/
Текст
ФЕЙХТВАНГЕР
ЛИОН
ФЕЙХТВАНГЕР
СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ
В ШЕСТИ ТОМАХ
лион^
ФЕЙХТВАНГЕР
СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ
В ШЕСТИ ТОМАХ
Редколлегия:
А.
Д.
Н.
Н.
С.
В.
С.
С.
ДМИТРИЕВ
ЗАТОНСКИИ
ЛИТВИНЕЦ
ПАВЛОВА
1ж1
МОСКВА
• ХУДОЖЕСТВЕННАЯ
ЛИТЕРАТУРА»
1989
лион^
ФЕЙХТВАНГЕР
СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ
ТОМ ТРЕТИЙ
БЕЗОБРАЗНАЯ ГЕРЦОГИНЯ
МАРГАРИТА МАУЛЬТАШ
Роман
ЕВРЕЙ ЗЮСС
Роман
Перевод с немецкого
)Шй
МОСКВА
« ХУДОЖЕСТВЕННАЯ
ЛИТЕРАТУРА»
1989
ББК 84.4Г
Ф36
LION FEUCHTWANGER
1884—1958
Комментарии
E. МАРКОВИЧ
4703010100—049
подписное
028(01)—89
тстэхт с ->сл л л о и
п гг i\ ©Оформление.
Издательство
loolN J — Z5U—UUoll—/ ^ l . S)
«Художественная литератуISBN 5—280—00307—7
pa», 1989 г.
Ф
БЕЗОБРАЗНАЯ
ГЕРЦОГИНЯ
МАРГАРИТА
МАУЛЬТАШ
Роман
Перевод
В. СТАНЕВИЧ
DIE HA0LICHE HERZOGIN
MARGARETE MAULTASCH
Roman
1923
Книга первая
Между городом Инсбруком и монастырем
Вильтеном, на широком ровном поле, стояли палатки и
флагштоки, были построены трибуны, отгорожены иппод
ромы для турниров и иных спортивных забав дворянства.
Многим тысячам людей приготовили здесь место и про
стор для развлечений. Уже второй год стояли эти шатры
на Вильтенском поле в ожидании пышной торжественной
свадьбы, которую собирался справить Генрих, герцог
Каринтский, граф Тирольский, король Богемский. Мона
стырская братия следила за тем, чтобы ветер не сорвал
палатки, чтобы арена не заросла травой, трибуны не
подгнили. Однако празднество все откладывалось, второй
проект женитьбы, видимо, рухнул так же, как и первый.
Инсбрукские жители и вильтенские монахи ухмылялись,
горы равнодушно смотрели вниз. Жены инсбрукцев гуля
ли среди дорогих расшитых полотен, дети ловили друг
друга, бегая по трибунам, парочки находили в палатках
желанное убежище.
Стареющий король Генрих—вся Европа добродушно и
без насмешки оставила за ним королевский титул, хотя он
давно уже лишился своего королевства Богемия и ныне
владел только графством Тироль и герцогством Каринтия,—недовольный ехал верхом между палатками. Он
откушал в аббатстве Вильтен; легкий завтрак состоял из
форелей с имбирной подливкой, кур в миндальном молоке,
десерта и конфет. Но они там, в Вильтене, ничего не
смыслят в подлинно изысканной кухне: тонкости нет.
Аббат—разумный добрый настоятель и неплохой дипло
мат, а в кулинарных нюансах ничего не смыслит. Во
всяком случае, ему, королю, завтрак показался невкус
ным, и если после еды его настроение обычно повыша
лось, сейчас он еще больше впал в уныние. До Инсбрука
было недалеко, и он ехал без доспехов. Узкая модная
одежда стесняла его; что говорить, он толстеет с каждым
месяцем. Но он человек светский, великолепно сидит на
своем породистом разубранном коне, и не в меру длинные
широкие рукава нисколько ему не мешают.
7
Повеял легкий ветер, погнал хлопья снега, вздул
полотняные стенки шатров, забил, захлопал ими. Неболь
шая свита отстала, король ехал один, лениво. Он сердито
оглядел широко раскинувшееся поле с возведенными для
празднества сооружениями. Его чисто выбритые щеки
висели, дряблые и жирные, рот был выпячен, большой,
безобразный, с толстой нижней губой. Светлые водяни
стые глаза рассерженно скользили по полотняному город
ку, по трибунам, по ограде арены. Он, конечно, человек
сговорчивый. Но и его долготерпение имеет границы.
Иоганн Люксембуржец опять надул его: во второй раз
посулил невесту, обо всем торжественно договорился и
снова оставил ни с чем.
Король сопел, тяжело дыша коротким плоским носом,
дыхание густыми облачками пара повисало в холодном и
мглистом снежном воздухе. Говоря по правде, он на
Иоганна, на Люксембуржца, не сердится; Генрих вообще
не умеет сердиться. Иоганн с позором выгнал его из
Богемии, так что от его королевства остался один только
титул; но потом Генрих легко помирился с этим элегант
ным любезным человеком, когда тот предложил ему
денежную компенсацию и руку своей пригожей молодой
сестры Марии. И даже тогда, когда Люксембуржец
обещания не выполнил и не склонил сестру на брак.
Генрих не стал ломаться и изъявил готовность удоволь
ствоваться другой невестой, тоже предложенной ему
Люксембуржцем, его двоюродной сестрой, Беатрисой
Брабантской. Но вот и та не едет, это уже слишком. День
святого Варфоломея, в который она должна была при
быть, давно прошел, а любезная брабантская кузина
Иоганна не приехала, красивые шатры на Вильтенском
поле ждали напрасно. Люксембуржец, наверно, опять
как-нибудь ловко вывернется. Но на этот раз король
Генрих уж не даст столь легко уговорить себя. Даже
долготерпению многострадального христианского короля
есть мера и предел.
Он сердито взмахнул хлыстом, изукрашенным драго
ценными каменьями. Он помнил очень хорошо свое
последнее свидание с Иоганном в мае, они тогда обо всем
договорились. Люксембуржец, надо отдать ему должное,
явился тогда в сказочно изысканной одежде. На нем, как
и на всех господах его свиты, было платье особого
покроя, который только что входил в моду в Каталонии и
Бургундии и оставался еще неизвестным в Германии:
платье это, донельзя узкое, прилегающее вплотную —
двое слуг с трудом могли напялить его на Иоганна,— было
сшито из многоцветной ткани, с отделкой в шахматную
клетку и широченными рукавами, почти до колен. Сам он,
король Генрих, придавал особое значение модной одежде;
8
однако Люксембуржец, спору нет, перещеголял его. Богемско-люксембургские господа и причесаны-то уже по
новой моде: борода и волосы длинные—и когда только
они успели отрастить их—вместо бритого лица и коротко
остриженных волос, как было в обычае при дворе с тех
пор, как он себя помнит. Ему импонировали и казались
прямо удивительными та легкость и уверенность, с какой
Люксембуржец, чуть ли не в одну ночь, освоился с новой
модой. Поэтому Генрих, полный тайного восхищения,
беседовал с Иоганном только о модах да еще о женщинах,
лошадях, спорте, а политику и неотложные деловые
вопросы, связанные с его браком, предоставил своим
советникам. Члены его свиты — осмотрительный, предан
ный аббат Вильтенский, начитанный, речистый аббат
Иоанн Виктрингский, осанистый бургграф Фолькмар, лю
безные и умные господа фон Вилландерс, фон Шенна—
действительно разбираются в этих нудных и неприятных
денежных делах гораздо лучше, чем он, и гораздо
надежнее передать разработку предварительного проекта
в их верные искусные руки. Поэтому он и ограничился
светским разговором, и, когда король Иоганн принялся
восхвалять преимущества парижских и бургундских дам, с
которыми охотно пускался в похождения, Генрих проти
вопоставил им дебелые прелести тиролек, очень, очень
хорошо ему известные, причем круг его наблюдений все
расширялся. В конце концов его любезный секретарь
аббат Иоанн Виктрингский положил перед ним готовый
проект договора, процитировал латинский стих «Дело бы
так обрело свое окончанье благое», заверил, что все
теперь улажено и в порядке; король наверняка получит в
день святого Варфоломея невесту и тридцать тысяч марок
веронским серебром. И что же, вместо этого—разъезжай
вот по полю, предназначенному для празднества. Тут и
палатки, и флагштоки, и площадь для турниров, однако
нет ни невесты, ни денег.
У самой дороги король заметил мальчугана. Тот не
слышал топота приближавшейся лошади; он деловито
присел на корточки в углу одной из палаток, приподнял
платье и, тужась, справлял нужду. Король, увидев такое
осквернение своей свадебной территории, хлестнул маль
чика. Но как только тот заревел, Генрих пожалел его,
бросил ему монету.
Нет, так продолжаться не может. Эти палатки, кото
рые стоят и ждут, унизительны для его величества. Пора
покончить с Люксембуржцем и его ненадежными планами.
В Инсбруке он встретится с Австрийцем, с герцогом, с
хромым Альбрехтом. С ним заключит он соглашение —
пусть Австриец раздобудет ему невесту. Разве на Люксембуржце свет клином сошелся? Подумаешь! То, чего не
9
может или не хочет сделать Люксембуржец, сделает
Габсбург.
Генрих не привык слишком долго предаваться досаде.
Едва он принял решение, как разрядил свой гнев в
холодный, бодрый божий воздух. Совсем иными, веселы
ми глазами посматривал он вокруг себя на праздничные
сооружения. Смейтесь на здоровье! Все это скоро приго
дится. Он выпрямился, стал насвистывать задорную пе
сенку, пришпорил коня, так что господам из свиты
пришлось догонять его.
Проезжая верхом через обширный полотняный горо
док, пятеро господ, составляющих ближайшую свиту
Генриха, обменивались шутливыми намеками насчет за
державшейся свадьбы короля. Все пятеро были гораздо
смышленее своего господина, они по мере сил доили
его — особенно свирепый бургграф Фолькмар,— выжимали
из него все новые лены и откупа. При всем том они
по-своему любили этого полнокровного, покладистого
государя: щедрый, набожный, охотник до пиров и спорта,
веселый собутыльник, любитель женщин, преданный нов
шествам моды и всяческим удовольствиям, он не был
лишен фантазии, легко увлекался любой затеей, хотя
обычно очень скоро остывал. В эпоху, когда политика
зависела целиком от личности государя, такой человек не
мог надеяться на особенно блестящие перспективы, а со
времени богемского эпизода он был из большой европей
ской политики навсегда исключен. И если сам об этом не
догадывался, то тем более твердо знали это господа
приближенные. Они знали: не он хитрит в политике, а с
ним хитрят политики.
С этой точки зрения они оценивали и его брачные
планы, и эти пустовавшие палатки имели для них совсем
иной, чем для доброго короля, глубоко иронический
смысл.
Кормило Римской империи держали в своих руках три
государя: удалой, блестящий, изменчивый Иоганн Люк
сембургский и Богемский; неуверенный, нерешительный
тяжелодум Людвиг Виттельсбах; цепкий, дальновидный
Альбрехт Габсбургский, в котором паралич развил особую
жесткость, так что он стал руководителем своих братьев,
деливших с ним власть. Все три государя были равны по
могуществу, все трое тянулись к власти над империей и
всем христианским миром, все трое были начеку, подсте
регали друг друга; зарились на страну в горах, на
Каринтию и Тироль, где сидел Генрих, стареющий вдовец,
без наследников мужского пола. Вот она, возможность, и
притом единственная, значительно расширить свою власть
и владения. Эта горная страна, богатая, плодородная,
прославленная, простиралась от бургундских границ до
ю
Адрии, от баварского плоскогорья до Ломбардии, служила
мостом между австрийскими и швабскими владениями
Габсбургов, между Германией и Италией: это был ключ к
Римской империи. Добиться расположения его господина,
этого добродушного стареющего прожигателя жизни,
стать его наследником казалось каждому из трех госуда
рей вполне достижимым. Его тоска по настоящему закон
ному наследнику после многочисленных внебрачных сыно
вей и двух законных дочерей играла немалую роль в их
расчетах, и они завлекали его соблазнительными брачны
ми планами.
Пятеро приближенных—три рыцаря в доспехах и оба
аббата в дорожной одежде весьма светского покроя—про
себя улыбались при мысли о том, как старается король
Генрих скрыть от самого себя истинную подоплеку всех
этих проектов. Он делал вид, будто и Люксембург, и
Виттельсбах, и Габсбург лишь из княжеской любви и
верности и просто по дружбе хлопочут о подыскадии ему
невесты. Наиболее откровенно повел себя Люксембуржец:
обещал Генриху свою красавицу сестру, юную Марию, и
двадцать тысяч марок веронским серебром, взамен требуя
брака одной из дочерей Генриха с одним из мелких
люксембургских князьков. Он раззадорил сластолюбивого
старого вдовца портретами Марии, а сам этой блистатель
ной утонченной принцессе даже словечком не обмолвился.
Вполне понятно, что юная и прелестная люксембургская
принцесса, дочь императора, всеми силами противилась
браку со старым потасканным кутилой. Она якобы дала
обет вечной девственности—мужчины ухмылялись, наме
кая на этот обет,— что, однако, не помешало ей спустя
несколько месяцев выйти за короля Франции.
Вероятней всего Иоганн знал заранее, что никогда ему
не уговорить сестру стать женой Генриха, и он просто
водил за нос старого короля, который заранее наивно
радовался будущему статному наследнику. И уж не
оставалось никаких сомнений в том, что при втором
сватовстве, к Беатрисе Брабантской, Иоганн вел в отно
шении старого короля бесчестную игру. Обещанием еще
гораздо более богатого приданого он ловко выманил у
Генриха договор, по которому малолетняя дочь Генриха,
Маргарита, должна была стать женой одного из младших
сыновей Иоганна, и в случае, если Генрих скончается без
мужского потомства, унаследовать его земли. Таким
образом, он получал возможность после смерти старого
государя и при отсутствии наследника-сына наложить
руку на Каринтию, Герц и Тироль. Тщательно проверив
многочисленные любовные похождения Генриха, он уста
новил, что быстро отцветший король за последние четыре-пять лет больше не имел детей ни от одной из своих
И
возлюбленных. Однако даже врач, даже самый опытный
прожигатель жизни не мог тут предсказать ничего навер
няка. Чем дольше Люксембуржец оттягивал женитьбу
короля, тем проблематичнее становились расчеты на
мужское потомство и тем более крепла его собственная
надежда заполучить через своего маленького сына страну
в горах, а тем самым и Римскую империю.
Господа приближенные видели насквозь все эти хитро
сти, они отлично понимали, что в них-то и сокрыта
главная причина, почему так унылы и пусты праздничные
шатры. И если любезная брабантская кузина Люксембур
жца, дочь сира Лувенского и Гэсбекского, племянница
покойного императора Генриха Седьмого, колебалась, на
том будто бы основании, что она-де единственная опора
родителей и что ей вовсе не улыбается менять свою
прекрасную Фландрию на чужую, загадочную страну в
горах,—то Люксембуржец, видно, и не настаивал.
В глубине души господа приближенные относились к
самому плану женитьбы, представлявшему собой основу
всей политики альпийских стран, неприязненно и преду
бежденно. Правда, бургграф Фолькмар, выглядевший осо
бенно грузным и свирепым в своих грозных доспехах,
заявил скрипучим голосом, что пусть Люксембург, пусть
Габсбург—все едино, только бы уж невеста поскорее
очутилась в постели короля; из-за этого супружества,
которое все оттягивается, его величество, а через него и
его советники и вельможи становятся всеобщим посмеши
щем от Сицилии до северных границ. Все же это
заявление прозвучало несколько натянуто и неискренне,
так что и хитрый молчаливый Тэген фон Вилландерс и
Якоб фон Шенна, младший из советников короля, изыс
канный, худощавый, к усталой скептической физиономии
которого не шли рыцарские латы,— оба выразили на лице
сомнение. Король Генрих так приятно ничего не смыслил
в финансах, он целиком предоставил управление страной
своим советникам, а когда те, при сдаче отчетов, жалова
лись на непосильные труды и накладные расходы, он
рассыпался в благодарностях и, несмотря на всегда
пустую кассу, не скупился на раздачу ленов, привилегий и
откупов. При нем жилось легко и. удобно, жирели и
угодья и сундуки. Если теперь — вздыхали эти господа — в
их уютное болото заберется чужак, то наживаться, как ни
вертись, будет уж не так легко.
Искренне довольны были оба прелата, хитрый тощий
аббат Вильтенский и речистый, обходительный Иоанн
Виктрингский. «Благо для всех и урок—созерцать деянья
великих!» — процитировал последний античного классика,
и оба про себя с чисто спортивным интересом наслажда
лись дипломатическими ходами Люксембуржца. Их дело
12
маленькое: Генрих, Люксембург или Габсбург—они из
каждого сумеют выжать то, что им нужно для любезных
их сердцу гостеприимных и жирных аббатств. Поэтому
они ожидали с почти бесстрастным любопытством исхода
борьбы между Альбрехтом Австрийским и Иоганном
Богемским и снисходительно посматривали на толстую,
благочестивую, жизнерадостную пешку, какой являлся в
игре этих трех могущественных немцев король Генрих.
Господа приближенные догнали короля, который те
перь сидел выпрямившись, увидели, что лицо его посвет
лело, угадали его решение во что бы то ни стало
раздобыть себе невесту через Габсбурга. Конечно, так
или иначе, а этой истории должен же когда-нибудь прийти
конец. Ладно, будем ориентироваться на Габсбурга.
И когда шатры два-три месяца спустя наполнились
свадебными гостями, невестой действительно оказалась
совсем другая Беатриса, та, которую предложил Альбрехт
Австрийский,— Беатриса Савойская; однако и ,тут не
обошлось без Иоганна Люксембуржца. Иоганн Люксем
бургский сватал, он же подписал и гарантировал брачный
договор, Иоганн Люксембургский выплачивал приданое —
обещал по крайней мере выплатить,— а его младший сын
Иоганн был объявлен женихом Маргариты Каринтской и
наследником страны в горах.
Двенадцатилетняя Маргарита, принцесса Каринтии и
Тироля, отбыла из своего родового замка под Мераном в
Инсбрук, чтобы сочетаться браком с десятилетним прин
цем Иоганном Богемским. Ее отец, король Генрих, пред
ложил ей ехать ближайшей дорогой через Яуфенскии
перевал. Но она предпочла сделать огромный крюк,
избрав путь на Боцен и Бриксен, так как хотела насла
диться приветствиями многолюдных поселков, располо
женных на этой дороге.
Она путешествовала с большой свитой. Мужчины
медленно следовали верхом; разукрашенные фургоны дам
скрипели, подпрыгивали по горным дорогам вверх-вниз, в
них жестоко трясло. Многие дамы предпочитали мулов,
хотя это было, собственно, не принято, или же ненадолго
пересаживались на седла к мужчинам.
Маленькая принцесса ехала в запряженных лошадьми
носилках с гофмейстериной, некой фрау фон Лодрон, и
камер-фрейлиной Гильдегардой фон Ротенбург, сухопа
рым, невзрачным, чрезмерно услужливым созданием. Обе
дамы то и дело вздыхали и жаловались на пыль, на
скверную дорогу, на вонь от лошадей, на непрерывную
тряску; но принцесса переносила все тяготы пути без
малейшей жалобы.
13
Молча и серьезно сидела она, разряженная, торже
ственная. Ее стан был так затянут, что она задыхалась;
рукава из тяжелого зеленого атласа, преувеличенно мод
ные, свисали до полу. Нарочный привез ей из Фландрии
драгоценную сетку для волос новейшего фасона, их
только что начинали носить. В вырезе лифа сверкало
тяжелое ожерелье, на пальцах — крупные перстни. Так
сидела она, с серьезным лицом, потея под грузом пышных
украшений, между кислыми, ноющими женщинами.
Она казалась старше своих двенадцати лет. На корена
стом теле с короткими конечностями сидела большая
уродливая голова. Правда, лоб был ясный, чистый и
глаза—умные, живые, испытующие, проницательные; но
под маленьким приплюснутым носом рот по-обезьяньи
выдавался вперед, с огромными челюстями и словно
вздутой нижней губой. Волосы медного цвета были
жесткие, прямые, без блеска, кожа—известково-серая,
тусклая, дряблая.
Так ехала девочка из Каринтии по стране под сия
ющим сентябрьским небом. Всюду, куда она приезжала,
ее приветствовали рожки и трубы, звонили колокола,
развевались флаги. В Бриксене епископ и его капитул
присоединились к свите наследницы их сюзерена. Имени
тые аристократы-феодалы встречали ее на границах своих
ленных владений. У городской черты ее ожидали с
праздничным приветствием местные власти.
На звучной латыни, твердо и совсем по-взрослому
отвечала Маргарита приветствовавшим ее верноподдан
ным. Почтительно глазел на нее народ, склонялся перед
ней, как перед святыней, поднимал детей, чтобы они
видели свою будущую государыню.
Но когда она отъезжала, люди переглядывались,
ухмылялись. «Рот-то вывернутый! Чисто у обезьяны!» —
издевались те женщины, которые сами были тощи и
невзрачны; красивые жалели ее: «Бедняжка! До чего она
безобразна!»
Так ехала девочка по стране, известково-серая, корена
стая, серьезная, обвешанная украшениями, точно идол.
В большом шатре полотняного городка перед Вильтеном пестрели красками роскошные гобелены и ковры,
торжественно шуршали знамена, важно высились гербы
Люксембурга, Каринтии, Крайны, Герца, Тироля. Десяти
летний принц Иоганн стоя ожидал свою невесту, с
которой должен был сочетаться браком; худой, не по
летам высокий мальчик; его узкое удлиненное лицо было
довольно красиво, но глубоко сидевшие глазки словно
притаились, злые, маленькие. Смущенно ерзал он в
стеснявшем его узком модном платье, под тяжестью
мучительно сдавливавших грудь декоративных лат, на14
детых им впервые ради торжества. Потея, странно неуве
ренный, прятался он среди пятнадцати богемских и
люксембургских рыцарей, составлявших его свиту.
Трубы, склоняющиеся знамена. Принцесса появилась.
Архиепископ Ольмюцкий выступил вперед, в звучной
искусной речи приветствовал ее от имени принца. И вот
дети стали друг перед другом, нарядный мальчик в
декоративных латах и обвешанная украшениями девочка.
Испытующе разглядывали они друг друга. Неприязненно
шуря злые глазки, застенчиво и злобно поглядывал
Иоганн на свою безобразную невесту; холодно, почти
презрительно смотрела Маргарита на длинного как жердь,
неуверенного жениха. Затем церемонно, нерешительно
они протянули друг другу руки.
Явились отцы. Восхищенно смотрела Маргарита на
громадного лучезарного короля Иоганна. Какой мужчина!
И тут Люксембуржец, который был весьма искусным
дипломатом, превозмог себя. Не отпрянул. Высоко под
нял он сильными руками безобразную девочку, приносив
шую его сыну в приданое Каринтию, Крайну, Тироль,
Герц, и на глазах у всех поцеловал ее, дрожавшую,
изнемогающую от счастья, в толстые, по-обезьяньи выпя
ченные губы. Стареющий король Генрих был обрадован и
растроган, его светлые глаза казались еще водянистее,
чем обычно. Мясистой, слегка дрожащей рукой кутилы
пожал он покрытую холодным потом бессильную, костля
вую руку своего маленького зятя, заговорил с ним как со
взрослым. И вот зазвенели рога, загремели литавры, пир
начался. Пурпуром и золотом сверкал шатер, в котором
дети вкушали праздничную трапезу. Три стола гнулись
под тяжестью обильных свадебных блюд. Епископства
Триент и Бриксен одолжили свое чудесное столовое
белье, города Боцен, Меран, Штерцин, Инсбрук, Галль—
роскошную посуду. Тяжело и пышно висели над головой
жениха и невесты штандарты с неуклюжими геральдиче
скими зверями. На своих высоких и тяжелых, разубран
ных боевых конях, предшествуемые музыкантами, знат
нейшие вельможи Богемии, Каринтии, Тироля подвозили
яства для княжеской четы детей. После каждой смены
рыцари подавали воду, полотенца, наливали вино, нареза
ли кушания. Торжественно, под золотом и пурпуром, со
старческими лицами восседали дети за столом.
Добрый король Генрих таял от счастья. Он проследо
вал к молодой своей супруге, робкой, худосочной, вечно
зябнущей Беатрисе Савойской, председательствовавшей
за столом придворных дам, ласково похлопал ее по руке,
выпил за ее здоровье. Снова не спеша подошел к
Люксембуржцу, первому рыцарю, галантнейшему кавале
ру всего христианского мира. Хорошо сидеть с ним рядом,
15
чувствовать себя на равной ноге. Люксембуржец—не то
что всегда рассудительный, пресный Баварец, король
Людвиг, у которого только и разговору, что о политике да
о войне. А этот — свой брат, он такой же, как и сам
Генрих. Ведь он, Генрих, немало блуждал и блудил по
своим замкам Ценоберг, Гриз, Триент, а также по замкам
своих вассалов, и их дамам бывало лестно и приятно
доказывать государю свою преданность. И во время
путешествий не уклонялся он ни от каких похождений,
любил, чтобы городской магистрат торжественно пригла
сил его посетить местный веселый дом. Но этот Иоганн—
ей-богу, клянусь чертом девятихвостым—превзошел даже
его. Не оставалось ни одного города от испанской
границы до глубин Венгрии, от Сицилии до Швеции, где
бы тот не показал себя. По улицам, ночью, крался он,
переодетый, похотливый, как кот, заводил интрижки с
женами горожан, дрался с оскорбленными любовниками.
Вся Европа говорила о его необыкновенных, дерзких,
блестящих, упоительных похождениях. В блаженном на
строении захмелевший Генрих придвинулся к Люксембуржцу; он был искренне ему предан, без всякой зави
сти. Разумеется, Генрих постарше, позрелее, но, в общем,
он узнавал в этом Иоганне свое отражение, видел как бы
своего младшего брата. В беспечном неведении он считал,
что и мир видит Иоганна таким, каким тот представляется
ему самому.
Он выпил залпом вино, с затуманенными глазами,
похрюкивая, фамильярно толкнул в бок Люксембуржца,
забормотал ему на ухо непристойности. Умный, блиста
тельный Иоганн ласково выслушивал простодушную стар
ческую болтовню короля, не давая заметить ни одним
движением, что считает его старым болваном. Оба короля
шептались, обняв друг друга за плечи, рассказывали
фривольности, фыркали.
Остальные мужчины тоже оживились, их лица покрас
нели. Богемцы, люксембуржцы, тирольцы плохо или же
вовсе не понимали друг друга. Это служило поводом для
множества шуток. Громче всего раздавался дребезжащий
смех обоих побочных братьев короля, Генриха фон
Эшенло и Альбрехта фон Камиана.
Девочка Маргарита поглядывала удивленными умными
глазами на своих веселых дядей. Ее статс-дамы, фрау фон
Лодрон, фрейлейн фон Ротенбург, жеманно просили муж
чин не рассказывать так громко столь рискованные
анекдоты при детях. Обе увядающие придворные дамы
выпили сладкого вина, на их щеках выступили пятна, они
улыбались кисло-сладко, возбужденно.
За дамским столом сидела и младшая сестра Маргари
ты, болезненная калека Адельгейда. Нелюдимая девочка
16
гораздо охотнее осталась бы у монахинь в монастыре
Фрауенхимзее. Но Маргарита настояла, чтобы сестра
присутствовала на свадьбе. И вот она сидела среди
праздничного гула, хохочущих рыцарей, среди знамен и
парадных блюд, внучка мощных завоевателей страны,
дряблая, горбатая, больная, очень похожая на придвор
ных шутов и карликов, которые кривлялись перед нею,
отпуская унылые, грубые шутки. Кроткая Беатриса Савойская, ее мачеха, улыбалась ей, гладила ее руку.
Мрачный, неподвижный, стесненный парадной одеж
дой, сидел маленький принц Иоганн, жених, на почетном
месте. Дети едва успели обменяться несколькими словами.
Он искоса посматривал на сидевшую рядом с ним невесту,
такую уверенную в себе, без тени робости. Чтобы
как-нибудь преодолеть свое смущение, он ел много и
торопливо, без разбору, пил пряное вино. В конце концов
его затошнило; он насупился, старался удержаться, но
потом не вытерпел. Архиепископу Ольмюцкому пришлось
его вывести. Гости кругом посмеивались, добродушно,
весело шутили. Маргарита смотрела прямо перед собой,
холодно, презрительно.
Когда принц вернулся, он был уже без доспехов, ему
стало легче. С хмурым и упрямым лицом принялся он за
фисташки, фиги, пряники, лекарственные леденцы, кон
феты. Это путешествие, эта безобразная гордая девчон
ка— его невеста, пир, отец и этот старый толстяк,
который стал его тестем,—все было ему глубоко против
но. Хотелось очутиться в грязной богемской деревушке,
возле замка его матери, хотелось гонять с деревенскими
мальчишками, всякими Вячеславами, Богуславами, Проко
пами. Он был рослый, сильный и трусливый. Он безжа
лостно тузил и кусал товарищей своих игр. Когда они
защищались, он еще кое-как мирился с этим. Но если ему
грозило поражение, он вдруг становился королевским
сыном, негодовал, жаловался, требовал суровых наказа
ний. Он воспитывался у матери, Елизаветы Богемской,
которая принесла Люксембуржцу королевство. Это была
истеричная дама, неистово влюбленная в своего лучезар
ного супруга, отчаянно ревновавшая его к бесчисленным
любовницам. Особенно яростно ненавидела она вдову
покойного короля Рудольфа, королеву из Граца, непри
стойная связь которой с Иоганном вызвала гражданскую
войну и обнищание. В атмосфере этих внезапно сменя
ющихся чувств, то восторженной преданности своему
супругу, то бурной ненависти и проклятий, воспитала она
и маленького Иоганна. Они с отцом едва понимали друг
друга: отец не говорил по-чешски, а сын—по-французски,
приходилось изъясняться по-немецки, а этим языком оба
владели плохо. Да мальчик и редко виделся с отцом —
17
лишь на недолгий срок шумных празднеств в периоды
бурных возвратов короля в это королевство, которого он
терпеть не мог, из которого лишь выжимал деньги,
предпочитая ему свой Люксембург, свои живописные
прирейнские земли. Тогда мать, по капризу, заставляла
мальчика изображать то ненависть, то любовь к отцу.
Отсюда в ребенке рано развились скрытность, мститель
ность, упрямство, застенчивость.
Солнечная нагорная страна Тироль, где все было
омыто таким ясным, ярким светом, не нравилась ему. Он
тосковал по своей облачной, туманной Богемии. Он жму
рился, он чувствовал, ^то сыт. Вино возбудило его,
хотелось действовать, приказывать, терзать.
Юный паж, стоявший за его стулом, полил ему на руки
из золотого кувшина. Иоганн прикрикнул на него, пусть
будет поосторожнее, он обливает ему рукава. Паж вспых
нул, его пухлые губы дрогнули, он хотел возразить,
пересилил себя, промолчал.
Маргарита повернула голову, скользнула взглядом
быстрых глаз по лицу пажа. Мальчик был года на
три-четыре старше Иоганна, стройный, открытое загоре
лое лицо с крупным носом и маленьким пухлым ртом,
длинные волнистые каштановые волосы.
— Как зовут пажа, ваша милость?—сказала она сво
им теплым звучным голосом.
Иоганн подозрительно покосился на нее.
— Крэтиен де Лаферт,— отозвался он ворчливо.
Крэтиен был вот уже год как приставлен к нему отцом
в качестве старшего товарища игр, он должен был
оказывать принцу придворные услуги и обучать его
французским и бургундским аристократическим манерам.
— Дайте мне вон тех конфет, Крэтиен!—медленно,
спокойно сказала Маргарита и посмотрела на него.
Крэтиен услужливо подал ей вазу со сластями. Взяв
конфету, она, словно так и надо, разломила ее на три
части, оставила одну себе, другую протянула Иоганну,
третью смущенному Крэтиену.
Мужчины за своим столом отметили этот эпизод и
принялись подшучивать над стремлением детей подражать
галантности взрослых. Постепенно шутки становились
злыми. Издевались над исключительным безобразием
невесты. «Бедный мальчик!—сказал один из богемцев.—
Дорого ему обойдутся его страны».— «По мне, уж лучше
завоевывать мечом, чем так»,— сказал другой. «Чтобы
такое рыло показалось заманчивым,— заметил третий,—
оно должно быть густо смазано». Тирольские бароны
сначала сдерживались, но в конце концов нехотя присо18
единились к насмешкам. Девочка Маргарита посмотрела в
их сторону. Слышать их она никак не могла, все же ее
большие серьезные глаза казались такими всезнающими,
что мужчины, смущенные, умолкли.
Среди них сидел и Якоб фон Шенна, самый младший
из советников и доверенных короля Генриха. Он не раз
гостил в замках короля. Девочка Маргарита часто видалась
с ним. Он был единственный, кого она любила, кому
доверяла. Он не говорил с ней тем тоном дурацкой
снисходительности и напускной ребячливости, каким обыч
но говорили взрослые, глубоко возмущая ее. Он обращался
с ней, словно она большая.
Он видел, как она, разряженная, торжественно сидит
за столом, видел маленького грубого богемского принца, с
которым у нее не могло быть ничего общего, видел, как
она пыталась завязать знакомство с пажом Крэтиеном. Он
слышал тупоумные издевательства над ее бедным телом.
Тогда он встал, поплелся к ее столу, остановился перед
ней сутулясь, в присущей ему небрежной позе, вежливо
глядя на нее серыми, благожелательными, очень старыми
глазами, завел с ней непринужденную серьезную беседу.
О том, как блестяще выглядит ее свекор, богемский
король, о том, что все его труды не оставили на нем
никакого следа, что предполагаемое пребывание короля в
Южном Тироле ей, Маргарите, очевидно, тоже причинит
немало хлопот, ибо король, вероятно, займет своей свитой
и войском все ее замки. И о том, каких денег будет стоить
возможный ломбардский поход. Маленький Иоганн косил
ся на них, пораженный разумными ответами Маргариты.
Вскоре после этого трапеза кончилась. Маргарита,
перед тем как удалиться, имела еще небольшую куртуаз
ную беседу со своим будущим супругом. Она спросила
его, нравится ли ему Тироль, двор ее отца, рад ли он
предстоящему турниру; пожелала ему поскорее освоиться.
Мальчик отвечал неумело, глупо, с выражением какой-то
упрямой тупости на почти красивом лице. Когда она
уходила, лаж Крэтиен встретил ее у выхода, откинул
перед ней полы шатра. Она поблагодарила спокойно,
холодно, далекая, царственная.
Затем она приказала отнести себя в свой шатер; она
все же ужасно устала. Ее фрейлины раздели ее, усердно
болтая, хихикая, пересуживая отдельные эпизоды, от
дельных участников пира. Она уже лежала в постели, а
женщины все трещали. Наконец они удалились. Ее тело
было освобождено от теской парадной одежды, и она с
облегчением вытянулась. Теперь она крепко заснет. Она
это заслужила. Собой она была довольна. Держалась
хорошо, совершенно как взрослая, очень царственно,
ничем перед люксембургскими и богемскими господами
19
себя не осрамила. Этот Иоганн, конечно, не бог весть
какая находка.
— Ну, ваш принц не бог весь какая находка,—
хихикая, заметила за стеной, с трудом сдерживая грубый
голос, прибиравшая после пира служанка.
— Сравнить с вашей принцессой,— насмешливо огрыз
нулся слуга-богемец, который помогал служанке и за ней
приударял,—так он сущий ангелок. А уж она-то! Рыло!
Зубы! У нас такую сейчас же после рождения утопили
бы, как кошчонку.
А король Генрих тем временем расплачивался за
свадьбу. Свадьба вышла на славу. Понятно, что она и
обошлась недешево, но он не скупердяй. С щедрой
готовностью предложили ему приближенные эти огром
ные суммы, с щедрой готовностью отблагодарил он их за
любезность широкой раздачей в залог деревень, поместий,
пошлин, налогов и других доходных статей. Почему бы не
предоставить милейшему бургграфу Фолькмару Визиаун и
Мэлтерн? Он дал ему в придачу еще и Раттенберг. И
аббат Вильтенский, которому приходилось столь долго
оберегать праздничный полотняный городок, вполне за
служенно получил озеро между Иглсом и Биллем. А уж
раз так, то пришлось подарить чем-нибудь и монастырь
Виктринг; награди он одних только вильтенцев, его доб
рый секретарь Иоанн имел бы полное право обидеться.
Поэтому хутора и повинности получил и Виктринг. «Боль
шего счастия нет, чем радовать друга подарком»,—
процитировал древнего классика речистый аббат.
Люксембуржец присутствовал при том, как король
Генрих беззаботно, бесшабашно, милостиво и весело,
сильно под хмельком, подмахивал эти дарственные и
откупные грамоты. Он и сам человек щедрый, но на такое
нахальство его бароны не решились бы. Не мешает
наложить узду на старого весельчака. А то раздарит всю
страну, да еще спасибо скажет, что взяли, а мальчик в
конце концов останется при одной невесте, только и
радости. Бледная кроткая Беатриса, молодая жена короля
Генриха, тоже смотрела с испугом на то, как ее повели
тель швыряется богатыми поместьями. Дома ее приучили
хозяйничать скаредно, с оглядкой; а этак, пожалуй, скоро
сорочки служанок позаложить придется. И она решила
прибрать финансы к рукам; в ее бледном, робком лице
вдруг появилась какая-то ожесточенность.
На ближайшие дни был объявлен турнир. По этому
случаю многим молодым дворянам предстояло посвяще
ние в рыцари. Маргарита не преминула ходатайствовать
перед мальчиком-супругом, чтобы он посвятил в рыцари и
своего пажа — Крэтиена де Лаферт. Глаза Иоганна стали
еще меньше, упрямее: он что-то проворчал. Маргарита
20
настойчиво повторила свое пожелание. Принц Иоганн
злобно буркнул, что и не подумает. Изо всех сил ткнул он
пажа в бок костлявым кулачком.
— Вот ему посвящение!—насмешливо бросил он, иро
нически скривив длинное лицо.
— Бесконечно благодарен вашему высочеству за ми
лость,— сказал Крэтиен принцессе, весь побагровев,—но
раз он не желает...
— Я, я желаю! — пылко сказала Маргарита своим
звучным низким голосом. Она побежала к отцу, к королю
Иоганну. Смеясь, они дали согласие. Крэтиен поблагода
рил принцессу, охваченный самыми противоречивыми
чувствами. Уж и так товарищи отпускали грубые шутки
насчет его зазнобушки.
В назначенный день состоялся блестящий турнир,
которого Тироль ждал много лет. Праздник вышел на
славу. Четырех рыцарей закололи, семерых смертельно
ранили. Все находили, что давно уж не было так весело.
Король Иоганн тоже принял участие в побоище. Но
так как до его сведения дошло, что из страха победить
его, короля, противники частенько бились с ним только
для виду, он выехал с гербом некоего Шильтгарта фон
Рехберга. Между жителями альпийских стран и чужезем
цами уже не раз вспыхивала ревнивая вражда; к тому же
тирольские, каринтские господа опасались, как бы вли
яние люксембуржцев на доброго короля Генриха не стало
угрожать их благоденствию. Таким образом, за веселой
игрой таилась весьма серьезная, ожесточенная ревность, и
если тот или другой противник разбивался, зрители
испытывали удовольствие. И вот случайно или потому,
что кто-то выдал Иоганна, скрывавшегося под чужим
гербом,— но он скоро оказался вовлеченным в поединок с
самым грузным и лютым из всех тирольских рыцарей, со
свирепым бургграфом Фолькмаром. С беспощадной яро
стью схватились они, и в конце концов король, проведший
перед тем бурную ночь, был сбит с коня, извалян в грязи,
едва не затоптан, и, когда его извлекли из свалки,
оказалось, что он сильно помят и* исцарапан. Ему приш
лось выкупить у бургграфа своего коня за шестьдесят
марок веронским серебром. Но король затаил злобу на то,
что его победил именно этот неуклюжий, жадный, против
ный человек, он шутливо и с достоинством, невзирая на
хромоту и досаду, любезно и красноречиво, как знаток,
восхвалял подготовку и высокое искусство участников
тирольских спортивных забав.
Вечером король Генрих сидел усталый в своей палатке.
Радость от веселого праздника была уже омрачена,
посыпались счета за счетами. Мясники из Боцена требова
ли денег, очень много следовало уплатить инсбрукским
21
горожанам; добрый и ученый аббат Мариенбергский не
знал, куда деться от кредиторов, которых мог бы без
труда удовлетворить, верни ему король хоть часть своего
долга. Генрих был бы рад платить да платить, но кассы
опустели. Правда, король Иоганн остался ему должен
сорок тысяч марок—сумму обещанного приданого; этой
огромной суммы хватило бы на то, чтобы покрыть с
лихвой все обязательства. Однако неудобно же напоми
нать королю! А тем более сегодня. Он чувствовал по себе,
как эти вещи способны испортить праздник.
Так пребывал он в великом затруднении. Тогда его
придворные привели к нему трех людей, тщедушных,
подобных теням. Они были очень молчаливы, очень
смиренны, очень невзрачны. У них были юркие глаза,
которые умели, однако, выражать величайшую предан
ность. Эти трое были очень похожи друг на друга.
Королю казалось, что где-то он видел их, но не мог
вспомнить, где и как. Что вполне естественно: они ведь
такие маленькие, такие ничтожные. Они усердно кланя
лись, говорили тихими голосами. Это были: мессере
Артезе из Флоренции,— у него на откупу было право
чеканить монету в Меране,—и его два брата. Эти господа
и на сей раз готовы были услужить столь милостивому
христианскому королю своим ничтожным капитальцем.
При одном только маленьком условии: пусть его величе
ство предоставит им доходы с соляных копей в Галле. С
этих славных маленьких копей.
Король Генрих отшатнулся. Соляные копи в Галле!
Главный источник государственных доходов! Дорого же
станет ему свадьба дочери! Даже его беззаботные совет
ники и те, услышав о таком условии, призадумались. В
конце концов отправили для переговоров его молодую
жену, которая добилась того, что копи были сданы только
на два года. Флорентинцы усиленно кланялись. Отсчитали
деньги, взяли документы. Ускользнули—серые, подобные
теням, невзрачные, очень похожие друг на друга.
Господину фон Шенна Маргарита сказала:
— Вы верите, что Крэтиен де Лаферт мог дурно
говорить обо мне? Скажите честно, господин фон Шенна,
верите вы, что и он смеется вместе с другими над моим
безобразием?
Якоб фон Шенна собственными ушами слышал, как
юноша Крэтиен, над которым товарищи издевались, назы
вая его рыцарем самой безобразной дамы всего христиан
ского мира, сначала отмалчивался, затем не выдержал и
превзошел товарищей в глумлениях над Маргаритой. Якоб
фон Шенна увидел большие выразительные глаза девочки,
устремленные на него с настойчивым вопросом.
— Не знаю, принцесса Маргарита,— ответил он.—Я
22
недостаточно знаю молодого Крэтиена. Но считаю мало
вероятным, чтобы он дурно говорил о вас.— И он поло
жил свою большую тонкую бессильную руку ей на
голову, словно ребенку, и она охотно допустила на сей
раз, чтобы он обходился с ней как с ребенком.
В замке Ценоберг король Иоганн торговался с тироль
скими баронами. Как опекун своего малолетнего сына, он
уже сейчас требовал присяги на случай смерти Генриха. В
принципе эти господа были согласны, но желали получить
взамен подтверждение своих привилегий, гарантию, что
Люксембуржец не посадит на ответственные места ино
земцев. Помимо того, каждый завуалированно или прямо
хотел получить деньги, земельные угодья, торговые моно
полии, пошлины.
На обещания и гарантии Иоганн не скупился. Он готов
был ставить свою подпись и печать на чем угрдно. В
Богемии он набрался опыта: знал, что в конечном счете
все это вопрос власти. Добудет он денег и солдат, так
посадит на шею этим наглым горцам наместниками фран
цузов, бургундцев, прирейнцев. Не добудет ни капитала,
ни армии, что ж, придется, с помощью божьей, сдержать
обещание. А пока что его нотариусы писали до мозолей на
пальцах: «Мы, Иоганн, божьей милостью король Богем
ский и Польский, маркграф Моравский, граф Люксембург
ский, сим заявляем и доводим до всеобщего сведения и
письменно подтверждаем за надлежащей печатью...» С
деньгами Иоганн был поосторожнее. Он хоть давал понять
этим жадным, ненасытно торгующимся господам, что
видит их насквозь. А в конце концов по-рыцарски щедро и
презрительно швырял им требуемое. Деньги чистоганом—
нет, их у него не водилось, но долгосрочные векселя—да!
Пришлось и доброму королю Генриху с грустью убедить
ся в том, что не скоро он получит свои сорок тысяч марок
веронским серебром. Добродушно, фамильярно, удалым
жестом обнял его Люксембуржец за плечи, уступил ему,
не задумываясь, судебные доходы Куфштейна и Китцбюгеля,—их он получил от своего зятя, герцога Нижней
Баварии, которому заложил взамен что-то другое,—
надавал обещаний на весну, похвалил его длинные, мод
ные башмаки, а также красивую, ядреную особу, с
которой танцевал Генрих. Ну, разве после этого загово
ришь о финансах!
Вечером король Иоганн играл в кости с каринтскими и
тирольскими баронами. Он ставил чудовищные суммы. В
конце концов никто уже не мог противостоять ему, кроме
бургграфа Фолькмара, с его бычьей шеей. Люксембуржец
ненавидел этого грузного, грубого человека, посрамивше23
го его во время турнира. Он так повысил ставку, что даже
король Генрих затаил дыхание. Проиграл. Заявил небреж
но, через плечо, что проигрыш за ним. Бургграф что-то
прорычал, стал угрожать. Иоганн отпарировал, сверкнув
гибкой ядовитой остротой.
Как ни странно, но, хотя в Богемии и начались
волнения, Иоганн туда не вернулся. Страна облегченно
вздохнула. Она содрогалась, когда он приезжал. Его
пребывание всегда было кратким, и стремился он к
одному: выжимать деньги. Хорошо, что он не едет.
Да, он остался в Тироле. Направился во владения
епископа Триентского. Праздно сидел там светлый госу
дарь, первый среди рыцарей христианского мира, что-то
подстерегая, словно поблескивая сквозь загадочный ту
ман; ни один человек на знал, что у него на уме.
Епископу Генриху Триентскому гость этот был весьма
в тягость. До какой степени можно потворствовать ему, не
рискуя раздражить папу или императора? И всегда вокруг
этого богемского короля какой-то смутительный полу
мрак. Куда ни приедет—начинается бешеная сумятица.
Курьеры всех европейских дворов гоняются за ним и не
находят, ибо король редко остается подолгу на одном
месте: так и носит его по свету, точно текучую воду. И
неизвестно, куда, как, зачем. Ах, ну что бы ему,
проклятому, вернуться в свою страну! Так нет, пусть она
пропадает! Ее вот он не любит, эту хмурую, туманную
страну. И уж конечно, предпочитает ей более солнечный
Запад, Рейн, свое графство Люксембург, Париж.
Епископ, крупный, плотный человек с резко очерчен
ным смуглым итальянским лицом, сидел, озабоченный, в
своем замке Бонконсиль, изливался другу, аббату Виктрингскому, ласковому, рассудительному. Оба духовных
отца изрядно бранили Иоганна. Язычник он! Иеровоам!
Безжалостно облагает поборами свои церкви и монастыри!
Не остановился даже перед могилой Альберта Святого,
приказал обшарить и ее в поисках сокровищ! Оскверни
тель церквей! Ирод! «Время придет — и восстанет из праха
нашего мститель!» — процитировал ученый аббат древнего
классика.
Да, это за много лет самый опасный, самый обремени
тельный гость. Помазанник божий, но — епископ заявил
напрямик — негодяй и преступник. Если бы не корона, его
бы уже сто раз повесили. Нечисто играет. Аббат подтвер
дил: он только что опять сплутовал в Инсбруке. Самый
неисправный должник и отчаянный мот нашего века. А
тут еще эта предосудительная близость с обеими богем
скими королевами. Правильно сделали два года назад в
24
Праге. Он затеял тогда большой турнир, начались гранди
озные приготовления, дома на рыночной площади были
снесены, чтобы очистить место для палаток и трибун, а
затем вместо двух тысяч приглашенных, вместо императо
ра, короля, князей, вельмож явились только семь парши
вых подозрительных рыцарей и один генуэзский банкир.
К сожалению, в данное время с ним так не поступишь.
Вот в чем беда. Его слава и репутация изменчивы как
луна. Еще совсем недавно его чурались, точно прокажен
ного, а нынче уж превозносят как героя, как светоч
христианского мира, и даже его нищей, ограбленной
Богемией овладело ослепление, когда он возвратился
после своих блистательных побед.
Настойчиво предостерегал аббат епископа, чтобы тот
ни в коем случае не связывался с Люксембуржцем. Вся
его политика в конечном счете бесцельная потеха.
Волны, блистая, мерцая, усталого путника манят;
Бросься доверчиво в них,—тут же затянут на дно,—
процитировал он. Благодушно, с присущим поклоннику
литературы пристрастием к анализу, разбирал он Люксембуржца и его поведение: Иоганн, при всей своей утончен
ной рыцарственности, не довольствуется тем, чтобы отыс
кивать в лесной чаще великанов и закованных в броню
людей. Он предпочитает гораздо более пестрые приключе
ния в мире политики. Не успех влечет его, влечет опасная
жажда беспорядка, хаоса. Где бы в оголтелой Европе ни
начиналась свара — вражда ли между императором и папой
или между королем и претендентом на корону, между
Францией и Англией, между ломбардскими городами,
между маврами и кастильцами-,— нигде без Люксембуржца
не обойдется. Затевать союзы, соглашения, сватать,
устанавливать связи и разрывать их, вести войну и
заключать мир, быть всегда в гуще свалки, наживать
врагов, друзей, захватывать солдат, страны, отдавать их...
— Только не деньги,—вздохнул епископ.
Аббат закончил, любуясь изяществом своего красноре
чия: от этого гениального прожектера не укроется ни одна
отдаленнейшая возможность, он покушается на весь За
пад, ко всему протягивает руки, захватывает, роняет. В то
время как его Богемия хиреет, он заглатывает все новые
привилегии, страны, города, разбросанные за всеми рубе
жами, чудовищно раздувается. Степенный ласковый аббат
выпрямился, заговорил, словно с церковной кафедры:
— Но как бы этот господин Иоганн ни носился по
свету, смеющийся, расфранченный, всегда без денег,
всюду нарушая клятвы, всюду чаруя пылкой победонос
ной любезностью,— все же и ему положен предел. Его
деяния не принесут плодов, они безумны, в них нет бога.
25
Иногда Богемец представляется мне куклой, призраком.
«Мера присуща всему, и всему существует граница»,—
процитировал он древнего писателя.
Епископ тоже так думал. Но до тех пор может пройти
еще немало времени. Пока, во всяком случае, бог не
положил предела Богемцу, и он, бедный епископ, заполу
чил его на свою шею. Речистый аббат не знал, что еще
прибавить, и оба прелата молча стали смотреть в окно на
рыжую тучную землю, на смелые очертания коричневатофиолетовых гор, отягощенных плодами, созревавшими в
садах и виноградниках.
Нет, пока Богемцу не был положен предел. Напротив:
Иоганн сидел в солнечном Триенте весело и крепко,
развалясь, потягиваясь. Предоставлял мягким ветрам юж
ной осени играть его длинными волосами и красивой
пышной бородой. Любезничал с тирольскими дамами—
немками и итальянками. По всей Ломбардии разносилась
весть, по богатым, могущественным городам, по замкам
непомерно гордых баронов: Иоганн Богемский здесь,
король Иоганн, сын Генриха Седьмого, римского импера
тора, Иоганн, рыцарь из рыцарей Запада, звезда гибелли
нов. Бургундские, богемские, рейнские рыцари и воена
чальники в эту чудесную благословенную осень перевали
ли со своими отрядами через Бреннер. Из Мюнхена
недозерчиво косился на все это император Людвиг. В
Авиньоне забеспокоился папа Иоанн ХХП. И снова весь
Запад взирал на лучезарного, непостижимого причудника.
Главари партий и дворяне из долины По наперебой
старались привлечь его на свою сторону, засылали к нему
послов, подарки. От Мастино делла Скала и его брата,
властителей Вероны, пришли две великолепные арабские
лошади. Но Брешия предложила ему через своего викария
Фредерико дель Кастельбарко не только коней, она
предложила ему себя в пожизненное владение. Альдригетто из Лицианы приказал выдать четыре тысячи марок
веронским серебром казначею Иоганна, просил короля,
под защитой которого находились Тоскана и Ломбардия,
отдать ему в ленное владение брешианское побережье
озера Гарда. Очутился здесь вдруг и мессере Артезе из
Флоренции, банкир, серый, невзрачный, подобный тени, с
двумя братьями, очень на него похожими, и с очень
большими деньгами.
И тогда, без особых предупреждений, втихомолку,
Иоганн тронулся в путь. Его сопровождали лишь несколь
ко тысяч всадников. Но все—великолепно вооруженные,
отборные воины. Сверкая, прошумела светлая рать по
сытой, зрелой горной стране. Стояла сладостная, сочная,
26
солнечная осень. Огромные грозди, тугие плоды. С
фиолетовых смугловатых гор серебристый стальной поток
изливался на Ломбардскую равнину. Словно невеста стла
лась она под ноги пришельцам. Бергамо, Павия, Кремона
отдались ему без единого взмаха меча. Знамена, колоко
ла; представители власти на коленях подносят ключи от
городов. Славные бароны смиренно умоляют о подтвер
ждении их ленных прав. Новара, Верчелли, Модена,
Реджо заняты его рыцарями. Торжественный въезд. С
балконов пестрых домов разряженные женщины смотрят
во все глаза на победителя, который не в трудах, поту и
пыли завоевывает эту огромную обильную страну, но
празднично, словно танцуя. Император, крайне встрево
женный, отправляет особых послов, сначала бургграфа
Нюрнбергского, затем графа Нейфенского выяснить, чего,
собственно, ищет Богемец в Италии. Иоганн невинно
ответствует: он-де не замышляет никакого зла против
Людвига, то, что он берет, он берет для империи; он
желал бы только посетить могилы своих родителей—
римского императора Генриха Седьмого, чья могила в
Пизе, и матери, чья могила в Генуе, и, если возможно,
перевезти их останки на родину. В то время как на
рождество все колокола в Мюнхене молчали под папским
интердиктом, а император Людвиг в дворцовой часовне,
воздев обнаженный меч, как защитник всего христианско
го мира, перед небольшой свитой читал рождественские
евангелия, состоялся блистательный въезд Иоганна в
Брешию. Прибыл ли он ради императора? Или папы? Или
же только ради самого себя? Никто этого не знает. Знает
ли он сам? Он называет себя наследником императора,
миротворцем. Гонзаги в Мантуе, Висконти в Милане
склоняются перед ним. Все Ломбардское королевство
само падает ему в руки, как плод, сорванный с ветки.
Его резиденция—на обоих берегах реки По; ни один
римский император не держал столь пышного двора. Он
заставляет присягать себе все страны — от Адриатики до
Лигурии, улыбается непроницаемо, сыто, загадочно. Был ли
у него твердый план, когда он спускался на равнину? Ны
не он могущественнейший властитель христианского ми
ра. Владеет землями вверх и вниз по Рейну, и в большей
части самой Франции ему принадлежат и земля и власть.
Владеет Богемией, Моравией, Силезией, забрался в глубь
Польши. Владеет Нижней Баварией через дочь, Каринтией, Крайной и Тиролем — через сына. Охватил, словно
тисками, Виттельсбаха, окружил кольцом Габсбурга. Вла
деет теперь богатым, пленительным королевством Север
ной Италии. Потягивается. Дышит полной грудью. Устра
ивает празднества. Привлекает к своему двору красивей
ших женщин. Временами — невзрачный, подобный тени—
27
появляется вместе с братьями и флорентинец мессере
Артезе, ждет на почтительном расстоянии, скромно,
усердно кланяется.
Девочка Маргарита росла в замках Ценоберг, Гриз,
Тироль. Училась охотно и много. Расспрашивала рассуди
тельного, речистого и ласкового аббата Иоанна Виктрингского обо всем, что видела и слышала: почему, как. У
аббатис Штамсского и Зоиненбергского монастырей учи
лась теологии. Пышность, торжественная стройность ли
тургии вызывали в ней восхищение. Она бегло говорила и
писала по-латыни и по-итальянски. Пламенно интересова
лась вопросами политики и экономики. Внимательно слу
шала лекции ученого аббата по истории, и в то время как
другие, скучая, посмеивались над его отвлеченными поли
тическими теориями, она, бывало, не наслушается его.
Обстоятельно знакомилась через многочисленных инозем
ных гостей отца с жизнью других стран и дворов. Узнав,
что Людвиг фон Виттельсбах, Баварец, избранный
римским императором — четвертый носящий это имя,— не
говорит по-латыни, она насмешливо фыркнула.
Она много путешествовала по стране. В экипаже и в
носилках, запряженных лошадьми. Вверх и вниз по
горным ущельям, по уступам, мимо плодовых садов.
Проезжала, глядя вокруг внимательными, умными глаза
ми, через красочные города Меран, Боцен. Разглядывала
горожан, их каменные дома, ратушу, рынок, стены,
позорный столб, постоялые дворы, бани, трупы казнен
ных перед городскими воротами. Внезапно, властно входи
ла в крестьянские хижины, в шалаши виноградарей.
Добродушный король Генрих мало интересовался ею.
Пусть делает что ей вздумается. Иногда с нежностью
осведомлялся, достаточно ли у нее платьев, не нужны ли
ей еще украшения, лошади, слуги. Самое большее, спра
шивал ее мнение о новом фландрском поваре или о том,
идет ли ему только что сшитый генуэзский плащ. Он был
поглощен вопросами моды, пожертвованиями в монасты
ри, пирами, приемами, турнирами, женщинами. Правда,
когда она беседовала с его секретарем, рассудительным
аббатом Виктрингским, он посматривал на нее растроган
но, говорил Беатрисе, ее мачехе, говорил своим гостям:
— Милая девочка! Что за умница!
От монахинь Маргарита научилась петь, и было удиви
тельно, как из-под этого приплюснутого широкого носа,
из этого по-обезьякьи выпяченного рта может литься
такой красивый, теплый, выразительный голос. Принцесса
Маргарита обычно не стеснялась выказать свои познания
и говорила не робея, но она почти никогда не пела при
посторонних. Вечерами, под плодовыми деревьями, пела
28
она свои песни, замысловатые—из Италии, из Прованса,
и простые — немецкие, как их пел вокруг нее народ. И
даже когда она бывала одна, она вдруг обрывала пенье.
Ведь ее могли услышать гномы. Гномы жили во всех
пещерах. Они пили и ели, играли и танцевали с людьми.
Но незримо. Только владетельный государь может их
увидеть, если он по праву господствует над страной, где
они в данное время пребывают. Ее отец видел гномов, а
также бриксенский епископ, в чьи владения они иногда
заходили. Якоб фон Шенна рассказывал ей подробно о
гномах. Они пишут письма, у них есть государство,
законы и правитель, они исповедуют католическую веру,
тайно проникают в жилища человека, благосклонны к
нему. Они носят при себе драгоценные камни, с помощью
которых могут становиться невидимыми. Она спросила
господина фон Шенна, зачем они делают себя невидимы
ми. Господин фон Шенна уклонился от ответа. Случайно,
от служанки, узнала она причину. Оттого, что они
стыдятся своего безобразия. Ее бледное лицо стало
мертвенно-белым. Она судорожно глотнула.
Тщательно и заботливо холила она свое тело. Каждый
день принимала паровую ванну, мылась настоем из отру
бей, французским мылом. Она завертывала зубной поро
шок в баранью шерсть перед тем, как чистить свои
большие, косо торчащие вперед зубы. Она втирала в кожу
масло из винного камня, пользовалась румянами из
сандалового дерева и белилами из растертых в порошок
почек цикламена. На нрчь надевала восковую маску,
чтобы улучшить нечистый цвет кожи. Педантично, не
щадя себя, подчинялась всем новейшим прихотям моды.
Но когда она замечала, что любую ядреную чумазую
крестьянку мужчины провожают взглядом, а ее —
никогда, она сразу переставала думать обо всем этом,
набрасывалась с лихорадочным усердием на ученье и
политику. В сотый раз взвешивала и сравнивала власть,
возможности, сферу влияния Габсбургов, Виттельсбахов,
Люксембургов, ибо Габсбурги, Люксембурги, Виттельсбахи не были для нее отвлеченными политическими поняти
ями. Люди, носившие эти имена, их знамена, их страны,
геральдические звери на их гербах, их горы, реки, церкви
слагались для нее в цельные и многозначительные образы.
Альбрехт Габсбургский был, например, чертовски умен,
энергичен, озлоблен, но он хромал. С ним хромали и его
земли, Дунай, город Вена, лапа его геральдического льва.
Король Иоганн, Люксембуржец, не только галантный,
видавший виды, светский человек: Тоскана и Ломбардия—
это его ноги, Рейн и Эльба—его артерии, солнечный
Люксембург—его сердце. А Баварию она не могла себе
представить без длинного задумчивого носа императора
29
Людвига и без его громадных, странно мертвенных голу
бых глаз. Когда эти три государя, выслеживая, подкрады
вались друг к другу, договаривались, воевали, в их лице
воевал и насмехался над собой весь мир, а в облаках
геральдические звери их знамен вели между собой жесто
кую мистическую борьбу.
Своего супруга—принца Иоганна—она видала не
очень часто. Рослый и долговязый, он казался все же не
по летам отсталым. Его худое, почти красивое лицо
становилось все грубее, тупее, а из-за маленьких, глубоко
сидящих глазок—все злей. Он ненавидел книги, едва умел
писать. Любил физические упражнения. Дрался с мальчи
ками, с сыновьями слуг, предпочитал их своим товарищам
из дворян, охотился, ездил верхом. Ставил силки на птиц,
был искусен в соколиной охоте, ловил дичь капканами.
Мучил животных. Над крестьянами шутил злые шутки.
Один крестьянский парень, не знавший принца в лицо,
поколотил его. Был пойман, посажен в колодки, бит
плетьми. Принц жадно смотрел на это, подзадоривал
палачей.
Маргариту он высмеивал за ее нелепую поповскую
ученость, при случае вырывал у нее ее рукописи, трепал
прическу. Она терпела. Необходимо ведь, чтобы ее мужем
был Люксембуржец. С его неотесанностью приходилось
мириться. Но в ее сердце безмолвно росли гнев и
презрение. И Крэтиен де Лаферт, адъютант и паж принца,
желал своему молодому господину провалиться на самое
дно преисподней. Маргарита видела стройного юношу
крайне редко. Мало обращала на него внимания. Ласко
вый, речистый скептик аббат Виктрингский, который все
пересуживал, иной раз дразнил ее этим юношей. Она,
против обыкновения, резко парировала его намеки.
Охотнее всего бывала она в обществе Якоба фон
Шенна. Этот еще молодой худощавый сутулый человек с
тонким старообразным лицом неизменно бывал рад встре
че с ней. Девочке минуло четырнадцать лет, ему было
около тридцати. Но между ним и ею существовала
какая-то радовавшая обоих связь. То, что он делал и
говорил, казалось, выношено ею. Его внутренний мир был
ей родным. Между нею и другими людьми царил холод.
Они смеялись над ней, смотрели на нее с отвращением, в
лучшем случае — с жалостью, так как она была безобраз
на. Но она была принцессой, и они делали это тайком.
Однако она отлично видела и впотьмах: о, у нее были
зоркие глаза, и она знала, как люди к ней относятся. От
фон Шенна к ней шло душевное тепло и дружелюбие, его
большие мягкие руки, его умные благожелательные серые
глаза, все его существо выражало уважение к ней,
сердечность, чувство товарищества.
30
Якоб фон Шенна был богаче и могущественнее своих
братьев Эстлейна и Петермана. Ему принадлежало семь
крепких замков, обширные виноградники, доходы с деся
ти судебных округов, привилегии, пошлины и деньги.
Обычно он говорил о своих владениях пренебрежительно
и с некоторой иронией. Но был привязан к ним, ласково
гладил листву своих лоз и озаренные солнцем камни своих
замков. Ведь это были его лозы, его замки. Пусть
собственность и вес в обществе сами по себе презренны;
но, увы, люди, как правило, отравляют жизнь тому, кто
этих двух вещей не имеет. Частенько говорил он девочке
о том, что тирольские и каринтские дворяне бессовестно
грабят доброго короля Генриха. К сожалению, ему тоже
приходится в этом участвовать, иначе его долю просто
захватит другой, менее достойный. Поэтому грабил и он,
скептически, с хладнокровной жалостью, сердечно сочув
ствуя ощипанному королевскому величеству.
В этой нагорной стране его замки были красивее и
содержались лучше прочих. Замки остальных дворян
строились только с расчетом на прочность и безопасность;
внутри же были неуютны, комнаты—тесные, сырые,
темные, душные, всюду воняло конюшней. Его же замки,
и прежде всего любимые резиденции—Шенна и Рункельштейн,— были светлы и полны солнца. Их строили италь
янские архитекторы: покои были полны красивых вещей,
ковров, пышной утвари. В то время как в замках других
баронов стены были кое-как выбелены и, самое большее,
в часовнях — украшены изображениями святых, его залы
немецкие и итальянские мастера расписали фресками.
Даже наружные стены замков фон Шенна покрывала
живопись. Яркий и светлый шагал там Рыцарь со львом,
Тристан плыл на своем корабле, развертывались приклю
чения Гареля из Цветущей долины.
Господин фон Шенна весьма любил стихи, в которых
повествовалось об этих приключениях. Маргарите они
были чужды. Она понимала красоту латинских стихов,
которые речистый аббат Виктрингский любил цитировать,
понимала Горация, «Энеиду». Там был смысл, закон,
благородство, строгая связь. Эти же немецкие стихи
казались ей дичью, не лучше дурацких выдумок ее
придворных карликов и шутов. Разве достойно серьезного
человека рассказывать в витиеватых выражениях о том,
чего никогда не было и не будет? Господин фон Шенна
пытался объяснить ей, что эти люди, Тристан, Парцифаль
и Кримгильда, оживали и становились действительностью
для каждого, кто о них читал и проникался их судьбой.
Но Маргарита не хотела их признать. Эти истории
продолжали оставаться для нее причудливыми, отталкива
ющими измышлениями; она не могла постичь, как умный,
31
серьезный человек может восхищаться подобным враньем
и вздором.
Императора крайне тревожили быстрые успехи Иоган
на в Италии. Да и старший Габсбург, хромой, умный,
озлобленный Альбрехт, тоже смотрел со все растущей,
скрежещущей злобой на то, как возникало из небытия
сияющее Ломбардское королевство Иоганна. Что это?
Неужели легкомысленный ветрогон Люксембуржец
дерзким ходом оттеснит от власти их, серьезных, уравно
вешенных государей, возвысится над ними? И они переми
гивались, медлительный тяжелодум Баварец и цепкий,
озлобленный Габсбург. Они всегда ненавидели друг друга.
Но коль скоро третий вознамерился их обогнать, они
объединились против него. Украдкой встретились они—
Людвиг, высокий, длинноволосый, с массивной шеей и
выкаченными голубыми глазами, и Альбрехт, хромой, с
поджатым ртом. Обнюхали друг друга, кивнули, сговори
лись.
Порешили, что южное королевство должно быть у
Люксембуржца отнято. В случае смерти короля Генриха
Каринтия отойдет к Габсбургам, Тироль—к Виттельсбахам. Император Людвиг с той же торжественностью, с
какой год назад закрепил право наследовать Каринтию за
Люксембургами, теперь обещал ее Габсбургам. Что каса
ется Ломбардии, то они условились совместно напасть на
Люксембуржца. Император предложил своим пфальцским
кузенам потревожить Иоганна в его рейнских владениях,
призвал к тому же своего зятя из Мейссена и своих
сыновей—Людвига Бранденбуржца и Стефана. Герцог
австрийский с королями венгерским и польским должны
были напасть на Моравию.
Тем временем Люксембуржец царственно правил Тос
каной в разгар ее весны. Он пригласил к себе сыновей:
старшего — Карла, младшего — Иоганна. Иоганну не захо
телось ехать. Маргарита вызвалась заменить его. Она
ехала с небольшой свитой, предводителем которой был
Крэтиен де Лаферт, навстречу ломбардскому марту. По
берегам насыщенных блеском озер, по склонам, серебрив
шимся оливками, мимо тенистых апельсинных и лимонных
рощ. Всюду поля нарциссов. Легкое розовое цветенье
миндаля. Пестрые, шумные города, дворцы, быстрые
голосистые люди. Поблизости от города, служившего
резиденцией епископу Аквилеискому, почетным фогтом
которого был ее отец, открылось море—покачивались
отважные корабли, манила даль, бесконечная, сулящая
необычное...
Лучезарный триумф Иоганна. Его празднества под
открытым небом, радостные, сказочные. Нарядные, цве
тущие, недоступно гордые женщины. Она чувствовала,
32
что очень одинока и убога, держалась в стороне от
молодых женщин, показывалась лишь в обществе старух,
лишенных привлекательности. Но и эти, видимо, ее
презирали, в лучшем случае—жалели. Правда, теперь они
увяли и иссохли, но некогда цвели и они. Она же в пору
своего расцвета—обделена, лишена всякой прелести. Под
этим небом еще меньшую цену имело то, что она
благороднейшей крови, умна и учена. Под этим небом
было видно только одно, только это: что она безобразна.
Но она не была малодушна, не пряталась, глотала всю
горечь подобных открытий. Появлялась за столом, в ложе
на турнирах, на танцах. Замечала, как при виде прекрасно
го Крэтиена, следовавшего за ней, губы женщин приот
крываются, взгляд становится ярким, зовущим; как этот
взгляд затем пренебрежительно, насмешливо скользит по
ней самой, по обезьяньему выпяченному рту, по дряблой
противной коже. Но она не отвращала свое лицо от
подобной насмешки. В ее взоре, встречавшем иронические
взгляды, был холод и такое всезнание, что нередко люди
смущенно, почти пристыженные, опускали глаза.
В Брешии Маргарита впервые встретилась с принцем
Карлом, старшим сыном Иоганна. Шестнадцатилетний
юноша казался совсем взрослым. В Богемии он уже не
раз самостоятельно решал вопросы управления; он владел
собой, хорошо держался. Пусть блеск отца не ослепляет
его, внушала ему мать. Спокойными карими глазами Карл
посмотрел на Маргариту, увидел, что она безобразна и
умна. С ней можно было говорить. И вот, в то время как
Иоганн во дворце сеньории танцевал в первой паре с
красавицей Джудиттой дель Кастельбарко и горели
праздничные свечи—столь огромные, что их едва могли
поднять три человека,—среди музыки, знамен, серебря
ных рыцарей, подобострастных подданных, оба подро
стка, сын короля и невестка короля, беседовали трезво и
деловито о влиянии ломбардских событий на суверенитет
епископа Триентского, о трудностях финансового положе
ния.
До июня продолжалась праздничная власть Иоганна
над Италией. Невзирая на все свое критическое отноше
ние к нему, Маргарита не могла не поддаться действию
театральности и блеска этого сплошного триумфального
шествия. Затем вести из Германии и Богемии стали
настолько угрожающими, что Иоганн, оставив заместите
лем своего сына Карла, вдруг отбыл, бросился в Боге
мию. А за его спиной немедленно рухнула и его бутафор
ская власть над Италией. Широко раскрыв испуганные
глаза, смотрела Маргарита на то, как ломбардские рыца
ри, едва король уехал, словно очнулись от хмеля, объеди
нились, стакнулись с Робертом Апулийским и, несмотря
33
2 Л. Фейхтвангер, т. 3
на храброе и искусное сопротивление принца Карла, в
две-три недели выгнали Люксембургов из страны. Разби
тые, опозоренные, унылые, потные, бежали серебряные
рыцари из Ломбардии, в которой кипело знойное лето.
Иоганн уже во время катастрофы, наспех и отчаянно
торгуясь, ухитрился еще заложить некоторым немецким
дворянам итальянские города, которых он давно лишился.
Но этого хватило, чтобы покрыть лишь малую часть тех
чудовищных сумм, которых ему стоил тосканский поход.
И еще много лет спустя в Париже, в Праге, в Трире, где
ему приходилось жить, появлялся, подобно тени, невзрач
ный мессере Артезе со своими двумя братьями и, усердно
кланяясь, предъявлял закладные и векселя, эти един
ственные остатки Ломбардского королевства.
Как ни странно, но итальянская авантюра Иоганна
именно из-за своей неудачи приобрела в глазах Маргариты
особую яркость и значение. Теперь эта авантюра кончена
и завершена, теперь она стала былью, стала историей.
Даже стихи господина фон Шенна, его неправдоподобные
легенды казались Маргарите уже более реальными, живы
ми. Деяния короля Иоганна в Ломбардии напоминали эти
небылицы. И все же это было действительностью. Марга
рита видела все собственными глазами.
Главное — сохранить ясность мысли. Если смотреть на *
дело спокойно и трезво, то Иоганн потерпел крушение
из-за недостатка денег. Деньги, правда, не все; тем не
менее сила их огромна. Жаль, что ее отец понимает это
столь же мало, как и ее свекор. Она часто беседовала об
этом с Иоанном Виктрингским. Вот папа — совсем другое
дело. Иоанн XXII, этот древний старец в обличий гнома,
сидел в своем дворце в Авиньоне и копил деньги. Копил
монеты, слитки, серебро, золото, векселя, закладные. Ох,
и следил же он, не спуская глаз, чтобы каждый аккуратно
вносил десятину и сборы. Едва какой-нибудь епископ
опоздает, как папа сейчас же грозит ему отлучением.
Бедный епископ Генрих Триентский! Что дала ему рев
ностная борьба в защиту законного папы! Он не смог
уплатить те шестьсот сорок дукатов, которые с него
требовал Авиньон, и папа метнул в него молнию отлуче
ния! А как искусно папа умел распределять высшие
церковные должности! Каждый новый епископ обязан
был внести в курию все свои доходы за целый год. Если
же какой-нибудь епископ умирал, то папа не сажал на его
место нового прелата, нет, он назначал кого-нибудь из
уже имевших епископство, так что со смертью каждого
епископа освобождался ряд папских ленов. Поэтому среди
высших иерархов происходило постоянное перемещение:
34
они приходили и уходили, точно на постоялом дворе. А
святой престол собирал жирные аннаты. «Оборот! Обо
рот! Оборот!» — твердил папа и его кассиры. Да, папа
Иоанн знал в этом толк. Немудрено, ведь он был родом из
Кагора, города банкиров и биржевиков. Большая часть
западноевропейского золота текла в его кассы. Папа был
влюблен в деньги; он не в силах был заставить себя опять
пустить их в дело. А мог бы с их помощью снова
завоевать Рим и Италию. Однако он был слишком
привержен к деньгам, не способен с ними расстаться. Он
сидел в своем Авиньоне, этот древний старец, точно гном
над сокровищами, разглаживал векселя и закладные,
перебирал золото, и оно струилось между его высохшими
гномьими пальцами.
Но если умному, энергичному папе вредила в политике
его жадность, то дипломатия императора, а также Люксембуржца и Каринтийца страдала от их финансового
легкомыслия. Внимательно слушала Маргарита, когда
аббат объяснял ей, сколь крепко построил ее дед,
Мейнгард, свое денежное хозяйство. Горестно, нахмурив
лоб, следила она за тем, как у ее добродушного отца
доходы растекались между пальцев и он, чтобы спасти от
гибели один заклад, всегда жертвовал более крупными и
ценными.
Ее мачеха, бледная робкая Беатриса Савойская, тоже
страдала при виде безрассудной и расточительной финан
совой политики короля Генриха. Практичные родители
приучили ее к бережливому ведению хозяйства, и хотя
она робко и скромно держалась в тени, но в конце концов
не стерпела и стала пилить его за мотовство. Она была
болезненна. С унылой и слезливой покорностью король
Генрих убеждался, что ему и от нее нечего ждать
наследника. Она же не теряла надежды. Экономила,
копила, заставляла мужа дарить ей право сбора налогов и
пошлин, ценой упорной борьбы добилась даже того, что,
после выплаты долга мессере Артезе из Флоренции, доход
с соляных копей в Галле был передан ей. Постепенно
стала черствой, жадной, скупой, и все для сына, которого
больше никто уже не ждал, кроме нее.
Она нередко советовалась с Маргаритой, как поправить
то тут, то там расстроенные финансы. Хотя Маргарита и
сочувствовала таким попыткам, но мачеха вызывала в ней
отвращение. Какая она бесцветная, какая нецарственная,
пропыленная и высохшая, несмотря на свою молодость!
Маргарита не хотела сознаться самой себе, что не в этом
главная причина ее неприязни к мачехе. Та относилась к
ней кротко и ласково, чувствовала родственность их
судеб. У нее нет сына, а падчерица, бедняжка, так
безобразна! Обеих, в их женской сущности, бог обидел и
35
2*
обделил. Но Маргарита не хотела сблизиться с ней, не
отвечала на пожатие ласковой руки. Ведь Беатриса стояла
между нею и властью. А что оставалось ей, уроду, кроме
надежды на власть? Если Беатриса все же родит сына,
исчезнет и последнее.
Король Генрих принимал опеку жены с улыбкой и
добродушной воркотней. Только в одном он не терпел
никакого вмешательства, да Беатриса на это никогда и не
отважилась бы: его щедрость по отношению к многочис
ленным нравившимся ему женщинам и к их детям не
имела границ.
Так же как он лелеял своих незаконных братьев
Альбрехта фон Камиана и Генриха фон Эшенло, окружал
их почетом и щедро одаривал титулами и землями, так же
растил он по своим замкам и поместьям собственных
внебрачных детей. Он был слишком добродушен, чтобы
упрекать Беатрису. Все же приятно было сознавать, не
его вина, что у него нет наследника; просто невезенье,
несчастная звезда. И старый прожигатель жизни с гордо
стью и удовлетворением проходил через белокурую и
темноволосую стайку своих ребят. Он растроганно ласкал
их: «У этой мои глаза! А у того мой нос!» О большом
мальчике: «У него точь-в-точь моя походка! Он будет
брать призы на турнирах!» Крошечного малыша, который
еще и на человека-то не был похож, он подбрасывал,
восклицая: «Ну вылитый я!» И он баловал детей, дарил им
игрушки, сласти, а также луга, леса, замки.
Маргарита относилась дружелюбно к своим побочным
братьям и сестрам. Больше всего любила она почти
взрослого Альберта; король Генрих посвятил его в рыцари
и отдал в лен суд в Андрионе. Этот белокурый юноша
унаследовал добродушие отца, к тому же в его манере
держаться была какая-то крепкая, жизнерадостная уве
ренность, мягкая, ровная веселость. И никогда ни тени
насмешки над Маргаритой. Сам он не чувствовал никакого
влечения к книгам и теориям, но искренне восхищался ее
разумностью и ученостью. Она была благодарна ему за
то, что он уважал ее, невзирая на безобразие.
Женщин, с которыми она встречалась,— все новые, где
бы отец ни находился,— Маргарита рассматривала очень
внимательно. Это были женщины всех сословий, всех
темпераментов, немки и итальянки; одни, легко шурша,
будто проскальзывали по коридорам, другие проходили,
ступая тяжело и лениво; словно звонкие колокольчики
смеялись одни, другие говорили низкими, тягучими голо
сами; но все, встретившись с принцессой, робели, смуща
лись, точно замыкаясь в какой-то черствой неприязненной
жалости. Ах если б иметь право жить, как они, так же
легко и небрежно! Ей это не было позволено, она
36
безобразна и она—принцесса. Она должна быть строга к
себе. Она не имеет права прошуршать, словно ящерица,
она должна идти своей крутой и трудной дорогой, прямо и
не останавливаясь, словно разубранное вьючное живот
ное, тяжело нагруженное драгоценностями и сокровища
ми, предназначенными какому-то могущественному вла
стелину.
Она много размышляла над этим. Говорила с аббатом
Виктрингским. Или ее безобразие — кара божья? Чего
хочет бог от нее? Аббат процитировал Ансельма: «Вечно
меняются вещи быстрей мимолетного часа: тщетно к
земной красоте, преходящей и тленной, стремиться».
Увидев, что подобное утешение не действует, он спросил
ее: предпочла бы она родиться в ничтожестве, дочерью
крестьянина, но нравиться мужчинам? «Нет,— поспешила
она ответить,— нет! Нет! Не это!» Но, оставшись одна,
она воскликнула: «Да, да, да! Лучше целый день навоз
возить и быть красивой, чем жить в замке, но с таким
ртом, с такими зубами, с такой кожей!»
Она говорила с настоятельницей монастыря Фрауенхимзее. Маргарита приехала туда навестить свою болез
ненную младшую сестру, калеку Адельгейду. И вот
Маргарита сидела с утонченной, увядшей, кроткой аббати
сой на крошечном островке.
— Моя мать не была красавицей,— сказала девочка,—
но она не была и безобразной.
Старуха положила маленькую легкую руку на ее
медно-рыжие жесткие волосы.
— Я не стану говорить о боге и о потустороннем
мире,— сказала она, улыбаясь,—где не наружность имеет
цену. Но как быстро и здесь, на земле, покрывается
морщинами самое гладкое лицо! Еще пятнадцать, ну еще
двадцать лет ты сохранила бы его! Я теперь очень
довольна,— закончила она,— что никогда не была красива.
Обе женщины смотрели в белесую даль широкого
озера, неярко светило солнце, кричали чайки.
В следующем году вдруг слегла ее мачеха Беатриса и
не встала. Она никогда не была крепкой, а теперь
разочарование оттого, что у нее нет детей, еще больше
подорвало ее силы. Уже причастившись, она все-таки
успела сказать мужу, чтобы он непременно высек своего
придворного портного и выгнал его в шею. Тот обычно
утаивает слишком большую часть дорогих тканей, пред
назначенных для гардероба короля. Да, и еще пусть
Генрих закажет себе новый кожаный чехол для парадных
доспехов. Затем она предала душу богу, умерла.
Иоганн и Маргарита стали теперь бесспорными наслед
никами страны в горах, ибо никто не подозревал о тайном
соглашении между Габсбургами и Виттельсбахами. Даже
37
мальчик Иоганн воодушевился, узнав, что он наследный
принц. Он перечислял свои будущие титулы: герцог Каринтии, Герца, Крайны, граф Тирольский, фогт епископств
Хур, Бриксен, Триент, Гурк, Аквилея. Рисовал себе
удивительные старинные церемонии восшествия на пре
стол в Каринтии, они очень привлекали его. Как государь
в крестьянской одежде приходит и сгоняет свободного
крестьянина с камня, на котором тот сидит. Как он, стоя
на камне, размахивает мечом во всех направлениях. Как
пьет из крестьянской шляпы свежую воду. И мальчик
Иоганн казался себе очень важной особой.
Маргарита, взволнованная смертью мачехи и чувствуя,
что от сердца у нее отлегло, так как она теперь
бесспорная наследница, как-то встретила Крэтиена де
Лаферта. Она заговорила с ним сердечнее, теплее, чем
обычно. Она хотела бы — о, как сильно! — услышать от
него хоть одно ласковое человеческое слово. Он же
церемонно склонялся перед ней, отвечал почтительно, как
своей государыне.
После смерти супруги добрый король Генрих стал еще
набожнее. Правда, он пил и ел еще обильнее, держал еще
больше женщин. Но зато и молился больше, чем раньше,
часто исповедовался, всегда казался угнетенным и еще
щедрее жертвовал на монастыри и церкви.
В Хурском епископстве находились земли некоего
Петера фон Флавона, вассала епископа Хурского. Госпо
дин фон Флавон пал еще в молодые годы во время одного
из итальянских походов короля Генриха. После него
осталась вдова лет тридцати и три дочери. Вопрос о том,
должны ли оставленные им поместья наследоваться толь
ко по мужской линии или также по женской, оказался
спорным. Епископ Иоанн Хурский и его капитул вознаме
рились отобрать поместья. Госпожа фон Флавон со
своими несовершеннолетними детьми пришла искать защи
ты у короля Генриха. Опустилась перед ним на колени,
плакала. Ее добрый молодой храбрый муж! Ведь и
погиб-то он, служа горолю Генриху! А теперь этот на
сильник епископ Хурский намерен отнять у нее ее вдо
вье достояние, ввергнуть в нужду и нищету бедных сирот!
Три хорошенькие дочки в черных платьях, розовощекие
и аппетитные, стояли на коленях рядом с ней, всхли
пывали. Добрый король Генрих был очень растроган.
Написал епископу Хурскому. Горячо защищал права
госпожи фон Флавон. Епископ написал короткий и оби
женный ответ. Не отступил ни на пядь от своих притяза
ний. Вдова же,, которую тем временем гостеприимно
приютили в замке Ценоберг, нравилась королю со дня на
38
день все больше. А с епископом дело дошло до резких
споров, даже до вражды и насильственных действий. В
конце концов король добился для госпожи фон Флавон
только очень невыгодного соглашения.
Тем временем дама стала официальной подругой коро
ля. Было бы неудобно ограничиться убогими подачками.
Неужели эти бедняжки, чей отец отдал свою жизнь за
него, должны расти, точно мелкопоместные барышни?
Нет, король Генрих не такой скупердяй. Он предоставил
им владения Тауферс и Вельтурнс. Правда, из-за этого
пришлось поторговаться с епископом Бриксенским, кото
рый объявил свои притязания на эти освободившиеся
лены. Но король Генрих уперся. В конце концов выплатил
епископу деньгами; даме оставили оба поместья.
Она и ее дочери держались крайне вызывающе. Под
защитой короля дама чувствовала себя в безопасности.
Это была красивая женщина с очень белой кожей, очень
белокурая, крепкая и кругленькая. Она любила прсмеяться и неизменно бывала на танцах и турнирах. В ее замках
не умолкал праздничный гомон. Она вечно суетилась, во
все вмешивалась, с важным видом болтала самый бес
смысленный вздор, всюду вносила путаницу. Вдруг ей
взбрело в голову перевезти тело супруга в часовню замка
Тауферс. Из года в год настойчиво добивалась она своей
цели, в конце концов поехала в Ломбардию. Похороненно
го там на скорую руку покойника отрыли, бросили тело,
как было принято, в кипящую воду, чтобы мясо отошло
от костей, отправили кости в Тауферс и там торжествен
но, под громкий плач и причитания дам фон Флавон,
похоронили. Не было, однако, уверенности, что это
подлинные останки господина фон Флавона.
Три девочки росли, почти не получая воспитания,
своевольные и очень избалованные. Они то и дело
дрались, из-за каждого пустяка между ними вспыхивали
ссоры, иногда презлые. Всякий раз, когда приезжал
добрый король, ему приходилось успокаивать их, мирить.
Они не слушались матери и, объединившись, нередко
бунтовали против нее. Мать жаловалась королю на доче
рей, а те — на мать. Потом они так же ни с того ни с сего
мирились, шумливо хвастались своей дружной семьей. Де
вочки носились по своим огромным поместьям, мешали слу
жащим, мучили крестьян, изводили людей и животных.
Все три были очень хорошенькие, белые, гладкие,
розовые, пышные. Но самой красивой была средняя,
Агнесса фон Флавон: выше ростом, чем сестры, волосы
темнее и более блестящие, лицо удлиненное, не такое
круглое, нос не такой кукольный, маленький, и очертание
губ смелее. Все три сестры отличались крайним тщеслави
ем. Агнесса при всей своей молодости—она была лишь
39
года на два старше принцессы Маргариты,— считалась
бесспорно самой красивой дамой между Эчем и Инном.
На всех турнирах рыцари сражались в ее честь; она
раздавала призы. Если кто-нибудь принимался славить
красоту итальянских дам, немецкие рыцари единодушно
восклицали: «Агнесса фон Флавон!» И итальянцы вынуж
дены были умолкнуть. Мать, прибывшая в Триент по
каким-то делам, взяла ее с собой во дворец епископа, и
вот толпа, ожидавшая перед дворцом, закричала с вооду
шевлением: «Ангел сошел на землю! Благослови нас,
прекрасный ангел!»
Агнесса знала о своей красоте. Ей казалось вполне
естественным, что король, рыцари, народ исполняют
каждую ее прихоть. Она считала себя госпожой Тироля.
Король Генрих из добродушного такта старался не
допускать встреч между красивыми сестрами и его до
черью Маргаритой. Правда, иной раз этого не удавалось
избежать. Агнесса, хоть и соблюдала все требования
учтивости, относилась к Маргарите с каким-то насмешли
вым снисхождением, нестерпимо раздражавшим принцес
су. Однажды, когда обе девушки были одни, а при них
только Крэтиен де Лаферт, и обе уже в течение получаса
обменивались колкостями, Агнесса вдруг сказала, про
щаясь:
— Проводите меня, господин Крэтиен!
— Господин Крэтиен останется здесь! — сказала Мар
гарита необычно сухо и жестко. Но когда Агнесса, пожав
плечами, с насмешливой и злой улыбкой вышла, поспеши
ла добавить: — Идите, Крэтиен, идите! — Растерянный,
смущенный, последовал молодой человек за девицей фон
Флавон. Принцесса же, оставшись одна, изменилась в
лице, она тяжело дышала, фыркала.
Маргарита сидела однажды с господином фон Шенна
над украшенной рисунками рукописью стихов. Бланшфлер
была похожа на Агнессу, господин фон Шенна и принцес
са рассматривали яркую миниатюру.
— Да,— сказал господин фон Шенна спустя мгно
венье,— она похожа на Агнессу.
— Она удивительно красива,— сказала Маргарита
сдавленным, словно угасшим голосом.
— Но у фрейлейн фон Флавон глаза гораздо глупее,—
заметил господин фон Шенна.
— Давайте читать дальше! — сказала Маргарита, и ее
голос зазвучал, как прежде, низко, выразительно и тепло.
Король Генрих начал стареть очень рано, дряхлел на
глазах. Его руки дрожали, он часто терял дар речи,
лепетал. Тоскливый страх перед наказанием на том свете
40
охватывал его. Сколько раз видел он на церковных
порталах, на картинах изображение Страшного суда,
разверстой преисподней, гнусных чертей, усмехавшихся
среди серных паров. Все это теперь придвинулось, пугало
своей близостью. Он удвоил благочестивые пожертвова
ния, богато одарил Мариенберг, Штамс, Ротенбух, Бенедиктенбайерн. Но это могло так же мало успокоить его,
как утешительные заверения аббата Виктрингского. Для
умерщвления плоти он приказал поставить в часовню
Ценоберга погребальные носилки и пролежал на них
целую долгую зимнюю ночь. Но тут ему явились люди,
которых он ограбил, замучил, убил; хоть он и был
человеком добродушным, их все же оказалось слишком
много. Затем женщины, с которыми он блудил; их лица
улыбались, но, когда они отвертывались, видно было, что
их спины до самых внутренностей изъедены гнойными
червями. Вся часовня наполнилась мерзкими бесами,
тянувшими к нему когти. Он стал кричать. Но сам же
отдал приказ накрепко запереть часовню и запретил
кому-либо находиться поблизости, чтобы остаться до утра
наедине со своими грехами и своим раскаянием. Нако
нец ему стало невтерпеж. Он полез — страх придал ему
ловкости—вверх по стене, выпрыгнул в окно. За
полз, стуча зубами, покрытый холодным потом, в свою
постель.
С этого дня он начал хиреть. Часто разговаривал с
самим собой, кашлял глухо и беспомощно. Маргарита
много бывала с ним, но относилась к отцу довольно
безучастно. Итак, он умрет. Жаловаться ему не на что, он
взял от жизни все, что было можно. Он охотно окружал
себя своими детьми, особенно самыми маленькими. Бро
дил среди этого крошечного народца, среди лепечущих,
семенящих на кривых ножках, падающих малышей, там
утирал сопливый носишко, тут успокаивал задыхающего
ся от отчаянного рева розового карапуза. Он брал детей
на руки, садился рядом с ними на пол, вздыхая, рассказы
вал им о своих денежных затруднениях, о церковном
покаянии, о высокой политике, а они сосредоточенно и
бессмысленно слушали.
Наступил апрель. Небо было лазоревое, воздух полон
пыльцы с цветущих миндальных и персиковых деревьев.
И тут король почувствовал, что близок его конец. Он
приказал отнести себя в часовню святого Панкратия.
Кроткая голубая дева Мария ободряюще улыбалась ему.
Пестрое цветное окно часовни приветливо светилось в
ярком солнце. Возле него, тараща глазенки, стояли
маленькие дети и кроткий ласковый аббат Виктрингский.
Здесь настигло его последнее кровоизлияние и заду
шило.
41
Тело выпотрошили, набальзамировали. Сердце и внут
ренности надлежало похоронить в замке Тироль —
остальное же, позднее, с большими почестями, в княже
ском склепе монастыря святого Иоанна, в Штамсе.
Епископ Бриксенский, получив весть о кончине короля
Генриха, тотчас отбыл в замок Тироль и, путешествуя
даже ночью, услышал на дороге топот многих ног. Он
спросил своих людей, не видят ли они чего-нибудь. Они
тоже слышали шум, однако ничего не обнаружили. Когда
же епископ попристальнее всмотрелся в ночной мрак, он
увидел, что это гномы, которые густой толпой поспешно
уходили на север. Но так как на пальцах у них были
надеты их драгоценные камни, видеть гномов мог только
он. Епископ остановил одного и спросил. Тот ответил, что
так как добрый король Генрих умер, то они больше не
чувствуют себя в безопасности и вынуждены покинуть
страну.
В тот же день выехали нарочные, чтобы нести весть о
кончине короля во все концы страны. Один—через горы
на итальянскую равнину и в Верону. Обрадовались братья
делла Скала. Теперь начнется смута в горах! Можно будет
опять протянуть руку к северу, отхватить себе кусок.
Другой поскакал в Вену. Там вечно зябнущий хромой
герцог Альбрехт сидел у камина, небритый, тощий,
хворый. Он насторожился, послал за братом, вызвал
секретарей, стал диктовать им, забывал поесть, погружен
ный в планы и работу. Третий поскакал в Мюнхен, к
императору Людвигу. Тот посмотрел на курьера большими
простодушными глазами, голубевшими над длинным но
сом, и тут же не замедлил в обстоятельной и достойной
речи излить свою скорбь по поводу кончины горячо
любимого дяди, а сам, тяжело ворочая мыслями, обдумы
вал, под каким бы предлогом всего легче отнять у своей
маленькой кузины ее земли.
Маргарита рассматривала себя в зеркало. На обрам
лявшей стекло оправе из слоновой кости был вырезан
рельеф, изображавший взятие замка богини любви. Ну да,
на богиню любви она, Маргарита, ни лицом, ни телом не
похожа. Но зато она — герцогиня Каринтская и графиня
Тирольская. Так вот, значит, какие бывают герцогини.
Она разглядывала себя с горькой усмешкой. Ну-ка,
посмотрим! Глаза и лоб еще куда ни шло. Самое худ
шее— рот, вывернутые обезьяньи губы. Что ж, зато у нее
Каринтия. Вялые свисающие щеки—куда это годится! Но
разве за них не вознаграждает графство Тироль? А серое
с пятнами лицо? Положите на весы Триент, Бриксен, Хур,
Фриуль. Разве оно тогда не станет ровным и чистым?
Иоганн, ее супруг, ужасно заважничал. Теперь он госу
дарь и властитель. Он в столь приподнятом настроении,
42
что стал почти любезен. Маргарита разглядывала его. В
сущности, красивый мальчик. Удлиненное, властное лицо,
прекрасные волосы. И глаза его казались ей теперь
выразительней, смелее. Он же думал: «Она не красавица,
но прекрасны страны, которые она принесла мне». Он
сказал ей: «Что, Гретль?» И сердечно поцеловал в
безобразные губы. Больше того, он заявил, что ей
следует как-нибудь выехать с ним на соколиную охоту.
Затем дети уселись рядом и принялись очень серьезно
обсуждать свои первые государственные мероприятия.
Положение складывалось нелегкое. Ладить с баронами
будет трудновато, те, наверно, попытаются использовать
осложнения, связанные с переменой правителя. Мальчик
Иоганн напустил на себя важность. Он приберет их к
рукам. Он укрощал самых диких коней. Прежде всего
необходимо вызвать отца, короля Иоганна; он, вероятно,
еще в Париже, на турнире, у своего шурина, французско
го короля. Затем надо отправить послов к императору, к
герцогам австрийским. Дети вызвали к себе аббата Виктрингского, возложили на него эту миссию, торжественно
и все же с притворной небрежностью проставили свои
имена под верительной грамотой: Иоганн, божьей мило
стью граф Тирольский, и Маргарита, Dei gratia Carinthiae
dux, Tyrolis et Goritiae comes 1et ecclesiarum Aquiiensis
Tridentinae et Brixensis advocata .
Но когда аббат Виктрингский вручил грамоту по
назначению, большинство этих стран было его доверите
лями уже утеряно. В Линце император с хромым Габсбур
гом обсуждал меры к осуществлению договора, по кото
рому страну в горах надлежало поделить между Габсбур
гом и Виттельсбахом. Неуклюжий, грузный Баварец
старался все забрать себе, не желал выпустить из цепких
пальцев ни одной, самой маленькой деревушки. Неотступ
но, упорно торговался хромой герцог, не скупился на
резкости, не уступал. Они сидели, поглощенные картами и
списками, смотрели на вздувшийся Дунай, шел дождь, оба
навалились на жирный кусок, каждый тащил его к себе.
После яростной торговли они наконец столковались:
Каринтия, Крайна, Южный Тироль — Австрийцу, Север
ный Тироль — Баварцу. В это время прибыл аббат Вик
трингский с письмами и поручениями от обоих детей.
Очень вежливо приняли его оба государя. Внимательно
прочли письма. С неуловимой иронией заговорил Австриец
относительно того, как, мол, смерть его дяди, достойного
и высокородного государя, старшего в семье и их общего
отца, мучительно ранит его сердце. Как он сочувствует
1
Божией милостью герцог Каринтии, граф Тироля и Гориции, и
защитница церквей Аквилейской, Триентской и Бриксенской (лат.).
43
своей маленькой кузине и юному ее супругу. Но Крайна
теперь его собственность. Каринтию же даровала ему
щедрость императора, войска уже выступили, чтобы
занять ее. Если он чем-нибудь иным может помочь или
оказать услугу своей маленькой кузине, он охотно это
сделает. В том же роде высказался и сам император,
прямодушно глядя на аббата большими голубыми глазами.
Только речь его была более звучна и торжественна,
оттого что он был императором. К сожалению, дети со
своими просьбами опоздали: он все решил со своими
любезными австрийскими дядями. Однако он еще мило
стиво подумает.
Дети в замке Тироль, увидев, как плохи их дела, гнали
гонца за гонцом в Париж к отцу и опекуну, королю
Иоганну. Но тот был тяжело ранен на турнире. Он лежал
разбитый, почти ослепший, обвязанный и забинтованный
и смог послать в Тироль только бессильное утешение,
советуя детям не отчаиваться; как только здоровье позво
лит ему, он приедет сам и защитит их и их земли. Видно,
это злой рок, что вот он вынужден беспомощно лежать в
постели, а между тем император и Габсбург делят между
собой те богатые страны, которые он закрепил за своим
домом, идя долгим путем искусной дипломатии. Но
Иоганн был по натуре игроком и фаталистом, и его не
сразило даже это несчастье. Он привык к внезапным
переменам и, несмотря на свое немощное и жалкое
состояние, все же легкомысленно острил насчет женщин и
стран, теперь от него ускользнувших, и ждал с хладнокро
вием игрока счастливого поворота судьбы.
Тем временем Каринтия и Крайна были без боя заняты
Габсбургами. Города воздавали им почести, ленная грамо
та императора повсюду торжественно прочитывалась.
Владетельные бароны и чиновники признали совершив
шийся факт, принесли присягу новым властителям. Знат
нейшие дворяне, во главе с величественным Конрадом
фон Ауффенштейном, наместником покойного короля,
наградившего его и богатейшим состоянием, и всяческим
доверием, играли при этом весьма двусмысленную роль.
Население примирилось с изменой детям, после того как
герцог Отто Австрийский, представлявший своего брата,
неукоснительно выполнил патриархальный церемониал,
принятый в Каринтии при восшествии на престол госуда
ря, тот самый церемониал, которому так радовался
наперед маленький Иоганн: он надел крестьянское платье,
приказал нарочно посаженному для этого крестьянину
встать с камня, выпил воду из крестьянской шляпы и
проделал еще ряд подобных же старинных церемоний.
44
Впрочем, герцог Отто, щеголеватый, утонченный молодой
человек, казался себе в крестьянском платье очень смеш
ным, он и его приближенные еще долго потом острили.
Но населению эта верность старинным обычаям чрезвы
чайно понравилась, оно было растрогано и решительно
стало на сторону нового государя.
Маргарита никогда не была натурой патетической. Она
вовсе не ждала, что Каринтия, из верности законному
царственному дому, вдруг пылко поднимется на ее защи
ту. Все же та оскорбительная легкость, с какой люди,
словно так и надо, отрекались от права и переходили на
сторону силы, попутно стараясь урвать кое-что и для
себя, наполняла ее сердце отвращением и гневом. Поэто
му она не возражала, когда герцог Иоганн, яростно топая
ногами, срывающимся голосом приказал разрушить Ауффенштейн возле Матреи, родовой замок изменника, каринтского наместника. Рассудительный господин фон
Шенна находил, правда, что благоразумнее было бы
просто отобрать его.
Но если Каринтия была потеряна, то события в
Тироле складывались для детей весьма благоприятно.
Тирольские бароны имели от Люксембуржца решительные
гарантии того, что на высокие посты в стране не будут
посажены чужеземцы; во всяком случае, с детьми легче
столковаться, чем с Виттельсбахом, который был в
денежных делах чрезвычайно прижимист. Итак, тироль
ские рыцари перемигнулись, поняли друг друга, решили
соблюсти традиционную тирольскую верность, стоять за
свою законную государыню; они готовили вооруженное
сопротивление, поддерживали в стране благомыслие.
Таким образом, старший брат герцога Иоганна,
маркграф Карл, которого король Иоганн пока послал в
Тироль вместо себя, нашел графство готовым к обороне, и
после короткой, чрезвычайно решительной, суровой и
беспощадной войны трем подросткам удалось удержать
страну в горах. Маленький герцог Иоганн обнаружил в
этой войне упорную, отчаянную храбрость, которая про
извела на Маргариту известное впечатление.
Тем временем встал с одра болезни и король Иоганн.
Правда, его зрение уже нельзя было спасти. Вместо
внешнего мира он видел теперь только слабое мерцание и
знал, что скоро не будет видеть и его. От этого в нем
появилась какая-то усталость, склонность к философии и
миролюбию. Устал от борьбы и Габсбург, хромой Аль
брехт. Он видел, что, кроме Каринтии, ему пока ничего не
добыть, что, продолжая войну, он в конце концов сража
ется за интересы императора, а тот, чуть дошло до платы,
в этот раз, как и всегда без всяких объяснений, высоко
мерно и подло прикрыл свою скаредность императорским
45
титулом. Поэтому Альбрехт скоро столковался с Иоган
ном, признал Люксембургов законными властителями Ти
роля, в ответ на что Иоганн признал власть Габсбургов в
Каринтии, но, разумеется, он потребовал также матери
альной компенсации: десять тысяч марок веронским се
ребром.
Увлеченный договорами, он предложил сделку и импе
ратору: Бранденбург в обмен на Тироль. Людвиг, у
которого была особая страсть ко всяким сделкам, тотчас
согласился, и оба государя принялись весьма горячо
обсуждать детали этого проекта. Но тут верность тироль
цев своей государыне вспыхнула ярким пламенем—при
господстве Виттельсбахов бароны были бы материально
весьма ущемлены; дело дошло до резких заявлений, и
народ так заволновался, что король Иоганн был вынуж
ден торжественно заявить, будто никогда и не помышлял
об обмене. Его сын и наместник, маркграф Карл, счел
положение настолько сложным, что потребовал от отца
священнейшей клятвы не выменивать и не продавать
Тироль. И тот, пожимая плечами, с любезной улыбкой
обещал.
Впрочем, молодые супруги отнюдь не собирались
выполнять обязательства, данные Иоганном касательно
Каринтии. Маргарита в самых резких выражениях выска
зала свое негодование по поводу того, как подло опекун
продал ее интересы; она и ее молодой муж продолжали
полностью поддерживать свои притязания на Каринтию и
Крайну. Юный герцог Иоганн воспользовался этим для
совершения патетической, пышной церемонии. Он собрал
тирольских дворян и потребовал, чтобы они, став живо
писной группой, с обнаженными мечами, поклялись на
кресте, что до тех пор не будут знать ни отдыха, ни
срока, пока Каринтия не окажется снова в его и Маргаритиных руках.
Слепой король Иоганн нашел, что его сын—маленький
осел. Ибо единственным результатом этой пылкой декла
рации было то, что Австрия не уплатила ему десяти
тысяч марок веронским серебром. Каринтия фактически
осталась у австрийцев, напыщенные тирольские бароны,
несмотря на клятву, вложили меч в ножны, а в покоях
короля Иоганна снова появился, усердно кланяясь, нев
зрачный, подобный тени, мессере Артезе из Флоренции.
Герцог Иоганн вырос, возмужал. Лицо его оставалось
скрытным, злым, но тело утратило свою деревянность,
оно уже не было таким тощим и долговязым, оно
приобрело крепость, статность, не слишком ловкое, но
уверенное. Он был хорошим охотником, мастером соколи
ной охоты, показал личную храбрость в бою. Он нравился
Маргарите. Можно было найти мужчин красивее, умнее,
46
обаятельнее. Но во время трудной борьбы за Тироль он
вел себя не плохо, он уже не мальчик, он очень рано стал
мужчиной, и он был ее мужем. Он избегал ее. Что ж,
верно, Иоганн робок от природы; разговорчив, доверчив
он бывал только со своими охотниками; приходилось его
завоевывать. Она старалась постоянно попадаться ему на
глаза. Тщетно: пренебрежительно проходил он мимо.
Она заполняла свой день сотней разнообразнейших
дел, нарядами, представительством, политикой, наукой.
Но ее мысли все вновь и вновь возвращались к нему.
Отчего ей не удается подойти к нему? Ее ночи были
полны им. Почти навязчиво искала она его общества.
Находила всевозможные предлоги, как только он бывал у
себя, проникать к нему. А он вечно спешил, ворчливо
уклонялся от всякой сердечности. Она никогда не объяс
няла это нежеланием, ни минуты не сердилась на него.
Винила только себя, свою неловкость.
Ей необходимо было кому-нибудь открыться, попро
сить совета. Но у кого? Ее придворные дамы черствы и
глупы, добродушный аббат Виктрингский начнет сыпать
сентенциями и назидательными цитатами. После бессон
ной ночи она обратилась к фон Шенна.
Он сидел перед ней сутулый, долговязый, закинув ногу
за ногу, опершись слегка увядшим лицом на крупную
руку. Между легкими колоннами лоджии открывался вид
на далекие горы, на яркоцветную, обильную, залитую
солнцем страну. Вдоль стен лоджии шагал очень пестрый,
слишком тонкий Тристан, стояла Изольда, выпрямившись,
подняв отстраняющим движением руку. У ног Маргариты
распластал перья ручной павлин. На Маргарите было
сиреневое платье, волосы отливали медью в ярком свете
дня, хотя этот же свет особенно грубо и беспощадно
подчеркивал ее безобразие,— она говорила запинаясь,
недомолвками. Заранее обдумала она все, что хотела
спросить; и все-таки обычное красноречие изменило ей,
она ограничилась намеками. В конце концов Иоганн все
же ее муж. Кто-нибудь должен ему об этом напомнить. А
самой ей неудобно.
Она посмотрела на господина фон Шенна. Но тот
сидел молча, щурился от солнечного света, не отвечал.
Еще неувереннее она продолжала. Ведь бывало же рань
ше, что княжеская чета, повенчанная в детстве, позднее
еще раз торжественно справляла свое вступление в брак.
Иоганн так любит церемонии. Считает ли господин фон
Шенна уместным, чтобы она предложила Иоганну такое
празднество.
Господин фон Шенна немного повременил с ответом. В
солнечной тишине кричал павлин, снизу, из виноградни
ков, очень издалека доносились крики играющих детей.
47
Господин фон Шенна знал, что молодой герцог с другими
женщинами вовсе не робок и не глуп. Наконец он
заговорил медленно, с особой бережностью. Поскольку он
знает своеволие молодого герцога, он думает, что тот едва
ли будет склонен поступать по чужой указке. Может
быть, представится случай навести его на эту мысль так
незаметно, что он примет ее за собственную. Но надо
быть очень, очень осторожным. И выжидать.
Затем, обрадовавшись, что можно переменить тему,
указал на всадника, медленно подъезжавшего к замку под
палящим солнцем: «А вот и Берхтольд!»
Поклонившись герцогине с глубокой почтительностью,
Берхтольд фон Гуфидаун приблизился. Этот статный
рыцарь—смугловатое смелое лицо, голубые глаза при
темных волосах — был лучшим другом Якоба фон Шенна.
Господин фон Шенна говаривал: «Хоть он и вдвое глупее
меня, но в десять раз порядочнее». Маргарита очень
благоволила к этому решительному, прямому, глубоко
преданному ей человеку.
Господин фон Шенна приказал подать вино и фрукты.
День клонился к вечеру, мирно текла беседа. Вдруг, во
время паузы, Маргарита спросила:
— Скажите, господин Гуфидаун, ведь вы имеете дело
со столькими людьми: каково мнение народа обо мне?
Честный Гуфидаун, застигнутый врасплох, смущенно
пробормотал, что народ любит и чтит ее, как подобает.
Но покрылся испариной под ясным, серьезным взглядом
девушки. Шенна поспешил на выручку. Всем известен ее
ум и находчивость и то, что она спасла страну от
Габсбурга и Виттельсбаха.
Маргарита отлично чувствовала, что осторожность,
которую ей рекомендовал Шенна, очень уместна,—
больше, чем он мог при его воспитанности сказать. Но она
не желала в этом сознаться. Она просто была не в силах
бездействовать и дальше смотреть, как Иоганн пренебре
гает ею. Хорошо, пусть ее лицо безобразно, в фигуре нет
ни благородства, ни прелести. Но она здорова, славного
рода, она хочет, она способна и имеет право зачинать и
рожать княжеских детей. Мужчины дураки, они ждут,
чтобы их подтолкнули; наверно, так оно и есть. Мальчик
сам не догадается, его надо натолкнуть.
Она спросила, с трудом сдерживая волнение и словно
мимоходом, когда и где Иоганн считал бы наиболее
желательным отпраздновать их вступление в брак. Мона
стырь Вильтен, город Инсбрук ждут этого. Он осмотрел
ее с головы до ног, яростной насмешкой исказилось его
лицо, глаза стали крошечными. Еще и праздновать? Он
же на ней женился! Напраздновались. Он и не подумает
вторично справлять свадьбу. Пусть потрудится подо48
ждать, оставит его в покое. Он кричал. Голос срывался.
Он иронически хмыкнул, стал хохотать. С ее жестких
медных волос его взгляд скользнул вдоль ее короткого,
неуклюжего тела вниз до самых ног. Он напоминал
коварную обезьянку. Маргарита судорожно глотнула. Она
отвернулась, ушла.
Оставшись одна, она предалась неистовой ярости.
Сам-то он кто? И похож на злую безобразную дворняжку.
Не будь он герцогом, кто бы на него позарился? А
герцогом она его сделала. И вот теперь—кто поможет
ей? — она должна сносить это столь дерзкое издеватель
ство. Для того ли она герцогиня? Когда еще женщину так
постыдно отвергали и оскорбляли? Она исцарапала себе
грудь, бедное безобразное лицо. Металась, визжала,
выла, стонала так, что прибежали перепуганные фрейли
ны.
На другой день Маргарита словно оделась корой льда.
Бросилась в политику. Маркграф Карл, старший брат
Иоганна, уехал на Рейн. Истинным регентом был умно
руководивший герцогом Иоганном епископ Николай Триентский, бывший канцлер маркграфа в Брюнне, человек
энергичный, сметливый, искренне преданный Люксембургам. Теперь Маргарита стала вмешиваться во все мелочи,
вежливо, но с непоколебимой настойчивостью заставила
епископа посвятить ее во все подробности управления
государством.
С герцогом Иоганном она избрала тон ледяной офици
альности, называла его «господин герцог» и положенными
титулами. Она привлекала его к решению всех политиче
ских вопросов, но, сохраняя изысканную вежливость,
вновь и вновь выставляла перед тирольскими баронами
глупым, вздорным мальчишкой. Испрашивая его согласия,
она ловко умела свести это к простой формальности,
причем он, невзирая на свой гнев и раздражение, ни в чем
не мог обвинить ее, когда она спокойно удивлялась и
недоумевала.
Финансы страны были в лучшем состоянии, чем при
короле Генрихе, но еще отнюдь не в порядке. Приходи
лось осторожно лавировать, изворачиваться. Герцог
Иоганн, наскучив этой кропотливой возней, призвал все
могущего мессере Артезе из Флоренции, он знал его еще
по делам отца. Могущественный банкир, невзрачный,
подобный тени, бесконечно услужливый, вдруг появился в
замке Тироль. Разумеется, он с огромным удовольствием
выручит. Взамен он потребовал совсем ничтожной услуги:
отдать ему в виде залога только что открытые серебряные
рудники.
Герцог Иоганн был готов дать немедленное согласие.
Маргарита с расчетливой дальновидностью возражала
49
лишь вскользь, не уговаривала, предоставила ему оконча
тельно запутаться. Лишь когда план был разработан до
мельчайших подробностей, она решительнейшим образом
запротестовала. Иоганн вскипел, его жилы вздулись,
точно змеи.
— Итальянец получит рудники! — завизжал он.
Маргарита, трепеща от торжества:
— Он их не получит!
Герцог в ярости. Что? Он обещал банкиру право на
серебро и не сможет выполнить обещания? И только
потому, что эта ведьма, эта отвратительная уродина,
потаскуха не желает? Он получит их! Он получит их — и
он бросился на нее, дал ей пощечину, вцепился в нее
зубами.
Она, счастливая тем, что удар попал так метко,
ликовала, и ее звучный голос вплетался в его визг:
— Он их не получит! Никогда не получит! Никогда!
Задыхаясь, обессилев от пожирающей его злобы, он
выпустил ее.
Маргарита отправила нарочных к маркграфу. Оторвав
шись от важных дел, рассерженный, вернулся он в
Тироль, чтобы рассудить дело. Ясно, Маргарита права:
конечно же нельзя отдать флорентинцу серебряные руд
ники. Маргарита тактично вмешалась, избавила супруга от
явного поражения. Но когда они остались одни, старший
брат так разнес герцога, что у того кровь закипела от
ярости.
Трезвый, практичный маркграф не мог не оценить
государственную мудрость своей невестки. Из Богемии и
Люксембурга слухи о ее дипломатическом искусстве
распространились и по европейским дворам. Правда,
официальные переговоры велись с герцогом Иоганном: но
во всех государственных канцеляриях было известно, что
на самом деле нагорной страной правит единолично
безобразная молодая герцогиня.
Вскоре после кончины короля Генриха умерла как-то
вдруг и госпожа фон Флавон, владелица Тауферса и
Вельтурнса. Гуляя однажды в обществе младшей дочери и
собирая с радостными возгласами альпийские цветы,
красивая полнотелая дама сорвалась с откоса и убилась
насмерть. Дочери, среди всеобщего соболезнования, пыш
но похоронили ее рядом с сомнительными останками
Петера фон Флавона, привезенными ею из Италии. Три
хорошенькие барышни оказались в весьма затруднитель
ном положении. Теперь, после смерти их покровителя
короля Генриха, епископ Хурский возобновил свои былые
притязания на их западные владения, а епископ Бриксен50
ский требовал, и не без оснований, возврата замков и
поместий Тауферс и Вельтурнс.
Три молодые дамы, белокурые, прелестные и беспо
мощные, долго вели переговоры с финансовыми советни
ками епископа. Многие пытались за них вступиться. Но
против законных требований могущественных епископств
бороться было трудно. В конце концов дело перешло в
последнюю инстанцию — к герцогу.
Агнесса фон Флавон явилась в замок Тироль, прекло
нила колена перед молодым герцогом. С мальчишеской
важностью стоял он перед коленопреклоненной, на его
удлиненном узком лице губы были серьезно сжаты. Его
властолюбию льстило, что это хрупкое создание в своей
черной одежде, прекрасное и скорбящее, покорно распро
стерто перед ним, взирает на него снизу вверх манящими
темно-голубыми глазами. Так и должно быть.
Так повелел сам бог. Пусть та, другая, безобразная,
лает на него. А эта вот, нежная, прелестная, красивейшая
женщина страны, склонилась перед ним, смотрит на него
смиренным, преданным, полным доверия взглядом. Он
обошелся с ней весьма милостиво.
Агнесса засвидетельствовала свое почтение и герцоги
не. Маргарита мужественно устояла перед искушением
унизить красавицу. Была с ней очень милостива. Тепло
выразила свое соболезнование по поводу смерти госпожи
фон Флавон. Ведь ее отец, король Генрих, относился
всегда особенно благожелательно к их семейству, добави
ла она с непроницаемым лицом. Да, очень жаль, что, как
она слышала, юридическая сторона дела складывается не
в пользу барышень. Она лично готова, конечно, в любую
минуту оказать им поддержку из своих собственных
средств.
Агнесса заранее решила не раздражать Маргариту. Но
при этой загадочной, вдвойне оскорбительной насмешке
она не выдержала. Как? Девушка с таким лицом и такой
пастью осмеливается подпускать ей шпильки? Да будь та
хоть римской императрицей, а Агнесса—холопкой, она
возмутилась бы. Она посмотрела на Маргариту долгим,
пренебрежительным взглядом. Сказала затем, что обсто
ятельства складываются, по ее мнению, вовсе не так уж
плохо. По крайней мере, господин герцог был к ней
очень милостив и утешил ее. Маргарита довольно сухо
закончила:
— Ну да, будет заслушано мнение сведущих лиц, и
все, что говорит в пользу сестер, будет милостиво
принято во внимание.
Перед тем как покинуть замок, Агнесса встретила Крэтиена де Лаферта, который выразил ей в надлежащих сло
вах свое соболезнование. Агнесса выслушала его серьез51
но и поблагодарила с достоинством. Он просил разреше
ния сопровождать ее на обратном пути домой. Она и тут
соблюдала приличествующий ее положению меланхолич
ный тон, хотя время от времени, невзирая на пристойную
скорбность, позволяла себе лукавую, кокетливую шутку и
чрезвычайно смутила молодого человека столь внезапной
сменой настроений.
Положение Крэтиена при тирольском дворе стало
нелегким. Пока принц Иоганн был мальчиком, обязанно
сти Крэтиена не вызывали сомнений. В качестве услужли
вого товарища ему надлежало незаметно исправлять и
сглаживать многочисленные нарушения придворных манер
и обычаев, допускаемые своевольным маленьким принцем.
Король Иоганн был убежден, что более тактичного
адъютанта для его невоспитанного сына, чем этот краси
вый, выдержанный, скромный юноша, трудно найти.
Однако сам принц Иоганн никогда не испытывал особого
влечения к красивому прямодушному товарищу. Он то и
дело обижал его, дразнил, унижал, подстерегая своими
маленькими волчьими глазками: не возмутится ли этот
юноша и не подаст ли повод прогнать его.
Крэтиен, младший отпрыск обедневшей дворянской
французской семьи, вынужден был искать счастья при
дворе. Но сидеть лучшие годы своей жизни в Тироле, без
всяких надежд, не имело никакого смысла. В походах
короля Иоганна Крэтиен сражался доблестно и храбро.
Однако случая особенно отличиться ему не представи
лось. Что ему делать у злобного молодого герцога,
который постоянно его унижал, во всяком случае — не
благоволил к нему? Он лелеял мысль вернуться ко двору
короля Иоганна, или уехать во Францию, или, еще лучше,
к королю Кастильскому. В битвах с маврами можно
добыть и деньги и славу.
Маргарита в течение долгого времени не выказывала
особого благоволения к молодому рыцарю. Лишь когда
она убедилась, что все пути к герцогу Иоганну для нее
закрыты, начала она опять завлекать Крэтиена. Возлагала
на него небольшие, но деликатные дипломатические пору
чения, задавала ему невинные вопросы, подчеркивая их
значительность особой интонацией. Он был очень сдер
жан, полон сомнений, не хотел понимать. Большая уда
ча— заслужить благосклонность столь высокопоставлен
ной особы; но счастье это было обоюдоострым. Ведь
немыслимо же ломать копья за столь безобразную жен
щину. Правда, никто не осмелится, как прежде, смеяться
над ним в лицо. Однако все в нем возмущалось при мысли
о насмешливых улыбках и грязных намеках за его спиной.
Вместе с тем до него доходили слухи о том, с каким
уважением отзываются при всех дворах о дальновидности
52
и разумности герцогини. Ему льстило, что дама, пользу
ющаяся подобной репутацией, избрала именно его. Она
импонировала ему, он был ей благодарен, уже не избегал
ее. Он стал отвечать ей в том же тоне, его глаза
затуманивались при виде ее, его голос, когда он говорил с
ней, звучал глухо.
Однажды, только что вернувшись после довольно
продолжительного отсутствия, он просил доложить о себе
герцогине. Ее не оказалось в покоях, сухопарая фрейлина
фон Ротенбург повела его в отдаленную часть вечереюще
го сада. Из-за купы деревьев доносилось пение. Фрейлина
приложила палец к губам, сделала ему знак остановиться,
молчать. Теплый звучный голос пел простую песенку,
ликуя парил над землей, рыдая нисходил в пропасти,
скорбел, благодарил, постигал все заблужденья. Молодым
человеком овладело такое же чувство, как в церкви в
большой праздник. Он снял шапку. «Герцогиня?» —
прошептал он, не веря. Но она уже шла к ним по аллее.
Она прочла на его выразительном лице глубокое взволно
ванное изумление. Медленно протянула ему руку. Он
склонился над ней.
Тем временем разбор вопроса о наследстве госпожи
фон Флавон дошел до той стадии, когда откладывать
решение стало уже невозможно. Все юридические и
политические основания были за то, чтобы отдать освобо
дившиеся лены епископам, оказавшим немалые услуги
дому Люксембургов. Однако советники отыскали множе
ство сомнительных оснований в пользу дам фон Флавон.
Дело в том, что Агнесса побывала у каждого из них,
пустила в ход хитрость, печаль, очарование молодости,
беспомощность и до тех пор уговаривала их, пока совсем
не опутала. Иоганн самовольно решил — оставить поме
стья барышням. Но Маргарита возражала—упорно,
веско, так что спорить было трудно. В конце концов
порешили на следующем: замок и поместье Вельтурнс
оставить сестрам, западные владения вернуть Хуру, Тауферс — Бриксену, однако с условием, чтобы епископ
Бриксенский мог передавать его в ленное владение только
лицу, предложенному замком Тироль.
Сестрам, уже поделившим было между собой огром
ные владения, пришлось удовольствоваться одним Вельтурнсом. Они были крикливы, упрямы, несговорчивы. В
замке Вельтурнс не смолкали злобные распри. Как ни
странно, приятные голоса дам становились во время ссор
необыкновенно визгливыми и резкими, как у павлинов.
Впрочем, в обществе сестры всегда прикидывались очень
дружными, ходили обнявшись, прелестные, улыбающи
еся, подобные цветам.
53
Кандидатом на освободившийся Тауферс Маргарита
предложила Крэтиена де Лаферта. Герцог возмущенно
запротестовал. Как? Посадить в это тучное поместье
голодранца, лицемера, который как будто и воды не
замутит, а сам, дорвавшись до власти, нападет на тебя
из-за угла? Однако Маргарита настаивала. Герцог Каринтский и граф Тирольский не может позволить себе быть
скупым. Не может так долго пользоваться услугами
человека, а потом поступить как скряга и выжига. Если
Крэтиен без награды и благодарности уйдет теперь к
другому двору, она сама будет опозорена столь низкой
скаредностью! Когда же Иоганн продолжал упираться,
она пригрозила ему призвать для окончательного решения
маркграфа Карла, и герцог, ворча, наконец согласился.
Маргарита лично сообщила Крэтиену об этом
решении:
— Епископ Бриксенский отдает вам в лен замок и
округ Тауферс. Покажите себя на деле, господин фон
Тауферс! Ваш успех будет мне гордостью, а ваша неуда
ча— позором.
Худое загорелое лицо Крэтиена покраснело до корней
непокорных волос. Медленно опустился он на одно
колено. Он уже не видел ни по-обезьяньи выпяченного
рта, ни серой отвисшей кожи.
— Герцогиня! — пролепетал он.— Всемилостивейшая,
дорогая герцогиня! — И он вложил необычную горячность
в общепринятую
формулу: «Pour toi mon ame, pour toi ma
vie!» 1
В угрюмом прадедовском замке тирольского ландесгауптмана Фолькмара фон Бургшталя с десяток наиболее
влиятельных баронов сидели за вином. Редко звал к себе
гостей этот грузный человек, а если и звал, то так грубо,
что это звучало как приказ. Зал, в котором они сидели,
был душный и низкий, стены голы, пол едва прикрыт
сукном. Консервативный хозяин презирал такие новше
ства, как оконное стекло. Молодой жизнерадостный Аль
берт фон Андрион, незаконный брат Маргариты, смеялся
над тем, что сейчас, в холодное время года, оконные
отверстия просто-напросто забиты досками. Точно сидишь
в погребе. Все закоптело от камина, свечей и смолистых
факелов. Да такой зал и не натопишь! Бароны недовольно
ерзали на скамьях: с одного бока поджариваешься, с
другого мерзнешь. Нервный господин фон Шенна покаш
ливал, сопел, у него разболелась голова в этой неприют
ной душной пещере, где так противно воняло остывшим
Тебе моя душа, тебе моя жизнь! (фр.)
54
навозом конюшен. Но кушанья—дичь и рыба—были
приготовлены отменно и подавались целыми грудами, и
вино, спору нет, было превосходное. Присутствующие
знали хозяина, им было ясно, что он позвал их не из
гостеприимства. Но он был груб и скуп на слова: не
рекомендовалось спрашивать его, пока он сам не загово
рит. Итак, гости пили, болтали о пустяках, ждали.
Наконец несколькими сварливыми, отрывистыми заме
чаниями Фолькмар навел разговор на политику. Угрюмо
вытянул из собеседников то, что хотел. Да, Люксембургами недовольны. Первый, заявивший об этом совершенно
открыто, был граф фон Ротенбург. Маленький кряжистый
человек—грубое, красное лицо, черная щетинистая боро
да— пришел в азарт, стучал кулаком по столу, выкрики
вал угрозы. Разве за то, что он отказался уплатить
некоторые подати, они не разрушили его замок Лаймбург?
Отличный замок под Кальтерном, который строили его
отец, дед, прадед. А пожелал этого молодой герцог,
коварный волчонок. Приказ же отдал епископ Триентский, этот мрачный богемец, заладивший одно: «Автори
тет! Покорность!» Пусть взяли бы в залог часть его
пашен, виноградников, ну деревню. Но—только чтобы
разозлить его—разрушить целый замок, хорошо укреп
ленный, из мощных камней, в своей, не во вражеской
стране,— это же дурость, прямо язычники какие-то. А
госпожа Маргарита не одобрила этого, маленькая герцоги
ня. А все потому, что она—законная государыня и
чувствует заодно со своей страной. Но эти чужаки—
богемцы, Люксембурги, что они могут чувствовать? День
ги хотят они выжать из Тироля, и больше ничего, так же
как Люксембуржец выжимает их из Богемии. И он,
Генрих фон Ротенбург, утверждает, что в тот раз король
Иоганн, сколько он теперь ни клянись в обратном,
все-таки собирался отдать Тироль в обмен на Бранденбург.
Молча внимали остальные опасным речам. Взвешивая
каждое слово, начал тогда холеный осторожный Тэген
фон Вилландерс. Формально Люксембурги все-таки блю
дут договор и чужеземцев на важнейшие посты в стране
не сажают. Ведь нельзя же отрицать, что ландесгауптман — господин фон Фолькмар, а ландсгофмейстер —
господин фон Ротенбург. Разве нет? Выхоленный, бри
тый, несколько старомодный барон посмотрел на обоих
так серьезно, что они не поняли: издевается он, что ли, и
чего он, собственно, хочет?
Маленького Ротенбурга взорвало. Уважаемый барон,
верно, считает его дураком? Ландсгофмейстер! Ландесгауптман! Нынче самый глупый крестьянин уже давно раску
сил, что все это только титулы, а кто управляет на самом
55
деле? Плосконосый епископ Николай Триентский, боге
мец, не говорящий ни слова по-тирольски.
Честный Берхтольд фон Гуфидаун смотрел на все это,
обливаясь потом, высоко и смущенно подняв брови. Его
мужественные голубые глаза неодобрительно поглядыва
ли на строптивых, непокорных баронов. Не подобает
вести такие речи против помазанных богом государей.
Молодому Альберту фон Андриону тоже стало неловко.
Правда, Люксембурга устроили и ему неприятность, весь
ма чувствительно урезав доходы, назначенные королем
Генрихом своим многочисленным внебрачным детям. Од
нако юный Альберт был малый бесхитростный и добро
душный, к бунтарским идеям отнюдь не склонный, он
глубоко почитал свою сестричку, герцбгиню. Но ведь
никакого подстрекательства и не было: речи господина
фон Бургшталя не содержали в себе ничего конкретного,
а речи умного господина Вилландерса—и того менее;
неуместные угрозы выкрикивал, в сущности, только ма
ленький Ротенбург, но он был сильно пьян. И все же эта
история как-то неуловимо попахивала бунтом.
Осторожный Тэген фон Вилландерс снова вытянул
щупальца. Да, у них у всех верное чувство: законная
династия, выросшая на родной земле и в родном воздухе,
предназначена самим богом властвовать над Тиролем. Тут
он замолчал. Маленький пылкий буйнобородый Ротенбург
подхватил его мысль. Пусть Люксембурга правят там,
куда их посадил бог или черт: в Люксембурге; а если
богемцы позволят, так и в Богемии. А что они сидят и
правят в Тироле — это дело рук человеческих, не божьих,
и это—ошибка. От них самих, от дворян, зависело после
смерти Генриха впустить в страну Габсбурга, Виттельсбаха, Люксембурга. Ясно, что Тиролем может править
только тот, кого захотят сами тирольцы. Бог так располо
жил в этой стране горы, долы и ущелья, что чужак не
может овладеть ею силой. Они верны, они за Маргариту.
Но с Люксембургом они связаны не соизволеньем божь
им, а лишь договором. Герцог Иоганн и другие богемцы
плохо выполняли свою часть договора. Поэтому он как
бы расторгнут, потерял силу.
Бароны смотрели на его губы, тяжело дышали. Ясно.
Бунт. Никаких сомнений.
Как же это сделать, стал нащупывать почву господин
фон Вилландерс, как отделить Маргариту и священный
долг верноподданства от Люксембургов?
Шенна, глядя перед собой, намеками выразил свою
мысль: особенно счастливой герцогиню назвать нельзя,
насколько он знает. Наследника ни ей, ни стране от
герцога Иоганна ждать не приходится, насколько ему
известно. И нужно думать, дело не в ней. При этом он,
56
улыбаясь, кивнул головой на живое подтверждение плодо
витости ее отца, короля Генриха, на Альберта фон
Андриона, который сидел среди них румяный, свежий,
смеющийся, польщенный.
Господин фон Вилландерс подытожил: ничего не ска
зано, не решено. Можно себе представить и лучшее, более
национальное правительство, чем иноземцы Люксембурга.
Все остаются непоколебимо верны богом данной герцоги
не Маргарите. Может быть, уместно спросить о ее мнении
и желаниях. Он полагает, что самый подходящий человек
для этого — господин Альберт фон Андрион.
Все шумно согласились. Молчал только честный Берхтольд фон Гуфидаун, терзаемый сомнениями. Юноша
Альберт, сначала колебавшийся, но сильно охмелевший и
польщенный уговорами остальных, в конце концов согла
сился довести до сведения сестры мнение этих господ и
осведомиться о ее отношении.
Маргарита теперь полюбила бывать одна. Часто улы
балась тихой, сытой, непонятной для ее придворных дам
улыбкой. На узком цоколе ее скудной любви фантазия
воздвигла чудесную грезу — маленького, невоспитанного,
скрытного мальчика, каким был в действительности ее
супруг, она превратила в мощного тирана, который ее не
понимал и из темных глубин своей властолюбивой души
терзал ее. Молодого Крэтиена она украсила всеми доброделями тела и души. Он был и Эриком, и Парцифалем, и
Тристаном, и Ланцелотом, и Рыцарем со львом. Все
светлые подвиги, когда-либо совершенные героями в
истории и в поэзии,— это он совершил их или мог
совершить.
Счастье и милость, что небо обошлось с ней так строго
и отказало в банальной прелести лица и тела. У женщин,
женщин повседневности, окружавших ее, были мужья,
возлюбленные, они удовлетворяли с ними глухое звериное
сладострастие в душных спальнях или за кустами. Ее
любовь чиста и возвышенна, грязное, земное ей с первой
же минуты заказано, для нее закрыто. Ее любовь,
светлая, иная, парила над мелкими, убогими, душными
желаньицами и отвратительным телесным блудом других.
Сладостно быть такой строгой и чистой перед собой и
людьми. Сладостно не участвовать в скотских, грязных
сплетениях людской плоти.
Она стала болезненно чувствительна ко всему шумно
му, громоздкому, телесному, к грязи. Ей претило чужое
прикосновение, запахи людей доставляли страдание.
Стоял март. Из Италии мягкими теплыми порывами
дул ветер, будивший тоску в крови. Вершины гор стояли в
57
снегу, но подножья склонов уже покрылись нежными
хлопьями распускающихся миндальных и персиковых де
ревьев. Она смотрела из лоджии замка фон Шенна на
холмистый яркоцветный пейзаж. Над нею шагали пе
стрые, слишком тонкие Ланцелот и Джиневра, ехал по
морю Тристан, Дидона бросалась в пламя. Теперь Марга
рита была подобна им. Стихи, так долго казавшиеся ей
пустыми, лишенными смысла, словно раскрылись, и ей
было дано вкусить от их темной, блаженной полноты.
Приветствую тебя, высокий строгий рок! Приветствую
тебя, безобразие! Приветствую, княжеский венец и
скипетр!
Почти благодарна была она своему суровому тирану —
супругу, ибо через его суровость обрела любимого.
Сладостный друг! Он постигал ее сущность. Он знал, что
эта серая, дряблая, пористая кожа, этот ужасный рот, эти
мертвые волосы — только внешняя оболочка, а что под
ней она нежна и полна прелести.
Маргарита редко видела его, почти никогда с ним не
говорила, никогда между ними не было произнесено таких
слов, которые нельзя было бы сказать во всеуслышание.
Все же она ни на миг не сомневалась в том, что он ее
любит. Маргарита не забыла его преданный горячий
взгляд, когда она пела и затем вышла к нему из обвитой
виноградом беседки, и его голос, и как он млел перед ней,
когда она сообщила, что дает ему в лен поместье
Тауферс. Правда, это была иная любовь, чем та, пошлая,
которую она видела вокруг себя, с поцелуями, слащавыми
будничными словами и всякими ужимками. Через этот
взгляд, через его томность он принадлежал ей, Маргари
те, совсем иначе, гораздо полнее, чем обычно кавалер
принадлежит своей даме, как бы он ни был влюблен.
Пусть остальные телесно владеют своими любовниками.
Это дешево стоит и обыденно, как еда и питье. Ей,
герцогине, подобает иная любовь, более высокая и суро
вая. Вероятно, легко все вновь пробуждать и подогревать
низменную любовь через внешнюю прелесть, через на
слаждения звериной темной похоти. Ей же приходилось
все вновь бороться со своей внешностью, все вновь
отвоевывать любовь своего друга у его отвращения к ее
безобразию.
Блаженна горечь такой борьбы! Она благодарила бога
и деву Марию за столь сложную, суровую, поистине
царственную любовь.
Она не уставала наделять образ Крэтиена все новым
сиянием и блеском. Крэтиен не был честолюбцем. Она
была честолюбива за него. Его блеск оттого не открыва
ется другим, что она удерживает Крэтиена в Тироле, а
здесь не представляется случая. Она, Маргарита, виновата
58
в том, что в глазах света он остается ничтожным, не
имеет случая возвыситься. Она его должница, ее долг
представить ему этот случай.
Тем временем Крэтиен вступил во владение поместьем
Тауферс. Теперь ему принадлежали деревни Луттах, Занд,
Кематен, Невесталь, Рейнталь. Все это при дамах Флавон
пришло в некоторый упадок. Он радовался возможности
поднять благосостояние своих владений.
Ему доставляло огромную безудержную радость, пос
ле долгих лет при дворе, чувствовать, что он снова сам
себе господин. Бессодержательно, пестро и несносно
было время, проведенное у герцога Иоганна. Обязатель
ные церемонии, постоянные щелчки по самолюбию, необ
ходимость молчать в ответ на обиды, глубокие поклоны,
коленопреклонения, сменяющиеся наглым зубоскальством
исподтишка, гнусный торг на турнирах, блестящая и все
же нищенская жизнь, вечный страх перед кредиторами.
Он поднимал худое загорелое лицо с крупным носом и
волнистыми длинными волосами, дышал этим воздухом,
его воздухом. Он разъезжал по деревням, крестьяне
благожелательно, полные почтения, смотрели на своего
стройного, ловкого, уверенного господина. Женщины и
девушки таращились на него благоговейно, точно в
церкви.
При тирольском дворе он дольше не выдержал бы. Он
охотно и с легкой душой уехал бы на своем коне искать
приключений. Теперь все вышло по-другому, и он чув
ствовал себя отлично. Жажда деятельности вполне удов
летворялась перспективой поднять хозяйство в своем
имении. Конечно, он будет ездить и ко двору, участвовать
в военных походах, появляться на турнирах. Но тащиться
в Африку, воевать с маврами или рубиться с турками и
сарацинами из-за гроба господня,— нет уж, спасибо! Пока
он не чувствует к этому ни малейшей охоты. Мужествен
ный и довольный, разъезжал он по своей земле и
наслаждался своей молодой властью.
Однажды его посетила герцогиня. Он был глубоко и
смиренно ей предан. У него и в мыслях не было
смешивать свои мимолетные и очень реальные отношения
к той или иной женщине со своими чувствами к ней.
Маргарита была для него образом, в создании которого
немалую роль играли представления, полученные им от
певцов и шпильманов. Эти отношения были для него
чем-то поэтическим и воздушным, правда, они принесли
чрезвычайно удачный и осязаемый плод—дарованный
ему Тауферский лен,—но в остальном с действительно
стью никак, даже отдаленнейшим образом, не соприкаса59
лись. Юноша и не подозревал, как он дорог Маргарите,
какую роль играет в ее жизни.
Он принял герцогиню радостно, с преданной сердечно
стью. В его голосе было то многозначительное томное
смущение, которое вызывало в ней трепет. Правда, его
речи были банальны и трезвы. Он рассказывал ей об
изменениях, которые задумал произвести в своих поместь
ях, о более рациональных методах земледелия, о том,
чтобы не давать спуску крестьянам. Она вдруг прервала
его и, указывая на глетчеры, одинокие, ясные и надменнодалекие, врезавшиеся зубцами в светло-синее небо, спро
сила:
— Вам никогда не хочется, Крэтиен, очутиться на
одном из этих глетчеров?
Крэтиен посмотрел на нее растерянно и глуповато. Он
сказал, и теперь его голос звучал очень ясно, в нем уже
не было никакой тайны:
— Нет, для чего же? — И заговорил опять о том, как
хороши и плодородны подножья этих гор.
Через несколько дней явилась Агнесса фон Флавон.
Она бывала уже не раз у Крэтиена в замке Тауферс. То и
дело находились какие-то мелочи, о которых еще надо
было договориться; Крэтиен тоже довольно искусно
находил все новые вопросы, требовавшие разъяснений и
личных переговоров. Агнесса была белокура, трогательна,
беспомощна и всякий раз сызнова прощалась с замком и
горами, окидывая их печальным взглядом.
Тем временем старшая сестра, Мария фон Флавон,
вышла замуж за какого-то баварского рыцаря и предоста
вила замок Вельтурнс обеим младшим сестрам. Но бавар
цу надо было выплатить немалое приданое: на поместье
Вельтурнс и так было много долгов. Агнесса, невинно
глядя на Крэтиена большими голубыми глазами, попроси
ла совета. Крэтиен приехал в Вельтурнс, увидел, с какой
небрежной, элегантной расточительностью хозяйничают
сестры, порекомендовал кое в чем сократить расходы; это
было очень практично, но превращало барское поместье
просто в доходную крестьянскую усадьбу. Агнесса зави
довала сестре. Ей-то хорошо, она теперь выбралась из
нищеты. Правда, баварец груб, неотесан, да и нелегко
менять яркоцветный Тироль на тусклую баварскую равни
ну. Но в конце концов и ей самой, вероятно, ничего
другого не останется. Ее лицо, нежное и смелое, с
выразительными глазами, было повернуто к стройному
загорелому Крэтиену, а он стоял перед ней глуповато и
смущенно.
Заговор против Люксембургов созрел. Фолькмар фон
Бургшталь, Тэген фон Вилландерс, Якоб фон Шенна,
посеяв семена недовольства, неприметно отступили в тень.
60
На переднем плане оказался теперь маленький пылкий
Генрих фон Ротенбург и, наполовину против воли, весе
лый, добродушный Альберт фон Андрион, брат Маргари
ты. Сама Маргарита с лихорадочным и страстным рвением
сплетала нити заговора. Наконец-то она увидела возмож
ность поставить Крэтиена туда, где ему надлежало быть,
дать ему возможность совершать великие дела, выполнить
по отношению к нему свой долг.
Бароны колебались посвятить Крэтиена в заговор и
тем более предоставить ему ответственное место. Он был
нездешний, чужак, довереннейший паж герцога Иоганна.
Маргарита вынуждена была сослаться на то, как низко
желчный Иоганн всегда обращался с ним и как Крэтиену
больше всех приходилось страдать от издевательских
выходок ее супруга-тирана.
Сам Крэтиен был немало изумлен, когда Маргарита
заговорила с ним об этом плане. Разумеется, он был
настолько рыцарь, чтобы сейчас же принять участие в
освобождении дамы из рук ее притеснителей—тем более
что он столь глубоко ее чтил и был стольким ей обязан.
Но особенного воодушевления он не выказал. Он был
занят трудами по имению, лучше, если бы все это
произошло попозже. Помимо обязательного, но в данный
момент несколько обременительного исполнения рыцар
ского долга, он видел в этом одну выгоду, и то довольно
скудную. Этим способом он мог упрочить свое положение
среди местного дворянства: господин фон ТауферсЛаферт, принявший участие в тирольском, чисто местном
заговоре, едва ли мог по-прежнему считаться чужаком.
Маргарита, пылая нетерпением, мутила, подстрекала,
подливала масла в огонь, высматривала и оценивала
своими умными, живыми глазами все благоприятные
возможности. Сумела устроить так, что вместе с Альбер
том фон Андрионом и Генрихом фон Ротенбургом во
главе заговора оказался и Крэтиен.
Тем временем в замок Вельтурнс приехал некий Джулио из Падуи—невзрачный, неповоротливый, неразговор
чивый, вечно улыбающийся господин, казавшийся полу
идиотом. Однако дядей его был капитан Падуи, а ему
самому принадлежали богатейшие земли на побережье
озера Комо. Агнессе он был по-собачьи предан, и Крэтиен
вдруг испугался, что она решится последовать за ним в
Ломбардию, как последовала за баварцем год назад ее
сестра. Когда он думал об этом, его замок Тауферс, его
деревни и долины казались ему вдруг потерявшими цену,
померкшими.
Но с Агнессой, вероятно, нельзя вести себя, как с
другими женщинами. Ее нельзя просто взять. Она такая
хрупкая. В объятиях она может умереть от страха.
61
Бережно заговорил он с ней. Если ей неприятно жить в
обремененном долгами Вельтурнсе, то не хочет ли она
поселиться с ним в Тауферсе.
О, как она умела прикидываться удивленной! Она
приказала своим глазам затуманиться, губам застенчиво
улыбнуться, сделала рукой движение, отстраняющее и в
то же время смущенно зовущее, пролепетала отрывочные
слова, в которых был и испуг и обещание.
Он красивый юноша, спору нет, не то что эти
неотесанные тирольские бароны. Смелое, худое лицо с
крупным носом, небольшой полный рот. Должно быть,
приятно перебирать его волнистые длинные каштановые
волосы. Да и Тауферс — богатое поместье. Но в конце
концов ее волосы, глаза, ее драгоценная хрупкость и
прелесть стоят—гром и молния!—десяти таких имений.
Когда она вспоминала, как итальянцы пожирали взглядом
ее белокурую красоту, как бледнели при одном лишь
взгляде на нее, то говорила себе, что могла бы найти в
Ломбардии и не такого еще рыцаря, побогаче. Царить на
положении супруги какого-нибудь Висконти или какогонибудь Скала в Милане, в Вероне, среди шумного восхи
щения этих блистательных городов, явилось бы триумфом
гораздо более славным, чем состоять при тирольском
дворе на ролях супруги господина Тауферс-Лаферта.
Крэтиен видел, что она колеблется, медлит с ответом.
Он почувствовал, что должен придать себе больше веса,
значительности. И он посвятил ее в план заговора против
Люксембургов.
Агнесса слушала с загадочной, глупой, странно до
вольной улыбкой. Она вдруг поняла, что гораздо большее
торжество стать супругой Крэтиена, чем Мастино делла
Скала или Висконти в Милане. Победа ли — вырвать этого
человека из рук безобразной герцогини, мордастой, вислокожей? Да, да! Победа! Она вдруг поняла, что давно ждет
этой победы, всеми способами приманивает ее. Единый
поток увлекает ее и Безобразную, они качаются на одних
качелях. Правда, та уродина, но на ее безобразных
волосах покоится герцогская корона, глаза на ее безобраз
ном лице горят дьявольским умом и жгучей энергией.
Победить ее, герцогиню, гораздо труднее, чем иную
красавицу. Ненависть между Агнессой и той была чем-то
очень живым, главным стимулом и в ее жизни, и в
жизни той. Как та боролась за любимого человека! Она
ограбила ее, Агнессу, и ограбленное отдала ему, искусно
нагромождала события, чтобы поставить его на их верши
ну и возвеличить. А вот ей, Агнессе, которая была нищей,
чье единственное достояние — красота, оказалось доста
точно поманить его пальцем, и он тотчас спрыгнул с
высокого пьедестала, возведенного той с таким -трудом, и
62
упал к ее, Агнессы, ногам. Она испила до дна блаженство
этого сознания, она преисполнилась им, она плавала в
нем. Нет, она останется в Тироле, померится силами с
герцогиней, которую ненавидит, отнимет у нее больше,
чем этого человека. Как упоительно взмыть на качелях в
столь блаженную высоту и увидеть соперницу далеко
внизу, уничтоженную.
Крэтиен вступил в опасную борьбу с Люксембургами
так, словно это был турнир. Он был счастлив, что
заручился взаимностью Агнессы. Ни на миг не пришло
ему в голову, что, связавшись с ней, он оскорбит
герцогиню. Маргарита—это одно, Агнесса—другое, его
отношения с той, его чувство к этой совсем разного
порядка. Он спешил со свадьбой, так как события
назревали. Агнесса поддерживала его в этом; ей доставля
ла острое наслаждение мысль, что именно ее мужу
Маргарита будет обязана своим освобождением.
Герцог Иоганн и маркграф Карл во главе , большей
части богемо-люксембургских войск собирались в конце
недели покинуть страну на несколько месяцев, чтобы
помочь отцу в польской войне. Агнесса спросила Крэтиена, когда и как сообщат они герцогине об их женитьбе.
Крэтиен собирался было пригласить Маргариту на
свадьбу. Под настойчивым, невинно-насмешливым взгля
дом темно-голубых глаз барышни фон Флавон он вдруг
заколебался. Сначала решил известить Маргариту, ушед
шую с головой в подготовку мятежа, после свадьбы,
затем — подождать до последнего совещания с нею. Но
когда они вместе обсуждали последние детали заговора,
ему показалось, что следует сообщить ей о своей женить
бе лишь после того, как люксембургские управители,
сборщики податей и войска будут изгнаны и она окажется
единственной госпожой своей страны. Впрочем, когда он
прощался с нею, чтобы снова увидеться уже после
благополучно завершившегося государственного переворо
та, в его голосе была та же томная многозначительность,
которая давала ей столько счастья в высшие минуты ее
привязанности.
Вскоре после ухода Крэтиена перед Маргаритой пред
стал в полном вооружении герцог Иоганн, чтобы, в свою
очередь, проститься с герцогиней. Маркграф Карл высту
пил уже раньше с основной массой люксембургской
гвардии. Холодно, презрительно слушала Маргарита язви
тельные речи Иоганна. В заключение он сказал со злобой:
— Воображаю, что здесь начнется, когда вы будете
править без меня. На примере Тауферса видно, каковы
результаты, когда действуют вразрез с моими распоряже
ниями.
— Тауферса? — не удержалась она от вопроса.
63
— Ну да, Агнесса хоть так, да вернула себе замок.
Можно было ей просто оставить его.
Маргарита дальше не спрашивала. Она вдруг все
поняла. Пока герцог был здесь, она держала себя в руках.
Она не упала в обморок, голос не изменил ей, ее взгляд
спокойно и насмешливо выдержал взгляд его маленьких,
злых, подстерегающих глаз.
Когда она осталась одна, взрыв ее гнева был ужасен.
Кто еще бывал так обманут, как она! Томным голосом
говорил он с ней, выразительным, бесконечно преданным
взглядом смотрел на нее, каждым жестом выказывал
глубокое понимание. Он внушил ей уверенность, что
сквозь безобразную оболочку прозревает строгую, суро
вую красоту ее внутреннего мира. Притворялся, что
вместе с ней отрекается ее отречением, вместе с ней
одерживает мучительные победы, вместе с ней уходит из
уютных долин будничных радостей на холодные, одино
кие, исступленно-строгие высоты. И тут же предал ее
ради красивой пустой личины. Кто знает, может быть,
они сейчас вместе смеются над ней?
Хитро он все подстроил, ничего не скажешь! Заставил
дьявольски дорого заплатить себе за комедианство, за
восторженные гримасы, за притворную преданность. Такой
ценой, как поместье Тауферс, можно было купить шутов,
певцов, скоморохов, шпильманов всего государства. А
теперь он еще милостиво разрешил ей поставить его во
главе заговора против Люксембургов. Вероятно, надеялся,
что станет бургграфом, ландесгауптманом, фактическим
регентом Тироля. И потому до сих пор скрывал от нее
свой брак с Агнессой. Удался бы переворот, и власть бы
очутилась в его руках. Тогда бы ему уже незачем было
страшиться ее гнева. Мог бы хозяйничать в стране как
избавитель от иноземцев, даже против ее воли.
Как он и та женщина, вероятно, издевались над ней,
глупой, безобразной герцогиней, над дурой, поверившей,
что подарками да утонченными переживаниями можно
заставить забыть о своем безобразии! Как будто для
мужчины самая лучезарная душа может значить больше,
чем выпяченный рот и отвислые щеки. Она неистовствова
ла. Она кипела яростью на самое себя. В один миг
рухнуло столь искусно возведенное здание мечты, в
котором она спасалась. О, как лживы были все эти
фантазии относительно ее суровой высокой миссии, эти
благословения, какими она награждала свое безобразие!
Смешна была она, просто смешна, разряженная в модные
платья и выспренние чувства, она, которую бог отверг,
наделив ее отталкивающей наружностью, и над которой
вдвойне насмеялся, дав ей при этом столь высокий сан.
64
И она еще смотрела сверху вниз со своей кристально
чистой высоты на Агнессу, на эту маленькую, яркую,
глупую бабочку! А теперь сама лежала в дерьме, где ей и
место, отвратительное насекомое, а Агнесса улыбалась с
голубой высоты узкими, алыми, ах, столь изящно изогну
тыми губами.
Ненавидит она Агнессу? Нет, ненависти она к ней не
чувствует. Ведь иной та и быть не может. Хорошо
красоте улыбаться—почему бы и нет,—высокомерно
взирая на безобразие. Но он, Крэтиен! Какая ложь! Как
он смотрел на нее, обратив к ней смелое, смуглое,
открытое лицо, с молитвенной собачьей преданностью в
глазах! Как трепетал его голос теплом и волнением! И как
мог человек с таким открытым, честным лицом так
лгать! И господь допустил это, и земля не развезлась!
Пес! Обманщик! Гнусный лжец!
В своей ярости она выкрикивала все проклятья, все
ругательства, самые непотребные, какие знала, бессмыс
ленные, случайно услышанные, громоздила их друг на
друга. Долго бушевала Маргарита, пока без сил не упала
на ковер. И вот лежала, раскинув неуклюжие набеленные
руки, неспособная шевельнуться, охрипшая, среди рассы
павшихся прядями жестких медных волос.
Когда она наконец поднялась, она была другая. Приня
лась за дела, словно замороженная, с холодной неукроти
мой энергией, ясно сознавая, чего она хочет. Диктовала,
сама писала письма, слала курьеров. Писала еще, еще
подписывала, еще слала курьеров. Так продолжалось два
дня. Потом она погрузилась в бездействие, столь же
глубокое, сколь перед тем была напряжена ее деятель
ность. Никого не принимала. Волоча ноги, бродила по
своим покоям. Часами смотрела в окно, и ее губы
приоткрывались странно-похотливой, грозной улыбкой.
Ждала. Не ела. Не говорила. Ждала.
Не успел маркграф Карл и герцог Иоганн доехать до
границы, как их нагнал нарочный с письмом от епископа
Николая Триентского, который был слепо предан Люксембургам. Епископ извещал, что получил-де из самых
различных мест анонимные предостережения. В стране
беспокойно. По слухам, во главе заговора стоят Крэтиен
фон Тауферс, Генрих фон Ротенбург, Альберт фон Андрион. Он настойчиво советует герцогу и его брату немедлен
но идти с войсками обратно.
Люксембурги вернулись ускоренным маршем. Поймали
Альберта фон Андриона и Крэтиена фон Тауферса в
потаенном месте, где те скрывались. Восстание потерпело
неудачу, еще не успев начаться. Мятежные бароны
уползли обратно в свои замки; никто из них будто бы
ничего не знал и не ведал о недовольстве правлением
65
3 Л. «Ъемхтвамгеп. т. 3
Люксембургов, а тем более о предполагавшемся воору
женном восстании. Подлинные зачинщики—Бургшталн
Вилландерс, Шенна—вели себя с самого начала доста
точно разумно и остались в тени. Точно весенний
снег исчезли бунтовщики перед люксембургскими вой
сками. Генриху фон Ротенбургу удалось было скрыть
ся, но добрые друзья, стараясь обелить себя, его
выдали.
После того как восстание было подавлено так скоро и
легко, маркграф Карл решил, что ему незачем дольше
задерживаться в Тироле. Он порекомендовал своему брату
и епископу Триентскому рядовых участников не преследо
вать, но зато беспощадно покарать вожаков. Оставил
усиленную охрану в замке Тироль и в важнейших крепо
стях, с остатком войск двинулся на помощь отцу в
Польшу.
В замке Зонненбург под Инсбруком сидел епископ
Николай Триентский, угрюмо, сосредоточенно слушал
протокол, который читал секретарь герцога Иоганна. Сам
Иоганн стоял опершись о стол, смотрел со злой, торже
ствующей полуулыбкой на сидевшего перед ним насуплен
ного прелата.
Да, теперь ясно, что епископ был прав. Он считал это
политически неправильным, а если ничего не выйдет, так
и просто вредным. Но он, Иоганн, настоял, смело прене
брег всеми этими соображениями. Ну и пусть это брат
герцогини! Ну и пусть в нем кровь законно правящей
династии! Он государственный изменник,, бунтовщик, на
рушивший присягу! И он приказал пытать Альберта фон
Андриона.
Ему этот белокурый красивый весельчак всегда был
противен. Ах, значит, и тот всегда ненавидел герцога,
вместе с Маргаритой строил козни против него. Только
раньше он оставался неуловимым. Теперь можно, благода
рение богу, его изобличить, обезвредить.
Герцог сам присутствовал при допросе с пристрастием.
Первые пытки Альберт перенес, упорствуя, молча. Привя
зав к его ногам свинцовые гири, они подтягивали его за
связанные на спине руки. Вверх, вниз, опять вверх. Его
бело-розовая кожа покраснела, покрылась испариной. Но
он молчал. Вынес он также и завинчивание в тиски
больших пальцев. Он заскрипел зубами, брызнула кровь,
он изверг рвоту. Но своих тайн он не изверг. Только когда
его тело стали щипать раскаленными щипцами и щекотать
под мышками горящими головнями, он наконец соблагово
лил стать разговорчивее.
И вот показания. Хорошие, ценные показания. Правда,
66
епископ считал, что Ротенбург отъявленный болван, а
Крэтиен и Альберт — просто глупые мальчишки, за всем
этим должны крыться более умные головы, но до них
пока, несмотря на показания, добраться не удалось. Во
всяком случае, теперь значится черным по белому: бун
товщики доставили Маргариту в известность о своих
планах, герцогиня—участница заговора.
Нахмуренный епископ язвительно спросил, разве
Иоганн когда-нибудь в этом сомневался. Тот ответил: нет,
но он рад, что теперь есть доказательства—он этим
протоколом отхлещет Маргариту по роже. Епископ спро
сил, уверен ли он, что таким способом род Люксембургов
укрепит свою власть?
Перед отъездом в замок Тироль Иоганн вынес приго
вор главарям восстания. Альберт, изувеченный пыткой,
угасающий, был лишен своих ленов; после того как
вильтенские монахи его немного подлечат, он будет
отправлен в пожизненное заключение в Богемию. Призе
мистого Генриха фон Ротенбурга Иоганн велел привести к
себе в лохмотьях, стал таскать его, связанного, с кляпом
во рту, за бороду, бил по щекам, заявил задыхающемуся,
выкатившему глаза барону, что и два других его замка
будут разрушены, сожжены, сровнены с землей. Самого
Ротенбурга доставили в Люксембург, в темницу. Крэтиена
он увез с собой в замок Тироль.
Герцог нашел Маргариту вовсе не в таком отчаянии и
унынии, как он ожидал. Охваченная странной, смертель
ной усталостью, притаилась она в углу. Иоганну казалось,
словно это змея, которая нажралась, и вот недвижима, и
не ведает больше ни надежды, ни страха в своей оцепенев
шей апатичной сытости. Бегая взад и вперед, он бряцал
оружием перед нею, по-мальчишески важничая в своих
доспехах, выкрикивал угрозы, непристойную брань. Пусть
не воображает, что ей удастся бежать, все выходы
охраняются тройным караулом — рвы, ворота, стены. Она
не выйдет из своей комнаты многие месяцы: он еще
подумает, кому может быть разрешен доступ к ней.
Однако все его громкие слова не возымели должного
действия. Маргарита слушала с ленивым, тупым любопыт
ством, никак ее не заденешь за живое; бить ее, плевать на
нее, как он сначала рисовал себе—и это не приведет ни к
чему. Он сверкал на нее маленькими волчьими глазками.
Но замечал, что вся его ярость и крики кажутся ненату
ральными, не достигают цели. Обманутый в своих надеж
дах, он в конце концов удалился.
Она долго лежала одна. Какой опустошенной чувство
вала она себя, словно все из нее вынули. Был пасмурный,
сырой день. Ее знобило. Хотела приказать, чтобы затопи
ли. Позвонила. Никто не явился. Она добралась до двери.
67
з*
Двое вооруженных людей выступили ей навстречу, молча
выставили копья.
Надвигались блеклые сумерки. В комнату проскольз
нул человек, поставил на стол большую горящую свечу,
странно беззвучно положил рядом со свечой что-то
завернутое и свиток и так же безмолвно исче%
Маргариту зазнобило сильнее, сощурясь, смотрела она
на миганье свечи. С трудом дотащилась до нее, попыта
лась отогреть застывшие руки у маленького огонька.
Свиток содержал несколько глав из Священного писания.
От завернутого предмета исходил приторный запах тле
ния. Странно привлеченная к нему, почти против воли
потянула она уголок прикрывавшего его платка. Платок
съехал. Нити, каштановые нити. Нет, это человеческие
волосы. Длинные, каштановые. Под ними лоб. Отрублен
ная голова. В ужасе отпрянула она. Голова Крэтиена
уставилась на нее остекленевшими глазами. Голова лежа
ла перед нею, крупный нос торчал из-под платка, рот и
подбородок были еще прикрыты.
Горло у нее пересохло. Порывисто дыша, вся в
холодной испарине, забилась она в угол, захрипела.
Вперилась в эту голову, которую мигание свечи искажало
трепетно, прихотливо, уродливо. Закрыла глаза. Красно
ватая, плясала перед нею ночь.
Что-то принудило ее снова впериться в голову. Хоро
шо, если бы умерла эта свеча и ее сумасшедшее трепе
танье. Надо потушить. Но у нее не хватило сил. Разве она
боится? Нет, она не боится. Ведь она герцогиня. А что,
если за ней следят в дверную щель? Она встает: держа
голову прямо и неподвижно, вся одеревенев, словно на
ходулях идет к столу, опрокидывает свечу. Падает на пол.
Долго лежит неподвижно. Ощущает почти с радостью
только холод, больше ничего. Затем ночь вновь начинает
плясать и дергаться. И отрубленная голова тоже дергает
ся. Становится бесконечно длинной и узкой. Худые щеки
поблескивают ядовитыми желтовато-синими отсветами, и
каждый из грязных черноватых волосков на подбородке
хочет уколоть ее. Мертвые глаза во мраке открываются и
закрываются. Они совсем лишёны выражения, словно у
мертвого животного. О, если бы настал день! Лучше было
не убивать свечи. Ночь лежит на Маргарите словно
тяжелое, душное одеяло. В этой ночи лежишь точно в
гробу, а мертвый Крэтиен открывает и закрывает безжиз
ненные глаза.
Он безобразен. Самое безобразное, но живое не так
безобразно, как мертвое.
Нет, то, что он хотел обмануть ее, не пошло ему
впрок. Красивая теперь тоже не много от него получит.
Мужем без головы не похвастаешься.
68
В своей гибели он увлек и других. Бедный Альберт!
Милый, добродушный, ласковый брат. Он был такой
безобидный, такой хороший товарищ. Наверно, он и
участвовал, только чтобы не нарушать компании. Теперь
он нищ и наг, искалечен и в темнице. Резвый, веселый
юноша.
Но Крэтиен был все-таки иной. Смелое, худое, смуг
лое лицо. Она больше не будет бояться мертвой головы.
Она долго, пристально станет рассматривать ее, и Крэтиен
будет принадлежать ей, не красавице. День, когда же
наступит день, чтобы она могла видеть мертвого друга! В
своих глупых стихах господин фон Шенна постоянно
воспевает волшебство ночи, ведь ночь принадлежит люб
ви, и проклинает день — пусть никогда не приходит.
Вздор. Ее время — это день. Вставай, день! Подари мне
мертвого друга, который мне принадлежит, день!
Все же, когда в комнату заполз день и вокруг мертвой
головы забрезжил первый серый свет, она лежала, тря
сясь от озноба, с закрытыми глазами, в бреду.
После двух месяцев строгого надзора ей разрешили
поехать на несколько дней в монастырь Фрауенхимзее к
больной сестре Адельгейде. Калека была так же нелюди
ма и замкнута, как всегда.
Все силы Маргариты, казалось, истощились. Она ела,
пила, ходила. Как и монахини, преклоняла колена в
монастырской церкви, здороваясь в ответ на поклоны,
говорила в ответ на обращенные к ней слова. Она была
молода и стара, как мир. Она была гораздо старше и
многоопытнее увядшей кроткой аббатисы, знала гораздо
тверже, что все — суета сует и томление духа.
Приехал проведать ее и ласковый аббат Виктрингский.
Он никогда особенно не был сторонником Люксембургов,
короля Иоганна считал вольнодумцем и безбожником —
оттого-то бог и покарал его слепотой,—и он был рад, что
Маргарита против нцх восстала. По своему обыкновению,
он говорил много, сыпал цитатами; но она продолжала
быть молчаливой.
Долгие часы просиживала она с аббатисой на берегу
крошечного островка, смотрела в даль белесого светлого
озера. Вода лениво хлюпала в камышах, светило тихое,
блеклое солнце, далеко-далеко лежал рыбак в неуклюжей
старинной лодке. Аббатиса внимательно смотрела на
Маргариту, гладила ее толстые, теперь уже не набеленные
руки.
— Молодая герцогиня! — сказала она однажды увяд
шим, кротким, умудренным голосом.— Молодая герцо
гиня!
69
— Молодая?—спросила Маргарита так устало, что в
ответе не прозвучало даже горечи.— Молодая? Вы в
десять раз моложе меня, предостойная госпожа.
Аббатиса сказала:
— Дерево ведь не умирает, даже когда стоит зимой
без листьев.— И сказала еще: — Нет ничего мучительнее,
но и ничего блаженнее, чем после оцепенения возвратить
ся к жизни.— И она сказала также: — Вы бы спели с
монахинями, молодая герцогиня.
Когда Маргарита возвращалась в замок Тироль, Люд
виг Баварский послал отряд пышной императорской охра
ны проводить ее до границ ее страны. Во главе великолеп
ного поезда ехали знатнейшие придворные, впереди них
развевалось знамя с виттельсбахским львом. Бароны и
представители власти торжественно выстраивались по
пути ее следования.
Герцогиня машинально благодарила их, без обычной
величественной уверенности. Поникшая, равнодушная,
она была слишком утомлена, чтобы задуматься над тем,
чем вызваны со стороны императора такие почести.
Да, у Виттельсбаха были, конечно, для этого основа
ния. Ему только что в пренеприятной форме напомнили о
том, как неудобно для него господство Люксембургов в
Тироле. Его план покончить с ломбардскими недоразуме
ниями путем военного похода был расстроен епископом
Триентским, который хладнокровно и напрямик запретил
его войскам проход через свои владения. Это недоволь
ство императора было ловко использовано тирольскими
баронами. Все эти Бургштали, Вилландерсы, Шенна,
которые во время первого заговора против Люксембургов
ловко оставались в тени, отнюдь не отказались от своих
намерений. Неудавшийся переворот научил их тому, что
необходимо заручиться поддержкой какой-нибудь сильной
державы. Чего же естественнее, как не обратиться к
врагу Люксембургов, к Виттельсбаху? При подготовке
предыдущего переворота участие Маргариты отнюдь не
содействовало успеху. Было не вполне ясно, какова
конкретная причина, из-за которой сорвалось восстание.
Но достоверно одно: странный каприз, заставивший герцо
гиню поставить во главе Крэтиена де Лаферта, спутал и
порвал столь хитро сплетенные нити. Во всяком случае,
благоразумнее на этот раз действовать через голову
Маргариты и привлечь ее только в последнюю минуту.
Отделаться от герцога Иоганна при всех условиях будет
для нее избавлением.
Итак, в строжайшей тайне императору было послано
письмо. В нем бароны рассказывали о том, что озлобле
ние против Люксембургов растет и что все крайне
сожалеют о несостоявшемся итальянском походе импера70
тора, который сорвался из-за упрямого сопротивления
епископа Триентского. Императора запрашивали, пока
условно, не согласится ли он женить своего сына,
маркграфа Бранденбургского, на герцогине Тирольской.
Жадный до земель Виттельсбах, прельщенный перспекти
вой приобрести Тироль, ответил тоже условно, что обсу
дит это со своим сыном, маркграфом: пока Люксембурги
сидят в стране, все эти планы — пустая мечта.
Этот ответ вполне удовлетворил тирольских баронов.
Они понимали, что осторожный Виттельсбах не мог
сказать большего. Хотя его ответ и был замаскирован, но,
по сути дела, содержал явственное «да». Пышный конвой,
предоставленный теперь герцогине, уже сам по себе
являлся достаточным ответом. Разрушение Ротенбурговых замков, пытка, которой подвергли Альберта, сына
доброго короля Генриха, казнь Крэтиена фон Тауферса —
все это лишило Люксембургов последних симпатий.
Бароны продолжали подливать масла в огонь; подстре
кать, все еще ничего не сообщая Маргарите.
Агнесса фон Флавон окаменела, узнав о провале
восстания. Она сейчас же поняла связь между событиями.
Так, значит, вот каким разящим, грозным ударом ответи
ла на удар Безобразная. Агнесса, оцепенев от ужаса, в
зверином страхе за свою жизнь, затаилась в себе, обду
мывала побег.
Когда она увидела, что против нее лично ничего не
предпринимается, она постепенно очнулась от испуга,
стала поглядывать по сторонам. Увидев, какие строгие
меры приняты против Маргариты, смутилась. Неужели та
была настолько неловка, что в конце концов все обрати
лось против нее же? Не может быть. Для этого она
слишком умна. Вероятно, так случилось по ее воле.
Агнесса перестала понимать врага. Ее ненависть росла
вместе со страхом. Та наверняка замышляет еще более
жестокий удар, чтобы насладиться полным уничтожением
Агнессы.
Однако ничего не произошло. Никто ею не интересо
вался. Понятно, что ее, жены позорно казненного, все
сторонятся. Почему же не конфискуют ее владения? Она
не могла вынести этой тишины и равнодушия вокруг. А
тут еще страх, что все это—только подготовка к ее
полной гибели. Она решила поехать в замок Тироль.
На городских воротах Мерана она увидела посажен
ную на кол голову своего мужа, Крэтиена фон Тауферса.
Он уставился на нее, желто-синий. Теплый ветерок безза
ботно трепал длинные свалявшиеся пряди его волнистых
каштановых волос, на лице сидели мухи. Она отпрянула.
71
Потом ее запряженные лошадьми носилки, закачавшись,
проплыли под головой казненного в город Меран. Что это,
дурное предзнаменование? Ей некогда было предаваться
сентиментальности. Она должна была подготовиться к
встрече с герцогом Иоганном. Нелегкая задача на этот
раз. Однажды она ведь уже лежала у его ног в траурном
платье. Повторения приедаются. Да и обстоятельства
сейчас против нее.
Иоганн действительно принял ее насмешливо, раздра
женно. Ядовито спросил, нет ли при ней оружия. Ему
теперь не мешает быть осторожным. Большими, печаль
ными, полными упрека глазами смотрела она на него.
Горько заплакала оттого, что великодушный молодой
герцог, который столь милостиво обошелся с ней, теперь
имеет основания сомневаться в ней. Заверила его, что и не
подозревала о коварных планах мужа, о его государствен
ной измене. Хорошо, что он умер; ибо тот, кто может так
подло предать своего государя, не задумается предать и
свою жену. С невинным коварством призналась, что
никогда Крэтиена не любила, а вышла за него, только
чтобы сохранить Тауферс и остаться вблизи от герцога.
Иоганн слушал с недоверием, польщенный. Она подошла
к нему, чтобы он услышал аромат ее плоти. Он прорычал,
что не верит ни одному ее слову. Но он не сражается с
женщинами, она может пока оставить себе Тауферс.
Затем презрительно грубо и похотливо похлопал ее,
терпеливо и выжидающе склоненную, по шее, бесцере
монно отвернулся, бросил ей, что на днях приедет в
Тауферс посмотреть, не затевают ли они там снова бунт;
но приедет один — он ведь не боится. При этом он громко
и недвусмысленно расхохотался, неучтиво покинул ее,
ускакал на охоту.
Тем временем заговор дворян созрел. Предполагалось
в отсутствие Иоганна занять замок Тироль. Скрывать все
это дольше от Маргариты было уже нельзя. Следовало
также получить ее согласие на брак с Виттельсбахом.
Господин фон Шенна взялся переговорить с герцогиней.
Он сидел перед ней, худощавый, небрежный, сутулясь,
говорил вялым, ломким голосом обо всяких пустяках.
Скользил по ней взглядом старых умных глаз. Он был
единственный, кто догадывался о скрытом смысле проис
шедшего. Проронил осторожно, как бы мимоходом, что
пусть она не пугается, если в ближайшие дни замок будет
занят новым гарнизоном, усиленным. Если даже она
услышит крики, шум, звон оружия, пусть только не
выходит из своей комнаты. Ей лично ничто не угрожает.
Он замолчал, выжидая. Она словно не слышала. Тогда он
72
снова заговорил, стараясь выведать, неужели она так и не
спросит, что все это значит. Нет, она не спросила.
Он переменил тему•Заговорил об Агнессе. От каждого
несчастья ее внешность только выигрывает. Вот и сейчас,
когда она опять явилась в замок, каждый мог убедиться,
что черное ей больше всего к лицу. Маргарита насторожи
лась, умный Шенна понял: вот сейчас ее безразличие уже
только маска. Он перешел на другое, затем опять вернул
ся к тому же. Да, теперь Агнесса, верно, надолго приедет
сюда гостить; в этом отношении герцог Иоганн похож на
доброго короля Генриха. Маргарита стремительно выпря
милась. Ведь до сих пор Шенна всегда вел себя как друг.
Это правда? Она—в роли пленницы, а та в роли госпожи?
Здесь, дышать одним воздухом с ней, в тех же стенах...
Это невозможно. Пусть, ради Христа, скажет ей всю
правду.
Шенна ответил просто: да, Иоганн пригласил Агнессу
фон Флавон; и поскольку он, Шенна, эту даму здает, она,
вероятно, примет приглашение. Так как Маргарита закры
ла глаза и ее лицо исказилось, он стал утешать ее: ведь не
все средства исчерпаны, и тут же рассказал об их планах.
Она покачала головой, не захотела слушать.
Спешно вызвала к себе герцога Иоганна. Это правда?
Он действительно собирается это сделать? Она вся пыла
ла. Он позволит себе устроить в ее замке непотребный
дом? Он: да, собирается. Да, позволит себе. Он видел, что
наконец нашел способ ранить ее, уколоть, нарушить ее
оцепенение, извести, измучить. Оглядел ее маленькими,
горящими ненавистью, волчьими глазками, заорал на нее.
Каково нахальство! Уже не собирается ли она запретить
ему эту женщину? Она! С таким рылом! Маргарита
судорожно глотнула, но ответила спокойно. Она просит
его подумать, что будут говорить в народе, что скажут
при других дворах, если он здесь, в замке ее отца,
который она ему принесла в приданое, будет держать ее
как пленницу, а ту—как госпожу. Она хочет лишь
напомнить ему, что ведь именно муж его любовницы
возглавил заговор, та была с ним заодно, может быть,
даже находилась в числе зачинщиков: не могла же она так
скоро забыть позорную смерть своего мужа! Пусть он
остерегается! Иоганн злобно засмеялся: нечего лезть к
нему с такими штучками. Она просто ревнивая дура.
Хвастливо прибавил:
— А что, если именно Агнесса предостерегла его,
разрушила ее интриги?
— Да ведь это же я... предостерегла тебя!—крикнула
она.—Я! Я!
На миг ему стало жутко: он увидел ее снова такой, как
тогда, когда она лежала перед ним, словно сытая змея,
73
почувствовал, что унижен, уличен в хвастовстве. Но
самоуверенность сейчас же вернулась к нему. Нет, ясно,
что это хитрое и наглое вранье, которым она хочет
смутить его.
— Лови в такие западни своих тирольских мужиков, не
меня! — сказал он с напусрюй презрительной сухостью. И
продолжал, взвинчивая себя: — Ага, наконец-то зацепило!
Задело за живое? Красавицу вон из дому? Как нож
острый, что она здесь? Ну, так тем вернее она приедет!
Тем скорее останется! Кататься верхом поеду с ней! На
охоту поеду с ней. В Меран, Боцен, Триент поеду с ней! Я
тебя проучу, жаба! Урод! Гадина! Гнусная тварь!
Он ушел, она осталась сидеть в оцепенелой решимо
сти. Так просто и честно говорила она с ним, еще раз
широко распахнула дверь, которая вела к ней. Не будь он
глух и мерзок, он должен был бы услышать. Он выбрал
сам.
На другой день снова явился фон Шенна. Дал ей на
подпись короткое письмо к императору, под защиту
которого она отдавалась, одобряя решение своих баронов.
Не колеблясь, она подписала. Шенна сообщил ей кратко,
деловито, что завтра, в то время как Иоганн уедет на
охоту, замок займут войска баронов, и Иоганна обратно
не впустят. Когда он, вернувшись, потребует, чтобы
открыли ворота, она сама может ему это сообщить. Будет
сделано все, чтобы избежать беззакония, его пальцем не
тронут. Но никто во всем графстве не даст ему убежища.
Если Иоганн после этого покинет страну, закончил Шен
на, улыбаясь, никто ему в том препятствовать не будет.
Впрочем, добавил он ласково и преданно, на этот раз
заранее приняты все меры. Даже если его предупредят,
неудача исключена. Он взял подписанное письмо, покло
нился и вышел своей неуклюжей, неровной походкой,
волоча ноги.
На другой день, в пятницу, Иоганн с небольшой свитой
уехал на охоту. Погода—было начало ноября—стояла с
утра ясная и солнечная, но вскоре упал туман и подул
сырой, резкий ветер. Герцог был в скверном расположе
нии духа, сказанное Маргаритой об Агнессе было ведь не
так легко переварить. А тут еще его любимец, красивый
серо-белый норвежский сокол, спугнутый какой-то более
крупной хищной птицей, улетел. Герцог пререкался с
сокольничим, визжал, шумел.
Итак, он рано прекратил охоту, вернулся к вечеру
домой. Подъемный мост оказался поднятым, ворота на
запоре. Иоганн затрубил в рог. Вышел караульный,
сказал, что не получил приказа впускать рыцаря. Герцог
74
побагровел, облаял, изругал караульного непотребными
словами. Между зубцами одной из башен вдруг появилась
Маргарита, крикнула своим зычным глубоким голосом:
пусть принц фон Люксембург перестанет орать, здесь для
него нет места, пусть поищет себе другое пристанище.
Хотя бы в Тауферсе. Иоганн нацелился. Она исчезла
раньше, чем долетела стрела.
И вот он стоял в охотничьем платье перед запертыми
воротами, взбешенный и смешной. Приближенные пере
шептывались. Дул холодный ветер, полил дождь. Подош
ли несколько его богемцев из замка, они рассказали,
испуганные, подавленные, что несметное число отлично
вооруженных тирольцев заняло замок, вышвырнуло их
вон.
Герцог, осыпая богемцев непристойной бранью за
трусость, еще постоял немного перед поднятым мостом.
Из замка доносились раскаты хохота, насмешливые
стишки:
Кто стучит у ворот? Кто под ветром дрожит?
Попрошайка бродячий? Слуга? Или жид?
Нет, смотри-ка, властитель Тирольский!
С проклятиями отправился наконец Иоганн в Ценоберг.
То же самое. В Грейфенштейн. То же самое. Время
близилось к полуночи. Он был смертельно утомлен,
разбит, охрип от крика и ругани. Дрожащий, жалкий, был
вынужден ночевать под открытым небом.
Забрезжил тусклый рассвет. Герцог сел на коня,
грязный, невыспавшийся, все тело ломило, в желудке
было пусто. При нем осталось только шестеро его людей,
остальные потихоньку разбежались.
Дождь лил не переставая. Приближенные сказали ему,
что народ вполне одобряет случившееся, смеется, ликует,
празднует, потешается. А те стихи жужжали у него в
ушах, точно докучливые насекомые:
Попрошайка бродячий? Слуга? Или жид?
Нет, смотри-ка, властитель Тирольский!
Окольными тропами пробрался он в замки некоторых
дворян, которые были ему особенно многим обязаны:
оказалось—хозяев нет дома, кастеляны не получили
распоряжения, ворота на запоре. При нем осталось только
четверо его людей.
Бесцельно скитался он по виноградникам, по лесам.
Дождь, дождь. Ему казалось, что его преследуют, окру
жили. В бою он не ведал страха; теперь же что-то
мерзкое подползало к сердцу. Не желает он, чтобы его
затравил и прикончил, как бешеную собаку, крестьянин
75
или вонючий горожанин. Он подался выше, в горы.
Наконец доехал до уединенного замка Тэгена фон Вилландерса. Хитрый, осторожный барон, который хотел, по
возможности, не рвать и с Люксембургами, принял его.
Однако он решился приютить Иоганна только на очень
короткий срок и в большой тайне. Иоганн прожил эти
несколько дней под именем некоего рыцаря Экхарда,
никому не показываясь. Но и здесь обрывки тех стишков
звенели у него в ушах: «...Слуга? Или жид? Нет,
смотри-ка, властитель Тирольский!»
Он удалился ночью, колени подкашивались от устало
сти, только двое слуг сопровождали его. Он все еще был в
охотничьем платье. Грязный, потный, вонючий, на изму
ченном, загнанном коне, который был уже не в силах
нести его по болотистым глухим тропам, тайком, скитался
герцог по своей стране. Хоть бы проклятый дождь
перестал! Он продал имевшиеся при нем ценности. Ору
жие, рог, наконец, коня!
В лихорадке, обессилев, уже совсем один, добрался он
наконец до владений патриарха Аквилейского. Явился во
Фриуль во дворец патриарха. Слуги загоготали, заржали,
когда этот обовшивевший, оборванный человек стал уве
рять, что он герцог Каринтский, граф Тирольский, внук
римского императора. Патриарх, враг тирольских феода
лов, обласканный Люксембургами, почтительно принял
его, заключил в объятия. Лишь постепенно, спустя
немало дней стал приходить в себя измученный, расстро
енный государь. Скрежеща зубами, принялся строить
коварные планы, источал яд, метал проклятья и угрозы
стране, из которой его выгнала жена.
Книга вторая
В Мюнхене император Людвиг беседовал со
своим сыном, маркграфом Бранденбургским: он обнял его
за плечи, ходил с ним по комнате. Ласково убеждал его,
хмурого, недовольного. Бранденбуржец, несмотря на то
что ему было всего двадцать пять лет, имел очень
мужественный вид. Белокурые усики, суровые, голубова
то-серые колючие глаза, загорелое худое лицо, могучая
шея Виттельсбахов: рослый, жилистый. Хотя грузный
массивный император был все же гораздо выше его.
Сквозь цветные стекла струился блеклый свет снежного
дня. Когда они ходили вот так по комнате и император
обнимал плечи сына, чудилось, будто он тащит его
куда-то, нерешительного, упирающегося.
Нет, нет! Он не может, и конец. Он просто не в силах
принудить себя жениться на герцогине Маргарите. В
течение пяти лет он был женат на Елизавете, принцессе
Датской. Очень скромное создание, щупловата, да. Она
умерла, упокой господи ее душу. Теперь бы ему два-три
года пожить без жены. Заниматься в Бранденбурге
государственными делами, улучшить обработку полей,
жизнь городов, одолеть вендов. Но жениться на Маргари
те Тирольской, которая столь странным образом выгнала
своего мужа? На этой экстравагантной особе? Нет уж,
спасибо! Он всегда готов услужить своему отцуимператору. Но жениться на Маргарите — нет!
Император устремил на сына огромные, неподвижные
голубые глаза. Упорство сына не удивило его, не встрево
жило. Жениться на этой тирольке мало радости. На месте
сына он бы тоже противился. Но он знал, что его Людвиг
послушный сын, разумный государь, понимающий, что
брак—одно из самых действенных орудий политики.
Подобного случая второй раз не дождешься. Получат
Виттельсбахи Тироль, и круг их владений сомкнётся. Они
будут владыками от Северного моря до Адрии. Он
отлично понимал, что Людвигу хотелось пожить несколь
ко лет вдовцом, вздохнуть. Но на то он и князь и
77
Виттельсбах. Такого удовольствия он не может себе
позволить.
Маркграф, насупленный, продолжал досадливо приво
дить все новые доводы. Помимо того что при мысли об
этой Маргарите и обо всем, что ее окружает, его с души
воротит, папа наверняка не согласится расторгнуть брак
Тирольки и Люксембуржца. Весь христианский мир подни
мет крик, если он женится на чужой жене.
Император невозмутимо ответил, что ему всю жизнь
пришлось нести бремя отлучения и интердикта: надо с
этим примириться и сыну. К сожалению, Виттельсбахам
легко ничего не дается.
Маркграф в самом раздраженном состоянии духа
выскользнул из-под руки отца, прислонился к столу,
машинально стал поглаживать маленькие усики. Елизавета
Датская была, конечно, не Елена Прекрасная, государь не
может искать красивой внешности, это он знает. «Но
Маргарита! Эта ужасная фигура!» — «Каринтия!»—сказал
император. «Эти выпяченные губы!» — «Тироль!» — сказал
император. «Эти отвислые щеки! Косые, торчащие зу
бы».— «Триент! Бриксен!» — сказал император.
Тем временем тирольские бароны, которым было
поручено вести переговоры, проезжали через Мюнхен.
Пышное посольство, во главе — первые аристократы стра
ны: Бургшталь, Вилландерс, Шенна, Экхард фон Тростберг. Они не спешили, уверенные в успехе, осматривали
благодушно, одобрительно светлый, живописный город,
при Людвиге столь быстро разросшийся, новую уютную
резиденцию, которую он себе строил. Эти Виттельсбахи
распорядительные, основательные люди. Нужно только
всеми способами себя обеспечить, чтобы они не надули.
Так тирольцы и сделали. Заставили Виттельсбахов под
твердить все их права, грамоты, привилегии. Хватали,
рвали, тянули к себе. Выторговали себе право veto и
контроля над всеми мероприятиями правительства. Рас
серженный, доведенный до отчаяния Бранденбуржец на
конец запротестовал: на что ему власть, которая повсюду
стеснена, зажата, связана? Простодушно, открыто по
смотрел император ему в глаза: «Сначала надень плащ!
Окажется длинен, сможешь укоротить».
После сретения, в середине зимы, под сияющим
голубым небом следовал, звеня и блистая, великолепный
поезд Виттельсбахов по ослепительно белым горам в
замок Тироль. Скрипел снег, звякало оружие, сбруя;
золото и серебро позванивали. Мягко двигался в смягча
ющем звуки снежном воздухе бесконечный пестрый по
езд, лошади, мулы, носилки, люди. Император в превос
ходном настроении, его сын Людвиг, маркграф, Бранден
буржец, сердитый, колеблющийся, но уже наполовину
78
плененный величественной, обильной страной, его брат
Стефан; господин Конрад фон Тек, богатый швабский
дворянин, ближайший друг Бранденбуржца, мрачный,
фанатичный, неистовый труженик, безоговорочно предан
ный Виттельсбахам. Тирольские бароны, бесчисленные
баварские, швабские, фландрские, бранденбургские ари
стократы. Епископы Фрейзинский, Регенсбургский, Аугсбургский. Два великих теолога, привлеченных императо
ром ко двору,— Вильгельм Оккам и Марсилий Падуан
ский.
В течение всего путешествия император держал при
своей особе главным образом этих двух духовных лиц.
Получив весть о предполагаемом бракосочетании Бранден
буржца с Маргаритой, вся Европа была скандализована.
Не только оттого, что Маргарита была женой другого. Но
она, через свою бабушку Елизавету, состояла с Бранденбуржцем в третьей степени родства. Папа и не помышлял
о том, чтобы освободить герцогиню от прежних брачных
уз, напротив, он сразу же стал грозить отлучением и
интердиктом. С глубокой тревогой и страхом отнеслось
население к этой угрозе. Однако император вовсе не
намерен был отступить перед курией. В противовес папе
он выдвинул своих теологов. Сам император особенной
образованностью не отличался, он даже не говорил
по-латыни, но относился ко всякой учености с глубоким,
беспредельным почтением. Он искренне жалел о том, что
его баварцы так тупы и глупы, так мало способны к
наукам. Ах, его придворные великие ученые Вильгельм
Оккам и Марсилий Падуанский встречали понимание и
интерес во всем мире, но только не в его Баварии!
Он был благочестив, помнил о совести, искренне
уважал своих теологов, верил им, их осведомленности в
делах божьих. Итак, уставившись на теологов своими
огромными голубыми глазами, он обратился к ним с
вопросом, считают ли они возражения папы правильными.
Марсилий и Вильгельм дали заключение в том смысле,
что брак Маргариты с Иоганном Люксембургским, вслед
ствие непригодности супруга, никогда фактически не имел
места, поэтому как бы и не существует, недействителен,
ввиду этого епископ Фрейзингский Людвиг фон Хамштейн, по настоятельной просьбе императора, заявил о
своей готовности развести Маргариту с Иоганном. По
этой-то причине баварские епископы и отправились по
ту сторону Альп. Их миссия представлялась им
крайне рискованной, а они сами себе—крайне значитель
ными и отважными. Они сосредоточенно хмурились,
потели.
Бранденбуржец ехал рядом с Конрадом фон
Теком. Он все больше заинтересовывался этой стра79
ной, особенностями ее управления. Страстно увлечен
ный экономикой, он не видел ни красот пейзажа, ни
своеобразия людей, сухим, ясным голосом говорил только
о землях, годных для запашки, о заселении, о торговых
путях, делении на округа, методах обложения. Бранденбург или Тироль — все было для него только территорией,
где надо укреплять хозяйство. Здесь же он видел повсюду
развал, запустение. Он возьмет все это в руки твердо,
толково, разумно.
Господин фон Шенна ехал рядом с Вильгельмом
Оккамом. Перед ними—дорога шла в гору — возвышалась
грузная спина и мощный затылок императора. Они говори
ли о Людвиге. Теолог, человек бывалый, с горячностью
превозносил возвышенные интересы государя, его уваже
ние к образованности, радующую сердце архитектуру
города Мюнхена, основание Эттальского рыцарского ор
дена по образцу Вольфрамова «Парцифаля». Более прони
цательному господину фон Шенна все это импонировало
гораздо меньше — он видел в Виттельсбахе по преимуще
ству современный тип правителя. Император любит горо
да больше, чем замки, купца больше, чем солдата,
договоры больше, чем сражения, он больше ценит пользу,
чем рыцарственность. Разумеется, у него еще бывают
приступы романтизма, но это только традиция, а не
выражение его подлинной сущности. Король Иоганн
Люксембург, при всем своем непостоянстве, гораздо
консервативнее. Это рыцарь старого склада, искатель
приключений. Император, наоборот, гораздо больше по
хож на горожанина, он—человек сегодняшний, купец.
Поэтому Люксембург захватит больше, но удержит мень
ше, и в конечном счете всегда восторжествует император,
ибо он сын своего века. Теолог слушал задумчиво и
неодобрительно эти рассуждения, умные, меткие и обле
ченные в литературную форму. Перед собой оба видели
широкую грузную спину Виттельсбаха, оба думали о том,
чего не высказал ни один: этот всегда будет действовать,
сообразуясь с собственной выгодой, и только с ней;
всегда будет смотреть простодушным открытым взором
на мир, на других людей, всегда будет искренне и
убежденно отождествлять справедливость, мораль, волю
божью с собственной, личной пользой.
Переночевали в Штерцинге, на другой день, дыша
ясным и резким, бодрящим холодом высот, стали взби
раться на Яуфенский перевал. Уж перевалили через
хребет, уж начали спускаться. Вдруг лошадь епископа
Фрейзингского, испугавшись чего-то, метнулась в сторону,
скинула всадника через голову, епископ упал очень
неудачно, ударился о скалу, убился насмерть. И вот он
лежал, этот куцый подвижной человечек, на мерзлом
80
снегу под веселым ясным небом. Невзирая на кандидата
папы, занял он епископский престол во Фрейзинге, против
воли папы собирался нарушить святое таинство брака; а
теперь вот он лежит желтый, оцепенелый, мертвый.
Пестрый, шумный, позванивающий поезд остановился.
«Суд божий!» — зашептали со всех сторон; охваченные
ужасом, стояли рыцари вокруг тела. Умершего закатали в
одеяла, вслед за поездом понесли на носилках в Меран.
Бесшумно прибыл маленький тщеславный человечек в
город, где намеревался совершить самый дерзкий и
рискованный поступок в своей жизни. Епископы Аугсбурга и Регенсбурга, напуганные, отказались исполнить
просьбу императора и расторгнуть первый брак Марга
риты.
Все же, когда император прибыл в замок Тироль,
хорошее расположение духа возобладало в нем надо всем.
Авиньон далеко, пусть себе Бенедикт мечет в него
бессильные проклятия. Это все слова, а у него' земля.
Какой государь христианского мира может сравняться с
ним в могуществе? Он соединил обе Баварии, ему принад
лежит Бранденбург, он имеет бесспорное право наследо
вать Голландию, Фрисландию, Зеландию, Геннегау. А
теперь еще эта горная страна, прекрасная, древняя,
богатая, славная страна. За ней лежит растерзанная,
обессилевшая Италия. Сейчас, когда он властвует над
вершинами Альп, Италия все равно что у него в ру
ках. Чудесный замок Тироль! Добрый, крепкий замок
Тироль!
Удивленно прислушивались в прихожей приближен
ные, как император в своих покоях пел ясным, звонким
голосом. «Он поет, как царь Давид перед ковчегом!» —
сказал епископ Аугсбургский. Император же, оставаясь в
тот день один в своих покоях, не раз смотрел на белую,
светлую страну, хлопал себя по ляжкам, затягивал весе
лые задорные песенки, которые пелись в харчевнях его
баварских деревень.
Два дня спустя император сам совершил бракосочета
ние маркграфа Людвига с герцогиней Маргаритой. К
превеликой досаде Тироля и всей Европы. А на следу
ющий день в городе Меране даровал новобрачным в
ленное владение Каринтию и Тироль. Он был в император
ском облачении. Конрад фон Тек держал имперский меч,
Арнольд фон Массенгаузен—скипетр, господин фон Краус—державу. Маргарита была роскошно убрана, осыпана
драгоценными каменьями, вокруг ее стана топорщилась
тяжелая одежда, герцогиня смотрела перед собой непо
движным, словно остановившимся взглядом.
81
В венском дворце Альбрехт Хромой и Иоганн Богема
екий вели долгую беседу. Захват Виттельсбахом Тироля
снова сблизил и примирил между собой Люксембурга и
Габсбурга. Император—вот бессовестный—не только
украл Тироль, он дал сыну в ленное владение и Каринтию, в
которой утвердился Габсбург и котсдоой сам император
помог ему овладеть. Оба государя были возмущены и
поражены не столько дерзостью Виттельсбаха, сколько его
глупостью.
Альбрехт принял все меры, чтобы обеспечить за собой
свою Каринтию. Хромец все же теперь проделал сложную
и для него особенно затруднительную церемонию восше
ствия на каринтский престол; но ему было важно укрепить
свою популярность.
У слепого Люксембурга фантазия была более пылкой,
и он строил планы более отважные. Этот Тироль, этот
завиднейший плод, который сорвал для себя неуклюжий,
тупой Виттельсбах, таил в себе червя. Хромой Альбрехт,
небрежный в одежде и прическе, смотрел с интересом и
невольным восхищением на слепого короля, который
сидел перед ним—элегантный, прямой, очень холеный, и
тонко, осторожно намекал на свои смелые, фантастиче
ские планы. Нет, немного радости даст императору эта
новая страна. Он, Иоганн, по сути дела, человек сговорчи
вый. До сих пор он шел Людвигу навстречу, когда надо
было, когда этого требовала выгода, но относился к нему
без ненависти или пристрастия. Отныне он будет другим.
Отвращение и гнев вызывала в нем столь грубая дрянная
проделка, столь самонадеянная, лицемерная жадность и
наглость. В нем пылала злоба рыцаря и авантюриста
против мещанина.
Новый папа Климент Шестой—не теоретик, как по
койный Бенедикт, нет, это светский, блестящий князь и
политик, он связан тесной дружбой с ним и его сыном
Карлом. Он наставник и ближайший доверенный его
Карла.
Женитьба Бранденбуржца повсюду вызвала недоволь
ство против императора. Если теперь новый папа прика
жет со всех церковных кафедр возвестить, что на импера
тора налагается отлучение и интердикт, такая анафема
будет принята отнюдь не как политическое мероприятие,
она встретит во всем христианском мире одобрение и
сочувствие. Курфюрсты, города, народ не подчинятся
Виттельсбаху, они уже отказались ему повиноваться.
Когда же его сын Карл при поддержке Авиньона станет
римским королем, он, Иоганн, создаст непобедимую лигу
против Людвига.
Альбрехт машинально потирал небритое лицо, внима
тельно слушал собеседника. Эти планы были обоснован82
нее, чем обычные планы Люксембуржца, но они означали
нападение, неизбежную борьбу. Он, Альбрехт, не намерен
впутываться во все это. Он уже не молод; он умудрен
опытом и извлекает меч из ножен только в крайних
случаях.
Так сидели они вместе, эти два могущественных
государя, власть которых распространялась над большей
частью Средней Европы. Слепой понукал хромого, но
добился от него только оборонительного союза.
Затем, когда разговор был окончен, Иоганн потянулся,
встал, собираясь идти, слепой стал ощупью пробираться
вдоль стены, но двери не нашел. Альбрехт, правда, мог
сказать ему, где она, однако хромой не в силах был
помочь бредущему ощупью. Тут оба принялись долго и
чистосердечно смеяться, пока наконец кто-то из свиты не
открыл дверь снаружи.
Тяжкие бедствия обрушились на страну в горах, кара
господня за то, что герцогиня так грубо осквернила
таинство брака. «Казни египетские!» — кричали привер
женцы папы по всей Европе. «Казни египетские!» —
бледнея, повторял народ, вздыхал, бил себя в грудь,
постился.
Чтобы вторично покарать людей за грехи, прежде
всего разверзлись хляби небесные, второй потоп.
«Горе нам! Водолей проливает дождь девкальонов!»—
процитировал аббат Виктрингский древнего латинского
автора. Точно все реки Европы разлились по стране, вода
сносила деревья, посевы, села, людей. Инн мчал на своих
волнах мосты, башни, дома, низменность Эч уподобилась
озеру, из Неймаркта в поместья за Трамином ездили на
лодках.
В том же году быстро следовавшие друг за другом
жестокие пожары уничтожили дотла Меран, Инсбрук,
Неймаркт.
Но самое страшное и грозное, отчего народ оцепе
нел,— это были гигантские тучи саранчи, налетевшие
летом на страну. Они двигались с востока.
Сожрав все дотла в Венгрии, Польше, Богемии, Мора
вии, Австрии, Баварии, Ломбардии, опустилась саранча
над цветущим Тиролем.
Солнца не было видно, так густо летела она. Летела
днем и ночью, и все же, чтобы пролететь вдоль Эча, ей
понадобилось двадцать семь дней.
Испуганный народ таскал в процессиях изображения
святых, молился, простирал руки к небу. Кальтернский
священник заставил суд присяжных по всей форме произ
вести приговор над саранчой, с церковной кафедры
83
объявил ей отлучение. Это были гигантские твари, их
зубы сверкали, как драгоценные камни, так что женщины
украшали ими свои одежды. Рои, опустошавшие мест
ность по берегам реки Инн, были замечательны в двух
отношениях: вожаки в сопровождении небольшой свиты
опережали рой на день пути и искали местности, пригод
ные для всего роя; саранча снималась с места отрядами, с
чисто военной дисциплиной. Она съедала листву кустов и
деревьев и всякую зелень, стебли трав, рожь, просо — все
дотла. Земля стала черной и серой и как бы лишенной
соков, когда саранча наконец улетела.
Герцогиня Маргарита ехала через Арльберг. В СанктАнтоне среди глазеющей толпы стояла с матерью девочка
лет одиннадцати—двенадцати. Когда поезд следовал ми
мо них, она озабоченно воскликнула:
— Мама! Мама! А которая же милостивая госпожа
герцогиня—та длинная, тощая или вон та губастая?
Мать, грубоватая, добродушная молодая женщина,
осклабилась, покраснела, дала девочке подзатыльник.
— Заткнись, дрянь!
Люди кругом смеялись, девочка заревела, словечко
подхватили. Оно облетело всю страну, пошло дальше, и
скоро весь христианский мир звал безобразную герцогиню
не иначе, как Губастая. Маргарита узнала об этом,
приняла прозвище с какой-то молчаливой и горькой
готовностью. Как ей назвать свой новый замок? Брунек?
Нейграфенберг? Она назвала его «Замок Маульташ»1.
Маркграф Людвиг сидел со своим другом герцогом
Конрадом фон Теком над счетами и взысканиями. Молод
цеватый маркграф трезво и деловито сопоставлял трез
вые, ясные цифры и факты; герцог фон Тек, постарше
его, кряжистый, бравый, внимательно слушал. Он был в
доспехах, сидел неподвижно, тогда как маркграф, при
всей своей деловитости, не мог не стучать кулаком по
столу, по шуршащим бумагам.
Его энергичное, худое лицо—жесткие голубые глаза
без блеска, смугловатая обветренная кожа, белокурые
волосы, подстриженные не по моде, белокурые усы —
было сердито и очень взволнованно. Он всегда считал
тирольских баронов коварными обманщиками и грабителя
ми. Но что они и при его правлении дерзают на такой
наглый и явный обман, словно так и надо, кладут себе в
карман даже не половину—девять десятых его доходов, и
Маульташ — губастая (нем.).
84
в отчетах не стараются свои жульничества затушевать,
это уж такой предел жадности, какого он не ожидал.
Притом бароны преловко себя обезопасили. За подобные
злоупотребления им была гарантирована амнистия, и
контролировать их могли только местные уроженцы, а так
как все это одна шайка, то такой контроль оставался
делом чисто формальным.
Кряжистый, безбородый, бравый Конрад фон Тек дал
маркграфу договорить. Затем он сказал:
— Проучить! Договоры, амнистия—вздор! Прикажи
схватить одного из них! Пусть другие требуют, протесту
ют! Когда они увидят, что все это ни к чему, живо
ручными станут!
С полуулыбкой маркграф протянул другу какую-то
бумагу: приказ об аресте Фолькмара фон Бургшталя.
Приказ еще не был подписан.
— Мой отец наверняка бы этого не сделал,— сказал
он.— Все это может черт знает к чему привести.' Тыл у
меня не защищен.
Конрад фон Тек взглянул на него тупыми карими
глазами, сказал скрипучим голосом:
— Ну так защити.
Людвиг ответил ему понимающим взглядом, позвонил,
приказал:
— Госпожу герцогиню.
До прихода герцогини оба молчали. У Людвига не
было тайн перед другом: тот отлично знал, каковы
отношения между ним и Маргаритой. А отношения были
таковы, что постепенно из недоверия и антипатии выросло
спокойное, благожелательное чувство товарищества. Мар
гарита была умна, не навязчива, не выказывала и не
требовала сентиментальности. Именно этого и нужно
было Виттельсбаху. А ей были приятны его прямота и
трезвость — единственные черты в мужчине, которые в те
годы не раздражали ее. К ее странному оцепенению и
замкнутости он постепенно привык, так же как к ее
безобразию, и если в разговоре с Конрадом называл ее
иногда, как и вся страна, «Губастая», то без всякого
презрительного оттенка.
Она пришла не скоро. Ибо никогда не появлялась
иначе, как в полном герцогском великолепии. И сейчас на
ней было платье из тяжелой коричневой материи, обильно
затканной золотом, накрашенное и набеленное лицо каза
лось неподвижным, как маска, руки тоже были набелены.
Маркграф положил перед ней документ, кратко указал,
насколько, в первую очередь, бесспорен материал, облича
ющий Фолькмара фон Бургшталя. Перед Маргаритой
возник тупой, грузный облик Фолькмара, неприкрытая
звериная алчность, сквозившая в его лице. Своей корявой
85
рукой он крушил все что мог, в борьбе с Люксембургами
он выставил вперед молодого Ротенбурга, веселого без
обидного Альберта, а сам трусливо и подло забился в угол
в своем затхлом, промозглом замке. Но ее лицо под слоем
белил сохраняло свою неподвижность и невыразитель
ность,
i
— Арестуйте его! — сказала она.
Даже неповоротливый Конрад фон Тек удивленно
поднял глаза.
— Вы смелая дама, герцогиня! — сказал он.
— Если это ваш совет, Маргарита,— сказал Бранденбуржец,—то вашим землякам придется смириться, так
как я последую ему.— Он попросил, чтобы и она скрепила
подписью приказ об аресте. Она подписала.
Бургграфа Фолькмара арестовали, судили. Такая рас
права с крупнейшим аристократом страны вызвала страш
ный шум. Бароны, дрожавшие каждый за себя, объедини
лись: на юге мутил народ епископ Николай Триентский, на
западе — епископ Хурский. Но Конрад фон Тек, которому
поручено было вести дело, не отступал ни на пядь.
Обвинение, конфискация имущества, допрос, пытка. До
приговора дело не дошло. Бургграф умер раньше, в
темнице, скоропостижно. Страна возроптала, пыталась
восстать, не посмела, покорилась, смолчала.
Маргарита сидела за туалетным столиком, когда приш
ла весть о внезапной смерти Фолькмара. Фрейлейн Ротенбург, как раз причесывавшая ей волосы, зашмыгала
носом, задрожала, уронила гребень.
— Продолжай же! — сказала Маргарита, и ее низкий
певучий голос прозвучал бесстрастно, не дрогнув.
Герцогиня смотрела из лоджии замка Шенна на зали
тый солнцем пейзаж. Якоб фон Шенна сидел против нее.
Над их головами на стене шагали пестрые рыцари.
Как приятно было слушать усталый разумный голос
Шенна. Его ясная простая речь, лишенная всякой напы
щенности, была для нее словно теплая ванна. Маркграф
делал попытки привлечь его к себе на службу. Однако
господин фон Шенна предоставил дипломатические посты,
золотые почетные цепи своим братьям Петерману и
Эстлейну, сам он всегда готов помочь советом, но
должности не примет.
Он коснулся, как это бывало нередко, особы марк
графа.
— Нет,— заметил он, указывая на фигуры рыцарей,
изображенные на стене,— с этими вот у него ничего нет
общего. Если он видит лес, он думает не о чудовищах,
которые могут в нем скрываться, и не о даме, которую
86
стережет великан и которую следовало бы освободить. Он
высчитывает, какова ценность леса, стоит ли переправить
его в соседний город, чтобы украсить улицы новыми
зданиями. Гномов маркграф никогда не видел, да они и не
вернутся, пока он правит. И короля Иоганна ему никогда
не перещеголять. Он нисколько не стремится быть восем
надцать или двадцать раз в год победителем на турнирах,
иметь самые модные доспехи, ездить возможно чаще в
Париж. Зато уж постарается, чтобы его имя как можно
реже упоминалось в письмах мессере Артезе из Флорен
ции, чтобы купцы в безопасности могли вести свои обозы
по дорогам и чтобы в городах сидели честные и добросо
вестные чиновники.
Шенна не отступал от своей излюбленной темы.
Старые времена миновали. Рыцарство и рыцарские обы
чаи стали дешевкой, бутафорией. Уже нельзя просто
взять да и пуститься странствовать по свету, круша все
мечом направо и налево,— сейчас же явится полиция.
Приключениями теперь, в это бескрасочное время, не
добудешь ни богатства, ни славы. Может быть, раньше и
лучше было, ярче, честнее. Но жизнь стала более
сложной. Место замка занял город, место отдельной
властной личности — организация. И если странствующий
рыцарь хочет получить ужин и ночлег, с него — о боже
праведный — требуют платы. Не ему принадлежит буду
щее, а горожанину, не оружию, но товару, деньгам. С
каким бы блеском такие господа, как король Иоганн, ни
разъезжали по земле, то, что они делают, непрочно.
Прочна мелкая, медленная, осторожная, расчетливая де
ятельность городов; пусть они строят по мелочам, пусть
они строят боязливо, но они пристаривают ячейку к
ячейке, кладут камень на камень, неутомимо.
Маргарита горячо верила в правоту этих утверждений.
Разве она сама не испытала—глубоко и грозно—всего
этого на себе? Что любовь, что приключения! Все это
только выматывает, лишает сил, ранит, опустошает. Мыс
ли, и раньше приходившие ей в голову, пустили теперь
более глубокие корни, стали конкретнее, вошли в плоть и
кровь. Ее безобразие—дар, это веха, с помощью которой
бог указывал ей верную дорогу. Рыцарство, приключе
ния—тлен и пена. Ее дело создавать для будущего.
Города, ремесла и торговлю, хорошие дороги, порядок и
закон. Ее дело не празднества, поездки и любовь, ее
дело—трезвая, спокойная политика.
Маркграфу эти ее взгляды были очень по душе. Она
постигала до конца, знала, чувствовала, как он узок и пе
дантичен. Но она ценила его деловитость и добросовест
ность, сжилась с этими чертами как с чем-то родным,
чего трудно было лишиться. Супруги много бывали
87
вместе, ели ьместе, спали вместе. Работали вместе.
Между ними царило доброе согласие. Их мысли сплетав
лись. Маргарита давала первый толчок, но так незаметно,
что нельзя было отличить, кто ведущий и кто ведомый.
Нередко в разговорах с Конрадом маркграф говорил,
признавая ее достоинства: «Да, моя жена, Губастая!» Но
при всем том замкнутость Маргариты не исчезала, эту
скорлупу пробить было невозможно, их отношения не
выходили за пределы теплой и искренней любезности.
На второй год своего брака Маргарита забеременела.
Это сделало ее мягче, в ее певучем низком голосе
зазвучали более сердечные нотки, но ее оцепенелость и
отчужденность так и не исчезли. Она оставалась свобод
ной от страстных, неудержимых желаний, уравновешен
ной, без особенно сильных чувств. Она увидела, что
ребенок, девочка, не была ни красивой, ни безобразной. У
нее был суровый, угловатый лоб отца и, слава богу, его,
не ее, рот. Герцогиня растила ребенка с материнской
заботливостью, добросовестно, но без сердечной теплоты.
Папа взял молодого маркграфа Карла Люксембургско
го под руку, стал ходить с ним по уютной комнате, горячо
уговаривая. За окнами, над белым городом Авиньоном
пылало яркое горячее солнце. В папском дворце стоял
приятный полумрак, было не слишком жарко. Климент
Шестой — очень представительный: смуглое, энергичное
лицо, контуры которого подчеркивались голубоватыми
тенями от бритья,—испытывал особенно нежное, отече
ское чувство к молодому человеку, своему понятливому
воспитаннику. Карл предсказал Клименту тиару, а Кли
мент ему — корону римского императора.
И вот предстояло сбыться последнему предсказанию.
Этот Виттельсбах, этот косолапый медведь, всегда слиш
ком жадно хватает добычу. Последним, чересчур боль
шим куском, Тиролем, он и подавится. Как бы недоверчи
во и неприязненно курфюрсты, города Римской империи
ни замыкались перед контролем курии, зловоние, исходив
шее от тирольских дел, так било всем в нос, что держать
сторону этого захватчика, Людвига Баварского, они,
конечно, не могли, Да, теперь он приполз, этот Виттель
сбах. Смиренно повизгивает перед папским престолом,
признал длинный список своих преступлений, обещает
покорность. Климент улыбнулся, крепче сжал плечи
своего молодого ученика. Баварец опоздал. Уже он,
Климент, в торжественном заседании консистории предал
его церковному отлучению, уже предложил коллегии
курфюрстов приступить к избранию нового государя.
Если любезный его сердцу ученик, Карл Люксембург88
ский, поедет завтра на Рейн, в Рензе, на выборы, он
может быть уверен: папой сделано все, пущены в ход
благословения и проклятия, чтобы оправдалось предсказа
ние относительно императорского венца.
И несколько дней спустя курфюрсты действительно
отдали большинство голосов Люксембуржцу. Из пяти
государей, голосовавших за него, первый был его отец,
второй—дядя, третий—архиепископ без епископства и
земель, четвертого и пятого купили за немалую сумму
золотом.
После того как председатель коллегии архиепископ
Балдуин Трирский сообщил результаты избрания, отец
обнял Карла, курфюрсты поздравили. Он тут же послал
курьера к папе. Оставшись один, этот длинный, тощий
человек расправил плечи, облегченно вздохнул. Избран
германским королем, скоро будет римским императором.
Он не такой, как отец—этот слепой, этот рыцарь. Он не
стремится блистать, не расшвыряет все им захваченное.
Он будет брать, беречь, владеть. Но он и не такой, как
Баварец, тяжелодум, педант, мещанин. Замок и город,
войско и управление—вот что нужно. Не только нахва
тать земель—какой толк? Пропахать их, вымесить. Цер
ковь, искусство, наука, градостроение. Собирать, копить,
выхаживать. Все собирать и все выхаживать: страны,
города, титулы, замки, ученых, реликвии, произведения
искусства. Разве он тщеславен? Разве он жаден? Нет,
такова до конца продуманная, до конца постигнутая
обязанность государя. Тощий, жилистый маркграф сел за
письменный стол. Наметил основные линии, набросал
схему, канон своего правления. Расположил согласно
научной классификации добродетели, требования, планы.
Распределил по графам: один, два, три. Работал много
часов подряд, до глубокой ночи.
Перечел свои записи. Не таится ли за всем этим все
же немного тщеславия? Он благочестив, а тщеславие —
грех, и придется его искупать. Он страстно коллекциони
ровал реликвии: шипы из венца Христова, одежду, черепа,
руки святых. Из Павии ему предложили останки святого
Витта. Но за святого просили слишком дорого. Так вот, в
виде искупления, он приобретет эти останки, несмотря на
слишком высокую цену.
Перед Маргаритой стоял маленький, жирный, судо
рожно жестикулирующий человечек, держался очень сми
ренно, тараторил гортанным хриплым голосом. Назвался
Менделем Гиршем. Был евреем. Во время преследования
со стороны членов «Кожаной рукавицы» бежал из Бава
рии в Регенсбург, где горожане взяли его под свою
89
защиту. Он принадлежал к одной из тех ста двадцати семи
общин, в которых были тогда перебиты почти все еврейи, в числе немногих, уцелел. Он получил охранное письмо
от императора и, из осторожности, заручился таким же
Письмом от противника императора, короля Карла.
Никогда еще герцогиня не видела вблизи живого
еврея. Внимательно, с чувством некоторого отвращения
рассматривала она толстого человечка в коричневом каф
тане и остроконечной шляпе, который суетливо егозил
перед ней, торопливо лопотал что-то гортанным голосом,
брызгал слюной, смешно жестикулировал. Так вот, зна
чит, какие они, эти люди, которые осквернили прича
стие, зверски мучили невинных детей, этот проклятый
богом род, убивший бога. Она не раз слышала об этих
странных, страшных людях, еще недавно, по случаю
последнего еврейского погрома, подробно беседовала о
них с аббатом Иоанном Виктрингским. Аббат и не
одобрял и не порицал преследований. Он считал, что в
отношении этого гонимого народа сбывается древнее
проклятие, которое тот собственными устами произнес
над собой: «Кровь его на нас и на детях наших!» Аббат
пожал плечами, процитировал древнего классика: «Горе!
Страшно мне все, ибо все преступил я законы».
Маргарита нашла такое решение вопроса несколько
упрощенным. Человек, подстрекающий к гонению на
евреев, может быть, и действует из усердия и желания
послужить делу божьему. Может быть. Но что такие дела
очень выгодны, это тоже вне сомнения. Можно ли найти
более верное средство отделаться от еврея-кредитора, чем
убить его? И почему, если уничтожение евреев дело
полезное и допустимое, самые мудрые светские и духов
ные властители защищают их? Законы Фридриха Второго
Гогенштауфена, буллы Иннокентия Четвертого свидетель
ствуют о совершенно иной точке зрения, чем у ее доброго
аббата. А теперешний папа Климент—пусть он ее враг, но
он дьявольски умен,— почему он так заступается за них и
оберегает своими буллами и строгими законами?
Она смотрела на человечка, все еще юлившего перед
ней. Он рассказывал о своих злоключениях. Как его
соплеменников загоняли в молитвенные дома и там сжига
ли, иных совали в мешки с камнями и безжалостно топили
в Рейне, как их калечили, терзали, душили, женщин
насиловали на глазах у связанных мужчин, как из окон
пылавших домов, словно флаги, вывешивали насаженных
на копья детей. Он рассказывал, жестикулируя, захлебы
ваясь, со множеством сочных подробностей, его красоч
ная гортанная речь лилась без удержу, слова обгоняли
друг друга, он улыбался, виновато, укоризненно, смирен
но, пересыпал свой рассказ шутливыми прибаутками,
90
призывал бога, нервно перебирал пегую бороду, покачи
вал головой. Герцогиня молча слушала его; в углу,
сутулясь, сидел фон Шенна, внимательно созерцал ма
ленького, неистового, чудного человечка. Мендель Гирш
просил разрешения поселиться в Боцене. Он направлялся
было к своим единоверцам в Ливорно. Но, увидев расцве
тающие тирольские города и деревни, решил, что здесь
поле деятельности лучше, новее. Транзитная торговля,
милостивейшая госпожа герцогиня! — восклицал он. Тран
зитная торговля! Ярмарки! Рынки! Здесь проходят боль
шие дороги из Ломбардии в Германию, из славянских
стран в романские. Чем Триент, Боцен, Рива, Галль,
Инсбрук, Штерцинг, Меран хуже Аугсбурга, Страсбурга?
Вот уже и епископы Бриксенский и Триентский склонны
взять евреев под свою защиту и дать им привилегии. С
милостивого разрешения герцогини он здесь быстро под
нимет торговлю. В страну потекут деньги, много денег,
большие деньги. Он располагает капиталом в< каком
угодно размере. Обслуживает по гораздо более сходной
цене, чем эти господа из Венеции и Флоренции. Он будет
экспортировать вино, масло, лес; ввозить шелк, меха,
мечи, испанскую шерсть, драгоценности, мавританские
золотые изделия; с славянского востока — шкуры и преж
де всего рабов. Что, рабов здесь не нужно? Довольно
своих крепостных крестьян? Нет так нет. Но стекло
ведь нужно, сицилийское стекло,—у него превосход
ные связи. И крашеное сукно тоже нужно. И имбирь,
перец, пряности. Уж он добудет, только бы ему не
мешали.
Маргарита сказала, что обдумает его просьбу. Когда
он ушел, она стала совещаться с Шенна. Тому планы
еврея очень понравились. Разумеется, надо впустить его,
постараться удержать. В этом голос времени, это внесет
оживление в страну. Правда, на турнире господин Мен
дель Гирш едва ли произвел бы особенно выгодное
впечатление, баронам, да и бюргерам он не понравился
бы. Но именно из-за гнилого высокомерия этих ленивых
людей и следует пустить им за шиворот вот такое живое,
неугомонное создание.
Итак, еврей Мендель Гирш приехал в Боцен. Вокруг
него кишели сыновья, дочери, невестки, зятья, внуки;
среди этих родичей—три грудных младенца и древняя,
едва лопочущая бабка. Все это мельтешило по боценским
улицам, быстроногое, болтливое, с глазами как миндали
ны, рассматривало разноцветные нарядные дома, стены,
ворота, площади, людей, оценивало, судило, рядило,
быстро и громко тараторило и жестикулировало.
Нельзя сказать, что боценские горожане приняли
еврея Менделя Гирша с восторгом. Даже пристанище ему
91
дали только после строгого внушения маркграфа, кото
рый, подобно его отцу — императору, ценил евреев и*
покровительствовал им, считая, что они способствуют
развитию городов. Но и после этого еврея встречали до
последней степени грубо и недоверчиво, звали домой
детей, когда он проходил по улице, отряхивали рукав,
если прикасались к нему, выкрикивали ему вслед руга
тельства и насмешки, забрасывали комьями грязи. А
толстый, юркий человечек притворялся, что ничего не
видит и не слышит, обчищался, когда его пачкали,
улыбаясь, перебирал пегую бороду. Когда дело заходило
слишком далеко, покачивал головой: «Ну, ну!» Он всегда
оставался смиренным, если его прогоняли—возвращался.
Купил себе дом, еще один, еще. На его имя приходили
товары, лежали грудами, незнакомые, красивые — в таком
изобилии, в каком их никогда не видели в этих местах, и
не очень дорого. Он покупал, что ему предлагали,
оценивал очень быстро, уверенно, всегда имел при себе
деньги, платил чистоганом. Местные купцы косились на
него, горожане привыкали к еврею, правда—еще поруги
вали, но скорее по привычке, беззлобно...
Когда Мендель Гирш получал особенно красивые
новые товары, сукна, меха, драгоценные каменья, он
приносил их прежде всего герцогине и господину фон
Шенна. Оба охотно беседовали с этим поездившим по
свету человеком, хорошо знавшим дороги, товары, людей,
условия жизни и судившим о них с совсем иной, непри
вычной точки зрения. Если в серьезном разговоре с ним
собеседник пускал в ход громкие слова, еврей строил
огорченное лицо; к рыцарским обычаям, турнирам, знаме
нам и подобной мишуре он относился с добродушной,
презрительной усмешкой, которая Шенна нравилась и
казалась забавной. Он говорил:
— Зачем постоянно бряцать оружием и лезть на
стену? Немножко терпимости, и все обойдется.—
Его повергал в трепет один вид копий, мечей, доспе
хов. Однажды, когда его позвали к герцогине, он не
явился, оттого что на улицах толклось много военного
люда.
— Он трус,— сказала Маргарита.
— Конечно,— ответил господин фон Шенна.— Мечом
он самое большее может ранить самого себя. Но он
расхаживает один и без оружия среди людей, ненави
дящих его, и все его доспехи—охранное письмо марк
графа.
Маргарита узнала, что каждый вечер он читает свои
мудреные древнееврейские книги, обучает по ним своих
детей. Она слышала о его странных обычаях, о его
молитвенном плаще, молитвенных ремешках, особой пи92
ще. Она стала расспрашивать его подробнее. Он вежливо,
но решительно уклонился от ответа. Это Маргарите
понравилось. Он был безобразный, особенный. Он не
очень-то подпускал к себе. Она была уродиной, он —
евреем.
Постепенно в стране появились и другие евреи. В
Инсбруке, Галле, Меране, Бриксене, Триенте, Роверето.
У всех были многочисленные дети с миндалевидными
глазами. Около двадцати семейств. В страну притекали
деньги, города разрослись, стали богаче, улицы лучше,
появились новые иноземные ткани, фрукты, пряности,
товары. Страна в горах зажила богаче, шире.
Всю неделю евреи с утра до поздней ночи не знали
устали. Никакое дело не казалось им слишком мелким,
они могли ждать любого покупателя часами, неутомимо.
Они принимали все унижения, сгибали спину, не пытались
защищаться, когда их пинали ногами, плевали на них. Но
в пятницу вечером они запирались в своих домах, и в
течение всей субботы никто не имел к ним доступа;
исключения не делались ни для знатнейшего вельможи, ни
для выгоднейшей сделки. Народ стоял перед их заперты
ми дверями, угрожая: «Вот они занимаются дьявольским
волшебством, колдуют. Творят черные богомерзкие де
ла». Однако евреи презирали угрозы, держали двери и
окна на запоре.
В такие дни Мендель Гирш зажигал множество праз
дничных свечей, коричневый кафтан и островерхую шля
пу сменял на пышную одежду из старинных тканей и
великолепную шапку, его жена, его дочери и невестки
тоже рядились в роскошные платья. Он пел резким
гортанным голосом псалмы и молитвы, и его дети пели с
ним. Он расхаживал и посиживал в своих комнатах, ел
всласть и пил всласть, не мог нарадоваться на своих детей
и на свое богатство. Прочитывал отрывок из Писания,
искусно комментировал его, находил в нем связь с
очередными событиями. Дом сверкал праздничным убран
ством, благоухал драгоценными маслами. Он возлагал
руку на головы своих детей, благословлял их, да уподо
бятся Манассии и Ефраиму. Величественно расхаживал по
дому, перебирал бороду, раскачивался, говорил: «В суббо
ту все дети Израиля—княжеские дети».
Маркграф сказал Маргарите:
— Хорошо, что евреям дали поселиться в стране. Они
приносят деньги, оживление, заражают своим примером
других. Но все же недаром народ слышать не может
их запаха. Живет себе такой Мендель Гирш. Не знает
ни церкви, ни религии. Хуже язычника или любой ско
тины.
Господин фон Тек сказал своим скрипучим голосом:
93
— Самое отвратительное, что у такого человека нет ни
на грош достоинства! Как он пресмыкается, как пособачьи ползает! Клоп, вшивец!
Маргарита молчала. «Гирш — еврей,— думала она,— а
я — уродина».
Слепой король Иоганн сидел в низкой, убогой деревен
ской горнице, его парикмахер причесывал ему волосы и
бороду. Накануне день был нестерпимо зноен, но теперь с
северо-запада подул свежий ветер. Было около четырех
часов утра, солнце еще не взошло, небо светлело. При
короле находились двое его офицеров в полном вооруже
нии, камердинер и адъютант, двое пажей. Люксембуржец,
несмотря на свои шестьдесят лет и слепоту, придавал
огромное значение безукоризненному вооружению и
одежде. Камердинер и пажи натерли его белую упругую
кожу благовониями, бережно надели на него рубашку,
платье, серебряные доспехи.
Король проспал всего несколько часов, но был свеж и
в превосходном настроении. Перед ним была большая
роща, за ней стояли англичане. Итак, сегодня наконец-то
произойдет сражение. Не простая стычка — нет, жаркая,
большая битва. Англичанин все поставил на карту.
Сейчас этот элегантный слепец, чисто вымытый, с ног
до головы вооруженный, дышит воздухом летнего утра,
позабыв о тех тайных приступах меланхолии, которые
теперь, после жизни, растекшейся как вода, разлетевшей
ся как дым, нередко тревожат его по ночам. Словно
животное, после долгой зимовки в стойле почуявшее
весну, жадно впивает он запах боя, которым все полно
вокруг.
Он вышел на крыльцо, позавтракал, пошутил со
своими приближенными. Тянуло чистым душистым ветер
ком. Вот-вот взойдет солнце. Его отец был римским
императором, властителем всего христианского мира. Он,
Иоганн, воюет теперь в роли французского наемника; ему,
собственно говоря, совершенно незачем было ввязываться
в великую ссору между Англией и Францией, он сделал
это из одного лишь воинственного пыла. К тому же он
растратил деньги, которые Франция дала ему на вербовку
войск, и теперь нужно выкручиваться; ни в чем, ну ни в
чем ему не было удачи. Пусть. Теперь это уже не имеет
значения, теперь он будет сражаться. Он доволен.
Ему подали ломти белого хлеба, масло, мед, сбитень.
Вокруг жужжали пчелы. Он поглаживал мягкие волосы
пажей.
Деньги для наемников он спустил. Он улыбнулся. Если
его сын Карл стал нынче германским королем, то немало
94
будет этим обязан растраченным деньгам. Знать этого
Карл не должен. Вероятно, догадывается, но знать не
должен. Он такой щепетильный. Не беда. Иоганн любит
Францию, он оказал Франции немало добрых услуг, вот и
сегодня он чувствует, что возместит деньги сторицей. Он
встряхнулся, стал потягиваться, спросил, взошло ли
солнце.
Сели на коней, пустились в путь. Дорога вела через
большую рощу, за ней, на широкой пыльной равнине,
стоял неприятель. Забрала еще не были опущены, пели
птицы, ветки гладили лицо, пахло листвой. Хорошо жить,
хорошо проезжать утром через лес, за которым стоит
враг.
Ага, вот и птицы смолкли. Лязг, крики, гомон, топот и
гром копыт, звонкие трубы, пыль, много пыли. Они на
опушке. Король и его приближенные остановились. «Как
идет бой?» — спросил он с возбуждением страстного игро
ка. Приближенным пришлось описывать ему все перипе
тии сражения. Он командовал, бросал на поле битвы все
новые полки, туда, сюда. Но поневоле стратегия слепого
оставалась теорией, офицеры, не тратя слов, исправляли
его приказания или не следовали им вовсе. На поле битвы
густым слоем лежала пыль, садилась, серая, плотная, на
стебли, траву, колосья, на лошадей, доспехи. Сражение
перешло в бесчисленные озлобленные стычки отдельных
групп. Тогда старый рыцарь не выдержал. Чуял ли он,
что его приказы остаются пустым звуком, что их почти
тельно выслушивают и пренебрежительно пропускают
мимо ушей? Но он вдруг привстал в стременах, его
добрый гнедой конь взвился, заржал, и одновременно с
этим ржанием король издал звонкий крик радости, ринул
ся в бой. Офицеры пытались остановить его, пажи,
пылая, увлекали его вперед. Так, несмотря на все препят
ствия, достиг он самой гущи боя: сбруя его коня, дорогие
доспехи витязя привлекли врагов. Он был окружен, отбит,
снова окружен. Особенно два шотландских рыцаря, млад
шие сыновья, голодранцы, соблазнились его украшениями
и великолепным панцирем. Старый слепой рыцарь гово
рил, кричал, смеялся, рубил вокруг себя. Его офицеры
остались где-то позади, пажи не отступали от него ни на
шаг. Он то и дело обращался шутя, злобно, пламенно,
цинично к одному из них, белокурому изысканному
Иегану, своему любимцу. Того уже зарубили, он был
мертв, а слепой король продолжал обращаться к нему.
Наконец раненый конь сбросил седока, придавил. Враги
ринулись на него, сорвали шлем и забрало, раскроили
череп. И вот он лежал в пыли, неподвижный и жалкий,
самый живой человек и государь своей эпохи, его окро
вавленная холеная борода была растрепана и слиплась,
95
оборванцы-рыцари тащили с груди серебряный панцирь,
перстень никак не снимался с окоченелой руки, судорож
но вцепившейся в пыль, тогда они отрубили весь палец.
Бой передвинулся дальше, и французы, за которых без
цели и смысла сражался слепой, были разбиты и рассе
яны.
Мертвый король остался один. Большие блестящие
трупные мухи садились на его лицо.
Карлу Люксембургскому, германскому королю, тоже
раненному в этой битве, удалось спастись. Английский
король, любивший с гордостью подчеркивать, что он
по-рыцарски ведет войну, отправил ему тело отца с
почетной охраной. И вот Карл стоял перед обезображен
ными останками. Отца он никогда не любил. Старый мот,
носившийся причудливыми зигзагами по свету, так безум
но и самоуверенно игравший своими коронами, вместо
того чтобы беречь и укреплять их, сильно подорвал
оставленное сыну наследство. Все же ему достались
права, титулы, земли, захваченные где и как придется.
Карл не будет расшвыривать их, не будет с излишней
самонадеянностью пытаться непременно все удержать; он
начнет объединять их по кускам, округлять. Радеть о сути
дела, а не о внешнем блеске. Вот он лежит, король
Иоганн, его отец. Он был рыцарем — первым рыцарем
всего христианского мира; он блистал ярким блеском, а
теперь от него осталась лишь кучка изуродованной,
гниющей плоти. Он бесплодно жил и бесплодно умер.
Насмехался над церковью, священниками, святыми, но не
покорил мира под пяту свою, не завоевал ни неба, ни
земли. «Спи с миром, отец! Я буду иным, чем ты».
Король Карл приказал вынуть сердце, отделить в
кипящей воде мясо от костей. Перевез кости в родной
Люксембург, торжественно похоронил рядом с самыми
священными реликвиями. Затем, ввиду того, что Аахен
запер свои ворота, короновался в Бонне как германский
король, в Праге — как богемский. Император Людвиг
считал, что теперь, после поражения французов, настало
время отправить Карлу решительную ноту протеста.
Торжественно предложил он отступиться от своих притя
заний и подчиниться ему, сильнейшему. Карл ответил в
том же духе: его сила, дескать, опирается не на войска, но
на величайшего союзника—бога.
Прежде всего, однако, он стал подыскивать земных
союзников. Завел сношения с Венгрией, с хромым Аль
брехтом. За Карла были право, титул, церковь, религия,
симпатии; за Людвига—могущество. Границы их стран
соприкасались; но оба были рассудительны и осторожны,
96
избегали вызвать именно здесь войну. Изобретательный,
предприимчивый Карл чуял, что слабое место Виттельсбаха совсем в другом месте: в Тироле.
Здесь епископы Триентский и Хурский, ненавидевшие
маркграфа Людвига, неустанно мутили и интриговали.
Владетельные бароны, возмущенные грубостью и расчет
ливостью Виттельсбахов, только и ждали случая вернуть
Люксембургов. На угрожающее им соседство императора
Людвига взирали с глухой тревогой и такие крупные
ломбардские властители, как Карара, Висконти, делла
Скала, Гонзага.
Слали королю Карлу курьеров. Курьеров все более
спешных. В его-де распоряжении епископские войска,
ломбардские наемники, контингенты баронов. Карл ре
шился. Положение создалось особенно благоприятное.
Маркграф Людвиг сражался далеко на севере, в Пруссии.
Пусть добывает славу в борьбе с язычниками. Во всяком
случае, сейчас в Тироле не было ни войска, ни государя.
В Карле вдруг как бы проснулся авантюризм отца. Он
отбыл тайком, в сопровождении лишь трех доверенных
лиц, все четверо — переодетые купцами, с ломбардскими
документами. Путешествовал в жестокий мороз, по зане
сенным снегом горным тропам. Неожиданно объявился в
Триенте. Торжественная служба в соборе. Карл в импера
торском облачении. Правда, императорские регалии —
скипетр, меч, держава—были, к сожалению, только
имитациями; оригиналы тщательно охранялись Виттельсбахом. Колокола, ладан. «Gloria in excelsis»1,— пел
епископ Николай голосом фанатика, пели мальчики. Карл
принял парад: войска епископа Николая, итальянских
городов, епископа Хурского, патриарха Аквилейского,
множества южнотирольских баронов, его брата Иоганна,
жаждавшего мести. Он тронулся в путь с огромными
силами, взял Боцен, взял Меран. Внезапно обложил
железным кольцом замок Тироль.
Маргарите приходилось надеяться только на себя.
Маркграф и Конрад фон Тек были далеко, в Пруссии.
Мелкие военачальники колебались, растерянные, вместо
ответа на вопрос: возможно ли удержать замок, ссыла
лись на волю божию, возлагали всю тяжесть решения на
Маргариту. Все теснее и крепче сжималось кольцо осаж
дающих.
Маргарита была угрюмо-спокойна. Ее супруг, малень
кий коварный волчонок, некогда стоял перед этими
запертыми воротами, и она не впустила его. Теперь он
явился с несметной пешей и конной ратью, во всей
грозной пышности войны, чтобы насильственно проникСлава в вышних (лат.).
97
4 Л. Фейхтвангер, т. 3
нуть сюда. Когда ее жизнь была разрушена, она с трудом
собрала обломки, снова создала себе семью, восстановила
некоторый строй и порядок в своей жизни и в жизни
страны. Ничего завидного, прекрасного, блистательного,
убогое ущербное существование, тут заплата, там проре
ха, там нехватка и отречение. Но это было все же свое,
завоеванное, спасенное из грязи и ничтожества, это была
ее, обнесенная оградой, неотъемлемая собственность. И
вот во второй раз является это отродье и пытается
вырвать у нее принадлежащее ей. О, она покажет и
лицемерному смиреннику Карлу, и Иоганну, злобному
хитрому волку!
Она знала: главное — продержаться первые дни. В ее
распоряжении находилось небольшое, но надежное вой
ско. Она сама организовала оборону. Она не была
труслива, ни минуты не колебалась — все видели это—
подвергнуть себя опасности. Ее воля, ее заражающая
рассудительная энергия передались войску. Первые атаки
были отбиты решительно и без особых потерь; среди
солдат замка царило своеобразное мрачно-шутливое на
строение; маркграфиня вызывала искреннее почитание и
восхищение. «Наша Губастая!» — говорили солдаты.
Среди офицеров был один баварец, молодой, безобраз
ный альбинос, Конрад фон Фрауенберг. Из-за его оттал
кивающего, дерзкого, раздражительного нрава остальные
сторонились его. Но именно поэтому обратила на него
внимание Маргарита. Она назначила его командующим
обороной, сумела поладить с ним, хотя другие видели в
нем одно только мрачное самомнение; она нашла, что он
решителен и смел в словах и поступках. А он грубым,
сиплым голосом, нагло и отрывисто похваливал ее распо
ряжения, ее энергию.
Со дня на день раздражение осаждавших росло. Было
ясно, что страну можно взять или сразу, с налета, или
никак. А тут они засели перед этой неожиданной прегра
дой, осаждали женщину, безобразную, презренную герцо
гиню Маульташ, не подвигались ни на шаг. Карл злился
на непредвиденное препятствие, поджимал губы, давил
ся злобой. Неужели возможно, чтобы его превосходно
вооруженное войско отступило перед этими стенами?
Откуда брала эта женщина, это посмешище, эта Губастая
свою силу? Он был глубоко встревожен, молился, пытал
свою совесть. В Триенте ему показали палец святого
Николая. Он собирался приобрести эту драгоценную
реликвию — одна рука святого у него уже имелась,— но
палец не уступали, и Карл, не в силах противиться
искушению, вдруг решительно извлек нож, отхватил от
пальца один сустав, унес с собой. Может быть, святой
рассердился, может быть, он отвращает удачу от его
98
знамен и отдает врагу? Карл отослал косточку обратно с
покаянным письмом.
Но все было тщетно, его раскаяние запоздало.
Маркграф был уже близко. Если принять бой, то грозит
великая опасность отрезать себе путь в Италию. Карл
отступил от замка Тироль. Затаив ярость, повернул
восвояси, на юг. Скрежетал зубами Иоганн, негодовали
итальянские бароны. По пути Карл предавал страну гра
бежу, пожарам, опустошению. Меран стал пеплом, Боцен
стал пеплом, по всей провинции Эч поля были опусто
шены, виноградные лозы срезаны, дома разрушены.
Тем временем маркграф, звеня оружием, въехал в
замок Тироль. Обнял Маргариту бурно, искренне. Нико
гда не был он так сердечен. Она, она одна спасла Тироль.
— Наша Маульташ! — повторял маркграф Конраду
фон Тек, похлопывая ее по плечу.— Наша Маульташ!
Конрад фон Тек воспользовался случаем, чтобы окон
чательно унизить и обессилить местное дворянство. От
Маргариты не укрылась вся обдуманная беспощадность
его мер. Но она предоставила ему свободу действий, не
воспротивилась ни одним словом. С тех пор как она
спасла для Виттельсбаха Тироль, она чувствовала сердеч
ную близость со своим супругом. Она чувствовала свое
единство со страной, ей, для ее собственного физического
равновесия, было необходимо, чтобы страна управлялась
по принципам Виттельсбахов: дворянство было согнуто в
бараний рог, города и бюргеры возвышены. Медленно
выпрямлялась она вместе со страной, освобожденной от
ига баронов.
Она сидела в своем замке Маульташ. Зарывалась,
вкапывалась в страну. Теперь у нее было трое детей, две
девочки и мальчик, Мейнгард. Она добросовестно растила
их, но близости между матерью и детьми не было. Страна
стала ее плотью и кровью. Реки, долины, города, замки
стали частью ее существа. Ветер гор был ее дыханием,
реки—ее артериями.
Однажды в полуденный час пошла она гулять одна по
берегу Пассейера, легла под скалой отдохнуть, задремала.
Вдруг ее разбудил чуть слышный тонкий голосок: «Здрав
ствуйте, госпожа герцогиня!» Она вздрогнула, увидела в
расщелине скалы крошечное, волосатое, бородатое суще
ство, которое быстро, со смешными ужимками несколько
раз доверчиво поклонилось ей, исчезло. Гном! В страну
вернулись гномы! Гномы, которые приходили только
туда, где они чувствовали себя в безопасности, являлись
только законному государю, и она увидела их. Теперь она
подлинно стала властительницей страны в горах.
99
4*
Отказавшись от осады замка Тироль, король Карл
скоро совсем покинул эту страну. Со многими реликви
ями, но без особой добычи. На обратном пути он не
преминул натравить на Бранденбуржца графов Герца; по
примеру отца роздал князьям и дворянам многие тироль
ские города и поместья, которые не принадлежали ему,
возбуждая, таким образом, все большее недовольство
против Виттельсбаха.
Однако, вернувшись в Германию, он благодаря неожи
данному обороту в борьбе за империю скоро был возна
гражден с лихвой за неудачу в Тироле. Во время мед
вежьей охоты под своей столицей Мюнхеном скоропо
стижно скончался император Людвиг Виттельсбах. Смерть
от удара сразила этого полнокровного человека, он упал с
коня, старая крестьянка закрыла ему огромные просто
душные голубые глаза, монахи тайком увезли тело,
чтобы, несмотря на отлучение и интердикт, достойно и
благоговейно предать его земле.
И вот главного врага Карла Богемского, который
владел столькими странами и которому было привержено
столько городов, больше нет. Святые все-таки подсобили.
Теперь, на переломе столетия, он, Карл, сделался бес
спорным германским королем, без соперников.
Он устал от борьбы с Виттельсбахами, они от борьбы
с ним. Хромой Альбрехт явился посредником между ними.
Карл, равно как и его брат Иоганн, отказались от своих
притязаний на Тироль и Каринтию, отдали маркграфу их в
лен, обещали примирить с ним курию. Виттельсбахи, в
свою очередь, признали Карла германским королем, при
сягнули ему, выдали имперские регалии.
О, эти регалии! Карл мучительно тосковал по ним.
Много было у него ценных реликвий, но не было именно
этих существеннейщих эмблем власти, которой он обла
дал. Ему казалось, что и сам он, и его достоинство — наги
и голы, пока у него нет регалий и он вынужден доволь
ствоваться подделкой. Теперь он торжественно перевез
драгоценные, сладостные его сердцу предметы в
пражскую сокровищницу. Среди них имелось священное
копье, гвоздь от креста Христова, а также рука святой
Анны. Но, прежде всего, старинный скипетр, держава из
светлого бледного золота, зубчатая корона, меч, дарован
ный ангелом Карлу Великому для борьбы с язычниками.
В пражском соборе король освятил регалии. Затем сам
отнес их в подземную сокровищницу. И теперь они
лежали там среди побелевших костей мучеников, среди
драгоценных камней, среди редких книг и изображений,
актов и договоров, среди священных копий, шипов от
венца Христова, щепок от креста Христова. Сухопарый
король стоял перед всем этим, улыбался узкими губами,
100
поглаживал узкой костлявой рукою зубцы короны, держа
ву странно неправильной, отнюдь не круглой формы,
затупившийся ржавый меч Карла Великого, первого импе
ратора, носившего его имя.
Агнесса фон Тауферс-Флавон редко приезжала в свои
тирольские имения. Младшая сестра тем временем тоже
вышла замуж за некоего господина дель Кастельбарко,
игравшего весьма подозрительную политическую роль,
так как он ухитрялся ловко балансировать между еписко
пом Триентским, некоторыми итальянскими правителями и
тирольским двором и владел притом богатыми поместьями
и привилегиями. Агнесса много путешествовала, часто
гостила у старшей сестры — в Баварии, у младшей—в
Италии. После того как тирольцы прогнали герцога
Иоганна, ее больше не трогали; во всех вопросах, которые
могли вызвать спор между ней и администрацией «маркгра
фа, ее доверенные, подчиняясь ее благоразумным указа
ниям, спешили уступить, не допуская до осложнений. При
дворе она бывала не чаще, чем требовали приличия,
чтобы не показаться навязчивой.
Она была теперь красива волнующей, самоуверенной,
почти грозной красотой. В Италии мужчины бросали к ее
ногам города и княжества, убивали друг друга. Даже
неотесанные баварцы щелкали языком, хлопали себя по
ляжкам, восклицая: «Для такой ничего не пожалеешь!» —
совершали ради нее безумства. Она же проходила среди
этого поклонения, поединков, самоубийств с легкой, зага
дочной усмешкой.
И хотя редко бывала при тирольском дворе, однако
при всяком удобном случае жгуче интересовалась тироль
скими делами. Жадно внимала, полуоткрыв губы, пове
ствованиям о деятельности Маргариты. Обо всем
расспрашивала. Требовала, чтобы ей рассказывали вновь
и вновь о мероприятиях против дворянства, о защите
городов и евреев, обороне замка от Люксембургов — о
каждой ничтожной черточке Маргаритиной жизни. Сама
же никогда не вмешивалась ни единым словом, а тем
более поступком. Если требовалось ее мнение, она укло
нялась, говорила что-нибудь незначительное, улыбалась.
Очень охотно показывалась она народу. Держалась
надменно, не отвечала на поклоны. Никогда не делала
пожертвований на благотворительные цели в селах или
городах, и с крестьянами на ее землях управляющие
обращались жестоко. Все же народ охотно смотрел на
нее. Люди выстраивались по сторонам дороги, когда она
проезжала, восхищались ею, встречали приветственными
кликами, всячески выражали свою любовь.
101
Нередко посещал ее мессере Артезе из Флоренции.
Агнесса жила очень расточительно, постоянно нуждалась
в помощи невзрачного, усердно отвешивавшего поклоны
флорентийского банкира, уже имевшего закладные на все
ее имения. Мессере Артезе рассказывал ей немало о
тирольском дворе. Он злобно отзывался о маркграфе и о
Губастой. Правда, маркграф постоянно испытывал нужду
в деньгах, ибо его войны поглощали огромные средства.
Но он занимал всегда только у своих баварцев и швабов,
боязливо избегая содействия доброго, услужливого мессе
ре Артезе; он даже выкупил с немалыми жертвами
закладные, еще оставшиеся у флорентинца. Да и те
насильственные способы, какими наместник маркграфа
Конрад фон Тек раздобывал добро и деньги, все эти
конфискации и казни были молчаливому, деликатному
флорентинцу не по душе. Зарабатывать деньги—
разумеется; деньги, если они не краденые,— от бога. Не
щадить неаккуратных должников, забирать просроченные
заклады — бесспорно. Но все это надо делать благопри
стойно, вежливо, соблюдая принятые формы. Тюрьма,
голову прочь — фи, так не поступают, это неприлично.
Но больше всего озлобило мессере Артезе то, что ему
предпочли еврея Менделя Гирша. Как? Ему, тихому,
скромному, образованному католику и доброму христи
анину, предпочли вонючего, картавого, нахального, навяз
чивого, вертлявого еврея, предназначенного прямо черту в
пекло? Разве недостаточно и того, что этот проклятый
богом народ, который замучил и распял возлюбленного
нашего господа и спасителя, отравляет воздух германских
и итальянских городов? Этой мерзкой герцогине Маульташ еще понадобилось бросить им на съедение страну в
горах, чтобы они заползли в нее как черви и всюду
угнездились, так что их теперь не вытравишь? И вот они
засели там, гнусные гады, везде поспевают первые,
навязывают каждому свои деньги, да еще осмеливаются—
зараза несчастная — брать меньшие проценты, чем он,
высокочтимый, почтенный, принятый у всех государей и
баронов, флорентинец. От таких мыслей лицо этого
обычно столь мягкого, вежливого, сдержанного человека
искажалось уродливой гримасой беспредельной ярости.
Агнесса молча слушала его. Она слушала все, заносила
в свою память, бережно хранила, была с мессере Артезе
необычно любезна. Тот вдруг спохватывался, усиленно
извинялся, ускользал во тьму.
После соглашения с королем Карлом никто уже не
пытался оспаривать у Маргариты и маркграфа их права на
владение Тиролем. Когда скончался его отец, император,
Людвиг был вовлечен в целый ряд сложных и запутанных
102
споров с братьями о наследстве. В конце концов сговори
лись на том, что из этого наследства он фактически
получает Верхнюю Баварию, а от маркграфства Бранденбургского — только титул и сан курфюрста. Освобожден
ный от забот о Бранденбурге, он отдался целиком
управлению Тиролем: его владения простирались от Герца
до Бургундии и от Ломбардии до Дуная. Он именовался
маркграфом Бранденбургским и Лаузицским, святой Римс
кой империи обер-камерарием, пфальграфом Рейнским,
герцогом Баварским и Каринтским, графом Тироля и
Герца, фогтом епископств Аглейского, Триентского,
Бриксенского.
Маргарита жила с ним в согласии, относилась сердеч
но, почти по-матерински. Теперь она была твердо уверена,
что бог лишил ее всякой женской прелести, чтобы она
вложила все силы своей женственности в управление
страной. И сознание этого принесло ей удовлетворение.
Она была спокойна, как в безветрие водная поверхность.
В ее решениях чувствовалась глубокая и честная последо
вательность. Женщина и правительница слились в одно. Ее
советы и поступки никогда не бывали рассудочны, дву
смысленны. Они вырастали из теплого, честного материн
ства, следовали не букве, не правилу, но всегда имели
внутренний благотворный смысл.
На долю ей выпало трудное правление, каменистый
путь. Все новые войны: с Люксембуржцем, с епископами,
с ломбардскими городами, с мятежными баронами. Столь
заботливо созданное все вновь и вновь разрушалось, шло
прахом. Вдобавок—землетрясения, наводнения, пожары,
чума, саранча,
расшатанные постоянными военными рас
ходами ф и н а н сы. Нелегко было при таких превратностях
судьбы сделать страну цветущей. Но мощная, дышавшая
надеждой и надежду рождавшая женственность Маргари
ты изливалась в страну, поднимала ее, давала ей все
новые силы для роста и развития. Она залечивала раны
этой страны, отменяла налоги в городах, пострадавших от
войн и пожаров, заставляла строптивых баронов, несмот
ря на их ропот, выплачивать хоть часть причитавшихся с
них податей. И все это делалось с какой-то естественной
закономерностью, без насилия и шума.
Если ей предстояло решать особенно сложные финан
совые вопросы, она спрашивала совета у Менделя Гирша.
Тот мгновенно являлся в сво,ем коричневом кафтане,
толстый, вертлявый, услужливый, выслушивал Маргари
ту, качал головой, улыбался, заявлял, что это-де очень
просто, картавя, многословно предлагал неожиданное ре
шение. Маленький, затравленный, повсюду гонимый чело
вечек был глубоко благодарен герцогине за ее благожела
тельность, это давало ему относительно безопасное суще103
ствование и кров над головой. Он любил ее, чутко
старался проникнуть в ее душу, напрягал для нее всю
свою изобретательность.
Ибо нелегко было правителям Тироля держаться на
поверхности при том хаосе, который царил в экономике
страны. Правда, произволу феодалов был положен извест
ный предел, прекращены и дела со зловредным мессере
Артезе. Зато маркграф, не задумываясь, брал необходи
мые огромные суммы у своих швабов и баварцев. А они,
стремясь обеспечить себя, беззастенчиво вымогали за
кладные и обязательства, загребали все больше и больше,
так что в конце концов маркграф ничего не выигрывал.
Напротив: если раньше все соки из страны высасывали
тирольцы, то теперь за ее счет откармливались чужаки,
баварцы, и швабы. Они сидели на всех крупных должно
стях, жадный насильник Конрад фон Тек загреб чудовищ
ные богатства, Гадмар фон Дюрренберг захватил соляную
монополию в Галле, несколько мюнхенцев — Якоб Фрейман, Гримоальд Дрекелер и другие бюргеры—рудники в
Ландеке. Главнейшие пошлины и подати тоже были
отданы в аренду баварцам, швабам, австрийцам. Тут
маркграф никого не слушал. Своим баварцам и швабам он
доверял, а они пользовались этим. Все же Менделю
Гиршу удавалось, под прикрытием Маргариты и оставаясь
в тени, вносить в договоры кой-какие пункты, хоть
отчасти защищавшие маркграфа от произвола баварцев.
Маргарита продолжала не доверять баварским друзьям
своего супруга. Только с одним сблизилась она, с тем
офицером, который помог ей некогда отстоять замок
Тироль во время осады Люксембургов, с белобрысым,
толстым, красноглазым Конрадом фон Фрауенбергом.
Ведь он был так безобразен, так нелюбим, так одинок.
Она чувствовала, что судьбы их родственны, обращалась
с ним доверчивее, чем с остальными, выделяла его. Этот
скрипучий, неприветливый человек вдруг быстро пошел в
гору, получил поместья. Она добилась даже того, что его
назначили ландегофмейстером.
И еще одного добилась она: издала уложение законов
и учредила в стране порядок. Она установила твердые
пошлины, еще больше ограничила произвол и судебные
полномочия баронов, усилила центральную власть, укре
пила положение горожан, торговлю, ремесла. Расцвели
пестрые и яркие города, стали расти, шириться, богатеть.
Отныне уже не замки баронов определяли судьбы страны,
тон задавали магистраты, горделивые городские ярмарки.
Оживились даже маленькие местечки: Брунек, Глурнс,
Клаузен, Арко, Ала, Раттенберг, Китцбюгель, Линц. От
крупных бирж и рынков, от Триента, Боцена, Ривы,
Бриксена дороги и торговые связи разветвлялись по всей
104
земле. Посеянное Менделем Гиршем взошло обильно и
пышно.
Герцогиня любила свои пестрые, шумные города. Эти
красивые оживленные поселки были созданы ею. Что
мужчины! Что любовь! Разве можно было струиться,
цвести, разветвляться, жить богаче, чем она? Разве эти
приливы и отливы, это живое, целеустремленное движение
не составляли часть ее самой? Она отдавалась вся, врастала
в страну. Могла ли страна этого не чувствовать, могла ли не
ответить на такую любовь, не принять ее в свое лоно? Нет!
Не могла! В городах дома смотрели на нее живыми глазами,
полными понимания, камни дорог звучали иначе под
копытами ее лошадей. Ледяной покров растаял, отдаваясь
стране, она растворялась во всем этом, была удовлетворе
на, счастлива.
В теплый вечер Якоб фон Шенна и Берхтольд фон
Гуфидаун ехали не спеша по расчищенной тропинке в
замок Шенна. Они держали путь из Мерана, где герцоги
ня, в добавление к Большому совету, торжественно
даровала еще Малый, значительно расширив права бюргер
ства. Это был дар большой ценности, ради него герцогиня
пожертвовала немалой долей своего влияния и большой
суммой денег. Народ, как и подобало, почтительно благода
рил, оглашал воздух приветственными кликами, с уважени
ем называл ее «наша Маульташ».
Всадникам пришлось спешиться, пропустить неболь
шой элегантный поезд. Оба очень вежливо поклонились. В
носилках сидела Агнесса фон Флавон. Вокруг теснился
народ: «Как она прекрасна! Чисто ангел божий!» Народ
приветствовал ее, эти клики, восторженные, неудержи
мые, звучали совсем иначе, чем до того, во время
церемонии в честь герцогини.
Господин фон Шенна насвистывал итальянскую песен
ку. Берхтольд фон Гуфидаун был задумчив: глаза, голу
бевшие на мужественном смуглом лице, смотрели перед
собой напряженным, невидящим взглядом. Он не отличал
ся сообразительностью.
Перед самым городом они настигли маленькую
труппу канатных плясунов, показывавших свою ловкость
небольшой кучке народа. Огненно-рыжий скоморох вывел
большую обезьяну. Меланхолично и неуклюже сидела она
внутри обруча, ловила яблоко. Затем выступила девушка,
плясала, жонглировала мячами. Потом очередь снова
была за обезьяной. Ее одели в голубой шелк, нацепили на
голову золотую фольгу. И вот она сидела перед зрителя
ми, длиннорукая, неуклюжая, очень нелепая, грустная,
злая, скалила желтые зубы, торчавшие из пасти с мощно
выпяченными челюстями. Публика с минуту смотрела на
нее. Затем вдруг со всех сторон грянул хохот, ржанье,
105
сотрясавшие грудную клетку и все кишки, люди хлопали
себя по ляжкам, орали без конца, бездыханно: «Губастая!
Это же герцогиня! Губастая!»
Всадники продолжали путь. Берхтольд досадливо на
свистывал сквозь зубы. Навстречу им шла сборщица
винограда, босая, смуглая. Хорошенькая. Она поклони
лась, смиренно улыбаясь. Берхтольд не взглянул на нее.
Шенна бросил ей несколько шутливых слов. Но его
веселость казалась не совсем искренней. Скоро приуныл и
он; молча, как и Берхтольд, продолжал путь, сутулясь в
седле, с кислой презрительной гримасой на длинном
увядшем лице.
В Ала, во время переговоров братьев Аццо и Маркабруна, баронов из Лидзаны, с членом триентского капиту
ла, господин Аццо, старший брат, не кончив фразы, вдруг
пошатнулся; лицо его стало желтым, затем сине-черным,
он упал. Под мышками, в паху, на бедрах появились
шишки, черные, гнойные, величиной с яйцо. Он хрипел,
не приходил в сознание, через несколько часов умер.
Триентинец в ужасе, нахлестывая коня, помчался обратно
в родной город. Значит, вот она, чума. Значит, она
проникла и в страну среди гор. Что в Вероне четверопятеро уже умерли, видимо, правда. И вот черная смерть
пробралась в горы. Помилуй всех нас, господи.
Чума пришла с востока. Сначала она свирепствовала
на морском побережье, затем проникла в глубь страны.
Она убивала в несколько дней, иногда в несколько часов.
В Неаполе, в Монпелье погибли две трети жителей. В
Марселе умер епископ со всем капитулом, все монахи —
доминиканцы и минориты. Целые местности совершенно
обезлюдели. Никем не управляемые, носились по морю
большие многовесельные суда с товарами, весь их экипаж
вымер. Особенно свирепствовала чума в Авиньоне. Падали
наземь сраженные кардиналы, гной из раздавленных
бубонов пачкал их пышные облачения. Папа заперся в
самых дальних покоях, никого не допускал к себе,
поддерживал целый день большой огонь, жег на нем
очищающие воздух травы и курения. В Праге, в подзем
ной сокровищнице, среди золота, редкостей, реликвий
сидел Карл, король германский, он наложил на себя пост,
молился.
Грозно разразилась эпидемия в тирольских долинах. В
Виптале уцелела только треть населения, в многолюдном
Мариенбергском монастыре—только настоятель Визо,
священник Рудольф, один послушник и брат Госвин,
летописец. В иных долинах из шести человек выживал
один. Так как чумой заражались через дыханье, одежду и
106
утварь, то каждый, исполненный вражды и недоверия,
избегал своих близких, друг — своего друга, невеста—
возлюбленного, дети—родителей. Люди умирали без при
частия, в городах многие дома со всей обстановкой стояли
пустые, и никто не решался в них войти; в церквах не
служили обеден, дела в с}'де не разбирались. Врачи
говорили разное, но в конце концов не находили иной
причины, кроме того, что такова, дескать, воля божья.
Оказать помощь они не могли. Люди, обезумев от ужаса,
кастрировали себя, бичевали, женщины объединялись в
общины сестер. И вот потянулись процессии флагеллан
тов, кликуш, пророков. Другие нажирались до отвала,
предавались излишествам, пировали, распутничали. Окро
вавленные, изможденные флагелланты встречались с ше
ствиями пьяных, пестро разряженных карнавальных
масок.
Из трех детей Маргариты в живых остался только сын
Мейнгард, обе девочки умерли. Они лежали отвратительно
вздувшиеся, с громадными черными опухолями. Маргари
та думала: «Теперь они так же безобразны, как и я».
Ей было некогда размышлять об этом. Она работала,
бесстрашно бывала повсюду, полная ясности и спокой
ствия. Среди чудовищного смятения выполнялись только
немногие ее приказания, да и то неудовлетворительно; все
же она держала страну в большем подчинении и порядке,
чем это при всеобщем развале удавалось другим правите
лям. И как только чума стала затихать, Маргарита тотчас
натянула поводья, стараясь приноровить управление к
новой, более просторной после убыли населения, но
расшатавшейся жизни. Решительно воспротивилась расхи
щению многочисленных поместий, оставшихся без вла
дельцев, причем сумела, воспользовавшись случаем, при
обрести задешево, но вполне пристойным образом немало
угодий и богатств.
Мессере Артезе был чрезвычайно занят, для него это
было горячее время. Повсюду в мире дома и недвижимо
сти, права и привилегии доставались наследникам, не
знавшим, что с ними делать. Он скупал, загребал. Однако
в Тироле ему оказали сопротивление. Тут были запреще
ния, стеснявшие его, права двора, чиновников, суровые
параграфы закона. В замке Тауферс, в присутствии
Агнессы, он дал себе волю, разбушевался. Во всем
виноват этот еврей, этот хитрый Мендель Гирш! Еврей
мешал ему, мешал его сделкам доброго христианского
финансиста. Это он, лишь бы вставить ему палки в
колеса, измыслил всевозможные наглые, дьявольски хит
рые оговорки и ограничения.
Агнесса дала флорентинцу излиться, молча слушала,
неотступно смотрела на него глубокими синими глазами.
107
Затем бесстрастным, волнующим голосом принялась рас
сказывать. Она побывала на Рейне. Там во многих городах
евреев переловили и сожгли. Ибо чуму вызвали евреи, они
отравили колодцы. Она знает наверно. В Цофинене нашли
яд. В Базеле она сама была свидетельницей того, как
евреев загнали в деревянное здание на рейнском острове и
там сожгли. Они страшно кричали, вонь еще долго стояла
в воздухе! И правильно сделали, что их сожгли. Они,
треклятые, действительные виновники чумы. Правда, хро
мой Альбрехт Австрийский, епископ Майнцский, герцоги
ня Маульташ защищают своих евреев. И Агнесса добави
ла медленно, равнодушно, все еще не сводя глаз с
флорентинца: «Вероятно, у этих господ имеются для того
веские основания».
Мессере Артезе слушал, ничего не возражал. Уехал,
не закончив дел, обратно в свою Флоренцию.
И вот из Италии медленно пополз по долинам Тироля,
распространяясь все дальше, сначала только липкий слух,
затем постепенно сложилась твердая уверенность: это
евреи напустили чуму. И пока евреев не выгонят из
страны, чума не прекратится. Угроза росла. Травля.
Нападения.
Тем временем евреи носились туда, сюда, занимались
делами. Много было дел, крупных дел, голова шла
кругом. Маленький Мендель Гирш суетился, жестикули
ровал, гортанно кудахтал, его многочисленные дети, с
глазами как миндалины, тоже суетились, даже древняя
лопочущая бабка ожила, спрашивала с усилием, едва
ворочая языком: «Ну, как дела?» Дела шли превосходно,
благодарение богу. Чума убывает, не сглазить бы. Забот
пропасть, надо торговать, покупать, посредничать, заклю
чать сделки. Скоро уже можно будет, даст бог, открыть в
Боцене первую большую ярмарку. Милостивая госпожа
герцогиня — бог да хранит ее! — не может шагу ступить
без Менделя.
А между тем оно подползало, страшное, оскаленное,
бессмысленное, все черней. Евреи знали, что это. Так же
было двенадцать лет назад, перед свирепой резней, устро
енной «Кожаной рукавицей». Теперь оно надвигалось с
юго-запада. Тщетно папа, многоопытный, мудрый, добрый
Климент, пытался бороться с этим—и лично и с по
мощью булл,— указывая, что ведь евреи сами пострадали
от чумы не меньше других: как же они могли быть ее
виновниками? Причиной преследований евреев были не
колодцы, якобы отравленные ими, а принадлежавший им
капитал и расписки их должников. Евреев грабили и
убивали в Бургундии, ка Рейне, в Голландии, в Ломбар
дии, в Польше. В двенадцати, в двадцати, в ста, в
двухстах общинах. Тирольские евреи выжидали. Пости108
лись, молились. Делать крупные подарки тирольским
властям не имело смысла. Что герцогиня по мере сил
защитит их, в этом можно было не сомневаться.
Маркграф тоже благоволит к ним, как и его отец,
способствовавший процветанию городов и торговли и
всегда простиравший над ними свою ограждающую руку.
Но оказалось, что от неистовствующей черни, почуявшей
кровь и золото, не в силах защитить ни император, ни
папа, ни палач. Можно было только ждать, молиться,
заниматься своими делами.
И затем вдруг события разразились в тот же день в
Риве, Роверсто, Триенте, Боцене. В Риве евреев утопили в
озере, в Роверето их заставили, под рев и рык толпы,
прыгать с высокой скалы, в Триенте их сожгли. В Боцене
больше увлекались грабежом, убийства происходили неор
ганизованно. Их совершали как попало, и от семьи
Менделя остались в живых только бабка, одна из неве
сток и один малыш.
В Мюнхене маркграфу не удалось защитить своих
евреев; в Галле и Инсбруке он решительно встал между
ними и разнузданной чернью. Он был за право и справед
ливость. Так как мертвым он уже не в силах был помочь,
то хоть отбил добычу у убийц, им мало чем пришлось
поживиться. А баварские и швабские господа стали теперь
взыскивать в пользу маркграфа то, что убийцы остались
должны убитым, и притом гораздо беспощаднее, чем это
сделали бы сами евреи. В конце концов вмешался и Карл.
Он хотел получить с маркграфа, как и со всех других
правителей, чьи евреи были перебиты, свою долю их
имущества. Началась отчаянная торговля.
Услышав о насилиях, Маргарита, охваченная злове
щим ужасом, поспешила в Боцен. Прибыла среди ночи.
Увидела в неверном свете факелов зверски разрушенный
дом: маленькие, заставленные всяким скарбом, комнатен
ки стояли теперь нагие, разграбленные, загаженные.
Увидела трупы сыновей, дочерей, зятьев, невесток, много
численной, некогда кишевшей здесь детворы с глазами
как миндалины; одни были зверски искромсаны и изувече
ны, у других—такие малозаметные раны, что сразу и не
увидишь. Быстрые, подвижные, они лежали теперь очень
тихо, очень тихо лежал и Мендель Гирш. На нем был
молитвенный плащ, вокруг лба и руки обвились молитвен
ные ремешки; ран не было заметно; при свете факелов
чудилось, что он улыбается смиренно, многозначительно,
ласково, мягко, умно. Что он вот-вот качнет головой,
проговорит, картавя: «Ничего страшного, все очень про
сто. И люди вовсе не так плохи, они забиты, да и
слишком туго соображают. Нужно объяснить им все
по-хорошему». Но он ничего не говорил, не картавил, не
109
жестикулировал, лежал совсем тихо. Он желал добра,
себе, конечно, в первую очередь, но и ей и ее Тиролю, он
был человек разумный и дельный, мог принести большую
пользу стране и ее возлюбленным городам. А вот его
убили глупо, бессмысленно, по-скотски. За что же,
собственно? В упор, сурово и настойчиво подступила она
к одному из стоявших вокруг с вопросом. «Да ведь это он
напустил чуму!» — ответил тот смущенно, тупо, упрямо.
Тихонько пищал в углу уцелевший младенец, почемуто разряженная женщина пыталась укачать его, пела
резким, надтреснутым голосом, бабка лопотала.
Маргарита приблизилась, протянула руку, чтобы по
гладить ребенка. Она чувствовала себя усталой, не
счастной. При свете факелов увидела она свою руку,—
большая, уродливая, кожа желтая; она забыла набелить
ее.
В Мюнхене, в одном из обширных покоев нового
дворца,— его заложил еще отец, а сын продолжал достра
ивать,— стояла, под холодно устремленным на нее взгля
дом маркграфа Людвига, баронесса фон Тауферс, Агнесса
фон Флавон. Она просила разрешения продать некоторые
из принадлежащих ей поместий. Покупатель — местный
уроженец. Однако за всем этим таился мессере Артезе.
Агнесса была маркграфу несимпатична; он слышал немало
о ее беспорядочном цыганском хозяйстве; его худое,
смугловатое лицо с белокурыми усами оставалось замкну
тым, серые колючие глаза смотрели подозрительно.
Агнесса чувствовала его враждебность, но нисколько
не казалась обиженной. Она ходила мимо него скользящей
походкой, смотрела глубокими темно-голубыми глазами,
улыбалась узким ртом, алевшим на белом лице, очень
оживленная, очень дама, без преувеличенной любезности.
Осторожно, искусно пыталась она растопить лед, чутьчуть посмеизалась над тем, какой он злой бирюк.
Он посмотрел на нее внимательнее. Все-таки к ней
несправедливы. Его друзья требуют от женщины, чтобы
она день и ночь не вылезала из хозяйства, ходила по
пятам за слугами, надзирала за кухней и бельевой. А эта
женщина—лакомый кусок, бесспорно. Хрупкая, холеная,
грациозная, и все же мускулистая, полная сил. Он
простился с ней любезнее, чем поздоровался. Сказал,
чтобы она вторично явилась к нему.
Долго смотрел ей вслед. Вздохнул. Подумал о Марга
рите. Та была снова беременна. Да, красавицей ее не
назовешь! Если сравнить с этой — даже страшно становит
ся. Умна она, это верно, наша Маульташ. Люди уважают
ее. Но не любят. А когда они видят эту, они восторженно
ее приветствуют.
ПО
Вот и обе девочки умерли. В народе говорили: кара
божья. Винят его, конечно. Оттого, что папа римский
предпочитал видеть Тироль под своим любимчиком Кар
лом, его, Людвига, брак считался осквернением таинства,
его дети—бастардами. И в том, что не звонили колокола,
и в пожарах, наводнениях, саранче, чумной эпидемии
тоже винили его.
Болваны! Ослы толстокожие! Тупицы! Разве такое
удовольствие — быть мужем Губастой? Давно уже не
обращает он внимания на ее наружность. Сегодня эта
наружность снова поразила его. С такой женой он стал
посмешищем всей Европы. Ведь он—государь и власти
тель, самый могущественный человек в Германии. От его
ласки расцветали города; и плодоносные земли от его
гнева засыхали. Все это далось ему нелегко. Пришлось
работать день и ночь, действительно на совесть. Не знать
иного страха, кроме страха божия. Исполнять свой долг,
суровый и трудный, изо дня в день. А к чему все это! На
посмешище всей Европы.
Внизу Агнесса садилась в носилки. Кругом стояла
толпа, обнажив головы, восторгаясь. Будь Агнесса на
месте Губастой, люди не говорили бы «кара божья» даже
при саранче и чуме.
Не взглянула ли она наверх? Словно пойманный
школьник, он быстро отвернулся.
Несколько недель спустя Маргарита родила мертвого
ребенка. Маркграф помрачнел, стал холодней. Нет благо
словенья его браку. Теперь вся надежда на единственного
сына, Мейнгарда, безобидного, толстого юношу, малоода
ренного, болезненного, который, казалось, нисколько не
походил на своего дедушку Людвига, а скорее на деда с
материнской стороны, на доброго короля Генриха.
Уже по истечении недели Маргарита снова принялась
за дела. Она работала с той же добросовестностью и
усердием, что и раньше. Но охота пропала, города уже не
были для нее возлюбленными. Маленький ласковый ев
рей, так искусно вливавший в них жизнь, был убит, дети,
которых она родила, умерли. Разбивалось все, к чему бы
она ни прикоснулась. Ничто не слушалось ее, не расцвета
ло. Маркграф? Добросоветныи, черствый человек. Ее
сын? Толстоватая, глуповатая посредственность. Что ей
остается?
Все ближе становился ей теперь Конрад фон Фрауенберг. Этот безобразный офицер с красными глазами и
белобрысой головой был предпоследним из шести сыно
вей Траутзама фон Фрауенберга, довольно незначительно
го баварского рыцаря, отличившегося когда-то в одном из
ill
сражений за императора Людвига. Благодаря этому Кон
рад попал еще мальчиком в пажи к баварскому двору,
затем в свиту маркграфа в Тироле, где получил чин
младшего офицера, но долго оставался в тени. Его
безобразие и ворчливый, озлобленный тон отпугивали
людей. Ничто не сулило повышения безвестному солдату,
но его дерзкая, отважная решимость во время осады
замка Тироль вдруг выдвинула его.
Всю ту мечтательность, которая еще оставалась у
Маргариты, всю ее тоску по красочности, пестроте,
приключениям, все остатки того, что господин фон Шенна
называл «былые дни», сосредоточила она на грубом,
некрасивом Фрауенберге. Этот альбинос, с его большой
жабьей пастью, скрипучим голосом, короткими грубыми
руками, рисовался ее воображению каким-то заколдован
ным принцем. То же, что и у нее: под неуклюжей
оболочкой, наверно, кроется утонченная и чуткая душа.
Поневоле будешь груб и суров в такой шкуре. Бедный,
одинокий, непонятый! Она относилась к нему особенно
по-дружески, почти по-матерински.
Суровая, неприкаянная молодость сделала Фрауенберга холодным, черствым хитрецом. Он знал, что безобра
зен, и считал в порядке вещей, что все отталкивают его.
Будь он наверху, он тоже топтал бы остальных. Он не
верил ни во что на свете. Деньги, власть, собственность,
похоть — вот цель всех людей, корыстолюбие, властолю
бие, любострастие — единственные мотивы их поступков.
Не существует ни наград, ни наказаний, ни справедливо
сти, ни добродетели. Все это вздор. Люди делятся только
на ловкачей и разинь, в жизни может только повезти или
не повезти. Он придерживался одного мнения с песенкой,
в которой говорилось, что только семь удовольствий
достойны хвалы и желаний: первое — жрать, второе —
пить, третье — облегчаться от съеденного, четвертое — от
выпитого, пятое—лежать с женщиной, шестое —
купаться, но седьмое, самое лучшее,— это спать.
Когда герцогиня подарила его своим вниманием, он ни
на миг не усомнился в том, что ее интерес не что иное,
как порыв чувственности. Не было, впрочем, ничего
удивительного, что выбор урода пал на урода. Он уже
было смирился: он рассуждал трезво, деловито, давно
сказал себе, что, как пятый сын в семье, да еще с таким
лицом, не имеет никаких надежд выдвинуться, но всегда с
хитрой, беспощадной зоркостью держался настороже,
готовый к прыжку. И вот перед ним открылась блестящая
возможность. Ему повезло, как утопленнику, безобразная
потаскушка вдруг воспылала к нему страстью. Он это
использует.
Перед слугой он дал себе волю, неистово ликовал,
112
расточая непристойные похвалы Губастой и ее похоти.
Вопреки обычной скупости, налил парню отдельную
кружку пива. При свече, один на один с ним, пропьянство
вал всю ночь, горланя песенку о семи самых желанных
радостях. Уж он выжмет из этой Маульташ все, что ему
заблагорассудится. Затем блаженно растянулся на посте
ли, намереваясь заснуть. Да, спать — самая приятная вещь
на свете. Он чувствовал, как ноет от усталости все его
тело. Похрустел суставами. Широко разинул пасть. Пово
рочался, сладострастно зевая, заснул.
Он шел своей дорогой хитро и осмотрительно, однако
никогда ничем не смущаясь. Он чувствовал, что маркграф
не любит его. И старался не попадаться ему на глаза.
Старался вообще быть незаметным. Но как только Марга
рита оставалась одна, он с дерзкой бесцеремонностью
ловил мгновение, вымогал замки, поместья, судебные
доходы, стал наконец ландсгофмейстером. Никто, и преж
де всего он сам, не предсказал бы ему такой карьеры.
Прожорливо, нагло ухмыляясь, загребал он все, что
попадалось под руку. Достигнув положения ландсгофмейстера, оставался тем же мелким офицеришкой. Никого и
ничего не уважал, ни во что не верил, кроме силы, денег,
похоти.
А Маргарита, как и раньше, обращала все свои мечты
к альбиносу. Его отталкивающая внешность делала его
отмеченным, роднила с ней. В этом корявом, толстомя
сом, отвратительном чурбане должна быть душа. Он
ничем не поощрял ее мечтаний; самое большее — пошлой
фамильярной усмешкой дурного тона. Она не замечала его
убожества или принимала его опустошенность за горькое
смирение, за нарочитую немоту, стыдливо затаившую все
нежное и благородное.
Озабоченно наблюдал господин фон Шенна за тем, как
Маргарита, в сущности без особых причин, скорее по
какой-то инерции, отходит все дальше от маркграфа и,
почти против воли, все больше сближается с Фрауенбергом. Это претило ему. Его оскорбляло, что, будучи столь
взыскательной, Маргарита наряду с ним самим избрала
своим доверенным именно этого человека. Что между
ними общего? Как могла она сочетать его изысканный
рафинированный скептицизм с грубой, низкопробной пу
стотой и цинизмом баварца? Самолюбие фон Шенна было
задето тем, что Маргарита делит свое доверие между ним
и этим человеком.
В общем же господин фон Шенна процветал. Чума
пощадила его. Он получил наследство, использовал, кроме
того, время после чумы для округления и благоустройства
своих великолепных поместий. В своих замках он вел
жизнь утонченную и уютную, среди картин, книг, краси113
вых вещей и павлинов; как и раньше, не хотел заняться
службой, радостным, задумчивым взором озирал свои
огромные плодовые сады, пашни, виноградники, с каж
дым днем становился все мягче, мудрее, покоился в себе,
словно зреющий, тщательно оберегаемый плод. Аббат
Иоанн Виктрингский, теперь секретарь герцога Альбрехта,
очень постаревший, трясущийся, мог цитировать примени
тельно к фон Шенна чуть ли не всего Горация.
С высоты этого покоя и мира он охотно помог бы
Маргарите. Он пытался снова укрепить близость между
Маргаритой и маркграфом. Благоприятствовало этим по
пыткам и то, что гнет отлучения, тяготевший над браком
Маргариты, стал за последнее время легче.
Дело в том, что Иоганну Люксембуржцу уже давно
надоело, будучи на деле холостым, оставаться в глазах
церкви женатым человеком. Благодаря мудрой политике
его брата, короля Карла, положение его значительно
улучшилось, и Иоганн надеялся окончательно укрепить
его при помощи удачного брака. Но для этого надо было
сначала по всем правилам развестись с Маргаритой. Он
попросил ее о свидании. Он хотел бы совместно с ней
найти формулу, которая была бы для обоих приемлема и
никого не унижала бы. Их интересы совпадают. Что ж,
это было верно, и Маргарита выразила готовность при
нять его.
Так герцог Иоганн появился в замке Тироль в роли
гостя. На этот раз ворота широко распахнулись перед
ним. Барабаны, трубы, почести. Длинное лицо Иоганна
было все таким же мальчишеским. Без всякого смущения
смотрел он на Маргариту своими маленькими, глубоко
сидящими глазками. Заговорил в тоне мрачной шутливо
сти, дружеской иронии. И вот они сидели вместе, приду
мывали основания для развода, усердно вертели их так и
сяк, кроили, пригоняли. Наконец, довольные, столкова
лись. Герцог Иоганн женился-де на Маргарите, состоящей
с ним в четвертой степени родства, не ведая об этом
родстве. Как оба ни старались честно осуществить свой
брак на деле, это им не удалось, оттого, конечно, что
Иоганн был заколдован. А между тем Иоганн вполне
способен вступить в брак с другой женщиной и желает
продолжить свой высокий род, а посему просит папу
объявить его брак с Маргаритой недействительным. Папа,
будучи другом богемских Люксембургов, бесспорно не
откажет в удовлетворении этой просьбы. Окончив перего
воры, Иоганн позавтракал у Маргариты. Оба были в
хорошем расположении духа.
— А вы нисколько не постарели, волчонок,— сказала
Маргарита.
— А вы, герцогиня Маульташ, особа хоть куда,—
114
сказал Иоганн. Каждый смотрел свысока и на собеседни
ка и на ситуацию; все отлично устроилось. На такой
основе их взаимоотношения были даже приятны. Прости
лись они дружелюбно, со свирепой фамильярностью
заговорщиков.
После смерти обоих дочерей Маргариты вопрос о
престолонаследии оказался примерно в том же положе
нии, как некогда при добром короле Генрихе. Единствен
ным наследником являлся мальчик Мейнгард; он был слаб
здоровьем, а его сестры умерли в раннем детстве. Поэто
му могущественные немецкие государи снова поглядывали
на Тироль, тянулись к нему жадными руками. Люксембур
га были заняты округлением своих земель на Рейне и на
Молдаве, что мешало им принять участие в борьбе за
страну в горах. Зато Виттельсбах и Габсбург, опиравши
еся на бесспорность и законность своих прав, караулили,
не спускали с нее глаз.
Габсбург, хромой Альбрехт, выращивал семена гранди
озного плана. Сам он, правда, едва ли мог надеяться
увидеть его плоды. Но озлобленный и умудренный бо
лезнью хромец давно уже трудился не ради завтрашнего
дня, а ради далекого будущего. Ему оставалось либо
заполучить Тироль, этот путь на Запад, этот мост к
швабским владениям, либо вовсе отказаться от мечты о
великодержавии.
Прежде всего попытался он привлечь на свою сторону
владетельных епископов. Триент и Хур имели зуб против
Виттельсбахов; они были склонны предаться Габсбургу,
который их ласкал. Так же щедр и приветлив был
Альбрехт по отношению ко всем влиятельным тирольским
дворянам. Он пожаловал господам фон Шенна, фогтам
фон Мачу и Фрауенбергу титулы, чины и должности, не
требовавшие особых трудов и приносившие большие
доходы.
Всеми способами старался он завоевать дружбу и
доверие самого маркграфа. При нападении на него Люк
сембурга он не ударил с фланга, он даже взялся быть
между ними посредником. Вскоре дело дошло до того, что
хромой Альбрехт выдал одну из своих дочерей за мало
рослого безобидного толстяка Меингарда, наследника
тирольского престола. Кроме того, Альбрехт, обычно
столь расчетливый, без отказа кредитовал вечно стеснен
ного маркграфа и ставил его тем самым в еще большую
зависимость от себя.
Затем вдруг, когда Людвигу вновь понадобилась значи
тельная сумма, финансовые советники австрийца заявили,
что, к сожалению, на этот раз деньги дать невозможно.
115
Их кассы опустели; мало того, они, к своему прискорбию,
вынуждены взыскать с него ранее одолженные суммы.
Маркграф, пораженный, в гневном смущении, хотел сра
зить их взглядами, словами. Но сдержался, прикусил
губу, молча ушел.
Собирался лично обратиться к Альбрехту. Но не
позволила гордость. При втором свидании габсбургские
финансовые советники невинно заявили тирольским, что
нашли превосходный и дешевый способ расплаты. Пусть
маркграф, в виде заклада под прежние и новые суммы,
передаст Австрии на несколько лет управление Верхней
Баварией. С помощью сбережений, полученных от объ
единенного и более дешевого управления, Альбрехту в
короткий срок удастся выжать из Верхней Баварии долг
маркграфа.
Когда советники передали маркграфу это предложе
ние, он побледнел, окинул их жестким, колючим взглядом
голубых глаз. Нет, они не улыбаются! У них трезвые,
сосредоточенные чиновничьи лица. Он судорожно глот
нул, сказал, что подумает. Кивнул, отпустил их.
Остался один, сидел тяжело поникнув, склонив массив
ную шею. Это требование — просто бесстыдство. Но ведь
Альбрехт умен, дружески расположен к нему и, верно, не
хотел его обидеть. Дело, видимо, все-таки в том, что
иначе денег не раздобудешь. Уступить доходы; но доходы
ведь не страна. Все же, если старший в роде Виттельсбахов вынужден передать управление своими наследствен
ными землями Габсбургу,— это, несмотря на гарантии,
суровое, очень суровое, почти невыносимое испытание.
Но когда он излагал подробности этого предложения в
своем совете, то говорил спокойно, по существу, словно в
нем ничего особенного нет. Зло следил за лицами, не
осмелятся ли его советники выдать затаенную злорадную
усмешку. Ах, будь жив его друг Конрад фон Тек! С ним
такое недоверие было бы излишним. И легче было бы
вынести все. Однако — без сентиментальностей! Он в двух
словах изложил суть дела. Своего мнения не высказал.
Попросил советников высказаться.
Первым заговорил Фрауенберг. Он понимал, конечно,
как и остальные, что австрийское предложение —
чистейшее вымогательство. Ему лично решительно ника
кого дела не было ни до Людвига, ни до Альбрехта, ни до
Баварии, Тироля, Австрии. Габсбург богаче и умнее;
вероятно, он поэтому возьмет верх. А так как он, кроме
того, почетными должностями и громадными суммами
купил Фрауенберга, то Фрауенбергу следовало бы скло
нить Людвига на это предложение. Но если он, Фрауен
берг, начнет уговаривать его, то Людвиг, который и без
того терпеть его не может, что-то заподозрит. По сути же
116
дела, хочет маркграф или не хочет, ему все равно ничего
не остается, как подписать, скрежеща зубами, унизитель
ное соглашение. Так что он, Конрад Фрауенберг, может
спркойно позволить себе шутовской жест, без ущерба для
Габсбурга разыграть баварца-патриота и усердно отгова
ривать своего государя от наглого, унизительного австрий
ского плана.
Маргарита встретила предложение Габсбурга востор
женно. Денег будет вдоволь, и можно будет наконец,
наконец-то разделаться с гнетущими обязательствами,
оставшимися еще со времен доброго короля Генриха. Как
расцветут, сбросив это бремя, ее возлюбленные города!
Бавария всегда была для нее только придатком. Она
охотно откажется от нее ради денег. Шенна и Мендель
Гирш научили ее понимать силу денег. Что толку в
большом теле, если в нем недостаточно крови? Теперь у
страны появится кровь, теперь страна выздоровеет. Ее
добрая страна! Ее цветущие, любезные сердцу города!
Мрачно слушал маркграф. Вот и видно, что она
никогда его не понимала. Он — баварец, Виттельсбах, сын
императора, привык властвовать над миром, привык мыс
лить не иначе, как целыми государствами; она же тиролька; у нее мысли кончаются там, где кончаются ее горы.
Они дотягиваются только до равнины, не дальше. Она
дочь графа Тирольского, мелкого князька, ограниченная,
расчетливая, просто лавочница. Он же — первенец римско
го императора, властный, с мировым охватом, отвеча
ющий только перед собой и богом. Нет, их разделяет
нечто большее, чем ее безобразие.
Заговорил изысканный фон Шенна. В это мгновение
Людвиг ненавидел его. Этот, конечно, одного мнения с
Маргаритой, ведь он тоже тиролец, не баварец. Наладить
финансы обеих стран, говорил Шенна, из собственного
кармана, к сожалению, невозможно. Поэтому очень хоро
шо отдать ненадолго благородного скакуна Баварию под
кормиться на конюшню к дружески расположенному
Габсбургу. Зато удастся получить овес, необходимый для
доброго коня Тироля. И потом—разве есть еще выход?
Да, разве есть еще выход? Вот то-то и оно. Возражать
совершенно бесполезно, как бы доводы ни были убеди
тельны. Унижение приходилось проглотить. Маркграф
опустил голову, толстая апоплексическая шея побагрове
ла. Поблагодарил членов совета грубо, отрывисто. Ска
зал, что примет сказанное ими во внимание. Все знали
заранее, как он решит.
Крепко рассерженный, выехал Людвиг из замка Ти
роль и верхом, с небольшой свитой, направился к северу,
в Мюнхен, чтобы, перед тем как отдать Баварию Габсбур117
гам, обсудить там ряд последних, уже второстепенных
вопросов.
Унылый октябрьский день. Моросит мелкий, тоскли
вый, нудный дождь. Что видишь от жизни? Ты правишь,
ты могущественный государь. Но ведь большая часть
того, что делаешь,— все эти торжественные церемонии,
манифесты, выходы к народу тебе претят, они только
угнетают душу. И вот теперь предстоит уступить управле
ние своим родовым наследием Габсбургу, делать при этом
любезное лицо, еще сказать, пожалуй: «Бог да воздаст
тебе сторицей!» Он заскрипел зубами. Увидел устремлен
ные на него огромные тускло-голубые глаза отца. Что
сказал бы он теперь!
Там, дома, все радуются. Этот противный Шенна, семи
пядей во лбу, всех высмеивающий, с его наглой, нудной
улыбкой. Фрауенберг, бесстыдный баран; нагло блеющий
о достоинстве Виттельсбахов, об обязанностях Виттельсбахов в отношении Баварии, а в душе злорадствующий!
Ведь он, поганый раб, отлично знает, что Виттельсбаху
придется пойти на уступки. Для Губастой, не помышля
ющей ни о чем, кроме своего Тироля, Бавария только
товар, которым можно торговать, и она охотно вышвыр
нет его, лишь бы ей получить побольше гульденов и
веронских марок. Уродина, делающая его посмешищем
всего христианского мира! До чего она ему омерзительна!
Как она сидела и жадно прислушивалась к сиплому голосу
этого Фрауенберга, этого альбиноса, ублюдка! Его жена!
Его герцогиня! Фу, Губастая!
В самом деле, ну скажите во имя Христа, что
хорошего видел он в жизни? Не следует ли ему, по дороге
в Мюнхен, до того как он выпьет горькую чашу, сделать
нечто гораздо менее горькое? Что, если он завернет в
Тауферс, убедится собственными глазами, как там идут
дела? Времени это возьмет немного, кроме того, чем
дольше он отсрочит предстоящее ему, тем лучше.
В Тауферсе Агнесса была вовсе не столь удивлена, как
он ожидал. Правда, когда привратник доложил ей, что
едет маркграф со своей свитой, она глубоко вздохнула,
потянулась, сыто улыбаясь очень красными губами. Но
приняла своего государя с равнодушной учтивостью,
казалась вовсе не такой уж польщенной. Да и обед,
предложенный ему, и сервировка—все достаточно тонкое
и изысканное,— были очень далеки от той хвастливой
роскоши, за которую ее осуждали и с которой она
принимала и менее знатных гостей, хотя бы мелких
итальянских баронов.
Людвиг смотрел на нее. Горели свечи, в камине рдел
небольшой огонь — благовонное дерево. Слуги разносили
фрукты и конфеты. Пленительная особа, клянусь
118
смертью и страстями господними! Не удивительно, что на
ее счет столько сплетничают. Но подступиться к ней
нелегко. Тон, в котором она вела разговор с ним, был
холодноват, чуть насмешлив: не очень-то она подпускает к
себе. Маркграф, серьезный, неловкий, сделал несколько
беспомощных попыток сказать ей комплимент. Она по
смотрела на него спокойно, не понимая. Нет, просто
недотрога какая-то.
Тем неожиданнее было для него на другой день
бесстрастно изложенная Агнессой просьба разрешить ей
присоединиться к маркграфу для путешествия в Мюнхен.
Она хотела бы проведать сестру, да и, кроме того, у нее
есть дела в Баварии.
Маркграф нерешительно, растерянно молчал. Просьба
показалась ему неуместной. Пойдут разговоры. А он
серьезный, уравновешенный человек, да и не по возрасту
ему такие авантюры; он отнюдь не желает, чтобы про
него распускали сплетни. Но не мог же он отказать
даме — как-никак она была ею,— к тому же гостеприимно
встретившей его, в таком ничтожном одолжении. Ворчли
во, неуклюже, грубовато он заявил, что очень рад.
Во время путешествия она вела себя благонравно,
сдержанно, скромно, пребывала почти все время в своих
носилках, не показывалась. Но в уединении, скрытая
занавесками, она упивалась, насыщалась своим торже
ством. А та, соперница, сидела в замке Тироль, именовала
себя маркграфиней Бранденбургской, герцогиней Бавар
ской, графиней Тирольской. У нее был почтенный, до
стойный супруг. Она нарожала ему детей. Внедрилась в
него, внедрила его в себя. А вот сейчас она, Агнесса фон
Флавон, разъезжает с маркграфом по наследственным
владениям этой соперницы.
Высокомерно и словно принуждая себя, устраивал
Людвиг в Мюнхене свои неприятные дела. Тотчас по
прибытии Агнесса, вежливо, но сдержанно поблагодарив
его, простилась. Теперь бы он охотно иной раз озарил
свои унылые вечера блеском ее присутствия. В первый
раз она отказалась, во второй прибыла. Он привык к ней.
Она уехала за город, повидать сестру. Он медлил с
отъездом, чтобы она могла к нему присоединиться.
Когда Агнесса следовала обратно среди лучезарных
красок поздней осени, она больше не уединялась в своих
носилках. Блистательная, ехала она на разубранном коне
бок о бок с маркграфом, высокомерно закинув голову.
Деньги потекли в страну. Громадные ссуды, получен
ные за Баварию. Промышленность ожила. Рудники, соля
ные копи. Строились дороги; торговые сношения были
119
облегчены, упорядочены. Города росли, ширились, горо
жане расхаживали спесивые, чванные. Их дома станови
лись выше, украшались изысканной мебелью, произведе
ниями искусства, утварью. Стены, башни, ратуши, церкви
росли. Птица, пряное вино стали ежедневным явлением на
уставленном красивой посудой столе горожанина. И на
рядней, чем жены мелких дворян, расхаживали теперь
горожанки—шелка, пышные ленты, драгоценности, высо
ченный чепец, шлейф.
С каких же пор началась эта счастливая перемена? С
тех пор как маркграф сошелся с красавицей Агнессой фон
Флавон. Агнесса фон Флавон, красавица, благословенная!
Наверно, это ей пришла в голову счастливая мысль
избавиться от Баварии, направить все силы и деньги в
Тироль. Пошли, господи, все свои милости нашей красави
це Агнессе фон Флавон! Сразу видно, что она избранница.
Сразу видно, что ее небесную красоту освещает благосло
вение матери божьей. А уродина, та меченая. Гнев божий
на ней. Прокляты все деяния ее. Дети ее перемерли.
Чума, пожары, наводнения, саранча—всюду, где ни при
ложит она свою руку. Все советы и дела ее обречены
проклятию. Разве не она виновница этой связи с Бава
рией, явившейся источником стольких бед! Разве не она
призвала жестоких, жадных баварских баронов, высасы
вающих все из страны? Души не чает в этом Фрауенберге,
мерзком ублюдке. Сделала его ландсгофмейстером. Сча
стье, что маркграф отвернулся от нее. Наконец увидел,
где правда. Вот когда настали счастливые времена. Бог да
благословит нашу дорогую прекрасную Агнессу фон
Флавон!
На людей, ждавших ее вдоль дороги, Агнесса смотрела
так же, как на дома и деревья, приветственные клики
были ей необходимы, как необходимы украшения. Она
улыбалась. Шествовала среди глазеющего, восхищенного
населения, не глядя ни вправо, ни влево, закинув го
лову с тонкими, смелыми, гордыми губами. А народ
ликовал.
Маргарита, далекая супругу, далекая сыну, была
подавлена, погружена в себя. Могла думать только об
одном: об Агнессе и ее победах. Видела Шенна, видела
Фрауенберга. Видела, как города вздохнули свободнее,
стали шириться, расти. Ее посев, ее дело. Из нее же все
вынули, она опустела и обнищала. В том, что дано каждой
женщине, ей отказано. Но цель была достигнута. Хоть это
единственное ее утешение пребудет.
Тем прозорливее был Шенна. Видел, как народ припи
сывает красавице все, что сделала Безобразная, и от этого
прозрения, от этого мучительного пробуждения хотел ее
уберечь. Видел и то, что Людвиг все больше запутывается
120
в сетях Тауферса. Еще боролся, задыхаясь, беспомощ
ный, словно оглушенный, впервые познавший подобное
безумие. Еще казалось все это приключением, имеющим
конец, предел. Но скоро, через какие-нибудь две-три
недели, пожалуй, уже будет поздно, он свяжет себя
добровольно и неразрывно.
Шенна хотел вернуть его Маргарите. Хотел вернуть
Маргарите расположение народа. Народ туп и нечуток.
Но не все ли равно, что он думает? Любое животное
мудрее его, более чутко. Нельзя, чтобы Маргарита
утратила и это последнее.
Прежде всего надо добиться, чтобы с нее было снято
дурацкое отлучение. Клеймо церковного отлучения отпу
гивает от нее народ, отпугивает от нее супруга. Ибо хотя
ее брак с Иоганном и был теперь расторгнут по всей
форме и она уже не являлась в глазах церкви нарушитель
ницей супружеской верности, но вместе с тем ее брачная
жизнь с Людвигом отнюдь не была папой санкционирова
на. Для церкви ее супружество продолжало оставаться
преступным сожительством, а ее сын, кронпринц Мейнгард — бастардом. По-прежнему церковь считала ее и
мужа отлученными, страну—находящейся под интердик
том. Правда, маркграф не раз посылал в Авиньон,
предлагая любую компенсацию, какую бы папа ни потре
бовал; однако папа, подстрекаемый императором Карлом,
оставался непреклонен.
Но Климент умер, его преемник, Иннокентий Шестой,
находился под большим влиянием Габсбурга. В прямых
интересах самого Альбрехта, чтобы его дочь была женой
признанного церковью законного наследника Тироля, а не
бастарда. Шенна принялся за дело с непривычной для него
настойчивостью. Ездил от Людвига к Альбрехту, от
Альбрехта к Маргарите. Из Мюнхена в Вену, из Вены в
Тироль.
Альбрехт ставил условия. Он сеет для будущего. Его
дочь через брак с Мейнгардом получит право на страну в
горах. Но Мейнгард — Виттельсбах. Ведь и Виттельсбахи
могут, при известных обстоятельствах, притязать на
Тироль. Эта беспокойная страна, как показал опыт, в
конце концов всегда оставалась за тем,-в ком народ видел
законного властителя. Хотя Маульташ и нелюбима, все
же народ с какой-то религиозной непреложностью чтит в
ней единственную законную наследницу старого графа
Тирольского. Она одна имеет право располагать страной;
кому передаст, на стороне того и будет народ. Альбрехт
ничего не требовал от Людвига Виттельсбаха; но он
требовал от Маргариты духовного завещания. В случае
если она, ее супруг Людвиг, ее сын Мейнгард умрут без
прямых наследников, Тироль должен перейти к герцогам
121
Австрийским. Это формальность, чистая формальность,
заверял он фон Шенна. Да и то на самый невероятный,
нежелательный случай. Но уж такой он, Альбрехт,
педант. Он требует непременно Маргаритиной подписи. В
обмен он обязуется добиться от папы снятия отлучения и
интердикта с Людвига и Маргариты.
Шенна счел это предложение весьма выгодным. Он
лично всегда предпочитал веселых, обходительных ав
стрийцев грубым, свирепым баварцам.
Маргарита сидела над завещанием, одна; был поздний
вечер. Итак, она должна завещать страну Габсбургам. Ну
да, она принесла ее в приданое сначала Люксембургу,
затем Виттельсбаху: почему же не Габсбургу? Хромой
Альбрехт, бесспорно, самый разумный и дельный из
германских государей. А его сын Рудольф энергичен,
умен. Дельные люди эти Габсбурги. Вероятно, они и
Тиролем будут править толково. В их руках уже Австрия,
Каринтия, Крайна, часть Швабии, Герц, управление Верх
ней Баварией. И Тиролем они будут править не хуже.
Тироль! Ее Тироль! Только что ей удалось оторвать
его от Баварии. А теперь он должен стать всего лишь
седьмой страной при шести других. Страной, управляемой
чужеземными государями. Ее Тироль.
Не горячиться. Все это гаданья о далеком будущем.
Пока ведь ее сын еще жив. Правда, он не так умен и
отважен, как Рудольф, как остальные сыновья Альбрехта.
Допустим даже, что он несколько ограниченный юноша.
Но он ее сын. Правнук графа Мейнгарда. Какое, соб
ственно, дело тем, чужим, до Тироля? Будь ее сын хоть
совершенным идиотом: он тиролец.
Тише, тише. Никто же не хочет ему зла. Ведь это на
случай, если он не оставит наследников... Умный, злоб
ный Альбрехт, хромец, заглядывает очень далеко вперед.
В сущности, странно, почему требуют именно ее подписи?
Ее муж — маркграф, сын императора, Виттельсбах; но
умный Альбрехт требует именно ее подписи, не его.
Интересно, что думает на этот счет Людвиг. Ведь он
тоже не промах. Он в хороших отношениях с Габсбургом.
Как это его не спросили?
Разве умный Альбрехт уже знает точно, насколько тот
от нее отдалился? Раньше Людвиг, наверно, обсудил бы
это с нею. Теперь он уехал. В Баварию. С Агнессой. Она
смотрит перед собой, ее широкий безобразный рот кри
вится печалью, не очень горькой. А почему бы Людвигу и
не получить удовольствие с Агнессой фон Флавон? Она
очень красива. Он уже не так молод. Наработался. Теперь
вот отделался от Баварии. Пусть немного передохнет. Она
122
очень красива. Почему бы ему и не получить удоволь
ствие?
Она поднялась, тяжело, слегка охая. Еще раз перечла
завещание. Оно было длинное и обстоятельное: «Божией
милостью мы, Маргарита, маркграфиня Бранденбургская,
герцогиня Баварская и графиня Тирольская, посылаем
всем христианам, кои письмо сие узрят, прочтут или
услышат, ныне и в будущем, наш привет и нижеследу
ющее оповещение. Ежели случится—да не допустит сего
господь по великой милости своей,— чтобы мы и высоко
родный государь, любезный нашему сердцу супруг наш
маркграф Людвиг Бранденбургский, скончался, не оставив
законных наследников, а также любезный сын наш,
герцог Мейнгард, скончался—чего да не допустит бог—
без прямых наследников, то все вышеупомянутые герцог
ства и графства, земли и владения, а также замок Тироль
и все другие замки, монастыри, крепости, города, рынки,
села и люди да отойдут как законное наследство и
собственность любезным нашим дядям, герцогам австрий
ским».
Маргарита неловко выпустила из рук свиток, так что
он, шурша, свернулся на столе. Она вышла из комнаты.
Тяжело шаркая, пошла в обход, который привыкла
совершать каждую ночь перед сном. В своих пышных
одеждах, свисающих странно безжизненными складками,
одиноко тащилась безобразная женщина по залам, жилым
покоям и коридорам, и неуклюжая тень свечи опережала
ее.
Она дошла до прядильни. Тяжеловесная дверь откры
лась почти бесшумно. Девушки уже кончили работу, в
комнате было также несколько слуг. Все толпились возле
молодой приземистой служанки, которая смущенно и
весело посмеивалась. А вокруг нее — визг, возня, смех.
Как? Она в самом деле не понимает? Тогда она единствен
ная в Тироле без смекалки. Итак, еще раз. Мария-горе —
мерзка и безобразна; куда она ни ступит, все гибнет,
засыхает. А Мария-золото — сияет небесной красотой.
Чего ни коснется, все расцветает, где ни ступит — звенит
золото. Итак, кто же Мария-золото? А... Агн... Наконец
лицо девушки расплылось, просияло. Агнесса фон Флавон? Конечно. А Мария-горе? Ах! Безмерное изумление.
Теперь и девушка трясется от неудержимого смеха.
Среди визга и ржания никто не заметил герцогини.
Безмолвно стояла она со свечой, скрытая тенью дзери.
Медленно притворила дверь. Потащилась по коридорам.
Назад к документу. Развернулся свиток. «Божией
милостью мы, Маргарита, маркграфиня...» Пергамент
зашуршал. Она обмакнула перо, старательно, не спеша
подписала.
123
Хромой Альбрехт сидел в своем венском замке, заку
танный в халат и одеяла. Рядом, на столе, среди других
бумаг, лежало и завещание Маргариты. При Альбрехте
находился его сын Рудольф, епископ Гуркский и древний
старик аббат Иоанн Виктрингский. Престарелого герцога
уже отсоборовали; он знал, что через несколько часов
жизнь его угаснет. Сидел в кресле, зяб, несмотря на
одеяла и чрезмерно натопленную комнату, чувствовал с
почти блаженной болью, что жизнь медленно уходит от
него. Однако взгляд его был, как обычно, ясен, спокоен,
даже как-то горестно весел.
Рудольф осведомился в третий раз, не вызвать ли
остальных братьев. Белокурые волосы, энергичное заго
релое лицо с невысоким угловатым лбом, орлиным носом
и выдающейся нижней губой было серьезно, самоуверен
но, без тени слащавости. Хромой в третий раз отклонил
предложение. Мальчики заняты делом, его смерть не
должна мешать им.
Он тихо дышал, здоровая рука разжималась, сжима
лась, разжималась. Он прожил хорошую жизнь, посколь
ку человеческая жизнь может быть хорошей; она была
усердием и трудом. Она была успехом. Он работал на
себя и работал для своих стран. Он был в мире с собой,
он был в мире с людьми, он был в мире с богом.
Его сын Рудольф получит хорошее наследство. Какая
удача и милость божия, что Альбрехту еще дано увидеть
воочию документ, закрепляющий за ним Тироль. Теперь
его владения сомкнулись, от Швабии до Венгрии едины
габсбургские земли. Под скипетром добрых христианских
государей, в порядке и благоденствии. Сыновья его —
разумные твердые люди. И совершенно незачем затруд
нять их своей смертью.
Итак, он отбывает, последний из трех. Люксембург,
Иоганн, умер нелепой смертью, дурацкой рыцарской
смертью в бою, который не имел к нему никакого
отношения. Баварец, Людвиг, умер нечаянной смертью,
попусту, на охоте, среди шатких, неустроенных дел,
смертью невыразительной, без лица, без твердой линии,
смертью столь же бессмысленной и ничего не говорящей,
как и вся его жизнь. Он, Альбрехт, никогда не именовался
римским императором, никогда не стремился к римской
короне, не владел ею и не желал ее. Но если хорошенько
взвесить,—тут он улыбнулся кроткой, хитрой усмеш
кой,—то могущественнейшим из трех был всегда он, был
на деле верховным судьей христианского мира, и всегда
все делалось так, как он желал.
А сейчас он страшно устал. Хотел окликнуть Рудоль
фа, но раздалось только легкое хрипение. Тот быстро
обернулся. Здоровой рукой умирающий поискал ощупью
124
руку сына. Не дотянулся, рука упала. И голова тяжело
поникла на грудь.
Рудольф стоял рядом с ним, мужественный, твердый.
Теперь он глава Габсбургов, могущественнейший из не
мецких государей. Епископ Гуркский молился. Древний
старик аббат Виктрингский водил высохшей коричневой
рукой по Маргаритиному завещанию: «Памятник я воз
двиг, меди нетленнее»,— пробормотал он цитату из древ
него классика. Затем, шаркая, подошел к Альбрехту,
Увидел, что тот мертв. Сделал над собой усилие, вытянул
ся, покачнулся, выпрямился. Придал сЬоему голосу всю
возможную твердость. Несколько раз его голос срывался,
наконец он возвестил: «Defunctus est Albertus de Habsburg,
imperator Romanus»1.
Епископ и Рудольф переглянулись: никогда умерший
не носил этого титула, никогда не домогался его. Старец
повторил с усилием, покачиваясь, торжественно: «Скон
чался Альбрехт Габсбург, римский император»., Затем
сразу ушел в себя, прошаркал к столу, перекрестился,
забормотал.
Маленькая часовня святой Маргариты при мюнхенском
дворце набита до отказа высокими сановниками. Снару
жи— ясная бледно-бронзовая осень. Внутри—латы свет
ской знати, пышные мантии духовных лиц; они стоят,
притиснутые друг к другу. Герцоги австрийские, Рудольф,
Фридрих, их канцлеры и маршалы, Иоганн фон Плацгейм,
Пильгрим, Штрейн, баварские и тирольские рыцари, мар
шалы, бургграфы, обер-егермейстеры, ландсгофмейстеры
маркграфа, братья Шенна, Фрауенберг, Конрад Куммерсбрук, Дипольд Гэл. Фиолетовые и пурпурные одежды
князей церкви. Епископы Зальцбургский, Регенсбургский,
Вюрцбургский, Аугсбургский, деканы, пробсты, настояте
ли соборов. Тирольские священники Тейзендорф, Пибер.
Знамена епископов, светских государей. Ладан. Снару
жи— сдерживаемый войсками народ. Во всех окнах, на
озаренных солнцем осенних деревьях, на всех стенах и
выступах — народ.
В часовне Людвиг и Маргарита стоят на коленях перед
папскими комиссарами, епископом Павлом Фрейзингским
и аббатом Петром Санкт-Лампрехтским. Вчера их брак
был официально расторгнут и им было предписано отныне
жить врозь. Сегодня епископ торжественно зачитал пап
ский эдикт об очищении: «Поелику Людвиг Баварский,
первенец Людвига Баварского, именовавшего себя
римским императором, выполнил все, что папа от него
Скончался Альберт Габсбург, император Римский (лат.).
125
потребовал, и сам лично признал все свои прегрешения
против церкви, он, епископ Павел, и аббат Петр, в
качестве папских комиссаров, даруют означенному госу
дарю и государыне Маргарите, невзирая на их слишком
близкое родство, разрешение снова вступить друг с
другом в брак и признает законным уже рожденного ими
раньше принца Мейнгарда. Снимают с Людвига и Марга
риты всякое клеймо порока и позора, возвращают им
право владеть привилегиями, ленами, поместьями. Снова
принимают их в лоно церкви. Освобождают их земли от
интердикта».
И вот в Баварии и Тироле, по всей стране открылись
двери церквей, которые были заперты в течение многих
десятилетий. Колокола, столь долго молчавшие, закача
лись, зазвучали. Народ, изголодавшийся по религиозным
восторгам, потек в церковь. Мужчины и женщины, кото
рые выросли, не зная, что такое церковная служба и
колокольный звон, впервые слушали обедню, с востор
женным изумлением уносились на волнах благочестивых и
сладкозвучных, упоительных и пышных молений триеди
ному богу.
— Больше я не желаю иметь никаких дел с Габсбурга
ми!—раздраженно рявкнул грубым офицерским голосом
Стефан, герцог Нижне-Баварский, и швырнул на стол
звякнувшую железную перчатку. Он встал, забегал по
комнате. Его холодные глаза смотрели из-под угловатого
лба недоверчиво и злобно на брата, на маркграфа,
который продолжал сидеть, устало склонив над столом
голову, отчего напрягшаяся шея казалась еще массивнее.
В большом зале мюнхенского дворца, несмотря на все
усилия натопить его, было довольно холодно, за окнами
падала хлопьями какая-то мерзкая смесь дождя и снега.
— Значит, нет,— сказал маркграф с усилием, подав
ленно.—Тогда я прикажу, господин брат, изготовить
другой документ, как мы условились.
Герцог Стефан поджал губы под торчащими густыми
коричневато-черными усами. Он подошел к брату, объяс
нил свою резкость:
— Сколько раз мы в этих неприятных вопросах о
наследстве в конце концов столковывались. Мы никогда
не обманывали друг друга. Каждый из нас ясно и твердо
отстаивал свои интересы, без лишних слов и недомолвок,
и никогда один другого не уговаривал. Каждому из нас
шестерых просто сердце жгло, оттого что вот приходится
дробить и рвать на куски наши земли и умалять род
Виттельсбахов. Но иного способа, иного выхода не было,
и мы считали излишним без толку молоть на этот счет
языком. Но, господин брат,— и он угрожающе повысил
голос, который стал скрипучим,— но то, что вы, старший
126
в роде, допустили, чтобы тирольское завещание было
составлено в пользу Габсбургов, понуждает меня гово
рить. Это дело самих тирольцев, знаю, и меня не
касается. Я никогда и не вмешивался в ваши дела. Все же
это завещание слишком уязвляет меня, отравляет кровь, я
не могу молчать.
Маркграф не ответил. Взгляд его жестких колючих
глаз был тупо устремлен куда-то. Он казался гораздо
старше брата, хотя разница лет была между ними невели
ка. И так как Людвиг, обычно столь вспыльчивый и не
остававшийся в долгу у собеседника, продолжал сидеть
согнувшись и тупо молчать, герцог Стефан сказал немного
мягче:
— Вы, может быть, скажете, что это дело вашей
жены, не ваше; или что снятие отлучения и интердикта—
хорошая плата за сомнительный кусок бумаги, и вы
будете правы; но я бы все-таки не допустил этого на
вашем месте, и никто из братьев тоже, и отец тоже, будь
он жив.
Маркграф продолжал молчать, все так же странно
угасший. Растерянность этого обычно сурового и вспыль
чивого человека смутила Стефана. Он сказал, почти
извиняясь:
— Я понимаю, нелегко иметь женой Губастую, а
ландсгофмейстером—Фрауенберга.
Когда маркграф остался один, им овладел приступ
такого глухого, бессильного, беспомощного гнева, какого
он еще никогда не испытывал. Что это?
Он у себя в своем замке, а его младший брат Стефан,
это ничтожество, эта посредственность, этот мерзавец, со
своей паршивой Нижней Баварией, разносит его словно
мальчишку? И он—но как это могло случиться,— он
спокойно все это выслушивает? Так, значит, вот уже до
чего дошло? Значит, он настолько обессилел?
Стефан был прав, в этом все дело. Габсбурги правили
все вместе, предоставив руководство умному Рудольфу.
Он был их главой, они представляли собой одно целое,
управляли всей массой своих земель единообразно. А род
Виттельсбахов расщеплен и разорван, растерзан на шесть
кусков. И он допустил до этого, он, старший. И не только
это. Он допустил, чтобы Габсбурги взяли перевес. Нача
лось с еврейского погрома. Это была первая ошибка.
Защити он своих евреев, как сделал хромой Альбрехт,
никогда его кошелек не был бы так пуст и дыряв.
Никогда не пришлось бы ему отдать свою Баварию
австрийским финансистам. А теперь их много в стране, и
они засели крепко, контролируют, хозяйничают как за
благорассудится и везде — под, рядом, над голубым виттельсбахским львом—красный лев, габсбургский. Он чув127
ствовал, что на него устремлены огромные, неподвижные
глаза отца. Он задыхался. Брат прав.
Не думать об этом. Ошибка совершена. Евреи мертвы,
оставшихся в живых никакими обещаниями не заманишь
обратно. Денег нет. В стране разорение, там правит
Габсбург.
Вздор! Дело вовсе не в этом. И никто его за это не
упрекал. Дело в завещании. В завещании, которое соста
вила его жена, уродина, Маульташ. Вот за что надо бы
ло держаться, вот чего не отдавать. Он рад был даже пе
ред самим собой свалить всю вину на нее. Как это брат
сказал? Нелегко иметь женой Губастую. Нет, видит бог,
нелегко. Он стал разжигать в себе глухую ярость против
этой женщины. Она во всем виновата, и в этом договоре с
Габсбургами. Она, уродина, Губастая, с ее дурацким
любовником, с Фрауенбергом, ублюдком, жабой. Они
погубили его Баварию. Сделали его посмешищем всей
Европы. О, у него уже тогда было верное предчувствие,
когда отец бегал вместе с ним по комнате, а он упирался и
не хотел жениться на этой особе. Людвиг уставился перед
собой. Сопел, рычал, стонал.
Пошел к Агнессе. Она лежала на кушетке, перед нею
стоял сокольничий. На ее руке была перчатка, она играла
с только что приобретенным соколом. Она сразу замети
ла, что маркграф жаждет поговорить. Но она заставила
его ждать. Возилась с птицей, учила ее и не думала
отсылать сокольничего.
Наконец Людвиг проговорил сквозь зубы, что сегодня
у него нет времени для соколиной охоты и спорта. О,
господин маркграф в дурном расположении? Его рассер
дили? Ей весьма жаль... Герцог Стефан? Вот не ожидала!
Ведь герцог очень обходительный господин. Он говорил о
завещании маркграфини? И о баварско-габсбургском со
глашении? Об этом нет? И об этом тоже, правда, вскользь?
Если бы она догадалась наконец отослать этого малого
с его соколом! Но она и не думает. Неужели ей все равно,
что Стефан позволил себе подобную вещь? И неужели ей
все равно, что он от брата пришел прямо к ней? Птица
расправила крылья, сложила их. Агнесса гладила сокола,
называла ласкательными именами. Все ее существо было
полно огромного тайного торжества. Наконец! Неужели?
Неужели минута настала? И дом ее соперницы, возведен
ный с такими трудами, наконец рухнет?
Значит, о баварско-габсбургском договоре говорил
герцог Стефан? Ну, она в политике ведь ничего не
смыслит. Но, говоря по чести, она всегда дивилась. Как
такой могущественный, мудрый государь отдает управле
ние страной другому! Она сказала это будто мимоходом,
снимая и надевая на птицу колпачок. Сейчас же снова
128
заспорила с сокольничим о том, сколько времени придется
морить сокола голодом. А в душе безмолвно ликовала:
выжать из Тироля все до капли и отвести эти соки в
Баварию, куда-нибудь. Сделать так, чтобы все созданное
ее соперницей погибло.
Людвиг сидел подавленный, злой. Дурак он. Даже дети
и те понимали, в чем дело. Ни в коем случае не должен
был он уступать управление Баварией. Если бы даже
пришлось отдать в залог мессере Артезе все свои города и
доходы. Завещание Маргариты — ну, тут уж ничего не
поделаешь. Но срок договора об управлении истекает
через несколько месяцев; он откажется возобновить его.
Будь что будет.
Агнесса лежала на кушетке, не обращая на него
внимания. Сокольничий все еще не уходил. Если б она
была одна, он ринулся бы на нее, стал трясти: «Слушай,
не смей издеваться надо мной! Я откажусь от договора! Я
вышвырну габсбургских чиновников! Не издевайся надо
мной, шлюха!» И он схватил бы ее так, что она забыла бы
и об издевках и о соколе. Но сокольничий с глупым
почтительным лицом был тут, а Агнесса даже не смотрела
на герцога.
Конрад фон Фрауенберг вел переговоры с советниками
епископа Бриксенского. За последнее время епископство
попало в полную зависимость от маркграфа. Конрад
всячески давал это почувствовать. Сидел довольный перед
потеющими посланцами, рассматривал их маленькими
красноватыми глазками, визгливо дразнил, со смаком, не
спеша. В конце концов с презрительной, жестокой ненави
стью бросил этим нищим блюдолизам какие-то крохи. Его
секретарь, невзрачный клирик, молча, с робкой добросо
вестностью вел протокол.
Когда советники отбыли, Фрауенберг поручил секрета
рю написать ряд писем служащим его собственных поме
стий. Без конца приходится внушать этим господам и
пережевывать одно и то же. Нельзя же—чтоб их побрал
сатана треххвостый — быть такими слюнтяями. Только и
знают, что скашивают подати, только и делают, что
отсрочивают барщину да повинности. И потом эта дурац
кая чувствительность, как только дойдет до наказаний.
Приговаривают вора всего-навсего к позорному столбу и
тюрьме — оттого что его-де нужда заставила! Вздор! Всех
нужда заставляет! Руку отрубить подлецу, как делалось
всегда. Щадить браконьера оттого, что у него семья? И у
его дичи тоже семья; разве вор пощадил ее? Пусть об этой
новомодной гуманности в его поместьях и думать забудут.
Фрауенберг диктовал, сипел, тихий секретарь записывал.
129
5 Л. Фейхтвангер, т. 3
Оставшись один, безобразный человек откинул беле
сые волосы, потянулся, лег на диван, похрустел сустава
ми, зевнул, лениво, смачно. Мир отлично устроен, уж
он-то понимает в этом толк. И сам он, черт побери,
немалого добился. Маркграф все время в отъезде, у своей
Агнессы или еще где-нибудь. Почему бы и нет? Почему
бы ему не предпочесть Губастой красавицу Агнессу?
Правда, на него, Фрауенберга, ложится немалая работа,
когда маркграфа нет: Губастая и Тироль. Много работы,
адова работа. Но доходная, ничего не скажешь. Да и
Людвиг как нельзя больше идет ему навстречу. Избавляет
от всяких объяснений.
Он внимательно посмотрел на свои толстые красные
мясистые руки. Очевидно, он раньше недооценивал собст
венные мужские достоинства. Нужно только самому в
них уверовать, тогда поверят и бабы. Теперь любая
прибежит, стоит ему поманить. Ухмыляясь, он потягива
ется, свистит. Лениво поднимается, достает тушь, черни
ла, пергамент: средство скоротать досуг, когда не спишь.
Сегодня его особенно тянет к этому. Шенна считает его
тупицей. Полагает, что Фрауенберг не способен ценить
красоту. Шенна не дурак, но если он думает, будто он
один смыслит в том, что вкусно и округло, приятно и
гладко на ощупь, то он ошибается, хлыщ эдакий, кривля
ка! Фрауенберг развертывает пергамент. О, он знает толк
в красоте. Он насвистывает любимую песенку—о семи
радостях жизни. И приступает к работе. Его широкая
пасть блаженно растягивается, он прищелкивает, причмо
кивает, урчит, взвизгивает, рыгает. Набрасывает контур,
водит кистью, аккуратно размалевывает. Женская одеж
да, груди, лицо. Углублен в работу.
Поднимает голову. За его спиной стоит Маргарита. Ее
безобразное лицо искажено особенно по-дурацки. Ясно,
что она узнала: никакого смысла скрывать, отказываться.
Он нагло смотрит на нее, кривит широкий рот, небрежно
сипит:
— Амулет.
— Амулет? Вот это? Этот вылизанный портрет некой
особы?
А он, наивно, дерзко: да, конечно. У него с ней споры
о границах, Маргарита знает. Кроме того — надо иметь в
виду ее явно зловредное политическое влияние на
маркграфа.
Она не сводит с него мрачных, смелых, выразительных
глаз. Он выдерживает холодно, равнодушно. Пусть отдаст
ей рисунок, говорит она наконец.
— Почему бы и нет?—пискливо спрашивает он. Аму
лет не из благочестивых. Над ним можно поворожить,
подчинить своей воле, своим желаниям. Вероятно, поже130
лания герцогини по адресу этой особы столь же мало
приятны, как и его собственные. Он осклабился, подал ей
портрет с глубоким, преувеличенно низким поклоном.
Оставшись одна, Маргарита долго рассматривает на
бросок, изучает. Волосы сделаны золотом, глаза таращат
ся— два глупых голубых пятна на беспомощной мазне
лица. Набеленными пальцами вытаскивает Маргарита из
волос шпильку. Медленно, тщательно нацелившись, тычет
в голубые пятна. Но пергамент крепок, она буравит
сильней, медленно пробуравливает их насквозь. Пергамент
хрустит. И вот вместо глаз на нем два маленьких
отверстия с надорванными краями.
Маркграф встал, разговор не продолжался и десяти
минут. Обсуждались только дела, вопросы и ответы были
исполнены ледяной деловитости.
— Остается еще Тауферс,— сказала Maprapirra.
— Отложим,— уклонился маркграф.
— Вот уже почти год, как вопрос все откладывает
ся,— сказала Маргарита.— Надо его наконец разрешить.
— Итак, чего же вы желаете? — враждебно спросил
маркграф.
Вопрос о Тауферсе состоял в том, что между Агнессой
фон Тауферс и Фрауенбергом возник спор о границах.
Агнесса пряталась за Бриксенское аббатство, давшее лен
ей, а не Фрауенбергу. По сути дела прав был Фрауенберг,
формально — она. Одно слово маркграфа—и Бриксен от
кажется от своих возражений, а Агнесса потеряет поме
стья. Советники епископа полагали, что это не входит в
планы Людвига, а потому осмеливались упорно возражать
против доводов Фрауенберга.
Маргарита, крайне раздраженная, принялась опровер
гать доводы епископства. Маркграф не менее угрюмо и
упрямо перечислял политические мотивы, по которым он
в данный момент не считал возможным раздражать
епископа. Они мерились силами, угрюмые, непреклон
ные.
Несмотря на возрастающую отчужденность, они до
сих пор еще никогда по-настоящему не ссорились. Ни
единым словом еще не затронул маркграф вопроса о
завещании, ни единым словом — ее отношений с Фрауен
бергом. Она тоже ни разу не произнесла в его присутствии
имени Агнессы. Теперь они горячились, препирались,
угрожающе, настойчиво, раздраженнее, чем это маловаж
ное дело заслуживало. В ярости стояли друг против
друга. Спокойное мужественное лицо маркграфа озверело,
исказилось. Она отвечала с напускным спокойствием,
колко, насмешливо.
131
5*
В конце концов, уже не владея собой, он бросил ей с
едкой, насмешливой злобой:
— Да ведь все это только ради твоей обезьяны, ради
Фрауенберга.
Она посерела, чуть не задохнулась, с ненавистью
посмотрела на него. Затем выговорила хрипло:
— Да, да, да! Я не допущу, чтобы закон попирался
из-за твоей шлюхи.
Он судорожно сжимает руку, иначе он ударит ее.
Браниться не в его характере. Но теперь он обрушивается
на нее:
— Ведьма! Уродина! Вонючая! Сидишь со своей обезь
яной и выдумываешь гадости! Разве мало мне стыда иметь
такую жену, богом меченную! Так ты еще имя мое
хочешь опозорить? За мужчинами гоняешься, эдакая-то?
Что ж, парочка недурна, Губастая да обезьяна.— Он вдруг
смолк и двинулся к ней с таким диким лицом и вздувши
мися жилами на лбу, что она метнулась за стол.— Не
позволю! — кричал он.— Я убью его! Не желаю быть
посмешищем!
Тем временем Фрауенберг сидел в замке Тауферс.
Щурился, поглядывая красноватыми глазами на Агнессу.
— Уж мы столкуемся,— визгливо заявил он.— Вы
богаты, и я не беден. Неужели вы не можете обойтись без
придворной жизни? Я могу. Для меня это только предлог,
чтобы видеть вас.— Красной толстой рукой он ласкал ее
белую тонкую руку. Агнесса улыбалась. Вот это мужчи
на, в нем сила, воля, голая прямолинейность.— Мир
глуп,— просипел он.— Еще глупее, чем думаешь.— Он
сидел перед ней, разевая широкую пасть на голом красном
лице, кряжистый, крепкий, наглый, безобразный.— Мне
думается, среди всех только мы с вами тут разумные
люди.— И его жесткие куцые жадные пальцы скользнули
вверх по ее руке.
Впрочем, он не помышлял ни о малейших уступках в
их тяжбе.
Теперь Агнесса расхаживала с легкой, порхающей в
уголках губ улыбкой. Упивалась своей победой над
Маргаритой, захлебывалась, всячески смаковала ее. Все
крепче привязывала к себе маркграфа, спокойно, не
приметно. Высасывала его, вползала в него, завладе
вала им.
Он был бережлив и трезв, отнюдь не склонен к
мотовству. Она требовала от него небрежным тоном таких
трат, которые раньше он обдумывал бы целые годы. При
132
малейшем его возражении она сейчас же умолкала, не
настаивала. Но у нее была манера отворачиваться с
ироническим, едва уловимым, презрительным изумлением,
которое действовало на него сильнее, чем могли подей
ствовать слезы, просьбы, брань. Так она постепенно
скрутила этого решительного, осторожного человека, втя
нула его в мотовство, роскошь, подточила, разрушила то,
что Маргарита создавала десятилетиями.
Вдруг появился снова и мессере Артезе. Повсюду
оказывался он одновременно, в десяти местах, с брать
ями, очень похожими на него, невзрачный, утонченно
вежливый. Не успели оглянуться, как в его руках снова
очутились пошлины, соляные копи, рудники. На ледяное
презрение Маргариты он отвечал усердными поклонами. С
величайшей готовностью освободил графа от задолженно
сти Габсбургам.
Теперь Людвиг при желании мог отказаться от бавар
ского соглашения. Правда, сумма, заплаченная им фло
рентинцу, была втрое больше требуемой австрийцами.
Подобный тени, так же как он появлялся, мессере Артезе
исчез.
Посетил замок Тауферс. Кто, видя этого маленького
вежливого человечка, поверил бы, чтобы он мог некогда
так неистовствовать перед Агнессой? Друг против друга
сидели они, Агнесса и он. Обменивались легкой улыбкой
понимания. О да, прекрасная страна, обильная, благосло
венная страна. Вино, плоды, хлеб. Цветущие, благоустро
енные, работящие города. Он рвал к себе добычу, она
толкала. Толкая, она метила в герцогиню, в уродину. Им
же руководила даже не столько жажда наживы, сколько
желание подорвать, разворотить здание, построенное вра
гом, погубить дело поверженного, убитого еврея. Она
била по герцогине, он терзал мертвого врага.
Как сыр в масле катался Конрад фон Фрауенберг, его
голое широкоротое лицо отливало розовым блеском. Он
лежал, ри'шалясь на диване, в маленьком элегантном зале
замка Тауферс, Агнесса сидела напротив. В комнату
упали лучи солнца, он прищурился, лениво потянулся,
зевнул, похрустел суставами. Агнесса требовала, льстила,
угрожала, молила; пусть провожает ее в Триент. Он
ответил, что и не подумает. Пусть маркграф валяет
дурака. Она отвернулась с тем легким, едва уловимым,
презрительным удивлением, которым могла всего добить
ся от маркграфа. Фрауенберг расхохотался звонко, грубо,
очень довольный. Перевернулся на другой бок. Так как
она упорно дулась, он начал зевать. Потянулся, мирно,
вкусно заснул, громко всхрапывая. Через час проснулся:
вечерело, она все еще продолжала сидеть в противопо
ложном углу, обиженная. Он лениво поднялся, подошел к
133
ней, сгреб ее, грубо, игриво, притянул рядом с собой на
диван. Она не противилась.
Он обращался с ней как вздумается. Заставлял, точно
собаку, выпрашивать ласку. Морочил ей голову обещани
ями, которые, конечно, не выполнял. Прогнать его?
Невозможно. Он рассмеется. Да и смешно было бы. Разве
найдешь еще такого урода? Такого наглеца? С такой
хваткой? Нет такого.
Она потянулась под его грубыми ласками, искоса
поглядела на него. Увидела сытое, хитрое, мясистое,
осклабленное лицо. Как он безобразен! Как он силен и
вульгарен! Ее охватило любопытство. Неужели нет ниче
го, что могло бы вызвать на этой наглой, самоуверенной
роже робость и страх?
Она принялась натравливать на него маркграфа. Неза
метно, шутками. Семя упало на хорошую, давно подготов
ленную почву. Оно пустило побеги, стало расти. Как это
выразился герцог Стефан? Нелегко при такой жене да
иметь еще такого ландсгофмейстера, как Фрауенберг!
Пора с этим кончать. Людвиг сыт по горло. Посмешище
всей Европы. И он покончит с этим. В Мюнхене. Одним
махом. Сначала покончит с габсбургским свинством. А
потом и с Фрауенбергом, с этим негодяем, ублюдком!
— Посмотри-ка на меня хорошенько,— сказал Фрауен
берг Маргарите, хорохорясь, с шутовски подчеркнутой
важностью.— Посмотри на меня хорошенько. Может
быть, уже недолго придется тебе любоваться мной.—Так
как Маргарита удивленно подняла глаза, он продолжал
пищать: — Я, конечно, не красавец мужчина, но другого
такого не сыскать. Кто интересуется мной, хорошо
сделает, если повнимательнее рассмотрит меня, чтобы
запомнить. Скоро не на что будет смотреть. Против меня
что-то затевают. Маркграф смотрит на меня, точно
копьями прокалывает. К сожалению, в копьях недостатка
не будет. Он назначил меня сопровождать его в Мюнхен.
Там легче будет это сделать. Гуфидаун, этот добрый
честный юноша, который меня терпеть не может, и
Куммерсбрук проболтались. Смотри на меня хорошенько,
Маргарита, а когда меня не будет, напивайся и будешь
видеть меня во сне. Можешь заупокойных служб не
заказывать! Ты славная баба, герцогиня Маульташ,—
засмеялся он и хлопнул ее по плечу. Он стал насвисты
вать любимую песенку о семи радостях, подмигнул ей,
заковылял прочь, широко расставляя ноги.
Маргарита не отозвалась ни словом. Она продолжала
сидеть перед массивным столом, в светло-зеленом камчат
ном платье, под жестким слоем румян и белил. Перед ней
134
лежали грудой акты и документы. Комната давила своей
мрачностью, в ушах еще звенела песенка, которую насви
стывал Фрауенберг.
Да, он, должно быть, прав. В мире только и есть что
те семь радостей, о которых поется в песне.
Она никогда не отступала. Когда она в первый раз
была разбита, повержена в прах, она не отступила. Из
грязи и праха воздвигала новое — страну, города, пестрые,
шумные, многолюдные города, ее творение. А теперь эту
кровь, которой она с такими трудами питала их, хотят
отвести прочь: в Баварию, еще куда-нибудь; бессмыслен
но растратить ради шлюхи. Маркграф ей ничего не
сказал, но слухи просачивались к ней отовсюду. Договор с
Габсбургами он расторгнет. Ее города, ее Тироль будет
опустошен, ободран, высосан, загажен.
Мало того. Еще и другое. Фрауенберг. Урод, одино
кий. Ее Фрауенберг. Которого она приблизила к себе.
Быть может, он дурной, низкий негодяй. Но 6н ее. Из
всех людей только он. И его хотят у нее отнять. О, она
ведь не забыла, как муж кричал во время их последнего
разговора: «Я убью его! Я не дам делать из себя
посмешище!» Она до сих пор слышит его голос, хриплый
от ненависти, видит его обезумевший взгляд. Да, Конрада
чутье не обмануло, запахло убийством. Если он уедет в
Мюнхен, он не вернется.
Ее иссохшая дряхлая фрейлина Ротенбург вошла в
зал, кашлянула; здесь итальянский торговец из Палермо,
которого Маргарита вызвала. Герцогиня рада была от
влечься, приказала позвать его. Он появился перед ней,
толстяк, оливковое лицо, живые карие глаза. Товару у
него было немало. Пестрые птицы, тонкие шелковистые
шали и ткани, драгоценные каменья, редкостные благово
ния, иноземные сласти. Он и его приказчик ловкими
вкрадчивыми движениями разложили перед нею товары.
Она засматривалась то на одно, то на другое. Спрашивала,
рассеянно слушала объяснения, говорила сама оживлен
нее обычного. А это что? Флакончик, маленькая амфора
из матового полудрагоценного камня, прекрасной формы,
закупоренная, запечатанная. Это? О, госпожа герцогиня—
знаток, у госпожи герцогини безошибочный вкус. Это
действительно большая редкость. Из цельного камня, а
какое благородство формы, округлых линий! Большой
мастер делал, о да! И пусть соблаговолит обратить
внимание на высеченные здесь изображения. Вот импера
тор Гогенштауфен, Фридрих Второй, а здесь еврейский
царь Соломон, а тут царица Савская, а на четвертой
стороне султан Баобдил, великий и жестокий владыка
берберов. И содержимое флакончика тоже большая ред
кость: особая жидкость, безуханная, бесцветная, безвкус135
ная; если кто проглотит хоть одну каплю, не проживет и
часу, погаснет, как фитиль без масла. Драгоценный,
благородный флакончик.
Герцогиня накупила много и без разбору, против
обыкновения не торгуясь. Шали, пряности, особенно
украшения, две пестрых птицы, приобрела также и фла
кончик.
Затем села за стол. Стала есть. Ела совсем одна, в
роскошной одежде. Роскошна была и сервировка, пыш
ные яства, золотые миски, тарелки. В соседней комнате
играла музыка. Слуги, пажи, поварята бегали и суетились.
Она ела богатырски. Фрауенберг прав. Это одна из семи
радостей жизни. Кругом лежали грудой купленные ею
вещи, украшения, шали, среди них и флакончик. Набелен
ными руками подносила она ко рту пищу: горячее, рыбу,
жареное, восхитительные иноземные сласти, приобре
тенные ею сегодня. Она глотала куски, вливала в себя
вино. Наступили сумерки, зажглись огромные тяжелые
свечи. Она ела, одна, грузная, грандиозная, окаменев
шая. Ела.
Вот оно, черным по белому. Маркграф не осмелился
явиться лично. Послал нарочного с коротким вежливым
письмом, в котором просил ее подписи.
Она сейчас же вызвала к себе фон Шенна. Перед ним
она дала себе волю, излила свой гнев. Договор с Габсбур
гами действительно подлежит расторжению. Разрушен и
уничтожен искусный чудесный канал, который нес ее
городам жизненные соки и процветание. И от нее еще
требуют подписи! Почва под ее ногами оседает, как песок.
Дело ее жизни погибло, ускользает, как струящаяся вода,
которую не удержать. Всему конец, все уничтожено, так
глупо, бессмысленно.
Молча слушал Шенна, его увядшее лицо странно
сморщилось. Ее горе, ее отчаяние затрагивали его глубже,
чем он готов был сознаться. Бедная женщина! Бедная
герцогиня Маульташ! Будь твой рот на палец уже и мышцы
твоих щек более упруги, жила бы ты мирно, счастливо, а
Тироль и Римская империя имели бы совсем другой вид,
чем теперь. Он боролся с собой. Нелепая сентименталь
ность!
Когда он наконец заговорил, то был снова совершенно
спокоен. Высоким, усталым, надтреснутым голосом за
явил он, что, отказываясь от подписи, она ничего не
выиграет; формально ее подписи и не требуется, маркгра
фу она нужна только для престижа. Если же она
подпишет, то ее хоть не смогут устранить при ликвидации
соглашения.
136
Маргарита молчала, и, когда он увидел, как она сидит
пригорюнившись, кряжистая, широкая, потерянная, по
тухшая, его сердце снова сжалось. Он сказал, что готов
помочь чем только может. Он—тиролец; его тоже задева
ет за живое мысль о том, что просвещенный, деятельный,
возделанный Тироль должен быть отдан в жертву сонным,
тупым, грубым баварцам. Он подстегнул себя, решиться
было трудно; но не следует, право же, иметь столь
чувствительное сердце. Затем он встал, заявил—и в
самой торжественности его тона звучала легкая ирония:
если она почтет это желательным, он готов, чтобы
кое-что спасти, взять на себя управление страной в горах
и обязанности бургграфа. Она пожала его длинную,
высохшую, вялую руку толстой набеленной рукой.
Затем явился Фрауенберг. Он пришел проститься.
Звеня доспехами, стоял он перед ней, из-под блестящего
шлема ухмылялось его розовое, голое, наглое жабье лицо.
Ему остается одно—исчезнуть во мраке, в безвестности,
где бы маркграф не смог найти его, ибо умирать у него
нет ни малейшей охоты. И вот он по пути выберет минуту
и исчезнет. Он мужчина, и эти толчки—вверх-вниз — не
слишком его огорчают. Баба она хорошая и доставила ему
больше приятности, чем иная с кукольным ротиком.
А уж интереснее с ней было во всяком случае. Итак,
с богом.
Она сказала, что он дал ей когда-то амулет против
известной особы. Она хочет его отблагодарить. И протя
нула ему матовый флакончик. Жидкость в нем безуханна
и безвкусна; кто ее попробует, окажется тотчас в аду или
в раю. Прежде чем исчезнуть во мраке, в безызвестности,
пусть поразмыслит об этом.
Он схватил флакончик, осклабился, она-де чертова
баба. Так безуханна, безвкусна? Гм, есть о чем поразмыс
лить.
Маргарита же поспешно: она ничего не сказала. Так ее
клятвенно заверил сицилианец. И раз ее друг полагает,
что они больше не увидятся, она ему дарит флакончик.
Пусть делает как знает, она же ничего не сказала.
Он, чудовищно громоздкий в своих доспехах, сипло
пропищал из груды железа, что премного ей благодарен.
Действительно, чертова баба. Он с трудом поднял желез
ную руку, похлопал Маргариту: «Наша Губастая». Шагая
с трудом, удалился, железный, гремящий, осклабясь
жабьим ртом. Засвистал свою песенку.
Снизу донеслись звуки рогов и труб, возвещая отъезд.
Маркграф не простился с ней. Подойти и взглянуть
в окно. Однако тело не повиновалось ей. Она привали
лась к столу, мертвенно-бледная, серая, накрашенный
труп.
137
Среди золотисто-коричневых сентябрьских просторов
ехали на конях маркграф и его свита. Некоторое время
дорога вела вдоль белесого широкого озера Химзее. Дул
свежий ветер, горы, одетые густой серо-голубой дымкой,
постепенно отступали.
Людвиг был в превосходном расположении духа. На
нем был легкий темный панцирь, шлем он отдал пажу,
ветер приятно овевал остриженную голову. Он чувствовал
себя очень молодым, его жесткие серо-голубые глаза
блестели ярче обычного на смугловатом мужественном
лице. Он отлично сделал, что решился вышвырнуть этих
австрийцев. Теперь он подлинный властитель своей стра
ны. Прочь красного габсбургского льва с голубого виттельсбахского знамени! Он радовался, что посадит теперь
всюду своих чиновников, начисто со всем этим покончит.
Да> покончит. Обдумал он и вопрос о Фрауенберге.
Сегодня же ночью он за него возьмется, рассчитается с
ним по-рыцарски, с оружием в руках. В исходе он не
сомневался. Тогда воздух очистится, можно будет ды
шать. С Маргаритой он едва ли увидится; пусть сидит в
своем замке Тироль, он будет жить в Мюнхене, Инсбруке,
Боцене и оттуда править страной по своему усмотрению.
Согласится она—хорошо, не согласится — тоже хорошо.
Агнесса больше не найдет причин отворачиваться от него,
молчаливо дерзко пожимая плечами,— а это его очень
задевает. Сознание, что он покончил теперь с этой тупой
скованностью и знает совершенно точно, чего хочет,
подхлестывало его, такой веселости и легкости он не знал
уже многие годы. Он шутил с Берхтольдом фон Гуфидауном, со своим верным Куммерсбруком. Даже на Фрауенберга Людвиг смотрит с мрачным благодушием. Вот он
едет, развалясь в седле, дородный, розовый, в блестящих
доспехах, гнусит что-то, хитро и благодушно шурится
красноватыми глазками на залитый солнцем радостный
мир, а ведь он все равно что мертв. Маркграф подозвал
его, поехал рядом. Фрауенберг принялся рассказывать
непристойные анекдоты, делал дерзкие намеки. Людвиг
звучно хохотал, отвечая ему в тон, они беседовали
цинично и грубо, по-солдатски, и превосходно развлека
лись.
Очень рано стали полдничать. Ели под открытым
небом, обильно пили, прилегли ненадолго отдохнуть.
Затем снова выпили, сели на лошадей. Людвиг надел
теперь шлем, он хотел так ехать до Мюнхена. Фрауенберг
держался поблизости от маркграфа, который прямо-таки
искал его общества. Тронулись в путь. Всадники ехали по
равнине, горы позади уходили в туман, равнина была
широкая, скучная, разве что где-нибудь мелькнет на
солнце кровля затерявшегося невзрачного рыцарского
138
жилья, хутор, убогая деревушка. Пришпорили коней, к
вечеру они будут в Мюнхене.
Разговор между маркграфом и Фрауенбергом стал
прерываться, умолк. Людвиг испытывал странную уста
лость, дышал с трудом, легкий панцирь давил. Или он
неумеренно выпил? Справа от дороги показалась деревня,
дома были какие-то округлые, грязновато-белесые, не
смотря на яркое солнце, они смешно громоздились друг на
друга.
Кто-то сказал: «Эта деревня называется Царнединг»,—
чей же это голос? Гуфидауна или Куммерсбрука?
Вдруг маркграф стал хвататься рукой за шлем, за
панцирь, пополз боком с лошади, полу отстегнутый шлем
свалился с головы. Быстро подъехавший Куммерсбрук и
паж подхватили маркграфа. Шлем окончательно скатился
в пыль, лицо помертвело, нижняя челюсть отвалилась.
Массивная шея умершего уже не казалась страшной, а
только тупой и толстой. Они стали оттирать его, шепча
молитвы. Среди подавленности и смятения приближенных
раздался звонкий, благодушный, наглый голос Фрауенберга:
— Странный случай. В открытом поле, поблизости от
Мюнхена. Совсем как отец.
Берхтольд фон Гуфидаун смерил его мрачным, угро
жающим взглядом. Фрауенберг, дерзко прищурившись,
выдержал этот взгляд, просипел:
— Вам что-нибудь угодно? — Гуфидаун медленно от
вернулся, не ответил.
Тело положили в часовне святой Маргариты при
мюнхенском дворце. Горело множество свечей. Ульрих
фон Абенсберг, Гиппольт фон Штейн и пятеро других
баронов держали почетный караул. Среди них и Фрауен
берг. Но он скоро стал зевать, удалился. Вытянулся на
кровати, засвистал песенку, похрустел суставами, рыгнул,
причмокнул, мирно захрапел.
Книга третья
Герцог Стефан, находившийся в Ландсгуте,
своей резиденции, только что распорядился, кому из
приближенных сопровождать его в Мюнхен. Он собирался
приветствовать своего старшего брата, маркграфа, кото
рый принял благостное решение наконец выгнать Габсбур
гов из страны. Герцог Стефан очень гордился тем, что
ведь, в сущности, именно он натолкнул брата на такое
решение. Он высоко поднял голову с короткими густыми
каштановыми усами; наверно, это его энергичные речи
оказали на Людвига такое действие. Теперь он поедет в
Мюнхен и посмотрит, нельзя ли создать между Виттельсбахами тесный союз. А если он и Людвиг твердо решат,
то почему бы—чума и сатана хвостатый—им не водво
рить мир среди Виттельсбахов, спаять их между собой,
как спаяны Габсбурги? Ведь и те, конечно, наскакивают
друг на друга, как петухи, когда обсуждают свои дела без
посторонних; зато, когда они представительствуют, они
стоят друг за друга как один, и когда они говорят друг с
другом, то их речи—мед. Хорошо, что Людвиг наконец
заставил себя решиться. Что касается его самого, Стефа
на, то он не успокоится до тех пор, пока растерзанный
род Виттельсбахов снова не станет единым.
Принесли доспехи, начали снаряжать его в дорогу. Но
тут из Мюнхена прибыл нарочный, доложил о смерти
маркграфа. Герцог Стефан оцепенел, полуоткрыв рот,
странно растопырив пальцы. Затем раздраженно рявкнул,
приказал своим людям выйти, забегал, полуодетый, по
комнате, делал повелительные жесты, его лицо непрерыв
но менялось, то грозно хмурилось, то разглаживалось,
короткие густые усы вздергивались вместе с верхней
губой.
Перед ним мелькали возможности — самые разнообраз
ные, ослепительные. Мейнгард — почти мальчик, болез
ненный, глуповатый, добродушный, к тому же страстно
преданный Стефанову сыну, Фридриху.
Да, судьба Виттельсбахов теперь в его, Стефана,
руках. Соединить обе Баварии. Заставить помириться
140
бунтующих братьев — Голландца, Бранденбуржца, пфальцских правителей. Должны же они понять, должны же
покориться. Что они, каждый в отдельности—Людвиг.
Альбрехт, Вильгельм, Рупрехт? Ничто; но роль Виттельсбахов — это много, это все. От него, Стефана, изойдет
добрая сила, его вера, его честная, благочестивая, беско
рыстная воля перельется в них, они поддадутся его
уговорам.
Он тяжело опустился на стул, лицо утратило напуск
ную солдатскую молодцеватость, плечи поникли. Ах, ни
чего из этого не выйдет! Мучительная, лживая надеж
да. Не такому, как он, этого добиться. Правда, случай
особенно благоприятный; но такое бремя ему не по силам.
Его отец, император, даром что крепче его, а и тот был
тяжелодум, поэтому и оставил свое дело недоделанным;
так как же ему, более слабому, склеить раздробленное,
изувеченное?
Его брат умер в пути. Дурной знак. ЛюДвига он
никогда особенно не любил, ни разу по душам не
поговорил с ним. Все шестеро братьев никогда не пыта
лись сблизиться, каждый недоверчиво стерег другого, как
бы тот не урвал слишком большой кусок отцовского
наследства. Но Людвиг был порядочный человек, и ему
жилось нелегко: он женился на Губастой, принес династии
тяжелую жертву. И вот теперь он умер в расцвете сил.
Ореол вокруг Виттельсбахоз померк, их блеск угасал.
Стефан вспомнил слышанное им некогда чтение пап
ской буллы, в которой папа возвещал об отлучении от
церкви его отца: «Да поразит это проклятие его сыновей:
изгнанные из жилищ своих, да попадут в руки врагов
своих и да погибнут». Он был тогда еще мальчиком и
смысла этих торжественных, грозных, патетических слов
так и не понял, но они обдали его ознобом, запомнились
навеки. Не везло с тех пор Виттельсбахам. Их владения
распались. Братья грызлись друг с другом. На северозападе фландрскими провинциями правила императрицамать совместно с Вильгельмом, самым одаренным из
братьев. Между матерью и сыном вспыхнула вражда.
Вильгельм разбил войска матери в кровавом морском
сражении при устье Мааса, она бежала к своему зятю,
английскому королю. То была надменная дама, меланхо
личного нрава, чуждая своим детям; да, в ее присутствии
приходилось подтягиваться, сыновья всегда чувствовали
себя при ней неловко. Теперь ее уже нет, она умерла,
устап от гордости, забот и горя, а Вильгельм, самый
умный, одаренный и любезный из братьев, впал в буйное
помешательство, заболев от вражды с матерью, заболев
от чужой страны. Нет, Виттельсбахам не повезло; прокля
тие,— если не слова его, то их горький смысл,—
141
осуществлялось. Стефан уставился перед собой. Смерть
брата давала ему возможность, обязывала захватить
Тироль, удержать в своих руках южные земли. Он
посмотрел на свои руки; они лежали тяжело, вяло,
бессильно: да разве можно такими руками?..
Вздор. Просто он выпил за завтраком слишком много
пряного вина, вот и все. Это оно тяжелит кровь, туманит
мысли. Разве у него не превосходные виды на будущее?
Юноша Мейнгард слаб, им легко управлять. Его-то уж,
черт побери, Стефан сумеет подчинить себе. Он выпря
мился, над сжатыми губами стояли торчком короткие,
густые каштановые усы. Он спаяет Виттельсбахов в одно
целое и возвеличит их.
Он приказал подать доспехи. Теперь ему тем более
необходимо ехать в Мюнхен. Снова рявкнул по-солдатски.
Вызвал к себе сына, Фридриха.
Принц Фридрих уже слышал о смерти маркграфа. Его
прямо разрывало от планов, от прилива энергии. Мейнгард
поклонялся ему с юношеским восхищением. Благодаря
Мейнгарду Фридрих теперь могущественнее отца. Это
статный и стройный молодой человек, его широкий,
угловатый, упрямый лоб низко зарос темными волосами.
С раннего возраста он относился презрительно ко всем
окружающим. Он считал себя единственным достойным
внуком императора. Скрежеща зубами, видел он, как
мельчает и дробится достояние Виттельсбахов. Высоко
мерно восставал против слов и дел своего отца, не
обладавшего достаточно крепкими мышцами и хваткой,
чтобы обуздать породистого, нервного и строптивого
коня, каким был род Виттельсбахов. О, у него, принца
Фридриха, достаточно силы и чутья, он укротит его.
Так, стройный, гордый, полный вражды и тайного
презрения, предстал он перед отцом. Герцог Стефан
считал, что этот сын удачливее и одареннее его самого,
видел в нем свое завершение, любил даже его порыви
стость, горячность, надменность. Но он не мог сдержи
вать себя, когда мальчик бунтовал против него слишком
дерзко; между ними все вновь и вновь происходили
бурные стычки.
Стефан кратко, рявкая по-солдатски, объявил сыну,
что маркграф Людвиг внезапно скончался, он едет на
похороны в Мюнхен и думает пробыть там недели
полторы. Фридрих же пусть остается пока здесь, в
Ландсгуте, возьмет на себя дела и хранение государствен
ной печати, а в случае более важных вопросов шлет к
нему в Мюнхен курьеров. Фридрих задумался. Еще
никогда не получал он от отца таких полномочий: что
таится за этим? Он смерил Стефана недоверчивым
взглядом. А-а-а! Герцог едет в Мюнхен один, он опа142
састся влияния Фридриха на Мейнгарда, хочет его от
странить.
Сын закинул голову, скользнул живыми карими глаза
ми по лицу отца, надменно заявил, что и не подумает
оставить своего друга одного в его горе и, разумеется,
гоже поедет в Мюнхен. В комнате находилось еще
двое-трое приближенных и один из пажей. Герцог Стефан,
вскипев, спросил хриплым голосом, не спятил ли его сын.
Кругом все стояли пораженные, ждали, что будет. Фрид
рих, насторожившись, ответил: разумеется, он в своем
уме. Всякий порядочный рыцарь и дворянин поймет его, с
ним согласится. Герцог, звеня доспехами, угрожающе
приблизился к нему. Юноша сначала не двинулся с места,
затем вдруг повернулся и выскользнул из комнаты.
Вскочил на коня — никто не посмел удержать его —
понесся прочь, на юг, к Мюнхену.
Герцог рассмеялся, сначала с досадой, затем доволь
ный. Приближенные, радуясь такому обороту дела, тоже
стали смеяться.
«Вот бесенок этот Фридрих!» — сказал герцог. «Вот бе
сенок наш сиятельный принц!» — вторили приближенные.
Но затем мало-помалу Стефан снова стал хмуриться.
Собственный сын не слушается его. Как же он приберет к
рукам всю буйную семью Виттельсбахов?
Он сел на лошадь. С большой свитой грузно поскакал
по той же дороге, по которой умчался Фридрих.
Юноше Мейнгарду сообщил о смерти отца оберегермейстер фон Куммерсбрук. Он приступил к делу
очень осторожно, издалека. Напрасный труд: восемнадца
тилетний юноша никак не мог взять в толк, к чему он
ведет, и фон Куммерсбруку пришлось в конце концов
заявить напрямик: маркграф скончался.
Мейнгард растерянно посмотрел на него широко рас
крытыми глазами, весть эта, казалось, медленно вороча
лась в его добродушной крупной голове, он даже вспотел.
Он был не в силах представить себе, какие последствия
может иметь это событие и к чему оно обязывает. Теперь
он стал герцогом. Вероятно, это очень утомительно, будут
всякие сложности, много работы. Он чувствовал бы себя
гораздо лучше на положении какого-нибудь мелкого сель
ского барона. Вероятно, очень печально и для страны и
для всех, что его отец умер. Ведь он был дельный и
энергичный, мать же, как ему объяснил его друг, принц
Фридрих, беспутная, гадкая женщина. Боже милостивый!
И сущности, и отцу и матери всегда было не до него. Эта
смерть не трогала его, она была ему тягостна, требовала
усилий, размышлений.
143
Он вытащил из кармана маленького грызуна, которого
обычно таскал при себе, небольшого длиннохвостого
зверька—это был сурок, которого он терпеливо выдрес
сировал, так что тот знал свое имя Петер, шел на
свист хозяина, вместе с ним ел, спал; юноша уставился
на сурка озадаченным, огорченным взглядом, погладил
его.
Очень не скоро освободился он от тупой растерянно
сти и смущения, и то лишь когда увидел, что с ним теперь
куда больше носятся, чем прежде. На лицах всех придвор
ных, от генералов и высших чинов до последнего лакея,
была написана теперь особая преданность, бережность,
угодливость. Когда он мало-помалу это уразумел, ему
стало доставлять удовольствие вновь и вновь играть этими
чувствами, усиливать их. Он отдавал приказания, самые
противоречивые, без толку, и с удовольствием наблюдал
потом, с какмм усердием они выполнялись; заставлял
людей бросаться туда, сюда, наслаждаясь тем, что с их
лиц так и не сходит выражение покорной и слепой
готовности.
Только одному человеку его новый высокий сан,
по-видимому, ничуть не импонировал, это—Фрауенбергу.
Всякий раз, как Меингард встречал самоуверенного тол
стяка, он испытывал неприятное чувство; это жирное
голое лицо с жабьей пастью, белесые волосы, краснова
тые глаза словно таили в себе угрозу, юношу пугал
игривый тон альбиноса. Фрауенберг и теперь подошел к
нему, снисходительно прищурился, по-отечески прогово
рил своим писклявым голосом:
— Что, молодой герцог? Небось трудновато? Только
не терять головы! Уж как-нибудь справимся.— Мясистой,
страшной рукой взял он пухлую наивную руку юноши,
подмигнул ему отнюдь не почтительно, не смиренно, а
скорее с каким-то шутовским, насмешливым превосход
ством, повернулся, ушел, насвистывая свою любимую
песенку.
Но вот прискакал Фридрих, потный, взволнованный,
полный воодушевления. Тотчас же проник в покои моло
дого герцога. Двоюродные братья обнялись, Меингард в
присутствии друга почувствовал облегчение, Фридрих
рассказал ему историю с отцом, Меингард восхитился.
Статный темноволосый принц, обуреваемый энергией и
честолюбием молодости, закусил удила и увлек белокуро
го, толстого, податливого Мейнгарда, а тот, восторженно
глядя на него голубыми, простодушными, круглыми глаза
ми, почитал себя счастливым иметь столь замечательного
друга. Меингард разоткровенничался, поведал и о непри
ятном снисходительном тоне Фрауенберга. Фридрих вски
пел, затопал ногами. Заявил, что этого так не оставит.
144
Пелсл его позвать. Бросил ему через плечо, свысока, что
чдесь, в Мюнхене, герцог не нуждается в его услугах и
предлагает ему встретить и сопровождать вдовствующую
герцогиню, которая, без сомнения, уже выехала в Бава
рию. Фрауенберг поглядел на обоих молодых людей
спокойно, дерзко, улыбаясь с добродушной иронией,
сказал, что охотно участвовал бы в подготовке к похоро
нам всегда столь милостивого к нему маркграфа, но
крайне польщен возложенным на него поручением сопро
вождать не менее милостивую к нему герцогиню. Он
надеется, добавил Фрауенберг с отеческой заботливостью,
что молодые господа справятся здесь, в Мюнхене, и без
него. Прищурившись, посмотрел на одного, на другого,
вышел.
Фридрих прибыл с весьма определенной политической
программой и старался, прежде чем им могут помешать
другие — отец, герцогиня, Габсбург,—вдолбить ее своему
кузену. Он был отнюдь не согласен с исконным вйттельсбаховским методом правления, при котором бюргерство
выдвигалось в противовес дворянству и города поддержи
вались за счет замков. Эта нерешительная, осторожная
политика, достойная торговцев и лавочников, считавшая
нерыцаря полноценным человеком и уважавшая его, глу
боко претила ему. Мир держится — это было для него
непреложно — христианским рыцарством и государем, не
ведающим иных ограничений, кроме созданных им самим
законов рыцарственности. Но у теперешних государей нет
гордости, у них что ни шаг, то уступка, компромисс, они
умаляют, а не возвеличивают свою власть. Надо укрепить
дворянство, согнуть всех нижестоящих в бараний рог,
сделать их лишь подножьем государева престола. Что
деньги? Что торговля? Что города? Надо смахнуть пыль
со старинных светлых законов рыцарства, опереть на них
страну и государство.
Юный Мейнгард мечтательно внимал пылким речам
друга. Тот наконец перешел к практическим предложени
ям. Мейнгард должен осуществить эти идеи в своих
странах. Есть еще в Баварии бароны старой закалки, всю
свою жизнь с должным презрением третировавшие бюр
герскую мразь. Пусть Мейнгард вместе с ним и группой
аристократов создаст общество любителей охоты и турни
ров на основе строгого устава старинных рыцарских
объединений, вроде рыцарей Круглого стола и подобных
им клубов высшей знати. Однако этот союз отнюдь не
должен иметь целью одни спортивные забавы, от него
должно ждать обновления всей нации. И прежде всего, он
должен взять в свои руки управление государством,
вместо кабинета министров, состоящего из высохших
богословов и чиновников.
145
От всей души дал Мейнгард свое согласие. Он боялся
бремени правления; теперь он освобождался от него и был
счастлив, что все так хорошо складывается, что государ
ственными вопросами можно заниматься в обществе лю
бящих спорт сотоварищей и рыцарей, под руководством
его гениального друга Фридриха.
Они уселись, составили список баронов, которых
следовало принять в союз. Ульрих фон Абенсберг, Ульрих
фон Лабер, Гиппольт фон Штейн — эти прежде всего.
Затем Гзгенрайн, Фрейберг, Принценау, еще Траутзам
фон Фрауенгофен, Ганс фон Гумпенберг, Отто фон
Максльрайн. Некоторые имена вызывали сомнения, требо
вали долгого и подробного обсуждения. Молодой герцог
вытащил из кармана своего сурка; большеголовый зверек
сидел на столе, водил хвостом, внимательно следил за
пишущими. Юноши работали с таким увлечением, что
головы у них пылали.
Когда вечером приехал герцог Стефан, правительство
Баварии было почти составлено. Фридрих настоятельно
убеждал кузена, чтобы тот вел себя как можно осторож
нее с герцогом Стефаном. Поэтому Мейнгард в разговоре
с дядей был замкнут, упрям. Герцог хотел получить от
Мейнгарда согласие по ряду принципиальных вопросов
относительно границ, пошлин. Мейнгард уклонился, за
явил, по совету Фридриха, что подождет, пока отец будет
предан земле. Герцог Стефан слишком хорошо понимал,
что за этим сопротивлением кроется Фридрих. Бесился,
радовался.
Затем приехала Маргарита, и в тот же день очень
торжественно прибыл герцог Рудольф Австрийский. Марк
графа похоронили с неимоверной пышностью. И Агнесса
фон Флавон еще раз убедилась, что черный цвет идет ей
больше всех других цветов. От катафалка, от вдовы
маркграфини, от пфальцграфов рейнских, от герцогов
австрийских и обеих Баварии взгляды присутствующих то
и дело обращались к ней.
Молодого герцога Мейнгарда теребили то Маргарита
Тирольская, то герцог Стефан Нижне-Баварский, то гер
цог Рудольф Австрийский, все они требовали указов,
договоров, подписей. Но добродушный, податливый юно
ша, под влиянием Фридриха, оставался тверд. На третий
день после похорон маркграфа был основан Артуров
Круг—союз баварских рыцарей. Гроссмейстерами стали
Мейнгард и Фридрих, господа фон Абенсберг, фон Лабер,
фон Штейн замещали их. Членами были пятьдесят два
верхне- и нижнебаварских барона. Своей матери и герцо
гам, требовавшим от него решений, Мейнгард заявил, что
связан рыцарской клятвой и не может ничего ни сказать,
ни сделать, не спросив своих друзей и доверенных
146
участников Артурова Круга. Ошеломленные, смотрели на
него Стефан, Маргарита, Рудольф. Что это за дворянская
клика, забравшая юношу в свои руки? Недоверчиво
обнюхивали они друг друга. Только Стефан сразу почуял,
и чем дело. «Вот бесенок!» — кипел он, довольный.
Ульрих фон Абенсберг был женат на старшей сестре
Агнессы фон Флавон. Через него Фридрих познакомился с
Агнессой. Сразу же влюбился: Агнесса отнеслась благо
склонно к молодому, стройному, пылкому принцу. Она
взялась быть патронессой над Артуровым Кругом. При
сутствовала при освящении знамени, которое было ее
цветов. Она сказала Фридриху:
— Вашей политике, принц Фридрих, нельзя не сочув
ствовать от всей души.
А он, когда знамя склонилось перед ней, произнес с
пламенной искренностью соответствующую формулу: «Po
ur toi mon ame, pour toi ma vie». Она расхаживала среди
звенящих доспехами рыцарей, для каждого находилось у
нее любезное словечко. Ее удлиненные голубые глаза
часто и сочувственно останавливались на статном темно
волосом Фридрихе, ее узкие смелые губы улыбались
Абенсбергуу длинными белыми пальцами гладила она
сурка герцога Мейнгарда. Все были осчастливлены и
воодушевлены.
— Разрешите доложить вашей светлости,— сказал
Фрауенберг Маргарите,— о том, как умер маркграф?
Маргарита стала очень толста. Вялая кожа висела
безобразными складками вокруг по-обезьяньи выпяченно
го рта. Верхняя часть лица была покрыта морщинами и
бородавкамиу которых белила и румяна уже не могли
скрыть.
— Да,— сказал Фрауенберг и осклабился,—редко ви
дел я маркграфа в таком веселом расположении, как в тот
день, когда мы выехали. Мы выпили, он и я. Я все время
держался подле него. Он съехал с коня боком. Лицо не
очень исказилось. Как странно, что удар настиг его под
Мюнхеном. Совсем как папашу.
Маргарита ничего не ответила. Взгляд ее обычно столь
выразительных глаз был неподвижен и пуст.
— Ну, ну, герцогиня Маульташ,— продолжал Конрад
визгливо,— справляться с Мейнгардом нам будет нетруд
но. Немножко пуглив, но, в общем, хороший малый.
Сейчас его подзуживает этот нижнебаварец, этот черняиый Фридрих, порядочный дуралей. Выждать надо! Поце
луй я все-таки заслужил,—осклабился он. Но когда она
почувствовала дыхание его широкого ртаг она, задрожав,
отпрянула.— Ну не надо,— сказал он благодушно.
147
Вместе с герцогом Рудольфом Австрийским в Мюнхен
приехал и древний старик аббат Виктрингский. Он совсем
одряхлел, выдохся, весь трясся, по временам бормотал
что-то невнятное, глаза были почти всегда закрыты. Он
погладил Маргариту, его кожа была еще суще, чем ее,
сказал:
— Милая моя девочка.
Позднее она попросила его к себе. Рассказала ему про
матовый флакончик, про свой разговор с Фрауенбергом,
слово в слово. И не исповедь — и больше, чем исповедь.
Он сидел перед ней, съежившийся, угасший, она не была
уверена—понял ли он. Да это и все равно: важно было
высказаться перед живым существом. Однако, когда она
кончила, он процитировал древнего классика: «Страшного
много ка свете, страшнее нет. сердца людского».
Агнесса старалась избегать Фрауенберга, была холодна
с ним, насмешлива. Он спросил ее благодушно:
— Вы в дурном расположении, графиня? Мое лицо
вам разонравилось?—Затем похлопал ее по плечу, оскла
бился, пропищал: — Ты же дура, Агнесса. Связалась с
мальчишками, с хлыщами. Думаешь, старая лодка течет.
Ты настоящая дурочка, милая Агнесса.— Он погладил ее,
стал навязчивее. Но так как она отстранилась, добродуш
но рассмеялся, вытянулся на диване, отвернулся, шумно
зевнул.
Герцог Рудольф Габсбург жадно схватил документы,
которые ему торжественно и многозначительно поднес его
канцлер, умный епископ Гуркский, Герцог углубился в
них, перечел по нескольку раз; обычно такой спокойный,
сдержанный,— лихорадочно взволновался. Он разгладил
бумаги. Стал сосредоточенно слушать объяснения, кото
рые давал ему епископ, обладавший необычайно широки
ми юридическими познаниями. Канцлер говорил о том,
какое исключительно государственно-правовое значение
имеют эти неожиданно найденные документы. Рудольф
перечел их еще раз. Торжественно и благоговейно поцело
вал пергамент, опустился на колени, стал молиться. В
порыве пылкой благодарности пожал обе руки епископу,
который сохранял полнейшую серьезность.
Герцог Рудольф унаследовал от отца суровую делови
тость, ясное понимание действительного и возможного.
Он знал, что род Габсбургов еще недостаточно силен,
чтобы нести обязательства, налагаемые императорской
короной, не терпя при этом существеннейшего ущерба.
Блюсти императорское достоинство — значило бы зря
расходовать силы, терять жизненные соки. И Виттельсбахи и Люксембурга пережили это на собственном опыте.
148
Оставалось одно: пока благоразумно отказаться от наруж
ного блеска, но так укреплять свои силы изнутри, чтобы
со временем императорская корона сама собой досталась
Габсбургу, как сильнейшему. Вот политика, которой
покойный Альбрехт следовал с таким успехом.
Если смотреть на дело ясно и трезво, то для Рудольфа
иного пути нет. Со всей силой принуждал он себя не
выходить за эти пределы. Но он не обладал выдержкой
отца, хромого, который довольствовался сознанием своей
реальной силы. Рудольфу была нестерпима мысль, что
над ним сидит еще кто-то, его сюзерен, именующий себя,
и по праву, римским императором. А что он такое, этот
Карл, этот смиренник, тощий, со впалыми щеками, с
грязной курчавой бородой? Он, Рудольф, подобно ему
владел многими землями, подобно ему основывал универ
ситеты, построил соборы, дворцы, университет в Вене,
грандиозный собор. Тот просто воспользовался благопри
ятным моментом, чтобы закрепить за собой корону; было
бы нелепо теперь расточать силу и могущество ради чисто
внешнего престижа. Но все же никакие доводы разума не
помогали, сознание превосходства Карла продолжало
жечь, резать, колоть, мучить Рудольфа.
Он был слишком горд, чтобы дать канцлеру подметить
свои терзания. Но умный епископ угадал их, стал обдумы
вать, взвешивать, как найти лекарство, которое успокоило
бы лихорадку его государя.
И вот однажды вечером его осенило. Аббат Иоанн
Виктрингский, с которым он охотно видался, только что
пожелал ему спокойной ночи. Аббат, как обычно, запер
ся, чтобы продолжать хронику мировой истории, над
которой работал с давних времен. Он относился к своей
работе чрезвычайно добросовестно, держал рукопись под
замком, от всех таил. Так как за последнее время древний
старик уже не мог писать, он привлек к делу одного
монаха, которому и диктовал. Монаху пришлось дать
священную клятву в том, что он не выдаст ни одного
слова из того, что пишет. Во всех спорных случаях
запрашивали аббата. И записанное в его хронике неизмен
но считалось непреложной истиной, как Евангелие.
И вот, когда аббат удалился, канцлер сказал себе: «То,
что аббат пишет, считается историей, есть история. И
все-таки — это только бумага. Все запечатленное, права,
привилегии—это бумага. Вместе с тем они признаются
всеми, на них можно опираться. Как подумаешь, так весь
мир стоит на бумаге. У Карла Богемского — умные уче
ные-теологи, они возвели вокруг его короны целую стену
и i бумажных привилегий. А разве мы, в Вене, глупее и
менее учены, чем они там, в Праге?»
Он пошел к аббату. Напомнил ему о смерти герцога
149
Альбрехта. И как аббат тогда возгласил: «Defunctus est
Albertus de Habsburg, imperator Romanus». Эти слова,
сказал канцлер, продолжают гореть в сердце герцога
Рудольфа; как неугасимый огонь в часовнях горят они,
день и ночь горят. А древний старик слушал, его взгляд
казался угасшим. Канцлер продолжал говорить осторож
но, намеками. Старик что-то бормотал.
И вдруг появились те самые документы. Ученый аббат
нашел их, перерывая архивы дворца. Запыленные, забы
тые, лежали в углу драгоценнейшие пергаментные свитки.
Непостижимо.
Ведь они, как объяснял канцлер герцогу, нечто гораздо
большее, чем исторический курьез. Громадное, живое
значение имели они, у них была сила поставить Габсбурга
на новый, мощный, высокий пьедестал, рядом с римским
императором.
С лихорадочным волнением изучал Рудольф докумен
ты. Всего пять грамот. Они были подписаны римскими
императорами — Фридрихом Первым, Генрихом Четвер
тым, восходили к эпохам Цезаря и Нерона. Они утвержда
ли, что дом Габсбургов должен быть выделен среди всех
прочих германских владетельных родов; освобождали его
от обременительных обязанностей, наделяли особыми
правами, делали Габсбурга первым, старшим и надежней
шим имперским князем.
Рудольф медленно, задумчиво поднял глаза, посмотрел
на канцлера. Серьезно, невозмутимо, открыто ответил тот
на его взгляд. Тогда Рудольф взял со стола документы,
прижал их к своей груди, твердо изъявил готовность
принять на себя почести и обязательства, которые бог
через эти бумаги на него возлагает.
С огромным воодушевлением возвестил он всему хри
стианскому миру о находке грамот, дарующих ему выс
шие прерогативы. Торжественные посольства к папе, к
императору, ко всем дворам. Торжественные служения во
всех церквах габсбургских стран. Рудольф, проникшись
сознанием своего величия, приказал комнату, где родился
он, глава Габсбургов, которому всевышний дал снова
извлечь на свет божий эти грамоты, превратить в
часовню.
В канцеляриях германских государей появилось немало
растерянных физиономий. Юристы Богемца, Бранденбуржца, графов пфальцских съезжались, обсуждали событие
в осторожных выражениях, переглядывались, у всех на
уста просилось одно слово, но никто не решался произне
сти его вслух.
Наконец слово было сказано, его привез из Италии
Виллани, составитель хроник, это было ясное и недву
смысленное заключение специально запрошенного Петрар150
ки. И оно гласило: грамоты, подтверждающие особые
привилегии дома Габсбургов,— подлог, грубая подделка!
Никто, однако, не решался сослаться на заключение
чужеземца.
С глубоким недовольством следил император Карл за
действиями Габсбурга. Ему чуть не опостылели его
драгоценные регалии, когда выяснилось, что у соперника
есть такие грамоты. Крайне сомнительной казалась ему
подлинность этих бумаг, особенно подозрительны были,
несмотря на их безукоризненную латынь, свидетельства
Цезаря и Нерона. Однако и после заключения Петрарки
он продолжал колебаться, не осмеливался, даже наедине с
собой, признать документы подложными.
А герцог Рудольф сидел над своими драгоценными
документами, без конца перечитывал их, изучал, старался
запечатлеть в своем сердце каждый завиток почерка,
каждую шероховатость бумаги. Канцлер и аббат Иоанн
наблюдали за ним. Многозначительно, удовлетворенно
отмечали, что герцог все больше проникается своими
новыми правами, делает их своим символом веры.
Маргарита, вернувшись в Тироль, по-прежнему находи
лась в состоянии опустошенности и пугающего оцепене
ния. Больше не интересовалась государственными делами.
Все распоряжения посылала с нарочными на подпись
молодому герцогу в Мюнхен; они залеживались там
неделями, месяцами. Советники управляли на собственный
страх и риск, действовали нерешительно, применяли полу
меры; ибо ни один из них не знал: кто же в конце концов
захватит власть, Виттельсбах, Габсбург, герцогиня, мюн
хенский союз Артуров Круг? Самые важные вопросы
откладывались, оставались неразрешенными.
Маргарита была до конца опустошена. С такими
неимоверными трудностями поднялась она, была сброше
на в грязь, снова поднялась. И вот все оказалось пустыми
словами, глупыми, лживыми, наглыми; чистота, доброде
тель, сила, порядок, смысл и цель — такой же вздор, как
рыцарственность, благородство. Фрауенберг прав: в мире
существуют только те семь радостей, о которых гнусит
непристойная песенка,— больше ничего.
С какой-то почти педантичной алчностью принялась
безобразная стареющая женщина заново строить в соот
ветствии с этим свою жизнь. Ее столы гнулись под
тяжестью яств, часами просиживала она за трапезой, в ее
кухнях состязались бургундские, сицилийские, богемские
повара. Из больших кубков пила она густые, жаркие вина.
Ike хотела она иметь, всего вкусить. Моллюсков, ред
кую рыбу, птицу, дичь, приготовленную все новыми
151
способами — вареную, жареную, печеную, в миндальном
молоке, в пряном вине. Ненасытно требовала она, чтобы
ей доставляли разнообразные лакомства, жадно, боясь
что-нибудь не заметить, упустить. Она рано ложилась
спать, поздно вставала, спала по многу часов и днем. Ибо
спать — это самое лучшее. От Фрауенберга она переняла
привычку потягиваться, шумно зевать, хрустеть сустава
ми. И вот она лежала, храпя, эта толстая стареющая
женщина, безобразная до ужаса. Ее жесткие медные
волосы висели прямыми космами. На лицо она надевала
маску из теста, замешанного на ослином молоке и
порошке из растертых корней цикламена, ибо это сохра
няет кожу молодой.
Фрауенберг был доволен переменой в герцогине. Да,
Губастая — баба разумная, она поняла, что его мировоз
зрение самое правильное. Он одобрительно похлопывал ее
по плечу. Взял на себя организацию ее удовольствий.
Странные слухи ходили по городу Мерану, по долине
Пассейер. Чтобы облегчить ночные свидания, под угло
вым окном замка Тироль будто бы подвешена железная
корзина, которая может быть спущена во двор и поднята
с посетителями. В тюремной башне будто бы гниют
фавориты, ставшие для герцогини обременительными.
Люди брезгливо морщились, когда заходила речь о приви
дениях долины Пассейер, о ее шинках, о жителях,
освобожденных от налогов, о получивших право охотить
ся и рубить лес.
Герцогиня перебралась дальше на юг. Ее маленький
охотничий домик сиял белизной; внизу, в золотистой мгле
полуденного солнца, лежало сине-черное большое озеро.
К нему среди гранатовых зарослей вели полуразрушенные
каменные ступени. В большой, пестрой, празднично ра
зукрашенной лодке скользила Безобразная по черно-синей
воде; под килем, вспыхивая, играли рыбки, весла равно
мерно вздымали пену. Она лежала на палубе, а из трюма
доносилась музыка.
На ее пути встал юноша Альдригетто Кальдонаццо.
Горячий, необузданный семнадцатилетний мальчик: изжелта-белое страстное лицо, короткий нос, быстрые
большие темные глаза—встретился он с ней впервые в
Вероне, затем в Виченце, где Кан Гранде Младший,
могущественнейший тиран Ломбардии, устроил ей торже
ственный прием. Юный барон Альдригетто, носитель
славного имени Кастельбарко, единственный уцелел в
жестоких и кровопролитных схватках, в которых участво
вало это семейство. Сам он уже не раз яростно сражался.
Теперь большая часть его крепостей и поместий была в
руках его врагов: он бежал ко двору знаменитого веронца,
почти грозно потребовал от него помощи, продолжения
152
борьбы. Он был последним потомком очень древнего
рода. Бесконечно избалованный, неудержимо отдавался
каждому порыву. Женщины любили его пылкое мальчи
шеское изжелта-белое лицо.
Он увидел Маргариту. Увидел, как она бок о бок с
могущественным делла Скала под звон колоколов подни
мается по ступеням его дворца, между рядами почтитель
но склонившихся вооруженных людей и знамен, накра
шенная, как неподвижная маска, в роскошной, осыпанной
золотом и каменьями парадной одежде, сказочно безоб
разная. Он ощутил на себе ее долгий, странно безжизнен
ный взгляд. Он, разумеется, слышал, как и все, смутные,
чудовищные легенды, которые ходили на ее счет: о том,
как она, ненасытная, прогнала первого мужа, отравила
второго, как, в своей безграничной алчности, заживо
похоронила бесчисленных любовников. «Германская Мес
салина»— прозвали ее в Италии. Ему польстило, что она
взглянула на него. Его привлекала ее власть, с помощью
которой ему, может быть, удастся уничтожить своих
врагов. Его привлекала окружавшая ее опасная слава. Он
был молод, поздний потомок древнего рода. Его привлека
ло ее безобразие.
Два летних месяца прожила герцогиня с мальчиком
Альдригетто на берегу обширного озера. Стояла гнетущая
жара, они проводили и ночи на воздухе. Маргарита
приказала раскинуть шатры на маленьком полуострове
юго-восточного берега, среди развалин древнеримских
вилл, под старыми оливковыми деревьями. Они лежали в
гамаках, прикрытые сетками от москитов. Черно-синее,
свинцовое, лежало перед ними озеро.
И случилась необъяснимая вещь: необузданный, изжелта-белый мальчик полюбил Безобразную. Он был
красив, строен, изжелта-бел, как разбитые статуи, стояв
шие то тут, то там под оливковыми деревьями. Она была
похожа на большого, могущественного, неподвижного,
чарующего и безобразного идола. Что перед нею моло
дые, стройные, горячие девушки, которые начинали уча
щенно дышать, когда он приближался к ним? Гусыни,
пустые, глупые, ничтожные, все как одна. Герцогиня же
была совсем особенная, неповторимая, полная древней
мудрости, властительница страны в горах, замкнутая в
своей загадочной, мощной и одинокой неповторимости.
Она стала средоточием всех его юношеских грез. То, что
теперь привязывало его к ней, уже давно не было ни
честолюбием, ни расчетом, ни любопытством. Когда он
начинал мечтать при ней о том великом государстве,
которое некогда создаст, слив воедино все владения
между По и Дунаем, а она затем медленно повертывала к
нему свой печальный, неподвижный, несказанно безобраз153
ный лик, он иногда останавливался на полуслове, смолкал.
Что-то в этом лице хватало его за сердце, повергало в
дрожь, привязывало к ней загадочно, неотрывно. Так
проводили они вместе знойные полдни: герцогиня —
грузное, грустное, древнее, легендарное животное угас
ших эпох, покрытая шрамами бесчисленных битв, устав
шая от бесконечных переживаний, и мальчик—стройный,
гибкий, как пальма, последний поздний отпрыск необуз
данных завоевателей, с горячими глазами, темнеющими на
белом лице, устремленными в будущее, которое для нее
стало уже прошедшим.
Она разрезала гранат. Сок цвета крови стекал по ее
набеленным пальцам. Она клала зерна, прозрачные, как
стекло, в огромный безобразный рот, жевала их неровны
ми большими и сильными зубами. «Как странно,— думала
она,— этот мальчик смотрит, как я ем, и ему не противно.
Он, пожалуй, в самом деле привязан ко мне без корысти.
Я постарела, опустошена, иссякла, и вот явился человек,
который любит меня!» Она вспомнила о Крэтиене де
Лаферте, провела неуклюжей рукой по блестящим черным
волосам Альдригетто. Порывисто закинув голову, мальчик
укусил ее руку. Затем рассмеялся беззлобно. Серебрились
оливки, в полуденной дымке мерцали тихие дремотноблаженные берега озера.
А в то время как герцогиня находилась в Италии, в
Тироле слухи о ней становились все ядовитее и гнуснее.
Она-де, ведьма, высасывает по ночам кровь из мужчин,
она может находиться одновременно в двух местах: когда
она была в Вероне, в Трамине видели женщину, которая
неслась по воздуху на темно-рыжем коне. Все чаще
приходилось властям наказывать плетьми непочтительно
отзывавшихся о герцогине.
Маргарита, вялая и ленивая, проводила время, лежа на
берегу озера. Казалось, часы, дни, месяцы остановили
свое течение. Когда лодка плыла под деревьями, озеро
внезапно мертвело, пробегающие тени пугливым ознобом
нарушали теплую сумеречную дремоту. Итак, мальчик
Альдригетто любит ее. Он строен, красив, взгляд женщин
увлажняется желанием, когда они встречают его, а он
любит ее; но она слишком опустошена и обессилена,
чтобы радоваться. Вспомнила Фрауенберга: спать — лучше
всего. У нее было только одно усталое желание: всегда
жить вот так, в этой сумеречной знойной дремоте,
безвольно, тихо испаряться, как вода на солнце.
Тем временем Мюнхенский дворянский союз, бавар
ский Артуров Круг окончательно сорганизовался. С пыш
ным церемониалом праздновалось основание союза, прием
154
и посвящение в рыцари отдельных его членов, освящение
знамени, возведение Агнессы фон Флавон в сан королевы
союза. Затем большой турнир, банкеты, многолюдные
облавы на зверей.
Молодым, необузданным дворянам статуты принца
Фридриха пришлись как нельзя более по душе. Они—
живы, они—молоды, они—весь мир! В них кипело
неудержимое властолюбие, била через край потребность
крушить все кругом, кричать, бесноваться, устраивать
неугомонный веселый шум. Наполнить мир своей молодо
стью, которой некуда было излиться, своей бесцельной,
бесполезной энергией, своей жаждой что-нибудь натво
рить, сделать. А теперь принц Фридрих дал этому смутно
му властному стремлению красивое, звучное имя, в нем
было подобие смысла, идеи, идеала. Молодые, самоуве
ренные, драчливые бароны вдруг почувствовали себя
носителями особой миссии. На их стороне бог, право,
власть: они были счастливы.
Где еще пили и жрали так неистово, как при мюнхен
ском дворе? Где охоты были грандиознее? Где бывало на
турнирах столько убитых, столько праздничного шума?
Объедки, достававшиеся шутам и карликам, которые
ползали между ногами гостей, были обильнее, чем стол
иного мелкого государя. Молодые бароны пылали таким
задором, что иногда набрасывались на совершенно чужих
людей: «Есть ли женщина достойнее Агнессы фон Фла
вон»— и когда спрошенный отвечал, что этой дамы не
знает, его вызывали на поединок и убивали. Чтобы
ночью, после охоты, при свете пожара, пировать под
открытым небом, они поджигали крестьянские хижины и
целые рощи.
Они находили придворные танцы слишком изощренны
ми и сложными. Вместо флейты застонала волынка,
вместо арфы запищала губная гармоника. Носились в
грубых крестьянских хороводах, отплясывали ридеванц,
хоппельдей и другие неуклюжие танцы, при этом подпева
ли, хлопая себя по ляжкам, непристойные стишки. Косо
лапо вертелись, точно медведи, подбрасывая женщин так,
что у тех юбки взлетали на голову, среди оглушительного
хохота валили их весьма непочтительно наземь. Играли в
кости бессмысленно, с азартом, просаживали деревни,
замки, поместья, иной раз снова получали их обратно в
виде дара, иной раз убивали партнера. Бродили спотыка
ясь, пьяные извергали из себя вино. Орали грубые,
циничные песни, на ночных улицах Мюнхена хор пьяных
голосов ревел, верещал, гнусил песенку Фрауенберга о
семи радостях.
А молодой герцог Мейнгард расхаживал среди всего
этого, толстый, добродушный, глуповатый, но довольный
155
и гордый, чувствуя себя центром замечательного праздно
го веселья, которое устраивалось в его честь. Каждому
благосклонно улыбался, говорил, что сегодня опять все
вышло особенно удачно. Влюбленно поглядывал снизу
вверх на статного темноволосого принца Фридриха. Гла
дил своего сурка Петера, говорил внимательно смотревше
му на него зверьку, что ему очень хорошо, что управлять
государством вещь легкая и простая, гораздо приятнее,
чем он предполагал.
Агнесса небрежно и благосклонно принимала восторги
и кипучие чувства окружавшей ее шумной и многочислен
ной молодежи. Она стала замечать, что кожа у нее то там,
то здесь становится или слишком суха или отвисает, что
возле губ или около глаз появилась крошечная дряблая
складочка, а на голове выцвел волосок, что ее движения
стали чуть ленивее, тяжеловеснее, словно налились
жиром. Тем необходимее было ей пламенное восхищение
этих молодых людей, как доказательство ее обаяния, она
нуждалась в их шумном поклонении, она плавала в нем,
она блаженно купалась в безграничном обожании принца
Фридриха.
Однако принц Баварии и Ландсгута за всеми этими
развлечениями не забывал и о своих политических планах.
Он не замечал шума и грубости, он видел власть; он не
замечал распущенности и грязи, он видел господство и
блеск. Вместе с руководителями Артурова Круга Абенсбергом, Лабером, Гиппольтом фон Штейном забрал он
руководство всеми государственными делами. Молодой
герцог предоставил им захватить все, что они хотели: его
власть, прерогативы, печать, весь круг его обязанностей.
Государством правили за столом, во время охоты. Над
менно, между двумя кубками вина, отнимали они у
городов их привилегии, крестьян обкладывали бессмыс
ленно тяжелой барщиной. Старинный запрет, лишавший
крестьянина права есть дичь и рыбу и предоставлявший
это право только господину, был восстановлен во всей
строгости. Двор Мейнгарда, развлечения и пиры Круга
обходились чрезвычайно дорого. Государственное имуще
ство расточалось, пошлины, подати, доходы с городов
тратились уже не на общественные нужды, а на нужды
Артурова Круга. Налоги были повышены. Дичь вредила
полям, ее было видимо-невидимо, а крестьянина, пытав
шегося как-нибудь защититься от нее, затравливали на
смерть. Некоторые члены Круга нападали даже на
транспорты купцов; сначала к этому относились как
к шалости, затем стали смотреть как на желанное
средство обогащения. Ввиду того что проезжие доро
ги стали небезопасны, торговля и ремесла приходили в
упадок.
156
Города роптали, крестьянство стонало. Тирольские
бароны стояли у границ, герцог Стефан Нижне-Баварский
пока ничего не предпринимал, но брови его грозно
хмурились. Порой в Артуровом Круге появлялся на
положении гостя Фрауенберг; в члены его не приглашали.
Но он нисколько не обижался, шутил, подзадоривал
молодежь: нельзя отрицать, он умел расшевелить этих
господ. Герцог Стефан послал сыну резкое письмо,
заявляя, что если тот немедленно не возвратится в
Ландсгут, то потеряет нижнебаварское наследство. Принц
Фридрих не,ответил, заковал посланца в кандалы.
Несмотря на то, что Габсбург зондировал почву умнее
и бесшумнее, потерпел в Мюнхене неудачу и он. Герцог
Рудольф заключил с венгерским королем союз против
императора Карла. В конфиденциальном письме к Мейнгарду он предложил ему также вступить в этот союз, ибо
император — прирожденный враг Виттельсбахсв. Но принц
Фридрих, в своей надменности признававший только поли
тику престижа, не считал ни одного из имперских князей
равным Виттельсбахам, кроме римского императора, и не
находил возможным вступать в союз с обыкновенными
территориальными правителями, тем более — с наглым
Габсбургом. Нет, Виттельсбахи, как бы ни противоречили
этому политические и экономические интересы, должны
все же, по чисто идеальным мотивам, гордо и благородно
поддерживать единственного равного им немца—римского
императора.
Во время трапезы конфиденциальное письмо Габсбург
га—первого, старшего, надежнейшего имперского госуда
ря— было нацеплено на горб одного из разряженных
придворных шутов. От гостя к гостю бегал пестрый
карлик, неустанно и низко кланяясь, показывал висевшее
на его горбу секретное послание австрийца, в котором тот
осмеливался злобно поносить императора. Затем Фридрих
от имени Мейнгарда отослал изодранное, загаженное
письмо, сопроводив его высокопарным посланием импера
тору в Прагу, как равный равному.
К полуострову на юго-восточном берегу озера подплы
ла лодка с древним стариком аббатом Иоанном
Никтрингским. Он прибыл в сопровождении двух монахов
и вез в запертом ларце свою хронику, «Книгу достовер
ных событий», которую считал наконец завершенной.
Старец теперь окончательно высох и стал очень мудр.
Столько перевидел он, всех людей и все события сспронождал прекрасными стихами, все взвесил и вот запечат
лел и своей хронике. Что бы еще ни случилось, оно может
пить лишь вариантом того, что им уже описано. К тому
же он узнал, что некий Джованни Виллани из Флоренции,
157
итальянец, работает над столь же пространной и основа
тельной хроникой. Хотя аббат стоял уже выше житейских
тщеславных тревог и волнений, все же он крайне огорчил
ся, услышав, что мужи, весьма умные и сведущие,
отзываются о труде итальянца с большой похвалой.
Славолюбивый иноземец подошел к своей задаче совсем
иначе, чем аббат: он стремился к сенсационно прикрашен
ным ярким описаниям, рассчитанным на сильный эффект,
тогда как добросовестный ученый аббат усердно сглажи
вал, оттачивал, старательно устанавливал даты и факты,
не забывая о высоком назначении своего труда в целом.
Теперь он наконец решился поставить последнюю точку.
Он продиктовал брату секретарю: «Предоставляю другим
лучше изобразить грядущие события и заканчиваю здесь
свои записи, кои старался вести хорошо и достойным
истории образом...» Он что-то пробормотал, захихикал,
положил сухую руку на плечо монаха, с ложным, напуск
ным смирением продиктовал последнюю фразу: «Если
же не столь удачна работа моя, то да простится мне то,
ибо предпринята она была во славу святой и нераздельной
троицы, которой хвала, честь и слава и поклонение во
веки веков. Аминь».
И вот старец сидел в тени олив и тысячелетних
развалин, он поднес герцогине свой труд, надеясь встре
тить со стороны всегда внимательной ученицы заслужен
ную оценку. Маргарита лежала в гамаке, лила в свой
большой рот охлажденный апельсиновый сок; ленивый,
стройный, белый юноша Альдригетто небрежно вышучи
вал беззубого старца.
Когда наступил вечер и стало свежее, Маргарита
попросила брата секретаря почитать ей хронику. Низким,
ровным, выразительным голосом продекламировал монах
посвящение и предисловие аббата. Приводя многочислен
ные цитаты, аббат говорил о том, как жизнь и действи
тельность становятся историей, как от жизни и бытия
ничего не сохраняется, кроме истории, и как история
является последней целью всякого действия и его даль
нейшей первоосновой. Что остается от великих мужей,
кроме памяти о них, подобной тому аромату, который
оставляют у наших берегов нагруженные яблоками суда,
когда сами эти суда давно уже отплыли к иным берегам?
В этом смысле стал он затем развертывать картину
последних ста двадцати лет, картину краткости человече
ской жизни, изменчивости природы, непостоянства сча
стья, обманчивости и ненадежности земной славы.
Маргарита думала: «Все это я знаю, но это больше не
ранит меня. Моя жизненная программа позади». Однако,
по мере того как монах низким, ровным голосом продол
жал развертывать перед ней многообразные повествова158
ния, по мере того как пестрые, наивные, хитрые, дерзкие,
кроткие, возвышенные и ничтожные повествования эти
сменяли друг друга, все—в одинаковой мере остуженные,
тщательно уложенные, одно как другое наплывая, одно
как другое уходя, это постепенно захватило и ее, и она
сама погрузилась в красочный поток времени. Мейнгард,
великий граф Тирольский, сильный, хитрый, решитель
ный: она была частью его. Эти земли, столь долго
разъединенные,— она сделала все возможное, чтобы их
снова спаять. Эти города, вначале—маленькие, жалкие
поселки! Она сделала, что было в ее силах, чтобы они
стали большими и цветущими.
А теперь она выключена из этого текучего потока, она
как стоячая гнилая вода. Ее жизнь на полуострове
показалась ей вдруг безмерно нелепой. Эти оливковые
деревья, эти древние развалины, эта апельсиновая роща,
разве все это не глупая, претенциозная декорация? Как
можно было так погрузиться в мертвое, одурманивающее,
одинокое лето, когда там, в ее стране, происходили днкие,
тревожные, разрушительные события, когда германские
государи дрались вокруг ее бедного, улыбающегося,
глупого сына? А чем она была занята? Мальчиком
Альдригетто, красивым юным мальчиком.
Весь следующий день Маргарита читала «Книгу досто
верных событий». Старец сиял, выпил, против обыкнове
ния, вина, пролив большую часть дрожащими руками,
тряс головой. Затем она послала нарочного в Вичекцу, к
Кан Гранде: ей необходимо с ним поговорить.
Улыбаясь загадочной доброй улыбкой, простилась с
мальчиком, провела рукой по черным блестящим волосам,
погладила изжелта-белое страстное лицо. Обещала дня
через три вернуться. Мальчик лениво принимал ее ласки,
затем вдруг, мучительно шутя, сжал сильными пальцами
кисть ее руки, улыбаясь, выпустил.
В Виченце ее беседа с господином делла Скала
продолжалась недолго. Умный энергичный итальянец сим
патизировал герцогине, с ней можно было говорить кратко
и по существу. Она заявила, что эпизод с мальчиком
Альдригетто кончен: у нее останутся о нем дружеские,
теплые воспоминания. А так как она хотела бы их и
сохранить такими, то очень просит, пусть он позаботится,
чтобы юноша исчез. Кан Гранде внимательно и понима
юще посмотрел на нее карими выпуклыми глазами,
блестевшими на энергичном мясистом лице, вежливо
поклонился.
После одурманивающего летнего зноя Маргарита почумствовала, что ее овевает свежий воздух родных гор. Ее
приветствовали без подъема. Страна страдала. Мюнхен159
ское правительство Артурова Круга, послушное капризам
Агнессы, производило над Тиролем эксперименты, по
вергшие страну в тяжелый недуг. Города приходили в
запустение, крестьянин, разоряясь, роптал:
«От Губастой мы совсем пропадем. Она высосет нашу
кровь. Теперь, когда маркграф умер, ясно, что все
хорошее было от него, а плохое — от нее». Маргарита
твердой рукой сразу натянула поводья. Искоренила самые
жестокие злоупотребления. Приостановила исполнение
приказов, шедших из Мюнхена. Народ облегченно вздох
нул: «А, наконец-то Агнесса фон Флавон вступилась!
Благословенная, красавица! Наш ангел, наша спаситель
ница!»
В лоджии замка фон Шенна Маргарита сидела с
хозяином замка. Вдоль стены шагали пестрые рыцари,
Гарель из цветущей долины, Рыцарь со львом.
— Как хорошо, что вы проснулись! — сказал господин
фон Шенна.
Высились горы, светлые и приветливые, набегали друг
на друга каменными волнами. Веял свежий ветер, фрукты
и виноград висели почти созревшие, озаренные солнцем.
— Отчего вы меня не разбудили раньше? — сказала
Маргарита.
— Вы должны были одна пройти через это лето,
герцогиня Маргарита,— сказал Шенна.
Фрауенберг просипел:
— Как жаль, что вы так скоро поставили точку,
герцогиня Маульташ. Такой красивый мальчик, золотистобелый, южанин. И так беспредельно предан вам. Такие не
каждый день попадаются. А что здесь? Труд, дерьмо,
навоз. Уж дали бы этим мюнхенским паршивцам
добеситься. Они задохнулись бы от собственного
буйства.
Несмотря на трудности путешествия в снежном янва
ре, герцогиня Маргарита все же поехала в Мюнхен, чтобы
ознакомиться на месте с хозяйничаньем баварского Арту
рова Круга. Недоверчиво, сухо, официально была она
встречена в столице. Мейнгард, когда она взялась за него
как следует и потребовала объяснений, стал мямлить,
глупо улыбаясь, заявил, что правит совместно со своими
приятелями-рыцарями, бормотал что-то насчет «бабьего
правления», наконец, став в позу, продекламировал слы
шанное им от Фридриха об аристократических принципах,
которые-де должны восторжествовать над современной
властью черни и мелких чиновников. Имела она разговор
и с ландегутским принцем. Стройный, надменный, вежли
вый, он заявил, что, насколько ему итестно, герцог
Мейнгард совершеннолетний. Его воля, кому он доверит
государственную печать! Ее материнские сонеты, разуме160
стся, всегда будут выслушаны со вниманием. Дальше
этого дело так и не пошло.
Всюду наталкивалась она на Агнессу. Ее цвета, ее
привычки, ее капризы, вкусы, склонности определяли
лицо двора, характер управления страной.
Агнесса нанесла герцогине визит, как того требовал
этикет. Стройная, скромная, сидела она перед безобраз
ной, неуклюжей, накрашенной, разряженной Маргаритой.
С вежливой улыбкой, полной самоуверенного торжества,
смотрели ее глубокие голубые глаза в пронзительные,
грозные глаза другой. В камине пылал яркий огонь,
аромат горящего сандалового дерева наполнял большой
сумрачный покой.
— Вы теперь постоянно живете в Баварии, графиня
Агнесса? — спросила Маргарита.
— Вовсе нет, герцогиня,— отозвалась Агнесса, и ее
голос зазвучал особенно резко в сравнении с теплым
низким голосом Маргариты.—Я предполагаю в ближай
шие дни вернуться в Тауферс. В присутствии моем там,
правда, нет необходимости. У меня дельные служащие; да
и господин фон Фрауенберг так любезен, что взялся
управлять моими имениями.
Молча и внимательно посматривала герцогиня на Аг
нессу. Та слегка пополнела; но ее кожа осталась совер
шенно гладкой. Она сидела перед Маргаритой такая
легкая и упругая; шея, нежная, без морщин, стройно
выступала из темного платья. Поклонение всей этой
молодежи для нее, видимо, лучший источник молодости,
чем ванны и румяна. Так уверенно и победоносно сидела
она тут, что даже ироническая усмешка вокруг ее губ
почти исчезла.
— Вы стали в последнее время много заниматься
политикой? — спросила Маргарита.
— Нет, сударыня,—ответила Агнесса, которая вдруг
насторожилась.— Господин герцог и принц Фридрих ино
гда спрашивают мое мнение. И я не могу тогда не вы
сказать его, да и почему бы не высказать? Но это толь
ко мнение глупой женщины, ни на что другое не пре
тендующее.— Она говорила необычайно любезным тоном.
— Я считаю, что ваши мнения не всегда бывают
правильны, графиня Агнесса,— сказала Маргарита.—
Говоря по чести, я убеждена, что они иногда даже вредят
стране. Я хочу вам кое-что предложить,—продолжала она
весело, почти шутливо.— А что, если бы вы впредь
высказывали их только относительно Баварии?
Лгнссса ответила очень оживленно и с той же легкой
сердечной шутливостью, что и Маргарита:
161
б Л. Фейхтвангер, т. 3
— Вы мой сюзерен, герцогиня. Но разве и герцог
Мейнгард не мой сюзерен? Что делать, если герцог
непременно хочет знать мое мнение о тирольских делах? С
какой бы радостью ни стремилась я исполнить каждое
желание вашей светлости, все же смею ли я уклониться,
если он требует, чтобы я высказала свои безусловно
глупые взгляды? И потом, ведь достаточно одного вашего
дуновения, и моей глупой болтовни как не бывало.
Обе дамы смотрели друг на друга, обе улыбались.
Победоносное выражение вокруг губ и в глазах красавицы
стало чуть-чуть уловимее. Заговорили о другом. О различ
ных изменениях в здании мюнхенского дворца, о сетках
для волос, мода на которые завезена из Праги. На
крашеных медных волосах Маргариты, сухих и жестких,
была надета тяжелая золотая сетка. Агнесса небрежно
провела рукой по своим густым лучистым волосам: она
никак не может привыкнуть к этой новой моде.
Император Карл жил в Нюрнберге с большой пышно
стью. Постоянные пиры, турниры; принимал членов го
родского совета, иноземных художников, ученых. Вел с
ними долгие, спокойные, интересные разговоры. Здесь, в
провинции, отдыхал от государственных дел. Участвовал
в больших карнавальных празднествах, которые этот
богатый город устраивал в честь его римского император
ского величества.
Борода императора, торчавшая тупым клином, начина
ла седеть, кожа на худом лице стала серой, морщинистой.
Но глаза над слегка приплюснутым носом оживленно
поблескивали, длинное костлявое тело сохранило подвиж
ность, уверенность.
Император был доволен. Он дождался, пока власть в
его руках окончательно не окрепнет. Лишь тогда произвел
на свет ребенка. Бог благословил его предусмотрительную
воздержанность: родился сын, тяжелый, здоровый маль
чик, которому можно было оставить империю. Осчастлив
ленный отец пожертвовал в Аахен слиток золота весом с
ребёнка; затем опустился на колени посреди своих релик
вий и возвестил мощам:
— У меня, Карла Четвертого, римского императора,
есть сын и наследник. Вы, дорогие, уважаемые святые,
вы, великомученики! Молитесь за Венцеля, моего
сына!
Довольный, сидел он теперь в Нюрнберге, радовался
общению со своими поэтами и зодчими, толковал со своим
канцлером, многоопытным, знающим людей и жизнь
богословом, беседовал легко и свободно о вещах боже
ственных и человеческих, умножал свою коллекцию ре162
ликвий и иных драгоценностей, развлекался катаньем на
санях, маскарадами, турнирами.
И вот в эти дни неомраченного веселья откуда ни
возьмись —безобразная герцогиня. Император и его при
ближенные крайне изумились. С тех пор как Карл осаждал
ее в замке Тироль, отношения между ним и Маргаритой
были весьма прохладные и официальные. Ее приезд,
писал его канцлер своему другу, архиепископу Магдебургскому, одно из пятнадцати чудесных знамений перед
Страшным судом. Затем пространно издевался над этой
германской Мессалиной, этой современной Кримгильдой,
заявившейся ко двору, после того как она всю жизнь,
из-за личной любви и ненависти, повергала в горе и
нищету свою страну и свой народ. Описывал, как она
сидела в ложе на турнире рядом с красавицей принцессой
Гогенлоэ, неуклюжая, вся в бородавках, точно жаба, и
разжиревшая, как пивовар.
Добродушно настроенный император принял свою быв
шую невестку благосклонно и чуть-чуть насмешливо. Да,
оба когда-то были молоды. В те времена он был занят
ликвидацией итальянской авантюры своего отца, и они не
раз беседовали по душам. Умная она государыня, но ей,
очевидно, недостает чувства меры. Ненасытно стремилась
всего отведать, поэтому все и растеряла. Он же мудро
сумел обуздать свой темперамент, стал римским императо
ром, у него сын, которому он может теперь оставить в
наследство крепко слаженное государство. А она бродит
по свету, между тем как слабый, незадачливый мальчиш
ка, игрушка в руках всякого, кто умеет за него взяться,
расшвыривает ее земли. Брата Карла, Иоганна, она
когда-то с насмешкой и позором выгнала из замка Тироль,
и пришлось потом перед курией повернуть дело так, будто
от ее брака с Иоганном не могло родиться здорового
наследника. Император все же не отказал себе в удоволь
ствии и представил ей статного красивого Иоганнова
сына. У кого же теперь наследник лучше — у нее или у
Иоганна?
Все это прошло и быльем поросло. Маргарита молча
приняла насмешку и унижение с тем деловитым спокой
ствием, которому она, быть может, научилась у Менделя
Гирша, с тем равнодушием, с каким человек терпит все
предварительные формальности, лишь бы добиться своей
цели. Затем она стала жаловаться. Жаловалась на бес
смысленные злодеяния рыцарей Артурова Круга. Импера
тор слушал: он чувствовал в душе злорадную, почти
мальчишескую, озорную насмешку. Он заверил ее в своем
сочувствии, но подчеркнул, что как раз сейчас, после
многих лет напряженных государственных трудов, разре
шил себе небольшой отдых. Ведь все в конце концов
163
б*
личное дело Виттельсбахов. Тем не менее по возвращении
в Прагу он готов благосклонно рассмотреть ее жалобу. Не
удалось Маргарите ничего добиться и при вторичном
нажиме на императора; напрасно она унижалась. Очевид
но, Карл твердо решил издали наблюдать внутреннее
ослабление рода Виттельсбахов, сохраняя при этом бес
страстный нейтралитет.
А в общем, стареющий император держался в отноше
нии герцогини с шутливой, почти пародийной галантно
стью, которая раньше чрезвычайно раздражила бы Марга
риту. Ему доставляло особое острое удовольствие подчер
кивать шумное веселье своих каникул и празднеств, свое
счастье, свои успехи—перед этой окончательно одурев
шей, потерпевшей крушение честолюбицей. Почти добро
душно подшучивал он со своим канцлером над «уроди
ной». Не ведая смущения, вся покрытая драгоценностями,
как идол, она повсюду, показывалась рядом с императо
ром. Народ удивленно глазел на нее. А она видела перед
собой только свою цель: Тироль, города. Изгнать Агнес
су, вырвать страну из ее рук. Так переполнена была она
этой мыслью, что ни на миг не заподозрила, чем является
для двора и города, а именно — шутовским венцом этого
карнавала.
Разговор с герцогиней чрезвычайно ободрил Агнессу.
Герцогиня предложила ей соглашение, готова отказаться
от дальнейшей борьбы. Косвенно признала себя побеж
денной.
Агнесса понимала, что сам по себе Артуров Круг не в
состоянии удержать надолго власть в своих руках. Горо
да, вся знать, не вошедшая в него, ненавидела его. На
границах караулил Габсбург, грозил Виттельсбах. Если с
юга двинется еще герцогиня, то глупо будет и пытаться
без союзника удержать страну.
Но принц Фридрих не хотел и слышать об этом.
Стройный, темноволосый, упрямо твердил он громкие
фразы о своем праве и непобедимости своего меча. Он
очень понравился Агнессе. Но она невольно вспомнила
Фрауенберга, как тот умел без слов, одной глумливой
зловещей усмешкой превращать весь этот мальчишеский
пыл в пустое марево. Она вздохнула, вздох был легкий и
ленивый, погладила принца по темным волосам, осторож
но стала уговаривать его помириться с отцом, с герцогом
Стефаном, уверяла, что Виттельсбахи должны сомкнуть
ряды для борьбы с Габсбургом, с Губастой. Словно
ужаленный, обернулся принц, упрямо закинул голову,
глубоко оскорбленный тем, что она считает его способ
ным пойти на примирение. Агнесса молчала, улыбаясь
смело изогнутыми губами, гладила его волосы.
164
Две-три недели спустя Стефан Нижне-Баварский за
ключил на Рейне союз с пфальцграфами, Рупрехтом —
старшим и младшим, с городским советом, бюргерами
Мюнхена и одиннадцати других баварских городов, а
также с двадцатью двумя баварскими баронами против
тех, кто называл себя рыцарями Артурова Круга, и стал
между герцогом Мейнгардом и его землями и подданны
ми. Они отказались признать министров, которые захвати
ли власть и прерогативы Мейнгарда, весь круг его
обязанностей, объявили государственную печать Артуро
ва Круга недействительной, изданные им законы и распо
ряжения— не имеющими силы. Союзники обязались вы
зволить молодого герцога из того позорного положения, в
которое его вовлекли, обязались воздействовать на него,
чтобы он правильнее понял свою власть государя и
разумнее ею пользовался.
Рыцари Артурова Круга разразились бешеными угро
зами, схватили нескольких мюнхенских граждан в каче
стве заложников, заявили, что повесят бунтовщиков за
ноги, как шелудивых псов. Тем временем в некоторых
городах Оберланда войска Круга были обезоружены и
взяты в плен, чиновники, взимавшие налоги, избиты.
Мюнхенские члены Круга выместили свою злобу на
заложниках, жестоко измывались над ними, заставили
лизать доски пола, двоих повесили. Тем не менее отряды
Круга таяли с каждым днем, а на севере герцог Стефан
стягивал войска. Однако строптивые бароны и не помыш
ляли о том, чтобы добровольно распустить свой союз. В
главном зале мюнхенского дворца торжественно покля
лись они, скрестив мечи, хранить единство и сопротив
ляться до конца. Герцог Меингард присутствовал при этой
сцене, смущенно переминаясь с ноги на ногу, торжествен
ный, глуповатый, лишний, потихоньку гладил своего
сурка Петера, пылко кричал вместе с остальными, когда
они клялись, что не подчинятся никогда, никогда,
никогда.
И вот началась для молодого герцога беспорядочная,
бродячая жизнь, смысл которой он понимал лишь очень
смутно. Его таскали по замкам рыцарей Артурова Круга.
Он побывал в замке Лабер, Принценау, Максльрайн,
Абенсберг. Молодые люди охотились, пьянствовали. Со
вершали время от времени набег на замок какого-нибудь
непокорного барона. Захватили замок Вэрт, два укреплен
ных замка обер-егермейстера фон Куммерсбрука, дове
ренного покойного маркграфа. Мероприятия, которые
герцог скреплял своей подписью, становились все более
дикими и бессмысленными. Базарное село, побор с кото
рого оказался меньше ожидаемого, было буквально сров
нено с землей, Куммерсбрук, державшийся нейтрально,
165
был казнен без суда. Эти действия побудили все нейтраль
ное дворянство перейти на сторону противника.
Мейнгард был не слишком вынослив и мало приспособ
лен к этим поспешным, полным опасностей переездам. В
то время как другие бражничали, он сидел грустный и
апатичный, иногда так и засыпал сидя. Его путешествия
все более походили на бегство. У рыцарей Артурова
Круга уже не оставалось на юге ни одного города, ни
одного замка. Их все больше оттесняли к Дунаю, где
стояли их самые укрепленные замки. Они все еще
выпускали надменные указы и грозили бунтовщикам
жесточайшими карами. Они бежали в Нейбург, затем в
область верного им епископа Эйхштетского. Войска герцо
га Стефана заняли всю Верхнюю Баварию, наконец
осадили Мейнгарда и его последних приверженцев в замке
Фейхтванген, в долине Альтмюльталь. Епископ Эйхштетский, переодетый, решил пробиться вместе с герцогом
Мейнгардом. Молодой герцог с увлечением согласился:
его очень забавляло это переодевание, но о смысле всего
происходящего он не догадывался. Однако уже в Фобурге
крестьяне их узнали, задержали, отправили к герцогу
Стефану в Инголыптадт.
Замок Фейхтванген пал. Принц Фридрих и последние
из рыцарей Артурова Круга попали в плен.
И вот во дворце Инголыптадта герцог Стефан и принц
Фридрих стояли лицом к лицу. В присутствии Агнессы
фон Флавон-Тауферс. Герцог, в доспехах, бушевал: разру
шены города и села! Перебиты люди, расточены деньги!
Все — по вине глупого мальчишки! По-солдатски рявкал
он из-под густых усов, торчавших на бронзовом лице.
Стройный юноша стоял перед ним, в его глазах горел
дикий упрямый огонь, раненая рука была на перевязи,
лицо посерело.
— Каяться будешь в церкви, при всем народе поко
ришься!—гремел отец. Юноша только злобно смеялся.—
В самой вонючей тюрьме сгною! — бесился герцог.
Агнесса скользила от одного к другому.
— Повязку надо сменить,— озабоченно сказала она,
осторожно занялась рукой Фридриха.
— Эти врачи! — сердился герцог.— Все до одного шар
латаны!— Сам побежал за врачом и перевязочным матери
алом.— Проклятый бесенок! — бранился он.
С трудом, отчаянно препираясь, причем посредницей
между ними служила Агнесса, пришли они наконец к
соглашению. Из-за каждого рыцаря Артурова Круга,
из-за помилованья или той или иной меры наказания все
сызнова начинался ожесточенный спор, вспышки гнева,
крик, брань. Два раза герцог Стефан посылал сказать
палачу, чтобы тот был наготове. Наконец кое-как сгово166
рились. Мейнгарду был назначен в качестве постоянной
резиденции Мюнхен, печать по-прежнему оставалась у
принца Фридриха, но каждый его приказ должен был
заверяться или нижнебаварским, или пфальцским советом.
Посредничество
между
Мюнхеном
и
ЛандсгутИнголыптадтом взяла на себя Агнесса.
Герцог Мейнгард улыбался кротко и благодарно.
После стольких бурных дней был рад отдохнуть. Погла
живал своего сурка.
Маргарита совещалась со своими министрами. Присут
ствовали— Фогт Ульрих фон Мач, священник Генрих
Тирольский, комтур Тевтонского ордена в Боцене граф
Эгон фон Тюбинген, Якоб фон Шенна, Берхтольд фон
Гуфидаун, Конрад фон Фрауенберг.
Что теперь делать, после того как герцог Стефан
захватил в Верхней Баварии власть и влияние! <
С Виттельсбахом можно поладить. Примириться с
тем, что не Бавария будет управляться из Тироля, но
Тироль из Баварии. Но так как фактический регент,
герцог Стефан, сидит не в Мюнхене, а в Инголыптадте
или в Ландсгуте, центр управления оказывался уже не так
близко к Тиролю, централизация и объединение этим
затруднялись, и стране в горах предоставлялась известная
автономия.
Однако можно было также против герцога Стефана
призвать Габсбурга. Последний только и ждет этого.
Правда, зависимости в какой-то форме и тогда не избе
жать. Но по крайней мере будет обеспечена крепкая,
устойчивая власть.
Тягуче, лениво перебрасывались сидевшие аргумента
ми «за» и «против». С глухим раздражением слушала
Маргарита. Неужели никому не приходит в голову самое
простое решение? Разве они так мало в нее верят? Она
взглянула на Шенна, на Гуфидауна. Они смотрели перед
собой усталым, пустым взглядом.
Как ни странно, но предложение, которого она ждала,
внес именно Фрауенберг. Осклабясь широкой улыбкой, он
заявил: раз молодой герцог действительно так беспомощен
и нуждается в том, чтобы им руководили, то почему не
доверить этого руководства его естественному опекуну,
матери, герцогине, которая и в гораздо более трудные
минуты умела оставаться истинной правительницей? К
чему еще договариваться с Виттельсбахами? Нужно толь
ко увезти Мейнгарда в Тироль. Если уж всем этим
баварским господам удавалось таскать его по всяким
своим мерзким захолустным норам, так неужели, с по
мощью бога или черта, не удастся заполучить его в
167
Тироль, где ему и быть надлежит? А когда он окажется в
своей стране, тогда и Баварией править можно будет из
Тироля. Герцог Стефан еще подумает, прежде чем со
своих берегов Дуная пуститься в военную авантюру
против страны в горах. И тогда еще останется в резерве
Габсбург как естественный союзник. На самый крайний
случай можно будет, за определенную компенсацию,
официально отказаться от Верхней Баварии, ограничиться
автономным Тиролем.
Да, автономный Тироль. Таков был и план Маргариты.
Бавария только как придаток, в крайнем случае можно
обойтись и без нее. Но Тироль — тирольцам!
Прежде всего предстояло изъять Мейнгарда из-под
влияния герцога Стефана, переправить его из Мюнхена на
родину. С самого своего вступления на престол молодой
герцог не был в родной стране. Вполне естественно, что
народ желал наконец его увидеть.
По предложению Шенна и Гуфидауна, в Боцене было
созвано многолюдное совещание представителей страны.
Явились белокурые коренастые люди с короткими широ
кими носами и ленивым хитрым взглядом, явились тощие,
чернобородые, загорелые, с орлиным профилем и живыми
проницательными глазами. Явились три наместника стра
ны в горах — собственно Тироля, долины Эча и долины
Инна, явились гофмейстеры, фогты и бургграфы. Явились
бароны, крупные и мелкие, представители городов и
округов. Всего их собралось сто пятьдесят три человека.
Они совещались на пестрой веселой рыночной площади
Боцена два дня подряд, два сияющих темно-голубых дня,
в конце лета. Разбирались в трудностях, обсуждали их не
спеша, тяжелодумно, осторожно, говорили жесткими,
скрипучими, гортанными голосами. Хитро и честно по
сматривали друг другу в глаза, движения были медлитель
ны, угловаты, простодушны, полами тяжелых кафтанов
отирали они с лица пот. Горы стояли красно-бурые и
лиловые, совсем наверху — белые.
Они решили написать молодому герцогу письмо. Под
этим письмом от баронов подписались семеро: Ульрих фон
Мач старший, Шенна, Тростбург, Генрих фон КальтернРотенбург, Гуфидаун, Фрауенберг, Боч фон Боцен; четы
ре города скрепили его своей печатью: Боцен, Меран,
Галль, Инсбрук—от имени всех остальных.
Письмо гласило: «Возлюбленный господин наш! Дово
дим до сведения вашей милости, что мы, собравшись
вместе в Боцене, согласились просить вас, чтобы вы, ради
чести и пользы вашей, а также и всей страны, вернулись к
нам, ибо мы давно желаем видеть вас, как оно и следует:
вы наш возлюбленный и законный государь. Также будет
вам у нас больше цены и уважения и не напустят на вас
168
порчи, как в Баварии, о чем доводилось слышать, да и
страна ваша и люди ее будут избавлены от иноземного
зла. У нас здесь в горах, бог милостив, все идет честно и
ладно, как в счастливые времена при вашем батюшке; и в
стране и на ее границах—мир. Милостивый господин наш!
Просим вас доверять нам, мы желаем вам добра. Верьте
нам, мы готовы отдать за вас добро свое и кровь свою, а
иным прочим не доверяйте!»
Фрауенберг отвез письмо в Мюнхен. Он явился в
сопровождении пышной свиты, вручил письмо на торже
ственной аудиенции. Не рассчитывал, впрочем, на успех,
был уверен, что придется прибегнуть к другим способам.
За столом принц Фридрих рассказал, что его дорогой
герцог и любезный кузен Мейнгард получил из провинции
Тироль весьма курьезный документ, который он перед
благородными рыцарями еще не огласил. Письмо было
прочитано. Сначала присутствующие ухмылялись, затем
стали прыскать со смеху. Сотрясались от все более
громкого, неудержимого хохота. Улыбалась Агнесса, сме
ялись придворные дамы, гоготали, сгибаясь пополам,
мужчины, блеяли лакеи, свистел Мейнгардов сурок Пе
тер, визжали пажи.
— Уж эти тирольцы!—восклицали люди, задыхаясь
от смеха.
— Да, таковы наши тирольцы! — сказал Фрауенберг,
спокойный, розовый, жирный, и прищурил красноватые
глаза.
— А вы тоже находите столь смешным письмо от
наших подданных, господин герцог? — спросил Фрауен
берг. Хотя его миссия с передачей письма окончилась, он
все же остался в Мюнхене и много бывал с Мейнгардом.
В присутствии этого толстяка с жабьей пастью и
голым розовым лицом молодой герцог всегда испытывал
неприятное чувство, его грубая игривость пугала юношу.
Но уйти у него не хватало духу; этот грузный, смеющийся
визгун импонировал ему; он говорил совсем иначе, чем все
прочие, непочтительно, уверенно, называл вещи своими
именами. Он внушал чувство какой-то особой, даже
приятной беспомощности, желание подчиниться его воле.
Полный неизменного, смешанного со страхом любопытстна, ходил кроткий, толстоватый, глуповатый герцог
нокруг альбиноса.
11 сущности, письмо тирольцев отнюдь не показалось
Мсйпгарду смешным, напротив, оно было мило его слуху
и сю сердцу; и лишь потому, что остальные так оглуши
тельно хохотали и нашли его глупым и наглым, смеялся и
он. 'Го, что этот Фрауенберг, этот взрослый, разумный
169
человек, так серьезно относится к письму тирольцев,
было для затравленного, обманутого герцога утешением и
большой радостью. От этого доверчивого письма на него
повеяло чем-то простым, спокойным. На несколько минут
ему почудилось, что нет ни Мюнхена, ни утомительного
рыцарского церемониала, ни Артурова Круга, ни Виттельсбаха. Как хорошо, должно быть, лежать на горном лугу
среди тучных коров и ничего не слышать, кроме легкого
ветерка и мягкого посапывания животных, щиплющих
траву.
Перед ним стоял Фрауенберг, прищурясь. Мейнгарда
потянуло подойти ближе.
*— Как меня радует,—сказал он и поднял на него свои
простодушные, круглые глаза,—что вы не считаете пись
мо моих тирольцев глупым.
— Глупым? — горячо возразил Фрауенберг.—Там каж
дое слово на месте, каждая буква бьет в цель! Те, кто
смеялся над ним, сами дураки! Ведь иначе я не подписал
ся бы под ним. А я и сегодня и в любую минуту готов
опять подписаться под ним обеими руками!
Мейнгард сделал еще один неуверенный шаг к тол
стяку.
— Я так устал, так замаялся,—пожаловался он.—И
Фридрих уже не смотрит на меня ласково, как прежде.
Сначала я думал, что править очень легко. А теперь—
один тянет туда, другой сюда, все хотят прибрать меня к
рукам.
Альбинос положил ему на плечо свою толстую страш
ную руку, просипел:
— Эй, мальчуган, не поддавайся, мальчуган!
Мейнгард задрожал под рукой этого жирного челове
ка, хотел выскользнуть из-под нее, но прильнул покрепче.
— У вас есть друзья, молодой герцог,—продолжал
Фрауенберг, честно глядя ему в глаза, осклабясь.
На следующий день Фрауенберг сказал:
— Почему, собственно, вы остаетесь здесь, молодой
герцог? Раз письмо ваших тирольцев вам пришлось по
сердцу, так последуйте ему!
Они совершали прогулку верхом, было раннее утро,
внизу, между многочисленными каменистыми островками,
шумел Изар, зеленый и свежий, большой плот осторожно
плыл под шум и крики сплавщиков. Лошади пошли
медленнее, Мейнгард сидел на своем буланом вялый,
толстый, поникший.
— Этого же нельзя,— сказал он,—я же не могу этого
сделать.
— Почему не можете?—настаивал Фрауенберг. Он
подъехал совсем близко, как ребенку приподнял ему
подбородок.— Кто хозяин—вы или герцог Стефан?
170
— Да, кто здесь хозяин,— повторил Мейнгард, но в
его голосе звучал не задор, а унылая задумчивость. Все
его доверие к альбиносу исчезло, ему было грустно
оттого, что внизу, кипя, несется Изар, он боялся Фрауенберга, чуть не попросил в тот же день Фридриха, чтобы
тот отослал его.
На следующее утро альбинос и не заикался о своем
предложении покинуть Баварию. Он лежал с Мейнгард ом
в траве под созревающими плодами. Пел свою песенку о
семи радостях, с отеческим добродушием сочно комменти
ровал ее. Подобное мировоззрение было молодому герцо
гу очень по душе, он гладил своего сурка, благодушество
вал. Фрауенберг потянулся, похрустел суставами, зевнул,
богатырски захрапел. Да, спать—это лучшее. Странно
привлеченный, но все же с потемневшими испуганными
глазами созерцал Мейнгард беспечно храпевшего тол
стяка.
Агнесса сказала:
— Вы очень задержались в Мюнхене, господин Фрау
енберг. Вы же занимаете в Тироле такие важные должно
сти. Разве вы там не нужны?
Фрауенберг осклабился, так ощупал ее своими красно
ватыми глазами, что она учащенно задышала, просипел:
— Я, разумеется, здесь только ради вас, графиня
Агнесса.
Они встретились, он лежал на ее диване, стояла
гнетущая жара, воздух в комнате был сперт и необыкно
венно душен. Она гладила его одутловатую розовую
кожу.
— Что же,— улыбнулась она,—разве я не избрала
благую часть? По-моему, я себя неплохо обеспечила.
Он осклабился:
— Увидим, курочка, увидим.
Она называет это обеспечением, подумал Фрауенберг.
Вот он действительно себя обеспечил. Если ему удастся
увезти мальчишку в Тироль, он будет держать в руках
мать через сына, а сына через мать. В сущности,
фактический регент Тироля он. Да, да, каким хочешь будь
уродом, а чего только не добьешься, если иметь хоть
каплю смекалки, да при деловитости, да при удаче.
Все с той же спокойной, ободряющей фамильярностью
продолжал он подзадоривать юношу. Соблазнял, поддраз
нивал, подгонял. Властно забирал его в свои короткие
красные руки. В Тироль! Пора Мейнгарду в Тироль, пора
показаться своему графству.
Значит, бегство? —
нерешительно мямлил Мейнгард. Ах, бросьте! Какое
бегство! Не нужно только поднимать много шума вокруг
этой поездки. Однажды они просто отправятся в путь,
Мейнгард, он, двое-трое слуг. Без особых разговоров. В
171
Тироле и Баварии и без того слишком много болтают. Это
осложняет самые простые вещи. В конце недели принц
Фридрих укатит в Инголыптадт к отцу. Тогда выедут и
они. В другую сторону, на юг, в Тироль. Пусть сурок
Петер снова увидит родные горы.
— Мой сын приезжает, Шенна! — сказала Маргарита,
и ее темные выразительные глаза ожили. Прибыл курьер
от Фрауенберга с вестью, что он везет Мейнгарда.
— Как вы рады, госпожа герцогиня! — сказал длинный
Шенна, наклонился, ласково посмотрел на нее серыми,
очень старыми глазами.—Я уже не надеялся, что вы
когда-нибудь еще будете так радоваться.
Маргарита не слушала.
— Я знаю,— сказала она,— он не одарен. В стране
найдутся тысячи более одаренных. Но это мой сын. Он
создан из земли нашей родины. Он одно с ее воздухом, ее
горами. Поверьте мне, Шенна, этот увидит гномов.
Да, Маргарита снова подняла разодранное, спущенное
знамя былой надежды. Всю свою волю, всю силу жизни
вложила она в это ожидание сына. Неуклюжими на
беленными руками гладила портрет кроткого, толстого,
глуповатого юноши.
Слуга впереди, слуга позади—так ехали быстрой
рысью Мейнгард и Фрауенберг на юг. Шел дождь,
ухабистая дорога местами вела через густой лес, местами
надолго исчезала в топи. Нелегко было в темную мокрую
ночь держаться верного направления; при таком дожде о
факелах нечего было и думать.
Рыцари были без доспехов. От влажного платья шел
пар, кожаные колеты издавали резкий запах. Ехали
молча; порой, когда они проезжали через ночное селение,
лаяла собака.
В деревне Ленгрис сделали привал. Через несколько
часов Фрауенберг заторопился дальше. Но Мейнгард
чувствовал усталость и уныние, не столько от долгого
пути, сколько от пережитых волнений. Самая трудная
часть дороги еще впереди; ибо всего разумнее было,
минуя людные местности, пробираться в Тироль через
дикий Рис. Итак, выполняя желание Мейнгарда, Фрауен
берг решил заночевать на постоялом дворе деревни
Ленгрис.
Фрауенберг и Мейнгард улеглись в темной узкой
комнате на сенниках. Каморка была низкая, печь дымила,
а не грела, в воздухе стояла вонь, через оконное отвер
стие в комнату хлестали дождь и ветер. Фрауенберг
172
громко храпел; в углу что-то грызла крыса. У Мейнгарда
все тело ныло от усталости, но он лежал без сна, кожа
чесалась, веки жгло. Он чувствовал себя несчастным,
замученным, вдруг перестал понимать, зачем едет в
Тироль; охотнее всего возвратился бы он в Мюнхен.
Мейнгард боялся встречи с матерью, она такая толстая,
уродливая, властная. Он покосился на альбиноса, тот
лежал грузной грудой, спокойно спал, сопел, храпел.
Мейнгард боялся его, но Фрауенберг — единственный, кто
способен помочь. Он нерешительно глотнул выдохшегося
пива из грубой кружьси, стоявшей возле него, стал следить
за мухой, которая ползала по лицу Фрауенберга: но она,
очевидно, тому не мешала. В конце концов юноша
тихонько позвал:
— Господин фон Фрауенберг!
Альбинос сразу же проснулся, проскрипел своим бес
церемонным голосом:
— Что такое?
— Ничего,— виновато сказал юноша.— Только жутко
мне... Я не могу спать.
— В таком случае едем дальше,—решил Фрауенберг и
сразу вскочил.
— Нет, нет,— просил Мейнгард.— Мне только хочет
ся немного поговорить с вами. Я тогда, наверно, успо
коюсь.
— Глупый мальчишка,—проворчал Фрауенберг.
— Что мой отец больше любил, Тироль или Бава
рию?— спросил Мейнгард.
Фрауенберг сощурился.
— Сначала, вероятно, Тироль, а потом Баварию,—
сказал он.
— А потом он умер?—спросил молодой герцог.
— Да,— ответил Фрауенберг,— потом он умер.
Когда Мейнгард, проспав несколько часов тяжелым
сном, очнулся, оказалось, что сурок Петер исчез. Моло
дой герцог и слуги принялись искать. Фрауенберг ворчал
на задержку. В конце концов зверька нашли мертвого в
соломе, на которой спал Фрауенберг: вероятно, сурок
ускользнул от хозяина, а Фрауенберг своей тяжестью
придавил его. Мейнгард горестно уставился на него. Он
сонсршенно пал духом. Его словно парализовала бессиль
ная гнетущая печаль. С тупым, беззащитным ужасом
смотрел он, как альбинос взял у него из рук трупик
смешного зверька, которого Мейнгард так любил, поднял
за задние лапки, насвистывая, зашвырнул в угол.
— А теперь на коней! — бросил он.
Они поехали дальше вверх по реке. Долина все
сужалась, становилась извилистее; едва заметная узкая
дорога изгибалась вслед за бесконечными поворотами
173
бурной зеленовато-белой реки. Кругом густой лес, мокну
щие деревья. Внизу — пенная, мутно-зеленая, разорванная
бесчисленными каменистыми островками, шумливая и
быстрая поверхность реки, между верхушками елей —
печальное, грязно-серое небо. Отвесные скалы подсту
пали иногда так близко, что лошади пугались, и
лишь с большим трудом удавалось их заставить идти
дальше.
Затем дорога разделилась, они погрузились в густой,
бесконечный бор. Ехали вдоль многошумной, бурливой
реки, которая, все более сужаясь, упорно пробиралась
через темный лес. Кругом царила тишина, беспредельное
одиночество. Лил дождь, неустанно, безнадежно, даже
свист Фрауенберга в этом мокром сером унынии утратил
свою бодрость, стал затихать, смолк.
Наконец долину реки, по которой они до сих пор
ехали, перерезал высокий горный хребет. Они очутились в
подобии амфитеатра, образованного полукругом из гигант
ских беспредельно нагих беловато-коричневых скалистых
стен. За ними был Тироль. В этой горной долине они
заночевали. Фрауенберг и слуги кое-как устроились под
открытым небом. Крошечная полуразвалившаяся хижина,
на которую они наткнулись, была предоставлена герцогу в
виде убежища от дождя.
И вот, скрючившись, в этой хижине полусиделполулежал юноша Мейнгард, герцог Баварский, маркграф
Бранденбургский, пфальцграф Рейнский, граф Тироль
ский. Он подсматривал, прислушивался, не видят ли его,
спят ли остальные. Когда он решил, что наконец один, он
перестал сдерживаться. Ему было страшно, он чувствовал
себя разбитым, беспредельно несчастным. Медленно вы
катывались слезы из его простодушных круглых глаз,
текли по толстым глупым щекам. Он плакал оттого, что
Фрауенберг придавил его сурка Петера, он плакал оттого,
что так высоки скалистые стены, через которые завтра
ему предстоит перебираться.
Агнесса была поражена той искусной и дерзкой про
стотой, с какой Фрауенберг похитил герцога. Он импони
ровал ей; ну и ловкач, ничего не скажешь. С неохотой,
без всякой надежды на успех, приняла она меры, чтобы
помешать осуществлению его плана. Лучше было бы
предоставить все Фридриху; но тот в Ингольштадте. Она
сама вынуждена организовать погоню.
Она разослала к границам гонцов, небольшие воору
женные отряды. Надо было действовать незаметно, не
привлекая внимания; нельзя показывать, что герцога
силой не пускают в его графство Тироль.
174
Когда они оставили позади маленький охотничий до
мик в Карвенделе, Фрауенберг решил, что они уже вне
опасности. Но за несколько часов до удобного перевала к
Аахенскому озеру им повстречался обоз торговца лесом,
скупавшего его в этой местности и как-то высеченного
плетьми за то, что он не согласился на сделку, которую
ему хотел насильно навязать альбинос. Сначала Фрауен
берг вознамерился напасть на лесоторговца и отделаться
от него; но один из шести слуг, сопровождавших
транспорт, мог пробиться, и тогда герцог оказался бы в
еще большей опасности. Поэтому Фрауенберг решил
лесоторговца не трогать и, невзирая на предостережения
знавших дорогу слуг, попытаться вместо легкого Плумзерского перевала преодолеть трудный и необычный
путь через Ламзенский перевал, на Швац или Фрейндсберг.
Оставили лошадей почти у самой скалистой стены,
свернули в боковую долину. Ручей, прорывший эту
долину, тек по отлогому руслу, часто совсем исчезал,
уходил под землю. Знавший дорогу слуга шел впереди.
Они встретили ивовые заросли, торфяное болото. Дождь
все продолжался. Вдруг долина неожиданно расширилась.
Они увидели необычный для этой местности клен. Не
сколько. Целую рощу. Неподвижно стояли под дождем
могучие старые клены. Лишь смутно виднелись сквозь их
листву и завесу дождя гигантские белые скалистые стены,
беспощадно замыкавшие долину, и они были так высоки,
что сквозь ветки деревьев нельзя было даже рассмотреть
их вершин. Ни ветерка, только слышно было, как дождь
тихо и равномерно стекает с листьев старых суровых
мертвенно-серых деревьев.
Мейнгард был не в силах идти дальше. Под непрерыв
но льющимся дождем устроили привал, взялись за припа
сы. Мейнгард не мог есть. Ему было страшно оттого, что
не видно верха скалистых стен. Никогда не подняться ему
на такую высоту, не перебраться на ту сторону; они были
'шперты в этой долине, под этими жуткими, похожими на
трупы деревьями, точно на краю света.
Стали подниматься. Вначале подъем был не труден.
Шли медленно, следуя извилинам небольшого горного
ручьи. Слуги—впереди, отыскивая наиболее удобную
трону. Мейнгард у уже приходилось делать трудные пере
ходы, по сейчас он был точно парализован. Ноги стали
кик чурбаны, он потел от слабости, дышал с трудом. Он
* коимил но мокрым камням, Фрауенберг поддерживал
п о , по юноша вздрагивал при каждом прикосновении.
Чем IH.HHC исползали они, тем презрительнее, насмешлииее ипсрилась в него скалистая стена, тем казалась выше,
непреодолимее.
17.4
Отцветшие альпийские розы, ползучий кустарник,
снег. Слуги ровным шагом шли впереди. Неуверенно,
скользя, задыхаясь, приостанавливаясь, следовал за ними
герцог. Вдруг один из слуг замедлил шаг, насторожился,
взглянул на Фрауенберга. Тот уже услышал, но его голое
лицо не дрогнуло. Видно, лесоторговец все же поднял
тревогу.
— Люди или пасущееся стадо,— сказал он равнодуш
но. Заторопился вперед. Ускорили шаг и слуги.
Мейнгард надеялся на отдых. Он рассердился, что об
этом и не думают. Затем он впал в какое-то тупое
забытье, предоставил толстяку волочить его дальше.
Достаточно было на миг остановиться, чтобы передох
нуть, как тотчас охватывал леденящий холод. Снег стано
вился глубже, молодой герцог при каждом шаге неловко
проваливался.
Фрауенберг обдумывал положение с режущей ясно
стью. Не будь снега, его все-таки удалось бы перетащить.
Но так—с этим нюней невозможно перебраться через
перевал. Кроме того, Мейнгард начинал упираться. Он
становился все тяжелее, все ленивее.
Слуги ушли далеко вперед. Фрауенберг остановился.
— Что, молодой герцог, устали? — просипел он.
Мейнгард, совсем обессиленный, опустился в снег,
задыхаясь. Фрауенберг насвистывал свою песенку. Его
мысль напряженно работала. Значит, не выгорело. С этим
он уже примирился. А что дальше? Снова отдать Мейнгарда Виттельсбахам, а те, после неудачного побега, заберут
его в руки еще крепче? Хорошо было бы через Мейнгарда
влиять на герцогиню^ Но это не выгорело. Тогда лучше
иметь дело с одной Губастой, а для навязчивого контроля
Виттельсбахов исчезнет раз и навсегда всякий предлог.
Он все еще продолжал насвистывать. Глотнул вина из
своей фляжки. Протянул и Мейнгарду.
— Нужно скорее идти дальше, молодой герцог,—
сказал он. Подал ему руку, помогая подняться.
— Я не могу,—жаловался Мейнгард, с трудом вста
вая,—да и не хочу,—добавил он упрямо.
— Так?—осклабился Фрауенберг.— Что ж, нет так
нет, мальчик.—Он просипел это так же добродушно, как
и всегда; но что-то в его голосе заставило Мейнгарда
поднять глаза. Альбинос уже нисколько не щурился, он
посмотрел зорко, пристально — сначала вслед слугам,
ушедшим далеко вперед, затем на юношу. Простодушные
круглые глаза Мейнгарда остекленели от ужаса, его горло
издало только легкий хрипящий звук. Короткими, толсты
ми детскими руками вцепился он в ветки альпийской розы,
зарылся ногами в снег. Фрауенберг, спокойно осклабясь,
сказал:—Ну-ка, отправляйся, молодой герцог! — медленно
176
оторвал красными мясистыми руками оцепеневшие пальцы
юноши от скалы, поднял его, занес над пропастью,
просипел: — До свиданьица, мальчик!—разжал руки. Тело
несколько раз ударилось о скалы, упало неглубоко,
осталось лежать.
Фрауенберг резким повелительным свистом созвал
слуг, безмолвно показал вниз. Они спустились, тело было
сильно изуродовано, в жирном мягком затылке зияли две
раны. Стали ждать преследователей. Это были два офице
ра и несколько слуг. Фрауенберг заявил, что они с
молодым герцогом хотели наловить сурков, и герцог
сорвался. Грузно стоял он перед офицерами в своем резко
пахнущем колете, щурил красноватые глаза. Мокрый снег
падал хлопьями на труп. Поднялся небольшой холодный
ветер. Все сняли шлемы, стояли молча в снегу вокруг
изувеченного тела.
По залам и переходам замка Тироль, пошатываясь,
брела женщина, бормотала, выла, падала, снова вставала,
снова брела. Слишком крупная бесформенная нижняя
челюсть отвисла, волосы свалялись,— отвратительного
цвета тусклой меди, местами—желтовато-седые. Просты
ня, какое-то подобие ночной сорочки, развевалась вокруг
коренастого разбухшего тела, вокруг вялых больших
грудей, волочилась по полу. Слуги приняли эту воющую,
спотыкающуюся, бормочущую женщину за пьяную, не
сразу узнали герцогиню.
Нарочный с вестью о смерти прибыл рано утром.
Маргарита получила ее в постели. Она встала, не слишком
поспешно прошла мимо растерянных, перепуганных гор
ничных и пажей, завыв, глядя словно ослепшим взором,
волоча за собой простыню.
Шенна привел ее обратно. И вот она сидела в своей
спальне, вперяясь в пространство, перебирая обрывки
каких-то мыслей.
Сколько на ее пути мертвецов! Голова Крэтиена де
Лаферта, яд, безвкусный, безуханныи, от которого умер
маркграф, ее дочери с большими черными лопнувшими
чумными бубонами, еврей Мендель Гирш в молитвенном
плаще, улыбающийся мальчик Альдригетто, Мейнгард.
Это оттого, что она так безобразна, вот за ней и ходит
смерть, вот и смотрят на нее из всех углов пустые
костяные черепа.
Она сидела неподвижно. Наступил полдень. Наступил
вечер. Иссохшая фрейлина фон Ротенбург спросила, не
пожелает ли она обедать, не пожелает ли одеться. Она же
была неподвижна. Сколько на ее пути мертвецов. Оттого,
что она так безобразна.
177
Тем временем Фрауенберг сопровождал тело Мейнгарда через Миттенвальд в Тироль. Он ухмылялся. Таким
образом он хоть набьет руку по части перевозки своих
мертвых сюзеренов.
Подавленная, встретила страна своего государя. На
торжественном съезде просила она его приехать. И он
приехал — вот так. Под дождем и снегом стояли люди
вдоль дороги, по которой, покачиваясь, следовал поезд.
Звон колоколов, духовенство в облачении, рыцари, судьи,
чиновники, все с обнаженными головами. А мимо них
плыл гроб, вверх по склону горы Цирль, вниз, в Инсбрук,
вверх, на Бреннер, вниз через Яуфенский перевал, Пассейер. Народ, крестясь и глядя вслед поезду, медленно
перебирал в голове тяжелые, унылые думы. То был
последний граф Тирольский. Не повезло стране с этой
Маульташ. Первого мужа прогнала, второй умер загадоч
ной смертью, умер и сын, так и не увидев родины. К тому
же войны, бунты, наводнения, пожары, чума. Нет, плохо
жилось Тиролю при герцогине Маульташ.
У ворот замка герцогиня, оцепенев, поджидала поезд.
Резко оттеняло черное платье белила, которыми было
покрыто ее лицо. И вот она шла через двор замка, рядом
с носилками, одна. Падал снег. За гробом, в доспехах,
грузной тушей шагал Фрауенберг.
В Мюнхене весть о смерти Мейнгарда всех поразила.
Здесь никто не верил в несчастный случай, вопрос был
только в том, действовал ли Фрауенберг по собственному
почину или выполняя поручение герцогини; однако никто
не отважился высказать вслух это подозрение. Только
жадный до сенсаций флорентийский историк Джованни
Виллани, соперник честного Иоанна Виктрйнгского, ока
завшийся в это время в Мюнхене для каких-то архивных
изысканий, утверждал, что насильственное устранение
молодого герцога—факт. Он тщательно перечислял, по
степени их убедительности, все причины, которые могли и
должны были повести к подобному злодеянию, написал об
этом в своей хронике элегантную, красноречивую главу и
читал ее всем, кому было не лень слушать.
Стефан, Фридрих, Агнесса были в ярости и смятении.
Мысль о столь простой, цинично грубой развязке и в
голову никому не приходила. Впервые, с тех пор как
Агнесса и Фридрих встретились, напали они друг на друга.
Он должен был отправить Фрауенберга обратно. Он не
имел права покидать Мюнхен, пока тот был здесь,
говорила Агнесса. А он говорил, что она должна была
получше смотреть за Мейнгардом; достаточно уехать на
один день, как все идет вверх дном, ни на кого положить178
ся нельзя. С несчастным видом стоял между ними герцог
Стефан. Он предчувствовал это, судьба не благосклонна к
нему, не дано ему снова возвеличить в христианском мире
род Виттельсбахов. Когда они устали спорить, они реши
ли пока сосредоточить все свое внимание на том, чтобы
сохранить Баварию; оголить границы и продвинуться в
Тироль—для этого они не имели достаточно военной
силы. Напротив, пусть Агнесса едет в Тироль и там
позондирует почву.
С очень скромной свитой прибыла она в замок Тироль.
Маргарита в тот же день приняла ее. Агнесса сидела
перед ней розовая, гладкая, молодая, белокурая, в очень
скромном черном платье: герцогиня была ярко набелена,
руки и бесформенная шея блистали драгоценными камень
ями, она была разряжена в атлас и парчу. Очень любезно
со стороны Агнессы, сказала она несколько сухо и
церемонно, что та не побоялась трудностей зимнего
путешествия и приехала отдать последний долг ее сыну.
Агнесса ответила, обратив на герцогиню ласковый и
простодушный взгляд, что это ее долг после всех мило
стей, оказанных ей тирольским домом. К тому же она
была особенно близка с умершим. У нее нет слов, чтобы
выразить герцогине, как она была убита, получив ужас
ную весть. Маргарита, бесцеремонно уставившись на нее
белым, широким, властным, накрашенным, словно маска,
лицом, спросила, хочет ли она видеть герцога. Агнесса,
несколько неуверенно, ибо боялась покойников, согласи
лась. Обе женщины направились в часовню, тяжело
тащились парчовые складки одной, другая шла легко,
закинув голову. Молодой герцог лежал на роскошном
катафалке, густо клубился ладан, рыцари в серебряных
доспехах несли караул. Герцогиня кивнула, тяжелую
крышку приподняли, под ней белело его миролюбивое
толстое лицо, изувеченное и искаженное. Труп уже
тронулся—несмотря на бальзамы и ароматические травы,
из-под блестящего металла исходило зловоние. Агнесса
покачнулась, побледнела. Маргарита увела ее.
Когда обе дамы снова сидели у камина, Маргарита
сказала небрежным тоном:
— Теперь наш последний разговор потерял свой
смысл, графиня Агнесса. Мой сын опять у меня, не в
Мюнхене.
Агнесса, сбитая с толку легкостью тона своей собесед
ницы и не зная, куда та клонит, ничего не ответила;
смотрела на нее, выжидая.
А герцогиня продолжала все с той же пугающей
1-пстской легкостью:
Вы вышли замуж за Крэтиена де Лаферта, и он
умер. Им хотели подчинить Баварии мои любимые горо179
да—они чуть не погибли. Вы сошлись с маркграфом, он
тоже умер. Вы сделались поверенной моего сына, и вот он
тоже мертв. Не считаете ли вы, что после всего этого
явиться ко мне сюда, пожалуй, слишком смело? — Все это
она говорила как бы вскользь, улыбаясь безобразным,
по-обезьяньи выпяченным ртом, ее накрашенное лицо,
напоминавшее лицо трупа, было искажено напускной
приветливостью, она даже слегка наклонилась и, чего
еще никогда не делала, с коварной ласковостью поло
жила руку на локоть Агнессы. Та сидела бледная, оце
пенев.
— Я не знаю, чего вы хотите,— пролепетала она.
— Очень мило с вашей стороны,— продолжала Маргарига,—что вы сами приехали. Иначе мне пришлось бы
пригласить вас; уж поверьте, мое приглашение было бы
таким, что вы бы приехали.
— Я отказываюсь вас понимать,— сказала побелевши
ми губами Агнесса.
— Да,— вдруг прервала разговор Маргарита и подня
лась.—До похорон герцога—вы моя гостья. Придется уж
потерпеть, приготовления потребуют времени.
— Я, собственно, хотела до похорон пожить в Тауферсе,— проговорила Агнесса; она совсем оробела и увяла, ее
голос срывался.
— Ни в коем случае,— горячо запротестовала герцоги
ня.— Вы останетесь здесь. Разве вы и ваши близкие уже
много раз не гостили в Тироле? И не вздумайте уехать,—
заключила она, провожая Агнессу до двери.—
Путешествие могло бы оказаться слишком неприятным.
Слуга проводил Агнессу в ее комнату. Вооруженная
охрана у дверей взяла на караул, когда графиня пересту
пила порог.
Маргарита, оставшись одна, забегала по комнате, ее
шаг был какой-то окрыленный — он напоминал неуклю
жий танец.
Как жаль, что та просто отдалась ей в руки. Было бы
хорошо и сладостно сначала с трудом заманить ее сюда,
долго месить тесто, прежде чем съесть пирог. Но уж
таковы они, эти гладколицые. Красивы и глупы.
Маргарита вышла на воздух одна. Она бродила по
засыпанным снегом виноградникам, лазила по уступам.
Села в снег. Погрузила руки в мягкий, холодный снег,
сжимала его в комья, роняла, снова сжимала.
Унизить ее, растоптать, растерзать, раздавить, рас
плющить, чтобы ничего не осталось, кроме презренного
комочка падали! Упиться ее страхом, ее тоской, ее
страданьем, пока красота Агнессы не будет поверже
на, как повержен сын герцогини, смердящий там, в ча
совне.
180
Когда некоторое время спустя иссохшая фрейлина фон
Ротенбург пошла разыскивать свою госпожу, она услыша
ла то, чего не слышала уже много лет. Герцогиня пела.
Своим низким, теплым, выразительным голосом она пела.
Сидя в снегу — пела, и песня широко и полнозвучно
лилась из ее безобразного горла.
Герцогиня прежде всего вызвала к себе фон Шенна.
Уточнила. Падение Мейнгарда со скалы безусловно про
изошло по вине графини фон Флавон-Тауферс. Она не
согласна замять это преступление. Собирается, наоборот,
покарать за него с примерной строгостью. Шенна, глубоко
встревоженный, стал настойчиво отговаривать ее. Ведь
народ столь же искренне, сколь и незаслуженно любит
Агнессу. Посягать на нее опасно. Можно урезать ее
владения, власть, влияние, но решиться на большее —
противоречило бы государственному разуму.
Маргарита раздраженно, нервно возразила, что отлич
но знает, насколько сама непопулярна. Хуже ведь не
будет. Значит, она ничем не рискует.
— Нет, рискуете! — с необычной для него резкостью
возразил Шенна. Она всем рискует. Рискует вызвать
восстание, которое будет на руку Виттельсбахам.
Маргарита вскипела, потом заявила: ни за что не
желает она больше делить власть и правление с этой
особой. Лучше отречься от престола. Она смотрела перед
собой воспаленным взглядом, не доступная никаким ра
зумным доводам. Шенна взволнованно ходил по комнате
большими неровными шагами. Если она все-таки настаива
ет, посоветовал он через минуту, досадливо и смешно
наморщившись, тогда пусть, во имя божье, хоть созовет
верховный суд. Только пусть, ради господа, ничего не
предпринимает против Агнессы без законного суда.
Она вызвала к себе Фрауенберга и несколько наиболее
влиятельных аристократов. С ужасающей ясностью сразу
поняла: все они против нее, все на стороне Агнессы. Но,
за немногими исключениями, все готовы продать свое
настоящее мнение. Они отнеслись к обвинению, выдвину
тому Маргаритой против Агнессы, как к прихоти.
Хорошо, они согласны поддержать эту прихоть, но счи
тают, что Маргарита должна щедро оплатить их готов
ность.
Все требовали, все вымогали. У Маргариты сжималось
сердце, она стискивала зубы. Они стояли перед ней, ее
нерноподданные, снедаемые патриотическими сомнени
ями. А под этим таилась усмешка: не заплатишь — не
получишь.
бароны сговорились, уравняли свои притязания. Фрауепберг передал герцогине их общие требования. Они были
ничем не прикрыты, бесстыдны. Пусть Маргарита образу181
ет новый кабинет министров. При условии, чтобы в него
вошли Фрауенберг, Шенна, Берхтольд фон Гуфидаун,
господин фон Мач, ландесгауптман и комтур Тевтонского
ордена Эгон фон Тюбинген, Генрих фон КальтернРотенбург, Диппольд Гэль, Ганс фон Фрейндсберг. Эти
господа, которые соглашались быть судьями в процессе
графини фон Флавон, хотели затем взять в свои руки всю
юридическую и административную власть в стране. Мар
гарита должна была дать обязательство без их согласия
не совершать никаких правительственных действий, не
назначать и не смещать чиновников, ни с какими инозем
ными государями не заключать соглашений и союзов. Не
имела она также права сменять министров: если, ввиду
смерти или почему-либо, член кабинета выбывал, то
заменить его могла не герцогиня, а кабинет.
Маргарита сидела над документом с требованиями
баронов. Она хмурила лоб так сильно, что краска отвали
валась кусками. Подписать вот это значило пожертвовать
городами, швырнуть страну наглым баронам, чтобы они
вонзили в нее жадные клыки, отгрызли себе по жирному
куску. Подписать вот это значило: дать Тиролю распасть
ся на ряд мелких дворянских вотчин, постыдно погубить
дело, в которое ее предки и она сама вот уже столетие
вкладывали деньги, нервы, жизнь.
Вдруг перед ее мысленным взором возникло маленькое
бородатое создание, которое ей однажды предстало
среди скал возле замка Маульташ. Оно усиленно кла
нялось, серьёзно смотрело на нее древними глазами, го
ворило.
Усилием воли отогнала она гнома. Погибай, страна,
погибайте, города! Согнись, выя! Смирись перед дерзо
стью вассалов! Так должно быть. Счеты должны быть
сведены между той и ею. Бессмысленно теперь уклонять
ся от требований баронов и щадить ту. Она все равно
будет разрушать и дальше дело Маргариты, подтачивать
его, губить. Красавица—это червь, грызущий страну, все
зло — от ее наглой, похотливой красоты. С ней нужно
покончить, ее надо уничтожить, убрать со света, стереть с
лица земли. Страна в горах не обретет покоя, пока эта
женщина жива.
Обнажая свое сердце перед богом, она могла с чистой
совестью сказать: да, бывали часы, дни, недели, когда в
ней не жило ни одной мелкой, тщеславной мысли, только
чистая глубокая воля к тому, чтобы склониться перед
судьбой, следовать до конца своему долгу. Но та, тще
славная, пустая, вновь и вновь играючи разбивала все,
стоившее Маргарите таких трудов, унижений, жертв, та,
не имеющая и представления о муках и тягостях созида
ния. Разве это справедливо? Разве справедливо, чтобы
182
пустое, глупое, дурное, пошлое, только потому, что оно
прикрыто гладкой личиной, всем распоряжалось, все
собой заполняло, не оставляя ни уголка для вдохновения,
для выстраданной мудрости? Этого бог желать не мог.
Это нужно низвергнуть. С какой-то блаженной мучитель
ной судорогой она чувствовала, что судьбы их с красави
цей нераздельны, что она обречена довести все до конца.
Нельзя ни откладывать, ни прятаться, ни прикрываться
маской, нельзя пугаться огромной ставки, искать компро
миссов. Это надо довести до конца.
Пришел Фрауенберг за ответом. Ее рука неуклюже
лежала на документе, содержавшем требования баронов.
Она подняла глаза, взглянула на Фрауенберга, сказала
спокойно, не повышая голоса:
— Мерзавцы! Вымогатели!
Фрауенберг ответил равнодушно, игриво:
— Да, герцогиня Маульташ, дешево мы не берем!
Она подписала.
Агнесса, оставшись одна, села, охваченная страшной
слабостью. Боже милостивый, что она натворила? Сама с
любезной улыбкой отдалась в руки врагу. Где у нее
голова была? Пусть смерть Мейнгарда—удар и испытание
для Безобразной, но это еще больший удар для нее самой,
Агнессы» После устранения Мейнгарда и своего смелого,
неожиданного отказа от Баварии герцогиня осталась
победительницей. Агнесса теперь не понимала, как могла
она, при таком положении, сама побежать в дом своей
противницы и увенчать ее победу?
Она сидела совсем одна, одинокая и потерянная. В
комнате было едва натоплено, Агнесса зябла. Действи
тельно ли это холод? В нее заползало чувство, до сих пор
ею не изведанное, оно сжимало горло, не давало дышать.
Всегда была она дерзка и самоуверенна, всегда чувствова
ла себя хозяйкой положения, командовала мужчинами,
как ей заблагорассудится. Теперь она совершенно беспо
мощна, эта женщина может сделать с ней все, что
захочет. Страх и холод томили ее. Ее глубокие голубые
глаза уже не блестели обычной смелостью, они погасли и
остекленели, ее гибкая спина сгорбилась, кожа на белых
руках съежилась, гладкое лицо покрылось сетью мелких,
сухих, застывших морщинок.
Так просидела она до вечера. Но вечером принесли
свет, разожгли в камине огонь, поставили на стол ку
шанья. Она попыталась взять себя в руки, поела, согре
лась, ожила. Пустяки! Ясно, что это и было целью
Безобразной — унизить ее, запугать, заставить пресмы
каться. Маргарита, конечно, не отважится ни на что
183
серьезное. Разве вся страна не за Агнессу? Сама-то
Маргарита уродина, вот и хочет, чтобы Агнесса оказалась
трусихой. Нет, она и не подумает доставить герцогине это
удовольствие. Она выпрямилась, взгляд стал снова не
брежным и дерзким, как всегда. Она поела с аппетитом,
потребовала второй порции, шутила с лакеями. Спала
крепко, спокойно, долго.
Когда на другой день к ней явился Фрауенберг, он
нашел ее в отличном расположении духа, она лакомилась
конфетами, наигрывала на лютне фривольный куплет. Она
принялась издеваться над старомодной обстановкой ком
наты. Фрауенберг осклабился: конечно, так модно и
комфортабельно, как она, Безобразная не умеет устра
иваться. Он погладил ее, прищурившись, заявил отече
ским тоном, что ведь он же предупреждал, чтобы она не
связывалась с этими молокососами, что это кончится
плохо. Она спросила непринужденно, уж не с поручением
ли он от Безобразной. Но ее ведь не запугаешь. Что,
собственно, они затевают? Сколько это еще будет тянуть
ся? Альбинос просипел, что ее, вероятно, будет судить
верховный суд. Агнесса заявила: пусть поторопится, в
этом замке Тироль такая скука. Она просит также, чтобы
прислали ее горничную и портниху, она хочет предстать
на суде в соответствующем платье. Он ответил, что все
ее приказания будут исполнены. Оставшись одна, Аг
несса снова принялась за конфеты, стала бренчать на
лютне. Заседание верховного и тайного судилища, которое
должно было вынести приговор Агнессе, герцогиня поста
ралась обставить с торжественной пышностью. Три покоя,
прилегавших к залу суда, охранялись вооруженной стра
жей, чтобы обеспечить тайну. Девять членов суда сидели
молча, в темных одеждах, на самой Маргарите пышно
блистали знаки ее власти.
Агнесса была в простом светло-алом платье, подходив
шем скорее для приема или небольшого празднества.
Держалась небрежно, уверенно. Она была убеждена, что
Безобразная не осмелится покуситься на нее и торже
ственная пышность суда имеет целью только запугать ее.
Все это делается лишь затем, чтобы ее, красавицу,
унизить перед уродом. Нет, она отнюдь не намерена
доставить им это удовольствие.
Домовой священник при замке Тироль, исполнявший
обязанности секретаря, зачитал обвинительный акт. Гра
финя фон Флавон-Тауферс искони стремилась оказывать
на Мейнгарда губительное и вредное для страны влияние.
Когда молодой герцог вознамерился вернуться в Тироль и
184
таким образом от нее ускользнул,—доброе же его согла
сие с подданными грозило разрушить все ее планы,— она
попыталась завладеть им силой, в результате чего моло
дой герцог и погиб.
Агнесса сказала, что ее удивляет, как столь могуще
ственные и мудрые господа могут так враждебно истолко
вывать самые простые и ясные факты. Да, она жила в
доброй и сердечной дружбе с молодым государем, ей
дарил свою дружбу и доверие еще его отец. Иногда она, в
меру своего ничтожного женского разума, давала тот или
иной совет, по чистой совести, как верноподданная и
добрая христианка, государю и его землям на пользу и
процветание. Когда герцог Мейнгард уехал в Тироль, а
герцог Стефан нежданно возвестил о своем прибытии в
Мюнхен, она послала нарочных с письмом вслед Мейнгарду, советуя ему, при данных обстоятельствах, возвратить
ся в Мюнхен. К несчастью, ее нарочные уже не застали
герцога в живых. Все это совершенно бесспорно и ясно.
Она—великая грешница, закончила Агнесса, улыбаясь; но
в ее отношении к герцогу Мейнгард у, по ее скромному
женскому разумению, не было ни одного слова, ни одного
легчайшего помысла, в которых она не могла бы безбояз
ненно признаться людям и богу.
Она давала показания сидя, небрежно, своим обыч
ным резким и безапелляционным тоном. Молодая, гладколицая, ясная, доверчиво сидела она в скромном свет
ло-алом платье перед сумрачными, одетыми в черное
судьями.
Маргарита сказала, что еще в Мюнхене предложила
графине фон Флавон не вмешиваться в тирольские дела;
но графиня осталась при своем. Агнесса возразила, что,
видно, госпожа герцогиня тогда не так поняла ее. Священ
ник замка Тироль зачел данные под присягой показания
посланных графиней офицеров о том, что они от нее
самой получили приказание доставить герцога в Мюнхен
силой. Все посмотрели на Фрауенберга, который мог,
конечно, подтвердить это показание. Он безучастно смот
рел перед собой. Агнесса заявила, что показания офице
ров, если они действительно давали их, чистейшая клеве
та. Фрауенберг осклабился.
Герцогиня сидела неподвижно, очень напряженная,
черное парчовое платье стояло вокруг нее не сгибаясь,
золотом сверкали знаки герцогского достоинства. Среди
молчания, неожиданно, ни на кого не глядя, Маргарита
вдруг открыла рот, заговорила: ровным голосом выложи
ла все, беспощадно, голо, без всяких прикрас. Где бы она
ни трудилась для страны, в горах, на Эче и на Инне, от
итальянских озер и до Изара, всюду попадалась ей на
пути эта графиня фон Флавон и всюду мешала ей.
185
Герцогиня говорила медленно, не повышая голоса. Она
говорила о городах, о своих мероприятиях и о том, как
графиня фон Флавон им противодействовала. Она говори
ла о своей борьбе за улучшение финансов и о том, как эта
графиня фон Флавон снова призвала в горы итальянского
банкира мессере Артезе, которого Маргарита прогнала.
Она говорила о тирольской автономии и о том, как эта
графиня фон Флавон всякий раз старалась посадить
Тиролю на шею баварца, кровопийцу. Говорила об Артуровом Круге, об Инголыптадте и Ландсгуте. Медленно
выходили из ее безобразного широкого рта простые,
трезвые слова. Они падали равномерно, монотонно, слов
но тяжелый песок, они струились неудержимо, засыпали
элегантную лучезарную Агнессу так, что та наконец стала
казаться поблекшей, жалкой, потухшей. Когда герцогиня
кончила, воцарилась тишина, слышно было, как потрески
вают в камине поленья, судьи сидели мрачные, серые,
ссутулясь.
Агнесса заявила, что никогда не стремилась влиять на
дела. Если ее спрашивали, она отвечала, и то нехотя, что
никому не навязывала своих советов. Она почувствовала,
что ее слова не попадают в цель и никого не могут
убедить. И вдруг она встала перед ними—веселая, сво
бодная, легкая, гордая, обвела взором мужчин, одного,
другого, сказала: если за ней и есть грех, то один—тот,
что она существует на свете. Но такой уж ее создал бог.
Пока жизнь в ней не погаснет, она не может помешать
людям смотреть ей вслед, восхищаться ею.
Все взглянули на нее, даже быстрое перо священника
перестало скользить по бумаге. Усталыми серыми глазами
обвел ее Шенна с головы до ног, напряженно уставился в
ее голубые глаза тощий, справедливый Эгон фон Тюбин
ген, сопел и вздыхал честный добродушный Берхтольд
фон Гуфидаун, щурил красноватые глаза Фрауенберг. Эти
ее слова—Агнесса почувствовала—не пропали даром.
Она извлекла из себя какую-то часть своего существа,
подняла ее обеими руками, протянула мужчинам, гордясь
ею перед лицом своего врага. Нате! Смотрите! Вот какая
я! Она наслаждалась произведенным впечатлением, облег
ченно дышала, наслаждалась.
Но тут она заметила, что и Безобразная на нее
смотрит: голубые глаза красавицы погрузились в карие
глаза уродины. И Агнесса увидела, что Маргарита улыба
ется. Да, белое накрашенное лицо герцогини прорезала
легкая улыбка, и улыбка эта не была притворной, она
была искренней. Тут Агнесса поняла, что та приняла
меры, что ее победа заранее отравлена, что она погибла.
Она вдруг начала дрожать, ее лицо померкло, ноги
подкосились, ей пришлось сесть.
186
В комнату приговоренной без предупреждения внезап
но вошла герцогиня. Агнесса выслушала приговор с
большой выдержкой, легко, непринужденно. Оставшись
одна, она снова повторяла себе, что Безобразная не
осмелится идти дальше. Но когда она вспомнила легкую,
загадочную улыбку Маргариты, от желудка вверх снова
пополз тот тоскливый холодок, которого она никогда
раньше не испытывала. При появлении герцогини она
решительно взяла себя в руки, вежливо поднялась, не
слишком поспешно предложила ей сесть.
Маргарита сказала:
*
— Вы намекали, графиня, на то, что между мной и
вами есть что-то, кроме законной строгости государыни к
подданной, которая не покоряется и вредит своей стране.
Поймите же, что я ничем иным, кроме государыни, быть
не могу, ибо во мне говорит оскорбленная страна, мои
чувства—это чувства страны.— Она сказала это уверенно,
с большой убежденностью, свысока.
Агнесса слушала внимательно, вежливо. Она не пони
мала, чего та хочет. Поняла только одно: «А! Ей что-то
нужно от меня. Ей хочется откровенного разговора со
мной. Хочется оправдаться. Как слабы ее позиции. Она
чувствует, что побеждена, и пытается надуть меня.
Только бы не попасться в ловушку. Говорить «нет». Что бы
она ни обещала, говорить «нет».
Маргарита видела, что та не понимает. Она попыталась
подойти с другой стороны. Устало, чуть нетерпеливым и
все же примирительным таном она сказала:
— Вы одерживали победы, графиня. Вполне признаю.
Наслаждайтесь ими и впредь. Мое честолюбие и мои
интересы устремлены на совсем иное, постарайтесь мне
поверить. Я хочу иметь гарантию, что вы впредь Тиролю
вредить не будете. Признайтесь при свидетелях и удосто
верьте своей подписью, что ваша деятельность была во
вред моей стране. Поклянитесь на Евангелии, что вы
отныне будете воздерживаться от всякой политической
деятельности. Тогда я отменю смертный приговор. Ваши
лены вернутся в мою казну. Вы получите свободу и
покинете Тироль.
Так вот она, ловушка. Агнесса про себя издевалась над
Маргаритой. Никогда не осмелится она~~убить меня. И
считает меня такой дурой, что я еще буду потакать ее
трусости.
Она сказала:
— Такого документа я не могу подписать. Я суще
ствую, я живу на свете—вот вся моя политическая
деятельность. Заставьте меня клясться, в чем хотите. Но
вы ничего не можете поделать, да и я тоже, если
мужчина, когда он смотрит на меня, поступает по-моему,
187
а не по-вашему.— Она мерила Маргариту взглядом с
головы до ног, не отводила взоров, ее голубые глаза
скользили по ней презрительно и насмешливо. Они насме
хались над безобразным, по-обезьяньи выпяченным ртом,
дряблыми щеками, свисающим складками чудовищным
подбородком, над всем ее неуклюжим кряжистым телом.
Они проникали сквозь краску, насмешливо ощупывали
сухую, бородавчатую, шелушащуюся кожу.
Герцогиня, оскорбленная сильнее, чем когда-либо, с
трудом подавила поднявшуюся в ней беспредельную
горечь. Она сказала, » ее насмешка прозвучала неис
кренне:
— Предоставьте уж мне, графиня, судить о том,
нужно мне вас уничтожить или нет. Кажется, вы переоце
ниваете себя. С меня достаточно, если вы подпишете
заявление.
Как вяло и бессильно прозвучал ее ответ! Она сама это
почувствовала. Радостно, с упоением почувствовала это и
Агнесса. Теперь она уверилась, что никогда та не решится
привести приговор в исполнение. В чем-нибудь с ней
согласиться? В чем-нибудь ей уступить? Да что она, дура,
что ли?
— Мне искренне жаль, что я не могу исполнить ваше
желание,— сказала она, смакуя лицемерные интонации
слащавого, дерзкого сожаления.
Герцогиня поднялась. Ее решение было твердо: унич
тожить эту особу! Страна требует этого. Бог хочет.
Сжить ее со свету. Пусть исчезнет с лица земли. Воздух
отравлен, земля горит под ногами, пока та дышит, пока
та ходит по земле. Тяжело дотащилась до дверей,
словно большое, раненое, безобразное и грустное
животное. Легкой поступью, вежливо проводила ее
Агнесса.
Министры настойчиво просили Маргариту, чтобы она
помиловала графиню. После процесса та не осмелится
интриговать против Тироля. Пока внутренние дела Тироля
в таком беспорядке, герцогине ни в коем случае не
следует предпринимать что-нибудь решительное против
Агнессы. Министры озаботились также, чтобы ни малей
ший слух обо всей истории—об аресте графини, процессе,
приговоре—не разнесся по стране.
Шенна доказывал Маргарите, что никогда народ не
поверит, будто Агнесса способна совершить дурное, что,
посягнув на графиню, она вызовет только взрыв бешеной,
фанатической ненависти к себе. Ни приговор, ни заключе
ние кабинета не в силах помешать толкам об убийстве, о
безвинно пролитой крови. Каждая туча, каждая гроза,
188
каждый падеж скота будут истолкованы как кара господ
ня, ниспосланная за вину герцогини. Настойчиво глядя на
нее умными серыми глазами, упрашивал он, заклинал не
торопиться, отложить все по крайней мере до похорон
Меингарда.
Она спокойно ответила:
— Нельзя, Шенна. Счеты должны быть сведены,
Шенна.
Фрауенберг сидел один и пил. Была ночь. В углу
храпел слуга. Он пихнул его ногой, приказал помешать
поленья в очаге. Дал ему вина. Насвистывал, тихонько
напевал. Обдумывал. Логика! Логика! Настоит герцогиня
на своем, будет Агнесса обвинена в государственной
измене или казнена, тогда не избежать восстания, и еще
большой вопрос, удастся ли баронам, при данных обсто
ятельствах, удержать власть. Не исполнить желание Губа
стой, так она, с ее упрямством, то и дело будет к нему
возвращаться, никогда не даст спокойно насладиться
достигнутым. Как же быть? Логика! Логика! Он думал.
Пил. Думал. Просиял. Осклабился. Дал слуге вина.
Что-то просипел. Заснул.
На другой день пошел к Агнессе. Нашел ее очень
оживленной, довольной его приходом. Она сказала, что не
может теперь жаловаться на скуку. Гостей у нее хоть
отбавляй. Сегодня он, вчера Безобразная. Да, соврал
он,— Маргарита, конечно, ничего ему не сказала,— он уже
слышал, дамы отлично поладили. Она посмотрела на него
с легким недоверием. Он сощурился, начал издеваться над
Маргаритой. Он принес с собой сладкой настойки. Она
выпила. Она лежала на диване, белая стройная шея
вздрагивала от смеха. Он ухаживал за ней. Она была
очень весела, в приподнятом настроении. Принесенная им
настойка была действительно какая-то особенная. Агнесса
быстро пьянела. А он ее перехитрил, этот Фрауенберг,
из-под носа выкрал Меингарда. Чт]о ж, она на него не в
обиде. Он настоящий мужчина, единственный, который
ей импонировал. Она лежала на диване, приятно осла
бевшая.
Какие низкие комнаты в этом замке Тироль! Потолок
опускается. Все ниже. Подопри же потолок, Конрад! Ведь
гак задохнуться можно. Потолок уже душит ее. Она
неудержимо хохочет. Или это предсмертный хрип? Фрау
енберг смотрел на нее, прищурясь, ждал. Следил за ней с
вниманием знатока. Кивнул, увидев, как она перекатилась
на бок, затем снова на спину, как она смеялась, ловила
ртом воздух, хрипела; потом лицо ее исказилось, она
замахала руками, боком съехала с дивана.
Не спеша он позвал ее горничных. Известил осталь
ных членов кабинета о том, что спор с герцогиней о
189
помиловании графини фон Флавон потерял смысл, так как
графиня, вероятно в связи с перенесенными волнениями,
только что скончалась от удара.
Маргарита, узнав о смерти Агнессы, почувствовала
глухую, расслабляющую пустоту. До того она вся была
полна одной мыслью: Агнесса. Теперь все это исчезло,
осталась только пустая оболочка.
Медленно, из всех уголков сознания собирала она
силы, стараясь опомниться. Разве не должна она была
чувствовать себя свободно, легко, окры ленно, радостно,
раз погубительница ее страны умерла и ничем уже не
угрожает стране? Ничуть не бывало: все больше росла в
ней глухая, бессмысленная ярость. Она хотела видеть
врага поверженным. Побежденная, торжественно ведомая
на смерть, должна была Агнесса признать: «Я жалкое,
ничтожное, отверженное создание, а ты — государыня,
высокая, недосягаемая, богом избранная». Не смерть ее
была важна, было важно именно это признание. А теперь
Маргариту нагло и издевательски обокрали, обманули,
лишив ненависти, мести, победы,— ненавистный враг по
хищен, достиг того берега, который недоступен для
Маргариты. И вот она нагло, грубо, беззастенчиво обма
нута, а та улетела прочь, легкая, улыбающаяся, непобеди
мая.
Маргарита неистовствовала. Для чего теперь все ее
жертвы? Для чего она швырнула хищным баронам свою
страну, загубила дело своих предков и свое, постыдно
покорилась жадности и глупости? А та ускользнула,
насмешливая, улыбающаяся.
Она осыпала Фрауенберга непристойной бранью. Тол
стяк стоял перед ней, расставив ноги, спокойный, бес
страстный. О его голое розовое лицо проклятия разбива
лись, как водяные брызги.
Она созвала совет министров. Обычно столь владевшая
своим голосом, герцогиня теперь, едва сдерживаясь,
потребовала хрипло, отрывисто, заикаясь, чтобы немед
ленно были обнародованы материалы процесса и приговор
и чтобы умершая была зарыта как собака. Если не
сделать этого, в ее внезапной смерти обвинят герцогиню.
Министры единодушно, решительно воспротивились.
Большинство из них, как и вся страна, считали ее
виновницей загадочной неожиданной смерти Агнессы. Они
были искренне возмущены кощунственным безбожным
требованием герцогини изобразить убийство из-за угла
ненавистной соперницы как справедливый патриотический
акт. Теперь, задним числом, они даже сочли собственные
вымогательства морально вполне оправданными: ясно, что
190
мало любых гарантий, когда имеешь дело с такой неисто
вой и преступной женщиной. Вообще же они испытывали
большое облегчение от того, что конфликт разрешился
столь неожиданно, и были отнюдь не склонны допускать
какие-либо новые осложнения. Визгливо, отчетливо, бес
пощадно резюмировал Фрауенберг их мнение: «Чего,
собственно, желает госпожа герцогиня? Бог сам взялся
наказать преступницу. Теперь погубительница мертва,
устранена с дороги. Ведь большего герцогиня и не
желала, не могла желать. Ненавидеть и за гробом—это
не по-христиански. И народ нельзя винить, если он
теперь взбунтуется». А фон Мач добавил: да, конечно, в
народе позволяют себе отзываться о герцогине непочти
тельно. По его сведениям, в некоторых местах, в связи со
смертью графини, произошли беспорядки. Но так как они,
министры, все как один стоят за герцогиню, то такие
бунты легко будет усмирить. Уже многих бунтарей
схватили, их подвергнут публичному наказанию пйетьми,
тогда остальные попридержат язык. Если же опозорить
умершую, то возмущение станет всеобщим, и он тогда ни
за что не ручается. С трудом подбирая слова, изложил
свою точку зрения честный Гуфидаун, который после
долгой внутренней борьбы наконец решил, что герцогиня
неповинна в смерти Агнессы. Преступница умерла. Какой
ценой, более дорогой, чем жизнь, можно перед земными
судьями заплатить за свою вину? Порочить память умер
шей— недостойно такой благородной и возвышенной жен
щины, как герцогиня. Он смущенно сел: он выступал
редко. Все выразили свое одобрение.
Герцогиня посмотрела на Шенна. Тот нервно скреб
костлявыми пальцами стол, молчал.
Маргарита упорствовала. Лихорадочно, сбивчиво бор
мотала она, что не отступится, этого требует ее престиж,
она настаивает.
/
Но министры не сдавались. Они ссылались на соглаше
ние, они наконец показали зубы, заявили, что никогда не
дадут согласия на поругание покойницы. Маргарита кри
чала о бунте, неповиновении. Министры возразили, что
спокойно принимают этот упрек. Их совесть говорит им,
что это неповиновение — в интересах страны и самой
герцогини; и они уверены, что их защита покойницы будет
одобрена всем христианским миром. Маргарите пришлось
покориться.
Она кипела бессильным гневом. О, эти министры, эти
негодяи, трусы! Как они рады, что не нужно приводить в
исполнение приговор! Как бесстыдно они надули ее!
Ммторгонали у нее страну, а потом с недостойными
упертками уклоняются от выполнения договора. Мерзав
цы! Жулики! Вымогатели! Ей пришло в голову обратиться
191
с просьбой о помощи за границу. Но Виттельсбахи—
присяжные защитники Агнессы, а Габсбург слишком
умен, чтобы выступлением против умершей заранее по
дорвать свою популярность.
Она сделала отчаянную беспомощную попытку побе
дить покойницу. В последнюю минуту она назначила
похороны Мейнгарда на тот же час, что и похороны
Агнессы. Кто поедет в Тауферс хоронить Агнессу, тот не
сможет быть на похоронах герцога. Настойчиво, исступ
ленно призывала она страну сделать выбор между нею и
покойницей.
Молча, упрямо глядя перед собой, сидела она, одичав
шая в замке Тироль, ждала, кто придет к ней, кто к
Агнессе. В глубине души она знала так же хорошо, как и
все, что Агнесса своей смертью одержала над ней победу
и уже недостижима ни для какой силы и ни для какой
хитрости.
Члены кабинета обсуждали, кто из них будет на
похоронах молодого герцога, кто поедет в Тауферс.
Предоставили каждому и решать самому, и нести ответ
ственность за решение. Большинство намеревалось отпра
виться на похороны графини фон Флавон. Ведь их руки
неповинны в ее крови. Отчего же этого не показать?
Фрауенберг, Эгон фон Тюбинген и честный, неторопливый
Гуфидаун решили остаться в замке Тироль.
Поздно сидел в тот вечер Якоб фон Шенна. Но он не
читал развернутый свиток. Он ходил по комнате своим
неровным негибким шагом. Сначала он намеревался ска
заться больным и не быть ни в Тауферсе, ни в замке.
Политическая сторона дела не трогала его, мнения и
чувства черни не интересовали, он был слишком нечесто
любив, чтобы считаться с ним. Но вражда между этими
женщинами издавна его волновала, еще глубже задевала
она его теперь, когда борьба шла между живой и мертвой.
Маргарита потребовала от него помощи; впервые он
отказал ей. Он не хочет быть втянутым в эту борьбу, не
хочет становиться на чью-либо сторону. Не хочет.
Однако, может быть, он единственный, кто прозревает
подоплеку этой борьбы. Маргарита, государыня, права.
Агнесса была вредна, счастье для Тироля, что она умерла.
Но кто готовился нанести удар — Маргарита-государыня
или Маргарита-женщина? Пришлось ли Агнессе умереть
оттого, что она приносила вред стране, или оттого, что
была красива? Трудно решить. Верно только одно: Агнес
са была самой красивой женщиной от По до Дуная.
Он — уже стареющий человек. Может быть, поэтому он
колеблется.
192
Все же он не хочет распускаться, не хочет признать
себя старым. Нехорошо поступила герцогиня. Пусть он
принял ее ужасный рот, ее отвислые щеки, все ее горькое
безобразие. Но ее нанависти к умершей он не принимает.
Простое честное чувство восстает против этого. Надо
стать на сторону красоты. Он поедет в Тауферс.
Из Пустерталя через Бруннек словно поток лился в
долину Тауферс. Никогда не видели эти горы столько
людей. С трудом пробирались они сквозь глубокий снег,
протоптали целую дорогу. Ночевали на морозе под ясным
звездным небом. Скоро здесь вырос целый палаточный
городок. Надвигались все новые тысячи, женщины, де
ти—трудности и опасности зимы не пугали их. В снежном
воздухе звучали проклятия Маргарите, ведьме, меченой.
Гнусно, предательски убила эта дьяволица кроткую, ми
лую Агнессу. Вот она лежит в Тауферсскои часовне чисто
ангел божий; восковая, красивая, как святая в церкви.
Бесконечной вереницей проходили мимо нее люди самого
разного положения, возраста, облика—бароны, кресть
яне, горожане, но все благоговейно-взволнованные, со
страдающие, все полные яростного, непримиримого него
дования против герцогини.
А между тем в часовне замка одиноко лежал Мейнгард, последний граф Тирольский. При нем остались
только офицеры и дворцовые служащие, которые обязаны
были остаться.
Едва роняя слова, в ледяной замкнутости проходила
Маргарита среди их шепота, стараясь не видеть пустых
мест, отдавала, словно из-под ледяной коры, последние
распоряжения. Разве господина фон Шенна нет? Нет, он
до сих пор не приехал. После полудня: все еще нет?
Нет, господина фон Шенна не было. Она послала на
рочного в замок Шенна. Господин фон Шенна уехал.
В Тауферс.
Шенна тоже...
Резкий запах разложения, исходивший от тела Мейнгарда, неудержимо просачивался сквозь благовония и
курения. В часовне люди задыхались от него, несшие
караул офицеры вынуждены были каждый час сме
няться.
В третьем часу пополуночи Маргарита отправилась в
часовню. Молча села подле своего разлагающегося сы
на— запах разложения не мог изгнать ее отсюда. Караул
сменился, второй раз, третий, а она все еще сидела рядом
с покойником, не шевелилась.
Значит, Шенна тоже...
Она стала призывать врага, умершую, призывала ее
193
7 Л. Фейхтвангер, т. 3
повелительно. Та явилась. Маргарита препиралась с ней.
Та улыбалась, молчала. Герцогиня поставила ей на вид
все, в чем та нагрешила—бессмысленно, тщеславно,
дерзко играя своей ничтожной, гладкой, бесстыдно сладо
страстной красотой. Здесь, в этой часовне, где лежали
останки графов Тирольских, некогда подчинивших себе и
спаявших воедино могущественную, богатую, славную
страну в горах, ставила она той на вид все, что та
разрушила, погубила, опозорила. А та скользила взад и
вперед, легкая, недостижимая, тление отступало перед
ней, она улыбалась, скользила, молчала.
Шенна тоже...
Та победила. Права была Маргарита, но победила та.
Маргарита ее уничтожила, а она победила. Была уничто
жена, мертва, но победила. Все ушли к ней. Шенна
тоже...
Затем на другой день заклубился ладан, запели погре
бальные хоры, гроб опустился, и каменные плиты, тяжело
сомкнувшись, закрыли склеп. Но церемония не рождала
внутреннего отклика. Песнопенья не расцветали в
сердцах, торжественные жесты оставались холодными,
немногочисленные свидетели погребения стояли непо
движно, смущенно, зябли.
В полотняном городе возле Тауферса шел великий
поминальный пир. Люди грелись у высоких костров,
жарили и варили на них. Резкие границы между сослови
ями стерлись. И крестьяне, которым обычно употребле
ние рыбы и дичи было строжайше запрещено законом,
ели их вместо репы и кислой капусты. Городские жители
угощали их колбасой и жареной свининой. На бодрящем
морозце люди с грустной растроганностью предались
неудержимому разгулу тризны, жранью и пьянству. Бла
женно захмелев, поминали с преувеличенным восторгом
ангелоподобную красоту, кротость, доброту покойной
графини фон Флавон; посылали злобные проклятия Губа
стой, чертовой ведьме, убийце. И мертвая Агнесса оста
лась жить в представлении народа, окруженная празднич
ным хмелем уже навеки недоступного благоухающего
жареного мяса и обильного вина.
Одиноко справляла Маргарита пышные поминки в
замке Тироль. Сидела в негнущемся платье, накрашенная,
одна, под знаменами, военными значками, штандартами,
за столом с парадными блюдами, сверкающим золотом и
драгоценными каменьями. Ухмыляющийся Фрауенберг,
Гуфидаун и Эгон фон Тюбинген брали у пажей и поваров
кушанья, торжественно несли их к столу. Маргарита сидела
прямо, неподвижно. Блюда подавались чудовищно обиль
ные, их уносили нетронутыми. Так справляла она поминки в
течение трех часов.
194
Секретарю Фрауенберга, тихому, смиренному клирику,
пришлось немало поработать. Министры с откровенным
бесстыдством воспользовались выжатым из герцогини
договором, принялись делить между собой страну. Так и
сыпались дарственные грамоты, высочайшие милости,
привилегии. Правление баварского Артурова Круга было
верхом скромности по сравнению с грандиозным грабе
жом, узаконенным кабинетом герцогини...
Фрауенберг, осклабясь, загреб себе наследство, остав
шееся после Агнессы, к тому же замок и поместье Пергин
и замок Пенеде, восточнее Ривы; Генрих фон КальтернРотенбург—крепость Каньо на горе Нонсберг и деревню
того же имени; Ганс фон Фрейндсберг—крепость и
поместье Штрасберг под Штерцингом. Все, что могли,
захватили и братья фон Мач. Они потребовали себе
Наудерс, город и округ Глурнс, пробство Эйерс, замок
Юфаль в устье Шнальской долины.
Берхтольд фон Гуфидаун и комтур Тевтонского ордена
Эгон фон Тюбинген неодобрительно смотрели на это и,
презрев насмешливые улыбки остальных по случаю такой
наивности, не замарали рук грабежом.
Шенна огорченно качал головой, видя жадность своих
сотоварищей. В конце концов сказал себе: лучше я, чем
другой. Грустя, он ловко захватил судебный округ Зарнтгейн, кстати загреб поместье Рейнек, затем еще кре
пость и округ Эппан и, вконец расстроенный столь
великой слабостью и жадностью, еще Лугано, возле
Кавалезе.
Маргарита, застывшая и молчаливая, подписывала все,
что ей давали. За тридцать дней она раздарила и заложила
добрую половину своей страны.
Через высоты Кримлер-Тауерн, невзирая на отчаян
ный январский мороз, перебирались пятеро мужчин. Они
проваливались в снежные ямы, вылезали из них, ранили
лицо и руки о лед и камни. Из ущелий, с обманчивых
снежных полей стократно, беззвучно на каждого дыша
ла смерть. Два медведя издали следовали за ними, вре
менами подкрадывались, принюхивались. Так проби
вались путники вперед, три дня, пока наконец возле
деревни Преттау не набрели на первое человеческое
жилье.
То были Рудольф—герцог Австрийский, господин фон
Раппах — его гофмейстер, господин фон Лассберг — его
камерарий и двое слуг.
Габсбург, находившийся в это время в Штейермарке, в
Юденбурге, получил с нарочным депешу от своего канцле195
7*
pa, который был в Швабии у тирольской границы.
Епископ Иоанн Гуркский доносил о тирольских делах и
неурядицах, возникших в связи со смертью Мейнгарда, и
советовал герцогу, столь же настойчиво, как и почтитель
но, возможно скорее прибыть в Тироль.
Рудольф недолго думал. Виттельсбахи, вероятно, гры
зутся теперь из-за оставленного Мейнгардом баварского
наследства, и им не до Тироля. Да, канцлер прав,
главное — сейчас же, как можно скорее, минуя Баварию,
кратчайшими путями добраться туда и явиться к Маргари
те. Вернуться в Вену? Прихватить войска? Нет, прямиком
из Юденбурга поехал он верхом в Радштадт, в Пинцгау,
потом, не слушая никаких уговоров, сейчас, зимой,
отказаться от перехода через Тауерн, решительно пустил
ся в путь, рискуя жизнью, перебрался через перевал,
спустился в Преттау, в Аренталь. В Тауферсе, никем не
узнанный, смешался с потоком расходившейся после
похорон толпы. Услышал о новом министерстве, о его
неслыханных полномочиях и грабежах, добрался до Бруннека. Двадцатого января, на четырнадцатый день единолич
ного правления Маргариты, появился в Боцене.
И вот он здесь. Страна, его страна, за обладание
которой и он, и его отец боролись десятилетиями, эта
страна теперь в руках обнаглевших баронов, со дня на
день разрывающих ее на все более мелкие куски. Он был
совсем один; все его войско состояло из двух офицеров и
двух солдат. Правда, уезжая из Австрии, он отдал приказ
стянуть войска к тирольской границе. Но пока эти
мероприятия осуществятся, страна в горах может быть
уже поделена. Он хорошо понимал, в каком опасном
положении находится. Вполне возможно, что разнуздан
ные, одичавшие бароны не отступят и перед его священ
ной особой, захватят его в свои руки—хотя, конечно,
очень ненадолго,—попытаются выжать из него всевоз
можные гарантии и обещания. Но, как всегда, он не мог
ждать. Он горел желанием выполнить свою миссию, был
полон веры в самого себя. Все зависит от того, как он
лично поведет себя.
Фрауенберг приказал доложить о себе герцогу. Явился
как представитель министерства. Стоял перед герцогом
насторожившись, выжидая. Тот был очень холоден, сдер
жан, Фрауенберг стал зондировать почву. Прищурившись,
доверчиво посмотрел на герцога, сказал игриво: кабинет
готов признать завещание Маргариты в пользу Габсбур
гов, при условии, что Рудольф гарантирует министрам, по
крайней мере на двенадцать лет, неприкосновенность их
прав и привилегий.
Рудольф смотрел на стоявшего перед ним дородного,
грузного человека, он был ему очень противен. А тот
196
лукаво подмигнул с видом заговорщика, словно один
продувной торгаш другому при заключении выгодной и не
очень чистой сделки. Габсбург высокомерно ответил. В
Тироле, очевидно, царят странные нравы и понятия. В
габсбургских землях ни один человек, дорожащий своей
головой, вероятно, не осмелился бы делать своему госуда
рю подобные предложения. Насколько ему известно,
германские государи отвечают только перед богом и перед
императором, а Габсбург, на основании особых привиле
гий его дома, не ответствен даже перед ним. Фрауенберг
спокойно смотрел на него, ожидая, когда за этим общим
введением теоретического характера последуют и част
ные, практические выводы. Герцог холодно закончил,
что готов проверить, насколько привилегии баронов осно
ваны на праве. Альбинос разинул свой жабий рот,
просипел нагло, уверенно, весело: ну, тогда они, вероятно,
столкуются. Он надеется, что при проверке герцог проявит
великодушие. Ведь и в Тироле всегда царило «великоду
шие и никогда не подвергались сомнению найденные
столь поздно и при столь необычайных обстоятельст
вах доказательства особых привилегий Габсбургского
дома.
Но тут произошло нечто странное. Медленно, спокой
но поднял молодой герцог узкую, крепкую, костлявую
руку. Смугловатой оборотной стороной ладони ударил по
жирному, голому, розовому лицу собеседника два раза,
справа и слева.
Фрауенберг стоял неподвижно. Его побитое лицо не
выражало никакой обиды, только глаза без ресниц смот
рели не отрываясь на герцога, на его низкий, угловатый,
энергичный лоб, орлиный нос, отвисшую нижнюю губу,
на выступающий подбородок. Альбинос заморгал, замор
гал сильнее, вздернул, словно извиняясь, плечи, поклонил
ся, вышел.
Рудольф, оставшись один, глубоко вздохнул, улыбнул
ся, развел руками, рассмеялся.
Фрауенберг сказал себе: «Его можно было бы устра
нить. Но это не сойдет так гладко, как в те разы, и потом
он, наверно, принял меры и за ним стоят другие. Умнее с
ним не связываться. Жалко, конечно, что теперь уже не
похозяйничаешь. Но когда у малого^эдакий затылок и
эдакий подбородок!.. Что ж, добра я накопил и так
немало. Кто бы поверил, что я сделаю такую карьеру?
Теперь только бы побольше удержать. К чему эта вечная
жадность? Я не осел. Когда риск слишком велик, я знаю
меру. Во всяком случае—жаль. Но при таком орлином
носе...»
Он принялся насвистывать свою любимую песенку,
шумно зевнул, похрустел суставами, заснул.
197
Молодой, твердый, подтянутый, но не без почтитель
ности, стоял герцог перед Маргаритой. Приветствовал
оцепеневшую, замкнувшуюся женщину, выразил ей и
словесно соболезнование по поводу ее утраты. Затем
вежливо, однако решительно перешел к делу. При всех
дворах славится она как правительница твердая и мудрая.
Тем удивительнее, что за немногие дни ее единоличной
власти дела в стране пошли так неудачно. Горе, которое
причинила ей смерть сына, столь скоро последовавшего за
отцом, вероятно, помешало ей использовать свои богатые
дарования. Однако сейчас стране в горах нужна больше
чем когда-либо твердая рука. На границе грозит Бавария,
ломбардцы, в случае нападения Виттельсбахов, тоже не
будут сидеть сложа руки, внутри страны правит одна
лишь алчность баронов. Он предлагает Маргарите взве
сить, не сочтет ли она за благо то доверие, которым было
продиктовано ее завещание в пользу Австрийского дома,
осуществить уже сейчас и уступить ему управление
Тиролем.
Недвижно сидела старая грузная женщина перед моло
дым герцогом. Широкий выпяченный рот не дрогнул,
массивные изукрашенные руки лежали словно мертвые на
тяжелой черной парче ее платья.
Рудольф устремил на нее жесткие и ясные серые
глаза, подождал, заговорил снова. Он не хочет соблазнять
ее туманными обещаниями. До сих пор правление Габ
сбургов всегда было справедливым, твердым, решитель
ным. Тироль не будет иметь никаких преимуществ перед
другими габсбургскими землями; но за одно герцог руча
ется— как государь государыне,— ее страной будут управ
лять так же: твердо, справедливо, толково. Что касается
лично ее, то ее жизнь будет более богатой и блестящей,
чем при баронах.
Маргарита все еще молчала, смотрела перед собой
пустым, затравленным взглядом. Рудольф закончил: он не
торопит ее. Пусть она решит этот вопрос наедине с собой
и с богом. Он просит ее только о доверии к нему и пусть
обдумает его слова без предвзятости.
Маргарита сказала хриплым голосом:
— Обдумывать нечего. Я вам доверяю. Я вполне
признаю правильность ваших мыслей.
Она встала, спокойным, странно безжизненным движе
нием вывернула набеленные руки ладонями наружу, опу
стила их, словно уронив. Все выронила она: Тироль, ее
города, творение ее предков, Альберта, Мейнгарда—
сильного, неистового, творение Генриха и ее творение.
Теперь она осталась нищей и голой.
Рудольф отнюдь не имел склонности ни к сентимен
тальности, ни тем более к патетике; но и он был странно и
198
глубоко растроган, когда Безобразная стояла вот так
перед ним, все утратив, смирившись, устав от величия и
рока. Он опустился на одно колено, заявил, что считает
эту страну леном, полученным от нее, что всегда будет
только ее правителем.
Во все концы мчались курьеры с письмами и приказа
ми герцогини. В них Маргарита объявляла, что, в силу
особых обстоятельств, а также слабости, присущей ее
полу, она не в состоянии править своей страной так, как
того требует благо государства, не может надлежащим
образом защитить и его жителей и себя. Поэтому, следуя
совету своих министров и представителей народа, передо
веряет она свои достойные и благородные графства
Тироль и Герц, а также земли и местности по Эчу, долину
Инна с замком Тироль и с ними вместе все замки,
монастыри, города, долины, горы, лены, хутора, фогства,
округи, налоги, сборы, подати, угодья, рощи, луга, вино
градники, пашни, озера, текучие воды, рыбные пруды,
заповедники—словом, все свое отцовское наследие —
своим любезным двоюродным братьям и ближайшим
родственникам, герцогам Австрийским. И она торжествен
но повелевает всем своим прелатам, аббатам и всему
духовенству, а также бургграфам, фогтам и всем чинов
никам в Тироле и других ее странах, и всему на
селению принести присягу ныне и навеки герцогам
Австрийским как своим законным правителям и госу
дарям.
И вскоре все без сопротивления принесли требуемую
присягу верности и покорности. Третьего февраля прися
гал Боцен, пятого — Меран, девятого — Штерцинг, десято
го— Инсбрук. Однако не все бароны покорились столь
благоразумно, как Фрауенберг. Они попытались оказать
довольно безуспешное сопротивление, завели сношения с
Виттельсбахами, пытались поднять Север против Габсбур
гов. Когда Рудольф прибыл в Галль, чтобы принять
присягу города, дело дошло до открытого восстания,
жизнь самого герцога оказалась в опасности. Но галль
ские жители дали наемникам баронов отпор, город
Инсбрук послал Габсбургу помощь, выяснилось, что
города решили во что бы то ни стало поддержать его
против своевластия баронов и стакнувшихся с баварскими
чиновниками аристократов. Несколько дней спустя Ру
дольф мог с гордостью сообщить своему другу, венециан
скому дожу, Лоренцо Челси: «Мирным путем, без особого
сопротивления, удалось нам вступить во владение горной
страной, обещанным нам наследием отца нашего. Лица
199
благородного звания и смерды присягнули нам и признали
своим государем. Все дороги и переходы из Герма
нии в Италию находятся, милостию божиею, в наших
руках».
Маргарита с щепетильной добросовестностью занялась
кропотливой и сложной передачей управления. Она допу
скала к себе только самых необходимых посетителей,
говорила с ними только о деле. Собралась затем со своей
иссохшей фрейлиной фон Ротенбург и двумя лакеями
незаметно покинуть страну. Но Рудольф не хотел допу
стить, чтобы она отбыла бесшумно, без всякой торже
ственности. Он отдал приказ, чтобы отъезжающей госуда
рыне были оказаны все высшие почести. До границ ее
владений ее провожали бароны, до городских ворот—
духовенство и светские власти. Однако запряженные
лошадьми носилки герцогини оставались закрытыми, лишь
смутно можно было разглядеть между занавесками ее
словно окаменевшую фигуру, проплывавшую мимо. С
любопытством и страхом вглядывался народ, ничего не
видел. Вот она уезжает, больная, отверженная, эта
погубительница, ведьма, убийца, сладострастница, нена
сытная, безобразная, губастая. Ей вслед полетели неле
пые жестокие причудливые легенды. Не раздается ли
в ее замках зловещий лязг и дребезг забытого ору
жия? Не постукивают ли в казематах и темницах кости
убитых ею? Люди избегали мест, где она любила бы
вать, там нечисто. Детей пугали: не будете слушаться,
вас заберет Губастая. Скот не хотел щипать пыш
ную густую траву на горных пастбищах над замком
Маульташ.
Когда она миновала Инсбрук и сидела в своих носил
ках, мрачно задумавшись, она услышала тонкий, тихий
голосок: «Счастливый путь, госпожа герцогиня». Она
испуганно вздрогнула, спросила иссохшую фрейлину фон
Ротенбург: «Кто тут?» Но та ничего не слышала. Марга
рита раздвинула занавески. И она увидела два крошеч
ных бородатых создания. Они семенили по краю
дороги, смотрели на герцогиню древними, серьезны
ми глазами, стащив с себя грязновато-коричневые ста
ромодные колпаки, почтительно кланялись много
раз. Тогда Маргариту покинуло оцепенение, ее плечи
опустились, толстая безобразная женщина тяжело
поникла.
Она доехала до Химского округа у баварской границы.
Здесь был выставлен почетный караул, салютовавший
копьями. Склоненные знамена, музыка. Но занавески не
открылись, носилки, покачиваясь, миновали границу, дви
нулись в сторону Баварии. Как только герцогиня скры
лась из виду, пограничная стража, следуя приказу, спу200
стила тяжелые красивые стяги графини Тирольской,
неспешно позевывая, насвистывая, подняла вместо них
новые, скромные, чистенькие флаги с красным
габсбургским львом.
Медленно гребла сильная служанка в тяжелой, неук
люжей лодке, плывшей от островка Фрауенинзель по
озеру Химзее. Был полдень, очень жаркий, озеро лежало
неподвижно, белесое, широкое, тихое. Оба сидевших в
лодке духовных отца—канцлер епископ Иоанн Гуркский
и аббат Виктрингский, древний старец,— были в дурном
расположении духа. Флорентийский составитель хроники
Джованни Виллани, соперник аббата, распространял сен
сационные слухи, будто Маргарита, герцогиня Баварская,
маркграфиня Бранденбургская, графиня Тирольская, жи
вет со времени своего отречения в ужасающей нужде —
Габсбург будто бы заставляет ее голодать, терпеть всякие
лишения. И вот эти господа ездили по поручению герцога
Рудольфа в Фрауенхимзее, где теперь жила Маргарита,
чтобы убедить ее поселиться в Вене или где ока захочет и
жить там с подобающим ей двором. Разве Габсбург не
отдал ей богатейшие доходы четырех поместий—Гриса
возле Боцена, Штейна на Риттене, Амраса, Санкт-Мартина
около Цирля, доходы с крепостей Шрассберг, Пассейер, с
города Штерцинга, к тому же еще годовую ренту в
шестьсот фунтов веронским серебром? Таким образом,
двор герцогини мог бы поспорить с двором любого
германского государя. Но ни вежливые, разумные доводы
епископа, ни латинские цитаты аббата и его примеры из
истории не могли ее соблазнить.
— Она умерла для жизни,—жаловался епископ полатыни.— Ей все равно, будет мир в Тироле или война. Я
рассказываю ей о том, как ворвались Виттельсбахи, о
свирепых грабежах в долине Инна. А она слушает, словно
речь идет о погоде.
Озеро лежало неподвижно, белесо поблескивая, равно
мерно опускались весла. Древний старец молчал.
— При этом ее доходы накапливаются,— снова начал
канцлер.— Ей аккуратно пересылают их, не пропадает ни
один пфенниг. Золото копится в ее замках. Она должна
быть несметно богата. Клянусь Геркулесом! — заключил
он раздраженно.— Этот итальянец—бессовестный клевет
ник и хулитель, бездарный пасквилянт!
Иссохшего старца обрадовала столь уничтожающая
характеристика соперника.
— Справедливо выразилось твое преосвященство,—
сказал он с трудом, шамкая.— Кто же сомневался в том,
что он презренный, низкий болтун!
201
На берегу маленького островка, неряшливо одетая и
густо набеленная, среди ползучих растений и очень
пестрых полевых цветов, сидела герцогиня, глядя вслед
лодке. Было совсем тихо, роились комары, сонным
голосом кричала водяная птица. Горячий неподвижный
воздух был насыщен запахом рыбы, сетей, водорослей.
Лодка двигалась очень медленно, зашла за выступ другого
острова, покрупнее, скрылась.
Из низенького, желто-серого рыбачьего домика вышла
иссохшая фрейлина, позвала герцогиню обедать. Маргари
та встала, лениво потянулась, направилась к дому, тяжело
волоча ноги. Рот был по-обезьяньи выпячен, огромные
бесформенные щеки свисали мешками, белила уже не
скрывали бородавок. Тихая, смиренная фрейлина распах
нула перед ней корявую дверь. Навстречу вырвался чад
жареной рыбы. Маргарита с удовольствием потянула
носом, вошла в дом.
/
ЕВРЕЙ
ЗЮСС
Роман
Перевод
Н. КАСАТКИНОЙ
JUD SUB
Roman
1925
Книга первая
ГОСУДАРИ
Сетью жил вились по стране дороги, пересека
лись, разветвлялись, глохли, порастая травой. Они были
запущены, загромождены камнями, все в рытвинах и
расщелинах, в дождь становились вязкой топью и вдоба
вок на каждом шагу были перегорожены шлагбаумами.
На юге они превращались в узкие горные тропы, пропада
ли совсем. Вся кровь страны текла по этим жилам.
Ухабистые, потрескавшиеся, окутанные клубами пыли в
солнечную погоду и непроходимо грязные в дождливую,
дороги были движением, жизнью, дыханием и пульсом
страны.
По ним двигалась обыкновенная почта, повозки без
верха, без мягкого сиденья, без спинки, дребезжащие,
зачастую подлатанные, и более скорая экстра-почта—
четырехместные коляски, запряженные пятеркой лоша
дей, способные делать по двадцати миль в день. Проезжа
ли по ним придворные и посольские курьеры с запечатан
ными сумками, часто менявшие резвых коней, и более
медлительные почтальоны Турн-и-Таксиса. Шагали мир
ные или озорные подмастерья с котомкой за плечами и
студенты—хилые тихони или резвые крепыши, фанатики
монахи в пропотевших рясах. Катились фуры с товарами
купцов-оптовиков и тачки евреев-разносчиков. Прокатили
шесть добротных, но отнюдь не новых карет короля
Прусского, ездившего со свитой в гости к южногерман
ским дворам. Тянулись бесконечной вереницей люда,
скота и клади протестанты, которых князь-епископ Зальцбургский в злобе прогнал из своих земель. Проходили
пестрые комедианты и невзрачные на вид, углубленные в
себя пиетисты, проследовал в пышном экипаже с форей
тором и многочисленным эскортом сухощавый высокомер
ный венецианский посол при саксонском дворе. Тащился
беспорядочный, наспех собранный обоз евреев, изгнанных
и'1 одного среднегерманского имперского города и направляншихся во Франкфурт. Проезжали магистры и вельмо
жи, и девки в шелках, и докладчики верховного суда в
205
суконных мантиях. Следовал с комфортом целым цугом
карет князь-епископ Вюрцбургский, лукавый и жизнера
достный толстяк, и плелся пешком оборванный баварский
профессор, которого уволили из Ландсгутского универси
тета за мятежные и еретические речи. Двигались стремив
шиеся в Пенсильванию швабские переселенцы с чадами и
домочадцами, в сопровождении агентов английской судо
вой компании, шествовали, направляясь в Рим и гнусавя
молитвы, нижнебаварские богомольцы со смиренными и
зверскими рожами, сновали, шаря повсюду проворным,
острым и внимательным взглядом, скупщики серебра,
скота и зерна, состоявшие агентами при венском военном
поставщике, двигались и двигались Отставные солдаты
имперской армии, участники турецких войн, и скоморохи
и алхимики, и нищая братия и знатные юноши с гуверне
рами на пути из Фландрии в Венецию.
Потоки катились туда, сюда, скрещивались, сталкива
лись, люди спешили, спотыкались, семенили шажком,
кляли плохие дороги, смеялись злобно или благодушно
над медлительностью почты, ворчали по поводу загнан
ных кляч и ветхих колымаг. Людские потоки набегали,
отливали, лепетали, молились, распутничали, кощунство
вали, трепетали, веселились, дышали.
Герцог приказал остановить парадную карету, сам
вышел, а придворных, секретарей и слуг послал вперед.
На удивленные взгляды приближенных он отвечал лишь
нетерпеливым пофыркиванием. У подъема на нежно зеле
неющий холм экипажи остановились, ожидая. Камергеры
и секретари забились от мелкого нескончаемого дождя в
глубь кареты, а егеря, слуги и лейб-гусары вполголоса
переговаривались, шептались, судачили, посмеивались.
Герцог Эбергард-Людвиг, тучный, рослый, толстоще
кий, губастый мужчина пятидесяти пяти лет от роду,
остался позади. Он шагал грузно, не обращая внимания на
лужи, пятнавшие ему блестящие сапоги и длиннополый,
затканный серебром богатый кафтан, сняв с головы
бархатную шляпу, так что мелкий теплый дождик осыпал
ему водяной пылью парик. Он шел медленно, задумав
шись, часто останавливался и нервно, в сердцах сопел
крупным мясистым носом. Он ездил в Вильдбад давать
отставку графине. Осуществил он задуманное? Пожалуй,
нет. Он ничего не сказал. На его намеки графиня отвечала
лишь томными взглядами, не словами. Но не могла же она
не понять, она, такая умная, не могла, не могла она не
понять, к чему он клонит.
Пожалуй, лучше, что все сошло без шума и крика.
Около тридцати лет жил он с ней. Сколько плакалась,
206
попила, скулила, интриговала герцогиня, чтобы разлучить
их. Сколько козней строили им герцогские советники,
император, прелаты, и проклятый парламентский сброд, и
послы курфюршества Брауншвейгского и Касселя. Около
тридцати лет эта женщина была причастна ко всем
событиям в жизни страны и его собственной. Она была
одно с ним, одно с Вюртембергом. Когда говорили
Вюртемберг, то думали: эта женщина, или: эта девка, или:
графиня, или: швабская Ментенон. Каждая мысль о
герцогстве была мыслью об этой женщине, беспристраст
ная или злобная, но только не равнодушная.
Лишь он, он один—герцог усмехнулся — мог мыслить
эту женщину вне политики, вне герцогства. Лишь он мог
помыслить: Христль, и это не была мысль о солдатах, о
деньгах, о привилегиях, о распрях с парламентом, о
заложенных замках и поместьях, а только о самой
женщине, о ее улыбке и раскрытых ему навстречу
объятиях.
А теперь, значит, всему конец, он помирится с
герцогиней, а сословное собрание придет в восторг и
поднесет ему богатый презент, а император благосклонно
закивает дряхлой головой, а скверно одетый грубиян,
прусский король, пришлет ему поздравление, а европей
ские дворы пожалеют о скандале, который уже второму
поколению дает пищу для сплетен.
А потом он приживет с герцогиней сына, и страна
получит второго законного наследника и на небесах и на
земле наступит мир и благоволение.
Он засопел сильнее. В нем закипало глухое бешенство,
когда он представлял себе, каким ликованием герцогство и
вся Германия встретят падение этой женщины. Он слы
шал, явственно слышал облегченный вздох страны и
победоносное хрюканье жирных бюргеров, парламентских
каналий, он видел, как они скалят зубы и хлопают себя по
ляжкам, он видел невозмутимых, чопорных, корректных
родственников герцогини и их постное, кислое, насмешли
вое торжество. Вся нечисть вкупе накинется на эту
женщину, как на падаль. Целый век защищал он ее от
этих гадов; если он сейчас, в пятьдесят пять лет,
отступится от нее, они сочтут это признаком старческой
слабости. Он издавал указы без счета, тяжко каравшие
всякое непочтительное слово о графине, он дошел до
конфликта с императором, отправил в изгнание друга
сноси юности и первого министра за дерзкий отзыв о ней,
он воевал со своими советниками, со своим парламен
том, со своей страной, требуя налогов, все новых нало
гов и денег, денег, денег для нее. Около тридцати
лег он противопоставлял ее герцогству, империи, целому
миру.
207
Что за буря поднялась по всей Европе, когда он в
самом начале их связи недолго думая обвенчался с
графиней как со второй супругой, наряду с герцогиней. На
него дождем посыпались императорские увещевания, за
клинания, угрозы, представители сословий рычали, как
бешеные псы. Баден-дурлахская родня герцогини света
невзвидела от бешенства и обиды, его кляли с церковных
амвонов, отказывали ему в причастии, вся страна кипела и
бушевала. Делать было нечего, он покорился, расторг
брак с графиней, примирился с герцогиней. Что же
касается сердечной склонности и вытекающего отсюда
брачного сожительства—он усмехнулся, припомнив кра
сивую фразу, которой ублаготворил императора и кото
рую сочинил ему брат графини,—итак, что касается
сердечной склонности и вытекающего отсюда брачного
сожительства, то оные зависят от господа бога и от него
самого и не могут быть навязаны владетельному герцогу
посторонней волей. Потом, покорясь новым грозным
приказам императора, он все-таки отослал Христль в
дальние края и за это выманил большой куш у своего
признательного парламента, а вся страна возликовала. Но
потом—он ухмыльнулся, вспомнив самый ловкий в своей
жизни фортель,—через доверенных лиц он раздобыл в
Вене слабоумного мозгляка с графским титулом, женил
его на Христль и сделал главой кабинета, и Христль
вернулась в страну супругой главы кабинета под неисто
вый вой обманутых вюртембержцев, меж тем как импера
тор в бессильном сокрушении пожимал плечами: кто ж
запретит владетельному герцогу видеть у себя при дворе
жену своего первого министра? А как хохотала Христль,
когда на деньги, преподнесенные ему парламентом на
развод, он купил ей поместья Гопфигхейм и Гомаринген!
С годами все улеглось. Правда, время от времени
появлялся какой-нибудь пасквиль на графиню, но в силу
тридцатилетней давности их связь стала совершенно опре
деленным фактом германской и общеевропейской полити
ки. Представители сословий ворчали, однако же признали
за графиней ряд прерогатив. Герцогиня унылой, покорной
жертвой пребывала в пустом Штутгартском дворце, ее
родня, чопорные маркграфы, замкнулись в оскорбленном,
высокомерном молчании. Предосудительным фактом воз
мущались, но, так как он оставался неизменным тридцать
лет, с ним свыклись и примирились.
И вдруг теперь без какого-либо повода все узы,
привязывающие его к этой женщине, будут разорваны,
сброшены, уничтожены.
Будут ли? Он ничего не сказал. Не пожелай он—и
ничего не изменится.
Герцог стоял в грязи, посреди дороги, один, с непо208
крытой головой, под мелким, упорным дождем. Он снял с
правой руки перчатку с раструбом и машинально похлопы
вал себя ею по ляжке.
Пожалуй, повод все-таки был. Был повод? Шумливый
прусский король, в последний свой визит в Людвигсбург,
обращался к нему с увещеваниями. Пора уж ему прими
риться с герцогиней, подарить стране и себе второго
наследника, нельзя династии быть представленной одним
наследным принцем, когда католики спят и видят, чтобы
угас род евангелических швабских герцогов. Но не в том
дело. Нет, совсем не в том. Прусский сухарь может
убираться восвояси к своим пескам и соснам и не
докучать ему пошлыми и постными нотациями, в которых
на каждом шагу упоминается о смерти. Он, ЭбергардЛюдвиг, несмотря на пятьдесят пять лет, еще, слава богу,
мужчина в соку. Не все ли ему равно, кто после его
смерти взвалит на свои плечи бремя правления и его долги
и будет портить себе кровь распрями с вшивой парламент
ской сволочью. Дураком надо быть, чтобы из-за этого
бросить Христль!
Он зашагал быстрее и, фальшивя, громко стал насви
стывать мотив из нового балета. На что еще напирал
пруссак? Графиня, мол, для герцогства худший бич, чем
все нашествия французов и самые тягостные имперские
войны. Она одна, мол, причина и виновница всех бед,
неурядиц и смут в Вюртемберге. Она немилосердно
выкачивает и выжимает весь пот страны себе в карманы.
Старая история. Черт бы ее побрал! Эта песня звучала
ему в сотнях пасквилей, этим соусом сословия потчевали
его каждую неделю. Даже в засухе и граде винили
графиню. А лучше бы радовались, сутяги, скупердяи
несносные, что их поганые гроши она с таким размахом
превращает в блеск и великолепие. Ей нужны были
деньги, деньги без конца, такого количества денег, какое
нужно было ей, не водилось во всей Римской империи, и
ради них она ластилась, клянчила, хныкала, грозила,
дулась, капризничала, так что голову терял от отчаяния,
не зная откуда взять еще и еще денег. Но что было
лучше: убогое, скопидомное хозяйство герцогини, где
всякий пфенниг на счету, или сверкающее великолепие
этой женщины, где замки, лесные угодья и все доходы
казны пролетали пестрым фейерверком?
Нет, такого рода аргументами его нельзя было отвра
тить от этой женщины. Он и поставил бранденбуржца на
место, а будь у него лишних тысчонки две солдат,
которых никогда, увы, никогда не разрешат ему предста
вители сословий, он совсем по-свойски, по-швабски отде
лал бы грубияна. Нет, такая болтовня не могла тронуть
его, а если все-таки тот скряга, тот чурбан дал толчок к
209
отставке графини, то лишь одним незаметным словечком,
которому и сам вряд ли придал значение. Они с королем
отправились в горы полюбоваться видом, и когда бранденбуржец увидал плавный волнистый ландшафт, нежно
зеленеющие холмы, обильные злаками и плодами, лозами
и лесами, он вздохнул про себя:
— Вот благодать так благодать! И подумать только,
что старая баба, как ржа и саранча, точит их.
Ржа и саранча нимало не смутили Эбергарда-Людвига.
Да, но старая баба... Эти слова уязвили его до глубины
души. Он, Эбергард-Людвиг, привязан к подолу старой
бабы? Любые проклятия, угрозы, поношения скатывались
с него как с гуся вода. Да, но старая баба?
Герцогу припомнились дела давно прошедших времен.
Несмотря на грозные эдикты, в народе упорно ходили
россказни, будто эта женщина приворожила его к себе.
Один случай возник в его памяти со всеми подробностями.
Камеристка графини, которую он даже помнит по име
ни— она прозывалась Ламперт,— прибежала к придворно
му священнику Урльшпергеру, с рассказом о мерзких,
кощунственных, колдовских действиях, которым предает
ся графиня, дабы привязать к себе герцога. Придворный
священник составил протокол, принудил девушку подпи
саться под ним, запечатал его и запер эту тайну в ящик
своего бюро. Герцог дознался обо всем, нарядил след
ственную комиссию, которая отстранила Урлыппергера от
должности, а Лампертшу присудила к розгам и выслала за
пределы страны. Тем не менее герцог не сомневался, что
не только народ, но и сама следственная комиссия верит
скрепленным присягой подлым, нечестивым россказням.
Согласно этим показаниям графиня, будучи в Женеве,
разорвала рубашку герцогини на четырехугольные тряпоч
ки, окунула их в настоянный на спирту мелко истолчен
ный висмут, а затем наглым и непристойным образом
пустила их в ход для подтирки. В Урахе она велела
принести новорожденного теленка от черной коровы и
собственноручно отрубила ему голову, то же проделала
она и с тремя черными голубями, другой раз она оскопила
козла, не говоря уже о прочих гнусных и непотребных
действах. Такими якобы средствами она достигла того,
что он почувствовал отвращение к законной супруге, без
нее же, без графини, не мог жить, ибо едва он с ней
разлучался, как с ним делались приступы удушья.
Вот уж ослы, бесплодные и худосочные ослы! Болта
ют о колдовстве, не могут иначе как чародейством
объяснить себе то, от чего у каждого здорового мужчины
самым естественным образом кровь вскипает и бурлит. А
ему достаточно было вспомнить Женеву, голубую комнату
гостиницы «Золотой олень» и как Христль сияла улыбкой
210
ему навстречу, раскинувшись во всей красе на широкой
постели. Бог свидетель, ей незачем было тогда убивать ни
телят, ни голубей, чтобы зажечь его кровь. Но теперь?
Старая баба? Да ведь есть же у него еще руки, чтобы
осязать, глаза, чтобы видеть. Она несколько располнела,
это верно, и страдает одышкой, но разве дьявольские
козни и нечестивое колдовство причиной тому, что он
по-прежнему привязан к ней? Серые глаза ее хоть и
потускнели, но остались такими же большими и влекущи
ми, как двадцать лет назад, а каштановые волосы не
изменили цвета, и в голосе у нее звенели все колокольчи
ки первых дней любви. Правда, рябинки—следы дурной
болезни, как утверждали клеветники,— безмерно возбуж
давшие его тогда, теперь были запудрены и прикрыты
румянами. Старая баба! В этот раз она была такой
томной, такой меланхоличной. Она не высмеивала его, не
устраивала ему сцен, даже денег не требовала. Может,
почуяла что-нибудь? Но хотя бы она сделалась' кротка,
как однодневный ягненок, старую бабу ему не пристало
любить. Не пристало ему, Эбергарду-Людвигу. Уж лучше
вернуться к своей унылой герцогине, дать стране второго
наследника и жить в мире с богом и императором, со
страной и парламентом.
Правда, потом она называла его Луке, Эбергард-Лукс,
и колокольчики звенели, как в первые дни. А дальше
вздумала потешаться над ландтагом, требовавшим изгна
ния из ее, графининых, деревень и угодий всех евреев, ее
евреев, когда у каждого из них в будний день больше ума
в мизинце, чем по праздникам в голове у всего ландтага
вкупе. Второй такой остроумной, сметливой и веселой
женщины — безразлично, старой или молодой,— которая
бы так метко высмеяла по-дурацки ехидную грубиянскую
петицию ландтага, он не встречал нигде, от Туретчины до
Парижа, от Швеции до Неаполя.
Пожалуй, хорошо, что он не сказал ей решающего
слова.
Он сделал знак, и все его кареты остановились прямо
перед ним. Он приказал повернуть. Ему не хотелось сразу
ехать в Штутгарт, не хотелось и в Людвигсбург. Лучше в
Неслах, в уединенный охотничий домик. Ему нужно
успокоиться, проветриться. Он послал скорохода за тай
ным советником Шютцем, чтобы с ним спокойно наново
обсудить это дело.
Старая баба?
С дороги в Неслах он отправил еще одного гонца.
Ионой, совсем юной венгерской танцовщице, неделю
назад прибывшей в Людвигсбург, предписывалось не
мешкая ехать в охотничий домик. К черту, к дьяволу
воспоминания о прусском госте!
211
Исаак Симон Ландауер, гоффактор герцога Вюртембергского, ездил в Роттердам заключать от имени курпфальцского двора кое-какие кредитные сделки с Нидер
ландско-Ост-Индской компанией. Гонец графини Вюрбен
срочно вызвал его из Роттердама обратно в Вильдбад, к
графине. Дорогой он встретил своего коллегу Иозефа
Зюсса
Оппенгеймера,
курпфальцского
обергоф-икригсфактора и одновременно финансового агента при
курфюрсте-архиепископе Кельнском. Иозеф Зюсс, только
что завершивший ряд ответственных и сложных дел,
думал отдохнуть где-нибудь на курорте и без труда
поддался на уговоры Исаака Ландауера поехать с ним в
Вильдбад.
Отправились они в элегантной собственной дорожной
карете Зюсса. «Верных двести рейхсталеров обходится в
год содержание такой кареты»,— с добродушной, чуть
насмешливой укоризной определил Исаак Ландауер. На
запятках восседал камердинер и секретарь Зюсса, бледно
лицый и невозмутимый Никлас Пфефле, бывший писец у
нотариуса; Зюсс столкнулся с ним в Маннгейме, когда
подвизался в конторе адвоката Ленца, и с тех пор повсюду
возил с собой этого расторопнейшего из слуг.
Исаак Ландауер ходил, по еврейскому обычаю, в
лапсердаке и ермолке, при пейсах и редкой козлиной
бородке, рыжеватой и поседевшей. Мало того, он даже
носил отличительный знак с изображением охотничьего
рога под латинским S, сто лет назад введенный в
герцогстве для евреев, хотя никто из властей не осмелил
ся бы принуждать к этому почтенного и могущественного
фаворита герцога и графини. Исаак Ландауер был самым
ловким дельцом во всей западной Германии. Связи его
простирались от венских Оппенгеймеров, банкиров импе
ратора, до капиталистов Прованса, от богатых купцов
Леванта до еврейских капиталистов в Голландии и ганзей
ских городах, финансировавших океанское судоходство. В
некрасивой и напряженной позе сидел он, невзрачный,
неопрятный человечек, опершись на мягкую спинку каре
ты и зябко пряча костлявые, бескровные пальцы в рукава
кафтана. Полузакрыв посоловевшие от езды глазки, он с
благодушной, чуть насмешливой улыбкой поглядывал на
своего спутника. Иозеф Зюсс, рослый, бритый, одетый по
моде и даже, пожалуй, фатовато, сидел прямо и неутоми
мым, острым, быстрым взглядом ловил каждую подроб
ность пейзажа, все еще завуалированного тонкой сеткой
дождя.
Исаак Ландауер с доброжелательным интересом, чуть
иронически изучал наружность коллеги—и ловко скроен
ный, отороченный серебром светло-коричневый кафтан
тончайшего сукна, и аккуратно со вкусом завитой и
212
напудренный парик, и легко наплоенные кружевные ман
жеты, которым одним цена верных сорок гульденов. Он
всегда питал приязнь к этому Зюссу Оппенгеймеру, у
которого предприимчивость и жадность к жизни так и
искрились в больших, неутомимых, выпуклых глазах. Вот
каково, значит, новое поколение! Он сам, Исаак Ландауер,
чего только не перевидал на своем веку, от трущоб
еврейского квартала до увеселительных замков власть
имущих. Тесноту, грязь, преследования, бедствия, смерть,
угнетение, предельное бессилие! И блеск, простор, произ
вол, великодержавие и великолепие. Он, как очень немно
гие, еще человека три-четыре в империи, усвоил весь
механизм дипломатии, до мельчайших деталей изучил все
двигатели войны и мира и управления людьми. Бессчет
ные дела изощрили его взгляд в распознавании всяческих
взаимодействий, и он добродушным и насмешливым зна
нием знал мелкую унизительную зависимость власть
имущих. Он знал, что в мире существует лишь одна
реальная сила: деньги. Война и мир, жизнь и смерть,
женская добродетель, власть папы вязать и разрешать,
свободолюбие представителей сословий, чистота Аугсбургского исповедания, корабли на морях, деспотизм госуда
рей, насаждение христианства в Новом Свете, любовь,
благочестие, малодушие, роскошество, порок и доброде
тель—все могло быть выражено цифрами, в основе и в
итоге всего были деньги. И он, Исаак Ландауер, сам
находился у истоков, сам мог по-своему направить тече
ние, мог оплодотворить и иссушить. Но не так он был
глуп, чтобы кричать о своей власти, он держал ее в тайне,
и лишь легкая, скупая, ироническая усмешка одна свиде
тельствовала о его знании и власти. И еще вот что.
Возможно, раввины и ученые еврейского квартала были
правы, когда с точнейшими подробностями, как о подлин
ной действительности, рассказывали о боге и Талмуде, о
райском саде и долине проклятий; лично он за недостат
ком времени не занимался обсуждением таких вопросов и
скорее склонялся к тем французам, которые с изящной
насмешкой отметали их; и сам в повседневной жизни не
заботился о них, ел что хотел, в субботу вел себя как в
будний день, но в одежде и наружности упрямо держался
традиций, завещанных праотцами. Долгополый кафтан
пристал к нему, как собственная кожа. В этом кафтане
входил он в кабинет любого государя и самого императо
ра. То было второе, более глубокое и затаенное выраже
ние его власти. Он не признавал перчаток и парика. Он
был нужен и так—в лапсердаке и с пейсами,—и в этом
заключалось его торжество.
Мо вот оно, новое поколение, этот самый Иозеф Зюсс
Оииснгеймер. Вот он красуется горделиво, и туфли у него
213
с пряжками, и манжеты кружевные, и сам он такой
чванный. Грубовато оно, это новое поколение. Ему
неведомо тонкое удовольствие таить про себя власть,
обладать ею и не показывать ее, тончайшее удовольствие
скрытого самоуслаждения. Брелоки, и атласные штаны, и
элегантная дорожная карета, и слуга на запятках, и все
мелкие внешние признаки богатства для него важнее, чем
надежно запрятанные в ларце долговые обязательства
города Франкфурта или маркграфства Баденского. Поко
ление, лишенное тонкого понимания и вкуса.
И тем не менее он благоволил к Зюссу. Так и
чувствовалось, что тот напряжением всех сил жадно
стремится урвать себе львиную долю лакомого пирога
жизни. Он сам, Исаак Ландауер, спустил суденышко
молодого человека на воду, когда тот, при всех стараниях
и бешеной энергии, никак не мог оттолкнуться от берега.
Ну, зато теперь полноводный поток нес суденышко, а
Исаак Ландауер внимательно и невозмутимо смотрел, куда
и как несет.
Навстречу им попалась карета экстра-почты. Тучный
мужчина с широким, топорным лицом удобно располо
жился в ней подле пухлой, круглой, глупой на вид
женщины. Должно быть, супружеская чета, отправля
ющаяся на семейное торжество. Пока экипажи не спеша
разъезжались под гам приветствий, шутки и брань куче
ров, толстяк затеял было легкую приятную путевую
беседу с Зюссом. Но едва он заметил Исаака Ландауера,
одетого по еврейскому обычаю, как демонстративно отки
нулся назад и смачно сплюнул. И жена его постаралась
изобразить на своем глупом добродушном лице суровость
и презрение.
— Советник Эттерлин из Равенсбурга,— с гортанным
смешком пояснил Исаак Ландауер, знавший всех на
свете.— Не любят евреев равенсбуржцы-то. С тех пор как
они устроили процесс о ритуальном детоубийстве и
предали пытке, пожару и погрому своих евреев, они нас
ненавидят сильнее, чем все остальные швабы. Тому
теперь триста лет. Нынче деньги у евреев отбирают более
гуманными и менее сложными способами. Но вполне
понятно, что те, кто учинил такой произвол, питают к
пострадавшим злобу даже триста лет спустя. Ну, какнибудь переживем и это.
В этот миг Зюсс ненавидел старика. За слипшиеся
пейсы, за просаленный кафтан, за гортанный смех. Он
просто компрометантен своими нелепыми, старозаветными
еврейскими повадками. Ему, Зюссу, непонятны такие
старческие причуды. И денег у того куры не клюют, и
кредит неограниченный, и связи со всеми дворами, и
доверие у всех государей, сам он, Зюсс, перед ним точно
214
ящерица перед крокодилом: к чему ж такому человеку
ходить в грязном балахоне, вызывать насмешки и плевки
и довольствоваться тем, чтобы загребать деньги, которые
только записываются в приходные книги? На что нужны
деньги, если не обращать их в почет, роскошь, дома,
богатые наряды, лошадей, женщин? Неужели у этого
старика нет желания так же плевать на людей, как плюют
на него, платить пинками за пинки? Зачем было создавать
себе власть, если таишь ее от всех? Равенсбургский
процесс о ритуальном детоубийстве! Вот какая ерунда у
него на уме. Все это покрыто пылью, плесенью, погребе
но на века. Нынче, слава богу, нравы стали лучше,
гуманнее, просвещеннее. Нынче, если еврей ловко возь
мется за дело, он будет сидеть за одним столом с власть
имущими. Ведь посмел же его двоюродный дядя, венский
Оппенгеймер, поставить на вид императору, что в тепе
решней победе императорского оружия над турками пер
вейшая заслуга принадлежит ему, еврею Оппенгеймеру. А
императорская военная канцелярия и фельдмаршал принц
Евгений удостоверили это, как положено, печатью и
благодарностью. Только ни к чему держаться за нелепые
причуды и разгуливать в лапсердаке и с пейсами. Не будь
их, муниципальный советник Эттерлин из Равенсбурга,
наверное, отвесил бы поклон по всем правилам этикета.
Исаак Ландауер как будто назло сидел в той же
неловкой, неизящной позе. Он, без сомнения, читал в
душе Зюсса, но не возражал, а, полузакрыв зоркие глаза,
что-то ворчал себе под нос.
Зюсс располагал по-настоящему отдохнуть, отдышать
ся в Вильдбаде. Он только что покончил с двумя
рискованными, порядком измотавшими его предприяти
ями. Прежде всего, с введением в Курпфальце гербовой
бумаги. Казна потребовала себе несуразно большой от
куп. Народ взъелся на новый налог, как цепной пес. Как
бы не так, он не имел намерения отступать! Ото всех
оскорблений, угроз, враждебных скопищ под окнами его
конторы, от пасквилей, злостных посягательств он отго
родился печатью и подписью курфюрста. Он ни на йоту
не смягчил условий. И что ж? Стоило повоевать — он
заработал двенадцать тысяч гульденов на перепродаже
контракта. А дальше он тоже не позволил себе отдыха,
отнюдь нет, двенадцать тысяч гульденов немедленно
вновь пошли в оборот. Быстро прикинув в уме — ему дали
всего два дня сроку,— он ввязался в новую аферу: в
соглашение с Гессен-Дармштадтом на чеканку монеты.
Опасное дельце. Его брат, выкрест с баронским титулом,
хоть и был в Дармштадте как дома и прекрасно ориенти
ровался в обстановке, однако на это не отважился; сам
Исаак Ландауер покачал головой и перестал усмехаться.
215
Казначейства Баден-Дурлаха, Ансбаха, Вальдека,
Фульда, Гехингена, Монфора были жестокими конкурен
тами, они чеканили что попало. Чтобы чеканить еще
худшую монету, надо было обладать дьявольским хлад
нокровием и поистине отчаянным, железным упорством.
Зюсс этими качествами обладал. Он умудрился вовремя и
с прибылью сплавить и это дело. Пускай его преемник как
знает отбивается от всяческих неприятностей. Он же
обезопасил себя декретом ландграфа и с немалой при
былью и почетом был отставлен от должности. Теперь у
него были прекрасные собственные дома — один во Франк
фурте, другой в Маннгейме, оба чистые от долгов, и,
кроме того, еще кое-какая недвижимость в восточных
областях империи, о которой никто не имел понятия.
Состояние, связи, чин, кредит. Репутация толковой голо
вы и легкой руки. Теперь, видит бог, можно отдохнуть и
пожить в свое удовольствие. Теперь он всему свету
покажет,
кто
такой
курпфальцский
обергоф-икригсфактор. Одно то, что он может позволить себе
такую роскошную праздность, пойдет на пользу его
делам, придаст ему веса в глазах власть имущих. Хотя он
твердо решил всецело отдаться отдыху во время пребыва
ния в Вильдбаде и хотя принципы Исаака Ландауера
казались ему в корне ложными—его собственная манера
обхождения с государем и власть имущими была несом
ненно современнее и куда правильнее,— однако нелепо
было бы не извлечь пользы из путешествия с этим
светилом прошлого поколения, этим отменнейшим знато
ком людей и дел. Поэтому он стал напрямик расспраши
вать о графине, о ее планах, надеждах, затруднениях, о
солидности ее делового положения.
Едва речь зашла о делах, Исаак Ландау ер стряхнул с
себя сонливость и обратил на собеседника умный, очень
живой и зоркий взгляд. Он взял себе за деловое правило
по возможности придерживаться истины. Крупнейшие
барыши он приобрел именно своей рискованной, ошелом
ляющей откровенностью. Он знал, что Зюсс терпеть не
может графиню, считает ее корыстолюбие недостойным
знатной дамы, вульгарным качеством. Как было не
позлить коллегу, подчеркнув прочность и блестящие
перспективы предприятия. Он сжато и точно объяснял
положение. Графиня—дама с головой. Разбирается в
практических вопросах. За каждый прирост в любви
герцога она требовала себе новых земель и привилегий, а
за возвращение после периода убыли в любви ему
приходилось платить наличными и драгоценностями. А
что она сама вложила в предприятие? Смазливенькое
личико, захудалый дворянский титул и довольно сомни
тельную девственность. Даже платьев у нее не было,
2Ь
когда она явилась ко двору. А что она извлекла из
предприятия? Титулы графини фон Вюрбен, графини
Урах, супруги обер-гофмейстера, превосходительства,
супруги председателя совета министров. Кроме того,
верховный надзор над герцогской казной. Восемнадцать
тысяч гульденов апанажа. Родовые брильянты и фамиль
ные драгоценности. Все почести, доходы и прерогативы
имперской княгини. Наличный капитал и векселя на
Прагу, Венецию, Женеву, Гамбург. Секретарь Пфау гово
рил мне, что чистыми деньгами у нее триста тысяч
гульденов. Пусть будет двести тысяч — и то неплохо.
Дворянские поместья Фрейд енталь, Боиинген, деревни
Штеттен и Гопфигхейм, Бренц с Оггенгаузеном, Маршалькенцимерн. Женщина с головой, обходительная женщина,
толковая женщина. Могла бы быть еврейкой.
— Говорят, будто она не в фаворе,— заметил Зюсс,—
и с братом у нее конфликт. Среди членов ландтага ходят
слухи, будто собственный ее брат присоветовал герцогу
дать ей отставку. Король Прусский тоже увещевал его.
Она становится сварливой, вздорной, стареет. А главное,
жиреет. Герцог в последнее время против такого изобилия
жира.
— Ее не проведешь,—возразил Исаак Ландау ер.— Она
знает, что английский банк куда надежнее, чем страстные
клятвы герцога-сластолюбца. Она себя застраховала, ее
финансы в лучшем положении, чем у любого владетельно
го князя. Мне вы можете поверить, реб Иозеф Зюсс.
Зюсс поморщился. Как это он сказал: «Реб Иозеф
Зюсс»? А почему не господин гоффактор, или коллега,
или еще как-нибудь? Нелегко поддерживать знакомство со
стариком. Уж очень он компрометантен.
— Если герцог отставит ее,— сказал он немного пого
дя,— ей мало что удастся спасти. В герцогстве на нее
смотрят как на чуму и саранчу. Она возбудила против
себя ненависть всей страны.
— Ненависть страны,— сказал Исаак Ландау ер ирони
чески, презрительно покачал головой, расчесал себе паль
цами рыжеватую седеющую козлиную бородку, усмехнул
ся. И Зюсс почувствовал его превосходство.— Кто из тех,
кому много дано, не возбуждал против себя ненависти
страны? Кто не похож на других, тот возбуждает против
себя ненависть страны. Ненависть страны подымает
кредит.
Зюсса раздражал благодушно-уверенный тон старика.
— Потаскуха,— повел он плечами,— скупа, неаристо
кратична в обхождении, а главное, жирна и стара.
— Россказни, реб Иозеф Зюсс,— невозмутимо сказал
Исаак Ландауер.— Что такое—потаскуха? Слово. Им
утешаются добродетельные, родовитые старые девицы,
217
которые завидуют ей. Разве царица Эсфирь знала, что она
будет не только наложницей Артаксеркса? Слушайте
меня, реб Иозеф Зюсс, эта женщина стоит не меньше чем
пятьсот тысяч гульденов. Она женщина с головой, она
знает, чего хочет. Ведь допустила же она евреев в свои
деревни и поместья. Не из человеколюбия, отнюдь нет.
Но она сама умна, она нюхом чует того, кто тоже умен, с
кем можно говорить и вести дела начистоту, чтобы
получился толк. Я сказал — пять сотен? Да она стоит пять
сотен тысяч и еще пять раз полсотни тысяч!
Тем временем экипаж подкатил к гостинице под
вывеской «Звезда» в Вильдбаде. Хозяин «Звезды» выско
чил навстречу, сдернул с себя колпак. Но едва завидев
лапсердак Исаака Ландауера, он презрительно рявкнул:
— Здесь не еврейский постоялый двор,—и повернулся
к дверям.
Тут бледнолицый секретарь слез со своего сиденья.
— Это господа гоффакторы Оппенгеймер и Ландауер,— бросил он небрежно, через плечо, помогая господам
выйти из кареты. Вмиг хозяин «Звезды» с раболепнейшими поклонами поспешил вперед, указывая путь.
Иозеф Зюсс гневно насупился, услышав грубый окрик
хозяина, но, не проронив ни слова, пошел вслед за
Исааком Ландауером.
— Эге,— усмехнулся тот,—даже и перед сановничьим
мундиром в галунах он не мог бы дальше отставить ногу,
когда отвешивал поклон.— И старик усмехнулся, пальцем
расчесывая слипшуюся седоватую бородку.
Графиня проводила герцога до кареты; пока он тяже
ловесно, не спеша влезал в экипаж, она сохраняла
приветливое спокойствие привыкшей к поклонению жен
щины, непринужденно и любезно щебетала, улыбалась,
кивала. Даже когда она повернулась и стала подыматься
по лестнице в голубой будуар, поступь и осанка были
легки и грациозны. Лишь очутившись у себя, она вся
осела, плечи опустились, руки бессильно повисли, рот
приоткрылся: лицо как-то сразу ужасающе увяло.
Кончено, значит, все кончено. Она искусно лавирова
ла, он не посмел заговорить, но и так было ясно как день,
что он явился с намерением отделаться от нее, и, хотя
решающее слово застряло у него в горле, его смущенная
вежливость говорила за себя и была во сто раз хуже, чем
прежняя воркотня, или вспышки гнева, или обиженное
молчание.
Она сидела вся поникнув, она была безмерно утомлена
и обессилена. Слишком дорого далось ей приветливое
спокойствие с элегическим налетом, в то время как сердце
218
ее бушевало, кипело, неистовствовало. Зато теперь она
сидела на низком широком ложе как в столбняке, совер
шенно опустошенная, почти парализованная. Пудра и
румяна потрескались у нее на лице, веселый огонек,
который она зажгла у себя в глазах, теперь потух,
широчайшая роба из узорчатого атласа свисала мертвен
ными складками, а под унизанной мелкими рубинами
искусно сработанной «сбернией» — эту моду ввела она, и в
самом Версале подражали ей,— под искусно сработанной
сбернией ее живые каштановые волосы и те утратили
молодой блеск.
Значит, конец... Из-за чего? Прусский король, пога
ный пес, зудил о долге и безумии. Собственный брат,
проклятый, вероломный, холодный интриган, строил про
тив нее козни. Он в ней больше не нуждался, его
положение при герцоге было и так прочно; он считал
благоразумным избавиться от нее заранее, чтобы не
попасть в немилость вместе с ней. Она являлась вечной
препоной, с ней нужно было считаться при сношениях с
императорским двором, ей нужны были деньги, уйма
денег, которые проще и выгоднее не через нее, а прямо
направлять в собственную казну. Ох, она насквозь видела
его, расчетливого блюдолиза. Тьфу, тьфу, тьфу. Но она
еще ему покажет! Пока что она держится, она жива пока
что, герцог не заговорил, и в стране владычествует она,
она, она. Однако все эти причины не могли быть вескими
для герцога. Ей случалось устоять и не против таких бурь.
Ее врагами были император, вся страна, народ, ландтаг и
консистория, и тем не менее она дышала и держалась. Ее
брат! Прусский король! Разве это причины? И она
увидела, как надвигается на нее истинная причина, липкой
тиной заволакивает ее мысли, она знала и не знала ее,
билась как бабочка на булавке, чтобы не дать смутной
догадке превратиться в уверенность. Взглядом она искала
зеркала, избегала его и все беспомощней поникала грудой
дряблой плоти в роскошных тканях.
Челом своим младым
Прекрасна ты, как Гера,
В очах Зевес живет,
В власах твоих Цитера,—
так пел придворный поэт лет тридцать назад. Она и без
зеркала знала причину.
Она застонала, согнулась, закрыв глаза, прижав руку к
сердцу. Воздуха. Воздуха! Астма душила ее. Отдышав
шись, она выпрямилась и заметалась по дому, отдавала
приказы, отменяла их, била по лицу камеристку, кричала,
рассылала гонцов во всех направлениях.
Она еще существует. Пусть увидят, что она еще
219
существует. Он не заговорил. Этому она, по счастью,
помешала. Она обуздала себя. Нечеловеческих усилий
стоила такая выдержка, но ей удалось себя сдержать.
Пока что он не заговорил, да, да, и пока что им придется
попридержать в утробе свое гнусное ликование, пока что
она существует, и еще как существует! Это она им
докажет.
Среди приближенных герцога у нее имелись надежные
информаторы. Эбергард-Людвиг все еще был в Неслахе, в
своем охотничьем замке. Это хорошо, даже очень хоро
шо! Каждый день получала она подробный отчет. Каж
дый день скакал ее гонец из Неслаха в Вильдбад. Весь
распорядок жизни герцога был ей известен—и что он ел и
пил, и когда ложился спать, когда охотился, трапезничал,
гулял. Он допускал к себе только венгерскую танцовщи
цу, да и то на полчаса в день. Больше он никого не видел,
не принимал никого из своих советников. Хорошо, хоро
шо! Должно быть, он стыдился, что не произнес реша
ющего слова, и уклонялся от новых уговоров. Правитель
ственные указы все накапливались в ожидании его подпи
си. Щекотливые переговоры с Баден-Дурлахом о том, как
поделить расходы по крепости Кель, близились к благо
приятному концу, уполномоченный маркграфини торопил с
договором, но герцог был недосягаем. Соглашение с
Гейльбронном и Эслингеном по вопросу о Неккаре тоже
требовало срочной резолюции, а герцога не было, да и
только. Хорошо, очень хорошо! Зато он вызвал теперь к
себе рыцарей ордена святого Губерта и непробудно
бражничал с ними. Сам он тоже не снимал орденского
знака, золотого креста с рубиново-красной финифтью, с
золотыми орлами, с охотничьим рогом и девизом: «Amicitiae virtutisque foedus»1. И юную венгерскую танцовщицу,
беспросветную дурочку безупречного сложения, попрежнему держал в Неслахе. Очень хорошо, очень, очень
хорошо! Пускай кутит в пьяной охотничьей компании и
блудит с непроходимо глупой тварью, только бы подаль
ше от советчиков, от шептунов, от интриганов.
Тем временем она не знала устали. К управителям ее
имений и поместий летят строжайшие наказы выжимать
все до последнего гроша. Она создает двадцать новых
совершенно бесполезных должностей, и ее клевретам
вменяется в обязанность без проволочки продать их, а
вырученные деньги и залоги направить в графскую казну.
Герцогское финансовое управление получает счет на
огромную сумму, в какую якобы обошлись ей последние
визиты Эбергарда-Людвига, хотя она получила натурой
дрова, вина, фрукты. Как обсасывает кость изголодавСоюз дружбы и доблести (лат.).
220
шийся пес, так жадно и ожесточенно высасывает она все
доходы герцогства, и ежедневно из страны уходят боль
шие деньги к ее банкирам в Женеве, Гамбурге, Венеции.
А герцог все еще в Неслахе. Он выписал себе из
придворной конюшни три большие упряжки, по восемь
лошадей, и теперь упражняется в кучерском искусстве.
Венгерка визжит, а кавалеры ордена святого Губерта
рукоплещут в нелицемерном восторге.
Наконец-то в ответ на ее призывы и заклинания в
Вильдбад прибыл долгожданный Исаак Ландауер. В заса
ленном лапсердаке сидел он посреди ляпис-лазури и
позолоты, зеркал и купидонов в рабочем кабинете графи
ни. Напротив него, у секретера,—графиня во всем своем
великолепии, между ними высокие стопки документов,
реестров, счетов. Он проглядывал их, проверял, графиня
без утайки давала пояснения. Он находил то тут, то там
пробелы, указывал, где следует сильнее прикрутить,
поднажать. Графиня сидела, грузная, с оголейной, за
плывшей жиром шеей и тоже оголенными, безупречными
плечами, возражала, делала отметки. В конце концов она
потребовала огромной ссуды под три деревни.
Исаак Ландауер поглядел на нее, покачал головой,
сказал с укоризной:
— Чем я это заслужил у вашего превосходительства?
— Что заслужил?
— Что вы меня считаете круглым дураком.
— Что это значит?—вспылила она.— На что ты наме
каешь, еврей? Разве ты не дал бы мне взаймы два года
тому назад? Чем я теперь стала хуже?
— На что вашему превосходительству деньги?—
примирительно возразил он.— Чтобы вывозить их из
страны? А зачем вывозить их из страны? Затем, что вы
боитесь каких-либо казусов; но раз есть причины бояться
казусов, тогда имения не могут быть гарантией. Значит,
вы хотите, чтобы я на вас потерпел убытки?
Графиня растерянно посмотрела в пространство, потом
на него, и взгляд ее сказал ему, что дело тут не только в
деньгах, взгляд открыл ему все ее страхи, надежды,
сомнения.
— Ты, еврей, не глуп,— произнесла она немного пого
дя,—как ты скажешь, могу я рискнуть и (она запнулась)
не закладывать моих деревень?
Ему хотелось сказать ей что-нибудь утешительное. Но
ома была женщина с головой и волей, она не нуждалась в
ободрениях и обманах, даже как-то неприлично было
подступаться к ней с этим. Он оглядел ее с ног до головы,
и она не таилась перед ним; он увидел ее опавшее лицо,
распустившееся ожиревшее тело и на ее настойчиво
вопрошающий взгляд не нашел ответа, только молча
221
пожал плечами. Тогда она совсем перестала владеть собой
и громко, безудержно расплакалась, точно малое дитя.
Потом принялась непотребно ругать министров, своего
брата, племянника и всех прочих, что были ее креатурами,
а теперь смотрели на ее падение и палец о палец не
ударили и даже рады были подтолкнуть ее. Вот канальи,
вот подлецы! Ведь она возвысила их; ведь по ней они
взобрались наверх. Каждым грошом, каждой пуговицей на
мундире они были обязаны ей. К тому же они по всей
форме заключили с ней договор—документ тут у нее в
ящике—всемерно поддерживать друг друга, как в удаче,
так и в беде. С таких подлых мерзавцев мало шкуру
содрать. Ведь любой проходимец и мошенник, сам дьявол
не отступает от данного собрату слова.
Молча наблюдал еврей, как бесновалась графиня, и
ждал, чтобы она отбушевала. Под конец она закашлялась,
лицо у нее побагровело, она засопела, захрипела, потом
заплакала тихими безудержными слезами.
— Ох, еврей, еврей,—всхлипывала она безостановоч
но, беспомощно; пышная, прекрасная женщина вся содро
галась, румяна и белила расплылись, великолепные ткани
безжизненно повисли на ней.
Исаак Ландауер расчесал пальцами слипшуюся бород
ку, покачал головой. Потом бережно взял большую,
теплую руку графини и, что-то бормоча себе под нос,
принялся гладить ее.
Слухи о близком падении графини, неведомо откуда
взявшиеся, вспыхивали в стране то тут, то там, на всех
перекрестках. Никто не решался повторить их громко* но
шепотом об этом говорили все. Из всех грудей вырвался
глубокий, хоть и затаенный, вздох облегчения. В некото
рых деревнях уже звонили в колокола, читали благодар
ственные молитвы, не объявляя за что и ограничиваясь
туманным намеком: за милость провидения.
Но пока что ничего не изменилось, даже наоборот,
гнет стал тяжелее, жестче. Старых чиновников смещали,
потому что новые претенденты дороже платили за предо
ставленные им должности. Сыскная полиция доносами и
дознаниями держала в страхе целые общины и отдельных
лиц, откупиться можно было только крупной мздой, изо
всех государственных учреждений, даже из церковного
имущества и кассы помощи вдовам и сиротам, изымались
огромные, ничем не обеспеченные беспроцентные ссуды в
казну графини; агенты графини совсем распоясались и
орудовали наглее, чем прежде. А когда появился грозный
герцогский рескрипт, в котором вновь строжайше возбра
нялись, под угрозой тяжкой кары, всякие поносные речи
222
против графини, тогда обратились во прах даже самые
легкокрылые надежды.
Малый совет парламента, ландтага, заседал каждые
три дня. Члены его успели побеседовать с прусским
королем, они были осведомлены о ссоре графини с братом
и, предчувствуя падение фаворитки, стремились прибли
зить его срок. Они обсуждали планы обращения с новой
жалобой к императору и имперским властям и нового
протеста перед герцогом по поводу последних злоупотреб
лений клики Гревениц. Малый совет собирался в полном
составе, восемь действительных членов, двое консультан
тов-законоведов, председатель, он же первый секретарь.
Люди это были совсем разные, начиная с Иоганна
Фридриха Егера, грузного и неповоротливого бракенхеймского бургомистра, и кончая Филиппом Генрихом Вейсензе, изящным, утонченным, просвещенным советником
консистории и прелатом в Гирсау; но все они как один
горой стояли за права и привилегии ландтага. Графиню
честили так, что прямо гул стоял,— эту грязную тварь
плетьми надо гнать из страны, а Иоганн Фридрих Беллон,
бургомистр в Вейнсберге, стучал кулаком по столу — если
до того, мол, дойдет, он выведет своих малых деток на
улицу и велит им плевать в лицо рябой стерве, изъеденной
дурной болезнью. Гремели горделивые речи: где, мол, в
Европе найдется вторая страна с такими свободами, лишь
Вюртемберг и Англия отвоевали себе столько парламент
ских гарантий, и воздух в помещении ландтага был
пропитан гражданской гордостью, потом и демократией.
Но в итоге были вынесены очень несмелые решения, и так
как Эбергард-Людвиг оставался недосягаем, а советники
его ограничивались учтиво уклончивыми ответами, то
резолюции не получили хода и спустя месяц начали
желтеть в архиве.
Герцогиня Иоганна-Элизабета, которая сидела и выжи
дала в опустелом Штутгартском дворце, тоже прослышала
о близкой отставке графини. Члены ландтага то и дело
наведывались к ней, император слал к ней чрезвычайных
послов. Прусский король явился засвидетельствовать ей
почтение по всем правилам придворного церемониала. Как
смеялись в кругу приближенных графини над визитом
•тхудалого короля к заштатной герцогине! Герцогиня
шшматсльно прислушивалась ко всяким толкам, тщатель
но отмечала малейшую перемену в поведении ЭбергардаЛюднига. Однако она не возносилась на крыльях надежды
и не падала в бездну разочарования от того, что желан
ный переворот медлил совершиться.
Она ждала уже столько времени. Целых тридцать лет
сидела она в пустом дворце, потому что герцог оставил ей
лишь самую необходимую домашнюю утварь, сидела
223
унылая, замшелая, нудная и упрямо выжидала. Правда,
чужеземные послы являлись на поклон и к ней, но она
знала, что то была тягостная повинность и что ей уделяли
особое внимание, лишь будучи не в ладах с герцогом, ему
в пику. Настоящая жизнь была там, в Людвигсбурге, в
том городе, который Эбергард-Людвиг построил ее сопер
нице, потому что она, герцогиня, упорно держалась за
Штутгарт, невзирая на унижения и угрозы. Настоящая
жизнь была там, в Людвигсбурге, куда государь перенес
свою резиденцию, куда он насильно заставил переехать
все ведомства, коллегии, консисторию и церковный совет.
Там он построил для той твари, для мекленбуржанки, для
метрессы, великолепный замок и туда велел перевести из
Штутгартского дворца все сокровища искусства, всю
парадную мебель.
Иоганна-Элизабета с первого дня запомнила мекленбуржанку—даже мысленно она никогда не произносила
проклятого имени. Супруга своего она почитала и любила,
она гордилась им, как доблестным воином и блестящим
кавалером, она знала также, что сама недостаточно
хороша для него, и не ставила ему в укор шашни со
своими фрейлинами. Даже когда она родила ему сына и
дочь и ей намекнули, что худосочие детей проистекает от
необузданной жизни герцога, она не озлобилась против
него. Когда появилась при дворе мекленбуржанка—
подстроил это ее брат, интриган и сводник, чтобы через
нее сделать карьеру,— она, герцогиня, по правде сказать,
не поняла, что хорошего в этой твари, но раз уж
Эбергарду-Людвигу та приглянулась, она и тут, как и в
прежние разы, не стала ему перечить. Впрочем, герцог
поначалу не слишком был увлечен и воспылал страстью
лишь после любительского спектакля, в котором играл
вместе с мекленбуржанкой. Герцогиня сейчас еще видит,
как та тварь, в соблазнительном наряде Филлиды, напира
ла на него нагло оголенной грудью. И с тех пор не
проходило дня, чтобы та тварь не причинила ей зла.
Герцога она завлекла колдовством, это совершенно ясно;
ее самое, герцогиню, она пыталась отравить: когда ей
сделалось так дурно от шоколада, виной тому, конечно,
была отрава мекленбуржанки, и от рокового конца ее
спасла только милость провидения, не дав ей отведать еще
и пирога. Для всякого, кто не был слеп, не могло быть
сомнений, что та—подлая колдунья, отравительница, от
родье дьявола. Неспроста же она разрешилась прежде
времени черным как смоль, волосатым, сморщенным
обменышем.
Но она, герцогиня, наперекор всем злодеяниям, обидам
и чародействам не уступила своих прав. Пыл ненависти
давно уже сменился в ней холодным, тупым, упрямым,
224
застарелым ожиданием гибели той твари. Так сидела она в
обширном, пустынном дворце, унылая, одинокая, нудная,
и вести, долетая к ней, обесцвечивались, становились
расплывчатыми, тягучими, пыльно-серыми, как она сама.
Об эту пору в разных концах Швабской земли стал
являться вечный жид. В Тюбингене одни говорили, будто
он в собственном экипаже проследовал по городу, другие
утверждали, будто видели его на проезжей дороге не то
пешком, не то в почтовой карете, писец при Вейнсбергской заставе рассказывал о загадочном путешественнике,
который назвался странным именем и при себе имел
диковинную поклажу; когда же он стал требовать надле
жащих документов, зловещий незнакомец пронизал его
насквозь таким адским взглядом, что ему пришлось в
страхе отступиться, но от дьявольского взгляда у него и
посейчас ломота во всем теле. Слухи ползли отовсюду,
детей оберегали от злого глаза незнакомца, а в Вейлегороде, близ которого его видели напоследок, сторожу у
заставы был дан приказ строжайше соблюдать все фор
мальности.
Немного погодя он появился в Галле. У заставы он
дерзко назвался Агасфером—Вечным жидом. Срочно
созванный магистрат распорядился пока что не пускать
его дальше предместья. Кругом с испугом и любопыт
ством столпились обыватели. У приезжего была обычная
наружность еврея-разносчика, лапсердак и пейсы. Он
охотно отвечал на вопросы, но картаво и маловразуми
тельно. Перед крестом он бросился наземь, взвыл и стал
бить себя в грудь. Вообще же он торговал галантереей, и
у него много раскупили амулетов и безделушек на память.
В результате, когда он предстал перед магистратом,
обнаружилось, что он обманщик, и его приговорили к
плетям.
Но те, кто его видел, заявляли, что это, конечно, не
настоящий. У настоящего одежда была обыкновенная,
добротный кафтан голландского покроя, как у многих,
разве что старомодный, и сам он с виду напоминал
важного чиновника или зажиточного бюргера. Только по
лицу его, по чему-то особенному, исходившему от него, а
главное, по взгляду сразу чувствовалось — это и есть
Вечный жид. Так во всех концах страны в один голос
свидетельствовали разные уста.
Графиня спросила у Исаака Ландауера, каково его
мнение на этот счет. Он отвечал уклончиво — откуда ему
знать, он ведь не Лейбниц. Вообще он неохотно говорил о
таких вопросах — в них трудно разобраться, он склонен ни
во что не верить, но в отрицании его не чувствовалось
225
8 Л. Фейхтвангер, т. 3
твердости. Кроме того, всякому, кто занимается такого
рода делами, не избежать столкновения с полицией и
церковными властями. Зато графиня крепко верила в
магию и чернокнижие. В Густрове, еще ребенком, она
много времени проводила со старухой Иоганной, пастуш
кой, которую позднее убили за то, что она умела
накликать непогоду. Иногда открыто, чаще же, когда
старуха выгоняла ее, исподтишка наблюдала она, как та
варит притирания и зелья, и в глубине души твердо
верила, что своим возвышением и властью обязана тому,
что после смерти старухи тайком помазала себе пупок,
срам и бедра козлиной кровью, которую та кипятила
напоследок. Замирая от страха и любопытства, она жадно
выспрашивала алхимиков и астрологов, приезжавших к
людвигсбургскому двору, и хотя в обществе разыгрывала
из себя вольнодумного философа, однако частенько в
тиши, содрогаясь и тяжело дыша, изготовляла составы
для сохранения молодости и приобретения власти над
мужчиной. Что евреи своими гениальными комбинациями
и неслыханными успехами на финансовом поприще обяза
ны колдовству, в этом она уверена, на этот счет ее не
проведешь. Тайны колдовства достались им в наследство
от Моисея и пророков; а за то, что Иисус хотел открыть
эти тайны всем народам и, значит, обесценить их, евреи
его распяли. И что Исаак Ландау ер виляет и хитрит перед
ней и покидает ее в беде, хотя она всегда оказывала ему
столько доверия, так это попросту подлый страх конку
ренции и жестокая несправедливость с его стороны.
Слухи о Вечном жиде вновь укрепили ее в намерении
вернуть к себе герцога с помощью колдовства, если все
другие средства окажутся недействительными. Она приня
лась настаивать, чтобы Исаак Ландау ер повел ее к
Вечному жиду. А уж если он наотрез отказывается —
только незачем отвиливать, при желании для него это,
конечно, возможно,—так пусть раздобудет ей другого
каббалиста, который зарекомендовал себя и которому она
могла бы довериться.
Исаак Ландауер зябко потирал свои бескровные руки.
Ее настойчивость и горячность смущали его. Господи,
ведь он только честный купец, он поставляет все, что от
него требуют: деньги, угодья, дворянский титул, если на
то пошло—даже маленькое имперское графство, и замор
ские пряности, и негров, и черных рабынь, и говорящих
попугаев; но откуда, во имя всего святого, добыть ему
Вечного жида или почтенного каббалиста, который не
посрамил бы себя? Ему, естественно, на миг пришла
мысль подсунуть графине ловкого мошенника; но с какой
стати водить за нос клиентку, слепо доверявшую ему? Он
всегда отличался добросовестностью. Да и риск был уж
226
очень велик. Депутаты ландтага и так ненавидели его, они
с величайшим восторгом довели бы его до суда или, от
чего упаси боже, до костра. Против своего обыкновения,
он ушел расстроенный, нехотя дав графине уклончивое
обещание.
Направился он прямо к Иозефу Зюссу Оппенгеймеру.
Зюсс тем временем усердно старался быть праздным;
но он был лишен дара отдыхать таким способом. Он
томился от безделья: этот неугомонный человек страдал,
выходил из себя, когда не мог затевать сложные махина
ции, водиться с власть имущими, давать толчок движению
и самому кружить в вихре движения.
С малых лет какая-то сила гнала его, не давая
передышки. Ребенком он не пожелал оставаться во
Франкфурте у дедушки, благочестивого и смиренного
рабби Соломона, кантора в синагоге. Родителям—отец
его был директором странствующей еврейской труппы —
пришлось возить его с собой. Таким образом, он уже в
шестилетнем возрасте попал к вольфенбюттельскому гер
цогскому двору и увидел власть имущих вблизи. Герцог
благоволил к отцу и еще больше к матери, красавице
Микаэле Зюсс, а герцогиня без ума была от миловидного,
пылкого, не по летам смышленого, кокетливого мальчу
гана. Ах, какая разница была между ним и белобрысыми
флегматиками — детьми при вольфенбюттельском дворе.
Оттуда пошло его страстное тяготение к обществу власть
имущих. Он нуждался в смене впечатлений, в новых
лицах, у него была жажда общаться с людьми, алчное
желание втиснуть в свою жизнь как можно больше людей,
и они навсегда оставались у него в памяти. Он считал
потерянным тот день, когда ему не удалось свести хоть
четыре новых знакомства, и хвастал тем, что знал в лицо
треть всех немецких владетельных князей и по меньшей
мере половину знатных дам.
Его почти невозможно было удержать в гейдельбергской школе. Трижды за четыре года убегал он оттуда
вдогонку кочующей труппе. А когда умер отец, никакие
просьбы, рыдания, угрозы, проклятия матери не могли
обуздать его. Миловидный мальчуган, баловень целого
города, был не по годам развит, обнаруживал поразитель
ные способности к счету, кичился своей аристократиче
ской наружностью и позволял себе самые бесшабашные
шалости. Соседи-евреи руками всплескивали, христиане
смеялись весело и благосклонно, а мать молила, плакала,
бранилась и не знала, гордиться ей или негодовать. И в
Тюбингене, куда его послали изучать право, он не мог
усидеть в аудиториях. Математикой и языками он овладе
вал играючи, к юридическому крючкотворству, из которо
го профессора кое-как сколачивали теорию, у него был
227
8*
природный дар. Для него же куда важнее было знаком
ство со знатными студентами, и за то, что они хоть часок
обращались с ним, как со своим братом дворянином, он
соглашался всю неделю быть им слугой и шутом. Ему
становилось все яснее и яснее: его призвание — водить
компанию с власть имущими, ублаготворять их, увиваться
вокруг них. Кто лучше его умел проникать в причуды и
прихоти государей, вовремя замолчать, вовремя заронить
в них семя своей воли, как шелкопряд свою личинку в
созревающий плод? А кто еще способен был так подоль
ститься к женщине и мягкой уверенной рукой скрутить
самую неподатливую? Его жгло желание: побольше стран,
побольше людей, побольше женщин, побольше роскоши,
побольше денег, побольше лиц. Движение, деятельность,
вихрь событий. Не мог он усидеть ни в Вене, где в
достойном браке проживала, блистала, транжирила деньги
его сестра, ни в конторах своих родственников Оппенгеймеров, императорских банкиров и поставщиков на армию,
ни в канцелярии маннгеймского адвоката Ланца, ни в
деловом кабинете своего брата, дармштадтского княже
ского фактора, который теперь, крестившись, стал прозы
ваться бароном Тауфенбергером. Та же сила толкала,
гнала его. Новые женщины, новые сделки, новая рос
кошь, новые нравы. Амстердам, Париж, Венеция, Прага.
Вихрь событий, жизнь.
При всем том он плавал в мелкой, стоячей воде и
никак не мог выбраться на широкий речной простор. Лишь
Исаак Ландау ер устроил ему первые серьезные дела—
договор на курпфальцскую гербовую бумагу и соглашение
на чеканку дармштадтской монеты, и лишь проворство и
отвага, с какой он бросился в эти рискованные предпри
ятия и в надлежащую минуту отступился от них, создали
ему репутацию настоящего дельца. Казалось бы, он
заработал себе законное право посидеть здесь, в Вильдбаде, сложа руки, перевести дух.
Но на это он не был способен, праздность донимала
его, как зуд, и лишь затем, чтобы дать исход своей
энергии, он затеял сотню любовных интрижек, планов,
афер. Его камердинеру и секретарю Никласу Пфефле,
которого он сманил у маннгеймского адвоката Ланца,
хладнокровному, непроницаемому, неутомимому, бледно
лицему толстяку, приходилось целый день быть в бегах,
разузнавать для него новости, адреса, занятия и биогра
фии приезжих посетителей курорта.
Зюсс был очень моложав на вид и гордился тем, что
обычно ему давали около тридцати лет, почти на десять
меньше его настоящего возраста. Ему необходимо было
чувствовать, что его провожают женские взгляды, что
головы поворачиваются ему вслед, когда он едет верхом
228
по аллее. Он употреблял множество притираний, чтобы
сохранить унаследованный от матери матово-белый цвет
лица, любил, когда говорили, что у него греческий нос, и
куафер ежедневно завивал его густые темно-каштановые
волосы, чтобы они и под париком лежали волнами; часто
он даже ходил без парика, хотя это не подобало господи
ну его звания. Он боялся испортить смехом свой малень
кий рот с полными пунцовыми губами и заботливо следил
в зеркале, чтобы его гладкий лоб не утратил беспечной
ясности, которая казалась ему признаком аристократизма.
Он знал, что нравится дамам, но искал этому все новых
подтверждений, и та, с которой он провел одну ночь,
осталась ему мила на всю жизнь, потому что назвала его
темно-карие, сверкающие под нависшими дугами бровей
живые глаза—крылатыми глазами.
Подобно тому как мода и прихоть требовали все новых
яств и вин, все нового хрусталя и фарфора для его стола,
так для постели ему требовались все новые женщины. Он
был ненасытен, но быстро пресыщался. Память его —
гигантский музей, где надежно хранилось все,— в точно
сти запечатлевала лица, тела, запахи, позы; глубже не
задевала ни одна. Одна-единственная проникла за пределы
чувственности; тот год, что она прожила с ним, год в
Голландии, стоял в его жизни совершенно обособленно,
отдельно от других, но он замуровал воспоминание об
этом годе, не говорил о нем, мысль его пугливо обходила
этот год и отлетевшую тень, лишь очень редко воспомина
ние пробуждалось и устремляло на него взгляд, вселя
ющий смущение и тревогу.
Он так легко поддался на уговоры Исаака Ландауера
еще и потому, что за последние годы лечение на курорте
Вильдбад стало чуть не обязательным для всякого, кто
почитал себя в западной Германии аристократом. Даже из
Франции сюда являлись посетители, здесь можно было
увидеть моднейший экипаж, услышать изысканнейшую
беседу, обтесать по моделям Версаля углы и шероховато
сти, которыми грешили даже модничающие немецкие
дворы. Здесь был настоящий большой свет, здесь можно
было наглядно видеть, как меняется цена отдельным
лицам и целым общественным слоям, кто идет в гору, кто
катится вниз; живой
пример был куда поучительнее, чем
«Mercure galant»1. Только здесь изо всей Германии можно
было точно установить, какой формы ножку следует
предпочесть модному франту при выборе дамы сердца,
чтобы не прослыть отсталым.
Тлк как у Зюсса не было дела посерьезнее, он с
головой ушел в эту суету, бойко лавировал среди светских
1
«Светский вестник» (фр.).
229
пустяков. Ощущая пустоту, изголодавшись по событиям,
он присосался к жизни других. Он беседовал с хозяином
гостиницы, где проживал, и строил планы, как увеличить
ее рентабельность, он спал с юной служанкой, он выписал
владельцу игорного дома новомодные столы для игры в
«фараон» и заработал на этом четыреста гульденов, он
был самым желанным гостем на утреннем приеме прин
цессы Курляндской, он улаживал любовные неудачи
сторожа при ванном заведении, стараниями незаменимого
Никласа Пфефле он добывал из людвигсбургских оранже
рей померанцевые цветы для дочери посла Генеральных
штатов; зато, когда она сидела в ванне и флиртовала с
кавалерами, ему разрешалось занимать ближайшее к ней
место на деревянной покрышке ванны, над которой
выступала лишь голова девицы; по уверению многих, ему
разрешались и другие вольности. Он подписал выгодный
контракт с амстердамским ювелиром на шлифовку опреде
ленного сорта драгоценных камней; при столкновении с
баварским графом Трацбергом, заносчивым грубияном, он
так отбрил баварца, что тому пришлось на следующий
день убраться из Вильдбада; он исхлопотал садовнику
кредиты для разбивки парка подле ванного заведения и
заработал на этом сто десять талеров. За игорным столом,
когда все немецкие кавалеры испуганно ретировались, он
остался единственным партнером молодого лорда Сэффолка, беспечно и учтиво проиграв четыреста гульденов,
но дал пощечину галантерейному торговцу, который взду
мал взять у него за подвязки лишних четыре гроша. Он
ежедневно являлся на аудиенцию к саксонскому мини
стру— саксонский двор нуждался в займе — и стоял,
обнажив голову, склонившись в раболепном поклоне, в то
время как министр высокомерно проходил мимо, не
удостаивая его ни взглядом, ни кивком. Он пламенно
завидовал Исааку Ландау еру, который, под улюлюканье
мальчишек, под проклятия народа и насмешки высшего
света, входил в дом к графине, считал, ворочал деньгами,
ворочал страной, выпускал людей на волю и заточал в
тюрьмы.
В таком расположении духа застал его Исаак Ландауер. Он сперва нащупал почву, заговорив о странных
причудах, которыми господь, да будет благословенно его
имя, наделил и наказал христиан. Почтенному муници
пальному советнику из Гейльбронна нужно, например,
чтобы возле него постоянно терлись семь собачек и чтобы
они были одинаковой величины, фрейлейн фон Цванцигер
дала обет не произносить по пятницам ни единого слова, а
господин фон Гогенэк почитает для себя делом чести
присутствовать на всех аристократических похоронах в
округе, ради чего не щадит никаких трудов. Затем старик
230
осторожно перешел на слухи о Вечном жиде и напоследок
сказал, что графине взбрела странная фантазия повидать
Вечного жида или еще какого-нибудь мага или астролога,
а лучше всего — зарекомендовавшего себя каббалиста.
После чего умолк, выжидая.
Зюсс сразу почуял, что старик куда-то гнет. Он весь
подобрался, насторожился. Разговор Исаака Ландауера о
Вечном жиде сбил его с толку. Это была область, не
имевшая ничего общего с делами, не находящая себе
выражения в цифрах. Она граничила с тем, что было
замуровано, с заповедным. Разумеется, слухи дошли и до
него; но природный дар ограждать себя от всего, что
может вывести из равновесия, помог ему легко и быстро
отделаться от смущающих душевный покой догадок.
Только бы не коснуться заповедного.
Но теперь, когда Ландау ер заговорил об этом, тревож
ное чувство неумолимо подкралось к нему. Точно волна,
издали набегало на него то, с чем пришел Исаак Ландауер, он боялся и желал решительного слова, и, когда Исаак
Ландауер сделал паузу, он замер в мучительно волну
ющем ожидании.
Но тот заговорил снова. Нерешительно, нащупывая
отношение собеседника, он вымолвил нарочито небреж
ным тоном:
— Я уж подумал, реб Зюсс, о рабби Габриеле.
Так и есть. Человек, что сидит перед ним, лукаво и
добродушно покачивая головой, построил точный расчет
на том заветном, от чего он, Зюсс, боязливо отшатывался
и отмахивался. Он вынуждает его к откровенности с
самим собой.
— Я так полагаю,— продолжал искуситель выведывать
у завистника,— я полагаю, что Вечный жид, о котором
толкуют, не кто иной, как он.
Да, да, Зюссу это, конечно, тоже пришло в голову,
когда он узнал о слухах. Но он именно и не хотел, чтобы
предчувствие превратилось в уверенность. Рабби Габри
ель, его дядя, этот каббалист, этот вещун, окутанный для
всех таинственным и устрашающим туманом, единствен
ный человек, который не был ему ясен до конца, который
одним своим присутствием лишал красок красочность его
мироощущения, лишал жизни его действительность, делал
спорными его ясные круглые цифры, стирал их,— этот
человек должен существовать сам по себе, где-нибудь
вдали. Ни в коем случае нельзя вмешивать его в дела.
Иначе он коснется заповедного. И тогда не миновать
смятения, гнета, разлада, всего того, что не поддается
выкладкам и подсчетам. Нет, нет, дела здесь, а то —
надежно запрятано там, далеко, и так оно правильно, так
должно быть и впредь.
231
— Я, конечно, не стал бы требовать этого даром, реб
Иозеф Зюсс,— нащупывал почву искуситель.— Я бы во
влек вас в дела с графиней.
Иозеф Зюсс пустил в ход весь механизм своих
расчетов. Великий соблазн овладел им. Точно, быстро, с
невероятной энергией, мгновенно и безошибочно взвесил
он все выгоды сделанного предложения, довел их до
полной ясности, подсчитал, свел баланс. Деловая связь с
графиней — это много, это больше, чем крупный куш
денег. Войдя в это предприятие, он мог приблизиться к
герцогу, а оттуда до принца Евгения — один шаг. Он видел
перед собой сотни возможностей, головокружительно
далекие перспективы придвинулись вплотную.
Но пойти на это нельзя. Всем можно пожертвовать для
выгодной аферы. Радостями, женщинами, жизнью. Толь
ко не этим. Втянуть в свои дела рабби Габриеля — продать
его—нельзя. Он, Зюсс, не веровал ни в добро, ни в зло.
Но это значило бы вторгнуться в такую область, где
всякие расчеты и прикидки кончаются, ринуться в круго
ворот, где отвага бессмысленна и умение плавать —
тщетно.
Он дышал порывисто и тяжело. Защищаясь от чего-то,
как в ознобе передернул плечами. Ему почудилось, будто
из-за спины его выглядывает человек с его собственным
лицом, только совсем призрачный, туманный.
— Вам не придется ничего требовать от него,—
вкрадчиво соблазнял Исаак Ландау ер.— И не надо ничего
ему навязывать. Я хочу только одного, реб Иозеф Зюсс,
чтобы вы доставили его в Вильдбад. Вы бы могли послать
своего молодого человека, этого самого Пфефле, он
наверняка найдет его. А я возьму вас компаньоном в дела
с графиней.
Зюсс стряхнул с себя оцепенение, овладел собой. К
окружающему миру вернулись краски, формы, ясность,
определенность. Призрачное лицо за его спиной исчезло.
Все его колебания — вздор. Ведь он же не мечтательный,
глупый юнец. Ну да, в тот раз, когда ему предложили
креститься при курпфальцском дворе, у него еще были
резонные основания для отказа. Правда, сейчас он и сам
толком не понимал, почему не последовал примеру брата,
когда это был такой простой способ добыть себе престиж,
положение и баронский титул. Как бы то ни было, он не
пошел на это тогда, не пошел бы теперь и никогда, ни для
какого дела на свете. Но что особенного было в том, чего
требовал от него сейчас умный и ловкий старый хитрец?
Никто ведь не требует, чтобы он продавал загадочного,
угрожающе зловещего рабби. Опять необузданная и че
ресчур стремительная фантазия едва не ввела его в
заблуждение. Только вызвать старика—вот и все, что он
232
должен сделать. А за это — связи с графиней, с герцогом,
с принцем Евгением. Дураком надо быть, чтобы не
схватиться за такое дело, хотя от этого и становилось
немного — он искал подходящего слова,—немного не по
себе.
Запинаясь и не договаривая, он ответил, что послать
то за рабби, пожалуй, можно... Исаак Ландауер тотчас
ухватился за его согласие. Но тут Зюсс потребовал себе
такой доли в делах с графиней, на которую тот никак не
мог пойти. Ожесточенно торгуясь, принялись они обсуж
дать мельчайшие подробности соглашения. Упорно отво
евывая каждую пядь, Зюсс в конце концов отступил.
Когда они окончательно договорились, Зюсс с головой
ушел в это предприятие, дышал и жил им одним. Рабби
Габриель канул для него в область заповедного, едва он
отослал слугу.
Никлас Пфефле поехал в почтовой карете. Никому не
бросался в глаза тучный молчаливый путник; с виду
равнодушный, рассеянный и сонливый, он скрывал свою
неутомимость под меланхолично-ленивой личиной. Взяв на
себя какую-нибудь задачу, он впивался в нее цепко и
хладнокровно.
След незнакомца вел вдоль и поперек по всей Шваб
ской земле, без видимой цели, произвольно. Затем терял
ся и вновь обнаруживался в Швейцарии. Бледнолицый
толстяк следовал за ним, добросовестно, шаг за шагом,
неотступно, невозмутимо.
Странно путешествовал этот незнакомец. Обычно лю
ди так не ездят. Редко случалось, чтобы он выбрал
прямую дорогу, а все больше сворачивал на боковые
колеи, и чем круче была тропа, тем казалась желанней
ому. Но имя чего нужно было человеку устремляться в
каменистые, обледенелые пустыни, преданные проклятью
Оожьему?
Редко попадавшиеся в здешних местах крестьяне,
охотники, дровосеки были непонятливы, немногословны.
Когда незнакомец взбирался выше их самых высоких
пастбищ, они хоть и смотрели на него, но так же
медлительно и безучастно, как их скотина, и так же
медлительно и безучастно отводили взгляд, когда он
удалялся. Незнакомец ничем не привлекал внимания:
одежда на нем была плотная, темная, довольно старомод
ного покроя, какой носили в Голландии лет двадцать
на»ад. Невысокий, коренастый, немного сутулый, он
шагал твердо, тяжелой поступью. Здесь в горах, куда
редко забираются путешественники, Никлас Пфефле без
груда находил его след. Зато внизу, на равнине, где
233
население гуще, мудрено, казалось бы, не потерять из
виду невзрачного человечка. Однако нечто своеобразное,
трудно определимое позволяло, при всем отсутствии
каких-либб отличий, проследить его путь. Люди не умели
назвать словами это нечто, оно было неуловимо и все же
неповторимо, присуще ему одному, и говорили об этом
всегда одинаково пугливым шепотом. Путь его отмечался
воздействием его личности; кто видел его, тому станови
лось труднее дышать, смех обрывался в его присутствии,
голову сжимало тесным обручем.
Никлас Пфефле, бледнолицый, толстый, хладнокров
ный, не доискивался причин. Ему важно было напасть на
след.
Высоко в горах лепились три крестьянских двора, при
них деревянная часовенка. Еще выше пасся скот. А
дальше ничего, только лед да камень.
Незнакомец карабкался по краю пропасти. Внизу,
пронзительно звеня, стремился ручей, можно было про
следить взглядом вплоть до того места, где он из-под
глетчеров и валунов вырывается наружу. С другой сторо
ны кедры в одиночку упрямо взбирались вверх, с трудом
пробиваясь меж камнями. Вершины, сияя белизной, слепя
глаз искристым снегом, врезали причудливые зубцы в
сверкающую синеву, замыкали застывшим полукругом
плоскогорье. Незнакомец карабкался неторопливо, осто
рожно, не очень умело, но упорно. Переправлялся через
быстрые ручьи, ледяные поля, оползни. Но вот он уже на
выступе, перед полукружием ледяных стен. Под ним
высовывался широкий, голый, потрескавшийся язык одно
го глетчера, сбоку примыкал другой; и все терялось в
каменистой пустыне, беспорядочно разбросанные обломки
скал сливались в таинственно вздыбившиеся ломаные
линии. А вверху дразнил своей недосягаемостью сверка
ющий на солнце, горделиво-нежный изгиб оснеженных
вершин.
Незнакомец присел на корточки, огляделся, склонился
на руку широким, безбородым, бледным лицом. Блеклосерые глаза над небольшим приплюснутым носом были
слишком велики для срезанного сверху, мясистого лица и
полны глухой, неизбывной тоски. Выпуклый, невысокий
лоб тяжело нависал над густыми бровями. Опершись
локтем на колено, а щекой на ладонь, незнакомец сидел на
корточках, оглядывался.
Здесь ли было то, что он искал? Одно вытекает из
другого, низший мир из высшего, у каждого человеческо
го облика должно быть свое подобие в частице природы.
Он искал ту частицу мира, из которой на него глянет
234
возвеличенным, проясненным, облагороженным один че
ловеческий лик, лик человека, которому он обречен. Он
искал поток, который связует того человека, а значит, и
его самого с звездным миром, со Словом, с бесконечно
стью. Он совсем съежился и забормотал про себя нарас
пев глухим, неблагозвучно ломаным, картавым голосом
стихи тайного откровения. Кожа, плоть, кости и жилы
суть одежда, оболочка, а не сам человек. Но тайны
высшей мудрости заключены в строении человеческого
тела. Взгляни, кожа подобна небесам, что простираются
надо всем, все окутывая точно покровом. Взгляни, плоть
подобна материи, из коей построено мироздание. Взгляни,
кости и жилы — это колесница и престол божий. Это
орудия воли божией, по слову пророка. Но все это лишь
оболочка; каков же земной человек внутри, таков внутри
и человек небесный, и низший мир ничем не отличается от
мира высшего. Как на небосводе, что замыкает в себе
землю, звезды и созвездия стоят и вещают нам сокровен
ное и тайну великую, так на покрове нашего тела
начертаны морщины и борозды и знаки и линии, и они
суть звезды и созвездия тела, и в них заключена своя
загадка, и мудрец читает ее и толкует ее.
Приди и взгляни! Дух резцом высекает себе лицо, и
посвященный узнает его. Духовные начала и души высше
го мира, созидаясь, обретают образ и точные очертания,
кои впоследствии отражаются на лицах человеческих.
Он умолк. Прочь эти мысли. Они не должны быть
мыслимы, чтобы не стать вымыслами. Есть тайны, кото
рые надо лишь созерцать или совсем не касаться их.
Это ли тот лик, который он искал? Пустыня, лед и
камень, дразняще сверкающая синь над ними, ручеек, что
с трудом пробивается наружу? Обломки скал на потре
скавшемся льду образуют зловещие линии; это ли тот
лик, который он искал?
Он углубился в себя. Он заглушил всякое движение
души, чуждое тому, что он искал. Три борозды, четкие,
глубокие, короткие, отвесно перерезали его лоб над
переносицей, образуя священную букву Шин, зачина
ющую имя божие — Шаддаи.
Тень большой тучи омрачила глетчеры, а несказанно
нежные очертания искрящихся снегом вершин ласково
дразнили своей недосягаемостью. Коршун чертил в голу
бом мареве плавные круги над окаменелым хаосом горной
долины.
Человек, скорчившийся на выступе, ничтожный посре
ди безграничного простора, впитывал в себя все очерта
ния— камня, пустыни, потрескавшегося льда. Нежный,
дразнящий блеск, тучу, полет птицы, мрачное и дикое
своеволие скалистых глыб, отзвуки людей внизу и скота
235
на пастбищах. Он затаил дыхание, он созерцал, гадал,
разгадывал.
Наконец он поднялся, почти шатаясь от напряженной
неподвижности, обессиленный, полный глубокой прими
ренной печали, стер со лба бороздивший его знак. С
трудом передвигая онемевшие ноги, спустился в долину.
Внизу, от первого из трех дворов, к нему навстречу
шел незнакомый ему бледнолицый толстяк, пытливо, но с
невозмутимым видом поглядел на него, протянул письмо и
хотел заговорить. Рабби Габриель не дал ему произнести
ни слова.
— От Иозефа Зюсса,—сказал он так просто, словно
давно был предупрежден и о посланце и о письме, словно
подтверждал получение того, чего он ждал.
Никлас, не удивившись, что незнакомец знает его,
поклонился.
— Я приеду,— сказал рабби Габриель.
После десяти дней бешеной деятельности графиня
застыла в тупом ожидании. Обессилев и ослабев духом,
сидела она среди ляпис-лазури и позолоты: вся она
расплылась, упругие щеки обрюзгли, руки повисли вдоль
тела. Прежде ни одну мелочь домашнего обихода она не
оставляла без указания и проверки, теперь же она
безучастно подчинялась камеристкам, когда они массиро
вали ее, наводили на нее красоту, облачали в пышные
наряды. Она велела привести к себе ночью Каспару
Бехершу, слывшую чародейкой и вещуньей; но старуха в
просаленных лохмотьях, перепугавшись и обомлев от
окружающей роскоши, лепетала лишь какую-то нелепицу.
А мага и каббалиста, обещанного Исааком Ландауером,
все не было и не было.
Гонцы из Неслахского охотничьего замка сперва доно
сили все одно и то же. Герцог охотится, бражничает, спит
с венгерской танцовщицей. Но затем сразу наступила
перемена, и, перегоняя одна другую, полетели сенсацион
ные вести. Тайный советник Шютц, льстивый и настойчи
вый, проник к герцогу. На другой день в Неслах прибыл
изящный прелат Вейсензе, просвещенный дипломат из
парламентского совета одиннадцати. Герцог два часа
совещался с Шютцем, венгерку тут же отослали в
Людвигсбург, а в довершение всего вечером ЭбергардЛюдвиг принял прелата Озиандера, меднолобого горлана,
пламеннейшего приверженца герцогини.
Едва это известие достигло Вильдбада, как графиня
перестала владеть собой. Ах так, Озиандер у герцога.
Озиандер! Она бушевала. Когда она в свое время пожела
ла быть включенной в заздравную молитву, этот чурбан,
236
этот подлый пес осмелился заявить, что она, мол, там уже
упоминается: «Очисти нас от всякия скверны!» И ухмы
лялся во весь рот, упиваясь одобрительным хохотом
целой империи. Герцог не решился отставить популярней
шего в Вюртемберге человека, только перестал принимать
его. А теперь он в Неслахе громит ее по-мужицки
грубыми шутками. Нет, нет! Выжидать? Вздор. Она
задохнется, если и дальше будет со стороны смотреть на
происходящее. Даже высидеть в карете у нее не было
терпения. Градом посыпались приказания: пусть управля
ющий, секретарь, камеристки, лакеи едут за ней следом.
Сама же она с одним конюхом, верхом, помчалась в
Неслах, не позволяла себе остановиться, чтобы переку
сить, скакала, как вестник сатаны.
Налетела на герцога, с шумом и гамом объезжавшего
лошадей под поощрительное гиканье шумливых рыцарей
святого Губерта. Эбергард-Людвиг в полной растерянно
сти остановился посреди умолкших, склоненных в почти
тельном поклоне, исподтишка скалящих зубы кавалеров, а
затем, весь красный, смущенно лебезя и сопя мясистым
носом, повел графиню в замок принять ванну и подкре
питься. Бес, а не баба! Что за скачка! Вот так Христль!
Просто бес, а не баба.
Графиня, как была, в амазонке, разгоряченная ездой,
покрытая густым слоем пыли, сразу же приступила к
нему с объяснениями. Лишь бы теперь не сплоховать.
Удержать. Прижать. Крышкой рассудка приглушить бур
лящее сердце. Зорким взглядом пронизать туманную
мглу; только не горячиться: стоит недоглядеть, и все
пойдет прахом. Снова захватить, крепко взять в руки это
колеблющееся, извивающееся, увиливающее, ненадежное,
неискреннее существо. Завладеть им сейчас, когда он
застигнут врасплох, не может вывернуться, когда никто
посторонний не вмешивается в разговор, не подсказывает
ему умных, смелых, решительных мер. Потише, натяну
тые нервы. И ты, буйное сердце, потише.
Она начала непринужденным тоном, отпивая глоточка
ми лимонад, подтрунила над его непритязательностью:
губертовские кавалеры, юная танцорка—невысокие у
него требования. Затем пошли мягкие упреки. Озиандера
ему не следовало принимать. Она, конечно, понимает, ему
просто хочется позабавиться грубыми шутками старого
дурня, но истолковать это могут ложно. Эбергард-Людвиг
в отчаянном смущении не знал, куда укрыться от стально
го блеска ее глаз, громко сопя, извивался, потел под
толстым сукном кафтана. Вот так женщина! Вот так
Христль! Эдакая дьявольская скачка! Раз-два—и примча
лась, и внесла ясность в неразбериху его колебаний и
шатаний. Потом она спросила напрямик: ведь толки
237
насчет примирения с герцогиней и прочего — чистый
вздор? Или нет? Он гулко откашлялся—разумеется,
пустая болтовня. Они оживленно поужинали, выпили
вдвоем, без губертовских рыцарей. Ни намека на Шютца и
на Озиандера. Графиня заполнила всю комнату своей
беззаботной, шумной веселостью, целиком окутала ею
освободившегося от гнета Эбергарда-Людвига. Черт возь
ми! Что за скачка! Что за женщина! Бес, а не женщина!
Графиня проспала всю ночь без грез, глубоким,
блаженным, долгим сном. Когда она пробудилась, герцога
не было. Он улизнул тайком на рассвете. Надавав поще
чин елейному, пожимающему плечами, втайне ухмыля
ющемуся кастеляну, графиня вне себя кинулась вслед за
герцогом, загоняя коней. В Людвигсбургском замке—
пустота. Ни намека на герцога. Герцог уехал в Берлин с
ответным визитом королю. Предписанная церемониалом
свита нагонит его на границе.
Обезумев, размахивая хлыстом, неузнаваемая от яро
сти, мимо жмущихся по стенам лакеев ринулась она через
пустые залы. Только в последнем покое, у письменного
стола герцога, между бюстом Августа и Марка Аврелия,
перед картиной итальянского художника, изображающей
ее самое со знаками герцогского достоинства,— человек в
сановничьем парике, бесконечно учтивый, почтительно
склоненный, со слащавой улыбкой: Шютц. Андреас Ген
рих Шютц, ее креатура, ее Шютц, которого она возвела в
дворянское достоинство, сделала тайным советником. В
мундире самого последнего покроя, с пряжками на башма
ках из одних только полудрагоценных камней, по новей
шей парижской моде, дипломат раз за разом клевал в
церемонных поклонах огромным крючковатым носом,
усердно шаркал ногой и, привычно гнусавя, заверял на
изысканно-витиеватом французском диалекте, что господь
якобы вселил в его светлость предчувствие о прибытии
вашего превосходительства, но его светлость, не имея, к
несчастью, возможности ждать, осчастливил своего по
корнейшего слугу поручением отобедать с вашим превос
ходительством и при сем случае сделать одно сообщение.
Графиня, побагровев и захлебываясь от злости, крикнула
ему, чтобы перестал кривляться и по-немецки, без экиво
ков, объяснил, что происходит, а не то — и она угрожа
юще взмахнула хлыстом. Но тайный советник, неколеби
мо учтивый, твердо стоял на своем—ему, мол,
прискорбно ослушаться своей высокой покровительницы,
но он связан строгими указаниями.
Наконец за столом он передал ей сдобренный множе
ством комплиментов приказ герцога, предписывающий ей
покинуть столицу и поселиться в своих поместьях. Она
разразилась громким хохотом.
238
— Что ты за шутник, Шютц! Что за шутник! —
повторяла она, продолжая неудержимо хохотать.
Старый дипломат, по-прежнему невозмутимо учтивый,
зорким, ясным взглядом наблюдал, как она вскочила с
места, как заметалась из угла в угол. Втайне он дивился
ей—до чего же натурально, без малейшего надрыва
звучит ее смех, до чего удачно она играет.
Графиня осталась. О! Она и не собирается уезжать из
Людвигсбурга. Минутами она впадала в неистовство,
обрушивалась на слуг, била фарфор; Шютц пожимал
плечами—он, мол, только исполнил свою обязанность,
передав ей приказ его светлости, и в пространных,
изысканных выражениях заверял ее, что для него честь и
счастье как можно дольше пользоваться ее присутствием,
но только пусть сама на себя пеняет, ибо за такую
задержку ей не миновать высочайшего гнева и грозной
немилости. Они встречались за трапезами. Старый, про
жженный интриган, умевший удержаться при любом режи
ме, непритворно симпатизировал графине за ее дерзновен
ный взлет и как знаток восхищался замысловатыми
деловыми махинациями, с помощью которых ее евреи
преспокойно переправляли за границу награбленные ею
богатства. Высохший, как мощи, покончивший со страстя
ми кавалер никогда бы не поверил, что способен столь
искренне и пылко ухаживать за толстой, немолодой
женщиной. Они вели за столом пикантные, сдобренные
смелыми намеками беседы, и он с интересом ждал, до
каких пределов доведет она ослушание строгому приказу
Эбергарда-Людвига.
Герцог недолго пробыл в гостях. Шютц не замедлил
сообщить графине, что герцогиня получила приглашение в
замок Теинах. Туда же вызваны депутаты ландтага, а
также посланники Баден-Дурлаха, курфюршества Бранденбургского и Касселя. Герцог желает примириться со
своей супругой перед лицом народа и империи. Долго
молча смотрела графиня на тайного советника, который
не спускал с нее серьезного, внимательного взгляда.
Затем она попыталась вскочить и со слабым, сдавленным
криком упала без чувств. Он поспешил ей на помощь,
позвал ее служанок. Вечером он снова велел доложить о
себе, спросил, каковы будут ее распоряжения. Она,
воплощение величавой покорности, заявила, что едет в
свой замок Фрейденталь, к матери, которую поселила там
пять лет назад. Шютц спросил, не предоставить ли ей
конвой, ибо он опасается вспышек народного гнева. Она,
откинув голову, сжав губы, отказалась.
Наутро она с челядью выехала из Людвигсбурга. В
шести каретах. Пока лошади трогали, тайный советник
Шютц стоял, склонившись в глубоком поклоне, у балю239
страды замка. Из-за драпировок на высоких окнах,
ухмыляясь, поглядывали герцогские лакеи. Горожане
смотрели ей вслед молча, не кланяясь, глумиться они не
решались. Но визгливый смех уличных мальчишек летел
за ее каретой.
Она послала вперед целый обоз мебели и предметов
убранства. Замок остался опустошенным после ее отъез
да. Даже драгоценная чернильница герцога исчезла, и
бюсты Августа и Марка Аврелия стояли совсем оголен
ные перед помпезным портретом кисти итальянского
художника, на котором графиня была изображена со
всеми знаками герцогского достоинства.
Шютц, улыбаясь, дал ей полную волю.
Из четырех комнат, которые Зюсс занимал в вильдбадской гостинице «Звезда», ему пришлось уступить две.
Принц Карл-Александр Вюртембергский, имперский фельд
маршал и губернатор Белграда, прибыл ранее назначен
ного срока, и ему понадобились эти комнаты. Принц
совершенно не терпел графиню. Он был чужд предрассуд
ков. «Хорошая шлюха—дело доброе,— говаривал он,—но
корыстная шлюха—это исчадие ада». А графиню он
считал корыстной шлюхой. Поэтому он хотел дождаться
ее отъезда, чтобы не встретиться с ней. Но раз она
убралась раньше, он тоже мог сократить пребывание в
Вюрцбурге.
Посетители курорта с любопытством глазели на
карету принца. Шутка ли — Карл-Александр, победи
тель при Петервардейне, правая рука принца Евгения,
имперский фельдмаршал, в большой чести при венском
дворе! Повсюду в Германии, а особенно в Швабии висела
картина, изображающая, как он при осаде Белграда с
семьюстами алебардщиками под градом турецких ядер
штурмует укрепление. Захватывающее зрелище. Насто
ящий герой! Большой полководец! Браво! Эввива! Впро
чем, политически—полный нуль, захудалый отпрыск по
бочной княжеской ветви. Абсолютно безвреден. Но зато
галантный кавалер, компанейский человек, добрый малый.
Все сердца стремились к нему, дам увлекала преимуще
ственно его военная доблесть, а дочь посла Генеральных
штатов даже бросила ему в окно кареты лавровую
веточку.
Въезд его был не слишком пышным. Громоздкая,
несколько потрепанная дорожная карета. Сам принц,
правда, крайне элегантен, по случаю дороги без парика, и
длинные красивые белокурые волосы обрамляют откры
тое, жизнерадостное лицо, рослая, статная фигура весьма
представительна в богатом мундире. Но свита крайне
240
убогая: лейб-гусар, гайдук, кучер, и больше никого.
Только одна бросающаяся в глаза изысканная деталь: на
запятках чернокожий, молчаливый, внушительного вида
молодец, мамелюк, или что-то в таком роде,—должно
быть, военная добыча принца.
Зюсс с Исааком Ландау ером стояли среди глазеющей,
кричащей «ура» толпы, когда принц подъехал к гостинице.
Зюсс с завистью смотрел на стройного, элегантного
великана. МШе tonnerre!1 Вот это поистине принц и
большой вельможа! Какая мелкота по сравнению с ним
были все, кто слонялся тут по Вильдбаду. Чернокожий
тоже произвел на него впечатление. Но Исаак Ландау ер
дал пренебрежительную и добродушно-соболезнующую
оценку экипажу и ливрее:
— Ваш господин фельдмаршал попросту голоштанник.
Верьте мне, реб Иозеф Зюсс, он и двух тысяч талеров не
стоит!
Принц пребывал в превосходном настроении. Вот уж
три года, как он не был в западной Германии, долгое
время жил среди полудиких язычников подвластной ему
Сербии, дрался с кем попало, только что не с самим
чертом. И теперь он, мужчина в соку—ему только что
стукнуло сорок пять лет,— с наслаждением вдыхал воздух
отечества.
После долгого пути он прежде всего выкупался, велел
лейб-гусару Нейферу натереть ему настоями хромую
ногу — воспоминание о битве при Кассано—и уселся у
окна в шлафроке, весело болтая с камердинером, меж тем
как чернокожий примостился у его ног.
Жизнь порядком потрепала принца. С двенадцатилетне
го возраста он был солдатом, дрался в Германии, в
Италии, в Нидерландах, в Венгрии и Сербии. После
принца Евгения, которому он был предан душой, он
считался первым полководцем империи. В Венеции и в
Вене он прошел школу высшего светского тона, а обходи
тельность манер, добродушный, несколько грубоватый
юмор снискали ему любовь женщин, собутыльников и
охотничьей братии. Он достиг всего, что достижимо для
захудалого отпрыска побочной княжеской ветви. Он —
близкий друг принца Евгения, действительный тайный
советник, имперский фельдмаршал, наместник его величе
ства в Белграде и во всем Сербском королевстве, шеф
двух имперских полков, кавалер Золотого руна.
В Белграде его постоянно окружал хоровод офицеров
и женщин. Ему по душе была бесшабашная жизнь,
превращавшая Белградскую крепость в походный лагерь,
Гром и молния! (фр.)
241
а с его незатейливым обиходом вполне справлялись
лейб-гусар Нейфер и чернокожий.
Наместничество в Белграде ему исхлопотал его друг
принц Евгений. Он и в самом деле обеспечил за этим
округом такую оборонную мощь, что его методы приводи
лись как назидательный пример во всех военных академи
ях. Что до управления страной, то тут он — черт побе
ри!— больше руководствовался наитием, чем осведомлен
ностью, но в столь угрожаемой местности настоящий
человек, хотя ему и случалось ошибиться, был все же
куда полезнее какой-нибудь канцелярской крысы из Воен
ного совета при венском дворе. Если когда-нибудь забота
и брала за горло веселого, полного жизни вояку, то всегда
одна и та же: деньги. Жалованье у него было скудное,
княжеский апанаж ничтожный. А натура широкая. Ведь
он, императорский наместник, имел дело с чванными
венгерскими баронами и турецкими пашами, которые
богатством, пожалуй, не уступали царице Савской. Он не
был избалован, ему случалось жить как простому солда
ту, кормиться такой дрянью, что кишки выворачивало
наизнанку, и спать на мерзлой грязи. Но не мог же он
сажать своих собутыльников за пустые столы, водить
своих любовниц в лохмотьях и держать на конюшне
ободранных кляч!
При венском дворе такие жалобы пропускали мимо
ушей или пожимали на них плечами. Господи, если принцу
не нравится наместничество, в имперских землях достанет
вельмож и богачей, мечтающих занять этот важный пост
и готовых оплачивать представительство из собственного
кармана. Венские банкиры прежде выручали принца мел
кими суммами; теперь они стали несговорчивы, почти что
наглы.
Настоящее участие он встретил лишь в Вюрцбурге у
князя-епископа. Он знал этого жизнерадостного толстяка
давно, с молодой венецианской поры. Там они—принц,
теперешний князь-епископ и Иоганн Эвзебий, ныне князьаббат в Эйнзидельне в Швейцарии, крепко сдружились.
Трое юношей, все трое захудалые побочные отпрыски
владетельных родов, были посланы в Венецию учиться
жизни и политике. Стареющая республика, давно клоня
щаяся к закату, точно кокотка, которая не желает
сложить оружие, все еще держала тон мировой державы,
имела послов при всех дворах, ее синьория раскинула сеть
интриг над Европой и Новым Светом, судорожно цепляясь
за фикцию большой влиятельной политики. Действие
машины было тем исправнее, что работала она на холо
стом ходу, и вся знатная молодежь Европы обучалась в
правительственных кругах республики навыкам высшей
дипломатии.
242
Оба молодых великосветских прелата, как истые цени
тели, восхищались совершенством этого механизма и с
ревностным пылом погрузились в изучение его, недаром
они прошли школу иезуитов. Но швабский принц расте
рянно смеялся, глядя на окружающую суету; за что он ни
брался, все от него ускользало; тогда он решил отдаться
шумной, блестящей светской жизни в маскарадах, клубах,
театрах, игорных домах, борделях. Молодые иезуиты от
души забавлялись его наивной, солдатской прямолинейно
стью, искренне полюбили его, как большого добродушно
го неуклюжего щенка, и вменили себе в обязанность, без
ущерба для него, провести славного неотесанного юношу
сквозь водоворот разнузданной, полной подвохов венеци
анской жизни.
Молодые клерикальные дипломаты, тонко усмехаясь,
недоумевали, как можно быть таким откровенно беспеч
ным, так доверчиво с головой окунаться в развлечения.
Значит, это еще встречается! Вот живет человек*, делает
визиты, танцует, играет, любит, вращается в кругах
политических деятелей и при этом не преследует никакой
цели, явно не собирается делать карьеру. И они проник
лись к нему непритворным, хоть и чуть презрительным,
расположением.
Вот на какой основе выросла дружба принца и двух
иезуитов. Те стали теперь прелатами — перед ними трепе
тали, они находились в самом центре большой политики.
Он же, принц, сидел в сторонке, на восточной границе
империи, слыл отважным полководцем, но господа, вер
шившие судьбы Германии, смотрели на него с легкой,
снисходительной усмешкой. Он не замечал этой усмешки,
он безмятежно и прямо шел своим путем, и единственное,
что ему досаждало, были денежные недохватки.
В Вюрцбурге, за трапезой, где присутствовал и князьаббат Эйнзидельнский, он откровенно пожаловался обоим
друзьям на свое стесненное положение. Безденежье,
наглые кредиторы, вечная канитель. За столом было
много съедено и порядком выпито, князья церкви вышли
освежиться, а принц даже расстегнул мундир.
У епископа было правило никогда не давать ответа
сразу. Он обещал подумать.
Когда принц удалился, прелаты остались в парке и,
сидя в тенистом уголке, смотрели на город и виноградни
ки. Принцу надо, разумеется, помочь; ничего не стоит
помочь ему. Пожалуй, можно помочь ему и в то же время
послужить правому делу. Они переглянулись с улыбкой,
мысли их совпадали. Они часто водили принца в Венеции,
и Пене и теперь в Вюрцбурге на католическую мессу и
радовались его наивным восторгам перед торжественно
стью службы со всем ее великолепием и волнами ладана.
243
Конечно, он захудалый отпрыск побочной княжеской
ветви, слишком многое отделяет его от престола. Не бог
весть какая находка! Однако если один из членов исконно
протестантской династии Вюртембергов будет приведен в
лоно римской церкви, генерал ордена зачтет этот успех,
не переоценивая его.
Понятно, нельзя, чтобы такое дело было шито белыми
нитками. Нет, тонко, по всем правилам искусства. Так,
словно иначе и быть не могло. Отцы церкви, люди
опытные, столковались полунамеками. Путь очень прост,
сами обстоятельства подсказывают его. Прежде всего,
надо посоветовать Карлу-Александру пойти по евангели
ческим инстанциям: скажем, обратиться к кузену его,
герцогу,—тот под башмаком у графини; затем к ландта
гу—там сидят трусы и скряги; на всякий случай можно
нажать, чтобы они отказали наверняка. При дворе князяепископа имеется один господин, тайный советник Фихтель, дока в швабских делах, он, уж конечно, все уладит.
Когда же после этого принц окажется в тисках, без гроша
и затаит наивную злобу на евангелическую скаредность,
тогда надо будет откуда-нибудь выкопать принцессукатоличку, например регенсбургскую богатую наследницу
Турн-и-Таксиса, и церковь встретит новообращенного зо
лотом, славословием и воскурениями.
С достоинством и благожелательством, небрежными
полунамеками сплели свою интригу прелаты: сидя в
тенистом уголке парка, смакуя мороженое, смотрели они
на прекрасный город и осиянные солнцем виноградники.
Итак, князь-епископ ссудил Карла-Александра неболь
шой суммой, и принц, чтобы выкрутиться года на два—на
три, обратился к Вюртембергскому ландтагу с просьбой
увеличить ему апанаж или по крайней мере выдать под
него приличный аванс. Прошение было толково и обсто
ятельно написано тайным советником Фихтелем, а потому
принц считал, что успех обеспечен. И вот теперь он
пребывал в Вильдбаде с твердыми видами на получение
денег и был в отличном расположении духа. В окна к
нему глядел холмистый ландшафт с уютными лесными
порослями. Ваннами массаж хромой ноги приятно освежи
ли его, после грязи и неряшества сербских и венгерских
деревень городок казался ему вдвойне аккуратненьким и
опрятным, и он предвкушал веселое времяпрепровожде
ние.
Пока он благодушествовал, глядя в окно, а Нейфер
брил его, явился гайдук от принцессы Курляндской с
любезным приглашением на костюмированный бал в стиле
сельского праздника, который принцесса устраивала завт
ра. У Карла-Александра не было соответствующего ко
стюма. Нейфер обратился к хозяину, тот указал на
244
гоф-и-кригсфактора Иозефа Зюсса Оппенгеймера—это
человек, который наверняка выведет из любого затрудне
ния. Оппенгеймер? Что гоффактор еврей, было принцу
безразлично, как ни кривился его камердинер. Но Оппенгеймерами прозывались и венские банкиры, которые так
плохо обошлись с ним. Однако проворный хозяин успел
тем временем побывать у Зюсса и вернулся с вполне
подходящим к случаю костюмом венгерского крестьяни
на, который Нейферу не трудно будет пригнать по фигуре
принца. Карл-Александр послал Зюссу через Нейфера
дукат, которым тот, в свою очередь, отблагодарил Нейфе
ра. Принц не знал, избить ли ему еврея или посмеяться.
Так как он был хорошо настроен, то решил посмеяться.
На празднестве он был окружен всеобщим любопыт
ством и восхищением. Принцесса, наряженная хозяйкой
фермы, казалась ему моложе и соблазнительнее, чем
можно было ожидать от этой перезрелой дамы, а ее
расположение и благосклонность к высокому гостю дале
ко выходили за пределы вольностей, допустимых на
костюмированном балу.
Принц еще ни разу не видел маскарада в сельском
вкусе — эта блажь лишь с полгода назад вошла в моду при
дрезденском дворе,— но ему были по нраву и деревенские
наряды, и простецкая развязность мнимых поселян, и весь
грубоватый тон этого праздника. Он радостно упивался
почтением мужчин и задорными авансами женщин. Потом
было устроено шествие парами, и какой-то тюбингенский
профессор и поэт, одетый точильщиком, приветствовал
каждую пару скабрезными стишками, игривую непристой
ность которых встречали веселыми криками и гоготом.
Даже чванливый саксонский министр с кислой улыбкой
принял предназначавшийся ему ком грязи; один молодой
лорд Сэффолк, в богатом наряде римлянина, вскипел
было, но его урезонили. В паре с принцем была хозяйка,
курляндская принцесса. Принца виршеплет приветствовал
на серьезный лад и под восторженные крики гостей
назвал его вюртембергским Александром, швабским Скандербегом, германским Ахиллом.
Карл-Александр заметил, что всех гостей попотчевали
эпиграммой, кроме одного. То был моложавый, на ред
кость статный господин, как и некоторые другие, в
полумаске. Он был одет флорентийским садовником,
должно быть по уговору со своей дамой, дочерью посла
Генеральных штатов, чья широкополая шляпа с лентами
вполне соответствовала его костюму. Он, видимо, не
очень удивился, что его не включили в шествие пар мимо
виршеплета, с достоинством принял такое явное неуваже
ние и, скромно укрывшись в оконной нише, наблюдал за
происходящим. Принц осведомился, кто этот господин.
245
Это еврей, франкфуртский фактор, Иозеф Зюсс Оппенгеймер, презрительно пожали в ответ плечами.
Ах, так это тот, что живет с ним в одной гостинице и
одолжил ему такой удачный костюм,— словом, тот, с
дукатом. Принц выпил и был настроен на благодушный
лад. Пожалуй, следует сказать еврею несколько слов, вон
как он скромно стоит совсем один. Может быть, удастся
раздразнить его, позабавиться на его счет. Принц направ
ляется к Зюссу, взгляды гостей следуют за ним.
— Известно еврею, что я чуть было не прибил его за
проделку с дукатом?
Зюсс тотчас снимает маску, кланяется, улыбается,
смотрит на принца снизу вверх с какой-то льстивой
наглостью.
— Мне бы тогда довелось попасть в неплохую компа
нию. Насколько я знаю, великий визирь падишаха тоже
получил трепку от вашего высочества, равно как и
маршал Франции.
Принц разражается хохотом:
— Смотри-ка, еврей остер на язык, как будто обучал
ся острословию в Версале.
Дама во флорентийском наряде протискивается ближе,
подхватывает:
— Он и в самом деле был в Версале, ваше высочество.
— Да, я знаком с маршалом, который получил треп
ку,—добавляет Зюсс со скромной кичливостью.— Он го
ворит о вашем высочестве с глубочайшим решпектом. Я
знаком также с друзьями вашего высочества, со славным
принцем Савойским.
— Еврей не из рода венских Оппенгеймеров? —
заинтересовался Карл-Александр.
— Я прихожусь им троюродным братом,— отвечал
Зюсс.— Но я не люблю своих венских родичей, они не
умеют по-настоящему чтить высокопоставленных особ.
Они только и заняты своими подсчетами.
— Еврей мне по душе.— Принц хлопнул Зюсса по
плечу и, кивнув ему, повернулся к гостям, кольцом
обступившим их,— он был на голову выше большин
ства.
Карл-Александр пил, танцевал, говорил дамам плоские
комплименты. Позднее он очутился у игорного стола,
шумнее, чем принято, воспринимая выигрыш и проигрыш.
Банк держал молодой лорд Сэффолк, чопорный, изыскан
но-вежливый, молчаливый, сдержанный в движениях.
Принц выигрывал, все кругом были в проигрыше. Под
конец он один остался понтировать против англичанина.
Он горячился, в голове стоял туман. Разом, в несколько
приемов проиграл всю наличность. Очнувшись, рассмеял
ся несколько натянуто. Столпившиеся вокруг зрители
246
затаили дыхание. Все ждали, что англичанин предложит
играть в кредит. Но тот, учтивый, корректный, молча
сидел перед разгоряченным, растерянным принцем. Вы
жидал. Внезапно над плечом принца склонился Зюсс и
почтительно-вкрадчиво шепнул: не угодно ли его высоче
ству оказать ему великую честь. Принц взял деньги,
выиграл.
Перед уходом он сказал еврею, что дал распоряжение
Нейферу допустить его к утреннему приему.
Зюсс склонился, глубоко переведя дух, и облобызал
руку принца.
Исаак Ландауер вместе с Зюссом улаживал дела
графини. Проникшись уважением и сочувствием к графи
не за ее неутомимость и упорство в борьбе с герцогом, он
всячески изощрялся, чтобы возможно хитроумнее и
успешнее произвести ликвидацию.
Ловким расчетом, вселившим в Зюсса почтительное
изумление, он умудрился вовлечь в эту грандиозную
кредитную операцию самых ярых противников графини,
так что как раз ее враги оказались денежно заинтересо
ванными в сохранении графских поместий. Зюсс хоть и
восторгался коммерческим гением Исаака Ландауера, од
нако избегал часто встречаться с ним. Он считал, что
старик компрометирует его в глазах принца. Тот громо
гласно высмеивал лапсердак и пейсы и при случае даже
спросил Зюсса, не прислать ли к его другу Нейфера
расчесать парик. А Ландауер, в свою очередь, усмехаясь,
качал головой:
— Вы же такой деловой человек, реб Иозеф Зюсс.
Зачем же вы теряете время и деньги на голоштанника,
который не стоит и двух тысяч талеров?
На это Зюсс затруднился бы ответить. Спору нет,
принц для него был образцом аристократизма. Безуслов
ная уверенность в себе, шумливо-повелительная повадка
при неизменном добродушии, княжеская пышность при
скудости средств импонировали ему. Но это, по существу,
ничего не объясняет. Многие другие тоже нравились,
импонировали ему, однако из-за этого он не стал бы
ухлопывать деньги на такого ненадежного клиента. То,
что влекло его к принцу, было иного порядка, глубже.
Зюсс не был игроком по натуре. Но в нем жила
уверенность, что счастье — это прирожденное качество.
Кто не наделен даром тайного знания, кому не дано в
мгновенном озарении непреложно, неоспоримо осознать,
что такое-то предприятие, такой-то случай, такой-то чело
век принесет счастье, тому лучше вовсе отказаться от дел
и бросить надежду на всякий успех в жизни. И непрелож247
ное чутье влекло его к Карлу-Александру. Принц был его
кораблем. Пускай корабль сейчас без снастей, пусть он
убог и непривлекателен, пускай мудрые финансисты,
вроде Исаака Ландауера, воротят от него нос — он, Зюсс,
знал, что корабль этот предназначен ему, и безоговорочно
доверял невзрачному судну самого себя и все свое
имущество.
Карл-Александр обходился с ним дружелюбнее, чем
другие власть имущие, но случалось, в зависимости от
настроения, грубо потешался над ним. Зюсс не пропускал
ни одного утреннего приема. Однажды, когда Нейфер
впустил его запросто, какая-то девушка испуганно нырну
ла под одеяло. Фельдмаршал, которого чернокожий ока
тывал ушатами воды, смеясь и фыркая, крикнул, чтобы
она не стеснялась обрезанного, и из-под перинки выгляну
ло смущенное и сияющее личико юной служанки, с
которой Зюсс тоже спал не раз.
Зюсс принимал знаки дружелюбия герцога как подар
ки и не обижался на его выпады. Если принц, назначив
ему прийти днем, передавал через Нейфера, что нынче
ему не по нутру иудейская вонь, он являлся вечером с той
же улыбчивой, заискивающей услужливостью. Еще ни
один человек на свете не привлекал его до такой степени,
как Карл-Александр, он с сосредоточенным вниманием
изучал малейший его жест, дружелюбие его почитал для
себя счастьем, за грубость испытывал уважение; словом,
все, что бы ни сделал принц, лишь крепче привязывало к
нему еврея.
Между тем возвратился Никлас Пфефле с сообщени
ем, что рабби Габриель приедет.
Графини уже не было в Вильдбаде, для своих дел
Зюсс больше не нуждался в каббалисте, деловые связи с
графиней, участие в предприятии Исаака Ландауера уста
новилось и без того. Зюсс в данную минуту был вполне
счастлив и даже не помнил истинного повода, ради
которого вызвал рабби Габриеля, однако твердо знал, что
в письме указал лишь один повод — настоятельную по
требность заглянуть ему в глаза, послушать слова, произ
носимые его устами. Он представлялся себе благородным
и великодушным оттого, что решился коснуться заповед
ного, и старался начисто забыть, что в действительности
вызывал загадочного, зловещего старца совсем для дру
гой цели.
Но когда рабби Габриель очутился перед ним, его
блистательный, изысканно-увертливый апломб сразу же
непонятным образом исчез. Он успел только подумать:
что за старомодный у него вид! Но подумал это уже
как-то вскользь, неуверенно. Его заполонило жуткое,
гнетущее чувство, от которого нельзя было укрыться в
248
присутствии рабби Габриеля, как от воздуха, которым
дышишь.
— Ты вызвал меня ради девочки? — прозвучал скрипу
чий, сердитый голос.
Зюсс хотел ответить резкостью, возмутиться, он заго
товил много бойких, красивых фраз, но безысходная
печаль, струившаяся из блекло-серых глаз, опутала его,
точно тенетами.
— А может быть, не ради девочки? — И хотя голос
звучал уже устало и без настойчивости, он резал как
укор, и Зюсс, при всей своей гордой осанке, при всей
роскоши наряда, казался необычайно маленьким и прини
женным перед приземистым, невзрачным стариком, кото
рого можно было принять за крупного чиновника или
бюргера.
А ведь обычно он умел говорить так уверенно и
внушительно. Ах, до чего же проворно слетали у него с
губ слова и атаковали собеседника, отыскивая малейший
пробел, малейшее слабое место. Почему же теперь его
слова падали так вяло и неуверенно, что он умолк, не
закончив фразы? Разумеется, он не отрицает, что обещал
взять дитя к себе. Но сейчас это не годится. Ни для него,
ни для девочки. У него бессчетное множество дел, ни
минуты покоя, беспрерывная суетня. А у рабби Габриеля
за Ноэми совсем другой присмотр, и хотя он сам, Зюсс,
очень высоко ставит образование и духовное развитие,
для девочки менее важны светские правила, чем те
познания, в которых дядюшка куда сильнее, нежели он.
Он подбирал эти аргументы поспешно, лихорадочно и
беспомощно. Наконец умолк. Увидев перед собой блеклосерые глаза, небольшой нос на широком бескровном лице,
тяжело нависающий лоб, который прорезали над перено
сицей три борозды, резкие, глубокие, короткие, и увидел,
что борозды эти образуют священную букву Шин, зачина
ющую имя божие — Шаддаи.
Рабби Габриель не счел нужным отвечать на его
доводы. Он только медленно поднял на него застывший,
вещий взор блекло-серых глаз и промолчал.
И во время этого молчания внезапно и мучительно
вскрылось заповедное и обнажило тот год, тот чудесный и
непостижимый отрезок жизни, год в голландском городке,
который Зюсс нарочито, но с затаенной гордостью скры
вал от себя и от всего света, как помеху, как нечто в
высшей степени неподходящее. Он увидал бледное, за
мкнутое лицо женщины, самозабвенно любящее и все же
несказанно чуждое, он увидел трогательное, покорное
тело, он увидел покойницу, которая угасла, едва загорев
шись, как только затеплился новый огонек. Он увидел
дитя и самого себя в блаженном и все же мучительно
249
гнетущем смятении. Он увидел дядю, вот этого самого,
загадочного и зловещего, который возник внезапно, как
будто так и надо, и, как будто так и надо, исчез во мраке
вместе с ребенком, лишь изредка, с промежутками в
несколько лет, появляясь вновь.
— Девочке уже минуло четырнадцать лет,— сказал
наконец рабби Габриель.— Она знает отца с моих слов.
Нехорошо, чтобы действительность так расходилась с
моими словами. Я уподобляюсь языческому пророку
Валааму,— продолжал каббалист с неодобрительной
усмешкой,— мне надлежало бы клясть, говоря ей о тебе,
а я благословляю. Я привезу ее сюда, чтобы она уви
дела тебя,— заключил он.
Испуг пронзил Зюсса до глубины души. Дитя! Вот
перед ним сидит человек и говорит ему как ни в чем не
бывало: «Я переверну вверх дном твою жизнь. Я втолкну
в самую гущу твоей жизни, полной блеска, суеты и жен
щин, твое дитя, дочь Ноэми. Я нарушу строй твоей жиз
ни, я вскрою заповедное. Я разрушу строй твоей души».
— Я еще побуду здесь, чтобы приглядеться к тебе
вблизи,— сказал каббалист.— А когда я привезу ее, и куда
и как привезу,—я скажу тебе потом.
Рабби Габриель ушел, оставив Зюсса в бессильном
бешенстве. Даже мальчишкой он никому не позволял,
чтобы его так распекали и оставляли в дураках. Но он
еще выскажет все старику—он найдет нужные слова, он
сорвет гнев на этом старом колдуне в потертом допотоп
ном кафтане.
Однако в тайниках души он знал, что и в следующий
раз будет сидеть перед ним так же тихо и смиренно.
В замке Фрейденталь перед графиней стояла ее мать,
огромная жирная туша, которой даже двигаться было
трудно. Древняя старуха с землистым крестьянским ли
цом и белыми как снег волосами, жестким, алчным
взглядом надзирала за замком и угодьями, притесняя
челядь и крестьян и загребая деньги, размеренно, алчно,
ненасытно.
Дав себе волю, графиня бесновалась и стонала:
— Конец, мать, всему конец! Прогнали. Удалили от
двора. В Штутгарте на глазах у всего света он лобызает
старую, тощую гусыню. Он хочет прижить с ней ребенка.
Прогнали. Через тридцать лет прогнали, как шлюху,
которая больше не годна для постели.
— Прижми его, дочка,— сдавленно-сиплым басом
крикнула старуха.— Высоси из него все соки. Он платил,
пока пылал, пусть платит больше, когда охладел. Прижми
его! Выкачай из него все до последнего геллера.
250
— И Фридрих приложил к этому руку! — кипела гра
финя. Фридрих Вильгельм был ее брат.— Задай ему, мать!
Проучи его! Согни его! Прибей!
— Я его вызову, я послушаю, что он скажет, я его
проучу,— обещала старуха.— Но это не так важно,—
заключила она и застыла на месте, вся расплывшаяся от
жира, огромная, точно азиатский идол, а землистое лицо
лоснилось под белыми как снег волосами.— Ты прислала
фуры с добром. Это хорошо, дочка. Шли побольше. Шли
за границу. Иметь—в этом все. Владеть. Деньги иметь,
добро иметь. Вот что важнее всего.
Графиня ждала, терзалась. Исаак Ландауер явился,
отчитался, представил бумаги. Все денежные дела сошли
блестяще, без заминки. Она спросила о каббалисте. Да, он
как раз находится в пути в Вильдбад. Диктовать ему
нелегко. Ее превосходительству надо набраться терпе
ния, недели через две-три он доставит колдуна во Фрейденталь.
Едва старик уехал, как пришло известие о встрече
герцогской четы в Тейнахе. Обставлено все было пышно и
торжественно, совсем как при бракосочетании.
Затрапезная Элизабета-Шарлотта сшила себе и своим
фрейлинам — кунсткамера огородных пугал, язвила графи
ня— богатые наряды. Были приглашены посланники ино
странных дворов, заслужившие расположение герцогини,
так же как малый совет парламента и весь кабинет
министров. Ее брат,— брат графини! — увертливый, ехид
ный гад, произнес тост за парадным обедом. Придворный
оркестр играл:
Враг изгнан; от напасти
Бог в добрый час избавил нас.
И ее брат, ее собственный брат стоял обнажив голову,
с постной миной, а Шютц, расчувствовавшись, клевал
крючковатым носом. В тот же вечер давали балет
«Возвращение Одиссея». Ах, как они все, должно быть,
зубоскалили, когда злую Цирцею поглотила огнедышащая
гора, и как, должно быть, утирали слезы старые придвор
ные перечницы, когда показывали добродетельную Пене
лопу за прялкой. Но им придется ждать, долго ждать,
чтобы ее поглотила огнедышащая гора. Затем герцогская
чета удалилась, и во время супружеских объятий перед
дверью опочивальни играл итальянский квартет. Приятно
го аппетита, Луке! Ну, как—вкусно? Ничего подобного
тебе давно не случалось отведать. Смотри не наколись на
кость! На следующий вечер был дан фейерверк, шипящие
ракеты чертили на небесах огненные инициалы герцогини,
а народ, набив брюхо даровыми герцогскими колбасами и
налив пузырь даровым герцогским вином — без ее хозяй251
ского глаза эконом прикарманит самое малое сто восемь
десят гульденов,— народ умиленно задирал носы вверх и
орал: да здравствует герцогиня!
Получив донесение, графиня заперлась у себя и
настрочила письмо, которое отослала с курьером в Штут
гарт. Письмо, адресованное камердинеру герцога, включа
ло чек на триста гульденов и обещание еще восьмисот,
если он добудет ей крови герцога.
Письмо это было опрометчиво и нелепо, спустя не
сколько часов после отправки курьера графиня уже по
жалела о нем. Никогда она не выпускала из рук таких
документов. Впервые в жизни не дала она отбушевать
безрассудному гневу, прежде чем начать действовать.
Виноват еще и Ландауер со своим несносно медлительным
каббалистом.
Камердинер ЭбергардаЛюдвига, получив письмо, при
кинул, что выгоднее. До празднества в Тейнахе он,
пожалуй, выполнил бы волю графини. Теперь же, после
тейнахской церемонии, не подлежало сомнению, что с
графиней покончено. Из нее еще только и можно что
выжать восемьсот гульденов или сотни на две больше, а
кроме этого—ровно ничего. Герцог же рад изгнать ее из
страны. Отсюда ясно, на какой стороне выгода. И
камердинер отправился к председателю ландтага, стребо
вал с него за такую доблесть тысячу гульденов, а затем
вручил письмо герцогу.
Эбергальд-Людвиг, грузный, полнокровный человек,
был так ошеломлен, что на мгновение застыл на месте.
Потом резким жестом приказал слуге удалиться и заша
гал взад и вперед по комнате, пыхтя, задыхаясь, сопя.
Каждая кровинка закипала в нем глухой яростью. Значит,
он обманут. Он, он, герцог, тридцать лет был обманут
окаянной ведьмой и потаскухой. Все остальные: и бюргер
ская сволочь, сварливые торгаши из ландтага, и попы из
консистории с мертвечиной и преснотой их проповедей, и
плюгавый прусский король, и вечно обиженная, кислая
как лимон Иоганна- Элизабета—все были правы,—
тридцать лет, тридцать лет! — были правы в противовес
ему, герцогу.
Гром и молнии! За свою жизнь он перебрал женщин
всех мастей: белокурых, черноволосых, русых. Пленялся
грудями маленькими, остроконечными, и пышными, рас
плывшимися; бедрами грузными и мальчишески стройны
ми; ляжками тонкими, длинными, глянцевито-смуглыми и
мягкими розовато-пухлыми. Он обладал томными, ленивы
ми, вялыми женщинами и неистовыми, пробиравшими до
мозга костей. В него без памяти влюблялись многие
женщины, великолепные, окруженные поклонением краса
вицы. А что ж, черт возьми! Он мужчина хоть куда,
252
бравый, пылкий и к тому же в ореоле славы и величия.
Ему предавались душой и телом и всей кровью, блаженно
стонали в его объятиях. И были среди них получше, черт
подери, куда лучше, чем Христль. Но ни одна не
опутывала его так. Он брал их, смеялся и проходил.
Откуда именно Христль въелась ему в плоть и кровь,
откуда же эта удручающая покорность, этот гнет, эта
невозможность вырваться, если не от нечистой силы? А
он ничего не замечал и жил, пропитанный ядом и
дьявольскими чарами. Ах она потаскуха, ах чертовка!
Строки давнишнего дознания лезли на него, превращались
в чудовищные, уродливые образы. Черная корова с
отрубленной головой, оскопленный козел. Наверное, она
сделала себе куклу с его обличием, так называемый
тераф, чтобы колдовскими чарами вселить в это изобра
жение его сердце и живую кровь, и одному дьяволу
девятихвостому известно, какие бесовские нечестивые
действа творила она над заклятым.
Но теперь он открыл ее козни. Теперь конец всяким
чарам и дьявольскому колдовству. Он ей покажет, что до
последней капли изъял из себя ее адские отравы и
сатанинские зелья.
Он написал указ, запечатал, созвал советников, офице
ров. Поднялась торопливая, таинственная, сосредоточен
ная суета.
И уже на рассвете следующего дня в селении Фрейденталь появился отряд гусар. Солдаты подскакали к замку,
заняли все выходы. Командир, полковник Штрейтхорст, в
сопровождении адъютанта прошел мимо трясущегося ка
стеляна в вестибюль. Тут его встретил дворецкий, за
всеми дверьми взволнованно шепталась перепуганная и
любопытствующая челядь. Ее превосходительство не при
нимает, торопливо заявил дворецкий, ее превосходитель
ство еще в постели. Тогда он подождет минутку, невозму
тимо возразил офицер и уселся. Сиятельная графиня
нездорова, она просит извинения, она вообще никого
принять не может, настойчиво лепетал дворецкий. Если
же господин полковник привез распоряжения его светло
сти, пусть благоволит передать их секретарю. Полковник
по-прежнему корректно и сухо заявил, что очень сожале
ет, но ему дано указание во что бы то ни стало лично
переговорить с сиятельной графиней.
Тут появилась мать графини. Древняя старуха с
землистым лицом гигантской тушей загородила дверь в
покои дочери. Полковник отдал честь, невозмутимо и
деловито повторил поручение. Старуха сиплым басом
крикнула ему, чтобы убирался: он не хуже своего
господина знает, что ее дочь владетельная графиня,
подчиненная одному императору. Офицер пожал плечами,
253
он не законовед, ему дан такой приказ, и он предоставля
ет графине полчаса на одеванье, после чего велит взло
мать дверь. Осыпая полковника бранью, старуха как
огромная глыба надвинулась на него: это нарушение
законного порядка, они призовут в защитники швабское
имперское рыцарство, и господин его жестоко поплатится
за это, а его с позором отрешат от должности. Осталось
всего двадцать шесть минут, был ответ полковника.
Графиня тем временем в лихорадочной спешке мета
лась по комнатам, жгла бумаги, сортировала, запечатыва
ла, отдавала секретарю. Она лежала в постели в роскош
ном ночном наряде, когда офицер ворвался к ней, и
вскочила—образец оскорбленной невинности. Слабым го
лоском спросила, чего от нее надобно. Господин фон
Штрейтхорст извинился, но ему дан строгий наказ от
самого сиятельного герцога препроводить ее превосходи
тельство отсюда под эскортом. Визг камеристок, ярост
ная, хриплая ругань старухи, обморок графини. Полков
ник непоколебим. Меж тем как старуха обзывала офицера
убийцей, графиня, придя в себя, прошептала надломлен
ным детским голоском, что она в его власти и что,
конечно, он постарается увезти ее прежде, чем имперское
рыцарство успеет оказать вооруженное сопротивление.
Она очень серьезно больна, а это насилие совсем доконало
ее, и, если он будет настаивать на том, чтобы увезти ее в
таком состоянии, она не выживет. Говорила она с трудом,
задыхаясь, вокруг причитали камеристки. Четыре часа
потребовалось полковнику, чтобы водворить ее в карету и
увезти под конвоем всадников. День был хмурый, дождли
вый. Мать и две камеристки сопровождали графиню. На
пути стояли, тупо глазея, ее крестьяне. Но фрейдентальские евреи собрались в своей молельне в великом страхе
за живот и добро и молились о своей заступнице.
Графиню препроводили в Урах и там содержали в
почете как особу высокого ранга, однако без права
выхода из замка и парка. Она вела себя заносчиво,
безжалостно тиранила или непомерно награждала слуг.
Комиссарам герцога она отказывалась давать какие-либо
показания под предлогом, что титул владетельной импер
ской графини дает ей право держать ответ перед одним
императором. Когда же в дело вмешалось швабское
имперское рыцарство с заявлением, что арест графини в
вольном имперском рыцарском поместье Фрейденталь
означает попрание его привилегий, тогда пришла очередь
графини торжествовать, и ее поверенный подал в Вене
жалобу в таком тоне, в каком еще никто не осмеливался
выступать против Вюртембергской династии. По всей
империи агенты ее сеяли слухи о том, сколь ненадежна
законность в герцогстве, раз даже особе рыцарского
254
достоинства свобода в нем не обеспечена. Исаак Ландауер, потихоньку покачивая головой, заявил послу Генераль
ных штатов, что при таких обстоятельствах крайне нера
зумно держать капиталы в Вюртемберге; слова его раз
неслись по конторам крупных финансистов и оказали
пагубное влияние. А в герцогской канцелярии тайный
советник Шютц с величайшим вниманием и восхищением
следил за уловками графини. Долгое время он давал ей
полную волю; затем с помощью ее собственного брата
разом и резко затянул поводья. Для начала нужно было
утихомирить имперское рыцарство. Герцог ненавидел эту
касту как препону своим самодержавным правам и посто
янно враждовал с ней; кровь бросалась ему в голову при
одном лишь упоминании о ней, и в приливе слепого
бешенства он самолично вычеркнул из церковного песно
пения «О дух святой, воззри на нас» следующие слова:
«Благую силу в нас вдохни и рыцарством своим соделай».
Но на сей раз ему пришлось побороть себя и уступить.
Если рыцарство — сам черт, то уж графиня не иначе как
чертова бабушка. Итак, он принял во внимание жалобу
рыцарства, учтиво, по всей форме принес извинения и,
кроме того, изъявил готовность удовлетворить ряд других
требований, в частности, пойти рыцарям навстречу в
спорном вопросе об освобождении их от налога на вино.
Рыцари поняли, что, упорствуя, они спасут только честь,
а уступив, сберегут около семидесяти тысяч гульденов, и
взяли назад свой протест. Тем самым потеряла смысл и
жалоба, поданная в Вене.
Счастье отступилось от графини, рвение ее привержен
цев стало дружно спадать. Шютц не замедлил воспользо
ваться этим спадом, чтобы окончательно разделаться с
ней. Графиню перевезли в крепость Гоген-Урбах, где ее
содержали в строгом заточении, не допуская никого из ее
друзей. Одновременно были сняты плотины, долго сдер
живавшие народный гнев. Теперь графиню повсюду поно
сили в пасквилях и карикатурах. В Каннштадте куклу с ее
чертами под улюлюканье черни сперва понесли в публич
ный дом, а потом высекли и сволокли на живодерню. Тем
временем мать посетила старшего сына. Увертливый, как
угорь, холодно-надменный министр сидел, точно напрока
зивший шалун, пока старуха мать распекала его. Он
оправдывался тем, что заносчивость и политическое че
столюбие сестры всех их в конце концов привели бы к
беде, а потому он решил вмешаться. Теперь, когда ее
политическая роль кончена, он сделает все возможное,
чтобы безболезненно обставить ее уход со сцены. Он
отнюдь не посягает на ее имущество.
И действительно, графине с самого начала были
предложены выгодные условия. Тут выяснилось, как
255
тонко оборудовал дело Исаак Ландау ер. Множество лю
дей оказались заинтересованными в том, чтобы спасти
вюртембергскую .недвижимость графини. Этому содей
ствовали и посол императора, и ее собственный брат, и
управляющий удельными именьями — словом, все причаст
ные к делу лица. Правда, ей пришлось уступить имения
Бренц, Гохсгейм, Штеттен, Фрейденталь. Правда, ее обя
зали не предъявлять более никаких претензий к правящей
династии и никогда более не переступать границ герцог
ства; но Исаак Ландау ер напоследок вытянул для нее
такую гигантскую сумму, о размерах которой даже ее
евреи решались говорить только шепотом. И помимо того,
за ней сохранили право пожизненно пользоваться дохода
ми с целого ряда имений. Таким образом, она уезжала из
герцогства одной из состоятельнейших дам в Римской
империи. Усиленный военный конвой эскортировал ее за
пределы страны. Вдоль всего пути стояли толпы, прово
жавшие ее улюлюканьем и комьями грязи. Впереди нее,
позади бесконечной вереницей тянулись фуры с одеждой,
утварью, произведениями искусства.
Лишь когда последняя подвода пересекла границу, в
отдельной карете гигантской неподвижной тушей просле
довала ее мать, старуха с землистым лицом.
К гирсаускому прелату Филиппу Генриху Вейсензе,
советнику консистории и члену малого парламентского
совета, прибыл гость, тайный советник Фихтель, прибли
женный князя-епископа Вюрцбургского. С давних пор
были они друзьями—изящный светский вельможапротестант и невзрачный католик с узким и умным лицом,
дипломат князь-епископского двора.
Оба—страстные любители ловких ходов, непроница
емые для окружающих, они лишь друг другу открывали
тайны своих махинаций, как знатоки восхищались тонким
и сложным механизмом вюртембергско-протестантской
парламентской политики и придворно-католической дипло
матии. Оба—выученик иезуитов и протестантский пре
лат— увлекались политикой как таковой, конечная цель
мало трогала их, гораздо важнее было им ловкими,
искусными ходами добиваться ее.
В герцогстве ценили Вейсензе, но большинству он
внушал неприязнь. Непринужденная учтивость и подерну
тое скепсисом превосходство его разносторонне образо
ванного ума создавали тонкую стену отчужденности и
недоступности между ним и бесчисленными знакомыми,
наполнявшими его просторные уютные покои. Он был
превосходным математиком, был близким другом двух
лучших в западной Германии богословов: скромного вдум256
чивого, подлинно благочестивого Иоганна Альбрехта Бенгеля и прямодушного, несгибаемого Георга Бернарда
Бильфингера.
Его комментированное издание Нового завета, хотя и
вышло в свет пока только частично, славилось далеко за
пределами Вюртемберга, его мнение было решающим в
малом парламентском совете.
Но его разносторонней деятельности недоставало огня.
Правда, все, за что он ни брался, он выполнял с
исчерпывающим знанием дела и добросовестностью. Но
будь то Новый завет, или доклад в ландтаге, или
разведение нового сорта плодов — ко всему он относился
поверхностно, все ограничивалось игрой нервов, а не
задевало его за живое.
По обширным покоям с длинными белыми занавесями
на окнах бродила дочь его, Магдален-Сибилла, рослая,
скромная девятнадцатилетняя девушка. Лицо у нее было
смуглое, не по-женски смелое, большие синие сосредото
ченные глаза поражали контрастом с темными волосами.
Мать умерла рано, ровной, безразличной приветливости
отца она чуждалась. Дружба с дочерью советника по
юридическим делам при Штутгартском ландтаге Беатой
Штурмин и чтение книг Сведенборга вовлекли одинокую
девушку в пиетистские круги.
Надо сказать, что в эту пору страна кишела библей
скими обществами, молитвенными собраниями. Невзирая
на запреты и кары, в герцогстве то и дело объявлялись
пророки и ясновидящие, порождение тяжелых времен.
Правда, в маленьком Гирсау не водилось святых, вроде
штутгартской приятельницы и наставницы МагдаленСибиллы, слепой Беаты Штурмин, которая молитвой
единоборствовала с богом, приставала к нему с обетами,
требуя, чтобы он внял им, вымогала у него прорицания,
открывая наугад Библию. Зато э этом тихом городке
проживал некий магистр Якоб Поликарп Шобер, читавший
сочинения де Пуаре, Бёме, Буриньон, Лид, Арнольда, а
также запретные книги о вечном Евангелии и обществе
филадельфов, человек безобидный и чудаковатый, кото
рый кротко совершал свой жизненный путь и любил
длинные, мечтательные прогулки. Он-то и организовал в
Гирсау библейское общество, в которое вошла и Магда
лен-Сибилла, дочь прелата. Погрузившись взглядом боль
ших синих глаз, осененных темными волосами, в далекую
мечту, сидела она, рослая и красивая, с лицом не
по-женски смелым и смуглым, среди набожных, убогих,
обездоленных, худосочных, одряхлевших членов Collegi
um Philobiblicum1, искала прорицаний в открывшихся
Библейское общество (лат.).
наугад местах Библии, молитвой единоборствовала с
богом, дабы он просветил ее отца своей благодатью.
Вюрцбургский тайный советник был ей глубоко проти
вен, и она горевала, видя, что отец подпал под его
мирское языческое влияние. Католик привез с собой
новомодного зелья, придуманного каннибалами. Называ
лось оно кофе, и тайный советник требовал, чтобы ему из
этого зелья приготовляли черный напиток с крепким
запахом. Испуганным, возмущенным взглядом смотрела
Магдален-Сибилла, как отец тоже отведывает дьявольско
го питья, и ревностно молилась, чтобы господь не
попустил его отравиться.
Итак, оба друга сидели за этим напитком или за вином
и без конца толковали о суетных делах государства и
нечестивого Вавилона—церкви, о политике и деньгах, о
конституции, о званиях и военных чинах, о тяжбах. Хотя
им, как слугам Христовым, более приличествовало бы
славить всемогущество божие.
Естественным образом тайный советник упомянул и о
Карле-Александре, который недавно гостил у князяепископа. Веисензе тоже знал принца. Весьма галантный
кавалер. Имя его гремит от нижнего Дуная вплоть до
Неккара. Прекраснейший побег на вюртембергском кедро
вом древе. Тайный советник заговорил о финансовых
затруднениях принца, он даже как будто подал в ландтаг
ходатайство об увеличении ему апанажа. Да, Веисензе
читал ходатайство, слог показался ему знакомым. Уж во
всяком случае не в канцелярии принца составлялся этот
документ; теперь только ему пришло в голову, что
некоторые обороты напоминают стиль его высокочтимого
друга, заключил он с улыбкой.
Друзья благодушествовали в вечерней прохладе, попи
вали кофе, но едва речь зашла об этом деле, ответы и
вопросы замедлились, стали обдуманней, а под маской
равнодушия притаилась настороженность. При тепереш
ней ситуации, осторожно нащупывая почву, начал Веисен
зе, стоит подумать о том, чтобы выдать прославленному
принцу небольшое вспомоществование.
По-человечески это, конечно, очень порадовало бы
епископа, медленно отвечал тайный советник Фихтель, и
на его узком умном лице было написано, как продуманно
строит он фразы, чтобы в них ничего не говорилось и все
подразумевалось. Епископ ведь большой друг принцу. Но
епископскому престолу как таковому абсолютно — пусть
его высокочтимый друг верно истолкует смысл этих
слов,— абсолютно не важно, окажет ли ландтаг помощь
принцу или нет. Епископская казна не страдает недостат
ком средств, и его преосвященство уступил вюртембергским парламентариям честь помочь принцу в нужде
258
единственно из учтивости, и ни по какой иной причине.
Тайный советник умолк, отхлебнул кофе.
Веисензе пристально поглядел на него и молвил
мягко:
— Если я верно вас понял, дорогой мой, еписко
пу действительно не важно, дадим ли мы деньги или
нет.
Они поглядели друг на друга внимательно, приветливо.
Потом заговорил католик:
— Если бы я заседал в совете, то голосовал бы
против. Именно сейчас, после того как пала Гревениц, не
надо никаких поблажек правящей династии.
И оба дипломата учтиво, понимающе, одобрительно
улыбнулись друг другу тонкими, узкими губами.
Когда просьба принца была поставлена на обсуждение
в совете ландтага, ее совсем уж собрались удовлетворить.
После отставки графини одиннадцать избранников были
настроены на снисходительный и великодушный лад.
Докладчиком выступал грубоватый, горластый бурго
мистр Бракеихейма Иоганн Фридрих Егер. По его мнению,
принц Карл-Александр — большой вельможа и фельдмар
шал, поддерживает во всем свете престиж Вюртемберга и
насаждает трепет перед швабской отвагой и швабским
кулаком среди арапов, турок и прочих язычников; а тут
еще герцог сплавил распутную рябую тварь. Отчего же не
сделать широкий жест и не ассигновать принцу просимую
им тысячу-другую гульденов. Таково приблизительно бы
ло настроение и у остальных. Но тут поднялся Веисензе и
обычным своим мягким, вкрадчивым голосом как бы
вскользь заметил, что великодушие и широта взглядов его
почтеннейших коллег достойны всяческой похвалы и
доблестному герою деньги, конечно, дать следует. Вопрос
только в том, целесообразно ли именно сейчас идти
навстречу кому-либо из членов герцогской семьи. Герцог
наконец-то покончил с графиней—превосходно. Но ведь,,
в сущности, он только исполнил свой прямой и священный
долг, и если мы поспешим отблагодарить его особой
предупредительностью, мы тем самым признаем, что это
было с его стороны одолжение, а не обязанность, и
задним числом санкционируем упорство, которое он про
являл тридцать лет кряду.
Члены совета покачали тугодумными головами,
заколебались и тут же согласились с Веисензе. Он на
щупал самое слабое место. Да, правильно! Покажем гер
цогу: ни малейшей уступки. Наши привилегии не толь
ко на бумаге, мы пользуемся ими. Это чего-ни
будь да стоит.
Просьба его высочества принца Карл а-Александра,
имперского фельдмаршала, была отклонена.
259
9*
Рабби Габриель жил в Вильдбаде тихо и уединенно.
Перед вечером он обычно совершал прогулку по окрест
ностям. Погода стояла теплая, но сырая и дождливая.
Он шагал тяжелой поступью, сутуля спину, подняв
голову, устремив взгляд в пространство. Хоть он и был
невзрачен, но при виде его люди умолкали, дивились,
терялись. Молва неслась ему вслед, толки о Вечном жиде
возникли вновь. Власти трижды проверяли документы
бесстрастного, хмурого гостя. Все было в порядке. Он
был натурализован Генеральными штатами как мингер
Габриель Оппенгеймер ван Страатен, в его паспорте
стояла просьба ко всем властям оказывать ему всяческое
содействие.
До принца Карла-Александра, понятно, тоже дошли
слухи о странном приезжем и о том, что он как-то связан
с его придворным евреем, с Зюссом. А принца малопомалу начали одолевать скука и нетерпение, уж очень
долго ждал он денег от ландтага. В Венеции, да и в других
местах он, подобно многим знатным господам, увлекался
астрологией и прочей магией; а главное, друг его, князьаббат в Эйнзидельне, в свое время усиленно предавался
такого рода занятиям. В последний раз в Вюрцбурге он
тоже рассказывал о маге, которого держал у себя при
дворе и в чье искусство очень верил. Поэтому принц
напрямик потребовал от Зюсса, чтобы тот доставил к
нему каббалиста. Зюсс всячески отвиливал, Он знал, что
рабби Габриэль ни за что не согласится на такое представ
ление. Под конец он нашел выход. Он известит принца,
когда рабби будет у него. Если принц соизволит заглянуть
в это же время, то они встретятся как бы невзначай.
Кар л-Александр, смеясь, выразил согласие.
Каббалист заявил Зюссу:
— Итак, я привезу девочку в Швабскую землю.
Поблизости от Гирсау я нашел совсем уединенную усадь
бу. Вели купить ее. Дом расположен посреди леса, вдали
от людей. Никакое зло не настигнет ее там.
Зюсс молча кивал.
— Хорошо бы и тебе удалиться от здешней жизни и
всяких дел,— продолжал рабби Габриель обычным скри
пучим голосом.— Когда ты пристанешь к спокойному
берегу, тогда и сам увидишь, что вся эта шумливая
суетня—попросту кружение в пустоте. Впрочем, глупо с
моей стороны уговаривать тебя,— заключил он сердито.
Он увидал лицо Зюсса, увидел мясо, кости и кровь, но
света не увидел, и досада поднялась в нем, что глубокая,
таинственная зависимость именно от этого человека обре
кает его терпеть все новые поражения. Сколько же
потоков должно совершить кругооборот, прежде чем из
этого камня забьет жизнь!
260
Только он собрался уйти, как дверь распахнулась и
мимо вытянувшихся в струнку слуг в комнату, прихрамы
вая, шумно ворвался принц.
— А, у еврея гости? — С этими словами он бросился в
кресло.
Рабби Габриель поклонился, не очень низко, без
суетливости, и бесстрастным внимательным взглядом оки
нул принца, меж тем как Зюсс замер в низком поклоне.
Под взглядом спокойных блекло-серых глаз каббалиста
принц утратил обычную шумливую самоуверенность, тя
гостное молчание сковало всех троих, пока Зюсс не
прервал его:
— Дядя, это его высочество, принц Вюртембергский,
мой августейший покровитель.
И так как рабби Габриель молчал по-прежнему, принц
сказал, смеясь, и смех его звучал не очень естественно:
— Верно, ты и есть таинственный незнакомец, о ком
здесь все болтают? Ты алхимик, умеешь делать золото,
да?
— Нет,— невозмутимо отвечал рабби Габриель.— Я не
умею делать золото.
Принц снял перчатку и похлопывал себя ею по ляжке.
Ему было не по себе от пристального взгляда горящих
тоскливо-тусклым огнем огромных серых глаз на широ
ком безбородом лице с небольшим приплюснутым носом.
Он представлял себе мага совсем иным; ему припомни
лось, какое щекочущее любопытство обычно возбуждало
в нем то, что происходило на сеансах черной магии. А тут
ощущается такой гнет, словно из комнаты понемногу
выкачивают воздух.
— Я очень интересуюсь алхимическими эксперимента
ми,— сказал он немного погодя.— Если бы вы поселились
у меня в Белграде...— Он перешел на более вежливое
«вы».— Я хоть и не богат, ваш племянник знает это,
вероятно, лучше меня, но приличное годовое содержание
обеспечить мог бы.
— Я не алхимик,— повторил каббалист.
Снова молчание, которое струей томительной тоски
заполняло комнату, обволакивало, сковывало людей, вы
тесняло их уверенность, беспечность. Внезапно, резким
движением, точно желая силой разрубить путы, принц
поднес левую руку к самым глазам каббалиста.
— В этом-то вы мне отказать не можете, маг! —
загремел он с натянутым хохотом.— Что вы по ней
читаете? Говорите же! — И ткнул ладонью ему в лицо.
Рука и в самом деле была необыкновенная. Узкая,
длинная, волосатая и костлявая с тыльной стороны, а
ладонь мясистая, пухлая, короткая.
Рабби Габриель невольно бросил взгляд на эту руку.
261
Едва подавив движение страшного испуга, он отступил на
полшага. Жуть, спускаясь серым туманом, сгущалась,
давила.
— Говорите же! — настаивал принц.
— Прошу вас, увольте меня! — едва владея собой,
ответил каббалист.
— Если вы предскажете мне дурное, неужто, повашему, я упаду без чувств, как худосочная девица? Я
побывал в сотнях сражений, я дрался на дуэли через
носовой платок, смерть не раз просвистала на волосок от
меня.— Он попытался засмеяться.— Неужто, по-вашему, я
не выдержу, если старый еврей напророчит мне беду?—И
так как рабби Габриель по-прежнему молчал: — Да не
прячьтесь вы за свое упрямство, точно улитка в свою
раковину. Я жду, мой Калхас, мой Даниил.
— Прошу вас, увольте меня! — повторил каббалист.
Он не возвысил голоса, но глаза его застывшими озерами
глянули на принца так, что тот на миг онемел. Резко,
глубоко врезались три короткие борозды в широкий лоб
рабби, точно чуждая, зловещая буква. Но тут принц
заметил Зюсса, который испуганно и настороженно дер
жался в стороне, и его взорвало, что он в таком смешном
и приниженном виде стоит перед стариком, и, вновь ткнув
руку ему в лицо, он повелительно крикнул:
— Говори!
Рабби Габриель заговорил, и его ворчливый будничный
тон так зловеще диссонировал с возбуждением принца,
что никакие высокопарные жесты и магические пассы не
могли бы сравниться с этим.
— Я вижу первое и второе. Первого я вам не скажу.
Второе—княжеская корона.
Принц фыркнул, явно пораженный:
— МШе tonnerre! Вы не скупитесь, господин маг. Одно
только золото и пурпур. Не то что у иных прочих
хиромантов и астрологов: великий почет, престиж и
прочее и прочее. А тут прямо, просто и ясно—княжеская
корона. Черт побери! Не завидую моему кузену.
Рабби Габриель ничего не ответил.
— Я уезжаю нынче вечером,— обратился он к Зюссу.— Как я тебе сказал, так и будет.— Он поклонился
принцу и ушел.
— Твой дядюшка не очень-то учтив,— сказал КарлАлександр Зюссу и попытался смехом спугнуть растерян
ность.
— Будьте снисходительны к нему, ваше высочество,—
поспешил ответить еврей, силясь тоже совладать с волне
нием.— Он брюзга и чудак. Пускай манеры его достойны
порицания, тем приятнее то, что он сказал,— заключил
Зюсс, совсем оправившись и став самим собой.
262
— Да,— заметил принц, глядя вдаль и водя шпагой по
рисунку паркета,— а то, о чем он умолчал...
— У него довольно дикие понятия,— успокоительно
заметил Зюсс.—То, что для него невесть какое страшное
событие, над тем мы, люди со здравыми взглядами на
жизнь, можем только посмеяться. Княжеская корона—
это нечто реальное. Беда же, о которой он не пожелал
говорить, нам бы, без сомнения, показалась бредом и
заумной материей.
— Княжеская корона! — смеялся принц.— Твой дядя
заглядывает чересчур далеко. Смерти придется основа
тельно поработать, чтобы расчистить дорогу для меня.
Пока что мой кузен и его взрослый сын оба живы и вовсе
не собираются на тот свет. Наоборот, герцог даже
помирился со своей герцогиней, чтобы прижить с ней
побольше здоровых детишек.— Принц встал, потянулся.—
Ну-ка, еврей! Не выдашь ли мне закладную под,вюртембергский престол? — И с громким хохотом хлопнул Зюсса
по плечу.
Тот благоговейно заглянул ему в глаза.
— Я всегда готов служить вашему высочеству всем,
что имею. Всем, что имею,— повторил он.
Принц оборвал хохот и поглядел на финансиста,
который стоял перед ним с серьезным и еще более
почтительным, чем обычно, видом.
— Довольно
шуток!—вдруг
промолвил
КарлАлександр, повел плечами, словно сбрасывал чуждый и
докучный груз, и выпрямился.— Моя козочка просила
купить ей турецкие туфельки с голубыми камешками,—
сказал он привычным тоном.— Добудь мне такие, еврей! И
самые лучшие! — Он направился, чуть прихрамывая, к
двери.— Только не сдери с меня больше трех дукатов,—
бросил он на ходу и громко захохотал.
Рабби Габриель выехал из Вильдбада обыкновенным
почтовым дилижансом. Приземистый, чуть сутулый, в
добротном кафтане старомодного покроя, какой носили в
Голландии двадцать лет назад, он напоминал ворчливого
бюргера или угрюмого чиновника. До его появления в
дилижансе шла легкая живая беседа, теперь же все
смущенно притихли, а сосед рабби Габриеля незаметно
отодвинулся от него.
Едва дилижанс выехал из города, как ему повстречал
ся пышный кортеж. Это Регенсбуржец, князь АнсельмФранц Турн-и-Таксис с великой помпой и большой свитой
переселялся в снятый им лесной замок Эрмитаж. Князь,
изящный пожилой господин, с удлиненным, весьма ари
стократическим черепом, по форме напоминавшим голову
263
борзой, был вдовцом и ехал в сопровождении единствен
ной своей дочери, Марии-Августы. Принцесса, чья красо
та славилась далеко за пределами Германии, изображени
ем своим на бесчисленных картинах и пастелях воспламе
няя почитателей, сидела подле отца с безучастностью
красивой женщины, знающей, что множество глаз следит
за каждым ее движением. С томным любопытством
заглянула она в окно переполненного дилижанса, и ее
легкая, чуть насмешливая, высокомерно приветливая
улыбка не померкла перед взглядом каббалиста. Отец в
своей обычной деликатной манере заранее намекнул ей,
что по прибытии в Вильбад ей придется принять важное и,
как он надеется, приятное решение. И вот теперь она
ехала в блистательной карете, склонная ответить скорее
да, чем нет на любую перемену, молодая, томная и все же
жадная до жизни. Из-под блестящих черных волос граци
озно, по-ящеричьи, выглядывало матовое личико цвета
старого, благородного мрамора; овал был заостренный,
глаза продолговатые, ясные, нежно очерченный лоб, нос
тонкий, с горбинкой, а рот маленький, пухлый, насмешли
вый.
Вильдбадские дамы были вне себя от прибытия новой
гостьи. Курляндской принцессе и дочери посла Генераль
ных штатов ничего не оставалось, как заявить, высоко
мерно скривив рот, что эта Турн-и-Таксис кокетка, падкая
до мужчин. А та, высоко подняв грациозную головку, с
томной, загадочной улыбкой шла своим путем через ряды
почитателей.
Тот вечер, когда принцесса Мария-Августа впервые
предстала перед обществом, оказался счастливым вечером
для Иозефа Зюсса. В отличие от других кавалеров, он
подчеркнуто не сделал ни малейшей попытки быть пред
ставленным регенсбургским высоким особам. В то время
как, например, молодой лорд Сэффолк, обезумевший,
обмирающий от внезапной страсти, казался смешон, Зюсс
не покидал забытых теперь дам, за которыми ухаживал и
прежде и которые нынче вдвойне благоволили к нему.
Изредка лишь, украдкой от дам, устремлял он свои
большие карие глаза на принцессу, и тогда его очень
белое лицо принимало выражение такого раболепноблагоговейного восторга, что Мария-Августа с бесцере
монным любопытством поглядывала на стройного, элегант
ного кавалера. Вообще же она грациозно, с обычной,
чуть насмешливой, волнующей улыбкой двигалась посре
ди всеобщего поклонения.
Тот, кто прежде бывал центром подобных празд
неств и на кого заранее постарались обратить ее вни
мание, Карл-Александр, принц Вюртембергский, фельд
маршал императора, герой Белграда, Петервардеина и
264
многих других баталий, против ожидания, на вечер не
явился.
Гневный, сидел он у себя в комнате в гостинице
«Звезда», а на столе горела одна свечка. Он сидел в
шлафроке, раненая подагрическая нога, которая особенно
ныла сегодня, была обернута одеялами, он сидел перед
строем бутылок и графинов. Из темноты время от
времени появлялся камердинер Нейфер, чтобы наполнить
стакан, а в сторонке примостился на корточках черноко
жий. Принц сидел, пил, бранился. Бранными словами на
всех языках, отборной солдатской руганью честил он
ландтаг. Днем он обыкновенной почтой получил послание
парламентского совета, в котором прямо, без обиняков
отклонялась его просьба о ссуде.
Карл-Александр кипел. Ведь он был популярен в
герцогстве, его портрет висел чуть не во всех горницах,
народ встречал его криками «ура»! А эти парламентские
канальи, эти зажиревшие сопляки и кичливые плебеи
шлют ему такую пакостную мазню.
Так он сидел, пил, бранился. Потом вдруг сорвал
меховую полость, которой Нейфер обернул ему ногу, и
зашагал взад и вперед! Корона! Старый жид предсказывал
ему корону! Вот шарлатан! Хороша корона! Он, КарлАлександр,— босяк и проходимец, раз чернь смеет швыр
нуть ему в лицо такую пакостную писанину. Он бранился
так люто и кощунственно, что возвращавшийся с праздне
ства Зюсс, перепугавшись, тут же ночью пристал с
расспросами к камердинеру. Но Нейфер, не терпевший
еврея, не пожелал ответить.
Назавтра, среди дня, после двукратных тщетных попы
ток, Зюсс наконец был допущен к принцу. Он бесшумно
вошел в комнату, на нем были новые чулки особого
фасона, которые ему хотелось показать принцу: его
высочество всегда изволили интересоваться вопросами
моды. Кроме того, он хотел рассказать о вчерашнем
празднике. Но таким гневным он еще никогда не видел
принца. Голым колоссом стоял Карл-Александр посреди
комнаты, а Нейфер и чернокожий лили на него ушатами
воду и растирали его. Он швырнул Зюссу послание
ландтага, и, пока тот, притихнув, пробегал письмо, принц,
отплевываясь и отряхиваясь, накинулся на него:
— Хорош маг твой дядюшка! Здорово ты мне удружил
им. Недурная у меня корона!
Зюсс был искренне возмущен грубым ответом ландта
га и принялся было в изысканных выражениях высказы
вать принцу свое негодование по поводу подобной нагло
сти и свою готовность служить ему. Но принц, озлоблен
ный против всех, увидев, как франтоватый Зюсс стоит и
держит в руке подлое письмо, неожиданно приказал:
265
— Нейфер! Отман! Окрестите еврея! Пусть учится
плавать!
Камердинер и чернокожий немедленно выплеснули на
Зюсса целый каскад мыльной воды, а собачонка принца,
тявкая, бросилась на него, и перепуганный еврей поспеш
но ретировался в насквозь промокших штанах и новых
чулках, в попорченных башмаках, под громкий хохот
принца и слуг.
Зюсс даже не подумал обижаться на фельдмаршала.
У знатных господ всякие бывают причуды, так уж
оно повелось. Они имеют на это право, и роптать тут
не приходится. Снимая мокрую одежду, он решил, что
в следующий раз явится еще более покорно свиде
тельствовать свой решпект и, наверно, будет лучше
встречен.
В тот же день прибыл вюрцбургский тайный советник
Фихтель. Невзрачный человечек с узким и умным лицом
тут же, не мешкая, посетил принца.
Да, до вюрцбургского двора уже дошла весть о
неожиданном и неслыханном афронте, учиненном ему
ландтагом. Светлейший князь-епископ полон гнева и пре
зрения по поводу мелочного и беспардонного скопидом
ства, коим глупые и наглые плебеи осмелились оскорбить
столь великого и славного полководца. Но в премудрости
своей владыка нашел другое средство помочь принцу, в
назидание зазнавшимся выскочкам и к вящему их
конфузу.
Прежде чем изъясниться точнее, тайный советник
попросил милостивого соизволения приготовить себе ко
фейный напиток, к которому он привык. Сидя за горячим
черным отваром, вдвойне невзрачный на вид рядом с
рослым принцем, он осторожно и обстоятельно принялся
излагать дроект брака с принцессой Турн-и-Таксис, первой
красавицей Римской империи и вдобавок богатейшей
наследницей. К тому же дерзкие смутьяны-парламентарии
позеленеют от досады, если принц перейдет в католиче
ство. Разумеется, светлейший князь-епископ готов ока
зать поддержку принцу, даже в случае его отказа от
такого альянса. Но этот выход он считает наилучшим и от
души желает его высочеству получить большое приданое
и красавицу жену, а парламентариям позеленеть и почер
неть от досады. И тайный советник продолжал мелкими
глотками безмятежно потягивать свой излюбленный
напиток.
Когда Фихтель удалился, Карл-Александр зашагал
взад и вперед по комнате, голова у него трещала после
одинокой ночной попойки, он тяжело переводил дух,
запустив руку в свои густые белокурые волосы. Вот уж
хитрецы так хитрецы! В католики хотят его обратить. И
266
это Шенборн, это Фридрих Карл, славный, веселый
закадычный друг-приятель. Ну и хитрец!
Он расхохотался. Черт возьми! Ловкий фортель. Боль
шинство высшего офицерства—католики, а католики луч
шие солдаты. Он, со своей стороны, после Венеции стал
очень терпим в религиозных вопросах, католическая месса
всегда ему нравились, для солдата католичество — с лада
ном, образами, облачениями,— пожалуй, самое подходя
щее дело. А если он таким образом угодит своим
вюрцбургским и венским друзьям, тем лучше. Себе он так
или иначе ущерба этим не нанесет. Красивая, богатая
принцесса. Конец вечным ламентациям и мучениям из-за
каждого дурацкого талера. И что за превосходную,
ехидную шутку он тем самым сыграет над строптивым
ландтагом! Гром и молния! Во всяком случае, надо
поглядеть на регенсбургскую красотку.
Когда Зюсс явился на другой день, принц был в
отличном настроении и встретил его громогласным вопро
сом:
— Высох, еврей? Крещение пошло на пользу?
— Да,— отвечал Зюсс,—если ваше высочество раз
влеклись им.
— А если я теперь потребую тридцать тысяч гульде
нов, дашь ты мне их?
— Только прикажите!
— А потом возьмешь меня за горло, выжмешь из меня
все соки? Эге! Я нашел теперь такого, что даст мне денег
без единого гроша процентов!
— Вы взяли себе другого финансиста? — испуганно
спросил еврей.
— Нет,— благодушно засмеялся принц.— Пока что ты
мне нужнее, чем прежде. Я пробуду здесь еще не меньше
двух недель; но только мне хочется выбраться из этой
дыры, именуемой гостиницей. Найми для меня виллу
Монбижу. Оборудуй все, мебель и штат, так, чтобы и в
Версале ни к чему не могли бы придраться. Я назначаю
тебя моим гоффактором и казначеем.
Зюсс поцеловал принцу руку и рассыпался в благодар
ностях.
Карл-Александр послал чернокожего в замок Эрмитаж
спросить, когда он может явиться с визитом. Отправился
он туда, несмотря на краткий путь, в своей громоздкой
карете, которая хоть и была заново полакирована, однако
имела довольно устарелый вид; но Нейфера и кучера
Зюсс успел нарядить в новые ливреи.
В Эрмитаже фельдмаршалу был оказан весьма любез
ный прием. Кроме князя и Марии-Августы, при этом
присутствовали
еще
главноуправляющий
турн-итаксисовскими владениями и тайный советник Фихтель.
267
Франц-Ансельм фон Турн-и-Таксис был человек поживший
и многоопытный, заядлый скептик. Благожелательный,
живой и любопытный, с чинными безукоризненными
манерами, он любил общество, был не прочь позлословить
и не верил ни в бога, ни в черта. У них с принцем нашлось
много общих знакомых при венском дворе, в Вюрцбурге, в
армии, среди международной аристократии. Князь бросал
короткие язвительные замечания, Карл-Александр гово
рил много и оживленно, подтверждал, оспаривал. Князь
учтиво склонял изящную, удлиненную, как у борзой,
голову, слушал внимательно. Карл-Александр понравился
ему. Конечно, он грубоват, часто несдержан, что не
полагается; и суждения его не всегда правильны. Но он
обладает темпераментом и, mon Dieu, он фельдмаршал,
герой, от него требуют побед, а не ума.
Мария-Августа сперва говорила мало. Она восседала
весьма величественно в сизо-сером бархатном платье,
жеманно и скромно, как требовал этикет, придерживая
пухлыми, холеными ручками верхние складки широко
раскинувшейся робы. Белоснежные округлости рук, обна
женных до локтя, выступали из-под венецианских кружев.
Матовым сиянием старого, благородного мрамора свети
лись прикрытые кружевами плечи, грудь и обнаженная
стройная шея. Грациозно, по-ящеричьи, выглядывало изпод блестящих черных волос пастельно-тонкое личико.
Своим уклончивым, но живым и внимательным взглядом
она с нескрываемым благосклонным любопытством озира
ла принца, который рядом с ее субтильным отцом казался
особенно широкоплечим и мужественным.
Тайный советник Фихтель напомнил об одном из
геройских подвигов Карла-Александра. Мария-Августа
рассказала, глядя при этом на принца, как она была в
Вене на итальянской опере «Герой Ахилл» и как Ахилл,
повергнув врага, долго пел что-то весьма благородное и
задушевное.
— Да,— заметил князь,— античные герои вообще отли
чались величием души.
Карл-Александр заявил, что он действует всегда под
влиянием момента и, пожалуй, не слишком склонен к
великодушию. На что принцесса, вперив взгляд в смутив
шегося гостя, с усмешкой возразила, что речь шла вовсе
не о нем. Все засмеялись.
Тут подали прохладительные напитки, а для невзрачно
го вюрцбургского тайного советника кофе.
Белокурому вк^ембуржцу чрезвычайно понравилась
чернокудрая принцесса. МШе tonnerre! Если этакая жен
щина будет хозяйкой бала в обширном Белградском
дворце, то-то вытаращат глаза все турки и венгры и
разные тамошние дикари. Такой губернаторшей можно
268
щегольнуть и в Вене, и где угодно. А кстати, она принесет
в приданое дукаты, потребные для реставрации разоренно
го Белградского дворца. Верно, что хитрец этот вюрцбуржец, этот Шенборн, но и друг, черт подери, истинный
друг и добрый приятель, раз откопал для него такую
диковинку. И ведь она не только импозантна. Бесенок—
тут его не проведешь. Что за глаза, что за рот! Лакомый
кусочек для постели. Он сиял и еле удерживался, чтобы
не прищелкнуть языком. Вся целиком—истая принцесса,
начиная с изящной пряжечки в черных глянцевитых
волосах — видно, денег у этих регенсбуржцев до черта—и
кончая атласным башмачком, который время от времени
выглядывает из-под пышной бархатной робы. Да, прин
цесса и вместе с тем женщина хоть куда! Совсем не то,
что дурлахская кислятина, жена его кузена-герцога. Здесь
не потребуется вмешательства императора и всей страны,
чтобы приживать с ней детей. И как рассудительно
щебечет! А как язвит, бесенок, и дразнит его, 5и поводит
глазами! До чего же красиво они получатся вместе на
картинах. То-то вытаращит глаза Эбергард-Людвиг. Ему,
Карлу-Александру, не придется разоряться на какуюнибудь шлюху. Его законная супруга будет красивей и
аппетитней в постели, чем самая дорогая заграничная
метресса, и к тому же наполнит, а не опустошит его
кошелек.
А парламент! А окаянные бюргерские канальи! У него
перехватило дыхание от восторга. Да ведь они скиснут,
позеленеют и скиснут от досады. Прямой смысл стать
католиком.
Он поглядел на Марию-Августу,— князь был поглощен
беседой с двумя другими гостями,—поглядел на нее
оценивающим, беззастенчивым, неприкрыто плотоядным
взглядом солдата, привыкшего без долгих церемоний
швырять женщину на кровать, и принцесса растворилась в
этом взгляде вместе со своей неизменной, еле уловимой
загадочной улыбкой.
Уходя, Карл-Александр твердо решил стать католи
ком.
Иозеф Зюсс обставил замок Монбижу весьма пышно,
особенно гордился он маленькой галереей и смежной с ней
желтой гостиной. Впрочем, мебель для этой гостиной
раздобыл Никлас Пфефле, толстяк флегматично перевер
нул вверх дном лавки и мастерские по всей округе. И вот
новое жилище фельдмаршала заблистало во всей красе;
принц похлопал Зюсса по плечу:
— Ты прямо колдун, Зюсс. А на сколько ты меня при
этом надул?
269
Чернокожий очень удачно выделялся на таком фоне.
Принц сиял от удовольствия, и даже Нейфер, который
имел зуб против еврея и постоянно старался поддеть
невозмутимого Никласа Пфефле, даже Нейфер вынужден
был признать, что и он не сделал бы лучше.
Не поскупился на похвалы и тайный советник Фихтель,
которому Карл-Александр показал свои новые апартамен
ты, прежде чем задать там первый бал. Но про себя
нашел во всем душок безвкусицы, претенциозности и
посозетовал принцу кое-что убрать и снять. Своему
повелителю, князю-епископу, он сообщил, что принц
доверился вкусу некоего иудея; не удивительно, что
меблировка у него в несколько восточном вкусе, и его
Вильдбадский замок скорее смахивает на Иерусалим, чем
на Версаль.
То же самое отметил про себя и старый князь
Ансельм-Франц во время празднества, устроенного Кар
лом-Александром. Правда, старый князь, придававший
большое значение наружности, был сильно раздосадован
тем, что его светло-желтый кафтан не имеет никакого
вида на фоне бледно-желтой гостиной Монбижу. КарлАлександр предложил вниманию гостей маленькую коми
ческую оперу «Месть Цербинетты», зная, что МарияАвгуста большая охотница до комедии, музыки и балета.
Зюссу пришлось, через посредство матери, проживавшей
во Франкфурте и сохранившей связи с театральным
миром, наспех сколотить и доставить из Гейдельберга
маленькую труппу.
Общество собралось небольшое, но изысканное. Принц
хотел было исключить из него Зюсса, но в силу природно
го добродушия не устоял перед голодным, по-собачьи
покорным взглядом своего фактора, и к величайшей
досаде Нейфера еврей явился тоже. Гибкий и сияющий, в
затканном серебром светло-коричневом кафтане, скользил
он среди гостей. Как будто весь праздник только для него
и устроен, шипел про себя Нейфер.
Но ярче всех блистала в темно-малиновом атласе и
парче Мария-Августа. Лента фамильного ордена герцогов
Турн-и-Таксис горделиво вилась по ее груди, буфы на
рукавах были украшены алмазным знаком звезды, пожа
лованным ей императором за какой-то патронат. Говорила
она мало. Но принцессе Курляндской, а также дочери
посла Генеральных штатов, которых она приветствовала с
церемоннейшей учтивостью, как старших,—чудилось,
будто изо всех углов доносится только ее томный детский
голосок. Они дали себе слово не показываться нигде
в обществе вместе с регенсбуржанкой, да и вообще
они намерены уже на днях покинуть Вильдбад. Реше
ние это они приняли независимо друг от друга, и Зюсс
270
каждой из них одинаковыми словами выразил свое от
чаяние.
Беседа шла о последней новости, дошедшей из Штут
гарта: герцогиня как будто ощутила признаки беременно
сти. Повивальные бабки и врачи поддерживали ее в этой
надежде, консистория распорядилась уже читать молитвы
о ее здравии, а любопытные ездили осматривать эйнзидельнский боярышник, который посадил Эбергард Боро
датый по возвращении из Палестины и который сейчас
неожиданно дал новые побеги. Счастливый знак! Тайный
советник Фихтель отпускал грубоватые скабрезные остро
ты, намекая на беднягу Эбергарда-Людвига и его скуч
ные супружеские утехи по указке императора: от дружбы
с Бранденбургом Вюртембергу всегда бывало не сладко, и
тут тоже прусский король выступил в роли посаженого
отца. Затем начались рискованные сравнения между физи
ческими достоинствами герцогини и отставной любовницы
Гревениц. Кавалеры, столпившиеся в сторонке вокруг
тайного советника, фыркали, лицо старого князя покры
лось похотливыми морщинками. Дамы заинтересовались
причиной такого веселья. Зюсс осведомил их. В ответ—
хихиканье. Кто-то подтрунил над евреем по поводу побе
гов палестинского боярышника. В ответ—оглушительный
хохот. Даже загадочная улыбка на пастельном личике
Марии-Августы вылилась в откровенный, звонкий смех.
— Недурной маг твой дядюшка!—язвил КарлАлександр,—наследный принц благополучно женился,
старый герцог производит на свет второго наследника.
Недурно вы с дядюшкой-чародеем провели меня.
Мария-Августа никогда так близко не видала насто
ящего еврея. Она допрашивала с пугливым любопыт
ством:
— Он убивает детей?
— Случается, только изредка,— успокаивал тайный
советник Фихтель,— обычно он предпочитает знатных
господ.
Нахмурив лоб, принцесса старалась себе представить,
такими ли были евреи, распявшие Христа. Тайный совет
ник поспешил ее уверить, что этот уж во всяком случае
при сем не присутствовал.
Зюсс придерживался мудрой тактики: не навязывался
принцессе и довольствовался тем, что на почтительном
расстоянии пожирал ее пылкими взглядами выпуклых
глаз. После оперы она пожелала, чтобы его представили
ей. И была польщена его раболепной покорностью.
— Он совсем как все люди,— удивленно сказала она
отцу.
Карл-Александр выиграл в ее глазах благодаря своему
приятному и галантному придворному еврею. И даже под
271
волнующим впечатлением его первого поцелуя, когда он
еще весь был напоен теплом ее полных сладострастных
губок, она, расправляя платье, с улыбкой заметила:
— Что за потешный придворный еврей у вашей
милости!
Вслед за тем они возвратились из будуара в залу.
Кстати, у принца возникло смутное, безотчетное ощу
щение, будто этот искусный и жгучий поцелуй—отнюдь
не первый в ее жизни.
В парламентском совете одиннадцати царило мрачное
настроение. Беременность герцогини оказалась обманом, а
тут вдобавок пришло известие о предстоящей женитьбе
принца Карла-Александра и его обращении—воз
вращении, как дерзко заявляли иезуиты,—в католичество.
А главное, говоря по совести, приходилось признать за со
бой долю вины за столь досадное обстоятельство, как
перемена религии популярнейшим в стране лицом.
Прелат Вейсензе с первых же донесений о знакомстве
принца с регенсбургским семейством понял, что вся эта
затея—дело рук его приятеля Фихтеля и вюрцбургского
двора. Усмехаясь, отдал он должное их ловкой тактике;
но так как политика была для него всего лишь игрой, да и
то не очень увлекательной, он и к вероотступничеству
принца отнесся довольно безучастно. Конечно, он предви
дел, что в малом совете на него будут смотреть косо,
потому что в отклонении ходатайства принца был действи
тельно повинен он. Но он рассчитывал, что в силу своего
превосходства, хоть и возбуждавшего неприязнь коллег,
теперь, как и всегда, возьмет над ними верх, и старатель
но приготовился к защите. Впрочем, он и сам искренне
полагал, что переход принца в католичество вряд ли
может иметь реальное значение. Хотя надежды на бере
менность герцогини лопнули как мыльный пузырь, на
дороге принца к престолу оставалось еще много преград.
Вейсензе серьезно усомнился в том, стоило ли иезуитам
ради таких туманных перспектив тратить столько трудов
на обращение принца. Что поделаешь, герцогству и его
парламенту надо считаться с обстоятельствами и в полити
ке своей не заглядывать далеко вперед, не то что
католической церкви—он подавил завистливый вздох,—
этой древней несокрушимой твердыне; хорошо иезу
итам— свою политику они могут строить на века, имея в
виду позднейшие поколения. Прежде всего совет одинна
дцати обрушил на принца поток грубой, злой и бессмыс
ленной брани. Наконец, Иоганн Генрих Штурм—
председатель и первый секретарь, разумный, степенный,
положительный человек—пресек нелепое и бесцельное
272
сквернословие и предложил перейти к деловому обсужде
нию. Грубоватый бургомистр Бракенхеима напрямик
брякнул, что настоящий виновник—Вейсензе, значит, он,
черт возьми, и обязан исправить то, в чем сам же
навредил.
Вейсензе, невозмутимо улыбаясь, заметил, что особо
го вреда он тут не усматривает. Раз принц так, здорово
живешь, принял католичество, значит, истинная вера не
много с ним потеряла. Католикам его обращение важно
лишь в целях пропаганды, за фельдмаршала надо только
порадоваться, что он избавился от вечных недохваток и не
должен больше клянчить у ландтага. О каких-либо иных
реальных последствиях, надо полагать, никто из досточти
мых коллег даже не помышляет.
Но грубиян бракенхеймец стоял на своем: хотя герцог
ская чета, слава богу, еще полна сил и не лишена надежд
на потомство, хотя наследный принц жив и здоррв, но раз
Рим ведет политику такого дальнего прицела, надо вовре
мя принять встречные меры.
Что ж, пожалуй, небрежно бросил Вейсензе. Можно,
например, без каких-либо обязательств и под строгим
секретом вступить в переговоры с братом КарлаАлександра, Фридрихом-Генрихом. Просто так, на всякий
случай, чисто академически. От этого благочестивого и
кроткого принца никак нельзя ожидать угрозы ни свободе
сословий, ни свободе евангелического вероисповедания.
В среде одиннадцати смущение, молчание, нерешитель
ность. Не отдает ли это государственной изменой. Конеч
но, только чисто академически, только на всякий случай,
только без каких-либо обязательств. И тем не менее?..
Штурм, председатель и первый секретарь, человек
прямой и честный, был всей душой предан своему
отечеству и не терпел таких иезуитских уловок, однако с
глубоким прискорбием сознавал, что без них не обойтись.
Но только когда уж никакого, решительно никакого иного
выхода нет.
Советник ландтага по правовым вопросам, асессор
вюртембергского верховного суда Вейт Людвиг Нейфер—
тот и слышать ни о чем подобном не желал. Нейфер,
сравнительно еще молодой человек, с хмурым, испитым
лицом и копной косматых черных волос над низким лбом,
прежде был ярым противником монархов и пламенным
поборником народных свобод. Со своим двоюродным
братом, камердинером принца Карла-Александра, он са
мым демонстративным и оскорбительным образом порвал
отношения, хотя они дружили с детства, вместе резвились
и обучались наукам. Теперь же, увидев изнанку жизни, он
впал в брюзгливую покорность: зло неотвратимо, и он с
какой-то циничной жестокостью жаждал все больше и
273
больше зла в подтверждение своего горького опыта. А
тут, в связи с пребыванием принца в Вильдбаде, он
столкнулся с двоюродным братом—камердинером; честно
говоря, он сам искал этой встречи и помирился с ним, но
по-своему — сварливо, язвительно и злобно. Оказалось,
что тот прав.
По-видимому, так и должно быть, таков закон приро
ды: немногие счастливцы возвышаются над всеми, а удел
остальных—подличать и пресмыкаться. На вюртембергский престол может взойти католик? Тем лучше, на то и
самодержавие и воля божья, а народ — черт с ним, с
народом, пусть покоряется.
Увертливый Вейсензе все так же осторожно и невоз
мутимо развивал свою мысль. Белград далеко, и речь идет
о чисто отвлеченных предположениях, о гарантиях на
случай самого неправдоподобного стечения обстоятельств.
Разумеется, письменных улик никаких быть не должно. А
Corpns Evangelicorum1, безусловно, можно считать своим
союзником.
Тупые мозги ворочались туго и опасливо. Самая
отдаленная возможность иметь герцогом католика пред
ставлялась несуразной, немыслимой, выводила из равнове
сия! Католический государь рисовался не иначе как
деспотом, тираном. А тем паче Карл-Александр при его
связях с венским двором, этим исконным противником
всякой свободы исповеданий, всякой парламентской неза
висимости. Благодатные свободы! И носителями этих
свобод были именно они, одиннадцать избранных, кото
рые тут сидели, судили и рядили. Для них самих, для них
лично, католический принц являлся угрозой.
Решено было, что Вейсензе вступит в переговоры с
братом фельдмаршала, с кротким, безобидным протестан
том, принцем Фридрихом-Генрихом. Но только совсем
приватно, без каких-либо обязательств и под строжайшим
секретом.
В Регенсбурге, в соборе, во время венчания КарлаАлександра—колокольный звон, клубы ладана, блиста
тельное общество. Император прислал своего представите
ля, папский нунций Пассионеи явился с собственноручным
рескрипте»! святого отца, присутствовали князь-епископ
Вюрцбургский и весь цвет императорской армии, в том
числе ближайший друг Карла-Александра, генерал Франц
Иозеф Ремхингеи, питомец иезуитов, его багровое, одут
ловатое, огрубелое лицо лоснилось от винных паров под
пудреным париком.
Евангелическая уния (лат.).
274
Прекрасней пары не сыщешь во всей империи. Принц
высок и строен, точно кедр, в руке сверкает маршальский
жезл, на груди — орден Золотого руна. Грациозное личико
Марии-Августы цвета старого, благородного мрамора сия
ет над белой парчой и атласом, грудь обвита лентой
фамильного ордена Турн-и-Таксиса, на буфах рукавов —
матово-золотая императорская звезда, на обнаженной
шее — крест папского ордена. Мягкой, эластичной по
ступью вступила она в собор, неся свою юную, загадоч
ную улыбку под венчальным убором, чудом ювелирного
мастерства,— Зюсс исколесил всю Европу, по частям
собирая его.
Держалась она весьма непринужденно, стараясь даже в
этом благолепном торжестве отыскать крупицы комизма.
Своим уклончивым взором она с томным любопытством
оглядывала присутствующих, и пока епископ прославлял
ее за то, что она вернула истинно христианской католиче
ской церкви великого победителя турок, бесстрашного
льва в бою, она думала, что в течение всего пиршества
тайный советник Фихтель будет, наверно, мечтать только
о своем кофе. А как смешно, что еврей с торжественной
миной тоже стоит в соборе. Впрочем, он очень мил и
забавен и совсем не похож на страшилище, какими она
раньше представляла себе евреев. По правде
говоря,
манжеты у него даже гораздо больше a la mode1, чем у ее
мужа. Как смешно — у нее теперь, значит, есть муж!
Должно быть, еврей сейчас пожирает своими большими
крылатыми глазами ее прикрытую фатой шею, и лицо у
него белое-белое.
А праздничные свечи полыхали, орган гудел, ладан
клубился, и хор мальчиков возносил в небо свои звонкие,
чистые голоса.
На другой день, пока серебряные фанфары сзывали на
пиршество, новобрачные уже взошли на яхту, подарен
ную им князем, которая должна была везти их вниз по
Дунаю. Ехали они с большой свитой егерей, слуг, гайду
ков, камеристок. На носу примостился чернокожий Отман, скрестив ноги и устремив вдаль по течению бездон
ный взгляд довременного зверя.
На берегу стояли князь, вюрцбургский епископ, тай
ный советник Фихтель, а немного отступя, между ними и
челядью,—Иозеф Зюсс. Веял легкий ветерок, погода
была ясная, бодрящая, настроение у всех веселое. Пока
подымали якоря, стоявшие на берегу и на палубе обмени
вались шутками. Мария-Августа в красивом красочном
дорожном наряде стояла, заслонив глаза рукой, и глядела
на удаляющуюся пристань. Князь и тайный советник уже
Модные (фр.).
275
отвернулись, последнее, что она увидела, была лукавая,
довольная физиономия иезуита и элегантная, склоненная в
позе раболепной покорности фигура еврея.
— Никогда не думала,— с улыбкой обратилась она к
Карлу-Александру,—что можно быть таким элегантным и
при этом таким смиренным, как твой славный еврей.
— Славный еврей! — оглушительно захохотал принц.—
Города и села можно купить на то, что он с нас
содрал.— И при виде ее изумленного лица деловито
пояснил: — Это его законное право. На то он и еврей. Но
человек он полезный,— одобрительно добавил принц,— он
может снабдить чем угодно: драгоценностями, мебелью,
деревнями, людьми. Даже алхимией и черной магией.—
Смеясь, рассказал он ей историю с рабби Габриелем.—
Недурно он меня провел, твой славный еврей. Корона!
Между ней и мною стоят еще двое претендентов. Наслед
ный принц здоров как бык. Он прислал мне поздравление с
охоты. А герцог... пусть его герцогиня и кислятина, все
равно, если дьявол попустит, она народит ему ребят, как
крольчат.— Он громко захохотал и похлопал ее по руке, в
то время как судно под легким ветерком скользило по
сине-зеленым волнам между красочными берегами.
Впереди примостился чернокожий и не отрываясь
смотрел на восток. Перед взором принцессы маячили
последние впечатления родины, лукаво торжествующий
иезуит и раболепно элегантный еврей.
Не успели они достичь сербской границы, как их
настигла эстафета Зюсса.
— Не терпится твоему еврею,— усмехнулась МарияАвгуста,—что ему понадобилось так спешно продать?
Карл-Александр вскрыл депешу, прочел. Наследный
принц скоропостижно скончался во время бала при штут
гартском дворе.
Он протянул бумагу принцессе. Кровь бросилась ему в
голову, он услышал скрипучий, сердитый голос, сквозь
кровавую пелену увидел над блекло-серыми, окаменевши
ми в тоске глазами три короткие, глубокие борозды,
угрожающие, зловещие, словно чуждая сокровенная
буква.
Книга вторая
НАРОД
Семьдесят два города насчитывалось в герцог
стве Вюртембергском и четыреста деревень. Зрели хлеба,
плоды и лозы. Прекрасным редкостным садом почиталось
герцогство в Римской империи. Горожане и крестьяне
были веселы, общительны, покорны и сметливы. Они
терпеливо сносили правление своих государей. Если госу
дарь был хорош, они ликовали; был он плох, значит,
такова воля небес, наказание, ниспосланное господом
богом. Десять золотых гульденов подати вносил в герцог
скую казну каждый вюртембержец—мужчина, женщина,
ребенок.
Был ли герцог хорош, был ли герцог плох, все
равно — случалось вёдро, случался дождь, зрели злаки,
зрели лозы, благодатная страна раскинулась широко.
Но нити тянулись со всех сторон, руки подбирались,
глаза зарились, со всех сторон паутина опутывала страну.
В Париже сидел пятнадцатый Людовик со своими
министрами. Кусок Вюртемберга, графство Мемпельгард,
было окружено его владениями, он только и ждал, как бы
его проглотить. В Берлине сидела графиня, строила козни
заодно с имперским рыцарством, старалась напоследок
выкачать что возможно: во Франкфурте и Геидельберге
Исаак Ландауер и Иозеф Зюсс подстерегали случай
зажать герцогство в тиски; статс-секретарь папы плел
нити, протягивая их из Рима в Вюрцбург к князюепископу с целью подчинить страну тиаре; в Вене советни
ки императора наседали на новоявленного католика, на
следного принца и имперского фельдмаршала, вымогая
новые договоры, связующие Штутгарт с Веной, в Регенсбурге старый князь Турн-и-Таксис жадно поглядывал на
герцогство, а в Белграде фельдмаршал Карл-Александр и
Ремхинген, его друг и генерал, строили обширные планы.
Все они сидели в ожидании вокруг Вюртемберга,
подозрительно косились друг на друга, набрасывали свои
огромные безмолвные тени на страну.
Случалось вёдро, случался дождь. Зрели злаки, пло
ды, лозы. Широко раскинулась благодатная страна.
277
В первых числах ноября умер, так же внезапно, как
обычно решал, действовал и жил, Эбергард-Людвиг,
божьей милостью герцог Вюртембергский и Текский,
римского императорского величества, Священной Римской
империи и славного Швабского округа генералфельдмаршал, а также шеф трех полков кавалерийских и
пехотных.
И вот теперь он лежал на величественном катафалке, с
лицом иссиня-желтым от удушья, в парадной форме, со
множеством орденов, среди которых ярким блеском выде
лялись датский орден Слона и прусский Черного Орла:
вокруг него горело множество свеч, в головах и в ногах
несли почетный караул два лейтенанта. Жалобно пригорю
нилась в большом безмолвном зале замшелая унылая
Иоганна-Элизабета—герцогиня. Торжество ее длилось
недолго, прошло всего несколько месяцев, и вот ее муж,
завоеванный упорным ожиданием, кровавым потом, лежит
здесь посиневший, мертвый, удушенный, и накликала это
мекленбуржанка, ведьма, тварь. Но здесь сидит она, она
одна, а не та. Кто теперь будет править в Вюртемберге—
ей безразлично. По всей вероятности, католик со своей
надменной, ветреной, расфуфыренной женой. Но она сама
так опустошена, что ее это не трогает. У нее на этом
свете осталось только одно дело: утолить до конца свою
упорную жажду мести. Родственники той твари еще
сидели в герцогстве на хлебных местах, сама тварь
купалась в богатстве и роскоши и всеми возможными
способами через управляющих своими поместьями, через
своих проклятых евреев высасывала из страны последние
соки. Теперь же, когда Эбергард-Людвиг умер, у нее не
осталось защитника, с ней больше нечего церемониться.
Теперь она, герцогиня, может наново выступить против
нее с тяжким обвинением перед новым государем, перед
императором и всей страной. Эта тварь посягала на ее
жизнь, она колдовством извела наследного принца и
самого герцога. Она, герцогиня, не будет действовать
сейчас сгоряча. Но противнице своей не даст покоя;
кричать она не будет, но ее скорбный голос не умолкнет,
доколе та не останется ни с чем, в нищете и поругании.
Так сидела она у горделивого катафалка, серая и жалкая,
перебирая про себя убогие остатки своей жизни, а между
тем пышные оранжерейные цветы благоухали, и толстые
свечи оплывали, и лейтенанты со шпагами наголо несли
почетный караул.
Когда герольды возвещали о смерти герцога, горожане
снимали шляпы, искренне скорбя. Теперь, после того как
герцог умер, они помнили только его гордую стать,
обходительность, воинскую доблесть, пышность и тонкий
вкус и были склонны все бедствия его правления припи278
сать исключительно графине и ее колдовским чарам. Ей
вменяли в вину не только бессовестное ограбление стра
ны— на ее голову призывали все беды и проклятия за то,
что по ее милости было подорвано искони утвердившееся
в Германии почтение к правящей династии и утрачена
возможность при случае добиваться новых прав и приви
легий. Вместо этого приходилось действовать осторожно,
с оглядкой, дабы не прогневить императора, а вдобавок, в
критические минуты, государственная казна неизменно
оказывалась пуста. И образ графини все глубже втапты
вался в грязь, а герцог поднимался все выше в глазах
своих подданных. Женщины утирали глаза: и какой же он
был нарядный — просто заглядение, и для каждого нахо
дил ласковое слово, что и говорить—добрый, прекрасный
был государь!
И бежали скороходы, ехали, скакали курьеры. Один
во Франкфурт—там Исаак Ландау ер покачал головой и,
потирая зябкие руки, сказал: «Ой, теперь реб Иозеф Зюсс
задерет нос и станет заправлять большими делами». Один
в Берлин—там у графини остановилось сердце, и она,
потеряв сознание, упала навзничь. Еще один в
Вюрцбург—там толстый веселый князь-епископ улыбнул
ся и призвал к себе тайного советника Фихтеля. И еще
один в Белград—там принц Карл-Александр, ныне герцог,
да, да, герцог, перевел дух и представил себе, как он идет
войной в самое сердце Франции, как руки его вращают
колесо истории. Но над всем этим он в то же время
увидел блекло-серые глаза и услышал ворчливо скрипучий
голос: «Я вижу первое и второе. Первого я вам не скажу!»
И он задумчиво разглядывал свою руку. В самом деле —
необыкновенная рука: ладонь мясистая, пухлая, короткая,
тыльная же сторона—узкая, длинная и костлявая.
А Мария-Августа стояла перед зеркалом, как стояла
часто, совсем обнаженная, и улыбалась. Глазами с пово
локой, осененными гладким покатым лбом, разглядывала
она свое тело, нежное и стройное, цвета старого, благо
родного мрамора. Она плавно потянулась, склоняя малень
кую ящсричью головку, улыбка красных губ стала яв
ственнее. Как хорошо будет герцогиней въехать в Штут
гарт в золотой карете, сквозь восторженные толпы
народа. Здесь, в Белграде, тоже хорошо было царить над
дикими, вожделеющими, благоговеющими варварами. Но
еще приятнее будет теперь при императорском дворе и
при других немецких дворах чувствовать себя окруженной
поклоневием, точно волнами фимиама. Она будет носить
корону без парика, это, правда, не по моде, но зато как
гордо небольшая, высокая корона будет сидеть на ее
блестящих черных волосах! И обнаженная женщина обря
довым жестом не то жрицы, не то бесстыдной вакханки
279
подняла руки под углом к голове, так что обнаружились
темные завитки под мышками, и, улыбнувшись влажными
губами, изгибаясь, точно в пляске, прошлась по комнате.
При ее дворе будет много кавалеров, немцев, итальянцев,
французов, не таких полудикарей, как здесь; ведь должна
же там ощущаться близость Версаля! А те, что полудерз
ко-полувосторженно глядели на принцессу,— с каким
восхищением будут они теперь глядеть на герцогиню! И
придворный еврей будет по-прежнему поклоняться ей на
расстоянии, а ведь он на редкость галантный кавалер,
игриво усмехнулась она. Ах, как хорошо быть красивой,
как хорошо быть богатой, как хорошо быть герцогиней!
Как чудесно, что на свете есть мужчины, и красивые
наряды, и короны, и огни, и празднества! Как прекрасен
мир и как прекрасна жизнь!
В замке Винненталь, только в четырех часах езды от
Штутгарта, брат Карла-Александра, кроткий принц Ген
рих-Фридрих пришел в глубокое смятение, узнав о смерти
своего кузена. Он мирно жил в своем красивом маленьком
замке, читал, музицировал. Не так давно он взял себе в
возлюбленные
дочь
мелкопоместного
дворянина—
спокойное создание с мягкими движениями, прекрасными
умиротворенными глазами, темно-русыми волосами и ту
поватым, недоразвитым умом. Когда к нему приехал
прелат Веисензе и предложил возвести его на престол
вместо перешедшего в католичество брата, мечтатель
обеими руками схватился за этот план. Но проницательно
му прелату скоро пришлось убедиться, что принц, этот
слабовольный фантазер, видит в политике одну лишь
отвлеченную красочно-туманную игру воображения. Нет,
подобного претендента нельзя противопоставить деятель
ному, напористому Карлу-Александру. После кончины
наследного принца, когда отвлеченный вопрос о престоло
наследии вот-вот мог превратиться в осязаемую действи
тельность, из Белграда пришло послание — бог знает
откуда весть об интригах достигла фельдмаршала,— в
котором Карл-Александр недвусмысленно, со всей реши
тельностью советовал брату воздержаться от подобных
козней и гнусных затей. Испугавшись и оробев, кроткий
принц отказался от каких-либо притязаний и в страхе стал
даже избегать общения с Веисензе. Теперь, когда он
узнал о смерти герцога, красочные, фантастические меч
ты воскресли с новой силой. Обливаясь потом, дрожа
всем телом, в сильном возбуждении метался при бледном
свете утра этот беспомощный человек по замку и рисовал
себе, как все могло бы сложиться, если бы у него достало
предприимчивости, как бы он захватил в свои руки власть,
как писал бы императору, назначал и отставлял мини
стров, заключал договоры с Францией, держал пламенные
280
речи к народу. Горестно вздохнув, вернулся он к себе в
спальню, тихо и осторожно разделся, чтобы не разбудить
свою возлюбленную, улегся рядом с ней, сокрушаясь о
своей слабохарактерности, ощупью обнял ее пышные
теплые груди, и, когда она открыла свои прекрасные
глупые глаза, он утешился ее юной свежестью и наконец
уснул, вздыхая задумчиво и удовлетворенно.
Прелат Вейсензе, получив скорбную весть, в тревож
ном возбуждении шагал по своим обширным покоям с
белыми занавесями на окнах. Сколько проблем, осложне
ний, конфликтов. Католический государь в исконной
протестантской стране: новая, неожиданная и небывалая
для западной Германии конъюнктура. Он, Вейсензе, свое
временно занял соответственную позицию, возможностей
много, и ни при одной из них он не окажется лишним.
Нигде не выставляя себя напоказ, он всюду успел завести
связи. Теперь он шагал взад и вперед, составляя проекты,
отбрасывал их, наслаждаясь деятельным возбуждением —
подлинным счастьем для великого мастера интриг и
хитрых махинаций.
А дочь его, Магдален-Сибилла, сидела в задумчивости,
и голубые ее глаза на смуглом смелом лице то вспыхива
ли, то меркли. Католик, язычник на престоле. Теперь в
стране начнется смута и великая скорбь. Помоги нам,
господь Саваоф, дабы устояла страна против искушений,
которыми постарается совратить ее идолопоклонник, про
тив угроз, которыми он постарается отторгнуть ее от
истинной веры. Языческий властитель шествует в блеске
и великом почете, он победил во многих битвах и снискал
благоволение императора, его супруга держится спесиво и
нескромно. Помоги нам, господь Саваоф, дабы народ
устоял против всех мук и искушений. И отец, ее,
Магдален-Сибиллы, отец стоит в первых рядах борющих
ся, ему назначено быть щитом Евангелия, над которым
занесен меч. Ах, она не хотела грешить против четвертой
заповеди, но ее одолевал великий страх, что у него не
хватит истинной твердости перед богом и людьми. Как
всегда в трудную минуту, она прибегла к богу, открыла
Библию и стала молить господа ниспослать ей пророче
ство. Но ей попалось такое изречение: «Всякую чистую
птицу можете вкушать, гнушайтесь только орла, и стра
уса, и сокола, и пеликана». Долго вдумывалась она в
прочитанное, но при всем своем навыке истолковывать
пророчества не могла установить связи между бедствиями
страны, заботой о крепости и стойкости отца в вере
истинной и страусом и пеликаном, которых запрещалось
вкушать иудеям. Она решила показать пророчество своей
подруге, слепой Беате Штурмин, ясновидящей, святой из
штутгартского библейского общества. Пока же, с жечатью
281
мучительного раздумья на смуглом, не по-женски смелом
лице, она наблюдала, как отец, ничуть не удрученный, а,
наоборот, приятно взволнованный, шагает из угла в угол и
как оживлены его тонкие подвижные черты.
Уже за полчаса до начала заседания все одиннадцать
членов малого совета собрались в здании ландтага. На
повестке дня стояли самые безобидные вопросы, но все
было так смутно, так темно, что хотелось хоть ощу
тить присутствие соседа в этом мраке, услышать чей-то
голос.
Ах, зачем было отказывать принцу в займе, ах, зачем
было снюхиваться с его младшим братом! Вот теперь и
сели з лужу, попали в беду. Принц должен быть святым,
чтобы теперь, оказавшись у власти, не отомстить ландта
гу. А он совсем не святой. Нет, он солдат, военачальник,
привыкший к слепому повиновению. Ходили слухи, что он
в Белграде далеко не мягко обходился со своими советни
ками и частенько яростно пререкался с прикомандирован
ными к нему лицами, пускал в ход непотребную брань,
неистовствовал, не терпел никаких противоречий и, случа
лось, бил посуду и разные хрупкие предметы о головы
своих советников. Словом, был деспот не лучше любого
языческого кесаря. Много придется еще принять горя и
адских мук от этого Левиафана.
Никто из них не желал поступиться хотя бы малой
толикой своих прав и привилегий. Ах, сладость власти!
Они, эти одиннадцать мужей, снимали пенки с конститу
ции. Остальные члены парламента существовали лишь для
того, чтобы утверждать их решения. Они же, эти одинна
дцать мужей, властвовали над страной, заседали при
закрытых дверях, как венецианская синьория, они интри
говали, спорили, барышничали между собой и связывали
руки герцогу и его министрам. Как было приятно и
сладостно чувствовать свой вес и свою власть! Пусть
кто-нибудь попытается покуситься на нее! Они стеной
встанут на защиту страны от тирании и католического
рабства. У них найдется твердая опора и прочная охрана.
Ибо тверд и прочен закон, согласно которому герцог
должен присягнуть в том, что будет охранять права их и
протестантской церкви. Под этот закон не подкопается
Рим, несмотря на все свои самые лукавые ухищрения.
Этой твердыни не подточит самый ловкий иезуит. Пустька тот язычник и свирепый тиран попробует огрызнуться.
О такой железный затвор он обломает себе зубы. Слава
непреложному закону! Слава благословенным религиоз
ным реверсалиям! Слава твердой, прочной конституции и
Тюбингенскому соглашению! Слава благодетельной пре282
дусмотрительности мудрых отцов, которые припасли
такие намордники для зубастых герцогов.
Ровно в десять часов председатель Иоганн Генрих
Штурм объявил заседание открытым, но не успели еще
приступить к обсуждению вопросов, стоящих на повестке
дня, как перед огорошенными членами совета предстал
Филипп Якоб Нейфер, брат законоведа, и предъявил
бумагу, из которой явствовало, что Карл-Александр, в
осуществление законных прав наследования, вступает на
вюртембергский престол, а впредь до своего прибытия в
герцогство поручает руководство государственными дела
ми советникам фон Форстнеру и Нейферу, для чего уже
назначил их министрами.
Далее новый министр с улыбкой учтиво заявил совер
шенно растерявшимся господам членам совета, что герцог
осведомлен о возникших у парламента опасениях каса
тельно вопросов вероисповедания и сословных свобод. Он
счастлив, что может сразу же успокоить господ членов
совета, передав от имени его светлости соответствующие
заверения и подтверждения. Будучи еще принцем, герцог
имел случай обсуждать с некоторыми членами малого
совета ту ситуацию, которая тогда была лишь предполо
жительной, ныне же претворилась в жизнь, и господа
члены совета сочли такого рода заверения крайне жела
тельными, дабы между герцогом и ландтагом установи
лось взаимное доверие, необходимое для общего блага.
Молча, в глубоком смятении выслушали эту речь
девять членов из одиннадцати. Даже председателю Штур
му, несмотря на неизменное спокойствие и самообладание,
стоило большого труда выдавить из себя несколько
слов—признав полномочия господина советника, а ныне
члена кабинета министров, поблагодарить за врученные
бумаги и обещать, что они будут внимательно изучены.
Министр удалился, оставив почтенных мужей совер
шенно пришибленными, во власти бессильной злобы и
взаимных подозрений. Значит, в их среде есть предатели,
интригующие на свой страх и риск? Соседи чуть приметно
отодвинулись от Нейфера и Вейсензе.
А тем временем второй Нейфер, ныне министр, явился
в военный комиссариат и на основе полученных от герцога
полномочий потребовал, чтобы ему отрядили взвод сол
дат, который и был ему предоставлен после запроса в
ландтаге. Ворвавшись в здание совета министров, он
именем Карла-Александра, хотя прах старого герцога еще
не был предан земле, арестовал всех главарей партии
Гревениц и приказал отправить их в Гогентвиль, как они
ни бесились, ни грозили, ни протестовали. В тюрьму
Фридриха Вильгельма, брата графини, обер-гофмаршала и
председателя совета министров, как лед холодного поли283
тика, который устранил от власти сестру ради прочности
собственного положения, в тюрьму обоих его сыновей,
обер-шталмейстера и члена совета министров! Под арест
их мелких приспешников и клевретов—председателя цер
ковного совета Пфейля, тайного референдария Пфау,
государственных советников Фольмана и Шейда и всю их
многочисленную клику. Как они важничали раньше! Как
чванились, как задирали носы, еле кивали, отвечая на
поклоны. Теперь они сидели в строжайшем заточении, и
ни одна собака не вспоминала о них.
После этого Нейфер отправился к герцогине и сооб
щил ей, торжествующей, воссиявшей из праха и униже
ния, обо всем, что произошло. Через посредство героль
дов и расклеенных на стенах указов он возвестил, что
Карл-Александр взял в свои руки бразды правления и в
ближайшее время прибудет из Белграда; что против
бесчестных чиновников, притеснявших народ ради соб
ственной выгоды, им, государем, уже приняты меры и что
он заранее своим крепким и верным княжеским словом
гарантирует неприкосновенность всех свобод, в особенно
сти же свободу религии.
В народе ликование. Вот это государь! Этот взялся за
дело, не считаясь ни с кем. Совсем как на картине, где он
штурмует Белград. Подайте ленты, подайте еловые ветви,
чтобы украсить картину! Воистину властелин и герой! С
ним не пропадешь.
Близ Гирсау от проезжей дороги отходила дорога
поуже, проселочная. От нее ответвлялась пешеходная
тропинка, которая, теряясь в лесу, упиралась в крепкий
высокий забор. Деревья мешали взору проникнуть даль
ше. Из местных жителей доступ сюда имели только
садовник и старик поденщик, который исполнял всякие
поручения, оба—люди угрюмые, не склонные отвечать на
расспросы любопытных. Известно было только, что
какой-то голландец приобрел у наследников прежнего
владельца маленький развалившийся домик. Властям он
назвался мингером Габриелем Оппенгеймером ван Страатеном и предъявил паспорт, выданный Генеральными
штатами. Покупка была оформлена законным порядком,
все требования полиции и казначейства выполнялись в
высшей степени добросовестно. Голландец жил в домике
вместе с какой-то молоденькой девушкой, с ее горничной
и одним слугой. По округе ходил назидательный рассказ о
громиле, который попытался пробраться в этот уединен
ный домик. Его будто бы поймали, связали. Голландец
ничем не покарал видавшего виды отпетого головореза,
только запер его на целую ночь в комнате, полной книг.
284
Наутро бродяга будто бы, весь дрожа, в полном смятении
выбрался из лесу и навсегда покинул здешние края.
Временами выплывали слухи, будто голландец и есть
Вечный жид, но скоро снова умолкали. Он почти не
показывался в городке, совершал уединенные прогулки по
лесу, встретить его можно было очень редко. Малопомалу к нему привыкли. Где-то в лесу за высоким
забором и развесистыми деревьями живет голландец, и
пусть даже он делает что-нибудь недозволенное, но шума
не производит и никого не беспокоит.
Здесь же в Гирсау проживал и магистр Якоб Поликарп
Шобер, тот самый, что руководил собраниями библейско
го общества, в котором состояла Магдален-Сибилла.
Упитанный, толстощекий молодой человек, который тихо
совершал свой жизненный путь и любил длинные мечта
тельные прогулки, однажды, машинально следуя за пти
цей, перелетавшей с дерева на дерево, дошел до высокого
забора, без долгих размышлений и без особого труда
перелез через него, миновал изгородь, образованную
высокими деревьями, внезапно очутился у начала просеки
и увидел дом голландца посреди тюльпанов и идущих
уступами клумб с другими, ему незнакомыми и тщательно
выхоженными цветами. Странное впечатление производил
этот дом — ослепительно белый кубик, залитый лучами
солнца. А перед домом был раскинут примитивный навес,
и под ним лежала, потягиваясь в полудреме, одетая на
чужеземный лад девушка с матово-бледным лицом под
иссиня-черными волосами. Магистр замер в изумлении
и благоговейном восторге, потом на цыпочках удалился.
Впоследствии в его мечты о небесном Иерусалиме неиз
менно проникал образ девушки под навесом перед бело
снежным домом среди тюльпанов.
Рабби Габриель предоставил девушке полную свободу.
Ноэми расцветала, тихая и нежная, не ведая больших
страстей. При ней был старый, дряхлый, молчажвый
слуга и вывезенная из Голландии горничная, преданная,
добродушная, болтливая Янтье, которая долгие годы
заботливо за ней ухаживала. Порой девушке хотелось
повидать людей, но раз дядя держал ее в уединении,
значит, так было лучше. Да и порожденные мечтами,
вычитанные из книг люди были лучше живущих где-то
там, внизу.
Она наслаждалась книгами, которые дядя читал вместе
с ней. Это были по большей части древнееврейские книги,
а среди них загадочные, таинственные книги Каббалы.
Она не вдумывалась в них, она их видела. Каббалистиче
ское древо, небесный человек были для нее зримы и
285
осязаемы. Буквы-числа, составляющие имя божие, двига
лись в священной пляске, пестря переливчатыми значка
ми, многообразные фигуры священной науки непрерывно
шевелились, треугольники карабкались вверх, квадраты
ползли вниз, пятиконечная звезда перелетала с вершины
на вершину. А семи- и девятиугольники вытягивали свои
острые углы, одного грозили проколоть, другого ласкали
своим прикосновением. И все сплеталось в многоликом
стройном танце. Дядя учил: в каждом стихе, в каждом
слове, в каждой букве Писания заключен сокровенный
смысл. Он открывается тебе, когда ты сравниваешь эти
слова с другими местами Писания, когда ты преобразуешь
числовое выражение букв. Взгляни, вот бумага и на
ней — немножко черной краски. А между тем она живее
любого живого человека, она—уста, говорящие для веч
ности. Разве это не чудо из чудес? Много тысячелетий
тому назад кто-то продумал, прочувствовал эти слова.
Мертвы уста, впервые произнесшие их, мертв мозг,
впервые подумавший их. Но рукой своей человек написал
их, и, пока он их писал, дух божий вселился в них, и ныне
ты через многие тысячелетия так же продумываешь и
постигаешь их. В том, что написано, присутствует бог.
Буквам даны жизнь и движение, буква переходит в число,
число в звук, на веки вечные. То, что написал человек,
отделяется от него и живет далее собственной жизнью и
становится внятным всякому другому. Но лишь посвящен
ный ощущает бога во всем, что написано.
Так учил рабби Габриель. Ноэми слушала, силясь
понять его слова. Но события священной истории не
надолго принимали строгую форму отвлеченных мистиче
ских понятий, в которую втискивал их дядя. Очень скоро
они вновь облекались плотью, расцвечивались яркими
красками и волновали девичью кровь очарованием пе
стрых сказок и доблестью легендарных подвигов.
Она читала в Песни Песней: «Возлюбленный мой начал
говорить мне: «Встань, моя пастушка! Прекрасная моя,
выйди! Вот зима уже прошла. Цветы показались на земле,
время пения настало, и голос горлицы слышен в стране
нашей. Встань, моя пастушка! Прекрасная моя, выйди!
Голубица моя! Голубица в ущелье скалы, под кровом
утеса! Покажи мне лицо твое! Дай мне услышать голос
твой. Потому что голос твой сладок и лицо твое приятно!»
Она сидела, воплощение нежности и внимания, и
проникновенным взором скользила по большим, массив
ным древнееврейским буквам. Лицо у нее было как у отца,
очень белое, горделива изгибалась стройная шея, в глазах
затаились грезы, древние грезы прародителей, голову она
оперла на ладони, и плавно округленные руки переходили
В нежную покатость плеч.
286
Рабби Габриель объяснял, что прочитанное ею иноска
зательно говорит о сотворении мира, цветы—это праот
цы, и голоса юношей, изучающих тайны Писания, споспе
шествуют тому, что мир стоит и праотцы являют себя
потомкам. И он с большим знанием и мудростью все
расчленял и снова собирал, а затем умолкал и задумывал
ся. Она слушала его и верила ему, но едва он кончал, как
цветы вновь становились цветами и ей слышался неслож
ный и ласковый напев: «Вот зима уже прошла; дождь
миновал, перестал. Цветы показались на земле, время
пения наступило, и голос горлицы слышен в стране
нашей». И она закрывает глаза и внимает манящему
голосу, прислушивается, не смеет вздохнуть: вот-вот
сейчас из-за деревьев появится пастух, чьи дивные слова
звенят серебряными переливами. Но никто не идет.
Конечно, библейские герои и благочестивые мужи
были таковы, какими показывал их рабби Габриель. Но
когда он уходил, Ноэми смотрела на них собственными
глазами. Она сама была Фамарь, любившая Амнона, она
была Рахиль, бежавшая с Иаковом, была Ревекка у
колодца. И Мириам, плясавшая под напев победной песни
над потопленными господом египтянами,—тоже была она.
Но никогда не была она Иаилью, вбивающей кол в висок
Сисаре, и не была Деборой, которая была судьей во
Израиле. Тех немногих людей, которые ее окружали, она
перевоплощала в героев библейских легенд: Агарь походи
ла на болтливую служанку Янтье, у пророков были
блекло-серые, окаменевшие в скорби глаза дяди и его
приплюснутый нос, и говорили они его скрипучим серди
тым голосом.
Но у героев—у всех была осанка отца, его лицо, его
глаза, выпуклые, крылатые, его вкрадчивый, убедитель
ный голос. Отец! Яркий, блистательный! Ах, почему он
так редко приезжает! Повиснуть у него на шее—вот в чем
жизнь, а прочее только ожидание его приезда. Всех
героев Священного писания она видела в его образе.
Самсон, что сразил филистимлян, был одет в его оливко
вый кафтан и стремительно шагал, ослепительный и
опасный, в его позвякивающих шпорами ботфортах. Дави
да, что поверг Голиафа, она видела в красном, изящно
скроенном фраке, в котором отец приезжал в последний
раз, и поднятая с пращой рука откидывала аккуратно
наплоенные манжеты. Но—увы!—волосы, которыми
Авессалом запутался в ветвях дерева, были густые кашта
новые кудри отца, она замирала от сладострастного
ужаса, видя это, а когда Давид взывал: «О Авессалом!
Сын мой!»—он стенал скрипучим голосом дяди, и те
глаза, что закрывал он навеки, были огненные любимые
глаза отца.
287
Торжественно плыл новый герцог вверх по Дунаю на
яхте, подаренной ему тестем. Не шевелясь, с непроница
емым взором, примостился на носу чернокожий. Подле
герцогини грузно восседал Ремхинген, и лицо его, лицо
пьяницы, багровело под пудреным париком; пыхтя, же
манничая и на австрийский манер растягивая слова,
ухаживал он за красавицей. Он сиял, сотни безрассуднодерзких планов зрели в его солдатской голове. Первое,
что сделал герцог,— назначил друга председателем Воен
ного совета и главнокомандующим вюртембергской
армией.
Пышный прием в Вене. Их величества весьма милости
вы. Торжественная месса. Банкет во дворце. Опера.
Старый князь Турн-и-Таксис выехал в Вену навстречу
зятю; и оба друга-прелата не отказали себе в удоволь
ствии принести герцогу поздравления еще до въезда в
Вену. Когда яхта причалила, на берегу стоял князьепископ Вюрцбургский со своими тайными советниками
Раабом и Фихтелем, стоял и эйнзидельнский князь-аббат,
они радостно и сердечно облобызали герцога, подмигивая,
погладили руку Марии-Августы.
После оперы их величества и герцогиня удалились во
внутренние покои, а Карл-Александр, князь Турн-и-Таксис
и оба прелата остались за столом. Густое золото токай
ского маслянисто поблескивает в бокалах, герцог привык
к нему в Белграде и пьет его большими глотками, меж тем
как иезуиты едва прихлебывают. Воздух насыщен свеч
ным чадом и винными парами.
Перед такими верными друзьями и наперсниками
Карл-Александр выворачивает наизнанку душу. Нет, он
никак не намерен плесневеть в своей стране каким-то
заурядным князьком. Для его честолюбия недостаточно
радеть о том, чтобы подданные его усердно возделывали
виноградники, ткали холст, утирали своим ребятишкам
носы и держали в чистоте их рубашонки. Управлять
страной он предоставит своим советникам, сам же будет
властвовать. Не зря он столько лет провел в походных
лагерях. Он солдат, герцог-солдат. Раз он до сих пор
сражался и побеждал для другой, хотя и дружественной
династии, как же ему не сражаться и не побеждать для
самого себя? Людовик Четырнадцатый завоевал немало
земель, крохотная Венеция поглотила добрую часть Гре
ции, Карл Двенадцатый пронес свои знамена из Швеции
через половину Европы, в Потсдаме идет подготовка к
завоеваниям. Он чувствует, что призван увеличить свое
маленькое государство, а если богу будет угодно, то и
сделать его великим. Во всяком случае, такой, как сейчас,
он страну не оставит. Там можно набить себе синяки и
даже убиться насмерть обо все углы, внутренние и
288
наружные, там просто некуда податься. Как недурной
стратег и знаток военного искусства, он отдает себе отчет
в том, что, по своему положению, его маленькая страна
служит ядром для большой. Стоит только продвинуться
вперед к границам вюртембергских владений по ту сторо
ну Рейна, в направлении графства Мемпельгард, которое
вклинилось во Францию, оттуда уж можно идти и дальше:
база для полководца идеальная. А потом вся эта мелкота в
самом герцогстве и по его границам, имперские города
Рейтлинген,
Ульм,
Гейльбронн,
Гмунд, Вейль,—
непонятно, почему его предшественники позволили им
разрастаться и процветать. Уж он позаботится о том,
чтобы они не лежали камнем в герцогском желудке, а
превратились бы в полезный корм.
— У вашей милости избыток отваги,—усмехнулся
старик Турн-и-Таксис и тонким носом борзой потянул
аромат токайского. Благожелательно выслушивал он рис
кованные планы зятя. Он считал их чистейшей утопией и
не верил, что они хоть в какой-то мере осуществимы. Но
боже мой! Герцог ведь солдат, от него нельзя требовать
политической осведомленности. Очень мило и забавно,
что он так по-солдатски лезет напролом; но поживет
месяца два в своей резиденции, и его пыл остынет.
Оба князя церкви внимательно прислушивались к
горячим речам Карла-Александра. Они очень ревностно
занимались в свое время обращением его в католичество,
во-первых, потому, что всегда следует помочь заблудшей
душе обрести свет истины, во-вторых, потому что обраще
ние вюртембергского принца было хорошим средством
пропаганды, но больше всего из любви к искусству. Они
вполне искренне не преследовали этим больших политиче
ских целей. Ну а если господь бог ниспослал такую
милость и столь возвысил новообращенного, то можно,
ухмыляясь, выслушивать бесчисленные похвалы своей
мудрой предусмотрительности. А главное — извлечь всю
возможную пользу из неожиданной удачи. Тот огонь, что
раздувает герцог, всегда благодетелен. С его помощью
можно заварить любую кашу.
Первым осторожно начал толстый вюрцбургский
князь-епископ. Друг герцог строит обширные планы, на
которые его, конечно, благословит всякий истинно като
лический и христианский государь. Но он забывает, что
господь избрал его для управления мятежным и упорству
ющим в заблуждениях Вавилоном. Окаянные протестан
ты, подобно крысам, обгрызли богом дарованные немец
ким государям права, так что после всяческих ущемлений
от них остались убогие обрывки.
Герцог в ответ: вюртембержцы народ не плохой, они
послушны законам и государям верны. Вся беда в
289
10 Л. Фейхтвангер, т. 3.
окаянной парламентской шайке, в беспардонной клике
жадных ослов, которая в свое время отказалась утвердить
ему апанаж, в этих откормленных баранах, которые
пошли на государственную измену, снюхавшись с его
братом. Но он всегда был начеку и не позволил, чтоб у
него из-под носа утащили престол, а теперь, придя к
власти, он с ними расправится и доймет их до кровавого
пота. Не будь он государь и солдат, если не наступит
ногой им на загривок.
Аббат усмехнулся на это: дело не так просто. Прежде
всего друг герцог уже связал себя заверениями касательно
религии и еще всякого рода реверсалиями.
— Только на бумаге, на бумаге, на бумаге,— завопил
хмельной и взбешенный герцог.
А иезуит невозмутимо:
— Конечно, но все же это обязывает. И Библия ведь
только бумага, и тем не менее ею держится Рим и весь
мир.
В разговор вкрадчиво вмешался вюрцбуржец: мощь и
мудрость самого Карла-Александра, поддержка и лов
кость друзей, его войско и правота его дела в конце
концов уничтожат пресловутую бумагу. Обращение стра
ны в католичество — истинная основа и краеугольный
камень всех планов,— конечно, задача нелегкая, но неосу
ществимой ее назвать нельзя. Стоит вспомнить мудрый
пример успешного обращения в католичество ПфальцНейбурга. Для начала офицеры и солдаты в армии—
только католики. Этому никакой ландтаг не может пре
пятствовать. Затем мало-помалу к католикам переходят
все места при дворе и, наконец, все государственные
должности. Протестанты увольняются поголовно. Ох, как
стремительно обратились тогда в Пфальце все души к
истинной вере! Сколько их таким легким способом было
избавлено от мук вечных. Сперва чиновники, обременен
ные семьей, которые больше всего боялись за свое
положение. Ох, как быстро убедились они в благодетель
ности истинной веры и отреклись от протестантской
ереси, ох, как спешили эти добрые, честные души
впопыхах броситься в лоно католической церкви!
Собеседники посмеялись, выпили. Намечались заман
чивые перспективы. Князь-епископ пообещал поручить
своему архимудрому советнику Фихтелю выработать мето
ды воздействия применительно к Вюртембергу. Все ра
зошлись возбужденные, полные надежд.
На следующий день к герцогу явились три император
ских советника побеседовать с ним по поводу войны с
Францией, которую опрометчиво начал император. КарлАлександр, до сих пор выступавший перед императорски
ми советниками в роли назойливого просителя, наемного
290
генерала, разважничался вовсю оттого, что теперь заиски
вают в нем. Небрежно, широким жестом швырнул мини
страм подачку в двенадцать тысяч солдат, о которых они
робко просили его. За это ему со всяческими оговорками
и туманными намеками, в секретном соглашении импера
торским правительством была обещана защита его суве
ренных прав на случай посягательств Вюртембергского
ландтага.
Покидая Вену, герцог на глазах двора и народа был
удостоен его римским величеством поцелуя в обе щеки.
Когда Иозеф Зюсс узнал о смерти ЭбергардаЛюдвига, у него перехватило дыхание, вся кровь прилила
к сердцу, и он застыл на месте, полуоткрыв ярко-красный
рот, подняв левую руку, точно обороняясь от чего-то. У
цели. Он у цели. Совершенно неожиданно Достиг он
вершины. Он так жаждал этого и своим заносчивым
видом силился убедить себя и людей, будто давно уж
находится на вершине, но в душе его всегда терзали и
раздирали сомнения. И вот оно свершилось! Словно по
наитию из сотни тысяч билетов он вынул единственный
выигрыш, и теперь стоит гордый, уверовавший в свой
гений, перед умным Исааком Ландауером, который преж
де покачивал головой и, потирая зябкие руки, подсмеивал
ся над его верой в захудалого принца.
О, отныне он гордо и властно зашагает вперед. Сотни
блестящих зал откроются перед ним. В один миг взлетел
он наверх. И теперь, как равный среди равных, будет
сидеть за парадными столами с сильными мира сего; те,
что недавно с презрением от него отмахивались, будут
гнуть перед ним спину, те, что заставляли его томиться в
приемной, будут дожидаться у его дверей, пока он их
впустит. И женщины, белоснежные, великолепные, знат
ные, те, что милостиво принимали его любовь, будут
подобострастно предлагать ему свое гордое тело. С
лихвой вернет он теперь все полученные пинки. Он будет
восседать на самой вершине, он окружит себя ореолом
истинного вельможи и покажет власть имущим, что еврей
может держать голову в десять раз выше, чем они.
Он продал свои дома в Гейдельберге и Маннгейме,
выпустил составленную в вызывающем тоне публикацию
о том, что всякий, у кого в Пфальце есть к нему
какие-либо претензии, может их предъявить. Одновремен
но он негласно через посредников приобрел у обедневшей
дворянской семьи дворец в Штутгарте, на Зеегассе,
реставрировал и обставил его со сказочной роскошью,
пополнил свой штат, гардероб, конюшню. Сейчас он
291
10*
готовился во всем блеске торжественно выехать навстречу
герцогу.
Исаак Ландау ер застал его за этими хлопотами. Нев
зрачный, неопрятный, в неудобной, угловатой позе сидел
в большом кресле могущественный финансист и потирал
костлявые бескровные руки, невыразимо раздражая Зюсса своими пейсами, лапсердаком, всем своим неряшливым
еврейским обличием. Зюссу пришлось с досадой и разоча
рованием признать, что у старика не заметно ни зависти,
ни восхищения.
— Вам повезло, реб Иозеф Зюсс,— сказал он, благо
душно и чуть насмешливо покачивая головой.— А могло
бы повернуться и плохо, тогда вы потеряли бы все свои
денежки на этом голоштаннике.
— Теперь он, во всяком случае, не голоштанник,—
уязвленным тоном возразил Зюсс.
— Вот это я и говорю,— с готовностью согласился тот
и добавил по-дружески наставительно: — А на что вам
этот блеск и парад и вся эта возня? Послушайтесь старого
дельца, это невыгодно, это только приносит вред. Чего вы
пыжитесь и стараетесь быть на виду? Нехорошо еврею
мозолить всем глаза. Послушайтесь старого дельца, еврею
лучше всего держаться в тени.— Он засмеялся своим
гортанным смешком.— Долговое обязательство в шкатул
ке лучше, чем золотой галун на кафтане.— И добродушно,
с мягкой насмешкой он пощупал шитье на рукавах Зюсса,
меж тем как тот почти с отвращением старался стряхнуть
его руку.
«Вот такова эта молодежь,—думал Исаак Ландау ер,
уйдя от Зюсса.— Они скатываются все ниже и ниже, чуть
не до уровня гоев. Они хотят шума, блеска, расшитых
кафтанов. Они ищут себе признания у других. Тонкое
затаенное торжество в лапсердаке, при пейсах непонятно
им, этим пошлякам».
А Зюсс язвил про себя: «Вот уж трус! Вечно прятать
ся. На что же власть, если не выставлять ее напоказ?
Глупые, недостойные, отжившие свой век предрассудки.
Только бы не обратить на себя внимание христиан. Только
бы укрыться в тень. А я хочу стоять на ярком свету и
всем прямо смотреть в глаза».
Он отправился во Франкфурт с великой пышностью,
желая показаться матери во всем блеске. Пожилая краса
вица— от нее он унаследовал очень белое лицо и выпук
лые, крылатые глаза—жила в покое и довольстве, но
пустой жизнью. Ах, как полны были раньше ее дни! На
взмыленных конях носилась актриса Микаэла Зюсс по
Германии, и весь ее путь был усеян мужчинами, любовны
ми интригами, страстями, триумфами, огорчениями и
бурями. Теперешнюю же свою жизнь она старалась
292
расцветить чисто внешними впечатлениями, раздувая каж
дую мелочь, чтобы сохранить иллюзию деятельной суеты,
заполняла время уходом за своим телом, поддерживала
разнообразную бурную переписку, вмешивалась в жизнь
своих бесчисленных знакомых. Зюсс важничал и рисовал
ся перед ней, а она наслаждалась его блеском и млела,
совсем потерявшись от его шумлизого и неумеренного
хвастовства. А он еще пуще чванился перед этой благо
дарной, восторженной слушательницей.
Но цветистый фейерверк их речей прервал рабби
Габриель. Зюсс только что с похотливым самодоволь
ством рассказывал о женщинах, которые толпились в его
покоях, а Микаэла жадно ловила его слова. И вот
широкое, каменное, угрюмое лицо старца как глыбой
придавило все эти легкие пестрые видения. Да, ему
известно, что новый герцог уже покинул Вену и скоро
прибудет домой. Зюсс, конечно, направляется к нему. Он
говорил с такой холодной усталой насмешкой,, что все
достигнутое сразу стало пустым и сомнительным. Потом
он мимоходом спросил, когда Зюсс приедет в Гирсау,
девочка тоскует по нем. Услышав, как Зюсс виляет и
отлынивает, он больше не настаивал, только три борозды
резче обозначились на его лбу. Он переводил взгляд с
матери на сына, с сына на мать. И скоро ушел. При нем
Микаэла металась и трепетала, как глупенькая птичка.
Зюсс ни разу не видел ее в присутствии рабби Габриеля.
Сам он с трудом собрал свою разлетевшуюся во все
стороны спесь и великую гордыню. Вяло и не вполне
уверенно взлез он снова на ходули и попробовал робко
посмеяться над стариком. Но мать не поддержала его, и
отбыл он далеко не столь лучезарным и самодовольным,
как явился.
Спешным порядком направился он в Регенсбург. Шум
но и весело встретил его герцог. Багрово-красный под
белым париком, обрушился на него грубыми остротами
Ремхинген; он ненавидел евреев, а этот был ему вдвойне
противен своими сверхучтивыми, вкрадчивыми манерами.
И старик Турн-и-Таксис был крайне сдержан; он не
простил еврею, что тот своей бледно-желтой гостиной в
Монбижу затмил его бледно-желтый фрак.
Зато весьма благосклонной, игривой улыбкой встрети
ла сю герцогиня. Грациозный стан и задорное личико
красовались над широчайшей синей бархатной робой, в
складках которой совсем затерялась малюсенькая комнат
кам собачонка. Мария-Августа милостиво протянула ев
рею пухлую, холеную ручку для поцелуя, жеманно и
скромно, как требовал этикет, придерживая другой
верхние складки робы. Ах, какие смутные и греховные
мысли вдохнул в нее еврей своим поцелуем. И глаза у
293
него такие же красноречивые и выражают ту же самозаб
венную покорность, что и прежде. И притом он ни на
волосок не отступает от моды. Забавно всегда иметь при
себе такого еврея, который сто очков даст вперед самому
галантному версальскому кавалеру, а свое злобное еврей
ское сердце, где, без сомнения, копошится лютая и
ядовитая нечисть, искусно скрывает под изящным светлокоричневым кафтаном.
Позже, когда они остались вдвоем, герцог стал
расспрашивать Зюсса о настроении в стране. Спрашивал
он небрежно и свысока, но Зюсс мысленно посмеялся над
его наивными уловками, сразу почувствовав, что герцог
далеко не спокоен и придает большое значение его ответу.
Он вмиг сосредоточился, настроился на деловой лад и
призвал на помощь все свое чутье. Хитроумный финан
сист сидел теперь настороженный, нервы у него были
натянуты как струны, он пустил в ход весь механизм
расчетов и подсчетов. Прежде чем говорить, быстро и
точно разделил все «за» и «против», довел их до полной
ясности, подсчитал, взвесил, прикинул и выведал у герцо
га больше, чем тот у него.
Он понял, что именно хочется услышать герцогу:
первое — что народ ждет его как избавителя от всех своих
бед; далее, что он, герцог,— величайший из германских
полководцев и вправе требовать от страны, чтобы она
предоставила ему возможность создать внушительную
военную мощь, и, наконец, что парламент—это шайка
скаредных, своекорыстных, закоренелых злодеев и смуть
янов. Зюсс так ловко повернул свои ответы, что они
полностью подтвердили эти предпосылки.
Неожиданно герцог хлопнул его по плечу:
— А ты с твоим магом все-таки не надул меня, чертов
жид.
Зюсс вздрогнул, ответил вяло, против обыкновения
принужденно, как бы нехотя, что он тоже немало потра
тился на каббалистические вычисления; неудивительно,
что они оказались вескими и оправдали себя. Герцог
заметил выжидательно и тоже неискренне, с напускной
беспечностью: но ведь рабби предсказал плохой конец.
Если вычисления столь вески, зачем же Зюсс связывает
себя с ним, отдает ему свои деньги и услуги. Зюсс
ответил, немного помолчав: то, что рабби считает хоро
шим или дурным, относится совсем к другой сфере, и
людям положительным, как его светлость и он, незачем
ломать себе головы над подобными метафизическими
тонкостями.
Он внезапно замолчал, у него перехватило дыхание, го
лова склонилась набок. Ему почудилось, будто из-за спи
ны его выглядывает человек с его собственным лицом, толь294
ко совсем призрачный и туманный. Герцог тоже умолк.
Все окружающее потеряло для него свои краски, как-то
странно поблек и еврей. Ему привиделось, что он сколь
зит в каком-то странном, фантастическом танце, перед
ним, держа его за руку, скользит в хороводе тот злове
щий маг, рабби Габриель, другую руку его держит Зюсс.
Из мира видений его вырвал еврей. Перевел разговор
на другое. Герцог вначале с презрением и горечью
упомянул о своем брате, принце Генрихе-Фридрихе, и о
его сговоре с ландтагом. За эту тему схватился теперь
Зюсс, деликатно посмеялся над кротким, безвольным
заговорщиком, потом заговорил о его возлюбленной, о
тихом, темно-русом, глупеньком создании. Герцог слушал
с интересом, насмешкой и злорадством. Черт побери!
Должно быть, для девчонки скромный Генрих — постная
еда, вроде пресного жаркого без приправы. Он оглуши
тельно захохотал, в его глазах зажглись опасные лукавые
огоньки. Еврей, наверно, знает девчонку, пусть Же расска
жет о ней. Зюсс принялся осторожно описывать ее, как
знаток по косточкам разобрал дочку мелкопоместного
дворянина, ее кроткую тяжеловесную белокурую красоту,
жаркую негу ее юности. Герцог ловил каждое слово с
жадным мстительным любопытством и был явно удовле
творен; по-видимому, у него окончательно созрел какой-то
план.
— Ты знаток, еврей,— смеялся он.—Ты, плут, знаешь
толк в христианском мясе.
Оставшись один, Зюсс усмехнулся глубокомысленно и
победоносно и вновь продумал свою линию поведения.
Все ясно. Льстить герцогу во что бы то ни стало, не боясь
хватить через край. Добывать ему деньги, а с помощью
денег—женщин, солдат, славу. Больше, как можно боль
ше. Наживать на этом не чрезмерно, но развернуть дела в
таком масштабе, чтобы разбогатеть, даже если к рукам
прилипнет самая малая толика. К ландтагу — полное пре
небрежение. Ясно и твердо стать во враждебную к нему
позицию. Всячески третировать его. Главная цель —
деньги для герцогской казны.
Он правильно подошел к Карл у-Александру. И мудро
поступил, купив дворец в Штутгарте. Покидая Регенсбург
раньше герцога, он был уже тайным советником по
финансовым делам при герцоге Вюртембергском. Вместе с
этим званием он, декретом герцогини, получил должность
управляющего ее личными доходами.
В Штутгарте — грандиозные приготовления к приему
нового государя. Три триумфальных арки с гордыми
латинскими изречениями и множеством аллегорических
295
фигур, бессчетные флаги, гирлянды. Вдоль улиц—толпы
людей, разрумяненных бодрящим декабрьским морозцем.
Разносчики повсюду продают оттиски знаменитой карти
ны, на которой герцог весьма воинственно под градом
пуль, во главе семисот алебардщиков, штурмует крепость
Белград. Зюсс приказал отпечатать эту картину во многих
тысячах экземпляров, герцогу и народу на радость, а себе
в заслугу, и вот теперь горожане и крестьяне дерутся за
это дешевое, патриотически умилительное стенное укра
шение. Весь город гудит от музыки, пушечной пальбы,
кликов. Наконец показывается растянувшийся на две
мили торжественный поезд: чиновники, офицеры, сол
даты, пешие и конные, скороходы, пажи. Запряжен
ная восемью парами лошадей парадная карета герцо
га. Так въехал он в столицу по сверкающим от снега
улицам, под лучезарно-голубым декабрьским небом, и
тысячи пестрых флагов развевались в живительном
воздухе.
С разинутыми ртами и раскрытыми ему навстречу
сердцами, любовались штутгартцы своим импозантным
повелителем, который сидел в карете, распахнув шубу на
широкой, увешанной звездами груди, любовались его
крупной головой и властным взором, а еще больше —
красавицей герцогиней, которая грациозно поднимала из
белых мехов украшенную диадемой своеобразную ящеричью головку и с томным любопытством, улыбаясь,
поглядывала на них. Ах, как насмехалась она над шва
бами, восторженно приветствовавшими ее, ах, сколько
комичного нашла она в представителе Тюбингенского
университета, толстом, смущенном профессоре, который
потел и надрывался, с швабским акцентом декламируя
превыспренние стихи, сложенные в честь княжеской
четы. Но серьезно и внимательно слушала она, когда он
говорил о народах, которые герцог призван объединить
под своим скипетром, когда он патетически восклицал,
что имя Карла-Александра объемлет все сказанное о
Карле Великом и о других Карлах, все то, что греки в
Александре так высоко ставят, а божьи племена в
Самсоне славят, чем обладал Геркулес, и под конец
сравнил его с римским Цезарем. И даже тогда не
выразила она иронии, когда он провозгласил герцога
славным в веках, хотя бы за то, что, подобно принцу
Итаки, он прилепился душой к Ментору. Но мысленно она
задала себе вопрос, кто же этот Ментор — маленький ли,
осмотрительный тайный советник Фихтель, любитель чер
ного кофе, или по-лисьи хитрый и галантный щеголь
еврей?
Тот как раз скромно и подобострастно стоял где-то
позади, в углу, смешавшись с челядью. Он счел благора296
зумным появиться в Штутгарте тихо и без большой
помпы; он поселился в своем роскошном доме и сначала
почти не привлек к себе внимания. У его камердинера,
спокойного, флегматичного Никласа Пфефле, нельзя бы
ло выведать ничего путного, кроме того, что хозяин
его—знатный господин из придворного штата герцога. Но
мало-помалу стало известно, что тайный советник по
финансовым делам, хоть по виду и манерам ничем не
отличается от всякого другого знатного вельможи, попро
сту поганый, некрещеный еврей. Собственно говоря,
евреям в герцогстве жить не разрешалось. Потому и
господа парламентарии весьма косо смотрели на новояв
ленного советника и охотно выпроводили бы его за
пределы страны; им только не хотелось по такому
ничтожному поводу сразу вступать в пререкания с новым
герцогом. Народ с любопытством и недоверием глазел на
еврея. Однако, принимая во внимание запутанное положе
ние государственных финансов и происки евреев, управля
ющих гревеницким имуществом, пожалуй, не следовало
оспаривать у герцога право иметь собственного придворно
го еврея. Кроме того, приходилось признать, что новый
еврей вел себя пока что весьма прилично и скромно; вот и
тут во время торжества принесения присяги законному
монарху он, несмотря на свое важное звание и пышный
мундир, держался незаметно, в сторонке.
Но спустя три дня, во время приема членов ландтага,
он вел себя уже по-иному. Гордый, холодный, строгий,
стоял он среди министров и с презрительным равнодуши
ем взирал на толпу парламентской черни. Члены кабинета,
включая еврея, в пестрых блестящих мундирах стояли
маленькой кучкой, высокомерно обособленной от густой
темной толпы парламентариев. Четырнадцать прелатов и
семьдесят представителей городов и цехов насчитывал
ландтаг. Очень немногие, и в том числе умный и хитрый
Вейсензе, а также умудренный горьким опытом законовед
Фейт Людвиг Нейфер, держались независимо. У осталь
ных же лица были озабоченные, озадаченные и потные, и
они, смущенно, но упрямо потупясь, сносили холодные
взгляды горделивой группы министров. Среди последних
находились председатель совета Форстнер и двуличный,
льстивый Нейфер, которые еще при жизни старого герцо
га были сторонниками Карла-Александра и помешали
сговору ландтага с принцем Генрихом-Фридрихом. Тут же
виднелся длинный крючковатый нос Андреаса Генриха
фон Шютца, в прошлом клеврета графини Гревениц,
человека, способного удержаться при любом правитель
стве. Ничего хорошего не ждали депутаты от этой
троицы, ничего хорошего не ждали они и от еврея,
который одним своим присутствием на торжественном
297
приеме, казалось, бросал им вызов. А как заносчиво и
кичливо держится этот выскочка! Видит бог, это кровная
обида достославному ландтагу. Ну, ничего, они еще
научат его приличному обращению.
Только к одному из министров чувствовали представи
тели сословий доверие, и то, что герцог назначил его в
кабинет, примиряло их и с Нейфером и с евреем. Министр
этот был Георг Бернгард Бильфингер, философ и физик.
Карл-Александр узнал этого жизнерадостного толстяка с
открытым мясистым энергичным лицом, когда пригла
сил его проверить расчеты и проекты крепостей. И как
ни велико было его недоверие ко всякой философии,
он не мог противостоять искушению включить в свой
кабинет не юриста, а почтенного математика и строи
теля.
Обе группы, маленькая, составленная из министров, и
большая — из парламентариев, стояли друг против друга
как два враждующих зверя, один — большой, неуклюжий,
темный, беспомощный, другой—маленький, переливча
тый, красочный, подвижной, опасный. Но хотя, казалось,
дистанция была резко подчеркнута, от одной группы к
другой уже протянулись нити—от парламентария Нейфера к его брату, министру, от положительного, честного и
ревностного патриота—председателя ландтага Штурма к
положительному, честному и ревностному патриоту, тай
ному советнику Бильфингеру, и даже от впечатлительно
го, утонченного, любопытствующего дипломата Вейсензе
к диковинному, непонятному, увертливому, щеголеватому
новому финансовому советнику — еврею, иудейскому вель
може.
Собравшиеся ждали. Ждали очень долго, около часа
сверх назначенного времени. Но все еще не слышно было
ни торжественного марша, ни команды «на караул»
стоящим в аванзале гвардейцам, и двери в личные
апартаменты герцога все еще были закрыты.
Обливаясь потом в чрезмерно натопленном зале, вор
ча, угрюмо переступали с ноги на ногу представители
народа, да и министры начали проявлять беспокойство.
Никто не ожидал, что герцог с первой же минуты проявит
такую небрежность к парламенту. Что это — злонаме
ренность? Каприз? Случай? Забывчивость?
Только один человек знал это. Еврей стоял, улыбаясь.
Как посвященный смаковал своеобразное торжество, под
готовленное для себя Карлом-Александром. Члены ланд
тага были в сговоре с его братом? Отлично, пусть же
стоят и ждут его теперь до тех пор, пока у них ноги не
отсохнут, а он тем временем будет предаваться любовным
утехам с подругой своего брата, с кротким, темно-русым,
невозмутимым созданием.
298
Тайный советник Андреас Генрих фон Шютц по
пунктам зачитывал конституцию, которой герцогу надле
жало присягнуть с добавлением тех заверений и подтверж
дений, которые Карл-Александр, еще в бытность свою
принцем, сразу же после кончины Эбергарда-Людвига,
передал господам парламентариям через Нейфера. Бумага
была составлена крайне обстоятельно, осторожно, много
словно. Не очень громко, ровным, хорошо поставленным
голосом, слегка гнусавя на французский манер, читал
господин фон Шютц нескончаемый документ, в зале
стояла невыносимая жара, жужжала зимняя муха, воздух
был насыщен испарениями, дыханием, тихим сопением
множества людей в тяжелых одеждах. Угрюмо, сердито
смотрел Карл-Александр на тупые, будничные лица,
которые силились казаться торжественными, угрюмо,
сердито внимал он сухому высокопарному стилю этой
грамоты, каждое слово которой означало стеснение его
воли, дерзкое, наглое, возмутительное насилье. А гнуса
вая речь тянулась долго, долго. Он с трудом удерживался,
чтобы не прервать ее, не зевнуть громко и досадливо. Он
только что оторвался от любовных утех, он еще всеми
порами ощущал нежную теплоту темно-русого создания,
он слышал еще безудержный, тихий, неуемный плач,
увлажнивший ему лицо, руки, грудь, он весь был полон
сытого, грубого злорадства. Члены ландтага были глубо
ко уязвлены, слушая, как он глухим, хриплым голосом —
следствие только что испытанного наслаждения—с от
дышкой, непереносимо равнодушно и явно думая о дру
гом, повторял формулу присяги. «Я подтверждаю и
свидетельствую моим верным княжеским словом, по
зрелом и благом размышлении и от самого чистого
сердца». И звучало это так, словно говорит он своему
камердинеру, что вода для бритья остыла.
Депутаты удалились подавленные и полные тревоги.
Обругай он их, как покойный государь, как ЭбергардЛюдвиг, накинься на них, как тот, с непотребной бранью,
они на все скорей нашли бы ответ, чем на этот бесцере
монный, презрительный, неслыханно небрежный тон.
Сколько времени продержал он их в ожидании, словно
докучливых попрошаек! С каким равнодушием, презри
тельно рыгая, произносил он слова присяги. О пленитель
ная свобода! Какую жестокую борьбу придется выдер
жать за тебя! О благословенная власть стоящих у кормила
почтенных родов, не мало обид и огорчений придется
претерпеть, отстаивая тебя!
После ухода депутатов Карл-Александр потянулся,
опустился в кресло в отличном расположении духа.
Здорово он их приструнил. Как они улепетывали, поджав
хвост! Он засопел, весьма довольный собой. Хорошее
299
начало, хороший день. Сперва насолил этому тихоне,
этому двуличному смутьяну Генриху-Фридриху, а затем
спровадил и дерзкую, жадную потную чернь, и она
ретировалась, ошарашенная, давясь проглоченной обидой.
Он не задерживал и министров, а отпустив их, улыб
нулся Зюссу:
— Мне еще нужно пойти утереть слезы белокурой
красотке. Знаешь толк, лицемер, знаешь толк больше, чем
я предполагал.— Громко расхохотавшись, он хлопнул по
плечу польщенного Зюсса.
— Я хочу править сам,— заявил он одной из штутгарт
ских депутаций.—Я хочу сам выслушивать свой народ и
помогать ему во всем.
На него обрушился целый поток прошений, и он
самолично принимал их.
— Я и тебе и себе хочу помочь,— сказал он одному
просителю. Он велел объявить по всей стране, что не
остановится ни перед какими трудами и тяготами, дабы
споспешествовать истинному преуспеянию и процветанию
герцогства, он позаботится, чтобы дела вершились повсю
ду без подвохов, интриг и затяжек на основе издревле
прославленной вюртембергской честности и справедливо
сти. Всякому имеющему обиду на кого-либо из чиновни
ков или иную претензию такого же рода надлежит
обстоятельно изложить свою жалобу на бумаге и вручить
ее герцогу в собственные руки.
Три воскресенья кряду эта воля нового государя
провозглашалась со всех амвонов; в напечатанном виде
она была прибита в каждой общине к дверям ратуши.
Народ ликовал: вот это государь! Он не доверяет дела
правления своим чиновникам, он правит сам. Как снег в
мае, таяло число приверженцев графини Гревениц. Кто
сам спешил убраться, кого изгоняли или сажали в
крепость. «Уж он сдерет шкуру с этих живодеров!» —
ухмылялись крестьяне. Расцветала на бедах клики Греве
ниц унылая вдовствующая герцогиня. Картина же, на
которой Карл-Александр со своими алебардщиками штур
мует Белградскую крепость, была нарасхват, а когда
вышел рескрипт, воспрещающий коленопреклонение про
сителей перед герцогом, ибо одному богу подобает оказы
вать такие почести, Зюссу пришлось заказать новую
огромную партию оттисков, и в герцогстве не осталось ни
одного крестьянского или бюргерского дома, где бы на
самом почетном месте не красовалась эта картина. А
господа парламентарии только косо смотрели на происхо
дящее.
Герцог всячески старался ускорить вынесение пригово300
pa бывшему гофмаршалу Гревеницу и его сестре, но без
особого успеха. Правда, некогда всемогущий сановник
сидел в крепости Гогентвиль; но чтобы не навлечь на себя
обвинение в насилии и пристрастии, герцогу надо было
действовать осмотрительно и не спеша. Сама же графиня
находилась за пределами страны, протестантские княже
ские дворы служили ей опорой против герцога-католика, а
умелая рука Исаака Ландауера всякий раз потихоньку
распускала сети, в которые вюртембергские советники не
очень ловко пытались поймать графиню. Правда, дело
графини слушалось в особом присутствии уголовного
суда, и лучший юрист герцогства, известный на всю
Германию своей неподкупной честностью, тюбингенскии
профессор Мориц Давид Гарпрехт предъявил ей тяж
кие обвинения в двоемужестве, в двойном, повторном и
многолетнем прелюбодеянии, в троекратном покушении на
жизнь супруги Эбергарда-Людвига, в оскорблении величе
ства, в вытравлении плода, в подлогах, мошенничестве,
обмане, а суд вынес ей смертный приговор. Специальный
дипломатический представитель барон Цех был послан из
Вюртемберга в Вену, чтобы провести там утверждение и
осуществление этого приговора, он истратил сто сорок
три тысячи гульденов на подкуп императорских советни
ков. Но то ли Исаак Ландауер истратил еще больше, то ли
он действовал более умело, процесс затянулся надолго и в
результате привел к сложному, запутанному денежному и
деловому полюбовному соглашению.
Герцогу эта история, как и вообще вся канцелярщина
управления страной, скоро показалась скучной и против
ной. Он издал много прекрасных манифестов, завоевал
любовь своего народа, а советники его — шумливый гене
рал Ремхинген, увертливый дипломат Шютц, хитрый
финансист Зюсс — уверяли его изо дня в день, что все
беды теперь миновали и для Вюртемберга наконец насту
пил золотой век. Где в Германии найдется второй, столь
преданный своему долгу, государь? Преисполненный гор
дости перед богом, людьми и самим собой, кичась
сознанием, что имя верного пастыря и услады рода
человеческого, которым наградил его в приветствии Тю
бингенскии университет, вполне им заслужено, он предо
ставил своим советникам осуществлять все обещания, а
сам, в предвкушении солдатского житья и в чаянии
приумножить свою славу, выехал к армии.
Зюсс пригласил тайного советника Бильфингера и
профессора Гарпрехта на совещание в связи с процессом
против брата и сестры Гревениц. Все трое сидели в
перегруженном роскошью рабочем кабинете Зюсса, ев301
рей—стройный, элегантный, вюртембержцы—грузные,
ширококостые. Процесс принял неблагоприятный оборот.
В Вене ясно дали понять, что бывшего гофмаршала
следует выпустить на волю и заключить с ним полюбов
ную сделку: он предлагал уступить по низкой цене свои
вюртембергские владения. Смертную казнь графине в
Вене тоже не склонны были утвердить и предлагали
ограничиться денежной компенсацией. Такое компромисс
ное решение оба вюртембержца находили неудовлетвори
тельным и наносящим урон достоинству государя. Зюсс,
наоборот, полагал, что наиболее осязательным следует
считать тот успех, который выражается в крупных циф
рах, а для такой деловой особы, как графиня, нет кары
чувствительней, чем крупный денежный штраф. Пусть
только поручат урегулирование финансового вопроса ему,
он, безусловно, сумеет угодить герцогу. Положительные и
справедливые вюртембержцы сочли эту точку зрения
легкомысленной и чисто еврейской. К тому же они знали,
что Зюсс вел какие-то дела с графиней, и не доверяли
ему. Но ведь вюртембергский посланец вернулся из Вены
ни с чем, следовательно, оставалось только согласиться на
компенсацию, которую еврей проведет, конечно, лучше
всякого другого, а герцог безусловно верит в его удачли
вость и ловкость рук. Им пришлось с досадой согласиться
на то, чтобы все дальнейшие переговоры вел Зюсс.
Покончив с этим, Зюсс обратился к законоведу за
некоторыми разъяснениями касательно спорных правомо
чий ландтага. Это был вопрос, который взволновал обоих
вюртембержцев до глубины души. Законовед Гарпрехт,
человек медлительный, степенный, осторожный, привык
ший обстоятельно, всесторонне рассматривать каждую
проблему, и Бильфингер, близкий друг знаменитого фило
софа Вольфа, прославившийся на всю Европу своей
ученой деятельностью в Петербурге, склонный подходить
к каждой проблеме с высокопринципиальной точки зре
ния, оба истинные патриоты, оба спокойные, серьезные
люди, не могли не сознавать, что конституция стала
наследственным вотчинным владением отдельных, наибо
лее влиятельных бюргерских семей, в среде которых
места народных представителей наравне с домами, ме
белью, векселями передавались в наследство или служили
предметом торга; они знали, что знаменем свободы
злоупотребляют единицы, отрывая от него лоскутья для
своих личных выгод. Но тем не менее они были глубоко и
вполне искренне убеждены, что конституция и свобода,
коими пользуются сословия, суть подлинные столпы
государства, и толковали все спорные вопросы взаимоот
ношений между монархами и народом, исходя из принци
пов свободолюбия и высокой ответственности, в духе
302
которых была составлена конституция, завещанная пер
вым вюртембергским герцогом, воистину великим госуда
рем малой страны. И первый его принцип был —
обеспечение народных вольностей, а его пароль: «Attemp
ts!»— «Дерзаю!». И пусть конституция порой препят
ствует государю в осуществлении даже полезных начина
ний, это, на его взгляд, было зло ничтожное, если
сравнить, какое великое благо творит конституция, своими
ограничительными законами избавляя монарха от многих
тяжких промахов.
Речь шла о стоявших в явном противоречии к духу
конституции проектах и предложениях Зюсса касательно
пошлин и монополий; но текст конституции был настоль
ко туманен, что находчивый и недобросовестный толкова
тель мог без труда найти в нем лазейки. Гарпрехт, а за
ним и Бильфингер с горячностью возражали, а Зюсс
слушал учтиво и внимательно. Но вдруг ученый заглянул
в глаза финансиста, в эти большие, выпуклые, алчные,
умные, настороженные, бессовестные, хищные глаза. Не
в первый раз видел он их, но лишь сейчас прочел то, что
было в них написано. Что в его глазах значили свобода,
конституция, совесть, народ? Средство для всякого рода
маклаков взобраться туда, где находится он, стрясти
плоды с того дерева, на котором сидит он, с его
дерева—с герцога. Ученому стало ясно, что для этого
человека конституция и ее представители—всего лишь
конкуренты, и ненавидит он их неумолимой ненавистью
конкурента. Под его умным, алчным, хищным, захватни
ческим взглядом, не облагороженным светом идей, все
высокие понятия превращались в ребяческие бредни,
оказывались замаранными, осмеянными. Ученый почув
ствовал, что говорить с этим торгашом о духе закона, о
его прекрасном и благородном значении попросту глупо,
все равно что обращаться к раскрашенной картонной
маске. Еврей наверняка выбирает из его слов лишь годное
на потребу своим нечистоплотным, своекорыстным проек
там. Гарпрехт неожиданно замолчал, менее экспансивный
Бильфингер хоть и не сразу, но все же понял, что смутило
его друга. Скоро оба вюртембержца откланялись холодно
и хмуро, а неизменно учтивый Зюсс почтительно прово
дил их.
У дверей им повстречался Исаак Ландауер в лапсерда
ке и с пейсами. Зюсс пригласил его, чтобы урегулировать
финансовые дела графини. Они поняли друг друга с
полунамека. Нужно было составить договор в таких
выражениях, чтобы по виду он был выгоден для герцога,
а на деле—для графини. Ожесточенно торгуясь, они
наступали друг на друга. Каждый защищал еще и соб
ственные интересы, ибо у каждого были претензии как к
303
герцогу, так и к графине. В конце концов Зюсс якобы
выторговал в пользу герцога триста двадцать три тысячи
гульденов, но на деле получалось так, что герцог должен
уплатить графине сто пятьдесят восемь тысяч гульденов.
При передаче этой суммы Зюсс, правда, удержал с
графини, за какие-то ссуды и займы, тридцать тысяч
гульденов, а герцогу поставил в счет за услуги в этом деле
еще пять тысяч гульденов.
Итак, любовная история графини, повергшая на мно
гие годы в смятение и тревогу все герцогство, закончилась
значительной прибылью в пользу тайного советника по
финансовым делам Иозефа Зюсса Оппенгеймера. Графиня
прочно обосновалась в Берлине и вела блестящую, шум
ную жизнь. Унылая вдовствующая герцогиня прихварыва
ла еще смолоду, состояние ее здоровья все ухудшалось, и
врачи не могли постичь, откуда у нее берутся силы. Она
же с неприкрытой, унылой, застарелой ненавистью взира
ла на Берлин, на свою соперницу, на эту тварь, и умерла
лишь через три недели после графини.
Карл-Александр объезжал крепости, фортификацион
ные работы, военные лагеря, скакал верхом, колесил в
экипаже, издавал приказы — словом, был весьма деятелен.
Радостно отпраздновал он сердечную встречу со старым
главнокомандующим, принцем Евгением, человеком очень
умным, но несколько жестким и суховатым. Осторожный
принц отступил перед превосходными силами французов и
расположился в укрепленном лагере под Гейдельбергом.
Французы опять очутились на вюртембергской земле,
назначали контрибуции, реквизиции. Однако подкрепле
ния, полученные имперской армией, главным образом
стараниями Карла-Александра, принудили французов от
ступить за Рейн. Ретиво и неутомимо занялся теперь
герцог обеспечением безопасности границ. Строились кре
пости, рылись окопы, герцог постоянно совещался с
Бильфингером. С полной ответственностью и знанием
дела приступили они к осуществлению весьма дальновид
ного и поистине гениального в стратегическом отношении
плана. Решено было на расстоянии между Роттвейлем и
Роттенбургом в нескольких местах эскарпировать горы,
дабы сделать тут границу совершенно неприступной,
кое-где вырыв небольшие шанцы, затем провести линию
укреплений от Шильтаха до Оберндорфа, вплоть до
самого Неккара и загородить Гейбергский перевал. Чтобы
нести гарнизонную службу в этих укрепленных пунктах,
вполне достаточно пяти батальонов и от десяти до
двенадцати эскадронов. И при помощи таких относительно
малых средств можно создать швабские Фермопилы, о
304
которые "каждый галльский Ксеркс неминуемо разобьет
себе голову.
Сначала ландтаг не противился планам КарлаАлександра. В правление Эбергарда-Людвига герцогство
так сильно страдало от французских вторжений, конт
рибуций, грабежей, хищничества, убийств и насилий, что
оно, естественно, от всей души было признательно своему
нынешнему государю за сильную, умелую военную защи
ту. Но как только французы были отброшены за Рейн и
непосредственная опасность миновала, представители со
словий стали менее сговорчивы. Они донимали герцога
постоянными мелочными и назойливыми жалобами. То и
дело к нему являлись депутации с протестом против его
мероприятий, связанных с набором и военными приготов
лениями; его злили их упитанные, осовелые, мещанские
лица, их упрямая чванливая тупость. Рогатки на каждом
шагу. Пополнение армии производилось до крайности
медлительно, лошади, снаряжение, провиант достаэлялись
с явной неохотой и всегда в меньшем, чем требовалось,
количестве. Военные налоги поступали туго, сборы произ
водились нерадиво, кассы пустовали. Герцог, подозри
тельный по натуре, усомнился в своих советниках, предпо
ложив, что втайне они заодно с ландтагом. Он вытребовал
в лагерь своего еврея.
Зюсс напряженно следил за каждым, самым незначи
тельным событием в вюртембергской политике, взвеши
вал, оценивал и давно с вожделением ждал этой минуты.
Он точно, ясно и трезво наметил себе конечную цель, как
всегда досконально рассчитал каждый свой шаг, малей
шую пядь пути, так что поле его действий лежало перед
ним, словно начерченная с математической точностью
географическая карта.
Во всеоружии и во всем своем великолепии направился
он в лагерь. Карл-Александр тотчас же принял его. Была
ночь. Горели свечи, в углу примостился чернокожий.
Герцог сидел с Бильфингером над чертежами. Громоглас
но и гневно излил он накипевшую в нем досаду, перед
этими двумя слушателями он не считал нужным сдержи
ваться. Его недоверие к министрам, в особенности к
Нейферу и Форстнеру, еще возросло. Именно они в свое
время, когда он был еще принцем, убедили его подписать
пресловутые реверсалии и торжественные обещания ланд
тагу, чтобы тем самым в момент междуцарствия пресечь
всякие происки в пользу принца Генриха-Фридриха. Те
перь он внушил себе, что эти обязательства подписывать
вообще не следовало, а вдобавок оба советника обманули
его. Они стакнулись с коварным и мятежным ландтагом,
в чистовом экземпляре кем-то пропущен или изъят один
лист; текст чистового экземпляра не совпадает с чернови305
ком, который ему показывали раньше. С испугом и
негодованием слушал Бильфингер эти безосновательные и
бессмысленные обвинения, которые отрывисто, чуть не
рыча от ярости, выкрикивал герцог. Бильфингер взял себя
в руки и постарался успокоить герцога, логически доказы
вая ему, что подписал он лишь то, чего так или иначе от
него требует конституция и в чем, после Тюбингенского
соглашения, присягали все его предшественники. Из этого
следует, что, заблаговременно подписав соответствующий
документ, он сделал всего лишь красивый жест; однако,
принимая во внимание настроение умов, это было не
только целесообразно, но и попросту необходимо. Настой
чивые увещевания Бильфингера принудили КарлаАлександра замолчать, но не убедили его. Зюсс ограни
чился тем, что внимательно слушал; в мерцании свечей
его многозначительно улыбающееся лицо своей белизной
и спокойствием резко контрастировало с красными, воз
бужденными лицами государя и строителя крепостей.
Карл-Александр неожиданно обратился к нему:
— А ты что думаешь, еврей?
Зюсс, пожав плечами, выразил недоумение, как это
ясные и мудрые приказы герцога могут выполняться так
плохо и неточно. Весьма вероятно, что тайные советники
втихомолку шушукаются с непокорными парламентари
ями; изменники они или нет, сказать трудно, но во всяком
случае, судя по неудовлетворительным результатам, они
бездарные, нерадивые крючкотворы. Что же предлагает
он, спросил герцог. На основании своего опыта военных
поставок в Австрии Зюсс порекомендовал налагать круп
ные денежные пенни за всякое проявление злостной
пассивности. Денежными штрафами можно многого до
биться. Горожанин, как и крестьянин, больше всего доро
жит своей собственностью, он скорее пожертвует
жизнью, чем деньгами. Герцог сказал, что обдумает этот
план, а Зюсс пускай тем временем разработает соответ
ствующие предложения. Еврей заявил, что это уже
сделано, и положил на стол пачку документов и подсче
тов. Бильфингер снова начал приводить пространные
доводы против подозрений герцога, советуя ограничиться
более мягкими и осторожными мерами. Карл-Александр
прервал его злобным взглядом и заговорил о лежавших
перед ним чертежах.
Уже на следующий день он отдал Ремхингену приказ
строжайше проводить в жизнь проект Зюсса. Итак, они
стали работать совместно: генерал воплощал силу, ев
рей— мозг. Ремхинген издевался над евреем, преследуя
его грубыми, циничными, пошлыми шутками. Зюсс нена
видел и презирал генерала, но сдерживался и на грязные
солдатские шутки отвечал неизменной равнодушно306
учтивой улыбкой. Зато его поразительная деловитость и
сметливость, неиссякаемый запас фортелей и уловок
вызывали у генерала невольное ворчливое и насмешливое
восхищение. Общим у этих двух людей было только
честолюбивое желание во что бы то ни стало угодить
герцогу, добыть для него как можно больше солдат и
денег, общим было и глубокое органическое убеждение,
что народ принадлежит монарху наравне с его конями и
псами, и потому малейший намек на непокорность монар
шей воле представлялся им преступной дерзостью.
Как по волшебству явилось теперь все, чего раньше
нельзя было добыть ни уговорами, ни силой. Если прежде
барабану вербовщика, несмотря на самый раскатистый
грохот, с трудом удавалось собрать весьма неказистую
компанию тысячи в две добровольцев, главным образом
отпетых проходимцев, то теперь казармы еле вмещали
рекрутов. В ремонтных конюшнях топотали кони, цейхга
узы были переполнены амуницией, кассы ломились от
денег и векселей, в амбарах и на складах не хватало места
для поступающего зерна и наваленного горами провианта.
Свежий, стремительный, бурливый поток сменил унылое
мелководье. Повсюду обильный подвоз, запасы. Торже
ствующий Карл-Александр расцветал и открыто прослав
лял талант и ловкость своего тайного советника по
финансам.
Но над страной навис свинцовый, удушливый гнет.
Правда, и раньше случались принудительные наборы, но
только для бездомных бродяг, для молодых здоровых
лентяев, которые ложились бременем на общину. Теперь
же рекрутская повинность распространилась на всю холо
стую молодежь страны. Кто хотел откупиться, тот упла
чивал огромную сумму. Семейные были освобождены от
набора, а тот, кто, не достигнув двадцати пяти лет, желал
вступить в брак, с того взимался налог в размере пятой
части его имущества. Все лошади подлежали осмотру,
годные—реквизировались, правительство расплачивалось
долгосрочными обязательствами. Торговля и ремесла были
обложены тяжелыми военными податями, пошлины взыс
кивались строго.
Ох, как быстро исчезли венки и ленты с портретов
герцога! Лучшая молодежь с проклятиями напяливала
солдатский мундир. Матери, жены, невесты обливались
слезами и шли по рукам в отсутствие мужей. Из-за того
что молодым людям запрещали жениться, росло количе
ство внебрачных детей, участились случаи вытравления
плода, детоубийства. Поля обрабатывались кое-как, не
хватало людей, лучшие лошади были угнаны силой.
Угрожала дороговизна, исчезли съестные припасы и
другие товары. Все громче звучали гневные, возмущенные
307
голоса. Издавались грозные приказы, под страхом телес
ного наказания и смертной казни воспрещавшие всякие
неодобрительные отзывы о герцогских распоряжениях и
подстрекательство к мятежу. Для примера какие-то брюз
ги и ворчуны были арестованы и преданы суду. Громкое
возмущение стихло, но гневный ропот по-прежнему слы
шался там, где не приходилось бояться наушников.
Женщины в тупой тоске смотрели на запад, куда со
скрежетом зубовным ушли сыновья и возлюбленные,
которых схватили и втиснули в окаянные нелепые мунди
ры. Крестьяне ворчали, глядя на плохо обработанные
пашни.
— Где они, наши славные, гладкие, откормленные
кони! Запрягут их в эти дурацкие пушки, и обратятся они
в тощих одров!
Зюсса такое настроение ничуть не трогало. Когда он
вводил в Курпфальце гербовую бумагу, он успел привык
нуть к скопищам перед своим домом, к бранным выкрикам
и пасквилям; все это отскакивало от него, как горох от
стены. Кто посмел бы затронуть его? Он стоял у кормила
власти, он был первым советником государя, никто не
умел так угодить ему, как он. Никто не был способен, как
он, раболепно, со смиренным видом сносить гневные
вспышки необузданного сумасброда, привыкшего к воен
ной субординации, и спустя час после того, как его
выгнали, вернуться будто ни в чем не бывало. Герцогским
чиновникам было предписано во всех денежных вопросах
безоговорочно подчиняться его, гоффактора, советам, ни
одно распоряжение в области финансов не издавалось без
его ведома и воли. А что так или иначе не связано с
деньгами? Кто управляет финансами — управляет страной.
Раздув ноздри, Зюсс сладострастно вдыхал атмосферу
власти, в которой теперь жил. Со времени своих успеш
ных мероприятий, направленных на пополнение войска, он
по существу был властелином в Вюртемберге. Он взобрал
ся высоко, он добрался почти до вершины, дрожь
охватывала его, стоило ему взглянуть вниз, где копоши
лись всякие козявки, силясь вскарабкаться наверх. Неред
ко, когда его приемная была полна робевших просителей,
он шагал один по своему рабочему кабинету, полураскрыв
в улыбке пунцовые губы, ярким пятном выделявшиеся на
белом лице, прислушивался к приглушенному шепоту,
вздыхал полной грудью, усмехался и отсылал всех ожида
ющих аудиенции, не приняв никого. Ах, какая отрада,
отрада и гордость сознавать свою власть над людьми!
С щекочущим сладострастным чувством ощущал он
скрытую бессильную ненависть тех, что раболепно льсти
ли ему в лицо, а за спиной оплевывали его. Ему передали
остроту, ходившую в народе; ее автором был приземи308
стый свиноглазый толстяк, булочник Бенц, который лю
бил поговорить с приятелями на политические темы в
трактире под вывеской «Синий козел»: «При прежнем
герцоге страной правила шлюха, а при нынешнем жид».
Зюсс призвал к себе булочника, толстяк трусливо отводил
глаза, потел, отпирался. Тогда Зюсс собрал всех своих
слуг и перед этой хихикающей, подталкивающей друг
друга челядью, которая отлично знала, что словцо пустил
Бенц, заставил апоплексического толстяка поклясться
совестью, честью и Христом-спасителем, что он ни о чем
ведать не ведает и никогда не позволил себе ни одного
непочтительного слова о его превосходительстве, после
чего его отпустили, и он удалился, поцеловав руку
ухмыляющемуся Зюссу, пыхтя и пятясь назад. Зюсс же
не преминул кротко пожаловаться герцогу, что своей
верной службой его светлости навлекает на себя недоволь
ство народа.
Дом свой он обставил по-княжески. Для внутренней
отделки он пригласил сицилийского архитектора маэстро
Убальдо Райнери, который прославился и вошел в моду
благодаря заказам французской знати. Покои Зюсса
изобиловали драгоценными коврами, гобеленами, вычур
ной резной мебелью, лепкой, ляпис-лазурью и позолотой,
вазами и бюстами. Архитектор, не то по простоте сердеч
ной, не то насмешки ради, поставил наряду с Гомером,
Солоном и Аристотелем бюсты Моисея и Соломона. На
плафоне столовой в многофигурной фреске было изобра
жено торжество Меркурия. А на потолке спальни Леда в
томной неге предавалась любовным утехам с лебедем; по
поводу огромной роскошной кровати, откровенно и нагло
возвышавшейся посреди зеркал, обыватели, громко и
грубо смеясь, болтали в трактирах, а девушки, слушая,
прыскали, как от щекотки. Он гордился тем, что первый
ввел в западной Германии процветавшую в Париже моду
на экзотику. Китайские статуэтки, маленькие звенящие
пагоды плохо уживались с Моисеем и Солоном, с Гоме
ром, Соломоном и Аристотелем. Но особенно удивлял и
занимал дам сидевший в золоченой клетке попугай Акиба,
который хрипло выкрикивал: «Bonjour, madame», или:
«Как ваша светлость изволили почивать?», или: «Ma vie
pour mon souverain!»1 Стол у Зюсса был такой изыскан
ный, как ни у кого другого в стране, ел он только на
золоте и серебре, и люди диву давались, откуда он
добывает что ни месяц то новые, невиданные в Швабии
сорта мяса, устрицы, креветки, заморские плоды и фрук
ты, а булочник Бенц злобно косился на сладкие слоеные
пироги и торты, на изящные произведения искусства из
Жизнь за моего повелителя! (фр.).
309
мороженого и фруктов, которые с неиссякаемой изобрета
тельностью изготовлял француз—кондитер еврея.
Темно-малиновая с серебряными пуговицами ливрея
Зюсса скоро стала известна повсюду. Он держал секрета
ря, библиотекаря, скороходов, гайдуков, повара и вино
черпия. По дому расхаживал, надзирая за штатом, пол
ный, бледнолицый, флегматичный и безучастный на вид
Никлас Пфефле, все замечал, налаживал, приводил в
порядок. У камердинера Зюсса работы было немало,
журнал «Mercure galant» он должен был знать наизусть.
Тайный советник по финансовым делам хотел во что бы
то ни стало слыть самым элегантным кавалером в герцог
стве, его гардероб пополнялся каждые две-три недели. Он
питал настоящую страсть к драгоценностям. Солитер,
который он носил на пальце, был знаменит, пряжки на
башмаках и перчатки были, по последнему слову моды,
осыпаны драгоценными каменьями. У него в будуаре, а
также в парадной спальне стояли витрины с драгоценно
стями, которые постоянно пополнялись новыми искусны
ми изделиями благодаря его связям с амстердамскими и
некоторыми итальянскими ювелирами. Этими драгоценно
стями из витрин он имел обыкновение одаривать своих
посетительниц, равно как дам из высшей аристократии,
так и девушек из простонародья. Над ним издевались, его
поносили, открыто высмеивали за тс, что он вынужден
прибегать к таким средствам; он же только улыбался, он
знал, что против его метода устоять нельзя, что одарен
ная им женщина привязывается к нему узами корысти.
Зато мужчинам он охотно перепродавал свои драгоценно
сти, ожесточенно и упорно торгуясь. Он особенно любил
этот вид коммерции. Как приятно пропускать сквозь
пальцы целый водопад маленьких сокровищ, обменивать
маленький камешек на груду золота, а груду золота — ка
новый маленький камешек и сознавать при этом, сколько
могущества таится в маленьком камешке.
Его конюшня была невелика, но составлена из самых
породистых коней. Он вел обширную торговлю лошадьми
вплоть до самой Голландии, покупал, перепродавал знат
ным господам, выменивал. Добыл трех арабских коней
для герцогини. А для личного пользования у него была
арабская белая кобыла Ассиада, что значит — Восточная.
Ему продал ее левантинец Даниель Фоа, она была из
конюшен калифа. Он, собственно, не питал любви к своей
кобыле, однако холил ее; он знал, какой у него царствен
ный вид верхом на этой небольшой, нервной, грациозной
лошадке. Даже крикун Ремхинген вынужден был при
знать, что верхом он может сойти за человека «из
общества».
Получить доступ к Зюссу было труднее, чем к
310
герцогу. Сколько требовалось рекомендательных писем,
беготни и хлопот, чтобы добиться аудиенции, и при этом
он иногда в последнюю минуту отказывался принять
ожидающего. Он был герцогским банкиром и носил звание
тайного советника по финансам. И только; ни под одним
политическим актом не стояло его подписи. Согласно
конституции еврею возбранялось занимать какую-либо
государственную должность, и Зюсс был настолько умен,
что довольствовался пока властью как таковой, без
официального чина. Он знал, что не министры и даже не
герцог, почти постоянно находящийся при войске, а он, он
один правит герцогством. К нему являлись на поклон
именитые иностранцы. Когда он собирал у себя тесный
круг гостей — от пышных празднеств он пока благора
зумно но одерживался,— люди куда больше жаждали получип» приглашение к нему, чем на раут к любому мини
стру. Вскоре образовалась целая партия его сторонников,
которая постоянно сопровождала его на верховых'прогул
ках, повсюду превозносила его гениальные способности и
заслуги перед герцогом и народом — словом, окружала
его, точно придворный штат. Тюбингенский юрист Иоганн
Теодор фон Шеффер, прекрасный знаток государственно
го права, одним из первых открыто стал на его сторону,
советники Бюлер и Мец из герцогской канцелярии после
довали за ним, равно как и попечитель сиротского приюта
Гальвакс, статс-секретарь по приему прошений Кнаб,
советники Кранц, Тилль, фон Грунвейлер. Начальник
удельного ведомства фон Лампрехтс послал даже двух
своих сыновей на службу к советнику по финансовым
делам, чтобы они, состоя при нем пажами, обучились
манерам и светскому обращению. Этот придворный штат
окрестили еврейской гвардией. Такую кличку придумал
управляющий казенным имуществом Георги,— Зюсс ему
этого не простил,— и град дешевых острот посыпался на
еврейских прихвостней. Но очень скоро обнаружилось,
что еврейские прихвостни верно учуяли, откуда ветер
дует, ибо с каждым днем все яснее становилось, что дом
на Зеегассе—подлинная резиденция герцогства. Огром
ный крючковатый нос тайного советника Шютца тоже
замелькал теперь в гостиных Зюсса, а мрачный, озлоблен
ный законовед Нейфер искал в окружающей Зюсса
атмосфере новых сокрушительных доказательств челове
ческой подлости, и со светски непринужденным видом
принюхивался к этой атмосфере вылощенный Вейсензе —
любопытствующий мудрец.
Женщины, проходившие мимо дворца на Зеегассе, со
щекочущим любопытством заглядывали сквозь широкие
створки портала в вестибюль, где внушительно возвышал
ся швейцар в темно-малиновой ливрее с серебряными
311
пуговицами. Когда Зюсс верхом на белой арабской кобы
ле во всей своей красе проезжал по улицам, многие
женские взгляды с похотливым трепетом стремились ему
вслед. Из уст в уста шепотом передавались нелепые,
жуткие, любострастные россказни о еврее, о том, как
неистово он насилует женскую плоть, нечистыми сред
ствами въедается женщинам в кровь и предает их дьяволу.
Герцог больше доверял вкусу своего еврея, чем прочих
приближенных, и Зюсс обязан был под разными предлога
ми посылать в лагерь к ненасытному сластолюбцу все
новых и новых женщин. Когда Ремхинген принимался
злословить по поводу оргий «обрезанного», завистливо
негодуя, как может приличная христианка лезть в постель
к еврею, не иначе как тот пускает в ход черную магию,
тогда герцог в ответ раскатисто смеялся, уверяя, что
благообразное лицо и крепкие бедра действительнее вся
кой магии. Тому же Зюссу он доверил подбирать женщин
для оперы и балета и часто шутил, что еврей — гурман и
многими блюдами лакомится до него. И правда, через
зеркальную спальню, под фреской с пышнотелой Ледой,
прошла длинная вереница женщин, юных и зрелых,
белокурых и черноволосых, немок и француженок, холод
ных и пылких. Но еврей, во всем прочем склонный к
самохвальству, здесь упорно молчал и не заикался ни об
одной из своих побед, ни о трудных, которыми гордился,
ни о бесчисленных — очень легких. Среди толпы шумных,
хвастливых кавалеров он один хранил молчание, и ни
циничная настойчивость Карла-Александра, ни учтивовкрадчивое любопытство Вейсензе, ни грубые насмешли
вые приставания Ремхингена не могли сломить его любез
ную уклончивость. Но если все-таки при дворе, в кабаках,
в казармах осмеивали, оплевывали, обсуждали, обмусоли
вали многие пикантные, необычайные, безусловно не
выдуманные подробности альковной жизни Зюсса, то вина
падала на тех женщин, которые, гордясь близостью к
этому опасному мужчине, непохожему на других, окутан
ному ореолом женского любопытства, всхлипывая и хихи
кая, открывали приятельнице свою сокровенную тайну и
при этом заклинали ее молчать.
Когда еврей закончил меблировку своего дворца, к
нему, уступая его настойчивым и почтительнейшим прось
бам, пожаловала сама герцогиня в сопровождении Ремхин
гена. Она кокетливо проносила по сверкающим покоям
свою грациозную головку, будто изваянную из старого
благородного мрамора, щурилась продолговатыми с пово
локой, ящеричьими глазами на китайские безделушки,
улыбаясь, послушала, как попугай Акиба прохрипел: «Ма
vie pour mon souverain!», тонкими холеными пальчиками
потрогала колокольчики миниатюрных пагод, приняла в
312
подарок от Зюсса не слишком ценное, но очень оригиналь
ное по форме кольцо с ядом, плавно ступая крохотными
ножками, проследовала мимо низко склонившихся темномалиновых лакеев к конюшням и собственноручно дала
кусочек сахару кровной белой кобыле Ассиаде. С удов
летворением принимала она раболепную покорность Зюс
са. У других были маленькие негритята или взрослый
чернокожий слуга, да хотя бы даже китаец, но еврея с
собственным дворцом и попугаем и чистокровной белой
кобылой—этого, santa madre di Loretto1, не водилось и в
Версале.
Уже садясь в карету, пока толпа глазела на нее,
обнажив головы, она сказала обычным своим медлитель
ным, дразнящим голосом низко склонившемуся над ее
рукой советнику по финансовым делам:
— Все красиво, еврей, все прекрасно. Но комнаты, где
убивают христианских младенцев, ты мне так и не
показал.— И, засмеявшись своим легким, серебристым,
игривым смехом, она уехала.
А Зюсс все стоял с обнаженной головой у своего дома,
и народ глазел на него и шушукался, он же ничего не
замечал и смотрел вслед ее карете выпуклыми, крылаты
ми, выразительными глазами, и пунцовые губы на его
белом лице были полуоткрыты.
Когда подошла весна, рабби Габриель, как всегда
совершенно неожиданно, покинул белый домик, окружен
ный цветочными клумбами. Он путешествовал незаметно,
без слуги, его широкое, массивное лицо показыва
лось то здесь, то там; он никогда не спешил, и нигде у него
не было особых дел; но нигде он и не отдыхал, он
ехал безостановочно, и хотя дорога его шла зигзагами, она
вела его все вперед, словно по какому-то предначертан
ному пути.
Вот он скрылся в горах. Провел два дня в крестьян
ском доме у мостика, перекинутого через горный ручеек,
смотрел, как стволы деревьев уносились бурлящим пото
ком, сталкивались, перекрещивались, задерживались и
плыли дальше по набухшему ручью. Ночи напролет
прислушивался к беспрерывному позвякиванию колоколь
чиков— это стадо уходило на горные пастбища. Поднялся
вверх по трудному перевалу, ведущему к югу. Дул южный
ветер, недавно прошел дождь, воздух навис влажной
тяжестью, горы отливали темной голубизной. Путник
пешком стал взбираться выше, а экипаж, скрипя, пота
щился за ним следом. По мокрой, искрящейся на солнце
тропинке крупная улитка волокла свой домик; рабби
Габриель торопливо и бережно отстранился. Спустя четБожья матерь Лоретская (ит.).
313
верть часа ее раздавила его же коляска. Увязая в снегу,
он перевалил через кручу. Навстречу ему пахнуло воль
ным весенним теплом. Вся в цвету широко раскинулась
благодатная страна. Он достиг огромного озера. Остано
вился. Долгие часы сидел на берегу, неподвижный,
грузный, как залитый солнцем камень. Густо зеленели
сочной листвой апельсинные деревья, а дальше карабка
лись по береговым склонам серебристо-воздушные оливы.
Тем временем Зюсс ехал в Гирсау. С тех пор как дядя
привез девочку в страну, со времени его безмолвного,
язвительного напоминания Зюссу уж не удавалось так
прочно, как прежде, замкнуться от заповедного. Веяния
оттуда проносились по бумагам, когда он считал, прокра
дывались в его сны, реяли над ним, когда он, блистатель
ный и всем ненавистный, проезжал по улицам на своей
белой кобыле Ассиаде, и даже лошадь, учуяв их, начина
ла волноваться, становилась на дыбы, ржала. Случалось,
что он, этот расчетливый делец, судивший о вещах прямо
и трезво, зная положенный им предел, не боясь называть
их настоящим именем, вдруг среди бела дня испуганно
вздрагивал, тяжко вздыхал и, словно обороняясь, пере
дергивал плечами; чье-то лицо выглядывало из-за его
спины, призрачное, туманное, и лицо это было его
собственное.
Его давно уже тянуло в Гирсау, в белый домик,
окруженный пестрыми, приветливо праздничными цветоч
ными клумбами. Он сам себе не признавался, что его
всегда удерживала близость рабби Габриеля, тяжкий,
зловещий гнет этих всевидящих, усталых, требовательных
блекло-серых глаз.
Он и теперь не признавался себе, что именно отсут
ствие старика побудило его так быстро и внезапно
решиться на поездку. Он ехал к Ноэми, ехал только в
сопровождении Никласа Пфефле, и на душе у него было
так легко и беззаботно, как никогда. Он ехал повидать
свое дитя, мысленно он уже видел свое дитя, и все его
расчеты, и политика, и власть, и тщеславие остались
позади как ненужный тлен. Он глядел на свежую пашню,
вдыхал ее аромат и не высчитывал, какой урожай даст это
поле и какие можно будет выжать налоги с продажи этого
зерна, нет, он видел только нежную окраску зеленеющих
всходов и вдыхал ветерок, проносившийся над полем.
Проезжая лесом, он радовался стройным великанам де
ревьям и не думал прикидывать смету лесничества, радо
вался зеленому мху и, совсем уж по-детски, радовался
белкам, хотя с точки зрения финансово-экономической
это был никудышный товар. А увидев, как крестьянский
парень обнимает стан своей возлюбленной, он приветливо
кивнул им, и только в самом отдаленном уголке его мозга
314
шевельнулась мысль о хитроумной затее обложения нало
гом ранних браков. Он ехал повидать свое дитя и сердцем
уже был там, где его дитя. Когда же наконец он увидит
белоснежный кубик дома и цветочные клумбы перед ним,
а в нем свое дитя? Вот уже узкая колея ответвляется от
большой дороги. Он выходит из экипажа, сворачивает, все
ускоряя шаг, на пешеходную тропинку. Вот забор, он
открывает потайную калитку, вот высокие деревья, вот
клумбы, а вот, задыхаясь и замирая, девочка в самозабве
нии прильнула к нему.
Молчит. Молчит долго, целую вечность молчит.
Прильнула к нему, растворилась в нем, цепляется за него,
впитывает его образ своими огромными проникновенными
глазами. А Зюсс стоит перед ней, отбросив все напряже
ние, настороженность, все охотничьи повадки, и бездумно
отдается течению этого блаженного часа.
Как прекрасна его дочь! Она совершенство. Ни единой
черточки в ней, ни малейшего движения, ни волоска, ни
колебания голоса не хотелось бы ему изменить. Прекрас
на его дочь перед всеми женщинами, нежна она и чиста,
чистым светочем пламенеет она, пламенем своим очищает
его. Вместе с нею он, ласково усмехаясь, глядит на
старую, переваливающуюся с ноги на ногу, всей душой
преданную ей служанку Янтье; он, для кого любое
растение и животное были холодными, мертвыми предме
тами, теперь учится понимать язык каждого цветка,
каждый из них говорит ему что-то; своим нежным
дыханием напоила она все кругом, и он во всем ощущает
ее жизнь.
При рабби Габриеле он чуть не робел перед девочкой,
тот стоял между ними как стена. Теперь он дает волю
желаньям и мечтам, которые раньше молчали, притаив
шись, как побитые псы. Затем прятать девочку от людей?
Пусть блистает перед всем светом, как царица Савская,
как царица Эсфирь, пусть ее домогаются владетельные
князья, пусть молят его отдать им свое дитя в жены,
пусть принцы из сказочных царств сложат к ее ногам
золото и ароматы и все сокровища Эдома.
Но вот он пришел с Ноэми в библиотеку. Повсюду
доски с магическими фигурами и астрономические табли
цы, и вдруг ему почудилось, будто глаза старика где-то
здесь, в комнате, будто они глядят на него, блекло-серые,
хмурые, гнетуще скорбные, и золотые грезы, которыми
он только что окутывал свое дитя, вдруг обратились для
него в грязь и мерзость.
Но вот Ноэми заговорила. Тоненьким детским голо
ском заговорила о каббалистическом древе, о небесном
человеке, о священных буквах-числах, составляющих имя
божие, ее огромные проникновенные глаза сияли благоче315
стием на белом как снег лице, и тяжелой гнетущей
атмосферы как не бывало.
И Зюсс уже не пытался, как у себя за письменным
столом, с игривой иронией противопоставлять знакам
Каббалы вполне реальные числа, наполняющие его прихо
до-расходные книги, уже не оборонялся с глухим бессиль
ным упрямством, как при рабби Габриеле, чье присут
ствие действовало на него так гнетуще. А она, оживив
шись и с самозабвенным обожанием глядя на отца,
заговорила о героях Ветхого завета, и смелым шагом,
гордо подняв голову, вошел в комнату Давид с пращой в
руке, ворвался Самсон, направо и налево круша фили
стимлян, преисполненный священного гнева изгонял Иуда
Маккавей язычников из храма. И все они воплотились в
нем, слились с ним, от него заимствовали силу, красоту,
пыл и рвение. Но вдруг она замолчала, и лицо ее
омрачилось. Она увидела Авессалома, запутавшегося гу
стыми волосами в ветвях. По ее плечам пробежала дрожь;
в испуге широко раскрыв глаза, она схватила руку отца,
прижалась к ней, теплой и живой, прижалась крепко,
крепко. Он ответил на пожатие, но даже отдаленно не
понял, что так взволновало ее.
Так прожил он три дня, беспечный, свободный от
кипучего вихря своей повседневности. На третий день,
когда он был в комнате один, а перед ним стоял полный,
невозмутимый на вид Никлас Пфефле, все оставленное
где-то там, во внешнем мире, внезапно нахлынуло на него.
Он увидел груды бумаг, ожидающих подписи, увидел
кипучую жизнь,— и кипела она без него. Чиновники,
дельцы — все спешили наперегонки, карабкались вверх,
пытались взобраться на его место, угрожали ему, а он не
направлял своей волей этот водоворот, он сидел здесь,
вдали, ни о чем не заботясь. А сколько всего тем
временем могло быть упущено или обращено против него.
Непонятно, как он спокойно сидел здесь, непонятно, как
он все эти дни не думал ни о чем. Цветы уже ничего не
говорили ему: живое дыхание природы не доходило до
него; числа и фигуры священной науки превратились в
пустые бредни. Перед ним встали подсчеты доходности
тех или иных предприятий, герцогские рескрипты, парла
ментские интриги, сложные дела, жизнь, власть. Рассеян
но глядел он на свою дочь, которая, замирая, лежала в
его объятиях. Он оторвался от нее, и вот уже далеко
позади остались, ненужные, и девочка, и белый домик, и
празднично приветливые цветочные клумбы; над заповед
ным вновь захлопнулась крышка.
Когда он поспешно шел по лесу к проезжей дороге в
сопровождении Никласа Пфефле, он увидел вдруг, что
под деревом у края просеки сидит девушка, лицо у нее
316
смуглое, смелое, руки закинуты за голову, ярко-синие,
редко встречающиеся при темных волосах большие глаза
смотрят вверх сквозь стволы деревьев. Но поза у нее не
спокойная, а какая-то судорожно напряженная. Он прямо
направился к ней; она была прекрасна, совсем не похожа
на других девушек в здешних краях, на смуглом смелом
лице запечатлелись странные, необычные для швабок
мысли. Только когда он совсем близко подошел к ней,
неслышно ступая по мягкому мху, она заметила его,
вскочила, взглянула на него расширенными от страха
зрачками, закричала:
— Дьявол! Дьявол ходит по лесу! — и убежала.
Хладнокровный, всеведущий Никлас Пфефле объяс
нил удивленному Зюссу:
— )то Магдален-Сибилла Вейсензе. Дочь прелата,
пнетмстка.
(идя н карсте, Зюсс решил, что разумно будет мимоез
дом лично покончить некоторые дела с франкфуртскими
финансистами. Но это был просто предлог, которым он
обманывал самого себя. Ему нужно было не личное
обсуждение финансовых вопросов; после нереального,
зыбкого бытия в домике с цветочными клумбами ему
настоятельно нужно было утверждение своего «я», своей
власти, своего успеха, ему нужна была громкая, прочная
слава. Он послал за секретарем, за слугами. Въехал во
Франкфурт во всем величии и блеске.
Франкфуртские евреи дивились и волновались, они
шушукались, покачивая головой, прищелкивали языком от
изумления и умиления, вздевали красноречивые руки. Ай,
вот вам и Иозеф Зюсс Оппенгеймер! Ай, вот он, вюртембергский придворный фактор и тайный советник по
финансам! Ай, как он далеко пошел! Отец у него был
актер, мать — певица, правда—красавица, правда—
франтиха, но особа легкомысленная, не большая честь
для еврейства; дед его, реб Зельмеле, да будет благосло
венна память праведника, был честный человек, кантор,
благочестивый, уважаемый человек, но все-таки человек
маленький, бедный. А посмотрите-ка на Иозефа Зюсса,
какой он знатный, блестящий, могущественный, куда
важнее своего брата, дармштадтского выкреста, который
крестился, чтобы стать бароном. Ай, как явно отличил его
господь! Хоть он и еврей, а гои срывают шапки перед ним
и кланяются ему до земли, и стоит ему свистнуть, как
сейчас же сбегаются советники и министры, словно он
сам герцог.
Зюсс упивался всеобщим восхищением. Он сделал
такое крупное пожертвование на нужды синагоги и на
бедных, что все диву дались. К нему пришли попечитель
общины и раввин, рабби Якоб Иошуа Фальк, невысокий,
317
строгий, сосредоточенный человечек с морщинистым,
испещренным вздутыми жилами лбом и запавшими глаза
ми; оба выразили благодарность, а на прощание раввин
благословил его.
Потом он стоял перед своей матерью, и красивая
глупая старая женщина расстилала ему под ноги свое
тщеславное восхищение, словно пушистый ковер. Он
нежился в этом теплом потоке безудержно изливающего
ся на него обожания; сотни зеркал дурманили отражением
того, что уже достигнуто. Из самых затаенных уголков
души выкапывал он сокровеннейшие свои мечты перед
этой восторженной слушательницей, которая, блаженно
улыбаясь, гладила его руку. Полный упрямой решимости,
сбросив с себя чары белого домика, до краев переполнен
ный головокружительно смелыми планами, поспешил он
назад в Штутгарт.
Война окончилась, Карл-Александр вернулся домой в
свою столицу. Он был в прескверном расположении духа.
Непосредственной цели ему, правда, удалось достичь,
удалось оградить свою страну от вражеских набегов и
бесчинств. Операции были проведены последовательно, по
всем правилам военного искусства, все тактические задачи
разрешены безупречно, ему удалось доказать, что он
величина, что с ним нужно считаться как с полководцем,
к тому же имеющим в своем распоряжении собственное
внушительное войско. Но, в сущности, результаты полу
чились довольно мизерные и весьма далекие от той славы,
о которой он мечтал. Мрачно сидел он в карете, боль в
хромой ноге усиливалась, мучила астма.
Навстречу попался почтовый дилижанс, почтительно
обогнул герцогскую карету и остановился. Среди слиняв
ших от смирения лиц Кар л-Александр узнал лицо хмуро и
спокойно поклонившегося ему человека. Лицо широкое,
бледное, приплюснутый нос, под нависшим лбом—
блекло-серые глаза. Он слегка вздрогнул, ему почудился
скрипучий голос: «Первого я вам не скажу». Гнетущее
чувство сковало его. Ему привиделось, что он скользит в
беззвучном призрачном танце, впереди рабби держит его
правую руку, Зюсс позади — левую. А вот там, далеко
впереди, сплетенный с ним целой цепочкой рук,—разве
это не веселый толстяк Фридрих Карл, не Шенборн,
вюрцбургский епископ? Как он жутко комичен. И все так
тускло, туманно, бесцветно. Герцог поехал дальше еще
более мрачный.
В Штутгарте его со всех сторон обступили неприятно
сти. Герцогиня радостно поздоровалась с ним; однако
ночью, лежа в его объятиях, она спросила своим обыч318
ным слегка насмешливым тоном, много ли ценной добычи
вывез он из Версаля; ведь она еще невестой мечтала, что
он сорвет парик с головы французского Людовика и
принесет ей в качестве трофея. Конечно, это было
невинное подтрунивание, но его оно глубоко уязвило.
Дальше на сцену выступил малый парламентский совет
со своими скучными, назойливыми, действующими на
нервы придирками и претензиями. Уже во время второй
аудиенции члены совета настойчиво и беззастенчиво по
требовали немедленно распустить солдат ввиду заключения
мира. Герцог побагровел, от ярости у него дух захватило.
С большим трудом принудил он себя выслушать депута
цию, не набросился на нее с кулаками, не приказал
арестовать ее, заковать в кандалы. В конце концов он не
выдержал и, задыхаясь от кашля и астмы, выкрикивая
проклятия и ругательства, самым грубым и бесцеремон
ным образом выгнал вон растерянных, насмерть перепу
ганных депутатов. И призвал к себе Зюсса.
У того, как обычно, в кармане лежал уже готовый
проект. Карл-Александр принял его после ванны, в шлаф
роке, Нейфер растирал герцогу хромую ногу, чернокожий
бегал взад и вперед с полотенцами, гребнями, щетками.
Почтительно улыбаясь, Зюсс изложил свой хитроумный,
каверзный проект. О таком важном деле его светлости
недостаточно договориться с одиннадцатью членами пар
ламентского совета. Совет должен быть пополнен другими
депутатами.
Что же будет этим достигнуто, спросил герцог, не
сводя властных голубых глаз с его красиво очерченного,
улыбающегося, подвижного рта.
При таком пополнении, бойко и плавно продолжал
Зюсс, понятно, следует привлечь только тех депутатов,
чья верность и преданность государю вне всяких сомне
ний.
Карл-Александр напряженно ловил каждое его слово,
продумывал, взвешивал. Сообразил наконец, что таким
способом оппозиция будет безболезненно изгнана из
парламента и ландтаг превратится в сборище беспомощ
ных шутов. Подскочил так, что камердинер Нейфер,
растиравший ему хромую ногу, пошатнулся.
— Ты гениален, Зюсс!—радостно завопил он и, как
был, босой на одну ногу, забегал в возбуждении по
комнате. Чернокожий, забившись в угол и медленно
вращая глазами, следил за каждым движением своего
господина. Так же внезапно Карл-Александр остановился
в нерешительности и с сомнением спросил: откуда они
узнают, на каких депутатов можно положиться? Скромно
и вместе с тем самоуверенно усмехнувшись, Зюсс отве
тил, что просит герцога поручить это ему и пусть он со
319
стыдом и позором будет изгнан из Вюртемберга, если
среди выбранных им депутатов окажется хоть один
бунтовщик.
В тот же вечер Зюсс начал переговоры с Вейсензе.
Сообщил ему, что герцог считает необходимым, ввиду
важности вопроса, увеличить состав совета; кто из парла
ментариев, по мнению прелата, способен настолько по
стичь высокие задачи Карла-Александра и оценить, сколь
велик в Европе его авторитет, чтобы в интересах герцога,
а значит, и в интересах народа, ими, этими парламентари
ями, стоило бы пополнить совет одиннадцати? Вейсензе
слушал настороженно, вставляя похвалы дальновидности
и щепетильности герцога, наконец, после многих огово
рок, осторожно и нерешительно назвал два-три имени. И
тут же переменил тему, непринужденно заговорил о
чем-то постороннем. Зюсс вежливо поддержал разговор, а
затем как бы случайно, мимоходом, заметил, что предсе
датель церковного совета, на взгляд герцога, совсем
одряхлел и стал непригоден, и неужели же он, Вейсензе,
собирается всю жизнь просидеть в Гирсау, когда человек
с его дипломатическим кругозором, с его опытом и
ученостью был бы таким полезным советником в Штут
гарте? От вожделения у прелата раздулись ноздри, он не
устоял против соблазна, и, когда Зюсс снова заговорил о
созыве ландтага, он, горестно усмехаясь собственной
слабости и вероломству, со вздохом назвал несколько имен
и таким образом в лице неназванных предал конституцию
и ее приверженцев. Увы, наш мир — совсем не лучший из
миров, как утверждают некоторые модные философы, это
очень плохо устроенный, гнусный мир. Только простак
может соблюсти себя в чистоте; кто умен и многогранен и
не хочет остаться совсем в стороне от мимотекущей
жизни, тот неминуемо должен замарать свою душу и
стать предателем.
Был назначен созыв ландтага. По списку Вейсензе, все
депутаты оппозиции были исключены, их протесты остав
лены без внимания. В некоторые города и округа явились
уполномоченные герцога с сильным военным эскортом,
они самочинно составляли пожелания, поручения и обяза
тельные наказы депутатам якобы от имени народа.
В такой атмосфере собрался ландтаг, которому надле
жало разрешить вперед на десятки лет один из важнейших
вопросов швабской политики — вопрос о содержании зна
чительной постоянной армии. Сессия кургузого парламен
та происходила не в здании ландтага в Штутгарте, герцог
пожелал, чтобы она ради облегчения контакта с его
особой состоялась в его Людвигсбургском замке, у него
на глазах. Крохотный городок был переполнен солдатами,
во время заседаний депутатов охраняли усиленные воен320
ные наряды, за малейший намек на оппозицию их тут же
арестовала бы собственная охрана. Герцог после развяз
ной речи на открытии сессии больше вообще не появлял
ся; он принимал парады, устраивал в окрестностях воен
ные маневры, в то время как его министры небрежно и
снисходительно давали уклончивые, надменные ответы на
робкие запросы депутатов.
Немудрено, что при сложившейся обстановке ландта
гом была утверждена грандиозная военная программа
герцога, а также удвоенные ежегодные налоги и сдача
тридцатой доли урожая всех плодов. Таковому положе
нию о налогах надлежало оставаться в силе впредь до
конца тяжелых времен и исчерпывания возможностей
страны. Под дулом солдатских мушкетов господа депута
ты, обычно столь осмотрительные и готовые торговаться
из-за всякого пустяка, не осмелились уточнить эту суще
ственнейшую оговорку, а когда во время неофициального
обсуждения они робко поставили вопрос, кто же будет
уполномочен судить о тягости положения и ресурсах
страны, Зюсс и Ремхинген перешли на такой грубый,
нетерпимый и даже угрожающий тон, что депутаты,
присмирев, не стали требовать уточнения этого важнейше
го пункта. Еще никогда за все время существования
конституции в стране ни одному вюртембергскому герцогу
не удавалось добиться от парламента таких уступок, как
Карлу-Александру и его еврею.
Спустя две недели после сессии гирсауский прелат
Филипп Генрих Вейсензе стал председателем высшего
церковного совета в Штутгарте.
Вскоре после этой победы Зюсса над парламентом брат
герцога принц Генрих-Фридрих скончался в своем родовом
замке Винненталь. С той поры как Карл-Александр
завладел его возлюбленной, а затем глумливо и высоко
мерно отослал ему назад плачущую и униженную женщи
ну, слабовольный принц изводился в бессильных и дерзно
венных мечтах о мщении. Он начал было нерешительные
и довольно бессмысленные переговоры с парламентом. Но
господа депутаты сочли его неподходящей фигурой и не
пошли ему навстречу. Он часто устремлял тоскующий,
затравленный взор на кроткое, темно-русое создание, вся
жизнь которого теперь была одна скорбная мольба о
снисхождении. Однажды он обхватил слабеющими потны
ми руками ее прекрасную полную, крепкую шею, сдавил,
попытался придушить и вдруг с испугом отпустил, погла
дил:
— Ведь ты ни при чем, ты ведь ни при чем! — Он
рисовал в своем воображении дикие фантастические сце321
11 Л. Фейхтвангер, т. 3
ны мести: как он закалывает свою возлюбленную, переки
дывает через седло ее труп и скачет по всей стране,
призывая народ к отмщению. Или как он захватывает
брата в плен, заставляет его целовать ноги своей возлюб
ленной, как затем убивает их обоих, ее приказывает
похоронить как королеву, а брата зарыть в землю как
собаку. Сам же он парит над происходящим, словно
театральный бог мести. Но осуществить он не мог ничего,
он мог только изводиться и умереть.
Узнав о смерти брата, Карл-Александр немедленно
послал министра Форстнера и военного советника Дилдея
в замок Винненталь опечатать вещи умершего и, главное,
изъять его переписку. Как раз во время сессии кургузого
парламента он узнал о новых интригах брата с членами
ландтага и загорелся желанием получить документальные
доказательства, уличающие некоторых оппозиционных
парламентариев в измене. Ох, как ему хотелось их
прихлопнуть, как хотелось стереть их в порошок, свер
нуть шею гидре!
Его посланные застали в тихом замке немногочислен
ную, растерянно бродившую по комнатам прислугу, а у
тела покойного в тупом отчаянии застыла белокурая
девушка. Они не привезли герцогу ничего, кроме безобид
ных бумажек.
Карл-Александр вскипел. Он не сомневается, что
члены малого совета были в тайном сговоре с покой
ным, замышляли возвести его на престол. Он с яро
стью накинулся на посланцев, которые добыли ему
только ненужный хлам. Наверное, они украли, сожгли
все компрометирующие бумаги, умышленно упустили
и загубили прекрасный случай раскрыть вражеские
козни.
Зюсс разжигал и подстрекал его. Лучшей возможности
уничтожить ненавистных интриганов не дождешься. Он
припомнил давние нелепые подозрения герцога. Ведь эти
же самые люди в свое время наседали на КарлаАлександра с злополучными реверсалиями, гарантиру
ющими свободу вероисповедания, и прочли ему в Белгра
де черновик, совсем непохожий на позднейший штутгарт
ский чистовой экземпляр. Кто как не они подменили
листы и всунули подложную страницу в окончательный
текст? От нашептываний Зюсса герцог-солдат, как дитя не
искушенный в вопросах дипломатии, наново распалялся
застарелой злобой. Эти господа, видно, наловчились ута
ивать важные бумаги. И нынешние безуспешные поиски
заведомо существующих письменных доказательств изме
ны лишний раз подтверждают предосудительность их
прежних поступков и уличают их в тайном сговоре с
мятежным парламентом.
322
Зюсс вполне понимал мудрого государя, которому
надоело править страной при таком двуличном кабинете,
состоявшем если не из государственных преступников, то
в лучшем случае из тугодумов, крючкотворов, педантов,
трусов, оппортунистов, двурушников. Министры Форстнер, Нейфер, Негенданк, Гарденберг впали в немилость
и получили отставку. Уцелел один Бильфингер. Благора
зумный Зюсс не решился посягнуть на широко известного
за пределами Вюртемберга неподкупного ученого. Впро
чем, тот не очень мешал ему, будучи поглощен своей
наукой, а в политике, хоть и был внушительной и
устращающей фигурой, предпочитал держаться в тени.
Кстати, и герцог настолько ценил беседу этого специали
ста по постройке крепостей, что Зюсс вряд ли чего-нибудь
добился бы.
Вместе с другими опала постигла и управляющего
казенным имуществом Георги, того самого, что пустил
когда-то словечко о еврейской гвардии. Этот* человек,
озабоченный службой ради хлеба насущного, слишком
поздно раскаялся в своей злосчастной шутке, слишком
поздно попытался подладиться к Зюссу. Еврей торже
ствовал, наблюдая его неловкие попытки к сближению.
Он измывался над недалеким, неповоротливым чиновни
ком, то проявляя к нему особую предупредительность — и
Георги уже надеялся, что можно вздохнуть свободно,
еврей, верно, не слышал его остроты или позабыл о
ней,—то пугая его каким-нибудь намеком или скрытой
угрозой. В конце концов Зюсс сам вручил управляющему
казенным имуществом отставку, для чего пригласил его к
обеду. Хозяин и немногочисленные гости сидели под
красочным плафоном с триумфом Меркурия, ели на
золотой и серебряной посуде изысканные пряные ку
шанья, из драгоценных кубков пили крепкие иноземные
вина. Насытившись, сидели отяжелевшие, пыхтели, пере
варивали обильные яства. И тут-то еврей светски непри
нужденным тоном выразил управляющему казенным иму
ществом сожаление, что государь так мало ценит теперь
его просвещенные услуги; увы, его светлость с некоторых
пор вообще не любит и даже просто не терпит старой
гвардии. А уж к новой управляющего казенным имуще
ством никак не причислишь. Георги в полном смятении
взглянул на него, что-то пролепетал и тупо уставился в
землю, тряся головой, а немного погодя поплелся восво
яси.
Это был честный, но ограниченный человек, с узким
кругозором, в плену у всяческих условностей, отец
семерых детей и бедняк. И вот теперь он впал в
немилость, с позором отставлен от должности. Придя
домой, он повесился.
ш
II е
Началась смена чиновников. До сих пор высокие посты
занимали простодушные, мирные, медлительные, благона
меренные швабы; теперь на их места потянулись ловкие,
расторопные люди, в большинстве иностранцы, изворот
ливые, многоречивые, способные распутать любое щекот
ливое дельце, клевреты Зюсса, всякие Шефферы, Тилли,
Лауцы, Бюлеры, Мецы, Гальваксы. Они сидели на всех
ответственных постах, они занимали все подступы к
герцогу. Но сам Зюсс по-прежнему отказывался от
официального чина, у него было только звание тайного
советника и обер-гоффинанцдиректора, а также управля
ющего личными доходами ее светлости герцогини; однако
при всех дворах знали, что он—истинный правитель
государства, его рука, хоть и без перстня с печатью,
держала кормило власти.
Облегченно вздохнула страна, потянулась в сладост
ном ожидании. Конец войне. Сыновья, мужья, возлюблен
ные возвратятся теперь домой. Мирно, спокойно потечет
теперь жизнь, а не рывками, с вечной нуждой, голодом и
притеснениями. Не будет недостатка в мужчинах, моло
дых, здоровых, в сильных руках для работы, в хозяйском
глазе, в мужниной ласке. Теперь можно правильно распре
делить работу, а не жить изо дня в день как попало. Не
будет недостатка в славных, крепких конях, хоть и
замученными вернутся они, но можно снова выхолить,
выходить их. Все поля можно будет обрабатывать как
раньше, следить, чтобы виноградники не глохли, а дома не
прогнивали и не пропадали. У городских ремесленников
будут, как до войны, средства к жизни, сырье для
работы, будет в изобилии продовольствие и вино. Все
взоры обращены на запад, откуда возвратятся вой
ска, возвратятся мужчины, лошади, палатки, телеги,
обоз, провиант, все отнятое, оплакиваемое, недостаю
щее, возвратится и тук и сила. Все взоры устремле
ны на запад, как в засуху на заволакивающие небо
тучи.
И вдруг—жестокое разочарование — ландтаг постыдно
капитулировал, армия не будет распущена. В огонь, на
помойку портреты герцога, и Белград, и семьсот алебард
щиков! Отчаяние прорвалось наружу, поднялись бунты,
более грозные, чем в начале войны, но подавленные еще
быстрее и решительнее. От постоев за недостатком
казарм не освобождали никого. На каждые две семьи
приходилось по солдату — как в домах горожан, так и в
крестьянских домах. Всюду сновали шпионы; кто роптал
или слыл подозрительным, на того накладывали двойные
тяготы. Раз уж могущественные парламентарии мигом
324
присмирели перед герцогской солдатней, естественно, что
простые обыватели совсем запуганы постоянным присут
ствием большого количества солдат и наглостью пришлых
офицеров-католиков.
Кругом мирно расцветали государства и вольные горо
да, в герцогстве же мир оказался хуже войны. Если во
время войны Карлу-Александру деньги требовались толь
ко для армии, то теперь они были ему нужны и на
содержание постоянного войска, и на содержание двора,
где уже не знали предела роскоши.
Зюсс каким-то чудом, прямо колдовством, добывал
деньги. Он чуял каждое потайное местечко, откуда можно
их выкопать, словно обладал волшебным жезлом. Во
время войны он только приладил тиски, теперь же
медленно, со зловещим спокойствием и сноровкой, завин
чивал их. Придавленная тяжелой пятой военщины, страна
не кричала под нестерпимым гнетом, а лишь стонала,
мучительно задыхаясь, истекая кровью и последними
соками, погибала. Бесконечные поборы, штемпельные
пошлины на все, даже на башмаки и сапоги. Кто-то
пустил ядовитое словцо: скоро и у людей будут выжигать
штемпеля на ладонях или на пятках — по четыре гроша за
пару.
При Эбергарде-Людвиге и графине Гревениц торговля
чинами и должностями была обычным явлением. Зюсс эту
систему усовершенствовал, учредил для нее особую ин
станцию, наградное ведомство, где каждое освободивше
еся место открыто, как на аукционе, отдавалось тому, кто
дороже платил, где с той же целью создавались новые
должности и звания. Предметом торга были все места, от
советника экспедиции и ниже, вплоть до деревенского
старосты и судьи, даже до сторожа при купальнях и
штатного живодера. Никаких преимуществ для получения
вакантной должности вюртембержцам не давали ни преем
ственность, ни выдающиеся способности: у кого не было
денег, тому приходилось перебиваться кое-как или искать
счастья за границей.
В Пруссии уроженец Штутгарта Кристоф Маттеус
Гейдегер быстро преуспел, меж тем как в Вюртемберге
никого не трогало, что его деды и прадеды целое столетие
были судьями. Впавшему в нищету Фридриху Кристофу
Коппенгеферу даже горячая рекомендация Бильфингера
не помогла получить место профессора в Тюбингенском
университете; этому замечательному швабскому физику
пришлось добиваться заслуженного признания в СанктПетербурге, у гиперборейцев. Зато теперь на самых
видных местах в герцогстве сидели понаехавшие со всего
света ловкие дельцы. Можно ли было требовать, чтобы
чиновник знал свое дело и успешно справлялся с ним,
325
если у него не было других оснований получить долж
ность, кроме уплаченного им крупного куша, и других
стремлений, как только с лихвой окупить затраченный
капитал?
Но самой прибыльной коммерческой аферой, самыми
исправными тисками была юстиция. Здесь система Зюсса
отличалась гениальной простотой. Право расценивалось по
принципу его торговой рентабельности. У кого были
деньги, тот мог добиться, чтобы за ним письменно, с
печатью, утвердили любое право. У кого денег не было,
тому не помогло бы самое непреложное доказательство
его прав.
Зюсс с присущей ему ловкостью извлек всю возмож
ную пользу из рескрипта, данного Карлом-Александром
при вступлении его на престол. Этим рескриптом предпи
сывалось предать суду всех чиновников из клики Гревениц, учредить особые комиссии для повсеместного пресе
чения лихоимства и хищений; народ восторженно привет
ствовал появление такого указа, в коем зримо проступает
светлый лик Фемиды, по слову придворного пииты.
Несколькими поистине мастерскими штрихами Зюсс пре
вратил лик богини в наглую ухмылку толстощекого бога
Мамона. Для осуществления герцогского указа было
учреждено фискальное ведомство. По всей стране разъез
жали шпионы, а иные добровольно предлагали свои
услуги для выискивания богатых и состоятельных людей,
не имевших связей и не состоявших в родстве с придвор
ными или членами парламента. Против них возбуждали
дело за незаконное приобретение имущества и угрозами,
вымогательствами, лжесвидетельствами доводили самых
безупречных до того, что они выплачивали требуемую
сумму, лишь бы избавиться от судебного разбирательства.
Даже против покойников возбуждали дело, если они
оставили порядочное состояние.
Большую огласку и за пределами Вюртемберга полу
чил процесс надворного советника и начальника податного
ведомства Вольфа. Его, человека независимого и неуступ
чивого, без всякого повода привлекли к суду. Советник
экспедиции Гальвакс, клеврет Зюсса, предложил Вольфу
полюбовную сделку, тот не согласился и продолжал
отстаивать свою правоту. Делу дали ход, отсудили у
Вольфа биссингскую мельницу. Когда ему объявили о
конфискации его виноградников, он вспылил и бросился
душить герцогского уполномоченного, принесшего это
распоряжение. Вслед за тем у его сына отняли данное
ранее разрешение вступить в брак и забрали молодого
человека на военную службу. Взбешенный отец не сми
рился, проник к герцогу, у которого происходило заседа
ние совета министров, и перед всеми собравшимися
326
обрушился с яростными нападками на фискальное ведом
ство; в конце концов его силой увела швейцарская стража.
Карл-Александр был не на шутку озадачен и потребовал к
себе все документы по этому делу, но правитель дворцо
вой канцелярии Шеффер успел внушить ему, что все
делается по справедливости и закону, а Вольф попросту
буян и сутяга. После этого дело приняло еще более
неблагоприятный оборот, Вольфа приговорили к тюремно
му заключению. Он бежал за границу, где кончил жизнь в
нищете. Все его имущество было конфисковано фискаль
ным ведомством. За год эта судебная инстанция выжала в
пользу герцогской казны шесть с половиной бочонков
золота. Из них кассиры Зюсса насчитали бочонок с
четвертью издержек и процентов, сверх того больше чем
полбочонка Зюсс сам удержал за поставленные герцогу
драгоценности.
Хотя Зюсс по-прежнему не занимал никакой официаль
ной государственной должности, в Штутгарте давно всем
было известно, что управление страной сосредоточено не
во дворце, и не в людвигсбургской резиденции, и не в
здании ландтага. Нет, все эти окаянные каверзные рес
крипты, такие безобидные и даже благодетельные с виду,
а на самом деле жерновом висевшие на шее, так что люди
задыхались, изнемогая,— все, все они исходили из дома на
Зеегассе. Теперь перед этим домом люди сжимали кулаки,
бормотали проклятия, плевались, какой-нибудь смельчак
отваживался даже приклеить пасквиль, но все это ночью,
таясь, оглядываясь. Ибо лейб-гусары и шпионы еврея
сновали повсюду, и всякий, кто провинился перед ним,
мог невзначай очутиться в Нейфене или в гогенаспергском
каземате, крест-накрест закованным среди вечной тьмы. А
в трактире под вывеской «Синий козел» собирались
обыватели потолковать о политике, пошушукаться; среди
них бывал и булочник Бенц. Только он держал язык за
зубами, боясь вторично попасть впросак. Но теперь и
без него все было ясно, теперь стоило кому-нибудь
сказать: «Да, да, при прежнем герцоге страной правила
шлюха»,— как другой подхватывал: «А при нынешнем
правит жид». И поднимался ропот, лица искажались бес
сильной ненавистью, а у кондитера Бенца только по
блескивали свиные глазки над жирными, лоснящимися
щеками.
Тяжко вздыхала, судорожно билась страна под удуша
ющим гнетом. Зрели злаки, зрели лозы, трудились и
созидали ремесленники. Герцог со своим двором и вой
ском бременем лежал на стране, и она терпела его. Двести
городов, тысяча двести деревень стонали, исходили
кровью. Герцог выжимал из них все соки руками еврея. И
страна терпела его и еврея.
ГО
В евангелические братства, молитвенные собрания,
библейские общества пиетистов собирались труждающиеся и обремененные. Они тянулись к богу, как побитые
собаки, лизали ему ноги. Несмотря на строгие запреты и
кары, в герцогстве повсеместно обнаруживались пророки
и ясновидящие. В Битиггейме проповедник Людвиг Бронквель, последователь Сведенборга и Беаты Штурмин, уже
однажды, в бытность викарием в Гросс-Ботваре, заслу
живший порицание консистории за свои еретические
взгляды на тысячелетнее царство и обращение евреев,
теперь величал Зюсса долгожданным бичом божьим. Если
собаку избивать целый день, проповедовал Бронквель, она
убежит и станет искать другого хозяина. Простой люд
подобен такой собаке. Избивает его герцог, избивают
солдаты, избивают чиновники, офицеры, но самая главная
палка—еврей Зюсс. И вот когда народу становится
невмочь, он убегает и находит себе другого господина—
Христа. Правда, проповедник был отрешен от должности
и в лютой нужде скитался потом по Германии. Однако
слова его учения не заглохли, и пиетисты собирались,
чтобы возблагодарить господа за еврея как за бич, коим
он загоняет их к себе.
Девица Магдален-Сибилла Вейсензе осталась в Гирсау,
когда ее отец перебрался в Штутгарт. С тех пор как она
узрела в лесу дьявола, его образ преследовал ее. Она
чувствовала себя призванной бороться с дьяволом, обра
тить его к богу. Тоска, сочетание ужаса и сладострастия,
неудержимо влекла ее в лес, однако дьявола она больше
не встречала.
Как ни странно, но она не решалась рассказать об этой
встрече братьям и сестрам по библейскому обществу. Она
утаила это видение даже от слепой Беаты Штурмин, от
наставницы, от ясновидящей, от святой. Ей самой пред
назначено бороться с дьяволом, это ее миссия, ее призва
ние. Теперь, в воспоминании, его выпуклые глаза пылали
еще более пожирающим пламенем, а губы еще чувствен
нее, еще искусительнее алели на очень белом лице.
Люцифер был прекрасен, и в этом была его великая сила
и соблазн. Взять его за руку, держать не выпуская,
привести к богу—вот торжество, от которого можно
умереть. Хотелось закрыть глаза, чтобы полнее прочув
ствовать радость от такой победы.
А бедные братья и сестры по библейскому обществу
что-то лепетали о ничтожных посланцах Вельзевула, о
герцоге, о еврее. Магдален-Сибилле было даже жалко
слушать их. Еврей, герцог-католик — что за мелкие,
безобидные бесенята рядом с самим дьяволом во
плоти, которого она узрела и которого ей суждено
побороть.
328
И у магистра Якоба Поликарпа Шобера тоже была
своя тайна. Даже братьям и сестрам по библейскому
обществу, которые мирно свершали свой жизненный путь
и не отличались большой наблюдательностью, бросалось в
глаза благочестивое сияние на кротком толстощеком лице
молодого человека во время пения псалмов о небесном
Иерусалиме. В эти минуты он видел навес перед белым
домом среди цветочных клумб и девушку, потягивающу
юся в полудреме, одетую по чужеземному обычаю, видел
матово-белое лицо под иссиня-черными волосами. Он
еще не раз с замиранием сердца перелезал через
высокий забор и однажды снова увидел девушку, но это
случилось в ненастный день поздней осени, девушка
была одета во что-то темное, и прежнее неземное,
яркое, солнечное видение заслонило ее нынешний
облик.
Спустя некоторое время штутгартское евангелическое
братство предложило ему хлопотать о месте герцогского
библиотекаря, но дело сорвалось, так как у него не было
нужной суммы, которую требовало наградное ведомство
за предоставление этой должности. В глубине души он
был очень рад, что мог оставаться в Гирсау и в грезах
витать вокруг леса и белого домика.
Между ним и Магдален-Сибиллой в библейском обще
стве установилась удивительная душевная близость.
Братья и сестры смиренно и умиленно вздыхали о тяжких
и блаженных временах скорби и просветления, о жесто
ком еврее, которого господь ниспослал герцогству, ма
гистр же видел божественную девушку, а МагдаленСибилла видела Люцифера, и их мечты возносились над
всем окружающим, пронизывали наивные песнопения,
поглощали все и заполняли собой голую, убогую, низкую
комнату.
Белая кобыла Ассиада, что значит Восточная, скоро
привыкла к мягкому швабскому воздуху; но ей не нрави
лись швабы, не нравились их руки, их мелочность,
угрюмая ограниченность, косность. Она была рождена в
Йемене, в уплату дани попала на конюшню калифа,
помощником казначея была продана левантинцу Даниелю
Фоа, а тот, в свой черед, уступил ее своему коллеге
Зюссу. Зюсс заботливо ухаживал за кобылой, потому что
она была его собственность и потому что верхом на ней он
имел весьма представительный вид. Но он не любил ее. У
него тогда еще не было сознания, что во всем живущем
есть частица его самого; это сознание возникало в нем
смутно и тягостно, когда с ним говорил рабби Габриель,
оно блаженным током проходило по его крови, когда он
329
видел Ноэми. Но пролетали краткие счастливые часы, и
сознания этого как не бывало.
Зато оно было у белой кобылы Ассиады. Она знала
поступь своего господина, руку его, запах, колени, стис
кивающие ее бока. Легко и грациозно ступая под ним, она
думала: он меня не любит. Но он прекрасная ноша. Его
совсем не чувствуешь. Он словно часть меня самой. Он
поднимается и опускается с моим дыханием, с игрой моих
мускулов. Когда другие смотрят на меня, у меня щемит
сердце, и они мне чужие. А он часть меня самой. Взор его
безбрежен, и мне хочется мчаться и летать, когда он
смотрит на меня. Когда его рука похлопывает меня, во
мне прибывает уверенности, спокойствия и силы. Я с ним
одно, мне не нужно иной родины, когда я с ним. И она
вскинула голову и заржала звонко и торжествующе
навстречу встрепенувшимся обывателям: «Берегитесь! Он
едет! Он!»
Ибо Зюсс теперь открыто выставлял на свет свою
власть, кокетничал и кичился своими совершенными свет
скими и придворными навыками. Только одна из новомод
ных аристократических забав была ему ненавистна: обла
ва на лесного зверя. Ему казалось невыразимо глупым и
гнусным сгонять животных в кучу, смотреть, как они
мечутся, и стрелять по ним, беззащитным. При виде
убитых зверей к горлу у него подступала тошнота, и, как
ни страшны ему были бесцеремонные насмешки придвор
ных, он не мог себя переломить и отведать этой убоины.
Пусть мясники убивают быков, телят, баранов и свиней;
это почтенное и полезное ремесло, которым, однако,
никто не занимается потехи ради, и на мясников все-таки
не смотрят как на благородных кавалеров. Зюсс никак не
мог взять в толк, почему убой теленка — дело мелкого
ремесленника, а убой согнанных в кучу козуль —
рыцарская забава. Вообще же он стремился быть центром
всех увеселений при дворе. Каждый знатный иноземец,
приехав в Штутгарт, спешил засвидетельствовать почтение
всемогущему фавориту. Он увеличил свой домашний
штат, так что из его лейб-гусаров в темно-малиновых
ливреях можно было составить чуть не целую роту.
Министров и высших чиновников он держал в рабском
подчинении. Они боялись его едва ли не больше, чем
самого герцога; стоило ему свистнуть, как они прибегали
сломя голову. При малейшем противоречии он грозил им
кандалами, плетьми, виселицей. Зюсс сам был точно
вихрь. И его окружал постоянный вихрь. Коммерция,
политика, дворцовые празднества, женщины. Он вызывал
к себе кого хотел, и никто не смел ослушаться. При
желании он бывал воплощенной любезностью, и все
сердца таяли перед ним.
ш
Герцога он всецело держал в своей власти. КарлАлександр чувствовал себя связанным таинственными
узами с этим человеком, который первым уверовал в его
счастье и этой утлой ладье доверил всю свою жизнь, а
теперь словно волшебными чарами сметал с его пути все
преграды, непреодолимые для него самого и для его
советников. В искреннем восхищении, с примесью суевер
ного ужаса, смотрел он, как еврей из ничего добывает
все, что от него требовали: деньги, женщин, солдат. И он
слепо следовал всякому совету своего финанцдиректора.
С самой ранней юности Зюсс чувствовал безграничную
уверенность в себе. Однако теперь он минутами сам бывал
потрясен тем, какую задачу взвалил на себя и как легко,
играючи, справлялся с ней. И раньше крупным финанси
стам из числа его соплеменников приходилось решать
задачи огромного масштаба и в своих руках нести полный
до краев сосуд власти. Но эти люди держались в тени или
крестились, как его родной брат. Он же, еврей, один
стоял перед целой Европой на опасной высоте, и улыбай
ся, и был элегантен и самоуверен, и даже самый прозор
ливый взгляд не мог бы со злорадством подметить у него
хоть малейшую дрожь.
Для того чтобы жить по-княжески, чтобы всецело
держать герцога в руках, ему нужны были деньги, деньги
в несметном количестве, постоянно в обороте, постоянно
наготове. У своих родственников Оппенгеймеров, импера
торских банкиров в Вене, он научился оперировать круп
ными цифрами. Теперь же через его руки проходили дела
всего герцогства, в полном его расположении находилась
казна двадцати городов и тысячи двухсот деревень. С
присущей ему кипучей энергией он бросал эти средства в
самые разные предприятия, ни минуты не давал им
лежать мертвым капиталом. Он завел связи со всеми
европейскими банкирами, через его бесчисленных агентов,
в большинстве случаев евреев, швабские деньги шли по
самым запутанным каналам, на засеивание плантаций в
Нидерландской Индии, на приобретение лошадей в Берберии, на охоту за слонами и черными невольниками у
африканских берегов. Его основным принципом, его глав
ной целью был непрерывный головокружительный обо
рот. Он не гнался за большой прибылью в каждом
отдельном случае, а в итоге получалась гигантская при
быль, потому что от всех дел к его рукам прилипала
малая толика. Итак, он старался быть участником всех
денежных операций в империи, он держал под своим
контролем промышленность и торговлю во всех концах,
во всех закоулках Европы, и значительная часть всех
германских денежных средств проходила через его
кассы.
331
У него были несметные личные доходы. Всякий, кто
хотел чего-либо добиться при вюртембергском дворе,
задабривал его презентами и знаками внимания. Герцог,
которого осведомил об этом Ремхинген, рассмеялся:
«Пусть наживается, шарлатан. Каждый его профит—для
меня профит вдвойне». Его торговля кровными лошадьми
приняла широкие размеры, но больше всего разрослась
его торговля драгоценными камнями. Он с давних пор
питал фанатическую страсть к драгоценностям; однако до
сих пор при каждой крупной сделке ему поперек дороги
становился некий дон Бартелеми Панкорбо, португалец,
долговязый, тощий, молчаливый, загадочный человек с
ввалившимися щеками и глазами, с лицом точно маска
мертвеца. Казалось, он каким-то оккультным путем узна
вал, где можно раздобыть по-настоящему ценное украше
ние, и сразу же там появлялась его фигура в старинной,
нескладной, плохо прилаженной придворной португаль
ской одежде. Он был в чинах и почете при курпфальцском
дворе, благодаря своим дипломатическим связям держал в
руках амстердамский рынок, а отсюда и всю германскую
торговлю драгоценными камнями. Теперь Зюсс пустил в
ход все свое политическое влияние, чтобы избавиться от
ненавистного конкурента. Еврей боролся страстно, с
остервенением; хладнокровно, цепко, коварно держась за
каждую пядь, отступал тощий, загадочный португалец.
Однако он был неистребим, его тень всегда ложилась на
сделки Зюсса; но только лучшие и самые редкостные
камни теперь сначала предлагались Зюссу и приобрести
некоторые уникальные драгоценности можно было лишь
через него.
Торговля камнями была для Зюсса главным образом
увлекательной игрой и наряду с крупной прибылью
приносила и немалые убытки; зато он постарался обеспе
чить себя постоянным и верным доходом из целого ряда
других источников. Он умудрялся устроить так, что
всякий раз, как наступал срок значительных платежей—
выдачи жалованья чиновникам и военным,— в герцогской
казне не оказывалось наличных денег. Зюсс выдавал
нужную ссуду из собственного капитала, удерживая в
свою пользу по грошу с гульдена. Горожане и крестьяне
видели в этой явно жульнической махинации источ
ник всех своих невзгод, и никакая нужда, никакие ли
шения не угнетали их так, как этот отнятый евреем
грош.
Он взял на откуп и чеканку монеты. Но пренебрегал
наживаться на неполноценности денег. К таким примитив
ным и низменным приемам он прибегал поневоле в период
договора с Дармштадтом, когда был еще совсем безвест
ной и ничтожной пешкой и когда ничего другого ему не
332
оставалось. Теперь же куда дальновиднее было зарабаты
вать на повышенном обороте полноценных денег. Итак,
монета, которую он чеканил, была лучшей из всех
германских разменных монет, наиболее ходкой и ценимой.
Но, главное, ему не терпелось выпуском доброкачествен
ной монеты заткнуть глотку своим врагам. Он понял, что
именно на этом противники постараются поймать его, что
именно здесь он споткнется при малейшем неверном шаге;
если же, наоборот, он в этом покажет свою честность, его
кредит неимоверно возрастет. Он с нетерпением ждал
каких-либо нападок, даже старался поскорее вызвать их.
Тугодум Ремхинген в числе многих других, столь же
наивных в финансовых вопросах, не мог объяснить себе
растущее богатство Зюсса иначе, как только трафаретным
предположением, будто еврей чеканит фальшивую моне
ту. Он подзуживал герцога до тех пор, пока тот не
приказал произвести расследование. Тогда Зюсс, со сми
ренно торжествующей улыбкой, представил письменные
свидетельства агентов о том, что вес его монет слиш
ком велик, а посему на них ничего не заработаешь,
и расцвел еще пышнее в лучах собственной непороч
ности.
Он участвовал, кроме того, в целом ряде соглашений и
откупов. Повсюду у него были разбросаны амбары и
склады товаров, а герцогским указом он был освобожден
от пошлин и акцизных сборов; кроме того, государствен
ные чиновники, городское и окружное начальство облага
ли население трудовой и гужевой повинностью для его
личных нужд. Он исхлопотал себе привилегию на устрой
ство лотерей и обчищал карманы приманкой выигрыша в
лотерее или в игорном доме. Он оплел всю страну широко
разветвленной сетью многообразных предприятий. Он
блаженствовал и упивался своим могуществом. Но порой
ему казалось, что не от него исходит весь этот сверка
ющий вихрь. И не раз, точно обороняясь, как в ознобе,
передергивал плечами. Его вдруг охватывало какое-то
гнетущее чувство. Все предметы вокруг него как-то
странно блекли; ему чудилось, будто он скользит в
беззвучной, призрачной кадрили, рабби Габриель держит
его за правую руку, герцог за левую. Они выделывают
замысловатые фигуры, отвешивают поклоны. А там,
дальше, в цепи танцующих, сплетенный с ним множест
вом рук, разве то не Исаак Ландауер? Как зловеще
комичен он в лапсердаке и с пейсами, при этом стро
гом, молчаливом, размеренном танце, поворотах и по
клонах.
Но мрачная призрачная картина терзала его лишь
краткие мгновения. Она таяла перед озаряющим его
светом, рассеивалась в ничто, распылялась. А ему остава333
лось золото, которое можно взвешивать и считать,*
женская плоть, которую можно осязать и ласкать, стиски
вать, брать. Это было и оставалось. Блеск, власть, вихрь,
жизнь.
В Урахе имелась полотняная фабрика, которая принад
лежала семье Шертлинов. Шертлины начали дело с малого
при Эбергарде-Людвиге, а теперь пустили корни по всей
стране. Их предприятие процветало, у них были филиалы
в Маульбронне, а в Штутгарте шелковая мануфактура. В
свое время, когда фабрика была еще мала и незначитель
на, Кристоф Адам, энергичный, умелый и удачливый
глава семьи Шертлинов, добился ее преобразования в
акционерное общество и уступил графине Гревениц часть
паев по цене много ниже номинала. Таким простым
маневром могущественная фаворитка была вовлечена в
интересы предприятия, она добывала компании заказы и
всяческие привилегии. Позднее, когда графиня впала в
немилость и была вынуждена ликвидировать свое имуще
ство, находящееся в Вюртемберге, Кристофу Адаму
Шертлину удалось, договорившись с Исааком Ландау ером,
скупить ее акции по дешевой цене. Теперь он удалился от
торговых дел, покинул пределы герцогства, приобрел и
реставрировал патрицианский дворец в вольном имперском
городе Эслингене. Там он был избран в члены муниципа
литета и достойно доживал свой век в довольстве и
почете.
Дела штутгартской, урахской и маульброннской ману
фактур вел теперь Иоганн Ульрих Шертлин, дельный,
решительный, предприимчивый человек, один из видней
ших швабских промышленников. Он взял себе в жены
француженку из эмигрантской колонии Пинаш, основан
ной вальденсами в конце прошлого столетия в Маульброннском округе, молодую женщину, отличавшуюся
своеобразной красотой, маленьким ярко-пунцовым ртом
на белом лице и надменными продолговатыми глазами под
ореолом рыжеватых волос. Друзья и родственники не
знали, как держать себя с ней. Женщина она была видная,
спору нет, но только дьявольски высокомерная, отвечала
скупо и кратко, а большой частью молчала со скучающим
видом; да и говорила она, хоть и родилась в Гермашш,
почти всегда на романском наречии, а по-немецки с
запинкой. Но Иоганн Ульрих Шертлин при своем богат
стве и видном положении мог себе все позволить; у него
были собственные дома и в Штутгарте и в Урахе, не
считая фабрик. Так мог же он, черт подери, взять себе в
жены и ввести в свой дом кого хотел! И он гордо
проходил по жизни об руку с любимой женой, и семья в
дело его процветали.
334
А у Зюсса был приятель, связанный с ним деловыми
отношениями, некий Даниель Фоа, который жил в Венеции и
добывал ему из стран Леванта деньги, лошадей, драгоцен
ности, ткани и вина. Белую кобылу Ассиаду доставил
тоже он. Этот Даниель Фоа был знаком Зюссу еще по
Пфальцу, где оказал ему весьма существенную поддержку
в борьбе с доном Бартелеми Панкорбо. Левантинец,
смелый, способный делец, наладив широкую торговлю
тканями вверх и вниз по течению Рейна, решил теперь,
воспользовавшись влиянием Зюсса, пробраться и в
Швабию.
Он получил всяческие льготы и привилегии, однако
натолкнулся на конкуренцию шертлиновских мануфактур,
которые снискали себе добрую славу по всей стране.
Желая оказать услугу левантинцу, Зюсс с присущим ему
холодным расчетом принялся безжалостно устранять эту
конкуренцию. Начались придирки к шертлиновским фаб
рикам, их права оспаривались и постепенно сводились на
нет, их договоры с казной расторгались, акциз и пошлины
на их товары были настолько повышены, что они уже не
могли выдержать конкуренцию. К тому же сам финанцдиректор, в качестве подставного лица, на свое имя открыл
для Даниеля Фоа фабрику, а податное ведомство не
осмеливалось начислять на всесильного временщика нало
ги в указанных грандиозных масштабах, и товары его
облагались либо совершенно ничтожными сборами, либо
вовсе не облагались.
В дальнейшем начались притеснения и самой семьи
Шертлинов. С одним из них фискальное ведомство по
самому ничтожному поводу затеяло тяжбу, из которой он
никак не мог выпутаться, двое младших Шертлинов были
призваны в армию, несмотря на предложенный ими
большой выкуп. Добраться до старика Кристофа Адама,
проживавшего в вольном городе Эслингене, правда, не
удавалось, Иоганна Ульриха пока тоже не смели тронуть,
но произвол еврея тягчайшим гнетом навис над этой
семьей, и Иоганн Ульрих изнывал от горя, что дело его
погибает, от стыда, что двое молодых Шертлинов силой
забраны в армию, и от скорби, что он не может окружить
свою прекрасную супругу княжеской роскошью, о какой
мечтал для нее.
Тут наконец Зюссу подвернулся капкан, в который он
мог поймать Иоганна Ульриха. Один из молодых Шертли
нов, что был солдатом, получил отпуск для поездки в
Эслинген к деду и не вернулся оттуда. Переговоры между
герцогом и вольным городом по поводу выдачи дезертиров
шли давно, но пока ни к чему не привели. По настоянию
маститого члена магистрата город отказался выдать юно
шу. В это время лейб-гусары Зюсса перехватили письмо
335
Иоганна Ульриха, в котором тот поддерживал старика в
его намерении не выдавать дезертира герцогским комисса
рам. Это уж было преступление против военных законов,
государственная измена.
Зюсс, имея на руках все козыри, приступил к делу
осторожно, не торопясь. Сначала Иоганну Ульриху было
предложено явиться к герцогскому военному следовате
лю. Но так как самолюбивый купец ответил гневным
отказом, его арестовали и заключили в гогентвильский
каземат. Ходили толки, что его будут судить военным
судом и приговорят к пожизненной каторге.
В опустевшем доме сидела бледная как смерть францу
женка. Строго сжав полные пунцовые губы, она безмолв
но принимала любопытствующее сочувствие родни и
друзей. Когда же все устали утешать гордячку, которая
ни при ком даже не соблаговолила всплакнуть, и оставили
ее в покое, к ней пожаловал советник Бюлер из фискаль
ного ведомства, состоявший в отдаленном свойстве с
Шертлинами. Те всегда открещивались от него, считая его
креатурой Зюсса. Теперь он явился с важным видом, едва
скрывая свое торжество: разыграл комедию снисходи
тельного сострадания, нашел, что француженка очень
авантажна в своей немой высокомерной скорби, посовето
вал ей обратиться к Зюссу. На того наговаривают, будто
он крут в делах, это и вполне естественно, однако он не
мстителен.
Любила ли француженка своего мужа, этого не знал
никто, не знала и она сама. Но так как близился суд, она
отправилась к Зюссу.
Она была из хорошей семьи, в их роду сохранились
навыки французской придворной жизни, пышных аристо
кратических традиций. Она увидела апартаменты еврея, его
темно-малиновых лакеев, пажей. Увидела ковры, статуи,
китайские безделушки. Это было не похоже на добротное
убранство в доме Шертлинов. Здесь было то великолепное
изобилие, то излишество, что превращает жизнь из
тяготы, из обузы в усладу, в упоение, в нечто желанное и
милое сердцу. Зюсс был настроен на веселый лад, и
гостья ему приглянулась. Он обошелся с ней как со
знатной дамой, говорил только по-французски, заметив,
что ей это больше по душе, окутал ее лаской светских
комплиментов, ни словом не обмолвился о ее горе. Это
была ее атмосфера; приди она не в роли просительницы,
она досталась бы ему шутя. Но теперь, когда он неожи
данно, с циничной развязностью перебросил мостик от
ее просьбы к своему вожделению, она, смертельно по
бледнев, на миг застыла, ошеломленная. Очнувшись, она
крикнула ему негодующим тоном, что стыдится своего
поведения, ей следовало раньше вспомнить, что она имеет
336
дело с евреем. В ответ он спокойно, не поведя бровью,
улыбнулся, отвесил глубокий поклон: «Нет так нет!» —
почтительно проводил ее до двери и на прощанье поцело
вал руку.
Он освободил Иоганна Ульриха из тюрьмы и удоволь
ствовался тем, что предоставил окончательное решение
вопроса фискальному ведомству. Иоганн Ульрих отделал
ся денежным штрафом, настолько, однако, высоким, что
предприятие его было подорвано навсегда.
Встреча с Зюссом оставила в душе француженки
жгучий след. До сих пор она не знала, любит ли мужа или
нет. Теперь осознала, что презирает его. Его долг был
преуспевать. Он был недостоин ее, если не преуспел. Она
презирала его за то, что он не мог предоставить ей блеск,
изобилие, и темно-малиновых лакеев, и китайские безде
лушки, как мог Зюсс, презирала за то, что он был
побежден Зюссом, что она ради него стояла перед Зюс
сом в такой жалкой роли. Она презирала его за то, что
ради него отклонила домогательства Зюсса. Зюсс — это
высший свет, он сродни ей, Иоганн Ульрих — ничтожный
мещанин. Обо всем этом и даже о своем визите к еврею
она не обмолвилась Иоганну Ульриху ни словом. Он кипел
против еврея, кричал, грозил кровавой местью. Но все это
было праздное пустословие. Ее продолговатые глаза с
холодным, надменным равнодушием глядели на него, и он
знал не хуже ее, что он сломлен, раздавлен и ничего
никогда не сможет сделать.
Он опускался все ниже и ниже. Фабрика в Урахе была
продана с торгов, проданы и филиалы в Штутгарте и
Маульбронне. Приобрел их левантинец. А Шертлину, как
постыдную подачку, предложили место управляющего на
одной из принадлежащих ему фабрик. Возможно, что он и
согласился бы, если бы жена резко и решительно не
отклонила
предложения, почуяв тут руку Зюсса. Другие
члены1 семьи Шертлинов тоже были вовлечены в катастро
фу. Пошли с молотка дома в Урахе и Штутгарте, земли и
виноградники. Уцелел только старик Кристоф Адам в
Эслингене. Он еще выше держал свою крупную старче
скую голову, еще сильнее ударял оземь бамбуковой
тростью, крепко сжимая золотой набалдашник сухой, но
не дрожащей рукой.
По примеру очень многих из тех, кто потерял во время
правления Зюсса добро и кров, Иоганн Ульрих решил
примкнуть к партии переселенцев, собравшихся в Пен
сильванию. Француженка воспротивилась. Произошла ко
роткая и жестокая борьба. Он избил ее, но остался на
месте. Он открыл в Урахе мелочную лавку, скатился на
самое дно, проводил время в кабаках, напивался, кощун
ственно клял герцога и окаянное жидовское хозяйство.
337
Хотя других тяжко карали за такие крамольные речи, его
не трогали. А его мелочной лавке власти явно покрови^
тельствовали. Им, по-видимому, были даны соответству
ющие указания из влиятельного источника.
Француженка, хотя и бедно одетая, держала себя
по-прежнему надменно. Ее продолговатые глаза бросали
вокруг высокомерные взгляды. Если покупатель пытался
вступить в пространный разговор, она отвечала скупо и
кратко. Большей частью она молчала со скучающим
видом. Да и говорила она, хоть и родилась в Германии,
почти всегда на романском наречии, а по-немецки — с
запинкой.
По роскошным апартаментам Зюсса прохаживался
Исаак Ландауер в неизменном долгополом кафтане, на
рукаве он упорно носил вюртембергский значок для
евреев — латинское S с рогом,—чего никто от него не
требовал. Блестящие зеркала, обрамленные позолотой и
ляпис-лазурью, отражали его облик, умное, сухощавое
лицо с пейсами и с козлиной рыжеватой седеющей
бородкой. Финанцдиректор показывал ему свой дом. Ста
рик в долгополом кафтане постоял перед вазами, гобеле
нами, звенящими пагодами, с обидной насмешливой улыб
кой оглядел Торжество Меркурия, костлявой холодной
рукой потрепал белую кобылу Ассиаду, прошел мимо
двух пажей, сынков начальника удельного ведомства
Лампрехтса, которые стояли навытяжку у входа во
внутренние покои. Пощупал богатую обивку на мебели, с
поразительной точностью определил ее цену. Остановил
ся, покачивая головой, перед бюстами Моисея, Гомера,
Соломона, Аристотеля и заметил: «Таким наш учитель
Моисей сроду не был». Тут как раз попугай Акиба
прохрипел из своей клетки: «Как изволили почивать, ваша
светлость?»
Зюсс давно поджидал Исаака Ландауера. К этому
визиту он готовил свой дворец тщательнее, нежели к
визиту любого государя. Он старался уловить на лице
гостя изумленное, восторженное одобрение; ему страстно,
мучительно хотелось поразить человека в долгополом
кафтане, именно его. Но Исаак Ландауер только покачал
головой, потер зябкие руки, улыбнулся, заметил:
— К чему это, реб Иозеф Зюсс?
В кабинет из любопытства заглянула Софи Фишер,
дочь обер-йрокурора Фишера, которая уже две недели
открыто числилась метрессой финанцдиректора и прожи
вала у него в доме. Это была рослая, видная девушка,
белая, пышная, с рыжеватыми кудрями и очень красивым,
но грубоватым лицом. Когда Зюсс выбранил ее за
338
непрошеное появление, она отговорилась первым попав
шимся предлогом, оглядела, поджав губы, Исаака Ландауера и удалилась.
— К чему это, реб Иозеф Зюсс? — повторил Исаак
Ландау ер.— К чему непременно тридцать слуг? Вы разве
лучше едите, лучше спите, когда у вас тридцать слуг
вместо трех? Я понимаю, что вы держите при себе эту
девку, я понимаю, что вам хочется иметь красивую
столовую, мягкую широкую кровать. Но к чему вам
попугай? Зачем еврею попугай?
Зюсс молчал, до корней волос пылая злобной досадой.
Это уже не чудачество, это насмешка, прямая, явная
насмешка. Ни один министр не отважился бы на то, что с
самой невозмутимой самоуверенностью позволял себе
старик в долгополом кафтане: открыто потешаться над
ним. А он был бессилен перед этим стариком, он
нуждался в нем и мог лишь молчать. Того и гляди чудак
опять вытащит на свет божий старые, затхлые истории,
которые давно утратили всякий смысл и никого больше не
интересуют, например, равенсбургский процесс о ритуаль
ном убийстве и прочую ерунду.
И он, Зюсс, обязан все это выслушивать. Без Исаака
Ландауера никакие финансовые операции невозможны.
Эх, хорошо бы устранить компрометирующего чудака! А
вместо этого надо радоваться, когда он хотя бы подпуска
ет к себе. Пока что обойти его нет возможности.
Хозяин и гость говорили о неотложных делах, явно не
доверяя друг другу и торгуясь. В сущности, Зюсс всегда
был дающей стороной; однако ему приходилось тратить
гораздо больше слов, чем его собеседнику, и при всей
своей чванливости он неизменно чувствовал себя в роли
обороняющегося. Взгляда Исаака Ландауера не выдержи
вала даже самая искусная маскировка, он сразу проникал
в суть вещей, всякое притворство было бессильно перед
ним; недоверчиво покачивая головой, отметал он мишуру
красивых слов и своими зябкими руками выхватывал
самую сердцевину зюссовских дел—цифры. Чем больше
хорохорился Зюсс, тем мучительнее вскипало в нем
недовольство собой и досада. Он не хотел сознаваться
себе, что им вертят, как марионеткой, что он пляшет под
дудку старика в долгополом кафтане.
Когда дела были закончены и бумаги подписаны,
Исаак Ландауер заговорил на сей раз не о равенсбургском
детоубийстве, а о другой еврейской истории из вюртембергских анналов. Речь шла об известном еврейском
художнике Аврааме Калорно и о генеральном консуле
Маджино Габриели, и случилось это лет сто тому назад,
при герцоге Фридрихе Первом. Герцог привлек обоих
итальянских евреев в свою страну весьма заманчивыми
Л9
обещаниями. Он был прямо околдован приятными манера
ми, ученостью, финансовой сноровкой и талантом еврей
ского художника, питал к нему неограниченное доверие,
решительно и сурово отклонял все протесты духовенства
и ландтага и даже ради евреев изгнал за пределы
герцогства епископа Озиандера, меж тем как Авраам
Калорно и его сородичи привольно и пышно проживали в
Штутгарте. Но и эта история окончилась бедой и злосча
стьем, одних евреев подвергли мучительным казням,
других голыми и босыми прогнали из страны, и въезд в
герцогство был евреям на долгое время запрещен.
— Они обзывают нас гложущими червями,— сказал
Исаак Ландауер.— Пусть так, а сами они разве не гложут
друг друга? Все, что живет,— гложет. Один гложет
другого. Теперь ваш черед, реб Иозеф Зюсс. Обгладывай
те, что можно и пока можно! — И он засмеялся обычным
своим гортанным смешком.
Покинув наконец финанцдиректора, который нехотя
слушал его, старик в долгополом кафтане прошел через
аванзалу мимо насмешливо и злобно шушукающейся
толпы просителей. В дверях он столкнулся с новыми
гостями: с председателем церковного совета Вейсензе и
его дочерью. Магдален-Сибилла, увидев Исаака Ландауера, приняла его за Зюсса. Таким вот, плюгавым, неоп
рятным, в долгополом кафтане и с пейсами, какими
изображались евреи на лубочных картинках, рисовала она
себе и мерзкого посланца Вельзевула.
Когда прелат Вейсензе, получив пост председателя
церковного совета, явился к Зюссу с благодарственным
визитом, тот очень любезно и непринужденно сказал, что
слышал, будто у господина председателя весьма авантаж
ная дочь. Было бы обидно, если бы цвет швабских девиц
красовался вдали от столицы; Людвигсбург и Штутгарт не
столь богаты, чтобы отказать себе в обществе дамы таких
достоинств, какими, судя по описаниям, обладает мадему
азель Вейсензе. Прелат угодливо повел носом, польщен
ный интересом его превосходительства. Ему гораздо
скорее, чем он ожидал, удалось убедить дочь поехать с
ним в Штутгарт, чтобы представиться Зюссу. В просьбе
отца она усмотрела перст судьбы. Где же еще было ей
выполнить свое предназначение, где же легче вновь
встретить дьявола, как не у его мелких посланцев, у
герцога и у еврея? И она настороже и во всеоружии
поехала с отцом в резиденцию.
Когда она поняла, что Исйак Ландауер не тот еврей,
она была несколько разочарована, но ожидание стало еще
напряженнее. Их приняли раньше других. Мимо вытянув
шихся в струнку лакеев она прошла впереди отца в
кабинет, увидела Зюсса, узнала в нем дьявола, покачну340
лась и упала без чувств. Очнувшись, она услышала
мягкий, бархатный голос:
— Я совсем обескуражен, что этот прискорбный инци
дент приключился в ту минуту, как мадемуазель впервые
переступила порог моего дома.
Ее отец что-то ответил. К ее носу поднесли флакончик
с нюхательной солью. Не надо открывать глаза, чтобы не
говорить с ним, не смотреть ему в лицо. Когда ей
волей-неволей все-таки пришлось вернуться к жизни, она
увидела, что глаза Вельзевула, крылатые, пламенные,
выпуклые, скользят по ее груди и бедрам, и у нее дух
захватило от нестерпимого сладостного стыда.
Пока девушка лежала без чувств, Зюсс успел оглядеть
ее с ног до головы и оценить ее цветущую девственную
красоту. Ее обморок — следствие потрясающего впечатле
ния, которое он, очевидно, на нее произвел, утешил его и
поднял в собственных глазах после неприятного разговора
с Исааком Ландау ером. Как она лежит и дышит! Как
прекрасен очерк ее матово-смуглого и не по-женски
смелого лица, как волнует взлет густых бровей! Пока
лакеи бегали за лекарствами и за врачом, Зюсс обдумы
вал, можно ли отважиться расшнуровать ей корсет. С
Вейсензе, старым подобострастным царедворцем, церемо
ниться было нечего.
Но тут она открыла глаза, такие неожиданно синие
при темных волосах. Он помог ей подняться, он увивался
вокруг нее, лаская ее взглядом, звуком голоса, нежными
прикосновениями, почтительный, галантный, покорный,
пуская в ход все свое искусство, изощренное долгим
опытом. Когда девушка обратила к нему бледное смуглое
лицо и полу у грожающий-полу восторженный взгляд смя
тенных глаз, он легкой, светски изысканной беседой
уравновесил ее бессвязный лепет. В распоряжение гостей
он предоставил носилки, экипаж, врача. Ни одним словом
не пытался удержать председателя церковного совета.
Сам под руку проводил Магдален-Сибиллу до экипажа,
мимо отвешивающих подобострастные поклоны просите
лей. В то время как они проходили через вестибюль, им
навстречу попалась Софи Фишер. Лениво проплыла мимо
них белокурая пышнотелая девушка, искоса, злобно, с
любопытством взглянула на Магдален-Сибиллу.
Перед домом на Зеегассе—толпа зевак. Ночь, сля
коть, дождь пополам со снегом, порывы ветра теребят
одежду, пробирают насквозь. Люди тесно сгрудились,
ждут, смотрят, как, громыхая и прорезая огнями
тьму, подъезжают кареты на костюмированный бал к
Зюссу.
341
У подъезда пылают смоляные плошки. Все окна ярко
освещены. Двери распахнуты настежь, темно-малиновым
монументом высится швейцар с булавой, три лакея откры
вают дверцы экипажей.
Нескончаемый поток карет. Это не один из тех балов
для широкой публики, из* которых Зюсс делает предмет
наживы и где он по спискам проверяет, кто из придвор
ных, чиновничества или горожан посмел не явиться, Теми
своими публичными празднествами он вынудил столицу и
герцогскую резиденцию Штутгарт более пышно, чем
раньше, справлять карнавал, чтобы ее обитатели за один
раз прокутили и просадили в его пользу столько денег,
сколько обычно тратили за несколько недель; теперешний
же костюмированный бал был устроен единственно для
того, чтобы избранным показать его величие и великоле
пие. Лишь самые знатные кавалеры, лишь прекраснейшие
дамы из приближенных герцога были званы на этот
бал.
Из-за шеренги лейб-гусаров Зюсса и городских страж
ников обыватели вытягивают шеи, чтобы под верхним
платьем разглядеть костюмы подъезжающих гостей. При
бывают министры, генералы, двор. Вот тощий тайный
советник Шютц в костюме испанского гранда; его крючко
ватый нос кажется вдвое больше, выступая над брыжами.
А багровый громоздкий Ремхинген еще по дороге вспотел
в тяжелой меховой шубе русского боярина. Его настро
ение портится еще сильнее, когда он у дверей сталкивает
ся с господином де Риолем, одним из тех бродячих
кавалеров, которые при всех дворах чувствуют себя как
дома, разносят по Европе сплетни об аристократии всех
стран, заправляя и торгуя великосветской молвой. Жен
щины в толпе громко фыркают; даже полицейские скалят
зубы при виде вертлявого господинчика, наряженного
китайцем, но оставшегося в пудреном парике. И правда,
смешно смотреть на этого карлика с развратным, соста
рившимся детским лицом, когда он семенит подле рослого
Ремхингена. Генерал, звеня шпорами, величаво и грузно
шагает рядом с низеньким фатоватым иностранцем; одна
ко он знает, что герцогиня либо из жажды разнообразия,
либо чтобы позлить его и сегодня, как все последние дни,
предпочтет ему глупого французского болтуна.
Сквозь толпу, пешком, протискивается Нейфер, совет
ник ландтага по юридическим вопросам, одетый в непо
нятный зловещий ярко-красный костюм; ему вслед несет
ся ропот и брань; из членов парламента приглашен только
он и Вейсензе. Его обгоняет весьма аристократическая,
подчеркнуто скромная карета старого князя Турн-иТаксиса. Князь прибыл вчера в гости из Регенсбурга; его
узкая изящная голова, похожая на голову борзой, высту342
пает из темно-малинового костюма генуэзского вельможи,
он предвкушает удовольствие впервые показаться сегодня
в этом наряде, который придает ему особенную строй
ность. Но ему явно не везет с этим евреем. Тогда, в замке
Монбижу, бледно-желтая гостиная убила его бледножелтый кафтан, а теперь эта еврейская бестия вырядила
весь свой штат в темно-малиновые ливреи, так что его,
князя, можно принять за лакея, и весь эффект его
темно-малинового костюма бесповоротно пропал. Рядом с
раздосадованным князем плетется маленький, невзрачный
толстяк—тайный советник Фихтель, приехавший на два
дня в Штутгарт с письмами от вюрцбургского епископа; в
шароварах и турецком кафтане он напоминает мяч, его
хитрая физиономия весело выглядывает из-под фески,
мясистой ручкой он игриво машет толпе, недовольно
шушукающейся при виде католиков.
Вот подъехала расхлябанная темная карета, на запят
ках один-единственный лакей в потрепанной старомодной
ливрее, из кареты как-то особенно бесшумно вышел и
проскользнул к двери сквозь затихшую толпу зевак
курпфальцский тайный советник дон Бартелеми Панкор
бо, с сизым, костлявым лицом: сам герцог вынудил Зюсса
пригласить торговца драгоценностями, который обосно
вался в Штутгарте на продолжительный срок. Дон Барте
леми Панкорбо явился в обычном своем виде, обтянутый
кожей череп торчал из болтающейся на нем, плохо
прилаженной допотопной придворной одежды, другого
костюма ему для маскарада и не требовалось.
Точно в назначенный час подъехала герцогская карета.
Из нее, на сей раз только слегка прихрамывая, вышел
Кар л-Александр, одетый античным героем, величествен
ный, импозантный; Мария-Августа изображала богиню
Минерву, ее стройная талия, подобно стеблю, поднима
лась из пышных сине-зеленых фижм, а ящеричья головка
грациозно поворачивалась направо и налево. Сегодня на
ней был парик, над ним изящный золотой шлем, грудь
облегало подобие тонкого золотого панциря; один паж нес
за ней щит, другой — сову.
Фанфары собрались уже грянуть навстречу герцогской
чете, на пороге парадной залы уже появился Зюсс, а
гости уже чинно расступились, когда герцог почему-то
замешкался в вестибюле. Он увидел рядом со своим
председателем церковного совета высокую, статную де
вушку, наряженную флорентийской цветочницей; когда
она, снимая плащ и поправляя гигантскую, всю в лентах,
соломенную шляпу, на миг сбросила маску, он разглядел
не по-женски смелые очертания смуглых щек, ярко-синие
глаза, странно контрастирующие с темными густыми
бровями. Его охватило волнение, какого он давно не
143
испытывал при виде женщины, ноги у него подкосились,
под ложечкой засосало. Герцогиня, мило улыбаясь, пере
водила быстрый взгляд с Карла-Александра на девушку,
которая поспешила вновь надеть маску.
— Я полагаю, ваша милость, нам следует войти в
зал,— сказала Мария-Августа.
К ним как раз приближался Зюсс, стройный и элегант
ный в костюме сарацина.
— Кто эта дама? — спросил Кар л-Александр.
— По моему разумению, девица эта—дочь Вейсензе,— отвечал еврей.— Мадемуазель Магдален-Сибилла
Вейсензе.
Затем высокие гости проследовали в зал. Приветствуя
их, низко склонились все присутствующие, фанфары
загремели.
Так как герцогиня обожала театральные представле
ния, Зюсс начал вечер с маленькой итальянской оперы
«Развратник поневоле». В этом спектакле впервые высту
пала новая певица, неаполитанка Грациелла Витали, мини
атюрная бойкая толстушка с загорелым, хорошеньким и
пошловатым личиком и резвыми глазками. Зюсс рассчи
тывал, что она произведет впечатление на герцога, кото
рый был падок до женщин такого пошиба. На этом
основании он обнадежил певицу заманчивыми перспекти
вами, и, когда после спектакля ее представили герцогу,
она принялась заигрывать с ним, на глазах у всех жестами
и взглядами предлагала ему себя, рассчитывая, что он тут
же удалится с ней в какой-нибудь укромный будуар. Но
Карл-Александр проявил к ней рассеянный, мимолетный
интерес, пробормотав что-то вроде: «Потом, потом!» На
уме у него сегодня явно была другая. Неаполитанке
стоило большого труда сохранить маску развязной весе
лости, зато, улучив минуту, когда они остались вдво
ем с Зюссом, она от злости чуть не выцарапала ему
глаза.
Магдален-Сибилла и во время представления не реша
лась снять маску, пряча под ней и под большой соломен
ной шляпой судорожно подергивающееся лицо. Она охот
но склонилась на уговоры отца приехать сюда; но теперь
мужество ей изменило. У нее нет сил противоборствовать
дьяволу. Лучше бы ей никогда не переступать порог этого
зала. Она совсем истерзана и разбита выпавшей на ее
долю миссией. Лучше бы ей остаться в Гирсау, лучше бы
не встречать дьявола. Ей не по зубам этот жесткий кус,
как она ни бьется, ни изводится, стараясь его проглотить.
Суетна и дерзновенна была ее мечта своими слабыми
руками привести дьявола к престолу божьему. С тех пор
как она узнала, увидела в Зюссе дьявола, душу ее грызет
злая тоска- Как взывала она к богу! Но бог безмолвство344
вал. Книги смирения, познания, самоотречения—бумага,
и только бумага. Она обращает взор к небесам, чая
раствориться в боге; но небеса пустынны, никто не сходит
к ней, дабы вознести ее ввысь, все кругом тускло, голо,
тупо и мертво. В сочинениях Сведенборга написаны слова,
но они не звучат для нее, они ее не захватывают, она
бежит к Беате Штурмин, к слепой, к святой, но та
бессильна что-нибудь сказать ей; святая — всего лишь
жалкая, больная старая дева, окруженная душной атмо
сферой безысходной скуки.
С того раза она еврея больше не видела. Он несколько
раз осведомлялся о ее здоровье, посылал ей цветы и даже
однажды навестил ее отца, но она уклонялась от встречи с
ним. Только раз она видела его,— он во всем своем
великолепии проезжал по дворцовой площади на белой
кровной кобыле Ассиаде. Проклятия, ненависть, зависть
неслись ему вдогонку, ко не доносились до него, Люцифер
даже не оглянулся. И она смотрела ему вслед и чувствова
ла себя еще бессильнее, чем проклинавшие его народные
толпы. Те хоть выражали свою ненависть словами, у нее
же от собственного бессилья сжималось сердце, немели
уста и сгибались плечи.
Она долго колебалась, прежде чем решилась пойти на
бал. И в самом деле — этот вечер принес ей одно
разочарование и тяжкую обиду. Зюсс нимало не интересо
вался ею, у него нашлось для нее лишь несколько
равнодушно-учтивых слов приветствия. Откуда было ей
знать, что это тонкий расчет, она видела только, что
Люцифер ни разу на нее не взглянул. Она сбросила маску
со смелого, смуглого, а сейчас жалко растерянного,
подергивающегося лица: Люцифер на нее и не взглянул.
Этот удар был для нее больнее, чем поражение.
Зато не он, а другой теперь вторично увидел смуглое
растерянное лицо и смотрел на него долгим, опытным,
сладострастным взглядом, пристально смотрел в яркосиние, вдумчивые глаза, странно контрастирующие с
темными волосами. Какова, черт возьми, девица Вейсензе!
Значит, такие водятся и среди швабок, среди его поддан
ных. Да, эта швабка ке чета другим. Никогда не подумал
бы Карл-Александр, что у Вейсензе, у старого лиса, в
доме распустился такой цветок. Он ехал на этот праздник
с какой-то смутной, беспредметной жаждой новизны. Он
хорошо поработал, потом отдохнул и чувствовал себя
бодрым. Вот оно, новое и ни на что не похожее! Теперь
празднество приобрело для него смысл. Итальянская
актриса, о которой ему столько напел Зюсс, лишь сильнее
разожгла в нем аппетит к этой свежей, юной, невиданной
ошабке.
После оперы гостей приглашают к столу. Ужин
345
роскошно сервирован, одни кушанья сменяются другими.
Маски сбрасываются, открывая разгоряченные лица, од
новременно чуждые и знакомые, и маскарадный костюм
делает их еще завлекательнее. Пряные блюда, крепкие
иноземные вина, задорные тосты.
Из гигантского пирога—чуда кулинарного искус
ства— выскакивают четверо детей — Парис и три богини;
но ни одной из них Парис не отдает яблока, а преподносит
его герцогине. Тайный советник Фихтель, круглый, как
шар, в своем турецком наряде, произносит застольную
речь, написанную бойким александрийским стихом и
полную лукавых и язвительных нападок на ландтаг, после
чего офицеры-католики устраивают шумную овацию
герцогу.
В зал врывается хоровод гномов, они опустошают
витрины с драгоценностями и, паясничая, подносят дамам
сверкающие дары, которые приготовил им Зюсс. Внима
тельно наблюдает дон Бартелеми за тем, как они раздают
камешек за камешком, цепочку за цепочкой, пряжечку за
пряжечкой. Нелепо вздернув правое плечо и вытянув из
парадных брыжей старинного португальского костюма
жилистую шею, долговязый человек с костлявым сизобагровым лицом неутомимо рыщет по сторонам прищурен
ными щелочками глаз. Глубоко залегли они в глазницах
сплюснутого черепа, зорко выглядывают оттуда. Курпфальцский тайный советник и главный коммерческий
директор табачных фабрик просил дам показать ему
подарки и точно определял их цену. С глубокой непри
язнью слушал Зюсс глухой, бесстрастный, тягучий голос,
который так часто забивал его на торгах, перехватывал у
него сделки, не давал ему выйти в люди. Содрогаясь от
безотчетного ужаса и омерзения, следил он, с какой
старческой страстью дон Бартелеми пропускает искрис
тые каменья сквозь длинные сухие посиневшие пальцы.
Они смотрели друг на друга искоса, словно два готовых
к нападению коршуна—один старый, облезлый, умуд
ренный опытом, другой меньше, моложе, азартнее в
игре.
— Хорошие камни, отличные камни,— говорил дон
Бартелеми.— Но по сравнению с солитером — все они
дрянь. Дайте-ка взглянуть на ваш солитер,— сказал он,
обратясь к Зюссу. И, с нежностью сжав камень паучьими
пальцами, он пролаял глухим басом под молчание насторо
жившихся гостей:— Сколько вы хотите за камень, госпо
дин финанцдиректор?
— Я его не продаю,— ответил Зюсс.
— Хотите пфальцские табачные фабрики?—настаивал
португалец.
— Я его не продаю,— резко повторил еврей.
U6
Нехотя возвратил дон Бартелеми перстень, а герцогиня
заявила:
— Ну, теперь мой еврей надевает на палец пфальцские
табачные фабрики.
Но тут подали десерт. На сей раз француз-кондитер
превзошел себя, у булочника Бенца на целую неделю
пропал бы от зависти сон, если бы он увидел мастерские
сооружения из теста и мороженого, изображавшие крепо
сти, завоеванные Карлом-Александром; но еще замеча
тельнее, по общему признанию, был торт — копия Мерку
рия, трубящего в победный рог тут же на плафоне
столовой.
После ужина начался бал, а герцогская чета вместе с
самыми избранными гостями расположились в зимнем
саду. Мария-Августа злословит с господином де Риолем,
который здесь, среди тропических растений, в этом
широком кимоно смахивает на переряженную обезьяну
своим безбородым, подвижным, похотливым лицом. Дон
Бартелеми постукивает по мрамору и ляпис-лазури, цара
пает лепку и позолоту, рассматривает витрины с драгоцен
ными безделушками. Тайный советник Фихтель потягива
ет кофейный напиток и ведет со своим другом Вейсензе
дипломатическую беседу, сотканную из намеков и огово
рок. А Ремхинген вымещает на Зюссе свою обиду на
герцогиню, донимая невозмутимо вежливого хозяина гру
быми и сальными остротами.
В сторонке сидит герцог с Магдален-Сибиллой.
Сразу после ужина он, сильно подвыпив, намекнул
Зюссу, чтобы тот предоставил ему свою спальню и
будуар и под каким-нибудь предлогом привел туда Магда
лен-Сибиллу. Зюсса эти слова кольнули точно острой и
тонкой иглой, он вспомнил первую их встречу в лесу,
когда девушка, увидев его, вскрикнула и убежала, и как
потом она упала в обморок у него в кабинете и лежала
бледная, беспомощная и такая юная; собственно говоря,
Магдален-Сибилла принадлежит одному ему, не нужно
быть слишком проницательным, чтобы понять, какой
беззаветный порыв толкает к нему девушку,—и теперь,
когда Карл-Александр заговорил о ней, Зюсс почувство
вал неистовое желание обладать ею. Но он раз навсегда
приучился к тому, что на первом плане—дела и герцог, а
уже потом женщины, сладострастие и сантименты, и без
минуты колебания ответил с обычным раболепнопреданным взглядом, что рад служить его высочеству.
Однако считает своим долгом почтительнейше предуведо
мить его светлость, что девица, насколько ему известно,
святоша, пиетистка, а следовательно, неподатлива и вдо
бавок подвержена обморокам; к тому же, по его разуме
нию, эта бочка еще не почата.
347
— А ты уже пробовал? — зычно захохотал герцог. И
повторил снова: — Ты уже пробовал? — Сегодня его как
раз тянет на такое блюдо, а святость ее — особо пикант
ная приправа. И он игриво и благосклонно кивнул
Вейсензе, который неподалеку вел изысканную беседу с
Фихтелем и Шютцем.
И вот, сидя теперь с ней в зимнем саду, он подсме
ивался над ее пиетизмом. Хотя сам он католик и, значит,
отпетый еретик, однако и государственный церковный
совет, во главе с ее отцом, безусловно компетентный в
такого рода вопросах, никак не согласен с этим сумас
бродным вероучением; как раз вчера ему пришлось
подписать рескрипт, под страхом строгой кары воспреща
ющий некой фрау фон Мольк устройство сектантских
собраний. Однажды ему случилось встретиться с их
святой, с Беатой Штурмин, главой всего движения, и он
про себя подумал, что близость к ангелам, по-видимому,
не придает женщине шарма; однако теперь, познакомив
шись с ней, с Магдален-Сибиллой, он убедился, что
общение с богом и ангелами имеет и положительную
сторону. Не согласится ли она просветить его? МагдаленСибилла с тоской выслушивала пошлые шутки. Она
боялась Карла-Александра, боялась его воспаленного лица
и похотливых глаз. Его скабрезности ее не раздражали,
она чувствовала, что бог отступился от нее, иначе она не
потерпела бы такого богохульства и неустрашимо бросила
бы в лицо этому свирепому Навуходоносору свое негоду
ющее презрение. А сейчас она ощущала лишь гадли
вость, она была полна усталости и печали, а бог пре
бывал во мраке, бог не удостаивал ее ответа, бог от
ринул ее.
Зычный голос Карла-Александра назойливо терзал ей
слух. Она ошибается, если полагает, что он совсем
несведущ в таких вопросах. В Венеции он водил знаком
ства с духовидцами; Сведенборга он, правда, не читал,
зато он и здесь, в Германии, знает одного мага, который
предсказывает будущее и на самой короткой ноге с отцом
небесным. Но это всего лишь старый еврей, и МагдаленСибилла ему, герцогу, куда приятнее, так что если впредь
он вздумает спросить совета у господа бога, то, с ее
разрешения, обратится прямо к ней. При этом он снял
маску, и его алчные, наглые глаза с неприкрытым
вожделением впились в нее.
В зимнем саду было невыносимо жарко, диковинные
деревья и цветы шевелились в сиянии свечей, точно люди,
волнующие звуки музыки плыли издалека, у МагдаленСибиллы мучительно болела голова, взгляды и речи
герцога резали ее точно остро отточенным ножом. Она
видела, как слова срывались с его полных, похотливых,
348
Страшных губ, налетали на нее, кололи ее, щипали,
царапали покровы ее души. Она чувствовала, что ее
напряжение достигло предела, вот сейчас она совершит
что-нибудь дикое, безумное; но тут в последний миг ее
спас паж герцогини, передав ей приглашение представить
ся ее светлости.
Мария-Августа сидела среди целого сонма приближен
ных; подле нее были Зюсс, господин де Риоль, тайный
советник Шютц, актуарий Гетц, в костюме пастушка,
белокурый, тупой, румяный, родовитый юноша с ма
терью, тайной советницей Гетц и с сестрой, ЭлизабетСаломеей. Обе дамы, мать и дочь, до смешного походили
друг на друга, они казались сестрами, обе хрупкие,
стройные, очень привлекательные, с пышными светлыми
волосами, нежным цветом лица и большими, мечтательны
ми, глупыми глазами. Они сидели среди гостей, белоку
рые, миловидные, в довольно шаблонных, вышедших из
моды костюмах пастушек, звонкими, наивными голосами
и ласковыми, неумными глазами выражая герцогине свои
приторные восторги. Только что, возвращаясь в зимний
сад, лениво пронесла мимо них свои роскошные формы
красивая метресса Зюсса, Софи Фишер, и Мария-Августа
не могла отказать себе в удовольствии подтрунить над
своим придворным евреем. Он, видите ли, должно быть в
награду за дочь, добился производства ее отца, государ
ственного прокурора Фишера, в советники экспедиции.
Зюсс стоял перед дамами, мужественно-стройный и эле
гантный в костюме сарацина; бойко, без тени смущения,
он ответил в тон, что, спору нет, девица Фишер была для
него очень приятной и удобной экономкой, но после того
как его светлости было благоугодно возвести ее отца в
столь важный чин, он не вправе пользоваться и впредь ее
услугами; дочь такого высокопоставленного чиновника—
помилуйте, на что это похоже! Он улыбнулся и с наглой
беспечностью добавил, что завтра же отпустит ее домой.
Присутствующие были ошеломлены той циничной откро
венностью, с какой он барственно-небрежным жестом
увольнял и удалял свою метрессу. Герцогиня искренне
забавлялась, господину фон Шютцу явно нравилась эта
светская непринужденность, а юный, глупый актуарий
Гетц не знал, как держать себя: он придавал большое
значение соблюдению приличий и недоумевал, следует ли
ему высказать Зюссу одобрение или одернуть его, и
наконец решил молча изобразить на лице воинственный
протест. А хрупкие, лилейные дамы Гетц, мать и дочь,
изумлялись, с каким неподражаемым изяществом этот
кавалер порывал амурную связь, и глядели на него с
восхищением и нежным любопытством.
К этому кружку подошла теперь Магдален-Сибилла.
349
Герцогиня заметила, какое внимание уделял ей КарлАлександр; ей и самой нравилась наружность девушки, ее
смуглое смелое выразительное лицо и странное сочетание
ярко-синих глаз и темных волос. Марии-Августе не
терпелось рассмотреть поближе, в чем ее обаяние. Она
благожелательно протянула ей руку для поцелуя и окину
ла ее небрежным и бесцеремонным взором. МагдаленСибилла искоса робко взглянула на Зюсса. Когда она
подошла, он отвесил глубокий поклон, а теперь держался
строго официально. Она была счастлива, что избавилась
от разговоров герцога, она ощущала флюиды благожела
тельности, исходившие от герцогини, но равнодушное
официальное выражение на лице Зюсса снова смутило ее.
Она молча сидела в кругу гостей, продолжавших беспеч
ный и бессодержательный разговор, и вдруг страх, напря
жение, досада, обманутое ожидание разрешились неудер
жимыми слезами, бросившими ее к ногам герцогини.
Озадаченные гости иронически усмехались, а герцогиня
ласково гладила изящной, пухлой ручкой большую холод
ную руку девушки. Зюсс же поспешил ловко воспользо
ваться случаем, сказав, что берет на себя заботу успоко
ить ее, и увел смущенную, содрогавшуюся от рыданий
девушку. Китаец Риоль хихикнул, усмехнулся испанец
Шютц, маскарадный пастушок Гетц опять не придумал
ничего лучше, как принять воинственный вид. А герцоги
ня, все так же весело болтая, искала глазами сво
его супруга и с удовлетворением отметила, что он под
мигнул Зюссу, когда тот проходил с девушкой мимо
него.
В комнате, куда еврей привел Магдален-Сибиллу, было
прохладно по сравнению с залами, разогретыми пламенем
свечей, винными парами и людским дыханием. То была
комната перед опочивальней, из-за портьеры виднелась
парадная кровать с золотыми амурами. Сюда, чтобы
освободить место для маскарада, снесли из остальных
покоев все хрупкие вещи: фарфор, китайские безделушки,
клетку с попугаем Акибой. Шум празднества был здесь
едва слышен, после сутолоки в залах свежий воздух,
пустота, тишина, прохлада маленькой комнатки оказывали
благотворное успокоительное действие.
Магдален-Сибилла сидела на низком диване, дыхание
ее стало ровней, поза спокойней. Разгоряченная, томная
после всех треволнений этого вечера, она была очень
величава, и Зюсс стоял перед ней с вкрадчивот
предупредительной миной, страстно желая обладать ею.
Какая досада и незадача, что сейчас придет другой,
который, надо полагать, и не оценит, какой деликатес ему
достался.
Девушка подняла на стоявшего перед ней мужчину
J 50
свои большие, вдумчивые глаза. Зюсс счел приличным
ответить ей одним из тех взглядов раболепной преданно
сти, на которые был великий мастер, сдобрив его ради
особого случая небольшой дозой отеческого участия.
Бедный Люцифер!—думала Магдален-Сибилла. Он такой
заблудший и несчастный. Не надо горячиться и набрасы
ваться на него с неистовыми и страстными заклинаниями.
Я тихонько возьму его за руку и буду наставлять его
ласковыми речами, пока он не найдет путей к богу. Как
могла я сомневаться, хватит ли у меня сил для моего
призвания? Он только ведь и ждет, чтобы кто-нибудь
пришел и примирил его с богом.
— Я в отчаянии, сударыня,— говорил между тем еврей
своим бархатным, ласкающим голосом,— что с вами в
моем присутствии всегда приключаются неприятные инци
денты. В первый раз, когда я имел счастье лицезреть вас
под деревом в лесу близ Гирсау, вы убежали от меня.
Затем, когда вы с вашим досточтимым родителем оказали
мне честь своим визитом, вам стало нехорошо. Нынче я
йадеялся, что сделал все доступное мне по моим скром
ным силам для увеселения приглашенных гостей. И что
же? К великому своему огорчению, я вижу, что опять не
угодил вам. Неужто моя физиономия столь гнусна и
богопротивна, сударыня? Или я могу надеяться, что это
всего лишь фатальные совпадения?
И он склонился над величавой девушкой, зардевшейся
от смущения.
— Довольно притворяться, господин финанцдиректор,— неожиданно сказала она, набравшись храбрости, и
посмотрела на него открытым и суровым взглядом фана
тички.—Я отлично знаю, что вы Люцифер, сын Велиала,
и вы знаете, что я послана и явилась, дабы вступить
с вами в единоборство и привести вас к престолу божию.
У Зюсса накопился большой опыт в обращении с
женщинами, он привык к сюрпризам, его трудно было
смутить и озадачить. Но слова Магдален-Сибиллы явились
для него такой неожиданностью, что он на миг утратил
дар речи и впервые в жизни не нашел ответа. К счастью
для него, Магдален-Сибилла, очевидно, и не ждала ответа,
а, переведя дыхание, заговорила дальше. Ей вполне
понятно, что он боится быть отвергнутым своим против
ником, богом; разумеется, неимоверно трудно отказаться
от тысячелетнего заблуждения. Однако, как только он
перестанет упорствовать в этом злостном заблуждении,
душа его, словно очищенная от смрадных струпьев,
омоется в боге, как в ласковой, теплой, прозрачной воде.
В таком духе она говорила еще долго, настойчиво и в
пылу увлечения протянула ему руку.
351
Зюсс со свойственной ему гибкостью мигом настроил
ся на пиетистский лад, схватил ее руку, начал излагать
наспех состряпанное объяснение, и дело совсем бы
сладилось, если бы в комнату внезапно не вошел герцог.
Испуганно, ища защиты, с трудом переводя дыхание,
Магдален-Сибилла расширившимися зрачками глядела на
Зюсса. Но Зюсс учтиво заявил, что должен вернуться к
гостям, и вот она очутилась одна с герцогом, и попугай
завопил: «Ma vie pour mon souverain!», а в соседней
комнате откровенно, на ярком свету стояла наглая парад
ная кровать. Хриплым, придушенным голосом КарлАлександр бросил какое-то шутливое замечание. Она
видела его красное, потное лицо, видела его глаза,
потемневшие, бешеные от животной страсти, вдыхала его
хмельной, разгоряченный дух. Она пробормотала какое-то
извинение и, с трудом передвигая ноги, направилась к
двери, чтобы нагнать Зюсса и вернуться к гостям. Но
дверь была заперта. Карл-Александр засмеялся сиплым
смехом, молча, так что слышалось одно ее дыхание,
неторопливо отстегнул драгоценный античный панцирь.
Со зловещей вкрадчивостью подошел к ней, зажал ее
руку в своей, очень странной руке, тыльная часть была
узкая, длинная, костлявая, волосатая, а ладонь —
мясистая, жирная, короткая. Силы возвратились к девуш
ке, бешено, хоть и безнадежно, оборонялась она против
грузного, сильного, возбужденного мужчины.
Обрывки музыки донеслись издалека, девушка закри
чала; хрипло кряхтя, заметался в клетке попугай.
А за стенами комнатки неистовствовал маскарад, сбра
сывая последнюю узду установленных светом правил, из
каждого укромного уголка несся визг, гогот, возбужден
ные вскрики. Господин де Риоль одобрительно заметил
господину фон Шютцу, что даже при польском королев
ском дворе веселье не достигает такого размаха.
Зюсс, вернувшись в зал, с каким-то злобным пылом
бросился в водоворот маскарада. Он постарался улизнуть
от герцогини, которая с легкой, сладострастно игривой
улыбкой спросила его о самочувствии Магдален-Сибиллы,
и принялся с такой свирепой настойчивостью ухаживать
за матерью и дочерью Гетц, которыми тоже интересовал
ся герцог, что актуарий Гетц, чьи грозные мины явно не
производили впечатления, молча забился в угол и напился
до бесчувствия, меж тем как его мать и сестра принимали
циничные комплименты еврея с самозабвенным и притор
но-глупым восторгом. Неаполитанская актриса, миниатюр
ная, загорелая, развратная толстушка, присоседилась к
старому князю Турн-и-Таксису. Она сделала вид, будто не
знает, кто он такой, будто заигрывает с ним, ластится и
льстит ему, только пленившись элегантностью и аристо352
кратизмом его наружности и манер. Старый князь ожи
вился, увидев, что и в темно-малиновом костюме, хоть
и одинаковом с ливреями лакеев, он все же производит
впечатление; досада его сразу улеглась. А к тому же
Ремхинген тоже увивался вокруг актрисы, но она живо
дала ему отставку, предпочтя корректного богатого стари
ка князя сильно подвыпившему генералу, который пожи
рал ее осоловевшими глазами. А из своего угла актуарий
Гетц тоже пялил на актрису восторженные глаза, отума
ненные влюбленностью даже больше, чем винными пара
ми; и неаполитанка, удерживая на расстоянии генерала,
очаровывая старого князя, ухитрилась тут же однимединственным, но бесконечно красноречивым взглядом
навсегда приковать к своей колеснице юного, глупого,
белокурого и румяного пастушка.
Вейсензе, законовед Нейфер и вюрцбургский тайный
советник Фихтель сыграли с Шютцем и господином де
Риолем в «фараон». А теперь Фихтель попивал свой кофе,
Вейсензе и Нейфер отдавали должное густому темнокрасному Канарскому вину, которое изо всей западной
Германии водилось у одного только Зюсса; разговор шел
о политике. Нейфер, возбудивший немало насмешек своим
нелепым и нескладным кроваво-красным костюмом, с
жадным и мрачным любопытством вслушивался в абсолю
тистские теории, которые мягко, ненавязчиво, но вполне
авторитетно развивал иезуит. Однако Вейсензе не был
всецело поглощен беседой. С выражением беспокойства
на умном сухощавом лице, он все время оглядывался,
спрашивал всякого и каждого, не видел ли кто его дочери;
но Магдален-Сибиллы не видел никто. И узкие, изящные
руки Вейсензе стали потными, а глаза скептика тревожно
бегали по сторонам.
Едва увидев Зюсса, он извинился перед собеседника
ми, с непривычной поспешностью бросился к нему в своей
развевающейся венецианской мантии и спросил о дочери.
Зюсс ответил небрежно, что у мадемуазель Вейсензе
немного заболела голова и она уединилась в более тихую
и прохладную комнату. Председатель церковного совета,
едва владея собой, пожелал пройти к ней. Но Зюсс нашел,
что будет лучше не беспокоить барышню; тем более что
заботу о ней, насколько ему известно, соизволил взять на
себя сам герцог. Говоря это, он в упор глядел на Вейсензе
с невозмутимой развязно-учтивой улыбкой. Тот задрожал
и принужден был сесть. Зюсс после минутного молчания
с прежней улыбкой как бы невзначай добавил, что герцог
необычайно милостиво отозвался о новом председателе
церковного совета и орден, а также повышение в чине не
заставят себя долго ждать. Вейсензе как-то странно,
безучастно, по-стариковски кивнул несколько раз головой,
353
12 Л. Фейхтвангер, т. 3
уставился с судорожно-любезной улыбкой на празднич
ную суету, потом внезапно хриплым и нетвердым голосом
заговорил, не глядя на Зюсса, о своем обширном доме в
Гирсау. Он нарисовал картину мирной и уютной жизни в
этом поместье: виноградники, праздник жатвы, образцо
вое хозяйство, сельский покой; как усердно он там
трудился над комментарием к Новому завету, а водоворот
жизни бурлил где-то вдали, пенистые брызги лишь изред
ка долетали до него, и он смаковал их с наслаждением
знатока; и как спокойно, скромно, рассудительно, вдумчи
во жила там его дочь.
Прервав свои мечтания, предназначавшиеся скорее для
себя, чем для Зюсса, он умолк так же внезапно, как и
заговорил. Он сразу весь поник, одряхлел, элегантная
венецианская мантия вяло и безжизненно повисла на нем,
точно свернутые крылья летучей мыши. Еврей, стоя
перед ним, беззащитным, сломленным, покорившимся
судьбе, оглядел его с ног до головы и, беспечным
трезвым звонким голосом врываясь в его молчание,
насмешливо произнес:
— Я никогда бы не подумал, что вы можете быть
настолько сентиментальны.
— Да нет, ничуть,— запротестовал Вейсензе, стараясь
овладеть собой.— Мне, ваше превосходительство, несвой
ственно убегать от жизни. Ни разу на своем веку не
уклонялся я от самых рискованных похождений. Любо
пытство— вот основа, на которой я строил свое существо
вание.— Он попытался вызвать на лице привычную, легко
мысленную усмешку.—Я, видимо, родился под беспокой
ной звездой. Она никогда не оставляла меня в покое, она
влекла меня в заморские края и подзадоривала совать нос
в дела творений божьих и дьяволовых. О, сладострастные
воспоминания!
Но в то время как он силился воскресить эти воспоми
нания, белое, улыбающееся лицо еврея с выпуклыми
карими глазами и чувственным ртом вдруг потускнело
перед ним, и он вдруг ясно представил себе, что в
нескольких шагах от него, за крепко запертой дверью,
безнадежно борется и выбивается из сил его дитя. Он
видел ее, видел, как отливает краска от смуглых, смело
очерченных щек, как закатываются, застывая и стекле
нея, ее ярко-синие глаза под темными волосами. И
посреди этого кошмара прозвучал деловой четкий голос
Зюсса:
— Судя по обстоятельствам нынешнего вечера, я могу
с йЬлной уверенностью обещать вам орден и повышение в
чине.
Как ни странно, он даже не испытывал ненависти к
человеку, стоявшему перед ним с наглой и обязательной
354
улыбкой. Одна мечта, одно видение маячили перед ним:
еврей сидит, такой же растерянный, истерзанный, а он,
Вейсензе, стоит над ним с холодной улыбкой. Дальше он
вел себя совсем как обычно, только все было мучительно
нереально, он говорил и действовал словно марионетка,
словно во сне. Он продолжал вежливо и приветливо
раскланиваться, ответил на шутку герцогини, обменялся
обдуманными и дипломатичными репликами с советником
Фихтелем, на ошеломляющую и очень тонкую непристой
ность господина де Риоля откликнулся еще более тонкой
и циничной остротой. Но голоса были какие-то неживые,
деревянные, люди двигались неестественно, как заводные
куклы в паноптикуме. Когда в залу, грузный, огромный,
прихрамывая заметнее чем обычно, вялой и развинченной
походкой вошел герцог, даже он сквозь туманную дымку
показался Вейсензе восковой куклой.
Однако при виде герцога ему все же удалось раздуть в
душе искру надежды. Он отогнал свои видения, он
заглушил свое знание, он не хотел признать его истиной.
Торопливым, неверным движением подхватив венециан
скую мантию, он загородил дорогу герцогу, всем своим
видом являя настойчивый страстный вопрос: может быть,
все-таки это не случилось? Но герцог не заметил его, он
явно не хотел его замечать, он не удостоил его взглядом;
несмотря на то что Вейсензе стоял совсем близко, он
прошел мимо, уставясь в пространство и нарочито громко
отрыгивая, чтобы скрыть явное смущение.
И Вейсензе сразу почувствовал себя безмерно старым
и усталым. Он оглянулся, ища укромного уголка, и попал
к столу, у которого в одиночестве сидел и выпивал
актуарий Гетц. Тому очень польстило общество господина
председателя церковного совета, он церемонно поднялся,
хотя был уже нетверд на ногах, и стал отвешивать низкие
поклоны по всем правилам этикета. Потом они сидели
вместе за столом: один—старый, утонченный, истерзан
ный печалью, другой — молодой, неуклюжий, беспомощно
барахтающийся в туманных мечтах; оба молча созерцали
разгар праздничного веселья и пили.
А Карл-Александр проходил по залу, довольный,
гордый и ублаготворенный. Правда, минутами у него
вырывался смущенный и упрямый смешок, как у школь
ника, который напроказил и храбрится, чтобы подавить
стыд. Но таким своим поведением он умышленно и
недвусмысленно показывал, что сейчас только оторвался
от любовных объятий. Встретив вопросительный взгляд
жены, он приветствовал ее широким жестом, который она
свободно могла истолковать как горделивое признание. Он
остановился у карточных столов и стал уверять игроков в
«фараон», почтительно поднявшихся с мест и в пылу
355
12*
азарта раздосадованных помехой, что нынче вечером ему
особенно, ну прямо особенно весело. Жадно, залпом
выпил он два больших бокала токайского и сильно
опьянел. Подойдя к своему тестю и увидев, что ста
рик совсем разомлел от близости неаполитанки, он от
несся к этому с покровительственным одобрением, не
сколько раз облобызал старика князя, умильно при
говаривая:
— Ах, ваша милость, ваша милость! Как хорошо, что
вы, ваша милость, сохранили свежесть чувств!—и при
нялся самодовольным и сентиментальным тоном расска
зывать о своих молодых годах в Италии, хвастать своим
Ломбардским походом и венецианскими авантюрами.
За Кассано ему, правда, пришлось заплатить хромо
той, но это, по совести, была недорогая цена. Ах,
Венеция, Венеция! Бесконечные блуждания по городу с
маской на лице, и женщины, и дуэли, и секреты высокой
политики, и алхимики, и духовидцы, и лагуны, и дворцы,
и простертая надо всем незримая рука совета Десяти.
Недаром все это сейчас пришло ему на память. Ведь она,
Грациелла Витали,— настоящий огонь, от нее так и
веет дивным, живительным ароматом Италии. И он
опытным глазом оценил скрытые достоинства неапо
литанки.
— Вашей милости повезло,—лепетал он,—да и мне
везет. Suum cuique! Suum cuique!1 Обоим нам господь бог
отвел в этой навозной яме, именуемой землей, теплое и
мягкое местечко на солнышке.— И он одобрительно по
хлопал голую загорелую и дряблую руку актрисы и
поздравил старика со славной курочкой, которую тот
собирается ощипать.
Зюсс всячески избегал встречи с герцогом. Он завидо
вал и злился, он знал, что Карл-Александр начнет сейчас
же, не стесняясь в выражениях, обстоятельно и подробно
описывать ему эпизод с Магдален-Сибиллой, а он вовсе не
был расположен выслушивать описание любовных утех,
которые, в сущности, полагалось вкусить ему первому.
Стараясь уйти от этих мыслей, он ринулся в бурный поток
своего пиршества. Ради него, ради того, что он явился на
свет, ради дня его рождения зажжены эти огни, пышно
убраны столы и покои и съехались на пир прекрасные
дамы и знатные кавалеры. Высоко поднялся он, ни один
еврей в Германии никогда не достигал такой высоты и
блеска, как он. А поднимется он еще выше. Просьба о
возведении его в дворянское достоинство уже находится
на пути в Вену, ко двору императора; титул ему обеспе
чен— Карл-Александр с каждым днем все больше в долгу
Каждому свое, каждому свое! (лат.)
356
перед ним и обязан исхлопотать ему дворянство. А сам он
не такой дурак, как Исаак Ландауер, он не ходит в
долгополом кафтане и с пейсами; но и не собирается
последовать примеру брата и таким дешевым способом,
как перемена веры, добиться чинов и положения. Лишь
благодаря своему таланту, благодаря своей счастливой
звезде и таланту достигнет он самой вершины. Он вовремя
сделал ставку на герцога, когда тот был еще мал и
ничтожен. Неужели же не поднимется он и на те немногие
ступени, которые ему осталось одолеть? Он будет, как
был, евреем, и все же будет—и в этом его торжество —
дворянином и первым министром и займет подобающее
ему место в герцогстве вполне официально на глазах у
всего света.
Кругом танцевали. Он напитывал душу, взор и слух
разноголосым шумом, как славословием себе. Его мечты
возносились в напевах скрипок, гром литавр утверждал на
весь зал его власть, женщины красотой, кавалеры своим
атласным великолепием славословили ему. Он упивается
зрелищем своего праздника, вплетает в него свои често
любивые мечты, пунцовые губы на белом лице полуот
крыты в блаженной улыбке. Но вдруг нечто незримое
стирает это выражение самодовольного торжества. Смете
на переливчатая, игристая пена, омрачен пестрый блеск
праздника; он видит, как усердствуют музыканты, но
музыки не слышит. И вот уже ему представляется, будто
он скользит в ином, призрачном, жутко карикатурном
танце. Перед ним, держа его за руку, выступает его дядя,
рабби Габриель, за ним, ухватившись за другую его руку,
герцог сильнее, чем обычно, волочит хромую ногу. А там,
совсем впереди, сплетенный с ним множеством рук,—
разве то не Исаак Ландауер, тощий, в нескладном
долгополом кафтане, качая головой, семенит в такт
ногами?
Очнувшись, он видит перед собой дона Бартелеми
Панкорбо в старомодном португальском одеянии, из глу
боких впадин, точно выслеживая добычу, глядят на него
коварные глаза, тягуче ползет ему в уши глухой, замо
гильный голос:
— Ну что же вы решили, господин финанцдиректор? Я
готов прибавить к табачным фабрикам еще акциз на водку
за целый месяц: уступаете мне солитер?
А праздник шел своим чередом. Никлас Пфефле, с
виду сонный, невозмутимо и методично управлявший всем
сложным механизмом бала, ко второй половине вечера
приготовил сюрприз. Плафон, на котором было изображе
но торжество Меркурия, вдруг раскрылся, и оттуда на
летательной машине спорхнул малютка Купидон, он парил
над гостями, осыпал их розами, в искусно отшлифован357
ных александрийских стихах воздал хвалу герцогской чете
и поздравил Зюсса с днем рождения. Мальчик был очень
способный, он очень мило продекламировал стихи, а если
у Купидона и чувствовался швабский акцент, это все-таки
лучше, как во всеуслышание заметил Ремхинген, чем если
бы акцент у него был еврейский.
Вслед за тем танцы возобновились, и тут произошел
небольшой конфуз. Подозрительного вида оборванец очу
тился вдруг посреди зала и стал произносить речь.
Собравшиеся вокруг него гости весело смеялись, думая,
что выступление его — маскарадная шутка, только поэто
му он и попал сюда. Но очень скоро выяснилось, что свои
необузданно дерзкие речи против еврейской юстиции и
алчного мерзкого пагубного еврейского хозяйничанья он
произносит всерьез.
Изрыгающий хулы оборванец был Иоганн Ульрих
Шертлин. Он приехал в Штутгарт по какому-то мелкому
торговому делу, зашел в трактир под вывеской «Синий
козел» и напился там в компании ропщущих обывателей;
среди них был и булочник Бенц, который все время
молча, ехидно и одобрительно слушал и только раз изрек:
«При прежнем герцоге страной правила шлюха...» В ответ
раздался дружный ропот и ржание. А Иоганн Ульрих
Шертлин давно уже не чувствовал себя так хорошо, как
там, потому что за ним не следили продолговатые, полные
укоризны и презрения глаза француженки; он сильно
подвыпил и отправился в дом к еврею отвести душу.
Некоторые из его собутыльников потянулись за ним, но
остались на улице под снегом и ярким светом, падающим
из окон праздничных залов; кучера господских экипажей,
приехавшие за хозяевами, присоединились к ним, и все
вместе стояли и ждали больше из любопытства, чем из
сочувствия, когда Иоганна Ульриха в кандалах поведут в
тюрьму. А тот, весь грязный, оборванный, пропахший
винным перегаром, стоял в это время среди разряжен
ных гостей и отчаянно сквернословил. Его собирались
уже отдать в руки полиции; однако Зюсс, узнав,
что это Шертлин, приказал запереть его до утра в
дом для умалишенных, а назавтра отослать к жене
в Уpax.
И праздник пошел своим чередом. Кар л-Александр,
совсем пьяный, почти не заметил и оставил без внимания
эпизод с Иоганном Ульрихом. Вот наконец ему удалось
завладеть Зюссом, он садится с ним в сторонке, сгорая
желанием рассказать сведущему собеседнику о пережи
тых наслаждениях. Он сипит и сопит, он действительно
совсем пьян, впопыхах он неправильно застегнул костюм
античного героя, он сидит, разгоряченный, красный,
грузный, одурманенный винными парами, он заикается и
358
захлебывается от хохота и хлопает по колену почтительно
и подобострастно внимающего ему еврея.
— Лакомый кусочек! — причмокивает и прищелкивает
он языком.— Молодец, еврей, угодил мне своей гостьей.
Ну и я не останусь в долгу и отблагодарю тебя щедрым
презентом. Германский государь не привык скупиться. Да,
кусочек лакомый! — Он описывал Магдален-Сибиллу вы
разительными жестами своих красных, неповоротливых
рук, странных рук с узкой тыловой частью и короткой
мясистой ладонью, чертил в воздухе контуры ее тела,
бедра, груди.— Молодая кобылица без узды! Брыкается,
бьется, норовит укусить, кипит. А когда приходится
подчиниться — холодна как лед.— Он указал на миниатюр
ную, загорелую, живую неаполитанку, которая, не пере
ставая заигрывать со старым князем, улучала время
лукаво стрелять глазами и в него, похотливо водя кончи
ком языка по губам.— Вот эта вся порыв, огонь, аромат
ное дуновение. На здоровье моему светлейшему тестюш
ке.— Он презрительно хохотнул.— А вот моя дама
сердца — это, черт побери, не какая-нибудь иноземная
потаскуха! Не кривляется и не кидается в объятия
первому встречному.— Он мечтательно и элегично отки
нулся на спинку кресла.— Моя—словно озеро в лесу,—
сказал он с неопределенным жестом, похожим на
взмах руки гребца.— Словно озеро в лесу,—повторил
он, запинаясь, покачнулся вперед, закрыл глаза и
засопел.
Разъяренный Зюсс собрался уже осторожно и почти
тельно удалиться, но Карл-Александр заговорил снова,
деятельно и красноречиво жестикулируя:
— А глаза-то у нее, у стервы! Глаза! Знаешь, кого они
мне напомнили? Не угадаешь! Никогда в жизни не
угадаешь.— У него вырвался смех, сперва тихий, утроб
ный, потом все громче и громче, с хрипом, с клокотанием.
Под конец он весь трясся от хохота: — Твоего мага, твоего
чародея-дядюшку, вот кого. Да уж глаза у нее, у стервы!
Как это он, маг: «Первого я вам не скажу...» — Его вдруг
охватил гнев: — Не скажет, чертов пес, окаянный, зло
вредный! Чтобы он поперхнулся, чтоб он подавился этим
и издох, колдун жидовский, проклятущий...
Зюсс побледнел, в испуге отшатнулся, тяжело дыша, и
поднял руку, как бы обороняясь и заклиная. Но КарлАлександр, пьяный и гневный, с трудом поднялся, попы
тался принять гордую, живописную позу полководца, как
на картине с семьюстами алебардщиками и с Белградом,
зарычал, отрыгнул, рявкнул:
— Пусть мне пророчат что угодно. Я ничего не боюсь.
Attempto! Дерзаю! Я, Карл-Александр, герцог Вюртембергский и Текский! Божьей милостью! Я властвую над
359
судьбой! Германский Ахилл! Божьей милостью! — Он за
стыл на месте как свой собственный монумент.
Но вскоре снова упал в кресло.
— Словно озеро в лесу,—пролепетал он, блаженно
улыбаясь, посопел, поохал, заснул и захрапел.
А праздник шел своим чередом. Разнузданный, как
жеребец, что скачет по полю без всадника и поводьев.
Праздничный шум доносился на улицу, по которой вели
отрезвевшего, усталого, бледного Иоганна Ульриха в
сопровождении шушукающихся собутыльников; празднич
ный шум разносился по городу, по всей стране, которая
спала, кряхтела, извивалась, металась из стороны в
сторону, вскидывалась со сна, что-то ворчала, брюзжала.
И снова засыпала и дальше несла свое бремя.
Книга третья
ЕВРЕИ
В городах, на побережье Средиземного моря и
Атлантического океана, жили евреи вольно и богато. Они
сосредоточили в своих руках обмен товарами между
Востоком и Западом. Они простирали свою власть за
океан. Они помогали снаряжать первые корабли в ВестИндию. Они наладили торговлю с Южной и Центральной
Америкой. Открыли путь в Бразилию. Положили начало
сахарной промышленности в Западном полушарии. Зало
жили основу для развития Нью-Йорка.
Но в Германии жили они безрадостно и скучно. В
четырнадцатом столетии более чем в трехстах пятидесяти
общинах они были почти поголовно перебиты, потоплены,
сожжены, колесованы, повешены, заживо погребены.
Большинство из оставшихся в живых перекочевало в
Польшу. С той поры в Римской империи их оставалось
немного. На шестьсот немцев насчитывался один еврей.
Жили они тесно, скудно, беспросветно, терпя всякие
измывательства от народа и властей, беззащитные перед
произволом. Им был закрыт доступ к ремеслам и свобод
ным профессиям, притеснения чиновников толкали их на
извилистый и запретный путь торгашества и ростовщиче
ства. Их ограничивали в покупке съестных припасов, не
позволяли стричь бороду, вынуждали носить смешную,
унизительную одежду. Загоняли их в тесные простран
ства, загораживали и наглухо запирали на ночь ворота их
гетто, сторожили все входы и выходы. Жили они в
неимоверной скученности; они размножались, но отведен
ное им пространство не расширялось. Не имея права
раздаваться вширь, они громоздились вверх, настраивая
этаж на этаж. Улички их становились все уже, мрачней,
извилистей. Нигде ни деревца, ни травки, ни цветочка; они
прозябали, заслоняя друг другу свет, без солнца, без
воздуха, в невылазной, распространяющей заразу грязи.
Они были отрезаны от плодоносной земли, от неба, от
зелени. Свежий ветер застревал в их унылых вонючих
уличках, высокие, напоминающие коробки дома закры361
вали вид на бегущие облака, на небесную высь. Мужчины
их ходили согбенные, их прекрасные женщины рано
увядали, из десяти рожденных ими детей семеро умирали.
Они были подобны мертвой, застойной воде, отгорожен
ные плотиной от бурного потока жизни, от языка,
искусства, духовных интересов остальных людей. Они
жили в удушающей тесноте, в нездоровой близости,
каждый знал тайну каждого, среди вечных сплетен и
недоверия терлись они, вынужденные паралитики, друг о
друга, до крови раздирали друг друга, один другому враг,
один связанный с другим, ибо ничтожнейший промах и
незадача одного могли стать несчастьем для всех.
Однако со свойственным им чутьем ко всему новому, к
завтрашнему дню они учуяли иные веяния во внешнем
мире, замену власти рождения и знатности властью денег.
Они познали одно: от ненадежности, от бесправия, от
превратностей судьбы есть единственный щит, посреди
колеблющейся, уплывающей из-под ног почвы единствен
ная твердыня: деньги. Еврея с деньгами сторожа не
задержат у ворот гетто, еврей с деньгами не воняет,
никакой чиновник не напялит ему на голову смешной
остроконечный колпак. Государи и власть имущие нужда
лись в нем, без него они не могли воевать и править;
благодаря графине Гревениц и швабским герцогам опери
лись и стали большими людьми Исаак Ландауер и Иозеф
Зюсс, под эгидой бранденбургского курфюрста процвета
ли Липман, Гомперц и Соломон Элиас, а при дворе
императора—банкиры Оппенгеймеры.
Но вся толща угнетенных, бесправных и могуществен
ные единицы, горделивые евреи Леванта и больших
приморских городов, державшие в руках торговые пути
Европы и Нового Света и у себя в конторах вершившие
дела мира и войны, и нищие, захирелые, пришибленные,
смешные евреи немецкого гетто, евреи—лейб-медики и
министры калифа, шаха персидского, марокканского сул
тана, пребывающие в великой славе и блеске, и втоптан
ная в грязь вшивая чернь еврейских местечек в Польше,
банкиры императора и владетельных князей, которые
внушают трепет и ненависть, и еврей-разносчик, которого
травят собаками, преследуют гнусными издевательствами
уличные мальчишки и полицейские,— все, все они были
связаны одним твердым затаенным знанием. Многие не
осмысливали его, немногие могли бы выразить его слова
ми, некоторые, быть может, отреклись бы от него. Но у
всех в крови, в тайниках души жило оно: глубокое,
затаенное, твердое сознание бессмыслицы, непостоянства
и тщеты власти. Столько веков ютились они, убогие и
жалкие, среди народов земли, раздробленные на мельчай
шие, до смешного ничтожные атомы. Они познали, что
362
сила и смысл не в том, чтобы властвовать и быть
подвластными. Разве не крушат друг друга всесильные
гиганты? Они же, бессильные, дали миру свой облик.
И учение это о суетности и ничтожестве власти знали
великие и малые среди евреев, знали вольные и обреме
ненные, дальние и ближние. Не в ясных словах, не в
осязаемых понятиях, но всей кровью и духом. Именно
оно, затаенное знание, нежданно запечатлевало на их
губах ту загадочную, кроткую, снисходительную улыбку,
что вдвойне бесила их врагов, потому что они толковали
ее как сокрушительную дерзость и потому что все их
пытки, все измывательства не имели власти над ней.
Именно оно, затаенное знание, сливало евреев воедино.
Ибо в нем, в затаенном знании, была суть Книги.
Да, Книги, их Книги. У них не было ни государства,
объединяющего их, ни страны, ни земли, ни короля, ни
общего жизненного уклада. И если они все же были
слиты воедино, крепче слиты, чем все другие народы
мира, то спаяла их Книга. Евреи темные, светлые,
черные, смуглые, большие и малые, блистательные и
убогие, нечестивые и набожные, безразлично, просидев
шие ли и прогрезившие всю жизнь взаперти или пестрым,
золотым вихрем гордо проносящиеся над миром—все
глубоко в душе таили речения Книги. Многолик мир, но
все в нем суета и томление духа, един же велик бог
Израиля, предвечный, всевидящий Иегова. Порою жизнь
заслоняла то слово, но оно гнездилось в каждом из них, и
в часы, когда они держали ответ перед собой, и когда
жизнь их достигала зенита, оно было с ними, и когда они
умирали, оно было с ними, и током, соединяющим их,
было то слово. Молитвенными ремнями привязывали они
его ко лбу и к груди, они укрепляли его на своих дверях,
с ним на устах они начинали день и с ним кончали;
первым, чему учили младенца, было Слово, и с последним
хрипом выдыхал умирающий Слово. Из Слова черпали
они силу сносить тяготы своего скорбного пути. С
бледной, затаенной улыбкой созерцали они власть Эдома,
неистовства его и тщету его суетных стремлений. Все
было преходяще; единым сущим оставалось Слово.
Сквозь два тысячелетия пронесли они с собой Книгу.
Она была им народом, государством, родиной, наследием
и владением. Они передали ее всем народам, и все народы
склонились перед ней. Но лишь им, им одним, дано было
по праву владеть ею, исповедовать и хранить ее.
Шестьсот сорок семь тысяч триста девятнадцать букв
насчитывала Книга. И каждая буква была исчислена и
изучена, проверена и взвешена. Каждая буква была
оплачена кровью, тысячи людей пошли на муки и смерть
за каждую букву. И Книга стала их собственностью. У
363
себя в молельнях, в дни величайшего своего праздника,
все они—и горделивые, свершающие свой путь во славе,
и ничтожные, гонимые, приниженные, все, как один,
утверждали, возглашали: ничего нет у нас, кроме Книги.
Карл-Александр посылал Магдален-Сибилле роскош
ные подарки, фландрские и венецианские гобелены, золо
тые флаконы испанской работы, наполненные персидским
розовым маслом, подарил ей арабскую верховую лошадь и
жемчужные серьги. Он не был скрягой и не скупился на
дары Магдален-Сибилле, которую считал своей официаль
ной метрессой. Камердинер Нейфер являлся к ней ежед
невно и по поручению герцога церемонно осведомлялся о
самочувствии барышни.
Магдален-Сибилла принимала все это холодно и без
молвно. Она молча бродила по дому, точно мертвая; не
по-женски смело очерченное, прекрасное лицо окаменело,
губы были сжаты, руки ей не повиновались. Она не
выходила из дому, кроме как «доброе утро» и «добрый
вечер» не произносила ни слова, обедала и ужинала одна,
о хозяйстве не заботилась совсем. Никому, даже отцу,
она ничего не сказала о том, что произошло у нее с
герцогом; случалось, она целыми днями не видела отца.
Вейсензе и не пытался вывести ее из оцепенения. Он
получил дворянство и новый чин конференц-министра. Он
совсем утратил равновесие и был глубоко несчастен, со
стороны коллег по малому парламентскому совету он
чувствовал скрытое недоверие, ему хотелось объясниться
с Гарпрехтом, юристом, и с Бильфингером, который был
справедливый, честный человек и ему друг. Но у него не
хватало смелости.
Магдален-Сибилла часами сидела неподвижно, уставясь в одну точку. Она потеряла себя, она была растопта
на, истерзана, опустошена. Разве это ее руки? Когда она
уколется, разве это ее кровь? Но страшнее всего было то,
что она не чувствовала к герцогу никакой ненависти. Она
выбивалась из сил, стараясь восстановить в памяти то, что
произошло. Мысленно она вдыхала запах пота и винного
перегара, исходивший от Карла-Александра, видела, как к
ней тянется что-то красное, омерзительное — это были его
руки и лицо. Иногда от гадливости у нее поднималась
чисто физическая тошнота. Последующее она уже не
могла осознать. Знала только, что герцог не был ей
ненавистен. Он казался ей животным,— конем или бы
ком,—горячим, огромным, непонятным. Порой, глядя в
глаза такого животного, видишь, как оно тебе чуждо, как
бесконечно непохоже на тебя, порою же чувствуешь себя
близким ему, но ненависти к нему не испытываешь
364
никогда. И вот то, что он был животным, которое нельзя
даже ненавидеть, было для нее страшнее всего, от этого
сознания рушился весь ее внутренний мир, ничего не
оставляя, кроме груды жалких, никчемных обломков.
Значит, сама она такое же животное, может быть менее
грубое, не такое красное, потное и сопящее, но все же
животное. И все ее мечты о боге, о том, чтобы раство
риться в нем и парить в вечном блаженстве—все оказа
лось глупой ребяческой фантазией, ни с чем не сообраз
ным вздором и нелепицей. Какой ты цветок, животное ты,
а не цветок!
Она пошла к Беате Штурмин. Она слушала благочести
вые, умиротворенные, уверенные речи стареющей святой
девушки и с трудом сдерживалась, чтобы не рассмеяться
холодно и дерзко. Что знала она! Она была понастоящему слепа. И проповедь ее—наивные бредни. Ты
вот жила свято, целомудренно, радея о вечном блажен
стве, и ни единая нечистая мысль не касалась тебя. И
вдруг является зверь, красный, смрадный, сопящий, ра
стаптывает тебя и сквернит тебя своей липкой грязью, а
ты не испытываешь к нему ненависти. Объясни же это!
Истолкуй как-нибудь!
Герцог пригласил Вейсензе с дочерью к себе. Вейсензе
нерешительно сказал об этом Магдален-Сибилле. Она
ничего не ответила и не пошла. Герцог повторил пригла
шение. Магдален-Сибилла не повиновалась и на сей раз.
Герцог через Нейфера выразил председателю церковного
совета свое нетерпение и недовольство. Вейсензе не
осмелился рассказать дочери об этом. Он решил действо
вать через Беату Штурмин, намекнув ей, как обстоит
дело, но святая девушка в простоте своей не поняла его
намеков. Тем не менее она призвала к себе МагдаленСибиллу и, ссылаясь на то, что, по словам ее отца, герцог
благоволит к ней, стала уговаривать ее пойти к нему и
вразумить его, дабы он перестал упорствовать в своем
заблуждении. Что, если господь посылает ее, как послал
Эсфирь к Артаксерксу? Магдален-Сибилла безудержно и
злобно расхохоталась. Слепая с кротким недоумением
обратила на нее незрячие глаза. Однако МагдаленСибилла пошла, она пошла к зверю, движимая тупым
любопытством. Все представлялось ей какой-то нелепой
буффонадой. Люди тормошились, напускали на себя
важность и сами себя убеждали, как нужно и важно им
суетиться, а на самом деле смысла во всем не было
никакого и толку не больше, чем от возни майских жуков,
которых мальчишки посадили в коробочку.
Она пришла к Карлу-Александру. Сказала:
— Здравствуйте, ваша светлость,— села, поднесла ко
рту чашку с шоколадом.
365
Он заговорил с ней приветливо, весело, добродушно,
как с малым ребенком. Она отвечала безразлично, маши
нально. Все, что она делала и говорила, было как-то
искусственно, словно не имело к ней отношения. Он
продолжал обхаживать ее. А она думала, что он скорее
тяжеловесный конь, чем бык, и спокойно, со смесью
отвращения и любопытства, ждала, возьмет ли он ее. Он
же, видя, что время идет, а ее никак не расшевелишь,
разозлился. Конечно, девица должна сперва пожеманить
ся, а потом делать вид, будто обижена, так уж заведено.
Но в конце концов чего-нибудь да стоит быть его, герцога
Вюртембергского, дамой сердца. Ни одна еще так не
церемонилась, как эта, с такой замороженной недотрогой
ему не доводилось иметь дело. Он вспылил. Она посмотре
ла на него, не с укором и не надменно; но в ее взгляде
было столько беспредельного, язвительного презрения,
что он смешался и почувствовал себя проштрафившимся
офицеришкой. Снова перешел на приветливый, ласковый
тон. Она молчала. Наконец он ее взял. Она равнодушно
подчинилась, и он не испытал наслаждения. Когда он
провожал ее вниз по лестнице к экипажу, усмешка
застыла на лицах у лакеев — Магдален-Сибилла была
похожа на покойницу или на безумную.
В дальнейшем она тоже не противилась тому, что он
поставил ее в положение своей официальной метрессы.
Она являлась по его первому зову. Показывалась с ним
публично. Народ радовался, что у его государя такая
приличная, красивая и аккуратная любовница, к тому же
местная уроженка и славится благочестием. То, что у
Карла-Александра наряду с красавицей супругой была
такая красивая и приличная любовница, да еще швабка,
хотя и не вполне примиряло народ с его евреем, но
сглаживало многое из того, что шло в ущерб популярно
сти герцога. Горожане снимали шапки перед МагдаленСибиллой, а иные даже приветствовали ее криками «ура».
Подобное настроение было весьма на руку самому
Вейсензе. Его влияние возросло, даже в парламенте. И
хоть в совете одиннадцати частенько ворчали против него,
однако все, за очень малым исключением, не прочь были
оказаться на его месте и от души завидовали его удаче.
Нейфер, тот даже проявлял к нему своего рода угрюмую
почтительность, как к герцогскому тестю с левой руки.
Медленно, постепенно приходила в себя МагдаленСибилла. Точно замерзший человек, которого возвратили
к жизни, болезненно чувствует, как наново начинает
циркулировать по всему его телу кровь, она столь же
болезненно ощущала, как ненависть и вожделение волна
ми поднимаются в ней, наводняют ее, неудержимо запол
няют все поры. Карл-Александр по-прежнему был для нее
366
безразличным, чуждым и непонятным животным, которое
она терпела не без отвращения, но все ее помыслы и
желания устремлялись к другому, вились вокруг другого.
Герцог! Ну, что он знает! Что он понимает! Он — ее
несчастье. Его нельзя ненавидеть, как нельзя ненавидеть
яблочную кожуру, из-за которой случилось поскользнуть
ся на улице. Но тот, другой, он за все ответствен, он все
знал лучше и видел яснее, чем кто угодно, все взвесил и
рассчитал, и он-то достоин ненависти, он поистине дьявол
и воплощение зла. Недаром ее так жестоко потрясла
встреча с ним тогда, в Гирсауском лесу, это было верное
чутье, это было благодетельное предостережение. И он,
этот дерзкий, скользкий, хитрый, нечестивый, как лед
холодный дьявол, он знал не хуже ее, что за одно
искреннее, теплое слово она блаженно предалась бы ему,
что все ее ребячливые, таинственные, туманные мечты о
боге и дьяволе претворились бы в пылкое, человеческое
чувство, если бы у него только хватило мужества отсто
ять свое чувство, не поступиться сердечным влечением
ради улыбки герцога, ради денежной подачки, ради чина.
Ведь он любил ее. Так не смотрят, не говорят и не
склоняются перед женщиной, если нет настоящего чув
ства. Когда человек, следуя своим инстинктам, принуди
тельно вербует солдат, разоряет своих подданных, насилу
ет женщин—в этом сказывается его звериное начало, он
за это не ответствен. Но тот, другой, торговал ведь своим
чувством. Тьфу, тьфу! Вот где обнаружилась его еврей
ская, дьявольская сущность.
Она не знала, с каким смешанным чувством, приме
шанным к тысячам других, Зюсс думал о ней. Возможно,
что на сотую долю мгновения для него действительно и
совершенно искренне существовала она одна; но он
слишком разбрасывался и разменивался на тысячи всевоз
можных желаний, был слишком человеком минуты, чтобы
сохранить в целости такое чувство, даже если бы ему
этого и хотелось. А поставить из-за женщины на карту
основной смысл своей жизни—близость к герцогу,—
самая мысль об этом показалась бы ему несуразной.
Однажды она увидела его. Сердце у нее замерло: что
он сделает? Вдруг он осмелится заговорить с ней! Но он
не заговорил. Только низко поклонился и взглянул на нее
спокойно, серьезно, почтительно. И она возненавидела его
вдвойне.
Герцогиня с первого же вечера заинтересовалась Маг
дален-Сибиллой. Марии-Августе понравилась рослая де
вушка с лицом не по-женски смелым, и она искала
сближения с ней. Она отлично видела, что та вполне
равнодушна к герцогу, что он ее не понимает, а она через
силу терпит его ласки и сама остается холодна. Этого
367
Мария-Августа не могла постичь и потому с удвоенным
любопытством приглядывалась к девушке, чьи синие
глаза так странно контрастировали с темными волосами.
Магдален-Сибилла чувствовала благожелательство МарииАвгусты, но оно явно не трогало ее. А герцогиня, точно
одержимая, ластилась и льнула к ней, ища ее близости,
держа себя с ней как младшая сестра, нежно обнимала за
талию и, изменив своей привычке злословить насчет всех
других женщин, в сознании собственного превосходства,
открыто высказывала дружеские чувства прекрасной даме
сердца своего супруга.
Она ребячилась, жеманничала, надувала губки. Ах, она
ведь глупа, как малое дитя! Магдален-Сибилла должна все
объяснять ей. Она такая ученая, она занималась всякими
глубокомысленными вопросами, вроде бога, тысячелетне
го царства и общества филадельфов. Как приятно иметь
такую ученую подругу!
Конечно, сама Мария-Августа ходит, как все верующие,
в церковь, и к исповеди. Ио о боге она знает, собственно,
лишь то, что учила в катехизисе, и по-настоящему сведуща
только в светских делах и в модах. Кстати, МагдаленСибилле лучше носить рукава покороче и попышнее, от
этого выиграют ее красивые смуглые руки. Да и прическу
ее она не вполне одобряет.
Она клала маленькую пухлую ручку на большую
теплую руку Магдален-Сибиллы и улыбалась плутовской,
шаловливой улыбкой.
— А кстати, дорогая, вчера, когда у лорда Сэффолка
съехало набок жабо, вы заметили, что у него волосатая
грудь? Совсем как у герцога.
Мария-Августа была в ту пору прекраснее, чем когдалибо. Черным атласом отливали ее волосы, матовым
блеском драгоценной пастели сияло ее лицо и глаза с
поволокой под ясным лбом. Походка была спокойным,
радостным парением, и жизнь ее была полна и покойна;
единственное, чего она желала,—всегда жить именно так.
При ней состоял Ремхинген, вспыльчивый и мужествен
ный, очень забавно и немного страшновато было его
злить; однажды он чуть-чуть не прибил ее. И еще состоял
при ней молодой, скупой на слова лорд Сэффолк: неот
ложные обязанности призывали его на родину, а он
тратил свою жизнь на то, чтобы упорно, не отводя глаз,
смотреть на нее. Может быть, она когда-нибудь и осчаст
ливит его. Почему бы не смилостивиться над юношей,
который дает такие серьезные доказательства своих
чувств? Или лучше быть с ним жестокой, чтобы он
застрелился,— это, пожалуй, даже интересней. А еще при
ней состоял господин де Риоль, он был восхитительно
уродлив и тихим тоненьким голоском отпускал преехид368
ные шутки, главным образом по адресу толстых женщин.
И, держась на должном расстоянии, состоял при герцоги
не ее еврей, им она очень гордилась, он умел с величай
шей почтительностью говорить ей самые циничные ком
плименты.
Она разжигала мужчин. И охотилась, и устраивала
празднества, и смотрела представления, и сама участвова
ла в представлениях, и каталась по окрестностям, и
ездила на воды, и в Регенсбург, и в Вену. И была очень
счастлива.
А Магдален-Сибилла смотрела на нее как на шаловли
вую кошечку. Ах, хорошо так резвиться по жизни,
хорошо, когда ничто не задевает глубоко, хорошо на все
смотреть легко и беспечно улыбаться.
Когда посевы поднялись, когда поля, луга, цветочные
клумбы приобрели краски и очертания, из почвы герцог
ства выросли письмена. Произошло это дружно, словно
по тайному сговору. На окраинах городов, вокруг дере
вень крестьяне посеяли на пашнях, лугах, в садах семена
васильков, мака, клевера и семена более редких цветов,
так чтобы они составили определенные письмена. И вот
они взошли, из темной почвы вышли на свет божий,
кое-где неуклюжие, кое-где изящно очерченные и теперь
кричали красными маками, синими васильками, желтым
львиным зевом и грациозными белыми лилиями: «Зюсс —
поганый жид», или: «Иозеф Зюсс — поганый жид и
губитель».
Кое-где в дело вмешивались власти, но, вопреки
обыкновению, вяло и не слишком строго. Люди подсмеива
лись, герцог хохотал. Мария-Августа нарочно поехала за
город осмотреть особенно искусно сделанную куртину. То,
что она увидела, она потом подробно описала МагдаленСибилле, которая под каким-то предлогом отказалась
сопровождать ее.
На большой поляне у опушки леса подле Гирсау,
неподалеку от деревянного забора, которым был отгоро
жен дом среди цветочных клумб, какой-то крестьянин
посеял ту же надпись. Это был молодой человек, принад
лежавший к братской общине магистра Якоба Поликарпа
Шобера. Здесь, в библейском обществе, после ухода
Магдален-Сибиллы стало пусто и скучно. Правда, собира
лись здесь люди тихие, смиренные и скромные. Однако
присутствием в своей среде дочери прелата они как-никак
гордились, и теперь, без нее, их маленький кружок совсем
приуныл. К тому же из резиденции доходили удивитель
нейшие слухи о Магдален-Сибилле, и хотя благочестивые
души не смели помыслить дурное о своей бывшей сестре,
369
тем не менее эти слухи давали пищу ненависти и отвраще
нию к ироду-герцогу и его телохранителю, еврею, кото
рый был явно сам сатана во плоти. Движимый истинно
христианским возмущением, молодой крестьянин тщатель
но и добросовестно вывел на лесной поляне надпись из
цветов: «Иозеф Зюсс—поганый жид и сатана».
Для самого магистра Якоба Поликарпа Шобера с отъ
ездом Магдален-Сибиллы исчез благой, целительный свет.
При всем своем смирении и приниженности он чувствовал,
что их с Магдален-Сибиллой связывает сокровенное зна
ние, возвышая его, Шобера, над остальными. Она, без
сомнения, догадывалась о его великой, сладостной тайне,
и потому кроткому, упитанному, толстощекому молодому
человеку ее присутствие давало тихую возвышенную
радость. Какая отрада сознавать, что рядом есть кто-то,
проникший в твою заветную тайну, а если от этого
чувствуешь себя выше других, то разве можно такое
чувство считать неугодной богу гордыней? Магистр любил
уединение в боге, но ему очень недоставало МагдаленСибиллы, и лишь теперь он искренне подосадовал на то,
что наградное ведомство потребовало слишком большую
сумму за место герцогского библиотекаря, почему его
кандидатура провалилась, и наряду с общим возмущением
против Зюсса у него зародилась чисто личная ожесточен
ная ненависть, за которую он сам порою смиренно корил
себя, почитая ее неподобающей христианину. Но изба
виться от нее он не мог и во время своих задумчивых
прогулок по лесу часто останавливался перед цветочной
надписью и не без удовлетворения окидывал взгля
дом очертания букв: «Иозеф Зюсс — поганый жид и
сатана».
Однажды неудержимая сила вновь привела его туда, и
сердце остановилось у него в груди, когда он увидел подле
надписи другого посетителя—черноволосую матовобледную девушку, принцессу из небесного Иерусалима.
Она лежала на земле, заливаясь слезами. Полная, добро
душная на вид женщина растерянно и беспомощно хлопо
тала около распростертой почти без памяти девушки.
У мягкосердечного магистра все внутри перевернулось
от жалости. Колебаний тут быть не могло: христианская
заповедь любви повелевала ему поспешить на помощь
ближнему. Однако немало времени прошло, пока он
преодолел робость перед этим неземным видением, втайне
дрожа от страха, как бы принцесса не оправилась прежде,
чем он наберется храбрости заговорить с нею. Но в конце
концов он взял себя в руки, спотыкаясь о корни, подошел
ближе, снял шляпу и, отвешивая низкие церемонные
поклоны, произнес:
— Сударыня, сударыня!
370
Толстуха в испуге обернулась, принцесса медленно
обратила к нему взор, который блуждал где-то далеко и
не замечал его. Он не был большим психологом, но понял,
что расстройство девицы связано с цветочной надписью,
и, обрадованный этой догадкой, поспешил осведомиться с
нежнейшей и почтительнейшей интонацией:
— Разве и вас, сударыня, гнусный жид оскорбил
чем-нибудь? Да, он в самом деле губитель и смердящий
сатана.
Но его речь, подсказанная самыми благими побужде
ниями, вызвала ошеломляющую реакцию: нежная дева
вскочила на ноги, испепелила его взглядом и с неожидан
ной силой закричала:
— Клеветник! Ехидный, трусливый, низкий клеветник!
Перепуганный магистр неуклюже отскочил назад; но
тут у девицы вновь хлынули слезы, и она пролепетала
совсем другим, полным нежной укоризны тоном:
— И цветы, невинные цветы замараны низкой клеве
той.
При виде безудержных слез прелестной девы из
небесного Иерусалима магистр Якоб Поликарп Шобер
впал в смятение и великую растерянность.
— Ведь у меня не было злого умысла, сударыня,—
неуверенно забормотал он.— Его уличают собственные
его деяния, сударыня. Это известно по всей стране,
сударыня.— Он заново начал отвешивать церемонные по
клоны, черноволосая красавица плакала между тем без
звучно и безудержно, а полная особа утешала ее и
пыталась увести. Поддерживая и успокаивая плачущую
девушку, она наконец оторвала ее от злополучных цветов.
Однако магистр не мог примириться с клеймом злост
ного клеветника. Он плелся следом за женщинами,
продолжая взволнованно оправдываться тем, что это ведь
известно по всей стране и у него не было злого умысла.
Но девушка страстно возмутилась, а глаза ее казались при
этом огромными и безумными на очень белом лице:
— Сатана! Он, он—сатана! Он бел и румян, лучше
десяти тысяч других. Голова его — чистое золото, кудри
его волнистые, черные как ворон, щеки его — цветник
ароматный, гряды благовонных растений, губы его исто
чают текучую мирру, руки его — золотые кругляки, уса
женные топазами, живот его — как изваяние из слоновой
кости, обложенное сапфирами.
И когда она говорила, улыбка на ее устах и ясное чело
излучали священный восторг и глубокую убежденность.
Якоб Поликарп, услышав библейские стихи, тотчас же
почувствовал себя уверенней и спокойней. Теперь он
начал понимать ее смятение. Ага! Она была одной из тех,
кого еврей обольстил своим колдовством и бесовскими
371
чарами. Ведь любовными напитками, нечестивыми приема
ми, черной магией можно смутить и завлечь в объятия
дьявола даже самую чистую душу. Против корня мандра
горы не могло устоять ни одно самое невинное сердце, тут
он и за себя не поручился бы. Еврей весьма падок до
женщин. Конечно, в россказнях про Магдален-Сибиллу
нет и крупицы правды, однако можно не сомневаться, что
еврей испытывал на ней силу колдовских чар. И она, эта
принцесса из небесного Иерусалима, была, несомненно,
одной из его жертв. Сколь она чиста и непорочна,
явствует из того, что даже сейчас из глубин заблуждения
и падения она цитирует Библию. Как пленительно сла
достно звучат из ее уст слова священной книги! Должно
быть, Вельзевул, когда соблазнял ее, принял чистое,
ангельское обличье.
Толстощекий магистр от этих размышлений чуть не
воспарил к небесам. С отъездом Магдален-Сибиллы его
жизнь, в сущности, стала крайне тоскливой и убогой.
Теперь господь в милости своей ниспосылает ему благоде
тельную задачу вырвать эту нежную и прекрасную прин
цессу из когтей сластолюбивого и ненасытного сатаны.
Он начал осторожно, издалека, упомянул о радостях,
которые ждут на небесах обратившихся к богу грешников,
затем перешел к кающейся Магдалине и, наконец, загово
рил о хитро и ловко расставленных сетях, от которых не
уберечься самым чистым и нежным душам. Ибо враг,
сатана и соблазнитель...
Но тут гнев девушки вторично и сильнее, чем в первый
раз, обрушился на него.
— Мой отец не сатана и не соблазнитель,— вспыхнула
она, между тем как толстуха испуганно и настойчиво
старалась ее удержать.— Все это черная, низкая, подлая
клевета.
Приветливое толстощекое лицо магистра разом пожел
тело и поблекло. Еврей—ее отец! Покрытая мхом почва
заколебалась под ним, деревья повалились прямо на него,
впились в него, придавили его. Еврей—ее отец! Весь его
мир, бог, дьявол, откровение — все перевернулось вверх
дном.
Когда к нему наконец вернулась способность мыслить
и соображать, он подумал, что многое из того, о чем
толкуют и шушукаются про еврея, не что иное, как
выдумки и коварные наветы, раз у него такая дочь. Люди
злы, и языки подобны отравленным кинжалам, из кого
только не делали Ирода и Варраву, а потом оклеветанный
оказывался не хуже любого из нас. Однако же нельзя
упускать из виду и то обстоятельство, что его, человека
смирного и богобоязненного, не взяли на место библиоте
каря только за отсутствием у него денег. А ввел такой
372
порядок не кто иной, как еврей. И пусть обитающая здесь
дева чиста и непорочна, многие другие плоды его дел
пагубны и нечестивы, и на них тоже надо смотреть
открытыми глазами, как на этот, спору нет, белоснежный
ангельский лик.
От девушки не укрылось замешательство магистра.
— Ага,—воскликнула она,—теперь вы испугались,
когда услышали, что он мой отец. Не бойтесь! Он
слишком велик, чтобы хотя бы пальцем пошевелить ради
своих ничтожных врагов и клеветников.
Но этого уже Якоб Поликарп Шобер не мог стерпеть.
Он, конечно, человек смиренный и ничтожный, возразил
он, но страх перед людьми ему неведом. И пусть господин
еврей, отец барышни,— сам лютый Навуходоносор, могу
щий ввергнуть его в печь огненную, он все же не
перестанет славить господа бога.
За этими разговорами они незаметно дошли до дере
вянного забора, и толстуха сказала, что ему пора уходить.
Она отвела его в сторону и несвязно, запинаясь, выговари
вая слова на иноземный лад, стала умолять его, чтобы он
не верил девочке. Вовсе она не дочка финанцдиректора,
она только себе это вообразила. Упаси его господь
кому-нибудь заикнуться об этом. Магистр и вообще
соображал довольно туго, а от всех перипетий голова у
него совсем пошла кругом, однако он понял, что все
блаженство через минуту кончится навсегда, и тут неожи
данно принял отнюдь не робкое решение. Он считает
своим христианским долгом, заявил он, убедить барышню,
что он не подлый клеветник, и с этой целью ему
необходимо еще раз обстоятельно побеседовать с ней.
Только при этом условии он обязуется хранить тайну.
Толстуха нерешительно обещала исполнить его просьбу
через несколько дней и скрылась в доме вместе с
принцессой, которая не переставала сетовать:
— Так испортить цветы, бедные, неповинные цветы!
А Якоб Поликарп Шобер с этого дня пребывал в особо
торжественном и приподнятом состоянии духа. Бог поста
вил его у рычага великих и трудных свершений. Очевид
но, принцесса все-таки дочь иудейского превосходитель
ства, и толстуха попросту налгала ему, но он не так прост,
его не проведешь глупой болтовней. Ему назначено спасти
душу девственницы, а быть может, на этом пути он
столкнется и с самым евреем и сподобится пробудить в
нем совесть; ибо отнюдь не установлено, что у евреев
совесть отсутствует вовсе. И если господь Саваоф нис
пошлет силу его речам, то, может быть, через него все
герцогство избавится от жестокого гнета.
В таком приподнятом и просветленном состоянии духа
ожидал обещанной встречи толстощекий магистр. Настро373
ение его не омрачилось и после того, как он услышал, что
место библиотекаря предоставлено кому-то совсем недо
стойному, у кого, кроме талеров, не было никаких
соответствующих должности качеств. Милость божья
теперь уже явно снизошла на него, речь легко и плавно
текла с его уст, и случалось, что слова сами укладывались
в рифмованные строки. Так, вскоре после известия о том,
что место библиотекаря занято другим, он сочинил песню,
которую озаглавил «Забота о хлебе насущном и упование
на бога»; начиналась она такими стихами:
Доколь живет на свете ворон,
Доколе жив и воробей,
Доколе мир зверьми весь полон,
Себе твержу я: не робей.
Коль те насыщены вполне —
Ужель господь откажет мне?
А другая называлась «Иисус — лучший математик» и
гласила:
Иисус все числа знает,
Слагает, умножает,
Хоть были б там одни нули.
Обе песни были встречены в библейском обществе
умиленным восторгом. Братья и сестры выучили их
наизусть и пели во всех случаях жизни, и когда пребыва
ли в большой скорби, и когда с выгодой продавали товар,
и когда умирали, и когда рожали детей. При всем
смирении Якоба Поликарпа Шобера это очень льстило ему
и утешало в его утрате Магдален-Сибиллы.
Янтье, толстуха служанка, сокрушенно доложила рабби Габриелю о злосчастном происшествии. Рабби молча,
знаком, приказал ей удалиться.
После ухода служанки еще сильней омрачилось и
окаменело хмурое лицо, еще резче обозначились три
борозды прямо над переносицей. Пресечь вопросы. Нель
зя, чтобы девочка спрашивала. Да убережет его небо и
все благие ангелы от ее вопросов. Лгать ей он не хотел.
Разбить созданный ею сияющий образ отца он бы не
побоялся, но тогда бы от него ускользнуло последнее... А
чем пойти на это, лучше превратить свои цветочные
клумбы в навозные кучи.
И серафимы и архангелы охранили скорбного угрюмо
го человека. Ноэми не спросила. Правда, он видел, как
один раз с ее уст уже готов был сорваться вопрос, как
уже затуманились ее глаза. Но она промолчала. Разве
374
вопрос не был бы сомнением? Нет, отец ее был прекрасен
и стоял так высоко, что клевета язычников и филистим
лян не марала даже его подошв. Массивные буквы
древнееврейских книг слагались в краеугольный камень
его славы. Он был Самсоном, избивавшим филистимлян,
он был Соломоном, самым мудрым среди людей, он был,
и этот образ чаще всего посещал ее сны, он был
Иосифом, кротким, разумным: фараон поставил его над
всем народом, и он облагал народ податью в предви
денье голодных лет. Но люди были неразумны и не по
нимали его мудрости. Ах, хоть бы он приехал поскорее.
Прильнуть бы к его груди! От взгляда его огненных очей
превратится в пепел и развеется как дым болтовня
толстощекого незнакомца.
А рабби Габриель читал в писаниях учителя Исаака
Лурия Ашкинази, каббалиста: «Бывает так, что в теле
человеческом не одна душа должна совершать новое
земное странствие, а две души и даже более соединяются
с этим телом для нового странствия. Цель такого слияния
в их взаимной поддержке для искупления вины, за
которую осуждены они свершать новое странствие».
Подперев щеку рукой, сидел он, размышлял, воскре
шал в памяти то, что видел и понял во время своих
странствий. Перед ним вставал безграничный горный
простор, пустыня, камень, потрескавшийся лед, над ни
ми— нежный дразнящий блеск озаренных солнцем вер
шин, туча, что омрачила их, полет птицы, мрачное и
дикое своеволие скалистых глыб, разбросанных по льду,
отзвуки людей внизу и скота на пастбищах. Он силился
понять, чему подобен лик человека, которому он был
обречен. И комнату и книги перед ним словно заволокло
туманом, так углубился он в созерцание того лица. Он
изучал черту за чертой, видел выпуклые глаза, небольшой
чувственный рот, густые каштановые волосы. Он видел
кожу, мясо, волосы, и ничего больше. Тогда повел он
плечами и поник, усталый, приземистый, тяжело дыша и
хрипя, точно вьючное животное, которому не под силу с
такой ношей взобраться на кручу.
Неподалеку от Гейльбронна, посреди виноградников,
уютно расположился замок Штетенфельз. Проживал в
нем граф Иоганн Альбрехт Фуггер, питомец иезуитов,
ревностный католик, друг вюрцбургского князя-епископа.
Замок входил в число поместий швабского имперского
рыцарства, и граф владел им, а также имением Группенбах и селеньем у подножья замка, как ленник герцога
Вюртембергского. Еще при Эбергарде-Людвиге настойчи
вый вельможа многократно испрашивал разрешения от375
правлять у себя в замке католическую службу. Его
просьбу всякий раз отклоняли. Теперь же, при герцогекатолике, он преспокойно приютил у себя в замке
капуцинов и принялся строить на ближней горе обширный
монастырь с церковью. Князь-епископ Вюрцбургский ока
зывал ему поддержку, при всех католических дворах
собирали пожертвования в пользу его затеи, он снискал
себе громкую славу как деятельный и отважный поборник
святой церкви.
Открытое нарушение законов, буря в парламенте,
грозный запрос кабинету с требованием воспрепятство
вать дерзкому бесчинству. Герцог разъярен, но у него
связаны руки. В своем пресловутом манифесте о свободе
вероисповедания он обязывался ни при каких обстоятель
ствах не вмешиваться в такого рода вопросы, возложил
управление делами церкви на кабинет министров и по всей
форме отказался от епископских прав над евангелической
паствой и от личного участия в клерикальных спорах.
Нигде в герцогстве — как торжественно заверил он — не
будет разрешено возводить католические церкви, а като
лическое богослужение может совершаться только в
дворцовой капелле для него и членов его семейства.
Случай вполне ясен. Юристу Гарпрехту предлагалось
сделать доклад на заседании кабинета, содокладчиком
выступал Бильфингер. Оба они, люди честные и прямоли
нейные, были искренне рады, что вопрос этот изъят из
компетенции герцога. С глубоким сокрушением наблюдали
они стремительное падение нравов в стране, продажность
и беспринципность чиновников. Они не покинули своих
постов лишь потому, что не хотели допустить, чтобы им
на смену пришли зюссовские клевреты. Но вот наконец
случай, где не властны вмешаться никакой герцог и
никакой еврей; вот когда можно доказать евангелическим
братьям, что страна, в каком бы упадке она ни находилась
с виду, в делах совести, в религиозных вопросах, останет
ся тверда, честна и незапятнанна.
Наперекор нерешительным и колеблющимся Шютцу и
Шефферу, Гарпрехт и Бильфингер провели постановление
о посылке к графу в Группенбах, с целью ревизии ленного
владения, следственной комиссии во главе с советником
Иоганном Якобом Мозером, известным публицистом, ко
торый совсем недавно в речах, делах и писаниях показал
себя непреклонным протестантом. Ему были даны широ
кие полномочия.
Однако надменный и упрямый граф не обнаружил
никакой склонности к подчинению. Он заставил прави
тельственную комиссию долго дожидаться перед замком
под ветром и непогодой и встретил ее сухо и неприветли
во. Когда члены комиссии указали на возведенные вплоть
376
до башен стены монастыря и церкви и спросили, как он
позволил себе, в нарушение закона и вопреки предупреж
дению кабинета министров, сооружать на герцогской
земле католический монастырь и храм, подвижной, худо
щавый, щуплый владелец замка смерил комиссию злоб
ным, суровым, высокомерным взглядом, а затем небреж
но и вызывающе бросил, что это новые хозяйственные
постройки. Осмотра зданий вблизи он не допустил. Тут
чинно парами вышли капуцины. Граф с прежней иронией
пояснил, что это новая ливрея его штата, и высказал
пожелание, чтобы эта мода как можно скорее распростра
нилась на всю страну. Комиссия вернулась в Гейльбронн
ни с чем. Спустя некоторое время она все же добилась
осмотра построек. С судебным приставом отправила гра
фу составленный в крайне грубой форме решительный
приказ снести до основания монастырь и церковь, к
исполнению чего приступать не позднее трех дней. Граф
собственноручно сбросил посланного с лестницы, а затем
натравил на него собак. Тогда снова с целым отрядом
солдат явился Мозер, представительный, важный фигляр,
приказал срыть церковь и монастырь и отбыл лишь после
того, как граф, охрипнув от брани, оплатил до последнего
гроша не только всю работу, но и расходы по карательной
экспедиции. В камне, замурованном при закладке мона
стыря, найдена была грамота, гласящая, что сей штетенфельзский монастырь сооружен во имя распространения
единой истинной католической веры через искоренение
ереси на вюртембергской земле.
Ликование в стране и парламенте. В малом совете
тяжеловесный, грубый бургомистр Бракенгейма гремел:
— Чего-нибудь мы еще стоим. Захотим—так заставим
еретических пссв жрать собственное дерьмо.
А угрюмый Нейфер назидательно изрек:
— Много препон на пути государя, но они лишь
разжигают вкус к власти, а преодоление их придает ей
особую остроту.
В народе неприкрытое злорадное торжество. В тракти
ре под вывеской «Синий козел» булочник Бенц, заказав
лишний стаканчик вина, зубоскалил:
— Значит, бывают еще дела, в которые не смеет
вмешаться никакая шлюха и никакой жид.
Искреннейшая радость среди людей типа Гарпрехта и
Бильфингера. Тихое, смиренное благодарение, вознесен
ное ко господу, во всех филиалах библейского общества
пиетистов.
Святая Беата Штурмин, слепая дева, все это знала
заранее. Наугад раскрыв Священное писание, она прочла:
«Проклят, кто сделает изваянный или литой кумир,
мерзость пред господом, произведение рук художника, и
377
поставит его в тайном месте!» В гирсауском библейском
обществе благочестивый хор трижды пропел песню маги
стра Якоба Поликарпа Шобера «Иисус—лучший матема
тик».
И далеко за пределами Швабии, по всей Германской
империи штетенфельзская история сильно взволновала
умы. Вюрцбургский князь-епископ через своих советников
Фихтеля и Рааба подал герцогу официальную жалобу.
Герцог не на шутку разгневался, решив, что его умышлен
но хотели опорочить и унизить в глазах его единоверцев.
Однако мудрый вюрцбургский епископ не пожелал вос
пользоваться таким умонастроением. Он знал, что КарлАлександр озабочен другими вопросами, и приберег более
решительное вмешательство на будущее.
А у Карла-Александра и правда была куча разных
мелких щекотливых дел. Зюсс надумал во что бы то ни
стало получить дворянство. Положение его достаточно
упрочилось, и, обладая всей полнотой власти, он пожелал
теперь добиться и внешних ее атрибутов, он лелеял мысль
официально занять место первого министра. Стоило ему
только креститься, как все уладилось бы в один день. Но
для него было вопросом чести перед лицом императора и
всей Германской империи получить самый высокий в
герцогстве пост, оставаясь евреем. А герцог, после того
как Зюсс у себя на маскараде свел его с МагдаленСибиллой, поддержал ходатайство своего гоффактора
через вюртембергского посланника в Вене, тайного совет
ника Келлера, прося о возведении его в дворянство и
предлагая за это тысячу дукатов. Однако не только
вюртембергский парламент, но и коллеги Зюсса по каби
нету министров интриговали против него при венском
дворе, и решение этого вопроса все тормозилось. Желая
показать, сколь он незаменим, и тем самым подхлестнуть
герцога, Зюсс устранился от помощи Карлу-Александру,
испросив себе заграничный отпуск под предлогом неот
ложных личных дел. И тотчас же разладилось дело с
рекрутским набором, поступления денежных средств для
армии прекратились, женщины стали менее сговорчивы,
тысячи мелких забот, от которых избавляла герцога
ловкость его финанцдиректора, встали теперь перед ним
во всей своей неприглядности. Перестало хватать денег на
покрытие его огромных личных расходов, искусственно
раздутых Зюссом, а также на оплату военных поставок.
Ко всему еще Карла-Александра раздражала упорная
неподатливость Магдален-Сибиллы, да и дамы Гетц, как
мать, так и дочь, ловко и незаметно руководимые издале
ка Зюссом, оказывали непредвиденное сопротивление.
Ремхинген ему наскучил, Бильфингера он избегал, недо
вольный его ролью в штетенфельзском инциденте, фран378
цуз Риоль, на его взгляд, был слишком вертляв и остер на
язык. Он вздыхал о своем еврее. Если бы тот был здесь,
несомненно и штетенфельзская история приняла бы дру
гой оборот; какой позор, что его министры не способны
без помощи еврея достойно уладить христианские дела.
Путешественника встретили дома с распростертыми
объятиями. Он успел побывать в Голландии, в Англии. Во
Франкфурте его чествовали, в Дармштадте он поиздевался
над братом, над бароном, над выкрестом: он, мол,
достигнет того же и не таким презренным способом. К
тому же в Нидерландах он познакомился с одной порту
гальской дамой, сеньорой де Кастро, рыжеватой блондин
кой, видной, моложавой, изящной, неприступной с виду и
по манерам. Она была весьма состоятельной вдовой
португальского резидента в Генеральных штатах. Зюсс
хотел на ней жениться. Она не отвергла его; однако
поставила условием получение им дворянства. А пока что
обещала в ближайшем будущем посетить его в Штутгарте.
Мария-Августа, услышав об этом проекте, звонко расхо
хоталась. Герцогу предполагаемое супружество его при
дворного еврея пришлось не по душе. Черт возьми, он ведь
не препятствует ему иметь метресс.
— Ты, еврей, все равно лакомишься изо всех моих
тарелок,— ворчал он.
Однако Зюсс, при всей своей улыбчивой подобо
страстности, не отказался от этого намерения и, сломив
сопротивление герцога, добился посылки в Вену нового
ходатайства о возведении его в дворянство. КарлАлександр собственноручно написал настойчивую прось
бу. Он подчеркнул, что от одного своего придворного
еврея видит больше пользы, нежели от всех прочих
советников и чиновников, что в силу своих талантов и
отменной деловитости еврей успешно справляется с лю
бым важным начинанием, а посему он, герцог, почитает
прямой своей обязанностью отблагодарить его единствен
ным достойным княжеского престижа образом, а именно
дворянской грамотой. После такого послания Зюсс ре
шил, что дело слажено.
Он проезжал по улицам на своей белой кобыле
Ассиаде и казался на десять лет моложе своего возраста.
Он был первым кавалером во всей Швабии. Ловко,
складно, легко сидел он верхом на лошади, ярко-пунцовые
губы на белоснежном лице были полуоткрыты, каштано
вые волосы легкими волнами выбивались из-под широко
полой шляпы, хлыст сверкал драгоценными каменьями,
из-под ясного лба глядели выпуклые крылатые глаза.
Женские головы стремительно поворачивались ему вслед:
«Он снова здесь!» Дамы Гетц высунулись в окно и, когда
он, проезжая мимо, почтительно им поклонился, залепета379
ли с приторным восторгом: «Он снова здесь». «Снова он
здесь!»—ворчал народ, невольно любуясь им. А дон
Бартелеми Панкорбо, увидев на руке, приветственно
помахавшей ему, огромный сверкающий солитер, усмех
нулся тонкими губами: «Снова он здесь!»—и поверх
чопорных брыжей старомодной португальской придворной
одежды жадно и настороженно скосил упрямые, бега
ющие щелочки-глазки вдогонку статному всаднику.
А кобыла Ассиада высоко вскидывала голову и звон
ким, горделивым ржанием возвещала насторожившимся
горожанам, злобно завистливым кавалерам и замирающим
от сладострастного волнения женщинам: «Он снова
здесь!»
Пребывание герцогской четы в Людвигсбурге заверши
лось парадным представлением. В представлении участво
вала сама герцогиня, а также молодой Гетц, успевший
получить чин советника экспедиции, и тайный советник по
финансовым делам Зюсс. Самые трудные и неблагодар
ные роли исполняли певцы и актеры придворной труппы.
Блистательное сборище. Согласно предписанию —
мужчины в париках с буклями, дамы в низко декольтиро
ванных туалетах. Начиная с четвертого ряда из-за леса
громадных пышных париков, в просвете над обнаженным
женским плечом, можно было лишь с превеликим трудом
увидеть кусочек сцены.
На подмостках — герцогиня. Как она хороша в испан
ском наряде! Золотой гребень выгодно оттеняет блестя
щие черные волосы над тонким профилем цвета старого,
благородного мрамора. При виде ее у Ремхингена вырва
лось что-то вроде звериного рычания, герцог еле удержи
вался, чтобы не прищелкнуть языком, а лорд Сэффолк
смертельно побледнел.
Играют пьесу великого испанского драматурга былых
времен. Вещь эта прошла через много рук, странству
ющие итальянские комедианты переиначили ее на свой
лад, введя пение и танцы, а теперь над ней поусердствовал
тюбингенскии придворный пиита, переведя весь текст
добросовестным, гладеньким александрийским стихом. Но
миниатюрная смуглая неаполитанка, которой, понятно,
была поручена самая ответственная и трудная роль,
настояла на том, чтобы главные свои сцены играть и петь
по-итальянски. Швабский стихотворец в досаде устранил
ся, а вездесущий Зюсс спешно раздобыл среди знакомых
своей матери другого поэта и режиссера, и теперь одни
сцены исполнялись по-немецки, другие по-итальянски, что
вносило разнообразие и заведомо избавляло зрителей от
скуки. Впрочем, это и сама по себе была живая, увлека380
тельная комедия. На подмостках стоял герой —
доблестный рыцарь и страстный любовник. Его ремесло —
война и любовь. Только он отличался грустной особенно
стью— едва овладев женщиной, он уже был пресыщен
ею.
Краса, что нас влечет,—
Пленительное чудо;
Доступная краса
Нам мерзостнее блуда,—
признавался он, и зрители прочувствованно кивали пари
ками в знак согласия. Однако герой на подмостках и в
поведении своем следовал этому правилу, предавался
безудержному распутству, в каждом действии соблазнял и
бросал женщин, закалывал их воздыхателей. Лишь герцо
гиня, по благородству своей натуры, не уступала соблаз
нителю и весьма решительным образом давала ему отпор,
как оно и подобает столь возвышенной особе. МарияАвгуста превосходно вошла в роль; но господин де Риоль,
самый наблюдательный в таких делах зритель, подметил,
что она потихоньку подсмеивается над своей ходульной и
жеманной добродетелью. Едва уйдя за кулисы, она игриво
толкнула в бок советника экспедиции Гетца:
— Недурно я его отделала, а?
Советник экспедиции вместо ответа принялся отвеши
вать низкие, почтительные поклоны. По ходу действия он
был уже мертв, так как играл одного из соперников героя,
и тот заколол его в самом начале представления. Но
актеру—исполнителю главной роли пришлось при этом
очень несладко: господин Гетц не желал умирать без
сопротивления, а, как приличествует молодому швабскому
дворянину знатного рода, пустил в ход все свое фехто
вальное искусство и едва всерьез не поранил актера, так
что Гетца пришлось силком уволочь за кулисы, иначе
пьеса затянулась бы до бесконечности.
Между тем представление продолжалось. Герой никак
не мог добиться успеха у герцогини. Он решил похитить
ее. Но миниатюрная, смуглая неаполитанка, покинутая им
в неприступных горах, хоть и попала в плен к маврам,
однако была своевременно освобождена, и драматург так
искусно сплел интригу, что герой вместо герцогини по
ошибке в темноте похитил ее и снова увез в горы. Там он
обнаруживает обман и в ярости решает продать бедняжку
маврам. Миниатюрная смуглянка на коленях, обливаясь
слезами, умоляет его сжалиться над ней. Это была самая
лучшая сцена в пьесе, великий испанец вложил в нее все
свое мастерство, и, даже претерпев множество переделок,
порядком засоренная и опошленная, она все-таки сохрани
ла свою силу. Итак, упав на колени перед грубо загрими381
рованным актером, который со скучающей и презритель
ной миной принимал картинные позы, при свете масляных
ламп, на фоне трех бурых зубцов, выпиленных из дерева
и долженствующих изображать неприступные горы, не
аполитанка произносила свой монолог:
— «Ты клялся взять меня в супруги, но ныне ты этого
не хочешь, и я готова освободить тебя от клятвы. Заточи
меня навеки в монастырь! Или возьми к себе служанкой:
чтобы служить тебе, я рада стать рабыней. Лишь счастье
буду я вымаливать тебе у бога. Пойдешь ты на войну, в
твоей палатке я буду готовить тебе пищу, одежду чистить.
А хочешь, поведи меня к своей любимой и заставь
служить ей! Когда в твоем присутствии я стану расчесы
вать ей косы, не бойся—ни роптать, ни дергать ее за
волосы не осмелюсь. А если ты начнешь ей говорить
слова любви, те ласковые, нежные слова, что говорил
когда-то мне, я только стисну зубы и молча претерплю
горчайшую судьбу, какая может выпасть женщине,—
рабыней буду счастливице, любимой моим любимым.
Лишь маврам не продавай меня! Не продавай!»
Произнося эти слова, она уже не была смуглой,
вертлявой, распутной толстушкой, нет, роль увлекла ее и
перевоплотила в несчастную, беспомощную, обиженную,
плачущую женщину.
В зале стало очень тихо, слышно было, как масло из
ламп каплет на просцениум да жужжат горящие свечи в
жирандолях у стен.
Белокурые, лилейные, хрупкие дамы Гетц были глубо
ко растроганы, дочка громко всхлипывала, но плакать
по-настоящему остерегалась, потому что, когда краснеет
нос, сразу становишься дурнушкой.
А сеньора де Кастро, которая не знала, принять ли ей
предложение Зюсса, но все же осуществила свое намере
ние посетить Штутгарт, и тут тоже сделала для себя
практические выводы как особа с практическим складом
ума, привыкшая извлекать пользу из всего, что видела,
слышала и наблюдала: да, все мужчины таковы. Пока
ухаживают, они сулят что угодно. А после первой ночи
становятся нестерпимо грубы. Прежде чем выйти за него
замуж, я на всякий случай сохраню за собой право
единолично распоряжаться моим собственным состояни
ем, а за свои милости назначу такую высокую плату, что
ни при каких обстоятельствах не буду внакладе. Впрочем,
я еще как следует прикину все плюсы и минусы этого
дела.
Что верно, то верно. Женский пол надо держать в
узде, размышлял герцог. Однако этот молодчик уж очень
бесчинствует. Я бы его попросту выпорол. А итальянка
хороша. Она мне сразу приглянулась. Сам не пойму,
382
отчего я до сих пор не дал команды прислать ее ко мне в
постель. Конечно, виновата Магдален-Сибилла. А я, осел,
из-за одной недотроги ни на кого больше не смотрю.
Сегодня же ночью надо наверстать упущенное.
Ремхинген уставился на актрису плотоядным взглядом.
Он уже разок попользовался ею, но по скаредности мало
заплатил, и она стала несговорчива. Придется раскоше
литься еще на несколько дукатов, со вздохом подумал он.
Ну, ничего. Заставлю еврея возместить убытки. Пусть
возьмет меня в долю при поставке новой партии сапог.
Ведь он, окаянный, во всем виноват. До того разбаловал
бабье, что теперь ни одна не подчиняется сразу и
заламывает невесть какую цену за то, что ей самой ничего
не стоит.
А в самом дальнем углу стоял чернокожий. Он
смотрел на сцену поверх париков и даже поднимался на
носки, чтобы получше видеть. Своими большими зверины
ми глазами он пожирал распростертую в бессильном
отчаянии женскую фигуру. И не мог подавить глухой,
хриплый, гортанный стон при заключительных словах
актрисы.
— «Мой сладчайший повелитель! Мое блаженство!
Божество мое! Опомнись! Стань самим собой! Обрети
себя, пока еще есть время. Раскаяние не преступление, а
заслуга! Ибо иначе небо, звезды, месяц, животные и
люди, леса, деревья, горы и самые стихии откажутся
служить тебе, восстанут, не стерпев такого святотатства!
Внемли мне! Образумься! Сеньор Гомес Ариас! Сжалься
надо мной, простертой в прахе. Не продавай меня ты
маврам в Бенамеги!»
Последние слова она произнесла нараспев тихим,
трогательно слабым голоском. Ремхинген и некоторые
другие господа связывали ее волнение со своей персоной;
никто и не подозревал, что актриса думала при этом о
неловком белобрысом советнике экспедиции Гетце.
Вслед за тем на сцене появился Зюсс. Он играл
мавританского принца, которому негодяй испанец продал
неаполитанку.
— Ну, конечно, если речь зашла о купле-продаже,
еврей тут как тут,— буркнул Ремхинген своему соседу.
Но Зюсс проявил поистине рыцарское благородство.
Страстно любя женщину, купленную им и ставшую его
рабыней, он не притронулся к ней.
Презренна мне любовь,
Когда я ей не мил,
Когда восторг утех
Насильно я добыл,—
продекламировал он.
383
Весь он сверкал драгоценными каменьями и вид имел
весьма авантажный, правда, на его шелковые мавритан
ские шаровары были нашиты фландрские кружева.
Чернокожий радовался, что мусульманин так благо
родно ведет себя на сцене.
— В жизни мой еврей не стал бы разводить такие
церемонии,— смеялся герцог.
А дон Бартелеми Панкорбо думал: вон он стоит и
распинается перед этой бабенкой и клянется, что ничего
не пожалел бы для нее. Я на ее месте потребовал бы один
только солитер, и, конечно, он стал бы отвиливать. При
этом португалец вытягивал жилистую шею, и глубоко
запавшие щелочки-глазки на костлявом сизо-багровом
лице не отрывались от солитера.
На шертлинской фабрике, в Урахе, в свое время
служил некий Каспар Дитерле, мужчина лет сорока; у
него было одутловатое лицо, выцветшие голубые глаза,
рыжеватые тюленьи усы, плоский затылок. Когда фабри
ка перешла к компании Фоа—Оппенгеймер, Дитерле был
оставлен ткацким мастером. Внешне он держался подобо
страстно и смиренно, а втихомолку поносил еврейское
хозяйничанье. При случае старался вызвать вспышки
недовольства. Сам раболепствовал, а других подстрекал.
С подчиненными был жесток и груб. В конце концов,
когда его двурушническое поведение открылось, он был
уволен.
Он не решался искать работы за пределами родины.
Опускался все ниже и ниже. Еле существовал ничтожной
торговлей вразнос и случайной продажей контрабандных
товаров. Неоднократно попадал в тюрьму, однажды даже
подвергся телесному наказанию.
Он взял к себе сиротку-родственницу, которая вместе
со старым псом возила тележку с товарами и вообще
помогала Дитерле как могла; это была пятнадцатилетняя
девочка, низкорослая, широкостая дикарка, неопрятная,
дерзкая, хитрая, упрямая, вороватая и на свой примитив
ный лад кокетливая. Он плохо обращался с ней, отчаянно
колотил ее, так что иногда она, избитая до крови, не
могла держаться на ногах. Однако, когда вмешались
власти и хотели отнять у него девочку, она встала на его
сторону, отрицая дурное обращение, и не пожелала
расстаться с ним. Дело в том, что он жил с этим
неряшливым, лохматым подростком как с женой. Девочка
привязалась к нему, любила его по-своему, его грубость и
бахромчатые тюленьи усы были для нее символом муже
ственности, она любила его, когда он бывал с нею нежен
и когда бил ее. Мало-помалу она стала ему необходима, на
384
ярмарках и базарах он теперь только пьянствовал да
горланил и бранился с прижимистыми покупателями и с
теми, кто у него ничего не покупал, так что забота об их
существовании легла целиком на ее плечи.
Когда она увидела, что ему без нее не обойтись, она
стала перечить ему, издеваться над ним, особенно нрави
лось ей дразнить его, когда он был пьян. Все чаще
случалось, что он избивал ее до полусмерти. Раза два она
убегала; но всегда возвращалась обратно — ведь он был
единственным человеком, над которым она имела некото
рую власть и который был к ней привязан.
Таким вот образом бродяжничала по большим дорогам
эта странная чета, кое-как перебиваясь воровством и
торговлей. Каспар Дитерле умел отчаяннейшим образом
браниться, второго такого сквернослова не сыскать было
по всей стране. Это внушало девушке необыкновенное
почтение и казалось ей признаком особой силы и муже
ственности. Но лучше всего у него выходило, когда он
ругал евреев. Из-под рыжеватых усов изливались целые
водопады яда и грязи, на испитом лице под выцветшими
глазами набухали мешки, и девушка восхищенно внимала
ему. Иногда, будучи в хорошем настроении, он, чтобы
развлечь ее, изображал евреев, ходил сгорбившись, гово
рил с еврейским акцентом и, к великому восторгу благо
дарной зрительницы, пытался закручивать усы вокруг
ушей наподобие пейсов. Но истинным праздником бывали
его стычки с евреями на базарах и ярмарках. Правда, в
областях, подвластных герцогу, стражники, под давлени
ем Зюсса, хотя и весьма неохотно, брали евреев под свою
защиту. Но в вольных городах он мог как угодно обижать
беззащитных, разыгрывать над ними самые злые шутки,
какие только в состоянии был родить его убогий мозг.
Большие надежды возлагали оба на пасхальную ярмар
ку в Эслингене. Однако там появился еврей Иезекииль
Зелигман, который прежде пользовался покровительством
графини Гревениц, а ныне проживал в бывшем гревеницком поместье Фрейденталь, с молчаливого согласия вла
стей. Он торговал изделиями мануфактуры Зюсс — Фоа и,
имея гораздо больший выбор товаров, был непобедимым
конкурентом для Каспара Дитерле, торговавшего всякой
завалью. Иезекииль Зелигман из Фрейденталя был пожи
лой, сухощавый, сутулый, некрасивый человек. Каспар
Дитерле изыскивал тысячи способов поизмываться над
ним, мазал скамью его лавочки свиным салом, пачкавшим
ему кафтан, натравливал на него детей, заставлял его
прыгать и кричать: «Гоп, гоп»,— и досужие зеваки всегда
были на стороне шутника. Еврей все сносил, только
казался еще худее, некрасивее, несчастнее, а когда ему
наконец удавалось вздохнуть свободно в своей лавчонке,
385
13 Л. Фейхтвангер, т. 3
он улыбался жалкой, вымученной улыбкой. Хотя люди и
находили удовольствие в этих шутках и вместе с Каспа
ром Дитерле изрядно потешались над евреем, но покупали
все же у него, ибо, несмотря на чрезвычайные налоги,
товары его были дешевле и разнообразней, чем убогое
тряпье конкурента. Каспар Дитерле разгорелся глухой,
бешеной злобой на Иезекииля Зелигмана и решил ночью
избить и изувечить его до полусмерти, но у него не
хватило денег уплатить за ночлег хозяину постоялого
двора при ярмарке, где наряду с другими евреями жил и
Зелигман, и он вынужден был убраться из города до
закрытия ворот. Им пришлось ночевать в чахлом лесу.
Оба, мужчина и девушка, были страшно раздражены и
озлоблены. К тому же пошел дождь, им стало холодно,
захотелось есть. Он пообещал ей купить на ярмарке в
Эслингене коралловое ожерелье, и она отложила для этой
цели полученную ею ничтожную выручку, но он отнял у
нее деньги и купил водки. Она потребовала, чтобы он по
крайней мере дал отхлебнуть и ей. Он принялся издевать
ся над ней, обвинял в том, что из-за нее, вшивой
потаскухи, они так мало заработали. Она огрызалась в
ответ, грозила донести, что он ее изнасиловал, что он
грабитель и вор и ему не миновать виселицы. Он ударил
ее, она не унималась и кричала пуще прежнего; он ударил
сильнее, она укусила его. Несмотря на побои, она все
ожесточеннее впивалась в него зубами, пока он наконец,
рассвирепев, не ударил ее бутылкой по голове. Она упала,
вытянулась, застыла в неподвижности. Это случалось и
раньше, а потому он не обратил на нее внимания и с
удовлетворением перевел дух. Высосал остатки из бутыл
ки. Накрылся каким-то тряпьем и уснул как чурбан,
громко храпя. Однако дождь промочил его насквозь, и он
проснулся. Икая, потребовал, чтобы она пододвинулась к
нему ближе и дала ему другое одеяло, согрела бы его.
Ответа не последовало, он толкнул ее, выругался. Но так
как она и тут не шевельнулась, он поднялся, окоченев от
холода, и пихнул ее ногой. Наконец, после долгих
тщетных попыток, он, вздыхая и икая, зажег тусклый,
разбитый фонарь. Сверху донизу осветил неподвижное
тело. Увидел ее, мокрую, застывшую, с отвисшей челю
стью и широко раскрытыми глазами.
Долго стоял он под дождем, в чахлом лесу, озябший,
растерянный, обезумевший, один с покойницей и с тихо
воющей собакой. Ветер тотчас же загасил фонарь, было
холодно и темно. С дерева, к которому он прислонился,
капало ему на жалкий плоский затылок и за спину, а с его
рыжеватых тюленьих усов тоже капало равномерно. Так
стоял он долго и все не мог уразуметь, как и почему
Бабетта, единственное близкое ему существо, ни с того ни
386
с сего умерла. Вдруг он завыл трусливо, отвратительно,
пес принялся подвывать ему, он поднял ногу, чтобы
ударить собаку, но остановился.
Немного погодя он опустился перед трупом на колени;
не без труда раздел окоченевшее уродливое, грязное тело,
торопливо и деловито надрезал во многих местах кожу.
При этом пользовался он осколками бутылки, хотя ножом
это было легче сделать. Затем, под проливным дождем,
взвалил, голый, изувеченный труп на тележку, тщательно
накрыл одеялами и всяким тряпьем и с помощью пса
поволок тележку в город. Добрался туда к утру, когда
открылись ворота. Стражнику у ворот он сказал, что у
него остались дела с евреем Зелигманом. Его пропустили.
Он потащил тележку к корчме, где проживал еврей
Иезекииль Зелигман из Фрейденталя. Все это он проделы
вал с какой-то бессознательной хладнокровной целеу
стремленностью. Оставил тележку во дворе корчмы.
Продал за бесценок свой последний скарб. Выпил. От
времени до времени наведывался к тележке. Наконец,
улучив минуту, когда во дворе под проливным дождем
остались одни поросята, кое-как закопал труп в мусорной
яме. Затем снова вернулся в кабак. Выпил еще. Вытащил
одежду девушки. Принялся рассказывать целую историю.
Медленно, сбивчиво, отрывочно. Да ведь все слышали,
как вчера он и Бабетта ссорились с евреем Иезекиилем
Зелигманом из Фрейденталя. Под конец еврей обещал
девочке коралловое ожерелье. Она потом все хотела уйти
к еврею. Он, Каспар, не пускал ее. Отколотил. Ночью —
еврей, должно быть, ее чем-нибудь опоил—она вдруг
исчезла. Человеку надо же поспать, и тогда ему не
уследить за другим, да-с. А теперь вот он нашел под
товарами еврея, во дворе, узелок с одеждой, и оказалось,
что одежда-то Бабетты. Теперь, верно, девчонка бегает
голая, в одном коралловом ожерелье. Да, а теперь у
евреев как раз пасха.
Вот что рассказывал Каспар Дитерле, пропивая свое
последнее достояние. Он без конца повторял свой рассказ,
и с каждым разом его слушало все больше людей.
Слушали его затаив дыхание, и все напряженней, все
испуганней впивались взглядом в рот человека с бахром
чатыми рыжеватыми усами, с гнилыми почерневшими
зубами, который слезливо и коварно вместе с винным
перегаром изрыгал свой жуткий рассказ.
А потом в мусорной яме нашли искромсанный труп,
свиньи уже начали объедать его. Разукрашенный фанта
стическими ужасами, словно на крыльях летучей мыши,
облетел рассказ о преступлении весь город. Толпами
сбегались люди, работа в домах и на улицах приостанови
лась, городские ворота закрылись, собрался муниципали387
13*
тет. Ужас, безумие и ужас! Невинное христианское дитя
гнусно замучено евреями, кровь его выцежена для пас
хальной мацы, изувеченный труп отдан на съедение
свиньям.
Вот до чего довело жидовское хозяйничанье вюртембергского герцога, если в свободном имперском городе
Эслингене, к стыду и позору всего Швабского округа,
могло совершиться столь мрачное злодейство!
Гнев и возмущение во всем городе. За последние сорок
лет, нет, точнее, за последние сорок три года, такого
жестокого злодеяния не знала Римская империя. Только в
книгах приходилось читать об этом. В здешних местах со
времен равенсбургского детоубийства ничего подобного не
случалось. Поистине мудры были предки, изгнавшие
евреев за пределы Эслингена! Со времени Соломона,
гехингенского врача, никому из них с их отродьем не
разрешалось портить благодатный воздух прекрасного
города. Когда император требовал, чтоб ему вносили
налог на евреев, можно было гордо и громогласно
отвечать, что за последние два столетия ни один еврей не
жил в здешних стенах. А нынешний герцог, ирод, еретик,
напустил в страну этих мошенников, этих черномазых
убийц, которые завлекают невинных христианских детей и
выцеживают у них кровь. Всплывают все новые подробно
сти, одна ужасней другой. Матери в страхе предостерега
ют детей. Что сегодня случилось с чужим ребенком,
может завтра случиться и с моим собственным. Отныне
напуганные малыши еще долгие годы будут убегать от
всякого незнакомца, потому что им всюду будут мере
щиться страшные бороды, кровь и ножи.
Еврей Иезекииль Зелигман из Фрейденталя обходил
между тем предместье, заканчивая свои торговые дела.
Его арестовали как раз в ту минуту, когда он кротко и
настойчиво требовал свои деньги с очень неаккуратного
должника. Он понятия не имел, в чем его вина, и все
время клялся, что вчера не бранился ни с Каспаром
Дитерле и ни с кем другим, да вообще не раскрывал рта.
Ибо таков был излюбленный метод борьбы против еврей
ского конкурента: словом или действием вызвать у еврея
возмущенный отпор, а затем засадить его в тюрьму по
обвинению в дерзком поношении христиан и надругатель
стве над их верой. Но стражники не дали ему договорить,
схватили и связали его. На улице хилым, дрожащим,
перепуганным человеком завладела толпа, он увидел
поднятые руки и неистово орущие рты, грязь и камни
полетели в него, его повалили, топтали, плевали ему в
лицо, вырывали волосы и бороду. А он по-прежнему
силился оправдаться перед своими мучителями, едва дыша
после всех истязаний, с выступившей в углах рта кровавой
388
пеной клялся, что не говорил никаких обидных слов и
вообще не говорил ни слова. Только из выкриков какой-то
женщины, которая все норовила ткнуть ему в пах острым
веретеном, он понял, в чем его обвиняют, и потерял
сознание. Так, беспамятным, его уволокли в тюрьму.
А среди ратманов царило великое злорадное торже
ство. В ужасном злодействе попались герцогские жидов
ские приспешники. Вот когда они им пропишут, вот когда
отведут душу. Наконец-то можно будет утереть нос
герцогу и еврею. Вечно из-за них приходится терпеть
скандалы и неприятности! Когда герцогские дикие кабаны
и олени и прочее зверье портят пашни, наглый еретик
обвиняет эслингенских горожан в браконьерстве — а что
же им остается? — и сажает их под арест. А разве не
придирается он постоянно к эслингенским дорогам, кото
рые якобы плохи, несмотря на договор? Ну-ка, высокие
господа! Что значит выбоина на дороге по сравнению с
таким ужасающим убийством? Да и по вопросу о Неккаре
с ним никак не столковаться. А разве не наложил он лапу
на доходы эслингенского госпиталя, поступающие из
Вюртемберга? А чего стоит один его еврей, этот наглый
злодей и шельмец! Ведь город только для проформы,
чтобы добиться некоторых уступок, расторг покровитель
ственный договор с герцогом. И что же? Этот вшивый
поганый жид решил принять дело всерьез и распорядился
поступать с эслингенцами, как с чужестранцами, словно
покровительственного договора и не бывало! На каждом
шагу чинит им преграды. Нет такого ратмана, который по
его милости не поплатился бы несколькими тысячами
талеров. Ну, подожди-ка, господин еврей! Теперь тебе
отомстят! Все выместят на твоем черномазом нечестивом
единоверце! В испанские сапожки втиснут его, выжмут
из-под ногтей кровь, раскаленными клещами будут выры
вать у него куски мяса. Уж и сейчас ратманы, живущие
близ базарной площади, предвкушают, как его будут
торжественно сжигать, и заранее оставляют за родными и
друзьями места у окон. Жаль только, что придется
ограничиться одним родом казни. Надо бы его одновре
менно и повесить, и колесовать, и четвертовать, и сжечь.
Старейшим из ратманов бый Кристоф Адам Шертлин,
который основал некогда урахскую мануфактуру, а теперь
на старости лет вынужден был наблюдать из своего
эслингенского патрицианского дворца, как неотвратимо
приходит в упадок его дело, ускользая в руки еврея, как
погибают и опускаются на дно его сыновья. Ему было
далеко за семьдесят. Какую безмерную, негаданную
радость послала ему судьба на краю могилы! Из глубины
души черпал он жестокие слова против еврейского безза
кония, перед всем муниципалитетом швырял их в лицо,
389
увы, отсутствующему недругу. Уверенным шагом ходил
он по улицам, высоко подняв свою крупную дряхлеющую
голову, с ожесточением, словно пронзая ею тело врага,
ударял об землю бамбуковой тростью, крепко сжимал
золотой набалдашник сухой, но недрожащей рукой.
А в корчме при ярмарке сидел между тем Каспар
Дитерле. У него не было теперь нужды продавать что
придется себе на водку. Его все время окружало кольцо
людей, обмирающих от страха и любопытства. Тот, кого
раньше не пускали на порог как проходимца и бродягу,
стал теперь важной персоной и пользовался всеобщим
вниманием. Он расцвечивал свой рассказ все новыми
подробностями и давно уже уверовал сам, что гнусные
жиды злодейски прирезали его последнюю опору. В
качестве наиболее веского аргумента он приводил то
обстоятельство, что девочка родилась в сочельник, и все
как зачарованные глубокомысленно смотрели ему в рот,
когда он, многозначительно закатывая выцветшие глаза,
приводил этот довод. Ибо давно доказано и прописано во
многих книгах, что тот, кто родился в сочельник, подвер
гается особой опасности погибнуть от руки евреев.
Больше всего жалели Каспара Дитерле женщины.
Недаром его печальный пример побудил их тщательнее
оберегать своих деток. Они без конца пичкали его
печеным и вареным, ветчиной и пышками в сале. Его
одутловатые щеки зарумянились, рыжеватые тюленьи
усы были расчесаны и подстрижены; только гнилые,
почерневшие зубы остались прежними. И вдова булочника
серьезно подумывала выйти замуж за осиротевшего горе
мыку, над которым так зло надругались евреи.
Лейб-медик доктор Венделин Брейер осмотрел герцога.
Это был тощий, долговязый человек, невообразимо усерд
ный, трусливый и предупредительный, с округлыми
виноватыми жестами, с глухим, напряженным голосом,
словно выходящим из недр груди. Он все время робко
улыбался, без конца просил прощения, старался смягчить
свой диагноз застенчивыми, беспомощными шуточками.
Герцог был трудным пациентом; другого врача, Георга
Буркхарда Зеегера, он однажды избил до полусмерти
шпагой плашмя и, кроме того, имел привычку колотить
бутылки с лекарствами о головы своих докторов.
— Ну как?—грубо спросил герцог.
Доктор Венделин Брейер суетливо и неловко ретиро
вался от греха в дальний угол.
— Goutte militaire,— заикаясь, промямлил он своим
напряженным голосом.—Совсем легкая, незначительная
goutte militaire,— А так как герцог мрачно молчал, он
390
поспешил прибавить: — Вашей светлости не следует из-за
этого впадать в меланхолию и настраиваться на мрачный
лад. Подобная goutte militaire не имеет ничего общего с
тяжким венерическим недугом, именуемым французской
болезнью. Ибо в то время как вышеназванная болезнь
происходит от яда, находящегося в женском влагалище и
внедренного туда дьяволом, недомогание вашей светлости
следует рассматривать как нечто преходящее, если можно
так выразиться, вроде легкого насморка высочайшего
мочевого пузыря. Вы, ваша светлость, с божьей по
мощью, избавитесь от этой болезни самое большее в три
месяца. Я позволю себе еще почтительнейше добавить,
что упомянутое легкое недомогание было присуще всем
великим полководцам христианского мира. Согласно лето
писям великие герои древности Александр и Юлий Цезарь
тоже страдали им.
Герцог мрачным жестом отпустил врача, и тот удалил
ся с округлыми виноватыми поклонами.
По уходе лекаря Карл-Александр засопел и в гневе
расколол маршальским жезлом фарфоровую статуэтку. В
юношеские годы ему случалось дважды заполучить эту
гадкую болезнь, но тогда он не знал от кого. На сей раз
он знал. Этакая дрянь, этакая мерзавка! А со сцены
казалась такой хорошенькой, аппетитной, так бойко стре
ляла глазками, так волнующе и похотливо водила по
губам кончиком языка—словом, соблазнительная была
бабенка. Вся порыв, миг, ароматное дуновение. А в теле
скрывала мерзость и яд и дьявола. Шлюха, окаянная!
Высечь ее надо, палками выгнать из страны!
Но удовольствовался он тем, что приказал запрячь ее
в телегу с навозом, как это принято делать с женщинами,
изобличенными в распутстве. Миниатюрную, пухленькую,
загорелую неаполитанку, одетую в грубый балахон, про
вели по всему городу; с трудом тащила она телегу с
навозом, растерянно и запуганно глядели ее живые
глазки, большой ярлык с надписью «шлюха» висел у нее
на груди. Горожане прищелкивали языком, сожалея, что
упустили свое; винцо было, наверно, превкусное, пока не
скисло, каждый не отказался бы нацедить себе кружечку.
Зато женщины плевали ей в лицо, закидывали отбросами.
А затем ее, больную, без гроша денег, прогнали из
города.
Кстати, той же болезнью, что герцог, страдали и
генерал Ремхинген, и чернокожий.
Ремхинген и Карл-Александр дружно кляли женщин.
Герцог изводил Зюсса грубыми остротами. Тот, надо
полагать, первый попользовался ею, но счастливо отде
лался с помощью черт его знает каких еврейских колдов
ских чар.
391
А белобрысый советник экспедиции Гетц пребывал в
безнадежном отчаянии. Ему одному был доподлинно
известен весь ход событий. Он заполучил болезнь от
служанки из «Синего козла», в свою очередь, передал ее
по наследству неаполитанке, которую чистосердечно по
читал своей возлюбленной повелительницей. Если бы дело
обстояло иначе, он счел бы своим непременным долгом
исправить зло, быть может, даже вступив в брак с
неаполитанкой. Теперь же, когда при дворе с почтитель
ной улыбкой шептались о легком секретном недуге герцо
га, когда ему наконец стало ясно, что именно он,
смиреннейший и покорнейший верноподданный, навлек на
своего государя эту докучливую и постыдную напасть,—
весь его внутренний мир рухнул. Его сразило сознание,
что он, при всей нелицемерной преданности, учинил
своему монарху такую досаду, что вообще возможно без
вины быть повинным в подобном деянии. Сперва он решил
застрелиться. Затем надумал, что, собственно, всему
причиной одна неаполитанка; из-за нее он так жестоко
провинился перед особой своего богом данного господина,
и он снял с себя всякую вину, взвалив ее на певицу, и с
жестоким удовлетворением смотрел, как она тащила
тележку с навозом.
А между тем неаполитанка искренне любила беспо
мощного белобрысого молодого человека. Она не выдала
его, хотя этим могла бы, пожалуй, спасти себя. В то
время как ее, поруганную и несчастную, вели по улицам,
она думала только о нем. Она шевелила губами, народ
думал, что она молится, а она беззвучно и почти
бессознательно шептала те слова, которые декламировала
со сцены: «Мой повелитель! Мое блаженство! Божество
мое! Сжалься надо мной, простертой в прахе! Не продавай
меня ты маврам в Бенамеги!» Ей грезились старые сказки
о принце, который женится на нищенке. Вот сейчас, сию
минуту, он явится, и все страшное, тяжелое окажется
кошмарным сном. Только когда ее переправили через
границу, а он не замолвил за нее ни словечка, она
окончательно пала духом.
Слухи о болезни герцога просочились повсюду. В
библейских обществах шептались, что это божья кара, и
поминали Навуходоносора, который перед жестоким кон
цом своим осужден был жрать траву, точно бык. Но при
дворе этот галантный недуг только увеличил уважение к
герцогу. Тюбингенский придворный пиита преподнес ему
поэму, в которой говорил, что за победы в царстве Амура
иногда приходится расплачиваться царапинами, которые,
однако, не менее почетны, чем раны, полученные на поле
брани. В колчане Амура попадаются отравленные стрелы.
И так как стихотворец затаил на неаполитанку обиду за
392
то, что она не пожелала произносить со сцены его
александрийские вирши, он не преминул уподобить ее
всякой ползучей и летучей нечисти и присовокупить, что
от иноземки, презревшей германскую музу, он с самого
начала не ждал ничего хорошего. В заключение он
восклицал, что победитель турок и французов победит и
эту мелкую напасть, и швабский Александр скоро вновь
станет швабским Парисом.
Герцогиня же усматривала в болезни своего супруга
перст судьбы и предопределение свыше. При ней все еще
состоял молодой лорд Сэффолк с выражением беззавет
ной влюбленности на своем красном, наивном лице. При
отечественном дворе и у себя во владениях он в силу
длительного отсутствия утратил всякий престиж, ее он
обожал безмолвно, упорно и безнадежно, следовательно,
ему ничего больше не оставалось, как покончить с собой.
Не перст ли это судьбы, что ее супруг не может теперь
приходить к ней? И она сжалилась над бедным, неизменно
верным юношей, улыбаясь своей обычной игривой
улыбкой.
Однако юный англичанин явно родился под несчастли
вой звездой. Карл-Александр вообще совсем не был
склонен к ревности, ему и в голову не приходило, что
можно обманывать его, его! Но либо болезнь сделала его
недоверчивым, либо кто-нибудь вселил в него подозрение,
только он неожиданно появился в покоях герцогини;
молодому лорду едва удалось скрыться в довольно непре
зентабельном виде, полуодетым. Герцог учинил грандиоз
ный скандал, перебил зеркала и флаконы с духами,
изорвал шпагой драгоценное кружево на белье, обозвал
Марию-Августу непотребными именами и даже ударил по
грациозному, тонкому, ящеричьему личику цвета старого,
благородного мрамора. Герцогиня в слезах, негодуя,
рассказала об этом Магдален-Сибилле, с театральным
пафосом клялась в своей невинности, но очень скоро в ее
негодование прокралась легкая игривая улыбка, она при
нялась шаловливо изображать бурный гнев герцога, очень
веселилась, повторяя незнакомые ей неприличные слова и
стараясь перевести их на французский или итальянский. В
заключение она заметила, улыбаясь, что это очень стран
но, но если бы к ней пришел Риоль или Ремхинген, она не
сомневается, что ни один из них не попался бы и в
двадцать четвертый раз; а бедный, неловкий мальчик,
конечно, попался в первый же раз, едва вкусив прелесть
объятий и обнаружив полную неопытность.
Так как монарху не подобало драться с лордом, то
англичанина на всякий случай, виновен он или нет, должен
был вызвать на дуэль Ремхинген. Ремхинген ворчал про
себя, что, в сущности, и у него есть для этого все
393
основания. Однако когда дело дошло до развязки, он
особого рвения не обнаружил. В конце концов англичанин
уехал, отнюдь не тайно, а вполне открыто, с полным
комфортом, но усомнившись в боге, потеряв веру в себя и
людей и оплакивая свой разбитый чистый идеал. Мимо
летное наслаждение глубоко потрясло его, он ничего уже
толком не помнил, единственно, что сохранилось у него в
памяти, были несколько поношенные подвязки герцогини,
из-за которых, право же, не стоило ставить на карту
жизнь, доброе имя и положение на родине.
У Карла-Александра было множество улик, но ни
одного прямого доказательства неверности МарииАвгусты. При других условиях он, несомненно, скоро бы
успокоился; теперь же вызванное болезнью воздержание
сделало его сварливым и желчным. Мария-Августа, кото
рой скоро прискучили подозрения и постоянный надзор,
сперва разыграла из себя угнетенную невинность, но
потом возмутилась и решила противопоставить грубостям
мужа обидное спокойствие и колкую насмешку, а в конце
концов пригрозила, что вернется к отцу. На это КарлАлександр нагло ответил, что прикажет ради такого дня
звонить во все колокола, стрелять из мортир и каждому
подданному поднести вина и жареного мяса.
Старому изящному князю Турн-и-Таксису эта размолв
ка была очень не по душе. Допустим, его дочь немного
развлеклась с молодым англичанином. А почему нельзя
развлечься с англичанином? Они неинтересны в разговоре,
и фигуры у них деревянные, но перед французами у них
то преимущество, что они здоровее, неискушеннее, а
главное, умеют хранить секрет. Будь он женщиной, он
непременно остановил бы свой выбор на англичанине.
Незачем поднимать из-за этого такой конфузный скандал.
Но, правда, его уважаемый зять—полководец, а посему
привык к шуму и грому. Правда и то, что от стратега
можно требовать побед, а не тонких манер. Так с
сокрушением писал он своему другу, князю-епископу
Вюрцбургскому, присовокупляя просьбу как можно ско
рее уладить эти ребяческие ссоры.
Умному, хитрому толстяку такая миссия была очень
на руку. Он не забыл штетенфельзского инцидента,
поражение церкви задело его за живое, он приютил графа
Фуггера у себя при дворе и ждал только повода, как бы
невзначай отправиться в Штутгарт и самолично подгото
вить почву для скорейшего подчинения страны римскому
владычеству. Итак, его преосвященство не заставил себя
долго упрашивать и в скорости целым цугом великолеп
ных карет покойно, приятно и комфортабельно въехал в
Штутгарт, сопровождаемый тайными советниками Фихтелем и Раабом.
394
С легкой усмешкой осведомился он у герцога о его
недомогании—рад был услышать, что оно почти излече
но, дружески посоветовал взамен токайского пока что
употреблять столь любимый его советником Фихтелем
кофейный напиток, отечески похлопал белую пухлую
ручку герцогини, по-детски надувшей губки. Очень скоро
ему удалось настолько примирить супругов, что они
радостно согласились между собой тотчас же по исцеле
нии герцога подарить стране, себе и церкви наследника.
Князь-епископ непременно желал поглядеть вблизи на
знаменитого тайного советника по финансам и придворно
го еврея.
Карл-Александр крайне неохотно пошел на это. Он
очень боялся, как бы кто-нибудь не сманил к себе его
незаменимого еврея. Но не мог же он решительно отка
зать другу в такой скромной просьбе. Зюсс появился
перед князем-епископом, с привычным ему выражением
раболепной преданности поцеловал епископский перстень,
рассыпался в тонких комплиментах всемирному оракулу,
некоронованному государю, вдохновителю и кормчему
европейской политики. Но вюрцбургское преосвященство
не так-то легко шло на удочку. Оба лиса одобрительно
обнюхивали друг друга, но взаимного доверия не было.
Непринужденно, весело, простодушно шла беседа между
лукавым тучным епископом и лукавым стройным евреем,
но взаимной симпатии не было.
Князь-епископ и его советники с неутомимой энергией
спешили провести в жизнь свои планы. Они неотступно
разжигали герцога и Ремхингена. Вели открытые и тайные
совещания с Вейсензе, с монахами всяческих орденов,
которые тайно, вопреки конституции, под затаенный
ропот страны обосновались в Вейле-городе и во всем
герцогстве. Когда князь-епископ, вполне удовлетворен
ный, покинул герцогство, он смело мог считать, что
расквитался за Штетенфельз, успел наладить большие
дела, а для больших заложить фундамент. Часовня в
Людвигсбургском дворце была теперь приспособлена для
католического богослужения, состав придворного католи
ческого духовенства значительно пополнен, монашеские
ордена официально допущены в страну. Католические
полковые священники открыто служили обедню, крестили
детей. Кроме того, подробнейшим образом был разрабо
тан католический военный устав, придумано хитроумное,
чисто юридическое, толкование пресловутых религиозных
реверсалии, которое фактически сводило к нулю все
парламентские свободы, и, наконец, подготовлено уравне
ние в правах католической и лютеранской религий.
Тридцать лет тому назад подобное равноправие привело в
Курпфальце к полному подавлению протестантства.
395
Тайный советник Фихтель в письме к брату Ремхингена, камерарию при папском дворе в Риме, с радостным
рвением повествовал на изящном латинском языке обо
всем, чего удалось достигнуть благодаря посещению
Штутгарта князем-епископом. Упомянув о поводе для
поездки—болезни герцога,— он заключил: «Итак, ты ви
дишь, высокочтимый господин и брат мой, что божье
провидение часто пользуется странными средствами, дабы
споспешествовать святой католической церкви в распро
странении истинной веры».
Зюсса снедала и томила тревога. Получение дворян
ства оказывалось сложнее и затягивалось дольше, чем он
предполагал. Император задолжал венским Оппенгеймерам
крупные суммы. Эммануил Оппенгеймер торопил, а импера
тору нечем было платить. Неудивительно, что венская
дворцовая канцелярия не спешила даровать баронский
титул еще одному Оппенгеймеру. Да и уполномоченный
вюртембергского парламента как мог тормозил дело.
Сеньора де Кастро была по-прежнему холодна, и Зюссу
никак не удавалось убедить умную, расчетливую женщину
решиться на брак.
Замыслы князя-епископа Вюрцбургского тоже порти
ли Зюссу настроение. Он, конечно, заметил, что ему
не удалось снискать доверие его преосвященства и
что в том грандиозном плане, который, в сущности,
поставлен во главу угла швабской политики на ближайшее
десятилетие, ему места не отведено. Правда, ему показы
вали тот или иной проект, иногда даже совещания
происходили у него в доме. Но Ремхинген всегда грубо
высмеивал его предложения, и вообще очевидно было, что
католические вельможи намеревались пользоваться услу
гами Вейсензе как главного доверенного лица. Зюсс и сам
не чувствовал себя столь сведущим и твердым в этой
области, как во всех прочих. Он вообще неохотно зани
мался религиозными проблемами; вопросы, которые так
серьезно обсуждались, с его точки зрения, были пустяка
ми, недостойными взрослых людей. Своим явным, дело
вым умом он превосходно понимал, что за этим кроются в
высшей степени реальные дела, как-то: уничтожение
конституции и парламента и военная автократия герцога;
для него только было непостижимо, почему даже в среде
посвященных считалось обязательным прибегать к сме
хотворным уловкам, ограничиваться отвлеченными рас
суждениями и намеками. Его средства и пути были много
прямолинейнее, быстрее и проще, он не мог освоиться с
осторожными, усыпляюще медлительными методами
иезуитов. Он с удивлением отмечал, что эти господа и в
396
самом тесном кругу старались не называть вещи своими
именами, что они, даже оставаясь с глазу на глаз,
скромно и благочестиво пробавлялись всяческими смирен
ными и нравоучительными иносказаниями и бросали ко
роткие неодобрительные взгляды, когда он или Ремхинген
выражались прямо и точно, без экивоков.
Итак, еврей чувствовал, что ему не очень доверяют, и
потому искал подтверждения своей власти.
Он добился от Карла-Александра, чтобы тот ему
лично поручил отвезти Магдален-Сибилле особо ценный
подарок от имени герцога. Накануне он послал предуведо
мить мадемуазель Вейсензе о своем визите, прибыл
весьма торжественным поездом, с пажами и скороходами
и со всяческой помпой. Магдален-Сибилла обидела бы
герцога, если бы обошлась неучтиво с таким важным
посланцем. Она приняла его.
Магдален-Сибилла жила теперь в маленьком замке
близ города. Золотые амурчики свешивали с йотолков
гирлянды, на драгоценных гобеленах скакали кавалькады
великосветских охотников, сверкающие зеркала отражали
богатые покои, наполненные предметами роскоши, подо
бающими знатной даме. Две кареты, сани, портшезы,
верховые лошади были к ее услугам. В вестибюле сверкал
многоцветными каменьями сделанный из золота и серебра
павлин — символ благосостояния. В коридорах праздно и
чинно зевала многочисленная челядь. Карл-Александр
был щедр в отношении своей дамы сердца; даже король
Польский не мог бы окружить свою метрессу большим
блеском и комфортом.
Магдален-Сибилла жила среди этого великолепия, ко
всему безразличная, точно замороженная. Она выезжала,
принимала гостей, смеялась и вела светскую беседу, но
все это машинально, как марионетка. Пышность безжиз
ненно повисла и застыла вокруг нее; замок был подобен
мавзолею торжественно погребенной покойницы.
Она приняла Зюсса с холодной вежливостью. Величе
ственное лиловато-коричневое парчовое платье, длинные,
плотно облегающие рукава, небольшой вырез. Смуглому
лицу с синими глазами придано выражение учтивой
важности, словно перед ней баден-дурлахский поверенный
в делах, с правительством которого отношения сейчас
натянутые; черные волосы чинно спрятаны под напудрен
ным париком. Сперва Зюсс попытался преодолеть ее
холодность непринужденной, светски игривой болтовней,
изысканной галантностью. Она отвечала кратко и презри
тельно. Увидев, что так ему не удастся растопить ледя
ную броню бесстрастия, он переменил тактику. Сделал
попытку вызвать в ней раздраженный протест, начав с
жаром благодарить за то, что она соблаговолила принять
397
его. Она ответила, что только послушалась приказания
его светлости. Немного помолчала и, не сдержавшись,
добавила, что после всего ею перенесенного она может
вытерпеть и это.
Теперь Зюсс почувствовал под ногами почву. Перенес
ла! Вытерпела! Быть дамой сердца герцога Вюртембергского, скажите какое несчастье! Дочери всей швабской
аристократии жаждут этого. Роскошный замок, сотня
слуг, охоты, ассамблеи по первому ее желанию, бедняж
ка, ах, сколько ей приходится терпеть!
Магдален-Сибилла сбросила маску. Итак, он желает
дать бой, он, по-видимому, думает, что она все позабыла,
со всем свыклась и он, проклятый жид, торгаш, может
начать прямо с того места, где остановился перед тем, как
продал ее герцогу. Она резко поднялась и так небрежно
смахнула на землю модную азиатскую собачонку, пода
ренную Карл ом-Александром, что та затявкала. Нечего
ему притворяться. Он отлично знает, о чем идет речь,
какое зло он ей причинил.
— Один вы всему виной!—воскликнула МагдаленСибилла, сверкая глазами, и к ее смуглым, не по-женски
смело очерченным щекам прилила кровь, так что нежный
пушок на них ожил.
Зюсс видел крепкую, гладкую шею, видел, как бурно
поднимается и опускается ее грудь. Вот теперь он довел
ее до того, до чего хотел. Почему она себя недооценивает,
сказал он вкрадчивым, ласкающим, волнующим голосом.
Она сама воспламенила его светлость, его помощь для
этого не понадобилась. Но если даже предположить, что
он и вправду всему причиной,—и он оглядел ее с ног до
головы, дерзко и многозначительно усмехаясь,— чем он,
собственно, ей повредил? Им ведь ни к чему пользоваться
словарем мещанских моралистов, они могут изъясняться
смело и открыто, как подобает людям высшего круга.
Говоря откровенно, чем он так уж ей навредил?
Она тяжело дышала, делала резкие движения, мало
соответствующие чопорно-торжественному платью, врож
денная вспыльчивость прорвалась наружу. Чем навредил?
Ах он лицемер и наглый жид! В ложь и притворство
превратил он каждое ее слово, каждое движение! Заду
шил в ней живое дыхание божье!
— Кто виной тому, что слова Священного писания,
заветные слова, поблекли для меня и потеряли всякий
смысл? Вы, вы тому виной! Вы иссушили и убили
их! — восклицала она.
Но сказать ей хотелось вовсе не то. Почему же она
лжет, почему боится обнажить его подлую низость и
продажность его чувстра? Почему, во имя всего святого,
почему она лжет?
398
Зюсс сразу же уловил фальшь в ее словах. Зачем она
так говорит? Уж с ним-то ей незачем так говорить. Все
это пустые отговорки и самообман, сказал он. Гирсауское
библейское общество, и дыханье божье, и сны, и виде
ния— все это ведь притворство и маскарад, это годно для
бессильных, бесплотных, немощных мужчин и для худо
сочных уродливых старых дев. Он оглядывал ее с ног до
головы наглым, настойчивым, оценивающим взглядом.
— Кто так сложен, как вы,— воскликнул он,— у кого
такие глаза, сударыня, такие волосы, хотя вы их и
скрываете,—тому не нужен бог. Будьте правдивы! Не
лгите себе самой! Святость была только личиной, пока вы
жили ожиданием.
Она оборонялась, она парировала удар.
— Вы могли украсть у меня то, чем я обладала,—
сказала она.— Однако своими подлыми дьявольскими ча
рами вам не осквернить мое прошлое. Говорите же!
Изрекайте свои жалкие кощунства и непристойности. Всей
вашей болтовней вам не удастся низвести моего бога до
бредовых фантазий похотливой дурочки.
Она вызвала в памяти вдохновенные часы за книгой
Сведенборга, наивное благочестие братской общины, за
бытые картины (вновь обретали краски, она попыталась
ощутить молитвенную атмосферу, окружавшую слепую
деву, на один миг стала, как прежде, ясна и тверда в своей
вере, и в душе ie ожил бог.
— Пусть он даже отринул меня,— воскликнула она, и
Зюсс был поражен молитвенным экстазом, звучавшим в
ее голосе,— бог жив! Бог жив!—повторила она, и он
действительно воскрес для нее.
Но — увы!—только на миг. Еврей молчал, наслажда
ясь ее рвением и пылом. А затем одним ударом спустил ее
на землю.
— Если так,— произнес он небрежно,— почему же вы
убежали от меня тогда в Гирсауском лесу? И почему ваш
бог не уберег вас от герцога? Я не считаю себя очень
верующим; но я верю, что нельзя приобрести власть над
женщиной, которая принадлежит богу! Будь Беата Штурмин даже красавицей, никакой генерал, ни даже сам
герцог не посмел бы подступиться к ней. Но будь она
красива,— усмехнулся он,— она не жила бы мыслями о
боге!
И в то время как свет угасал в ее лице, в то время как
она беспомощно глядела вслед своему отлетающему богу,
он подошел к ней ближе и сказал то, чего она боялась, и
говорил он мягко, самым своим вкрадчивым голосом:
— Вот что я скажу вам, Магдален-Сибилла. Я скажу
вам, почему вы убежали от меня тогда в лесу. Потому что
вы любили меня. И все, что с тех пор вы делали, что
399
чувствовали—ненависть, и отчаяние, и оцепенение, и
скорбь,—все это оттого, что вы меня любили. И еще я
скажу вам: у меня тоже с той поры не было дня, когда бы
ваше лицо не стояло передо мной, точно живое.
Магдален-Сибилла думала, что сердце у нее разорвет
ся, когда он произнесет эти слова. И вот он сорвал
покровы с ее высоких чувств, дал настоящее название
всему тому ничтожному и смешному, что скрывалось за
ее ревностным стремлением вернуть сатану к престолу
божью. И в самом деле, очень легко подвести все под
простой и пошлый шаблон: глупенькая швабская провин
циалка влюбилась в первого светского человека, который
попался на ее пути, а видения и религиозный пыл были
всего лишь вульгарной и жалкой чувственностью. Однако,
как ни странно, она не умерла, когда он открыто высказал
ей это. Нет, наоборот, она вся вспыхнула, она возмути
лась против него, и вдруг нашла в себе силы заговорить, и
обрушилась на него в искреннем гневном порыве: да, она,
может быть, и таила свое чувство, но он совершил самое
низкое, самое подлое, самое отвратительное, на что
способны одни евреи,— он свое чувство продал.
Он же извлекал из ее слов лишь тот мед, которого
жаждало его самолюбие, и с тщеславным удовлетворени
ем видел только одно — что вся она полна им. Ему
хотелось совсем приручить ее, чтобы еще горделивее
покрасоваться перед ней. Как ловкий софист, к тому же
заранее подготовленный к этой беседе, он сразу выдвинул
те доводы, которые неминуемо должны были обезоружить
и укротить ее. Льстиво и умело повел он свою речь: как
она к нему несправедлива. Да, конечно, ему легко было
бы тогда завладеть ее чувством и она безропотно отдалась
бы ему. Но он враг легких методов. Вскружить голову
швабской провинциалке при его власти и блеске —
слишком дешевая это была бы для него победа. И когда
герцог пожелал ее, он увидел в этом волю провидения.
Теперь она вкусила власти, теперь они стоят, как равный
перед равным, и он может честно помериться с ней
силами. Он и сам был восхищен тем, с какой виртуозной
ловкостью повернул дело в свою пользу.
В глубине души Магдален-Сибилла знала, что это
фразы, пустая светская болтовня. Однако слова его
ласкали ее, слишком долго она боролась и теперь блажен
но отдавалась обману. Он же воодушевлялся все сильнее,
опьяняясь собственными речами. Он не видел, или не
хотел видеть, кричащего противоречия между искренней,
безыскусной, прекрасной своей непосредственностью про
винциальной девушкой и навязанным ей придворночопорным, изощренным великолепием. Не видел он и
того, что вместе с упрятанными под парик темными
400
волосами исчезло нечто очень ценное в ней, что тесный
корсаж и пышные фижмы из лиловато-коричневой парчи
превратили живую, дышавшую полной грудью девушку в
светскую куклу, что теперь, когда благонравно обузданы
и умерены стройная гибкость движений и невинный,
вольный пламень ее глаз, она сама уподобилась многим
другим. Он хотел ее видеть такой, какой она была нужна
ему, возвеличить себя перед ней и через нее утвердить
себя в собственных глазах и в глазах всего мира. Он
поднялся и, облокотясь на спинку кресла, перегнулся к
ней, заговорил тихо, привычным ему, настойчивым, вкрад
чивым голосом, не спуская с нее пылкого взгляда выпук
лых глаз:
— Разве вы не поняли теперь, что значит обладать
властью? Попробуйте-ка вернуться в свое библейское
общество! Сушите на досуге груши, вяжите чулки! Ну,
попробуйте-ка! Нет, вы уже на это не способны! —
заключил он торжествующе.— Вы теперь вкусили того, в
чем ваше назначение.
Она встала и, прерывисто дыша, словно обороняясь,
подняла руку. Собачонка боязливо забилась в угол.
Противясь, не веря, а теперь, когда он умолк, страстно
желая слушать дальше, вся дрожа, стояла МагдаленСибилла напротив него в другом конце маленькой, застав
ленной безделушками комнаты, большую часть которой
заполнила она своей пышной робой. Стройный, гибкий,
неслышно ступая по пушистому ковру, приблизился он к
ней.
— Отбросьте ваши наивные грезы, Магдален-Сибилла!
Они были хороши для Гирсауского леса. Ваша действи
тельность теперь—Людвигсбургский дворец. Взгляните
же ей прямо в глаза! Крепче держитесь за нее! Это
благодатная, прекрасная действительность. Я горд тем,
что открыл вам ее.
Он подошел к ней вплотную, и она, словно ища
спасения, отступила в угол.
— Магдален-Сибилла! — заклинал он ее и сам уже
почти верил своим словам, а главное, видел, что она с
самого начала только того и ждала, чтобы он убедил ее,
что слова его падают на благодатную почву.— МагдаленСибилла! Видит бог, не выгоды ради отдал я вас герцогу.
Я поступил так вам во благо. Чтобы вывести вас на
широкую дорогу. У нас с вами, Магдален-Сибилла, одна
дорога; имя ей — власть.
И в то время как она, спрятав остатки недоверия в
самые отдаленные уголки души, глядела на него боязливо
и восторженно, как на канатного плясуна, он рисовался
перед нею. Вызвать восхищение у матери, которая всегда
верила в него, было не трудно, это не требовало усилий. А
401
завоевать эту недоверчивую, строптивую — вот что заман
чиво, вот что будет настоящим торжеством, принесет
желанное, необходимое самоутверждение. Как талантли
вый актер на залитой огнями сцене, раздраженный холод
ной, равнодушной публикой, из всех сил старается увлечь
именно этих неподатливых зрителей, так и он воодушев
лялся все сильнее, упиваясь своим собственным «я»,
неосторожно высказывая самые свои сокровенные жела
ния, взгляды и суждения, которые лучше было бы таить
про себя. Он шагал из угла в угол, опьяняясь собственны
ми речами, наводя все больше блеска на свое зеркальное
отражение, тщеславный комедиант, играющий самого
себя.
Молча слушала она, как он говорил:
— И вот -наконец мы как равные стоим друг перед
другом, Магдален-Сибилла. И вы и я, каждый из нас
держит руку на рычаге власти. Не герцог имеет на вас
права. Кто он такой, этот герцог?
В пылу красноречия он обнаружил то пренебрежение к
своему господину, в котором никогда не сознавался даже
себе, а впоследствии, когда отрезвился, сам испугался
такой откровенности:
— Да, уж этот герцог! Воображает, что можно управ
лять страной по военному артикулу. Ничего не смыслит в
политических тонкостях. Не имеет ни собственных взгля
дов, ни мыслей, ни даже чувств. Меряет наслаждение
количеством женщин, количеством бутылок. Считает ду
рацкий гогот своего Ремхингена вакхическим весельем.
Ведь это счастливый случай, что он напал именно на вас.
Он не замечает, не понимает вашего очарования. Я один
имею на вас право, я один. Я добыл вам то положение,
которое вы занимаете. Я с первой минуты отметил вас, я
знаю вам цену. Я взбирался наверх самостоятельно пядь
за пядью, шаг за шагом, я, еврей, презираемый, ничтож
ный, и возвышаюсь теперь над этими швабскими остоло
пами, как моя кобыла Ассиада над их тяжеловозами. И
вас я тоже поставил выше других добродетельных, домо
рощенных, честных швабских девиц. Итак, я стою перед
вами, равный перед равной. И предъявляю на вас права и
требую вас. Если бы вы очутились в моей постели
неопытной и бесчувственной, какой явились прямо из
лесов Гирсау, такая победа была бы слишком легка и
принесла бы одно разочарование. Теперь же, изведав
жизнь и зная, кто я и кто вы, вы должны сделать
решительный шаг. Теперь вы должны сказать мне: я твоя,
я иду к тебе.
Она стояла, потрясенная до глубины души, и молчала.
Он же, не желая повторением ослабить воздействие своих
слов, мудро сменил страстную пылкость на холодный
402
светский тон. И не успела она прийти в себя, как он уже
церемонно приложился к ее руке и оставил ее одну в
растерянности и смятении.
Живой, веселый вернулся он вместе со свитой в город.
Он получил то подтверждение своей власти, в котором
нуждался, и вновь чувствовал себя сильнее и увереннее
тех, кто угрожал ему. Ого! Пускай потягается с ним
теперь неуклюжий Ремхинген или дородный князьепископ. Их козырь—происхождение, его—женщины. И
первое достигается меньшим трудом. Он сильнее их.
И кобыла Ассиада чувствовала, что он стал легче,
окрыленнее, нежели по дороге туда. Что за наслаждение
нести его на себе. И она звонко заржала, возвещая городу
его славу.
Эслингенское детоубийство вызвало много толков и
волнений по всей империи. Нагромождая ужас на ужас,
молва разносила подробности о том, как еврей истязал
девушку, выцеживал у нее кровь и запекал в мацу, чтобы
таким путем приобрести власть над всеми христианами, с
которыми у него были дела. Снова ожили старые россказ
ни, легенды о святом младенце Симоне, трирском мучени
ке, также убитом евреями, и об отроке Людвиге Эттерлейне из Равенсбурга. Образ умершей девочки становился все
лучезарней; что это была за кроткая, ангелоподобная
юная девственница! Бродячие музыканты воспевали в
кабаках ее мученический конец, а летучие листки и газеты
живописали его в грозных стихах и кровожадных картин
ках.
В народе уже зародилась мысль отомстить евреям
действием. У ворот гетто собирались толпы; кто осмели
вался показаться, того встречали каменьями, грязью и
грубой бранью. Торговля затихла, должник-христианин
издевался над заимодавцем-евреем, выщипывал ему боро
ду, плевал в лицо. Суды до бесконечности затягивали
процессы. В Баварской земле, в окрестностях Розенгейма,
на большом торговом тракте, ведущем из Вены на запад,
какой-то перекупщик зерна, которому евреи стали поперек
дороги, вместе с беглым писарем организовал шайку,
подстерегавшую торговцев-евреев и грабившую их тран
спорты. Курфюрстское правительство относилось к этому
равнодушно и даже благожелательно. Только гневные
протесты из Швабии и решительные представления
венских властей положили конец бесчинствам.
При дворах и в министерствах тоже с большим
интересом следили за эслингенской историей. Ни для кого
не было тайной, насколько слабы и шатки подобранные
улики, всех забавляло, каким примитивным способом,
403
избрав орудием убитую девочку, имперский город собрал
ся насолить вюртембергскому герцогу и его финанцдиректору. Однако многие не без злорадства считали, что вся
сила обвинения именно в его нелепости. Главным козырем
обвинителей было народное поверье, согласно которому
детям, родившимся в сочельник, угрожает особая опас
ность от евреев, а убитая девочка, по счастливой случай
ности, родилась в рождественскую ночь.
Тяжелые, гнетущие, свинцовые тучи собирались над
евреями. Испуганные, приниженные, забились они по сво
им углам, вперив взоры в то неведомое, что надвигалось
неотвратимо. Ой! Ой! Всегда, когда одного из них
забирали по такому гнусному и глупому обвинению,
остальных вслед за ним тысячами убивали, тысячами
жгли, вешали, десятками тысяч расшвыривали по всему
свету. Объятые ужасом, притаились они в своих углах,
вокруг них сгущалась тишина, жуткая, смертоносная,
неотвратимая, неосязаемая, безыменная, словно из их
улиц выкачан весь воздух и они тщетно силятся вздох
нуть. Мучительнее всего была первая неделя. Ой, это
ожидание, это страшное оцепенение, бездействие и неиз
вестность: кто? где? как? Самые почтенные обращались к
властям. Обычно, когда в них была нужда, за ними
ухаживали; теперь их даже не принимали. Ой, это
пожимание плечами в прихожих, это злорадство при виде
их страха, эта выжидающая усмешка, это вероломство,
это безразличие к беззащитным. Ой, эти власти, которые
раньше брали большие деньги за охранные грамоты, а
теперь у них вдруг нет времени, когда их евреям грозит
настоящая беда. Ой! Эти два невооруженных и нерадивых
стражника у ворот гетто, какая они охрана от тысячной
орды грабителей и убийц! Ой, кто ж не видит, что все
начальство и все ратманы закрывают глаза и уши, а руки
кладут за спину, чтобы чернь могла беспрепятственно
напасть на беспомощных людей! Ой, какая ужасная беда!
Одно спасение — всемогущий бог, да будет благословенно
его имя! Ой ты, несчастный Израиль! Ой, беззащитные,
отданные на растерзание шатры Иакова!
На черных крыльях хищного коршуна леденящая
сердца весть облетела все еврейские общины от Польши
до Эльзаса, от Мантуи до Амстердама. Сидит пленник в
Швабской земле, в Эслингене, в злом городе, в питомнике
злобы и низости. Говорят гои, будто убил он одного из их
детей. Ополчается Эдом, хочет напасть на нас, сегодня,
завтра, кто знает когда. Слушай, Израиль!
Побледнели, поседели тут мужи, позабыли о делах,
испуганно, с растерянными, обезумевшими глазами заби
лись в углы их прекрасные, нарядные жены и с верой
глядели на мужей, готовые слепо выполнить все, что
404
прикажут они. Затаило дух все еврейство Римской импе
рии и далеко за ее пределами. У себя в молельнях
собирались евреи, били себя в грудь, каялись в грехах,
постились в понедельник, в четверг и потом опять в
понедельник, с вечера до вечера. Не пили, не ели, не
прикасались к женщинам. Тесной толпой стояли они в
своих душных молельнях, завернувшись в молитвенные
одеяния и саваны, с истовым рвением раскачивались всем
телом. Взывали к богу, взывали к Адонаи Элохим,
взывали пронзительными, исполненными отчаяния голоса
ми, напоминавшими пронзительные, режущие слух звуки
бараньего рога, в который они трубят под новогодний
праздник. Они перебирали свои грехи, они взывали: «О
господи, смилуйся над нами не ради нас, не ради нас!
Смилуйся над нами во имя прародителей наших». Они
перебирали нескончаемый перечень предков, умерщвлен
ных за прославление имени господня, замученных сирий
цами, затравленных римлянами, убитых, удушенных, из
гнанных христианами, безвинно погибших в польских
общинах и в общинах Трира, Шпейера и Вормса. Они
стояли, завернувшись в белые саваны, посыпав головы
пеплом, в молитвенном экстазе раскачиваясь до изнемо
жения всем телом, они спорили и торговались с богом,
когда занимался день, и, когда день угасал и склонялся к
ночи, они все стояли и кричали неблагозвучными, осипши
ми голосами: «Припомни союз твой с Авраамом и принесе
ние в жертву Исаака!» Но через тысячи окольных путей
все молитвы вновь и вновь сливались в один неистовый,
пронзительный хор: «Един же велик Адонаи Элохим, един
же велик бог Израиля, всевидящий, предвечный Иегова».
А женщины были отделены решеткой, не видимы
мужчинами. Трепеща от страха, широко раскрыв глаза,
точно птицы в клетке на этой жердочке, сидели они
рядом, тихо, набожно и бессмысленно лепетали слова из
своих молитвенников, в которых древнееврейскими буква
ми, на какой-то помеси немецкого и еврейского языков,
были изложены библейские истории и другие священные
легенды.
Во всех храмах и молельнях от Мантуи до Амстерда
ма, от Польши до Эльзаса стояли так мужи, молились,
постились. В одно и то же время, когда занимался день и
когда он склонялся к ночи, все евреи, завернувшись в
саваны, обратясь лицом к востоку, в сторону Сиона, с
молитвенными ремнями на голове и на груди, стояли и
молились: «Ничего не осталось нам, кроме Книги», стояли
и взывали: «Един же велик бог Израиля, всевидящий,
предвечный Иегова».
Однако когда миновали первые дни великого смятения,
обнаружилось, что имперский город Эслинген медлит с
405
процессом еврея Иезекииля Зелигмана из Фрейденталя.
То ли по политическим причинам, ожидая подходящего
случая с помощью процесса оказать нажим на герцогское
правительство, то ли в надежде добыть еще какие-нибудь
более веские улики, но так или иначе проходили месяцы, а
еврей все еще томился в тюрьме и дело его не подвину
лось дальше предварительного следствия и первой ступени
пыток.
Евреи же, за тысячелетия привыкшие ко всяческим
преследованиям, когда миновал первый ошеломивший их
испуг, забегали, засуетились, в каждом уголке отыскива
ли себе тайники, куда бы укрыться, когда грянет беда.
Добывали подтверждения своих охранных грамот, нанима
ли вооруженных людей и городских стражников для
охраны, по всем дорогам мчались гонцы с предложениями
объединиться для совместной защиты, при всех дворах, во
всех магистратах их агенты старались склонить благорас
положенных сановников к принятию нужных мер; боль
шая часть капиталов в векселях и кредитных письмах для
верности препровождалась за границу.
Однако над всем, что они думали и делали, тяготела
свинцовая туча. Надвигавшийся ужас нарушал их сон,
превращал их пищу в пресное, безвкусное крошево,
вино — в воду, отнимал аромат у их пряностей, лишал
жизни их острые, пылкие, страстные, увлекательные
диспуты о Талмуде, так что они умолкали на полуслове,
почуяв запах крови и бессмысленно вперяя взгляд в
пространство. Да, свинцовая туча нависала и над велико
лепием субботнего дня, который обычно по-княжески
справлял беднейший из их нищих, грезя о блеске разру
шенного царства и о грядущем мессии.
Все меры безопасности были приняты, но они были
ненадежны, как еловые и пальмовые ветви на крышах их
кущ. Туча не рассеивалась, от тучи не спасало ничто.
Когда они занимались будничными делами и когда справ
ляли праздники, из каждого угла глядел на них гнетущий
страх.
Франкфуртский раввин рабби Иаков Иошуа Фальк
сидел над Священным писанием. И худые, морщинистые
руки его помимо воли развернули ту главу из Пятой
Книги Моисея, что содержит самое ужасное проклятие,
какое только мог измыслить человеческий разум. То
проклятие, которое еврей боязливо старается пропустить
в Книге, то проклятие, которое кантор во время ежегод
ного чтения Священного писания поспешно и пугливо
бормочет вполголоса, дабы не накликать его. Но взор
старого рабби не мог оторваться от грозных неуклюжих
букв, и он читал:
«Пошлет господь на тебя проклятие, смятение и
406
несчастие во всяком деле рук твоих. С женой обручишься,
и другой будет спать с нею; дом построишь, и не будешь
жить в нем. Предаст тебя господь на поражение врагам
твоим; одним путем выступишь против них, а семью
путями побежишь от них. Враг твой будет главою, а ты
будешь хвостом. И он будет теснить тебя во всех
жилищах твоих, и ты будешь есть плод чрева твоего,
плоть сыноз твоих и дочерей твоих, которых господь бог
твой дал тебе, в осаде и в стеснении, в котором стеснит
тебя враг твой. Женщина, жившая у тебя в неге и
роскоши, которая никогда ноги своей не ставила на землю
по причине роскоши и изнеженности, будет безжалостным
оком смотреть на мужа недра своего и на сына и на дочь
свою. И не даст им последа, выходящего из среды ног ея,
чтобы не съели его прежде нее при недостатке во всем,
тайно в осаде и стеснении, в котором стеснит тебя враг
твой в жилищах твоих. И рассеет тебя господь по всем
народам: но и между этими народами не успокоишься, и
не будет места покоя для ноги твоей. И господь даст тебе
там трепещущее сердце, истаивание очей и изнывание
души. И будешь трепетать ночью и днем и не будешь
уверен в жизни твоей. Утром ты скажешь: о, если бы
пришел вечер! А вечером скажешь: о, если бы наступило
утро! От трепета сердца твоего, которым ты будешь
объят, и от того, что ты будешь видеть глазами твоими».
Так читал старик, и сердце его было исполнено
темного страха, и покрыл он голову молитвенным одеяни
ем, чтобы не видеть больших грозных букв, и плакал он и
стенал. Жена его, которая не осмеливалась тревожить
мужа во время чтения, стояла в испуге у дверей, и старое
сердце ее билось от страха так сильно, что удары его
отдавались в иссохшей шее. Но она не осмеливалась
тревожить мужа.
А рабби Иаков Иошуа Фальк плакал, и все молитвен
ное одеяние его было мокро от слез, что лились из его
впалых, престарелых глаз.
Председатель церковного совета Филипп Генрих Вейсензе, ныне фон Вейсензе, очень изменился с той самой
ночи, когда герцог овладел Магдален-Сибиллой. Правда, и
теперь не было во всей империи, а особенно в Швабской
земле, ни одной политической комбинации, которая прош
ла бы мимо его сладострастно принюхивающегося носа и
его тонких, ловких пальцев. Но к его живости примеша
лась теперь какая-то зыбкость и безучастная рассеян
ность. Случалось, что этот благовоспитанный светский
человек и превосходный собеседник останавливался среди
разговора и начинал говорить о чем-либо постороннем.
407
Или же вовсе замолкал на полуслове и тряс головой,
бормоча что-то невнятное. А то еще бывало, что он,
обычно одетый очень тщательно, по самой последней
моде, вдруг появлялся без подвязок или вообще допускал
какую-либо необъяснимую погрешность в туалете. Весьма
примечательно было его обращение с женщинами. Он
говорил и держал себя с ними в высшей степени галантно,
но, при всей учтивости, мог сказать им такую непристой
ность, которая приводила в замешательство даже генерала
Ремхингена. Кроме того, ему приписывались теперь амур
ные связи, о чем раньше не было слышно. И по странной
случайности, он предпочитал тех дам, которые заведомо
прошли через руки Зюсса.
К Зюссу он льнул теперь еще больше, нежели раньше.
Это всех удивляло. Ибо среди приближенных герцога ни
для кого не было тайной, что сейчас еврей не так уж
всемогущ, как несколько месяцев назад. Да и при том
доверии, которым пользовался Веисензе в качестве руко
водителя католического проекта, он вовсе не нуждался в
подобном прислуживании и подлаживании к финанцдиректору. Тем не менее он не упускал случая поговорить с
ним, потереться возле него и настолько открыто проявлял
свою симпатию, что подозрительный Зюсс усмотрел тут
желание войти к нему в доверие, а затем свалить его, и
потому был с Веисензе сугубо настороже. А иногда
председатель церковного совета позволял себе вдруг
неподобающие выпады, связанные с еврейским происхож
дением Зюсса, от чего раньше решительно воздерживал
ся; например, ни с того ни с сего спрашивал у Зюсса
значение каких-нибудь еврейских слов, и хотя тот с явной
досадой подчеркивал, что давно растерял свои скудные
познания в древнееврейском языке, Веисензе продолжал
настаивать, особенно если разговор происходил в большом
обществе.
Как-то вечером председатель церковного совета не
ожиданно и в очень настойчивой форме пригласил к себе
Бильфингера и Гарпрехта, своих старых друзей. Они не
замедлили явиться, озабоченно и услужливо осведомля
ясь, что случилось. Но оказалось, что не случилось
ничего; Веисензе придумал какую-то явно несостоятель
ную отговорку. Гости растерянно переглянулись, взгляну
ли на него, поняли, как ему тоскливо, и остались. Так они
сидели втроем, трое школьных товарищей, все трое много
пожившие, все трое одаренные от природы и по своему
времени широкообразованные, к тому же люди уважа
емые, занимающие высокое положение. Они сидели,
потягивая вино, и гости, широкоплечие, дородные, были
немногословны, меж тем как стройный, изящный Веисен
зе говорил много и остроумно на общие темы, всеми
408
силами избегая молчания. Бильфингер вдруг обратился к
нему с вопросом, подвинулась ли его работа по составле
нию комментария к Библии. Труды на эту тему Андреаса
Адама Гохштетера, Кристиана Эбергарда Вейсмана,
Иоганна Рейнгарда Гедингера не идут, в лучшем случае,
дальше добросовестной посредственности, и потому сочи
нение их друга было бы очень кстати. Жалко, растерянно
усмехнувшись и безнадежно махнув рукой, Вейсензе
ответил, что, пожалуй, лучше было бы ему не покидать
никогда Гирсау и всю жизнь посвятить своей работе.
— Да,— сказал Гарпрехт, как будто совсем не по
существу,— время грязное, и все пути грязны, и черт
знает как трудно соблюсти себя в чистоте.
Политическое положение Вейсензе становилось все
сложнее. Он совмещал несовместимое. Он заседал в
парламентском совете одиннадцати, формулировал и вы
правлял протесты демократов против деспотического
правления герцога и вместе с тем был незаконным тестем
и доверенным того же самого герцога. Он был в контакте
с Зюссом, с иезуитами, с генералами и одновременно
сочинял превыспренние хвалы конституции и протестант
ским свободам. Его горшки стояли на всех очагах, его
силки были протянуты по всем лесам. Прежний Вейсензе
был бы счастлив стать рычагом и средоточием такого
количества комплотов, интриг, заговоров, сложных ком
бинаций, чувствовал бы себя как рыба в воде посреди
этой суетливо-хлопотливой, безостановочной, многообраз
ной и высокоответственной деятельности. Председатель
церковного совета, правда, и теперь не выпускал из поля
зрения ни одного начинания, но внезапно в самый разгар
событий он, удивив всех, заявил, что нуждается в отдыхе,
и засел в своем пустынном гирсауском доме за коммента
рий к Библии.
Работа его не подвигалась. С неприязнью глядел он на
толстые труды всяких Вейсманов, Гедингеров, Гохштетеров, которые добросовестно и честно обрабатывали ту же
пашню. Ах, студентам придется еще долго ломать себе
зубы об эту неподатливую премудрость. Ах, много утечет
воды, пока он сумеет вдохнуть в это гигантское тело
живую душу.
Нет, работа все не подвигалась. Правда, лампа горела
далеко за полночь, освещая книги, но глаза его не видели
ни витиеватых греческих букв, ни острых немецких, ни
массивных еврейских. Глаза его видели черты той, кого
здесь не было,— смуглые, покрытые пушком, не поженски смело очерченные щеки, ярко-синие глаза, стран
но контрастирующие с темными волосами. Видел ее в
тихом свете лампы, замкнутую, с ребячески важным
выражением лица. Днем он бродил по комнатам,— какие
409
они стали большие и пустынные! — бродил в домашних
туфлях, без парика, небрежно одетый, обнюхивал все
углы, нежно проводил тонкой, высохшей рукой по какойнибудь скатерти, по спинке дивана, улыбаясь рассеянной,
кривой усмешкой.
Как-то раз он приказал позвать к себе магистра Якоба
Поликарпа Шобера. Тот страшно испугался. Председатель
церковного совета, наверно, притянет его к ответу за его
верования, обвинит в сектантстве, предаст суду, засадит в
темницу, обречет на вечное скитание по миру. Теперь,
когда его собственная дочь уже не состоит в библейском
обществе, ему незачем церемониться. Толстощекого маги
стра прошиб пот, его смиренные детские глаза от испуга
округлились; сопя от волнения, бегал он мелкими шажка
ми взад и вперед по комнате. Но вскоре он совладал со
страхом. Если господу угодно обречь его на мучениче
ство, он будет благодарен за такой высокий удел. Итак,
он отправился к прелату, хоть и потея заметно * но все же
бодро и мужественно, и сразу вызывающим тоном загово
рил «о трех отроках в пещи огненной». Однако Вейсензе,
удивившись, скоро прервал его и приветливо пояснил, что
вызвал его не по официальной надобности, а просто хотел
повидаться и побеседовать со старым другом своей доче
ри. Магистр, вздохнув с облегчением, заговорил просто
душно, сердечно и почтительно о Магдален-Сибилле и о
том, как всем членам кружка недостает благочестивой,
благородной, отмеченной перстом божьим сестры. Вейсен
зе жадно слушал, а магистр совсем растаял и мысленно
корил себя за то, что мог столь учтивого господина
почитать за тирана и Олоферна. На председателя церков
ного совета весьма благотворно действовала бесхитрост
ная болтовня магистра, они теперь встречались часто,
даже совершали вместе прогулки по лесу. Однажды
Шобер расхрабрился и заговорил о своих стихах, продек
ламировал свою поэму «Забота о хлебе насущном и
упование на бога» и другую, об Иисусе—лучшем матема
тике. После того как Вейсензе внимательно его выслушал
и даже намекнул на возможность напечатать его творения,
молодой человек был окончательно покорен благожела
тельством столь маститого ученого. В избытке чувств
доверил он прелату свою тайну о принцессе из небесного
Иерусалима и об ужасном еврее, ее отце.
Вот когда насторожился Вейсензе. Куда девалась его
вялость, рассеянность. По целым дням бродил он теперь
по лесу с магистром, который весь сиял от этой чести,
подолгу простаивал у деревянного забора, без конца
переспрашивая мельчайшие подробности. Интересовался
стариком голландцем, мингером Габриелем Оппенгеимером
ван Страатеном. Сопоставлял факты. Хотя ему ни разу не
410
удалось увидеть Ноэми, но из пестрой мозаики сведений
он вывел довольно правильное представление о ней.
И теперь до поздней ночи горела у него лампа. Но
прелат уже не бродил неверными, старческими шагами;
упруго, как молодой, шагал он по своим большим белым
покоям, и его возбужденная фантазия наполняла их
людьми и грядущими событиями. Затаенная сладостраст
ная улыбка скользила по его тонким и подвижным
губам, и порой он сам, как персонаж
своих фантазий,
произносил вслух: «Voyons done 1 , господин тайный совет
ник по финансовым делам! Ай, ай, ну кто бы это подумал,
ваше превосходительство?»
Да, кто бы это подумал! Он ли не был старым лисом,
своим тонким нюхом проникавшим в сущность жизни и
людей! Он ли, казалось, не умел читать в человеческих
лицах! И вдруг пришлось признать, что на гигантских
подмостках жизни гораздо больше грима и фальши, чем
мог бы предположить самый безнадежный скептик. Кто
бы это угадал? Он вызвал образ еврея сюда, в ночную
тишь своей одинокой комнаты. Он закрыл глаза и
разглядывал черту за чертой: чувственный, очень красный
рот, белые, твердые, тонко очерченные щеки, волевой,
жесткий подбородок, зоркие, быстрые, крылатые глаза,
гладкий, невозмутимый лоб, выпуклости над бровями—
признак математического ума. Кому пришло бы в голову
за холодным, как лед, и, как лед, прозрачным обликом
дельца и властолюбца заподозрить сентиментальную идил
лию Гирсауского леса! Ай, ай, милейший господин финанцдиректор! Помните, как вы стояли передо мной в тот
недобрый вечер у вас во дворце? Какая оживленная,
надменно-циничная физиономия была у вас тогда! Ай, ай,
милейший господин иудей, верно, что мне следовало
лучше владеть собой. Верно, что я был в тот вечер
несколько смешон и болтлив и держался не так, как
подобало бы светскому кавалеру. Верно, что я сидел в
кресле несчастный, совсем уничтоженный, вы же красова
лись передо мною бодрый и бравый, и судорога пробирала
меня до мозга костей. Н-да, мне очень бы хотелось
поглядеть, как вы, ваше превосходительство, стали бы
вести себя при подобных обстоятельствах.
Председатель церковного совета Филипп Генрих фон
Вейсензе прервал свои блуждания по комнате. Лампа
мирно освещала просторный покой. Назойливо билась о
стекло ночная бабочка. Безмолвно и невозмутимо стояли
на своих местах бесчисленные книги, через открытое окно
вливалось ароматное дыхание ночного леса. Неужели его
увлекли мечты о мести? Неужели он замыслил отомстить?
Посмотрим (фр.).
411
Fi done, он не унизится до таких пошлых, мещанских
чувств. Ему просто... ну, просто любопытно, как будет
вести себя еврей. Так же ли он опустится, постареет
сразу, и вообще что он будет делать? Ну да, это будет
крайне интересно, в высшей степени поучительно, много
забавнее всего, что пишут в романах и разыгрывают на
сцене.
«Vouyons done, ваше превосходительство! Eh voila1,
милейший господин тайный советник!» — промолвил про се
бя изысканный, изящный прелат, затаенно и сладостраст
но улыбаясь. Воодушевившись, уселся он за коммента
рий к Библии; насмешливо и пренебрежительно скользнул
взором по обстоятельным трудам Гохштетеров, Вейсманов
и Гедингеров, этих честных, добросовестных ученых
мужей, и работа его пошла теперь быстро и ладно.
Между тем уполномоченные епископа Вюрцбургского
исподтишка упорно продолжали свое дело в Штутгарте.
На первом плане стояли теперь новые люди, по большей
части военные, которые мало считались с Зюссом, внешне
как будто ладили с евреем, но не скрывали своего
презрения к нему. Был среди них генерал, обер-бургграф
фон Редер, невоспитанный, грубый человек, затем комен
дант крепости Асперг, подполковник фон Бувиггаузен,
затем целая орава шумливых офицеров в пестрых мунди
рах— полковники Торнака и Лаубски, ротмистр Буков.
Они плотным кольцом окружали теперь герцога. Еще был
один офицер, к которому Зюсс чувствовал особенную
неприязнь, майор фон Редер, двоюродный брат бургграфа, командир штутгартской национальной конной гвар
дии—городского кавалерийского отряда,— человек с
крикливым голосом, низким лбом, жестким ртом, грубы
ми лапами, особенно бесформенными в перчатках. Но
больше всего ненависти и отвращения внушал еврею дон
Бартелеми Панкорбо, курпфальцекий тайный советник,
главноуправляющий табачными фабриками и табачной
монополией, торговец драгоценными камнями, который
снова выдвинулся на сцену, в неизменной старомодной
чопорной португальской придворной одежде, правое плечо
всегда комично вздернуто, над пышными брыжами сизобагровое, костлявое лицо с провалами вместо щек, с
ястребиным носом и крашеными усами, упрямые щелоч
ки-глазки из-под морщинистых век неотступно следят за
Зюссом.
Все они, а вместе с ними и старые враги—Ремхинген,
камердинер Нейфер—деятельно участвовали в католичеТак вот (фр.).
412
ском проекте. Хотя Зюссу весь план был ясен в полном
его объеме, много яснее, чем неотесанным, чванливым,
недалеким офицерам, однако он чувствовал, что его
всячески стараются оттереть. О самых важных обсто
ятельствах он узнавал случайно или вовсе не узнавал;
только когда была нужда в его чисто деловом финансовом
опыте, ему нехотя, свысока, мимоходом сообщали коекакие данные. Однажды, когда он осторожно попытался
нащупать суть плана, герцог грубо одернул его, приказав
раз и навсегда оставить шпионские замашки. Когда
приспеет время, ему—и то не наверняка—сообщат, что
нужно.
Карл-Александр, оправившись от болезни скорее, чем
сам ожидал, был очень деятелен и превосходно настроен.
Кстати, и примирение с Марией-Августой, достигнутое
хлопотами вюрцбургского епископа, дало желанные по
следствия: герцогиня забеременела. Страна восприняла эту
новость весьма холодно. Если бы герцог умер бездетным,
к власти опять пришла бы протестантская ветвь; теперь
же страна на долгие времена отдана на произвол Риму и
иезуитам. Предписанные начальством молебствия о здра
вии герцогини посещались очень слабо; приходили те, кто
не мог уклониться.
Но сам герцог неумеренно выражал свою радость. Он
всем рассказывал об ожидаемом наследнике, причем его
мясистое, полнокровное лицо расплывалось от восторга,
он отпускал грубые шутки, окружал Марию-Августу
неуклюжими заботами. Ей же самой беременность приш
лась совсем не по душе. Она боялась, как бы не была
обезображена ее фигура, боялась, что ребенок явится для
нее помехой, с содроганием думала о родах; и материн
ство само по себе казалось ей чем-то до крайности
докучным, плебейским, неподобающим аристократке. Она
подумывала даже избавиться от беременности и делала
подобного рода намеки доктору Венделину Брейеру. Но
медик либо не понимал, либо не хотел понять. Глухим,
напряженным голосом, подкрепляя слова широкими вино
ватыми жестами, он распространялся о радостях материн
ства, ссылался на античный мир, упомянул о матери
Гракхов и о другой матери героя, той, что предпочитала
увидеть сына на щите, нежели без щита. Вздохнув и
вспомнив примитивную, чисто солдатскую точку зрения
герцога, Мария-Августа смирилась.
Зато она жадно и со скрытым страхом выслушала
рассказ Зюсса о повелительнице демонов Лилит, первой
жене Адама. Она, эта длинноволосая, крылатая первая
жена Адама, не поладила со своим супругом, плотская
близость с ним не дала ей тех радостей, которых она
желала. Тогда она с помощью колдовства, произнеся
413
запретное имя божье, улетела в Египет, страну злых чар.
С той поры, возненавидя Еву и всякое здоровое супруже
ство, она стала накликать на рожениц и на младенцев
проклятия и злые напасти. Но в Египте ее настигли
посланные богом ей вослед три ангела—Сеной, Сансеной
и Семангелоф. Сначала они хотели ее утопить; но потом
отпустили на свободу, заставив покляться клятвой демо
нов, что она не станет приносить вред ни роженице, ни
младенцу, охраняемым именами трех ангелов. Вот почему
иудейские роженицы имеют при себе амулеты с именами
трех ангелов.
Сладострастно содрогаясь, герцогиня по секрету спро
сила Зюсса, не может ли он достать ей такой амулет.
Конечно, может, с почтительной готовностью ответил он.
При случае она рассказала об этом своему духовнику,
патеру Флориану. Тот принялся резко и настойчиво
отговаривать ее. Но она все же решила запастись амуле
том. Лишняя предосторожность не помешает, а покаяться
никогда не поздно.
В целом она воспринимала свою беременность, как и
всё на свете, легко, чуть иронически. Она держала себя
как человек, который, попав в легком летнем наряде под
проливной дождь, сменяет промокшее платье на крестьян
скую одежду и сам очень забавляется этим маскарадом.
Хрупкая, изящная, сидела она в канун рождества
посреди тесного круга приближенных, вся в воздушных
белых кружевах, над которыми нежно и шаловливо
склонялась ее ящеричья головка с лицом цвета старого,
благородного мрамора под блестящими черными волоса
ми. Только избранное общество было приглашено на
празднование сочельника. Герцог не хотел звать Зюсса.
Но между Марией-Августой и ее галантным, занятным
придворным евреем протянулись нити скрытой, молчали
вой симпатии с того дня, как он рассказал историю об
амулете против Лилит, и герцогиня не желала мириться с
его отсутствием в этот вечер. При той отчужденности,
какую он ощущал, это приглашение было для него
настоящим бальзамом. В знак своей глубокой признатель
ности он презентовал герцогине очень красивую гемму, на
которой был вырезан спеленатый младенец, а также
изящную китайскую погремушку из фарфора и слоновой
кости, чрезвычайно тонкой работы; человечки с длинными
косами и подвижными головками карабкались вверх по ее
ручке, а крохотные пагоды позванивали и постукивали.
Третьим подарком, который он подал ей с таинственной и
почтительной улыбкой, был маленький золотой футляр;
она поняла, что в нем находится амулет.
Остальные гости, недовольные тем, что Зюсс понрежнему в фаворе, встретили его в этот вечер особенно
414
неприязненно и всячески изощрялись в грубых и злобных
насмешках по его адресу. Герцог, подхватив какую-то
шутку Ремхингена, убеждал Марию-Августу не загляды
ваться на еврея, чтобы у Вюртемберга не оказался
горбоносый герцог. Мария-Августа только улыбалась.
Втихомолку поглаживала она золотой футлярчик; вти
хомолку, незаметно для других, вынула амулет, принялась
разглядывать его—узкая полоска пергамента, испещрен
ная красными массивными еврейскими письменами; между
ними переплетались зловещие замысловатые фигуры, ко
мично и грозно гнездились первобытные птицы.
Зюсс между тем с неизменной выдержкой терпеливо и
вежливо сносил все шпильки и грубые выпады, направлен
ные против него. А затем, обратившись к герцогу и
Вейсензе, заметил, что слышал однажды, как они обсуж
дали вопрос о католическом и лютеранском тексте рожде
ственского Евангелия, решая, какое толкование правиль
нее, лютеранское ли: «в человеках благоволение», или
католическое: «людям доброй воли». Он радуется возмож
ности в качестве скромного рождественского подарка
внести свой вклад в дело разрешения этой проблемы.
Герцог и председатель церковного совета растерянно
воззрились на него, все остальные тоже притихли, недо
верчиво и насмешливо прислушиваясь к словам Зюсса,
который учтиво и хладнокровно продолжал: со времен
профессора Баруха д'Эспинозы, который был всемилостивейше приглашен блаженной памяти курфюрстом Пфальцским в Гейдельбергский университет, его единоверцы
прилежно занимались изучением также и Нового завета.
Он, Зюсс, обратился по поводу вышеупомянутого текста
к одному из своих амстердамских коллег и получил
следуюший ответ: «В греческом тексте стоит слово
eudokias , что вульгата, принятая у католиков, правильно
толкует как bonae voluntatis — доброй воли». Эразм же
печатал свою Библию по рукописи, в которой по ошибке
eudokia было написано без S, и, руководствуясь этим,
Лютер перевел его словом «благоволение». Эразм, конеч
но, заметил бы ошибку, если бы не так торопился. Но для
него вопросом чести было напечатать Библию раньше
кардинала Хименеса. И посему, при всем уважении к
учености господина председателя церковного совета, сле
дует признать, что лютеранское рождественское Еванге
лие здесь несколько уклоняется от истины и правильный
текст дан его светлостью.
Зюсс привел свои пояснения скромно, учтиво и обсто
ятельно. Все, что он говорил, было настолько вразуми
тельно, что даже кое-кто из офицеров понял его; а
1
Доброй воли, благоволения (греч.).
415
Мария-Августа пришла в восторг от образованности сво
его придворного еврея. Но все прочие были возмущены
тем, как этот еврей позволяет себе в сочельник с таким
апломбом разъяснять Евангелие, а Ремхинген горланил,
что теперь, значит, евреи торгуют не только векселями и
драгоценностями, но и словом божьим. Вейсензе принялся
рассуждать о роли женщин в Ветхом и Новом завете. Под
влиянием всего мучительно перечувствованного и пережи
того за последнее время он со страстным упорством
развивал эту тему в своем комментарии к Библии. В
Новом завете — мадонна: в Ветхом—тысяча жен Соломо
на. Он говорил, как всегда, гладко, изящно, вкрадчиво,
деликатно. Но в его голосе звучала такая затаенная
враждебность, что Магдален-Сибилла побледнела как по
лотно и руки у нее похолодели.
Красивая и величавая, сидела она подле грациозной,
капризной герцогини. Герцогиня держала и поглаживала
ее руку, ей приятно было гладить своей холеной, пухлой
ручкой крупную руку девушки. Магдален-Сибилла вновь
всем существом мучительней прежнего стремилась к
Зюссу. Политическая конъюнктура не была ей ясна, зато
ей было ясно, что он очень одинок, что вокруг него одни
враги, он представлялся ей стройной, гибкой пантерой
среди неуклюжих, косматых медведей. И вместе с тем она
улавливала какую-то таинственную зависимость между
ним и герцогом и между ним и ее отцом.
Зюсс игриво заметил, что дамы как Ветхого, так и
Нового завета не в его вкусе. Одни для него слишком
героичны, другие не в меру сентиментальны. И он перевел
красноречиво нежный взгляд с герцогини, чье благосклон
ное и похотливое любопытство его приятно волновало, на
Магдален-Сибиллу, которая была ему нужна для уверен
ности в себе и самоутверждения, с рыжекудрой эффект
ной сеньоры де Кастро, умной, расчетливой особы,
которая, явно к нему охладев, все же не вполне отка
залась от мысли о браке с ним, на лилейных дам
Гетц, на мать и дочь, которые все еще не сдавались
герцогу.
Ремхинген ухватился за тему о Ветхом завете. С
тягучим венским акцентом, который он, хоть и был
уроженцем аугсбургской земли, выработал в себе, считая
его более аристократическим, генерал заявил, что, судя
по теперешнему еврейскому говору, Священное писание в
подлиннике должно звучать мерзким и отвратительным
кваканьем и карканьем.
— А как вы полагаете, ваше превосходительство,— с
подчеркнутой учтивостью спросил его Зюсс,— на каком
диалекте господь бог разговаривал в раю с Адамом, на
венском или на еврейском?
416
Герцогиня рассмеялась, довольная острословием сво
его еврея и провалом Ремхингена, украдкой погладила
футлярчик с амулетом и бросила в наступившее молчание
тонкий и нежный звон колокольчиков на погремушке. Но
бургграф Редер счел нужным поддержать Ремхингена.
Обратившись к герцогине, он выразил удовлетворение,
что ее светлости еще не приспела пора разрешиться от
бремени. Детям, рождающимся в нынешнюю ночь, не
сладко придется. Наконец-то разговор перешел на ту тему,
к которой давно уже стремились перейти все, и вот все
принялись подробно, обстоятельно и сосредоточенно об
суждать эслингенское детоубийство, меж тем как Зюсс
упорно молчал. Для офицеров самым убедительным был
тот аргумент, что девушка родилась в рождественскую
ночь. Один лишь господин де Риоль, слывший вольнодум
цем, заметил, что если действительно евреи угрожают
всем родившимся в рождественскую ночь, то Иисусу из
Назарета следовало выбрать другую ночь для своего
рождения; тогда он был бы избавлен от креста, а мы
все — от христианства.
Тем временем тайный советник Панкорбо обратился к
герцогине с просьбой разрешить ему полюбоваться на
подарки Зюсса. Сухими сизо-багровыми, подагрическими
пальцами ощупывал он их, подносил к ястребиному носу,
к глубоко запавшим пытливым щелочкам-глазкам, затем
деловито и обстоятельно объяснил, сколь малоценен
материал, из которого сделаны гемма и погремушка, и
добавил, что среди торговцев ювелирными изделиями
существует обычай такие вещицы давать бесплатно, в
виде премии. А в противовес тут же коварно подчеркнул
ценность солитера на пальце у самого Зюсса, и, выглянув
из глубоких орбит, алчно покосились на перстень узкие
глазки, прикрытые морщинистыми веками. Но МарияАвгуста встала на защиту своего еврея. Это далеко не все,
что он ей подарил, заметила она своим небрежным,
томным, слегка насмешливым голосом, вынула амулет и
рассказала легенду о Лилит, повелительнице демонов. С
щекочущим любопытством слушали присутствующие ее
рассказ, разглядывали первобытных грозных птиц и мас
сивные зловещие буквы пергамента. В конце концов
Карл-Александр постарался рассеять всеобщее оцепене
ние, добродушно-грубовато пошутив с громким, несколько
принужденным смехом: герцогиня, видно, собирается
стать еврейкой; счастье ее, что ей не придется подвер
гнуться обрезанию.
Но после ужина он отвел Зюсса в сторону, хлопнул
его по плечу и милостиво заговорил с ним. Вот молодчи
на, как это у него ловко вышло с двумя текстами, и
откуда только ему удалось выкопать такое простое и
417
14 Л. Фейхтвангер, т. 3
очевидное объяснение! И затем без всякого перехода
припер польщенного Зюсса к стенке вопросом, нельзя ли
как-нибудь опять раздобыть мага. Ясное дело — зачем:
насчет того, о чем он тогда не пожелал говорить. Зюсс,
явно растерявшись, уклонился от ответа. Карл-Александр
не настаивал, сказал, что понимает, как трудно добиться
мага, дядюшка его не из покладистых. Но пускай Зюсс
достанет ему от мага хотя бы гороскоп, чтобы он знал,
чего ему ожидать на будущее время от женщин—зла или
добра. После камуфлета с неаполитанкой, после всех
недоразумений с герцогиней, да еще когда мать и дочь
Гетц разводят бесконечную дурацкую канитель, надо же
ему добиться ясности на этот предмет. Зюсс по чести
обязан раздобыть у каббалиста такой гороскоп. Раз он
достал герцогине амулет, он и ему не может отказать в
этом одолжении, а раз он сладил с такими трудностями,
как толкование библейских текстов, это для него, уж
конечно, сущий пустяк. Зюсс не посмел уклониться,
заколебался, согласился.
Скоро все разошлись. Высокопоставленные католики
пожелали еще пойти в дворцовую часовню ко всенощной.
Вейсензе попросил у Зюсса разрешения проводить его.
Они отослали кареты, а сами пошли пешком. Ночь
была теплая, дул сильный, неприятный ветер. Вейсензе
вернулся к своей теме, заговорил о том, как странно, что
восточные легенды прочно укоренились во всем мире.
Привел к примеру, как забавно, когда вдруг в германских
лесах вырастает восточное строение. Какой-то голландец
осуществил эту оригинальную затею в его местности, в
Гирсауском лесу. Беседуя таким образом, они дошли до
дворца на Зеегассе, и председатель церковного совета
распрощался с Зюссом особенно церемонно и учтиво. Как
только будет готов его комментарий к Библии, в котором
особо почетное место займет любезно приведенное сегод
ня Зюссом сообщение, он почтет для себя честью прежде
всего поднести экземпляр господину финанцдиректо'ру.
Зюсс пересек слабо освещенный вестибюль. В ушах
его звучало: «О счастливые, о блаженные, благословен
ные дни рождества!» Мягко ступая, появился камердинер,
спросил: можно ли помочь его превосходительству раз
деться? Зюсс знаком велел слуге удалиться. Ему не
хотелось спать. Неужели южный ветер так взбудоражил
его? Ведь разговоры этого старого лиса о Гирсау как
будто вполне безобидны, да и в домике дяди нет ничего
восточного; а все-таки в словах Вейсензе слышался
какой-то скрытый намек.
Он уселся за дела. Однако цифры не глядели на него,
как обычно, с бесстрастной деловитостью. В них вплета
лись вьющиеся растения со стен белого домика в цветах.
418
Он отбросил прочь перо и зашагал по кабинету из угла в
угол, растревоженный неприятными мыслями, а кругом
раздавался звон церковных колоколов.
Исаак Ландауер в некрасивой, неудобной позе сидел в
роскошном кресле у Зюсса. Деловой разговор был закон
чен, и Зюсса теперь явно тяготило присутствие неопрят
ного гостя. Однако Исаак Ландауер и не собирался
уходить, он расчесал пальцами седеющую рыжеватую
бородку и сказал:
— Ну вот, значит, через месяц начнется процесс
Иезекииля Зелигмана из Фрейденталя. Неприятная штука,
реб Иозеф Зюсс. Для вас особенно неприятная. У вас тут
и лакеи, и китайщина, и шитый золотом кафтан, и
попугай. А эслингенцы плюют на все это и собираются
прикончить реб Иезекииля Зелигмана из Фрейденталя.—
Так как Зюсс молчал, старик продолжал свою речь: —
Когда я рассказывал вам о равенсбургском детоубийстве,
у вас лицо было до того важное, прямо как у гоя, и вы го
ворили: старые басни. А теперь вы видите, что это вовсе
не старые басни, теперь и вас уже беда хватает за горло.
Но Иозеф Зюсс по-прежнему упорно молчал. Когда
пришли первые вести об эслингенских кознях, он, конеч
но, сейчас же понял, что они направлены против него, толь
ко против него. Он собрался было заявить протест. Но
усилием воли заставил себя образумиться и спокойно
обдумать все плюсы и минусы вмешательства. Если он
примет сторону Иезекииля Зелигмана, то поставит под
угрозу свое дворянство и альянс с сеньорой де Кастро,
вызовет бесконечные прения с парламентом, должен
будет, в виде компенсации эслингенцам, пожертвовать
целым рядом льгот. Эти соображения легли в основу его
тактики. Он не знал еврея Иезекииля Зелигмана. Если
эслингенцам угодно опорочить свою юстицию явно неспра
ведливым приговором, лишь бы досадить ему,—пускай
срамятся. Их дело. Он не станет вмешиваться, он предпо
читает хранить строгий нейтралитет и молчать.
Соответственно этим решениям он и поступал. Ограни
чился необходимыми мерами безопасности для допущен
ных им в герцогство евреев и для охраны их несколько
сомнительных прав. А во всем прочем никакие уколы и
насмешки не могли вывести его из бездействия.
И на речи Исаака Ландауера, как они ни раздражали
его, он не пожелал отвечать. Но тот упрямо твердил свое:
— Я, еще с некоторыми другими, скупил все долговые
обязательства города Эслингена. Будут эслингенцы наста
ивать на процессе, я за неделю явлюсь к ним со своими
документами. Уступят они—уступлю и я. Нажмут они—
419
14*
нажму и я. Но что тут можно знать заранее,— заключил
он озабоченно и потер зябкие руки.— У этих гоев столько
злобы и глупости. Когда дело касается еврея, им нужнее
кровь, чем деньги. А что же вы, реб Иозеф Зюсс?—
спросил он в конце концов напрямик, видя, что иначе из
Зюсса слова не вытянешь.
У Зюсса ответ давно был готов.
— Я не знаю еврея Зелигмана. В своем округе я
сумею себя защитить,— сухо промолвил он.
Тут Исаак Ландау ер вспылил:
— Он не знает Зелигмана! Сумеет себя защитить! Что
ж это такое? Сидит себе здесь со своими лакеями, со
своим золотым кафтаном, с китайщиной — и не знает!
Сумеет себя защитить! Послушайте, что вам скажет
старый делец: нужен вам весь этот хлам, кого удивит этот
хлам, кому вы им голову заморочите, если вы не можете
спасти реба Иезекииля Зелигмана из Фрейденталя? — Он в
запальчивости размахивал руками перед самым носом
Зюсса, полы его кафтана гневно развевались.— Попугай,
гобелены, каменные истуканы! Нужны вам каменные
истуканы! — злобно язвил он.— Пророк Моисей и царь
Соломон сроду не были похожи на ваших белых истука
нов. И глаза у них не были закрыты. А то бы они не
преуспели так.— Выведенный из себя невозмутимым мол
чанием собеседника, он сердито уставился в простран
ство.— Ни один честный еврей не захочет в будущем
вести с вами дела,— ехидно попробовал он козырнуть
напоследок.
Однако Зюсс только пожал плечами.
— Шантажом меня не проймешь.— И отвернулся с
враждебно-надменным видом.
Исааку Ландау еру ничего не оставалось, как уйти. Он
удалился, ворча себе под нос и ожесточенно теребя свою
жидкую бородку.
Несколько недель спустя, перед самым эслингенским
процессом, в приемной у Зюсса ожидали десять еврейских
мужей. Возглавлял депутацию Якоб Иошуа Фальк, ни
зенький, высохший, престарелый франкфуртский раввин с
ввалившимися глазами, при нем — попечитель и трое наи
более почтенных членов франкфуртской общины, а также
депутации фюртских евреев, в том же составе. Они
съехались во Фрейденталь, где со времен Гревениц суще
ствовала небольшая еврейская община, посетили жену
Иезекииля Зелигмана; однако она совсем отупела и не
была доступна никаким утешениям. Затем, под злобный
ропот народа, они направились в Штутгарт и остановились
на еврейском постоялом дворе, где их весьма неохотно
принял хозяин. Строго соблюдая устав, они молились
утром, после полудня и вечером, ибо десять мужей уже
420
составляют общину, в которой может быть соблюден весь
чин богослужения, вплоть до самых тонкостей. Они
торжественно стояли перед свитком Священного писания,
который возили с собой, они лобызали его; взволнован
ные и сосредоточенные, закутавшись в молитвенные
одеяния, стояли они с ремнями на груди и на голове,
обратив лица к востоку, к Сиону. Так молились они
руками, устами, всем существом своим в великой трепет
ной скорби и уповании. И вот, измученные и взволнован
ные, с пейсами, в тяжелых кафтанах, в остроконечных
еврейских шляпах, со знаком на рукаве, стояли они в
приемной Зюсса среди бюстов, лепных украшений, гобе
ленов, позолоты и ляпис-лазури. Они обливались потом и
только изредка приглушенными, хрипло-гортанными голо
сами переговаривались между собой. Часы с музыкой
отбили полный час и отзвонили нежную, журчащую
серебром мелодию, а они все ждали, пока господин
тайный советник по финансовым вопросам соблаговолит
их принять.
И в этот день по всей Германии постились все евреи,
достигшие тринадцати лет, числом до восемнадцати
тысяч.
Зюсс предпочел бы вовсе не допустить к себе депута
цию. До чего безрассудны эти люди! Должны же они
понять, что если бы он захотел вступиться, то не стал бы
ждать их совета. А таким путем они могут только
скомпрометировать его. Парламент все решительнее напо
минал о формально действующих, хоть и давным-давно не
соблюдающихся законах, согласно которым пребывание в
герцогстве разрешалось евреям в исключительных случа
ях и с бесконечным количеством оговорок. От герцога
Зюссу удалось добиться лишь заявления, что коль скоро
дело коснется самого финанцдиректора и евреев, допу
щенных им в страну, он, Карл-Александр, не позволит
связывать себе руки; в остальном же закон менять
незачем. Вслед за этим парламент, придравшись к эслингенской истории, поспешил заново настойчиво подтвер
дить прежние строгие предписания. Как ни странно, но
наиболее деятельно добивался этого в парламенте Вейсензе. Может быть, он думал воспользоваться борьбой
против евреев как ширмой для своих католических
интриг?
Во всяком случае, при таком положении дел еврейская
депутация была неуместна и даже вредна. С другой
стороны, в состав ее входили и желали говорить с ним
самые уважаемые мужи германского еврейства; принять
их, конечно, было необходимо. Если бы он мог исполнить
их просьбу, ему бы даже лестно было преклонить благо
склонный слух к их мольбе о защите. Теперь же он
421
принял их неохотно, твердо решив ограничиться неопреде
ленным обещанием.
Десять еврейских мужей вошли степенно, тяжеловес
но, шаркая, покашливая, заполнив целиком маленький
кабинет. Стройный, элегантный, невозмутимо строгий
стоял Зюсс перед неуклюжими, сопящими, раскачива
ющимися на ходу людьми.
Первым заговорил Якоб Иошуа Фальк, франкфуртский
раввин:
— Все еврейство, все мы объединились и пытались
действовать деньгами и дарами. Но старания наши оказа
лись бесплодны. Народ успели возбудить против нас, и
эслингенский муниципалитет решил истребить своих евре
ев; многое, конечно, делается вам назло, ибо вы пользу
етесь такой властью при своем герцоге. Велика ярость
нечестивцев, коварный Эдом грозно подымается на детей
Израиля. Он пожирает золото, но не смягчается.
И так как Зюсс, не отвечая, выжидательно молчал,
заговорил фюртский раввин, обрюзгший, обросший боро
дой человек:
— Больше негде искать спасения, реб Иозеф Зюсс,
как только у вас. Реб Иезекииль Зелигман из Фрейд енталя — подданный Вюртемберга. Мы просим вас, чтобы вы
потребовали выдачи его герцогу, дабы судили его по
вюртембергским законам. Другого спасения нет,—
настойчивым, повелительным, гортанным голосом заклю
чил он, подступая вплотную к Зюссу.
Тот стоял, опираясь на письменный стол, вежливый,
элегантный, невозмутимый.
— Еврей Иезекииль Зелигман,— ответил он деловым
тоном,—не имеет от меня формального дозволения, его
нет в моих списках; весьма сомнительно, чтобы он был
вюртембергским подданным. Город Эслинген будет апел
лировать к его величеству императору в Вену, парламент
тоже возбудит протест. Мне невместно требовать его
выдачи.
— Невместно!—горячился фюртский раввин.
Но низенький кроткий престарелый франкфуртский
раввин перебил его:
— Вы много сделали для нас. А потому мы надеялись,
что вы и на этот раз поможете нам, дабы не пролилась
невинная кровь.
Однако толстый, вспыльчивый фюртский раввин не
мог угомониться.
— Невместно!—волновался он.— Спасти человече
скую жизнь, спасти еврея, повинного единственно в том,
что он еврей,— невместно!
— Вам видна всегда только одна сторона, рабби,
учитель наш,— отвечал Зюсс, оставаясь учтивым и спокой422
ным и называя его как положено по чину.— Я же должен
смотреть глубже, дальше, предусматривать связь собы
тий. Представим себе, что я мог бы спасти реб Иезекииля
Зелигмана, но за это спасение мне пришлось бы заплатить
уступками Эслингену, императору. Такое мягкосердечие я
не могу себе позволить. Вы руководствуетесь простым и
ясным принципом: вот еврей, который не должен умереть.
Я же не смею рассуждать так прямолинейно, я должен
рассчитывать, оценивать, взвешивать. У вас одни только
ваши еврейские заботы, у меня тысяча других.
Кротким, дрожащим голосом ответил ему Якоб Иошуа
Фальк, франкфуртский раввин:
— Сколько сынов Израиля отдали бы все свое досто
яние и даже больше того, дабы предотвратить пролитие
невинной крови. Вы же можете воспрепятствовать этому
одним росчерком пера. Не замыкайте сердца своего, реб
Иозеф Зюсс.
А дородный фюртский раввин присовокупил:
— Неужто же вы бросите на произвол судьбы все
еврейство из страха перед словопрениями парламента
риев?
Зюсс все еще стоял, опершись о письменный стол,
стройный, учтивый, элегантный, и его спокойствие служи
ло плотиной против возбуждения тех, что, сопя и волну
ясь, запрудили весь его маленький кабинет. Его выпуклые
карие глаза метнули быстрый надменный взгляд на
дерзкого, несдержанного рабби; но тотчас же, обуздав
себя, он ответил невозмутимо:
— Я достаточно сделал для германского еврейства, и
каждому ясно, что в добрых намерениях у меня недостат
ка нет. Стоило мне креститься, стоило мне отвернуться от
еврейства, я был бы ныне первым человеком в империи
после римского императора. Но я не совершил этого
малодушия, я остался щитом еврейства, о своем проис
хождении я никогда не кричал, но никогда и не отрицал,
что я еврей.
— Так заявите об этом сейчас! Сейчас, сейчас! —
гортанно вопил фюртский раввин, выставив вперед косма
тую голову и настойчиво наступая на него.
Но Зюсс ледяным тоном ответил:
— Обычно вы умеете взвешивать и мерить. Измерьте!
Взвесьте же! Взгляните вперед, дальше настоящей мину
ты! Вытребовать реб Иезекииля Зелигмана? Я держу в
правой руке его смерть, а в левой все неприятности,
нападки, угрозы, осложнения, которые обрушатся на
меня, если я его спасу.
Он остановился, спокойно оглядел десять лиц, кото
рые взволнованно, напряженно уставились в его лицо.
Затем небрежно добавил:
423
— Я сейчас ничего не решаю. Но весьма вероятно,
что, взвесив все, я не стану накликать на свою голову
бурю из-за такой безделицы!
Вознегодовали десять мужей, яростно взметнулись
кверху руки, раскрылись рты. Короткие возгласы: «Ой!
Ой!» Возмущенная, отрывистая скороговорка. И, все
покрывая, прозвучал гортанный, сердитый раскатистый
пророческий голос фюртского раввина:
— Безделица! Такой же человек, как вы, еврей, ваш
брат, терпит пытку ни за что ни про что, ждет мучитель
ной, позорной казни. У меня сердце останавливается в
груди, когда я подумаю, что бессилен ему помочь. А вы
пожимаете плечами: безделица! — Гневно сопя, надвинул
ся дородный раввин на Зюсса.
Но низенький франкфуртский раввин отстранил его.
Старческим, кротким голосом он произнес:
— Мы вас не принуждаем, реб Иозеф Зюсс, мы
пришли только просить вас. Господь бог возвысил вас
так, как не возвышал еще ни одного еврея в Германии. Он
сделал так, чтобы сердце вашего герцога было точно воск
у вас в руках: не давайте же собственному сердцу
ожесточиться перед бедствием ваших братьев!
Все остальные притихли, в то время как старик
негромким голосом произносил эти слова. Замолчал и
фюртский раввин. Когда Зюсс после короткой паузы
ответил старику, в его голосе не слышалось обычной
твердости: он вовсе не отказывался вступиться. Но в том
случае, если по зрелом размышлении он решит, что не
может вмешаться, они должны вникнуть в его доводы, а
не приписывать их злой воле.
С этим они ушли, и он учтиво проводил их через
приемную.
Когда он остался один, в нем поднялась досада.
Он был несдержан, что не входило в его намерения. В
запальчивости он частично открыл им свои истинные
побуждения. Из-за чего? К чему? Надо было до конца
сохранить сдержанность и учтивость, что сотни раз уда
валось ему в более важных и трудных случаях. А здесь
ведь каждое слово напрашивалось само собой. Надо было
дать побольше безответственных обещаний. Им чужды
тонкие аргументы. Они упрямо, в каком-то ослеплении,
уперлись на одном: спаси им во что бы то ни стало их
поганого Иезекииля Зелигмана.
Все больше и больше раздражаясь, шагал он взад и
вперед по кабинету. И как это они ничего не смыслят!
Разве он не посылал им во Франкфурт огромных пожерт
вований? Разве не поддерживал, как мог, их торговлю?
Всюду и везде добивался для них послаблений. Если
теперь, вопреки законам страны, несколько сотен евреев
424
проживают в герцогстве, за это они должны благодарить
его одного. Тогда, во Франкфурте, как они лебезили перед
ним, чуть не молились на него! А теперь все это забыто,
обесценено, они не признают его заслуг только потому,
что в одном каком-то случае он не может исполнить их
волю. Вот уж неблагодарные! Они не понимают и никогда
не поймут, какую жертву он приносит им, не отрекаясь от
еврейства. Право же, право, стоило бы креститься, хотя
бы им назло.
Спору нет, приятно было бы лишний раз щегольнуть
перед ними своим могуществом. Как глупо, что нельзя без
долгих слов вырвать у эслингенцев их еврея. Совершенно
ясно, что отныне он будет меньше импонировать всему
еврейству. Эта мысль не давала ему покоя.
Он твердо решил больше об этом не думать. С головой
окунулся в работу. Закружился в вихре новых любовных
авантюр. Однако ночи его не были спокойны. Ему
снилось, что мимо медленно и торжественно движется
процессия: это ведут на казнь еврея Иезекииля Зелигмана
из Фрейденталя. Он, Зюсс, скачет вслед на своей белой
кобыле Ассиаде, хочет остановить процессию. Но хотя
она движется медленно и непосредственно перед ним и
хотя он пришпоривает свою резвую кобылу, настичь
процессию ему никак не удается. Он кричит, бешено
размахивает ходатайством о помиловании. Но дует силь
ный ветер, и процессия движется и движется вперед.
Вдруг появляется дон Бартелеми Панкорбо. Высунув
костлявое лицо из пышных старомодных брыжей, вздер
нув одно плечо, стоит он перед ним и говорит, что
остановит процессию, если Зюсс отдаст ему свой солитер;
Зюсс соглашается, весь вспотев от волнения. Но когда он
делает попытку снять кольцо, оно не снимается, оно
словно вросло в палец, и дон Бартелеми говорит, что
нужно отрубить руку.
На этом Зюсс проснулся, разбитый и с головной
болью. Как бы он ни был утомлен, он боялся теперь
ложиться спать. Ибо реб Иезекииль Зелигман из Фрейден
таля, который не тревожил его в дневные часы, заполнен
ные работой и женщинами, прокрадывался в его краткие,
безрадостные кочи.
Перед испуганным, затаившимся в себе самом Зюссом
сидел, нахмурившись, рабби Габриель. Сидел приземистый,
скорбный, на лбу — три резких отвесных борозды. Рас
сказывал скупо, пугающе многозначительно, употребляя
старинные обороты.
Итак, значит, до девочки дошли слухи, злые, тягост
ные слухи о Зюссе. Девочка ничего не говорит, но
425
покой ее нарушен, смущен. Что же он может сделать,
испуганно, робко спросил Зюсс. А рабби Габриель отве
чал хмуро и сурово: ни словами, ни тем паче оправдани
ями делу не поможешь. Пусть он предстанет на суд
девочки. Пусть она все прочтет в его лице. Быть может,
прибавил он насмешливо, девочке откроется больше, чем
ему, рабби. Быть может, она увидит в лице своего отца
больше, нежели плоть, кожу и кости.
По уходе рабби Зюсс то возносился ввысь, то падал в
бездну. Взбудораженный до глубины души, он метался из
стороны в сторону. При этом, в сущности, решение его
было принято с самого начала. И угрожающий, презри
тельный вызов рабби был для него, в сущности, желан
ным знаком и озарением.
Предстать перед судом девочки, явить девочке лик,
чистый и сияющий внутренним светом! Хотя для него,
закоренелого скептика, существовало лишь то, что можно
видеть и осязать, но подобный призыв и именно в такую
минуту должен и самому неверующему послужить знаком
и указанием. Он не подлец, отнюдь нет, он может держать
ответ перед кем угодно и когда угодно, и если действи
тельно существует бог, который проверяет и ведет счет и
выдает векселя, то ему нечего беспокоиться и нечего
бояться ни итогов, ни расплаты. И все же не так-то легко
предстать сейчас перед судом девочки — ведь у нее глаза
особенные, они видят одни лишь цветы да ясное небо, им
неведома сложность людских дел, и они, быть может,
увидят позор и грязь там, где, на наш взгляд, и сердце и
руки почти что без пятнышка. И если к девочке уже
дошли слухи, если она уже заранее трепещет и боится,
тогда, конечно, надо еще раз как следует очиститься,
прежде чем явиться к ней.
Он шагает, опустив голову, закусив чувственные губы,
напрягая мускулы рук. Он, черт побери, не таков, чтобы
приносить жертвы. Он задаривает всех направо и налево,
он сыплет деньгами, ибо он щедр, как подобает настояще
му вельможе и кавалеру. Но жертвы? Ему тоже еще
никто не приносил жертв, в жизни всегда идет борьба не
на живот, а на смерть, а кто робеет, кто мягок сердцем,
тот остается внизу и сносит обиды и плевки. Он же не
робеет ни перед ропщущим плебсом, ни перед наглыми
вельможами, ни перед парламентом, ни перед господом
богом, если таковой существует. И все-таки принести
жертву в этом одном случае — вот что дало бы мучитель
но сладостное наслаждение, вот когда можно было бы
предстать перед девочкой белым как снег, и даже глаза,
привыкшие лишь к цветам да к ясному небу, не усмотрели
бы на тебе ни малейшей пылинки.
Но сколько всего обратится в прах, если он принесет
426
эту жертву! Как бессмысленно, а с точки зрения полити
ческой просто безумно спасать Иезекииля Зелигмана
только затем, чтобы рассеять какие-то нелепые девичьи
фантазии. В прах обратится альянс с сеньорой де Кастро,
в прах обратится дворянство, в прах обратится добрая
половина того фундамента, на котором он стоит. Нет!
Нет! Пусть это даже указание свыше и знак—он не
уступит и ради детской причуды не отмахнется от всего
того, что завоевано кровавым потом.
Но в глубине души он знал, что уступит. В глубине
души он знал это с того мгновения, как увидел рабби
Габриеля. В то время как он себя жалел и слезливо
сокрушался над тем, какой от него требуют жертвы,
где-то в самом заповедном тайнике он ощущал величайшее
облегчение. И ему надо было крепко держать себя в узде,
чтобы те смутные мечты, котррые непрерывно зарожда
лись в нем, не превратились в определенные ясные
представления: как популярен он будет впредь во всем
еврейском мире, как его будут превозносить и восхвалять
по всей Европе, называя первым из евреев Римской
империи, как он, еврей, добьется небывалого и невообра
зимого— один вырвет обреченного на смерть человека у
целого христианского города.
И в то время как эти кичливо-суетные мысли захле
стывали его, он сам с трудом представлял себе все тяжкое
величие такого жертвенного решения.
На следующий день он отправился к герцогу. Он
подошел к вопросу без обычных околичностей, был менее
подобострастен, требовал настойчивее. Он подчеркнул,
что герцогу по его сану не пристало отдать своего еврея
на произвол эслингенцам: кроме того, и его, Зюсса,
авторитет страдает от насмешек и уколов, какие непре
станно позволяют себе продерзкие эслингенцы. КарлАлександр грубо прервал его, заявив, что просит не
докучать ему дурацкими еврейскими делами, у него уж
довольно из-за этого дрязг с парламентом, он и без того
на всю империю прослыл еврейским приспешником, так
что Зюссу лучше попридержать свой наглый язык. Одна
ко Зюсс, вопреки обыкновению, не сдавался, настаивал на
своем и приводил, несмотря на повторный окрик герцога,
все новые доводы. Он требовал, чтобы, на худой конец,
Иоганн Даниэль Гарпрехт, лучший в стране юрист, дал
свое заключение по поводу подсудности данного дела
эслингенскому суду, если герцогу угодно, чтобы он,
Зюсс, продолжал свою многотрудную, чреватую опасно
стями работу на пользу его светлости. Ибо, если эслинген
цам и впредь будет дозволено подрывать его авторитет,
ему придется всепокорнейше просить об освобождении
его от исполняемых им обязанностей. Карл-Александр,
427
побагровев и засопев, рявкнул, чтобы он убирался
вон.
Зюсс удалился, удовлетворенно посмеиваясь. Он знал,
что это пустые фразы; завтра герцог сделает вид, словно
ничего и не было. Карл-Александр не может обойтись без
него и принужден будет уступить, принужден будет
исполнить его просьбу. Посему он на следующий же день
сообщил рабби Габриелю, что ему почти наверняка
удалось добиться освобождения Иезекииля Зелигмана, и
при этом чванился и похвалялся, какую непомерную
тяжесть взвалил тем самым на себя. В то время как он
пространно и напыщенно разглагольствовал на эту тему
перед застывшим в молчании рабби Габриелем, в кабинет
шумливо и бесцеремонно ввалился герцог, прямо с парада,
в мундире с лентами и орденами. Случайно ли столк
нулся он здесь с магом? Или прослышал о его приез
де и хотел, как тогда в Вильдбаде, встретиться будто не
взначай? Так или иначе, он явился и наполнил кабинет
гамом, громом и блеском. Ах, какой он недоступный, с
напускной веселостью крикнул он каббалисту. А может,
он вообще отказывается составлять гороскопы для необрезанных? Зюсс вмешался, стараясь все сгладить. Дело
идет о гороскопе по поводу женщин, он ведь уж много раз
настойчиво писал об этом дяде. В действительности же он
написал лишь один раз, и то осторожно, полунамеками; но
рабби Габриель понял, о чем идет речь. Однако он
безмолвствовал. Смотрел в лицо нетерпеливо насупивше
муся герцогу и молчал. Тогда Карл-Александр с прежней
нарочитой, самоуверенной шутливостью спросил, имеют
ли связь1 его амурные приключения с тем роковым
концом, о котором маг упомянул или, вернее, умолчал при
их встрече. Герцог не ожидал ответа на этот вопрос, да и
Зюсс был уверен, что дядя постарается отмолчаться.
Однако рабби Габриель, не сводя окаменелых глаз с
герцога, ответил одним сердитым, скрипучим, недвусмыс
ленным: «Да». Карл-Александр не ожидал, что услышит
столь ясный приговор, он схватился за сердце, ловя
воздух, в комнате повисла душная, гнетущая тишина.
Отдышавшись и все еще силясь шутить, Кар л-Александр
заметил, что наконец-то приговор ему произнесен, и
тотчас же заговорил о другом. Он обратился к Зюссу: да,
вот он для чего, собственно, зашел — он поручил Гарпрехту дать заключение по делу этого поганого эслингенского
еврея. Черт знает сколько неприятностей и пакостей
приходится терпеть из-за него! Приказал подать карету и
удалился, расстроенный, бросив на прощание неудачную,
злобную остроту по поводу бюста Моисея.
После ухода герцога Зюсс опять стал бахвалиться.
Итак, значит, он счастливо избавил еврея Иезекииля
428
Зелигмана из Фрейденталя от рук Эдома. Ему, Зюссу,
посчастливилось достичь того, чему не было еще примера
в Римской империи. Неужто и теперь дядя считает, что
жизнь его и тяжкие труды — суета и томление духа?
Нехотя ответил рабби Габриель ненасытному често
любцу: его, Зюсса, жизнь вовсе и не жизнь, а нелепая
суетня в чаянии убежать от себя и собственной пу
стоты.
Сперва Зюсс обиделся, по-детски надулся и не ответил
ни слова. Избегая встречаться взглядом с упорно молчав
шим рабби Габриелем, он так же молча шагал по комнате
и выкапывал изо всех закоулков своего сознания убеди
тельные доводы. Ах, так? А кто же, как не он, только что
принял великодушное решение и осуществил его ценой
огромных жертв? Его насыщенная трудами, плодотворная
жизнь—всего лишь нелепая суетня? И ему осмеливаются
сказать это перед лицом богоугодного деяния, только что
совершенного им? Да разве такое деяние не может
наполнить смыслом целую жизнь? А что, если это
деяние—лишь одна из жемчужин целого ожерелья? И
если посмотреть на его жизнь с этой точки зрения, то,
быть может, вся она—лишь самопожертвование и дости
жение предуказанной свыше святой цели?
Он вдруг остановился и ухватился за эту мысль. Ему,
человеку минуты, великому актеру в жизни, пришлось по
вкусу поглядеть на себя в таком сентиментальном плане.
Ему показалось соблазнительным истолковать свое по
вседневное существование не как возню впустую, а как
возвышенное житие великого праведника. Ах так, его
жизнь столь бессмысленна, что можно с презрением
отмахнуться от нее? Все его тщеславие возмутилось в
нем. Огромным усилием воли вырвался он из того
гнетущего заколдованного круга, в котором держало его
присутствие рабби Габриеля. Он принудил самого себя
поверить в глубокий, предопределенный, священный
смысл своей жизни, усмотреть в своем возвышении
назидание и символ. По-прежнему стремительно шагая
взад и вперед, он таинственным шепотом вкрадчиво
убеждал своего молчаливого слушателя. Со всем прису
щим ему увлекательным, убедительным адвокатским
красноречием, с тем рвением, с каким обычно выступал в
защиту дел государственной важности, сжигал он перед
рабби блестящий фейерверк благочестивой гордыни.
Если бы ок старался только сделать карьеру, зачем бы
ему было оставаться евреем? Почему он не крестился, как
его брат? Нет, дядя несправедлив к нему, считая его
жизнь такой ничтожной и достойной презрения. Отнюдь
не из жажды денег или власти стоит он на своем высоком
посту, окруженный завистью и опасностями.
429
Он цеплялся за эту мысль, она льстила ему, он внушал
ее себе, чтобы получше внушить ее рабби Габриелю. Он
нашептывал ее каббалисту как великую тайну и, пожалуй,
даже больше, чем для него, играл для самого себя в
предопределение, в наитие, в призвание. А что, если он
избран отомстить Эдому за Израиля? Ведь не слепым
случаем вознесен он, точно Иосиф, которого отличил
фараон? Если он теперь поднялся так высоко и пребывает
в таком блеске, что те, кто обычно оплевывает и попирает
ногами сынов Израиля и брезгливо отряхивается, когда
им случится задеть еврея, они принуждены гнуть перед
ним спину и лизать прах от ног его,—разве это уже не
месть? Вот теперь он, еврей, царит над страной, сосет ее
кровь и жиреет от ее соков. И если кого-нибудь из его
братьев притесняют, стоит ему простереть над ним руку,
как Эдом уползет, поджав хвост, как побитый пес. Разве
этого недостаточно, чтобы стать смыслом, сутью и
основой целой жизни?
Но рабби Габриель молчал, и, когда Зюсс поглядел на
молчавшего рабби, его крылатые слова повисли в воздухе
и наконец упали наземь. Он притих и стоял, точно
школьник, плохо выучивший урок и не знающий, чем ему
закончить, и слова его стали похожи на плохие, дурно
пахнущие румяна, которые быстро засыхают и облуплива
ются.
Каббалист ни словом не ответил на длинную, пылкую
и чувствительную речь Зюсса. Он поднялся и сказал:
— Прежде чем показаться на глаза девочке, поезжай
во Франкфурт к матери.
С этими словами он ушел. Когда Зюсс остался один, в
душе его бушевала глухая ярость. Ну, вот он переломил
себя и принес жертву. Чего же еще хочет от него старик?
Что еще должен он сделать? Почему замалчивал он его
жертву своим высокомерным и уничтожающим молчани
ем? А как понять его слова о Франкфурте? Ну, конечно,
он поедет во Франкфурт, к матери. Франкфуртцы лучше
оценят все, что он сделал. Мать будет благоговейно
прислушиваться к его словам. А франкфуртские евреи —
мудрый рабби Якоб Иошуа Фальк, и попечитель, и все
другие—как будет он взыскан их славословием, благосло
вением, хвалой и восторгом. Пусть рабби Габриель мол
чит, тем громче заговорят десятки тысяч других уст,
свидетельствуя о нем и о его деянии.
В кабинете профессора Иоганна Даниэля Гарпрехта
хозяин дома поверх кипы актов и документов с мягким и
мудрым сокрушением улыбался своему другу, тайному
советнику Бильфингеру. Просторную, солидно меблиро430
ванную комнату пересекал столб солнечных лучей, со
тканный из бессчетных пылинок.
И профессор, и тайный советник, оба люди положи
тельные, внимательно обсудили вюртембергские дела;
особо остановились они на подробно и старательно изло
женном прелатом Вейсензе решении парламентского сове
та, постановившего ни при каких условиях не вмешиваться
в эслингенский конфликт.
— Вы, друг и брат мой, должны понять,— сказал
Гарпрехт и положил руку на широкие плечи Бильфингера,— насколько самому мне приятнее было бы бросить
еврея Иезекииля на произвол судьбы, насолить Зюссу и
тем самым доставить торжество Вейсензе. А как я
подумаю, какой куш придется нам отвалить за выдачу
этого вонючего жида, сколько побочных доходов и
законных прибылей придется швырнуть в жадную пасть
несговорчивых эслингенских лавочников и взамен про
слыть по всей империи еврейскими приспешниками, вам,
друг и брат мой, разумеется, понятно, что при мысли об
этом горечь и досада поднимаются во мне. Но герцог
потребовал у меня заключения юридического, а не поли
тического. И хотя мне это крайне прискорбно, и хотя я с
радостью отхлестал бы еврея по его наглой роже всеми
компендиями и комментариями—тем не менее Иезекииль
подсуден нам; а когда поставлен вопрос о праве и законе,
тогда отпадают всякие мелкие формальности, которые с
помощью юридических уловок можно толковать в обрат
ном смысле. Как юрист, я обязан дать такое заключение:
Иезекииль подсуден вюртембергскому суду и должен
быть выдан герцогским властям.
Бильфингер склонил массивную голову. Он знал это,
все это знали; знал это, несомненно, и герцог, и когда он
затребовал суждение Гарпрехта, дело было уже, в сущно
сти, решено. И все-таки как было бы хорошо, если бы
Гарпрехт сделал другой вывод! Герцог, надо думать, все
равно потребовал бы выдачи арестованного, но Зюсс
получил бы чувствительный щелчок.
— А теперь он стоит себе спокойно,— проворчал Биль
фингер,— и посмеивается, глядя сверху вниз, как мы
надрываемся, чтобы ему угодить.
Но больше он не делал попыток повлиять на Гарпрех
та, он знал, что юрист скорее даст себе руку отрубить,
нежели решится вставить в юридическое заключение хоть
слово, на волосок уклоняющееся от буквы закона. Он
простился с другом уныло и безнадежно, но с крепким и
теплым рукопожатием.
Оставшись один, Гарпрехт не нашел в себе сил
приняться за дела. Он вновь наполнил стакан вином,
посмотрел на танцующие в косом столбе света пылинки.
431
Задумался. Он привык к широкому охвату происходяще
го. Он определил место этого случая в цепи фактов, он
раздвинул границы герцогства, и дело ничтожного евреяразносчика предстало перед ним как одна из волн в потоке
явлений и событий общеевропейского масштаба.
Ибо ничтожный еврей-разносчик, замученный пытка
ми, ложно обвиненный в убийстве, и Зюсс, окруженный
завистью, всемогущий финанцдиректор, видная фигура,
входящая в расчеты всех европейских дворов, качаются
на гребне одной волны. Как странно переплелись судьбы
этих двух людей! Если бы Зюсс не стоял так высоко, в
таком великом блеске, эслингенцы, несомненно, отпусти
ли бы бедняка еврея на все четыре стороны. А если бы
Зюсс не стоял так высоко, в таком великом блеске, он не
мог бы спасти бедняка еврея. Что же связало финанцдиректора с мелким разносчиком? Общность крови? Глупо
сти! Общность веры? Пустая болтовня! Ничего между
ними не было общего, кроме одного: ненависти, которая
отовсюду захлестывала и могущественного еврея, и его
ничтожного собрата.
Задумчиво перелистывал Гарпрехт хроники, историче
ские работы Габельковера, Магнуса Гессенталера, Иоган
на Ульриха Прегицера, приказы, рескрипты, решения
ландтагов, которые грудами лежали перед ним. Там
можно было прочесть, как в стране обращались с евреями
до сих пор, там были постановления швабских герцогов и
парламентов касательно евреев, там была вся история
швабских евреев и их прав.
С давних времен расселились они в стране. Их беско
нечное множество раз обвиняли в убийстве, в отравлении
колодцев, в оскорблении святынь, а пуще всего в неснос
ном зловредном лихоимстве. Их бесконечное множество
раз избивали, а все их иски объявляли недействительными
и в Кальве, и в Вейле-городе, и в Булахе, Тюбингене,
Кирхгейме, Горбе, Нагольде, Эрингене, Каннштате,
Штутгарте. Но бесконечное множество раз их призывали
вновь. Один из императорских приказов гласил: повсюду в
империи надлежит отнимать у них имущество, а также и
жизнь, истребляя их всех, за исключением малого числа,
кое оставить в живых, дабы сохранилась память о них. В
другой раз в резолюции консистории указывалось, что у
христиан, после дьявола, нет злее врагов, нежели евреи. В
соглашении между германским государем и Ульрихом
Многолюбимым были оговорены строжайшие меры, во
внимание к разнообразным жалобам на евреев, кои, по
свойственному им жестокосердию, лихоимством своим
бессовестно и несносно угнетают имперских подданных,
как лиц духовного звания, так и мирян, и в других делах
держат себя так грубо и непотребно, что отсюда проистека432
гот рознь, войны и несогласия. А в завещании графа
Эбергарда Бородатого евреи именовались отверженными и
мерзкими творениями, враждебными всемогущему богу,
природе и христианскому духу, гложущими червями,
пагубными и несносными для простолюдина и подданного, а
посему, во славу господа всемогущего и всеобщего блага
ради, им строго и решительно воспрещалось пребывание в
стране.
Но отчего же, судя о них так, их снова впускали и
даже часто призывали обратно в герцогство? Отчего
защищал их Эбергард Сварливый и граф Ульрих? Отчего
же, если Эбергард Бородатый, герцоги Ульрих, Кристоф,
Людвиг их изгоняли, Фридрих Первый и Эбергард-Люд виг
звали их назад в страну? Заклеймить именем проклятого,
богом отринутого народа очень просто, но почему нельзя
оставаться к ним равнодушными, как к другим чужезем
цам, скажем, к французам-эмигрантам? Почему они либо
отталкивают, либо притягивают—а то бывают одновре
менно и омерзительны и привлекательны?
Оторвавшись от бумаг, Иоганн Даниэль Гарпрехт
поднял голову. В косом столбе солнечных лучей, где
танцевали бессчетные пылинки, ему примерещился образ
герцога и образ еврея, один в другом, один таинственно
переходящий в другой. Оба были бедствием. Против
герцога существовала защита—конституция; но защита
была худая и прок от нее небольшой. Против евреев
существовали законы, рескрипты; но они были бесполез
ны. Гложущие черви — так говорилось в резолюциях, в
запретах. Страна приходила в упадок, росла бедность,
нужда, озлобление, обнищание, отчаяние. Гложущие чер
ви сидели в стране, питались мозгом ее костей. Глодали,
жирели. Вверху, свившись в один клубок, герцог и еврей,
кичливые в своей наглой, сытой наготе, лоснящиеся,
раздобревшие.
Мысли путались в голове положительного, трезвого,
деловитого человека. Так трудно встать здесь на твердую
почву; евреи и все, что с ними связано, так сбивает с
толку, задает столько загадок. Изгонять их бесполезно,
раз их снова приходится призывать обратно, даже самое
простое средство—истребление их—вопроса не решало.
Загадка продолжала мучить и задним числом; да и сами
они внезапно всплывали на поверхность там, где их
меньше всего можно было ожидать.
Вот, скажем, еврей-разносчик: бродит он по дорогам,
колченогий, уродливый, грязный, запуганный, принижен
ный, лукавый, неприглядный телом и духом, ты испыты
ваешь к нему отвращение, остерегаешься прикоснуться к
его засаленному кафтану; но вдруг из глаз его благостно
глянет на тебя и смутит твой покой древний мир с его
433
вековой мудростью, и вшивый еврей, который, казалось
тебе, недостоин того, чтобы, топча его в грязь, ты
замарал новые башмаки, поднимается как облако, парит
над тобой, улыбаясь с недосягаемой высоты.
Тягостно и неприятно думать, что такой вот грязный
еврей-тряпичник произошел от семени Авраама. Досадно и
неловко, что прославленный на весь мир мудрец Бенедикт
д'Эспиноза принадлежал к этому же проклятому племени.
Казалось, будто природа хочет на примере этого племени
наглядно показать, на какую звездную высь может
подняться человек и в каких низинах может он погряз
нуть.
Гложущие черви. Гложущие вредоносные черви. Про
фессор Иоганн Даниэль Гарпрехт принудил себя вернуться
к архивным документам, но что это? К нему, рассудитель
ному, спокойному человеку, точно к какому-нибудь мечта
телю, слетели видения. Самые буквы превратились в червей
с головами герцога и Зюсса, и черви эти ползали, гнусно
увертливые, влажные, липкие. Гложущие черви, гложущие
черви. Он скривил рот. Сплюнул.
Сделал попытку перенестись мыслями в ту область,
где легче всего обуздать фантазии и видения, в самую
близкую ему область, в политическую экономию. Евреи
продолжают существовать в силу экономической необхо
димости. Мир перестроился заново. Раньше вес человека
определялся его званием и происхождением, теперь он оп
ределяется деньгами. Когда евреям—презренным и не
навистным— дано было монопольное право распоряжать
ся деньгами, им тем самым был брошен канат, по кото
рому они взобрались вверх. Теперь деньги стали живой
кровью государства и общества, а евреи—важнейшим ко
лесом в мудреном механизме денежного оборота, его
осью и главным рычагом. Стоит изъять их оттуда, как
рухнет общество и государство. Герцог — эмблема и сим
вол старой власти, власти звания и происхождения, и
еврей — эмблема и символ новой власти, власти денег,—
протягивали друг другу руку, были нерасторжимо связа
ны между собой, дружно тяготели над народом, высасы
вали мозг его костей, один для другого.
Гложущие черви, гложущие черви. Со вздохом вернул
ся Гарпрехт к своей работе. Взял себя в руки, и
омерзительная нечисть обратилась в ясные, четкие буквы,
и он деловито, старательно, добросовестно и подробно
изложил свое заключение.
Эслингенцы, выторговав себе крупную компенсацию и
для вида отчаянно бранясь, а в душе ликуя, передали в
руки герцогского правосудия еврея Иезекииля Зелигмана.
434
Вюртембергский суд спустя несколько дней освободил
его. Разбитый, потерянный, невменяемый, обезумев от
ужаса, от страха смерти, от пыток, Иезекииль вернулся
во Фрейденталь, навсегда до мозга костей потрясенный
всем пережитым. С ним часто случались нервные припад
ки, его трясло, сводило плечи, руки смешно дергались в
разные стороны, лицо искажалось, часто он неожиданно
принимался стонать, тихо, по-звериному завывал. Другие
евреи заботились о нем и в конце концов переправили его
за границу, в Амстердам.
Перед тем как выехать за пределы Германии, он
обратился с письмом к финанцдиректору, прося разре
шения явиться к нему, чтобы поблагодарить его. Зюсс
подумал, заколебался. Конечно, торжество немалое —
показать штутгартцам добычу, которую он вырвал у эслингенцев. Но, с другой стороны, у добычи был настоль
ко жалкий и общипанный вид, что штутгартцы хоть
и поостереглись бы громко поносить его, но грубые
шутки, конечно, себе бы позволили, а кроме того, он не
решился, показывая Иезекииля, еще пуще разозлить
герцога, которому вся эта канитель и без того не
стерпимо надоела. Итак, он великодушно уклонился от
личной благодарности освобожденного. Однако, по тепе
решнему своему обыкновению, не сознался себе самому в
истинной причине отказа и только полюбовался сам
собой. Уж теперь все увидят, что совершил он этот
поступок не благодарности ради, а единственно из чистых
и благородных побуждений.
Зато он сполна удовлетворил свое тщеславие во
Франкфурте. Ой, как толпились на улицах гетто евреи,
чтобы только увидеть его, гортанными возгласами выра
жали свой восторг, призывали на его голову благослове
ния, высоко поднимали детей, чтобы в их своеобразно
прекрасных, удлиненных глазах запечатлелся его священ
ный благодатный образ. Точно по ковру шествовал он по
их беспредельным восторгам и добрым пожеланиям. Ой,
какого спасителя и великого праведника господь, да будет
благословенно имя его, послал Израилю в его великом
бедствии. Он стоял в синагоге, и его вызвали читать
Священное писание, и тогда жужжание, которое обычно
раздавалось в переполненном зале, сразу стихло, так что
напряженная тишина, воцарившаяся среди избавленных от
безумного страха людей, казалось, готова взорвать стены,
и престарелый раввин дрожащим голосом излил на его
голову слова прекрасных, сладостных, древних благосло
вений, как теплую благовонную воду из драгоценной
чаши.
Но та, от кого он ждал самых больших восторгов,
менее ревностно и раболепно слагала их к его ногам. Его
435
мать, самая покорная и смиренная его поклонница, на сей
раз была сдержанна, боязлива, словно скована. Правда, у
нее и теперь не иссякли хвалы и славословия его величию
и блеску, стройности, богатству, благородству, изяще
ству, уму, учености, могуществу и тому, как щедро
одарен он всеми благами мира, и деньгами, и талантами, и
красотой осанки, и добротой, и женскими ласками. Одна
ко она не растворялась в нем целиком, как обычно. Ее
большие бездумные глаза на белом прекрасном лице
порой пугливо отрывались от него; руки, ласкавшие
умного, изящного, могущественного сына, вдруг беспри
чинно застывали. Красивая, веселая, болтливая, ветреная
пожилая дама, против обыкновения, была чем-то явно
обеспокоена, растерянна, угнетена.
В то время как они сидели вдвоем, тяготясь этой
напряженной атмосферой, рабби Габриель неожиданным
своим приходом прервал их разговор. Микаэла вскочила с
легким криком и, точно умоляя и обороняясь, подняла к
нему руки.
— Ты ему дала их? — спросил каббалист.
Микаэла, помертвев и широко раскрыв глаза, отступи
ла на шаг.
— Отдай сейчас же! — сказал рабби, не повышая
голоса, но так, что сопротивление тотчас замерло. Мика
эла вышла, вся поникнув, тихонько всхлипывая.
— Что это значит? — спросил озадаченный и раздоса
дованный Зюсс.— Зачем вы ее мучаете? Чего вы хотите
от нее?
— Ты мне сказал,— отвечал рабби,— на чем покоится
смысл и оправдание твоей жизни, с которым ты хо
чешь предстать перед девочкой. Я же возьму в руки
твое оправдание и покажу его тебе таким, каково оно
есть.
Едва волоча ноги, словно через силу вошла Микаэла.
Принесла связку бумаг, по-видимому, писем. Робко поло
жила их перед недоумевающим сыном.
— Остаться мне здесь? — произнесла с трудом, в чуть
слышном голосе ее звучал страх.
— Можешь идти,— почти ласково сказал рабби.
После того как она поспешно удалилась, Зюсс нето
ропливо потянулся за письмами, подержал их в руке и
нерешительно начал читать. Любовные письма, несколько
устарелые по форме, не слишком увлекательная материя.
Он удивлялся и недоумевал. Что это значит? Наконец
уловил какую-то связующую нить, стал торопливо сопо
ставлять факты, и вдруг, ошеломленный внезапным,
потрясающим открытием, поднял глаза от писем, поднял
кх на рабби Габриеля. Но того не оказалось, он был в
комнате один.
436
Тогда он встрепенулся, вскочил, тяжело ступая, при
нялся шагать по комнате. Глаза его то загорались, то
темнели, то снова загорались. Налетевшие тучи, и снова
солнце, потом снова мрак застилает лицо. Беспорядочные,
неритмичные взмахи рук, шаткие, как у пьяного, шаги.
Обрывки слов, лепет, затем, когда все тело напрягается,—
отчетливая фраза. И вот он уже опять поник, невнятно
что-то бормоча, ноги и руки словно перебиты. Человек,
всегда полный самообладания, превратился вдруг в акте
ра, когда тот работает над ролью, то возносясь к звездам,
то низвергаясь в пропасть. Наконец он точно мешок
свалился в кресло, внутри все кипит и бурлит, а лицо и
тело неподвижны. Долгий, как вечность, миг он недви
жим, точно мертв.
Вот, значит, как одно сплетается с другим. Вот как
сразу освещаются таинственные, мрачные закоулки.
Значит, проклятый колдун рабби заодно с матерью
подло, низко, бессовестно обманывали его, так долго
скрывая и утаивая правду. Что за скверная шутка, что за
коварная, чисто еврейская плутня—так долго связывать
его с этой мерзкой, низкой, подлой, смешной и презира
емой нацией! Впрочем, благодарение богу, его талант и
благородство крови не дали ему остаться в тени. Его
природные способности расцвели пышным цветом, не
смотря на чинимые ему подлые преграды и препоны.
Каких нестерпимых, отравляющих душу обид не знал бы
он, какими унизительными окольными путями не плутал
бы, сколько нелепых, ненужных граней и углов было бы
для него выровнено и сглажено, если бы преступная воля
незаконно не привязывала его к этому низменному пле
бейскому положению и вероисповеданию.
Но как же это? Потише! Только не горячиться!
Потихоньку все взвесить и обдумать! Разве теперь его
путь так уж прям и ясен?
Итак, отцом его был не скромный кантор и комедиант
Иссахар Зюсс. Можно без труда неопровержимо дока
зать, что Георг Эбергард фон Гейдерсдорф, барон и
фельдмаршал, был его отцом. Он не плохого рода, его
манеры, его стать, его темперамент не были нарочито
усвоены им, не были искусственными и заученными. Его
аристократические наклонности, его возвышение, его бар
ственное благородство вполне понятны, они естественно
прорвались сквозь все препятствия; ибо их источником
была порода, внутренняя сущность. Он по рождению
христианин и вельможа.
Незаконнорожденный? Ну что ж, самыми способными
и удачными были дети, зачатые на ложе запретной,
необузданной страсти, где между цветом и плодом не
возникали охлаждающие и отрезвляющие практические
437
соображения. Повсюду в Европе если не на престоле, то
на самых его высоких ступенях сидят незаконнорожден
ные. Честь и хвала его отцу, что он пожелал иметь сына
не от какой-нибудь затхлой аристократической девы, а от
красавицы еврейки.
Гейдерсдорф — его отец, Георг Эбергард фон Гейдерсдорф. Громкое имя. Беспокойное имя. Кровавое, истер
занное, несчастливое имя. Он видел портреты этого
человека. В отважном бесстыдстве мать оставила на стене
своей спальни его портрет, даже когда сам он был
обесславлен и обездолен. Как часто в детстве стоял он
перед портретом блестящего генерала, на этом имени мать
учила его говорить, сложное имя Георг Эбергард фон
Гейдерсдорф было первое, что не по летам развитой
ребенок научился произносить без запинки; когда мальчи
ку в первый раз удалось это, мать сунула ему в рот
конфетку. Ага, значит, от него унаследовал он и каштано
вые волосы, и величавую барственную осанку, значит, это
отцовский горделивый красный мундир всегда грезился
ему и увлекал дальше вверх по тому пути, по которому он
поднялся так баснословно быстро и легко.
Георг Эбергард Гейдерсдорф — вот кого судьба триум
фально вознесла ввысь и еще стремительней сбросила
вниз. Фельдмаршал, блистательно отличившийся в турец
ких войнах, комтур Тевтонского рыцарского ордена в
Гейльбронне, комендант Гейдельбергской крепости во
время войны с Францией. Завистливые клеветники подве
ли его после падения крепости под военный суд. Он якобы
по трусости поспешил сдать крепость, меж тем как
должен был продержаться, пока не подоспеет Людвиг
Баденский. Смертный приговор. Император милует его.
Но как! Мальчиком Зюсс видел на картинках, как было
осуществлено это помилование. Он и посейчас ясно видит
все подробности в изображении летучих листков. Мсти
тельный маркграф построил войска вдоль всего правого
берега Неккара. Как истукан высится он на своем
поджаром коне. А это, значит, его отец, которого везут
вдоль всего фронта императорских войск. Бесконечный
фронт; шеренги солдат тянутся через весь листок. А отец
его сидит в телеге смертников, с позором изгнанный из
Тевтонского рыцарского ордена, лишенный чинов и отли
чий, и везет его гейльброннский палач с подручными.
Видел он и другие гравюры, картинки и листки. Но те
меньше запечатлелись у него в памяти. Он помнит
довольно ясно, как на одной из них кто-то переламывает
шпагу. Это, надо полагать, тот момент, когда фельдмар
шалу перед полком, носящим его имя, читают смертный
приговор и замену казни изгнанием. Как подлый измен
ник, осужден он на изгнание из Австрии и Швабии. Палач
438
срывает висящую у него на боку шпагу, трижды ударяет
ею по лицу приговоренного и ломает ее. А затем громко
стенающего изгнанника в лодке перевозят через Неккар.
Дальнейшее известно только по слухам. Говорят, что
он бежал к капуцинам в Неккарсульм и умер капуцином в
Гильдесгейме. Мать, конечно, знает все точнее. Во всяком
случае, теперь уже позор снят с его имени. Теперь
известно, что приговор был продиктован завистью и
несправедливостью. Гейдерсдорф-солдат слывет героем,
Гейдерсдорф-монах—мучеником.
Вот каков, следовательно, его отец. Беспокойное имя,
беспокойная судьба. По неверной звезде его отца каббалист, должно быть, узнал многое из того, что сулит рок
ему самому. Что ни говори, а тут во всем, вплоть до
мелочей, тянутся таинственные нити. Отец его — капуцин,
а он участвует в католическом проекте Кар л а-Александра.
Отец его — солдат, значит, он неспроста таинственными
узами связан с герцогом-солдатом.
Ну, довольно мечтаний! Надо действовать. Что даль
ше? Что будет дальше? Как ему теперь поступить?
Взять документы. Пойти к герцогу, потребовать, что
бы его христианское происхождение было узаконено.
Может быть, самому поехать в Вену. Теперь ему легко
добиться дворянства и вполне официально получить зва
ние обер-гофмейстера, а также председателя кабинета
министров. Все это так. Хорошо, а потом? Разве сам он
изменится потом? Ну да, ему будет легче вмешиваться в
осуществление католического проекта. Князь-епископ
Вюрцбургский не станет больше таиться от него, наглецы
офицеры рта не посмеют разинуть. К фактической власти
присоединится соответствующий сан и почет. Хорошо, ну
а потом?
Разве он потом будет значить больше, чем сейчас?
Нет, меньше. Таких государственных деятелей, каким он
станет тогда, в империи наберется с полсотни. Тот ореол
исключительности, неповторимости, необычайности, что
окружает его теперь, улетучится. Теперь он министреврей. Это не шутка. Над этим смеются, издеваются,
прикрывая смехом удивление и даже восхищение. Когда
аристократ становится министром, чему тут дивиться? А
вот еврей, который одиноко взбирается на самый верх,—
это будет позначительней, чем целая свора аристократов.
И этим пренебречь? Зачем? Для чего? В конце концов, он
ведь давно мог креститься. И пожалуй, достиг бы больше
го, чем достигнет теперь, заявив о своем христианском
просхождении. Быть христианином — значит быть одним
из многих. Но на шестьсот христиан приходится один
еврей. Быть евреем — значит быть презираемым, пресле
дуемым, гонимым, но вместе с тем быть единственным,
439
сознавать, что все взоры обращены на тебя, быть всегда
собранным, натянутым точно струна, всегда настороже, в
полном обладании всех чувств.
Почему рабби показал ему эти документы ни с того ни
с сего теперь, когда он давно уже перевалил за первую
половину жизни? Чтобы не дать ему насладиться триум
фом, который принесло ему дело Иезекииля Зелигмана?
Чтобы вероломно лишить его законной доли священного
достояния? Чтобы лукаво, издевательски посягнуть на
высшую его ценность — единство со своим народом?
Искусный делец почувствовал, что его вовлекли в
такую комбинацию, где с цифрами и выкладками далеко
не уйдешь, где даже его испытанное знание людей
отказывается ему служить. На какого дьявола понадоби
лось рабби именно теперь подсунуть ему эти письма? Что
за цель он преследовал? Допустим, он, Зюсс, объявит
себя христианином, какая же в этом будет выгода для
рабби Габриеля? Он не мог отрешиться от привычной
деловой точки зрения, согласно которой человек из
каждого начинания стремится извлечь выгоду для себя и
нанести ущерб партнеру.
Когда польские евреи, даже самые что ни на есть
ничтожные и поганые, соглашались креститься, они полу
чали дворянство. Почему же они не шли на это? Почему
они, эти хитрые торгаши, отвергали выгоду, которая
давалась им так легко? Что побуждало их предпочесть ей
смерть? Благочестие? Вера? Убеждения? Значит, эти
слова имеют какой-то смысл? И возможно ли, чтобы
такому вот поганому польскому еврею было ведомо то,
что скрыто за этими глубокими, гулкими словами? Воз
можно ли, чтобы такое низшее существо было умнее в
своем примитивном разумении, было лучше подготовлено
к неведомому потустороннему миру, нежели он в своей
многообразной премудрости? Он почувствовал себя ребен
ком, неустойчивым, беспомощным и одиноким.
Ныне он первый среди германских евреев. На его пути
детей поднимали вверх, чтобы они увидели его, ревностно
и выразительно жестикулируя, призывали на его голову
все блага небес. Он вспомнил, как стоял в синагоге
посреди трепетного молчания по природе шумливых и
подвижных людей, а раввин кротким, дрожащим голосом
изливал на него благословения, и умиленная, сладостная
истома овладела им при этом воспоминании. Много потре
буется решимости, крепко придется стиснуть зубы, чтобы
от всего этого отказаться. Когда он добивался какогонибудь успеха, конечно, приятно было красивым жестом
швырнуть его в искаженное злобой лицо врага, приятно
было порисоваться им перед женщинами, перед МагдаленСибиллой, но полнее не было торжества, как предстать
440
победителем перед Исааком Лаыдауером, посреди еврей
ского гетто, перед матерью. Здесь можно, не опасаясь
язвительных слов и взглядов, спокойно насладиться своим
успехом, просмаковать его до конца, зная, что и другие
искренне радуются заодно с тобой. Здесь чувствуешь себя
дома, здесь можно дать себе волю, не контролировать ни
игры лица, ни жестов, ни слов. Здесь—мир и покой.
Да, мать. Значит, она—как это говорится? —
преступила закон. Странно, что он из-за этого ни на волос
не изменился к ней. Презирать, пожалуй, следовало того,
кого он считал своим отцом — добродушного, деликатно
го, живого, приветливого, обходительного певца и актера.
Удивительно, что и к нему Зюсс не испытывал иного
чувства, кроме нежности. Как должен был этот человек
любить его мать, чтобы ни разу не попрекнуть ее
незаконным младенцем. Никогда не слышал он в детстве,
чтобы тот сказал матери хоть одно грубое слово. А как
нежно, внимательно, по-отечески обращался он всю жизнь
с ним самим. Иначе как отцом Зюсс не мог даже и теперь
мысленно называть его.
А благородные побуждения в истории с Иезекиилем
Зелигманом, а жертва—неужели все это лишь выдумка,
самообман? Комедия, которую он разыграл перед самим
собой? В нем вспыхнул протест. Неужели же подъем,
который он ощутил, одержав победу, то блаженное
самозабвенное упоение, размягченность, жертвенность —
все это только ложь и тщеславие? А злоба на Эдом, месть
Эдому — пустая болтовня, пышные фразы, рассчитанные
на то, чтобы поразить рабби Габриеля? Но ведь все это
возвысило его, вывело из обычных узких пределов,
подняло над самим собой! Ведь он верил, он знал, что в
этом правда. А дитя? Значит, если бы ему не показали
писем, он предстал бы с этой ложью на устах перед
дочерью, веря в эту ложь, и тем самым вовлек бы в ложь
и дитя! Нет, нет, это было бы невозможно. Так, значит,
когда он решился выступить представителем Иудеи, ее
мстителем и защитником против Здома, это было непод
дельным, искренним чувством. Уж и тогда оно было
подлинным смыслом и рычагом его жизни. Он сын своей
матери, а не отца.
Но как объяснить, что блеск и власть — поистине его
стихия? Что ж, это вполне законно, это от рождения
заложено у него в крови—все должно быть покорно ему!
По праву наследства золото и блеск и власть достались
ему так просто, пришлись ему точно платье, пригнанное
по мерке. Потому-то герцога и влекло к нему, что ои по
наитию с полным доверием отдавал ему свое сердце. Он
сын своего отца. Его право и долг выйти из рядов
униженных и презренных, гордо стать на самом виду и
441
предъявить свои законные притязания на имя, наследие и
положение.
Мысли его путались. Как быть? Чего держаться?
Золотыми нитями притягивала к себе власть; однако
соблазн стоять в рядах презренных манил к себе ласково,
но упорно. Заманчиво совсем сбросить броню, но и
красоваться в золотых латах — тоже великое искушение и
утеха.
Тот сон, что часто грезился ему наяву, возник снова.
Ему привиделось, будто он скользит все в том же
призрачном танце, герцог держит одну его руку, рабби—
другую. А там, впереди, разве то не отец его, фельдмар
шал с сорванными эполетами, позвякивает в такт сломан
ной шпагой и размахивает родовыми грамотами? А тот
монах позади, тот капуцин, ведь тоже его отец! Странно,
что никак не распознать — сломанная ли шпага или четки
висят у него сбоку? Но кто это там впереди с жиденькой
бородкой кланяется ему, так смешно подпрыгивая в
долгополом кафтане? Должно быть, Исаак Ландауер. Нет,
это не Исаак Ландауер, а Иезекииль Зелигман. Он пришел
поблагодарить, он отвешивает шутовские поклоны, низко
приседает и целует полу его кафтана, у него такой
комичный и жуткий вид, когда он улыбается изувеченным
пыткой лицом и, приседая, метет кафтаном землю.
Усилием воли Зюсс стряхнул с себя сумеречное
оцепенение. Надо увидеть мать. Решать сразу нельзя;
цифры и расчеты здесь ни при чем. Надо отдохнуть от
этих мыслей, опомниться от этих глупых снов, надо
поглядеть в лицо матери.
Он направляется к ней, но на пороге его встречает
рабби Габриель. Широкое лицо кажется не таким камен
ным, как обычно, не так глубоко врезаны над приплюсну
тым носом три борозды, даже суровость его кажется
мягче, теплей, человечней.
— Ты, должно быть, собираешься донести на меня? —
спрашивает он насмешливо.— Твоя карьера только выиг
рает, если ты предашь меня церковному суду за то, что я
так долго удерживал в ложной вере христианина по
рождению.— И, видя, что Зюсс сделал решительный шаг
вперед: — Или ты собираешься свести счеты с матерью?
Побранить за то, что она так долго молчала? Поблагода
рить за отца-аристократа?
Дикая, безумная ярость закипает в душе Зюсса. Как
смеет этот человек предполагать, что он поспешит шмыг
нуть под крылышко христианства?
Сколько иронии в его блекло-серых глазах, взирающих
с недоступной высоты,—так смотрит наставник, уличив
ший своего глупого питомца в нелепой, неискусной лжи.
Уж не думает ли он оспаривать его еврейское происхож442
дение, отмести, точно суетный обман, его жертву, его
великие чаяния, коварно лишить его священного досто
яния?
Его возмущение против рабби, хоть и смутное, было
искренне. Впервые он чувствовал, что прав перед ним без
всяких уловок, впервые тот издевался над ним без
оснований. Исчезла гнетущая скованность, которую обыч
но он ощущал в присутствии каббалиста, и вот внезапно
явилось решение — долго неосознанным таившееся во мра
ке, возникло ясно и точно как нечто должное, непререка
емое.
Ровным, деловым тоном он сказал:
— Я еду в Гирсау. К Ноэми.
Старик в изумлении рванулся к Зюссу. Лицо проясни
лось, и с недоверчивой, too почти добродушной насмешкой
он спросил:
— Мстителем Эдому?
Зюсс был невозмутим. Без горячности, убежденно и
твердо он ответил:
— Она хочет меня видеть. Я предстану на ее суд.
Рабби Габриель взял его руку. Увидел его лицо.
Увидел нечистое, неправедное, суетное. Но под этим
увидел иное. Под кожей, мясом, костями впервые увидел
иное, увидел свет.
— Да будет так! — сказал он, и голос его снова звучал
сердито.— Поедем, пусть увидит тебя дитя!
Книга четвертая
ГЕРЦОГ
По берегу Тивериадского озера прогуливался с
любимым учеником своим, Хаимом Виталем, калабрийцем, учитель Каббалы, рабби Исаак Лурия. Из Мариамского источника напились мужи и выехали на озеро.
Рабби говорил о своем учении. Умы их витали над озером,
челн не шевелился. Воистину чудо, что он не тонул, ибо
тяжесть жизни миллионов лежала на учителе и его слове.
Назад к источнику Мариам возвратились мужи. И
напились снова. Тут вдруг струя изменила течение. Она
взлетела в воздух дугой из двух отвесных лучей и одного
поперечного. Внутрь дуги вступил рабби третьим отвес
ным лучом. Так из него, вкупе с источником, образова
лась буква Шин, зачинающая имя бога всевышнего —
Шаддаи. И буква все росла и простиралась над озером и
простиралась над миром. Когда ученик Хаим Виталь
опомнился от смятения, струя била по-прежнему, но
рабби Исаака Лурия не было.
И это среднее звено священнейшей буквы было един
ственное, что он запечатлел из своего учения. Ибо слова
его учения падали с уст его и были точно снег. Вот он
здесь, он бел, он сверкает и дает прохладу; но удержать
его нельзя. Так падали с уст его слова учения, и удержать
их было нельзя. Рабби их не запечатлевал и не потерпел
бы, чтобы другой запечатлел их. Ибо запечатленное есть
искажение и смерть изреченного. Так и Писание не есть
слово божие, а личина и извращение, оно подобно
валежнику перед живым деревом. Лишь в устах мудреца
оно восстает и оживает.
Однако после исчезновения рабби ученик не мог
устоять от соблазна и начертал слова его на бумаге
болтливыми лживыми письменами. И так написал он
книгу о древе жизни и еще написал книгу о превращениях
души.
О, сколь мудр был учитель, что не осквернил познания
своего письменами, что не исказил слова свои злыми
444
чарами букв. Видения его посещал Илия-пророк, сны
сю — Симон Бен Иохаи. И явствен был ему язык птиц и
деревьев, и огня и камня. Души тех, кто покоится в
гробах, мог видеть он, и души живых, когда они в вечер
субботний возносятся к небесам; и еще мог он видеть
душу человека по лицу его, брать ее и говорить с ней, а
потом отпускать ее к хозяину. Каббала раскрылась ему,
ясна стала ему суть вещей, в одном теле видел он и разум
и душу; воздух, вода и земля были полны голосов и
образов, он видел в мире промысел божий, ангелы
являлись ему и вели с ним беседу. Он знал, что все
исполнено тайны, но перед ним тайна открывалась и
ластилась к нему, как послушный пес. Чудеса цвели на
пути его. Древо Каббалы проросло сквозь него, корни его
уходили в недра земли, а крона овевала в небесах лик
божий.
Увы, как исказилась эта мудрость в книгах ученика!
Дикой порослью сплетались в них глупость и познание.
Лжепророки и мессии вырастали из букв, колдовство и
сумятица, молитвенный восторг и чудеса, и блуд и дурман
власти, и подвижничество изливались из них в мир.
Бледный лик Симона бен Иохаи глядел из этих букв, и в
чаще его серебристой бороды укрывались и спасались
мириады праведников и святых, и на письменах тех же
книг бесстыдно расцветали голые груди Лилит, и от
сосков ее питались, хмелея и лепеча и теряя разум, дети
похоти и власти.
А вот слова тайного учения рабби Исаака Лурия
Ашкинази:
«Бывает так, что в одном теле человеческом не одна
душа осуждена свершать новое странствие, но что две
души и даже более соединяются с этим телом для нового
земного странствия. Может быть, что одна из них
бальзам, другая же — яд; может быть, что одна жила в
звере, другая же в священнике и ревнителе веры. И вот
они обречены быть едины, принадлежать одному телу,
как правая и левая рука. Они проникают и впиваются друг
в друга, они взаимно оплодотворяются, они слиты, точно
струи воды. И все равно, будут ли они крушить или
укреплять друг друга, но, соединившись, души находят
помощь себе для искупления вины, за которую осуждены
они свершать новое странствие».
Вот слова из тайного учения рабби Исаака Лурия, орла
среди каббалистов, что был рожден в Иерусалиме, семь
лет отшельником предавался умерщвлению плоти на бере
гах Нила, принес мудрость свою в Галилею и творил
чудеса меж людей, ни разу не осквернив учение свое
письмом и бумагой, и таинственно исчез у Тивериадского
озера на тридцать восьмом году жизни.
445
Князь-епископ Вюрцбургский с приятностью путеше
ствовал по благодатной стране. Откинувшись на мягкие
подушки рессорного экипажа, толстяк блаженно вдыхал
легкий аромат первого плодового цвета; все вокруг купа
лось в весеннем солнце, точно нежный пушок покрывала
молодая зелень землю, лес, кустарник. Епископ ехал в
Штутгарт на крестины наследного принца. Он был в
превосходном расположении духа. Что за дивная страна!
Богатая, благодатная страна! Теперь она прочно закрепле
на за католической церковью и Римом.
Фридрих Карл фон Шенборн, князь-епископ Вюрцбург
ский и Бамбергский, первый из клерикальных дипломатов,
превозносимый католиками как величайший в мире ора
кул, как германский Улисс, поносимый и хулимый проте
стантами, как коварный змей, как Аман и Ирод, был
веселый упитанный мужчина. Отличаясь живостью и
светскостью манер, он был как дома при венском и
папском дворе, объездил много стран, в силу многообраз
ного опыта питал гуманное презрение к людям, видал
благо мира в гуманном абсолютизме, в жизнерадостном
католицизме. Чернь тупа, глупа и скучна, так угодно богу,
такой создал ее господь, житейская мудрость гласит, что
с этим нужно мириться. Очень прискорбно, что на свете
столько горя — как же не оплакивать его? Впрочем,
достаточно кое-когда вздохнуть над ним; вечно напускать
на себя по сему случаю печаль либо в мрачной сосредото
ченности помышлять об изменении естественного порядка
вещей пристало глупцам и сомнительным мечтателям. Он
же, Шенборн, провел лучшие свои годы в Италии,
обучался дипломатическим навыкам в Венеции, он любил
ясный южный воздух и у себя в Вюрцбурге, по счастью,
тоже мог наслаждаться им. Католицизм его был глубоко
органичен, он пил и ел, стоял и ходил по-католически. Он
видел церковь такой, какой впитал ее всеми своими
порами в Италии. Коллекции Ватикана были частицей ее,
венецианская дипломатия была частицей ее, даже Альбанские горы были частицей ее. Все, что было прекрасно в
мире, а такого, слава богу, немало,— мессы, и храмы, и
вино, и произведения искусства, и государственные пере
вороты, и удачная проповедь, и хорошо сложенная жен
щина,—все красочное и радостное в мире шло от Рима и
католичества. А все тусклое и смутное, туманное и
пыльно-серое
было
евангелическим,
саксонским,
прусским. Не то чтобы он ненавидел протестантизм, ибо
не было ничего в мире, что бы он ненавидел. Но
протестантизм откровенно претил ему. Эта скучная, трез
вая церковная служба, это бледное, путаное, затхлое
вероучение было дурно пахнущей простонародной мудро
стью и бесплодной болтовней. Сами апостолы, сойди они
446
нынче на землю, ничего бы не поняли в той материи, о
которой спорили так называемые богословы. Дышать
было трудно в этой затхлой, пыльной атмосфере. Но —
gloria in excelsis!1—веселые швабские долы ныне осво
бождались от туманной пелены, и он, Фридрих Карл,
немало потрудился, чтобы впустить в страну свежий,
католический воздух, столь соответствующий ее природе.
А сейчас он ехал крестить будущего герцога по обряду
истинной веры. Эх, хорошо все-таки устроен мир! Эх,
хорошо в нем живется! И он радостно вдыхал теплый
воздух, и шутил со своими мудрыми советниками, и
раздавал ребятишкам монеты из окна экипажа, и благо
склонно щурился на смазливую служанку трактира. Его
тучный живот ублаготворенно колыхался, а от круглого
умного лица шло окрест веселое сияние.
Но над страной он всходил, точно кроваво-красный
зловещий диск месяца. Увы, победа, одержанная во время
штетенфельзского инцидента, оказалась кратковременным
просветом. Теперь стало ясно, что страна окружена
кольцом, что плотно пригнаны петли сети. Чего стоили
всяческие ограничения и рачительные реверсалии перед
дьявольски хитрыми уловками вюрцбургских советников!
И даже если бы удалось одолеть их, тщательно, пункт за
пунктом опровергнуть их толкование герцогских обяза
тельств, прок вышел бы небольшой; ибо за вюрцбуржцев
стояла военщина, стояли штыки герцогской армии. После
того как еврей отнял живот и добро, явился католик
пожрать душу. Католичество означало отказ от собствен
ной воли, отказ от всех личных и политических свобод.
Оно означало военный абсолютизм, удар по всем граждан
ским доблестям и добродетелям, оно означало разнуздан
ный произвол кучки растленных царедворцев над огром
ной безответной массой рабов. Католичество означало
власть Вельзевула, бессовестный разгул, самовластие,
непотребство, бражничество. Страна была подобна гусе
нице, пытающейся пробить кокон. Но билась она бесплод
но. Еврей хорошо подготовил почву, католику оставалось
пожать плоды. Запуганные наглым хозяйничаньем чинов
ников, пинками офицеров-католиков, покорно и тупо
жались по кабакам обыватели, и единственным их откли
ком на предстоящий приезд вюрцбуржца было бессильное
тупое зубоскальство. Дождались! Допрыгались! Но боль
ше ни во что не выливался их гнев, и все они трусливым
злопыхательством уподобились теперь свинорылому бу
лочнику Бенцу.
Тайные советники Гарпрехт и Бильфингер оказывали
веское и внушительное противодействие замыслам герцоСлава в вышних богу! (лат.)
447
га. Но если им и удавалось кое-что отстоять в делах
управления — это мало чего стоило. Они и сами понимали,
что главная опасность надвигается с другой стороны —
армия последовательно обращается в католичество. И эту
угрозу они не властны отвратить. Немудрено, что
вюрцбургские советники, господа Фихтель и Рааб, невоз
мутимо и насмешливо проницательным оком следили за
тщетными усилиями вюртембержцев и, случалось, даже с
иронически учтивым благожелательством делали им неко
торые поблажки. Право же, забавно наблюдать, как
напрасно выбиваются из сил честные тугодумы протестан
ты, меж тем как сами господа католики выжидают, чтобы
время помогло созреть их планам. Как за апрелем идет
май, так за их замыслом неотвратимо должно последовать
его осуществление.
Лишь один чувствительный афронт потерпели католи
ки. Парламентский совет одиннадцати воспользовался
легким недомоганием Вейсензе, чтобы заменить двоедуш
ного хитреца стойким протестантом * и демократом, госу
дарственным советником и публицистом Мозером, кото
рый столь примерно отличился при штетенфель зеком
инциденте. И вот теперь эти одиннадцать мужей сидели,
злобствовали, неистовствовали, кляли. Бесстрашно и про
думанно защищал интересы страны председатель совета
Штурм, непотребно и грубо бранясь, ярились бургомистры
Бракенгейма и Вейнсберга, патетически разглагольствовал
Мозер, и с презрительно мизантропической усмешкой в
уголках губ мрачно давал свои заключения законовед
Нейфер. Да, Нейфер уже не сидел на ступенях трона. Он
увидел, что жестоко заблуждался—власть не мчится
ураганом с громом и молниями, все сметая на своем пути;
нет, она действует мелкими каверзами, ее орудия —
недостойные увертки и убогие лазейки, словом, с ней дело
обстоит отнюдь не лучше, чем со свободой. И здесь и там
от смрада не продохнуть, и будь то тирания или свобода,
самодержавие или демократия—то и другое лишь лоскут
ное одеяло, мишурная мантия, которой драпируются
подленькие, мелкие, ничтожные страстишки и чувства.
Так уж лучше вернуться туда, откуда пришел, где твое
место по праву рождения. Мрачно, с презрительномизантропической усмешкой отвернулся Нейфер от при
дворных интриг и вновь отдал весь свой вымученный
напыщенный фанатизм на служение народу, парламенту и
протестантам.
Но был ли протест деловитым, продуманно-веским,
как у Штурма, или исполненным мрачного пыла, как у
Нейфера, или выливался в площадную ругань, как у
бургомистров Егера и Беллона,— плодов он почти не
приносил. На многократные обстоятельные претензии,
448
жалобы, петиции, всеподданнейшие представления парла
мента из герцогской канцелярии либо отвечали высоко
мерно краткой отпиской, либо не отвечали вовсе. Зато до
парламентариев доходили грубые речи герцога, в которых
он грозился послать к ландтагу батальон гренадер, дабы
вразумить парламентских каналий, как уже однажды
вразумил их один из его предшественников. Неоднократно
выражался он в таком духе, что вскоре размозжит голову
этой вероломной и мятежной гидре. Одна из претензий
парламентского совета касательно вопроса об опеке была
составлена особенно заносчиво и неумно. Получив ее,
Кар л-Александр пожелал, чтобы тайный советник Фихтель, признанный лучшим знатоком конституционных
законов, своим авторитетным словом подтвердил, что
никакому ландтагу не дозволено заявлять протесты и
возражения в столь оскорбительной для особы государя
форме, составитель подобного документа заслуживает
того, чтобы ему сняли голову с плеч. Аудиенции, предста
вителей ландтага у герцога приводили к таким же плачев
ным результатам. Грубиянские выпады бургомистра горо
да Бракенгейма однажды довели Карла-Александра до
такого бешенства, что он ринулся на невежу, дабы шпагой
плашмя поучить его, как подобает вести себя вернопод
данному; насмерть перепуганному депутату едва удалось
улепетнуть.
Так обстояли дела, когда Иоганна Якоба Мозера
избрали в совет одиннадцати на место Вейсензе. Он был
самым молодым членом совета, но, хотя ему едва перева
лило за тридцать, он немало насмотрелся на своем веку;
вспыльчивый, самонадеянный, обуреваемый авантюрной
жаждой перемен, любитель трескучих фраз и патетиче
ских жестов, бойкий писака и страстный полемист, этот
неутомимый человек с юных лет набивал себе голову
множеством разнообразных знаний. Семнадцати лет от
роду он уже печатал полемические статьи, в девятнадцать
умудрился так поразить герцога Эбергарда-Людвига своей
бойкой, самоуверенной сметливостью, что был назначен
экстраординарным профессором в Тюбингенский универ
ситет. Двадцати лет пристроился к венскому двору,
получил звание государственного советника и успел вте
реться к самому императору. Во избежание сплетен его
отозвали в Вюртемберг. Но с этим твердолобым често
любцем не было никакого сладу, вскоре он уже очутился
в Пруссии, стал ректором провинциального захудалого
университета во Франкфурте-на-Одере, очень быстро оста
вил эту неблагодарную должность и при КарлеАлександре возвратился в Штутгарт. Все эти годы он
строчил и говорил беспрерывно целыми каскадами, не
было темы, злободневной или всемирно-исторической, на
449
15 Л. Фейхтвангер, т. 3
которой он не испробовал бы свое красноречие и перо.
При этом у него, поначалу скептика, а затем деиста,
хватило досуга предаться пиетизму и встать в ряды
Лютеров, Арндтов, Шпенеров и Франке.
Своим стремительным и дерзким вмешательством в
штетенфельзский инцидент он привлек к себе всеобщее
внимание и отныне считал себя призванным спасти Вюртемберг. Полагаясь на свой ораторский дар, он решил
прямым путем пойти к герцогу, как пророк Натан к
Давиду, и настойчиво, убедительно воззвать к совести
государя, к его человеческим чувствам. Уверенный в
могущественном воздействии своей личности, он испросил
себе аудиенцию и в превосходном расположении духа,
вооруженный всеми своими публицистическими, юридиче
скими и пророческими навыками, отправился к герцогу,
взвинтив и настроив себя на высокий лад, как актер перед
выступлением в удачной роли.
Но аудиенция обернулась самым неожиданным обра
зом. Карл-Александр принял его в присутствии Зюсса.
Мозер не смутился этим обстоятельством. Он говорил с
воодушевлением, научно обоснованно, приводил нравоучи
тельно-богословские аргументы, примеры из священной, а
также древней и новой истории, сочетал доводы государ
ственной законности с доводами житейской справедливо
сти, черпал сравнения из мира природы — словом, сам
находил себя неотразимым. Герцог и еврей слушали
внимательно; более того, когда Мозеру, в пылу красноре
чия шагавшему взад и вперед, попалось на дороге кресло,
герцог собственноручно отодвинул его, чтобы тот не
споткнулся. Но когда оратор после двадцатиминутной
речи остановился, поднял картинным жестом руку, герцог
похлопал его по плечу и сказал одобрительно:
— Если ребенок, которого ждет герцогиня, будет
мальчик, преподавать ему риторику придется тебе.
Зюсс же сделал ряд замечаний по поводу различия
между принципами немецкой и французской декламации.
И когда Карл-Александр, ухмыляясь, отпустил вспотев
шего, огорошенного оратора, тому оставалось только
мысленно возопить: «Несчастная страна! Несчастное оте
чество! Даже я бессилен помочь тебе».
Таким образом, у вюрцбургского князя-епископа были
все данные для наилучшего настроения, когда он въезжал
в Штутгарт. Обстоятельства складывались столь благо
приятно, что крестины швабского наследника означали
победу католического дела не только в пределах Вюртемберга. В связи с этим обряд крещения был совершен
весьма торжественно при большом стечении представите
лей католических династий и аристократических родов.
Сам папа по этому случаю послал герцогине через своего
450
легата рыцарский крест Мальтийского ордена. Только две
дамы, кроме нее, имели этот крест—испанская королева
и римская княгиня Учелла.
Мария-Августа грациозно покоилась на гигантской
парадной кровати, тонкое личико ее стало совсем прозрач
ным. Амулет Зюсса с первобытными грозными птицами и
массивными зловещими буквами лежал у нее под подуш
кой, невзирая на запрет духовника; она лукаво улыбалась,
представляя себе, как бы злобствовал патер, знай он об
этом. Она была твердо убеждена, что спас ее только
амулет, ибо разрешение от бремени было длительным и
тягостным. Теперь, когда роды прошли, она очень бо
ялась, как бы фигура ее не была испорчена надолго, и
медикам, доктору Венделину Брейеру и доктору Буркхарду Зеегеру, приходилось без конца заверять ее, что ни
единая отметина или складка не будут порочить тело ее
светлости. Но скорее чем врачам верила она уговорам
бабки Барбары Гольц, которая с крайним апломбом
подтверждала слова врачей, ссылаясь на свой богатый
опыт. Вообще же Мария-Августа находила положение
весьма комичным. Она с любопытством разглядывала
человечка, которого произвела на свет. Итак, она—да!
да! она—подарила стране наследника, и она с не меньшим
любопытством созерцала самое себя в зеркале, оправлен
ном в раму чеканного золота: значит, теперь она в полном
смысле слова мать отечества. Курьезно, очень курьезно.
Карл-Александр еще толком не знал, как себя вести;
он засыпал жену подарками без особого разбора, прояв
ляя больше добрых намерений, чем хорошего вкуса.
Когда герцогине разрешили принимать посетителей, она
переводила томный взгляд с Ремхингена на Риоля, на
слаждаясь замешательством мужчин, непривычных к де
тям и с трудом выжимавших из себя восторженные
замечания по поводу августейшего младенца.
А князь-епископ Вюрцбургский совершил обряд кре
щения над наследным принцем Вюртембергским и
Текским, наследным графом Мемпельгардским, наслед
ным графом Урахским, наследным сеньором Гейденгеймским и Форбахским и прочая и прочая, и нарек его именем
Карл-Евгений.
Пушечная пальба, колокольный звон. Парадный бан
кет, фейерверк. За поздравление потчуют жарким, за
благие пожелания—вином. И как ни клял народ наследно
го принца-католика, к середине дня от жаркого не
осталось ни кусочка, а в бесчисленных бочонках—ни
глоточка вина.
Зюсс держался совсем в тени все время празднеств.
Прежде он любыми способами подлаживался к вюрцбургскому епископу и его свите, теперь же как будто
451
15*
намеренно избегал их. Вюрцбургские дипломаты и воен
ные всецело завладели католическим проектом, лежавшим
отныне в основе швабской политики. И если раньше
господа католики готовились всеми возможными хитро
стями и уловками отстранить финанцдиректора, то теперь
им пришлось убедиться, что он сам, как это ни странно,
уклоняется от всего связанного с этим вопросом.
Теряясь в догадках, они искали тут подвоха и подозре
вали, что еврей воздействует прямо на герцога. Но и у
Карла-Александра Зюсс не показывался без зова. Герцог
все еще не мог простить еврею, что, вмешавшись по его
милости в эслингенскую историю, навлек на себя насмеш
ки всей империи, и при встречах либо вовсе не замечал
Зюсса, либо всячески показывал свое раздражение и
досаду, а тот, против обыкновения, держался невозмути
мо и независимо и даже не пытался вновь завоевать
доверие государя.
В своей деятельности он строго ограничивался управ
лением финансами.
Прежде он, на правах финанцдиректора, проверял
каждый винтик правительственного механизма, ибо все
так или иначе связано с деньгами; теперь же он отклонял
почти все, что предлагали ему на рассмотрение, как
непричастное к его ведомству. Государственные мужи
поглядывали на него с недоверием, стараясь разнюхать
его скрытые коварные побуждения, и ежились в страхе,
как бы такое подчеркнутое бездействие не оказалось
подготовкой к неожиданному наскоку.
На сей раз, правда, уход еврея от дел не сказался, как
было однажды, задержкой притока денег, и за это герцог
мог благодарить курпфальцского советника, дона Бартелеми Панкорбо, которого теперь почти не отпускал от себя.
Тощий португалец с сизо-багровым костлявым лицом
звериной хваткой впивался во все, что выпускал из рук
Зюсс, неумолимо, будто до скончания веков, завладевал
каждым местечком, которое освобождал тот, жадно по
жирал все, что не успел поглотить Зюсс. Трудным, крайне
сложным и разветвленным финансированием католическо
го проекта он ведал почти единолично; а в связи с этим к
нему перешел и верховный надзор за государственными
делами.
Да, он вторгся в сферу, непосредственно подлежав
шую ведению Зюсса. Так, например, обстояло дело с
табачной монополией. После ряда неудачных попыток
некая еврейская компания открыла наконец в Людвигсбурге табачную фабрику. Предприятие это пользовалось
особым покровительством Зюсса и было поставлено на
широкую ногу, филиалы его имелись не только в Штут
гарте, Тюбингене, Теппингене и Бракенгейме, но и за
452
пределами страны. А в Курпфальце табачная монополия
принадлежала дону Бартелеми Панкорбо, и он, как знаток
этого дела, нашептал герцогу, что с евреев слишком мало
взимают в казну за монополию, и предложил вносить
больше. Зюсс уступил без боя при первом же нажиме, с
большим для себя уроном удовлетворил притязания еврей
ских компаньонов и отдал образцово налаженную фабрику
озадаченному и злорадствующему португальцу.
Зюсс усмирил и светский вихрь, который вился вокруг
него. Теперь случалось, что он затевал любовную интригу
и обрывал ее, соскучившись и утомившись прежде, чем
достигнуть цели. Среди бесчисленных женщин, деливших
его ложе, покинутых и в большинстве своем позабытых
им, иные подхватывали любую клевету, маравшую его;
иные хранили пережитое в памяти как нечто запретное,
щекочуще-сладостное, точно украшение, которым—
увы! — можно любоваться перед зеркалом, лишь запер
шись на ключ, и эти молчали, если заходила речь о нем;
иные стояли на его дороге, когда он проезжал мимо,
улыбались, не отводя глаз, стояли, пока он не исчезал из
виду, не пеняли на него за то, что он так скоро бросил их,
не уставали мысленно благодарить его за краткие часы
счастья и, как драгоценный дар, берегли в памяти слова,
которые он говорил бог весть скольким из них и которые
сам давно успел позабыть.
В ту пору у Зюсса раскрылись глаза на его слугу и
секретаря Ннхласа Пфефле. Он всегда хорошо относился
к медлительному, неутомимому, хладнокровному толстя
ку, как относятся обычно к таким исключительно полез
ным, надежным слугам. Но что у этого слуги, помимо
полезности и надежности, есть и другие свойства, что у
него есть побуждения и переживания, независимые от его
господина, это теперь впервые стало понятно Зюссу.
Он почти не изменил своего обращения с Никласом
Пфефле. Совершенно невозможно и даже немыслимо
было бы заговорить с бледнолицым толстяком о чем-либо,
не относящемся к делу. Но тон его стал другим, взгляд
стал другим, отношение стало теплее, человечнее.
И кобыла Ассиада чуяла, что господин ее другим
человеком сидит на ней. Быть может, не гарцевал он
теперь так величаво, как прежде, быть может, в народе
проведали, что его рука не одна держит кормило власти;
но только кобыла Ассиада чуяла, что она для него теперь
не просто вещь, как его кафтаны, украшения, домашняя
утварь; нет, теперь он видит ее глаза и сознает, что единая
жизнь струится в нем и в ней.
Вскоре после происшествия с табачной монополией, в
то время как в Штутгарте и Людвигсбурге велась лихора
дочная подготовка к осуществлению католического проек453
та, шел сговор с другими католическими дворами и
государями, заключались военные соглашения и делалось
все возможное, чтобы очернить парламент перед импера
тором и всей Германией, а также умиротворить проте
стантские дворы, в то время как Панкорбо, в поисках
новых денежных источников, все глубже внедрялся в
области, подвластные Зюссу, он—этот непостижимый
человек—внезапно совсем устранился от дел, испросил
себе отпуск, поручил хранение всех ценностей Никласу
Пфефле и один, без провожатых, покинул столицу с
неизвестными намерениями.
Он поехал в Гирсау. В этом непривычно одиноком
путешествии он самому себе рисовался необычайно благо
родным и возвышенным. Подумать только, что однимединственным словом, одним признанием он мог оконча
тельно привлечь на свою сторону герцога, самому стать
центром католического проекта, а злобных, радостно
зубоскаливших соперников отшвырнуть в сторону. Поду
мать только, что он просто разжал руки и точно мусор
выбросил великими трудами завоеванную, ни с чем не
сравнимую, для всех на свете вожделенную цель. До чего
он благороден, до чего далек от мирской суеты, до чего
бескорыстен! Он постарался придать лицу выражение
суровой отрешенности и жреческого бесстрастия, он
приневолил свое ловкое, изящное тело к величавой медли
тельности, а крылатые, беспокойные глаза к задумчивой
грусти.
Если прежде он для своих посещений выбирал время,
когда каббалист отсутствовал, то теперь он стремился
встретиться с ним. Самозабвенная преданность девочки
казалась ему естественным, почти заслуженным ответным
даром судьбы. Хотя лицо, голос, повадки отца уже при
первом его посещении показали Ноэми, сколь пусты и
шатки наветы магистра, она была теперь несколько
смущена его новым обликом. Она видела в отце Самсона,
сокрушающего филистимлян, Давида, сокрушающего Го
лиафа. Новый его облик не совсем подходил к этим
представлениям, и пусть мимолетно, но назойливо на
передний план, дразня и угнетая, выступало другое лицо,
лицо Авессалома, чьи пышные волосы запутались в ветвях,
а черты сливаются с чертами отца.
Зюсс был глубоко уязвлен, что каббалист не оказыва
ет ему того уважения и почтения, какого он теперь,
казалось бы, заслуживал.
— Ты понял, что должен искать правильный путь,—
сказал ему однажды рабби Габриель.— Это уже немало.
Но пути ты пока что не нашел.
В тиши белого домика с цветочными клумбами Зюсс
вернулся мыслями к судьбе своего отца, обдумывал ее,
454
разглядывал со всех сторон. Прежние сомнения осаждали
на досуге его беспокойную душу. Если он объявит себя
христианином по отцу, кто посмеет его осудить? Разве он
не убедительно доказал, что умеет смиряться? И разве
этот искус не дал ему права восстать из смирения к
величию, подобающему ему? Что, если он перережет
веревку, которая тянула его вниз, к отверженным, едва он
поднимался хотя бы на одну ступень? Что, если он
стряхнет с себя грязь и брезгливое презрение толпы,
которые облепляли его, потому что он был евреем? Что,
если он возьмет за руку свое прекрасное дитя, как
арабский калиф откинет маскарадные лохмотья и во всем
блеске, так что врагам его будет не до зубоскальства,
предстанет перед ними не только первым среди них по
дарованиям, нет, равным им, как христианин и аристократ
от рождения?
Тюльпаны величаво обступали его мечты, как ослепи
тельно белый кубик стоял дом. Мимолетной тенью мель
кали за его мыслями замысловатые очертания магических
фигур, массивные еврейские буквы, схематическим силу
этом вырастал небесный человек, цвело каббалистическое
древо.
Его отец... Жил в славе, докатился до позора, умер в
монастыре. Да, счастье покинуло его, жизнь оттолкнула
от себя, удача изменила. Что оставалось ему, как не
погнаться за спасением души? Кому не было удачи, тому
приходилось прятаться от мира, углубляться в себя. У
него, Зюсса, дело обстоит по-иному. Удача ему благопри
ятствует. Жизнь покорно ластится к нему.
Он встрепенулся. Перед ним стоял дядя. Неужто он
накрыл его? Вот соглядатай, вот шпион, который ловит
каждую мысль, чтобы потом корить ею человека. Увы,
так беспечно, как прежде, ему больше не жить. Осуще
стви он то, на что имеет полное законное право, объяви
себя христианином, он всегда, как озноб по спине, будет
ощущать леденящее презрение этого смешного, дурно
одетого старика. Ах, хорошо бы жить по-прежнему!
Принимать каждый день таким, каков он есть! К чему эти
нелепые, ненужные колебания? Только бы вытравить из
жил ядовито-приторный гнилостный соблазн, гнездящийся
в этом доме, соблазн потустороннего мира, смирения и
отречения.
Пришла Ноэми. И он сразу укрылся под личиной
умиротворенности и бесстрастия.
Пока он метался между вымученным, кичливым сми
рением и лихорадочной жаждой деятельности и почестей,
неожиданно явился Никлас Пфефле. Сообщил, что назна
ченная герцогом комиссия опечатала счетные книги и
наличность Зюсса, чтобы произвести ревизию. Финанцди455
ректор заподозрен в грандиозных жульнических аферах,
как приватных, так и по службе; отдан приказ начать
уголовное следствие.
Враги Зюсса воспользовались его отсутствием для
решительного натиска. Друзей, на которых он мог бы
положиться, у него почти не осталось. Начальник дворцо
вой канцелярии Шеффер и тайный советник Пфау откры
то примкнули к военно-католической партии и публично
нападали на него. Управляющий коронным имуществом
Лампрехтс забрал своих мальчиков, состоявших у него
пажами, под предлогом, что они уже вышли из такого
возраста. Ремхинген, оба Редера—генерал и майор, пол
ковники Лаубски и Торнака, камердинер Нейфер непре
рывно наговаривали герцогу на еврея. Из приближенных
герцога только Бильфингер и Гарпрехт не участвовали в
травле. Посланцы иезуитов претили им еще больше, чем
еврей.
А дон Бартелеми Панкорбо с давних пор пристально
следил за зюссовской торговлей драгоценностями. Он
доложил герцогу, что все покупки на ювелирном рынке
еврей делает от имени герцога. Но дело в том, что цены
на драгоценные камни весьма неустойчивы; когда они
дешевеют, Зюсс, случается, год спустя объявляет скуп
ленные по дорогой цене камни собственностью герцога;
когда они дорожают, он мигом делает их своей собствен
ностью. Таким образом весь риск и все убытки еврей
сваливает на государя, а весь профит прикарманивает сам.
Однако, к великой досаде португальца, Карл-Александр
оставил его разоблачения без внимания; лишь равнодушно
заметил, что Зюсс на то и еврей; впрочем, в дальнейшем
надо будет последить за ним. Делать отсюда какие-либо
серьезные выводы он отнюдь не собирался.
Как ни странно, но самое безобидное мероприятие
Зюсса помогло его врагам подкопаться под него. Финанцдиректор издал приказ, согласно которому чистку печ
ных труб берет на себя городское управление и за это со
всех обьшателеи взимается соответствующий налог. Это
распоряжение вызвало смех и недовольство, а камердинер
Нейфер подсунул Карлу-Александру живо состряпанный
пасквиль—листок с мерзкими иллюстрациями и заголов
ком: «Всеподданнейший благодарственный адрес всех вку
пе ведьм и чертей его иудейскому сатаничеству еврею
Иозефу Зюссу Оппенгеймеру, составлен и вручен прабаб
кой всеобщей полуночной компании, Эндорской цыган
кой». В то время как герцог читал этот листок, старые
видения встали перед ним. Ему привиделось, будто он
скользит все в том же таинственном, подневольном танце,
он слышал скрипучий, сердитый голос мага, он слышал,
да, физически слышал его молчание, видел, как невыска456
занное надвигается на него многоруким, безликим чудови
щем. Он хотел вырваться из окаянных колдовских пут.
Зачем он держит при себе еврея? Сколько он терпит из-за
него насмешек и неприятностей! Побагровев, пыхтя,
сильно припадая на одну ногу, зашагал он взад и вперед
по кабинету. Он с ним разделается, с шельмой, с
жуликом, и с его плутовскими и колдовскими фокусами.
Охрипнув от бешенства, продиктовал он приказ о ревизии
и точной проверке книг и счетов финанцдиректора.
И засуетился начальник канцелярии, и засуетились
генералы, и засуетился португалец, высовывая из брыжей
сизо-багровое лицо и словно нацелясь клюнуть ястреби
ным носом. Ревностно засели за дело ревизоры, потели,
корпели, приглядывались, нацепив очки, скрипели перь
ями по бумаге. Вычисляли, выискивали, вынюхивали.
Возводили колонны цифр, целые чащи цифр. Рассыпали
их и снова собирали. Корпели, глазели, потели.
А между тем, загоняя и меняя на каждой станции
коней, мчался в Штутгарт финанцдиректор. Это следствие
против него, этот подкоп и удар были ему знамением.
Счастие, рок хочет, чтобы его ловили, брали силой. Надо
держаться за него всем существом, надо неотступно
стремиться к нему всеми чувствами, всей волей, а не то
оно отступится и отлетит. Если бы штутгартская шатия
не почуяла его усталости, никогда бы она не отважилась
на такое дерзкое и открытое нападение.
Поэтому он, под непосредственным впечатлением от
вестей Никласа Пфефле, стремительно пустился в путь.
Уже он не видел широкого окаменелого лица дяди, уже не
помышлял о том, насмешка или скорбь глядит на него из
блекло-серых глаз, торопливо и небрежно стер из памяти
грусть дочери. Об одном лишь помышлял он, поспешая
верхом, в экипаже, одно лишь обдумывал со всех сторон:
как быть? как теперь быть?
То, что проделали его противники, было вопиюще
глупо. Каким же ослом надо его считать, чтобы надеяться
найти хоть малейшую неисправность в его счетах. Что за
чурбаны эти гои—ни нюха, ни чутья! Зюсс невольно
усмехнулся: ну нет, он им не сродни.
Он быстро прикинул. Найти им ничего не удастся. Как
же они тогда поступят? Признаются, что были к нему
неправы? Ни за что! Скорее ухватятся за какую-нибудь
дурацкую формальность и мягко поставят ему на вид
высосанную из пальца погрешность в делопроизводстве.
Более крутые меры, надо полагать, не входили в планы и
самого Карл а-Александра. Решено было проучить его,
чтобы он не слишком зазнавался. Итак, дело ограничится
легким порицанием. Пожалуй, разумнее всего будет с
виду признать правоту герцога, который и не думает
457
гневаться всерьез, молча выслушать его отеческое настав
ление, зато потом крепко прибрать к рукам все дела,
сторицей отплатить противникам и любыми способами
вмешаться в осуществление католического проекта.
И вот уже опять встал роковой вопрос: почему бы
сразу не козырнуть своим происхождением? Нет, нет, все
это было бы к лицу прежнему Зюссу. Теперешний,
преисполненный смирения и отрешенный от мира, должен
вести себя по-иному. Конечно, наглое вторжение против
ников в его дела было знамением и указанием свыше. Но
он не из таких, чтобы позволить судьбе испытывать себя.
Не тут-то было! Он сам вырвет у рока его загадку,
заставит поднять плотно сомкнутые веки.
Решение твердо сложилось у него, когда загнанные
лошади были уже в виду столицы. Каждый шаг его пути,
каждое слово, которое он произнесет, лежали перед ним
как на ладони. Не умом возьмет он, не деловитостью, не
дипломатией. Он примет вызов судьбы. Пойдет к герцогу
просить отставки. Даст ее государь—что ж, такова воля
рока. Он смирится, поселится в уединении, уйдет от мира,
как его отец. Если же герцог его не отпустит, тогда—о,
тогда—мстителем, врагом будет он жить отселе. Дорогой
ценой заставит заплатить за свое унижение. Схватить
врагов за горло! Зажать! Сдавить! Придушить!
При дворе ожидали, что Зюсс будет защищаться
увертливо, речисто, по-адвокатски; либо начнет припоми
нать свои заслуги, патетически отстаивать свою невин
ность; либо разъярится, разбушуется. Ничего похожего.
Спокойно отправился он к герцогу. Ни словом не возразил
на бешеные выкрики и град попреков. Лишь когда герцог
остановился перевести дух, он в сдержанных, продуман
ных выражениях попросил об отставке. В возмещение
случайных просчетов он оставляет все свое недвижимое и
движимое имущество. Когда герцог, сперва онемев, а
затем, заикаясь от злости, разразился неистовой бранью,
он вежливо и невозмутимо повторил свои слова.
Видя, что Карл-Александр, хромая, с занесенной
рукой устремляется на него, он ретировался, но напосле
док повторил, что просит возможно скорее удовлетворить
его тщательно продуманное всепокорнейшее ходатайство.
Тут призвал к себе Карл-Александр обвинителей.
Сдавленным от бешенства голосом спросил, могут ли они
предъявить доказательства. Хрипя, излил на запинающих
ся, отпирающихся дрожащих людей потоки нецензурной,
грязной, площадной ругани. У еврея больше ума в
заднице, чем в их напичканных дрянью головах. Ему
самому непонятно, как он мог поддаться на их нелепые
наговоры, подсказанные бессильной завистью и оголтелой
злобой. Еврей ему куда милее, чем они—безмозглые
458
христианские плуты. Сердито, без единого слова отослал
он Зюссу его бумаги вместе с богатым презентом и
дарственной на обширные поместья. Слиняв от страха,
забились по углам враги. Почти без борьбы вернул себе
Зюсс утраченные позиции. От католического проекта он
по-прежнему держался в стороне, зато мертвой хваткой
впивался там, где дело касалось его интересов.
И вот он восседал, облеченный прежней властью,
натягивал поводья, и всякий в герцогстве чувствовал его
руку. Все происшедшее за время его отсутствия было
пересмотрено, исправлено. Распоряжение об очистке ды
мовых труб, которое успели отменить, теперь было
окончательно узаконено. Летучие листки исчезли, только
булочник Бенц в нужнике «Синего козла» показывал
своим приятелям благодарственный адрес полуночной
компании его иудейскому сатаничеству. А управляющий
коронным имуществом Лампрехтс снова отправил сыновей
на службу к еврею; он одумался—они еще не слишком
велики, чтобы быть пажами.
Таким образом, с виду положение Зюсса в Штутгарте
было прежним. И снова он погрузился в шумную суету
светской жизни. Только сам он держался более властно,
не так предупредительно. Он позволял себе ядовитые,
злые шутки и не давал спуску, когда потешались на его
счет. Генерала Ремхингена, который принялся как-то по
своему обычаю грубо издеваться над его происхождени
ем, он оглядел с ног до головы и с головы до ног, и, когда
у генерала под его загадочным, пристальным, угрожа
ющим взглядом пропала охота зубоскалить, еврей, в свою
очередь, рассмеялся в лицо генералу жестоким и жутким
смехом.
Мария-Августа с огорчением отметила, что ее придвор
ный еврей уже далеко не так мил и забавен. Увы, и
многое другое стало менее забавным!
Отношения между герцогом и Зюссом тоже измени
лись. Карл-Александр очень много времени проводил с
ним, щедро расточая ему свое благоволение, дабы иску
пить недавнюю несправедливость. Однако про себя он
часто думал, что хорошо бы избавиться от еврея. Но
ничего не предпринимал в этом направлении, оправдыва
ясь тем, что еврей слишком много знает и может ему
порядком насолить; да и глупо выпуекать его из страны,
когда он до такой степени отъелся и разжирел на ней. Он
сам себе не признавался, что его связывает с евреем и
одновременно отталкивает от него более властный и
таинственный внутренний голос.
И теперь случалось, что у Зюсса внезапно опускались
руки, он погружался в себя, застывал, точно скованный,
чуждый всему. И тогда из угла, куда его загнали,
459
высовывал обтянутый кожей череп дон Бартелеми Панкорбо и острым взглядом из-под морщинистых век впивал
ся в солитер на руке еврея. Щурился, протягивал к
добыче крючковатые пальцы, точно когти хищника. Но
теперь он стал очень осторожен и довольствовался тем,
что высматривал и нащупывал.
Мария-Августа, обнаженная, стояла перед зеркалом,
потягивалась и озирала себя. Тревожно, тщательно, черту
за чертой, одну часть тела за другой. Вздохнула с облег
чением, улыбнулась. Нет, нет, она не изменилась, она не
изуродована. Она по-прежнему свежа, гибка и стройна.
Маленькими пухлыми ручками она трогала, ощупывала
свое тело. Оно было по-прежнему мягким и все же
упругим. Томными с поволокой глазами пристально и
беспристрастно разглядывала она в зеркале свое пастель
ное личико. Тяготы долгой беременности, адские муки
родов не оставили по себе ни единой отметинки, ни единой
морщинки. Ясный, безупречно гладкий лоб покато высту
пал из-под блестящих черных волос, ни единая складка не
прорезала щек и не спускалась к ярко-красным губам. И
обнаженная женщина обрядовым жестом не то жрицы, не
то вакханки подняла руки под углом к голове, так что
обнаружились темные завитки под мышками, и, улыбнув
шись влажным ртом, изгибаясь, точно в пляске, прошлась
по комнате. О, она еще струится по земле легким
ручейком, тело еще покорно ей, а движения непринужден
ны и гармоничны. И она плавно потянулась, улыбка
обозначилась явственнее. И день открывался перед ней
лучезарный и беспечный.
Но в следующую ночь тревога вновь подкралась к ней,
навалилась, сдавила, перехватила дыхание. И на другой
день она еще дольше стояла перед зеркалом, еще дольше
изучала каждый изгиб своего тела, упругость мышц и
гладкость кожи. Болезненный, панический страх перед
старостью томил ее. Страшно подумать, что волосы ее
поседеют, кожа сморщится, мышцы станут дряблыми. И
она будет ковылять через силу, кашлять, харкать. Муж
чины будут рады поскорее отделаться от обязательного
поцелуя руки и официальной беседы, женщины переста
нут ей завидовать. Глаза ее туманились, когда она думала
об этом, она была отравлена этими мыслями.
Едва ей приходило на ум, что ребенок ускорил ее
увядание, как она начинала злиться на младенца. Он был
ей чужд, он совсем не был частью ее, непостижимо, как
могло это существо вырасти в ее чреве. А ребенок
родился крупный, здоровый, от отца он унаследовал
большой нос, оттопыренную нижнюю губу; и при этом
460
казался миловидным и смышленым. По общим уверениям,
ребенок был очень к лицу Марии-Августе и она в роли
матери весьма авантажна и умилительна, но сама она не
находила в себе более глубокого чувства к младенцу, чем
к экзотическому карликовому пинчеру, который, как она
знала, являет премилое зрелище, когда выглядывает
из-под подола ее широкой робы.
День ее по-прежнему был до краев полон пестрым,
шумливым весельем. Но сама она стала беспокойней и
раздражительней. Господин де Риоль понемногу приску
чил ей, его едкое острословие уже не находило в ней
отклика, еврей тоже стал менее забавен и не так покорно
следовал любой ее причуде. Ремхинген и его неуклюжие
сальности просто опротивели ей. Зато она теперь привлек
ла к своему кружку депутата Иоганна Якоба Мозера и
всеми силами пыталась стать Омфалой этого видного
мужчины и самовлюбленного оратора.
Для государственного советника это было большой
удачей. Хотя у герцога и Зюсса достало благородства, не
делясь с посторонними, про себя насладиться его пораже
нием, однако его честолюбие потерпело тяжкий афронт.
Теперь, в лучах милости и благоволения герцогини, он
воспрянул, точно поникший колос в ясную погоду. Черт
подери! Какой же он молодчина, если сама МарияАвгуста, чья красота славится по всей Европе, первая
дама в Германии, ему, противнику, так откровенно пока
зывает свое расположение. Мелкие парламентские душон
ки, должно быть, негодуют, как это он, демократ,
великий тираноненавистник, столь охотно бывает при
дворе. Но пускай тупицы думают что хотят: он чувствует
себя подлинным Улиссом, способным устоять против
швабской Цирцеи.
Итак, он, великолепный, самонадеянный гордец, боял
ся упустить каждый час, который ему было дозволено
провести у герцогини. Он присутствовал на утреннем
приеме, в то время как она принимала ванну, он сидел на
деревянной покрышке, над которой выступала только ее
голова. Он разглагольствовал бойко, с неизменным пафо
сом. Большие глаза его сверкали на тяжелом лице
цезаревского типа, шпага ритмично раскачивалась, слова
беспрерывным потоком лились с уст. И в пылу красноре
чия этот швабский Демосфен так потрясал своей крупной
головой, что пудра осыпалась с парика. Он ораторствовал
перед герцогиней на любые темы, читал ей статьи,
предназначенные для газет, и более объемистые опусы и
брошюры по теологии, юриспруденции и политической
экономии, трактаты по вопросам дня, а также по эстети
ке, ботанике, минералогии; ибо Иоганн Якоб Мозер был
большой эрудит. И все он излагал с одинаковым жаром и
461
с глубоким выражением. Обычно Мария-Августа слушала
не очень внимательно; пока он говорил, она была погло
щена своей куафюрой или маникюром и даже читала
«Mercure galant», часто она не могла бы сказать, читал ли
он по-немецки или по-латыни. Но равномерный шум,
который столь виртуозно производил новый Цицерон,
ласкал ей слух, кроме того, ее забавляло созерцание
статной, подвижной фигуры этого самозабвенного фигля
ра и приятно щекотала мысль, что такой демократ и враг
государей, наперекор своей воле, с юношеским пылом и
скрежетом зубовным влюблен в нее. Порой, когда он
устремлял на нее восхищенный и настойчивый взгляд
своих больших туповатых глаз, она отвечала ему долгим,
уклончивым взглядом и смеялась, видя, как он краснеет и
прерывисто дышит. Он же, возвратясь домой, обстоятель
но и многословно рассказывал жене о красоте герцогини и
ее явном благоволении к нему, меж тем как его сердце
прикрыто тройной броней. И, упав на колени, он вместе с
женой пламенно и весьма складно молился богу о ниспо
слании ему силы в случае чего бежать, оставив одежду
свою в руках герцогини.
Из женщин Мария-Августа по-прежнему отличала
своей дружбой одну Магдален-Сибиллу. Ей она льстила и,
ластясь, обращалась к ней, как глупенькая младшая
сестренка к всезнающей старшей сестре. Ах, какая
Магдален-Сибилла умная и рассудительная, какое у нее
знание жизни и чуткая совесть! В ее собственной головке
мысли порхали пестро и сумбурно, точно яркие мотыльки,
и все пережитое мигом улетучивалось, не оставляя сле
дов. А Магдален-Сибилла бережно хранила в памяти все
слова и события, обдумывала и усваивала их, проникалась
ими. Потому и была она богата опытом и знанием, а сама
герцогиня казалась перед ней несмышленым ребенком,
хоть и носила корону и с полным правом звалась ма
терью отечества и даже была пожалована мальтийским
крестом.
Магдален-Сибилла относилась к ней со сдержанным
дружелюбием, силясь, насколько возможно, вникнуть в
это неуловимое, непостоянное создание. Правда, порой ей
становилось страшно при виде такой порхающей беспечно
сти. Существует ли эта непостижимая женщина, живущая
лишь во имя своего обожаемого тела, которую ничто не
трогает, ни муж, ни ребенок, ни страна, существует ли
она в действительности или она призрак, сотканный из
воздуха, мираж, бездушная, красочная тень?
Рослая девушка со смелым очерком смуглых щек
вдруг ощутила усталость. Померк глубокий блеск синих
глаз, неправдоподобно необычных при темных волосах,
по-женски плавными и вялыми стали движения крепкого
462
тела. Она утомилась борьбой, перегорела, утихла и уже не
склонна была яростно возмущаться и негодовать.
Она прошла через самоотречение и экстаз евангеличе
ского братства, ей были внятны слова и смысл Писания,
она зрела бога, апостолы садились у ее постели и вели с
ней беседу. А потом она увидала в лесу дьявола и,
воспылав священным огнем, пустилась в путь, дабы
одолеть лукавого. А тут явились герцог и еврей, затопили
потоками грязи и опустошили ее сад. Все цветы и плоды,
деревья и побеги заглохли и прогнили, а когда вода
сошла, не осталось ничего, кроме мокрого бесплодного
ила.
А затем подоспело объяснение с Зюссом. Несмотря на
первое разочарование, она смотрела на него как на
великое животворящее светило и всем существом раскры
валась ему навстречу, каждой клеточкой тела и души, с
безоговорочной, беспредельной преданностью тянулась к
нему. Но он был тем светилом, которое не греет, которое
сурово, безжалостно и неприступно свершает свой путь.
Все силы душевные она положила на то, чтобы его
постичь, и, покоренная им, лучше чем кто-либо разгадала
сложность его натуры, увидела, как он одинок, почувство
вала его борьбу, поражение, временное бессилие и новый
подъем. Но страсть ее, как затаенная,так и открытая, не
встретила отклика; он держался с ней учтиво, доверчиво и
дружелюбно, только сладострастный пыл в нем угас.
На этот раз она не впала в отчаяние: она примирилась.
И продолжала идти своим унылым, безрадостным путем.
Она рассуждала ясно, трезво и хладнокровно; ей бы
следовало стать хозяйкой крупного поместья; дворянинземлевладелец, не чуждающийся света, но проще и
уверенней чувствующий себя в деревне среди своих
крестьян, был бы ей подходящей парой. Но злая звезда
увлекла ее на ложную стезю. И сама она тут не без вины:
Вельзевул не является незваным. Если бы она не
томилась по нем в потаенных глубинах души, он бы ей не
привиделся тогда в лесу. Как бы то ни было, поздно
помышлять об этом. Она обречена участвовать в придвор
ной жизни, которая представляется ей бессмысленной
суетливой возней пестрых зверей, а единственный человек
среди них, к кому ее влечет тысячью нитей, теперь из-за
своей доверчивой дружелюбной учтивости стал ей, увы,
куда более чужд, чем был когда-то дьявол в Гирсауском
лесу.
Теперь она чаще ходила к слепой Беате Штурмин.
Святая уж не была в ее глазах глупой старой девой;
собственное одиночество и тишина, в которой замкнулась
она сама, казались ей менее гнетущими в присутствии
умиротворенной, благочестивой и по-своему мудрой жен463
щины. Здесь она порей почти физически ощущала эту
тишину, как мягкий и теплый плащ.
У Беаты Штурмин ока нередко встречалась с город
ским деканом Иоганном Конрадом Ригером, лучшим
проповедником в Штутгарте, и с его младшим братом,
Эмануэлем Ригером, советником экспедиции. Иоганн Кон
рад, проповедник, не мог сдержать свое необузданное
красноречие даже в мирной обители слепой. Человек он
был незлобливый и честный, но к чему зарывать в землю
талант, дарованный ему милостью божьей? И он рассти
лал перед слушателями, дабы усладить их, красивые,
полнозвучные слова, точно драгоценный бархат. Магда
лен-Сибилле словоохотливый пастор напомнил Иоганна
Якоба Мозера, которого она иногда встречала у МарииАвгусты, и однажды она простодушно и без всякой
похвалы упомянула о публицисте и его ораторском искус
стве. Но тут обычно незлобливый пастор запылал гневом
и стал громить сатанинскую гордыню этого говоруна,
понеже вообще светская риторика есть измышление и
наваждение дьявола; слепая с трудом укротила его гнев
против мирского конкурента, и он наконец, поворчав,
смирился.
Эмануэль Ригер, советник экспедиции, почтительно и
благоговейно слушал речи своего прославленного брата.
Это был невысокий, худощавый, невзрачный человек;
чтобы придать своему юношески застенчивому лицу не
много мужественности, он, вопреки моде, носил усы. По
натуре своей он был склонен видеть в каждом человеке
одно добро и очень огорчился, что брат его столь
отрицательно отзывается о всеми уважаемом публицисте,
но, по скромности своей, не осмелился выразить несогла
сие иначе, как еле заметным протестующим жестом. У
него, усердного и добросовестного чиновника, была глу
бокая внутренняя потребность чтить великих людей, в
этом был его отдых и единственная отрада, и прослыть в
его глазах великим человеком не составляло труда. На
свете встречалось немало людей, которых господь щедро
наделил высокими дарами, а ему выпала доля с благогове
нием и непритворным восторгом смотреть на них снизу
вверх и радоваться, что в доме святой ему доводится
встречать столько поистине замечательных мужчин и
женщин.
На Магдален-Сибиллу он взирал с раболепным обожа
нием, мысленно преклоняя колена. Вот это женщина! Вот
это страстотерпица! Сколько ей, чистейшей из жен Шваб
ской земли, пришлось выстрадать, сколько смертной муки
принять, когда еретический монарх обратил на нее взор.
Обратил на нее взор, другое выражение он не осмелился
бы употребить в самых дерзновенных мыслях. И с каким
464
достоинством носила святая жена, одаренная всеми те
лесными и душевными прелестями, свой терновый
венец!
Изредка решался невзрачный робкий человечек ска
зать ей несколько слов. Он не говорил о своем беспре
дельном обожании, на это он бы никогда не отважился, он
говорил об одном общем знакомом, магистре Якобе
Поликарпе Шобере из Гирсау. Магдален-Сибилла усмеха
лась легкой двусмысленной усмешкой. Ах, Гирсау! Ах,
добродушный, толстощекий, упитанный магистр! Запах
печеных яблок и благочестиво унылые песнопения о
небесном Иерусалиме сливались в ее памяти. А советник
экспедиции Ригер продолжал говорить о магистре; смирен
но, обстоятельно и с великим почтением рассказывал он о
его стихах, о песне «Забота о хлебе насущном и упование
на бога», а также о второй—«Иисус—лучший матема
тик», и Магдален-Сибилла тихо и мирно внимала степен
ным речам советника экспедиции.
На нее целительно действовало безграничное, благого
вейное обожание, которым непритворно дышало его суще
ство. Придворная жизнь, хотя Магдален-Сибилла и стара
лась ограничиться обязательными визитами, все же стал
кивала ее со множеством людей, которые чопорно и
судорожно замыкались перед ней, держали себя неесте
ственно, не умея найти верный тон ввиду ее особого
положения. Она была одновременно метрессой герцога, и
пиетисткой, и подругой герцогини-католички—все это
никак не вязалось между собой, сбивало с толку. А пото
му в каждом, с кем ей приходилось сталкиваться, она
вызывала смутное сочетание насмешки, смущения, нелов
кости, наглого любопытства и подобострастия, так что
простых, искренних человеческих слов она почти не
слыхала. Вот отчего наивное, непритворное обожание
Ригера было ей отрадно.
Она все сильнее тосковала о покое и скромной жизни.
Буйной и бесплодной суете двора, блеску и тяготам
власти приписывала она то, что око души Зюсса было
закрыто для нее, и придворные нравы становились ей все
более противны. В ней смутно бродила исконная глухая
ненависть ее предков к блистательным и беспокойным
повелителям; в роду ее матери был один из вождей
восстания Бедного Конрада, преданный позорной казни.
Все проще становился обиход ее дома близ городских
ворот, сама она одевалась все солиднее и скромнее, когда
только было возможно—не носила пудреного парика.
Карл-Александр с самого начала не знал, о чем с ней
говорить, и не порывал этой связи только потому, что
считал ее полезной для себя и популярной в народе;
теперь же он был в полном недоумении, но ограничивался
465
тем, что растерянно покачивал головой, так как и герцоги
ню все это скорее забавляло, чем шокировало.
Но один человек с глубокой, бессильной горечью и
скорбью следил за тем, как омещанивается МагдаленСибилла,— ее отец, Вейсензе. Он никогда не искал дове
рия дочери, наоборот, в гирсаускую пору он даже
тяготился строгой, задумчивой девушкой. И все же она
была его идеалом и тайной гордостью. Она была не той
породы, что остальные люди. Она была выше, тоньше их.
Ее окружала ей одной присущая атмосфера, и даже
скептик, говоря с ней, хотя и улыбался, но становился
невольно мягче и почтительней. Вейсензе, человек боль
шого ума и трезвого суждения, сам знал, что у него, при
всех дарованиях, нет подлинной внутренней силы, зижди
тельного ядра; а у Магдален-Сибиллы это ядро было, ее
походка, дыхание, голос свидетельствовали о природной
душевной полноценности, и он видел в ней свое заверше
ние, усматривал оправдание себе в том, что она дитя его
чресел. Он даже мысленно, про себя не осмеливался
критиковать ее. Кем бы она ни была: светской дамой или
святой,— она все равно была недосягаемо далека от
обыкновенных людей, она была другой, как смысл и цель
более возвышенного, недоступного мира. Когда же явился
герцог и растоптал ее, как ни потрясло, ни подкосило это
отца, ее образ у него в душе остался нетронутым. Она
была Афина Паллада, в обличье швабской девушки
сошедшая к смертным, или по меньшей мере полубогиня.
Но когда она стала все более омещаниваться в одежде,
речах и образе жизни, рухнул и этот его заветный идеал,
самый крепкий оплот и верный аргумент против укоров
совести и гложущей неудовлетворенности. Да, она, эта
женщина, не только представлялась мещанкой, она по
сути своей была мещанка. А остальное все только
личины: и фанатичка братства филадельфов, и мраморно
холодная герцогская метресса, пренебрегающая своим
всемогуществом, ибо душой она обитает на другой плане
те. Рассудительная мещанка, живущая буднями и свыкша
яся с ними,— вот что оказалось окончательным ее обра
зом, пошлой и смешной действительностью. Сделайся она
актрисой, побродяжкой, герцогиней, девкой, святой—
ничто бы не поколебало его веру в нее. Только это ей не
годилось, до уровня рядовых, честных, пошлых, скучных
обывателей она опуститься не смела, это убожество, эта
душная, затхлая атмосфера ей не годилась.
Тонким чутьем уловил он, что и в этом окончательном
будничном воплощении Магдален-Сибиллы повинен еврей.
Но и теперь он не поддался жажде дешевой мести. В нем
лишь усилилось любопытство: как бы в подобном случае
поступил Зюсс? Как бы изменилось его лицо, его поза,
466
его руки? Это любопытство кололо Вейсензе точно иглой,
захлестывало его, когда он засыпал, свербя и жаля
всползало от крестца по позвоночнику, всецело завладева
ло им.
С верой в дочь рухнули и последние внутренние
препоны. Он давно знал, что его положение при дворе и
содействие католическому проекту в конце концов ока
жутся несовместимыми с участием в малом парламент
ском совете. Но все же, когда, придравшись к временному
недомоганию прелата, его в очень деликатной форме
исключили из совета одиннадцати, он был больно уязвлен.
Теперь он, ни с чем не считаясь, открыто перешел на
сторону герцогского правительства. Будучи умнее и прин
ципиальнее грубоватого Ремхингена и алчного Панкорбо,
он не принял участия в кознях против Зюсса, не поверив в
мнимое безразличье и бессилье еврея. Зато теперь ему
легко было стать связующим звеном между творцами
католического проекта и финанцдиректором, без которо
го, очевидно, ни одно дело не могло сладиться.
На дому у Зюсса он встретился с капуцинами из
Вейля-города, а также с одним итальянским патером и с
уполномоченным князя-аббата Эйнзидельнского. Правда,
отправляясь на такие встречи, Вейсензе порядка ради
входил во дворец Зюсса с заднего крыльца, но происходи
ло это среди бела дня и на виду у всех, так что самая
таинственность носила характер вызова. От старых дру
зей— Бильфингера и Гарпрехта—он все более удалялся;
и они серьезно, скорбно, но без ненависти следили за тем,
как он погружается в омут нечестия и бесчестия.
С каждым днем Вейсензе все более вкрадывался в
доверие к герцогу, без стеснения пользуясь щекотливым
положением незаконного тестя. Пускал в ход все свое
знание людей, чтобы угодить нраву Карла-Александра, и
герцог, не простивший еще своим ближайшим советникам
козней против Зюсса, с которым теперь тоже чувствовал
себя неловко и неспокойно, благосклонно принимал льсти
вую угодливость Вейсензе. Те мелкие услуги, которые
ранее были на обязанности еврея, как, например, оплата
личных расходов, поставка и отставка женщин, незаметно
и ловко взял на себя председатель церковного совета.
Вюрцбургский тайный советник Фихтель не мог нара
доваться, что его досточтимый друг стал подлиннейшим
царедворцем: куда приятнее видеть, что доверенным и
приближенным лицом при герцоге состоит милейший
Вейсензе, а не двуличный еврей, с которым так трудно
найти общий язык. Тайный советник считал, что председа
телю церковного совета вполне подобает пользоваться
влиянием и властью, и, частенько посиживая вместе с ним
и попивая горячий кофейный напиток, он осторожно,
467
обиняками подавал своему другу советы, как поощрить и
упрочить доверие к нему государя.
Чтобы крепче привязать к себе Карла-Александра,
Вейсензе толкал его на путь извращенного утонченного
распутства, и тот, сам по себе человек нормальный, хоть и
не находил вкуса в такого рода наслаждениях и предпочи
тал пищу попроще, однако для своей репутации монарха и
светского человека считал обязательным отведать и этих
пикантных блюд. Прелат добывал ему женщин, которые
ему, в сущности, не нравились, но зато были апробирова
ны в пресыщенном Париже, добывал также французские
секретные возбуждающие снадобья; все глубже заводил
его в сад с отравленными плодами, и вскоре герцог не мог
уже обойтись без своего ментора. Как ни странно, но
герцогиня не одобряла этой дружбы. Она отнюдь не была
строга в вопросах морали, она любила слушать рассказы
на скользкие темы, и лицо у нее при этом принимало
сосредоточенно задумчивое, мечтательное выражение; ей
было по-своему дорого лицо ее отца, лицо многоопытного
эпикурейца, покрытое сеткой порочных морщинок. Но
физиономия Вейсензе, быть может оттого, что пороч
ность его была не органической, а надуманной, принадле
жала к тем немногим, которые отталкивали ее.
Карл-Александр имел обыкновение устраивать много
людные, блестящие охоты и тратить на них огромные
деньги. Так, он приказал вырыть в одном из своих лесов
большой пруд, чтобы загонять в него дичь. Во время
одной из таких охот Вейсензе предложил поехать поохо
титься совсем маленькой компанией. Ведь охота вроде
нынешней—это скорее повод для представительства, не
жели увеселение. Герцог согласился с ним. Немного
погодя председатель церковного совета как бы вскользь
упомянул о превосходных, изобилующих дичью лесах
вокруг Гирсау; пожалуй, не худо бы для разнообразия
побыть там инкогнито несколько деньков, без удобств
охотничьего замка, без свиты, отдохнуть от бремени
власти, словно простому сельскому дворянину, насладить
ся радостями охоты в обществе двух-трех кавалеров. А
уж какая для него честь принять его светлость в качестве
гостя в своем доме — об этом и говорить не приходится.
Карл-Александр с готовностью ухватился за эту мысль.
Вейсензе выбрал удачную минуту для своего предложе
ния: вдобавок оказалось, что герцог всего два раза был в
знаменитом монастыре. Поездку назначили на ближайшее
время и для сохранения инкогнито решили держать ее в
большом секрете.
Начиная с этого дня у Вейсензе обнаружилась необы
чайная предприимчивость и воодушевление. Он помоло
дел, походка сделалась гибче и живее, умные глаза его
468
глубоким блеском взгляда проникали все окружающее. Он
усиленно искал общества Зюсса, старался быть поближе к
нему и с легкой циничной усмешкой на тонких похотли
вых губах, наклонив узкую породистую голову, словно
принюхиваясь, внимательно слушал, когда тот говорил.
Незаметно для Зюсса окидывал его пристальным взгля
дом, жадно вбирал в себя его облик, и тот вздрагивал как
в ознобе, не понимая, что с ним, терял нить рассказа и
наконец умолкал.
Рабби Габриель покинул дом с цветочными клумбами отправился в одну из своих одиноких поездок. С запада на
восток пересек Швабию, побродил по торжественным
старинным улицам Аугсбурга, сопутствуемый пугливым
любопытством. Приехал, встреченный тупым недоверием,
в живописную резиденцию баварского курфюрста. Свер
нул на юг в горы. У реки широко раскинулся пестрый,
шумный базар. Дальше долина сжималась, шла зигзагами,
и дорога следовала за бесконечными извивами быстрой
пенисто-зеленой реки. Вверху на лужайке между больши
ми бурыми громадами камня виднелся охотничий замок
курфюрста.
Дорога разветвлялась. Рабби Габриель вступил в гу
стой, нескончаемый лес. Стал подниматься вдоль русла
бурливой реки, которая становилась все уже и, звонко,
весело журча, пробивала себе путь сквозь темную чащу.
Каббалист перешел границу и вступил в императорские
владения. Местность была пустынна, полна великого
молчания; после двухдневного странствия он увидел там,
где долина реки вновь расширялась, кучку убогих доми
шек вокруг маленькой церкви и заночевал в этом селении.
Несколькими милями дальше высокая гряда гор пере
гораживала долину, параллельно которой шла до тех пор.
Немного раньше в стороны отходили три боковые долины,
образованные горными ручьями, которые впадали в глав
ный поток. Путник свернул в первую из этих долин. Она
поднималась довольно отлого, манила уютом и покоем,
лесистые склоны окружали ее. Он пошел второй. Она
была очень коротка, поднималась вверх неприступной
кручей и упиралась в полукруг гигантских, сурово обна
женных бурых скал. Он пошел третьей долиной. Эта была
длиннее и шире остальных. Ручей, образовавший ее, падал
менее отвесно, местами терялся совсем, уходил под
землю. Рабби Габриель добрел до болота, поросшего
ивняком. Выше виднелся заброшенный шалаш—должно
быть, последнее жилье в здешней местности.
День был облачный, нежаркий, но душный. Полный
старик дышал тяжело, с трудом пробирался без дороги.
469
Позади шалаша долина внезапно расширялась. И тут
рос клен, необычный для такой высоты. Дальше еще
клены. Целая роща. Стройные старые деревья стояли
очень тихо, не было ни ветерка, ни единый листик не
шевелился. Сквозь сетку ветвей неясно проступали, широ
ким охватом неумолимо замыкая долину, гигантские
белые стены гор, таких высоких, что сквозь сетку ветвей
не видно было их вершин. Душной пеленой нависал
воздух, роща старых, величавых блекло-зеленых деревь
ев, казалось, волшебством была перенесена сюда, в горы,
из южных краев; почти осязаемо стлалась глубокая,
гнетущая тишина, вся недвижная долина была зачарована,
человеку отсюда не бывает выхода, точно он дошел до
края света.
Рабби грузно, с легким стоном утомления опустился на
землю под деревом. Он вынул письмо Зюсса, написанное
древнееврейскими буквами и выдержанное в тоне оскор
бленной невинности. Старик вглядывался в начертания
букв, впитывал их в себя. Потом склонил голову к
коленям, силясь вызвать перед собой образ человека,
который гнался за его душой, человека, к которому он
был прикован. Надо помочь ему! Помочь заблудшей душе
обрести свет, чтобы собственной связанной с ней душе
легче дышалось.
Но в этой долине трудно было углубиться в себя. Ох,
как тяжко давит грудь недвижимый воздух! Быть может,
Самаил, отец зла, наслал сюда своих могущественных
духов удручить его, отклонить от его задачи? Избави
душу мою от меча и живот мой от власти нечестивого!
Зловеще недвижимо, точно мертвецы, стояли непри
вычные для здешних мест деревья. Повсюду демоны,
бесформенные и в мириадах форм, окружают человека и
смущают того, кто стремится к вышнему миру. Души
умерших обречены во искупление грехов обитать в мире
вещей, обречены обитать в звере, растении и камне. В
жужжащей пчеле воплощена душа болтуна, во зло упо
требляющего слово, в полыхающем пламени—душа пре
ступившего против целомудрия, в немом камне—душа
злоречивого и клеветника. Рабби Исаак Лурия, мудрей
ший среди людей, видел души, что отлетели от тел, а
также души живых, когда они в субботний вечер возноси
лись к райским кущам.
О, если бы ему дано было увидеть душу того человека!
Обратиться к ней, обратить ее, спасти ее. Душа человека,
мятущегося на земле в погоне за одними земными
благами, по смерти растекается водой. Не зная покоя,
волнуется она в воде, распадаясь, дробясь, распыляясь
каждое мгновение на тысячи частиц. Знали бы люди,
каковы эти муки, они бы плакали, не осушая глаз.
470
Человек, беспокойный, мятущийся, одержимый. Думай,
думай об этом, человек!
Тяжелее навалился на него гнет, стеснил дыхание,
заставил встряхнуться. Отовсюду из листвы тысячи глаз
смотрели на него, то были золотисто-карие проникновен
ные глаза, то были—и сердце замерло у него—глаза
Ноэми. И они взывали, молили настойчиво, жалобно
заклинали его: «Спаси!»
«Спаси!» — взывали они все настойчивее, в смертной
тоске молили его, не переставая ни на миг. Он провел
рукой по лбу, чтобы прогнать видение, откинув голову,
взглянул ввысь. Там обрывки облаков застыли, не уплы
вая, причудливыми очертаниями. И вдруг он увидел, что
они образуют буквы, две еврейские буквы, гласящие:
«Спаси!» Прочь отвел он лицо и увидел, что ветви дерева,
под которым он сидит, образуют те же буквы: «Спаси!»
То же и корни: «Спаси!» Тогда вскочил он, тяжело дыша,
обливаясь потом, нёбо пересохло,- по спине прошел мороз,
все внутренности и грудь сдавило точно обручем. Он
пошел назад. Ручейки по горным склонам, извивы потока
повторяли те же буквы, вся безмолвная долина была точно
одни уста, ее склоны, камни, воды молили, заклинали его,
кричали в тоске и страхе: «Спаси!»
И полный старик в тяжелой одежде бегом стал
спускаться из долины, едва переводя дух, спотыкался,
падал и бежал дальше. Добрался до людского жилья,
стремительно свершил обратный путь верхом на муле, на
лошадях, в экипаже. За спиной он ощущал испуганный,
молящий взгляд золотисто-карих глаз, и подгоняя, закли
ная, взывая, в мозг впивались буквы: «Спаси!»
В Гирсау, у Вейсензе, в тихих просторных покоях с
пышными занавесями вместе с хозяином сидели герцог,
увертливый тайный советник Шютц с крючковатым носом
и крикливый майор фон Редер с бесформенными, почти
всегда затянутыми в перчатки лапами. Здесь еще витали
детские мечты и видения Магдален-Сибиллы, отцу еще
представлялось, как она сидит за книгой в мирном свете
лампы, с детски сосредоточенным, замкнутым выражени
ем лица. Она представлялась ему прежней: не по-женски
смелый очерк смуглых, покрытых пушком щек, яркосиние глаза, странно контрастирующие с темными волоса
ми. Каким светом и упованием когда-то сияло ему это
лицо! И увы! Как леденяще уныло оно померкло.
В покое, еще полном его надежд, его трудов над
комментарием к Библии, еще полном девичьих грез,
теперь бражничал и горланил в пьяной компании разошед
шийся герцог.
471
Карл-Александр чувствовал себя молодым, свежим,
несокрушимо здоровым. Зеленый мундир был широко
распахнут, жилет расстегнут, белокурые с проседью
волосы не покрыты париком. Гениальная мысль—
приехать сюда поохотиться! В Людвигсбурге и Штутгарте
дела превосходны, у католического проекта все шансы на
успех. А в опере новая актриса, Илонка, которая ему
весьма по вкусу: пожалуй, следовало прихватить ее с
собой. Впрочем, нет, так лучше. Днем—только ветер в
лицо, вечером—вино да добрая, сочная мужская беседа.
Никаких баб! Никакой политики! Никакой парламентской
сволочи! До чего же молодо себя чувствуешь! Совсем не
замечаешь, mille tonnerre! своих пятидесяти лет. Еще
можешь смеяться да радоваться клочку леса и удачному
выстрелу.
•
Нейфер суетился, разливая вино. В полумраке, вдали
от светового круга лампы, молча примостился черноко
жий. Карл-Александр сидел, вытянув ноги, много пил,
гулко хохотал над грубыми сальностями Редера и тонкими
остротами Вейсензе, над скабрезными анекдотами госпо
дина фон Шютца, которые тот преподносил с достойным
видом, сильно гнусавя и пересыпая рассказ французскими
словечками. Затем сам принялся рассказывать солдатские
истории и приключения своей венецианской поры.
С угрюмым злорадством слушал Вейсензе. Ведь, в
сущности, еврей виноват и в том, что ему приходится
марать свои чистые покои этой похабщиной и несносным
вздором. Ничего не поделаешь, раз хочешь что-то узнать,
раз тебя донимает любопытство, так и плати за него. Оно
стоит того, оно того стоит!
Когда гости, отяжелев от вина, собрались спать,
Вейсензе сказал герцогу, что приготовил к завтрашнему
дню сюрприз. Он всепокорнейше предлагает выспаться
завтра как следует, потом со вкусом отобедать, а по
том он поведет его светлость в лес и покажет свой
сюрприз.
— Вейсензе! — захохотал герцог,— Старый лис! Пре
восходительный председатель! Я тобой доволен. Каждый
день умудряешься откопать что-нибудь новенькое. Ты
прелат хоть куда.— Он похлопал Вейсензе по плечу и,
пошатываясь, отправился в опочивальню.
На следующий день, пыхтя от изобилия яств, дыша
испарениями старых вин из погребов большого знатока
Вейсензе, компания тронулась в путь. Сперва проезжей
дорогой, затем в сторону—узкой колеей. Тут оставили
экипажи, отправились пешеходной тропинкой и очутились
перед крепким, очень высоким забором. Деревья мешали
взгляду проникнуть дальше.
Итак, они стояли перед забором. Дул теплый ветер.
472
Винные пары еще не совсем улетучились. Мужчины
пыхтели, потели, острили. Значит, вот где запрятан
сюрприз; а стоящий ли? Пусть бы Вейсензе хоть намек
нул слегка. Тот убеждал не жалеть усилий и первым
полез через забор. Остальные последовали за ним, кряхтя
и отдуваясь. Пошли дальше, раззадоренные, возбужден
ные, заинтригованные.
Добрались до цветочных клумб, до белого кубика
дома. Стояли, смотрели. Смутные представления вспыхи
вали в мозгу Карла-Александра: Венеция, Белград. В
растерянности глазели все на эту странную белую штуку
посреди швабского леса.
— Дом принадлежит магу,— сказал Вейсензе,—
дядюшке господина финанцдиректора.
Озадаченные, тупо недоумевающие лица. У герцога
поднялась легкая тошнота от вина, он почувствовал себя
вдруг отяжелевшим, хромая нога давала себя знать после
скверной, кочковатой лесной тропинки. С неосознанным
смятением глядел он на дом, ему смутно почудилось,
будто оттуда на него смотрят окаменевшие, блекло-серые
глаза.
— Магу? Вот как?—сказал он хриплым, сдавленным
голосом.— Верно! Сюрприз хоть куда.
— Это еще не все,— усмехнулся Вейсензе, растягивая
тонкий, чувственный рот.— Не угодно ли вашей милости
подойти поближе?
Карл-Александр встряхнулся, откашлялся.
— Кстати, старый колдун кой-чего не договорил
мне,— загромыхал он.— Вспугнем-ка филина в его гнезде!
Еще ближе подошли кавалеры, постучали и, так как
никто не отозвался, ввалились в дом. Старый, дряхлый
слуга вышел им навстречу: чего им надобно?
— Твоего хозяина.
— Он в отъезде. И все равно он никого не принима
ет,— хмуро добавил старик. Тогда они только осмотрят
дом, заметил Вейсензе. Что это им взбрело на ум,
сварливо заворчал слуга. Пускай убираются. Тут посто
ронним делать нечего.
— Заткни глотку!—рявкнул несдержанный майор
Редер.
Но старик твердил упрямо и сердито:
— Тут посторонним делать нечего. Тут никто не
может распоряжаться, кроме моего господина.
—И
герцога
Вюртембергского,—сказал
КарлАлександр. И все проследовали мимо огорошенного слуги
в дом. Пугливо и насмешливо оглядели фолианты, рисун
ки каббалистического древа, небесного человека, невидан
ные письмена. Обменялись ироническими замечаниями
насчет всей этой ахинеи. Но таинственность комнаты
473
сдерживала привычную шумливость, они невольно робели
и говорили приглушенными голосами.
— Черт побери! — заорал вдруг Карл-Александр, пы
таясь спугнуть смущение.— Ведь мы же не в церкви.
Подай вина, Нейфер! Раз старого чародея нет дома, мы
попробуем чарами доброго вина привлечь в свою компа
нию его духов.
— А не лучше ли будет сперва осмотреть другие
комнаты? — предложил Вейсензе.— Может быть, набре
дем еще на что-нибудь.— И он принюхивался тонким
длинным носом и шарил по углам умным беспокойным
взглядом.
Пока Нейфер откупоривал вино, они осмотрели осталь
ные несколько комнат маленького домика. Перед одной из
дверей стояла Янтье, толстая болтливая служанка, она
старалась удержать посетителей. Но они оттолкнули ее и
втиснулись в комнату. Там в дальнем углу сидела девушка
в восточном уборе. Ее огромные глаза выражали испуг,
возмущение, протест. И посетители отпрянули перед
прелестью матово-белого лица, иссиня-черных волос,
красноречивых, проникновенных глаз.
— Ну тебя к дьяволу,— вполголоса выругался гер
цог.— Вот что припас себе мой еврей! Вот что он прячет
от меня, шельмец! Один желает лакомиться таким делика
тесом.
Между девушкой и посетителями по-прежнему было
несколько шагов расстояния. Ноэми вскочила и стала
позади кресла, забившись в самый угол. Мужчины,
ошеломленные необычайностью этого явления, застыли
подле дверей.
Молчание прервал учтивый, мягкий голос председате
ля консистории:
— Барышня — дочка господина финанцциректора.— И
в ответ на изумление разинувших рты кавалеров любезно
усмехнулся: — Да, это и был мой сюрприз.
— Черт подери! Черт подери!—раскатисто повторил
несколько раз кряду майор Редер, других слов он не
находил. Но герцог, оправившись от удивления, загорелся
энтузиазмом и, пожирая ее большими голубыми глазами,
рассыпался в восторженно-галантных, новомодных ком
плиментах:
— Чудо что за девочка! Головка будто вырезана из
эбенового дерева и слоновой кости. Точно легенда полу
денных стран.
Тайный советник Шютц находчиво подхватил:
— Финанцциректор—несомненный гений; но порожде
ние его чресел еще совершеннее всех плодов его ума.
Вейсензе молчал. А мог бы он, тонкий знаток, живопи
сать красоту девушки на потребу герцогу куда ярче, чем
474
сам Карл-Александр вкупе с холодным Шютцем и грубым
Редером, который не успел подобрать иных похвал, кроме
похожего на икоту: «Черт подери! Черт подери!» Но
Вейсензе безмолствовал. Он лишь глядел на девушку,
оглядывал ее с головы до ног, и улыбка на его чувствен
ных губах расплывалась все шире. Н-да, почтеннейший
господин тайный советник по финансовым делам, это в
самом деле сокровище, которое стоит беречь как зеницу
ока. Восьмое чудо света! Иудейская Венера! Глаза прямо
из Ветхого завета. И на вид такая, что на нее приятно не
только смотреть. Магдален-Сибилле являлись апостолы и
вели с ней беседы. А к этой, пожалуй, являются пророки.
Вы были хитрее меня, господин финанцдиректор, и
все-таки оказались недостаточно хитры. Вам следовало
припрятать ее подальше и понадежнее. Voila! А теперь
посмотрим, какую курьезную мину состроите вы.
Тем временем остальные продолжали восхвалять кра
соту девушки. Даже господин фон Редер обрел красноре
чие и сказал:
— Кто бы подумал, что у старого лиса такой
детеныш?
А Ноэми, натянутая как струна от ужаса и воз
мущения, по-прежнему стояла в углу и смотрела на
мужчин.
— Как же ваше имя, мадемуазель?—спросил герцог.
И, не получив ответа: — Суламифь? Саломея? Прикажете
положить чью-нибудь голову к вашим ногам?
Но Ноэми молчала, извиваясь от острого до боли
ужаса и отвращения.
— Застенчивость она унаследовала не от отца,— изрек
господин фон Шютц.
А майор фон Редер грубо и нетерпеливо рявкнул на
нее:
— Отвечай, жидовское отродье, когда тебя спрашива
ет твой государь.
— Заткни глотку, Редер! — приказал Карл-Александр.
И ласково, как с ребенком, заговорил с прижавшейся в
угол, запуганной девушкой: — Я ничего тебе не сделаю, я
тебя не съем. Ах ты, пугливая газель! Мимоза! Что ж ты
так жеманишься?
Янтье, служанка, тем временем пробралась к девушке;
толстая, добродушная, стояла она рядом с ней в отчаян
ном страхе и растерянности.
— Я ведь в самом деле твой повелитель,— продолжал,
теряя терпение, Кар л-Александр,—твой и твоего отца
благорасположенный герцог и государь. Скажи же нако
нец, как тебя зовут?
— Барышню зовут Ноэми,— отвечала вместо нее слу
жанка.
475
— Добились-таки! — удовлетворенно проворчал Редер.— Ноэми — потешное имя! — И фыркнул при этом.
Но герцог потребовал:
— Подойди сюда, Ноэми! Поцелуй руку своему госу
дарю!
Служанка принялась нежно убеждать девушку, слегка
подталкивая ее вперед. Медленно, опустив глаза в землю,
шла она, словно ее тащили силой, и жадным взглядом в
радостном возбуждении следил за ней Вейсензе.
Потом все отправились в кабинет выпить. Требовали,
чтобы девушка чокалась с ними. На стенах цвело каббали
стическое древо, переплетались массивные буквы и непо
нятные фигуры, застыл в созерцании небесный человек.
Девочка пригубила. Но дольше удержать ее не удалось.
Она убежала, заперлась у себя в комнате, трепеща, дрожа
всем телом, холодея от страха.
А в кабинете, за выпивкой, господин фон Шютц,
указывая на магические знаки, отметил:
— Раньше здесь пахло хедером и кладбищем. Теперь
здесь пахнет Парижем, парфюмерией и «Mercure galant», a
весь мистический дух выветрился. Удивительное дело:
стоит появиться такому свеженькому созданию—и от чар
самого премудрого мага не остается ни следа.
Затем компания тронулась в обратный путь. Редер и
Шютц впереди, дальше герцог и Вейсензе, за ними
Нейфер. Грузный герцог доверчиво опирался на тонкого,
стройного Вейсензе.
— Это ты ловко подстроил,— одобрил он,— тут мы
еще немало повеселимся. Что за хитрец и тихоня мой
еврей! Ну, мы его так допечем, что он у нас будет
краснеть и бледнеть.
Но не таковы были намерения Вейсензе. Уйти сейчас,
а потом немножко подтрунить над евреем, только и всего?
Не для того он старался. Еврей хитер, еврей знает, что за
сокровище его дитя. Он отошлет ее за пределы страны,
куда-нибудь подальше, и уж во всяком случае не привезет
ко двору, как сделал он, Вейсензе. У еврея перед глазами
назидательный пример, а если бы у него и явилось такое
поползновение, старик маг удержал бы его. И если герцог
сейчас уйдет, второй раз его в Гирсау не заманишь. И
снедающее Вейсензе великое любопытство навсегда оста
нется неудовлетворенным.
Председатель церковного совета представил себе де
вочку, как она забилась в угол, какой ужас и отвращение
выражали ее большие глаза на матово-белом лице, и
ласковое, нежное чувство поднялось в нем. Но это
чувство распылилось в пожирающем его страстном любо
пытстве, которое, захватывая дух, поднялось откуда-то из
самых недр и заполонило его всего.
476
Он замедлил шаг, посоветовал герцогу не утомляться,
предложил сделать небольшой привал. У Нейфера остава
лось еще вино. Вейсензе услужливо подливал герцогу. Тот
пил. Вейсензе упорно переводил разговор на девушку:
всегдашним своим учтивым, вкрадчивым голосом он, как
тонкий знаток, полунамеками восхвалял ее прелести,
юные и все же созревшие для любви. В цвете лет еврейки
прекрасны, никакие другие женщины не сравнятся с ними,
это холодный пламень, подобный южному вину. Но их
цвет недолговечен, они увядают и становятся отвратитель
ны. Поэтому надо их брать такими робкими и страстными,
как эта; кто первым отведает этого пенистого напитка,
получит редкостное наслаждение, о котором не забудет до
конца дней.
Так каплю за каплей вливал он в герцога свою тонкую
отраву. Карл-Александр пил и чувствовал, как волнуется,
бурлит и замирает в нем кровь. Вечерело, южный ветер
обдувал его теплыми порывами, между деревьев клубился
образ девушки, ее нежное, стыдливое тело; он тихо
сопел.
— Такими, наверно, были те женщины,— грезил вслух
Вейсензе, своими грезами разжигая герцога,—те женщи
ны, которых держал у себя царь Соломон. Тысячу
женщин держал он у себя. Вот каковы были цари из
Ветхого завета. Из завета господина финанцдиректора.—
И он засмеялся коротким тихим смехом.
Карл-Александр внезапно поднялся, отряхнул с мунди
ра сучья и палую листву, хриплым голосом сказал
Вейсензе, что хочет один немного погулять по лесу; пусть
Вейсензе извинится за него перед остальными спутни
ками; им нечего дожидаться его, пусть едут домой, а
ему пришлют экипаж; Нейфера он оставляет при себе.
Председатель церковного совета поклонился и по
шел прочь. Лишь очутившись один, он перевел дух,
распростер руки, искривил в гримасу свое подвижное
лицо, издавая странные мурлыкающие, кудахтающие
звуки.
Между тем Карл-Александр в сопровождении камерди
нера шел назад по вечереющему лесу так скоро, как
только позволяла хромая нога. Когда он приблизился к
дому с цветочными клумбами, сумерки совсем сгустились,
темными клочьями неслись быстрые облака, луны не
было, резкие порывы теплого ветра захватывали дух.
Славное приключение! Молодым чувствуешь себя, совсем
молодым! Перелезаешь через заборы, крадешься ночью
по лесу. Эх, до чего славно, куда лучше, чем спорить с
вшивой парламентской сволочью о каких-то там парагра
фах. Будь на лице маска, прямо можно подумать, что
вернулась молодая венецианская пора.
477
Что это — не собака ли залаяла? А может быть, старик
начертал магические круги и заколдовал порог, чтобы
всякий, кто ступит на него, застыл на месте?
Он оставил Нейфера позади, а сам, крадучись и
приглядываясь, обошел вокруг дома. Он без труда запом
нил его несложный план. Вон комната девушки, там
темно. Свет горел в комнате с каббалистическими фигура
ми. Значит, она там? По шпалернику нетрудно взобраться
наверх. А ну-ка, надо попробовать.
Кряхтя, полез он в окно. Да, она сидит там, опустив
руки, притихнув, а глаза большие, испуганные, растерян
ные.
— Пет! — окликнул он ее вполголоса, лукаво ухмыляясь
и подмигивая.
Она вздрогнула, увидела красное, одутловатое лицо,
голубые, жадно выпученные глаза. Судорожно откину
лась она назад и в ужасе уставилась на сопящего
человека. Он засмеялся.
— Я тебя напугал? Глупенькая! Не бойся! — Он прыг
нул в комнату и, весь потный, пыхтя, надвинулся на
нее.— Что, ловко твой государь лазит в окна?
Она едва успела отбежать в дальний угол и вся
сжалась, беззвучно бормоча несвязные молитвы. Он
бросился за ней следом, ласково уговаривая ее, словно
малолетнего ребенка; но от его зловещей вкрадчивости ей
стало еще страшнее. Губы у нее побелели, глаза, точно
оледеневшие озера, глядели на него: и вдруг он нетерпели
во, грубо рванул ее к себе, осыпал поцелуями похолодев
шее лицо, нащупал груди. Но она выскользнула у него из
под рук, слабым, беззвучным, детским голоском стала
звать дядю, вырвалась, бросилась к двери и помчалась
вверх по лестнице. Лестница вела на крышу.
Очутившись наверху, она жадно, судорожно вдохнула
ночной воздух. Теплый влажный ветер принял ее в
объятия, помчал вперед. Она прислушалась—позади все
было тихо. Она распростерла руки, почувствовала себя
свободной, дядя помог ей, а влажный благодатный ветер
развеял смрадное дыхание зверя. Легкими шагами, точно
порхая, приблизилась она к краю пологой крыши. Что
это—голоса из лесу? Глубокий, бархатный, ласкающий
голос отца и скрипучий, сердитый и все же—ах, такой
отрадный голос дяди. И она улыбнулась во тьму ночи.
Тут по лестнице раздался топот, сопение, приглушен
ные проклятия. Это он, зверь. Но теперь у нее не было
страха. Оттуда, из лесу неслась колесница, запряженная
воздушными конями, вот она остановилась у края крыши.
Улыбаясь, скользящими шагами взошла в нее Ноэми.
Карл-Александр, добравшись до верху, не увидел
ничего. А ведь она помчалась по лестнице вверх, и
478
другого хода отсюда нет. Вот дьявольщина! Уж не
обернулась ли она вон той ночной птицей, набравшись у
старика колдовской премудрости? И не она ли это плывет
обрывком черного облака и смеется над ним? Окаянная
девчонка! Он стоял разочарованный и злой, резкий порыв
ветра откинул полы его мундира и слипшиеся от пота
волосы. Старый осел, вот он кто! Внизу надо было ему
завладеть этим жидовским отродьем, этой кривлякой,
швырнуть ее прямо на стол, невзирая ни на какие ужимки
и увертки. На то он и монарх. А теперь к черту пошла вся
ночь, и правы будут гирсауские приятели, если поднимут
его на смех.
Сердито поплелся он вниз. Нога у него болела, и устал
он как пес. С трудом, осторожно выбрался он через окно
из дома. И тут услышал испуганный, трусливый, хриплый
шепот камердинера:
— Она лежит в цветах!
Он подумал, что она там спряталась, и засмеялся.
— Ах плутовка!
Спотыкаясь, поспешил он сквозь неверную ночную
полумглу в том направлении, куда указывал Нейфер.
Да, она лежала там среди цветов. Цветы раскачивались
под ветром, взмахивали сотнями рук, она же лежала
совсем неподвижно.
— Как ты сюда улизнула, плутовка? — игриво оклик
нул он ее. Не слыша ответа, он бережно взял ее руку,
откинул ей голову, торопливо, испуганно ощупал ее.
Понял, что она мертва, и совсем растерялся.
Клочья облаков мчались по небу. Почти не давая
света, кривился медно-красный рог молодого месяца.
Оробевший слуга держался в сторонке. А герцог Вюртембергский стоял, коленопреклоненный, перед трупом моло
дой еврейки, среди цветов, в глухой, беспомощной тоске,
жалкий человечек, в ночи, на ветру.
Что, собственно, произошло? Оступилась она? Или
умышленно бросилась вниз? Так или иначе, он был связан
с умершей, был причиной ее смерти.
Ба! Он побаловался малость. Кто мог думать, что
девица окажется такой недотрогой? С другими девицами
ее возраста он еще не так расправлялся. И с какими! С
дочерьми знатнейших швабских фамилий! Чего же было
еврейке так церемониться и жеманиться? Бывает, что
дети от одного недоброго слова бросаются в воду,
накладывают на себя руки. Да, бывает. Из этого явствует,
что они не в своем уме и непригодны для жизни. А
значит, на том, кто был невольной причиной, вины нет.
И все же от гнетущей, давящей тоски он отделаться не
мог. Еврей укрыл ее, далеко и надежно укрыл, а все же
она лежит теперь немая, окоченевшая, и еврею при всей
479
его хитрости не удалось уберечь ее. Подует бог весть
откуда ветерок—и угас человек. Чудно это и очень
сложно. Вот ведь сидела она недавно на свету, и глаза у
нее горели жизнью, а теперь лежит в темноте ночи, и
никакой теплый ветер не помешает смертному холоду
сковать ее.
Кругом враждебной, полной тайны громадой чернел
лес. Оттуда доносились голоса, пугающие и насмешливые.
Человек, окутанный теплым дуновением, содрогнулся.
Детские сказки всплыли в памяти, видениями зачарован
ного леса, наполненного отринутыми духами, повеяло на
него, длинные призрачные руки тянулись к нему, тереби
ли его за ворот, за волосы. И вот уж он снова скользит
все в том же безмолвном, таинственном танце; впереди
маг держит его за правую руку, Зюсс—позади—за
левую. А там, изгибаясь и склоняясь, разве то не девушка
скользит в хороводе? И он слышал скрипучий, сердитый
голос мага. Он явственно слышал каждый звук, силился
понять слова, но понять ничего не мог. Это мучало его. И
все вокруг было так тускло, туманно, бесцветно.
С гневным рычаньем вырвался он из сковавших его
пут. Он устал как пес, он пойдет спать. Тут на ветру
лежит покойница. Так что ж! Мало он видел покойников?
Когда он командовал в атаку, потом повсюду тоже
лежали покойники, и он, в сущности, был тому причиной.
Нелепость и заумная чушь так долго размышлять над
этим. С какой стати больше задумываться над мертвой
еврейкой, чем над доблестными христианскими офицерами
и солдатами, которые тысячами умирали вокруг него и
ради него? На то он и герцог. Богу так угодно, чтобы
всюду, куда бы он ни ступил, расцветала жизнь или
налетала смерть.
Итак, он пойдет спать. А девушка? Оставить ее тут?
Ей, правда, никакой ветер и дождь не могут
повредить.
Уйдет он сейчас, и кончено с этим, finito1. Завтра утром
прислуга найдет девушку, известит Зюсса. Тот голову
себе сломает, почему и отчего она умерла. Но разнюхи
вать вряд ли станет. Поостережется. Зароет потихоньку
свою девочку и словом не обмолвится.
А те, что здесь с
ним, Вейсензе и прочие item2. Кончено дело. Умерло,
забыто, похоронено. Баста!
Итак, он пойдет... Нет, не пойдет. Ему—бежать? Ну,
нет! Это значит показать, что он боится еврея. Прислугу
он сейчас разбудит, к Зюссу пошлет верхового, дождется
его здесь, скажет ему: славные истории затеваешь ты,
шельмец! Твою девчонку находят тут мертвой, на ветру.
1
2
Кончено (ит.).
То же самое (лат.).
480
Не запрячь ты ее, хитрец, ханжа этакий, привези ты
ее в Штутгарт, никогда бы такого камуфлета не полу
чилось.
Большим ударом будет это для еврея, тяжким потрясе
нием. Окаянная, жуткая, загадочная порода! То делает из
тебя всеобщее посмешище, вовлекая в проклятую эслингенскую историю. А то вдруг у него оказывается эта
странная девочка, не успел к ней притронуться, глядь—
она умерла. И не мог бы он на этом деле поставить точку,
даже если бы попросту ушел сейчас и вернулся в
Штутгарт и никогда никому не заикнулся о происшедшем.
Лицо этой девочки забыть труднее, чем тысячи мертвых,
искаженных, изувеченных солдатских лиц. Он представил
себе лицо еврея, очень белое, с маленьким пунцовым
ртом, с крылатыми, выпуклыми глазами. Оно было таким
же матово-белым, как и лицо девочки. Как он, подлец, с
самого начала подбирался к нему, проник ему в душу
своим окаянным, восточным, рабским, собачьим взглядом.
Правду сказать, тогда из него почти нечего было извлечь.
Захудалый принц, которому даже парламент отказал в
грошовой субсидии, невеликие капиталы и барыши можно
было из него выжать. А если в результате все обернулось
иначе и Зюсс с лихвой вознаградил себя за свое доверие,
то на пользу ему это предприятие не пошло. Если ему так
дорог был какой-то еврей Изекииль, насколько же дороже
ему собственное, бережно взлелеянное дитя. А теперь оно
лежит на земле пищей для червей, мертвое, лежит на
ветру.
Избавиться! Избавиться от еврея. Он устранит его.
Пусть беспрепятственно возьмет с собой весь свой
капитал, и золото, и драгоценные камни, и дарствен
ные, и все, что выжал из страны. Он пошлет ему в при
дачу пышный презент. Только пусть убирается! Пусть
уезжает!
Нет, лучше пусть останется. А не то подумают, что
ему, герцогу, неприятно, тягостно видеть его. Нет, он не
устранит его.
Но теперь довольно! Все это можно обдумать потом. А
теперь провалиться ему на этом месте, если он не пойдет
спать. Он направился к дверям, постучал громко и резко.
Указал открывшему дверь заспанному, угрюмому слуге на
труп, без всяких объяснений прошел мимо окаменевшего
от ужаса старика. Вслед ему донесся звериный вой
старого слуги, вопль, визг, выкрики обезумевшей служан
ки. Карл-Александр, ни на что не глядя, прошел в дом,
гневно насупился на робкие возражения Нейфера, кото
рый боялся ночевать в заколдованном доме рядом с
покойницей. Как был, одетый, бросился на тахту. Спал
мертвецким сном, храпя и посапывая.
481
16 Л. Фейхтвангер, т. 3
Когда он проснулся, в комнату глядел ясный день. Он
чувствовал себя разбитым, неопрятным. Примостившись в
углу, дремал Нейфер. Карл-Александр потянулся. Ух,
надо поскорей убраться из этого жуткого дома, вернуться
в Гирсау, в уютные покои Вейсензе, искупаться, хорошо
подкрепиться. Потом подождать еврея, похлопать его по
плечу, сказать несколько княжески милостивых слов
утешения. И тем вопрос об этой охотничьей прогулке
будет исчерпан; обидно только, что кончилась она не так
приятно, как началась. Он затопотал так громко, что
Нейфер подскочил со сна. И пока тот одевался, КарлАлександр прошел в кабинет. Там лежала покойница, окна
были завешены, горели высокие светильники, каббалисти
ческое изображение небесного человека тоже было заве
шено. А у изголовья девушки стоял рабби Габриель.
Блекло-серые глаза над приплюснутым носом не подня
лись на герцога. Рабби ничего не стал спрашивать,
выведывать. Скрипучим, сердитым голосом сказал
только:
— Уходите, господин герцог!
И герцог в смущении ушел. В нем не было гнева, одно
лишь великое смятение и тоска, он покинул дом, не
замечая, как праздничны и радостны цветы при свете дня,
не разговаривая с Нейфером, который торопливо следовал
за ним в жажде услышать звук человеческого голоса, он
быстро шагал по лесу и до самой проезжей дороги, где
дожидался экипаж, не проронил ни слова.
Рабби Габриель возвратился ночью, никем не извещен
ный. Он, по-видимому, не очень поразился, лишь сдвину
лись густые брови и три отвесные борозды еще глубже
врезались в широкий невысокий лоб. Он произнес благо
словение, которое полагается произносить при виде умер
шего: «Слава тебе, Иегова, господь бог наш, судья
праведный». Он уложил девушку, скрестил на груди
окоченевшие руки, согнул указательный, средний и безы
мянный пальцы так, чтобы они образовали букву Шин,
начинающую священнейшее имя божие — Шаддаи. Он
завесил окна, возжег светильники, завесил изображение
небесного человека. Полил воды через плечо, вступив в
комнату покойницы, полил воды в головах и в ногах
девушки. Ибо вода отгоняет демонов, коих привлекает
смерть. Лишь Самаил, дух зла, ангел смерти, не страшит
ся воды. И рабби Габриель остался наедине с покойницей
и с Самаилом, духом зла.
Меж колен склонил он голову, обратившись к земле,
прочитал три гимна — гимн великого посвящения, гимн
вознесения на третье небо, гимн воинства мертвых. И
душа девушки была тут, и дух зла не мог похитить ее. Ах,
рабби Габриель знал, что она еще тут, не может она
482
прямо воспарить в вышний мир, ибо не выполнено еще ее
назначение в мире низшем, потому-то дитя и призывало
его. Он же был далеко, и она умерла, прежде чем он
пришел к ней на помощь.
Маленьким, ничтожным комочком сжался полный ста
рик в комнате, где властвовал Самаил, дух зла, и витала
трепетная душа девушки. И он заговорил с ней своим
скрипучим, неблагозвучным голосом; но сказать ей он не
мог ничего, ибо она перешагнула уже за порог третьего
мира, и удержать ее он не мог, как бы она ни жаждала
этого.
И, почувствовав, что ее уносит все дальше и что дух
зла заслоняет ее, он напутствовал ускользающую тень
теми словами Писания, которые так любила она: «Как
была ты сладостна мне, Ноэми, дочь моя! Возлюбленная!
Прекрасная моя! Лилия долины! Роза Сарона!» Тут
ощутил он последний трепетный привет. Но Самаил был
сильнее его и уносил ее все дальше. Тогда пал он на лицо
свое, никогда не был он так отягощен плотью, как сейчас,
и пролежал долгие часы, обессиленный горем. А светиль
ники горели, и пальцы покойницы были сложены знаком
Шин; но никакой знак не имел уже власти, комната была
пуста, и он остался без опоры, в душераздирающей
скорби, один с Самаилом, духом зла.
Герцог полунамеками, с недомолвками, рассказал Вейсензе о происшедшем. Верховой к Зюссу был давно в
пути. Карл-Александр в ожидании еврея проявлял шум
ную веселость, много ел, пил, сквернословил.
Вейсензе понял одно—девочка умерла. В присутствии
герцога ему удалось соблюсти учтивость и выдержку.
Наедине он сломился окончательно. Еврей взял верх.
Еврей победил снова. Девочка умерла. Она не была
осквернена, оплевана, сломлена, она просто умерла; отле
тела и непорочной тенью сладостно улыбалась с высот, и
еврей не был смешным, приниженным, грязным сводни
ком, как он, еврей был почти трагичен, он был мученик,
его сокровище не потускнело, оно осталось незамаранным; когда нечистая рука протянулась за ним, оно
растворилось в ясном горнем воздухе. Теперь уже неотку
да быть щекочущему любопытству, теперь его совсем не
тянет заглянуть в лицо еврею. Поникнув, сгорбившись,
сидел он в кресле, весь опустошенный, и почти бессозна
тельно, непрерывно бормотал
про себя: «Nenikekas,
Iudaie! Nenikekas, Iudaie!»1
Зюсс между тем мчался в Гирсау. Когда он получил
сообщение, что герцог в Гирсау и приказывает ему, не
Ты победил, иудей! (греч.)
483
16*
мешкая ни минуты, ехать туда, у него от испуга похолоде
ло внутри. Для него сомнений не было —над девочкой
нависла угроза или с ней уже стряслась беда.
Но в Гирсау, у Вейсензе, ему сказали, что герцог
выехал на прогулку в лес и не угодно ли ему побеседовать
с господином председателем консистории. Но Зюсс не
стал дожидаться медлившего в беспомощном смятении
Вейсензе и поспешил дальше, в лес. Пешеходная тропин
ка, деревянный забор, купы деревьев. Цветочные клумбы.
Белый дом. Ни слуг. Ни герцога. Ни рабби. Словно
влекомый какой-то силой, без малейших колебаний, со
мнений и остановок, прямым путем направился он в
обширный кабинет. Завешенные окна. Высокие светильни
ки. Покоййица—руки сложены на груди, указательный,
средний, безымянный пальцы согнуты знаком Шин. Зюсс
упал навзничь. Долгие часы пролежал без сознания.
Рабби стоял перед ним, когда он раскрыл глаза. Рабби
увидел состарившегося, поседевшего человека. Гибкая,
упругая спина сгорбилась и согнулась, гладкие белые
щеки опали и обросли, некрасивыми, тусклыми стали
каштановые волосы. Рабби еще раньше набальзамировал
покойницу. Теперь он ходил по комнате, возжигая новые
свечи, лил воду, отгоняющую демонов.
После долгого как вечность молчания Зюсс спросил:
— Она умерла из-за герцога?
— Она умерла из-за тебя,— сказал рабби Габриель.
— Если бы я удалился с ней,— спросил Зюсс,—давно
бы удалился в глушь, на покой, она бы не умерла?
— Она умерла из-за тебя,— сказал рабби Габриель.
— Можно говорить с мертвыми? — спросил Зюсс.
Рабби Габриель содрогнулся. Потом сказал:
— В книге о воинстве мертвых говорится: «Устремите
мысль к умершему, и он явится вам. Умолите его в душе
своей, и он придет, удержите его, и он пребудет. Если вы
помышляете о нем с любовью или ненавистью — он
чувствует это. Чем сильнее любовь, чем сильнее нена
висть— тем сильнее он чувствует это. На каждом празд
нике, которым вы чтите умершего, присутствует он,
вокруг каждого изображения, которым вы запечатлеваете
его, реет он, внемлет каждому слову, которое раздается о
нем».
— Могу я говорить с ней? — спросил Зюсс.
Еще сильнее содрогнулся рабби Габриель. Потом
сказал:
— Будь чист, и она пребудет в покое. Если вольешься
ты в третий мир, вместе с тобой и она погрузится в волны
третьего мира.
Тогда Зюсс умолк. Он ничего не ел, ничего не пил.
Спустилась ночь, занялся день, он не шевелился.
484
Рабби сказал:
— Герцог хочет видеть тебя.
Зюсс не отвечал. Вошел Карл-Александр. Отпрянул
назад. Он еле узнал Зюсса. Этот человек, с темной,
грязной щетиной вокруг рта и на щеках, с некрасивыми,
тусклыми волосами, с ввалившимися, покрасневшими,
неподвижными, слезящимися глазами,— это ли Зюсс, его
еврей и финанцдиректор, блистательный кавалер, сладо
страстный идеал множества женщин?
Хриплым, осипшим голосом, то и дело откашливаясь и
запинаясь, Карл-Александр сказал:
— Надо быть мужчиной, Зюсс! Нельзя зарываться в
свое горе! Я видел девочку, я знаю, какова она была. Мне
понятно, чего стоит потерять ее. Но вспомни, сколько
тебе еще осталось в жизни. Тебе осталась милость и
любовь твоего герцога. Пусть она послужит тебе утеше
нием.
С тихим, равнодушным, как бы замороженным смире
нием некрасивый, неряшливый человек ответил:
— Да, господин герцог.
Карлу-Александру стало не по себе от этой тихой
покорности. Он предпочел бы, чтобы Зюсс высказал свою
обиду, а он сам, герцог, вспылил бы слегка, и потом бы
все уладилось. Такой монашеский тон был ему совсем не
по нутру. Как выразился Шютц, это пахло хедером и
кладбищем. Смутным напоминанием о скрипучем голосе
мага, о том, чего он не сказал, повеяло на него. Довольно
недомолвок, он будет действовать напрямик. С грубова
той, по-своему сердечной прямотой он сказал:
— Глупо, что это приключилось как раз при мне. Как
произошло несчастье, не докопается никогда и никто,
будь он еврей, христианин и даже маг. Я нашел ее, когда
она лежала мертвая среди цветов. Ты, конечно, заподо
зришь, что я виновник этого прискорбного случая. Но,
по моему разумению, ты пойдешь по фальшивому
следу.
Так как Зюсс молчал, он добавил:
— Я искренне огорчен, еврей, поверь мне. Не следует1
почитать меня распутником, который coute que coute
добивается своего. Понятно, я немного приволокнулся за
ней. Но предугадай я это, духу моего бы тут не было.
Даже руки бы не велел ей поцеловать. Parole d'honneur!2
Ну, в самом деле, кто мог думать, что девочка совсем не
понимает шуток.
С тем же тихим, замороженным смирением Зюсс
сказал:
1
2
Чего бы то ни стоило (фр.).
Честное слово (фр.).
485
— Да, ваша светлость, кто мог так думать.
Карл-Александр растерянно умолк. Затем, собравшись
с мыслями, начал вновь:
— На мой взгляд, я ничем не проштрафился перед
тобой. Если ж да, прошу у тебя по всей форме прощения.
Мне не хочется, чтобы между нами что-нибудь встало. Не
затаи против меня зла! Служи мне так же верно, как
доселе! Дай мне руку!
И Зюсс вложил свою руку, которая была холодна как
лед, в большую руку герцога. Некоторое время они
стояли так рука в руке, без пожатия, тяжкая, гнетущая
скованность охватила обоих. Окна были завешены, в
мерцании светильников шевелились и ширились каббали
стические фигуры. Самаил, дух зла, присутствовал здесь.
Так стояли они, воплощая одну из фигур того призрачно
го хоровода, который обоим являлся в туманных виде
ниях.
Усилием воли вырвался герцог из оцепенения.
— Bien1,— сказал он.— Похорони свою покойницу! А
потом поспеши в Людвигсбург! Дела много.
И с тем удалился. Выполнив такую деликатную
задачу, радостно вдохнул утреннюю свежесть. Видит бог,
он вел себя, как подобает государю с широкими взгляда
ми и добрым сердцем. Веселый, довольный собой, сорвал
он празднично нарядный цветок с клумбы. Оставил позади
белый дом, насвистывая и радуясь солнечным бликам,
зашагал по лесу и в превосходном настроении отбыл в
свою столицу.
Подле покойницы примостился Зюсс. На бледных
губах под уродливой щетиной застыла непонятная, лука
вая усмешка. Без слов позвал он дитя, и дитя услышало
его. Он рассказал умершей, как был он хитер, рассказал о
своей грядущей мести. Разве он не показал себя мужчи
ной? Разве он не обуздал себя и не был невозмутим? Не
только не вцепился он в горло врагу, но говорил с ним
дружелюбно, и язык не отнялся у него. Протянул ему
руку и не удавил его, вдыхал его смрад и не задохнулся.
Как растерян был тот, не мог взять в толк, никак не мог
постичь, почему дитя ускользнуло, недолго думая скры
лось, прежде чем он утолил свою августейшую похоть.
Что это он сказал напоследок? В Людвигсбурге много
дела? Откупиться хочет от него делами, аферами оплатить
смерть его ребенка! Вот глупец, семикратно ослепленный!
Но ведь он-то остался спокоен, отвечал дружелюбно и
смиренно и остался спокоен. А тот, верно, радовался, что
отделался так дешево. Вот лежит дитя, комочек мертвой
плоти, горсточка праха и улика преступления. Ну, верно,
1
Ладно (фр.).
486
думал тот, раз уж он над телом умершей не вцепился мне
в глотку, значит, и впредь нечего опасаться такого
ничтожества. Ошибаетесь, господин герцог! Ошибаетесь,
светлейший убийца! Не так примитивно прост ваш Зюсс,
он не ландскнехт, не крестьянин и простак, чтобы
удовлетвориться такой грубо шаблонной местью. Его
месть будет куда утонченней. Он сперва даст ей как
следует навариться и отстояться.
Улыбка на бледных губах стала явственнее, так что
обнажились зубы, обычно белые и блестящие, а теперь
пожелтевшие, мертвенно-тусклые.
Рабби Габриель прошел по комнате тяжелыми, не
спешными шагами.
— Ты на ложном пути, Иозеф,— неожиданно сказал
он обычным своим скрипучим, сердитым голосом.
Зюсс взглянул на него враждебным взглядом. А!
Опять он тут? Опять он станет перечить ему? Что другого
осталось ему, кроме мести? Уж не своими ли возвышен
ными речениями поможет он ему? Брось человека в
пропасть и прикажи ему: не падай! И он злобно взглянул
на старика усталыми, воспаленными глазами. Но не
вымолвил ни слова.
Молчал и рабби Габриель. Тихо сидели оба подле
умершей. Мысли их шли разными путями. Но Самаил, дух
зла, присутствовал здесь, и где бы ни витали их мысли,
они неизменно возвращались к Самаилу, духу зла.
Все еврейские общины Римской империи облетела
весть: у реб Иозефа Зюсса Оппенгеймера, министра и
большого вельможи при герцоге Вюртембергском, спаси
теля Израиля в годину страшных, великих бедствий,
умерло дитя. Была у него дочь, единственное его дитя. И
умерло у него дитя. И возьмет он его и погребет во
Франкфурте. Слава тебе, Иегова, господь бог наш, судия
праведный.
И собрались мужи изо всех общин с востока и запада,
с юга и севера на погребение дочери реб Иозефа Зюсса
Оппенгеймера, спасителя Израиля от великих бедствий.
Прибыли раввины из Фюрта, из Праги, из Вормса, и
даже прибыл из Гамбурга учитель, рабби Ионатан
Эйбешютц, внушавший людям вражду и страх, тайный
последователь и потомок каббалистического мессии Саббатая Цеви.
В Гирсау, в белый домик с цветочными клумбами,
прибыли франкфуртский раввин и с ним Исаак Ландау ер,
знаменитый финансист. Он крепко, без слов, сжал руку
Зюсса. Собственно, ему следовало радоваться, что вюртембергский финанодиректор утратил франтоватый вид и
487
перестал быть похожим на гоя и светского кавалера;
наоборот, небритый, с уродливой щетиной на щеках, в
неопрятной, помятой одежде он был в точности похож на
еврея из гетто, и пахло от него, как пахнет в гетто. Но
Исаак Ландауер, как ни велико было искушение, воздер
жался от всякого намекав этом смысле, он потер зябкие
руки, покачал головой, расчесал рыжеватую, поседевшую
бородку, кашлянул и промолчал.
А потом девочку положили в гроб. Рабби Габриель
надел ей на шею маленький золотой амулет, где слово
Шаддаи было окружено щитом Давидовым. Он позвал
Зюсса, желтоватой бескровной рукой приподнял голову
покойницы и под блестящие черные волосы, которые все
еще не застыли и не померкли, насыпал госточку земли,
тучной, черной, рыхлой земли, земли из Палестины,
земли Сиона. Потом гроб заколотили; на своих плечах
вынесли гроб четверо мужей—тучный рабби Габриель,
исхудавший, обросший неопрятной бородой Зюсс, крот
кий, ветхий Иаков Иошуа Фальк — франкфуртский раввин,
и утонувший в широком кафтане Исаак Ландауер на своих
плечах понесли покойницу из белого домика, мимо празд
нично радостных цветов, через лес, к деревянному
забору. Там ждали другие еврейские мужи, они приняли у
них легкую ношу и на своих плечах понесли ее дальше, а
через полмили ждали другие мужи и еще через полмили
другие. Так несли они дитя Иозефа Зюсса Оппенгеймера
по всей стране и дальше, за ее пределы, в город
Франкфурт. И маленький гробик не касался земли, и его
не ставили на дроги, с одного человеческого плеча на
другое человеческое плечо скользил он вплоть до города
Франкфурта. Но за гробом ехала большая повозка. А на
пути стояли толпами евреи, и, когда безмолвная немного
людная процессия проходила мимо них, они говорили:
— Слава тебе Иегова, господь бог наш, судия правед
ный!—И каждый сыпал в повозку горсть земли, тучной,
черной, рыхлЬй земли, земли из Палестины, земли Сиона.
Она назначалась для собственной главы и для собственно
го гроба, но они сыпали ее в повозку и с охотой отдавали
ее. Дабы покоилось только в родной священной земле
дитя учителя нашего и господина, реб Иозефа Зюсса
Оппенгеймера, который спас Израиль от великого страш
ного бедствия.
В городе Франкфурте место упокоения евреев было
черно от народа, и эти суетливые, крикливые люди
замерли в молчании, когда Иозеф Зюсс произнес над
гробом: «Слава тебе, Иегова, господь бог наш, судия
праведный». И в один голос ответили: «Суетен и многолик
мир, и все в нем тлен и прах; един же и велик бог Израиля
предвечный, всевидящий Иегова». А потом опустили
488
маленький гробик в землю Сиона, и земля Сиона покрыла
маленький гробик. И посреди безмолвной тысячной толпы
Зюсс иссушенным, беззвучным голосом прочитал молит
ву, прославляющую имя божие. И все вырывали траву и
бросали ее через плечо. И говорили: «Как трава, увядаем
мы в сем мире». И еще говорили: «Памятуем мы, что прах
мы!» А потом омыли руки в проточной, отгоняющей
демонов воде и покинули кладбище.
И тридцать дней во всех еврейских общинах Римской
империи читали прославляющую имя господне молитву по
девице Ноэми, дочери Иозефа Зюсса Оппенгеймера, учи
теля нашего и господина.
Возвратясь в Штутгарт, Зюсс с неистовым ожесточе
нием окунулся в работу. Без церемоний вмешивался он
теперь в католический проект, урывал себе все, что хоть
отдаленно соприкасалось со сферой его деятельности. Он
уже не выезжал на низкопоклонстве и угодничестве, а с
безмерным, угрюмым, саркастическим высокомерием тре
тировал окружающих, гонял министров, как лакеев. От
него исходило мрачное, злобное презрение ко всему, что у
людей принято звать честью, свободой и долгом. В
издевательски жестоком задоре вынуждал он подчинен
ных к новым, ненужным унижениям, а когда они оказыва
лись перед ним нагие, лишенные последних остатков
человеческого достоинства, тогда он разил их молчаливой
наглой насмешкой и тешил свое безмерное презрение к
людям их терпеливым раболепством.
Совершенно открыто, в чудовищных размерах грабил
он герцогскую казну. Он начислял себе огромные суммы
за комиссию, по неслыханным ценам продавал герцогу
ничего не стоящие ювелирные изделия. Новые тяготы
взвалил он на стонущую, изнемогающую страну, и все
выжатое таким путем цинично направлял в свою, а не в
герцогскую сокровищницу. Раньше он угнетал страну
планомерно, с определенной целью—выжать побольше
денег, теперь же он душил и теснил ее лишь потому, что
это доставляло ему утонченную радость. И творил он свое
дело с беззастенчивой откровенностью, явно желая при
влечь внимание Карла-Александра, всячески стараясь вы
вести его из терпения своим самоуправством. Но тот
молчал.
И наружность еврея изменилась. Скользящая, пружи
нистая походка стала тверже, он теперь по-военному
печатал шаг. Тверже, определеннее стали очертания щек,
а пышные каштановые волосы, которые он раньше любил
при каждой возможности выставлять напоказ, теперь
были скрыты под гладким париком. Старше, суровее стал
489
он весь. Глубокий голос утратил ласкающую вкрадчи
вость, часто слышался в нем гортанный, властный, непри
ятный призвук; «чисто еврейский акцент»,— говорили вра
ги. Выпуклые глаза остались живыми и зоркими, обычно
даже светились раболепным усердием; но временами в них
непроизвольно мелькали что-то желчное, колючее — с
трудом подавляемый зловещий багровый пламень.
Тяжелее ступала под своим наездником кобыла Ассиада. Уж не блистательного, возбуждавшего вражду и
невольное восхищение, светски непринужденного кавалера
носила она, бремя носила она, беспощадного притесните
ля, который самому себе в тягость, всех ненавидит и всем
ненавистен.
Пышные пиры он задавал по-прежнему. Но пиры эти
были отравлены и нерадостны гостям. Он любил при этом
публично, по ходу разыгрываемого представления или
как-нибудь иначе, язвить людей меткими оскорбительны
ми шутками, вскрывать семейные или общественные
незадачи гостя и всегда без промаха попадал в самое
больное место, так что многие из приглашенных весь
вечер не помнили себя от мучительной тревоги—пощадит
ли их хозяйское острословие.
С женщинами он был пренебрежительно и дерзко
галантен. Была на свете одна женщина: лицо матовобелое, в глазах светились тайны тысячелетий; когда
говорила она—голос соловья казался хриплым перед ее
нежным голоском. Теперь она покоилась во Франкфурте:
земля под нею и над нею — земля. Зачем же существовали
другие? Они дышали, болтали, хихикали и раздвигали
ляжки, стоило только их попросить. Да, эти все были
таковы, а ее, единственной, уже не было среди живых.
Вейсензе оправился от жестокого потрясения и теперь
приглядывался и принюхивался к Зюссу. Что-то зрело в
этом непостижимом, неукротимом человеке, который был
не таким, как все, что-то нарастало, какая-то чудовищная,
ослепительная и оглушительная катастрофа. Тот не был
таким, как он, тот не умел терзаться и терпеть. Сладо
страстно вдыхал председатель церковного совета серный
запах близкого взрыва, и лишь жажда быть его свидете
лем поддерживала жизнь в опустошенном человеке.
А вызывающий задор Зюсса все рос. Он открыто
держал себя властелином страны, не зная преград своему
самоуправству. С этим периодом совпало и дело юного
Михаэля Коппенгефера. Вот в чем оно заключалось.
После двухлетней поездки с образовательной целью по
Франции, Фландрии и Англии юноша, племянник профес
сора Иога1ша Даниэля Гарпрехта, а также родня Филиппа
Генриха Вейсензе, воротился на родину, в Швабию, и
поступил на службу к герцогу Вюртембергскому в каче490
стве актуария. Очень рослый, с лицом смуглым, смелым,
с ярко-синими глазами при темных волосах, двадцатитрех
летний юноша казался братом Магдален-Сибиллы. Из
путешествия он вывез пылкие мечты о человеческом
достоинстве и ярую ненависть ко всякому деспотизму: все
эти юные, по-весеннему незрелые, бесхитростные мечты о
более справедливом и гуманном общественном поряд
ке и обновленном государственном строе неудержимо
бурлили в пламенном юноше, чуть не разрывая ему
грудь.
Жил он у Гарпрехта. Пожилой ученый, потерявший
жену в молодых годах после нескольких месяцев брака,
воспитал племянника, очень тосковал о нем во время его
двухлетней заграничной поездки и теперь отдал юноше
весь свой запас скупой на слова любви.
Путешествие научило Михаэля Коппенгефера вдвойне
гордиться отечественной конституцией, такой либер;альной
по сравнению с государственным строем других герман
ских княжеств. Правда, он был наслышан о военной
автократии герцога, католической—вюрцбуржца и хозяй
ственной— еврея. Но одно дело читать об этом в письмах
и брошюрах, а другое — самому вариться в этом котле,
собственными глазами видеть наглое порабощение, откро
венный издевательский произвол. Юноша наблюдал тор
говлю местами и должностями, сделки с правосудием,
выжимание соков из народа. Ограблены и лишены крова
урахские Шертлины, изгнан за пределы страны его дво
юродный брат и друг—исключительно даровитый юноша
Фридрих Кристоф Коппенгефер; доведены до отчаяния и
гибели начальник податного ведомства Вольф и управля
ющий казенным имуществом Георги. Разорена, выпотро
шена изобильная, прекрасная, благодатная страна, под
знамена согнаны тысячи, доведены до голода и нищеты
десятки тысяч, растлены телом и духом сотни тысяч.
Обнаглевший двор погряз в кутежах и распутстве, дерзкое
насилие кичится пестротой мундиров, постыдное крючко
творство ехидно торжествует над ясными и благородными
параграфами конституции. На подкупах зиждется власть,
продажным стало правосудие, а свобода—драгоценная,
прославленная свобода—негодная ветошь, которой гер
цог, иезуит и еврей утирают себе задницы.
Священное, жгучее негодование наполняло юношу,
придавало мужественную твердость его смелому смуглому
лицу, воспламеняло синеву глаз. Сколько логики в его
юном красноречии! Сколько благородства в его гневе и
возмущении! Снедающая скорбь по поводу нравственного
упадка родины сильно подточила и сокрушила Иоганна
Даниэля Гарпрехта. Теперь стойкий, прямолинейный ста
рик все свои надежды возложил на юношу, и его скучные,
491
одинокие вечера зазеленели и расцвели освежающим и
бодрящим присутствием молодости.
Зюсс с самого начала невзлюбил молодого актуария.
Его раздражал высокий рост, мускулистая, чуть углова
тая фигура юноши, в которой, однако, не было ничего от
деревенской неотесанности. Искренность и прямота поли
тических убеждений Коппенгефера тоже злили его. Обыч
но за политической оппозицией скрывалась простая ко
рысть или же недостаточная даровитость. В том, что этот
юнец, идя по стопам дядюшки, объявляет себя демокра
том, ничего удивительного нет; но когда молодой человек,
щедро наделенный умом и всеми качествами, нужными
для преуспеяния, с таким пылом нападает на существу
ющий строй в ущерб своей карьере — это уже свидетель
ствует о том, что в стране не изжиты самостоятельные
политические взгляды — обстоятельство весьма малоуте
шительное. Однако до гирсауского несчастья Зюсс не
обращал внимания на юную непримиримость актуария
Михаэля Коппенгефера, опасаясь ее не больше, чем
заученного пафоса публициста Мозера, и мятежный ду
хом чиновник ни в малейшей мере не подвергался пресле
дованиям.
Теперь же, после Гирсау, его отравленная душа
сильнее разгорелась гневом при виде стойкой, вольнолю
бивой молодой отваги. Остановив на юноше мрачный
взор, Зюсс с коварством хищника приготовился к прыж
ку. Молодой человек держал себя столь неосторож
но, что повод для сурового взыскания нашелся очень
скоро.
Старик Иоганн Даниэль Гарпрехт давно предвидел
возможность подобных столкновений; однако у него не
хватало духа остудить прекрасный пыл Михаэля. Закон
ное право юности—быть неразумной, воевать с кривдой и
выпрямлять ее, даже калеча себе на этом руки. Но сердце
у него сжималось и к горлу подкатывал ком при мысли,
что скова придется ему проводить тоскливые вечера в
одиночестве без согревающего присутствия юноши. И все
же он надеялся, что ради того уважения, каким пользует
ся он, Гарпрехт, Зюсс не посмеет принять против Миха
эля слишком крутые меры.
Среди мерзости, в которой погрязло отечество, среди
всеобщего падения нравов актуарию Михаэлю Коппенгеферу брезжила властная и нежная заря. То была девица
Элизабет-Саломея из семейства Гетц. Ее белокурая лилей
ная прелесть глубоко запала в душу мечтательного энту
зиаста. Когда он узнал, что она мягко, но упрямо
противостоит домогательствам Карла-Александра, она
стала для него символом человеческой свободы. Их
образы сливались у него воедино, и, говоря о любезной
492
свободе и прелестной девице Элизабет-Саломее Гетц, он
пользовался одинаковой терминологией.
Однако Зюсс теперь не находил нужным считаться и с
Гарпрехтом. Юный Михаэль Коппенгефер был отставлен
от должности за то, что, невзирая на предостережение, не
проявлял к герцогу должного пиетета и вел против него
неподобающие, кощунственные и поносительные речи.
Лишь из особой милости и снисхождения его не предали
суду. Тем не менее ему было предписано в двухнедельный
срок покинуть страну и до конца жизни не переступать ее
пределов.
Эта угроза давно висела в воздухе. Но удар все же
оказался неожиданным и совсем сломил старика Гарпрехта. Неужели же ему опять сидеть одиноко и уныло в
большой, опустелой комнате только с книгами да ману
скриптами! А единственное общество—это тени по тем
ным углам. Сгущаясь, они превращаются в отощавших,
согбенных переселенцев и обездоленных нищих или тянут
ся к тебе костлявыми, алчными пальцами еврея. И
хватают за горло и душат тебя. А был бы здесь мальчик,
задорный и живой, и стоило бы ему только вздернуть
густые темные брови, как рассеялись бы тени, а яркосиние глаза его прогнали бы из углов пугающий, леденя
щий сумрак. Но нет его. Еврей изгнал его из страны.
Еврей не пускает его сюда.
Поборов себя, строптивый старик решился пойти к
герцогу. Никогда еще он не просил, он всегда требовал
правого решения, он привык, чтобы с просьбами приходи
ли к нему. Тяжко было ему, человеку прямолинейному,
являться в роли просителя, и слова туго и нерешительно
шли с его уст. Приговор справедлив и не слишком суров.
Но да соблаговолит его светлость принять в соображение,
что в стране действительно не все благополучно и что
лучше молодому человеку открыто высказать недоволь
ство, нежели, подобно другим, исподтишка затевать не
доброе. Карл-Александр слушал мрачно, крепко пожал
руку удрученному старику, нерешительно пообещал пе
ресмотреть дело.
Сурово потребовал он отчета. Зюсс сам явился с
докладом. Да, все было так, как изложил профессор.
Только он, Зюсс, расходится с профессором во взгляде на
ограждение княжеского престижа. Герцог досадливо по
прекнул Зюсса, что тот поставил его в щекотливое поло
жение— ему приходится либо идти на попятный, либо
отказать достойнейшему, почтенному человеку в первой и
единственной просьбе. Он понимает, нагло и ехидно
отвечал Зюсс, что его светлости труднее отклонить
претензию швабского профессора, нежели еврея—
тайного советника по финансам. А у него, у Зюсса, были
493
еще другие, весьма веские основания устранить актуария.
Ибо причиной тому, что шансы герцога у дам семейства
Гетц невысоки, с дерзкой фамильярностью добавил он, в
первую очередь является молодой Коппенгефер, который
стоит поперек дороги его светлости и мешает добиться
успеха у девицы Элизабет-Саломеи. Герцог сердито по
ворчал себе под нос и умолк.
Оставшись один, он решил теперь уж ни за что не
отправлять актуария в изгнание. Еврей беспардонно по
глупел и обнаглел. Что же это! Прикажете ему, КарлуАлександру, бояться, как бы ничтожный демократ и
смутьян раньше его не добился благосклонности девицы?
Или еврей воображает, будто теперь, после Гирсау, он,
герцог, робеет перед каждой девчонкой, будто он изверил
ся в своей мужественности? Яростная похоть овладела им.
Mille tonnerre! Недаром он зовется Карлом-Александром,
герцогом Вюртембергским и Текским,—уж он сумеет
укротить и усмирить девицу наперекор любым крамоль
ным молокососам. Во всяком случае, конкуренции он не
боится—и тотчас же отменит приговор.
Но когда он уже совсем собрался продиктовать указ,
его взяло сомнение, и он решил подумать до завтра. На
другой день он уехал в Людвигсбург. Спектакли, праздне
ства, политические дела отвлекли его. Настал день, когда
приговор должен был вступить в законную силу, а
приказа об отмене так и не последовало. Юному Михаэлю
Коппенгеферу пришлось, по примеру его кузена Фридриха
Кристофа, покинуть пределы страны, и вечера профессо
ра Иоганна Даниэля Гарпрехта стали унылы и безра
достны.
Карл-Александр не мог сразу же что-либо изменить в
произошедшем. При мысли о дамах Гетц он даже радовал
ся этому. Но сознаться себе в таких чувствах не желал. И
кипел глухим бешенством против еврея. Тот всему виною;
тот поставил его перед выбором: либо Гарпрехт, либо он,
еврей.
Зюсс знал, что Карл-Александр, в сущности, никогда
не шел на сознательную подлость; верно, и тут он
утаивает от самого себя истинные мотивы изгнания
Коппенгефера. Потому-то Зюссу и не терпелось показать
этот приговор в таком свете, чтобы герцог непрестанно
терзался им.
— Теперь авантюра с дамами Гетц пойдет как по
маслу, недаром мы убрали молодого Коппенгефера,—как
бы вскользь заметил он.
Герцог собрался было накинуться на него, но ограни
чился тем, что пробурчал довольно нерешительно:
— Мы? Мы?
Зюсс улыбнулся и не ответил ни слова.
494
Но до врагов его дошел слух, будто герцог счел меры
еврея против молодого Коппенгефера чересчур крутыми и
нежелательными. Они не могли понять долготерпения
герцога и воспользовались предлогом, чтобы ополчиться
на такую непостижимую снисходительность. Они явились
рассказать ему, как Зюсс высасывает и выжимает из
страны все соки лишь в свою пользу, ничего не уделяя в
герцогскую казну, как он на каждом деле обманывает и
обворовывает герцога. Все их обвинения были подкреп
лены множеством цифр.
Они проговорили целых два часа, и Карл-Александр не
прерывал их; он не только выслушал их до конца, но даже
просил разъяснив кое-какие подробности, которые были
ему непонятны: больше всего заинтересовали его показа
ния дона Бартелеми Панкорбо о том, как бессовестно
Зюсс обжуливает его на бракованных камнях. Когда
доклад был окончен, он вежливо отпустил посетителей,
однако воздержался от каких-либо суждений.
На другой день Зюсс, незваный, явился в резиденцию.
Ему стало известно, сказал он, что против него затевают
новые интриги. Он хотел бы оградить себя от вторичного
унизительного для него копания в его бумагах. А посему
он покорнейше и настоятельно просит об отставке.
— Слушай, еврей! — сказал Карл-Александр.— В ок
тябре ты мне продал камень за пять с лишним тысяч
дукатов. Что стоит этот камень?
— В настоящее время он и пяти сот не стоит,— сказал
еврей. И, глядя на герцога в упор, добавил с вызыва
ющей, зловещей улыбкой: — Да, цена на такие камни
зависит от спроса, и стоимость их непостоянна.
— Так,— сказал Карл-Александр. И оба замолчали.
Герцог позвонил и приказал незамедлительно явиться
гофканцлеру Шефферу. Но прошло двадцать минут, пока
канцлер явился, и за эти двадцать минут ни один из них не
произнес ни слова. Они и не думали друг о друге.
Глубокая, насыщенная тайной тишина царила в светлом,
обширном, пышном покое. Образы и видения проноси
лись от герцога к Зюссу и от Зюсса к герцогу. Скри
пучий голос мага звучал в этих видениях, и мертвая
девочка была в них, с пальцами, согнутыми знаком
Шин.
Наконец явился господин фон Шеффер. Он считался
теперь в числе врагов Зюсса, пот прошиб его при виде
еврея, он подумал, что герцог хочет устроить ему очную
ставку с евреем, а дьявольской ловкости этого хитреца
противостоять нелегко.
Однако дело обернулось иначе. Не успел канцлер
войти, как герцог приосанился и резко, холодно, тоном
военной команды, заявил огорошенному сановнику:
495
— Господин финанцдиректор, здесь присутствующий,
жалуется, что его деятельность взята под подозрение, и
ходатайствует об отставке. Во внимание к верной его
службе, снискавшей наше полное и благосклонное одобре
ние, угодно нам, чтобы приняты были все меры, дабы
удержать его. Соблаговолите, ваше превосходительство,
немедленно составить документ, законодательный акт или
разрешительную грамоту, называйте как хотите,— словом,
герцогский рескрипт, согласно которому все действия
господина финанцдиректора, как прошедшие так и буду
щие, не подлежат контролю. Никому, кто бы он ни был,
не разрешается требовать у него ответа за его поступки.
Соблаговолите немедленно составить в й&длежащей форме
таковой документ и подать его нам на подпись, дабы он
мог быть опубликован на ближайшей неделе в «Прави
тельственном еженедельнике». Мы ждем.
Голос Карла-Александра во время этой речи звучал
так холодно и размеренно, что перепуганный канцлер не
посмел возражать. Ни герцог, ни еврей не вымолвили ни
слова, пока Шеффер составлял документ. Так же безмолв
но подписал его Карл-Александр. И лишь затем, едва
владея собой, крикнул канцлеру:
— В «Правительственный еженедельник» немедлен
но!— Дрожа, удалился министр.
Зюсс рассыпался в раболепных, смиренных изъявлени
ях благодарности за великую, незаслуженную милость и
необычайное доверие. Но в глазах его не было призна
тельности, в них был дерзкий вызов и насмешка. Молча,
враждебно померялись они взглядом, и Карл-Александр
понял, что откупиться ему не удалось.
— Уходи, еврей! — яростно крикнул он наконец. И
Зюсс пошел. Но не так, как Шеффер. Медленно, с
поднятой головой и с победоносной, злой, загадочной
усмешкой шел он.
А герцог наедине бушевал и кипел. Из сил выбивался,
до крови раздирая себя, пытаясь разорвать, расторгнуть
незримые, несокрушимые узы, связующие его с евреем.
Белобрысый советник экспедиции Гетц, который, не
смотря на крайнюю молодость, был вьвдвинут на пост
особоуполномоченного тайной канцелярии, с беспокой
ством наблюдал, как герцог увивается за матерью его,
тайной советницей Иоганной Ульрикой Гетц, и сестрой,
девицей Элизабет-Саломеей. Он и сам не знал, как ему
держать себя при этом. С одной стороны, ухаживания
монарха лестны для дамы и долг каждой подданной телом
и душой принадлежать богом данному государю; и для его
собственной карьеры каприз монарха мог быть только
496
полезен. Но, с другой стороны, путь от герцога и к
герцогу фатальным образом шел через еврея: ему даже
казалось, что Элизабет-Саломея чуть не больше благово
лит к еврею, чем к герцогу. Конечно, у Зюсса от
пребывания при дворе несколько выветрилась еврейская
вонь, однако для его, Гетца, амбиции довольно тягостно
видеть сестру и мать в амурной связи с вышеупомянутым
евреем. Вероятно, советник экспедиции не замедлил бы
пресечь внутренние противоречия, подать в отставку и
удалиться с матерью и сестрой в свое поместье под
Гейльбронном. Но история с неаполитанкой и болезнь
Карла-Александра внесли смуту в его душу, он считал
себя неоплатным должником своего государя, и совесть
не позволяла ему избрать такой выход. В беспомощной
тоске он молча предоставил событиям развиваться своим
путем.
Подвигались они пока что туго, рывками. Зюсс то и
дело нажимал на тормоз и придерживал герцога. Тот,
правда, тешился замыслом сорвать плод силой, как ему
уже случалось не раз; но ему хотелось доказать еврею,
что он одним только куртуазным орудием способен
проложить себе дорогу в заповедник. Поэтому он выжи
дал, и длительное ожидание лишь сильнее разжигало его
похоть.
Он посылал богатые подарки обеим дамам поперемен
но. Приносил их чернокожий, тот самый мамелюк, кото
рый всегда молчал и слыл в народе немым. Гибкий, с
глянцевито-темной кожей, он нравился дамам, в нем было
что-то чуждое, какая-то звериная печаль, он пользовался
большим успехом у дворцовых служанок, а также у особ,
стоящих много выше. Нежные, белокурые, лилейные
дамы Гетц действовали на него очень возбуждающе;
принося им подарки, он молча пожирал их лилейную
прелесть своими глубокими глазами, из которых глядела
вся тоска пустыни. Но девица Элизабет-Саломея, заметив
его неподобающе настойчивые взгляды, только рассме
ялась ему в лицо, по-ребячьи звонко и бесчувственно.
Зюсс вертел обеими женщинами как хотел. Они были
самозабвенно и безгрешно влюблены в него, не питая при
этом ревности друг к другу. Напротив, они даже подстре
кали друг друга, восторгаясь его разносторонними досто
инствами. В то время как мать превозносила его гениаль
ность— она давно поняла, что он, а не Карл-Александр
правит герцогством, и не переставала дивиться, как он
могуществен, грозен и при всей грозности полон такого
обаяния,— дочь находила его мужественным, сильным, но
отнюдь не грубым и неотесанным. Как не похож он на
несдержанного Михаэля Коппенгефера, не похож и на
шумливых, наглых офицеров. И, прижавшись друг к
497
ДРУГУ, точно сестры, они пели ему хвалы и упивались
сознанием, что первые люди государства, герцог и еврей,
волочатся за ними, а советник экспедиции хмуро молчал.
Захоти Зюсс, он мог бы овладеть обеими женщинами
раньше герцога. Но он загадочно улыбался при мысли об
этом, делал вид, будто' недостоин коснуться их, не
замечал их авансов и только, пользуясь своим влиянием
на них, не подпускал к ним герцога.
Вышло так, что именно в это время какой-то голланд
ский торговец драгоценными камнями продавал особенно
редкостный камень, именуемый «райский глаз». Он был
вывезен из Индии неким англичанином, искателем при
ключений, и приобретен, по-видимому, не совсем честным
путем. Так или иначе, «райский глаз» был самым краси
вым и безупречным экземпляром этого рода во всей
Европе. Великий визирь давал за него несметные деньги;
но, прежде чем возвратить Востоку его сокровище,
амстердамский купец решил узнать у властелинов христи
анского мира, не заплатит ли кто-нибудь из них больше
язычника.
И вот однажды, когда дамы Гетц расхваливали подар
ки Кар л а-Александра, Зюсс упомянул о «райском глазе» и
о том, что он теперь как раз продается. Кто сделает даме
такой презент, тот докажет, что любит ее по-настоящему;
перед такой щедростью не устоит ни одна дама.
Все случилось, как предвидел Зюсс. Кокетливо и
будто вскользь девица Элизабет-Саломея в разговоре с
герцогом упомянула о «райском глазе». Карл-Александр
спросил у дона Бартелеми Панкорбо, что это за камень и
сколько он может стоить. О, это алмаз, и притом большой
ценности, загробным голосом объявил португалец и жад
но вытянул потную шею из огромных брыжей. Да и стоит
же он! И он назвал сумму, которую предлагал великий
визирь. Пять поместий с окрестными деревнями можно
купить на эти деньги. Карл-Александр опешил, услыхав
цифру, и воздержался от покупки.
Он догадывался, он понимал, кто заронил в изящную
белокурую головку такую корыстную причуду. Но он-то
не последний дурак, чтобы этакую уйму денег—сколько
угодий и солдат можно приобрести на нее! — выбрасывать
на бабенку, которую он и без того может швырнуть на
постель; и кто посмеет пенять ему после того, как он
столько времени, столько комплиментов и подарков ухло
пал на это бабье. Вот только еврей будет почитать его
скрягой и скопидомом. Будет, по своему ехидному,
подлому обычаю, незаметно вдалбливать в их куриные
мозги представление о нем как о скряге и Гарпагоне. А
сладострастный пыл его разгорался еще пуще. Вот
дьявольщина! Разве может женщина с охотой покориться
498
тому, кого выставляют перед ней мерзким скопидомом!
Он вызвал дона Бартелеми и отдал приказ просиявшему
от восторга португальцу приобрести камень.
Однако когда Панкорбо впопыхах, обуреваемый жад
ностью, явился к торговцу, «райский глаз» был продан.
Кому? Торговец не знал. Камень куплен через посредни
ка, который, не торгуясь, согласился на цену, намного
превышавшую ту, что давал великий визирь.
— Тем лучше! — ухмыльнулся герцог, рассказал о
незадаче мадам Гетц и выразил сожаление, что лишен
возможности побаловать их.
Два дня спустя Зюсс преподнес «райский глаз» девице
Элизабет-Саломее. Это был непомерно дорогой презент,
молва о нем пошла по всей западной Германии, а молодой
советник экспедиции теперь уж совсем не знал, как ему
быть.
Незваный предстал Зюсс перед мрачным как туча
герцогом. В манере, привычной Карлу-Алексайдру, при
нялся бесстыдно, смачно, обстоятельно, со всеми подроб
ностями расписывать приятные качества девицы.
Взбешенный Карл-Александр грозной махиной надви
нулся на еврея и занес кулак. Тот стоял, не шевелясь, и
лишь смотрел на него.
И Карл-Александр остановился. Засопел, задыхаясь.
— Теперь мы квиты, еврей?—хрипло выдавил он.
Но еврей молчал. И герцог понял, что это еще не
расплата.
Между тем во дворце князя-епископа Вюрцбургского
состряпали особенно хитроумный, каверзный план. По
образу управления Австрийскими Нидерландами, предпо
лагалось разделить Вюртемберг на двенадцать военных
округов. В распоряжении начальника каждого округа
должен находиться полк солдат, все ведомства подчиня
ются непосредственно ему. Это означало введение чисто
военной власти в стране, окончательно узаконенную воен
ную автократию.
Чтобы отнять у парламента последние остатки само
стоятельности, был заготовлен указ, согласно которому в
каждом заседании совета одиннадцати должен участвовать
особо для этого отряженный герцогом тайный советник.
Этот чиновник обязан отстаивать предложения, выдвину
тые герцогом, и, кроме того, брать на заметку тех лиц,
которые высказываются против его проектов; ежели их
мнение окажется толковым, можно и согласиться с ним,
если же они возражают единственно из духа противоречия
и по зловредности, придется кое-кого из смутьянов упечь
в крепость.
499
Поглощая одну чашку кофе за другой, невзрачный
тайный советник Фихтель при участии председателя цер
ковного совета разработал тщательно продуманное,
дьявольски хитрое заключение, долженствующее оправ
дать эти беззаконные действия
в глазах императора,
рейхстага и всего Corpus vEvangelicorum. В тоне наивней
шего чистосердечия там был придан обратный смысл всем
статьям конституции, а главное, с помощью артистическо
го адвокатского приема в желательном духе истолкован
следующий пункт: касательно договоров между государем
и ландтагом следует придавать сугубое значение тому, в
какие времена данный договор заключен, ибо то, что
признавалось разумным когда-то, может сейчас оказаться
непригодным. Тысячи рук действовали заодно. Император
и папа давали благосклонно ободряющие указания, а
давнишние гуманные соглашения, подписанные венскими
советниками и Карлом-Александром при его восшествии
на престол, по которым он обязывался военной силой
поддерживать императора в войне с Францией, а импера
тор обязывался оказывать ему помощь в борьбе за его
суверенные права—и тоже военной силой,— эти соглаше
ния приобрели вдруг весьма грозный характер для вюртембергской конституционной партии. Старый князь Турни-Таксис перебрался в Австрийские Нидерланды и оттуда
руководил реорганизацией государственного управления в
столице Вюртемберга. Военной реформой на свой сугубо
прямолинейный лад заправлял Ремхинген, финансовой—
Зюсс, дипломатической — Фихтель; до конца разложить
парламент и подорвать последние остатки его авторитета
было поручено Вейсензе.
Карл-Александр развил неутомимую, лихорадочную
деятельность: созывал конференции, собственноручно
строчил бессчетные письма, устраивал смотры войскам.
Он целиком окунулся в католический проект, словно в
целительный источник. Никакие пиявки, никакие крово
сосные банки докторов Брейера и Зеегера не помогали
ему, когда от скрытой злобы на еврея кровь густой и
тяжелой волной приливала ему к голове. Теперь же у него
было смутное чувство, что только католический проект
избавит его от несносной зависимости. Герцог отнюдь не
отличался благочестием. Богу известно, что не ради
небесной девы Марии обратился он в католичество, а ради
Марии-Августы Турн-и-Таксис и мешка дукатов в
придачу.
Но хотя он и позволял себе время от времени
вольнодумные шутки, однако был далек от новомодного
убежденного и безоговорочного атеизма.
Обряды католической церкви пришлись ему по вкусу,
он считал, что во многих смыслах военачальнику и
500
монарху куда более пристала эта религия, тем паче что ее
пышность соответствует богатству и великолепию столь
любезных ему мундиров. Удобно также время от времени
исповедаться перед кротким, покладистым патером Каспа
ром, хотя самые свои тайные греховные помыслы трудно
высказать другому, когда и до собственного сознания и;;
боишься допустить второй раз.
Теперь его нерадивая вера стала устойчивее, приобрела
внутреннюю опору. Если прежде религиозные убеждения
были для него политическим средством, обязательной
формальностью, без которой император и папа не согласи
лись бы поддержать швабскую военную автократию, или,
в лучшем случае, пустым ритуалом, то теперь единодер
жавие приобрело для него некий мистический смысл,
сделалось своего рода религией. Он считал, что призван
послужить великой божественной идее; власть, за кото
рую он боролся, превратилась в священный символ, а
борьба за нее — в служение богу. На радость своему
духовнику, отцу Каспару, и приятелям своим, князьям
церкви, он стал заметно набожнее и тщательнее соблюдал
обряды.
В действительности же, сам себе не сознаваясь, он
таким ревностным служениеАм богу как бы искупал свою
загадочную, несносную, нерасторжимую связь с евреем.
При помощи казуистических уловок, которым научили его
иезуиты, он пытался доказать себе, что нуждается в еврее
по чисто политическим причинам и лишь потому терпит
его ненавистное присутствие. Но, едва достигнув цели, он
схватит подлеца за шиворот и посадит в каземат. Иногда
же он уговаривал себя, что, в награду за утверждение
владычества церкви в Швабии, господь неприменно ра
сторгнет его мучительную зависимость от еврея.
Эх, не следовало ему домогаться предсказаний еврей
ского мага, не следовало их выслушивать! Второе он
выслушал охотно, но ему по-прежнему не давали покоя
слова: «Первого я вам не скажу». Он написал своему
другу князю-аббату Эйнзидельнскому в Швейцарию с
настоятельной просьбой прислать ему прорицателя и
звездочета-католика, ибо и сам князь-аббат был знамени
тейший астролог. Вскоре в самом деле явился присланный
им маг. Он совсем не был похож на еврея-каббалиста. Тот
обличьем и поведением ничем не отличался от обыкновен
ных людей, и все же каждому при встрече с ним
становилось как-то не по себе. Зато маг, рекомендованный
князем-аббатом, пожаловал с внушительным арсеналом
опытного чернокнижника. Он привез сложные сооруже
ния: треножники, подзорные трубы, реторты, чудодей
ственные подковы, потребовал, чтобы ему отвели уеди
ненный покой в башне; еженощно, облачась в расписан501
ный таинственными знаками балахон и творя загадочные
заклинания, поднимался на крышу замка, приказывал
принести ему земли с погоста, в полнолуние собирал влагу
с запотевших окон, жег осиновые дрова, дожидаясь,
чтобы они превратились в уголь, и проделывал еще
множество столь же страйных манипуляций. Часто около
полуночи в его комнате раздавался дикий шум, и лакеям,
которые, поборов страх, подслушивали у дверей, каза
лось, будто в окно, звеня колокольцами, врывается
запряженная в тяжелую колымагу лошадь. Астролог
обещал герцогу точнейшим образом определить по звез
дам самый благоприятный день и даже час для замышлен
ного им предприятия. Герцог вынужден был признать,
что, несмотря на свои волшебные действа, этот черно
книжник производит на него гораздо меньше впечатле
ния и внушает меньше доверия, нежели скромный, неза
метный каббалист—одним своим присутствием; и когда
Зюсс, открыто осмеивавший астролога, указал КарлуАлександру на пушку, присовокупив: «Ваша светлость,
вот вам лучший прорицатель и звездочет»,— герцог разра
зился громким хохотом. Однако совесть его успокоилась
оттого, что он призвал к себе мудреца-христианина; да,
кроме того, у еврейского колдуна нельзя было больше
ничего выудить.
Хоть Зюсс и опередил его, Карл-Александр не устоял
от соблазна, в свою очередь, попользоваться дамами Гетц,
которых еврей предоставил ему теперь с обидной небреж
ностью. Но ожидаемого наслаждения он не получил—
отчасти, должно быть, помешала мысль о еврее. С
остервенением зарывшись в католический проект, он
вскоре совсем покинул мать и дочь. И вот они сидели
теперь униженные, и на лилейно-нежных личиках явствен
но проступала скорбь; особенно заметно увяла и постаре
ла мать. Советник экспедиции скрежетал зубами, мыслен
но твердил стихи из той комедии, в которой впервые
увидел неаполитанку: «Продажная краса нам мерзостнее
блуда»,— и не знал, как себя держать. Он негодовал и
теперь уже всерьез подумывал удалиться в свое поместье
под Гейльбронном, и, даже когда ему дали повышение,
гнев не совсем улегся в нем.
Но больше всего печалился горестям белокурых ли
лейных дам чернокожий Отман, мамелюк. Он, как всегда,
лежал на пороге и в ту ночь, когда Иоганна Ульрика
пришла к герцогу, и в ту, еще горшую, когда к нему
пришла Элизабет-Саломея. В ту вторую ночь он не спал,
он примостился у порога и чутко прислушивался к
малейшему звуку, а когда Элизабет-Саломея уходила из
дворца, непроницаемое лицо его внезапно исказилось, и он
поглядел в спину шумливо провожавшему ее Карлу502
Александру с такой дикой, звериной ненавистью, что тот
невольно пригнулся, как бы обороняясь.
Чернокожему ясны были все хитросплетения. Он знал,
от кого Элизабет-Саломея получила «райский глаз», он
понимал, что означает этот дар. Как ни странно, но к
Зюссу он за это не питал ненависти—наоборот, он
испытывал своего рода удовлетворение, что тот, а не
христианин овладел ею впервые. Но тем сильнее снедала
его ненависть к герцогу.
Карл-Александр обращался со своим мамелюком как с
добродушным псом. Он и в самом деле думал, что
чернокожий разумеет в его делах не лучше животного, и
ничего не таил от него. Где бы ни был Карл-Александр,
всегда, прислонившись, примостившись, скорчившись в
каком-нибудь углу, стоял, сидел или лежал Отман; по
ночам он даже спал на полу опочивальни или у порога. И
был гораздо сметливее, чем предполагал герцог,— он все
видел и слышал и отлично умел сопоставлять, казалось
бы, ничем не связанные между собой факты. По своему
обыкновению таинственно и бесшумно, он теперь время от
времени являлся к Зюссу и, по своему обыкновению
таинственно и негромко, как бы невзначай, сообщал ему
секреты герцога, которые еврей не мог и не должен был
знать. А потом оба смотрели друг на друга: выпуклые,
теперь менее крылатые глаза одного проникали взглядом в
непроницаемые, звериные глаза другого, и в глазах обоих
была одинаковая дикая, несокрушимая ненависть.
Зюсс воспользовался несколькими днями затишья,
чтобы съездить в Гирсау. В белом домике теперь стояла
тишина. При встрече рабби Габриель не произнес ни
слова; оба лишь поздоровались и больше почти не
видались. Наконец, много дней спустя, рабби вымолвил:
— Я вижу под мясом и костями лицо твое, Иозеф.
— Разве я стал другой? — спросил Зюсс. И добавил,
нахмурясь: — Теперь я, должно быть, похож на самого
настоящего еврея. Или же я все еще сын своего отца?
— Горе стирает подкраску с лица,— сказал рабби
Габриель.— У тебя изгоревавшееся лицо, у тебя лицо
еврея. Ты на ложном пути, Иозеф,—добавил он немного
погодя,— тебе придется свернуть с него.— Но Зюсс про
молчал, ни одна черта не дрогнула у него, так что нельзя
было сказать, слышал он или нет. О девочке они не
говорили.
Зюсс бродил вдоль празднично радостных цветочных
клумб, которые любила девочка, вглядывался в изображе
ния каббалистического древа и небесного человека, кото
рыми она насыщала взор, вглядывался в крупные, массив503
ные буквы на страницах Песни Песней, которую она
предпочитала всем другим книгам Библии, но нежные
слова любви не звучали ему пленительным перезвоном,
они опалили его таким жгучим, страстным призывом, что
он поспешил отвернуться от книги.
Случайно в лесу повстречался он с председателем
церковного совета. Вейсензе вновь занялся своим коммен
тарием к Библии, бродил по своим просторным покоям с
белыми занавесями, вел глубокомысленные беседы с
магистром Шобером. Он попросил у Зюсса разрешения
сопутствовать ему. Так как еврей не ответил, он счел это
за согласие и пошел с ним. Медленно, бережно, молчали
во шагал он с ним по окропленному солнцем лесу,
последовал за ним, не встретив возражения, вдоль цветоч
ных клумб в белый домик. Безмолвно, в непривычном
смущении сидел с ним в комнате, расписанной каббалисти
ческими фигурами. Немного погодя к ним присоединился
рабби Габриель. И так, сгорбившись, задумавшись, сидели
трое усталых людей. Они чувствовали себя старыми, они
ощущали, как жизнь ускользает от них, уходит в прошед
шее миг за мигом, они ощущали это явственно, почти
плотски, с горестным сладострастием, как расправляет
утомленный человек наболевшие ноги, они ощущали, как
тягота одного гнетет другого, они ощущали друг друга
сквозь эту сладостно-томительную усталость.
На другой день рабби Габриель простился с Зюссом.
Он намеревался навсегда покинуть страну. Зюсс был
мягче, человечнее обычного. Хоть он и восставал против
рабби, хоть и отрицал требование свернуть с ложного
пути, глумливо обозвав это мягкосердечным вздором,
однако ему было отрадно сознавать близость рабби. На
лице толстого некрасивого старика лежал отблеск Ноэми,
грезы девочки гнездились за широким, невысоким выпук
лым лбом, где тремя бороздами врезалась буква Шин.
Когда рабби Габриель уедет, Зюссу будет очень одиноко,
но в этом он не хотел себе признаться, он старался
уверить себя, будто ему досадно, что не станет свидетеля,
которому можно доказать, насколько правилен избранный
им путь, что его изощренная месть — единственное сред
ство вновь обрести свое дитя.
Он стоял перед каббалистом, растерзанный внутрен
ним разладом, готовый услышать и произнести примиря
ющее слово. Но рабби был суров и сердит, как обычно.
Все его книги и каббалистические принадлежности были
уже отправлены. Скрипучим голосом он отдал старому
слуге последние краткие распоряжения. Затем, обратясь
на восток, к Сиону, он произнес молитву, которую
полагается читать перед дальним путешествием, трижды в
трех различных выражениях утверждающую упование на
504
помощь Иеговы. Вновь обратил блекло-серые окаменев
шие глаза к Зюссу, скрипучим голосом проворчал послед
ний краткий привет: «Мир тебе». И ушел в сопровождении
Янтье, толстой, переваливающейся с боку на бок служан
ки, которую собирался отвезти к ней на родину. Зюсс
видел, как его широкая, коренастая, чуть согбенная
фигура в старинной одежде, мелькнув между цветочными
клумбами, исчезла в лесу. В тайниках души он желал,
чтобы рабби обернулся. Но тот шагал своей тяжелой,
твердой, уверенной поступью, уходя все дальше, прочь.
Несколько дней спустя Зюсс со старым слугой тоже
покинули белый домик. И маленькое диковинное строение
замерло в безмолвном, солнцем озаренном одиночестве.
Комнаты были оголены, белые ставки угрожающе и
зловеще заколочены, празднично радостные цветы увяли,
и некому было обновить их. Слухи рождались вокруг
покинутого надменного строения; ребячески кровожадные
вымыслы сплетались над ним и ползли в столицу. В
трактире под вывеской «Голубой козел» булочник Бенц,
многозначительно выпучив свиные глазки, шепотом пере
давал приятно содрогающимся собутыльникам последнюю
новость: где-то в лесу у его иудейского сатаничества
запрятана колдовская кухня. Из крови христианских дев,
которых он после всяких мучительств связанными сверга
ет с крыши, так что они накалываются внизу на железные
цветы, он варит дьявольское зелье, коим непрерывно
подогревает расположение герцога. Сам сатана то и дело
наведывается в это обиталище ведьм, приняв образ коре
настого мужчины с хвостом, рогами и лошадиным
копытом.
У служанки Янтье была старая кошка, самая обыкно
венная кошка темно-серой масти. Рабби Габриель ее
терпеть не мог, и Янтье не решилась взять ее с собой в
далекое путешествие. Размышляя, у кого кошке будет
лучше всего житься, она вспомнила магистра Якоба
Поликарпа Шобера. Магистр при всяком удобном случае
попадался на пути Ноэми, обращался к ней с кроткими,
благоговейными речами и даже делал неоднократные
робкие попытки обратить ее в свою бесхитростную,
мечтательную веру, а главное, пытался спасти ее душу
вдохновенной декламацией своих стихов. После того как
она горячо и гневно отклонила его поползновения, он
притих и довольствовался смиренным и радостным созер
цанием ее ангельского лика. Когда же смерть столь
внезапно похитила ее, толстощекий юноша долгое время
места себе не находил от глубокой мучительной тоски,
детские глаза его выражали детскую растерянность, он
побледнел и мучился угрызениями совести оттого, что
недостаточно ревностно старался направить ложное, па505
губное течение ее жизни в море божественной благодати.
Он стоял на дороге с венком полевых цветов, когда
выносили маленький гроб из белого домика, и был до
глубины души оскорблен, когда четверо суровых мужчин,
несших гроб и похожих на темных лжепророков, отклони
ли его искренний дар. Мрачно поплелся он домой, взял в
руки перо и бумагу и сочинил «Надгробный плач, или
нэнию, на смерть мадемуазель Ноэми Зюсс, еврейки,
однако же достойной девицы», которая начиналась следу
ющими строками: «И ныне злая смерть, сей бренной
жизни цель, // Похитила тебя, иудейска мадмазель». Поэму
свою он продекламировал служанке Янтье, причем оба
проливали горькие слезы.
Вот этому честному добряку и оставила Янтье свою
серую кошку, тот охотно согласился взять ее с самыми
успокоительными обещаниями. В связи с этим Зюсс
увидал магистра. Перед тем как покинуть дом с цветочны
ми клумбами и отдать его во власть белого безмолвия и
забвения, еврей бродил вокруг, обуреваемый великим
беспокойством. Подолгу простаивал среди тюльпанов,
перед стеной, где был нарисован небесный человек и
каббалистическое древо. Завидев магистра, он властным
жестом подозвал его и задал ему несколько вопросов в
резком и высокомерном тоне. Якоб Поликарп Шобер,
державший себя несмело и кротко с теми, кто был с ним
приветлив, усмотрел в мрачной суровости еврея некое
испытание, искушение, перед лицом которого счел нуж
ным запрятать подальше свою прирожденную робость.
Ввиду этого толстощекий юноша, несмотря на сильное
сердцебиение, засопел, принял задорный вид и выпрямил
ся, прижав к себе кошку, готовясь одним только метким и
надежным орудием своей веры одолеть и вывести на
праведную стезю сатанинского финанцдиректора. Зюсс,
слыхавший о магистре от Магдален-Сибиллы, а также
осведомленный о его встречах с Ноэми, некоторое время
молча слушал его, без обычной насмешки, а скорее
задумчиво, и тот, обнадеженный, удвоил свое усердие, до
вследствие бурной жестикуляции упустил кошку. Пока
он, не прекращая своей пылкой речи, силился поймать
животное, финанцдиректор успел принять какое-то реше
ние, он круто, но благодушно остановил магистра и
перевел разговор на другую тему. Без труда удалось ему
приручить юношу и вызвать его на откровенность. Немно
го погодя ему уже были известны многие обстоятельства
личной жизни магистра, а также его желания, включая и
должность библиотекаря, несправедливо предоставленную
кому-то другому.
К изумлению Шобера, он показал себя отнюдь не
свирепым Олоферном, каким его ославили повсеместно.
506
Терпеливо выслушал он до конца многоречивого магистра,
проявил интерес к его стихам, твердо обещал осчастлив
ленному юноше напечатать его опусы, если только Вейсензе одобрительно выскажется о них. Хотя должность
библиотекаря занята, однако можно найти другой выход,
чем-то заменив ее. На следующий же день он вызвал
Шобера к себе и предложил ему место своего личного
секретаря; для исполнения этой обязанности требуется
добросовестность и дар слова; как тем, так и другим
качеством магистр наделен в превосходной степени. Якоб
Поликарп Шобер увидел в этом предложении чудесный
промысел божий, который приведет его в столицу, где он
будет дышать одним воздухом с сестрой МагдаленСибиллой, посещать штутгартское библейское общество,
святую Беату Штурмин, славного, благожелательного
Эмануэля Ригера. Он увидел возможность убедительными
и благочестивыми речами наставить на путь истины еврея
и даже самого заблудшего герцога; он услышал славосло
вия ангелов в небесах и, сияя, дал согласие. Затем
отыскал кошку, о которой в блаженном замешательстве
позабыл вчера, и, бережно прижав к себе серую некраси
вую тварь, понес ее домой.
Но в Штутгарте, в пышном дворце на Зеегассе, вместо
ожидаемого блаженства он узнал только смятение и гнет.
Правда, в Магдален-Сибилле он не обнаружил ни малей
шего высокомерия, все попытки оболгать и очернить ее
оказались злыми наветами; но вместе с тем не осталось и
следа от прежней непорочной и блаженной близости, от
того ореола исключительности, который и его, Шобера,
возвышал в собственных глазах. В ее присутствии он уже
не расцветал душой, но оставался холоден и сир. А между
тем она была безупречно чиста, исполнена достоинства и
благочестия. Он не хотел сознаться себе в том, что
именно отсюда и проистекает его разочарование. Но
служба у Зюсса принесла ему несказанную муку и
смятение. Досуга у магистра было достаточно; помимо
него и Никласа Пфефле, финанцдиректор держал для
своей обширной личной переписки еще двух секретарей.
Поэтому он очень редко вызывал к себе Шобера. Но,
вызвав, диктовал ему письма крайне вредоносного содер
жания, в которых даже самому неискушенному простаку
наглядно открывались черные замыслы на погибель еван
гелической и парламентской свободы. Каждая строка этих
писаний служила тяжким обвинением против герцога и
финанцдиректора, давала в руки магистру ключи к самым
секретным и важным подробностям католического
проекта.
Голова шла кругом, все нутро переворачивалось у
злосчастного Якоба Поликарпа Шобера. Зюсс диктовал
507
свои черные, нечестивые тайны, а голос и глаза его были
ясны и невозмутимы: очевидно, он питал неограниченное
доверие к своему секретарю. Шобер обязался служить
еврею. Как же ему теперь быть — нарушить слово и пойти
разглашать свои сведения, хладнокровно обманывать до
верие еврея? Правда, он всего лишь еврей, и все же любой
негодяй и подлец будет тогда вправе обозвать его,
Шобера, предателем и двоедушным прохвостом. Однако,
если он будет молча смотреть, как вероломно и позорно
удушают религию и свободу родины, как ввергают многие
сотни тысяч евангелических душ в геенну огненную, в
бездну адскую, разве не окажется он тогда еще большим
подлецом и нечестивцем?
Сомнения, точно лютые псы, раздирали и терзали
магистра. Тогда, в Гирсау, он вообразил себя истинным
избранником божим оттого, что у него зародилась чахлая
надежда быть поставленным от бога к рычагу великих
судеб и свершений. А теперь его дерзостная, суетная
мечта сбылась, но каким жестоким и коварным образом!
Лишь ценой собственной души может он спасти сотни
тысяч швабских евангелических братьев. Жалостный,
дрожащий, он напоминал только что остриженного пса.
Он стал худеть; днем его то бросало в жар, то обдавало
холодным потом, ночью он не находил покоя, вставал,
спотыкаясь о старую уродливую кошку, и, стеная, бегал
по комнате. Он отправился к Беате Штурмин и попросил
загадать для него на Библии. Слепая дева наугад раскры
ла книгу. «И сыны Израиля вышли из Рифмы и располо
жились на ночлег в Римон-Переце». Магистр долго ломал
себе голову, что подразумевается под этим, и наконец
понял: Рифма означает то, чего ему делать не следует, а
Римок-Перец то, что он должен сделать. Но он никак не
мог додуматься, надо ли под Рифмой понимать предатель
ство против еврея, а под Римон-Перецом избавление
евангелических братьев,— или наоборот. И он попрежнему терпел лютую муку, обливаясь потом и терза
ясь сомнениями, днем и ночью взвешивая спасение души
многих тысяч соотечественников в своих бестолковых,
нескладных и нерешительных руках.
Сухо, едва скрывая свое недовольство, отпустил КарлАлександр руководителей католического проекта, кото
рых созвал на секретное совещание. Еврея он задержал
нетерпеливым жестом.
— Отчего ты ни слова не сказал, еврей?—напустился
он на почтительно выжидавшего Зюсса.
— Не стоило труда отвечать,— возразил тот, легким
508
пожатием плеч отмахиваясь от всего, что говорилось на
совещании.
Карл-Александр тихо сопел и постукивал костяшками
пальцев по столу. Черт возьми! Вот свинство, что еврей
опять прав. А тот, как всегда, ловил на лету его мысли и
облекал их в слова.
— Господа политики крохоборничают,— говорил он
обычным своим вкрадчивым насмешливым голосом.—
Вымеряют мельчайшие паутинные нити, а целого охватить
не могут. Что они смыслят вообще! — В его тоне явно
чувствовалось, как низко он ставит их ум и способно
сти.— Будто суть в том, чтобы избитыми адвокатскими
приемами изымать из конституции где запятую, где точку
над «и». Что за жалкие, убогие, мелочные методы!
Достаточно одного рескрипта, одного-единственного:
«Мы, Карл-Александр, герцог Вюртембергский и Текский,
возвращаем себе права, данные нам от бога и похищенные
у кас подлым, коварным и изменническим способом.
Отныне мы воистину будем хозяином страны. Вюртемберг — это мы!» Но перед таким шагом господа политики
трусливо и беспомощно пятятся назад. Им это не по
плечу, их заедают сомнения и колебания, они только и
могут, что качать головой, прищелкивать языком да охать
и ахать. Эта идея для них чересчур проста, по-княжески
величественна, царственна.
При всей своей глухой ненависти к еврею КарлАлександр еще раз убедился, что тот один понимает его,
один знает, в чем суть дела. Нехотя, с досадой дивясь его
уму, он принужден был признаться себе, что только
благодаря еврею и вместе с ним сможет он осуществить
католический проект. Что бы ки попадало в сильные,
чудодейственно ловкие руки Зюсса, все он лепил по
своему произволу, точно податливую глину. Перед его
фанатически пылким одушевлением смешным казалась
кропотливо-добросовестная старательность, с какой дру
гие из кожи вон лезли, а добивались половинчатых
результатов. Да что они смыслили, эти другие? Для них
католический проект был просто делом, задачей—может
статься, очень важной задачей. Но что в действительности
это нечто большее, что в таком государственном перево
роте для него, Карла-Александра, смысл и цель жизни,
это знали и понимали только он сам да еврей.
Ибо так мало-помалу видоизменялся для него проект,
таким он, при умелом подстрекательстве, под властным
воздействием Зюсса, въелся ему в плоть и кровь. Сперва
это был для него вопрос политики, ступень к власти,
декорум, и ничего больше; потом проект превратился в
мистический символ, в надежду на освобождение от пут, в
религию, а теперь стал самой его жизнью и дыханием. Он
509
должен быть одно со своей страной, и в этом смысл и
венец его стремлений. Не слуга страны или ее властитель,
не законодатель или полководец—это все жалкая безде
лица и вздор. Он так впитает в себя страну и так
внедрится в страну, что он и страна будут одно. Страна
сможет дышать, только когда дышит он, шагать вперед,
когда шагает он, когда он остановится, остановится и она.
Живой, осязаемой реальностью стало для него это пред
ставление. Штутгарт—его сердце, Неккар — сонная арте
рия, швабское плоскогорье — его грудь, швабский лес —
его волосы. Он—Вюртемберг во плоти. Вюртемберг—это
он, только он.
Но нельзя нечто столь грандиозное, сладостно и
полнокровно живое сколотить мелочными адвокатски
ми приемами. Он ли это подумал? Еврей ли это вы
сказал? Как бы то ни было, вот что говорил сейчас
еврей:
— Один гениальный жест—и все готово. Надо, чтобы
страна, проснувшись однажды утром, оказалась вопло
щенной в герцоге, в своем богом данном государе,
оказалась бы государевой оболочкой, плотью его и
кровью. Не надо мелких стычек, тайных козней и неле
пых унизительных шатаний. Нет, все должно свершиться
самым естественным путем, как распускается почка,
когда приходит ее пора.
Да, да, да! Прав еврей. Немыслимо и дико оспаривать
и опровергать это. Если ж нет, значит, он попросту шут
гороховый и пустомеля и вся его жизнь — мышиная возня,
которая выеденного яйца не стоит. Но всяким Ремхингенам, Фихтелям, Панкорбо не понять этого. Они верные
слуги, хорошие офицеры и ловкие ландскнехты; но они не
одарены гениально живым воображением, чтобы воспри
нять этот замечательный акт как великое и неотвратимое
таинство природы, им одарен—как там ни бесись, а
против рока не пойдешь,— одарен им только еврей. Все
это не претворялось в слова ни у герцога, ни у Зюсса. Но
оно током проходило между ними, невысказанным пульси
ровало и в том и в другом. Так было все последние
недели. Одна жизнь билась в них, безмолвно, делом
отвечал еврей на безмолвный настойчивый вопрос КарлаАлександра; казалось, герцог дышит тлетворным возду
хом, который выдыхает Зюсс, они были частями одного
тела, нерасторжимо связанными между собой.
Все яростнее разжигал еврей в своем господине
страстное, томительное ожидание того дня, когда страна
претворится в него и будет нерасторжима с ним, коварно
поощрял его веру в свое богоподобие и его необузданно
властолюбивые мечты, распаляя ему кровь своим ярым,
фанатическим пылом. Вкусивший отравы государь жадно
510
искал поддержки и все нового поощрения в лукаво
одобрительном взгляде еврея.
Порой он на мгновение опоминался от угара и задумы
вался над тем, куда же приведет его это дьявольское
сообщество. Невыразимо страшно до конца дней иметь
при себе такого зловещего соглядатая своих заветных
помыслов и своих сокровеннейших тайн. Сам ведь не
знаешь, сколько мути, сколько недоброго хранишь на дне
души, стараешься подавить, когда оно просится наружу,
таишь от самого себя.
Как же перенести, чтобы другой, в ком взошло
столько семян твоего зла, смотрел на белый свет, жил,
дышал. Пока что он нужен, без него проект не может
быть осуществлен; вот и сегодняшнее заседание доказало
это. Но едва проект осуществится, он зажмет ему рот, он
заточит его куда-нибудь в крепость, навсегда погребет в
неприступном каземате, как прячешь от мира непокорное,
пагубное, первобытное злое начало собственной души.
Он бросил на еврея подозрительный, ненавидящий
взгляд. Уж не угадал ли тот и сейчас его мысли?
— Можешь составить рескрипт по твоему усмотре
нию,—резко сказал он.
Зюсс учтиво, почтительно поклонился перед тяжело
дышавшим от возбуждения герцогом. Но в глазах его
мерцало темное, злорадное, волчье, уверенное в победе
торжество.
Страна металась, стеная, в томительном, напряженном
ожидании. Всем было ясно, что католическая партия
почти закончила приготовления и собирается в ближайшее
время нанести удар.
Повсюду назревала угроза, не оставляя места для
беспочвенных гаданий и убеждая даже самых беспеч
ных людей в неотвратимости роковых событий. К грани
цам стягивались чужеземные полки—баварские, вюрцбургские. Совет одиннадцати получил верные сведения,
что герцогу из одного только Вюрцбурга обещано девят
надцать тысяч человек вспомогательного войска; их пе
редовой отряд стоял уже в Мергентхеиме, резиденции
гроссмейстера Тевтонского ордена, ожидая приказа о
выступлении. И в самом герцогстве появилось множество
солдат, говоривших на чужеземных
диалектах—
баварском, франконском. По ночам они маршировали
мелкими отрядами. Герцогские замки и форты были
переполнены войсками. Все крепости: Асперг, Нейфен,
Урах, Гогентвиль, укрепленный замок Тюбинген—
приведены в боевую готовность всеми средствами совре
менной стратегии; плохую дорогу на Асперг исправляли
511
дневные и ночные смены рабочих, согнанных на барщину.
Превосходно налаженная служба связи поддерживала с
помощью особых курьеров и скороходов сношения между
отдельными крепостями. Пороховые мельницы по всей
стране, а в особенности крупный завод Ганса Земмингера,
работали день и ночь, изготовляя затравочный и огне
стрельный порох. Бесконечным обозом тянулись пушки и
снаряжение; народ при виде таинственных повозок утвер
ждал, что они сплошь нагружены четками ввиду предсто
ящего обращения; но наполняли их менее невинные
ядрышки.
Один из таких скороходов, некий Бильгрубер, затеял
близ Нютрингена драку с Иоганнесом Краусом, сыном
штутгартского мясника. Во время потасовки Краус отнял
у курьера депеши с донесением о прибытии иноземных
вспомогательных войск, явно уличавшие католиков в
заговоре против государственной власти. Герцог отдал
приказ арестовать Крауса. Но тот успел бежать в вольный
имперский город Рейтлинген, а через несколько дней
перебрался оттуда в имперский город Эслинген, где
обосновалась довольно большая колония беглецов из
Вюртемберга, подвергшихся преследованиям за верность
конституции.
Перед бегством Краус отдал эти письменные улики
штутгартскому бургомистру, а малый парламентский со
вет позаботился о том, чтобы их размножили и распро
странили среди населения. Это доказательство непосред
ственной угрозы вывело из равновесия самых миролюби
вых граждан. Повсюду создавались религиозные обще
ства и тайные союзы для ограждения веры, горожане и
крестьяне потихоньку запасались оружием, славные цехи
столичных башмачников и бондарей заимствовали пищали
и дробовики у цеховых собратьев из свободного города
Эслингена; даже из штутгартского арсенала неоднократно
загадочным образом исчезали большие партии оружия, а
наименее воинственные обыватели, ухмыляясь, с боязли
вой гордостью неожиданно показывали друзьям припря
танные ружья.
Так сильно было возмущение в народе, что герцогу
пришлось усилить свою личную охрану и отослать наслед
ного принца за пределы страны к деду его, князю
Турн-и-Таксису, в имперские Нидерланды. Естественно,
что при подобных обстоятельствах Карл-Александр счел
необходимым произвести последовательное и принуди
тельное изъятие оружия у всего населения страны; он
заготовил соответствующий указ под предлогом борьбы с
браконьерством. Однако ношение оружия входило в ис
конные права вюртембержцев и было оговорено в консти
туции; во избежание гражданской войны пришлось воз512
держаться от оглашения указа впредь до того, как будет
осуществлен государственный переворот.
Пока что герцог потребовал, чтобы было прекращено
военное обучение штутгартской конной национальной
гвардии. Этим сильнейшим в герцогстве отрядом земского
ополчения командовал майор фон Редер, один из ближай^ших друзей Кар л а-Александра. Он был добрым протестан
том и одновременно вернейшим сподвижником Ремхингена
по военной подготовке католического проекта. Для него,
человека тупого и ограниченного, замышлявшийся госу
дарственный переворот был вполне в порядке вещей, он
не понимал, чем вызвано такое возмущение, и повсюду
видел подстрекательство и злонамеренность. Герцогу хо
чется дать больше простора католикам, почему бы и нет?
Страна велика, места для церквей хватит. Конституция?
Парламент? Свобода? Чушь! Зазнайство и леность кра
мольной черни, которая хочет побольше жрать и помень
ше работать. Чего они там горланят? Ведь он-то, черт
подери, добрый протестант, а ему никто не чинит помех.
Всякий может ходить в церковь когда и как угодно, а
господа святоши—так именовал он прелатов и пасторов —
достаточно, слава богу, дают волю языку, без каких-либо
придирок и препон со стороны герцога и кабинета мини
стров. Мир так просторно устроен. Надо только быть
мало-мальски добросовестным, честным, храбрым, а пре
выше всего покорным своему богом данному государю.
Как ни странно, но господин фон Редер, несмотря на
такие убеждения, на близкую дружбу с герцогом и
руководящую роль в католическом проекте, приобрел
большую популярность в народе. Его неуклюжие плоские
шутки передавались из уст в уста, случаи, свидетельству
ющие о его грубоватом добродушии, вызывали одобри
тельный смех. Как бывает нередко, народ, без всяких
видимых оснований, явно симпатизировал грузному чело
веку с низким лбом, жестким ртом, нескладными, неиз
менно затянутыми в перчатки руками и резким, хриплым
голосом; из всех военных штутгартцы бесспорно предпо
читали его. Лишь ввиду его популярности приказ прекра
тить военное обучение городских конников прошел без
болезненно.
А между тем в каждом закоулке города царила глухая,
напряженная тревога. Высший орган церковной власти
объявил неделю поста и покаяния. Многие писали завеща
ние. В пятое воскресенье великого поста нахлынули такие
толпы жаждущих принять причастие, что церкви были
освещены до глубокой ночи.
Парламент озаботился бесперебойным получением из
вестий, рассылая верховых по всей стране разведать, не
вступают ли в ее пределы иноземные войска. И в самом
513
17 Л. Фейхтвангер, т. 3
деле, из Вимпфена вскоре пришло известие, что епископ
ский передовой отряд, расквартированный в Мергентхейме, выступил из владений Тевтонского ордена в направле
нии Эльвангена; такие же вести пришли из Гогенлойского
округа.
В то воскресенье великого поста городской декан
Иоганн Конрад Ригер страстностью своей проповеди
превзошел самого себя. Уподобясь пророкам, он громил
нечестие тех, что покушаются разбить скрижали еванге
лической веры и христианской свободы, внушительными,
проникающими в душу словами показал он верующим,
какую страшную ответственность перед богом, людьми и
Римской империей берут на себя те, кто злоумышляет
подобное. Раскатисто и мощно прозвучала из его уст
угроза, что и ничтожное оружие в руках слабейшего
становится смертоносной силой, коль скоро его направля
ет господь. Под конец же, обволакивая благоговейно
внимающую паству мягким, бархатным звучанием своего
глубокого голоса, он в таких патетических, прочувство
ванных выражениях призвал ее углубиться в себя и
покаяться, что изо всех концов огромного собора послы
шались рыдания потрясенных богомольцев. В городе эта
проповедь получила широкую огласку. Успех конкурента
больно уязвил государственного советника Иоганна Якоба
Мозера, и в бессонную ночь он твердо решил в свой черед
обратиться с речью к народу; но он не подумает избрать
такой легкий и удобный путь, как пастор Ригер, не станет
пользоваться благолепием храма как выгодным фоном;
нет, он будет говорить прямо на площади, не страшась
герцогских соглядатаев. Сочиняя речь, он шагал по
своему кабинету из угла в угол, выразительно жестикули
ровал, округлял патетические периоды, сам себе представ
лялся по меньшей мере Гракхом, Гармодием или Аристогитоном, а то и Марком Юнием Брутом, и жестом
древнего римлянина откидывал складки воображаемой
тоги.
Он до того разгорячился, что кровь бросилась ему в
голову и пот прошиб его. Он приписал этот прилив крови
несварению желудка; может статься, он за обедом зло
употребил черничной настойкой, желудок же у него и без
того вялый, а теперь и вовсе откажется работать. Он
пожаловался на недомогание жене, ибо привык печься о
своем здоровье, и озабоченная супруга дала ему выпить
раствор глауберовой соли. Затем он вновь занялся подго
товкой речи, и связанные с этим бурные телодвижения
помогли лекарству оказать желаемое действие.
Назавтра он с многозначительно загадочной миной
собрал вокруг себя толпу людей. За последние дни страже
неоднократно приходилось разгонять скопища недоволь514
ных и крамольников; и тут на собравшихся тоже грозно
надвинулись офицеры герцогской охраны, пешие и конные
стражники. Оратор уже представлял себе, как его хвата
ют за шиворот и ввергают в вечный мрак темницы. Тем не
менее он собрал все свое мужество и, судорожно борясь
со страхом смерти, начал заготовленную речь, как вдруг
почувствовал томление, резь и колики в животе. То ли
вчерашнее лекарство оказало запоздалое действие, то ли
истинная его натура прорвалась сквозь натужную отва
гу,—так или иначе, ему пришлось покинуть площадь под
насмешливыми взглядами герцогских приверженцев и без
лавров, пожатых соперником. Назавтра, в фиолетовом
будуаре Марии-Августы, он все же произнес свою речь
перед ней и Магдален-Сибиллой, чтобы не пропало даром
столько тщательно скопленного огня. Магдален-Сибилла
сидела в кресле спокойная, умиротворенная, немного
расплывшаяся, а Мария-Августа, в белом воздушном
пеньюаре, перелистывала «Mercure galant» и время от
времени, шаловливо улыбаясь, исподтишка науськивала
свою китайскую собачонку на оратора; но тот мужествен
но договорил до конца, только весь взмок от усердия.
Не видя исхода гнетушей тоске и тревоге, граждане
решили вновь послать депутацию к герцогу, дабы твердо,
но с верноподданническим смирением заявить свои претен
зии. Чтоб не раздражать Карла-Александра, к нему
послали не членов совета одиннадцати, один вид которых
приводил его в бешенство, а трех достойных, степенных
бюргеров спокойного нрава и обхождения. Они поехали в
Людвигсбург, где герцог заканчивал свои приготовления.
Прежде чем отправиться во дворец, они подкрепились
закуской и стаканом вина в трактире.
— Слабое подкрепление перед столь трудным ша
гом,— сказал один.
— Если герцог столь же мрачен, как нынешний
день,— сказал второй,—то нам не дождаться солнца.
— Да поможет нам господь! — сказал третий.
У дверей зала, где Карл-Александр принимал их,
примостился Отман, чернокожий. До него глухо донесся
хриплый от бешенства голос герцога: «Убийцы, изменни
ки!»— затем неистовый топот, мало-помалу затихший.
Несколько минут спустя он увидел возвращающихся
делегатов, сперва двоих, а затем третьего. Он ясно видел,
как они растерянны и запуганны, он поглядел им вслед
большими, звериными, карими глазами с чуть заметной,
загадочной усмешкой. Торопливо сбежали они с лестни
цы, вскочили в ожидавшую их карету, не задержались
даже, чтобы поднять слетевший у кого-то из них берет.
Весь путь они сидели молча, лишь старший один раз в
своей великой тоске обратился к богу:
515
17* * -
-— Господь Саваоф, из бездны взываем к тебе, нис
пошли нам спасение с высот твоих.
В Штутгарте толпы народа дожидались возвращения
делегатов. Увидав их лица, горожане разошлись по домам
угнетенные, повесив головы.
Совсем по-иному, чем области, подвластные герцогу,
отнеслись к проискам католиков вольные города. Особен
но в Эслингене Карла-Александра теперь из дня в день
открыто порочили и поносили. Здесь была значительная
колония эмигрантов из герцогских владений, людей пре
следуемых, незаконно ограбленных, изгнанных. Сюда бе
жал Иоганнес Краус, здесь обосновался молодой Михаэль
Коппенгефер, а также старик Кристоф Адам Шертлин, в
ком жизнь поддерживалась только ненавистью. Сколько
жгучего, разъедающего душу презрения в их язвитель
ных, пламенных, страстных речах! Пугливо забились по
своим углам малочисленные приверженцы герцога; като
лики, попавшие в город проездом, были избиты. Над
советником экспедиции Фишером, бывшим начальником
фискального ведомства и отцом Софьи Фишер, отставной
метрессы Зюсса, приехавшим в город по делам, эслингенская молодежь собралась учинить расправу, предваритель
но устроив перед окнами его гостиницы кошачий концерт;
с великим трудом удалось городской страже отстоять
вскочившего со сна, полуодетого, смертельно напуганного
толстяка и выпроводить его за черту города.
Открытый вызов был брошен герцогу в последний
воскресный день недели поста и покаяния. В предшеству
ющую ночь несколько подростков, при попустительстве
городской стражи, привязали к позорному столбу два
соломенных чучела с лицами герцога и его еврея и
налепили на них оскорбительные, непристойные надписи.
Весь воскресный день город Эслинген от мала до велика
созерцал позорное изображение, зубоскалил, горланил,
насмехался, улюлюкал, свистел и хлопал себя от восторга
по ляжкам. Под вечер был сложен костер, пугала торже
ственно водружены на него, вокруг разложены вымазан
ные в грязи картины, где герцог с семью сотнями
алебардщиков штурмует Белград, и все вместе подожжено
по строго выдержанному шутовскому церемониалу. Ярко
пылали чучела, а ликующие зрители пронзительно орали,
кружились, толкали друг друга в бок, извивались, захле
бывались, визжали от восторга.
Среди народа стоял и молодой Михаэль Коппенгефер,
ярко-синие глаза его на смуглом лице горели воодушевле
нием, он глубоко вздыхал:
— Ах, если бы всем тиранам такой конец!
Стоял среди народа и престарелый Кристоф Адам
Шертлин, глухо клокотало у него в тощей груди, бамбуко516
вой тростью постукивал он оземь в такт незримой пляске,
его высохшее, потемневшее, выщербленное лицо пылало
дикой ненавистью. Стояла среди народа и красавица
чужестранка, жена Иоганна Ульриха Шертлина. Одета она
была убого, муж ее совсем опустился, спился, стал
бродягой, но голову она держала так же высоко и так же
надменно была вздернута ее короткая пунцовая верхняя
губа. Продолговатые глаза бросали высокомерные взгля
ды на шумливую, орущую толпу, которая жжет чучела, а
перед теми, кого они изображают, исправно гнет спину;
соседка заговорила с ней; она посмотрела сверху вниз
отчужденным, презрительным взглядом, не вымолвила ни
слова и медленно, чопорной, величавой походкой удали
лась с площади.
В большой строгой, неуютной комнате Беаты Штурмин
подле слепой девы сидели Магдален-Сибилла, пастор
Иоганн Конрад Ригер, его брат, советник экспедиции
Эмануэль Ригер, и магистр Шобер. На Магдален-Сибилле
было голубовато-серое платье из дорогой ткани, но очень
скромное по покрою и отделке. Она расплылась, яркосиние глаза потускнели, смуглые щеки опали, движения
стали ленивыми. Она сидела, раздобревшая, с виду удов
летворенная, истая добропорядочная женщина-мещанка, и
внимательно слушала соборного декана, который расска
зывал о своей вчерашней проповеди, об оказанном ею
сильном благодетельном воздействии на паству и приводил
из нее выдержки особо звучным голосом, пустив в ход все
свое ораторское мастерство.
В укромном углу сидел Якоб Поликарп Шобер. Не
счастный, затравленный, исстрадавшийся от своей дву
смысленной роли при Зюссе и от необходимости сде
лать выбор, он искал здесь покоя растревоженной душе.
Он сочинял стихи, в которых сравнивал себя с умершим
супругом Иоганны Безумной. Королева возила его в гробу
по стране, в грудь ему были вложены часы, чтобы их
тиканье заменяло биение живого сердца. Так и у него,
Шобера, непрестанно тикала совесть; лишь в кругу сми
ренных, благочестивых братьев и сестер обретал он хоть
на время покой. Из своего укромного угла он поглядывал
на проповедника, который шагал по комнате, напыщенно
декламируя; поглядывал на слепую деву, которая сидела и
слушала, кроткая, серая, бесцветная, поглядывал на со
ветника экспедиции Эмануэля Ригера, который благого
вейно ловил слова своего важного, прославленного брата.
Но из того же укромного угла магистр видел, как при
всем почтении к брату тощий робкий молодой человек,
невзрачный, несмотря на пышные усы, то и дело отрывал
517
от него взор и с преданностью домашнего животного
смотрел на Магдален-Сибиллу, которая восседала степен
но, настоящей матроной, лениво сложа крупные, ожирев
шие и все же детские руки на мощных коленях, в
складках серебристо-голубого платья. Он видел этот
робко вожделеющий красноречивый взор, и постепенно
перед ним открывалась возможность нелегкой, но угодной
богу жертвой несколько утишить муки своей совести. Разве
своим скромным и почтительным поклонением в течение
долгих гирсауских лет он не приобрел известных прав на
Магдален-Сибиллу? И вот теперь он готов отказаться от
них, готов скрепя сердце наложить узду на свои желания,
готов смириться и безропотно уступить дорогу брату и
другу своему Эмануэлю Ригеру.
Между тем соборный декан покончил с рассказом и
проповедью, и тут произошло нечто неожиданное. А
именно — Магдален-Сибилла с большим апломбом, без
колебания и жеманства, объявила, что пример возлюблен
ного брата Якоба Поликарпа Шобера побудил и ее
сочинить стихи. Не угодно ли благочестивой сестре и
братьям выслушать ее произведение. То, что она затем
прочла, были прозаические, унылые, шаблонные, скудные
и нудные, морализирующие вирши. Но слушатели не
замечали убожества поэмы, они были искренне и бесхит
ростно восхищены, а у советника экспедиции Эмануэля
Ригера даже слезы потекли по усам от умиленного
благоговения.
На обратном пути магистр вызвался проводить совет
ника экспедиции. Тот, в привычных ему серых и скучных
выражениях, восторгался Магдален-Сибиллой. Тогда Шо
бер собрался с духом, откашлялся и растроганно объявил
другу о своем решении принести себя в жертву. Белесые
глаза советника экспедиции увлажнились, тонким, от
волнения совсем беззвучным голосом он спросил друга,
неужто он может надеяться. Если он осмелится поднять
глаза на столь величавую, почтенную, достославную
особу, не отвернется ли она от него, возмутившись такой
непростительной дерзостью? Но Шобер счел возможным
ободрить его, и он расцвел.
Магдален-Сибилла серьезно, но без неудовольствия
выслушала его косноязычное от робости предложение.
Она попросила дать ей время на раздумье, а затем села за
стол, чтобы ответить в стихах. Лучшие часы проводила
она теперь, сидя вот так, за письменным столом, и
прислушиваясь к ритму и рифмам. Это увлекательно, это
возвышенно, и получается весьма складно. Иногда у нее
мелькала смутная мысль: вначале было слово, и слово
было богом. Какая отрада чувствовать, как несут тебя
плавно текущие слова, и в непрерывных грезах, качаясь
518
на волнах ритма и рифм, погружаться в бога! На свете нет
порядка, меры и лада, в нем одно одичание, глупость,
бессмыслица, грязь. Здесь же и смысл, и лад, и чистота.
Здесь можно мягко скользить над мутью, над тиной, над
зловещими глубинами, тихо плескаясь и грезя. Мерное,
плавное покачивание остужает жар, отравлявший прежде
кровь, превращает его в безобидное тепло. Вершины и
бездны мирские сглаживаются, равняясь по плоским и
гладким александрийским стихам.
Так сидела она и сегодня, сочиняя ответ Эмануэлю
Ригеру. Ее мысли и ленивые желания мягко раскачива
лись вверх и вниз, постепенно закругляясь многосложны
ми, обстоятельными, бездарными, глубокомысленными
строфами в робкое поначалу, а затем более твердое «да».
Рифмы скрепляли пространные и подробные аргументы
«за» и «против», рассуждения о свободе и долге, славосло
вия закону, порядку, покою и твердому самообузданию.
Правда, была минута, когда посреди всех этих несо
крушимо здравых и честных доводов разума рифма и
ритм отказались служить ей. Мышцы ослабели в безмер
ной истоме, она ощутила на себе жаркий взор выпуклых,
крылатых глаз, настойчивый, вкрадчивый голос ласкающе
заструился по ней благодатно-теплой волной, и на мгнове
ние ей стало ясно, какая убого скудная замена—все ее
глупое рифмоплетство. Но она поспешно, как от дурного
соблазна, отмахнулась от этого сознания и с мрачной
решимостью, с неудержимой фанатической тягой к трез
вому спокойствию дописала стихи до конца.
Подобный альянс девицы Вейсензе, невзирая на ее
явное опрощение, всех немало поразил. Герцогу было
досадно, что отньше эдакий глупый школяр и чинуша на
законном основании будет лакомиться его объедками.
Однако скупостью он никогда не страдал и подарил ей к
помолвке поместье Вюртингхейм, знаменитое своими вели
колепными плодовыми деревьями. Даже Зюсс очнулся от
своей страстной одержимости. Вот каков мир: глупо,
мелко, скудно, безвкусно и убого в самой своей сути все,
что на первый взгляд манит сочностью и силой. Впрочем,
ведь и она втоптана в грязь и тину будней КарломАлександром. Ну что ж! Пусть это и не входит в его
намерения, пусть он следует лишь собственному внутрен
нему велению и закону—так или иначе, но он избавит мир
от зловредного и опасного зверя. Ни на миг не явилась у
него мысль, что в падении Магдален-Сибиллы виновен он.
Он велел оседлать кобылу Ассиаду и с великим блеском
отправился в замок Магдален-Сибиллы. Загадочная неу
кротимая мощь была в этом мужчине, истерзанном ненави
стью и душевным разладом, когда он в последний раз
испытывал силу своих чар на женщине. Магдален-Сибилла
519
в течение многих дней не могла опомниться от глубокого
смятения, в которое поверг ее этот поздравительный
визит.
— Вашему превосходительству как будто не по душе
выбор Магдален-Сибиллы? — чуть насмешливо спросила
герцогиня у Вейсензе; слова, как всегда, резво слетали с
ее пухлых губ. Внезапно повернувшись к нему грациоз
ным ящеричьим личиком, которое под блестящими воло
сами сияло цветом старого, благородного мрамора, она
лукаво усмехнулась: — Неужели ей лучше было бы выйти
за нашего придворного еврея?
— Да, ваша светлость,— отвечал Вейсензе.— Во сто
раз лучше.— Это прозвучало из уст изысканного, любез
ного кавалера таким воплем горечи и злобы, что герцоги
ня с любопытством и некоторым смущением взглянула на
него и, помолчав немного, перевела разговор.
В аванзале камердинер Нейфер затворил дверь за
вошедшим в кабинет герцога Зюссом. Тут же за спиной
финанцциректора вся чопорная важность слетела с него,
лакейская физиономия завистника исказилась грубой,
жестокой, бессильной яростью. Еврей! Вечно еврей! Прав
да, как-то раз, пока Нейфер раздевал его, герцог, не
помня себя от бешенства, грозился засадить еврея в
крепость, три года продержать в кандалах, а потом
повесить. Но какой в этом прок! Правителем государства
все-таки был и оставался еврей. Герцог бранил его
советы, хвалил советы других; когда же доходило до
дела, он неизменно поступал по указке еврея.
В другом углу аванзалы на ковре примостился черно
кожий. Он отлично видел, как с лица камердинера на миг
сползла лакейская маска, и в глубине души посмеялся
наивной откровенности христианского собрата. Но вслух
не вымолвил ни звука, по-звериному застыв в ленивой
позе, с непроницаемым лицом.
Тем временем Зюсс делал доклад герцогу. Через два
дня, считая от нынешнего, заговорщики думают высту
пить; все приготовления закончены. По официальной
версии, герцог сперва уезжает проинспектировать, в каче
стве имперского фельдмаршала, крепости Кель и Филиппсбург, а затем думает посоветоваться насчет больной
ноги с данцигским медиком Гульдеропом, знаменитым
ортопедом. На время своего отсутствия Карл-Александр
назначает временное правительство во главе с герцоги
ней— которая очень гордилась такой важной ролью—и в
составе министров Шефера, Пфау, государственного со
ветника Лауца, генералов Ремхингена и Редера. Это
правительство во время отсутствия Карла-Александра
520
совершит государственный переворот: по занятии всех
стратегических пунктов оно опубликует приказ об уравне
нии в правах католического и лютеранского вероисповеда
ния, об изъятии оружия у населения, об отмене целого
ряда параграфов конституции, о взимании платы за
исповедь, об обязательной сдаче серебра в герцогскую
казну и прочее.
Зюсс еще раз вкратце изложил главные положения:
проект должен быть осуществлен в одну ночь, без
каких-либо заминок и препятствий. Кар л-Александр поки
дает страну конституционным государем и спустя не
сколько часов возвращается абсолютным монархом. Стоит
осуществлению проекта затянуться, возникнуть задерж
кам, препятствиям, кровопролитиям, как все пойдет
прахом и малодушные маловеры окажутся правы. Ибо
при всем искусстве иезуитов дальше уже немыслимо
извращать
конституцию.
Единственный
выход —
уничтожить ее, это же делается не постепенно, а одним
решительным натиском. Стоит чему-нибудь не заладиться,
и уже самый факт применения силы будет истолкован как
сознание герцогом и его сподвижниками собственной
неправоты. Corpus Evangelicorum накинется на них, и
рамки конституции станут еще теснее и несокрушимее.
Если дело дойдет до прямой борьбы, у конституционной
партии окажется много сильных приверженцев по всей
империи. Лишь перед молниеносным успешным переворо
том склонятся все: одни с усмешкой, другие со скрежетом
зубовным. До сих пор, когда остальные рвались высту
пить открыто, лично он всякий раз стоял за осторожность
и осмотрительность; в данном случае нужно только
прямое, стремительное нападение, несущее в одном лоне
торжество или погибель.
С несокрушимой логикой и четкостью Зюсс вновь
привел герцогу все доводы, давая им научное обоснова
ние. А затем еще вдохновенней и красноречивей стал
доказывать, что, оставив в стороне практические сообра
жения, он даже помыслить не может, как будет поругана
Идея, прекрасная Идея, утверждающая, что княжеская
власть дарована от бога, если ее затреплют и затаскают
тяжбами, юридическими уловками, мелкими стычками с
национальной гвардией и жалкой, мизерной борьбой.
Здесь воистину стоит вопрос—всё или ничего. Герцогство
естественным путем должно возвратиться в лоно своего
государя, если же нет—значит, вместилище недостойно
столь великой идеи.
Задыхаясь, захлебываясь от скрытого гнева, внимал
ему Карл-Александр. Еврей прав как всегда, и до чего же
хорошо выразил он свою мысль! Но в какие глубины
умеет он заглядывать! Прочь, прочь его, уничтожить
521
навеки, ввергнуть во мрак! Как это он выразился: вмести
лище недостойно столь великой идеи? Какое вместилище?
Конечно, быть не может, чтобы проект потерпел крах; но
тем не менее — какое такое недостойное вместилище?
Страна? Или же,—и еврей посмел это вымолвить!—или
же он сам, государь? Ну да, он все смеет! Под учтивой,
раболепной образиной прячется измывательски наглое,
презрительное, подзадоривающее сомнение. Долой бессо
вестно дерзкого мятежника! Он во сто раз хуже медноло
бых, тупоумных парламентских смутьянов! Те просто
завзятые ослы. Этот же ухмыляется, лебезит, а сам все
видит, все понимает, его насмешливые, беззастенчивые
сомнения отравляют душу. Прочь его! Уничтожить! Наве
ки ввергнуть во мрак!
— Ваша светлость уже изволили избрать пароль?—
спросил невозмутимый, деловитый голос еврея.
— Да,— сказал Карл-Александр по-военному кратко и
резко.— Наш пароль: «Attempt©!»
Удивленно, с легкой одобрительной усмешкой взгля
нул на него Зюсс. Attempto! Дерзаю! То была смелая,
наглая, почти гениальная шутка. «Attempto! Дерзаю!» —
сказал Эбергард Бородатый и первым из германских
государей даровал своему народу конституцию. «Attempto!
Дерзаю!» — гласила надпись на кедровом древе, привезен
ном им из крестового похода. Не было дома во всем
герцогстве, где бы не висел его портрет с этим атрибутом.
Под эти отважным лозунгом он отрекся от большей части
своих прав и возвратил их народу. И не было в стране
человека, кто бы, даже не зная по-латыни, не понимал
слова «attempto», ибо оно было основой конституции и всех
гражданских свобод.
И это самое «Attempto! Дерзаю!» избирал теперь
Карл-Александр паролем к уничтожению установленной
его предком конституции, к захвату власти и водворению
открытого абсолютизма на место широкой демократии.
Черт побери! Тут мало было мужества, тут потребовалось
и остроумие. Молодец Карл-Александр!
Торжествующий и окрыленный отправился Зюсс до
мой. Он, он сделал этого человека таким, каким он стал
теперь, он зажег в нем огонь, он превратил порывистое,
похотливое, грубое животное в истинного государя. О да,
он избрал правильный путь. Как недостойно и глупо было
бы тогда прямо вцепиться ему в горло. Теперь же он
выпестовал свою жертву, поднял ее достоинство и цен
ность. Священнослужителю и богу не угодно отощавшее
животное. Жертва, чью кровь он готовится принести в
дар, достаточно упитанна.
Он шагал у себя по кабинету радостно возбужденный:
все свечи были зажжены, даже в прилегающих коашатах.
522
Как это говорил рабби Габриель? На каждом празднике,
которым вы чтите умершего, присутствует он, вокруг
каждого изображения, которым вы запечатлеваете его,
реет он, внемлет каждому слову, которое раздается о нем.
Всеми помыслами, всей кровью, всеми силами души
призывал он умершую; но она не шла, лишь в туманной
мгле она смутно виделась ему. Теперь же он уготовил ей
праздник жертвоприношения, на который должна же она,
должна прийти. Не только телесно принесет он ей в
жертву герцога, но и душу его он так обработал, чтобы
она рассталась с телом в самый тот миг, когда ее
честолюбие распустится пышным цветом. А душа често
любца воплощается в пламя, разметавшись пламенем,
тысячекратно раздирается каждую секунду на протяже
нии новой вечности. Приди, Ноэми! Приди, дитя, прекрас
нейшая, чистейшая лилия долины. Приди ко мне! Из
обломков разрушенного королевства готовлю я тебе пир,
настоящего монарха приношу тебе в жертву и душу его
превращаю навеки в разметавшееся пламя! И вот я зову
тебя, Ноэми, дитя мое! Приди! Голубица моя в ущелье
скалы, под кровом утеса! Покажи мне лицо твое, дай мне
услышать голос твой, потому что голос твой сладок и
лицо приятно.
Он остановился, опомнился. Ах да, он позабыл еще об
одном. Он не хотел, ни в коем случае не хотел, чтобы
кому-нибудь могло показаться, будто он сочетает свою
месть Карл у-Александру с заботой о личной своей без
опасности или даже прибыли. Ни в других, ни в самом
себе не должен он допустить и тени подобного подозре
ния. Если из его замысла неожиданно возникнет польза
для страны, то это дело второстепенное, которого он не
думал ни добиваться, ни избегать, но для себя лично он
заранее хочет уничтожить всякую возможность выгоды.
Он существует для того, чтобы напитать соком и туком
душу князя Вюртембергского, Карла-Александра, а когда
она набухнет от соков, раздавить ее. Ради этого искупи
тельного жертвоприношения он существует. А что будет
потом, ах, как это безразлично и ничтожно!
Он призвал к себе магистра Шобера. Тот явился
перепуганный, заспанный, в страхе, что финанцдиректор
подвергнет его совесть новым испытаниям. Жалкий, в
длинном до пят шлафроке, впопыхах не успев одеться,
стоял он и глядел на своего господина круглыми, боязли
выми ребячьими глазами. Зюсс был на редкость бодр,
весел и добродушен. Он осведомился, почему медлит
появлением в свет сборник стихов магистра, раз деньги
уже давным-давно посланы в печатню. «Как изволили
почивать, ваша светлость?» — закричал попугай Акиба.
Магистр пробормотал, что он уже правит корректуру и
523
недели через две-три поэмы его выйдут в свет. Зюсс, без
всякого перехода, положил ему руку на плечо, лукаво
ухмыляясь, скривил рот, сказал фамильярно, игриво:
— Плохой ты протестант, магистр, черт меня побе
ри!— Тот дрожа пролепетал что-то невнятное, а он про
должал:—Я по своей расчетливой еврейской морали на
твоем месте решил бы так: если я предам еврея, то предам
одного-единственного, и притом еврея; если же я не
предам еврея, то предам целый миллион евангелических
христиан. А потом пошел бы и все до мельчайших
подробностей рассказал Штурму, или Егеру, или еще
кому-нибудь из совета одиннадцати. Я нахожу твою
верность и скрытность прямо-таки вопиющими, магистр.
Якоб Поликарп Шобер весь дрожа стоял на ярком
свету, не решаясь отереть холодный пот, который струил
ся по бледным пухлым ребячьим щекам, и уставясь
пугливыми растерянными глазами на еврея.
— А теперь ты, верно, считаешь меня сумасшед
шим?— после паузы добродушно спросил тот.— Нет, ма
гистр, я совсем не сумасшедший,— сухо продолжал он,
немного помолчав.— Во всяком случае, не больше, чем
всякий другой.
В ярко освещенной комнате воцарилась мертвая тиши
на. Снаружи донесся тяжелый шаг ночного дозора. Зюсс
сел, съежился, точно в ознобе, хотя комната была жарко
натоплена, и, казалось, совсем позабыл о замершем в
странной, неестественной позе Шобере. Внезапно загово
рил вновь:
— Я помогу тебе разрешить твои колебания. Ступай к
господам и скажи им: время—ночь на вторник. Пароль—
«Attempto!». И если они хотят обойтись без кровопроли
тия, да так, чтобы весь проект попросту рухнул, точно
марионетка на перерезанной проволоке, пускай пошлют в
понедельник вечером депутацию в Людвигсбург. Мамелюк
будет ждать их у бокового входа в левое дворцовое крыло
и проведет к герцогу.
Пока Зюсс все это излагал обстоятельно и деловито, у
Шобера глаза на лоб полезли от напряженного внимания,
недоумения и растерянности.
— Одного я требую от тебя,— продолжал Зюсс преж
ним деловито бесстрастным тоном,— ты должен клятвен
но обещать мне, что никогда ни единая душа не узнает,
что я сказал тебе об этом, а тем паче что я тебя послал.
— Ваше превосходительство,— пролепетал наконец
Шобер,— я не понимаю вас, я ничего решительно не
понимаю. Я так счастлив, что господь подвигнул вас на
спасение евангелической веры. Но коль скоро еретический
проект постыдно рухнет, а никто не узнает, что его
провалили вы, тогда ведь, с позволения вашей милости,
524
ландтаг прежде всего привлечет к ответу вас. Я, конечно,
не силен in politicise но даже сам герцог не защитит вас
тогда.
— Нет, герцог не защитит меня,— сухо сказал Зюсс.—
Не надо тревожиться об этом, магистр,—добавил он
мягко, приветливо, чуть не по-отечески.— Уж очень по
тешный получается камуфлет. Герцог-католик хочет обра
тить в католичество протестантскую страну, а еврей скорее
готов идти на виселицу, нежели допустить это. Этому не
придашь ладу, каким ни будь поэтом.
Колени подгибались у Якоба Поликарпа Шобера, когда
он после этой беседы, шатаясь и волоча полы шлафрока,
брел по темным коридорам дома. А у себя в комнате он
метался из угла в угол до самого утра. Все для него было
неясно, смутно и туманно. Одно он осмыслил твердо:
господь все-таки избрал и отличил его. Без устали шагал
он по комнате, подол и кисти шлафрока подметали пол.
Старая серая кошка проснулась и поплелась- за ним
следом. Это была избалованная старая кошка, она жела
ла, чтобы он взял ее на руки или, как обычно, положил с
собой в постель, и потому мяукала. Но он шагал взад и
вперед и не слышал ее.
А еврей, когда ушел магистр, потянулся, обнажил
крепкие зубы. Перед висевшим над письменным столом
портретом герцога, на котором Карл-Александр собствен
норучно, своим размашисАш почерком, сделал очень
милостивую надпись, он
остановился, промолвил тихо:
«Adieu, Louis Quatorze!2 Прощай, германский Ахилл! — И
еще раз, резче: — Прощай, германский Ахилл! Adieu,
Louis Quatorze!»
Уже не дитя владело его мыслями. Это было сведение
счетов между ним и герцогом, дитя тут было ни при чем.
Зюсса несло по волнам темного, дымно-красного моря
заполнившей ум и душу ненависти. Как оно бурлило! Как
шумом своим проникало в уши и сердце! Какой у него
был одуряюще сладостный запах! Он слышал вопль
ярости насмерть обманувшегося герцога, видел налитый
кровью взгляд человека, у которого он вырывал из рук
цель всей его волевой, дерзновенной жизни, как раз когда
тот со вздохом радости собрался впиться в нее пальцами.
Какое торжество прижать коленом грудь врага, какое
торжество и отрада сдавить пальцами горло врага, чтобы
рот его ловил воздух, точно дар божий, стискивать все
крепче, не спеша, вперив насмешливо-победный взгляд в
угасающий взор врага! Вот это жизнь! Вот ради чего
стоит жить!
1
2
В делах политических (лат.).
Прощай, Людовик Четырнадцатый! (фр.)
525
В его безумные сладостные мечты внезапно пугающе
беззвучно проскользнул живой человек. То был Отман,
чернокожий. Он поклонился, доложил, что герцог отдал
приказ генералу Ремхингену.
— Какой приказ?
— Список.
*
Ах, да, список подлежащих аресту, который был
составлен самим Зюссом для герцога; но вряд ли КарлАлександр станет сообщать ему среди ночи такую несуще
ственную весть. Маловероятно. Скорее у самого черноко
жего есть более важные секретные донесения. Вниматель
но вгляделся Зюсс в его непроницаемое лицо. И вот уже
тот начал перечислять имена: Иоганн Георг Андрэ,
Иоганн Фридрих Беллон. Ага, список подлежащих аресту
в строго алфавитном порядке. Но к чему это? Он и так
все знает, ведь он же сам составлял список. Чернокожий
перечислял дальше: Иозеф Зюсс Оппенгеймер. Зюсс не
дрогнул. Фридрих Людвиг Штофлен, Иоганн Генрих
Штурм. Дойдя до конца списка, чернокожий не произнес
ни слова, поклонился, ушел.
Оставшись один, Зюсс почти весело засвистал сквозь
зубы, улыбнулся. Приятно иметь еще одно подтвержде
ние. Его это искренне позабавило. Бог свидетель, и
шутник же этот Карл-Александр! Хоть бы он дал Ремхин
гену особый приказ о его аресте. А то так просто внести
его в общий список, в его собственный, им составленный
список—это... это поистине княжеская шутка. Он пред
ставил себе, как они оба, герцог и Ремхинген, сидят,
нагнувшись над списком, как герцог неуклюжим разма
шистым почерком выводит: «Иозеф Зюсс Оппенгеймер,
финанцдиректор». И как потом они, государь и генерал,
безмолвно переглядываются, герцог—злобно усмехаясь,
Ремхинген—широко
осклабясь.
Гуманный
КарлАлександр! Благожелательный, великодушный государь!
Вот СИДИШЬ ты и потешаешься над своим глупым евреем,
который исправно добудет тебе прямо с неба корону, а ты
в награду засадишь его в крепость. Эге! Поздно спохвати
лись, ваша светлость! Твой еврей взобрался на ступень
выше, успел накинуть тебе на шею петлю и потешается
над твоей наивной утехой. Эх ты, монарх! Великий
государь и герой! Эх ты, похотливый, тупой глупец и
насильник, убийца и негодяй!
Без устали шагал он по кабинету и лихорадочно думал.
Припомнил, как однажды он играл с собакой, отнимая у
нее пищу всякий раз, как голодный пес пытался схватить
ее; и наконец тот пребольно укусил ему руку. Он ясно
видел жгучую ненависть и кровавое бешенство в глазах
животного, которое раздразнил, всякий раз обманывая его
ожидания. С тобой, Карл-Александр, я играю более
526
жестокую игру. У тебя я отнимаю более сочный кусок.
Готовься к прыжку, как зверь, учуявший добычу! Пожи
рай ее алчным взором! Пиль, герцог! Пиль, государь мой
и повелитель!
Двое суток, еще неполных двое суток; всего сорок
пять часов. Улыбка явственнее обозначилась на его губах,
одиноко шагал он по горящей свечами анфиладе зал.
Вдоль стен белели мраморные бюсты Гомера, Аристоте
ля, Моисея и Соломона, под миниатюрными пагодами
прогуливались китайцы с длинными косами, на потолке
раскинулся многофигурный триумф Меркурия, витрины
сияли драгоценными безделушками, а у себя в позолочен
ной клетке попугай Акиба кряхтел: «Bonjour, madame» и
«Ma vie pour mon souverain!» Но одинокий человек, без
устали бродивший по освещенным залам, не слышал, не
видел ничего, до краев переполненный своими мыслями,
видениями, мечтами.
А в тот же час мамелюк, воротясь во дйорец и
растянувшись на коврике в углу герцогской опочивальни,
слышал, как в тяжелом сне стонет, мечется и хрипит
Карл-Александр.
Был уже поздний вечер, когда учитель наш рабби
Габриель Оппенгеймер ван Страатен прибыл в Гамбург в
дом своего друга, учителя нашего рабби Ионатана Эйбешютца. Дом был полон посетителей и почитателей,
пришедших за советом, и, хотя ученики непрестанно
втолковывали им, что рабби погружен в книги, в размыш
ления и нет надежды, чтобы он принял их, они не
отступали, в чаянии хотя бы лицезреть его. Многие
издалека явились повидать его, из прежних его общин,
Кракова, Меца, Праги, из еще более отдаленных мест, из
Прованса и даже с берегов Черного моря. Ибо имя рабби
Ионатана Эйбешютца, гамбургского раввина, благоговей
но чтили вплоть до самых дальних краев.
Но и поносили и жестоко ненавидели его вплоть до
самых дальних краев. Ой, как издевался над ним учитель
наш рабби Якоб Гершель Эмден, амстердамский раввин,
как раздирал его в клочья холодной насмешкой, раз и
навсегда заклеймив его как врага Израиля, Талмуда,
раввинов и слова истинного. Рабби Ионатан Эйбешютц—
это имя раскалывало пополам все иудейство; во всех
школах, молельнях, на всех соборах имя это вызывало
распри, благословения и славословия, насмешки и прокля
тия. Что же это был за человек? Был ли он из числа тех
ученых талмудистов, которые рьяно, придирчиво, крикли
во защищают обрядность, ожесточенно торгуются за
каждую букву, в яростно упорных спорах пядь за пядью
527
отстаивают высокую твердыню закона? Может быть,
познания в философии, истории, математике, астрономии
источили в нем подлинную, словом и делом освященную
веру, научили презирать и осмеивать раввинские навыки?
Действительно ли он верит в учение Каббалы, следует
ему, признает себя тайным последователем и преемником
мессии Саббатая Цеви, благословляя, кляня и творя
чудеса именем этого спасителя? Зачем же он тогда
публично проклинает последователей Саббатая и торже
ственно предает их отлучению? И тут же посылает
сыновей своих в Польшу к франкистам, фанатичным
последователям этого сомнительного мессии? Правда ли,
что этот ревностный, правоверный учитель-талмудист
шлет письма французским кардиналам, отцам иезуитам в
Рим, прося их сделать его цензором древнееврейских
книг? Если не в насмешку, то для чего же поручает он
защищать от всяческих нападок свою строго раввинскую
ортодоксальность не кому иному, как гельмштедтскому
профессору Карлу Антону, бывшему своему ученику,
ныне ставшему христианином и ревнителем христианского
вероучения?
Низко склонились ученики рабби Ионатана перед
рабби Габриелем. «Мир тебе!» — сказали они, и замкнутая
дверь учителя распахнулась перед ним. Благостно сидел
под светом лампы в своей рабочей комнате рабби Ионатан
Эйбешютц, мудрейший и хитроумнейший из людей. Лас
ково, кокетливо, слегка иронизируя над самим собой,
улыбнулся он из-за огромной, белой как кипень бороды,
разросшейся скорее вширь, чем в длину, чуть заметно
раздвоенной по обычаю каббалистов, и радостно привет
ствовал безбородого, окаменевшего в угрюмой тоске
пришельца. Все в рабби Ионатане, несмотря на подчеркну
тую величавость, было округлым и располагающим. Длин
нополый кафтан тяжелого драгоценного шелка мягко
облегал его; из широкого рукава высунулась для привет
ствия очень маленькая белая холеная рука. Из-за пышной
белой волнистой бороды ласково улыбалось румяное,
совсем не морщинистое лицо. Лишь над кругленьким
носом и приветливыми, проницательными и все же глу
бокими, карими глазами отвесно врезались в белый,
мясистый, выпуклый лоб три борозды, образуя
букву Шин, зачинающую священнейшее имя божье —
Шаддаи.
— Да не посетует и не прогневается на меня брат мой
и господин! — приветствовал он гостя на древнееврейском
языке. Он улыбнулся, и в улыбке его была мудрость, и
безволие, и кокетство, и сознание вины, и даже капелька
лукавства. Но все покрывала чарующая, умиротворяющая
любезность.
528
Однако на рабби Габриеля эти чары не действовали.
Чересчур большие блекло-серые глаза над маленьким
приплюснутым носом излучали беспредельную печаль, а
от тяжелого, широкого и невысокого лба, нависшего над
густыми бровями, исходила гнетущая скорбь. Но рабби
Ионатану Эйбешютцу хотелось оградить себя от этой
скорби.
— Читал ты,— спросил он беспечно, почти ласково,—
читал ты, Габриель, новый памфлет этого, как бишь его,
ну этого краснобая?
Речь шла о главном труде Якоба Гершеля Эмдена,
амстердамского раввина, его яростнейшего противника.
— Вот уже двенадцатый пасквиль—по одному на
каждое колено Израилево,—которым разразился против
меня этот милейший человек,—продолжал он, и карие,
мудрые, лукавые глаза его засветились веселой насмеш
кой.—Якоб Гершель из Амстердама стал почитателем
двенадцатиконечнои звезды.— Маленькой холеной рукой
перелистал он большие страницы памфлета.— Жалкий
пошляк! — сказал он с сочувственной иронией.— Все-то
ему должно быть понятно, просто и ясно как день! Ему,
скудоумному, холодному насмешнику, не понять, что
засушенный цветок становится сеном на потребу мулу!
Строчит послания! Доказывает, что «Зогар» — апокриф,
что рабби Симон Бен Иохаи никак не мог его написать!
Вопит: «Подделка!» — как будто важно, чья рука писала, а
не чья душа направляла руку.— Он покачал головой, и
хитрая усмешка мелькнула на благостном лице с белой
как кипень волнистой бородой.
Но тон его не встретил отклика у рабби Габриеля.
— Почему ты отринул учеников Саббатая? — спросил
он скрипучим голосом.— Почему ты петляешь, увилива
ешь, отпираешься? Почему ты поручил гою защищать
тебя глупыми, нелепыми софизмами? Почему не сложишь
с себя свое звание? Неужто тебе так важно быть
гамбургским раввином и видеть свой дом полным людей?
Почему ты,— и в голосе у него было сожаление и
угроза,— почему ты отринул самого себя?
Ионатан Эйбешютц засмеялся коротким, располага
ющим смешком из недр своей благостной бороды.
— Брось, Габриель,— сказал он,— за два года ты не
стал мягче, а я не стал суровее. Я мог бы возразить тебе:
«Не все ли равно, кто он будет, еврей ли, или гой, или
мусульманин, если ему открыт вышний мир?» Я мог бы
возразить тебе: «Хорошо, Карл Антон, мой ученик,
крестился; но разве не больше общности и близости у
меня с ним, чем с реб Якобом Гершелем Эмденом, хоть он
и правоверный еврей и хитроумная ученая голова, но при
этом, к сожалению, ограниченный, скучный человек,
529
слепой к видению вышнего мира и глухой к голосам его?»
Я мог бы возразить тебе: «Мессия Саббатай Цеви сам
перешел в мусульманство во имя спасения идеи и принци
па, а его ученик, Франк, крестился; почему же мне не
позволено принять обличие неумолимого рабби, с угрозой
на устах и улыбкой в сердце изрыгающего против самого
себя бесплодные проклятия?» Я мог бы возразить тебе:
«Быть мучеником легко, куда труднее, идеи ради, выстав
лять себя перед людьми в сомнительном свете». Вот что я
мог бы возразить тебе. Но лучше я ничего не скажу.— Он
встал, приветливый, величавый, в длиннополом шелковом
кафтане, подошел к приземистому, хмурому, старомодно,
по-чиновничьи одетому старику.—Я признаю, я слаб, я
безрассуден и суетен,— очень ласково и как-то по-детски
простодушно сказал он.— Рок был ко мне благосклонен,
сделав меня сосудом великой мудрости, я мог бы стать
тем руслом, по которому струятся могучие потоки от
мира вышнего к миру низшему и веет дыхание божие. Но
я оказался негодным, бренным сосудом. Никто глубже
меня не сознает и всем своим нутром не ощущает, какой
блаженный покой обретем мы в боге, сколь суетны,
обманчивы и тленны блага низшего мира. Но я неустанно
вновь и вновь стремлюсь назад, в этот низший мир.
Знание прекрасно, знание по ту сторону от дел мирских;
кто обрел знание и покой, тот огражден от новых
тягостных воплощений души. Дела мирские безрассудны,
дела мирские глупы, грязны, животны и оставляют по
себе горечь и пустоту. Но я неустанно стремлюсь к делам
мирским, к суетности и тщете. Позволь мне быть глупым,
дорогой мой друг. Позволь мне быть грязным и уподоб
ляться животному! Позволь мне больше заботиться о
бороде своей, нежели о душе! — И закончил дерзновенной
шуткой: — Душу свою я найду и отмою от скверны через
мириады лет; но кто поручится мне, что я второй раз
найду такую великолепную бороду?
Плавно текли эти кощунства с ласковых, елейных,
красноречивых уст мудрого, легкомысленного, заблудше
го рабби. Собеседник слушал их, хмурый, окаменелый,
невозмутимый. И вдруг перед ним встала картина: камень,
пустыня, потрескавшиеся льдины; нежный, дразнящий
блеск вверху, нависшая туча, полет коршуна, мрачное и
дикое своеволие гигантских, низвергнутых на льдины
глыб. Ошеломленный видением, он понял: то же рассто
яние здесь и там. Недаром предчувствие погнало его от
человека, которому он был обречен, к этому, другому
человеку. У голых бесстыдных грудей Лилит покоился
тот; но стремился он и тянулся к миру вышнему; среди
святых и праведников в серебристой бороде Симона Бен
Иохаи покоился этот, но алкал он сосцов Лилит. Та же
530
картина, то же подобие. Но тот человек был ближе к
совершенству, чем этот.
Он не стал отвечать, когда Ионатан Эйбешютц наконец
умолк.
— Мир тебе, брат мой и господин! — сказал он только
и ушел в отведенный ему покой.
Ионатан Эйбешютц поглядел вслед его плотной, круг
лой, чуть согбенной спине, благостная, беспечная улыбка
постепенно исчезла, и, несмотря на белую как кипень
бороду, вид у него был менее величавый и самоуверен
ный, когда он вновь сел за свои книги и пергаменты.
Усталый и возбужденный Карл-Александр откинулся
на подушки кареты. Он ехал в Людвигсбург, чтобы оттуда
отправиться за границу и лишь по завершении переворота
возвратиться домой. Он провел два утомительных дня в
сплошных карнавальных празднествах, которые, невзирая
на великий пост, были устроены двором в честь имперско
го графа Пальфи; граф прибыл в качестве особоуполномо
ченного венского двора; это было весьма милостивым
вниманием со стороны императора, желавшего тем самым
показать, что он закрывает глаза на предстоящий государ
ственный переворот и заранее санкционирует его. На
рассвете Карл-Александр простился с герцогиней. Эту
ночь он провел с ней, безудержно похваляясь своими
грандиозными замыслами и уверяя ее, что она последнюю
ночь проводит незначительной немецкой княгиней: отныне
она займет подобающее место среди европейских монар
хинь, и вскоре, надо полагать, ее будут именовать иначе,
нежели незавидным титулом светлости. Жарким возбуж
денным шепотом внушал он прекрасной нагой женщине
свои мечты, она слушала его чуть насмешливо, но все же
была захвачена его пылом, и на жаркие объятия отклика
лась жарче, чем обычно. Усталый от насыщенного,
многозначительного прощания, чуть осовев, но дрожа от
возбуждения, откинулся он на подушки кареты. Обычно
он с полным хладнокровием шел навстречу любой авантю
ре, даже не вздрагивал, когда под ним падал подстрелен
ный конь. А нынче, что за чертовщина! По всему телу
пробегает озноб, точно муравьи завелись у него под
кожей. Хорошо еще, что графа Пальфи он отправил
вперед и можно хоть немного побыть одному. И прокля
тая нога упорно и надоедливо ноет. Чему удивляться?
Погода на редкость гнусная. То солнце, то снег, то снова
слепит яркое солнце: все вперемежку. Дул сильный сырой
ветер, обрывки облаков бешено мчались по небу. К тому
же впереди, в Эглосгейме, был пожар, и отблеск огня
раздражал лошадей. Смутное воспоминание мелькнуло у
531
Карл а-Александра; медно-красный, как сейчас зарево по
жара, кривился рог молодого месяца, а из темного
враждебного леса веяло потусторонним ужасом, мертвая
девочка белела на земле среди цветов, на резком ветру.
Глупое воспоминание. К чему оно? У него сейчас, видит
бог, найдутся мысли поинтересней.
Вот и Людвигсбург. Но и тут ни минуты покоя.
Курьеры, донесения из дальних крепостей, разговоры с
Шефером, Ремхингеном, Пфау, заботы, суета. Хоть бы
замолчала эта окаянная музыка! А ведь он сам распоря
дился, чтобы перед апартаментами меломана-графа играл
оркестр придворного театра. Он вдруг почувствовал го
лод, потребовал бульону, хотел выпить его залпом, но
обжегся, швырнул чашку об стену. А тут еще жалобный
стон набата над пожарищем в Эглосгейме. Порывистый
ветер, дымящие камины. По всему дворцу дребезжат
оконные стекла, хлопают двери. А в придачу ко всему—
оркестр. Герцог места себе не находил. Музыканты и
актеры хихикали исподтишка—лихорадка его треплет,
как перед премьерой. Так наконец подошел вечер.
В Штутгарте в этот вечер было очень тихо. Нигде не
зажигали огня. Но в темноте слышался топот многих ног,
заглушённое бряцание и стук, шепот, беготня. Все горо
жане знали, что настал решительный час. Сообщение
Шобера возымело действие. Все были вооружены, насто
рожены, полны глухого, гнетущего ожидания. Хоть и
робели, но готовы были дать бой. Никто в Штутгарте не
спал в эту ночь, кроме малых ребят. Люди в сотый раз
повторяли одно и то же на ухо соседу, кляли, желали,
боязливо, но храбрясь перед другими, пробовали оружие.
И ночь была исполнена настороженной готовности.
Между тем в Людвигсбургском дворце зажгли все
свечи. Перед отъездом за границу герцог давал придвор
ным бал в честь чрезвычайного посла императора графа
Пальфи и вюрцбургских советников. Общество собралось
немногочисленное, приглашены были исключительно ли
ца, осведомленные, о предстоящем государственном пере
вороте. Очень много военных, среди них оба Редера—
генерал и майор. Ухмыляясь, пригласил Карл-Александр
шумливого узколобого вояку в Людвигсбург; конная
национальная гвардия нынче ночью обойдется без коман
дира. Не откликаясь на шутку—он очень серьезно отно
сился к своим обязанностям,— выпучив глаза и застыв с
поднятой под козырек уродливой, затянутой в перчатку
лапой, майор поблагодарил за лестное приглашение. Вы
совывая из гигантских допотопных брыжей сине-багровое
костлявое лицо с ястребиным носом, дон Бартелеми
Панкорбо озирал залу; одряхлевший Вейсекзе держался
все время поближе к Зюссу, умные глаза его щурились,
532
он принюхивался, он чуял адский пламень, бурю, ката
строфу. Сам Зюсс был блистателен, как в лучшие свои
времена, выпуклые, крылатые глаза его поспевали всюду,
он был галантен, остер, горделив, его уверенное, победо
носное настроение шло вразрез с тревожной неуравнове
шенностью Карл а-Александра. Минутами в глаза Зюсса
погружался темный звериный взор мамелюка, который
ранее, склонясь в низком поклоне, выслушал его краткие,
данные шепотом распоряжения, и теперь взгляд одного
подтверждал торжествующее ожидание другого.
Поздним вечером в Штутгарте должны были начаться
аресты главарей конституционной партии и одновременно
в
пределы
герцогства
должны
были
вступить
вюрцбургские и баварские вспомогательные войска. До
прибытия курьера с известием о благополучном выполне
нии этой части плана Карл-Александр думал пробыть с
гостями, а затем, успокоившись, пойти спать. Он отдал
приказ, чтобы в опочивальне его ждала новая певица,
мадемуазель Тереза, бойкая особа с огненными глазами и
горячим телом. За последние два года он приучился перед
первым свиданием с новой любовницей прибегать к воз
буждающим средствам, он непременно желал поразить
каждую новую любовницу своей необычайной мужской
доблестью; сегодня, после прощальной ночи с МариейАвгустой, он велел чернокожему увеличить дозу.
А курьера с радостной вестью все не было да не было.
Тревожное ожидание герцога дрожью отзывалось в го
стях, трепетало по всему залу. Снаружи буря бушевала с
прежней силой, дождь, временами с градом, барабанил в
окна; запах дыма от неисправных труб так и не удалось
выветрить. Как ни ярко горели мириады свечей, как ни
гремела музыка, как ни усердно разливали отменные вина
из самых старых бочек, как ни сияли параднейшие наряды
и нарочито праздничные улыбки, но, кроме лихорадочной,
судорожной веселости, ничего не получалось.
Карл-Александр в кругу гостей громогласно задавал
милостивые вопросы и тут же, не дослушав ответа,
оборвав на полуслове, задумывался. Мамелюк неслышно
приблизился, доложил, что мадемуазель Тереза уже в
будуаре. Герцог бесцеремонно заявил:
— Ничего, девка подождет,— и сел с Зюссом за
игорный стол. Мамелюк принес ему в серебряном кубке
возбуждающий напиток и застыл перед ним в смиренной
позе.
— Крепко ты его заварил? — спросил Карл-Александр.
— Да, ваша светлость,— хрипловатым, бесстрастным
голосом отвечал мамелюк.
Карл-Александр залпом проглотил питье. Продолжал
играть. Много выиграл. Но оставался безучастным, отсут533
ствующим. Распахнув парадный зеленый мундир, то опи
раясь рукой на обтянутое желтыми рейтузами колено, то
теребя золотую цепочку, он делал большие паузы между
взяткой и ходом.
— Что это курьер не едет?—волновался он.
— Буря, бездорожье,— успокаивал Зюсс.
Чернокожий приблизился вновь своими неслышными
скользящими шагами. Доложил, что девица дожидается.
— Пускай пока разденется! — рявкнул герцог.— Не мо
гу же я с чертями притащить сюда курьера.
Кружок почтительных зрителей сопровождал игру
несколько натянутыми, принужденными остротами. Гер
цог побил карту противника, снова сгреб кучку дукатов.
— Придется тебе вернуть сегодня часть того, что ты у
меня награбил, еврей,— смеялся он.
— Сегодня мне это доставит особое удовольствие,—
отвечал Зюсс.
Неблагозвучный голос майора Редера прорычал:
— Еще бы, лицом к лицу с противником еврею не
так-то легко его надуть! Издалека, бумажками да уловка
ми, не глядя человеку в глаза, орудовать куда удобнее.
Следующую партию Зюсс проиграл снова. Увидев в
кружке придворных архитектора Ретти, герцог заметил
ему:
— Если мне и дальше так будет везти, можно,
пожалуй, перестроить галерею, как ты проектировал.
Архитектор громко и подобострастно захохотал.
— А камня-то еврей все равно не отдаст,—
неожиданно заявил дон Бартелеми Панкорбо своим глу
хим, замогильным голосом. Все с вожделением уставились
на солитер, украшавший палец финанцдиректора, и точно
зачарованные смотрели, как сверкает и переливается
всеми цветами радуги изумительный камень.
Снова за спиной герцога очутился мамелюк, доложил:
— Прибыли.
Карл-Александр с притворной небрежностью швырнул
карты, подвинул к Зюссу внушительную кучку выигран
ных денег:
— Получай, еврей! Галерею перестроим потом. А это
я дарю тебе.
Зюсс, почти добродушно иронизируя, думал: «Вот как!
Даром он ничего не принимает. Платит мне, и даже с
процентами, полагая, что я помог ему достигнуть цели. А
потом упрячет меня в каземат и заберет обратно плату
вместе с процентами». Он поглядел на герцога в упор, и
тот, подчиняясь его настойчивому взгляду, сказал не
брежно:
— Можешь сопровождать меня.
Чернокожий впереди, затем, хромая, отдуваясь, весь
534
красный, Кар л-Александр, позади упругой походкой, ма
тово-бледный, окрыленный, помолодевший Зюсс.
Сперва по аванзалам, сквозь шеренги почтительно
склоненных лакеев, дальше пустынными коридорами, по
которым проносилось лишь порывистое дыхание бури, в
противоположное крыло дворца, где были расположены
личные апартаменты герцога. Рабочий кабинет, маленький
будуар, опочивальня с ожидающей женщиной. Мамелюк
распахнул дверь рабочего кабинета. Не курьер, которого
ждал Карл-Александр, находился там, а четверо незнако
мых ему мужчин. Двое из них—старые, седовласые,
тощие, длинные, как очинённые гусиные перья, двое
других — коренастые, с грубоватой, простонародной по
вадкой. Все четверо молча поклонились, младшие тяжело
весно и неуклюже, старшие суетливо, по многу раз кряду,
и мерцающие на сквозном ветру свечи то бросали на них
причудливые блики, то погружали их во тьму.
Разъяренный, обманутый в своих ожиданиях,' герцог
заорал на мамелюка срывающимся от бешенства го
лосом:
— Спятил ты, что ли? Пускаешь ко мне ночью, да еще
нынешней ночью, какой-то сброд? — Пинком отшвырнул
его в угол.— Где курьер? Куда запропастился курьер? —
ревел он.
— Мы вовсе не сброд,— не спеша, враждебно вымол
вил один из мужчин.— Мы представители ландтага.
Кар л-Александр ринулся на него, схватил грубияна за
дюжие плечи, принялся трясти:
— Напасть на меня собрались? Убить исподтишка!
Предатели! Убийцы!
Он так кричал и бушевал, что певица, голой поджидав
шая его в соседней комнате, крестясь, забилась под
одеяло.
— А теперь вам крышка,—ревел не помня себя гер
цог.— Заживо сгною вас, сволочи, смутьяны! Изменники!
Псы! Вместе с вашими погаными собратьями из малого
совета в самые крепкие казематы запрячу вас!
— Вы заблуждаетесь, господин герцог,— произнес тут
вежливо, негромко один из стариков.— Вы глубоко за
блуждаетесь,— повторил он, кланяясь много раз кряду.—
С милостивейшего дозволения вашей светлости, нынче
ночью никто не будет арестован в Штутгарте. И войска
баварские и вюрцбургские перейдут границу в очень
небольшом количестве; из тех же, что явились с паролем
«Attempto!» — половина, с милостивого дозволения вашей
светлости,— наши евангелические братья. И хотя госпо
дин Редер находится тут, отряд городской конной гвардии
и без командира пребывает в боевой готовности и отстоит
город во что бы то ни стало.
535
Сам Зюсс не мог бы деловитее, точнее и короче
сообщить о полном и окончательном провале переворота,
чем щуплый, тощий парламентарий, который весьма учти
во, с бесконечными расшаркиваниями и просьбами о
«милостивом дозволении» продолжал излагать подробно
сти. Но заключить свою речь ему не удалось: герцог
выслушал только первые фразы; потом с ним произошла
страшная перемена. Рука, все еще державшая за плечо
коренастого депутата с простонародным обличьем, малопомалу ослабела, лицо налилось кровью и перекосилось,
из груди вырывался странный, мучительный, звериный
хрип, рот беспомощно ловил воздух, и вдруг, судорожно
содрогнувшись, Карл-Александр грузно рухнул на землю.
Четверо бюргеров, увидев это зрелище, испугались, что
вину возложат на них: дворец полон врагов, мамелюк ввел
их сюда без доклада, подозрительным, таинственным
образом, через какую-то заднюю дверь; и вот теперь,
боясь, что их изобьют или даже, чего доброго, прикончат,
они пустились бежать и были рады-радешеньки, когда
отыскали свою карету, стоящую поодаль под дождем и
ветром, и, дрожа от холода и волнения, благополучно
тронулись в обратный путь.
Карл-Александр лежал между тем на полу, с ним
остались только Зюсс и чернокожий. На мощной волоса
той груди одежда была разорвана. Из соседней комнаты,
испуганно сжавшись, прислушивалась голая девушка к его
страшному звериному хрипу. С неимоверным усилием
водил он по комнате стекленеющим взглядом, в котором
был написал полный дикой, необузданной ярости вопрос.
— Да, господин герцог,— ответил Зюсс на этот немой
вопрос. Еврей и сам не знал, хотелось ли ему, чтобы
герцог принял весть о предательском провале переворота
именно так или как-нибудь иначе. Не задумывался он
также, усталость ли от празднества и возбуждающее
снадобье частично повинны в катастрофе, или он один,
своей волей привел к ней. Словно по наитию он так все
подготовил, а потом, когда события развернулись, так
ловко их направил, что лихорадочно возбужденный гер
цог, вместо ожидаемого вестника радости, натолкнулся на
зловещих глашатаев бед. Он не сомневался, что поразит
врага в самое сердце, навеки парализует и сокрушит его
разум и волю. Физической гибели он хоть и не желал
заранее, но и не возражал против нее.
Напрягши все силы, усадил он грузное тело в кресло и
обратился к чернокожему:
— Ступай приведи патера Каспара.— Неохотно уда
лился Отман, оставив еврея наедине с умирающим.
Леденея, слушала из соседней комнаты певица, как
негромкий, до предела напряженный, добела раскаленный
536
внутренним жаром голос обращался к затихшему герцогу;
слов она не могла разобрать, ее ужасало звучавшее в этом
страстном шепоте жестокое, насыщенное ненавистью тор
жество.
А говорил еврей вот что:
— Герцог! Грубый, бездарный герцог! Глупый, тупо
головый Карл-Александр! Как тебе, верно, хочется за
ткнуть сейчас уши, а? Хочется уйти и не слушать меня?
Хочется молиться, принимать от духовника елей утешения
и отпущения грехов? Но этим я тебя не порадую. Я не дам
тебе умереть, пока ты не выслушаешь меня. Заводи глаза,
надсаживай хрипом грудь: все равно ты должен выслу
шать меня. Я говорю совсем тихо, я не повышаю голоса,
но слух твой и твоя бессовестная душа наполнены моими
словами. И тебе придется сидеть смирно и не умирать и
слушать меня.
Да, дитя умерло иначе. Ты мчался за ней с гиканьем и
ревом, твое окаянное, смердящее дыхание обдавало ее; но
ей дано было улыбаться и парить, и тысячи благих
ангелов протягивали ей навстречу руки. И ты стоял перед
покойницей, как растерянное тупое животное, и раз я не
плюнул тебе в лицо, ты решил, что все улажено и забыто.
Слушай, Карл-Александр, слушай, глупый, тупоголовый
герцог, я не вцепился тогда в твое похотливое лицо, я не
был так прост, потому что я хотел сперва обработать
тебя, сделать тебя похожим не только на человека—на
государя. Что ж ты не кидаешься на меня, не сопишь и не
фыркаешь? Нет, ты лежишь смирно, жалкой, уродливой
тушей, достойной осмеяния в собственных и в чужих
глазах. Знаешь ли ты, злосчастный глупец, что твой
великий замысел подняться до швабского Louis Quatorze,
твои цезаристские грезы внушены мною. Ты был всю
жизнь лишь ничтожным самодуром, герцогом по счастли
вой случайности, а я вертел тобой, как марионеткой. Да,
да, смотри на меня, выпучив глаза! Я тебе не закрою их,
пока не доскажу до конца. Знай же, все самое дурное, что
было во мне, каплю за каплей, внедрил я в тебя, семена
зла и порока посеял в твоей душе. А мог бы сделать так,
чтобы ты перед целым светом обнял меня и назвал
братом; мне стоило для этого лишь показать тебе бумаги,
из которых явствует, что я—сьш Гейерсдорфа, да, сьш
христианина, барона и маршала. Но я счел христианскую
кровь худшим своим наследием, этим худшим оделил тебя,
заставил плясать под мою дудку и откормил тебя на убой.
Он оставил умирающего в покое, задумался; потом
начал снова, по-иному, мягче:
— Да, меня влекло к тебе, я мог бы стать тебе другом.
Но ты, едва почуяв это, сопротивлялся и ворчал, и лишь
дурное воспринял ты от меня и взрастил и взлелеял его.
537
Эх ты, великий государь и герой. Эх ты, германский Louis
Quatorze! Эх ты, злосчастный фанфарон и глупец!
Взволнованные, торопливые голоса за дверью, в кори
доре. Вошли доктор Венделин и камердинер Нейфер; за
ними патер Каспар, духовник; его едва удалось сыскать,
он сидел в кондитерской с невзрачным мудролицым
вюрцбургским тайным советником Фихтелем, который, не
поддаваясь всеобщей тревоге и заранее смакуя торжество
нынешней ночи, благодушно попивал свой излюбленный
кофе. Теперь все и вся ринулись сюда, беспомощно,
бессмысленно, лихорадочно суетясь вокруг изуродованно
го агонией герцога, расспрашивая Зюсса, который бегло и
поверхностно рассказал о случившемся и вскоре, восполь
зовавшись возней вокруг умирающего, незаметно удалил
ся. В соседнем покое одевалась певица. Негромкий,
жаркий, жалящий, торжествующий, полный ненависти
голос все еще звучал у нее в ушах, приводя ее в
содрогание; бледная, вся дрожа, она кое-как натянула
платье и, широко раскрыв от ужаса глаза, съежившись,
побежала, преследуемая зловещим голосом, по коридо
рам, вздохнула с облегчением, когда очутилась у ворот
на порывистом ветру, а дворец остался позади.
Доктор Венделин Брейер собрался пустить герцогу
кровь. Но не успел. Мамелюк, воротившийся вместе со
всеми, неслышно приблизился к человеку в кресле;
внимательно, с жестокой невозмутимостью оглядел судо
рожно стиснутые руки, отекшее почерневшее лицо, высу
нутый язык, открытые, застывшие, выкатившиеся глаза.
Затем низким своим, хрипловатым голосом произнес так
неожиданно, что все вздрогнули—многие никогда не
слыхали от него ни звука: «Он скончался». Доктору
Венделину Брейеру осталось лишь констатировать то же
самое.
Пока врач, выдавливая слова из недр груди, глухо
бормотал какие-то туманные
объяснения: внезапный рез
1
кий spasmus
diaphragmatis
,
удушье, stagnatio sanguinis
plenaria2, а чернокожий безмолвно и насмешливо созерцал
растерянного медика, выбивающегося из сил, чтобы со
хранить свой апломб,— шепотом понеслось по коридорам,
облетело передние, прозвучало в бальной зале из уст
церемониймейстера: «Герцог скончался». Музыка оборва
лась. Невыразимый, парализующий испуг, побелевпше,
перекошенные физиономии. Полная сумятица, бестолко
вая беготня, у всех одна мысль—как бы стушеваться.
Среди венских, баварских и вюрцбургских гостей—явное
замешательство и стремление показать свою непричаст1
2
Спазм диафрагмы (лат.).
Застой крови вследствие ее излишка (лат.).
538
ность. Офицеры топтались, точно большие, глупые,
злобные, хищные звери, попавшие в капкан. Этот роковой
случай, именно в такую минуту, мог каждому стоить не
только чинов и состояния, но и жизни. Даже тайный
советник Фихтель вышел из равновесия; десятилетиями
носил он маску перед самим собой и целым миром; теперь
же лицо у него разом сделалось простонародно-грубым,
злобным, сварливым, он непотребно выругался вполголо
са. Только через десять минут он настолько овладел
собой, что мог размышлять здраво и спокойно. Завеща
ние, написанное по его наущению покойным герцогом,
теперь вряд ли чему-нибудь поможет; значит, остается
один выход — поскорее остановить пущенный в ход меха
низм заговора, замести следы, ведущие сюда из Вюрцбурга, и с достоинством, без ущерба для своей репутации,
выйти из игры.
Тем временем Зюсс укрылся в далеком, уединенном
покое. Его ничто не трогало, прибой всеобщего возбужде
ния не достигал сюда. Буря несколько стихла. Еврей
ничего не видел, не слышал, не замечал. Окружающее
исчезло для него. Он ждал. Вот теперь, сейчас, дитя
будет здесь, овеет его сладостным дуновением, сладостно
вольется в него, сделает его невесомо легким. Он сидел,
не шевелясь, с блаженной, глуповатой улыбкой, и ждал.
А ее все не было. Ничего не было. С каждым ускольза
ющим мгновением он чувствовал себя все холоднее,
тяжелее, опустошеннее. И вдруг понял—она не придет
никогда. Ему представился герцог—почерневшее иска
женное лицо, высунувшийся язык, выкаченные глаза. Он
ощутил гадливость. Испугался. Он не понимал уже, что
же тут могло заполнить, окрылить его. Во имя всего
святого, какое отношение имело к этому дитя? Дитя было
белоснежным, умиротворяющим, точно лунное сияние. А
его счеты с герцогом—это дымно-красное бурлящее море
с запахом серы. В каких сумасбродных мечтах пригрези
лось ему, будто, переплыв это море, он увидит дитя?
Задыхаясь от страха, искал он внутренней связи между
событиями, сам не понимая себя. Его последний разговор
с Карлом-Александром был ведь спазматическим, малопомалу затихающим содроганием, как совокупление с
женщиной, а вовсе не окрыленным парением. А теперь он
придавлен тоской, полон гадливости, и дитя от него
дальше, чем когда-нибудь.
Влажным холодом обдало его. Точно обороняясь, как
в ознобе, передернул он плечами. Из-за спины его
выглядывало лицо. Его собственное лицо.
Он встряхнулся, поднялся. Буря снова разыгралась, он
539
плотнее прикрыл окно. Чей-то голос звучал в ветре, в
комнате, у него в ушах, некрасивый, скорбный голос,
голос дяди. Звучал он негромко, но заполнял всю комна
ту, весь дворец, весь мир был полон этим голосом. И тут
ему стало ясно: он избрал ложный путь. Все, что он
думал, делал, предпринимал, его счеты с герцогом, искус
но возведенное здание мести и торжества — все было
ложью и заблуждением.
Но странно — это сознание не разочаровало и не
раздосадовало его. Нет, все к лучшему. Вновь привиде
лось ему, что он скользит в той же бесшумной, призрач
ной кадрили, рабби Габриель держит его правую руку,
герцог—левую. Они изгибаются, склоняются в причудли
вых фигурах. Но сегодня туманное, бесцветное видение не
было тягостным. Ибо танцующие вдруг разжали руки,
поглядели друг на друга и разошлись.
Беспредельная усталость овладела им. Никогда в
жизни не был он так, до самого дна, опустошен телесной
слабостью и усталостью. То же, должно быть, ощуща
ешь, сидя в теплой ванне, когда жизнь вместе с кровью
медленно уходит из вскрытых вен. Что-то в нем таяло,
размягчалось, исчезало без следа. Какая блаженная,
тягучая, сладострастная, щемящая все тело, освободи
тельная боль! Какое самозабвенное падение и парение.
Какое безразличие, какая небывалая покорность судьбе,
какое благодатное, безвольное истаивание и уничтожение.
Словно вся кровь вытекала из него, а с нею все порывы и
страсти, и он погружался в безграничную радостную,
горестную истому.
Таким немного погодя нашел его старый, дряхлый
слуга, надзирающий за свечами, когда явился потушить
огни. Увидав бледного, поникшего в кресле человека и
узнав его, он с перепуга уронил светильник, пролепетал:
— Господи Иисусе, господин финанцдиректор!
Но тот вяло поднялся и велел принести чего-нибудь
поесть, безразлично чего, а то он от голода совсем
ослабел. Ошеломленный старик, крестясь, поспешно ушел
и вернулся с едой. Зюсс принялся есть жадно, прямо
руками, а старику велел продолжать свое дело. Тот
пробормотал, что это не годится, как же можно, чтобы
господин финанцдиректор в темноте...
— Гаси свечи и не заботься обо мне,— перебил его
Зюсс.
Растерянно принялся старик за работу. Буря снова
ревела и бушевала вовсю. Зюсс ел, жевал, глотал. Старик
торопился, лазил на лесенку, гасил, искоса поглядывая на
финанцдиректора. Тот все еще торопливо ел, жевал,
чавкал. Потом каким-то необычно веселым тоном произ
нес:
540
— Не прилепляйся душой своей к людям! Так ведь
сказано в Новом завете, верно?
— Мне
невдомек,
ваше
превосходительство,—
испуганно пролепетал старик.
— Ну, все равно,— сказал Зюсс, дожевывая последний
кусок.—Лучше посвети мне!
Комната погрузилась во мрак: следуя за слабым
светом фонаря, шагал Зюсс по темной анфиладе зал в
главное дворцовое здание.
Тут, в одном из боковых покоев, заседали главари
католического заговора, генералы, министры. Были тут
только свои люди, вюртембержцы. Вюрцбургские и бавар
ские гости, посол его апостолического величества, все,
несмотря на бурю и непогоду, поспешили убраться, да
еще как прытко! Даже астролог князя-аббата Эйнзидельнского улепетнул со своей оконной влагой, с колбами,
треножниками и разукрашенным таинственными знаками
балахоном, не успев свериться по звездам, благоприятству
ют ли они его отбытию.
А швабские сановники сидели тут, бледные, потные,
тщетно силясь побороть отчаянную растерянность. Облег
ченно вздохнули при появлении Зюсса, с упованием
воззрились на него как на спасителя.
Еврей приветливо, спокойно, почти весело обвел сво
ими карими глазами перепуганную компанию. Затем обра
тился к тучному майору Редеру, у которого был особенно
тупой и беспомощный вид.
— Вам не ясно, господин майор, как найти выход из
этой сложной ситуации?—Он вплотную подошел к обал
девшему, недоумевающему вояке и сказал любезным
тоном: — Арестуйте меня: тогда, кто бы ни взял верх,
ваша безопасность гарантирована.— Сказал он это самым
беспечным, учтивым тоном, словно вел салонную беседу.
Присутствующие в полном смятении уставились на
него, но потом откуда-то из глубины поднялось и за
жглось у них в глазах жестокое, злобное пламя. Трудно
понять, куда гнет еврей; одно только ясно: если схватить
его, если его засадить, то тем самым он окажется
мишенью, на которой разрядится первый гнев, будет
сорвана самая ярая злоба. В комнате настала мертвая
тишина. Все одинаковыми словами, почти в одинаковой
последовательности думали те же думы. И все пришли к
одному выводу: «Да! Схватить еврея! Повесить еврея! В
этом все спасение!»
И таким образом что-то будет сделано. Таким образом
не придется сидеть сложа руки и терпеть этот гнетущий
нелепый унизительный страх. Черт побери, ведь в батали
ях каждый из них держал себя браво. Как же можно
было допустить это глупое, гнусное, по-собачьи подлое
541
чувство, от которого мараешь штаны, от которого щемит
сердце и сосет под ложечкой. Какое счастье, что можно
выбраться из этого свинского состояния таким удачным
маневром. Минута—и вся мерзкая, жалкая, конфузная
тяжесть будет сброшена и забыта.
Вот поднялся майор Редер — перед собой и перед
людьми воплощенный патриотизм, отвага, благочестие.
Мощно, внушительно, убежденный в своей правоте и
честности, надвинулся он на Зюсса, положил ему на
стройное, элегантное плечо уродливую, затянутую в
перчатку лапу, через силу раскрыл жесткий рот:
— Именем герцогини и конституции, ты арестован,
еврей.
В одно мгновение гнетущая тишина разрешилась беше
ным, победоносным звериным ревом. Еврей улыбался
тихо, отчужденно, откуда-то издалека. Грязной бранью,
пинками и толчками старались господа сановники не
пустить эту улыбку к себе в душу.
Книга пятая
ЗЮСС
Там, где сходятся восток с западом, лежит
малой крупицей земля Ханаанская. И полуденная страна,
древний Мицраим, языком вонзается в сочленение. Там,
где пути востока встречаются с путями запада, лежит
город Иерусалим, твердыня Сион. И, воссылая хвалу богу
Израиля, единому предвечному Иегове, на восходе солнца
и на закате солнца стоят евреи, сомкнув ноги, и смотрят в
сторону города Иерусалима, в сторону твердыни Сиона,
те, что на западе, смотрят на восток, те, что на востоке,
смотрят на запад, и все в один час и все в сторону города
Иерусалима.
От стран заката стремится к земле Ханаанской неукро
тимая извечная волна: алкание жизни, самоутверждения,
воля к созиданию, к радости, к власти. Урвать, удер
жать— знание, радость, богатство, побольше радости,
побольше богатства, жить, бороться, созидать. Вот что
звучит с запада. Но на юге, под остроконечными пирами
дами, в золоте и бальзаме покоятся мертвые цари,
горделиво оберегая плоть свою от разрушения; их изва
яния, выстроившиеся в пустыне гигантскими аллеями,
бросают вызов смерти. И неукротимая, извечная волна
стремится к земле Ханаанской: раскаленное, как пустыня,
упорство в бытии, жгучая жажда уцелеть, не утратить
образа и строения, не утратить телесной оболочки. Но с
востока звучит кроткий голос мудрости: спать лучше,
нежели бодрствовать, мертвыми быть лучше, нежели
живыми. Не бороться, не созидать, влиться в небытие, в
нирвану. И благая извечная волна катится с востока к
Ханаанской земле.
От века до века набегают на маленькую страну три
волны, сливаясь воедино: светлая, кипучая волна воли к
жизни и созиданию, жаркая, раскаленная волна гордели
вого вызова смерти, благая темная волна, зовущая к
небытию, к нирване. Тихо, настороженно лежит земля
Ханаанская, малая крупица, принимая и соединяя потоки
трех волн.
543
А в малой, как крупица, стране, жил народ Израиля с
ясным взглядом, с чутким слухом. Присматривался к
востоку, прислушивался к западу, поглядывал на юг.
Народ такой маленький, а живет между колоссов: АссироВавилонии, Мицраима, Римской Сирии. Зорко приходится
ему следить, чтобы не быть раздавленным или не раство
риться в гигантах. Но он не хочет растворяться, он хочет
существовать, потому что он храбрый, мудрый, маленький
народ, он не позволит раздавить себя. А три волны
набегают все вновь, извечные, неизменные. Однако ма
ленький народ противостоит им. Он не глуп, он не
сражается с несоизмеримым; он пригибается, если какаянибудь волна встает слишком высоко и захлестывает его с
головой. Но затем он выплывает вновь, отряхивается и
живет как ни в чем не бывало. Он стоек, но не
бессмысленно упрям. Он отдается всем волнам, но до
конца—ни одной из них. Берет от трех потоков все, что
ему годится, и приспособляет на свой лад.
Ввиду постоянной опасности маленький народ старает
ся не упускать ни одного движения соседей-гигантов,
непрестанно потихоньку нащупывает, примечает, созерца
ет, познает. Созерцание, расчленение, познавание мира
становится его сущностью. В нем вырастает великое
пристрастие к средству такого познавания, к слову.
Священными законами карает он неграмотного, знание
письменности становится божьей заповедью. Он запечат
левает все, что несут ему три волны. Выражает собствен
ными, ему присущими, словами ясное, полнозвучное
учение о созидании, и второе, томительно-жгучее, о воле
к бессмертию, и третье, умиротворяющее, сокровенное о
блаженстве бездействия и безволия. И маленький народ
пишет те две книги, что больше всяких других изме
нили облик мира, великую книгу созидания — Ветхий за
вет и великую книгу отречения — Новый завет. А воля
к бессмертию звучит основным тоном его жизни и
слова.
Сыны маленького народа разбрелись по миру и живут
учением Запада. Творят, добиваются, стяжают. Но, не
смотря на все, им чуждо созидание, их место на полпути
между созиданием и отречением. И неизменно обращают
они взоры назад к Сиону. И часто, в упоении победы, в
унижении неудачи, посреди стреглительного порыва, они
останавливаются, содрогаясь, и сквозь тысячи звуков
различают тихий, затаенный голос: не желать, не сози
дать, отречься от своего «я».
И многие их них проходят весь путь до конца: от
буйства созидания ради власти, радости, богатства, через
бунт против смерти, к блаженному разрешению от пут, к
внутренней свободе, к нирване безволия и отречения.
544
Сквозь ночь, тучи, бурю мчались курьеры в Штутгарт.
К членам парламента, к Ремхингену, к герцогине. Она
обогнали карету с делегацией, ездившей к герцогу. II,
опередив делегатов, проникла в городские ворота весть о
смерти Карла-Александра, робко затеплилась над темным,
притихшим городом, наполненным шепотом и тревогой.
На улицы, к соседям поспешили бюргеры. Неужто прав
да? Кара божья, явный перст господень. Чересчур порази
тельно и неправдоподобно столь неожиданное избавление.
Но правда ли. зто? Не ловушка ли? Пугливые огоньки
зажглись в окнах. Громче стал шепот, послышались
первые приглушенные возгласы радости. Вдруг, все вновь
омрачая, возник слух — это был только припадок, герцог
очнулся. И, сразу притихнув, поплелись домой обыватели,
стали гасить огни. Наконец-то, наконец явилась уверен
ность, с балкона ратуши возвещена не оставляющая
сомнений весть: герцог скончался. Бот когда разразилось
давно сдерживаемое ликование. Объятия, благодарствен
ные молитвы. Радость на всех лицах, как после спасения
от гибели. Повсюду праздничные огни. Свинорылый
булочник Бенц с помощью приятелей из «Синего козла»
намалевал транспарант, на котором черт нес человека над
церковью с двумя башнями. Внизу булочник огромными
буквами подписал стишок: «Кто продал родину, как
ренегат, того уносят черти в ад». Дрожащими от радости,
потными руками поставил он транспарант на освещенное
окошко и торжествовал, когда прохожие останавливались
перед ним, а потом разносил СТИШОК ПО городу. Вскоре
всюду пошли толки, что герцога унес черт. Сказывали
вам, какое почерневшее, искаженное лицо у трупа?
Когтями задушил Вельзевул еретика-государя.
В ребяческой растерянности сидела Мария-Августа у
себя в будуаре. Подле нее — гофканцлер Шефер, генерал
Ремхинген и духовник ее, капуцинский патер Флориан.
Она сидела в восхитительном неглиже, нынче утром
привезенном из Парижа специальным курьером, и неволь
но жалела, что неглиже не прибыло на день раньше, а то
бы оыа надела его в прощальную ночь, и Карл-Александр
успел бы им полюбоваться. А теперь он—отвратительный
покойник, и больше никогда не будет любоваться ни
неглиже, ни женщинами. Она засчитывала себе в добрые
дела СБОЮ благосклонность к Карлу-Александру, хотя бы
в эту последнюю ночь. Снизу доносился гул народного
ликования по поводу смерти герцога.
Громоздкий Ремхинген, при всем страхе и смятении,
по привычке, почти машинально пожирал глазами голые
плечи Марии-Августы и в бессильной ярости рычал:
крушить! разить! Ни на что не глядя, привести в исполне
ние проект. Военная сила под рукой. Он всегда стоял за
545
18 Л. Фейхтвангер, т. 3
военную силу. Допустим, несколько полков взбунтуется.
Он прикажет расстрелять их. Недаром он присягал герцо
гине. Семирамида, Елизавета, Екатерина. Разить!
Крушить!
Боязливо возражал хлипкий гофканцлер. Теперь толь
ко, ради бога, без кровопролития. С переворотом благопо
лучно покончено. Надо действовать осторожно и легаль
но. Строго легально. Завещание дает повод к благоприят
ным толкованиям. Такие же доводы привел и патер
Флориан, только тверже и увереннее. Резвое воображение
капуцина плело фантастическую паутину. Он, мудрый
политик, занимает самый, пожалуй, важный в государстве
и многообещающий пост духовника герцогини-регентши.
Произнося рассудительные, умиротворяющие слова, он
уже представлялся себе германским Ришелье или Мазарини. Но Мария-Августа хоть и склоняла с внимательным
видом ящеричью головку и сосредоточенно хмурила па
стельно-нежное личико, однако была рассеянна; она дума
ла о Карле-Александре, о новом неглиже, о том, что надо
заказать вдовье покрывало — его можно приладить очень
изящно и авантажно, даже уродливой герцогине Ангулемской оно было к лицу—и в ответ на строго деловые
предложения своих советников она неожиданно произнес
ла тоненьким, озабоченным
голоском: «Que faire messi
eurs? Que faire?»1
Малый совет парламента собрался в ту же ночь;
остальные депутаты тоже пожелали присутствовать на
заседании. Что за чванливое торжество, что за бахваль
ство собственным могуществом! Господа парламентарии
делали вид, будто смерть герцога—их личная заслуга,
будто они предусмотрительно и дипломатично подготови
ли это простейшее разрешение кризиса. Член совета
Нейфер был искренне убежден, что честь чудесного
спасения принадлежит ему. Произвольно освещая и видо
изменяя факты и слухи, он с помощью своего мрачного
воображения сочинил целый приключенческий роман, в
котором сам, как паук, сидел посередине и плел нити
сложной интриги. Разве не он настойчивыми речами так
сумел убедить своего двоюродного брата, камердинера
Нейфера, в пагубности деспотизма, что тот хоть и не
открыто, а все же примкнул к поборникам конституции?
Доверенный слуга, разумеется, умышленно увеличил дозу
возбуждающего снадобья, что, принимая во внимание
распущенный образ жизни и апоплексическое телосложе
ние герцога, неминуемо должно было привести к удару.
Нейфер успел расспросить медиков; все они в один голос
подтвердили, что при такой совокупности условий печаль1
Что делать, господа? Что делать? (фр.)
546
ный исход был неизбежен, тем паче если под рукой не
оказалось необходимых лечебных средств. А их под рукой
не оказалось — в силу ли случая или же—как знать? —
чьего-то мудрого попечения? Кар л-Александр умер в
полном одиночестве. Даже духовник не подоспел вовремя,
чтобы препроводить его еретическую душу в еретический
рай; в коридорах не было ни одного лакея, весь штат — по
моему разумению, тоже неспроста—отправился в другое
дворцовое крыло смотреть на танцы. Словно одинокий
пес, издох тиран. Вот какую абракадабру, несостоятель
ную для всякого осведомленного человека, хотя бы пото
му, что чернокожий, а не Нейфер готовил снадобье, зако
новед Нейфер с мрачной, дьявольски злорадной усмеш
кой нашептал своим собратьям по парламенту. Смерть
герцога в самую критическую минуту была такой неверо
ятной удачей, что многим нелепый рассказ ожесточенного
фанатика показался правдоподобным, и слушатели, при
всем своем восхищении, уже спешили отстраниться на
всякий случай, так что штутгартский Брут одиноко
красовался в ореоле мрачного величия.
Остальные петушились, строя обширные планы. Чув
ство радости уже заслонилось настойчивой жаждой нажи
вы, власти и мщения. Ага! Наконец-то наша взяла! Ага!
Наконец-то можно рассчитаться с жидом, с еретиками, со
всеми, перед кем приходилось лебезить. Ясно, что герцог
Рудольф Нейенштадтский должен стать главным опеку
ном малолетнего наследника престола, что бы там ни
стояло в завещании Карла-Александра. На него положить
ся можно. Он добрый протестант и с ними заодно. Завтра
же утром оповестить его. А пока что нынче ночью
запляшут у них все еретики, предатели родины, жидов
ские приспешники! К военным подступиться было боязно;
но все штатские из зюссовской партии, находившиеся в
Штутгарте, а не в Людвигсбурге, были захвачены в ту же
ночь. Повторилось то, что происходило с клевретами
Гревениц после смерти Эбергарда-Людвига. Полицейские
и судебные пристава ходили по домам, арестовывали и
под насмешливые, радостные возгласы глазеющей толпы
тащили на гауптвахту низвергнутых вельмож, а те, злобно
потупясь, изрыгали ругательства и проклятья, усовещевали свысока и плакались на свою судьбу. В тюрьму
Б юл еров, Мецев, Гальваксов, в тюрьму Лампрехтсов,
Кнабов и даже самого гофканцлера Шефера.
Со скрежетом зубовным смотрел на происходящее
Ремхинген. Безоговорочным приказом герцогини ему бы
ло воспрещено вмешательство. Но пускай только они
посмеют коснуться военных! Пускай только притронутся
своими вонючими плебейскими лапами хоть к одному из
его офицеров! Тогда уж ему удержу не будет, он все
547
18*
сокрушит! Но уполномоченные ландтага тщательно обхо
дили военных.
Об одном лишь человеке, странным образом, в Штут
гарте либо вовсе не говорили, либо говорили шепотом,
вскользь, не называя имени. И все же он один был
подоплекой всех помыслов, тайным упованием герцогини
и военщины, тайным страхом парламента и бюргеров. Что
делает Зюсс? Что он затевает? Будет он нападать? Или
попробует защищаться, скользкий, как угорь, дьявольский
ловкач? Он находился в Людвигсбурге, от него не было ни
звука, ни весточки, ничего. Забрезжила первая заря
теплого, дождливого мартовского утра. Все были до
смерти утомлены и разбиты треволнениями беспокойной
ночи и легли отдохнуть. А от еврея все не было известий.
Что за коварство, неуважение и низость! В первый сон
злобствующих приближенных герцогини, и торжеству
ющих парламентариев, и арестованных сановников про
крадывался глухой страх и упование: что делает Зюсс?
А в Людвигсбурге доктор Венделин Брейер диктовал
протокол вскрытия. Совместно с коллегами Георгом
Буркхардом Зеегером и Людвигом Фридрихом Бильфингерсм он произвел вскрытие тела. У всех трех лейбмедиков, когда они резали труп, мелькала одна и та же
мысль: «Ну что! Лежишь теперь смирнехонько, не даешь
пинков, не швыряешь склянками в голову». Но на физи
ономиях у них выражалась важность и торжественная
скорбь, как то подобает людям науки. И вот доктор
Венделин Брейер принялся глухим своим голосом, разма
шисто и неловко жестикулируя, диктовать обстоятельный
и добросовестный iudicium medicochirurgicum1, заключение
медицинской коллегии: «Из настоящего viso reperto2,—
диктовал он,— и с достоверностью явствует, что кончина
его княжеской светлости приключилась не вследствие
апоплексии, а также воспаления или гангрены,
ниже
вследствие кровоизлияния или polipo etc.3, а вследствие
астматического
припадка,
причинившего
удушение
кровью. К сему нежданному исходу, без сомнения,
поводом послужили, с одной стороны, прежде неодно
кратно пресекаемый, но под конец с чрезвычайной
силой
разразившийся spasmus diaphragmatis etc 4 , а также сильно
увеличенный, нажимавший на диафрагму, раздутый ветра
ми желудок, с другой же стороны, ad stagnationem
1
2
3
4
Медико-хирургическое заключение (лат.).
Осмотра обнаружено (лат.).
Полипа и т. д. (лат.).
Спазм диафрагмы (лат.).
548
sanguinis plenariam, ob atoniam et debilitatem connatam'
(тем паче что многократный прискорбный опыт наглядно
показывает, сколь многие светлейшие государи Вюртембергского дома умирают от грудных болезней) предраспо
ложенные pulmones»2.
Между тем в Штутгарте, на другой день после смерти
Карла-Александра, было вскрыто его завещание. В перво
начальной редакции завещания опекунами назначались
герцогиня совместно с герцогом Карлом-Рудольфом Нейенштадтским. В приписанном позднее, под давлением
тайных советников Фихтеля и Рааба, дополнительном
пункте архиепископ Вюрцбургский объявлялся соопеку
ном, во втором добавлении, которое Карл-Александр внес
незадолго до смерти, князь-епископ облекался особыми
полномочиями. Тотчас же в тихий Нейенштадт выехала
депутация совета одиннадцати всеподданнейше просить
герцога Карла-Рудольфа о немедленном принятии на себя
регентства. Карл-Рудольф был прижимистый престарелый
господин. Он прошел курс наук в Тюбингене, смолоду
изрядно пожил, побывал в Швейцарии, во Франции, в
Англии, в Нидерландах. Затем поступил на службу к
Венецианской республике, воевал в Морее, блестяще
отличился при осаде Негропонта. Добровольцем сражался
в Ирландии, в войне за испанское наследство командовал
двенадцатью тысячами датских наемников, кровавая побе
да при Рамильи решена была им, принц Евгений и
Мальборо высоко ценили его, имя его блистало наряду с
именами первых полководцев Европы. Но, получив, по
смерти брата вюртембергско-нейенштадтские коронные
владения, он, пятидесяти лет от роду, неожиданно сложил
с себя все военные звания, удалился в городок Нейен
штадт и жил там по-крестьянски, как строгий и справедли
вый отец своего маленького народа.
С Карлом-Александром он не поддерживал отношений.
Блистательный государь со своим пышным двором и
наглым плутом-евреем был ему очень не по душе. Он был
строгий, скуповатый старик, теперь уже ему перевалило
за семьдесят. Он любил свой тихий, цветущий городок;
когда речь заходила о Марии-Августе, еретичке, ветреной
любительнице мишуры и комедиантов, он сердито и
брезгливо кривил жесткий рот. Он был невелик ростом,
сухощав, немного кособок, по-военному лаконичен, в
одежде и содержании двора соблюдал порядок, точный
расчет, экономию. Он говорил: долг! Он говорил: справед
ливость! Он говорил: авторитет! Невзирая на возраст, он
был усердным тружеником.
Вследствие врожденной атонии и слабости к застою крови (лат.).
Легкие (лат.).
549
Молча выслушал он штутгартских господ, дал им
досказать до конца и снова повторить их обстоятельную
речь, а сам все молчал. Он был очень стар, он охотно
прожил бы остаток дней в своем цветущем городке
заправским крестьянином, надзирал бы за своими полями
и виноградниками и следил, хорошо ли его немногочислен
ные подданные обращаются с ребятами и скотиной. А тут
господь бог налагает на него, старика, тяжкий труд
очистить от скверны погрязшую в нечестии страну, на
пороге смерти препираться с императором и имперским
правительством, пресекать козни жирного, хитрого вюрцбургского иезуита. Но так повелел бог; а он, как солдат,
знал субординацию, соблюдал дисциплину, он подчинил
ся. Он сказал штутгартцам, что берет на себя бразды
правления, но при условии, что он один будет опекуном,
без герцогини—католички, регенсбуржанки — и, уж ко
нечно, без иезуита-вюрцбуржца. Он пообещал завтра же
прибыть в столицу.
Довольные возвратились домой штутгартцы. Вот какой
человек им нужен! Он-то уж справится и с Ремхингеном и
с евреем, о котором, как ни странно, все еще не было ни
слуху ни духу.
Ремхинген разбушевался. Он с давних пор ненавидел
тощего нейенштадтца, не раз потешался над скрягой и
скопидомом. Теперь же, опираясь на дополнительный
пункт завещания о полномочиях князя-епископа Вюрцбургского и на преданные ему войска, он отказался
присягать герцогу-регенту и повиноваться его приказам и
потребовал от своих подчиненных, чтобы они последовали
этому примеру, заставил их присягнуть завещанию КарлаАлександра, без ведома и согласия герцога-регента усилил
штутгартский гарнизон, отдал распоряжение комендантам
крепостей и начальникам гарнизонов по всей стране
слушаться лишь тех приказов, которые исходят непосред
ственно от него или от герцогини. Чтобы восстановить
военных против Карла-Рудольфа, он пустил слух, будто
новый правитель, совместно с парламентом, намерен
сократить армию, а потому предстоят многочисленные
увольнения.
Так обстояли дела, когда Карл-Рудольф тихо и неза
метно въехал в Штутгарт, поселился в боковом крыле
дворца и собрался нанести визит вдовствующей герцогине,
но та его не приняла. Он нимало не огорчился и на другое
утро, невзирая на свои семьдесят лет, как обычно в шесть
часов сидел уже за работой. Прежде всего он принялся
беспощадно очищать столицу — все неблагонадежные чи
новники были уволены, их бумаги опечатаны, многие из
них арестованы. Большинство главарей католической пар
тии успело бежать.
550
В народе повсеместно вслух поносили покойного гер
цога, который не был еще погребен, и вдовствующую
герцогиню, которая, бессильно злобствуя и капризничая,
заперлась у себя в апартаментах. Герцог-регент издал
строгие приказы, воспрещающие подобные неприличные
выпады. Он говорил: долг! Он говорил: справедливость!
Он говорил: авторитет!
В числе прочих и булочник Бенц, смастеривший
транспарант с герцогом, с чертом и стишками, был во
исполнение приказа на трое суток посажен в караульню.
Там свинорылый остряк заполучил сильнейшую инфлюэн
цу. Воротясь домой, он слег, пил всякие настои, но вскоре
стало ясно, что ему уже не подняться. У ложа болящего
собрались его приятели из «Синего козла» и кисло
острили: «При предпоследнем герцоге правила шлюха, при
последнем—жид,
при
нынешнем—дурак».
Перед
смертью он страшно буйствовал и отчаянно скверносло
вил. А в «Синем козле» потом говорили, что еретйк-герцог
и его еврей повинны в смерти и этого честного бюргера.
Мария-Августа вместе с Ремхингеном вела беспрерыв
ную лихорадочную борьбу против Карла-Рудольфа и
парламента. Ей льстило выслушивать себе похвалы как
великой государыне. Довольно уж она была первой дамой
Германии, теперь ее соблазняло стать антиподом женско
го пола молодому прусскому королю, недавно вступивше
му на престол. Ну что же, она будет великой защитницей
католичества в противовес тому великому протестанту.
Разве император, курфюрст Баварский, ее отец и даже
Франция не на ее стороне? Как же ей, опытной светской
женщине, не сладить со старым брюзгой, мужланом,
заплесневелым слабоумным вахлаком, с дерзким узурпа
тором, Карлом-Рудольфом? Совместно с Ремхингеном, с
капуцинским патером Флорианом и своим библиотекарем
Гофаном, которого она почитала мудрым политиком, она
затевала нескончаемые ребяческие, наивные интриги и
капризно дулась, когда что-нибудь не ладилось сразу.
Тысячи депеш летели в Вену, в Вюрцбург, в Брюссель, к
ее отцу. Двору и народу она являлась скорбящей вдовой,
бледное личико и большие глаза с поволокой грациозно
выглядывали из-под траурной вуали. Она велела привезти
из Брюсселя своего сыночка, герцога, и показала растро
ганному народу царственного сиротку — дитя с огромными
сияющими глазами.
Но Карла-Рудольфа, старого солдата, провести было
трудно. Он опубликовал разъяснение, что отнюдь не
намерен сокращать армию, предложил и парламенту вы
сказаться в том же смысле. Вслед за тем он назначил
командующим войсками генерала фон Гаисберга, посадил
разъяренного Ремхингена под домашний арест и поставил
551
у его дверей стражу. Шаг был смелый, он мог привести к
войне, к кровопролитию, к вооруженному сопротивлению
изнутри и извне, все погубить или все спасти. Он ничего
не погубил. Армия, а с ней и вся страна радостно
подчинилась герцогу-правителю.
Император не решался санкционировать такую крутую
расправу. Иезуиты, состоявшие при герцогине, настаива
ли, чтобы при венском дворе признали законной послед
нюю редакцию завещания Карла-Александра и утвердили
опекунами князя-епископа и герцогиню. Сам князьепископ в собственноручных письмах взывал к императо
ру, требовал защиты своих прав. По его приказу состояв
ший при нем советником профессор Икштат сочинил
солидное заключение, озаглавленное: «Основы вюртембергского права», где с помощью хитроумных доводов
отстаивал законность последнего, спорного завещания.
Даже противники вынуждены были признать тонкость
его аргументации. Но никаких положительных результа
тов все эти старания не дали. После устранения Ремхингена Карл-Рудольф прочно забрал в руки власть, и без
войны, которой никто не хотел, убрать его было невоз
можно. Протесты и апелляции остались без последствий.
Умный вюрцбуржец, очевидно, ничего иного и не
ожидал. Хоть он и пустил в ход весь механизм ловкой
дипломатии, но действовал без настоящего подъема, лишь
бы не уронить своего достоинства. Он выслушал доклад
хитрого как бес, невзрачного советника Фихтеля. И
безоговорочно одобрил его линию поведения. Силой тут
уже ничего не поделаешь. Церкви спешить некуда, цер
ковь работает на будущее. Весь расчет надо строить на
малолетнем герцоге, воспитывать его в твердой католиче
ской вере; сам он, епископ, не увидит, правда, как созреет
этот плод его трудов. А жаль Карла-Александра! Это был
добрый, верный и славный друг! Requiescas in pace 1 . Он
сам будет служить по нем мессы. А пока что остается
лишь пристойным образом выбраться из вюртембергскои
истории, не скомпрометировав себя.
Все, что могло показать в истинном свете роль
Вюрцбурга и католиков, было тщательно изъято и увезе
но из Штутгарта. Самые изобличающие документы храни
лись у Ремхингена. После того как генерал был посажен
под домашний арест, а попытки подкупить часовых
потерпели неудачу, по крышам соседних домов пробрался
к дому Ремхингена трубочист, через дымоход спустился в
ту комнату, где хранились опасные бумаги, и благополуч
но доставил их духовнику герцогини, после чего они были
сплавлены в Вюрцбург.
1
Покойся с миром (лат.).
552
Тем временем престарелый регент, прочно завоевав
расположение армии своей солдатской повадкой, решил
подвергнуть генерала Ремхингена более строгому заклю
чению и отправил его вместе с адъютантом, капитаном
Герхардом, в крепость Асперг.
Такое обращение с ее любимцем и главным защитни
ком вынудило Марию-Августу изменить своей высокомер
ной сдержанности в отношении герцога-опекуна. Она
снизошла до того, чтобы просить Карла-Рудольфа об
аудиенции. Старик сам явился к ней без всяких церемо
ний. Бедно, неряшливо одетый, по-деревенски несклад
ный, кособокий, стоял он перед разубранной, вооружен
ной всеми ухищрениями косметики, благоухающей дамой.
Он был один; при ней же находились патер Флориан—ее
духовник, и библиотекарь ее — Франц Иозеф Гофан, при
сяжный политик, по-кошачьи вкрадчивый, наряженный по
самой последней моде молодой человек с литературными
претензиями; после падения Ремхингена он, йаряду с
капуцином, стал ее ближайшим советником. КарлРудольф холодно и недоверчиво оглядел зловредный
трилистник, к несчастью прискорбно засоряющий благо
датные вюртембергские долы. Мария-Августа, в свою
очередь, высокомерно и без игривого любопытства смот
рела на убогого, неряшливого невзрачного солдата, кото
рый, без сомнения, не мог оценить изящный покрой ее
траурной робы. Молча слушал Карл-Рудольф ее бесконеч
ные жалобы. Его молчание раздражало ее, она вышла из
себя, стала, наряду с существенным, перечислять пустяч
ные мелочи, под конец совсем запуталась; ее приспешни
кам пришлось выгораживать ее. Презрительно и досадли
во слушал Карл-Рудольф, как она, обычно невпопад, но с
важной миной употребляла юридические термины. Свя
щенный смысл таких слов, как реверсалии, гражданские
свободы, казалось ему, был осквернен этим маленьким
пошлым развратным ртом. Он отвечал кратко, осмотри
тельно, грубовато, ловко пользуясь высказанными ею
несуразностями—доводы и поправки капуцина и тонкого
библиотекаря он пренебрежительно и сурово пропустил
мимо ушей; он, государь, желал иметь дело только с
государыней. Он поставил Марии-Августе на вид, что у
нее плохие советники и что ее сану не подобает защищать
Ремхингена, дурного человека и государственного пре
ступника. По всем мелким вопросам этикета, о которых
она говорила с большой важностью, он обещал безотлага
тельно удовлетворить ее, но тем тверже отстаивал понастоящему важные политические позиции. Капущш и
библиотекарь в отчаянии ломали руки, когда герцогиня
торжествовала по поводу этих мелких подачек, уступая
лукавому и грубому узурпатору во всем существенном.
553
Наконец разговор коснулся денежных дел. В этом МарияАвгуста уж решительно ничего не понимала; она была
наследницей одного из самых богатых в Европе княже
ских родов, швырялась поместьями, как простые
смертные пфеннигами, и почитала унизительным мещан
ством даже упоминать о деньгах. А Карл-Рудольф, хоть и
старался постоянно неукоснительно защищать финансо
вые интересы страны, сам был крайне скромен в своих
потребностях. Много ли нужно ему, старому бездетному
человеку! Таким образом, обоим собеседникам нетрудно
было проявить широту натуры, по этому вопросу они
сговорились очень быстро и распрощались в добром
согласии. Герцог с изумлением и удовольствием убедился
в том, что Мария-Августа вовсе не вавилонская блудница,
а самая обыкновенная гусыня, а герцогиня с изумлением и
удовольствием заметила, что Карл-Рудольф, пожалуй,
вовсе не меднолобый, по-крестьянски упрямый узурпатор,
а просто-напросто осел*. На основе такого убеждения они
расстались с неким взаимным пренебрежительным добро
желательством.
Разумеется, и в дальнейшем между ними не обходи
лось без многократных мелких стычек. Но герцогурегенту после этого единственного визита стало вполне
ясно, какой политики держаться. Желая добиться от
Марии-Августы серьезной уступки в деле управления
страной, он притеснял ее в вопросах церемониала. То
оспаривал у нее какой-нибудь титул, то посылал к ней
нести караул младшего офицера вместо положенного ей
по сану штаб-офицера, придирался к ее новому любимцу,
тонному, элегантному библиотекарю. Когда она заявляла
протест, он, в награду за исправление подобного промаха,
без труда добивался уступок в политических вопросах.
Серьезный спор возгорелся по поводу приготовлений к
похоронам Карла-Александра. Мария-Августа целых два
месяца предвкушала, как она по этому случаю предстанет
перед целой Европой в роли самой прекрасной и элегант
ной в империи вдовы, великой государыни, а также
средоточием разноречивых толков, упованием Рима и
всего католического мира. Однако герцог-регент воспре
тил совершать погребение по католическому обряду, дабы
не раздражать народ; католические государи и вельможи
ответили на это отказом присутствовать на похоронах.
Мария-Августа заболела и постарела от бешенства.
Императору пришлось собственноручным посланием
склонить Карла-Рудольфа к уступчивости. В конце концов
погребение было обставлено с невероятной помпой —
бесконечная процессия траурных карет, факельщиков,
капуцинов, парадные черные одежды государей и вель
мож, чиновников, слуг. Многочасовое прохождение войск.
554
Гул колоколов, речей, песнопений, салютов в честь
усопшего. Много тысяч восхищенных, вожделеющих,
пламенных
взглядов
устремлено
на
красавицу—
вдовствующую герцогиню. Тонок и гибок, точно стебель,
ее стан над черной парчой широкой робы; неправдоподоб
но белы и аристократичны пальчики, выступающие из-под
черного кружева рукавов; ни единого украшения, кроме
звезды и креста папского ордена и ожерелья из шестнад
цати редкостных черных жемчужин. Вдовье покрывало
наколото так, что его черный цвет меркнет перед черными
как вороново крыло волосами, тонкое личико сияет, точно
изваянное из старого, благородного мрамора. Ящеричья
головка, при всей неприступной осанке своей обладатель
ницы, склоняется кокетливо и сладострастно. Так красо
валась Мария-Августа во вдовьей скорби и великом
блеске.
А парадный гроб, в честь которого звонили колокола,
звучали речи, торжественно неслись ввысь песнопения и
грохотали залпы орудий, был пуст. Покойный КарлАлександр за время распрей своей вдовы с герцогомрегентом так разложился и провонялся, несмотря на все
искусство бальзамировавших его врачей, что труп задолго
до официального погребения потихоньку схоронили в
новом людвигсбургском склепе.
Дипломаты и военные, которых смерть КарлаАлександра застигла в Людвигсбурге, держались поначалу
тихо и выжидательно. В лице арестованного Зюсса они
заручились на всякий случай доказательством своей поли
тической благонамеренности. Уже через несколько дней
даже самым несообразительным стало ясно, что конститу
ционная партия естественным образом возьмет верх и что
о военном бунте и осуществлении католического проекта
даже думать не приходится. Лишь отдельные заядлые
приверженцы католической партии под водительством
некоего князя Вальдека не желали считаться с обсто
ятельствами. Остальные никогда якобы и не помышляли
произвести переворот силой оружия и намерены были
действовать в строгих рамках конституционной законно
сти, предварительно испросив на то согласие парламента.
Один только был преступник и угнетатель, зачинщик
всей смуты, причина всех бед, вдохновитель всего дурно
го, совративший доброго государя с пути истинного и
обративший во зло его благородные замыслы, один
губитель, подлец и плут,— еврей. О том же, сколь сами
они чисты и непорочны перед законом и конституцией,
свидетельствовало то, что они не дали улизнуть вышена
званному еврею, а сейчас же схватили его.
555
В действительности арест Зюсса оказался очень нес
ложным делом, не потребовал большой доблести и не
послужил к чести осуществивших его господ. А посему
пришлось несколько приукрасить, облагородить те кон
фузные обстоятельства, при которых еврей был заключен
под стражу, придать им романтическую окраску. По
Штутгарту пустили слух, который повторяли сперва шепо
том, потом громче и, наконец, с полной уверенностью, что
Зюсс, тотчас после смерти герцога, тайком выбрался из
Людвигсбурга и укрылся у себя в доме в столице, а затем
сделал попытку убежать за границу, захватив ценности и
письменные улики. Но храбрецы офицеры, во главе с
бравым майором Редером, человеком прямодушным и
добрым протестантом, любимцем всего города, вовремя
проведали о местопребывании шельмеца и его побеге. Из
уст в уста передавали точнейшие подробности. Зюсс
выбрался через виноградники и успел уже проехать
порядочное расстояние по нижней Кригсбергской дороге.
Но тут майор Редер взял лучших конников городской
гвардии—назывались даже их имена: Гукенбергер,
Трефтс, Вейс, Манн, Мейер,—и так, сам-шест, пустился
за ним следом. На Корнвестгеймском холме они нагнали
беглеца. Взведя курок, бравый майор Редер крикнул ему
громовым голосом: стой! Ни наглое отпирательство, ни
вопли, ни угрозы не помогли еврею. Храбрые кавалеристы
повернули назад его карету и вот-вот повезут его по
Тунценгофскому холму через Людвигсбургские ворота.
Восторженно горланя, поджидала толпа карету с аре
стантом. Веселый гогот, насмешки, радостное возбужде
ние. Уличные мальчишки успели пристроиться на деревь
ях и на выступах ворот. В трактире под вывеской
«Зеленый куст», у самой заставы, вместе с другими
сынками состоятельных бюргеров бражничал юный Лан
гефас, веселый, толстый, краснощекий, белобрысый ма
лый с маленькими голубыми глазками. Он угощал всю
компанию старым ульбахским, громко шутил с девушка
ми— словом, кутеж шел не хуже, чем во время карнавала.
Когда наконец карета с Зюссом, эскортируемая Редером и
его кавалеристами, под неистовые крики, подъезжала к
воротам, собутыльники юного Лангефаса бросились из
трактира, вытащили пленника, принялись бить его, тол
кать, трепать, швырять из стороны в сторону. Юный
Лангефас провозгласил здравие майора Редера, тот взял
предложенный стакан, ухмыляясь, чокнулся и выпил, а
народ между тем избил еврея. Зюсс, впрочем, вел себя
отнюдь не приниженно и пугливо, на удары он отвечал
полновесными ударами; какому-то мальчугану, который
зубами вцепился ему в ногу, он дал такую затрещину, что
тот покатился под ноги толпы; так же энергично отвечал
556
он на проклятия и ругательства нападающих. Словом, это
было не фанатическое избиение, а заправская потасовка.
В конце концов еврея наверняка бы прикончили из
чистого озорства, хотя, по существу, толпа была настрое
на довольно благодушно; но тут подоспела городская
стража и с помощью городской конницы отбила его у
толпы. В изнеможении, еле переводя дух, сидел он в
карете, растрепанный, растерзанный, весь в грязи и крови.
Юный Лангефас, который слыл шутником, и потому
пользовался большим успехом у женщин, смеху ради
подобрал парик, свалившийся с еврея во время драки, и ко
всеобщему восторгу нес его впереди кареты, нацепив на
свою тросточку. Так под улюлюканье и ликование обыва
телей подъехал Зюсс к зданию палаты на базарной
площади.
После того как у нее отняли одного еврея, чернь под
предводительством молодого господина Лангефаса излови
ла других и принялась потешаться над ними. Особенно
забавно было выщипывать бороду и волосы у одного
старика еврея, который отчаянно сопротивлялся, меж тем
как Лангефас, под громкое одобрение, отпускал шуточки
касательно вшей. Молоденькую, некрасивую, дрожавшую
от стыда и страха девушку, некую Ентель Гирш, под
дружное ржание раздели донага, чтобы поискать на ней
блох. Все штутгартские евреи, от старца до грудного
младенца, были на такой манер изловлены предприимчи
вой чернью и под эскортом уличных мальчишек, под
дождем камней и грязи, доставлены к фогту. Как раз в
это время из Праги экстренной почтой прибыли двое
евреев урегулировать кое-какие банковские дела с всемо
гущим финанцдиректором. Они не были сильны в вопро
сах швабской политики, а главное, понятия не имели о
том, что может быть общего между католическим проек
том и операциями их земельного банка; они знали только,
что Зюсс — могущественнейший еврей во всей Европе и
что евреи Вюртемберга находятся под особой защитой.
Тем более были они ошеломлены, когда, едва успев выйти
из почтовой кареты, были грубо схвачены, избиты и
посажены под арест, а главное, когда узнали, в каком
плачевном положении очутился всесильный финанцдиректор. Во время этой расправы многие евреи поплатились
жизнью, и среди них трое евреев, пользующихся протек
торатом Франкфурта, вследствие чего вольный имперский
город заявил решительный протест вюртембергскому пра
вителю. Герцог-регент, исходя из девиза: «Долг! Автори
тет! Справедливость!»—посадил трех зачинщиков на два
дня на гауптвахту.
Некий скороспелый поэт изложил пленение Зюсса в
стихотворной форме. Вскоре его вирши облетели весь
557
Штутгарт и всю страну. Особенно по вкусу пришлись две
строки, так что их навсегда затвердили стар и млад:
«Воскликнул сам фон Редер тут: «Стой иль умри, презрен
ный плут!» Вообще майор Редер стал еще популярней в
народе за ту распорядительность, с какой он пресек
покушение к бегству вероломного и злокозненного пре
ступника еврея. Едва завидев бравого вояку с жестким
ртом и узким лбом и услышав его крикливый голос,
восторженные бюргеры устраивали овацию.
В тот день, когда Зюсса доставили в Штутгарт, была
также сделана попытка разгромить его дворец на Зеештрассе. Вдохновительницей этой затеи оказалась Софи
Фишер, дочь советника экспедиции, бывшая метресса
Зюсса. Красивая, пышнотелая, ленивая матрона была
неузнаваема. Она орала, кипела, выбивалась из сил,
густые белокурые волосы свисали космами, пот катился с
лица. Дома остальных евреев никем не охранялись, и
немало ценного добра, золота и звонкой монеты разо
шлось вследствие этого по рукам. Но дом Зюсса охранялся
внушительным военным отрядом. Никлас Пфефле успел
своевременно принять меры. И еще другой человек
по-своему деятельно позаботился об охране дома—то был
дон Бартелеми Панкорбо. Он явился в качестве правитель
ственного комиссара с полицией и солдатами и конфиско
вал дом и все имущество. В сопровождении Никласа
Пфефле медленно обходил он обширные, сверкающие,
безукоризненно убранные покои, высовывал из брыжей
костлявое сизо-багровое лицо, заглядывал во все закоул
ки. Презрительно прошел мимо роскошных ковров, мебе
ли, картин, безделушек. Но из драгоценных камней, к
которым особенно тянулось его сердце и алчные пальцы,
ничего видно не было. Осторожно и недоверчиво расспра
шивал он Никласа Пфефле; невозмутимо, флегматично
отвечал бледнолицый толстяк. Португалец стал грозить,
но его замогильный голос скользил мимо ушей бесстраст
ного секретаря. В конце концов Никласа Пфефле
арестовали, учинили ему допрос с пристрастием, перерыли
его корреспонденцию, но ничего не нашли и вскоре
принуждены были отпустить на свободу медлительного,
молчаливого, хладнокровного толстяка.
Зюсса сперва перевезли в крепость Гогеннейфен и
содержали там совсем не строго. Довольствие он получал
за свой счет в достаточном количестве и по собственному
вкусу, ему разрешалось принимать посетителей и выписы
вать себе что угодно из одежды и домашней утвари. Он не
злопупотреблял этими льготами и охотно подолгу бывал
один. Тогда он шагал из угла в угол с довольным видом, а
558
иногда даже и с улыбкой, неблагозвучно напевая себе под
нос, лукаво и мерно покачивая головой, точно старый
правоверный еврей.
Ах, как хорошо и отрадно жить в покое и со стороны
смотреть на происходящее. Кругом все суетятся. Одни
суетятся, чтобы окончательно смешать с грязью и пото
пить его. Он сам суетится, чтобы ускользнуть от них,
выбраться на волю. Ну что ж! Пускай хватают, пускай
держат! Вот дурачье! Ведь они не знают, что тот, кто
суетится, кого они ловят и кто пытается от них ускольз
нуть— вовсе не он сам. То приезжий Зюсс, неразумный,
неискушенный Зюсс, который ничему не научился, ничего
не познал. Истинный Зюсс, новый Зюсс,—хо-хо! (он
расхохотался злорадно и торжествующе)—тот теперь вне
житейской суеты, тот недосягаем ни для каких герцогов,
императоров, судей.
Ввиду этого нелегко приходилось комиссии, созданной
для расследования многочисленных злокозненных, веро
ломных, пагубных проступков и деяний Иозефа Зюсса
Оппенгеймера, еврея и бывшего советника по финансам, с
присными его. Состав следственной комиссии был в
высшей степени солидный. Во главе ее стоял тайный
советник фон Гайсберг, брат генерала, по натуре человек
ленивый, подходивший ко всему на свете с грубоватым
цинизмом. Членами ее были тайный советник фон Пфлуг,
высохший, желчный, чванливый господин, исполненный
ненависти и отвращения к евреям, профессора Гарпрехт и
Шепф, государственные советники Фабер, Дакн, Ренц,
Егер — усердные, честолюбивые чиновники среднего воз
раста; секретарями состояли асессор Бардили и актуарий
Габлер. Для комиссии не было вопроса о том, что Зюсс
совершил целый ряд преступлений, караемых смертью.
Но вскоре выяснилось, что с чисто юридической точки
зрения к нему придраться трудно. Главное осложнение
заключалось в том, что он был неподсуден законам
страны, ибо не состоял в ней на действительной службе и
не был ее подданным. Исключительно в качестве частного
лица, нося звание тайного советника по финансам, помо
гал он герцогу советом. Если же состоявшие на действи
тельной службе министры и советники выполняли его
пагубные замыслы, то государственными преступниками
были они, а не он. Таким образом, комиссия погрязла в
раскапывании бессчетных мелочей, в надежде сколотить
из них настоящее обвинение.
Со следствием не торопились, растягивали его до
бесконечности. Да и зачем бы судьи стали спешить? Так
приятно было чувствовать себя членами столь ответствен
ной комиссии. Все знакомые спрашивали:
— Ну, что нового выведали вы у еврея?
559
Ведь на них были обращены взоры всей швабской
округи. А кроме того, участие в комиссии оплачива
лось очень высоко, сверх положенного жалованья,—
разумеется, из конфискованного имущества обвиняемого.
Усердным чиновникам среднего возраста эти дополнитель
ные доходы были особенно кстати.
Господа члены комиссии допрашивали Зюсса то в
одиночку, то на коллегиальных заседаниях. Ему было
предъявлено обвинение в чеканке неполноценной монеты,
в оскорблении величества и государственной измене.
Профессору Гарпрехту, человеку честному и строго спра
ведливому, убежденному в том, что Зюсс хоть и прохвост,
но не виновен с точки зрения законности, претило
стремление возложить на еврея ответственность за про
ступки, за которые по справедливости должны платиться
другие, а потому он вскоре отстранился от работы в
комиссии, ограничиваясь экспертизой документов; про
фессор Шепф не замедлил последовать его примеру.
Председатель комиссии, тайный советник Гайсберг, явил
ся один к Зюссу, похлопал его по плечу, сказал с
привычным своим грубоватым цинизмом:
— Чего ты портишь жизнь себе и людям, еврей? Так
или иначе, а придется тебе отправляться на повозке
смертника прямо в ад. К чему же брать с собой такой
груз? Лучше по-честному сознаться во всем.
Зюсс улыбнулся, ответил в тон, что выше виселицы
все равно его не вздернут. Он дразнил неповоротливого,
простодушного грубияна, бросал ему приманку, а когда
тот нацеливался ее схватить, отступался, учтиво усмеха
ясь, и в конце концов довел его до полного изнеможения.
Остальные, каждый на свой риск, тоже пытали счастье
на увертливом грешнике. Они то и дело наведывались к
нему, улещали, убеждали, грозили. Зюсс, сильный своей
отрешенностью от всего мирского, играл ими ради игры,
покачивая головой с добродушно-насмешливым превос
ходством.
Словно с другого полушария, из другой, позднейшей
эпохи созерцал он свой процесс, втихомолку потешаясь
над господами судьями, над их слабостями, их наивными,
неловкими попытками поймать его. Несчастные! Как они
трудились, выбивались из сил, потели! Как они принюхи
вались, стараясь напасть на след, и, точно в трансе, не
спускали глаз с дороги, которая, казалось им, ведет
вверх. Карьера! Карьера! А как они все были любопытны,
как близоруки, без искры проницательности вглядываясь
в него, как они были лишены осязания, ощупывая его, как
они были лишены чутья, обнюхивая его! При этом кое-кто
из ких питал самые благие намерения и в ходе дознания
проникся даже своего рода расположением к человеку,
560
который, несомненно, был мошенником, но по бойкости
языка и остроте ума представлял собой незаурядное,
поразительное явление.
А когда и секретари, два юных, глупых, хитрых
честолюбца, решили попытать на нем свою удачу и свое
уменье, Зюсса это даже умилило и насмешило. Несча
стные тупицы! Он смотрел, как они прыгают вокруг него,
точно глупые щенки, а потом ласково и небрежно отгонял
их.
Все это были люди ограниченные. Ограничен от
природы был и тайный советник Иоганн Кристоф Пфлуг,
главный нерв и двигатель следственной комиссии. Но его
ум и проницательность обострялись лютой ненавистью к
евреям. Если бы в тюремной камере сидел прежний Зюсс,
у него бы душа переворачивалась от тех тончайших
ехиднейших булавочных уколов, которыми желчный со
ветник старался показать ему свою гадливость и презре
ние. Господину фон Пфлугу трудно было дышать одним
воздухом с евреем; входя к нему в камеру, он ощущал
физическое отвращение и тошноту. Но он считал своим
долгом все вновь и вновь унижать этого отпетого негодяя,
этого гнуснейшего из людей, измываться над его челове
ческим достоинством, растравлять его позор. Он страдал
оттого, что ему это не удается, и всякий раз без сил
покидал камеру, чтобы снова туда возвратиться. Зюсс с
насмешкой и жалостью наблюдал за ним. Узнай этот
кичливый аристократ, что отверженный жид и проходи
мец— сын Гейдерсдорфа, фельдмаршала и барона,— весь
внутренний мир его рухнул бы.
Ни один адвокат не брался добровольно защищать
еврея. Осуждение его было предрешено. Единственное,
чего при этом можно было добиться,— ущерба собствен
ной карьере. Таким образом, суду пришлось дать обвиня
емому защитника по назначению. Комиссия определила
очень щедрое вознаграждение за этот труд, опять-таки из
конфискованного имущества финанцдиректора, и возло
жила защиту на одного из членов господствующих парла
ментских династий, адвоката при верховном суде, лицен
циата Михаэля Андреса Меглинга. Ему пришлось обосно
ваться в Штутгарте и составлять защитительную записку,
за что ему причитались неслыханно высокие суточные.
Адвокату внушили, что незачем особенно напрягать силы,
ведь всем на свете известно, что защита в данном
случае — пустая формальность. Но лиценциат Меглинг,
простодушный блондин с румяным, приятно округлым
юношеским лицом, был человек добросовестный, он ниче
го не хотел брать даром и отнесся к делу невообразимо
серьезно, хлопотал, потел, писал. Члены следственной
комиссии улыбались, улыбался и сам еврей. Славному
561
юноше чинили всякие препятствия. Важнейших докумен
тов ему в руки не давали и в протоколы некоторых
допросов просто не разрешали заглядывать. В то время
как Зюссу вообще не возбранялось принимать посетите
лей, злополучного лиценциата всячески притесняли в его
желании письменно или устно сообщаться со своим
клиентом. Он же ничем не смущался и добросовестно,
усердно и бездарно выполнял свой адвокатский долг.
Зюсса все еще содержали в Гогеннейфене, относитель
но нестрого. Члены следственной комиссии не отступа
лись от него, питая за его счет тело, душу и кошелек. Он
же сидел тихо и мирно, в каком-то блаженном и мудром
покое, сидел точно в вате, и никто не мог добраться до
него.
Больше всего это уязвляло тощего, желчного господи
на фон Пфлуга. Следствие не двигалось с места, этот
выродок-еврей просто издевался над людьми. Тайный
советник попросил господина фон Гайсберга созвать
пленарное заседание, так как он желает внести предложе
ние. Все десять членов собрались и внимательно смотрели
на господина фон Пфлуга. Тот поднялся, угловатый,
поджарый, горбоносый, тонкогубый, с черствым, алчным,
жестоким взглядом. Начал он с того, что до сих пор
следствие велось по линии обвинения в оскорблении
величества, государственной измене, чеканке неполноцен
ной монеты; пора перейти к преступлениям, наказуемым
смертью, которые еврей совершил в другой области.
Государственный уголовный кодекс карает смертью
плотскую связь еврея с христианкой. А всем доподлинно
известно, каким скотским образом обвиняемый растлевал
христианских девиц и бесчестил как знатных дам, так и
особ низкого звания. Настало время провести расследова
ние и в этом направлении.
Смущенно молчали присутствующие. Очень уж щекот
ливое дело. Если начать в нем копаться, к чему это
приведет? Мало ли кого можно скомпрометировать, зате
яв такую историю. Конечно, очень заманчиво откидывать
пологи и покрывала, выведывать, когда и где и как, так ли
или эдак; на некоторых лицах появилось уже сконфужен
но похотливое выражение. Но позволить, чтобы вся
Римская империя запустила глаза в это болото,—такой
отважный жест надо сперва тщательно продумать. И
откуда можно предугадать, сколько семейств тут замеша
но, сколько врагов придется нажить по ходу следствия.
Весьма, весьма щекотливое дело.
Далекий от подобных соображений, Иоганн Даниэль
Гарпрехт все же первым возразил, что столь почтенной
комиссии, на его взгляд, незачем совать нос в такую грязь
и пакость. Конечно, весьма прискорбно, что столько
562
христианских девушек и женщин предавались распутству
с евреем. Но из-за плотских грехов бывшего финанцдиректора ни герцог-регент, ни кабинет министров, ни
парламент, несомненно, не стали бы наряжать специаль
ное судебное расследование. Эти проступки Зюсса не
причинили никакого вреда ни государю, ни стране. Да и
закон, карающий смертью плотское сожительство иудеев
с христианками, хоть и не отменен официально, в течение
двухсот лет не применялся на практике, а посему факти
чески вышел из употребления. Далее следует подумать,
что согласно этому закону не только еврей, но и замешан
ные в деле христианки подлежат сожжению. Поэтому он
рекомендует тщательно обсудить возможные последствия,
прежде чем начать действовать в этом направлении.
Тайный советник Пфлуг все с той же бесстрастной
жестокостью возразил—не ему, мол, поучать своих муд
рых и строгих сочленов, что их обязанность — не зани
маться политикой, а придерживаться строжайшей справед
ливости. Тут нужно быть не тонким дипломатом, а только
нелицеприятным судьей.
Остальные тем временем успели продумать все доводы
«за» и «против». Они переглядывались, испытующе прони
кая в скрытые мысли друг друга, втайне вступая между
собой в сговор. Если следствие распространится на
любовные похождения еврея, репутацию и участь сколь
ких женщин, скольких семей можно будет заполучить
тогда в руки! Имена назывались всеми, то были имена
больших и родовитых семей. Кто мешает им, судьям,
ограничиться одним только дознанием, а дальнейший ход
дела предоставить на усмотрение герцога-правителя и
кабинета министров? И вовсе нет необходимости рассле
довать все без изъятия: обладая такими обширными
полномочиями, можно по своему выбору одних вовлечь в
дело, а других оставить в покое. Так или иначе, такой
оборот следствия каждому из них сулил грандиозное
расширение пределов власти, веса и влияния. Грозовой
тучей нависнут они над страной, поражая и милуя по
собственному произволу.
А сколько доведется им услышать секретов, которыми
не обязательно воспользоваться сейчас же. Зато потом из
них можно будет извлечь немалую выгоду. Отныне они,
члены комиссии, зловещим могуществом уподобятся ис
панскому инквизиционному суду, тайному совету Венеци
анской республики. Это было соблазнительно, это дразни
ло и манило. Какой загадочный, многозначительный вид
можно будет напускать на себя! Сколько людей будет
боязливо и приниженно ожидать, притянут их к ответу
или помилуют из снисхождения. А сколько можно будет
узнать пикантных подробностей, чтобы потом доверитель563
но поделиться ими с приятелем или братом, женой или
любовницей, а также удивить и распотешить веселых
собутыльников. Циничная усмешка скользнула по грубо
ватой физиономии тайного советника Гайсберга, господа
помоложе на миг скинули маску бесстрастия и, прищурясь, подмигнули друг другу. Предложение господина фон
Пфлуга было принято.
Сперва Зюсса допрашивали по этому пункту на пленар
ном заседании. Профессора Шепф и Гарпрехт отказались
при сем присутствовать. Зюсс располнел, обрюзг, сгор
бился. Лицо сделалось шире, карие глаза были уж не
такими выпуклыми и быстрыми, смягчились. На лбу, над
переносицей, появились поперечные борозды. Движения
стали медлительнее. Печать мудрого, лукавого спокой
ствия лежала на нем.
Когда его спросили, имел ли он плотские сношения с
христианками, он сперва удивленно взглянул на судей. Он
и думать забыл о законе, карающем смертью подобное
сожительство,— настолько давно не применялся этот за
кон. Он объяснил вопрос злобным любопытством, жела
нием во что бы то ни стало унизить его и, не понимая,
куда клонят судьи, промолчал. Тайный советник фон
Гайсберг заорал, вспылив, чтобы он перестал ломаться и
сию же минуту перечислил всех баб, с которыми спал.
Еврей внимательно посмотрел на господ судей, переводя
вдумчивый взгляд с одного на другого, затем сказал сухо,
без иронии, что ему непонятно, какую это может иметь
связь с государственной изменой и чеканкой неполноцен
ной монеты. Господин фон Пфлуг прикрикнул на него,
что это их, судей, дело, а ему не мешает обуздать свое
жидовское нахальство.
Зюсс стоял, покачивая головой, размышлял. И вдруг
вспомнил ту статью государственного уголовного кодекса,
которую давным-давно не принимал всерьез, а ему приве
ли однажды, должно быть в шутку. Ах так? Таким
устарелым, заржавевшим бутафорским оружием решено
его прикончить, из-за такой нелепицы должен он умирать?
Разом воскрес прежний, блистательный Зюсс. Он выпря
мился, метнул быстрый, крылатый взор судьям, произнес
четко, насмешливо:
— Отрицать, что я спал с христианскими женщинами,
я не стану. Господа судьи могут, если пожелают, пригово
рить меня за это к смерти. Вся Римская империя будет
смеяться. И не надо мной.
Разъяренные судьи накинулись на него, наперебой
крича, вопя, негодуя на его наглость, а он стоял и слушал,
холодный, невозмутимый. Он видел их всех насквозь.
Видел их звериную злобу, жестокость, сластолюбие,
напыщенное тщеславие. Видел, какой наглый, холодный
564
шантаж замышляли они в отношении тех женщин. Он
видел, как упали человеческие маски, обнажив волчьи и
свиные хари. Но, не дав воли накипевшему гневу, он
овладел собой, и жалость к этим злобным ничтожествам
поднялась в нем. С прежней мудрой, лукавой усмешкой на
устах он произнес:
— Имен я не назову. Вам, господа, придется самим
отыскивать всех этих дам.
Тут даже самые добродушные и благожелательные из
судей распалились против него гневом. Они не хотели
допустить мысль, что еврей из уважения к женщинам не
открывает имен. Нелепо даже вообразить себе, чтобы
они, высокопоставленные кавалеры, оказались менее
благородными, чем еврей, чтобы у еврея оказалось
больше рыцарских чувств, чем у вюртембергского тайного
советника. Нет, он, прохвост, из чистой злобности и
упрямства, из какой-то еврейской жадности не желает
назвать им имена, поделиться с ними своими альковными
радостями, хотя они имеют на то законное право. А
они-то уж наперед смаковали переполох, любопытство,
пикантные положения, и вот теперь он все портит из
чистой злобности. Но они все равно сладят с шель
мецом, они принудят поганого жида уважать швабскую
юстицию.
Его стали содержать строже, изъяли из-под начала
добродушного гогеннеифенского коменданта. Перевели на
суровый режим в Асперг. Здесь властвовал майор Глазер,
человек педантичный, для которого дисциплина была
превыше всего. Зюсса заточили в тесный, сырой каземат.
День здесь почти не отличался от ночи, платье смердило в
сыром, затхлом воздухе, сгнивало на теле. Спать ему
было не на чем, кроме голого, холодного, неровного,
сырого пола. Его посадили на хлеб и на воду и по
нескольку часов держали скованным крест-накрест. Жир
ные, мерзкие крысы бегали по его скрюченному телу, и
он не мог отогнать их.
Каштановые волосы его побелели, гладкая, натянутая
кожа поблекла и сморщилась, а на щеках, раньше глянце
витых и упругих, выросла уродливая седая щетина.
Сторожа его слыхали от него немало недобрых слов,
проклятий и ругательств, он отчаянно сопротивлялся,
когда его сковывали по рукам и по ногам. Но когда он
сидел один, голодный, весь скорченный от надетых на
него оков, кашлял, замерзал, тогда сторожа, заглядывая в
дверную щель, видели, как он с непонятным удовлетворе
нием покачивает головой, и слышали, как он что-то про
себя бормочет нараспев неблагозвучным голосом. Иногда
казалось, будто он обращается к кому-то, выслушивает
ответы, возражает. Но в камере никого не было, кроме
565
крыс. Сторожа толкали друг друга в бок, ухмылялись,
фыркали и под конец решили: помешался.
Но он отнюдь не был помешан. Это было нечто совсем
иное. У него выпадали часы такого покоя, что он
оказывался недоступен голоду и холоду, недоступен
тянущей, рвущей боли в насильственно согнутом теле. И
крысиный шорох превращался для него в нежный, сла
достный голосок, и он говорил и получал ответы и
блаженно улыбался.
Упорная борьба завязалась между ним и майором
Глазером. Майору сказали, что необходимо вынудить у
еврея признание, с какими женщинами он был в плотской
связи, после чего можно на законном основании предать
его смерти, у всех на глазах раздавить этого клопа. И вот
майор стал допрашивать еврея ежедневно между девятью
и десятью часами. Зюсс сознавался, что пользовался
милостями дам как высокого, так и низкого звания.
Майор говорил, что этого недостаточно, ему нужны имена.
Зюсс: должно быть ему, офицеру, понятно, что имен
он не назовет никогда. Майор: что подобает офицерухристианину, то не пристало вонючему жиду; и все
больше притеснял упорствующего преступника.
Зюсс вовсе не стремился выставлять себя героем.
Периоды улыбчивой покорности судьбе сменялись вспыш
ками бешенства и подавленностью. На него временами
нападало такое отвращение к своей дурно пахнущей,
прогнившей одежде, что он сбрасывал ее и оставался
голым; комендант приказывал силой надеть на него ту же
одежду. О каждом движении арестанта майор педантично,
усердствуя и злобствуя, докладывал господину фон
Пфлугу. Сообщал, что эта бестия, иудей, поелику ему не
удалось раздобыть яду у сторожа Гофмана, обкусал себе
ногти, почитая их ядовитыми, и проглотил обгрызки
ногтей, каковой глупости все немало смеялись. А то еще
иудей, эта бестия, за целых четыре дня не принял ни на
грош пищи, чем причинил ему, майору, беспокойство, как
бы он не подох с голоду. Нынче он начал есть, так что
имеется надежда живым отправить его на виселицу.
Когда Зюсс совсем падал духом, ему случалось сето
вать на то, что у него не только отобрали состояние, а
хотят в придачу подлым образом лишить его жизни. В
другой раз он лукаво заявлял, что тронуть его никто не
посмеет, все это лишь дурацкая комедия и он готов биться
об заклад на пятьдесят тысяч гульденов, что скоро будет
на свободе. Однажды он стал даже требовать, чтобы его
освободили, грозил, буйствовал, утверждая, что имеет
полное право поехать в Штутгарт и заняться домашними
делами, чем вызвал шумную веселость у своих сторожей,
от восторга хлопавших себя по ляжкам. Комендант
566
нимало этим не интересовался, он только доносил госпо
дину фон Пфлугу о каждом слове арестанта и ежедневно
между девятью и десятью часами допрашивал его, требуя
назвать имена принадлежавших ему женщин, на одни и те
же вопросы получал одни и те же ответы и каждый раз
наново убеждался в злостном упорстве этого негодяя и
государственного преступника.
А потом снова наступали недели, когда Зюсс был
спокоен и доволен и в одиночестве тесной камеры что-то
говорил, обращаясь к сырым стенам и затхлому воздуху.
Он видел своего отца точно живого. Тот стоял в камере в
одежде капуцина, стройная, изящная фигура ожирела и
обрюзгла, но в глазах была тишина и покой. И он говорил
с ним, и они понимали друг друга и ходили рука об
руку — низложенный маршал с низложенным министром,
нищенствующий монах с замученным арестантом в воню
чих отрепьях, и они улыбались друг другу и в добром
согласии шагали взад и вперед по сырой конуре, и крысы
шелестели у них по ногам.
А господа члены комиссии продолжали следствие,
неуклонно и очень неторопливо, и получали огромные
суточные.
Мария-Августа, вдовствующая герцогиня, так увлек
лась политическими интригами, что ради политики даже
забросила туалеты. Грациозной, кокетливой заговорщицей
сидела она в Штутгартском замке или в своем нарядном
вдовьем поместье Теинах и, по наущению своего духовни
ка, патера Флориана, и библиотекаря Франца Иозефа
Гофана, затевала бессчетные интриги, козни, каверзы,
чиня постоянные неприятности Карлу-Рудольфу. Покошачьи ласковый, одетый согласно последней моде,
молодой библиотекарь с литературными претензиями на
брасывал у себя за письменным столом фантастические
проекты, более настойчивый патер Флориан пытался
осуществлять их, а Мария-Августа любезно, хлопотливо,
наобум хваталась за все и всему мешала. Изломанный,
изысканный, претенциозный библиотекарь весь растворял
ся в благоговейных многословных восторгах перед герцо
гиней, сочинил даже целый пухлый роман, в котором
главная роль была отведена ей, современной Семирамиде,
мудрой и доблестной правительнице, а также добродетельнейшей и прекраснейшей из женщин; в бесчисленных
новомодных поэмах сравнивал ее со всем, что есть
прекрасного между небом и землей. Она нежилась в его
красноречии и галантном обожании и со временем воспри
няла многие из его выражений и жестов. Трудно сказать,
потому ли она не была с ним близка, что он занимался ее
567
политическими делами, или же она занималась политикой,
потому что он не был близок с ней. Одно тесно
переплеталось с другим. Расчетливого, по-солдатски ре
шительного герцога-регента раздражала постоянная трата
времени на борьбу с ее глупыми кознями. Он решил раз и
навсегда избавиться от этой докучливой интриганки. По
всей стране внезапно распространились слухи, что вдов
ствующая герцогиня все-таки решила силой осуществить
проект своего вовремя убравшегося супруга и даже уже
приспособила тейнахскую церковь под католическое бо
гослужение. Вся каверза заключалась в том, что гер
цогиня затевала тысячи других интриг, но в этой
была совершенно неповинна. Какая злая ирония —
подстроить так, чтобы споткнулась она именно на
этом. Во всяком случае, народ безоговорочно поверил
слухам.
Гневные речи, летучие листки, на улицах при ее
проезде гробовое молчание, явное и дерзкое нежелание
приветствовать ее. После того как вмешалась полиция и
арестовала тех, кто уклонялся от приветствия, улицы
пустели при появлении кареты, все разбегались по домам
и сосед ним переулкам, лишь бы не приветствовать герцо
гиню. Мария-Августа не могла с этим примириться, патер
Флориан вместе с изысканным библиотекарем тратили
огромные деньги, чтобы усеять ее путь верноподданными,
которые исправно кричали бы «ура». Ио сна заметила, что
энтузиазм был покупной, и страдала вдвойне. Патер
Флориан написал герцогу-регенту негодующий протест, в
котором с жаром отстаивал полнейшую невиновность
Марии-Августы именно в тейнахском деле, резкими слова
ми клеймил наглую непочтительность подстрекаемого к
тому населения, запальчиво и заносчиво требовал помощи.
Карл-Рудольф не ответил. Кипя возмущением, МарияАвгуста отправилась к нему. Он заявил, что у него нет
времени отвечать на письма всяким монахам. Согласно
уставу своего ордена патер Флориан подписался «недо
стойный капуцин». «Зачем я стану отвечать человеку,
который даже недостоин быть капуцином?» — грубо отре
зал нескладный, кособокий Карл-Рудольф. В заключение
он сказал, что может запретить подданным вести себя
непочтительно по отношению к герцогине, но заставить их
проявлять при виде нее радость и любовь никак не может.
Он по-дружески советует ее светлости брать в поведении
пример с него, тогда подданные без особых указов и без
всякой платы будут подобающим образом ее приветство
вать.
После такого афронта герцогиня решила покинуть
тупую и неблагодарную Швабию, поселиться с двором в
Брюсселе, Регенсбурге или Вене и, капризно негодуя, в
568
роли Кориолана женского пола ждать, пока ее призовут
назад.
Она пригласила к себе Магдален-Сибиллу, чтобы про
ститься с ней. Супруга советника экспедиции МагдаленСибилла Ригер сидела, степенная и положительная, перед
герцогиней, которая грациозно изгибалась, лепетала и
стреляла глазками, настроенная, ввиду предстоящего пу
тешествия, на особо шаловливый и по-юному резвый лад.
Магдален-Сибилла раздобрела и расплылась: она носила
под сердцем ребенка—маленького Ригера.
Приятельнице она поднесла бесталанную, риторичночувствительную прощальную оду. Мария-Августа выслу
шала ее с подобающим умилением и признательностью.
Но затем, поспешив покончить с торжественной частью
свидания, она принялась иронизировать над невежествен
ной, грубой Швабией, которую она, слава богу, скоро
покинет; над кособоким скаредным старым ослом КарломРудольфом, над Иоганном Якобом Мозером, смехотворно
пылким оратором, надо всей дерзкой, неотесанной
чернью. Об одном только человеке она сожалеет: о
добром верном силаче Ремхингене, который сидит в
Асперге. Ах! И еще о своем славном, элегантном, занят
ном придворном еврее. Его мучают, сковывают по рукам
и по ногам, а она, Мария-Августа, ничем не может помочь
ему. Дело в том—и она напустила на себя важный
вид,—дело в том, что это подорвало бы ее авторитет, а ее
милый библиотекарь никогда бы этого не допустил из
политических соображений. Ведь еврей, наверно, убивал
младенцев и занимался бог весть каким чародейством. Но
зато он был галантный, статный мужчина и, уж конечно,
самый занимательный в этом пресном Штутгарте; во
всяком случае, очень обидно, что эти грубые бестии так
терзают и увечат его.
— Helas, helas!1—проронила она, складывая губки
бантиком, точь-в-точь как ее изысканный библиоте
карь.
Между женщинами воцарилось минутное молчание.
Обе думали о Зюссе. Марии-Августе виделись его пламен
ные, крылатые глаза, его раболепно преданный вид и
манеры, его напористая, волнующая, дерзкая галантность.
И она томно потянулась, улыбаясь в приятном возбужде
нии. Магдален-Сибилла сидела неподвижно, сложив круп
ные прекрасные женственные руки на коленях. В Гирсауском лесу повстречался он ей, и тогда он был дьяволом;
потом здесь, в Штутгарте, он не взял ее, а отдал на
растерзание зверю, герцогу, потом он развернул перед ней
фантастическую грезу власти и блеска и взял ее; а потом
1
Увы, увы! (фр.)
569
стал другим, чуждым, черствым и подчеркнуто вежливым
с ней. Теперь он сидит в Асперге, и его мучают и
выворачивают ему суставы. Она же носит под сердцем
ребенка, и ребенок будет, наверно, хороший, потому что
отец его хороший человек, который боготворит ее. Он
будет расти в мирных, уютных покоях Вюртингхейма, на
лугах, где пасется холеный скот, в плодовых садах. Ему
никогда не придется сидеть в Асперге, и дьявол ему,
наверно, никогда не повстречается. Зато он, быть может,
станет сочинять стихи, хорошие, добросовестные стихи,
которые всякому понятны и многим дают отраду. Но
дьявол ему, наверно, никогда не повстречается.
Мария-Августа прервала сосредоточенное молчание.
Как бы ей не забыть, сказала она с легкой, лукавой
усмешкой, ведь у нее есть прощальный подарочек для
Магдален-Сибиллы, ее милой приятельницы и доброй
наперсницы, удачно выбранный, как она надеется, и
оригинальный презент.
— Сага mia! — сказала она.— Сага mia Maddalena Sibilla! l—Это поможет ей в трудный час, таинственно прошеп
тала она, подвинулась поближе, погладила величавую
женщину. Ей самой оно помогло. Если у нее сошло все
так легко и сама она осталась молода и стройна, то
обязана она этим подарку, который собирается преподне
сти своей милой приятельнице. Ей-то уж, хоть она и не
предполагает поступать в монастырь, это средство вряд ли
понадобится. И нежным, шаловливым, сладострастным
движением она вынула футляр с амулетом еврея, который
сидел теперь в сырой вонючей камере, скованный крестнакрест. Вынула полоску пергамента с красными массив
ными еврейскими буквами, с именами ангелов: Сеной,
Сансеной и Семангелоф, с непонятными, замысловатыми
фигурами, с комичными и грозными первобытными птица
ми. Хихикая, рассказала она, как получила амулет от
Зюсса, и поведала неприличную историю о Лилит, первой
жене Адама, который не дал ей тех плотских радостей,
каких она желала. Магдален-Сибилла протянула руку за
амулетом, опустила вновь, наконец взяла его нерешитель
но, с легким содроганием.
Вслед за тем Мария-Августа покинула Штутгарт.
Сопровождала ее большая свита, а непосредственно при
ней состояли патер Флориан и одетый в модный дорож
ный костюм, по-кошачьи ласковый библиотекарь. Ее
гардероб был погружен на великое множество подвод и
отправлен заранее. Вдоль всего ее пути стояли толпы
зевак. Теперь, когда герцогиня уезжала, настроение смяг
чилось, и ей вслед неслись добродушные шутки. Ее
Дорогая моя! Дорогая моя Магдален-Сибилла! (ит.)
570
казначей и раздатчики милостыни не поскупились, и
приветственные возгласы звучали почти что сердечно.
И Иоганн Якоб Мозер стоял на ее пути вместе с
женой. Он расчувствовался.
— Итак, она уезжает,— сказал он жене.— Боится, что
не устоит от соблазна. И предпочитает бежать. Великий
боже, благодарю тебя, что ты дал мне силу и крепость и
обуздал мою кровь.— И он крепче сжал руку жены.
Перед тем как ее карета тронулась, к дверце подошел
проститься кособокий, невзрачный, неряшливый герцогрегент. «Я-то думал, что мне придется изгонять дьяво
ла,— усмехнулся он про себя,— на деле же оказывается,
что у меня из дому вылетает гогочущая гусыня». А
Мария-Августа думала с насмешливым превосходством:
«Все те, что остаются, друг друга стоят. Осел осла
погоняет». И пастельно-нежное личико из-под гигантской
черной шляпы с любезной насмешкой улыбалось старому
вояке, который захлопнул дверцу, отдал честь и ухмыль
нулся с непривычной для себя приветливостью.
Следственная комиссия, несмотря на все пытки, не
добилась от Зюсса ничего, кроме сделанного в общей
форме признания, что он имел связи с христианками.
Тогда стали вызывать лакеев, камеристок, с пристрастием
допрашивали их о мельчайших подробностях. Некоторые
подглядывали в замочные скважины, другие слышали
взвизгивания и сладострастные стоны. Все эти сведения:
где, когда и подолгу ли,— взвешивались, обсуждались на
все лады, разжевывались, заносились в протоколы. Обню
хивались простыни, рубашки, ночные горшки, а выводы
излагались письменно. Таким образом, мало-помалу был
составлен длинный список женщин, высокого и низкого
звания, незамужних и состоящих в браке. У всех их судьи
жадно и обстоятельно, не упуская ни малейшей детали,
выспрашивали, когда, сколько раз, подолгу ли и каким
образом обладал ими еврей. Все показания записывали
черным по белому в трех экземплярах для сохранения в
архиве в качестве исторических материалов государствен
ной важности.
В числе прочих суд вызвал и обеих дам Гетц, и снова
молодой тайный советник Гетц оказался в крайне затруд
нительном положении. Он счел нужным на время отпра
вить мать и сестру в свое поместье близ Гейльбронна. Они
могли бы попросту переселиться в имперский город
Гейльбронн и тем самым оказались бы недоступными
герцогской юстиции; но тогда и ему пришлось бы подать в
отставку.
А если они явятся на суд, надо быть настороже и,
прежде чем кто-нибудь осмелится бросить косой взгляд,
надо, в свою очередь, сразить наглеца смелым и грозным
571
взглядом, чтобы у него пропала охота шутить. А это
занятие нелегкое, придется грозно смотреть на многих,
почти на всех. Но он был отважен и решился действовать
именно так.
В ясный летний день предстали обе дамы перед судом.
Вдоволь насладились члены комиссии пикантностью поло
жения, допрашивая сперва мать, а затем дочь. Они еле
скрывали алчное любопытство и похотливое удовольствие
под торжественными масками беспристрастных судей.
Элизабет-Саломея в черном, гладком платье, подчеркива
ющем лилейную прелесть нежного личика с затравленны
ми серо-голубыми глазами, стояла перед ними растерян
ная и дрожащая. К общему удивлению, на ней не было
никаких драгоценностей, кроме кольца с «райским гла
зом», она надела его, несмотря на строгий запрет брата, и
присутствующие не могли оторвать взгляд от камня. Она
корчилась от непристойно любопытствующих вопросов,
которые с беспощадной, дотошной деловитостью задавали
ей эти мужчины, находя себе полное оправдание в
дразнящем блеске бесценного камня. Дрожа, как в озно
бе, несмотря на яркое июньское солнце, она мучительно
извивалась, выслушивая эти грубо откровенные вопросы,
которые не всегда были ей даже понятны, вся съежива
лась, отворачиваясь от бесстыдных взглядов, лихорадочно
сжимала и разжимала тонкие, худенькие пальцы. Ответы
ее звучали тихо, еле внятно, судорога перехватывала ей
горло; но пощады ей не давали, многое заставляли
повторять еще раз, глуховатый государственный советник
Егер твердил: как? как? — и кое-что требовал повторять
трижды. Затем перешли к ее связи с герцогом и расспра
шивали так же подробно. Особенно настойчив был тайный
советник Пфлуг, он хотел возвести в оскорбление величе
ства то обстоятельство, что еврей опередил герцога. Так
терзалась юная, белокурая, прелестная девушка у незри
мого позорного столба, и никто ее не жалел, все напирали
на нее, измывались над ней. Тон задавал чванливый,
черствый господин фон Пфлуг: в пылу ненависти, мор
щась, как от дурного запаха, он все спрашивал ее,
неужели же ей не претила вонь обрезанного; за ним
государственные советники Фабер, Ренц, Егер, Данн,
усердные, честолюбивые чиновники среднего возраста,
возбужденные таким небывало пикантным служебным
делом, старались выведать побольше подробностей, спер
ва выражаясь иносказательно и по-любительски смакуя
их, а затем напрямик, называя вещи своими именами;
секретари — асессор Бардили и актуарий Габлер с галант
ностью дурного тона и с нагло снисходительным видом, с
каким мужчины оказывают покровительство проститутке,
пытались привести смягчающие доводы; председатель.
572
тайный советник Гайсберг, орал громовым голосом, чтобы
она не жеманилась и не хныкала, грешить и развлекаться
она могла, так незачем корчить из себя подростка; надо
говорить голую правду; черт побери, сама-то она ведь не
стыдилась оголяться. Вся разбитая, со стиснутыми виска
ми, полумертвая от стыда и усталости, лежала она в
полутемной комнате у себя дома; а брат ее шагал из угла
в угол, гневно разглагольствуя; его слова терзали ее слух,
но не доходили до сознания.
Хотя члены следственной комиссии скрытничали и
напускали на себя неприступную таинственность, многие
подробности допросов просачивались в город, в страну.
Снова дом на Зеегассе, парадная кровать, Леда с лебедем
занимали все умы. Имена женщин стали известны, и как
ни старались несчастные спрятаться, стушеваться, их
поносили, им вслед кричали бранные слова, плевали на
них, обстригали им волосы. Просачивались все новые
подробности. Волна сладострастия прокатилась от давно
канувших в вечность любовных ночей Зюсса через всю
страну. Мужчины сквернословили по трактирам, служан
ки едва отбивались от их грубых ласк, проститутки
процветали. Женщины и девушки хихикали, ужасались, у
многих лица становились злыми, завистливыми, обижен
ными, другие прерывисто дышали и млели от истомы.
Какой-то английский коллекционер давал огромные деньги
за пресловутую парадную кровать Зюсса.
Разумеется, до молодого Михаэля Коппенгефера до
шли слухи о позоре девицы Элизабет-Саломеи Гетц.
Времена изменились, и юноша вернулся назад в Штутгарт.
Он возмужал в изгнании, слыл мучеником как пострадав
ший за убеждения и для многих из молодежи был
примером и идеалом; быть может, некоторые из его
приятелей даже знали, что он неравнодушен к девице
Гетц, и тем не менее не стеснялись резкими словами
поносить и хулить девушку, всячески изощряясь, чтобы
навеки заклеймить ее гневным презрением. Никто и не
думал, что склонность Михаэля Коппенгефера, молодого,
стойкого, добродетельного демократа, устоит против та
ких разоблачений. И Михаэль Коппенгефер действительно
не произносил ни слова в ее защиту. Не произносил и ни
слова хулы, вопреки общему ожиданию. Он молчал и
страдал. Не в его натуре было прощать по малодушию.
Но ему виделось чистое, ясное лицо, белокурые волосы
Элизабет-Саломеи, и он страдал. Он попросил своего
дядю Гарпрехта показать ему протоколы. Для старика
юриста с возвращением юноши наступили хорошие време
на. Книги, право, демократия, отечество, все то, чем и
ради чего он жил, ожило теперь, дышало и пульсировало
в юноше со смело очерченными смуглыми щеками и
573
ярко-синими глазами. Когда рассказы о допросе девицы
Гетц просочились в город, старик стал озабоченно наблю
дать за юношей, он знал, что тот от природы меланхолик
и что рана, нанесенная Элизабет-Саломеей, не могла
зажить так скоро. Он увидел мучительную тревогу на
лице юноши, подумал и дал ему документы. Михаэль
начал читать и не выдержал, бросил, смертельная злоба
закипела в нем против герцога, против еврея, против
судей, против всех этих мужчин. Из протокола с полнъй
достоверностью явствовало, что Зюссу не пришлось при
лагать большие усилия. Но Михаэлю хотелось видеть в
девушке жертву, и он видел в ней жертву. Он видел ее,
светлую, нежную, лилейную, перед грубыми, жестокими
судьями. Он не мог совладать с собой, пусть это была
сентиментальность, но сердце у него замирало, когда он
думал о ней, он не мог вырвать ее из души и пройти мимо
твердым мужским шагом. Он пытался побороть себя, а
когда старик Гарпрехт задавал ему бережные и ласковые
вопросы, он отмалчивался. Он старался припомнить все
смелые, вольнодумные суждения о том, как мала цена
девственности, но принимал их лишь в теории, они были
мертвы для него, вся его внутренняя сущность восставала
против них. Наконец он осилил себя. Он откажется от
политического поприща и, как бы ни издевались над ним,
мужем гулящей девки, он возвысит до себя ЭлизабетСаломею, женится на ней, снимет с нее позор и будет
жить в деревне, вдали от мира, скромным ученым,
наедине с книгами и с ней, находя опору в ее раскаянии и
благодарности.
Без ведома старика Гарпрехта он отправился в поме
стье Гетцев, поблизости от Гейльбронна, куда после
допроса возвратились обе дамы. Его сперва долго не
принимали. Когда наконец он увидел Элизабет-Саломею,
она была занята спешными приготовлениями к отъезду.
Ему не удалось выступить со своим великодушным
предложением. В девице Гетц произошла разительная
перемена. Она лихорадочно суетилась между ворохами
нарядов, белья, книг, изящных мелочей, складывала,
связывала, упаковывала и с горькой, иронической весело
стью вела салонную беседу, высказывала ужасающе
легкомысленные взгляды. Мораль—понятие весьма отно
сительное. Год назад в Штутгарте считалось хорошим
тоном быть светски фривольным, а сейчас в принцип
возведено обратное. На ее взгляд,еврей—лучший человек
во всей Швабской земле и настоящий кавалер. Что до нее,
так она едет сейчас за границу, сперва в Дрезден и
Варшаву, а затем в Неаполь и Париж.
Итак, счастливо оставаться! Она помахала ему рукой,
на которой волнующим пламенем горел «райский глаз».
574
В полном смятении, крепко сжав губы, воротился
домой Михаэль Коппенгефер. Впоследствии до него до
шли вести, что Элизабет-Саломея ведет жизнь блестящей
модной куртизанки при европейских дворах. При ней, в
качестве лейб-егеря и доверенного лица, состоит Отман,
чернокожий.
В камеру Зюсса вошел магистр Якоб Поликарп Шобер.
Темно и сыро было в тесном каземате, воздух был
затхлый и зловонный. Зюсс сидел скорчившись, тяжело
дыша, он ожирел и одряхлел, лицо обросло густой
щетиной. Магистр был потрясен до глубины души, когда,
после некоторого колебания, узнал в этом оборванце
своего прежнего столь блистательного и великолепного
господина. Ему самому тоже не сладко жилось. Он
терзался сознанием, что по его вине финанцдиректор
попал в беду, когда ведь он-то, собственно, <и спас
евангелическую веру в герцогстве; магистра угнетала
клятва, данная еврею, ему хотелось нарушить молчание,
обелить невинно обвиненного, освободить его. Покачивая
головой, слушал Зюсс его нескладные, бессвязные сожа
ления, мольбы, уговоры и под конец произнес:
— Хороший ты человек, магистр. Такие редко встре
чаются.— И, помолчав, добавил с загадочной улыбкой: —
Если тебе уж так непременно хочется, теперь ты можешь
говорить.— Магистр поцеловал ему руку и ушел осчаст
ливленный.
Побежал к членам парламента, которым тогда, с
разрешения Зюсса, открыл замыслы католиков. Принялся
объяснять, растолковывать, уверять. Его выслушали, ди
вясь и недоумевая. Решили, что он хочет получить
запоздалую награду за раскрытие заговора, за содействие
полному его разоблачению. Довольно сдержанно обещали
похлопотать о нем, если случится подходящая государ
ственная служба. Когда же он с жаром запротестовал,
упорно настаивая на том, что он раскрыл еретические
планы с ведома и даже по поручению Зюсса, ему
нетерпеливо отвечали, что шутки его неуместны, и приня
ли его выступление за попытку к шантажу, за ловкие
происки еврея. Тайный советник Пфлуг в первую голову
усмотрел в этом дьявольский план защиты, выработанный
Зюссом, и потребовал, чтобы магистра, неотвязно досаж
давшего судьям своими россказнями, посадили в тюрьму.
Но так как еврей и не думал воспользоваться шоберовскими признаниями для своей защиты, то магистра в конце
концов сочли сумасшедшим, тихо помешанным, объясни
ли его умственное расстройство пиетистскими и мистиче
скими бреднями и отпустили на все четыре стороны со
575
строгим предостережением. Вне себя от ужаса перед
мирскими соблазнами и слепотой, магистр удалился в
Гирсау, где посвятил себя служению добродетели, старой
кошке и поэзии.
Вскоре за ним в Гирсау последовал Филипп Генрих
Вейсензе. Вейсензе пришлось покинуть пост председателя
церковного совета. Будь on прежним, возможно, ему
удалось бы удержаться на этом месте. Тайный советник
Генрих Андреас Шютц, к примеру, был куда теснее связан
с католическим проектом, однако с присущей ему уверт
ливостью ужился при герцоге-регенте не хуже, чем при
любом предшествующем правительстве, а Вейсензе в
гибкости никак не уступал ему. Но он был утомлен и
опустошен и сам устранился раньше, чем его удалили.
Магдален-Сибилла совсем разошлась с отцом. Теперь, в
своем унижении, он стал ей дороже, она попыталась
сблизиться с ним, считая, что его несправедливо обидели,
и даже написала стихи, в которых изобразила его отре
шенным от власти не по собственной вине, а по вине
случая и людской зависти. Но старик Вейсензе не захотел
подпустить ее к себе, он ожесточился против нее, ее
мещанство было ему глубоко противно, а беременность ее
внушала ему чисто физическое омерзение. Что общего
было у него с этой толстухой? Он ничего не испытывал к
ней, и никакого духовного родства не было между ними.
Что ему внук, происшедший от нее и семени Эмануэля
Ригера, тощего, усатого, бесцветного, безличного ученого
педанта. Нет, нет! Все это нимало его не трогало! Голос
сердца и крови тут был ни при чем. Кроме того, он
стыдился бездарного стихоплетства дочери. Один из ее
друзей, медик и поэт, доктор Даниэль Вильгельм Триллер
недавно издал ее стихи, а геттингенское общество пиети
стов добилось того, что проректор тамошнего университе
та, профессор Зельднер, в качестве имперского пфаль
цграфа увенчал Магдален-Сибиллу лаврами поэтессы.
Бедный ганноверский курфюрст и английский король,
своим авторитетом покрывавший такой университет, та
кую эстетику, такого горе-критика и знатока искусств! И
вот пошли скучные, глупые рифмованные поздравления с
одной стороны, благодарственные вирши—с другой, а
зачинщицей всей этой шумихи, смехотворной poeta laureata была его дочь, носившая под сердцем дитя! Вся его
жизнь по праву могла считаться образцом такта, светской
утонченности и дипломатичности, а теперь на старости лет
ему приходилось сгорать от стыда. Обедневший, оскудев
ший, полный отвращения, возвратился он в Гирсау и
погрузился в комментарий к Библии.
А страна между тем расцвела. Вздохнула, расправи
лась, сбросив иго душившей ее руки. Цены упали ниже,
576
чем в первые, счастливые годы правления КарлаАлександра. Шесть фунтов хлеба стоили теперь девять
крейцеров, кружка выдержанного вина в кабаке—шесть
крейцеров. Фунт говядины или свинины—пять крейцеров,
жбан пива—два крейцера три геллера, сажень буковых
дров—десять гульденов, еловых — пять гульденов. И хотя
внутриполитическое положение вообще-то было незавид
ное , долг!—говорил Карл-Рудольф,— справедливость!
авторитет!—и даже не собирался уступить хоть малую
толику своих княжеских прав парламенту,— зато он при
влек в кабинет министров умного, честного, толкового
Бильфингера, что служило порукой обеспечения религиоз
ных и гражданских свобод и в сочетании с экономическим
благоденствием способствовало всеобщему удовлетворе
нию. Откуда-то откопали стародавние картинки, на кото
рых Карл-Рудольф во главе войска, облаченного в дедов
ские мундиры, бился с турками в шароварах и с сарацина
ми, которые размахивали кривыми саблями, и где бы ни
появился нескладный, неряшливый вояка, люди кричали
«ура».
Прямолинейная деловитость бравого старика регента
внушала особое уважение советнику ландтага по юридиче
ским вопросам Фейту Людвигу Нейферу. Его мрачная,
фанатическая приверженность к самодержавию преврати
лась в столь же мрачную и пламенную ненависть к
тирании. Теперь ему стало ясно, что и то и другое—лишь
символ, лишь эмблема, а не главная суть. Долг! Справед
ливость! Авторитет! — вот смысл и основа истинно мудро
го управления страной. Карлу-Рудольфу понравился иссу
шенный суровым фанатизмом законовед, подчеркнуто
скромный в одежде и обращении. Вдобавок он, хоть и
неясно как, был причастен к избавлению страны от
последнего зловредного герцога и столь же зловредного
еврея. Карл-Рудольф назначил и его в кабинет министров.
И теперь этот мрачный фанатик участвовал в управлении
страной, был неукоснительно верен долгу и справедливо
сти и во главу угла ставил авторитет.
Так миновала сперва облачная и ветреная, а потом
лучезарная весна, гнетущее грозовое лето, ясная осень
клонилась к концу, начинались первые заморозки, а Зюсс
все сидел между сырых тесных стен своего каземата.
Теперь он был подавлен и впал в уныние. Не трудно
переносить пытки, не трудно, должно быть, и умирать, но
с каждым днем становилось все труднее вдыхать зловон
ный воздух заточения, есть мерзкий хлеб неволи. Спина
его сгорбилась, руки и ноги были скрючены и до крови
растерты кандалами. А на воле был воздух, на воле было
солнце и ветер, на воле были деревья и поля, дома и
звонкие голоса, мужчины с важным видом вершили дела,
577
19 Л. Фейхтвангер, т. 3
дети резвились, девушки покачивали бедрами. Ах, хоть бы
разок наполнить грудь легким вольным воздухом, разок
бы сделать семь шагов вместо пяти с половиной из конца
в конец своей камеры. Он писал. Писал герцогу-регенту.
Тот человек пожилой; быть может, он выслушает его. Он
писал деловито, почтительно, но не подобострастно. Поделовому, без злобы, указывал, что законов герцогства он
ничем не преступал. А впрочем, если он чем-либо и
согрешил против правового порядка страны, то его охра
няет рескрипт Карл а-Александра, согласно коему ему
предоставлена полная свобода действия. И тем не менее
он готов возместить любые убытки, причиненные его
деятельностью. Он уже девять месяцев содержится в
заключении, большую часть времени скованный по рукам
и по ногам. За свое пребывание в крепости он стал
стариком. А посему, припадая к стопам герцога-регента,
он просит его светлость смилостивиться над ним.
С непривычным ему теперь волнением ждал он ответа.
Наступило утро и вечер, прошел один день и еще один,
прошла неделя, за ней вторая. Наконец, во время каждо
дневного допроса между девятью и десятью часами, после
того, как майор Глазер торжествующе назвал ему еще
несколько женских имен, выведанных комиссией, Зюсс
напрямик спросил, не прибыл ли ответ от герцога-регента.
Майор, в свою очередь, с холодной насмешкой спросил,
неужто он всерьез думает, что правителю станут докучать
его наглыми жидовскими домогательствами; само собой
ясно, что его, закоренелого негодяя и жида, ламентации
направлены не герцогу, а судьям. В своем ежедневном
отчете тайному советнику Пфлугу он доложил, что после
такого ответа эта бестия, иудей, совсем присмирел.
Но Зюсс вновь пустил в ход былую настойчивость и
энергию. Он хотел дышать, он хотел видеть белый свет.
После незадачливой попытки магистра Шобера свидания
были ему воспрещены, и к нему не допускали даже его
добросовестного защитника, лиценциата Меглинга. Но в
больном, сломленном человеке пробудилась былая хит
рость. Он выразил законное желание видеть священника.
В этом ему отказать не могли. Он же хотел воспользо
ваться им как ходатаем перед стариком регентом. Однако
эта надежда мигом улетучилась, когда к нему прислали
городского викария Гофмана, старого приверженца кон
ституционной партии и его ярого противника. Викарий,
разумеется, решил, что Зюсса в теперешнем его положе
нии легко будет обратить в христианство, и тотчас
принялся ехидно и елейно увещевать его. Поняв, что с
неудачным выбором духовного пастыря уплывают послед
ние его упования, Зюсс только пожал плечами и возразил,
что не собирается менять веру, а потом признался просто
578
й откровенно, что позвал его в надежде добиться через
его посредство аудиенции у герцога-регента. Викарий
фыркнул, что это не входит в его обязанности, тогда
Зюсс сухо поблагодарил его за посещение.
Однако городской викарий пришел второй раз. Он был
ревностный служитель церкви и, подметив, как плох еврей
телесно, решил, что в слабом теле и душа должна быть
слаба. Зюсс усмехнулся, увидев его снова. Выслушал его
спокойно и внимательно. Под конец сказал, покачивая
головой:
— Менять религию подобает человеку свободному и
не пристало арестанту.
Но городской викарий не сдавался. Он замыслил во
что бы то ни стало просветить истинами аугсбургского
исповедания человека, чье имя облетело всю Римскую
империю. Он даже привел с собой, в качестве помощника,
соборного священника Иоганна Конрада Ригера. Оба
духовных лица из сил выбивались, Иоганн Конрад Ригер
расстилал перед ним весь бархат своего прославленного
красноречия, городской викарий вторил и поддакивал,
целое миссионерское общество не могло бы представить
большее количество веских аргументов. Но Зюсс, бу
дучи закоренелым иудеем, упорствовал в своем заблуж
дении.
С остальными заключенными — Шеферами, Гальваксами, Бюлерами, Мецами — обращались куда гуманнее. Они
были связаны родством с членами парламента; их дела
велись очень снисходительно; на многое судьи закрывали
глаза, многое обходили, смазывали. Деяния их, государ
ственных чиновников, подходившие под рубрики оскор
бления величества и государственной измены, малопомалу свелись к незначительным проступкам. Судебное
разбирательство вылилось в пустую формальность. Пер
вым был освобожден гофканцлер фон Шефер, на него
возложили только уплату судебных издержек, сохранив
за ним чин тайного советника и пенсию в полном ее
объеме, после чего он выехал в Тюбинген. Затем на
свободу выпустили Бюлера и Меца, а последним Гальвакса. Всех их приговорили к высылке за пределы страны.
Они предусмотрительно успели перевести за границу
большую часть крупных сумм, заработанных ими на
финансовых операциях Зюсса. Но предосторожность ока
залась излишней; даже их имущество в самом герцогстве
оставили неприкосновенным. Совместно с другими преж
ними соратниками Зюсса они переселились в отстоящий
на полторы мили от Штутгарта вольный имперский город
Эслинген, проживали в приветливом, нарядном городе на
доходы со своих капиталов, ежедневно принимали гостей
из Штутгарта и, в качестве благодушных зрителей, следи579
19*
ли за процессом Зюсса. Правда, в Эслингене поначалу
брюзжали против новых пришельцев. Но после перемен,
происшедших в Вюртемберге, многие прежние эмигранты
возвратились туда, и в Эслингене уменьшился приток
денег, а так как новые беглецы, сторонники противопо
ложной партии, широко тратили на свои нужды, с их
пребыванием в стенах города скоро примирились. Таким
образом, сподвижники Зюсса чувствовали себя совсем
неплохо и спокойно, выжидали, чтобы правительство
опять сменилось и всех их призвали назад; не вечно же
юный герцог будет несовершеннолетним, а КарлРудольф — человек старый.
На все имущество Зюсса, находившееся в пределах
досягаемого, а также на дворец его был пока что наложен
арест. Ликвидация многообразных, необозримых предпри
ятий финанцдиректсра была весьма затруднительна. Дону
Бартелеми Панкорбо пришлось со скрежетом зубовным
обратиться за помощью к Никласу Пфефле. Бледнолицый
толстяк подчинился, но с обычным своим невозмутимым
видом поставил условия. Прежде всего он не позволил
посторонним касаться предметов, находившихся в личном
пользовании его господина. При малейшем посягательстве
португальца Никлас Пфефле проявлял строптивость, пу
тал все карты сложных финансовых дел, оказывал пассив
ное сопротивление, и дону Бартлеми приходилось отво
дить свои цепкие пальцы от тех предметов, к которым
молчаливый секретарь не подпускал его.
Кобыла Ассиада, как ни ухаживали за ней, захирела,
не чувствуя руки хозяина. Ее добивался майор Редер, и
португалец решил уступить лошадь ему. Но Никлас
Пфефле этому воспрепятствовал. Неожиданно кто-то на
значил большую цену, чем майор; прежде нежели майор
успел сделать надбавку, благородное животное было
уступлено неизвестному покупателю, а господин фон
Редер, вдохновитель песни «Стой иль умри, презренный
плут!», все еще имевшей успех у обывателей, принужден
был по-прежнему показываться восторженному народу на
своей старой рыжей лошади. Прекрасная кобыла, по
прозвищу Восточная, обнаружилась затем у мадемуазель
Элизабет-Саломеи Гетц, где за ней ходил чернокожий.
Впоследствии, очутившись в бедственном положении, ма
демуазель Гетц продала ее богатому мусульманину, и
кобыла Ассиада. вновь скрылась на востоке, откуда была
вывезена.
И попугая Акибу, который говорил: «Ma vie pour mon
souverain!» и «Как изволили почивать, ваша сзетлость?» —
Никлас Пфефле вырвал из рук алчного победителя. Он
сам отвез клетку с птицей во Франкфурт, к Исааку
Ландау еру, который нашел приятного Никласу Пфефле
580
покупателя. Знаменитый финансист принял секретаря в
душной, непроветренной частной конторе своего уродли
вого, покосившегося, разделенного на комнатушки дома в
гетто. Одетый в засаленный лапсердак, сидел он в
некрасивой, неудобной позе перед толстым бледнолицым
секретарем и злобно поглядывал на говорящую птицу, а
затем сказал: «Говорил я ему в свое время: нужен еврею
попугай?» При этом он суетливо расчесывал сухощавыми
пальцами рыжеватую, седеющую козлиную бородку и
бросал по сторонам косые, сердитые взгляды. Никлас
Пфефле молчал. Тем не менее они провели вместе
несколько часов, обсуждая многое, один односложно и
хладнокровно, другой — суетливо, слезливо, угрожающе,
возмущенно, запальчиво, настойчиво.
В результате этой беседы оба—Исаак Ландау ер и
Никлас Пфефле — совершили ряд поездок. Еврейский мир
с самого начала попытался вступиться за свергнутого
финанцдиректора. Теперь в эти начинания был внесен
порядок. К министрам и власть имущим различных
европейских дворов то и дело наведывались банкирыевреи, чтобы поговорить о вюртембергском процессе. Они
делали упор не на личности Зюсса, не на дурном с ним
обращении, а старались подчеркнуть, какой произвол,
какое попрание римского и германского права, да и
законов самой страны, представляет собой этот процесс.
Состоящих на действительной службе, связанных прися
гой чиновников отпускают на все четыре стороны, а
частному лицу, подданнохму другого государства, предъяв
ляют обвинение в измене конституции. К тому же
существует герцогский рескрипт, на законном основании
охраняющий его от всяких преследований, и этим поста
новлением, скрепленным высочайшей священной под
писью, судьи позволяют себе пренебречь, а сами возбуж
дают дело об оскорблении величества. Где же тут
правосудие? Какие же гражданские права, какие гарантии
существуют в таком государстве? Возможно ли заключать
договоры с таким правительством, вести с НИхМ дела?
Против одного-едикственкого параграфа закона погрешил
Зюсс. Он спал с христианскими женщинами—вот так
уголовное преступление! А за это у него конфисковали
имущество. И это справедливость? И это правосудие? И
такому государству можно доверять?
Такие разговоры шли при всех дворах. Над вюртембергскими посланниками подтрунивали, а всего больше
издевались над расчетливой государственной моралью,
пользующейся любовными идиллиями частного лица для
пополнения государственного бюджета. Ни для кого не
было тайной и то обстоятельство, что судьи затягивают
следствие, дабы сохранить свои суточные. Господа
581
судьи—так говорилось повсюду—до тех пор роются в
каждой амурной связи еврея, пока не заработают на ней
по тысяче талеров.
Иоганн Даниэль Гарпрехт явился к герцогу-регенту
доложить о ходе следствия. Он высказался откровенно и
прямо. Если такое положение продлится, швабская юсти
ция утратит всякий престиж. Довольно уж тянется эта
скандальная история. Нечего и говорить, что он тоже
считает еврея зловредным клопом. Но позволительно ли в
современном правовом государстве так истязать человека?
Пора уже свести воедино все аргументы и поспешить с
выводами и приговором. Какой позор, что все остальные
завзятые мошенники выпущены на волю. Ему ясна поли
тическая необходимость подобных послаблений, но зачем
же срамиться, допуская ни с чем не сообразное варвар
ское обращение с евреем? В частности, вся канитель,
которую разводит комиссия по поводу его амурных дел,
действует развращающе на страну. Старый законник
разгорячился и говорил, не выбирая выражений. Ведь
если следовать голой букве давно отжившего закона, надо
и женщин сжечь на костре. А об этом никто и не
помышляет. Чего же тогда, черт побери, затевать такую
историю? Каждую ночь в герцогстве происходит не
меньше сотни тысяч совокуплений. Лежа в постели с
женщиной, никакой еврей и никакой еретик не угрожает
безопасности государства, религии и конституции. Хоро
шо было бы, если бы еврей ничем другим не занимался ни
днем, ни ночью. Кстати, на его взгляд, еврей, несмотря на
все пытки не назвавший ни одного имени, много благород
нее своих ретивых судей. Пора наконец вытащить носы и
руки из этой грязи. Мрачно слушал его старый регент.
Ведь Гарпрехт прямо и резко выложил все то, что сам он
смутно ощущал. Долг! Справедливость! И он дал при
каз прекратить дознание касательно женщин. Некото
рые из них были, по его распоряжению, наказаны
розгами и присуждены провезти по городу телегу с
навозом.
С Зюссом он велел обращаться не слишком мягко, но
по-человечески. С педантичной точностью выполнил май
ор Глазер эти указания: «Не слишком мягко». В камере
еврея по-прежнему было пять с половиной шагов, заковы
вали его каждые два дня, мясо ему давали только по
воскресеньям, одежду разрешали носить самую грубую.
«Но по-человечески». Допросы между девятью и десятью
часами отпали. Через день ему приносили воды умыться,
в камере его настлали деревянный пол и поставили нары
для спанья.
На членов комиссии указ регента произвел большое
впечатление. Да и несмотря на все громкие слова, им
582
становилось не по себе от непрерывно возрастающего,
умело разжигаемого возмущения иностранных дворов.
Оказалось, что не так-то просто подвести под осуждение
законную базу. Что Гарпрехт и Шепф ни в коем случае не
подпишутся под ним, было совершенно ясно; но и
остальные, особенно те, что помоложе, заколебались,
испугались, как бы не скомпрометировать себя. Лиценциат
Меглинг, добросовестный защитник, расцвел. Он был
уверен, что более мягкое обращение с Зюссом и перемена
в настроении некоторых судей — дело его рук. Правда,
доступа к своему подзащитному он все еще добивался с
трудом, а протоколы допросов ему попросту не желали
показывать, так что для защитительной записки у него
материала не прибавилось, но тем тщательнее он отшли
фовывал ее, округлял и отделывал фразы, и совесть у
него была спокойна,— он честно, в поте лица, зарабатывал
свой гонорар.
С тревогой и злобой наблюдал тайный советник
Пфлуг, как из-за еврейских махинаций осуждение и
уничтожение Зюсса повисает в воздухе. Его холодный
фанатизм не мирился с этим, терзал ему душу, не давал
покоя. Цель была так близка; он не перенес бы, если бы
она совсем ускользнула от него. Тощий, желчный, одер
жимый одним стремлением, недоступный никаким дово
дам, он зачастил к членам парламента, которые были
известны ему как непримиримые враги Зюсса. Неустанно
совещался с доном Бартелеми Панкорбо. Не щадил ни
средств, ни трудов. Появились летучие листки, отвлекав
шие на Зюсса весь народный гнев по поводу того, что
разные Мецы, Бюлеры, Гальваксы гуляют на свободе.
Был пущен слух, что скоро освободят и еврея. Тех судей,
от которых ожидали снисхождения, включая сюда и
всеми почитаемого Гарпрехта, всячески обрабатывали и
даже спаивали в трактирах. Дело дошло до демонстраций
и бунтов. «На виселицу еврея!» — провозгласили господин
фон Пфлуг и дон Бартелеми. «На виселицу еврея!» —
гремело в парламенте и с церковных амвонов. «На
виселицу еврея!» — орала толпа, распевали на бойкий
хоровой мотив уличные мальчишки, подтверждали кресть
яне на отдаленных дворах, натужно шевеля мозгами.
Подобным нажимом господин фон Пфлуг достиг того, что
некоторые из судей вышли из состава комиссии. Их места
заступили личные враги Зюсса, чьи голоса, несомненно,
будут поданы согласно его, Пфлуга, желанию,— бывшие
министры Форстнер и Негенданк, в свое время отставлен
ные по милости Зюсса, холодный, увертливый честолю
бец Андреас Генрих Щютц, которому при КарлеАлександре Зюсс постоянно ставил палки в колеса; кроме
того, происками господина фон Пфлуга и молодой тайный
583
советник фон Гетц был включен в комиссию, дабы он мог
сорвать свой мстительный гнев на погубителе матери и
сестры. Таковы были люди, которых теперь назначили
судить Зюсса. В них ненависть пылала жарче, чем
алчность к деньгам, народ настаивал на смертном пригово
ре, и они рады были уступить его настояниям. Прежде
всего, они поспешили закончить следствие. Обвинитель
ный акт, составленный государственным советником Фи
липпом Генрихом Егером, возлагал на Зюсса вину чуть ли
не за все, что случилось плохого при Карл е-Александре,
даже за то, о чем он никоим образом не мог знать;
признавал его ответственным за служебную деятельность
всех решительно государственных чиновников, начиная от
членов кабинета министров и кончая всякой мелкотой.
Добросовестную защитительную записку честного адвока
та Меглинга еле прочитали. Ослепленные ненавистью,
судьи отмахнулись от совершенно ясного существа дела,
едва коснулись в мотивировке приговора многочисленных
доводов, оспаривавших их правомочность й совершенно
исключавших законность осуждения Зюсса.
Они признали еврея виновным в бессчетных преступле
ниях: во-первых, против герцога, во-вторых, против его
верных соратников, министров и всей нации, ибо он
очернил их в глазах государя и тем самым навлек на них
немилость и недоверие; в-третьих, и особливо, против
парламента и конституции—в доказательство чему было
приведено множество распоряжений Зюсса, и в первую
очередь указ насчет трубочистов; и в-четвертых, против
целых общин и отдельных подданных. Они объявили era
повинным в оскорблении величества, в государственных
преступлениях, в чеканке фальшивой монеты, в изменни
ческих и вредоносных действиях.
На основании сего особое судебное присутствие, на
значенное для расследования преступлений Иозефа Зюсса
Оппенгеймера, иудея и бывшего финанцдиректора, приго
ворило его к смерти через повешение. Этот род казни был
определен подсудимому прежде всего потому, что он был
обычной карой для совокупности преступлений, в которых
тот был обвинен, в частности же потому, что повешение
представляло собой нечто среднее между четвертованием,
которому подвергают виновных в оскорблении величества,
сожжением заживо, к которому присуждают фальшиво
монетчиков, и более почетной казнью через отсечение
головы.
Члены комиссии ходили с гордым видом. Они облекли
приговор в относительно пристойную форму. Пускай
педантичные законники придираются сколько угодно, им
же довольно сознания, что народ здоровым чутьем своим
поддерживает их.
584
Ежась и ерзая, сидел дармштадтский советник по
финансам и министерский фактор барон Тауфекбергер в
своем кабинете, заполненном кипами документов. Напро
тив него, беспомощная, красивая и глупая, сидела его
мать, Микаэла Зюсс. Целых семь лет, с тех пор как он
перестал прозываться Натаном Зюссом Оппенгеймером, а
принял в крещении имя барона Людвига Филиппа Тауфенбергера, она не посещала его. Красивая, пожилая дама,
заполнявшая свою пустую жизнь заботами о туалетах,
обширной перепиской, театром, покровительством юным
талантам, путешествиями, светскими приемами, всегда
пугливо избегала Дармштадта, местожительства своего
старшего сына. Она бы поняла, если бы младший, Иозеф,
принял веру своего отца, и, пожалуй, даже обрадовалась
бы этому, она с виноватой нежностью искала в его чертах
сходство с отцом. А что Натан, сын кантора Иссахара
Зюсскинда, перешел в христианство, это она считала
величайшим кощунством, за которое рано или поздно
придет расплата. Недоверчиво смотрела она на его счастье
и успех. Но чтобы Иозефа, правоверного, благородного
Иозефа, который спас Иезекииля Зелигмана из Фрейденталя и, несмотря на соблазн и неслыханное искуше
ние, остался евреем, чтобы его так жестоко низвергли,
меж тем как выкрест и вероотступник продолжает
пышно процветать, это совершенно выводило ее из рав
новесия.
Микаэла Зюсс по-своему любила мужа, кантора Исса
хара. Он был славный, работящий человек, большой певец
и актер, а главное, кроткий и покладистый муж, который
подолгу отсутствовал и, не слушая злых наветов на свою
жену, был всегда одинаково нежен и полон благодарного
восхищения перед ее красотой. За свою долгую, богатую
радостями, привольную жизнь она увлекалась многими
мужчинами. Но месяцы, проведенные с блистательным
Георгом Эбергардом Гейдерсдорфом, были венцом ее
бытия. Его падение, поругание и позор принесли ей самое
большое горе, какое она испытала на своем веку. Позднее
в сыне Иозефе для нее воскрес его отец; затаив дух,
замирая от восторга, следила она за его счастливой
судьбой, всю молодость и сладость, весь блеск и хмель
жизни любила она в сыне, блаженно растворяясь в
молитвенном преклонении перед его гениальностью, его
звездой, его славой. И вот теперь для него еще страш
нее повторяется превратность жестокой отцовской
судьбы.
Сперва она думала, что арест сына лишь хитрость,
маскировка, из которой он восстанет в удесятеренном
блеске. Но теперь ей пришлось убедиться, что это
чудовищная действительность. Приговор, правда, еще не
585
был оглашен, но по всей империи носились все более
угрожающие слухи, утверждавшие, что вюртембержцы
порешили в ближайшее время вздернуть своего бывшего
финанцдиректора. Припев: «На виселицу еврея!» — звучал
не только по берегам Неккара, но и на всем Рейне вверх и
вниз по течению.
Микаэла не могла отделаться от этого гнусного,
пошлого мотива, совсем терялась и трепетала. Делала
неловкие попытки помочь сыну, писала глупые прошения
куда-то в пространство. Хоть бы рабби Габриель подал о
себе весточку! Она послала ему настойчивое, растерянное
письмо; но не знала, получит ли он его; она только
предполагала, но не была уверена, что он в Голландии.
Она написала в Вену замужней дочери, своим неровным,
безличным почерком писала венским Оппенгеймерам и,
наконец, решилась на крайний шаг—приехала к старшему
сыну, выкресту. И вот она сидела здесь, трепетно и
выжидательно приоткрыв рот, и запуганными, глупыми
глазами смотрела на него.
— Что делать? Что делать? — причитала она.
Барон Тауфенбергер беспокойно ерзал в кресле, маши
нально и лихорадочно листал бумаги, изворачивался так и
сяк. Это был толстоватый, невысокий, даже низенький
господин, одетый изысканно и богато, но не элегантный
на вид; его живые глаза казались чересчур выпуклыми на
белом холеном лице, толстые белые пальцы непрерывно
сгибались и разгибались. При всем наигранном вольнодум
стве он стыдился своего перехода в христианство. Он
любил подтрунить над еврейскими нравами и обычаями,
вел знакомство с гельмштедтским профессором Карлом
Антоном и с бывшим денкендорфским пробстом Иоганном
Фридрихом Паулусом, ныне назначенным пастором в
Штутгарт. Оба они, в прошлом евреи, крестившись, стали
ярыми пропагандистами христианского вероучения. Но в
глубине души барон завидовал младшему брату, который
пошел много дальше его, оставаясь евреем. Кроме того,
Иозеф относился к нему, к выкресту, с явной иронией и
презрением и однажды, когда они встретились при
курпфальцском дворе, попросту повернулся к нему спи
ной. Стоило им столкнуться на деловой почве, как они,
без малейшей попытки к соглашению, затевали тяжбу, и
выкреста
мучительно
задевало
пренебрежительногадливое нежелание брата договориться лично, так что
даже самые важные вопросы он, рискуя убытками,
препоручал разрешать своим агентам. Падение и позор
брата глубоко поразили барона, да и на его долю
пришлось немало насмешек и нападок; и тем не менее
теперь, когда мать сидела перед ним в растерянности и
молила его за того сына, который был ее любимцем и
586
гордостью, он не мог подавить чувство затаенного торже
ства.
— Дождались, дождались! — повторил он несколько
раз кряду тонким, визгливым голосом.— Разве мыслимо
подняться так высоко, оставаясь евреем? Это ни на что не
похоже,— горячился он, размахивая руками,— этого не
должно быть, это противно божьей воле и человеческим
законам.
Но Микаэла не слушала его.
— Что делать? Что делать?—причитала она однотон
но.
Толстяк вскочил, беспокойно забегал по комнате,
переложил пачку бумаг с одной стороны стола на дру
гую.
— Есть только одно средство,— сказал он наконец. И
так как Микаэла с трепетом и надеждой глядела на него,
он расхрабрился и безапелляционно заявил: — Он должен
креститься.
Микаэла задумалась. Потом сказала робко:
— Он не согласится.— И, помолчав немного: — Рабби
Габриель не позволит.
Сын подхватил насмешливо:
— Не позволит! Мне он тоже не позволял. Если бы я
его послушался, со мной теперь, наверное, было бы то
же, что с Иозефом. Не позволит! Не позволит! —
выкрикивал он визгливым голосом, размахивая руками.—
Ничего другого я придумать не могу,— сказал он, резко
переменив тон и остановившись. Увидев, что мать вся
поникла и помертвела, он добавил:—Я все сделаю, что в
моих силах, спасу из его состояния, что только можно
спасти. Хоть, правду сказать, он этого не заслужил. Я
наложу руку на все, что можно сохранить для него в
Гейдельберге, Франкфурте и Маннгейме. И денег не
пожалею, постараюсь добиться чего-нибудь в Штутгарте у
правительства, у судей, в тюрьме. Но если Иозеф не
захочет креститься,— заключил он, пожимая плечами,—
вряд ли удастся отвратить от него беду.
Уходя, Микаэла ступала тяжелее, чем по дороге сюда.
Между тем в Штутгарте Никлас Пфефле упорно и
хладнокровно действовал в пользу своего господина.
Крупные суммы текли к разным сановникам и судейским
чинам. Так как герцог-регент отдал приказ точно устано
вить, какое имущество является бесспорной, законно
приобретенной собственностью Зюсса, и это имущество
сохранить в неприкосновенности, то секретарь мог распо
ряжаться большими средствами.
Драгоценные камни, вазы, ковры перешли в виде
подарков из дома Зюсса к влиятельным членам парламен
та, к придворным и государственным чинам, которые
587
официально не имели ничего общего с процессом, но тем
большее давление могли оказать косвенным путем.
А среди еврейства, нарастая, распространяясь, шла
молва: «Он спас реб Иезекииля Зелигмана из Фрейденталя, он протянул руку свою и охранил евреев на берегах
Неккара и на берегах Рейна. А ныне объединились сыны
Эдома и все богоотступники и напали на него. Слишком
велик был он, по их разумению, слишком ярким блеском
озарял еврейство. И вот они напали на него, как Аманбогоотступник, и хотят убить его. Выручайте и спасайте
реб Иозефа Зюсса Оппенгеймера, что был добрым евреем
и во времена блеска своего простирал руку над всем
еврейством, дабы защитить его».
И молились и постились в молельнях, и хлопотали в
канцеляриях и кабинетах министров, и собирали деньги,
много денег, все больше денег, огромное количество денег
отдавали в руки реб Исаака Симона Ландауера, гоффактора и доброго еврея, который был назначен от раввинов и
общий всеми силами, средствами и хитростями защитить
впавшего в несчастие реб Иозефа Зюсса Оппенгеймера,
спасителя Израиля от великих бед. А у Исаака Ландауера,
на тот случай, если вюртембержцы осмелятся осудить
Зюсса, был в запасе план, не то чтобы очень хитрый, но
смелый. Для этого плана ему требовалось много денег,
несметное количество денег. И несметное количество
денег текло в его кассы, звонкой монетой, векселями,
обязательствами, от малоимущих по малу, от многокмущих по многу, изо всех стран, из всех общин, от евреев со
всего света.
Иоганн Даниэль Гарпрехт сидел у себя в библиотеке и
работал. Герцог-референт не утвердил приговора комис
сии, приказал пока что держать его в тайне и послал ему,
Гарпрехту, на рассмотрение приговор вместе со всем
относящимся к делу огромным следственным материа
лом.
Угрюмо сидел старик. Наступила четвертая зима с тех
пор, как он дал заключение по делу Иезекииля Зелигмана
и против воли спас вонючего жида. Гложущие черви
отвалились и попрятались, самые жирные, откормленные,
что клубком свивались наверху, обезврежены: один—
герцог — мертв, а другой — еврей—лежит поверженный, и
от него, Гарпрехта, зависит раздавить червя. Он,
Гарпрехт, был тогда крепким мужчиной, а теперь он по их
милости стал стариком, много земель, лесов и пашен и
человеческих жизней и человеческих душ источено и
загублено по их милости, и мальчик его, Михаэль, тронут
червоточиной, и чистая, нежная Элизабет-Саломея Гетц
588
iio их милости пошла по рукам. И хоть теперь гадов
вспугнули и они попрятались, все равно они воротятся,
как возвращались всегда, и старое здание рухнет оконча
тельно. А он тут сидит и судит, правое ли дело раздавить
этого гложущего вредоносного червя.
Пришел Бильфингер. Он теперь, по существу, был
правителем государства, честным, неподкупным правите
лем, он трудился как вол, и небезуспешно. Работа шла
ему на пользу: грузный, полнокровный мужчина с виду
был на десять лет моложе Гарпрехта, своего сверст
ника.
• — Как дела, друг и брат мой? — спросил он, бросив
взгляд на груду документов.— Похоже это ка историю
с евреем Иезекиилем? — медленно и неохотно добавил
он.
За окном густыми хлопьями падал снег. В комнате
было очень тихо, рядом слышались шаги молодого Миха
эля Коппенгефера.
— Да, друг и брат мой,— сказал Гарпрехт,— очень
похоже. Формально, с точки зрения уголовного права,
обвинение недостаточно обоснованно.
Бильфингер перелистал бумаги, разделил на стопки,
сложил вновь.
— А нельзя ли, друг и брат мой,— сказал он, немного
погодя,— нельзя ли принять во внимание, что в конститу
ционном государстве Вюртемберг он разрешал себе нема
ло отступлений от законов конституции? Так пусть не
посетует, если ради него отступят от законов право
судия.
— Это можно принять во внимание,— отвечал Гар
прехт.—Только не мне. А герцогу.
Тем временем подошло к концу и следствие по делу
генерала Ремхингена. С ним, дворянином, иезуитом и
полковником австрийской службы, обошлись отнюдь не
так гуманно, как с местными уроженцами Гальваксом,
Мецем, Бюлером, Лампрехтсом и Шефером, у него не
было родии в правительственной канцелярии, штатских он
именовал щелкоперами, всех, у кого не было дворянского
титула, в особенности же парламентариев, обзывал не
иначе как плебеями, канальями, чернью и заслужил
дружную ненависть. Поэтому и расследование велось
весьма строго, и материал был подобран достаточный для
того, чтобы приготовить его если не к смертной казни, то
во всяком случае к пожизненному заключению в крепо
сти. Но как раз об эту пору был до мельчайших деталей
разработан договор об опеке между Карлом-Рудольфом и
вдовствующей герцогиней; договор этот, составленный на
весьма выгодных для регента условиях, вместе со статутом
управления на время регентства, подлежал рассмотрению и
589
утверждению императорской канцелярии. Восстанавливать
против себя венский двор строгим наказанием австрийского
католика представлялось герцогу весьма неуместным.
Поэтому решено было не спешить с приговором, а пока что
отпустить генерала под честное слово на поруки. Ремхинген, как и следовало ожидать, не замедлил нарушить слово,
бежал за границу и поступил на венецианскую службу под
начальство генерала Шуленбурга. В дальнейшем был
осужден заочно, заявлял возмущенный протест в бесчис
ленных жалобах императору и имперскому правительству.
Особенно в «Innocentia Remichingiana vindicata1, или Вы
нужденной реабилитации». На протяжении многих лет не
переставал изрыгать хулу, яд и желчь против Вюртемберга.
Народ был вне себя от бегства Ремхингена. Итак,
значит, все кровопийцы увильнули от наказания. Сидели в
Эслингене, на расстоянии полутора миль, надрывали
животы от смеха или, еще того хуже, чинили, как
Ремхинген, досаду и устраивали всякие пакости. Одного
лишь еврея удалось удержать. Но тому уж не миновать
расплаты. Снова на первый план выступили тайные
советники Пфлуг и Панкорбо, подстрекали, оплачивали
народные демонстрации. Яростней, резче, громче, грознее
зазвучало по стране: «На виселицу еврея!»
Так обстояли дела, когда Гарпрехт доложил герцогурегенту свои выводы. Как человек справедливый и прав
дивый, он нашел в себе силы дать заключение вне
зависимости от неприязни к Зюссу, от неистовства толпы,
громко, в один голос, требовавшей смерти еврея, и не
сообразуясь с тем, что угодно или неугодно кабинету
министров и парламенту. Вот какое заключение дал
ученый юрист: суду и наказанию подлежат присягавшие
конституции и правительству советники и министры,
которые подписывались под незаконными приказами и
распоряжениями, а не иностранец, не связанный присягой
и не состоявший на государственной службе. Согласно
римскому и германскому праву смерти повинны они, а не
он. Исключение составляет пункт о плотских связях с
христианками. Но на этом пункте по многим причинам
нельзя основываться всерьез, да и сама комиссия не
включила его в мотивировку приговора. А посему, на
основании существующих законов Римской империи и
герцогства, обвиняемый не может быть присужден к
смертной казни; у него надлежит отобрать то, что им
награблено, поскольку факт грабежа подтверждается, а
затем изгнать его из пределов страны.
Низкорослый, кособокий, неряшливый престарелый
Восстановленная невиновность Ремхингена (лат.).
590
седой герцог внимательно слушал дородного, положитель
ного, солидного юриста.
— Итак, ты полагаешь,— сказал он в заключение,—
что комиссии важно было осудить не мошенника, а еврея?
— Да,— ответил Гарпрехт.
С улицы доносился бойкий мотив: «На виселицу
еврея!»
Старик регент плотно сжал губы.
— Я рад бы последовать твоему совету,— сказал он
под конец. И с тем отпустил юриста.
На следующий день он подписал смертный приговор.
— Лучше, чтоб еврей был незаконно повешен,—
сказал он,— чем по закону оставлен в живых и попрежнему будоражил страну.— И еще сказал:—Редкий
случай, чтоб еврей расплачивался за мошенниковхристиан.
По пустынным узким коридорам крепости Гогенасперг, по витым лестницам, за ворчливым капралом с
объемистой связкой ключей неверными шагами следовала
Микаэла Зюсс. Сердце билось сильнее у изнеженной по
жилой дамы; куда ни погляди—всюду стены да громозд
кие пушки, огромный, угнетающий, грозный механизм.
Капрал грузно и поспешно шагал впереди, она с трудом
поспевала за ним, задыхалась, но не смела ничего сказать.
Наконец со скрипом и лязгом растворилась низенькая,
безобразная дверца. Запыхавшись, заглянула она в тес
ную конуру; там на убогих нарах сидел старик, сгорблен
ный, обрюзгший, заплывший нездоровым жиром, с нече
саной седой бородой и в полудреме напевал себе под нос,
рассеянно и бессмысленно улыбаясь. Она робко сказала
капралу:
— Мне не сюда, милейший, мне к Иозефу Зюссу.
Капрал ответил сердито:
— Это, госпожа, и есть еврей.
Холодея от неизъяснимого ужаса, смотрела Микаэла
Зюсс на арестанта, который медленно обратил к ней лицо
и карие, сощуренные, немного воспаленные глаза. Капрал
с внушительным лязгом запер дверцу снаружи. Это—ее
сын! Уродливый, опустившийся человек, на вид много
старше ее—ее блистательный сын! Ничего, ни малейшего
следа не осталось в нем от Гейдерсдорфа, гораздо
больше, несмотря на бороду,— с любопытством и содрога
нием заметила она,— было в нем сходства с рабби
Габриелем. Она разглядывала его робко, с дрожью ужаса,
она не ощущала прежней терзающей, мучительной жало
сти, она чувствовала, как тает в ней любовь к сыну,
оставляя внутри пустоту, перед ней был чужой, грязный,
591
опустившийся человек, которого—ну конечно же!—надо
жалеть, ведь он в заточении, и ему трудно приходится, да
к тому же он еврей. Но она уже замкнулась в себе, и
душа ее покрылась корой. Смущенно стояла она, чужая
элегантная дама, перед неопрятным, скатившимся в грязь
человеком.
Когда они заговорили, у нее не нашлось настоящих
слов. Он обращался к ней ласково, с мягкой, покровитель
ственной, чуть шутливой добротой и гладил ее белоснеж
ные руки. Она немножко всплакнула. Но ни одно его
слово не проникало ей в душу. Она думала все время: этот
старый человек—ее сын! И кора все плотней покрывала
ее душу. Микаэла даже обрадовалась, когда истек час и
ворчливый капрал пришел за ней. С порога она, содрога
ясь от ужаса, еще раз оглянулась на старого человека,
который был ее сыном. На обратном пути она сама
ускорила шаг.
Вскоре после этого в камере появился кроткий, тихий,
печальный господин и поздоровался весьма учтиво. У него
были большие белые медлительные руки, меланхоличные,
с поволокой глаза на мясистом, синеватом от бритья лице.
Говорил он негромко, убедительным, печальным голосом.
Это был Иоганн Фридрих Паулус, бывший денкендорфсккй пробст, а ныне пастор в Штутгарте, крещеный еврей.
Его прислал городской викарий Гофман. Городской вика
рий предпочел бы сам привести в лоно церкви такого
закоренелого грешника, но он видел, что надежды у него
мало и лучше другому завершить дело, чем совсем
упустить его. Бывшему еврею, пожалуй, легче будет
вкрасться, втереться в зачерствелую душу, размягчить
ее.
Тихо и учтиво сидел крещеный еврей у стены, стран
ным образом, несмотря на свою корпулентность, похожий
на призрак. Печальными миндалевидными глазами огля
дывал он камеру. Негромко повел беседу.
— Все это лишь мишура и личина,— сказал он,—и ваш
дворец, и эта камера, и ваше иудейство, и мое христиан
ство: мишура и личина. Одно лишь истинно—дух божий
внутри нас. Одно лишь истинно—что мы тень от тени,
слово от слова. Я видел возвышение ваше, господин
финанцидеректор, я видел вас в великом блеске, на
большой высоте. Я друг и ученик рабби Ионатана Эйбешютца, а он друг дяди вашего, рабби Габриеля. Мне часто
хотелось побеседовать с вами, господин финанцдиректор.
Не потому, что вы, наверное, презирали меня за переход в
христианство, приверженность христианству, и мне непре
менно хотелось оправдаться перед вами, отнюдь нет. Но
теперь, увидев вас,— заключил он, и его ласкающий голос
стал еще тише, а сам он был почти растроган,—я увидел,
592
что пришел ради нас обоих, ради себя не меньше, чем
ради вас.
— Ведь вы пришли, чтобы обратить меня в христиан
ство?— сказал Зюсс.—Ведь вас прислал городской вика
рий Гофман? Разве это не так, ваше преподобие? Или мне
величать вас—рабби учитель наш?—улыбнулся он.
Человек, смиренно сидевший у стены, сказал:
— Не большой труд и малая доблесть упорствовать и
быть мучеником. Многие презирают меня за то, что я
стал христианином. Но комья грязи не причиняют ран. Я
пальцем не шевельну, чтобы стереть их. Ибо сделал я это
не ради хлеба и одежды и почестей, а ради идеи, ради
моего закона. У вас свой закон, своя идея. Разве не
правильнее до конца изжить этот закон, не дать угаснуть
этому светочу, даже если для того потребуется облечься в
мишуру христианства вместо мишуры иудейства? Жить в
такой камере,— и мягкий взгляд с поволокой скользнул по
голым стенам,— конечно, очень тягостно. Но кто сказал
вам, ваше превосходительство, что всякая тягость есть
заслуга?
— У вас, ваше преподобие, весьма приятная манера
обертывать душеспасительное учение вашей религии в
приманчивую оболочку. Мягкая постель, теплая комната,
жареная оленина, выдержанное мадерское вино —
бесспорно доступные и отрадные истины; и то, что вы
говорите о тени от тени и слове от слова, звучит складно
и красиво. Но видите ли, я променял свой дворец в
Зеегассе на эту камеру. Меня подозревали в чем угодно;
но никто никогда не заподозрил меня в том, что я плохой
коммерсант. Значит, у меня были веские причины для
такой мены,— усмехнулся он лукаво.— Внушите же госпо
дину городскому викарию,— закончил он весело и учти
во,— а попутно я себе самому: вы сделали и сказали все,
что в силах человеческих. Вся вина во мне, право же, во
мне одном.
Оставшись один, он улыбнулся, покачал головой,
что-то бормоча нараспев. Вспомнил Микаэлу. Милая,
глупая старушка! Он ощущал слабость, бездумную, при
ятную усталость. Так чувствует себя выздоравливающий,
нежась в постели. В полудреме сидел он на своих нарах.
И тут нежданно явилось к нему дитя, явилась его девочка,
заговорила с ним. Она стала еще меньше и моложе, она
была теперь совсем маленькая, точно кукла, и глядь — она
села к нему на плечо, нежно потрепала его бороду и
сказала: «Глупенький папа! Глупенький папа!» Она пробы
ла около получаса. Она говорила еще, но совсем поребячески, с детской важностью и серьезностью говорила
о тюльпанах, о толковании какого-то места в Песни
Песней, о подкладке его нового кафтана. Когда она
593
исчезла, Зюсс, точно спящий, дышал глубоко и радостно,
полуоткрыв рот. Как звал он ее раньше, а она не пришла,
сколько отчаянных, неистовых, нелепых деяний совершил
он ради нее, яркий, огромный, жертвенный костер возжег
он ей, и она не пришла. Какой он был глупец! Ведь она
так мала, она такой нежный, миролюбивый, маленький
человечек. На что ей его яркие, великие, громогласные
деяния и жертвы. Но теперь, когда он совсем притих и
уже примирился с тем, что больше не увидит ее, она вдруг
пришла, и то был великий, полновесный дар. Он ходил по
камере пять с половиной шагов туда, пять с половиной
шагов назад, и камера была богата и изобильна, она
была—целый мир, и он простер руки и засмеялся так
молодо, звонко и счастливо, что сторож в коридоре,
испугавшись, подозрительно заглянул в дверцу.
Майор Глазер объявил Зюссу, чтобы он был готов
назавтра поутру ехать в Штутгарт. Майор знал, что еврей
едет в Штутгарт выслушать себе смертный приговор, но
он не получил распоряжения осведомить его и не видел в
том нужды. Зюсс, под благостным впечатлением от слов
Ноэми, решил, что его везут домой, на свободу. Он мысли
не допускал, что его могут, вопреки точной букве закона,
лишить жизни. Он был в самом беззаботном настроении,
добродушно шутил, радовался благоприятной для путеше
ствия погоде, спросил коменданта, большого охотника
нюхать табак, разрешит ли он прислать ему на память
табакерку. Майор сухо отказался, однако позволил, с
трудом сдерживая злорадную ухмылку, чтобы Зюсс надел
в дорогу парадный кафтан. Сторожу Зюсс тоже радостно
и возбужденно говорил о возвращении, о свободе и
подарил удивленному, озадаченному служаке чек на поря
дочную сумму, в виде наградных.
Ложась вечером на свои нары, он был совершенно
счастлив и спокоен. Он поедет куда-нибудь за границу,
поселится на берегу моря или озера в маленьком тихом
местечке и будет жить уединенно и незаметно, согретый
кротким сиянием душевного покоя. Две, три книги, а то и
совсем ни одной. И вскоре он тихо и мирно отойдет в
вечность, а среди людей останется громкий, гулкий отзвук
его жизни и деяний, отзвук неверный, искаженный, как в
хорошем, так и в дурном: а вскоре даже имя его ничего не
будет выражать, сохранится простым сочетанием букв без
всякого смысла; под конец заглохнет и оно, и наступит
великая ясная тишина и парение и кроткое сияние в
вышнем мире.
Следующий день был морозный, солнечный. Зюсс
выехал ранним утром, невзирая на холод, в открытом
594
экипаже. Он сидел, ослабевший и довольный, на заднем
сиденье, один караульный рядом с ним, другой —
напротив. По бокам, впереди и позади экипажа,— сильный
конвой. Зюсс пытался заговаривать со своими спутника
ми, но им был дан строгий приказ не отвечать. Он не
огорчился. Прислонившись к спинке экипажа, он, после
долгих месяцев, проведенных в духоте, вдыхал, впивал,
глотал, видел, осязал чистый, вольный, благодетельный
воздух. Взгляд не упирается в стену, какое блаженство!
Деревья, на них легкий, удивительно чистый снег. Необо
зримое снежное поле мягко и плавно сливается с небом.
Божий мир, дивный, чудесный, чистый божий мир!
Воздух, вольный, сладостный воздух с непривычки опь
янил узника, и он откинулся на спинку коляски, совсем
ослабев и обессилев; но он был счастлив. Он распахнул
красный, шитый золотом атласный кафтан на пушистой
бархатной подкладке и даже расстегнул навстречу ветру
зеленый камзол, окаймленный золотым галуном: Ноги в
коричневых панталонах дрожали от слабости. Бархатную
шляпу и плохо сидевший на косматой голове парик он
снял и с наслаждением ощущал, как струя воздуха при
быстрой езде обвевает седые пряди его волос.
Но в Штутгарте, у городских ворот, в ожидании
сгрудилась чернь. Завопила, заорала при виде коляски,
принялась бросать камни, комья грязи. На еврея наброси
лись, выволокли его, швыряли из стороны в сторону,
трепали за седую бороду. Поднимали вверх детей: «Гляди
те, глядите! Вот он, живодер, иуда, убийца, поганый
жид!» Плевали, топтали. В клочья изодран нарядный
красный кафтан, в грязь затоптана изящная бархатная
шляпа. Завсегдатаи «Синего козла» говорили с удовлетво
рением и лирической грустью:
— Не дожил до этого покойный булочник Бенц.
С трудом удалось конвою отбить пленника. Едва
дыша, сидел от теперь в экипаже, посеревшее лицо в
ссадинах, струйки кровавой слюны на всклокоченной
бороде; солдаты, тесным кольцом сомкнувшись вокруг
него, грозили толпе оружием.
Вопли и вой проникли также в просторную комнату,
где лежала Магдален-Сибилла, рожая ребенка Эмануэлю
Ригеру. Советнику экспедиции хотелось, чтобы она произ
вела ребенка на свет в деревне, в их прекрасном поместье
Вюртингхейм: но когда она по необъяснимым причинам
непременно пожелала остаться в городе, ему пришлось
подчиниться. И вот она лежала в родовых муках; болтли
вая, заботливая повивальная бабка хлопотливо топталась
вокруг, советник экспедиции, бледный, потный, смиренно
и услужливо бегал взад и вперед. Хотя сложение у нее
было могучее и, казалось, вполне приспособленное к
595
деторождению, однако роды протекали не так легко, как
можно было ожидать. Она лежала, кричала, упиралась,
напрягалась, тяжело переводя дух. Вот настала минута
облегчения, откинувшись, побледнев, обливаясь потом,
трепетала она от беспрерывно набегавшей судороги. В
тишину ворвался рев толпы, отчетливо прозвучали слова
разудалой песенки: «На виселицу еврея!» Советник экспе
диции потер руки.
— Доброе предзнаменование, что дитя рождается под
знаком правосудия,— изрек он. Но она с ненавистью
поглядела на щуплого, невзрачного мужа и начала молить
ся беззвучно, без рифм и выкрутасов, настойчиво и
страстно: «Боже, отец небесный! Не допусти, чтобы он
был похож на этого слизняка! Боже, отец небесный! Ты
достаточно испоганил мне жизнь. Так хоть это одно даруй
мне, чтобы ребенок мой не был похож на него!»
Зюсса тем временем доставили в ратушу. Огромная
зала была набита зрителями, судебная коллегия в торже
ственных черных мактиях была в сборе. Еврей увидел
грубовато жизнерадостную широкую физиономию Гайсберга, тонкое насмешливое лицо Шютца с крючковатым
носом, надменное, жестокое — Пфлуга, даже физиономия
молодого Гетца, обычно тупая, пошлая, румяная, была
одушевлена ненавистью, местью и злорадством. Тут он
понял, что ему суждена не свобода, а смерть. И председа
тель, тайный советник Гайсберг, своим резким, гулким,
негибким голосом с сильным швабским акцентом как раз
начал зачитывать приговор. Зюсс слушал монотонный
перечень: злостный ущерб стране, хищения, грабеж,
государственная измена, оскорбление величества, полити
ческие преступления, а затем вывод, что он приговорен к
смерти через повешение.
Он увидел в жарко натопленной зале сплошную толпу
сановников, министров, членов парламента, генералов,
пыхтящих, потеющих, исполненных торжества. Он видел,
как мелкое подлое зверье набрасывается на большого
зверя, беззащитного по доброй воле, и вгрызается в него,
и копошится, и оттесняет друг дружку, чтобы каждый
успел напоследок запустить зубы в распростертое тело, в
котором еще теплится жизнь. И вдруг воскрес в нем
прежний Зюсс. Он встрепенулся, он заговорил, старый,
разбитый человек, покрытый кровью и грязью надруга
тельств, вдруг воспрянул и дал ответ своим судьям, с
невозмутимой, язвительной логикой соскреб налет патети
ки с приговора. Безмолвно были выслушаны первые его
фразы. Но потом, побагровев от такой дерзости, накину
лись на него знатные вельможи, по примеру черни
рычали, колотили его саблями, и, как у черни, конвой с
трудом вырвал у них осужденного. Но когда его уводили
596
сквозь бушующую толпу, вдогонку ему донесся голос
тайного советника Пфлуга, который с жестокой издевкой
произнес:
— Еврей сказал, что выше виселицы его все равно не
вздернут. Это мы ему еще покажем.
Экстра-почтой спешили из Гамбурга рабби Габриель
Оппенгеймер ван Страатен и рабби Ионатан Эйбешютц. В
пути они обменивались лишь самыми необходимыми заме
чаниями. Они видели вздрагивающие крупы часто сменя
емых лошадей, гнедых, белых, вороных; они видели
скользящий мимо ландшафт, ровные поля, горы, леса,
реки, виноградники. Но видели они лишь глазами, мысли
их были далеко. Один за другим мелькали придорожные
камни. Перед ними же неотступно стоял тот лик, который
они стремились увидеть, пока он еще не угас.
На широком лице рабби Габриеля, как всегда, серди
тое выражение, плотное тело облегает добротная бюргер
ская старомодная одежда. Рабби Ионатан в шелковом
кафтане, из-за белой как кипень волнистой бороды кротко
светится хитрое моложавое лицо; после долгих недель
мирских искушений он вновь погрузился в созерцание, в
познание, в бога. Последний период жизни и перемена в
судьбе Зюсса манили его жестоким соблазном. Но не как
зрелище гибели человека. И он и рабби Габриель, не
сговариваясь, угадывали, понимали странное сплетение
добровольного и насильственного в этом конце. Подобие,
тайная зависимость, загадочный ток, шедший от того
человека к ним, затрагивал и рабби Ионатана, окрылял и
угнетал его. Он чувствовал, что врос в того человека,
сильный мощный корень его души отмирал с тем челове
ком. Так ехали мужи, глядя вперед, навстречу смерти
Иозефа Зюсса, и тяжелой тучей оседало на них сознание
их связи с ним.
И по другим дорогам тянулись люди в Штутгарт к
Зюссу, ради Зюсса. Под большой охраной и прикрытием
спешил гоффактор Исаак Симон Ландау ер; при нем, хотя
обычно он ездил без всякой помпы, находились три
кассира-еврея и, кроме наемной стражи, еще несколько
сильных, надежных молодцов. Спешил и низкорослый,
дряхлый Якоб Иошуа Фальк, франкфуртский раввин,
и тучный вспыльчивый фюртский раввин. Все три му
жа встретились поблизости от Штутгарта, им предсто
яло явиться на аудиенцию к герцогу-регенту, и было
сделано все возможное, чтобы их не обеспокоили при
въезде.
Карл-Рудольф принял их в присутствии Бильфингера и
Панкорбо. И сказал фюртский раввин:
597
— Ваша светлость прославлены на весь мир своею
справедливостью. Но справедливо ли, чтобы разбойники
сидели тут рядом, в Рейтлингене, Эслингене, и смеялись
бы и пожирали добычу, а чтобы еврей, менее повинный
перед законом, расплачивался за них? Ваша светлость
справедливы к высшим и низшим, к швабам и австрийцам,
к католикам и протестантам. Будьте же справедливы и к
вашему еврею.
И сказал франкфуртский раввин:
— Реб Иозеф Зюсс Оппенгеймер был первым среди
евреев, он родился в старой почтенной еврейской семье.
Что бы он ни сделал, скажут, что это сделало все
еврейство. Если его повесят, а христиане, соучастники
его, будут гулять на свободе, то скажут, что еврейство
повинно во всем, и ненависть, преследование и злоба
вновь обрушатся на все еврейство. Ваша светлость—
милостивый монарх и государь, вашей светлости известно,
что еврей виновен не меньше и не больше, чем сотовари
щи его — христиане. Мир будет повергнут в соблазн, а на
удрученных и угнетенных обрушатся новые испытания,
если его будут судить не так, как других. Из глубины
скорбящих и смиренных сердец просим мы вашу свет
лость смилостивиться над одним евреем и над всем
еврейством.
И сказал Исаак Ландау ер:
— Что сделал реб Иозеф Зюсс Оппенгеймер, так это
причинил убытки деньгами и добром отдельным людям и
всему Вюртембергскому герцогству. Но денежный урон
может быть возмещен теми же деньгами. Все еврейство,
все мы соединились и собрали деньги, большие деньги,
огромные деньги. И вот мы пришли и просим вашу
светлость: отпустите на свободу реб Иозефа Зюсса
Оппенгеймера. Мы же согласны возместить все, в чем он
когда-нибудь нанес урон, согласны возместить щедро,
чтобы Вюртембергское герцогство отныне и впредь цвело
и благоденствовало. Если вы отпустите на свободу еврея
Иозефа Зюсса Оппенгеймера, мы внесем добровольный
штраф в пятьсот тысяч дублонов.
Молча выслушали евреев герцог-регент и оба мини
стра. Предложение Исаака Ландауера ошеломило их.
Предложение было вызовом. Но сумма была так гранди
озна, настолько выше самых крупных цифр, когда-либо
стоявших в бюджете герцогства, что такими словами, как
наглость и дерзость, нельзя было попросту отделаться от
этого предложения. Пятьсот тысяч дублонов. Пятьсот
тысяч золотых дукатов! Мысль выкупить Иозефа Зюсса
дерзка и глупа. Но мысль выкупить Иозефа Зюсса за
такую громадную сумму — проста и смела до гениальности
и способна потрясти своим грандиозным размахом. Вот на
598
это и рассчитывал Исаак Ландау ер, на этом он и строил
свой план. Он с самого начала не сомневался, что
хитростями и логическими доводами, призывами к спра
ведливости, мольбами о пощаде здесь ничего не добьешь
ся. Быть может, больше действия окажет такая неуклю
жая, наивная прямолинейность. За деньги можно купить
все на свете: землю и скот, горы, реки, леса, императора
и папу, кабинеты министров и парламенты. Почему же
нельзя откупить у этих швабских гоев их жажду мести и
нелепую болтовню о правосудии? Этому герцогу дорога
его глупая, неправая справедливость. Хорошо, так и плата
за нее дорогая. Пятьдесят тысяч золотых дукатов! За
такие деньги в случае чего можно купить целое небольшое
герцогство: неплохая цена за малую толику так называ
емого правосудия.
Прежде чем герцог и министры успели прийти в себя,
Исаак Ландауер продолжал:
— Мы платим не векселями, мы платим не обязатель
ствами, мы платим золотом, чистым золотом. Золотыми
дукатами, круглыми, полновесными.— Не спеша подошел
он к двери и с невозмутимой, на диво независимой
улыбкой сделал знак своим людям. Безмолвно, точно
завороженные, смотрели регент и его министры на вошед
ших молодцов. Они втащили мешки, небольшие, очень
тяжелые мешки, и по знаку старика в засаленном кафтане
стали высыпать их содержимое. И потекло золото, испан
ское, африканское, турецкое, золото всех стран света.
Сыпалось, скоплялось, не иссякая, громоздилось в чело
веческий рост, разрасталось многолетним дубом, горой
золота. Сосредоточенно смотрели кособокий старый ску
пой герцог и тучный Бильфингер. Дон Бартелеми Панкорбо высунул костлявое сизо-багровое лицо из допотопных
брыжей, тощие пальцы протянулись, словно когти хищни
ка, не могли устоять, прильнули к золоту, к милому
золоту, окунулись в безбрежный поток. Исаак Ландауер
стоял рядом в засаленном кафтане с нечесаными пейсами,
в некрасивой, неестественной позе и загадочно улыбался,
локоть одной руки он прижал к туловищу, а ладонь
выставил вперед, другой рукой он расчесывал рыжеватую
седеющую козлиную бородку.
Предложение Исаака Ландау ера было отклонено. Но
речи престарелых мужей оставили отклик в сердце герцо
га. Он несправедлив! На пороге смерти ему пришлось
стать несправедливым. Не только к Зюссу, но и к другим
евреям. Алчность не владела им, золото не трогало его.
Но эти-то люди дорожили своим золотом. Золото, золото
было их жизнью и целью. И все-таки они добровольно
принесли такую неслыханную дань, дабы отвратить его,
герцога, неправоту. Долг его ясен: прежде всего он обязан
599
быть справедлив к своим швабам, а потому несправедлив
к еврею. Но эта гора золота давила его, ранила до
крови.
Он отправил письмо к герцогу Карлу-Фридриху Бюртембергскому с настоятельной просьбой посетить его. Он
намеревался передать ему опекунство и регентские права.
Он сделал все возможное, чтобы вытащить страну из
болота, в котором она погрязла, и, пожалуй, добился
своего. «Справедливость! — говаривал он.— Долг, автори
тет!» Но, видно, немыслимо в нынешние времена править
страной, руководствуясь такими принципами. Ему приш
лось смотреть, как выпускают на волю достойных казни
плутов, как незаконно вешают еврея. Ему стукнул семьде
сят один год, он устал. Он чувствовал, как слабеют его
душевные и телесные силы. Ему трудно, писал он
императору и заявлял вюртембергским тайным советни
кам, самолично вникать в столь сложные и важные дела
правления. Ему, этому кособокому, прижимистому чест
ному солдату, хотелось деревенского покоя в его
маленьком цветущем Нейенштадте, хотелось мирной
кончины.
Ввиду того, что Зюсс при объявлении приговора
проявил такую дерзость и строптивость, его тут же, в
здании палаты, где ему надлежало пробыть до того, как
приговор будет приведен в исполнение, заковали крестнакрест и, оставив на целые сутки без пищи, заперли в
мрачном, совершенно пустом чулане. После гневного
выпада перед судьями он тотчас стих и, улыбаясь,
покачивая головой, оглядывал свою одежду, покрытую
кровью и грязью. Скорчившись, сидел он в кандалах на
полу, у стены пустой, но не совсем темной комнатушки.
Аман, министр Артаксеркса, посетил его; у него был
крючковатый нос и жестокий, надменный голос господина
фон Пфлуга. Явился и Голиаф, жестом господина фон
Гайсберга неловко, игриво и больно хлопнул его по плечу.
Приходили и другие, те, что поприветливей, беседовали
наполовину на швабском, наполовину на древнееврейском
наречии. Явился верный Елеазар — Пфефле, Авраам в
образе Иоганна Даниэля Гарпрехта спорил с богом о
справедливости. Приходили и те, что являлись Ноэми,
Исайя-пророк хулил и умиротворял сердитым голосом
дяди. Запутавшись пышными волосами в ветвях, висел
Авессалом; только волосы были седые, а лицо под
ними — его собственное.
Но вот на пороге кто-то затявкал, заскулил, зарычал.
Ах, опять это городской викарий Гофман, восхваляющий
благодать аугсбургского исповедания. Да, ревностный
духовный пастырь пожаловал вновь, полагая, что теперьто жаркое распарилось и размягчилось в самый раз.
600
Однако Зюсс отнюдь не был расположен нынче вести с
ним дискуссию. Грубый голос викария вспугнул другие,
более нежные голоса, звучавшие в нем. Мягко, без тени
иронии, попросил он оставить его в покое; он готов
завещать евангелической церкви десять тысяч талеров за
труды, только бы его оставили в покое. В гневе удалился
обескураженный пастырь.
На смену явился другой нежданный посетитель. Изящ
ный пожилой господин, одетый очень скромно, но в
высшей степени элегантно; у него узкий, вытянутый как у
борзой череп, он поводит носом, принюхивается. Это отец
вдовствующей герцогини, старый князь Турн-и-Таксис. Он
не мог успокоиться, не мог усидеть в Голландии. Это не
годится, нельзя допустить, чтобы казнили Зюсса. Челове
ка, которого посещала его дочь, которому сам он подавал
руку. Человека, от которого католическая церковь хоть и
не официально, но на виду у всех дворов принимала
услуги. Нет, нет, это несовместимо с его взглядами на
куртуазность, он слишком тонко воспитан, чтобы позво
лить нечто подобное. Человек, которого так приближаешь
к себе, становится в некотором роде аристократом. Такт,
приличия, правила света требуют, чтобы его не допустили
до соприкосновения с виселицей. Старый князь сам,
инкогнито, под именем барона Нейгофа отправился в
Штутгарт. Он всегда терпеть не мог еврея, он так и не
простил ему, что желтая гостиная в Монбижу убила его
желтый фрак, а темно-малиновая ливрея слуг во дворце на
Зеегассе — его темно-малиновый кафтан. Но хороший тон
не позволяет радоваться чужому несчастью; и, уж во
всяком случае, ему больше нечего опасаться, что антураж
Зюсса затмит его.
Он явился с определенным планом. Он поможет Зюссу
бежать, как помог бегству Ремхингена. С евреем дело
будет сложнее; но он твердо решил не щадить ни средств,
ни стараний. Быть может, этому антипатичному старому
мужлану и простофиле регенту в конце концов даже
приятнее на такой манер избавиться от еврея. Как бы то
ки было, ехать надо. Только он поставит одно условие.
Тратить столько стараний ка еврея опять-таки не годится.
Значит, Зюсс не может оставаться евреем. Он должен,— и
при таких плачевных обстоятельствах он вряд ли будет
упрямиться,— он непременно должен креститься. Какая
удача, какой триумф для католической церкви принять в
свое лоно этого ловкого финансиста и прожженного
политика; кстати, он много благовоспитаннее, нежели
большинство шсабских горе-аристократов.
С отвращением отшатнулся элегантный князь, после
того как, улыбаясь и радуясь приготовленному сюрпризу,
переступил порог. Что ж это такое? На полу сидел старый
601
сгорбленный жид. И это финанцдиректор? И это знамени
тый селадон? Ему стало не по себе, как будто сам он
тоже выпачкался в грязи. Зюсс увидел лицо посетителя.
— Да,— сказал он с еле уловимой усмешкой,—да, это
я, ваша светлость.
В чулан поставили нары, стул и стол. Князь присел
осторожно, ему было очень не по себе. Он не мог найти
ничего общего между человеком, который, скорчившись,
сидел на полу, и элегантным кавалером, сохранившимся у
него в памяти. Быть может, еврей опять собрался одура
чить всех? Быть может, это только ловкий фортель? У
него было такое же неприятное чувство, как тогда в
желтой гостиной и перед темно-малиновыми ливреями.
Неужто же еврей достиг невозможного и затмил его
здесь, в этой камере, при таких обстоятельствах? Но
пусть все другие идут на удочку: он не из таких. Его-то
уж еврей не поймает в ловушку. Он, владетельный князь
Турн-и-Таксис, многоопытный скептик, не поддастся
обману.
— Передо мной вам нечего прибегать к симуляции,
ваше превосходительство,— начал он вкрадчиво и учтиво,
как в светском салоне.— Ведь не думаете же вы, что я
способен поверить в подобный маскарад. Это, конечно,
фортель. Под виселицей вы внезапно скинете мерзкую
бороду и явитесь рассудительным, светским кавалером со
всем своим прежним апломбом. А это просто маневр,—
заключил он торжествующе.— Просто-напросто маневр.
Милейший господин экс-финанцдиректор, в такую коме
дию могут поверить разве что господа члены парламента.
Но не я. Меня вы не проведете.
Зюсс молчал.
— У вас, наверное, имеются еще козыри на руках,—
продолжал допытываться князь.— И вы думаете козыр
нуть в последнюю минуту. Сейчас вы, должно быть,
хотите разыграть великомученика, чтобы потом воскрес
нуть в сугубом ореоле. Будьте осторожны! Настроение
здесь опасное. Возможно, что вам не дадут опомниться.
Возможно, что вас — прошу прощения — повесят, а козы
ри так и останутся у вас на руках.
Но Зюсс молчал по-прежнему, и князь потерял терпе
ние.
— Ваше превосходительство! Почтеннейший! Сударь!
Поймите же вы! Отвечайте же! Я вам добра желаю.
Вряд ли вам когда-нибудь снилось, что германский владе
тельный князь будет так стараться для вас. Послушайте!
Говорите же! — Раздосадованный поведением Зюсса, ста
рый князь без всякого подъема изложил ему свой план и
свое условие. Когда он кончил, Зюсс не шевельнулся и не
раскрыл рта. Сильнее чем когда-либо чувствовал себя
602
униженным изящный старый князь. Он-то побеспокоился
приехать сюда, а еврей сидит себе и даже не возражает с
пафосом, а просто молчит. Князь вдруг почувствовал
себя старым и усталым, это молчание было ему нестер
пимо.
— Вы в тюрьме разучились хорошим манерам,— с
насильственной иронией вымолвил он.— Когда о вас так
хлопочут, вы могли бы хоть сказать mille mersi.
— МШе mersi,— повторил Зюсс.
Князь поднялся. Тот факт, что еврей не желает
принять из его рук спасение, а предпочитает идти на
виселицу, он воспринял как личную обиду.
— Вы круглый дурак, милейший,— сказал он, и лю
безный голос его стал неожиданно резким.— Ваш сто
ицизм порядком устарел. Теперь уж не умирают, чтобы
заслужить похвальный отзыв в школьных учебниках
истории. Лучше быть живым псом, чем мертвым львом,
справедливо заметил ваш царь Соломон.— Он отряхнул
пыль с кафтана и закончил, стоя уже в дверях: — По
крайней мере, сбрейте бороду и оденьтесь поприличней,
если вам уж так не терпится,— он поморщился,—
очутиться в поднебесье. Хотя бы этого можно требовать
от человека, который был любезно принят в интимном
светском кругу. Вы собрали многочисленную изысканную
публику. До сих пор вы с достоинством играли свою роль.
Не бросайте же тени на свою светскую репутацию,
уходя с подмостков жизни.— С этими словами он уда
лился.
Виселица, на которой намеревались повесить Зюсса,
была сооружена сто сорок лет назад. Устройство ее
стоило очень дорого, при тогдашней дешевизне она
обошлась в три тысячи оберландских гульденов и пред
ставляла собой нечто совершенно особенное, совсем не
похожее на обыкновенную деревянную виселицу. Выши
ной она была с башню и достигала тридцати пяти футов.
Вся она была построена из железа, из тридцати шести
центнеров и восемнадцати фунтов железа, отобранных
алхимиком Георгом Гонауером для того, чтобы превра
тить их в золото для герцога Фридриха; попытка эта
стоила герцогу двух бочонков золота. В честь злополучно
го Георга Гонауера виселицу и воздвигли, окрасили в
красный цвет, отделали позолотой и повесили на ней
Гонауера.
За ним подряд последовало еще несколько алхимиков,
водивших за нос герцога Фридриха. Первый был италь
янец Петру с Монтану с. Через год после него Ганс Генрих
Нейшелер из Цюриха, прозванный слепым алхимиком.
603
Еще через год-другой Ганс Генрих, по прозванию Мюлленфельз. Ему везло дольше; он часто потешался над
тремя собратьями, парящими в поднебесье; а теперь
воспарил и он. Потом виселица долго стояла без дела. Но
вот какой-то кузнец из графства Эттинген надумал разо
брать ее и унести по частям. Он уже отвернул три бруса
и в ночное время успел стащить свыше семи центнеров
железа, когда его схватили и покарали орудием его
преступления.
Свыше столетия бездействовала виселица. Теперь гос
подин фон Пфлуг, которому было поручено организовать
казнь, назначил еврею, шестому по счету, такой же род
смерти. С самого начала процесса жестокий и надменный
тайный советник предвкушал это торжество своей ненави
сти. Теперь же он готовился так отпраздновать его, чтобы
помнила вся Европа.
С изощренным издевательством обдумывал он подроб
ности казни. Сластолюбие еврея, его плотские грехи,
растление обрезанным псом христианских немецких жен
щин не было, к его великому сожалению и против его
воли, включено в мотивировку приговора. Зато теперь,
когда дело дошло до казни, у него руки развязаны.
Уж он припомнит еврею его похотливость и наглое рас
путство.
Он решил вздернуть его не просто на виселице, а в
птичьей клетке, намекая на его гнусные развратные
петушиные похождения.
Следственная комиссия не скупилась на расходы,
чтобы поторжественнее обставить экзекуцию. На месте
казни, на так называемом Тунценгофском холме, или,
иначе, лобном месте, были построены комфортабельные
ложи для кавалеров и дам. Военный отряд, назначенный
эскортировать осужденного и поддерживать порядок, ре
петировал свою роль. Железную виселицу тщательно
отремонтировали, повозку смертников снабдили более
высокими колесами, колокол, возвещающий о казни,—
новой веревкой, палача и его помощников — новой
формой.
Много внимания было уделено точному выполнению
хитроумной затеи господина фок Пфлуга. Еврей острил,
что выше виселицы его все равно не могут вздернуть. Вот
ему и покажут, могут ли. Захотят, так поднимут птичью
клетку над виселицей.
Постройка клетки и всего сложного подъемного меха
низма была поручена мастерам Иоганну Кристофу Фаусту
и Фейту Людвигу Риглеру. Клетка разбиралась на две
части, высотой была в восемь футов, шириной в четыре
фута, по окружности ее шло четырнадцать обручей, а в
вышину семнадцать брусьев. С помощью остроумного
604
механизма ее можно было поднять много выше виселицы.
Сооружение ее стоило огромных денег. Под конец к ней
пришлось приложить руку всему цеху слесарей. За два
дня до казни шестерка лошадей втащила эту махину вверх
по круче на Тунценгофский холм. Школьники столицы
бежали следом. Весь Штутгарт побывал за эти дни на
лобном месте. В наскоро сколоченных лавчонках продава
ли вино и пиво. Разносчики навязывали летучие листки с
изображением еврея и сатирическими стишками. Толпа
весело прогуливалась по морозцу, с любопытством смот
рела, как сколачивают ложи, любовалась лоском висели
цы, замысловатым устройством клетки.
Впечатление, произведенное на обывателей птичьей
клеткой, превзошло ожидания господина фон Пфлуга.
Неистовый гогот и хохот разносился по городу, по всей
стране. Бесчисленные куплеты о птичнике облетели все
герцогство, распевались ребятишками на улицах. Но никто
не желал верить, что автор этой удачной шутки —
господин фон Пфлуг; народ единогласно приписал блестя
щую выдумку своему любимцу, всеми почитаемому май
ору фон Редеру. А потому куплеты о птичнике распева
лись обычно с известным припевом: «Воскликнул сам фон
Редер тут: «Стой иль умри, презренный плут!»
В камере Зюсса сидели рабби Габриель и рабби
Ионатан Эйбещютц. Внушительный паспорт на имя под
данного Генеральных штатов без всяких разговоров
открыл перед мингером Габриелем Оппенгеймером ван
Страатеном двери тюрьмы. Теперь они сидели все трое и
зазтракали. Рабби Габриель привез фруктов, фиников,
фиг, апельсинов, а также печенья и крепкого южного
вина. На Зюссе был пунцовый кафтан, седые волосы
покрывал берет, над переносицей у него, так же как у
обоих раввинов, врезались в лоб три борозды, обра
зуя букву Шин, зачинающую имя господне — Шаддаи.
Он омакал фиги в вино. Это была его последняя трапеза.
Рабби Габриель толстыми пальцами делил на дольки
апельсин. Они сидели все трое и ели фрукты, молча,
сосредоточенно. Но мысли их мощным потоком струились
от одного к другому. Рабби Габриель и Зюсс были теперь
одно, и впервые рабби Габриель воспринимал эту зависи
мость не как неволю и злой рок, а как дар. Третий из них,
рабби Ионатан Эйбешютц, тоже ощущал связующий их
ток, только он был вне его, он стоял на берегу, и волна не
несла его. Он сидел с ними, он пил с ними, он был, как и
они, отмечен знаком Шин, он был доступен познанию и
откровению, как и они; но волна не несла его. Рабби
Габриель не спеша посыпал апельсин сахаром и разделял
605
на дольки. Разливал густое, черное южное вино. В камере
невысказанным витало слово, мысль, образ, бог. Но рабби
Ионатан терзался горько, мучительно, жестоко. Он пы
тался успокоить себя циничной шуткой: легко парить над
землей, когда тебя вешают. Но это злое утешение не
имело силы, он, богатый мудростью и всеми благами
мира, чувствовал себя неприкрытым завистником и почти
предателем. И, повторяя за теми двумя слова застольной
молитвы, он, во всем великолепии шелкового кафтана и
белой как кипень волнистой бороды, величавый, всезна
ющий, всеми почитаемый, был попросту жалкий, печаль
ный, конченый человек.
Пока Зюссу наверху вторично зачитывали приговор и
переламывали над его головой палку, в вестибюле ратуши
его ждали кроткий, сморщенный франкфуртский раввин,
дородный сангвиник—фюртский раввин, а с ними, зябко
потирая руки и дрожа от волнения,— Исаак Ландауер.
Крупными хлопьями падал мокрый снег, сквозь унылую,
туманную пелену проглядывало, то и дело исчезая,
бледное солнце. На улице перед входом в необозримом
количестве теснилась толпа любопытных, перед усилен
ным военным конвоем гарцевал на своей старой рыжей
кобыле господин фон Редер. На высоких колесах стояла
пустая повозка смертников, палач и подручные, одетые в
яркие цвета, окружали ее.
Наконец Зюсса привели вниз. Евреям разрешили в
последний раз поговорить с ним здесь. Он преклонил
голову. Низенький рабби Якоб Иошуа Фальк возложил
ему на голову сморщенные кроткие руки и сказал:
— Да благословит и да сохранит тебя Иегова. Да
воссияет ликом своим на тебя Иегова и да помилует тебя.
Да обратит лик свой на тебя Иегова и дарует тебе
мир.
— Во веки веков аминь,— сказали фюртский раввин и
Исаак Ландауер.
Хлопотливо усадили еврея на высокую повозку смерт
ников и связали его. Несмотря на холод и сырость, народ
густой толпой запрудил базарную площадь. В окнах
палаты, ратуши, аптеки, трактира под вывеской «Солнце»
белели человеческие лица. На кровле колодца, даже на
дыбе и на деревянном осле висели мальчишки. Молча
глядел народ. Господин фон Редер крикливым голосом
отдал приказ своим кавалеристам. Конвой тронулся,
отряд конной гвардии впереди, затем два барабанщика,
дальше рота пеших гренадеров. Один из подручных
палача вскочил на лошадь, запряженную в повозку,
прищелкнул языком, кляча дернула. Низенький рабби
Якоб Иошуа Фальк повторил бледными губами: «И дарует
тебе мир». Но вспыльчивый фюртский раввин не мог
606
сдержаться, гортанным голосом изрыгал он вслед повозке
дикие проклятия. Эдому и Амалеку, врагам и богохульни
кам. А Исаак Ландауер разразился пронзительным, без
удержным, звериным воем. Странно было видеть, как
могущественный финансист бился головой о колонны
портала и безостановочно выл. Тут зазвонил колокольчик,
возвещающий о казни. Резкий, пронзительный, назойли
вый звон вторил вою еврея, пронизывал плотную снеж
ную пелену, впивался в мозг.
Проник он и в комнату Магдален-Сибиллы. Роды
прошли благополучно, но она еще не вставала. Она
смотрела на младенца, обыкновенного младенца, не боль
шого и не маленького, не красивого и не уродливого. Она
слышала надрывный стон колокола и вся содрогалась, она
смотрела на младенца—своего и Эмануэля Ригера,— и он
не был ей люб.
Звон колокола проник и во дворец, где сидел старый
регент с Бильфингером и Гарпрехтом. Все трое молчали.
Наконец Гарпрехт сказал:
— Не сладок мне этот звон.
А Карл-Рудольф сказал:
— Мне пришлось пойти на это. Мне стыдно, господа.
Между тем Зюсса везли через весь город к лобному
месту. Он сидел на повозке смертников, возвышаясь,
точно идол, в пунцовом кафтане, солитер сверкал у него
на пальце; герцог-регент не разрешил отнять у него
кольцо. Вдоль всего пути стоял народ, сыпал снег,
процессия двигалась удивительно беззвучно, и беззвучно
смотрела толпа. Едва проезжала повозка с осужденным,
как десятки тысяч людей, пешие, в экипажах, верхом,
спешили ей вслед, позади конвоя или рядом с ним.
Белесый туманный воздух и грязный, талый снег создава
ли какую-то неправдоподобную гнетущую тишину. Еврея
везли не прямой дорогой, а медленно, с прохладцей,
кружным путем. Многие зрители явились издалека, вся
страна хотела быть при этом, даже из-за границы явились
многие, так надо же было всем показать столь занима
тельное зрелище.
Зюсс восседал на повозке, связанный, неподвижный,
снег падал ему на одежду, на седую бороду.
На пути его стоял лиценциат Меглинг, Он был опеча
лен и удручен тем, что его защитительная записка не
оказала никакого действия. Правда, он смело мог сказать,
что не пожалел стараний, но что поделаешь, если и vox
populi1 единодушно и властно высказался против осужденГлас народа (лат.).
6в7
ного. Тем не менее обидно и горько, когда твоего
подзащитного вешают без достаточного юридического
обоснования. Ему было не по себе, его знобило. Он
попросил одного из помощников палача подать Зюссу
стакан вина. Тот, правда, отказался, даже не поблагода
рил и не шевельнулся, но лиценциату стало теплее и легче
на душе.
На пути еврея стояла также жена Шертлина, францу
женка. Она видела связанного, странно притихшего Зюсса, неподвижного, точно статуя святого, которую несут в
процессии по городу, снег был у него на одежде, снег на
бороде. Она, быть может единственная в толпе зрителей,
угадывала внутреннюю связь событий, угадывала, сколь
ко добровольного в этом позоре. Жадно, со злорадным,
мучительно двойственным чувством смотрела она на него,
ее маленький ярко-пунцовый рот был полуогкрыт, продол
говатые глаза пылали. Какая-то женщина подле нее
сказала вполголоса с сильным швабским акцентом:
— Хотел всегда забраться повыше. Теперь попадет
так, что выше некуда.
— Sale bete!1 — проронила француженка в оснеженное
пространство.
На следующем повороте пути стоял публицист Иоганн
Якоб Мозер. Когда показалось шествие, он обратился к
народу с краткой выразительной патриотической речью.
Но пламенные слова его никого не зажигали, снег гасил и
глушил их, толпа безмолвствовала, тогда и он умолк, ке
договорив до конца. Близко от цели шествия стоял на
пути Никлас Пфефле, бледнолицый невозмутимый секре
тарь. Когда господин его в последний раз проезжал мимо,
он низко поклонился. Зюсс увидел его, кивнул ему два
раза. После того как повозка проехала, Никлас Пфефле
не последовал за ней на место казни, а свернул в сторону,
давясь от рыданий.
Когда шествие приблизилось к своей цели, снег пере
стал, прояснилось. В морозном воздухе, под светлым,
белесоватым небом, очень четко вырисовывались вино
градники. Вверху, между уступами холмов, еврей увидел
сторожку, внизу увидел водонапорную башню, Андреанский дом, винное заведение, он обернулся и увидел
Штутгарт. Собор, церковь святого Леонарда, старый
дворец и новое дворцовое здание, деньги на постройку
которого добывал он. Слева от него одиноко высилась
деревянная виселица. Но она казалась совсем невзрачной
перед фантастическим, замысловатым железным соору
жением, предназначенным для него. Двойная лестница с
многочисленными ступенями, с бесконечными подпорками
1
Гадина! (фр.)
608
шла вверх, целая система колес, цепей и шарниров стояла
наготове, чтобы втащить наверх клетку. Обширное поле
было целиком заполнено людьми. Все это в жадном
ожидании лепилось на выступах, заборах, деревьях. Гла
зело издалека в чересчур неуклюжие, громоздкие под
зорные трубы. На кафтане Зюсса замерз снег, за
мерзшие кристаллики сверкали на его берете, на седой
бороде.
На трех больших трибунах, вмещавших по шестьсот
человек, разместились дамы и кавалеры, придворные
чины, сановники и военные, иностранные послы, члены
суда и ландтага. Тайный советник фон Пфлуг впереди
всех. Он до последней минуты боялся, что эта бестия
иудей с помощью какого-нибудь чисто еврейского подлого
фортеля умудрится улизнуть. Но теперь час настал,
теперь цель его жизни достигнута. Теперь уж, сейчас,
ненавистный взлетит наверх, удавленный. Жестокие глаза
тайного советника жадно искали под воротом Зюсса шею,
которую обовьет веревка. Какое наслаждение созерцать
смерть врага, истинная отрада для глаз! Как приятна и
сладостна дробь возвещающих смерть барабанов, назойли
вое дребезжанье колокольчика!
Среди дам было немало таких, что очень интимно
знавали Зюсса и все же по тем или иным причинам
избегли дознания. И сейчас они, дивясь и содрогаясь,
смотрели на мужчину, с которым были близки. Он был
очень моложав и, видит бог, умел доказать, что силы у
него юношеские, ему и было-то самое большее сорок лет,
а теперь у него седые волосы и вид старого раввина.
Собственно, им надо бы самих себя стыдиться, что с этим
человеком они лежали в постели. Но, как ни странно, они
не стыдились, а жадным, завороженным взглядом смотре
ли на удивительного человека. Вот сейчас, сию минуту, он
умрет, сейчас, сию минуту, он замолкнет навсегда, и
всякая опасность минует, неумолимая, страшная сила
навеки развеет чары. Они ждали этого, сладострастно
трепеща, жаждали этого, содрогались перед этим. Очень
многие согласились бы до конца дней жить под угрозой
разоблачения, только бы он остался жив.
На одной из трибун находился и молодой Михаэль
Коппенгефер. Наконец-то будет раздроблен жернов,
столько времени висевший на шее у народа, наконец-то
губитель понесет позорную кару. Да, но ему девица
Элизабет-Саломея не дала бы отставки, озабоченно су
етясь между грудами книг и стопками белья, ему она
отдалась без особых с его стороны усилий. Старый,
сгорбленный еврей, что в нем особенного? В чем его сила?
С завистью и горечью смотрел он на человека, сидевшего
на повозке смертников. Зато на лице молодого тайного
609
20 Л. Фейхтвангер, т. 3
советника Гетца, находившегося среди судей, было напи
сано тупое и глупое удовлетворение. Теперь наконец
позор будет снят с его матери и сестры. Пусть теперь
какой-нибудь наглец посмеет посмотреть на него косо.
Тут-то он сразит его взглядом. Тут-то он будет знать, как
ему поступить!
На одной из трибун сидел Вейсензе — хилый и дрях
лый старик. «Nenikekas, Iudaie! Nenikekas, Iudaie!» Увы,
еврей снова одержал победу! Он отведал от всех трапез,
глазами, чувствами, мозгом вкусил всех тончайших услад
жизни, до дна испил каждую победу и каждое поражение,
обогатил свою душу трагической гибелью дочери, замыс
лил и осуществил ослепительную, изощренную, опален
ную адским пламенем жесточайшую месть, а теперь он
умирает на глазах у всего мира фантастической и,
вероятно, добровольной смертью, в которой больше геро
изма, чем в смерти на поле брани. Опаленный ненавистью,
обласканный любовью, загадочный, величавый. Что оста
нется от него самого, от Вейсензе? Плохонькие стихи его
пошлой мещанки-дочери. А тот будет жить вечно. Все
вновь и вновь будут позднейшие поколения вникать,
вдумываться, вчувствоваться в его судьбу, стараясь
понять, кем он был, что думал, видел, как жил и
умер.
Зюсса отвязали от повозки. Он стоял, весь одеревенев
ший, и щурился. Он видел людей в ложах, парики,
нарумяненные лица женщин. Он видел войска, оцепившие
площадь. Ого, и постарались же его враги; вокруг одной
только виселицы собрано по меньшей мере пять рот.
Военное командование, разумеется, было в руках майора
фон Редера, который красовался на виду у всех. Да, да,
тонкая нужна стратегия, чтобы доконать его, Зюсса. Он
видел сотни тысяч лиц, любопытные бабьи—рты у них
раскрыты, чтобы завизжать,— мужские, готовые не то
осклабиться, не то оскалить зубы, детские лица, толсто
щекие, большеглазые, предназначенные стать такими же
тупыми и злобными, как хари родителей. Он видел
дыхание толпы, сгущенное в белый пар на ярой стуже,
алчные глаза, вытянутые шеи, прежде так раболепно
изгибавшиеся перед ним. Он увидел птичью клетку,
сложное и постыдное орудие его убийства. И когда он
увидел все это, до слуха его донесся скулящий, сварливый
голос. Городской викарий Гофман не преминул дождаться
его у подножия виселицы и завести с ним речь о небесах и
земле, о прощении божьем и человеческом, об искуплении
и вере. Зюсс увидел и услышал его, медленно оглядел
викария с головы до ног, отвернулся и сплюнул. Вытара
щенные глаза, тихий, негодующий, быстро смолкший
ропот толпы.
610
Тут к нему подступили помощники палача в яркой
новой форме, расстегнули на нем кафтан. Он ощутил
грубые, неловкие руки, отвращение поднялось в нем, он
потянулся, скованности как не бывало, он отбивался,
отчаянно сопротивляясь. Шеи вытянулись еще больше.
Забавно было смотреть, как седобородый человек, в
нарядной одежде, со сверкающим алмазом на пальце,
вырывается из рук помощников палача. Дети смеялись,
веселились, хлопали в ладоши; какая-то накрашенная
женщина на трибунах принялась пронзительно кричать, ее
пришлось увести. Берет Зюсса упал на мокрую землю,
его затоптали в грязь. Палачи крепко ухватили еврея,
распахнули на нем кафтан, втиснули его в клетку,
накинули ему на шею петлю. Так стоял он. Слышал
шелест ветра, дыхание толпы, топот копыт, сварливый
голос пастора. Неужто это последнее, что он услышит на
земле? Он алкал другого, он широко раскрыл сердце и
слух навстречу другому. Но слышал он только это, да
еще собственное дыхание и гудение собственной крови.
Вот уже клетка качнулась, начала подниматься. И тут
сквозь бессмысленные, жестокие шумы прорвался другой
звук, крик громких гортанных голосов: «Един же и велик
всевидящий предвечный бог Израиля, Иегова Адонаи».
Это евреи, низенький Иошуа Фальк, толстый фюртский
раввин, неопрятный Исаак Ландауер. Они стоят, закутан
ные в молитвенные одеяния, и с ними еще семеро других,
всего десять мужей, как полагается по закону, им дела
нет до народа, который отвернулся от виселицы и смотрит
на них, они стоят, раскачиваясь, и громко, гортанно, на
всю обширную площадь выкрикивают отходные молитвы:
«Слушай, Израиль, един же и велик Иегова Адонаи».
Белыми облачками на сильном морозе тянутся слова с их
уст к человеку в клетке, и сын маршала Гейдерсдорфа
открывает рот и выкрикивает в ответ: «Един же и велик
Иегова Адонаи».
Проворно копошатся, карабкаются пестрые подручные
вверх по лестницам. Клетка поднимается, петля затягива
ется. Снизу городской викарий шлет проклятия умира
ющему: «Отправляйся в ад, закоренелый негодяй и жид!»
Громкое «Адонаи» евреев пронизывает воздух и слух.
Отклик его несется из клетки, пока петля не душит звук.
В первом ряду трибуны поднялся тайный советник
Панкорбо, он опирается тощими высохшими руками на
барьер, высовывает из гигантских брыжей сине-багровое,
костлявое лицо. Из-под морщинистых век алчно глядит он
вслед поднимающейся клетке и человеку в нарядном
ярко-пунцовом кафтане, на пальце у человека—солитер,
который переливается тысячами огней на ясном морозном
воздухе.
611
20*
После того как заградительный кордон рассыпался,
толпа принялась вблизи разглядывать виселицу, несколько
мальчуганов забралось до половины лестницы, вверху на
прутьях клетки сидели густые стаи черных птиц.
Медленно потянулась толпа назад в город. День был
все равно что праздничный, все пили, ели всласть,
бражничали, плясали и буянили по кабакам. Молодой
бюргер Лангефас, известный шутник и весельчак, извлек
из грязи берет Зюсса; он напяливал берет на себя,
напяливал его на девушек и служанок, которые в ужасе
визжали под беретом повешенного еврея. Но все-таки
настоящего веселья не получалось. Людям казалось, что в
этот день они будут чувствовать себя как-то иначе —
веселее, привольнее. Пробовали петь «На виселицу ев
рея!», пробовали петь «Воскликнул сам фон Редер тут:
«Стой иль умри, презренный плут!» Но «Адонаи» евреев
назойливо звучало в ушах. Дети играли в повешенье; игра
заключалась в том, что один стоял наверху и кричал
«Адонаи», а другие стояли внизу и кричали, орали,
вопили, визжали: «Адонаи».
В ночь после казни, часов около трех, тощий высокий
господин поднимался по Тунценгофскому холму к желез
ной виселице. Дорога представляла собой отвратительное
месиво из грязи и тающего снега, идти было трудно.
Тощий господин, пожимаясь от холода, кутался в широ
кий плащ старомодного, допотопного покроя. При нем
были двое молодцов, спившихся бюргерских сыновей,
известных на весь Штутгарт тем, что за деньги они были
способны на любое отчаянное предприятие. Оба молодца,
не мешкая, взобрались по лестнице на виселицу. Караб
каться по обмерзшим, обледенелым ступенькам было
нелегко, они бранились про себя. Вокруг них летали
птицы, которые ночью и днем в великом множестве
лепились на виселице. Наверху молодцы задержались
непредвиденно долго. Тощий господин, поджидающий
внизу, нетерпеливо поеживался, переступая с ноги на
ногу, приглушенно и гневно ворчал себе под нос.
— Ну что—достали? — окликнул он их тихо, когда
они наконец спустились с лестницы.
— Его там нет!—растерянно пролепетали молодцы.
— Вы украли его, вы украли камень! — стараясь не
повьппать голоса, рявкнул португалец.— Я вас к суду
притяну, я вас колесую!
Но молодцы повторяли в испуге:
— Самого еврея нет. В клетке висит другой. Его черт
унес.
Дон Бартелеми долго не верил, а потом тут же ночью
612
официально вызвал лейб-гусар обследовать клетку. Да,
труп был выкраден, заменен другим. Рано утром, вне себя
от бешенства и разочарования, сеньор Панкорбо явился к
герцогу-регенту. Вот к чему привела доброта его светло
сти. Евреи взяли да и похитили солитер. Солитер?
Карл-Рудольф вспомнил гору золота, не поверил. Труп,
это другое дело,— его они могли похитить. Он подумал,
повеселел, даже улыбнулся. Ну и отчаянные головы эти
евреи! Недолго думая крадут труп с виселицы; прямо под
стать христианам и солдатам. Он охотно дарит им соли
тер, в виде компенсации, и не собирается их преследовать.
Багровея, клокоча от злобы, замогильным голосом рыча
себе под нос чудовищные проклятия, удалился тощий
португалец в допотопной придворной одежде.
А между тем труп, завернутый в лохмотья, спрятан
ный в подводе под грудами товаров и хлама, с великой
поспешностью переправлялся в Фюрт. Его сопровождали
евреи-разносчики, сменявшиеся в определенных местах.
На пальце покойника был надет солитер. Никто из
сопровождающих не боялся, что следующий похитит
его.
В Фюрте труп обмыли, облекли в длинный белый
саван, положили в гроб. Указательный, средний и безы
мянный пальцы согнули так, что они образовали букву
Шин, зачинающую имя божие — Шаддаи; под голову
насыпали горсточку земли, черной рыхлой земли, земли
Сиона. Властям сообщили, что хоронят никому не изве
стного еврея из Франкфурта, умершего на проезжей
дороге. Членам общины тоже ничего не сказали. Но
молва передавалась из уст в уста.
Так лежал неизвестный, почерневшее лицо удавленни
ка было причудливо окаймлено грязной белой бородой;
глаза, выпуклые, карие, потускневшие, не закрывались, и
между ними, над переносицей, глубоко врезались в лоб
три борозды знака Шин. На простом белом покрывале
сверкал гигантский ослепительный солитер. Десять поч
теннейших мужей общины сидели возле тела между
высокими светильниками и завешенными окнами.
К ним присоединился незнакомец, коренастый, плот
ный, широкое безбородое лицо, глаза блекло-серые, ока
меневшие, старомодная одежда. Вступив в комнату покой
ника, он полил воды через плечо, полил воды в головах и
в ногах мертвеца. Мужи узнали каббалиста, пошептались,
расступились.
Рабби Габриель подошел к телу умершего, своим
скрипучим, сердитым голосом произнес благословение:
«Слава тебе, Иегова, господь бог наш, судия праведный».
Толстыми пальцами бережно коснулся век мертвеца, и
сомкнулись веки. Тогда сел он на землю, меж колен
613
склонил голову. Десять мужей отступили до самой сте
ны. Бесконечно одинокий, несмотря на их присутствие,
маленьким ничтожным комочком сжался рабби Габриель
подле умершего.
Все фюртские евреи собрались на кладбище, когда
хоронили неизвестного. Они опустили гроб в землю.
Солитер был на пальце умершего, под головой его—
горсточка земли от земли Сиона. Хором отвечали они
кантору: «Многолик мир, и все в нем суета и томление
духа, един же и велик бог Израиля, предвечный всевидя
щий Иегова.— И вырывали они траву и бросали ее через
плечо. И говорили: — Как трава, увядаем мы в сем
мире.— И еще говорили: — Памятуем мы, что прах мы». А
потом омыли руки в проточной, отгоняющей демонов воде
и покинули кладбище.
КОММЕНТАРИИ
БЕЗОБРАЗНАЯ ГЕРЦОГИНЯ МАРГАРИТА
МАУЛЬТАШ
«Безобразная герцогиня» (1923) не является первым
историческим романом Фейхтвангера. До этого произведения
был уже написан роман «Еврей Зюсс» (май 1922 г.), но Фейхтван
гер не смог из-за «непопулярности исторического романа» и
«двусмысленности сюжета» найти для него издателя в тогдашней
Германии. Однако некоторым издателям опыт Фейхтвангера в
области исторического романа все же показался интересным и
многообещающим. Так, представители популярного тогда бер
линского клуба «Союз друзей книги» просили Фейхтвангера
написать для них другой исторический роман в том же роде. В
издательстве этого клуба и появилась впервые «Безобразная
герцогиня Маргарита Маульташ», имевшая огромный успех. В
1926 г. книга была напечатана в издательстве «Кипенхойер»
(Потсдам) и уже в 1930 г. потребовала переиздания. В дальней
шем книга выходила вне Германии (Амстердам, изд-во «Кверидо»). В основу настоящего перевода положен текст издания:
Ф е й х т в а н г е р Л. Собр. соч. в отдельных книгах, т. 1 (изд-во
«Ауфбау», Берлин, 1959). Для этого издания была проведена
большая текстологическая работа по указаниям и при участии
самого автора.
Действие романа Фейхтвангера происходит в первой половине
XIV в. в центре тогдашней Европы—в немецких княжествах
Тироле и Баварии.
Начало XIV в. было началом конца феодального мира. Даже
в отсталой Германии в это время растут и богатеют города,
развивается торговля, все большую роль в жизни начинают
играть деньги, золото.
В отличие от Франции в Германии начала XIV в. происходит
не усиление, а резкое ослабление императорской власти. Импе
раторский титул, переходящий из рук в руки, только помогает
князьям захватывать новые земли и укреплять свои наследствен
ные владения.
Три главных хозяина тогдашней германской империи, три
сильнейшие княжеские династии—Виттельсбахи (герцоги Бавар
ские), Габсбурги (герцоги Австрийские) и Люксембурги. Горная
страна Тироль—для них особенно лакомый кусок, так как через
617
нее проходят главные торговые пути из Германии в Австрию и
Италию. Поэтому, когда в 1335 г. после смерти Генриха, герцога
Каринтского и графа Тирольского, не осталось мужских наслед
ников, началась целая цепь дипломатических махинаций и пря
мых разбойничьих нападений с целью завладеть землями
«в долинах рек Инна и Эча». Уже до этого объектом интриг стала
Маргарита—законная наследница Тироля.
Об исторической Маргарите, сделанной Л. Фейхтвангером
главной героиней романа, известно следующее:
Маргарита, графиня Тирольская (1318—1369) —старшая дочь
и наследница графа Генриха Тирольского. Известна в истории
под прозвищем Маульташ (Губастая). Целый ряд историков
считают, что это прозвище возникло от названия ее замка в
горах Южного Тироля. Тем не менее издавна существует и
другая версия—о том, что это прозвище отражает характерную
черту внешности Маргариты. Описывая ужасающее безобразие
Маргариты, Фейхтвангер во всех деталях опирался на картину
фламандского художника XVI в. Квинтена Массейса, издавна,
хотя и без достаточных оснований, считавшуюся портретом
Маргариты.
Жизненный путь Маргариты в общих чертах соответствует
описанному в романе. В 1330 г., двенадцати лет от роду, ее
выдали замуж за девятилетнего Иоганна-Генриха—младшего
сына богемского короля Иоганна Люксембургского. В 1335 г.,
после смерти своего отца, она совместно с Иоганном-Генрихом
стала правительницей Тироля. В 1341 г. она развелась с Иоган
ном-Генрихом Люксембургом и с позором прогнала его из
Тироля при поддержке сословий и императора Людвига Бавар
ского, после чего вторично вышла замуж за старшего сына
императора—Людвига Бранденбургского (1342), совместно с
которым правила до его смерти (1361).
Скандальный развод Маргариты, совершенный императором
Людвигом против воли папы и осужденный церковью, вызвал
многочисленные толки. Она при жизни стала героиней легенд;
некоторые из них включены в сборник сказок братьев Гримм.
Маргарита пережила не только своего второго мужа, но и
своего единственного сына Мейнгарда (умер в 1363 г.). После
смерти Мейнгарда она отреклась от престола и передала Тироль
в управление Габсбургам — «вследствие особых обстоятельств и
слабости женского пола», как написано в историческом докумен
те. После отречения она окончательно удалилась от политиче
ских дел. Умерла она в 1369 г. в Вене, где поселилась по
приглашению Габсбурга и провела свои последние годы.
Стр. 7. Генрих, герцог Каринтский, граф Тирольский, король
Богемский—старший сын графа Мейнгарда II Тирольского, пра
вил с 1295 по 1335 г. Каринтией, Тиролем и Крайной.
...вся Европа... оставила за ним королевский титул, хотя
он давно уже лишился своего королевства Богемия...— Генрих
618
Тирольский лишился Богемии в 1310 г., когда ею завладели
Люксембурги. История этого эпизода, на который Фейхтвангер
намекает и несколько ниже (см. с. 8: «...Иоганн с позором
выгнал его из Богемии...»), такова: в XIV в. королевство Богемия
(Чехия) входило в состав германской империи. Когда в 1306 г.
там прекратилась местная династия Пшемысловичей, началась
борьба за богемский престол между крупнейшими германскими
князьями. Тогдашний император Альбрехт I Австрийский из
дома Габсбургов (правил с 1298 по 1308 г.) прочил на престол
своего сына Рудольфа. Чешские феодалы противопоставили ему
кандидатуру Генриха Тирольского, женатого на сестре покойно
го богемского короля Вацлава Ш. С помощью угроз и подкупа
Габсбург добился избрания сына, но внезапная смерть Рудольфа
снова лишила его Богемии, где королем был избран все-таки
Генрих Тирольский (в 1307 г.). Однако когда Альбрехт умер и на
императорском престоле Габсбургов сменили Люксембурги, но
вый император Генрих VII (1308—1313) захватил Богемию и
отдал ее своему сыну Иоганну, которого женил на Елизавете
Богемской (другой сестре покойного Вацлава Ш). Графу Генри
ху Тирольскому был тем не менее пожизненно оставлен титул
короля Богемского.
Стр. 8. Иоганн Люксембуржец (1296—1346)—старший сын
императора Генриха VII Люксембургского и принцессы Маргари
ты Брабантской. Получил воспитание при французском дворе и
впоследствии в своей политике неоднократно ориентировался на
Францию. В 1310 г., женившись на Елизавете Богемской, стал
королем Богемии, а в 1313 г. унаследовал от отца графство
Люксембург.
Стр. 9. Аббат Иоанн Виктрингский—с 1314 по 1347 г.
настоятель монастыря Виктринг близ Клагенфурта в Каринтии,
известный средневековый историк. Был тайным летописцем и
домашним капелланом при дворе Генриха Каринтского и Тироль
ского, впоследствии перешел на службу к Альбрехту П Австрий
скому (Габсбург). Оставил хронику в шести частях под названи
ем «Книга истинной истории», охватывающую события с 1217 по
1343 г. и содержащую ценные сведения о тирольских, австрий
ских, а также общегерманских делах.
...бургграф Фолькмар, любезные и умные господа фон Вилландерс, фон Шенна...— Все эти имена тирольских вельмож
известны из истории, но более подробные их характеристики
сочинены Фейхтвангером (Фолькмар, фон Шенна). Из историче
ских документов известно только, что они участвовали в
заговоре против Люксембургов в союзе с императором Людви
гом Баварским и сватали Маргариту его сыну, за что были
соответствующим образом награждены императором.
...в Инсбруке он встретится с Австрийцем, с герцогом, с
хромым Альбрехтом...— Альбрехт П Австрийский, по прозвищу
Хромой или Мудрый, правил Австрией с 1330 по 1359 г. (до 1339 г.
совместно со своим братом Отто).
619
Стр. 10. Людвиг Виттельсбах—Людвиг IV Баварский, гер
манский император с 1314 по 1347 г. из дома баварских герцогов
Виттельсбахов. Людвиг вел в течение всей своей жизни ожесто
ченную борьбу с римскими папами, которые отказались признать
законным его избрание императором. Папа Иоанн ХХП потребо
вал от Людвига сложить корону. Император не подчинился, за
что был в 1324 г. отлучен папой от церкви. В 1327—1328 гг.
Людвиг совершил поход в Италию, где в Риме против воли папы
был коронован императором Священной Римской империи. Во
время своего правления Людвиг мало занимался общегермански
ми делами, хлопоча лишь об укреплении своей власти в Баварии
и о расширении своих наследственных владений. В 1323—
1324 гг. ему удалось приобрести Бранденбург, в 1341-м —
Нижнюю Баварию и ряд других областей, в 1342-м—Тироль
через сына, в 1345-м Голландию и Фландрию.
Эта горная страна... служила мостом между австрий
скими и швабскими владениями Габсбургов...— Габсбурги проис
ходили из Эльзаса и до второй половины ХШ в. владели
сравнительно небольшими землями. Когда в 1273 г. Рудольф
Габсбург из Швабии был избран императором под именем
Рудольфа I, ему удалось значительно увеличить владения Габ
сбургов. Главным из его приобретений была Австрия, которую
он отнял у восставшего против него чешского короля Пшемысла II и которая с тех пор стала основным ядром всех владений
Габсбургов. В эпоху, описываемую в романе, Каринтия и Тироль
были главным препятствием на пути соединения земель Габсбур
гов в Швабии и Австрии.
Стр. 17. ...Елизаветы Богемской, которая принесла Люксембуржцу королевство...—См. коммент. к с. 7.
...вдову покойного короля Рудольфа, королеву из Граца,
непристойная связь которой с Иоганном вызвала гражданскую
войну и обнищание.—Речь идет о Елизавете, вдове двух богем
ских королей—Вацлава II и Рудольфа Габсбурга (короля Боге
мии в 1306—1307 гг.). Связь Елизаветы с Иоганном послужила
поводом для одного из многочисленных восстаний чехов против
Люксембурга.
Стр. 26. Гибеллины—политическая партия в Италии XII—
XV вв., поддерживавшая германских императоров и враждебная
папской партии (гвельфам). Основу этой партии составляла
феодальная знать, видевшая в императоре защитника своих
привилегий. Иоганн пользовался большим влиянием среди гибел
линов.
В Авиньоне забеспокоился папа Иоанн XXII...— С 1309 по
1377 г. (то есть во все время действия романа Фейхтвангера)
продолжалось так называемое «авиньонское пленение пап» —
длительное пребывание римских пап во французском городе
Авиньоне, знаменовавшее собой зависимость папства от склады
вающейся французской монархии.
...Иоганн тронулся в путь.—Итальянский поход Иоганна
620
Люксембургского состоялся в 1330—1335 гг. по приглашению
ряда североитальянских городов. Фейхтвангер правильно освеща
ет основные этапы похода.
Стр. 31. Рыцарь со львом — Ивен, или Рыцарь льва, герой
одноименного произведения Кретьена де Труа (вторая половина
XII в.), создателя знаменитого цикла так называемых артуровских романов. Эти романы описывали приключения легендарного
короля Артура и его рыцарей «круглого стола». Один из них,
Ивен, получил свое прозвище в результате следующего приклю
чения: однажды во время скитаний он встретил льва, у которого
в лапе торчала огромная заноза. Ивен вытащил занозу, и лев так
к нему привязался, что с тех пор повсюду следовал за ним.
...Тристан плыл на своем корабле...—Тристан—один из
любимейших героев средневековой литературы. Первую литера
турную обработку сказание о Тристане и его возлюбленной
Изольде получило во Франции в XII в. В Германии наиболее
известна была переработка этого романа поэтом Готфридом
Страсбургским (начало XIII в.). На фреске в замке Шекна был,
очевидно, изображен тот эпизод, когда смертельно раненный
Тристан попросил положить себя на корабль без руля и весел и
поплыл по воле волн в незнакомую страну, играя на арфе, чтобы
успокоить боль.
Гарель из Цветущей долины — один из рыцарей короля
Артура, герой стихотворного романа того же названия немецкого
писателя Плейера (2-я пол. XIII в.).
Парцифаль—герой одноименного романа немецкого поэтаминнезингера Вольфрама фон Эшенбаха (ок. 1170—1220). Про
стодушный рыцарь Парцифаль в этом романе становится после
многих испытаний и побед хранителем таинственного сокровища
Грааля и главой рыцарского братства, оберегающего замок
Грааля.
Стр. 58. Ланцелот и Джиневра — персонажи артуровских
романов; рыцарь Ланцелот был влюблен в королеву Джиневру и
любим ею.
...Дидона бросалась в пламя.— Дидона—легендарная фини
кийская царица, основательница Карфагена; Вергилий в «Эне
иде» рассказывает о ее любви к троянскому беглецу Энею и о ее
самоубийстве в пламени костра после отъезда возлюбленного.
Стр. 63. ...помочь отцу в польской войне.—Иоганн Люксем
бургский считал себя наследником богемской династии Пшемысловичей и присвоил себе принадлежавший им титул польского
короля. Он неоднократно воевал против Польши на стороне
Тевтонского ордена, добиваясь короны и новых земель, и
действительно приобрел Силезию.
Стр. 78. ...ему всю жизнь пришлось нести бремя отлучения и
интердикта...— Отлучение от церкви—исключение из религиоз
ной общины. Интердикт—запрещение церковного богослужения
и отправления прочих религиозных обрядов, налагавшееся рим
скими папами в виде наказания на отдельные города, области,
621
страны или на отдельных лиц. Отлучение и интердикт широко
использовались в XI—XIV вв. как средство подчинения отдель
ных государей папской власти.
Стр. 79. Вильгельм Оккам (XIV в.) — английский прогрессив
ный философ и богослов. Он являлся теоретиком и активным
участником борьбы против папы и против католической иерар
хии за светскую власть императоров, за что был осужден
папской инквизицией как еретик.
Марсилий Падуанский (ок. 1280—1343) — итальянский уче
ный и политический деятель, идеолог поднимающейся буржу
азии. В известном произведении «Защитник мира» (написанном
им в 1324 г. совместно с Дж. ди Джандоне) Марсилий также
горячо выступил против притязания папства на светскую власть.
Активно помогал Людвигу Баварскому в его борьбе с папой, за
что в 1327 г. был отлучен от церкви и заочно приговорен к
смерти. Написал специальное теоретическое сочинение о праве
императора давать развод в связи с разводом Маргариты
Тирольской в 1341 г.
Стр. 80. Эттальский рыцарский орден.— Имеется в виду
основанный в 1330 г. на месте теперешнего Эттальского аббат
ства (в Верхней Баварии) своеобразный рыцарский приют или
нечто вроде дворянского клуба—один из центров рыцарской
идеологии и культуры.
...по образцу Вольфрамова «Парцифаля».— См. коммент. к
с. 31.
Стр. 82. Климент Шестой — папа, правивший в Авиньоне с
1342 по 1352 г. Был воспитателем и другом Карла Люксембург
ского (императора Карла IV).
Стр. 88. ...коллегии курфюрстов...— Курфюрсты—круп
нейшие князья германской империи, за которыми с XIII в. было
закреплено право избрания императора. В состав коллегии
курфюрстов входили архиепископы Трира, Кельна и Майнца,
князья Саксонии, Бранденбурга и Пфальца и король Богемии.
Курфюрсты обладали почти полной политической самостоятель
ностью внутри империи.
Стр. 89. И несколько дней спустя курфюрсты действи
тельно отдали большинство голосов Люксембуржцу.—В
июле 1346 г. пятеро курфюрстов, подкупленные Люксембургами
и соблазненные посулами папы, тайно встретились в г, Рензе на
Рейне (ставшем к тому времени традиционным местом заседаний
коллегии курфюрстов), объявили низложенным императора
Людвига Баварского и избрали на германский престол Карла
Люксембурга—императора Карла IV (годы жизни 1316—1378,
годы правления 1346—1378).
Стр. 94. ...в великую ссору между Англией и Францией...—
Имеется в виду Столетняя война между Англией и Францией,
продолжавшаяся с перерывами с 1337 по 1453 г. Ослепший
Иоганн Богемский выступил во время этой войны вместе со
своим сыном Карлом и небольшим войском на помощь француз622
скому королю Филиппу VI Валуа и погиб в битве при Креси в
1346 г. именно так, как это описано Фейхтвангером.
Стр. 96. ...ввиду того, что Аахен запер свои ворота,
короновался в Бонне как германский король, в Праге как
Богемский.—С начала IX в. Аахен был традиционным городом
венчания на царство германских императоров и королей. Когда в
1346 г. коллегия курфюрстов выбрала императором Карла Люк
сембургского, целый ряд рейнских городов остался верным
императору Людвигу IV Баварскому. В результате этого Аахен
запер свои ворота перед Карлом и отказал ему в коронации.
Его короновали как германского императора в Бонне в ноябре
1346 г. и лишь в 1349 г., после смерти Людвига IV, повторно
в Аахене.
Стр. 97. Маркграф Людвиг сражался далеко на севере, в
Пруссии.— В XIV в. продолжается грабительское движение
немцев на Востоке и их захваты в Прибалтике. Прибалтийские
племена храбро сопротивлялись захватчикам. Несмотря на то
что территория Пруссии (на которой обитало литовскре племя
пруссов) была оккупирована с помощью Тевтонского ордена еще
в сер. ХП1 в., в XIV в. здесь было все еще неспокойно.
Стр. 106. Чума пришла с востока.—Речь идет о знамени
той эпидемии чумы, пришедшей из Малой Азии и бушевавшей в
Европе в 1347—1352 гг. Она описана в «Декамероне» Боккаччо и
в ряде других литературных произведений. От чумы, или
«черной смерти», как ее называли, погибло около двадцати
четырех миллионов человек, то есть почти четвертая часть
населения тогдашней Европы.
Стр. 122. Рудольф.— Рудольф IV Австрийский (годы правле
ния 1358—1365) унаследовал Австрию у своего отца Альбрех
та II Австрийского. Был одним из могущественнейших государей
своего времени, хотя и не был императором, и вел в Австрии
типичную абсолютистскую политику.
Стр. 145. ...общество любителей охоты и турниров на
основе строгого устава старинных рыцарских объединений...—
Баварский Артуров Круг придуман Фейхтвангером, но подобные
рыцарские союзы под другими названиями действительно возни
кали в ту эпоху (Бранденбург, Швабия, Саксония), главным
образом с целью взаимной поддержки и грабежа.
Стр. 150. И вдруг появились те самые документы.—
Фальшивые привилегии Габсбургов были изготовлены в 1358—
1359 гг. Пять документов были подписаны именами самых
могущественных германских императоров прошлого—Ген
рихом IV, Фридрихом I, Генрихом XII, Фридрихом II и Рудоль
фом I. Были привлечены даже Юлий Цезарь и Нерон. В
грамотах утверждалось, что австрийским правителям, которым
Золотая булла 1356 г. отказывала даже в правах курфюрста,
даровано верховное положение в империи над всеми остальными
князьями и исключительные права и привилегии: абсолютная
свобода от всяких обязательств перед империей, неограниченная
623
власть в своих землях, неделимость Австрии и т. п. Некоторые
из этих документов и привилегий были впоследствии официально
признаны, хотя все грамоты являлись грубой подделкой.
Стр. 176. Мейнгард, совсем обессиленный...—Герцог Мейнгард III Тирольский—единственный сын Маргариты—правил с
1361 по 1363 г. Его внезапная смерть через два года после смерти
отца вызвала слухи о злоумышленном отравлении их обоих
Маргаритой. Вероятность этих слухов сомнительна.
ЕВРЕЙ ЗЮСС
«Еврей Зюсс» — первый исторический роман Фейхт
вангера—был написан в 1920—1922 гг., а опубликован только в
1925 г. До этого, зимой 1916/17 г., Фейхтвангер написал пьесу на
ту же тему, которая называлась «Зюсс». Она готовилась к
постановке в Мюнхене, но была запрещена после генеральной
репетиции. Пьеса не удовлетворяла и самого автора; «она была
только фасадом того, что я хотел сказать»,—писал он позже в
послесловии к «Еврею Зюссу», вышедшему в издательстве
«Ауфбау» в 1959 г. Лишь после выхода в свет завоевавшего
широкое признание второго исторического романа Фейхтвангера
«Безобразная герцогиня» мюнхенское издательство «Драй
маскен ферлаг» решилось опубликовать «Еврея Зюсса». Роман
имел шумный успех, очень скоро был переведен на большинство
европейских языков и положил начало всемирной известности
писателя.
Впоследствии текст «Еврея Зюсса» был дополнен автором
(1931). В основу настоящего перевода положен этот дополнен
ный текст, подготовленный издательством «Ауфбау» (Берлин,
1959).
Фейхтвангер обращается в «Еврее Зюссе» к событиям первой
половины XVIII в.—периоду величайшей раздробленности и
упадка Германии. Страна все еще не могла окончательно
оправиться от опустошений и потерь, понесенных более чем за
столетие до этого—во время Тридцатилетней войны 1618—
1648 гг. Порвались экономические связи, нарушилась торговля,
захирели города. «Раздробленности интересов соответствовала и
раздробленность политических организаций—мелкие княжества
и вольные имперские города. Откуда могла взяться политиче
ская концентрация в стране, в которой отсутствовали все
экономические условия этой концентрации?»—говорится в
«Немецкой идеологии» Маркса и Энгельса (Сочинения, т. 3,
с. 183).
В официальных документах того времени совершенно исчез
ло слово «Германия». Страна состояла из множества мелких
владений, число суверенных князей доходило до трехсот шести
десяти. Формально они подчинялись власти императора, но
фактически значение ее было ничтожно, так как у империи не
624
было ни армии, ни чиновничьего аппарата, ни финансов. Права
императора ограничивались дарованием некоторых титулов и
привилегий. Австрийские Габсбурги, в течение многих поколений
сохранявшие за собой титул императоров Священной Римской
империи, были лишь крупными суверенами среди других суве
ренных князей. По Вестфальскому миру 1648 г. за всеми
германскими князьями были признаны права не только на
самостоятельную внутреннюю, но и на внешнюю политику.
Германия XVIII в.—глухая провинция Европы. Скудость
интересов, убогость мысли характерны для дворов мелких
государей—ничтожных тиранов и самодуров, постоянно зло
употребляющих властью над своими подданными. Непомерность
претензий и показная роскошь сочетаются здесь с вечными
нехватками в княжеских финансах.
По словам Фридриха II Прусского—одного из сильнейших
немецких государей XVIII в.,— «даже среди младших членов
владетельных домов не было никого, кто не воображал бы себя
похожим на Людовика XIV; каждый строил свой Версаль, имел
своих метресс и держал свои армии». При этом «крестьяне,
ремесленники, предприниматели страдали вдвойне—от паразити
ческого правительства и от плохого состояния дел» (Маркс К.
и Энгельс Ф. Сочинения, т. 2, с. 561).
Все это было чрезвычайно характерно для правящей дина
стии герцогов Вюртембергских. Феодальная раздробленность там
была особенно велика. Вюртемберг насчитывал не более полу
миллиона жителей, но для Швабии являлся очень значительным
государством, так как, кроме него, в так называемом Швабском
имперском округе было еще четыре духовных и тринадцать
светских княжеств, тридцать вольных городов, двадцать аб
батств и изрядное количество графств, не считая владений
имперских рыцарей. Имперскими, или вольными, назывались
тогда города, подчиненные непосредственно императору, в отли
чие от городов, подчиненных князьям. В XVIII в. они большей
частью обеднели и утратили свое значение, но все же формально
сохранили свои вольности, особенно в Швабии (вольные города
Эслинген, Гейльбронн и др.). Не менее упорно держалось за
свои старинные права и швабское имперское рыцарство, по
существовавшим законам подчинявшееся империи, а не князьям
и сохранившее известную самостоятельность.
Вюртемберг выделялся среди других немецких княжеств
своей конституцией, согласно которой власть герцога была
ограничена в пользу сословий. Герцог не мог издать ни одного
закона и не имел права решиться ни на одно серьезное
мероприятие без согласия ландтага, а в перерывах между его
редкими заседаниями—большого и малого совета (так называ
емого совета одиннадцати). В сущности, вся действительная
власть, дарованная конституцией, давно сосредоточилась в руках
малого совета—представителей узкой патрицианской верхушки.
Как ни ничтожны и ни зависимы были эти люди, привыкшие во
625
всем угождать прихотям своего государя, вюртембергские герцо
ги постоянно ощущали конституцию как досадное препятствие
на пути к абсолютной власти. Ландтаг ограничивал их в деньгах.
Согласно конституции сословия должны были сохранять все
преимущества протестантской религии в Вюртемберге — этом
оплоте протестантизма среди сильного католического окруже
ния,— особенно в том случае, если правитель страны почемулибо изменял свою религию. Из вюртембергских законов следо
вало даже, что, если князь нарушит конституцию, подданные
имеют полное право восстать.
Главный герой романа Фейхтвангера—придворный финан
сист вюртембергского герцога Карла-Александра (годы правле
ния 1733 —1737) еврей Зюсс является историческим лицом.
Благодаря документам процесса против Зюсса сохранилось
довольно много сведений об этой любопытной и незаурядной
личности. Несколько раз она привлекала внимание биографов и
писателей; в частности, известно, что сам Фейхтвангер пользо
вался биографией Зюсса, написанной М. Циммерманом в 1874 г.
Исторический Иозеф Зюсс Оппенгеймер родился в 1692 г. в
Гейдельберге. Его мать — красавица Микаэла—была женой Иссахара Зюсскинда Оппенгеймера—мелкого торговца и директора
странствующей труппы актеров. Целый ряд свидетельств, одна
ко, говорит о том, что Зюсс — плод связи молодой Микаэлы с
имперским фельдмаршалом фон Гейдерсдорфом. Во всяком
случае, протокол предварительного следствия неоднократно на
зывает Зюсса «бастардом фон Гейдерсдорфа».
Известно, что Зюсс получил хорошее для своего времени
воспитание и согласно традициям влиятельной еврейской семьи
Оппенгеймеров стал подвизаться в качестве финансиста при
различных немецких дворах.
Его знали во Франкфурте, Амстердаме, Праге, Вене, при
курпфальцском дворе и в Гессен-Дармштадте. Он приобрел уже
очень значительное состояние и располагал кредитом в сто
тысяч гульденов, когда летом 1732 г. был представлен принцу
Карлу-Александру Вюртембергскому — тогдашнему правителю
Сербии и имперскому генерал-фельдмаршалу. Зюсс приобрел его
доверие настолько, что в том же году стал его управляющим по
финансовым делам.
Вскоре после этого правящий вюртембергский герцог Эбергард-Людвиг объявил своего родственника по боковой линии
Карла-Александра официальным наследником, а затем, хотя и с
большими колебаниями, его признали сословия. Дело в том, что
на австрийской имперской службе Карл-Александр принял като
личество, и это вызвало опасения у представителей вюртемберг
ского ландтага. Однако Карл-Александр в том же 1732 г.
обязался свято сохранять все привилегии протестантизма в
Вюртемберге и свободы, дарованные конституцией. В 1733 г.,
после смерти Эбергарда-Людвига, новый герцог торжественно
въехал в столицу страны Штутгарт.
626
Очень скоро герцогу стали мешать принятые им на себя
обязательства. Честолюбивый Карл-Александр стремился на
брать большую постоянную армию и расширить границы страны.
Сословия давали ему на это средства очень туго и всячески
препятствовали нарушению мира. Герцог мог осуществить свои
планы и мечты о власти только вопреки конституции.
Зюсс скоро стал придворным финансистом и первым дове
ренным лицом герцога, а в сущности некоронованным правите
лем страны. В добывании средств на герцогские затеи и планы
он творил поистине чудеса. По его рекомендации в стране
вводились все новые налоги, шла бессовестная торговля должно
стями и титулами, велись разорительные процессы против
граждан. Советники, верные конституции, постепенно удалялись
из парламента и заменялись креатурами Зюсса, который все
больше раздувал честолюбие герцога. В стране против Зюсса
поднималась волна народной ненависти.
Мечты герцога о военной диктатуре шли навстречу проискам
иезуитов. Вокруг герцога возникла католическая партия, стре
мившаяся к государственному перевороту, с целью уничтожить
конституцию и открыть Вюртемберг католическому влиянию.
Нити интриг плелись в Вене и сосредоточивались в руках
ловкого дипломата князя-епископа Вюрцбургского. Точно неиз
вестно, в каких отношениях находились Зюсс и католическая
партия, однако несомненно, что всесильный финансист знал о ее
планах.
В начале 1737 г., незадолго до переворота, отношения Зюсса
и герцога, все больше попадавшего под влияние иезуитов,
ухудшились. Партия иезуитов отыскала Зюссу католического
конкурента—португальца Панкорбо. Известно, что в это время
Зюсс, опасаясь готовящегося переворота, потребовал отставки.
До него дошли высказывания герцога, что в случае неудачи его
сделают козлом отпущения. Карл-Александр не хотел выпускать
Зюсса из страны, потому что тот слишком много знал, и
имеются данные, что Зюсс сделал отчаянную попытку спастись
и тайно уведомил представителей ландтага о предстоящем
перевороте.
12 марта 1737 г. в герцогской резиденции Людвигсбург
Карл-Александр ждал известия о счастливом исходе событий в
Штутгарте. В два часа дня он принял депутацию сословий,
которые настойчиво просили его воздержаться от захвата
единоличной власти. В девять часов вечера вторично прибыла
депутация, угрожая возмущением граждан в случае перево
рота. Через пятнадцать минут после этого герцог умер от
удара.
В эту же ночь совет в Штутгарте арестовал Зюсса. Его
поместили под охраной в его собственный дом на Зеештрассе,
откуда ему вскоре удалось бежать. Он был вторично схвачен
недалеко от Штутгарта майором фон Редером, главой бюргер
ского ополчения, и заключен в крепость.
627
13 декабря 1737 г., после длительного и чрезвычайно необъ
ективного расследования, специальная комиссия приговорила
Зюсса к смерти через повешение за государственную измену. На
Зюсса свалили все грехи старого режима, а прочие обвиняемые
отделались легкими штрафами. С юридической стороны приго
вор не выдерживал никакой критики, ибо Зюсс не занимал
никакой официальной должности, не присягал конституции и по
законам страны не был виновен. Исчерпав другие юридические
возможности, комиссия одно время даже начала расследование о
его связях с женщинами-христианками (по старому, уже не
применявшемуся закону, обе стороны наказывались за это
сожжением), но впоследствии этот вариант обвинения был
отставлен. Профессор Гарпрехт (старший) — крупнейший юрист
страны — отказался утвердить приговор, написав в своем заклю
чении: «По существующим законам Германской империи и
Вюртемберга обвиняемого нельзя приговорить к смерти. У него
следует отобрать награбленное, поскольку грабеж будет дока
зан, и изгнать за пределы герцогства».
Опекун малолетнего правителя Вюртемберга—Карл-Рудольф
Нейенштадтский—санкционировал приговор лишь под давлени
ем всеобщего возмущения. Перед смертью Зюссу несколько раз
предлагали помилование, если он примет христианство, но он
отказался. Казнь Зюсса произошла 4 февраля 1738 г. в Штутгар
те на Тунценгофском холме именно так, как это описано у
Фейхтвангера.
Хотя Фейхтвангер точно изображает ход событий, однако вся
драматическая линия, связанная с дочерью Зюсса—Ноэми,—
вымышлена писателем. Кроме того, Фейхтвангер часто нарочито
изменяет исторические подробности. Так, он относит к началу
действия романа—к 1732 г.—два события в жизни КарлаАлександра, которые произошли раньше: его женитьбу и пере
ход в католичество. Желая лучше раскрыть образ МарииАвгусты, супруги Карла-Александра, которую современники
называли «первой куртизанкой Европы», он делает ее матерью
единственного ребенка, совершенно равнодушной к материнству,
тогда как в действительности она родила герцогу нескольких
детей. Писатель изменяет также историю ареста Зюсса, желая
сделать своего героя более значительным. Зато в целом ряде
частностей—история с дамами фон Гетц, описание внешности
Зюсса, его отношения с женщинами—Фейхтвангер необычайно
точно сохранил все имена и детали. Почти с протокольной
точностью он описывает также ход обвинительного процесса
против главного героя.
Стр. 205. ...почтальоны Турн-и-Таксиса.—Турн-и-Таксис—
старинный дворянский род, происходивший из Северной Италии.
Еще в конце XV в. император поручил представителю этого рода
наладить регулярное почтовое сообщение между Нидерландами
628
и Австрией. С 1615 г. организация имперской почты стала
постоянной привилегией и монополией Турн-и-Таксисов, благода
ря чему, несмотря на малые земельные владения, этот род стал
необычайно богатым и влиятельным. С 1624 г. Турн-и-Таксисы
стали имперскими графами, с 1695 г.— князьями. Их княжеская
резиденция помещалась в Регенсбурге.
Стр. 206. Эбергард-Людвиг (1676—1733)—герцог Вюртембергский с 1677 г. (до 1693 г. правил под опекой), известный
своею расточительностью и жестоко разорявший страну. Насто
ящей правительницей государства была его фаворитка Христиана
Вильгельмина Гревениц, с 1710 г. получившая титул графини
фон Вюрбен. В 1709 г. герцог построил новую столицу государ
ства—город Людвигсбург с пышной княжеской резиденцией, в
которой царила графиня. Только в 1731 г. графиня и ее сторон
ники попали в опалу, и герцог торжественно примирился со
своей супругой, но через два года после этого умер.
Стр. 207. Маркиза де Ментенон (1635—1719) — фаворитка
французского короля Людовика XIV.
Стр. 212. Исаак Симон Ландау ер—историческое лицо, при
дворный банкир герцога Эбергарда-Людвига и его фаворитки
Гревениц. В 1732 г. он действительно познакомил Зюсса с
принцем Карл ом-Александром.
Стр. 213. «Аугсбургское исповедание»—сочинение, содержа
щее основы лютеранства. Оно было составлено соратником
Лютера Меланхтоном и в 1530 г. представлено на Аугсбургском
имперском сейме императору Карлу V. «Аугсбургское исповеда
ние» было отклонено, и это послужило поводом для начала
длительной борьбы между протестантскими и католическими
князьями Германии. «Аугсбургское исповедание» устанавлива
ло главным образом внешнюю, обрядовую сторону лютеран
ства.
Стр. 215. ...в теперешней победе императорского оружия над
турками...—Речь идет об австро-турецкой войне 1716—1718 гг.,
закончившейся поражением Турции и присоединением к Австрии
ряда бывших турецких владений, в том числе части Сербии с
Белградом и части Боснии.
Принц Евгений Савойский (1663—1736)—известный австрий
ский полководец и дипломат. Выдвинулся в войнах с Турцией и
Францией. С 1698 г. фельдмаршал, с 1703-го—президент Высше
го военного совета Австрийской империи Габсбургов.
Стр. 217. Апанаж—содержание, которое выдавалось во
Франции и в германских княжествах некоронованным членам
правящей фамилии в виде земель и ренты. В данном случае
речь идет о незаконном даровании апанажа фаворитке гер
цога.
Стр. 220. ...рыцарей ордена святого Губерта...— охотников,
так как св. Губерт считался покровителем охоты.
Стр. 225. Лейбниц Готфрид Вильгельм (1646—1716) —
немецкий ученый, выдающийся математик, философ-идеалист.
629
Стр. 226. Каббалист—последователь учения каббалы (каб
бала—древнеевр.— предание, традиция). Так называлось в
средние века религиозно-мистическое учение, получившее рас
пространение главным образом в среде наиболее фанатичных
представителей иудейской религии. По этому учению, Священ
ное писание является собранием тайных откровений божества, а
весь мир продуктом «эманации», то есть истечения божественно
го начала. Каббалисты выдвинули метод символического толко
вания священных текстов, по которому каждому слову и числу
придавалось особое мистическое значение. Согласно учению
каббалы, человек должен выполнить в мире то, что предначерта
но его душе, существующей извечно. Душа накладывает отпеча
ток на внешний облик человека, поэтому по некоторым его
чертам каббалисты считали возможным предсказать будущее.
Нравственное или порочное поведение человека влияет на
божественное начало, приближая или отдаляя день всеобщего
искупления. На этом элементе каббалистической мистики Фейхт
вангер строит отношения рабби Габриеля к Зюссу.
Стр. 229. «Mercure galant»— один из старейших французских
журналов. Основан в 1672 г. Первоначально содержал главным
образом придворную хронику и моды.
Стр. 230. Генеральные штаты — верховный правительствен
ный орган Соединенных провинций (Голландии).
Стр. 240. Принц Карл-Александр Вюртембергский, импер
ский фельдмаршал и губернатор Белграда (1684—1737) —
представитель боковой линии правящего дома герцогов Вюртембергских. Начал свою службу при австрийском дворе и очень
рано приобрел славу блестящего военачальника и полководца.
Участвовал в австро-турецких войнах и в войне за испанское
наследство (1701 —1713 гг.) под командованием принца Евгения
Савойского. Во время последней кампании в битве при Кассано
(1705 г.) получил опасную рану в ногу, которая причиняла ему
боль и беспокойство до конца его дней. В 1712 г. принял
католичество. Особенно громкую славу принц Карл-Александр
завоевал во время австро-турецкой войны 1716—1718 гг. В ав
густе 1716 г. он одержал под началом принца Евгения блестя
щую победу над турками при Петервардеине. В 1717 г. получил
чин имперского генерал-фельдмаршала, и в том же году его
смелая атака во главе семисот алебардщиков решила успех
битвы при Белграде.
После мира 1719 г. Карл-Александр стал правителем Сербии
и Белграда. Он удалился туда вместе со своей женой МариейАвгустиной Турн-и-Таксис, с которой сочетался браком в 1727 г.
В 1733 г. Карл-Александр занял вюртембергский престол.
Стр. 241. ...кавалер Золотого руна.— Орден Золотого руна—
высшее отличие при дворе Габсбургов — был основан в 1429 г. в
Бургундии.
Стр. 242. ...в Вюрцбурге у князя-епископа.— Фридрих Карл
фон Шенборн, князь-епископ Бамбергский и Вюрцбургский
630
(1674—1746),—известный дипломат того времени, сторонник
Габсбургов. С 1705 г. являлся имперским вице-канцлером.
Стр. 244. Фихтель — историческое лицо, тайный советник
епископа Вюрцбургского, один из активнейших деятелей католи
ческой партии в Вюртемберге, готовившей переворот в пользу
Карла-Александра. По заданию последнего Фихтель сочинял
специальный документ, в котором объявлялись недействитель
ными старые договоры об ограничении герцогской власти в
Вюртемберге.
Стр. 257. Георг Бернард Бильфингер (1693—1750) — немецкий
ученый-физик и философ школы Лейбница. Был профессором
сначала в Санкт-Петербургском, затем в Тюбингеыском универ
ситете.
...чтение книг Сведенборга вовлекли одинокую девушку в
пиетистские круги.— Пиетизм—возникшее в Германии в
XVII в. течение в лютеранской церкви, вызванное стремлением
укрепить пошатнувшийся авторитет религии. Пиетисты стреми
лись повысить интерес к эмоциональной и этической, стороне
христианства, овладеть настроением верующих с помощью ми
стики. Отвергая церковную обрядность, пиетисты проповедовали
благочестие и нравственное самоусовершенствование, все
светские развлечения объявляли грехом, требовали, чтобы
жизнь христианина проходила в постоянном покаянии. Общины
пиетистов были широко распространены в XVIII в. в Вюртем
берге.
Сведенборг Эммануил (1688—1772) — шведский мистик и бо
гослов. До 1745 г. занимался естественными науками, являлся
представителем рационализма в философии, был избран почет
ным членом Петербургской академии наук. После 1745 г. увлек
ся мистикой и объявил себя «духовидцем», призванным самим
Христом дать истинное толкование Библии. Говоря о мистиче
ских книгах Сведенборга в 30-е гг. XVHI в., Фейхтвангер допу
скает анахронизм. Пуаре Пьер (1646—1719)—французский бо
гослов, мистик, много лет преподававший в университетах
Голландии и западной Германии. Бёме Якоб (1575—1624) —
немецкий философ-самоучка, сапожник по профессии. Свою
оригинальную натурфилософскую систему, содержавшую уже
начатки диалектики, изложил на единственно знакомом ему
языке библейских и мистических символов. Энгельс назвал Бёме
«темной, но глубокой головой». Его последователи, восприняв
шие лишь мистическую сторону его учения, создали религиозное
«ангельское братство», по образцу которого Джен Лид (1623—
1704) организовала в Англии Общество филадельфов (греч.
«братолюбец»). Эти общества оказали влияние на немецких
пиетистов. Буриньон Антуаннета (1616—1680) — французская
«ясновидящая», многочисленные мистические «видения» которой
отличались крайней нелепостью. Арнольд Готфрид (1666—
1714)—протестантский теолог, историк церкви и автор религиоз
ных стихотворений.
631
Стр. 262. Калхас—прорицатель в «Илиаде». Калхас предска
зал продолжительность Троянской войны, гибель Трои и другие
события. Даниил — один из библейских пророков. Согласно
Библии еще юношей он разгадывал сны царя Навуходоносора и
предсказывал ему будущее.
Стр. 271. Эбергард Бородатый (1450—1496) — первый вюртембергский герцог. В молодости совершил поход в Палестину.
Объединил под своей властью разделенный на два графства
Вюртемберг. В 1495 г. на Вормском имперском сейме Вюртемберг был превращен в герцогство. В том же году Эбергард
отблагодарил сословия за поддержку дарованием конституции.
В правление Эбергарда Бородатого был основан старейший в
Вюртемберге Тюбингенский университет.
Стр. 274. Corpus Evangelicorum (Евангелическая уния) — союз
протестантских земель и княжеств; возник в период обострения
религиозных разногласий в Германии в 1608 г.. В 1609 г. в
противоположность этому союзу возникла Католическая лига.
Вестфальский мир 1648 г. закрепил существование в Германии
двух враждебных объединений: Corpus Evangelicorum и Corpus
Catholicorum.
Франц Иозеф Ремхинген — австрийский генерал, друг и дове
ренное лицо герцога Карла-Александра и один из главарей
военно-католической партии в Вюртемберге. Его характер и
судьба описаны Фейхтвангером совершенно достоверно.
Стр. 282. Религиозные реверсалии.—Так назывались обяза
тельства от 16 декабря 1732 г., 28 февраля и 17 декабря 1733 г.,
данные принцем Карлом-Александром представителям сословий
Вюртемберга. В них Карл-Александр давал клятву, несмотря на
свой переход в католичество, поддерживать привилегированное
положение лютеранства в стране. Католическое богослужение в
Вюртемберге должно быть согласно договору запрещено повсю
ду, кроме придворной часовни. Все дела евангелической церкви
должны быть переданы Высшему церковному совету—
хранителю религии в стране, наделенному очень важными
полномочиями.
Тюбингенское соглашение—между герцогом и сословиями
Вюртемберга было заключено в 1514 г. Оно предусматривало
дальнейшее расширение прав сословий, дарованных конститу
цией 1495 г. Согласно новому договору герцог и сословия
считались равными сторонами и их голоса—одинаково реша
ющими.
Стр. 287. ...Ноэми смотрела на них собственными глаза
ми.— Ноэми представляет себе героев из Ветхого завета: Амнон
и Фамарь — брат и сестра, дети царя Давида от разных матерей.
Не в силах совладать со своей страстной любовью к Фамари,
Амнон ее обесчестил. Рахиль—любимая жена патриарха Иако
ва, бежала вместе с ним и всем семейством из страны своего
отца в землю Ханаанскую—родину своего мужа. Ревекка,
посланная отцом, чтобы сделаться женой Исаака, встретила его
632
впервые у колодца и поразила своей красотой и скромностью.
Мириам — старшая сестра Моисея, который вывел евреев из
Египта. После чудесного перехода евреев через Чермное море и
спасения от погони египтян, потонувших в волнах, Мириам
возглавила победный танец израильских жен. Иаиль —
израильтянка, убившая вражеского военачальника Сисару, спря
тавшегося в ее доме. Сисара поручил ей сторожить у двери и
уснул, после чего Иаиль пронзила ему голову колом. Дебора —
мудрая пророчица, удостоившаяся судить народ Израиля. Она
руководила борьбой израильтян против ига Хананейского царя и
его военачальника Сисары. Агарь — египтянка, рабыня Сарры—
жены Авраама. Будучи долгое время бесплодной, Сарра послала
Агарь к Аврааму, чтобы доставить ему потомство. Агарь родила
Аврааму сына. Впоследствии, после рождения сына Сарры —
Исаака, Агарь вместе с сыном была изгнана в пустыню.
Авессалом — один из сыновей царя Давида, родной брат Фамари.
Убил Амнона, обесчестившего сестру, после чего бежал из
Иерусалима. Через несколько лет он получил прощение отца и
ему разрешили вернуться. Авессалом завоевал доверие народа и
поднял восстание против Давида. Во время решающей схватки с
воинами царя Авессалом, разъезжавший на муле, случайно
зацепился своими пышными кудрями за ветки дуба и остался
висеть на дереве. В таком беспомощном положении его убил
военачальник царя Давида.
Стр. 301. Мориц Давид Гарпрехт—как и упоминаемый далее
Иоганн Даниэль Гарпрехт—представители известной в Швабии
династии юристов, специалистов по государственному и граждан
скому праву. Заключение по делу Зюсса давал профессор
Иоганн Генрих Гарпрехт (род. 1702); но Фейхтвангер превратил
молодого в те годы ученого в маститого старца и потому счел
нужным изменить имя.
Стр. 304. ...швабские Фермопилы, о которые каждый галль
ский Ксеркс неминуемо разобьет себе голову.— Фермопилы —
горный проход из северной в среднюю Грецию. Здесь в 480 г. до
н. э. триста спартанцев стояли насмерть, не пропуская армию
персидского царя Ксеркса. Персы сумели обойти греков по
горным тропам.
Стр. 316. Иуда Маккавей (ум. 160 г. до н. э.) —
древнееврейский герой и полководец, вождь иудейского восста
ния против сирийского царя Антиоха IV, который стремился
насильственно ввести в Иудее греческую религию и обычаи.
Подвиги Маккавея описаны в Ветхом завете в Первой Книге
Маккавеев.
Стр. 334. ...из эмигрантской колонии Пинаш, основанной
вальденсами в конце прошлого столетия в Маульброннском
округе...— Вальденсы — приверженцы ереси, возникшей в конце
XII в. Названы так по имени инициатора этого движения—
Пьера Вальда. Их общины возникли во многих областях Южной
Франции и Северной Италии. В 1699 г. около шести тысяч
633
вальденсов бежали из владений преследовавшего их герцога
Савойского и поселились в Маульбронне (Вюртемберг).
Стр. 356. Совет Десяти — важнейший политический орган
Венецианской республики, осуществлявший тайный надзор над
правительством и всеми гражданами и охранявший незыблемость
существующего строя посредством системы шпионажа и убийств
исподтишка.
Стр. 375. Исаак Лурия Ашкинази (1536—1572) — один из
наиболее ревностных последователей учений каббалы. Познако
мившись с каббалистической книгой «Зогар», опубликованной
незадолго до того, Ашкинази под впечатлением от нее совершен
но изменил образ жизни. Семь лет он прожил отшельником на
берегу Нила, уверял людей, что стал ясновидящим и ведет
беседы с самим пророком Илией, который посвящает его в
тайны мироздания. В 1569 г. Ашкинази снова переселился в
Палестину, где вокруг него образовался кружок каббалистов—
его учеников и почитателей. Самым известным из них был некий
Хаим Виталь из Калабрии, который собрал записи бесед
Ашкинази со своими учениками и опубликовал книгу, содержа
щую его учение. Она называлась «Древо жизни» и была
напечатана в Европе в 1772 г. (отрывки из нее приводятся в
романе). Фейхтвангер взял из этого сочинения понравившуюся
ему мысль о мучительном соединении в одном существе разных
душ: высшей и низшей, что казалось ему удачным аллего
рическим выражением противоречивости человеческого ха
рактера.
Стр. 376. Мозер Иоганн Якоб (1707—1785) —профессор
государственного права и публицист в Вюртемберге. Преподавал
в Тюбингенском университете с 1727 по 1736 г. Был яростным
противником княжеского абсолютизма и защитником прав сосло
вий, за что в 1758 г. был арестован, посажен в тюрьму и
просидел там более десяти лет (до 1769 г.). Фейхтвангер пред
ставляет образ этого вюртембергского поборника свободы тен
денциозно, в нарочито сниженном, карикатурном виде.
Стр. 403. ...о святом младенце Симоне, трирском мучени
ке...— Фейхтвангер вспоминает здесь процесс по обвинению
евреев в ритуальном детоубийстве в Триенте, спутав его с
Триром. У решетки одного из еврейских домов, выходящих к
реке Эч, был найден убитый ребенок по имени Симон. В его
убийстве обвинили евреев, и все еврейское население в городе и
окрестностях было перебито. По инициативе местных церковни
ков младенец Симон был объявлен святым мучеником, хотя
впоследствии папа не признал его святости.
Стр. 415. Барух д'Эспиноза (Бенедикт Спиноза; 1632—
1677)—выдающийся голландский философ-материалист. Спино
за родился в семье испанских евреев в Амстердаме и получил
первоначальное образование в еврейской религиозной школе.
Способного юношу, однако, влекло к науке. Он стал прилежно
посещать светскую латинскую школу, открыл для себя филосо634
фию Декарта и сам начал писать философские работы. Между
1654 и 1656 гг. Спинозу за религиозное свободомыслие исключи
ли из еврейской общины и по ходатайству последней изгнали из
Амстердама.
Стр. 438. Георг Эбергард фон Гейдерсдорф—предполагаемый
отец Зюсса, имперский генерал-фельдмаршал, рыцарь Тевтон
ского ордена, известный своими победами во время австротурецких войн. В начале 90-х гг., во время войны с Францией,
являлся комендантом крепости Гейдельберг и сдал ее неприяте
лю. Приговор и помилование Гейдерсдорфа, очень точно описан
ные Фейхтвангером, относятся к 1693 г.
Стр. 444. Хаим Виталь, Исаак Лурия—см. коммент. к
с. 375.
Стр. 445. Симон бен Иохаи — один из родоначальников
каббалистики, предполагаемый автор книги «Зогар». Жил в
Галилее во II в.
Стр. 450. ...встать в ряды Лютеров, Арндтов, Шпенеров и
Франке.—Арндт Иоганн (1555—1621), Шпенер Филипп Якоб
(1635—1705), Франке Август Герман (1663—1727)—лютеранские
писатели, теологи и мистики, выступавшие против ортодок
сального лютеранства. Шпенер был одним из основателей
пиетизма.
Стр. 451. Рыцарский крест Мальтийского ордена — папский
орден «Pour le merite» (фр. «За заслуги»), имевший форму
восьмиконечного креста; такой крест служил также отличитель
ным знаком Мальтийского рыцарского ордена и потому называл
ся мальтийским.
Стр. 456. «Всеподданнейший благодарственный адрес...» —
подлинное анонимное сочинение, один из многочисленных пам
флетов против Зюсса, напечатанный в Вюртемберге в виде
«летучего листка». Эндорская цыганка — иронически-пародийное
переименование упоминаемой в Библии эндорской кол
дуньи.
Стр. 461. Омфала—легендарная царица Лидии. Согласно
мифам ей был продан в рабство Геракл, который скоро был
очарован Омфалой. Ради нее он сбросил свою львиную шкуру и
доспехи, облекся в женское платье, прял в кругу рабынь и
угождал всем прихотям своей госпожи. Улисс (Одиссей)—герой
древнегреческого эпоса. Возвращаясь домой с Троянской войны,
Одиссей попал к волшебнице Цирцее. Желая задержать Одиссея,
Цирцея превратила его спутников в свиней. Одиссей, однако,
сумел не поддаться чарам волшебницы и в конце концов убедил
ее отпустить его вместе со спутниками, снова получившими
человеческий облик, на родину.
Стр. 465. Бедный Конрад—название крестьянского союза,
возглавившего антифеодальное движение в Германии накануне
Великой крестьянской войны 1525 г. Союз Бедного Конрада
возник в 1503 г. в Вюртемберге и в 1514 г. организовал большое
восстание. Оно было жестоко подавлено вследствие коварной
635
политики герцога Ульриха Вюртембергского и измены предста
вителей городской буржуазии.
Стр. 470. Самаил (древнеевр. «яд бога») — по талмудиче
ским представлениям, верховный демон или ангел смерти.
Стр. 483. «Nenikekas, Judaie!» («Ты победил, иудей!») —
перифраз слов «Ты победил, галилеянин!», по преданию, произ
несенных перед смертью римским императором Юлианом От
ступником (331—363), пытавшимся вернуть Рим от христианства
к прежней языческой религии. Христианство к тому времени
стало мощной идеологической силой, и Юлиан сам осознал
безнадежность своей попытки бороться против нового бога—
Христа, или Галилеянина.
Стр. 496. ...герцогский рескрипт, согласно которому все
действия господина финанцдиректора... не подлежат контро
лю.— Этот документ, так называемый «абсолюторий», суще
ствовал на самом деле и фигурировал в процессе против
Зюсса.
Стр. 514. Гракх, Гармодии и Аристогитон, Марк Юний
Брут—имена древнегреческих и римских борцов против тира
нов. Гракхи Тиберий и Гай возглавляли в Древнем Риме во II в.
до н. э. борьбу за демократическую реформу. Гармодии и
Аристогитон — граждане Афин, составили в 514 г. до н. э.
заговор с целью убийства тиранов Гиппия и Гиппарха. Марк
Юний Брут (85—42 гг. до н. э.)—римский политический дея
тель, борец за республику; участник заговора против Юлия
Цезаря и один из его убийц.
Стр. 527. Ионатан Эйбешютц (1690—1764) — известный тал
мудист, каббалист и еврейский общественный деятель. Славился
разносторонней образованностью. Его враги обвинили его в
различных отступлениях от правоверной иудейской религии, в
увлечении каббалистикой и в тайном признании проклятого
раввинами лжемессии Саббатая Цеви (см. коммент. к с. 528).
Эйбешютцу в течение шести лет грозило отлучение, хотя его так
и не решились предать анафеме. Борьба вокруг дела Эйбешютца
расколола на два враждебных лагеря евреев большинства евро
пейских стран. Вся эта полемика происходила уже после
событий, описанных в романе.
Якоб Гершель Эмден (1696—1776)—амстердамский раввин,
один из вождей ортодоксального еврейства и главный противник
Ионатана Эйбешютца. Именно Эмден обвинил Эйбешютца в
связях с преследуемой раввинами сектой саббатианцев.
Стр. 528. Саббатай Цеви (1626—1676)—фанатик, объявив
ший себя мессией, пришедшим спасти еврейский народ и
восстановить его былое величие. У Саббатая Цеви нашлось
множество сторонников среди евреев, и саббатианское движение
охватило разные страны Европы и Малой Азии, несмотря на
осуждение и проклятие раввинов. В 1666 г. Саббатай со своими
последователями отправился в Константинополь, чтобы свер
гнуть турецкого султана и стать царем Палестины. Там он был
636
схвачен и посажен в тюрьму. Султан угрожал ему расстрелом,
но Саббатай, потерявший все свое мужество, согласился перейти
в магометанство и был помилован. После этого большинство
сторонников от него отреклись. Однако в отдельных странах
продолжала существовать секта саббатианцев, культивировавшая
различные каббалистические теории и придававшая переходу
Саббатая в ислам особый мистический смысл. По примеру
своего учителя многие саббатианцы переходили в магометан
ство.
Франкисты — последователи польского еврея Якова Франка
(1726—1791), ревностного последователя саббатианского движе
ния. Франк стал во главе секты саббатианцев в Турции и начал
утверждать, что душа Саббатая переселилась в него. С 1755 г. он
перенес центр саббатианского движения в Польшу, где его
последователи стали называться франкистами. Столкнувшись
с двойным преследованием со стороны властей и предста
вителей еврейских общин, франкисты во главе с самим Фран
ком перешли в католичество и зачастую помогали гонителям
евреев.
Стр. 529. «Зогар» ( д р е в н е е в р . «сияние»)—главный литера
турный памятник каббалистического учения. Возник в XIII в. По
форме представляет собой особые мистические комментарии к
Пятикнижию Моисея (Ветхий завет). Главная идея «Зогара» —
непостижимость божества и рассмотрение всего сущего как
проявления божественного начала (абсолютное тождество мира
и бога).
Стр. 543. Мицраим — библейское название Египта.
Стр. 546. Семирамида—легендарная царица Ассирии, образ
богатой и могущественной правительницы. Елизавета (1709—
1761; правила с 1741 г.) и Екатерина II (1729—1796; правила с
1762 г.) — российские императрицы. Употребление этих имен —
явный анахронизм Фейхтвангера.
Стр. 547. Герцог Рудольф Нейенштадтский (1667—1742) — с
1737 по 1738 г. был опекуном малолетнего герцога КарлаЕвгения, старшего сына Карла-Александра. Его биография и
события его опекунства изображены Фейхтвангером в полном
соответствии с историческими фактами.
Стр. 549. Мальборо, герцог (1650—1722) — английский полко
водец и политический деятель. Командовал английскими войска
ми в Европе во время войны за испанское наследство (1702—
1711).
Стр. 551. ...молодому прусскому королю...— Имеется в
виду Фридрих П, прозванный Великим (1712—1768; правил с
1740 г.).
Стр. 576. ...ганноверский курфюрст и английский король...—
Имеется в виду Георг II (1686—1760; правил с 1727 г.); его
отец, ганноверский курфюрст Георг-Людвиг, будучи пос
ледним отпрыском английской династии Стюартов (и то по
женской линии), в 1714 г. занял престол Великобритании.
637
Ганноверы были всегда послушными игрушками в руках пар
ламента.
Стр. 588. Аман — библейский персонаж, любимец и министр
персидского царя Артаксеркса и заклятый враг евреев.
Стр. 600. Елеазар — библейский персонаж, верный слуга
Авраама, которому он .поручил выбор супруги для своего
сына.
Стр. 603. Виселица, на которой намеревались повесить
Зюсса, была сооружена сто сорок лет назад.— Описание
виселицы и всей процедуры казни Зюсса в романе точно
соответствует историческим фактам.
Е. Маркович
СОДЕРЖАНИЕ
БЕЗОБРАЗНАЯ ГЕРЦОГИНЯ МАРГАРИТА
МАУЛЬТАШ
Перевод В. Станевич
Книга первая
Книга вторая
Книга третья
7
77
140
ЕВРЕЙ ЗЮСС
Перевод Н. Касаткиной
Книга
Книга
Книга
Книга
Книга
первая. Государи
вторая. Народ
третья. Евреи
четвертая. Герцог
пятая. Зюсс
Комментарии
Е. Маркович
205
277
361
444
543
617
Ф36
Фейхтвангер Л.
Собрание сочинений. В 6-ти т. Т. 3: Безобразная
герцогиня Маргарита Маульташ. Еврей Зюсс:
Романы: Пер. с нем./ Редкол.: А. Дмитриев, Д. Затонский, Н. Литвинец и др.; Коммент. Е. Марко
вич.— М.: Худож. лит., 1989.— 639 с.
ISBN 5—280—00811—7 (Т. 3)
ISBN 5—280—00307—7
В 3-й том Собрания сочинений Лиона Фейхтвангера входят его известные
исторические романы «Безобразная герцогиня Маргарита Маульташ» (1923) и «Еврей
Зюсс» (1925).
4703010100—049
Ф
подписное
„
ББК 84.4Г
028(01)—89
ЛИОН ФЕЙХТВАНГЕР
СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ В 6-ТИ ТОМАХ
ТОМ ТРЕТИЙ
Оформление переплета И. Сальниковой
Редакторы Е. Маркович и И. Солодуиина
Художественный редактор Л. Калвтовская
Технический редактор Л. Витушкнна
Корректор Г. Киселева
ИБ № 5499
Сдано в набор 26.05.88. Подписано к печати 21.12.88. Формат 84X Юв'/и. Бумага тип.
№ 1. Гарнитура «Тайме». Печать высокая. Усл. печ. л. 33,6. Усл. кр.-отт. 34,02.
Уч.-изд. л. 39,49. Тираж 400 000 (2-й з-д 200 001—400 000) экз. Изд. № VI—3222. Заказ
№ 79. Цена 5 р. Ордена Трудового Красного Знамени издательство «Художественная
литература». 107882. ГСП. Москва, Б-78. Ново-Басманная, 19. Диапозитивы изготов
лены в ордена Октябрьской Революции и ордена Трудового Красного Знамени МПО
«Первая Образцовая типография» Союзполиграфпррма при Государственном комите
те СССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли. 113054, Москва,
Валовая, 28. Отпечатано в ордена Октябрьской Революции, ордена Трудового
Красного Знамени Ленинградском производственно-техническом объединении «Пе
чатный Двор» имени А. М. Горького Союзполиграфпрома при Государственном
комитете СССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли, 197136,
Ленинград, П-136, Чкалозский пр., 15.