что случилось? — прибежал адъютант комбрига. — Ничего. Все в порядке, — ответил лейтенант Байназаров. — Все в порядке, товарищ комбриг! — прокричал начальству бодрым зычным Голосом адъютант. Поляну охватила мертвая тишина. Комбриг повер- нулся и медленно прошел взглядом по рядам. Но ни одного лица толком не разглядел. То ли как-то ловко прятали их, то ли зоркие глаза полковника не ко времени потеряли свою остроту. Но все же он нашел несколько лиц для зацепки, и мягкий, но силь- ный голос раскатился' по поляне. Лес, подхватив его, разнес еще дальше. Услышали все — лишь одного Любомира он не коснулся. В это время перед глазами Любомира Зуха с грохо'том прошел броне- транспортер с белыми буквами «МТ» на боку. Куда спешит он — в Подлипки? Или в Берлин? Кто за рулем? — Воины! Соратники мои! — разносился мягкий, назидательный голос комбрига — Перед тем, как сту- пить на кровавое поле боя, мы должны исполнить тяжелый, но непреложный долг. Жестокий, но спра- ведливый приговор будет сейчас приведен в исполне- ние. За измену Родине, за измену военной присяге, за нарушение воинского устава — сержант, бывший сержант Красной Армии Зух Любомир Дмитриевич, вставший на путь дезертирства и запятнавший позо- ром знамя нашей бригады, приговорен военным три- буналом к расстрелу. Но мы сегодня расстреливаем не только бывшего сержанта Зуха, мы расстреливаем 46
самоиолие, недисциплинированность, расхлябанность, которые есть в каждом из нас, беспечность и безот- ветственность... Короче говоря, все дурное, что проти- воречит присяге, уставу, железной дисциплине, мы сегодня судим безжалостным судом, приговариваем к расстрелу и вот здесь, в этой могиле, похороним Да, похороним и геройски устремимся в бой!, -вот такие беспощадные, страшные слова говорил комбриг своим мягким голосом. И в истинность своих слов верил абсолютно. Вчера до заседания трибунала у него еще были какие-то сомнения, но взять под за- щиту сержанта Зуха, вина которого стала известна всей армии, он не смог. Потому что в бригад,е и без того участились всякие чепе. Нарекания сверху на комбрига и комиссара так и сыпались. Нужна была жесткость, твердая рука, пора было... Он чуть пони- зил голос: — Война ни ошибок наших, ни грехов не спишет. Если и спишет, то лишь победа. А чтобы по- бедить,- нужно быть беспощадным к врагу, но чтобы быть беспощадным к врагу, нужно быть безжалост- ным к себе. Родина благословит нас! Закончив речь, он постоял, посмотрел куда-то вдаль поверх застывших в шеренгах людей, поверх деревьев, осыпающих листья, и такая простая мысль пришла ему на ум: «Деревья здесь, в безопасности останутся, а людей я поведу туда. Жизнь их в моих руках, смерть — во вражеских. А Зух... он-то из чьих рук примет смерть?..» Комбриг медленно повернулся к Зуху. Сержант так и стоял, зажав рукав в горсти. Четырех букв — «Любо» — на левом запястье полков- ник, конечно, не увидел. Но Любомир сейчас смотрел на них. «Любо». За эту «живопись» отец когда-то на- крутил ему ухо — уже и забылось, какое именно. Должно быть, правое. Батька у них был левша. — Приступайте, — сказал комбриг так обыденно, словно давал какое-то заурядное поручение. Один из автоматчиков, как было велено заранее, попытался надеть Зуху на голову что-то защитного цвета, должно быть, солдатский мешок. Тот сказал: «Не надо», — отвел голову. Автоматчик отступился. Сейчас, через секунду лейтенант Байназаров должен отдать приказ: ^Именем Родины... . по дезертиру...» Именем Родины... Почему же именем Родины? А са- ма Родина, она согласна с этим? Пусгь даже соглас- на, кому, об этом сказала? А если она против и бу- дет потом безутешна? Разве Любомир не один из ее заблудших Детей? Какое у него, Байназарова, право вершить что-то именем Родины? У него на такое язык не повернется, рука не поднимется. Полковник начал терять терпение. Ему показалось, что все это тянется очень долго. Донесся зычный голос адъютанта: — Чего там возитесь? Поживей нельзя? — Огонь! — одно только слово выкрикнул Байна- заров. Из четырех дул с треском вырвалось пламя. Лю- бомир Зух не согнулся, не зашатался, как стоял, так и рухнул в свою могилу, словно поваленный ветром ржаной сноп. Но сразу на дно могилы он не упал, .зацепился подолом рубашки за торчавший из края ямы острый корень дуба и повис. Солдатская рубаш- ка из плотной бумазеи поддалась не сразу. В это вре- мя телом он еще был жив, и душа еще была. Но жи- вой мысли уже не было. Только чуял: не на небе он, и не на земле. Что сильнее к себе потянет, там он и останется. Подол начал медленно рваться — на вер- шок разошлось, на пядь, попались какие-то крепкие нити, и не пошло дальше, остановилось, но не выдер- жала ткань — йыр-р, с треском добежало до края, и он упал вниз. Тело глухо стукнулось о дно, устланное сыпавшимися с утра желтыми листьями, съежилось и легло на правый бок, — так он вернулся в чрево земли. Фонарик в ногах продолжал гореть. На этом все и кончилось. Для Любомира Зуха кончилось все. Заполнявшие поляну люди, словно муравьи из му- равейника, разбрелись в разные стороны, исчезли за деревьями, и через две-три минуты поляна была пу- ста. Последним, тяжело ступая, ушел от могилы лей- тенант Байназаров. В душе Янтимера шевельнулось еще не ясное, не раскрывшееся еще — чувство ли, ре- шение ли — теперь ему с этого и до последнего часа войны придется воевать за двоих, — за него и за се- бя... Тишина. Такая, что даже лцстьев не слышно. Лес, который столько дней не мог стряхнуть с себя этот неумолчный шорох, оглох от короткого треска- четырех автоматов, замер и затих. Похоронная команда взяла прислоненные к дубу лопаты и завершила начатое спозаранок дело. Снача- ла могилу засыпала красная глина, сверху закрыла черная земля Меж сухой осиной и могучим дубом вырос черный холм. Работу свою похоронщики дела- ли с тщанием, Могилу выложили по краям дерном, сверху аккуратно заровняли. Для невысокого ростом Любомира могила получилась большая. В детстве Любомиру, растешь ведь, дескать, брали большое, на вырост пальто, большие сапоги, большую шапку. Вот и в могилу положили большую, на вырост. Только счастья на вырост не дали. К двадцати износил. Покончив, с делом, сели под дубом, закурили табак. — И такая, значит, смертюшка бывает, — протя- нул Беспалый. — Смерть, она смерть и есть, ни черная, ни бе- лая, ни святая, ни грешная. — Всякая бывает. Хочешь знать, браток, такая бывает смерть — белым-бела, глазам даже больно. — К примеру? — К примеру!.. Я не школьник у доски, чтобы примеры тебе приводить. — А еще говорят, на миру и смерть красна. Вот тебе и красна... Помолчали,- — У нас в деревне мужик в пожар трех' ребяти- шек спас, чужих... а сам сгорел, — опять заговорил Беспалый. — Кто на фронте погиб — у всех смепть красна. — Человек в этой жизни две вещи должен хоро- шо знать, — сказал колченогий мыслитель лет сорока пяти, ногу ему «подправил» осколок немецкой ми- ны. — Две вещи- зачем живет и зачем умрет. — И, словно утверждая свою мысль, придавил окурок к подошве ботинка. Но окурка сразу не выбросил, сна- чала табак из него вытрусил в кисет. 47
— А если кто не знает? — Не ведая живет, не ведая и умрет, аки тварь четвероногая. — Ладно, кто бы ни был — все божья душа, и мо- гила христианская, — сказал солдат, самый среди них пожилой. — Пусть земля будет пухом. — Ты, дядя, бога часто поминаешь, уж не из по- повского ли рода? — пошутил было Беспалый. Шутки не приняли. Сняли пилотки, постояли возле могилы и пошли своей дорогой. Железные лопаты по- ложили на плечи, на них падает солнце. И лопаты посверкивают на каждом шагу, будто исполнили они какую веселую работу... Старшина Хомичук был занят своим делом. Сна- чала отыскал кусок фанеры. В его хозяйстве всяких крышек, ящиков было достаточно. Чего только не проходит через руки старшины. Фанеру он распилил ножовкой пополам, получился аккуратный кусок в раскрытую тетрадь величиной. И вот на эту дощечку донской казак Павел Силантьевич Хомичук, сильный, коренастый, решительный мужик тридцати четырех лет, знающий вкус в хорошей работе и в хорошем мате, расторопный, толковый служака, должен теперь занести все свои сомнения, боль, горькие непролитые слезы и сердечную сукровицу, дать цену всей чужой жизни целиком. То, что надумал, он решил сначала написать на бумаге: В этой могиле спит Любо- мир Дмитриевич Зух. Родился в 1922 году, умер в 1942». Ладно, все это так. А кто он, Любомир Зух? Не командир — и не рядовой солдат. И потом, кому нужно, когда он родился и .когда умер. Опять же, чтобы узнать, сколько он прожил лет, надо от года смерти год рождения отнимать. Тому, кто будет чи- тать, то важно, как он умер, за что умер. «Геройски»? Нет. «Исполняя воинский долг»? Нет. «Осужденный за дезертирство»? Такое написать Хомичук не в си- лах. Долго маялся, долго ломал голову во всем смышленый, всегда расторопный старшина, и наконец пришла такая очевидная мысль: «Жертва войны Л. Д. Зух». Разве не правда? Если бы не война, разве случилось бы такое с Любомиром, разве он принес бы нам столько горя? Жил-поживал бы с Ма- рией Терезой или с какой-нибудь другой, просто Марией, на славу бы себе жизнь построил. Жертва войны... Стой! А может, —- жертва войны с Гитлером? Нет, случится, что сам Гитлер и подохнет, а его исчадие — кровавый фашизм — останется. Нет, все-та- ки самое правильное — жертва войны... Чтобы гнев не остыл, так лучше. Старшина взял черную краску, которую держал только для того, чтобы ставить на инвентарь метку или номер, и потому берег пуще глаза, и, макая кон- чик веточки, принялся за главную часть дела. Преж- де чем вывести букву, пять раз подумает. «В этой могиле спит...» — это он отверг сразу. Какой там сон, никто здесь не спит, и малому ребенку понятно. По- рядком помучившись, Павел Хомичук вывел на четы- рехугольной фанере тадие слова: «Жертва войны Л. Д. Зух. 20 лет». В левом верхнем углу нарисовал пятиконечную звезду. Лишним не будет, решил он. Среди несметных своих сокровищ старшина нашел новенький черенок лопаты, один конец черенка он хорошенько заострил топором, стесал немного другой конец и к стесу тремя гвоздиками прибил дощечку с надписью. Последний адрес Любомира Зуха был го- тов... И ровно в этот миг простучали неподалеку ав- томаты. Топор выпал из руки Хомичука, острием лез- вия строгнул подъем сапога, но, благо, до ноги не достал. «Прощай, Любомир!» — сказал казак и снял с (болыпой головы пилотку. Этой же пилоткой вытер нечаянную слезу. Потом отнес дощечку в темный угол шалаша и воткнул надписью к стенке. Теперь нужно было ждать, когда опустеет поляна. Хомичук понимал, что дело, затеянное им, незаконно. Он стоял в шалаше и слушал. Человеческих голосов не было — только шорох шагов вокруг. Долго ждать не пришлось. Как ветер одним порывом смахивает листья с тропы — так разом сдуло и всех людей с поляны. Пока не начались всякие другие хлопоты, старшина завернул последнюю дань, назначенную другу, в плащ-палатку и взял под мышку. Напрямик, через открытую поляну он не пошел, а направился вокруг, по кустам, и вышел к могиле с другой стороны. Никто ему не встретился. В эту минуту в душе у него не было ни горя, ни боли, ни жалости. О себе он забыл, думал лишь о долге, который нужно было исполнить. Похоронщики постарались на совесть, насыпали це- лый курган, — но где тут изголовье, и где ноги? Без долгих раздумий он решился и воткнул палку с до- щечкой с того края могильного холма, который был ближе к дубу. И опять получилось нескладно. Надпись пришлась в изножье покойника... Прямо под ней глубоко внизу лежал и светил маленький заж- женный фонарь. Воткнул Хомичук дощечку и, не оглядываясь, зашагал прочь. Но обратно пошел уже напрямик, через поляну. Спустя полчаса прибыл приказ, и вся бригада поднялась разом. Каждое подразделение выступило в свое назначенное время. Мехбат капитана Казарина тронулся в путь одним из первых. За руль броне- транспортера с буквами «МТ», с прицепленной сзади пушкой, старшина Хомичук сел сам. Штаб бригады еще оставался здесь, но комиссар Зубков отправился вместе с первыми батальонами. Все ближе и ближе становилось дыхание боя. Уже были ясно слышны разрывы снарядов. К счастью, на этом участке фрон- та немецких самолетов почти не видно. Сталинград оттянул их на себя. Поэтому небо тихо и безопасно. Арсений Данилович ехал в кабине полуторки, в кузо- ве которой разместился расчет крупнокалиберного зенитного пулемета. На душе — поминки. Не находя себе места, он заговорил с шофером: — Из каких краев? — С моря мы... — нехотя ответил шофер, тот са- мый, который вчера вместе е Хомичуком отвозил на хутор Чернявку мешок пшена. — С какого моря? 48
— Извините, товарищ комиссар, разговаривать не могу, пыль стоит, ничего не вижу. Настроение шофера Арсений Данилович понимал, одна тоска у них на душе. Минут через двадцать полуторку нагнал открытый «виллис» и поехал справа от нее. Сидевший рядом с шофером длинный худой лейтенант махнул рукой, чтобы остановились Остановились. Колонна оборва- лась. Нарочный выпрыгнул из машины и протянул Зубкову пакет. Это был ответ на его шифровку. Дро- жащими руками комиссар взял пакет. Долго читал он две-три фразы, которые были там. Перечитал еще раз. Ладонью растер грудь возле сердца. На лице выступили такая обида и безнадежность', казалось, сейчас он расплачется. Ответ был такой: «Сержанту Л. Д. Зуху смертный приговор отменить, применить < другую меру наказания». Вместо подписи цифры — 40%/86. Вот так, правда и справедливость, которых Любо- мир ждал с рассветом, проплутали где-то и пришли только к полудню. -— Трогай, — сказал комиссар. Полуторка фыркнула и тронулась.с места. Немно- го спустя оборвавшаяся колонна соединилась вновь. Эта весть своим путем дошла и до старшины Хо- мичука. Он собственноручно записал в учетную книгу мехбата: «Механик-водитель _ Любомир Дмитрие- вич Зух, родился 7 мая 1922 года в деревне Екатери- новке Николаевской области, погиб... — он зачеркнул «погиб», — умер~16 сентября 1942 года. Хороший был парень. Считать жертвой войны с Гитлером. Похоро- лен в лесу возле хутора Чернявка Орловской области. Послать извещение некуда. Родители есть, но нахо- дятся под пятой фашистской оккупации». Вот такое жизнеописание своего товарища оставил старшина Павел Силан\ьевич Хомичук. Больше Мария Тереза не блуждала. Тем же путем, каким пришла сюда, она направилась обрат- но к хутору Чернявка. Мешок за плечами давил силь- нее вчерашнего Медленнее шагали ноги, обутые в сапоги с короткими голенищами. Губы потрескались. Веки, за всю ночь не сомкнувшиеся ни на миг, почер- нели. Но надежда в душе не погасла. Она-то, эта на- * дежда, и ведет девушку. Сегодня дорога шумна и оживленна. Машины, брички, запряженные парами, телеги-одноконки безостановочно идут в сторону фронта. Только пеших по-прежнему никого нет. Они, ’ видно, куда назначено еще раньше отправились. Прошел над головой со сдвоенными крыльями, похо- жий на стрекозу самолет. Оказывается, наш. Со звез- дочкой На крыле. Что она тут делает и куда идет, .никто у Марии Терезы не допытывался. Встречные проезжали мимо. Наверное, они думали: никто так просто в эту пору с мешком за спиной странствовать не пустится, видно, большая нужда выгнала в до- рогу. Для человека, который мог бы беззаботно вски- нуть голову к небу, — оно сегодня такое высокое, ти- 1 хое; для тела, которое еще может чувствовать, — ветер такой мягкий, вбйьный, ласковый; для глаз, что могут разглядеть, — земля, окрашенная во все краски осени, величава и приветлива... Но Мария Те- реза хоть и смотрела в небо, но не видела, хоть ветер лица и касался, не чувствовала, хоть и оглядывала землю, но красы не примечала. Войдя в Чернявку, на том злосчастном повороте она увидела длинного худого старика, который возил- ся около разрушенной лачуги. Старик нагружал об- ломки в ручную телегу и вываливал их в овраг. Ря- дом хлопотали два босоногих ребенка. Мальчик лет восьми держал железную лопату на коротком черен- ке, девочка лет пяти — небольшой совок. Они помога- ли дедушке нагружать мусор в тележку. Знала бы Мария Тереза, что горело и что кипело в груди ста- рика... А если бы и знала — так что? Ефимий Лукич тоже заметил путницу. Немного странным показалось, что совсем молоденькая девуш- ка, навьючившись мешком, шагает Неведомо куда... Впрочем, в какие края только не гонят человека бе- да и нужда. Видать, утомилась, бедняжка. Позвать бы, глотком воды напоить — богу угодил бы. Но су- ровый прижимистый Буренкин направо-налево ми- лость свою раздавать не привык. А в этот раз — еще и постеснялся. У самого же внутри грызет, оторвался от работы, оперся на ручку лопаты и замер Она же, почувствовав необъяснимую дрожь, поспешила пройти мимо. А старик все стоял как истукан. Ни шевель- нутьеч, ни слова вымолвить не может Следом за де- душкой и дети застыли на месте. Будто все трое исполняют какой-то таинственный безмолвный обо яд. Новая тревога и новая печаль стиснули сердце стари- ка. Неужели того мало, что было уже? Прохожая оглянулась еще раз- и, спустившись за поворотом в кустарник, скрылась с глаз. Но пошла не туда, куда надо бы — в Подлипки, а туда, куда ноги сами по- вели. Когда же снялись и остатки всяких тыловых служб, лес совсем затих и опустел. Но где конь ва- лялся —: щетина остается, где человек ночевал — зо- ла остается. Только Мария Тереза вошла в лес, сразу поняла, что здесь располагался лагерь. На больших и маленьких полянах чернели следы кост- ров, меж деревьев стояли добротные шалаши, пусты- ми проемами смотрели землянки, с которых сняли двери, торчали вбитые в землю дубовые колья, на которых крепились палатки, повсюду валялись пустые ящики, смятые картонные и жестяные коробки и про- чий остающийся после живого человека хлам и му- сор — все это говорило о том, что лишь недавно здесь кипела жизнь, но вдруг поднялась и ушла отсюда. Мария Тереза с хрустом приминала листья, ступая как жеребенок, круто поднимая ноги, — она прошла осиротевший этот мир из конца в конец. Здесь теперь даже темного дремучего леса, где и след человече- ский еще не ложился, сумрачней и опасней. Будто люди отсюда не своей волей ушли, а бежали от мо- ра. Но должен же кто-то быть, должен кто-то охра- нять этот сумрак и пустоту. Вот сейчас где-то рядом, или справа, или слева, раздастся окрик: «Стой, кто идет?!» 4 Роман-газета № 23—24 49
Один раз, когда с хрустом мяла листья, словно бы даже услышала. Она стала/ затаив дыхание. Ждала, не повторится ли? Голос не повторился. Должно быть, прежние оклики отдались в ушах. Хоть бы раз повторился этот оклик! Затухающая надежда вспых- нула бы снова, если бы еще раз повторилось: «Стой! Кто идет?!» И она без страха, без смущения ответила бы: «Я иду! Мария Тереза». «Пароль?» «Любовь». «Нет такого пароля. Отменили. Здесь война!» «Если так, я сама себе пароль, мне война не указ, не хозяйка». Несколько секунд девушка вот так и стояла, уплыв сознанием в другую действительность. В ту действительность, где есть Любомир. Мария Тереза- вышла на большую поляну, на- ткнулась на только что насыпанный могильный холм. Еще и листья не застлали его вершину. Ничего не понимая, она обошла обложенный желтым дерном черный холмик. Взгляд ее упал на дощечку, воткну- тую возле самого края дерна. «Жертва войны Л. Д. Зух. 20 лет». Она долго ие могла собраться с мыслями. «Кто он, Л. Д. Зух?»; Откуда здесь это имя?»; «Зачем двадцати лет?». Ее звенящий шепот оглушил лес: — Кто он?.. Кто? Кто ты? И она медленно опустилась на край могилы. Маленький фонарь в глубине земли в это время еще продолжал гореть... ЧТО БЫЛО ПОТОМ Так закончились события, случившиеся в Черняв- ском лесу. Но нити жизни оставшихся — на этом не обрываются. Если бросим их здесь, даже не помахав вослед рукой, будет и странно, и несправедливо. Люди эти достойны, чтобы о них говорили и помнили их. А ведь никто, кроме меня, об этих людях не знает. Долг за мной. Один, не испытав бессчетных мук долгой войны, падает в первом же сражении. Другой, замерзая в морозы, промокая под ливнями, изнемогая в зной от жажды, семь раз пройдя по мосту сират1, семь раз обманув смерть, доходит до самой победы. И вот уже думал — все, уже ступил на ее вершину, — но ма- ленький, годами искавший, выслеживавший солдата кусочек стали или свинца находит его сердце. Из ра- ны бьет кровь. Он тоже падает. Две самые .горестные на войне смерти — вот эти две. Тот, первый, даже крохи своей мести утолить не успел, не смог. И дру- гой — в первый миг самим же завоеванной победы не бросился на траву, — наплакаться и нарадоваться вдосталь. Леня Ласточкин, меняя перед боем исподнюю одежду на чистую, смерти горестной или негорестной для себя не загадывал, голову себе не ломал. Зага- дал лишь одно: «Если из первого боя выйду цел и Сират — мост над адом. невредим, дальше бояться нечего,-'Шкуру мою ничто- не продырявит». И впрямь его шкуры хватило на- долго. Бой, который бригада приняла сентябрьским ут- ром сорок второго года, был жесток. Началось с ар- тиллерийского урагана с обеих сторон. Немец, будто ему не терпелось скорей разделаться с делами 'здесь и отправиться в другое место, спешно раз за разом кидался в атаки, лава за лавой под прикрытием тан- ков накатывалась пехота. Дым, пыль, огонь закрыли поле. Бригада стояла твердо. А к вечеру сама пере- шла в наступление, оттеснив врага. Первый батальон сбил его с высоты и занял небольшую деревушку. Отвоеванный здесь клочок земли не был большой победой, но и маленький этот успех не отпускал ча- сти врага отсюда к Сталинграду, держал за полу. Пуль, осколков мин и снарядов в этот первый день мимо Лени Ласточкина просвистело и прожужжало изрядно. В тяжелый миг боя, когда танки подошли совсем близко, был ранен наводчик сорокапятимил- лиметрового орудия, и Леня заступил на его место. До этого стрелять ему не приходилось, но обращаться с пушкой он умел. Куда он целил, куда попадал — и бес не поймет. Главное — пушка не замолкала. На поле боя важно, чтобы пушка не замолкала, — и вра- га в узде держит, и своим дух поднимает. Когда стрельба утихла на минутку, -с ног до голо- вы черный от копоти и пыли, похожий на черта заря- жающий, сверкнув белыми зубами, расхохотался: — Ха-ха-ха, лейтенант! Смотри, воробья из гнезда упустишь! — Где? Какой воробей? — У тебя в штанах... Только тут Ластбчкин почуял, что ветерок ласкает голый зад, хвать рукой — а кусок брюк, самое дно, вместе с подштанниками вырвал осколок снаряда. А на теле ни царапины. Не чудо ли? Так что, если верить «загаду», теперь его шкуре не будет износа. Но все же и ясновидец Ласточкин всего предвидеть не мог. Летом 1943 года иа берегах Северного Донца в Голой Долине (ее еще прозвали Долиной смерти) осколок снаряда оторвал ему руку по локоть. Отле- жал он немного в госпитале и принялся утешать себя и таких же, как сам, одноруких. — Все равно мне гармонь не растягивать и золо- тые часы не починять. Одну-то душу и одна рука прокормит... Жаль только, не по-моему вышло, само- му войну закончить не удалось. И прежде Леонид Ласточкин двумя руками давал, одной рукой брал. Да н теперь по аппетиту добудет пищу и по пище умерит аппетит. Из госпиталя он написал другу два письма. Одно затерялось где-то, второе, немало удивившее Янтимера, дошло по назна- чению. «Ладно, о госпитальных делах особо распростра- няться не буду. Как обычно, одни приходят, другие уходят, — продолжал Ласточкин после всех приве- тов. — Но вот привезли тут на днях одного!.. Левую ногу ему из немецкого автомата во всю длину про- шило. Три дня пластом лежал, молчал, а на четвер- тый всех удивил. Твой земляк. Две медали «За-чот- 50
вагу» имеет. Но дело не в медалях — уж больно сам отчаянный. И работа опасная—минер. Такой бала- гур. Все в рот ему смотрим. До войны он в Ураль- ских горах медведей ловил и живьем отправлял в цирк или всякие там зверинцы. Чуть ли не сто медве дей отловил. Один матерый, как вылез из берлоги, ухватил лапой и свернул ему нос набок. Нос, хоть и кривой, на месте остался. Зовут Мардан Гарданов. Когда я сказал, что у меня друг башкир, он обрадо- вался, будто я сам ему земляк, и презентовал мне старинную оловянную ложку. Ложка эта еще в той войне, с Наполеоном Бонапартом, участвовала и шесть ли, семь ли поколений переходила по наследст- ву. На ручке выбит их родовой герб «тамга» по-ва- шему — на заячий след похожа. Вещь знатная, я по- началу упирался, а он нахмурился и говорит: «Бери, бери! Потому и дарю, что знатная. Мне еще воевать надо. У тебя сохранней будет». Теперь я этой ложкой ем. И каждый раз тебя почему-то вспоминаю. Отто7 го, наверное, что скучаю. Ты тоже меня не забывай. Только война кончится, по адресу, который я тебе дал, разыщи меня. И я тебя буду искать. Обяза- тельно, ладно?» Выйдя из госпиталя, Леня Ласточкин заправил пустой рукав под ремень гимнастерки, закинул за пле- чо солдатский «сидор», в котором были одна буханка хлеба, одна пара нательного белья, один кусок сала, пара новых портянок, кусок мыла, горстка сахара, пачка, табака, одна'щепотка солн, и пошел обратно — на восток, остальные ушли вперед — на запад. И в том же сентябрьском бою сорок второго года, только сорокапятимиллиметривые пушки ударили по идущим открытым, полем вражеским танкам, — ле- жавший под кустом, завернувшись в бурку, капитан Казарин, словно боевой конь, дающий свечу при зву- ке горна, вскочил на ноги. Там, на правом фланге, строчат его крупнокалиберные пулеметы, в извили- стых траншеях, вырытых вдоль опушки леса, стоят готовые броситься на врага его бойцы, нз окопов ве- дут огонь его минометчики. Приступ печени у капита- на прошел сразу. Словно после тяжкого бреда, — он вдруг открыл глаза, все пережитое казалось лишь сном, и с этой минуты болезнь никогда больше о’себе не напоминала. Боевой азарт, зажженный первыми залпами, излечил Руслана Сергеевича навсегда. Нуж- но сказать, что и волос из виска он больше не дер- гал. В ночь, когда Зух ожидал казни, от общей вины Казарин часть отнес и на долю Розалины и навсегда изгнал ее из Памяти. Ушла без боли. Ни голос ее, ни взгляд, ни походка больше его не тревожили. А мо- жет, такой женщины и не было вовсе... С треском за- хлопнул капитан перед ней ворота своей памяти. А вот другая* незнакомая, которую ни разу в жиз- ни не видел, все время преследовала его. Нередко Руслан Сергеевич, словно н от самого себя таясь, спрашивал: «Какая она, Мария Тереза? Где она? Что она делает? Кто она? Ради кого загубил свою жизнь, которую должен был отдать Родине, непутевый Любр- м<ирц<3ух? Если бы я увидел ее тогда, может, и по- другому решил бы... Нет, не решил бы! Тогда я под настроение отрезал, но беззакония не творил. Что же она, Мария Тереза, все думы мои заняла? Может, шальная ее душа уже в другой стороне порхает, на другие ладони опустилась...» — последнюю мысль Руслан Сергеевич не сам подумал — обида подска- зала. Мехбат, в первом же бою выказавший стойкость и отвагу, под командованием капитана Казарина про- шел много дорог, вынес много боев, был надежной ударной силой бригады. Комбата, который полушутя- полусерьезно говаривал: «Хоронить будете, заверните меня в бурку», не то что пуля или осколок, даже галька, вылетевшая из-под колеса, не задевала. Так что слова: «Богатырь без раны не бывает» — к нему отнести было нельзя. А ту, давнюю, которую он по- лучил во время отступления, в дни наших поражений, он теперь в счет не брал. И вообще от мелких старых ран Казарин отрекся и позабыл их. Те, кто хоть немно- го храбрости выказал, уже по два-три ранения полу- чили, даже тех, кто ловчил, пулу, отыскала. А чело- век, который в самый разгар боя, в самые страшные минуты не мог усидеть в укрытии, — жив-здоров, цел- невредим остался. Командир прославленной мото- стрелковой бригады полковник Казарин войну закон- чил в Австрии, в предгорьях Альп. Прежний комбриг на днестровском плацдарме был контужен и дальше не воевал. Они всегда были вместе. Руслан Сергеевич не от- пускал от себя старшину Павла Хомичука, а вернее — старшина ни на шаг не отходил от него, заместо бра- та берег его и заботился о своем комбате. До послед- него своего часа. О Зухе они не заговаривали ни ра- зу, но что порой мелькает поблизости его тень, чув- ствовали оба... Зух был третьим. ...Два. дня назад, форсировав бурно разлившийся Днестр, наши отвоевали узенький плацдарм на пра- вом берегу. Положение там было неустойчивое. На подмогу бросили батальон майора Казарина. Где-то око чо полуночи, погрузившись на плоты и лодки, первый десант тихонько отплыл от берега. Он благополучно достиг плацдарма. Но только ступил на берег, дружно затакали пулеметы. Это немцы, око- павшиеся на склоне метрах в пятистах отсюда, ср страху ли, в острастку ли подали весть о. себе. Наши не ответили. И те перестали. Еще передовой отряд не достиг плацдарма, от берега тронулись другие, следом — третьи... Учитывая течение, переправу начи- нали выше, и десант сносило" прямо к назначенному месту. Майор заранее рассчитал все до метра. Осве- тительные ракеты, которые одну за другой выпускали немцы, повисали от наших гораздо ниже по течению. Видать, незадачливый ракетчик не учитывал течения и опасность караулил перед собой, невдомек было, что переправа началась выше. Павел Хомичук вместе с командиром отправился в третью очередь на четырехвесельной лодке, в кото- рой разместились два пулеметных расчета и один ми- нометный. Сначала майор занял место на носу лод- 4' 57
ки, но старшина пересадил его ближе к корме, меж сидевших на корточках солдат. — Когда пристанем, мне отсюда аркан бросать сподручней, — прошептал он. — У меня тоже руки есть, — воспротивился было командир. — Этим рукам другая работа найдется, — отрезал Хомичук. Когда лодки дошли до середины реки, чуть правее вспыхнула еще одна белая ракета. Висела долго. Хо- мичуку вдруг показалось, что это «пуна. Будто лунной ночью на придонском лугу, среди стогов сена, по только что выпавшей росе на молодой отаве пасет он колхозных лошадей. Рабочие лошдди, не поднимая головы, рвут траву. Трава такая мягкая, такая соч- ная, даже хруста не слышно, словно кони языком ее слизывают. Глупые молодые жеребцы, у которых еще ветер в голове гуляет, жмутся к кобылицам, намеки делают. Те же весь день работали в черном поту, намаялись и не ко времени разыгравшихся ухажеров беззлобно отталкивают головой. Совсем жесткосердой недотрогой тоже быть нс годится. Как-никак внима- ние оказывают. Только самым уж нахальным доста- ется кремневым копытом. Сам Павел, вдев ноги в короткие стремена, сидит на золотисто-желтой кобы- лице. Он любит, чтобы, как вденет ноги в стремена, колени стояли высоко. Вот сейчас он спрыгнет на землю и, не расседлывая, отпустит чуткую свою ездо- вую щипать траву. «Я здесь, не потеряй меня», — ко- ротко проржет порою золотистая кобылица. А пока он сидит в седле. Тих, спокоен утонувший в лунном свете луг. От стогов падают бледные тени... Ни вспышки ракеты над головой, ни стука пулеметов на той стороне, ни посвиста' вслепую пролетевших рядом пуль не почувствовал, не слышал старшина Хо- мичук. Страстным горестным голосом проржала его ездовая. «Зовет.,.» — это было последней мыслью Хо- мичука. С пробитым пулею виском старшина ничком упал с лодки в темную воду. Нцкто и удержать его не успел: Ушел в воду и больше не всплыл. Пулеметы тут же замолкли. Будто вся их злость и досада были в одном Хомичуке. И поплыл казак под темною водой в сторону боль- шого моря... / Тринадцатого апреля сорок пятого года, когда на улицах Вены шли бои, на участке, где действовал батальон майора Байназарова, загорелся оперный театр. Высшее командование отдало батальону при- каз покинуть боевые позиции и потушить пожар. От- ветственность за судьбу прославленного на весь мир театра была возложена на командира батальона. Огню-то все равно, тюрьма ли, храм ли, не щадит, знай полыхает— Горит прекрасная Венская опера. Все яростней расходится пламя. Но не пр.ошло и не- скольких минут, как солдаты Байназарова, только что огнем громившие врага, бросились в бой с самим ог- нем. Вскоре подоспели и саперы. Когда пламя снару- жи сбили, из верхних окон фасада повалил густой дым. Комбат, черный от копоти, большими прыжками по белой мраморной лестнице кинулся туда. Он уже взбежал вверх, когда рядом, слева, взорвалась зале- тевшая откуда-то мина. То ли немецкая, то ли наша. Янтимер медленно опустился на корточки, потом ли- цом вниз вытянулся на гладком мраморе. Кровь, хлы- нувшая из пробитой ключицы, растеклась по верхней ступеньке и, отыскав себе путь, побежала вниз с уступа на уступ... Долго и храбро воевал он за двоих и погиб за себя в одночасье. Товарищи на руках унесли своего командира. По- жар был потушен. Черно-красную кровь на тусклом камне высушило солнце. День был теплый, ясный. Ну а Вена — она всегда Вена. Прошло дней де- сять — ив оперном театре уже рыдают скрипки, зо- вут флейты, вздыхает виолончель. Я слушал их. И в этих звуках улавливал голос выросшего на Деме, вспоенного демской водой Янтимера Байназарова, сына старого солдата Янбирде, я слышал мелодию его души, слышал его еще даже не начатую песню. А не знающая смерти Мария Террза все идет, все шагает по белу свету — плачет и смеется, плачет и смеется,-смеется и плачет— БЕСПЕЧАЛЬНЫЕ ВРЕМЕНА* НАСЛЕДНИК КАВКАЗСКОГО ЦАРЯ На самом деле забросил вихрь из полуденной страны моего друга Асхата или нет, нам неведомо. А вот что Исабек-Сансак из дальних стран пришел, истинная правда. «Ветер судьбы меня сюда забро- сил», — говорит он. То ли пятнадцать, то jpi двадцать лет назад появился Исабек в нашем ауле. Был он в черном узком зиляне (странный этот зилян — в складках на груди белые палочки с палец длиной * Новые главы из книги «Долгое-долгое детство». понатыканы), на голове круглая, черного курчавого меха шапка, на ногах узкие черные сапоги без каб- луков. «Кто же ты такой будешь, удалец-мужчи- на?» — спросили у него. «Я кавказского царя несчаст- ный сын», — отвечал он. Смаргивая безутешные сле- зы, поведал он о своем горе. И каждая слеза про- жигала землю, а каждое слово — сердца внимав- ших ему. В один из дней в желтые рассветные сумерки на- пал турецкий султан на владения кавказского царя. Царские дворцы в угли обратил, самого царя позор- ной петлей удавил, сорок его жен осрамил, сорок до- 52
черей полонил, сорок сыновей в прах положил. Сорок первый сын, Исабек, успёл вскочить на своего крыла- того аргамака и, перескакивая через стремнины, ум- чался от турок. Когда через последнюю пропасть пере чета ли, рухнул обессиленный конь в водопад, но ветер полета докинул всадника до другого берега. Вот так только и спасся сорок первый наследник кавказского царя. Слушая этот рассказ, люди тогда вместе с Исабе- ком сильно плакали. Да и как не плакать, когда с кавказским царством такая беда случилась. Типтяры наши, по обычаю, царственного гостя из избы в избу водили, уважали-ублажали, горе его Делили. Но вы- шел срок, иссякла сила гостеприимства, и спросили они у гостя: «Какое у тебя умение есть’ Чему го- разд?»-— «Верхом скакать горазд. А еще жесть ко- вать, лудить, паять могу». •— «Верхом скакать мы и сами горазды, — сказали наши. — Так что тебе ко- вать, лудить, паять. Знатное ремесло». Вот с тех пор он и кует. Сансак-агай мне и таинственным кажется, и интересным, и опасным. И друг Асхат такой же. В людях, что из другого мира пришли, всегда что-то тревожное есть. И тоска какая-то. Жестянщик Исабек от нас через дорогу наискосок живет. День-деньской в своем глинобитном домиш- ке — динь-дон, дзинь-дзинь — или ведро чинит, или к половнику ручку клепает, или к кумгану дно ладит. Почему его и прозвали Сансак. Значит: дзинь-дзинь. Зачастую и имени не говорят — Сансак, и все. Паш- ню не пашет, сена не косит, жниву не жнет. Даже Муса-мулла пашет, а он нет. Есть у Сансака жена Алифа, толстая и неряшливая, намного его моложе. К тому же и ленивая, прямо на удивление. Даже кар- тошку, что возле завалинки растет, за все лето ни разу не прополет. А по осени щчинаются стенания: «Коли нет счастья, так его и нет... Даже иа картош- ку эту благодати нету...» Когда ни глянешь, сидит на камне возле порога и смолу жует. Или будто ла- гает что-то. Алифа — наша, кляшеьская, старухи Га- фифы дочка. Это они самые и есть, которые в лес по борщевник пошли и там заспорили, кто больше. Встали мать с дочкой, ростом померились — да так, затылок к затылку, и подняли крик: мать кричит: «Я больше1» Дочка: «Я длинней!» Отсюда и пошло: «Мама больше, я длинней». У Алифы через слово на Другое причитания сып- лются: «Отцветают, увядают мои молодые годочки, зазря проходят с этим седобородым оборванцем, кав- казского царя последышем! За десять лет никакого добра не нажил, одной плаксой-девчонкой только и обзавелся. Да и та моими трудами!» Но так она поет, покуда Исы поблизости нет. При муже не больно-то голосит. Все-таки мужа за мужа почитает. Порой и подольстится: «Вот ведь он какой мой оста!1 У него в руках железо и поет, и в пляс пускается!» А уж когда праздники приходят и наденет Исабек свой уз- кий в поясе черный зилян с белыми палочками на груди, круглую курчавого меха шапку и черные, без каблукоь сапоги и выйдет во двор, уж тут Алифа 1 Оста — мастер. совсем от восторга заходится: «Вот он, горный мой орел! Ну кто скажет, что не из царского рода? Ну, у кого такой муж есть, похвальбушкн, никчемушки, бестолочь? И в бороде ни сединки, только серебро по ней пробежало...» Нарочно кричит, чтобы уши со- седки Салимы слышали. Дескать, у работящей язы- кастой Салимы муж ростом не вышел. Есть Алифе на чем отыграться. И то правда, в праздник во всем ауле не найдешь другого такого мужчины ладного да статного, как Исабек. Только Марагйм-гармонист ему под стать. Есть у Исы с Алифой грудная девочка по имени Насима. Она в люльке своей лежит — или плачет, или спит. Кроме Валетдиновой избушки другой мой стан—лачужка Сансака. Как лето, все дни я здесь сижу, стрелы себе лажу. Жесть готова, инструмент под рукой. Исабек меня за равного считает, советы со мной держит. Если что возьму, он не сердится. А богатствам здесь и счета нет. И латунь есть, и же- лезо, и медь, и олово, и чугун, и свинец — чего душа ни пожелает, все есть. Мастери что хочешь Разорет- ся Насима, а Алифа на камне сидит, все никак смо- лу свою не одолеет, так зыбку, чтоб нам мастера от дела не отрывать, я качаю. Но порой унять Насиму мне бывает не по силам. Тогда, отложив работу, к крикунье подходит сам Сансак. Ласковым, идущим откуда-то со дна груди голосом он, потчуя разными вкусными обещаниями, баюкает ее: Алли-балли, Насима, Ты как звездочка сама. Вот тебе изюм и пряник, Вот ледовая хурма. Гы соперница луны. Вот калач, а вот блины, Вот тебе и с маслом каша, Слаще каши только сны, Алли-балли, Насима— Лакомые посулы один за другим тянутся. Нет та- ких одежд, в какие бы не вырядилась Насима, нет таких яств, каких бы не отведала Насима, нет щер- бетов, каких бы Насима не пригубила. Даже у меня полон рот слюны нагнало. А Исабек свое поет. И бо- гатство, и щедрость его по-царски безграничны. Толь- ко ненасытной Насиме все мало. Знай орет. Мне вдруг становится страшно. А вот выскочит девчонка из зыбки и потребует все, что отец наобе- щал. Тогда что? Да хоть чтс-то одно потребует — пропадем! Я знаю, в этом доме от яств полки не гнутся. Ладно еще Насима так просто, без слов орет. Когда же унять ее совсем уже невмочь, Исабек берет твердую блестящую ржаную краюшку, разжевывает ее и, завернув в тряпку, сует в разинутый ро.т. Та всхлипывает раза два и затихает. Когда Алифа с ребенком в охапке уходит слонять- ся по аулу, мы солидной мужской беседой наслажда- емся, сокровенным делимся. Только всякие досужие посетители беседе мешают. Вот сейчас мы вдвоем с глазу на глаз остались. Нет, уже кто-то припожало- вал. А!.. Давешний мулла-мусафир *. Полой -чапана за сучок в ограде зацепился. Исабек пока что ворот * Мусафир — бродячий мулла, без прихода. 53
себе не завел, вместо ворот сучкастая жердина попе- рек воткнута, или подлазить под нее нужно, или сверху перелезать. Этот за сучок зацепившийся мул- ла в прошлую пятницу с медным кумганом приходил. — Исабек! — сказал он тогда. — Через неделю за- гляну; вставь-ка новое донышко этому кумгану. Вы- бросить рука не поднимается. От отца моего, хаджи 1 Исангула, память осталась. — Ладно, хазрет, исполню, — сказал Исабек, за- бирая кумган. Бросил в кучу железного хлама в углу, а потом на тот кумган и не глянул даже. — Исабек-агай! Тот мулла идет,- поспешил я с новостью.. * • — Какой мулла? — Медного кумгана хозяин. Мусафир и от сучка еще не отцепился, как Иса- бек, метнувшись с места, выхватил кумган из кучи, снова на свой чурбан уселся и одним ударом молот- ка выбил худое дно. Тут, прокашлявшись на пороге, в избу вошел мусафир. — Ассалям-агалейкум, Исабек-оста! — Вагаляйкум-салям, хазрет. Вот сюда, в крас- ный угол, пожалуй. Видать, ходишь, как говорится, нас хвалишь: только было за кумган взялся, и сам явился. Руки все никак не доходили, будь они не- ладны... — Вот как... — сказал мусафир, но в красный угол не прошел. — Когда же завершить думаешь? — Знатная вещь, хазрет, не простая, тут тягг-ляп не сделаешь. Сначала нужно дно' припаять, потом за- лудить, потом зачистить, потом блеск навести... — И все же, Исабек, на сколько, говоришь, за- тянется? — Завтра к этому часу йак есть отолью. И на но- вый меняться не захочешь. — Столько ждать не могу. Завтра в ауле Сукрак- лы большие похороны будут, подводу за мной при- слали. — Воля твоя, хазрет. На, забирай свой кумган. — Уж не шутишь ли, как тебя там... Иса... Иса- бек... Как это я в моем сане с кумганом без дна хо- дить буду? — И' на это, хазрет, твоя воля. — Твоя воля... твоя воля... Жулик, мошенник! Ладно, на первый раз не прокляну пока, чтоб руки у тебя отсохли, ноги б твои с корнем вырвать! — вскипел вдруг мусафир.— Приблуда окаянная. — А что это значит — приблуда, хазрет? Мулла без прихода, бродяга без пристанища, наверное. Бо- гу спасибо, есть у меня крыша над головой, подушка под головой. « ' — Тьфу, поганец!—щедрый плевок наследника хаджи Исангула шлепнулся на пол, и он вышел. — Не плюйся, не плюйся, не то на твоем же лице твой плевок повиснет, мулла барахольный! — такими словами проводил мусафира хозяин. Ужас, какой он горячий, Сансак. Коли разойдется, так от Алифы только перья летят. Но та и ухом не ведет. «Хватит, 1 Хаджи — человек, совершивший паломничество . в Мекку. шыж-быж...» — говорит она ленййб Шыж-быж — это если раскаленное шило в холодную воду сунуть. Де- скать, горящий Исабек — раскаленное шило, а она, жена, — студеная вода, и от Исабека одно только ши- пение остается — шыж-быж. А вот сколько бы плакса Насима ни изводила, он не сердится. У СанСака, ког- да он закипает, на лбу кожа начинает дергаться Как мусафир плюнуЛ, раза два дернуло. Но 4фоде ничего. Отпустило. Не то ссора далеко бы зашла. Однако то, что Исабек со служителем веры так круто обошелся, встревожило меня. А вдруг прокля- нет? И кара с Исабеком заодно и на меня падет? Мы долго сидели молча. а — А. благочинного обругать — не грех разве3 — спросил я робко. Сансак вертел в руках медный кумган. — Ладно, с худого борова хоть щетинки щепоть, чистая медь, на что-нибудь сгодится. Я опять свое: — А если проклянет, что делать будем? Он же возле бога ходит. И'род у него такой... — Ему еще, нечисти, возле бога ходить! — с из- девкой сказал Исабек. — Тот конокрад Исангул -та- кой же хаджн был, как мой отец — владыка Кав- каза... Ничего себе новости! И не боится ведь! И Исабек как-то отдалился от меня. Что говорит., уму непости- жимо. Хаджи Исангула, муллу-мусафира и даже отца своего, царя кавказского, одним махом по- валил. А он без всякой жалости продолжал уличать: — Да и этот тоже — съездил разок в Бухару с товаром и сразу муллой стал. Чапан, видишь, надел, чалмой обмотался. Как-то и день померк. Я, стиснув.зубы, наконечник для своей стрелы кую. Исабек зашвырнул медный кумган обратно в угол и принялся точить большие ножницы, которыми он режет жесть. Не спорится что-то дело. И я по пальцу тюкнул разок. А сам все одно думаю: почему он своего отца, самого кавказ- ского царя, с конокрадом равняет? Сансак отложил свою работу. Вздохнул. Поднял голову и сквозь тусклое окошко посмотрел куда-то вдаль. И я туда же посмотрел. Бледные облака плы- ли в высоком небе. Исабек тихо запел. Уже и раньше бывало, глухими ночами доносилась откуда то песня, похожая на эту. Мы всем домом удивлялись: что за песня, кто поет? Вот, значит, кто пел: Ползут облака, укрывая Кавказа вершины. А я повторяю: прости меня, родина-мать! Мне только бы, только вернуться с далекой чужбины, Наплакаться вдосталь и- серые камни обнять. Вот тебе и Сансак! Вот какую он песню поет!.. Еле держусь, чтоб не заплакать, так его жалко. — По кавказскому царству своему тоскуешь, Иса- бек-агай? — спрашиваю я. Он молчит. Я пытаюсь утешить его: — Отца твоего, царя кавказского, которого позор- ной петлей удавили, и сорок твоих матерей-цариц, которых осрамили, и сорок твоих сестёр-царевен, торых полонили, и сорок твоих братьев-царевичей, 54
которых в прах положили, мне жалко очень. Пусть обителью им будет рай. Да что делать? Вослед усоп- шему в могилу не войдешь... У каждого своя могила...- Живые терпеть должны... — Я все, что от людей слы- шал t разом выложил. io — Эх ты, маленький проповедник! — сказал он, погладив меня по голове. И снова Исабек стал тбдиаким мне человеком. Посмотрел я в его полные слез глаза, и из моих тоже слезы хлынули. Две из них на кусок белой жести прямо передо мной упа- ли— дзинь-дзинь, сан-сак! Может, и не звякнули. Но дне так послышалось. Так, в печали, думая о крова вых бедах кавказского царства, сидели мы и пла- кали. — Пусть другие люди какие угодно сказки про меня рассказывают, мне все равно. А вот твоих без- винных глаз стыжусь. Нельзя эти глаза обманывать. Опять чудно заговорил Исабек. Безвинные, гово- рит. Знал бы, как я с Шайхаттаром в бане в карты шлепаю. — Не. царевич я, просто беглец, — взял и отрезал Сансак. — Конечно, беглец, коли бегом спасся, — уточ- нил я. Но такого уточнения он не принял. — Беглец я! Роду, обычаю изменивший отступник . я. И я же милосердия и благого разума слуга. Вот так душа надвое разделилась. И всю жизнь две по- ловинки, друг друга кляня, в одной груди теснятся. Ни на этом свете, ни на том не примирятся они и не соединятся. Потому, что одна из них в рыбу обра- тилась, другая — в птицу. ’А кавказское царство — всего лишь красивый страшный сон. Да и этот сон не я, другие за меня видели — тогда еще. А поутру встали, рассказали свой сон и на меня истолковали. Что ж, принял я сон, отказываться не стал. А со вре- менем и сам поверил. И пошла страшная сказка про кавказское царство!.. — Вот тебе и три пуговицы! Только я Так прошептал, как с орущей Насимой в руках вернулась Алифа. Рассказ, как и душа Иса- бека, остался рассеченным надвое. Только лет через шесть удалось его связать снова. Мы всем аулом вступили в артель. И когда для колхозного табуна ночного табунщика выбирали, вспомнил кто-то памятливый давние-давние слова Исабека «верхом скакать горазд» и сказал: «Ямагат! У нас же Исабек-наездник есть! Честный человек, на- дежный. Давайте это дело ему поручим! А днем, кочи руки дойдут, пусть по жести стучит. В нашем хозяй- стве и это ремесло нужно». Народ тут же и согласил- ся. А того больше согласен был сам Исабек. Вот так, когда уже усы и бороду выбелила седи- на, кавказский наездник снова сел на коня. В первый вечер он ездовую лошадь правел под уздцы, бросил поводья на плетень и вошел в дом. И вышел Исабек весь, с головы до ног, одетый в ту свою красивую кавказскую одежду. Вставил левую ногу в стремя и легко вскочил в седло. Не забыл, значит. Да и все как надо. С длинным, в серебряных ножнах кинжа- лом в руках вышла Алифа. Кинжал! Такого мы в лачужке Исабека отродясь не видели! Да мало ли чего мы не видели? — Эй, отец! Отец Насимы! — воззвала Алифа, ста- раясь с невысокого своего порога заглянуть за пле- тень соседки Салимы. — Ты,же серебряный свой кин- жал чуть не забыл. — Давай, женушка, очень кстати.'.. Длинный, в серебряных ножнах кинжал всаднику пришелся в самый раз. Нет, такого красивого наезд- ника в жизни юльше не увидишь! Разве только на картинке. Исабек верхом на лошади сидит, Алифа на земле стоит, и оба в блаженстве тают. Насима на камне стоит, в ладоши хлопает. Вот когда на малень- ком Исабековом дворе счастье через плетень даже выплеснулось. Всю жизнь человек, сгорбившись, по жести тюкал, а тут взял и выпрямился. Соседи, ко- торые до этого на Сансака немного свысока, немного с насмешкой, немного жалеючи смотрели, тут так и обомлели. 1£ое-кто даже языком прищелкнул: «Вот он какой, наш сосед!» С этого часа и до смерти своей Исабек с седла, можно сказать, не слезал. Два полных лета я помогал Исабеку пасти габун. Самая отрада приходит, когда на тугаях по берегам Демы уже прошел сенокос. Ночи еще не холодные. А мухи, комары, оводы и слепни уже не донимают. Зеленая мягкая от-£ва в лошадиной пасти сама тает. Демской воде уже осенний вкус вернулся. Пей — не напьешься. В такие вечера загоним мы табун на из- лучины Барлыбай или Капкалы и на самом берегу разводим костер. Чайник на таганке висит, в золе картошка печется. У. нас в любом -месте свой готовый таганок есть. Еще до сумерек Исабек сгонит в табун разбредшихся лошадей, осмотрит каждую, о житье- бытье поговорит: «Да, Рыжий, погоняли тебя сегод- ня... А ты, Чалый, хитришь по-прежнему, хребта себе не ломаешь... А старый Воронок отдыхал сегодня...» И тех, кто сегодня лошадей запрягал, никого не за- будет: кого похвалит, кого обругает. Малых жеребят по шее треплет, по мягкой гриве гладит, и каждой лошадиной душе, никого не минуя, доброе слово ска- жет. Ни разу за два лета я не слышал чтобы горя- чйй Сансак голос поднял — ни на юного стригунка, ни на табунного вожака. А привычное орудие табун- щика — кнут — он и в руки не брал. И каждый вечер, обойдя табун, узнав его настрое- ние, подходит он к вожаку, жеребцу Дарману, и ве- дет с ним солидную беседу, как мужчина с мужчиной. Говорит тихо, ничего не слыхать. Потом Дарман сог- ласно машет головой. Договорились, значит. Главный табунщик дал вожаку наставления на ночь, а тот принял. Вот уже и совсем стемнело. Чай вовсю кипит, в костер льется. Картошка испеклась. Только тогда старший табунщик подходит к очагу. За два лета все, наверное, истории рассказали, все песни спели. К Исабеку от печали огня особенный го- лос приходит. Но песни о застланных облаками го- рах Кавказа и того рассказа о кавказском царстве он ни разу не спел, не рассказал. А просить я не смел. Однажды ночоЮ, глядя на затухающий костер, он вздохнул. 55
— Ты, наверное, думаешь, мы возле этого костра вдвоем только сидим. Нет, не двое нас. Вон, по ту, сторону огня моя юность стоит, — кивнул он в ночную пустоту. — Совсем будто здесь. Да только между на- ми тлеет костер. Между нами прожитая жизнь. К его окольной речи я уже привык. Со своим сло- вом не спешу. Сам конец выведет. — Лихая юность — бедная юность! Да, занес кин- жал — мужество, занесенный кинжал не опустил — тоже мужество. Это мне уже совсем непонятно. Занес саблю — руби, нацелил ружье — бей. Я уже почти джигитом стал. В чем оно, мужество, разбираюсь. — А зачем она сюда пришла, твоя юность? — спросил я, подлаживаясь к Исабековой речи. — С тобой увидеться, познакомиться. Может, дру- гом примешь, может, проклянешь и прогонишь прочь. Я, не зная, что сказать, молчал. — И все же познакомлю... ...Мне было двенадцать лет, когда кровник убил моего старшего брата. И старшим мужчиной в доме остался я. Отец еще на турецкой войне пропал. Ото- мстить предстояло мне. У кровника был сын, мой ро- весник, год в год, месяц в месяц со мной родился. Звали его Боташ. В тот день, когда ему семнадцать исполнится, должен я его убить. Таков закон. Самого кровника убьешь — он умер и тем спасся. А вот сына убьешь — всю жизнь истязаться будет. Как истяза- лись мы. В ту пору урюк бело-розовым цветом зацве- тет, склоны гор застелет, птицы в кустах будут петь, по-весеннему звенят реки, и каждая богом создан- ная тварь будет жить и радоваться, что живет. Вот в эту пору черной ночью вонзится мой кинжал в сердце Боташа. День за днем, месяц за месяцем я свою к нему злобу выхаживал, ненависть разжигал. Кинжал мой, которым волос можно было расщепить, пять лет и пять зим оттачивал. На острие муха ся- дет— насквозь пронзнт. Сначала я годы считал, по- том уже дни стал считать. И с каждым днем близит- ся смерть Боташа. Пробьют часы судьбы, и я душу отниму, и Боташ ее отдаст. Кровь кровника в земле рассосется, исполненная месть силы мне даст, дух укрепит. Боташ был тщедушный мальчик. К тому же кол- ченогий, совсем еще малышом с крыши сакли упал. Но лицом приветлив, нравом весел, духом волен. Был бы он безобразен, сумасбродлив, злобен! Нет, совсем не такой, будто нарочно, будто и в этом чей-то умы- сел был. Во всех мальчишеских играх его голос всех радостней звучал. Но только я подойду, он вмиг умолкнет и лицо, будто пепел, серым становится. Смерть свою чует. А подрос когда, первым в песнях, играх заводилой стал, лучше всех на майданах в бу- бен бил. Но только я на майдан приду, он оробеет, за людей спрячется, потом, ковыляя, домой уходит. Смерть чует. А порой так виновато глянет, что вся моя реши- мость пропадает, ненависть тухнет. Но нащупаю я кинжал на поясе, и снова вспыхнет злоба. Отец Боташа — мой кровник — во время охоты на косулю свалился со скалы и прямо в ад полетел. 56 .мин А тело, завернутое в бурку, уложили поперек седла и привезли в аул. Боташ вел лошадь под уздцы. Я по дороге на них наткнулся. Боташ опустил голову, от- вернулся и прошел мимо. Один мертвец в седле пока- чивается, другой мертвец с поводьями в руке по тро- пинке шагает. Этому тоже недолго осталось шагать. Зацвел урюк, и настал час, которого я ждал пять лет. Но, как на грех, будто опять по чьему-то умыс- лу, ночь была совсем не такой, какой я ждал. Стояла яркая лунная ночь, которую из конца в конец было видно. Днем Боташ в Нижний Бигим на базар уехал и еще не возвращался. Я вышел из аула и возле до- роги, по которой он должен был вернуться, затаился между камней. Уже сама лунная ночь рассудок му- тит, есть в ней зелье какое-то. Весь мир будто враз онемел — ни звука... А... вон на уступе горы появился дикий козленок. Матери не видать. Бедняжка, среди ясной ночи, видать, заблудился. Туда глянул, сюда глянул, подал бы голос — волка страшно. Может, сов- сем близко залег матерый, его подстерегает. Вскочит и зарежет вмиг. Был в этом мире красивый козленок, и нет его... Слава богу, жив-здоровехонек ушел ма- лыш своей дорогой, на сей раз на зверя не нарвался. Но волк все равно где-то затаился... Этот козленок мне душу разбередил, сомнение растравил. А я-то сам который из них? Глупый беспомощный козленок или волк, его подстерегающий? И ответ я должен дать сейчас же. Не то вон — скрип-скрип-скрип—уже арба Боташа скрипит. Сюда ползет. И, словно за от- ветом, опустил я руку к кинжалу. Но руку свело, не слушается. Арба же все скрип-скрип, на меня нака- тывается, волы, пофыркивая, на меня уже налезают. Боташ арбу сзади толкает, усталым волам помочь старается. Ему, калеке, наверное, совсем тяжело. В этом месте я тоже всегда своим волам подсобляю. И сейчас показалось, не Боташ это, а я сам арбу подталкиваю. Я здоров, силен. Мне что. В голове все смешалось: глупый козленок, волк матерый, волы, луна, Боташ, я сам... Все скрипит ар- ба, и Боташ покрикивает, волов подгоняет. Над горой большая яркая луна висит, вконец с ума сводит. Лунный свет на цветах урюка сияет. В такую ли ночь душу губить? В такую ночь душой делиться надо... Кровь убитого брата, в земле рассосавшуюся, на по- мощь зову. «Месть! Месть! Месть!» — повторяю про себя. Проклятия Всего рода в ушах раздаются. За трусость, за измену древнему закону клянут они меня. Снова к кинжалу тянусь. Свело руку, не от- пускает. Опять на тот уступ рядом с луной вышел козленок. Арба Боташа со скрипом протащилась мимо. Вошел мой кровник в аул, и дорога домой, в род- ную саклю, была отрезана навсегда. Такую измену обычаю искупить нечем. Если бы я, отпустивший кровника, и вернулся, род не принял бы меня. Род проклял бы отступника и изгнал его. И тогда я сам изгнал себя. С неотмщенной кровью брата на совести бродил я по свету. Жесть и молоток — древнее дедово ремес- ло— дали мне кусок хлеба. Безродный, бездомный, прибрел я наконец сюда и здесь нашел себе при-
станище. ^олодным, неуютным поначалу было мое гнездо. Но, сам видишь, под старость и в мой дом удача заглянула. И снова Я коня оседлал... — Вот, мырза ', этот джигит и стоит сейчас по ту сторону костра, — сказал Исабек и опять кивнул в {точную пустоту. Он ждал ответа. Я промолчал. Да и что мне было сказать? ...Я уехал из аула. Исабек все так же оставался Црй своих лошадях. Когда я с фронта писал домой, то после безымянных приветов соседям посылал имен- ной привет и Исабеку. В каждом письме из дому был ответный поклон и от него. Но в ту весну, когда уже кончалась война, вместо привета от Исабека пришла весть о его смерти. В том письме было написано: «Случилось у нас большое горе. Сосед наш Исабек из этого мира на своих, как говорится, ногах ушел. Слу- чилось это £ ледоход, когда он пас табун на излучи- не Капкалы. Один жеребеночек резвился возле бере- га и упал в воду. Сосед наш прямо меж льдин и бро- сился, хотел его спасти. Доплыл до жеребенка, схва- тил. Но выплыть не смогли, так в обнимку и ушли 1 под лед. Видать, того не знал покойный, что в том месте воронок много. Тела его не нашли. И похоро- нили в могиле зилян, шапку, сапоги, кинжал, кото- рые он с Кавказа привез, и его седло. Людей на по- хоронах было бессчетно Алифа пластом лежала, в рыданиях по земле каталась...» Вот так вместе с демским льдом и уплыл в по- следнее свое странствие наш сосед Исабек. Тогда, возле костра, Исабек, прежде чем позна- комить меня со своей юностью, сказал: «Может, дру- гом примешь, может, проклянешь и прогонишь прочь». Я выслушал рассказ, но ответить ничего не смог. Не было у меня права сокровенных чувств и пожизнен- ных его сомнений касаться. Неотмщенная кровь... В первые годы войны, когда боль за страдания родины жгла сердце, казалось нам: если бы каждого немца, одетого в военную форму, можно было пять раз убить, пять раз и убили бы. Такая злоба была. Убить! Стреляет когда, ест, спит, молится—убить! Седой ли старик, безусый ли сопляк — убить! Хоть одного убить! Угли этой ненависти они сами в нас вложили, сами в пламя раздули. Не от роду мы та- кие лютые. Кровавую эту баранту они сами начали. Пусть теперь все это змеиное семя расплаты ждет. Ни одному пощады нет. Но когда только-только солнце поднимается и два синих глаза, в которых ни жизни, ни надежды, смот- рят на тебя, а с листьев, как слеза, сверкая, капает роса и весь мир затих, вот тогда можно ли, наставив дуло человеку прямо в лоб, дернуть за курок? Ока- зывается, нельзя. Вот так случилось со мной. В Ясско-Кишиневской операции мы порядком по- крошили врага. Облако дыма вперемешку с пылью и г арью висело над полями. Но сутки назад побоище, оторвавшись наконец с этого места, откатилось к бе- регам Прута. На закате дня командир отведенной на 1 М ы р з а —обращение к младшему мужчине. отдых роты показал мне, фронтовому журналисту, по- 'ле вчерашней битвы. — Когда бой, самого боя всего и не оглядишь. А вот отхлынет когда, тогда и видишь, какой был ад кромешный, — сказал он. Да, это я и по себе знаю. Вон будто половину всего, что немец имел, здесь оставил. Разбитые танки, орудия, минометы, автомашины, трактора.„ И счета нет. А еще днем раньше расколошматили здесь кон- ноартиллерийскую дивизию. До сих пор в кукурузе нерасседланные лошади бродят. Несколько из них, завидев нас, молча пристали к нам. И фашистские недобитки тоже, наверное, в этой кукурузе лежат, хо- ронятся. Но к нам пока не пристают. Мы услали шофера вперед, а сами взяли двух лошадей под седлами и поехали следом. Мне доста- лась серая в яблоках кобыла,- Увязавшись за нами, пришел к селу и небольшой косяк опальных коней. На краю села прямо на улице три солдата сидели вокруг большой миски и, черпая кружками, пили мо- лодое вино. Моя кобылка, поравнявшись с этим за- стольем, головой растолкала сотрапезников и, уткнув- шись в миску, с шумом начала дуть вино. Только тут мы поняли, что лошади хотят пить. Мы отвели косяк к небольшой речке. Кони напились, и я поехал даль- ше. Мне нужно было спешно догнать свою редакцию. Я знал, что остановилась она в Белграде, маленьком городке. Смотрю на карту: если по большаку ехать, то в обход и за двое суток не доберешься. Я вернул- ся в село и у старого молдаванина спросил прямую дорогу. Старик охотно и весьма толково разъяснил. Я проверил по карте, все сходилось. — Поберегись, эта дорога безлюдна будет, — ска- зал он напоследок. — Даст бог, завтра к вечеру там будешь. Только лошади отдых давай. Уже в сумерки, на судьбу положившись, вышел я в путь? Узкая тропа тянется в бескрайних кукурузных дебрях. На восходе луны проехал я мимо небольшого хуторка. Потом разрушенное еврейское местечко ми- новал. Все, как старик говорил. А мир как притих, так все тише и тише становится. И чем тише он, тем тревожнее мне. На войне тишина всегда угрозу таит. И лунный свет душу изнуряет. В первый раз я вот так с глазу на глаз с луной остался. Поддайся ее. ворожбе — и совсем голову потеряешь. Наверное, в эти годы на поле боя все изведал: и бешеную ярость и позорный страх. А сегодня совсем что-то новое. Страх тишины крупной дрожью затряс меня. Ладно, кобыла моя‘бойкой оказалась, от любой тени не ша- рахается. Женская порода, стойка что и говорить. Да и то молодое вино, видать* впрок пошло. К рассвету начало меня в сон клонить. Ноги за- текли, отяжелели, сколько лет я их не вдевал в стре- мена. А кобылка моя совсем разошлась. Порой даже и рысцы подпустит. Может, думает, что домой, в Гер- манию возвращается? Я со сном борюсь. То он верх берет, то я. Лунный свет тает, уплывает, уже рассвет его теснит понемногу. Но и лунный свет так просто не сдается, уходить не хочет Тоже схватка идет. Свет ночной и свет дневной друг друга затмить-заглотить пытаются. То свет, то сумерки. 57
Вдруг лошадь, резко вскинув голову, стала. Я чуть не опрокинулся. Передо мной стоит большое красное солнце. Знать, в него и уперлись. Солнце покатилось дальше. Шагах в трех от дороги торчит из кукурузы посаженная на тонкую шею всклокоченная рыжая го- лова. Я мигом вырвал пистолет из кобуры и наставил на узкий, в потеках грязного пота лоб. И только тут заметил пару синих глаз под этим лбом. В этих гла- зах и страха уже нет, одна мольба осталась. Вот сей- час ой те самые четыре слова выкрикнет, которые каждый фриц, когда в одиночку в плен сдается, гово- рит: «Сталин карош, Гитлер капут!» Пожалуй, так и скажет. Коли скажет, валлахИ, спущу курок. От трус- ливого этого заклинания, сказанного, чтобы жизнь вымолить, еще больше омерзения, больше ненависти. Но этот все молчит. Суда ждет. Он захватчик. Я этой земли хозяин. И приговор мой будет правый. Приговор — он вот здесь, в стволе моего пистолета. — Мне восемнадцать, — сказал он. Колени дрог- нули, он качнулся, но не упал. ...Вдруг я вспомнил один случай. Два года назад восемнадцатилетнего механика-водителя, обвиненного в дезертирстве, расстреляли перед строем бригады. А дезертирство его вот в чем было: когда мы стояли в резерве, сел он на танк и поехал за десять кило- метров в свою деревушку навестить мать. За это его приговорили к смерти. В тот день нацеленные в восем- надцатилетнего паренька автоматы расстреляли и та- ившиеся в каждом из нас беспечность, разгильдяйст- во, безответственность. Так я объяснил этот безжало- стный приговор. Объяснил — не оправдал. По сути, парнишка никакого вреда не причинил. Только к ма- тери наведался. А вернулся, расстреляли. Вот он, весь в фашистской шкуре, вчера еще стрелявший в моих сородичей, стоит передо мной мой кровный враг, мой кровник. Его отцы и братья в пе- пел обратили села Смоленщины, в шахтах Донбасса тысячи людей живьем засыпали, сквозь реки слез украинских девушек угоняли в германское рабство, седины наших матерей позорили, малых детей в огонь бросали. Кто за все это расплатится? Слышишь ты, рыжая нечисть с синими глазами? С кого взыскать? Он моих дум не слышит. Иначе в глазах надежда не всплыла бы. И эта надежда мою ярость глушит. С кукурузных листьев капает роса. Лик земной так спокоен, ясен, беспечен. Будто и не было у него про- шлого. только будущее есть Я вздрогнул. И мир как- то странно вздрогнул. Я с сердцем затолкнул пистолет обратно в кобуру. — Ступай вперед, — сказал я, показав на дорогу. Он, припадая на ногу, прошел вперед. Больше я ему и слова не сказал, в лицо ему не глянул. Так мы и на большак вышли. Солнце стояло уже высоко. Возле одного моста повстречались с колонной пленных. Сержанту, командиру конвоя, я передал своего пленного и сказал: — Вы в пути, хромой, дескать, того-сего не взду- майте... А почему так сказал, не знаю. Может, подумал, коли так вышло, пусть уж до дому дойдет. А может... Нет, словами здесь не объяснишь. НАС «УВЕКОВЕЧИВАЮТ» Очень напористым оказался этот приехавший из города фотограф. Настоял таки, притащил нас с Младшей Матерью на самый высокий холм за аулом и усадил на большой плоский камень, — Вот сейчас к собственной вашей славе еще и здешнюю красоту подбавим и на всю страну разне- сем. Куда ведь ни глянь, одно блаженство! Само просится, чтоб увековечили, умоляет прямо. И уве- ковечим! Великий был человек, который цветное фото выдумал. Цветное фото, оно красоту, прихлебывая, пьет, —• деловито снуя, говорил он. Мы это место Захолмьем зовем. Поднимись сюда, на самую верхушку, .и обведи взглядом вокруг себя: все четыре стороны света будут у тебя под ногами. Потому кляшеьцы, только с колыбели сползут да на ноги встанут, сразу собственными глазами видят, на- сколько земля обширна. Направо глянешь, лежащую в сияниии Дему видишь и за ней зеленые взгорья; прямо посмотришь, поля Арова потянутся, а там уже сайрановские уремы всплывут; налево взор кинешь, долины Барсуана, енгалычевские леса к себе позо- вут; а назад вдруг оглянешься, белый город на белой горе сверкнет — Уфа сияет. Это в солнечный день. В ненастье же и земля будто с лица спала, тяжело дышит. Словно дичится тебя. А в ясный день сама к тебе рвется, в объятия твои входит. Как и сказал уже: белый свет Кляшевым начинается, к Кляшеву и возвращается. Это мы собственными глазами видим — и когда растем, и когда умираем. Лето еще в самом начале. И марево ясного дня еще не тускнеет. Зелень земли — только зеленая, синь небесная — только синяя — Вы сидите, говорите, свое думайте, свое вспо- минайте,— сказал фотограф. — А я свое делать буду. На меня внимания не обращайте. Как это — не обращать внимания? Не муха же — человек. Да и от мухи, коли на то пошло, так просто не отмахнешься. Младшая Мать словно и впрямь суетящегося рядом человека не замечает Словно мать-орлица, сидит спокойно на вершине своих девя- носта годов. Неторопливо поведя головой, она охва- тывает взглядом излучины, дороги, холмы, лощины, леса, поля родной земли, сводит воедино. Что ж, она покойна. Все на своем месте. Стало быть, мир этот она передает мне целым, как ей достался Она ле- гонько похлопывает меня по спине, это означает: «Те- перь все поручаю тебе». И всегда так было, работу ли какую поручала, за нуждой ли какой посылала, она всегда меня вот так по спине похлопывала: «Иди, исполняй». Эго она когда-то еще от Старшей Матери переняла... Давны ым-давно, когда нас трое было — когда еще Старшая Мать вон за ту каменную ограду не пе- реселилась, — я душу свою на доли не делил. Но в тот день, когда на белую землю выпал черный снег, душа с треском надвое распалась. И только много по- том наново срослась. Но стежка осталась Стать сы- ном одной лишь Младшей Матери я так и не смог. Она же, хоть и чуяла это, но обиды своей не выда- 58
вала. Наоборот, при каждом случае Старшую Мать с любовью и почтением вспоминала — мне в утешение. Года три-четыре назад она мне такое вот слово сказала: <До своих немалых годов дожила, а челове- ка великодушней и мудрей, чем твоя Старшая Мать, не знала. Так, видать, никогда и не пойму: почему твой отец сердцем ее не принял? Знала бы заранее, киной она человек, нипочем бы за твоего отца не по- шла»; Эти слова Младшей Матери я принял как по зволение. И начал писать эту книгу. Значит, все доб- рое, что скажу о ее сопернице и наперснице, ее не разобидит. Прежде, в годах помоложе, она очень обидчива, очень чувствительна была. Слеза на кон- чике ресницы только и висела. Но чем больше бед, тем крепче становилось терпе- ние. Сначала Старшая Мать ушла, навсегда ее на свое место определив, забот прибавила. Недолго про- шло, и моего Самого Старшего братй Муртазу в уличной драке насмерть забили. В печали и терпении пережила это горе Младшая Мать. Потом война Мой Старший брат Салих и я, а затем и младшень- кий Ильяс ушли на фронт. Брат Салих вернулся с тяжелыми ранами, и только война кончилась, эти ра- ны унесли его. В ту же пору оставил нас и отец. И каждая кончина прошла через единственное сердце Младшей Матери. Да, росли горести, но вровень с ними росла и стойкость. Взгляд Младшей Матери дошел до ограды клад- бища и застыл. Да и как не застыть? Уже четвертое поколение ее родового дерева побеги пустило. А вы- сохших корней, поломанных ветвей сколько! Десять из ее тринадцати детей лежат под зеленой травой за этим каменным забором... Младшая Мать молчит. Наверное, в воспоминания ушла. Вот она, вскинув подбородок, взглядом показала на мост через узень- кий Назыяз: — Все время я тебя теряЯа.... Первый раз, ты еще грудным был, возвращались мы из Кара-Якупа, из гостей; и я тебя возле этого моста обронила. Задре мала, видать, а сани по скату скользнули, накрени- лись, ты, завернутый в одеяльце, и вывалился. Только уже возле дома, когда в ворота въезжали, заметили, что тебя нет. Повернули и обратно поехали. Хорошо, ночь лунная была. Ты далеко от дороги откатился. И даже не проснулся. От Старшей Матери этот слу- чай укрыли... На косовицу возьму — в лесу потеря ешься, на жатву возьму — во ржи заплутаешься. На чишминском сабантуе за балаганщиками увязался и потерялся. Чуть оперился, совсем, с головой уже стал пропадать. Про войну и не говорю — то без вести пропал, то похоронная на тебя приходила... И сейчас, бывает, во сне тебя теряю. Теряю и в страхе просы- паюсь. Я не успокаиваю ее. И обещать, что больше про- падать не стану, тоже не могу. Дорога-то еще не кон- чилась. Когда она разговорится, я не встреваю — сама свяжет, сама нанижет. Да, связала и дальше повела —• А" вон когда из той лощины на' эту сторону поднималась, в первый раз с твоим отцом лицом к лицу сошлись. Была я тогда вдовой тридцати лет. В те времена мы каждой весной всей улицей ивовое корье ходили драть. Валикей-бей за каждую связку по пятнадцать — двадцать копеек давал. Мы и на том рады. И вот здесь на склоне верхом на вороном жеребце догнал меня твой отец. Я его годом раньше на жатве у Ильяса-муэдзина видела. Но тогда и сло- вом не перемолвились. А сейчас он неслыханную дер- зость прочвил. Я так вся и обмерла — ио страха, и от восхищения. Он проскакал чуть дальше и, резко осадив коня, ср°ди бела дня перед всеми женщинами приказал мне: — Вазифа, отстань-ка немного. Поговорить надо! Сказал он повелительно, но голос был мягкий. Я, растерявшись, на своих товарок поглядела. Ямал, которая среди нас считалась самой бойкой, засме- ялась: — А что, оставайся. Небось не съест. Я не остановилась, так и шла с подругами. А отец твой — будто каменный, застыл со своим конем, не шелохнется даже. Прошла я немного, и ноги стали отказывать, дыхание сжалось, сердце в висках коло- тится. Склон передо мной отвесной скалой взметнул- ся. Идти не могу. Связка ивового корья на плечо да- вит, к земле жмет. Стала. Стук копыт тут же догнал меня. — Дай ношу,, на седло положу. Я заупрямилась еще: сама, говорю. — Дай! — снова приказал он. — Поговорить надо. А как мне говорить, когда ты с ношей? — он нагнул- ся, снял бремя с моего плеча .и положил на луку седла. Первый раз такого властного мужчину вижу, но властность эта меня не принижает. Но все же расте- рялась, рассудок рассыпается. Только его круглую, тронутую сединой бороду и вижу. Сколько же ему лет? Так, не начиная разговора, долго шли. — Я и голоса твоего еще н1? слышал. А душа дав- но у-же тебя знает, — сказал он тихо. — А ты меня, мою жизнь, мой нрав, наверное, знаешь. В одном ауле живем. Сейчас весна. Лето думай. Осенью, коли дашь знать, что согласна, пошлю сватов. А она, с ко- торой я жизнь прожил, свое согласие дала. Опять скажу: не затем одним все это, что мне молодая же- на нужна, ты в душу мою вошла. — Он усмехнулся. — Скажу, что любовь, да стыдно в мои-то годы. Сорок девять мне. Я и рта не раскрыла. И радостно и стыдно. Да если бы и не застыдилась, что бы сказала? Так вер- хом да пешком дошли до Губернаторской. — Вязанку я во двор твоим старикам закину, — сказал он. — Нет, спасибо. Сама донесу. Он не настаивал. Ношу свою я за спину не заки- нула, на плечо положила — плечо распрямилось, словно не ивовое корье на нем,- а лебединый пух. К земле не гнет, в небо тянет... А твой отец круто за- вернул коня и поскакал обратно. Недолго прошло и Старшая Мать через верного человека свое благо- словение прислала... Фотограф и справа зайдет, и слева, и спереди на 59
корточки присядет, а то и вовсе на траве растянет- ся — и щелк да щелк своим аппаратом щелкает. Уж этого Младшая Мать без внимания оставить не мог- ла, тут же платок на голове поправила, складки на подоле праздничного платья ладонью разгладила. — С отиом твоим, покойным, ни разу на карточку не снялись, так жалко... — сказала она словно про себя. Фотограф, как и обещал, с разговорами не надое- дал. Но все же помытарил нас изрядно. И так, и эдак стоять заставил, туда-сюда пройтись белел. Но, коли у человека работа такая, мы не роптали. — За то, что землю нашу увековечил, спасибо, сынок, — сказала ему Младшая Мать. — А жизнь че- ловечья... твой ли один щелк, мой ли девяносто лет — все одно... Фотограф землю нашу и нас самих «обессмертил» и пошел своей дорогой. А мы с Младшей Матерью по узкой пыльной тро- пинке пошли вниз. По ней мы когда-то, каждый в свое время, в свой черед, бегали босиком. Мы пошли к Мукушеву роднику. Захотелось вдруг зачерпнуть в ладонь и глотнуть его студеной воды. Не от жажды, а просто, говорю же, захотелось. Может, вот гак вдвоем и не придем сюда больше... Неведомо. 'А две пары ножек, оставив в пыли маленькие, как дубовые листочки, следы, уже пробежали вниз к род нику. Нашлись, значит, и нас попроворней... «ЧУТКИМ ОКОМ ДУШИ...» Согласитесь, читатель, вы прочли удивительную и впечатляющую повесть. Хотя сюжет ее в принципе не нов, он вечен: любовь и вста- ющие на ее пути непреодолимые препятствия, любовь и долг, жертвен- ная сала любви и жестокость окружающей жизни. Наверное, всплы- вут в вашей памяти классические образы: Ромео и Джульетты, Тахи- ра и Зухры... Но история, рассказанная Мустаем Каримом, принад- лежит нашему времени, суровому двадцатому веку. История о том, как сержант Любомир Зух во время войны отлучился из части на несколь- ко часов к своей возлюбленной Марии Терезе Бережной, был обвинен в дезертирстве и приговорен к расстрелу... Конфликт обозначен четко. И, учитывая обстоятельства невиданно жестокой войны, прифронтовую обстановку,, вина Зуха очевидна и не- простительна. Непростительна... Именно с таких позиций оценивает поступок сержанта военный прокурор «румяный щекастый майор»... Зачем же тогда автор «смущает» нас разного рода «чувствованиями», выжимая у читателя слезу, заставляя других героев если не оправ- дывать Зуха, то сочувствовать ему. Затем, очевидно, чт<Т писатель — не прокурор. Вон Герцен, полемически назвавший свой роман «Кто ви- новат?», и тот утверждал: мы — не врачи, мы — боль. Кто же дейст- вительно виноват в истории, приключившейся с Любомиром Зухом? Для того чтобы не ошибиться в ответе на этот вопрос, надо при- стальнее вглядеться в предысторию случившегося. Повесть «Помилование», несмотря на ее лаконизм, весьма непро- ста по конструкции и неоднозначна, несмотря на свою органичность, по стилистике. Если задуматься о ее жанровой принадлежности, то первое, что приходит на ум: повесть романтическая либо лирическая И действительно, признаки этого жанра налицо: восторженная поэти- ческая интонация описания пробуждающегося чувства Любомира и Марии Терезы, порою сказовый слог, былинные повторы, например при рассказе- о ночной поездке сержанта на бронетранспортере к воз- любленной — как ни странно, никто ничего не заметил и не услышал. И готовность объяснить это чуть ли не чудом: «Оказывается, и такое, на свете случается, что вроде никак «быть не может». Романтично происхождение самой героини — она испанка, попавшая в нашу стра- ну вместе с осиротевшими детьми республиканцев-антифранкистов. Из той же, романтической, традиции и своего рода заглядывание в бу- дущее, предупреждение своим героям. Например, Любомиру: «Война спишет, война простит... Эх, Любомир, детская душа! Война никому — ни своему, ни врагу никогда не прощает. Скоро сам на себе узнаешь ..» Или крестьянину Ефимию Лукичу Буренкину, сначала пожаловавше- муся военному начальству на танкиста, развалившего ночью,его сарай 60
и погубившего козу-кормалицу, а потом раскаявшемуся в своем «доно- се»: «Он — ущерб понес, лицо пострадавшее, за ним правда. Вот только бы потом в этой правде каяться не пришлось. Бывает, так свою маленькую правду тягаем, что до большой беды и дотягаемся». А про- чтите описание зарождающейся в сердце Марии Терезы тревоги за судьбу Любомира, когда ее посещают майор и лейтенант, ведущие следствие по делу Зуха. Они даже ничего не сказали девушке, напро- тив, попытались ее успокоить, но... «Но если бы кто-то случился здесь и чутким оком души посмотрел на окаменевшую девушку — он увидел бы, как в венце ее волос замерцало слабое сияние, затем свет, золо- тясь, медленно сошел на лоб, на глаза, на шею, обтек плечи, груди, обволок пояс, бедра, по икрам спустился к ступням. Потом она уже вся стояла в желтом сиянии, словно превратилась в богиню любви, зо- лотую Афродиту. Значит, солнце еще не погасло — ни там, в небе, ни здесь, в ее груди. А небо сегодня такое синее, высокое, солнце так близко, но и так милосердно. Солнце, когда оно прямо над головой, всегда ощущается близким, своим. Потому что стоишь ты посреди земли, а оно — войдя с востока, идет через тебя и выходит на западе... Вот и сейчас в середине земли — Мария Тереза, в середине неба — солнце». Что и говорить, интонация чисто романтическая! Однако, мы помним по классическим произведениям, романтиче- ские истории обычно производят впечатление чуть ли не сказки. Отчего же тогда нас не покидает ощущение взаправдашности реаль- ности, чуть ли не ужаса происходящего? Оттого, по 'моему твердому убеждению, что автор этой истории обладает горячим сердцем, он бесконечно любит своих героев, вкладывает в поступок каждого из них собственную боль. Он действительно смотрит на них «чутким оком души»... Внимательный читатель, возможно, обратил внимание на такой удивительный факт: ужаса случившегося с ним Любомир Зух так и не осознал по сути до самого расстрела. Даже в ночь перед исполнением приговора он спокойно спит на гауптвахте, чем немало потрясены караульные. Тут срабатывает, очевидно, особый психологический эффект: влюбленный не понимает своей вины — он живет по другим законам. Итак, приговоренный к расстрелу ничуть не переживает по поводу своей судьбы, а эмоциональный читатель ждет решения его участи со слезами на глазах. Отчего это происходит? Оттого, что за жизнь парящего в небесах «недотепы» Зуха переживают все окружа- ющие. И еще' как переживают! Клянет себя за скоропалительную жа- лобу Буренкин, раскаивается в принятии должностного решения капи- тан Казарин, мучается, не спит полковой комиссар Зубков, ругается от бессилия что-либо изменить старшина Хомичук, в невыносимой тре- воге неизвестности страдает Мария Тереза... Страдают герои — переживает и читатель. Но какими средствами добивается писатель необходимого чувства сопереживания или «зара- зительности», как говорил Л. Толстой, считавший ее наличие главным свойством таланта? Можно сказать, что в этом и заключается секрет художника. Но важно — уметь так повести рассказ, чтобы персонажи ожили, зажили собственной жизнью. Ведь обратите внимание: каж- дый, даже эпизодический герой повествования чем-то запоминается нам, западает в душу — «румяный щекастый майор», который «чувства- ми не руководствуется вообще», хотя его и нельзя назвать совсем бес- сердечным, его помощник «долговязый лейтенант», начитавшийся ро- манов о влюбленных, «святая душа» Федора, белоголовый Васятка со своей сестренкой Мариной, и даже придавленная «пегая коза» — мо- жет быть, главная виновница трагических событий, и деревенский пес Гусар... А военные люди — кажется, все в одной форме, а каждый со своей судьбой, биографией, резко очерченной индивидуальностью: страдающий печенью и обиженный на весь слабый пол из-за того, что его бросила жена, вместе с тем справедливый и все понимающий капи- тан Казарин; единственный, кто решился обжаловать приговор трибу- 61
нала, воплощение воинской и революционной чести комиссар Зубков; виртуоз по части ругательств старшина Хомичук; наивный сын степей часовой Калтай Дусенбаев; «знаток истории Древнего Рима» и толко- ватель вещих снов лейтенант Леонид Ласточкин... Кстати, вся эта линия с Ласточкиным и его другом Янтиме- ром Байназаровым, их житием в «хотеле» — она-то зачем в повести? На первый взгляд без нее можно и обойтись. Однако бездуховный «роман» Янтимера и Анны Сергеевны — разве он не оттеняет подлин- ной любви Любомира и Марии Терезы? Да и весь этот, вроде «побоч- ный» голодный и предельно заземленный, прозаический быт «хоте- ля» — не призван ли он подчеркнуть как раз суровую военную реаль- ность центральной, «романтической» истории? И вместе с тем тоску других героев по недостижимости чувства, которое посетило Любоми- ра и Марию Терезу. Недаром же ведь даже недалекий, ведущий след- ствие «долговязый лейтенант», увидев Марию Терезу, внутренне восхи- тился: «Бывают же такие!.. За такую и головы лишиться не жалко. Не жалей, Любомир Зух, ни о чем не жалей...» Тем трагичнее выглядят обстоятельства, несовершенство человече- ского жизнеустройства, в котором любовь становится причиной гибели и страданий влюбленных, «жертвой войны»: «Конечно, если не брать в расчет любовь, — поразительное головотяпство. А кому какое дело до твоей любви? Ни свидетелем защиты ее не зовут. Ни заступницей она быть не может. Саму судят». Это, «если не брать в расчет лю- бовь»? А если брать? В нормальных обстоятельствах ведь мы берем ее в расчет. Но война — это как раз и есть то ненормальное состояние человеческого общества, при котором и любовь, и милосердие, и право на ошибку, и прощение часто в расчет не берутся. Повесть Му стая Карима «Помилование» — как раз о таком случае, и, может быть, глав- ная ее идея — протест против античеловечной сущности войны. И еще призыв помнить как о ее героях, так и о невинных жертвах. Мне кажется, что история Любомира Зуха н Марии Терезы для других — как героев повести, так и ее читателей — нечто вроде осо- бой книги: смотрите, и такое бывает. Или — вот что может получить- ся, если отвлечься от реальностей жизни, забыть о них, жить только любовью... Комиссар Зубков, отвечая капитану Казарину на его просьбу спасти Зуха, говорит: «Такое только в книгах может слу- читься. Если бы книга закончилась чудом, о котором, вы просите, чи- татель вздохнул бы с облегчением. Книга, если в ней чуда нет, — мертвая книга». В. лучшей повести Мустая Карима «Долгое-долгое детство» (за которую он вместе с трагедией «Не бросай огонь, Прометей!» удостоен Ленинской премии) есть немало чудес. Принципиальна здесь и твор- ческая установка самого автора, предупреждающего, что это книга «о людях, не изживших веру в чудеса». В повести «Помилование» чуда не случилось. Вернее, оно случилось, но на тернистом, долгом пути к людям утратило свою спасительную волшебную силу. Реше- ние о помиловании Любомира Зуха было принято наверху, но опозда- ло на несколько часов. Однако то, что оно все же было принято, рождает надежду — возможно, в другой раз, в другой книге писателя оно не запоздает. Павел УЛЬЯШОВ 62
Вардгес Петросян АРМЯНСКИЕ ЭСКИЗЫ ПОВЕСТЬ-ЭССЕ Перевод с армянского Дж. и И, Карумян ИСКРЕННОСТЬ «...в ульях моей сущности воспоминания просыпаются подобно • пчелам, жужжат, шумят, летят в просторы жизни. Разве нет в них драматически-безумной истории моих друзей, моих знакомых, моего поколения?» Я привожу эту цитату из книги В. Петросяна и, не задумы- ваясь, отвечаю себе: эта книга о самом авторе, об открытой навстречу читателю душе его, однако это и свидетельство о современном состоя- нии мира и о любви к родине своей — к территориально маленькой, но великой в культуре, в истории, в традициях, даже в страданиях, вы- павших на долю древнего и бессмертного народа. Странное дело: я никогда не был в Армении, не ходил по ее про- каленным солнцем камням, не сидел на берегу ее родников, слушая их серебристый шум, не вдыхал горячий запах ее дорог, теплой тра- вы, виноградников, гостеприимных очагов в домах, не смотрел в часы заката на зачарованную, всегда пленительную вершину Арарата, не был на деревенских свадьбах, не видел улицы Еревана, пыльного и пус- тынного, как бы теперь ставшего неуютным Карса — но я видел и чув- ствовал все это, читая книгу Петросяна, будто родился не на Урале, а в Армении, и вся ее боль, мужество, выживание, любовь, борьба- — это и история России, проживать которую «радостно и мучительно». В. Петросян — один из самых крупных писателей нашей много- национальной литературы — обладает удивительным даром рассказчи- ка, особым умением околдовывать такой доверительностью и такой исповедальностью, что многие страницы невозможно читать без вол- нения, что вызывает только предельная душевная искренность. Это чрезвычайно дорогое качество встречается не так уж часто в совре- менной литературе, ибо оно рождено и держится на самых высоких чувствах любви и боли, не терпящих ни моды, ни сенсаций. Искренность, конечно - же, незаменимая часть всякого серьезного таланта, способного вместе с книгой совершать счастливое и горест- ное путешествие по жизни, возвращаться к истокам, к самому себе, к бедам и добродетелям своего народа, веря, что «пески однажды задума- ются и станут горой», то есть доброта и нравственность в конце концов преодолеют все, как любовь матерей и любовь к матерям. Эту книгу нельзя назвать ни романом, ни повестью, ни циклом рассказов, ни дневником, ни «мозаикой, созданной из усилий вернуть- ся в прожитые и непрожитые времена», по определению автора. Вер- нее всего, В. Петросян утверждает «армянскими эскизами» некий но- вый жанр в нашей литературе, жанр свежий, интересный, плодотвор- ный, объединяющий в себе и лирический роман, и повесть, и рассказ, и философскую миниатюру — с мучительными размышлениями о вре- мени, о судьбах цивилизации и о судьбе народа, без которого не- мыслима жизнь писателя. Юрий БОНДАРЕВ 63
В сердце какой страны — столько печали, И столько прощения — в сердце какой страны? Ваан Терьян Эта арка — словно каменное обрамление Арарата. Не расцвеченного на открытке, а настоящего. Место для арки найдено безошибочно. Поднимаешься по ба- зальтовым ступенькам: шаг, второй, третий... ничего, вот и последняя ступенька, и вдруг — Арарат в ка- менном обрамлении. Когда воздух прозрачный и нет тумана — картина ошеломляет. «Весь мир пройди — вершины белее Арарата нет». Эту строку поэт как будто написал намеренно, чтоб ее высекли на арке. Глядя отсюда на две вершины Арарата, каждый, наверное, думает, что и сам бы смог написать эти стихи: это ведь просто словесный портрет мгновения, и ничего больше. В проеме арки, будто на огромном каменном под- носе, лежит Армения: лиловые лоскуты пашни, пест- рые кровли домов, вдали видна ереванская телебаш- ня. Город сам не виден, но чувствуешь биение его сердца. Отсюда не видна, но ты знаешь, что чуть в стороне — колоннада языческого храма Гарни. От базальтовых колонн Гарни до этой базальтовой арки — вся наша история. А напротив безмолвно вы- сится Арарат — каменный свидетель этой истории. Непостижимой истории. Строфа из прекрасного стихотворенья русского поэта может, наверное, стать эпиграфом и к нашей истории: Умом Россию не понять, Аршином общим не измерить: У ней особенная стать — В Россию можно только верить. ...В Армению можно только верить... Здесь, под этой аркой, я хочу представить себе тех, кто поверил, — от гениальных каменотесов Гар- нийского храма до человека, именем которого названа арка и чьи слова вырезаны на голубом базальте. На их глазах наша земля съеживалась и умень- шалась, подобно шагреневой коже, наша история раз- диралась на кусочки, но они продолжали вериТь. И эта страстная вера опровергла холодную алгеб- ру логики. Жива Армения! Она — как последний, чудом спасенный ребенок. Как последний лОскут знамени, изрешеченного пу- лями, продырявленного в битвах. Но оно есть, это знамя. Как на войне: если уцелел хотя бы лоскут, это — знамя. И для оставшихся в живых такое знамя священно вдвойне, вдесятеро. История наша была историей непрерывных войн, наша земля, как боевое знамя, была разодрана на части. Но теперь ты жива, моя Армения, и ты вдесятеро дороже нам всем. © Перевод на русский язык, оформление. Издатель- ство «Советакан грох», 1984 г. А я продолжаю искать тебя. Прохожу по зигзагам твоего характера. Пытаюсь постичь тайну твоего бытия. Как же ты выжила, вопреки всему? Я иду вспять по перекресткам твоей истории, а это не шоссе Ереван — Гарни. Это еще и странствие в глубь самого себя. Ежедневное. Ежечасное. Я ликую. Грущу. Сомневаюсь. Кто это сказал: в душе каждого человека — ми- ниатюрный портрет его народа? Значит, мне три ты- сячи лет и еще пятьдесят. И я снова должен родить- ся? Когда? > Твои пределы и в самом деле аршином не изме- рить. Я ездил в Америку. Побывал в Австралии. Во Франции. В Ливане... Во всех этих странах я видел только кусочки твое- го разодранного знамени. Потому что везде были твои дети. Я радовался вместе с ними, грустил, спо- рил, отчаивался. Только их я и увидел, Я пытался понять их. И. отказывался понимать. Одно могу сказать точно: Армения, они верят в тебя. Живут тобою. Они тоже, я убедился, ежедневно смотрят на те- бя сквозь эту арку. Отсюда видно не только то, что доступно глазу, — отсюда видна вся Армения. Новая Армения, послед- нее спасенное дитя нашей трудной истории. Над головой этого чудо-ребенка развевается флаг: красный, как путы нашей истории, и синий — цвета наших надежд. Взрастим же этого ребенка своим праведным по- том, защитим при надобности своей кровью и будем его лелеять, будем лелеять его. Эту книгу диктуешь мне ты, моя страна и я — про- стая пишущая машинка, записывающая лента. Итак, снова в путь. И снова к тебе, Армения. ® Страной камней называют Армению. Услышишь ЭТо — и представляются скалы, ущелья, нагроможде- ния горных массивов. Если дерево, где-то растет, то, вцепившись корнями в камни, виноградная лоза ко- нечно же пробивает себе путь в кремнистой почве, а полоска земли говорит лишь о том, что скалы на миг устали и земля этим воспользовалась. Многоцветье тысяч и тысяч камней, больших и малых. Иные скалы как из меди. И в них словно не- кими гигантскими пальцами прорытые ущелья. Зан- гезур — причудливый мир исполинских утесов; Ара- гац — край камней, дающий начало бессчетным род- никам; Цахкеванк — исполненное строгих пропорций рукотворное чудо из камня; и наконец, Арарат — два каменных всплеска над равниной. Так и поэт воспел: 64
Страна веков И гор страна, Страна камней — мой Айастан...1 Из камня стены наших домов. Наши мосты. Храмы и крепости. Кладбища. Воистину каменный Айастан. Каменный?.. Лучше б сказать — окаменевший, обращенный в камень. Будь я ребенком, верящим в сказки, легко представил бы себе того страшного колдуна, который в незапамятные времена пришел к нам, увидал нашу землю, и одолела его зависть. Поднял он волшебный посох, ударил им оземь и крикнул: — Закаменейте! И замерли изумрудные холмы и поля. Миллионы цветов, обернувшись камнем, градом осыпались на землю, застыли леса, затвердела земля. И тучи, гро- моздившиеся над страной, тоже отяжелели, и пошел из них каменный дождь. Довольно захохотал колдун. И хохот его брызнул камнем во все стороны. Прошли века. Родился мой народ, чтобы жить здесь. Бог не ода- рил его волшебным посохом, способным разрушить колдовские чары, но дал руки, дал светлый разум и каменное терпение. И стал мой народ пядь за пядью разматывать колдовской клубок, возвращая земле ее нежность, цветам краски, лесам шум. Корчрвать из земли глыбы. Строить храмы. Дома и мосты. И увы, кладбища. Грубые и гениальные пальцы мастеров словно вы- шивали по камню, вырезая тончайшие узоры. На моей земле жили землепашцы, строители и зодчие. Вторглись враги, разрушили города, умножили на- громождения бесплодных камней, вынудили народ взять' в руки меч, хотя рукам его больше пристало держать молот. Радостно захохотал злой колдун, ибо пришельцы, с виду казавшиеся людьми, творили то же, что и он, только более варварски и безжалостно. «Камни пали на наши головы», — вздыхали в разные века армянские старухи, и в наших песнях сохрани- лись отголоски их стенаний. • Так продолжалось веками, с короткими передыш- ками. Но мой народ даже в э^о время расчищай рбдную землю от камней. И настал день, когда люди получили возможность продолжить и завершить начатое в веках. И проходят годы, равные столетьям. Распахните окна Пройдите по дорогам, тропам. Пробуждается каменный Айастан. 1 Айастан — Армения. Еще не во всю свою исполинскую мощь, но про- буждается. Я знаю, снова зашумят все наши леса, воспрянут от каменного сна цветы в полях, обретут легкость об- лака. Камни станут водой, и снова заструится она по жилам земли, скованные родники пробьются сквозь скалы и выйдут на поверхность земли. А прочие камни? Из них мы высечем скульптуры. Построим дома. И увы... новые кладбища. I ® У родника на камнях сидели женщины. Ждали своей очереди. А вода вытекала тоненькой струйкой, похожей на белую шерстяную нить в клубке моей ба- бушки. — Пришла бумага и на сына Еран, — подсела к ним старуха, — сейчас только Акоп отнес. Слова «похоронка» она постаралась избежать. «Похоронка» на Арама — третья в селе, хотя был всего ноябрь тысяча девятьсот сорок первого года. Значит, Акоп, Андраник, а теперь Арам. Женщины понурились еще больше. Издали посмотреть — боль- шие камни прилегли на маленькие. Когда плачет ка- мень, он зарастает мхом, от слез же людей возникает пустота, и ничем ее не заполнишь. Вода переливалась через край кувшина, терялась в траве и грязи. Всем троим, если бы не война, обручиться в нояб- ре. А теперь уж никогда им не обручиться, не обза- вестись семьей. Зато .если прежде кто и не знал их невест, сейчас все знают: три девушки стали ходить в черном. Каждый день под вечер, точно сговорившись, вместе шли они за водой. Не разговаривали, не пла кали, не утешали друг друга. Только уж очень долго стояли их кувшины под струей. Девушки глядели на уставшие тополя. Голые, озябшие тополя, они будто босыми ногами уперлись в землю, а вытянутыми вверх руками поддерживали небо, чтоб не рухнуло. Год за годом по молчаливому уговору ходили к роднику девушки. Кончилась война, и воротились ко- му суждено было, а девушки все ходили. И как-то поутру... Увидели люди в поле: поставили девушки пустые кувшины у ног; тоненькими, не видевшими мужской ласки плечами припали друг к другу, отвернувшись от дороги. Осознали, видно: никогда не вернутся их суженые... Люди вечером разошлись по домам, а девушки все не возвращались. Так и остались стоять, обиженные на мир и обманувших их надежды женихов. И кув- шины стояли рядом—тяжелые, полные камней. Застыли навеки окаменевшие девушки... Тоненькая, с нитку, струя промыла себе бассейн, треугольный, как солдатское письмо, которое так и не пришло. На стенах каменного бассейна есть имена и фамилии трех парней, по без адреса. Обратных адресов не стало. Вода в бассейне всегда обильна и холодна. А девушки не состарились, как и их женихи, что остались на полях сражений. Еще и теперь, спустя 65
двадцать пять лет, стоят они у родника — скорбные, юные, недоступные. Всякий раз, когда бываю там, ос- танавливаюсь у треугольного бассейна, кланяюсь де- вушкам. Они не отвечают Не поднимают головы. А я горжусь ими. Благодарю их от имени всел армян- ских парней, оставшихся на безвестных дорогах ми- ра, и тех, которые могут еще остаться, как знать? И пью воду из «треугольника», похожего на солдат- ское письмо. Все, что вы здесь прочли, — правда. Есть и окаме- невшие девушки у родника, и ребята, оставшиеся ле- жать на дорогах войны, и село — одно из многих армянских сел. У. людей здесь грубые, мозолистые руки, они по-прежнему бреются только по праздни- кам. Они часто забывают даже взглянуть на Арарат, в жизни прочли всего несколько книг, а вот придума- ли же построить такой памятник своим погибшим сы- новьям! • Кафе на пятнадцатом этаже гостиницы «Москва'». С нами за столом московский армянин, живет он здесь уже тридцать три года. Подошел к нам, за- слышав армянскую речь; — Когда возвращаетесь в Ереван? Я не был там тридцать три года. — Значит, вообще не бывали, — с ехидцей заме- тил я. — Будем там двадцать четвертого апреля, че- рез три дня. — Вы в командировке? — полюбопытствовал он. — А что за день двадцать четвертое апреля, a? *— спросил его. Рубен. Наш новый знакомый произвел в уме какие-то вы- числения и сказал: — Воскресенье. • Рубен взглянул на него с упреком: — А еще? — Ну, весенний день, у меня сын женился в прошлом году в этот день. Хороший у меня сын. — Пусть он будет счастлив, — залпом выпил Ру- бен. — Спасибо, — сказал мужчина. — Хочу вас кое о чем попросить. Мы кивнули. — Спойте по-армянски, давно не приходилось слышать. — Что, приемника четэ — спросил Рубен. — Могу указать волну Еревана. — Ну, вы же знаете... — Мужчина, видно, понял невысказанные нами слова. — Спойте, а? Рубен затянул: Сердце мое, как развалившийся дом... Я присоединился. Пели мы фальшиво, пели пре- красно. Из-за соседнего стола белокурая женщина с мягкой'улыбкой взглянула на нас. Мы кончили. — Простите, — Рубен повернулся к женщине,— может, здесь нельзя? 1 24 апреля 1915 года Османская империя начала ге- ноцид, жертвою которого в течение 1915—1920 годов ста- ли около двух миллионов армян — Что вы, — она вновь улыбнулась, — очень хо- рошая мелодия, такая грустная. *— Поповская песня, да? — сказал наш знакомый, видимо, хотел сказать — церковная. — В детстве, пом- ню, мать водила меня в церковь, в Конде мы жили, там еще есть церковь? — Есть, — сказал Рубен. няээя • Кто первый дал название этому памятнику? Никто не помнит. Его не просто поставили здесь. Он словно сам явился сюда как родной сын этого города. Было ему лет двадцать, и у него было имя. Его назвали Алешей, и ему все еще двадцать лет. Он первым встречает приезжающих в старинный болгарский го- род Пловдив, — ведь он стоит на холме и не стареет. Свет его голубых глаз нисколько не тускнеет, Алеша видит всех, замечает все. К нему, как к свету, надо подниматься. — Здравствуй, Алеша! Мне кажется, что его ресницы дрогнули, он глянул вниз и заметил меня. Возможно, так кажется всем, кто сюда приходит. Потом он опять переводит взгляд туда, куда смот- рел раньше, — на Россию. У меня нет при себе компа- са, но я уверен — он смотрит на свой дом. Статуям не страшен холод, им не надо прятаться от дождя, но мне хочется накинуть на него свой плащ: «Просты- нешь, брат!» Вот уже много лет приносят девушки цветы два- дцатилетнему парню, а ведь это он должен был да- рить им цветы. Та, кому он мог бы дарить цветы, те- перь уже бабушка. С какой-то темной, загустелой пе- чалью я смотрю наверх, на чудесного русского парня, и он кажется мне также и армянином,- моим одно- сельчанином, братом, и я хочу спросить: «Ну, как ты, Алеша?» Потом, через несколько лет, в венесуэльском горо- де Каракасе девушки из нашего посольства, прижав шись друг к другу и едва сдерживая слезы, запоют песню об Алеше, и две строки особенно потрясут ме ня своей неумолимой простотой: Из камня его гимнастерка, Из камня его сапоги... Девушки запоют, вокруг будет чужой, незнакомый город, и я опять увижу глаза Алеши. Не бывает безвестных, безымянных солдат. Попытайтесь сосчитать до тысячи: один, два, сто двадцать, четыреста... Трудно. А до двадцати миллио- нов? И это не просто цифры, это люди, судьбы, на- дежды, дети, которые не успели родиться... Двадцать миллионов Алеш с разными именами, характерами^ цветбм глаз, мечтами... Так неслыханно дорого запла- тили мы за сегодняшнее небо. Все благодарственные слова кажутся обесценен- ными купюрами; пустым звуком, и мне хочется спро- сить его по-армянски: «Как ты там, брат?» Я верю: под каменной кожей обнаружатся оскол- ки, и из-под каменной кожи брызнет живая кровь. (Почему-то вдруг вспоминаю Шотландию, тамож- ню в Эдинбургском аэропорту. Проверяли наши чемо- 66
даны, потом надо было пройти под магнитной аркой и аппарат должен был выяснить — не проносим ли мы с собой золото, платину или бриллианты? Один пожилой француз прошел под сводом несколько раз. В первый раз он вынул из кармана и выложил на стол металлические ключи, авторучку, потом снял оч- ки в металлической оправе, обручальное кольцо. Но всевидящее красное око не гасло. Таможенники по- мрачнели, — извинившись, они попросили человека раздеться, и последний раз он прошел под аркой в нижнем белье. Таможенники переглянулись, а мужчи- на виновато сказал: «Я был ранен, у меня в гру- ди застряли осколки мины, жаль, я не взял с собой рентгеновский снимдк, он остался дома. Не верите?..» Металл был внутри. Беспощадный металл войны. «Осколков очень много, — продолжал француз, — врачи не решились их вынуть. Не верите?..» ' Человек словно извинялся, что не умер от ран. Таможенники смущенно и, виновато смотрели на него, полуголого, потом опомнились, и кто-то попытался надеть на него туфли, другой — пиджак, и мне пока- залось, что у этих сдержанных шотландцев глаза стали влажные... А мне вдруг захотелось подойти к французу, рас- терянно и смущенно встать рядом с ним и, не глядя ему в глаза, прошептать: «Прости меня, Алеша, Алек- сеи, Алекс...» ’ Полуголый, беспомощный француз под магнитной аркой был точно памятник неизвестному солдату, ему было двадцать лет, и «из камня была его гимна- стерка, из камня — его сапоги».) г ® Пустыни — это бывшие годы'. Когда-то ори выси- лись незыблемо и величественно. Но однажды горные породы обуяла гордыня. Они подумали: а что, если нам жить не частичкой большой горы, а отдельно, самим по себе? И гора пошла трещинами, породы постепенно выветрились, рухнула вершина.,. и ветер сровнял песок... Древнее сказание гласит: купол храма Звартноц держался на тридцати шести колоннах. Храм был монументальным, и ничто, казалось, не грозило его величию — ни землетрясение, ни ураган, ни враги. Но однажды каждая из тридцати шести колонн усо- мнилась— неужели остальных тридцати пяти колонн недостаточно, чтобы поддержать купол? Она же не единственная?.. И рухнул божественный купол Зварт- ноца, потому что так решила каждая колонна в от- дельности и высвободила свое плечо. — Эту твою легенду небось в наши дни сочини- ли, •— сказал мой друг Рубен. — Ну и что? — А то, что мы задним, умом крепки. После мы отлично знаем, как должны были поступить раньше. А Звартноц разрушен землетрясением. — Одной таблицей умножения историю не объяс- нишь. Пусть даже легенда родилась сегодня. Если она появилась, значит... Рубен махнул рукой. Так, говоришь, колонны тоже стали задумы- ваться?— насмешливо продолжал он. — А у горных пород, видишь ли, появился эгоизм? (Без всякой логической связи я вспоминаю не- сколько строк из. дневника умершей девяти а дцатилет- ней девушки-: «Говорят, будто камни не дышат, не живут, не радуются и не грустят. Неправда, не верь- те, если вы поверите, я и в самом деле окаменею. Ведь и люди тоже бывают немножко каменными, и очеловечиваются они только тогда, когда радуются, любят, проникаются чужими горестями, возмущаются несправедливостью. Кто сказал, что камни не живут, не дышат, и вообще, что мы знаем о них?..») Все люди в какой-то степени камни и очеловечи- ваются лишь тогда, когда... Не с чересчур ли угрожающим размахом происхо- дит в наши дни окаменение человека? Один американский армянин рассказывал: «Скон- чалась мать коллеги. Я пошел на похороны, надел, естественно, темный костюм, мне и в самом деле было горько-—хоть и чужая, но. мать скончалась. Я подо- шел, пожал своему коллеге руку, но не успел и рта раскрыть, как американец, улыбаясь, сказал: «Что ты такой мрачный и зачем в такую жару оделся в черное?..» Почему я мрачен — ведь умерла его мать, почему я надел черный костюм, когда На нем самом рубашка с короткими рукавами? Я несколько минут простоял в сторонке, глядя, как он улыбается всем входящим, шутит, и — ни слова о матери, которая ле- жит в соседней комнате и вскоре должна превратить- ся в горсточку пепла. Краем уха я услышал, как кто- то сказал: «Бедняга’ Джо, нелегко ему нынче прихо- дится, скольким людям надо улыбнуться, найти для каждого приветливые слова». И опять — ни слова о том, что скончалась его мать. А это 'мне рассказывали уже в Ереване. Мать от- правила детей в школу, хотя в тот день были похо- роны их деда. «Пусть, не горюют, они же дети». И дед навеки ушел, не взглянув напоследок на своих внуков. И внукине посмотрели в последний раз на восковое лицо своего деда Всего несколькими часами грусти они должны были расплатиться с дедом за его безграничную любовь, за нежность и ласку. «Пусть не горюют, — сказала мать, — жалко их». И может, как раз в тот миг, когда прах деда опуска- ли в могилу, внуки его с веселым смехом- носились по школьному коридору или перечисляли благород- ные металлы на уроке химии. Благородные металлы?! Пусть не горюют. А почему бы им не погоревать? И не от такого ли оберегания Каменеют потом сердца? И жаль, что когда этот бывший ребенок однажды улыбнется также и во время похорон своей матери (той матери, что сказала: «Они дети, пусть не горю- ют»), очень жаль, что мать их не увидит этого. (А мне бы хотелось, чтобы она на одно мгновение подняла голову и увидела своих столь беспечальных детей...). Только прижимаясь плечами.друг к другу, камни становятся горой, и каждая колонна обязана думать, что купол держится только на ее плечах. 67
Люди каменеют не от страданий, а от экономии чувств. — Говоришь, пустыни — это бывшие горы? — опять усмехнулся Рубен. <—И пустыня вновь станет горой, если пески однажды «одумаются» и прижмут- ся друг к другу? — Если гора уже разрушилась... будет поздно, Рубен. Надо беречь гору, пока она не обратилась в песок. Не все утраченное можно вновь обрести. И по- том на свете существует ветер, а он, развеяв, уносит песок. Надо быть горой, чтобы выстоять. Не собрать потом песчинок... , — Что-то не то ты говоришь, — сказал Рубен и помолчал. О чем он думал? — А меня легенда о Зварт- ноце задела-за живое, — продолжил он. — Каждой ко- лонне надо сознавать, что купол держится на ней, только и только на ней. Каждой колонне! • Сначала кузнец не понимал, что нужно этому че- ловеку. — -Возьми мои пять тысяч золотых, — говорил тот, — и дай свои пять тысяч. — Зачем’ — Дом строю. А его надо построить на чистые, заработанные в поте лица дёньги. У тебя чистые деньги. — А сам ты кто? — Я покупаю, Ъродаю. Случается.— обморочу то- го, другого. — Да откуда я возьму столько денег? — вздохнул кузнец. — Честным трудом пять тысяч не заработа- ешь. Моих денег едва хватит накрыть крышу. — Я на них фундамент заложу. Мне. и этого до- статочно. Легенда старая, но не устаревшая. • В Хоторджуре играли свадьбу. Валил декабрьский снег и покрывал белой фатой горы, дома и деревья. После 1915 года жители деревни перебрались на этот берег Аракса и укрылись в Шираке, однако следую- щей весной, когда прогнали врагов, люди вернулись в родные места. И над деревней опять поплыл коло- кольный звон, а из погасших очагов завился дымок. Металл и стекло не выдерживают резких перепа- дов от жары к холоду, а человек выдерживает. Как ему удается, пережив лютое горе, вновь распрямить плечи, приказать своему сердцу радоваться жизни? (Я вспомнил поразившую меня надпись на ленин- градском кладбище: «Камни, будьте стойкими, как люди!») Хоторджурцы радовались, Дудукисты 1 играли, как они играли! Пронзительно и победно взвизгивала во- лынка, все девушки были красавицы как на подбор, все мужчины — удальцы. Свадьба была также и ме- стью; вы думали, что уничтожили нас? — взывала зурна, — ха-ха! Слушайте, смотрите, вот они, мы, жи- вем, веселимся, и этой ночью после свадьбы будет 1 Дудукист — музыкант, играющий на дудуке (армянский национальный духовой музыкальный инстру- мент). зачат новый хоторджурец, а черер девять месяцев он появится на свет с памятью, болью и мщением в крови. Рассевшись вокруг небольшого камина — бухари- ка, старики вспоминали другие шумные свадьбы, лу- каво подмигивали своим сухоньким старушкам, а те принарядились, помолодели, кровь былых времен за- играла в них. Декабрь 1917 года... Если бы на крови расплетали цветы, то в Западной Армении даже зимой распуска- лись бы красные гвоздики. В горах и ущельях дейст- вовали армянские гайдуки — фидаи, парни, отказав- шиеся от дома, очага, даже от отдаленной надежды иметь когда-нибудь семью, детей. А в Хоторджуре справляли свадьбу (и в самом деле — умом Армению не понять...). И вдруг.» Тревожно и зычно, как крик из горячей человече- ской глотки, ударили колокола церкви Азнвахач. На миг волынка умолкла, старики перестали раз- матывать клубок воспоминаний, женщины взглянули на небо глазами армян, за тысячу пятьсот лет нави- давшихся всякого. Церковный был то колокол или показалось?.. Все село — ''тар и млад — собралось здесь. Кто мог остаться возле церкви? Да и сам колокольный звон не был радостным. Показалось, или в самом де- ле был звон?.. Но колокола снова 'зазвенели над вопросительным и зловещим молчанием. Может, кто-нибудь, спасший- ся от смерти, дает знать, что он еще жив, и молит о помощи? Может, он услышал свадебную музыку? Подумали, посовещались самые почтенные стари- ки села, и вскоре пятеро крепких мужчин уже взби- рались среди снегов на гору. Веселье прекратилось. Невеста под белой фатой плакала — если бы она была на дьоре, слезы застыли бы на морозе и жемчугом украсили фату. Жених (ему сказали: оставайся на месте) не мог спокойно усидеть — он должен быть с теми, кто ушел. Возле церкви не оказалось ни души. Только чьи- то еще не занесенные снегом следы. Внутри церкви — пустота и холод, горела только одна свеча. Словно с неба, а не с купола свисала веревка колокола. Снова вышли во двор, и вдруг кому-то бросилась в глаза надпись углем на двери. «Это по-русски, — сказал кто-то, —- ну-ка прочитайте». Подсказывая, помогая и одновременно мешая друг другу, кое-как разобра- ли: «Христиане! Завтра ночью турки нападут на вас. Спасайтесь!» * Мужчины мрачно переглянулись. Кто мог написать это?.. Наверное, та же рука, что недавно била в набат. Переполошившиеся посланцы снежными комьями скатились вниз, спеша к своим, чтобы передать в точ- ности то, что прочитали на двери, и каждый повторял в уме выведенную углем фразу. С невозмутимой, без- участной высоты все еще сеялся снег. Но был он уже не белым, а цвета крови, и на вершинах гор пежала уже не свадебная фата, а черный головной платок матери, потерявшей сына. 68
«Значит, завтра -ночью, — нахмурились старики, — завтра ночью...» «Что случилось с шафером? — спро- сил отец жениха, — когда начнут танцевать жених с невестой?» Танец жениха и невесты должны были сопровож- дать зурна и визгливая волынка, но со сдержанным весельем и Несдержанной болью сыграли лишь дуду- кисты, а люди проглотили свои крики, которым поло- жено было перекрыть даже звуки зурны и волынки. И невеста станцевала — стыдливо и растерянно. Жених стоял за ее спиной — нервный и твердый, и на их головы, как и положено, с нежным звоном сы- пались золотые монеты, серебро и снег... «Благослови вас бог, — сказал шафер, священник забормотал слова из Евангелия, потом невеста покор- но ушла к себе в спальню, а жених, сменив нагруд- ную алую ленту на патронташ, шагнул вперед, чтобы присоединиться к старшим. «Ты к ней ступай, — мяг- ко, но непреклонно произнес отец, — ты должен пойти к ней, врагу только того и надо, чтобы ты не пошел... к ней». Были, конечно, и сомнения — а вдруг ложная тре- вога, может, кто-то зло подшутил над ними? Но... «христиане... завтра ночью... спасайтесь». «Добрая ру- ка написала это, — решили хоторджурцы'.—Добрая и праведная». Готовились всю ночь и весь следующий день, пере- считали все наличные патроны, ружья достались да- же девушкам. Враг мог цодойти к деревне только че- рез -перевал, поэтому крестьяне вскарабкались на скалы и спрятались в снегу, закутавшись в белые простыни. Клещи людской мести готовились сомкнуться. Хмурая ночь сошла на землю, без Луны, без звезд. И это было хорошо. Около полуночи раздался шум, снег был мягкий, но все же явственно послышался перестук лошадиных копыт. Да, то были враги, они приближались молча, надвигались, подобно черной туче, было их, наверное, человек триста или четыреста. (Человек? Никто не назвал бы их этим словом, разве они были люди? Тот, кто углем написал предостережение на церковной двери, — вот кто человек.’Вмиг все подумали об этом неизвестном, безымянном человеке, нет, не человеке, а о добром ангеле, и тогда сильнее сжались кулаки, минута томительно растянулась...) Аскеры 1 были уверены, что их не видят, и дейст- вительно, как и полагали хоторджурцы, они съеха- лись в ущелье, спешились, бросили на землю ружья... Ну, надо же было немного передохнуть перед крова- вой «работой». И именно в этот миг полыхнули вы- стрелы мести. Струхнувшие солдаты забегали, попы- тались укрыться в снегу. Но хоторджурцы били без промаха. А через несколько дней деревушку окружили сол- даты регулярной армии. Целый полк. В центре вра- жеских позиций хоторджурцы вдруг увидели крест и на нем тело распятой женщины. Выслали лазутчиков, те вернулись потрясенные: убитой оказалась украин- 1 Аскер — турецкий воин. ка Шура, Александра, ее знали все, жена турецкого офицера,, в Хоторджуре бывала несколько раз, при- ходила в армянскую церковь. Значит, это она Звонила в колокол и, конечно, она же предупредила их. (Как выяснилось позже, случайно подслушала разговор ту- рецких офицеров, собравшихся у них дома.) Решение сверкнуло как молния — бесповоротное, незыблемое, священное — хоторджуре должны от- нять тело Шуры. «Может, все Мы умрем, — сказал старейшина, — но...» Ему не дали закончить. «Умрем, но отобьем ее». И отбили. Сто восемь из трехсот тридцати семи вооруженных армян остались на снегу, а тело рас- терзанной женщины отняли. Враги были ошеломлены, они знали точное число хоторджурских мужчин — втрое меньше, чем у них. «Должно быть, подкрепле- ние получили, чертовы дети, — сказал полковник, —• делать нечего, придется свернуть действия, подождем, пока подойдут новые части. Куда они денутся, эти армяне?» А пока что Шуру похоронили в той же церкви Азнвахач, гудели колокола, и всё, кто остался в жи- вых — от годовалого ребенка до стасемилетнего пат- риарха Навасарда, — поцеловали ее светлый лоб. А ночью хоторджурцы прорвались через турецкие позиции и вновь перешли Араке. ...Новорожденная была девочкой и имя ей нашли сразу — Шура. Все это не легенда, а история. И если сегодня в обновленной Армении живет несколько поколений хо- торджурцев, наверное, этим они во многом обязаны Шуре, чья могила — увы! — осталась на той стороне Аракса. И кто вернет назад эту благородную могилу? Не знаю, сколько тебе придется ждать, Шура. Про- сти нас, если долго... • В Новой Зеландии пели «Ахтамар». Да, да, нашу «Ахтамар». «Каждой ночью К водам Вана кто-то с берега идет, и без Лодки средь тумана смело к ост- рову плывет...» Все как в нашей песне, только в этой — девушка не зажигает Огня, а поет, стоя на од- ной из скал острова, и юноша находит дорогу в мо- ре, идя на голос, маяк здесь — пение девушки. Но од- нажды шелковым платочком задушили песню и юно- ша потерял дорогу. Девушку звали Мари ’, и когда юношу спасли и вытащили на берег, его посиневшие губы, как утверждает песня, повторяли имя девушки. Как назвали остров — «Ахмари»? Не знаю, не спро- сил. Я пригласил к нашему столу певца из племени маори, из аборигенов Новой Зеландии, и попросил его повторить слова песни, мне перевели их. Сюжет был тот же, что и в балладе Туманяна. Как мало мы знаем о схожести народов и как любим примечать различие между ними! Кто у кого взял и кто кому отдал? Все люди — дети одной и той же матери-планеты, а песня — это золото души. 1 В армянской песне на слова Ованеса Туманяна де- вушку зовут Тамар. 69
Совпадения. Я удивился, когда в Австралии мне рассказали, что 25 апреля у них день национального траура, в память о соотечественниках, погибших в в 1915 году в Дарданелльском проливе. Австралий- ские корабли везли продовольствие в Россию и у Галиопольского полуострова подверглись внезапному нападению турок. Это было 25 апреля 1915 года, на следующий день.» Все корабли затонули, и сотни ав- стралийских парней нашли себе могилу на дне про- лива. И в двадцати тысячах километров от нас встрепе- нулся, вздрогнул австралийский континент, матери надели черное, а невесты в безутешном горе сняли свои обручальные кольца. Через несколько лет в память о жертвах того ап- рельского дня австралийцы с обеих сторон засадили дорогу от города Баларата до города Арарата де- ревьями (длина дороги 13 километров), Каждому погибшему — по дереву. Увидев зеленую шеренгу, я приветствовал деревья, как братьев. . Повстречали ли австралийцы на дне морском по- гибших армян? Мне издали показали город Арарат. Маленький городок с девятью или десятью тысячами жителей. Увидел я вдали и гору, очень похожую на наш Ара- рат. «За это сходство город и получил свое назва- ние», — сказал Мне австралийский писатель. А другой дал такое объяснение: «В годы «золотой лихорадки» средн покорителей Австралии было много армян. Должно быть, они увидели гору и основали здесь го- род. Сейчас армян в городе нет, наверное, постепенно ассимилировались, стали австралийцами. Ведь мину- ло — полтораста-двести лет...» „.А юноша из племени маори *все еще поет,,, нашу песню «Ахтамар». • Я брожу по берегу Аракса, а чуть поодаль, в не- сказанно близкой дали высится Арарат — величайший сирота армянской истории. День напоен солнцем, я могу сосчитать каждую морщинку* на челе горы, но Арарат говорит мне: «Не только" ты видишь меня, я тоже гляжу на всех вас. Гляжу и днем и ночью». У меня за спиной — виноградники, старые и новые сады, и мне кажется,. Арарат тоскует по винограду и фруктам нашей стороны. Арарат, наверное, и самая высокая в мире гора, в тысячу раз выше, чем Эверест, потому что армянам он виден со всех концов земли. Он — величайший сви- детель нашей истории и величайший немой. Когда же он заговорит? Сейчас, мне кажется, в морщинах Арарата скво- зит улыбка, он словно читает мою грусть и хочет лас- ково погладить меня пр седеющим волосам, как дед погладил бы внука. «Да, я тоже поседел, Арарат». Мы подмигиваем друг другу, я и гора. Я не могу пе- рейти пограничную реку, до Арарата отсюда рукой подать, и мы с ним долго молчим. А бабочки и пчелы беспрепятственно нарушают границу. На крылышках этой бабочки я бы написал Арарату письмо. Не пишу. Пчелы будят во мне[ другое воспомина- ние. В доме у моего друга на стене висит то ли ковер, то ли вышивка. «Знамя,—говорит Варужан, — ста- рое знамя города, где родился мой дед. В 1916 году он обвязал его вокруг пояса и пошел в Алеппо, деду тогда было пятнадцать лет...» • .чэням Я удивился на флаге вышиты улей и пчелы,, ка- залось, пчелы вот-вот улетят. — Пчелы и улья были гербом армянского горо- да, названия не помню, знаю только, что мой дед ро- дом откуда-то из-под Игдыра. Он, помню, смотрел на вышитых пчел, курил и вздыхал: «Бедные пчелы, каким чудом могли вы собирать мед на полях кро- ви?» Вместе с тысячами других из Алеппо, Марселя, Ирана, Бейрута в 1946 году в Армению приехал н Варужан. Тоненькие ручейки вливались в наше море, и вода в нем поднялась. Когда у нас в школе Вару- жану дали учебник на армянском языке (помню, это был учебник химии), он не удержался, всхлипнул, а мы недоумевали — плакать из-за какого-то учебника... Тогда мы многого не понимали, а Варужан заплакал, стал целовать страницы армянского учебника. У него сейчас восемь детей, старшая дочь в про- шлом году вышла замуж, а сам он — врач-педиатр. «Едва успеваю обслуживать собственных детей, — шу- тит он, — я наш домашний врач». «Стань врачом, сынок, — сказал ему дед, — и обя- зательно детским. Как вспомню, сколько чудесных малюток умерло у меня на глазах, они погасли как свечки, сгорели как бабочки в огне». На свадьбе дочери Варужан потерял голову от радости, то смеялся, то утирал слезы. Вспомнил и деда. «Ах, дед, был бы ты жив, сидел бы во главе стола. В окно виден Арарат, а на свадьбе твоей пра- внучки столько друзей, столько армян — на армян- ской свадьбе! Дед, это же ты пел «Армения, земля райская» и смотрел из Алеппо в сторону Армении, я точно знаю, ты смотрел сюда. «Рая нет, — сказал ты однажды, — ни на- земле, ни на небе. Рай — это Ро дица, какая бы она ни была. Наша родина, сынок, это Ереван, Армения, это еще и родина всех погиб- ших, родина их неродившихся детей и внуков. Береги- те эту Армению, лелейте каждый ее камень, каждую ее травинку...» Сбережем ее, дед, был бы ты жив, увидел бы, какая у нас Армения, как жужжит наш улей, какие тут пчелы, какие цветы!..» Никогда еще не говорил Варужан так долго, а на стене в его доме висит старое знамя города, в кото- ром жил его дед, — с пчелами и ульями, и за окном сейчас Армения — пчелы и улья. Я вспомнил девочку, много лет назад приехавшую из Каира в Армению. Тогда я задал ей несерьезный вопрос: «Какой город лучше — Ереван или Каир?» Одиннадцатилетняя девочка нашла поразительный ответ: «Ереван — наш». Если собрать в одном месте дома, школы» церк- ви и памятники, которые мы построили почти во всех странах и городах мира, возник бы еше один Ере- ван. 70
Но чьи они сейчас? И те, что еще'наши, — до ка- ких пор останутся нашими? Нам принадлежат только те, что построены на этой земле («Лелейте каждый ее камень, каждую травин- ку»,— я будто слышу голос Варужанова Деда). Передо мной четко, как Арарат, встает здание ар- мянской церкви в Сингапуре. Прочный, монументальный храм высится в центре города, а немного в стороне от него,— американское посольство. Церковь построена в 1835 году и счита- ется здесь самым старым сооружением. По зеленой лужайке вокруг церкви вразброс надгробья — боль- шей частью разрушенные, но некоторые еще уцелели. Я читаю эпитафии: «Наша утрата невосполнима. Жизнь без матери — смерть для нас». (Четыре сестры поставивч памятник своей матери.'Дата отбита. Караваны муравьев дви- жутся по мрамору и заползают в глаза скульптуры. Типично армянские черты, в глазах играет смех. Где сейчас эти девушки? Видимо, тут же рядом, под пли- той, как и прежде, ухватившись за материнский по- дол. Не знаю.) «Господин Мартирос Г. Карапетян, родом из Нор- Джуги, угас в 1893 году, на 73 году жизни, здесь, в Сингапуре». (Могильный камень сбит с основания и на мраморе — снова муравьиное раздолье.) «Здесь покоится адвокат Оваким Барсегович Ова- кимян, родился в Сингапуре в апреле 1856 г., почил в бозе 1 июля 1902 г.». (Значит, адвокат умер соро- ка шести лет. Интересно, кого он защищал? Туман, мгла.) «Любимому сыну Микаэлу Ованнисяну. Родился в Сингапуре 10 октября 1834 г.». (Итак, Микаэл на год старше этой церкви. Интересно, когда же, в таком случае, появились здесь первые армяне? Уже дома я полистаю кое-какие книги и узнаю, что армяне были среди основателей Сингапура, а «а кладбище найду еще одну разбитую плиту — могилу армянки, родив- шейся в Сингапуре в 1819 году.) Ну и что?.. Ну и что, что основали, построили дома и церкви?! Знают ли об этом муравьи, а если знают, что с того?.. Я медленно иду к церкви, и по мере моего при- ближения церковь растет и растет, и если не смот- реть на купол, то ее стены напоминают крепость. Дверь заперта, вокруг пустыня, немота. На стене, в рамке под стеклом, что-то написано. На английском. Но есть и на армянском. Читаю. «Прости, верующий армянин, что заперты двери церкви, ибо последний молящийся удалился из Сингапура три года назад. И Даже раз в год служить обедню уже бессмыслен- но». («Я, разрушенный монастырь, где нет молящих- ся», — вспомню лоэта, но этот монастырь — не руина, он цел и величествен. И... лишен прихожан.) Откуда ни возьмись, появляется то ли китаец, то ли японец. Я догадываюсь, что это сторож, он живет прямо здесь, во дворе. Даю ему два доллара; он пог нимает, вытаскивает из кармана медный ключ. Дверь со скрежетом отворяется (когда она отКры валась в последний раз?..), и я вхожу. У меня никогда не было такого гнетущего чувства одиночеств; ; наверху распятый Христос, естественно, с армянскими чертами лица, в роскошных канделябрах нет свечей, цвет тяжелых занавесей скрыт под слоем пыли, стены мечтают о человеческом голосе, чтобы хранить его еще несколько лет. Я произношу два-три армянских слова, потом несколько строк из Нарекаци, церковь' Е откликается, и мне кажется, что стены, алчущие армянской речи, мгновенно поглощают мои слова: стакан- водь - пустыне’ Сажусь на один стул, потом на другой, третий, двадцатый... Надолго ли с.охоанит дерево мое тепло? Смотрю на себя со стороны: я печален, и смешон. Рубен бы усмехнулся, увидев меня сейчас. Нет, что я говорю: он и сам бы посерьезнел; умолк в этой ужа- сающей пустыне. А потом, наверное, поискал .бы ки- тайца, чтобы купить свечи... В дверях появляется китаец; нет, не со свечами, просто истекло время двух долларов, и все. Послед- ний раз ловлю кроткий, со всем примирившийся взгляд Иисуса, потому что я с ним должен попро- щаться, с кем же еще?.. Многие годы, наверное, цер- ковь была заполнена армянами, под куполом отдава- лось нереальное эхо «Сурб-сурба» *, в тех нишах ар- мяне и армянки признавались священнику в своих со- вершенных и несовершенных грехах, в этой высохшей купели крестили армянских младенцев, были свадьбы и похороны... — Ступай! — приказываю себе. — Ступай! Во дворе, кроме китайца, еще какой-то мужчина. Он что-то говорит на ломаном русском. Представляет- ся: родители румыны, .сам он сингапурец. Он понял, что я армянин. «Последней из сингапурских, армян была столетняя старуха. Ее звали Далмара Галстян.’ Я хорошо ее помню, потом; что брал у нее интервью, тогда она была самым :тарым человеком в- городе. Нет, нет, я коммерсант, бизнесмен, но иногда пишу в газетах, для души... Удивительная была женщина...» Я’ даю ему свою визитную карточку; он обещает при- слать интервью (жаль, не прислал), и-ухожу, вернее убегаю, не желая даже оглянуться напоследок: сам облик этой церкви, ее крепость и. красота наполняют мою душу неизъяснимой грустью. Была бы хоть раз- валиной... (Почему я вспоминаю церковь Сагмосаванк’ Воа- ги, не знаю когда, пытались разрушить колонны это- го монастыря, они долбили окаменевший раствор, вы- нимали камни из фундамента, но колонны не сда- лись — стоят и поныне. Это чудо. Чудодействие род- ной земли. А сингапурская церковь непременно раз- рушится, обветшают здоровые еще колонны, рассып- лется известковый раствор, и однажды медленно ося- дет на землю купол.) Я выхожу на улицу и вскоре сливаюсь с пестрым непонятным маскарадом большого города. Где, под чьим небом возводите вы в эту минуту новую церковь, — внуки и правнуки строителей син- гапурской церкви’! . («Ереван — наш», — сказала одиннадцатилетняя армянская девчушка из Египта. В канадском городе «Сурб-сурб» — название молитвы. 71
Виннипеге я обрадовался встрече с соотечественником, украинцем Николаем Жуком. Однако он грустно воз- разил- «Какой я украинец? Украинец тот, кто живет на Украине».) Мне кажется, что муравьи сейчас вовсю разгуля- лись теперь уже в моем мозгу. А мой дедушка — Арарат — утешает меня- «Огля- нись назад, сынок. Меньше гляди на меня, больше — на Арагац *. Я и сам гляжу на него». Мы друг друга поняли, Арарат, • Матери!.. Если -бы однажды собрались вместе все матери планеты Земля, как похожи они были бы друг на друга!.. Осенью 1980 года я прожил около недели в ело-* вацкой деревне Бадин, в доме пани Марии. И все время мне казалось, что она вот-вот заговорит со мной по-армянски. Пани Мария, вероятно, тоже удивлялась, что я не знаю словацкого. Она потеряла сначала сына, потом мужа — и это в один год. Каждый день ходила на кладбище. Однажды я вызвался проводить ее. Старая жен- щина с такой благодарностью взглянула мне в глаза, что проняла до сердца. И вот мы у могил,’ хорошо ухоженных, убранных живыми цветами. Ьы уйдете, тогда я поплачу», — сказала пани Мария. Эпитафия на камне показалась мне странной. Были выгравированы "* имя, фамилия: Ян Больф, даты рождения и смерти, А пониже: Ма- рця Вольфова, дата рождения и... черточка. Я удив- ленно посмотрел на женщину, на плите были ее имя и дата рождения. — Да, сынок, — вздохнула она, —как же иначе? Столько лет прожили вместе, он должен быть споко- ен, что я приду к нему, давно уже пора мне... Я не подумал, до чего же тяжело ежедневно чи- тать свое имя на могильной плите, не подумал, по- тому что передо мной была женщина, жена и мать — самое хрупкое и самое сильное из земных созданий. В той же Словакии я побывал, в Вишни Боца — типично словацкой деревне с деревянными строени- ями. Пошел дождь и мы постучались в ближайшую дверь. Открыл нам мужчина лет семидесяти. «Ти- ше,— попросил он, — мама спит». Мама? Он это ска- зал с такой нежностью, словно ему было восемь лет. Хозяин словоохотлив, рассказывает, что дому сто лет, но дерево еще старше. Сто лет назад его отец и дядя разругались, не захотели жить вместе, семьями. Они снесли большой отчий дом, из тех же бревен по- дальше друг от друга построили два дома. Сыновья и внуки разъехались по миру, а сам он живет с ма- терью. «Собираются раз в три-четыре года... Не знаю, доведется ли свидеться еще...» Старый Ян протяжно вздыхает, и мне чудится: этого отца я уже видел в Зангезуре на пороге его каменного дома в ожидании сыновей.„ 1 Арагац — самая высокая гора на территории Со- ветской Армении. 72 Слышится Шарканье туфель. «Это мама, — гово- рит семидесятитрехлетнее дитя, — она очень обраду- ется». Пани Анна — сухонькая девяностосемилетняя ста- рушка. Она еще до сих пор занимается вышиванием. Старушка ведет нас в свою комнату, где все вышито и выткано ее руками: ковры, паласы, покрывала на постели и подушки, скатерти и кружева, бессчетное количество кружев. На столе незаконченная вышивка. «Это я только недавно начала». Показывает на швей- ную машину: «Она старше меня на двенадцать лет. Свадебный подарок мамы». — «И все еще работа- ет?» — «Конечно. Если любишь, то будет работать. Ни человек, ни машина не станут слушаться, если их не любишь...» (Как схожи между собой все матери! Моя бабушка тоже работала до последних дней жиз- ни: вскапывала землю, любовно ухаживала за вино- градной лозой.) Вспоминаю мать шотландского (точнее — гелльско- го) поэта Ангуста, которую я встретил на острове Скай. Окна ее дома выходили на море, мы сидели в комнате и пили чай. «Прочитайте по-армянски какие-нибудь стихи, — попросила мадам Катерина, — впервые в жизни вижу армянина. Кто знает, увижу ли еще?» Я посмотрел в добрые глаза этой женщины, на ее скрещенные на груди утомленные руки и уже ничего, кроме этих строк, не смог произнести: Я помню свет твоего лица, моя бесценная мать, Морщины, будто следы резца, моя бесценная мать! Я думал, двух строчек будет довольно, но мадам Катерина жестом показывает: до конца, прошу вас. Я читаю до конца. «Не переводите, это о матери, я поняла», — гогорит она. Как догадалась? Потом свси стихи, посвященные матери, читает Ангуст на гелль- ском, удивительно мелодичном языке. (Геллы — або- ригены Шотландии, сегодня их осталось около 90 ты- сяч. Англичане вытеснили геллов на север, и теперь они живут на островах ) На следующий день я уви- жу в музее фотографии беженцев, под этими фото- графиями вполне можно подписать: 1915 год, Запад- ная Армения... В том же музее я увижу хачкар- IX века Да, да, настоящий хачкар, который мог стоять на кладбище в моем родном селе АШтараке На сте- не прочитаю слова песни неизвестного поэта VI века, и мне покажется, что это Наапет Кучак. В последние годы геллы ценой неимоверных усилий пытаются возродить свои почти вымерший язык, культуру, от- крыли первую на острове школу. «Вчера я позвонил свое иу другу, — рассказывает Ангуст. —- Он юрист. Я по-гелльски сказал ему здравствуй, и он ответил то- же по-гелльски. Я удивился. Мы продолжали гово- рить на нашем языке, вообще-то не о чем было гово- рить, но проболтали мы семнадцать минут: мы гово- рили на своем языке. Удивляетесь? За тридцать лет впервые мне отвечали на родном языке. Моему языку обучила меня мать...» Матери!.. Как вы похожи друг на друга — в вашей радости, в вашем горе, в наивности и любви. В редакции" raje- ч
ты «Скай» мне показали необычное письмо. Мать пи- шет из деревни сыну в город: «Отец подыскал себе хорошую работу, у него под ногами пятьсот человек (мне объясняют: он косит траву на кладбище), твоя сестра родила ребенка, не знаем еще — девочку или мальчика, поэтому не могу написать — чей ты дядя. Да, еще скажу тебе, месяц назад твой дядя забрался в бочку с виски, и пил там прямо из бочки. Очень хотели спасти его, но он не дался. Вчера похоронили, а односельчане так напились, что подожгли дом. И еще я слегка прихворнула, и твой отец повел меня к врачу. Ты ведь знаешь, я первый раз иду к врачу. Он дал мне что-то, мол, подержи во рту и не говори минут десять — двенадцать (мне объясняют: то был градусник). Значит, я молчала двенадцать минут, по- том твой отец пристал к врачу, мол, предай мне этот прибор, любые деньги дам за него...» Разве не похоже это на письмо нашему Гикору, написанное его отцом с таким же наивным простоду- шием? Старая история: император Конрад, осадивший за- мок герцога Баварского, разрешил покинуть крепость только знатным дамам, при условии, что они уйдут пешком, и разрешил он им забрать с собой все, что они смогут унести на себе. И хрупкие дамы на своих плечах вынесли из зам- ка не вещи, платья или золото, а мужей, братьев, возлюбленных, а также самого герцога. Император был потрясен самоотверженностью женщин и простил герцога. Мишель Монтень, описывая этот случай, не скрывает своего восхищения поступком аристократок. (А я думаю: если бы Монтень прочитал «О Вардане и войне армянской» Егише *, то какими словами он бы выразил свой восторг подвигом армянок... «Жены нежные страны, взращенные в ласке и неге... ныне всегда босые и пешком шли... Своими перстами зара- батывали и питались... Покрылись пылью и закопти- лись пологи и завесы молодых новобрачных, и паути- ной затянулись их брачные покои». Это слова Егише.) А я вспоминаю чудесную русскую женщину, мед- сестру Сашу, которая в 1920 году, после гибели му- жа, революционера и врача Аршалуйса Паньяна, ос- талась в сельской больнице, охваченной эпидемией тифа, чтобы бороться за жизнь армянских .сирот. Она спасла десятки жизней, но под конец, заразившись, умерла. (И всегда, когда я бываю в этих краях, иду к сельской больнице, стою-молчу у стены, где неза- тейливая мемориальная доска — единственная память о медсестре Саше.) Я вспоминаю простую крестьянку Сирануйш с бе- регов тихого Дона. В 1942 году под яростным огнем врага она ежедневно приносила на артиллерийскую батарею еду и медикаменты. Сирануйш была мате- рью, и все артиллеристы (сыновья самых разных на- родов) были и ее сыновьями. Было трогательно и естественно, что командир батареи лейтенант Оганян передал ей перед смертью платок своей матери, кото- рый хранил как талисман. (Пройдут годы, обе матери встретятся, вспомнят многое, поплачут, утирая слезы этим платком, и ста- нут утешать друг дружку одними и теми же словами материнской любви.) Матери, матери!.. • Два года назад из Польши приезжал к нам жур- налист. Мы побывали в селе Ошакан, на могиле Мес- ропа Маштоца ’. Когда мы вышли из церкви и свя- щенник, попрощавшись, ушел, Войтек сказал: — Я хочу есть. ' — Здесь нет ресторана, потерпи, минут через два- дцать будем в Ереване. — А мне хотелось еще немного побродить по здеш- ним улицам, сходить на кладбище, побывать на вино- градниках. — В таком случае тебе придется поголодать. — Исключается. Если в Варшаве мать узнает, что я не ел до трех часов дня, на другой ж^ день приле- тит в Ереван. Постучись к кому-нибудь, купи хоть хле- ба с сыром, на ходу перекусим. Это удобно? Что поделаешь? В конце сентября, в сезон сбора винограда, улицы здесь пустуют, можно встретить лишь детей и стариков, но если к ним обратиться, они сначала расскажут о победах полководца Андраника, потом постараются угадать, кто из односельчан при- ходится Войтеку отцом, затем упрекнут его, что не го- ворит по-армянски. И вдруг... В деревне запах свежеиспеченного лава- ша — это как приглашение к столу. Я учуял этот за- пах и открыл калитку. Женщина лет тридцати пяти, разгоряченная от огня и работы, склонилась над тони- ром* 2 3. Рядом с ней сидела девочка. — Здравствуй, сестрица,- — сказал я. — Здравствуй, братец. — Женщина взглянула на меня как на старого знакомого. Я объяснил, зачем пришел, и сказал, что со мной иностранец. — Сколько следует, заплатим, сестрица. Ничего не ответив мне, женщина обратилась к до- чери: — Асмик, позови тетушку, да живей .. Через минуту появилась тетушка, истинно ошакан- ская старуха с добрым морщинистым лицом. — Пригласи гостя в дом, братец, — сказала жен- щина, поднимаясь от тонира, — а ты, дзало8, вытащи пару хлебов, я сейчас приду... Я подозвал Войтека, решив, что ему будет инте- ресно. И в самом деле, он с детским любопытством разглядывал румяную дзало, раскаленный тонир, ла- ваши — точь-в-точь загорающие на солнце тела. Вскоре вышла хозяйка. 1 Егише — армянский историк V века. В своем тру- де «О Вардане и войне армянской» описал события осво- бодительной борьбы армянского народа против Персии. «История» Егише отличается высокими художественными достоинствами. 'Меер о п Маштоц (361—440)—ученый-просвети- тель, создатель армянского алфавита (393 г.). 2 Тонир — вырытая в земле и. выложенная камнем печь. 3 Дзало — тетушка. 73
— Заходите, братец, — обратилась она ко мне, — гость говорит по-армянски’ — Нет, — ответил я, — в их стране армянскою в школе не учат. — Да ну! — удивилась женщина. Мы вошли в просторную комнату деревенского до- ма, описание которой легко найти в любой современ- ной повести. На столе чего только не было: соленья, хлеб, сыр, масло, варенье, лоби. Войтек удивленно по- смотрел на меня. — Что ж, поедим, — сказал я. Не знаю, еда ли была вкусной или очень проголо- дались, но ели мы за обе щеки. Между тем во дворе послышался мужской голос, и вслед за тем в комнату вошел мужчина лет сорока. — Добро пожаловать, — сказал он, протягивая руку. — Мясо принес ей, сейчас приготовит... Ну, смотрите-ка, и маджара 1 не подала, чертова баба? Короче, вскоре принесли и маджар, и мясо, за- столье разгоралось. Войтек то. и дело испытующе по- глядывал на меня и на хозяина. В Ереван добрались уже к ночи. Дорогой подвы- пивший ВойТек утверждал, что. хозяева конечно же мои знакомые и я с ними заранее сговорился. Пона- чалу я не обратил внимания на его слова, но он по- вторял то же самое и на следующее утро, уже трезвый! И даже ^аэропорту сказал: — А здорово ты провел меня в Ошакане... ...Всякий раз, вспоминая Войтека, я думаю о дру- гом случае, из времен моего студенчества. Я учился в Москве, это было после войны, в тыся- ча девятьсот сорок девятом году. Мы с Рубеном уви- дели на улице девочку лет восьми в рваной обуви, из одного ботинка вылезал большой палец. Мы повели ее в магазин и купили красные туфельки. Тогда кто-то из толпы сказал: — Чего не купить, деньги небось шалые, не зара- ботанные... Мы взглянули на этого человека, но смолчали. В тот день мы получили стипендию... А в мире не должно быть ни одного босого ребенка, это нам заве- щали деды и прадеды, прошагавшие дорогами бежен- ства истертыми в кровь ногами. А девочка еще долго улыбалась нам, зажав под мышкой коробку со старой обувкой. • Только С одной точки утес похож на гигантскую мужскую голову. Этот чудо-утес, называемый камнем Вардана, находится в Вайоцдзоре1 2. И в самом деле, когда смотришь с этой точки, утес напоминает про- филь спарапета 3; орлиный нос, бородка, знаменитый шлем. Кажется, будто видишь высеченную в скале го- лову огромной статуи, туловище которой упрятано в бездонном ущелье. Можно подумать — этот громад- ный памятник был когда-то установлен на вершине горы, но однажды сорвался, упал в ущелье, так что 1 Маджар — молодое виноградное вино. 2 В а й о ц д з ор — букв ; ущелье воплей,' стенаний; ущелье на юге Армении. s Спарапет — полководец. если хорошенько поискать, можно найти и остальные части- Предание свидетельствует, что после Аварайрской битвы, когда пали тысячи армянских храбрецов, в том числе и полководец — спарапет Вардан Мамиконян, эхо стонов народных заполнило ущелье, эту бездон- ную пропасть (может, отсюда название Вайоцдзор — ущелье плачей и стонов). Не хотелось народу верить в смерть своего бесстрашного сына, и он молил бога и природу вернуть его. ...И однажды утром люди узрели каменный про- филь Вардана. Если всматриваться долго и внимательно, можно увидеть даже бороздки на лбу, прочитать во взгляде тревогу и озабоченность. Здесь, в этой части ущелья, в хаосе камней, один только профиль спарапета окру- жен зеленью деревьев — это поражает! Мне кажется, будто тело спарапета отдыхает в земле, полководец отдыхает уже тысячу и пятьсот лет, устремив неусып- ное'свое око на страну армян. А порой во взгляде его радость, потому что он видит: живет, здравствует его народ. Египетских сфинксов, колоссальные изваяния фа- раонов создали человеческие руки, профиль же Вар- дана — дело рук природы, но также и народа. Это каменное видение, это чудо породила вековечная его любовь к спарапету. Поезжайте в Вайоцдзор, выйдите на берег Арпы и поклонитесь полководцу Вардану. •— А раньше были цветные карандаши? — спросил меня как-то сын. «Раньше» для моего сына — это время моего дет- ства, совпавшее с грозными военными годами. • Я почему-то вдруг думаю, что было бы, если бы тротуар перед гостиницей «Армения» стал Магнито- фонной лентой и записывал шаги, голоса и плач лю- дей. — Овик, жизнь моя, — говорит седовласая жен- щина мужчине, тоже седому, который дрожащей ру- кой обнимает её, — братик мой родной... — Айкануш, сестра, как вы? Как Срап? Что слыш- но о Григоре? — Здравствуйте, дядя Ованес, — говорит мальчик лет четырнадцати. — Папа много о вас рассказывал. Я Карен. f — Карен, родной, нос у тебя точь-в-точь как у Сар- гиса. Ну как живешь? И на Гарегина, нашего старше- го брата, тоже похож, отец не говорил тебе о нем’ В Адане его убили... Ч — Ну, расскажи, Гарник, кйк здесь, на родине? Как жена? — Э, ничего, хорошо... Живем на пятом этаже, во- да не доходит, в магазинах приличной обуви нет, ску- чаю -по Парижу... — Разве ты помнишь Париж? Тебе ведь тогда бы 74
ло четыре года. Детям я обувь привезла и чулки. Ка- кая красивая площадь! Жарко, может, возьмем так- си — и домой? — Асканаз ничего не прислал с тобой? Я ему пи- сал, просил лезвия. — Прислал, прислал. Здесь что, лезвий нет? По Марселю соскучился. Французские лезвия — совсем другое дело. Мама не захотела, чтоб мы вер- нулись обратно. ОВИР уже и бумаги поиготовил. — Кто этот Овир? — У меня в Алеппо было пять магазинов. Но дали бы здесь хоть какую работу — и я доволен. О детях надо думать, понимаешь? — Верно говоришь, Левон. ’ — Это наше, понимаешь? Впрочем, не поймешь. Ты здесь родился, не поймешь. Как-то мой Нерсесик прибегает с плачем: «Отец, говорит, поедем на роди- ну сейчас же. Ахмед сказал: «Убирайтесь из нашей страны». Мы играли в футбол, а он говорит: «Вы бро- дячие собаки, никто вас не любит...» Ахмед — сосед- ский мальчик. Неплохой вроде мальчишка, но вот как- то Нерсес загнал мяч в их ворота, ему и припомнили, что он армянин. Понимаешь? Нет, не поймешь... Вы ничего не слышите? Внимание. Не слышите сту- ка колес инвалидной коляски? Это восьмидесятичеты- рехлетний инвалид Оваким Тутунджян. Его привезли из Лос-Анджелеса прямо в этой коляске. Ходить не может, его доставили, как багаж, самолетом, поездом, а сейчас он находится перед гостиницей «Армения». Направляемые рукой коДеса ведут его вперед, назад, вбок. Прохожие смотрят с недоумением, что-то спра- шивают, потом качают головами — грустно-потрясен- ные. А старик ничего не говорит, только разглядывает здания, людей, небо.я Нет, лучше выключить магнитофон, тем более что это и не магнитофон, а обычный асфальт, а в каждом номере газеты «Голос Родины» сотни армян ищут род- ных. И слишком редко появляется сообщение: «На- шли...» • Тамерлан захватил Гошаванк. Он хогел отнять бо- гатство монастыря — золото, спрятанное крестьяна- ми. Ни к чему не привели даже пытки — место тайни- ка не выдали. Один из приближенных Тамерлана, хо- рошо, видимо, знавший силу и слабости армян, посо- ветовал завоевателю: «Вели сжечь монастырские кни- ги, и у них развяжутся языки». Собрали рукописные книги и уже приготовились было сжечь, как народ преградил путь огню. — Подождите, мы отдадим золото. И отдали все. Тамерлан поразился. Он взял рукописную книгу, полистал ее, рисунки были хорошие, но жаль — соскрести с них золото ока- залось невозможным. — Прочитай, что здесь написано, Тамерлан про- тянул книгу тому, кто стоял поближе. Человек принял ее осторожно, словно спящего ре- бенка, и стал листать. — Я не умею читать, полководец, — сказал он на- конец виновато. Тамерлан передал рукопись второму, третьему... — Мы не умеем читать, обратитесь к монахам. — Здесь наша история, — ответил с места мо- нах, — наша история и наши молитвы. Тамерлан посмотрел на собравшихся, перевел взгляд на груду книг, на кучу золота и драгоценно- стей, и лоб его покрылся морщинами. Понял ли он, в чем состоит истинное богатство? (Многие из этих спасенных книг живут в Матенадара- не и поныне, а где награбленное Тамерланом золо- то?..) , • С чего начался наш очередной спор, не помню. Наш — это мой с Рубеном. Было воскресенье, мы по- ехали на Арагац — в Амберд и Бюракан. В Уджане, конечно же, остановились у памятника генералу Анд- ранику. Был жаркий осенний полдень, в бассейне — ребятишки: смех, шум, гвалт, а вокруг памятника под Деревьями — старики: табачный дым и тишина. Когда ни приедешь, всегда тут сидят старики, а мне вдруг почудилось, что они вообще никогда не уходят отсю- да. Сидят вот так под деревьями и стареют здесь. Ко- торое уже поколение! (Люди, вероятно, встречаются и приходят друг к другу не только для того, чтобы по- говорить, но и для того, чтобы вместе помолчать.) Я лишь недавно вернулся из Америки и теперь рас- сказывал Рубену о том, что повидал и с кем повидал- ся. Во Фресно мне показали дом, где жил свои по- следние годы генерал Андраник. Обычный дом, такой же, как и многие другие, а мне казалось... Я долго хо- дил вокруг него, но так и не вошел, хотя мои спутни- ки и говорили, что новые хозяева не против. (Новые!.. Сколько лет прошло.) Не стоит, отвечал я, лучше по- пытаюсь представить, как тдм было, потому что на са- мом деле вряд ли там что-нибудь могло остаться с тех пор: следы его ног в саду или мучительный ка- шель в спальне?.. Тогда я часто пытался «увидеть», как он идет по улицам Фресно или сидит в каком-ни- будь баре. Но это оказалось невозможным: армянский орел сжимает в руке бутылку «кока-колы», белый всадник-фидаи • в джинсах сидит верхом на велоси- педе? Рассказываю, а Рубен н< перебивает и даже во- просов не задает. Пристально глядит вперед, на доро- гу, которую строили и перестраивали не знаю в кото- рый уже раз — хорошая дорога на этот раз получи- лась. Рубен то ли слушает меня, то ти думает о чем- то своем. — Невеселыми, наверное, были его последние годы. — Наверняка, — подтверждает Рубен, значит, все- таки слушает. — -Просто невозможно каждый день просыпаться, бриться и пить кофе в Америке, а жить... в Армении, потому что он всегда жил в Армении. — Кто опишет его последние дни? — Никто, потому что это мог описать только он 75
сам. Мы знаем Андраника-легенду, Андраника-чело- века знал только он. Такова судьба великих. (Я где-то читал: в 1918-м, во время тяжелых боев под Эрзерумом, генералу сообщили, что у одной ар- мянки начались роды, а врач отказывается к ней ид- ти, потому что Дорога под огнем. Пригрозив врачу расстрелом, генерал заставил его исполнить свой долг. Родился мальчик. Знать бы, кем стал этот мальчик...) Вокруг нас осень — звонкая и нежная симфония красок, и мне кажется, будто я не был в Армении не один месяц, а целую вечность. — Ты только посмотри на этот «восточный базар». Посреди дороги столпились люди. Человек де- сять — двенадцать. Среди них три женщины. Рубен тормозит. «Жигули» гудят изо всех своих “сил. Никто даже не обернулся. Говорят, кажется, все сразу. Все вместе. Нет. Даже не вместе — хором. Руками разма- хивают, кричат-надрываются. «Жигули» продолжают отчаянно голосить. А они даже себя не слышат, куда уж тут... — Ну разве это люди!.. Слева на дороге вроде попросторнее, и Рубен вы- руливает туда, нарушая самый святой параграф пра- вил дорожного движения. Я смотрю на него- лицо ка- менное, в глазах — холодная сталь. Быстро объезжа- ем «восточный базар». — Видали? — несется нам вслед. — Да таких шо- феров!.. Ни право, ни лево не разбирает... Ну Ч1О нам остается делать? И мы смеемся. — Интересно, о чем это они там говорили? — вдруг спрашивает Рубен. — Наверное, друзья-знакомые. Давно не виделись. — Тебе бы женщиной родиться. Какая сестра мило- сердия в тебе пропадает! — Сестра милосердия все уж лучше, чем инквизи- тор, чем Понтий Пилат. . — Один : один, — холодно констатирует Рубен. Мы долго молчим. И снова мысленно я с полководцем. Во Фресно я встретился с несколькими армянами, кто еще помнил бои Андраника. Дали мне какие-то книги: почитай, говорят, сам Андраник рассказывал. Эрзёрум!.. В 1918-м, когда Андраник пришел на помощь за- щитникам Эрзерума, то увидел гнетущую и страшную картину: Кавказский фронт разваливался, солдаты то- ропились домой, а армянские национальные организа- ции. ... Каждая из них считала, что только она одна и знает «путь к спасению», все- же прочие заблуждают- ся. Раздор и междоусобица. Патриотизм стал товаром, и шел отчаянный торг — кто больший патриот... «Когда еще так было, Ваган? — горько спрашивал Андраник своего секретаря. — Когда еще так было в истории армянской, чтобы враг подступал к столице, а армяне в это время сшибались в междоусобном спо- ре?..» (Андраник!.. «Сердце, в котором, казалось, дрем- лет пушка». И «дремала» и не просыпалась бы эта пушка, потому что был он рожден, чтобы стать отцом, сеятелем, поэтом. Но стал солдатом, решительно и жестко отказавшись от личной жизни О какой личной жизни могла идти речь, когда погибал его народ? И лучше всяких «мудрецов»-политиков он сознавал, что единственное спасение народа — это путь с Россией и только с Россией. Он одерживал победы вопреки всем канонам военной науки, потому что он побежда л в неравных боях (часто враг превосходил его числен- ностью в десятой раз). Он видел' страшную картину- выкорчеванный из своей земли целый народ и сироты, сироты, сироты! Ни сердце его не окаменело, не от- равилось ядом ненависти, и он щадил «невинных сре- ди врагов».) — Враг подступал к столице, а армяне сшибались в междоусобном споре... С грустью повторяю слова полководца. Сквозь мглу времен вижу его одинокого у стен Эрзерума И мне вспоминается еще более горький, горестный, как стон, ответ его секретаря: «Что ответить тебе, гене- рал? Во все времена враг стоял у нашего порога, а мы погрязали в спорах и гнусной вражде». Горькое ли время породило этот диалог отчаяния (история свидетельствует, что причиной падения Эрзерума бы- ли не одни лишь «междоусобные споры армян»), или это была очередная попытка разобраться в судьбе своего народа? Не знаю. — Ты можешь представить, — спрашиваю Рубе- на, — что пережил тогда Андраник? — Могу, — хмуро отзывается Рубен. И вдруг не- ожиданно бросается в атаку: — Когда был Эрзерум? В феврале восемнадцатого? А через два месяца, в мае, он сам не захотел принять участие в Каракилисском сражении. Погряз в спорах? Обижен был? — Это не тот случай, Рубен, и полководец был прав. Рубен заводится: — Не время было для споров, пойми! Да Беспо- мощные были тогда у нашего народа «вожди-учителя» ну и что? — Вожди, вожди... — вяло парирую я. — У нас всегда было слишком много вождей и слишком мало «простых индейцев». Понимаешь? Это не мои слова. Так писал об американских индейцах один американ- ский писатель индейского происхождения. И если ра- зобраться, слова эти подойдут и к нашей истории, осо- бенно того времени. (Вдруг вспомнились полные бессердечного равно- душия и сарказма слова американского журналиста из «Лос-Анджелес тайме»: «У нас в стране все армя- не заняты только одним — они обвиняют друг друга» И когда это сказано — в 1980-м!) — Говоришь — «ну и что’» — Рубен, оказывает- ся, еще продолжает спорить. — Каракилисский клубок был очень запутан. И даже сегодня нелегко его рас- путать. Но ведь когда-нибудь это надо же сделать. Не ради Андраника, но ради нас самих... Просто и сила, и слабость народа ярче проявляется в его великих лю- дях. В конце концов, и Андраник был армянином. (Та статья в американской газете не выходит у ме- ня из головы. Ну да, именно там я и прочитал. В од- ном калифорнийском городке армяне, не имевшие соб- ственной церкви, арендовали по воскресеньям мест ную, американскую. Но из-за местного «междоусобни- 76
го спора» они, разделившись на две группы и поде лив надвое зал, справляли две обедни сразу: каждая группа свою. По эту сторону армяне и по ту сторону армяне. По эту сторону армянский священник и по ту сторону армянский священник. А молитва — одна, один псалтырный напев, и один Иисус Христос смот- ри^г на них- изумленно с вершины алтаря. Знать бы, что-Думает он об этих армянах. Вспоминаю и мрач- нею. Нет, этого я рассказывать Рубену не стану ) — Ты с чего так насупился? — спрашивает Рубен. — Думаю, Рубен, думаю... В конце концов, и Анд- раник был человеком, как все. И сердце у него было, и нервы... — Его пуля не брала. — Да ну, просто легенды тогда были необходимы. — Пусть так. Кто ж против легенд? Но когда народ связывает свои идеалы с чьей-то конкретной судьбой, то именно тут — тебе не кажется? — кончается исто- рия и начинается легенда. Не помню, кто это сказал. Кто бы ни сказал — яс этим согласен. — Но Андраник... — Был отважен? Да, по-рыцарски отважен. Спас тысячи жизней? Конечно. Не было у него личной жиз- ни? Знаю. Но народ видел в нем вождя, и он не имел права на слабости, у него не должно было быть нер- вов, не должно было-быть ошибок... Он был обязан; был приговорен жить сильным и непогрешимым. — Как легко ты об этом говоришь, Рубен. — Легко? И ты понял только это? Браво!.. •— Выпьем за наш народ, — сказал хозяин дома, покачиваясь, — выпьем за наш исстрадавшийся на- род...' Все встали. Кто-то поднял бокал, затянул: «Имя твое святое останется в веках». Это о полководце Андранике. Я очень люблю эту песню. Певец заливается на турец- кий манер, а руки держит близ лица, будто бьет в бу- бен. Видимо, он из тех, что поют на похоронах или на свадьбах. Кто-то провозглашает тост: — Я готов умереть за наш народ! Кто не любит свой народ больше других, тот не человек! Другие тоже говорят. Я не слушавших. Не встаю.-Не хочу пить за здо- ровье нашего народа, который, мол, выше других. Я устал от этого тоста, и для меня, чего греха таить, мой народ не выше других. Он просто мой, как глаза, как мать, как болезнь, как память, радость и горе. Но кто же пьет за свои глаза, за болезнь? Я побывал в Тер-Зоре, в Карсе, смотрел на гору Муса ', сидел опус- тошенный на берегу. Евфрата, и не мне учиться па- триотизму. А этот тост не поддерживаю. Тамада ви- дит, что я не пью, не встаю. Тот, что пел «Андраника», теперь заливисто тянет мугам, а оратор упрямо про- должает застольную речь. Осторожно ставлю на стол нетронутый бокал и вы- 1 Муса-даг — гора на территории нынешней Турции. В 1915 году на ней героически оборонялось армянское на- селение окрестных деревень. нО хожу. На улице я вижу свой «многострадальный» на- род: чудо-девушек, одетых словно парижанки, делови- тых мужчин, вечно спешащих юношей, неторопливых стариков, беременных женщин. На днях попались мне на глаза мои старые школьные фотографии, и вдруг я обратил внимание, что четыре года .подряд фотографи- ровался в одной и той же рубашке. Ведь была война. Но я не хочу вспоминать про это каждый день, расска- зывать своей дочери и убеждать ее, что она счастли- вее меня. Я смотрю на Арарат, который армянские поэты с чем только не сравнивали, отчего он мало-по- малу утратил свою каменность. Все старики были когда-то молоды, в трудные минуты они вспоминают свою молодость. Старики не любят говорить о старо- сти. Мы старый народ, даже, усталый, на нашем челе морщины, наше сердце перенесло тысячи инфарктов, но надо ли ежедневно вспоминать это, говорить тосты, вздыхать? Мне бы хотелось, чтобы случилось чудо и наш- народ потерял свою память лет хотя бы на пять- десят, забыл бы, что он построил Гарни, что нашему театру две тысячи лет, что был 1915 год, что Арарат самая красивая в мире гора. И наоборот, подумал бы,, будто он только что родился, что все еще надо со- здавать, надо рыть первый канал, класть первый ка- мень, писать первую фразу на своем языке, рожать первого талантливого сына. \ И все-таки я вхожу в кафе и выпиваю рюмку за свой народ. • На стене монастыря Хутаванк на гладкотесаном благородном туфе читаю надпись, сделанную масля- ной краской: «Смотрящий, не забудь свой народ с его прошлым. Мы — дети прошлого». Авторы не за были подписаться: «Жора, Сержик, 1967». В трех строчках четыре ошибки (через несколько лет я полу- чу письмо, начинающееся следующими словами: «Я не- грамотен, но я патриот»). Ох уж эти мне неграмотные патриоты! Эти «торговцы духом», в собственных теплицах выращивающие бумажные цветы «патриотизма» и продающие их'вместо благоуханных гвоздик! Хутаванк сооружен в X веке, это чудо архитекту- ры, особенно прекрасны два хачкара 1 из белого мра- мора. Под разрушенной стеной церкви они кажутся мне двумя съежившимися сестрицами-сиротками, обес- чещенными красавицами, которые стыдятся этого ми- ра и прячутся, хотя это мир должен бы стыдиться за их судьбу... Кто изваял чудо-хачкары? Гениальный мастер не подписался, а «Сержик и Жора» подписались, проста- вили число и год, не забыли упомянуть деревню — Геташен, которая, наверное, покинута или скоро будет всеми покинута... Я неграмотен, но патриот... Оскверняю тысячелетние камни, но я патриот... Не всегда честен, но я патриот... Убегаю из родного края, но я патриот... Довольно. Хватит продавать патриотизм как уце- 1 X а ч к а р — крест-камень, мемориальная каменная плита, украшенная тонкой резьбой. I 77
ненный товар, украшать себя. бубенчиками аветных слов, предлагать «задушевные» тосты. И если бы де- ло было только-в этик Жоре и -Сержике! Ecti такие, что не на стенах церкви пишут и не делают грамма- тических ошибок они куда описаее Как флагом , они размахивают над головой патриотизмом чтобы про- бить себе дорогу в жизни. Себе! А патриотизм — это долг, тяжкий, будничный героизм, часто — безымян- ный, как труд мастеров, изваявших хачкары Хутаван- ка, как дело того безвестного миниатюриста, чьи ос- танки нашли недавно в одной из пещер Вайоцдзора: пальцы скелета сжимали пергаментную книгу. Чело- век оставался верен своему делу и даже-, в последнюю минуту ему, видно, не пришло в голову, что он пат- риот... Неизвестный переписчик все еще беседует с нами из дали пяти или шести сотен лет. Разве «Сержик и Жора»- — дети лого. прошлого? • Невольно горько усмехаешься,. Нет, мы. — дети будущего, и созд! ть это будущее можно только, закладывая камни в здание настояще- го, — свои камни... Настоящее — это также и про- шлое — во им -1 будущего. Чем смогут гордиться по- томки «Жоры и Сержика»? Оскверненной- стеной церк- ви? А сами они чем? Надеются вместе со стеной прой- ти в бессмертие? (Вспоминаю рассказ о кузнеце, ко- торый, кажется, жил .в той же деревне, , что и эти двое. У кузнечных мастеров в обычае оставлять свои имена на изготовленных ими лемехе, сабле или колесе — гордость А этот кузней оставил -свое имя на оси. Я верю, что многйм его имя осталось незнакомым, потому чт< выкованная им .ош не Могла бы. сломать- ся. Этого кузнеца можно назвать истинным сыном ма- стера по хаякарам, «сыном прошлого»,, который проли- вал пот во имя будущего.) Полторы тысячи лет назад один из самых траги- ческих армянских царей Аршак II мрачно сетовал на то, что его окружают люди, которые только и дела- ют, что дают советы, и каждому кажется, будто ему лучше известно, как. надобно поступать царю (Многое ли изменили прошедшие 1500 лет в подобной психоло- гии?) «И не гляди, о человек, на чужие ошибки, не суди содеянное или не содеянное другими, лучше суди со- деянное и не содеянное ’обой». ...«Содеянное и не содеянное тобой..,» Нельзя ли размножить слова этой латинской мудрости и — как колокольчик — подвесить над изголовьем каждого из нас? • Близ села Арцьаник в Зангезуре под одиноким орешником есть могильный холмик. Я много, раз про- езжал недалеко от тех мест,, и почти всегда меня под- водили к нему: — Это могила предателя Франгюла. Историческую справку сопровождала брань, все' равно, был ли мой гид водителем или заведующим от- делом народного образования. Затем с презрением пле- вали на могилу, советуя и мце проде 1ать то- же: таков обычай, идущий из двухсотлетней -давности. Я ни ра- зу не видел-на могиле цветов, здесь, не растет трава, только осенью, орех роняет листау. Кому знакомо имя великого Давид-Бека, тот знаг ет и Мелика Франгюла не будь таких, как Франгюл, может, и победил бы Давид, может... Насколько я знаю, на земле сегодняшней Армении не сохранилось другой могилы- изменника, нет такой. Было бы непло- хо, не раз думалось мне, чтобы время сровняло с гаем - лей и ее, не ведать бы нам, не передавать из поколе- ния в поколение злые деяния и имя этого человека. Ну, а что если эта могила нужна? И мало одних героев и мучеников, чтобы не угасла память народная? Может, именно понимание этого заставляет людей годами и веками все прибавлять землю на холмик, обрекая ее на странную и долгую жизнь. Всего лишь одна могила. Но полистаем страницы нашей истории: сколько там таких могил и сколько писателей и историков от древних времен и до наших дней неутомимо добавля- ют на них земли. ЗаЕРыв глаза, я вижу холмы, холмы, а под ними кости предателей. Порой это кажется кош- марным наваждением, вымыслом, как анонимка, напи- санная поэтом. Иногда не верю даже историку Егише, хотя книга его похожа на молитву, рыдание и заповедь. Порой не верю и Раффи. Не верю ни древним, ни новым исто- рикам, возродившим трагическое прошлое нашего на рода. Эти книги я читал подростком, перечитывал юношей,.а сейчас не читаю. Не хочу мучшься созна- нием, что все важные вехи истории нашего народа по- мечены предательс гвом. Уж если герой Вардан, то не- пременно рядом изменник Васак, если Самвел, то Меружан Арцруни, царь Гагик — Вест-Саркис, Мхи- тар Спарапет — сотник Мигран, и так без конца. Мно- гие поколения учились на этих книгах и вместе с мо- локом матери проглатывали, как таблетку; печальный факт, будто армянская история невозможна без пре- дательства. Сколько поколений мирилось с этим, при- нимая в свой адрес упреки от других народов и не на- ходя слов для оправдания. Мне кажется, многих из- менников выдумали наши крупные и мелкие истори- ки: без предателей трудно было бы объяснить наши невзгоды. Упростив дело, превратили они нашу исто- рию в уравнение с одним неизвестным. И пусть не по- сетует на меня Егише, если спустя тысячу пятьсот лет я с сомнением листаю страницы столь священной кни- ги и пытаюсь, призвав на помощь великого Демирчя- на, подобрать иной ключ к пониманию Васака Сюне ци, чье имя благодаря Егише стало нарицательным для всех предателей. , .— Что ты, — возражает Рубен, — многие предате- ли .— исторические личности, и мы знаем даже, где они похоронены. История не школьная доска, чтобы стирать с нее не понравившееся тебе слово... Если так, не верю истории, ее ведь тоже пишут люди. Да и другая она у нас, книга истории. Не ста- ла еще книжкой с верхней полки, которую вытаскива- ешь для справки раз в несколько лет: это настольная и даже карманная книга, она всегда с нами, как наш ревматизм, наша тень. Надо быть осторожным. Пусть подросток, листающий ее впервые, не запутается в /6 I
паутине предательства. Пусть он не верит мрачным теням, и даже если увидит могилу Мелика Франгю- ла и ему объяснят смысл слова «предательство», пусть скажет: — Не верю! . . * '• • И вновь перед моими глазами вырисовывается скальный портрет Вардана в ущелье Вайоц. Азкерт — царь царей персидский — двинул на Ар- мению воинство своих «бессмертных» и слонов, а ар- мянский спарапет Вардан со всем своим родЬм на- правлялся в Византию. Может, именно тогда, после притворного отрече- ния от веры в Ктесифоне1 и зародилась у армянских нахараров1 2 мысль об этом. Вернемся на родину, по- думали они, а если жить совсем -невмоготу станет, возьмем да и уйдем в другую страну. Первые позывы инстинктивного эгоизма? Первые всходы болезни, име- нуемой эмиграцией? Стремление отделить свою лич- ную судьбу от судьбы своей родины?.. Не знаю. Но вышло так, что именно с этого времени собирались и уходили — и так во все последующие времена. «Собирались да уходили...» Против меня восстают даже написанные мною самим строки, и я начинаю со- знавать, что в моей душе скопилось слишком много желчи, потому что... Потому что нас вынуждали, ог- нем и мечом вынуждали «собраться да уйти». Да ка- кое там собраться и уйти! Это было бегство от смер- ти, от резни. И так вышло, что в новые времена, а особенно во время чудовищной катастрофы 1915 года, существовавшие веками ручейки скитальцев преврати- лись в реки, образовавшие под чужими небесами си- ротливое море, именуемое Спюрк3. Нет, в большинстве своем мы ненавидели бродяж- нический посох — свидетельством тому массовое воз- вращение на Родину армян в наши дни, свидетельст- вом тому тысячи и тысячи сердец, горящих тоской и любовью к снегам Арарата и ереванским огням. («Жу- равль, помедли и ответь мне — нет ли вести из стра- ны моей?..») И тем не менее, взяв из прошлого не пепел, но огонь, найдем в себе силы разобраться и в пепле то- же, не пытаясь к месту и не к месту участливо гла- дить себя по головке. Итак, я возвращаюсь в 451 год, призвав на помощь не больше и не меньше как... Казара Парбеци, лето- писца. Вардана Мамиконяна вернули с полпути. Его до- гнало письмо армянских нахараров. И потом — пись- мо марзпана4 Васака Сюни. Рукопись этого письма я полностью не читал. Но история сохранила главное. «Отчего бежишь? В чем страх твой, что гонит тебя? Ничего об этом ты не сообщил...» — А если бы Вардан не вернулся?.. — угрюмо спрашивает Рубен. — Не мог не вернуться, — отвечаю я. 1 Ктесифон — столица тогдашней Персии. 2 Нахарар — владетельный князь, феодал. 3 Спюрк — зарубежные армянские колонии. 4 Марзнан — наместник, правитель/ назначаемый Персами. Кого я хочу убедить: себя или Рубена? По-видимо- му, спарапет сомневался в единстве нахараров, и уход в Византию был крайней мерой, последней попыткой убедиться в верности нахараров данному ими обету. И поэтому, когда нахарары,. поклявшись на Библии, послали ему письмо, Вардан вернулся. А если бы не поклялись на Библии, если б не послали ему письма? Ну не смешон ли этот вопрос сейчас, полторы тысячи лет спустя, когда все, чему было суждено случить- ся, — случилось? Может быть. — Я не ищу оправданий Васаку1, — говорит Ру- бен. — Хотя ему, несомненно, нужен адвокат. — Можешь спокойно Заниматься своей физи- кой, — говорю я.— У Васака хватает адвокатов. И в прошлом, и сейчас. — Тебе не кажется, что Вардан был немножко по- этом? Вардан сгорал от любви к родине, и — да, был эмоционален, как поэт! Васак же был трезв и расчет- лив. Он вел с врагом шахматную партию. Но партия эта затянулась, запуталась. Народ поднялся на борь- бу,-и это уже была не игра: поднялся народ, и Васак должен был пойти с народом, обязан был. О, если б было возможным невозможное, если б могли слиться воедино Васак и Вардан!.. Вардан стал душой народ- ного гнева, и Егише, больше поэт, чем летописец, зво- нил в свои колокола: «Смерть осознанная — есть бес- смертие». (Спустя полторы тысячи лёт один армян- ский поэт напишет: «Я б с песней хотел умереть...») — А надо было жить! — возражает Рубен. — Ги- бель одного может быть прекрасна и войти в историю его народа, а гибель всего народа, какой бы прекрас- ной она ни была, — это конец. Точка! И пусть даже гибель этого народа останется на страницах учебни- ков истории здравствующих народов, — что из того?.. Вардан погиб. Церковь причислила его к лику свя- тых. Он стал монументом, школой, храмом, мостом, священным зубом, высеченным в скале изваянием в ущелье Вайоц... Нет, вовсе ни к чему развенчивать священное таин- ство легенды: за оболочкой героизма, за высокой сла- вой и сверкающими доспехами героя просто необходи- г мо видеть такого же, как мы с вами, человека, с его страданиями, слабостями и... ошибками. Ради прошлого, настоящего и будущего. А как же те, кого не называли героями, но на чьи плечи пришлась вся тяжесть испытаний, выпавших на долю их народа, страны, истории? Меня постоянно гнетет воспоминание о некой дав- но позабытой всеми истории. Царь Ашот Еркат од- нажды во время пира по ошибке (а может, и намерен- но) первую здравицу провозгласил не в честь сюник- ского князя Торника, а в честь князя Баграта. От оби- * Васак Сюни — марзпан Армении. Вел сложную дипломатическую политику с Персией. Вынужденный пойти иа ложное отречение от христианства и принятие зороаст- ризма, он надеялся с помощью Византии поднять восста- ние против Персии. Но, не получив от Византии помощи, пошел на временный сговор с персами. В народном вос- стании против Персии Васак Сюни не принял участия, что, цомимо всего прочего, раскололо силы нахараров. 73
ды и негодования Торник решил отомстить своему ца- рю. Решил — и отомстил: высочайшим княжеским со- изволением подавил свой край — Сюник (да, да, пода- рил) византийскому кесарю. «Моя земля, — заявил он. — Кому хочу, тому и подарю». Потому что царь первую здравицу произнес не в его честь... Потому что царь не так улыбнулся при встрече... Потому что царь усадил его не рядом с собой, а на три места дальше... Потому что, потому... Наверное, именно такие «торники» -г из года в год, из века в век — подобно червям точили много- страдальное тело Армянского государства, и без того раздираемое бесчисленными врагами. (Цари, князья — все это в далеком прошлом, но мыслишка: «А почему не я первый?» — исчезла ли из нашего сознания?) — Ну чем Андраник не второй Вардан? — npoj должает Рубен наш затянувшийся спор. — Чем Кара- килис1 и Сардарапат1 2 не Аварайр?3 Ведь, кажется,- и за Андраником посылали в Дсех, звали его на по- мощь, умоляли? — Андраник вел за собой двадцать тысяч бежен- цев из Западной Армении. Стариков, женщин, детей. — Знаю. Пусть даже он защищал тридцать тысяч. Ну и что? Вопросом жизни было тогда противостоять нашествию. Сам Ованес Туманян говорил, что если бы Андраник выступил, то у Каракилиса все вышло бы по-другому... Сардарапатом стал бы Каракилис. Это уже мое мнение. Сразу видно, что Рубен серьезно подготовился к этому спору, долго рылся в книгах и поднакопил фактов. Но порой ничто не бывает столь иллюзорным, как факты. — Ты не дочитал до конца. Андраник хотел прийти на помощь, и даже объявил об этом солдатам, но... Но получил приказ не оставлять Дсех, удерживать железную дорогу. Это не мое мнение, это — Ованес Туманян. Ты должен был дочитать его до конца. Андраник был солдатом. — Он бы вспомнил Эрзерум. — Тогда не было времени на обдумывание прика- зов. И не хватало времени что-то оставлять и зани- мать вновь. По-твоему, Каракалисское сражение дли- лось три года?.. — Три четыре\дня. Знаю. — Вот видишь? А беженцы? А железная дорога?.. И потом, сейчас нам легко, конечно, сидя в ресторане 1 Каракилис (ныне г. Кировакан)—город, где в 1918 году произошло сражение между турецкими агрессо- рами и войсками буржуазной Армении, окончившееся по- ражением армянских войск. 2 Сардарапат — место недалеко от Еревана, где в мае 1918 года произошло решающее сражение между армянскими и турецкими войсками, приостановившее на- ступление турецких войск. 3 Авар; йрская битва — сражение армянских всйск и ополченцев во главе со спарапетом Варданом Ма- миконяном против персидской армии (26 мая 451 г). Это сражение стало кульминацией борьбы армянского народа за свою независимость. «Ани:., рассуждать о том, как следовало поступить в мае 451-го спарапету Вардану, а в 1918-м, опять же в мае, генералу Андранику... — Вот это верно, — неожиданно соглашается Ру- бен, — особенно если учесть, что и мы с тобой тоже без конца спорим, и все тот же... май на дворе. Рубе1: как-то странно притих. Я знаю, как дорого ему имя Андраника, и я понимаю моего старого за- диристого друга (и как' только мы выдерживаем эти бесконечные споры?..). Мне хочется растопить холод ную рассудочность его оценок. — Ты помнишь слова, сказанные Андраником под Эрзерумом? «Если выпадет мне счастье умереть под стенами Карина *, то расскажите всем, что я сражал- ся в одиночестве, лишенный всякой поддержки.. » После этого мы долго молчим. И вдруг мне кажет- ся, что перед нами явился он. За нашим столиком^два свободных стула. На одном из них я вдруг вижу Анд- раника. В простой крестьянской одежде. Молодое ли- цо. Глаза сверкают печальным огнем. И совсем седая голова. Он старше нас года на два, на три, но смот- рит на нас взором отца или деда. Он на« ни о чем не спрашивает — мол, а что сделали вы? И ни о чем не рассказывает — мол, вот что сделал я. Он смотрит на нас мягко и снисходительно. Я вдруг вижу его не в крестьянской одежде, а в облачении фи- даи, и уже кажется он мне тысячелетним старцем. — «Если выпадет мне счастье умереть...» — Рубен почти шепотом повторяет слова. — Так мог сказать ко- роль Лир, — «расскажите всем, что я сражался...», — он замолкает, в глазах боль и горечь. И вновь гово- рит, обращаясь... к кому? — А что же «рассказать всем» о Каракилисе, генерал?.. Я пытаюсь поставить точку, понимаю, что бесчис- ленные вопросительные знаки гнетут Рубена: — Иногда, мой милый, ничто не бывает так оши- бочно, как свершившийся факт. Каракилис и есть та- кой факт. — Но почему наша история полна таких вот «оши- бочных» фактов? — Мы знаем только нашу историю... Может, и вправду не стоит проникать в таинство легенды? Может, не должны мы прикасаться к ореолу героя хотя бы потому, что полководец, доживая свой век в захолустном американском городе Фресно, сам терзался бесчисленными вопросами? Но ведь жив народ. И вчера, только вчера некто в Бейруте написал: «Патриотизм — это стремление к ис- конной, вековой родине, а не обольщение ничтожной ее частью». Слова, слова!.. Мы не знаем, что имеется в виду под «исконной, вековой родиной», но вот что такое «ничтожная ее часть» — догадаться нетрудно: это для них наша Ар- мения. Армения, которой они «недовольны». Только вчера в Лос-Анджелесе у преподавательни- цы школы Феррахян повернулся язык сказать ма- леньким армянам и армянкам: «У вас нет' родины». И один из малышей прибежал с глазами, полными Карин — армянское название Эрзерума. 80
слез, домой и спросил у своего дяди: «Скажи, что слу- чилось с Арменией? В прошлом году мы смотрели ки- но — там показывали Армению. Куда же она поде- валась? Там землетрясение? На нее сбросили бом- бу?..» Да простится этой учительнице, но она тоже относится к Армении, как к «ничтожной части». А она сама, разумеется, дитя той, «исконной, вековой роди- ны». (Я вспоминаю слова, сказанные в Афинах другой армянской учительницей: «Когда молодому армянину говорят, что у тебя нет родины, или что твоя родина не свободна, то этому молодому армянину в голову приходит естественная мысль: «Если у меня нет роди- ны, то к чему же тогда эти мучительные старания- ос- таваться армянином? И стоит ли искать себе в жены армянку ради сохранения своей нации, если куда про- ще жениться на иноземке?» Любое слово против на- шей родины — работает на наше вымирание». Точные слова.) И в той же Америке, в городе Сан-Диего, один из тех, кто лет семь назад бросил Армению, спросил у меня: «Какие в Армении новости?» Я обрадовался — значит, жива еще в его сердце любовь к родине! — и ответил, что в Армении за последние годы произо- шло много перемен к лучшему. А когда мне захоте- лось рассказать ему об этом подробнее, он холодно отрезал: «Невероятно: Армения — и вдруг что-то хо- рошее?» И этот «недоволен». Неожиданно мне в го- лову, пришла страшная мысль, что он наверняка бы очень обрадовался, скажи я ему, что в Армении про- изошло землетрясение, («Как?! Когда?! Ну конечно же, скрыли, как всегда!»), погибло пол-Еревана («По- ловина? Только половина?!»), что сады не дали уро- жая, что наши школы закрылись... И злорадно улыб- нувшись, посмотрел бы он в помутившиеся глаза сво- ей жены: «Вот видишь. А ты не хотела оттуда уез- жать. Теперь-то понимаешь, что у твоего мужа голова на плечах?» Я с трудом прервал этот умозрительный диалог и спокойно сказал ему: «А самая лучшая из перемен — это твой отъезд». Во Фресно я зашел в армянский клуб. Вокруг сто- лов с кофе и нардами сидели дряхлые старики, напра- во от сцены висело старое знамя, а на стене — ста- рая карта. (Почему бы им не повесить знамена Тигра- на Великого’. Уж они, эти знамена, куда красивее и эффектнее, чем это, трехцветное* 2, место которому давным-давно в музее истории. И почему бы на стене не повесить карту времен Тиграна, глядя на которую можно повздыхать в перерыве между кофе и пивом?) Они, старики эти, слушали меня со снисходитель- ной улыбкой: ведь они же из «исконной, вековой роди- ны», а я — из «ничтожной ее части». И это было бы очень смешно, если бы не было так грустно— ‘Тигран Великий или Тигран II — армянский царь, правивший с 95 до 55 г. до н. э., носивший титул «царя царей». При нем Армения представляла собой дер- жаву, простиравшуюся от Каспийского моря до реки Иордан и Средиземного моря. 2 Трехцветное знамя — флаг буржуазной Арме- нии (1918—1920). Люди живут и рождаются не на географических картах, какими бы эти карты ни были обширными, а на реальной земле, реальных полях, в реальных до- линах и городах, на берегах реально текущих рек. Есть эта реальная страна, малыш из школы Фер- рахян, есть! Утри свои слезы, у тебя есть Родина. На- стоящая, цветущая Родина, и, как сказал поэт, этой Родине «грустно оттого, что тебя там нет». Прости меня, спарапет Вардан, прости меня, гене- рал Андраник. Простите за то, что, щурясь от ослепи- тельного сияния священных легенд, я пытаюсь увидеть вашу трудно прожитую жизнь. Ведь нужно это не вам, а нам, ныне живущим, нужно сыновьям нашим, а особенно — тому малышу из школы Фер- рахян. • Ох уж эти «патриоты»... Для них родина лишь цветное фото Арарата на стене гостиной, армянский ресторан с шиш-кябабом, острыми и солеными блюдами, удовольствие видеть свою фамилию на первой странице армянской газеты, купленное пяти- или шестидолларовым пожертвовани- ем, перспектива быть похороненным на армянском кладбище, надпись на камне, естественно, на чужом языке... — В Армении в ваших апартеманах ’ эйр кондишн есть?.. — спросил меня пожилой американский армя- нин. (Мне рассказывали, что он собирает на своей машине мусор с нескольких улиц.) — Нет, — ответил я, — пока нет. Он снисходительно улыбнулся, потом перешел в наступление. — Э, так что же будет с Араратом? Какие же вы, айастанцы, после этого патриоты?.. «Ест;ь ли у вас эйр кондишн?» — этот вопрос бро- дяги, потерявшего голову от стандартного американ- ского счастья. Мне хотелось сказать ему: да, госпо- дин мусорщик, в наших айастанских квартирах кон- диционеров пока нет, еще, может быть, и лет 10— 15 не будет, и многого другого тоже пока нет. Мы Родину строим. Ро-ди-ну! И не только для нас строим, но и для тех, что еще не родились. Собствен- ный магазцн построить куда легче, чем собственную Родину... Ну, а второй вопрос... Нет, вы посмотрите на него: должно быть, собрав американский мусор, он возвра- щается домой, выпивает чашечку растворимого кофе, растягивается на софе и, как только его взгляд пада- ет на фотографию Арарата, в нем просыпается «пат- риот». Неужели он не понимает полуграммовым своим умом, что в Армении на Арарат мы смотрим ежеднев- но, смотрим на реальный Арарат, живем на берегу реального Аракса, и если Арарат на государственном гербе нашей республики, то не для красоты это и не для того, чтобы время от времени вспоминать об Ара- рате. Мы нуждаемся во многих товарах, но в импорте патриотизма — никогда. Я вспоминаю другой вечер, уже в Афинах, в теп- 1 Апартеман — квартира. 81
ленькой компании бывших армян. (Да, бывших — это вовсе не запальчивое, не эмоциональное слово.) Ка- кой-то лавочник с интеллигентным лицом («Аршак» — представился он) говорит мне, что «уже двадцать лет жаждет увидеть Родину». (До этого он с самодоволь- ным видом перечислял страны, в которых побывал, го- рода на побережьях, где с семьей проводил лето.) Другой — молодой человек в накрахмаленной сороч- ке и с накрахмаленным лицом, некий Мигран, глядя на свою обвешанную драгоценностями жену, просто так, безразлично, словно играючи, спрашивает: «Ну-с, расскажите-ка, что там хорошего — на родине?» И еще несколько человек — из того же театра абсур- да. Был только один — с горящими грустными глаза- ми, Акоп. Он вопросов не задает, но я знаю: весь свой заработок он тратит на покупку армянских книг, на- циональных изделий — чтобы послать все это в Ар- мению. С ним мы проговорим потом до полуночи. А на вопросы тех я не отвечаю. Просто-напросто они сытно поели, сейчас наслаждаются кофе и сладостями, и в этой сытой дреме считают необходимым порасспро- сить кое о чем «Человека, приехавшего из Армении». Почему я должен отвечать им, и почему Армения — родина этих людей, — не понимаю. Я бы чувствовал себя естественнее среди любых иностранцев и на самые острые и необычные их во- просы ответил бы с готовностью. х (Несколько лет назад в австралийском городе Адё- лаиде одна интеллигентная дама призналась мне, что они с мужем всю ночь искали на карте Армению. Мне, конечно, стало грустно, но я долго, очень долго рас- сказывал им о нашей стране и нашем народе.) Лавочника с интеллигентным лицом звали Аршак: ясно, что имя дали ему родители: в этом его вины нет. А прошлой зимой в Цахкадзоре я поднимался по ка- натной дороге к вершине Тегениса. Внизу в сероватой дымке чернел лес, на белом снегу двигались темные точки — люди. Кресло поднимается вверх медленно, я смотрю — кого можно увидеть: в кресле сзади какая- то девушка в маленьком зеркальце подкрашивает рес- ницы. двое ребят, обернувшись друг к другу, что-то рассказывают и от души хохочут, спит, прижавшись к материнской груди, младенец — цахкадзорская ма- донна? Рыжая девушка читает книгу... И вдруг — кто-то снизу зовет: «Аршак, Аршак!..» И сразу не- сколько голосов откликается из разных кресел канат- ной дороги «Что, что?»... Нет, я не вспоминаю греческого армянина, лавоч- ника Аршака (интересно, каким армянином он был раньше — канадским, персидским? и каким будет че- рез пару лет — австралийским, лунным?..). И в самом деле не вспоминаю: в эту минуту в Цахкадзоре я себя чувствую просто здорово — когда на зов «Аршак» от- зываются сразу три-четыре голоса, и сам я вдруг то- же кричу: «Что? Я вас слушаю!» Хотя зовут меня, как вы знаете, не Аршак. • Однажды я задумал проверить, что имеется, ска- жем, на площади в пять квадратных километров в одном районе близ Еревана. Оказалось, там есть де- ревня, где супруги ни за что на свете не пройдутся ря- дом по улице — что скажут люди, стыдно. Там есть обычай оставлять покойников в первую ночь в разва- лившейся часовне. Там невестки не имеют права раз- говаривать с мужской частью своей родни. На тех же пяти квадратных километрах имеется подземная гид- ростанция, и девушки в купальниках целуются с юно- шами на берегу искусственного озера, не стесняясь людей и своей наготы... Есть церквушка со стершей- ся надписью на стене по меньшей мере тысячелетней давности и новый, строящийся город, пока безымян- ный. Есть деревни с кизячными пирамидами перед до- мишками, кое-где в пирамиды воткнуты метлы, что означает: здесь есть невесты на выданье. Из этой же самой деревни была, говорят, похищена девушка, кото- рая дала следующее показание в милиции: «Да какое похищение? Позвонил, заехал за мной на машине, вот и все». На этих пяти квадратных километрах строят громадную теплоэлектростанцию, а старухи и по сей день крестятся, когда гремит гром, бормоча про себя: «Илья-пророк проехал по небу на колеснице». На этих пяти квадратных километрах работает ди- ректором завода мой школьный товарищ. Они выпус- кают полупроводники. Однажды директор завода по- казал мне крохотные таинственные стержни, в которых заключена целая нервная система. Для меня этй как китайская грамота. — Не понимаю я вас, писателей, — сказал он как- то, — что вы все твердите — национальное да нацио- нальное? Народ — экономическая единица, произво- дительная сила. Я бы вычеркнул из анкет графу «на- циональность». Половина моих сотрудников не армя- не. И очень хорошо. Я ничего не ответил. Другой мой товарищ, тоже окончивший нашу шко- лу и работающий в карьере, что расположен в преде- лах этих пяти километров, проспорил с ним весь день. Он назубок знает биографии всех армянских ца- рей, а развалины наших памятников ему дороже род- ного дома. Как-то в нашем селе я сфотографировался на фо- не хачкара, и моя девяностосемилетняя бабушка, глядя на эту мою фотографию, радостно прошептала: — Слава тебе господи, и молодые тоже стали ве- рить... . . Ну что еще рассказать об этих пяти километрах? И разве вся наша земля не пять километров, дважды пять или дважды пятнадцать тысяч квадратных кило- метров?.. Весь этот коктейль, по-нашему, простите, бу- кет, называется армянин и Армения! Только вместе. В отдельности ничто из этого не Армения. • Я у могилы Комитаса. Цветов не принес. Хочу по- ведать ему то, что прочувствовал за последние дни, только очень боюсь, как бы он снова не сошел с ума. Изваяния не сходят с ума. Они не стареют, не ощу- щают ни ненависти, ни любви. Однако счастливыми бывают люди, а не изваяния. И несчастными тоже. Помоги мне, Комитас, понять не мир, а самого себя, свой народ. 82
• Одна армянская газета, которая выходит в Лос- Анджелесе, часть своего тиража рассылает читателям бесплатно. И вот однажды редактор получает письмо: «Сколько раз отсылать назад вашу газету? Неужели не понятно? Мы по-армянски читать не хотим». Письмо написано было по-армянски. Не то что «не умеем», а «не хотим». С грустью вспоминая эти слова в Ереване, я в который уже раз вынимаю из ящика стола три письма Нины Качаров- ской. Письйо начато по-армянски. Буквы словно не на- писаны, а нарисованы. Ни единой грамматической ошибки, но видно, что автор не знает живого языка. Дальше, уже на русском, Нина Качаровская призна- ется: «Мне очень трудно писать по-армянски, извини- те за ошибки, но мне непременно хотелось сказать вам что-нибудь на вашем родном языке.... Все началось с того, что несколько лет назад мне случайно попался роман Демирчяна «ВарданаНк». Он заинтересовал меня, только географические названия показались длинными и непонятными. Я разыскала историческую карту Армении, но оказалось, что она... на армянском языке. , На мое счастье, в Тюмени жили армяне. Они напи- сали мне ваш алфавит, объяснили, как читать буквы. Во мне возникло неудержимое желание произнести какую-нибудь фразу по-армянски. Я прочла «Свобо- ду» Налбандяна, затем Чаренца. Потом я увидела Ереван... В те дни я слышала во- круг только армянскую речь, и во мне родилась меч- та: как следует, по-настоящему выучить армянский язык... Не могу похвастаться, что много знаю об Ар- мении-, но даже то, что я узнала и увидела, были лишь отрывочными сведениями. «Армянские эскизы» сплели все в одно целое: я увидела свою Армению. Простите, может быть, я не имею права употреблять слово «свою», и все же Армения не только ваша, она и моя в какой-то' степени. Нет, я никогда не жила у вас, среди моих родственников нет армян, моя специаль- ность тоже не связана с историей вашего народа (я математик, работаю с электронно-вычислительными машинами) Самая любимая река в мире для меня Волга, самые задушевные песни — русские, но Арме- ния, ее история, язык — так же дороги мне». Незнакомый человек пишет мне — Армения не только твоя, и я радуюсь, читая эту фразу. Да, доро- гая Нина, Армения также и твоя, и я глубоко верю в эти слова, именно потому, что для тебя самая люби- мая река — Волга, а самые задушевные, песни — рус- ские. Ты побывала в Ереване И знаешь,- что твоя роди- на — это в то же время и моя Россия, потому что сы- новняя любовь к родному народу не шлагбаум, не ту- пик для любви к другому народу, а радуга, мост, гор- ная тропа, трудная, но честная и. облагораживающая. Люди не могут жить друг без друга, не могут жить друг без друга и народы. Но любить легче, чем знать. Ты любишь Армению, зная ее, и этой любви я верю. Во втором письме Нина писала, что их электронно- вычислительная машина уже «говорит также и по-ар- мянски». В письме она выслала перфоленту: «Поняли? Здесь несколько строк из «Армянских эскизов». Я со- ставила -небольшую программу, и сейчас машина мо- жет написать любой текст... на армянском языке». Можно ли прочитать эти слова и не задержаться на них? Девушка, живущая в невообразимой дали, чуть ли не на Крайнем Севере, вдохновлена Арменией.' А вот что написала Нина в последнем письме: «24 апреля, — пишет она, —• я. с букетом цветом пошла к берегу. Люблю смотреть на волны реки, особенно ко- гда хочу побыть одна и подумать. Я пришла на берег, а там уже начался ледоход. Как раз 24 апреля я смот- рела на движущиеся льды и пыталась вообразить себе другую реку — человеческую, которая как раз в эту минуту подымалась, вероятно, к Цицернакаберду, к памятнику жертвам геноцида (помните, в ваших «Эс- кизах»?— «Человеческая река, но движется вверх»). Мне бы очень хотелось быть в этот день с вами, поло- жить цветы на камни памятника, но... Но я бросила свой букет на льдины,, надеясь, что цветы прибудут в Ереван. Добрались ли они?..» Добрались, дорогая Нина, да, я своими глазами видел .твои замерзшие северные цветы у вечного огня в Цицернакаберде, они были сплетены с ереванскими лилиями, гвоздиками и розами, и сейчас я хочу пред- ставить тебя на берегу чудесной русской реки, опеча- ленную горем моего народа. Хочу увидеть твои голу- бые глаза, когда они смотрят на льдины, несущие бу- кет. хТы не соскучилась по своей Армении?.. Она скуча- ет по тебе, по своей русской дочери, Нине Качаров- ской. • В тот день в городе Крагуеваце шел дождь. Если бы такой дождь шел в кинофильме, мы бы сказали, что его снимали в другой день, когда шел настоящий дождь. Если бы об этом говорилось в каком-нибудь рома- не, сказали бы, что писатель приурочил случай к сво- ему настроению: сентиментальный, избитый литера- турный прием, перерасход меланхолии. В тот день в Крагуеваце шел настоящий дождь, и природа не знала, какое сегодня число. На лесной поляне, у памятника, собралась огром- ная толпа. Вначале 'памятник показался мне непонятным — то ли полураскрытые крылья ласточки, то ли обва- лившаяся крыша дома, то ли нахмуренные мужские брови?.. — Это римская цифра пять, — сказала переводчи- ца. — Чтобы дополнить число жертв, до семи тысяч пятисот, они расстреляли также мальчиков из пятого класса гимназии. В каком классе я был в 1941 году? Во втором. Зна-. чит, эти мальчишки были старше меня на два-три года. Отправляемся в гимназию, где учились ребята. Пятый класс сохранен в том виде, в каком он был в роковой день 21 октября. Парты старого образца, дере- во сгнило, на скамейках имена, цифры, рисунки (как и на партах школ всего мира), на доске недописанная 83
фраза, я не понимаю по-сербски, и спрашивать не хо- чется, наверное, это обычное предложение, а если его переведут, мне вдруг захочется обнаружить таинствен- ный скрытый смысл в обыкновенных словах. Как все произошло 21 октября 1941 года? Серб- ские гайдуки, или фидаи, были известны во все вре- мена. В октябре 1941 года за несколько дней они уби- ли тридцать четыре и ранили шестьдесят немцев. Ге- нерал Лотар пришел в ярость: «За каждого убитого немца расстреляю по сто и за каждого раненого — пятьдесят сербов. В возрасте от шестнадцати до шести- десяти лет. Только мужчин». С немецкой методично- стью начальник штаба занялся арифметикой: в один день надо собрать семь тысяч пятьсот мужчин. Поче- му-то нужного количества мужчин не набиралось, а немцы спешили, «пришлось» нарушить один из пунк- тов приказа — «от шестнадцати до шестидесяти», и «пришлось»... расстрелять также и пятый класс гим- назии, где, учились мальчики двенадцати—тринадца- ти лет. В один день — семь тысяч пятьсот мужчин... За холодным стеклом витрины — свидетельства того, что совершилось в тот черный день — несколько безыскусных писем, которые кое-кто успел наспех на- писать родным перед расстрелом. Радислав Симич: «Прощай, Мицо, я сегодня погиб. Прощай, мое сердечко, моя последняя мысль о тебе, будь счастлив, сынок, будь и без меня счастлив, про- щай...» Божидар Меленкозич: «Ружице, любимая моя, про- сти за все —- в эту последнюю минуту. Вот те самые 850 динаров. Твой Божо». Глигорие Джорджевич: «Выдай Меланку замуж и отдай часть наследства моего отца. Не забывайте ва- шего отца Глигорие, берегите Мишу, не забывайте ва- шего отца. Я расстрелян, хотя и чист перед богом». « Дорогая мама, позаботься о моих сиротах». Светислав Миколич: «Мои любимые, милые дети • Меле и Андре, и МилНца, и Миша, и Драга — мой очаг! Отец шлет вам свое последнее слово. До сви- дания, я иду на смерть! Пусть бог будет вам защитой». Лазр Пантелич (попечитель мужской гимназии): «Мои сыновья, мои родные. Миро, поцелуй от меня деТей. Дети, слушайтесь маму, до свидания навсегда. 21 октября». Пятар: «Вышлите мне тарелку и ложку, и еще гра- фин, четверть килограмма конфет, папиросы, бумагу и спички, сколько есть. Шнурки для обуви, кофейного цвета». Сава Стефанович: «Косо и дети, я отправился на смерть чистым и невинным, простите меня, если когда- нибудь обижал вас или был груб. Пишу за 5 минут до расстрела. Ваш отец, хороший муж, а также зять и остальное». Павле Иванович (ученик 6-го класса): «Отец, я и Миша сидим в казарме, принеси нам обед, мне свитер и палас. Принеси банку повидла». Стефан Буллета: «Дети, отомстите за вашего отца». Любима Иованович (ученик 7-го класса): «Доро- гие папа и мама, последний раз вас приветствует ваш Любиша». Авторы этих строк были обыкновенными людьми — рабочий, учитель, священник, гимназист, пожарный, и их незатейливые, простодушные строки — это доку- менты истории двадцатого века. Обвинительные доку- менты. На лужайке около памятника — море народу. Вен- ки. Флаги. И вдруг невесть откуда подбегает стайка мальчишек. В руках у каждого по звонку, обычному школьному звонку. Звонки нарушают безмолвие. Свин- цовая память прошлого, давящая на глаза, сердца лю- дей, даже на деревья и цветы, словно улетучивается. У детей улыбающиеся лица, они полны жизни, энер- гии. Они звонят в колокольчики, которые в горестном молчании словно звучат нездешним, неземным эхом. Белый памятник — невообразимо огромная пти- ца, у которой одно крыло перебито, и она не может летать. Мальчики со звоночками улыбаются, потому что они многого не понимают, и для них, наверное, 21 октября праздничный день. А памятник-птица не ле- тает. И не говорит... Я вспоминаю другой памятник в центре Белграда. На низеньком постаменте лежит мраморный подро- сток, сверстник этих трезвонящих мальчишек, рядом валяется разбитый кувшин. Мальчик мертв. На поста- менте выгравирована дата — 1862. — Что это? — спрашиваю я. И мне рассказывают историю Чукура-чесмы. Тогда, в 1862 году, Сербия была под владычеством Турции. Турецкий гарнизон расположился в цитадели Белграда, и начальство бдительно следило, чтобы флаг с полумесяцем развевался над всеми турецкими крепостями Европы, а не только над Белградом. В те времена Белград был гораздо меньше, а за городом, на лесной опушке, бил родничок Чукур. И маленький Савва подставил кувшин под струю, ждал пока он на- полнится. День был солнечный, небо 'звонко-голубое, а голова Саввы была полна сумасбродными мальчи- шескими мечтами. Струйка воды тонюсенькая, кувшин большой, Савва слушает журчание воды, а уши жад- но ловят звуки неба, земли, леса. Кто-то толкает его. Это турецкий солдат, у него в руках тоже кувшин, и он — за водой. «Сейчас наполнится», — спокойно сказал Савва. Солдат наклонился к роднику, хотел заменить кув- шин мальчика своим, Савва схватил его за руку, на- верное, чтобы помешать, и вдруг солдат поднял ружье и проткнул мальчика штыком. Вот так просто воткнул в него блестящий штык. Мальчик упал, кровь смеша- лась с водой, струящейся в траве. Солдат отшвырнул ногой кувшин Саввы, кувшин ударился о камень, раз- бился. Потом солдат спокойно, словно ничего не про- изошло, подставил под струю свою посудину. В эту самую минуту к роднику подбежал сербский воин, он все видел издали. Он посмотрел на умирающего маль- чика и всадил в солдата все пули из своего ружья. С трагедии Чукурского родника и началось очеред- ное восстание сербов за свою честь и независимость. Борьба длилась около месяца и закончилась изгнани- ем турок. 84
Годы спустя возле этого печально знаменитого род- ника установили памятник, который сейчас оказался в центре оелграда — город вырос — над миром про- катилось уже сто десять лет. Вчера мне показали этот незамысловатый памят- ник, и сегодня в Крагуеваце, услышав в школе звон- ки на большую перемену, я вдруг вспомнил маленько- го Савву, которого более ста десяти лет назад, в жар- кий июльский день 1862 года, просто так, за то, что он на пять минут раньше наполнил водой свой юшшин, закололи штыком. Когда родился фашизм, как выглядела его первая личина? Кто выстрелил первой фашистской пулей? ...А на зеленой лужайке, которая в эту минуту мне кажется классной комнатой без стен, без начала и конца, колокольчики уже умолкли. Начался великий урок истории. Учительница-сербка вполголоса переводит мне, она тоже взволнована, а моя рука быстро наносит на бу- магу заметки. Звонкий детский голос не столько спра- шивает, сколько утверждает: «Те, кто лежат сейчас здесь, под землей, стали бы взрослыми. Разве не были бы они врачами, строите- лями, учителями?» «Были бы», — отвечают тысячи голосов. «Они были бы веселыми, сильными, остроумными, грустными, смелыми?..» «Да». «Высокими, худыми, широкоплечими, крупнотелы- ми?» «Да». «Отцами, дядями?» «Были бы». «Были бы, — грустно звенит тоненький детский го- лос, — но они вошли с последнего своего урока исто- рии в историю, Чтобы остаться там навеки». Я осматриваюсь, вижу людское море, страдающее, вспоминающее и плачущее тысячами глаз. Ведь здесь родные, близкие, друзья погибших. Откуда-то доно- сится: «Воды, воды!»,— какая-то женщина упала в обморок: чья-то мать, чья-то сестра... ...Другой детский голосок продолжает великий урок истории. «Каждой весной с синим небом и травой возвра- щается любовь. А ваша любовь уже не вернется. Увы, мы ничем не можем помочь вам. В груди нашего города — пуля, и ни один хирург не может ее извлечь...» В ответ раздается голос, состоящий из тысячи дру- гих: «Любовь умирает, но мечта о свободе остается». кИстория поставит вам отлично по поведению, озорные, добрые, печальные, умные ребята. Всем». «Поставит, поставит всем отлично», — гремит еди- нодушный хор. Напротив меня сидит немецкий писатель. Из За- падной Германии, кажется, из Мюнхена. Вчера он выступал. Утром я усомнился: приедет ли он в Кра- гуевац? Приехал. Сейчас он сидит неподвижно, его го- лубые глаза из-под толстых стекол глядят смущенно. Утром я думал — придут ли немецкие писатели? Ско- рее всего, не придут. Но нет, пришли. (Спустя неко- торое время, когда мы соберемся у писателей Крагуе- ваца, :менно он, очкастый, скажет: у фашизма нет ро- дины, но каждый писатель, каждый человек — на- следник истории своего народа, даже самого мрачно- го периода этой истории. Я склоняю голову перед ва- шим горем, перед трагедией Крагуеваца.) Мальчик у микрофона обращается к воображае- мому другу, своему сверстнику, если только вычесть разделяющие их 33 года, годы смерти: Эй, Горан, Ты там, под землей.., А сейчас праздник. Ты в грязной одежде, не причесан. Ты там, под землей, Единственные облака твоего неба, — Белые корни деревьев , Я содрогаюсь от этой наивно реальной картины — «единственные облака твоего неба — это белые корни деревьев». Ведь если они под землей, но «живут», зна- чит, их небо — это земля, где тянутся-плавают белые корни деревьев — облака. Мне рнезапно хочется по- верить в сказку о загробной жизни, хочется предста- вить под землей этих жизнерадостных и немного су- масбродных ребят. Я внезапно представляю вместе с ними и заколо- того турецким солдатом сербского мальчика Савву, кувшин которого не наполняется водой уже Сто десять лет. Может, под землей он встретился со своими сверстниками, мальчиками из Крагуеваца. Я вспоми- наю, какими увидел Добривоё Маркович фашистских солдат. «У немцев был страшный вид. Глубокие круг- лые каски закрывали волосы и лоб, глаза были боль- » шие, навыкате. Взгляды словно проникали нам под кожу, пробирали насквозь». Каким увидел юный Сав- ва турецкого солдата, каким был взгляд убийцы пе- ред тем, как он всадил в ребенка штык? Каким при- вычным движением умельца-убийцы он поднял ору- жие, заколол мальчика и не торопясь подставил свой кувшин под струю воды?.. «Несколько детей попроси- ли воды напиться, немцы вывели их и расстреляли прямо у стены. Потом вернулись и спросили: «Кто еще хочет пить?.. Мы молчали». (В тот-кровавый день 21 октября 1941 года спасся один Только Добривое Мар- кович.) А отправившийся за водой для своих ма- леньких сестренок Савва? Почему из дали ста де- сяти лет он протягивает руку своим сверстникам крагуевчанам, которых расстреляли, не дав им по- пить воды? А на поляне под мягкий шелёст дождя продолжа- ется великий урок истории. Волнуется людское море. Волны горя бьются об утесы Забвения и Равнодушия, утесы отступают, сда- ются. Я смотрю — многие плачут. Мои глаза тоже полны слез, хоть я не дядя и не брат крагуевчанам. Учительница-сербка вытирает глаза, я уже стесняюсь просить, чтобы она переводила, да и можно ли пере- водить слёзы? Мальчишки из Крагуеваца — почти мои ровесники, старшие братья, и я хочу повторять вместе с ними: 85
Наша Родина Маленькая, как сердце, И большая — Как сердце... Матери, Рождайте нам новых братьев и сестер Назло смерти. И мне кажется, из дали своих ста десяти»лет эти слова произносит и маленький Савва, чей кувшин так и не наполнился водой. Колокольчики снова звенят в руках у мальчишек: кончился великий урок истории. Перемена — до 21 октября следующего года. Великий урок истории длит- ся ровно 45 минут, по- времени столько же, сколько обычный школьный урок. Ущелье постепенно пустеет, люди расходятся, всюду остаются только цветы, венки, потому что всюду под землей — останки жертв большой трагедии. «У фашизма нет родины» — во мне снова пробуж- даются слова западногерманского писателя, и я пони- маю, что эти слова имеют продолжение: да, у фашиз- ма нет родины, но год его рождения нуждается в уточ- нении. Когда родилось это коричневое чудовище? В 1922 году в Италии3.. В 1933 году в мюнхенской пивной? В 1936 году в Испании? А может, дата рождения фашизма — 1862 год, когда турецкий солдат просто так заколол двенадца- тилетнего сербского парнишку, который пришел к род- нику, чтобы набрать воды для своих сестренок? Или — 24 апреля 1915 года?.. О И снова я возвращаюсь в Карс, и снова возвраща- юсь из Карса. Из прожитых мною восемнадцати тысяч двухсот пятидесяти дней этому древнему наирийскому1 городу принадлежат только два дня. Вернее — две долгих, нескончаемых ночи. Прошло уже пятнадцать лет. От- чего же не притупляется нерв воспоминаний, отчего? Я и знаю это, и не знаю... Пересекать границу мне доводилось не раз — на поезде, на пароходе, самолетом. И всякий раз какая- то грусть жгла мне душу, это кричала во мне тоска, острая, как укол в сердце, и я оглядывался назад с несказанно дорогим, сокровенным чувством — ведь по- зади оставалась Родина... Но на этот раз было, по-другому. Прямо со станции Ахурян наш поезд вошел в пре- делы турецкого государства. Помню, поезд Двигался медленно, словно ползком, хотя паровоз тащил один- единственный вагон. Наш вагон. С нашей стороны мо- ста с последней пограничной вышки смотрел на нас молодой русоволосый парень. Он долго улыбался нам, потом даже помахал рукой, это было, вероятно, нару- шением пограничных правил, но уж очень, видимо, был необычен пассажирский поезд на этой дороге... Парень словно провожал нас, а может, и думал о нас. Я тоже задумался, и думал я о нем — знает ли этот 1 Н а и р и — одно из древних названий Армении. парень, что он защищает? Турецко-советскую грани- цу — видимо, он знает столько, не больше. Вот и первый турецкий солдат. Он стоит по ту сто- рону моста, вытянувшись в струнку. Я не смог пой- мать его взгляда, почему-то мне хотелось разглядеть, какого цвета у него глаза. Я впервые видел турецко- го солдата. Не портрет, а живого, дышащего человека. Он не глядел на нас, было ему лет двадцать, двадцать два, значит, родился он лет через тридцать после 1915 года. Как бы вел себя тогда, родись он намного рань- ше? А поезд уже полз по территории Турции... Запад- ной Армении. В смысле ландшафта это было попросту продолжением Ширакской равнины, ее синего неба и гор. Но первая же станция заставила меня опомнить- ся. Наш вагон осадили гудящие стайки бойко торгую- щих мальчишек и нищих детей. Они продавали хлеб, воду, газеты, они клянчили деньги, что-то пронзитель- но кричали, лезли в вагон. На грязной платформе сто- яли взрослые, небритые, с надвинутыми на глаза кеп- ками, с, желтыми зубами. Они не сводили глаз с на- шего вагона; Ничего не говорили, только смотрели, не- подвижные, какие-то пропыленные, точно только что вырытые из земли статуи. А мальчишки уже шмыгали по вагону. Покупать нам было нечего, да и турецких денег мы еще не получили, а что мы могли дать ни- щим детям — армянский хлеб, армянские фрукты?.. Наконец одна из статуй ожила, поднялась в вагон, представилась. — Следующая станция — Карс, — сказал вошед- ший в вагон гид. — Мало осталось, вот уже подъез- жаем. — И улыбнулся. Карс?.. Мне казалось, я задохнусь — это невероят- но, это ложь! Но ведь я же знал, что мы едем в Карс, где пересядем в поезд на Анкару... Ну и что с того? Мало ли что я знал! Я закрыл глаза, помнится мне, я закрыл глаза. Мне казалось невозможным с открыты- ми глазами вернуться на пятьдесят лет назад, я ведь шел не вперед, а возвращался назад. Неужели поезд набирал скорость? Сколько же про- шло минут? — Доехали, — услышал я тот же вкрадчивый го- лос. Это наш гид. Кто-то из наших тронул меня за плечо. — Ты что, уснул? ’ С моих глаз словно сняли окровавленный бинт. Значит, мы все-таки вернулись на пятьдесят лет на- зад! И я еще не родился?.. На фронтоне вокзала латинские буквы. Четыре буквы — зачем это я считаю? — К—А—R—S. За одно мгновение я прочел это слово, пожалуй, раз тысячу, потом эти четыре буквы слились, превра- тились в сверло, и невидимая безжалостная рука ввин- чивала и ввинчивала его в мой мозг и нервы. Значит, я в Карсе, где-то близко Карсская крепость, церковь Апостолов, знаменитый мост.... Карс. Всего каких-ни- будь пятьдесят лет назад армяне из одного своего го- рода —• Александрополя 1 — ехали на фаэтоне или на поезде в гости к друзьям или родственникам в дру- гой свой город — Карс... Так запросто и ездили в 1 А л е кс а н д р о п о л ь — ныне город Ленинакан. 86
Карс,, и на платформе их встречали родственники, друзья. На платформе нас встречает начальник полиции города. Он в штатском, но сразу же представляется. На шаг позади него стоят вытянувшись шесть поли- цейских. Они в форме. Помню как сейчас — голубые вдумчивые глаза полицмейстера, седые виски.* Он сказал, что рад приветствовать на турецкой земле гостей из великой соседней страны. И наша про- цессия двинулась за ним. Полицейские — тоже. Улица, начинающаяся с вокзала, похоже, главная, и поскольку я вернулся на пятьдесят лет назад, ули- ца эта называется именем генерала русской армии, армянина Лорис-Меликова. Я знал из книг — именно на этой улице и стоял памятник погибшим русским воинам. Под стенами домов, прямо на мостовой, сидели лю- ди. Играли в нарды, пили чай. Они смотрели на нас, и в их взгляде читалось какое-то не требующее отве- та удивление. Один, помню, пролил на руку горячий чай, плюнул, выругался... Кого он ругал? Нас? Мне представляется, на экваторе так должны бы смотреть на белых медведей, невесть откуда появившихся на раскаленном асфальте города. Что еще я запомнил? Фаэтоны, горн, раздуваемый кузнечными мехами, шле- пающие босиком по лужам дети, ишаки и коровы, пе- ресекающие улицу, керосиновые лампы в окнах... — Куда это мы попали из тысяча девятьсот шесть- десят пятого года? — сказал кто-то из наших. — Про- сто не верится. И вдруг мой взгляд остановился на домах. Доро- гие мои!.. Одноэтажные, из гладкотесаного камня, со сводчатыми дверьми. Будто я в старом Гюмри!1 По- том я перевел взгляд на людей, сидящих тут и там на корточках на тротуаре, увидел всех сразу, а дома вдруг исчезли, видение улетучилось, умерло, и во мне вновь взметнулись слова, которые я должен был ска- зать им: а знаете ли, что вы сидите, скрестив ноги, и курите дешевый нарриле на мокрой от крови чужой земле? Ну конечно же, прошло пятьдесят лет, земля впитала в себя, поглотила кровь родных детей своих, а вы... вы поглотили нечто большее — саму землю. Безумная мысль толкает меня — подойти к этим лю- дям, подойти к каждому в отдельности и крикнуть им прямо в лицо: мы ничего не забыли, знайте, и я не забыл, и мой сын и внук, и правнук тоже, хотя даже прапрадед мой родился в теперешней Армении, на бе- регу реки Касах. Слова — как мины, но они не взры- ваются, я проглатываю эти невзорвавшиеся мины и стараюсь смотреть по сторонам, как другие, даже за- даю вопросы нашему гиду. «Кто живет в Карее, какие национальности?» — «Только турки, — начальник по- лиции парирует мой вопрос сразу, словно ловко воз- вращая мне шарик пинг-понг^. — Кто же еще?» А вдали, в светло-фиолетовых чернилах сумерек, уже вырисовываются силуэты Карсской крепости, цер- кви Апостолов... Долго мы шли или же темнота наступила сразу? Я вижу — на улицах нет электрических фонарей, лишь местами в витринах магазинов зажигаются керосино- вые лампы или сальные свечи. Мы где-то поужинали. Наконец добрались до гостиницы. — Ну вот, хоть’выспимся, — зевнул один из на- ших. Я и мой друг вошли в номер, стали: у раскрытого окна и неожиданно запели-J Мы не сговорились, но почему в нас вспыхнула одна и та же песня «Арме- ния, страна райская»? Помню, начали мы тихо, но под конец чуть не кричали. Или это взорвалась мина? (Позднее я подумал, как бы почувствовал себя карс- ский армянин, если бы случайно проходил в это вре- мя под нашими окнами? Не поверил бы собственным ушам, решил, что это звуковая галлюцинация, бред.) Сколько простояли. мы у раскрытого окна — не помню... - Ночевал ли в этой гостинице после двадцатого го- да хоть один армянин? Я пытался уловить пусть даже темные контуры города Карса, я хотел этого, я был обязан это сделать. Когда я вернусь домой, многие бывшие жители Карса, их дети или внуки придут ко мне и попросят рассказать, что я видел в Карсе. О чем рассказать мне, что описать? Густую темноту города, грязновато-серые стены нашей гостиницы, этот, с по- зволения сказать, ресторан, из которого мы только что вышли?.. Что описать мне? Хозяин гостиницы, курд, сказал, что в Карсе проживает много курдов, азер- байджанцев, две молоканские семьи... «А армяне? — не вытерпел я, — есть армяне?..» — «Четырнадцать семейств, я, по крайней мере, знаю столько», «В Кар- се живут одни лишь турки», — с горькой усмешкой вспоминаю я слова начальника полиции. Я сколько мог вглядывался в темноту Карса, хоть тут и тьма другая, и воздух и луна иные. Они были как могила отца — родными, и чужими, непостижимыми. Спали ли мы в ту ночь?.. Если и спали, то стоя у окна... Когда же рассвело, боже мой! В предрассвет- ных сумерках проступили очертания города. Совсем близко такое знакомое здание — русские казармы. Точно такое есть в Александрополе—Ленинакане. Не- ужто снесут1 Крепкое, живое здание. «Приветствуем вас на турецкой земле», — слышу я голос начальника полиции. Ясно, Снесут, как же иначе. Позже я узнаю, что снесли еще и памятник русским воинам. В задыхающемся беге последующих лет сколько уж раз я вижу себя на утренних улицах Карса. Тут и там повозки, фаэтоны, со скрежетом открываются две- ри мастерских, лавок. Я медленно брожу по стершим- ся камням мостовой, стараюсь все разглядеть, прочув- ствовать. Фотоаппарата у меня нет. Карс пограничный город, снимать запрещено, и я сам превращаюсь в фо- тоаппарат, который имеет также... и сердце. И вдруг... Передо мной, словно из-под земли, вырастает церковь ’ Апостолов. Она -— как сестра Рипсиме'. Это что за река? Ага, Карсачай... Почти высохла... А это, види- мо, знаменитый чугунный мост, на котором, говорят, часто стоял, облокотившись о перила, юный Чаренц. 1 Гюмри — древнее название города Ленинакана. 1 Церковь Св. Рипсиме — выдающийся памятник армянской архитектуры VII века, находится в Эчмйадзине 87
(«Помнит ли мост?..») Я глажу, ласкаю взглядом камни церкви, колонйы, купол, со всех сторон окру- женный изваяниями апостолов. Их должно быть две- надцать, но... зачем я считаю? Интересно, который из них Иуда? Апостолы кажутся мне очень постарев- шими. При церкви должна быть и маленькая' коло- кольня, я читал об этом, где же она? Напротив, на другом берегу Карсачая — мечеть. Я иду к мечети. Она построена из гладкотесаного туфа — из туфа сне- сенной колокольни, догадываюсь я. На одном из кам- ней сохранился филигранный, словно вышитый, крест. (Не удосужились даже соскоблить.) Я вожу рукой по туфу мечети, а на куполе церкви Апостолов растет вы- сокая трава, в ней копошатся птицы, может, они при- летели сюда со склонов Арагаца, кто знает? Птицы по- ют свою песню, что они понимают, птицы? Все сплетает- ся, сходится и расходится, растворяется и сгущается... Я был в пустыне Тер-Зор ночью, и мне чудилось, будто песок пустыни искрится — ведь человеческие кости богаты фосфором... Я сидел на мосту через Евф- рат, откуда армянские девушки бросались в воду, что- бы спастись от насильников. Со старой большой рим- ской дороги в Сирии я смотрел на дальний силуэт го- ры Муса, казавшейся такой нереальной, бестелесной. Бывали у меня и другие часы вязкой, гнетущей тоски. Но только там, в Карсе, у стен церкви Апосто- лов, я впервые понял, из какого вещества состоит за- гадка, именуемая болью человеческого сердца. Храм этот не был для меня божьей обителью, строением из камня или дерева. Он был живым суще- ством, — первым армянином, которого я встретил на выжженной земле Западной Армении. Церковь эта была матерью, у которой отняли дитя, зарубили саб- лей у нее на глазах, а саму ее" заковали в цепи и осу- дили — на вечную жизнь. Снесенная колокольня и бы- ла ее детищем. Я больше не мог смотреть на апостолов — они бы- ли двенадцатью обвинителями, а я — обвиняемым. Сложили мечеть из костей любимого сына, а матег ри не дали даже закрыть глаза и не видеть этого. Ее осудили смотреть. И она окаменела. Помню, в состоя- нии этой болезненной одури я вдруг услышал грохот. То был грузовик, он подъехал к церковной двери, раз- украшенной резьбой, из машины вышли какие-то лю- ди с грузом. Значит, в церкви склад, вот отчего ее не снесли. Это хорошо, что склад, — подумал я, — а ка- менные апостолы, похоже, еще больше нахмурились и состарились. Дверь снова закрыли, и машина с таким же грохотом отъехала. Мы опять остались наедине с церковью Апостолов. Я подошел, погладил черный туф: «Привет, чего нос повесила? Не обижайся и не отворачивай лицо, ты вовсе не побеждена, даже такая, полуразрушенная, ты охраняешь эту землю, ты наша печать на этой зем- ле. Живи, ты осуждена жить!» Потом я вспомнил, что она мать. «Здравствуй, майрик ’, — сказал я, — сест- рица Рипсиме из Эчмиадзина кланяется тебе». (На станции Ахурян молодая Девушка подарила мне бу- кет гвоздик. Вспомнил, что он в портфеле. Может быть, 1 Майрик — мама (арм). оставить его здесь, в каменном подоле армянской ма- тери? Но поднимется ветер, разнесет засохшие лепест- ки, и растопчут их колеса или копыта. Не надо.) Цер- ковь молчала, под нею был безводный Карсачай, по- зади цитадель, у стен которой не так давно боролись И умирали армянские храбрецы... Помню, дальше свернул я влево, вышел на дру- гую улицу. Увидел вблизи чугунный мост, по нему шли солдаты, похоже, поднимались в крепость. Я знаю — там гарнизон, мне нельзя туда. В нескольких шагах от меня шел переодетый полицейский, он следо- вал за мной от самой гостиницы. Молодой, небось же- нат, и дети его сейчас думают, что. папа и сегодня что- то рано вышел на работу. На работу... Я свернул на другую улицу. Прямо напротив — полуразваливший- ся дом в армянском стиле, остались одни стены. На них настелили крышу, откуда вился дымок, за стена- ми кричал ребенок. Улицы Карса похожи одна на дру- гую. Я нашел здание городской гимназии, которое знал по фотографиям. Пятьдесят лет назад из этих окон (из которого?) выглядывал юный Чаренц. Раннее утро, школа пусту- ет, и я обрадовался, что никто еще не пришел, ведь именно пустой она была нашей. Нет, мне не казалось, вот-вот придут дети, загалдят, зашумят по-армянски... Мне так не казалось. Сердце наполняла горечь. Я словно шагал по кладбищу, несмотря на то что про- сыпались дома, открывались окна, на тротуарах появ- лялись мужчины, дети, скрипели на улицах телеги... Стояло ясное, прозрачное утро, вдали высилась церковь Апостолов, а крепость-была видна отовсюду. Спящий город был мне роднее, но он уже просыпался, и воздух оскверняли ленивые возгласы кучеров, топот лошадей и ослов, чужой непонятный язык. Я ускорил шаги, я убежал из Карса. Между этими двумя ночами лежало двухнедельное турне по дорогам Турции, но теперь, да и всегда я ви- жу эти две ночи рядом, одну за другой (после ночи — снова ночь3)... словно и не было двух недель нашей поездки. Когда мы снова пересекли границу и вернулись в Ленинакан, при входе в гостиницу пожилая женщина, видимо служащая гостиницы, спросила: «Откуда ты, сынок?» Так она, наверное, спрашивала каждого, кто входил в гостиницу. «Из Карса», — ответил я. Никогда не забуду обиды на ее лице. «Я тебе в матери гожусь, а ты...» — «Я не шучу, майрик, — сказал я, — всего не- сколько часов назад я стоял у церкви Апостолов, толь- ко войти не смог, заперто было». Женщина горько вздохнула, потом погрозила мне загрубевшим, уста- лым пальцем — как учительница или как прокурор: «С Карсом не шутят, сынок, Карс — это боль. Это должно быть и твоей болью». Повернулась и ушла, не поверив моим словам. ...И вновь, в который уже раз, я возвращаюсь в Карс, и вновь, в который уже раз, я возвращаюсь из Карса._ • Сейчас деревня называется Дзоран. Раньше она называлась Ахс, а на карте IV века исторической Армении значится как Ахцк. 88
Я осмеливаюсь называть село Ахцк, призвав в за- щитники не только историческую карту, но и Мовсеса Хоренаци, Павстоса Бюзанда а также Династию ар- мянских царей Аршакуни, захороненных в этом селе. Если случится вам когда-нибудь проезжать побли- зости и понадобятся спички или какая-нибудь мелочь, зайдите в сельмаг. Здание из красного туфа построено недавно, обе вершины Арарата отсюда, с возвышенно- сти, видны ясно и четко. Куйив спички, не торопитесь садиться в машину, кто знает, когда еще случится вам побывать в этих местах, лучше сверните вправо. Вы увидите развалины, остатки древних капителей и ка- кие-то странные земляные насыпи. Потом перед вами окажется дверь, каких теперь не бывает в нашем се- ле даже на амбарах. Не смущайтесь, открывайте ее, спускайтесь по ступенькам вниз. Вскоре вам покажет- ся, будто вы в склепе. Возвращайтесь в сельмаг за све- чами. Купите штук пять и, вновь спустившись, зажги- те все сразу. В этом скупом свете вы обнаружите себя в усыпальнице. Вы сможете увидеть и нащупать паль- цами барельеф, которому тысяча шестьсот лет. А если кто-либо из вас знает армянскую историю хотя бы в объеме программы средней школы, то пой- мет, что находится в усыпальнице царей Аршакуни. Терпеливая пила проносящихся веков спилила мно- гое из этой истории, но основное пощадила. Это бы- ло примерно в 363—364 годах, в последние годы цар- ствования Аршака II. Орды персидского царя Шапу- ха разграбили и разрушили Тигранакерт и, перейдя реку Арацани, поднявшись вверх по течению Евфра- та, заняли Ани-Камах. Здесь, в крепости Ани, они про- никли в мавзолей армянских царей Аршакуни и из- влекли кости, чтобы увезти в Персию. По свидетель- ству Павстоса Бюзанда, персы говорили: «Мы перево- зим кости армянских царей в свою страну для того, чтобы слава, удача и отвага, им сопутствующие, пе- редались нам». Так и сделали: кости извлекли, запер- ли в прочных сундуках, но... налетевшая внезапно кон- ница спарапета Васака Мамиконяна помешала осу- ществлению этих планов. «А царские кости, — пишет Павстос Бюзанд, — унесли и захоронили в укреплен- ной деревне Ахцк, что в провинции Айрарат, в одном из узких и труднодоступных ущелий горы Арагац». Именно этот Ахцк впоследствии стали произносить как Ахц или Ахс, а позднее, вероятно под влиянием турецкого языка, — Гахс, и уже в наше время село пе- реименовали в Дзорап. Ни один из именователей не потрудился подумать, какой смысл в старом названии села, не удосужился взять в сельской библиотеке, к примеру, книгу Павстоса и перелистать несколько страниц. Гахс и в самом деле звучал чуждо, совсем как мусульманский рисунок поверх росписи на хри- стианском храме. Но ведь можно же было соскоблить чуждое слово, под которым крылось старое название. Однако этого не сделали, просто вынули из стены, вы- кинули старый гладкотесаный камень, заменив его шаблонным кирпичом Дзорап (в Армении сел с таким названием больше десятка). 1 Павстос Бюзанд, Мовсес Хоренаци — армянские историки V века. В склепе я остаюсь долго, пытаюсь в свете свечей нащупать барельефы тысячешестисотлетней давности. Выхожу. Снаружи палящее солнце, копошатся куры, девочки играют в камушки, с грузовика возле сельма- га сгружают капусту. Я с грустью думаю о странству- ющих останках армянских царей. Потом меня вдруг осеняет, что это один из редких царских мавзолеев, сохранившихся на земле сегодняшней Армении (если не ошибаюсь, еще несколько царей из династии Баг- ратуни захоронены в Агарцине). Итак, это уника шный документ, удостоверяющий факт существования у нас государственности в древние времена,' если хоти-' те, одно из свидетельств о рождении. Роющимся в земле курам и петухам, девочкам, играющим в ка- мушки, это невдомек. Цари и для меня уже давно только герои исторических романов, однако я с грус- тью смотрю на печальные холмики, скрывающие мав- золей. Отчего с грустью? Нет, у меня не навязла на зубах дешевая филосо- фия о том, как здоровый желудок неумолимого време- ни переваривает все, не хочу я произносить и треску- чих фраз о том, что, мыслимо ли, куры беспрепятст- венно роются в царском склепе. Нет, о другом я раз- мышлял — о собирательной памяти народа. Вспоми- наю, как недавно на ереванском стадионе под звуки государственного гимна сегодняшней Армении зрите- ли продолжали сидеть или просто лузгать семечки. Почему я вспомнил стадион? Не знаю. Но хоте- лось бы, чтобы возле царской усыпальницы установи- ли хотя бы скромную мемориальную доску с соответ ствующими выдержками из Павстоса Бюзанда не во имя царей Аршакуни, а во имя нас, особенно девочек, что играли в камушки. (Кстати, существует достаточ- но обоснованное предположение, что в Ани-Камахе были захоронены представители не только династии Аршакуни, но и Арташесидов, таким образом, может статься, усталые холмики мавзолея Ахцк-Дзорапа скрывают в своих недрах также останки Тиграна II.) ...Вокруг мавзолея пустынно, если не считать двух цистерн с нефтью у входа, а холмики, укрывающие руины, ничего не говорят. Если будете в гостях у руководителей села, вас пригласят к столу и после нескольких рюмок приго- рюнятся, поглядев в сторону Масиса ’, предложат стоя выпить за армянский народ. Не пейте с ними. В ответ на их удивление поясните. «Несколько лет назад, ко- гда рыли котлован под фундамент сельпо, строители наткнулись на остатки стены из гладкотесаного камня. Было яснее ясного, что.это основание древнего хра- ма. Прораб вызвал сельских руководителей, показал на раскопки и предложил построить магазин несколь- ко дальше. «Зачем? — ответили ему. — На этом го товом фундаменте и построим, крепче будет, если уж он выстоял века». И сельмаговские стены сложили на царском мавзолее. • Ваган Паскаль (наверное, Паскалян). Я.встретил его в 1963 году в ресторане бейрутской гостиницы М а с и с — одно из названий Арарата. 89
«Стафхауз». У него продолговатое , лицо философа, рассеянный взгляд голубых глаз.-Голубые жилки на руках, и кажется, будто они начинаются у самых глаз. «Вы из Армении?» — спросил он. «Да, и вы армя- нин?» — обрадовался я. «Из настоящей Армении?» — «На свете есть всего одна Армения», — сказал я. «Я там не бывал, так что не знаю, но говорят, сейчас в Армении хорошо». Пока он говорит, я фиксирую в мозгу его данные: восемьдесят два года, родился в Иерусалиме, жил в различных городах Европы, про- работал сорок пять лет врачом, братья и сестры умер- ли, последний родной человек — жена — скончалась три года назад. Уже с год он проживает в этой гости- нице. «Вы долго пробудете в Бейруте?» — спрашиваю я, а старик грустно и безмолвно смотрит на меня. Вдруг понимаю всю бестактность своего вопроса: старый врач, должно быть, ожидает здесь своего последнего посетителя, который войдет, не постучавшись. Он свел все счеты с жизнью и только ждет. Я представил себе этот день: он умрет ночью, и об этом узнают лишь на- утро, когда войдет к нему уборщица. Хозяин гостини- цы позвонит куда надо (я уверен, что старик своевре- менно уплатил за свои похороны), приедет катафалк, явится армянский священник (и его тоже оплатил старик), и тело увезут. Увезут, и последняя ветвь ге- неалогического древа Паскалянов будет подрезана. Все это проносится в моей голове за несколько секунд, хочу заговорить о другом, о веселом, а старик смот- рит на меня ускользающим взглядом, как из окна вагона, уносящего его на тот свет. «У меня все кон- чено, говорит он, — отправлюсь к жене. Моя жизнь прошла в гостинице, ведь чужая .сторона всегда гости- ница, плохая или хорошая, не все ли равно? А чело- веку нужен дом, я поздно это понял». Старик устает, я вдруг ощущаю себя армянским священником, слы- шу исповедь покидающего этот мир, хочу утешить, сказать что-нибудь, но что.? С тех пор прошли годы, а я не могу забыть эту встречу. В позапрошлом году приезжий из Бейрута сообщил мне, .что старик умер. Хотелось бы, чтобы весть эта оказалась ложной, но что бы от этого изме- нилось? Как рубцы после операции, я ношу в себе лицо, глаза, грусть и смерть Вагана Паскаля. Слы- шу его голос: «Человеку нужен дом». Я бы отлил из этих слов колокол, поднял бы над планетой и зво- нил — порой мягко, а иногда бешено и тревожно. Пусть простят меня мои соотечественники, но это тре- вога Вагана Паскаля, жившего и умершего в гостини- це, хорошей или скверной, не все ли равно? ® Писателю не хватило бы воображения выдумать такую историю. Сомневающимся советую отправить- ся на Ошаканское кладбище и разыскать эти могилы. Начало этого жизнеописания мало чем отличается от тысячи подобных биографий. Один из братьев, осиротевших в1 1915 году, попадает в Грецию, дру- гой — в Болгарию. Тот, кто попал в Болгарию, после ряда приключений, через Иран добирается до роди- ны, обосновывается в селе Ошакан, обзаводится семьей. Ему часто вспоминается брат, однако время постепенно примиряет его с потерей. И однажды в .1948 году брат объявился. Прошло тридцать лет, вос- поминания, имена выцвели, они долго расспрашивали друг друга о том о сем... Брата звали Рубен. Он был женат на гречанке. Его жена и дети остались в Греции. Жена, Тиано, вероят- но, была вправе сказать ему: «Ты уезжаешь на роди- ну, а мне придется покинуть родину». И он уехал один. Ничего как бы не изменилось, они остались су- пругами, семьей, шли письма из Ошакана в Афины, из Афин в Ошакан. Рубен умер в 1974 году. Жена Тиано смогла при- ехать на могилу мужа только в 1980 году. Ей было семьдесят пять лет, но, опустившись на колени у его надгробия, она оплакивала своего молодого мужа. Зажгла на могиле свечи и воскурила ладан, который привезла из Греции. Много привезла ладана. «Прошу вас, — сказала она,— каждый раз сжигайте только этот ладан, мой муж любил Грецию». Она не могла плакать, садилась или преклоняла колена у могиль- ной плиты и не отрывала сухих глаз от имени и фами- лии мужа, высеченных на камне. Так прошла неделя, и Тиано уже собиралась об- ратно домой, как вдруг ночью у нее случился сердеч- ный приступ. Ее отвезли в больницу, но через два дня Тиано скончалась. Перед смертью она сказала врачу: «Если что... похороните меня здесь». Так скорбно кон- чилось свидание с любимым, которого она прождала тридцать два года. Ее похоронили на Ошаканском кладбище рядом с мужем, и над плитой поднялся дымок от ею же при- везенного ладана. Они вновь и уже навеки были вме- сте. Знала ли она, что едет умирать? Нет, ехала на свидание, к которому готовилась тридцать два года. Она была молода и здорова, ибо ее любимый жил в ней молодым. Но, может быть, произошло и необъяс- нимое — приехала соединиться с любимым, ведь было бы жестокой несправедливостью, если бы их могилы оказались разделенными. Значит, смерть оказалась добрее, чем жизнь, и любовь отпраздновала свою победу. Вот какие новеллы пишет жизнь. Поезжайте в Ошакан и поклонитесь могиле гре- чанки, принесите ей цветы и хоть несколько минут да постойте молча, подумайте о любви людей. .Это вам нужно. © Если бы принято было высекать на надгробном камне географию прожитой жизни, что бы написали на могиле этой женщины: «Харберд‘—Марсель—Аш- тарак—Рим»? Но кто бы в этом разобрался и что вообще можно было бы понять из этой печальной географии?.. Она умерла в Италии в перевалочном пункте для переме- щенных лиц, похоронена как беженка, и у нее не бу- дет надгробного камня. Ее наспех похоронили сын и дочь, у них были билеты на самолет в Нью-Йорк. Вре- мени не хватило... , 1 Харберд — город в Западной Армении. S0
Я не стану называть имени этой женщины, трое ее детей живут в Армении, не хотелось бы растравлять их раны. В 1915 году, потеряв родителей и близких, испытав все горести сиротства, она попала во Францию. Здесь встретилась с таким же сиротой, они поженились, по- шли дети — четверо сыновей и дочь. В 1947 году ре- патриировались в Армению, обосновались в- деревне Аштарак. Казалось бы, окончены скитания, и семья наконец пустит корни в родной земле. Но после смер- ти отца семья распалась. Старшему сыну Врежу (его имя хочу упомянуть особо) привиделись райские сны о прекрасной жизни в Америке. И восьмидесятилет- няя мать с сыном и дочерью (дочь зовут Вардуи) пу- стились в путь. Уже в Москве старушка попала в больницу, но американский магнит притягивал ее де- тей, и больную втиснули в самолет, словно чемодан. «Там вылечат, — успокоили дети свою мать, — там всё вылечивают». У французского армянина, моего давнего знакомо- го, увлажняются глаза, когда он рассказывает эту историю. «Вдруг звонит из Рима Вреж: «Мать уложили в больницу... умирает... помогите». А через четыре дня — звонок из центра эмиграци- онных лагерей в Риме. Незнакомый женский голос: «Умерла мать Врежа. Они уехали. Очень торопи- лись и попросили меня позвонить». Я слушаю печальную историю жизни человека и хочу представить Врежа и Вардуи в Риме, у останков своей матери. Успели ли они предать тело земле, или, заплатив, перепоручили это кому-то другому? Ведь самолет улетал, а им не терпелось поскорее добрать- ся до своей «мечты». Что снится теперь молодому армянину Врежу и как он будет жить дальше? Вероятно, в его гостиной (если он уже обзавелся домом) висит на стене увели- ченный портрет матери, и когда собираются друзья (если только кто-нибудь водит с ним дружбу), он со слезами на глазах поднимает бокал в память о ней. Неразрешимые вопросы, на которые нет ответа. Эта рана, она долго будет болеть во мне, хотя я не был даже знаком с этой женщиной и ее детьми. «Через две недели получаю письмо из Еревана, — продолжает мой французский друг. — Пишет млад- ший сын: «Перед отъездом мать сильно хворала. Мы о ней ничего не знаем. Не могли бы вы что-нибудь со- общить?» Что можно ему ответить? И стал ли бы кто- нибудь на моем месте отвечать?» — печально заклю- чает он свой рассказ. Я тоже не хотел бы отвечать на такое письмо, и эти мои строки вовсе не попытка ответить на неумоли- мый вопрос. Эту семью я приметил еще в Москве, в Шереме- тьевском аэропорту. Мы, армяне, почти всегда сразу узнаем друг друга. То были отец, мать -и трое сыно- вей. Я услышал их разговор, так и есть, армяне... Вне Армении мы сразу спрашиваем друг друга — армя- нин? куда едешь?.. Они не спросили, они словно даже избегали моего взгляда (один из сыновей узнал меня, сказал это уже.после, в самолете. У.них, видите ли, тетка в Сиднее, без нее они жить не могут... Не полу- чился у нас разговор). Когда в Сиднее мы выходили из самолета, я огля- нулся — они стояли в просторной пустоте «Боинга-747» и что-то обсуждали. Мне показалось, что они стоят в пустыне Тер-Зор — такие они были одинокие и беспо- мощные. И жалкие, но не так, как те, угнанные на- сильно. (Через год не от них ли придет родне,, остав- шейся на родине, отчаянное письмо Арсена А.? В Ере- ване он был научным работником в Матенадаране, а в Сиднее, чтобы не умереть с голоду, пять лет чистил общественные туалеты.) Если бы в ту минуту я знал историю Врежа и Вар- дуи, я бы подошел к ним и рассказал ее. Уверен, ко- гда-нибудь они вспомнили бы об этом. Будь у меня в ту минуту с собой запись игры скри- пача Раффи, я подарил бы им, чтобы они разок про- слушали ее. Самого Раффи я впервые увидел лишь спустя че- тыре года в маленьком кабаре американского города Пассадены. Сигаретный дым, смех, сидящие за столи- ками пары непристойно обнимаются, целуются, пьют, а на сцене седой скрипач играет «Крунк» *. Мы подо- шли поближе. Седой оказался молодым человеком. — Знаешь, он армянин, — объяснил мой спутник. —• Оставил в Армении семью, сам перебрался сюда. Сей- час страдает, хочет домой... Господи боже, как.он играл! То был крик, вопль, молитва, мольба, то была не песня, даже не «Крунк»! А чуть погодя скрипач подошел к нашему столу, и я спросил у него: «Зачем ты играешь «Крунк» для этих?» — «Я для себя играю, — последовал мрачный ответ, — их я не замечаю». Хочу надеяться, что Раффи разрешат вернуться в Армению, волосы его, конечно, не восстановят свой цвет, и в сердце останется шрам, рана, ужасный след этих прожитых (вернее, непрожитых) лет... А «даль- ше тишина», как сказал бы печальный принц датский. «Смогу ли я обрести в Армении то, что иотерял?» — грустно сказал при прощании Раффи. Он верит, что вернется на родину, соединится со своей семьей, вновь станет отцом своих детей. Не знаю. Прожитая жизнь не песочные часы, кото- рые перевернешь — и все повторится сначала. Не знаю, Раффи. Отчего я вновь и вновь вспоминаю крик, который однажды услышал в ереванском аэропорту? Плакали все — и кто уезжал, и кто провожал, а какая-то жен- щина на ступеньках трапа голосила: «Чтоб отсохла рука у того, кто разрешил нам уехать!» Этот крик хлестнул меня по нервам, но я прик 13ал себе успокоиться. Я не имел права на другое: я был частицей Родины. О Родина! Ты, и только Ты обязана, даже осужде- на все понимать, и... все прощать. А та женщина, что кричала, — тоже твоя частица. 1 «Крунк» («Журавль») — армянская народна? пес- ня о скитальце. . чм. ... . . 91
• Человек искал песику. Любимую песню своего отца, потерянную в детские годы. Похоже на сказку? Грустных сказок не бывает, их выдумывают, чтобы рассеять скуку жизни. Так что это вовсе не сказка. У него армянское имя и отчество, но странно видо- измененная фамилия. Дед его родился в Эрзеруме и умер на дорогах беженства... Отец чудом попал в Ташкент, там и похоронен. Сам он живет в одном из городов Европейского Севера нашей страны, а в Ар- мению приехал впервые. Выучил на скорую руку не- сколько слов — «пей», «прошу», «твое здоровье», «здравствуй». Сидим в ресторане, в небольшом зале, с нами му- зыканты, и он выразил желание послушать армян- ские песни. Он уже слегка навеселе. Когда играют «Крунк», плачет, хотя не понимает ни единого слова. Поем, провозглашаем тосты. Вдруг он встает, подхо- дит к кларнетисту: - — Можешь сыграть вот это? — и что-то напевает под нос. — Не пойму, что за песня, — говорит кларнетист. И мы тоже не можем взять в толк. Наш приятель снова и снова напевает что-то не- определенное. — Эту песню пел еще мой отец, очень любил ее, двадцать лет все пытаюсь узнать, о чем она. . Мы все навеселе, но делаем усердные попытки по- нять, что же за песня. Рубен бубнит у меня под ухом, что существует па- мять крови, говорит что-то сложное о генах, кодах, на- следственности. Я слушаю его вполуха. А наш друг твердит свое: г — Понимаешь, это песня моего отца, он ее пел в Ташкенте, а я забыл... И вдруг Рубен напевает: — Эта? Поет несколько тактов... — Она самая! — орет наш приятель. Слезы мед- ленно катятся из его глаз. Он садится, закрывает глаза, наверное, мысленно представляет отца. — Ты продолжай, ладно? Простая старинная песня «Увяла красная роза»; помню, мой отец тоже любил ее. Кларнетист играет хорошо, мы напеваем, хоть и не знаем всех слов. По его просьбе повторяем несколько раз. •— Эта! — говорит он. — Давно сказали бы, — пожал плечами кларне- тист. •— Так я ведь не знал названия. Дед потерял жизнь, отец — родной очаг, сын —- отцову песню, внук ничего не потеряет — ему нечего будет терять. Грустная диаграмма, несколько относи- тельная, потому что диаграмма одного рода — это не то же, что целого народа. Но я, кажется, перешел к элементарным истинам. Вне всякой связи с историей этой песни я снова вспоминаю Старую Джугу. Послед- ние дни вспоминаю часто. Удивительный этот город, родившийся после гибели Ани, в самое короткое вре- 92 мя расцвел, жадно потянулся к солнцу и, видно, был к нему слишком близко, потому что быстро сгорел. Персидский шах Аббас, восхищенный талантом и уме- нием джугинцев, снял с места целый город и перевез в свою страну, создал близ Исфагана Новую Джугу. Помните, как сказано у Туманяна: Сзади сабли. Спереди вода, Плач, стенания, смятение. Должно быть, боясь, что люди вернутся обратно, шах до основания разрушил Старую Джугу. Но вот кладбище снести забыл. Оно существует и поныне. На берегу реки ' Араке. От города осталась всего лишь истерзанная стена, а кладбище сохранилось. Мой друг архитектор не- сколько лет назад побывал на этом необыкновенном кладбище, которое скорее можно назвать лесом чудо- хачкаров. Выжженный лес, давно угасший, испепелен- ный. Самые старые дубы только и остались. Увяла красная роза... Кларнетист играет вот уже в который раз, а я мыс- ленно на староджугйнском кладбище, Где не довелось бывать. В Африке я, в марокканском городе Рабате, где встретил в кафе одного из четырех проживающих там армян, который заквашивал мацун и напевал себе под нос какую-то армянскую мелодию. Может, песню, потерянную его отцом? Не знаю, кажется, я и впрямь становлюсь сентиментальным. Вспоминаю старого учи- теля из Шамшадина, Который случайно увидел нас, нескольких писателей, и насильно затащил к себе до- мой. И произнес странный тост: «Всегда в мечтах представляю, что у меня в гостях Хоренаци, Кучак, Терьян... Это несбыточно, но вот я принимаю вас». А на староджугйнском кладбище?.. Из двух тысяч трехсот его хачкаров стоят только немногие, но стоят. Город вымер, а кладбийге живет. Как хотелось бы, чтоб было наоборот, а ведь для многих народов так оно и есть. Путешественник, актер и археолог Арам Вруйр, посетивший кладбище в тысяча девятьсот пятнадцатом году, приводит в своих воспоминаниях несколько эпи- тафий. Вот одна: «Сей крест поставлен в память о Мануке, великом и храбром воине. Он и его отец шли издалека, попали в руки чужеземцев, стреляли и побе- дили врага. 1573 год». Итак, они шли с отцом, лениво перебрасываясь словами, потому что шли уже давно. Может, отец хитростью выпытывал у сына, у которого и усы уж пробились и который ночами все беспокой- но ворочался, не приглянулась ли ему дочка соседа Мовсеса... А может, они были мирные торговцы и воз- вращались из ближнего села, подсчитывая невеликий барыш? Кто знает, может, дома их ждали родные, це- лая куча детей, пылающий очаг, свежеиспеченный хлеб, а Араке, не ведая ничего, нес свои воды, как всегда, безучастно, ведь нет у него ни ушей, ни нер- вов, и прячет он в прибрежных камышах равно и друга и врага... Из этих камышей небось и напали враги на отца с сыном, и осталась навсегда незакон-
ченной беседа то ли о дочери Мовсеса, то ли о бары- шах. И стали отец с сыном безвинно убиенными, а по- том стали хачкарами... Время неумолимо, сотрется надпись или новый злодей разрушит хачкар. Останет- ся жить лишь записанная Арамом Вр^йром эпи- тафия.^, Увяла красная роза... Утерянные песни, утерянные города, кладбища... — Опять ты за свое! — возмутился бы Рубен. — Лучше, назови все, что мы нашли. Можешь? Не мо- жешь, потому что нелегко, найденного слишком мно- го. Находить мы считаем естественным, значит, и те- рять естественно, какой народ не терял? А? — И доба- вил бы: — Способность помнить дана нам также и для того, чтобы забывать, Забывать? Конечно. Наш знакомый беззвучно плакал, он вспомнил и нашел песню своего отца — немудреную' грустную пес- ню — и был счастлив, • Эту часть «Эскизов» я бы хотел написать в виде письма. Адрес: Канада, Монреаль, Альберу Мартикя- ну. Копня — всем армянам, живущим в четырех час- тях света. Дорогой Альбер! Прошел год со дня нашей встречи, и многое стер- лось в моей памяти, которая, к сожалению, постепенно превращается в тающий на солнце ком снега. Но я не забуду тот день, темную печаль твоих глаз, молчание. Тогда мы почти ни о чем не поговорили, обоим нам было трудно, но я уже целый год переживаю события того дня, думаю, и ты не забыл. Мы ехали к вам до- мой, были веселы, говорили о родине, о заботах наше- го народа. На заднем сиденье спал сын твоего прияте- ля, он устал после уроков в-воскресной армянской школе, j и мы разговаривали тихо. И вдруг мимо на большой скорости пролетела, коснувшись нас, машина. Мы остановились, ты торопливо вышел, проверил: ле- вое крыло твоей машины было заметно поцарапано. — Видишь, — сказал ты, — даже не остановились. Сердито сёл за руль, прибавил скорость. Через ми- нуты три мы догнали машину, заставили ее остано- виться, вы оба вышли, и началось... Перебранивались вы по-французски, и я, конечно, не мог понять, но смысл был ясен: после такого происшествия во всем мире говорят одно и то же — в Риме, в нашем Артике, на дорогах Америки или Индии. После десятиминут- ного спора вы оба подбежали к уличному таксофону звонить в полицию. Вскоре показалась желто-черная полицейская машина. Ваш спор возобновился, навер- ное, с теми же обвинениями, но в более спокойном тоне. Потом вы уселись в полицейскую машину и при- нялись писать что-то, должно быть, объяснение. Минут через десять полицейские уехали, та машина тоже тронулась, а ты медленно подошел и сел за руль. Ты был бледен, черты лица заострились, в глазах была озабоченность. — Тебе плохо? — спросил я. — Он оказался армянином, — сказал ты, глядя пе- ред собой на дорогу. — В документах я прочел его фамилию — Манукян, а имя не успел— — Армянин? — переспросил я, потом понял, что вопрос был лишний. Армянин — это.УцЖе не вопрос, а печаль, вздох, не знаю что... Значит, встретились два соотечественника на доро- гах мира, поругались — на иностранном языке, — оба огорчились, и даже не узнали, что они земляки, об- ломки, вынесенные на берег одной и той же волной. Может, у обоих отцы родились в одних и тех же го- рах, ходили одними дорогами беженства, делили гло- ток воды. Или — разными, какое это имеет значение, если повсюду одинаков этот сфинкс, называемый ар- мянской судьоой? В моих ушах звенят недавние вы- крики на французском языке, и я с горечью думаю, что чем дальше, тем больше станет таких встреч на чужих берегах, все чаще будет так, что встретятся со- отечественники, поспорят на чужом языке и разой- дутся. Мы молчали всю дорогу, Альбер, но во мне оста- лась твоя грусть, которую не развеяли ни вино, ни лента с армянскими песнями. Однако именно такая грусть предохраняет сердце от опустошения, этой грустью человек отличается от мыслящей машины, умеющей запомнить миллионы цифр и делать сотни расчетов в секунду. Люблю дороги мира, они приводят меня в конце концов на родину. Не будь этих нескольких сотен ки- лометров моей земли, и миллионы мировых километ- ров никуда меня не приведут, я это знаю. • «Ты спрашиваешь, где найдешь покой после смер- ти? Там же, где ты находился до рождения», И рожденный в Америке известный американский писатель за несколько недель до смерти собственно- ручно запишет в своем завещании: «Если возможно, перевезите мой прах в Армению». Через несколько ме- сяцев после его смерти во Фресно, в его доме, я буду листать рисунки писателя (под конец жизни он много рисовал) и вдруг на одном из них прочту: «Ах, Арме- ния!..» «Ах» написано было по-армянски, Армения — по-английски. (Я вспоминаю другого писателя, тоже армянина и тоже скитальца: «Во французском нет такого слова «карот» *, «каротл- не переводится на французский».) После мне расскажут, что дочь аме- риканского писателя, для которой до этого Армения вообще не существовала, заказала панихиду по отцу в армянской церкви Лос-Анджелеса, попросила запе- реть все двери, прослушала панихиду в полном одино- честве и плакала, плакала, плакала— И рожденный во Франции певец, немеркнущая, звезда французской эстрады, который до этого ни в одной из своих песен не упоминал, что он армянин, однажды вдруг запоет, нет, закричит в ухо дремлю щему миру: «Они пали, в чем. их вина? В том, что 1 Тосковать, любить, томиться любовью, соскучиться. S3
они — дети Армении. Я сам из этого племени, что покоится без могил»-. . . И богатый армянин из Монте-гКарло, владелец особняков в пяти европейских городах, в свои 82 года вдруг решит прожить последние дни в Армении. «Мне достаточно двух- или трехкомнатной квартиры», — скажет он мне. И семилетний мальчик, чей дед родился на чужби- не, побежит за нашей машиной. «Дядя, возьмите ме- ня в Армению». И малыш поехал бы, если бы мы взя- ли, обязательно бы поехал... И в душе человека, родившегося и жившего на бе- регу тихого Дона и ни разу не побывавшего в Арме- нии, в -тридцать пять лет вдруг проснутся, поднимут головы тени предков. На пяти страницах он напишет жестокое признание и пошлет в Ереван незнакомому человеку, армянскому писателю «...Простите, не на- зываю своей настоящей фамилии. Мне стыдно, стыдно, поскольку признаю, что предал свой народ...» И студент-армянин из американского колледжа од- нажды в окровавленной и изодранной одежде придет к своему учителю: «Учитель, по твоей вине меня из- били. Когда раньше одноклассники называли меня «грязным армянином», я молчал. Помнишь, ты учил меня нашей истории? А сегодня я ударил оскорбив- шего. Они избили меня, учитель, их было много, на- пали'все на одного...» Родина. Из Аделаиды мы полетим в Бризбон, и Роберт Ньютон, наш австралийский гид, пока'жет нам из ил- люминатора: «Вон, видите, там наш дом». Мы не уви- дим, но посмотрим ему в глаза: да, он видит, и видит не только :вою крышу, а даже, может, свою мать, ко- торая стоит на пороге или балконе и'смотрит в небо. Оча знает, что ее сын должен был лететь, И в зеркале зрачков Роберта Ньютона в эту минуту наверняка от- ражается его родной дом. Наверное, Родина — это как раз то, что ты всегда видишь, а другой нет. Наверное, Родина — это нечто такое, чего терять нельзя, ибо, как сказал поэт, после этого тебе уже не- чего будет терять. И повторим слова поэта: Родича это то, что невоз- можно понять умом, измерить аршином, чему можно и нужно только верить. «Ты, армянский щенок, ты раньше других превра- тишься в скотину, если хоть на один день останешься без горя’ — воскликнул армянский писатель с берегов Сены, — и скажешь Арарату: «Каюсь, каюсь!» («Без горя», — то есть без родины.) , Где обитает Родина -и как, каким чудом живет она? Часто даже тайком от человека, часто даже во- преки человеку, как-то автономно, живет в раковине, точно жемчужина, точно сердечный спазм и становит- ся последним, самым последним собеседником че- ловека, Когда двое армян встречаются на чужбине, их все равно трое, рядом с ними незримо стоит Родина. Мы в мире фантастических огней Елисейских по- лей, а вокруг.Париж — красочный, звонкий, со своими соблазнами, будоражащим ионным. шумом, прекрас- ными парижанками, волшебной игрой красок, оттен- ков и, наконец, со своей историей. Мы сидим среди всего этого сверкания, два армян- ских писателя, один — из Еревана, другой из Лиссабо на, а на маленьком столике два бокала виски. Мы говорим, говорим, говорим... И если бы в эту минуту кто-нибудь записал нашу беседу, он бы решил, что мы сумасшедшие или про- винциальные актеры, репетируем роли. Мы говорили о Родине, о наших соотечественниках, хватающихся за соломинку в океане чужбины. Словно и нет -вокруг ночного Парижа со всеми его соблазнами... Мы были . втроем: двое армян и Армения. (Вспоминаю живущих в Канаде русских эмигран- тов уже второго поколения. В своем клубе они пели русские песни. Боже мой, какая густая печаль была в их голубых-глазах — я уверен, что в ту минуту они видели Россию.) Я читал: известный лингвист, знавший десятки язы- ков, под конец жизни позабыл все эти языки и мог го- ворить только на грузинском, на котором мать пела ему колыбельную... Человек, живущий на чужих берегах, запирался в тетырех стенах и разговаривал вслух, чтобы не умерли в нем армянские слова, ибо в городе не было другого армянина, .не было хотя бы одного-единственного со- * беседника. Родина!.. Не любя тебя, невозможно любить остальной мир и, потеряв тебя, нечего будет уже терять... Поэтому не спрашивай, где найдешь покой после смерти. Муд- рые латиняне давно ответили на этот вопрос: «Там, где ты был до твоего рождения». И бойтесь человека без родины. Не верьте его клятвам в верности.- © Некий полковник в отставке провел к своему род- ному селению родниковую воду. В деревне водопрово- да не было, воду до этого брали из ущелья, наверное, эта жажда постоянно жила в нем и не давала покоя все т'оды. Он пробыл в деревне около шести месяцев, работал один-одинешенек и все сделал своими руками, на собственные сбережения. И однажды село получи- ло воду. Обрадовались люди, и все-таки нашелся че- ловек, пробурчавший: «Он это сделал, чтобы просла- виться». Воистину это тоже счастье, — чтобы ты сделал доб- рое дело и тебя поняли. • Русская женщина лет восьмидесяти, прочтя мои «Эскизы», прислала подарок. Вначале я не понял, что это такое. Вроде бы книга в деревянном переппете. Я открыл эту «книгу». Деревянный переплет был на- бит пирогами. «Сынок, .— прочел я в приложенном письме, — я их сама испекла. Обязательно попробую . Такой «рецензии» обо мне не писали никогда и, вероятно, 'не напишут. Я ей ответил: «Спасибо, мама». • К этой истории я ничего не добавил. Если что-то не так, значит, не все хорошо запомнилось. Но главное осталось во мне, как неразорвавшаяся мина на зеле- 94
ном лугу, как осколок снаряда под кожей раненого. С ним я познакомился случайно. Мы летели из Москвы в Ереван, и наши места оказались рядом. Ему было лет шестьдесят; в двенадцать он бежал из де- ревни в провинции Эрзерум и чудом добрался до Эчмиадзина. Мы побеседовали о том о сем, и уже не помню по какому поводу, он рассказал: «...В тот день во многих наших домах пекли хлеб, дымили ердики ’. И вдруг улицы заполнили турецкие войска. Командир, по-ихнему бинбаши, приказал: «По- гасить все очаги, чтобы нигде не дымило». Через не- сколько часов, когда нас гнали вверх по склону, де- ревня напоминала кладбище, дым из ердиков не вился. Село наше виднелось еще долго, мы удалялись, а оно словно шло с нами. Уже стемнело, когда добрались до вершины, а внизу лежало страшное даже днем ущелье. «Переночуем,— сказал своим бинбаши, видно, его про- бирал страх, — утром погоним их дальше». Мы все, стар и млад, легли, прижавшись друг к другу, навер- ное, уснули. Помню, проснулся от турецкой ругани. Было уже утро, но что случилось? Бинбаши злобно орал: «Гяуры, сыны шайтана, уничтожу, всех вырежу!» Лицо бешеное, страшное. Вдали виднелось наше село', но вот чудеса: из всех ердиков курился дым, как буд- то пеклн хлеб, как вчера утром. Старухи, преклонив колена,, молились, потому что только бог мог сотво- рить подобное чудо. Но кто же на самом деле сделал это? Неужели Маран, полоумная старуха, которую бинбаши не стал убивать, а оставил в селе, чтобы она окончательно свихнулась, глядя на трупы своих род- ных? Неужели она? Кто же еще? Бинбаши с несколь- кими аскерами вернулись в село, остальные наброси- лись на нас. Воспользовавшись суматохой, я удрал без оглядки, не разбирая дороги. С противоположного холма я снова, в последний раз, увидел село — из всех ердиков вился дым... И до сих пор не знаю, Маран ли разожгла очаги или кто другой, но какое это име ет значение?» Что мне добавить к этой истории и зачем? • «...И снизошел свет на его могилу». Кажется, так сказано в Евангелии о могиле Христа. Он не Христос, но на его могиле давно уже свет, более десяти лет. , Он был простой сельский врач. Были, наверное, на его совести и ошибочные диагнозы, и смерти, но об этом никто не вспоминает. Не потому, что прошло много лет со дня его смерти. Не вспоминали и рань- ше. К нему в деревню я ездил в 1956 году, через не- сколько месяцев после его смерти, когда о нем еще не говорили в прошедшем времени. Я много расспра- шивал об этом человеке и вернулся в Ереван с пере- полненным сердцем и исписанным блокнотом. Вчера я опять полистал свой блокнот, пытаясь найти слово или оттенок укора в его адрес. В 1958 году я и другие написали о нем, и врач Николай Насибян сразу стал известен в Армении. Группа молодых скульпторов вы- Е р д и к — отверстие в крыше дома, над очагом. лепила его бюст, установленный сейчас в его родном селе, во дворе больницы, носящей его имя. .О нем сла- гают стихи, собираются снять фильм. Почему я снова возвращаюсь к его жизни и смерти? Мне известно, что односельчане провели на эту могилу электричество, свет горит по ночам и в густой тьме напоминает со своего возвышения забытый маяк. Может, от этого вест чем-то языческим, провинциачь- ной сентиментальностью, наивной заявкой на бессмер- тие, но свет горит и по сей день, хотя миновали годы. Чем же прославился врач? Больной и беспомощный, он отправился дождливой ночью в соседнее село, к умирающему двенадцатилет- нему мальчику. Может, ребенок выжил бы и без него, а врач все равно бы умер, оставайся он дома, в тепле. Никто в целом мире не обвинил бы его, если бы оч не пошел. Никто, кроме одного человека-— Насибяна. И врач не стал терять времени на решение этого урав- нения с двумя неизвестными. Он просто оделся, взял в руку чемоданчик и пошел вслед за исстрадавшейся матерью мальчика. Шел пешком, и потом всю ночь боролся за ясизнь мальчика, как мог и сколько мог. Через несколько недель, когда выздоровевший маль- чик играл в лапту во дворе школы, хоронили врача. Сейчас юноше уже двадцать лет, и не знаю, помнит ли он Насибяна. Забыл, наверное, и это так же есте- ственно, как естественна заживающая рана, а назой- ливая память схожа с открытий раной. Выросли сыновья доктора. Старший окончил меди- цинский институт и не’ вернулся в родную деревню, хотя это было последним желанием отца. Скоро и дочь окончит, тоже, наверное, осядет в городе. Я не виню их, все зто так же естественно, как заживающая рана... В деревне остались мать и жена врача. И дом на пригорке.' И могила на горе с горящим над ней светом. Свет не ребесный, а земной, его придумали люди. Конец истории? Может быть? Но я знаю одно: в ты- сячу раз легче передавать ток по металлическим про водам, чем понять грусть ближнего, и день ото дня это становится все труднее, а вот свет нынче получают путем расщепления атома, а завтра получат из ничего. Вспоминаю удивительную историю, где-то вычи- тал ее. Жили на свете два близких друга, а в соседнем до- ме жили разделенные стеной еще двое людей, никогда не видевших друг друга, но враждующих через стену. Однажды в минуту гнева они разломали стену и... ли- цом к лицу оказалисс близкие друзья. Посмотрели ошеломленно — и опустились сжатые кулаки, склони- лись головы... Много подобных стен между людьми, порой даже очень тонких, а ьрач Насибян был одним из тех, кто ломал стены беспричинной ненависти, он просто не ве- рил в их существование. Может, из-за этого и зажгли над его могилой свет? Не знаю. Если бы я мог, то сделал бы много солнц и зажи- гал бы их над могилами подобных людей. 95
• Мы с Рубеном пробираемся наверх между камнями и колючками старого кладбища. Вот знаменитый Щель-Камень, памятник моему богатому односельча- нину, уже более двухсот лет смотрит он своим темным циклопическим оком на Аштарак. Это надгробие часто фотографируют, не оставляют его в покое и художни- ки. У подножия Щель-Камня похоронены отец и мать католикоса Нерсёса Аштаракеци. Помню, читал я у Перча Прошяна, что Нерсес нередко приходил сюда молиться, и в эти минуты он был не католикосом всех армян, а беззащитным сиротой. Я смотрю на наше село, раскинувшееся внизу. Вид- ны Кармравор, Циранавор, Приущельный квартал, но- вые дома с разноцветными крышами, институт радио- физики и новый мост. Может быть, и Нерсес лет сто пятьдесят назад смотрел отсюда на Кармравор, Цира- навор, Приущельный квартал, а остального не мог ви- деть. Но он видел многое из того, что сейчас не могу увидеть я, что давно разрушилось, стерлось... Пройдут годы, кто-то другой будет глядеть с этой возвышенности и не увидит многое из того, что сейчас есть, зато его взору откроются новые крыши, но непре- менно будут Кармравор, Циранавор и, пожалуй, При- ущельный квартал на Касахе с висячими, словно каче- ли, верандами, с усталыми, рушащимися стенами, с курами, роющимися в развалинах строения V века... Я смотрю на гладкое надгробие отцу Нерсеса, и хо- чется чудом вернуться назад лет на сто пятьдесят и увидеть католикоса юношей, утирающим глаза и нос большим синим (почему непременно синим?) платком. Хорошо, что Рубен не читает моих мыслей, наверняка засмеял бы. — Послущай, — говорит Рубен, — что это ты при- вязался к кладбищам? Сходили бы разок в родильный дом. Садимся у памятника отцу Нерсеса, закуриваем. — Можно, — говорю, — будет у тебя малыш, схожу поглядеть. — Долго придется ждать. — Не спешу. Поодаль, у могильного холмика, собрались люди, большей частью старухи. Рубен подмигивает мне, мы направляемся к могиле. (Кто сказал, что можно раз- делить чужое горе? Скорее можно разделить радость или найденные деньги. Но горе? Оно единственная соб- ственность человека в этом зыбком мире.) — И поп есть, — говорит Рубен, — интересно. Возле холмика, на котором лежат засохшие цветы, стоят на коленях женщины. Одна из них безутешно плачет. В банке' из-под консервов курится ладан, все- го несколько кусочков, а запах дурманящий. Собрав- шиеся поворачиваются к нам, кто-то здоровается со мной, остальные женщины принимаются плакать. Одна из них плачет, как поет: «Дорогой Маркар, вот в ок- тябре женим Рафика, а тебя нет. кто будет сватом, Маркар-джан? Маркар, родной, сын твоего брата мальчика заимел, а теперь дом построил, дочь в уни- верситет поступила...» Она на миг поднимает глаза, чуть медлит и продолжает: «...Дорогой Маркар, встань, погляди, кто пришел, — сын нашего Амазаспа, Мар- кар-джан...» Я беспокойно двигаюсь на месте, Рубен поглядывает на меня с заговорщическим видом, жен- щины после этих слов начинают рыдать. (Горе не только единственная, но еще и последняя собствен- ность человека в этом мире, потому что никто и ни- когда не захочет отнять его у вас, как отнимают все другое.) Но вот священник принимается читать за- упокойную. Он высокий, лицо здоровое и красное. Из- под черной рясы видны туфли — шведские. (Рубен хотел, но не смог достать такие.) -Голос у попа при- ятный, звенящий, он смотрит в Библию, но читает, видно, наизусть, надо думать, никто из присутствую- щих и не знает, что написано в святой книге. Он чита- ет слова заупокойной, иногда поет, а кто-то другой с кадилом ходит вокруг холмика и подпевает ему. Этот последний в мирской одежде, в костюме из пестрой ткани, лицо у него усталое. Я спрашиваю своего со- седа о нем. «Не священник, — слышу в ответ, — не знаю, чем занимается, а на похороны и поминки вдво- ем ходят. Хорошо в преферанс играет, всех в селе обыгрывает». Я понимаю, отчего лицо у помощника батюшки усталое, но какое это имеет значение для усопшего? Потом они поют вдвоем другой псалом, а мы с Рубеном уходим, осторожно выбирая дорогу сре-. ди новых могил, которые, как приусадебные участки, огорожены металлическим забором. Нас сопровождает благоухание ладана, но вскоре оно растворяется среди прочих запахов. Жизнерадостно звучит мелодия пани- хиды (батюшка, видно, плотно пообедал перед этим, а я голоден с самого утра), и слышится голос убитой горем женщины (кто она, может быть, мать?). — Батюшка был бы в Испании отличным матадо- ром, — говорит Рубен и добавляет: — Ты здесь доволь- но знаменит. Видел, как от тебя посылали привет на тот свет? Узнал, кто умер? — Нет, — отвечаю. — И болтун же ты! — Здорово, а? — продолжает он. — В вашей де- ревне дело с информацией неплохо поставлено. Даже на тот свет вести посылают:. Рафик женится, племян- ник строит дом, дочка поступила в университет... Ни- чего себе! Жаль только, факультета не назвала— Мы снова проходим мимо Щель-Камня. Помню, читал я в дневнике русского декабриста, князя Евдокима Лачинова: утром двадцать девятого декабря 1828 года Нерсес навещает могилу отца. Вме- сте с ним приходят генерал Красовский, офицеры, сол- даты, аштаракские богачи, простой народ. Нерсес склоняется над могилой отца и говорит: «Отец, слы- шишь, наступил наконец час, о котором мечтала твоя светлая душа. Наш народ будет жить, русские ступили на нашу землю. Подними голову, отец, посмотри, кто здесь стоит». Мне вдруг чудится голос Нерсеса, хотя вокруг нет ни души — лишь скромные одинокие над- гробья, молчаливые, источенные временем. Я размыш- ляю о государственном уме Нерсеса Аштаракеци, о его храбрости (на груди он носил крест Просветителя, на боку — меч), думаю и о многом другом. Помню, бабушка рассказывала: в старину, когда случалось что-нибудь хорошее, аштаракцы поднимались на клад- бищенский холм, принести весточку усопшим, которые не успели увидеть, узнать. Любопытный обычай. Я рас- 56
сказываю о Нерсесе Рубену, он выслушивает в задум- чивости, потом перебивает: — Я поставил бы Нерсесу памятник, а эту историю насчет посещения могилы отца велел бы высечь на мраморе! Когда же мы наконец начнем ценить людей е государственным умом? Нам свойственны только безумная храбрость, устный патриотизм... — Так долго ты никогда еще не говорил,— смеюсь я. « — Не было надобности, — отрезает Рубен и обора- чивается.— Дай-ка еще погляжу. Я рассматриваю какое-то надгробие. Рубен идет обратно к Щель-Камню, останавливается. Возвраща- ется похоронная процессия, впереди идет священник с помощником, за ними плетутся женщины и несколько мужчин. Рубен машет мне рукой, подзывает к себе. Что он еще надумал? Подхожу к нему. — Знаешь, — говорит он, — мне вдруг захотелось позвать батюшку, заплатить ему и попросить отслу- жить панихиду, а? Внизу раскинулось наше село, на которое смотрел некогда католикос Нерсес, и мне теперь кажется, что он видел отсюда не только Кармравор, Цнранавор, Приущельный квартал, но й многое из того, что сейчас у меня перед глазами. — В другой раз,— говорю Рубену. Мы спускаемся в селение. — Ты хоть узнал, кто был покойник и когда он умер? — Зачем? — отвечаю я. • Декабрь 1977 года. Сквозь лютую австралийскую жару наш самолет летел на север, к пустыне, к еще более жестокой жаре. Наш четырехместный самоле- тик «Сесна» казался игрушкой, которую можно сло- жить и сунуть в чемодан, или скорее сам был неболь- шим чемоданом с привязанными к нему крыльями. В этом летающем чемодане — еще более невыноси- мая жара, чем внизу, на земле, и шум совсем уж не- сносный, и мы молчали, хотя сидели вплотную друг к другу, а глаза наши слепли от однообразной пустыни. Я вздремнул, потом проснулся, взглянул на часы. Спал, вероятно, минут пять. Вытер струящийся по ли- цу пот и четко вспомнил виденный только что сон: я у матери, в родном селе, матери дома нет, я роюсь в ее бумагах и вдруг нахожу свои письма к сестре. Прини- маюсь читать и тут же просыпаюсь. Внизу все то же красное, безнадежное однообразие, наверху — слепящее белое небо. Чудной сон. Сестре я никогда не писал писем, потому что, когда она умерла, мне было одиннадцать лет. Я попытался докопаться до смысла сновидения, придумать ему истолкование. Мир на карте -— горы, океаны, города — впервые показал мне отец, потом сестра. Она была старше меня на двенадцать лет. Tla- верное, на этой карте сестра однажды показала мне и Австралию (думала ли она, что когда-нибудь ее младший брат окажется в этой части света?). Карта мира была единственным ярким пятном на стене на- шей комнаты — то ли ковром, то ли сказкой, не знаю. Я очень любил «путешествовать» по этой карте, и в пять лет знал названия многих городов, рек, госу- дарств. Вероятно, знал и не раз повторял слово Авст- ралия. Это первое истолкование, какое я попытался дать сну. И вот. Да, я не написал сестре ни одного письма, но, потеряв ее, часто вспоминал и особенно позднее. Может, «письмо» в моем сне и есть то, что я всю жизнь повторял про себя ей. Значит, во сне я читал эти ненаписанные письма. Или, может быть, синие озерца, проносящиеся вни- зу, по обожженному лицу земли, напомнили мне цвет глаз моей сестры? Не знаю. А мы отправляемся поглядеть на восход солнца. Сотни людей приезжают в Аркаруллу, чтобы встре- тить здесь восходящее солнце. После тяжелого вчерашнего перелета мы поспали едва несколько часов. Я даже не был уверен — смо- гу ли проснуться рано утром? Японская «Тойота» проворно движется среди кам- ' ней и колючек. Это даже трудно назвать дорогой. Мы вздрагиваем от утреннего холода, мы не выспались, ли- ца у нас бледные и, конечно, небритые. В машине мол- чим, потому что переводчик с нами не поехал, а я и мой русский товарищ не говорим по-английски. Майкл, наш австралийский друг, должно быть, не прочь нам что- нибудь рассказать, но лишь виновато улыбается. Вот мы и На возвышенности. Вчера Майкл говорил, что отсюда виден луч.ший в мире восход. Высоту обнаружили геологи, которым, кажется, ну- жен был уран, а нашли они... восход солнца. Значит, урана нет, в память же о геологах осталась дорога и то, что они рассказывали о восходе. Нет, наверное, еще и эта железная бочка от них осталась. Озираюсь, гляжу вниз. Библейский покой, безмя- тежность. Кажется, мир только что сотворен, и бог со- всем недавно восседал на этой вот бочке... Наконец появляется солнце, вначале ослепительно белое, яйцевидное. Пустыня вмиг озаряется светом, возникают тени, а камни и деревья обретают форму и плоть. Незримо присутствующий здесь Создатель наблю- дает за этой картиной: белое солнце становится оран- жевым, потом оранжевыми становятся камни, деревья, земля, затем оранжевый цвет переходит в ошеломляю- ще красный и, наконец, встав с железной бочки, Соз- датель удовлетворенно изрекает: — Вот теперь красиво!.. И поскольку рассвет невероятно хорош, Создатель решает больше ничего не давать этой земле. А чтобы спасти красоту, отделяет Аркаруллу от остального ми- ра пустыней, мелким кустарником, плотным пологом немилосердной жары. Непостижимую силу эту, — создавший природу и жизнь дух, именуемый Создателем, в этот миг я чув- ствую осязаемо, почти физически. Кажется, даже могу предложить богу сигарету, а он возьмет протянутый . мною «Ахтамар» и прикурит от Солнца... Сестра, я нигде не видел такого восхода, и только ради этого 'Стоило появиться на свет и помучиться. 97
Чуть позже мы спустимся вниз, и Майкл покажет нам розу пустыни — нежно-голубой цветок. Совер- шенно непонятно, как он живет на красной, обожжен- ной земле, среди раскаленных камней и высохших де- ревьев. Ветки деревьев похожи на костлявые челове- ческие руки, вымаливающие у неба дождь, а стволы эвкалиптов кажутся театральной бутафорией, окра- шенной в серебристые тона. Нет, вначале Создатель был добрым и, опьяненный восходом, создал прозрачно-синее озеро, окружил его причудливыми скалами, пририсовал к ним оше- ломляюще зеленые деревья... Но вдруг остановился: нет уж, вполне хватит и восхода... И несколько сотен квадратных метров оазиса Аркаруллы остались непо- стижимой грезой в этой знойной пустоте. И тогда Бог сказал: добро. (Вчера, когда мы ехали из аэропорта к Аркарулле, из-за машин выскакивали и убегали кенгуру. Первый показался мне чудом, мы закричали: кенгуру, кенгу- ру! Потом привыкли к их прыгающим фигуркам и уже не обращали внимания.) Срываю, ласкаю пальцами розу пустыни., которая кажется не материальной, а воздушной, чистым голу- бым цветом, и я вспоминаю другие цветы, тоже голу- бые, которые подарили мне когда-то на берегу Ледо- витого океана в аэропорту Тикси. Тогда я удивился — такие нежные цветы в вечных льдах! И теперь тоже поражен — такие хрупкие цветы в такой изнуритель- ной жаре, в пустыне! «Природа загадочна и непости- жима», — я говорю это Майклу, конечно, по-армянски, а он улыбается. Понял ли?.. Прошли месяцы, годы, но и сегодня Аркарулла жи- вет во мне как увиденный в пустыне сон, и может быть, ты осталась Аркаруллой моего трудного детства, сест- ра, и поэтому в душном самолете я читал свои не на- писанные тебе письма. (Через многие дни и месяцы в апреле 1979 года Майкл приедет в Армению, я подниму бокал за восход солнца в Аркарулле, а он. в ответ выпьет за мастеров, зодчих скального храма Гегард и скажет почти те же слова: «Гений и вера этих мастеров загадочны и нет постижимы».) Я благодарен тебе, сестра, за то, что в тяжелые го- ды войны ты водила меня на карте из страны в стра- ну (и это осталось самым ярким путешествием в моей жизни). Мысленно я кладу к твоей могиле фиалки Тикси и розы Аркаруллы, ведь и те и другие — нежно-голубо- го цвета, цвета твоих\глаз, так и не насытившихся со- зерцанием этого мира. (Когда мы возвратились в оазис Аркаруллы, в гос- тиницу, наш переводчик уже проснулся, побрился и успел позавтракать. Он посмотрел на нас с сочувст- вием, а мы — на него. Мы ведь знали, что он потерял, но почему-то он утешал нас: «Выпейте чаю и поспите, устали ведь. Я вас подожду. Хотите, я еще раз выпью с вами чаю?») Такие вот дела, сестра... • Я долго брожу вдоль железной дороги. Хочу точно определить место, где в июле 1918 года произошло 98 это... Внизу холодная бездна, наверху nwiv6oe небо, а тогда была ночь, и небо, наверное, было густо усыпано щедрыми летними звездами. Смотрел ли он на небо, видел ли, как падает его звезда? Ведь и он тоже, ви- димо, верил, что у каждого — своя звезда на небе. Где именно поезд сошел с рельсов? «Правда» от 11 июля 1918 года, в4гяти-шести строках рассказав о случившемся, отметила, что катастрофа произошла в шести верстах от Александрополя. Гюмри — Александ- рополь — Ленинакан. Город сейчас сильно разросся — откуда начать отсчет шести верст? Хочу представить себе его лицо, возраст, увидеть его честные руки на руле паровоза. Не хочу придумы- вать его, но ведь не сохранилось даже фотографии. Осталась только фамилия — Виноградов. Как его звали — Андрей, Николай, Василий?.. Почему он пожертвовал собой ради — если по всей правде — чужого ему народа? В далекой России его ждала невеста, в бревенчатой сельской церкви ежеднев- но молилась за него мать, и вот так в молитвах она, наверное, и угасла однажды, как свечка. Узнала ли, ка- ким оказался ее сын, узнала ли, что в своих каменных церквах за сына ее стали молиться тысячи армянских матерей? Говорят, будто точный рост человека опреде- ляет гроб. А такая смерть, может быть, определяет точные границы души. Да был ли у него гроб?.. Смог- ли найти его тело среди камней и горящего металла? Он был хорошим машинистом, и потому турки именно ему приказали: «ты должен везти нас до Алек- сандрополя. Армяне — наши враги, — сказали, — и мы должны доставить туда оружие и солдат». Враги?.. Он попытался оживить это слово- перед его । лазами встали больные, бледные сироты и матери в трауре, невесты в трауре... Слово «враги» звучало как клевета. Сидящий напротив офицер не мог про- честь его мыслей, ему вообще не было дела до чужих мыслей... «Не советую отказываться, — холодно прого- ворил он, — как ты это сделал вчера. У нас нет вре- мени. К тому же это приказ, мы находимся в состоя- нии войны с армянами». Снова перед глазами выстрои- лись сироты, матери, невесты. Хмуро, без единого сло- ва встал он, взял со стола шапку и, выходя, услышал слова офицера: «Тебя не обделят, мы не забываем оказанных нам услуг». Был прекрасный летний полдень. Парень посмот- рел на небо, и оно было цвета глаз его нареченной. Поблизости журчал родник, он наклонился, утолил жажду. В чистом зеркале воды увидел свое лицо: по- ра было бриться. (Я наклоняюсь, пью воду из родника: тот ли самый это ключ, помнит ли парня вода? Если бы зеркало воды сохранило черты его лица...) Поезд шел медленно, и вагоны были нагружены смертью. Он вез эту смерть, вез для сирот, матерей, невест. Небо сплошь усыпано звездами, и хорошо, что стоит полная луна, а не полумесяц, не то могло бы показаться, что и в небе полощется турецкий ф,таг._ Он резко увеличил скорость — сделали ли это руки, мозг или сердце?.. Из соседнего вагона доносились го- лоса турецких солдат. Они не спали. Кто-то запел ме- I
довым голосом. Должно быть, у поющего есть мать, невеста?.. Мать уж точно есть. (Хочу представить его лицо — в последние мгнове- ния. Какого цвета были его глаза, не дрогнули ли ру- ки? Уж очень был он молод, все километры и станции его жизни лежали еще впереди... С опозданием на шестьдесят лет хочу взглянуть на него как младший брат и как отец, потому что он сейчас гораздо моло- же меня.) Поезд сошел с рельсов и с ужасающим грохотом полетел вниз. В далекой России одна мать проснулась, вскочила с постели, впериЛа глаза в икону, одна не- веста овдовела, и в черное окрасилось одно подве- нечное платье. И один русоволосый синеглазый малыш отложил, навеки отложил свое появление на свет. Через несколько дней в пяти-шести сдержанных строчках московская газета поведала будущим поко- лениям о последних мгновениях жизни машиниста Виноградова. (Как звали его — Андрей, Николай, Василий?.. Я зову его Братом, он мой старший брат, хотя сейчас я старше его лет на двадцать—тридцать). • Натянутый, как виолончельная струна, он стоял в сутолоке автомашин и людей и смотрел. Куда? Напро- тив высился «Ренессанс» — шестидесятиэтажное зда- ние-город, слева на тротуаре расположилась Детройт- ская мэрия. Я испугался, что однажды стадо автомо- билей сойдет с магистрали, ринется через зеленый га- зон на тротуар, и статуя рстанется под колесами. — Что делаешь ты здесь, Комитас? Памятник не наклоняется ко мне, чтобы ответить. Он смотрит вдаль — куда? На Армению, я уверен. У меня нет компаса, но я не сомневаюсь. Однако это книжные мысли. Никакого вопроса я не задаю, ни в какую сторону Комитас не смотрит. Разве не естест- венно, что мне было отрадно увидеть памятник армян- скому гению в центре крупного американского города, хотя кто здесь его знает, кроме нескольких тысяч ски- тальцев-армян? — Лет этак через двадцать—тридцать, — говорит Рубен, — когда в городе не останется армян, памят- ник снесут. — Мрачный ты человек, Рубен. — «...Зарубежные армяне — то же самое, что скоп- ления льдов». Ты ведь знаешь, это не мои слова, их сказал один из видных людей Спюрка. И дальше: «Те, что обосновались в Америке, — это пятикило- граммовые льдины, европейские армяне — десятикило- граммовые, а живущие в Бейруте — пятидесятикило- граммовые. Но все они в конце концов растают—» — Когда были сказаны эти слова? — Сорок лет назад. Разве не видишь — тают «бей- рутские пятидесятикилограммовые». — Они не сами по себе растаяли. Кто бы мог по- думать, что Бейрут... И вот увеличиваются «американ- ские пятикилограммовые». — Превращаются в «пятьдесят килограммов»?.. Ну и что же? Это же донорская кровь. Сколько лет будет она вливаться в жилы американской колонии? Какой процент «коренных» американских армян чувствует себя армянами? — Ничтожный, увы, ничтожный процент. — А ведь это всего лишь третье, четвертое поко- ление. — Ты знаешь, сколько школ, церквей и клубов от- крылось за последние годы?.. Памятник Комитасу... — Комитас, говоришь? Уверен, что деньги на па- мятник дали люди, которые не знают о нем почти ни- чего. И на постаменте, разумеется, перечислены их имена. Я прав? — Да, Рубен, но ты злой человек, в тебя словно бес вселился. — Не хрчу быть добрым. А там, в Детройте, тебе небось захотелось подойти и спросить у него: «Что ты здесь делаешь, Комитас?» , (Как он прочел мои мысли? Бес, истинный бес...) И все же я доволен, что Комитас есть и там. Разве он только наш?.. Разве только нас ранят его страда- ния, его песни причиняют боль только нам одним?.. Нет, Рубен, бухгалтеры никогда не смогут объяснить мир. Разве этот памятник каждый год не расскажет о пас хотя бы двадцати американцам?.. В той же Дет- ройтской опере вскоре появится на сцене «Ануш», я видел на улицах афиши; Ануш, правда, несколько на американский манер — ну и что же?.. Но представ- ляешь, в этом безумном городе, по соседству с кабаре и стриптизами завтра зазвучит такая чистая история о любви. Ведь это будут не только армяне? А армяне разве не почувствуют себя лучше, и значит, хотя бы чуточку разве не укрепится их воля к сохранению сво- их корней? Вспоминаю другой случай, о котором мне рассказа- ли в Каракасе в 1977 году. Шел футбольный матч, иг- рали команды «Космос» и «Сантос». В «Космосе» вы- ступал армянин — Искандарян. Комментатор, попросту перепутав (а может, мало зная об армянах вообще), объявил его турком. И вот десятки телефонных звон- ков в комментаторской кабине, звонят, конечно, кара- касские армяне. Одни нервно, другие поспокойнее объ- ясняют, кто такой игрок... Комментатор немедленно поправляет себя, просит извинения у своих сограждан- армян и даже в нескольких словах.рассказывает об армянском народе, упоминает ереванскую команду «Арарат». И как раз в эту минуту Искандарян заби- вает победный гол. Возможно, этот «бунт» венесуэльских армян кому- то и покажется немного смешным, но мне сказали, что на следующий день несколько молодых венесуэльских армян, которые до этого не имели никаких связей с национальной жизнью колонии, явились в клуб «Ара- рат», а на следующий год поехали в Армению, где до этого никогда не были— — Жалкое утешение, — усмехнулся бы Рубен. Сейчас Рубен курит и задумчиво глядит в окно на Ереван. Он не слышит моего молчания, а я, мне ка- жется, подслушиваю его мысли: должно быть, он до- думывает продолжение слов Никола Агбаляна *: «...Все Никол Агбалян — зарубежный армянский ли- тератор. 99
осуждены, в крнце концов, растаять... И если оста- нется на свете хоть один армянин, то уверяю вас, он будет только на родине, в Армении, и больше нигде». «Один армянин» — сегодня означает три миллиона. • Все шло хорошо, только музыки не было: деревен- ские музыканты ушли в соседнее село на похороны. — Хоть бы аккордеон раздобыть, что ли, — сказал кто-то из молодых. — Есть в клубе один, да поломан. А может, ничего... Старики переглянулись. •— Был бы сейчас здесь Ованес, сыграл бы нам «Ворскан ахпер», — сказал один из стариков. Ованес — потомственный зурначи в деревне, он ушел в соседнее село, как я уже говорил, на похороны. Опрокинули мы еще по нескольку стаканчиков, раз- веселились и чуточку взгрустнули. Сидели на слегка влажной траве на берегу реки. А на той стороне, довольно далеко, виднелись раз- валины-— стены, дворец, монастыри... На них смотрели в радости и в горе. Смотрели и молодые, и старые. Ста- рики потягивали вино и вдыхали табачный дым, моло- дые только пили и тихонько напевали. Все эти люди родились здесь, а на другом берегу реки все это время грудились развалины. Люди росли, глядя на эти развалины, и умирали, глядя на них. Во время похорон несущие гроб становились лицом к руи- нам, обносили покойника семь раз по кругу, как это обычно делают, совершая последнее прощание перед его домом. Только после этого уносили гроб, посчитав, что все в порядке — покойник посмотрел в последний раз... На том берегу среди развалин вдруг показались люди. До нас донеслись неясный голоса, музыка. Мы выпили еще. Старики пригорюнились, погрузи- лись в раздумье, сдались на милость печали, тоски. А молодым вино ударило в голову. — Потанцуем, — предложил кто-то из них. — Вот только музыки нет... — Мы вам споем, — сказали девушки. — Ай-та рай-та, рай-та-та... — Похороны, наверное, уже кончились, — сказал кто-то. — Четыре часа восемнадцать минут, — взглянул на свои часр! заведующий клубом. На другом берегу реки, среди руин, народу при- бывало. Старики, не будь подвыпившими, безошибочно ука- зали бы, какая стена когда разрушена и какой камень когда .раскололся. Все ведь происходило на их глазах. — Пляшите! — вдруг выкрикнул один из стари- ков. — Без музыки! Ноги не отвалятся, бездельники!.. — Кочарй, — предложил кто-то из ребят. Парни и девушки встали плечом к пЛечу, сошлись в два кольца — одно в другом, вот только музыки не было. И вдруг старики запели — фальшиво, хрипло, яро- стно. Запели, и цепь заколыхалась, ноги мяли зеле- ную траву, под которой была мягкая и теплая земля. Молодые танцевали ладно, ноги согласно поднимались и опускались, и, даже танцуя, не отрывали они глаз от руин. Вскоре к хриплым выкрикам стариков при- соединились и их голоса. И вдруг... Раздались звуки волынки... Кто? Откуда? Несколько секунд юноши еще про- должали машинально танцевать, потом старики умолк- ли и молодые тоже. И увидели: волынка играет на той стороне, где развалины. Какой-то человек стоял среди камней, и в его руках волынка визжала пронзи- тельно и победно. — Армянин, — сказал один из стариков, — видать, армянин, кому же еще быть? Выпьем за его здоровье. Старики выпили, устремив взоры на странного че- ловека на том берегу, а кочарй звучало громко и по- бедно. Старики плохо видели, солнце слепило глаза, они щурились, хотя им хотелось раскрыть глаза по- шире. Трудно сказать, сколько минут длился танец. Мо- жет, не минуты даже, а часы. Трудно сказать. Внезапно музыка смолкла. Парни и девушки тоже застыли. По- том увидели; двое турецких пограничников на том берегу подошли к человеку, что-то ему сказали, один потянул его за руку, волынка упала на землю, а во- круг начали собираться люди. Все — старики и молодежь — не сводили глаз с Дру- гого берега, а пограничники уже уводили волынщика. — Это армянин был,,— сказал старик. — Выпьем. Выпили. Пригубили и девушки, не стесняясь стари- ков и своих возлюбленных. Вдали, на другой стороне, были те же руины, да еще солдаты, которые уводили незнакомого нам человека. Ну и что? Ничего. Теперь я сижу на камне, и перед глазами на другой стороне ущелья развалины. Не знал я, что столь обыч- ной будет моя встреча с городом Ани. С раннего дет- ства Ани был для меня историей, видением, грезой и незахороненным родным существом. А сейчас все в высшей степени обыденно, справа от меня ульи, пчелы наполнили воздух жужжанием. Пасечник без маски обходит ульи, то и дело открывая и закрывая их. Я замечаю — ни разу не посмотрел он в сторону Ани. Двое неотрывно смотрят в бинокль на развалины города Аци. Они передают мне бинокль. — Смотри, как на ладони. Я прижимаю металл к глазам: вот и Кафедраль- ный собор стоит, как ограбленная королева, вот цер- ковь Св. Григора, Гагикашен, вот городские стены... — Дай и мне посмотреть... У меня отнимают зрение. Ани сразу удаляется, но я уже убедился, что передо мной именно Ани, и я изучаю его спокойно, детально, квадрат за квадратом. Руины грудятся среди зеленого-зеленого поля. Они схожи с последними защитниками осажденной крепости — отступать им некуда, нет пути и вперед, ноги в землю вросли... — Пастушью церковь разрушили, — говорит кто-то. — В прошлом году разрушили, и следов не ви- дать... 100
Мне показывают примерно то место, где раньше стояла Пастушья церковь, — в бинокле это куча кам- ней, и больше ничего. Я вновь перевожу взгляд на Кафедральный собор... Па выпуклую поверхность лин- зы садится пчела. Отгоняю ее. Она не улетает. — Видишь то белое здание? Это гостиница для ту- ристов. Я смотрю. Перед зданием стоит длинный зеленый автобус. Видимо, туристов привез. .Многие из них, ве- роятно, армяне. Кто же еще может быть? И на том берегу армяне, и на этом. — А вон здание с зеленой крышей среди камней — это для пограничников. Смотрю туда. На огороженной площадке играют в волейбол. Мне чудится, будто слышу голоса игроков. Камни ограды гладко обтесаны — откуда взяться в Ани другим камням? В бинокль видна волейбольная сетка, я передаю бинокль соседу, уж лучше смотреть невооруженным глазом — меньше увидишь. Нельзя слишком близко рассматривать раны родного чело- I века. Ани!.. Ты обернулся красивой двадцатиэтажной гостини- цей на улице Саят-Новы, тебе посвящены поэмы, твСг- им именем нарекают армянских девушек. Ани!.. Я гляжу на твое умирающее тело, уже восемьсот лет простертое перед глазами нашего народа, а пчелы беспрепятственно пролетают через границу. Может, пчела, недавно опустившаяся на стекло бинокля, си- дела до того на барельефе Кафедрального собора... — Гляди, прямо среди развалин построили дом и живут там. Четыре-пять зданий, наверное, для ту- ристов. Вижу. Несколько приземистых домов, перед ними разбиты грядки, где, наверное, посеяли лук или капусту. Забор из гладкотесаных камней. Не хочу я смотреть. — Давно вы здесь? — спрашиваю пасечника. — С мая. Здешний мед на редкость хорош. Вон какие цветы... Пасечник нарушает государственную границу, его пчелы вбирают в себя и нектар цветов Ани... Нет, не хочу я быть пчелой. Ничего не хочу. Внезапно мне чу- дится звук волынки, игравшей кочари... Говори же, Ани... Одна из башен городской стены стоит, вытянув- шись в струнку; на ней когда-то стояли в дозоре ар- мянские воины. Сейчас оттуда смотрят на нас турец- кие аскеры. •— Пошли, ‘— говорит кто-то из наших. Я снова вбираю глазами город, стены, Кафедраль- ный собор, церковь Св. Григора, все Эти пока‘еще жи- вые камни... Эй, кто там, на том берегу? Кто там есть в этом мире?! Играйте, прошу вас. Пусть развалины танцуют ко- чари или другой танец. Все равно. Не станут плясать? Как же это: воевать могут, а танцевать — нет?.. Чуть поодаль находится деревня Харков (от слова «харквел», то есть обжигать), солнце беспощадное, злое. По-моему, кочари плясали люди именно из этого селения. Вдруг я подумал: как они могут жить—про- сыпаются, а в раме окна — Ани, засыпают, а луна вы- глядывает из-за развалин Ани.„ — Пошли. Прощай, Ани... Пчелы с жужжанием перелетают через границу, чтобы собирать на том берегу цветочный нектар, а па- сечник не смотрит ни на нас, ни на Ани, — Страшно проголодался, — говорит мне прия- тель. — Когда будем в Ереване? — В пять или шесть. Вдали все еще виден Ани.» • — Австралийцы очень неразговорчивы, почти мол- чаливы. — Завидное свойство, — говорит Рубен, — не грех бы и нам поучиться. И я рассказываю ему об одном случае, происшед- шем в Австралии. Едут в пустыне двое — мужчина и женщина. Машина застревает в песке. Как быть? Во- круг на сотни километров ни души. Проходит час, дру- гой... И наконец показывается какой-то автомобиль. Потерпевшим и не надо звать на помощь, спаситель подъезжает сам. Ни слова не говоря, вынимает метал- лический трос, привязывает к машине, вытаскивает из песков, затем, пробормотав обычное «о’кей», уезжает восвояси. Рубену очень нравится рассказ. — Представляешь, — говорит он, — как бы все это выглядело в Армении, если бы у нас была собствен- ная пустыня? — Собственная пустыня? — смеюсь я. Дополняя друг друга, мы пытаемся воссоздать предполагаемую картину. Подъехав к застрявшей в песке машине, прибыв- ший не преминет воскликнуть: «Ну и беда с вами слу- чилась, ай-ай-ай! И давно стоите?» — «Не говорите, по- ложение просто безвыходное, что бы мы делали, ес- ли б вы не подъехали». — «Хотел я ехать другой до- рогой, и вдруг передумал. Словно что-то подтолкнуло меня». — «Ну прямо спасли вы нас, не знаю, как и благодарить». — «Что ты, что ты, как же не помочь друг другу в трудную минуту». Потом подмигивает в сторону женщины: «Кто это?» — «Жена,' — замнется потерпевший, он уверен, что тот не поверит, — кто же с законной женой едет в пустыню? — Моя жена, мы с ней решили вот на море провести отдых». — «Понят- но, — многозначительно улыбнется прибывший на по- мощь, — разве я не мужчина? Помнишь анекдот: один тип так сильно напился со своей кралей, что, уже ни- чего не соображая, в полночь привез ее домой. От- крывает жена, а пьяный говорит ей: «Тихо, я ей ска- зал, что ты моя сестра...» Оба посмеются, а потом: «Давай выпьем чего-нибудь, закусим, а? Для меня это минутное дело...» Прямо на машине разложат еду, же- на попытается расставить все, как положено, даже салфетки расстелет, выпьют по стаканчику, спросят друг у Друга, кто откуда родом: «Нет, нет, ты скажи, •родители-то откуда?» Тот, что пришел на помощь, естественно, не станет расспрашивать о жене и детях, 101
хотя сам покажет фотографию своей семьи («Всегда при мне, иначе какой же я армянин?»). Потом каждый расскажет, где работает («Собачья жизнь», — пожа- луются оба, может быть, даже без основания), и, конечно, обменяются адресами и телефонами. Потом жена уберет «со стола», и уже после этого приезжий достанет из своей машины трос, привяжет к застряв- шей автомашине, и с шумом, криком, подбадривая друг друга, советуя («Левее, левее бери! Куда по- ехал? Только вчера сел за руль, да?»), наконец вы- тащат ее из песков. Перед расставанием непременно расцелуются («Смотри, восемнадцатого буду в Ере- ване, звони»), жена в тысячный раз улыбнется, по- благодарит. «Ой, как не стыдно, сестренка, — возразит польщенный спаситель, — на что же еще мы нужны?» Потом вдруг стукнет себе по лбу: «Ох, как же забы- ли! — он снова вытащит коньяк, — забыли один тост — за наш народ! Сестренка, за это и ты должна выпить стоя...» Они не обратят внимания, что и до этого пили стоя. «Стоя» придет само собой, как же иначе — за свой народ. И уже запустив машину, один подмигнет другому; «Тише, я сказал, что ты моя сестра...» Опять посмеют- ся, расстанутся, а в Ереване встретятся, я уверен, и будут поддерживать знакомство..'. Мы с Рубеном от души хохотали, представляя себе эту сцену, а потом я посерьезнел. — Но в обоих случаях человек помог человеку. — Что верно, то верно, — согласился Рубен. — А не лучше, как у нас? — Просто у нас по-другому. Так не стоит вопрос — что лучше, что хуже. И все же не помешало бы нам быть посдержаннее. — И тебе тоже? В ответ Рубен надолго замолкает. © Растет белая береза. А на синем базальте возле ее ствола высечена простая надпись: «Здесь лежат сол- даты». Береза — не гранит, не мрамор и не бронза, но лю- ди почти ежедневно приносят цветы и кладут их к но- гам тонкостанной красавицы. Этот необычный памят- ник находится в России, вблизи Курска, где произо- шло одно из самых кровавых сражений нашего сто- летия. Каждую весну береза просыпается-зеленеет, и мне кажется, что Каждой весной просыпаются и солдаты. Вы думаете, павшие молчат? Я вижу русского поэта, который читает эти строки в Каракасском университете. Нас повели в аудиторию, где студенты сидели на столах, на подоконниках, на полу. Многие курили, на полу пепел, окурки, пол — как пепельница. Сопровождающий нас молодой профессор, поздо- ровавшись со студентами, в нескольких словах пред- ставил нас. Они задавали вопросы, мы отвечали. И вдруг про- фессор обратился к поэту. «Прочтите что-нибудь по- русски, а я переведу». Поэт с сомнением оглядел ауди- торию — что им до моих стихов! Профессор, видимо, не понял этих колебаний, он вежливо настаивал. Я тоже попытался уговорить поэта. «Прочти те строчки — «Вы думаете, павшие молчат?..» И в глазах поэта я вдруг увидел боевой блеск, в руке шпагу, и показалось мне, что он готовится к дуэли. Я протянул профессору книгу стихов поэта. «Он прочтет эти строки, но прежде переведите, чтоб студенты знали, о чем речь». Профес- сор перевел стихи строку за строкой. И поэт начал чи- тать. Я не раз слушал его, но так он еще никогда не читал. Да, это была дуэль: поэзия — против равно- душия. Вы думаете, павшие молчат? х Конечно, да — вы скажете. Неверно! Они — кричат... Я не смотрел на поэта, я смотрел на студентов, си- лился поймать их взгляд, ощутить, увидеть живущего в них другого человека, он есть, он должен быть в них. Они кричат, когда покой, Когда Приходят в город ветры полевые, И со звездою говорит звезда, И памятники дышат, как живые. Некоторые из студентов бесшумно спустились с по- доконников, сели на стулья, девушка, собиравшаяся зажечь сигарету, помедлила... Поэт, который в восем- надцать лет был солдатом и в эту минуту не стихи чи- тал, а разговаривал со своими погибшими друзьями, уже не замечал аудитории: Они хотят, чтоб памятником их Была Земля. Растянувшийся на полу бородач никак не мог на- ладить контакт с бутылкой пива — бутылка была в воздухе, рот открыт, но глаза его слушали. Я увидел — только он один еще лежал на полу. Когда это они успели сесть на стулья^ Я попросил у своей соседки сигарету: «Ш-ш, — она поднесла палец к губам, — ш-ш...» Я увидел — они притихли, сосредоточились, ку- да девалась скучающе-наглая повадка. Простые ре- бята и девушки в потертых джинсах, с растрепанны- ми волосами. А поэт продолжал читать: И ходит по Земле Босая Память — маленькая женщина. «Босая Память — маленькая женщина...» Я вижу эту женщину. Она не кричит, не рвет на себе волосы. Она попросту скользит по траве и цветам, входит в городскую сутолоку и в деревенский покой, входит в сердца людей. Не забывайте, говорит она, не забы- вайте, чтобы это больше не повторилось: Она идет... Ей не нужны ни визы, ни прописки. Куда девались дерзкие юнцы? Неужели это те же ребята? Девушка, сидящая рядом, молча протягивает мне сигарету, я беру и, конечно, не закуриваю, она улыбается мне. Лежащий на полу бородач уже сидит, правда, на полу, недопитая бутылка пива отставлена, а в глазах у него печаль. Они не понимают слов, боль не нуждается в пере- 102
воде. Этот русский поэт попросту их старший брат, ко- торого они давно, очень давно не видели. Куривший студент больше не стряхивае пепел на пол, а исполь- зует коробку из-под сигарет, та девушка перестала красить ресницы, она устремила взгляд в зеркальце, валявшееся на столе: кто смотрит на нее оттуда? Она идет... Не о себе — о мире . беспокоясь. И памятники честь ей отдают, И обелиски кланяются в пойс. Когда умолк поэт3 Аудитория не сразу откликнулась. Они, конечно, поняли, когда поэт произнес последние слова, хотя он продолжал стоять все в той же позе, и глаза его блуж- дали в мире иных образов, он все еще говорил с мерт- выми друзьями. Очнулся он от аплодисментов. Потом его юкружили со всех сторон славные парни и девушки в потертых джинсах и с растрепанными волосами. Уже в коридоре девушка, что дала мне сигарету, зажгла спичку, поднесла. Глаза ее говорили — уже можно, курите. (И я вновь вспоминаю белую березу — живой па- мятник солдатам на окрашенной кровью земле России, и дерево кажется мне двадцатилетней вдовой, только на ней белый платок. И я ставлю у ее ног все цветы моей земли.) • Скалистую арку, которую я увидел в Вайоцдзоре, мне хочется назвать Вратами надежды. Мне хочется представить, что было бы, не будь здесь этой арки и за этим завораживающим нагромождением скал не сверкнули бы свет, жизнь. Это было, не могло не быть. Почему наша суровая, каменистая земля постоянно притягивала врагов? Что им надо было? И, захватив эти земли, какую они оставили по себе память? Разрушать, уничтожать — тоже, должно быть, память, ведь люди все же помнят, кто и когда уничтожил этот мост, монастырь или крепость... Побитые, истерзанные, — все же уцелели наши па- мятники. Этот скалистый свод тоже кажется мне памят- ником. ...Враг вторгся в горную страну, и жители села, сумевшие взрастить хлеб на скалах, выстроившие церкви и крепости, — ушли в ущелье. Все ушли — мужчины, женщины, старики, дети. Ущелье было каменной крепостью — бездонное, без- опасное. Враг скопился наверху, и мужчины бдитель- но охраняли перевал. Враг знал, что из ущелья нет другого выхода, что оно отделено о • остального мира такой толщей скал, какую не пробить и годами терпе- ливого труда. Устроившись наверху, в заброшенных домах, враги предавались разгулу, а временами, устав от пиршеств, разрушали церковь, оскверняли могилы, разбивали хачкары. А селение стонало в своем укрытии. И уще- лье, эта каменная крепость, превратилось в каменную тюрьму. Выход вел только к небу. Оно было голубое, чистое, и ночью украшали его звенящие звезды. Вы- .браться из каменной тюрьмы можно было, лишь воз- несясь вверх — другого пути не существовало... Мужчины в отчаянии скрежетали зубами, женщины вплетали свои стоны в вечную литургию реки. А бог, как всегда, равнодушно взирал сверху в ущелье. Мужчины не надеялись на бога, они искали вы- ход— мотыгами, лопатами, саблями и даже ногтями пытались проделать дыру в неумолимой скале. А ка- мень усмехался над отчаянием людей. Под скалами текла река, и все знали, что она выходит на ту сторо- ну, вливается в воды Арпы. Мужчины пытались рас- ширить это отверстие. Один из молодых храбрецов нырнул в бешеные волны, проплыл под скалами и... больше не вернулся. А враг смеялся наверху, его хохот достигал ущелья, осквернял несмолкаемый шум реки. Люди в отчаянии опустили руки, посмотрели вверх на холодное небо: да, ущелье превратится в их общую могилу, а небо — в синий надгробный камень, который ночью украсят сверкающие звезды. Люди Набросились на скалистую стену, словно это и был враг. Наивная, бессильная попытка: стена не уступила ни на йоту и мысленно потешалась над тще- той человеческой. Все было испробовано. И смирившись, люди стали ждать смерти. Однажды они увидели, что несколько старух гла- дят, ласкают скалу. Потом зажгли свечу в одном из гротов. Девушки стали украшать полевыми цветами жесткую грудь горы, дети принесли свои игрушки к ее ногам. Женщины шептались со скалой, просили ее смягчиться, а мужчины подсчитывали последние пат- роны. Женщины приголубливали скалу, как раненое ди- тя, девушки украдкой улыбались ей, как улыбаются любимому сквозь туман стыдливости и надежды. Дети радовались скале, как радовались бы старшему бра- ту — сильному, непобедимому. Лишь мужчины глядели сердито и беспомощно. «Приласкайте скалу, — сказала им глубокая стару- ха, — эти скалы наши. И они — тоже в плену». Мужчины смягчились, Да, действительно, скалы бы- ли ихними, они отбросили мотыги и мечн, усталыми, окровавленными пальцами стали искать каменные ру- ки скалы. ...И как-то ночью перед их ошеломленными взора- ми скала стала отступать, смягчаться, таять, стена ис- тончилась, стала прозрачной, забрезжил овет с той стороны... Камень отступил перед любовью. Отверстие посте- пенно увеличилось, наконец возник настоящий свод, и село вытекло из-под каменной этой радуги... А наверху враг, рассчитывая лишь на силу Нена- висти, все еще предавался разгулу и только через не- сколько дней понял, что ущелье опустело. С дикими воплями ринулись враги вниз, а скала уже закрыла свои ворота. Они, эти каменные ворота, снова и навсегда рас- крылись только после ухода врага. Мне никто не рассказывал этой легенды и не вычи- тал я ее.ни в какой книге. Она родилась во мне в дни 103
моих блужданий в Вайоцдзоре, когда я изумленно смотрел на мост-радугу, который хотел бы назвать Вратами надежды. Так объяснить это творение природы может ‘толь- ко легенда. Есть ли у вас иное объяснение? ♦ , • Дерево заметили по весне. Случайно. Купол дере- венской церкви был разрушен двадцать два, тридцать два, не то сорок два года назад. Впрочем, обвалился он не весь, а лишь наполовину, даже до сего дня мно- гие любители, вскарабкавшись наверх, пишут на кам- нях свои бессмертные имена. Обвалившаяся часть ку- пола в летние месяцы покрыта зеленой травкой и цве- тами, которые пробиваются на свет, прорываясь меж- ду камнями. И вот однажды... В этой траве люди увидели дерево, настоящее аб- рикосовое дерево, оно, как сказали бы поэты возвы- шалось на куполе словно юная полунагая девушка, и бесстыдный ветер рвал ее подол. Вот это да!.. Мужчины удивлялись, проходя мимо церкви, а ста- рухи крестились перед закапанным воском ликом Хри- ста. Бабка Маран, которая была в годЬ1 войны един- ственной в деревне гадалкой, извлекла из сундука за- саленные, почерневшие карты, разложила ил на обе- денном столе, прикинула что-то, что-то забормотала и изрекла: «К добру». А учитель истории в тот же день повел учеников к дереву. «Только в- Армении, — ска- зал он, — может произойти подобное чудо. Армянский камень, армянская косточка, армянский абрикос...» Вечером было общее колхозное собрание, и кто-то остроумно заметил: «Чье же теперь будет это дере- во — колхозное или приусадебное?» Председатель рас- смеялся, остальные тоже, и об этом больше не гово- рили... Прошло время. С деревом свыклись. А нынешним летом маленькие деревенские разбой- ники вскарабкались по гладкотесаным камням на ку- пол и с жадным нетерпением обобрали первые плоды удивительного дерева. Их было штук пять, на всех даже не хватило, но ребята поделились между собой, съели и ядрышки, жуя их медленно и торжественно, как будто ждали чего-то необыкновенного, глядя друг на друга и жмурясь от солнца. Но никакого чуда не произошло — это был обычный незрелый абрикос, вон сколько их во дворах, садах, на рынке. И абрикосовое дерево прижилось в селе. Кто и когда закинул косточку на церковный купол, трудно сказать. Как она застряла между камнями и пустила корни? Но дерево существовало, и люди пере- стали недоумевать. А я вспоминаю Аршака Акоповича Гаспаряна, ко- торого встретил случайно в одной из деревень на се- вере Молдавии. Село называлось' Дроки. Мы завтракали в чайной райцентра. О старике я слышал накануне и поразился, узнав его возраст — сто двадцать один год. Я сказал, что хотел бы увидеть его. И вот он здесь. Живет в этой деревне с 1901 года, прежде проживал на Северном Кавказе, на побережье Черного моря. Фигура старика, особенно когда он сто- ит, напоминает скобку, но взгляд еще ясен. Он с тру- дом, но все же находит армянские слова. — Когда вы выехали из Армении? — Лет двенадцать—пятнадцать мне было. — Где жили? — На берегу какой-то воды, морем называли... —- Ванским? — Наверное... Кто знает... — Почему покинули свою родину? — Не помню... — Как попали на Кавказ? — Не помню... Наливаем старику вина. Ставим перед ним миску с какой-то едой из рубленого мяса. Есть ему трудно, но вино он пьет. С болезненным упорством я ищу что- то в его глазах, вопросами своими хочу пробудить детство, уснувшее в нем более ста лет назад. — Есть еще армяне в вашей деревне? — Нет, один я... — А были? — В нашей деревне — нет. В Одессе были. — Почему вы приехали в Дроки? — Когда провели железную дорогу, я был грузчи- ком. Много товаров перегрузил... — Дети есть? — Четверо. От Марины. Она молдаванка. Пятьде- сят два года мне было, когда женился. А ей было два- дцать три, царство ей небесное, рано померла. Сын у меня иногда деньги шлет, лет двадцать я его нр ви- дал... Старик утомляется, скорее оттого, что ему трудно подыскивать армянские слова. А я хочу пробудить в его померкших глазах хотя бы искру — ведь не может там быть одна лишь зола, не может душа умереть окончательно, бесповоротно, бесследно... И я запеваю «Дле яман». На дворе девять утра, на столе у нас стоят чайные стаканы, а я пою «Дле яман» — песню ванца, песню армянина. Как знать, может, старик слышал ее лет сто, нет, лет сто десять назад... Я вообще пою плохо, в особенности если не под хмельком, но в тот день, по-моему, спел недурно. Это была не песня, просто я продолжал свои расспросы, но иными средствами. «Дле яман» должна стать переводчиком. Я не глядел на старика, он сидел возле меня и, пока,я пел, ковы- рял вилкой в тарелке. Я смотрел на дрожащие паль- цы, которые едва держали вилку. Потом я вдруг ви- жу — пальцы зйтихли, перестали двигаться, — неужели вспомнил, неужели что-то проснулось?.. И сразу, без паузы я запел «Киликию», но пальцы его безжизнен- но лежали на столе — как вилки, ножи, как ломти хлеба... Мой приятель молдаванин говорил потом, что в глазах у старика что-то изменилось, рассеялся какой- то туман (а молдаванин тоже сын многострадального народа, и к тому же поэт...). Я кончил. — Не вспомнил, отец? — Нет. — И ты не запомнил ни одной армянской песни, ни одного слова?^Мотив хотя бы? ' 104
— Нет, не припоминаю. Я пью, все мы пьем — армяне, молдаване, — пьем коньяк, темный, как чай... Конечно, я мог предвидеть, что и здесь встречу ар- мянина, (в каком только краю их нет?). Встретимся, поговорим, споем, потоскуем о родине... Но вд[/уг не- ожиданно где-то в Молдавия встречаю, может, самого древнейшего армянина земли. Я смотрю на старика, стараюсь увидеть его таким, каким он был сто десять лет назад, когда неизвестно по чьей воле оказался за- брошенным на чужбину. Я продолжал допытываться, а старик не помнил даже имени своей матери. Он давно позабыл прохладу родной Коды. Да, но... Но в одном из глубоких колод- цев своей души, словно припрятанную на черный день- пару золотых, старик хранил несколько родных слов, которые в этот миг вылились, соединились в предло- жения. (Польский поэт рассказывал мне, что недавно в городе Вроцлаве были выставлены картины некоей шестидесятидвухлетней армянки. Эта женщина впер- вые взяла в руки кисть года два назад. В 1918 году, покинув Западную Армению, она чудом выжила и по- пала в Польшу. После этого она не была у себя на родине. Но вот, в шестьдесят лет взявшись за кисть, изобразила на полотне свою утерянную родину, горы, деревню, людей. Проснулся мир, молчавший в ней шестьдесят лет; нарисовала свою бабушку, подруг, ко- торые либо давно уже обратились в прах, либо еще живы, но им тоже по шестьдесят...) Это похоже на чудо. Я поражаюсь, ликую, грущу. Знаю, на куполе и в будущем году зацветет чудо- абрикос. Зацветет, затяжелеет плодами, и очередное поколение деревенских сорванцов вновь не утерпит, за- берутся на дерево маленькие разбойники, оборвут не- дозрелые абрикосы и в спешке поломают несколько веток. Потом, прижавшись друг к другу, рассядутся на куполе в несуществующей тени дерева. Дерево стерпит. И очередной весною снова наденет свой белый сва- дебный наряд. Когда и кто посеял зерна нашего народа в этой ка- менистой стране, именуемой Арменией? Когда и кто посадил на горстке потрескавшейся, съежившейся среди скал земли абрикосовое дерево нашей истории? Когда и кто придал корням нежного деревца проч- ность стальной проволоки, вечность надежды, терпение матери, которые позволили ему пробиться сквозь ка- мень, выжить, зацвести? Мы выжили. Наперекор тому, что наши ветви ломали каждой весной, пожирали нас незрелыми, сжигали яркие цветы. Как выжило ты, абрикосовое дерево? • Маре... О бабушке я уже писал. Маре для меня тоже как мать или бабушка, хотя она мать моего друга. У нее руки Шершавые, как ноздреватый камень, и для меня нет в мире ничего нежнее, чем ноздреватый камень. У Маре голубые глаза, рядом с ней лучше помолчать, потому что все слова, которые могут соединиться в предложения, устали. Маре тоже устала. Маре оста- вила • далеко свой Сасун, теперь живет в" деревне, в Талинском районе, и за всю жизнь раза три приезжа- ла в Ереван автобусом. Если ты сел на мокрую траву, а кто-то подложил под тебя подушку, знай — это Маре... Если захочется напиться и кто-то протянет стакан холодной воды, знай — это Маре... Если случится остаться у них ночевать и ты почув- ствуешь сквозь сон, что кто-то укрывает тебя, знай — это Маре. (Помню, однажды она сказала: «Все в мире проходит, лао1. Грустно — придет радость, дела пло- хи— наладятся. Вот только не простуживайся, лао».) Если она стоит рядом, непременно обнимет одной рукой, особенно когда ты у них дома впервые Если доведется тебе еще раз зайти к ним и ты приведешь с собой друга, Маре обнимет и его. Ее доброты хватит, чтобы примирить две враждующие армии, если только доброту можно поделить на части. Маре!.. Побывал я как-то у нее с моим московским другом. Маре не знала русского языка, но беседовала главным образом с ним, с Вадимом. Я смотрел, еле сдерживая смех. Но они и в самом деле разговаривали. У Маре два сына, пять дочерей. И все голубоглазые. Я посмот- рел на Вадима (глаза у него, конечно, тоже не чер- ные) и решил немного подтрунить над ней; — И что это вы все голубоглазые, а, Маре? Ты, твои сыновья, додери.'.. — Чему удивляешься, лао? — А как же? Сасунцы, а глаза у вас голубые. Мо- жет, у Давида Сасунского они тоже были голубыми? Маре задумалась, потом спокойно сказала: — Может быть, лао, отчего же нет... Три добра в мире голубые. — Три? — Да, лао: море, небо и... Русь... Я перевел Вадиму слова Маре, он удивился, по- смотрел на нее круглыми глазами, потом нагнулся, поцеловал руку, похожую на ноздреватый камень. — Что он делает, лао? — обратилась она ко мне.;— Что делаешь, лао? — повернулась она к Вадиму, по- том обняла его рыжую голову, как обнимала всех нас. — Вадим русский, — сказал я. — Мой друг Вадим русский, живет в Москве. И Мушега знает. — Мушега? — Маре поцеловала голубые глаза Ва- дима. — Умереть мне за Мушега. Маре... Не мать мне и не бабушка. Мать Мушега. Потом она вышла быстрыми, мелкими шагами. — Парное молоко полезно, лао, вот надою — принесу... Маре не читает написанных нами книг, не слышит наших жарких споров, она оставила свое детство в высоких Сасунских горах и побывала в Ереване всего три раза —• когда Мушег поступал в университет, ког- да он болел и когда собрался лететь в Москву. 1 Л а о — сынок. /05
И, может, с Сасунских гор вынесла Маре это изу- мительное деление голубого цвета? Может быть. Ведь с каких еще пор окрасились для нашего народа в го- лубой три добра в мире —море, небо и Россия... 9 На солдатах были легкие поношенные шинели, а если что и грело их, так это пятиконечные звезды на коммунарках. Дорога предстояла длинная, но медлить нельзя бы- ло: вдали умирала Армения — родина тех, кто шел в передних рядах. Не потому ли идущие впереди так спе- шили? Спешили, несмотря на мороз, метель и тонкие, потертые шинели. Одиннадцатая Красная Армия вступала в Армению. Какой это был день? Один из шагавших впереди вдруг вскинул вверх руку с большой картонной буквой. — Что это за буква? — громко спросил он. Те, кто услышали, подняли отяжелевшие от устало- сти головы. Буква была большая, окрашенная в темно- красный цвет. Ответа не последовало. — Какая это буква? — снова выкрикнул солдат, подняв картон повыше. Бойцы, на этот раз и в задних рядах, потянулись вверх. Картон был ясно виден в замерзших пальцах солдата. Но ведь большинство видели школу разве что во сне, и потому откликнулись всего несколько че- ловек: — Это буква а, айб. — Кто грамотный, пусть выйдет вперед, — послы- шался голос. Из рядов отделилось несколько человек. Привал. Шестеро собрались в кружок, а когда начался }4арш, они стали в первом ряду, хотя трое из них были низкорослые... И армия двинулась вперед: вдали умирала Ар- мения. — Какая это буква? — кричал кто-то в первом ря- ду, подняв над головой картон. — Б,''бен, — слышался ответ опять из первого ря- да, отвечали уже несколько человек. — Какая буква? — снова спрашивал голос. Теперь отвечали из разных рядов, подсказывая, пе- респрашивая друг у друга. — Бен... бен... бен... Дорога стала короче. Буран? Ну какой это буран, так, легкий ветерок, он скоро перестанет, а шинели теплые, русские. — Какая буква? — Ша... ша... ша... — Какая? — Ра... ра... ,ра... Так они и вступили в Армению: с винтовкой в ру- ках, заучивая месроповский алфавит, и на тридцати тысячах километров камня, перемешанного с землей, утвердили право своего народа на продолжение. Быль это или легенда? Кто тот безымянный солдат, что придумал в пургу и метель чудо с картонной азбукой? Не знаю. Я верю в легенды, завидую людям, которые могут придумы- вать легенды, а историю эту я услышал от одного из бойцов Одиннадцатой армии, выучившего азбуку на этом трудном переходе. • Он метался, не находя себе места в тесной комна- тушке, но нужных слов не находил. В комнате было сумрачно, колеблющийся огонек свечей не в силах был рассеять тьму и разметать табачный дым, который мутным облаком сгустился под сводом потолка. Свечи выхватывали из темноты лишь старый письменный стол, исписанные листы бумаги, чернильницу и лицо юноши, казавшееся еще бледнее в этом слабом свете. Слов не было. По паспорту ему исполнилось двадцать лет, он был безрассуден, насколько давал ему на это право возраст, и был мудр, ибо ему было три тысячи лет — по паспорту его народа. Было уже далеко за , полночь, а он все метался между своей скорбью и му- чительными вопросами. А слов не было. Слов, способ- ных спрессовать время, — эту мрачную непроглядную ночь, у которой, казалось, не будет рассвета. Казалось, идут уже последние картины последнего акта трехты- сячелетней драмы под названием «Армянский народ», вот-вот опустится занавес, а в зале никого не оста- нется... Слов не было. Уже до него был задан вопрос: «Некому ждать тебя, зачем ты идешь, весна?» Уже прошептали до него: «Страна печали, страна сирот...» И кто-то уже прокричал до него: «Ужель поэт послед- ний я?..» Слов не было, не было иных, новых слов. Было лишь громовое «Нет!», которое он хотел швырнуть в гладко выбритое лицо истории и мира. Нет! Будет жить — продолжаться в веках его народ. Но как? Это- го он не знал. Своими глазами он видел гибель За- падной Армении, смотрел в потухшие глаза тысяч сирот, видел пепелища, пепелища... Он сражался как воин-мститель, впадал в отчаяние и вновь обретал на- дежду. Он уже успел полюбить, быть отвергнутым, по- знать ненависть — разве этого не достаточно? Что с того, что ему всего двадцать лет? Другой поэт, еще более несчастный и уязвимый, прожил всего девятна дцать лет, а «больной гениальный юноша» — двадцать один. Так зачем же ему цепляться за жизнь? На дворе была зима 1918-го, и юный поэт, по метрике—Егише Согомонян, который войдет в армянскую историю под именем Чаренца, в отчаянии воскликнул: «Нет, нет, нет!» Вдруг он совершенно отчетливо увидел; это была страшная картина — видение смерти: мутный беше- ный поток увлекал гроб истории его народа. Гроб... И родилась строка — как первый крик новорожден ного: Пусть, кроме меня, не потребуется других жертв. Эта строка потом станет одной из последних в сти- хотворении, но возникла она как первая. Это была строка не стихотворения, а биографии, это был крик отчаяния. Пусть, кроме меня, не потребуется других жертв. Последний крик?.. Нет, он сражался и в окопах революции вместе с неистовыми людьми, в чьих глазах горело грядущее, кто погибал сегодня — храня в зрач- 106
ках праведное и светлое завтра. Его вобрал в себя, увлек поток «неистовых толп». Что они растопчут утомленными, исстрадавшимися ногами и что будут лелеять грубыми, мозолистыми ладонями? В узком окне не видно было весеннего неба, и в небе звезды могли показаться глазами мертвого ре- бенка. Пусть, кроме меня, не потребуется других жертв, Пусть другие ноги не идут к виселице... Вторую строку’ он написал возбужденно, неистово, закрыл глаза, чтобы оказаться в полной темноте, и за- смеялся с закрытыми глазами: -Как все просто на бумаге — другие ноги пусть не идут... всего одна висе- лица, что ли? Враг заботливо приготовил для всего его народа «крепкую веревку и... и две перекладины...». Ну и что? Умереть всегда возможно. О, какой об- разцовый опыт умирания у его древнего народа!.. Как хотел он жить! Прожить эту наступающую весну, дру- гие весны и осени. Жить... В глазах заискрилась улыб- ка,, он вспомнил родной город, городской парк, увидел девушек, которых любил... Потом образы погасли: де- вушек давно нет на свете... В этот миг ему нужен дру- гой собеседник, более умный, много переживший, а стало быть, и более мудрый... И он пришел. Вошел не в дверь, постучавшись, а проник, как свет сквозь оконные стекла, сквозь тол- стые сырые стены, проник, словно луч сквозь висевшее под потолком облако дыма. Свечей, что ли, стало побольше? «Кто ты? Говори». Ответа не было. Свет бесплотными пальцами ласкал его черные во- лосы. Ночь была вязкой, как горький мед, и вновь про- снулись слова, которые ему не принадлежали: Ужель поэт последний я, Певец последний в этом мире... Нет! Нет и нет! В тишине он услышал свой голос. Неужели он бредит? Очнулся от своего голоса и вдруг постиг, мгновен- но и неотвратимо постиг, кто же все-таки посетил его. Не понял, не увидел, лишь почувствовал, ибо в родив- шейся только что строке слова — «пусть ни одна жерт- ва... кроме меня...» были не его словами, их сказал другой поэт, сказал тысячу лет назад, а он просто по- вторил — как запоздалое эхо... «Нет, это твои слова, сын мой...» Сын? После матери никто не называл его сыном... «Кто ты, Свет?» Это был он... Кто же еще, он. «Я ждал тебя тысячу лет, Отец...» Поэт хотел заговорить с ним, спросить хотел и ждал ответа, но Свет безмолвствовал. Яростно поте- рев лоб, юноша скомкал и отшвырнул исписанные лис- ты. Самые главные слова — это те, «то человек гово- рит себе. «Я не видел тебя тысячу лет, Отец...». А Свет безмолвствовал. Не отвечал, но он был. И юноша почувствовал, что не только комната, но уже и он сам наполняется светом, собеседник был в нем, внутри него, и он успокоился. «Я хочу не просто представить тебя, Отец, вспом- нив сохранившийся в средневековой рукописи твой портрет, так похожий на всех наших святых и всех наших поэтов, я не хочу призывать на помощь свое воображение. Я хочу увидеть тебя. Увидеть стоящего, сидящего, хочу, чтобы ты сел вон на тот стул, курил мои папи- росы и стряхивал пепел на пол. Хочу увидеть, как ты сердишься или кашляешь, увидеть, как ты гладишь по головке своих нерожденных детей, увидеть тебя хмёль- ного, хохочущего, заключенного в глухие стены одино- чества и смешавшегося с тысячеликой толпой, так и не узнавшей, что ты гений. Кем был ты, считавший себя и только себя винов- ным во всем, ответственным за все грехи человечест- ва, когда мы за свои собственные грехй каждый день готовы проклинать весь мир... Был ты реальным человеком из плоти и крови или незаконнорожденным сыном легенды, ибо ты слишком бесплотен даже для легенды? И если кедр ливанский в три обхвата Свалю я, сделав рычагом весов.— Но чаще их и тяжесть Арарата, Не перетянет всех моих грехов. Может, эти десять тысяч строк — лишь гениальный словопад, а твои страдания — это роль, которую ты играл всю свою жизнь, может, все это — лишь велико- лепный обман? Обман? Тогда , почему после тебя ни- кто больше не взорвался таким обманом? Я улыбаюсь, будто свету рад, А про себя кляну свой жребий всуе. Лицо мое спокойно, только взгляд Горит, смятенье духа доказуя. Со сладкою и горькою едой — Перед собою я держу два блюда Один с отравой, с миррою другой... Две укоризны с уст моих летят. Две жалобы летят незаглушимых — В одной мольба, в другой укора знак. Свечи оплывали, и юноша погасил одну. Другую тоже мог бы погасить: ведь свет горел внутри него. Стены отступили, отодвинулись, и теперь его письмен- ный стол стоял в поле, а вокруг была растерзанная страна Наири... «О мой народ, ты три миллиона Нарекаци, может, это и справедливо, чтобы ты, именно ты, и только ты отвечал за малые и великие прегрешения этого мира, и чтобы именно твой трагический вопль не усльцнал мир, хотя возопил ты его же словами. О мой народ, ты гениальный неудачник! Ты имел редчайших поэтов, но ни одного дипломата или государственного деятеля, а если и имел, то служили они другим, ты, причис- ливший к лику святых всех своих безумцев и распяв- ший всех, готовых верою служить тебе, — начиная с легендарного царевича Артавазда и кончая... Я не знаю, кого ты распнёшь сегодня, завтра... У меня свое борение со своим народом, а ты мне твердишь из тво- ей тысячелетней дали: Щадящий, пощади, спаси, спасающий, Освободи меня, освобождающий,’ 107
Не дай сойти с пути, прости, прощающий; От бед оборони, обороняющий... Полюбил ли ты кого? Кто-нибудь полюбил тебя?.. А любили ли мы кого-нибудь, кто-нибудь любил ли нас?..» Мысли и вопросы роились пчелами в голове юно- ши, и пчелы эти несли только яд. Оконные стекла по- бледнели — от Света? Или это утро приближалось мед- ленной поступью? Он вдруг рядышком увидел все вре- мена своего народа, трехтысячелетняя история при- шла — заполнила — разместилась в стенах каморки, стала нанизываться на единую нить. «Мы ли унаследовали твою самобичующую искрен- ность, или ты родился как самое больное и любимое дитя этой искренности своего народа?.. Не знаю. Может ли весь народ состоять только из поэтов: царь-поэт, полководец-поэт, дипломат-поэт, воин-поэт... Поэты, поэты, поэты... О мой народ, ты простодушный ученик школы, име- нуемой историей! Персидский тиран пригласил к себе нашего царя, и тот пошел, хотя был уверен, что его не отпустят — царя заковали в цепи и до окончания дней ему суж- дено было смотреть на своего спарапета, с которого живьём содрали кожу и, набив соломой, выставили перед ним. Могущественная владычица Ассирии была влюбле- на в нашего красавца царя Ара Прекрасного и ради своей безумной страсти была готова усилить мощь нашей страны, но наш царь с наивностью гимназиста ответил стихами: «Я не изменю своей Нуард». Императрица Рима, воплощение женственности, мечтала услышать и от нашего царя слова восхищения и лести, но наш царь, видите ли, не любил римскую императрицу. Как мог он сказать, что восхищен ею, если она не нравилась ему?! Врача-армянина, писавшего к тому же строки-жем- чужины, вели на заклание, а он на этой дороге смерти лечил и вылечил безнадежно больную дочь турецкого губернатора — после чего, конечно же, и его зарезали заодно с остальными. , Армянский военачальник расстрелял перед замер- шим строем своего самого любимого, храброго солда- та за то, что тот пытался принудить к сожительству турчанку, а соплеменники ее в те же дни насиловали и истязали тысячи армянских девушек. Английский премьер со слезами-умиления на гла- зах заигрывал с армянским народом, но не отправил ни одного батальона, чтобы помочь захлебнувшейся в крови стране, а армянский дипломат-поэт, перед кото- рым соловьем разливался англичанин, вернувшись в гостиницу, записал в. дневнике: «О, какая светлая ду- ша — английский премьер, и как он любит наш на- род!» Армянский министр иностранных дел направлялся с миссией в велйкую страну, в Россию, и его визит мог оказаться решающим для судьбы его истекающей кровью родины, и бесценна была каждая секунда, но и дипломат был поэтом, и он свернул с пути, на не- делю заехав по дороге проститься с прахом своей тетки, скончавшейся на восемьдесят третьем году жиз- ни... А ведь на жертвенном столе мира лежало умира- ющее тело его родины». Печальные, необъяснимые картины выстраивались, нанизывались на нить, и нить эта очерчивала точную траекторию истории народа. А Свет молчал. Свет только себя обвинял во всех прошлых и будущих грехах человечества. «Существовал ли ты, или мы тебя выдумали, тем более что не осталось.почти никаких следов твоего существования? Церковь, где ты молился и писал, сровнена с землей, не осталось ни твоей могилы, ни дома, в котором ты родился. Может, просто из человеческой слабости ты испо- ведовался в совершенных, а главное, в несовершенных грехах? Может, ты играл в страдание и самоистяза- ние, желая быть похожим на пророков и мучеников, ибо прекрасно знал, как обожает твой народ всех го- нимых и безумцев и терпеть не может — куда уж там любить! — своих удачливых сыновей. О мой народ, ты — собирательный Нарекаци! О На- рекаци, точная фотография в паспорте моего народа!» Точная?.. Слово показалось неверным, прозвучало в ушах звоном фальшивой монеты. :Сколько раз мы искали причину своих бед на сто- роне, тогда как причиной зачастую являлись только мы сами, только мы, наш бессмысленный героизм, наш умный эгоизм... И как часто мы ненавидели сами себя. Любили на- род вообще, в целом, но ненавидели конкретных лю- дей. У каждого армянина должен быть другой армя- нин, которому он будет врагом до конца своей жиз- ни. Чьи это слова? Любой из нас мог бы сказать их, потому что они — отличная копия нашей биографии». Молодой человек понял, что бросается в мутный омут безудержной злобы... Свет подсказал?.. И ярйсть вдруг сменилась печальной, безнадежной, беспомощ- ной любовью, но и любовь была полна свинцово-тяже- лых вопросов. «О мой народ, сколько уж веков ты скитаешься по свету! Твои сыновья покидают родные края, пытаясь отречься от- самого себя, от своего имени, как от про- клятья, и не могут! Не могут. И возвращаются на ро- дину, чтобы снова ее покинуть. До каких пор? До ка- ких пор?.. Ты выстроил на чужбине церкви и школы, навер- ное, строишь и в эту минуту тоже. Сколько раз ты ока- зывался среди тех, кто закладывал первый камень в основание чужих городов?.. Сколько типографий, ка- кое множество армянских газет ты основал, но чаще всего любил читать чужие. Открывал армянские шко- лы, но еще чаще учил своих детей в чужих школах. О мой народ, народ безответных вопросов, открой мне непостижимую тайну твоего бытия, потому что при всем этом ты есть, существуешь, если...» Ему вдруг показалось, что он сидит у изголовья сына, распростертого на смертном одре, и строчка по- вторилась: Пусть, кроме меня, не будет других жертв. 108
Двадцатидвухлетний молодой человек вдруг почув- ствовал себя отцом, отцом народа, которому он дол- жен принести себя в жертву. Но спасутся ли дети? Стекла в окне были голубые, мир вновь в милли- ардный раз пробуждался, и в ушах юноши зазвучал шепот обезумевших толп. «О если бы мы научились жить, как научились умирать! Отец, выслушай меня, я хочу говорить твои- ми словами, хотя ты всего лишь миф, молитва, гени- альная и бесплотная неправда. А я люблю, ненавижу, отчаиваюсь и верю! Я не молюсь, не буду молиться, я терплю поражение, побеждаю, борюсь, где нужно и где не нужно. Побеждаю?.. О тысячелетний мой отец, выслушай своего запо- здавшего сына! Уже тысячу лет мы клянемся твоим именем, хотя едва ли несколько человек до конца про- чли книгу твоих песнопений. Тысячу лет кладем ее больным под подушку, и они, о чудо, исцеляются, не- смотря на то что уже давно, очень давно у нас есть и лекари, и корифеи медицины! Как мы любим все непостижимое, как мы сокру- шаемся об утраченном и не ценим того, что имеем, а потому теряем, теряем непрестанно. И уже мало что осталось терять — лишь последний, самый последний клочок нашей земли и истории...» Он дунул, затушил последнюю свечу. Не было ни бумаг, ни письменного стола, а чер- нильница была полна свернувшейся крови. Чернила застыли на кончике пера. В мутном окне выступил силуэт Горы, и Гора, без- участная ко всему, была, как и всегда, великолепна. Но и она показалась чужой. «И ты ведь когда-то глядел на Арарат, и Гора ве- сила меньше, чем все совершенные и несовершенные тобой грехи. А с настоящйми грехами, тяжелее, чем Арарат, как били мы себя в грудь, подозревая весь мир и восторгаясь собой! Почему мы уже две тысячи лет говорим, говорим все одновременно, а нужно говорить вместе, вмес-те! Одно-вре-мен-но — это значит, не слушая друг друга, хотя мы, быть может, говорим одно и то же и мечтаем об одном и том же. Каждый слушает свои, только свои слова. Наш извечный враг вторгся в Араратскую долину, заговорим ли мы хоть сейчас вмес-те, будет ли новый Аварайр?» Чернила ночи кончились, и свет прозрачно-белыми пальцами гладил его лоб, волосы, глаза. «А если в доброте наша сила? — спрашивал Свет. — Может, доб- рота и помогла нашему народу выжить? Доброта без- защитна, сын мой, но, может, ты ведаешь другой путь’» Над истерзанной землей Армении поднималось обескровленное солнце, и в душе, в голове и черниль- нице поэта смешались смерть, жизнь и надежда. Да не востребована будет ни одна Отныне жертва — я за всех ответил. В глазах повешенного пусть моя страна .Узрит грядущий день — он будет чист и светел.. Да не востребована будет ни одна Отныне жертва — я за всех ответил. Где-то в близком далеке проснулся и не то запла- кал, не то засмеялся ребенок, и поэт, который войдет в армянскую историю под именем Чаренца, отложил листки и вышел на улицу. Ребенком была Армения, она нуждалась и в нем. Нуждалась в нем как в воине. И он пошел сражаться и жить ради жизни этого Ребенка. I • Развалины Колизея я виде'л и днем, и вечером. И еще ночью, потому что итальянцы считают, что нет ничего чудеснее ночного Колизея. «Ночью Колизей принадлежит только влюблен- ным», — добавляют они. Амфитеатры освещены сла- бым, мертвенным светом, сюда не проникает ошелом- ляющий неон Рима, лишь шум большого города вры- вается беспрепятственно. Он соткан из людских голо- сов и автомобильных гудков. Сидя ночью на старом-престаром граните амфите- атра Колизед, я явственно видел внизу, на зеленом поле поединок гладиаторов. Мне слышался восторжен- ный рев толпы в честь победителя и дикие вопли, когда падал окровавленный гладиатор, кто — неважно. Гладиатор! Мой,самый трагичный, самый отверженный и отчаявшийся друг, толпе все одно, победишь ты или умрешь, исторгая безумные вопли. Он9 в эти минуты лишь забывает о своих будничных заботах. Нет, ночной Колизей не принадлежит влюбленным. Он принадлежит гладиаторам всех времен, чья кровь пролилась на эту зеленую траву, кто умер, унося с со- бой крики толпы, расплавленным свинцом заливающие им уши. Я сидел ночью на холодном граните Колизея, видел зеленые и кроваво-красные тени гладиаторов, слышал рев толпы, записанный на ленты всех времен... (...К чему я вспомнил Колизей, гладиаторов? Не знаю. Сегодня я снова листал «Историю Армении» Лео*, и мир вдруг показался мне Колизеем, а траги- ческие эпизоды нашей истории — поединком гладиато- ров. То была кроваво-красная иллюзия, туман и стра- дание, а нашим далеким и близким предкам казалось, что мир поражается нашей безумной отваге, мучени- честву и твердости духа. Между тем мы были самыми обыкновенными гладиаторами. Я закрываю книгу Лео, распахиваю окно, смотрю на улицу, и прошлое улету- чивается, как туман, как болезнь мозга...) Последней паре гладиатсров — не бывать. • «Здесь покоится прах кузнеца Овакима, сына куз- неца Аракела и отца кузнеца Геворка. Умер в 1851 году». Читаю эпитафию, потом нахожу могилы Араке- ла и Геворка. ...И я вижу не три могильные плиты, а самих куз- нецов. Вот они идут по сельской улице. Впереди ша- гает дед, кузнец Аракел, сын и внук отстают на шаг — так положено. Я вижу их честные, спокойные лица и здороваюсь. «Хороший день», — откликается кузнец Аракел. «Хороший, отец», — говорят вместе сын и внук: у нас в селах принято дедов называть отцами. «Де- ‘Лео — известный армянский историк (1860—1932). 109
вушку присмотрел для Геворка, пора». — «Дело гово- ришь, отец», — произносит Оваким. Геворк молча смотрит на чинару, высящуюся на деревенской пло- щади, которую срубят через шестьдесят лет. «Ремеслу обучен, а там как бог даст». — «Тебе решать, отец». Геворк смотрит на улицу, по которой проезжают арбы, на сельчан, на виднеющуюся позади домов церковь Марина, а отец Марина Шахазизянц притащил сего- дня в кузницу колесо чинить. Уж не о Марина ли го- ворит дед, только откуда он мог узнать?.. «Думаю куз- ницу расширить, на троих сделать. Что скажешь?» — «Да, надо», — соглашается в уме Геворк,, а Оваким произносит это вслух. Так шагали по улице три кузнеца каждый день. Потом их стало двое. Потом много дней Геворк ходил по деревне один, не было у него ни сына, ни дочери. После него погас огонь в кузнице, и это случилось в 1888 году. И с того времени они опять вместе: дед на шаг впе- реди, сын и внук идут следом. Так шагают они и будут идти вечно, если даже кладбище скроется под дорож- ным асфальтом, если даже могильные камни лягут мо- стами через ручьи или фундаментами под здания. Гля- дя на плиты, я. представляю, с каким достоинством, спокойно и твердо проходят эти трое по деревне — кузнец, его сын и отец. ...Если вам когда-нибудь станет трудно, если небо с овчину покажется, поезжайте в наше село, отыщите могилы кузнецов. • Однажды, листая новогодний календарь, я случай- но обратил внимание на то, что Аварайрское и Сарда- рапатское сражения произошли в один и тот же день — 25 мая. Правда, с разницей в пятнадцать веков — пер- вое в 451 году, второе в 1918-м. • На столе у меня лежит большая коричневая книга, на ее обложке бронзовым тиснением крупно выведено: «Сасуник». Листаю страницы машинописи. На первой странице приклеена фотография юноши. Под ней две даты: 1921 —1941. Читаю предисловие. В книге история юноши Сасу- ника, написанная его отцом Сираканом. «Издать» ее Сиракан не успел, это было сделано в 1969 году, уже после его смерти. Напечатали книгу всего в девяти эк- земплярах. Сасуник был единственным сыном. Все это я узнаю с первых же страниц, удивляюсь, сострадаю, продолжаю читать... Книг в своей жизни перевидал много, и старых, и новых, но эта была проста и первозданна; как вода, как кровь из порезанного пальца, как хлеб... В ней во- семь частей. В предисловии сказано: «Сасуник погиб в двадцать лет... Он прожил недолгую, но глубокую и содержательную жизнь. Эта книга воспоминаний будет продолжать говорить его языком...» Во второй части приводятся школьные стихи Сасуника, робкие, неуме- лые строки, овеянные горячим дыханием бурных дея- ний тридцатых годов. В строго хронологическом по- рядке следуют копии документов из университетского дела. Автобиография: «Комсомолец с 1938 года. Взы- сканий не имею. Семья состоит из шести человек, ра- 110 ботает только отец». Выписка из университетского приказа: «...Студенту четвертого курса геологического отделения геолого-географического факультета Сасу- нику Григоряну предоставить годичный академический отпуск в связи с призывом в армию с 26 ноября 1941 года...» (Академический отпуск... Уж очень он затя- нулся.) Фотографии — школьные, студенческие. Под ними наивные, как плач, надписи: «Дом Абаджяна Арама в Молла-Гечке>(ныне село Маралик), в котором родился Сасуник», «Сасуник в возрасте шести лет», «Школа, где в 1932—1935 гг. учился Сасуник». Фото- копия с его последнего письма... Все как в настоящих книгах, в биографиях великих людей... В третьем раз- деле— дневники студенческих лет. «Мы вместе оты- скали в саду Гукасяна хорошее, удобное место, мечту всех парочек. Скамейка расположена напротив публич- ной библиотеки...» Переписка студенческих лет. «...До- рогой отец, следующая проблема — пальто. Уж очень коротко стало, да и здорово поношено... Но, может, обойдусь еще год?.. Все, папа, с требованиями конче- но. Носков и полотенца нет, но ничего». Письма с фронта: «...Итак, дорогие родители, ничего в Ереване я не оставил, кроме трех месяцев, коими завершились бы усилия четырнадцати лет. Но и это будет только после победы» (через три месяца он кончал универси- тет). Несколько писем с дороги и, наконец, последнее: «Дорогие родители, еду на фронт, в Севастополь... Обо мне не беспокойтесь, буду воевать до последнего вздо- ха во имя родины, вашей свободы и свободы моей ^аленькой сестрички... Прошедшие двадцать лет ка- жутся сном, каждую минуту вспоминаю только наш дом... Пишу пока из Поти, а сегодня уезжаем вечер- ним пароходом. 9 декабря 1941 года». А 23 декабря в Армению прибыла телеграмма: «Отец, лежу в госпи- тале, срочно выезжай в Сочи». Отец с матерью 9 января 1942 года добираются до Сочи, но того самого 23 декабря их сына уже не стало. Описание этого горестного путешествия потрясает. Отец просит разрешить увезти прах своего единствен- ного сына в Армению, чтоб там предать родной земле. Перед огромным человеческим горем колеблется даже жестокая логика военных дней, хотя... «В Сочи вызвал меня какой-то майор и сказал: «Папаша, надо ли перевозить? Земля ведь и здесь советская. Мы сдела- ли для него все. Раны были тяжелые. Медицина мцо- гое может, но... На своих плечах понесем твоего храб- рого сына...» И все же майор разрешил. Дал и маши- ну, и деньги, позвонил куда следует, попросил оказы- вать помощь. Так они вдвоем, отец с матерью, до- везли прах сына через ужас войны... до Сухуми. Даль- ше, увы, стало невозможно продолжать путь. И при- шлось им там захоронить сына, но спустя два года отец поехал в Сухуми, и они вернулись «вдвоем»... ...Сейчас Сасуник покоится в родной деревне. Здесь бы мне и окончить эту историю. Остается только добавить, что, спасаясь в 1915 году от осман- ского ятагана, отец Сасуника вместе с четырьмя до- черьми переплыл Ахурян и обосновался в Шираке. Не- вообразимо обрадовался он последнему ребенку — сыну... Вот какая это удивительная книга. В шестидесятых
годах скончались отец и мать. Теперь на кладбище в родной деревне они навеки с сыном. Что еще? Ежегодно 26 февраля по завещанию Сиракана в до- ме его празднуют день рождения Сасуника. Собирает- ся все семейство: сестры и зятья Сасуника, их дети, уже женатые, внуки. Приходят школьные и универси- тетские друзья и даже робкая любовь его студенче- ских лет, у которой теперь уже внуки. Говорят о Са- сунике, снова и снова, кто знает, в который раз, лис- тают страницы этой удивительной книги, пьют за не- го — Сасунику сейчас было бы пятьдесят. ...Я закрываю книгу, задумываюсь. О сыне. И осо- бенно об отце. Если бы все слова обрели свой пер- воначальный смысл, я бы назвал любовь отца муче- ничеством. Так любить сына при жизни, а особенно после смерти его — это страдание; впрочем, слова старые, оставим их лучше в покое... Мечтать о сыне, вырастить из него человека, а по- том двадцать дней везти гроб, двадцать дней смот- реть на его восковое лицо — такое может только на- стоящий мужчина. Так тяжко пережить утрату и че- рез два года вернуться за прахом, чтобы увезти его на родину, — это на грани невозможного. Долгие годы собирать реликвии — простые, бесхитростные бумаги, снимки, отдельные вещи, письма, показывать все это людям, вплоть до самого Аветика Исаакяна, которого отец просил хоть что-нибудь написать о его сыне. И, умирая, с последним вздохом завещать по- томкам хранить память о сыне!.. Не завещать, -а по- велеть,' как вынести приговор, не подлежащий обжа- лованию. Снимите шапки перед Отцом. • Почему мне вспоминается замок Добжич, не знаю. Прислушиваюсь к перебранке женщин нашего дво- ра и вспоминаю... Там, в замке Добжич, словно законсервирован- ный, сохранился восемнадцатый век. Замок слегка об- ветшал, он кажется обедневшим дворянином, кото- рый донашивает свои шитые золотом ветхие платья, пользуется каретой, уже ему не принадлежащей, отобранной давно и безвозвратно. Ворота замка, а их несколько, были похожи нц. двери, ведущие в совершенно иной мир, и, казалось, не имели щичего общего с внешним миром. Двор ус- тилали мелкие плиты, я слышал стук колес въезжаю- щих карет, цоканье копыт, видел красные от выпи- того пива подчеркнуто почтительные лица кучеров. Во дворе был фонтан с бронзовой акулой, в послед- ние годы в ее пасть вставили кусок грубой трубы, от- куда и текла вода. ! Печально красив был французский парк с поби- тыми скульптурами, сухими фонтанами, с неухожен- ными аллеями, скорее печален, чем красив. В глуби- не сада стена разрисована под фасад дворца. Если бы рисунок был сделан искуснее, создалось бы впе- чатление, что и там роскошный дворец. За парком смотрели кое-как, он был точно лишенная прислуги княгиня. И были весьма похожи на этот замок его тепе- решние обитатели (сейчас это дом творчества чеш- ских писателей): преимущественно старики, церемон- но раскланивающиеся друг с другом и ведущие бес- конечные беседы во дворе или в разных уголках пар- ка. О чем? Здесь ничего не происходило, а замок был словно создан для любви, ревности, таинственных убийств. Неизвестный зодчий предусмотрел для всего этого прекрасные уголки. Время здесь будто застыло. Стрелки больших ча- сов остановились на 8.30 — какого века, года? В день моего приезда здесь царила такая тишина, что я оробел (мы давно уже отвыкли от тишины и от неба, где летают только птицы). Мне даже захо- телось, чтобы с ревом проносились машины, чтобы самолеты наполняли воздух шумом и гарью. Я стал внимательно наблюдать за обитателями замка. Женщина лет за шестьдесят ежедневно меняла платья — для кого? Одевалась в длинное, ступала величаво, смотрела на людей таинственно и чарующе. Увы! Другая — хорошенькая современная девица — иногда надевала джинсы, бродила чуть не полуго- лая, демонстрируя свои прелести, — и никакого впе- чатления. Тоже по нескольку раз на дню меняла туалеты, но, видимо, не понимала, что время в этом замке остановилось и она не впивывается сюда. Старики, живущие* прошлым, и люди помоложе, на которых действовала царящая здесь атмосфера, казалось, не замечали молодой девушки. При встре- че же с дамой вставали с места, старались поймать ее взгляд, оказать услугу. Девушка мечтала, чтобы в замке произошло что- нибудь интересное, пусть даже убийство, явилась бы полиция, репортеры стали бы ее расспрашивать, написали о ней в газетах. А даме хотелось золоченых карет, пышных ба- лов, где при её появлении лакей громко объявлял бы ее титул... Девица предполагала за каждым кустом безумно влюбленного, а немолодая вышагивала надменно и словно не замечала никого. Но в старом, усталом от жизни замке ничего не происходило. Молодая смотрела на даму с нескры- ваемой насмешкой и подчеркнуто перестала с ней здороваться. На лице женщины в первый день дрог- нул какой-то мускул, но затем она стала прежней и встречала девушку с мягкой, снисходительной улыб- кой. Она, естественно, первая не здоровалась; это ведь полагалось делать более молодой. Привратница, изможденного вида старая женщи- на, когда ни пройдешь мимо, — пила пиво и отпи- рала для машин старые, -тяжелые, с витыми решет- ками ворота. Машины, как камни, брошенные в ти- хий пруд, приводили в движение остановившееся вре- мя замка, потом все входило в обычную колею, и часы на стене снова показывали 8.30. Но какого ве- ка и года — знали только сами часы. 111
С каждым часом девушка все больше нервничала. Уж если не было ничего интересного, пусть хотя бы даже ворвался ночью в ее номер, заставленный ста- ринной мебелью, кто-нибудь посторонний и... А дама ждала посланий, написанных На надушен- ных листках фиолетовыми чернилами, на которые она, конечно же, не ответила бы, но бережно сохра- нила в несуществующей шкатулке из слоновой кости. Но никто не врывался в номер девушки и не по- сылал писем даме. После десяти часов замок погру- жался в молчание, все запирались в номерах, и тол- стенные, надежные стены не пропускали звука. И девушка стала уже откровеннее проявлять свою враждебность к даме, она стала даже высмеивать ее одежду, походку, и здоровый наглый смех ее звучал диковато в немощном, цо благородном теле замка. Однажды ёе пригласил к себе директор. «Вижу, мадемуазель, и все, кто здесь живет, тоже замечают, что вам скучно. А вы так молоды и приехали раз- влечься». — «Кто вам сказал? — удивилась девуш- ка. — Я себя прекрасно чувствую». «Нет, не|, нас это не затруднит, я уже договорился с гостиницей «Олимпия», там есть уютный бар, оркестр, а все рас- ходы замок берет на себя». Она поняла, что это при- каз, а не приглашение, и вдруг сразу сдалась: «Да, да, вы очень добры, «Олимпия» и в самом деле мне больше подходит». — «Согласны? — вежливо улыб- нулся директор, — все жители замка обеспокоены, что вы невесело проводите свой отпуск. Через два- дцать минут наш автомобиль будет у входа», Девушка грустно, задумчиво поднялась в свой номер на вто- ром этаже, закрыла дверь и быстро собрала вещи в чемодан. Выходя, она кинула последний взгляд в старин- ное овальное зеркало и помахала своему отражению: «Прощай, Мари». И вышла во двор, где ее уже ждала машина. Обитатели замка гуляли по парку или сидели воз- ле фонтана, и они с удивлением посмотрели на де- вушку, впервые одетую сдержанно и женственно. Она поздоровалась с ними и тут же сказала: «До свида- ния». И все поздоровались с ней, в том числе и да- ма с аристократической внешностью. И все сказали ей: «До свидания». Когда машина медленно выскользнула из мощен- ного плитами дворика, людей охватила странная пе- чаль, словно' что-то ушло безвозвратно: наверное, поняли вдруг, что лишь присутствие девушки позво- ляло им жить в прошлом, и только после ее отъезда заметили, что часы остановились на 8.30, и тишина показалась кладбищенски равнодушной. А девушка плакала в машине медленно, беззвуч- но — неизвестно из-за кого и из-за чего. — Вам грустно, барышня? — мягко спросил во- дитель. — Да, — ответила она, — очень. Потом, через три-четыре дня после ее ухода, не-, молодая дама из Польши, как-то беседуя о жизни, о том о сем, сказала: «Не понимаю я пожилых жен- щин, которые с завистью или, извините, со злобой смотрят на молодых интересных девушек. Ведь са ми когда-то были молоды и интересны, и разве мо- лодые когда-нибудь не состарятся? Это же так есте- ственно». Все замолчали, подумав об одном и том же, все почувствовали какую-то вину, хотя больше никто не произнес ни слова, а я посмотрел на этих дам с за- вистью, закурил и задумался о девушках и женщи- нах моего народа. ...А женщины из противоположных домов продол- жают свою неуемную перебранку через двор. • В одном из небольших городков то ли Австралии, то ли Южной Америки или Африки жил человек. Он снимал комнату, дни его протекали тихо и мирно, это был старый и, наверное, усталый человек. Получив по субботам какую-то газету, он запирался у себя и вслух о чем-то сам с собой разговаривал. Разобрать слова было трудно, но хозяева особенно и не стара- лись — считали, что он адвокат не у дел или безра- ботный артист. Жил этот человек тихо и незаметно и вдруг умер. Хозяева вспомнили его просьбу и по- слали телеграмму в большой город единственной род- ственнице умершего Пожилая женщина приехала на следующее утро со священником, предала останки умершего земле на маленьком, убогом кладбище. У могилы стояли хозяева, родственница и священник. Он воскурил ладан, запел какую-то непонятную >и грустную песню. Когда вечером зашел разговор о том, чтобы осво- бодить комнату, хозяин рассказал родственнице, как покойный запирался и вслух читал неизвестно откуда прибывавшие газеты. — Вот эти, — он показал на валявшиеся всюду газеты, они были на столе, стульях, на полу, — на ‘ каком они языке? — На армянском, это его родной ядык. — А зачем он читал вслух? — Кто знает? Может, боялся забыть свой язык... С кем он еще мог поговорить на нем в этом городе? Лишь с собой. 1 Хозяин, австралиец, то ли американец, то ли аф- риканец, удивленно посмотрел на кипы газет, потом взял одну, повертел в руках. — Можно взять? Как память. Он был добрый, хороший человек. — Да, он был добрый, — грустно подтвердила женщина, —-можете и остальными газетами распо- рядиться по-своему. У нас дома, к сожалению, давно уже не читают на этом языке, а глаза мои плохо видят. Говорят, хозяин — австралиец, американец или африканец, сохранил комнату в том виде, в каком она была и уже не сдавал ее, а газеты и книги остались лежать на столе, стульях, возле стен на полу. «Пусть голос того человека живет в комнате», — сказал он сыновьям, а может, не сказал ничего, толь- ко забрал ключ и иногда в грустную, горькую мину- ту входил туда и, верно, слышал голос того человека. Печальная сказка? 112
Не знаю. Жил человек, из года в год беседовал сам с со- бой и умер, оставив на чужбине свой голос, и голос этот до сих пор, вероятно, живет в одном из без- вестных, безымянных городов мира, в четырех стенах крохотной комнатушки, где много книг и газет. • Вспоминаю ванского армянина из Франции, ко- торый спустя пятьдесят лет после тех событий побывал в Ване. Поехали они туда вчетвером, под видом французов. «Я отыскал наш дом, — рассказывал он, — увидел все ту же речушку, в ко- торой любил купаться. Попросил напиться, надеясь, что меня пригласят в дом. Я выпил несколько стак»- нов воды, стараясь подольше там задержаться, — ведь нашему гиду не следовало знать, что мы не французы. Но все-таки я готов был убить себя за то, что приехал сюда развеять по ветру старый пе- пел... Мы сидели на берегу Ванского озера, напротив высилась все та же гора Сипан. Было холодно, но Торос сказал: «Не искупаться ли нам, Анушаван?» Наш гид поразился: «Простудитесь». Мы вошли в холодную воду. Дрожащие, мокрые, заплакали. В во- де слез не видать...» ••Две тысячи лет каждое воскресенье кузнецы ско- вывают цепи царя Артавазда. Артавазд заточен в од- ной из глубоких пещер горы Арарат. Верные псы разгрызают его цепи. Железо готово поддаться и упасть к ногам царя, но армянские кузнецы наче- ку — они без конца сковывают цепи. Что же совершил двухтысячелетний узник? Песни и легенды на этот счет записал Мовсес Хоренаци. ...Умирал-Арташес, отец Артавазда, и с ним уми- рала вся страна. Никто и помыслить не смел, что жизнь продолжится, что утром взойдет солнце, рас- цветут и увянут цветы, будут рождения и смерти, свадьбы и необъезженные кони, которые умчатся в вольные просторы, — так учил их при жизни царь. И вот он скончался, и настала пора держать испыта- ние. Вслед за ним ушло много народу, люди рыли ямы возле его могилы, рвали на себе волосы, рушили дома и мосты: зачем было жить после царя? Царе- вич Артавазд воскликнул с горечью и удивлением: «Ты ушел и уводишь с собой страну, как же мне царствовать на руинах?» • ...Услышал это мертвый царь и проклял сына: «Если будешь на охоте, да сомкнутся над тобой сво- ды темной пещеры Арарата, чтобы никогда не уви- дел ты солнечного света». В своем безумии толпа присоединилась к царскому проклятью: ведь Арта- вазд пекся и о ней, не зная, что толпа поклоняется попирающей ее стопе. Толпа похожа на ковер, чей узор проступает яс- нее тогда, когда его топчут. Люди присоединились к мертвому царю и прокляли того, кто был безумен — слишком безумен даже для легенды. ...И едва пошел Артавазд на охоту, рухнул в уще- лье и стал узником горы. А кузнецы так по сей день и куют те цепи. И мне слышатся удары молота, я задумываюсь о несчастном царе, который хотел пра- вить не могилами, а людьми, первый в легенде на- шей истории отказался от чувствительного бреда во имя здоровой и целостной страны. Безумец, зачем тебе это было нужно? Правил бы, попирая толпу- ковер, как твой отец Арташес, взял бы с собой на тот свет оставшуюся после отца половину народа, и уж наверняка нашелся бы слепой певец, который поведал бы потомкам, каким ты был великим царем и как любил тебя народ. А вместо этого ты думал о своей стране... И вот воздаяние: две тысячи лет куют кузнецы твои цепи и, наверное, долго еще будут ковать. ...Заколдованный царь словно бы говорит мне: «Пробьет час, и вызволят меня люди из чрева сво- бодного Масиса». Когда это будет? Кто знает? Мгер ведь тоже был заперт в пещере и вышел оттуда. Ска- зано: «Когда зерно станет величиной с орех». Когда же станет зерно величиной с орех для царя Артаваз- да? Кто знает. А пока: Бейте, кузнецы, молотом по наковальне, Крепите цепи проклятого царя... ® Картина, написанная маслом, показалась мне зна- комой, я задержал на ней взгляд. — Нравится? Еще не разрушен, хотя говорят, вы уже новый построили. — Что «не разрушен»? — Мост. Старый мост у нашего села. Хорошо его помню. Я посмотрел на кйртину внимательнее. Что-то по- казалось знакомым. —• Дальше был Петушиный камень. Там все еще купаются? — У Петушиного камня? Не знаю, наверное, ку- паются, я ведь двадцать лет как переехал в Ереван. Я продолжаю рассматривать картину. — Не похоже? — На что? — На старый мост. Хотя конечно же прошло столько времени... Все мне теперь стало ясно, а он улыбается. Он мой односельчанин, выговор у него одновременно аш- таракский, западноармянский, американский. Встре- ча наша происходит в Сан-Франциско, а картина ви- сит у него в комнате. — Нравится? Американец писал за пятьдесят дол- ларов по моему описанию. Я рассказывал, а он ри- совал. И задавал нелепые вопросы: «Какого цвета у вас деревья, воздух, вода?» Хороша картина, а? Я смотрю на картину, якобы изображающую ста- рый мост в нашей деревне, перевожу взгляд на аш- таракца Мкртыча, ныне санфранцискца Майкла, и мне становится грустно. На картине все изображено в точности как на военной карте, видна часовня Свя- того Саргиса, очертания моста тоже правильные, я даже вижу стены нашей мельницы, и все же это не то. Задаю себе вопрос: как можно описать иностран- цу цвет своей реки, камня, воздуха? Как можно описать вообще воздух? Чудак! Я вдруг делаю откры- 113
тие: родина — это то, что нельзя рассказать друго- му. .Ее воздух, не простое соединение кислорода, азо- та и углерода; дерево, растущее на родине, не просто зеленого цвета. «Я рассказывал, он рисовал...» Бед- ный, наивный аштаракский донкихот! Как может ху- дожник, пусть даже талантливый, передать твои сле- зы, услышать биение сердца в ту минуту, когда ты с закрытыми глазами вспоминаешь наш старый мост? Он просто нарисовал мост, один из миллионов в ми- ре мостов, в то время как ты описывал родину... А что же ему оставалось делать? И ты веришь, что на картине добрый старый мост нашей деревни, который так хорошо сохранился в твоей памяти, несмотря на тридцать лет жизни на чужбине? Мне вспоминается другой армянский донкихот — Альберт Налбандян, его я тоже встретил в Сан-Фран- циско. У него было два небольших цветочных ларь- ка, он в полночь повел меня к себе Дюмой. На сте- нах — сплошные картины и рисунки. Шкафы и сту- лья завалены книгами на армянском языке. Зарабо- танное от продажи цветов шло на покупку всего этого. У него не было семьи, вообще никого. Эти редкие книги, рукописи и рисунки он собирал с од- ной мечтой — отослать их когда-нибудь в Армению. Он путешествовал по городам и не пропускал ни од- ного аукциона по продаже старинных книг иди кар тин и, увидев ценную вещь, покупал ее, если хвата- ло денег, вырученных от продажи цветов. Пусть же кто-нибудь попробует написать портрет Альберта, да так, чтобы я почувствовал его подспудную тоску по родине. Уверен, что получится всего лишь портрет смуглолицего худого мужчины. Армения, всем своим детям ты раздаешь поровну из того, что имеешь, а это еще и слезы, и тоска. И каждый из них должен хранить в душе все полу- ченное от тебя наследство, в том числе слезы и то- ску, которые не примет ни один банк. Но нет. Хочу еще рассказать историю об одинна- дцатилетнем мальчике. Дело опять было в Америке. Мы сидели в нью-йорском ресторане «Арарат», там я ее и услышал. Мальчик в числе двухсот двадцати се- ми юных туристов армян прибыл прошлым летом в Армению и привез с собой пять больших пачек аме- риканской жевательной резинки. И вот он в Цахкад- зоре, среди своих сверстников. Мальчик в первый же день открыл продажу жевательной резинки. А по- том? Думаете, он купил в Ереване подарок своей ма- тери? Не тут-то было. Вырученные рубли в москов- ской таможне были обменены на доллары. Ну, и по- том? Может, вы думаете, добравшись до Америки, мальчик купил велосипед или игрушки для малень- кой сестрички? Нет, нет! На свои деньги мальчик приобрел акции какой-то компании. Рассказчик го- ворил о ребенке с гордостью («Вырастет — станет армянским Фордом»), Он не понял, почему я вдруг замолчал и не притронулся больше к еде. И внезапно я понял, как это бывает, когда чело- век теряет отечество Этот мальчик, который, может, и станет Фордом, никогда не повесит на стену карти- ну, где изображена родина его отцов,, нарисованная хотя бы по описанию. Он съездит туда как в очеред- ную страну, в качестве туриста либо по торговым де- лам. Не ощутит тоски, не купит на аукционе армян- ских книг. И вовсе не потому, что вырастет скупым, пожалеет денег... Квартира его никогда не будет для него очагом, и не поймет он, что воздух родины — это не простое соединение кислорода, азота и уг- лерода. Армения... Вот уже несколько лет на тонкую нить этих «Эс- кизов» я нанизываю не пестрые бусы, а свои радости, надежды и слезы. Слезы не только мои, а моих дале- ких и близких предков. Я тоже унаследовал все, что имеешь ты, моя Армения, в том числе и твои невы- плаканные слезы. Свою долю слез я сгущаю, баль- замирую в сердце, которое принадлежит также и те- бе, от первого удара до последнего. Твои слезы в моей крови, в крови моих детей и будут в крови мо- их внуков. Все это прекрасно, но от слез образуют- ся разве что озера, да и то лишь в сказках, а твою сказку, мой народ, ежедневно вот уже пятьдесят лет складываем мы, твои сыновья, — красными кирпича- ми наших надежд и чаяний. •0 — Хочу иметь собственную машину и каждый день пить по утрам апельсиновый сок. Я снисходительно улыбнулся — девушке по виду было года двадцать два. Она в начале разговора сказала: «Вы не боитесь, если я буду говорить откро- венно?» — и это прозвучало угрожающе. — И денег хочу — пятьсот, тысячу в месяц... Губы у нее были очень беззащитные и красивые. Слово «деньги», такое ощутимое и материальное, как мне показалось, лишило их беззащитности. — Только уговоримся: без проповедей. Разговор будет на равных. Идет? — Идет. — Странно, что я заговорила о деньгах? Что же тут удивительного? Я красива. Мужчины глазами, как рентгеном, мгновенно раздевают и фотографиру- ют меня. Мне было семнадцать лет, когда мужчина повел меня в гостиницу... Нет, нет, ничего больше... То ли наказал меня, то ли помиловал. — Я думаю, помиловал. — Испугался. Теперь нет мужчин, готовых ради женщины на сумасбродство. Они все вычисляют, как электронно-вычислительная машина. Если ответ ни- чем не грозит, тогда только... Когда я, раздетая, си- дела в кресле, он подумал о' своей должности; жене, диссертации. Перед ним сидит семнадцатилетняя де- вушка, — тогда я была лучше, — а он думает и счи- тает. Сам дрожит, а говорит мне: «Не простудись, прохладно уже». Она горько усмехнулась: — А тогда я расплакалась. Невозможно было догадаться, что она скажет в следующую минуту. — Как я ненавижу наш город! Хочу бывать в рос- кошных ресторанах, хочу путешествовать. Вкалывать за какие-то сто двадцать пять рублей?. Ни за что! Слова у нее были циничные, а глаза детские. 114
— Интересно, что делали вы в моем возрасте? — Я тогда получал восемьдесят пять рублей. — Только не говорите, что были счастливы. — Яс теплым чувством вспоминаю то время. — A-а... бабушкины сказки... — Какой-то частью своей души человек должен жить в сказке. У глагола «хочу» нет предела. Если у тебя есть одна машина, ты можешь захотеть вто- рую, потом третью. Когда-нибудь уже невозможно будет приобрести еще что-то, и ты почувствуешь себя несчастной... — По вашей логике быть счастливым — значит ничего не хотеть? (Я вспоминаю первый год работы в затерянном в горах районе. Из деревни в деревню приходилось та- щиться пешком, недоедать; время-то было трудное. Перед глазами вставали люди, встречавшиеся мне. Они жили хуже меня, но были лучше. И мне пока- залось, девушка обидела их, а не меня.) — Ну что? Не Выносите искренности илй нет при- вычки? — Прости, но разве искренен только цинизм? А то, что я с любовью вспоминаю те дни, почему ты считаешь неискренностью? — Я не так проста, как вы думаете. Каждый из моих друзей знает лишь одно мое лицо. А вот этого моего лица никто не знает. — Ты должна быть довольна этим, и твои друзья тоже... (Я вспоминаю одну историю, которую услышал от вдовы Давида Сикейроса в Мехико. У художника гостил один из наших поэтов и попросил Сикейроса написать его портрет. Художник не был настроен ра- ботать. Однако поэт был гостем и проявлял настой- чивость. Поэт был тщеславен, в Москве были бы потрясены — его написал сам Сикейрос! В конце концов художник сдался, взял карандаш и бумагу и стал рисовать. Ничего общего, ничего похожего... Но... «Подпишите», — просит поэт, ему важна была лишь подпись. Сикейрос под рисунком написал: «Здесь лишь одно из тысячи лиц поэта Н., остальные 999 не ищите».) — Умница этот мексиканец! — Он же просто убил этого человека! Как может быть у поэта тысяча лиц? — А одно-единственное не может быть маской? И разве нет писателей, чьи книги не лицо их, а маска? — Ты кого-нибудь на свете любишь? — Мать. И немного сестру. Но это уже биология. — Тебе нравится быть бесстыдной? — Когда я шла к вам, меня остановил на улице молодой человек, мы поговорили полчаса, и он пред- ложил выйти за него замуж. — Бывает. Я знаю одну пару, которая пожени- лась так. И неплохо живут, даже счастливы. — Что такое счастье? Вместе едут на море, хо- дят в баню, шагают рядом, но каждый — в одиноч- ку? Детей имеют, да?., — А что, по-твоему, счастье — деньги, автомоби- ли, рестораны? Что еще? — Вам не хочется поцеловать меня? — Ну и что? — Попались? И вы тоже видите только, тело. — Твое тело красивее твоей души, если только... душа такая, какой ты ее сейчас описала. — Это одна из душ. — Главная? — Не знаю. Хотите почитаю вам свои стихи? Я кивнул. Стихотворение было о грусти. О прозрачной, не- реальной грусти, неужели его написала эта девушка? — Это твое лицо или маска? — Иногда думаю о смерти. Были бы наркотики... — Ты выдумываешь себя. Эти стихи ближе к ис- тине. — Были бы наркотики... — Чтобы уснуть в собственной машине, потом проснуться и выпить апельсинового соку? — Воспитывать меня? Безнадежное дело. — Ты слишком стара для этого? — Стоит ‘ли жить ради чего-нибудь? — Слушая тебя, трудно ответить утвердительно. — Неизвестно, кто кого должен жалеть... — Тебе надо полюбить. — Этот напиток тоже знаком: влюблялась, и не раз. — Я сказал полюбить: влюбиться — значит тре- бовать, получать от другого. А любить, значит, да- вать. Жаль, это чувство незнакомо тебе. — Ваши Это слова? Или где-то' их вычитали? — .Может, и так. ‘ — Я устала от слов. У вас курить можно? — Дыми. Хотя тебе следовало бы гореть. Она задумчиво посмотрела на меня. — Вот и вас я потеряла. Так теряю всех. Никто не хочет узнать меня полностью. Каждый знает толь- ко одно мое лицо. Сейчас все хотят иметь дело с лег- кими людьми, с тетрадью в одну линейку. — Не очень весело узнавать все твои лица. — Вам бы хотелось написать обо мне? Впрочем, для этого-то вы и согласились, наверное, встретиться. Недурной материал для вас. Вы попросту изучаете меня, да? Думаете — вот стопроцентный прототип ис- порченного поколения. Я рассмеялся. В ту минуту оиа была маленькой обиженной де- вочкой. —- Может, правду вы сказали — мы дымим, а на- до бы гореть. Но я всего лишь сигарета, я не ко- стер. (Это был странный разговор, и я подумал,, что миру грозит опасность не только от гонки вооруже- ний, но и от гонки потребительства. Но как сохра- нить в человеке семена добра и красоты? Нет ли та- ких добродетелей, которые почти исчезают с лица земли? Нельзя ли учредить «красную книгу» челове- ческих добродетелей? Ведь есть же «красная книга» растений, животных, ученые записывают туда, каким видам растений, животных и даже насекомых грозит исчезновение, и заботливо охраняют, лелеют их, по- рой даже воскрешает умершие виды. 115
Не слишком ли мы равнодушны к вымирающим видам человеческих добродетелей?) — Вам грустно, — поняла девушка. — А я не умею грустить. Я вдруг позавидовала, что вы мо- жете. ® Однажды бабушка сказала мне: «Этой ночью я во сне пошла умирать. Стала у своей могилы, скре- стила руки на груди, стою, жду. Вижу, не умираю. И решила — вернусь-ка я назад. И вернулась». Она сидела на балконе и чистила фасоль. Мы немного поговорили о том о сем, потом она поднялась: «Пойду полью грядки». Ушла и вернулась. Внучка моего дяди, то есть правнучка моей ба- бушки, собиралась в школу. «Как отросли у тебя волосы, — сказала бабушка, — дай-ка, ножницы, я тебя постригу». И как она красиво подстригла ее!..' Потом посмотрела на небо: «Сегодня будет дождь». — «Радио сообщило'-1» — «Солнце. Не чувст- вуешь, парит»,-Она говорила и одновременно что-то вязала. «О твоей доле вина не забыла, —- сказала,— десять литров. Не один ты у меня. Сама приготови- ла. Ты ведь, кажется, красное Любишь?..» Я просидел с бабушкой несколько часов. Она все время разговаривала со мной, но успевала делать свои дела. Я вдруг подумал: до чего же много она знает и как хорошо все умеет делать. Даже починила электроплитку, а я ковырялся, весь вспотел, но ни- чего не вышло. «Стул под тобой скрипит, — сказала она, — когда уйдешь, я починю. Вот только не знаю, гвозди есть3» Я засмеялся. «Что тут смешного? спросила она. — Когдд в следующий раз придешь, сядешь на этот стул. Ты его пометь». Ну и бабушка! И еще подумал: что я умею делать, кроме как пи- сать, произносить речи? Немного пою (а бабушка, я рассказывал, поет бесподобно), если подвыпью, то запою. Кофе варю. Дальше? Даже не все пальцы на одной руке загнул. «Бабушка, когда ты отдыхаешь?» — спрашиваю ее. Она удивленно смотрит: «А что я сейчас делаю?» Она не говорит, что ее отдых — это работа — «Что я сейчас делаю?» Ей девяносто три, училась в школе всего два года, да и то в приходской. А я в ереван- ской школе получал пятерки по физике, но с плиткой осрамился. Она встает. «Пойду кур покормлю, жалко их»? — «В котором часу кормишь?» — «Второй раз в де- вять». Смотрю на часы — без трех минут девять. «Как ты время узнала?» Она виновато глядит на ме- ня, потом на солнце и семенит по двору. А мы даже хлеборезку выдумали. Возвращается: «Бедняжки уже вовсю раскудах- тались, знают, что пора». — «У них тоже есть часы?» Я шучу, но она не воспринимает это как шутку, смотрит добрым, прощающим взглядом, а пальцы ее уже двигаются. Я встаю. «Значит, во сне подождала и вернулась домой?» «Раз не умерла, что оставалось делать? Чего бо- яться смерти, сынок? Пришел в мир, значит должен уйти. Лишь бы вовремя умереть, не стать обузой...» А мы, чтобы резать хлеб, машину выдумали. • Говорят, будто на большой высоте журавли иног- да разрешают ласточкам отдыхать у них на спине. Отдыхать? В этом ли дело? Может, журавли приуча- ют ласточек к близости солнца, встречному ветру, го- ловокружительной высоте, они учат ласточек летать. Научим же друг друга летать. Будем то журав- лями, то ласточками, кто-то будет журавлем, а кто- то ласточкой. «Странное дело, — пожаловался один француз- ский армянин, — когда проступок совершает .фран- цуз, говорят: «Поль Лавалье сделал то-то». А если сделаю что-нибудь не так я, Сирак Антосян. говорят: «Армянин виноват». Армянин. Словно у меня нет имени и фамилии». Я отзываюсь вопросом на вопрос: «А когда Сирак Антосян делает что-нибудь хорошее? Небось не гово- рят тогда — вот молодцы армяне, смотрите, какой они народ: трудолюбивый, талантливый?.. А толь- ко — Сирак Антосян сделал то-то хорошее?» И думаю: наверное, сыновья малых народов не имеют имени-отчества, их имя-отчество — это их народ. Это и почетно, и тяжело как наказание. Если пользуемся почетом, надо быть готовым не- сти и наказание. Слово похоже на камень, если оно ставится не на место, то сопротивляется Да нет, слово упрямее кам- ня — камень можно обточить, подогнать, а слову дайте его место — и точка. Слова, что камни, из них можно соорудить храм, в котором очищается и возвышается душа человека, а еще можно вложить слово-камень в пращу и при метком ударе — убить наповал. Не забудем же, что слово похоже на камень, осо- бенно в нашем Карастане-Айастане'. Не надо строить мосты на высохших реках и раз- рушать те, что соединяют берега живых рек. Самый прочный мост, если он наведен на забро- шенной реке, мертв, а живым рекам грозит смерть, если они останутся без мостов. В шотландском городе Демфрисе подросток про- давал цветы у памятника Роберту Бернсу. — Если правильно ответишь, чей это памятник, куплю у тебя пять цветков, — сказал я ему. — Бернсу. — Скажи, за что поставлен, и тогда я куплю все твои цветы. — За то, что он умер, —- ответил'он. Я улыбаюсь наивности мальчика, перевожу взгляд 1 Карастан — страна камней. 116
на юношеское страдальческое лицо гения Шотландии и... почему, почему я думаю о судьбах великих лю- дей моего народа? Как, о как мы их любим, когда их... нет. Вспоми- наем, гордимся ими, о, как гордимся, когда... когда их уже нет. И ставим памятники еще и потому, что... их нет. Так полюбим же их, поклонимся им при жизни, простим их слабости и падения и поставим хотя бы в душе памятники в ту пору, когда они, великие, жи- вут с нами рядом и страдают... в одиночестве, • Сюда я пришел с опозданием в тысячу лет, а мо- жет, и больше. Придя я тысячу или хотя бы пятна- дцать лет назад, эти пещеры были бы жилыми до- мами, во дворах звенели бы детские голоса, из тони- ров тянуло бы запахом свежеиспеченного хлеба, а река не была бы звучащим ни для кого органом. Я опоздал. И только пустые глазницы пещер уставились на меня теперь, улицы и дворы поросли высокой травой. На камнях греются ящерицы. Грустно. Мне довелось видеть разрушенные села, города. Год назад я в та- кой же день шагал по улицам Помпеи. Вхожу в открытую дверь церкви. На гладких камен- ных плитах разлеглись на соломе телята, на стенах имена, даты, написанные масляной краской, аква* релью, карандашом, углем... Ветер поднимает пыль, тонкую, как моя грусть, а церковные колокола ни- когда больше не зазвучат — никогда. Я выхожу, отыскиваю могилу Мхитара Спарапе- та *. Если верить истории, под этим камнем покоится лишь тело полководца, ибо голову унесли враги. Ло- жусь на пожелтевшую траву, упираюсь спиной в мо- гильную плиту Мхитара. Камень теплый, солнце доб- рое, как бабушка. Меня разморило. Река течет мяг- ко, робко, в воздухе вакханалия насекомых. А му- равьи... Ладно уж, пусть тянут сегодня по мне свои вечные грузы. Несколько лет назад, кажется именно на этом кладбище, обнаружили чуть ли не самый древний хачкар Хндзореска. 544 год значится на нем. Выхо- дит, селу около пятнадцати веков. Лет пятнадцать назад село выбралось из пещер, покинуло ущелье. И построили вверху Новый Хндзо- реск. Я вхожу в эти заброшенные дома-пещеры. Вот одна, так сказать, трехкомнатная пещера. Брожу по пустынным каменным пещерам-комнатам, прислуши- ваюсь к глухим стонам собственных шагов. Тонир за- вален землей, ниши, высеченные в скале, пусты — здесь хранились постели, — объясняют мне. В глуби- не — комната новобрачных, а в этой нише чадила масляная лампада да еще свечи — камни закапаны воском. Я ощупываю камни, есть что-то живое в их податливости — воск еще жив. В середине самой большой комнаты построен тонир, вокруг него сиде- ли на курси* 2, Мхитар Спарапет — деятель армянского наци- онально-освободительного движения XVIII века, поборник присоединения Армении к России. 2 Курси — небольшая тахта над тониром. Перед пещерами кое-где имеются небольшие пло- щадки, где собирались хндзорескцы в свои тревожные и радостные дни, где играли дети. Мне рассказывают, что село было поделено на несколько гаваров — квар- талов. В каждом гаваре был свой родник. Родники еще продолжают струиться, но воду из них пьют те- лята, овцы и такие, как я, пришельцы, опоздавшие на тысячу лет. Мне рассказывают: деревня имела гла- шатая, а позже — исполнителя, он становился вот здесь (показывают — где), зажимал ладонями уши и выкликал: «Э-эй, люди, из Тифлиса прибыл чинов- ник, собирайтесь во дворе церкви! Э-эй, во дворе церкви!» В наши дни это звучало бы примерно так: «Э-эй, народ! Председатель зовет в правление, из центра прибыли писатели, хотят с вами побеседо- вать!» Сначала голос проникал в ближайшую пеще- ру, оттуда, помедлив, в следующую и так далее... Под конец глашатай склонялся над родником утолить жажду, а его голос продолжал переходить из пеще- ры в пещеру. Хотелось бы мне услышать этот голос. Но он, увы, давно замолк. Из какой пещеры он про- звучал в последний раз? Не знаю. Наверху, над пропастью, в нескольких домах бле- стят стекла, пестреют на веревках тряпки, лежат на камнях полосатые матрацы. Жаркий, солнечный день — радость для зангезурской хозяйки. Я смотрю вверх, в темный зев ближайшей пещеры, потом растягиваюсь на гладком полу и закрываю глаза... Дремлю, в голове звенит, как в улье. Что мне надо от тебя, Хндзореск? Уж не того ли, чтобы твои сыновья прозябали в этих пещерах еще тысячу лет? Нет. Пещеры — на- ходка для поэта, но не для беременных женщин, они — двухдневная экзотика для усталого горожани- на и ежедневное мучение для твоих сыновей. Я сей- час поднимусь наверх, в Новый Хндзореск с доброт- ными каменными домами, и порадуюсь твоей спасен- ной биографии. В Хндзореске будет меня потчевать стодевятилетний дядя Тевос, который оживит собы- тия столетней давности, словно гончар, вдыхающий жизнь в мертвую глину, слрвно человек, выбиваю- щий из ковра пыль и показывающий миру его чудес- ный узор. На вопрос, когда в последний раз ремон- тировалась церковь, он мне ответит: «Церковь? Вро- де недавно». Дядя Тевос может расшифровать уди- вительные названия всех окрестных полей и утесов. «Почему Царское поле?» — спрошу я. «По этому полю, — ответит он, — любил прогуливаться царь, потому что с него виден весь мир». Мир в самом деле виден, ведь для каждого мир — тот его отрезок, который видит он. Снова хожу по пещерам, и пусть простят мне твои сыновья, Хндзореск, думаю обо всем с горечью. Когда пятнадцать лет назад было принято решение перенести село из пещер наверх, началась гибель старого Хндзореска. Были сорваны и увезены двери, окна, каменные ступени, дома, конечно, разграби- ли — благо было что грабить. Хндзореск превратил- ся в развалины. Ради пары подгнивших бревен ра- зобрали крышу, ради нескольких тесаных камней — арку. «Нам обещали денежную помощь, но не да- 117
ли, — поясняют мне. — Вот мы сгоряча и разобра- ли, хотя многое не пригодилось». Никто не подумал, что в ушелье остались тени их предков (надо ведь и теням где-то витать), эхо их голосов (и чтобы эхо жило, в пещерах нужны две- ри)... Прости нас, Хндзореск («Хндзореск» означает во- все не «много яблок», как я всегда думал, а «глубо- кое ущелье») '. Нынче ты похож на глубокую рану. Прости нас, Мхитар Спарапет. Была бы твоя могила на другом берег/ Аракса, армянские поэты оплакива- ли бы тебя, я и сам вновь пустил бы в ход крылатые слова «репатриация могил», родившиеся во мне в Париже, у могилы полководца Андраника. А раз ты на нашем берегу, тебя можно и покинуть, пусть те- лята пасутся вокруг и тычутся своими честными мор- дочками в столетний мох. Пускай!.. Хндзореск... Что мне надо от тебя, зачем ты во- шел в меня, как гвоздь в босую ногу бегущего маль- чика, как темный дым папиросы в чистые легкие ре- бенка? Зачем?. Хндзореск, заброшенный учебник истории моего народа, разве не могли бы мы сберечь и взлелеять тебя таким, каким ты был в веках? Разве ты не при- мер того, как вышел мой народ из пещер своей ис- тории на просторы полей, откуда и вправду виден весь мир? Мне вдруг чудятся на твоих скалах каменные не- весты, они движутся, спускаются вниз по природным лестницам амфитеатра.... Если бы было возможно вернуться всем твоим де- тям минувших столетий, заполнить ущелье жизнью и борьбой, ликованием и смехом, отвагой и песнями! Увидеть Мхитара Спарапета ид белом коне... Прости нас, Хндзореск. ® Прекрасный звонкий апрельский день. Вверх по извивающейся дороге в Цицернакаберд идут старики, молодежь, дети... Жаркое лето. По каменистой дороге села Гетик трясется в райцентр грузовик, в кузове сложены по- стели, друг на друге громоздятся никелированные кровати, старая детская коляска, лежат высохшие листы лаваша... Холодная зима, на перроне карсского вокзала сто- ит полководец Андраник, он направляется в Эрзерум, это февраль 1918 года... Я шагаю в середине неспокойного ряда, иногда оглядываюсь — течет людская река, только, напере- кор всем законам природы, течет она вверх. Когда же мы успели так расцвести, когда же успела наша древняя кровь обезуметь, забурлить, помолодеть? Не- сут венки. Несут осторожно, торжественно. Можно . подумать, наш народ состоит из одних только двадца- тнлетних. Вы говорите, пожилые, старики?.. Да, есть, но их поглощает, увлекает с собой поток молодежи. Идет старуха в черном, держит внука за руку, — 1 X и д з о р — яблоко. U8 наверное, устала. В другой руке у нее две гвоздики, а внук ест мороженое. Пятеро стариков идут, зало- жив руки за спины, солнце греет их старые кости. Они шагают медленно, о чем-то бесёдуют. И снова поток молодежи. Девушки одеты ярко, пестро, и в мини, и в миди, и в макси, а иные й просто в брю- ках.'Длинноволосые парни в ярких галстуках курят, громко переговариваются. Сейчас село скроется из виду. «Э-эх! — говорит старик жене, сидящей рядом с ним в кабине грузо- вика. — Э-эх!» Жена не отвечает и утирает глаза кончиком платка. «Ну что убиваетесь? — это води- тель, их сын. — Вы же там совсем одни остались. Не волки ведь...» Да, они остались одни. Последний год село совсем стаяло, таяние началось давно, лет семь назад. Се- ло лепилось на склоне горы, и во время снегопадов дороги закрывались, попасть в райцентр было все равно что попасть на Луну. Только радио связывало их с миром «Если- бы Мкртич не тронулся с места, ничего бы не случилось. Чтоб он себе ноги перело- мал!» — сказал в сердцах старик. «А что еще ему оставалось? — пожала плечами старуха. — Сыновья в городе, дочка врач...» И осталось в деревне только кладбище — могилы отцов и матерей. Старик будет, наверное, приезжать сюда, ухаживать за могилами, пока однажды не останется здесь навсегда. «Эх, — рассердился старик, — а в деревне, по-твоему, док- тор не нужен? Переехала бы она к отцу-матери, вон сын Седрака сватался к ней, поженились бы, обзаве- лись домом. И он, сын Седрака, тоже не уехал бы из деревни. .» — «Да что вам, больше других на- до? — это водитель, их сын. — Что делать врачу на макушке горы?» — «Разве на макушке горы не бо- леют? — насупился старик. — Или нас и за людей- то не считаете?» ...Той зимой в Карсе выпало много снегу. По ут- рам мороз резал, как сабля, и все же перед домом Никола, где полководец остановился на ночь, собра- лась толпа. Ждали: кто-то сказал, что Андраник высту- пит с речью. На веранде был постлан ковер — един- ственное пестрое пятно на фоне сплошного белого снега и черных домов. Враг стоял на подступах к Эрзеруму. Полководец был последней надеждой, са- рмой последней. Снег валил, как в новогодней сказке, прибывали люди, все больше мужчины и молодые парни. Лавки не отпирались, не до них было, успели только выпить по чашке кофе: шел слух, что полко- водец с утра тронется в путь. На замерзших рельсах на вокзале пыхтел паровоз с вереницей вагонов, пу- стых почему-то... В то утро в городской гимназии зво- нок на урок не прозвенел. «Лучшим уроком послу- жит слово национального героя», — сказал директор, и учителя, построив гимназистов, повели их к дому Никола. Было холодно. Наконец распахнулась дверь и на веранде показался полководец. Закоченевшая толпа возликовала: «Да здравствует Андраник, наш полководец!» Андраник снял шапку, и снег падал ему на голову, не оттого ли он казался седым?.. Поднял руку, и снежинки таяли на его пальцах. «Да здравст-
вует надежда нашей нации!» — хором крикнули гим- назисты. Андраник посмотрел в их сторону, взгляд его смягчился, грустная строгость в глазах растаяла, как снежинки на теплых пальцах. Собравшиеся вто- рили гимназистам, Андраник посмотрел прямо перед собой, улыбка его стала строже, знаком призвал к молчанию: «Я, старый солдат, иду защищать Отече- ство. Кто со мной?..» Ближе к мемориалу люди становились сдержан- нее, голоса мягче. На просторной, устланной базаль- товыми плитами площади здоровались уже только кивками. Не разговаривали. Воздух словно бы стал гуще от присутствия здоровых, сильных человеческих тел. Красивые девушки здесь старались не бросать- ' ся в глаза; закрывались разноцветные зонтики, гаси- лись сигареты, и только дети продолжали лакомить- ся мороженым... Отсюда видна столица Советской Армении... нет, вся Армения. Может, потому, что Армения невели- ка?... Не только поэтому. Отсюда видны почти все наши горы — Арагац, Арарат, Цахкеванк, — и наш 1 город ниоткуда не кажется таким цветущим, живым и сильным. Длинноволосый юноша положил руку девушке на плечо, и никто не обращает на это внимания, никто не смотрит косо. Кто-то шагает, посадив дочурку на плечи, она оттуда ухитряется сорвать.цветок с венка, который несет группа ребят, они улыбаются, девоч- ка втыкает цветок в волосы. В небо пронзительно, как крик спасенной жизни, вонзился острый металли- ческий шпиль. Если бы сейчас была ночь, внутри за- 1 жегся бы свет, разделяющий эту пирамиду на две части, и мы бы заспорили о том, что подразумевал под этим разделением архитектор *— то ли два Маси- са. то ли разделенные на две части судьбы нашего народа, то ли еще что... «Куда мы идем, дедушка?»— слышу рядом с собой-. Старик с огромным венком, с трудом передвигая ноги, ведет за руку внука. Для него, как и для очень многих, этот мемориал вовсе не символ, а обретенные могилы сгинувших в безвест- ность отца, брата, сестры, но внуку пока еще не по- нять, куда он идет... На макушке горы тоже болеют. И в школу ходят, в школу, что когда-то была девятилеткой, а потом ста- ла семилеткой. С прошлого года в одной комнате за- нималось четыре класса с одним учителем. «Кто бы приехал, отец? — говорит сын. — Какой бы дурак сюда приехал? Ты обиделся, когда я увез твоих вну- ков Вниз, в райцентр. А чему бы научились они у од- ного-единственного учителя?» Последние очертания се- ла растворились в тумане. Старик оглядывал удаляю- щиеся горы, которые казались обиженными: ведь го- ры так добры к людям, особенно к армянам, они всег- да защищали их от ветра, от врага, весной расцве- тали цветами, изливали родники, а теперь остаются одни. «Ты думаешь, только у нас так? — продолжал сын. — Жизнь теперь другая, все хотят жить лучше, больше видеть, ходить в баню. Почему мой сын не должен учиться в университете, чем он хуже других? Знаний не хватит — учителя найму. Вот так. У нас был всего один учитель, и тот подался в Ереван...» — «Твой брат тоже учитель, ему бы здесь работать и с твоим сыном бы подзаняться». Старик все больше мрачнел, не хотелось ему говорить с сыном. У него разговор с горами. «Что ж, — вздохнула старуха, — как люди, так и мы...» «Кто со мной?» Голос полководца отдался эхом, и, казалось, застыли в воздухе снежинки... «Желаю- щие, становись за мной». И полководец спустился с веранды, прошел по живому коридору на открытое место. Люди заволновались, но скоро умолкли, и пол- ководец почувствовал, что народ с ним — спина ста- ла отогреваться/ Он ни на кого не смотрел, только туда, где пыхтел паровоз с пустыми вагонами. Вда- ли был Эрзерум, истерзанный, гибнущий. Впереди был враг и, может, его, Андраника, последнее сраже- ние. «За мной!» — раздался наконец голос полковод- ца, и он зашагал к вокзалу. Шаг идущих позади был неумелым, снег мягким, по, едва тронулись, поднял- ся шум. Полководец оглянулся. Впервые оглянулся: люди шли, их было много, не меньше тысячи. Серд- це старого солдата дрогнуло. Шаг стал тверже, он шел помолодевший и подтянутый, словно это был уже не старый генерал, а фидаи, гайдук Андраник. I I Ряды сливались в единый людской поток. Ложи- лись венком на гранитные плиты мемориала вкруг Вечного огня цветы. Много цветов. К небу возноси- , лась мелодия Комитаеа. Так же медленно, как вхо- дили, люди покидали священные своды с чувством исполненного долга, просветленные и даже теперь уже деловитые. Улицы, переулки и скверы города поглощают их. Гаснет волнение дня. А вечером всех ждут накрытые столы. «Налейте-ка, выпьем...» Горы великодушны. Долина же урчит, как ог- ромный котел с арисой ’, и пар поднимается к небу. Горы могут и потерпеть. Земляные полы в покинутых домах постепенно прорастут травой. В стенах посе- лятся ящерицы. Несколько дольше просуществует кладбище, сюда еще привезут последних стариков, и иные сыновья в погожий день будут навещать моги- лы родных, огражденные тяжелыми чугунными решет- ками, а поодаль невестки тем временем расстелют скатерти на траве. — Наконец-то мы дома! — сказал сын. «Разрушился дом мой!» — подумал отец. Они шли. Почему он вспомнил сражение при Мушском апостольском монастыре? (Ага, только что прошли мимо апостольской церкви Карса.) Вспомнил Геворка Чауша, Арутюна, убитого на пятый день? Он приказал похоронить Арутюна по армянскому обряду, священник заколебался: за стенами монастыря стоял враг числом до пяти тысяч, их же всего тридцать пять, теперь уже тридцать четыре человека, — но ----------- » 1 Ариса — национальное блюдо, приготовляемое из пшеницы и куриного мяса. 119
потом сдался: «Твоя воля, полководец». Старый мо- нах обрядился в шитую золотом рясу, велел зажечь все монастырские свечи. У стены выстроился хор, бледные певчие печально затянули, над их голова- ми свистели пули. Отчего он вспомнил монастырь — ведь это было, семнадцать лет назад — и горсточку храбрецов, многие из которых пали?„ Шли. Или?.. Шаги утихали, и спине вроде бы стало знобко. Паровоз на рельсах извергал пар, пустым вагонам снились люди. Полководец оглянулся: за ним следо- вало человек двадцать — тридцать. Что за наважде- ние, кошмарный бред! Сосчитал — ив самом деле двадцать пять человек. Сосчитал и снова постарел полководец, сказал горько: «Всего только горстке лю- дей суждено бороться за этот народ, всего только горстке!» И вспомнил сирот апостольского монасты- ря, которым он обещал, что при монастыре когда- нибудь снова откроется школа и они будут учиться, расти... Потом дал знак всем садиться в один вагон, чтобы теплее было. Из окна вагона, он в последний раз взглянул на' Карс, ясно увидел: город пил вто- рую чашку кофе, со скрежетом отпирались лавки, стучали фишки нардов, в гимназии учителя разучи- вали с гимназистами вдохновенные строки о спасе- нии родины, а солдаты на крепостных стенах пели: «Наша родина отверженная, покинутая...» Наверное, именно тогда он впервые с горечью сказал себе сло- ва, которые потом, спустя несколько месяцев, бросил в лицо беспомощным правителям страны: «Что вы сделали с Арменией? Враг добрался до Александро- поля. Как кладбище территория армянской республи- ки довольно обширна, но чтобы жить на ней, — не- пригодна». Э Сколько написано евангелий! От Матфея, от Иоанна, от Луки. Я листаю не" очень старую Библию, чьи печатные строки содержат все евангелия, и про- должаю думать о роде Григорянов. Кто напишет их Евангелие и когда? На страницах Библии — «Же- нитьба», «Рождение», «Смерть», а на полях записаны отрывки из истории этого рода. Переписываю неко- торые. «Запомните имя Евы, дочери Никогоса, она умерла в расцвете молодости, в день своей свадьбы. Отринув венок увядающий, удостоилась венца неувя- даемого. 1827 год». «1903, 22 сентября. Бог даровал нам сына. Крестили его Геворком, дай бог ему дол- гой жизни...» «Старый Н. Григорян женился на де- вице Сирануш Амирян...» «Читайте, и удивляйтесь: в 1897 году в начале декабря пошел снег, такой обиль- ный, что продолжался до апреля 1898 года. Озимые посевы снег повбюду погубил, яровое зерно безмер- но вздорожало. Читающий эти строки, имей в виду возможность такой беды, запасайся на зиму, не за- бывай, что наша Перия — гиблое место и что годы, подобные этому, разорили немало богатых домов... Написал, чтобы в будущем вы побереглись. Село Аз- навул, 1898, 3 мая. Приходский священник». «Азна- вул, 1916. С начала зимы немыслимо вздорожало зерно, уже в январе цена поднялась до пятидесяти туманов, на ячмень — до тридцати туманов, солома и та стоила сорок белых курушей. Бог да отвратит от нас подобные дни, когда и мужчины, и женщины, и дети во множестве умирали от голода, а у многих кормящих матерей пропадало молоко, и умирали младенцы. Скотины тоже много пало от голода». Случайно попавшая мне в руки эта Библия не так уж стара, если бы чудом сохранились и ранние эк- земпляры, наверное, можно было бы по частям вос- становить удивительную историю рода Григорянов, бе- рущую начало в 1604 году. Вот еще одна из печаль- ных дат нашей истории (впрочем, разве были весе- лые?). В том году шах Аббас насильственно согнал с места тысячи армян, в том числе и жителей села Ахгел, что в Араратской долине. Среди выселенных был Александр с сыном Варданом. В персидской провинции Перия он выбрал место, чем-то напомина- ющее родное село, и обосновался там. И по сей день во дворе армянской церкви можно увидеть могилу Вардана, но упрям не могильный камень, упрямы внуки внуков священника Вардана и правнуки их правнуков, не забывающие патриарха своего рода. От Вардана начинается разветвление генеалогическо- го древа, Мкртум и Андриас, выносливые и плодови- тые, — истинно материнские ветви этого древа. В 1750 году недалеко от Ахгела они построили новое село Азнавул. Постепенно из Ахгела ушли все армя- не, не могли уйти только церковь, кладбище и могила Вардана. В Азнавуле наследники Мкртума и Андриа- са прожили до 1946 года. Из пятидесяти двух семей, населявших в том году деревню, тридцать две были потомками Вардана, Григора и Акопа. Они уже проч- но обзавелись фамилией Григорян. Итак, с 1604 по 1946 год род насчитывал десять поколений, и каждое обновляло в душе надежду ког- Да-нибудь вернуться на родину. Десять поколений рождались, размножались, боролись и становились воспоминанием. С полей Библии я переписал несколь- ко эпизодов из их жизни. Судьбы этих поколений по- хожи на десять ненаписанных евангелий, но еванге- лий людей простых, трудолюбивых, крепких, как ска- ла, которые все триста пятьдесят лет несли в себе скованные, ищущие выхода родники. Одиннадцатое поколение в лице главы семьи по имени Александр и сына его по имени Геворк сверши- ло чудо: спустя 342 года уже не с двумя, а с двумя- стами двадцатью Григорянами оно вернулось на Ро- дину. Это было 5 сентября 1946 года. А в 1971 году, 5 сентября, я по счастливой случайности оказался участником семейного торжества Григорянов в по- селке Арарат. Они праздновали двадцатипятилетие возвращения на Родину. Глагол «возвращаться» на- водит меня на мысль о том, что слова схожи с де- нежными знаками, особенно наиболее употребитель- ные из них. «Вчера я вернулся с Севана» — тут слово «вернулся» уместно. «Мой брат вернулся из армии» — тоже, а вот «Григоряны -вернулись» — здесь «вернулись» звучит слабо, бесцветно. Ведь воз- вращаются спустя два года, двадцать лет, сорок лет, а Григоряны вернулись через триста сорок два года. Дайте мне не обращающийся знак, а золото, храня- щееся в глубоких тайниках армянского языкового 120
банка. Дайте мне это слово-золото, и я докажу вам, что 5 сентября 1946 года на Родину вернулся четы- рехсотлетний Александр, ' родивший Вардана, кото- рый в свою очередь родил Ованеса, а этот — второ- го Александра. Вернулся трехсоттридцатилетний Александр, родивший Темраза, Товмаса, Хачатура... И так все десять поколений. Вернулись все. На чуж- бине не остался никто. Сейчас я смотрю в зал, где сидят примерно четыреста Григорянов — старики, старухи, молодежь, дети, — а мне вдруг говорят, что сегодня родился еще один Григорян — Аршак, — смотрю и, честное слово, отыскиваю в одном из ря- дов того первого Александра, Тер-Вардана, Мкртича, Еву, умершую в день свадьбы, тех, кто не вынес ужасной зимы и голода 1789, 1916 годов и других лет, младенцев, у матерей которых пропало молоко, когда зерно поднялось в цене до пятидесяти туманов. Вот они, сидят здесь — простые, крепкие, потом- ственные армяне-земледельцы, один из молодых Гри- горянов повествует с трибуны историю своего рода, только зря он произносит с сожалением: «Правда, Григоряны не дали знаменитых людей, но...» Знаменитых? Он, наверное, имеет в виду писате- лей, ученых, футболистов, а я смотрю на благород- ные лица людей, на обожженные солнцем их руки, и хочется спрятать свои, которые привыкли держать только легкий чемодан или авторучку. Евангелие от Григорянов — вот что надо написать. Впрочем, оно уже написано. Начиная с 1604 года его писали де- сять — двенадцать поколений, они сделали даже больше — они прожили это евангелие. Нужно лишь послушать молчание этих людей, собрать их голоса за все четыреста лет, связать воедино кусочки релик- вий-воспоминаний... Кто их соберет, кто прислушается к молчанию? Верните словам золото. Эти люди не ждут пьедесталов. Пьедесталом им служит земля. В своих глазах, в крови, в инстинктах они, сами того не сознавая, несут молчание и крик двенадцати поколений И пусть в этот день в самом большом зале поселка Арарат, не вмещающем всех Григорянов, сядут все наши враги — от шаха Абба- са до Талаат-паши. Какими жалкими выглядели бы они среди этих людей, мечта одного поколения кото- рых билась в сердцах двенадцати! • — «Моя любимая и дорогая мама, — читаю я по буквам, стараясь произносить по возможности звон- ко и чисто, а тетушка Сона сидит на низеньком табу- рете. С>на некоторое время слушает меня и тихо, без- звучно плачет; почему она плачет? — Значит, вот ка- кое дело, мы воюем, мама, а ты пиши, как живешь. Виноград собрали? Кто помог? Ты бы дядю Симона попросила...» — Бедный дядя Симон, разве всем поможешь? — Тетя Сона говорит сама с собой. — Два брата уш- ли, сын Смбат ушел, попробуй помоги им всем. Со- брала, Вардан, родной, собрала, подавила, и сок в чанах бродит, вино на твою свадьбу есть и невеста тоже есть, — Не прерывай, тетя Сона, — говорю я, — чтение, мне ведь еще географию учить. — Тетя Сона испу- ганно смотрит на меня. «Читай», — просят ее глаза. Наверное, боится, что вдруг брошу и уйду... — Зна- чит, где мы остановились? Да, «кто помог.. » Нет, это я уже читал. «Ты бы попросила дядю Симона...» Смотри, в слове попросила ошибка... — Ох, ослепнуть мне, где ошибка? — вновь всту- пает тетушка Сона. — Не беда, — успокаиваю ее, — не грубая ошиб- ка. Значит, так: «Скоро снег пойдет, а я не успел об- мазать крышу глиной, заплати кому-нибудь, пусть сделают, а то зимой будет протекать. А здесь холод- но, снегу с рост человека навалило... —- Следующую фразу я тяну, не знаю, читать вслух или нет. Тетуш- ка Сона устремляет на меня тревожный взгляд, и я, невольно подчиняясь этому взгляду, продолжаю:— Не пугайся, но я вчера ноги застудил, не отморозил, просто немного щиплет, натер их своей долей спир- та — нам его дают пить, чтоб не мерзли, — наверное, пройдет...» — Еще прочти это место, — умоляюще просит тетя Сона. — Солнышко ты мое, читай медленно, я что-то не поняла. Нечего делать, я снова принимаюсь за предложе- ние. Тетушка Сона вздыхает на каждом слове и ути- рает глаза концом головного платка. Ну. что тут та- кого, всего-навсего застудил ноги, выпьет стаканов десять — двадцать горячего чаю, простуда и пройдет... Я даже пробую успокоить,'утешить тетю Сону, на- хожу какие-то взрослее слова и говорю ей, как мог бы сказать мой отец. Но она словно не слышит, гово- рит сама с собой... Через два дня после уроков я по обыкновению зашел к ней. — Писем нет? — спросил я. Тетя Сона грустно покачала головой, потом пока- зала на лежащие на тахте шерстяные носки. — Вардану пошлю, — сказала она, — умереть мне за его ноги. Всю ночь вязала... Это были хорошие, мягкие носки из белой шерсти. — Теперь уж ноги у него не замерзнут, — заме- тил я. — Так если будет письмо, дай знать, приду прочитаю. Писем больше не было. Прошли месяцы, но письма от Вардана так и не пришли. Как-то мы с тетей Соной пошли в военный комиссариат, там сказали, что напишут куда следует, узнают, в чем дело. А однажды тетя Сона вновь позвала меня. Ура! Значит, есть письмо от Вардана! Письмо было rife от него, оно было написано по-рус- ски, от руки, а не на машинке. Стал читать по бук- вам — это было не так-то просто. И понял из пись- ма, что адрес Вардана неизвестен, потому что Вар- дан пропал без вести... Как пропал? Как может че- ловек пропасть? Я не очень-то был уверен в своем русском и, взяв’ бумагу, побежал к нашему учителю русского языка, дом которого был недалеко. — Да, пропал без вести, — сказал товарищ Тама- зян, — это значит, что он воюет на другом фронте, его адрес пока что неизвестен. Выяснят — дадут знать. 121
Не выяснили. He дали знать. А тетю Сону я все чаще заставал вяжущей носки. Однажды я увидел, что она распорола тюфяк и раз- ложила шерсть на солнце. — Не подохну, если даже на голых досках буду спать, — сказала она, — а это очень мягкая шерсть. В тридцать шестом в Апаране купила. Как-то она взяла меня с собой в военный комис- сариат. — Дайте мне, — сказала, — солдатские адреса, побольше адресов. Я переписал их целую тетрадку. Потом я по одному писал их химическим каран- дашом на маленьких мягких посылках, которые тетя Сона отправляла незнакомым людям. «Бог милостив, какая-нибудь дойдет и до моего Вардана». Прошло три года, и однажды война кончилась. Сколько пар носков связала за эти годы тетя Со- на, кто бы мог подсчитать? Помню, моя мать как-то сказала, что тетя Сона распорола все тюфяки, кро- ме Варданова. «Вдруг приедет без всякой телеграм- мы, постучится в дверь, на чем же он будет спать?» Вардан не приехал. Как выяснилось, он погиб че- рез два месяца после того, как отморозил себе ноги. А тетя Сона умерла первого сентября тысяча девять- сот сорок пятого года, когда после долгого перерыва мы первой мирной осенью босые пошли в школу. Умерла она внезапно. Последнее время уже не вязала, дотемна просиживала на лавочке у двери и смотрела. Куда? Видно, поняла, что не вернется до- мой ее единственный сын, — и "чистое, ясное небо вдруг лишилось для матери опоры и рухнуло на по- желтевший снег ее головы. Прошли годы. Пройдут еще годы, я никогда не забуду чудесную тетушку Сону, которая много дней в войну вязала носки для фронтовиков. Один из них был ее сыном. Только один? Разве не были ее детьми и те пятеро русских ре- бят — сыновья Анастасии Куприяновой, которые так- же остались на безвестных дорогах войны?.. На моем столе газета. На четвертой странице ее памятник матери и сыновьям, построенный в городе Жодино. Мать стоит в глубине, грустная, маленькая, а они шагают, сильные, решительные, напряженные. Младший, Петр, сглядывается назад, смотрит на мать прозрачным есенинским взглядом... Этот чудес- ный паренек закрыл своим телом дуло вражеского пулемета. Не те ли носки на их ногах, что связала мать из армянского села? А на могиле тети Соны нет памятника. И всякий раз, приезжая в село, я несу ей цветы. И всякий раз ясно, удивительно ясно вижу ее, сидя- щую на собственном могильном холмике, а неустан- ные материнские руки вяжут и вяжут носки... Если когда-нибудь поставят памятник Неизвестной матери, как ставят памятники Неизвестному солдату, я бы хотел, чтоб в пальцах у нее сновали спицы... 122 ✓ • И однажды ты сказал себе: ты о лесе мечтаешь, а вовсе не о большом доме. (А от тебя хотят боль- шого дома.) Любишь ты дерево неотесанное и есте- ственное, а не полированную мебель. Ты хочешь ох- ранять границы своего душевного мира, которые ежедневно нарушает всякий — и друг, и враг. Ты хо- чешь быть один, даже сидя рядом с женой. Это не- возможно, потому ты и страдаешь. Потом ты сказал — человек, совершивший ошиб- ку и просящий прощения — большой человек, а тот, кто, будучи правым, просит прощения... это женатый человек. Ты женат не только в обычном смысле сло- ва, ты связан со своей страной, прикован к своему делу, у тебя есть мечты, и потому, потому во имя всего этого ты должен просить прощения, даже если прав. Я уже говорил, что химический состав человека и звезды один и тот же, и значит, теоретически пример- но из двух бочек звездного вещества можно создать человека. Пусть, сказал ты себе. Сегодня астрономы могут точно предсказать, как поведет себя данная звезда, скажем, через две тысячи лет. А человек’ Можно сказать, как он поведет себя завтра, через месяц? Ответа нет, и ты страдаешь. Ты часто приказывал себе — будь человеком-тер- мосом. Ведь такие есть, верно? Двадцать четыре ча- са сохраняют страдание или радость.. Ты безвозврат- но впитываешь все, внутри тебя буйство радости и страдания — сколько ты можешь выдержать такое напряжение? И случилось, и случалось не раз — ты пожалел себя.. В стенах толковых словарей слова похожи на заточенных или спящих львов и оленей. Надо разбу- дить их, открыть клетки и вернуть свободу. Только в миг стремительного прыжка можно увидеть их силу и красоту. Сколько раз ты смог дать свободу сло- вам? — спросил ты себя,' точно великий инквизитор, и страдал, страдал... • Кто-то назвал армян дон-кихотами среди на- ций. Рубен мрачно улыбается. — Кто-то назвал... Кто назвал? Когда? Дон-Ки- хот... Разве у него были реальные враги и друзья? А мы воевали с реальными врагами, и друзья у нас тоже были настоящие. Ты это прекрасно знаешь. — Да: А еще знаю, что когда, казалось, нет на- дежды и выхода, мы кричали: «Нас мало, но мы ар- мяне». — Так патетически? Крик бывает короток. Самое большее можно крикнуть — «Вперед,, храбрецы!» На- род свой надо любить так, как любила своего отца, короля Лира, его младшая дочь Корделия: «Я вас люблю, как долг велит, — не больше и не меньше». — Не больше и не меньше, — повторил я, и мне вспомнились слова поэта: — «О родина, горькая и сладкая!» , — Да, именно, — произнес Рубен, — горькая и сладкая. — А еще вот что сказал другой великий армянин,, который родился и прожил жизнь на чужих берегах,
когда его Спросили: «Вы столько лет на сцене вы не чувствуете, что стареете?» — И что же он сказал? «А я никогда и не был молодым, — ответил он,— армяне рождаются стариками. Как я могу почувст- вовать, что старею?» fi Рубен хмурится — Это звучит как 'эпитафия. Пусть даже поэтич- ная и пусть даже есть в этом жалкая крупица прав- ды. Но если вдруг принять эти слова всерьез, они звучали бы как надпись на памятнике. Все наши ве- ликие, знай, рождались молодыми и умирали моло- дыми — независимо от возраста Мы — молодой на- род. Мы должны, если хочешь, вынуждены быть моло- дыми. Человек, сказавший эти слова — я догадыва- юсь, кто он, — тоже молод. Ни один пожилой чело- век не говорит, что он стар, а молодой — скажет, потому что он не боится слова «старость». — Звучит парадоксально. > — Тот артист тоже говорит парадоксами. Дело в другом — как сохранить эту свою молодость, не пе- реставая быть древним, то есть быть одновременно и молодым, и древним. Как сделать, чтобы эта древ- ность не обратилась грузом, не стала горбом, не сог- нула бы, заставляя все время смотрет„ себе под но- ги. А надо смотреть вверх, по сторонам оглядывать- ся, надо вперед смотреть. —- А также еще и назад. — Изредка. — Изредка? • Роберт Крайтон впервые приехал в Армению. Из* вестный американский писатель с нескрываемым лю- бопытством вглядывался в лица окружающих, нахо- дился ли он в Эчмиадзинском соборе, на ереванских улицах, в Матенадаране или на осеннем рынке. И только в последний день перед отъездом он сказал: «В Нью-Йорке в одно время я жил среди армян. Они часто приглашали меня в гости, мне нравились ост- рые, вкусные армянские блюда. Потом мы играли в нарды. Иногда мои соседи пели старинные песни. Но одно было поразительно: пили они или играли в нар- ды, пели или смеялись — глаза их оставались пвг чальными. Так я постепенно убедился, что" армяне бывают только грустными, lipo себя я даже окре- стил их «грустным народом». Есть, скажем, францу- зы, русские, американцы, негры, тысяча разных на- родов, и есть грустный народ — армяне. И вот я приехал сюда. Но где же мой милый грустный на- род? Неужели вот эти, которых я увидел на улицах Еревана, в университете, на рынках, в кафедральном соборе? И я понял, что да, это они: столько жизни, страсти, огня я не видел в глазах ни у одного наро- да. Вернувшись, я должен буду сказать своим нью- йоркским друзьям-армянам поезжайте в Армению. Я соберу их за столом в моем доме и скажу; уезжай- те в Армению, и ваши глаза преобразятся. Если не ваши, то хоть ваших детей...» в> В одном из сел Зангезура умирала старая женщи- на.- Перед смертью она обратилась к Своим близким / со странной просьбой: похоронить ее не рядом с му- жем, умершим сорок лет назад. «Он молодой мужчи- на, — сказала старуха перед смертью, — зачем ему вечно оставаться возле восьмидесятилетней старухи? Жалко его ..» И ее похоронили поодаль от столь преданно люби- мого мужа. • Уже третий день я находился в латвийском горо- де Дубулты и каждый раз, бродя по центральным улицам, невольно останавливался у отделения мили- ции. В витрине висели четыре фотографии. «Их ищет милиция» — было написано сверху крупными синими буквами. Две из них были женщи ны. Одна, как написано, «голубоглазая блондинка» вышла из дому шесть месяцев назад и не вернулась. Вторая оставила в больнице новорожденного ребенка и исчезла в неизвестном направлении. Третий, пожи- лой мужчина с четырьмя судимостями, бежал месяц назад из мест заключения. Их искали. А четвертый? Четвертый был армянин — Карапетян Арзас Арта- шесович. Молодой, с интеллигентным лицом. Что он совершил, было неясно. «Черноволосый, с черными глазами, очень смуглый, на левой руке вытатуирова- ны все буквы армянского алфавита. » Эта последняя улика не давала мне покоя, и я подолгу смотрел на бумажное лицо своего злополуч ного земляка, так подол: у, что меня’ могли бы даже как нибудь заподозрить, позвать наверх и спросить: «Вы знаете его?..» С ток пор прошло три года, и я еще раз побывал в этом приморском городке, и в первый же день но- ги привели меня к отделению милиции. В витрине, естественно, висели другие фотографии. Почему-то я вошел, открыл какую-то дверь. У письменного стола сидел молодой лейтенант. Я представился. Он вежли- во улыбнулся, спросил, чем может быть полезен Я объяснил. — Хотел узнать, нашли ли вы его? — Не помню, но могу узнать, — ответил лейте- нант. — Подождите несколько минут. Он вышел и вскоре вернулся с синей папкой. — О нем речь? — И он протянул. мне знакомый уже снимок: Арзас Карапетян за это время стал на три года старше, и мне показалось, что и фотографии стареют. — Это ваши буквы, да? — спросил лейте- нант, показывая какую-то бумагу. — Они самые, — яс нежностью посмотрел на буквы. — Зачем вы их храните? — Нам еще тогда прислали для сравнения, если вдруг мы поймаем преступника. Прекрасные буквы. Алфавит старый? — Ему тысяча шестьсот лет. Так что же, нашли преступника? — Вероятно, да, потбму что розыск отменили. ,— В чем состоит его преступление? — Не могу сказать. Нам просто сообщили об от- мене розыска, чтоб мы больше не занимались этим делом. Хорошие буквы. — Хорошие буквы и вытатуированы на руке пре- ступника, — усмехнулся я с горечью. 123
— Ну, буквы-то тут ни при чем, — попытался уте- шить меня латыш. Я вышел из милиции каким-то раздавленным. По- чему мне вдруг стало грустно, я не знаю. А потом понял: мне хотелось, чтобы этот Арзас Арташесович Карапетян оказался выдумкой, а выяснилось, что его нашли. Значит, он существует на самом деле и сей- час отбывает наказание с месроповским алфавитом на руке. Бедный Месроп Маштоц!.. Я вдруг вспомнил прекрасные строки русского пи- сателя, в которых описано рождение этих букв: «Я могу себе легко представить его, Месропа, идущим, как и мы, по такой молчаливой древней пустыне. Это земля, окропленная потом и кровью, но она безмолв- на. Она хочет иметь язык. Месроп видит эти горы, эти камни, испещренные знаками веков. И он говорит с этими камнями. Заходит огромное багровое солнце. И в мозгу человека рождаются первые знаки армян- ской азбуки. И потом они, выражая все, что может выразить-человек, будут жить на пергаменте, на кам- не, на глине...» На глине... Нет! Не хочу дополнять сказанного: и... на кисти преступника! Не хочу. Вне всякой свя- зи с этим вспоминаю другого армянского парня, то- же черноволосого, черноглазого, которого я недавно встретил в горном селе. Мы поехали туда с американ- ским писателем Уильямом Сарояном. Была поздняя ночь, пора было возвращаться домой, но нас по- просили хоть на минуту зайти в одий из домов по- близости. Мне объяснили, что там живет молодой че- ловек, которого тяжелая операция семь лет назад приковала к постели. Он просрл, чтобы Уильям Са- роян хоть на несколько минут заглянул к нему. Мы пошли. Молодой человек лежал на высокой крова- ти, а перед ним на столе были газеты, бумаги, при- емник.* Увидев нас, он смутился, — наверное, не ве- рил, что придем. На стену была прибита доска, и на ней мелом на- писано какое-то предложение. — Занимается с выпускниками десятилетки на- шего села, — объяснил кто-то. — Днем здесь настоя- щий класс. Все его подопечные поступают в универ- ситет. Сароян неожиданно наклонился и поцеловал пар- ню руки. Почему я вспомнил все это? На доске были напи- саны буквы армянского алфавита. Ну и что же? Не знаю. ® Жаль, не удалось отпраздновать день рождения матушки Нунэ *. A-ей испрлнилось восемьдесят пять лет. Оставалось два месяца, а в ее ереванском доме (у старшего сына) собрался, так сказать, семейный совет. Поговорили, обсудили — внуки, правнуки шу- мели, хохотали; сын, дочь, зять что-то считали, реша- ли. Нужно устроить пышный, торжественный празд- * Две главы переведены Е. Шатирян. Ж ник: ведь матушка Нунэ — старейшая в роду, и все так любят ее. Дом, конечно, не мог вместить такого количества гостей, поэтому прикидывали, какой же зал снять в городе? А может, вместо машин нанять фаэтоны, а матушку Нунэ обрядить в свадебный на- ряд?... Словом, строили тысячи разных планов. Вну- ки и правнуки думали, что подарить бабушке. Пода- рок надо сделать своими руками, купленный бабуш- ка не примет. В этой радостной суматохе лишь виновница тор- жества молчала и была ко всему безучастна. Сидя на своем обычном месте — в старом кресле — она унеслась мыслями в стародавние времена и как буд- то ничего не видела и ничего не слышала. — Мама, скажи и ты что-нибудь! — сын все по- нимал, сын сделал осторожную попытку вернуть мать из неоглядной дали, — все ведь должно быть тебе по душе. Скажи... Мать грустно улыбнулась сыну: — Ты говоришь, мне по душе?.. Все приумолкли, ласково, покорно посмотрели на крохотную женщину, утонувшую в кресле'и в воспо- минаниях, притихли даже дети — ее внуки и пра- внуки. — Ну, конечно, мама, — на этот раз вступила в разговор дочь, — мы ведь для тебя все и затеяли. Как скажешь, так и сделаем. — Значит, для меня... — то ли вздохнула, то ли обрадовалась матушка Нунэ, — ну раз так, пусть соберется весь наш род. Все. — А как же иначе, мама? Сейчас составим спи- сок, не бойся, никого не забудем. — Всех. Кто есть у меня в этом мире. — То есть... — Живущих в Армении, понятно, не забудете, знаю, что никого не забудете. Потом... — Матушка Нунэ замолчала: она куда-то глядела, кого-то виде- ла... — Мой брат Аво... Записываешь? Твои братья, дети мбей сестры. Дети моей подруги по беженству. Всех. Соскучилась я. Когда же еще все соберутся?.. Всех записал?.. Матушка Нунэ встала с кресла, медленно пошла к себе: — Не ходите за мной, — сказала она. — Отправилась в свой музей, припомнить, нё за- была ли кого... — Так и есть... «Музеем» называли комнату матушки Нунэ: на стене она развесила фотографии всей своей родни. Последней была карточка правнучки — маленькой Сирануйш. Сын заглянул в составленный список. Дядя... Семидесятивосьмилетний брат мамы живет в Канаде. Дважды приезжал в Ереван. У него четве- ро детей, вероятно, есть и внуки. Тети давно нет. После 1915 года она попала во Францию, так и умерла. У неё двое сыновей, один из них сейчас в Англии, другой — в Эфиопии. Младший брат... Это незаживающая рана семьи. Лет пять-шесть назад, получив приглашение от живу- щего в Канаде дяди, собрал свою семью, уехал. Сей-
час он в. Австралии, в Сиднее. Уже давно не шлет пи- сем. Средний брат живет в Казахстане. Пошлют теле- грамму — приедет. Впрочем, и у этого уже три года «нет времени». Подруга матери по беженству... Ее тоже давно уже нет. Дети ее приезжали несколько раз, называли матушку Нунэ тетей. Живут они в Аргентине. — Сколько человек получается? — заглянув в список, спросила сестра. — Осталось два месяца, успеют ли?.. Захотят?..— Кого спрашивал сын, и кто ему мог на это ответить!.. Сестра была практичнее. — Наше дело — сообщить. Мы сообщим, а они уж как знают... Матушка Нунэ показалась на ступеньках. -— Я забыла двоюродного брата Сенекерима. Ад- рес есть, так ведь?.. — Есть, мама, найдем, — поспешила ответить дочь. Сын молча смотрел на мать, замершую, словно статуя, на верхних ступеньках лестницы. И мать гля- дела на сына: она читала по буковке молчание сына. — Пошлем телеграмму, — наконец произнес сын. — Всем отправим телеграммы. — Никого не забудьте. Что делать —• после решим. Праздник в том, чтобы все собрались. А то что я? Старуха, о которой и смерть забыла. Телеграфировали. х Никого не забыли. И стали ждать. Первое письмо было, естественно, из Казахстана. «Дел по горло, — писал сын, — но что-нибудь приду- маю. Марго вряд ли приедет. Дети тоже: двое учат- ся, сын — в армии. О моем приезде, если получится, дам телеграмму». Мамин брат писал, легко ли пересечь океан? Раз- ве не знает моя сестра, сколько мне лет?- К тому же он сосчитал, что расходы на дорогу составят четыре тысячи долларов. Откуда их взять?.. Сын тети, живущий в Англии, сообщил: «Целую, поздравляю матушку. Подарок, надеюсь, получите вовремя». Второй сын тети, живущий в Эфиопии, прислал большое грустное письмо- в этом году он уже ис- пользовал отпуск, хозяин банка вряд ли отпустит, да если и отпустит, представляете, какой убыток поне- су? Плюс еще расходы на дорогу. «Старшая тетуш- ка — крепкая кость, — писал он, — долго жить бу- дет, как-нибудь, бог милостив, приеду — свидимся». Письмо переслал с оказией, подарок был: шаль из итальянской шерсти. Дети подруги по беженству телеграфировали, что наметили приезд в Армению лишь через два года. Позже всего пришло письмо от младшего сына из Сиднея. «Отвечаю с опозданием, поскольку был по делам в Новой Зеландии. Конечно же, я очень хотел присутствовать на мамином празднике, но вы сами понимаете, я ведь живу не в Кафане, чтобы сесть в поезд и утром быть на месте. Мой старший сын очень обрадовался вашей телеграмме: сказал, если ради бабушки устраивают такой большой праздник, зна- чит, в Армении все осталось по-прежнему. Обрадовал- ся, потом заплакал. Он очень хочет приехать. Ему- то что? Через несколько дней один из моих знакомых отправляется в Ереван, пришлю подарок маме. Ма- мин день рождения мы Отпразднуем и здеоь: в этот день я позвоню (вы знаете, сколько стоит пять минут разговора?. Не знаете...)». Пи< ьма, телеграммы образовали стопку на пись- менном столе сына и с каждым листком мрачнела матушка Нунэ. Письмо младшего сына она несколь- ко раз просила перечитать (хорошо хбть кое-какие строки пропустили). Послушала, расплакалась. Оставалось две недели, вновь собрались, чтобы обсудить окончательно, и матушка Нунэ сказала: — Сынок, не надо: много будет пусты? стульев. Это был приказ. Сказала спокойно, вытерла сле- зы, поднялась и вышла. Поднялась к себе в комнату^ в «музей», где рядом находились все ее близкие. Мо- жет, в огромном и непонятном этом мире только фо- токарточки могут быть вместе, рядом... И внук матушки Нунэ написал в дневнике: .;Вот что значит собраться вместе одному армян- скому роду. В скольких странах живем, из скольких стран должны приехать...» • «Деревня Джрасун, 1827 год. Карин (Эрзерум). Все собрались и смотрят на последнюю букву алфа- вита и плачут. День был дождливый...» . И с последней страницы рукописного «Нарека»1 я просто переписываю эту волнующую историю. Пе- реписываю для всех сегодняшних ч будущих армян- ских учителей. «Просто переписываю»: как легко ло- жатся слова на бумагу. Просто1.. Переписываю?.. Ну, если можете, «просто прочтите». Вот о чем поведала последняя страница «Нарека», дошедшая до Еревана из Западной Армении: «Погиб Тер-Минас — единственный учитель в де- ревне. Деревня и шестеро учеников осиротели. Тер- Минас пал на пороге школы от удара сабли пьяного янычара. В этот день учитель рассказывал о послед- ней букве алфавита и просил янычар не прерывать урока, пока дети не научатся писать последнюю бук- ву. Пьяный янычар не стал слушать и ударил Тер- Минаса. Из раны на голове полилась на каменную плиту кровь. Умирая, Тер-Минас подозвал к себе ученика Ваграма, обмакнул его палец в свою кровь и на каменной плите написал последнюю букву на- шего алфавита. Деревня Джрасун, 1827 год. Карин. Все собрались и смотрят на последнюю букву алфавита и плачут. День был дождливый». 1 В народе так. называют «Книгу скорби» Григора На- рекаци (X—XI вв.). < 125
• — Значит, в семь у станции метро. — В семь? — спросила девушка. — У какой именно станции? — Я же сказал — у «Давида Сасунского» *. Твоя любимая станция. Наверное, стоило прожить и помучиться три жиз- ни, чтобы услышать о таком свидании на одной из улиц Еревана. И кто поймет нашу радость? А сами мы разве всегда понимаем? ® Какая ты, Армения? Я искал тебя, долго и болезненно. Находил тысячи раз. , И не нашел. Потерял... И терялся в сомнениях и раздумьях. Я искал тебя в лоне моей молодой родины .и на полинялых картах, будораживших сердца и разум наших предков, в молитвах католикосов всех армян и в людской брани, где все мы поэты. Искал в паль- цах моей бабушки, так похожих на старые, нелом- кие виноградные лозы, в первых школьных тетрадках моей дочери и в рукописях Матенадарана. В горячих спорах, когда приводится сразу двадцать вариантов спасения родины, упущенных нами в V, X, 'XVII ве- ках, в 1915-м, 16-м, 17-м, 18-м годах. Искал в твоем молчании, в свадебных песнях, в беседах сельских стариков, в сомнениях молодого физика, работающе- го на электронном ускорителе. И в наивных песнях слепых ашугов. В еще более наивных криках души, которые- неизменно начинались и кончались словами: «Когда у нас уже были врачи, такие-то нации еще не знали, что есть болезни и бчльные... В поисках тебя я прошел горестный путь от Карса ’до Стамбула, увидел запустелые долины, оскверненные могилы и густую тьму в окне вагона. И хотел найти тебя в ды- хании сегодняшней Армении, на перекрестках исто- рии, по которым наш поезд ни разу не проезжал без- аварийно. И во встречах с детьми других народов. И всякий раз я чувствовал себя больным — ныли наши старые раны. В горькие свои минуты пытался избавиться от тебя, жить, как все живут на нашей маленькой планете, но для этого крови пришлось бы вытечь из моих жил — и надо было бы предать моги- лу моего отца. И я опять искал тебя на дорогах, в морщинах .стариков, в кажущейся беспечности .моло- дых людей, в самодовольных тостах, в смятении серд- ца, когда узнаешь, что где-то идет война или что в магазинах вдруг исчезли спички. Искал тебя’на ста- рых кладбищах, в родильных домах и в биографиях наших великих людей, таких схожих одна с другою и таких печальных. В «Эскизах» я, может, скорее потерял тебя, чем нашел. Но потерял, пытаясь найти и веря в это. Най- ду ли? Неважно. Найдут другие. Не в том дело. Мы много потеряли на дорогах истории, и сокращать дистанцию приходится бегом. На бегу мы оглядыва- емся, оглядываемся, оглядываемся без конца. Так не 1 Герой армянского эпоса. поступает ни один бегун. Так нас могут) опередить даже те, кто пока еще сзади. Нам кажется: если не оглянемся, забудем свою историю Но прошлое — в нашей крови, в нашей судьбе, в молчании. Я искал тебя в этом беге и хочу, чтобы ты бежа- ла глядя вперед. После точки — снова в путь. Искать тебя. Сомневаться. Находить. Терять. Жить для тебя. НЕСКОЛЬКО СТРОК В КАЧЕСТВЕ ПОСЛЕСЛОВИЯ АВТОРА Помните аштаракскую мать, которая все годы вой- ны вязала носки и посылала их по неизвестным, не- знакомым адресам? Знаете ли вы, что когда кончи- лась война, погасла эта материнская свеча, а поезд еще вез (куда?) последнюю пару носков, которую, на- верное, никто уже не наденет — солдаты возвраща- лись по домам. Не знаю отчего, несколько лет назад я вдруг вспомнил ее, когда побывал с группой писателей в Сибири. «Крайний южанин на крайнем севере» — смеялись друзья, а я, между нами говоря, только выиграл от этого: стоял август, самый теплый для Сибири месяц, для меня же была холодина, и потому мои товарищи уступили «крайнему южанину» самую теплую' шапку-ушанку, самую теплую шубу и, конеч- но, самые теплые носки, шерстяные, мягкие, не ма- шинной вязки, а связанные рукой матери, они грели, как печка. Однажды в минуту легкой грусти я рас- сказал ребятам о нашей деревенской матери, и все вдруг стали серьезными, замерли смех и шутки. Кто- то пустился в рассуждения, мол, не похож ли труд писателя на такое вязание чулок, ведь и мы тоже пи- шем неизвестно для кого. Если это так, то возникает, естественно, вопрос а так ли мы пишем, как вязала мать свои иоски? Не знаю. В тот день мы не задали друг другу вопросов, не стали спорить и произносить громкие слова, мы попросту подняли бокал за ма- терей. За их неустающие пальцы и хрупкие плечи, за тоску в их глазах. Стояла белая прозрачная северная ночь, я вышел из нашей деревянной гостиницы и долго прохаживал- ся вдоль берега Ледовитого океана. Я еще никогда не чувствовал такое реальное присутствие бесконеч- ности и безмолвия. Если бы я захотел, мог бы всту- пить в беседу с этим безмолвием, протянуть руку и пощупать бесконечность, как дерево, телеграфный столб или автомашину. В тот день мы лишь в пол- день добрались до маленького северного городка- порта Тикси, прошли через всю Якутию, от юго-восто- ка до северо-запада, летели на самолете, летели вер- толетом, летели на оленьих-санях. Да, на оленьих са- нях! Кто не видел оленьи стада, несущиеся по серой равнине тундры, как ветер, тот обязан не умереть, по- 126
ка не увидия это. Олени казались мне духами, хра- нящими для мира чистую сказку свободы. Это было необыкновенно! А в тиксинском аэропорту в снежную бурю нас встретили., фиалками. Тб были замерзшие, беззащитные цветы, похожие на' наивные глаза оле- ней, на связанные матерью носки, на сны. которые никогда не исполнятся. Территория Якутии — три миллиона квадратных километров, нам сказали, что когда нужно созвать сессию сельсовета, депутаты — депутаты одного се- ла! — прибывают на вертолетах и самолетах. А Армению из края в край, да и то на автомаши- не, можно объехать за четыре-пять часов, а самолет в небе нашем летит всего минут-пятнадцать. Писательское дело, если его тоже назвать поле* том, это не только преодоление расстояния, писатель должен передвигаться и во времени, пройти — про- ехать — проникнуть сквозь века, через судьбы, из настоящего в прошлое, должен спускаться, подни- маться, ошибаться и верить, и на этом радостном и мучительном пути иногда, возможно, и обнаруживать зерна Истины, Красоты и Добра. Такой прыжок тру- ден и на трех миллионах квадратных километров и на трех квадратных километрах. Эта книга сложилась из подобных усилий по- лететь. Из усилий, длившихся годами. Как назвать ее’ Циклом новелл, рассказов? Да. Попыткой осмыслить старые и .новые факты истории, встречи с людьми и судьбами? Да! Я люблю свиде- тельства жизни без вмешательства писателей — та- кие, как они есть. В книге немало и подобных мест. Но читателю может показаться, что их больше, чем есть на самом деле, потому что чисто писательские выдумки я часто предпочитаю представлять в каче- стве реальности, были, с указанием места, года, фа- милий и имен. Может, это писательские раздумья — ясные или туманные — о трудной судьбе народа, страны, времён? Сплетение легенды действительно- сти, страницы из .записной книжки писателя? Хож- дение по трудным, легким, знакомым и чужим доро- гам мира, и главное, по извилинам и поворотам соб ственной души? Не знаю, не хочу составлять форму- лу. Надо ли?.. Тихо, неслышно, могу лишь одно сказать себе: ты прожил эту книгу. Писал быстро, почти не правя слов, фраз, но прожил — радостно и мучительно, долго, может, всю свою жизнь. Может, это повесть, хотя какая повесть? Нет ис- тории одного героя или хотя бы кардиограммы его жизни и психологии, нет необходимой пружины сюже- та с сильным и слабым напряжением. И эта кни- га тем не менее имеет героев. • Она родилась от любви и ненависти. Скорее — от любви. Прежде всего — от любви. А моя мать, каждый раз читая какой-нибудь от- рывок «Эскизов», находила какие-нибудь ошибки, да еще какие! «Такое-то событие случилось не в том году, в нашем селе нет человека с такой фамилией, твой отец этого не делал». Матери кажется, что на тонкую нить я просто нанизал бусы прожитых мною дней. Конечно, не без этого — спящие в ульях моей сущности воспоминания просыпаются, подобно пче- лам, жужжат, шумят, летят в просторы жизни. Разве нет в них драматически безумной истории моих дру- зей, моих знакомых, моего поколения? Все было, как я написал? Но неужели краски и нектар, взятые из цветов, пчелы гак уж просто, грамм на грамм, пере- делывают в мед’ Однажды я сделал замечание своему сыну, сказав, что теперь он взрослый и не должен шалить, другое дело в прошлом году, когда он был маленький — че- тыре года. «А где мой прошлый год?» —• спросил он Для моего сына прошлое — это речушка, город ил.и детский сад, и туда можешь вернуться, если за хочешь. Эта книга —- мозаика, созданная из усилий вер- нуться в прожитые и непрожитые времена, прибли- зиться и удалиться, непрекращающаяся дорога с подъемами и спусками. Что приносят пчелы из цве- тов поошлого? Не знаю. Понимают ли они, что выду- мывают мед, что у цветов есть также и яд, горечь? Ведь только улей отделяет и очищает нектар от яда и горечи (а как —- никто не знает). С годами и внут- ренний мир — улей писателя тоже очищается от се- < мян зле (как — писатель и сам не знает), потому что пчела обязана дать людям мед, а писатель — добро. В противном случае лучше бы пчелы спали в сво- их ульях, а внутренний мир писателя был бы закрыт. Поставить ли точку в конце этой книги? Не знаю.
СОДЕРЖАНИЕ Мустай Карим. ПОМИЛОВАНИЕ. Повесть * БЕСПЕЧАЛЬНЫЕ ВРЕМЕНА. Новые главы из книги «ДОЛ ГОЕ-ДО Л ГОЕ ДЕТСТВО»................................................. 52 П Ульяшов. «Чутким оком души...»...........................60 Ю Бондарев. Искренность........................................................ 63 Вардгес Петросян. АРМЯНСКИЕ ЭСКИЗЫ. Повесть эссе ..... 63 Мустафа Сафич Каримов ПОМИЛОВАНИЕ Вардгес Амазаспович Петросян АРМЯНСКИЕ ЭСКИЗЫ Редактор И. Вититнева Рис. В. Сафронова Художественный редактор А. Максимов Корректоры О. Левина, Н. Пехтерева Технический редактор Л. Ковнацкая Сдано в набор 31.08.88. Подписано в печать 17.10.88. Формат 84X108l/ie- Бумага газетная. Гарнитура «Литературная». Печать высокая. Уел. печ. л. 13,44. Усл. кр.-отт. 14,7. Уч.-изд. л. 18,42. Тираж 3 500 000 экз. (2-Й завод 500 001—3 500 000 экз.,. Заказ 2330 Цена 1 р. 60 к. Адрес редакции: 107882, ГСП, Москва, Б-78, Ново-Басманная, 19. Ордена Трудового Красного Знамени издательство «Художественная литература». Ордена Трудового Красного Знамени Чеховский полиграфический комбинат ВО «Союзполиграф- пром» Государственного комитета СССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли Адрес типографии: 142300, г. Чехов Московской области Рукописи ранее не опубликованных произведений редакцией не принимаются и не рассматриваются. Во всех случаях полиграфического брака просим обращаться в Чеховский поли- графкомбинат (142 300, Московская область, г. Чехов) или в ЛИТО «Печатный Двор» (197136, Ленинград, Чкаловский пр., 15) — в зависимости от того, где данный номер отпечатан. 128
СГЕ0НИЧК4 ЧИИТЕИ' Уважаемые товарищи! Вы получили последний номер «Роман-газеты» за 1988 год. Впервые в этом году план публикаций был составлен с учетом итогов анкетирования, в котором приняло участие свыше 50 тысяч читателей. Хотим Вам его напомнить: N9 1. Щукин М. Имя для сына. Роман. № 2—3. Боровик Г. Пролог. Роман-эссе. № 4. Углов Ф. Из плена иллюзий. № 5—6. Сборник современной фантастики. Шорох прибоя. № 7—8. Дудинцев В. Белые одежды. Роман. № 9—10. Балашов Д. Симеон Гордый. Роман (Бремя власти. Кн. 2-я). № 11—12. Серебряков Г. Денис Давыдов. Роман. № 13—14. Пикуль В. Фаворит. Кн. 2-я. Роман. № 15—16. Алексеев С. Рой. Роман. № 17. Нагибин Ю. Сильнее всех иных велений. Повесть. № 18. Солоухин В. Продолжение времени. Письма из разных мест. № 19—20. Семенов Ю. Экспансия. Роман. № 21. Гранин Д. Зубр. Повесть. № 22. Чаковский А. Нюрнбергские призраки. Кн 1-я. Роман. № 23—24. Карим М. Помилование. Повесть. Петросян В. Армянские эскизы. Повесть Приглашаем Вас принять участие в подведении итогов года и ответить на наши вопросы: 1. Назовите наиболее интересные, на Ваш взгляд, произведения, опубликованные в 1988 г в «Роман-газете». 2. Почему они понравились Вам? 3. Что бы Вы хотели прочитать на страницах нашего журнала из литературных новинок? 4. Укажите свою фамилию, имя, отчество, профессию, возраст, место жительства. Ответы просим направлять до 1 февраля 1989 года на почтовой открытке по адресу: 107882, Москва, Б-78, Ново-Басманная, 19, «Роман-газета». ГЛАВНЫЙ РЕДАКТОР Валерий ГАНИЧЕВ РЕДАКЦИОННАЯ КОЛЛЕГИЯ: Юрий БОНДАРЕВ Семен БОРЗУНОВ Олесь ГОНЧАР Геннадий ГОЦ Даниил ГРАНИН Юрий ГРИБОВ Геннадий ГУСЕВ Сергей ЗАЛЫГИН Феликс КУЗНЕЦОВ Леонид ЛЕОНОВ Виктор МЕНЬШИКОВ (заместитель главного редактора) Василий НОВИКОВ Евгений НОСОВ Петр ПРОСКУРИН Валентин РАСПУТИН Александр РЖЕШЕВСКИЙ (ответственный секретарь) Леонид ФРОЛОВ
РСУИХ1НЖ4 ИЗЕИ В первом и втором номерах «Роман-газеты» читайте роман Анатолия Знаменского «Красные дни». 35I't