/
Текст
ГЮШОГТО
КРУГЛЫМ
столом
ВОСПОМИНАНИЯ
Л
Е R
И
3 Д Л
4 «» 7 «
т
7—3—2
151—1971
О БЛОКЕ
і№Й№ёать и отец уходили в гости, я оставался дома
■ W |с бабушкой. В качестве отступного давали мне
в
кгривенник. Я проигрывал его бабушке, десять
в М "раз подряд оставаясь «акулькой». Бабушка
™®“*играла по-своему: валетом крыла туза, прику
пала, когда ей надо было, седьмую карту, велела гово
рить, сколько у меня на руках козырей. Выиграв десять
копеек, опа посылала меня в лавку за папиросами и по
мадкой. Мне давали копейку сдачи, ее я проигрывал при
тех же обстоятельствах.
В один из зимних вечеров девятьсот шестого года
я сидел с бабушкой в кухне и проигрывал гривенник.
К нам постучали, я открыл дверь, в кухню вошли двое
хорошо одетых людей. Одного, актера драматического
театра в Народном доме Б-ва, я знал: он жил в соседнем
доме; другой, молодой и очень красивый, был мне незна
ком. Бабушка засуетилась.
— Где твой папа? — спросил меня актер.
Я ответил, что родители ушли в гости и вернутся
не скоро.
— Жаль, очень жаль,— сказал актер. — Вот этому
господину нужно как можно скорее перешить воротник..
Жаль, нет папы, он сделал бы в пять минут. Ну что ж,
до свидания!
Актер надел шапку и шагнул к двери, незнакомый мне
человек задержался. Он пристально вглядывался в меня,
глаза его блестели. Он спросил;
}
3
— В карты играешь, я вижу, — на орехи, да?
— Нет, на деньги, по копейке.
•— Ау тебя елка есть? Покажи твою елку!
Я провел его в комнату, зажег свечи на елке. Незна
комец близко подошел к украшенному дереву, полюбо
вался, приласкал меня., Я предложил ему поиграть со
мною в карты. Актер взял незнакомого мне человека под
руку и попросил не задерживаться.
— Нет, я всё же попытаю судьбу, — сказал незнако
мец. — Если проиграю, вы поедете один, если же про
играет этот мальчик,-то мы поедем вместе. Сдавай, ми
лый!
Он сел на табурет, распахнул шубу. Актер сердито
взглянул на часы и ахнул.
— Александр Александрович, дорогой, не надо играть,
мы задерживаемся! Десятый час, какая тут «акулька»!
■— А вот такая, — ответил мой партнер. — Крой, го
лубчик! — И он бросил на стол пять карт, среди них была
дама пик. — Принимаешь? И рту принимаешь?
Я принимал все кидаемые мне карты, держа их вее
ром в левой руке. Бабушка заметила незнакомцу, что
ему, должно быть, сильно не везет в любви, коли он так
ловок в картах. Бабушке ответил актер:
— Ему сегодня вообще везет, Лазаревна, вот только
с воротником незадача!
=— Воротник — это пустяки, — воскликнул игрок. —і
Вы смотрите: еще мгновение — и я победитель! Раз —
принял? Два — принял? Ага! Три — тоже принял? Теперь
принимаю я, но...
Я не принял, я покрыл и забросал противника кар
тами: на руках у меня была почти вся колода. Положение
мое облегчалось тем обстоятельством, что я знал, какая
масть мною отдана и какой именно следует ходить. Еще
три-четыре хода, и мой партнер получил даму пик. Еще
один ход — и я оказался победителем.
4
—■ Ну еще раз, — предложил незнакомец и быстро
сдал карты.
— Последний? — спросил актер.
— Последний. И если проиграю спять, значит, не
судьба мне быть на Черной речке.
Актер воскликнул:
— Александр Александрович! Вы меня сердите!
— Сердит дама пик, не я, — ответил, и довольно не
весело, мой партнер. — Дама пик — это судьба. Ходи,
голубчик!
И на этот раз проиграл не я. Актер и его приятель,
извинившись перед бабушкой, ушли.
Память моя сохранила эту сцену, и только в 1913 го
ду узнал я, с кем именно посчастливилось мне играть
в «акульку». Я уже знал стихи Блока, любил их, заучи
вал наизусть (вернее, они сами, без усилий, оставались
в памяти) и все просил актера Б-ва при случае позна
комить меня с Александром Александровичем...
— Я и сам плохо знаком с ним, — сказал актер. —
Тот случай был исключительный, святочный. Блок не особенно-то любит знакомиться со своими поклонниками.
Однако я упросил актера, он обещал мне в ближай
шие же дни «близко показать» Блока.
Случай представился. К актеру пришел друг Блока
Владимир Алексеевич Пяст. Я сидел у актера в гостях,
рылся в его книгах. Пяст был необычайно чем-то взвол
нован (если не ошибаюсь, он пришел к Б-ву, чтобы по
звать его на крестины сына). Меня познакомили с Пястом. Лицом он был изумительно похож на Блока, много
позже это сходство усилилось.
Пяст спросил меня:
— Пишете стихи?
Я не солгал:
5
— Пишу.
— Читать не надо, — предупредил Пяст. — Я уверен,
что вы, юноша, подражаете Надсону, — не так ли?
Я не знал, так оно или не так. Мне очень хотелось
прочесть свои стихи, я с завистью и благоговением смот
рел на писателя, печатающегося, известного, очень нерв
ного, угловатого, в сюртуке и актерских, в клеточку, брю
ках. Пяст вдруг заторопился:
— Я должен ожидать Александра Александровича
у магазина Бурцева, на Большом, мы собираемся в «Ниа
гару». В семь часов мы должны встретиться непременно!
— Возьмите меня с собою, — попросил я.
Пяст замялся, актер подмигнул мне и заявил, что не
будет ничего дурного, если мы оба тоже пойдем в «Ниа
гару».
— Как угодно, ваше дело, — обидчиво забубнил
Пяст, — только мне крайне необходимо поговорить с Алек
сандром Александровичем, и вы не мешайте мне. Покорно
прошу!
Было это в феврале. Блоковский пейзаж: медленно
падающий снег, огни кинематографов, рысаки, ярко осве
щенные витрины...
Не помню, почему и как, но и Блок, и Пяст, и мы
с актером оказались не в «Ниагаре», а в кинематографе
«Трокадеро», расположенном по четной стороне Боль
шого, неподалеку от ныне действующего кинотеатра
«Молния». В «Трокадеро» показывали картину «Как хо
роши, как свежи были розы»; портрет Тургенева и сним
ки отдельных эпизодов картины с актером в роли Турге
нева останавливали прохожих: они толпились у ярко освещепной приманки. В маленьком фойе играл квартет. Было
много офицеров, студентов, но я смотрел только на Блока,
я слушал только то, что говорили он и его епутники. Мы
все четверо сидели в одном ряду: я подле актера, за
ним Пяст и Блок, в конце ряда, под вентилятором.
6
Смутно помню содержание картины: Тургенев писал
письмо Льву Толстому, кавалеры и дамы танцевали вальс,
Тургенев сидел в кресле и грустно покачивал головой.
Очень много было надписей. По окончании этой весьма
сентиментальной и чересчур обстановочной картины по
казали натр-журнал — хронику.
-— Самое интересное в искусстве кинематографа —
Это хроника, весь мир, — сказал Блок. — Я очень люблю
живую фотографию, люблю вопреки рассудку. В умелых
руках она способна творить чудеса.
Пяст напомнил, что в кинематографе «Палас», за Лахтинской улицей, идет картина с участием клоуна Жакомино и писателя Куприна. Блок поморщился. Актер при
нял это как осуждение Куприна и вступился за него.
Блок сказал:
— Я люблю Куприна не так сильно, как вы, но всё
же люблю, правда, мне не нравится его распыление везде
и всюду: он и в цирке, он и в кинематографе, он и в ре
сторане «Вена», и в плавательном бассейне, и в каждом
журнале...
Пяст со всеми словами Блока соглашался. Актер спо
рил. На экране затрепетал петух, он вытянул шею и рас
крыл клюв. Это была живая марка фирмы Патр. Хорошо
помнится, как весело смеялся Блок, когда на экране ка
кая-то английская барыня, прижимая руки к животу и
груди, митинговала в толпе суфражисток. Самое интерес
ное ожидало нас в дивертисменте, — он начался немед
ленно за кинохроникой. Семейство Орегон — мать, отец
и сын — все накрашенные и в поношенных костюмах,
играли на трубе и каких-то особенно певучих цимбалах^
а под конец номера мадам Орегон подпрыгнула, сын уда
рил в барабан, папаша губами изобразил музыкальную
руладу.
Публике это понравилось, она закричала «бис». Блок
упросил меня аплодировать как можно энергичнее.
7
— Хлопайте, хлопайте! — говорил он. — Может быть,
рта возмутительная дама подпрыгнет еще раз!
...В 1918 году я пришел к Блоку со своими стихами.
Помнится, Блок сказал:
— Уменье писать стихи — нехитрое уменье. Научить
ся владеть размером — можно, писать грамотно и даже
безукоризненно — тоже не ахти как сложно и трудно.
Но не каждому даио — вернее, позволено — включиться
в музыкальный ритм своего времени, исчезнуть в нем,
раствориться и, растворяясь, говорить о том, что видишь
и что чувствуешь. Вы понимаете, что я говорю? Если по
нимаете — рто хорошо, если не понимаете — это, возмож
но, лучше, — в том случае, если вы не порт. Но и в том
и в другом случае вы рискуете остаться только литера
тором, если будете жалеть себя, думать о себе.
Зашел разговор о рифме. Блок сказал, что он не лю
бит разговоров о технике стиха, считает все эти споры
и проблемы вредным, ремесленным делом.
— Для кого говорить о технике? Для публики? А ка
кое ей дело до ртого? Для портов? Но порты создают
свою собственную технику...
— У меня глагольные рифмы, — сказал я, конфузясь
за свою «технику».
Блок усмехнулся:
— Хорошая рифма и должна быть глагольной, но
я не должен чувствовать глагола, как вообще не должен
чувствовать ни грамматики, ни синтаксиса. Мысль, ощу
щение тревоги или радости — вот чем обязано заражать
искусство. ЗаРаза искусством неисцелима.
Я спросил, что труднее — стихи или проза.
Блок, подумав, ответил:
— Не в том трудность, пишете вы стихи или прозу.
Трудно угадать, какие стихи или какая проза должны
8
облечь мою мысль. Трудность для художника — это все
гда оставаться художником, во всех случаях жизни, — по
нимаете? Впрочем, вы молоды, многое для вас непонятно,
очень многое можно постичь опытом, то есть ошибками.
Опыт — это главным образом ошибки.
Тогда, очень давно, я не понимал многого из того, что
говорил Блок. Многое, жестко и повелительно, объяснила
Жизнь.
Музыка играла печальный марш. Была осень, желтые
листья падали с деревьев, на эстраде кувыркались экс
центрики.
В саду целовались. Все неосвещенные и освещенные
скуповато утолки были заняты парочками; невеселая музыка — один оркестр на весь огромный сад — распола
гала к мечтаниям.
На эксцентриков, фокусников и куплетистов смотрели
женатые, пожилые, семейные: заплатили за место перед
эстрадой, трудно было уйти, не досмотрев до конца про
граммы.
Электрический свет сухим снежком сыпался на до
рожки сада. Именно здесь, сказал однажды Блок, следо
вало бы поставить памятник Верлену и чтобы вокруг него
били маленькие фонтаны, а справа и слева цвели настур
ции и астры. Памятник без надписи: пойдет молва, поле
тят слухи, отыщут книги, прочтут и, конечно, полюбят.
Блок вглядывался в посетителей сада при Народном
доме, что на Петроградской стороне, вслушивался в их
речь. Блок сгибал пальцы на левой руке: обилие влюб
ленных, целующихся парочек — мизинец; ненастная му
зыка, перевирающая мотив, — безымянный палец; терпе
ливые сидельцы платных мест перед эстрадой — средний
палец; театральность осени — указательный; размышле
ния о памятниках поэтам — большой палец. Мизинец
9
правой руки: на эстраде выступает превосходный эксцент
рик-гимнаст Жорж Дельвари, или Анюта, — так кричат
ему вслед ребятишки, потому что сам Дельвари, работая
на эстраде, трижды за двадцать минут окликнет
кого-то среди бесплатных зрителей: «Анюта, добрый
вечер!»
Я не знаю имени и положения спутников Блока: че
ловека в котелке с тростью и женщины в черной большой
шляпе, в лакированных высоких ботинках. Проходящие
мимо работницы с фабрики Отто Кирхнера или из пра
чечной Керстена одну долгую минуту смотрят на ботин
ки и уже затем бросают взгляд на Блока, раскаиваясь,
что он уже далеко и что необходимо вернуться, чтобы
внимательно оглядеть это чем-то встревожившее их лицо.
Мне кажется, что дома кто-то из них скажет близким
своим: «Такого мужчину я еще ни разу не видела, у него
такое лицо, что сразу же хочется верить, что я молода,
красива и когда-нибудь буду счастлива...»
Стихи Блока не доходили до рабочего читателя. Рус
ские самодержавные купцы выкидывали на рынок в ты
сячных тиражах «Соньку Золотую Ручку» и романы Бе
бутовой о любви статного князя Даурова к демонической
шлюхе из особняка на Сергиевской улице. Герои подоб
ных романов пили вино и ели ананасы, опи не умели хо
дить пешком, забывали имена своих кухарок и горнич
ных; эти сиятельные герои были бесталанны, как овечий
хвост. И еще Пинкертон жил везде и всюду в те годы.
Блок говорил о цирке «Модерн», о французской борь
бе, я слушал внимательно, хотя и не со мною разговари
вали. Я уже был отравлен «Сонькой Зол°т°й Ручкой» и
уже понимал, что противоядие — более опасный, вернее
действующий яд. «Стихи о Прекрасной Даме» были про
читаны так, что запомнились без усилий. Я похвастал от
личной памятью и стал читать первые стихотворения из
сборника. Блок строго прервал меня:
10
•г- Читайте про себя! Вслух, в саду, на людях можно^
читать газету.
Блоку нравилось смотреть на стрельбу в цель. Выбив
ший пять очков подряд получал никелированный жетон.За этот жетон можно было получить плитку шоколада
из автомата. Опускали жетон, нажимали кнопку и ловили
вылетающую из ящика плитку.
Блок и его спутники остановились возле автомата^
Их всех заинтересовало: кто следит за тем, чтобы в ав
томате всегда имелся шоколад? Блок, смеясь, прого-»
корил:
—■ Ходит по дорожкам сада человек с ключами, в кар
мане его десять плиток шоколада, он открывает ящик,
смотрит: ого! — здесь всего лишь одна плитка! Думает,
машет рукой — пусть! В пустой автомат вкладывает две
плитки. Сын этого хозяина автоматов уже не ест шоко
лада — опротивел!..
В саду имелся автомат и с одеколоном: опустите три
копейки, подставьте носовой платок или ладонь. В другом
автомате за пятачок рассматривали серию парижских
красавиц в нижнем белье.
Нервный, страстный, неспокойный человек, Блок
внешне был предельно спокоен, изящен в подлинном
смысле этого слова, сдержан, — в жизни моей не видел
я подобной воспитанности, дисциплинированности, дели
катности.
Блок и спутники его разговорились о популярном в то
время писателе. Спутница удивлялась: откуда эта любовь
читателя к весьма среднему беллетристу, в чем тут дело?
Писатель маленький, и романы его убоги, а столько
шуму...
Блок сказал:
— Кадило потрясут посильнее — запах и распростра
няется...
Женщина рассмеялась.
Н.
{ — Глупо в сущности, — продолжал Блок, — но ска
зано верно, к месту. Это я где-то у кого-то вычитал.
А тот писатель, о котором так много пишут, не так уж
плох. Он посредственность, но много ли у нас подлинных
художников?
Оглядел спутников своих и за них и 3d себя ответил:
— Лучше писать о посредственности, чем молчать
о большом художнике.
— У нас молчат, — сказал спутник.
— И всё же вы знаете тех, о ком молчат, — сказал
Блок. — Как видите, всё на своём месте.
Музыка заиграла веселый марш. Гулянье кончалось.
Американские горы еще визжали и грохотали. Нацеловавшиеся выходили из сада неохотно, против воли своей.
Порывами налетал ветер. Околоточный и сторож вели
упиравшегося пьяного, у входа передали его городовому.
— Будут
бить,
наверное
будут, — пробормотал
Блок. — Самое жуткое из всех зрелищ — это когда бьют
пьяного человека.
Пьяный заупрямился, стал размахивать руками, ру
гаться, городовой дал ему в ухо, пьяный закричал, за
плакал, упал. Городовой ударил его сапогом в бок. Собра
лась толпа.
Блок и его спутники вышли из сада. Была осень, но
наступающая ночь напоминала летнюю: луна, звезды, по
званивающая Нева, котелки, шляпы, белые перчатки на
полицейских руках.
...Прошло немного лет. Голос Блока звучал людям
моего поколения, мы читали его стихи с чувством, близ
ким к восторгу, и мысль, что любимый нами человек жив
и что квартира его в каких-нибудь сорока минутах ходьбы
от наших домов, казалась порою невероятной. Происхо
дило рто потому, что музыка его стихов, легкая прелесть
12
его речи, очарование его строф воспринимались нами
скорее как создание получившей дар слова природы, но
никак не результат работы, усилий человека, который
держит в руках перо. Даже не «лучшие слова в лучшем
порядке», а самые необходимые слова в роковые ми
нуты.
В конце 1919 года я увидел Блока в Доме искусств
на Мойке.
Там собирались молодые и старые порты, они читали
стихи. Это> был не столько Дом искусств, сколько Дом
искусства писать стихи. ЭТОМУ там учил один большой
русский порт, но ни одного ученика не оставил нам на
память: кто был портом, тот и без помощи учителя
остался бы им, кто был версификатором только, тот на
учился писать «под своего учителя». Из студии при Доме
искусств вышла группа стихотворцев «Звучащая ракови
на». Но в ней по-настоящему звучал лишь один Констан
тин Вагинов. Стихи на вечерах читались не просто, а поособенному, с каким-то сладострастным воем и сюсю
каньем, нараспев и не в полную силу голоса.
Однажды я по наивности и малому опыту своему про
читал свои стихи, и мне потом сказали:
— Ваши стихи очень старинного склада, они какие-то
не то плещеевские, не то полонские. В следующий раз
вы будете читать в конце вечера, а то никто не хочет
выступать после ваших таких нивских, таких огоньковских стихов...
И ни в конце, и ни в начале не выпускали меня на
вечерах, ибо я портил антураж, читал так, как я говорю,
и руками не отсчитывал стопы и делать фокусов с пеона
ми не умел. Изысканная публика немедленно же причис
лила меня к разряду глубоких провинциалов.
Вагинов сказал мне однажды:
-— Блок пришел.
— Где он?
13
Блок стоял за моей спиной. Он был окружен толпою
студистов, его спрашивали, в него вглядывались. Блок
кому-то отвечал:
— Неверно, не согласен! Так не бывает. «Сочини
тель» — слово не без иронии, а слово «порт» употреблять
в стихах можно, как и всякое другое, но не следует де
лать упор на него, — нужно поставить его так, чтобы
смысл заключался в целой фразе, из которой слово «порт»
возможно выключить. И без него осязаешь, в чем суть.
Девица в атласном платье спросила:
А каким размером лучше всего писать?
Блок рассмеялся, пожал плечами. Девица ожидала от
вета. И Блок удостоил ее сентенцией:
— Все размеры хороши, берите тот, в котором вы
наиболее непосредственны!
Девица запомнила совет и, надо думать, помнит его
до сих пор, рассказывая знакомым, как она когда-то при
общалась тайнам искусства. На одном из вечеров девица
■рта читала стихи. Там имелись такие строки:
О, сколько встреч, таких неясных,
И чуть припудренный’висок!
От искусственно сделанных стихов (а их делали, при
готовляли, вышивали, мочили и подкрашивали) можно
было серьезно заболеть и самому задекламировать о фи
алках и хризантемах. Беда всех ртих версификаторов
Заключалась в том, что их стихи были безупречны по
форме и пусты по содержанию своему, —в них ровно
ничего не было, они и на грош ничего не значили. Блок
говорил, что у подлинного порта из десяти написанных
им стихов шесть могут быть слабыми, только удовлетво
рительными. Блок ненавидел виршеплетство, лишенную
мысли гибкость — за нею он угадывал приспособляемость,
фальшь, лицемерие. Он сказал как-то, что способны во
обще все люди, но талантливы далеко не все. Молодому,
14
начинающему стихотворцу Блок прощал и техническую
вялость, и недочеты, и длинноты, и погрешности в раз
мере — прощал весьма многое, но лишь в том случае,
если в стихах присутствовала мысль, подлинное чувство.
Георгий Иванов в присутствии Блока заявил однажды,
что поэзия представляет собою забаву, искусство веселое
и приятное. Блок заметил на это:
— Ида. Не за это ли убили Пушкина и Лермонтова?
Встал и ушел. Георгий Иванов продолжал шепелявить
о Готье и Малларме. По мнению Георгия Иванова, портом
можно всегда сделаться — достаточно изучить искусство
версификации, знать французский язык, из всех знаний
вытянуть по грошику...
Необходимо помнить: после того как Блок написал
«Двенадцать», его нарочно злили, раздражали, не пода
вали ему руки, делали вид, что не замечают его, замечая
в то же время подчеркнуто и нагло. Я наблюдал, как не
кий литературный хам толкнул Блока в столовой Дома
искусств и, подумав, толкнул еще раз. Переводчица Анна
Васильевна Ганзен, старая почтенная женщина, сказала
хаму:
— Что ж это вы озорничаете?
И получила в ответ:
— Черт с вами со всеми! Работайте с ними...
За этим грубым и лишенным подтекста ответом стояла
большая группа литераторов, ставших вскоре э’тигрантами. Уверен, что Блок превосходно провидел будущее
каждого из этой группы. Блок был из тех редких людей,
которые обладали даром предвидения, предчувствия, —
вся поэзия его такова. И не только одни стихи его есть
Блок, — именем этим сегодня мы обозначаем эпоху, вре
мя, атмосферу и целый мир.
Близкий к Блоку человек рассказывал: зашел разговор
о зависти. Вспомнили Сальери, завистников по службе,
по литературе.
— Что такое зависть? — спросили спорящие, т- Как
определить ее, какими словами пояснить ее и себе и лю-_
дям? И чувствует ли завистник, что он завидует?
— Нет, не чувствует, — сказал Блок. — Он, завидую
щий, предполагает наличие несправедливости, учиненной
по отношению к нему, завидующему. Дайте и ему то же
самое, что и у других, и он перестанет завидовать. Сле
довательно, зависть рто самомнение. Он думает; то, что
сделал мой сосед, могу сделать и я.
— А если он, завидующий, и в самом деле может? —
спросили Блока.
— Нет, не может. Может тот, кто не завидует. Наи
более безупречная форма зависти — это завидовать по
томкам. Мы, мол, нечто сделали, — вот какие мы, а по
томки будут пользоваться! Потомкам всегда завидовали.
Все русские писатели завидовали им. Пимен у Пушкина
работает ради потомков. Но это, конечно, уже не просто
и не только зависть, то есть не одно лишь самомнение...
На одном из вечеров в Доме литераторов читал свои
стихи Федор Сологуб. Длинноволосый юноша воскликнул:
— Ничего особенного, чепуха!
Блок, сидевший неподалеку, беззлобно заметил:
— Не завидуйте, молодой человек!
Молодой человек смутился, захлопал глазами, спросил
соседа:
— Кто это?
Ему сказали. Молодой человек пересел на другое ме
сто. Недели через две этот длинноволосый читал свои
стихи в Доме искусств, ему сделали замечание:
— В ваших стихах, товарищ, несомненно влияние Фе
дора Сологуба и Блока. Своего у вас очень мало...
...Слева от Блока шел Константин Ватинов, поэт не
справедливо забытый, закрытый от молодежи нашей,
16
справа — порт и прозаик Сергей Колбасьев, позади Блока
шагали я и Валентин Стрнич — настоящая его фамилия
Сметанич. Это о нем писал Блок в своем очерке «Рус
ские денди». И потому, наверное, думая, что он может
быть узнан, Стрнич высоко поднял воротник осеннего
пальто, на глаза нахлобучил шляпу.
Это я придумал провожать Блока до его дома на углу
Пряжки и Офицерской, еще не получившей нового назва
ния улицы Декабристов. В Доме искусств был литератур
ный вечер, читали стихи Блок, Пяст, Оцуп, Рождествен
ский. Паша компания слушала только Блока.
— Блок уже одевается, — сообщил я своим прияте
лям (мы торчали в артистической — большой комнате,
в ней хоть на велосипеде катайся). — Сейчас попрошу
у него позволения, хорошо?
— Он в дурном настроении, не разрешит, — сказал
маленький, щупленький, печальногларый Вагинов. — Ты
его особенно не беспокой, будь повежливее, не напраши
вайся на проводы...
Я даже ногой шаркнул, подходя к Блоку.
— Александр Александрович, мы хотим проводить вас
до дому, — разрешите, пожалуйста! Мы постараемся ни
чем не потревожить вас...
— Пожалуйста, — пожав плечами, невыразительно,
тусклым голосом ответил Блок.
Я побежал вниз, в раздевалку, за мною на манер три
надцатилетних школьников кинулись Стрнич, Колбасьев,
Вагинов. Спустя две-три минуты мы шли по хрустящему,
поющему снегу; был январь двадцатого года, метель репе
тировала ночную вьюгу в лирической постановке блоков
ских строф. Стрнич шепнул мне:
— Погода блоковская, — люблю!
Колбасьев начал разговор. Он стал расспрашивать на
шего высокого спутника о его новых стихах, почему их не
читает на вечерах.
2
Леонип Борисов
17
Вон, смотрите, Александр Александрович, все ста
рые стихи читают по требованию, только по требованию,
а вы...
’— У меня нет новых стихов, — тягуче, с трудом про
износя каждое слово, ответил Блок.— Я уже не пишу
стихов...
И добавил так тихо, что я, шагавший позади него,
едва услыхал:
— Очень устал я...
Все молчали. Снег отчаянно визжал и стопал под на
шими ногами. Мы переходили площадь с памятником
Николаю в центре.
Ближе к решетке Мойки потрескивал костер, искры
взлетали невысоко и гасли. У костра никого не было.
Блок прибавил шагу, дважды оглянулся, улыбкой пригла
шая нас следовать за ним. Минуты три спустя он сидел
па деревянном обрубке и грел руки, довольно щурясь.
Я внимательно оглядел его лицо: усталое, больное, с гла
зами, обведенными темно-коричневыми кругами, но хо
рошо выбритое, красивое. Не только потому, что я всегда
соединяю внешность порта с его стихами, и если люблю
чьи-либо стихи, то для меня всегда прекрасно и лицо
автора их... Блок воистину был красив, интересен, — луч
шим определением его внешности будет слово неот
разим.
Мои приятели залюбовались Блоком. Они сидели на
корточках и руки держали над огнем, не отводя в то же
время взгляда от Блока. Он рто заметил, ему рто, несомпенпо, польстило, он благодарно оглядел каждого и
сказал:
— Какая великая вещь огонь! Приходила ли кому
из вас в голову мысль написать стихи про печку? Я не
говорю о камине, — рто уже другая тема, рто уже не
огонь, рто место встреч, разлуки, — нет, я имею в виду
огонь — гнездо тепла, жара, очищения...
18
Мы молча несколько раз согласно кивнули головами,
ожидая продолжения столь блестяще начатого собеседо
вания. Кто-то — кажется, Вагинов — заметил, что камин
даже и вовсе не огонь, — камин всего лишь материал для
романсов... Впрочем, и то хорошо!
— А вот романс «Ты сидишь одиноко и смотришь
с тоской, как печально камин догорает...» Этот романс
я очень люблю, — сказал Блок и полупропел, полупродекламировал:— «Как в нем яркое пламя то вспыхнет по
рой, то.;.» Тут я, наверное, буду путать. Забыл...
=— Странно, — опуская голову, сказал Стрнич, — чем
глупее, чем пошлее романс, тем он почему-то больше,
сильнее воздействует на человека. Я тоже люблю рту че
пуху про камин...
Блок сказал:
=— И совсем не чепуха и не пошлость! Пошлость —
рто когда говорят о презираемых порядочным человеком
ощущениях. А камин... он что же... конечно, он не печка,
он... как бы рто сказать... он вовсе и не русская штука,
Это Англия, Запад. Камин — синоним уюта. И в романсе
неверно то, что там сидят в одиночестве. В одиночестве
не сидят у камина, разве что ждут кого-то. А романс пре
восходный...
К костру подошли мужчины и женщины — им нужно
было не погреться, а постоять и послушать, они окинули
Блока и всех нас прощупывающим взглядом и вскоре
ушли. И когда мы снова остались одни, Блок сказал:
— Они нас за артистов приняли, думали, что им пред
ставление устроим, споем что-нибудь...
От сгпя шло тепло, костер был сложен из огромных,
толстых плах, они хорошо горели. Искры летели изобиль
ным фейерверком, и я обратил внимание на то, что Блок
любуется полетом искр, подымает взгляд вслед исчеза
ющим, тающим, сливающимся с мраком золотым точкам,
Затем он опускает глаза, пытаясь подсмотреть зарожден
2*
19
ние, вылет огненных струй. Взгляд Блока чуточку ирони
чен, и мне становится хорошо и покойно оттого, что
я сижу рядом с большим русским портом, смотрю на
него, и мне дается даже нечто большее: я являюсь сви
детелем внутреннего распорядка его души, вот сию ми
нуту, ибо его заинтересованность искрами не есть только
обычное любопытство.
Кто-то привстал, переменил позу. Блок мельком взгля
нул в ту сторону и, также привстав, чуть отодвинулся от
огня. Стрнич вынул из кармана пальто пачку папирос
и протянул ее Блоку:
— Курите, Александр Александрович, пожалуйста!
Блок растроганно-благодарно посмотрел на Стрнича,
на секунду посерьезнел, затем вытащил из пачки одну
папиросу и на предложение взять еще отрицательно по
качал головой.
— Страшная рто вещь — табак, — сказал он, носком
ботинка выковыривая из костра уголек и нагибаясь,
чтобы закурить папиросу. — Табак, вино, книги...
— И женщины, — добавил Стрнич.
— Да, но не в ртом ряду, рто совсем другая тема, —
строго оторвался Блок.
Резко поднялся и порывистым шагом отошел от огня.
Постоял немного, повернувшись к костру спиной, а затем
пошел по набережной. За ним поплелся я, почти рядом
со мною засеменил Вагинов, ра ним Колбасьев и далеко
от нас Стрнич. Мы молча шли до Мариинского театра.
Здесь я ненароком, сам того не желая, перегнал Блока
и, сконфуженно поглядев на него, задержал шаг, чтобы
снова быть позади него.
— Что же у вас со стихами? =— спросил Он, принорав
ливаясь к моему шагу.
Голос у него глухой, усталый. Я что-то ответил. Блок
сказал: «Хорошо, хорошо» — и уже молчал до самого
дома. Подле ворот на набережной Пряжки он снял пер20
чатки, каждому подал руку, пожатие было крепкое, го
рячее, сухое. Сказал: «До свидания, товарищи!» — и по-*
шел не к себе, в дом, а по тротуару, в сторону Мойки.
Видимо, ему надобно было побыть одному, что-то обду
мать, отдохнуть от людей...
ВСЕРОССИЙСКИЙ
ГАТЧИНСКИЙ
ЖИТЕЛЬ
лександр Иванович Куприн — человек редкой
доброты и щедрости.
Куприн отправляется в Петербург по де
лам, вместе с ним на вокзал шествуют критик
Измайлов и прозаик Будищев. Нищие всей
Гатчины атакуют Куприна, они словно знают, что писа
тель ни раньше ни позже, а именно сегодня в начале чет
вертого направится на вокзал.
Одноногий кавалер всех четырех степеней Георгия
вытягивается меж костылей своих и возглашает:
— Александру Иванычу честь и победа! Всероссий
скому жителю уездного города Гатчины — ура! И, кроме
того, с хорошей погодой!
— Спасибо, — кланяется Александр Иванович, сует
руку в карман пиджака, вынимает жидкую горсть медя
ков и протягивает их георгиевскому кавалеру.
Женщина с ребенком на руках слезливо бормочет
что-то невнятное и кланяется, шмыгая носом и скорбно
качая головой. Куприн сует руку в карман пиджака, по
уже в другой, в левый, вынимает горсть серебра. Он не
просто протягивает деньги женщине с ребенком, а подхо
дит к ней и с рук на руки высыпает позванивающую
мелочь.
21
Человек десять просителей уже облегчили, и весьма,
щедрого жертвователя. Но вот в трех шагах от вокзала
откуда-то, как из-под земли, появляется красноносая фи
гура с подвязанной щекой, отчаянно небритая и непо
хвально припухшая во всей своей образине. Начинается
монолог:
— Господи, ты повелел мне идти на вокзал Варшав
ской линии, и я не ослушался тебя, я знал, что раз так —
значит, увижу всемирно-знаменитого писателя нашего оте
чества Александру Иваныча Куприна, чтоб ему никогда
не помирать, иными словами, ежели сказуемое... Подай,
господи, Александре Иванычу исполнение всех его же
ланий как жизненных, так и тех, кои в мечтаниях,
и чтобы в делах сердечных ему отказа ни в чем!
И еще...
— Хватит, хватит, спасибо, — останавливает Куприн
пьяного знакомца своего, но тот продолжает свою декла
мацию, и получается у него все более и более складно
и мило.
Александр Иванович тем временем вынимает из бу
мажника кредитку-в пять рублей и протягивает ее за мо
нолог. Плату берут десятью пальцами, целуют кредитку
с обеих сторон, низко-низко кланяются щедрому дари
телю.
На перроне вокзала Измайлов обращается к Куприну:
■— Не понимаю, дорогой друг мой, женщине с ребен
ком вы дали что-то около рубля, а пьяному, который по
бежал в кабак пропивать вашу пятерку, вы так щедро
оплатили его вздор и бред. Не понимаю. Отказываюсь
что-либо понять!..
— Нда, странно, очень странно, конечно, — поддаки
вает и Будищев, пожимая плечами. — Женщина с ребен
ком и пьяный! Гм...
Да как вы не понимаете! — восклицает Куприн,
обнимая и того и другого, переводя взгляд справа налево
22
и слева направо. — Да как вы не понимаете! Ведь жен*
щине с ребенком даст каждый, а пьяному кто даст?
Только я, Александр Иванович, и пикто другой! Неужели
непонятно, а?
— Оно понятно, только пятерка у него, Александр
Иванович, — пятерка! — возражает Измайлов таким то
ном, словно это он подал нищему и теперь жалеет, рас
каивается. — Пять рублей, друг мой, ведь это же большие
деньги!
— Большие, — соглашается Куприн. — Только, Алек
сандр Алексеевич, и выпить недешево стоит! Ведь этот
пьянчушка — Пушков его фамилия — мастер по сапожной
части: когда не пьет, так он художник, а не сапожник!
Залюбуешься, что делает! Такого в России еще одного,
может быть, отыщешь, но чтобы пятерых — никогда!
И пьет этот Пушков по-лошадиному — ведрами! Так что
много ли для него моя пятерка? А еще пообедать надо,
покурить, на завтра оставить... ЗавтР^-то я весь день про
торчу в Гатчине...
Моему отцу — высокой квалификации портному — по
счастливилось дважды выполнять заказ Куприна, и оба
раза совершенно случайно. Мы — отец и я — жили непо
далеку от зеленого домика писателя, в семье моего дяди,
тоже портного. Понадобилась как-то срочная переделка
и утюжка костюма Александру Ивановичу после ночного
бала в Петербурге где-то между «Домиником» на углу
Невского и Конюшенной (ныне ул. Желябова) и «Веной»
на Малой Морской, теперешней ул. Гоголя. В переделку,
кстати сказать, входила также и тщательная отмывка и
очистка, что мой отец и проделал весьма умело, за что
и был награжден и обласкан в кабинете высокого заказ
чика. По возвращении отец сказал мне:
— Я там о тебе упомянул, про то, что ты стихи со
ставляешь. Куприн заинтересовался, велел тебя к нему
направить. На будущей неделе во вторник будет дома,
23
и ты ступай. Увидишь Куприна в саду — и направляйся,
не бойся, не укусит. Александр Иванович человек насто
ящий, из понимающих: мало того, что хорошо заплатил
мне, так еще золотой преподнес, два часа водкой угощал,
в карман бутылку коньяку поставил. Поцеловал меня и
сказал, что я ювелир по портновской части и что он обо
жает настоящих мастеров, ничего ему для них не жаль...
Спустя неделю я пришел к Куприну, и через полчаса
он мне казался давным-давно знакомым, с которым легко
и приятно.
-— Ну, сирота, читай стихи, — обратился ко мне Куп
рин, облаченный в светлый костюм, пышный, подобно бу
кету галстук, желтые ботинки со скрипом. — Читай, чи
тай, не стесняйся! Я, брат ты мой, сам стихи писал и все
еще отвыкнуть не могу — пописываю... Так что я тебе
отвечу в самый раз. Ну читай, читай, не ломайся в самом
деле!
— Пять стихотворений про природу, два про. лю
бовь, — сказал я, откашливаясь.
Куприн ртак кудрявенько, дробно рассмеялся, пере
ходя с тоненького на басовое.
— Про любовь, сирота? — спросил он, переставая хо
хотать и дыша, словно на десятый этаж поднялся. — Чи
тай про любовь. Это, брат ты мой, любопытно в сильней
шей степени!
г
Очень длинное стихотворение про любовь являлось
подражанием «Прекрасной Даме» Блока, настолько откро
венным подражанием, что еще чуть-чуть — и будет уже
плагиатом. Я прочел все шестьдесят строк, глубоко вздох
нул и посмотрел на слушателя. Тот барабанил кончиками
пальцев по столу, и не понять было, нравятся ему мои
стихи или не нравятся. Пока что он заявил, что у меня
вначале «здорово в рифму».
— Настоящая работа, сирота, — добавил Куприн и по
просил стихов про природу.
24
Таких у меня имелось строк на триста, о чем я и
заявил'Куприну. Он комично втянул голову в плечи, под
нял руки и закрыл глаза, позой этой выражая испуг и
удивление. Я смилостивился, пообещав только сто два
дцать строк, после чего слушатель мой принял прежнюю
позу и вполне серьезно одобрил мое намерение читать
про природу.
Мне тогда и в голову не приходило, что Александр
Иванович просто и недвусмысленно смеется надо мной
и даже не скрывает этого, а я продолжаю быть нескромно
и глупо навязчивым. Я прочел стихи про природу, очень
похожие и на Блока и на входившего тогда в моду Севе
рянина. Куприн сказал «нда» и, грузно откинувшись на
спинку кресла, проговорил:
=— И хорошо, и плохо, сирота. А почему так? Плохо
потому, что длинно и сильно подражательно, а хорошо
потому, что ты так смело берешься за очень трудную
тему, и это ничего, что у тебя подражание, у меня тоже
и длинно и много подражания, коротко и я писать не
научился, но в шестнадцать лет ты, сирота, кое-чего до
стигаешь. В голове у тебя нечто имеется. Правда, Лермон
тов в твои годы черт-те что делал, но то Лермонтов —*
явление диковинное не только в русской литературе. Но
и ты в меру сил своих кое-что делаешь, с рифмой у тебя
прямо здорово получается. «Терек — берег, лампа —*
рампа, Кочубей — хоть убей...» Это мне нравится, это,
брат ты мой, почище токарной работы. А ты вот что
скажи: поесть не хочешь ли?.. Ты не стесняйся, у меня
еды всякой невпроворот!..
Спустя месяц я принес Куприну несколько коротких
стихов, строк на восемь — двенадцать, и прочел их вслух.
Александр Иванович откровенно, не таясь, возрадовался,
расцеловал меня и подарил пять рублей — на кинемато
граф и книги, как сам сказал. Большой, знаменитый пи
сатель радовался маленькой удаче начинающего стихо
25
творца, радовался профессионально и так бескорыстно,
что я, слушая его, едва не плакал от счастья, а сегодня,
припоминая тот день, плачу от чувства благодарности
жизни моей, подарившей мне встречи и с Куприным,
и с Блоком, и с Горьким, и со многими другими русскими
писателями.
ПОЛЧАСА
С ШАЛЯПИНЫМ
^920 ™ДУ возник в По литпросветуправ ленни
SL S
Ш Петроградского военного округа (ПУОКР) воДіІ S
W енно-театральный комитет. Он ведал только
w и
И одним делом — часть спектаклей на сцене петІ&Ш&Ёг роградских театров отдавал красноармейцам,
причем каждый десятый билет шел в пользу комсостава,
каждый тридцатый — для семьи комсостава. Красноар
мейские спектакли обычно бывали по вторникам в Мари
инском театре, по четвергам в Малом оперном и в попедельпики и субботы — во вновь организованном Большом
драматическом, в помещении консерватории.
Приглашались па эти спектакли Шаляпин, Монахов,
Давыдов, Максимов, Юрьев, известные артисты балета.
Имя большое приглашалось лично, имя поменьше — по
телефону.
Однажды начальство направило меня (в 1920—
1921 годах я работал в ПУОКРе помощником секретаря)
к Шаляпину. Мне разрешено было пообещать Федору
Ивановичу всё, чего он захочет, с той, конечно, поправ
кой, что он захочет пе больше того, что ему в состоянии
дать.
Кстати, я приглашал Монахова, и этот блестящий ак
тер немедленно согласился и от какого-либо гонорара от
казался, как я его ни уговаривал. Отказался от вознаграж
26
дения и Давыдов и только после настойчивых просьб
моих попросил буханку белого хлеба.
— По ситничку стосковался, — сказал Давыдов и на
следующий день получил помимо ситничка месячную
корму красноармейского пайка.
Юрьев отказался от участия в спектакле, но зато пе«
лый час декламировал в концерте и «взял» за это бутылку
портвейна.
На службе меня предупредили:
— Шаляпин, надо полагать, и випа захочет, и икры
потребует, и чтоб ему сигар достать, и... Ты сдуру не на
обещай ему, чего нету!
Шаляпин долго держал меня в кухне, где за огромным
столом сидела кухарка и из маленького, стаканов на
пять-шесть, самовара пила чай. Тарелку с печеньем она
предусмотрительно спрятала в шкап, и все те двадцать
минут, что я торчал в кухне, чай пила, что называется,
голеньким. Наконец над ее головой коротко пропищал
Звонок. Она ушла в барские покои и, вернувшись, при
гласила меня к Федору Ивановичу.
Много раз до ртого видел я его на сцене, несколько
раз встречал на улице, и вот впервые попал в его жилье.;
Принял он меня в какой-то странной комнате — квадрат
ной, крохотной, не похожей ни на приемную, ни па ка
бинет. Позже я узнал, что рта была так называемая
Исайкина контора, где доверенный его по театрально
концертным и многим прочим делам Исайя Дворищин бе
седовал с посетителями на темы сугубо практические,
Шаляпин был в темно-синем халате, в туфлях, в руках
папироса. Широким жестом указано было мне на кургу
зый, на двоих, диванчик. Сам хозяин поместился на стуле.
Волнуясь, я поведал о цели моего визита, объяснил,
как и что, и, видимо, длинным вступлением наскучил Ша
ляпину. Он прервал мепя:
— Всё понятно. В чем же дело?.
27
— Надо, чтобы вы, Федор Иванович, пели или в «Се
вильском цирюльнике» или в «Борисе Годунове». И чтобы
по возможности не позже первого числа.
— Ого! — пробасил Шаляпин. — Какие вы оперы же
лаете, скажите на милость! И чтобы поскорее, и чтобы то,
что вам нравится. А концерт не желаете? А у вас есть
полномочия?
Из нагрудного кармана я достал удостоверение и про
тянул его Шаляпину, но — красивым, царственным же
стом — он отстранил бумагу и, улыбнувшись, сказал, что
предлагает «Фауста» Гуно, потому, что рта опера красно
армейцам покажется интереснее всяких Годуновых и ци
рюльников.
Я согласился с его доводами, хотя на это и не имел
полномочий. Поговорив еще минут десять о всякого рода
мелочах, я дошел до самого главного, о чем и спрашивать-то было не совсем удобно, тем более мне, двадцатитрехлетяему человеку, очень неопытному в житейских
делах.
— Какое вознаграждение вы потребуете за ваше уча
стие в опере «Фауст», Федор Иванович? — спросил я и
заерзал на диванчике. «Вот сейчас спросит, держись!» —
подумал я.
Шаляпин затянулся папиросой, выпустил дым, затя
нулся еще раз, вздохнул, оглядел меня с головы до ног,
рассмеялся.
— Что ж, купец, — весело проговорил он, — нужен
мне гипс, хотя нужнее глина, но где ее, черта, добудешь?!
Прошу прощения, вина мне потребуется немного, сколько
начальство ваше даст. Думаю, что даст, не правда ли?
— Гипс? — пролепетал я. — А зачем вам гипс? У нас
очень плохо с гипсом, это я очень хорошо знаю. В госпи
талях и больницах много раненых, больных...
— Мне бы этак с полпуда гипсу, — всё так же весело
проговорил Шаляпин.
28
— Полпуда гипсу... — пролепетал я.
— Гипс мне вот как нужен, — Шаляпин ребром ла*
дони провел по своей высокой, мускулистой шее, запро
кинув голову для демонстрации этого популярнейшего
жеста. — Я, дружок мой, лепкой занимаюсь, я ведь
скульптор, и, между прочим, пою...
«Купец» и «дружок мой» чередовались. Я попросил
Шаляпина провести меня к телефону, — нужно было по
звонить моему начальству, спросить у него совета и раз-*
решения, а затем, получив разрешение, позвонить началь
нику окружного военно-хозяйственного управления и
в Мариинскую, теперь Куйбышевскую, больницу. Шаля
пин привел меня в большую комнату, точнее — зало, где
было много картин на стенах, стояла богатая, красного
дерева, мебель, горка с фарфором.
Разрешение по телефону от начальства я получил и
спустя полминуты пообещал Шаляпину десять килограм
мов гипса.
— Больше никак нельзя! — давая честное слово и
призывая в свидетели господа бога, говорил я, глядя Ша
ляпину, не мигая, в глаза. — И то много, Федор Ивано
вич! У нас с гипсом...
— Вижу, дружок мой, что вы сочинитель! — восклик
нул Шаляпин, упирая руки в бока и расставляя циркулем
ноги. — Вы обрадовали меня малой толикой гипсу, хотя
в то же время и обидели. Но вижу, что сие не от вас за
висит. А вот стишки и всякие там сценки — от вас, верно?
Изумленно смотрел я на отгадчика, — как это ему
удалось, кто ему сказал, что я пишу стихи?
<— Наблюдательность, наблюдательность, простая наб
людательность, и ничего больше, — сказал Шаляпин. —
Вижу: сидит и всё время на корешки книг смотрит, а на
корешках написано Тютчев, Фет и другие поэты. А когда
к телефону подошел, глазами стал книги искать. Ну что,
выйдет из меня доктор Ватсон?
29
Даже сам Шерлок Холмс выйдет,— польстил я,
совершенно, впрочем, нелицемерно. — Позвольте, я про
чту вам мое стихотворение. Можно? — расхрабрился я,
и мне дали десять минут, предупредив, что никак не
больше.
■— Меня дела ждут, а мне еще одеться надо. Ну
слушаю.
Я прочел короткое стихотворение и еще одно — под
линнее. Шаляпин, слушая, пальцем отстукивал на колене
своем стопы моего ямба, дважды поморщился, но заявил,
что стихи ему нравятся и когда-нибудь он послушает меня
еще раз. На прощанье сказал мне следующие знамена
тельные слова:
— Иногда тенор переходит на баритон или на бас.
И не по своей воле, и не по своей вине. Из оперетки
переходят в оперу, реже — наоборот. Не переходите на
прозу пе по своей воле, только самостоятельно, по сво
ему хотению. Не бросая стихов, пишите рассказы и ро
маны. Опыт-то у вас есть? С вами что-нибудь происхо
дило?
Шутя я ответил:
— Думаю, что, наверное, что-нибудь произойдет, Фе
дор Иванович!
Шаляпин расхохотался и, театрально играя руками и
глазами, распрощался со мною, давая понять, что я уго
дил ему ответом. Он, видимо, не умел и не мог да и
не хотел в присутствии постороннего, чужого ему чело
века быть самим собой, — он даже и для меня играл,
но так, что об игре этой я помню вот уже скоро пятьде
сят лет...
— Гипс! Гипс! — еще раз сказал он, выходя в кух
ню. — Не оставьте бедного скульптора без гипсу!
— А вы не забудьте, что во вторник поете Мефисто
феля в «Фаусте», — сказал я и поклонился великому ар
тисту с почтением и любовью.
30
АЛЕКСЕЙ
МАКСИМОВИЧ
WgBMgga августе 1927 года в издательстве «Прибой»
О и
вышел мой роман «Ход конем». В некоторых
В A w га3етах появились благожелательные рецензии,
я
иа СПУСТЯ недели три в других газетах начался
«У
валикий разнос... Ругали крепко, порей бездо
казательно, не жалея ни себя, ни меня, — отмечали мое
умение заинтересовать читателя «мастерски созданным
сюжетом», а затем следовали многочисленные гроз
ные «но»...
Я подписался в бюро газетных вырезок на эти самые
вырезки о романе. За время с 15 октября по 1 марта
я получил двести семнадцать вырезок из газет многих
городов Советского Союза. Лестных было восемьдесят
семь, остальные были таковы, что даже и сегодня страш
новато перечитывать их... Попадались и равнодушные
дескать, есть в книге и достоинства, но недостатки
всё же...
В конце 1927 года я послал книгу в Сорренто, Горь
кому. Видимо, ему стали известны некоторые особенно
разносные рецензии на мою книгу, — в письме Ромену
Роллану, опубликованном в «Правде», Горький очень вы
соко и, полагаю, искренне, незаслуженно лестно для- меня
отозвался о моей особе, написавшей «такую превосходную
книгу». В письмах советским писателям Горький не раз
вспоминает мой «Ход конем».
Спустя полтора года со дня выхода этого романа
Издательство писателей в Ленинграде выпустило еще две
мои книги: «Аквариум» и «2 Леонарди 2». Эти книги я
также отправил Горькому в Сорренто.
В начале июня 1929 года Горький приехал в Ленин
град, остановился в Европейской гостинице. В списке пи
сателей, которых он хотел видеть, оказался и я.
31
Мы собрались в номере Крючкова, секретаря Горь
кого. Мы — рто Михаил Леонидович Слонимский, Нина
Смирнова, Николай Валерианович Баршев, Михаил Коза
ков, Евгений Замятин, я. Из комнаты секретаря мы про
шли в огромную светлую залу с круглым столом у окна,
навстречу нам с кресла поднялся высокий костлявый че
ловек и направился к нам, на ходу снимая очки. Он был
и похож и непохож на свои портреты — больше непо
хож, — потому, наверное, что почти невозможно запечат
леть добрую улыбку и по-детски смеющиеся глаза.
Слонимский представил Горькому каждого из нас,
а затем мы долго уступали друг другу место за круглым
столом, ожидая, что Горький сядет первым, а он того же
ожидал от нас — стоял в двух шагах от стола, теребил
пятерней левой руки подбородок, улыбался, что-то про
износил в усы и, честное слово, был смутен необы
чайно!
Два с половиной часа сидели мы и, в сущности, слу
шали колкую, ядовитую перебранку хозяина с Замяти
ным, который выражал свое неудовольствие почти всем
происходящим вокруг, главным образом в литературе.
Горький предлагал нам свои папиросы без мундшту
ков (сейчас почему-то их называют сигаретами, что, помоему, неверно, не то, — сигареты — рто маленькие си
гары, и до революции их во множестве продавали де
сятками). Я закурил, Горький взглядом спросил о моем
мнении, я после двух-трех затяжек одобрил. Горький
встал, ушел куда-то и вскоре вернулся с квадрат
ной большой коробкой, которую и поставил передо
мною:
— Дома покуривайте! Итальянская штучка!..
Кстати замечу, что курящие весьма завидовали мне,
а поэтому на обратном пути я разделил дар на три ча
сти — по числу курящих (исключая Замятина, оставше
гося у Горького).
-32
Мне так и не удалось в тот день поговорить с Алек
сеем Максимовичем, а нужда в том была большая. Я ре
шил повидать его на следующий день, что и удалось
блестяще. Крючков сказал, очень строго глядя мне
в глаза:
— Дато вам аудиенцию ровно на двадцать минут, —
Алексею Максимовичу готовят завтрак, этим временем
и воспользуйтесь. Но — двадцать минут! Не больше!
Посмотрел па часы, сказал, что ровно в половине две
надцатого я должен, я обязан вернуться сюда, в этот но
мер, вот к этому окну. Не моя вина, что я вернулся в но
мер секретаря полтора часа спустя: узнав о распоряже
нии Крючкова, Горький гмыкнул и потер руки, превесело
улыбаясь.
— Ну мы этому сихлетаришке покажем! Выклады
вайте, с чем явились, сударь мой!
Горький молча выслушал меня, обозрел мою фигуру
снизу вверх и сверху вниз и вдруг не на тему беседы
тоном упрека проговорил:
— Ишь, что небось получше — так Сорокину, а как
что похуже — так «дорогому Максиму Горькому»... По
корнейше благодарю! Черти драповые всегда так по
ступают!
Горький намекал на то, что «Ход конем» был посвя
щен другу моему Григорию Сорокину, а недавно вышед
ший «Аквариум» — ему, Горькому. Книга, надо сознать
ся, была слабая, скороговорчатая, написанная искрен
не, но безоглядно и, как говорится, «с посвистыва
нием»...
Несколько раз в комнату заглядывал Крючков. Когда
горпичпая внесла на большом подносе кофий и всякие
кондитерские завитушки, Горький сказал своему секре
тарю, что сейчас мы будем завтракать.
— Я его всё же немножко побаиваюсь, — сказал
Горький, когда Крючков, строго поглядев на меня, ушел,
3
Леонид Борисов
33
неплотно притворив дверь. — Характер у него впрямь
секретарский.
Оглядев принесенное на подносе, щелкнул пальцами,
надел очки, лосоветовал начать с пирога, а затем перейти
к яичнице, вставил в свой стеклянный мундштук па
пиросу, закурил, пуская дым к потолку, разгоняя его
рукою.
Преодолевая смущение, неловкость и естественную
в моем положении связанность (легче было дойти до
Горького, чем бытъ с ним), я всё же управлялся с кофей
ником, молочником, лежкой, чувствуя на себе изучающий
взгляд Горького. Выкурив папиросу, он принялся
за яичницу, ни о чем не расспрашивая, предупре
див, что есть будем молча, зато потом поговорим
вволю.
Позавтракав, Горький опять закурил, подлее огонь
к кончику и моей папиросы и спросил:
— А помимо Галкина, который у вас в романе, сами
в сумасшедшем доме не были? Ага! Я так и думал!
Слово — оно всегда выдаст. Расскажите, что с вами такое
было...
Рассказывать было трудно: приходилось касаться глу
бины глубин, такого, что не всегда и себе скажешь. Горь
кому я рассказывал про себя, как про другого, про когото, кого я знал с младенческих лет.
— Вот так, в сущности, писателем и становятся, — не
обращаясь ко мне, словно про себя, заметил Горький. —
О чем это мы? Надо вот что — надо немного вина вы
пить. Такого, чтобы потом голова не болела. Раз явились
в гости, надо потом вспомнить не яичницу и не
ксфий!
Рассмеялся, сняв очки и отложив их в сторону.
— Припомнил Яичницу Гоголя... Надо же придумать,
а? Жевакин тоже... Кочкарев... Великое дело имя и фами
лия. Мне рю не дается.
34
Принесли вино. Явился Крючков, очень строго погля
дел на меня, осуждающе качнул головой, напомнил Горь
кому, что его ждет ванна.
— Подождет, не убежит, не волк, — отозвался Горь
кий. — Вы вот, Петр Петрович, лучше с нами кахетин
ского хлебните. Вот так. А то — ванна! Ну-с, дай бог,
чтоб всем нам хорошо было!
Огладил усы и в несколько приемов опорожнил пуза
тую коротконогую рюмку, посмотрел на меня и сказал,
что вино — яд, ежели его пить, как курить, но оно же и
жизненный эликсир, когда его пьют в хорошие, запоми
нающиеся минуты жизни.
Крючков ушел, и никто уже не мешал нам беседовать.
Минут двадцать спустя Крючков открыл дверь и с порога
громко и несколько раздраженно произнес:
— Пришел Василий Васильевич, как вы вчера распо
рядились...
— Вот теперь не буду вас задерживать, — сказал
Горький, заметно волнуясь.«— Пишите, не забывайте, ра
ботайте не торопясь, не надо портить то, что может быть
и не испорчено. Вашу просьбу помню, будьте спокойны!
Крепко пожал мою руку, проводил до двери. А там
меня поджидал Крючков.
— Безобразие!—проворчал он.—Так утомить ста
рого человека! И ванну прозевал, и... Хорошо, я дога
дался ему Василия Васильевича придумать... Этот черт,
между прочим, так и не явился. И я должен буду из-за
него что-нибудь снова придумывать!..
— Простите меня, — пробормотал я, не чувствуя,
впрочем, себя виноватым. — Алексей Максимович задер
жал меня сам, я уходить хотел, а он...
Всё утро кувырком, всё утро кувырком! — дважды
проговорил Крючков, складывая в кучку книги и руко
писи, а потом запихивая их в небольшой пузатенький че
моданчик. — До свидания!
3*
35
в гостях
У АЛЕКСЕЯ
ТОЛСТОГО
столом» уставленным изобильно и щедро едой
Он напитками, сидели: композитор Шапорин,
^писат®ль Вячеслав Шишков, актеры Закушняк
Iй ^ачалсв> Дв°е незнакомых мне мужчин и
Lp IИ^^немоло д ая красивая женщина, похожая на
Анну Каренину, какой она представляется мне всегда.
Женщина рта сидела в кресле, чуть отодвинувшись от
стола, за нею ухаживали, подавали на тарелках еду и
бокалы с вином. Я впервые пришел к Алексею Толсто
му — точнее, меня привел к нему сын порта Иннокентия
Анненского Валентин Иннокентьевич, писавший стихи и
известный в литературных кругах под псевдонимом
Кривич.
Мы с Кривичем примостились с краю, где никто не об
ращал на нас внимания, откуда можно было обозревать
весь ареопаг и в меру наблюдательности так или ртак су
дить о присутствующих.
— Надо больше пить, всем понятно? — емким басомбаритоном скороговорчато произнес Толстой, чуть при
вставая и указывая на еще непочатые бутылки с конь
яком и каким-то заморским вином. — И пить и есть, —
продолжал он. — Тут, как видите, мне сига копченого
прислали тиражом десять ркземпляров, а вот рта
индюшка, хотя и холодная, но, подлюга, преинте
ресная на вкус! Ксения Алексеевна, — обратился он
к очаровательной гостье, — покорно прошу за моим
столом вести себя соответственно традиции: за столом,
как вам известно, трудятся, а коль скоро нет чер
нил, то...
Замолчал, покрутил пальцами перед своим носом, сел.
В меру подвыпивший Шишков заметил:
ShEL*
— Вот и не получилось, ага! А еще мастер! Надо Ксе
нии Алексеевне конфетку послать!
— Конфетка будет потом, ты не лезь, старик, — ска
зал Качалов и качнулся вперед-назад. — Килевая качка,
дети мои. Хозяин, ты упроси нептунов, чтобы...
— Нептун нынче у меня на кухне орудует, — ото
звался Толстой. — А что, ежели я, господа мои милые,
свой галстук-букет за борт кину!..
И, не дожидаясь разрешения, рванул за кончик пыш
ного синего галстука, шелк со свистом обошел вокруг
шеи и послушно оказался в руках своего хозяина, кото
рый и в самом деле кинул его за борт — иначе говоря, под
стол.
— А почему такое уныние в кают-компании? Понять
не могу, что случилось? Аль у меня чего нехватка? Аль
какая недостатка?..
Опрокинул себе в рот поместительную рюмку, покру
тил головой, закрыл глаза, указательным пальцем левой
руки провел по верхней губе под носом, как смычком по
струнам скрипки, открыл глаза и только тогда, актер
ски разыгрывая вконец захмелевшего, ткнул вилкой в не
жинский огурчик.
— Люблю!—смачно и вкусно произнес он, свобод
ной рукой изображая некий узор в воздухе. — Еда, ра
бота и что-то еще, пятое, забыл, — самые вкусные штуки
в мире! Во вселенной, — поправился он. — А ну, Вяче
слав Яковлевич, расскажи, как у тебя роман твой не при
няли!
Шишков немедленно откликнулся и минут десять прекомично, под смех гостей, рассказывал о своих горестных
хождениях по кабинетам редакторов, директора и еще
кого-то.
— Я им всем троим сказал ясно и понятно, что они
дурни, — заканчивал повествование свое Шишков. — Но
они не верят, даже обижаются! Я им повторяю: вы
37
дураки! Такую рукопись — и возвращать! Мне, старику,
умелому человеку, который... Ну и так далее... Они с бо
гопротивными такими мордами стоят и смотрят, что я им
скажу дальше. Их трое. Я один. Мне лучше — я мужик
с понятием, развитой и не без таланта, а они дурни!
Взял свою рукопись, харкнул в угол и сказал: «Так вот,
вас бог накажет в самое ближайшее время, жаловаться
пе буду вот именно по этой причине...» Приоткрыл дверь
в коридор и добавил, что глаз у меня злой и всё, что ни
скажу, всегда сбывается...
Толстой потер руки, хихикнул:
— Ну и что же, испугались?
=— А ты думал! Еще как! Мне даже жалко их стало..
Они меня в коридоре по очереди ловили. Они ж пе по
верили, что я не буду жаловаться. Понимать надо, а дур-^
ни — опи без понятия.
Гости изрядно и исправно пили, на смену бутылкам
пустым являлись нераскупоренные, языки стали работать
острее, и скоро в разговор вступил Качалов: он расска
зал, как недавно поссорился с Москвиным.
— Из-за пустяка, — с небрежностью усталого барина
сытым рыхлым басом проговорил Качалов, по-актерски
выговаривая каждое слово, чувствуя себя и за столом, как
на сцене. — Сели играть в шашки. Не в шахматы, за
метьте, а в шашки, игру дворников, купцов и пенсионе
ров. Выигрываю я одну партию, вторую, над третьей ду
маю, что делать с дамкой, — она мне, кстати заметить,
мешала, лучше б ее и не было. Москвин мне под руку:
«Ничего у тебя не выйдет, давай считать, что ничья».
Ему, конечно, выгодно, чтобы ничья, — у нас два ноль.
И, конечное дело, в мою пользу, само собой...
Это «в мою пользу, само собой» сказано было густо
наливным тоном, с какой-то барственной небрежностью —
дескать, иначе и быть не может! Поиграв пальцами одной
руки, помахав подле плеча своего другой, Качалов сбли
38
зил пальцы обеих рук, посмотрел на них, представляя,
вероятно, ту самую дамку, над которой он думал, играя
с Москвиным.
— И потом, представьте, Москвин мне заявляет этак
безапелляционно: «Качалов, ты в цейтноте!» Господи,
в шашки — цейтнот! Я ему: «Москвин, ты спутал шашки
с шахматами, ты что пил утром — чай или что покруп
нее?» Ну-с, а надо вам знать, что у Москвина характер
мхатовский, чуть што, сейчас же к публике спиной —■
хоть на мгновение, но даст понять, что публика ему се
годня не по душе. И тут он ко мне спиной, а я ему по
Этой спине ка-аак ляпну всей пятерней! Чтоб вообще
имел понятие...
Качалов пребольно хлопнул по спине своего соседа—•
Закушняка, тот подскочил и тотчас же пожаловался хо
зяину дома:
— Да скажи ты этому премьеру, чтобы научился на
конец вести себя с людьми порядочными! Привык черт
знает к чему на сцепе... Дурень, прости, господи, черт!
Не обращая внимания на причитания соседа, Качалов
тем же актерским тоном закончил:
— Подскочил мой Москвин на манер вот этого со
седа моего, сказал какую-то такую же глупость и ушел.
И не видел я его недели две, пока па каком-то спектакле
не встретились. Так он и здесь мне успел шепнуть: «Гад
сивый», а потом задолбил, что полагается по роли. Я ему
в ответ: «Цейтнот серый!» — и тоже, конечное дело, по
тексту пошел.
— Выдать Качалушке дополнительно кубок большого
серпа, — сказал Толстой и собственноручно налил в поме
стительный, не менее полулитра, бокал коньяку из бу
тылки с пятью звездочками на малой этикетке. — Впредь
Москвина не обижай, он актер не хуже тебя будет, —■
миролюбиво продолжал Толстой, Чей черед сказки ска
зывать?
39
Захмелевший Шапорин заявил, что ему хочется чер
ного кофию, но если черного нет, тогда ему надо выдать
стакан крепкого чаю с лимоном.
— Что так, тетенька? — спросил Толстой, лицом изоб
ражая крайнее участие к ближнему.
— Сердце, ваше сиятельство, дергает...
— Тай бы и надо говорить, что сердце, — еще более
участливо проговорил Толстой и засуетился подле столика
у окна. — Зна^шь, как лечат сердце за границей? Прихо
дят к своему недругу, к кому-нибудь, кто особенно не
приятен, и выговаривают ему всё, что накопилось на
сердце... И всё как рукой снимает! Вмиг!
Час спустя в другом зале Шапорин по просьбе Тол
стого играл и напевал недавно написанные им романсы
на слова Тютчева. Толстой попросил сыграть еще чтонибудь — может быть, кусочек той музыки, которая позд
нее войдет в оперу «Декабристы»...
Шапорин играл недолго: в комнате появился новый
гость — длинный, рябой, он поклонился всем присутство
вавшим и сел в углу. Не помню, кто это был, — в это
именно время меня попросили читать мои стихи и паро
дии, и я не без удовольствия исполнил просьбу и самого
хозяина дома и Валентина Кривича.
После моего короткого выступления читал Толстой —
читал вроде бы этак нехотя, но с выразительностью,
Экспрессией, — он читал, и было видно, что ему самому
нравится то, что он написал, он играл каждым произно
симым словом, в нем властно пробудился актер, и мы все
были благодарны ему за это самое дорогое угощение за
его столом...
На одну из реплик Шишкова Толстой отозвался так:
— Это я не только тебе одному скажу, — надо по
мнить, что существует два рода замечаний: читателей
просто как таковых, и читателей-писателей, профессио
налов. Первые говорят то, что думают, и очень часто оши-
40
баются. Вторые редко скажут то, что думают, но, ежели
скажут, то никогда не ошибутся: нашему брату всё же
виднее наша работа. Вы, очаровательная Ксения Алек
сеевна, не верите, — по глазам вижу, что не верите моей
героине: как это она могла при таких обстоятельствах
от мужа уйти! И я не верю, а она вот взяла и ушла! Пуш
кин не допускал, что его Татьяна замуж выйдет, а вот —
вышла же! Вы мне лучше скажите, хорошо написано или
плохо?
— Видишь ли, Алеша Николаич, — сказал рябой,
длинный, — чем совершеннее роман, повесть или рассказ,
тем больше к нему читательского доверия, о героях уже
как о живых думаешь. Всё кажется, что мог он поступить
и так и иначе...
— Анна Каренина, например, не могла поступить
иначе, чем так, как поступила, — пропела красивая дама.
— Я бы ее, понятное дело, самоубийством не покон
чил бы, — сказал Толстой и конфузливо гмыкнул. — Лю
бимого героя всегда спасешь! И найдешь, как именно, ка
кими средствами.
— А разве Петеньке Ростову так уж непременно надо
было погибать! — воскликнул длинный, рябой, и тотчас
же запротестовал Шишков.
— Да как вы можете о Льве Николаевиче этак гово
рить! — сердито прикрикнул он, обводя гостей спраши
вающим, инспекторским взглядом. — Что же, по-вашему,
оставалось делать Анне Аркадьевне?
— Я бы оставил ее жить, — очень тихо, вполне серь
езно произнес Толстой. — Нашел бы ей дело! На эту тему
был как-то разговор в Берлине: мне заказали написать
вариант последней части, якобы найденной где-то в ар
хиве Льва Толстого. Ну я прикинул и так и этак — не
получается она в живых! Хорошо про себя думалось, да
вовсе не написалось... А женщину жаль... Страшно жаль...
Под поезд, а? Да еще как, — с выбором вагона!
41
Развел руками, и всем стало и грустно и смешно:
смешно, глядя на Алексея Николаевича, грустно при во
споминании о смерти Карениной. Минут пять спустя ря
бой и длинный пел старинные романсы, и очень хорошо,
читал стихи Валентин Кривич, Шапорин снова играл, Ка
чалов исполнил свою коронную декламацию — главу из
«Воскресения», ту, где Катюша видит в окне вагона Нех
людова и бежит за поездом, а кухаркина Машка кричит
ей: «Тетенька! Михайловна!» Алексей Толстой в ртом
месте хихикнул. Качалов перестал читать, спросил;
— Этта што такое?
— А ничего, — учтиво ответил Толстой. — Уж очень
ты тетеньку по-актерски зовешь, — этак ни одна тетенька
не отзовется, Качалушка! Прости, делай дальше!
Качалов обиделся и читать не захотел. Кривич дал
знак, означавший, что он уходит по-английски, не про
щаясь. Вслед ему ушел и я.
ЧАПЫГИН
И ЕСЕНИН
Жі^^^Влексей Павлович ЧапЫгин читал мне написанл иное им накануне, покрякивал от удовольствия,
ЛІО» ® ксмеялся раньше меня и делал паузу там, где я,
В жп0 ег0 ынению» должен был воскликнуть:
«Боже, как хорошо!»
Читал он лежа на кровати, ноги в валенках покоились
на стуле. В местах очень веселых он даже откладывал
рукопись в сторону и заливался смехом так долго, что
невольно начинал смеяться и я, но не по поводу прочи
танного, а потому, что уж очень заразительно смеялся
автор.
Мне, впрочем, льстило, что Алексей Павлович вот уже
второй час читает специально для меня отрывки из своего
42
еще не законченного романа «Разин Степан». Было это
в ±923 году, я еще писал стихи; иногда удавалось на
печатать одну-другую «стихозу», как называли остряки
тот род литературы, с которого начинали многие про
заики.
Алексей Павлович стихов не любил, он считал, что
писать стихи дело легкое, — даже Пушкин, дескать, и тот
убедился в ртом и перешел на прозу. «То же сделал и
Лермонтов», — добавлял Чапыгин, несколько произвольно
обращаясь с историей литературы.
=— Ну, дружок, что скажешь? — спросил он, закапчи
вая чтение. — Хорошо?
— Очень, — ответил я. — Вот только порою очепь ко
ротко там, где надо бы подробнее. И наоборот, много
там, где достаточно одной строки.
Алексей Павлович поднялся с кровати, подошел к окну
и недовольно проворчал:
— Это где же, помнишь?
Я хорошо запомнил эти места, назвал их. Алексей
Павлович вытянул губы дудочкой, перелистал блокнот
(черновики он писал на листах большого формата блок
нота), прочел про себя одну, вторую страницу, буркнул
что-то и после продолжительного молчания сказал:
•— Это на голос так выходит, а когда про себя чи
таешь, будет другое. Вот проверь, почитай про себя.
Я прочел про себя страниц пятнадцать: все равно,
в одном месте много, и весьма, в другом — большая не
хватка, конспект,
■— А может, оно так и надо, — сказал Алексей Павло
вич. — Да я и без тебя знаю, где у меня длинно, где ко
ротко. Проза — дело трудное, это тебе не стихами бало
ваться...
Снова улегся на кровать и предложил послушать за
писки из «Улицы моей души» — так называлась его запис
ная книжка, куда он заносил, на манер князя Вяземского,
43
всё, чему приходилось быть свидетелем, всё, что приду
мывалось и подслушивалось. Было очень много соленых
записей.
На этот раз я опережал чтеца своим хохотом, он сме
ялся потом и был благодарен за одобрение; читал долго
и столь выразительно, что я до сих пор помню рту «Улицу
моей души».
— И ты себе такую же штуку заведи, — наставлял он
меня.
Вот в такую минуту, когда я сидел у стола, слушал,
ел пряники и халву — любимое лакомство Алексея Павло
вича, — в дверь постучали. Алексей Павлович досадливо
скривил губы и нелюбезно сказал:
— Входите!
В комнату вошло несколько петроградских стихотвор
цев, именовавших себя имажинистами. Они остановились
па середине комнаты, сняли шапки и стали ждать когото, весьма небрежно кивнув хозяину:
— Здорово, Чапыга!
В комнату стремительно вошел Есенин — в расстегну
той шубе, без шапки, сияющий так заразительно, что
улыбнулся и я, хотя он меня и не заметил. Алексей Пав
лович протянул ему руку, Есенин кинулся к нему па
грудь, обнял, расцеловал.
— Старик! Чапыга! Стенька Разин! — восклицал
он. — А мы, вот видишь, к тебе. Вот и товарищи мои,
имажинисты, здесь, вся орава со мною! Вот Эрлих, вот
Полоцкий, вот Шмерельсон — дурной сон, вот Афанасьев,
он же Соловьев, вот еще какая-то девица, на пути к тебе
подобрали. Здравствуй, Алексей Павлович! И давай сюда
коньяку и закуску!
— Да нету у меня ничего, Сереженька, ничего
нету, — испуганно пролепетал Чапыгин, пятясь к степе,
где стоял шкап, и тем выдавая себя, ибо Есенин немед
ленно же науськал свою ораву:
44
— А ну, взять этот шкап! В одну треть минуты!
Орава орудовала в шкапу, откуда были извлечены и
поставлены на стол две бутылки коньяку, бутылка кагора,
головка сыру, байка с вареньем, копченая колбаса... Ми
нут через десять, обыскав кухонный стол подле двери,
нашли еще кое-что...
— Всё? — спросил Есенин своих приятелей. — Больше
ничего нет? — II к Алексею Павловичу: — Мы тебе, ста
рик, завтра же за всё заплатим, вот мое честное слово!
Сегодня у нас с деньгами — как во ржи с фиалками. Тут
у тебя мы вряли, видишь ли, бутылку коньяку три звез
дочки.
— Две бутылки, Сереженька, — поправил Алексей
Павлович.
— А кагоры возьми себе на память. Ребята, церков
ное вино на место! Не пьем! Головка сыру, колбаса...
а где у тебя хлеб? Нету? А ну-ка за хлебом живо! Чтобы
одна нога здесь, другая в хлебной лавке! И чтобы хлеб
был свежий, с поджаристой чтобы корочкой!
Снял свою роскошную шубу, повесил ее аккурат
ненько на деревянный сучок вешалки у двери, приказал
разоблачаться всей ораве своей, кроме Полоцкого, кото
рый побежал за хлебом, потребовал нож, тарелки.
Возвратился с буханкой хлеба запыхавшийся имажи
нист, начался пир, хотя и скромный: на каждого при
шлось сравнительно немного. Девица ничего не пила, ей
захотелось чаю. Есенин неустанно сетовал на то, что
обыск дал такие незначительные результаты...
— Чапыга, наверное, у тебя где-нибудь еще запря
таны бутылки, верно, а? Говори — где, ничего тебе за это
не будет. Говори, друг мой старинный, где у тебя погреб?
— Ты, Сереженька, лучше стихи свои почитай, —
угрюмо пробурчал Чапыгин из угла подле своей кровати:
там он сидел и неодобрительно наблюдал за уничтоже
нием своих запасов.
45
Была предложена рюмка и мне, но я отказался, за что
получил одобрительную улыбку от Есенина, — он даже
ладонь к сердцу приложил и поклонился мне: дескать,
сот спасибо, у нас и так мало...
Часа через полтора вся компания удалилась. Есенин
облобызал Чапыгина, имажинисты неумело, как-то дере
вянно, не по-человечески поблагодарили и ушли в кори
дор, где стали ожидать своего шефа.
По уходе гостей Алексей Павлович открыл форточку,
затем принялся мыть посуду. Бутылки были пусты, даже
кагор выпили, хотя и считалось, что он им не по душе.
Сыр весь съеден. От колбасы остался кусочек на бутер
брод, не больше. Нетронутым оказалось варенье.
— Пьяницы сладкое не любят, — сказал Алексей Пав
лович. — Орда, прости господи! Саранча! И чего Сере
женька с ними таскается? Ну зачем? К чему? Что ему
в них?
Несколько дней спустя я и Чапыгин были приглашены
в театр-студию А. Н. Морозова на Стремянной улице:
выступал со своими стихами Есенин, вместе с ням декла
мировала и группа имажинистов. Было очень много на
роду в небольшом зале, долго ожидали начала: поэт и
стихотворцы опаздывали. Наконец дали звонок, подняли
Занавес. За длинным столом сидели: посередине Есенин,
направо и налево от него Полоцкий и Эрлих, Шмерельсон
и Риччпоти.
Вступительное слово произнес Вольф Эрлих. Говорил
он, следует ему отдать должное, интересно, но ему сильно
мешало желание во что бы то ни стало поражать парадок
сами и афоризмами.
— ...Имажинистом нельзя сделаться — имажинистом
надо родиться, — закончил свое выступление Эрлих.
Кто-то в зрительном зале захлебнулся в смехе. Ему
вторили многие другие. Алексей Павлович хихикнул,
46
а когда Эрлих увидел, кто именно хихикает, Алексей
Павлович приподнялся в кресле, погрозил ЭРЛИХУ паль
цем и громко сказал:
— Вот я тебя рожу имажинистом, шельма этакая!
Затем читали свои стихи Полоцкий и Риччиоти. Им
аплодировали, но «биса» не требовали, терпеливо ожидая
выступления Есенина.
Он покорил и взволновал слушателей: читал он много,
потом отвечал на вопросы, — их ему задавали прямо
с мест.
— А ты, Сереженька, чего же с этой шатией связал
ся? — громко спросил Чапыгин.
Есенин подошел к рампе и, поклонившись Чапыгину,
ответил, что он возится с тем и с теми, кто ему нравится.
Что же касается денежного долга своего, то он, Есенин,
отдаст его в самое ближайшее время, пусть Алексей Пав
лович не тревожится.
— А ты, Сереженька, вместо долга почитай еще,
попросил Чапыгин.,— Еще пять стихотворений — и ты мне
ничего не должен. Всё равно не отдашь, так хоть сти
хами...
Публика захлопала в ладоши, — плеск передав алея от
ряда к ряду, от тех, кто слышал сказанное, к тем, кто не
слыхал, по верил азарту аплодирующих. Есенин снова
подошел к своему месту за столом, одну ногу поставил
на стул, оперся локтем о колено и начал читать свои
стихи.
Вместо пяти он прочел пе менее десяти — двенадцати.
На «бис» еще столько же. Вечер, начавшийся в половине
девятого, закончился в половине первого ночи. Звак<>мые
Есенина и имажинистов побежали за кулисы.
— Пойдем и мы? — спросил меня Чапыгин, взглядом
указывая на сцену.
— Что-то не хочется, — замялся я. — Сохраним бога
тое впечатление таким, каким оно и должно остаться.
47
— Оно правда, — согласился Алексей Павлович. —
Пора домой.
Мой отец был знаком с Чапыгиным еще до революции:
он шил военный мундир приятелю Чапыгина, какому-то
ученому военного ведомства. От имени моего отца я при
гласил в 1924 году Алексея Павловича к нам на елку.
Для дорогого гостя (мой отец на писателей смотрел снизу
вверх, в особенности на тех, кто выбился в люди из гущи
народной) родители мои заготовили много вкусных ве
щей. Гость явился с подарком: большая банка маринован
ных рыжиков и такая же банка с груздями крепкого за
сола. Моей матери Алексей Павлович преподнес чайную
ложку: по его словам, ложка рта была найдена им в ве
щах своих родителей и береглась на случай — и вот слу
чай представился...
Мать моя была покорена не ложкой, а, так сказать,
словесным обрамлением подарка. Отец нетерпеливо погля
дывал на стол, на графин главным образом.
— Не томи, Катя, чего томишь! — не выдержал
отец. — И гостя мучаем, а чего мучаем, и сами не знаем.
Ну почему бы нам не сесть за стол?
Моя мать, как все хорошие хозяйки, томила отца и
гостя потому, что хотела быть на высоте своего госте
приимства: в духовке стояла какая-то еда, и вынимать ее
было еще рано.
Что касается Алексея Павловича, то он уже сидел .за
столом и рассказывал о той поре, когда он писал вывески,
был живописцем-маляром да на шабаш чинил мебель —
красного и черного дерева преимущественно. Так, за рас
сказом, прошло с полчаса, а потом звякнул на проволоке
звопок-попрыгун и явился второй гость — писатель Бо
рис Александрович Розов, несокрушимого оптимизма и
бодрости слепой человек. Многие не верили, что он слеп,
48
ибо, встречаясь с кем-нибудь на улице, он говорил при
мерно так:
— А вы выглядите лучше, чем месяц назад! И попол
нели, и поинтереснели! Хорошо, очень хорошо! Ну, как
живем? Что нового в литературе?
Переходя на другую сторону улицы, Розов всегда шел
с кем-нибудь вплотную, рядом, заговаривая о пустяках
или, чаще всего, смеясь над тем, кто шел впереди. Пока
тот, к кому почтеннейший Борис Александрович ртак при
соседился, соображал, в чем тут дело, — смотришь, до
рога и позади осталась! Ступив на тротуар, Борис Алек
сандрович немедленно же шагал краем правой стороны,
согнутую в локте левую руку держа перед собою на вы
соте груди, правую заложив за спину.
— Пополнел, друг мой, пополнел! Ну, здравствуй,
Алексей Павлович, здравствуй! Ишь огурчиком каким
стал, а? Ну как, окончил своего Разина? Когда же книж
ку подаришь?
Такими словами приветствовал слепой и в самом деле
пополневшего Чапыгина, который, отшучиваясь, говорил,
что у хозяйки дома Катерины Фроловны (матери моей)
усы и борода выросли, а Борис Александрович и не за
метил этого!..
— Заметил! Заметил! — восклицал Розов. — Да толь
ко как скажешь об ртом женщине! Сам понимаешь, не
скажешь такого женщине, да притом такой достойной,
как наша высокочтимая хозяюшка! А я, Илья Василь
евич,— обращался он к отцу моему, — коньяку принес,
мне из Армении прислали, из Эривани!
Отыскивал свое пальто в передней, из кармана выни
мал бутылку коньяку, ставил ее на стол столь точно, что
впору и зрячему ртак.
Только приступили к обеду — снова звонок, пришел
Владимир Алексеевич Пяст. Он прорыдал свое «здрав
ствуйте» каждому, без всякого повода рассмеялся
4
Леонид Борисов
49
(пародийно-козлиным смехом, как отзывался по ртому
поводу Андрей Белый), затем занял указанное ему место
За столом и сию же минуту заработал ложкой.
Отец и мать потчевали, я сидел и наблюдал. Пяст не
правдоподобно похож на Александра Блока, Чапыгин —>
на купчика, пожелавшего жить культурно, но по воз
можности без больших затрат. Мой отец растроганно и
благоговейно глядел в глаза своим гостям. Пясту принесли
третью тарелку рассольника, когда никто еще и с первой
пе управился. Жареный гусь с огромным успехом по
явился и был затем вынесен в кухню в виде великолепно
обглоданных косточек. Пирог с земляничным пареньем
встретили аплодисментами. И перед самым кофием со
сливками Борис Александрович Розов встал из-за стола,
вышел на середину комнаты и без всякого аккомпане
мента, предварительно выпив стакан пива, недурно спел
«Пророка». На его место встал Пяст и прочел свое попу
лярное в ту пору «О, тонконогая мангуст, ты слышишь
ртих пальцев хруст?»... Алексей Павлович утирал пот со
своей изрядно покрасневшей физиономии.
Отец требовал, чтобы и я что-нибудь исполнил.
*— Давай про «Байкал» споем, — предложил Алексей
Павлович.
С посильной помощью матери мы исполнили «Слав
ное море — священный Байкал». Слеза умиления скати
лась из глаз отца, отроческие воспоминания, молодость
явились на память ему, и он соло исполнил куплеты про
портного:
Ах, портному-молодцу
Необходимо пить сивуху,
А при наклейке бортов
Надо пить сороковуху!
Мы все подхватили припев:
Так валивай, брат, наливай,
Всё до капли выпивай,
50
Вино, казенное вино,
На радость всем портным дано!
Мать моя оглядывала гостей, и во взоре ее были
счастье и умиротворение — взор говорил о переполняв
ших ее чувствах. Вот, дескать, каких людей я принимаю
у себя, какие люди сидят в моей семье, они не гну
шаются моим хлебом-солью, песни поют с мужем моим,
никому не известным портным...
>— Дорогая Катерина Фроловна, — сказал Пяст, —
спойте, пожалуйста, старинную песню «Не брани меня,
родная». Коленопреклоненно прошу!
— Ия очень прошу, — пробасил Родов, и к нему
присоединился Чапыгин. Даже отед, расчувствовавшись,
обнял жену, погладил по голове, сказал:
«— А спой, Катюша, есть же у тебя голос!..
У матери голос был, по ее словам, только для именин,
но она всё же не упрямилась: скрестив на груди руки
и полузакрыв глаза, полупропела-полупроизнесла старин
ную хорошую песню — ту самую, которую просили гости,
II под конед они не выдержали — вступили в голос ма
тери и последний куплет пели хором. Сильнее и яростнее
всех надрывался отед, он даже привстал и левой ру
кой дирижировал, влюбленно посматривая на всех пооче
редно.
После продолжительной паузы, в которую была вклю
чена «утешительная», настоенная на лимонных корочках,
отед обратился к Чапыгину с просьбой:
-— Расскажите, Алексей Павлович, как вы мебель Со
бинову чинили! Один только я рту историю знаю, другим
она совсем неизвестна...
«— Дружок устроил мне как-то работу у солиста его
императорского величества Леонида Витальевича Соби
нова, — раскуривая трубку, начал Чапыгин. — Надо, го
ворит, осмотреть его мебель, и стара стала, и жучок
будто бы поточил. Хотя он, жучок, красное дерево не
4*
51
портит... Уважение у него, у жучка, к настоящим вещам.
Очень приятно познакомиться с такой персоной, как Со
бинов. Прихожу. Горничная у него была роскошной мило
видности. Повесила она весь мой гардероб, я ей улыб
нулся, она тоже улыбнулась — я в те годы собою недурен
был, любое зеркало выдерживало. Ладно. Проводит она
меня в покои. Вижу: мебель не ахти что, — у него и вен
ские стулья, и на стенах картины повсеместного, как го
ворится, вкуса. И выходит сам Собинов. Я прошу пока
зать, что чинить, в чем хворость дерева, и что-то не вижу
такой мебели, чтобы которая в починке нужду имела.
«А пойдемте-ка в глубь квартиры, там у меня мебельная
богадельня, — хозяин говорит. — Там у меня дворянестулья и дворяне-канапе». В том смысле, что красное де
рево — оно дворянское, а ежели, скажем, дуб или береза,
то рто что же? Это будет из крестьян, иначе и не со
стоится.
=— А ежели табурет? — спросил отец. — Табурет — сн
что будет?
— Табурет, — прорыдал Пяст, — он — скрывший свое
социальное происхождение кулак!
— В кабинете, — едва улыбнувшись на несомненную
остроту Пяста, продолжал Чапыгин, — у Собинова боль
ная мебель свалена в углу, а в какой-то еще — не понял
ее назначения — комнате мебель вверх тормашками:
и стулья, и эти, как их, канапе, и диваны, и кресла, и два
бюро черного дерева с перламутровой инкрустацией. Я го
ворю, что большое время потребуется только на один
осмотр всей этой богадельни. А Собинов словно только
Этого и ждал. «А что, — спрашивает, — на закуску? Есть
осетрина, ветчина с горошком, рыжики, само собой, за
ними с вилкой погоняешься!» Ну-с, а мне в голову блажь
ударила... Как бы это сказать...
— А я знаю, какую вы закуску попросили, — пре
рвала моя мать.
52
— А какую, мать-игуменья? — полюбопытствовал, щу
рясь от дыма из трубки своей, Чапыгин.
— Попросили, чтобы Собинов вместо платы за по
чинку спел вам две-три арии из опер, которые он испол
няет на сцене, — победно, не сомневаясь в том, что она
угадала, ответила мать. — Верно ведь?
— Не совсем, Катерина Фроловна, — сожалительно
вздохнул Чапыгин. — От платы за починку я не отказался.
Но, действительно, попросил, вместо закуски, три арин из
опер и столько же романсов...
— А Собинов знал, что вы писатель? — спросил уже
весьма заинтригованный Пяст.
Чапыгин пренебрежительно махнул рукой:
— Да какой я тогда был писатель, друг мой! Правда,
кое-что помог мне напечатать Короленко, но никто меня
еще не знал. И ежели бы я сказал Собинову, что я писа
тель, он, может быть, и поверил бы, но тогда от услуг
моих, наверное, отказался бы. Зачем ему писатель? Ему
хороший столяр нужен, не писатель! А то, что я из арий
и романсов попросил, так рто ему только лестно. И так
оно и получилось: сосчитал я всю ту мебель, которой по
чинка была нужна, прикинул время на работу, а Собинов
чинить у себя предлагает: «Я ежедневно буду репетиции
делать, вот вы и послушаете и арии и романсы...» Я со
гласился, только, прошу, начните сегодня и чтобы непре
менно «Куда, куда вы удалились...» и три старинных
романса. Нонешние я не уважаю — сам так сочинить
в состоянии... Чинил я мебель месяца два, наслушался
арий и романсов, даже скучать начал. Иной раз на работу
к нему являлся часом позже, когда репетиция кончалась,
а он догадался, спрашивает: «Что, Зол°тые Руки, надо
ело?» Меня он называл не по имени, а Золотыми Руками.
Однажды сказал я ему, что пишу, книги сочиняю, он
только и отозвался: «Ну?» Я малые бронзовые гвоздики
вбиваю в тесемку вокруг сиденья в кресле. Собинов
53
внимательно смотрит, не на кресло — на меня. «В следу
ющий раз непременно свое прочтите, Золотые Руки!»
И я в следующий раз кусочек из «На Лебяжьих озерах»
прочел, самый первый вариант. Выслушал меня и — что
Значит артист, талант! — встал с кресла, постоял около
меня, а потом нагнулся, обнял меня. Вот ртак, с раз
маху!
Алексей Павлович заключил в объятья сидевшего
с ним рядом Пяста.
— И держал меня в объятьях с минуту, не меньше,
«Вы, мой друг, Алексей Павлович, мебель чините потому,
что вас щедро природа талантами одарила, и вы, писа
тель, пе знаете и сами, куда избыток девать, вот и пошли
туда, где наше жилье, чтобы его украшать... Вы не кресло
чините — вы заново вещь создаете. И я горд, что знаком
с вами, только мне, знаете ли, неудобно у себя в качестве
столяра писателя принимать...» Вот ведь я так и думал,
что не след было мне хвастать! И наслушался же я опер,
концертов! Собинов дал мне особый билет, я с ним к ад
министратору ходил, любое место выдавали. И однажды,
совсем недавно, перед отъездом на Волгу, спрашивает
меня Собинов: «А что же, Алексей Павлыч, вы пи разу
двух билетов на один концерт не спросили? Всё один да
один...» Я плечами пожал, дескать, так вот, как видите.
Он не стал расспрашивать...
Помолчал, пососал трубочку.
— Стал я обращать внимание, что у него что-то с го
лосом... И скрыть не могу. Да и он как-то меня спраши
вает, не замечаю ли я, что он поет как-то совсем подругому... Не замечаю ли я, что Ленский словно чуточку
простужен, поет ртак с хрипотцой... Я деликатно пожал
плечами. Конечно, говорю, годы, возраст, а вы к тому же
и пе бас, у вас, говорю, тенор...
— А я его ни разу пе слыхал, — уронил мой отец.
64
— Вот выйдет мой роман, все три части, я их ему
преподнесу, — мечтательно проговорил Алексей Павло
вич. — А теперь, Илья Васильевич, давайте еще по рю
мочке. Факт?
— Факт, — охотно поддакнул отец.
— Рюмку и я выпью, — сказал Розов.
— 3^ здоровье Собинова, — сказал Пяст. — Не люблю
теноров, но этого не то что люблю, но,,, Он еще и артист,
не только тенор!..
СВЕТЛЫЙ
ДРУГ
сентябре 1911 года в Петербурге вышел перОвый номер нового журнала для юношества —
ІЙІ Я л ^«Ученик». Цена номера — пять копеек — была
g " g доступна для каждого школьника. Журнал
сразу же снискал популярность — и потому,
что был дешев, и, главным образом, потому, что сотруд
никами его на девять десятых являлись сами читатели.
Подобного журнала в России еще не было. «Задушевное
слово», «Родник», «Путеводный огонек» и десяток других
журналов для детей всех возрастов или сюсюкали или
преподносили читателю нечто столь назидательное, что
школьники тех лет в шутку называли их «ленточками для
косичек».
Читателю, пославшему в журнал «Ученик» свое сти
хотворение или рассказ, а то и шараду для специального
отдела в конце номера, давались ответы; помню, с каким
непомерным волнением (много ли надо школьнику в воз
расте двенадцати — четырнадцати лет!) искал я свою фа
милию в длинном «Почтовом ящике». Ответ, как правило(
отличался лаконизмом, и был в нем некий добрый, участ
ливый подтекст, Так, например, я получил такой ответ:
55
«Ваше стихотворение будет напечатано, а шарады напе
чатаны не будут, — Вы и сами понимаете, насколько они
просты».
Редактором-издателем этого нового журнала был
преподаватель 1-й петербургской гимназии Василий Гри
горьевич Янчевепкий. За^егая вперед, скажу, что и я
и многие мск товарищи много лет спустя приятно удиви
лись, когда узнали, что советский писатель В. Ян, полу
чивший Государственную премию за свой роман «Чингис
хан», — это старый наш знакомый, друг отрочества на
шего— Василий Григорьевич Янчевепкий.
В 1912 году я послал несколько стихотворений в ре
дакцию «Ученика» и, долго не получая ответа, решил
(точнее — отважился) поговорить с самим редактором.
Адрес его узнал я в конторе журнала. Я забыл номер
дома, в котором жил Василий Григорьевич, — помню
только, что это было на набережной Фонтанки, непода
леку от Чернышева моста. Я храбро дошел до дверей
квартиры редактора, но здесь мужество покинуло
меня: палец коснулся кнопки звонка и замер. Наверное,
я ушел бы, постояв с минуту, во дверь открылась,
на площадку вышла из квартиры девочка лет четырна
дцати.
—> Вы к кому? — спросила она. — Вы к папе?
Я к папе, — ответил я.
*— Папа дома, идите к нему. Вы тот, который обещал
приехать из Киева?
— Я тот, который обещал приехать из Киева, — отве
тил я и немедленно внес некоторую поправку, чувствуя,
что маленькая ложь на площадке лестницы станет ложью
большой перед лицом редактора-издателя.
—- Я в Киеве больше не живу, — сказал я, — мои ро
дители переехали на Съезжинскую улицу, мы жиг ем на
Петербургской стороне, здесь...
— Ну ладно, идите, — сказала девочка.
56
Я вошел в квартиру. В двух шагах от меня стоял че
ловек лет тридцати пяти на вид, не старше. Навсегда, на
всю жизнь, запомнил я глаза его — светлые, добрые глаза,
каких я никогда до того и после ни у кого не видел.
глаза смотрели на меня как-то по-отцовски внимательно,
они казались освещенными изнутри, и свет этот до сих
пор передо мною, стоит только представить рту сцену.
А ведь прошло более полувека!..
— Здравствуйте, — произнес этот человек и протянул
мне руку. — Вы из Киева?
— Я со Съезжинской, я Борисов, я посылал
вам стихи, мне до сих пор нет ответа, я пришел,
чтобы...
Не помню, что я сказал еще, — человек с изумитель
ными глазами взял меня под руку и ввел в небольшую,
заставленную шкафами с книгами комнату, усадил
в кресло, сам сел рядом и сказал:
— Разрешите представиться —1 редактор-издатель жур
нала «Ученик» Василий Григорьевич Янчевепкий, а вы...
вы, юноша, кто же? Борисов? Очень приятно, Борисов!
Стихи? Рассказ?
— Стихи, — ответил я, как подсудимый, признающий
свою вину.
— Прочтите ваши стихи, милый Борисов. Ваше имя?
Леонид... Значит, Леня. Ну, Леня, слушаю!
Ощутив себя необыкновенно счастливым, я встал и,
полузакрыв глаза, прочел три стихотворения — те самые,
которые посылал месяцев пять назад в редакцию «Уче
ника». Читал я с тем выражением, за которое немедленно
же и влетело мне от Василия Григорьевича. Он сказал,
что нажимать не следует, что надо читать просто, как
если бы я говорил о чем-то или о ком-то. Затем начался
разбор стихов, разбор доброжелательный, умный, терпе
ливый, после которого я долго не рифмовал ни «ночи
очи», ни «розы — грезы»...
57
Видимо, милый Леня, — мягко, касаясь рукой моих
колен, проговорил Василий Григорьевич, — стихи рти и
тогда, полгода назад, мне не понравились, не радели меня,
не впечатлили, и я забыл о них. В ртом вина не моя—•
она целиком ваша, милый Леня, но всё же и с моей сто
роны очень нехорошо, но и вы такой нехороший — напи
сали такие слабые стихи... А вы, вижу, можете писать
много лучше...
— Не получается, — вздохнул я.
— Сегодня не получается, а завтра получится. А те
перь расскажите, кто вы такой, кто ваши родители, как
вы учитесь, где...
Я ответил на рти вопросы, он велел прийти к нему
месяца через два, предварительно известив открыткой
недели за полторы.
Итак, Леня, всё хорошо у нас, — сказал он и под
нялся с кресла. — Идите домой, делайте уроки, читай
те книги, наблюдайте, У вас есть на трамвай? А пока
жите-ка!
Обнял меня, проводил до двери и сказал на про
щанье:
— Вы, Леня, извините меня, друг мой, — ведь я пре
подаватель, учитель, а все преподаватели люди сердитые,
придирчивые, — верно?
— Верно, — необдуманно, хотя и вполне справедливо,
согласился я.
Василий Григорьевич рассмеялся.
Больше я ни разу не был у него — не могу вспом
нить, почему именно. И увидел его только спустя много
лет, когда он стал известным автором исторических рома
нов. Василий Григорьевич, конечно же, сильно изменился,
но глаза его остались прежними, всё теми же волшеб
ными лучами, обогревающими собеседника. Человеку
с такими глазами можно довериться, можно рассказать
о самом заветном, попросить помощи...
58
У меня хранятся на память о нем его романы с нежнейшими, отеческими автографами. Василий Григорьевич
не менял ни привычек своих, ни вкусов, — много лет на
зад оп называл меня Леней, так Леисй Борисовым я для
него и остался.
Я познакомил Василия Григорьевича с моими друзь
ями и приятелями, и все они были очарованы и его бесе
дой и главным образом обаянием проникающего в сердце
взгляда. Василию Григорьевичу исполнилось семьдесят
пять лет, а глаза у него были как у ребенка, с любопыт
ством глядящего на окружающее...
За год до своей смерти он был у меня со своей женой
Лидией Владимировной. Он с трудом ходил, тяжело ды
шал, с трудом говорил, и потому за пего иногда догова
ривала жена. Я положил перед ним комплект «Ученика»
За 1911—1912 годы. Василий Григорьевич сильно вздрог
нул, прикрыл руками толстый, в переплете, том, попросил
убрать его, и поскорее...
— Не могу! Запдачу! — сказал он. — Это прошлое
волнует мое стариковское сердце. Посидите подле меня,
милый Леня!
Он мог заплакать, а я, скажу откровенно, уже плакал.
Я вышел из комнаты в коридор... А потом, оставшись
с Василием Григорьевичем наедине, я припал к его сухой,
жилистой руке и сказал:
— Всё, что с детства, — навсегда, на всю жизнь, до
рогой Василий Григорьевич! Вот вы писатель, и я, про
стите за рто нескромное признание, тоже писатель, и мы...
Надо гордиться, что мы оба писатели, — серьезно
проговорил оп. — А вот почти полвека назад мы и не ду
мали о том, что сегодня я буду в гостях у вас, у того
Лени, который явился однажды ко мне по поводу своих
стихов... Давайте-ка скорее чаю! Вы как-то изволили по
хвастать, что в ртом доме вкусный, крепкий, душистый
чай..,
69
АНТОН
ГРИГОРЬЕВИЧ
УЛЬЯНСКИЙ
действительно легендарная, неправдоподоб
ія £ ^ная жизнь: сын офицера, служившего в Гат.Ачинском гарнизоне, в 1910 году окончил истоЖ7ІИ * §Рико-филологический факультет университета,
1914 году был призван в ряды армии,
в 1915 году в чипе прапорщика попал в германский плен.
Бежал оттуда, но был задержан в Австрии и возвращен
в Германию, откуда снова бежал, и на этот раз удачно.
В России тем временем произошла революция. Влади
мир Николаевич Свинцов оказался у белых и долго не
мог понять, во имя чего и против кого ему предстоит
драться, но когда понял, убежал в расположение красных
частей, а там его приняли за шпиона и хотели расстре
лять. Не успели: в город ворвались белые и расстреляли
Свинцова, ставшего потом Ульянским Антоном Григорь
евичем (документы свои он уничтожил, заполучив те, что
нашел у одного из убитых). Антон Григорьевич выполз
из могилы: три пули попали ему в грудь и только не
серьезно ранили, а могила была засыпана спешно и едваедва. Три километра полз Ульянский и добрался до крас
ных, и здесь наконец судьба его более или менее устрои
лась: его вылечили и сделали кашеваром. После этого ему
пришлось быть санитаром, переписчиком в штабе, пере
водчиком на допросах на Северном фронте.
Я познакомился с Ульянским в начале 1923 года, он
служил делопроизводителем в Фонетическом институте
иностранных языков, на Невском. Ульянский обрадован
был тем, что в лице моем нашел человека, у которого есть
родители, есть квартира, даже отдельная комната, — всего
Этого он не имел: вечером и ночью он писал за тем сто
лом, за которым работал днем на службе. Почти еже
60
дневно он приходил теперь ко мне и работал в одной из
трех комнат нашей квартиры, а если они почему-либо
были заняты, писал в кухне. И в 1924 году он получил
премию за рассказ «Возвращением па конкурсе журнала
«Красная нива». Вскоре вышла книга его рассказов
«В плену», спустя два года вторая — «Пришедшие изда
лека», за нею третья, четвертая. Незадолго до смерти сп
написал фантастическую повесть «Путь колеса», ее вы
пустило Издательство писателей в Ленинграде.
Скромный, абсолютно не умевший, да и не желавший
Заботиться о себе, Антон Григорьевич в течение двух лет
жил в Доме литератора на Карповке, но не в комнате
и не в кухне, а в бывшей кладовке на площадке лестницы
между первым и вторым этажами. И здесь, на этой «жил
площади» размером в два квадратных метра, где поме
щались только раскладушка и табурет, Ульянский присту
пил к генеральной своей работе — к написанию истории
бывшего Путиловского завода.
Не помню, каким образом ему удалось получить ком
нату на Тучковой набережной — чудесную, большую,
светлую... В квартире имелись телефон, ванна; соседями
оказались милые, добрые люди. Словом, живи и работай,
но... от дома до «Красного путиловца» (так назывался за
вод в начале тридцатых годов) очень далеко, дорога туда
и обратно отнимала ежедневно не менее двух с полови
ной часов. И вот Ульянский решил обменять свою вели
колепную комнату. Случай вскоре представился: непода
леку от завода жил человек, которому очень нужно было
перебраться на Васильевский остров, и как раз подле Туч
кова моста.
<— Но само собой, вы не захотите меняться со
мною, — сказал этот человек Ульянскому. — Я живу
в плохонькой комнатушке, она меньше вашей вдвое,
у меня нет электричества, нет ванны и телефона, а у вас
все удобства. Окно моей комнаты выходит на помойку!.
61
*— Всё это пе помеха, — отозвался Ульянский. — Ма
ленькая комната лучше большой. А то, что дом деревян
ный, и совсем хорошо. Идемте оформлять обмен, дорогой
товарищ!
В бюро по обмену не хотели давать ордер ни Ульян
скому, ни тому, кто намерен был въехать в его комнату,
— Сколько взяли за обмен? — не без ехидства спро
сили Ульянского в бюро. — Ну кто вам поверит, что вы
ни рубля не взяли за свою комнату! Тысчонку хотя бы
взяли, а? Взяли тысчонку? Больше?
Антон Григорьевич обидчиво развел руками и дал
честное слово, что за обмен пе взял и копейки.
— Меня удивляет, что кто-то не хочет пустить меня
жить рядом с заводом, с которым я связан вот уже
больше года, — с заводом, где меня знает не менее пяти
сот человек.
— Очень приятно и интересно, — сказали на рто
Ульянскому, — но мы имеем в виду вполне естественный
поступок: вам дают гнилое яблоко, вы же за него платите
сто рублей десятью золотыми монетами. Не дадим ордера,
тут налицо самое откровенное жульничество, неприкры
тая спекуляция. Будьте здоровы!
Пришлось вмешаться Союзу писателей и Совету Мос
ковско-Нарвского района. Ордер всё же был выдан. Меня
и моих родных Ульянский пригласил на новоселье.
О том, насколько популярен был Антон Григорьевич
в районе своего нового места жительства, свидетельствует
такой случай. Как-то мы с Антоном Григорьевичем вы
шли из ворот его дома и направились в сторону Нарвских
ворот. Каждые двадцать — тридцать секунд кто-нибудь из
идущих навстречу окликал моего друга:
.— Товарищу Ульянскому почтение!
— Товарищу писателю привет!
— Друг Антоша, — доносилось с противоположной
стороны, — что не заходишь?
62
— Жди во вторник! —отзывался Ульянский. — Ровно
в семь! Как из пушки!
— Антоше привет и почтение! — слышалось тде-то
сбоку. — ЗавтРа У меня именины, помнишь? Приходи, и
чтобы непременно! Не то смертельно обидишь!
Его знала и любила вся Нарвская застава. Ульянский
ходил на именины, крестины, свадьбы, похороны, его
приглашали к больным, советовались с ним по самым пу
стяшным поводам, он был посвящаем в тайны семейств
тех именно, о которых он повествовал в истории завода.
В 1934 году в помещении Союза писателей состоялся
вечер, посвященный истории фабрик и заводов. Главы из
своих рукописей читали Шкапская, Щеглов и пишущий
рти строки (мне была поручена часть работы по истории
завода имени Карла Маркса, что на Выборгской стороне).
Антон Григорьевич тоже должен был читать, но ввиду
крайней его стеснительности написанные им главы читала
Шкапская.
Аудитория была немногочисленна, человек три
дцать — тридцать пять. Рядом с Марией Михайловной
Шкапской, читавшей душевно и просто, сидел Ульянский,
Аудитория слушала, что называется, раскрыв рты: написанпое было великолепно во всех отношениях, это была
высокая проза большого художника. Среди слушателей
было несколько старых путиловцев, они прерывали чтение
восхищенными репликами.
Шкапская читала два часа, а когда закончила, мы
встали и принялись аплодировать. Ульянский обеими ру
ками отмахивался:
■— Спасибо, нехорошо, да что вы, чего вы в самом
деле!
Хорошо помню, каким счастливым чувствовал оп себя
в тот вечер.
— Ну а ты что скажешь? — спросил он меня на
пути к дому. — По-твоему как? Ну что с того, что
63
аплодировали! Из вежливости! Путиловым — народ хоро
ший, щедрый...
Я не сумел убедить его, что написанное им представ
ляет настоящее талантливое произведение, каких у нас
немного. Антон Григорьевич даже рассердился, упрекая
меня в том, что я, его друг, вру ему столь беззастенчиво.
•— И почему-то допустили бестактность, — бубнил
он, — говорили больше обо мне, а ведь историю завода
пишут еще и Мительман, и Глебов, и сами старики ра
бочие.
Антон Григорьевич не дождался выхода книги. Он
умер внезапно, до слез нелепо и страшно: он натер себе
ногу, но, не обращая на это особого внимания, ходил
в ботинках значительно большего, чем было надобно,
размера. Спустя два дня я получил от него телеграмму:
«Немедленно приходи мне плохо Аптон».
Он лежал в постели, накрытый одеялом, пальто и пид
жаком. Его знобило...
— Что делать? Ума не приложу, — сказал он. — Тем
пература под сорок один. Наверное, в больницу меня...
А там умру.
Его отправили в больницу имени Мечникова. Там он
умер от общего заражения крови.
Восемь книг оставил Антон Григорьевич, и все они
весомы. Но ни одна пе переиздавалась ни при жизни, пи
после. Будучи взыскательным к себе, он очень невысоко
оценивал свои повести и рассказы.
— Нельзя быть таким скромным, — сказал я ему
однажды. — Да рто даже и не скромность, это что-то па
тологическое. Ты лучше очень и очень многих написал
о русских пленных в немецкой неволе. Твои рассказы
хочется читать и перечитывать.
— Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя! — насмешливо обо
рвал Ульянский. — Большое спасибо за ласку, как гово
рят украинцы, но, если хочешь знать, в жизни я сделал
64
только одно настоящее дело — это история Мутиловского
Завода. Да и то не я один, а вместе со мною и хорошие
товарищи, и тоже не без дарования. Вот за это поднимай
меня на щит сколько хочешь и можешь, хвали и реко
мендуй читателям.
— Да, я рекомендую, чтобы они читали отрывки, ко
торые кое-где идут. А вот выйдет книга, так...
— И еще горжусь тем, — оборвал меня Ульянский, —•
что рабочие люди считают меня своим, доверяют, ценят,
И, кажется, даже любят...
НАДО УМЕТЬ
НАРИСОВАТЬ
ЛОШАДКУ
Цсип Адольфович Шарлемань, мой крестный
отец, художник, ничего не подарил мне в день
[моего рождения: летом 1911 года мне исполни
лось четырнадцать лет.
— Я в затруднении, друг мой, — сказал
Осип Адольфович, оглаживая свою короткую, лопаточкой,
бороду. — Дарить тебе книгу? Не знаю, какую именно.
Дать сколько-нибудь денег? Рубля мало, а больше — се
годня у меня с деньгами туго, и очень. Вместо подарка
я познакомлю тебя с Репиным, — хочешь?
В те годы меня интересовали сюжетные романы, с не
пременной тайной, убийством (и не одним — несколь
кими, ночной грозой и замком где-нибудь на вершине
горы), а не художники. Однако с именем Репина нечто
ассоциировалось и для меня, а потому я и ответил крест
ному отцу, что визит к этому художнику представляет
собою очень большой подарок.
Отлично помню тот день: было знойно, в небесах нето
ропливо, с боку на бок переваливаясь, плыли круто
5
Леонид Борисов
65
сбитые облака. На улицах продавали сирень. На пло
щади перед станцией Куоккала (ныне — Репино) Осип
Адольфович нанял извозчика, и спустя четверть часа
я стоял перед человеком, имя которого зпал весь мир.
Человек этот был мал ростом, коренаст, коротконог.
Я запомнил его недлинные, толстые пальцы, какое-то со
всем нерусское лицо: мне и сегодня вспоминается оно
финским. Глаза Репина уставились на меня пытливо, иро
нически и тепло. Впрочем, говорить сегодня, много лет
спустя, о впечатлениях моих о Репине — значит сообщать
неправду: я не могу проникнуть в сознание четырнадца
тилетнего мальчика, сегодня я неминуемо буду смотреть
па прошлое глазами человека вспоминающего, но никак
не воссоздающего нечто из этого прошлого. Нортому
приступаю непосредственно к протокольному описанию
того, что видел и слышал в тот летний день в гостях
у Репина.
Заглянув во все уголки «Пенат», я возвратился в дом.
Осип Адольфович сидел неподалеку от входа и разгова
ривал с какими-то молодыми людьми, в руках они дер
жали холщовые альбомы для этюдов. Молодые люди—■
их было трое — спорили с Шарлеманем, перебивали его
ежеминутно, грозили ему Репиным — вот, дескать, придет
Илья Ефимович, он рассудит нас и тогда, господин ІНарлемань, вам не поздоровится!
Пришел Репин. Молодые люди, опережая один дру
гого, наперебой стали показывать ему рисунки в своих
альбомах. Я подошел ближе, вытянул шею, взглянул: ри
сунки показались мне странными, непонятными, даже по
думалось, что вот этак могу рисовать и я...
Репин спросил молодых людей, что означают все эти
рисунки.
— Вот это опушка леса, Илья Ефимович, — живо
и даже подобострастно ответил один из молодых лю
дей — длинноволосый, носатый и в бархатной коричневой
66
куртке, осыпанной на плечах перхотью. — А вот это фла
кон духов, флакон налит только наполовину, с той сто
роны источник света, и поэтому...
— И поэтому, надо полагать, ваш флакон — вылитый
купол собора, — прервал Репин и перестал улыбаться. —
А этя опушка леса похожа на воротник для шубы. Да
и нарисована она неумело, вяло, плохо...
«— Ну уж, Илья Ефимович... — обидчиво произнес
сосед длинноволосого — упитанный, розовощекий юноша
лет двадцати, — этак можно...
— А что у вас? — обратился Репин к третьему го
стю— застенчивому, очень симпатичному, в очках с тол
стыми стеклами. — Опушка леса? Флакон с духами?
— Стадо коров на лугу, — ответил молодой человек
и вздохнул. Стадо было нарисовано грязно, неопределимо
где что. Репин о чем-то пошептался с моим крестным от
цом и еще раз внимательно осмотрел рисунки.
— Вот что, господа художники, — сказал он, — через
два часа у нас будет обед. Вы услышите сигнал — удар
гонга. За эти два часа нарисуйте мне лошадку. И вы,
и вы, и вы!
’— Как лошадку? Какую лошадку? — спросили все
трое.
Репин пожал плечами и ответил, что ему всё равно
какую лошадку, — пусть она будет стоять и махать хво
стом или изображена будет в момент бега — рысью или
тришком (он так и сказал по-деревенски — «тришком»), —
важно только, чтобы через два часа были представлены
три лошадки. Для чего? А это мы ужо выясним.
=— Сейчас принесу бумагу, карандаши, — может быть,
кому из вас понадобится акварель?
Сказал еще что-то и добавил, что только после того,
как увидит нарисованных лошадок, он решит, давать мо
лодым людям свой отзыв о их работе вообще и о лошадке
в частности, или он будет вынужден в отзыве отказать.
5*
67
— Сегодня я злой, придирчивый, детки, — шутливо
хмурясь и опуская брови, сказал Репин. — Ко мне се
годня без лошадки не подходи. Надо уметь нарисовать
лошадку — вот в чем суть, господа художники! Сумеете
нарисовать лошадку — мигом подобрею. И отзыв дам.
Ну-с, за работу! Как только услышите гонг — немедленно
марш в столовую! Пообедаем, а потом — там будет видно.
Обижены? Ну знаете ли, тогда зачем же пришли именно
ко мне? Ведь знаете же, что я реалист вполне и навсегда,
а посему, чтобы мне угодить, нужно быть одпой веры со
мною...
Погрозив пальцем, взял Осипа Адольфовича под руку
и увел его в дом. Я пошел за ними.
...За круглым обеденным столом меня посадили
между приезжими художниками. Выражение их лиц мне
показалось печальным, огорченным, — они, надо пола
гать, или не успели нарисовать лошадку или попросту
были обижены на хозяина дома: у него просят написать
несколько приятных, рекомендательных слов, а он — на
рисуйте лошадку! Да разве это так обязательно? И важно
в конце концов? «Может быть, мы всю жизнь не будем
рисовать лошадок, — говорили глаза художников. — Ни
лошадок, ни коров, ни поросят...»
Илья Ефимович деликатно, гостеприимно, в меру
своего щедрого сердца попросил гостей насыщаться
«чем бог послал» и весь ушел в беседу с моим крестным
отцом. Какие-то дамы бойко стрекотали и слева и
справа.
Из-за стола поднялись в начале шестого. Молодые
художники, заметно побледнев, последовали за Репиным
в его мастерскую. Да ними, получив на то разрешение,
прошел и я. Мой крестный отец расположился на широ
ченной оттоманке, трое испытуемых присели на краешке
стоящего рядом дивана. Илья Ефимович голосом очень
строгим и повелительным произнес:
68
—■ Давайте ваших лошадок, господа художники!
До сих пор, более полвека спустя, великолепно помню,
вижу этих лошадок, слышу несколько раз произнесенное
Репиным «нда» и высоким, высоким голосом кинутое за
мечание Шарлеманя: «Нехорошо! Озсрство! Вас просили
сделать одно, а вы что сделали?»
— рто лошадки? — спросил Репин, отводя в сторону,
на расстояние вытянутой руки, рисунок, назовем его но
мером первым. — Это, по-вашему, лошадка?
Карандашом было изображено нечто, очень похожее
на геометрический чертеж, с четырьмя палочками, пучком
волнистых линий, долженствующих, очевидно, называться
хвостом. Над головой художник трудился, бесспорно, ста
рательно: голова эта много раз стиралась резинкой, и всё
в ней было неправильно, некрасиво, дурно. Я подумал,
что, наверное, только в школах преподают такое рисова
ние, где всё должно быть похоже на то, с чего делаешь
набросок, а у настоящих, известных художников всё
иначе: лошадка у одного такая, у другого совсем какая-то
особенная, и только непонимающие люди смеются над
Этим. Но вот Илья Ефимович почему-то недоволен лошад
ками...
Репин раздраженно кинул рисунок на оттоманку и
взял в руки следующую лошадку. Сегодня нашлись бы
смельчаки, которые увиденный мною в тот день рисунок
назвали бы гениальным, потому только и за то только, что
лошадка на этом листе ватмана была похожа на что
угодно, только не на лошадку. И совсем неумело, учени
чески — прилизанно и бесталанно — нарисовал лошадку
третий молодой человек.
— А тебе как, нравится? — спросил меня Репин, ука
зывая на эту коллекцию.
Я ответил, что, во-первых, ничего не понимаю в том
деле, которое передо мною, — таких лошадок, может быть,
теперь и принято рисовать, только у нас на уроках
69
рисования этаких фокусов не потерпят, — сочтут за изде
вательство.
— Вы требуете фотографической точности, Илья
Ефимович, — укоризненно проговорил один из худож
ников.
— Я хотел, чтобы вы и ваши товарищи нарисовали
лошадок, — не скрывая ни гнева своего, ни обиды, ото
звался на реплику Репин. — В лошади, в ее фигуре, как
вам, наверное, неизвестно, заключены все мыслимые
формы, господа художники! Тут и окружность, и тре
угольник, и квадрат, и прямая, и ломаная, и, кроме того,
вся сумма этих уже знакомых форм требует кое-чего и от
воображения, без чего немыслимо искусство. А воображе
ние — это один из любимых сыновей папаши Таланта.
Талант без воображения и есть фотография. У вас тоже
фотография, только аппарат-то ваш очень плох, — он не
лучше ваших карандашей, которые, к несчастью, не ломаются при такой работе!..
Прошелся по своей залитой солнцем мастерской, за
метно увеличиваясь в росте, высоко неся голову и разма
хивая рукой. З^тем продолжал:
— Это не лошадки, и вы сами прекрасно понимаете,
что рисовать вы еще не умеете. Или уже не умеете, —•
разучились, точнее сказать, вас кто-то разучил, приохо
тив к подобию работы, которую и сами-то вы не ува
жаете. Если бы вы умели нарисовать лошадку, то, конечно
же, не ударялись бы в эту, как теперь принято говорить,
левизну. Сделали бы то, о чем я просил, хотя бы из чув
ства уважения к старику. Вот что! Извините, пожа
луйста!..
Привычно передернул плечом и продолжал:
— Тот, кто умеет нарисовать лошадку, никогда
не станет валять дурака. Валяет дурака и акробатвячает тот, кто рисовать не умеет, а тем более ло
шадку...
70
— Но вы забыли, Илья Ефимович, — собравшись
с духом, заявил один из художников, — что рисовать мы,
простите ради бога за нескромность, умеем!
— Не умеете, господа хорошие, — раздраженно ото
звался Репин. — Видел я ваши рисунки, показывали вы
мне их сегодня же. Вот и художник Шарлемапъ видел.
Рисунки, откровенно говоря, гениальные! Вы решили в ге
ниях ходить: рисовать не так, как все талантливые люди.:
Бездарность выхода ищет, она не желает заняться какимнибудь другим делом, — нет, ей надо непременно лезть
в искусство! Что ж, за таких, как у вас, лошадок скоро
большие деньги платить будут, памятники при жизни бу
дут вам ставить!
Глубоко вздохнул и уже мягче сказал:
— Никаких отзывов от меня не получите, пе взыщите.
Не буду я врать, что мне, старику Репину, понравилась
та несусветная левая штуковина, которая... которую...
Махнул рукой и добродушно рассмеялся, добавив, что
гости его — люди смелые, отважные, и дай им бог всего
хорошего, только пусть они не обманывают себя —- тогда
и людей обманывать не будут...
Художники стали собирать свои рисунки — и те, кото
рые привезли с собой, и те, на которых красовались ло
шадки. Репин заглянул в глаза одному молодому чело
веку, положил руку свою ему на плечо и задушевно, оте
чески молвил:
— И зачем рто вы, милые мои, не хотите самими со
бою быть? И зачем вы способностями своими пренебре
гаете? И зачем вы из кожи лезете, акробатничаете, паяс
ничаете? Взгляните в окно, вокруг себя поглядите, —>
разве всё, что вы видите, нуждается в том, чтобы всё эт0
искажать, портить, оскорблять, а? Нехорошо, ах как не
хорошо!
Сперва один, потом два других художника попросили
извинения — и за беспокойство, и за то, что рисунками
71
своими не угодили большому мастеру — именно так и
назвал его длинноволосый с перхотью на плечах, а назы
вая, криво ухмыльнулся и чуть-чуть хихикнул... Репин
сконфуженно замахал обеими руками и попятился
к двери.
— Не надо, голубчик, спаси и помилуй, ежели
в шутку или всерьез!—комично кланяясь и приседая,
проговорил Репин. — И рисунки ваши, может быть, и в са
мом деле хороши, только «большой мастер» Репин
разучился что-либо понимать... А вы еще с фотографией
в качестве довода. О если бы вы умели рисовать с точно
стью фотографии! Да ведь с этого и начинается всякое
обучение чему-нибудь, с этого! И уж только потом
отыскиваются те подробности, которых никакой аппарат
не в состоянии увидеть и поймать. Он дурак, этот фото
графический аппарат, он мертвец, у него нет сил на то,
чтобы... Да куда же вы, — обиделись, а?
Илья Ефимович догнал гостей в саду и долго, минут
двадцать, о чем-то разговаривал с ними. Я и мой крест
ный отец терпеливо дожидались хозяина дома, — он вер
нулся расстроенный, смущенный, молча взглянул на Шарлеманя.
— Кажется,
погорячился, — виновато
проговорил
Илья Ефимович. — Жаль молодых людей и в то же время
досадно. Разве уж так интересно быть и жить неграмот
ным? Разве так приятно перестать быть самим собою?
Утратить свое лицо — всё то, что тебе подарила природа?..
Вечером гости Репина направились пешком в сосед
ний поселок Келломяки, нынешнее Комарово. Осип
Адольфович о чем-то поговорил с Репиным и, распрощав
шись с ним, со мною вместе отправился на станцию.
У меня уже была заведена манера записывать всё, что
я считал для себя важным, интересным, достойным того,
чтобы сохранить на всю жизнь. Записал я и всё то, о чем
здесь рассказано.
72
АЛЕКСАНДР
ГРИН
|МІ|М^чень немногое могу рассказать о нем как о чеЯ
®ловеке: видеть его и разговаривать с ним приI £ иходилось мне не однажды, но всегда мельком,
А___ «урывками. Александр Степанович Грин, при
вне швей своей общительности, был человек
замкнутый, всегда несколько настороже, неоткровенный
совершенно, и мне кажется, рта неоткровенность и насто
роженность были в нем его чувством собственного досто
инства. Оп знал себе цену, берег в себе свое высокое уме
ние неповрежденным уйти в вымысел и неповрежденным
выйти оттуда, то есть остаться тем же художником, ка
ким сотворила его природа. Он никогда и никого близко
не подпускал к замыслам своим и всегда сердился, когда
его спрашивали: «Что вы сейчас пишете?» Он весь соби
рался в некий комок, словно готовясь к прыжку, мор
щины на его лице приходили в движение, стекая вниз
стремительнее и щедрее, глаза беспокойней искали опоры
и, найдя, закрывались. Он отвечал: «Вам нужно по
бриться». Или: «Второй месяц читают мой рассказ в Этом
самом журнале. Рассказ, должно быть, понравился. А по
сему — возвратят».
Александра Степановича я встречал в семейпых писа
тельских домах; большинство им не интересовалось, ибо
рто большинство было малокультурно и честолюбиво без
малейших к тому оснований. Девять десятых этого боль
шинства представляло собою литературное окружение
Грина. Понятно, что оно его не любило, не понимало и
всерьез не принимало. Номер еженедельного дореволюци
онного журнала обычно начинался скучным и беста
ланным рассказиком какого-нибудь Лазаревского или
Каплуновского, в этом номере самодовольно попискивали
стишки Леонида Афанасьева, Рославлева, Сергея Михеева,
73
Якова Година, про которого говорили, что он хоть и Го
дин, но никуда не годен. Литературные дамы типа Иза
беллы Гриневской пометали ответ свой на анкету жур
нала «Что такое красота?». В конце номера, «заламывая
котелки», острили бессменные Агнивцев (весьма, кстати
сказать, талантливый поэт) и Шебуев («квадратный
нуль» — по выражению Аверченко). Где-нибудь, на стра
ницах восьмой или девятой, набирался Грин. Кайенский
перец среди недопеченных ватрушек. Но умный, куль
турный читатель, перелистав журнал, останавливал свой
выбор на рассказе Грина. Рассказ нравился, запоминался,
читатель ждал отклика критики, критика непохвально
молчала, ей было некогда: подымали на щит Арцыбашева,
кадили фимиам Кузмину, гладили по головке какогонибудь недоразвитого юношу, «скромное дарование кото
рого в будущем обещает читателю много столь же пре
лестных и изящных по настроению вещиц...»
Писательская молодость Грина прошла среди лаза
ревских и пошляков из «Синего журнала». На фоне ску
доумной дореволюционной ежедневно-журнальной беллет
ристики пряный аромат и острое дыхание гриновских
рассказов воспринималось приблизительно как ананас
после вареной моркови. Упорство, воля, неистребимая лю
бовь к своему призванию, вера в необходимость того, что
ты делаешь, — всё это в совокупности помогло Грину не
потерять себя и в неприкосновенности сохранить свой
строй языка, свою инструментовку прозы. Нужно было
обладать недюжинной силой, чтобы не потеряться и не
сдать в компании с третьесортными литературными «мар
ципанами» (выражение Грина), нужно было быть очень
талантливым человеком, чтобы сохранить в себе то, что
дорога нам сегодня в необыкновенном, редкостном наслед
стве Александра Грина.
В 1922 году мне посчастливилось видеть и слышать
Александра Степановича па устном альманахе в Доме
74
литераторов. Молодые советские литераторы со внима
нием и подлинным удовольствием слушали рассказ
Грина о некоем вымышленном упрямце с невымышлен
ным человеческим характером Имя у героя рассказа
было смесью английского с гриновским. Автор читал рас
сказ с прилежанием человека, дрессирующего мустанга.
Некоторые эпитеты Грину не нравились, и он шепотом
говорил себе: «Исправить! Плохо!» Безукоризненно сде
ланный конец рассказа Грин снабдил весьма хорошо
слышным замечанием: «Вот это да!»
Аудитория человек в сто двадцать аплодировала одоб
рительно шумно. Двое-трое начинающих писателей (се
годня они хорошо известны читателям) долго не могли
прийти в себя: очарование искусства продолжалось. К пи
сателям подошел администратор Дома литераторов —
матерый коммивояжер и дебютант-приспособленец. Он
сказал:
— Недурно, а? Может писать! Жаль, что он сочиняет
очень сложно, я так и не пспял, зачем у него человек
забился в гущу леса и при этом пел... Может быть, он
боялся одиночества, а?
Старухи и старики — аборигены Дома литераторов —>
сидели на своих стульях и перекидывались:
— Недурно!
— Прелестная вещица!
— Мило! Выйдет из него толк, как по-вашему?
— Выйдет!
— Но рассказ похож на перевод с английского.
— Ах этот чудак Грин! Всегда что-нибудь придумает!
И принялись хвалить некоего дореволюционного мор
жа-бытописателя, застрявшего в правлении Дома литера
торов. Эти моржи сидели там долго, потом они перебра
лись на другие места. Атмосфера очищалась, окружение
Грина разбегалось, приспособлялось, в строй искусства
вступала советская талантливая новь.
75
На том же литературном вечере Грину сказали:
— Какой отличный рассказ! Где вы его думаете пе
чатать?
— Не знаю, — ответил Грин. — Где возьмут. Мне пить
хочется, нельзя ли раздобыть чайку, да чтобы покрепче!
Ему принесли стакан теплого чая. Грин только взгля
нул на него и сказал:
— Чай для пенсионеров. Бог с ним!
Оделся и вышел. Я последовал за ним. Он поднял во
ротник пальто, ссутулился, крупно зашагал. На проспекте
Володарского (так тогда назывался Литейный) он оста
новился, о чем-то поразмыслил и пошел обратно. Заметив
меня, улыбнулся и произнес:
— Летят журавли. Полное небо журавлей. ЭрикУ ка'
жется, что это движется небо. Крылатое небо, а? Черт!
Я молчал, да Грину и не важен был мой ответ, мой
восторг или недоумение. Он шагал по проспекту в сто
рону моста и напевал что-то. Иногда, улыбаясь мне, про
износил:
— Вот в ртом доме жил Николай Павлыч. Кормил
устрицами. К нему перестали ходить, а ему только это
и надо было! Я жил тогда на юге. На юге хорошо. А вот
Этот дом — Мурузи. Тоже штучка!
На ходу вскочил в вагон трамвая, помахал мне рукой.
Через неделю я встретился с Грином на домашней ве
черинке у одного дореволюционного писателя, разучив
шегося писать. Меня познакомили с Грином.
— Мы знакомы, — сказал я, пожимая шершавую ла
донь и железные пальцы Грина.
— То есть как знакомы? — Грин даже рассердился. —
Мы незнакотлы!
Я принялся уверять, что мы знакомы. Грин пожимал
плечами. Я напомнил ему о Николае Павлыче, который
кормил гостей устрицами. Грин заявил, что никакого Ни
колая Павлыча он не знает.
76
— Николай Павлович — это Николай Первый, — ска
зал Грин. — Наслышан о таком премного, но устрицами
его не угощался...
Я отошел от Грина. Дама с лорнетом на цепочке шеп
нула мне на ухо:
— Он шутит, этот чудак Грин! Он однажды чуть не
убил моего мужа. Подошел к нему и сказал: «Готовься,
ты будешь убит»! И пошел в кухню за топором. Подошел
к мужу, муж говорит: «Александр Степанович, брось ду
рить, топор острый!» — «Это и хорошо, что острый: ту
пым тебя бить — ты бы намучился!..»
Дама хохотала.
— А через неделю Александр Степанович прочел нам
главу из рассказа своего. Там один человек убивает топо
ром другого... Редкий оригинал этот Грин!
— Но почему же он делает вид, что мы незнако
мы? — спросил я даму.
— Это он работает, — ответила дама. — Так нужно
для его рассказа.
Дама оказалась из наблюдательных, — действительно,
Грин всегда находился в творческом состоянии, почти
всегда видел он себя в окружении своего еще не вопло
тившегося в слово замысла. Он проверял его на ощупь,
он репетировал. Помню такую сцену: Грин подходит
к окну. На улице обычное движение. Грин обращается
к хозяину дома:
— Вон тот, в шляпе, видите? Ему бы надо зайти
в дом напротив, там его счастье, а он об этом не знает.
Прошел мимо... Даже не споткнулся! Черт знает, как не
лепо и глупо!
— А вы крикните ему, — посоветовал хозяин, на что
Грин ответил:
— Нельзя вмешиваться в чужую судьбу...
Вспоминаю эту сцену, вижу стоящего у окна Грина
и думаю то, чего не думал тогда: вот как работает
77
подлинная фантазия. Вот что драгоценно в работе худож
ника: пожалеть, что некий человек не поступил по-твоему,
даже и не споткнулся тогда, когда по воле писателя ему
следовало бы войти не в тот дом, в который он, по своей
воле, вошел. Я премного благодарен случаю, давшему
мне возможность так близко и так зримо подсмотреть
один из наиболее утаиваемых актов писательской работы.
Года три спустя Грин, не желая кого-либо учить, на
учил лично меня еще одному приему художника.
Читал свой рассказ Алексей Павлович Чапыгин. Рас
сказ назывался «Залом». В некоторых местах своего рас
сказа Чапыгин смеялся, эти места отмечал для себя на
бумажке Грин. Кончив читать, Чапыгин крякнул и
спросил:
— Ну как?
‘— А вот так, — ответил Грин. — Крякнул — значит,
сам чувствуешь, что удалось. Когда человек колет дрова,
то, опуская колун, он крякает непременно. Если же колун
дважды и трижды ударит по одному месту и полено не
разлетится надвое, человек уже не крякает, он затаи
вается, он поминает родных и черта. Крякнул — значит,
нечто хорошо сделал. Значит, получилось то, чего хотел.
Но вот ты, Алексей Павлович, в некоторых местах сме
ялся. Места смешные? Нет. И даже наоборот. А ты, по
добно дровоколу, вообразил, что полено у тебя раскалы
вается. Ты хочешь обмануть себя самого, но ты можешь
обмануть нас, но себя никогда не обманешь, старик, —
никогда! Следует подумать тебе над теми местами, где
ты смеялся. Вот тебе список, получай!
Я осторожно вставил замечание:
>— Позвольте! Но ведь читатель не услышит этог°
смеха! Этот смех слышали мы, — нам читал свой рассказ
сам автор. А у читателя будет в руках журнал, только!
Грин повернулся в мою сторону и, полузакрыв глаза,
назидательно проскандировал;
78
■— За Чапыгина будет смеяться его фраза, та, при
чтении которой Чапыгин физический физически смеялся.
И миролюбиво добавил:
— Фраза — это не глина в руках скульптора! Гли
на — спа утаит, но слово — выдаст!
Мне рассказывали: Грину представили молодого че
ловека:
— Ваш поклонник; давно мечтает познакомиться
с сами.
Грин забыл всё и всех. Он уединился с поклонником
своим и долго внимательно и отечески беседовал с ним.
Поклонник ушел. Грин помрачнел.
— Дело в том, что я еще в разбеге, — будто бы ска
зал Грин. — И пока что пишу то, что бежит на меня, за
девает, увлекает. А этому молодому человеку хочется,
чтобы я отобразил текуш/ую действительность. Резко за
тормозить — опасная штука, можно голову сломать. Я еще
лечу, плыву, я еще только-только начинаю что-то, даже
и для меня смутное. А разве «Алые паруса» не современ
ная вещь? Невнимательные вы, ей-ей! Вот проживу еще
лет двадцать и напишу роман о Павле Первом, о перелете
птиц, о студенте, который для чего-то отлично учится...
В ту пору Грину было не более сорока пяти лет. Его
знали, любили, читали, о нем ни словечком не обмолви
лась критика, а если что-то где-то и написала, то это
что-то подобно было снисходительной улыбке по адресу
«способного чудака». Грин был в полном творческом
цвету, замыслов его хватило бы ему на двести печатных
листов. Непогасимая любовь к жизни и ее коллизиям
управляла всеми поступками, жестами, будничными раз
говорами Грина. Он настолько уважал звание художника,
что почти всегда не верил даже и в то, что он не только
художник, но и художник необыкновенный, уникальный.
— Следует показывать жизнь такою, какая она есть
в твоем умении ее показывать, какова она в твоих
79
мечтаниях о ней, — сказал мне Грин летом 1928 года,
когда он приезжал в Ленинград с романом сбоим «Джесси
и Моргиана»; роман был возвращен из журнала «Звезда»:
я сам видел, с каким равнодушием ему возвращали руко
пись, как трудно было Грину сдержаться и не сказать
возвращавшему то, чего возвращавший был достоин.
Впрочем, этот возвращавший и не виноват: по малым спо
собностям своим он не понимал того, что ему было велено...
Возвращаясь к себе в Крым, Александр Степанович
под осень 1928 года сказал мне:
— Вот, бог даст, выйдет моя новая книга, в ней ре
комендую вам прочесть особенно внимательно главу
іретыо. Вернее, начало главы, то место, где у меня ска
зано о леди Годиве.
Вот это место (книга всё же была издана издатель
ством «Прибой»):
«...Джесси обошла все нижние комнаты, зашла даже
в кабинет Тренгана, стоявший после его смерти нетрону
тым, и обратила внимание на картину „Леди Годива”.
По безлюдной улице ехала на коне, шагом, измучен
ная, нагая женщина — прекрасная, со слезами в глазах,
стараясь скрыть наготу плащом длинных волос. Слуга,
который вел ее коня за уздцы, шел, опустив голову. Хотя
наглухо были закрыты ставни окон, существовал один че
ловек, видевший леди Го диву, — сам зритель картины,
и это показалось Джесси обманом. „Как же так, — ска
зала она, — из сострадания и деликатности жители того
города заперли ставни и не выходили на улицу, пока не
счастная наказанная леди мучилась от холода и стыда,
и жителей тех, верно, было не более двух или трех ты
сяч, а сколько теперь зрителей видело Годиву на полотне?
II я в том числе... О, те жители были деликатнее нас!
Если уж изображать случай с Годивой, то надо быть вер
ным его духу: нарисуй внутренность дома с закрытыми
ставнями, где в трепете и негодовании — потому, что слы80
шат медленный звук копыт, — столпились жильцы, — они
молчат, насупясь, — один из них рукой произносит: «Ни
слова об ртом! Тссс!»... Но — в щель ставни проник бледный луч света: это и есть Годива”»,
А. Р. КУГЕЛЬ
И ДРУГИЕ
поэтов расположился в доме № 24 по ЛиЯ AW темному проспекту, во втором этаже. Дом этот
ш я BRMH0r0 лет назад принадлежал Мурузи, а поЭтому, приглашая кого-либо в Союз портов,
обычно говорили: «Пойдемте к Мурузи!»
Здесь был, во-первых и самое главное, буфет, а в нем
пирожные — первейшее и первое кушанье, появившееся
по началу нэпа, — бутерброды с ветчиной, икрой, колба
сой, чай и кофий. В небольшом зале невысокая квадрат
ная эстрада, перед нею столики, за столиками знакомые
портов, нэпманы, их жены и дочери. Публика пьет кофий,
поедает пирожные; Георгий Иванов, Адамович, Николай
Оцуп читают стихи, держа себя здесь, как хозяева, их
сменяют поэтессы — Ирина Одоевцева, Нина Берберова,
Надежда Павлович, Наталья Грушко. Однажды припле
лась сюда старейшая, бездарнейшая Изабелла Гриневская,
бесстрашно произнесла она первые строки:
Не спускайте якорей
Возле лодок рыбарей —
и принуждена была на этом кончить: слушатели, как по
команде, вполне справедливо и законно фыркнули, кто-то
залился смехом, кто-то вышел из-за стола и запрыгал от
удовольствия в так называемом фойе — галерее над
вестибюлем.
6
Леонид Борисов
81
Поэтесса укоризненно закачала голевой, демонстра
тивно на весь (небольшой, впрочем) зал вздохнула, чем
окончательно потопила себя и свою репутацию: все, как
сговорившись, вышли в коридор, слушателем остался
только дежурный член правления Дома портов Евгений
Юрьевич Геркен. Он вел себя очень тактично и держался
безукоризненно, — только в конце выступления Гринев
ской, когда опа продекламировала:
Я к тебе явлюсь весной,
Равней-ранпею порой,
Когда маки расцветают
И сердца людей желают
Ласки и покоя.
Я такая страстная,
Для тебя опасная
Этой нынешней порой
Рапней-ранпею весной... -
Геркен гмыкнул лирическим тенорком и присоединился
к тем, кто уже, в коридоре, забыл и о Гриневской и
о том, что здесь кормят и стихами...
Сюда я привел дорогого мне человека, которого по
любил так сильно, что без волнения и хороших слез не
могу вспомнить о нем и сейчас. Я привел сюда Алек
сандра Рафаиловича Кугеля — умнейшего театрального
деятеля, критика, остроумнейшего писателя, издателя, со
здателя знаменитого театра «Кривое зеркало».
Александр Рафаилович одевался очень бедно и даже
неряшливо, питался очень скудно, — был он беден, как
церковная мышка. На этот раз он надел добытый где-то
у кого-то сюртук, повязал шею подаренным мною шелко
вым синим шарфом, почистил ботинки гуталином, наду
шился тройным одеколоном, только что появившимся
в продаже, кое-как пригладил свою озорную пышную ше
велюру... Я привел Кугеля как отменную диковинку,
о его визите были предупреждены все местные, мурузи82
евские поэты, а также владельцы буфета — семья Перекрестовых, Кугель сказал мне в день похода к портам:
— А что я там буду делать?
— Сидеть и слушать, ничего больше.
— Слушать стихи? Пение? Шутки? Ну а если всё
Это будет тошным, скушным, противным? Имею ли я
право учинить скандал, с чем-то или с кем-то не согла
ситься, как, например, я до сих пор не согласен со Стани
славским?..
— Что вы называете скандалом, Александр Рафаило
вич? — спросил я. — Как это понять — скандал? Мой
отец, скандаля, размахивает руками, и тогда к нему
нельзя подойти, не только что прикоснуться!..
— Ко мне всегда можно прикоснуться, ио смотря, чем
и как, дорогой мой, — резонно отвечал Кугель. — Всем,
чем угодно, за исключением пошлости, дурного вкуса и
грязных рук, — добавил он. — Полагаю, что у здешних
портов руки хорошо вымыты во всех отношениях...
Остается наиболее страшное — пошлость и дурной вкус,
что не всегда одно и то же...
— Это у них имеется, — сказал я, припоминая пош
лые выступления куплетистов, дурного вкуса остроты
актера Нератова и друга его Стеффена, глупейшие пе
сенки Геркена. — Но зато, — сказал я еще, — мы будем
слушать хорошие стихи. Возможно, выступит очень та
лантливый молодой порт, мой большой друг, Константин
Вагинов. Вы, наверное, не знаете его стихов. Будет от
лично, если выступит со стихами Сергей Нёльдихен, —■
слыхали такого порта? Не слыхали? Вот видите, сколь
ко интересных вещей ожидает вас! Мы еще будем слу
шать...
— Жоржика Иванова и Николая Оцупа, рукоделие
Одоевцевой и упражнения в области стихосложения Бер
беровой, за которой, говорят, сильно приударяет Ходасе
вич... — выпалил единым духом Александр Рафаилович и
6*
83
немедленно же попросил извинения за свой зловредный
язык.
«Язык мой — друг мой, но мои друзья могут превра
тить его во врага», — любил он говорить.
В вестибюле нас встретил дежурный член правления
Дома портов — Сергей Евгеньевич Нельдихен, талантли
вый человек, рубаха-парень, за душой и рубахи не имев
ший ввиду скудости средств. Он провел Кугеля во второй
этаж, где в буфете был приготовлен столик с пирожными
и бутербродами. Появился кофий, сдобные булочки, за
которые немедленно принялся Александр Рафаилович и
минут через двадцать попросил еще, заявив, что он се
годня не обедал и вообще лет пять не ел таких вкусных
вещей.
Видимо, почетный гость преступил некий заранее раз
работанный порцион: поданы были дополнительно одно
пирожное, один бутерброд и только один, персонально
для Кугеля, стакан кофия. Меня из программы на сей раз
исключили.
Я устроился подле столика графолога Монтова-Татьянина — человека лет сорока пяти с внешностью ультра
интеллигентской: бородка, пенсне, короткие маленькие
бачки. Он по почерку определял характер, иногда риско
вал порассказать о прошлом и далеко не каждому говорил
кое-что о будущем. Монтов-Татьянин за месяц до того,
как мне прийти сюда с Кугелем, очень верно определил
мои склонности, привычки, характер, прошлое и пред
сказал, что я прославлюсь как певец. Кстати сказать, пел
я в молодости только на именинах и на встрече Нового
года, на большее не хватало смелости и призвания. Гра
фолог однажды слышал мое пение и решил, что, чем
черт не шутит, предскажу молодому человеку карьеру
певца!
— Кого привели к нам? — спросил меня графолог,
Знаком указывая на угощающегося Кугеля, которому слв'
84
довало бы поставить на стол буханку хлеба и кусок кол
басы вместо пирожной и бутербродной чепухи. — А, Ку
геля! •— воскликнул графолог. — Пусть придет ко мне,
я ему скажу что-нибудь очень интересное. Почерк его
я где-то видел — весьма одаренный человек этот Ку
гель!
— Только помолчите о будущем!—предупредил
я. — Александр Рафаилович, как все неверующие, очень
суеверен, а вы ему такое отмочите, что он возьмет да и
Заболеет!
Насытившись, Кугель явился к графологу и минут де
сять спустя держал графологическое письмо за подписью
Монтова-Татьянина. Наверное, в письме этом было чтонибудь лестное для его адресата, ибо Кугель поеживался
от удовольствия и, взглядывая на меня, без слов спраши
вал: «А ты не проболтался этому кудеснику?»
— Угадал? — спросил я.
— Всё верно, за исключением моей откровенности.
Я скрытен, чрезвычайно скрытен, но, как все скрытные
люди, болтлив. Много лет назад мой почерк был в руках
Знаменитого Моргенштерна, — слыхали такого? Так вот,
Эта знаменитость также нашла, что я откровенен. А вы
как думаете?
— Не думаю, а знаю, что вы очень откровенный че
ловек, Александр Рафаилович! И откровенный и скрыт
ный, как для кого, смотря по тому, в какую минуту и
час...
■— А что вы называете откровенностью? — хитро при
щурился Кугель. — Ну-с, определите мне, что такое от
кровенность...
Я сказал, что откровенность означает раскрытие себя
и своего перед людьми: о чем думаю, что со мною произо
шло, что и кого люблю, — говоря короче, человек откро
венный не имеет тайн, ни перед близкими, ни перед зна
комыми. Он весь как на ладони.
85
Ку гель повздыхал, покачал головой и, глядя па меня
с отеческим состраданием, очень тихо проговорил:
■— Вы молоды, а потому простительно вам всё то, что
вы тут намололи! Человек откровенный — это, видите ли.
человек очень хитрый, он говорит больше того, что от
него ожидают, а тем самым он вынуждает собеседника
своего к! еще большей откровенности — иначе говоря, за
копейку он покупает доверие своего собеседника, — вот
что такое откровенность, особливо в наше время. Иней
откровенности нет и быть не может.
— Но... — пытался я что-то опровергнуть.
— Ваше но компрометирует вас, уже скомпрометиро
ванного, — прервал Кугель и положил свою руку на мою,
пальцами большой руки своей совсем закрыл мою малень
кую ладонь и пальцы —Ваше счастье, что я вас знаю,
Борисов, и знаю весьма приятно, лестно для вас. В слу
чае с откровенностью вы поступили, как рыбка перед
червяком на крючке. Больше не будем говорить о простых
вещах — они самые трудные.. Впрочем, Оцуп зовет меня.
Оцуп крепко пожал руку гостю, усадил его за столом
возле камина в глубине зала, о чем-то спросил, получил
ответ и откланялся. Пришел и поздоровался шепелявый
Георгий Иванов, за ним Адамович, издали поклонилась
Кугелю Берберова, и только Одоевцева подошла к Кугелю,
подала руку и присела в старинном чинном реверансе.
Александр Рафаилович церемонно приложился к ее ручке,
сказал что то смешное, но галантное (у него в запасе
всегда имелось множество всевозможных штук и шуток),
приложился еще раз и заявил, что он жаждет послушать
ее стихи, только ради этого он сюда и пришел. Одоевцева
была польщена, она поверила и пообещала стихи, и но
вые, и старые. Присев еще раз, она выпорхнула в сосед
нее зальце.
>— И вы, душенька, почитайте стихи, — обратился ко
мне 'Кугель,
86
— Вот рто и есть откровенность? — спросил я, взгля
дом провожая Одоевцеву.
— Ага! — Кугель захлопал в ладоши. — Ага! Первый
урок пошел на пользу! Но вам самому хочется почитать
стихи, не врите, пе лгите и не притворяйтесь, — будьте
подлинно откровенны! Было бы ненормально, если бы со
чинитель не хотел распространения своих сочинений,
а у вас, как мне известно, книжки своей еще нету, —
верно? Ну то-то!
Скоро весь зал был полон; дежурный — Сергей Нельдихен — взошел на эстраду, оперся о свою трость и объ
явил, что сегодня будут читать стихи свои он, Нельдихен,
затем Николай Оцуп, Ирина Одоевцева, Всеволод Рожде
ственский, Константин Вагинов, а уже потом интимные
песенки исполнит Геркен.
— Очень желательно послушать стихи молодого по
эта Леонида Борисова! — воскликнул, и чрезмерно
громко, Кугель. — Почему же вы так опрометчиво забыли
о нем?
Нельдихен нашелся:
— Свои стихи хочет прочесть молодой поэт Леонид
Борисов. Я его не забыл, но он не сообщал о своем жела
нии читать именно сегодня.
— Читать здесь, впрочем, совершенно некому,—
оглядывая публику, на ухо прошептал мне Кугель, — но
всё же забывается забывающий о себе... В данном случае
вас предал друг ваш Нельдихен. Как вижу, здесь цар
ствуют и командуют Жоржики Ивановы и Николаи
Оцупы...
Порты начали читать свои превосходно сделанные и
абсолютно пустые, от равнодушного сознания бытия иду
щие стихи, слушатели равнодушно хлопали в ладоши.
Кугель слушал и никак пе реагировал, он сидел, опустив
голову. Спустя час объявили перерыв. Кугель поднял го
лову, поглядел на меня и сказал:
87
— Читайте те стихи, за которые вам от меня доста
лось. В них, по крайней мере, душа и эмоции, накал, есть
и страсти, которые за малолетством еще только стра
стишки. Читайте и не волнуйтесь. Важно, что вы заяв
ляете о себе. О себе заявлять необходимо каждому смерт
ному. За это хорошо умел бороться Маяковский.
И борется. В ртом отношении я на его стороне. Но чи
тать его не люблю, — никогда душа не требует его
стихов.
Я прочел пять своих неказистых, но вполне «искрен
них» стихотворений, слушатели жиденько встретили меня
и так же проводили, и только Кугель похвалил меня, да
Всеволод Рождественский кинул реплику:
— Очень хорошо, дорогой Борисов!
Вообразив, что все эти похвалы заменяют «бис»,
я прочел еще два стихотворения, и опять Кугель вслух
и очень громко похвалил меня, а Рождественский еще раз
кинул ту же реплику.
Кто-то крикнул:
— Всеволода Рождественского!
— Ирину Одоевцеву! — тоненько пропел дамский го
лосок.
Зычно предложил Кугель:
— Хочется еще послушать Леонида Борисова!
Всеволод Рождественский зашагал к эстраде. Меня
Кугель задержал за полу пиджака:
— Сидите! Умейте, голуба моя, ждать! Вас вызовут!
Получает только терпеливый, запомните это на всю
жизнь!
И еще раз вслух предложил мою кандидатуру.
■— Ничего, — сказал он мне, — достукаемся! Вы здесь
уже не будете воробышком!
И я еще раз читал стихи, и Рождественский чи
тал, а потом я предложил Александра Рафаиловича
Кугеля:
88
** Кугель скажет что-нибудь интересное! Этот чело
век не умеет выступать скучно! Послушаем Кугеля! —
и посыпались требования, но он отказался, заявив, что по
том, в другой раз, а сегодня ему хочется слушать портов:
за этим он сюда и пришел.
Но публика настояла на своем, она повернулась лицом
к Кугелю и так долго хлопала в ладоши, что пришлось
повиноваться.
Сгорбившись, Кугель поднялся на эстраду, подошел
к столику, сел, положил на стол руки и, когда стало со
всем тихо, начал так:
— Друзья, товарищи, знакомые... Еще ни разу не вы
ступал я в подобной обстановке, еще ни разу вообще я
не выступал публично как оратор, порт или прозаик.
Сейчас мне пришло в голову почитать те стихи, которые
я очень люблю, которые запали в душу еще в юпости,
много лет назад. Может быть, рто кое-кого и позабавит,
кому-нибудь придется не по душе, кто-то поскучает, и ему
будет поделом: зачем было так настойчиво вызывать из
небытия старика Кугеля!..
Публика (человек пятнадцать породистых нрпманов,
остальные молодежь, служилая интеллигенция, литерато
ры) стала аплодировать, выражая свое одобрение такому
началу. Я поймал взгляд Александра Рафаиловича и по
слал ему воздушный поцелуй. Он улыбнулся, кивнул го
ловой.
— Итак, друзья, товарищи, знакомые, я начинаю. Ав
торов называть не буду, дабы не обижать присутству
ющих здесь портов. Тем же, кто потребует имени, немед
ленно назову.
После короткой паузы Кугель очень хорошо, душевно
доходчиво прочел «Выхожу один я на дорогу», «Ангел»
и «Три пальмы», а затем, выждав, когда утихнет друж
ный, благодарный шум аплодисментов, перешел к Бло
ку, — не помню, много ли, мало ли читал Кугель Блока,
89
но помню — весь цикл «Кармен» и первую главу «Возмез
дия». После длительной паузы мы услыхали стихи Пуш
кина, Некрасова, Фета, Тютчева и чье-то очень интерес
ное стихотворение о мальчике, потерявшем копейку,
которую ему дали для того, чтобы он подал ее нище
му. По дороге к дому я спросил Кугеля, чье это сти
хотворение, и он ответил, что прочел эти стихи
в каком-то старом журнале, запомнил, но забыл имя
автора.
— По этому поводу хочу заметить, — задумчиво про
говорил Кугель, — надо бы издать две книжки. В одной
очень хорошие стихи абсолютно неизвестных поэтов, —
может быть, даже и не портов, а стихотворцев, напечатав
шихся в жизни своей раз, два, не больше. Мне, например,
на всю жизнь запомнился некий Гарнишевский, читал его
стихи — два или три — в плохоньком журнале «Родина»,
издавал этот журнал дурно говоривший по-русски Кас
пари. А кто этот Гарнишевский? Где он сейчас? Жив,
умер, — кто скажет? Может быть, я с его сыном или до
черью на одной улице живу, иногда рядом с ними в трам
вае сижу...
Минут пять мы шли молча. Я нетерпеливо ожидал
продолжения того, о чем так интересно начал мой
спутник.
— Вот из таких Гарнишевских составляю я первый
сборник, — заговорил Кугель. — Вы только дайте мпе
возможность — я вам такое преподнесу, что глазки за
жмурите! Ну-с, вторую книжку — вы уже догадываетесь —
назовем антологией: по одному стихотворению каждого
порта. Тут уж держись! По одному, понимаете, вообра
жаете, — только по одному! Но зато читатель получит
коллекцию золотых слитков. Кусок золота, а на нем Пуш
кин. Золотой слиток — Лермонтов. И так семьдесят, при
близительно, самородков. Молитвенник, душа моя, молитвепггик!
90
Шли мимо Летнего сада. Кугель жил, если память
не изменяет мне сейчас, где-то вблизи Исаакиевского
собора.
Я провожал его до дому, и он всё говорил и говорил,
всё мечтал, а сам, уже на большом возрасте человек, боль
ной, забывал о себе: себя, как автора, он вспоминал
редко, хотя, само собою, хотел, чтобы книги его были
изданы, да и вспомнили бы его по-настоящему...
=— И еще, — продолжал он, — надо издавать журнал
только одних стихов — журнал формата записной книжки,
двухнедельный, не чаще. И журнал только одних расска
зов — этот и форматом побольше, и числом страниц бо
гаче. И еще издал бы я...
Я посоветовал написать обо всех этих проектах
хотя бы Луначарскому: вдруг что-нибудь получится!
<— Писал, — невесело ответил Кугель. — Анатолий
Васильевич откликнулся быстро, сказал, что вот найдет
свободное время, приедет сюда и обо всем на месте пере
говорит. Да, ничего не поделаешь, будем ждать. У нас
проекты, а начальство занято. У него тоже проекты, и
там не одни стихи и рассказы.
Расстался с ним поздно, около двух часов ночи.
— А если ко мне? — предложил я. — Будем пить
крепкий чай, дома есть пирог с капустой, ваш любимый,
у отца водочка найдется...
■— Это будет богема, а я богему не терплю, спаси
бо! ’— не без сожаления ответил Александр Рафаилович. —
На подобное приглашение день создан, голубчик милый!..
А ночь — ночь, что ни говори, создана для любви, отдыха
и писательской работы, и, само собою, в одиночестве, без
свидетелей. До свидания! Поскорее переходите на прозу,
она у вас должна получиться, стихи уже научили вас
тому, что необходимо прозаику. Всего хорошего! Не за
бывайте старика Кугеля. Он очень одинок, очень... Лю
бите его.
91
СОВЕТЫ
МАРИИ ФЕДОРОВНЫ
АНДРЕЕВОЙ
яиншсекретариат начальника ПолятпросветуправS
Вленпя Петроградского военного округа часто
^(1 3 а ^приходила средних лет женщина необычайно
g У ^редкой привлекательности, с гладами блестяУ йв^Жщими, зовущими, блаженными, как сказал об
Этих гладах Кугель. В женщину эту — Марию Федоровну
Андрееву — был влюблен весь ПУОКР, все сбегались
в секретариат, когда узнавали, что сегодня состоится за
седание военно-театрального отделения совместно с пред
ставителями теоотдела Наркомпроса. Артистка Большого
драматического театра Андреева за глаза и в глаза назы
валась «нашим питерским Луначарским»: в ее ведении
находилось искусство города и губернии (областей тогда
еще не существовало).
В дни заседаний я вел протокол. Первой всегда гово
рила (после официального выступления начальника
ПУОКРа пли его заместителя) Андреева. Я жадно вслу
шивался в каждое ее слово, и, наверное, моя запись ее
выступления была наиболее полной. После ее выразитель
ной, наполненной фактами и требовательным смыслом
речи слово брал начальник • театрального отделения —
Леон Борисович Грюнберг, — тут я делал короткую запись
и ждал, что скажет Стрельников, в то время начинающий
композитор. Впрочем, Грюнберг, как только сегодня вижу
я, говорил много интереснее, чем Стрельников, который,
в сущности, комментировал то или иное выступление, тре
буя, как правило, именно то, что наверное будут требо
вать и все присутствующие.
После Стрельникова делали перерыв. Кое-кто исчезал.
Андреева вступала в беседу с тем человеком, который
должен был начать вторую половину заседания.
М
92
Этим человеком обычно являлся Кугель. Как сейчас
вижу раскрасневшееся, милое лицо Марии Федоровны, —
она уже приготовилась слушать Александра Рафаиловича,
а слушать его было истинным наслаждением. Кугель не
умел говорить скучно и плоско, его речь следовало бы
записывать стенографически, и как жаль, что магнито
фона в те годы еще не существовало...
Начиналась вторая половина заседания. Кугель пре
дупреждал меня, что те слова и фразы, которые он про
износит сложив руки крестом или же заложив их за
спину, заносить в протокол не следует: рто будут так на
зываемые домашние туфли. Они могут прийтись по ноге
кому угодно, их быстро стопчут, потом забросят куданибудь так, что и не найдешь, а отвечать придется Кугелю!..
Одно из выступлений Кугеля касалось театральных
бригад, которые посылали для обслуживания красноар
мейских частей в губернии. Кратко передам наиболее
интересное в ртом выступлении.
— Опять и опять Мольер, опять и опять Шекспир —■
драматурги, не буду спорить, преталантливые и для те
атра вполне пригодные...
Руки Кугеля за спиной. Значит, записывать не надо.
После сказанного он начинает жестикулировать. Я бы
стро-быстро записываю, сокращая слова:
— Всё хорошо — и Шекспир, и Мольер, но рто мы
даем в Большом драматическом театре, когда красноар
меец знает, что сегодня он будет отдыхать и просвещаться
в полную душеньку, и даже с восьми до половины две
надцатого. Но когда приезжают пуокровские актеры, при
ученные играть и Шекспира, и Мольера, и Гейерманса,
и водевили Чехова, и даже чепуху, заброшенную нам
с Монпарнаса, — тут, простите за ради бога, надо поду
мать вот о чем: красноармеец устал, наши актеры играют
час, два, три, они не думают о зрителе, они торопятся,
93
ибо поезд отходит в одиннадцать двадцать шесть, — сле
довательно, кончить представление (народ не говорит
«спектакль» — именно представление) необходимо не
позже десяти без четверти. Что же надо играть? А вот
что..г
Кугель прячет руки за спину, а так как я сижу за
его спиной, он делает всякие штуки пальцами, чтобы я
не особенно скучал.
*— В каждой воинской части в округе есть свои дра
матурги. Что вы знаете о них? А ничего вы о них не
знаете, квадратным и круглым счетом ничего!
Снова руки в жестикуляции.
«— А надо знать этих доморощенных драматургов, —•
чем черт не шутит, а вдруг среди них окажутся и талант
ливые люди! Что же касается красноармейской аудито
рии, то рта аудитория будет счастлива, когда ей скажут,
что вот сейчас она увидит представление, сделанное ее
товарищем, — скажем, красноармейцем пятой роты Сере
жей Петушковым. Ух, как будут смотреть! Ух, как тут
полюбят каждое слово, — смотришь, через два-три месяца
новая пьеса объявится. Это про нас Пушкин сказал, что
мы ленивы и нелюбопытны...
Снова руки за спиной: Кугель остроумными афориз
мами критикует деятелей театрального отделения и себя
в первую голову. Затем он опирается кулаками обеих рук
о стол, обводит своим светлым, умным взглядом всё по
чтенное собрание и, остановившись на ком-нибудь, гово
рит только этому одному: так Кугелю удобнее...
— А вы разве не помните того времени, когда меч
тали о театре, когда пьесу вашу будут ставить, и вот ее
ставят, вас вызывают зрители, вы выходите, кругом цветы
и красивые женщины, одна из них очень похожа па Ма
рию Федоровну Андрееву, она подходит к вам, протяги
вает букет алых роз и взглядом говорит такое, что вы уже
не в состоянии спать до утра, — так с раздобревшіш па
94
театральных хлебах воображением и проведете всю ночь.
Я это говорю по тому поводу, что надо играть в военных
частях красноармейские пьесы, — иначе говоря, красно
армейских авторов. Мы убьем сразу не двух, что невоз
можно, а трех или четырех зайцев. Самый главный заяц
будет называться пьесой. Пусть таких пьес будет только
одна в год или даже в три года, но через десять лет будет
десять, — прибавим сюда и Московский военный округ,
который переймет наш опыт...
После Кугеля выступал обычно начальник театраль
ного отделения. Уважительно глядя на Кугеля, он опро
вергал его слова о том, что у нас нет красноармейской
самодеятельности, ■— она есть, и пьесы есть, их ставят,
во всё же надо дать народу в шинели и Шекспира, и
Мольера, и Гюго, и в особенности пьесы русских драма
тургов...
— Я не менее вашего, почтенный товарищ Грюн
берг, — перебивает его Кугель, — люблю перечисленных
вами авторов, о чем уже и говорил, но люблю их на про
фессиональной сцене, скажу об этом тысячу раз, ежели
понадобится. Неужели вы забыли то, что я сказал не
сколько минут назад!..
Слово предоставлялось Марии Федоровне. Она делала
попытку встать, но немедленно же слева брал ее за ло
коток начальник ПУОКРа Аршавский, справа, привста
вая, то же делал Евгений Кузнецов. Мария Федоровна
очаровательно улыбалась и тому и другому и, отодвинув
шись от стола, положив ногу на ногу, пальцы рук скре
стив на коленях и опустив глаза, приступала к своему
спорному и потому всегда интересному выступлению.
Я храню в моем скромном архиве запись одной ее
речи по поводу красноармейской самодеятельности. Наи
более интересные ее мысли приведу:
— Мы должны создавать не просто красноармейскую
самодеятельность, а талантливую самодеятельность. Сей95
час, насколько мне известно, в красноармейских частях
руководят драматическими кружками люди малограмот
ные, ничего в драматургии не понимающие... Лучше
вырастить одного, но действительно одаренного драматур
га — кстати сказать, дарование он получил от природы, —
чем двадцать дилетантов, ремесленников, работающих
«на красный календарь», как уже принято говорить. Эти
ремесленники и дилетанты, уволившись из армии, пу
стятся во все тяжкие, чтобы побольше заработать... Я, то
варищи, за Гоголя, Островского, Сухово-Кобылпна, Че
хова, Горького... Они познавательно-образовательны,
они — как географическая карта для путешественника.
Пройдет время — добудем другие карты, если поедем
в путешествие... Как обновить состав руководителей в ча
стях? Над этим следует подумать работникам ПУОКРа...
Чем я могу помочь — спрашивают меня. Всем, что я умею,
что знаю, что могу, — выбирайте на выбор: я всё же, про
стите за нескромность, кое-что умею, кое-что знаю и коечто могу.
Кугель сделал два-три хлопка и улыбнулся Андреевой*
Она переждала, когда стихнут и другие аплодисменты,
и снова начала:
— Здесь много говорили об ошибках, о том, что на
ошибках надо учиться и всё такое, но нельзя, товарищи,
планировать ошибки! Как можно реже надо делать
ошибки! Правильный поступок лучше ошибки, товарищи!
Давайте стараться поступать так, как велит совесть, как
это надо народу, во-первых. И тогда придет второе — мы
будем поступать так, как это надо нам... Мне понравилось
выступление Александра Рафаиловича, он, как все
высокоодаренные люди, говорил интересно, мудро, но...
то ли нужно частям Красной Армии, что он предлагал?
Извините, Александр Рафаилович, я потому и намерена
спорить с вами, что очень и очень давно уважаю вас
как театрального деятеля, давшего театру России весьма
95
многое... Очень жаль, что мы не приглашаем на наши
Заседания рядовых красноармейцев — из тех, кто поразвптее...
Многое из того, что предлагала или советовала Мария
Федоровна, принималось к исполнению, как о том свиде
тельствуют протокольные записи.
Однажды в Большом драматическом театре в перерыве
между действиями перед закрытым занавесом Мария Фе
доровна говорила с красноармейским зрителем. Она была
в гриме, — в этот вечер она играла в «Дон Карлосе». Она
призывала красноармейцев писать свои отзывы о наибо
лее интересных спектаклях и самим попробовать сочи
нять — и пьесы и рассказы, и как- можно разумнее и ин
тереснее проводить свой досуг. Выступление Марии Федо
ровны имело исключительный успех, аплодировали ей
долго и азартно, многие вставали, кричали «спасибо!»,
«браво!», «еще что-нибудь скажите!».
Странно, что об этой стороне общественной деятель
ности Марии Федоровны мало написано, хотя писали
о ней не двое и не трое.
Может быть, и наверное, очень нехорошо, очень не
скромно говорить о себе, но мне страстно хочется рас
сказать о том, как милая, добрая умница Андреева од
нажды отучала меня от писания стихов, намекая па прозу.
Она не сказала, что мои стихи плохи: я писал не хуже
многих, но мироощущение в моих стихах учуялось Ма
рией Федоровной как не мое, чужое, — литературщиикой
попахивали мои вирши. А вот короткий рассказ мой был
ею одобрен незамедлительно и даже весьма эмоционально.
— Не сердитесь на мою критику, — говорила она, —
в стихах я понимаю, как читатель, не больше. Вам схо
дить бы к хорошему порту... Уже были? У Блока? Ну если
принял и возился два часа — значит, что-то в вас есть.
Но мне больше нравится в работе молодого автора не как,
а что. Очень важно иметь что сказать, мой друг!
7
Леонид Борисов
97
Мне не очень-то приятно было слушать наставления
и хотя и доброжелательную, но всё же критику. Читая
в те годы свои стихи приятелю или липу, известному
в литературном мире, я ожидал похвалы, восторгов,
я всерьез был уверен, что пишу отличные, особенные ка
кие-то стихи. Мария Федоровна пожелала мне не оченьто счастливой жизни: я даже вздрогнул и попросил объ
яснить, что именно намерена она этим сказать... Не
очень-то счастливой жизни... Гм...
Она рассмеялась (боже, какая у нее улыбка! какой
стмех!), рукой коснулась моей руки. В те годы я еще не
догадывался, что всё это не означает расположения
ко мне, — это всё лишь деликатный приступ к разго
вору...
— Я пе намерена желать вам несчастья, горя, бедно
сти, — несколько нараспев, играя, проговорила Мария Фе
доровна, — я хочу сказать, что писателю нельзя замы
каться в благополучии, желать его, мечтать о роскошной
жизни, черт ее побери!
Это «черт побери» она снабдила прищелкиванием
пальцами, что у нее вышло задорно и как-то (если можно
так выразиться) пе в тон разговору. Она повторила чер
тыхание, а затем, взглянув на часы, которые достала из
сумочки, уже торопливо произнесла:
— Короче говоря, желаю вам преодоления недостат
ков в вашей жизни, чтобы их было больше: на этом пре
одолении тренируется человек, а если он еще и писатель,
то... — Раздумчиво покачала головой, подумала о чем-то
очень своем, вздохнула и, резко поднявшись, заговорила
о другом, служебном. — Кстати, — сказала она, — при
шлите мне протокол заседания военно-театрального ко
митета и те пьесы, которые изданы ПУОКРом...
Я назвал двух авторов, недавно изданных: Папоригопуло и Лысенко. Мария Федоровна занесла эти фамилии
в свою записную книжку, спросила, что делает у нас Ад98
риан Иванович Пиотровский. Я ответил, что Пиотровский,
насколько мне известно, пока что ходит на заседания,
а потом читает желающим свои стихи — вот кап и я не
сколько минут назад...
<— А стихи хорошие? — спросила опа.
-— Похожи на Михаила Кузмина, — ответил я.
— Нынешняя поэтическая молодежь подражает Кузмину, Есенину, и подражает сознательно, — сказала Ма
рия Федоровна, и в ртом была глубокая правда.
Я добавил, что Блоку пока что не подражают: для
Этого требуется жизненный опыт.
—. Это вы сами так думаете или где-нибудь вычита
ли? — спросила моя собеседница, и в тоне ее учуял я по
хвалу. — Сами? Наблюдательно... Вы любите Блока? О в
и мой любимый порт, — не самый любимый, но в числе
первых. Мой самый дорогой, на всю жизнь, — Пушкин.
За пим Лермонтов, Некрасова люблю тоже, но далеко пе
всё...
— Очень люблю Лермонтова, — признался и я. — Его
«Выхожу один я на дорогу»—как крик, как стоп, что-то
родное. Еще чуть-чуть, и станет молитвой...
— Не надо, рто не в той области, — как-то испуганно
произнесла Андреева и поднялась.
Однажды вечером Евгений Михайлович Кузнецов
вскоре после моего знакомства с ним (летом двадцатого
года) рассказывал мне интересные истории, которые он
слыхал от директора императорских театров Теляковского. Я был ночным дежурным по ПУОКРу, было скучно,
работы никакой, и Кузнецов, задержавшийся на службе
в Театральном отделении, явился развлекателем бесцен
ным. К нам вскоре присоединилась Мария Федоровна.
Она позвонила по телефону, ей понадобилось что-то из
документов, не помню, что именно, я сказал, что она
7*
99
может прислать кого-нибудь или заехать сама — я в ее
распоряжении до шести утра следующего дня.
— Буду через полчаса, — ответила она.
И вот два молодых человека (мне и Кузнецову вместе
в те годы было сорок пять) и уже немолодая женщина,
с интереснейшей биографией, опытом, талантом, с восьми
до полуночи беседовали о литературе русской, француз
ской, американской, о Ленине и его друзьях, о будущем
России, о театре, о ролях, сыгранных Марией Федо
ровной.
Мне удалось «сервировать» чай — далеко не то, что
понимается под этим сегодня, но по тем дням я устроил
нечто изысканное, достойное и Марии Федоровны и та
лантливого Кузнецова. У меня в столе всегда имелась
дежурная заварка чая. Добыть стаканы не представляло
труда, а продовольственная кладовая оказалась открытой,
и я получил хлебный паек мой вперед на неделю. Вместо
мяса дали граммов триста колбасы, кусков десять сахару.
Мария Федоровна с удовольствием отменным пила
чай, ела бутерброды с колбасой, ей препохвально и
усердно помогал Кузнецов. Мне оставалось радоваться,
иногда подходить на телефонные звонки, вместе с дежу
рившими со мною красноармейцами дважды обходить
огромнейшее помещение ПУОКРа: он помещался в доме
№ 15 на улице Герцена.
После ужина и чая Кузнецов открыл литературный
вечер: он рассказывал о Теляковском, о цирке, а потом,
когда попросили меня «изобразить что-нибудь», я снова
и снова задекламировал, начав, как всегда, с Блока и кон
чив моими собственными стишками. Дело прошлое, чув
ствуя, что Марии Федоровне уже надоели мои вирши,
я прочел несколько стихотворений моих товарищей, и —
грешник! — кое-что Фета, Случевского, Иннокентия Ан
ненского. Меня спросили: «А это чьи?» Всего я прочел не
менее двадцати стихотворений, но вот этот вопрос задали
100
мне только после стихов Анненского. Я пе назвал его
имени, заявив, что забыл автора. Фет, Случевский и даже
Тютчев были причислены к лику моих товарищей... Вот
что, как-никак, а всё же случается с людьми образован
ными, высокоинтеллигентными, начитанными...
Много лет спустя, вспоминая нашу молодость, мы
с Кузнецовым восстановили в памяти это мое ночное де
журство н я прочел все те стихи, что читал свыше три
дцати пяти лет назад.
•— А вот эти стихи я запомнил, — признался Евгений
Михайлович. — И только теперь могу установить автора.
А правда ли, что тогда я не назвал ни Фета, ни Тютчева,
ни Апненского? А вы знаете, кого назвала автором этих
стихов Мария Федоровна? Блока! Только в Тютчеве не
ошиблась, но вы хитро поступили с этой охотой на осве
домленность! Однажды даже Брюсова изловили! Даже
Брюсова, а си, кажется, был непогрешим по этой части и
всех русских портов наизусть знал. И поймали его на
Блоке: он не признал одного известного порта и Блоку
приписал его стихи...
Так велика была власть Блока над нами, так глубоко
вошли в нас интонации его музыки и слова. Мария Федо
ровна очень любила «качание ритма» Блока. Об этом мы
как-то говорилк, и я часто вспоминаю этот разговор,
в особенности когда перехожу один, без спутников, Ки
ровский мост.
Коль скоро речь идет о Марни Федоровне, скажу, что
переходили Кировский, в то время еще Троицкий, мост
Кузнецов, Анна Радлова, Пиотровский, Андреева и я.
Мария Федоровна шла рядом с Радловой, впереди шагал
я под руку с Кузнецовым и, то забегая вперед, то отста
вая, семенил всегда чему-то улыбающийся Адриан Ива
нович Пиотровский.
Радлова пи с того ни с сего принялась читать стихи
своего любимого поэта Михаила Курмпна, а потом осме
101
лел и я и прочел блоковскую «Незнакомку» и «Есть игра,
осторожно войти...». Мария Федоровна замедлила шаг.
Позади нас шли и слушали хорошие стихи человек де
сять. Они и не догадывались, что идут позади известной
русской артистки, никому и в голову не приходило, что
вскоре станут известными и Радлова, и Пиотровский,
и Кузнецов... Перейдя мост, мы присели на первой же
скамье. Адриан Иванович откланялся и скорым, размаши
стым шагом устремился к себе домой. Радлова также про
стилась с нами и пошла обратно, к мосту. Я и Кузнецов
остались с нашей дамой. Меня точил весьма дурацкий дух
желания покрасоваться, я так и ртак намекал на то, что
и у меня есть собственные стихи о незнакомке, и вовсе
пе подражательные, но Кузнецов уже овладел вниманием
спутницы, и мне оставалось любоваться ее профилем и
слушать красноречие умевшего поговорить Евгения Ми
хайловича...
В начале тридцатых годов, когда Мария Федоровна
была директором Дома ученых в Москве, я просил ее
позаботиться об одном моем приятеле, которому надо
было предоставить ночлег, кое-какие книги, познакомить
с таким-то и таким-то ученым. Мой приятель явился в ка
бинет Марии Федоровны и протянул мое письмо. Оба
ятельная, на вид моложе своих лет, Мария Федоровна
прочла письмо, задала несколько вопросов моему при
ятелю, а затем приступила к выполнению моей просьбы.
Спустя час с малыми минутами было всё сделано: Мария
Федоровна позвонила по телефону одному ученому, по
звонила другому, потом распорядилась о ночлеге, предо
ставив приятелю моему бесплатное жилье в течение
месяца.
— Но мне достаточно и десяти дней, — сказал обла
годетельствованный.
102
— Мало ли что может случиться, — ответила Мария
Федоровна. — Вы можете влюбиться — это раз, и тогда
десяти дней, само собою, не хватит. Вы можете полюбить
Кремль, будете ежедневно просить туда впустить вас,
и хлопоты займут не менее месяца...
В КАЗАРМЕ
НА НАРАХ
С ИГОРЕМ
СЕВЕРЯНИНЫМ
^5^^^^есной 1916 года без малого две недели служил
в аРмии вместе с известнейшим в то время
ШaS ^п°этом Игорем Северяниным, — в списках он
Кіга
®эпачился как Игорь Васильевич Лотарев и
пребывание имел, как и я, в шестой роте и,
как и я, спал на втором этаже деревянных нар и даже со
мною рядом.
Познакомились мы, как порты, — один уже почтенный,
взысканный и изысканный, другой начинающий и по вине
войны оторванный от любимого дела. Ночью полушепотом
Северянин читал мпе свои стихи, я впимательпо слушал,
а потом читал и я свои вирши, и он слушал невнима
тельно, нетерпеливо дергаясь всем телом и поводя огром
ной головой.
Незадолго до того как на врачебной комиссии его
освободили «но чистой», то есть уволили вовсе от военной
службы (имелась у него могучая протекция, рука — то,
что в наше время именуют блатом), на плацу 3-го пехот
ного запасного полка (на станции Малый Петергоф, в ка
зармах бывшего Каспийского полка) происходили учеб
ные стрельбы из мелкокалиберной впнтовки. Рядовой
Игорь Лотарев случайно, или так и должно было быть,
из пяти выпущенных пуль в цель попал три раза. Дважды
103
пульки легли кучно. Батальонный командир похвалил
Лотарева:
— Молодец, солдат!
На что Северянин, он же солдат Лотарев, чуть повер
нувшись в сторону батальонного командира, небрежно
кинул:
— Мерси, господин подполковник!
Батальонный застыл в позе оскорбленного изумления.
Кое-кто из солдат, стоявших подле стрелка и его поощри
теля, прыснул в кулак, кое-кто побледнел, чуя недоброе
за этакий штатский и даже подсудный ответ, когда пола
галось гаркнуть: «Рад стараться, ваше высокоблагородие!»
Наконец батальонный разразился отборной бранью и,
призвав к себе ротного, взводного и отделенного, назида
тельно отчеканил:
— Рядового с лошадиной головой, вот этого, впредь
именовать по-новому, а именно, как я скажу: Мерси. По
нятно? Рядовой Мерси!
Так на весьма короткое время и прозвали Северянппа.
На поверке взводный после Логинова и Ляхова выкликал:
— Мерси!
— Я! — негромко отзывался Северянин, нимало не
обижаясь на то, что ему переменили фамилию.
Мне он жаловался:
— Вот как нехорошо, голубчик Борисов! Теперь я
уже нескоро напишу стихи, нескоро... Ну не всё ли равно
батальонному, как я ответил, не правда ли?
— Конечно, — ответил я, — по, знаете ли, дисцип
лина, ничего пе поделаешь... Вы лучше, Игорь Васильевич,
расскажите что-нибудь такое, что сами считаете нуж
ным сказать начинающему поэту вроде меня. Пожа
луйста!
Не в эту ночь, а в следующую мой известнейший со
сед, ближе придвинувшись ко мне на жестких карах, по
ведал следующее, что я дословно и передаю.
104
— Начинают не поэты, а стихотворцы, то есть люди,
которые всего лишь умеют рифмовать и даже, может
быть, знают все правила стихосложения. Порт начина
ющим не бывает, он берет сразу, как лошадь, с места, и
пишет — как взял, так и пошел, вот как человек с тяже
лой пошей. Где же он начинает и где по-настоящему рабо
тает? Спорно, по-вашему? А по-моему, всё понятно. Вы
еще ничего не понимаете, слушайте, что я буду говорить...
Я слушал так внимательно, как больше и нельзя.
Среди азбучных, календарно-отрывпых мыслей у Северя
нина встречались и подлинные открытия, не только для
меня.
— Вы, голубчик, обратили внимание, что я посвящаю
мои сборники некоей Тринадцатой, последней? Это про
сто чепуха, я не считал, сколько их было у меня, — наверпое, немного, мпе страшно не везло. Теперь, конечно,
иначе, теперь прямо отбою нет! А с Тринадцатой всё
очень просто: надо было привлечь внимание читателей
чем-то загадочным, таким, чего у них нет, и средактировать сразу так, чтобы получилось убедительно, чтобы по
верили, а для веры необходим туман: в тумане предметы
менее ясны, любой за что хочешь примешь! Вам понятно?
А пишу я стихи без всяких черновиков — как вьіпелось,
так и хорошо. Если стихи исправлять, будут уже второй
и третий раз другие, новые стихи, пе те, что были до
Этого...
— А вы их вынашиваете, обдумываете? — спросил я.
— Нет, не выкашиваю, я пе женщина — я порт, меня
что-то вдруг осенило, и я слушаю диктовку тайны и той
Тринадцатой, которая...
— Да ведь вы сами же сказали, что всё это чепуха! —■
несообразительно прервал я.
— Чепуха, если по счету, но не чепуха, как нечто чу
жое для мещанина, обывателя, одного из тех, кто состав
ляет население. Тайна. Без тайны никак нельзя в нашем
105
деле. Дело поэта представляет собою тайну, молодой мой
друг. Ежедневно я пишу две-три поэзы.
— В месяц сто двадцать, — вовсе не желая обижать
моего соседа, заметил я.
— Не издевайтесь, вы и я — мы на равных положе
ниях, мы солдаты, хотя вы и вольноопределяющийся.
Что я хотел сказать?.. Писание стихов — это приятная
забава, это как птичье пение, от радости бытия, от боль
шого счастья, от...
— А если от несчастья? — опять прервал я, на этот
раз уже себя не осуждая.
— Тогда я не буду писать или перейду на прозу.
А то и вовсе замолчу. Или, лучше, буду писать письма,
жаловаться родным и знакомым. Стихи, или говорю я—■
поэзы, должны идти от настроения. Что? Это тоже, повашему, чепуха? Вы еще ничего не понимаете. Вы ду
маете и чувствуете грубо, реально, смешно. Вы могли бы
дать мне кличку вроде Мерси. Вот скоро я выберусь из
Этой помойной ямы...
Я напомнил ему (он меня вконец разозлил) те стихи,
где он собирается идти во главе своих поклонников на
Берлин. Я прочел эти строки вслух:
Друзья, но если в день убийственный
Падет последний исполин,
Тогда, ваш нежный, ваш единственный,
Я поведу вас па Берлин!..
— Хотели на Берлин вести людей, а сами из воин
ской части смываетесь, да еще называете ее помойной
ямой! — обиженным, недобрым тоном заявил я Северя
нину.— Мне очень нравится ваш первый сборник «Гро
мокипящий кубок», но, простите, все остальные мне пе
нравятся, — я особенно не верю тому стихотворению, или,
как вы говорите — поэзе, где вы собираетесь вести нас па
Берлин. Когда же поведете? По-моему, уже пора!..
106
Совершенно серьезно, нисколько не обижаясь на
мой критический разнос, от всего сердца Северянин от
ветил:
■-— Дайте срок. Поведу! Еще время не настало. Я знаю
когда...
Более полувека прошло с той ночи, когда я разгова
ривал с Северяниным на нарах в солдатской казарме, но
мое изумление, схожее с испугом, не только памятно мне,
но я даже явственно, зримо, как наяву, а не только си
лой воображения вижу лишенный и тени лукавства взор
Северянина, слышу его рассудительно-назидательные
нотки в обещании рано или поздно повести людей на Бер
лин, когда настанет для этого время...
— Господь с вами!—воскликнул я. — Этак шутить!
Знаете ли, ведь рто...
— Я не шучу, — спокойно ответил Северянин. — Мне
уже не раз задавали этот самый вопрос, и я всегда и всем
отвечал: я не отказываюсь, я поведу, но...
Я едва сдержал смех. Я накрылся с головой шинелью,
— Но, — продолжал Северянин, — мне не доверяют,
понимаете? И, наверное, и потом не доверят, но имеппо
мне и следовало бы поручить рту военную и весьма не
сложную задачу...
— Да, вряд ли вам доверят, — ответил я, высовывая
голову из-под шинели и всё еще борясь с подступающим
смехом. — К счастью, господин Лотарев, не доверят: вы
ртакое наделаете, что... А теперь продолжайте, пожалуй
ста, о стихах. Вы остановились...
На нас прикрикнул дневальный, мы мешали спать то
варищам нашим, мы оделись и вышли на площадку лест
ницы. Там за взятку в размере пяти папирос дневаль
ному первого взвода разрешено было нам поторчать
минут двадцать, не больше, посидеть и покурить, не уда
ляясь для ртого в уборную.
107
— Всю жизнь буду писать о мечте, о грезах, о краси
вой жизни, — жадно затягиваясь дымом, проговорил Се
верянин, и взор его стал влажен и печален. — Ненавижу
реальность, то, что вы называете жизнью. Я сотворяю
свою, другую реальность, понимаете? Один критик назвал
меня красавицей, нюхающей табак. Мне это льстит:
я красавица, иначе говоря, я красивый человек. Впрочем,
знаю это и без критика. Но он же сказал, что я ничего
не произнес в поэзии своего, ничего не придумал, что до
меня то же самое говорил один персонаж из одного сочи
нения Достоевского, и будто бы у меня лакейские мечты
и лакейские позы. И поэзы плюс ко всему. Какое свин
ство! Не пишите, друг мой, о жизни— пишите о том,
о чем вы мечтаете, — ведь вы же мечтаете вот сейчас,
сию минуту...
Я подумал: неужели он узнает, увидит, что я мечтаю
о доме, о лампе на столе, о раскрытой книге, — неужели
он догадается обо всем этом небогатом, но таком недо
ступном моем мечтании?..
— Вы мечтаете о красавицах в качалках на борту
парохода, и вы хотите, чтобы подле вас на граммофоне
вертелась пластинка с каким-нибудь модным романсом
или танго... Какие красивые появились танго, — слыхали?
А в зубах у вас дорогая сигара...
Взрыв хохота возвратил моего собеседника на землю:
хохотал дневальный, ненароком подслушавший монолог
рядового Мерси.
А я с тех пор очень жалею ныне уже покойного по
рта Игоря Северянина, по паспорту Игоря Васильевича
Лотарева, недолгое время носившего кличку Мерси. Жа
лею и люблю его — избранного, чтобы из сотен его «поэз»
в сборник «Избранное» были включены самые лучшие,
самые сердечные и душевные, и пусть таких окажет
ся немного — один томик, но зато какой это будет
томик!..
108
„КРАСНАЯ
ВЕЧЕРНЯЯ11
ggaasggg написал пародии па стихи Тихонова, Клюева,
^г|Н^|АхматоБой, Шкапской, Полонской, Есенина,
ІПяста и отправился с ними летом 1925 года
J Ів РеДак0ию вечерней «Красной газеты». Она
помещалась там, где недавно была редакция
«Ленинградской правды» — в доме № 57 по набережной
Фонтанки. Я постучал в дверь кабинета Ионы Рафаило
вича Кугеля. Иона Кугель, родной брат Александра Ра
фаиловича, ведал в «Красной газете» — ив утреннем и
вечернем выпусках — делами деликатными и тонкими, как
называл стихи и прозу редактор этой газеты Петр Ива
нович Чагин — великолепный человек, классический ре
дактор.
Иона Кугель одобрял и браковал стихи весьма ориги
нально и не совсем, на взгляд читающего меня сегодня,
правдоподобно. Высокий, седой, близорукий, никогда не
улыбающийся, Кугель подносил к глазам своим лист бу
маги со стихотворением, читал только две-три строки
сверху, переводил взгляд на середину страницы и, опу
ская взгляд, скользил по нижним строкам. Затем он или
возвращал стихотворение, заявляя: «Не пойдет», или скла
дывал лист бумаги вчетверо и совал себе за пазуху, ми
лостиво бросая ожидающему окончания волшебной про
цедуры: «Беру».
Мои пародии он читал не менее тридцати минут.
Первая — на Тихонова — ему понравилась настолько,
что он прочел ее вслух и сказал:
— Надо взять.
Таким же образом была принята пародия на ПІкапскую. Двенадцать строк он даже прочел по внутреннему
телефону Чагину, сказал, что «дама может озлиться», но на
то и пародия, опа не должна льстить и, по возможности,
109
попасть чуть ниже бровей... Не повезло мне с пародией
на Полонскую.
— Беззубо! Брать не буду, не могу.
И швырнул листок на диван. Я передал Кугелю шест
надцать строк на стихи Клюева. Кугель поднял взгляд
на первую строку и мгновенно опустил его. Затем сложил листок вчетверо и, ни слова не говоря, стал читать
следующую пародию. Таким образом, я имел девять плю
сов и два минуса. Я принялся заступаться за отвергну
тые пародии; мне удалось убедить Кугеля, и оп, устало
и снисходительно оглядев меня, заявил, что берет все па
родии не потому, что опи все хороши, а потому, что надо
же открыть дорогу этому жанру!..
— А теперь идите к Петру Ивановичу и говорите
о деньгах. Те суммы, которыми хозяйничаю лично я, уже
кончились. У Петра Ивановича имеется солидный запас.
С получением денег в редакциях газет и журналов
в те годы дело обстояло просто. Надо было попросить
вдвое или втрое больше той суммы, в которой вы нужда
лись. Я сказал Чагину, что пародии уже одобрены Кугелем, он их принял все, числом одиннадцать. Всего, счи
тая построчно, в ближайшие дни должно быть напечатано
174 строки.
— Сколько же нужно вам денег? — берясь за блокнот
с шапкой «Ответственный редактор Красной газеты», пре
рвал Петр Иванович. — Много дать не могу, с деньгами
у меня туговато...
— Пятьдесят рублей дать всегда можете, Петр Ива
нович, — сказал я. — На большее не рассчитываю, потому
что...
Я разболтался от радости, предвкушая скорую по
лучку. Перо секунд на десять остановилось у некоей точ
ки — видимо, почтенный редактор обдумывал число,
цифру, что-то припоминал по поводу того «туговато»,
тайны которого я, само собою, не ведал. Затем он стреми110
тельно, с нажимом вывел что-то, чего я не видел, оторвал
листок от корешка и подал его мне:
— Торопитесь, через полчаса касса закрывается. Се*
годня суббота...
Откланявшись усердно и не раз и не три, сказав не-*
сколько раз «спасибо большое», я вышел из кабинета
и путаными ходами заторопился в кассу, не глядя на ли
сток из блокнота, по недолгому опыту зная, что двадцать
пять рублей получу непременно и даже обязательно. Ни
как не меньше и, конечно же, не больше.
В кассе никого не было. Я подал мой листок, с ним
что-то проделали, и спустя минуты две-три, ушам и гла
зам своим не веря, я сунул в карман сто рублей.
Такую получку следовало закрепить усердным боль
шим спасибо. Я устремился к Чагину, постучал в дверь,
но ответа не было. Открылась дверь соседнего кабинета,
показалась голова Кугеля:
— Получили?
— Получил, Иона Рафаилович, получил! Сто рублей!
Я даже и не предполагал, не мечтал, но...
— Мечтать и предполагать возбраняется не только
в нашей редакции, по где бы то пи было, — отпустил сен
тенцию Кугель. — Надо знать твердо: с Петром Иванови
чем и Ионой Рафаиловичем не пропадете. Ежели, само
собой, у вас есть кое-какие подарки от природы...
ИГРА
се спи давно умерли: и Владимир Яковлевич
Д Ленский— порт и прозаик, широко известный
предреволюционные годы, и Леонид Изаноувич Андрусов — порт, переводчик Бернса,
Л/
остроумный, веселый человек, и Константин
Олимпов — сып порта Фофанова, всерьез называвший
ОІВ
ШІЯ
Ш
себя «родителем мироздания» и «председателем земного
шара» (в анкете старого Союза писателей, в графе
«Имеете ли детей», написано: «Юпитер, Сатурн, Неп
тун»), и Борис Александрович Родов — прозаик, несокру
шимый оптимист, певец-дилетант, умевший и любивший
вступиться за друга, помочь ему и вместе с ним пора
доваться, и Василий Михайлович Андреев — несправед
ливо забытый прозаик и драматург, и Александр Сте
панович Грин, которого не назовешь умершим: книги
его блистательно живы и всегда будут любимы чита
телем.
В начале двадцатых годов все нарванные мною писа
тели собирались по субботам у Ленского в доме Кз 7 по
Введенской улице на Петроградской стороне. Иногда при
ходил сюда Алексей Павлович Чапыгин. Жепа Ленского
ставила на стол перед каждым гостем стакан чая, взгля
дом указывая на блюдо с бутербродами. Чаю было
сколько угодно, бутербродов очень мало. Гости приходили
в восемь, сидели до двух ночи, читая и обсуждая стихи
свои и прозу.
Однажды Грин исчез месяца на три, а потом появился
совершенно неожиданно (что-то у него возникало с по
купкой дома не то в Старом Крыму, не то в Феодосии).
Обычно не склонный к откровенности и пустопорожней
болтовне, в тот вечер, о котором идет речь (если не оши
баюсь, было рто в мае двадцать четвертого года), много
говорил, спорил, задиристо критиковал прочитанный Ро
зовым рассказ, вполне справедливо распек стихи Андрусона, в которых на сей раз назойливо рифмовались новь
и кровь, маски и ласки, ночи и очи.
— Чайку, Александр Степанович, — предложила хо
зяйка, желая прервать ядовитую критику. — Бутербродик
с сыром!
— Ни чайку, ни бутербродика, — отрезал Грин и
хмуро повел взглядом по картинам на всех стенах: Лен-
112
скиіі недурно владел кистью. — Бутербродик — парохо
дик, — произнес Грин и коротко рассмеялся. — Чайку...
ну, какая рифма на «чайку»? Кто знает? Чай, чаек, чаечек, голубочек, цветочек, молоточек, чайку, ку-ку, кука
реку, распеку, дураку...
Добавил еще несколько слов и — при полной тишине
и внимании — начал нечто профессиональное:
— В стихах и прозе самое трудное — это эпитеты,
прилагательные. Существительное что! Подумаешь! Ну
дои, парус, пирог, дама, базар, закат, площадь... А вот
ршітет — это, прошу не спорить, самое главное. На эпи
тете всякое сочинение держится. Попробуйте напишите
без эпитетов! Существительное — рто спящий. Прилага
тельное — тот, кто его будит. Подойдет, дернет за суф
фикс и скажет: «Вставай, беспомощное существительное!
На работу пора!» Нда... Дайте чайку, Елизавета Семе
новна!
Хлебнул рад-другой, сказал, что чай очень жидкий и
теплый, и предложил игру: кто-нибудь нарывает существительпое, и все придумывают к нему прилагательное,
Эпитет.
— Роза, — несмело начал я.
— Рода? — вопросительно обратился ко мне Грин. —
Хорошо, люблю этот цветок. Борис Александрович,
рпитет!
— Благоуханная, — не задумываясь, ответил Розов.
Грин прыснул в ладонь и трижды коротко и отрывисто
махнул рукой. Все засмеялись.
— Благоуханная! — насмешливо проговорил Грин. —
Единица, Боренька Розов! Это ты тете своей подари!
Благоуханная!.. Надо же, черт возьми, — благоуханная!
Вы, сударь, — обратился он ко мне, и я, недолго думая,
выпалил:
— Набухшая!
8
Леонид Борисов
113
— Три с плюсом, — отозвался Грин. — В каком
классе, мальчик?
■— В первом, товарищ учитель!
— Надо говорить не товарищ, а ваше преподобие. Для
первого класса совсем хорошо. Ну-с, футурист Олимпбв,
понатужьтесь!
Олимпов ответил не сразу — он закрыл глаза и что-то
долго, минут пять, бормотал, а потом поднялся со стула,
вытянул правую руку и, откидывая голову, гордо про
изнес:
— Зеленая!
— Садись, — пренебрежительно махнул рукой Грин. —■
С тебя взятки гладки...
<— Внимательная, — добавил Олимпов и спустя дветри секунды еще: — Сиятельная!
<— За старательность и тяжелую работу получай
тройку. Владимир Яковлевич, пожалуйте!
— А ты, хитрюга, тем временем обдумываешь, —>
съязвил Андрусов.
— Тот, кто будит спящего, ничего не думает, — отве
тил Грин. — Подходит и трясет за суффикс, как и было
сказало. Владимир Яковлевич, ждем!..
— Задумчивая, — заикаясь по своей врожденной при
вычке, ответил Ленский.
Грин вздохнул, пожевал губами.
— Бывает, — сказал он несколько в сторону, словно
только для себя или для сидящего рядом. — Два с плю
сом. Впрочем, на вас я и не надеялся.
Чапыгин, полагая, что наступила его очередь, не
брежно и не без иронии предложил такой эпитет: пяти
рублевая, на что Грин только пожал плечами и сказал,
что эпитет плох петому, что он не рисует, не окрашивает,
а всего лишь оценивает существительное. Бедный эпитет,
торговый, безмозглый...
— Давайте вашу розу! — попросила хозяйка.
114
— Берите мою розу, — чуть нараспев и по слогам
проговорил Грин. — Сна такая, какой я ее вижу. Уловите
мою интонацию и догадайтесь, какая она. Только не та
кая, какая есть и какой ее назвали предыдущие това
рищи. Роза... Роза... — тихо и несколько опечалеппо по
вторил Грин, — а запах ее — запах воспоминаний...
Ставьте мне тройку, но моя роза будет воскреша
ющая...
— Хорошо, — отозвался Розов.
Все остальные промолчали. Сегодня я ставлю Грину
пять с плюсом за этот эпитет — такой просторный для
ассоциаций и воображения.
— Берем вокзал, — продолжал игру Грин. — Кто дает
Эпитет?
— Пронзительный, — сунулся Олимпов.
Грину это понравилось. Он, со своей стороны, приду
мал иной эпитет, а именно дымный, но предложенное
Олимповым прилагательное весьма охотно предпочел
своему.
— Пронзительный вокзал! — смакуя эти два слова,
продекламировал Александр Степанович. — Вижу, осязаю,
верю. Дымный будет похуже, хотя тоже неплохо. А те
перь вот что. Давайте играть в такую штуку: кто лучше
придумает фразу для уходящего от своей возлюблен
ной, — опа его обидела, он пе заслужил оскорбления, оп
не разлюбил, во всё же намерен уйти. Уходит и говорит...
что именно? Победившего не забуду до гроба. Кто
первый?
— Заранее заготовил? — пабычась, спросил Олимпов.
— Я пе жулик, — ответил Грин, отчаянно дымя па
пиросой. — Садись и учись уму-разуму. Сюртук па тебе
папашкин?
— Отцов, — ответил, поправляя, Олимпов. — Ну и что?
=— Ничего. Сюртук Сюртукович Сюртучкин. Бывает.
Ну кто первый?
£*
;115
Я поднялся co стула и, чувствуя себя, как на экзамене
по алгебре или геометрии, заявил:
—' Он скажет такое: «Тебе будет стыдно и больно,
Мария, и ты еще позовешь меня!»
— Вот именно потому-то и не позовет его, дурака
Этакого! — вспылил Грин. — Когда, спаси и помилуй,
вы будете сбегать от своей Марии Павловны, не го
ворите подобной чуши! Тьфу, какой болванище! Про
стите, я это как в парламенте, без оскорбления лич
ности...
Ленский предложил весьма похожее на мое «напут
ствие остающейся», но с той разницей, что уходящий
грозится не возвращаться. Грин расхохотался и, качая
головой, сказал, что Владимир Яковлевич, наверное, ни
когда не был счастлив в любви.
— Заявитъ такое — значит обнадежить женщину: де
скать, жди, скоро вернусь! 3х, Владимир Яковлевич,
а еще седой, полное собрание сочинений имеете! Да
знаете ли вы, любезные мои, — уже обращаясь ко всему
собранию сказал Грин, — что самым лучшим ответом бу
дет такой: он подходит к женщине, молча целует ее в лоб
или щеку и молча же уходит, не оглядываясь. А ты, ми
лая, сиди думай, в чем тут дело? Почему с-н ни слова
не сказал, как он посмел так уходить от меня, а?.. По
нятно?
Это Грин обратился ко мне, и я с удовольствием от
ветил:
— Попятно, Александр Степанович! И большое спа
сибо!
Олкмгюву вдруг захотелось читать свои стихи.
Часы пробили два рада. Грип взглянул на них сер
дито и поднялся. Кинув на ходу: «Будьте здоровы!»,
прошел в коридор, постоял с минуту, о чем-то думая,
и ушел.
116
СУББОТНИКИ
У МГЕБРОВА
ядам актеРа Мгеброва в его квартире собирались
®Г g И| писатели, художники, музыканты и друзья хоІ^п ^яина по театру* Первое собрание — точнее
И ® f сборище— было в августе двадцатого года,
и)
закончились ночные собрания весной двадцать
третьего года.
Кого тут только не было! . Главенствовали лапповцы:
Садофьев (он здесь первоприсутствовал на правах капи
тана первого ранга, каковое звание было дано ему обсто
ятельствами времени), Алексей Петрович Крайский —
автор ставшей широкоизвестной книги в помощь начина
ющему автору — прозаику и, главным образом, стихо
творцу (поэт в подобного рода пособиях не нуждается),
Маширов-Самобытник, Бердников — люди с большим са
молюбием и непомерным чувством обидчивости. Частенько
заглядывал сюда талантливый Василий Князев.
Незадолго до смерти своей сидел здесь где-нибудь
в углу саваофоподобный Иероним Ясинский, слушал сти
хотворцев и, не желая покидать командную должность
на корабле, призывал к себе того или иного юношу, что-то
советовал ему, что-то наказывал и отпускал с миром,
нечто пообещав, по не имея сил на то, чтобы обещание
выполнить.
Как-то раз на субботник к Мгеброву забрел Александр
Грин. Мгебров попросил его прочесть что-нибудь свое.
Грин отрицательно качнул головой, нашел место возле
жарко натопленной кафельной печи, прижался боком
к ней и задремал. Его не беспокоили до самого утра,
а часов в пять, когда печь остыла, он встал и ушел.
Больше он пе появлялся ни разу.
Пришли как-то к Мгеброву писатели из группы
«Серапионовы братья» — Федин, Николай Никитин,
117
Зощенко. Пришли, почитали отрывки из романов и рас
сказы свои и удалились.
— Гордые, — сказал Мгебров. — А надо бы было по
говорить о том, как нам соорганизоватъся. Очень надо бы!
Это соорганизоватъся было коньком милейшего Алек*
сандра Авелпевича. Ему казалось, что если деятели ли
тературы, театра и живописи организуются в некоем
братском союзе, — сразу же появятся талантливые книги,
пьесы, картины. Причем организоваться следовало по ка
кому-то, одному Мгеброву известному, принципу — не
так, как организуются все люди той или иной профессии:
тут должен был действовать некий романтический прин
цип, нечто от ибсеновского «Брандта», что-то от верхариовских «Зорь», что-то до того неразборчиво-аморфное,
что и сам Мгебров не мог толково объяснить. Он жестику
лировал, говорил о каком-то прекрасном будущем с че
ховскими небесами, читал стихи — Апухтина преимуще
ственно.
Кстати, знаменитое, зачитанное декламаторами стихо
творение Апухтина «Сумасшедший» Мгебров читал ежесубботне, и каждый раз по-новому: то, стоя у степы,
сражался с нею жестами и выдыханиями наиболее бро
ских фраз, то, скдя на стуле, изображал пациента палаты
номер шесть, то принимался расхаживать, заложив руки
в кармапы брюк, и тогда старое, зачитанное до абсурда,
до невозможности стихотворение Апухтина превращалось
в нечто достойное похвалы. Кто-то сильно ушкб талант
ливого Александра Авелиевича, сказав, что он может всё,
ибо он гениален. На самом деле он мог очень немного, но
рто немногое он делал превосходно: его стакан был мал,
ему хотелось пить из стакана величиной поболее...
В 1932 году в издательстве «Academia» вышли его
воспоминания (в двух томах) «Жизнь в театре». Эти Два
тома читаются, как талантливо написанный роман. К со
жалению, книги рти, очень недешево ценимые букини
118
стами, заоыты теми кандидатами и докторами, которые
подчас пишут такое о прошлом, что и читать не хочется:
и скучно и часто весьма написаны со имя чего-то, совер
шенно непостижимого читателю.
Виктория Владимировна Чекан — жена Мгеброва — на
субботниках выступала также как декламатор. Нельзя
назвать ни ее, ни ее мужа чтецами, — именно деклама
торы, ни больше, ни меньше, со всеми недостатками, по
роками и свойствами «выразительного», будь оно неладно,
чтения плохих стихов, чаще всего.
Иногда читал одно и то же стихотворение о Степане
Разине состарившийся, чуточку опустившийся Ходотов, —>
читал по-актерски, чем-то напоминая приемы чтения хо
зяина квартиры. Публика с одинаковым равнодушием
съедала всё, что ей преподносили, она сама и писала,
и читала, и рисовала: я что-то не помню посетителей, не
занимающихся тем или иным видом искусства. Одна из
постоянных посетительниц субботников, молодая и некра
сивая, танцевала, и даже нечто новое, ею же придуман
ное, неинтересное, лишенное непринужденности; другая —
постарше и внешне интереснее — декламировала стихи
Блока, подвывая и закатывая глаза там, где полагалось
быть проще, естественнее; третья, жена одного посред
ственного актера, вместе с мужем своим декламировала
что-то из Апухтина — очень длинное, скучное, чему и сам
автор, наверное, пе был рад. Некая Лидочка, что-то де
лавшая в- Александрийском театре, бездарно имитировала
Ге, Юрьева, Малютина, Студенцова, Горин-Горяйнова.
Часто выступал с чтением своих стихов Адриан Иванович
Пиотровский, успеха здесь не имевший, и понятно, по
чему: так писать, как писал Пиотровский, не каждый мог
и умел, его стихи (чаще переводы с греческого) были
весьма квалифицированны, слушатели же мгебровских
собраний переваривали что попроще. Так, например,
премьером субботников долгое время был Михаил Анд119
реев, стихотворец на любую тему, преимущественно на
ту, что являлась копией с копии. Мои пародии на петро
градских портов успех имели средний: все в один голос
утверждали, что я напрасно обидел и Шкапскую, и
Клюева, и Полонскую.
Однажды пришел сюда Владимир Пяст, прорыдал свои
ямбы и удалился. В следующий раз он превосходно читал
стихи Блока, Цветаевой, Пастернака. Молодежь (студенты
художественных студий главным образом) увела Пяста
в одну из отдаленных комнат и там до утра слушала его
рыдающее, изумительное чтение.
Летом двадцать второго года пронесся слух, что
в следующую субботу придет сюда с друзьями своими
Владимир Маяковский. Пароду привалило до двух сотен
(обычно бывало около восьмидесяти человек). Маяков
ский действительно явился в сопровождении большой
группы друзей своих; он прошел до дверей «студии», не
переступая порога, оглядел зало и, пользуясь наступив
шей тишиной, обеими руками изобразил те жесты, кото
рые делает человек, зовущий цыплят, громко и смешно
сделал губами: «Цып, цып, цып!..» — и немедленно уда
лился: он впереди, за ним его приятели. Точно такую же
сценку он изобразил в студии фотографа Наппельбаума,
где по понедельникам собирались стихотворцы и про
заики, главным образом стихотворцы, называвшие себя
портами. Впрочем, в «студию Наппельбаума» вход был
строг и требовал рекомендации, здесь часто бывали Ах
матова, Мандельштам, талантливый молодой порт Кон
стантин Ватинов, «Серапиопы»...
После того как Маяковский удалился, слово врал
Мгебров — он не видел того, что было, — милейший Алек
сандр Авелиевич прочувственно выразил ту мысль, что
вот, скажите на милость, какая жалость — ждали-ждали
Маяковского, а он, теснимый друзьями и прихлебателями,
покинул нас так рано, так скоро...
І20
— А как важно было бы нам соорганизоваться, побе
седовать о наших делах, о нашей работе, — приступил
Мгебров к своему коньку. — А мы и поздороваться с Мая
ковским не успели... И почему же не удержали его това
рищи, те самые, которые добровольно взяли на себя се
годня обязанности дежурных?
Привели сюда Есенина. Вольф Эрлих, Рич шоти, По
лоцкий, ПІмерельсон и кто-то еще силком подталкивали
упиравшегося шефа своего, уговаривая войти в зало. Есе
нин просил, умолял, ругался, — кончилось тем, что он
принялся драться, победил имажинистов и выбежал на
лестницу.
Как потом выяснилось, Есенин увидел в зале одного
московского критика-дилетанта, в свое время обидевшего
в печати и Есенина, и его друзей. Есенин, показав ему
язык, решил, что здесь, у Мгеброва, он сделал всё, что
было в его силах...
«Провинция на Караванной улице», как называли не
добрые языки субботники Мгеброва, ожидала однажды
самого Федора Ивановича Шаляпина: кто-то жестоко по
шутил над аборигенами, а они поверили. Явптись в суб
боту в семь, ничего не пели, не читали до одиннадцати,
потом кинули жребий, кому звонить по телефону Шаля
пину. Позвонили, узнали, что Шаляпина в городе нет, он
на гастролях в Москве. И давно, недели ртак три, а то
и месяц.
И всё же у Мгеброва порою, и очень часто, было хо
рошо, уютно, ио-домашнему непринужденно. Сам хозя
ин — душа человек, доброты и щедрости исключитель
ной, да и талантом не обиженный. Если я говорю о его
декламации, о том, как читал оп зачитанные миллион раз
апухтипские стихи и верхарвовские «Зори», то p ro ник ж:
не рисует дурно Александра Авелневича: человек с пес быкновепной, трагически-подвижнической биографией,
отличный актер (кстати, такой взыскательный человек,
121
как Блок, весьма высоко отрывался о Мгебровэ в своем
дневнике) и безукоризненно благородный друг и товарищ,
он не был повинен в том, что к нему по субботам при
ходили все, кому было не лень, кому некуда было деться:
дверь открыта с восьми вечера до шести утра. Бывало
так, что сам хозяин спрашивал того или другого гостя:
— А вы не знаете, кто это там у рояля в сером костюме, в пенсне, вот тот, который курит трубку, — кто
рто?
В ответ пожимали плечами, а тот, который в сером
костюме и с трубкой в зубах, явился сюда понаслышке
от одного актера, а тому говорили о Мгеброве еще в про
шлом году приятели, не раз бывавшие на Караванной,
нынешней ул. Толмачева, 14. Однажды, когда почти все
рано утром в воскресенье разошлись по домам и остава
лось человек пять-шесть, обратили внимание на то, что
дверь по черпому ходу открыта. Пошли в кухню, а по
пути увидели, что в бывшей гостиной с дивапа и трех
кресел срезана кожа. Кто унес? Какие «актеры» или
«художники»?
Однажды минут на пятнадцать пришел сюда Блок: его
пригласил Мгебров, они встретились на каком-то собра
нии, рядом сидели в президиуме. Свидетели этого визита
рассказывают: Александр Александрович вошел в перед
нюю, осведомился, здесь ли живет вот этот человек, — он
указал на хозяина квартиры, всё еще не веря, что еще
существуют некие ночные сборища... Затем снял пальто,
шапку, положил пх поверх общей кучи и неторопливо,
высоко неся голову свою, прошел в коридор, а оттуда
в зало, где и остановился на пороге.
Никто не обратил внимания на Блока: слушали мос
ковскую певицу, женщину красивую, молодую. Блок как
увидел ее, так уж и глаз с нее не сводил и, любуясь и
слушая, ушел сразу же, как только с провожатыми своими
ушла и певица,
122
— Пела опа неважно, — говорил мне очевидец, —’
даже средненько, но видели бы вы ее! Хороша изуми
тельно! Я наблюдал за Блоком: он, кажется, и дышать
перестал, вытянул шею и минут десять всё глядел и гля
дел на певицу, а она, мне помнится, заметила рто, узнала,
кто именно смотрит па нее... И столько печали было во
взоре Блока... И такая бесшабашность вдруг возникла
в облике певицы — это я помню сверхотлично, и петь она
стала лучше, как только заметила, что на нее Блок
смотрит...
Мгебров умер в глубоком одиночестве летом 1966 года.
В течение последних пяти-шести лет жизни он играл в те
атре имени Пушкина, ему давали маленькие роли—*
например, цыгана в первом акте «Живого трупа» или од
ного пз тех, что изображают толпу в какой-то пьесе.
В кино он великолепно сыграл Державина в фильме
о Пушкине.
Книга его «Жизнь в театре» останется надолго, книга
не только мемуарная, но и весьма и весьма необходимая
каждому молодому актеру: в ней опыт, каждый эпизод —
золотой совет собрату, да и как чтение воспоминания
Мгеброва не уступают прославленным театральным ме
муарам.
НА ПРИЕМЕ
У ГОСПОДИНА
АВЕРЧЕНКО
было четырнадцать лет, когда я убедился,
|что половина всех стихов и рассказов, помс-ща|емых в еженедельниках, написана плохо, при|близительно, неинтересно, — так и я напишу!
И, возможно и наверное, — даже лучше.
«Так и я напишу» разделяли со мною мои товарищиодноклассники. Некоторые из них посылали свои опыты
Sho
123
в «Огонек» (оттуда ответа никто и никогда не получал,
хотя на ответ и вкладывались в конверт марки), в «Ро
дину» (полнейшее молчание), в трехкопеечный мусорный
еженедельник «Всемирная панорама». Редакция этого
журнала частенько принимала то, что ей посылали, и от
вечала в том, правда, случае, если на ответ были прило
жены две семикопеечные марки (открытка для ответа
стоила три копейки, закрытое письмо — четыре). При
ложи одну марку в семь копеек — ответа не получишь.
Видимо, в семь копеек оценивались труды некоего дяди,
который отвечал авторам.
«Всемирная панорама» напечатала два стихотворения
моего товарища, скрывшегося под инициалами, и рисунок
пером нашего соседа по квартире, продавца из галанте
рейного магазина. Только один я знал, что этот рисунок
пером был весьма посредственной копией картинки из
старого номера «Нивы». Зпал и никому ничего не гово
рил: наш сосед был пьяница, вор, драчун. Его все в доме
боялись. Он дружил с околоточными и паспортистом из
полицейского участка.
Присматриваясь к журналам, я вскоре самонадеянно
убедился, что смогу проникнуть на страницы «Сатири
кона» — подписи к рисункам в ртом журнале были очень
и очень неостроумны, плоски, и опять пришло на ум:
«Так и я могу».
И в течение двух часов как-то вечером сочинил я рас
сказ. Он расценивался мною, при всей моей придирчи
вости к себе, чуть дешевле тех опусов, которыми щедро
усеивал страницы своего журнала «Сатирикон» Аркадий
Аверченко. Его рассказы были смешны, талантлив Авер
ченко был бесспорно, но рассказы всё же уступали в тон
кости и юморе талантливейшей Тэффи. Став эмигрантом,
тоскуя по родине, Аверченко обрел эту тонкость, она яви
лась на зов его горьких воспоминаний, недобрых мечта
124
ний о будущем, во имя которых он жил в Праге, где
и умер.
Тщательно переписав рассказ на одной стороне листа,
сделав поля в четыре сантиметра, подписав рассказ и ме
ленько в нижнем левом углу на последней странице ука
зав свой адрес, я отправился после уроков на Троицкую
улицу, к Аверченко.
Меня впустил дородный дядя с бородой, я сказал ему,
что хочу видеть господина Аверченко. Дядя кивнул голо
вой, знаком дал попять, что необходимо раздеться, пове
сил мое пальтишко и фуражку на гвоздик подле насто
ящей, из полированного дерева, вешалки и указал на при
емную, где стояли два дивана, несколько стульев и два
кресла, обитых черной кожей. На столике у окна лежали
номера разных журналов.
— Посиди и обожди, — сказал тот же дядя, указывая
взглядом на стул. — Господин Аркадий Тимофеевич Авер
ченко тебя ужо примет.
Я присел, стал ждать, полагая, что примут меня
после всех тех, кто, несомненно, вскоре появится. И дей
ствительно, разного вида дяди (и одна тетя) появлялись,
опи проходили в кабинет господина Аверченко, и оттуда
слышен был мне и разговор, и смех. Я положил на ожи
дание час, на процедуру приема минут десять. Значит»
размышлял я, успею домой к шести часам. Два часа па
уроки, потом в гости к кому-нибудь из товарищей.
Ждал я приема полтора часа. Наконец на пороге полу
открытой двери появился Аверченко, я узнал его, да и
как было не узнать такого известного всему городу (да и
городу ли только!) человека! Он был в черном, подпо
ясанном кушаком, халате, на широком, чуть вздернутом
посу сидело, посверкивая, маленькое пенсне с зажимом
на переносице.
Ни слова не говоря после приглашения («Пожалуйте,
молодой человек!»), я устремился за Аверченко, он
125
Закрыл за мною дверь, сел за стол (не письменный, а не
большой, похожий на бюро), улыбнулся и, так и не сни
мая улыбки с добродушной своей физиономии во все
время приема (а он длился минут двадцать), сказал:
— Давайте-ка ваши стихи!
— У меня рассказ, господин Аверченко, — победно
отпарировал я.
— Я не господин, юноша, меня зовут Аркадий Тимо
феевич, — поправил Аверченко и, улыбнувшись шире и
добродушнее, сказал: — Если рассказ, давайте рассказ.
Сейчас мы его того... Кто это говорил «того», — ну-ка?!
— Портной Петрович в рассказе Гоголя «Шинель», —•
по-военному четко и громко, без запинки ответил я, чув
ствуя, что дело с рассказом моим, видимо, уже устроилось:
па первый вопрос ответил без ошибки и не задумываясь.
Каков-то будет следующий вопрос...
— Молодец, юноша! Трк-с... У вас, вижу, всего три
странички. Название — «Не повезло». А кого вы, юноша,
любите из современных авторов?
Я перечислил моих любимых писателей: Блок, Бунин,
Куприн, Дюма, Гамсун. Аверченко не обратил внимания,
что француз Дюма попал в мой изустный список по недо
разумению, — впрочем, возможно, и Аверченко считал его
вполне современным...
— Я люблю этих, — сказал я, — и многих других.
У меня нет одного любимого — я люблю многих. Скажешь:
люблю вот этого» — смотришь, пять или шесть других
набегают...
И тотчас поправился, заявив, что, конечно же, люблю
одного-двух, не больше, остальные нравятся, одни очень,
другие меньше. Аверченко глядел на меня внимательно,
чуть подрагивала его нижняя губа, словно он сдержи
вался, чтобы не рассмеяться, хотя ничего смешного я не
говорил. Еще не заглядывая в мою рукопись, он спросил,
зачем я пишу,
426
.— Пишу... не знаю зачем. Хочется, и пишу.
— И стихи пишете?
— И стихи пишу. Хочется, знаете ли... У нас в классе
только двое не пишут...
— Ну а если кто-нибудь запретит писать, тогда как?
— Такого не бывает, господин... Аркадий Тимофее
вич, — зачем запрещать, кому какой вред, если я сочиняю.;
Вот вы, например, это очень хорошо, что вы сочиняете!..
Аверченко расхохотался, даже встал и по комнате
прошелся. Коротко хихикнул и я.
— Ну-с, установим, что никакого вреда нет, — ска
зал Аверченко, снова садясь подле меня. — Наоборот,
большая польза и тому подобное. А теперь, юноша, си
дите смирно, а я почитаю ваше сочинение. Впрочем, мо
жете походить, посмотреть картинки на стенах...
— Ничего, не беспокойтесь, — ответил я, и голос мой
дрогнул: Аверченко стал читать мой рассказ. Судя по его
взгляду, оп не производил на него должного впечатления:
си раздраженно откинул первую, уже прочитанную стра
ницу, мельком, едва слышно, заметив:
— Ночерк хороший, разборчивый...
На стенах висели рисунки сотрудников журнала —
Реми, Радакова, Юнгера, Мисс, сотрудников немецкого
«Симплицмссимуса». Я смотрел и ничего не видел в под
робностях, ничего мне не нравилось: краем взгляда я за
метил, что Аверченко рукопись мою не читает, она лежит
на столе, а он о чем-то думает, постукивая пальцами одной руки по своему колену. «Не нравится мое сочине
ние»,— подумал я и угадал вообще, не угадав в част
ности.
— Сырой рассказуля, — спокойно, тем тоном, каким люди говорят «здравствуйте», сказал Аверченко,
и скучный, милый мой юноша. Напечатать его никак
нельзя. Это будет медвежьей услугой вам, понимаете?
Никак!
127
Долго смотрел на меня, до тех пор, пока не вызвал
на моем лице улыбки, о чем он, бесспорно, и старался.
— Но... — он встал и, заложив руки в карманы брюк,
распахнув полы халата, стал расхаживать по диагонали
комнаты. — Но, как я уже сказал, есть в рассказе коечто обнадеживающее.
— Да вы ничего не говорили, — заметил я, чуя не
доброе в этой выдумке редактора.
— Говорил про себя и один раз негромко, — возразил
Аверченко. — Мне, например, по душе вот такое выра
жение...
Взял со стола мою рукопись, нашел, что ему было
нужно, прочел вслух:
— «Лицо ее похоже на мокрый клубок шерсти, а его
физиономия чем-то напоминала мне экензпат, виденный
в этнографическом музее. Я подумал, что здесь, с этими
людьми, и везучему не повезет...»
Положил рукопись на стол, потрепал меня по плечу,
спросил, сколько мне лет, где учусь, кто родители, велел
прийти в редакцию через месяп-полтора и чтобы я непре
менно принес новую рукопись, и необязательно смет
ную, — можно даже и такую, от которой плакать хо
чется...
— И такую, само собою, — добавил од, — чтобы ее
можно было напечатать. — Ну а деньжонки есть? Не ври,
юноша, нет у тебя денег, а Наг Пинкертон даром у газет
чиков не выдается!
— Я Ната Пинкертона не читаю, — сказал я, уже об
радованный, окрыленный, счастливый. — Я читаю при
ключения Шерлока Холмса.
— Этот лучше, конечно, но деньжонки я тебе дам.
Не волнуйся, голубь, рубль, не больше, но и рубль тоже
хороший гонорар за возвращенную рукопись! А ведь не
плохо это у меня получилось, а?! Это тебе рубль в каче
стве поощрения — на мороженое и Шерлока Холмса...
128
Достал из стола коробочку, стал указательным паль
цем рыться в мелочи, но, видимо, рубля там не отыска
лось, и он стал извлекать двугривенные и гривенники.
— Вот тебе, юноша, сто копеек серебром и еще три
дцать копеек пятаками. Бери, бери, не играй самую дур
ную роль — роль лицемера! И приходи еще раз, есть?
И напиши такой рассказ, чтобы я тебе заплатил десять
рублей, — вон как! А если совсем дрянь принесешь —
штаны спущу и драть буду!
— А разве у меня сейчас так плохо? — спросил я, наСТ Ор П гКПВй ясъ.
— И плохо, и неплохо, — несколько утомленно прого
ворил он. — Написано так, как оно вообще пишется, по
нимаешь? (И я про себя сказал «Ага!»)
Деньги всё еще бренчали в руке Аверченко. Он еще
раз протянул их мне. Я поклонился и, прошу верить, что
так оно и было, уязвленный и даже обиженный, шаркнул
пегой, как еще совсем недавно делал рто по совету взрос
лых, и, пятясь к двери, открыл ее спиной и направился
За моими пальто и фуражкой.
Аверченко следовал за мною, но денег уже не предла
гал. Одевшись с помощью гардеробного дядьки, я покло
нился и ему, и господину Аверченко, который всё еще
бренчал серебряной мелочью.
— А ты молодец! — сказал он на прощанье. — И непременно приходи. Приходи, когда захочешь. У тебя еще
получится! Ты еще по-хорошему вспомнишь Аркадия ТпысфесЕнча Аверченку! Так что же — придешь?
— Если напишу что-нибудь смешное — приду, — отве
тил я. — Только вряд ли...
— Обидел я тебя, юноша?
— Нет, что вы!
На гладах моих скопилась кучка слез, спа туманила
крор.
Я вышел на площадку лестницы.
9
Леонид Борисов
129
АКИМ ВОЛЫНСКИЙ,
БАРШЕВ,
©РОМАН
иколай Валерьянович Баршев.^ Имя вполне и
И б g незаслуженно забытое, а выпусти он сегодня
\issg и |одну ИЗ своих книжек, ну хотя бы сборник
МІЙ В I рассказов «Прогулка к людям» или «Летающий
Л/І^^^2Фламандрисп», о нем непременно заговорили
бы. И, как всегда бывает, первыми заговорили бы чита
тели. Заинтересовались бы им всерьез и надолго.
Много лет назад имя рто отметил Горький: Алексей
Максимович обладал поражающей способностью замечать
таланты и «сию же неделю» (так выразился о нем Бар
шев) оповещать в печати, что появился новый рас
сказчик, и еще один роман написал такой-то, обещавший и обнадеживавший и вот надежды оправ
давший...
Николай Валерьянович Баршев, инженер-железнодо
рожник, в 1924 году выпустил первую свою книжку рас
сказов. Дважды в месяц по пятницам он принимал
гостей — писателей, художников, актеров. Жил он па тер
ритории Московского вокзала, в большой казенной квар
тире, места было много, гостей собиралось человек два
дцать — двадцать пять. Было много бутербродов, чаю,
кофию, хороших папирос. Всегда первоприсутствсвали на
пятницах Аким Волынский, Всеволод Рождественский, из
Детского Села приезжал Валентин Кривич, с полудюжи
ной вина приходил щедрый Борис Лавренев. Почти на
всех пятницах читал свои стихи Владимир Алексеевич
Пяст.
Редко-редко заглядывал Алексей Толстой.
Я пришел к Баршеву летом двадцать четвертого года*
Меня пригласили с наказом почитать мои стихи «О про
стых и милых вещах». Мне льстило, что рто стихотворе
130
ние было замечено и получило одобрение людьми мною
высоко ценимыми.
На большом круглом столе в кабинете Баршева стояли
два вместительных блюда с бутербродами горой. Между
блюдами высились две высокие башни из маленьких та
релок. За чаем гости сами ходили в кухню, там на плите
всхлипывал только что вскипевший самовар на полсотнп
стаканов.
На диванах, стульях и креслах сидели гости. В особо
почетном кресле восседал длиннолицый, впалощекий че
ловек с потухшим, скорбным взглядом, знаменитый не”
когда автор книг о Достоевском и Леонардо да Винчи,
почтенный Аким Лызович Волынский. Он медленно, со
знанием старинных наставлений, жевал и пережевывал
бутерброды с красной икрой, неторопливо в то же время
беседуя со своим соседом — Николаем Клюевым, извест
ным в те годы портом, который хотя и был в поддевке
и в сапогах с голенищами, однако производил впечатле
ние переодетого священника, чему способствовали длин
ные, в скобку, волосы и некое смиренное благочестие
в осанке и во взоре.
На диване о чем-то спорили Осип Эмильевич Ман
дельштам и Виссарион Михайлович Саянов. Мандельштам,
ероша обеими руками свой хохолок на взлобье и комично
поматывая головой, настойчиво что-то отрицал и, выждав
минуту, когда Саянов перестал спорить, нервическим те”
нором проговорил:
— А если бы и так, то что же в этом? А если и
не так, то я почту себя обязанным заявить, что и
в ртом случае ничего такого нету, как вам будет
угодно...
.— Мпе всегда угодно того же, что и вам, дорогой
Осип Эмильевич, — уважительно, с почтением пробасил
Саянов, прижимая обе руки свои к сердцу, —Я понимаю
вас, Осип Эмильевич, и..4
9*
131
•— Э^о Дурно, что понимаете, — перебил Мандель
штам. — Лучше, когда чувствуют, не понимая. Понимать
порта почти всегда означает пренебречь им как чтением.
Недавно вышедшую книжку стихов изумительного Бориса
Пастернака «Сестра моя жизнь» я весьма остро чувствую, и к чему мне понимание — то самое, школьное по-*
нимание, когда требуют своими словами передать прочи
танное. Передайте, пожалуйста, своими словами стихи
Пастернака!..
Саянов замахал обеими руками и рассмеялся, заявив,
что он, к примеру, Пушкина и Лермонтова вполне пони
мает и в то же время постоянно перечитывает и каждый
раз убеждается, что неделю назад он не понимал вот этих
строф, а сейчас понимает их иначе. Мандельштам стро
гим тоном заявил, что он говорил совсем о другом, что
его не так поняли, и потому он не желает продолжать
беседу на эту тему. Саянов произнес что-то очень тихо,
и Мандельштам, взглянув на него, улыбнулся. Саянов
съежился, голову втянул в плечи и захохотал. Захохотал
и Мандельштам. Глядя на них и ничегошеньки не пони
мая, принялся хохотать и Волынский. Визгливо и коротко
хихикнул Клюев, оглаживая свою короткую, аккуратнень
кую, как у молодого батюшки, бороду.
Пришел артист Мариинского театра бас Шуванов,
частый дублер самого Шаляпина: Шуванов обычно дежу
рил в театре, когда должен был петь Федор Иванович.
Пришла и скромненько поместилась в углу Надежда
Рыкова — поэтесса, к сожалению, вскоре сменившая лиру
на перо переводчика и автора вступительных статей к ро
манам западных писателей. Не я один жалею, что На
дежда Януарьевна перестала писать стихи, — они у нее
были превосходные, вполне самостоятельны по той нерв
ной ритмике, которую сегодня у иных стихотворцев и
даже поэтов не находишь: пишут стихи или сознательно
кое-как или кое-как по неумению... Одно стихотворение
132
Рыковой хранится в моей книжечке, названной «Друзья
и знакомые». За долгие годы кто только не посетил стра
ниц этой книжки!..
Рыкову попросили прочесть стихи, она не отказалась,
Прочла что-то очень интересное, магическое, напомина
ющее и Пастернака и Тютчева, а в неясной музыке инто
нации, в походке ритма чуялся Анненский — родители
и родственники дай бог каждому! Стал что-то говорить
Аким Волынский, никто не понял, что именно он сказал,
похвалил или побранил, но была в его речи такая фраза:
— Конечно, надо всячески избегать выражения своего
отношения к предмету, который берется в качестве сути.
Следует говорить отстраненно, но я сейчас припоминаю..<
Забыл я, что или кого он припомнил. Его выступление
слушали с почтительной скукой; ерзал па своем месте
нетерпеливый Клюев, ему всегда хотелось читать, когда
не было дам или их было немного. Одну ок еще перено
сил. но если бы присутствовало не менее пяти, Николай
Алексеевич наверняка ушел бы не попрощавшись. Горба
тый собеседник неведомо с кем и откуда пришедшей кра
сивой женщины учуял это нетерпение и весьма бестактно
перебил Волынского:
— Свои стихи прочтет Николай Алексеевич Клюев!
Волынский не обиделся, он только поглядел на горба
того с таким видом, что тот ощутил свой горб подлинно
как наказание. Клюев читал стихи, пересев па другое
место. Он не читал, а как-то выгибался голосом, порою
ныл, порою назидательно вдалбливал слушателям свой
дактиль, гипнотизировал их голосом своим, напомина
ющим мяуканье кокетничающего кота. И всё же так оно
или не так, но преподносил Клюев подлинную поэзию,
люби ее или отвергай, — как кому будет угодно.
Посыпались заказы, Клюев выполнял их с удоволь
ствием, и только Волынский ничего не заказал, продол
жая поедать бутерброды,— только что принесли блюдо
133
с черной икрой и осетриной. Рождественский и критик
Медведев уже сбегали за чаем, соблазнив и других гостей.— Просим Фромапа, — сказала некая девица. — Ми
хаил Александрович, прочтите свои стихи!..
Михаил Александрович Фроман — порт и переводчик
Киплинга, — в тщательно отглаженных брючках, в клет
чатом пиджачке в талию, в пенсне на традиционно чехов
ском шнурочке. Читает он так, что хочется сказать: «Са
дитесь, четыре с плюсом, мальчик!» Стихи его безуко
ризненны по вкусу и умению быть так похожими на Хо
дасевича, что не сразу скажешь, что именно было прочи
тано^— Ходасевич или слепо ему подражающий Фромап^
Когда скажешь ему, что он вылитый Ходасевич, Михаил
Александрович польщенно кланяется и говорит, что каж
дый порт на кого-нибудь похож, непохож на других
только Крученых, зато его и читать никто не читает, —
Зачем? Да и можно ли читать того, у кого нет портических родителей...
Мне в первый же мой видит к Баршеву пришлось чи
тать под аккомпанемент чайных ложечек, коими помеши
вали в стаканах, и прихлебывание горячего чая. Я на
рочно поднял голос, кто-то сказал: «Ого!» — и я поднял
его еще выше, чтобы неповадно было говорить под руку,
Волынскому мои стихи поправились, он похлопал в ла
дошки, склонил голову набок и в пику тем, кто был про
тив, заявил:
—■ А талантливо! И весьма!
Я был значительно выше седьмого неба, я разошелся,
благо некому было остановить: сам хозяин глядел на
меня доброжелательно, с поощряющей улыбкой. Я чи
тал одно стихотворение за другим, забывая называть каж
дое и интонационно мешая одно с другим. Мипут два
дцать томил я гостей моего друга, наконец с поклоном
опустился на свое место. Кто-то заметил, что я прочел
весь мой сборник, на что я возразил:
Ш
Сборника еще не имею. А если он у меня будет,
то прядется читать его не менее двух часов.
Азартно заколотил в ладоши Волынский, глядя на
него, зааплодировал и Мандельштам и вскоре, не допив
стакана с чаем, не вставая, стал читать свои стихи.
Он читал сдержанно-упоенно, выпячивая размер, ту*
туя смысл, который от этого проступал еще ярче и
тверже, подобно гравюре, рассматриваемой в полумраке.:
Двум портам (имею в виду их как чтецов стихов) невоз*
можно подражать: Блоку и Мандельштаму. Они прояв
ляли самый процесс возникновения стихотворения, и если
Блок, читая, силился сдержать крик, рвущийся вслед
каждому произносимому слову, и откровенно интонацией
своей заявлял о страшной, нечеловеческой усталости, то
Мандельштам, наоборот, только что не хвастал силой,
бодростью, но не той, что переживалась вот сию минуту,
а той, что сопровождала порта когда-то, когда зачинались
вот эти строфы...
Мандельштам читал минут сорок, и никто его не про
сил, чтобы он читал еще и еще, — он, видимо, перестал
ощущать время, он жил в атмосфере своего, им создан
ного мира и, читая, еще раз осматривал его подробности,
Закоулки. Порою Осип Эмильевич делал большие глаза,
словно чего-то пугаясь, иногда опускал голос до шепота,
выговаривая слова, как нянька, желающая напугать ре
бенка, хотя в словах не было и намека на что-то, что
могло испугать, — чаще всего перечислялись города или
имена.
После Мандельштама читала стихи молодая поэтесса
(забыл ее фамилию), и она или сознательно подделыва
лась под голос Мандельштама, или, что вероятнее, Мапдельштам когда-то так очаровал ее, что она забыла
о своем, природой данном голосе, а вернее всего, ее сла
бенькие, бедненькие стихи потому и читались на чужой
камертон, что иначе читаться и не могли.
135
И —что случилось!^—Мандельштама стали просить,
чтобы он еще почитал стихи. И Мандельштам — он был
в ударе в тот вечер, — снова забормотал свои стихи,
и продолжалось его второе выступление не менее часа...
Близко к полуночи пришел еще один гость — Алек
сандр Иосифович Доливо-Добровольский, брат известного
ученого, работавшего в те годы в Москве. Александр Иоси
фович был необыкновенно остроумен, его запросто назы
вали «наш русский Анатоль Франс». Его выступление за
няло ровно две минуты: он прочел две заповеди свои, —*
одну он занес в мою книжку на память, вот она:
«Молясь богам, не просите об избавлении вас от лукавого, но молите о ниспослании вам искушений и богатой соблазнами жизни. Аминь. А. И. Доливо-Добровольский, лето 1924 года».
Вторая — я запомнил ее сразу же — одна строка:
«Каждого любит тот или та, о ком мы и не подозре
ваем».
Часы били половину второго (кое-кому казалось, что
один удар — рто всего лишь половина первого), когда
Задремавший в кресле своем Аким Львович вдруг вздрог
нул, вскинул голову и громко произнес:
«— Какая станщія? Москву не проехали?
Следующая остановка, — ответил Клюев и, обра
тясь к Баршеву, заявил, что сейчас, видимо, начнется те
атральный разъезд, но как бы там ни было, а он остается
ночевать, ходить по городу ночью он боится: внешность
у него такая, что ему, как служителю культа, достанется
от каких-нибудь совсем не светлых личностей.
«— Буду у вас ночевать, а за услугу почитаю стихи.
■— Вот и веронала не нужно, •— съязвил кто-то, не лю
бивший Клюева. — Два стишка — и Николай Валерьяно
вич крепко спит.
Гости шли по Невскому и снова по очереди читали
стихи — на этот раз уже не свои..^
136
НАЧАТКИ
ГРАМОТЫ
[^У^^^^ето тксяча девятьсот двенадцатого года. На
а*Л gw
| Марсовом поле, в той его части, что ближе
ЧІ К А Ік Отнему саДУ> с У^а и до вечера репетируют
Ей У g |потешные войска. Не знаю, как делались эти
LJ/ ИМД^^потешные — то ли отдавали в часть сирот, то
ли добровольно принимали кого угодно. Вид у этих по
тешных и в самом деле потешный: уродливо огромные, не
по ноге, сапоги с голенищами, не по росту просторные
гимнастерки и такие же, заправленные в сапоги, штаны
с напуском. Редко у кого из мальчиков на голове по
размеру фуражка, — большинство высоко поднимает го
лову, дабы что-либо видеть, ибо фуражка закрывает
весь лоб.
А пыль двумя слоями — внизу и над головами потеш
ного войска.
Гремит оркестр духовой музыки. Ребятишки, слушая
команду запыленного и пропотевшего штабс-капитана,
весьма конфузливо гарцующего на коне, который под
стать извозчичьей лошадке, устало шагают кто в ногу,
кто — как придется. Очень жарко, наверное, не меньше
двадцати пяти — двадцати шести.
Я вслух жалею потешных и спрашиваю моих спутни
ков: «К чему они, зачем?»
Высокие спутники мои — художник Радаков, сотруд
ник известнейшего журнала «Сатирикон», и мой отецкрестный Осип Адольфович Шарлемань — принимают во
прос мой за повод поговорить об этих потешных и тем са
мым косвенно отвечают на мой вопрос.
— Оно и в самом деле потешно, дорогой мой, — гово
рит один из моих спутников. (Сегодня, по прошествии
пятидесяти семи лет, дословно помню их разговор, но не
137
в состоянии вспомнить, кому именно принадлежало то
или иное замечание, та или иная реплика.) Петр Первый
начал нечто подобное в начале своего царствования, Никол ай делает рто под конец. Следовательно, оно, потеш
ное войско, абсолютно ни к чему. Только людей дразнят
и подспудное обнаруживают...
<— А хорошо бы изобразить! Как полагаете, Авер
ченко возьмет?
— Е’кели с подтекстом — возьмет непременно, если
же без подтекста — отдавайте в «Листок»: там любят,
чтобы как в настоящей жизни, чтобы, спаси и помилуй,
глядящий на изображение двух подписей придумать бы
не мог. Довольно и той, что уже имеется.
— Бедные ребятишки, — рто жалеет потешных мой
отец-крестный. >— Какое будущее ожидает их... Солдат
ская доля.
•— А вы посмотрите, что делает солнце, вы посмот
рите! — восклицает Радаков. Он похож на Евгения Оне
гина, несколько окарикатуренного, таким играют его на
провинциальной сцене. — Вы посмотрите, солнце заливает
ребятишек, когда они пересекают поле по диагонали, п
ребятишки топают в теки, когда ртот идиотский штабскапитан посылает их в сторону Павловских казарм. Эх»
изображу-ка я потешных в густой, злой тени, и чтобы
сапоги с голенищами...
— ...сверкали, как металлические, — подхватывает
Шарлемань. — И чтобы...
•— Ну само собой, чтобы две-три рожицы буквально
были бы мокрые от пота, капли пота...
— ...огромнейшие капли, три-четыре на лице, как го
рошипы!..
’— А одно лицо — сплошная капля. И потом...
—' И потом где-то справа длинный нос штабс-капи
тана, его выпученные глара... Извините, один зело выпуІ38
чеппый глаз. Очень страшно. Надо, чтобы было очень
страшно!
— И кусочек козырька его фуражки...:
И горбушкой кусок живота...
■— И как бы еще втиснуть мордэ царствующей осо
бы... — мечтательно полупропел один. Его поддержал
другой:
— Впрочем (это говорит Радаков), намеки на его
черты изображу сверху, на небе, получится нечто вроде
плывущего облака. Вроде как у Чехова: «Плыло облако,
похожее на рояль...»
*— И получится вполне цендурно, хотя за такое, ейей, могут вырвать в Царское Село и наградить золотыми
именными часами...
— Я же шучу, господи! — хохочет Радаков.
— А получается, как это ни горько, вполне серь
езно, — вздыхают оба и почти слово в слово произносят
одно и то же.
Так, перебивая друг друга, художники уже работают
над некоей картиной, которая еще не нарисована, но
проходит сейчас наиболее трудную свою стадию. Это
я уже знаю и понимаю. Сегодня, совершенно случайно
проходя с художниками по Марсовому нолю, я приоб
щаюсь еще к одной производственной тайне. Да, тайне —1
без всяких кавычек.
Горький сказал мпе в 1929 году:
.— Писатель работает главным образом не тогда,
когда он сидит за столом и пишет, а когда он на взгляд
постороннего ничего не делает.
439
ТАК БЫЛ
ЗАКРЫТ
ДОМ ПОЭТОВ
неочередное, экстренное сообщение хочет
Цсделать Владислав Фелицианович, — сказал
іЦ
председатель собрания Николай Оцуп.
ІУ _ И
— Позвольте говорить сидя, — глухим,
расслабленным голосом начал порт Ходасевич. Невысокого роста, в пенсне, чем-то очень похожий
на студента-филолога, какими их обычно рисовали в те
годы, с непомерно длинными пальцами. Сутулится, после
каждой фразы делает паузу, отчего сказанное им приоб
ретает вес, значительность, особый смысл.
— Это я настоял, чтобы вас всех пригласили сюда,
в Дом искусств па собрание Союза портов, и я благодарю
вас, друзья. Дело в том, что на Литейном проспекте
в доме Мурузи ежедневно функционирует так называемый
Дом портов, к делу порта отношения никакого не име
ющий. Этот позор мы перенесли из Москвы: тамошнее
«Стойло Пегаса» кому-то пришлось по вкусу, и вот мы
имеем второе таксе же, если не хуже, стойло. По вечерам
в ртом Доме портов собираются жирногрудые дамы и их
коротконогие, брюхатые, сипло дышащие кавалеры —•
мужья и любовники, а также завитоголовые, длинноногие
п плоскогрудые девицы и молодчики с накрашенными
губами. Вот такая публика сидит за столиками, пьет кофий и принесенное с собой гино до водки включительно,
а им читают свои стихи Оцуп, Одоевцева, Адамович,
Нельдихен, даже Михаил Леонидович Лозинский однаж
ды, при мне это было, читал свои стихи...
Ходасевич горестно покачал головой, вздохнул.
— Звание порта пока что еще стоит высоко, оно всё
еще ценится, но это звание всемерно уничижается, про
ституируется, сводится на нет. Я протестую, я требую
110
закрытия этого дома чтения стихов для объевшейся чело
веческой дряни!
Сидевший со мною рядом поэт Сергей Евгеньевич
Нельдихен привстал и азартно перебил Ходасевича:
— Извините, пожалуйста, но ваше предложение бес
смысленно! Гражданину Ходасевичу, видимо, не нра
вится, что Дем портов находится под маркой Союза поэ”
тов. Ну что ж, можно...
— Ничего не можно!—вспылил Ходасевич. — Под
любой маркой это возмутительное заведение ничего хо
рошего в памяти порядочного человека не оставит^
Я, как член правления Союза портов, настаиваю на за
крытии этого вертепа, позорящего не только меня, но и
вас, Сергей Евгеньевич! Вас в первую голову! Вас уже
называют эстрадником, вам предлагают найти себе парт
нера и превратиться в своего рода куплетиста.
— Вам, как я вижу, завидно, что в Доме портов ваши
стихи успехом не пользовались, — отрезал Нельдихен.
— Ни за какие деньги не буду читать стихи в ртом
Заведении, и никогда не читал, — спокойно, с достоин
ством отозвался Ходасевич. — От вас, Сергей Евгеньевич,
не ожидал я такой зверски уродливой, отвратительной
реплики. Я почитал вас не только талантливым, но и
умным. Но увы!..
Развел руками, ссутулился еще больше, пронзительно
вздохнул. Председатель тряхнул настольный колокольчик,
призывая к порядку, который как будто и не был нару
шен. Ходасевич после паузы, нарочно им растянутой, ибо
ожидал, что Нельдихен извинится перед ним, продол
жал всё так же неторопливо:
— Что касается марки, то под какой же маркой, то
варищи, продолжали бы вы ваше коммерческое, буфетпоблудливое дело? Впрочем, назовите э*от Дом портов
по-московски «Стойло Пегаса», но передайте его в веде
ние того учреждения, которое хозяйничает в ресторанах,
14І
игорных домах и прочих злачных местах. Сделайте всё,
что вам будет угодно, но только пусть Союз портов каса
тельства к ртому вертепу иметь не будет. В самом деле..?
Он снял пенспе, поднялся во весь рост и заговорил
громче, торопливее:
Одумайтесь же! Как только вам не стыдно ежз<
вечерне продавать себя этой жирной, денежной, ничего
в литературе не понимающей публике! Вот вы, например,
Николай Авдеевич, — обратился он к Оцупу, — как вы
можете читать этой черви? Представьте на минуту, что
живы Пушкин, Лермонтов и, скажем, Тютчев и Фет,
и вот вы приглашаете их в ваш Дом портов и говорите:
читайте свои стихи... Вы только подумайте! Да повер
нется ли ваш язык предложить этакое, а?
Пушкин прочитал бы, Пушкин — он молодчина! —*
громко и весело произнес Нельдихен, и кто-то поддержал
его. — Пришел бы, прочел бы и немедленно ушел бы, —
добавил Нельдихен. — Вместе с другими поэтами...
И в наступившей полуконфузной тишине еще добавил;
А вот Тютчев вряд ли... И Фет вряд ли... А Лер
монтов и просто не явился бы... И не потому, что тут какой-то позор, а просто сословная условность. Ну вы по
нимаете, что я хочу сказать.
Понимаю, к сожалению, понимаю, но хотелось бы
не понимать, — с подчеркнутым чувством горечи и осужде
ния проговорил Ходасевич. — И возразить мне нечего.
Я отказываю себе, запрещаю что-либо отвечать вам, гралгданин Нельдихен. И вообще я сказал всё, что намерен
был сказать. До свидания!
Поклонился налево и направо и ушел.
Долго молчали после его ухода. Стали одна за другой
Зажигаться спички, — все, как по команде, закурили.
. •»* А ведь он правду сказал, — послышалось из глу
бины зала. — Ходасевич справедливо говорил: этот дом
ни к чему, его закрыть следует!
142
’— Чем он пометал вам, Юрий Никандрович? — шепе
ляво спросил Георгий Иванов.
Юрий Верховский, массивный человек с волнистой
гривой волос, уже в годах значительных, еще раз сказал,
что Ходасевич прав и что надо закрыть Дом портов.
—Он мешает не только мне, — продолжал Верхов
ский. — Он мешает всем нам. Я и не риал, что мои това
рищи по оружию ежевечерне, нпчтсже сумняшеся, читают
стихи нрпмапам. Какая гадость! Какая гадость!
—- Скажем ртим нрпмапам, чтобы они взяли в свою
коммерцию наш Дом портов, — предложил молодой чело
век из поэтического объединения «Звучащая раковина». —«
Желающих найдется много, предприятие прибыльное и
уже на ходу, что нарывается. А закрывать зачем? Мало ли
кому что не нравится!
После этой реплики наступила тишина, и очень нелсв-<
кая, пока наконец председатель по чьей-то подсказке не
предложил поставить на голосование вопрос о дальнейшем
существовании Дома портов.
— Кто за то, чтобы голосовать? — спросил Оцуп.
Молчание.
— Кто против голосования? И тем самым против об->
суждения всего того, что сказал Ходасевич? — продолжал
Оцуп.
Молчание.
>— Что ж, будем голосовать, — нервически рассмеяв
шись, сказал Оцуп. — Кто за то, чтобы Дом портов про
должал свое существование?
Руки подняли Нельдихен, Адамович, Оцуп, Одоевцева,
Берберова, человек пять из «Звучащей раковины». С по^
мощью Валитова Оцуп дважды сосчитал реденький лес
поднятых рук. Получилось десять. Всего в зале присут
ствовало двадцать восемь человек.
Неделю спустя Дом портов прекратил свое существо-»
вание.
143
ВЕРА ХОЛОДНАЯ
И ВЕРТИНСКИЙ
В ГОСТЯХ
У РАНЕНЫХ ВОИНОВ
^^э^доме № 24 по Загородному проспекту в двух
Ія . if ^огромных корпусах помещался в годы первой
«I- ^^МИРОВО^ гойны госпиталь для больных и ранеЙвых ноннов» госпиталю было присвоено имя
О/
бельгийского короля Альберта. А в домах со
седних жили знаменитые артисты — Вера Холодная, звезда
русского киноэкрана, и Александр Вертинский, популяр
ный исполнитель песенок настроения, оя же композитор и
отчасти сочинитель исполняемых песенок. Впрочем, спу
стя несколько лет- он стал популярен глазным образом
как автор особо известных песенок, которым уже
подражали, заучивали наизусть. Говорят, существовал
в дореволюционном Петербурге подпольный кружок по
клонников Вертинского, под названием «Лиловый негр»,
В госпитале с первых дней войны работали сестрами
милосердия (так назывались раньше обыкновенные меди
цинские сестры) дамы великосветских фамилий, жены и
дочери крупных буржуазных и министерских деятелей.
Им ничего не стояло пригласить в госпиталь в качестве
желанных гостей больных и раненых воинов (но не в те
палаты, где лежали нижние чипы, само собою разумеется)
и Веру Холодную и Вертинского. В военных госпиталях
пели для рапепых офицеров и Шаляпин, и Собинов,
и Долипа, а к нижним чипам приходили куплетисты из
кинематографов и клоуны из цирка.
В одно из зимних воскресений в копие четырнадца
того года в палату № 17, где лежали штабс-капитаны,
подполковники и один вольноопределяющийся — племян
ник члена Государственной думы Коновалова, пришли
Вера Холодная и Вертинский. Опи вошли в большую, па
В
144
сорок шесть человек, палату, под руку, непринужденно
о чем-то переговариваясь и без умолку смеясь. Один из
раненых отдал входящим артистам рапорт и был весьма
смущен и растерян, когда ни Вертинский, ни Холодная
ни словом не отозвались на его короткое заявление о ко
личестве в палате больных и раненых и о том, что вся
палата рада визиту дорогих артистов.
Мне посчастливилось попасть на этот вечер благодаря
Знакомству с одним из врачей госпиталя. Я надел белый
халат и скромненько поместился возле печки в конце па
латы. Какие-то па редкость, до синевы, белые халаты
с широкими кушаками вместо обычных завязок были на
кинуты на плечи гостей. В дверях слева и справа стояли
раненые соседних палат. Всего вместе с врачами собра
лось не менее семидесяти человек.
Я не мог понять, что будет делать артистка кинема
тографа, как и что опа будет играть, а может быть, даже
петь пли читать... Я уже не однажды слыхал Вертинского,
мне оп нравился, как большой, очень одаренный артист,
но я был активно против его песенок: спи казались мне
(да такими и были в действительности) жеманно-надумаппыми, высосанными из пальца, как и поэзы родного
брата его по ремеслу — Игоря Северянина.
Но, как и многие другие в тот вечер, я получил ле то,
чего ожидал.
Вера Холодная и Александр Вертинский тапневали
модное в те дли танго.
В Есридсре кто-то играл на пианино, звуки пряглушаппо достигали палаты, где на небольшом пространстве
между двумя рядами кроватей танцевала знаменитая
пара. Они сняли халаты, Вертинский надел цилиндр, очарс-лотельная Вера Холодная — маленькую шляпу, лино
скрыла пежпой паутинкой серебристой вуали.
Танго — танец пряный, возбудительный, в нем и мечтательпость и тоска неизвестно по кому пли чему. Тапго,
10
Леонид Борисов
по словам Александра Рафаиловича Кугеля, это танец для
людей поживших, усталых. Не знаю, сколько лет было
в четырнадцатом году Вере Холодной и ее партнеру. По
лагаю, что вместе им не было семидесяти.
Кто видел хоть однажды этот танец (есть много тапго,
но в тот день танцевали наиболее знаменитое, — а именно
Фурляиу, первое танго, появившееся в России), тот на
всегда запоминал его мелодию, а мелодия помогала при
помнить все па этого танца. Холодная и Вертинский
исполняли его словно нежное лирическое стихотворение
с рефреном: были такие па, которые повторялись через
равные промежутки времени, да и сама музыка вызывала
ассоциации стихотворные и — непременно — перевода
с французского.
Вертинский танцевал с большим мастерством. Этот та
лантливый человек — люби его или не люби, кому как
угодно, — всё, что ни делал, делал с душой, со страстью,
с большим умением, профессионально. Однажды увидев
или услышав его, забыть уже было нельзя, даже в том
случае, когда восставали против его упадочных, больных
песенок.
Вера Холодная танцевала под стать своей фамилии,
но, возможно, так оно было нужно, — прошло более полу
века с того вечера, когда я любовался искусством этой
пары... Помню блеск глаз, вижу тот молчаливый восторг,
с каким отозвались раневые на заключительное па танца,
после которого Вертинский и Холодная, поклонившись
в обе стороны, отошли в глубь палаты. Наконец пара
была награждена такими аплодисментами, о которых
только и можно мечтать каждому артисту.
Тапго танцевали на «бис». Потом они исполнили вальс
«Миньон» и уже только в конце Холодная прочитала сти
хотворение, пе помню имени автора, но суть его отвечала
тогдашней современности: молодой офицер ранен, и
сестра милосердия склонилась над ним, а ему кажется,
146
что рто его невеста.., Вертинский исполнил несколько
своих песенок, а затем еще раз, по настойчивейшей
просьбе возбужденной аудитории, они танцевали танго
и вальс «Миньон».
В палатах для раненых нижних чинов выздоравли
вающие и те, у кого были здоровые ноги, до глубокой
ночи имитировали знаменитую пару, и никто не смеялся,
никто не подавал каких-либо реплик. Все сразу же за
помнили мотив и, напевая, подавали его танцующим.
Пришли сиделки (теперешние санитарки) и вместе с ра
неными окунулись «в омут страстей». Сестры милосердия
из демократических слоев танцевали с врачами в коридоре.;
Танцевал весь госпиталь.
Спустя четыре года Вера Холодная умерла в Одессе
от сыпного тифа. На ее смерть Вертинский сочинил пе
сенку, « вот ее начало:
Ваши пальцы пахнут ладаном,
А в ресницах спит печаль.
Ничего теперь не надо вам.
Ничего теперь не жаль.,,
„ВЕНА11
дважды я побывал в знаменитом ресторане
«Вена» (в годы воины из патриотических со
ображений он стал называться рестораном
И. Соколова), что на углу Малой Морской и
Гороховой, во втором ртаже того дома, в кото
ром жил и умер Чайковский.
Летом 1916 года я получил месячное, по нездоровью,
увольнение из воинской части. Появилось много свобод
ного времени, и я начал читать и ходить в гости к род
ным, друзьям и знакомым. Отправился, раньше чем
10*
147
к другим, к моему крестному отцу Шарлеманю. Он-то и
познакомил меня с рестораном «Вена».
Ресторан этот был знаменит. Основными его посетите
лями были художники, актеры, писатели. Писатели глав
ным образом. Опи собирались сюда, как в клуб, часам
к восьми-девяти, а после полуночи приходили, прямо из
театра, актеры и их почитатели. Популярнейшим челове
ком в «Вене» был Куприн, у него имелся свой столик —>
на одного и стол размером побольше — на компанию че
ловек в двенадцать. Постоянным посетителем «Вены» был и
порт Николай Яковлевич Агнивпев. Вот его-то я и увидел
летом 1916 года.
В том помещении, которое отведено было «для своих»,
то есть для представителей всех родов искусства, было
пусто. Моего отца-крестного в ртом ресторане знали, хотя
он и бывал здесь дважды-трижды в год, — его провелц
в зал для привилегированных, мы заняли маленький
квадратный стол у окна, выходившего на Малую Морскую.
Все стены ртого зала были украшены картинами, сде
ланными здесь же, экспромтом, по заказу бражничающей
компании, с натуры, небрежно, карандашом чаще всего.
На стенах висели окантованные автографы знаменитых,
известных и только желанных здесь гостей. Скатерть на
одном столе — он стоял посередине зала — вся была по
крыта подписями, рисунками, сделанными химическим
карандашом, чернилами, акварелью. Некоторые подписи
были дополнительно прошиты золотистым шелком.
Мы обедали в полном одиночестве. Спустя минут два
дцать в зал вошел высокий, худущий, длинношепй, с очень
длинным, прямым носом человек. Волосы его были также
длинны и аккуратно подстрижены в скобку сзади и по
бокам, — в народе про такую прическу говорят, что ока
«под горшок». Он чуть-чуть щурился, по внешнему виду
был добр, простодушен, глаза его привлекали к себе чемто очень хорошим, что, наверное, содержалось в сердце
148
ртого человека. Мне он показался одиноким и глубоко
несчастнымпочему, я не могу объяснить этого и се
годня. Я не ошибся: таким и был талантливый Агнивцев.
Он казался моложе своих лет, а было ему тогда около
тридцати. Увидев ПІарлеманя, он обрадованно поднял обе
руки, проделал ими над головой своей какие-то мною ра
нее не виданные фокусы, что означало, вероятно, особен
ную степень радости и в то же время заменяло «здрав
ствуйте», затем подал руку и мне, и Шарлеманю, с его
разрешения присел к нашему столу.
Прошло минут шесть-семь, и он, выпив большую
рюмку какого-то вина (возможно, и водки: в «Вене» для
своих имелось всё что угодно), а затем и вторую, разме
ром побольше, без просьбы о тем и разрешения начал чи
тать свои стихи.
Я их знал в любил, искал знакомую уже фамилию
в еженедельниках (иногда вместо Н. Агдпвпев он подпи
сывался АГНИ), стихи его отличались от других «лица
пеобщпм выраженьем» — они были коротки, легко запо
минались, остроумие в них сочеталось с афористичностью,
порядка, так сказать, домашнего: он не решал проблем,
был далек от злободневности, но пульс чего-то сегодняш
него, что пришло из вчера и, наверное, останется и
Завтра, всегда был ощутим в его легких, воздушных ям
бах и как бы летящих куда-то хореях.
— А прочтите что-пибудь про эту несчастную вол
ну, — попросил Шарлемапь и, указывая на меня, еще раз
сказал, что я его крестник, пишу стихи, papa два уже на
печатался.
— И оп вас любит, мой дорогой Николай Яковле
вич,— счел необходимым добавить Шарлемань.— Я поЕиглсю, что про войну у вас нечто острое и непечатное,
но мы очень просим, пожалуйста!..
— Еще одну рюмку гросс, — отозвался Агнивпев. Он
уже был на взводе, клевал своим длинным косом дятла,
149
без нужды ежеминутно оглаживал шевелюру свою, гово
рил какую-то чепуху, извинялся за что-то — короче го
воря, представлял собою «типично-пьяную единицу», как
обычно выражался Куприн.
Официант принес на подносе еще две большие рюмки
с тем же содержимым, — его пили и чуточку морщились,
немедленно закусывая.
Я с удовольствием наблюдал за Агпивцевым. Кто-то
хорошо сказал, что не следует знакомиться с тем писате
лем, который вам очень нравится. Это очень верное заме
чание. Мое счастье, что я наблюдал за Агнивцевым в те
чение какого-нибудь часа, не дольше, — если бы мне при
шлось встречаться с ним чаще, наверное, чувство мое
к нему было бы иным, совсем непохожим на то, какое
я сохранил в себе, благодарный и обогащенный тем, что
ои дал мне, как читателю.
Появилась и еще одна рюмка. Отец-крестный мой пить
отказался. Агнивцев отважно опустошил рюмку, помор
щился, покрутил головой, расплывшимся, тупым взглядом
обвел зал, официантов, стоящих у столиков. На мне он
остановился надолго, как будто изумленно, — можно было
подумать, что раньше он вообще не видел меня.
■— Сыя? — спросил он Шарлемаяя. — Крестник? Сти
хи пишет? Это напрасно. Ты ему отсоветуй. Не надо его
в несчастные записывать! Пусть будет чиновником, учи
телем, инженером, но чтобы в писатели его пу
скать... не надо. Сделай рто ради мевя, художник! Сде
лаешь?
Не помню, что ответил на рто Шарлемань. Агнивцев
снова начал читать стихи. До сих пор словно бы вижу
кокетливую легкость его стихов, легкомысленную серьез
ность содержания и некую примитивность морали, кото
рая тонким слоем лежала на подтексте, а подтекст гово
рил о чем-то другом, ради чего и писались рти очень ин
тересные СТИХИ.,1
150
За пом пи л с того часа начало одного длинного стихо
творения, которое читал изрядно захмелевший автор его:
Как-то где-то и когда-то
Приглянулся свыше мер
Белокурой королеве
Чернобровый офицер.
И, сведя вопросы чести
Приблизительно к нулю,
Офицер и королева
Изменили королю.
аѵ
Такого рода стихи (они очень близки тому, что напе
вал Вертинский) запоминаются помимо нашего желания:
они легки, смысл в них какой-то, по-хорошему сказать,
опереточный; Агнивпев читал очень чистым, каким-то сте
реофоническим голосом, слегка подскакивая на стуле, как
в седле, размеренно дирижируя одной рукой. Кончив чи
тать, он заявил, что ему необходима канифоль, — смычок,
по его словам, без канифоли бездействует, не хочет ра
ботать.
— По-моему, довольно, друг мой, — возразил Шарлемань. — Дадим покой и смычку, и Николаю Яковлевичу.
Скажем им спасибо и пожелаем, чтобы они шли баиньки.
Хорошо, — согласился Агнивпев. — Тогда надо дать
смычку пособие на покупку канифоли, чтобы натереть
дома.
И расхохотался, довольный тем, что произнес, и по
ртому поводу прочел еще два стихотворения. В зал набра
лось много официантов, спи стояли на пороге у дверей
и внимательно слушали, а по окончании аплодировали
и просили на «бис».
.— Вот как население России любит меня, —> сказал
Агнивпев. — Надо поощрить смычок непременно! И неза
медлительно!
Не знаю, сколько именно в качестве поощрения полу
чил смычок,«надо думать, что вознагражден он был
151
в мере вполне достаточной, чтобы действовать впредь; Аг
нивцев вскочил со стула, театрально раскланялся и за
явил, что сейчас он отправится в ресторан гостиницы
«Астория», а оттуда домой, если только...
— Если только там не встречу такого же благородного
идальго..»
— Желаю, чтобы вам никто не встретился, — от всего
сердца проговорил Шарлемапь. — По-моему, благородные
идальго так рано с подобными себе господами не ветре*
чаются.».
— Есть идальго и есть идальго, — разъяснил Агнивцев, — есть идальго неприкаянные, только прописанные
в нашем городе, и есть идальго мещанского происхожде
ния, — им прописка не нужна, они на «ты» с тысячами
и десятками тысяч... Я из тех идальго, которые на «вы»
с подаянием, полученным от Осппа Адольфовича Шарлеманя...
Вынул из кармана подношение, только что получен
ное, и сказал голосом вполне трезвого человека:
— Спасибо тебе, Шарлемань, и будьте уверены, ка~
нашки-бумажки, что с вами будет поступлено соответ
ственно!
...Прошло много лет. Агнивцев побывал в эмиграции,
в годы нэпа вернулся на родину и за девять-десять лет до
своей кончины (он умер в 1932 году) написал много дет
ских сказок в стихах, деятельно работал для советской
Эстрады. В конце двадцатых годов я увидел его в ГОМЭЦе
(Государственное объединение мастеров эстрады и цирка)
в доме № 9 по каналу Грибоедова. Он мало изменился,
только волосы чуть поседели, да в глазах, естественно,
появилось иное — за истекшие годы приобретенное зна
ние «почем фунт лиха»...
Он подошел ко мне и, будучи значительно выше меня
ростом, согнулся, нацеливаясь своей папиросой на коп
чик моей.
152
Позвольте прикурить,
простуженным, глухим го*
лесом проговорил он.
Прикурил, поклонился и хотел было уйти, но я помимо
воли и охоты задержал его:
—■ В шестнадцатом году я впервтЛе видел вас, Нико
лай Яковлевич, в ресторане «Вена», было это...
*— И что же? — заинтригованно спросил Агнивцев,
всматриваясь в меня.— Был я пьян, как стелька?
і— Ете только-только приступили к такому состоя
нию, но стихи читали как дай бог каждому, и стихи хо
рошие...
— А надо бы по этому поводу выпить нам, позвольте
имя и отчество ваше...
В маленьком ресторанчике-«забегаловке», неподалеку
от той самой «Вены», сидели мы и пили пиво. Агнивпев
рассказывал мне о том, что пережил он за границей, ка
кие горькие стихи написал там, — и незамедлительно
предложил послушать их.
Он читал их не менее сорока минут, а потом резко
поднялся, взглянул на часы, сказал, что надо идти рабо
тать... Я проводил его до филармонии, он облобызал меня,
поблагодарил за «скатерть-самобранку» и скрылся в подъ
езде.
В СОЮЗЕ
ПИСАТЕЛЕЙ
НА ФОНТАНКЕ, 50
крохотной трехкомнатной квартире в доме
№ 50 по набережной Фонтанки в годы с 1924
по 1932 (до ликвидации РАППа) еженедельно
по субботам собирались писатели — порты и
прозаики, члены Ленинградского отделения
Всероссийского Союза писателей. Союз портов уже суще
ствовал, начало ему положила группа портов с Блоком во
153
гласе, но после смерти большинства из ртой группы обра
зовался новый Союз, председателем его стал на недолгое
время Илья Садофьев, а затем, до организации ныне су
ществующего ССП, должность председателя занимал Ни
колай Семенович Тихонов. В Союз писателей приходили
по субботам человек пятьдесят, не больше, чаще всего —
меньше. Да и то больше было гостей, они являлись по
рекомендации членов Союза. Эти гости становились постояппыми посетителями, случалось, кто-нибудь из них
просил разрешения прочесть что-то свое, ему говорили
«пожалуйста», он садился за круглый маленький столпк,
воздевал пенсне на нос, оглаживал хорошо оформленную,
как сказали бы сегодня, бороду, откидывал шевелюру и,
гмыкнув несколько раз, принимался за чтение. Если рто
был рассказ, то в девяти случаях из десяти начинался
он так:
«Когда гости вышли из-за стола и с наслаждением
принялись за свои сигары и папиросы, хозяйка дома, не
сравненная Анна Павловна, подошла к невысокого роста
брюнету с короткими усиками и французской бородкой и,
мило улыбнувшись ему своей очаровательной улыбкой,
сказала:
*— Надеюсь, дорогой Модест Аполлонович, вы и се
годня порадуете нас чем-нибудь новеньким, не правда ли?..»
Если героем рассказа был певец, он пел, и одна из
слушательниц влюблялась в него, а он об ртом так и не
узнал никогда, если же рто был порт, происходило, в сущ
ности, то же самое, с той разницей, что стихи, которые
читал герой, посвящались некоей женщине, а кому — чи
тавший не говорил. Эта дама сидела тут же и млела, слу
шая: рассказывалось про нее.
Дольше других председателем Союза был Федор Со
логуб. Он приходил всегда раньше начала сборищ, уходил
позже всех. Он выполнял обязанности конферансье, он ни
когда не упускал случая строго покритиковать прозу или
154
стихи, которые только что читались, — Федор Кузьмич вѳ
был, как мне помнится, человеком добрым, снисходитель
ным — он критиковал зло, ядовито, но тоном деликатным,
неторопливым, даже несколько усталым, что можно было
отнести на счет возраста. Иногда просили Сологуба про
честь что-нибудь свое, и он никогда не отказывался: вста
вал возле двери в соседнюю комнату, руки складывал на
груди... Читал он так же, как и говорил, — монотонно,
устало, без выражения, по странно, впечатление ст ртогс
усиливалось, а если отдать должное этому бесспорно боль*
тому художнику, то впечатление оставалось в памятн
навсегда — у всех, кто слышал его хотя бы один раз.
Я очень часто слушал чтение Сологуба, несколько раз*
провожал его до дому (он жил на набережной Ждановки,
недалеко от Тучкова моста), выслушивал его разносную
критику моих стихов.
— Но вас спасает то обстоятельство, говорил Со
логуб, — что вы собираетесь переходить на прозу. Это
очень хорошо. Стихи ваши подражательны, в них Блок и
Мандельштам, последнее время слышится в них дыхание
Франсиса Жамма, что совсем нехорошо. Впрочем, само
стоятельность приходит с годами.
Последняя фраза представляла собою конфетку после
горьких пилюль. Я не обижался и не сердился, я чувство
вал себя весьма довольным, слушая усталое, полухриплое
бормотание старого человека.
Кстати, до того, как во главе Союза стал Сологуб,
обязанности председателя исполнял Константин Федин, —рто было поначалу деятельности Союза писателей. Федин
очень активно распределял чтения на ближайшие пятьшесть суббот, сам неукоснительно и непременно присут
ствовал как рачительный и строгий хозяин. После чтения
его «Трансвааля» была открыта «дискуссия»: автора и
поругивали, и похваливали, но не было точной похвалы
и доказательной ругали.
155
Однажды пришел Алексей Толстой и заявил, что он
просит и даже рекомендует всем тем, кого видит, посидеть
и никуда не уходить.
— Буду читать свой рассказ «Подкидные дураки», —
сказал Толстой.
Слазал в нагрудный карман своей великолепной шубы,
достал оттуда подзорную трубу, обозрел «зало» (двадцать
два — двадцать четыре квадратных метра, не больше),
печально вздохнул, пробормотал: «Не густо...» — и прошел
в соседнюю, маленькую комнату, в буфет. Крепких напит
ков там не держали.
Читал Толстой превосходно, лучшего чтеца (я имею
в виду чтецов-писателей, не профессионалов) я не слы
хал. Читая, Толстой жестами, интонацией, повышением и
понижением голоса лепил действующее лицо, представля
емое слушателю, причем в местах комических сохранял
невозмутимо строгое лицо, отчего комизм только выиг
рывал: слушатели неистово смеялись, Толстой (был такой
момент), сняв очки, неодобрительно оглядывал зало и пожимал плечами: чего, дескать, публика смеется?..
В одну из суббот незадолго до смерти Сологуба — он
умер осенью 1927 года — народу в помещении Союза
было чрезвычайно много: должны были читать свои но
вые рассказы Шишков, Лаврепев и
Я с трудом пробрался в зало: маленький коридор был
набит, кап вагон трамвая в часы пик, участники вечера
были прижаты к стоне возле окна, распорядитель вечера
Федин ежеминутно обращался к публике с просьбой за
крыть входную дверь на задвижку, но оказывается, на
лестнице набралось не менее трех десятков жаждущих,
спи с нарочитой силой напирали на тех, кому удалось
попасть в коридор, а эти в свою очередь напирали на
счастливейших, оказавшихся в зале. Боковая комната
также была занята — ни войти, ни выйти. С течением вре
мени, минут тридцать спустя, я подобрался к порогу и
156
уже здесь застрял на весь вечер, даже рук поднять было
невозможно.
Если бы кто-то объявил публике, что Зощепко заболел
и читать не будет, — три четверти явившихся немедленно
повернули бы стопы свои обратно.
Зощенко в двадцатые годы пользовался популярно
стью колоссальной. В тот вечер на Фонтанке он прочитал
несколько рассказов и, как всегда, сам ни разу даже
бровью не повел, хотя читал свои ставшие знаменитыми
особо смешные вещи. Вячеслав Шишков, читая свой не
менее смешной рассказ, несколько раз прерывал чтение,
чтобы дать отсмеяться слушателям, а заодно несколько
раз фыркнуть от смеха и самому...
— Мне очень затруднительно читать после Михаила
Михайловича и Вячеслава Яковлевича, — заявил Лавре
нев, когда до него дошла очередь и оп опустился в кресло
перед маленьким круглым столом, — мой рассказ совсем
не смешной, а вы, товарищи, настроены на смешное.
А вы тоже читайте смешное, — посоветовал кто-то.
« Смешное у меня не выходит, — сказал Лавренев и
начал читать «Сорок первый».
Слушатели в те годы были подлинно страстотерпцы,
они выстояли бы не только два часа с половиной, но
и пять и шесть, если бы читал еще кто-нибудь, четвертыя
и пятый. Никто и не подумал уходить. Наоборот, когда
Федин объявил конец вечера, никто не шелохнулся. Фе
дин сказал еще раз:
— Товарищи, вечер окончен, больше ничего не будет.
В следующую субботу свои стихи читают поэты Сергей
Дмитриевич Спасский и Всеволод Александрович Рожде
ственский. Начало в восемь.
И всё же публика пе расходится, если не считать
двух-трех человек у самого выхода. А когда Зощенко по
просил дать дорогу, публика тронулась, вышла на лест
ницу, за Зощенкой двинулись и те, кто находился в зале.
157
Михаил Михайлович вышел на улицу, окруженный толпой
своих почитателей. У Лавренева и Шишкова таковых ока
залось меньше. Впрочем, конкуренция была вот какой вы
сокой, вот какой сильной!
29 декабря 1925 года на Фонтанке, 50, литераторы
Ленинграда прощались с Есениным, — посередине ком
наты стоял гроб с его телом, вокруг толпились друзья,
приятели, знакомые, почитатели. Отсюда в половине де
вятого вечера Есенина увезли в Москву.
В тридцать втором году, незадолго до ликвидации
Союза писателей — союза «буржуазного», союза «попут
чиков», как его называли рапповцы, — был дан, по выра
жению репортеров, прощальный гала-вечер: из Москвы
приехали Юрий Олеша, Юрий Либединский и Михаил
Светлов. В рту компанию имен и лиц с положением попал
и я с моими друзьями — Николаем Чуковским, Всеволо
дом Рождественским и Василием Андреевым.
Всё было чинно, многолюдно. По окончании вечера
кто-то выразил вслух мечтание свое: а что, если бы сей
час, ночью, походить по местам Достоевского, Блока...;
С возбужденно бьющимся сердцем я предложил себя в ка
честве гида. «Сам себе устрою экзамен, — размышлял
я,
авось выдержу!»
Я привел мою экскурсию в ту часть города, что неши
роко раскинулась за Кузнечным рынком, оттуда, по не
терпеливому желанию Светлова, повел доверившуюся мне
группу в сторону Измайловского проспекта, на Фонтанку,
мимо Никольского собора на Пряжку... Мы побродили по
набережной Пряжки, дошли до той аптеки, которая во
шла в стихи Блока «Ночь, улица, фонарь, аптека...», про
шли мимо дома, в котором жила большая любовь Бло
ка певица Любовь Александровна Дельмас.
И так случилось, что Блоку мы отдали всю ночь, —«
много времени ушло на посещение улиц старой Петер
бургской стороны, где в молодости жил Блок, и у Грена-
158
дерского моста в казармах лейб-гвардии Гренадерского
полка, и на Лахтипской улице.,. Когда прошел первый
утренний вагон трамвая, когда невдалеке заныли завод
ские гудки, когда экскурсанты изрядно утомились и
только Светлов просился всё на новые и новые ему неве*
домне места в моем городе, мы направились в сторону
Европейской гостиницы.
По настоятельной просьбе москвичей в номере, зани
маемом Либединскпм, была сооружена экстраординарная
еда, нечто среднее между обильным обедом и много обещающим завтраком. Выпито было много черного кофия,
выкурено мпого папирос.
Затем читали стихи Блока.
И не заметили, как солнце взошло, как оно позоло-*
тило стены, скатерть на столе.^
'Ленинград
1938—1965
СОДЕРЖАНИЕ
О Блоке............................................
3
Всероссийский гатчинский житель .... 21
Полчаса с Шаляпиным.............................................. 26
Алексей Максимович ................................................... 31
В гостях у Алексея Толстого ....... 36
Чапыгин и Есения . ..................................
42
Светлый друг.......................................
53
Аптон Григорьевич Ульянский . в . . . .
60
Надо уметь нарисовать лошадку ..... 65
Александр Грин............................................
73
А. Р. Кугель и другие................................................... 31
Советы Марии Федоровны Андреевой .... 92
В казарме па парах с Игорем Северяниным . 103
<Пр?.спая вечерняя»................................................. ЮЭ
Игра......................................................
Субботники у Мгеброва............................................ 117
На приеме у господина Аверченко ..... 123
Аким Волынский, Баршев, Фромап . . . . ЮО
Начатки грамоты..................................
137
Так был закрыт Домпортов.................................... НО
Вера Холодная и Вертинский в гостях у ра
неных воинов . ...................................................114
«Беда»............................................................................... 147
В Союре писателейнаФонтанке, 50 ... . 153
ЛЕОНИД ИЛЬИЧ БОРИСОВ
„ЗА КРУГЛЫМ СТОЛОМ ПРОШЛОГО"
Военомппаппя
Редактор Н. А. Чечулина. Художник Ю. А. П е т р о з.
Художник-редактор О. И. Маслаков. Технический редак
тор В. И. Д е м ь я н е н к о. Корректор Т. В. М е л ь н и к о в а
Сдано в набор 10 ill 1971 г. Подписано к печати 30/ѴП 1971 г.
Формат бумаги 70XW81/»- Бумага тип. JS 1- Усл. г.еч. л. 7.
Уч.-язд. л. 6.74. Тираж 100 СОЗ экз. М-35132. Заказ № 42
Лепизлат, Ленинград, Фонтанка, 59. Ордена Трудового Кразного Знамени типография им. Володарского Лениздата, Фон
танка, 57
Цена 63 коп.
11
63 коп.
Л ЕНИЗДАТ
1971