/
Текст
австрийская новелаа XX ВЕКА Переводы с немецкого МОСКВА «ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА» 1981
И (Австр) А 22 Составление а предисловие Ю. Архипова Оформление художника Ю. Копылова (£) Состав, предисловие, оформление, переводы, помеченные в содержании*. Издательство «Художественная литература», 1981 г. А 70304-306 AöiÄT155-81 47030ü0000
Предисловие Австрийская новелла — весьма своеобразное и яркое явление не только австрийской, но и европейской литературы нашего сто- летия. Именно новелла характерна для Австрии — этот особый жанр повествовательной прозы, который обычно определяют как небольшое по объему произведение, отличающееся от рассказа остротой сюжета, отточенностью формы и неожиданностью кон- цовки. Зародившаяся в глубокой древности, новелла пышно рас- цвела в классическую эпоху развития литературы: от Возрож- дения («Декамерон» Боккаччо) до реализма XIX века (Мопас- сан). К австрийской классике этого жанра относятся возникшие во второй трети прошлого столетия «Бедный музыкант» Гриль- парцера, «Пестрые камни» и другие шедевры Адальберта Штиф- тера. Известно, одпако, какую переоценку жанровых определений, как и всех других категорий поэтики, произвела художествен- ная практика XX века. Когда мы говорим «роман XX века», «по- эзия XX века», «драматургия XX века» или «новелла XX века», мы изначально предполагаем особую сложность, насыщенность и напряженность отношений между формой и содержанием; не менее характерна также разнонаправленность идейно-стилисти- ческих устремлений, ожесточенная борьба направлений и школ, неизменно, на разных этапах развития литературы, приводящая к торжеству реализма. Литературная панорама XX века похожа на некое увеличительное стекло, направленное на все предшест- вующие стадии художественного развития: сколько самых различ ных традиций нашло в ней свое предельное, как нам кажется, во- площение, или, как раньше говорили, «апофеоз». Отсюда многочисленные споры о природе того или ипого жанра, разговоры о кризисе того или иного из них; отсюда и мнения о том, что твердые очертапия жанров в наш век «размы- * 8
ваются». Расплывчатыми оказались и строгие классические ка- ноны новеллы: они пронпкиуты то лирикой (настроением, пол- новластно завладевшим новеллой после Чехова), то психологией (нередко с привлечением реалий подсознания), то насыщены импрессионистическим пейзажем, говорящим сам за себя, обла- дающим каким-то особым человекоподобием. Классических повелл в сборнике поэтому сравнительно пемного (Гофмансталь, Шницлер, Майринк), гораздо больше произведений переходных: между новеллой и рассказом, ме- жду новеллой и повестью, даже между новеллой и поэтической лирической миниатюрой в прозе. Есть вдесь, вероятно, и не но- веллы вовсе (в строгом смысле этого слова), но пусть читатель не будет слишком придирчив к жанровой дефиниции — все со- бранные произведения по-своему верно и многогранпо представ- ляют богатую и своеобразную, еще недостаточно известную нашему читателю австрийскую малую прозу XX века. * * * Достаточно ознакомиться с оглавлепием этой книги, чтобы столкнуться еще с одной проблемой, требующей, вероятно, пред- варяющих объяснений. Это проблема национальных литературных границ внутри общего немецкоязычного ареала. Иоганнес Урци- диль — австрийский писатель? А может быть, немецкий? Илп чешский? Ведь он родился и жил в Праге и запечатлел ее. После 1939 года эмигрировал, обосновался в США, умер в Риме... Хор- ват—австриец? Но по происхождению он венгр, жил долгое время в Берлине, принимал там активное участие в литературной и театральной жизни... С этими недоуменными вопросами прихо- дится сталкиваться почти всякий раз, когда речь ваходит об ав- стрийской литературе. Негибкому, механистическому миросозер- цанию она ставит неразрешимые вопросы. Необходимо понять: австрийская литература существует как мощная культурная традиция, которую всегда можно указать в творчестве тех или иных писателей, но которая почти невыделима в чистом виде. Она есть как культурообразующая тенденция, и ее нет как категории, резко отгороженпой от культур смежных, соседних, прежде всего, конечно, немецкой, поскольку обе лите- ратуры пользуются одним языком (хотя в австрийском варианте немецкого и есть известные отклонения — не только на уровне бытового выговора, но и стилистических норм). Провести четкую границу между австрийской и немецкой литературой, такую же, например, как между литературой английской и французской, поэтому никогда не было возможным. У этих литератур было и л
есть множество переходных или общих фигур — причем из чис- ла самых видных, первого ранга, писателей. Характерно, что когда многие из них задумывались над этой проблемой, то решали ее весьма диалектически (Гофмансталь, Музиль, Додерер, как и те- перь Фришмут, Хандке и другие); они чувствовали себя и авст- рийскими, и немецкими писателями одновременно: австрийски- ми, когда речь заходила, так сказать, о внутренних «германских» делах, и немецкими, когда литература рассматривалась с высоты птичьего полета — в масштабе общемирового литературного про- цесса. # * * Двуглавый орел был гербом двух соседних держав — Рос- сии и Австро-Венгрии, империи Романовых и империи Габсбур- гов. Рухнули эти монархии почти одновременно; орлы оказа- лись не бронзовыми, посыпались, как штукатурка, — так не- редко и изображают их теперь художники, иллюстрирующие книги на эту тему. Теперь даже трудно себе представить, что империи эти не просто соседствовали, но могли тягаться и на поле брани. Пер- вая мировая война, начавшаяся, как известно, с конфликта Австро-Венгрии с Россией, необычайно обострила социальные и национальные противоречия, разъедавшие эти страны, подтолк- нула их к революциям — Октябрьской семнадцатого года в Рос- сии, Ноябрьской восемнадцатого — в Австро-Венгрии. Ноябрьская революция в Австро-Венгрии успеха, в целом, не имела, но вы- полнила свою миссию, устрапив исторический анахронизм, сломав прогнивший государственный колосс, сковывавший развитие на- сильственно соединенных под его сенью народов. В результате могучая некогда держава Габсбургов безвозвратно исчезла с лица земли, оставив после себя маленький островок, выданный исто- рическим ветрам и бурям, память о былом величии, склонную к мифотворчеству, и целое поколение людей, выросших в нервной, экзальтированной атмосфере «переоценки всех ценностей», кру- той ломки старых, веками лелеемых традиций, канонов и норм. Агония, сопровождавшая распад старых общественных форм Австро-Венгрии, представлявшей собой, по словам крупнейшего австрийского писателя начала века — Роберта M узил я, «особенно показательный частный случай Европы», существенным обра- аом определила облик ее духовной культуры. Традиционные ком- поненты австрийской живописи, музыки, словесности, — в ко- торых «сумрачнып германский гений», под влиянием ромапского изящества и блеска,, славянской глубокой озабоченности вопро- ô
сами Души, темпераментного венгерского жизнелюбии, являлс.ч значительно более просветленным, — обрели в наш век отчет- ливо трагедийные изломы. И где бы на Западе ни заходила те- перь речь о разного рода кризисах — в перечислении имен, все эти кризисы отразивших и выразивших, мы с уверенностью мо- жем ожидать значительное австрийское представительство. Однако буржуазная критика грешит против истины, пыта- ясь создать миф об исключительно модернистском характере современного искусства и литературы Австрии. XX век вы- двинул в литературе этой страны группу видных критических реалистов, к которым с полным правом можно отнести Ст. Цвей- га и Й. Рота, X. Додерера и А.-Г1. Гютерсло, Ф.-Т. Чокора и Р. Му- зиля, О. Еллипека и Э. Хорвата, И. Бахман, Г. Леберта и других. Как и повсюду в Европе, в Австрии пашего века росло и шири- лось рабочее движение, развивались и крепли социалистические идеи, складывалась в боролась за права трудящихся коммуни стическая партия. Все это нашло многогранное отражение в со- временной литературе, в том числе — как увидит читатель сбор- ника — и в новелле. Обострившаяся в сложных исторических условиях нашего столетия общественная борьба выдвинула в Австрии целый ряд писателей-коммунистов, и хотя основной их вклад сказался главным образом в публицистике (Г. Гупперт, Б. Фрай, Е. Пристер), но есть на их счету яркие, добротные про- изведения художественной прозы, в частности романы и новел* лы. Конечно, в общественно-политических условиях Австрии достижения социалистической культуры не могли быть столь весомы, как, например, в соседней Германии, но их нельзя и не- дооценивать или вовсе замалчивать. Ведущей темой современной австрийской литературы стала гибель анахронического государственного образования, каковое представляла собой Австро-Венгрия, и рождение республики. Эта обширная тема стала достоянием драмы и особенно романа, но и новелла тоже исследует отдельные аспекты лтого события — сейсмографически улавливает его приближение, доносит его отголоски, сообщает о его последствиях. Портрет «господина Карла» —- типичного австрийского литературного героя, незло- бивого, но слишком уж податливого, в том числе и силам зла, и судьба «Какании» (сатирическое название «кайзеровской» и «королевской» монархии, которое дал ей в своем панорамном романе «Человек без свойств» Музиль) намечены в новелле пунктиром, не выписаны в ней столь обстоятельно, как в ро- мане. Однако частности, собранные в мозаику, дают не менее выразительную картину, чем монументальная фреска. Кроме того, у новеллы есть и свои преимущества: законченность (по- 6
чти все большие австрийские романы XX века остались неза- вершенными) и относительно равномерное развитие малого жан- ра на протяжения всего века, в то время как роман бурно развивается в Австрии преимущественно в 20—30-е годы. Австрийская новелла XX века вобрала в себя конкретно-исто- рические реалии сначала дряхлеющей и гибнущей монархии, затем первой республики, попавшей в конце второго десятиле- тия своего существования под ярмо фашистской Германии, и, наконец, второй республики, возникшей благодаря победе со- ветских войск пад фашизмом. В то же время эта новелла есте- ственно вписывается в общую панораму художественных поисков современной литературы, прежде всего европейской. Различные конкурировавшие между собой школы п направления художест- венной культуры Запада как будто бы заняли заметное место п развитии австрийской литературы нашего столетия. Но это лишь на первый, поверхностный взгляд. Отсеивая все несущест- венное и наносное, время решительно переоценивает ценности, выявляя глубокое, правдивое содержание у наиболее талантливых представителей австрийской литературы начала века. Начало века в Австрии отмечено бурной деятельностью так называемой венской школы, в которой привился общеевропей- ский «растительный», или «юный», стиль — с его изящной фри- вольностью, грациозным орнаментом. Этот стиль, таивший в глубине своих прельстительных покровов предчувствие надви- гающейся катастрофы, но только подарил веку пресловутое сло- вечко «модерн», но и во многом предопределил проблематику и направление поисков западного искусства последующих деся- тилетий. Первым, кто стал культивировать этот стиль в австрийской литературе, был критик, прозаик и драматург Герман Бар (1863—1934). Пример Бара, подапный им в сборниках новелл «Дора», «Красная дама», «Стыдливая графиня», увлек группу молодых писателей, сплотившихся вокруг мэтра и подражавших его изысканной, легкой манере, в которой краски и линии не- редко доминировали над ситуациями и сюжетом. К этой группе вскоре примкнули более самостоятельные и серьезные писатели: Артур Шницлер (1862—1931), Гуго фон Гофмансталь (1874—1929), Рихард Шаукаль (1874—1942) и другие, с приходом которых, однако, Бар не утратил своей роли главного теоретика. Он утверждал, в частности, что австрийско- му, в особенности венскому, душевному складу изначальпо при- сущи способность отдаваться настоящему моменту, созерцатель- ность, тонкий анализ настроений и переживаний. Правда, одновременно в той же Вене творили писатели-тра- 1
диционалисты, в ней не заглохла и традиция критического реа- лизма в тех его формах, которые сложились во второй половино XIX века. Так, в новеллистике плодотворно выступал Отто Штёссль (1875—1935), посвятивший свое творчество описанию жизни маленького человека. Эта линия в литературе сложно взаимодействовала с другими и влияла также и на творчество писателей, причислявших себя к вепской школе. Пожалуй, наиболее ранпее и интересное художественное во- площение идеи Бара получили в изящных, мастерских новеллах- миниатюрах Петера Альтенберга (1859—1919). Его сборники с весьма характерными названиями: «Как я вижу», «Что приносит мне день», «Сказки жизни» и другие ?— рождены как бы сколь- зящим взглядом, направленным на бесконечный и пестрый жиз- ненный хоровод, из которого избираются фигуры неброские, будто бы малоприметные, эпизоды якобы случайные, мелочи — «паутипки бытия». Характерна оценка, дапная этому писателю Гофмансталем: «Его истории словно крошечные озера, над которыми скло- няешься, чтобы рассмотреть золотых рыбок или камешки, и вдруг видишь в них лик человека... Тройственная сила породила этого поэта. Сила художника, наслаждающегося отношениями с людь- ми, ландшафтами, своей судьбой как театром. Сила радостного жизнеприятия, смиренно улыбающегося перед неотвратимой тя- жестью жизни. Сила литератора, любящего слово, артиста, любя- щего спектакль». На рубеже веков Альтенберг был живой досто- примечательностью литературной Вены, «венским Диогеном», как его окрестила критика. Просиживая целыми днями, а нередко е ночами в знаменитом литературном кафе «Гриенштадль», он со- бирал вокруг себя художников, музыкантов, литераторов, которых развлекал рассказами, анекдотами, импровизациями. Заразительная сила творений Альтенберга заметно влияла на литературу австрийских писателей последующих десятилетий; когда бы ни появлялись в ней впоследствии талантливые ми- ниатюристы (а линия миниатюры здесь одна из самых ярких: Польгар, Краус, Рот, в наше время Бернгард и Розай), они не могли обойти своего предтечу — чудаковатого завсегдатая по- лубогемного кафе, блестящего рассказчика и импровизатора, собравшего, в свою очередь, литературный «мед» с творений австрийского классика XIX века Адальберта Штифтера. Отчуждение человека в буржуазном обществе и растущее в связи с этим расщепление, распад личности, исчезновение цель- ного характера, расслоение единого лица на сменяемые по обсто- ятельствам маски — все это было предметом неотступного вни- мания прозаиков венской школы. Горький смысл этих явлений »
нередко облекался в нарочито легкомысленную или сказочно-экзо- тическую форму, как бы растворялся в маскарадной сумятице. Великолепными образчиками таких новелл, не лишенных, однако, весьма тонких психологических наблюдений, являются «Рандеву» Шаукаля или «Люсидор» фон Гофмансталя. Но тому же Гофман- сталю была ведома и другая, серьезная и философски аргумен- тированная постановка проблемы, манера, лишенная даже налета иллюзорности. В «Письме лорда Чендоса Френсису Бэкону» (1902) — костюмированном эссе, имевшем в свое время широкий резонанс в Австрии, он, ставя безрадостный диагноз эпохи, впер- вые говорит о мире, теряющем свойства, об индивидууме, утра- чивающем свое «я». Темы девальвации человеческой личности, бренности жизни, разобщенности людей в буржуазном мире, видимости и сущности проступают у Гофмапсталя и сквозь одея- ния восточной сказки — «Сказки шестьсот семьдесят второй ночи». Выдающееся место в истории немецкоязычной малой прозы занимает ранняя проза большого и сложного поэта — Райнера Марии Рильке (1875—1926). В ней немало образчиков высокоис- кусной новеллы классической чеканки. «Слова простые, сестры- зама рашки», гимн которым он пропел в одном из своих ранних стихотворений, под поэтическим пером Рильке преображаются, светясь каким-то особенным светом тихой, но неугасимой любви ко всему сущему. Наиболее зрелую поэтичную прозу Рильке от- личают естественность, ненатужпая, легко обретенная пластич- ность, тонкий лиризм, внутренняя, лишенная всякого вычура музыкальность, как бы снимающая с внешнего, часто грубо- го и неприхотливою мира его покров и обнажающая глубин- ный смысл и ценность неброских и неприметных явлений жизни, самых простых и естественных людских отношений. Таков его опыт «автобиографической ретроспекции» — «Песнь о любви и смерти корнета Кристофа Рильке», где, по сути, осуще- ствлен столь характерный для поэтики начала века синтез по- эзии и прозы. Не отягченная рефлексией цельность детского восприятия была для Рильке прообразом и моделью искомого единства мира. Любовь и смерть как враждующие и неразлучные спутни- цы не раз становились важнейшей темой австрийской новел- листики начала века. Один из выдающихся ее представителей — Рихард Шаукаль даже дал своему сборнику многозначительное название: «Эрос и Танатос» (Танатос — бог смерти). По мнению Шаукаля, любовь и смерть — самые главные реальные силы во вселенной, противостоящие друг другу, ведущие между собой вечную борьбу. Это и главные темы литературы, если опа стре- 9
мится разглядеть за ускользающим мгновением вечность. Шау- кал ю вторит и зрелый Шницлер, воплотивший противоборство любви и смерти в следующей емкой притче: «Как явиться мне человеку, — спросила Бесконечность гос- пода бога, — чтобы тот не окаменел от страха?» Тогда господь одел ее в голубое небо. «А я? — спросила Вечность, — как дол- жна я открыться человеку, чтобы он не погрузился во мрак от ужаса?» Тогда господь сказал: «Я подарю человеку мгновение, в которое он поймет тебя». И он создал любовь». Стремление вырваться sa пределы конечного и мгновенного, а в сущности, желание оторваться от пошлой буржуазной повсе- дневности сочеталось у венских новеллистов той поры с упорным пристрастием к изображению легендарного «золотого века» Ма- рии-Терезии, века придворных интриг, увлекательной любовпой игры, менуэтов, пышпого рококо, кринолинов и фижм. Отсюда обилие декоративных псевдоисторических реалий в повеллистике Шаукаля, Шницлера, Гофмансталя. То пе были «исторические» новеллы в собственном смысле слова; современные костюмы и декорации лишь заменялись в них на старинные: смокинги - на камзолы, спальни — на будуары, а персонажи оставались, в сущности, теми же слабыми людьми, которые барахтаются в се- тях Эроса и которых неминуемо настигает Танатос. Смерть не- редко одерживает победу над любовью у новеллистов венской школы — как в галантном веке Марии-Терезии («Рандеву» Шау- каля), так и в современности (многие новеллы Шницлера). Время выявило подлинные ценности в наследии венской школы — глубокий и тонкий психологизм наиболее одаренных ее представителей, пробивавшийся сквозь напластования лож- ных идеалов и мнимых проблем. Правда, даже в творчестве наи- более сильных из них есть и определенные издержки психоло- гизма: изломы психики, которые порой столь пристально исследует Шницлер, трагические бездны, в которые вслед sa ним повергает своих героинь ранний Стефан Цвейг. Однако зрелые "произведения и Шницлера, и Цвейга несо- мненно создавались в русле исконно реалистической традиции, восходящей к новеллистике Мопассана и Тургенева, которого Шницлер называл «Шекспиром новеллы». В них правдиво отра- жена неповторимая социально-психологическая атмосфера Вены тех лет. Нестареющее с годами очарование этих подлинных ше- девров изящной словесности не сводимо к воздействию увле- кавших иных модернистов внежизненных, умозрительных схем. Другим немаловажным достоинством этих писателей следует считать их превосходный немецкий язык, знаменитый «про- зрачный стиль» лучших мастеров Вены, приобретший к настоя- 10
щему времени значение классического образца. «Слова — это инструменты, на которых нужпо уметь играть», — говорил Шаукаль. И он сам, и прославленные его коллеги были вирту- озами этой «игры». * * * Бытующее в зарубежном литературоведении наименование «пражская школа», под которой обычно подразумевают группу немецкоязычных писателей-пражан, в той или иной степени связанных с экспрессионизмом, может быть принято только ус- ловно. Прага, выдвинувшая целый ряд таких известных имен, как Рильке, Кафка, Майринк, Верфель, представляла собой в пред- и послевоенные годы арену шумной борьбы самых раз- нообразных литературных групп. Тем не менее значительная часть этих противоборствовавших литературных сил выступала под общим знаменем экспрессионизма — как «левого», так и «правого», и были моменты, позволявшие весьма разным писате- лям — как шедшим к реализму, гак и все более отталкивав- шимся от него — находить в те годы общий язык и причислять себя к единому движению. Основывалась эта общность прежде всего на неприятии ис- кусства предшествующего поколения, на бупте «детей» против «отцов» — на борьбе с импрессионизмом, а по сути дела, с рабской верностью природе, с аристотелевским «mimesis», с «подража- нием». Бунт этот, на который поднимались с лозунгами су- веренной мощи духа и пророческой миссии художника, выли- вался подчас в своевольную деформацию природы на полотнах живописцев и в своеобразное «речетворчество» — ломку синтак- сиса и высвобождение «самовитого» слова — в творениях по- этов-экспрессионистов. Писатели нового поколения демонстративно отказывались от главных принципов и от художественной практики венской шко- лы. Их не устраивало ослабление и даже подчас полное исчез- новение человеческого «я», исчезновение характера в потоке ощущений, слишком пристальное внимание к оттенкам и тонко- стям душевной жизни, в которых субъект растворялся, отдаваясь бесконечной рефлексии. В центре внимания новой прозы оказы- вается, однако, не характер, а характерность, специфическая изолированная душевная ситуация: страх, надежда, отчаяние, любовный экстаз, братский порыв и т. п. Эту душевную ситуа- цию писатели, выступавшие под лозунгами пражской школы, передавали подчас с помощью некоего иносказания или шифра. Таковы, например, многие притчи-рассказы Франца Кафки (1883—1924), также начинавшего в русле пражан. В большин- И
стве произведений Кафки воплощен мотив трагического бессилия человека перед абсурдностью буржуазного мира. В описании невероятных превращений Кафка достигает большой вырази- тельности благодаря контрасту фантастического содержания и сухого, точпо-описательского, даже «канцелярского» стиля. Разумеется, этот переход литературы к новым идеям и фор- мам изображения завершался не механически и не быстротеч- но. К тому же внутри самой венской школы также со временем росла неудовлетворенность всеобщей и бесшабашной «игрой масок». Происходит серьезный сдвиг в творчестве Гофмансталя и Шаукаля, все более достигает почти графической отчетли- вости Рильке. Провозглашенное пражским направлением единство «я» и «ты», единство человека и внешнего мира, единство, в котором человек приравнивается к богу и растению, животному и кам- ню, широко распространяется среди австрийских писателей тех лет. Миросозерцание многих из них в эти кризисные годы было весьма трагично. Пытаясь и будучи не в состоянии объяснить себе исторические катаклизмы, они тяготеют к притче, к мифу, к аллегории. Особенным пессимизмом отличались произведепия Кафки, словно «демонтировавшего» структуру мира и пришед- шего к таким безысходным результатам, что, умирая, он за- вещал сжечь свои неопубликованные произведения. Однако другой представитель пражан — Густав Майрипк (1862—1932), пристрастный к детективно-авантюрному жанру и фантастике, тоже как будто «демонтируя мир» в своей прекра- сной новелле «ГМ», создает острую сатиру на капиталистиче- ские порядки, почти в духе Марка Твена. Совмещение гротеска и быта, фантазии и реальности, воз- вышенности и сатиры, проводимое то в традициях романтиков, то в острой полемике с ними, составляет одну из примечатель- ных особенностей новеллистики пражской школы. Чрезвычайно характерный для нее мотив — конфликт «отцов» и «детей» (запечатленный Кафкой в рассказе «Приговор»). Этот же мотив нашел тонкого наблюдателя в лице Франца Верфеля (1890—1945), поначалу считавшегося чуть ли не «мессией» пражан, но в даль- нейшем все более подпадавшего под обаяние филигранной пси- хологической прозы венцев («Прага взрастила меня, Вена влекла и манила...»). Зрелый Верфель — это уже уверенный реалист- психолог с постоянным жгучим интересом к наиболее острым социально-политическим конфликтам своего времени. Такова его «Жестокая история об оборванной удавке», написанная на мате- риале Гражданской войны в Испании, всколыхнувшей обществен- ное сознание всех европейских стран, в том числе и Австрии. 12
В творчестве Эрнста Вайса (1884—1940), — хотя и дружив- шего с Кафкой, но внимательно прислушивавшегося к веяпиям другой, далекой от модерпизма Праги — Праги Киша, Фюрнберга и Вайскопфа (оба последних впоследствии связали свою жизнь с ГДР), а также к Праге Гашека и чешских писателей-коммуни- стов, — в творчестве этого автора исконно реалистическая линия прежде, чем у всех других писателей, примыкавших к экспрессио- низму, преодолела «детскую болезнь левизны». Врач-психолог, Вайс с блеском использовал свои профессиональные знания в новеллах; однако, несмотря на скрупулезность описаний, несмо- тря на увлечение этим новым для литературы материалом, под- линным предметом художника обычно было не запечатлепие натуралистической болезни плоти, но вскрытие глубинной соци- альной болезни («Шов на сердце»). Своего хронист литературная жизнь Праги нашла в лице Иоганнеса Урцидиля (1896—1970), посвятившего ей немало но- велл. Но случилось это много времени спустя, после того как страсти тех лет давно отшумели. Свои лучшие новеллы-воспоми- нания (к которым принадлежит и история «Ребро моей бабуш- ки») Урцидиль издал уже в США, будучи в преклонном возра- сте, в начале 60-х годов. Влияние фантастической линии пражской школы нашло отражение в творчестве Франца Набля (1883—1974), писателя, также чрезвычайно медленно созревавшего и вполне оцененного лишь после своей смерти. Но как иронична, как переосмыслена эта фантастика в его по видимости традиционной «новелле ужа- сов». Показательна «Третья рука», созданная уже в 30-е годы. Последний трезвый абзац этой новеллы сразу снимает все на- пряжение читателя. История о таинственной «третьей руке», «руке-убийце», с начала воспринимаемая как болезненный бред героя, а потом все более переходящая в фантасмагорическую реальность, вдруг переосмысляется: возникает вероятность, что таким ловким способом рассказчик всего лишь отпугнул конкурента на выгодную должность. К чему не прибегают в этом мире в борьбе 8а «место под солнцем»! — в глубине души усмехается писатель. Так по-разному эволюционизировала немецкоязычная литера- турная школа, сложившаяся в Праге в конце 10-х—начале 20-х годов и вобравшая в себя самые противоречивые и разнонаправ- ленные тенденции (от декаданса до стремления к последова- тельному зрелому реализму); школа эта была и остается для исследователей полем особенно напряженных эстетических а идеологических битв. 13
* * * В ноябре 1918 года Австро-Венгерская монархия закончила свое существование. Империя распалась. Национальные языки — чешский, венгерский, словацкий, хорватский и пр. — освободи- лись от тягостной опеки, литература па этих языках получила предпосылки для успешного самостоятельного развития, опираю- щегося на многовековую традицию. Сфера немецкого языка на территории бывшей империи сузилась ло собственно Австрии в ее теперешних границах. Однако понятие «австрийская литера- тура» — и в этом ее особенность — продолжало оставаться довольно широким и не всегда вполне определенным: отдельные писательские судьбы, причем из числа наиболее представитель- пых (Рильке и другие), тесно связывали ее с литературой не- мецкой, так что разграничение по национальному признаку вызывало — и вызывает до сих пор — ожесточенные споры. Вос- торжествовавшая в конце концов в ГДР тенденция считать ав- стрийскими писателями всех выходцев с территории бывшей Австро-Венгрии, пишущих по-немецки, обладает важным и неос- поримым достоинством простоты и надежности. Она до сих пор сохраняет свое значение, так как многое известные австрийские писатели и по сей день живут sa границей (Ильзе Айхингер, Фриц Хохвельдер и многие другие). Тематически австрийская литература после 1918 года прочно связывается с отдельпыми вехами в истории республики. К ним прежде всего относятся: восстание рабочих 1927 года, жестоко подавленное социал-демократическим правительством, как и по- следовавшее семью годами позже шуцбундовское восстание, нашедшее широкий резонанс в литературе (в том числе и не- мецкой: «Путь через февраль» А. Зегерс); нарастание фашист- ской угрозы — от первого фашистского путча 1934 года до насильственного присоединения к гитлеровской Германии в 1938 году; затем освобождение страны Советской Армией и Госу- дарственный договор 1955 года, обеспечивший суверенные права австрийскому государству, проводящему политику миролюби- вого нейтралитета. Все эти события, катастрофы, перемены отражаются в таком жапре, как новелла, не всегда прямо, непосредственно, но они заостряют взгляд и направляют руку .писателей, за- ставляют их уходить от пустяков, от безделок и на небольшом пространстве, в маленьких историях ставить глобальные во- просы. Даже традиционно свойственные новелле фантастические влемепты, черты притчи используются для того, чтобы говорить о самом главном, о самом общем. 14
В области духовной культуры развал Австро-Венгерской мо- нархии вызвал духовную сумятицу, выплеснувшую на поверх- ность множество разнонаправленных литературных школ, школок и систем. Интеллектуальный и художественный ландшафт пер- вых лет после этого события представлял собой довольно хаоти- ческую картину. Всё сопрягали со всем, смешивая несовмести- мое. Характерный образчик взбудораженного эклектизма тех лет являл собой журнал «Спасепие», который издавали Ф. Блей и А.-П. Гютерсло. Однако вскоре запальчивые и страстные теоре- тизирования и утопические прожекты стали уступать место трез- вому размышлению и анатомически точному анализу, отвечав- шему требованиям так называемой «новой вещности», как назвало себя главенствующее течение 20-х годов, безусловно стремившееся к большей передаче жизни — реальной, грубой жизни, «как она есть», — хотя и не всегда достигавшее цели. Австрийской республике предстоял отнюдь не простой и не легкий путь. Правительственная чехарда и унаследованный от старой монархии бюрократизм мало способствовали стабилизации государства, сотрясаемого мощными толчками народного гнева, вспышки которого были особенно сильны в 1927 и 1934 годах. Но как ни тревожно было двадцатилетие, между 1918 годом — обра- зованием республики — и 1938 годом — самой мрачной страни- цей в ее короткой истории, пресловутым «аншлюсом», — как ни обременительны былп для многих писателей житейские нужды, связанные с анархией, инфляцией, знаменитым кризисом 1929 го- да, — это время хотя бы иллюзорного мира и обманчивого спо- койствия принесло, по крайней мере, физическую возможность писателям «творить ремесло» — основательно, неустанно, кро- потливо шлифуя слово и мысль. А мысль ведущих австрийских писателей той поры обращалась чаще всего к причинам и исто- кам ситуации, в которой они оказались, — в сторону растаявшей в исторической дымке громады, к Австро-Венгерской империи, обстоятельства гибели которой вырастали в их сознании до мас- штабов общемировой катастрофы, сопровождаемой распадом всех ценностей. Двадцатилетняя передышка, предоставленная австрийским писателям историей для выяснения «условий человеческого су- ществования», была использована на редкость продуктивно. Для австрийскою романа, во всяком случае, не было более золотой поры: в лице Броха. Музиля, Рота, Додерера Австрия впервые со времени Штифтера обрела романистов большого масштаба. Значительными достижениями ознаменованы эти годы а в области австрийской новеллы. И здесь в первую очередь следует назвать те же имена писателей, для которых опыты в жанре 15
малой прозы были как бы «ппудилми», подготовкой к их боль- шим романным полотнам. Писатели эти были свидетелями или участниками всех главных литературных устремлений начала века. Утонченность венцев была им внятна так же, как и экста- тические порывы пражан, но и то и другое они расплавили в тигле горького исторического опыта первой мировой войны и об- щественных неурядиц 20-х годов, научивших их избегать чрез- мерной красивости одних и напыщенности других. Безусловно, их творчество зачастую подвержено влияниям различных фор- малистических школ, однако в целом литература тех лет в ряде наиболее значительных своих произведений вновь обнаруживает заметный поворот к строгому реалистическому стилю. Непопятный и почти не услышанный современниками Ро- берт Музиль (1880—1942) ныне по праву считается классиком современной австрийской литературы. Художественный мир этого писателя возник на стыке образности и философского анализа, это — сложное и противоречивое явление, показательное для развития вападной интеллектуальной прозы в целом и вобравшее в себя многие художественные тенденции XX века. Создавший в романе «Человек без свойств» «универсальную энциклопедию всей духовной жизни индивида», Музиль с особым тщанием относился к исследованию «глубинной» жизни человека, «глубин и бездн его души и духа». Инструмент, которым on пользовался в этих исследованиях, — ratio, интеллект, высочай- шее напряжение и тончайшие ходы которого образовывали ор- ганическое единство с наглядностью художественного образа. В австрийской литературе Музиль — один из самых могучих оппонентов Фрейда. Подобно выдающемуся австрийскому крити- ку и публицисту Карлу Краусу, сказавшему, что «фрейдизм — это та самая болезнь, sa терапию которой он себя выдает», Му- зиль видел сущность человека в неразрывном единстве инстинк- та, воли и разума, причем таком единстве, в котором «акту образования идей» — мышлению принадлежит ведущая роль. Всяческие аномалии, патологические нарушения этого един- ства хотя и составляли предмет неустанного внимания и иссле- дования Музиля — художника и мыслителя, но они не имеют, по Музилю, жизненных перспектив. Так погибает в его новеллах Гомо («Гриджия») и Топка («Тонка»). В «Португалке» писатель попытался построить некую модель, создать образ цельного че- ловека, прибегнув к средневековым человеческим типам. Герман Брох (1886—1951), посвятивший, как и Музиль, немалую часть своей жизни точным наукам, в художественном творчестве склонялся к «симультанному», то есть «одновремен- ному», отражению разных сторон действительности. Брох, несо- 16
мненно, испытал некоторое влияние авангардизма 20-х годов, он с увлечением использовал в своих романах и рассказах монтаж и другие технические приемы, введенные в литературу Джой- сом, — порой они не раскрывали, а затемняли содержание его произведений. Схематические «конструкции», с помощью кото- рых авангардисты 20-х годов надеялись приостановить «распад действительности», постепенно уступали в творчестве Броха на- тиску его необыкновенно пластичного и правдивого дара, запе- чатлевшего себя в картинах социальной розни австрийского об- щества («Рассказ служанки Церлины») и в исторических новел- лах, с их прозрачным антифашистским подтекстом («Возвраще- ние Вергилия»). На редкость гибкий и богатый тонкими оттен- ками язык Броха ставит его на одно из первых Meci в австрий- ской литературе XX века, изобилующей виртуозпыми стилиста- ми (Гофмансталь, Рильке, Музиль, Рот, Додерер, Польгар, Краус). В период между двух войн завоевывает довольно большую популярность еще один из таких виртуозов стиля — «миниа- тюрист» Альфред Польгар (1875—1955), унаследовавший отры- вочную манеру Альтенберга и его любовь к мельчайшим про- явлениям жизни, к ее печалям. Основу своей манеры Польгар со свойственным ему лаконизмом выразил в двух фразах этюда «Взгляд на оркестр сверху»: «Убей мгновенье и пробуди его вновь. И тогда, каким бы оно ни было прежде, — оно станет чу- десным, хотя бы благодаря чуду воскрешения». Под этими сло- вами мог бы подписаться и его предшественник Альтенберг, но характерна разница, в которой сказалась смена эпох, — от благодушного и расплывчатого Альтенберга Польгара отличают трезвость, едкий сарказм и скептицизм. Соглашаясь с венцами, что никакое слово не в состоянии радикально изменить мир и писателю остается лишь свидетельствовать, Польгар, однако, вменяет литературе в обязанность разоблачение лжи, облечен- ной в звонкую фразу, и тем самым — усовершенствование мира путем дискредитации фальшивых ценностей. Не будучи талантом большого масштаба, Польгар все же сумел занять видное место в современной австрийской литературе, благодаря редкой сло- весной изощренности, блеску, с которым он писал лаконичную, с глубоким подтекстом прозу, удачно названную «филигранитом». На этот же период 20—30-х годов приходится творческий расцвет такого известного мастера психологической новеллы в популярного во всем мире писателя, как Стефан Цвейг (1881 — 1942). Именно в это время Цвейг работает над серией своих знаменитых романизированных биографий и пишет свои лучшие новеллы. Цвейг — рассказчик этого периода — значительно рас- ширяет проблематику, не замыкаясь более, как в ранние годы, 17
па анализе тонких, едва уловимых движений женской души. Его героями все чаще становятся люди из народа, искренняя любовь к которому никогда не подслащивается у писателя-гу- маниста сентиментальным сюсюканьем. Подлинное искусство служит «соединению людей», утверждает Ст. Цвейг, их защите от неуловимого противника жизни — забвения. Своеобразной в значительной фигурой был в это время в ав- стрийской литературе Йозеф Рот. «Лебединую песнь» погибшей империи, с которой связывались для него воспоминания детства, он облекал в прекрасную поэтичную прозу — густую, насы- щенную образами и метафорами, с тонкой ритмической органи- зацией и чеканным словесным узором. Герой Рота — всегда «обнаженное сердце», чуткое ко всем граням мира и умеющее находить поэзию. Таков лирический герой «Апреля», одной из лучших новелл Рота. Традиционные формы реализма, унаследованные от XIX ве- ка, более других сохраняет в своем творчестве Оскар Еллинек (1886—1969), новеллист, о котором можно сказать, что в своих лучших достижениях он сумел подняться до уровня крупней- шего мастера критического реализма в австрийской прозе XIX ве- ка — Адальберта Штифтера. Стефан Цвейг, Йозеф Рот, Оскар Еллинек нередко обращают- ся к самой гуще народной жизни, из которой черпают непреходящий нравственный идеал. Выразительная лепка народ- ного женского характера удается Оскару Еллинеку в рассказе «Мать девяти». Не менее убедительным получается под пером Еллинека изображение совсем другой социальной среды, но тоже трудовой и тоже чтущей жертвенность в качестве самой высокой душевной добродетели («Актер»). Лучшие произведения австрийской новеллистики середины века поражают особой, выношенной зрелостью — когда каждая весьма в весьма плотно заполненная страница, кажется, дышит самой жизнью, сквозь нее словно проникает физически ощутимая реальность во всей ее нерасчлененной сложности, во всем нерас- торжимом единстве внутренней сути и внешних проявлений. Та- кова история «Новый Кратки-Башик» — необыкновенно емкое творение маститого Хаймито фон Додерера (1896—1966) или «Парк, танцовщица и зверь» Франца Теодора Чокора (1885— 19G9), известного австрийского драматурга. Его близкий друг и не менее известный драматург Эдеп фон Хорват (1901—1938), творчество которого сейчас переживает бурное возрождение, представлен в сборнике небольшим и очень австрийским этю- дом — «Смерть во славу традиций», удачно характеризующим сатирическую струю в австрийской и о вел л е. 18
Накануне и во время второй мировой войны пышным цветом расцвел в австрийской литературе так называемый «региона- лизм», «местничество», во многом опирающееся на натурализм прошлого века. Традиционные, нередко фольклорные, персонажи, стройная фабула, дотошное описание внешних деталей, натура- листическая фото- и фактографичность, прозрачная мораль бесхитростного повествования, ясность, связность, последователь- ность — вот отличительные признаки такой прозы. Непритяза- тельная, рассчитанная на широкого читателя проза региона ли- стов и заслуживала бы, может быть, снисходительного отношения, если бы многие писатели этого цеха не запятнали себя сотруд- ничеством с фашистами, а ныне — своим ретивым служением их последователям. Поэтому все зпачительные австрийские пи- сатели, придерживавшиеся, как правило, гуманистической анти- фашистской ориешации, резко полемизировали с «регионалиста- ми». Большинство австрийских писателей после 1938 года отправились в эмиграцию — в Женеву, Париж, Лондон, Нью- Йорк, чтобы вместе с немецкими писателями-эмигрантами при- нять участие в антифашистской борьбе, * * * За годы второй мировой войны австрийская литература по- несла значительные потери. Добровольно или под бремепем невзгод, лишений, депрессии, преследований ушли из жизни Р. Музиль, Ф. Верфель, Й. Рот, Ст. Цвейг, Э. Хорват, Р. Шау каль, Г. Фридль и другие видные литераторы. В 1945 году в австрийскую литературу вступили новые силы. Значительная часть их группировалась вокруг журнала «План», издававшегося Отто Базилем. Именно в этом журнале был напечатан привлек- ший всеобщее внимание «Призыв к недоверию» Ильзе Айхингер (род. в 1921 г.), — страстный, по-бюхнеровски огненный памфлет юной писательницы, с решительным радикализмом требовавшей «диктатуры совести и разума» во избожание последующих ката- строф. Этот призыв Герберт Айзенрайх (род. в 1925 г.) назове*] впоследствии «отправной точкой целого поколения», а Герхард Фрич в 1967 году вынесет в заголовок объемистой антологии, призванной суммировать итоги и достижения передовой после- военной австрийской литературы и искусства. В «Плане» впервые выступили такие ныне известные писатели, как Ганс Леберт (род. в 1919 г.) и Пауль Целан (1920—1970). В издававшейся Гансом Вайгелем в 50—60-е годы серии «Современные голоса» были »первые напечатаны многие видные современные австрий- ские писатели. 19
Довольно большая группа писателей первых послевоенных лет испытывала сильное влияние творчества Кафки, которое, реализуясь в поэтике даже наиболее удачных произведений, ос- тавляло впечатление явной зависимости и даже эпигонства. Однако постепенно, примерно уже с середины 50-х годов, стали формироваться иные тенденции, опирающиеся па другие идейно- поэтические аспекты обширного и разностороннего «австрийско- го наследства». Так, например, многих увлекал рапсодический стиль Броха, его стремление в «пируэте слова» обнять основные, глубинные вопросы человеческого бытия. Стремление уловить смысл, назначение, ценность жизни, любви, смерти вдохновляло Ильзе Айхингер в работе над ее известной, ставшей хрестома- тийной «Зеркальной новеллой», стилистически одном из наибо- лее совершенных произведений современной немецкоязычной прозы. Заметные отблески чисто рилькевского света и тепла, идущего от овеянных тончайшей поэзией воспоминаний детства, лежат на прозаических зарисовках Ингеборг Бахман (1926—1973), даже тех, что проникнуты глубоким ощущением кризиса человечности в ожесточившееся время — время острейших социальных проти- воречий («Всё»). И. Айхингер и И. Бахман первыми из австрийских литерато- ров были удостоены премии «Группы 47» — объединения про- грессивных западногерманских писателей. Международное признание получил вскоре и Герберт Айзенрайх — лауреат Италь- янской премии, присужденной ему за радиопьесу «Чем мы жи- вем и от чего мы умираем». В своих новеллах, вошедших в сбор- ники «Приглашение жить отчетливо», «Прекрасный злой мир» и «Так сказать, любовные истории», опираясь на «русскую тра- дицию», связанную для него с именами Толстого и Достоевского, он ставит проблемы совести в мире, который стал, как гласит название одного из рассказов Бахмап, «миром убийц и безум- цев». Герберт Айзенрайх постоянно пишет о причинах, истоках и формах «праведной» и «неправедной» жизни в современном мире, не находя, однако, конкретных путей к его преобразова- нию («Приключение, как у Достоевского»). В середине 50-х годов, когда уже складывалось впечатление, что наиболее существенные вехи в современной австрийской литературе обозначены именами Айхингер, Бахман, Айзепрайха и некоторых других писателей того же поколения (Ганс Леберт, Герхард Фрич, талантливая и рано скончавшаяся Герта Крефт- нер; 1928—1951), появились сразу привлекшие к себе внимание романы Жоржа Зайко (1892—1962) и уже упоминавшегося Хай- 20
мито фон Додерера, и стало ясно, что дыхание большой лите- ратуры 30-х годов еще не иссякло, традиции Музиля и Броха продолжены. Причем применительно к Додереру можно говорить не только о продолжении традиции, но и об известной полемике с Музилем; в отличие от предшественника, Додерер упрямо ут- верждал, что «нужно мыслить согласно жизни, а не жить со- гласно мысли», и основное внимание уделял чувственному, непо- средственному восприятию действительности. В своих теоретических статьях Додерер требовал от художе- ственной прозы следующих качеств: иллюзии «физического присутствия», то есть атмосферы живой жизни; паличия «идей- ных перил» — мысли, соседствующей с образом, но не подав- ляющей его (в чем Додерер порой упрекал Музиля); а также свежести языка, стремления к тому, чтобы каждое предложение было как бы вновь найденной «химической формулой» языка. Этими качествами вполне обладают его собственные романы и рассказы послевоенного времени, хотя он нередко рисует в них фигуры острогротескные, условные и загадочные — поэтому, говоря о нем, критики обычно не обходятся без слова «барокко». Следы этого интереса к тайые можно найти и в новелле «Новый Кратки-Башик» и в других рассказах, написанных с обычным у Додерера словесным совершенством. Новеллы Жоржа Зайко, питающего глубокое пристрастие к проблемам психоанализа, все же, уступают его романам. Зайко, как и Додерер, как и весьма многосторонний Александр Лернет- Холения (1897—1977), составил себе репутацию прежде всего как романист, и тем не менее новеллистика этих авторов за- метна в послевоенной панораме австрийского рассказа. Вслед за Гютерсло в последние годы были неожиданно открыты и другие весьма интересные писатели старшего поко- ления, — например, Фриц Герцмановский-Орлапдо (1877—1954), с его романами и новеллами в потешном или, как говорят в Австрии, «скуррильном» стиле. В этом ряду необходимо назвать также видного романиста о публициста Элиаса Канетти (род. в 1905 г.), автора широко известного на Западе антифашист- ского романа «Ослепление» (1935). Он, хотя и не пишет коротких новелл, значительно повлиял на группу молодых литераторов, сплотившихся вокруг разносторонне одаренного, хотя и противо- речивого писателя Ганса Карла Артмана (род. в 1921 г.), нередко увлекавшегося модными языковыми экспериментами. Эти веяния, однако, проявились прежде всего в его поэзии и практически не загропули его новелл, занимающих видное место в совре- менной австрийской литературе. Столь распространенные на Западе формалистические опы- 21
ты, хотя и увлекали некоторых молодых литераторов, никогда не являлись в послевоепной австрийской литературе преобладаю- щими, «задающими тон». Уже в 1964 году они встретили друж- ный отпор со стороны писателей реалистического направления, наиболее авторитетные представители которых паписали совмест- ное письмо в редакцию «Борт ин дер цайт», выражая свою оза- боченность по поводу юных «вандалов», пренебрегающих святыми для каждого истинного художника моральными обязательства- ми, которые приносятся ими в жертву келейно-эстетским словес- ным ухищрениям. Существенным противоядием неоавангардизму явилась сама практика прогрессивно настроенных писателей Австрии. Такие литераторы, как Айзенрайх, Айхингер, Бахмап, Леберт, Фридль, создали в эти годы, опираясь на лучшие характерно австрийские традиции реалистической сатиры, выразительный портрет «госпо- дина Карла», в котором разоблачается присущий моральному климату этой страны буржуазный оппортунизм — не только в социально-политическом, но и в более широком значении отого слова. Особенно отметим в этой связи Германа Фрпдля (род. в 1920 г.), автора рассказа «Свадьба» и по основной про- фессии сельского врача, одного из немногих представителей «де- ревенской прозы» в современной австрийской литературе. Однако в целом австрийская литература (особенно проза, в том числе и новелла) переживала в 50—60-е годы отнюдь не период расцвета. Обозревая ее путь за последние три четверти века, можно постоянно констатировать взлеты ее и падения, как это и естественно для живого, диалектического процесса разви- тия; внутри общего немецкоязычного ареала австрийская литера- тура то выдвигалась на первый план (в 900-е или 30-е годы), то пребывала в тени, казалась провинциальной. Очередной отчетливо заметный подъем австрийской литера- туры пришелся на 70-е годы. Это и закономерно. В конце 60-х го- дов по многим странам Западной Европы прокатилась волна анархистского молодежного бунта, на гребне которой расцвел авангардизм. Молодое, вновь вступившее в литературу поколение дружно развенчивало «буржуазные», то бишь реалистические, традиции литературы, противопоставляя им формалистические «тексты», «коллажи», «хеппенинги» и т. п. Такой была ситуация и в Австрии, где особенно активной была группа молодых — «Форум Штадтпарк» в Граце, в которой начинали такие замет- ные писатели, как Петер Хандке, Барбара Фришмут, Альфред Коллерич, Петер Розай, Герхард Рот и другие. К пачалу 70-х годов студенческие волнения улеглись, а вме- сте с ними резко пошла на спад и волна авангардизма. На 22
смену анархистскому угару пришло трезвое осознание социаль- но-политической ситуации на Западе, на смепу формалистиче- ским трюкам — новое обретение реалистического языка. Зна- чительной вехой здесь явилась повесть лидера этого поколения, Петера Хандке (род. в 1942 г.) «Нет счастья—нет желаний» (1972), сборник произведений которого уже появился на русском языке в издательстве «Прогресс». Петер Хандке попытался на примере судьбы своей магери воссоздать судьбу многих ее сверстников и в конечном счете — типично австрийскую судьбу. Вслед за Хандке, или параллельно с ним, отходила от ранних формали- стических увлечений и открывала для себя реалистическое письмо Барбара Фришмут (род. в 1941 г.), писательница, уже создавшая себе имя в литературе и сумевшая, вслед за Бахман, в серии рассказов дать выразительную картину нелегкой женской доли в «потребительском обществе». Уже в названии новеллы «Время читать Чехова» — весьма показательно тяготение мастеров ав- стрийской прозы к плодотворным традициям классической рус- ской литературы. Характерно, что писатели Герхард Рот и Петер Розай освапвакл применительно к реалиям новой действитель- ности традиционную австрийскую миниатюру. Все больше в творчестве многих молодых, слово обретает весомость, значимость; за счет некоторой нарочитой наивности, непосредственности рас- сказа достигается свежесть, оригинальность восприятия. В конце 60-х — начале 70-х годов завоевал широкую извест- ность s снискал множество литературных премий весьма ода- ренный и оригинальный писатель, несколько старший годами, чем Хандке, Фришмут и их сверстники. Это Томас Бернгард (род. в 1931 г.), художник гораздо более трагичпого, пессимисти- ческого настроя, глубоко разочарованный в буржуазной куль- туре, в современном буржуазном обществе, живущий в нем особ- няком и держащийся в стороне от литературных групп. Главная тема Бернгарда — прослеживание и разоблачение механизма «массовой культуры», «массового психоза». Его «Мидленд в Стильфсе» — рассказ условный, полуфантастический — с боль- шой силой передает обнаженную боль писателя по поводу развращения людей в современном «высокоорганизованном» ми- ре, по поводу кризиса культуры, деградации интеллигенции, де- градации человечности. За всем этим разнообразием имен и веяний в австрийской литературе 70-х годов проступает гларная тенденция: пресытив- шись разнообразными поисками того, как следует изображать, ли- тература в основном вернулась к главной проблеме — что имен- но изображать и зачем, а также к глубокому убеждению в серьезной ответственности писателя перед своим народом. 23
Все более широкое и закономерное развитие получает в Ав- стрии аа последние годы «рабочая литература», ставящая своим долгом правдивое отображение социальных противоречий и соци- альной борьбы. Это течение связано с именами уже известного советскому читателю Михаэля Шаранга, с «рабочими романами» Гернота Вольфгрубера и Франца Инперхофера, творчество кото- рых по своему художественному уровню вполне сопоставимо с лучшими достижениями «рабочей литературы» ФРГ. В области новеллы успешно выступает известный писатель-коммунист, так- же автор ряда романов, Франц Каин. Примечательна его напи- санная уже в начале 70-х годов новелла «Как мой отец Габсбур- гам добром отплатил», действие которой к тому же происходит в России. Снова взята традиционная тема Габсбургов, но как свеж направленный на них трезвый, насмешливый, уничтожающий взгляд рассказчика ид народа. Это произведение по праву завер- шает сборник — в нем мы ощущаем классовый, революционный подход писателя, надежду и веру в будущее, что так важно и так необходимо для дальнейшего плодотворного развития австрийской литературы. Ю. Архипов
Петер Альтенберг "W (1859-1919) Посещение Молодая женщина, которую я давно уже чту как свя- тую за смирение и кротость, пришла навестить меня во время болезни, бледная и расстроенная. Она рассказала, что ее муж, который всегда приносит себя ей в жертву, страдает воспалением лицевою нерва и хочет пойти на смертельно опасную операцию — с ее согласия. Она не знала, надо ли ей соглашаться. «Надо, не надо, надо?.. Кончится тем, что я начну гадать по пу- говицам на платье...» Я лежал, измученный болью, она поникла головой на руки. Потом сказала: — Забавная все-таки штука — жизнь, правда, Пе- гер? И я увидел слезы, — быть может, самые жаркие, са- мые отчаянные из всех, которые были когда-нибудь пролиты. Через три дня опа снова сидела у моей постели. — Петер, я ему разрешила, и он умер от этого. За- бавная все-таки штука — этот мир, правда, Петер? Я лежал, измученный болью... И я гадал по ее пуговицам, — что 1адал, п сам не знаю: надо, не надо, надо?! 25
Лоскутки шелка Я написал в модный магазин Г.: «Несколько дней назад моя подруга, тринадцатилетняя святая с пепель- ными волосами, серыми глазами и черными-черными бро- вями, разложила передо мной на пропыленной лужайке у автомобильной дороги штук десять невзрачных лоскут- ков шелка и сказала: «Какой самый красивый? Правда, вот этот — серый с лиловой ниткой?..» Я спросил, зачем ей эти лоскутки, она отвечала: «Их так трудно раздобыть! У моей подружки есть сестра, она работает в Вене, в портняжной мастерской. Подружка меня любит, вот она и дала мне целых десять штук. А другим девочкам мы говорим, что это тряпочки, чтобы вытирать перья. Ведь если бы они узнали, что лоскутки совсем ни для чего, а просто так, для удовольствия, они бы очень огорчились, что у них нет таких же...» В ответ модный магазин Г. прислал мне для моей тринадцатилетней приятельницы картонку с яеликолеп- ными остатками и обрезками шелка — самого красивого, японского, индийского. Вечером па лужайке собралось десять девочек, они сели на корточки в кружок, посре- дине — моя приятельница, фанатически чтимая дочка сапожника, со своей картонкой. Она царила в этом сало- не. Каждый лоскуток она высоко поднимала, показывала всему кружку онемевших от изумления, погруженных в восхищенное созерцание девчушек. Самая старшая ска- зала: — А можно от каждого лоскутка купить столько ма- терии, чтобы хватило на платьице? — Дура, зачем тебе это? Разве лоскутки не красивей так? — возразила моя тринадцатилетняя святая. Авто- мобили богатых окутывали лужайку и улицу городка гус- тым облаком белесой пыли, зато облака на небе заходя- щее солнце украсило алыми разводами. Тогда моя прия- тельница закрыла коробку: — На сегодня, дамы и господа, представление окон- чено... — Она поставила картонку на пепельную головку и сказала, обращаясь ко мне: — Сегодня я буду спать крепко и сладко и видеть хорошие спы, только не про вас, а про ваши чудеспые лоскутки... 26
Летней ночью в Вене После утомительных, унизительных часов, когда они зарабатывают на жизнь продажей цветов и шампанского, девушки из «Английского сада» приходят в кафе как не- зависимые дамы, ради собственного удовольствия, — словно превратившись в один миг из прислуживающих рабынь в царевен. Никто больше не вправе подумать о них: «Вот назойливые существа», — или даже высказать прямо: «Не докучайте нам, пожалуйста!» Теперь они дамы, они милостивы или пет по собст- венной воле, по собственной прихоти. С трех часов попо- луночи господин Карл играет тут на скрипке — так слад- ко, так нежно. Валли выходит танцевать, и Штефи, и Терчи. Каждая — совершенство в своем роде. Валли тан- цует, как изливается в танце больная и страстная душа в жажде спасения. Часто — со слезами на глазах, взы- вая о помощи. Штефи танцует со стихийностью детства— безудержно, поразительно, неустанно. Терчи танцует, как танцуют венские девы радости па рельефе памятни- ка Штраусу и Ланнеру в Ратуптиом парке. Это она, вер- но, была моделью поразительно нежных рельефов Зей- ферта. Особенно выражение ее лица. Эта отрешенность в радости танца. Они полны романтических бредпей, и фантазий, и неутолимых влечений, и порывов доброты, эти девушки. Звуки кекуока или польской мазурки освобождают в них артистическую грацию. И понимаешь, что героическое любовное легкомыслие заставит их, если будет случай, броситься в бездпу и разбиться — без звука жалобы, только удивляясь собственной судьбе. Так кто захочет стать их спасителем, защитником, опекуном? Кто почтительно и благоговейно оценит их артистиче- ские достоинства? Мужчина туп и глуп, его усталая и тоже разочаро- ванная душа ленива. Оттого и гибнут такие девушки. От гого зла, что сде- лали мужчине девушки хуже этих. И он вымещает зло — на самых лучших среди них. Помимо того, сегодня любому стыдно прийти в вос- торг, выйти на миг из себя, быть вне себя. Каждому в борьбе за существование приходится хранить свое облез- 27
лое достоинство, не ропять своего положения. Приносить в жертву лжи свою искренность. А вот соблюсти достоинство и выразить дружеское восхищение — до этого никому пет дела! Никому не хва- тает мужества подглядеть и открыть в паших девушках их глубокий артистизм. Ведь па них нет клейма фирмы à la Клео де Мерод, Отеро, Лина Кавальери или Паке- ретт1. Ради девушек, торгующих цветами, ради девушек с шампанским никто еще не прилагал стараний. Их соб- лазняют, ими пользуются, а потом отбрасывают их прочь, как скорлупу рака или корку лимона. Мужчины, трус- ливый, пронырливый сброд! Значит, вам хватает муже- ства восхищаться только безмерно оплачиваемыми звез- дами? Почему? Потому что некий директор варьете пла- тит им по шесть тысяч крон в месяц? Это, только это толкает вас, полоумных, делать долги и совершать пре- ступленья? Как неописуемо трогательно Валли, Штефи и Терчи безвозмездно преподносят свое искусство зрителям — в кафе, в три часа пополуночи. Всем дивам подмостков нечего и мечтать о таком впечатлении. Тут чувствуешь человеческую судьбу. Молчаливую нужду сердца и ря- дом — вопиющее отчаяние. Все это выпущено на волю алкоголем и музыкой. Обрело свободу в порабощенном сердце. В промежутках — сладко и нежно — поет скрипка: «Мадригал», или «Ouvres tes yeux bleus»2, или «Когда нам лучше всего, мы должны разлучиться». Терчи, у тебя идеальные ножки, самые изящные на свете, в тебе — прелестнейшая венская грация! Валли, ты танцуешь муки и страдания души! Штефи, ты — королева танца, ликующая и гордели- вая, только теперь ставшая сама собой! От трех до пяти утра вы раздариваете ваш благород- ный артистизм. В «Английском саду» вы были служащи- ми, продавщицами, рабынями. Здесь вы — независимые дамы, помимо вашей воли, бесцельно. Благородные, пре- лестные, гениальные танцовщицы! Спаси и благослови вас бог! Знаменитые красавицы начала века. «Открой свои сипие глазки» (фр.)>
Jh., Apmyp Шницлер (1862-1931) Жена мудреца Я пробуду здесь долго. Над курортным городком, рас- кинувшимся между морем и лесом, нависла глубокая, благотворная для меня скука. Все тихо и неподвижно. Лишь белые облака медленно плывут по небу; но ветер гуляет так высоко над волнами и макушками деревьев, что море и лес не шелохнутся. На этом курорте все вре- мя чувствуешь себя в глубоком одиночестве, даже на людях — в отеле, на променаде. Оркестр играет большей частью грустные шведские и датские песни, но и веселые пьесы звучат у пего вяло и приглушенно. Закончив, му- зыканты молча спускаются по ступенькам с эстрады и медленно и печально исчезают со своими инструментами в аллеях. Этот листок я пишу, плывя в лодке вдоль берега. Берег отлогий и зеленый. Незатейливые дачи с са- дами; в садах, у самой воды, — скамейки; за домами — узкая белая дорога, за дорогой — лес. Поднимаясь по от- логому склону, он уходит вдаль, и там, где кончается лес, стоит солнце. Его закатные лучи озаряют узкий желтый остров, вытянувшийся вдали. Лодочник говорит, что ту- да можно добраться за два часа. Надо бы как-нибудь побывать там. Но здесь становишься удивительно тяже- лым на подъем; я почти никуда не отхожу от этого ма- ленького курорта и чаще всего бываю на берегу или у себя на террасе. 29
Я лежу под буками. Никнут отяжелевшие от полуден- ного зноя ветви деревьев; по временам я слышу шаги на лесной тропинке, но людей пе вижу, — я замер, устре- мив взор в небо. Я слышу и звонкий смех детой, по без- молвная тишина, разлитая вокруг, тут же поглощает все звуки, и едва они умолкнут, как уже кажутся чем-то давним и далеким. Стоит мне закрыть на миг глаза, и я просыпаюсь, как после долгой ночи. Так я ускользаю от самого себя и растворяюсь как частица прироцы в этом великом покое. Прощай мой бесценный покой! Не найти мне его те- перь ни в лодке, ни под буками. Все вдруг словно бы стало ипым. Мелодии оркестра звучат задорно и весело, прохожие оживленно разговаривают, дети кричат и сме- ются. Даже милое А:оре, казавшееся таким безмолвным, почью с шумом плещется о берег. Жизнь снова зазву- чала для меня. Впервые я уезжал из дому с таким лег- ким сердцем; я пе оставил там ничего незавершенного. Я получил звание доктора; окончательно похоронил ил- люзию о своем артистическом призвании, спутницу всей моей юпости, а фрейлейп Дженни стала супругой часов- щика. Так мне выпало редкое счастье отправиться в путь без иллюзий и не покидая любимой. Сознание того, что эта глава моей жизни осталась позади, придавало мне уве- ренность и спокойствие. И вот — прощай покой: приеха- ла фрау Фридерика. Поздним вечером у меня на террасе: я поставил на стол свечу и пищу. Пора наконец разобраться во всем этом. Вот мой разговор с нею, первый через семь лет — первый после того часа... Это было на взморье, в полдень. Я сидел на скамейке. Иногда мимо проходили какие-то люди. На пристани стояла женщина с маленьким мальчиком; так далеко, что я даже не мог разглядеть черты ее лица. Впрочем, я не обратил на нее никакого внимания; она простояла там довольно долго — вот все, что я знал, когда она поки- нула наконец пристань и направилась в мою сторону. Мальчика она вела за руку. Теперь я увидел, что она молода и стройна. Ее лицо показалось мне знакомым. Когда между нами оставалось шагов десять, я быстро 30
встал и пошел ей навстречу. Она улыбнулась, п я узнал ее. — Да, это я, — сказала она, протягивая мне руку. — Я сразу узнал вас, — сказал я. — Надеюсь, это было не слишком трудно? — сказа- ла она. — А сами вы, пожалуй, тоже ничуть не изме- нились. — Семь лет... — промолвил я. Она кивнула. — Семь лет... Наступило молчание. Она была очень хороша. Вот по ее лицу скользнула улыбка: она обернулась к маль- чику, которого продолжала держать за руку, и ска- зала ему: — Подай господину руку. Малыш протянул мне ее, но даже не посмотрел на меня. — Мой сын, — сказала она. Это был красивый смуглый мальчик со светлыми глазами. — Как все же приятно, что можно вот так встретить- ся, — начала она. — Никогда бы не подумала... — И как странно, — сказал я. — Почему? — спросила она с улыбкой, первый раз спокойно встречаясь со мной взглядом. — Лето... Все ведь путешествуют? На языке у меня вертелся вопрос, где ее муж, но за- дать его я не решился и только спросил: — Вы долго пробудете здесь? — Две недели. Потом я встречусь в Копенгагене с мужем. Я быстро посмотрел ей в глаза, и они простодушно ответили: «Может быть, это тебя удивляет?» Мне стало неловко и даже как-то не по себе. Моя забывчивость казалась мне непостижимой. Я только те- перь заметил, что в последние годы уже почти не вспо- минал о том давнем часе, — прошло семь лет! — словно его и вовсе не было. — Вы должны будете мпогое рассказать мне, — про- должала она, — очень, очень многое. Вы, разумеется, давно уже доктор? — Не так уж давно — месяц. — Но лицо у вас все такое же детское, — сказала она. — Ваши усы как приклеенные. 31
Со стороны отеля назойливо зазвонил колокол, при- глашая к обеду. — До свидания, — сказала она, словно только и жда- ла этого сигнала. — Разве нам нельзя идти вместе? — спросил я. — Мы обедаем у себя, в моей комнате; я не люблю большого общества. — Когда же мы увидимся? Она, улыбаясь, показала глазами на аллею вдоль на- бережной. — Здесь, кажется, трудно не встретиться, — сказала она и, заметив, что я задет ее словами, добавила: — Осо- бенно при желании... До свидания. Она протянула мне руку и, не оглядываясь, ушла. Малыш, однако, еще раз обернулся и посмотрел на меня. После обеда я до самого вечера слонялся по набереж- ной, но она так и не пришла. Неужели она уехала?.. Впрочем, в этом, пожалуй, не было бы ничего удиви- тельного. Прошел депь — я не видел ее. До обеда все время лил дождь, и, кроме меня, на берегу почти никого не было. Я несколько раз прошел мимо дома, в котором она живет, но я не знаю, где ее окна. После обеда дождь перестал, и я совершил длинную прогулку по прибреж- ной аллее до соседнего городка. Было пасмурно и душно. По дороге я ни о чем, кроме тех дней, не мог думать. Все возникло вновь перед моим мысленным взором. Ра- душный дом, в котором я жил, и садик с зелеными лаки- рованными стульями и столами. Маленький город с его тихими чистыми улицами и далекие, тающие в тумане холмы. А наверху — бледно-голубое небо, которое так гармонировало со всем остальным, что казалось, будто оно только там и могло быть таким бледным и таким го- лубым. Ожили перед моими глазами и люди: школьные товарищи, учителя, муж Фридерики. Я видел его не та- ким, как в тот последний миг, — вот он с добрым, немно- го усталым лицом идет после школы по улице и привет- ливо кивает нам, мальчишкам, вот он сидит — чаще всего молча — за столом между мною и Фридерикоп; там я часто видел его также из окна своей комнаты; а вот он в саду за веленым столом проверяет паши тетради. И я вспомнил, как в сад приходила Фридерика, приносила ему после обеда кофе и, улыбаясь, смотрела на мое окно- взглядом, совершенно для меня загадочным... до того по- 32
следнего часа. Теперь я знаю, что часто вспоминал все это. Но не как что-то живое, а как картину, которая тихо и мирно висит дома на стене. Мы сидели сегодня па берегу и разговаривали — как чужие. Мальчик играл у наших ног камешками и пес- ком. Ничто, казалось, не тяготило нас: мы болтали, как два человека, которые встретились на курорте случайно, ненадолго и которые друг для друга ровно ничего не зна- чат, — о погоде, местности, людях, потом о музыке и по- вых книгах. Настроение у меня, пока я сидел с нею, было самое радужное; но когда опа поднялась и ушла, мне сразу стало невыносимо тяжело. Хотелось крикнуть ей вслед: «Оставь же мне что-нибудь», — но она бы даже не поняла меня. А впрочем, разве я мог ожидать от нее че- го-либо иного? То, что она была так приветлива со мною при первой встрече, объясняется, видимо, лишь неожи- данностью; она, наверное, просто обрадовалась, что в чу- жой стороне нашелся старый знакомый. А теперь у нас было время припомнить все; и то, что ей казалось давно и навсегда забытым, всколыхнулось вдруг с новой силой. Кто знает, сколько ей пришлось вынести из-за меня и как она страдает, может быть, даже еще сегодня. Что она осталась с ним, это мне ясно, а что они помирились — тому живое свидетельство четырехлетний сын; но можно ведь помириться, не простив, и простить, не забывая... Мне кажется, я должен уехать, это будет лучше для нас обоих. Весь тот год возникает предо много в странной, гру- стной прелести, и я все переживаю вновь. В памяти всплывает одна подробность за другой. Я вспоминаю осеннее утро, когда, в сопровождении отца, приехал в ма- ленький город, где мне предстояло закончить последний класс гимназии. Мне ясно видится школьное здание по- среди парка с высокими деревьями. Я вспоминаю уют- ную просторную комнату, в которой безмятежно готовил уроки; дружеские беседы с профессором о моей будущ- ности, которые с улыбкой слушала за столом Фридерика; загородные прогулки с товарищами в ближайшую дерев- ню; и эти мелочи трогают меня так глубоко, словно в них вся моя юность. Все эти дни, вероятно, давно покои- лись бы во мраке забвения, если бы на них не падал таинственный отблеск того последнего часа. И удиви- тельнее всего то, что, с тех пор как Фридерика здесь, со 2 Австрийская вовелла XX в. 33
мной, те дни кажутся мне ближе, чем нынешний май, ко- гда я любил фрейлейн Дженни, ставшую в июне женой часовщика. Подойдя сегодня утром к окну и глянув вниз, на боль- шую террасу, я увидел за одним из столиков Фридерику и ее мальчика; было рано, и, кроме них, никто еще не завтракал. Ее стол находился как раз под моим окном, и я громко пожелал ей доброго утра. Она посмотрела вверх. — Вы уже проснулись? Так рано? — сказала она. — Может быть, сойдете к нам? Через минуту я сидел за ее столом. Утро было уди- вительное — прохладное, солнечное. Мы болтали о таких же пустяках, что и в прошлый раз, но все теперь звуча- ло по-иному. За нашими словами тлело воспоминание. Мы отправились в лес. Она начала рассказывать о себе, о доме. — У нас все по-ирежнему, — говорила она, — только сад стал красивее: муж очень следит за ним, с тех пор как родился сын. В будущем году у нас будет даже своя оранжерея. Она разговорилась. — Вот уже два года, как в городе появился театр; играют всю зиму, до вербного воскресенья. Я бываю там два-три раза в неделю, чаще всего с матерью; ато достав- ляет ей огромное удовольствие. Малыш, которого Фридерика вела за руку, воскли- кнул: — Я тоже в театр! — Конечно, ты тоже. По воскресеньям, — объяснила она мне, — днем иногда дают детские спектакли, и тогда я хожу с ним. Для меня это тоже праздник. Пришлось кое-что рассказать и мне. Про мои занятия и прочие серьезные дела она почти не спрашивала, она больше интересовалась моим досугом и с удовольствием слушала рассказ о столичных развлечениях. Нам было весело; о том общем воспоминании мы не обмолвились ни единым словом, хотя оно, конечно, ни у нее, ни у меня не выходило из головы. Гуляли мы долго, несколько часов, и я чувствовал себя почти счастливым. Иногда мальчик шел между нами, и тогда наши руки встречались на его кудрях. Но мы делали вид, что не за- мечаем этого, и продолжали непринужденно разгова- ривать. 34
Когда я остался один, мое хорошее настроение сразу улетучилось. Я вдруг опять почувствовал, что ничего не знаю о Фридерике. Мне было непонятно, почему эта не- известность совершенно не мешала мне во время нашего разговора, и казалось странным, что сама Фридерика не чувствует потребности объясниться. Ведь даже если до- пустить, что в последние годы они с мужем молчали о том часе, не могла же она сама забыть о нем. После мое- го внезапного отъезда произошло, конечно, что-то очень серьезное — как она могла не говорить об этом? Может быть, она надеялась, что я сам начну этот разговор? Что удерживало меня? Та же робость, которая заставила удержаться от расспросов и ее? Неужели мы боимся кос- нуться этого? Пожалуй, да. Но рано или поздно нам при- дется это сделать; до тех пор нас все время будет что-то разделять. И сознание, что нас что-то разделяет, мучает меня больше всего. После обеда я бродил по лесу — теми же тропами, что утром с нею. Я тосковал, как можно тосковать только по горячо любимой. Поздно вечером, уже отчаявшись найти ее где-нибудь, я шел мимо ее дома. Она стояла у окна. Я окликнул ее, как и она меня утром: — Может быть, сойдете вниз? Она холодно, как мне показалось, ответила: — Я устала. Спокойной ночи, — и закрыла окно. Когда я думаю о Фридерике, предо мной возникают дца совершенно различных образа. Большей частью я фгжу бледную, кроткую женщину в белом капоте, кото- ш сидит в саду, обращается со мною, как мать, и иногда таеплет меня по щеке. Если бы я нашел здесь только эту |Рридерику, мой покой, конечно, не был бы нарушен и Щ. после обеда лежал бы под тенистыми буками так же, Цак в первые дни. Р Но она является мне и совершенно иной. Такой я видел ее только однажды — в последний час, проведен- ный мною в том маленьком городе. &■ В тот день я получил аттестат зрелостп. Я пообедал, Как обычно, вместе с профессором и его женой, и так как Щ не хотел, чтобы они провожали меня на вокзал, то, встав из-за стола, тут же попрощался с ними. Расстава- ние нисколько не тронуло меня. Лишь потом, когда я сел в опустевшей комнате на кровать и увидел у своих ног упакованный чемодан, а за распахнутым окном нежную 2* 35
зелень сада и белые облака, застывшие над холмами, моей души легко коснулась печаль разлуки. Вдруг откры- лась дверь. Вошла Фридерика. Я сразу встал. Она при- слонилась к столу, заведя руки за спину, оперлась о не- го и, откинувшись назад, устремила на меня серьезный, внимательный взгляд. Еле слышно спросила: — Значит, сегодня? Я кивнул головой и в первый раз от души пожалел, что мне надо уезжать отсюда. Она стояла, потупив гла- за, и молчала. Потом вскинула голову, подошла ко мне и мягко опустила обе руки на мои волосы, как делала ча- сто и раньше. Но я знал, что сейчас это было совсем дру- гое. Я чувствовал на себе ее бесконечно нежный взгляд. Она ласково гладила меня по щекам и со страдальческим выражением качала головой, словно никак не могла по- нять чего-то. — Неужели ты сегодня уедешь? — тихо спросила она. — Да, —- ответил я. Она вскрикнула. — Навсегда? — Нет, — ответил я. —• О, я знаю: это навсегда, — горько улыбнулась она. — Если ты и приедешь к нам когда-нибудь... года через два или три — сегодня ты уезжаешь от нас на- всегда. Она сказала это с нежностью, в которой не было уже ничего материнского. Дрожь проняла меня. И вдруг она начала меня целовать. Сначала я только подумал: «Она же никогда этого не делала». Но когда она чуть не заду- шила мспя своим поцелуем, я все понял. Смущенный и счастливый, я едва не заплакал. Она обвила мою шею руками, и я, словно повинуясь ей, бессильно опустился в угол дивапа; Фридерика — теперь на коленях у моих пог — опять прильнула к моим губам. Потом взяла мои руки и уткнулась в них лицом. Я шептал ее имя и удив- лялся, какое оно красивое. Аромат ее волос пьянил меня... Вдруг — я чуть не остолбенел от ужаса — тихо откры- вается дверь, которая была лишь прикрыта, и на пороге стоит муж Фридерики. Я хочу крикнуть, но звуки застре- вают в горле. Я впиваюсь глазами в его лицо, но не знаю, дрогнул ли на нем хоть один мускул, — дверь закрылась, и он исчез. Я пытаюсь встать, освободить руки, на кото- рых все еще лежит голова Фридерики, хочу что-то ска- зать, с трудом заставляю себя еще раз произнести ее имя, 36
но тут она вскакивает, бледная как смерть, властно шеп- чет: «Молчи1» — поворачивается к двери и замирает, прислушиваясь. Потом чуть приоткрывает дверь и смот- рит в щель. Я стою пи жив ни мертв. Опа широко откры- вает дверь, берет меня за руку и шепчет: «Иди! Иди бы- стрее!» Она выталкивает меня, я торопливо крадусь по недлинному коридору, у лестницы еще раз оглядываюсь и вижу: в дверях стоит перепуганная насмерть Фриде- рика и нетерпеливо машет: «Уходи! Уходи!» Я пулей вы- летаю из дома. То, что было дальше, мне вспоминается, как кошмар- ный сон. Гонимый смертельным страхом, я примчался па вокзал. Я ехал всю ночь, но так и не уснул в купе. При- ехав домой, я был уверен, что родителям уже все изве- стно; теплая, радостная встреча почти удивила меня. Много дней я провел в мучительном волнении, ожидая чего-то страшного; меня бросало в дрожь от каждого звонка у двери, от каждого письма. Наконец пришла ве- сточка, которая меня успокоила, — это была открытка с безобидными новостями и сердечными приветами от одноклассника, жившего в том маленьком городе. Следо- вательно, ничего ужасного не произошло; по крайней мере, скандал не получил огласки. Я мог думать, что объ- яснение между супругами происходило с глазу на глаз, что он простил ее, а она раскаялась. Тем не менее это первое любовное приключение про- должало жить в моей памяти как что-то печальное, почти Мрачное; я казался себе человеком, безвинно наругаив- шим покой семьи. Постепенно это чувство угасло, и толь- ко позднее, когда новые переживания научили меня луч- ше и глубже понимать тот короткий час, на меня иногда Находила странная тоска по Фридерике, похожая на пе- ЧАль о несбывшемся чуде. В конце концов тоска тоже ррошла, и я почти забыл молодую женщину. Но вот опять роскресло все, что сделало этот простой эпизод событием, Й теперь оно сильнее, чем тогда, ибо я люблю Фриде- рйку. Сегодня мне стало ясно все, что еще в последние дни казалось таким загадочным. Поздно вечером мы сидели У моря вдвоем; мальчик был уже в постели. Утром я по- просил ее прийти сюда самым непритязательным обра- зом; я говорил только о ночной красоте моря и о том, 37
какое наслаждение всматриваться с уснувшего берега в непроглядную тьму. Она ничего не ответила, но я знал, что она придет. И вот мы сидим у моря, почти молча, руки наши сплелись, и я чувствую, что стоит мне захо- теть — и Фридерика будет моей. «Зачем говорить о про- шлом», — думал я; теперь я понял, что она думала так же со дня нашей встречи. Разве мы остались такими же, как тогда? Мы чувствуем себя так легко, так свободно; воспоминания далеки от нас, как птицы, парящие в вы- соком летнем небе. Может быть, за эти семь лег и у нее были другие увлечения, — что мне до этого? Сегодня мы живем настоящим, и нас влечет друг к другу. Может быть, вчера она была несчастной, легкомысленной — сегодня она молча сидит со мною у моря, держит мою руку и жаждет моих объятий. Я не спеша проводил ее домой, надо было пройти все- го несколько шагов. Деревья вдоль дороги отбрасывали длинные черные тени. — Может быть, покатаемся утром на парусной лод- ке? — сказал я. — Хорошо, — согласилась она. — Я буду ждать на пристани, в семь. — Куда мы поедем? — спросила она. — На остров... вон туда, где маяк. Видите ею? — О да, красный свет. Это далеко? — Час езды, мы скоро вернемся. — Спокойной ночи, — сказала она и вошла в дом. Я ушел. «Через несколько дней ты, может быть, опять забудешь меня, — думал я, — но завтра будет прекрас- ный день». На пристань я пришел раньше, чем она. Маленькая лодка уже ждала нас; старый Янсен поставил паруса и, сидя у руля, покуривал свою трубку. Я прыгнул к нему в лодку. Покачиваясь на волнах, я упивался минутами ожидания, как утренним нектаром. Дорога, на которую я пристально смотрел, была еще совершенно безлюдна. Минут через пятнадцать появилась Фридерика. Я уви- дел ее издалека; мне показалось, что она идет гораздо быстрее, чем обычно; когда она взошла на аристань, я поднялся; только теперь она увидела меня и приветливо улыбнулась. Наконец она подошла к краю пристани, я подал ей руку и помог сесть в лодку. Янсен отвязал ка- нат, и наше суденышко отчалило. Мы сидели, тесно при- 38
жавшись друг к другу; Фридерика взяла меня под руку. Она была вся в белом, и ей можно было дать восемна- дцать лет. — Что интересного на этом острове? — спросила она. Я невольно улыбнулся. Она покраснела и сказала: — По крайней мере, маяк? — Может быть, еще церковь, — добавил я. — А вы спросите лодочника... Она показала на Янсена. Я спросил его: — Когда построена церковь на острове? Но он не понимал по-немецки, так что после этой по- пытки мы еще верпее могли чувствовать себя наедине, чем раньше. — А на той стороне, — спросила она, показывая туда глазами, — тоже остров? — Нет, — ответил я, — это уже Швеция, материк. — Лучше бы поехать туда, — сказала она. — Да, — ответил я, — и остаться там надолго... на- всегда... Если бы она сейчас сказала мне: «Давай уедем в дру- гую страну и навсегда останемся там», — я бы согла- сился. Пока мы плыли на этой лодке, овеваемые црозрачным воздухом,—над нами ясное небо, кругом свер- кающая зыбь, — мне почудилось, что мы королевская че- та и совершаем увеселительную прогулку, а все, что прежде определяло нашу жизнь, перестало существо- вать. Скоро мы стали различать на острове маленькие до- мики; все яснее вырисовывалась белая церковь на холме, который, постепенно поднимаясь, тянулся через весь ост- ров. Наша лодка летела прямо к берегу. Иногда нам по- падались рыбацкие челны; на некоторых были убраны весла, и они лениво покачивались на волнах. Глаза Фри- Дерики почти все время были устремлены на остров, но она не смотрела на него. Не прошло и часа, как мы вошли в гавань, которая была окружена со всех сторон деревян- ной пристанью и напоминала небольшой пруд. На пристани стояли дети. Мы вышли из лодки и не спеша направились к берегу; дети — за нами, но скоро они отстали. Перед нами лежала вся деревня — не более два- дцати беспорядочно разбросанных домов. Мы буквально Тонули в рыхлом буром песке, намытом здесь водою. Иа солнечном пустыре, спускавшемся к самому морю, 39
висели растянутые для сушки рыболовные сети. Кое-где у дверей сидели женщины и чинили сети. Через сто ша- гов мы остались совсем одни. Мы вышли на узкую доро- гу, которая вела на другой край острова, к маяку. Налево от нас, за жалкой, все сужавшейся нашней, лежало море; справа поднимался холм, по гребню которого вилась до- рога к церкви, оставшейся у нас за спиной. Над всем этим нависли солнце и тишина. Мы с Фридерикой все время молчали. Мне и не хотелось разговаривать; было так приятно идти с нею среди этого безмолвия. Но она заговорила. — Неделю тому назад... — начала было она. — Что? — Я еще ничего не знала... даже куда я поеду. Я ничего не ответил. — Лх, как здесь хорошо! — воскликнула она, взяв меня за руку. Она была прелестна; мне так хотелось обнять ее и поцеловать в глаза. — Да? — сказал я тихо. Она промолчала, но сделалась вдруг серьезной. Мы подошли к домику, пристроенному к башне мая- ка; здесь дорога кончалась; надо было возвращаться. На холм вела узкая, довольно крутая тропинка. Я коле- бался. — Идемте, — сказала она. Мы вступили на тропинку, и теперь церковь возвы- шалась прямо перед нами. Мы направились к пей. Было очень тепло. Я обнял Фридерику за шею. Ей не остава- лось ничего другого, как покорно идти рядом, иначе она скатилась бы вниз. Рукою .я чувствовал, как горят ее щеки. — Почему вы все-таки ни разу не написали нам за все это время? — спросила она вдруг. —- Мне хотя бы?— добавила она, подняв на меня глаза. — Почему? — повторил я отчужденно. — Да! — Как же я мог? — Ах, поэтому... — сказала она. — Неужели вы тогда обиделись? Я был так поражен, что ничего не мог ответить. — Что вы, собственно, подумали тогда? — Что я... — Да. Или вы уже ничего не помните? 40
—- Конечно, помпю. Но почему вы заговорили об этом сейчас? — Я давно хотела спросить вас, — сказала ома. — Так говорите же, — взволнованно попросил я. — Вы, должно быть, сочли это за каприз... О, конеч- но, — с чувством добавила она, заметив, что я собираюсь что-то возразить. — Но поверьте, это был пе каприз. Сколько я выстрадала в тот год — и представить себе нельзя. — В какой год? — Ну... когда вы у пас... Почему вы спрашиваете? Сначала я себе сама... Впрочем, зачем я вам это расска- зываю? Я пылко схватил ее за руку. — Нет, рассказывайте... Пожалуйста... Я же люб- лю вас. — А я тебя! — воскликнула она, взяла мои руки и начала их целовать. —- Всегда любила, всегда. — Продолжай, пожалуйста, — попросил я. — И рас- скажи мне все-все. Мы медленно шагали по залитой солнцем тропинке, и она рассказывала: — Сначала я говорила себе: он еще ребенок... я люб- лю его, как мать. Но чем ближе подходил час вашего отъезда... Она остановилась на полуслове. Потом продолжала: — И вот этот час наступил... Я не хотела к тебе идти; что привело меня наверх, сама не знаю. А когда я уже была у тебя, я совсем не хотела тебя целовать, по... — Дальше, дальше, — говорил я. — И вдруг я велела тебе уйти. Ты, конечно, решил, что все это была комедия, не правда ли? — Я тебя не понимаю. — Так я и думала. Я даже хотела написать тебе... А для чего?.. Так вот... Отослала я тебя потому... Я вдруг испугалась. — Я это знаю. у — Знаешь? Почему же ты тогда не писал мне? — взволнованно воскликнула она. | — Чего ты испугалась? — спросил я, начиная дога- даваться. | — Мне померещилось, что кто-то идет. Ï' — Померещилось? Но почему? & 41
— Мне показалось, что я слышу в коридоре шаги. Да. Шаги! И подумала, что это он... Тогда на меня напал страх — было бы ужасно, если бы он... О, я даже думать не хочу об этом. Но там никого не было. Никого. Он при- шел домой только поздно вечером. Ты давным-давно уехал... Она рассказывала это, и я чувствовал, как что-то хо- лодеет у меня в груди. А когда она кончила, я взглянул на нее так, словно собирался спросить: «Кто ты?» Я не- вольно обернулся к гавани, где белели паруса нашей лод- ки, и подумал: как давно, как бесконечно давно мы при- ехали на этот остров. Я сошел на берег с женщиной, которую любил, а теперь со мной стоит чужая. Я слова не мог вымолвить. Едва ли она заметила это; она взяла меня под руку; мое молчание она, вероятно, сочла за не- мую нежность. Я думал о нем. Значит, он ничего не ска- зал ей! Она не знает и никогда не знала, что он видел ее у моих ног. Он неслышно ушел тогда и вернулся лишь через несколько... через много часов и ничего не сказал ей. И все эти годы он прожил рядом с нею, не выдав себя ни единым словом. Он простил ей, а она пе знала этого! Мы подошли к церкви; до нее оставалось каких-ни- будь десять шагов. Я заметил крутую дорожку, которая через несколько минут должна была привести нас в де- ревню, и свернул на нее. Фридерика последовала за мной. — Подожди, — сказала она, — а то я упаду. Я, не оглядываясь, протянул ей руку. — Что с тобой? — спросила она. Я ничего не мог ответить и только крепко пожал ей руку. Это, кажется, успокоило ее. Затем, лишь бы ска- зать что-нибудь, я заметил: — Жаль, можно было осмотреть церковь. Она засмеялась: — Мы прошли мимо, даже не обратив на нее вни- мания. — Может быть, вы хотите вернуться? — спросил я. — Мет, нет. Я хочу поскорей обратно в лодку. Да- вайте как-нибудь покатаемся на парусной лодке вдвоем, без этого старика. — Я не умею управлять парусами. — А, — сказала она и замолчала, как будто ее вне- запно поразила мысль, которую она хотела скрыть. 42
Расспрашивать ее я не стал. Вскоре мы очутились на пристани. Лодка была готова. Возле нее опять стояли де- ти, которые встретили нас, когда мы приехали. Они смот- рели па нас большими голубыми глазами. Мы отчалили. Море успокоилось. Закрыв глаза, трудно было заметить, что находишься в движении. — Я хочу, чтобы вы легли у моих ног, — сказала Фридерика, и я устроился на дне лодки и положил го- лову Фридерике на колени. Я был доволен, что мне не приходится смотреть ей в лицо. Она говорила, а мне казалось, что ее слова звучат где-то далеко-далеко. Я все понимал и в то же время мог спокойно предаться своим мыслям. Она внушала мне ужас. — Вечером покатаемся по морю вдвоем, — сказа- ла она. Что-то призрачное, казалось мне, витало вокруг нее. — Сегодня вечером, — медленно повторила она, — на весельпой лодке. Грести ты, надеюсь, умеешь? — Да, — сказал я. Глубокое прощение окружало ничего не подозреваю- щую Фридерику словно непроницаемой оболочкой и при- водило меня в трепет. Она все говорила. —* Нас унесет в море, и мы будем вдвоем... Почему гы молчишь? — спросила она. — Я счастлив, — сказал я. Я с ужасом думал о безмолвном жребии, который она, сама того не зная, влачила уже столько лет. Лодка неслась вперед. У меня мелькнула мысль: «Скажи ей. Сними с нее этот ужас; тогда она опять станет для тебя просто жен- щиной, такою, как все, и ты возжелаешь ее». Но какое я имел право на это? Мы причалили. Я выпрыгнул из лодки и помог сойти ей. — Мальчик, наверно, уже скучает. Мне надо спе- шить. Не провожайте меня. На взморье было очень людно; я заметил, что па нас смотрят. — А вечером, — промолвила она, — в девять... да что с тобой? — Я очень счастлив, — сказал я. — Вечером, — продолжала она, — в деиять часов, 43
я приду сюда, на взморье, приду к тебе. До свидания! — И она убежала. — До свидания! — повторил я, не двигаясь с моста. Но виделись мы в последний раз. Теперь, когда я пишу эти строки, я уже далеко и с каждой секундой уношусь все дальше; я пишу в купе поезда, который час тому назад вышел из Копенгагена. Уже девять. Она пришла на взморье и ждет меня. Стоит мне закрыть глаза, как предо мною возникает этот образ. Но не женщина бродит там в сумерках по берегу — там витает тень.
Гуго фон Гофмансталь (1874-1929) Сказка шестьсот семьдесят второй ночи 1 Некий купеческий сын, который был молод, красив собой и давно остался без отца и без матери, пресытился, едва минуло ему двадцать пять лет, и обществом друзей, и пирами, и всей своей прежней жизнью. Большую засть комнат в своем доме он запер и уволил всех слуг и служанок, кроме четверых, полюбившихся ему предан- ностью и характером. Так как ему не было дела до преж- них знакомцев и ни одна женщина не пленила его красо- той настолько, чтобы ее постоянное присутствие рядом встало не то что желанно, но хотя бы терпимо для него, он все больше вживался в свое одиночество, которое, как fидно, лучше всего отвечало его душевному складу. При ^том он отнюдь не испытывал робости перед людьми, но Напротив, с удовольствием гулял по улицам и публичным еадам, рассматривая лица встречных. Также не допускал юн никакой небрежности в уходе за телом и за своими ррасивыми руками, заботился и об украшении своего жи- йсшща. Более того, красота ковров, шелков и тканей, или Скрашенных резьбой, отделаппых деревом стен, или све- тильников и чаш из металла, или сосудов из стекла и |лины стала для него важней, чем он когда-либо мог предугадать. Понемногу у пего открылись глаза на то, Жак оживают в его утвари все формы и краски мира. Щ переплетенных орнаментах он узнавал волшебную кар- тину, переплетение всех чудес мира. Он обнаруживал очертания зверей и очертания цветов и переход одних очертаний в другие; он видел в узорах дельфинов и львов, 45
тюльпаны, жемчужины и листья аканта; он находил в них тяжесть колонн и сопротивление твердой почвы, по- рыв всякой влаги вверх и потом снова вниз; он открывал в них блаженство движения и величавость покоя, мерный танец и мертвую неподвижность; он обретал в них крас- ки цветов и листьев, краски шкур диких животных и лиц разных племен, краски драгоценных камней, краски бур- ного и спокойно сияющего моря; он находил в них луну и звезды, и мистические шары, и мистические кольца, и выраставшие из них крылья серафимов. Долгое время был он опьянен этой огромной, полной глубокого смысла красотой, принадлежащей ему, и череда его дней стано- вилась прекраснее и проходила не так пусто среди этой утвари, больше уже не мертвой и не низменной, ибо это было великое наследие, божественный труд поколепий. Но он чувствовал и бренность этих вещей ничуть не меньше, чем их красоту; никогда не покидала его надол- го мысль о смерти и настигала его часто среди смеющих- ся, шумящих людей, часто среди ночи, часто за трапезой. Однако никакой болезни у него не было, и потому мысль о смерти не ужасала его, скорее в ней было нечто величественное и торжественное, и сильней всего она овладевала им, когда он думал прекрасные думы или опьянялся красотой своей юности и одиночества. Потому что его гордости служили и зеркала, и стихи поэтов, и» собственное богатство и ум, а потому мрачные изречения не угнетали ему душу. Он говорил: «Ноги сами приведут тебя туда, где тебе суждено умереть», — и видел, как сам он, словно царь, заблудившийся на охоте, идет по незнакомому лесу, среди редкостных деревьев, навстречу неведомой участи. Он говорил: «Когда дом достроен, при- ходит смерть», — и видел, как она поднимается по вися- чей лестнице, поддерживаемой крылатыми львами, во дво- рец, в достроенный дом, полный добра, добытого жизнью. Он мнил, будто живет в совершенном одиночестве, но четверо слуг кружились вокруг него, словно собаки, и он, хотя и мало говорил с ними, однако чувствовал ка- ким-то образом их непрестанный помысел служить ему хорошо. И сам он начинал то и дело думать о них. Домоправительницей у него была старуха, чья умер- шая дочь выкормила купеческого сына; остальные дети домоправительницы тоже умерли. Была она очень тихой, и холодом старости веяло от ее белого лица и белых рук. Но он любил ее, потому что она была в доме всегда и с 46
нею были связаны столь страстно любимые им воспоми- нания о голосе матери и о детстве. С его разрешения старуха взяла в дом дальнюю род- ственницу, пятнадцатилетнюю девочку, очень замкнутую. К себе она была очень сурова, и понять ее было трудно. Однажды темный, внезапный порыв заставил ее бросить- ся из окна во двор, однако детское ее тело случайно упа- ло на вскопанную садовую землю, и девочка только сло- мала себе ключицу, потому что из земли торчал камень. Когда ее уложили в кровать, купеческий сын послал к ней своего врача, а вечером сам пошел посмотреть, как она себя чувствует. Она лежала с закрытыми глазами, и он впервые мог так долго без помех смотреть на нее, ди- вясь странной, старчески-разумной прелести ее лица. Только губы у нее были слишком тонкие, и в этом таи- лось что-то некрасивое и тревожащее. Вдруг она подня- ла веки, холодно и зло взгляпула на него, потом, гневно закусив губы и превозмогая боль, повернулась к стене, так что лежать ей пришлось па больном боку. В мгнове- ние ее смертельно-бледное лицо стало зеленовато-белым, она потеряла сознание и поникла, как мертвая, приняв прежнюю позу. Когда она выздоровела, купеческий сын долгое время, встречая ее, не говорил ей ни слова. Несколько раз он спрашивал старуху, не может ли быть, что девочке не нравится в его доме, но та всегда отрицала это. Единст- венного слугу, которого он решил оставить в доме, купе- ческий сын впервые увидел, ужиная однажды в доме по- сла, которого держал в том городе персидский царь. Слуга прислуживал ему с такой предупредительностью и деликатностью и вместе с тем казался столь одиноким и скромным, что купеческому сыну интереснее было сле- дить за ним, чем слушать речи остальных гостей. Тем больше была его радость, когда много месяцев спустя этот слуга подошел к нему на улице, поздоровался с ним так же степенно, как и в тот вечер, и без всякой навяз- чивости предложил ему свои услуги. Купеческий сын тотчас узнал его по сумрачному, темному, как тутовая ягода, лицу и по чрезвычайной воспитанности. Немедля он был принят на службу, заняв место двух уволенньтт молодых слуг, до тех пор еще остававшихся у купече- ского сына, который отныне и за трапезой, и везде при- нимал услуги только от этого степенного, сдержанного человека. Тот почти никогда не пользовался разреше- 47
нием отлучаться вечерами из дому и выказывал особую привязанность к хозяину, чьи желания спешил преду- предить и чьи склонности и неприязнь молча угадывал, так что привязанность его к новому слуге все росла. Но хотя купеческий сын позволял прислуживать за столом только ему, блюда с фруктами и сладким печеньем обыкновенно приносила служанка — молодая девушка, старше маленькой всего на два-три года. Девушка была из тех, которых издали — к примеру, когда они выходят танцевать перед зрителями при свете факелов — едва ли возможно счесть очень красивыми, потому что при этом не разглядеть тонкости черт; но так как он видел ее вбли- зи и ежедневно, его поражала несравпениая красота ее глаз и бровей, а ленивые, безрадостные движения краси- вого тела были для него словно загадочный язык некоего замкнутого и полного чудес мира. Если в городе становилось слишком жарко и вдоль домов лились волны удушливого зноя, а томительными, жаркими ночами в полнолуние ветер гнал по пустым ули- цам облака белой пыли, купеческий сын перебирался со всеми четырьмя слугами в горную местность, где у него был загородный дом в долине, стесненной темными скло- нами гор. У многих богатых людей были там загородные дома. С обеих сторон в пропасти низвергались водопады, и от них было прохладнее. Луна почти никогда не всхо- дила над горами, но из-за черной стены появлялись боль- шие белые облака, торжественно проплывали по темно- мерцающему небу и исчезали с другой стороны. Здесь купеческий сын жил привычною жизнью в доме, дере- вянные стены которого были всегда овеваемы свежим запахом садов и прохладой множества водопадов. От по- лудня до того часа, когда солнце скрывалось за горами, он сидел в саду и читал — чаще всего одну и ту же кни- гу, в которой описывались войны некоего великого царя, жившего в стародавние времена. Иногда посредине рас- сказа о том, как многотысячная конница враждебных царей с криком обращалась вспять или как их боевые ко- лесницы срывались с крутого берега реки, он невольно прерывал чтение, потому что, даже не глядя, вдруг чув- ствовал устремленные на него взоры всех своих слуг. Не поднимая головы, он знал, что они на него смотрят, — не произнося ни слова, каждый из своей компаты. Ведь он так хорошо узнал их! Ощущение этой чужой жизни рядом было сильней и навязчивей, чем ощущение соб- 48
ственной жизни. Сам он порой вызывал у себя легкое чувство растроганности либо восхищения, они же — лишь загадочное стеснение сердца. С отчетливостью кошмара ощущал он, как жизнь старых с каждым часом движется к смерти, неостановимо и тихо изменяя их черты и жесты, столь знакомые ему; как жизнь, обеих девушек поне- многу пустеет и будто бы лишается воздуха. Словно ужас и смертная горечь забытого по пробуждении страшного сна, его тело невольно угнетала не знаемая ими самими тяжесть их жизни. Иногда, чтобы не поддаться боязни, ему приходилось вставать с места и ходить взад и вперед. Ио, даже раз- глядывая скрипучий гравий у себя под йогами и напря- гая все внимание, чтобы различить в прохладном запахе земли и травы долетающий до него светлыми вздохами аромат гвоздики или в теплых, чересчур сладких волнах воздуха — аромат гелиотропов, купеческий сын чувство- вал на себе их взоры и не мог думать ни о чем другом. Даже не поднимая головы, он зпал, что старуха сидит у окна: бескровные руки — на прогретом солнцем подокон- нике, бескровное, подобное маске лицо — все более жут- кое пристанище беспомощных черных глаз, которые все не могла закрыть смерть. Даже не поднимая головы, он чувствовал, что слуга на минуту отошел от окна к шкафу сделать что-нибудь; не глядя вверх, он с затаенным стра- хом ждал мгновения, когда тот вернется к окну. Когда он отпускал приподнятые обеими руками гибкие ветки, чтобы забраться в самый заросший уголок сада, когда сосредоточивал все мысли на красоте неба, с которого сквозь темную сеть ветвей и ползучих лоз падали блестя- щие осколки влажной лазури, — все его помыслы, вся его кровь были проникнуты ощущением, что глаза обеих девушек устремлены на него — ленивые и тосклиные глаза старшей, мучительно требующие чего-то, и внима- тельные глаза младшей, чей сперва нетерпеливый, потом снова насмешливый взгляд был еще мучительней для него. При этом у него ни разу не появилось мысли, что они смотрят именно за тем, как он бродит с поникшей головой, или склоняет колепи перед гвоздикой, чтобы под- вязать ее лыком, или нагибается, проходя под ветвями: нет, они видели всю его жизнь, видели всю глубину его существа, его скрытую человеческую неполноценность. Так овладел им давящий на сердце страх перед жизнью, от которой никуда не деться. Страшнее, чем не- 49
престанное наблюдение, было то, что эти люди принуж- дали его столь бесплодно и томительно думать о себе са- мом. Сад был слишком мал, чтобы от них убежать. Но когда он находился совсем рядом с ними, страх его со- вершенно угасал — пастолько, что он почти забывал про- исшедшее. Тогда ему было под силу совсем не обращать на них внимания либо спокойно следить за их движения- ми, которые были ему настолько знакомы, что рождали в нем постоянное, почти физическое ощущение их жизни. Девочка встречалась ему лишь изредка на лестнице или в передней, зато трое других часто оказывались в од- ной с ним комнате. Однажды он заметил старшую девуш- ку в наклонно висящем зеркале: она шла через сосед- нюю комнату, пол которой был немного выше. Однако в зеркале она выходила из глубины ему навстречу, ступая медленно и с усилием, но держась прямо. В каждой руке у нее было по тощему индийскому идолу из тяжелой темной бронзы. Их разукрашенные подножья она под- держивала ладонями, темпые богини поднимались от ее бедер вплоть до висков, налегая всей своей мертвой тя- жестью на ее живые нежные плечи, а темные головы со злым змеиным ртом, с тремя яростными глазами во лбу и с причудливыми украшениями в холодных, твердых волосах колыхались возле оживленных дыханием щек и в такт медленным шагам касались красивых висков. Ка- залось, она выступает так тяжело и торжественно не из- за идолов, а неся красоту собственной головы, ее тяжелое украшение из живого золота — свернутые по обе сторо- ны светлого лба косы, подобные шлему царственной вои- тельницы. Он был захвачен ее красотой, но яспо созна- вал при этом, что ничего бы не испытал, если бы держал ее в объятиях. Он вообще знал, что красота служанки рождает в нем томление, а не желанье. Поэтому он не стал долго смотреть на нее, но покинул комнату, вышел в переулок и, охваченный странным беспокойством, по- брел между домов и садов по узкой полоске тени. Нако- нец он пришел на берег реки, где жили садовники и тор- говцы цветами, и долго искал, зная, что ищет напрасно, какой-нибудь ^цветок, чьи очертания и аромат, или какое- нибудь пряное растение, чей улетучивающийся запах внушит ему то же сладостпое вожделение спокойно обла- дать ими, которое таилось в красоте его служанки, от- нимавшей у него спокойствие и уверенность. И пока он понапрасну оглядывал полным томления взором душные 50
оранжереи или склонялся над просторными грядками под открытым небом, которое уже темнело, память его не- произвольно, а потом и мучительно, против его воли, все снова повторяла строки поэта: «Склоняющимися стебля- ми гвоздик, ароматом спелого зерна пробуждала ты мою тоску; но когда я тебя нашел, — то была не ты, кого я искал, то были сестры твоей души». II И случилось в эти дни так, что купеческому сыну при- несли письмо, немного его обеспокоившее. Подписи в письме не было. Тот, кто его послал, в темных выраже- ниях обвинял старого слугу, который якобы совершил в доме своего прежнего хозяина, персидского посла, какое- то гнусное преступление. По всей видимости, незнакомец питал большую ненависть к слуге и присовокупил мно- жество угроз; и по отношению к купеческому сыну тон его был непочтительным и даже угрожающим. Отгадать, на какое преступление намекал отправитель письма и какую вообще цель он преследовал, коль скоро не назы- вал себя и ничего не требовал, было невозможно. Купе- ческий сын несколько раз перечитал письмо и признался себе в том, что одна мысль потерять столь неприятным образом старого слугу пугает его. Чем больше он раз- мышлял, тем сильнее волновался и тем невыносимее де- лалась мысль о потере одного из тех существ, с которыми его срастила воедино привычка и другие таинственные силы. Он метался взад и вперед, от волнения и гнева ему стало так жарко, что пришлось сбросить кафтан и пояс и остаться босиком. Ему казалось, будто оскорблениям и угрозам подверглось самое сокровенное из всего, чем он владел, будто его принуждают бежать от самого себя и отречься от всего, что ему мило. Жалея самого себя, он, как всегда в такие мгновения, чувствовал себя ребенком. Он видел, как всех четверых его слуг насильно удаляют из дома, ему представлялось, будто все содержание его жизни безмолвно от него уходит: все горестно-сладкие воспоминания, все полубессознательные чаянья, все не- сказанное, что потом будет выброшено и сочтено ничем, как груды водорослей и морской травы. Впервые он по- нял то, что в детстве вызывало в нем ярость: тревожную 51
любовь, с какой его отец относился ко всему приобретен- ному, к богатствам, собранным под сводами лавки, к пре- красным неодушевленным детям своих поисков и забот, к таинственным порождениям смутных, но глубочайших в его жизни вожделений. Он понял, что великий царь, живший в стародавние времена, умер бы, если бы у него отняли земли, которые он покорил, пройдя от Западного моря до Восточного, и повелителем которых он мнил се- бя, хотя они были так велики, что ни власти над ними, ни дани с них он не имел, — ничего, кроме мысли о том, что он их покорил и другого царя над ними нет. Он решил сделать все, чтобы только уладить ото дело, так его пугавшее. Ни единым словом не обмолвившись слуге о полученном письме, он пустился в путь и один поехал в город. Там он решил прежде всего отыскать дом, в котором жил персидский посол, — в смутной надежде найти там какую-нибудь точку опоры. Однако, когда он прибыл, день уже клонился к вече- ру и в доме никого не было, ни посла, ни молодых людей из его свиты. Только повар и один из младших писцов сидели в прохладной полутьме, в проходе ворот. Но оба были так уродливы и отвечали так коротко и ворчливо, что купеческий сын в нетерпении пошел от них прочь и решил завтра явиться сюда в более подходящее время. Из-за того что он не оставил в городе никого из слуг, жилище его стояло запертым, и ему пришлось, словно чу- жестранцу, подумать о прибежище на ночь. С любопыт- ством чужестранца пустился он по знакомым улицам и наконец вышел на берег маленькой речки, почти пере- сохшей в это время года. Оттуда, занятый своими мысля- ми, он пошел по невзрачной улице, где жило много пуб- личных женщин. Потом, не выбирая дороги, он свернул направо и оказался в пустынном тихом тупике, заканчи- вавшемся высокой крутой лестницей. На лестнице он ос- тановился, чтобы сверху обозреть пройденную дорогу. Оттуда можно было заглянуть во дворы домишек; там и сям на окнах были затянуты красные занавески и стояли уродливые, пропыленные цветы; от широкого, пересох- шего русла речки веяло смертным унынием. Поднявшись выше, купеческий сын очутился в квартале-, которого, на- сколько он мог вспомнить, раньше никогда не видел. И все же низенький перекресток улиц показался ему зна- комым, словно виденным во сне. Он пошел дальше и 52
набрел на лавку ювелира. Лавка была невзрачпой, под стать этой части города, в витрине полно было дешевых украшений, какие обычно приобретаются оптом у ростов- щиков-залогоимцев и у скупщиков краденого. Купече- ский сын, знавший толк в самоцветных камнях, не мог найти ни одного мало-мальски красивого. Вдруг его взгляд упал на старомодное украшение — берилл в тонкой золотой оправе, — которое как-то напо- мнило ему старую домоправительницу. Быть может, по- добную вещицу времен ее молодости он когда-нибудь видел у нее. К тому же ему почудилось, что бледный, не- сколько меланхолический камень странным образом гар- монирует с ее возрастом и наружностью; столь же пе- чальной выглядела и старомодная оправа. И он вошел в низкую лавчонку, чтобы купить украшение. Ювелир был весьма рад приходу хорошо одетого покупателя и захотел показать ему также более ценные камни, которые не вы- кладывал на витрину. Не желая обижать старого чело- века, купеческий сын посмотрел множество показанных вещей, но покупать что-нибудь ему не хотелось, к тому же он не знал, куда деть такие подарки при его одинокой жизни. Наконец оп впал в какое-то нетерпеливое смуще- ние, потому что хотел как можно скорее уйти, но при этом не обидеть старика. Решив купить еще какую-ни- будь мелочь и тут же удалиться, он стал смотреть через голову старика и бездумно разглядывать серебряное руч- ное зеркальце, почти совсем потускневшее. И тут из дру- гого зеркала, в его душе, возник образ девушки с тем- ными головами медных идолов справа и слева; и оп слов- но разглядел мимолетно, что немалая доля ее прелести заключалась в той смиренной детской грации, с какой ее щея и плечи поддерживали прекрасную голову — голову юной богпни. Так же мимолетно решил он, что на этой шее очень приятно выглядела бы тонкая золотая цепоч- ка, обернутая несколько раз, — детская и все же напо- минающая кольчугу. Он попросил показать ему такую Цепочку. Старик отворил двери и попросил перейти в Йругое помещепие — низенькую жилую комнату, где выло, однако, много стеклянных горок и открытых эта- жерок с разложенными на них украшениями. Здесь ку- печеский сын скоро нашел цепочку, которая пришлась вму по вкусу, и попросил ювелира назвать цепу обеих вещиц. Старик попросил его осмотреть еще старинные седла с обивкой, усыпанной полудрагоценными камнями, 53
но он ответил, что, будучи сыном купца, никогда не имел дела с лошадьми, не умеет даже ездить верхом и ни ста- рые, ни новые седла не доставляют ему никакого удо- вольствия; потом он отдал за покупку золотой и еще не- сколько серебряных монет и достаточно ясно показал, что ему не терпится уйти из лавки. Пока старик, не произ- нося больше ни слова, искал красивую шелковую бума- гу, а потом заворачивал в нее по отдельности цепочку и берилл в оправе, купеческий сын случайно подошел к единственному окну, низкому и забранпому решеткой, и выглянул наружу. Перед его глазами был примыкающий, видимо, к соседнему дому и отлично ухоженный плодо- вый сад, а за ним — две стеклянные оранжереи и высо- кая стена. Ему тотчас же захотелось осмотреть оранже- реи, и он спросил ювелира, может ли тот указать ему дорогу. Ювелир вручил ему оба сверточка и через боко- вую комнату вывел во двор, соединенный с соседним са- дом маленькой решетчатой калиткой. Перед ней юве- лир остановился и постучал железной колотушкой о ре- шетку. Но так как в саду не слышно было ни звука и в соседнем доме никто не пошевелился, он предложил ку- печескому сыну спокойно осмотреть оранжереи, а если его потревожат, то сослаться на него, потому что он близ- ко знаком с владельцем сада. Потом, просунув руку ме- жду прутьев решетки, он отворил калитку. Купеческий сын тотчас же пошел вдоль стены к ближайшей теплице, вошел в нее и увидел столько редкостных, удивительных нарциссов и анемонов и такие странные, неведомые ему листья, что долго не мог наглядеться на них. Наконец он взглянул вверх и обнаружил, что солнце, незаметно для него, совсем скрылось за домами. Не желая больше оставаться в чужом, никем не охраняемом саду, он решил только заглянуть во вторую теплицу через стекла и сей- час же уйти. Но когда он шел, заглядывая вовнутрь, вдоль ее стеклянных стен, вдруг что-то заставило его в испуге отпрянуть. За стеклами виднелось лицо человека, который следил за ним. Через мгновение он опомнился и понял, что это ребенок, девочка не старше четырех лет, чье бледное личико и белое платье прильнули к стеклу. Но, вглядевшись поближе, он опять испугался: неприят- ное чувство ужаса сковало ему затылок, перехватило гор- ло и сжало грудь, потому что дитя, смотревшее на него неподвижно и зло, непонятным образом напоминало пят- надцатилетнюю девочку, что жила у пего в доме. Все 54
было похоже: светлые брови, тонкие, трепещущие крылья носа, узкие губы; как и другая девочка, эта чугь припод- няла плечо. Все было похоже, но только у маленькой де- вочки все приобретало такое выражение, что он испыты- вал ужас. Ему самому было непонятно, чем вызван этот безотчетный страх. Он только знал, что для него будет невыносимо отвернуться и притом быть уверенным, что это лицо неподвижно вперилось в него сквозь стекло. Страх заставил его торопливо подойти к дверям оран- жереи: двери были закрыты снаружи на засов; он резко наклонился к засову, расположенному очень низко, толк- нул его так сильно, что больно прищемил себе мизинец, и почти бегом бросился к девочке. Девочка пошла на- встречу и молча уперлась ему в колени, стараясь вытолк- нуть его вон слабыми ручонками. Ему едва удалось не наступить на нее. Он наклонился и заглянул в лицо де- вочки; оно совсем побелело, глаза, полные ненависти и гнева, часто мигали, а нижние зубы с невиданной яро- стью впились в прикушенную верхнюю губу. Он погладил ее по коротким, мягким волосам, и на мгновение его страх прошел. Но в тот же миг он вспомнил волосы девочки там, у себя дома: он коснулся их только однажды, когда она лежала в постели, бледная как смерть, с закрытыми глазами. Снова ему стало жутко до дрожи в спине, а ру- ки его метнулись прочь от головы девочки, которая от- казалась от попыток вытолкнуть его. Отойдя на несколь- ко шагов, она уставилась прямо перед собой. Ему было невыносимо смотреть на это слабое кукольное тело, упря- танное в белое платьице, и на бледное, презрительное и пугающее детское лицо. Он был до того переполнен ужа- сом, что в висках и в горле у него кольнуло, когда рука коснулась в кармане чего-то холодного. Это были сереб- ряные монеты. Вытащив несколько штук, он наклонился и дал их девочке, потому что они блестели и звенели. Та взяла монеты и выронила их ему под ноги, они провали- лись в щель, под землю, накиданную на дощатую решет- ку. Потом девочка повернулась к нему спиной и медленно пошла прочь. Некоторое время он стоял неподвижно, с бьющимся от страха сердцем, боясь, что она придет и станет смотреть на него снаружи из-за стекол. Ему хо- телось немедля уйти, но лучше было выждать немного времени, чтобы девочка ушла из сада. В теплице было уже темновато, и растения стали приобретать причуд- ливые формы. Немного поодаль неприятно протягивались 55
черные, бессмысленно угрожающие ветви, за ними что-то белело, как будто там была девочка. На дощатой полке стояли в ряд горшки с вощанкой. Чтобы убить время, он стал считать растения; в своей застылой неподвижности они не похожи были па живые цветы, в пих виделось что-то от масок, коварно-злобных масок с заросшими от- верстиями для глаз. Пересчитав их, он приблизился к двери и хотел выйти вон. Двери не поддались: девочка задвинула снаружи засов. Ему захотелось крикнуть и было страшно услышать собственный голос. Тогда он уда- рил кулаком по стеклу. В саду и в доме была мертвая тишина. Только сзади него что-то с шорохом скользнуло среди растений. Он сказал себе, что это листья, оторван- ные и сброшенные сотрясепием спертого воздуха. Однако стучать больше не стал и начал буравить взглядом полу- темное переплетение деревьев и лоз. На погруженной в сумрак задней стене он увидел подобие четырехугольни- ка, составленного из темных линий. Пробираясь туда, он даже не думал о раздавленных глиняных горшках и ру- шащихся над ним и за ним тонких стеблях и шелестя- щих пучках листьев. Четырехугольник оказался проемом двери, которая поддалась, когда он толкнул ее. В лицо ему повеяло свежим воздухом; сзади он слышал шелест: это надломленпые стебли и придавленные листья подни- мались, как после грозы. Оказался он в узком, замкнутом стенами проходе. Сверху глядело чистое небо, а стены по обеим сторонам были не выше человеческого роста. Но в длину проход был всего шагов пятнадцать и кончался также стеной, и купеческий сын подумал, что снова очутился в ловушке. Нерешительно двинулся он вперед. В правой стене от- крылся пролом в ширину плеч, и от него до лежащей напротив каменной платформы шла перекинутая над пу- стотой доска. Платформа со стороны, обращенной к про- лому, была загорожена низкой железной решеткой, а с боков и сзади поднимались жилые дома. Там, где доска, словно абордажный мостик, лежала на краю платформы, в решетке была узкая калитка. Купеческому сыну так не терпелось уйти из этой оби- тели страха, что он сейчас же поставил на доску сперва одну, потом другую ногу и, не отрывая взгляда от противоположного берега, начал продвигаться вперед. Но, к несчастью, он сознавал, что висит над окруженной стенами пропастью высотой во много этажей; он чувст- 56
вовал страх и беспомощность, расслаблявшие ему стопы и колени, чувствовал во всем тело отнимающую равнове- сие близость смерти. Опустившись на колени, он закрыл глаза; и тут его протянутые вперед руки натолкнулись на прутья решетки. Он схватился за них, по они пода- лись, и с тихим скрипом, который, словно дыхание смер- ти, холодом пропзил его тело, отворилась навстречу ему, павстречу пропасти, калитка, за которую оп уцепился. Охваченный внутренней усталостью, потеряв мужество, он предощущал, как гладкие железные прутья выскольз- нут сейчас из его пальцев, которые казались ему слабы- ми, как у ребенка, и он рухнет вниз вдоль стены, чтобы разбиться. Но медленное движение калитки приостано- вилось прежде, чем доска ушла у него из-под ног, и од- ним прыжком он перебросил свое дрожащее гело через проем в решетке на твердую почву. Радоваться оп не мог. Не оборачиваясь, со смутным чувством какой-то ненависти к этим бессмысленным му- кам, он вошел в одип из домов и по запущенной лестнице спустился в переулок, уродливый и ничем не примеча- тельный. Но он и без того так устал и чувствовал такую тоску, что не мог бы подумать ни о чем мало-мальски ра- достном. Случившееся с ним было так странно. Опусто- шенный, покинутый жизпью, прошел он этот переулок, потом еще и еще один. Он держался направления, кото- рое, как он знал, приведет его в ту часть города, где жи- вут богатые и где он мог бы найти ночлег. Потому что постель была ему нужнее всего. С ребяческой тоской вспоминал он, какая у него красивая и широкая кровать; потом ему пришли на ум те ложа, которые воздвигал в старину для себя и своих спутников великий царь, когда они справляли свадьбы с дочерьми побежденных царей: для себя золотые, для других — серебряные, поддержи- ваемые грифами и крылатыми быками. Между тем он добрался до приземистых домишек, в которых жили сол- даты, но не обратил на это внимания. В окошке, забран- ном решеткой, сидело несколько солдат с изжелта-блед- выми лицами и печальными глазами; они что-то крикнули ему. Он так и не понял, что им нужно от него. Но по- скольку они помешали ему брести в рассеянной отрешен- ности, то, проходя мимо ворот, он заглянул во двор. Двор был просторный и унылый, сумерки делали его еще более просторным и унылым. Людей на нем было мало, а окру- жавшие его дома были приземисты и выкрашены в гряз- 57
но-желтый цвет. От этого двор выглядел еще больше и пустыннее. В углу стояло десятка два лошадей, все в один ряд, привязанные к кольям; перед каждой примостился на коленях солдат в грязном тиковом балахоне конюха и мыл копыта. В отдалении из ворот парами выходило мно- жество других солдат, одетых в такой же тик. Они шли медленной, шаркающей походкой и несли на плечах тя- желые мешки. Только когда они, все так же молча, подо- шли поближе, он увидал, что в открытых мешках они тащили хлеб. Он наблюдал, как они скрываются в прохо- де ворот, словно погибая под тяжестью отвратительной, злой ноши, — и хлеб свой они несли в точно таких же мешках, какие окутывали их унылые тела. Потом он подошел к тем солдатам, что стояли на ко- ленях перед лошадьми и мыли им копыта. Эти тоже были неотличимы и друг от друга, и от тех, что были в окошке или тащили хлеб. Наверное, их набрали из соседних де- ревень. Между собой они не говорили ни слова. Так как каждому было очень тяжело поддерживать переднее ко- пыто лошади, головы у всех раскачивались, а усталые, изжелта-бледные лица поникали и приподнимались, как под сильным ветром. У большинства лошадей морды были уродливы, а прижатые уши и вздернутая верхняя губа, обнажавшая зубы, придавали им злобное выражение. К тому же и вращающиеся глаза у них были злыми, и еще они особым образом, нетерпеливо и презрительно, выдыхали воздух из косо поставленных ноздрей. Послед- няя в ряду лошадь была самая сильная и уродливая. Она все норовила укусить за плечо человека на коленях, ко- торый только что вымыл ей копыто и теперь насухо вы- тирал его. У человека были такие впалые щеки и такая кротость и смертная тоска в усталых глазах, что купече- ский сын почувствовал, как его одолевает глубокое, горь- кое сострадание. Ему захотелось хоть на миг обрадовать этого несчастного подарком, и он стал искать в кармане серебряную монету, но не нашел и вспомнил, как хотел подарить последнюю мелочь девочке в теплице и как та злобно взглянула и швырнула серебро ему под ноги. Тогда он стал искать золотой, один из тех семи или вось- ми, которые взял с собой в дорогу. В этот миг лошадь повернула голову и, прижав уши, взглянула на него бегающими глазами, которые казались еще злей и яростней из-за того, что как раз на высоте глаз по уродливой морде косо шли белые пятна. При 58
аяде этой уродливой головы перед пим на миг промельк- нуло давно забытое человеческое лицо. Прежде ему нуж- но было очень постараться, чтобы вызвать в памяти чер- ты этого человека, а теперь они сами встали перед ним. Однако воспоминание, вернувшееся вместе с этим лицом, было не столь отчетливо. Он знал только, что оно отно- сится к двенадцатому году его жизни, к той поре, память о которой как-то связана с запахом сладкого и теплого лущеного миндаля. Он вспомнил, что это — искаженное лицо омерзитель- ного нищего, которого он всего один раз видел в отцов- ской лавке. Искажено это лицо было от страха, потому что люди угрожали нищему, у которого была крупная золотая монета, а откуда она взялась, он сказать не хотел. Лицо снова расплылось и исчезло, а купеческий сын все еще шарил пальцами в складках одежды; когда его осенила не вполне ясная мысль, он нерешительно выта- щил руку, обронив при этом завернутый в шелковую бу- магу берилл под ноги лошади. Купеческий сын нагнулся, лошадь изо всех сил ударила его копытом по чреслам. Он опрокинулся навзничь, громко застонал, его колени подогнулись, а пятки стали непрестанно бить о землю. Два солдата встали и подняли его, схватив за плечи и под колени. Он почувствовал запах их одежды, гот самый душный безутешный запах, что шел из их комнаты на улицу, и хотел вспомнить, где уже вдыхал его однажды, давным-давно, но тут сознание покинуло его. Они про- несли его по низенькой лестнице, по длинному полутем- ному коридору и уложили в одной из своих комнат на низкую железную кровать. Потом они обыскали его оде- жду, забрали цепочку и семь золотых и лишь потом, тро- нутые его непрерывными стонами, пошли за хирургом. Через некоторое время он открыл глаза и постиг созна- нием мучившую его боль. Но еще больше испугало и встревожило его то, что он лежит один в этом унылом помещении. С трудом устремив глаза в терзаемых болью глазницах на стену, он увидел на полке три ломтя того самого хлеба, который солдаты несли через двор. В комнате не было ничего, кроме жестких низких кроватей, запаха сухого тростника, которым были набиты „ матрацы, и других душных, безутешных запахов. Некоторое время его мучила только боль и удушаю- щий страх смерти, по сравнению с которым боль была 59
облегчением. Потом ему удалось на мгновение позабыть страх смерти и подумать, как все это случилось. И тут он почувствовал другой страх, колющий, по не столь гнетущий; такой страх он испытывал не впервые, а сейчас ощутил его как нечто преодоленное. И он сжал кулаки и проклял своих слуг, которые, сами но зная о том, погнали его навстречу смерти: прислужник — в город, старуха — в лавку ювелира, девушка — в заднюю ком- нату, а девочка, с помощью своего коварного двойника, в теплицу и оттуда, — он вновь увидел свой головокружи- тельный путь по ужасным лестницам и мостам, — под копыто лошади. И снова на пего папал великий, удушли- вый страх. Потом оп заскулил, как младенец, не от боли, а от душевной муки, и зубы его тесно сомкнулись. С великой горечью смотрел он на свою прошлую жизнь и отрекался от всего, что ему было мило. Преждевремен- ная смерть была до того ему ненавистна, что он возне- навидел и свою жизнь, которая привела его к смерти. Эта безысходная ярость отняла у него последние силы. Го- лова у него кружилась, и на короткое время оп опять за- былся дурным, пьяпым сном. Потом проснулся и хотел закричать, потому что по-прежнему лежал один, но голос его не слушался. Под конец его вырвало сперва желчью, потом кровью, и он умер с искаженным лицом, закусив губы так, что обнажились зубы и десна, и выражение его стало чужим и злобным.
Райнер Мария Рильке (1875-1926) Песнь о любви и смерти корнета Кристофа Рильке «...24 ноября 1663 года Отто фон Рильке, владелец именья Лангенау (Грёнитц и Цигра) введен во владение долей в име- нии Линда, прежде принадле- жавшей брату его Кристофу, павшему в Венгрии, однако при том условии, что он отказыва- ется от всех и всяческих прав на означенную долю в случае% ежели брат его Кристоф (пав- ший р чине корнета в эскадроне барона фон Пировано Его им- пер велич австр. гейстерского кавалерийского полка, что при- лагаемым свидетельством о смер- ти удостоверяется) воротится в указанное именье...» В седле, в седле, в седле, день и ночь в седле, день и ночь. В седле, в седле, в седле. И остыла отвага, и тоска разрослась. И гор больше йет, и почти уже нет деревьев. Все боится подняться от страха. Чужие домишки жадно припали к иссякшим ко- лодцам. Ни колокольни нигде. Ничего. Глаза проглядишь. Только ночью иногда вдруг покажется, будто знаешь до- рогу. Что, если ночью мы проходим обратно тог путь, что отвоевали за день у чужого нам солнца? Может статься. Солнце здесь тяжкое, как у нас в самое летнее пекло. По 61
ведь летом мы отбывали. Женские платья долго сияли на зеленой траве. И мы уже долго скачем. Значит, сей- час уже осень. Да, конечно, там уже осень, где нас пом- нят грустные женщины. Фон Лангенау трясется в седле. Он говорит: — Маркиз... Рядом маленький тонкий француз, сперва он три дня напролет болтал и смеялся. Теперь он умолк. Он как ре- бенок, которому хочется спать. Белое кружево на ворот- нике у француза все в пыли; он ее не замечает. Он вянет, вянет на своем бархатном седле. Но фон Лангенау ему улыбается: — У вас удивительные глаза, маркиз. Вы, верно, по- хожи на мать... И снова расцветает маленький француз, и стряхивает пыль с воротника, и снова он свеж. Кто-то рассказывает о своей матери. Немец, конечно. Медленно, четко он ставит слова. Так девушка, плетя венок, подбирает цветок к цветку и еще не знает, что выйдет. Так и он подбирает слова. Что сплетется? Пе- чаль? Или радость? Все затаились. Даже сглотнуть боят- ся. Тут настоящие господа, уж они-то умеют слушать. А те, кто не знает по-немецки, вдруг разбирают слова, вдруг ощущают па вкус: «Вечером... Я был еще маленький...» И они породнились, господа из Бургундии, Франции, из Голландии, посланцы от долов Каринтии, замков Бо- гемии, от кайзера Леопольда. Ведь то, что рассказывает один, было с ними со всеми, и в точности так же. Словно на свете одна только мать. Кони вступают в ночь, в начало неведомой ночи. Все снова молчат, но с ними светлое слово. И вот маркиз снимает шлем. Волосы у него легкие, темные, и, когда он склоняет голову, они льнут к щекам нежно, как у жен- щины. И Лангенау тоже видит: что-то встает вдалеке, стройное, темное. И сияет. Один, одинокий, ветхий стол- бец. И, уже миновав его, много позже, вдруг Лангенау понял, что это была Мадонна. Бивачный костер. Все сели вокруг и ждут. Ждут, чтоб кто-то завел песню. Но все так устали. Красный огонь тяжел. Он падает на пыльные сапоги, всползает по но- 62
гам, подглядывает иод бессильно забытые на коленях ладони. Он бескрыл. И оттого лица — темпы. Но вот за- светились впотьмах глаза маленького француза. Он по- целовал маленькую розу и спрятал опять. Пусть вянет дальше у него на груди. Фон Лангенау все впдол, потому что ему не спалось. Он думает: «Л у меня нет розы, нет у меня розы». И тогда фон Лангенау заводит песню. Это старая, грустная песня. Ее поют наши девушки в поле осенью, под конец жатвы. Говорит маленький француз: — Вы ведь еще совсем молодой, не правда ли? И Лангенау ему, то ли с вызовом, то ли с печалью: — Восемнадцать лет. И оба молчат. Потом француз спрашивает: — Вы тоже оставили дома невесту, юнкер? — А вы? — отвечает вопросом фон Лангенау. — У ней волосы светлые, как у вас. И снова оба молчат, и немец кричит наконец: — Так какого же черта трястись в седле по этсй мерзкой земле навстречу турецким псам? И маркиз улыбается: — Чтоб воротиться. А Лангенау грустно. Он вспоминает светловолосую девушку, с которой играл. Буйные игры. Домой бы, до- мой, хоть на минутку, чтоб только успеть сказать ей: — Ты прости мне, Магдалена, что я всегда был такой. «Почему был?» — думает он. Но они далеко. И вот па рассвете — навстречу конник, и еще, и уже их четверо, десять. Огромные, в латах. А дальше целая тысяча — войско. Дальше им — порознь. — Счастливый путь, желаю вам воротиться, маркиз. — Храни вас пресвятая дева, юнкер. Но им нельзя разлучиться, они друзья, они братья. Им еще столько надо поведать друг другу, они уже столь- ко друг другу доверили. Медлят. И стук копыт, и спешка вокруг И тогда маркиз срывает слишком большую пер- чатку с правой руки. Вынимает ту розу, обрывает с нее лепесток. Так ломают просфору. 63
— Она защитит вас. Прощайте. Фон Лангснау застыл. Долго смотрит он вслед фран- цузу. Потом он сует под мундир чужой лепесток. И вот уже лепесток колышут, качают волны сердца. Трубят. Юнкер пришпоривает коня. Война зовет. Он усмехается горько: чужая женщина его хранит. День целый — обозы. Пестрота, ругань, смех, — слеп- нет земля. Мальчишки носятся. Дерутся, орут. Карминно- красные шляпки торчат на реющих волосах шлюх. Шлю- хи мигают зазывпо. Солдаты ступают черно-чугунно, как бредущая ночь. Хватают девок, срывают с них платья. Валят их прямо на барабаны. Борьба и неистовство рук будят бой барабанов, и он гулок со сна, он гулок. А вече- ром, вечером ему подносят огпи, странные огни: будто это вино светится в шлемах. Вино? Или кровь? Кто раз- личит? Но вот и Шпорк. Рядом с белым своим скакуном высится граф. Длинные волосы графа отливают латным железом. Фон Лангенау ни о чем не спросил. Он узнает гене- рала, он соскакивает с коня и склоняется перед генера- лом в поклоне, в облаке пыли. Он достает из-за пазухи бумагу — рекомендательное письмо. Но граф приказы- вает: — Читайте сами эту писанину. Губы даже не шевельнулись. Излишне. Заранее сло- жены для презренья. Все прочее доскажет десница. До- вольно, точка — вот ее знак. Юнкер давно уже кончил читать. Он забыл, где стоит. Все заслоняет Шпорк. Даже небо исчезло. И тогда говорит Шпорк, великий генерал: — Корпет. И это — много. Эскадрон лежит за Рабой. Фон Лангенау скачет один. Поле. Вечер. Заклепки сбруи сверкают сквозь пыль впе- реди, потом встает месяц. Он высветлил руки корнета. Корнета клонит в сон. Вдруг откуда-то крик. В тот же миг разрывается сон. Нет. Не кычет сова. Впереди одинокое дерево: «Освободи!»
И он видит: там вздыблено что-то. Вздыблено тело, юное женское тело, голое, все в крови, молит — веревки порви! И он прыгает в черную зелень, он рубит горячие путы, и горит ее взор, и оскалепы зубы. Неужто смеется? В седло. Мчать. В сердце ударил страх. Но кулак с кровавой веревкой он не смеет разжать. Фон Лангенау задумался. Он пишет письмо. Медлен- но он выводит большими буквами, строгими и прямыми: «Дорогая матушка, гордитесь: я несу знамя, не тревожьтесь: я несу знамя, любите меня: я несу знамя». Потом он прячет письмо под мундир, в сокровенное место, туда, где лежит уже розовый лепесток. Он думает: скоро оно тоже будет пахнуть розой. И думает: быть мо- жет, кто-то найдет его... И думает: ...ведь враг уже близко. Кони топчут убитого крестьянина. Глаза у крестья- нина распахнуты, и в них отражается что-то; нет, это не небо. Потом воют собаки. Значит, скоро накоиец-то жи- лье. Над домишками камешю высится замок. Широко перед ними стелется мост. Просторны ворота. Пронзите- лен рог. Чу! Крики, звон и собачий лай! Кони ржут, и гремят копыта. Отдохнуть. Погостить. Наконец-то не думать о том, чем набить себе брюхо. Дать покой изнуренному слуху. Предаться тому, что случится. Что будет — то благо. Пусть разляжется вольно отвага на нежном шитье по- крывала. Ты сейчас не солдат. Разметать свои локоны смело, свободно по свободному воротнику. Раскинуться в креслах. Чтобы пело блаженно все тело, раскинуться — 3 Австрийская новелла XX в. 65
после купанья. И заново постигать, что суть эти женщи- ны. Что за повадка у белых и каковы голубые; и что за ладони у них, и как переливчат их смех, когда пажи светлокудрые, склоняясь под тяжестью чаш, им подносят плоды. Обедом начиналось. И так нежданно обернулось ба- лом. Огни мерцали, голоса порхали, звон хрусталя был в песнях, и в речах, и в блеске глаз. И все пустились в пляс. По залам бушевало море. Найти себя в приветно-милом взоре, там утонуть, исчезнуть, потерять себя и вновь ис- кать по залам, залам, в темный сад бежать и, словно в колыбели, качаться в нежности ветров, дремавшей в них доселе и взбудораженной смятением шелков. От темного вина и тысяч роз час опрометью мчится в ночь и в сон. И некто лишь стоит, не смея шелохнуться, боясь оч- нуться, сна распутать сети; ведь только в снах есть женщины, как эти; из серебра бесед они сплетают мгно- венья; их каждое движенье, как складка, на парчу легло; и если они руки подымают, то будто розы обрывают — там где-то, где и не бывает роз. Ты этого не встретишь въяве — и пусть, и настигает вдруг мечта о славе. Венца давно ждало чело. Некто, в белых шелках, понимает, что проснуться он не может; он не спит, он ошарашен, он объят явью. И пугливо он прячется в сон: вот он стоит в парке, он стоит один, он один в черном парке. Бал далеко. Огни обманны, а ночь рядом, она прохладна и близка. И он спрашивает у склоненной к нему женщины: — Кто ты? Ты — ночь? И она улыбается. А ему вдруг стыдно своих белых шелков. Подальше бы отсюда, снова стоять одному, в латах. С ног до головы в латах. — Ты забыл? Ты ведь сегодня мой паж! Ты бро- саешь меня? Ты уходишь? Ты мой в этих белых шелках... — Неужто соскучился по своему шершавому мун- диру? m
— Замерз? Или по дому тоскуешь? Улыбается графиня. Нет. Просто детство вдруг скользнуло с его плеч, мяг- кое, темное платье детства. Но кто же снял его? — Ты? — И он не узнает собственного голоса. — Ты! И вот он уже ничем не облечен. Он стоит, как святой. Стройный, голый, светлый. Постепенно гаснут в замке огни. Всем хочется лечь: все устали; кто влюблен, кто и пьян. После стольких дол- гих, пустых и походных ночей вдруг — в кроватях. В ши- роких дубовых кроватях. Здесь и молитва — не то, что в мерзкой канаве, куда ложишься спать, как ложишься в гроб. — Да будет, Господи, воля твоя! Молитва в кровати короче. Но истовей. В том покое, в башне, темно. Но они озаряют улыбками лица друг друга. Ощупью, будто слепцы, они ищут друг друга, как дверь. Они жмутся друг к другу, словно дети пред призраком ночи. Но они ничего не боятся. Что им может грозить? Нет ни вчера, ни потом. Время рухнуло. И они цветут из раз- валин. Он не спросит ее: «Кто твой муж?» Ни она его: «Кто ты?» Ведь они повстречались во основание нового рода. Они одарят друг друга тысячей новых имен и опять заберут их себе, тихонько, как вынимают серьгу. В прихожей на стуле висит портупея, мундир и плащ фон Лангенау. Перчатки валяются на полу. Знамя засты- ло, приткнувшись к оконной раме. Гроза за окном разру- бает ночь в черные и белые клочья. Долгой молнией не- сется по небу лунный луч, и мечется по полу тень не- движного знамени. Знамя спит. Что это? Окно распахнулось? Гроза ворвалась? От- чего так хлопают двери? Кто бродит по дому? Ну и пусть. Все равно. Никому не проникнуть в тот дальний покой. Там, за сотней дверей — огромный сон, двое делят его, и он единит их, как одна мать, как одна смерть. 3» 67
Неужто утро? И солнце встает? Какое огромное солн- це. И птицы? Всюду их гомон. Светлым-светло, но это не депь. Шум и гомон, но это не птицы. Это светятся балки. Это окна кричат. Крик красный бросают — наружу, вниз, на врага, что мерцает вдали, — кричат: — Пожар! И — с обрывками сна па лице, в латах на голое тело, по покоям, по залам, скорее, скорей — вниз, во двор. И — задыхаясь в ознобе — рога: — Сбор! Сбор! И дрожь барабанной дроби. Только знамени нет у них. Оклик: — Корнет! Ржанье коней, молитвы, крик. Уже гневно: — Корнет! Лязг железа, приказ, сигнал. И — в провал тишины: — Корнет! Еще раз: — Корнет! И — стремглав за ворота, в мелькание белых, гнедых, вороных... Только знамени нет у них. Он бежит, он не сдастся пожару на милость: стены, двери, все против него сговорилось. Вот и лестница. Вон из безумного зданья! На руках он выносит поникшее зна- мя, словно женщину — белую, без сознанья. Вот мой конь. Поскорей. Это крик, это крик: поскорей, поскорей, от чужих, от своих! И тогда только знамя приходит в себя и царственно реет над ним; и виден в занявшемся дне светлый юноша на коне. Он без шлема, один, он древко прижимает к груди, он далеко впереди, и они узнают свое знамя... Но вот знамя стало светиться, качнулось вперед, обаг- рилось, стало огромное... Знамя пылает в гуще врагов, и они несутся туда, за ним. 68
Фон Лангенау в гуще врагов, но он совсем один. Он один в очерченном ужасом кольце, под медленно дого- рающим знаменем. Медленно, задумчиво даже, он озирается. Все так странно, пестро. «Сады», — думает оп и улыбается. Но вот он чувствует на себе цепкие глаза и видит лица, и он узнает, что это поганые псы — и гонит коня на них. Кольцо сжимается, смыкается, — и тогда ото вдруг снова — сады, а взмег шестнадцати клинков, гнутых лу- чей, косых лучей — это снова бал. И хохочущий водоворот. Мундир сгорел в замке, и письмо, и чужой розовый лепесток. Весною (она пришла холодная, хмурая) гонец барона фон Пировано медленно ввел коня в Лангенау. Там он увидел, как плачет старая женщина.
Ommo Штёссль (1875-1936) Побег из деревни Служанка, или, как принято теперь вежливо назы- вать, экономка, получила в воскресенье открытку, испи- санную каракулями. Ее брат находится в Вене, на бук- сире номер шестьдесят девять, на пристани, что располо- жена на причале у Северного вокзала. Возможно, он пробудет там еще день или два, а потом поплывет даль- ше, вероятнее всего вниз по реке, в Венгрию. Если она хочет повидаться с ним, пусть приедет. Она очень люби- ла своего старшего брата Йозефа, гораздо сильнее, чем младшего, четырехлетнего последыша, который сейчас, конечно, был очень забавным: при ходьбе неуклюже пе- реваливался с ноги на ногу, смешно лопотал; и все же именно он был виной тому, что старший брат был теперь там; стало быть, тоже ушел из дому, как три года назад ушла она. Ну и история тогда получилась, когда она, восемнадцатилетняя девчонка, уличила мать в том, что та, — в ее-то сорок лет, что ни говори, настоящая стару- ха, — собралась рожать! Позор да и только, все одно, что забеременеть незамужней. Хутор, притулившийся в лощине по правому крутому берегу Дуная, напротив Шпитца, оказался слишком мал для такой семьи. С левой стороны, со стороны хлева, не- большой дом теснила гора, нависая над ним великаном- утесом, обомшелым и темно-зеленым изнутри, и казалось, могучий камень однажды обрушится и погребет под со- бой дом вместе с лощиной, словно специально для него вырытой. Однако этот каменный навес просуществовал 70
уже не одно тысячелетие. Взобраться на это г обломок скалы можно было но узенькой, едва приметной луговой тропинке, что круто взбегала вверх позади фруктового сада и высоко наверху упиралась в глубокую борозду, перерезавшую отлогий восточный склон. На нем они воз- делывали виноград. Приходилось всякий раз карабкать- ся туда, затаскивать в корзинах навоз для удобрения, а в засушливое время — и воду в бидонах; а чтобы эту бес- ценную землю не смыло дождем, ее огораживали камен- ной оградой, которая делила склон на три небольшие террасы. И надо было следить, чтобы эти едва скреплен- ные грубые каменные стены пе обрушились. Растения необходимо было мотыжить и окучивать, все время со- гнувшись в три погибели. Каждый день пропалывать. Об- резать лозу. Привязывать ее к колышкам. Выше в горы начинался лес. Там у них тоже был свой участок. Осенью приступали к заготовке дров. Валили деревья, обрубали сучья, потом обтесывали стволы, собирали хворост и уж тогда, вязанками или в мешках, тащили вниз все, что не годилось для лесопильни илп сплава: чурбаки, сучья, пал- ки, колья. Но хуже всего было с сепом, с кормом для скота. Луга лежали еще выше леса, в двух часах ходьбы от него. Траву косили, растрясали и сушили па солнце. Зорко следили, чтобы ее пе замочил дождь; едва набега- ли тучи и поднимался угрожающий ветер, как надо было немедля мчаться наверх и спешно сгребать сепо грабля- ми. В общем, постоянно состязались с погодой: кто кого обгонит. Соно затем сметывали в стожки — в рост че- ловека, укладывали их на ремни и на своем горбу волок- ли вниз, к дому. Спина трещала от натуги. Уже в четыр- надцать лет, сразу после окончания школы, ей пришлось изведать этот нелегкий труд, поскольку мать тогда хво- рала и не могла выполнять непосильную для нее работу в поле. Ей удалили грыжу; эта болезнь была распростра- нена в материнской родне, и если бы дочь пошла ио ее стопам и выполняла те же полевые работы, не мино- вать бы и ей подобной операции. А пока ей пришлось заменить мать, которая ограничивалась работой на кух- не и в хлеву. Заготовкой леса и возделыванием винограда занимались в основном отец с братом, женщины же помо- гали во время сенокоса и жатвы, сушили сено, носили его вниз, ухаживали за скотом, доили коров. От таскания сена у Марии уже через год ноги стали, что называется, колесом: ей не под силу было в течение двух часов та- 71
щить вниз по каменистой тропе такую тяжесть. До тех пор у нее были прямые красивые ноги, каждому — за- гляденье, а теперь... Можно было только пожалеть... в остальном она была вовсе не дурна! А потом еще эта исто- рия с ребенком, который должен родиться. Если будет мальчик, то дом со временем достанется ему; так уж по- лагалось по древним, бытующим в их местности обы- чаям: усадьба отходила всегда к меньшому сыну. Стар- шие могли уйти со двора, если им выплачивали их долю, или становились работниками нового хозяина, их млад- шего брата, что, конечно, никогда до добра не доводило. Кто способен так легко покориться младшему? С братом Йозефом она хорошо ладила. У него она охотно бы оста- лась, если бы, конечно, не вышла замуж, и вела бы его хозяйство, если бы, разумеется, он не женился. Он не намного моложе ее, к тому же он парень и потому силь- нее, что само по себе уже много значит. Да он и счи- тался с ней. Но ради младшего брата она вовсе не хотела губить свою молодость. Заработать себе грыжу, а потом еще и оперироваться? Ну, уж нет, лучше сразу пове- ситься! Хватит с нее и кривых ног! Сколько горьких упреков бросила она в лицо матери, когда узнала о не- счастье. О! она очень жестоко обошлась тогда с матерью, с ней мать никогда не была такой жестокой. Слыхано ли подобное?! Какой позор для старухи! Какой стыд, в ее-то сорок лет! А что будет, если родится мальчик? Тем самым мать просто лишает старших детей дома, а они должны еще надрываться до его рождения да и после, пока он не вырастет и не прогонит их прочь со двора. Если мать заболеет, им придется выполнять и ее работу. Мать дол- жна была обо всем этом заранее подумать! Она ведь уже не молода, чтобы оказаться такой дурой. Л что те- перь остается делать им, ее детям? Что? Тут мать запла- кала. Она фартуком утирала слезы, ей было стыдно. Дей- ствительно неприятно, когда старая женщина вынуждена стыдиться собственной дочери, старая женщина, которая могла бы быть уже бабушкой; разве такое видано?! Дочь никак не могла остановиться, грубые слова лились пото- ком, и чем больше ужаса и жалости вызывала в ней мать, — как-никак мать! — тем настойчивее упрекала она ее в содеянном, пока мать наконец не заплакала в го- лос. «Если ты не прекратишь, я повешусь!» — всхлипну- ла она и поднялась на чердак. Мария тогда испугалась, как бы мать и в самом деле чего такого не натворила, и 72
замолчала. С тех пор она оставила мать в покое. В зим- ние дни, когда работы на дворе было мало, мать и дочь сидели возле окна. Мать шила белье для будущего мла- денца, дочь вязала. Тогда-то мать и посоветовала дочери уйти в город и поискать работы. Ничего хорошего ей ра- бота в поле не принесет. Жепщины в их роду не отлича- лись особенным здоровьем, а крестьянская работа поща- ды не знает. Да иначе и невозможно! Об этом и говорить смешно! Работа-то должна делаться! Крестьянин ведь не может ждать. Если все делать не вовремя, не будет и денег, на которые он рассчитывает. За то, что они уиу- стили из-за ее операции, мать расплачивалась теперь сама: она осталась без зубов. Плохие зубы — это тоже наследственное. «Мои челюсти — в городе у врача», — обычно говорила она в ответ на вопросы, почему она не вставит себе зубы. Нет, нечего Марии тут оставаться! Только в город! Работа по дому будет лишь удовольст- вием после таких мучений; а не дай бог мать умрет, то- гда Марии и вовсе придется съехать со двора, прихватив самое необходимое из белья, одежды и прочего, что могло пригодиться ей на первый случай, потому что вскоре отец возьмет молодую жену, и тогда уж детям ничего не до- станется. Только бы не состариться здесь, в усадьбе! Очень уж тяжело это. И не выходить замуж за крестья- нина! Для этого надо быть очень крепкой. Мужчины тут еще выдерживают, если, конечно, не спиваются. Отец был здоровым и сильным, настоящий мужчина, ничего не скажешь. И он ее любил. Он даже женился на ней, ко- гда у нее уже была маленькая Мария, а ведь его родители прочили ему в жены богатую невесту. Счастье, что усадь- ба тогда вскорости освободилась. Собственная мать вы- гнала ее из дома на ночь глядя, в непогоду, с малышкой на руках, с ней, с Марией. А будущий муж пристроил. Счастье, что она вскорости оказалась нужна ему и он ценился на ней. Тогда ей казалось, что быть крестьянкой Проще простого: вести собственное хозяйство, рожать и растить детей. От работы муж стал только моложе, а она состарилась. Если она умрет, разве он останется вдовцом и передаст хозяйство детям? Нет, он вскорости приведет в дом молодую жену. Поэтому Марии лучше заблаговре- менно побеспокоиться о себе и уйти не слишком поздно. С сыном обстоит несколько иначе: он — часть этого дома, ему здесь все же лучше, чем у чужих, где он будет толь- 73
ко работником или батраком. Это не девочка, нет! Вот только придется обождать до поры до времени. Весной родился вправду мальчик. Мария ухаживала за матерью, и когда та оправилась настолько, что могла вставать и вести хозяйство, дочь уехала в Вену и наня- лась там прислугой и теперь приезжала домой только на время отпуска, летом или осенью, чтобы поглядеть на гору, порадоваться, что ей пе надо больше таскать с нее сено или волочить наверх, па скалу, корзины с навозом. Охотнее всего она приезжала на сбор винограда, в начале октября, чтобы вволю попеть и поплясать. В деревне по- сле полевых работ устраивали гулянья, чтобы ублажить молодежь, внушить ей, что это радость — жить и тру- диться здесь, где так хорошо поют под звуки цитры и водят хороводы, так что лишь камешки хрустят под ногами; где нарядные крестьянские девушки ожидают на пристани пароходы и резвятся, потешаясь над горожа- нами. Но только не дожидаться, покуда деревней опять за- владеют серые будни и взыщут с вас работу, словно долги! Когда забродило спущенное в подвалы вино, нельзя за- бывать, сколько труда и пота оно стоило, когда было зе- леным, и для того чтобы поддерживать в себе это вос- поминание, надо остерегаться сделать от него даже гло- ток, ибо вино расслабляет, одурманивает, вводит в иску- шение. И тут уж жди всяких бед, пока не придет очередь нового урожая, когда опять готово молодое вино и можно снова упиваться до потери сознания, дебоширить и творить глупости. Оттого-то и получались нескладные семьи, ибо эти любители выпить переженились между собой, и осталось всего-навсего несколько по-настоящему суровых крестьян, великих трезвенников, которые, подоб- но ее отцу, держали своих людей в строгости, лишая их да- же небольших радостей. Да, лучше всего уезжать отсюда сразу после сбора винограда. Мария давно бы уже могла тут выйти замуж, но она не попалась на ату удочку! О нет! Петь, плясать, бегать взапуски — это пожалуй- ста, но не больше, надо уметь уйти вовремя. И тогда — до скорого! А вот теперь и брат ушел из дому и сейчас здесь, н городе. Она знала, как все это получилось. После рож- дения младшего мать часто прихварывала. Пришлось второй раз удалять грыжу, и Марию вызвали в середипе зимы в деревню, где она оставалась до тех пор, пока все 74
не решилось благополучно. Но так как мать, едва опра- вившись, снова принялась за повседневную работу, здо- ровье ее пошатнулось: ее вечно мучили разные недуги, часто портилось настроение, мерещилась близкая смерть и охватывал страх. Как-то с ней приключился жар, и по- тому пригласили врача из Шпитца. И хотя дела были не так уж плохи, он без обиняков объявил отцу и Позефу, что мать, почитай, пе жилец на этом свете, она-де очень плоха и вряд ли дотянет до весны, во всяком случае, надо быть готовым к самому плохому. Крестьянам врач с легкостью сообщает подобные вещи. Эти люди привычны ко всякого рода тяготам, вынесут и худую весть. Брат Йозеф принял это известие близко к сердцу, но рассудил по-своему: если мать умрет, да еще так скоро, отец сразу женится. Чего же ради мне оставаться в доме, если он все равно перейдет либо к младшему брату, либо к новой жене отца? Зачем для них надрываться? Лучше уж сразу уйти, пока еще не поздно. Поэтому он втайне от всех принялся за осуществление задуманного. Десять парней из их деревни вызвались служить матросами на буксирах Дунайской пароходной компании. Несмотря на всеобщую безработицу, пароходству ежегодно требовались на бук- сиры новые матросы, которые бы хорошо знали реку: это были в основном венгры и живущие по берегам Дуная здешние крестьяне. Другим безработным, сколько бы те ни обивали порогов агентства, отказывали. Тем десятерым парням даже не верилось, что их всех примут на службу; кто знает, кого из них отберут и что за испытания им устроят. Бесспорно, Дунай они знали как свои пять паль^ цев. Не один раз в год поднимались по нему, а затем спу- скались вниз по течению на баржах, плотах и лодках — с товарами на продажу и с товарами, купленными для дома; по нескольку раз в год каждый из них плавал в Вену, Линц или Пассау, и они настолько изучили ковар- ную реку, ее отмели, водовороты, подводные банки, что даже в непогоду и ветер им нечего было вглядываться в загадочные знаки на картах. Как говорится, они знали эту реку с пеленок. Йозеф умолчал о том, что и он подал заявление, но когда их всех десятерых приняли и через неделю предстояло уйти в рейс, он рассказал дома о своем намерении. О скандале, который тогда разразился, Мария Узнала от матери. Та поспешила написать ей, что Йозеф бросил отца в самое трудное время, когда предстояла за- готовка дров, — надо было рубить, складывать дрова и 75
носить их из лесу вниз, — и когда невозможно нанять помощников. Вот именно теперь Йозеф уехал, потому, видите ли, что со временем, быть может, спустя годы, мо- гут случиться досадные изменения. Но он в этом еще рас- кается. Ему напрасно кажется, будто где-то лучше, чем дома, рабочего человека нигде не щадят. Дома, по край- ней мере, у него есть все, что ему нужно. Отец совсем голову потерял, когда Йозеф сообщил о своем намерении. Обычно спокойный и сдержанный, — ведь виду не по- даст, если ему трудно, — тут он плакал так, что тело его ходуном ходило. Аж глядеть было страшно! Вот что на- творил парень! Но ничего уже нельзя было изменить. Теперь Йозеф действительно работает на буксире номер шестьдесят де- вять. Среди тех парней, которых тогда приняли на службу благодаря знанию реки, был один негодяй, который, по всей вероятности, и подбил Йозефа бросить дом; тот во- обще ничего не смыслил ни в реке, ни в судах, это был сын одной весьма состоятельной женщины, он родился в Вене и мог бы прекрасно учиться в университете, но не захотел, а только мучил мать, допекал ее просьбами уехать в деревню, — он-де хочет быть крестьянином, — пока мать действительно не купила поместье, переобору- довала старый дом в прекрасный особняк, построила конюшни, разбила великолепный цветник с летними беседками, посадила несколько сот фруктовых де- ревьев и прикупила еще луга, лесные угодья, виноград- ники, в общем, вложила все деньги в хозяйство, лишь бы потрафить своему единственному сыночку. Сама она при- выкла к новой для нее жизни и прекрасно разбиралась во всем, хотя была уже немолода. Она снимала самые вы- сокие урожаи винограда в округе и ирода вала его по са- мым высоким ценам; выращивала первоклассные фрукты и поставляла их в Вену; разводила свиней, ее птицефер- ма — куры, гуси, утки — была известна далеко за пре- делами этой местности; продавала молоко в Шпитц и в Креме; сдавала в аренду дачи и даже торговала вином в розлив. Во всем этом сын был ей ленивым и ненадеж- ным помощником. К тому же он пил: и вот из застенчи- вого городского мальчика, который в свои четырнадцать лет едва отрывал глаза от земли, он в течение двух лет превратился в отпетого негодяя, подбивал крестьянских детей, своих однолеток, на всякие хулиганские выходки. Однажды, когда мать отлучилась по делам из дому, он 76
наприглашал гостей — среди пих были и пожилые лю- ди, и не упускавшие благоприятного случая дармоеды — и спустился с ними в винный подвал, который мать обыч- но крепко-накрепко запирала; там они почали самое луч- шее вино последнего сбора. Мать вернулась к тому вре- мени, когда бочка уже опустела и вся пьяная компания валялась прямо на полу. Она собственноручно, а также с помощью батраков и служанок, повышвыривала на ули- цу всю братию, а своего сына оставила там и держала под замком до тех пор, пока он окончательно не протрез- вел; тогда она отсчитала ему необходимое белье, дала самую ветхую одежду и выделила в комнате для прислуги шкаф, кровать и стул. Там он отныне должен был жить, получать понедельное жалованье, как поденщик, и есть вместе с прислугой, а не с ней, с матерью, за одним сто- лом. И если впредь он будет недобросовестно выполнять работу, она вышвырнет его вон, как любого батрака, и пусть тогда живет себе как знает. Эта воспитательная мера не только не укротила необузданный нрав упрямца, но даже пуще прежнего настроила его против матери. Его взяла досада: если уж из него сделали батрака, так не все ли равно, где батрачить. Но только не в собствен- ном доме! Лучше уехать! Наняться матросом! И вот этот парень оказался подстрекателем; восемь других тоже были не лучше, всё сыновья не настоящих крестьян, а дети ремесленников и безземельных бедняков, привык- шие к нужде, голоду, холоду, которые ничего не теряли, им было все равно, куда идти, для них везде одинаково: что дома, что где-то еще, — но Йозеф!.. У Имперского моста Мария сошла с трамвая. Бы- ло первое воскресенье докабря, день клонился к закату. Первые морозы, толстым пышным слоем лежит первый снег; декабрь словно постарался наверстать упущенное за целый месяц ничегонеделанья, за ноябрь, который ока- зался на редкость солнечным и теплым, как иной счаст- ливый сентябрь. И словно в отместку мороз так зло щипал кожу, так резко налетал ветер и колол лицо снег. Снег молниеносно побелил все вокруг. Было уже темно, но эта тьма искрилась. Пышные снежные шапки громоздились на столбах и ветвях деревьев и разлета- лись в прах при каждом порыве ветра, устраивая настоя- щий снежный вихрь. Но снежинки тотчас стремительно уносились прочь и снова сбивались вместе там, где было безветренно. Снег пушистым белым мехом укрыл стены. 77
Улицу совсем замело. Здесь, как вообще по воскресень- ям, с самого утра не проезжала ни одна машина. А в будни здесь обычно стоял непрерывный шум и треск от тяжелых грузовиков, что подкатывали к вокзальным складам или с грохотом отъезжали от них. Огромные ав- томобильные шины, широкие металлические ободья телег и мощные лошадиные копыта перемалывали тогда этот снежный покров, превращая его в грязную кашу, так как здесь было самое бойкое место в городе: люди, лошади, машины, телеги, гудки паровозов, скрежет перегоняемых вагонов, брань, крики, — здесь властвовала более цепкая, страстная, алчпая, нетерпеливая природа — человек, ко- торый жарче, чем самый жаркий день, холоднее, чем лед, ветренее, чем ветер, стремительнее, чем река, что неудер- жимо и неслышно несет там, внизу, свои воды по прото- ренному руслу. Но по воскресеньям здесь господствовала тишина, природа отдыхала, и именно здесь — безмятеж- нее всего, лицемерная и коварная; склады молчали, чу- гунные решетчатые ворота, ведущие к железнодорожным путям, были наглухо заперты, только время от времени по улице проносились трамваи, высекая снопы искр и на- полняя звоном пустые улицы, пока линия не приводила их в трамвайный парк, где выходили последние пасса- жиры. Среди сгущавшейся тьмы и леденящей снежной пурги Мария очутилась одна, наедине со своими забо- тами, и отправилась разыскивать буксир номер шесть- десят девять. Еще в трамвае она спрашивала кондуктора и каких-то пассажиров, где ей лучше сойти, но ни один из них не знал этой части города и не имел представле- ния о буксирах. «Да, должно быть, это где-то внизу, у Имперского моста». Только и всего; потому что для любого венца с реки, вообще с гавани, начинается новая область, совсем чужая — прибрежная полоса, водный путь по Ду- наю. Там любой горожанин растеряется. Буксиры — на- стоящие плавучие дома на воде, которые населяют водя- ные кочевники. Одни причаливают, другие отчаливают. Обитатели их не проводят свое свободное время собствен- но в Вене, а лишь на окраинах; моряки сразу выделяют- ся среди горожан, все они — выходцы из далеких мест, и в городе им делать нечего, да у них нет к тому ни вре- мени, ни охоты, и возможности тоже нет, поскольку большинство из них венгры, словаки, румыны и даже бол- гары и цыгане, всё люди простые и зачастую ни слова не понимающие по-немецки, не говоря уже о том, чтобы 78
самим разговаривать на этом языке. Буксир — их дом, здесь они готовят незатейливую еду, тут же спят, за ис- ключением холостых парией, которые по вечерам целыми ватагами вваливаются в сомнительные пивные, напивают- ся там и вытворяют невесть что; этого Мария и опасается больше всего, думая о своем брате. А что остается таким беднягам, ежели им податься некуда? Молодость не терпит одиночества. Более пожилые — рулевые, машини- сты — все женаты. Их жены и дети тоже живут в пла- вучих домах. В зимней гавани, когда река два долгих ме- сяца скована льдом, они организуют на одном из парохо- дов даже собственную школу и устраивают богослуже- ния, чтобы уж ни шагу не ступать со своей плавучей отчизны. Но сейчас до этого пока еще не дошло. Река в без- удержном беге несла свои черные воды, пока еще свобод- ные ото льда, и единичные буксиры бросали якоря пря- мо тут, у причала, а не в порту. Они располагались далеко друг от друга, встав носом против течения, бортом к бе- регу. Увязая в глубоком снегу, девушка миновала послед- ние домишки и оказалась у самой воды. В темноте она даже не сразу разобрала, где кончилась занесенная сне- гом укатанная дорога, и только по наклону поняла, что начался берег. Не сразу различала она и буксиры, а толь- ко когда оказывалась прямо против них, хотя каждый покачивался тут же, рядом, у самого берега. За ее спиной, ниже по реке, сияли огни Имперского моста. А на той стороне был речной вокзал. То место было зна- комо ей, туда прибывали пассажирские суда, грузовые пароходы; на худой конец, может, удастся там разузнать что-нибудь о буксире номер шестьдесят дсвягъ. Однако, никого ни о чем не спрашивая, она уверенно шла именно этим берегом, вверх по течению, будто ее вело к цели осо- бое чутье, которое было присуще ей, родившейся и вы- росшей на берегу Дуная. Река принимала людей и снова расставалась с ними, но она оставляла в них свой след, нелегко ее забыть; частица их сердца навсегда принадле- жала реке, и стоило им оказаться вблизи нее, как они тотчас без особого труда свыкались с ней. Потому-то Ма- рия была так бесстрашна в своих одиноких поисках; она смотрела сквозь сгущавшуюся тьму, словно глаза ее ви- дели острее обычного, ее тело знало, что делало. Ноги, руки, грудь, кончики пальцев, щеки, губы чувствовали острее, чем обычно, даже дыхание помогало ей опреде- лить, где была твердая земля, а где зыбь, где стоит 79
буксир, где находятся люди. Тут она подошла к одному буксиру и сверху вниз крикнула: «Алло! Есть кто на бор- ту?» И тотчас умолкла, потому что из-за сильного ветра ее могли не услышать, Слабый, едва заметный огонек теп- лился на палубе. Надо было подобраться поближе. Мария нащупала под снегом камни и ступила на них, увидела огромную черную массу, наткнулась на железную цепь, на доски, — то был узкий мостик. Снизу веяло леденящее дыхание реки. Мария услышала ее тихие всплески и хлюпанье, явственнее увидела свет в рулевом отсеке, где, как ей помнилось, на палубе, на самом верху, нахо- дилась маленькая каюта, жилище рулевого. Вот теперь можно и позвать. Она громко крикнула: «Алло! Есть кто на борту?» Долго никто не отзывался. Но в каюте юрел свет, определенно кто-нибудь должен быть «дома». Она крикнула в другой раз и в третий. Наконец наверху отво- рили дверь. Мария услышала ее скрип, широкой волной на палубу устремился свет, но дверь тотчас торопливо затворили; в мгновение белый туман исчез, и кто-то от- ветил: «Алло! Есть!» Затявкала собака. Мария испугалась, что из-за громкого лая ее не расслышат. — Это буксир номер шестьдесят девять? — Что-о? Она старалась перекричать собачий лай и потому по возможности громко и отчетливо крикнула еще раз: — Это буксир номер шестьдесят девять? Есть тут Йозеф Рингзайс? — Что-о? Нет немец! Нет Йозеф! Мужчина тут же исчез в своей каюте и захлопнул за собой дверь,— из-за сильного холода и ветра он не стал пускаться в дальнейшие объяснения, а может, и потому, что он был венгром или хорватом и не понимал по-немец- ки. Если бы этот буксир был номер шестьдесят девять, мужчина разобрал бы, по крайней мере, хоть число. Со- бака еще какое-то время тявкала ей вслед, потом и она замолкла, вероятно, забилась в какой-нибудь угол от не- погоды. Мария, осторожно ступая, побрела назад, пока не нащупала твердую дорогу, и решила опять попытать счастья. Еще дважды попадались ей буксиры, и дважды она с трудом спускалась к самой воде и оба раза звала так долго, покуда не открывалась дверь каюты, не по- являлся мужчина и на ее вопрос не отвечал: «Нет тут Йозеф!» Лаяла собака — неотъемлемая принадлежность каждого буксира, — и лаяла до тех пор, пока Мария 80
не уходила подальше, и лишь тогда успокаивалась, как перед тем ее сородичи. Бредя в темноте и холоде, под порывами пронизывающего ветра, томясь в ожида- нии того, когда ее наконец услышат, отворят дверь, вый- дет раздосадованный мужчина, снова закроет sa собой дверь и неясная фигура наверху прокричит в ответ: «Нет тут Йозеф!» — под непрерывный собачий лай, а после этого в полной тишине, — Марии казалось, что поиски брата отняли у нее больше часа, такими долгими представ- лялись ей минуты ожидания, и она была уже готова бросить все, вернуться назад, под свет фонарей, к людям, в город. Пожалуй, ей уже ие разыскать брата. А если по- пробовать приехать днем, еще раз предпринять эту даль- нюю поездку, его может вовсе и не оказаться здесь. Город велик, и живет она слишком далеко отсюда. И все-таки Мария попытала счастья еще раз. Ей чудилось, будто она далеко-далеко от города. Она чувствовала, как ветер стал свободным, словно не было ни стен, ни домов, как он в беспрепятственном порыве мчался с суши к воде или на- оборот, как запутывался в ее короткой юбке и трепал ее, словно маленький, жалкий флажок. Нужна была какая-то мощная преграда, чтобы сдержать его напор. Снег все усиливался, Мария вновь спустилась к неясно проступаю- щей громаде большого буксира. Снова позвала в тем- ноту. Опять наверху отворилась дверь. Показался руле- вой и ответил, прерываемый тявканьем своего пса: — Да, шестьдесят девять. Йозеф Рингзайс. Он знал даже имя, но произнес его так смешно, что она не сразу разобрала и поняла его. Но, главное, она была наконец на нужном месте. Рулевой медленно шел по палубе ей навстречу. В руках у него был фо- нарь, он указал ей на трап, помог подняться и унял собаку. Мария попыталась выспросить все у мужчины, но он только смеялся и, с трудом переставляя ноги, бормотал одно и то же: — Йозеф, да, Рингзайс Йозеф, там. Буксир номер шестьдесят девять. Когда она очутилась на твердой палубе, — собака об- нюхивала ее, — он указал ей налево. — Там. Что значит «там»? Она чуть было не свалилась в дыру. Собака осталась наверху и рычала в зияющую чер- ноту. Узкая деревянная лестница, настоящий куриный 81
насест, вела в трюм судна. Там, наверное, и находилась каюта ее брата. Она хотела было идти по узким ступеням лицом вперед, но тут же одумалась, повернулась лицом к лесенке и пачала осторожно спускаться. Рулевой уже вернулся в свое светлое, теплое жилище на другой сторо- не палубы. А Мария оказалась внизу. Здесь пахло уголь- ной пылью, керосином, сажей, дегтем, деревом, смолой; девушка скользила на сырых холодных досках; здесь бы- ло так тесно, что теперь она еще больше боялась упасть. Но вот перед нею проход и тут же дверь. Мария обша- рила дверь, нащупала ручку и попыталась нажать на нее. Дверь не поддавалась, а только подрагивала и дре- безжала, так что в проходе от этого звука становилось не по себе; а дверь все не открывалась. Сверху, с палубы, доносился собачий лай. Узкое застекленпое окно дневно- го света, которое задели ее руки, зияло чернотой. Из куб- рика тоже не пробивался свет. Стало быть, брата тут не было. Но он мог ведь и сойти на берег. Разве рулевой все заметит? На какое-то мгновеиие даже мелькнула мысль поскорее уйти отсюда, из этого спертого воздуха, жаль, конечно, что брата не оказалось на месте. Потом ей вдруг пришло в голову, что ou может спать. Что еще ему оставалось делать в этакой темноте? Ведь он дол- жен был ждать ее. Мария постучала в дверь. Ни звука в ответ. Постучала еще, наконец забарабанила кулаком так, что заныла рука:, застывшие от холода пальцы го- рели, а дверь лишь скрипела и дребезжала. Вдруг она услышала его голос, услышала, как он проснулся и испу- ганно вскочил. «Да»,— донеслось до нее. Он зашаркал по полу. Звонко чиркнул спичкой. Зажег свет. Повернул в двери ключ и впустил ее. — Сервус, Марихен! — Сервус, Зеф! — Ну, вот ты и пришла. — Да. Холодновато у тебя. —- Да, холодно. — Он залязгал зубами. На нем была старенькая, потрепанная курточка, из которой он давно уже вырос, и старая лыжная шапочка, которую он натянул на уши и заправил за высоко под- нятый воротник. Брат стоял перед ней съежившись, засунув руки в карманы и плотно прижав одну к дру- гой ноги. Мария обвела взглядом помещение, и глаз ее тотчас охватил все, что в нем находилось, а было там не слишком много. Потолок уходил высоко вверх, кубрик 82
занимал все днище буксира. Так было дешевле: спереди, где находилась дверь, и слева закуток был отгорожен от огромного корпуса дощатыми стенами, в то время как правой его стороной служила обшивка судна, а потолок являлся одновременно и палубой. Во всяком случае, по- лучилось довольно большое помещение. Конечно, мень- шее было бы значительно лучше, да и пониже бы ему быть не мешало. Кубрик походил на огромную кухню в господском доме, добрых четыре метра в длину и шири- ну и почти столько же в высоту. Так что потолка и не видно в такой тьме. Кровать прикреплена к дощатой стене и тоже довольно высоко. Если на ней сидеть, то ноги до пола не достают. Возле кровати стоял неболь- шой столик, на котором теперь коптила вставленная в старый железный подсвечник свеча, тщетно пытаясь ос- ветить своим певерным светом темную, холодную, с вы- соким потолком и сквозняками каюту. Зато отчетливо было видно дыхание каждого, повисавшее в воздухе бе- лыми облачками. В печке потрескивал огонь, его отсве- ты пробивались сквозь пазы заслонки: маленькая чугун- ная времянка стояла посредине кубрика, ее можно было рбойти кругом. Труба от нее уходила высоко вверх че- рез прорезь в потолке. Казалось, в комнате должно быть тепло, но на поверку выходило иначе. Брат то и дело подкидывал в отверстие печки совок угля, который он захватывал из стоявшего поодаль черного чана, и плотно закрывал дверцу. — Ух, и холодновато же у тебя,— сказала Мария, подошла к печке, потрогала руками трубу и очень уди- вилась: та оказалась чуть теплой. Холод здесь явно по- беждал тепло; он поднимался вверх по ногам и разли- чался по всему телу, потому что внизу, под днищем, по- стоянно ощущалось непрестанное движение реки, и она рще более усугубляла холод, что непрерывным потоком просачивался сквозь обшивку судна. А потолок был хо- рошим пособником вольного ветра, который также без Детали навевал в кубрик леденящий холод. Стало быть, Ш вода, и ветер нагнетали холод. И разве по силам |было маленькой, жалкой печурке справиться с ним, Йаже если бы ее битком набивали углем и она бы накаля- лись докрасна. Правда, до этого не доходило, да и не- возможно было так долго топить ее. Днем он спускался сюда только в обеденный перерыв, а вечером — чтобы >глечься спать. И прежде чем лечь в постель, он разводил 83
в печке огонь; но если его не поддерживать постоянно, он угаснет, а встать и растопить печку снова Йозеф был уже не в силах, поэтому приходилось согреваться самому. — Какая у тебя постель? — спросила сестра. Из-под сбитого в сторону грубошерстного одеяла про- глядывал соломенный тюфяк, застланный грубой просты- ней. Йозеф рассказал о том, что лег в первую ночь спать, как дома, сняв с себя все, до нижней рубашки. Он тут же закоченел, поэтому завернулся в простыню, натянув на себя одеяло, а поверх накинул еще и покры- вало. Однако и это не согрело. Тогда он надел на себя брюки, куртку и набросил поверх покрывала еще и паль- то. Так, по крайней мере, можно хоть заснуть. — Разве у тебя нет здесь теплых вещей? — Откуда? — А где же красный жилет, что мама связала тебе к прошлому рождеству? — Дома. — А твои новые вещи: выходной костюм, куртка, шерстяные чулки? — Тоже дома. Да ведь жалко. Такие хорошие вещи недолго и порвать в работе. Да, так они были воспитаны: берегли хорошие вещи, и те лежали дома, в сундуках, а он вот теперь мерз в этих старых, жалких отрепьях. Мария горько усмех- нулась. — Ну, а еда-то хоть у тебя есть? — Ну... так ведь готовить надо самому. — И он ука- зал на печурку, на плите которой могла уместиться разве что одна посудина. Сейчас там стояла миска с водой. Как же мальчик может сам себе что-нибудь сготовить? Когда он, бывало, дома возвращался после работы, он садился, вытягивал под столом ноги, клал на стол руки и ждал, пока мать поставит перед ним тарелку с горя- чим варевом, подаст ложку, вилку, нож, а ему остава- лось только орудовать ими. Она даже хлеб ему наре- зала. — А разве ты не взял с собою мяса? — Как не взять. Есть солонина, но ведь надо ва- рить! — Он вздохнул. Мария засмеялась, засмеялся и он. Да, чтобы вы- держать здесь, нужна горячая еда. Вот вчера он с удо- 84
вольствием поел бы чего-нибудь, да он не умеет гото- вить. Рулевой велел жене вскипятить себе чаю и влил туда ром. И это было хорошо, так ведь у него и чая нет. А у рулевого просить не хочется. Рома тоже нет. Он даже не знал, что это такое. Дома к нему не привыкли. Купить в магазине он тоже ничего не мог, потому что боялся покинуть буксир. Тот в любую минуту может от- правиться в рейс, едва только поступит приказ. Рулевой все отмалчивается, не хочет, чтобы матрос сошел на берег. Уйдешь — а буксир как раз и отчалит. То-то бу- дет сраму! Так что уж лучше сидеть на месте. А вот горяченького поел бы с удовольствием! Поэтому он ки- пятил воду и пил голый кипяток. Бр-рр! — Тоже неплохо!— засмеялся он. — Как работа? Он сидел на кровати и болтал ногами. Все бы ничего, если бы только делать что-нибудь по- настоящему, так, чтобы в жар бросало, а то что это за работа, коли от нее мерзнешь! В общем, не из прият- ных. Что он делает? Во время рейса он попеременно с рулевым стоит у штурвала. Тянет пароход. Стоять у руля и держать курс вовсе не так уж трудно, если бы только пе ветер там, наверху. Ну и ветрище! На суше та- кого никогда не бывает. Руки просто пристывают к де- реву. Через два часа тебя сменяют. Но и это можно бы вынести, если бы не снег... Тогда приходится мести лестницу, что ведет к кабине рулевого, и счищать снег со всей палубы. Тут, конечно, можно и под- вигаться, согреться. А как управишься с этим и коли у тебя еще останется время от вахты, сползаешь сюда, в кубрик, и протопишь немного. Но это вовсе не помо- гает, так что мерзнешь и там и тут, а ежели буксир ут- ром отчалит, тогда уж точно превращаешься в ледышку. А скучища! Не с кем словом перемолвиться. Сплошь од- ни венгры да хорваты. Те хоть, по крайней мере, варят себе что-нибудь, у них есть жены, дети, собаки. Но по- знакомиться с ними очень трудно. Разговариваешь толь- ко по делу, крикнешь что-нибудь, объяснишь руками, укажешь вправо, влево, наверх или пригрозишь кому-ни- будь съездить по роже. Был ли он хоть раз в каюте рулевого? Что у того за жена? Могла бы, конечно, сва- рить ему что-нибудь из солонины или хоть сделать чай, если бы он попросил ее об этом и заплатил. — Нет, я только заглядывал туда, — засмеялся оя. 85
Там висело белье, бегали ребятишки и собака. Нет, он еще ни разу к ним не заходил. А может, лучше оставить буксир, пусть едет без не- го, а самому вернуться назад, домой? Там ведь у него есть все. Или нет? Хлеб, соль, теплые вещи! Хорошая работа и никаких забот! Оно, конечно, так, дома лучше. Теперь-то он это по- нимает. Верно! Стоит ему только уйти отсюда, проехать два часа по железной дороге — и он снова дома. Йозеф покачал головой и ничего не сказал Марии. Мария продолжала уговаривать его. — Не сейчас!— ответил он и поежился в своем паль- тишке. — Мне будет очень стыдно! — стуча зубами, вы- давил он. Сестра кивнула. Она это понимала. Тут он прав, на- до доводить до конца то, что начал. Какое-то время Мария в неподвижности стояла пе- ред топящейся печкой, которая нисколько не обогре- вала. Брат сидел на кровати, болтал ногами и кутал- ся в пальто. Оба молчали. Потом она повернулась к нему. — Ну, что ж. Мне надо уходить. До дому добирать- ся два часа, мои хозяева живут далеко отсюда. Почти столько же ехать до Шпитца по железной до- роге. Огромный город! — Приедешь ко мне?— спросила она его. — Нет, — ответил он. Иначе буксир уйдет без не- го. А этого не должно случиться. Но ведь она и спросила просто так, приличия ради. — Ну, тогда прощай, Зеф. — Прощай, Марихен. Он протянул ей руку, на глаза у нее навернулись слезы. Открыл дверь. Мария поднялась наверх по кру- той лестнице. Он шел за ней. На палубе залаяла собака, обнюхала их и отряхнулась. Холод освежал, взбадривал, не то что в затхлом кубрике. Перед тем как ступить на трап, она еще раз обернулась к брату. — Будь здоров, Зеф. — Будь здорова, Марихен. Они помахали друг другу и опять коротко рассмея- лись. Осторожно ступая по мягкому снегу, она шла к ос- вещенным фонарями трамвайным путям и безудержно 86
плакала. Но потом одумалась: «Он бы не стал так вол- новаться за меня, как я за него». А он тем временем опять спустился в свою каморку, подкинул совок угля в печь и слушал, как гудел огонь, который не приносил тепла, — и, как был, в одежде, плюхнулся на постель, завернулся в одеяло и наки- нул поверх пальто. Домой? Ну уж нет1 Ему было стыдно. — Стыдоба! Ни о чем другом он не думал, а только о том, что стыдно: с какой стороны ни подойди.
Puxapg Шаукаль (1874-1942) Рандеву Маркиз де Троэль, цветущий молодой человек, атта- ше французской миссии в Вене, наслаждался веселой жизнью чарующего города с восхитительной неутомимо- стью новичка. В каждой красавице виделась ему цель победоносной атаки. Назначение его состоялось недав- но, в самый разгар сезона, во всех лучших домах он был представлен в первые же дни и сразу привлек к себе всеобщее благосклонное любопытство. Пылкая юность, живой взор, обаяние тонких черт, в которых прогляды- вала грациозность породистого скакуна, непринужденная безупречность манер, наконец, не в последнюю очередь, слухи о его богатстве, — единственный наследник в се- мье, и родители души не чают в сыне, — все обещало новому атташе счастливую, безоблачную службу. Имя его было у всех па устах, многие втайне ему завидо- вали, к тому же у него сразу объявился нешуточный враг — обстоятельство, которое только еще больше по- догревало интерес к красивому иностранцу. Не слишком утруждаясь расспросами о негласных светских привязан- ностях, маркиз щедро бросал к ногам дам пылкое обо- жание. Среди избранниц маркиза оказалась и графиня Фанни Хоенмаут, супруга высокопоставленного имперско- го чиновпика. Несколько раз повстречавшись с восхити- тельной женщиной в свете, маркиз, не привыкший меш- кать в сердечных делах, счел за благо навестить ее дома, одну. Сквозь полумрак мерцающих зеркалами залов, где китайские вазы и позолоченные колонны вырастали пря- 83
мо из пола на каждом шагу, камердинер провел его а будуар графини, которая, выказав приличествующую растерянность, приняла его в некотором смущении. Гра- фине и впрямь было от чего растеряться. В этот час она с минуты на минуту ожидала визита Джорджа Аллана Сеймура. А он, надо заметить, был другом сердца оча- ровательной дамы. Маркиз, убедившись, что они с кра- савицей наедине, с пылкой нежностью поцеловал ей ру- ку и, завладев узкой ладошкой, обратил к графине пре- красное юное лицо в обрамлении волнистых локонов, устремив в ее васильковые глаза один из самых прон- зительных своих взглядов. Графиня смутилась еще силь- ней, а гость с ловкой учтивостью истинного донжуана уже опустился перед ней на колено, — тут графиня пе- репугалась не на шутку, — и вымолвил: — Графиня, вы видите, моя жизнь, честь, сердце от- даны вам на кончике шпаги. Я полюбил вас с той мину- ты, когда имел счастье впервые вас увидеть. Все мои помыслы — и днем, и ночью — только о вас. В моей жизни не осталось иной мечты. Вверяю вам свою судь- бу — распоряжайтесь ею. Быстро, но достаточно внятно произнеся это призна- ние приятным, хотя и приглушенным голосом, маркиз пленил и вторую руку графини, нежно соединил обе в своей и мягко приложил к левой стороне груди, где под кружевным жабо трепетно билось его юное, жаждущее приключений сердце. В это время миниатюрные часы на белом мраморе камина мелодично пробили четыре. — Встаньте, маркиз, — пролепетала графиня, и в ее голосе коленопреклоненный гость услышал доброе пред- знаменование. — Встаньте, прошу вас! Сюда могут прийти. Маркиз, однако, и не думал вставать. — Скажите, что полюбите меня, что у меня есть на- дежда!— воскликнул он. Слух графини, донельзя обостренный испугом, уже ^Лавливал в соседних залах приближающиеся шаги, и <№а, в ужасе откинувшись всем телом, высвободила ру- ;Ци из объятий слишком стремительного поклонника, от- прянула назад и, торопясь положить конец опасной сце- вб, опустив ресницы (маркиз и в этом увидел добрый *нак), прошептала: — Возможно. В ту же секунду маркиз был на ногах, поправил шпа- 89
гу и небрежно облокотился на спинку кресла, лаская ру- кой дорогую лилово-красную обивку. Теперь шаги были совсем близко, прямо у него за спиной. Маркиз обернул- ся. Камердинер доложил о прибытии мистера Джорджа Аллана Сеймура, а тот едва не наступал камердинеру на пятки. Маркиз взглянул на нового гостя и сразу понял, что перед ним враг. На маркиза смотрел мужчина высокого роста, лет тридцати с небольшим. Все в нем дышало безупречно- стью: точеная линия узких бедер, широкий разворот плеч, гордая посадка красивой крупной головы. Но замеча- тельней всего было лицо — демоническое, истерзанное страстями. Рот — словно отверстая рапа. Неспокойный, блуждающий взгляд. Графиня была на грани обморока. Дипломаты холод- но раскланялись. А когда маркиз, обронив несколько безразличных учтивостей, направился к дверям, Сеймур поспешил опуститься в кресло и по-хозяйски закинул ногу за ногу. Движение это привело маркиза в неопи- суемую ярость. Два дня спустя, повстречав графиню на торжествен- ном приеме во дворце, маркиз шепнул ей: — Графиня, мне нет дела до соперника. Но и вам не о чем тревожиться — я заручился доверием вашей камеристки. Графиня побелела. Дерзкая выдумка маркиза вызва- ла в ней предчувствие неминуемой беды. Завоевать расположение камеристки оказалось не- сложно. Вечером того же дня, когда Гектор де Троэль нанес графине первый, столь необычный визит, он при- казал своему слуге познакомиться с камеристкой и впу- шить ей, что господин без памяти в пее влюблен. Приказание это было исполнено, к вящему удовольст- вию обеих сторон. Вскорости слуга доложил, что Пепи — кстати, она прехорошенькая — вполне осознает, какую честь оказывает ей маркиз своей благосклонностью. О том, как его повелитель проявит эту благосклонность, прой- доха предпочел умолчать. Он окутал предстоящее сви- дание розовым ароматом тайны, да так искусно, что де- вушка совсем обмирала от восторга и смутной сердечной тоски. Три дня спустя после знаменательного визита, око- ло одиннадцати часов ночи, маркиз, — он предваритель- но послал слугу разведать все ходы и выходы, — заку- пи
тавшись в темный плащ, словно тень возник под аркой внутреннего двора во дворце Хоенмаута. Тусклый фонарь освещал длинный коридор, что ведет на кухню и в люд- скую. Маркиз крадучись вышел из укрытия. Тесный дво- рик вымощен булыжником и по всем четырем сторонам окаймлен высокой, почти на уровне третьего этажа, га- лереей-балконом. Точно такая же галерея украшала и фасад графского дома. Ждать пришлось недолго — из недр темного кори- дора послышались легкие шаги. Пепи подошла робко и тотчас же очутилась в нежных объятиях. Маркиз увлек девушку к свету, оглядел ее долгим, взыскательным взглядом и прошептал: — Милая крошка, где твоя комната? Предварив таким образом романтическое свидание, при мысли о котором у камеристки второй раз за два- дцать четыре часа голова пошла кругом, подкрепив к тому же свои слова властным поцелуем и умелым объя- тием, маркиз решительно развернулся, всем видом да- вая понять, что он готов следовать за нею. Бедная де- вушка явно не ожидала, что любовное приключение при- мет столь скорый оборот, и пыталась сопротивляться. Однако сильная рука молодого человека уверенно на- правила ее к винтовой лесенке, на которую сверху падал слабый, едва различимый свет. Не в силах сопротивлять- ся, она покорилась, тем более что ее настойчивый спут- ник легко узнавал дорогу. В нежных объятиях просто- душной служанки маркиз без помех утолил свои жела- ния, испытав при этом двойное удовольствие, ибо, на- мечая обходной маневр с камеристкой, он и думать не думал, что маневр этот сулит столь приятные услады. Несколько дней маркиз осчастливливал скромную ма- лютку, так сказать, отходами главной своей страсти, по- <ка, наконец, на его взгляд, не пришло время повер- нуть приключение к его истинной цели. Впрочем, он и на другом фронте отнюдь не бездействовал. Он снова появился в будуаре прекрасной дамы, нарочно выбрав время, когда Сеймур бывал у графини, и не упустил случая с самым безмятежным видом намекнуть молча- ливому Аллану, которого маркиз на сей раз явно пере- упрямил и непринужденной болтовней вынудил уйти вместе, что благодаря счастливой случайности он завел в доме Хоенмаутов приятнейшую интрижку. Несчастный маркиз! Ему и невдомек было, что своим беспечным хва- 91
стовством он только сильпее насторожит Сеймура, кото- рый сразу заподозрил подвох и про себя решил следить на каждым шагом соперника с удвоенным тщанием. Тот же, радуясь собственной проницательности, пребывал в счастливом заблуждении, что деланной непосредственно- стью этого шаловливого намека совершенно погасил мрач- ные подозрения в душе своего якобы недальновидного спутника. На следующий день, когда общество выехало в лес, маркиз, соревнуясь с другими кавалерами, окруживши- ми графиню Фанни, дабы отдать ей дань привычного восхищения, как бы невзначай склонился к ее плечу и, едва коляска тронулась, быстро шепнул ей почти что иа ухо: — Графиня, завтра вечером я жду вас в вашей спальне. Пока липицанские скакуны дружной рысью нагоня- ли кортеж, графиня, сидя рядом со своим туговатым на ухо супругом, приходила в себя от новой отчаянной за- теи маркиза. Конечно же, она успеет предотвратить это неслыханное безрассудство. Назавтра назначен большой прием у испанского посланника, будет весь высший свет и, разумеется, представители посольств. Праздник нач- нется довольно поздно, члены императорской семьи уйдут не сразу, так что веселье затянется далеко за полночь. Все-таки какой дерзкий расчет: зная о пристрастии гра- фа к бесконечным партиям в бридж, назначить даме свидание под супружеским кровом. С некоторым сму- щением графипя поймала себя на мысли, что думает не о том, как бы построже поставить маркиза на место и пресечь его не в меру ретивые начинания, а, напро- тив, взвешивает возможность осуществить столь соблаз- нительное в своем бесстыдстве предприятие. Словом, в тот день случая предостеречь маркиза как-то не предста- вилось. Ибо в сознании графини суровый отпор, который она первоначально намеревалась дать молодому человеку, как-то сам собой превратился сперва в мягкую укориз- ну, а та по мере молчаливых раздумий сменилась же- ланием просто предостеречь легкомысленного смельчака от необдуманного шага, причем графипя не вполне от- давала себе отчет во всех этих метаморфозах. Пробудившись на следующий день и приняв из рук Пени завтрак на серебряном подносе, графиня — был уже ясный полдень -~ вспомнила о предстоящем ноч- 92
ном событии, а заодно и о словах маркиза, намекавшего на завоеванное доверие камеристки, — в свое время графиню этот намек немало озадачил, но потом в суете прочих дел как-то забылся. Вспомнив об этом теперь, она сочла необходимым хотя и строго, но без лишних слов, всегда неприятных в щекотливом деле, указать девушке на недопустимый риск подобных сговоров. Од- нако едва она произнесла имя маркиза, как девушка, — она прислуживала не поднимая глаз, — по наивности ре- шив, что кто-то выдал ее, как она полагала, сладостную тайну, бросилась к ногам графини, заклиная госпожу ра- ди всех святых не оставлять ее своею милостью. Графи- ня, истолковав это раскаянье по-своему, воздержалась от дальнейших расспросов, ограничилась строгим внушени- ем и, втайне глубоко тронутая самозабвенной предпри- имчивостью прекрасного юноши, который, похоже, и вправду сделал все возможное ради достижения цели, от- пустила девушку с весьма туманным напутствием: впредь, если она думает о своем счастье, быть поосмот- рительней. Ни на секунду не возникла у графини мысль, что перед ней не просто изобличенная сообщница мар- киза и что раскаяние служанки — пусть даже перед лицом рассерженной госпожи — непомерно для такого проступка. Вся дрожа, Пепи удалилась. Не далее как се- годня утром все тот же шустрый слуга подсунул ей письмецо, обещавшее визит знатного возлюбленного ны- нешней ночью. Девушка не видела никакой возможно- сти предотвратить свидание, но твердо решила в этот раз маркиза в свою комнату не впускать. «В этот раз»,— повторила она про себя. Ибо бедное создание с жарким трепетом было вынуждено признаться себе, что оконча- тельный разрыв сладостных уз на всю жизнь разобьет ей сердце. Вечер приближался. В положенный час Пепи оде- вала графиню. В высоких зеркалах госпожа время от времени ловила испуганный взгляд служанки и отводи- ла глаза. Пока Пепи, с трудом унимая дрожь в руках, Складывала графине волосы, мысли обеих женщин устрем- лены были к отважному искателю приключений, кото- рый тем временем, будучи приглашен Сеймуром по- смотреть новую, только что доставленную из Англии ло- ьШадь, описывал круг за кругом по манежу, крепко сжи- мая ногами бока неспокойного красавца, проверяя спо- собности и силы, скрытые в мускулах необъезженного 93
животного. Сам же владелец, скрестив руки, стоял в центре усыпанного мельчайшим песком круга, устремив мрачный, мерцающий взгляд в долгие весенние сумер- ки. Ему уже донесли о предстоящем свидании француза с Пепи, и он, лелея тайную ярость, какую может испы- тывать только любовник не слишком неприступной жен- щины, подуставший от прелестей .длительного романа, имел относительно этого, равно как и предыдущих ран- деву маркиза со служанкой, свои предположения. К то- му же и план его давно созрел. Всякий раз, когда мар- киз навещал камеристку, Аллан — они виделись с гра- финей почти ежедневно — не спускал с графини глаз. Мало того, в доме графа был подкуплен слуга, которо- му надлежало неукоснительно сообщать о встречах без- заботного парижанина с его камеристочкой. Графиня явилась в испанское посольство во всем блеске молодости и красоты, одухотворенной на сей раз еще и тайным волнением. Восхищенные кавалеры взяли ее в столь плотное кольцо, что в первое время пи Аллан, ни маркиз не знали, как к ней подступиться. Целуя ей руку, — в непосредственной близости в это время нахо- дился лишь папский нунций, господа помоложе при виде приближавшегося счастливца, да к тому же и зна- менитого фехтовальщика, почтительно и не без страха отступили, — англичанин сказал: — Кучеру приказано. Графиня затрепетала. Вот уже несколько недель у нее в услужении был кучер, которого Сеймур уступил графу, — земляк и беззаветно преданный слуга своего бывшего господина. Поскольку в разгар сезона в пестрой суете светских увеселений встречи любовников происхо- дили не столь часто, как им того бы хотелось, у них существовала договоренность, что в те вечера, когда су- пруг предавался своей любимой игре, кучер отвозил гра- финю к Сеймуру, после чего либо возвращался ждать графа, либо вовсе ехал домой. Графиня же, пробыв у англичанина не более часа, всегда успевала вовремя подъехать к задней калитке графского дома па коляске Сеймура, которую тот предусмотрительно держал наго- тове. Правда, за все это время ни разу не было случая, чтобы стареющий граф среди ночи вздумал наведаться в покои молодой жены. Впрочем, эти торопливые ночные свидания были графине только в тягость, по она, зная вспыльчивый нрав Сеймура, просто не могла отказать 94
ему в этой милости, хотя всякий раз возвращалась по- мой ни жива ни мертва. Слова Сеймура поразили графиню, как удар грома. У нее, правда, достало самообладания не отказаться сра- зу —- такая резкость неизбежно навлекла бы на нее беду. Но теперь она лихорадочно подбирала приемлемую отговорку и надеялась, что в ходе вечера таковая ей представится. После ужина, сервированного довольно по- здно, глазами, полными муки, она всюду искала Алла- на, — тщетно. Он уже направился домой, считая, по- видимому, дальнейшие разговоры излишними. Опустив взор, приложив руки к груди, графиня силилась побо- роть волнение, как вдруг чей-то гнусавый голос совсем рядом прервал ее тягостные раздумья: — Однако рано покинули вас ваши селадоны, доро- гая графиня. Она обернулась — это был один из старичков-кня- зей, чей преклонный возраст давал право па подобные отеческие шутки. Обнажив в улыбке безупречно ров- ные белоснежные зубы, она ответила: — Да, не слишком они сегодпя старались. Но пока графиня сквозь комок в горле выдавливала из себя эти слова, в ее затравленных мыслях бился один отчаянный, предсмертный крик: «Что делать?! Господи, что же делать?!» Ибо в том, что и маркиз сдержит свое слово, у нее не было никаких сомнений. Тем временем наш герой, ни с кем не попрощавшись, уселся в свою коляску и немного погодя велел остано- виться на перекрестке, удаленном от графского дома ровно настолько, чтобы цель поездки не была очевидной. Оставшийся путь, — кучера ou отпустил, — маркиз с мягкой грацией ночного вора и со счастливым замира- нием сердца проделал пешком. Наконец перед ним воз- цикла темная громада старинного портала. Ворота были широко распахнуты. Привратник, по обыкновению, спал. Закутавшись в плащ, прижимаясь к стене, маркиз про- скользнул мимо и по длинному сводчатому ходу проник fco внутренний двор. Вновь его со всех сторон окружила высокая аркада старинной галереи, в один пз проемов которой, — он это точно знал,— выходит окно спальных Ьэкоев графини. Был ясно виден даже венец луны. Сю- щ9 на дпо узкого каменного колодца, не проникал по- рывистый весенний ветер, но, выдавая его юную, неук- ротимую силу, в небе стремительно неслись рваные, 95
всклокоченные облака. Пепи, давно поджидавшая марки- за, прильнув к одному из окон на последнем этаже, вы- летела стремглав и сразу выпалила: — Графине все известно! — Надеюсь, ты не призналась? — воскликнул маркиз. Девушке не сразу удалось сообразить, в чем она призналась, а в чем нет. Она и вправду не могла при- помнить дословного содержания столь унизительного для нее разговора, хотя все сопутствующие подробности, вплоть до дрожи пальцев над прической госпожи, все еще стояли у нее перед глазами. После энергичного дознания, в ходе которого, правда, вразумительность от- ветов отнюдь не всегда могла тягаться с определенно- стью вопросов, маркиз наконец уверился, что предмет его воздыханий не обнаружил особого интереса к черес- чур прозаическим хитросплетениям окольных троп, из- бранных нашим героем для достижения цели. Что-что, а подвергать свой замысел женской ревности, ревности графини, никак не входило в его намерения. Очутив- шись — не без некоторых усилий — в знакомой камор- ке, маркиз вдруг, словно подчиняясь необъяснимому кап- ризу любопытства, изъявил желание взглянуть па спаль- ню графини. Совершенно убитая чувством двойной ви- ны перед госпожой, которая именно сегодня была к ней так добра и которую она вновь обманывала, нарушая — да что там — оскверняя вверенный ей домашний покой столь бесцеремонным вторжением, Пени покорилась. Мар- киз замер, созерцая каждый предмет в этой безмолвной, мерцающей белым убранством комнате. Пепи с немой укоризной застыла на пороге, следя за нескромными взглядами своего повелителя. Тот заметил третью дверь— одна вела в гардеробную, другая — в небольшую при- хожую, откуда был выход в парадные залы — и поин- тересовался, что за ней; Пепи отворила — мягкий лун- ный свет пролился во тьму и выплеснулся на рассте- ленное ложе. Они вышли на застекленный балкон, под свод одной из арок, галерея которых окаймляла внут- ренний двор. Маркиз выглянул в окно — оно было при- открыто; из жутковатой глубины на него глянуло мо- щеное дно каменного колодца. В это мгновенье с улицы донесся слабый шум: по мостовой ехал экипаж. — Это госпожа! — ужаснулась девушка. Странным образом этот звук и маркиза поразил в самое сердце. Не победное предощущение привычной и ( 96
верной удачи расправило в нем гордые крыла, нет — тоскливое предчувствие неведомой, но неизбежной судь- бы внезапно омрачило его душу. И доброе лицо далекой матушки, предостерегающее и тревожное, возникло вдруг перед его внутренним взором... Но камеристка уже чуть ли не на коленях заклинала его немедленно покинуть спальню. Он медлил. Его завораживал покой этих без- молвных стен, скромный, темного дерева, пульт с Биб- лией, возле которого графиня творила каждодневную мо- литву, снежная белизна ложа, облитого лунным сия- нием. Внизу, в коридоре, открылась застекленная дверь, девушка затрепетала всем телом и, умоляя подумать о том, что с ней, несчастной, будет, повторила свою прось- бу настойчивей и даже тронула маркиза, к которому, когда он не лежал в ее объятьях, она и прикоснуться-то боялась, за плечо, тихонько подталкивая его к выходу. Тот, однако, и не думал торопиться, будто и не слы- шал ее мольбы; в странной задумчивости, — мягкий свет луны пробудил в нем воспоминания детства, — он снова вышел на застекленный балкон и, отрешенной рукой лаская подоконник, устремил взор вниз, на сере- бристую брусчатку двора. Служанка, совсем потеряв го- лову от страха, по-своему решила воспользоваться этой минутной рассеянностью: она захлопнула балконную дверь и повернула ключ в замке. Маркиз оказался под сводами галереи, у порога спальни прекрасной дамы в ролном одиночестве, наедине только с ясной луной. Ему $тало слегка не по себе. Он постучал, но, услышав, как |низу снова хлопнула дверь, понял, что до поры до вре- мени напоминать девушке об ее упущении все равно бесполезно. !k Пепи поспешила навстречу госпоже,— та, не в силах тивостоять опасностям, которыми грозила ей встреча их соперников, все-таки сумела, ссылаясь на внезап- нездоровье, оторвать супруга от карточного стола; я и с неудовольствием, но не подав виду, вежливый ф внял настойчивым уговорам супруги откланяться в рочный час и проводить ее домой. Отвезя графа до- [, кучер,— а он боялся своего бывшего хозяина пуще та, — перепоручил лошадей заботам сонного конюше- а сам стремглав помчался к Сеймуру доложить о слу- шемся. Сеймур, чья коляска стояла во дворе' наго- в, выслушал гонца, ни слова не ответил и, оставив jptoo приросшим к месту в растерянности и страхе, неза- £ Австрийская новелла XX в. 97
всклокоченные облака. Пени, давно поджидавшая марки- за, прильнув к одному из окон на последнем этаже, вы- летела стремглав и сразу выпалила: — Графине все известно! — Надеюсь, ты не призналась? — воскликнул маркиз. Девушке не сразу удалось сообразить, в чем она призналась, а в чем нет. Она и вправду не могла при- помнить дословного содержания столь унизительного для нее разговора, хотя все сопутствующие подробности, вплоть до дрожи пальцев над прической госпожи, все еще стояли у нее перед глазами. Поели энергичного дознания, в ходе которого, правда, вразумительность от- ветов отнюдь не всегда могла тягаться с определенно- стью вопросов, маркиз наконец уверился, что предмет его воздыханий не обнаружил особого интереса к черес- чур прозаическим хитросплетениям окольных трои, из- бранных нашим героем для достижения цели. Что-что, а подвергать свой замысел женской ревности, ревности графини, никак не входило в его намерения. Очутив- шись — не без некоторых усилий — в знакомой камор- ке, маркиз вдруг, словно подчиняясь необъяснимому кап- ризу любопытства, изъявил желание взглянуть на спаль- ню графини. Совершенно убитая чувством двойной ви- ны перед госпожой, которая именно сегодня была к ней так добра и которую она вновь обманывала, нарушая — да что там — оскверняя вверенный ей домашний покой столь бесцеремонным вторжением, Пени покорилась. Мар- киз замер, созерцая каждый предмет в этой безмолвной, мерцающей белым убранством комнате. Пени с немой укоризной застыла на пороге, следя за нескромными взглядами своего повелителя. Тот заметил третью дверь— одна вела в гардеробную, другая — в небольшую при- хожую, откуда был выход в парадные залы — и поин- тересовался, что за ней; Пепи отворила — мягкий лун- ный свет пролился во тьму и выплеснулся на рассте- ленное ложе. Они вышли на застекленный балкон, под свод одной из арок, галерея которых окаймляла внут- ренний двор. Маркиз выглянул в окно — оно было при- открыто; из жутковатой глубины на него глянуло мо- щеное дно каменного колодца. В это мгновенье с улицы донесся слабый шум: по мостовой ехал экипаж. — Это госпожа! — ужаснулась девушка. Странным образом этот звук и маркиза поразил в самое сердце. Не победное предощущение привычной и 96
верной удачи расправило в нем гордые крыла, нет — тоскливое предчувствие неведомой, но неизбежной судь- бы внезапно омрачило его душу. И доброе лицо далекой матушки, предостерегающее и тревожное, возникло вдруг перед его внутренним взором... Но камеристка уже чуть ли не на коленях заклинала его немедленно покинуть спальню. Он медлил. Его завораживал покой этих без- молвных стен, скромный, темного дерева, пульт с Биб- лией, возле которого графиня творила каждодневную мо- литву, снежная белизна ложа, облитого лунным сия- нием. Внизу, в коридоре, открылась застекленная дверь, девушка затрепетала всем телом и, умоляя подумать о том, что с ней, несчастной, будет, повторила свою прось- бу настойчивей и даже тронула маркиза, к которому, когда он не лежал в ее объятьях, она и прикоснуться-то боялась, за плечо, тихонько подталкивая его к выходу. Тот, однако, и не думал торопиться, будто и не слы- шал ее мольбы; в странной задумчивости, — мягкий свет луны пробудил в нем воспоминания детства, — он снова вышел на застекленный балкон и, отрешенной рукой лаская подоконник, устремил взор вниз, на сере- бристую брусчатку двора. Служанка, совсем потеряв го- лову от страха, по-своему решила воспользоваться этой минутной рассеянностью: она захлопнула балконную дверь и повернула ключ в замке. Маркиз оказался под сводами галереи, у порога спальни прекрасной дамы в долном одиночестве, наедине только с ясной луной. Ему £тало слегка не по себе. Он постучал, но, услышав, как |низу снова хлопнула дверь, понял, что до поры до вре- мени напоминать девушке об ее упущении все равно бесполезно. Пепи поспешила навстречу госпоже,— та, не в силах Противостоять опасностям, которыми грозила ей встреча Ьбоих соперников, все-таки сумела, ссылаясь на внезап- ное нездоровье, оторвать супруга от карточного стола; |отя и с неудовольствием, но не подав виду, вежливый ■раф внял настойчивым уговорам супруги откланяться в Ееурочный час и проводить ее домой. Отвезя графа до- мой, кучер,— а он боялся своего бывшего хозяина пуще |ерта, — перепоручил лошадей заботам сонного конюше- го, а сам стремглав помчался к Сеймуру доложить о слу- жившемся. Сеймур, чья коляска стояла во дворе' наго- тове, выслушал гонца, ни слова не ответил и, оставив того приросшим к месту в растерянности и страхе, неза- 4 Австрийская новелла XX в. 97
медлительно поехал к графскому дворцу. Пренебрегая малейшей предосторожностью, без шпаги, в легком до- машнем костюме, он твердым шагом направился к при- вратнику,— кучеру он велел ждать, точно наносил ви- зит государственной важности,— осведомился, вернулись ли граф с графиней, холодно поблагодарил и, словно на дворе был ясный день, преспокойно вошел под ту же арку, которой недавно крался маркиз. Привратник, дав- но отвыкший удивляться причудам иных знатных гос- под, глядя ему вслед, покачал головой, но, убедившись, что карета и впрямь стоит у ворот, нарушая тишину и мрак древних сводов лошадиным фырканьем и све- том фонарей, только рукой махнул, заранее снимая с се- бя всякую ответственность, и пошел будить жену, дабы препоручить ей охрану дворца на остаток ночи. Едва завидев залитую луной брусчатку, Сеймур вновь оказался в роли стража, роли, которую взял на себя с некоторых пор: застыв под створом арки, он острым взором охотника пристально оглядел сперва двор, потом все вокруг. Его взгляд медленно заскользил по сводам галереи. Наверху, за стеклом противоположного балко- на, высвеченный лунным сиянием, все в той же задум- чивости, — ибо графиня, не в силах совладать со сво- им страхом, пока что оставалась на половине супруга,— стоял маркиз. Сеймур узнал его сразу. Рука его, ища привычное оружие, непроизвольно скользнула к поясу. Скользнула — и опустилась, ибо в ту же секунду с от- четливостью озарения Сеймура осенил другой замысел. Крадучись покинул он свой наблюдательный пост и, не- слышно ступая по ступенькам, начал подниматься по лестнице на второй этаж. От лестничной площадки от- ветвлялся тесный коридор. Коридор привел его в ван- ную, а завернув оттуда направо, Сеймур очутился в по- мещении под спальным покоем графини. Отсюда наверх вела узенькая винтовая лесенка — камеристка могла подняться по ней прямо в гардеробную госпожи. Здесь Сеймур остановился и задумался. Либо маркиз просто ждет, когда все в доме улягутся, либо он вышел на бал- кон, чтобы не мешать даме раздеться. Тишина в спаль- не успокоила его на этот счет. Нет, Фанни еще не при- ходила в свою комнату. «Да и мчался я сюда, как безум- ный»,— вспомнил он. С того момента, как явился кучер с донесением, пролетело минут десять, не больше. Графиня распорядилась подать чай и теперь пила 98
его в обществе мужа. Она чувствовала себя заметно лучше. Супруг с некоторым недоверием пытался поймать ее взгляд под приспущенными ресницами. Откуда вдруг такой прилив нежности, — ведь она уже столько лет его избегает? Граф плохо слышал и от этого прежде времени ожесточился. Когда жена удалилась, он долго сидел в задумчивости, обхватив рукой серебряный на- балдашник трости, а его тень, подхваченная пламенем догорающих свечей, зловеще разрасталась на стене. Пени, обмирая от страха, ждала госпожу внизу. Та хотела было расспросить служанку, но раздумала. Про- сто приказала девушке сегодня ие оставлять ее ни на секунду. Даже ночевать велела вместе с ней. Пепи ужас- нулась. Ведь она все еще не придумала, как освободить маркиза. Оставалось одно: опять во всем признаваться графине. Однако новое роковое событие положило конец ее лихорадочным раздумьям. Когда она, высоко держа кан- делябр, подвела графиню к спальне, открыла дверь и почтительно отступила, пропуская госпожу, та, охвачен- ная недобрым предчувствием, замерла на пороге. Впро- чем, она замешкалась лишь на секунду. Собравшись с духом, она шагнула в комнату — и очутилась лицом к лицу с Алланом Сеймуром. Пепи, последовавшая sa гос- пожой, пронзительно вскрикнула и выронила канде- лябр,— она решила, что в доме убийца. Все погрузилось ïbo мрак — луна к тому времени тоже спряталась в ту- гчах. Сеймур схватил девушку за руку, выволок ее на се- редину комнаты и властным жестом указал на дверь. Шепи бежала из комнаты, как пес от побоев. Графиня, шрижав руки к груди, пошатнулась. Ей стало дурно. КДллан ее подхватил. Поддерживая, он отвел графиню к ривану, потом двумя резкими поворотами ключа запер шверь в коридор. Спокойным шагом подошел к балкон- гаой двери. Задергивая гардины, он краем глаза видел Съежившегося в самом дальнем углу своей стеклянной Ьлетки маркиза — тот непроизвольно закрыл глаза. Сей- шур начал неторопливо раздеваться. щ Обреченный на подслушивание маркиз на четверень- ках подползал к единственному выходу из своей не- Шрльной засады — к открытому окну. В его смятенном Жрзнапии билась одна мысль: вниз, скорее вниз, но как? 'Щв представил себе высоту, на которой находился, и со- дрогнулся: это ведь громада, а ие дом. Нет, прыгать 4» 99
нельзя. Он боялся пошелохнуться — тень на портьерах выдаст его при первом движении. Внезапно в голове у него мелькнул жуткий вопрос: «А что, если Сеймур ме- ня заметил?» Но он тотчас же отогнал от себя эту до- гадку. «Он бы не оставил меня тут. Тогда пришлось бы драться». Рука его сама потянулась за шпагой, — шпаги не было. Шпага осталась в комнате у Пепи, возле ко- мода. Дрожа всем телом, Пепи стояла внизу, во дворе, и испуганным взглядом искала возлюбленного. Куда он делся? А вдруг, пока она бежала вниз, он, пи о чем не подозревая или, еще того хуже, решившись на безрассуд- ство, вошел в спальню? Она разглядела на балконной двери что-то вроде тени, потом заметила задернутые за- навески. Господи, что там происходит? В груди у нее будто все оборвалось... Нет, мешкать нельзя! Не заду- мываясь о последствиях, она кинулась к привратнику. Но, добежав до окошка привратницкой, откуда теплился слабый свет, она остановилась. Нет, это не выход. При мысли о графе Пепи содрогнулась. Все события этой ночи вихрем кружились в ее бедной головке. Надо выручать маркиза! Всполошив камердинера, мирно прикорнувшего на длинной черной скамье, Пепи вихрем пронеслась через прихожую и без стука, — он все равно не услышит, — ворвалась в комнату, где все в той же задумчивости, все так же опершись на трость, сидел граф. При виде девуш- ки он вскочил. Худая желтая рука вцепилась в край стола. — Что такое?— Голос графа звучал хрипло. — Госпожа графиня... — Больше Пепи не могла вы- молвить ни слова: ее сердце, казалось, готово вырваться из груди. Схватив канделябр, граф устремился к двери. Камердинер не без любопытства примкнул к этому стран- ному шествию. Маркиз из своей стеклянной западни услышал, как внизу захлопали двери. Совсем потеряв голову от стра- ха,— мог ли он думать, что переполох поднялся из-за кого-то другого?— он вскочил и перебросил ноги через подоконник. Так он и повис, весь высвеченный лунным светом, над безмолвным двором, обхватив обеими рука- ми последнюю свою опору... Граф тем временем стучал- ся в спальню супуги. Сеймур, приподнимаясь, жестом велел ей ответить. i 100
— Кто там?— спросила графиня. — Это я!— кричал граф.—Ты уже легла? Открой! Графиня в ужасе вцепилась в Сеймура. Оттолкнув ее руки, он прошептал: — Я ухожу. Потом откроешь, — и начал одеваться. Графиня неверными руками зажигала свечи и почти всхлипывающим голосом увещевала нетерпеливого су- пруга; когда же она, желая поторопить Сеймура, двину- лась к дверям, тот одним рывком раздернул портьеры над балконной дверью. В этом триумфе он никак не мог себе отказать, ибо с самого начала вознамерился выну- дить своего врага к смертельному, самоубийственному прыжку. Он просто должен был, прежде чем покинуть Фанни, показать ей, что там, где повелевает Джордж Аллан Сеймур, соперничеству нет места. Когда портьера всколыхнулась, маркиз, чей взор был прикован к балкон- ной двери, с криком оторвал руки от подоконника. Тупой удар отозвался по всему двору глухим эхом. — Можешь полюбоваться на своего красавчика, — произнес Сеймур. Лунный свет выхватил из темноты всю его фигуру. Но в следующее мгновение он нажал ручку двери, что вела к винтовой лесенке, и исчез. Входные двери, выбитые ногой графа, широко рас- пахнулись. Граф ринулся на балкон, склонился из окна. Внизу лежал человек. Очутившись под темным сводом арки, Сеймур обвел глазами двор. В нескольких шагах от него в кровавой луже плавало обезображенное тело маркиза. В окне на- верху белела седая голова графа. Миновав арку и главные ворота, где привратница, последовавшая за Пепи, теперь что-то возбужденно тара- торила мужу, Сеймур подошел к карете, тронул за пле- чо задремавшего кучера и сказал: — Домой.
Густав Майринк (1868-1932) гм — Этот сукин сын Макинтош снова здесь! По городу побежал огонь. Джордж, он же Георг Макинтош, американец немецко- го происхождения, уже пять лет, как распрощался со все- ми; но канфый хранил о нем воспоминание: его проделки так же невозможно было забыть, как и его темное лицо с острыми чертами, сегодня опять промелькнувшее на Грабене. Что этому типу снова тут понадобилось? Тогда его медленно, но верно выжили отсюда все- общим отвращением; все внесли свою лепту: один — яко- бы дружелюбной миной, другой — элостью и лживыми слухами, но каждый — сохраняя долю лицемерной осто- рожности; совокупность всех этих мелких подлостей была столь велика, что раздавила бы, наверное, любого чело- века — но не американца, который всего только убрал- ся прочь. У Макинтоша было острое, как разрезной нож, лицо и очень длинные поги. Уже это одно люди пере- носят плохо, даже если они пренебрегают расовой теорией. Ненавидели его люто, а он, вместо того чтобы унять эту ненависть, приспособившись к общераспространенным идеям, всегда сторонился толпы и каждую минуту вы- лезал с какой-нибудь новинкой: гипноз, спиритизм, хиро- мантия, а однажды даже — истолкование Гамлета в 102
духе символизма. Уж конечно, это должно было взбесить добрых граждан, а особенно невылупившихся гениев вро- де господина Тевингера из «Ежедневного листка», ко- торый как раз собирался издать книгу под названием «Что я думаю о Шекспире»... И вот этот всеобщий «сучок в глазу» опять появился на горизонте и проживал со слугой-индейцем в «Крас- ном солнышке». — Вы здесь временно? — допытывался у него ста- рый знакомый. — Конечно, временно: я смогу переехать в свой дом только пятнадцатого августа. Ведь я купил себе дом на Фердинандштрассе. Лицо города вытянулось на несколько вершков. Дом на Фердинандштрассе! Откуда только у этого авантюри- ста деньги? Ну ладно, посмотрим, долго ли он продер- жится... Само собой, у Макинтоша опять была в запасе новин- ка: электрическая аппаратура, с помощью которой мож- но было, так сказать, вынюхивать под землей золотые жилы, нечто вроде научно модернизированной рудоука- зательной лозы. Понятное дело, большинство в это не верило. Будь это что-нибудь путное, другие наверняка додумались бы раньше. Но нельзя было отрицать, что за истекшие пять лет американец неимоверно разбогател. Во всяком случае, в этом твердо заверяло справочное бюро фирмы «Шпик и зять». И действительно, не проходило и недели, чтобы он не покупал нового дома. Где попало, без всякого плана: один дом на Овощ- ном рынке, другой — в Герренгассе, но все — в ста- ром городе. Боже мой, уж не хочет ли он пробраться в бурго- мистры? Никто не мог ничего понять... — Вы не видали его визитных карточек? Вот, погля- дите: ведь это предел наглости! Только монограмма, и никакого имени! Он говорит, что имя ему теперь ни к чему,— у него довольно денег! 103
Макинтош отправился в Вену, и ходили слухи, что он имел там дело с целой кучей депутатов, которые каж- дый день кружились около него. Какие такие важные дела он с ними обделывал, раз- узнать никому не удалось, но он явно приложил руку к новому законопроекту об изменении права разведки ис- копаемых. Ежедневно в газетах появлялось что-нибудь новенькое, дебаты «за» и «против»; и по всему было видно, что закон, который отныне — разумеется, только в исклю- чительных случаях — разрешит свободную разведку также в черте городов, вот-вот будет принят. Вся история выглядела странно, и общее мнение гла- сило, что за этим скрывается какая-то крупная угольная компапия. Один Макиптош не может быть до такой степени в этом заинтересован,—по всей видимости, он просто став- ленник некой группы... Вскоре он вернулся домой — и, судя по всему, в на- илучшем расположении духа. Таким дружелюбным его еще никогда не видали. — Дела у него идут превосходно, — только вчера он купил новую «недвижимость», это уже тринадцатая, — рассказывал чиновникам за столиком казино господин обер-контролер кадастра. — Вы знаете — угловой дом «У пречистой девы», напротив «Трех железных болванов», немного наискосок; там теперь помещается Главная ок- ружная ревизионная комиссия по надзору за наводнени- ями и разливами. — Этот тип еще прогорит на своих спекуляциях, — высказался господин советник по делам строительства,— Знаете, господа, о чем он сейчас ходатайствует? Он хочет снести три дома из тех, что купил: тот, что в Перльгассе, потом четвертый справа от Пороховой башни, и еще numéro conscriptionis1 47184/11. А новые строительные планы уже утверждены! ♦ * * Все прикусили язык. По улицам носился осенний ветер: природа глубоко вздыхает, прежде чем уснуть. Записадный иод номером (лат.). 104
Небо такое синее и холодное, а облака такие толсто- щекие и лирические, как будто господь бог поручил на- рисовать их маэстро Вильгельму Шульцу. О, каким чистым и прекрасным был бы город, если бы этот одержимый жаждой разрушения американец, этот гнусный тип не отравил бы прозрачный воздух пы- лью от битого кирпича. И на это ему дали разрешение! Ну ладно еще снести три дома, но все тринадцать сра- зу — это неслыханно! У каждого теперь кашель, а как больно, когда эта про- клятущая пыль попадает в глаза... — И вместо всего этого он настроит какой-нибудь бред. Конечно, еще один Сецессион1, держу пари! Он спятил, зачем только он подавал на утверждение новые строи- тельные планы?.. — Да только затем, чтобы покамест получить разре- шение на снос домов! — ?????? — Хоспода, знаете вы последние новости? — Сверх- штатный архитектурный помощник Вискочиль совсем за- дохнулся. ■— В хороде золото! Да, да, золото! Может быть* Йрямо тут, у нас под нохами. » Все посмотрели на ноги господина Вискочиля, плос- кие, как сухарь, засунутые в лакированные туфли. Сбежался весь Грабен. — Кто сказал про золото? — закричал господин ком- мерции советник Левенштейн. — Мистер Макинтош утверждает, что нашел содер- жащую золото породу в почве под своим снесенным до- Щоы в Перльгассе,—подтвердил служащий городской стро- ительной управы, — из Вены уже вызвали по телеграфу Комиссию. | • ............. |: Через несколько дней Джорж Макинтош стал самой |фствуемой персоной в городе. Во всех лавках висели его фотографии — его угловатый профиль и насмешливая складка у тонкого рта. Газеты напечатали его жизнеописание, спортивные репортеры немедленно узнали в точности, каков его вес, 'Сецессион — выставочный аал в Вене, построенный одноименной группой художников в стиле «модерн». 105
объем груди и бицепсов и дая.е количество воздуха, ко- торое вмещали его легкие. Брать у него интервью оказалось не так уж трудно. Он опять жил в отеле «Красное солнышко», допускал к себе каждого, угощал превосходными сигарами и с оча- ровательной любезностью рассказывал, что именно при- вело его к мысли снести дома и рыть освободившиеся строительные участки в поисках золота. С помощью нового аппарата, который повышениями и падениями напряжения электрического тока точно ука- зывает наличие под землей золота (аппарат этот — дети- ще его мысли), Макинтош ночью исследовал под- валы не только в принадлежащих ему строениях, но и в соседних домах, в которые сумел получить тайный доступ. — Посмотрите, вот официальный отчет горного ве- домства и апробация эксперта — видного ученого из Ве- ны и моего старого приятеля профессора Перпендикуля- риуса. Да, действительно, написано было черным по белому и заверено официальной печатью: на всех тринадцати строительных площадках, приобретенных через куплю американским подданным Джорджем Макинтошем, най- дено золото в виде примеси в песке, каковая форма обще- известна, и в таком количестве, которое позволяет сделать неоспоримый вывод о наличии огромных запасов золота, особенно в глубинных пластах. Прецеденты подобного рода имели место до сих пор только в Азии и в Америке, од- нако можно без долгих раздумий согласиться с точкой зре- ния мистера Макинтоша, считающего, что здесь дело яв- но идет о древнем русле доисторической реки. Точный доход, разумеется, не может быть подсчитан в цифрах, но нет сомнения, что запасы металла здесь самого выс- шего качества, и, может быть, таких залеганий еще не бывало. Особенно интересен был план, на котором америка- нец набросал предполагаемую протяженность золотонос- ных шахт,—» план, получивший полнейшее одобрение ав- торитетной комиссии экспертов. На плане было ясно видно, что русло древней реки начиналось под одним из домов американца, потом слож- ными извивами тянулось под соседними домами и вновь исчезало в земле под принадлежавшим Макинтошу угло- вым домом в Цельтнергассе. Доказательство, что все об- 106
стоит именно так, а не иначе, было столь яспо и просто, что любой, даже не слишком верящий в точность элек- трической металлообпаруживающей машины, мог с оче- видностью в этом убедиться. ...Счастье еще, что новое право разведки недр прио- брело тем временем законную силу. Но как осторожно и тихо сумел все предусмотреть этот американец! Домовладельцы, на чьих участках оказались запрята- ны такие богатства, сидели по кафе, надувшись от гордо- сти, и прославляли изобретательного соседа, которого прежде столь необоснованно и подло чернили. — Чтоб им пусто было, этим клеветникам! Каждый вечер господа устраивали долгие совещания и консультировались у адвоката при избранном комите- те, что теперь будет. — Да очень просто! Делать все в точности, как мистер Макинтош, — считал адвокат. — Подавать на утвержде- ние, как того требует закон, любые строительные планы, а потом сносить, сносить и сносить, чтобы как можно скорее добраться до земли. Иначе дело не пойдет, потому что разрывать уже сейчас подвалы бесполезно и к тому же запрещено параграфом 47а пункт V дробь римское XXIII. Так и вышло . Предложение чересчур умного инженера-иностранца сперва убедиться, не подсыпал ли Макинтош тайно золо- той песок на места находки с целью обмануть комиссию, было осмеяно. Стук молотов и треск камня по всем улицам, грохот падающих балок, перекличка рабочих, скрип телег со строительным мусором, и вдобавок еще проклятый ветер, который носит кругом густые облака пыли! С ума можно сойти! У всего города воспалены глаза, приемные глазной больницы ломятся от натиска пациентов, а брошюру кра- ковского профессора Ежи Недельника «Об отрицательном воздействии современного строительства на роговую обо- лочку глаза человека» расхватали за несколько дней. Положение все ухудшалось. :,! Транспорт остановился. Горожане густой толпой осаж- дали «Красное солнышко», каждый хотел переговорить С американцем: неужели он считает, что под другими 107
строениями, кроме обозначенных на плане, нельзя найти золото. Военные патрулировали улицы, на всех углах раскле- или объявление властей о том, что вплоть до поступле- ния новых распоряжений министерства строжайшим об- разом возбраняется сносить дома. Полиция расхаживала с саблями наголо, однако без особой пользы. Засвидетельствованы были ужаснейшие случаи умо- помешательства. В предместье некая вдова ночью, в од- ной рубашке, вскарабкалась на крышу собственного до- ма и стала со страшным скрежетом сдирать черепицу с балок. Молодые матери блуждали повсюду, как пьяные, а по- кинутые грудные младенцы иссыхали в пустых комнатах. На город опустилась дымная мгла — словно демон зо- лота распростер пад ним свои нетопырьи крылья. И вот наконец — наконец настал великий день. Дома, прежде столь великолепные, исчезли с лица земли, слов- но их с корнем вырвали, и на смену каменщикам при- шло войско рудокопов. Замелькали лопаты и кирки. Золота — ни следа! Значдт, оно залегает глубже, чем предполагалось. И вдруг! . . . странное, чудо- вищно огромное объявление в газетах: ГЕОРГ МАКИНТОШ - ВСЕМ СВОИМ МИЛЕЙШИМ ЗНАКОМЫМ И ГОРОДУ, КОТОРЫЙ ОН ТАК ГОРЯЧО ПОЛЮБИЛ Обстоятельства вынуждают меня распрощать- ся сразу со всеми. Засим я оставляю в дар городу привязной воз- душный шар, который вы впервые сможете уви- деть сегодня на Йозефплац и впредь безвозмезд- но пользоваться им в любое время, — в память обо мне. Я счел слишком обременительным посе- тить каждого из господ в отдельности, почему я и оставляю в городе одну большую визитную карточку. 108
— Значит, он все-таки сумасшедший! — Оставить визитную карточку в городе! Бред ка- кой-то! — Что все это значит вообще? Вы что-нибудь пони- маете? Такие возгласы раздавались со всех сторон. Странно и неприятно только, что неделю назад американец тайком продал все свои участки! Разрешил эту загадку фотограф Ангел Малох. Он со- вершил первый подъем на упомянутом в объявлении воз- душном шаре и засиял с птичьего полета произведенные в городе опустошения. Теперь снимок был вывешен у фотографа в витрине, а в переулок ломились желающие взглянуть на него. Что же там было такое видно? Среди темного моря домов белели мусором пустыри — места разрушенных домов, образуя изломанные кара- кули: ГМ Инициалы американца! Большинство домовладельцев хватил удар, только ком- мерции советнику Ключицингеру все было как с гуся во- да. Его дом так и так годился лишь на слом. Он только тер себе воспаленные глаза и глухо ворчал: — Я всегда говорил, ни на что серьезное этот Макин- тош не способен.
Франц Кафка (1883-1924) Приговор Было чудесное весеннее воскреспое утро. Георг Вен- деман, молодой коммерсант, сидел у себя в кабипете на первом этаже невысокого домика на берегу реки, вдоль которой вытянулся целый ряд домиков того же типа, от- личающихся один от другого, пожалуй, только окраской и высотой. Он как раз кончил письмо к другу молодости, живущему за границей, потом с нарочитой медлительно- стью вложил его в конверт и, облокотись па письменный стол, стал смотреть в окно на реку, мост и начинающие зеленеть холмы на том берегу. Он думал о том, что этот друг, недовольный тем, как у него шли дела на родине, несколько лет тому назад форменным образом сбежал в Россию. Теперь у него бы- ло торговое дело в Петербурге, которое вначале пошло очень хорошо, но за последние годы как будто разлади- лось, на что в каждый из своих приездов, от раза к разу все более редких, жаловался друг. Так он и трудился на чужбине без большой для себя выгоды: внакомое с дет- ства лицо, нездоровая желтизна которого наводила на мысль b развивающейся болезни, осталось все тем же, несмотря на чужеземную бороду. По его словам, у него не установилось близких отношений с гамошней колони- ей его земляков, но и в русские семьи он был не очень- то вхож и, таким образом, обрек себя на холостяцкую жизнь. Что можно написать такому явно зашедшему в тупик человеку? Ему можно посочувствовать, но помочь нель- 110
зя. Не посоветовать ли ему вернуться домой, продолжать свое существование здесь, возобновить старые связи, — ведь этому никто ие мешает, — а в остальном положить- ся на помощь друзей? Но ведь это же значит сказать ему, — и чем мягче это будет сделано, тем болезненнее он это воспримет, — что до сих пор его старания не увен- чались успехом, что ему надо отказаться от своей затеи и ехать домой, где на него будут указывать пальцем как на неудачника, вернувшегося на родину, это значит ска- зать ему, что его друзья, никуда не уезжавшие и преус- певающие дома, — люди деловые, а он большой ребенок и ему остается одно: во всем следовать их советам. Да притом еще разве можно быть уверенным, что не зря причинишь ему столько мучений? Возможно, что вообще не удастся убедить его вернуться домой, — ведь оп сам говорил, что уже отвык от здешних условий, — и тогда он вопреки здравому смыслу останется на чужбине, уго- воры его только озлобят, и он еще дальше отойдет от прежних друзей. Если же он все-таки последует сове- там, а потом будет чувствовать себя здесь униженным,— разумеется, не по вине людей, а по вине обстоятельств,— если он не сойдется с прежними друзьями, а без них не станет на ноги, если он будет стесняться и стыдиться своего положения и почувствует, что теперь у него дей- ствительно нет больше родины и друзей, не лучше ли тогда для него остаться на чужой стороне, как бы туго ему там ни жилось? Можно ли в таком случае предпола- гать, что он здесь поправит свои дела? По этим соображениям не следует сообщать ему, если вообще продолжать с ним переписку, о себе то, что без всяких опасений напишешь просто знакомому. Друг уже больше трех лет не был на родине и давал этому весьма неубедительное объяснение — в России-де очень неопре- деленное политическое положение, мелкому коммерсанту нельзя отлучаться даже на самый короткий срок. А меж- ду тем сотни тысяч русских спокойно разъезжают по всему свету. А ведь именно за эти три года произошли большие перемены в жизни самого Георга. О кончине матери, случившейся около двух лет тому назад, и о том, что с тех пор он, Георг, и его старый отец ведут со- обща хозяйство, друг его, правда, еще успел узнать и вы- разил в письме свое соболезнование, по весьма сухо, при- чина чего, вероятно, крылась в том, что на чужбине не- возможно себе представить всю горечь такой утраты. 111
С тех пор он, Георг, гораздо энергичнее взялся за свое торговое дело, как, впрочем, и за все остальное. Возмож- но, что при жизни матери отец не давал ему развернуть- ся, так как в делах признавал только собственный авто- ритет, возможно, что после смерти матери отец хоть и продолжал работать, но стал менее деятелен, возможно, и даже так оно, по всей вероятности, и было, значитель- но более важную роль здесь сыграло счастливое стече- ние обстоятельств, — так или иначе, но за эти два года фирма Бендеман процвела так, как и ожидать пельзя было, пришлось взять вдвое больше служащих, торговый оборот увеличился в пять раз, можно было не сомневать- ся и в дальнейшем преуспевании. Но друг ничего но знал о такой перемене. Раньше,— последний раз как будто в том письме, в котором он вы- ражал свое соболезнование,— он всячески уговаривал Георга перебраться в Россию и пространно писал о тех перспективах, которые сулит Петербург именно для его, Георга, рода торговли. Цифры, которые называл друг, были совсем незначительны в сравнении с тем размахом, который приобрело торговое дело Георга. Но Георгу не хотелось писать другу о своих успехах в коммерции, а если бы он это сделал теперь, задним числом, это дей- ствительно могло бы произвести странное впечатление. И поэтому Георг обычно ограничивался тем, что со- общал другу о всяких пустяках, которые приходят в го- лову, когда в воскресенье сидишь и не спеша вспо- минаешь вперемежку все, что угодно. Ему хотелось одного — не нарушить того представления, которое 8а дол- гий период отсутствия сложилось у его друга о родном городе и которым тот удовлетворился. Вот так оно и по- лучилось, что Георг в трех письмах, разделенных доволь- но большими промежутками, сообщил другу о помолвке достаточно безразличного им обоим человека с не менее безразличной им девушкой, так что в конце копцов даже заинтересовал друга этим событием, хотя это совсем не входило в намерения Георга. Но Георгу было приятнее писать ему о таких делах, чем сообщить, что месяц тому назад он сам обручился с фрейлейн Фридой Бранденфельд — девушкой из состоя- тельной семьи. Он часто говорил с невестой о своем дру- ге и о той особой позиции, которую занял в переписке с ним. — Значит, об не будет у нас на свадьбе? — спроси- 112
ла она. — По ведь я могу претендовать на знакомство со всеми твоими друзьями. — Я не хочу беспокоить его, — ответил Георг. — По- старайся понять меня: оп, конечно, приехал бы, по край- ней мере, я так полагаю, но он стеснялся бы и чувство- вал бы себя несчастным, возможпо, он позавидовал бы мне и, уж конечно, был бы недоволен — и не мог бы побороть свое недовольство — тем, что возвращается один. Один — ты понимаешь, что это значит? — Но разве он не может узпать о нашей свадьбе сто- роной? — Этому я, конечно, помешать не могу, но при том образе жизни, который он ведет, это маловероятно. — Если твои друзья таковы, то тебе, Георг, вообще не следовало бы жепиться. — Ну, тут мы с тобой оба виноваты. Но я не жалуюсь. И она, прерывисто дыша под его поцелуями, сказала: — А мне все же обидно. Он подумал, что и вправду не так уж страшно напи- сать другу обо всем. «Я таков, и пусть берет меня та- ким, как я есть, — решил он. — Не могу же я переде- лать себя в угоду нашей дружбе». И в длинном письме, которое он написал этим вос- кресным утром, он действительно сообщил ему о своей помолвке в следующих словах: «Самую приятную но- вость я приберег к концу. Я обручился с фрейлейн Фри- дой Бранденфельд, девушкой из состоятельной семьи, переехавшей в наш город несколько лет спустя после твоего отъезда, так что ты вряд лп ее знаешь. При слу- чае я напишу тебе подробнее о моей невесте, а сегодня достаточно будет сказать, что я очень счастлив и что на- ши с тобой отношепия изменились только в одном — до сих пор у тебя был просто друг, а теперь у тебя будет очень счастливый друг. Кроме того, в моей невесте, ко- торая скоро сама тебе напишет, а пока просит передать сердечный привет, ты найдешь искреннего друга, что для холостяка не такое уж малое приобретение. Я знаю, об- стоятельства таковы, что удерживают тебя от приезда к нам, но разве моя свадьба не достаточное основание, что- бы пренебречь всеми препятствиями? Как бы там ни было, считайся только с собой и действуй по своему усмотрению». Георг долго сидел за письменным столом, глядя в ок- но и вертя письмо в руке. Па поклон знакомого, который 113
проходил мимо по улице, оп ответил рассеянной улыбкой. Наконец оп сунул письмо в кармам и прошел по ко- роткому коридору в расположенную напротив спальню отца, куда не показывался уже несколько месяцев. Да в этом и не было нужды, потому что они постоянно встре- чались у себя в магазине и обедали одновременно в ре- сторане; вечером, правда, каждый сам заботился о своем ужине, но потом, в тех случаях, когда Георг не проводил время с друзьями или невестой, что теперь случалось довольно часто, они обычно сидели еще с полчаса вместе в общей гостиной, каждый уткнувшись в свою газету. Георг удивился, что у отца в спальне темно даже в такое солнечное утро. Как, значит, затемняет комнату, выходя- щую в узкий двор, высокая степа напротив. Отец сидел у окна в углу, наполненном всевозможными реликвиями, напоминающими о покойной матери, и читал газету, ко- торую держал перед глазами как-то боком, стараясь при- способиться и помочь своему слабеющему зрению. Со стола не были убраны остатки завтрака, по-видимому, почти нетронутого. — А, это ты, Георг, — сказал отец и сразу поднялся ему навстречу. Его тяжелый халат распахнулся, полы развевались при ходьбе. «Мой отец все еще богатырь»,— подумал Георг. — Здесь же страшно темно, — сказал он. — Да, это верно, темно, — ответил отец. — И окно закрыто. — Мне так больше нравится. — На дворе теплынь, — заметил Георг, как бы про- должая сказанное раньше, и сел. Отец взял со стола посуду и поставил ее на ящик. — Я, собственно, пришел только затем, чтобы сказать тебе, — продолжал Георг, рассеянно следя за движения- ми отца, — что все же написал сегодня в Петербург о моей помолвке. Он вытащил было письмо из кармана, но тотчас же опустил его обратно. — В Петербург? — спросил отец. — Моему другу, — пояснил Георг и постарался за- глянуть отцу в глаза. «В магазине он совсем другой, — подумал Георг. — Как он здесь расселся в кресле и руки на груди скрестил». — Да. Твоему другу, — сказал отец с подчеркнутым ударением. 114
— Ты ведь знаешь, отец, я не хотел писать ему о своей женитьбе, заботясь только о нем, ни по какой дру- гой причине. Ты сам знаешь, он трудный человек. Я ре- шил, пусть услышит стороной о моей свадьбе, — тут уж я ничего сделать не могу, хотя при его замкнутом обра- зе жизни это маловероятно, — но только ие от меня. — А теперь ты передумал? — спросил отец, положив газету на подоконник, а на газету — очки, и прикрыл их ладонью. — Да, теперь я передумал. Если он мой близкий друг, решил я, то должен быть счастлив моим счастьем. И поэтому я уже не колебался и написал ему. Но рань- ше, чем бросить письмо в ящик, я хотел сказать об этом тебе. — Георг, — сказал отец и растянул свой беззубый рот, — послушай! Ты пришел ко мне посоветоваться. Это, разумеется, делает тебе честь. Но это ничто, это хуже, чем ничто, если ты не скажешь мне всей правды. Я пе хочу касаться сейчас того, что сюда не относится. После смерти нашей дорогой мамочки творятся какие-то нехо- рошие дела. Возможно, и до них дойдет, и, возможно, даже скорее, чем мы думаем. В пашем торговом заведе- нии что-то от меня ускользает; может быть, от меня ни- чего и не скрывают, — я сейчас ие хочу думать, что от меня что-то скрывают, — я уже не тот, что прежде, па- мять ослабела, я уже не могу уследить за всем. Во-пер- вых, это естественный ход вещей, а во-вторых, смерть нашей мамочки повлияла па меня куда сильнее, чем на тебя. Но раз уж мы затронули этот вопрос в связи с тво- им письмом, то прошу тебя, Георг, не лги мне. Это же мелочь, это выеденного яйца не стоит, так не лги мне. У тебя действительно есть друг в Петербурге? Георг в смущепии встал. — Оставим в покое моих друзей. Тысяча друзей не ваменит мне отца. Знаешь, что я думаю? Ты не бережешь себя. Ведь у возраста свои права. В нашем деле мне без тебя не обойтись, ты это отлично знаешь, но если работа :вредит твоему здоровью, я вавтра же запру магазин, и Это уже навсегда. Так не годится. Тебе надо переменить образ жизни. И при этом решительно. Ты сидишь эдесь В темноте, а в гостиной яркое солнце. Ты чуть притро- нулся к завтраку, вместо того чтобы как следует под- крепиться. Ты сидишь при закрытом окне, а воздух был бы тебе так полезен. Нет, отец! Я позову врача, и мы 115
будем следовать его предписаниям. Мы поменяемся спальнями, ты переедешь в комнату, которая выходит на улицу, а я сюда. Ты не почувствуешь никакой перемены, все твои вещи перенесем. Но это еще успеется, а сейчас ложись-ка в постель, тебе необходим покой. Давай я по- могу тебе раздеться, вот увидишь: я справлюсь. А мо- жет быть, ты уже сейчас хочешь перебраться в ту ком- нату? Тогда пока что ложись па мою кровать. Пожалуй, так будет даже разумнее. Георг подошел вплотную к отцу, который поник се- дой всклокоченной головой. — Георг, — позвал отец чуть слышно, не подымая головы. Георг сейчас же опустился перед ним на колени, он увидел усталое отцовское лицо, увидел, что тот скосил на него глаза с необычно расширенными зрачками. — У тебя нет друга в Петербурге. Ты всегда был шутником, ты не удержался и подшутил и надо мной. Ну откуда быть у тебя другу в Петербурге! Я этому пове- рить не могу. — Ты вспомни, отец, — сказал Георг, поднял отца с кресла и, так как тот сидел перед ним такой беспомощ- ный, снял с него халат. — Вот уже скоро три года, как мой друг приезжал к нам в гости. Я помню, что ты его недолюбливал. Во всяком случае, я два раза, никак не меньше, сказал тебе, что его у нас уже нет, а он сидел у меня в комнате. Такая нелюбовь мне вполне понятна, у моего друга есть свои странности. Но бывало и так, что ты охотно с ним беседовал. Я даже был горд, что ты его слушал, расспрашивал, поддакивал ему. Если ты по- думаешь, ты обязательно вспомнишь. Он тогда рассказы- вал невероятные истории про русскую революцию. Так, раз в Киеве, куда он поехал по делам, он видел священ- ника, который во время волнений вышел на балкон, вы- резал себе на ладони большой крест и, подняв окровав- ленную руку, обратился к толпе. Ты же всем, кому угод- но, рассказывал эту историю. Между тем Георгу удалось снова усадить отца и ос- торожно снять с него трикотажные кальсоны, которые были надеты поверх полотняных, и носки. При виде бе- лья далеко не первой свежести он упрекнул себя за то, что забросил отца. Следить, как часто отец меняет белье, конечно же, тоже было его обязанностью. Они с невестой еще не говорили определенно о том, как в дальнейшем 116
устроят жизнь отца, ибо с молчаливого согласия предпо- лагали оставить его на старой квартире. Но теперь Георг твердо решил взять его с собой в их будущий дом. Ведь если хорошенько подумать, то заботы, которыми он со- бирался окружить отца впредь, может статься, уже опоз- дали. Георг взял отца на руки и понес в постель. Вдруг он заметил, что тот, прижавшись к его груди, играет с его цепочкой от часов, и ему стало страшно. Он не мог сразу уложить отца в постель, так крепко тот уцепился за эту цепочку. Но, очутившись в постели, он как будто опять пришел в себя. Сам укрылся,- а потом натянул одеяло до подбо- родка. И смотрел даже ласково на Георга. — Ты вспомнил его, ведь правда? — спросил Георг и, желая подбодрить отца, кивнул ему. — Ты меня хорошо укрыл? — спросил отец, словно ему не было видно, закрыты ли у него ноги. — Ты доволен, что лег в постель? — сказал Георг и подоткнул одеяло. — Ты меня хорошо укрыл? — снова спросил отец, придавая, казалось, большое значение ответу. — Успокойся, я тебя хорошо укрыл. — Нет!— сразу же крикнул отец. Он отбросил одея- ло с такой силой, что оно на мгновение взвилось вверх о развернулось, потом встал во весь рост в кровати. Толь- ко одной рукой он чуть придерживался за карниз. — Ты хотел меня навсегда укрыть, это я знаю, ну и сынок! Но 1ты меня еще не укрыл. И если мои силы уже уходят, на тебя-то их хватит, хватит с избытком. Да, я прекрасно йнаю твоего друга. Такой сын, как он, был бы мне по серд- цу. Потому ты и лгал ему все эти годы. И не почему Другому! Ты думаешь, я не плакал о пем? Потому ты •to запираешься у себя в конторе,— шеф занят, к нему Нельзя,— только для того, чтобы без помехи писать свои Еуличные письма в Россию. Но, к счастью, отец видит [на насквозь, этому его учить не надо. Теперь ты ре- ал, что подмял отца под себя, да так, что можешь сесть pßa него верхом, а он и не пикнет, вот тут-то мой лю- безный сынок и задумал жениться! '$;> Георг в ужасе смотрел на отца. Образ петербургского ЙЗруга, которого отец вдруг отлично вспомнил, завладел Георгом, как никогда. Он видел его затерянным в дале- кой России. Он видел его в дверях пустого, разграблен- 117
ного магазина. Вот он стоит среди поломанных полок, развороченных товаров, сорванной арматуры. И зачем он уехал так далеко! — Нет, ты посмотри на меня!— крикнул отец, и Ге- орг почти машинально побежал к кровати, но остано- вился на полпути. — Она задрала юбку,—пропел отец,—она задрала юб- ку, мерзкая баба, вот так,— и, чтобы наглядно показать как, отец задрал рубашку так высоко, что на бедре от- крылся рубец от полученной в военные годы раны, — опа задрала юбку вот так, в вот гак, и вот этак, а ты в нее и втюрился, и чтобы ничто не мешало тебе удовлетворить свою похоть, ты осквернил память ма- тери, предал друга и сунул в постель отца, пусть ле- жит там и не двигается! Ну как, может он двигаться или нет? И он стоял, ни за что не держась, и дрыгал ногами. Он сиял от сознания своей проницательности. Георг держался в углу, как можно дальше от отца. Он уже раньше решил внимательно следить, боясь, как бы отец не напал на него каким-нибудь обходным пу- тем,— может быть, сзади, может быть, сверху. Теперь он снова вспомнил об этом уже забытом им решении и сейчас же опять забыл его, словно продернул сквозь игольное ушко короткую нитку. — Но друг не предан!— крикнул отец и в подтвер- ждение своих слов потряс указательным пальцем. — Я был его заступником здесь, в нашем городе. — Комедиант!— не удержался Георг, но тут же спо- хватился — к сожалению, слишком поздно — и прику- сил язык, да так сильно, что глаза полезли на лоб и он даже присел от боли. — Да, конечно, я разыгрывал комедию! Комедию! Удачное слово! Чем еще оставалось утешиться бедному овдовевшему отцу? Скажи, — и на ту минуту, пока от- вечаешь, будь по-прежнему мне любящим сыном,— что еще оставалось мне делать здесь, в темной каморке, мне, дряхлому старику, которого предали вероломные служа- щие? А мой сын жил припеваючи, заключал сделки, под- готовленные мною, от радости на голове ходил и смот- рел на отца с недоступным видом, словно и вправду порядочный человек! Ты думаешь, я не хотел бы тебя любить? Ведь я же тебя породил! «Сейчас он наклонится вперед,— подумал Георг. — 118
Хоть бы он упал и расшибся!» Это слово прошуршало у него в мозгу. Отец наклонился вперед, но не упал. И так как Ге- орг не подбежал к нему, как можно было бы ожидать, он снова выпрямился. — Стой там, где стоишь! Ты мне не нужен. Дума- ешь, у тебя есть еще силы подойти, и ты не подходишь потому, что сам не хочешь? Не заблуждайся! Я все еще намного сильнее тебя. Будь я один, мне, может быть, и пришлось бы уступить, но мать отдала мне свои си- лы, и с твоим другом мы отлично договорились, вся твоя клиентура у меня вот здесь, в кармане! «Ишь ты, он в нижней рубахе, а у него карманы»,— подумал Георг, и ему пришло в голову, что одной этой фразой он может погубить отца в глазах окружающих. Мысль эта промельнула у него в голове, так как он сей- час же все тут же забывал. — Возьми под ручку свою невесту и попробуй по- пасться мне на глаза! Я ее так от тебя отошью, что не обрадуешься! Георг скривил рот, точно не веря отцу. Отец же толь- ко кивал головой в тот угол, где стоял Георг, подтверж- дая этим, что не шутит. — Очень ты меня позабавил, когда явился сюда и спросил, писать ли другу о твоей свадьбе. Дурак, он все уже знает, все уже знает! Я написал ему, ведь ты же забыл спрятать от меня перо н бумагу. Поэтому он уже несколько лет не приезжает, он все в сто раз лучше тебя знает, твои письма он, не читая, бросает в корзину, а мои читает и перечитывает! Он так воодушевился, что взмахнул над головой обе- ими руками. — Все в тысячу раз лучше тебя знает! — крикнул он. — В десять тысяч раз!—сказал Георг, желая подраз- нить отца, но, еще не сорвавшись с губ, слова эти про- звучали чрезвычайно серьезно. — Я уже не первый год жду, что ты обратишься ко мне с этим вопросом! Ты думаешь, меня что-нибудь еще занимает, ты думаешь, я газеты читаю? На!— И он швыр- нул в Георга газетой, которая случайно попала в постель. Давнишняя газета с совсем незнакомым Георгу назва- нием.— Как долго ты не решался, пока не созрел окон- чательно! Мать успела умереть, ей не пришлось порадо- ваться на сынка, друг твой погибает в своей России, уже 119
три года тому назад он был такой желтый, что хоть на свалку неси, а я... сам видишь, какой я стал. Ты не слепой! — Значит, ты шпионил за мной!— крикнул Георг. — Это ты хо^ел, верно, раньше сказать. Сейчас это уже совсем пи к чему,— с сожалением, как бы про себя, заметил отец. И прибавил громче: — Итак, теперь ты знаешь — не ты один действовал, до сих пор ты знал только о себе! В сущности, ты был певинным младен- цем, но еще вернее то, что ты сущий дьявол! И потому знай: я приговариваю тебя к казни — казни водой. Георг почувствовал, словно что-то гонит его вон из комнаты, в ушах у пего еще стоял шум, с которым отец грохнулся на постель. На лестнице, по которой он сбежал, как по покатой плоскости, перепрыгивая через ступеньки, он налетел на служанку, она подымалась наверх, чтобы убрать квартиру. — Господи Иисусе! — воскликнула она и закрыла фартуком лицо, но он уже исчез. Выскочив из калитки, оп перебежал через улицу, устремляясь к реке. Вот он уже крепко, словно голодный в пищу, вцепился в перила, перекинул через них ноги, — ведь в юношеские годы, к великой гордости родителей, оп был хорошим гимнастом. Держась слабеющими руками за перила, он выждал, когда появится автобус, который за- глушит звук его падения, прошептал: — Милые мои родители, и все-таки я любил вас,— и отпустил руки. В это время на мосту было оживленное движение.
(1883-1974) Третья рука Спустя четверть века я вновь очутился в городе моего детства и юности. Двадцать пять лет назад, сидя у ва- гонного окна, я смотрел, как плотно спаянная громада по- строек, раскинувшаяся по склонам увенчанного башнями холма, медленно таяла вдали и, наконец, совсем исчезла из виду, смотрел и думал, что никогда больше не верпусь в эти места. Я и теперь отчетливо помню переполнявшее меня ликующее чувство расставания. Я был счастлив вырваться из среды, которую считал до крайности ограни- ченной и мещанской, и строил грандиозные планы. Па прощальной встрече я нисколько не скрывал этого от сво- их немногочисленных друзей; в результате между нами даже возникло некоторое отчуждение, и вечеринка за- кончилась прежде времени и довольно холодно. I С той поры миновало уже четверть века, четверть ве- ка кануло в прошлое, в бездну чудовищных потрясений, отголоски которых по сей день колеблют почву у нас под рогами. Быть может, все ужасы последних десятилетий, t|pm взглянуть на них с беспощадных позиций собствен- ного «я», произошли только затем, чтобы избавить меня от горечи унижения, когда теперь, надломленный и без- участный, я ищу приюта в краю, который дотоле прези- 1л. Мне незачем винить себя одного в бесславном кру- шении гордо задуманного и весьма храбро начатого зда- Ййя, я вправе притянуть к ответу эпоху. Кстати, я уже вполне обуздал свое честолюбие и понимаю, что скром- ные способности никогда не обеспечат мне карьеры сво- 121
бодного художника. Но все же приятнее сохранить жесто- кую правду в душе и предстать перед былыми друзьями — если нам суждено встретиться — этакой безвинно страж- дущей жертвой житейских обстоятельств. Вот почему я, не раздумывая, изъявил готовность при- пять руководство филиалом столичной страховой компа- нии, расположенным в моем родном городе; пост этот — притом без тени снисходительной насмешки — мне пред- ложил один из друзей более поздних лет; в юности он тоже мечтал о необыкновенном будущем, но значительно раньше, чем я, спустился с небес на землю. Занимаясь ис- кусством, я по настоянию родителей в свое время изучил и практическую специальность и теперь полагал, что должность эта мне вполне по силам. Однако, прежде чем окончательно согласиться, я решил исподволь позондиро- вать почву, которую мне предстояло возделывать, и лишь после этого, обретя известную уверенность и уже не бу- дучи совершенным новичком, взять в свои руки бразды правления. Неделю или около того я находился в нашем старин- ном городке. Утра мои были целиком посвящены дело- вым проблемам, зато после обеда я взял за правило не- пременно проводить часок в парке, разбитом па месте прежних оборонительных укреплений и военных плацев. Парк этот как нельзя лучше воплощал дух города. И не потому, что там росли пышные и даже экзотические де- ревья, не из-за широких ухоженных газонов и тщательно взлелеянных цветочных клумб, а благодаря буколической задушевности, соединявшей парковую живность и город- ских обитателей. Как в дни моего далекого детства, по- всюду, протягивая руки, стояли мужчины и женщины, а зяблики, поползни и синицы склевывали с их ладоней хлебные крошки и семечки; до сих пор стар и млад не- утомимо подманивали бесчисленных белок в надежде снис- кать их благосклонность, те же, пресыщенные и равно- душные, сидели высоко в ветвях, лишь изредка спускаясь принять угощение и ловко спрятать его в траве. В юно- сти мне тоже случалось кормить птиц и белок, как гово- рится, забавы ради, однако теперь — странное дело! — я растрогался, и мысль о том, чтобы поселиться в этих местах и даже, быть может, провести здесь остаток дней, вдруг обернулась жарким соблазном. Отец мой некогда занимал в городе весьма солидное положение, и круг светских знакомых, в котором я бес- 122
препятственно вращался в студенческие годы, был очепь широк. Большинство моих сверстников, да и кое-кто из поколений постарше, наверное, еще живут и здравству- ют и, по всей видимости, давно включились в пеструю, кипучую суету городских будней. Может статься, я уже встречал многих из них, только не узнавал, — оттого ли, что не стремился никого разыскать, оттого ли, что, усту- пая полубессознательному побуждению, хотел возобновить былые знакомства не раньше, чем смогу говорить е этими людьми па равных. Как-то пасмурным вечером, обещавшим близкий дождь, я ушел из парка противу обыкновения рано, хотя впал: чем хуже погода, тем реже попадаются в аллеях гуляю- щие и тем больше птиц и белок доверчиво собирается вокруг терпеливых одиночек. Желая избежать несвоевре- менных встреч, я миновал стороной людные кофейни в центре города и зашел в расположенный па отшибе ма- ленький ресторанчик, где гимназистом в обществе не- скольких единомышленников упражнялся в искусстве иг- ры на бильярде. Внешне это патриархальное заведение, место встреч скромных обывателей и пенсионеров, ничуть не изменилось, и одно это уже наполнило меня надеждой, что я нашел именно то, что нужно. Тем более что и убранство не слишком просторного помещения осталось прежним, совсем таким, каким сохранилось в моей памя- ти, и забытые мелочи, которые поначалу чужеродным те- лом вклинивались между прошлым и настоящим, вдруг стали оживать в душе, придавая впечатлениям какую- то тревожную яркость. Я устроился за одним из круглых столиков, выпил чашечку кофе и с удовлетворением от- метил, что студенты, как бывало, испещряют серо-белую мраморную столешницу озорными рисунками и загадоч- ными столбиками цифр. Я полистал вечерние выпуски ^местных газет, а затем, исполнив положенный всякому |остю долг вежливости, блаженно и почти с умилением $тдался во власть потускневшего очарования этих стен. Щ- прикрыл глаза, оставив только узкую щелочку, и жгкинул голову на отполированную но блеска спин- ЩУ- бархатного дивана, благоговейно вдыхая запах пло- хонького кофе и дешевых сигар, слушая стук бильярд- ных шаров и тихий звон, он раздавался каждый раз, Когда падал украшенный бубенчиками кегельный ко- роль. Я долго сидел так, sa окном барабанил по мостовой 123
внезаппо хлынувший ливень, и вдруг меня охватило не- приятное ощущение, будто кто-то пристальпо па мепя смотрит. Скоро оно исчезло, но немного погодя возвра- тилось опять; повинуясь чутью, я быстро повернул го- лову и тремя-четырьмя столиками дальше заметил че- ловека, который, тотчас сообразив, что пойман с полич- ным, уткнулся в развернутую газету. Несколько секунд я смотрел на него, а он украдкой косился на меня и, наконец, —в ту самую мппуту, когда я узнал его, —встал и направился к моему столику, протягивая руку и назы- вая мое имя. Он вместе со мной учился в гимназии и позже, уже в студенческие годы, принадлежал к моему окружению. Но теснее всего мы сошлись в старших классах гимна- зии. Он всегда считался в классе первым учеником; лишь однажды, накануне выпускных экзаменов, это приви- легированное положение поколебалось из-за враждеб- ности одного из учителей, который, кстати сказать, сни- скал всеобщую ненависть. Мой отец был об этом юноше очень высокого мнения, и, когда в конце года я как-то раз принес не слишком блестящий аттестат, он был при- глашен на каникулы в наш загородный дом, чтобы по- заниматься со мной дополнительно. Результат превзошел все ожидания, и к рождеству, по поручению отца, я по- дарил ему серебряный портсигар со своей монограммой. Вот что вспомнилось мне, когда мы пожимали друг дру- гу руки, и еще: двадцать пять лет назад он присутство- вал на прощальной вечеринке и больше чем кто-либо был уязвлен моим насмешливо-снисходительным отно- шением к остающимся здесь друзьям. Сравнительно легко мы преодолели неизбежное от- чуждение, вызванное долгой разлукой, и между нами установился вполне дружеский контакт, пусть не слиш- ком сердечный, но достаточно непринужденный. Навер- ное, нам помогло и то, что оба мы не носили бороды и каждый мог еще отыскать в лице другого черты быв- шего однокашника. Но какое мучение — узнать челове- ка, сидеть с ним за одним столом, разговаривать и быть не в силах вспомнить, как его зовут! У меня зародилось смутное подозрение, что фамилия была иностранная — не то польская, не то хорватская, и когда моя рассеян- ность, обусловленная лихорадочными, но тщетными по- пытками вспомнить имя, уже начала бросаться в глаза, я вдруг — не разом, а судорожно собирая и мысленно 124
проговаривая букву за буквой — поймал спасительное слово: Банаотович. Теперь только я смог свободнее участвовать в раз- говоре, который покуда касался довольно-таки зауряд- ных воспоминаний о гимназических годах. Банаотович с явным удовлетворением извлек из кармана тот самый серебряный портсигар, чтобы показать мне, как он до- рожит и этой вещицей, и памятью о моем покойном отце, к которому питал глубокое уважение. Задним числом я почти устыдился — до того убогой и жалкой предста- вилась эта безделушка трезвому взору солидного взрос- лого человека — и пожалел, что не выбрал тогда портси- гар из более благородного или хотя бы более тяжелого металла. Видимо, отец снабдил меня весьма скромной суммой, — думается, едва ли я удержал из нее что-ли- бо в свою пользу. Между прочим, однокашник мой, когда в разговоре я впервые назвал его по имени, вставил, что уже много лет носит другую фамилию. Вследствие глубоких политиче- ских изменений немецкое население стало не в меру бо- лезненно воспринимать все славянское, и он счел за бла- го ходатайствовать о перемене имени, с тем чтобы впредь зваться Баноттером. Решиться на этот шаг ему было довольно легко,— ведь семейство их переселилось сюда из соседней южной страны лет сто назад и давным-дав- но сроднилось со здешним краем. Поскольку в его сло- вах сквозило все-таки некоторое смущение, я успокоил его, признав этот поступок вполне резонным и заверив, что на его месте действовал бы тогно так же. Он по- веселел и, быть может, в благодарность за понимание, с каким я встретил его рассказ, не слишком усердно ин- тересовался перипетиями моей жизни, отказавшись тем самым от возможности справедливой мести за мое не- сколько легкомысленное и дьявольски высокомерное по- ведение в теперь уже далекий прощальный вечер. Он Ограничился упоминанием о моих литературных опытах, й которых не раз слыхал, и выразил сожаление, что собственная бездарность во всем, что касается искусст- ва, не позволяет ему оценить их правильно и по досто- инству. И вообще, чем дольше мы сидели и разговаривали, тем теплее и задушевнее казался мне его тон. Но вместе с тем и речь его, и жесты выдавали растущую тревогу и нетерпение. Он словно боялся что-то упустить и все 125
же ne смел направить беседу в желанное русло. Это слегка удивило меня, ведь я хорошо помнил, что в гим- назии, несмотря иа ровное и неизменно дружелюбное отношение к одпоклассникам, он всегда воздвигал меж- ду собою и прочими, менее удачливыми учениками не- кую незримую стену. Но из гордыни, а напротив, из неуверенности, ибо успехами своими он был обязан не столько одаренности, сколько упорству и прилежанию, и, опасаясь язвительных выпадов, привык держаться настороже. Впрочем, неприступность соединялась у него с неколебимым спокойствием человека, который берется за дело, только твердо зная, что оно ему под силу. Я уже начал подозревать, что он очень стеспен в средствах и намеревается просить у меня денег взаймы или протекции. Мне это было бы весьма некстати. И не потому, что пришлось бы ему отказать, а потому, что отказ волей-неволей надо обосновать, раскрыв тем самым собственные незавидпые обстоятельства. Страхи мои оказались покуда напрасными. Банаото- вич — или, как он пожелал теперь называться, Бапот- тер — вдруг глубоко, почти со стопом вздохнул, слов- но человек, отдающий себе отчет в тщетности своих по- ступков, и, бросив взгляд на висящие над головой кас- сирши часы, спросил: — Ты надолго сюда? Я имею в виду — в город? Я ответил, что пока точно не зпаю. Может быть, про- буду здесь еще несколько дней, но с таким же успехом могу уехать завтра. Задержусь я или не задержусь в городе, зависит не от меня. — Видишь ли, мне иора на службу, — поспешил он объяснить свой вопрос и разочарованно добавил: — Жаль. Я бы охотно потолковал с тобой еще. Мы ведь не виделись целую вечность... и, как знать, сведет ли нас жизнь снова. Явная растерянность, прозвучавшая в его словах, а еще больше странное, почти умоляющее выражение устремленных на меня глаз брали за душу: я испытывал к этому человеку уже не просто доброжелательность, но искреннее сочувствие. Опасаясь, однако, как бы он, вос- прянув духом, не попросил денег, я сказал: — Если ты свободен нынче вечером, мы могли бы по- видаться. Хотя моя предупредительность чрезвычайно его об- 126
радовала, он отклонил предложение посидеть в гостипич- пом ресторане и, в свою очередь, пригласил меня в вин- ный погребок в тихом районе города, который я помнил крайне смутно. Причин для отказа у меня не было. Поскольку мне не хотелось провожать его, я сделал вид, будто намерен остаться здесь, и покинул кафе уже пос- ле его ухода. Погребок, в котором мы условились встретиться, но- сил не совсем обычное название — «Бегство в Египет». Располагался он отнюдь не в старом городе, а среди унылых построек последней трети прошлого века; прав- да, сам по себе дом принадлежал к числу немногих зда- ний, которые уцелели от значительно более ранних вре- мен и, упорно держась своего места в глубине уличного порядка, становились заметны, только когда ты оказывал- ся прямо перед ними. Все это сообщало одноэтажному строению, а тем паче приютившемуся там винному по- гребку таинственный и чуть ли не сомнительный коло- рит. Вполне можно было вообразить, что здесь пируют странные чудаки или собираются всякие темные лич- ности, злоумышляя против властей и закона. Я не доверял тамошней кухне и поужинал в извест- ном ресторане, но, как бы то ни было, в условленный час вошел в погребок. Баиоттер в одипочестве сидел за од- ним из немногочисленных столиков, накрытых яркими клетчатыми скатертями. Перед ним стояла набитая окур- ками пепельница и полупустой бокал с вином, который он отставил при моем появлении; судя по всему, бокал был не первый. Держался он гораздо увереннее, я сра- зу это заметил: приветствуя меня, он не встал, а только фамильярно помахал рукой. Пил он одно из тех непри- тязательных, тяжелых вин, которые хорошо родятся па ^юго-востоке страны. Сам я предпочитал более легкий и |прпятиый «шиллер»; правда, из-за ярко-розового цвета ^непосвященный легко может счесть этот напиток подо- зрительным, а все дело в том, что его готовят из крас- шоватых ягод. I Очень скоро я понял, что Баноттер явился сюда по- раньше не без умысла. Очевидно, хотел до моего прихо- да избавиться с помощью вина от докучливой сковап- юости и вполне в этом преуспел. Минуя долгие пустые предисловия, он только сказал (я тем временем смаковал рервый глоток вина и раскуривал сигару), сказал очень коротко: 127
— Я чрезвычайно благодарен тебе за го, что ты со- гласился встретиться со мною. На мою ответную вежливую фразу он не обратил ни малейшего внимания и продолжил: — Я мог бы поговорить с тобою и раньше, но здесь спокойнее... и потом, надо было все как следует обду- мать. Он умолк; я отчетливо чувствовал — не затем, чтобы дать мне время о чем-нибудь спросить, но потому, что, быть может, хотел принять окончательное решение. И я спокойно ждал, когда он заговорит снова. — Дело, о котором пойдет речь, не совсем простое. В какой-то мере все это ляжет и на твои плечи, сделает тебя моим соучастником. Поэтому решай сам, намерен ли ты меня выслушать. Еще не поздно сказать «пет», и я нисколько не упрекну тебя. Это не пустяк. Мне тотчас вспомнилось, какие мысли нахлынули на меня при виде убогого, неуютного кабачка. Баноттер не преступник — в этом я был совершенно уверен. Ориги- нал, быть может, или несколько более чем оригинал: чу- дак, воспринимающий как тяжкий кошмар безобидней- шие происшествия, на которые любой другой смотрит с улыбкой. Пожалуй, стоит рискнуть: пусть выложит свои секреты. К тому же днем в кафе он обронил, что ему пора на службу. Стало быть, при всей своей чудакова- тости он занимает определенное положение в обществе и вполне благонадежен. — Если для тебя так важно поделиться со мной...— начал я, выражая готовность выслушать его историю. — Разумеется, важно. Хотя, в сущности, сам не знаю почему. Я не раз пробовал... и всегда с одинаковым результатом. Допускаю, что и сейчас будет так же. Но я уже столько лет не осмеливался сделать повой попыт- ки... и потом, мы ведь были когда-то друзьями! — Как бы предупреждая мои возражения, он поднял руку: — Конечно, я сужу весьма односторонне. Кроме того, друж- ба связывала нас в столь далекие годы, что нынче это уже ни к чему не обязывает. И все же... воспоминаний о ней для меня достаточно, чтобы просить тебя об этой поистине неоценимой услуге. — Он осушил свой бокал и подозвал официантку, чтобы та налила ему еще ви- на.— Ты ведь, наверное, не забыл, что в гимназии я неиз- менно был первым учеником, да и студентом сдавал все экзамены на отлично? 128
Я согласно кивнул, и по губам его скользнула пре- небрежительная усмешка. — Давно доказано, что вне школы такие образцовые ученики сплошь и рядом обнаруживают полную несосто- ятельность. Или, во всяком случае, не поднимаются выше среднего уровня. Я — лишний пример, подтверждающий правило. Однако смею надеяться, в своей области я все- гда оставался на высоте. Казалось, он ждал от меня каких-то слов, поэтому я с уважением заметил, что разбираться в некой узкой области и приносить пользу, несомненно, куда более сча- стливая и достойная судьба, нежели бездумно, нимало не печалясь о благе общества, устремляться в расплывча- то-туманную даль. -- Предоставим судить другим. Особенно, что каса- ется счастья и удовлетворенности в такого рода осознан- ных границах. Я упомянул об этом, только чтобы под- черкнуть вполне заурядный характер своего существо- вания. Вот что для меня главное. Я был безупречным учеником и уже более двадцати лет являюсь столь же безупречным членом общества. Никто не вправе не по- дать мне руки, не поздороваться или двусмысленно усмехнуться за моей спиной. Тем не менее при всей своей образцовости я — самый опасный и самый подлый пре- ступник, разгуливающий на свободе в этом городе, а может, и во всей стране. После такого заявления, слишком нелепого, чтобы хоть как-то напугать меня, он умолк и испытующе, с не- доверием посмотрел мне в глаза. В ответ я сумел только смущенно улыбнуться, и он пренебрежительно пожал дшечами: I— Другого я и не ожидал. Впрочем, безразлично. Это е помешает мне продолжить. Так или иначе есть еще екоторая надежда, что со временем ты перестанешь улы- аться. — Извини, Банаотович, — оправдывался я, —я мо- у воспринять твое заявление только как шутку! Или, Ь худой конец, как субъективное преувеличение! I — Что ж, твое право. Мне это ничуть не мешает. | могу продолжать? f — После столь необычного начала я просто горю же- , анием узнать, что было дальше. Он единым духом осушил полбокала, а затем кивком показал на мой, едва пригубленный: 5 Австрийская новелла XX в. 129
— Ты до сих пор недолюбливаешь наши добрые вина? — На мой вкус, они тяжеловаты. Он согласно кивнул. — Верно, тяжеловаты. Но я к ним привык. Этот виноград под стать здешним местам. Я имею в виду ие только тяжелые гроздья, висящие па лозах. Но и по- зднее, уже ставши вином, он сродни и этому городу, и его кабачкам. Нужно, правда, сжиться с нашим краем, с городом, чтобы понять местные вина и полюбить их. С тобой этого не случилось, хотя ты здесь родился. Ина- че ты не смог бы так надолго уехать. Впрочем, ты вер- нулся. Быть может, чувство близости к родному краю проснулось в тебе только сейчас... и если гы останешься, то научишься пить наши странные вина... Заключительные слова он произнес очень тихо, обра- щаясь больше к себе самому. Потом резким движепием буквально вырвался из потерянности, которая чуть было не завладела им. Точно поймал себя на том, что возна- мерился в последнюю минуту трусливо уклониться от опасного предприятия, и теперь счел своим долгом бес- пощадно упичтожить все пути отступления. — Ты еще помнишь Воланского? — спросил оп без всякого перехода. Он говорил о том учителе греческого языка, который за год до выпуска стал нашим классным наставником и, питая к Банаотовичу ярую неприязнь, пошатнул его до той поры неизменно прочную позицию первого ученика. — Ты помнишь, что его беспредельная враждебность едва не испортила мне аттестат? — Но ведь он еще до экзаменов скоропостижно умер,— заметил я, несколько удивленный. Баноттер как бы в нетерпении вскинул брови. — Вот именно. И единственно поэтому я и смог по- лучить аттестат с отличием, а позднее был удостоен докторской степени sub auspiclis1. Он намекал на традицию, существовавшую до войны в императорской Австрии: тем учащимся, которые и в гимназии, и в студенческие годы получали на экзаменах высший балл по всем предметам, на церемонии присуж- дения докторской степени посланец императора вручал бриллиантовый перстень. Под покровительством (лат.). 130
— Это был тот самый последний шанс, на который здравомыслящий человек рассчитывать не вправе. А я все-таки рассчитывал... и расчет мой оправдался. Он помолчал, я же по-прежнему не догадывался, ку- да он клонит. — Не знаю, занимало ли тебя когда-нибудь, — на- конец заговорил он,— что наш город являет собой на редкость благодатную почву для деятельности всяческих оккультных кружков. — Я не раз слышал и читал об этом. Ведь отсюда вышло несколько прославленных медиумов. — Что касается меня, то я попал в эту среду совсем мальчишкой. Еще в старших классах гимназии. — Однако никто ни о чем не подозревал? — Нет, не подозревал. Я держал это в тайне, — от страха. Ведь если бы педагоги дознались, то они сочли бы меня крайне подозрительной личностью, а однокласс- ники издевались бы над этим Ешчуть не меньше, чем над моим так называемым карьеризмом. Сейчас самому смеш- но вспомнить, какое невыразимое отчаяние охватывало меня при одной мысли, что я могу получить аттестат без отличия. Но в ту пору речь шла о моем будущем, о моей мечте!.. Я зубрил как одержимый! День и ночь! Всеми возможными способами старался расположить к себе Воланского. Лебезил перед ним, заискивал, как са- мое жалкое из созданий!.. Безуспешно. И тогда мало- ломалу отчаяние сменилось затаенной лютой ненавистью. Быть может, большая удача или даже перст судьбы, что именно в то время я часто бывал в компании спиритов й находился под необычайно сильным их влиянием. Ина- Ще я бы, наверное, совсем обезумел и голыми руками fjyinmi Воланского, этого ничтожного, тупого изверга!.. о под воздействием спиритических сеансов у меня ис- подволь зародилась мысль, нельзя ли отправить челове- Ща на тот свет одним лишь'целенаправленным, сверхчело- ЦНеским напряжением воли. Неистребимой жаждой Шить его, излучаемой всеми фибрами души, всеми кле- Ертками тела. Много недель подряд, не слишком веря щу.спех, я пытался достичь этого. И поскольку все оста- ]fpJiocb безрезультатным, я продолжал заниматься этим ^qcto так, чтобы. отвлечься,— из бессильной, трусливой й|йЬсти. Но вот однажды, когда этот мерзавец опять без всякой причины целый день жестоко издевался надо мною, цаступила наконец та страшная ночь. Я лежал 5* 131
без сна, борясь с искушением начать старую игру. Не по- тому, что она казалась мне бессмысленной и напрасной! Напротив! У меня появилось предчувствие: на сей раз все может принять серьезный оборот!.. На протяжении часа я думал только об одном: «Умри, собака! Ты дол- жен умереть! Я хочу, чтобы ты умер!..» И вдруг, — я уже был вконец истерзан, и мне чудилось, что я вот-вот потеряю сознание,— вдруг у меня возникло страшное, чудовищное ощущение, будто из моего тела вырастает рука... она становится все длиннее, длиннее, вот она уже за кроватью, вот она проникает через запертое окно и дальше, дальше... неслышно, незримо... проходит сквозь стены... перебирается за реку!.. Я никогда не интересо- вался, где живет Воланский. Но тогда, ночью, я это знал, не ведая ни улицы, ни номера дома. Я в жизни не бывал в его квартире... но даже теперь мог бы точно описать его спальню. Умывальник в простенке между окон; сле- ва, у стены, письменный стол; в глубине — платяной шкаф и старый диван... в углу серо-голубая голландская печь с облупленными по краям изразцами... а справа... кровать, на которой лежал он. Как сейчас, вижу даже цвет наперника и стеганого одеяла: темный, красно- бурый!.. И через это одеяло, до половины скрывавшее лицо Воланского, моя новая, третья рука впилась ему в горло. Сначала он только тихо вздохнул и откинул голо- ву набок. Потом выпростал из-под одеяла руки и схва- тил что-то, чего не было. Вздох обернулся стоном, стон — хрипом. Руки колотили по воздуху, ноги дергались, одеяло сбилось в изножье кровати, тело выгнулось дугой, но голова словно какой-то чудовищной, неумолимой си- лой была прикована к подушкам!.. Наконец эта жуткая картина расплылась перед моими глазами... таинствен- ная рука, точно собака с нечистой совестью, снова за- ползла в мое тело... и я уснул... или потерял сознание. Наутро директор до начала замятий вошел в класс и ска- зал, что ночью с Воланским внезапно случился удар. Ты, может быть, еще помнишь... Рассказывая, Баноттер ни единого разу не взглянул на меня, хотя сидел напротив. Вначале ему явно было нелегко прятать глаза, но постепенно в нем ожила до то- го жгучая ненависть к давно умершему человеку, — он прямо дрожал от возбуждения, — что я как слушатель был ему уже не нужен. И именно в силу этой полней- шей отрешенности он как бы переродился, а может, об- 132
нарушил свою подлинную сущность. Он больше не ка- зался мне чудаковатым фантазером, но человеком, впол- не способным на что угодно, пусть даже и не на столь чудовищный поступок, как тот, в котором он минуту назад обвинил себя. Одновременно я почти с изумлени- ем понял, что и тогда, в детстве и юности, он едва ли был тем примерным учеником, которым его считали и я, и все остальные одноклассники и которого встречали слегка презрительной усмешкой. Неожиданно для меня здесь, за столиком маленького, убогого погребка, он как бы воскрес к новой, удивительной и совершенно особой жизни. — Рассказ твой, правда, затрагивает область, к ко- торой я издавна отношусь с сугубым недоверием, — на- рушил я наконец свое молчание. — Однако признаюсь, что все это меня до некоторой степени интригует. Минуту он смотрел мимо меня, пока слова мои ка- кими-то окольными путями не достигли его слуха. — Интригует? — переспросил он, снисходительно улыбаясь. — Твои нерлы были тогда, естественно, в непривыч- но перевозбужденном состоянии,— торопливо пояснил я свою мысль.— В сущности, если разобраться, из-за тщет- ной борьбы с неприязнью Воланского... к тому же здесь наверняка сказалось весьма неблаготворное воз- действие спиритической ворожбы, в которой гы участво- вал. Впрочем, быть может, ты в ту пору еще не вышел из переходного возраста... и потому был вдвойне воспри- имчив к подобным вещам. Он взглянул на меня чуть ли не с издевкой. — Наши точки зрения, по сути дела, не слишком рас- ходятся. Во всяком случае, пока... Тут я решил, что пора исподволь обратить все это в шутку: — Не припомню, чтобы на трупе Воланского были Обнаружены следы удушения, а? V Он, однако, сделал вид, будто отнесся к моему заме- чанию вполне серьезно: — Сомневаюсь, что такая таинственная рука остав- ляет следы, различимые подслеповатым глазом профес- сионального прозектора. Но отложим покуда этот вопрос. Вернемся к фактам: оправившись от первого потрясе- ния, я расцепил всю историю, совсем как ты, и скоро ус- покоился. Ведь если каждого человека, когда-либо поже- 133
давшего смерти другому, упрятывать за решетку, земля мигом обратится в огромную тюрьму. — Это верно. — Я,— продолжал Бапоттер, к которому возвратилась прежняя безучастность, — с отличием выдержал выпуск- ные экзамены в гимназии, а через несколько лет — эк- замены на степень доктора. И получил степень sub aus- piciis. Таким образом, первая жизненная цель была мною успешно достигнута. Только мне это было уже не так важно. У меня между тем появилась новая цель, к кото- рой я стремился с куда большей страстью и нетерпе- нием. Он вповь попросил официантку наполнить его бокал. — Когда мы с тобой дружили, ты ведь как будто очень редко бывал у меня дома?— внезапно спросил он.— В основном я приходил к тебе. — Сейчас уж и не помню,— ответил я, смущенный неожиданным вопросом. — Пожалуй, раза два-три, не больше. Баноттер согласно кивнул. — Я не очень ладил с отцом и старался устроить так, чтобы никто не заглядывал в нашу жизнь. — Твой отец возглавлял крупную маклерскую конто- ру по торговле недвижимостью? — Он занимался еще и другими, мепее безупречны- ми операциями. И зарабатывал на них большие деньги. В юности я очень огорчался из-за этого и не по годам рано дал ему почувствовать свое неодобрение. Отчего на- ши взаимные симпатии, конечно, никоим образом не усилились. По той же причине он впоследствии так и не пожелал признать резонной перемену в моих взглядах. — Перемену во взглядах на способы, какими он за- рабатывал деньги? — Прежде всего во взглядах на уже заработанные деньги. Я потерял уверенность в том, что деньги эти непременно отмечены печатью позора. И что порядоч- ный человек не может прикоснуться к ним, не запятнав себя. — Но что же склонило тебя к этому более мягкому суждению? — Прекраспый пол. Еще студентом я познакомился с одной девушкой. В те годы молодежь смотрела па по- добные вещи серьезнее, чем сейчас. Или, скажем, более мещански. Я, правда, уже заканчивал курс, но как было 134
получить место, которое позволило бы мне жениться? А жениться было необходимо, и притом срочно... Приняв это во внимание, ты, быть может, поймешь, отчего я пытался подступиться к отцовскому состоянию. Откровенное признание Баноттера вновь чисто по- человечески сблизило меня с ним. Какая-то доля его не- постижимого, отстраненного от меня существа утрати- лась. Поэтому, не делая над собой ни малейшего усилия, я смог заверить его: — Я действительно прекрасно тебя понимаю. — Даже теперь мне приятно услышать, что ты меня понимаешь. А двадцать пять лет назад я был бы просто счастлив. Увы, отец мой не проявил должного понимания. И в этой ситуации его истинная злобная натура рас- крылась полностью. Он с подчеркнутым удовлетворени- ем объявил, что сегодня зарабатывает деньги тем же нечистым способом, как и раньше, и если я ими гнушал- ся прежде, то и теперь мне незачем па них зариться. На том он и уперся, оставаясь глух ко всем доводам. Я знал: в сущности, он имеет полное право так посту- пать. И именно это делало его в моих глазах еще омер- зительнее. В скором времени чувства, которые я к нему испытывал, приобрели разительное сходство с теми, ка- кие я в последний гимназический год питал к Волан- скому. Снова против меня сидел до ужаса новый Банот- тер — в этот вечер я уже видел его таким. И, словно стремясь отвести подкрадывающееся подозрение, я бро- сил ему дурацкий вопрос: — Твой отец еще жив? Баноттер нисколько не удивился. — В сущности, он мог бы еще жить, — проговорил он, точно мои слова впервые натолкнули его на эту мысль.— Сейчас ему было бы под восемьдесят... он все- гда оставлял впечатление человека здорового и сильного. Однако еще за полгода до получения мною докторской Степени он предпочел уйти из жизни... и уступить доро- гу мне... Вероятно, уже сам того не сознавая, я едва не пал Жертвой Бапоттерова безумия, когда потерял над собою власть и выкрикнул: — Ты же не станешь утверждать, что... Пальцы его левой руки разжались, словно открывая спрятанную в ладони загадку. 135
— Все произошло прибгткштельно так же, как не- сколькими годами раньше с Воланским. — Но ведь это чистый бред! Он с сомнением пожал плечами. — Быть может, всего-навсего стечение диковинных случайностей. Как видишь, я еще пытался объяснить все твоим способом. Только теперь это оказалось не столь легко и просто, как в первый раз. В первый раз был, так сказать, эксперимент. Опыт, поставленный неподхо- дящими средствами... Во второй раз средства были уже опробованы и сочтены годными. Я вынужден был призвать на помощь все свое са- мообладание, чтобы сохранить ясность рассудка. — Не воображай, что ты заразил меня своим безу- мием, Банаотович. Я просто глубоко тебе сочувствую... Он огорченно вздохнул. — Думаешь, я заслуживаю сочувствия? — Он по- качал головой. — Таким образом, и вторая моя мечта осуществилась. Долгий, пытливый взгляд задержался на моем лице. — С тобой тоже так бывает? Когда цель достигну- та, ты теряешь к ней интерес, считаешь несущест- венной? Я жадно ухватился за его вопрос. — Смотря какая цель. Если ненастоящая, то да. — Ненастоящая... — безжизненным эхом откликнул- ся он.— Да, пожалуй. Быть может, это и есть выход из дьявольского лабиринта. Но до поры до времени прихо- дится блуждать в нем с завязанными глазами. Надеждой, что сумел оторвать его от пагубных мыс- лей, я тешился недолго. Он обеими ладонями провел по лбу и по волосам, точно физически стряхивая с себя задумчивость. — Бриллиантовый перстень старика императора ле- жит у меня в каком-то сейфе... после защиты диссерта- ции я его не видел. И с семейным счастьем получилось не лучше. Хотя от смерти отца до женитьбы прошло го- раздо меньше времени, чем со дпя смерти Воланского до присуждения докторской степени. А может, как раз поэтому. Впечатление было еще до жути свежо. И по- том, разве не естественно было поделиться с женой? Я, во всяком случае, склонен считать такое желание вполне оправданным. — Ты говорил с нею о своем... безумии? 136
— Единственный раз. В час невыносимого одиноче- ства. Она сказала то же, что и ты: безумие!.. Но в душе, как видно, думала иначе. Очень скоро я это почувство- вал. С того дня в ее глазах затаилась... какая-то робость... настороженность... готовность отпрянуть назад!.. Мне ка- жется, такой взгляд бывает у людей, когда они попада- ют в места, кишащие ядовитыми змеями... Все это, как ты догадываешься, быстро углубило пашу отчужден- ность. Я уже не смотрел Банотгеру в лицо. Взгляд мс(й был устремлен на его правое бодро. Там, под пиджаком, мне чудился странный бугорок. Бугорок, которого еще мину- той раньше не было. Как мне пришла в голову эта бре- довая идея, не знаю, но я был уверен: именно отсюда в ту ночь, когда умер Воланский, выросла мерзкая бес- костная рука и, точно ядовитая гадина, поползла по го- роду. И внезапно мне представилась нагая женщина... вот она стоит у глухой стены в конце узкого сумрачно- го коридора, вытянув руки, словно для защиты... при- жимается спиной к сырым, холодным как лед камням, а широко раскрытые от ужаса глаза прикованы к ползу- чей твари, которая подбирается все ближе, ближе... — Ты еще... женат?— выдавил я. — О да... На другой женщине. Говорить я уже не мог. Не мог даже отпить глоток вина: рука моя так дрожала, что я был вынужден по- ставить бокал. Тем спокойнее он поднял свой, прежде чем поднести к губам, полюбовался игрой вина и при- ветливо сказал: — В самом деле, ты обязательно должен перейти на этот приятный золотисто-зеленый напиток. Тогда ты не станешь волноваться из-за всяких событий больше, чем они того заслуживают. — Что ты сделал со своей женой, мерзкое чудови- ще? — прохрипел я. Он закрыл глаза, и по лицу его скользнуло выраже- ние несказанной хитрости и удовлетворения. — Ну наконец-то. Ты уже не смеешься, друг моей юности? Еще раз мне удалось вырваться из кошмара, кото- рым опутал меня рассказ Баноттера и пропитанный вин- ными парами и табачным дымом воздух тесного по- гребка. — Прости... я увлекся. 137
Резкая складка пролегла у Баноттера от крыльев но- са к углам рта, придав ему странно беззащитный, пе- чальный вид. — Мне нечего прощать. Ты абсолютно прав, называя меня мерзким чудовищем. До какой степени прав, ты поймешь, уделив мне еще несколько минут. — Я уже знаю, что ты собираешься мне сказать. — Что же, интуиция едва ли обманывает тебя. Тем не мерее я хотел бы рассказать обо всем сам. Он сидел у стены, далеко отодвинувшись от стола, так что мог опереться затылком о пожелтевшие беле- ные кирпичи. — Странно, — заговорил он после минутного молча- ния, — что именно в тот момент, когда начинаешь испы- тывать к собственной жене все большее безразличие и отчужденность, неизбежно появляется другая женщина, в которой ты души не чаешь. Конечно, не хочу обобщать. Со мною, во всяком случае, было так. Спустя четыре го- да после женитьбы и всего несколько недель после то- го, как я сделал жену своей сообщницей, я встретил очень красивую и умную девушку. Подробности наше- го знакомства здесь роли не играют. Прошло немного времени, и я уверовал в необходимость связать с этой девушкой свою жизнь, если для меня вообще имело смысл жить дальше. Жена ни о чем не подозревала. Не по слепоте, а оттого, что с каждым днем все больше от- далялась от меня. Думаю, она не стала бы чинить пре- пятствий и согласилась бы на развод. Только какая мне от этого польза? Наш брак был освящен католической церковью. А теперь, прошу тебя, слушай особенно вни- мательно. Ибо дело пойдет о весьма своеобразном пово- роте событий. Некий ретивый сплетник донес моей же- не о моих отношениях с той девушкой. О ревности же- на и думать давным-давно забыла. Но оставить все, как есть, было невозможно: ни положение девушки в обще- стве, ни склад ее характера не допускали такого. Моя жена об этом знала. Знала и о том, что, даже если мы с нею расстанемся, ничто не переменится. Сам видишь, ситуация сложилась для всех крайне неудобная. Тем не менее, — Баноттер слегка наклонился вперед, что- бы легче было заглянуть мне в лицо, — я полностью владел собой. На сей раз у меня и в мыслях не было уб- рать жену так же, как, скажем, отца или Воланского. Клянусь, в мыслях не было. 138
Молчаливым кивком я показал, что верю ему. — Только жена, по-видимому, стала бояться, что я могу это сделать. — Пожалуй, ее можно понять,—осторожно вставил я. — Хотя она, как и ты, считала мои самообвинения безумием! — торжествующе воскликнул Баноттер. И тотчас опять заговорил прежним тоном: — Прежде чем выносить решительный приговор моему здраво- мыслию, позволь мне закончить. Сначала жена ничем не выдавала, что ей страшно. Я скорее почуял это, нежели заметил. Но мало-помалу ей стало не по силам прятать от меня свой ужас. И однажды она выкрикнула все это мне в лицо! Чего я только не говорил и не делал, чтобы успокоить ее, — напрасно. В конце концов она обрати- лась за помощью к посторонним людям. К врачам и да- же в полицию. Ты, полагаю, догадываешься, что там она едва ли могла найти хоть искорку понимания. И вот она вернулась ко мне, беспомощная и жалкая, точно за- пуганный ребенок. Если бы она знала, как глубоко я со- страдаю ей, все было бы хорошо. Я тогда даже пере- стал встречаться с той девушкой — только бы доказать жене свою безобидность! Но все напрасно. Он на минуту умолк и тяжело вздохнул. — Я хорошо помню, — наконец тихо промолвил оп,— как однажды вечером она сидела возле меня и говори- ла, говорила. Ну совсем как ребенок, который остался один в темноте и звуком собственного голоса пытается придать себе храбрости. Все зависит только от моей доб- рой воли, твердила она, и даже если б можно было убе- дить врачей или суд упрятать меня в сумасшедший дом )йли в тюрьму, то для нее ничего не изменится. Ибо ни самые толстые стены, ни самые тяжкие оковы не способ- ны обезвредить меня. — Он засмеялся, не разжимая губ.— О, она отлично понимала, сколь чудовищно мое оружие!.. И вдруг — я бы, наверное, мог точно указать день и час, когда это произошло, — вддуг она догада- лась, что у нее есть лишь один-единственяый шанс спа- стись: надо опередить меня! — Баноттер!— Я всем телом резко подался вперед, к нему. Он не шелохнулся, готовый к любому нападению. — Есть вещи, которые незачем облекать в слова... и словами их не докажешь. Но тот, кого они касаются, чув- ствует их яснее, чем когда бы их выкрикнули ему пря- 139
мо в ухо. Так и было. Можешь не сомневаться. С того часа ее снедала одна мысль: надо опередить меня! От- править меня на тот свет!.. Конечно, — по губам его скользнула едва заметная издевательская усмешка, — ей было куда труднее, чем мне! Мы сражались весьма не- равным оружием. И преимущество было на моей сторо- не. Как мужчина, я вел себя пе слишком по-рыцарски. Согласен. Но коль скоро на карту поставлено все!.. Мпе осталось рассказать совсем немного. Уже который месяц у нас были раздельные спальни. И однажды ночью... я снова выслал своего верного помощника... таинственную третью руку... Глаза Баноттера были закрыты, грудь тяжко взды- малась и опускалась, дыхание с шумом вырывалось из ноздрей. Так, с закрытыми глазами, он наконец про- шептал: — Однако на сей раз... я сделал это... защищаясь... Потом он медленно, всем телом, начал клониться впе- ред, ниже, ниже, пока не уткнулся лицом в сложенные на столе руки. Я испуганно вздрогнул, когда официантка коснулась моего плеча и тихо сказала: — Не беспокойтесь. Я знаю этого господина. С ним так часто бывает. Но Баноттер, видимо, все же услыхал. Едва она ото- шла, он приподнял голову и прошипел ей вслед: — Глупая баба! Я осторожно тронул его sa плечо: — Ты достоин сожаления, Баноттер... Он выпрямился и подпер ладонью щеку. — Как-то раз в одной компании я познакомился с прокурором... и поведал ему свою историю. Он сказал слово в слово то же, что и ты сейчас. И посоветовал обратиться в психиатрическую лечебницу... — А разве не стоит последовать этому совету? Он неотрывно глядел куда-то мимо меня. — Зачем? Я вполне здоров. Времени жаль... Если вообще имеет смысл жить дальше!.. И потом, это до- вольно-таки дорогое удовольствие. Отцовское состояние после войны исчезло как дым. Рассчитывать приходится только на жалованье!.. Правда, сейчас-то мои доходы могли бы существенно возрасти. Если в последний мо- мент мпе не предпочтут кого-нибудь со стороны... — А где ты работаешь? — спросил я. И он назвал 140
ту самую страховую фирму, которую я должен был в скором времени возглавить, и добавил, что с уходом прежнего шефа руководство делами временно доверили ему. Потом он опять уронил голову на руки. До сих пор не знаю, прослышал ли Баноттер каким- то образом, что меня прочат ему в начальники. Едва он кончил свой рассказ, я, даже не попытавшись еще раз вывести его из хмельного полузабытья, ушел из погреб- ка «Бегство в Египет» и на следующий день уехал в столицу. Мой друг не расспрашивал о причинах, побу- дивших меня в конечном итоге отказаться от предло- женного места, и был столь любезен, что вскоре поды- скал мне другую работу. Однако со времен краткого визита в родной город и встречи с Баноттером, который прежде звался Банаотовичем, я уже не становлюсь на резко отрицательную позицию, когда в моем присутст- вии речь заходит о трансцендентальном.
Эрнст Вайс (1884-1940) Шов на сердце Фридрих фон В., высокий светло-русый студент, стра- стпо увлеченный «всемогущей хирургией», что отнюдь не мешало другим его увлечениям, среди которых нема- ловажную роль играл роман с некоей Хильдегард Анне- лизе, в последнее время, впрочем, довольно безрадост- ный, был в начале декабря взят в качестве неоплачива- емого ассистента в хирургическую клинику тайного советника О., прозванного учениками за военную выправ- ку и импозантную внешность «Генералом»; этой удаче студент был, в частности, обязан тем, что профессора и его отца связывала старая дружба — оба были бурша- ми в одной студенческой корпорации. Фридрих фон Б., которого приятель отца вначале не удостаивал своим вниманием, исполнял в университет- ской клинике всякого рода небольшие, но необходимые и ответственные обязанности — давал наркоз, делал пе- ревязки, даже несложные операции. Правда, частенько он стоял без дела, ожидая какого-нибудь поручения, или же приводил пациентов в аудиторию, где профессор за- нимался со студентами всякий день, кроме празднич- ных, от четверти десятого до одиннадцати часов. На одном из таких занятий 17 января профессор чи- тал лекцию о злокачественных опухолях. С гордостью демонстрировал он успешные результаты своего лечения, показывал больных, оперированных три года назад, пять лет назад, и даже одного больного, который подвергся хирургическому вмешательству в самом начале препо- 142
давательской и лечебной карьеры профессора в этом го- роде, иными словами, не менее семи с половиной лет на- зад, и этот больной, как и все остальные, был здоров, не имел рецидивов. Операции проходили тяжело, но тот факт, что паци- енты столь долгое время оставались здоровыми, доказы- вал величие хирургии и безусловную результативность своевременных и радикальных оперативных вмеша- тельств. Старых пациентов вызывали в университетскую клинику письмами, гарантируя им компенсацию дорож- ных расходов, если они жили в провинции. И вот бывшие пациеты сидели на скамейке в широ- ком коридоре, ведущем из больничных палат в аудито- рию. Пятеро мужчин, три женщины — из них четверо были местные, городские, другие четверо — приезжие. Хотя старший врач запретил им беседовать о своих бо- лезнях (такому же запрету подчинялись все больные в клинике), они вот уже час обсуждали исключительно эту тему; некоторые пациенты даже расстегивали ру- башки, чтобы показать послеоперационные рубцы, ос- тальные, не разоблачаясь, прямо на одежде демонстри- ровали место операции и длину надреза, причем, как правило, сильно преувеличивали шрам. Через некоторое время, предводительствуемые нашим студентом фон Б., они гордо проследовали в аудиторию, охорашиваясь па ходу; одна ив женщин даже покрылась испариной, ибо в спешке не сумела достаточно быстро натянуть пер- чатки. Генерал, впав в хирургический экстаз, блаженство- вал. Он сравнивал судьбу излеченных пациентов с судь- бой их товарищей по несчастью, страдавших тем же недугом и уже давно покоившихся в сырой земле; рас- суждая, он держал своими огромными ручищами хруп- кую старушку-больную и, словно куклу, вертел ее то вправо, то влево; но потом он быстро оставил больную и подошел к доске, чтобы начертить четкую схему про- изведенной операции; теперь он держал в правой руке мел, а в левой переданную ему старшим врачом историю болезни, где были точно зафиксированы все необходи- мые даты. В самом разгаре этих хирургических разглагольство- ваний в аудиторию почти вбежал главный врач, старик- профессор Е., и что-то взволнованно зашептал на ухо лектору. Волнение главного врача сразу же передалось 143
профессору, что изменило цвет его лица: из кирпично- красного, испещренного более светлыми шрамами — сле- дами студенческих дуэлей на шпагах, оно стало теперь темно-вишневым. На лбу профессора пролегла прямая складка — знак напряженной работы мысли, а тем вре- менем главный врач выпроваживал восемь бывших паци- ентов, словно сбившуюся в кучку домашнюю птицу. Профессор, не мешкая, открыл кран в предназна- ченном только для него умывальнике и перевернул пе- сочные часы, стоявшие па стеклянной полке. Светло- коричневый песок потек тонкой струйкой; за те десять минут, что он пересыпался из одного резервуара в дру- гой, следовало закончить предписанную правилами проце- дуру мытья рук и, так сказать, личной асептики. Сту- дент помогал Генералу совершать «туалет»; пока тот, не переставая говорить, умывался, студент закрепил вокруг его бычьей шеи, такого же кирпичного цвета, что и лицо, металлическую цепочку от длинного желтого непромо- каемого фартука. Не глядя, Генерал влез в черные, до- ходившие до щиколоток резиновые бахилы. В мгновение ока с лектором и педагогом произошла метаморфоза — изменились его голос, осанка, взгляд. Жесткой щеткой он тер себе пальцы, ладони, тыль- ную сторону ладоней, руки до самого локтя. Нажимая ногой на педаль, он приводил в действие автоматическую мыльницу, и скоро руки профессора покрылись белой пеной, потом он смыл пену, показалась все сильнее крас- невшая кожа, чтобы снова скрыться под хлопьями пены. Все помощники профессора рядом с ним проделы- вали то же самое. Но вот наконец Генерал повернулся лицом к аудито- рии. — Счастливый, но, к сожалению, редкий случай. По- пытка самоубийства неподалеку от клиники. Молодая женщина, молодая девушка. Колотая рана в сердце. Ве- роятно, потребуется наложить шов. Вполне современная операция. Но не современное орудие самоубийства — ста- ромодная ручка с банальным стальным пером. Барышня из канцелярии. Сравнительно благоприятное обстоятель- ство, господа: роковое орудие торчит в ране и предот- вращает кровотечение. Счастье в несчастье. Кстати сказать, просто чудо, что она сумела вонзить в сердце столь примитивное оружие. Метод, который я надеюсь вам продемонстрировать, вам всем, в том числе 144
и господам в верхних рядах (убедительно прошу вас не подниматься с мест, пыль здесь ужасающая и в выс- шей степени опасная), — итак, метод, который я наде- юсь продемонстрировать,— новейший; он является одним из многих выдающихся достижений профессора Рена из Франкфурта... Первым ассистентом, как обычно, будете вы, господин старший врач, вторым — господин Гликкер, а третьим придется быть господину Шиллерлингу; нар- коз может взять на себя господин студиозус; это один из ваших коллег, господа, он уже совсем неплохой анесте- зиолог. В подобных случаях требуется особо точная до- зировка наркоза, ведь операция проходит внутри груд- ной полости... Уже несколько лет мы, стало быть, не беспомощны при ранениях на сердце; благодаря профес- сору Рену появилась возможность зашивать колотые ра- ны и даже пулевые раны, хотя эти последние, разумеет- ся, лишь в редчайших случаях; да, всем этим мы уже можем заниматься, господа, но при одном условии: если пациент попадет на наш операционный стол еще живым! Из каждых пяти больных, которых оперируют своевре- менно, выживают не менее трех. Без сомнения, если бы в ту пору, когда австрийский эрцгерцог, наследник пре- стола, был ранен в сердце в Сараево... Но оставим эту печальную тему... Немедленно разогрейте аппарат для физиологического раствора. Старшая сестра, приготовьте экстракт надпочечника, адреналин — раствор ноль, ноль, ноль один; да, я хотел сказать, что существуют методы для лечения разного рода ранений, но не существует ме- тода для уничтожения убийц. Раны зашивают, но сердце не вылечивают. Следить за пульсом будет господин сту- дент-наркотизатор. Не забудьте про реберный расширитель, вообще про все костные инструменты. Показания для таких операций, господа, весьма простые: наличие па- циента! Самое важное — неотложная помощь. Нельзя терять ни секунды. Несмотря на это, я до сих пор не вижу больной, принесите ее как можно скорее. Никаких формальностей, никакой писанины. Я приступаю к по- добным операциям, не испрашивая согласия ни у боль- ного, — в таких случаях его сознание часто в сумереч- ном состоянии, — ни у родных больного, которые обыч- но понятия не имеют о происшедшем; в данный момент все это неважно. Вперед на врага, но... при самом скру- пулезном соблюдении всех правил стерильности. Тут уж не жди пощады; мы должны и мы будем придерживать- 145
ся правил асептики, ибо нам предстоит вскрывать самые восприимчивые к инфекции, наиболее предрасположен- ные к пагноениям части организма, а именно — груд- ную полость и околосердечную сумку. Ну вот и больная! За дело! Осторожно! Сиокойно! В эту секунду высокий, белокурый, немного легко- мысленный студент-медик Фридрих фон Б. увидел Хиль- дегард Аниелизу, которая совсем еще недавно играла в его жизни первостепенную, хотя и не всегда отрадную роль. Хирургический инструмент кипятили па нескольких электрических плитках. Густой пар поднимался из ла- тунных стерилизаторов и рассеивался по всей располо- женной амфитеатром аудитории; несмотря на то, что время приближалось к полудню, в зале было сумрачно. — Дайте свет!— приказал Генерал. И сразу же вспыхнули закрепленные прямо на по- толке лампы, наподобие софитов, и ослепительно белый свет хлынул на операционный стол, на профессора, на его ассистентов и на первые ряды слушателей. Часы, циферблат которых до сих пор был плохо ви- ден, показывали одиннадцать часов и почти две минуты. Генерал замолк. Слышно было лишь бульканье воды, лег- кое позвякивание металлических инструментов, которые кипящая вода чуть-чуть сдвигала, и негромкое дыхание студентов. Вдруг раздался приглушенный стон. Девушка на опе- рационном столе пе кричала, казалось, она задерживает дыхание, ибо каждое движение грудной клетки причи- няло ей боль. Студенты пристально смотрели вниз на резко освещенное верхним светом лицо в обрамлении спутанных, влажных, темно-русых волос; лицо было оран- жево-желтое, верхняя влажная губа опустилась на ниж- нюю. Светло-серые глаза были зажмурены, но внезапно девушка широко раскрыла их — веки трепетали, зрач- ки блуждали, перебегая из одного конца глаза в другой. Платье на больной уже было разрезано от верха до низа ножницами, и верхнюю часть туловища прикрывала мар- ля, только в одном месте на марле был отчетливо виден бугорок, — бугорок ритмично поднимался и опускался. В аудитории стало совсем тихо. Генерал и его ас- систенты как но команде перестали тереть руки и взгля- нули на оперируемую. Казалось, наступила глубокая ночь. Тишина преры- 146
валась лишь бульканьем воды в стерилизаторах, гуде- нием ламп и приглушенными стонами больной при каж- дом выдохе. Генерал дал знак старшей сестре. И та очень бережно, словно боясь причинить боль девушке и тем нарушить женскую солидарность, удалила стериль- ным пинцетом марлю. Теперь под левой грудью больной можно было увидеть злополучную ручку; при каждом биении сердца она качалась, то опускаясь и словно бы становясь тенью, то приподнимаясь, как бы для того, чтобы провести черту. — Прежде всего отметим, что больная находится в полном сознании, — сказал Генерал, с новым рвением принимаясь тереть щеткой свои и без того уже ярко- красные руки. — Если не считать, конечно, вполне ес- тественного при таких обстоятельствах шока. И крово- течения нет. Внешнее кровотечение прекратилось. Оче- видно, оно было незначительным. Профессор велел студенту Фридриху фон Б. подойти ближе к оперируемой, махнув ему рукой, которая в яр- ком свете ламп блестела, словно отполированный металл. — Вперед! Начинаем! Наркоз! У студента дрогнули плечи. Его буквально трясло от ужаса. Чтобы иемпого успокоиться, ему пришлось со- брать все силы. Для полного наркоза требовался аппарат, которому полагалось быть в аудитории. Однако в аппарате собира- лись починить какую-то мелочь, и поэтому его перевезли в другое помещение; и вот сейчас, цргда нельзя было терять ни секунды, аппарата не оказалось на месте, и никто не осмеливался сказать это шефу. Сестры быстро открыли большие хромированные ба- рабаны, где хранились белые халаты, шапочки, салфет- ки, резиновые перчатки и перевязочный материал; две белоснежные простыни, вынутые из барабана, сестры сложили вместе и подсунули под тело больной после то- го, как старшая сестра с исключительной осторожностью приподняла верхнюю часть туловища девушки. Нижнюю часть закутали большими салфетками, только верх жи- вота, грудь и лицо, с каждой секундой все больше се- ревшее, по-прежнему были на виду. Руки закрепили на столе специальными приспособлениями, туловище на уровне бедер было пристегнуто ремнем. Песочные часы показывали, что прошло уже минут девять. Из кипящей воды были вынуты большие сетча- 147
тые лотки с хирургическими инструментами. Над лот- ками поднялись огромные клубы пара. Привычными движениями старшая сестра разложила на маленьких столиках на колесах металлические инструменты, они лежали ровными рядами, подобранные по своему назначе- нию: большего размера по правую сторону, меньшего размера — по левую. Ножницы прямые и изогнутые, крючки четырехзубые, реберные ножницы, различные зажимы, пинцеты, иглодержатели, кружка с серповидны- ми иглами и кружка с прямыми иглами; шелковые и кетгутовые нитки, намо!анные на стеклянные шпульки и расположенные в зависимости от их тол- щины. Уже почти весь песок пересыпался из одного резер- вуара песочных часов в другой; студент огляделся вокруг, но аппарата для наркоза все еще не было. Вода пере- стала булькать. — Йод,— приказал хирург. Только сейчас, в последнюю секунду, аппарат для наркоза — сложное сооружение — вкатили в аудито- рию. Коричневато-красный баллон с коричневато-крас- ным краном подавал кислород, синий баллон с синим краном — жидкий воздух, а через зеленый шел наркоз. Сверкающие манометры, прозрачные, наполненные жид- костью «глазки» для наблюдения за каждым вдохом и выдохом. Пока профессор надевал белый халат, пока ему на го- лову нахлобучивали шапочку, студент поднес к лицу молодой девушки маску, которая должна была плотно об- тянуть ее нос и рот. Наркоз, смешанный с жидким воздухом, ток крупны- ми каплями через прозрачную стеклянную трубочку. — Дышите глубже! Дышите глубже! — повторял сту- дент глухим голосом. Но девушка с молчаливым ожесточением качала го- ловой. Неуверенными движениями она пыталась оттолк- нуть маску, хотя ей это и не удавалось. Маска была со- всем близко, и больная отворачивала лицо, хотела как-то избегнуть неизбежного. Губы ее округлились, словно де- вушка намеревалась закричать, намеревалась сопротив- ляться. Потом ее рот чуть-чуть приоткрылся, будто она шепотом молила о пощаде. Но она так и не произнесла ни слова, с ее бескровных, совершенно белых губ срыва- лись лишь протяжные, глухие стоны. 14*
— Йод, — повторил Генерал, натягивая на руки ре- зиновые перчатки. Отливающее металлической синью пятно, пятно, на- несенное широким тампоном, покрывало теперь всю пло- щадь будущей операции — обе груди, вообще все тело от горла до пупка. В середине этой площади вибрировала, но уже гораздо менее отчетливо, — быстрее и слабее, словно бы щекоча кожу, — злосчастная ручка; слабо трепетавшее сердце с трудом раскачивало ее. Дыхание стало гораздо более пре- рывистым, слабым. Широко раскрытые глаза девушки блуждали по всей огромной аудитории. Она была в полпом сознании. Трудно было поверить, что столь тяжело раненный человек все сознает, созпает и свое состояние, и свои страдания. На лице Генерала уже появилось присущее ему од- ному выражение — оп стал почти весел, раскован; это значило, что профессор продумал до конца весь ход опе- рации, продумал до мельчайших деталей, варанее пред- ставив себе возможные осложнения, — осталось только технически выполнить задуманпое... но почему, собст- венно, оперируемую еще не усыпили? Она казалась еще более беспокойной, нежели рань- ше; глаза девушки искали глаза ее бывшего возлюблен- ного, и наконец их взгляды встретились. Дорога каждая секунда, думал студент. Надо сделать все возможное. Но что сказать ей, как объяснить, как образумить, к каким воспоминаниям воззвать? Кто вино- ват? Кто может исправить содеянное? За две минуты до смерти. Было одиннадцать часов двенадцать минут. — А как пульс? — спросил Генерал. 1 Студент поднес руку к нежной шее девушки, силуэт которой был ему столь знаком во времена, казавшиеся ^теперь канувшими в далекое прошлое. Кончиками указа- тельного и среднего пальцев он слегка дотронулся до флажной, мягкой, чуть теплой кожи. — В шейной артерии пульс не прощупывается. Я не Чувствую биения шейной артерии. Р' Но девушка почувствовала его руку. Любила ли она $го еще? Хотела ли опа жить? Раскаивалась ли в своем поступке? Была ли она той, какой была всего несколько минут назад? 149
Веки ее вдруг опустились, и длинные ресницы, сомк- нувшись, образовали широкую, густую, светлую полос- ку, казавшуюся в ярком блеске ламп чуть ли не медно- желтой. Губы слегка приоткрылись и обнажили белые зубы между бледно-коралловыми деснами. Девушка за- дышала, повернувшись к студенту, с каждым коротким слабым вздохом она вдыхала эфир. Одиннадцать часов тринадцать минут. — Стало быть, начинаем при всех условиях. Она уснула? Нет, еще не уснула? Все равно. Жизнь — пер- вичное. Наркоз — вторичное. Война есть война, вперед на врага! Опустите голову больной. Необходимо предот- вратить недостаточное питание мозга; кровь, вытекаю- щая из раны, давит снаружи на сердце и застаивается в околосердечной сумке. Гениальный Эрнст Бергман па- евая это тампонадой сердца..- Так. Еще ниже. Хорошо, Достаточно. Операционный стол, который был снабжен специаль- ным гидравлическим устройством, бесшумно опустился. Студент почувствовал, что голова девушки с шелковис- тыми влажными волосами упала почти к нему на ко- лени. Была ли она еще жива? Испытывала ли страдания? Она уже больше не стонала. Заснула ли она? Или оста- валась в сознании? Неужели она уже умерла? Из сверкавшего хрустальным блеском сосуда, напол- ненного спиртом, старший врач вынул тонкий, изогнутый, наподобие рыбьих плавников, скальпель, стальное лез- вие которого отливало синевой. Генерал взял в руки черенок скальпеля почти тем же движением, каким ху- дожник берет кисть: он прочертил лезвием черту. Каза- лось, хирург всего-навсего собрался провести причудли- вую линию на теле девушки — нечто вроде дугообраз- ной арабески, начинавшейся в середине верхней части туловища и кончавшейся у левой груди, которую он об- вел с наружной стороны. Черта хирурга была светло- красного цвета, еле заметная. Ни капли крови не вы- ступило на коже. Ассистенты слева и справа развели края надреза крючками, расширив рану до предела. Больная застонала. Опять смолкла. Студент добавил эфи- ру. Скальпель, непонятно как, исчез из руки хирурга. Теперь он все время менял инструменты: его правая ру- ка сжимала то большие, то малые ножи, то остроконеч- ные, то тупоконечные лопатки, то скальпели, то крючки, 150
то ножницы, то троакары. Хирург и его ассистенты плот- но натянули на руки красноватые резиновые перчатки, которые так обтягивали пальцы, что сквозь резину про- ступали ногти. На операционном поле видна была лишь большая рука профессора с длинными пальцами, ее дви- жения казались небрежными и случайными, в действи- тельности они были предельно точными и продуманны- ми. Руки его помощников оттягивали края надреза, по- давали инструменты и марлевые тампоны, — словом, были заняты всякого рода вспомогательными действия- ми, которыми Генерал в большинстве случаев управлял взглядом, лишь самые главные распоряжения он отда- вал голосом. Это не значило, однако, что профессор мол- чал. Но слова его предназначались главным образом студентам, которым он объяснял ход операции. — Видите, почти нет крови. К сожалению, нет. Кро- вяное давление упало до минимума. Осторожно с нар- козом! Пусть лучше стонет, наркоз только самый необ- ходимый. Чтобы она не проснулась. Все равно больная в шоковом состоянии и почти не воспринимает боль. Соединительно-тканные покровы как бы скрипят под на- пором воздуха, вырывающегося из поврежденной груд- ной клетки. Что нам делать? Рассечем кусок грудины, вскроем ребра. Проделаем дорогу к сердцу, своего рода дверь. Необходимо отсечь два, три, в крайнем случае че- тыре ребра, стараясь пощадить надкостницу, ведь потом все должно срастись опять. Очень просто. Опять воздух. При вдохе в рану входит воздух. Ваши головы чересчур приблизились, господа студенты. Гнойные бактерии не должны попасть в рану. Давайте наркоз под большим давлением. Чуточку эфира и очень много кислорода. Те- перь мы пошли на врага! Захватываем щипцами снаружи орудие самоубийства; держите его. А теперь мы следу- ем за ним, вот дорога, которую прошло перо, она отмече- на следами чернил. Сейчас мы беремся за ручку всерьез, поверните ее слегка снаружи. Хорошо. А теперь тяните понемногу, сильнее, энергичней. Прекрасно! Ну вот она и вышла. Хорошо, бросьте ее, пригодится для нашей кол- лекции. Поистине идиотизм, человек в приступе отчая- ния хватает первое, что попалось ему под руку. Сейчас займемся ребрами. Внимание, реберные ножницы, да, надо быть осторожным, сперва я подкладываю палец под них, потом нажимаю, готово, следующее ребро. Опять подвожу пальцы снизу и бережно отгибаю весь кусок 151
ткани с ребрами; держите, но без применения силы. Газ, два, и еще раз; раз, два, ну, еще; теперь все разом; только не выпускайте из рук. Черт возьми! Спокойно, вот так, осторожно. Осторожно, хорошо! Студент фон Б. держал руку у губ девушки, ее ды- хание было еле заметным. — Не приподнимайте маску! Наркоз под давлением. Она дышит, вам нечего бояться, мы здесь, на своем месте, видим все лучше, мы следим за тем, как надувается легкое: ваше дело — наркоз, а там уж как будет, так и будет. Вни- мание! Околосердечная сумка. Вот она! Вперед! Иголь- чатый зажим. Зажим побольше. Поменьше. Средний! Будьте внимательны, поверните немного на себя! Еще зажим, еще, еще и еще, меньше разговоров! Перед вами рана в околосердечной сумке, края зазубрены, зигзаго- образны. Именно так перо разорвало ткань, не простой разрез, естественно, ведь перикард в момент ранения на- прягся и повернулся, как он поворачивается при сокра- щении сердца. Желобчатый зонд, надо идти внутрь, про- никнуть глубже, еще глубже. Зонд с желобом во всю длину, напоминавший палец,— инструмент из нержавеющей стали, — беспрепятственно скользнул в открытую рану, в кровавую темную глубь. — Так, пожалуйста, держите эонд ниже. А над ним теперь поместим ножницы, лучше всего прямые, да, по- жалуйста; снизу поддерживайте зонд, как и раньше; он должен быть под самыми ножницами. Рассекаю! Так, хорошо. И только теперь мы получили настоящий доступ! Полно сгустков крови. Убрать! Наша задача — освобо- дить все пространство. Легко промокните кровь, нет, пе- рикард нельзя тереть, этого он не терпит. Вот теперь доступ свободен, но долго это не продлится. Надо лик- видировать рану. Без промедления! Она сейчас у нас перед глазами, но не должна быть перед глазами. Где кровоточит? Куда идет кровь? Прямо истекает кровью! Тампоны! Уберите головы, только мне необходимо видеть все, не мешайте. Промокните кровь тампонами, да не суйте руку, держите тампоны пинцетом, мягко, энергич- но; я сказал — мягко и одновременно энергично, и не тереть, не скрести! Внимание! Еще! Скоро все будет яс- но. А как дела с пульсом? Пульс есть? Нет? Стало быть, вливайте физиологический раствор. Сколько удастся. Кровь в данной ситуации была бы лучше. Переливание крови. Но это требует времени. Сперва надо узнать груп- 152
пу крови больной, довольно долгая процедура. Вливай- те в большую локтевую вену физиологический раствор столько, сколько влезет. Эрзац жизни, суррогат крови! А один из вас, господа, пусть посмотрит в лаборатории, какая у нее группа крови. Есть ли у нас доноры? Вы, господин В., ведь как-то раз давали кровь? Какая у вас группа крови? Спокойно! Продолжаем! Фиксация серд- ца! С трепыхающимся сердцем мы не сладим. Сердце надо закрепить. Вытащим его из сумки. Выходи, тру- сишка, приказываю я. Мы должны закрепить его, от- крыть как следует, иначе накладывать швы невозможно. Стало быть, фиксация и швы! Да, это — подходящий материал. Тонкий шелк, изогнутая игла, величина пра- вильная, давайте, довольно бить баклуши, нить не должна быть слишком короткой. Не мешкая передавайте мне иг- лодержатель, а вы займитесь перикардом, ну, а вы хватай- те конец нитки, чтобы она не волочилась. Вот видите, я втыкаю иглу в сердечную оболочку на уровне левого же- лудочка, острие внутрь, и сразу вытаскиваю наружу. Те- перь у нас петля, ее поручаю держать вам, да, вам, су- дарь, ту же манипуляцию мы проделываем еще раз, по несколько дальше наверху и выводим нить чуть правее, а вот еще одна петля сбоку; видите, я прошиваю иглой сердечную ткань, втыкаю иглу, протягиваю сквозь ткань шелк, вытягиваю иглу; теперь мы вытаскиваем иглу и соединяем концы нитей; дело сделано! Нити держатся; а сейчас давайте осторожно вынем сердце из этой впади- ны. Кровоточит? Пусть кровоточит. Разумеется, оно кро- воточит. Поднимите его! Скорее, мягче, выше! Еще не- много, пожалуйста, смелее. Вот так, чуть набок. На этой сердечной стенке ничего не видно. Тут тоже ничего нет. Стало быть, взглянем с другого бока! Поднимите еще немного, пожалуйста, и поверните направо. Держите крепче и опять собирайте кровь тампонами, очень бе- режно, не жмите. Отставить! Отставить! Вот она! Вот рана! Пальцы к ране, да, именно вы, пальцы к ране, го- ворю я вам. Очень осторожно сближайте обе стороны разреза и повторяйте рукой движения ее сердца, когда оно сжимается! Так, хорошо! Но и нам хотелось бы кое- что увидеть! Не жмите, хватит. Хорошо, правильно. А те- перь вперед, наложим швы на сердце. Тот же шелк, что и раньше. Первый шов наискосок. Левый край подреза сшиваем с правым краем, вытягиваем нить, завязываем узел, нить прихватим клеммой и оставляем в таком по- 153
ложепии. Все правильно. Шьем по верхнему слою. Гос- подин старший врач, возьмите шелк и приблизьте ко мне сердечную стенку, нет, поверните ее чуть-чуть впра- во и все время повторяйте движения сердца. Хорошо, Второй шов. Чтобы было надежнее, будем сшивать не- много глубже. Воткнули иглу, вытащили, завязали узел, медленно и плавпо стягиваем края с обеих сторон и опять вашиваем. Кровотечение стало слабей, но еще не все кончено! Пульс хоть немного прощупывается? Еще нет? А как с дыханьем? Плачевпо? Сохраняйте спокойствие. Уберите руку. Третий шов. Совсем неплохо. Кровотече- ние остановлено. Рана на сердце закрыта. Ножницы. Об- режьте избыточный шелк во всех трех швах! Не слиш- ком коротко! Но и не оставляйте хвоста! Да. Хорошо. Четвертый шов? Нет, достаточно и трех. Хватит. Шелк вполне прочный, швы не разойдутся и после того, как кровяное давление войдет в норму и сосуды наполнятся, как им положено. Пульс? Нет? Появится в свое время. Если сердце живо, то и человек будет жить. Вот видите, миокард выправляется прямо на глазах, удары сердца становятся более ощутимыми, сердечная мышца пра- вильно сжимается и расслабляется. Ничего похожего на прежнее истерическое дрожание и трепетание. Это было in extremis1, можно прямо сказать. Ну вот, вливайте добросовестно свой физиологический раствор в вену, но не мешайте нам работать здесь, наверху, и уберите по- дальше от нас ваш дурацкий шприц. Не натягивайте так петли, вытаскиваем шелк, подряд все нитки. Вы замеча- ете, что миокард дергается в этих трех петлях, словно жеребенок в поводьях; он прямо на ощупь крепнет. Хоро- шо. А как же пульс? Еле прощупывается? Мы поможем сердцу! Дайте-ка нам сейчас адреналин, сделаем ей инъекцию этого препарата надпочечника прямо в сер- дечную мышцу. Хорошо. Ну? •— Пульс... есть. Мне кажется... — Нам тоже кажется. А дыхание? Студент взглянул в глазок аппарата для наркоза, — серебристые капли выдыхаемого воздуха все выше под- нимались одна за другой. — Дышит хорошо, — сказал он. — А теперь начнем адшивать околосердечную сумку. Тут уж мы будем работать с кетгутом. Шить сердце 1 b последний момент (лат.). 154
кетгутом я не отваживался. Шелк надежнее. Но пери- карду не приходится выдерживать такой гигантский на- аор крови. Кетгут сгодится, будет держать. А теперь поставим на старое место ребра, надкостницу сошьем как можно скорее, крупными стежками. Под кожу — стеклянную трубочку. Вот сюда, в самое глубокое ме- сто. Здесь соединительнотканная оболочка мышц — последний слой. Стало быть, берем тонкий шелк, сшиваем кожу. Всего несколько стежков. Как с наркозом? — Уже давно нет. — Хорошо. Продолжаем давать чистый кислород. Три с половиной литра, четыре литра. Еще и еще. И для вер- ности камфару. Там, наверху, в больничной палате, го- лову тоже держите низко. Переливание крови в случае надобности. Пожалуй, все же лучше сделать, чем не делать. Какая у нее* группа крови? «А»? А у вас гос- подин Б.? — Тоже «А». — Вот видите, как все отлично складывается. Гос- подин старший врач и господин Б. останутся с проопери- рованной. Когда мы начали? — В одиннадцать часов тринадцать минут. — Продолжительность операции — семь с полови- ной минут. Сто лет назад лейб-медик Наполеона мог за это время ампутировать ногу до бедра. Так сказать, окончательно и бесповоротно, включая остановку кро- вотечения. Но то были хирурги не нам чета. Ну вот, очень осторожно беритесь за больную. Поднимите ее и положите на койку. Или лучше я сделаю это сам. Так... Так... Грелки приготовлены? Укройте ее. Все хорошо. Все в порядке. А в остальном будем уповать на... судь- бу. До свидания, господа. До свидания.
Альфред Польгар (1875-1955) Взгляд на оркестр сверху За дирижерским пультом — знаменитость. Пройдет время, этот человек умрет, и тогда люди, что сидят се- годня в зале, слушают «Кармен» и созерцают его за пуль- том, будут вспоминать о том, как однажды им довелось его видеть, дирижировавшим в «Кармен». Я представил себе, будто это уже и происходит по прошествии пяти- десяти лет. Таинственная сила воспоминания вдохнула жизнь в сегодняшний вечер. Я воспринимаю его в цве- те, я слышу все его шорохи — так, словно все это свер- шается наяву. Убей мгновенье — и пробуди его вновь. И тогда, каким бы оно ни было прежде, оно пребудет чудесным, хотя бы благодаря чуду такого воскрешения. Да пригрезится тебе твоя жизнь! Итак, я совершенно отчетливо помню, как много лет назад, в марте 1926 года, в опере, сидя в лучшей ложе первого яруса, я слушал «Кармен». Прислужник сказал: «Мое почтение, господа», — сказал он это, собственно, не мне, а ложе в целом, ложе, которую он обслуживал и составной частью которой я в тот вечер случайно ока- зался. У него были белые как снег волосы и красные, добродушные глазки пьяницы. Сегодня из его глазниц растут уже, наверное, маргаритки. В соседней ложе находилась удивительно прекрас- ная, светлая женщина. С глуповато-отрешенным выра- жением на лице она ела засахаренные сливы с орешка- ми внутри. Быть может, сейчас ее уже нет в живых или у нее отвислый живот, а может, осуществив глубоко 156
разумный акт перевоплощения, она пасется теперь на лугу в образе белой ослицы? Исключительно четко запечатлелся еще в памяти сам оркестр. Я и теперь вижу всех их как наяву: движения и лица, блики света на духовых, вздрагивающие корич- невые тела скрипок и гигантских размеров жуки, назы- ваемые контрабасами. Я вижу паучий бег пальцев вио- лончелиста, вижу странный хваткий жест, каким арфист извлекал звуки из своего инструмента, вижу легкое мер- цание смычков. Как длинные иглы, сновали они, иглы, сшивавшие музыку. У первой скрипки были густые усы и лицо, напоминав- шее луну. Как раз в тот момент, когда его инструмент производил сладкие, ласкающие звуки, скрипачу по- надобилось зевнуть. Душа его пребывала только в ру- ках, остальные части тела изнывали от скуки. Это бы- ло возмутительно. О, если бы только длины дирижер- ской палочки достало пощекотать ему в тот момент в глотке! Перо и бумагу мне! Я хочу немедленно записать, что человек способен воспроизводить страсть и подав- лять при этом зевоту. Среди скрипачей был один,—- он пытался, не преры- вая игры, укротить с помощью грифа строптивый лист нотной бумаги. Но всякий раз, как ему оставалось лишь закрепить его окончательно, лист снова легко взмывал вверх. Наконец наступила пауза, и руки у него освобо- дились. Однако он с презрением отверг возможную их помощь и продолжил сражение скрипки с непокор- ным листом. Так или вообще никак. Настойчивый ха- рактер. Трубачи во время пауз переворачивали свой инстру- мент раструбом вниз, чтобы дать вытечь слюне. Во вто- ром акте пол вокруг их пультов должен иметь вид не лучше, чем в полночь в кафе «Централь». Музыканты, играющие на духовых, выделяют много жидкости. Трое пожилых господ, игравших на тромбоне, — и это считается любимым занятием ангелов! — читали газету. В это время их инструменты молча висели рядом с пуль- том. Когда же снова подходил черед им вступать, — а момент этот они безошибочно предчувствовали, —- они хватались за свои инструменты, не отрываясь от газеты. Первые ноты собственной партии они прочитывали толь- ко одним глазом, другой в это время все еще цеплялся за вечерний выпуск. 157
Кларнет же просто спал, если у него случалась пере- дышка, при этом он не забывал вывернуть лампочку у себя над пультом. Заботливый, экономный отец семей- ства! Контрабасисты, сидевшие на одинаковом расстоянии друг от друга, так и пе сумели заполнить свои паузы чем- нибудь стоящим. Их движения поражали немыслимым параллелизмом: будто некто дергал за ниточку, и тотчас восемь согнутых правых рук проделывали одну и ту же кривую, а восемь левых рук скользили вниз по прямой, совпадающей до миллионной доли сантиметра. Если бы кто-нибудь, разнообразия ради или просто из озорства, заткнул себе уши и уж потом взглянул на них, они по- казались бы образом из преисподней; прикованные к сте- не и навечно осужденные пилить и пилить за какую-то земную провинность. Сверху люди из оркестра вообще производили впечат- ление работающих механизмов. Они совершали целесо- образные действия, быть может, против собственной воли или, по крайней мере, без ее участия, но с таким ви- дом, будто они этого хотели. Они являли собой прекрас- ную картину человеческой деятельности в целом. Они надували щеки, и расслаблялись, и пилили, и по необходи- мости делали при плохой мине хорошую игру, и дейст- вительно играли с пафосом, и скучали при этом, и ду- мали: «Когда же конец?»—и били в барабан, и дремали, и выступали солистами, и все же не могли обойтись друг без друга, и читали вечернюю газету, и одновре- менно служили высшей воле, — вчера эта воля была пе та, что сегодня, а сегодня она не та, что завтра, — но и вчера, и сегодня, и завтра все так же позевывая и страстно, все с тем же стремлением к совершенству, оплаченным частично эа счет души, частично за счет окружающих. Флейта вывела великолепный пассаж. Затем она до- стала носовой платок в красный горошек и высморкалась в него. Не могу сказать, что в этом было трогательного, но это было трогательно. Я чуть было не крикнул вниз в духе новейшей драмы: «О Человек! О Брат!» Мой сосед по ложе закрыл глаза. «Я люблю музы- ку, — сказал он, — но не музыкантов». Это было чудовище, буржуа, это был трусливый по- требитель, клевещущий на истинную жизнь, капи- талист и владелец абонемента в оперную ложу. 158
Зрачки у него сужались, когда он хотел поверить или полюбить. Теперь его уже наверняка нет на белом свете, и колокольчик цветет из его глазниц. Одиночество Одиночество Тобиаса Клемма — да, вот это было на- стоящее одиночество! Он жил в городе с населением в несколько миллионов человек, однако между ним и этими людьми не было то- чек соприкосновения, так что он и представить себе но мог все эти миллионы как сумму человеческих индивиду- альностей — лишь как бесформенную массу, окутанную мерзким туманом чужого дыхания и испарений. Он служил писарем в одном ничтожном ведомстве, ненавидел в глубине души своих коллег и был, в свою очередь, совершенно безразличен им. Никто никогда не обменялся с ним лишним словом. У одной старой жен- щины, ходившей стирать по домам, он числился кварти- рантом. В мрачной комнатушке стояла самая разная ме- бель, казалось, она была выброшена сюда за негодностью. Во всяком случае, с мебелью Клемм тоже воздерживался вступать в какие-либо отношения. Когда под ним скри- пела кровать, он расцепивал это как враждебную акцию по отношению к себе. Свеча, которую оп зажигал по ве- черам, горела угрюмо и неприветливо, как будто необхо- димость приносить ему пользу раздражала ее. Зеркало даже нарочно потускнело, чтобы не отражать клеммов- ское лицо во всей отчетливости. Клемму было под пятьдесят. Уже лет двадцать жил он ьот так — без друзей, без женщины. Никто о нем не за- ботился. Однажды, оказавшись свидетелем несчастного случая на трамвайных путях, он был приглашен в суд и еще долго потом вспоминал этот день. Ведь тогда у него спросили его имя, и место его жительства, и год его рож- дения, — словом, существование его обрело в тот день для кого-то смысл. В трактире, где он обедал вот уже двадцать лет, он был просто Никто. Ни один человек не подсаживался к его столику, ни с кем из кельнеров он не был па дружеской ноге. Он просиживал гам в углу, похожий на паутину, что завелась в помещении почти 159
одновременно с ним: большое серое пятно и немножко жизни внутри. Нечто, обязанное своим существованием разве что внешней среде, которая была слишком ленива или равнодушна, чтобы попросту взять и вымести это прочь. Так проходило время и вместе с этим временем его жизнь. Дни и ночи соединялись в густую однородную массу, которая в молчании расступалась перед ним и так же в молчании смыкалась за его спиной. Да и сам он был всего лишь маленьким сгустком уплотнившегося времени, которому предназначено было медленно и без остатка раствориться в бесконечности. Однажды случилось так, что, возвращаясь домой из конторы, он застал улицу в волнении, битком заполнен- ную людьми. Он смешался с толпой. Какая-то женщина уцепилась за его рукав, а мужчина оперся ему на плечо, чтобы лучше видеть происходящее. Клемм иереживал счастливое мгновение своей жизни. С наслаждением ощу- щал он на себе руки людей, которым нужна была его поддержка. Они взволнованно кричали, и он кричал вме- сте со всеми, даже не зная, что кричат другие. Потом он увидел приближающуюся конную полицию. Крики толпы переросли в рев, и Клемм ревел вместе с осталь- ными так, что у него заболела гортань и легкие. Разда- лись выстрелы. Движимый страхом человеческий клубок оказывался в водовороте снова и снова, распадался на многочисленные потоки, а потом отдельные ручейки его растеклись по всем городским направлениям. Клемм оказался в одном из переулков, задыхающийся, без шляпы и трости. Он дотащился до небольшой пивной, битком набитой взволнованными людьми. Все говорили о случившемся. Клемм прислушивался, вставлял свое сло- во, пил, ударял кулаком по столу и снова пил. Ему ка- залось, что в своих долгих странствиях по пустыне безы- сходности и мрака он нашел наконец-то надежное при- бежище здесь. Он просидел всю ночь, пил и что-то воз- бужденно выкрикивал. Потом посетители разбрелись, и снаружи к дому, неприязненно заглядывая в окна, начал подкрадываться рассвет, судебный исполнитель, подо- сланный одиночеством, которое не хотело так легко от- пускать своего пленника. Направляясь домой, Клемм вдруг увидел в окошке журнального киоска свежий газетный выпуск. Большая фотография украшала первую полосу. Был ли он пьян 160
или просто сошел с ума? Это же ошибка, это не могло быть правдой! С первой газетной страницы прохожим улыбалось его собственное лицо. Его фотография моло- дых лет, с маленькой закругленной бородкой, та самая, которую дома он пришпилил над кроватью. А иод фото- графией жирным шрифтом было напечатано: Тобиас Клемм. Пятнадцать лет прожил Клемм в своей каморке, и за все эти годы он ни разу не вернулся домой позже десяти вечера. Когда время этой богатой событиями ночи подо- шло к одиннадцати, а затем и к двенадцати, почуявшая неладное хозяйка кинулась в полицию и сообщила об исчезновении своего постояльца. Ей сказали, что во время уличных беспорядков один человек был убит, приметы его довольно точно совпадали с данным ею описанием. За- тем ее усадили в автомобиль, и в сопровождении поли- цейского она отправилась в морг. Добрую женщину ки- дало в дрожь от жуткой и одновременно сладостной мысли, что ее постоялец и в самом деле мог оказаться убитым, она уже предвкушала любопытство соседей и свою важность, возросшую в их глазах, и еще бесконеч- ные и волнующие обсуждения происшествия, — вот по- чему безымянный убитый и Клемм слились воедино в ее сознании задолго до того, как машина остановилась воз- ле морга. Она мельком взглянула на труп, дрожащими руками распустила узел своего платка, судорожно сглот- нула от волнения и воскликнула: «Разумеется, ото он...— И еще: — Нет, ну надо же!» — а потом еще много раз йодряд: «Нет, ну надо же!» В эту ночь добрая женщина |се равно не смогла бы уснуть, даже если бы ей не поме- шал визит назойливого газетного репортера, выклянчив- Гего у нее фотографию убитого Клемма. Вот таким образом Клемм и выяснил из газеты, что Цчера он пал от полицейского выстрела как жертва в форьбе за свободу и справедливость. Он купил еще не- сколько других газет. Клемм, всюду только Клемм! По- борник свободы и справедливости ощутил внезапную сла- бость в ногах, ему необходимо было немедленно зайти в винный погребок и выпить рюмку водки. И о ком же ,&се говорили у стойки? О Клемме. Да еще как они о нем говорили! С восхищением, с теплотой, с умилением. Воз- fle газетных киосков, окружив его портрет с маленькой бородкой, тоже стояли люди, и все они повторяли: «Да, вот так-то». Еще вчера ничто, всего лишь бактерия по- 6 Авс-фиАская новелла XX в. 161
среди отбросов большого города, а сегодня всеобщий ге- рой, пробудивший интерес к собственной персоне у сотен тысяч людей. Будто невидимый глазу огромный колокол раскачивался над городом — так гудели улицы от этого имени. И Клемм, блаженно оглушенный этим гулом, ре- шил продлить свое блаженство еще хоть ненадолго и пока не возвращаться к себе, пребывая убитым. В последующие дни, перебиваясь без денег, как бродя- га и нищий, и коротая ночи в ночлежках, он стал свиде- телем стремительного нарастания собственной славы. Его коллеги по работе многое рассказали газетчикам, и Клемм был глубоко тронут тем, как хорошо они о нем говорили. Хозяйка тоже была неистощима в добавлении все новых черточек к его достойному восхищения характеру. А сам Клемм часами просиживал в винном погребке и с умилением рассказывал о Клемме, которого оп, по его утверждениям, знал так хорошо, как никто другой. При этом глаза у него широко раскрывались, и многочислен- ные морщинки его немолодого лица превращались в си- стему каналов, по которым густые заросли бороды ороша- лись слезами. Когда его хоронили, он находился в пер- вых рядах скорбящих. Множество людей заполнило ши- рокие проходы между могилами. На ящике, затянутом чем-то черным, стоял человек и выкрикивал: «Потому что он был один из нас!» У многих на глазах были слезы, а сам Клемм всхлипывал так громко, что все окружающие обращали на него внимание и шептали друг другу: «Долж- но быть, это близкий родственник». Так оно и было те- перь, в любом случае. Своего апогея карьера Клемма достигла в гог момент, когда один из депутатов в парламенте, встав с места, про- возгласил: «Мы бросим господину министру в лицо одно только слово, и слово это подобно раскату грома: То- биас Клемм!» Этим судьба Клемма была решена. Ему за- хотелось остаться словом, подобным раскату грома, на- долго, отбросив прежнее свое существование, как пустой звук. Вернуться в жизнь значило для него умереть, ос- таться мертвым — жить. Вообще-то говоря, теперь, в силу безжалостных внут- ренних законов своего/ бытия, Тобиас оказался еще более одинок, чем прежде. Прежде у него, по крайней мере, был он сам, его собственное, хотя и безрадостное «я». Теперь не было даже этого. Прежде у него было имя. Теперь имя было утрачено. Оно отлетело от него, пускай 162
в мир славы и величия, — тем не менее оно ушло. И что же в итоге осталось? Лишенный своего имени, «обес- клеммленный» Клемм, нищий, брошенный на свалку, жалкий остов скудного человеческого бытия. Вот почему со временем в лишенной имени душе Клемма-скитальца угнездились зависть и злоба по отношению к убитому Тобиасу. Он принялся, точно так же, как превозносил погибшего прежде, рассказывать теперь сомнительные истории из его жизни. Кончилось это плохо. Побои, из- гнание и оскорбления были справедливым возмездием за клевету. Подобная неудача, однако, лишь разожгла его ненависть, которая, в свою очередь, обрекла его на дальнейшие неудачи. Он чувствовал себя обездоленным и обманутым другим, великим Клеммом и потому поно- сил его память на каждом шагу. Его схватили на клад- бище в тот момент, когда он пытался осквернить непри- стойной надписью барельеф на могиле Клемма, пред- ставлявший собой идеальный мужской профиль с коротко подстриженными усами. После этого его решили упря- тать в тюрьму. Однако он так настойчиво уверял всех, что вправе делать с памятником все, что эахочет, ибо под ним покоится не кто иной, как он сам, что в конце концов Qro отправили в сумасшедший дом. Когда в городе распространилась эпидемия, опа не по- щадила и тех, кто был лишен разума, прибрав к своим рукам нескольких из них, и в частности Клемма. Вместе с товарищами по несчастью его бросили на стол в морге: через день всех их должна была поглотить общая моги- ла. Однако перед этим еще появился врач и затребовал Клемма под свой скальпель. I Мертвеца доставили в анатомическую, вскрыли ему брюшную полость, с любопытством покопались немного в его внутренностях, будто во взломанном потайном ящи- ке стола, лишний раз убедились в высокой ценности рскрытия как вспомогательного диагностического средст- ва, снова зашили Тобиаса и отнесли на то же место, отку- да взяли. Его товарищи были между тем уже погребены, рднако могильщикам показалось, что кого-то еще не сватает. Увидев Клемма лежащим на прежнем месте, они Йринялись шутить по поводу его временного отсутствия. J — Хо-хо, — сказал один из них, — да он сделался невидимым! ( — Общество ему явно опротивело. - И они похоронили его отдельно от всех. 6*
Стефан Цвейг (1881-1942) Летняя новелла Август прошлого года я провел в Каденаббии, одном из тех местечек на берегу озера Комо, которые так укром- но притаились между белых вилл и темных деревьев. Даже в самые шумные весенние дни, когда толпы тури- стов из Белладжио и Менаджио наводняют узкую по- лоску берега, в городке царят мир и покой, а теперь, в августовский зной, это была сама тишина, благоухающая и солнечная. Отель был почти пуст, — немногочислен- ные обитатели его с недоумением взирали друг на друга, не понимая, как можно избрать местом летнего отдыха этот заброшенный уголок, а каждое утро, встречаясь за столом, изумлялись, почему никто до сих пор не уехал. Особенно удивлял меня один уже немолодой человек, чрез- вычайно представительный и элегантный, нечто среднее между английским лордом и парижским щеголем. Он не занимался водным спортом и целые дни просиживал на одном месте, задумчиво провожая глазами струйку дыма своей сигареты или перелистывая книгу. Два несносно скучных, дождливых дня и явное дружелюбие этого гос- подина быстро придали нашему знакомству оттенок сер- дечности, которой почти не мешала разница в годах. Лифляндец по рождению, воспитывавшийся во Франции, а затем в Англии, человек без определенных занятий и вот уже много лет без постоянного места жительства, он— в высоком смысле — не знал родины, как не знают ее все рыцари и пираты красоты, которые носятся по го- родам мира, алчно вбирая в себя все прекрасное, встре- 164
тившееся на пути. По-дилетантски он был сведущ во всех искусствах, но сильнее любви к искусству было ари- стократическое нежелание служить ему; он взял у ис- кусства тысячу счастливых часов, не дав ему взамен ни одной секунды творческого огня. Жизнь таких людей кажется ненужной, ибо никакие узы не привязывают их к обществу и все накопленные ими сокровища, которые слагаются из тысячи неповторимых и драгоценных впе- чатлений, обращаются в ничто с их последним вздохом— никому не завещанные. Однажды вечером, когда мы после обеда сидели перед отелем и смотрели, как медленно темнеет светлое озеро, я заговорил об этом. Он улыбнулся. — Быть может, вы не так уж не правы. А впрочем, я не дорожу воспоминаниями. Пережитое пережито в ту са- мую секунду, когда оно покидает нас. Поэзия? Да разве она тоже не умирает через двадцать, пятьдесят, сто лет? Но сегодня я расскажу вам кое-что; на мой взгляд, это послужило бы недурным сюжетом для новеллы. Давай- те пройдемся. О таких вещах лучше всего говорить на ходу. Мы пошли по чудесной дорожке вдоль берега. Веко- вые кипарисы и развесистые каштаны осеняли ее, а в просветах между ветвями беспокойно поблескивало озеро. Вдалеке, словно облако, белело Белладжио, мягко отте- ненное неуловимыми красками уже скрывшегося солн- ца, а высоко-высоко над темным холмом в последних лу- чах заката алмазным блеском сверкала кровля виллы Сербелони. Чуть душноватая теплота не тяготила нас; будто ласковая женская рука, она нежно касалась тени, наполняя воздух ароматом невидимых цветов. Мой спутник нарушил безмолвие: — Начну с признания. До сих пор я умалчивал о том, кто уже был здесь в прошлом году, именно здесь, в Ка- йенаббии, в это же время года, в этом же отеле. Это, ^вероятно, удивит вас, особенно после того, как я вам рас- сказывал, что всю жизнь избегал каких бы то ни было повторений. Так слушайте. В прошлом году здесь было, конечно, так же пусто, как и сейчас; тот же самый гос- подин из Милана целыми днями ловил рыбу, вечером йросал ее обратно в воду и утром снова ловил; затем две Старые англичанки, тихого и растительного существова- ния которых никто не замечал; потом красивый молодой человек с очепь милой бледной девушкой, — я до сих 165
ïiop не верю, что они муж и жена, уж слишком они лю- били друг друга. И, наконец, немецкое семейство, явно с севера Германии: пожилая, ширококостая особа с воло- сами соломенного цвета, некрасивыми, грубыми движе- ниями, колючими стальными глазами и узким — словно его ножом прорезали — злым ртом. С нею была ее сест- ра, — да, бесспорно сестра, — те же черты, но только расплывшиеся, размякшие, одутловатые. Они проводили вместе весь день, но не разговаривали между собой, а молча склонялись над рукоделием, вплетая в узоры всю свою бездумность, — неумолимые парки душного мира скуки и ограниченности. А с ними была молоденькая де- вушка лет шестнадцати, дочь одной из них, не знаю, чья именно, потому что угловатая незавершенность ее лица и фигуры уже сменялась мягкой женственностью. В сущ- ности, она была некрасива — слишком худа, слишком незрела и, конечно, безвкусно одета. В ней угадывалось какое-то трогательное, беспомощное томление; большие глаза, полные темного огня, испуганно прятались от чу- жого взгляда и поблескивали мерцающими искорками. Она тоже повсюду носила с собой рукоделье, но руки ее часто медлили, пальцы замирали над работой, и она си- дела тихо-тихо, устремив на озеро мечтательный, непо- движный взгляд. Не знаю, почему это так хватало меня за душу. Быть может, мне просто приходила на ум ба- нальная, но неизбежная мысль, которая всегда приходит на ум при виде увядшей матери и рядом цветущей доче- ри — человека и его тени, — мысль о том, что в каждом юном лице уже таятся морщины, в улыбке — усталость, в мечте — разочарование. А может быть, меня просто привлекало это неосознанное, смятенное, бьющее через край томление, та неповторимая, чудесная пора в жизни де- вушки, когда взгляд ее с жадностью устремляется на все, ибо у нее нет еще того единственного, к чему она приле- пится, как водоросль к плавучему бревну. Я мог без уста- ли наблюдать ее мечтательный, влажный взгляд, бурную порывистость, с которой она ласкала каждое живое су- щество, будь то кошка или собака, беспокойство, которое заставляло ее браться сразу за несколько дел и ни одно не доводить до конца/ лихорадочную поспешность, с ко- торой она по вечерам проглатывала жалкие книжонки из библиотеки отеля или перелистывала два растрепанных томика стихов, Гёте и Баумбаха, привезенные с собой... Почему вы улыбаетесь? 166
Я извинился и объяснил: — Видите ли, меня рассмешило это сопоставление — Гёте и Баумбах. — Ах, вот что! Конечно, это несколько СхМешно. А с другой стороны, — ничуть. Поверьте, молодым девушкам в этом возрасте совершенно безразлично, какие стихи они читают — плохие или хорошие, искренние или лживые. Стихи — лишь сосуды, а какое вино — им безразлично, ибо хмель уже в них самих, прежде чем они пригубят вино. Так и эта девушка — она была полна смутной тос- ки, это чувствовалось в блеске глаз, в дрожании рук, в походке ее, робкой, скованной и в го же время словно окрыленной. Видно было, что она изнывает от желания поговорить с кем-нибудь, поделиться с кем-нибудь чрез- мерной полнотой чувств, но вокруг не было никого — одно лишь одиночество, да стрекотание спиц слева и справа, да холодные, бесстрастные взгляды обеих жен- щин. Бесконечное сострадание охватывало меня. И все же я не решался подойти к ней. Во-первых, что для мо- лодой девушки в подобные минуты такой старик, как я? Во-вторых, мой непреодолимый ужас перед всякими се- мейными знакомствами и особенно с пожилыми мещан- ками исключал всякую возможность сближения. И тут мне пришла довольно странная мысль — я подумал: вот передо мной молодая, неопытная, неискушенная девуш- ка; наверное, она впервые в Италии, которая благодаря англичанину Шекспиру, никогда не бывавшему здесь, (Считается в Германии родиной романтической любви, страной Ромео, таинственных приключений, оброненных i>poß, сверкающих кинжалов, масок, дуэний и нежных сем. Она, конечно, мечтает о любви, а кто знает девичьи чты? Это белые, легкие облака, которые бесцельно ывут в лазури и, как все облака, постепенно загорают- более жаркими красками — сперва розовеют, потом шхивают ярко-алым огнем. Ничто не покажется ей не- авдоподобным или невозможным. Поэтому я и решил збрести для нее таинственного возлюбленного. В тот же вечер я написал ей длинное письмо, исцол- îHoe самой смиренной и самой почтительной нежно- г, туманных намеков и... без подписи. Письмо, ничего требовавшее и ничего не обещавшее, пылкое и в то время сдержанное, — словом, настоящее любовное письмо из романтической поэмы. Зная, что, гонимая смут- ным волнением, она всегда первой выходит к завтраку, я 167
засунул письмо в ее салфетку. Настало утро. Я наблюдал за ней из сада, видел ее недоверчивое удивление, внезап- ный испуг, видел, как яркий румянец залил ее бледные щеки, как она беспомощно оглянулась по сторонам, как она поспешно, воровским движением спрятала письмо и сидела растерянная, почти не прикасаясь к еде, а потом выскочила из-за стола и убежала подальше, куда-нибудь в тенистую, безлюдную аллею, чтобы прочесть таинствен- ное послание... Вы хотели что-то сказать? Очевидно, я сделал невольное движение, которое мне и пришлось объяснить: — А не было ли это слишком рискованно? Неужели вы не подумали, что она попытается разузнать или, на- конец, просто спросит у кельнера, как попало письмо в салфетку. А может быть, покажет его матери? — Ну конечно, я об этом подумал. Но если бы вы видели эту девушку, это боязливое милое существо, — она со страхом озиралась по сторонам, стоило ей случай- но заговорить чуть громче, — у вас отпали бы все сомне- ния. Есть девушки, чья стыдливость настолько велика, что с ними можно поступать, как вам заблагорассудит- ся, — они совершенно беспомощны, потому что скорее снесут все, что угодно, чем доверятся кому-нибудь. Я с улыбкой наблюдал за ней и радовался тому, что моя игра удалась. Но вот она вернулась -иу меня даже в висках застучало. Это была другая девушка, другая походка. Она шла смятенно и взволнованно, жаркий румянец заливал ее лицо, очаровательное смущение сковывало шаги. И так весь день. Ее взгляд устремлялся к каждому окну, словно там ждало разрешение загадки, провожал каждого, кто проходил мимо, и однажды упал на меня, однако я от него уклонился, боясь выдать себя даже движением век; но и в это кратчайшее мгновение я почувствовал такой жгучий вопрос, что почти испугался, и снова, как много лет назад, понял, что нет соблазна сильнее, губительней и заманчивей, чем зажечь первый огонь в глазах девуш- ки. Потом я видел, как она сидела между матерью и тет- кой, видел ее сонные пальцы и как она по временам су- дорожно прижимала руку к груди, — несомненно, там она спрятала письмо. Игра увлекла меня. Вечером я на- писал ей второе письмо, и так все последующие дни; мне доставляло своеобразное удовольствие описывать в своих посланиях чувства влюбленного юноши, изображать на- растание выдуманной страсти; это превратилось для меня 168
в увлекательный спорт, — то же самое, вероятно, испы- тывают охотники, когда расставляют силки пли замани- вают дичь. Успех мой превзошел всякие ожидания и да- же напугал меня; я уже хотел прекратить игру, но иску- шение было слишком велико. Походка ее стала легкой, порывистой, танцующей, лицо озарилось трепетной, не- повторимой красотой, самый сон ее, должно быть, стал лишь беспокойным ожиданием письма, потому что утром черные тени окружали ее тревожно горящие глаза; она даже начала заботиться о своей наружности, вкалывала в волосы цветы; беспредельная нежность ко всему на свете исходила от ее рук, в глазах стоял вечный вопрос; по тысяче мелочей, проскальзывавших в моих письмах, она догадывалась, что их автор где-то поблизости, — не- зримый Ариэль, который наполняет воздух музыкой, па- рит рядом с ней, знает ее самые сокровенные мечты и все же не хочет явиться ей. Она так оживилась в последние дни, что это превращение не ускользнуло даже от ее ту- поватых спутниц, и они не раз, с любопытством посмат- ривая на ее подвижную фигурку, расцветающие щеки, украдкой переглядывались и обменивались добродушны- ми усмешками. Голос ее обрел звучность, стал громче, выше, смелей, в горле у нее что-то трепетало, словно пес- ня хотела вырваться ликующей трелью, словно... Я вижу, вы опять улыбаетесь. — Нет, нет, продолжайте, пожалуйста. Я только по- думал, что вы прекрасно рассказываете. Прошу прощенья, но у вас просто талант. Вы смогли бы выразить это не хуже, чем любой из нцртх писателей. — Вы, очевидно, хотите осторожно и деликатно на- мекнуть мне, что я рассказываю, как ваши немецкие но- веллисты, — напыщенно, сентиментально, растянуто, скучно. Вы правы, постараюсь быть более кратким. Ма- рионетка плясала, а я уверенной рукой дергал за нитки. ^Чтобы отвести от себя малейшее подозрение, — ибо ино- гда я чувствовал, что ее взгляд испытующе останавли- вается на мне, — я дал ей понять, что автор письма жи- рет не здесь, а в одном из соседних курортов и еже- дневно приезжает сюда на лодке или пароходом. И после етого, как только раздавался колокол прибывающего па- рохода, она под любым предлогом ускользала из-под ма- теринской опеки, забивалась в какой-нибудь уголок на пристани и, затаив дыхание, следила за приезжающими. И вдруг однажды, — стоял серый, пасмурный день, и 169
я от нечего делать наблюдал за ней, — произошло нечто неожиданное. Среди других пассажиров с парохода со- шел красивый молодой человек, одетый с той вызываю- щей элегантностью, которая отличает молодых итальянцев; он огляделся вокруг, и взгляд его встретился с отча- янным, зовущим взглядом девушки. И тут же ее роб- кую улыбку затопила яркая краска стыда. Молодой чело- век приостановился, посмотрел на нее внимательнее, — что, впрочем, вполне понятно, когда тебя встречают та- ким страстным взглядом, полным тысячи невысказанных признаний, — и, улыбнувшись, направился к ней. Уже не сомневаясь в том, что он есть тот, кого она так долго жда- ла, она обратилась в бегство, потом пошла медленней, потом снова побежала, то и дело оглядываясь; извечный поединок между желанием и боязнью, страстью и стыдом, поединок, в котором слабое сердце всегда одерживает верх над сильной волей. Он, явно осмелев, хотя и не без удивления, поспешил за ней, почти догнал ее — и я уже со страхом предвидел, что сейчас все смешается в диком хаосе, как вдруг на дороге показались ее мать и тетка. Девушка бросилась к ним, как испуганная птичка, моло- дой человек предусмотрительно отстал, но она оберну- лась, и они еще раз обменялись призывными взглядами. Это происшествие чуть не заставило меня прекратить игру, но я не устоял перед соблазном и решил восполь- зоваться этим так кстати подвернувшимся случаем; ве- чером я написал ей особенно длинное письмо, которое должно было подтвердить ее догадку. Меня забавляла мысль ввести в игру вторую марионетку. Иа другое утро я просто испугался, — все ее черты выражали сильнейшее смятение. Счастливая взволнован- ность уступила место непонятной мне нервозности, глаза покраснели от слез, какая-то тайная боль терзала ее. Са- мо ее молчание казалось подавленным криком, скорбно хмурился лоб, мрачное, горькое отчаяние застыло во взгляде, а ведь я именно сегодня ожидал увидеть ясную, тихую радость. Мне стало страшно. Впервые в мою игру вкралось что-то неожиданное, марионетка отказалась по- виноваться и плясала совсем иначе, чем я того хотел. Игра начала пугать меря, я даже решил уйти на весь день, боясь прочесть упрек в ее глазах. Вернувшись в отель, я понял все: их столик не был накрыт, они уехали. Ей при- шлось уехать, не сказав ему ни слова, она не могла от- крыться своим домашним, вымолить у них еще один 170
сень, хотя бы один час; ее вырвали из сладких грез и увезли в какую-нибудь жалкую провинциальную глушь. Об этом я и не подумал. До сих пор тяжким обвинением пронизывает меня этот ее последний взгляд, этот взрыв гнева, муки, отчаяния и горчайшей боли, которым я — и, быть может, надолго — потряс ее жизнь. Он умолк. Ночь шла за нами, и полускрытый облака- ми месяц изливал на землю странный мерцающий свет. Казалось, что и звезды, и далекие огоньки, и бледная гладь озера повисли между деревьями. Мы безмолвно шли дальше. Наконец мой спутник нарушил молчание: — Вот и все. Ну, чем не новелла? — Не знаю, что вам сказать. Во всяком случае, это интересная история, и я сохраню ее в памяти вместе со многими другими. Я очень вам благодарен за ваш рассказ. Но назвать его новеллой? Это только превосходное вступ- ление, которое, пожалуй, можно бы развить. Ведь эти люди — они едва только успевают соприкоснуться, ха- рактеры их не определились, это предпосылки к судьбам человеческим, но еще не сами судьбы. Их надо бы допи- сать до конца. — Мне понятна ваша мысль. Дальнейшая жизнь мо- лодой девушки, возвращение в захолустный городок, глу- бокая трагедия будничного прозябания. — Нет, даже и не это. Героиня больше но занимает меня. Девушки в этом возрасте малоинтересны, как бы значительны они ни казались самим себе, все их пере- живания надуманны и потому однообразны. Девица в свое время выйдет замуж за добропорядочного обывателя, а это происшествие останется самой яркой страницей се воспоминаний. Нет, она меня больше не запимает. — Странно. А я не понимаю, чем вас мог заинтересо- вать молодой человек. Такие мимолетные пламенные взоры выпадают в юности на долю каждого; большинство этого просто не замечает, другие — скоро забывают. На- до состариться, чтобы понять, что это, быть может, и есть самое чистое, самое прекрасное из всего, что дарит тебе жизнь, что это — самое святое право молодости. — А меня интересует вовсе не молодой человек. — А кто же? — Я изменил бы автора писем, пожилого господина, дописал бы этот образ. Я думаю, что ни в каком возрасте нельзя безнаказанно писать страстные письма и вжи- ваться в воображаемую любовь. Я попытадсд бы цзобра- 171
зить, как игра становится действительностью, как он ду- мает, что сам управляет игрой, на деле же игра давно уже управляет им. Расцветающая красота девушки, которую он, как ему кажется, наблюдает со стороны, на самом деле глубоко волнует и захватывает его. И в ту минуту, когда все выскальзывает у пего из рук, им овладевает мучи- тельная тоска по прерванной игре и по... игрушке. Мепя увлекло бы в этой любви то, что делает страсть пожилого человека столь похожей на страсть мальчика, ибо оба не чувствуют себя достойными любви; я заставил бы старика томиться и робеть, он у меня лишился бы покоя, поехал бы следом за ней, чтобы снова увидеть ее, — и в послед- ний момент все-таки не осмелился бы показаться ей на глаза; я заставил бы его на другой год снова приехать на старое место в надежде встретиться с ней, вымолить у судьбы счастливый случай. Но судьба, конечно, окажется неумолимой. В таком плане я представляю себе новеллу. Это было бы даже... — Надуманно, неверно, невозможно! Я вздрогпул от неожиданности. Резко, хрипло, почти с угрозой перебил меня его голос. Я еще никогда не ви- дел своего спутника в таком волнении. И тут меня осени- ло: я понял, какой раны я нечаянно коспулся. Он круто остановился, и я с болью увидел, как серебрятся его седые волосы. Я хотел как можно скорее переменить тему, но он уже заговорил снова, сердечно и мягко, своим спокойным и ровным голосом, окрашенным легкой грустью. — Может быть, вы и правы. Это, пожалуй, было бы гораздо интересней.«L'amour coûte cher aux vieillards»1,— так, кажется, озаглавил Бальзак самые трогательные страницы одного из своих романов, и это заглавие приго- дилось бы еще для многих историй. Но старые люди, ко- торые лучше всех знают, как это верно, предпочитают рассказывать о своих победах, а не о своих слабостях. Они не хотят казаться смешными, а ведь это всего лишь колебания маятника извечной судьбы. Неужели вы вери- те, что «случайно затерялись» именно те главы воспоми- наний Казановы, где описана его старость, когда из со- блазнителя он превратился в рогоносца, из обманщика в обманутого? Может быУь, у него просто духу не хватило написать об этом. «Любовь дорого обходится старикам» (фр). 172
Он протянул мне руку. Голос его снова звучал ровно, спокойно, бестрастно. — Спокойной ночи! Я вижу, молодым людям опасно рассказывать такие истории, да еще в летние ночи. Это внушает им сумасбродные мысли и пустые мечты. Спо- койной ночи. Он повернулся и ушел в темноту своей упругой по- ходкой, на которую годы все же успели наложить печать. Было уже поздно. Но усталость, обычно рано овладевав- шая мною в мягкой духоте ночи, не приходила сегодня из-за волнения, которое поднимается в крови, когда столк- нешься с чем-нибудь необычным или когда в какое-то мгновение переживаешь чужие чувства, как свои. Я дошел по тихой и темной дороге до виллы Карлот- ти, — ее мраморная лестница спускается к самой воде, — и сел на холодные ступени. Ночь была чудесная. Огни Белладжио, которые раньше, словно светлячки, мерцали между деревьями, теперь казались бесконечно далекими и один за другим медленно падали в густой мрак. Мол- чало озеро, сверкая, как черный алмаз, оправленный в прибрежные огни. Плещущие волны с легким рокотом набегали на ступени — так белые руки легко бегают по светлым клавишам. Бледная даль неба, усеянная тысяча- ми звезд, казалась бездонной; они сияли в торжественном молчании; лишь изредка одна из них стремительно по- кидала искрящийся хоровод и низвергалась в летнюю ночь, в темноту, в долины, ущелья, в дальние глубокие воды, низвергалась, не ведая куда, словно человеческая жизнь, брошенная слепой силой в неизмеримую глубину неизведанных судеб.
Роберт Музиль (1880-1942) Гриджия В жизни наступает однажды срок, когда она резко замедляет ход, будто не решается идти дальше или хо- чет переменить направление. Может статься, в такую пору человек легче подвержен несчастью. У Гомо разболелся маленький сын; тянулось это уже год, без видимых улучшений, хотя и не грозило особой опасностью; врач настаивал на длительном курортном лечении, а Гомо не мог решиться уехать с семьей. Ему казалось, что такое путешествие слишком надолго ото- рвет его от него самого, от его книг, планов, от всей его жизни. Он воспринимал это свое нежелание как признак крайней самовлюбленности, но, может быть, здесь вырази- лось скорее некое самоотрешение, — ведь до сих пор он ни разу на единый даже день не разлучался с женой; он очень любил ее, любил и сейчас, но с появлением ребенка вдруг оказалось, что эта любовь способна дать трещину— как камень, который просочившаяся в него вода расщеп- ляет все упорней. Этому новому свойству, — геологи на- зывают его отдельностью, — Гомо не переставал удив- ляться, тем более что вовсе не ощущал, чтобы самой его любви за минувшее время сколько-нибудь убыло, и в про- должение всех бесконечно затянувшихся сборов семей- ства к отъезду он тщательно пытался представить себе, как проведет один наступающее лето. Но он испытывал решительное отвращение ко всякого рода морским и гор- ным курортам. Он остался один и назавтра получил письмо, в котором ему предлагали стать компаньоном 174
общества по разработке старых венецианских золотых рудников в Ферзенской долине. Письмо было от некоего господина Моцарта Амадео Хоффенготта, с которым он познакомился однажды в поездке и был дружен в течение нескольких дней. Тем не менее Гомо нисколько не усомнился в том, что речь идет о вполне солидном, достойном начинании. Он послал две телеграммы: одной он извещал жену, что срочно уезжает и сообщит о своем местопребывании поз- же; в другой изъявлял согласие принять участие в раз- ведочных работах в качестве геолога и, возможно, внести в предприятие определенный денежный пай. В П., неприступно-зажиточном итальянском городке, разбогатевшем на виноделии и шелководстве, он встре- тился с Хоффенготтом, крупным, красивым, деятельным брюнетом одних с ним лет. Компания, как ему было со- общено, располагает внушительными средствами из аме- риканских источников, и дело будет поставлено на широ- кую ногу. Пока же велись приготовления к экспедиции, которая — в составе их двоих и еще трех пайщиков — снаряжалась в глубь долины: покупались лошади, ожи- дались инструменты, вербовалась подсобная сила. Гомо остановился не в гостинице, а, сам не зная по- чему, у одного итальянского знакомого Хоффенготта. Там ему бросились в глаза три вещи. Мягкие постели, не- сказанно прохладные, в красивом обрамлении красного дерева; обои с несказанно сумбурным, безвкусным, но на свой лад неповторимым и диковинным рисунком; и качал- ка из тростника, — раскачиваясь в ней и неотрывно глядя на обои, человек постепенно будто растворяется в этих мерно вздымающихся и опадающих дебрях, которые за какие-нибудь две секунды из ничего вырастают до на- туральных размеров и затем снова сходят почти на нет. А на улицах воздух был смесью снега и юга. Стояла середина мая. По вечерам городок освещался большими дуговыми лампами, так высоко висевшими на протянутых ооперек проезжей части проводах, что улицы лежали вни- зу, как глубокие синие ущелья, по темному дну которых приходилось пробираться людям, в то время как бездна пространства над ними была наполнена шипеньем рас- качивающихся белых солнц. Днем открывался вид на ви- ноградники и леса. Это все перезимовало в багрянце, охре и зелени; поскольку деревья не сбрасывали листву, тлен и свежесть переплелись в их убранстве, как в 175
кладбищенских венках, и крохотные, но отчетливо раз- личимые среди них красные, голубые и розовые домики были вкраплены там и сям как разноцветные игральные кости, бесстрастно являя миру неведомый им самим причудливый формальный закоп. В вышине же лес был темным, и гора называлась Сельвот. Поверх леса ее оде- вали снежные альпийские луга; размеренными волнами они набегали на соседние горы, сопровождая узкую, кру- то уходящую ввысь долину, в которую предстояло углу- биться экспедиции. Случалось, что пастухи, спускавшие- ся с этих гор, чтобы доставить молоко и купить поленту, приносили огромные друзы горного хрусталя или амети- ста, которые, по их словам, росли в многочисленных рас- щелинах так буйно, точно цветы на лугу, и эти пугающе великолепные сказочные образования усиливали впечат- ление, что под видимой оболочкой этого края, мерцающей странно знакомо, будто звезды в иную ночь, скрывается что-то томительно желанное. Когда они въехали в доли- ну и около шести утра миновали Сан-Ореолу, у малень- кого каменного моста, перекинутого через заросший ку- старником горный ручей, гремела если не сотня, то уж, по крайней мере, дюжина соловьев; сиял ясный день. Проехав дальше вглубь, они очутились в удивитель- ном месте. Селение прилепилось на склоне холма; ведшая к нему горная тропинка под конец буквально пересраки- вала с одного плоского камня на другой, а от образован- ной таким образом улицы сбегали по склону к лугам, по- добно извилистым ручьям, несколько коротеньких, почти отвесных проулков. Стоя на тропе, вы видели перед со- бой лишь ветхие, убогие крестьянские домишки; но, гля- дя на них снизу, с лугов, вы словно переносились через века в первобытную деревню на сваях, потому что сторо- ной, обращенной к долине, дома стояли на высоких стол- бах, а нужники парили над обрывом чуть поодаль, как паланкины, на четырех тонких, высотою с дерево, жердях. И ландшафт вокруг деревушки был тоже не без приме- чательных странностей. Его образовывала раскинувшая- ся обширным полукружием и унизанная зубцами утесов громада высоких гор, отвесно ниспадавших к пологому скату, который опоясывал возвышавшийся в центре ле- систый конус меньшего размера, благодаря чему все это напоминало пустую пирожницу с коническим выступом в середине, а так как краешек ее был отрезан бегущим в теснине ручьем, она в этом месте как бы кренилась над 478
ущельем в сторону высокого противоположного берега, спускавшегося вместе с ручьем к долине и приютившего на себе деревушку. Кое-где виднелись заснеженные лож- бины с низкорослыми горными соснами, меж которых мелькали одинокие косули, на лесистой вершине конуса уже токовал тетерев, а на лугах с солнечной стороны цвели цветы, высыпав желтыми, синими и белыми звез- дами, такими крупными, будто кто-то вытряхнул мешок с талерами в траву. Стоило же подняться за деревушкой еще футов на сто, как вы попадали на ровную, сравни- тельно неширокую площадку, на которой располагались огороды, выгоны, сеновалы и редкие домишки, а на выда- вавшемся в долину уступе примостилась скромная цер- ковка и глядела оттуда на мир, что простирался в ясные дни перед долиной, как море перед устьем реки; лишь с трудом различал глаз, где еще была золотисто-палевая даль благословенной равнины, а где уже начинались не- верные облачные угодья небес. Прекрасной обещала быть жизнь, бравшая здесь на- чало. Дни напролет в горах, где они расчищали засыпан- ные входы в старые штольни и копали новые шурфы, или на спусках к долине, где прокладывали широкое шоссе,— в этом необъятном воздухе, уже мягком и влажном, уже чреватом близким таянием снегов. Они швыряли деньги направо и налево и распоряжались здесь как боги. Нашли дело для всех — и для мужчин, и для женщин. Из муж- чин составляли поисковые отряды и засылали их в горы, где те пропадали по целым неделям, из женщин формиро- вали колонны носильщиков, доставлявших инструменты и провизию по едва проходимым тропам. Каменное зда- ние школы было приспособлено под факторию, оно слу- жило для хранения продуктов и других товаров; там по- велительный хозяйский голос поименно выкликал суда- чивших в ожидании своей очереди крестьянок, и объеми- стые заплечные корзины нагружались каждый раз до тех пор, пока не подгибались колени и не вздувались жилы на шее. Навьючат вот такую крепкую красивую молодку — и глаза у нее вылезают из орбит, и рот уже не закрывается; она встает в ряд, и по сигналу хозяина все эти притихшие животные одно за другим начинают медленно переставлять ноги, поднимаясь в гору по длин- ным змеистым тропинкам. Но несли они драгоценный, редкий груз: хлеб, мясо, вино, — а железные инстру- менты никто особенно не учитывал, так что, кроме платы 177
наличными, перепадало и немало из того, что могло при- годиться в хозяйстве, поэтому они тащили нелегкий груз охотно и еще благодарили чужаков, принесших благосло- вение в горы. И это было великолепное чувство; здесь пришельца никто не оценивал, как повсюду в мире, что он за человек, — солиден ли, влиятелен и опасен или хрупок и красив, — здесь, каким бы человеком он ни был и какое бы понятие ни имел о делах жизни, его встречала любовь, потому что с ним пришло благословение; любовь опережала его, как герольд, повсюду была для него на- готове, как свежепостланная постель, и человек в самом взгляде нес дары гостеприимства. У женщин эти чувства изливались непринужденнее, но иногда на какой-нибудь луговине вдруг вырастал древний старик крестьянин и приветственно взмахивал косой, как сама смерть во плоти. Вообще в этом конце долины жили своеобразные лю- ди. Их предки — рудокопы прибыли сюда из Германии еще во времена Тридентского собора и с тех пор выветренным немецким камнем вросли меж итальянцев в здешнюю землю. Обычаи своей прежней жизни они наполовину со- хранили, наполовину забыли, а то, что сохранили, уже, похоже, и сами не понимали. Весной бурные ручьи с гор вымывали у них почву из-под ног, некоторые дома, стоявшие прежде на холме, повисали над краем пропасти, а их это ничуть не беспокоило; с другой же стороны, мутные волны новых времен прибивали к ним в дома самый разнообразный мусор. Тут можно было увидеть и дешевые полированные шкафы, и потешные открытки, и олеографии, но иной раз на глаза попадалась посуда, из которой, возможно, ели еще во времена Люте- ра. Они, эти люди, были протестантами; однако же, хотя, судя по всему, единственно эта цепкая приверженность к своей вере уберегла их породу от итальянской примеси, хорошими христианами они не были. Поскольку они про- зябали в бедности, почти все мужчины вскоре после свадьбы покидали своих жен и на долгие годы уезжали в Америку; оттуда они привозили домой скудные накоп- ления, обычаи городских борделей и безбожие, но отнюдь не острый ум цивилизации. Сразу по прибытии Гомо услышал эдесь историю, на- долго занявшую его воображение. История случилась не так давно, в последние десять—пятнадцать лет; один крестьянин, находившийся в отлучке немалый срок, вер- нулся из Америки и снова улегся к жене в постель. Не- 17Ö
которое время они радовались тому, что опять вместе, и жизнь их шла своим чередом, пока не растаяли последние сбережения. Тщетно прождав новых сбережений, как на- зло застрявших где-то па пути из Америки, крестьянин наново снарядился в дорогу, чтобы, по примеру других земляков, подзаработать себе на жизнь ремеслом лоточ- ника, а жена осталась вести дальше убыточное хозяйство. Но назад он уже не вернулся. Зато несколькими днями позже на одном из дальних хуторов объявился еще один крестьянин, вернувшийся из Америки, с редкостной точ- ностью высчитал, как давно они не виделись, потребовал на стол ту же еду, что они ели в день расставания, все знал даже про корову, которой давно уже и в помине не было на дворе, и сумел по-отечески поладить с детьми, которых послало ему иное пебо, нежели то, что сияло все эти годы над его головою. Однако и этот крестьянин, по- жив некоторое время в свое удовольствие, отправился в путь-дорогу с коробом всякого добра и больше не вер- нулся. История повторилась в округе и в третий, и в чет- вертый раз, пока кто-то не сообразил, что это был аван- тюрист, работавший вместе с их мужчинами за океаном и все у них выспросивший. В конце концов его забрали и посадили, и больше он не появлялся. Все женщины об этом очень жалели, потому что каждой хотелось теперь заполучить его еще денька на два и свериться поточнее со своей памятью, чтобы не подвергаться насмешкам зря; каждая, как теперь оказалось, сразу же почуяла тут что- то неладное, но ни одна не была настолько уверена в своих подозрениях, чтобы поднимать из-за этого шум и ущемлять вернувшегося хозяина в его законных правах. Вот такие это были женщины. Их ноги выглядывали из-под коричневых шерстяных юбок с широкой, в ладонь, красной, голубой или оранжевой каймой, а платки, что они носили на голове и перетягивали крест-накрест на груди, были из дешевого набивного ситца с современным фабричным рисунком, но что-то в расцветке или в распо- ложении узора вдруг отсылало к столетиям предков. И дело тут было не просто в старинном крестьянском уборе, а в самом их взгляде: стародавний, прокочевавший сквозь даль веков, он до сегодняшнего дня дошел уже вамутившимся и стертым, но собеседник все еще явствен- но ощущал его на себе, когда глядел им в глаза. Обуты они были в башмаки, выдолбленные, как челны, из сплош- ного куска дерева, а поперек подошв, из-за плохих до- 179
рог, приделаны были железные пластинки, и на этих котурнах они выступали в своих синих и коричневых чул- ках, как японки. Приходилось им ждать кого-нибудь — они усаживались не на обочине, а на утоптанной земле посредине тропы и высоко подтягивали колени, как нег- ры. Когда же они верхом на ослах поднимались в горы, то сидели не боком, свесив юбку, а по-мужски, зажав голыми ляжками острые края деревянных вьючных се- дел, опять-таки без всякого смущения задрав колени, и будто плыли вперед, чуть покачиваясь всем корпусом. Но в то же время их радушие и любезность были столь непринужденны, что иной раз ставили в тупик. «Входите, пожалуйста», — говорили они, выпрямившись, как герцогини, когда в своих крестьянских хоромах слы- шали стук в дверь; или, к примеру, остановишься на минутку с ними поболтать, а одна вдруг и предложит с отменнейшей учтивостью и степенностью: — Не подержать ли вам пальто? Когда доктор Гомо сказал как-то раз смазливой че- тырнадцатилетней крестьяночке: «Пошли в сено», — ска- зал просто так, оттого что вдруг представилось ему в эту минуту столь же естественным улечься в сено, как жи- вотному — уткнуться носом в кормушку, — детское ли- чико под острым клинышком унаследованного от древ- них прабабок платка нимало не испугалось, а только ре- село прыснуло носом и глазами, маленькие башмаки- лодочки, развернувшись на пятках, запрокинулись, и дев- чонка, казалось, вот-вот плюхнется вместе с граблями оттопыренным задом на жнивье; но все это лишь долж- но было, как в комической опере, выразить трогательно- неуклюжее изумление по поводу мужской похотливости. В другой раз он спросил рослую крестьянку, похожую на германскую вдовицу из трагедии: — Ты еще девушка, да? — и взял ее за подбородок, опять просто так, оттого что вроде бы полагалось отпус- кать шуточки с этаким мужским душком. А она, даже не попытавшись высвободить подбородок из его руки, серьезно ответила: — Конечно. Гомо оторопел. — Ты еще девушка? — всерьез удивился он и засме- ялся. Она хихикнула. — Да?! — приступил он к ней уже настойчиво и игриво потрепал ее за подбородок. Тогда она дунула ему в лицо и тоже засмеялась: 180
— Была! — Если я приду к тебе, что я получу? — последовал вопрос. — Что хотите. — Все, что хочу? — Все. — В самом деле все? — Все! Все!! — И страстность ответа была ею так ве- ликолепно и страстно сыграна, что эта театральная под- линность на высоте тысячи шестисот метров над уровнем моря опять поставила его в тупик. С тех пор его неотвяз- но преследовало ощущение, что здешняя жизнь, ясная и пряная не в пример любой прежней, вовсе не реальность, а легкая, воздушная игра. Тем временем наступило лето. Когда он в первый раз увидел почерк больного сына на конверте, он будто испу- гался — дрожь счастья и потаенного владения его про- низала; то, что они знали теперь, где он находится, пред- ставилось ему неимоверным подкреплением и утвержде- нием. Он здесь, о, теперь они все знают, и ему ничего не надо им объяснять. В белом и фиолетовом, в палевом и зеленом стояли луга. Он не призрак, нет. Сказочный лес из древних лиственниц в нежно-зеленом покрове высился на изумрудном склоне. Внизу подо мхом, возможно, пря- тались фиолетовые и белые кристаллы. В одном из угол- ков леса ручей падал на камень так, что разбивавшаяся Струя напоминала огромный серебряный гребень. Он больше не отвечал на письма жены. Среди тайн этой при- роды есть и тайна предназначенности. Есть сокровенный нежно-алый цветок, он существует лишь для одного- единственного мужчины на свете — для него, так уж устроил господь, и разве это не чудо? Есть потаенное место на теле, его никому не дозволено видеть под стра- хом неминуемой смерти — кроме него одного. Все это показалось ему вдруг таким чудесно бессмысленным и непрактичным, какою бывает только самая истовая ре- лигия. И он лишь сейчас осознал, что он сделал, отъеди- нившись от всего на это лето и дав себя увлечь своему собственному течению, его захлестнувшему. Меж деревь- ев с ядовито-зелеными бородами опустился он на колени, раскинул руки, чего никогда не делал прежде в своей Жизни, и на душе у него было так, будто в это мгновение У него из рук взяли его самого. Он ощущал ладонь лю- бимой в своей ладони, ее голос звучал в его ушах, все 181
клетки его тела словно еще трепетали от недавнего при- косновения, он воспринимал себя как некую другим те- лом образованную форму. Но он уже отринул свою жизнь. Сердце его поверглось во прах перед любимой, стало бед- ней последнего нищего, и в душе поднялись, готовые из- литься, клятвы и слезы. Но все же ему ясно было, что назад он не вернется, и странным образом с этим его воз- буждением нерасторжимо связался образ цветущих вкруг леса лугов — и еще, вопреки томительному ожиданию грядущего, предчувствие того, что именно здесь, среди анемонов, незабудок, орхидей, горечавок и великолепного буро-зеленого щавеля, ему суждено лежать мертвым. Он распростерся навзничь во мху. «Как взять тебя с со- бой?» — спрашивал Гомо. И его тело было полно стран- ной усталости, как застывшее лицо, вдруг расслабляю- щееся в улыбке. Вот он полагал всегда, что живет реаль- ной жизнью, но могло ли быть что-либо нереальнее того, что одип человек был для него чем-то иным, нежели все остальные люди? Что среди бесчисленных тел было одно, от которого его внутреннее «я» зависело почти так же, как от собственного тела? Чужие голод и усталость, зре- ние и слух неразделимо переплелись с его собственными. С подрастанием ребенка это чувство врастало в череду земных забот и удобств, как тайны почвы врастают в де- ревце. Ребенка он любил, но как не подлежало сомнению то, что сын переживет их, так же очевидно было, что сво- им появлением на свет он умертвил ту, иную часть бытия Гомо. И его вдруг бросило в жар от повой мысли. Он от- нюдь не был человеком религиозным, по сейчас его всего словно озарило изнутри. В этой беспредельной ясности чувства мысли еле теплились, как чадные свечи, и сияло одно только великолепное, омытое живою водою юности слово: воссоединение. Он на веки вечные возьмет ее с .со- бой, — и в тот миг, когда он обратился к этой мысли, исчезли все мелкие искажения, привнесенные временем в облик любимой, и будто настал вечный первый день. Канули в небытие все будничные расчеты, всякая воз- можность пресыщения и измены (ибо кто же пожертвует вечностью ради легкомыслия минуты?) — и впервые в жизни он безусловно ,и неопровержимо познал любовь как таинство небес. Он прозрел свое личное, ему одному благоволящее провидение, направившее его жизнь в эту пустыню одиночества, и уже не как земное только богат- ство, а как ему одному уготованный волшебный мир 182
ощутил он полную золота и драгоценных камней почву под своими ногами. С этого дня его не оставляло чувство, что он, как от ломоты в колене или от громоздкого рюкзака, избавился от тяготившей его зависимости — от желания быть жи- вым, от боязни смерти. Случилось не так, как он всегда думал, — что, если человек в расцвете сил чувствует при- ближение конца, он наслаждается жизнью тем безудерж- ней и ненасытней, — нет, он просто ощутил вдруг пол- ную свою раскованность, божественную легкость, делав- шую его султаном собственного существования. Хотя буровые работы пе дали пока обнадеживающих результатов, люди в лагере жили жизнью настоящих зо- лотоискателей. Один парень повадился украдкой прикла- дываться к вину, — это было преступление против общих интересов, суровое наказание тут встретило бы всеобщую поддержку, и парня приволокли со связанными руками. Моцарт Амадео Хоффенготт распорядился для пущей острастки привязать его на сутки к стволу дерева. Когда десятник принес веревку, шутливо-многозначительно по- махал ею и повесил сначала на гвоздь, малый задрожал всем телом, решив, что его не иначе как собираются вздернуть. Точно так же — хотя это уже труднее объяс- нить — дрожали лошади, которых им присылали в каче- стве вспомогательной тягловой силы или пригоняли на несколько дней с гор для ухода и подкормки: они сбива- лись в кучки на луговине или ложились на траву, но рас- полагались они, хоть на первый взгляд и беспорядочно, всегда как бы вглубь, к центру, так что создавалось впе- чатление тайно соблюдаемого эстетического закона, напо- добие того, что был в расположении крохотных зеленых, голубых и розовых домиков на склоне Сельвота. Когда же их наверху, в одной из горных котловин, привязывали на ночь по две, по три к поваленному дереву, то стоило кому-нибудь, вставши в три часа, еще при луне, отпра- виться в путь и в полпятого пройти мимо них, они про- вожали его взглядом, и в бестелесном свете раннего утра человек чувствовал себя мыслью, проплывающей в их медленном сознании. Поскольку воровство и вообще не- которые странности продолжались, участники экспедиции скупили всех собак в округе, чтобы использовать их для охраны. Специально устраивали рейды и притаскивали их прямо сворами, по две, по три на одной веревке, без ошейников. В конце концов в лагере оказалось столько 183
же собак, сколько и людей, и уже неясно было, какая из этих групп чувствует себя здесь хозяином, а какая — все- го лишь пригретым из милости нахлебником. Среди со- бак были и благородные гончие, и венецианские ищейки, которых кое-где еще держали в этих местах, и задиристые дворняги, кусавшиеся, как злобные обезьянки. Они тоже объединялись в группы, неизвестно по какому принципу, и держались весьма сплоченно, но время от времени в каждой группе остервенело набрасывались друг на дру- га. Некоторые были совсем заморенные, другие отказыва- лись от еды; одна крохотная белая собачонка вцепилась повару в руку, когда тот ставил перед ней миску с мясом и супом, и откусила ему палец. В полчетвертого утра было уже светло, но солнце еще не вставало. Проходя в горах мимо пастушьих хижин,— их называли здесь мальвами,— можно было видеть ко- ров, лежавших в полудреме на ближних лугах. Поджав ноги и слегка свалив крестец на сторону, они лежали ог- ромными матово-белыми, будто каменными, глыбами и не смотрели ни на проходящего, ни вслед ему, а устрем- ляли недвижный взор навстречу ожидаемому свету, и их однообразно-медленно перемалывавшие жвачку губы словно творили молитву. Человек шел сквозь них, как сквозь круг некоего сумеречного, отрешенного существо- вания, а когда, пройдя, оглядывался на них сверху, они казались небрежно разбросанными безмолвными скри- пичными ключами — линия хребта, задние ноги и хвост. Вообще жизнь здесь не лишена была разнообразия. То кто-нибудь ломал ногу, и двое сотоварищей проносили его на руках. Или вдруг раздавался крик: «О-го-онь!» — и все бежали искать укрытия, потому что это взрывали большой камень, мешавший прокладке шоссе. Начинаю- щийся дождь только что успел первым влажным касани- ем пройтись по траве. У куста на другом берегу ручья горел костер, забытый за новыми хлопотами, хотя до это- го ему придавалось важное значение; теперь в качестве единственного зрителя при нем оставалась молоденькая березка. На этой березке висела подвешенная за ногу черная свинья; костер, березка и свинья были теперь од- ни. Свинья эта начала ^ верещать еще тогда, когда один из мужчин просто тащил ее на веревке, всячески увеще- вая не упираться. Потом она заверещала громче, увидев радостно мчавшихся к ней двух других мужчин. Вере- щала жалобно, когда ее схватили за уши и уже без вся- 184
ких церемоний поволокли дальше. Она упиралась всеми четырьмя ногами, но боль в ушах вынуждала ее корот- кими прыжками продвигаться вперед. На другом конце моста стоял наготове еще один, с мотыгой, и острым лез- вием саданул животное по темени. С этого момента все пошло значительно спокойнее. Передние ноги разом под- ломились, и свинья завизжала снова, только когда нож вошел ей в горло; хотя визг этот взвился истошной, за- хлебывающейся трубной нотой, он сразу упал до хрипе- ния и тут же перешел в короткий патетический храп. Все это Гомо отметил для себя впервые в жизни. С наступлением вечера все собирались в домике при- ходского пастора, где они сняли одну из комнат, устроив в ней казино. Надо сказать, что мясо, которое им достав- ляли дважды в неделю, за время пути успевало иной раз подпортиться, и нередки были случаи легкого желудоч- ного отравления. Тем не менее, как только начинало смеркаться, все тащились сюда с фонариками, спотыка- ясь на невидимых тропинках. Ибо, хотя кругом и было такое великолепие, они еще больше, чем от желудочного отравления, страдали от опустошенности и печали. И за- ливали эту пустоту вином. Через какой-нибудь час пас- торскую комнату заволакивало дымом тоски и джаза. Граммофон громыхал в ней, как позолоченная телега на мягкой, усыпанной сказочными звездами поляне. Они уже ни о чем не разговаривали — просто говорили. Что они могли сказать друг другу — ученый геолог, предпри- ниматель, бывший инспектор исправительных заведений, горный инженер, отставной майор? Они общались посред- ством знаков — даже если это и были слова: слова неудов- летворенности, относительной удовлетворенности, тос- ки, — звериный язык. Часто они с ненужной горячно- стью принимались спорить по какому-нибудь вопросу, никого непосредственно не касавшемуся, доходили даже до взаимных оскорблений, а на следующий день от од- ного к другому бегали секунданты. Тогда выяснялось, что, собственно говоря, никто ни при чем вообще не присут- ствовал. Они это делали просто для того, чтобы убить время, и хотя никому из них и не ведомо было, что значит провести время с толком, они сетовали, что их окружают грубияны, мясники, и ожесточались друг против друга. То был все тот же, что и повсюду, стандарт душевной массы — Европа. Безделье столь же неопределенное, сколь неопределенны были их дела. Тоска по женщинам, 185
по ребенку, по уюту. Все это вперемешку с граммофоном: «Роза, уедем в «Лодзь, Лодзь, Лодзь...» — или: «Приходи ко мне в беседку». Астральный запах пудры, газа, туман да- леких варьете и европейского секса. Непристойные анек- доты взрывались каскадами хохота и начинались одной и той же фразой: «Едет один еврей в поезде...»; только однажды кто-то спросил: — А сколько крысиных хвостов уложится от Земли до Луны? Все даже притихли, а майор поставил арию из «Тос- ки» и, пока граммофон шипел для разгона, меланхоличе- ски сказал: — Когда-то я чуть было не женился на Джеральдине Фаррар. Тут из трубы выплеснулся в комнату ее голос и будто на лифте взлетел ввысь, этот разбередивший осоловелых мужчин женский голос, и лифт стрелой взмывал все вы- ше и, не достигнув цели, опускался снова и пружинил в воздухе. Ее юбки раздувало воздушной волной, и тебя будто бросало вверх-вниз, на мгновение ты замирал, без- гласно приникнув к протяженному тону, снова взмывал и падал вместе с ним, словно уже изнемогал и все-таки еще трепетал, охваченный новой дрожью, и изливался снова: оргия похоти. Гомо чувствовал, что эго была все та же голая похоть, пропитавшая и все сферы городского существования и уже не отличимая от убийства, ревно- сти, бизнеса, автомобильных гонок, — о, это была уже и не похоть, а дух азарта, нет, и не дух азарта, а, наверное, меч карающий, ангел смерти, безумие небес, война! С одной из многочисленных липучек, подвешенных к по- толку, перед ним на стол упала муха и, парализованная ядом, лежала на спине в одной из тех лужиц, которые образует стекающий по еле заметным складкам клеенки свет керосиновых ламп; от этих лужиц веяло такой пред- весенней печалью, будто свежий ветер прошумел после дождя. Муха делала судорожные усилия, чтобы перевер- нуться, но с каждым усилием все больше ослабевала, а другая, шмыгавшая по клеенке, время от времени под- бегала к ней справиться, как обстоят дела. Гомо тоже внимательно наблюдал эту картину, потому что мухи были здесь чистым наказанием. Но когда подошла смерть, умирающая сложила заостренной пирамидкой все свои шесть лапок, молитвенно воздела их ввысь и так умерла па тусклом световом пятне клеенки, будто на тихом 186
кладбище, которое, хоть и не исчислимо в сантиметрах и не воспринимаемо слухом, все-таки было здесь в этот мо- мент. Кто-то как раз заметил: — Между прочим, уже подсчитано, что во всем бан- кирском доме Ротшильда не найдется столько денег, что- бы оплатить билет третьего класса до Луны. Гомо тихо произнес про себя: «Убивать — и все-таки чувствовать бога; чувствовать бога — и все-таки уби- вать?» — и щелчком указательного пальца направил муху прямо в лицо сидевшему напротив майору, что опять привело к инциденту, не затухавшему до следую- щего вечера. К этому времени он уже давно был знаком с Грид- жией, и, возможно, майор ее тоже знал. Ее звали Лена Мария Ленци; это имя звучало, как Сельвот и Гронлейт или как Мальга Мендана, и приводило на память аме- тистовые кристаллы и горные цветы, но он предпочитал называть ее «Гриджия», растягивая «и» и придыхая на «дж» — по кличке ее коровы, которую она прозвала Гриджией 1. Она пасла ее, сидя обычно на краю лугови- ны, в фиолетовой с коричневым юбке и платочке в кра- пинку, задрав кверху закругленные носки деревянных башмаков и скрестив руки на цветастом фартуке; она была при этом так естественно мила — ни дать ни взять изящный ядовитый грибок; время от времени она отдава- ла распоряжения корове, пасшейся ниже по склону. Соб- ственно говоря, эти распоряжения сводились к пяти сло- вам: «А ну, куда!» и «Я тебя!» — что явно означало: «Поднимайся паверх!» — когда корова забредала слиш- ком далеко вниз; если же дрессировка не действовала, то следовал еще более негодующий окрик: «Ну, сатана, вот я тебя!» — а уж в качестве последней инстанции она сама, как камушек, скатывалась вниз по лугу, вооружен- ная первой подвернувшейся под руку палкой, которую и посылала вслед Гриджии, подбежав на расстояние броска. А так как Гриджия выказывала решительную наклон- ность снова и снова устремляться по направлению к до- лине, эта процедура повторялась во всех своих частях с равномерностью опускающейся и подтягиваемой заново гири на ходиках. Все это восхищало его своей божествен- ной бессмысленностью, и он, поддразнивая, саму ее стал эвать Гриджией. Он но мог не сознаться себе, что его 1 Серки (от ит. grigia — cepaiy). 187
сердце начинало биться сильнее, когда он приближался к сидевшей на лугу фигурке; так бьется оно, когда человек вступает в благоухающий ельник или в марево пряных испарений, поднимающихся от лесной почвы, пропитан- ной грибными спорами. В глубине этого ощущения все- гда присутствовал и затаенный страх перед природой, ибо не стоит обманываться насчет природы, естества — они на самом деле менее всего естественны; природа земли- ста, жестка, ядовита и бесчеловечна везде, где человек еще не наложил на нее своего ярма. Возможно, именно это и привязывало его к крестьянке, а наполовину здесь было также и неослабевающее изумление по поводу того, что она так во всем похожа на женщину. Ведь каждый бы удивился, увидев посреди лесной чащи даму, сидящую с чашечкой чая в руках. Она тоже сказала: «Входите, пожалуйста!» — когда он впервые постучался в дверь ее дома. Стоя у плиты, она помешивала ложкой в кипящем на огне горшке; так как отойти она не могла, она просто вежливо указала на кухонную лавку и лишь несколько позже, улыбнувшись, вытерла руку о фартук и подала ее гостям; у нее была крепкая, ладная рука, бархатисто-жесткая, как тончай- шая наждачная бумага или как садовая земля, струя- щаяся меж пальцев. А лицо, принадлежавшее хозяйке руки, было чуть ироничным, тонкого, изящного рисунка, если глядеть со стороны; особенно же он отметил для себя ее рот. Этот рот был изогнут, как лук Купидона, но, кроме того, еще и плотно сжат, как бывает, когда сгла- тывают слюну, что, при всей его тонкости, сообщало ему черту жесткой решимости, а этой решимости, в свою оче- редь, — еле уловимый налет смешливости, великолепно гармонировавшей с башмаками, из которых вся ее фигур- ка вырастала, будто из диких корней. Им надо было уладить с нею какое-то дело, а когда они стали прощать- ся, на лице ее снова всплыла улыбка, и ему показалось, что ее рука задержалась в его ладони чуть дольше, чем вначале. Эти впечатления, в городе столь мало значащие, были здесь, в глуши, потрясениями, — скажем, как если бы дерево вдруг вздумало закачать ветвями по-иному, не- жели это бывает при порыве ветра или при взлете птицы. Вскоре после этого он стал ее любовником — любов- ником крестьянки; эта происшедшая с ним перемена очень его занимала, так как здесь с ним явно что-то про- изошло не по его воле, а помимо нее. Когда он пришел 188
во второй раз, Гриджия сразу подсела к нему на лавку, и когда он, — чтобы проверить, насколько далеко ему уже позволяется зайти, — положил руку ей на колено и ска- зал: «Ты тут самая красивая», — она руки не отвела, а просто положила на нее свою, и они будто тем самым и сговорились. Тогда он, для закрепления, поцеловал ее, и она после этого слегка причмокнула — так удовлетво- ренно отрываются губы от сосуда с водой, к краям кото- рого они с жадностью припадали. Он сначала даже не- сколько испугался такой вульгарности и вовсе не рассер- дился, когда она пресекла дальнейшие поползновения; он не понимал, почему она это сделала, он вообще ничего не понимал в здешних обычаях и опасениях и даже с некоторым любопытством утешился тем, что его обнаде- жили на будущее. «На сеновале», — сказала Гриджия, и, когда он уже стоял в дверях и говорил: «До свида- ния», — она добавила: «До скорого», — и улыбнулась. Он еще не успел дойти до дома, как уже почувствовал, что счастлив происшедшим, — так горячительный напи- ток начинает действовать лишь спустя некоторое время. Идее пойти вместе на сеновал он радовался, как детской хитросуи: открываешь тяжелую дубовую дверь, притво- ряешь ее за собой, и с каждым градусом ее поворота в петлях мрак кругом сгущается, пока совсем не спустишь- ся на дно этой вертикально стоящей коричневой тьмы. Он вспомнил их поцелуй, снова услышал ее причмоки- ванье — ему будто стянуло голову колдовским обручем. Он попытался мысленно вообразить себе предстоящее сви- дание, и ему опять вспомнилась крестьянская манера есть: они жуют медленно, чавкая, смакуя каждый кусок; и танцуют они так же, шаг за шагом, и, наверное, так же делают все остальное; при этой мысли у него даже ноги онемели от возбуждения — как будто его ботинки уже понемногу начали врастать в землю. Женщины опускают веки и делают совершенно окаменелое лицо — защитная маска, чтобы им не мешали неуместными проявлениями любопытства; едва ли единый стон сорвется с их губ — замерев в неподвижности, как жуки, прикинувшиеся мертвыми, они всем своим существом сосредоточиваются на том, что с ними происходит. Так оно и случилось: Гриджия краем подошвы соскребла в кучу немного сена, оставшегося еще с зимы, и, нагибаясь, чтобы поднять по- дол юбки, в последний раз улыбнулась, будто дама, по- правляющая подвязку. 189
Все вышло так же просто и было столь же колдов- ским, как лошади, коровы и заколотая свинья. Когда они лежали за балками на сеновале и снаружи раздавался стук тяжелых башмаков, у Гомо, пока этот стук прибли- жался по каменистой тропе, прогромыхивал мимо и за- тихал вдали, кровь приливала к сердцу; а Гриджия, ка- залось, уже с третьего шага распознавала, к ним ли дви- жутся башмаки или нет. И она знала колдовские слова. Например, говорила «подбрудок», или «виски» вместо «волосы». «Исподница» означало — «рубашка». «Вишь какой тороватый, — удивлялась она, сама придя полу- сонная. — А я привалилась малость, да и заспала». Ко- гда он однажды пригрозил ей, что больше не придет, она засмеялась: «Уж как-нибудь заманю!» — и он не то ис- пугался, не то обрадовался, а она, видно, это подметила, потому что спросила: «Жалковать стал, да? Здорово жалковать-то стал?» Все эти слова были под стать узорам на их фартуках и платках или цветным каемкам на по- долах, — немного уже приладившиеся к современности, благо проделали долгий путь, но все-таки остававшиеся таинственными пришельцами. Они так и сыпались с ее губ, и, целуя эти губы, он тщетно пытался разобраться, любит ли он эту женщину, или просто ему явлено чудо и Гриджия всего лишь частица ниспосланного ему оза- рения, отныне и навеки связавшего его с той, истинно любимой. Однажды Гриджия сказала ему прямо в лоб: «А мысли-то у тебя про другое, оно по глазам видать»,— и, когда он наспех сочинил отговорку, снисходительно от- махнулась: «Ах, это только скюз». Он снросил, что это еще такое, но она объяснять отказалась, и ему пришлось потом долго соображать самому, прежде чем он выудил из нее скудные сведения, позволившие догадаться, что лет двести назад здесь жили еще и французские рудокопы и скорее всего это когда-то означало «экскюз» К Но не ис- ключено, что и тут таилось нечто более замысловатое. Все это можно чувствовать глубоко или не очень. Можно иметь принципы, и тогда это предстанет всего лишь невинной эстетической забавой, о которой приятно вспомнить. А может быть, у человека нет принципов или просто они несколько ослабли, как случилось с Гомо перед отъездом, и тогда, не ровен час, эти чуждые, странные впечатления всецело завладеют безнадзорной душой. Но 1 Извинение, отговорка (от фр. excuse). 190
какого-либо нового, счастливо-тщеславного и устойчивого ощущения своего «я» они ему не давали, а лишь оседали бессвязно-красивыми пятнами внутри того воздушного очерка, который прежде был его телом. По каким-то не- уловимым признакам Гомо чувствовал, что скоро умрет, 'он только не знал еще, как и когда. Его прежняя жизнь лишилась силы; она стала как мотылек, что к осени сла- беет все больше и больше. |; Иногда он говорил об этих своих ощущениях с Грид- ^ией, всякий раз удивляясь ее манере справляться о них: деликатно-уважительно, как о чем-то ей доверенном, и без малейшей обиды. Она словно бы находила вполне есте- ственным, что где-то за ее горами жили люди, которых он любил больше, чем ее, Гриджию, — которых он любил всей душой. И он чувствовал, что эта его любовь не сла- беет, а, напротив, становится сильней и будто новей; она щв бледнела, но меркла, но чем в более глубокие она окрашивалась топа, тем явственней утрачивала способ- ность направлять его к чему-либо или от чего-либо удер- ■|№вать. В ней была та граничащая с чудом невесомость и Свобода от всего земного, какую знает лишь тот, кому щришлось закончить счеты с жизнью и осталось только !уповать на близкую смерть; и хотя он всегда был совер- шенно здоров, сейчас его будто пронзило и выпрямило что-то, как калеку, который вдруг отбрасывает костыли й идет на своих ногах. Все это еще усилилось, когда подошла пора сенокоса. Трава была уже скошена и просохла, оставалось увязать ее и поднять наверх со склонов. Гомо смотрел вниз с бли- жайшего холма, далеко и высоко, будто взмахом качелей, взнесенного над долипой. Молоденькая крестьянка, одна как перст на лугу, — яркая пестрая куколка под необо- зримым стеклянным колоколом неба, — тужится связать огромную охапку. Становится на колени в кучу сена, обе- ими руками подгребает его к себе. Ложится — весьма Чувственным манером — на кучу животом и обхваты- вает ее снизу. Переворачивается на бок и теперь орудует f»e одной рукой, вытягивая ее насколько возможно. За- ползает опять наверх — сначала одним коленом, потом обоими. Гомо снова чудится в этом что-то от жука, кото- рого прозвали пилюльщиком. Наконец она вся подлезает под обхваченную бечевой охапку и медленно поднимается вместе с ней. Охапка намного больше несущего ео пестро- го хрупкого человечка — или это была не Гриджия? 191
Когда Гомо, ища ее, проходил мимо длинного ряда копен, сметанных крестьянками вдоль равной кромки от- коса, женщины как раз устроились передохнуть; он едва смог оправиться от ошеломления: они возлежали на невы- соких копешках, как статуи Микеланджело во флорен- тийской капелле Медичи, — рука подпирает голову, и те- ло будто покоится в плавном потоке. А если им в раз- говорах с ним случалось сплюнуть, они делали это весьма церемонно: выдергивали тремя пальцами пучок сена, пле- вали в образовавшуюся воронку и засовывали сено обрат- но; тут не мудрено расхохотаться, но тому, кто среди них уже как бы свой, — а таким и был Гомо, искавший Гриджию, — может иной раз стать не по себе от этой грубоватой чопорности. Впрочем, Гриджия редко бывала среди них, а когда он наконец ее нашел, она сидела на картофельном поле и встретила его задорным смехом. Он знал, что на ней всего лишь две юбки и что она сидит прямо на сухой земле, которую ссыпает сейчас меж тон- ких загрубелых пальцев. Но в этом представлении уже не было ничего для него необычного, все его существо странным образом свыклось с ощущением прикосновения земли к телу, и, возможно, он встретил Гриджию вовсе не на поле и не в пору сенокоса — просто так уж ему тут жилось, что все впечатления и дни перемешались. Заполнились сеновалы. Меж балок, сквозь щели в па- зах, струится серебряный свет. От сена струится зеленый свет. Под дверями легла широкая золотая кайма. У сена кисловатый запах. Как у негритянских напит- ков, приготовляемых из мякоти плодов и человеческой слюны. Стоит только вспомнить, что ты живешь здесь среди дикарей, — и уже одна эта мысль пьянит дурма- ном в духоте этого тесного, доверху набитого забродив- шим сеном пространства. Нет опоры надежнее сена. Тонешь в нем по щиколот- ку, но ощущение устойчивости не покидает тебя. Лежишь в нем, как на господней ладони, и готов кататься по гос- подней ладони, как щенок, как поросенок. Лежишь на- клонно и лежишь почти отвесно, как святой, в зеленом облаке возносящийся на небо. То были дни свадебных пиров, дни вознесенья. Но однажды Гриджия объявила: дальше нельзя. Тщетно он пытался заставить ее сказать, почему. Резкая складка у рта, вертикальная морщинка между глаз, обыч- но возникавшая, лишь когда она прикидывала, в какой 192
риге лучше всего встретиться завтра, теперь, похоже, означали, что где-то рядом нависла гроза. Может быть, о них пошли пересуды? Но соседи, даже если и замечали что-то, всегда улыбались так, как улыбаются зрелищу, на которое приятно смотреть. Вытянуть же что-нибудь из Гриджии было невозможно. Она придумывала отговорки, реже стала попадаться ему на глаза и уж слова свои сте- регла теперь пуще самого недоверчивого крестьянина. Однажды его встревожил дурной знак. У него спусти- лись гамаши, он прислонился к забору, чтобы их подтя- нуть, и тут проходившая мимо женщина дружелюбно сказала: — Да уж не поднимай чулки-то, все одно ночь на дворе. Это было неподалеку от дома Гриджии. Когда он ей об этом рассказал, она сделала надменное лицо и бро- сила: — В деревне молву, что в ручье волну, — не остано- вишь, — но при этом сглотнула слюну и мыслями была явно не здесь. А ему вдруг вспомнилась одна странная крестьянка, с вытянутым, как у женщин из племени ацтеков, черепом, с черными волосами, спускавшимися чуть ниже плеч; она всегда сидела перед дверью своего дома с тремя здоровы- ми краснощекими ребятишками. Они с Гриджией всякий раз без опаски проходили мимо, это была единственная незнакомая ему тут женщина, и, странным образом, он ни разу о ней не спросил, хотя ее внешность сразу броси- лась ему в глаза; такое было впечатление, что здоровый вид ее детей и странно отсутствующее выражение ее лица взаимно уничтожались. Но сейчас у него вдруг возникла твердая уверенность, что опасность может исходить толь- ко отсюда. Он спросил Гриджию, кто эта женщина, но та лишь сердито передернула плечами и процедила сквозь зубы: — Ах, ее только слушай! Сболтнет слово — и уже ищи-свищи его за горами! — И она резко провела ла- донью перед лбом, будто испытывала потребность немед- ленно и бесповоротно обесценить свидетельство этой особы. Поскольку никакая сила не могла теперь подвигнуть Гриджию прийти снова в одну из расположенных вкруг селения риг, Гомо однажды предложил ей уйти в горы. Она не хотела, а когда наконец согласилась, то сказала 7 Австрийская новелла XX в. 193
с каким-то особенным выражением, показавшимся ему позже двусмысленным: — Ладно уж, уходить так уходить. Было прекрасное утро, еще раз объявшее все и вся окрест; далеко внизу лежало море облаков и людей. Гриджия опасливо сторонилась жилищ, а когда они вы- шли на ровное место, она, прежде восхитительно безала- берная во всех диспозициях своей любовной стратегии, вдруг начала выказывать тревогу, будто боялась чьих-то острых глаз. Его терпение иссякло; вспомнив, что они только что прошли мимо старой штольни, от расчистки которой его людям пришлось отказаться, он потащил ту- да Гриджию. Когда он оглянулся в последпий раз, на одном из горных венцов лежал снег, внизу отливала зо- лотом в лучах солпца крохотная делянка с копнами сена, а над тем и другим сияло бледно-голубое небо. Тут Грид- жия снова сказала нечто такое, в чем ему почудился тайный смысл; перехватив его взгляд, она заметила лас- ково: — А синь небесную уж оставим наверху, пусть себе красуется, — но что она хотела этим сказать, он так и не успел выяснить, потому что они как раз начали осторож- но, на ощупь пробираться во все сужавшуюся тьму. Гриджия шла первой, и, когда через некоторое время штольня расширилась, превратившись в небольшую сводчатую пещеру, они остановились и обнялись. Пол у них под ногами был как будто хороший, сухой, они легли на него, причем Гомо даже но ощутил привычной для цивилизованного человека потребности прежде осветить его зажженной спичкой. И еще раз Гриджия мягкой сухой эемлею проникла все его существо, и он чувствовал во тьме, как она каменеет, замирает от наслаждения, а по- том они лежали рядом, не испытывая желания говорить, и глядели на далекий маленький прямоугольник, за ко- торым сверкал белизною солнечный день. В представ- лении Гомо снова всплыл их путь сюда, он видел, как они встречаются с Гриджией за деревушкой, поднимают- ся в гору, поворачивают, поднимаются снова, видел ее голубые чулки до самой оранжевой каемки под коленями, видел, как она упруго вышагивает в смешных своих баш- маках, как он с нею останавливается перед штольней, видел ландшафт с крохотной золотой делянкой, и тут » проеме входа он различил силуэт ее мужа. Он никогда раньше не думал об этом человеке, кото- 194
рого использовали на подсобных работах; сейчас он уви- дел его скуластое лицо браконьера с темными, по-охот- ничьи цепкими глазками, и ему вдруг припомнился тот единственный раз, когда он слышал его речь; это было, когда тот выбрался из полуразрушенной штольни, куда эаползал для ее осмотра, на что никто другой не отважил- ся, и это были слова: «Ну вот и повидал одну красоту эаместо другой; только вертаться трудновато». Рука Го- мо рванулась к пистолету, но в тот же миг муж Лены Марии Ленци исчез, и мрак вокруг воздвигся плотной сте- ной. Гомо на ощупь добрался до выхода, Гриджия цеп- лялась за его одежду. Но ему сразу стало ясно, что обло- мок скалы, приваленный к отверстию, слишком тяжел и у него не хватит силы сдвинуть его; и он вдруг понял, почему этот человек дал им столько времени: оно было нужно ему, чтоб продумать свой план и подтащить брев- но, послужившее рычагом. Гриджия рухнула перед камнем на колени, скулила и бесновалась; это было отвратительно и бессмысленно. Она клялась, что ничего зазорного не сделала и в жизни больше не сделает, она вопила, как резаная свинья, и бес- толково колотилась о камень, как обезумевшая кобылица. Гомо почувствовал в конце концов, что все так и долж- но быть, все в порядке вещей, — просто ему, образован- ному человеку, трудно было сразу примириться с очевид- ностью того, что действительно произошло нечто беспо- воротное. Он сидел, прислонясь к стене, и, засунув руки в карманы, слушал вопли Гриджии. А потом он прозрел свою судьбу; еще раз, будто в озарении, представилось ему, как она опускалась, нависала над ним, — дни, не- дели, месяцы, — именно так, должно быть, начинается сон, которому суждено длиться долго. Он ласково обнял ^риджию и, оторвав от камня, притянул к себе. Потом ,лег возле нее и стал ждать. Раньше он, может, и поду- мал бы, что в такой наглухо захлопнувшейся тюрьме лю- бовь должна быть остра и пронзительна, как укус, но Сейчас он и думать забыл о Гриджии. Она отдалилась от ^яего — или он от нее, хоть он еще чувствовал ее плечо; .рея его жизнь отдалилась от него ровно настолько, чтобы янать еще, что она рядом, но уже никогда не дотронуться )цо нее рукою. Долгие часы, а может, долгие дни и ночи лежали они недвижно, голод и жажда остались позади них, как беспокойный отрезок пути, и они становились все сла- бее, все легче и бессловесней; позади были необъятные 7* 195
моря забытья и случайные островки пробуждения. Одна- жды он встрепенулся, озаренный резким лучом такого вот мимолетного пробуждения: Гриджия исчезла; безоши- бочная уверенность подсказала ему, что это случилось только что, мгновение назад. Он усмехнулся: ему про вы- ход ничего не сказала, оставила его здесь, мужу в доказа- тельство!.. Он с трудом приподнялся и огляделся вокруг; и тоже заметил теперь слабый узкий просвет вдали. Он попробовал поползти туда, в глубь штольни —- они все вре- мя смотрели в другом направлении. И он различил узкую щель, которая, вероятно, вела в сторону и наружу. Грид- жия была тоненькой и гибкой, но, возможно, и ему, если напрячь последние силы, следовало бы попробовать там протиснуться. Это был выход. Но он в этот момент был уже, вероятно, слишком слаб, чтобы возвращаться к жиз- ни, уже не хотел, — или потерял сознание. В тот же самый час внизу Моцарт Амадео Хоффенготт, поскольку стала очевидной безуспешность всех усилий и тщетность затеянного предприятия, отдавал распоряже- ния свертывать работы. Португалка В одних грамотах они значились как делле Катене, в других •— как господа фон Кеттен; они пришли сюда с севера и остановились на самом пороге юга; свою родо- словную они возводили то к германцам, то к латинянам, смотря по выгоде момента, и никакой другой родины не знали, кроме собственного гнезда. В стороне от широкого торгового пути, ведущего через Бреннер в Италию, между Брессаноне и Триентом, на по- чти отдельно стоявшей отвесной скале высился их замок; в полутораста метрах под ним так неистово бесновался узкий горный поток, что, высунув голову из окна, вы не расслышали бы церковного колокола, зазвони он в самой крепости. Ни единого мирского звука не проникало сна- ружи в замок рыцарей Катене сквозь эту плотную завесу бешеного рева; но напрягшийся для отпора взгляд не- ожиданно легко преодолевал эту преграду и окунался, ошеломленный, в беспредельную раскинувшуюся ширь. За скорых и хватких слыли все бароны фон Кеттен, и ни малейшая выгода, где бы она ни обозначалась, не ус- 196
кользала от них. И безжалостны они были, как ножи, что режут сразу до кости. Они никогда не краснели от гнева и не розовели от радости — в гневе они темнели, а в радости вспыхивали, как золото, таким же прекрас- ным и редкостным светом. И еще, уверяла молва, все они, кем бы ни случалось им быть в смене лет и столетий, по- ходили друг на друга тем, что рано наживали белые нити в каштановых бородах и кудрях и умирали, подойдя к шестидесяти; и тем еще, что нечеловеческая сила, кото- рую время от времени обнаруживал каждый из них, со- средоточена была как будто не в хрупком и жилистом теле, а в глазах и во лбу, — но то были россказни запу- ганных соседей и холопов. Они прибирали к рукам все, что могли, беря то честью, то насилием, то хитростью — как придется, но всегда спокойно и неотвратимо; их ко- роткая жизнь протекала неспешно и кончалась быстро, без затяжного угасания, как только исполнен бывал их удел. И еще было в обычае у племени Кеттенов не роднить- ся с рыцарством, осевшим поблизости от них; жен себе они привозили издалека, и жен богатых, чтобы не сму- щаться ничем в выборе союзников и врагов. Когда барон фон Кеттен двенадцать лет тому назад женился на пре- красной португалке, ему шел тридцатый год. Свадьбу сыграли на чужбине, и совсем еще юная супруга была как раз на сносях, когда в перезвоне колокольцев длин- ный обоз челядинцев и холопов, лошадей, прислужниц, мулов и собак пересекал границы владений Катене; как в сплошном свадебном вихре, промелькнул этот год. Ибо Кеттены все были блестящие кавалеры; только выказы- вали они это лишь раз в жизни, в тот год, когда добива- лись руки; они искали красивых жен, потому что хотели красивых сыновей, и иначе им было не заполучить таких красивых жен в чужих краях, где они не столь много значили, как дома; но они сами не знали, выказывали ли они себя в этот год такими, каковы были на самом деле, или во все остальные годы. Навстречу путешественникам прискакал гонец с важным известием; и процессия с ее разноцветными одеждами и плюмажами все еще походила на гигантского мотылька, но барон фон Кеттен переме- нился. Снова нагнав жену, он медленно ехал на своей лошади рядом с нею, будто отстраняя от себя всякую мысль о спешке, но лицо его стало отчужденным, как гро- вовая стена облаков. Когда за поворотом перед ними вдруг 197
возник замок, до которого оставалось каких-нибудь чет- верть часа пути, он с видимым усилием нарушил мол- чание. Надо, сказал он, чтобы жена повернула и отправилась обратно. Процессия остановилась. Португалка просила и настаивала, чтобы ехали дальше; повернуть назад успеет- ся и после того, как будут объяснены причины. Епископы Триентские были могущественными князья- ми, и по их указке имперский суд вершил все дела; с не- запамятных времен Кеттены вели с ними земельные тяжбы; иной раз эти опоры выносились на суд, а иной раз притязания и отказы выливались в кровавые распри, но уступать более сильному противнику всякий раз при- ходилось баронам фон Кеттен. Взгляд, от которого обычно не ускользала ни одна выгода, здесь обречен был тщетно вперяться вдаль, дабы ее высмотреть; но каждый отец завещал этот долг сыну, и гордость их непреклонно жда- ла из поколения в поколение, когда придет ее час. Именно этому барону фон Кеттену улыбнулась судь- ба. Он с ужасом подумал, что чуть было не пропустил своего часа. Могущественная княжеская партия подня- лась на епископа, решено было напасть на него и взять в плен, и Кеттену, когда пронесся слух о его возвраще- нии, уготована была роль главаря. Пробыв столь долго в отсутствии, Кеттен плохо представлял себе, какими си- лами располагает епископ; но он понимал, что предстоит жестокое, аатяжное испытание с неясным исходом и что не на каждого можно будет положиться до последнего, если не удастся перехитрить Триент с самого начала. Он сердился на красавицу-жену, что чуть было не пропустил из-за нее такой удачный случай. Как всегда, он любовал- ся ею, когда ехал сейчас на своем коне чуть позади нее; о сна все еще была для него такой же загадочной, как ее жемчужные ожерелья, которых у нее было так много. Эти хрупкие безделки, вдруг подумалось ему, можно рас- плющить, как горошины, когда взвешиваешь их на ладо- ни жилистой, узловатой руки, — но они лежат на ней непостижимо спокойно и надежно. Только вся эта волшба потускнела сейчас перед новым известием, как тускнеют грезы спеленатых зимних вечеров перед мальчишечьей наготой первых ярких солнечных дней. Жизнь в седле ждала его — долгие годы, в которых смутным пятном таяли жена и семья. Но лошади тем временем достигли подножия стены, 198
да которой стояла крепость, и португалка, выслушав все, снова повторила, что хочет остаться. Грозно высился за- мок над их головами. Там и сям, как редкие волоски, вид- нелись на груди скалы чахлые деревца. Валы покрытых десами гор вздымались и низвергались так беспорядочно, что невозможно было бы описать все это уродство чело- веку, знакомому только с пляской морских волн. Стылой пряностью отдавал воздух, и вообще человек здесь будто въезжал на коне в растрескавшийся котел, чьи черепки хранили следы странной зеленой краски. Но в лесах во- дились и олень, и медведь, и кабан, и волк, и, может быть, даже единорог. Выше них царили козерог и орел. Без- донные ущелья давали приют драконам. Вширь и вглубь лес простирался на долгие недели пути, иссеченный лишь ввериными тропами, а паверху, где из него громозди- лись скалистые пики, начиналось царство духов. То было пристанище демонов с тучами и ураганом; ни одна христианская душа не забиралась туда, а если и находи- лись чересчур дотошные, все кончалось историями, о ко- торых шепотом рассказывали служанки на зимних поси- делках, в то время как парни полыценно молчали и по- жимали плечами, давая понять, что риск для мужчины — привычное дело и такие приключения смельчакам не ^первой. Но изо всего, что она наслушалась, самым стран- ным было для португалки вот что: как никому еще не доводилось достигнуть подножья радуги, так никому еще йе удалось заглянуть за стену исполинских гор; за каж- дой стеною вставала новая стена; долины меж ними бы- ли как натянутые шали, полные камней величиною чуть ли не с дом, и даже каменная крошка под ногами состоя- ла из обломков с голову каждый, — мир, который, соб- ственно, и не назовешь миром. Эту землю, родину чело- века, которого она любила, она часто представляла себе в своих мечтах по его подобию, а его самого старалась вонять, исходя из того, что он рассказывал ей о своей йрдине. Наскучив павлиньей лазурью моря, она ожидала Увидеть страну, полную неожиданностей, как тетива натя- нутого лука; но, оказавшись с тайной лицом к лицу, она Йашла ее уродливой сверх всякого ожидания и затоско- вала. Крепость будто была составлена из кустарников. Камни, взгроможденные на скалы. Головокружительные стены, покрытые плесенью. Трухлявое дерево или гру- бые осклизлые бревна. Деревенская утварь, воинские до- спехи, амбарные цепи и старые дроги. Но уж коли она 199
попала сюда, здесь и было ее место, и, может быть, то, что она видела, было вовсе не уродством, а особой красотой, как мужские повадки, к которым надо сначала привык- нуть. Когда барон фон Кеттен увидел, что жена уже начала подниматься на своей лошади в гору, он не захотел оста- навливать ее. Спасибо он ей за это не сказал, но ощутил что-то такое, что, не ломая его воли, но и не уступая ей, уклончиво влекло его неведомо куда, так что он, как бед- ная заброшенная душа, в потерянном молчании следовал за нею. Через два дня он снова сидел в седле. И через одиннадцать лет он все еще в нем сидел. Налет на Триент, легкомысленно подготовленный, окончился пеудачей, с самого начала обойдясь рыцарской партии в треть ее войска и более чем в половину ее от- ваги. Барон фон Кеттен, раненный на обратном пути, не сразу вернулся домой; два дня он отлежал в хижине кре- стьянина, скрываясь от преследователей, а потом поска- кал по замкам, распаляя новое возмущение. Опоздав в свое время к предварительным совещаниям и подготовке бунта, он после поражения не отпускал от себя мысль об отплате, как не отпускает быка повиснувший на его за- гривке пес. Он расписывал баронам, что их ожидает, если епископская партия соберет силы для ответного удара, прежде чем они снова сплотят свои ряды; подстегивал нерасторопных и скаредных, выжимал из них деньги, стягивал подкрепления, хлопотал об оружии и был из- бран военным предводителем баронов. Раны его вна- чале так еще кровоточили, что он принужден был два- жды в день менять повязки; и, скача без устали, ведя переговоры и накидывая для себя лишний день отлучки за каждую неделю, упущенную им в свое время, он не знал, думал ли он при этом о пленительной португалке, которая, верно, тревожилась о нем. Он вернулся к ней лишь на пятые сутки после того, как до нее дошло известие о его ранении, и пробыл всего один день. Она посмотрела на него, ни о чем не спраши- вая, испытующе, как следят за полетом стрелы — по- падет ли в цель. Он созвал своих челядинцев до самого последнего малолетнего пажа, объявил в крепости осадное положе- ние, распоряжался и повелевал. В гомоне кнехтов, ржа- нии лошадей, таскании балок, звоне железа и треске кам- 200
ня прошел этот день. Ночью он поскакал дальше. Он был с ней ласков и нежен, как с редкостным благородным существом, внушающим восхищение, но взгляд его был прям, будто исходил из-под шлема, хотя шлема и не бы- ло. Когда подошла пора прощаться, португалка, вдруг поддавшись чисто женскому порыву, попросила дозволе- ния хотя бы промыть его рану и наложить свежую по- вязку, но он не позволил; поспешней, чем была в том нужда, он простился с нею, засмеялся на прощанье, и тогда она засмеялась тоже. В разгоревшейся распре противник старался, где толь- ко возможно, брать силой, как это и соответствовало же- стокой, светски-воинственной натуре человека, носивше- го епископское облачение; но он мог быть — как его, вероятно, приучило это женственное облачение — и податливым, и коварным, и цепким. Богатство и обшир- ные владения, предоставляя возможность частичных, со скрипом, в самую последнюю мипуту приносимых жертв, постепенно делали свое дело там, где сана и влияния не хватало, чтобы обеспечить себе твердую опору. Решений эта тактика избегала. Свертывалась в клубок, как только сопротивление ожесточалось; обрушивала удар, где толь- ко угадывала слабину. Так и случалось, что иной раз штурмовали крепость и, если к осажденным вовремя не подоспевала подмога, брали ее нещадно и кроваво, вы- резая всех и вся; а другой раз солдатня неделями без- дельничала, и в округе ничего не происходило, разве что угоняли у крестьянина корову или сворачивали голову курице. Недели складывались в весны и зимы, време« на года складывались в годы. Две силы боролись друг с другом: одна буйная и задиристая, но слишком сла- бая, другая — как медлительное, рыхлое, но чудовищ- но тяжелое тело, которому еще и время прибавляло добавочный вес. Барон фон Кеттен все это знал. Ему стоило усилий удерживать раздраженное и обескровленное рыцарство В узде и не позволять ему в необдуманной внезапной атаке растратить последние силы. Он выжидал промаха, того невероятного поворота, который мог принести с со- бой только случай. Ведь ждал же его отец, ждал дед. А когда долго ждешь, может случиться и то, что случа- ется редко. Он ждал одиннадцать лет. Одиннадцать лет скакал от крепости к крепости, от отряда к отряду, чтобы не дать угаснуть духу мятежа, сотнями мелких стычек »201
снова и снова поддерживал свою славу отчаянного храб- реца, желая отвести от себя упреки в робости и медли- тельности, доводил иной раз и до крупных, крова- вых столкновений, чтобы разжечь гнев в своих сорат- никах, но от решительной схватки уклонялся не хуже епископа. Не раз он бывал легко ранен, но никогда не оставался дома дольше суток. Шрамы и походная жизнь покрыли его твердой коростой. Может быть, он боялся дольше задерживаться дома — как опасается присесть человек, когда сильно устал. Неспокойные взнузданные лошади, мужской хохот, пламя факелов, огненный ствол лагерного костра, подобный столпу из золотой пыли в нежно-зеленом мерцанье лесных дерев, запах дождя, ру- гань, бахвалящиеся рыцари, обнюхивающие раненых псы, задранные бабьи юбки и запуганные крестьяне — вот были его развлечения в эти годы. Среди всего этого он сохранил изящество и лоск. В его каштановые воло- сы начала закрадываться седина, но лицо не старело. Он поддерживал грубые мужские шутки и делал это, как мужчина, но взгляд его оставался при этом недви- жен и прям. Он умел осадить зарвавшегося резко, как конюший; но он не кричал, в словах был тих и краток, солдаты боялись его, и гнев, казалось, никогда не охва- тывал его, а исходил изнутри, и лицо его тогда темнело. В сражении он мог забываться; тут уж все изливалось из него в буйных, наотмашь разящих жестах, он пьянел от скачки, от крови, не знал, что делал, и делал всегда то, что надо. За это солдаты боготворили его; начала складываться легенда, будто из ненависти к епископу он продал душу дьяволу и тайно навещал своего патрона, жившего в обличье красивой чужестранки в его замке. Когда барон фон Кеттен услышал об этом в первый раз, он не рассердился и не рассмеялся, но от радости весь вспыхнул темным золотом. Часто, сидя у лагерно- го костра или крестьянского очага, когда клонящийся к закату день, подобно тому как постепенно размягчается задубевшая от дождя кожаная сбруя, истаивал в теплом мареве, он погружался в раздумья. Он думал тогда о том, что епископ Триентский спит на чистых простынях, в окружении ученых клириков и услужливых художников, в то время как он рыскает вокруг, как волк. Он тоже мог все это иметь. Он ведь нанял в замок капеллана, за- ботясь о пище для духа, писца, чтоб читал вслух, потеш- ную камеристку; издалека был выписан повар, дабы из- 202
гнать из кухни призрак ностальгии, странствующие уче- ные доктора и семинаристы залучались в замок, чтоб в беседах с ними разнообразить дни, драгоценные ковры и ткани прибывали отовсюду для обивки стен; только его самого при всем этом не было. В течение одного-единст- венного года, на чужбине и во время обратного пути, он вел сумасбродные речи, искрившиеся блеском и лестью,— ибо как всякая искусно сотворенная вещь есть вместили- ще духа, будь то сталь или крепкое вино, лошадь или струя фонтана, так причастны были духу и рыцари из рода Катене; но родина его была тогда далеко, его под- линное существо было чем-то таким, к чему надо было скакать недели напролет, без надежды приблизиться к цели. Он и сейчас говорил порой необдуманные слова, ио лишь в тот краткий срок, пока отдыхали лошади в конюшне; он приезжал ночью и уезжал наутро или ос- тавался от утреннего благовеста до «Ave»1. К нему привыкли, как привыкает человек к вещи, которую дол- го носит. Если ты смеешься, она будто смеется тоже, ес- ли идешь куда-то — идет вместе с тобой, если ощупы- ваешь себя рукою — ощущаешь ее; но подними ее перед собой и посмотри на нее — вещь умолкает и отводит взгляд. Если б он хоть раз задержался подольше — во- истину, тогда бы он уж волей-неволей раскрылся, по- казал себя таким, каков он на самом деле. Но сколько он себя помнил, он никогда не говорил: вот я таков, или: хочу быть таким,— а рассказывал ей об охотах, при- ключениях и делах, в которых принимал участие; и она тоже никогда не спрашивала его,— как это свойственно молодым людям,— что он думает о том-то и том-то, и не говорила, какой бы она хотела быть, когда состарится, а раскрывалась навстречу ему молча, как роза, сколь бы ни бывала перед тем оживленна, и уже тогда, на церков- ных ступенях, стояла, будто готовая в путь, будто подня- лась на камень, чтобы с него взмахнуть в седло и устре- миться к той, иной жизни. Он едва знал обоих детей, которых она ему родила, но и оба эти сына уже пылко любили далекого отца, чья слава эхом гремела в их ма- леньких ушах, с тех пор как они научились слышать. Странно запомнился ему вечер, давший жизнь второму. ^Когда он вошел, он увидел мягкое светло-серое платье с 1 Имеется в виду звон к вечерней католической молитве «Ave Maria*. 203
темно-серыми цветами, черная коса была заплетена на ночь, безупречно вылепленный нос четко вырисовывал- ся над гладкой желтизной освещенной книги с таинст- венными изображениями. Это было как колдовство. В своем богатом одеянии, струившемся книзу неисчисли- мыми ручейками складок, она сидела спокойно, лишь из себя самой воздымаясь и в себя самое ниспадая, как струя фонтана; а может ли быть расколдована струя фон- тана иначе как волшебством или чудом и может ли она насовсем выйти из круга своего самодостаточного, зыб- кого бытия? Поддайся соблазну, обними эту женщину — и, как от удара, отпрянешь от невидимой магической преграды; такого не случилось; но разве нежная ласка не еще более непостижима? Она взглянула на него, тихо вошедшего, как смотрят на знакомый, но забытый ха- лат,— его долго-долго носили и долго потом не вспоми- нали, он стал немного чужим, но в него так уютно за- пахнуться. Зато насколько привычней были ему военные хитро- сти, политические козни, ярость, убийства! Деяние свер- шается потому, что прежде свершилось другое деяние: епископ рассчитывает на свое золото, военный предво- дитель — на мощь рыцарства; приказывать легче легко- го; ясна как день и надежна как вещь эта жизнь, вонзить копье в покосившийся шлем так же просто, как ткнуть пальцем и сказать: вот это. А все остальное чуждо, как луна. Барон фон Кеттен втайне любил это все осталь- ное. Порядок, хозяйство, умножающиеся богатства не те- шили его. И хотя он годами дрался из-за чужого добра, не прибыльного мира он жаждал — желания его рва- лись из глубины души за ее пределы; во лбах таилась сила рыцарей Катене, но лишь безгласные деяния по- рождала она. Когда поутру он взмахивал в седло, он еще ощущал каждый раз счастье непреклонности, душу сво- ей души; но когда ввечеру он спешивался, докучливая отупелость всех дневных излишеств иной раз давила на него, будто он целый день напрягал последние силы лишь затем, чтобы небезвозмездно причаститься некой красоты, которой он не знал даже имени. Епископ, эта лиса, мог молиться своему богу, когда Кеттен припирал его; Кеттен только и мог, что мчаться галопом по цве- тущим посевам, ощущать под собой своенравную стрем- нину конского крупа, приязнь вымогать стальным би- чом. Но его и радовало, что была в его жизни эта сти- 204
хия — возможность жить и отнимать жизнь, не думая об ином. Она отстраняла и гнала прочь все го, что про- крадывалось к костру, когда он неотрывно глядел в огонь, и исчезало, как только он, скованный грезой, выпрямлял- ся и переводил взгляд. Не раз барон фон Кеттен измыш- лял сложные, запутанные ходы, думая о епископе, кото- рого он изведет, и ему казалось порой, что лишь чудо способно все это связать и устроить. Его жена брала с собой старого кастеляна и бродила с ним по лесам, когда не сидела над своими книжками с рисунками; лес раскрывается вам навстречу, но душа его ускользает; она продиралась сквозь бурелом, караб- калась по камням, натыкалась на следы зверей и на них самих, но домой возвращалась всего лишь с этими нич- тожными испугами, преодоленными трудностями и удов- летворенными причудами, терявшими всякую загадоч- ность, как только их выносили из леса, — и еще с тем пресловутым зеленым миражем, о котором она знала еще по рассказам, задолго до прибытия в эту страну; стоит прекратить стремиться к нему — и он снова смыкается у вас за спиною. Зато порядок в замке она поддержи- вала без особого усердия. Ее сыновья, из которых ни один не видел моря,— да ее ли это были дети... волчата, ду- малось ей иногда. Однажды ей принесли из лесу волчон- ка. Она и его вскормила. Между ним и взрослыми псами установилось неуютное согласие, взаимное терпение без какого бы то ни было обмена знаками. Когда он пересе- кал двор, они вставали и смотрели на него, но не лаяли и не рычали. А он глядел прямо перед собой, даже ког- да косился на них, и, стремясь не подать вида, едва ли эамедлял и напрягал шаг. Он неотступно следовал за хозяйкой, без малейшего знака любви и доверия; часто глядел на нее своими твердыми глазами, но они ничего не говорили. Она любила этого волка, потому что его жилистость, его бурая шерсть, властность глаз и хлад- нокровное дикарство напоминали ей барона фон Кет- тена. И однажды наступил момент, которого ждут; епископ захворал и умер, капитул остался без головы. Кеттен продал всю движимость, заложил все угодья и снарядил на эти средства небольшой собственный отряд; тогда он выдвинул условия. Будучи поставлен перед выбором — продолжать старую тяжбу против свежевооруженной си- лы до прихода и приказов нового хозяина или удоволь- 205
ствоваться посильным мирным решением — капитул склонился к последнему, и тут уж, само собой, Кеттен, один только и оставшийся еще сильным и грозным, урвал себе львиную долю, а соборный капитул вознаградил се- бя за счет более слабых и несмелых. Так пришло к концу то, что на памяти целых четы- рех колен было как комнатная стена, которую каждое утро за завтраком видишь и не видишь: она вдруг ис- чезла; до сих пор все было, как и в жизни других Кет- тенов, — в жизни же этого Кеттена теперь только и ос- тавалось, что округлять и завершать: цель для подряд- чика, но не для властелина. И тут, на обратном пути домой, его ужалила муха. Рука мгновенно распухла, и он вдруг страшно устал. Он завернул в харчевню в первой попавшейся убогой де- ревушке, и, пока он сидел за неубранным деревянным столом, его одолела сонливость. Он положил голову на грязный стол, а когда проснулся вечером, его била ли- хорадка. Он бы все равно поехал дальше, если бы спе- шил, но он не спешил. Когда он утром собрался сесть в седло, он зашатался от слабости и упал. Рука распухла до плеча; сначала он втиснул было ее в латы, но при- шлось их снова снять; пока их с него снимали, его начал трясти озноб, какого он еще никогда не испытывал; все его мускулы дергались и плясали так, что он не мог поднести руку к руке, а полурасстегнутые железные до- спехи лязгали, как сорванный бурей сточный желоб. Он понимал, как потешно это выглядит, и сумрачно усмех- нулся над своим лязганьем, но в ногах была слабость, как у ребенка. Он послал одного гонца к жене, другого к цирюльнику и к знаменитому врачу. Цирюльник, явившийся первым, прописал горячие припарки с целебными травами и попросил дозволения взрезать нарыв. Кеттен, теперь вдруг загоревшийся не- терпением добраться до дома, позволил — и не успел оглянуться, как приобрел чуть ли не столько же новых увечий, сколько имел старых. Странны были эти боли, против которых он не мог оборониться. Два дня отлежал барон фон Кеттен, обложенный, как присосками, травя- ными припарками, а потом его закутали с головы до ног и отправили домой; три дня длился переезд, но, судя по всему, сильное лечение, которое с таким же успехом могло бы, истощив все защитные силы жизни, привести и к смерти, приостановило болезнь: когда они прибыли к 206
цели, яд все еще исходил буйным жаром, но гной даль- ше не распространялся. Эта лихорадка, как широкая, охваченная пламенем луговина, длилась педели. Больной с каждым днем все больше истаивал в ее огне, но там же, казалось, погло- щались и испарялись и все дурные соки. Более опреде- ленного не мог ничего сказать даже знаменитый врач, и лишь португалка время от времени еще чертила таин- ственные знаки на кровати и на двери. Когда от барона фон Кеттена уже только и осталось, что оболочка, пол- ная мягкого жаркого пепла, лихорадка в один прекрас- ный день вдруг резко спала и теперь лишь тихо и уми- ротворенно тлела в этой оболочке. Если странными были уже боли, против которых нельзя оборониться, то все дальнейшее больной вообще пережил не как человек, до которого это прямо касает- ся. Он много спал, но и с открытыми глазами был тоже не здесь; когда же сознание возвращалось к нему, то это безвольное, младенчески-теплое обессиленное тело он не ощущал как свое, и эту слабую, лишь одним дуновением поддерживаемую душу как свою тоже не ощущал. Он, конечно, уже пребывал в отрешении и все это время про- сто ждал где-то, не придется ли еще раз вернуться на- зад. Никогда бы он не подумал, что умирать так легко и просто; какая-то часть его существа уже упредила в смер- ти все остальные, он растаял, рассеялся, как разбреда- ется содружество путников: в то время как бренный ос- тов его еще лежал на кровати, и кровать была здесь, и жена наклонялась над ним, и он из любопытства и от- влечения ради следил за переменами в ее вниматель- ном лице, все, что он любил, уже было далеко впереди. Барон фон Кеттен и его чаровница, ворожея лунных но- чей, оставили его и неслышно от него удалялись; он еще видел их, знал, что в несколько больших прыжков потом их нагонит, — только вот сейчас он не знал, был ли он уже с ними или еще оставался здесь. Но все это покоилось на огромной милосердной ладони, она была уютной и мягкой, как колыбель, и если даже она и взве- шивала все, то нимало не скаредничала над итогом. На- верное, это и был господь. Он в том не сомневался, но и волнения тоже никакого не испытывал; он просто ждал и не отвечал ни на улыбку, наклонявшуюся над ним, ни на ласковые слова. Потом наступил день, когда он вдруг понял, что день 207
этот будет последним, если он не соберет всю свою во- лю, чтобы остаться в живых, и как раз вечером этого дня у него спала лихорадка. Ощутив эту первую ступеньку к выздоровлению, он велел теперь каждый день выносить его на крохотную веленую лужайку, которая покрывала неогороженный ус- туп скалы, нависавший прямо над бездной. Там он ле- жал на солнце, закутанный в шали; спал, бодрствовал, сам не зная, спит он или бодрствует. Однажды, проснувшись, он увидел перед собой волка. Он смотрел в узкие острые глаза зверя и не мог поше- вельнуться. Неизвестно, сколько прошло времени, потом перед ним появилась и жена, держа волка у коленей. Он опять закрыл глаза, будто вовсе и не просыпался. Но когда его снова перенесли в постель, он потребовал свой лук. Он был так слаб, что не мог его натянуть; это его удивило. Он позвал слугу, дал ему лук и приказал: вол- ка! Слуга заколебался, но он вспыхнул гневом, как ре- бенок, и к вечеру шкура волка уже висела во дворе зам- ка. Когда португалка увидела ее и лишь от слуг узнала о том, что произошло, у нее кровь застыла в жилах. Она подошла к его кровати. Он лежал белый, как стена, и в первый раз заглянул ей прямо в глаза. Она засмеялась и сказала: — Я сделаю себе из его шкуры чепец и ночью буду пить твою кровь. Потом он распорядился отослать священника, кото- рый однажды сказал: «Епископ может воззвать к госпо- ду, вы этого не боитесь?» — а позже все давал ему каж- дый раз последнее причастие; но сразу избавиться от не- го не удалось — заступилась португалка и упросила по- терпеть капеллана до тех пор, пока он не подыщет дру- гого места. Барон фон Кеттен согласился. Он был еще очень слаб и по-прежнему много спал на солнечной лужайке. Проснувшись на ней в очередной раз, он уви- дал друга юности. Тот стоял рядом с португалкой, посла- нец ее родины; здесь, на севере, он выглядел очень с нею схожим. Он поклонился Кеттену с благородной учти- востью и говорил слова, которые, судя по выражению его лица, должны были быть отменно любезными, в то вре- мя как Кеттен лежал, как пес в траве, и мучился бес- сильным стыдом. Впрочем, это могло быть уже впечатление от второ- го раза; иногда он все еще пребывал в вабытьи. Ведь за- 2Ü8
метил же он лишь некоторое время спустя, что его шап- ка стала ему велика. Мягкая меховая шапка, всегда не- сколько даже сдавливавшая голову, вдруг от легкого на- жима опустилась на уши и там только и задержалась. Они были в этот момент втроем, и жена сказала: — Господи, у тебя же голова стала меньше! Его первой мыслью было, что он, наверное, слишком коротко постригся, он только не помнил, когда; украдкой он провел по волосам, но они были длиннее, чем нужно, он запустил их за время болезни. «Значит, шапка раз- носилась»,— подумал он; но она была почти еще новая, и как вообще она могла разноситься, пролежав все это время неношеной в шкафу. Тогда он попытался обратить все в шутку и сказал, что за долгие годы, проведенные в обществе одних только вояк, а не образованных кава- леров, у него, верно, уменьшился череп. Он сам почув- ствовал, какой неуклюжей получилась шутка, да и во- проса она не решила, потому что может ли вообще умень- шиться череп? Может убавиться сила в венах, может несколько истаять жир под кожей головы — но так ли уж это много? Он теперь часто делал вид, что приглажива- ет волосы, прикидывался также, будто вытирает пот со лба, или старался незаметно податься назад, в тень, и быстро измерял двумя пальцами, как циркулем, свой че- реп, снова и снова, в разных направлениях; но сомне- ний быть не могло — голова уменьшилась; а когда он изнутри, мыслями своими касался ее, она представля- лась ему и еще меньшей и была как две тонкие, друг к другу прилаженные скорлупки. Многое, конечно, не поддается объяснению, но не всякий обречен нести эту ношу на плечах и ощущать ее каждый раз, когда он поворачивает голову в сторону двух людей, разговаривающих друг с другом, пока он притворяется спящим. Он давно уже позабыл этот чужой язык, помнил разве что несколько слов; но однажды он понял фразу:* «Ты не делаешь того, что хочешь, и дела- ешь то, чего не хочешь». В тоне ему послышалась ско- рее настойчивость, чем шутливость; что это могло озна- чать? В другой раз он далеко высунулся из окна, оку- нувшись в рокот реки; он часто теперь так делал, это было вроде игры: шум потока, сумбурный, как переворо- шенное сено, замыкал ему слух, а когда он возвращал- ся из этой глухоты, в ней слабым далеким отзвуком всплывал разговор жены с тем, другим; и разговор этот 209
был оживленным, их души, казалось, находили удо- вольствие в соприкосновении друг с другом. В третий раз ему оставалось только побежать вслед за ними, — вечером они спустились во двор замка; когда они про- ходили мимо факела на наружной лестнице, их тени упали на кроны деревьев; он быстро перегнулся через перила, улучив этот миг, — но в древесной листве тени сами собой слились в одну. В любое другое время он попытался бы изгнать отраву из своего тела лошадьми и конюшими, выжечь ее вином. Но капеллан и писец нажирались и опивались так, что вино и снедь высту- пали у них в уголках рта, а молодой рыцарь со смехом размахивал кувшином перед их носами, будто натравли- вал псов друг на друга. Кеттену претило вино, которое лакали эти нашпигованные схоластикой болваны. Они рассуждали о тысячелетней империи, об ученых вопро- сах и постельно-соломенных происшествиях; рассужда- ли по-немецки и на кухонной латыпи. Проезжий гума- нист служил, где возникала нужда, переводчиком между этой латынью и латынью португалки; он прибыл сюда с вывихнутой ногой и усердно ее тут залечивал. — Он свалился с лошади, когда мимо пробегал заяц,— ляпнул писец. — Он принял его за дракона, — сказал с мрачнова- тым сарказмом барон фон Кеттен, нерешительно стояв- ший подле. — Но и лошадь тоже!— заорал капеллан. — Иначе бы она так не щарахнулась. Стало быть, магистр даже в лошадином разумении больше знает толк, чем госпо- дин барон! Пьянчуги расхохотались, потешаясь над Кеттеном. Он посмотрел на них, подошел на шаг ближе и ударил ка- пеллана по лицу. Капеллан — молодой плотный кресть- янский парень — весь вспыхнул краской, но потом по- крылся мертвенной бледностью и не сдвинулся с места. Юный рыцарь улыбнулся, встал и пошел искать свою подругу. — Почему вы не пырнули его ножом? — окрысился эаячий гуманист, когда они остались одни. — Да ведь он силен, как два быка разом,— ответил капеллан, — и к тому же христианское учение поисти- не способно даровать утешение в таких случаях. Но на самом деле барон фон Кеттен был еще очень слаб, и жизнь слишком уж медленно возвращалась к 210
нему; он никак не мог нащупать вторую ступеньку к выздоровлению. Чужак не торопился уезжать, а его подруга детства плохо понимала намеки своего господина. Одиннадцать лет ждала она супруга, одиннадцать лет он был любов- ником славы и фантазии, — а сейчас неприкаяпно бро- дил по замку и, источенный болезнью, выглядел как-то уж очень обычно рядом с юностью и куртуазной учти- востью. Она не слишком надо всем задумывалась, но она немного устала от этой страны, обещавшей когда-то несказанное, и вовсе не склонна была переламывать себя и из-за какого-то косого взгляда расставаться с другом юности, принесшим с собой аромат родины и говорив- шим слова, над которыми можно было смеяться. Ей не в чем было упрекнуть себя; она стала чуть беспечней за последние недели, но это доставляло ей удовольствие, и она чувствовала, что лицо ее теперь сияло порой так же, как в давние годы. Прорицательница, которую спросил Кеттен, предсказала ему: господин выздоровеет тогда, когда что-то свершит; он стал допытываться, что это та- кое, но она молчала, увиливала и заявила наконец, что ничего больше не может различить. Он легко бы мог, не нарушая гостеприимства явно, пресечь его одним тонким надрезом — да и является ли святость жизни и долга гостеприимства неодолимой по- мехой для того, кто долгие годы был незваным гостем у своих врагов? Но медленность выздоровления на этот раз заставляла его почти гордиться своей беспомощностью; столь утонченное коварство казалось ему не лучше, чем ребяческая речистость юного гостя. Странная приключи- лась с ним вещь. В туманном облаке болезни, окутывав- шем его, образ жены являлся ему ласковее, чем он ожи- дал; она представала перед ним такой же, как прежде, в те времена, когда он удивлялся порой, что любовь ее выражается более бурно, чем обычно, — хотя и не было такой причины, как, например, долгое отсутствие. Он не сумел бы даже сказать, печален он сейчас или весел; точь-в-точь как в те дни роковой близости смерти. Он не мог пошевелиться. Когда он смотрел в глаза жены, они были будто свежеочерчены, его собственный образ пла- вал на самой поверхности, и его взгляда они в себя не впускали. У него было такое чувство, что должно слу- читься чудо, раз ничего более не случалось, и что нель- зя принуждать судьбу говорить, когда она хочет молчать, 211
а нужно только вслушиваться в то, что рано или поздно грядет. Однажды, когда они после прогулки поднимались в гору к замку, наверху, у ворот, их встретила маленькая кошечка. Она стояла перед воротами, будто намерева- лась не перемахнуть, как все кошки, через стену, а по- лучить доступ, как все люди, через дверь; выгнув спи- ну в знак приветствия, она стала тереться о юбки и сапоги этих больших существ, беспричинно удивлявшихся ее явлению. Кошечку впустили, но это было все равно что принять в дом гостя, ибо уже на следующий день обнаружилось, что хозяева, можно сказать, приютили ма- ленького ребенка, а не просто кошку, — столь требова- тельно было это грациозное создание, вовсе не увлекав- шееся соблазнами подвалов и чердаков, а, напротив, ни на секунду не покидавшее людского общества. И она обладала даром завладевать целиком их временем, что было уж совсем непостижимо, — ведь в замке находи- лось так много других, более благородных животных, да и с самими собой людям было немало хлопот; казалось прямо-таки, все это происходит оттого, что они вынуж- дены волей-неволей опускать глаза книзу, чтобы наблю- дать за крохотным существом, которое держалось сов- сем ненавязчиво и лишь самую малость тише, —- если не сказать: печальней и задумчивей, — чем это приличест- вует котенку. Играла же эта кошечка так, будто хорошо знала, чего люди ожидают от котят, — вспрыгивала на колени и даже явно прилагала усилия к тому, чтобы быть ласковой с людьми, хотя чувствовалось, что она не всей душой с ними: и вот именно это,— то, что отличало ее от обычного котенка, — и было как бы ее другой сутью, неким отсутствием или тихим нимбом святости, который окружал ее и о котором едва ли кто отважился бы сказать вслух. Португалка ласково склонялась над зверьком, лежавшим у нее на коленях, а кошечка, пере- вернувшись на спину, легонько, будто ребенок, царапала крошечными коготками заигрывающие с ней пальцы. Молодой друг со смехом склонялся над кошечкой и ко- ленями, а барону фон Кеттену эта рассеянная игра на- поминала о его еще не до конца преодоленной болез- ни, как будто эта болезнь со всей ее предсмертной лас- кой воплотилась в зверином тельце и была уже не про- сто в нем, а между ними. Пока один из слуг не сказал: — У нее парша. 212
Барон фон Кеттен удивился, что сам этого не сооб- разил, а слуга добавил: — Надо ее прикончить, пока не поздно. Кошечка тем временем получила сказочное имя из одной книжки с картинками. Она стала еще ласковей и покорней. Теперь уже видно было, что она заболевает и почти светится от слабости. Все дольше она дремала на коленях, отдыхая от мирских тревог, и ее маленькие ко- готки цеплялись за платье с опасливой нежностью. Те- перь она подолгу смотрела на всех них по очереди: на бледного Кеттена и на молодого португальца, склоняв- шегося над ней и не сводившего взгляда то ли с нее, то ли с трепетного лона, на котором она возлежала. Она смотрела на них, будто испрашивала прощения за все те приближающиеся отвратительные страдания, которые ей, нераспознанной наместнице, предстояло за всех них претерпеть. А потом началось ее мученичество. Однажды ночью ее стало рвать, и это длилось до ут- ра; она лежала в занимающемся свете дня изможден- ная и с блуждающим взглядом, будто ее долго били по голове. Но, может быть, бедную изголодавшуюся кошеч- ку в переизбытке любви просто обкормили; однако в спальне после этого ей уже нельзя было оставаться; и ее отправили в людскую. Но на третий день слуги на- чали жаловаться, что никакого улучшения нет, и навер- няка ночью вышвыривали ее на улицу. А ее теперь не только уже выворачивало, но и без конца процосило, так что совсем стало невмоготу. Поистине тяжким было это испытание — тут еле различимый нимб, там мерзость нечистот, и в результате, после того как разузнали, от- куда она пришла, решено было отправить ее назад в то место, в крестьянскую избу, стоявшую ниже по тече- нию реки, у подножья горы. Сегодня мы бы сказали, что ее вернули в родную общину, не желая ни отвечать за что-либо, ни выставлять себя насмех; но совесть уг- нетала их всех; и они дали ей молока и немного мяса с собой, чтобы крестьяне, которых грязь не так уж сму- щала, ухаживали за ней получше. И все-таки слуги ка- чали головами в укор своему господину. Парень, отнесший кошечку, рассказывал, что она за ним побежала, когда он собрался уходить, и ему при- шлось еще раз вернуться; на третий день она снова по- явилась в замке. Собаки пятились от нее, слуги, боясь господ, не решались ее прогнать, а когда господа увиде- 213
ли ее, то, хоть ни слова не было сказано, стало ясно, что теперь никто не захочет отказать ей в праве уме- реть здесь, наверху. Она совсем исхудала и потускнела, но свой тошнотворный недуг она, казалось, превозмогла и лишь на глазах убывала в теле. Последовали два дня, еще раз и в сугубой степени повторившие все, что было до этого: медленное, неслышное кружение вдоль стен чердака, на котором ее приютили; вялая улыбчивость ла- пок, тянувшихся к кусочку бумаги, который перед ней дергали за ниточку; иногда она слегка пошатывалась от слабости, хотя ее и поддерживали четыре ноги, а на второй день просто свалилась на бок. В человеке это медленпое угасание не показалось бы таким страшным, но в животном это было как очеловечивание. Почти с благоговением они смотрели на нее; ни один из этих трех человек, в своем особом положении каждый, не был избавлен от мысли, что это его собственная судьба пе- решла в страждущую, уже наполовину отрешившуюся от всего земного кошечку. Но на третий день снова верну- лись рвота, пачкотня. Слуга стоял над ней, и хотя он не решался повторить это вслух, молчание его говорило: «Надо ее прикончить». Португалец опустил голову, как при искушении, а потом сказал своей подруге: — Ничего не поделаешь, — и у него было такое чувство, будто он согласился со своим собственным смерт- ным приговором. И тут все, не сговариваясь, посмотрели на барона фон Кеттена. Тот стал белее стены, поднялся и вышел. Тогда португалка сказала слуге: — Возьми ее. Слуга унес больную в свою каморку, и на другой день она исчезла. Никто ни о чем не спрашивал. Все знали, что он ее прикончил. Все чувствовали себя раз- давленными невыразимой виной; что-то ушло от них. Толь- ко дети ничего не чувствовали и находили естествен- ным, что слуга убил грязную кошку, с которой уже нельзя было играть. Но псы во дворе обнюхивали время ОТ времени покрытый травою клочок земли, освещенный солнцем, напрягали лапы, топорщили шерсть и коси- лись в сторону. В одну из таких минут встретились во дворе барон фон Кеттен и португалка. Они стояли друг перед другом, смотрели на собак и не находили слов. Знак им был, но как истолковать его и что делать даль- ше? Купол тишины обнимал обоих. 214
«Если опа до вечера его пе отошлет, придется убить его», — подумал барон фон Кеттен. Но наступил вечер, и ничего не произошло. Кончился ужин. Кеттен сидел серьезный, ощущая жар легкой лихорадки. Потом вышел во двор прохладиться, не возвращался долго. Оп не мог найти последнего решения — хотя в продолжение всей своей долгой жизни умел находить его играючи. Седлать лошадей, надевать латы, обнажать меч — все, что было музыкой его жизни, теперь резало слух; борьба, которую он вел, представилась ему некой бессмысленной посторон- ней суетой, и даже краткий путь кинжала был как нескон- чаемо долгая дорога, на которой иссыхаешь от зноя. Но и страдание было не по нем; он чувствовал, что никогда до конца не выздоровеет, если пе вырвется из его когтей. И между этими двумя возможностями постепенно все решительней обрисовывалась иная: мальчишкой он все- гда мечтал взобраться по неприступной скале, подпи- рающей замок; это была безумная, даже самоубийствен- ная мысль, но какую-то темную струну в нем затраги- вала она, как господний приговор или близящееся чудо. Не он, а маленькая кошечка, теперь уже жилица небы- тия, вернется, казалось ему, этим путем. С тихой усмеш- кой он покачал головой, чтобы ощутить ее на своих пле- чах, но был он в это время уже далеко внизу, на каме- нистом пути, ведущем под гору. На дне ущелья, у самой реки, он свернул — по кам- ням, меж которых рвался поток, через кусты наверх, к стене. Луна затененными пятнами метила маленькие уг- лубления, за которые можно было зацепиться пальцами рук и носками ног. Вдруг из-под подошвы сорвался ка- мень; рывок пронзил жилы, ударил в сердце. Кеттев прислушался; казалось, минула бесконечность, прежде чем камень долетел до воды; стало быть, под ним уже было не меньше трети стены. И тут он будто наконец-то проснулся и понял, что он сделал. Добраться до низа мог только мертвец, подняться по стене — только дьявол. Он ощупывал рукою камни над головой. При каждом ухвате жизнь висела на десяти ремешках — на тонких сухожилиях пальцев; пот проступил у него на лбу, жар бился в теле, нервы превратились в окаменелые нити; но странно — в этой борьбе со смертью сила и здоровье вливались в его члены, будто возвращаясь в тело извне. И невозможное удалось; еще один выступ, на самом верху, пришлось обогнуть, а потом рука уцепилась за 215
подоконник. Видимо, иначе, как именно в этом окне, и невозможно было возникнуть; но он знал, куда попал; он перемахнул вовнутрь и сел на подоконнике, свесив ноги. Вместе с силой вернулось и неистовство. Своего кинжала, висевшего на боку, он не потерял. Ему пока- залось, что кровать пуста. Но он выжидал, пока совсем не успокоятся легкие и сердце. И постепенно ему станови- лось все очевидней, что в комнате он один. Он прокрал- ся к постели: никто не ложился в нее в эту ночь. Барон фон Кеттен крался по комнатам, переходам, через двери, которых с первого раза не отыщет без про- вожатого ни один человек, к покоям своей жены. Он прислушался и выждал, но никакого шепота не уловил. Он проскользнул вовнутрь; португалка безмятежно ды- шала во сне; он заглядывал в темные углы, ощупью про- бирался вдоль стен, и когда он снова бесшумно выскольз- нул из комнаты, он чуть не запел от радости, расшаты- вавшей и сотрясавшей его неверие. Он рыскал по замку, но уже половицы и плиты гремели под его шагами, будто он отыскивал уготованную ему нежданную ра- дость. Во дворе его окликнул слуга: — Кто идет? — Он спросил о госте. — Уехал, — сообщил слуга, — уехал с восходом луны. Барон фон Кеттен сел на груду полуобструганных бревен, и дозорные удивлялись, как долго он там сидел. Вдруг его охватил страх, что, если он сейчас снова вой- дет в комнату португалки, ее уже там не будет. Он стре- мительно постучался и вошел; молодая женщина вскочи- ла с постели, будто ждала этого во сне, и увидела его перед собой — одетым, таким, как он и уходил. Ничего не было доказано и ничего не развеяно, но она его не спрашивала, и он ни о чем не смог бы ее спросить. Он отдернул тяжелые гардины на окнах, и снизу поднялась завеса вечного шума, за которой рождались и умирали все Катене. — Если бог мог стать человеком, он может стать и кошкой, — сказала португалка, и ему бы надо было закрыть ей рот ладонью, дабы пресечь богохульство, но они знали, что ни единого звука не проникало наружу из этих стен.
(1886-1951) Рассказ служанки Церлины Часы на городских соборах только что пробили два раза — вразнобой и гулко; только тот, оставшийся от барокко, с игрой и колокольчиками, звон, что доносился со стороны замка, мягкой линией холма взнесенного над городом, выделялся серебряной чистотой мелодии. Лет- ний воскресный день клонился к закату, — скучнее и медлительнее, чем прочие дни недели, и А., лежа на кушетке в своей комнате, про себя отметил: скука воск- ресного дня — явление атмосферное: затишье обычной городской суеты передалось и воздуху, а кто не хочет ему поддаться, должен с утроенной энергией работать по воскресеньям. В будний день изнывай ты даже от празд- ности, соборных часов не услышишь. Работать? А. вспомнил о бюро, которое устроил себе в деловой части города; по временам он развивал там деятельность прямо-таки лихорадочную, чаще проводил дни в праздности, что не мешало его мыслям кружить вокруг денег и способов их добычи. Это его раздражало. В его нюхе на деньги, уменье их делать было что-то жут- коватое. Конечно, конечно, он любил и поесть, и выпить, и вообще пожить с комфортом. Но деньги как таковые он не любил, — напротив, дарить их доставляло ему на- слаждение. Откуда же эта сверхъестественная легкость, с которой он притягивал к себе деньги — в размерах, много превосходивших его потребности. Проблема, куда бы получше и посолиднев вложить деньги, всегда каза- лась ему сложнее, чем вопрос о том, как их заработать. 217
Теперь скупал он дома и поместья почти даром, посколь- ку платил обесцененными марками. А радости это не доставляло никакой — почти тягостное исполнение долга. Утром еще, из-за солнца, жалюзи были спущены, и хотя теперь надвинулась уже послеобеденная тень, он ленился поднять их. Да это было и кстати: в тени не так жарко, а вечером окна откроют. Лень, как всегда, обо- рачивалась ему на пользу. При этом он не то чтобы был по-настоящему тяжел на подъем, просто ему трудно да- валось любое решение. Упорствуя, он ничего не мог до- биться от судьбы, — нет, пусть судьба сама за него ре- шает, а он всегда отдавался ей, не теряя, впрочем, бди- тельности, даже некоторого коварства, необходимого при той несколько причудливой системе управления им, ко- торую выработала сия решающая инстанция: судьба по- сылала ему опасности, от которых он бежал — на пути подбирая деньги. Безумный страх его перед выпускными экзаменами, перед застигающими врасплох экзаменато- рами, которым в руки судьба вложила ужас кары, страсть к потрошению, перед натиском которой улетучивались последние знания, этот безумный страх заставил его пятнадцать лет назад бежать в Африку; без единого цента,— ибо разгневанный выходкой сына отец дал лишь в обрез на дорогу, — высадился он на побережье Конго, тугой на решения и без денег, но счастливый, потому что неизвестность не сулила экзаменов, требуя только веры в судьбу; он и поверил тогда в нее — податливо, но как бы с опаской; и потому-то, — может, из-за опас- ки, а может, из-за податливости, — деньги у него с тех пор не переводились. Работал ли он помощником са- довника, кельнером или клерком, он до тех пор удовлет- ворительно исполнял свои обязанности, которых в пер- вое время переменилось немало, пока не бывал спрошен о предшествующей подготовке и соответствии; спрашива- ли его об этом — и он немедленно оставлял место, уно- ся, правда, всякий раз несколько большую сумму, пото- му что, как это водится в колониях, всегда находилась возможность подработать, а подработки вскоре превра- тились в основную работу. Забросило его в Капштадт, забросило его в Кимбер- ли, забросило его в алмазный синдикат, совладельцем которого он стал, и все-то бросала его судьба, привычка уклоняться от неприятностей, от допросов-расспросов, грозивших ему тем-то и тем-то; он и припомнить не мог, 218
чтобы вмешался во что-нибудь по собственной воле; нет, всюду несла его неповоротливая нерешительность, та деятельная неповоротливость, что была его верой в судь- бу, и с ней-то он всего и добился. «Неспешное переже- вывание жизни, неспешное пережевывание судьбы», — сказало что-то в нем и перенесло его, благополучного и довольного, в сегодняшний день; пусть себе тает, сходит на нет воскресенье, пусть остаются опущенными жалю- зи, все равно все обернется как нельзя лучше. Тут, — вероятно, после робкого стука, — дверь при- отворилась, и в нее просунулась голова старой служан- ки Церлины: — Вы спите? — Нет, нет... Входите, входите. — А она спит. — Кто?— Вопрос был дурацким. Конечно же, старая баронесса. По морщинам легко пробежал почти незаметный бриз презрения: «Да эта... Крепко спит». И тут же добавила, словно подтверждая незыблемость полдня, первого номе- ра его программы: — А Хильдегард ушла уже... Выблядок. — Что такое? Она уже совсем вошла в комнату, держась на по- чтительном отдалении, но опираясь, вследствие подагры, на выступ комода: — Она ведь сделала ее себе от другого — Хильде- гард-то. Как ни задето было его любопытство, он не мог ему потрафить: — Послушайте, Церлина, я ведь всего-навсего кварти- рант здесь, и все это меня не касается... Я и слушать-то не хочу. Она посмотрела на него, с сомнением качая го- довой: — Вы ведь думаете об этом... О чем вы думаете? Испытующий взгляд ее сердил и беспокоил его. Брю- ки, что ли, у него застегнуты не как следует? Было до- садливое чувство, что его на чем-то поймали, и хотелось в открытую сказать, что думал он сейчас о деньгах. Но с какой стати он должен отчитываться перед служан- кой? Он промолчал. Она, однако, почувствовала его замешательство и не сдавалась: 219
— Не касается... Коснется ужо, как пришлепает к вам в постель... — Помилуйте, Церлина, да что это вам взбрело на ум? Не обидясь, она продолжала: — Все-то она увиливает, а спала бы с любовником что надо, и все бы у нее было в порядке, была бы жен- щина как женщина... А то уродина, каких нет... Все только прикидывается женщиной: будто тайком к лю- бовнику бегает, да не умеет порядком скрыть... Вот и ра- зыгрывает неумелость-то. Возьмет молитвенник — и буд- то в церковь, а кто ж не знает, когда служба, вот все и должны догадаться, что хитрит, должны догадаться... Получается вроде обмана, а на самом-то деле обман вдвойне, за которым черт знает что... Уж не знаю, что она делает с молитвенником своим в той постели, куда бегает, не мое это дело, но я разузнаю... все разузнаю... Она подождала немного и, не получив ответа от А., зажмурившего глаза, словно в знак обороны, подошла поближе, скользя одной рукой по комоду, а другую не- сколько принужденно опустив вдоль бедра: — Я все разузнаю, разузнала ведь, как стару... как госпожа баронесса заимела ребенка... быстренько раз- узнала. Не так уж я была тогда молода да глупа, хоть и давно это было, лет уже тридцать с лишком. Я тогда еще служила... да, служила я тогда у госпожи генераль- ши. Это блаженной памяти мать госпожи баронессы. Дом-то был богатый — куда там! Я у них — первой ка- меристкой, а вторая была, вроде сказать, моим адъю- тантом, да еще у нас кухарка была с помощницей, и пока жив был их сиятельство, господин генерал, дер- жали для грубой работы в доме еще денщика, и на стол он нам накрывать помогал. Только в то время, когда это случилось, их сиятельство уже померли, и вот однажды, в феврале было дело, как сейчас помню, еще все окна мокрым снегом залепило, звонит это в звоночек сиятель- ная госпожа, вхожу я и слышу: «Церлина, — говорит, — знаешь, нам бы нужно сократить здесь дом, однако сов- сем терять тебя мне бы не хотелось, — да, да, так и вы- разилась, — ты бы, — говорит, -— не против была перейти к моей дочери? Она ждет ребенка, и мне бы покойнее было, если бы при внуке моем была ты, а не чужая де- вушка». Вот так поговорила она со мной, и я подчини- лась — хоть и с тяжелым сердцем. Не так уж мало мне 220
было годов, и лучше бы, конечно, самой нарожать да нянчить. Но коль взялась служить у господ, выбрось та- кие мысли из головы; уж ежели ты служанка, не взду- май заводить ребенка, бойся этого, как огня. Жалко се- бя было — ужас, меня-то хватило б хоть на дюжину. А уж и в соку я была, как пришла к их сиятельству, госпоже... —- Она сделала рукой смелое движение, при- званное, как видно, обозначить цветение плоти, но напо- минавшее в этом случае скорее гротески Гойи. — Виде- ли б вы меня тогда, ну просто кровь с молоком, а гру- ди-то как торчали, каждый норовил зацепить. Даже гос- подин барон, он тогда еще не был председателем суда, а всего-то судебным советником, и тот не мог удержать- ся. Думаете, раз он был молодожен, то и позволить себе ничего такого не смел? Как бы не так! Но он был из та- ких, что стоят выше всяких желаний, что ради чистоты души своей вообще не должны бы желать женщину. Ее-то, — она ткнула большим пальцем в дверь у себя за спиной, — он, наверное, и не желал никогда. Да и не такая она была, чтобы доставить ему много удовольст- вия. Я-то, уж точно, могла бы дать удовольствие, но не хотела, хоть и был он красивый мужчина; да только это нанесло бы вред его душе. Вместо того я все миловалась со слугами их сиятельства, и хоть нравилось мне это занятие, а выходило не очень-то складно. До настоящего- то, до постели, почти никогда и не доходило, а больше все так, задерешь платье где-нибудь в темной комнате, в салоне ли, пока господа в театре. Для девушки, что нанимается в город служить, это уж дело обычное. У пар- ней-то свои девушки дома остались, в деревне, им и дела нет, что со мной им, может, приятнее или что я, может, красивее, потому как тот, кто ждет, завсегда в своем праве. Вот так-то. Дни юного цветенья, — это была, (Очевидно, цитата, — разве вас вернешь. Больше двена- дцати лет я провела у сиятельной госпожи, а тут вот за- беременела эта... — палец снова указал па дверь, — а 1не я. Хоть я все еще была куда аппетитнее, чем она, но юна выиграла. И я заступила на службу при ней и ее ^ребенке. Она приостановилась, чтобы перевести дух. И, пе об- ращая особого внимания на своего слушателя, усевше- гося между тем на своей кушетке, продолжала: — Когда родился ребенок, Хильдегард-то эта, господи- ну барону уж было под пятьдесят и он только-только еде« 221
лался председателем суда. Может, ему и не очень было по нраву, что я появилась в доме, он-то уж наверняка не забыл, что когда-то цапал меня за груди, и я не за- была; такие вещи не забываются, застревают в памяти навсегда. Теперь-то, конечно, ходи я хоть голой и будь хоть аппетитнее прежнего, он уж не смотрел в мою сто- рону. Он стал тем, чем ему было назначено, человеком, которому не до женщин. Да хоть бы он и не мог уже — таких ведь много, что не могут, а потому особенно хо- тят... эти-то самые противные. Нет, у него — «не-могу» вы- ходило из «не-хочу», и это его еще больше украшало. Если б Хильдегард была его дочь, она была бы красивой женщиной. Тут А. решился возразить: — Она и есть красивая женщина, а когда я впервые увидел портрет председателя суда в столовой, то сразу обратил внимание на то, как они похожи. Церлина усмехнулась: — Это я, я сама сделала ее похожей на него. Когда она была маленькой, я то и дело водила ее к портрету и учила ее смотреть, как он. Ведь все дело во взгляде. Сообщение, что и говорить, неожиданное. А. заду- мался. —- Вместе со взглядом она должна была приобрести и его душу. Этого-то я и добивалась, конечно, как раз этого... Но она женщина, и в ней кровь другого. — Кто был этот другой? — произнес он почти про- тив воли, вложив в вопрос нечто большее, чем просто лю- бопытство. — Другой? — усмехнулась Церлина. — М-да, дру- гой захаживал иногда к сиятельной госпоже на чай; по- началу мне и ни к чему было, что и госпожа баронесса повадилась к нам заглядывать, и все без мужа. Но что другой-то, господин фон Юна, тоже был очень красив, это я заметила сразу: рыжевато-каштановая бородка, ры- жевато-каштановые кудри, кожа чуть темнее морской пе- ны, а держался так, словно изготовился к танцу. Да уж, обзавидоваться можно, какого себе отыскала красавчика. Только если вглядеться получше, за красивой бородкой, даже за красивыми губами проступало в лице что-то противное — это «не-могу» и «всегда-хочу», противная по- хоть, что от слабости. Охмурить такого — ну легче лег- кого, захотела бы я и в первый же день...— она точно раздавила блоху пальцами, — имела бы его как милень- 222
кого. Сиятельная госпожа говорила, он-де из тех, что постоянно в разъезде, на дипломатической службе, что ли, дипломат, значит. Ладно. Обосновался он в старом охотничьем флигеле, — рука ее указала куда-то дале- ко,— да не охоты ради, а ради баб, они у него там не переводились. Люди, копечпо, больше догадывались, чем знали, он-то все делал, чтобы раздразнить любопытство своими исчезновениями, да появлениями, да многочис- ленными женщинами. И мне любопытно было. А из лес- ничихи, что у него прислуживала, слова было не вытя- нуть. Держала она язык за зубами, и всё тут, то-то я удивлялась, когда он ее прогнал: для службы своей впол- не годилась. Вот так он и жил, а ребеночек на первых порах ужасно был на него похож. Как же, думаю, они покажут ему ребепка-то? Прямо сгорала я от любопыт- ства. Ну, она выпуталась; внученька должна была в день исполнения двух месяцев нанести визит бабушке. Вот, думаю, вот тебе и случай. Приехали мы к сиятельной госпоже, значит, ребенка спать уложили в гостиной, а меня на аркане из комнаты было не вытащить, потому что знала, сейчас и этот явится, вроде как невзначай. И как она себя выдаст, я уж в точности себе представи- ла. Долго-то ждать не пришлое^ я чуть пе рассмеялась, когда она и впрямь его ввела, и уж вовсе чуть не прыс- нула, когда он над кроваткой наклонился, папаша-то, а она от волнения так и хвать его за руку. Вроде вза- правду волновалась, а вроде и притворство одно. Он-то был похитрей, заметил, что я за ним наблюдаю, и уже на выходе посмотрел на меня, как будто через этот взгляд от отцовства своего отрекался и глазами-то сказал, что «е она, а я была бы для него подходящая. А мне-то что терять, тоже глазами показываю, что, мол, поняла. , Давняя улыбка-ответ словно по волшебству явилась ^вдруг на ее лице, засветилась как старчески сморщенное, старчески увядшее эхо себя самой и была, из-за этой рвоей усохшести, чем-то вечно длящимся, как вечно длящийся ответ. — Дала я ему это понять и сама смекнула, что до- шло до него, что проняло его, не успокоится он теперь до тех пор, пока не переспит со мной. А мне того и на- до. И меня-то саму забрало, хотя ни он, пи я вроде прежде к этому не стремились. Человек не многого сто- ит. И не только бедная служанка из деревни, нет, всякий человек; святой разве так мудр и силен, что может не 223
размениваться на дешевку. Но ведь и для страсти, для влечения, как оно ни дешево стоит, нужна сила, и хуже всех те, что из-за слабости своей, из-за никудале- годности, делают вид, что оии-де выше всех. Они-то са- мая дешевка и есть, все эти хитрецы, что лгут из тру- сости да из слабости да орут погромче о своем душевном дерьме, чтобы заглушить истинпую свою натуру, потому что слишком груба она для них, а пуще того потому, что они вообще не имеют о ней понятия и полагают, что этим ором отвлекут ее и удержат. Душа у них, видишь ли, нацелена, чтобы страсть удовлетворить — и в то же время, чтобы ее заглушить. А госпожа баронесса? Ни слова громкого во весь день, да и... голову заложу, ни- чегошеньки, кроме душевного дерганья, во всю ночь. Ко- нечно, не ее вина, что никогда она не была настоящей женщиной и не могла ею стать — с таким-то святошей, как господин барон. Чего ж удивляться было, что доста- лась другому, похотливому. Ребеночка она с ним при- жила во время последней поездки своей на воды; совпа- ло все день в день. Ну и что же? Почему тогда не оста- лась с ним? Почему не сбежала к нему в охотничий фли- гелек? Куда там! IIoxotj для этого была слишком мала, а страх слишком велик, сама же слишком была слабой да лживой. С таким же успехом можно было ей предло- жить улечься с ним на базарной площади. Все же хоте- лось мне ей помочь, в ущерб, так сказать, собственным чувствам, несмотря на ревность, да разве ей что втолку- ешь. Наконец, когда господин председатель суда уехал как-то в Берлин, взялась я прямехонько за дело. «Гос- пожа баронесса, — говорю я ей, — неплохо бы вам, гос- поже баронессе, иной раз и гостей позвать». Она так сдуру-то: «Гостей? А кого же?» Ну, я вроде как бы меж- ду прочим: «Ну, хоть господина фон Юну». Смотрит на меня эдак сбоку и подозрительно так говорит: «Ах нет, только не его». Ладно, думаю, поглядим. А в ней-то за- село и через пару деньков и впрямь зовет его на чай. У нас тогда еще вилла была — самый шик, приемные комнаты со столовой внизу были; и мебели просторно, * не как здесь, где только и знаешь, что обо все спотыка- ешься, порядок навести никакой возможности, осо- бенно когда Хильдегард мне не помогает. Так вот, была тогда у нас настоящая гостиная зала, и госпожа баро- несса сидела там с ним, ну, прямо за километр друг от друга; я им подавала, на взгляды его не отвечала, а под 224
конец попросила дозволения совсем уйти. Светелка моя — там, на мансарде — тоже, конечно, была загляденье, не сравнить с теперешней. Когда же я попозже прокралась посмотреть, как у них идут дела, все было по-прежпе- му: сидели себе спокойненько, теперь уж в салоне, он скучливо так поглядывал своими бархатными глазами, и, даже когда она поднялась, чтобы налить ему чашечку свежего кофе, он и не попытался коснуться ее руки или там погладить. «Ну, вот и этого она просвистела, — по- думала я, — так и бывает, когда в постели все толкуют о любви, а не выбивают похоть, все равно что барабан- ную дробь». Дело, вижу, совсем разладилось, и жаль мне их обоих, его особенно, ведь ребеночек-то связал их те- перь, никуда не денешься. Конечно, в глубине души я и радовалась, что все так вышло, потому и притаилась в кустах у подъезда и ждала его, а как только он вышел, мы уж тут, ни слова не говоря, в один миг слились в поцелуе. Я так впилась в него и губами, и зубами, и языком, что, думала, потеряю сознание, но все же усто- яла против него. Не знаю даже, как это мы с ним не повалились просто в траву, и уж совсем непонятно, по- чему не провела я его к себе наверх, когда он потребо- вал этого хриплым голосом, а я ответила: «Во флигеле у тебя». Но при этих моих словах его будто передерну- ло от ужаса, испуг был, как у зверя; тут дошло до ме- ня, что у него там женщина, что потребовала я невоз- можного, тут и стало мне ясно, что сопротивлялась-то я ради этого невозможного, чтобы сломить его, и что сиде- ло во мне мощное и жестокое любопытство к тому, что во флигеле, и разжигало меня сильней похоти, и что оно само, любопытство это, было — как часть этой похоти, как горечь ее и беда. Все еще действовавшее сквозь годы возбуждение за- ставило ее присесть; опершись локтями о стол, зажав голову кулаками, она некоторое время молчала. Когда же стала продолжать свой рассказ, то совершенно из- менившимся голосом: шепотом, почти псалмовым распе- вом и так, будто вместо нее говорил кто-то другой. — Человек немногого стоит, а память его полна дыр, коих не залатать. Сколько всего нужно сделать, что за- бывается, чтобы от сделанного осталось чуть-чуть, что номнят всегда. Всяк из нас забывает свои дни. У меня была мебель, с которой я стирала пыль снова и снова, тарелки, которые я вытирала, и, как всякий человек, я 8 Австрийская новелла XX в. 225
каждый день садилась за стол, но, как и у всякого чело- века, осталось от этого одно знание, что это было, а не память о том, как это было, будто это происходило вне времени, вне погоды, дурной ли, хорошей ли. Даже страсть, которой я упивалась, стала пустым местом, то- же вне погоды, и хоть осталась во мне благодарность за бывшее, исчезают все больше и больше имена и лица тех, кто внушал мне когда-то желание и даже любовь, проваливаются в бездонную стеклянную бутылку с над- писью «Благодарность». Стеклянные бутылки, одни стек- лянные бутылки... И все-таки, ежели б не эта пустота и не забытое, не было бы и непрерывно накопляющего- ся Незабываемого. Забытое несет в пустых руках Неза- бываемое, а Незабываемое несет самих нас. Забытым мы кормим время, кормим смерть, но Незабываемое — это подарок нам от смерти, и в то мгновенье, когда мы его получаем, мы еще находимся здесь, где стоим, и уже там, где мир обрывается в темном провале. Ибо Незабы- ваемое — это частица будущего, заранее подаренный кусочек безвременья, который несет нас и смягчает нам паденье в темный провал, так что паденье это выглядит как паренье. И таким вот мягким и темным и безвремен- ным было все, что случилось между мной и госпо- дином фон Юной, и когда-нибудь это поможет мне тихо опуститься вниз на крыльях памятного воспоминания. Всякий скажет, то была любовь, любовь не на жизнь, а на смерть. Нет, к любви это не имеет отношения, не го- воря уж о душевном дерганье. Многое может стать Не- забываемым, сопровождать и нести нас, нести и сопро- вождать, не будучи любовью, не в силах стать любовью. Незабываемое — это мгновение зрелости, выпестован- ное бесчисленным множеством пред-мгновений и пред- подобий, несомое ими, мгновение, когда мы ощущаем, что придаем форму чему-то и сами ее обретаем, сами ее обрели. Опасно путать это с любовью. Вот что услышал А. и не удивился, что слышал это от служанки Церлины. Многие старые люди впадают подчас в псалмопевное бормотанье, в которое легко впле- таются фантазии, особенно в такую летнюю послепо- луденную воскресную жару при спущенных шторах. А. хотел удостовериться в реальности слышанного и ждал, не продолжится ли это песнопение, но Церлипа верну- лась к своей обычной старческой болтовне. — Уж конечно, мог бы он сломить мое сопротивле- 226
ние тогда же ночью, в кустах-то. Сделал бы он так, и я бы, наверно, забыла его, как прочих. Но он так не сделал. Слабые обычно расчетливы, и все равно, из сла- бости или из расчетливости, но он дал себя уговорить и ушел, меня же это как с ума свело. Я вся преврати- лась в какое-то безумное ожидание, как только он ушел, и просто чудо, что все-таки совладала с собой, не напи- сала ему, пусть-де вернется, войдет в мою комнату, в меня. Оно и к лучшему. Не прошло и недели, как уж от него самого письмо, срочной почтой. Адрес написал печатными буквами на конверте для деловой перепис- ки, чтобы госпожа баропесса не догадалась, что он мпе пишет, а писал он, что уже на следующий вечер при- глашает мепя на прогулку в карете, будет ждать на ко- нечной остановке трамвая. И хотя внизу в это время гос- пожа баронесса тоже сидела и читала письмо от него, все равно то была победа над ней, и пусть он ни слова не упомянул о флигеле, — бабенка, значит, все еще там была,— я тем более отправилась на свидание и, еще не валезая к нему в карету, так и выпалила ему все это в лицо; он не отвечал ни слова, все равно что признался, тогда я поцеловала его и кричу: «Давай, гони куда хо- чешь, только не во флигель, как пи жаль». Тогда он говорит: «В следующий раз — во флигеле». «Это что — обещание?» — спрашиваю, и он говорит: «Да». «В са- мом деле прогонишь ее?» — спрашиваю, и опять он гово- рит: «Да». И уж для пущей верности спрашиваю, пама- никюрены ли у ней ногти. «Да, — удивился он. — По- чему ты спрашиваешь?» Тут сняла я перчатки и кладу на красивый драповый плед, закрывающий наши колени, свои красные руки: «Руки прачки», — говорю я ему. Он смотрит на мои руки и виду не показывает, задели ли его мои слова, а потом спокойно так отвечает: «Каж- дый мужчина нуждается в сильных руках, которые мо- гут отмыть его вину». Берет мою руку и целует, но толь- ко у основания, а не там, где она красная и шершавая, Ьа мне стало понятно, сколько в этом всего, так что вы- давила из себя только: «Едем же!» — и молчу, чтобы не разреветься. Поехали мы по узкой дороге меж спелых ■Хлебов, и я все смотрела то на них, то вниз, на узкую полоску травы между пыльными колеями, на которых йаши лошади оставляли новые следы копыт, а места- ми и новый навоз. Все как у нас дома, в деревне. Вот только запряг он вороного, это мне не понравилось, bo- s' 227
роной — ne крестьянская лошадь, на ней не пашут, на ней отправляются в черный провал. Но когда я сказала ему об этом, он засмеялся: «Ты и есть моя пашня и мой провал», — и мне стало так хорошо, что я притиснулась к нему близко-близко. И теперь еще, старухой, чувствую я тот жар желания, который во мне поднялся, испыты- ваю предвкушение ребенка, которого он должен был мне сделать, и еще, и еще, много детей. Не то чтобы я лю- била его. Я хотела его, а не любила, для этого он был слишком темный, чужой, порочный. И там, на холодной опушке, где уже чувствовалось приближение ночи, неза- метпо кравшейся между стволами, я тоже не уступила своему вожделению; он остановил карету, но я не вы- шла и, чтобы уколоть нас обоих, напомнила, что меня ждет его ребенок и мне пора возвращаться. «Чушь», — закричал он, и поскольку то была не чушь, я продолжа- ла свербить свое: «Вот наделаешь мне моих собственных деток, тогда и не нужен мне будет этот». Он с такой беспомощностью па меня посмотрел, и опять в глазах его промелькнул ужас, теперь потому, наверно, что по- нял, что повесил на шею себе третью женщину, новую женщину с новыми претензиями, хоть и не должно бы- ло их быть у служанки; и чтобы совсем уж сравнять служанку с господином фон Юной, страх которого так сильно боролся с вожделением, я прильнула к нему со всей страстью и поцеловала, как на прощание. Послуш- но, не проронив более ни слова, отвез он меня к трам- ваю, и хоть мы договорились, что следующим своим письмом он позовет меня в охотничий флигель, я и верила в это и ужасно терзалась. Видимо, вновь настало время короткой разрядки, что- бы язык мог смочить уставшие губы для дальнейшей речи. — И так как на это письмо я не очень надеялась, меня тем паче сердило, что госпожа баронесса, для ко- торой охотничий флигель был пугалом, а не чем-то же- ланным, получала от него письма. От ревнивой злости я захотела перехватить их. Письма, натурально, были до востребования, не на ее имя, но, может, попадется мне конверт, и узнаю я, кому он их надписывает. Стала я что ни день перерывать корзинку для бумаг госпожи баронессы, и, глядь, секрет уже у меня в кармане. Страш- новато, конечно, но с осторожностью-то ничего. Квитан- ции никакой не требовалось. Шифр был простой, из 228
Эльвиры, имя госпожи баронессы, они сделали Ильверу, вот и все. И стала я, как выйду куда за покупками или с ребенком гулять, забирать эти письма в окошечке, вскры- вала их осторожно над паром и, прочтя, наклеивала но- вую марку и снова бросала в почтовый ящик. Несколько я оставила у себя. Но какое дерьмо! Какое дерганье! Не говоря уже о том, что Эльвира там стала Эльфидой, ка- кой только дребедени пе было туда понапихано: и свя- тость-то, и непорочное материнство, и дитя-то от эльфов, ангельское дитя — то самое, что визжало рядом со мной, как зарезанное порося! Но уж паскуднее всего был скулеж насчет той бабы, что сидела у пего в охотничь- ем флигеле. Это-то я особенно запомнила, а самое- рассамое даже припрятала. Вцепилась-де она в него, «как клещ», как «наказание божье», и «не собирается ни- куда убираться», эта «вымогательница, использующая мою непростительную слабость», и все-то он грозился, что «найдет наконец средство уничтожить эту гидру», так и написал, а под конец и ей пожелал, чтобы «...вот, моя милая, ты также избавилась от своего тирана». Разу- меется, тут и расчет был: только этим вот дерганьем и мог он выполнить свой долг перед такой женщиной, как госпожа баронесса, и в то же время удержать ее на рас- стоянии, а что ту, другую, он готов был отправить в тартарары, особенно с тех пор, как не мог из-за нее спать со мной,— в это я охотно верила. И все равно меня чуть не тошнило. С этого дерьмового «помой-меня-да-не-за- мочи». Да я, простая деревенская девка, которая ничему не училась, краснела до корней волос из-за этой фальши образованного господина и вдвойне стыдилась из-за то- го, что господин этот был тот самый, к кому я стремилась всеми своими помыслами. Я чуть ли не рада была, что ,не так благородна для таких изысканных писем и что не я их получала. Хотя письмецо мне все же пришло, Ï$caK снег на голову, всего две строчки, в которых он спра- шивал, когда бы я хотела посетить его охотничий домик. >ог мой, как я ликовала! Он сдержал свое слово. Как аз после тех его дерьмовых излияний, которых я начи- алась за эту педелю, мне было это особенно важно: &не было важно уважать его, не разочароваться снова, Ц я сдержала свое дикое, распиравшее меня нетерпение '.$. положила себе три дня сроку. Хотела перехватить оче- редное его письмо к баронессе. Стал бы он хвастать, что йыгнал ту женщину ради нее, я бы и видеть его не за- 229
хотела. Я прямо дрожала вся, когда получала письмо в окошке, а потом чуть не уронила его в кастрюлю с ки- пятком, когда распечатывала... и как это в нем ни строч- ки не было об исчезновении той женщины, я даже не могла в толк взять. Наконец поверила своим глазам и побежала к баронессе отпрашиваться съездить домой. Просила четыре недели, дала она мне три. Внезапно Церлина вынырнула из прошлого и заме- тила, где была. И с большим тщанием стала разглажи- вать салфетку под вазой, словно выискивая невидимую складку, чтобы придать смысл бессмысленному занятию. Но власть прошлого все еще не отпускала ее. — Несет и несет меня по годам, и годы проходят, но это остается, хоть в тысячный раз расскажу, а все же не могу отделаться... — И когда. А. хотел что-то ска- зать, она весело сама себе возразила: — Да и хочу ли отделаться-то? — И снова принялась за свой рассказ: — Не поверишь, жалко мне было госпожу баронессу. Дав- но уж это началось, когда я еще простаивала, прислу- шиваясь, у дверей ее спальни, — и хоть бы малейший скрип или шорох, и пусть я рада была, что господину барону с его-то строгостью ничего и не нужно, но все же в чем-то она была виновата — перед ним и перед собой, это ясно, и чудилось мне во всем этом что-то жал- кое и неприличное и не давало покоя. А уж когда попа- лась мне на глаза вся эта лживая писанина, то, хоть и было мне больно, что он должен писать ей и пишет эда- ким манером, жалость к ней все заглушила, потому что и она-то не умела ничего другого, как только писать ему такие же ответные письма, я хоть и не видела еще ее ответов, но была уверена, что они так же отвратительно лживы. Да разве не была я богачкой рядом с ней?.. Она с триумфом посмотрела на А. И он понял, что она рассказывала о величайшей победе своей жизни. Но понял он и то, что письма господина фон Юны были совсем не так лживы, как то выходило у старой Церли- пы. Потому что демония страсти, которой этот господин был охвачен, состояла, с одной, с лучшей своей стороны, из тяжелой серьезности, вне которой нет страсти, из че- стнейшей честности; но, с другой стороны, к ней при- мешивалось присущее всякой демонии сознание вины от унижения собственного «я», и хотя одержимый страстью человек пребывает в своем праве ужасаться притворству холодной женщины, ему не может не мерещиться и что- 230
то совсем светлое в ее незадетости страстью, особенно ко- гда эта ущербность обернулась уже материнством, тут что- то таинственное, и магическое, и эльфическое. Каждый мужчина, не только похотливец, способен так чувство- вать, и А. чувствовал это в господине фон Юне — и со- чувствовал ему. Не то чтобы он сомневался в чем-нибудь из рассказанного Церлиной, но в фигуре баронессы и ему чудилось сияние королевы эльфов. Победная реляция Цер- лины тем временем продолжалась: — Он сдержал свое слово, и я ощутила себя богачкой, хоть и был у меня в руках всего-навсего чемоданчик слу- жанки, когда я собралась в дорогу; я бы могла выехать еще утром, но хотела дождаться темноты, чтобы прибыть к ночи. На конечной остановке трамвая он опять был на своем вороном. Мы оба посерьезнели. Когда ты богат, не до шуток, И чувствовала себя богатой и хотела, чтобы и с ним было так же. Хотя, кто знает, отчего люди бывают серьезны. И на всякий случай я сказала ему, как только залезла в карету, что отпуск у меня только на десять суток. «Понравится, — подумала я себе, — успею приба- вить еще десять, а будет милостив ко мне бог, и целую вечность». Но пока он был так скуп на слова и серьезен, что я быстренько проглотила разочарование, когда он и не пожалел, что дней будет так мало — всего десяток. «Ез- жай по околице», — говорю я ему. Так мы шагом въеха- ли в лес и на холм, то была дерога дровосеков, кругом черно, холодно, но ни он не прикоснулся ко мне, ни я к нему. На самой вершине таял белесый свет; чуть видне- лись колокольчики на поляне, а потом уж только небо светлело, и на нем первые звезды. Штабеля дров на краю поляны тоже исчезли в черноте, оставив лишь запах, буд- то пойманный стрекотаньем стрекоз. Потому что все, что осталось, — стрекот, колокольчики, звезды, — несло друг друга, друг друга не касаясь. А посреди всего этого стоя- ли мы со своей упряжкой, и все это я сохранила, сохра- нила в памяти на всю вечную жизнь, потому что это нес- ло меня и не переставало нести. И все это прислушива- лось к нашей страсти, все его обвилось вокруг моего, Мое — вокруг его, а рука его не касалась моей, как и моя — его. И тут я сказала: «Езжай домой». Еще темнее стало, когда мы съезжали с холма. Кони осторожно опус- кали копыта, и когда они попадали на камень, высекались искры. Тормоза работали до отказа, шины шуршали, ино- гда скрипела галька, иногда мокрые листья ударяли мне 231
в лицо; ничего из этого мне не забыть. И вдруг он подни- мает тормоза, мы на равнине, стоим перед домом, в кото- ром ни огонька, собственной чернотой он втиснулся в чер- ноту ночи. Во мне же полыхал тяжелый свет моего бо- гатства. Он помог мне сойти, выпряг и отвел лошадей в конюшню, — если б я не слышала стука подков в ко- нюшие, я бы решила, что он никогда не вернется, такая была везде темень. Он вернулся, но света в доме мы не зажигали. И не произнесли ни слова, так были серьезны. Ее голос охрип от волнения, и опять послышалось в нем напоминающее псалом песнопенье. — Как любовник он был лучше всех, никто бы не мог с ним сравниться. Как тот, кто осторожно ищет свой путь, искал он моего ответа. Он изнемогал от нетерпенья; нетерпенье трясло его, как озноб, и все-таки не овладело им, а он не овладевал мной, но ждал, пока вынесет меня в пропасть, за которой человек всегда чует последнее па- дение. Если то был поток, что нес меня по жизни, то он почуял его и прислушался к нему. Я и так была без одеж- ды, и он словно раздел меня еще больше, как будто голо- го человека можно раздеть еще больше. Потому что стыд— все равно что еще одна одежда. И он так осторожно победил последние остатки моего стыда, что мое одино- чество в самой глубине нашего слияния превратилось в союз двоих. Он был чуток со мной, как врач, но страсти моей он предстал как учитель, повелевающий моим те- лом, сообщающий ему желания, отдающий приказы, гру- бо и нежно, потому что у страсти много оттенков и каж- дый из них оправдан по-своему. Он был врач и учитель и в то же время слуга моей страсти. Сам он, казалось, пе испытывал иного вожделения, кроме моего; и если я от страсти кричала, он воспринимал это как похвалу себе, как похвалу своему желанию, которое нуждалось в такой похвале, чтобы умножать свои силы. Он и был сама сила и мощь, и все это — от слабости. И эта сила вздымала и дробила нас все больше, пока мы не слились в единое целое. На краю той пропасти мы и стояли как единое це- лое в те ночи и дни. И все же я знала, что это дурно. Потому что это женская роль — служить мужскому вож- делению, а пе наоборот, и куда правильней были те пар- ии, что не спрашивали меня о моей страсти, а швыряли по-простому наземь, заставляя служить своей. Да, даже в их словах о любви было больше правды, чем в его; его же слова требовали для своей истинности всю мою стыд- 232
ливую и обнаженную страсть; чем стыдливей были мои слова, тем истиннее его любовь. Тут-то мне стало понятно, почему так висли на нем женщины и не хотели его от- пускать, но мне стало понятно и то, что я не из их числа и что мне нужно бежать от него, как ни приковано к нему мое вожделение. Глупой-то меня не назовешь,— подмигнула она себе самой и слушателю, правда, не до- жидаясь от него подтверждения своих слов; рассказ увлек ее дальше. — Лесничиху мне не показали. Но когда надо, сон у меня легкий: в пять утра появилась она в доме для убор- ки и выложила мне провизию на день на кухонный стол. Гораздо больше мне не понравилось, что она тут же яви- лась в дом, как только мы ушли на прогулку; я ведь и сама убирала в спальне, поэтому сразу заметила, что она тоже приложила руку. Как же он дал ей знать? Уж очень здорово это отработано, отлажено, видно, на мно- гих женщинах, а в таком деле любая женщина должна быть шпионкой. Мне это было нетрудно. Дом был ста- рый и мебель в нем старая; что шкаф, что письменный стол — замки везде легко открывались. К тому же у вся- кого мужчины, что так себя тратит, глубокий сон. Я ведь его не щадила. Шаль только было покидать его — он был красив, когда спал, лицо не искажено страстью, без изъ- яна, и я часто подолгу сидела на краю кровати и все смот- рела на это лицо, прежде чем заняться своей шпионской деятельностью. Печальное то было и нервное занятие. Ба- бенка его, в знак того, что здесь ее постоянное жилище, оставила все свои платья в шкафах; и я была уверена, что вся его ненависть к ней не помешает ему, скорее под- стегнет, вновь откликнуться на ее призыв. И насколько раньше меня раздирало любопытство к письмам баронес- сы, настолько теперь я испытывала лишь отвращение. ■Письма эти валялись вперемежку с письмами от других |яенщин в ящиках письменного стола, и я взяла себе не- t'" колько подвернувшихся под. руку, — ему-то они все рав- fo не нужны. Постой-ка, сейчас прочту тебе одно. § Вынув из кармана халата свои очки и несколько по- ятых писем, она направилась с ними к окну. ^ — Вот, заметь себе, какими пустейшими пустяками, ||аким дерганьем заполняют людишки пустоту своей жиз- '$№, суетную свою скуку; обрати внимание, как она бед- на, госпожа баронесса. Заметь, сколько здесь нищей, пус- той злобы, — хорошенько заметь! 233
«Драгоценный возлюбленный мой, связь наша обога- щается день ото дня, даже когда ты вдали от меня. В ди- тяти нашем ты неотступно со мной, и то залог нашего грядущего вечного союза, который, как ты пишешь, рано или поздно настанет. Не сомневайся. Небо покровитель- ствует любящим, и оно поможет тебе вырваться из па- губных объятий этой фурии, вонзившей в тебя свои когти. О, да ниспошлет оно мне такое же освобождение от моего брака! Хотя супруг мой, в сущности, весьма благородный человек, но он всегда был глух к терзаниям моего сердца. Объяснение с ним будет мучительно, но я соберусь с силами; твоя любовь ко мне, а моя к тебе, не оставляю- щая меня ни на миг, дают мне надежду на будущее. С этими горячими упованиями я целую твои любимые пре- красные глаза. Твоя Эльф — Эльвира». — Ну, видел? Она лила и лила такое дерьмо — цис- тернами, пустопорожняя гусыня, а он все терпел, со скре- жетом зубовным, а терпел. Я готова была прямо возне- навидеть его за это. Почему он терпел? Да потому, что он был из тех, кто и слишком высоко ценит женщин, и слиш- ком низко, из тех, кто служит им своим телом, не удо- стаивая интересом их души. Он не способен любить, но лишь служить, и в каждой женщине, которую он встре- тит, он служит той единственной, которой не существу- ет и которую он мог бы любить, если б она существова- ла, а так — ничего нет, один злой дух, и он — в его вла- сти. И, поняв, что я не в силах спасти его, вытащить из этого ада, с ненавистью в душе, с ненавистью, разбужен- ной им, я вернулась к нему в постель, чтобы стиснуть его своими руками и ногами, с беспощадной ненавистью, с беспощадной нежностью, чтобы изнеможение облегчило нам предстоящее расставание. Все-таки через десять дней я спросила его, надо ли мне еще оставаться, я-де могла бы это устроить. И опять, как только дошел до него во- прос, в глазах его вспыхнул ужас, как тогда, в саду, и он промямлил: «Лучше бы как-нибудь потом, через несколько недель, когда я вернусь из поездки». То была ложь, и я дико закричала на него: «Ты увидишь меня здесь не рань- ше, чем отсюда исчезнут платья этой паршивки!» И тут он впервые повел себя как мужчина, хоть и из трусости; ударил меня и, не обращая никакого внимания на меня, 234
на мое желание или нежелание, овладел миой — с такой яростью, что я целовала его, как тогда, в саду. Помочь это, конечно, уже не могло; от ненависти некуда было деться. И вечером мы спустились в карете к трамвай- ной остановке, ни слова не говоря, с моим чемоданчиком на козлах. Что же, кончилась история? Нет, казалось, только те- перь она начиналась,— голос Церлины стал звонок и чист. — Может, угроза моя не возвращаться крепко засела в нем, потому как он чувствовал, что это не дерганье. Может, он и в самом деле хотел избавиться от этой осо- бы, вернувшейся, наверное, уже на другой день к своим платьям и уплетавшей предназначавшуюся прежде мне снедь. Как бы то ни было, через несколько недель город был взбудоражен известием, что таинственная возлюблен- ная господина фон Юны скоропостижно скончалась в охот- ничьем домике. Ничего вроде бы необыкновенного, но по городу сразу же поползли слухи, что он ее отравил. Ра- зумеется, слухи эти исходили не от меня; я была рада- радешенька, что выпала из игры и что ни разу никому не обмолвилась ни о письмах, ни о тех баночках и скляноч- ках, которые он держал у себя на полке и от которых мне было жутко. Но уж раз пошла болтовня, то и покатилась она, как снежный ком. Я, конечно, не удержалась, чтобы не рассказать о новости госпоже баронессе. Побелела она как мел и только выдохнула: «Не может быть»; я пожала плечами в ответ: все, мол, возможно. Мысль о том, что в Хильдегард течет кровь убийцы, точно ошпаривала меня кипятком. Кругом только и слышно было, что делом гос- подина фон Юны должны заняться присяжные, и дейст- вительно, через несколько дней его арестовали. И чем больше я ломала себе голову надо всем этим, тем яснее чувствовала, что верно, 6ц ее отравил; и сегодня, пожа- луй, я уверена в этом еще больше, чем тогда. Он ведь сделал это ради меня, и при всей моей ненависти к нему я не могла желать ему плахи и потому обрадовалась, ко- гда пошли слухи, что улик недостаточно для приговора. Выяснилось, что эта особа, оказавшаяся актрисой из Мюн- хена, была тяжелой морфинисткой и поддерживала свою жизнь только шприцем и большими дозами снотворного; такой организм легко ломается, и даже если смерть на- ступила от слишком большой дозы снотворного, то э-so мог быть несчастный случай или самоубийство, а не убийст- во, которое трудно доказать. Только нисьма могли бы по- 235
служить доказательством, но ведь они были у меня. Ка- кое счастье для него! Какое счастье для госпожи баро- нессы! На какое-то время я показалась себе героиней, как вдруг мне пришло в голову, что тут обошлось и без меня, что он, быть может, сам сжег перед арестом всю свою кор- респонденцию, что, может, терзается теперь из-за этих не- достающих писем. И я так отчетливо увидела ужас в его глазах, что он передался и мне. Тут я сделала то, что дав- но должна была сделать: взяла письма и помчалась с ни- ми к его двум адвокатам, один из которых приехал спе- циально из Берлина, чтобы успокоить его и унять его муки. Они предложили мне за них много денег, по я отка- залась, размечталась, что он после освобождения женится на мне из благодарности, и какой это будет удар по его честолюбию, не говоря уж про госпожу баронессу, кото- рая вынуждена будет еще и желать счастья своей ка- меристке... И потому-то я пару писем, самых разоблачи- тельных, все же оставила у себя. Все равно ведь никто не знал, сколько их всего было по счету, а уж госиодип фон Юна меньше всех. Того, что я отдала, вполне было до- статочно, чтобы унять его страх. Другие же мне были ну- жны для моих грез о свободе: хорошо иметь какие-то сред- ства для ускорения ее прихода, да и в последующей су- пружеской жизни они иной раз могут о*шаь пригодиться. — Вы прекрасно поступили, спасщй господина фоп Юну, — вставил тут А., — вот только 6 госпожой баронес- сой обошлись слишком круто. Церлина не любила, когда ее перебивали. — Главное — впереди, — сказала она и была права. Потому что, превращаясь в жалобу, в обвинение, в са- мообвинение, рассказ ее все больше набирал силу. — Мечтать о свободе — уже это рдпо было скверно, но меч- ты эти были мне как самообман, чтобы уберечься от еще большей скверны, для которой были потребны письма. Я была пропащей, по jeüxe не знала об этом. А кто сделал меня пропащей? Юла ли, засевший у меня в крови, хотя я его не любила? Госпожа ли баронесса со своим незакон- ным ребенком, прижитым с Юной, или вовсе сам господин председатель суда, потому что мне нестерпимо было ви- деть, э каких остался он дураках со всей своей свято- сть»? Я одна могла бы открыть ему глаза, а уж как ста- йо известно, что именно господин председатель суда бу- дет вести дело Юны, тут я и вовсе потерялась. 236
Ему ли оправдывать того, кто тайком проник в его дом, чтобы наградить его незаконным ребенком? Я не вы- несла этого, не вынесла моего знания об этом, которое было как совиновность, а за совиновностью было что-то еще более ужасное, была скверна. И *üe знание свое, не совиновность, а скверну свою хотелось мпе выкричать, чтобы не чувствовать себя больше такой пропащей. Еще глубже должна я была опуститься в скверну, чтобы вновь стать собой при свете дня, со всей моей скверной. Все- таки понять это нельзя. Будто кто мпе приказал связать вдруг оставшиеся письма, и его, и госножи баронессы, в которых оба они грозят убить эту женщину, и отослать председателю суда — господину барону. Я долж- на была это сделать, хотя ясно отдавала себе отчет, как все будет дальше; письма, в сущности, предназначались для прокурора, чтобы господин председатель суда, вслед- ствие хотя бы позора госпожи баронессы, сложил с себя свои обязанности, а Юну все же казнили. А может быть, мне хотелось, чтобы господин председатель суда в отчая- нии убил себя, и госпожу баронессу, и незаконную дочку. И так как я собиралась признаться во всем, в своей со- виновности и в том, что воровала письма в охотпичьем домике и в спальне госпожи баронессы, было бы справед- ливо, если бы он заодно убил и меня. То была бы выс- шая справедливость, потому что из-за меня, не из-за госпожи баронессы, была убита та тварь в охотничьем до- мике, и мне хотелось бы восхищаться господином пред- седателем суда как носителем этой высшей справедли- вости. Страшным был тот экзамен, которому я подвергла барона и который он должен был выдержать во имя спра- ведливости, чтобы я еще больше уверилась в его величии и святости. Я и жизнью своей готова была заплатить за это, и тем не менее то была скверна, которую я так и не могу объяснить. Она тяжело дышала. Поистине, вот что, оказывается, было главное — покаяние в самой большой вине за всю жизнь, и покаяния ради, а не ради того, чтобы похвастать своей победой над баронессой, хотя отблеск этой победы был тут тоже примешан и неустраним, она и рассказыва- ла, очевидно, всю эту историю. И в самом деле, Цер- лине, казалось, стало легче. Прочитав письмо, она оста- лась у окна, и теперь выяснилось, что у нее были на то причины. Она снова аккуратно водрузила очки на нос, снова достала клочок бумаги из кармана и после еще 237
одного глубокого вдоха голос ее снова стал звонким и чистым. — Пакет был отправлен господину барону, и я жда- ла, боялась, надеялась, что теперь произойдут ужасные вещи. Но дни шли, а ничего не происходило. Даже ме- ня он не потребовал к ответу, хотя было ясно, что ни- кто другой не мог быть анонимным отправителем писем. Тут постигло меня сильнейшее разочарование: стало быть, и господин барон оказался трусом, для которо- го справедливость значила меньше, чем его место и положение; он готов был ради них даже терпеть в своем доме незаконного ребенка, прижитого от убийцы? Однако господин барон преподал мне урок — и осно- вательный. Ибо однажды за столом, когда я прислужи- вала и должна была все слышать, он, обычно такой мол- чаливый, вдруг грозно заговорил о преступлении и на- казании. Я запомнила каждое слово и потом точь-в-точь записала. Сейчас прочту, чтобы и ты запомнил. Запо- мни же хорошепько! «Наш суд присяжных — учреждение важное и все же опасное, опасное, поелику доморощенный судья лег- ко может поддаться собственным чувствам. А как раз в таких сложных случаях, для которых и собирают при- сяжных, случаях убийства, в первую голову, — легко может возникнуть и возобладать чувство мести, которо- му любое наказание покажется слишком малым. И ко- гда так бывает, никому даже не приходит в голову, что и юридическая ошибка является в таком случае убий- ством, весь ужас смертного наказания отодвигается на второй план, уступая место безрассудной решительности, которая нередко подсовывает доказательства в угоду мщению. Вдвойне и втройне судья тут должен следить за тем, чтобы подобный ход доказательств не мог возо- бладать. Даже собственноручно написанное и подписан- ное обвиняемым легко может стать предметом ложных толкований. Если, положим, некто пишет, что желал бы «устранить» кого-либо или «избавиться» от кого-то, то это далеко еще не свидетельствует о замышлении убий- ства. Одна лишь голая жажда мести не вычитает здесь ничего иного, кроме намерения убить, жажда мести, кото- рая взывает к топору и алчет крови жертвы». Так он сказал, и я все поняла, поняла настолько, что у меня начали дрожать руки и я чуть не уронила блюдо с жарким. Он был еще более велик и свят, чем могла себе 238
вообразить я, глупая баба. Оп-то угадал, что я хотела побудить его к мести, и отказался быть палачом. Он знал все. Но поняла ли госпожа баронесса? Или и для этого она была слишком пуста? Если она хоть немного помни- ла письма, которые получала, то не могла не обратить внимания на такие слова, как «устранить» и «избавить- ся». И господин барон смотрел на нее, смотрел намерен- но добродушно, и если б она сейчас рухнула перед ним на колени, я бы не удивилась. Но она сидит как извая- ние и не шевелится, разве что побелели немного губы. «О, топор, — говорила она, — смертная казнь, как это все ужасно». Вот и все, и господин барон перевел взгляд на тарелку, а я подаю как раз сладкое. Такой уж она была, пустельга. Все последующее меня уже вовсе не удивило. Перед самым рождеством состоялся суд, что оказался легкой игрой для адвокатов, потому что им по- дыграл председатель суда, господин барон, оставивший в неведении прокурора; ни одно письмо на процессе так и не всплыло. Обвиняемый был почти единодушно оправдан присяжными, одиннадцать к одному, как будто мой голос «против» был услышан. Несмотря на это, я была рада, что его оправдали, господина фон Юну, и еще больше рада, что, не поблагодарив меня и не попрощав- шись, он сразу уехал за границу, в Испанию, кажется, чтобы там поселиться. То был конец рассказа, и Церлина вздохнула. — Да, вот и вся история, моя и господина фон Юны, и я никогда ее не забуду. Топора он избежал и меня из- бежал, что было для него еще большим счастьем. Пото- му что, поступи он благородно и женись на мне, я бы жизнь его превратила в ад и, будь он еще жив, он все равно по-прежнему имел бы меня, меня, старуху, а ты только взгляни на меня. Но прежде чем А. успел поднять на нее глаза, после- довала концовка. — Шума после приговора было много. Газеты напа- дали на господина председателя суда, особенно левые, обвиняли его в классовом подходе к правосудию. Не удивительно, что он все больше и больше замы- кался в своем одиночестве. Из кабинета своего он почти не выходил, а вскоре я стала стелить ему там и постель. Год спустя он подал в отставку по состоянию здоровья. На самом же деле — из-за ощущаемого им приближения смерти: ему не было и шестидесяти, когда смерть настиг- 239
ла его, и что бы ни говорили врачи, умер он от сердца. Ей же дано было жить дальше вместе с дочерью. И пото- му-то, из-за этой несправедливости судьбы, я воспитала Хильдегард так, как воспитала. Она сделалась истинной дочерью господина барона, чтобы быть достойной его и чтобы его дом не был прибежищем для прижитого от убийцы ублюдка. Будь она католичкой, я бы упекла ее в монастырь, а так я только и могла, что постоянно на- поминать ей о целомудренной святости усопшего да по- буждать ее к подражанию. Чем больше мне удавалось сделать ее похожей на него, тем больше искупала она свою вину, тем больше искупала она вину своей матери, хотя эта вина из разряда вечных, неискупимых. Дочь вы- полнила свою роль: чем сильнее проникалась она ду- хом отца, тем больше укреплялась в ней воля к мести, к той мести, которую сам он не хотел допустить из-за святой строгости по отношению к себе. Она мучается из-за сво- его подражания, я обрекла ее на эту муку, но так и не смогла привить ей его святость, а без святости она не мо жет не перенести свою муку на других, так что, например, своей лицемерной манерой изображать заботу о матери обрекает ту на настоящую пытку. Одно переходит в дру- гое, и вышло, как я хотела, я воспитала ее для возмез- дия за вину. Кровь похотливого убийцы в ней восстает, конечно, против этого, не хочет принять кары, ну да это ей не помогает. • — Ради всего святого, — воскликнул тут А., — за что же ей-то принимать кару? В чем же она виновата? Нель- зя же валить на нее ответственность за родителей, тем более что нельзя же любовь госпожи баронессы и госпо- дина фоп Юны целиком признать преступлением! Карающий взгляд настиг его—не столько, может быть, из-за сказанного, хотя оно и было досадно Церлине, сколь- ко из-за того, что он помешал ей закончить рассказ. — Уж не собрался ли ты поддаться ее чарам? Ох, не советую. Найди себе лучше стоящую девицу, с которой тебе славно будет спать, а ей — с тобой, и даже если у нее будут слегка красные руки, то это лучше, чем нама- никюренное дерганье. Знаешь, почему она не хотела сдавать тебе комнату? Да потому, что не было еще жиль- ца, у двери которого — и Церлина указала рукой на дверь комнаты — она бы не простаивала по ночам, и каждый раз мысль об отце, который и не отец ей вовсе, мешала ей, и она доходила лишь до порога. Бели не ве- 240
ришь, могу посыпать песочек в коридоре, как я уже пе раз делала, сам увидишь ее перешителыгые следы. Это ее мука, ее вина, ты пе давай только себя впутать. По- тому что вместе со скверной растет и наша ответствен- ность, становясь все больше,— и больше, чем мы сами,— и чем глубже погружается человек в свою скверну в по- исках себя, тем больше он должен взять на себя ответ- ственность за преступления, которых не совершал; это касается всех, и тебя, и меня, и Хильдегард,—и ей при- ходится расплачиваться за провинности своих кровных родителей. Мать же, госпожа баронесса, пленница нас обе- их, хочет избежать терзаний и каждого жильца закли- нает, чтобы он ей в этом помог. Вся душа их полна дер- ганья, что мать взять, что дочь, а чтобы оно им было внятней, я обратила его в адово скрежетанье, и адом стал этот дом, такой с виду ухоженный и тихий! Святой и дьявол, господин барон и господин фон Юна, который теперь уж, верно, тоже помер,— две грозные тени пресле- дуют их и раздирают на части. А может, и меня тоже. Мне ведь тоже не помогло'то, что после господина фон Юны— чтоб только не хранить ему верность — я заводила себе все новых любовников; и совсем стало худо, когда я за- метила, что любовники мои становятся все моложе, под конец пошли вовсе уж мальчики, которых я прижимала к своей груди, чтобы они утратили страх перед женщи- ной и научились страсти, дающей людям покой. Заме- тив это, я и совсем все прекратила. Только потому, что стала стара? Нет, мне давно уже надо было прекра- тить, и если б не было госпожи баронессы, я, возможно, даже и не пустилась бы во все тяжкие с господином фон Юной. Образ господина барона остался с тех пор нега- сим во мне и светил все больше... Кто же в действитель- ности овдовел, когда он умер? Разве не я? Больше соро- ка лет прошло с тех пор, как он цапал меня за груди, а я все любила его, всю мою жизнь, всей душой. Вот каким оказался на деле конечный итог этой исто- рии, и А. несколько удивился, что не предвидел его. Церлина же, утомившись соответственно своему возрасту, смотрела некоторое время в пустоту, а потом, с уже обычной вежливостью служанки и обычным голосом, ска- зала: — Ну, вот я вам даже отдохнуть не дала после обеда своей болтовней, господин А., ну да вы еще свое навер- стаете, я надеюсь, — и, согнувшись, заковыляла из ком- 241
наты, дверп которой прикрыла с такой осторожностью, словно в ней находился спящий. А. спова откинулся на кушетку. Да, она права, надо бы немного поспать. В конце концов еще не поздно: часы на башне только-только пробили четыре. Вот и славно, что вернулись мысли о сне, оборванные приходом Цер- лины. Но, к его неудовольствию, мысли о деньгах снова вылезли на передний план. И он снова должен был про- кручивать собственную историю, как он начал зарабаты- вать их, там, в Капленде, и как с тех пор судьба бросала его к деньгам из одной части света в другую, с биржи на биржу, и если считать Южную Америку отдельным континентом, то их было шесть за пятнадцать лет, то есть по два с половиной года на каждый. И все было чи- стой случайностью. Мальчишкой он так мечтал украсить свою коллекцию марок треугольником «Мыса Доброй На- дежды», мечтал тщетно, с тех пор мечта о далеких стра- нах, о Южной Америке так и жили в нем. Марки были бы неплохим вложением капитала, но страсть коллекци- онера в нем иссякла. Чего ему, собственно, хотелось? Иметь дом, жену, детей? По-настоящему детям рады, в сущности, одни только бабушки. Дети — помеха всякой комфортабельной жизни, а еще больше портят жизнь любовные истории, — на что они нужны, непо- нятно. Все эти проделки баронессы — чистая глупость; если бы он тогда знал ее, — но тогда он еще вряд ли родил- ся, — он бы вызвал ее к себе в Капштадт и спас бы тем самым от этого подонка и его оскорблений. Правда, жен- щины не очень охотно едут туда, это приводило уже к нехватке женщин и соответствующим драмам на алмаз- ных копях. Там господин фон Юна не собрал бы свою коллекцию женщин. Жизнь он вел некомфортабельную. А барон, был ли он счастлив? Лучше бы он сам сделал сына своей жене. Хотя сын, пожалуй, все равно сбежал бы от них в Африку, несмотря на безнадежность всякого бегства. Ужасно, что вдова остается в своем доме, как в тюрьме. Хорошо, если б можно было быть своим собствен- ным сыном. Разве он не хотел после смерти отца взять мать к себе в Капштадт, чтобы выстроить ей там дом? Она, по- жалуй, была бы жива еще и поныне, имела бы, может быть, внуков. Для детей стоило бы начать собирать коллекцию марок, треугольник «Мыса Доброй Надежды» он тоже раздобудет. Пусть себе истаивает, кончается 242
воскресенье, этот жизненный план, право же, неду- рен... Да, да, вот так и нужно планировать свою жизнь. А. знал это сейчас со всей определенностью. Не знал он только о том, что так и заснул за этими мыслями. Возвращение Вергилия Голубовато-серые и легкие, легким встречным ветром гонимые, катились адриатические волны навстречу эс- кадре императора, когда та приближалась к Калабрии, и теперь, когда триеры, оставляя отлогие склоны берега по левому борту, медленно направлялись к порту Брундн- зий, теперь, когда залитое солпцем и дышащее смертью одиночество моря все более и более уступало мирной ра- дости людской суеты, теперь, когда воды покрылись мно- гочисленными судами, тоже идущими к порту или плы- вущими оттуда, и рыбацкие лодки под коричневыми па- русами, покинув крохотные селения и крохотные молы и выйдя на вечернюю ловлю, уже отделялись от белой при- брежной каймы, — теперь вода стала гладкой, как зер- кало, над ней была раскрыта перламутровая раковина неба, вечерело, и порой чудился над водой дым костров, доносящийся с пастбищ, когда легкий ветерок прино- сил с собой звуки жизни на берегу — удар молота о нако- вальню или крик. Из шести триер, следовавших друг за другом строгим порядком, вторая была самой большой и богато изукра- шенной, с обитыми бронзой бортами и пурпурно-красны- ми парусами — на ней стояла палатка Августа, и в то время, как на первой и последней размещались воины- телохранители, на остальных плыла свита цезаря. А на той триере, что шла вслед за триерой Августа, находил- ся творец «Энеиды», и печать смерти лежала на его челе. I Да и жил ли он когда-нибудь иначе, не заглядывая Э лицо смерти? Перламутровая чаша неба, и пение гор, и весеннее море, и божественные звуки флейты в соб- ственной груди — разве не было все это лишь оболочкой тех сфер, что скоро примут его и отнесут в вечность? Он Оыл земледельцем, любившим мирный земной удел, и все Же он жил на самом краю жизни, на краю своих полей, И всегда оставался непоседливым, беспокойным, тем, кто 243
бежит смерти и смерти ищет, кто ищет трудов и трудов бежит; любящий и, однако, гонимый, всю жизнь он ски- тался из края в край, пока наконец его, пятидесятилет- него и смертельно больного, не занесло зачем-то в Афи- ны, как будто ему — нет, как будто труду его могло быть дано там последнее исполнение и завершение. Кто может различить судьбу впешпюю и судьбу внутреннюю? Судь- ба, непроницаемая, пожелала, чтобы он встретил импера- торова друга в Афинах, и судьбе было угодно, чтобы при- зыв Августа вернуться с ним на родину прозвучал как Неотвратимость, как приказ неотвратимых сил, которым можно лишь подчиняться. Вергилий, возлежавший на ло- же больным телом, слушал скрип рей, шорох и стук тро- сов, следил за скольжением белой прибрежной каймы, внимал такту взмахов двух сотен весел под собой, при- слушивался к шепоту пенящейся у бортов воды и к се- ребряному звону брызг, извлекаемых веслами, прислуши- вался к погружению весел, и, подобно эху, те же звуки доносились с передней императорской триеры и с той, что шла следом за ними; он видел также людей на палу- бе, приближенных цезаря, следовавших вместе с ним и в то же время не с ним, ибо цель его путешествия лежа- ла дальше, чем их цель. Уже сгущались сумерки, когда суда достигли узкого, похожего на фиорд, входа в бухту; перед укреплениями но обе стороны канала был выставлен караул в честь цезаря; крики воинов взлетали и бились в сером воздухе, увядая в сырости осеннего вечера, и Вергилий, глядя на них усталым, прищуренным взглядом, был привлечен вдруг какой-то красной точкой на сером фоне, оказав- шейся красным боевым стандартом в руках знаменосца, который, стоя на фланге своей манипулы, в такт выкри- кам взбрасывал вверх древко,— и этот красный сигнал, вспыхивающий и пропадающий в туманной дымке, пока- зался Вергилию скорее знаком прощания, чем привет- ствия. Пологий склон, сбегавший от укреплений к каме- нистому побережью, весь зарос кустарником; как бы стремясь потрогать его листву, больной вытянул руку. Как мягок был воздух, купель всего — и внутреннего, и внешнего, купель души, воздух, текущий из вечного в земное, несущий знапие, что будет в этом и в том мире. На носу корабля пел раб-музыкант, и его песнь, как и музыка его струн, сотворенные человеком, казались зам- кнутыми в себе, далекими от человека, от всего человече- 244
ского, самопроизвольной музыкой сфер. Впитывая звукгт, Вергилий глубоко вдохнул воздух, почувствовал боль в груди и закашлялся. А внутри бухты уже открылся город, обнажился ряд ярко освещенных домов на набережной, потянулись осте- рия за остерией — и перед ними толпа, собравшаяся, что- бы наблюдать прибытие цезаря, толпа в пятьдесят или, может быть, сто тысяч человек, мощное черное гудение которой то затихало, то нарастало. На причаливших ко- раблях тоже кричали люди, освещенные праздничными факелами; в их свете вдвое темнее казались мачты, кана- ты и свернутые паруса — мрачное переплетение корней, тянувшееся из моря к светлому небу. Осторожней и мед- ленней опускались теперь весла, триера Августа, скользя вдоль набережной, причалила в положенном месте, кото- рое уже оцепила стража, и это было мгновение, ожидае- мое глухо рокочущей толпой, она выдохнула наконец свой восторженный вопль, бесконечный, сотрясающий В08дух и возносящий молитву ей самой, всем — в лице одного, цезаря. Всегда опасался Вергилий толпы, не потому, что она внушала ему страх, но он чувствовал заключенную в ней угрозу человеку, человеческому, ею рождаемую угрозу, которая внушала сострадание и взывала к ответственно- сти, — да, к такой великой ответственности, что он пе раз ^же думал: это бремя его раздавит, доведет до болезни, до смерти. Иной раз казалось, что ответственность эта — вовсе ne его дело, она касается только Августа, но слиш- ком хорошо знал он, что та ответственность, которую взял на себя Август, была совсем иного рода: Испания была побеждена, парфяне покорились, гражданские вой- ны остались далеко позади, империя казалась прочнее, мощнее, заяшточнее, чем когда-либо, но все-таки остава- лась угроза, грозящая всем беда, которую и Август не !иог отвести, несмотря на свой жреческий сан, — несча- стье, перед которым были бессильны и боги, его не за- душить криками толпы, скорее уж теми слабыми вздо- хами души, которые зовут песнопением и которые, ведая 6 несчастье, благовествуют счастье. Снова раздался рев ^икования, взметнулись факелы, корабль рассекали коман- ды, о палубу глухо ударился брошенный с берега канат, и Йот уже больной внимал топоту сотен ног, затаив в спо- Ш сердце знание об аде. Не впал ли он в забытье? Он бы, конечно, с радостью 245
отгородился от бурного ликования толпы, мощно расте- кавшейся по площади, подобно извержению вулканиче- ской лавы, но он цеплялся за сознание, цеплялся за пего из последних сил, как человек, который чувствует прибли- жение важнейшего момента земного своего бытия и пуще всего на свете боится, что он этот миг упустил; и ничто не ускользнуло от него — ни заботливые жесты и слова вра- ча, который, по приказу Августа, был при нем неотлучно, ни тупые, отчужденные лица носильщиков, пришедших на борт за ним со своим паланкином, ни город, который он вбирал в себя всеми чувствами, и подвальную гулкую стужу узких улочек, и знакомый запах жилых казарм со всеми их нечистотами, и первобытный запах толпы, шумевшей вокруг, ничто не ускользнуло от него, более того — все представало ему ближе, и отчетливее, и явпсе, чем когда-либо прежде, и, несмотря на чудовищную уста- лость от путешествия, он ни толики не утратил от тихого своего достоинства и ласково кивал в ответ на всякое приветствие, к нему обращенное. Все было близко до ося- заемости — и словно бы парило в неверном воздухе, па- рило, как он сам на высоко поднятом наланкине, то была близость неустойчивого, вспять обратившегося времени, разновременные события происходили в нем как бы ра- зом, так что объятый пламенем факелов и шумом Брун- дизий был в то же время горящей Троей, а он сам, не- сомый сквозь пламя, был и бегущим, и возвращающимся Энеем, слепым и зрячим одновременно, колеблемым на сильных несущих руках сына. И когда его принесли во дворец и, уложив в постель, оставили одного, этот полусон-полубодрствование остался с ним, был к нему как прикован; а за окном шумела улица, и в залах двор- ца шумел пир, который город давал Августу, Август — городу, — старый, усталый цезарь, взятый в плен своим саном и властью, прикованный к ним, — и казалось, будто улица и пир наплывают на ложе больного, будто наплывает на него временное и сиюминутное, пытаясь достичь его душу, самую ее глубь, протекает сквозь нее, но достичь не может, ибо душа парит, парит в былом и грядущем, выданная ожиданию, которое равно направ- лено и вперед, и назад; и глаза Вергилия видели перед собой лишь слабенькое пламя ночника. И когда отослал себя и свои мысли Вергилий к да- лекому детству, то он обнаружил, что легко может вер- нуться вспять, к маленькому мальчику на крестьянском 246
дворе близ Мантуи, что это даже не возвращение, просто то прежнее существование продолжается без изменений, так что каждый удар сердца, тогда пережитый, каждый лепесток, тогда видеппый, он мог бы легко теперь опи- сать, и его только удивляло, что, хотя он вырос, стал взрослым, принужден лежать здесь, на одре болезни, все, что произошло с ним позднее, после детства, становилось все более неясным, расплывчатым, призрачным: не толь- ко хутор в Ноле с его крестьянами, полями, горами, ко- вами, не только наполненные солнечным блеском дни в Неаполе были позабыты, но и произведения, которые он написал, чтобы они жили вечно, тоже потускнели, и труд- но было вспомнить даже названия. Ничего от «Буколик», еще меньше от «Георгик», и если еще что-то медлило исчезнуть, то это была «Энеида», но не та, какою он ее написал, но какою пережил и не сумел воплотить. Поче- му так случилось? Для кого он работал? Для каких лю- дей? Для какого будущего? Разве не близок уже конец всего? Не была разве обреченная на забвение ничтож- ность всего достигнутого лучшим доказательством того, что пропасть времени разверзлась, чтобы поглот