Текст
                    Валерия
Валерия
Перуанская
—
ПОВЕСТИ
МОСКВА «СОВЕТСКАЯ РОССИЯ» 1$>81
Р2 П27
Художник А. В. Денисов
п 70803—245 _ ф_81 48Озою1О2 М-105(03)81 *
© Издательство «Советская Россия», 1975 г.
Вот уже неделя, как я вернулся домой,— месяц провалялся в больнице, куда угодил с переломом ноги. Еще месяц или два,— предупредили врачи: зависит от моего поведения,— обречен сидеть дома. Родители, конечно, заволновались: а как же институт — зимнюю сессию не сдал, и почти весь второй семестр пропущу. Но врачам нет заботы до моего института и моей сессии. Если честно, то мне тоже хоть бы их не было. Вслух я, понятно, сказать этого не могу, вслух я говорю, что до весны успею подогнать, пусть мать сбавит обороты. Мать, она ужас до чего неспокойная женщина, а никакой трагедии пет. В крайнем случае возьму академический отпуск. Имею право. Передохну: осточертел мне этот институт, ни малейшего влечения не обнаруживаю в себе к точным наукам, к технике. Никогда, между прочим, не подавал надежд в этом направлении, но родителям не до моих влечений. Оба инженеры, им воображения не хватает представить сына занятым чем-то другим. Добро бы я сам отчетливо представлял. Вот и пошел на поводу, согласился на самое простое: подал документы в тот институт, где работает сестра отца, тетя Аня. Вы этот институт знаете или о нем слышали. Никакого блата не было, но я полагаю, что все знали, кто такой Владимир Строков: племянник Анны Григорьевны Строковой, секретарши самого ректора. Спрашивали нормально, не придира-
4
лись. Конкурс в прошлом году был небольшой, вот я и проскочил. На радость тете Ане и родителям.
Ну и досталось им с новоявленным студентом, я вам доложу. Мать с работы придет — суп на плиту, а сама за стол — чертить эпюры. Я эти эпюры так и не научился чертить. Пока мы с отцом решаем дифференциальные уравнения, будь они неладны, она переписывает конспекты, потому что лекций лично я не записываю — почерк у меня отвратительный, а когда тороплюсь, то и вовсе в моей писанине не разберешься.
Я беру конспекты у девчонок. Уму непостижимо, как они умудряются все успеть записать, начертить, да еще подчеркнуть или обвести рамочкой самое главное. И так ровненько, аккуратненько, будто им диктовали по слогам, а не сыпали слова с крейсерской скоростью.
В общем, родители у меня при деле. Отцу после работы газеты посмотреть некогда. А у матери сплошные убытки: то половина борща на плите, то котлеты сгорят. Соседка постучит в дверь, спасайте, мол, остатки, мать бросает эпюру или конспект, топает на кухню, быстро там все переделает, поужинаем, и она опять колдует над чертежной доской. Иногда что-нибудь застопорится — забыла все, когда сама-то эти эпюры чертила!—сидит, пальцы в волосы запустит: «Володечка, а ты не знаешь, как вот тут?» А мне откуда знать? «Ладно, говорит, завтра на работу возьму, посоветуюсь». У нее на работе пол-лаборатории то для меня чертит, то решает,— смех. Сама виновата. Я сколько твердил, что не хочу в тети Анин институт. Неинтересно. «А что, интересно, тебе интересно?— сразу же заводилась мать.— Ты воображаешь, что жизнь вся из интереса состоит, что ли? Надо получить
$
специальность, вот и все». «Может, я другую специальность хочу?» — говорил я, хотя понимал, что разговоры бесполезны: в двух репетиторов, по математике и физике, вбили кучу денег, так что не отвертишься. Просто позволял себе подискутировать. На вольную гему, так сказать. Объявлял: «Я историю, литературу люблю».— «И люби себе на здоровье,— разрешала мать.— А это не специальность — история, литература». Почему не специальность, она объяснить не могла. Не специальность, и все, вы же знаете этих женщин, у них что ни слово — то аксиома, не требующая доказательств. «Я, может, журналистом бы стал. Международником».— «Не смеши меня, Володечка». Что уж я такого смешного говорил? Смешно, как я в своем техническом вузе учусь. Однако что верно, то верно: не нашлось у меня сильных контрдоводов, сдался. И не денешься теперь никуда. Галера. Я даже сам про себя, для нашего институтского КВН, сочинил юмореску. Имела бешеный успех, ребята животики надорвали. Никто, ясное дело, не догадался, что это я про себя — мало ли у нас таких.
В общем, моя сломанная нога, хоть тоже небольшое она удовольствие, а все же дала разрядку. Целый день — мой, что хочу, то и делаю. Мать, конечно, уверена, что я в поте лица переписываю конспекты: мы с ней поделили работу пополам. Но я к ним не притрагиваюсь, а для воскресных дней и вечеров разработал маскировку. Тетрадка Ляльки Новиковой лежит передо мной открытая, а другая, на которой я вывел: «Теоретические основы электротехники», спрятана вот под этой, где я все это пишу. Когда мать приближается, я быстро меняю их местами, она по близорукости и доверчивости не замечает, что вчера было открыто на одиннадцатой лекции и сегодня там же, ни
6
куда я не уехал с этой одиннадцатой лекции. Не нарадуется, глядя, как я строчу. А может, я стану писателем? Что с ней тогда будет? Вообразить невозможно!..
Между прочим, в школе одни учителя считали меня способным лодырем, а другие безнадежным тупицей. Я, как нетрудно догадаться, отдавал предпочтение первой версии. Лестно звучит: глядите, мол, стоило бы ему (мне то есть) пальцем шевельнуть, этому лодырю, он бы всех в классе обскакал. Родители, бывало, целыми часами рылись в своей генеалогии, выискивая, в кого я такой уродился, отклонялись в боковые ветви и ничего не могли найти, что на меня, единственного сынка, походило бы. Их послушать, все мои предки и даже дальние родственники, как по отцовской, так и по материнской линии, отличались трудолюбием, способностями к наукам, а один троюродный дядька был даже профессором университета. Так и не удалось установить, в кого я.
В старших классах самые лучшие отношения были у меня с англичанкой Ольгой Петровной и литераторшей Дианой Гавриловной (хотел бы я знать, о чем думал Дианин отец Гаврила, нарекая дочку? Женщина она была неплохая, своей любимой литературе бескорыстно преданная, и, хотя вряд ли мы умели тогда это вполне оценить, она вызывала к себе какие-то хорошие чувства, что не мешало нам за глаза над ней подтрунивать... Впрочем, я отвлекся).
С Ольгой Петровной я не сразу нашел общий язык, и поладили мы с ней лишь тогда, когда мне удалось убедить ее, что, как бы она ни старалась, я все равно никогда и ни за что не научусь произносить ее дурацкие «ти эйч>, хотя несомненно это не представляет труда даже для необразованного бродяжки, копающе
7
гося в мусорных свалках где-нибудь на окраинах Бирмингема или Ливерпуля. В общем, дело в том, что с произношением у меня ничего не получалось, а с грамматикой тем более, и Ольга Петровна, наконец, махнула на меня рукой, оставила в покое и не читала нотаций, как остальные. Между нами установился негласный нейтралитет, мы друг друга не беспокоили. Я не мешал ей на уроках заниматься ее неблагодарным делом (вы видели хоть одного человека, которого научили бы в обыкновенной, не в специальной школе, иностранному языку? Я — нет), а она ставила мне в четвертях тройки, лишь для формы заставляя время от времени прочитать три строчки английского текста. У меня у самого вяли уши, когда я себя при этом слушал, а уж об Ольге Петровне и говорить нечего: прямо мука была написана на ее лице! Тройки свои, с тех пор как в большинстве вузов отменили вступительный экзамен по иностранному языку, она могла ставить с чистой совестью, знала, что после школы никто не узнает их истинной цены, никому не будет до них дела.
Что же касается Дианы, то тут обстояло иначе. Диана питала ко мне необъяснимую симпатию. Впрочем, не такую уж необъяснимую. Не знаю, как это получилось, может, какой-то предок передал-таки мне часть своих генов, где были заложены его скромные способности, но случилось так, что, хотя за десять лет я не сумел выучить ни одного грамматического правила, всегда писал диктанты, которые Диана не уставала нам давать, без единой ошибочки, положительно выделяясь этим на общем фоне. Разве иногда лишнюю запятую поставлю. Даже точки с запятой или запятая-тире ставил где надо, такая у меня на них интуиция. Отличнице Алке Клюевой и той не удавалось ме
8
ня переплюнуть, она от своих великих грамматических познаний иногда до того запутывалась, что нет-нет, а напорет. Меня же знания не обременяли, а глаз и чутье, что ли, подсказывали, какая буква или знак препинания не на месте. Сочинения мои Диане тоже нравились, но тут дело обстояло не так просто. Она находила в них «свои мысли* (подумать только!) и «изящество изложения* (Алка Клюева зеленела от зависти, Диана ставила ей пятерки, но такого никогда не говорила) и в то же время ругалась, что я из-за рассеянности и невнимательности постоянно перевираю имена литературных героев, цитаты и даты, а кроме того, порой «несу отчаянную чушь*. Тут, по-моему, она допускала противоречие, когда поощряла мои «свои мысли» и одновременно возмущалась: «Откуда у тебя эти странные идеи? Или ты не читал учебника или не был в классе, когда я все это рассказывала?» Учебника я, понятно, не читал, или самое большее— по диагонали, чтобы уловить основные установки. Объяснения краем уха слышал, не станешь же докладывать, что, когда она «все это рассказывала*, мы с Мишкой Петренко разгадывали кроссворд из «Огонька»? А сочинения писал по-своему, как сам понимал то, что вычитал в произведении, это же занятнее, чем повторять чужое? «Почему чушь?—отбивался я для порядка, троечка у Дианы мне всегда была обеспечена.— Я имею свою точку зрения». Тут она быстренько усаживала меня на место, не давала развить «свою точку зрения». А перед выпускными экзаменами чуть не в ногах у меня валялась (ну, пусть я немного преувеличиваю), просила придержать мои оригинальные трактовки при себе, а хорошенько прочитать учебник, не подводить ее. Ладно уж, не подвел, и четверку в аттестате заработал.
9
Еще надо сказать об истории. Это мой самый любимый предмет. Вернее, мог бы стать таким, если бы в школе его преподавали по-другому. Я прочитал уйму исторических романов, ни одного не пропущу, если попадется на глаза. Стенька Разин или французские революции, испанские инквизиторы или декабристы — все интересно. Чем больше узнаю, тем больше хочется узнать. Школьная программа меня не устраивала. Что называется, «галопом по Европам». Но историк — скучный, надо сказать, дядька — мою общую эрудицию ценил, многое спускал мне с рук, у него я был твердый четверочник. Пятерки мне не полагалось, потому что я всегда знал то, что знать необязательно, и не всегда то, что необходимо.
В общем, в' аттестате набралось несколько четверок, в том числе по двум математикам. Мать никак не могла успокоиться: «Мог бы отличником быть с твоими способностями, до чего ж ты ленивый!» — «А ты была отличницей?—ехидно спрашивал я.— И отец не был. Чего вы от меня-то хотите?» — «Мы не в такое время учились»,— заводила она, но эти разговоры про время до чертиков всем надоели. Мало ли что было при царе Горохе? У них не было, у нас есть, так что же, по струночке нам теперь ходить?..
Короче говоря, до весны далеко, свободного времени навалом. От одного вида конспектов по электротехнике или высшей математике меня воротит. Неужели я не могу заняться тем, что мне по душе? Не знаю, что из моих писаний получится, но попробовать каждый имеет право. А если не пробовать, то как узнаешь, на что ты способен? Если окажется, что я графоман, тогда ладно, а если нет?.. Сейчас этого никто не знает, и я не больше других. А когда целыми днями торчишь дома один, прикованный к стулу, в голову
10
лезут всякие мысли, может, не всегда и глупые, и делаешься ужасно наблюдательным: замечаешь и видишь то, что раньше, когда бегал в школу или в институт, для тебя железно не существовало.
Совсем недавно я и жильцов нашего дома, хотя в нем всего восемь квартир и я в нем родился и прожил всю жизнь, путал между собой. Не всех, понятно, а некоторых. Кто — кто тоже не очень разбирался, да и зачем? Не считая Марины Кудрявцевой и Сергея Левитина, с ними-то я всегда дружил. Кто-то женился, разводился, рождался, умирал, уезжал и приезжал; какие-то события местного значения обсуждала с соседками мать — я со всем этим не пересекался. Что мне, к примеру, за забота, сколько уже было жен у тети Марусиного Кольки к тому времени, когда он привел следующую?.. Этот вопрос и сейчас, собственно, меня мало волнует, но сам Колька... Как тип человеческий. Или та же тетя Маруся. Или наш аспирант. Есть над чем поразмыслить.
Сейчас, насколько я заметил, повальное увлечение детективами и научной фантастикой. Особенно у молодежи, не говоря о детишках школьного возраста. Я считаю, что все жанры имеют право на существование, но мне лично кажется, что читать все это — пустая трата времени. Исключение делаю для выдающихся авторов, а их сосчитаешь по пальцам. Стараюсь мыслить широко, но не понимаю людей, для которых вопрос «найдут или не найдут убийцу» почти то же самое, что для Гамлета — «быть или не быть». Совсем же другое дело — настоящая литература!
Я читаю много, мать постоянно ругается, что не делом занят. В принципе она не против начитанных людей. Она даже их уважает. Себя, под настроение, стыдится, что сильно в этом отношении отстает от многих
11
знакомых и сослуживцев. Но это до тех пор, пока дело не касается меня. Тут она становится врагом просвещения. Считает, что книги мешают мне учиться, отвлекают от настоящего дела, в сутках всего двадцать четыре часа — и тэ дэ и тэ пэ. Отец соблюдает позицию стороннего наблюдателя, но мне иногда кажется, что он на моей стороне, только предпочитает молчать, так как мать отстранила его от моего воспитания, он ей в этом деле не помощник, а помеха, я это слышал тысячу раз, она не заботится скрывать свои взгляды.
Первый раз в жизни у меня образовалось так много свободного времени. Никем при этом не контролируемого — мать живет под властью беспощадной необходимости ежедневно бегать на работу, предоставляя меня самому себе. И я постепенно заметил: чем больше думаешь, тем забираешься глубже. Как цепная реакция. Одна мысль тянет за собой другую. Голове, как и телу, требуется, чтобы сохранить форму, постоянный тренаж. Ценность своих мыслей я определить не берусь, зато само занятие оказалось увлекательным. Началось с того, что я сделал для себя открытие: в нашем маленьком доме живут совершенно разные люди. Они, конечно, самые обыкновенные, не станут в таком доме жить выдающиеся или знаменитые, но разве так уж много на свете выдающихся или знаменитых? Мир все-таки состоит главным образом из таких вот — обыкновенных. И не исключено, что чем-то наш дом, наверно, типичен — мало ли таких домов в одной только Москве?.. Но сначала я о нем немного расскажу.
Он стоит неподалеку от Тишинского рынка, в переулке, в глубине двора. От переулка его отделяет другой дом, совсем трухлявый, его скоро снесут, а нас
12
не обещают, потому что никому, говорят, мы не мешаем, дом не аварийный и с центральным отоплением (после войны правили), развалюх кругом еще достаточно, их в первую очередь и сломают. Рядом одна за другой вырастают многоэтажные башни, там и горячая вода и кафельные ванные, наши жильцы прямо от зависти помирают, до того им охота в кафельных ваннах купаться, пускать горячую воду из кранов. Только и разговоров о том, какие мы невезучие: раньше, мол, чуть не лучше всех жили, еще бы, центр, потолки три с половиной, дом кирпичный, а теперь все нас обскакали, в отдельные квартиры переезжают, помойные ведра опорожняют в мусоропровод, а не как мы, таскаем в дальний угол двора. Несознательному населению дал как-то однажды разъяснение Марин-кин отец, отставной полковник: «Как же вы, говорит, товарищи, не понимаете, что это было бы чистым расточительством такие дома, как наш, сносить? Уничтожать полноценные квадратные метры, когда жилищная проблема все еще звучит достаточно остро?» Сказал и пошел. А тетя Маруся из первой квартиры, в прошлом стекломойщица, ныне пенсионерка, разворчалась:
— Ему чего не порассуждать, он на очереди стоит, скоро переедет, а нам, выходит, тут век вековать? Вон, в угловом, двадцать один дробь двадцать пять, я там окна перед праздниками мыла, поглядели бы как люди живут!
— И мы когда-нибудь будем жить не хуже. Не все сразу,— стала успокаивать сердитую тетю Марусю Нина Дмитриевна, молодая одинокая инженерша, про которую тетя Маруся говорит, что ей «бог счастья не дал»: мужа и детей.
— Ты молодая,— упрямилась тетя Маруся, не под-
13
Давалась на утешения.— Может, еще и поживешь. А я уже свое отжила.
— И чего вы себя раньше времени старите? Ведь вам и шестидесяти еще нету.
•— Нету,— кивала тетя Маруся.— Дак ведь счет годам разный, знаешь?
Нина Дмитриевна не знала, я тоже не знал, и тетя Маруся разъяснила:
— Год войны за три считают, слыхала? А за сколько годов тот один день считать, когда мне похоронная на мужа пришла? То-то и оно. Теперь моего Кольку возьми...
Ну, о Кольке разговор особый. Этот тип, если принять тети Марусин принцип отсчета, каждый день съедает не меньше года тети Марусиной жизни. Ввиду того что делает он это на глазах у всего двора, нисколько не заботясь о сохранении семейных тайн или своего престижа, то добавлять тете Марусе больше ничего не надо было. Она все-таки добавила:
— Ирод несчастный. Хучь бы посадили его за что-нибудь, может, ума бы набрался.
Колька — шофер на фургоне. Продукты возит. Трезвый домой, по-моему, никогда не является. Я по крайней мере не видел. И постоянно меняет жен. Особый вид хобби у него, что ли. Сколько у нас здесь их перебывало, не счесть. Одна месяц поживет—или Колька ее прогонит, или сама сбежит. Другая с полгода, третья, может, год. Но не более того. С одной пойдет расписываться, а с другой нет, от тети Маруси весь дом знает — законная у нее сейчас проживает за занавеской в углу или незаконная.
В квартире пьянки, скандалы. Бывает, и к нам на второй этаж доносится. Мать хватается за голову: «Бедный Владимир Иванович! Бедная Екатерина
14
Львовна! Каково им это терпеть?» Это она о Колькиных соседях, писателе Владимире Ивановиче и его жене. «Другие бы милицию давно вызвали, в суд бы подали, а они терпят. Чересчур интеллигентные». Единственная мера, которую, насколько известно, предприняли против Кольки соседи,— это тамбур, они его пристроили к двери, загородились, как в крепости. «Разве тамбур от этих безобразий спасет? Иногда ведь даже в уборную выйти не могут!» — мать у меня очень сердобольная, отзывчивая.
Владимир Иванович — писатель, но лично я не хотел бы таким, как он, писателем быть. По-моему, его ни одна душа на свете не знает. Я, например, никогда о нем и его книгах ничего не слыхал. Чего, интересно, он строчит? Я часто вижу в окно его лохматую седую голову, склоненную над столом. Или еще на лесенке около книжных полок сидит: уткнется носом в книгу и ничего не слышит. Мы однажды нечаянно футбольный мяч к нему в открытое окно запустили, а он не заметил. Пошли просить: отдайте, мол,— так пока он понял, чего мы от него хотим.
И денег у него постоянно нет, время от времени они занимают десятку-другую у моих родителей.
— Владимиру Ивановичу задержали гонорар,— виновато бормочет, стоя в дверях, Екатерина Львовна,— не оформили ведомость, теперь только двадцать шестого, а сегодня девятое...
— Ну что вы, Екатерина Львовна,— говорит моя мать, в которой в этот момент смешивается много разных чувств: с одной стороны, ей лестно, что деньги у нее занимает не кто-нибудь, а писатель, с другой — приятно, что она не как они — бедная, а всегда на хлеб-масло есть, а в-третьих, немножко презирает она эту Екатерину Львовну, потому что у самой один из
15
жизненных принципов: никогда денег не одалживать, и до сих пор ей, похоже, это удавалось.— С удовольствием вас выручу. Может быть, вам больше нужно?
Екатерина Львовна не отказывается взять и больше, а мать потом будет говорить — мне или отцу, кто под руку попадется:
— Все-таки это унизительно для человека — не иметь денег на самое необходимое. Ведь не на какую-нибудь крупную покупку пришла просить, с кем не бывает, а чтобы мясо на обед купить.
Отец молчит, ему об этом рассуждать скучно и неинтересно, а мне ее слова дают пищу для размышлений.
— Почему — унизительно?—начинаю, спорить.— Ты что, буржуйка сама, что бедность презираешь? Или бедной не была?
— Не болтай ерунду.
— Он же не тунеядец, Владимир Иванович?— наступаю я.— Зарплату, как ты с отцом, не получает, а гонорар, видишь, не выплатили.
— Хорошим писателям всегда вовремя выплачивают,— не унимается мать. Так говорит, будто хоть одного писателя, кроме Владимира Ивановича, знает. Как им гонорары выплачивают.— Значит, плохой писатель, раз на свое писательство себя с женой прокормить не может.
Тогда я начинаю приводить ей исторические примеры о бедности многих отечественных и зарубежных классиков, которые писали целые полные собрания сочинений и не вылезали из долгов. Сам понимаю, что это не аргумент. При чем тут классики — и никому неведомый Владимир Иванович?
— Те жили при другом социальном строе,— торжествующе напоминает мать об упущении в моих рас
16
суждениях.— Когда не было никакой справедливости.
— Ну ладно,— перевожу я разговор на другое.— Владимира Ивановича ты не уважаешь за то, что у него мало денег. А Василия Степановича тоже не уважаешь. За то, что у него их много?— теперь торжествую я.
Василий Степанович из пятнадцатого дома — туз тузом. Пыжики-шмыжики, куртки замшевые, светлосерая собственная «Волгаэ, из которой он что ни день выгружает разные материальные ценности, запакованные, забитые, спеленутые. Ящики, рулоны, картонные коробки, пакеты. Жена его, Натка Наумова, то в одной шубе, то в другой, в ушах золото, на пальцах золото, как шахиня какая-нибудь. Оба они будто из сертификатного магазина с ног до головы. Первый муж у Натки был никудышный, видать, малооплачиваемый, при нем она не то что «Волгу», пальтишка приличного не имела. За Василия Степановича вышла — расцвела прямо, нос задирает, словно во дворе не знают ее с пеленок и что она такое есть: школу не окончила, работала кассиршей в булочной, потом выучилась на маникюршу. Ничего плохого или стыдного, но ведь и правда не Любовь Орлова, что воображать-то?
А про Василия Степановича — кто он и откуда взялся—даже пронырливая тетя Маруся выведать ничего не сумела. Одно и узнала, что тоже разведенный, квартиру на Юго-Западе оставил прежней семье, теперь они с Наткой ждут кооперативную. Ясно, не к лицу им в такой трущобе жить. Мать говорит: раз кооперативную строят, значит, никакой он не начальник, начальники кооперативы не строят, им государство дает. А на честную зарплату, если не лауреат, люди так жить не могут. Очень мать презирает их за
17
ихнее богатство, «прямо в нос людям им тычут», говорит она, и пойми ее после этого: и так ей не нравится и этак. А что ей по нраву, объяснить не может.
— Ладно,— говорю я,— тогда скажи, что же все-таки для тебя предпочтительней?
— Конечно, Владимир Иванович,— без колебаний отвечает мать.— Пусть неудачник, но безусловно честный человек. Труженик.
— А может, Василий Степанович тоже честный труженик? Специалист незаменимый?
— Может,— нехотя допускает и такую возможность мать.— Только непохоже. А все равно противно.
— Что тебе противно?
— А что люди во всех этих шмутках с головой. То, что воображают, если они по дубленке напялили, то уже лучше всех.
Нет, мать не из зависти так говорит. Она независтливая. Только тем завидует, у кого дети вузы по-оканчивалн, дипломы получили. «Господи, говорит, скорей бы ты институт окончил, человеком стал». Будто есть диплом — есть человек, но такое уж у нес убеждение, тут ее с места не сдвинешь.
Опять я в сторону ушел. Не получится, Володька Строков, из тебя писатель. Я же начал рассказывать про наш дом.
Двор, когда я был маленький, казался мне большущим— теперь-то вижу, что все относительно. Я маленький— двор большой, я стал большим,— двор сильно уменьшился. Но летом по-прежнему зеленеет под окнами и по углам пахучая травка, белеют головки одуванчиков. Посредине — могучий, матерый тополь, под ним врыт стол и лавочки. Пенсионеры из
18
нашего дома и из пятнадцатого на нем в погожие дни забивают «козла». Вылезают из своих парадных, не знают куда себя девать, чем занять. Как беспризорники бесприютные, эти пенсионеры. Сначала у углового магазина потолкаются, тут у них своя компания, потом под тополь идут, начинается за «козлом» интеллектуально насыщенная жизнь. Жены их — кто на работу, кто по магазинам, кто белье развешивает или шубы выбивает, а они, бедолаги, только что не помирают от скуки. А есть среди них вполне здоровые мужчины, крепыши, дай бог,— пол-литра на двоих разопьют и хоть бы тебе что. Даже начинают, похоже, видеть в жизни смысл. Я слыхал, что в Швеции пенсию дают только в шестьдесят семь лет. И женщинам и мужчинам. Не скажу, как насчет женщин, но насчет мужчин, по-моему, правильно. Если, конечно, человек здоровый, чего ему без дела околачиваться?.. «Тебя послушать!—сердится на такие мои речи мать.— Я сплю и вижу, когда на пенсию пойду! А еще трубить и трубить».
В нашей квартире, кроме нас, живут еще Сидорины— Зоя Григорьевна, Андрей Александрович, их дочка Ирина, она теперь Козлова, вышла замуж, и муж ее Виктор, аспирант. Ирку я помню еще девчонкой, она в школе училась всего на три класса старше, теперь ходит беременная. Мне отчего-то неловко на нее смотреть, а она вроде даже собой гордится.
Ирка кончает полиграфический, художница, спешит до родов защитить диплом, горбится за рвоим кульманом целыми днями, а Зоя Григорьевна гонит ее на улицу — гулять ей, оказывается, надо больше, а не сидеть, иначе не разродится. Зоя Григорьевна у нас главный эрудит, специалист по всем вопросам. Все-то она знает, берется рассуждать на любую тему:
19
что надо, чтобы разродиться, и какая пища полезна беременным, и что замышляет Китай, и от чего прошлым летом в Подмосковье горел торф, и почему нынешние дети такие эгоисты, и по каким причинам пришел в упадок отечественный футбол, а хоккей не пришел. Про фигуристов и говорить не приходится, тут она с самим Кононыхиным поспорит. На кухне у нас она первый пропагандист-агитатор, а также трибун. Гайд-парка на нее нет.
Я всегда удивляюсь, как она успевает быть в курсе всего, да еще обо всем составить персональное мнение. Спорить с ней бесполезно, потому что она живет в убеждении, что в любом вопросе разбирается лучше всех. Стоит кому-нибудь рот раскрыть, чтобы высказаться, Зоя (мы за глаза так зовем ее для краткости) тут же перебьет и объяснит по-своему. Чужое мнение, если оно не совпадает с ее собственным, всегда ошибочно, и переубедить ее, как я заметил, может только печатное слово.
— Вот видите,— скажет мать, тыча ей под нос «Науку и жизнь» или «Знание — сила»,— вы говорили так, а здесь написано этак...— Но Зою не собьешь, выясняется, что именно «этак» она и говорила, иначе и говорить не могла. Цирк.
С матерью моей они дружат, хоть Зоя и старше лет на десять. Не помню, чтобы поссорились или не поладили.
Зоя работает секретарем-машинисткой у большого начальника. Зоины начальники без конца меняются, она каждый раз переживает: отчего-то почти всегда они от нее уходят не на повышение, а на понижение, не справляются с работой. Зоя справляется одинаково при всех начальниках, я так понимаю. Энергии ей не занимать. Целый день вкалывает на работе, а потом
20
еще допоздна на кухне шурует. Голос у нее низкий, прокуренный, «беломорина» постоянно торчит изо рта. На работу бежит — курит, с работы идет, авоськи в обеих руках тащит, а в зубах — опять «беломорина». Виктор, зять, как-то Ирке грозился, что не подпустит тещу к ребенку, она, мол, с первых дней отравит его никотином. Ирка, которая в своего Витьку влюблена по уши,— не надо быть ясновидцем, чтобы догадаться,— тут, однако, взбеленилась: «А кто, хотела бы я знать, помогать мне будет? Не ты ли?» Нет, он не будет, тоже без ясновидца можно предугадать. Такой он пижон: всегда в белоснежных рубашках, запонки на манжетах сверкают, и чтобы он даже в самую жару на кухню в майке вышел — никогда. Если на кухне умывается (в нашем доме не только кафельных, никаких ванн нет), а в это время кому-нибудь понадобится раковина, сразу поспешит освободить место. Заметит, что на полу набрызгал, а рядом нет Ирки или тещи, чтобы подтереть, сам возьмет щетку, на которую намотана тряпка, уберет за собой. Щетку он держит, вытянув руки и отставив мизинцы, будто змею, которая вот-вот его цапнет, а все же лужу никогда не оставит. Мать восхищается: такой воспитанный, аккуратный, предупредительный. «Ты бы у него поучился,— ни с того ни с сего накидывается на меня.— Умеют же люди воспитывать детей!»
Но особенно, понятно, мою мать восхищает в нем то, что он — аспирант. Не надеется она дожить до часа, когда в таком звании будет ходить ее сын. Правильно не надеется. Могу ей только посочувствовать, когда она вздыхает: «Бывают же счастливые матери, у которых дети аспиранты, кандидаты, доктора!» До чего тщеславный народ, эти родители. Сама небось не кандидат, не доктор, а своих предков ей нисколечко
21
не жалко. Не считает их несчастными. Может, пото-ту, что по сравнению с ними она все-таки — шаг вперед? Дед и бабка мои со стороны матери никаких институтов не кончали, в столицах не живали, мать, как говорится, интеллигент в первом поколении. У отца отец тоже был инженером, так что тут я вроде потомственный. Мать, видимо, считает, что все должно двигаться вперед, не стоять на месте. Раз она, дочка простого загорского плотника, стала старшим инженером, то мне никак нельзя быть меньше кандидата наук. Логика.
Ну, а четвертый в семье Сидориных — Андрей Александрович. Раньше считалось, что раз отец и муж, то он — глава, а не четвертый, иначе говоря, последний в семье. Но Андрей Александрович никакой не глава. Глава — Зоя. Даже Ирка, которая на отцовы деньги получает образование, больше к этому слову подходит. Андрея Александровича в квартире не видно и не слышно. Рот, чтобы вымолвить слово, он открывает исключительно редко, высказывается однозначно и односложно. Это каким-то образом не мешает ему быть «шишкой» на работе. То ли главбух, то ли главный плановик или как они там называются. Дома у него имеется занятие. Он пишет все внутриквартир-ные объявления: когда чья уборка, кому сколько платить за газ, свет, телефон. Кому сколько раз звонить в дверь. Сам ведет расчеты, сам пишет. Да не просто, лишь бы, а тушью, чертежными буквами, в затейливом орнаменте. Еще он вырезал из бумаги салфеточки на кухонные полки, собственноручно пришпилил кнопками. До того ему от этой красоты самому радостно стало, что целую речь произнес: «Теперь и чистенько будет и аккуратненько. А поистрепятся — я новые вырежу». Зять Виктор глядел на него при этом
22
с нескрываемым презрением, а Зоя Григорьевна, в пику, наверно, поддержала мужа: «Прекрасно придумано. Насколько светлей стало. Если уж в коммунальной квартире живем и польское оборудование не можем поставить, то освежить немного можно же?> Моя мать тоже похвалила: «Молодец, Андрей Александрович. Показал женщинам, какие они неумехи».— «Так это ж и правда уметь надо»,— скромно согласился наш домашний декоратор.
Живет у нас в квартире, еще одна семья — эти по обмену въехали несколько лет назад, пришлые, можно сказать. И по возрасту где-то между молодежью — мной, Иркой, Виктором — и старшим поколением. Так что как бы в сторонке от остальных, сами по себе. Борис, жена его Люся и двое ихних пацанов. Один ходит в детский садик, другой прошлой осенью пошел в школу. Люся — домашняя хозяйка. У нее бабок-теток нет, с ребятней ее сидеть. Об этом она без конца напоминает соседям — чувствует себя перед всеми виноватой за то, что тунеядка, иждивенка.
Почти целый день Люся на кухне. Стирает, стряпает, моет, чистит. Между кухней и комнатой мечется как угорелая, потому что большей частью один из пацанов, а то и оба сразу сидят дома: то старший простудится, то младший. Или карантин в садике Но утрам— смех смотреть, как она своих сынов волочет. Мишка, младший, ребенок страшно своенравный, он какой темп с первых шагов возьмет, уж ни ускорить, ни замедлить нельзя. Если его торопить — встанет на месте, как ослик, не сдвинется, хоть ты тресни. Люська его на руки — орет. На землю поставит — стоит. Старший — Димка, пока мать Мишку уговаривает, уже за воротами, а там МАЗы, ГАЗы, того и гляди, под колесами окажется. Люся Мишку бросит, бежит
23
за Димкой. Школа через дорогу, за ним еще после уроков сбегать надо, а вечером идти за Мишкой. Ну жизнь. Правда, Димку, пока Люся в садик бегает, кто-нибудь из соседей берет к себе. Я тоже иногда с ним сижу, жалко, что ли? От его вопросов, правда, голова кругом за полчаса, все ему надо знать, ужасно любознательный парень. «А шестеренка, это что? У нас в классе никто не знает», «А как макароны делаются?», «А почему у тебя волосы длинные, а у дяди Вити (аспиранта), короткие?», «А почему раньше война была, а теперь нет?», «А что такое царь? А почему он — царь?», «А что это в книжке у тебя за буква?» — интеграл углядел.
Говорят, в других квартирах ссорятся, скандалят, у нас такого нет. Никто прав не качает. Если что не так, поворчат у себя за дверью, на том и успокоятся. Однажды, когда Люськино семейство только что въехало, прибежала к нам Зоя, сама не своя, пожаловалась моей матери: «Она на кухне, где у людей пища, ботинки ваксой начищает!» Я ей говорю: «Люся, бы вы на площадку вышли!» А она: «Я простужена, на лестнице холодища, еще заболею». Моя мать Зое сказала: «И не надо было связываться. Воспитывать вы ее, что ли, будете? Не будете. И некогда вам, и прав таких никто вам не дал. Если мы тут начнем друг друга перевоспитывать, то никому жизни не будет».— «Так она же прямо в мои котлеты!» — «А вы котлеты крышкой прикройте, и делу конец». Все-таки мать сделала Люсе внушение: надо, мол, с другими считаться, если по молодости лет или по другой причине чего-нибудь не знаешь, в квартире есть люди постарше — спроси, прислушайся, нервы друг другу
24
трепать — последнее дело, мы тут между собой равны, все люди простые, трудящиеся, надо друг друга уважать... Подействовало. Хоть Люська все равно недотепа— то принимается в свою уборку пол мыть именно тогда, когда все с работы пришли, всем есть охота, а к плите не подойти, то она с утра в выходной крик в коридоре поднимет со своими пацанами — только бы поспать, так какой уж сон, всех разбудила, подняла. «Не со зла,— утешает мать Зою.— По внутренней неделикатности».— «Кому от этого легче?» — басит Зоя. Но теперь, если уж Люсе сделают замечание, не огрызается, оправдывается: хотела раньше пол вымыть, да Мишка в буфет забрался, всю крупу на пол высыпал, пока прибирала...
В общем, ссор никаких нет, я считаю, во многом благодаря моей матери: она невозможно до чего покладистая и терпимая. Из равновесия, наверно, только мы с отцом и можем ее вывести. Я тем, что делаю не то, что она хочет, чтобы я делал, и живу не так, как она мечтает. Отец сердит ее тем, что проявляет ко мне безразличие, хотя, по-моему, она сама его к этому и приучила.
2
Прошлым летом, в августе, хоронили Клавдию Тимофеевну Кузовкину из шестой квартиры. Я первый раз в жизни оказался на похоронах. В крематорий, правда, не ездил, но во двор вышел, когда выносили гроб. Не хотел, но мать сказала, что надо с хорошим человеком проститься, оказать уважение.
— Смотри, и Сережа там, и Марина,— показала в окно мать.
В голове не укладывалось, что желтое, усохшее лицо среди вороха свежих цветов принадлежит той самой женщине, которую я еще недавно видел здоровой и живой, бодренько бегающей на коротких толстых ногах, круглощекой, улыбчивой, никогда не унывающей. Месяца два всего и болела. Как-то сначала никто и не заметил, что не стало слышно ее голоса — из окна, из форточки. Постоянно она своего внука зазывала домой с улицы, надо было сто раз крикнуть, чтобы он бабку послушался. «Юра-а! Юри-ик! Юр-ка!» А тот и ухом не вел.
По поводу этого Юрика Зоя время от времени устраивала на кухне дискуссии. Тему приблизительно можно было бы определить так: бесполезность воспитания, а также хорошего примера на детей. «Что уж в человеке заложено, то заложено, и хоть бейся головой об стенку». Положение, как я понимаю, теоретически весьма шаткое, но что нашей Зое до теорий? Она сама себе голова. Впрочем, Юрка как нельзя лучше подходит к ее ненаучному постулату. И все возражения моей матери и третьей соседки Люси вдребезги разбиваются о неоспоримые факты. А факты таковы: в семье, где все трудятся, вырос бездельник. В семье, где ни дед, ни отец не берут в рот и капли спиртного,— лишь по большим праздникам ради традиции — подросток тянется к бутылке, все только тем и заняты, как бы отвадить его от приятелей-выпивох, которые на два и на три года старше его. В семье, где мать работает и учится, а отец, тоже без отрыва от производства, окончил техникум, сын не желает ничему учиться: в школе с трудом доучился до восьмого класса, вернее сказать, не сам доучился, а его дотащили учителя, которым деваться некуда. Из ПТУ, куда его определили, тоже идут одни жалобы...
26
Зоя все это перечисляет, затем произносит тираду в защиту учителей, которых заставляют тянуть за уши к полному среднему образованию разных бездельников, и, победоносно сунув в рот свою негасимую «бе-ломоринуэ, смотрит на оппонентов: есть возражения? Возражений нет. Если не считать робкого Люсиного предложения, что, дескать, очень уж все эти Кузовки-ны добрые, выпороть бы Юрку разок как следует. Своих парней она лупит почем зря, если слова не помогают. Моя мать против телесных наказаний, но тут, ввиду явной безвыходности, склонна согласиться с Люсей. А Зоя — свое: с Кузовкиных роман бы о рабочем классе писать, если бы Юрка в семью не затесался...
Кузовкины живут в одной квартире с Сергеем, поэтому я знаю их лучше, чем других из нашего дома. И правда, хорошие люди. Как про них точнее сказать? Естественные, что ли. Ничего напоказ, всему в них веришь. Доброте, приветливости, достоинству. Две совсем разные семьи под одной крышей, а живут как будто одна. Кузовкины — обыкновенные работяги, а у Сергея мать — врач, отец — скрипач в симфоническом оркестре, но вроде бы и разницы нет. Я думаю, что не в образовании дело, а в существе людей. Они друг другу этим существом, наверно, и подошли.
В общем, Кузовкиных все в доме уважают, и даже тети Марусин Колька если кого и боится, то старого Кузовкина. И еще, правда, Розу Михайловну, Сережину мать. Стоит Кольке издали завидеть их, когда возвращается домой под градусом, норовит поскорей укрыться — за углом или в ближайшей парадной, лишь бы разминуться.
Я наблюдал за Юркой Кузовкиным, просто любо
27
пытно. Пришел к выводу, что вовсе он не отпетый, как считает Зоя, и не хулиган. Слабохарактерный, бесхребетный, скорее. Кто чуть посильней — тот его за собой и тянет. И все неподходящие буксиры попадаются. И еще — ничем решительно не интересуется, вообразить невозможно, чтобы от чего-нибудь у него, ну, глаза бы хоть загорелись. Будто живет он не в многокрасочном мире, который и у малого Димки вызывает сто «почему» в минуту, а среди серых плоских стен, взгляда ему остановить не на чем. Дед, бывало, выведет его с собой во двор — сам лавочку или песочницу мастерит, и Юрке даст в руки молоток — помогай, учись. Старый Кузовкин до того заразительно работает, что, глядя на него, во двор высыпают все жильцы и начинается неплановый субботник или там воскресник. Кто цветы сажает, кто стволы известкой мажет, словом, полный трудовой энтузиазм. На что уж я, к физическому труду не приспособлен и не привержен, и то вылезал, как-то неловко становилось сидеть сложа руки. Мать, конечно, лопату тут же отставит— она ужасно любит землю рыхлить — и накинется на меня: «Нечего тебе тут делать, ступай заниматься». Но при народе не пошумишь, я тоже лопату найду, в другом конце двора начинаю копать, смех берет смотреть, как она издали на меня поглядывает, страдает, что я взялся за такую непосильную работу. А я испытываю какую-то незнакомую радость, глядя, как серая прибитая, похожая на вздыбленный асфальт земля влажно начинает блестеть под солнышком, дышать. Несколько дней потом любуюсь из окна на вскопанную моими руками темную ожившую полоску, куда уже набросали семян разноцветья — в начале лета запестреют среди травы маки, ромашки и еще разные, неизвестные мне по названию цветы... А Юрка? Юрка
28
возьмет у деда молоток, гвозди, стукнет раз-другой по доске — глядишь, и след его простыл.
Екатерина Львовна, жена писателя, пыталась приохотить Юрку к книжкам. Пустой номер. Книжку, весь тоскуя, возьмет, и так она у него нераскрытой и пролежит, пока дед или мать не скажут: «Отнес бы назад, а то испачкается или затеряется».— «Неглупый вроде мальчик,— сокрушалась Екатерина Львовна,— отчего ко всему такой безразличный?» Шура, Юркина мать, подхватывала: «Вы знаете, даже удивительно! Одно и знает — часами перед телевизором сидеть. Или мяч во дворе гонять».— «А может, он у вас футболист прирожденный?» — вставил я свое слово, поскольку разговор происходил при мне. Шура махнула рукой: «Чтобы настоящим футболистом стать, этого мало — гонять мяч без толку». Роза Михайловна, по добрососедству, решила показать Юрку психиатру — может, он шизик какой? Оказалось, вовсе он не шизик, а особый у него склад нервной системы, от которого он такой меланхолик отчаянный. Роза Михайловна объяснила, конечно, по-научному, но смысл такой.
...У бабкиного гроба Юрка стоял потерянный, притихший. Словно старался понять, что же с его бабкой, которую он столько лет доводил, стряслось. «Может быть,— сказала кому-то тихо Зоя,— хоть это что-нибудь в его душе повернет?» Времени с тех пор порядочно прошло, и уже можно смело сказать, что Зоины надежды не сбылись: недавно Юрку взяли на учет в детскую комнату милиции. Не сам себе дружков выбирает, они — его, слабака, чтобы в случае чего вместо себя подставить. Ну, и-подставили.
Отчего это маленькие дети все такие славненькие, симпатичные, и никому не известно, что из них вырастет? Может вырасти аспирант Виктор, а может вот —
29
Юрка, трудновоспитуемый?.. Когда я об этом думаю, всегда вспоминаю один разговор.
Мы втроем — Марина, Сергей и я — возвращались из кино. И на углу путь нам пересекли два типа. Не сильно пьяные, но навеселе. Они между собой разговаривали. Это если по-ихнему сказать. Мы с Сергеем потащили Марину подальше. Сергей сказал: «Как мало требуется слов иным человеческим существам, чтобы обменяться информацией». Марина призналась: «Я не понимаю смысла этих грязных выражений, поэтому они оскорбляют меня скорей умозрительно. Но знаете, какая мысль пришла мне сейчас в голову?» Мы, ясное дело, не знали. «Что вот эти два битюга были когда-то малютками с розовыми пяточками и ладошками и чмокали материнскую грудь». Мы с Сергеем расхохотались от неожиданности: «Ну, даешь!» А Марина серьезно добавила: «Сколько же грязи с тех пор они в себя вобрали».— «Не может же человек всю жизнь оставаться младенцем с розовыми пяточками»,— возразил Сергей. «Не может,— согласилась Марина.— Но человек рожден всегда оставаться чистым, а во что он себя превращает?»
Конечно, это был совершенно женский ход мысли, я бы до такого ни в жизнь не додумался, но почему-то Маринины слова застряли у меня в мозговых извилинах, и я уже на некоторые вещи смотрю через них. Понимаю, что наивно, а все равно что-то в них есть верное, по-моему. Если с ребятами об этом всерьез завести разговор — обсмеют. Никому неохота выглядеть глупым романтиком, мне не больше других. Тем более что тоже не признаю разной романтической чепухи. Но и цинизм, которым иные бахвалятся, выдавая его за здравый смысл и житейский реализм, не по мне. А отчего-то сила всегда на его стороне. А бывает,
30
наоборот, приятно сознавать себя на равных с самыми прожженными практицистами. Не могу я в себе до конца разобраться, замечаю, что раздваиваюсь, колеблюсь, как маятник. Нет во мне самостоятельности. Да если вдуматься, я не стремлюсь к ней. Скорее, боюсь.
Я бы не мог, как, например, Сергей, взять да подружиться с окрестной шпаной. В девятом классе на него такой стих напал. Торчал в подъездах, курил, один раз пьяный домой ввалился. Что было, передать невозможно. Он пришел в первом часу ночи, я вместе с его родителями сидел и ждал, потому что неизвестно было, куда бежать искать. Я вообще-то знал, что у него появились новые дружки, но держал язык за зубами. Роза Михайловна, женщина на редкость выдержанная, сначала ходила туда-сюда по комнате, выглядывала в окно, потом села за стол, спрятала лицо в ладонях, так и просидела, пока, наконец, не хлопнула входная дверь. Она к ней метнулась, чуть всю мебель по пути не свернула. А через минуту вернулась до того тихая и спокойная, что мне стало не по себе. Вошла и пошире открыла дверь, впуская Сергея. Хорош он был, я вам доложу. И очень старался казаться трезвым и ни в чем не виноватым. Роза Михайловна сообщила отцу: «Полюбуйся, это наш сын>. Отец сказал: «Володя, ступай домой, он пришел. Все в порядке». Ничего себе — порядок. «С кем не бывает»,— сказал я, по возможности небрежно. Но на меня так посмотрели, что я поспешил ретироваться. На другой день спросил Сергея, на кой ему такие приятели и что у него с ними общего. Он сказал: «Ничего. Но им ни к чему это знать. Я должен быть для них своим. Чтобы смело ходить по нашим переулкам».— «Я же без этого хожу?» — «У тебя кулаки увеси-
31
стее».— «Моими кулаками их не одолеешь, если что... Влетело тебе?» — «Не очень. Сошлись на том, что переборщил и пора кончать».— «А если они не отстанут?»— «Отстанут,— уверенно сказал Сергей.— Я с ними сумею поговорить. Не зря время тратил. И еще запишусь в секцию бокса». Записался, что бы вы думали!.. О Сергее я еще потом расскажу.
Я вспомнил этот давний случай потому, что сам на такое не способен. Неважно, прав был Сергей или нет, но уж во всяком случае он не рохля, как некоторые. Всегда знает, чего хочет и как к этому идти. Я же плыву по течению, как утлый челн. Понятия не имея, куда его в конце концов прибьет, этот челн по имени Владимир, по фамилии Строков. Ленивый студент-второкурсник, вылезающий на способностях. И все же склонный к самокритике, что само по себе кое-чего стоит.
Я не сразу обо всем этом задумался. Началось, когда лежал на операционном столе со своей ногой и ждал наркоза (цперацию мне делали под общим наркозом). И вдруг будто окунулся в холодный жгучий страх — а если помру? Я слыхал, бывает шок от наркоза, из которого человека не могут вывести. У матери на работе одна женщина умерла так от пустяковой операции. Ну, так или не так, но стало мне страшновато оттого, что пронзило меня: не такой я бессмертный, как до сих пор воображал. Скорей всего, не отдавал себе отчета, но просто жил в прекрасном убеждении, что умирают лишь старые больные люди вроде Клавдии Тимофеевны, я тут ни при чем. Теоретически понимаю, что и мне когда-нибудь придет конец, но когда это еще будет? Во всяком случае так далеко заглянуть не могу, как не могу заглянуть во Вселенную дальше тех звезд, что видны мне с Земли.
32
Струсил, но виду не подал, даже пошутил, не знаю, удачно или нет, только меня похвалили: вот, мол, ка кой молодец у нас на столе!.. Очухался уже в послеоперационной палате: живой, не помер!.. И снова бессмертный. Как ни старался вернуть в себе то отвратительное чувство, которое испытал перед операцией,— ничего не получалось. Помню, что оно было, но теперь оно уже не мое, ничего во мне не затрагивает, как чужая боль. «За всех не наплачешься»,— часто говорит Маринина бабушка, у которой что ни слово — то народная мудрость.
Вот после этого я стал размышлять над смыслом жизни. Зачем человек живет, спрашивается? Потому что от ответа на «зачем» зависит и ответ на вопрос «как». Умерла Клавдия Тимофеевна. Первое время ее вспоминали, а теперь все реже. Человек ушел, пустота, которая образовалась на его месте, заполнилась, как в строю, когда один из него вышел, а другие сомкнулись. Человечество на всех парах несется дальше, в следующие десятилетия и века, без него — что он был, что его не было. Если он не Тутанхамон. Тогда зачем все это?.. Ответа я не нашел и попытался завести разговор об этом с Мариной. Она сразу заскучала. Ей или вообще все ясно или не требуется ясности. Не умничай, мол, доморощенный философ. Я все же спросил, знакомо ли ей такое обманчивое чувство, как чувство собственного бессмертия? Она пожала плечами:
— С тех пор как я, маленькая, обижалась на маму или бабушку и мечтала назло им умереть, или еще в шестом классе — из-за физики, я не думаю о смерти. Зачем?
— Значит, так и получается, что считаешь себя бессмертной.
2 Заказ 1487
33
**- И нет. Что я, не понимаю?
— Одно дело головой понимать, а другое...
Она перебила:
— Терпеть не могу таких разговоров, к чему они?
— Если бы люди об этом не забывали, они, может, иначе бы жили.
— Как — иначе?
— Лучше, разумнее.
— Толстовец ты, что ли?
— При чем тут?— обиделся я.
— Или богоискатель?—Марина развеселилась.— Помни, что тебя ждет ад, не гневи бога.— И вытянула, сколько можно, свое круглощекое лицо, видимо, желая изобразить постное благочестие.
Не поняли мы друг друга. Какие-то не мысли даже, а ощущения. Они иногда словно пронизывают меня, как озарение, которое не удается в себе удержать, сохранить, чтобы потом спокойно разобраться. А так — не успеваешь. Наверно, потому и не можешь другому объяснить, что они, эти ощущения, такие зыбкие и мимолетные, как облако, которое только что было медведем или слоном, и сразу стало ничем, скоплением водяного пара. Даже такой неглупой девчонке, как Марина, ничего не сумел растолковать.
3
С Мариной мы вместе росли в нашем дворе, потом учились в одной школе. Она на два года моложе и всегда была для меня мелюзгой. Пока вдруг не выросла и стала очень даже ничего. У меня, можно сказать, внезапно открылись глаза. Я как раз в институт поступал, а она перешла в десятый класс. Я решил ее «закадрить». У нас тогда
34
это выражение было в ходу. Я вообще не сторонник жаргона, но попадаются в нем такие словечки, без которых непонятно, как раньше обходились люди. Потом одни слова уходят, появляются другие, делаются вроде незаменимыми: помогают проскакивать через старомодный, нашему времени противопоказанный романтизм-сентиментализм: «Ах, я в вас влюблен!*, «Ах, я увлекся!» В общем, так я объясняю пристрастие моего поколения, да и вообще молодежи к разным таким словечкам. И если подумать — разве в них
Значит, принял я решение. Рассудил: должно же Марине быть лестно, что студент обратил на нее внимание? Я нисколько не сомневался в успехе. Тем более что раз пригласил в кино — пошла. И в другой не отказалась. А потом я повел ее на нашу студенческую вечеринку. Представляете? Прихожу с длинноногой шикарной девчонкой. Ребята на нее вытаращились. Светлые волосы распущены по плечам и по груди, как у Марины Влади в «Колдунье». Глаза большие, голубые, подкрашены в самую меру. Брючки, туфельки лаковые, сумочка на длинном ремешке через плечо. Хоть выставляй ее в витрине магазина «Синтетика» на Новом Арбате. Но она бы и минуты не выстояла неподвижно, это точно. Заводная. В компании такая девчонка — клад. Танцует шейк, твист, чего хочешь. Знает все песни Высоцкого и разные шлягеры. Как взяла в руки гитару, сразу выключили магнитофон, стали ее слушать. И если прежде она мне просто нравилась, то тут влюбился по уши. Гордый сидел, будто сам ее придумал и такую вот сотворил.
Я ведь тоже ничего себе — рост сто семьдесят пять, отцовские рубашки и пиджаки, хотя отец у меня не из мелкоты, крупный мужчина, в плечах узковаты. Дев
2*
35
чонкам нравлюсь, факт. Катька Сухарева, в школе, года два, наверно, по мне сохла, сама призналась. Лестно, отрицать не стану, но она-то мне ни к чему, встречные флюиды не возникали. Я сказал: «И что ты, Катя, во мне нашла? Что, других ребят в классе нет? Смотри, Гришка Иванов глаз с тебя не сводит, его бы закадрила».— «Не нужен мне Гришка, хотя он, конечно, в тысячу раз лучше тебя». Я, понятно, заинтересовался: «Чем же он лучше?» — «Он — настоящий, а ты — пустышка. Одного себя любишь».— «Так чего ты ко мне пристала?» Вот уж не поймешь этих девчонок. Вздохнула: «Если бы я могла объяснить! Все про тебя знаю. И пижон ты, и маменькин сынок, и товарищ до черного дня...» Тут я, конечно, разозлился: «Откуда ты знаешь, какой я товарищ?» — «Да знаю. Ни каких для себя неудобств не терпишь». На этом разговор закончился, такой несправедливости я стерпеть не мог.
Долго ломал голову, за что она меня так. Все же задело. «Маменькин сынок»—это ладно, понятно, один раз на мою мать поглядеть, как она вокруг меня кудахчет, и довольно, чтобы ярлык наклеить. «Пижон»? Оттого что джинсы ношу? Между прочим, джинсы были экстралюкс, «маде ин Италиа». Шестьдесят рублей отвалила мать недрогнувшей рукой, потому как не желает, чтобы я был «хуже других». Не больше я пижон, чем другие ребята, думал я, сильно задетый. И волосы отрастил я один, что ли? Гоголю и Некрасову они не мешали, и Ленскому тоже — «кудри черные до плеч». А я, видите ли, «не настоящий»... Но самое несправедливое в Катькиных обвинениях было насчет «товарища». Рылся я, рылся в памяти в поисках своего страшного греха, догадался: это она о Генке!..
36
Ну и неправильно. С Генкой я дружил, пока он не связался с подонками. Я, кстати сказать, пытался вправить ему мозги, ничего не вышло. Генка и «философию» имел, не на голом месте стоял: мы, то есть, я и такие, как я,— сосунки, признаем под ногами только асфальт, нас легонько стукнешь — сразу рылом в грязь, а он, видите ли, хочет стать настоящим мужчиной, в общем, нес всякую муру. Я говорил: «Займись вон, как Сергей, боксом или самбо, а раз не нравится тебе асфальт, то уж лучше всюду, где только можно, борись за справедливость, живо на ухабы попадешь»,— по всякому его уговаривал, и всерьез, и шуткой — на чувство юмора нажимал, но такового у Генки не оказалось начисто. Вообще вы заметили, чем хуже человек, тем у него меньше чувства юмора? Прямо пропорционально, по-моему, даже. Вот понаблюдайте сами и убедитесь, что я прав. И еще — чем глупей тоже. Генка — точно дурень был... Но я не сразу от него отступился. Лыжи у меня без дела года два стояли, канительное занятие эти лыжи: пока смажешь, пока одежду найдешь, уж охота идти пропала. Все же себя переборол, вытащил Генку в лес. Было время, мы с ним увлекались лыжами, часто ездили в Измайловский парк. Полная ерунда получилась: ну, сходили на лыжах, вроде бы и по душам поговорили, а вечером он с дружками за хулиганство угодил в милицию. Моя мать стала ругаться. Она до смерти боится, что я, слабохарактерный, могу попасть под плохое влияние. Бояться ей было нечего, мне самому стало противно и неинтересно, потому что увидел — бесполезно. Целая школа ничего с ним поделать не может, учителя, которых в институтах учили, как людей воспитывать, а я что могу? А вскоре попал Генка в историю, на пять лет загремел в колонию. Что ж, если не хотел
37
асфальта. В школе все переживали такой позор, искали виноватых, а я считаю, что если нет каких-нибудь особенных обстоятельств, против которых человек бессилен, то винить, кроме него, некого. Так я и высказался однажды — в том духе, что каждый хозяин своей судьбы и от нас самих зависит, как делать свою жизнь. Единодушной поддержки не получил, помнится. Возражали: легко говорить, а жизнь прожить? И насчет дружеских плеч. И влияния коллектива. И еще разное такое. Я остался при своем мнении. Объявил громогласно: если лично я буду не так жить, как следует, прошу никого в моей глупости не винить, обязательство предлагал дать письменное. Смехом и кончили.
Теперь, значит, выяснилось, что по этой причине я «товарищ до черного дня»? Ну и ну... До самого выпускного вечера мы с Сухаревой друг на дружку не глядели. А на вечере она подошла ко мне и говорит: «Не сердись на меня, Володя. В чем-то я права была, а в чем-то и не очень. Все-таки самолюбие, знаешь». Самолюбие! Если есть самолюбие, мальчишкам в любви не объясняются. Ладно, не стал я вдаваться в детали. Говорю: «Желаю тебе счастья н хорошего мужа. Достойного во всех отношениях».
Слогом, влюбился я в Марину. Жениться решил, пусть только она школу кончит. Прямо так с ходу и решил, пока она отплясывала и на гитаре играла. В тот момент даже про одного балду из нашего класса, Левку Шумского, забыл, который сразу после школы сделался женатиком. Встречал его, то он с рынка картошку, то в прачечную белье грязное несет. На вечерний пришлось ему поступать и работать: предки оказались у обоих принципиальные, отказались на себе тащить. Мы с ребятами Левку не одобряли. Так
38
вот про Левку и про свои соображения на его счет я начисто забыл. Очень просто казалось: поженимся, и все. С вечеринки шли, я хотел Марину поцеловать. «Что ты, говорит, Вовка, очумел?» — «То есть почему это — очумел? Что ж, и поцеловать тебя нельзя?» — «Зачем?» — «Зачем мужчины женщин целуют?» — «Ты, говорит, не мужчина, а я не женщина. Мы с тобой друзья детства».— «Были друзья детства, отвечаю, а теперь я тебя люблю». Она на меня уставилась. Долго глядела. «Это тебе показалось»,— говорит, будто на моем лице вычитала, показалось или вправду. Так ничего у нас с ней и не получилось. Сначала я обижался, а потом как-то все само собой прошло. Такого «друга детства» тоже неплохо иметь, не всякий может похвастаться.
...Сейчас мы с Мариной* оба не у дел. Она прошлым летом поступала в университет, недобрала очка. Утверждает, что это от жары. У самой, говорит, мозги расплавились, а экзаменаторы — распаренные, злые, им бы поскорей хоть что поставить и податься на холодок. Теперь она готовится поступать снова. Из гордости не показывает, что неудача ее обескуражила, но все равно видно. А мать ее и бабка до сих пор не в себе, никак не успокоятся: это их-то Мариночка не поступила, Мариночку не приняли?! Их послушать, так большей несправедливости никогда еще на свете не совершалось. Я сам, как вы могли заметить, к Маринке отношусь хорошо. В ней мне нравится то, что она — такая современная девчонка, модница и все прочее — вовсе не дура набитая и не мещанка, как многие такие. Расфуфырятся, воображают из себя, а как рот откроют говорить или начнут по-глупому хо
39
хотать неизвестно над чем — дай бог ноги унести. Так вот Марина, спору нет, девчонка что надо, но ей-ей тошнит, когда слушаешь ее бабку. Я из-за этого и ходить к ним избегаю. Вроде ничего плохого тебе не делают и худого слова о тебе не скажут, а все равно ясно, как божий день, что рядом с Маринкой ты — ничто, нуль без палочки. Как это у нее получается, я и объяснить не сумею.
У нас в семье по-другому. Мать меня тоже обожает неземным обожанием. Чего моя левая нога захочет (если это не во вред желудку и высшему техническому образованию), то сейчас же появляется на блюдечке с голубой каемочкой. И, однако, я хоть и обожаемый, но все же оболтус по сравнению, скажем, с аспирантом Виктором или нашим школьным отличником Мишкой Синельниковым. Таким образом, материно сюсюканье носит какой-никакой критический оттенок, за что я свою мать уважаю, потому что терпеть не могу самовлюбленности.
Марина часто заходит ко мне, «навестить болящего». Мы с ней болтаем на разные темы, она приносит свежие журналы, просвещает.
Я уже говорил, что вообще-то читаю много, но без системы. За периодикой, то есть за «толстыми» журналами, следить не имею возможности. Мы выписываем только «Юность» — мать для меня специально постаралась, и «Науку и жизнь» — отца от нее не оторвать, да и я для себя там кое-что нахожу,— вот и все. «Литературку» берем у Зои — это ее любимая газета, особенно те страницы, которые посвящаются разным житейским и социальным проблемам. Оттуда она черпает темы для своих публицистических, у нас на кухне, выступлений. Из газет мы выписываем «Правду» и «Вечерку», отец обычно утыкается в них по воскрес
40
ным дням, доводя мать до точки кипения. Ей за субботу и воскресенье надо навести в доме чистоту, наготовить еды не меньше, чем на три дня, постирать, погладить, она вся в мыле, растрепанная, в видавшем виды халате, все хочет успеть, потому что обожает порядок. Я сижу — на это она не реагирует, даже когда нога у меня была здоровая и никто не подозревал о ее врожденном дефекте, а уткнувшийся в газету отец до жути ее раздражает. «За что мне доля такая?— причитает она, ползая по полу с веником, добираясь до самых дальних углов под диваном.— У всех мужья как мужья, и в магазин сходят, и попылесосят, а Леня Воробьев не гнушается и картошку почистить...» Леня Воробьев — для меня дядя Леня — старинный друг родителей. Но, по-моему, последнее время отец стал к нему относиться холодней за то, что его не устают у нас в доме склонять как пример образцового отца и супруга. Так же, как для меня аспирант Виктор, так для отца дядя Леня. Однако отец у нас исключительно выдержанный, много надо матери наговорить, чтобы он вышел из себя и повысил голос. Он поверх газеты посмотрит, спокойно скажет: «Я устал. Могу я один день отдохнуть? Вчера я картошку тебе купил...» Но только наладится перечислять другие свои добрые дела, как мать взовьется: «Почему это— мне!» Ну и пошло. Все-таки стащит она его со стула или с дивана — где он там со своими газетами устроился,— приспособит к делу.
Надо, впрочем, сказать, что мать отходчивая. К вечеру, когда обед сварен, белье выстирано и развешано, в комнатах убрано, она преисполняется миролюбия и любви к ближнему, в том числе и к отцу. Сядем ужинать, непременно спросит, будто провинилась перед ним: «Рюмочку налить?» — «Налей»,— кивает
41
отец. Она радостно бежит к холодильнику, достает графинчик. Отцу нальет, себе (мне не полагается, да я и сам водку не пью), а после рюмки-другой становится совсем добрая, вполне своей суматошной жизнью и нами довольная. Принимается строить планы на грядущую рабочую неделю: завтра вечером она пойдет в парикмахерскую и наконец приведет в порядок голову: «На чучело похожа, седина, вон, повылезла, молодые девчонки в лаборатории запилили: что это вы, Вера Николаевна, перестали за собой следить?» Послезавтра нам с ней надо ехать в больницу на очередной осмотр моей ноги, для этого она возьмет на работе полдня за свой счет. Может, удастся заскочить на рынок, купить капусту...
Интересы у моей матери ограниченные, я считаю. Да и отец, похоже, тоже: не поддерживает разговор. Нам обоим скучно про это слушать: «Надо Володечке новый костюм купить (отцу, сколько мне помнится, никогда новые костюмы не требуются), а может — брюки и куртку? Японские сейчас продаются». В смысле шмуток она, заметьте, не вполне последовательна. С одной стороны, презирает Натку Наумову и ее супруга, а с другой — саму ее хлебом не корми, дай по промтоварным магазинам побегать, что-нибудь домой приволочь. Шкафы уже от барахла трещат, скоро развалятся. Часто без толку покупает, сама потом расстраивается, что схватила не подумавши. Но где уж ей до Натки? Она только то и может купить, что на прилавке выложено, а у Натки, наоборот, все такое, что обычным способом в магазине, даже если пять часов в очереди простоишь, ни за какие деньги не купишь. Я, когда мать про барахло разговор заводит, язвлю:
— И чем ты лучше Натки Наумовой? Одно у тебя
42
в голове — куртки, брючки, сапожки, босоножки... Ну, вы бы на нее посмотрели!
— Язык у тебя без костей! Что ж, в рванье всем нам прикажешь ходить? И ты меня с ней не сравнивай. Я — старший инженер, не бездельница, как Натка.
— Зато такая же барахольщица.
Я и сам чувствую, что есть между ними разница, и даже очень существенная, только не могу объяснить. Наслаждаюсь тем, что и мать не может, прямо-таки веселюсь от ее усилий себя от Натки отгородить. Мать, наконец, находит отличие:
— Она живет ради вещей, для вещей, а для меня вещи не самоцель, а необходимость,— и сама довольна, что так ловко отвертелась. Туманно, но условно можно принять.
...Не могу представить, чтобы похожие разговоры вела со своей матерью Марина. Чтобы посмела над матерью поехидничать или поддразнить. Ее мать не как другие, кого я знаю. Другие — инженеры, врачи, домохозяйки, чертежники, секретарши, одним словом— рабочие и служащие. Маринкина мать заведует кафедрой. По-английски и по-французски говорит лучше, чем я по-русски (утверждает Марина). Что ни год, ездит за границу., И не как рядовой турист, за свои кровные, а в командировки. Не каждому завкафедрой, я думаю, такая честь. Говорят, бытие определяет сознание, а я добавлю — и поведение, и внешний вид. Вы замечали? Вот можно ничего про Маринкину мать не знать, а по тому, как она ходит, говорит, смотрит на вас, сразу догадаетесь, что она — не как все. Словно бы несет перед собой, с собой, в себе то, что отличает ее от простых смертных: высокое общественное положение, заграничные поездки, знакомства со
43
знаменитостями. Она сама ни о чем таком почти не упоминает, разве что вскользь, к случаю, но и без того ясно. Ее и вообразить невозможно, например, с авоськой или чтобы она белье во дворе развешивала. На кухню выходит лишь за тем, чтобы своей матерью, Маринкиной бабушкой, поруководить. Моя мать нет-нет да вздохнет: «Хорошо Тамаре Аркадьевне, ей ни о чем думать не приходится, все в доме на бабушке».
Маринин отец, полковник в отставке, и тот рядом с Тамарой Аркадьевной тушуется. Хотя тоже не лыком шит, тоже где-то заведует отделом, за войну имеет целую грудь орденов, но таких мужчин на свете миллион. Когда ходил в форме, в папахе, блестящих погонах, была еще в нем солидность, а как гражданский пиджак и шляпу надел, сразу стало не то. И по бабушке видно: не то у нее зять. Дочка и внучка одно, а зять не тянет. Ее и тут на слове не поймаешь, а потому— не возразишь, не поспоришь, прямо ничего не говорится, все у этой бабки под текстом, как у Хемингуэя. Сдается мне, однако, что, кроме меня, никто этой ее особенности не замечает. Все к ней с уважением. Старуха она значительная. Высокая, худая, прямая, лицо как с иконы. Хозяйственная. Женщины со всего дома бегают к ней за советами: как солить, как жарить, мариновать, вязать, как от простуды или чиряков лечить. Она охотно делится житейским опытом — такой опыт бывает у женщин, выросших в деревне, где его передают из поколения в поколение. И потом еще проживших свою длинную жизнь, когда весь этот опыт пришлось не раз применить. У меня нянька похожая была.
Мне иногда, в самые неподходящие моменты, нагрубить ей охота, да нельзя — такой бабке нагрубить, значит вызвать всенародное осуждение.
44
В ихней квартире живет еще одна женщина, Наталья Александровна, я думаю, что вот она бы меня поняла, если бы мы с ней об этом поговорили. Нр мы с ней вообще ни о чем не говорим, я лишь издали сочувствую: нелегко ей, наверно, приходится при бабкином абсолютизме.
Сейчас она живет одна, а я хорошо помню ее шумную семейку: мужа (он был часовых дел мастер, всему дому безвозмездно чинил часы) и трех дочек. Впятером теснились в двадцатиметровой комнате. Несколько лет назад муж умер, прямо у нас во дворе — шел на работу, зашатался вдруг, присел на скамейку и как-то странно всем туловищем запрокинулся на стол. Мы с матерью по случайности стояли у окна, высматривали, где я должен натянуть веревку для белья, первые и увидели. Я-то сначала не понял, мать сообразила. До сих пор в глазах стоит картина, а в ушах крик Натальи Александровны, когда она к нему подбежала...
Вскоре дочки одна за другой повыскакивали замуж, да так удачно, что ни одна мужа к себе не привела. Сами уехали в лучшие, значит, условия. К матери заявляются редко, лично я успеваю забыть, у кого из них сын, у кого дочка и сколько им должно уже быть лет. Она сама по праздникам к ним ездит. Так считалось. Мать моя в окно выглянет, скажет: «Наталья Александровна к кому-то из дочек снарядилась. Вот и ей праздник». Мне бы все это ни к чему, если бы не один случай. Было это на Октябрьские, мы с Мариной собрались в кино, в «Москву». Я ее ждал во дворе, и тут из парадного вышла Наталья Александровна. «Здравствуйте»,— сказал я. «Здравствуй, Володя. Что это ты на дожде мокнешь?» — «Да так,— говорю,— ничего».— «А я к Надюше еду»,— сообщила
45
она мне зачем-то. Я из вежливости сказал: «Привет передавайте».— «Спасибо». Но она отчего-то никак не уходила, и я сказал: «Рады небось дочки, когда вы к ним приезжаете?» — «И не говори, каждый раз спорят из-за меня». Ушла наконец. А я и в самом деле чуть весь не промок, пока Марина явилась, красоту, что ли, наводила.
В кассовом зале было немного народу, человек по пятнадцать-двадцать в каждую кассу. Мы пристроились в хвост одной, и вдруг, чувствую, стало мне не по себе; за несколько человек впереди увидел Наталью Александровну. «Смотри»,—толкнул я Марину. «Ой!— она от неожиданности рот рукой прикрыла.— Сказала же к Наде идет!» — «Мне тоже». Все стало ясно. Неужели каждый раз так?.. Мы спрятались за людей, да где там спрячешься. Марина потащила меня к выходу: «Пойдем».— «Так ведь дождь».— «Все равно пойдем». Добежали до троллейбуса, в «Россию» поехали, там только на документальные фильмы попали.
Когда вышли, дождь перестал, и мы возвращались домой пешком. Марина никак не могла успокоиться, переживала: «Вырастила троих, а теперь никому не нужна». — «Может, это случайно? Может, ей позже в гости надо было?» — «Это к дочке-то?» Вот уж действительно история. Видно теперь, как они из-за нее «каждый раз спорят». Лучше уж не притворялась бы, что ли. До того она мне неприкаянной показалась в очереди на фильм, который ей и смотреть-то, наверно, никакого желания! «Ни за что не буду иметь детей,— сказала Марина и тряхнула головой, как бы подчеркивая окончательность решения.— Сколько с ними возни, а потом черная неблагодарность». Я на этот счет не имел решительно никакого мнения. Полагаю,
46
что и Марина еще не доросла в этом разобраться. Меня вообще эта тема — «дети» нисколько не занимает. Когда женюсь, тогда посмотрим. Только думаю, сколько на детей ни наговаривают, а мало кто без них живет и обходится. Какие они никакие, а зачем-то нужны.
— Не зарекайся,— сказал я Марине.
Говорить дальше на эту тему мне не хотелось. Мало ли чего бывает. И хуже случается. Но все же с того дня я стал Наталью Александровну замечать, раньше мне что она есть, что ее нету. Понял, что она оттого такая тихая, неслышная, что пришибленная. Дочками.
Рассуждать можешь о чем хочешь, а жизнь сама по себе течет. И свое диктует. Так и Маринке, принципиальной противнице детей, чуть не пришлось принимать роды. Сидели мы с ней на днях у меня, болтали о том о сем, ни о чем. В квартире тишина. Все, кто работает, на работе. Люся с Димкой полчаса назад доложились, что ушли в Дом пионеров (у Димки внезапно обнаружилось художественное дарование, и теперь Люся таскает его в кружок). Ирка пишет диплом... И вдруг тишину пронизал какой-то странный звук. Мы с Мариной прислушались. Опять — словно душат кого-то, крик — не крик, стон — не стон...
— Ирка!—догадалась Марина и опрометью бросилась вон из комнаты. Через минуту, всполошенная, перепуганная, появилась на пороге:
— Ирка рожает! А дома никого нет! И бабушка моя ушла...— она растерянно умолкла.
— Звони в «Скорую»,— посоветовал я сделать
47
единственно разумное, что можно было в нашем положении сделать.
Марина испарилась. Я дотянулся до костыля, поковылял в коридор. Телефон барахлил, не давал соединения со «Скорой».
Марина бросила трубку, подтащила к телефону стул.
— Садись, набирай,— распорядилась она.— Я к Розе Михайловне сбегаю, она вроде дома сегодня, болеет.
Я до «Скорой» дозвонился моментально, сжалилась надо мной и над Иркой техника. Но не успел положить трубку, как они уже были здесь — Роза Михайловна с Мариной. Когда входили к Ирке, ее дикий крик разнесся по всей квартире через открытую дверь. Я зажал уши — не помогло. Закрылась дверь и одновременно, кажется, затихла Ира. Послышался увещевающий, слегка картавый голос Розы Михайловны:
— На бок ляг, Ирочка... Вот так. Дыши глубже...
Марина вышла, встала подле меня. Бледная, напуганная.
— А ты говоришь — дети,— вдруг сказала она. По-моему, совершенно не к месту.— Скорей бы уж «Скорая» приехала.
Звонок в дверь показался мне оглушающе-пронзительным.
— Дверь зачем-то захлопнули,— неизвестно на кого рассердилась Марина, сама же и захлопнула. И побежала открывать.
Я поспешно прохромал к себе, чтобы не видеть, как будут выводить — или выносить?— Иру.
В коридоре — тяжелое топанье, приглушенные голоса, опять Иркин стон. Я вздохнул с облегчением, услышав щелчок захлопнувшейся двери.
48
Во дворе стояла машина с красным крестом. Иру держали под руки мужчина и женщина в белых халатах, надетых поверх теплых пальто. Ира скрючилась, шаталась на подгибающихся ногах. Нисколько не похожа на ту Иру с гордо выпяченным животом, к которой я успел привыкнуть за последние месяцы. Мне стало ее жалко — всех людей стало жалко, которых боль или другие страдания вот так изменяют. Искажают до неузнаваемости...
4
Ничего, через несколько дней вернулась как ни в чем не бывало, даже еще лучше, чем была: опять стройненькая, посветлевшая, будто ее умыли молоком.
Мы с Мариной сидели на скамейке во дворе. Марина взяла на себя заботу о том, чтобы я ежедневно «дышал воздухом». С утра, после завтрака, она занималась, и я, считалось, тоже, а в половине первого являлась ко мне как неизбежность: в заячьем треухе на голове, в голубоватом пальто чуть не до пят, хотя юбчонка под ним — как есть мини. «Последний визг моды»,— нравоучительно пояснила Марина, когда я первый раз увидел ее наряд и подивился такому контрасту. Раз визг, то говорить больше не о чем. Нравится тебе это или не нравится. Мини мне, например, нравятся — когда, конечно, открывают длинные, стройные, как у Марины, ноги. А эти балахоны — нисколько. Манерничанье, по-моему. Под мышкой у Марины поролоновый коврик, чтобы подстелить на холодную скамью. «Ты еще не собрался?!» — каждый раз накидывается на меня.
Был субботний день. С утра на нашей кухне хозяй-
49
ннчала Маринина бабушка, пекла свои знаменитые пироги. Мать и Зоя работали у нее подручными. «Дарья Григорьевна, три или четыре яичка класть?», «Дарья Григорьевна, лук мелко резать или покрупнее?» Дарья Григорьевна поучительно ответствовала: «Четыре, можно и пять, кашу маслом не испортишь», «Помельче, помельче, пироги ленивых не любят».
Тетя Маруся перемыла полы — в обеих комнатах Сидориных, в коридоре, на кухне,— такой чистоты в нашей квартире я сроду не видывал. Накануне весь вечер Виктор у нас за стенкой гудел пылесосом. Зоя вешала выстиранные занавески — тут не обошлось без моей матери, которая лазила на стул, поставленный на стол — Зоя на такую гимнастику не способна. В общем, полный кавардак.
Перед тем как ехать в родильный дом, Зоя накрыла раздвинутый во всю длину комнаты стол — постелила накрахмаленную скатерть, вытащила свой драгоценный немецкий сервиз, приоделась — и укатили они в больницу — она, Андрей Александрович и Виктор.
Въехали с шиком на такси прямо во двор. Моментально из обоих подъездов высыпали женщины, подняли гвалт. Ира вышла из машины, мать передала ей голубой сверточек, она стояла в толпе растерянная, а все норовили заглянуть под уголок одеяла: «Ах, до чего же мы хорошенькие!», «Да какие же мы симпатичные!» Ну эти бабы. Мы с Мариной чуть от смеха не подавились. И какой был при этом вид у Виктора: чрезвычайно шокированный.
Он и за столом такой сидел — недовольный скоплением чужих людей, шумом, криками, которые чем больше пустели бутылки, тем становились сильней.
Ребенка уложили в смежной комнате. Ира то и
50
дело вскакивала посмотреть, как он там, и если не все было в порядке, на помощь устремлялась тетя Маруся — она одна, как выяснилось, умеет пеленать младенцев. Зоя тоже мчалась со всех ног, но, похоже, только мешала.
Мы с Мариной оказались чуть ли не почетными гостями. Рефреном всех Зоиных застольных высказываний было: «Если бы не они (то есть мы), неизвестно, что бы сталось с Ирой и ребенком». Такие, оказывается, мы с Мариной сообразительные, да шустрые, да замечательные. Уже сильно подвыпивший Андрей Александрович при этом подхватывал: «Наша замечательная советская молодежь...» Он бы, по всему видно, развернул этот тезис, но язык плохо слушался, а мысли потеряли должную стройность.
Но главным за столом был Зоин брат, Ирин дядя, который самовольно объявил себя тамадой и сам же произносил длинные и пышные тосты. Когда одна из Ириных подруг не выдержала и намекнула, что пора закругляться, он ничуть не обиделся, а объяснил, что много лет жил в Грузии, насчет застолий у него опыт богатый, довел до общего сведения, что считает эту грузинскую традицию положительным явлением, после чего никто уже не посмел на нее посягать. Впрочем, до той лишь минуты, когда моя мать, расхрабрившись, не заявила очередной протест:
— Поговорили, и хватит. Дайте другим сказать. Вот пусть Владимир Иванович скажет.
Екатерина Львовна поспешно отняла у мужа старый «Огонек», в который он уткнулся, чуть не погрузив лохматую голову в тарелку с недоеденным студнем, и подтолкнула, чтобы поднялся. Зоя, наверно, их только для того и пригласила, чтобы потом хвастать, что на крестинах у ее внука был писатель. Владимир
51
Иванович встал, невидящими глазами оглядел застолье и произнес:
— Пусть человек, рождение которого здесь празднуется, проживет интересную и честную жизнь.— И сел. Он явно не жил в Грузии.
Мать моя, однако, не смутилась малоудачным выступлением своего кандидата, опять зашумела:
— А теперь я скажу... Не перебивайте меня, пожалуйста!
Отец поглядел на нее с немым укором. Нам с ним это знакомо, когда наша хозяйка и повелительница хватит немного лишку: сплошная оппозиция и деспотизм. А также слезы умиления:
— Ирочка, такой у тебя прекрасный малышок родился, это такое счастье — маленький сыночек, я желаю вам с Витенькой...— и пошла.
Два состояния, две разные женщины, моя мать. Может, потому я и испытываю недоверие к крепким напиткам, предпочитая сухие, от которых человек не теряет головы и своего облика? А на мать не получается сердиться — в такие минуты вся ее душа наружу. Городская цивилизация, внешние меты, наложенные высшим образованием и долголетним научно-исследовательским стажем, слетают, как яблоневый цвет, открывая сущность. Сущность добрейшую, простодушную, по-бабьи отзывчивую.
Марина сидела от меня далеко, и я скучал. Ей что-то время от времени шептал на ухо Виктор, она то смеялась, то протестовала, но при этом успевала бросить мне через стол заговорщицкий взгляд — мне нравилось, что мы и без слов здорово понимаем друг друга.
Торжество вступило уже в ту последнюю стадию, когда никто никого не слушает и не слышит, у меня
52
от долгого сидения затекла здоровая нога, и все это мне порядком надоело, как вдруг тетя Маруся стала из-за двери делать знаки, вызывая меня выйти.
Оказалось, пришли ребята из группы. Проведать инвалида. Ох уж и обрадовался я им. Особенно тому, что среди них была Нора Ильницкая. Удостоила все-таки. Трое ребят и она. В комнате выгрузили на стол бутылку «Твиши» и торт «Абрикотин».
— Другого не было,— пояснила Нора.— По субботам вся Москва лопает торты, еле этот-то раздобыли.
Не успели они снять пальто, а я выставить на стол фужеры, явилась — тут как тут — моя мать. Заметила отсутствие чада, забеспокоилась; может, другую ногу сломал? Не иначе. Вот уж мятежная душа. Ни себе, ни другим от нее покоя. Увидела такое блестящее общество, красивую девушку, захлопотала, как клуша около цыплят, все подряд стала вытаскивать из холодильника: колбасу, сыр, зачем-то творог.
— Да не надо, спасибо, мы сыты,— запротестовали в один голос ребята. Но она не слушала:
— Может, консервы открыть?—и скрылась с головой в холодильнике. Оттуда перечисляла: — Кильки есть, шпроты...
Пришлось выпроводить ее из комнаты:
— Ступай, ступай, Зое помоги, мы тут без тебя управимся.
Мать покорно удалилась, напоследок слезно попросив;
— Вы кушайте...
Ее проводили добродушными, понимающими ухмылками. Я все-таки пояснил:
— Человек у нас тут родился.
Нора разглядывала комнату. Комната как комна
53
та, мебель покупалась до моего рождения, лет двадцать назад, когда об импортных малогабаритных гарнитурах и слыхом не слыхивали, довольно тяжеловесная, рижская, что ли, и уже сильно потерявшая полировочный лоск, как мать ее ни драит. Я смотрел на привычное глазами Норы, и оно мне не нравилось, хотя прежде до лампочки были мне все эти шкафы и серванты. Я понятия не имел, как и среди каких вещей живет Нора, но она всегда представлялась мне в изысканной, как в заграничном фильме, обстановке— другая ей никак не подходила. К ее загадочным глазам, по которым ничего не угадаешь, как, скажем, у Марины, к ее естественному изяществу, подчеркнутому разными мелочами: носовыми платочками, кошельком там или зонтиком, шариковой ручкой. Всего не перечислишь. Одно только я уяснил, разглядывая ее уже второй год, размышляя о ней: вещи все-таки многое определяют при первом взгляде па человека, возможно, даже отношение к нему, пока хорошенько его не узнаешь,— как это ни кажется нелепым и противоречивым с точки зрения разных высоких материй. Разве, увидев человека в первый раз, вы можете определить— умен он или глуп, глубок или поверхностен, зол или добр?.. Первым делом видите: нос такой, а глаза такие, а лоб этакий, хотя ни нос, ни глаза, ни лоб не определяют сущности личности. Что, неправда? Недаром во всех произведениях искусства положительные герои имеют и привлекательную внешность, и нельзя себе представить, чтобы любимый герой автора был бы уродом. А большая ли разница между носом, который человеку определен предками, и другими столь же внешними атрибутами, которые могут скрыть недостатки и подчеркнуть достоинства?.. Если у Норы есть недостатки, то лично я их
54
увидеть не могу. Она мне кажется чистой гармонией. И наверно, не мне одному. За ней вечно тянется целый хвост, но больших надежд на взаимность, по-моему, ни у кого нет. А что у нее внутри, вряд ли кому известно. Вся она какая-то скрытая. Не всегда поймешь — всерьез она говорит или шутит; видит тебя, знает, помнит, что ты — Володька Строков, который учится с ней в одной группе, или ты для нее нечто туманнорасплывчатое, неопределенное, на котором только потому остановились ее зеленовато-серые, в темных пушистых ресницах глаза, что ты перед ней возник как столб, который надо обойти. По учебе тоже ведь немного определишь. Раз учится, значит, голова варит, высшую математику и начерталку без серого вещества не одолеешь, не вызубришь. Но мало, мало этого.
Нору то один, то другой провожает домой—до подъезда, не дальше, хоть и приходится отмахать аж до метро «Сокол». Многие злятся, за спиной дают обидные прозвища. Я считаю, это низко, поносить девушку лишь за то, что она не оправдала твоих надежд. Но все же один эпизод, с ней связанный, кое-чему кое-кого научил, заставил уважать ее не за прекрасные глаза.
Есть у нас в группе один лоб, Костька Белов, тоже среди других около нее крутился. Тоже в «Сокол» провожал. Как-то в мужской компании похвастался, что у него с Норой совсем другие отношения, что он у нее и дома был, что... В общем, прозрачно намекнул, что никакая она не недотрога, а совсем напротив. Мне лично его откровенность не понравилась: если и так, зачем звонить? Одни ему поверили, а другие нет, кому вообще до фонаря, а все же любопытно. Костька начал вдаваться в подробности, и тут вдруг Шурик Чижов полез на него с кулаками: врешь, мол,
55
подлец, оскорбляешь девушку, язык у тебя грязный. Ну и всякое такое. В точности — шавка на слона наскакивала. Еле оттащили. Костька на Шур ика этак сверху вниз поглядывал, дурак, значит, он, мелюзга, где ему понять?.. «А уж если, если...— задыхался Шурик,— то не с тобой, циником, пошляком...» Тут Костька чуть Шурику не врезал. Разняли.
Не знаю, кто Норе удружил, но откуда-то ей стало известно про Костькино хвастовство. И однажды, осенью это было, когда вся группа собралась на лестничной площадке, около физической лаборатории — дверь была еще закрыта, Нора подошла к Костьке и громко спросила: «Ты говоришь, что был у меня дома? И еще говоришь...» — она замолчала, презрительно наблюдая Костькино смятение. Все замерли, уставились на них. Его лицо пошло пятнами, он начал было что-то бормотать, а Нора размахнулась и залепила ему пощечину. Костька обалдело постоял с ми* нуту — можно было наблюдать, как наливается краской его щека. Пригрозив: «Ты еще пожалеешь!» — кинулся вниз по лестнице. А Нора первая вошла в открывшуюся изнутри дверь лаборатории. Видели бы вы, до чего был горд Шурик! Будто это он смазал Костьке по физиономии. Хотя можно поручиться, что не он Нору информировал, на такое он не способен. При этом у кого-кого, а у него тут шансов никаких, всякому ясно. Маленький, курносый, его и представить рядом с Норой немыслимо. А что котелок у него варит дай бог каждому, картину изменить не может.
И вот эта самая Нора явилась ко мне собственной персоной. Сидит и разглядывает мои хоромы. И я не знаю, куда девать себя от смущения. И о чем говорить, тоже не имею понятия. Ребята сообщают институтские новости. Нора по своему обыкновению мол
56
чит, вставляет изредка реплики. Потом идет обсуждение актуальной проблемы: чем мне помочь, чтобы я не отстал от курса, сдал вместе со всеми весеннюю сессию (до этого надо еще сдать зимнюю). Чем они мне могут помочь, когда я сам себе не хочу помочь, думаю я. Однако Нору не сбросишь со счета: если я отстану, возьму академический отпуск, прощай, Нора. Так получается? А мне не хочется с ней расставаться. Пускай это сплошная платоника, но я чувствую, что все именно так, и ради Норы готов поднажать, наступить себе на горло, перейти вместе со всеми на третий курс, стать инженером и пусть потом что будет, то будет. Не исключено, что в этом охватившем меня безумном порыве не последнюю роль сыграл выпитый у Зои «сухач», дополненный почти полным фужером «Твиши». Что в конце концов стоит мне сдать обе сессии? Восемь экзаменов и четыре зачета. Немало, но в два приема не так уж и много. Скукотища, конечно, а что поделаешь? Есть такое слово — «надо», как с пеленок внушали мне родители, впрочем, без особенного успеха. Тут же меня осеняет еще идея: попросить Нору мне помочь. Ну, конспекты там приносить, объяснять трудное и непонятное. Гениально. Разве товарищ может отказать товарищу?
Ясное дело, не может.
— Ладно,— говорит Нора.— Я одна все на себя не возьму, но математику и физику...
И этого сверх головы!..
— Только не теормеханику,— уточняет Нора.
Я киваю. С механикой у нас у всех обстоит неважно. Не повезло с лектором. Вроде бы профессор, доктор, а так читает, что не только я на его лекциях ни черта разобрать не могу, но и почти все ребята. Разве только Шурик Чижов. Но для него, по-моему, ни
67
в одной науке нет ничего непонятного. Может, он гений, наш Шурик. И ничего особенного — откуда-то берутся гении на свете? Из тех же мальчишек, разве нет? Все дело в том, что"люди не могут в это поверить. И нисколько не уважают мальчишек.
— По теормеханике Чижов поможет,— как бы прочитав мои мысли, говорит один из ребят.
Бутылку мы уже прикончили, половину торта съели. Мои гости начинают прощаться. Я уговариваю посидеть еще. Не хочется мне, чтобы уходила Нора. Суматошно роюсь в голове, ищу предлога, чтобы задержать ее. Она уже поднялась вместе со всеми, поправляет перед зеркалом меховую шапочку, а у меня ни одной стоящей мысли. Хватаюсь за соломинку:
— Может, не будем откладывать?— говорю ей.— Раз уж ты здесь.
Она стоит в нерешительности.
— У меня же конспектов с собой нет.
— А мне Лялька Новикова принесла,— спешу я закрепить успех.— Я две лекции переписал, но имеются неясные моменты.
Нора остается. Я торжествую. Вытаскиваю конспект— у меня там сплошные «неясные моменты», потому что переписывал под неусыпным надзором матери чисто механически, не вникая.
Ребята уходят, мы с Норой усаживаемся за стол рядком, открываем тетрадки.
— Вот здесь,— говорю я, тыча пальцем в первое же попавшееся доказательство. Быстро пробегаю глазами по строчкам, исписанным дифференциалами и интегралами. Как назло, весь ход доказательства оказывается предельно ясным, ну да ладно, изобразим из себя тупицу. В меру, конечно. Нора начинает старательно объяснять. Я не слушаю. Я не могу оторвать
58
глаз от ее шеи — длинной и нежной, от ее движущихся припухлых губ... Она, конечно, не видит, что я на нее уставился, сидит ко мне вполоборота, увлеченная своей ролью репетитора. Чуть не застигла меня врасплох, когда подняла глаза:
— Понял?
— Ага.— Чтобы показать, какой я сообразительный, повторяю доказательство.
— Вот видишь, ничего трудного.
— Ты очень здорово объясняешь.— Все-таки не удержался, посмотрел на нее так, что она смешалась. На смугловатом лице проступил легкий, едва заметный румянец. Но я-то углядел и остался собой доволен.
— Теперь дальше,— говорит Нора, поспешно пряча от меня глаза в тетрадку. Притворяется, будто ничего не заметила.
«Чем черт не шутит?» — думаю я, в то время как внутри у меня с невероятной быстротой, заполняя все по завязки, разрастается зернышко надежды. Не надо только торопиться...
Мои радужные размышления прерывает появление матери. Прическа, которую вчера специально ради новорожденного сделала в парикмахерской, порядком растрепалась, лицо от жары, от возбуждения красное, а глаза озабоченные: как тут ее сыночек? Увидела нас с Норой, разложенные тетрадки — засияла, заверещала:
— Вот молодцы так молодцы! Вы уж ему помогите...
Я подсказываю:
— Нора.
— Нора!-—восхищается мать.— Какое редкое, необычное имя!
69
— Ладно, ма, не мешай.
— Ухожу, ухожу. Я только хотела тебе сказать — какой все-таки Виктор интеллигентный, воспитанный...
Мое терпение на исходе:
— Ты нам мешаешь.— Она ведь как заведенная, если не остановишь. Начнет сейчас — про Виктора, про Зою, про Ирку. Стыда не оберешься перед Норой. Но — учеба превыше всего, мать испаряется. Я гляжу на Нору — не осуждает ли она ее? Но она вроде ничего не слышала, ничего не видела, просматривает конспект, на чем-то сама споткнулась. Совершенно ушла в себя.
— А-а,— говорит наконец.— Понятно. Вот слушай.
Я слушаю.
Потом иду провожать ее до двери. Глупое, надо сказать, положение — скакать на костыле рядом с девушкой, но она же не знает расположения квартиры, заблудится еще в нашем коридоре. Галантно открываю перед ней дверь.
— Спасибо,— говорю я.— Когда теперь придешь?
— Я позвоню.
Ни черта не угадаешь по ее взгляду, но мне хочется думать, что он для меня благоприятный. Эх, целовать бы такую девчонку!
Я некоторое время стою, прислонившись спиной к двери. Мечтаю. Потом ковыляю назад.
И тут, около дверей Сидориных-Козловых кто-то чуть не сбивает меня с моей единственной ноги. Не сразу соображаю, что это вылетевшая, как ураган, из комнаты Марина.
— Чего это с тобой?
— Подлец! Подлец! Негодяй! — шепчет Марина, и
60
в свете неяркой лампочки я вижу, как ее громадные голубые глаза наполняются слезами.
— Кто подлец?
— Ах, не спрашивай меня!— почти кричит Марина, будто это я перед ней провинился, и выбегает из квартиры, хлопнув дверью.
Я не сразу двигаюсь дальше — остолбенел малость. Аспирант Виктор, выйдя в коридор, тоже чуть на меня не натыкается.
— Это ты?—спрашивает глупо и озирается по сторонам.— Марину не видел?
— Видел,— отвечаю, присматриваясь к нему.— Убежала домой.— О чем-то я смутно начинаю догадываться, но все-таки не могу себе представить, что же между ними произошло. Почему-то в голову приходит мысль, что белая, немужская кожа Виктора не должна выносить солнца — солнце сразу превратит ее в окорок.— Что случилось?— пустой вопрос. Кто это станет мне на него отвечать? Не Виктор ли?
— Ничего,— с достоинством говорит он.— А что случилось?—он подтягивает потуже галстук и своей отработанной походкой киногероя-интеллигента удаляется восвояси.
За что все-таки я его не терплю? Не за то же, в самом деле, что он аспирант и мать тычет им мне в нос? Ведь ни к чему не придерешься: выдержанный, воспитанный, серьезный. Не пьет, не курит, не похоже, что Ирке изменяет — вообще за женщинами вряд ли волочится, себе дороже, я так предполагаю. Ладно, черт с ним, с Виктором. Уже десять часов скоро, никак они там не угомонятся—гости у Сидориных, мои родители в том числе.
Я стелю постель, и тут они заявляются.
— Горькие вы пьяницы,— говорю я.
61
— Ну, наелась,— с восхищением объявляет мать, будто до сегодняшнего дня умирала с голоду.— Пироги у Дарьи Григорьевны — настоящее объедение. Ты-то хоть попробовал?
Не считаю даже нужным отвечать. Попробовал — не попробовал.
Отец берет зубную щетку, полотенце, уходит.
— Пусти, я тебе постелю,— лезет ко мне мать, вырывает из рук подушку. Я не спорю, раз ей так хочется. Она расправляет простыню, взбивает подушку и опять сообщает:
— Очень интеллигентный этот Виктор. Вот — вырос в провинции, не москвич, а куда интеллигентнее многих москвичей.
Проест она мне печенки с этим интеллигентным Виктором.
— Болтаешь сама не знаешь что. Можно подумать, что если москвич, то ему интеллигентность с пеленок обеспечена.
— Я не про то...
— А про что?
— Ладно, ложись спать,— сдается мать.— Хорошо позанимались? До чего симпатичная девушка! Из твоей группы?..
5
Время от времени к тете Марусе привозят ее внучат. Внучка у нее законная, на нее Колька платит алименты, а внук незаконный, алиментов ему не полагается, но тетя Маруся от него не отказывается тоже. Зимой тетя Маруся переживает мертвый сезон, а с весны начинается горячая пора: ее наперебой зовут мыть окна. Она нс хапуга, не жад
62
ничает, не дерет, а работает как заводная и, наверно, загребает кучу денег. II все эти деньги уходят на Кольку, поскольку свои он пропивает, и на его законного и незаконного детей. Сама она, сколько я помню, ходит в одном и том же пальто, да и вообще было бы странно представить, чтобы она стала ишачить для себя одной. Жители переулка, старых домов, а теперь и новых, предпочитают тетю Марусю всем фирмам «добрых услуг» вместе взятым. Мать моя объясняет: тем не дозвонишься, не допросишься, если и допросишься, так не на то время, когда тебе удобно, а только на то, какое удобно им. А придут, сразу начинается: то они не делают, это в их обязанности не входит.
— Ну их,— говорит мать.— Слава богу, у нас есть тетя Маруся.
— А когда все получат среднее образование и никто не захочет мыть окна?—ставлю я перед ней социологическую проблему.
— Надеюсь, что я до этого не доживу.
— А о будущих поколениях тебе заботы нет?
— Будущие поколения пусть сами о себе заботятся.
— Вот так. Эгоисты вы. «После нас хоть трава не расти».
Я, конечно, нарочно. Дразню ее.
— Мы— эгоисты?— вскидывается она моментально.— Посмотри, как живете-то. Все, что делаем, все для вас, нам-то много ли осталось?
Любят эти женщины придуриваться. Сорока пяти не стукнуло, при нынешнем росте продолжительности жизни и особенно женской, у нее еше все впереди, а поди-ка — много ли ей осталось.
— Ну и как так мы живем?
63
— Ужасные вы нахалы все-таки. Ничего не цените. Зажрались,— говорит мать.
— Все ты вечно сводишь к брюху.
— Тоже, между прочим, имеет значение. Поголодал бы, как люди в Ленинграде, иначе бы заговорил.
— И все равно не хлебом единым...
— А чего тебе не хватает? Все к твоим услугам. Живешь в центре культуры. Книги? Театры?..
Чего мне, в самом деле, не хватает? И почему перед человечеством всегда куча проблем, из которых оно никогда не может выпутаться? Проблема будущих теть Марусь из них не самая главная. Рядом с другими прямо-таки микроскопическая. Придет ли время, когда не станет никаких проблем? И нужно ли, чтобы так было? А как? Есть проблемы — плохо, нет — тоже плохо? Не подкован я отвечать на такие вопросы. Лучшие умы человечества над ними бьются. Может, мне в философию податься? До чего, должно быть, интересно!..
Я сижу на скамейке, на поролоновом коврике. Марина бросила меня, удрала в кинишко с девчонками, на дневной сеанс. Порассуждать мне не с кем.
Во дворе только Ирка торчит около своей коляски. Как караул у королевского дворца — и шапка у нее подходящая, лохматая. Весь двор увешан белыми, розовыми, голубыми флагами — Алешкиными пеленками. На кухне сталактитами свисают с веревок нам на головы ползунки. Зоя замоталась вконец, почти не митингует (все же нет-нет, да выкроит минутку), и что уж совершенно невозможно было представить себе месяц назад, запустила фигурное катание —я ей должен был сообщать, кто в Кельне на первом месте, кто на втором.
Тетя Маруся увела недавно со двора своего неза
64
конного внука — обедать. Он меня немного развлек — мы с ним поговорили о космосе. Смех. Плюгав.ка, второклассник, но на Земле ему уже делать нечего, прикидывает, как поскорей попасть на Марс. Луна для него тоже пройденный этап. Отцу бы его заботы.
А вот и он, краснолицый, вышел из подъезда. Во вторую смену небось топает. И тут—непредвиденная встреча. Налетел прямым ходом на Розу Михайловну. Жуть до чего он ее боится. Лицо у Розы Михайловны некрасивое, скорее, мужское, чем женское, черты крупные, резкие. Но мне все равно нравится, какое-то оно умное. Или оттого еще, что она Сережкина мать? В общем, неважно. Я наблюдаю встречу. Роза Михайловна строго спрашивает:
— Интересно, Коля, как это вы в таком виде отваживаетесь идти на работу и садиться за руль?
— А чего?— обороняется Колька.
— Вы же с похмелья еще.
На Колькином лице явственно можно прочитать: и чего ты ко мне лезешь, такая-сякая? Не в свое дело нос суешь? Но язык у него не поворачивается оскорбить врачиху, он лишь делает попытку обойти ее, улизнуть поскорей. Роза Михайловна не унимается:
— У вас что, на автобазе до сих пор не наладили профилактический врачебный осмотр? Как вас к работе допускают?
Колька как-то потешался над ее наивностью. «Какой там, к собакам, осмотр! Еще — профилактический! Если на автобазу придешь, не шатаясь, кого интересует, что ты вчера делал и сколько выпил? Ну, ясное дело, если начальство увидит, что уже сегодня успел приложиться, тогда другой разговор, так это начальству нож острый в сердце — водителя к работе не допустить. Значит, машину не выпустить, с другой
3 Заказ 1487	65
стороны иметь неприятности». Да, нелегко, как я погляжу, живется Колькиному начальству. Только крутись.
— Конечно,— говорит Роза Михайловна,— убеждать вас в чем-нибудь бесполезно, но все-таки интересно знать, неужели совсем ума нет, чтобы сообразить простое: такой человек, как вы, за рулем — это общественное бедствие?
— Сама ты бедствие. Тебе-то что надо?—и уходит с очень оскорбленным видом.
Роза Михайловна заметила меня, подошла, села: — Как дела, Володя?
— Хорошо,— говорю я.— Обещают скоро снять гипс. Потом, правда, какие-то процедуры — массаж, гимнастика, ванны, чего только ваши коллеги не на-придумывают.
— Ничего, ничего, потерпишь, зато потом будешь бегать как молодой олень.
Радужная картина.
— От Сергея письмо получила,— говорит Роза Михайловна.— Тебе привет.
Сергей уехал еще осенью радистом на метеостанцию. Подался аж к Ледовитому океану. Мечтает стать полярником. Мне его увлечение не очень понятно — романтика, конечно, если издали смотреть, а вблизи— вечная мерзлота, вечное безмолвие и темнотища полярных ночей. А вкалывать там надо будь здоров. И все же, наверное, лучше, чем то, что ждет меня, если я из этого дела не выпутаюсь. Сережке повезло с предками — не угнетают. Хоть в Арктику, хоть в Антарктику езжай, пожалуйста. Он школу кончил получше меня, но никто его в институт не загонял, раз он решил побродить по белу свету. Моя мать этого не одобрила. Считает, что ему дают чересчур много
66
воли: «В армию забреют, тогда будет знать». Мы с ним учились в одном классе, но он на год моложе — вундеркинд. Так что, если в этом году поступит, забрить его не успеют. Сережка, впрочем, и этого не боится. «Ну и что, говорит, если армия? Тоже для жизни нужно». Мать моя смотрит на него при этом как на чокнутого. И мне удивительно: охота была маршировать в строю и чистить гальюны. Но Сережка говорит, что армейская выучка теперь совсем не в этом. А если и не в этом, велика ли разница? И еще он говорит занятную фразу: «Мне нужна биография». Я хохочу: «Чем-чем, а биографией каждый обеспечен». Но у меня выработалось с давних пор: раз у Сергея есть в чем-то убеждение, значит, на него имеется резон. Когда кто-нибудь упоминает о здравом смысле, я всегда вспоминаю Сережку. Не знаю, справедливо или нет, но это так. И еще мне кажется, он, как шахматист, который может видеть на много ходов вперед, видит жизнь в перспективе, дальше, чем другие. Чем я, например. Ему бы, я считаю, политиком быть, а он подался к белым медведям.
— Завидую Сергею. Счастливый,— говорю Розе Михайловне.— А я вот сижу на лавочке, как старый инвалид.— Про себя добавляю: а впереди что? Одна нудь. Зачеты, экзамены. Со стройотрядом мать меня в прошлом году не пустила, в нынешнем, можно не сомневаться, и подавно, она самого свирепого врача уломает, выдерет справку о моей неполноценности. Какой-то у меня порок сердца, что ли, после дифтерита. Роза Михайловна ей не раз твердила, что сердце, наоборот, надо тренировать. Какое там. Снимет дачу в Малаховке, месяц сама будет меня пасти, на месяц отца посадит, тоска собачья.
Каждую зиму у нас одни и те же разговоры. Отец
3*
67
рвется в отпуск куда-нибудь подальше, переменить обстановку, ему охота на Черное море, он и меня готов с собой взять, мечтает: поплаваем с ластами, походим в горах... Ох, вы бы слышали, какой начинается шум. И ребенка он хочет погубить, и только о себе всю жизнь заботится, и эгоист он такой и разэтакий, и детей ему не надо было иметь... Такую атаку, может, кто и выдержит, но не мой отец. Он махнет рукой — делай как знаешь. И по весне отправляется с ней вместе искать дачу. И потом весь отпуск томится от скуки. На пару с ним мы бродим по участку, валяемся в гамаке, книжки читаем. Иногда уезжаем на озеро искупаться, близко там воды нет. Словом, устраивает нам наша мать житуху и, главное, убеждена — наилучшим образом. Что, если бы не она, мы бы влачили жалкое существование, питались бы в паршивых курортных столовках, разрушали бы на жаре свои сердца, не говоря уже о том, что черноморские волны запросто могли бы нас поглотить.
Я ее стараниями и правда пловец никудышный, но уж про отца этого не скажешь. Мы как-то летом жили на Оке, он ее перемахивал запросто. Меня мать метра на три отпустит и начинает метаться по берегу: «Володечка, назад, Володечка, там яма!» Ямы, омуты, коряги и прочие опасности мерещились ей в каждом квадратном сантиметре, и то, что все кругом плавают и ничего,— для нее не доказательство от противного. Я ее слушался не потому, что боялся, просто жалел. Ведь если бы я выплыл из намеченной ею зоны, она же в чем есть ринулась бы в реку. И весь остаток дня потом переживала бы, что я — еще немного — непременно бы утонул. Отец устал учить ее уму-разуму, потому что она все равно ничего не слушает и не слышит... Во всем остальном вполне как будто бы разум
68
ная женщина, на работе ее уважают, недавно из старших инженеров перевели в ведущие, дали группу. Поглядела бы ее группа на своего ведущего в домашней обстановке.
Я обо всем этом задумался, вид у меня, наверно, был невеселый, потому что Роза Михайловна сказала:
— Счастье, Володя, не состояние, а ощущение. Понимаешь?
Нет, я не понял.
— Оно в человеке, а не вне его,— пояснила свою мысль Роза Михайловна.
— Значит, по-вашему, выходит, что я здесь, на лавочке, с костылем, могу быть счастливей Сергея, который гоняет по белу свету?
— Неверная постановка вопроса. Причинность в ней не связана со следствием. Можешь быть, можешь не быть, с костылем это никак не соотносится.
Ерунда какая-то. Я не стал спорить. Но Розе Михайловне, видно, до невозможности хотелось просветить меня насчет счастья, а может, просто утешить, и она продолжала:
— Может быть счастье на войне, как по-твоему?
— Некоторые на войне состояния наживают.
— Ладно, не хитри. А у меня с войной связан один из самых счастливых моментов жизни. В сорок втором году мне удалось уберечь от ампутации ног одного мальчика. Долго рассказывать, но, понимаешь, я победила. Мне было тогда неполных двадцать четыре, девчонка рядом с другими врачами... Случалось н раньше и позже всякое — мало ли у медика и поражений и побед, но этот случай для меня особенный... Лейтенантик тот давно, наверно, обо мне забыл, он не очень и отдавал себе отчет, что тогда с ним произошло, а меня мысль о нем до сих пор греет.
69
— Ну так это совсем другое.
— Не другое.
Впрочем, возможно, она говорила дело. Ей виднее — жизнь прожила.
Роза Михайловна ушла. Я смотрел ей вслед. Пола белого халата выглядывает из-под пальто. На черных с проседью, крупно вьющихся коротких волосах простой вязаный беретик. Со спины ее можно принять за молодую. Даже несмотря на то, что седая: невысокая, не сказать худая, но не толстая. И походка легкая. А уж когда с ней разговариваешь, почти совсем забываешь, что она уже старая, пятьдесят с чем-то. У нее глаза с молодым выражением. И улыбка. Вообще она серьезная, но если смеется, так прямо закатывается, слезы текут, ногами пристукивает, чтобы остановиться, и не может,— на нее глядя сам от смеха чуть не помираешь. Но и не это главное, а главное в том, что, хотя мы рядом с ней мальчишки, молокососы, я — во всяком случае,— разговаривать с ней можно так, будто она с твоего курса. Умеет стать на чужую точку зрения. Пусть спорит, не соглашается, а разговор ведет на равных. Потому Сергею так легко и живется. С моей матерью не сравнить. Мы с ней вращаемся по разным орбитам. Какое может быть взаимопонимание?..
Что будет, когда я женюсь? Она жутко этого боится— что уйду от нее к другой женщине. Но не меньше страшится и того, что не женюсь, останусь старым холостяком. Противоречия раздирают ее, а мы с отцом еще подначиваем. Нора внесла в ее жизнь смятение. Уж очень, как нетрудно догадаться, ей охота заполучить такую, как Нора, невестку. Но «невестка> появилась больно рано, когда я всего лишь на втором курсе, бабушка надвое гадала, перейду ли на третий,
70
и жениться мне преждевременно, хотя мать и не стала бы, я точно знаю, как иные мамаши, вдаваться в высокие материи и рассуждать об ответственности, подготовленности к самостоятельной жизни и прочей чепухе. На меня одного им с отцом хватает, хватило бы и на двоих, не умеет она мелочиться, ей лишь бы никаких драматических ситуаций. Но все равно — рано. А когда будет в самый раз, тогда может не быть Норы, мать и это соображает.
Все пустое, ее терзания и прикидки. С Норой мы занимались уже несколько раз, и ничего не изменилось, все на точке замерзания. Как шкатулка с секретным замком, эта Нора. Раза два я, похоже, смутил ее, что-то сказал с намеком, поглядел со значением. Но, наверно, ей не внове такие примитивные приемчики, и она без лишних слов быстро дала мне это понять.
— Все тебе здесь ясно?—спросит деловито, подчеркнуто не замечая, как я нацеливаю на нее свой замутненный взгляд. Никому не хочется быть смешным, глупо выглядеть. И еще я боюсь, что она просто-напросто начнет меня презирать. Я сержусь на нее, а на себя больше, назло говорю:
— Нет, объясни еще раз.— Она терпеливо объясняет еще раз. Я не рискую дальше испытывать ее терпение, становлюсь понимающим.
Вы не думайте, что я такой уж законченный ловелас. Но вообще-то мне прежде нравилось просто так, без всякой цели, смущать девчонок. У меня получалось, но это игра, спроба сил». Мы с ребятами в школе даже соревнование устраивали: кто быстрее вгонит девчонку в краску. Потом, я, конечно, понял — занятие, достойное примитивных людей. И с умными девчонками этот номер редко проходит, их на такую де
71
шевую удочку не поймаешь. Неинтересно мне стало. А вот как мне хоть немного приблизиться к Норе, открыть, что я чувствую, не знаю. Поэтому делаю глупости.
Еще эти интегралы. Нора придумала выполнять практические занятия вместе. Я хоть и насобачился с ними расправляться, за Норой не поспеваю, она их как орехи щелкает. Сам не рад, что затеял с ней заниматься. Одни душевные терзания. Тем более что я абсолютно остыл к идее во что бы то ни стало остаться на своем курсе, в своей группе. Какая разница, если на тебя все равно не глядят? Разве что на радость матери? Мысль. Сдать обе сессии, желательно на четверки и пятерки, доказать ей, что я не дуб, а потом податься из института. Куда — будет время подумать. Некоторые соображения у меня есть. Что мать со мной сделает? Ну, пошумит, поплачет. Поймет же, что я не из лени и не по легкомыслию? И лучше знаю, что мне нужно... Впрочем, все это пустые мечтания. Начиная с пятерок в зачетке. Пока же я в железных тисках необходимости, связан не только своим костылем, но и нерешительным характером. Труднее всего, наверно, в жизни что-то ломать, начинать заново?..
Дни стали длинные. Еще февраль, а снег почти везде стаял, держится с северной стороны двора, у забора, за которым туда-сюда ходит кран, возводит еще одну <башню» на зависть нашим жильцам. Недавно из-за забора ничего не было видно, а теперь уже ставят третий этаж. Сергей приедет — не узнает родного двора. Не хватает мне Сережки. Вот бы с кем обсудить.
Я уже начал замерзать, а никак не поднимусь с места. Идти домой — значит заниматься, а неохота.
72
Дождался, пока вернулась Марина. Она смотрела «Джейн Эйр», и ей не понравилось. Марине вообще редко что нравится, на нее не угодишь, я давно заметил. Люди стараются, снимают, творят, а она одним словом все их труды перечеркнет: ерунда.
— Ерунда. Какая-то эта Джейн Эйр ханжа. Скажите на милость.
— Секса тебе не хватило?—поддразнил я, хотя понятия не имел, о чем фильм.
— Не секса, а жизни. Терпеть не могу мелодрам. .Я вообще люблю или хорошие сказки, или про современность. Только когда по-настоящему, а не слащавую чепуху... Ты небось окоченел тут? Пойдем к нам, бабушка сегодня собиралась пончики с повидлом жарить, чаю попьем.
Против пончиков с повидлом я не могу устоять. Тем более что порядком проголодался, пока «дышал воздухом». Вон даже Ирка с Алешкой ушла, я и не заметил когда.
Бабушка нам брадовалась, поставила на стол целое блюдо пончиков, поджаристых, душистых, посыпанных сахарной пудрой. Объедение.
— Ешьте, сколько ваши душеньки желают. Проголодались, когда обед-то был? А голод — не тетка.
Нет, ничего все-таки бабка, зря я, может, на нее клепаю? Чай заварила свежий, крепкий. Сама с нами села, себе налила в большую кружку. Неплохо, однако, иметь бабку. Вообще, а особенно такую домовитую. Наверно, все бабки домовитые? Не скажите. Свою я плохо помню. Она жила с нами, пока не умерла. Насколько сейчас могу сравнивать, ничего похожего. Про покойников плохо не говорят, но за давностью лет моя мать иногда позволяет себе, когда поругается с отцом, вспомнить свою «свекруху»: «Такой
73
же, говорит, ты барин и белоручка, как твоя мамаша. При ней я все на своем горбу тянула — она только к столу никогда не опаздывала,— и теперь то же самое. Конечно, она же дворянка захудалая,— ехидничает мать,— а невестка простая, почти из деревенских. А я в тысячу раз была ее лучше, если хочешь знать, хоть и простая, отец плотник». Будто для отца это новость, так торжествующе сообщает. Время от времени на мать находит — прямо распирает ее от законной гордости за свое пролетарское происхождение. Где до нее отцу, который по одной линии дворянин, а по другой хоть и попроще, но тоже, мол, не из крестьян-бедняков! Отец на такие ее речи нисколько не реагирует, посмеивается одними глазами: нашла тему! Впрочем, при хорошем расположении духа мать вспоминает свекровь-дворянку по-другому. Тогда оказывается, что и добра она была необыкновенно — последнее другому отдаст, с себя снимет. И чего она только не знала, каких книг не читала. Теперь, говорит мать, таких женщин днем с огнем ищи — не сыщешь. Образованных и культурных. И жизнь у нее, выясняется, была не легкая, может, похуже, чем у других, даже у тех, кто в детстве питался одной брюквой. Потому что, разъясняет мне мать, не углубляясь в подробности, иногда лучше есть одну брюкву, но зато жить со спокойной душой.
Меня разморило от тепла и от сытости. Хочется поразмышлять — о судьбах человеческих, о том, скольким людям надо было жить на свете, родиться и умереть, чтобы появился — вот он — я. И ото всех этих людей, может даже со времен Ивана Грозного (дальше я не решаюсь заглядывать в глубь веков),во мне что-то сохранилось. Древнее. Чего я только в себе не таскаю, подумать страшно. Они, эти древние,
74
до сих пор живут во мне, потом будут жить в моих детях, если они у меня родятся, конечно.
— Ты чего? — услышал я Маринин голос и очнулся.
— Задумался,— виновато признался я.— Ты что-то сказала?
— Да нет, ничего. Виталия нашего помнишь? Скажет тоже.
— Как же я могу его не помнить?
— Так он ведь дома лет шесть или семь назад был в последний раз.
— Ну и что? Все равно помню. Морячок.
Виталий — Маринин сводный брат. Это значит, что мать у них одна, а отцы разные. Может быть наоборот, но в данном случае так. Он старше меня лет на десять, я и правда был пацаном, когда Виталий после школы уехал в мореходное училище. С тех пор, по-моему, дома и был однажды, шесть или семь лет назад, как сказала Марина. Что-то у него получилось с матерью, поссорился он с ней. Я слыхал, как наша Зоя вводила в курс неинформированную соседку Люсю: Тамара Аркадьевна не дождалась с войны мужа, вышла за другого, Маринкиного отца, а тот вернулся — был в плену, бежал, попал во Францию, а там — в ихнее Сопротивление. Вернулся, а жена уже за другим. Не получилось, как в стихах «Жди меня». И вот будто бы Виталий за то, что она такая неверная подруга и за то, что лишила его отца, очень сильно ее невзлюбил и отказался считать матерью. Такова Зоина версия, и похоже, что она близка к истине, потому что о Виталии в Маринкиной семье никогда не вспоминают, во всяком случае я услышал в первый раз.
— Приезжает он,— сообщила мне Марина.— Завтра.
75
*— За это время, наверно, весь мир объездил,— позавидовал я.
— Очень может быть,— безразлично повела плечом Марина.
—- Опять станет мать мучить,— вдруг сказала бабка, достала из кармашка шерстяной кофты платок и вытерла глаза.
— Да будет тебе, ба,— сказала Марина.
Но у бабки, видно, сильно наболело, она словно забыла, что я здесь, как бы сама с собой продолжала:
— Непутевый. Молод был, чтобы разобраться, а туда же — взялся мать судить. Да разве можно такое себе позволять?
Я не знал, следует мне на это что-нибудь сказать или нет. И говорить вроде бы не к чему и молчать неловко. Бабка была непохожа на себя, я подумал, что во всяком человеке много разного, не одно то, что легко бросается в глаза. Сейчас я увидел, что и она, властная, до невозможности всегда самоуверенная, может быть перед чем-то беспомощной, что плакать умеет, никогда бы раньше я такого не допустил. Я спросил:
— Зачем же он тогда едет?
Марина не дала ответить бабке, сама сказала:
— Мама и зазвала. Писала, просила, чтоб в отпуск к нам приезжал. Чего же ему в Москву не прокатиться?
— Напускает он на себя больше,— высказала свое мнение бабка.— Сам небось скучает, а нос кверху держит.
— Ладно, хватит,— сказала Марина.— Володе все это неинтересно.
— Нончики-то, пончики ешьте,—словно бы спо
76
хватилась бабка, подложила мне на тарелку сразу два.
Мы немного послушали магнитофон, и я отправился восвояси.
Мать уже вернулась с работы, услышала из кухни стук моего костыля, выскочила:
— Где ты был?
— Где я мог быть?
— У Марины?
— Мессингом бы тебе работать, а не ведущим инженером в каком-то захудалом НИЙ.
Мать оставила без внимания мой выпад против ее драгоценного института. О котором она иногда рассказывает черт те что. Но, как истинная патриотка, любит его вместе со всеми его безобразиями и недостатками. Прямо-таки обожает. Она вообще у меня, как вы могли уже заметить, натура страстная и живет без оглядки.
Но сейчас ей было не до моих уколов. Она затащила меня на кухню, где хозяйничала в одиночестве, и сообщила потрясающую новость:
— Наш аспирант уходит от Иры.
— Чего?— не усек я.
— Подал на развод. Прямо с ума посходили эти молодые супруги!.. Я-то замечала, что у них не совсем ладно — Зоя притихла, Ирка сама не своя. Но не думала, что до этого дошло. Зачем было тогда ребенка заводить, скажи, пожалуйста?
Этого я не мог сказать.
— И представляешь,— не дожидаясь от меня ответа и не рассчитывая его получить, доложила мать самое главное:—Требует раздела площади и своей доли. А что им менять-то? Смежные комнаты, как ни крути, а выпихнет он их всех в одну. Господи!..
77
— Вот твой хваленый Виктор,— с некоторым торжеством сказал я.— Он к Маринке приставал еще в тот день, когда Ира из роддома вернулась,— позволил я себе открыть нашу с Мариной тайну, которой она со мной поделилась не сразу, до того ей противно было об аспиранте говорить.— Младенец собственный надрывается, а он Марине докладывает, что Иру не любит, никогда не любил, был против ребенка, она сама, дура, настояла, пусть сама расплачивается. И к Марине стал лезть.
Мать смотрела на меня округлившимися от ужаса глазами.
— Это правда?
— Ты полагаешь, я способен такое придумать?
— Что же вы раньше-то никому не рассказали?
— А что бы это изменило?
— Да,— согласилась со мной мать.
— «Такой интеллигентный, хоть из провинции»!— передразнил я ее.
— И не говори!—с готовностью расписалась в своей глупости моя честная мать.
За дверью у Сидориных было тихо. Даже Алешка не орал, хотя самое время бы ему поорать по поводу того, что бог наградил его таким папочкой. Я мог бы испытать законную гордость за свою интуицию — всегда он мне был противен. Гладкий, как алюминиевая кастрюля. Но я почему-то не гордился. Мне было жаль Ирку. Вспомнил свадьбу — белые «Волги» с золотыми кольцами на дверцах, цветастые ленты, какая-то дурацкая кукла на радиаторе. Мать с Люськой проливали слезы умиления над этой красотой, а меня почему-то она раздражала. Может, я не прав, конечно. Свадьба должна быть красивой и торжественной, а не такой, к примеру, как у моих родителей: пошли,
78
зарегистрировались, купили пол-литра и бутылку шампанского, под винегрет распили. Они ведь были после войны очень бедные. Наверно, так тоже плохо. Как хорошо, я не знаю. Пусть будет красиво, но не напоказ? Когда из кожи лезут? Черт его знает... Потом я словно наяву увидел Ирку, как вели ее чуть больше месяца назад два врача в белых халатах поверх толстых пальто и какая она была жалкая, несчастная... В морду бы дать этому аспиранту!..
Тут меня осенило: браки по расчету все же нет-нет, а и теперь бывают! Только прежде женились или выходили замуж из-за денег, а теперь из-за московской прописки или из-за знаменитых каких-нибудь родителей. Я знаю одного парня, у которого отец генерал, так он просто несчастный человек. Начинает за девчонкой ухаживать, до лампочки ему, кто ее родители да какая квартира, а мать его вмиг выведает, что у девчонки,— ну, к примеру скажем,— отец обыкновенный служащий, и живут они впятером в малогабаритной двухкомнатной квартире,— и сразу же объявляет, что с ее стороны любви никакой нет и быть не может, а нужна ей генеральская квартира, дача и зарплата. Попробуй убеди, что это не так. Никому, по-моему, это еще не удалось, потому что этот парень, хоть ему уже двадцать шесть стукнуло, никак не женится... Но Виктор-то на что польстился? Не мог невесту с трехкомнатной отдельной квартирой себе подобрать? Раз уж на то пошло.
Мать весь вечер охала и переживала, задурила нам с отцом головы:
— И подумать только, как тонко рассчитал, разузнал, наверно, сколько времени надо быть прописанным, чтобы получить право на площадь. Притворялся-то как!..
79
Мне, наконец, надоело, я сказал:
— Может, довольно? Ирка сама должна была соображать.
— Да разве угадаешь? Самому надо быть подлым, чтобы уметь раскусить чужую подлость. Оттого обычно и страдают порядочные люди, что им и в голову ничего такого не приходит.
И она отправилась на кухню обсуждать с Зоей сложившуюся ситуацию.
6
Когда ходишь в институт и вообще имеешь две нормальные ноги, жизнь совершенно другая. Сказочная жизнь. Домой иногда заявляешься, когда родители видят третий сон. Вернее сказать, отец. Мать никаких снов не видит, пока не удостоверится, что я никуда не делся, прибыл живой, здоровый. И с некоторыми соседями не встречаешься месяцами, понятия не имеешь, что у них происходит, да и что тебе до них, хватает своих забот. А вот когда на исходе третий месяц, как торчишь дома со своим костылем, то хочешь того или не хочешь, мир становится узким и тебя втягивает в орбиту дворовых событий. Прежде, кажется, ничего в доме не происходило. Или происходило очень редко. Теперь что ни день, то какое-нибудь событие или новость.
А я вдруг подружился с писателем Владимиром Ивановичем. Екатерина Львовна как-то зазвала меня к себе — я попросил дать что-нибудь почитать, стали мы с Владимиром Ивановичем разговаривать, и оказалось, что слушать его можно и час, и два, и не надоест. Необыкновенно эрудированный человек! Я даже не понимаю, как за одну жизнь можно столько
80
узнать, да еще все это держать в голове. Владимир Иванович сразу вырос в моих глазах. Стало еще лю* бопытней: что он сам пишет. А он все про других, а про себя — ни словечка.
Я два или три раза брал у него книжки. И тут же проглатывал. С Норой чуть не поссорился: она заявила, что не будет со мной заниматься, если я не прекращу читать беллетристику, вместо того чтобы готовиться к сессии. Сказала, что найдет себе дело интересней и полезней, чем тащить меня за уши. Она была безусловно права, и я поклялся стать человеком. Если же стану клятвопреступником, то, значит, на свете есть силы, которые я не могу одолеть. Все-таки я стараюсь не огорчать Нору, и мне приходится жить очень насыщенной интеллектуальной жизнью, чтобы все успеть: и почитать все-таки, и пописать, и проработать лекции.
Так вот когда я в третий, кажется, раз возвращал Владимиру Ивановичу книжки, я отважился спросить, какие книги он пишет сам. Он подошел к стеллажу и вытащил несколько томиков — толстых и тонких, но все больше старых, некоторые были изданы еще тогда, когда меня не было и в помине. Среди них оказалось два исторических романа, я их тут же выпросил почитать. Новеньких книжек у него нашлось всего две, и я спросил, почему их так мало. И почему о нем и о его книгах никогда ничего не пишут, и не рассказывают.
Владимир Иванович улыбнулся и сказал, что это не совсем так. Что пишут о нем хоть и немного, но пишут. Я же не слежу за специальной литературой и откуда мне знать. Я возразил, что о других-то ведь знаю, слышу. Мне стало за него обидно. После же того, как прочел его книги, совсем расстроился. До
81
того они интересные, а кто о них знает? Может, конечно, я чего-нибудь не понимаю? Владимир Иванович сказал, что да, действительно я многого не понимаю И что у меня обывательский взгляд на оценки в искусстве. Они, мол, вовсе не определяются шумихой. И нет прямой пропорции между ценностью и славой. Он оговорился, что не себя имеет в виду, что он, возможно, получил то, что заслужил, тем более никогда не стремился к славе, а старался получше писать. Но все равно надо научиться самому разбираться и выработать собственный взгляд на эти йещи. Без соб* ственного взгляда, сказал Владимир Иванович, человек ничем не лучше, чем попугай, который только умеет повторять чужие слова. Тогда я возразил, что лично я могу попытаться такой взгляд выработать, но ведь большинство читателей полагаются на знающих людей?
— А какие люди знающие, по-твоему?—спросил Владимир Иванович и то ли лукаво, то ли насмешли* во на меня поглядел.
— Ну, те, для которых это специальность и они могут профессионально судить.
Владимир Иванович стал серьезным.
— Ты же изучал историю литературы в школе, должен был заметить, что у писателей редко бывает легкая судьба, и вовсе не всегда при жизни им воздавалось по заслугам. Этими самыми «знающими специалистами».
Это я знал и без школы. Сам приводил матери такой довод. Достаточно вспомнить книжку Моруа про Бальзака. Теперь-то он всемирно известный классик. Когда умер. А при жизни?
— Почему же так происходит?
— Ну, в общем-то,— не сразу отозвался Владимир
82
Иванович,— понять несложно. Большинству человечества свойствен некоторый консерватизм мышления, это для тебя не новость. Мы легко, не задумываясь, принимаем привычное, и нам трудно открыть сердце тому, что идет с ним вразрез, не похоже. Начиная с такого элементарного, как мода. Не правда ли? А ведь чем художник крупней, тем он более необычен и непременно идет впереди своего времени, оттого часто и остается непонятым современниками. Не только в литературе, естественно. Возьми, например, импрессионистов. Или великого Родена... Кстати, могу дать тебе о нем почитать.— Он протянул руку к полке и безошибочно вытащил из плотного ряда книг ту, что хотел.
— Спасибо,— сказал я.— О нем я мало знаю. Разве понаслышке.
— Значит, будет интересно.
— Все-таки хорошо классикам,— вздохнул я, перелистывая толстый том и разглядывая репродукции роденовских скультур.— То, чего они недополучают при жизни, им воздают после смерти. А если просто писатель, просто скульптор?— Я хотел добавить: пишет, пишет, лепит, бедствует, потом умирает: и при жизни его не знали и после смерти не узнают. Но прикусил язык, удержался от бестактности.— Он же остается «вещью в себе».
— Нет,— не согласился Владимир Иванович.— Если он честно и талантливо делает свое дело, то не остается. Пусть хоть небольшой, скромный вклад в нравственную жизнь современников, но он внесет. Если хоть десяток людей научил добру, хоть на немного возвысил духовно. Пусть хоть на одну ступеньку по мог подняться в том мире, что зовется миром чувств. И в мире познания тоже. Ты меня понимаешь?
83
Я понимал, но все же не был уверен, что он прав. Наверно, он просто утешает сам себя. Что это за жизнь для писателя?
— А то, что лично я в последние годы выпустил мало книг,— продолжал Владимир Иванович, словно угадав, о чем я думаю,— так это тоже можно объяснить.— И полушутя добавил: — Писателей много, а бумаги еще недостаточно, на всех не хватает.— Уже серьезнее пояснил: — На моем пути — и не только, естественно, на моем — не всегда встречаются знающие, как ты изволил выразиться, специалисты, да и со знающими часто расходимся во взглядах. Иногда на очень существенное. Можно, понимаешь ли, ради благоприятного для себя решения уступить. А можно и не уступить. Известно: сколько людей, столько и мнений. Объективная истина легко добывается на бумаге. А в жизни...
Безусловно, все не так элементарно, как видится со стороны, если сам не соприкоснешься. Только тогда и можно вникнуть, добраться до сути, когда это становится хоть частью твоей жизни тоже. Но я верю Владимиру Ивановичу на слово. Не стал бы он пустое говорить.
Я всегда ухожу от него с ощущением, будто побывал в другом мире. Смотрю, как Ирка развешивает пеленки на дворе или бежит из магазина запыхавшаяся тетя Маруся, до смерти счастливая, что купила дешевых цыплят или там мяса на котлеты, и думаю, как легко все это сосуществует и не соприкасается.
О наших разговорах с Владимиром Ивановичем я теперь постоянно размышляю. Он меня удивляет тем, что так легко сносит несправедливость и даже находит ей объяснение. Или есть некая несуразица в отсутствии у писателя тщеславия, честолюбия? Как
84
бы к этим качествам ни относиться? Видимо, для некоторых видов деятельности человека они необходимы. Для спортсмена, который хочет ставить рекорды. Для актера. Для писателя. Где-то я вычитал или услышал: «Скромность — лучший путь в неизвестность». Похоже на правду, а? Для чего нужно честолюбие? Для преодоления? Или самого таланта достаточно? Но говорить ведь "надо для того, чтобы быть услышанным? Значит, должно быть честолюбивое стремление добиться того, чтобы тебя знали? Нет, все это непросто, факт.
Моя мать в таких делах, понятно, разобраться не может. Да и не хочет, зачем ей голову ломать? Ум у нее практический. Кроме того, она стоит на том (если что-то не коснется ее лично), что в окружающем мире все давно разрешено самым разумным образом. Так когда-то и я, в пятом, что ли, классе, полагал, что физики сделали все свои открытия, изложили их в учебниках и открывать на свете больше нечего. Да и некогда моей матери думать о постороннем— работа, дом, заботы о моей драгоценной особе поглощают все ее интеллектуальные силы. В общем, как я и ожидал, разговор о Владимире Ивановиче не представил для нее интереса. Только то и сказала, что ей жалко бедняжку Екатерину Львовну, эту достойную женщину, которая не вылезает из долгов со своим неудачником-мужем. Слово «неудачник» для матери однозначно, ничего, кроме ничтожности, за ним стоять не может.
— Ты бы хоть его книги почитала.
— Зачем это? Мне вообще-то читать некогда, дай бог то прочесть, о чем люди толкуют, вон до сих пор до «Аэропорта» не добралась, даже стыдно, месяц уже, как мне его принесли. Если хороший писатель,
85
то его не затюкаешь. И не стал бы он в коммунальной квартире жить.
Наши с ней мысли и понятия и без того часто идут на не пересекающихся параллелях, а с тех пор, как я стал дружить с Владимиром Ивановичем,— и вовсе. Что ж удивительного после этого в том, что люди на земле ни о чем не могут толком договориться? Если даже мать с сыном в простом вопросе не способны с одной точки смотреть.
— Значит, ты уверена, что все всегда решается и делается по высшей справедливости?
— Нет,— говорит, подумавши, мать,— вовсе нет.— Я знаю, что при этом она вспомнила своего долголетнего начальника, которого «сожралиж, по ее собственному выражению, молодые специалисты. Сначала они вовсю его использовали, пока защищали свои диссертации, а, защитившись и получив звания, объявили недавнему шефу войну, принудили его уйти в другой институт, на более низкую должность. Мать из преданности хотела последовать за ним, он ее звал с собой, но не отважилась расстаться с привычным. Тем более что ее никто не тронул, а даже сразу же после ухода шефа повысили.
— Почему ж ты не хочешь понять...
— Ах, Володечка,— говорит мать,— оставь ты это. Нашего Николая Петровича сожрали, потому что он чересчур наивный, доверчивый, занят наукой, а не интригами, и еще, как назло, подобралась компания эта, такие молодые ребята, а непорядочные, я им в лицо говорю: какие же, говорю, вы люди, если могли довести Николая Петровича...
Все это я слышал сто раз. Наверно, пошел уже сто первый. Какой был умница и настоящий ученый Николай Петрович и какие пройдохи Борисов и Маль*
86
ков, и как мать им все это в глаза говорила. Там, в институте, она допускает, что могут быть пройдохи, Борисов и Мальков, но дальше институтских стен ее мысль не проникает.
— Так ведь получается, что твой Николай Петрович тоже неудачник, раз вместо того, чтобы двигаться семимильными шагами вверх, получить Государственную премию, которую теперь получат твои Мальков и Борисов, пошел на понижение, а там ему и до пенсии недалеко?
— Кто такой Николай Петрович, я знаю,— не заботясь о логике, заявляет мать.— Его во всех институтах нашего министерства знают, и, между прочим, он уже одну премию получил...
Я отказываюсь продолжать дискуссию.
В отце я нашел большее понимание. Надо сказать, что с отцом мы разговариваем редко. У матери нашей язык без костей, ее только заведи, а отец молчун, и я еще не разобрался — оттого ли, что ему нечего особенно сказать, или оттого, что в нас с матерью он не находит достойных слушателей.
— Вот как ты считаешь,— приступил я к разговору,— если человека не признали, то это обязательно значит, что он не достоин?
— Чепуха,— сказал	отец.— Обывательщина.—
Я во второй раз со вчерашнего дня услышал это слово.— Очень часто бывает совсем наоборот. Есть арифметика, есть алгебра, а есть еще высшая математика. Арифметику знают все, алгебру немногие, а высшую математику ничтожный процент. Очень удобно, когда все ясно и обо всем за тебя подумали другие. Я рад, что тебя начали беспокоить такие вопросы. Вряд ли тебе станет легче жить. «Знание умножает скорбь», Соломон, что ли, еще сказал. Чем больше знаешь
87
и понимаешь, тем труднее. Но и тем значительнее живешь.
Похоже, я своим вопросом задел его за живое. Подумал, как же мало знаю собственного отца. Его жизнь и что у него внутри. Ходит на работу, приходит с работы. Ездит до метро «Бауманская». Названия института и того не помню, когда надо было в анкете писать — спросил, и забыл тотчас же. Старший научный сотрудник. Кандидат наук. А уж что он в этой своей науке делает, представления не имею. Ясно, что ничего особенного, хотя, кроме ежеквартальных прогрессивок, время от времени получает за какие-то работы отдельные премии — один раз мать на нее купила ковер во всю стену, вон, висит. В другой отхватила себе меховую шубу...
Мне известно, разумеется, что он был на войне. Каждый год девятого мая прицепляет к пиджаку свои военные награды — два ордена и кучу медалей и уходит на встречу с однополчанами. Однажды такую встречу устроили у нас. Комната словно посветлела от золота погон, пуговиц, орденов. Все ужасно радовались друг другу, целовались и без конца кого-то и что-то вспоминали. Потом сталЪ петь фронтовые песни. Звучат несовременно, но когда их поют немолодые люди и у них влажнеют глаза, получается трогательно. Я помню фразу, которую сказал один из них, теперь он, кажется, учитель в школе. Он сказал, что война — это бедствие и горе для людей, что война — это окопы и вши, кровь и гной, но на этой беде и грязи вырастает самое светлое и чистое, что только может быть — фронтовая дружба.
Отец тоже вместе со всеми пел песни, и вид у него был ублаженный, будто ничего ему больше в жизни не надо: достиг полного исполнения желаний... Давнее
88
ощущение, из поры дошкольного детства, вернулось ко мне: радостная, легкая атмосфера нашего дома. У нас часто бывали гости, но и когда их не было, в самые обычные будни, сохранялась праздничность. Отец был куда словоохотливее, чем теперь. Они с матерью любили сиживать друг против друга за столом, на котором весело поблескивал хрустальными гранями графинчик, доставшийся от бабушки-дворянки, говорили о диссертации, которую отец собирался защищать, о работе, строили планы, хохотали, влюбленно глядели друг на друга и чему-то безумно радовались. Так я вижу это сейчас, издалека. Наверно, отец был тогда на подъеме. Он защитил свою диссертацию и перед ним открывались перспективы. Потом что-то случилось — я-то, конечно, не мог заметить перемен и еще не умел сопоставлять, они входили в наш дом исподволь вместе с фамилией «Филимонов»: Филимонов «выехал на отце», «подставил ему ножку», «обкрутил вокруг пальца», «воспользовался доверчивостью»,— много ли я мог понять из этих слов? Но фамилия «Филимонов» до сих пор вызывает у меня неприязнь. И хотя теперь-то я знаю смысл этих выражений, стоит мне их услышать, как перед глазами возникает жирный противный дядька, который сидит на отце верхом — «выезжает», или из-за угла выставляет носок сапога — «подставляет ножку». А я ведь однажды видел того, настоящего Филимонова, он нисколько не был похож на созданный мною образ: обыкновенный мужчина с обыкновенным лицом, разве что длинноватый нос придавал ему что-то лисье. И все равно он не вписался в «моего» Филимонова. Я его до сих пор представляю по-своему, будто живого не видал.
Работу, которую делал отец,— узнавал я из разговоров взрослых, полагавших, что, занятый своими
89
«конструкторами» и уроками, я ничего не слышу и не понимаю,— почему-то «сняли с плана». Ему пришлось перейти в другое место, «делать то, что не по душе и не требует его способностей и знаний»,— мать без конца сокрушалась по этому поводу. Родители были правы лишь отчасти: я все слышал, но действительно не понимал. И, однако же, мозги мои, как я теперь вижу, бессознательно переваривали услышанное, и ход рассуждения был примерно такой: отца мне, конечно, жаль, но кто его знает, может, он сам сделал что-то не так, иначе зачем бы люди стали его обижать?.. Вряд ли я и сейчас сумею проникнуть в истину...
На той встрече фронтовиков я сцепился с одним полковником-отставником. Не настаиваю, что я был целиком прав, но он тоже хорош. Ни с того ни с сего привязался ко мне (в моем лице, ясное дело, ко всему поколению), что вот, мол, ничего мы не изведали, растем балованные, а им через что только ни пришлось пройти — и далее в таком духе. Будто я не понимаю, что война есть война. И все-таки меня почему-то злят такие разговоры. Будто мы виноваты, что нет войны. Радоваться надо, а не попрекать. У него получается, что только война из того же меня могла бы сделать человека, а так я неизвестно кто. Так и до того можно договориться, что война это благо, а не бедствие. Он, конечно, сказать этого не хотел, но ведь думать надо. Я, кстати, считаю, что человек не тогда стареет, когда ему пятьдесят или шестьдесят стукнет, а когда перестает поспевать мыслью за временем, застревает в этом смысле на своей молодости. Франсуа Мориак говорил: «Планета, на которой будут жить наши дети,— не та, которую я знал и любил. Это другой мир. Наверно, люди привыкнут, но не я». Ему было восемь
90
десят пять лет тогда. Он не верил, что смог бы привыкнуть, но был мудр, чтобы это понять... «Тридцать лет прошло,— сказал я полковнику,— жизнь с тех пор далеко ушла».— «Оттого и ушла,— сразу же завелся он,— что миллионы людей положили свои жизни...»— «Да не об этом я, совсем о другом...» Я хотел сказать, что для нас с ним тридцать лет — величины несравнимые. Для него тридцать лет — не время. Его послушать, так война была если не вчера, то в прошлом месяце, что, в общем, понять можно. Но ему и в ум не идет, что я, к примеру, и не прожил еще столько. Для него тридцать лет — миг, а для меня? Больше целой жизни.
Не знаю, как у других, но в моем представлении (время имеет у меня некую графическую форму, которую я не мог бы изобразить на бумаге, но она четко вырисована в мозгу, каждый век и год на своем месте) революция, гражданская война и Отечественная где-то рядом, близко. А я от них почти на бесконечном удалении. Знаю, что это не так, а перестроить график не могу. Все, что до моего рождения, на нем где больше, где меньше, сжато, а что после — растянуто. Но ведь так и у всех должно быть? Полковник подумал и согласился, что да, для него, родившегося через год после революции, расстояние между нею и войной всегда было больше, чем между войной и сегодняшним днем, хотя по годам получается наоборот. Но это не означает, заявил он, что его поколение не ощущало себя современниками революции, а мы, дескать, отгораживаемся от всего, что было до нас, знать не знаем и знать не хотим. От этого, мол, все наши заботы (откуда он знает наши заботы, если вникать не хочет?) — отрастить подлиннее волосы, вырядиться в заграничное и найти местечко потеплее. Я взвился.
91
Вообще не терплю поверхностных обобщений. Я бы, например, этого полковника и своего отца никогда бы рядом не поставил, хотя они оба воевали. И наверно, одинаково хорошо. От моего отца таких разговоров не услышишь: «Мы в ваши годы воевали...» И насчет «теплого местечка». Злят меня пустые разговоры и косность. А он свое гнул: оттого и нет взаимопонимания между поколениями... Я перебил: «В отдельных случаях его и не может быть. Каждое поколение привносит в жизнь свое, новое, и если старшие не способны это новое понять и принять, если оно наталкивается на консерватизм стариков...» Ох и распалился он! Смекнул, кого я конкретно имею в виду. Не остался в долгу, прямым ходом перешел на личности. На мою... Любопытно бы знать, спрашивает, чем же ты свое время порадовал? Что успел сделать? Крыть мне особенно было нечем, я сказал: «Хотя бы имею независимость суждений». Вы бы слышали, как он захохотал. Будто Райкина слушал. Все общество заинтересовалось, что я такое отмочил. Но он не стал объяснять, а объявил, что все-таки бывает весьма полезно побеседовать с молодежью, узнаешь много нового.
Отец, наверно, заметил, что мне от всего этого не по себе, и подмигнул, ободряя: не спорь! С кем другим, а с ним не договоришься. Я догадался: этот полковник, хоть и фронтовой товарищ тоже, но не из тех, кто отцу душевно близок.
Тут и мать подоспела: нечего приставать к ребенку, идеализировать свое поколение, у ее подруги брат был, так он до войны, школьником еще, барахлом спекулировал, в компанию такую попал, а в войну героем стал — и оттащила полковника к столу,— давайте выпьем и закусим, нечего симпозиумы тут разводить. В общем, грудью заслонила.
92
Но и в самом деле: не могу же я стать на место людей, которые не по книжкам и не по кинофильмам знают, что такое война? Или двадцатые и тридцатые годы? Они для меня все равно история, что бы этот полковник ни говорил. Когда я, например, смотрю фильмы про войну, я переживаю (если, конечно, фильм стоящий, а не поделка), но все равно остаюсь как бы в стороне. Сочувствующим наблюдателем. По-моему, понятно. А Марина, та и вовсе не терпит фильмов про войну. Во-первых, все она «уже наизусть знает». Во-вторых, ее интересует настоящее, а не прошлое. В-третьих, заявляет Марина, я не желаю без конца страдать, у меня на этих фильмах вся душа переворачивается, так мне страшно и жалко тех людей, кто войну перенес. Неизвестно, что нас ждет, говорит Марина, может, и похуже, чем тогда было, и я хочу, пока есть возможность, радоваться и веселиться... Я еще в школе заметил:.в «Войне и мире» мальчишки по диагонали читали про мир, им интересно было про войну, а девчонки — наоборот.
Я, в общем, понимаю, что все это не просто. Каждое поколение начинает движение во времени своим маршрутом и не может попасть в одну колею с другим. У каждого позади остаются другие километры, другие станции, значит, и видят жизнь по-своему, и с этим-то, наверное, и точно ничего не поделаешь. Отец про того полковника, хоть был в нашем споре больше на моей стороне, сказал после: «Его тоже понять можно. Когда поглядишь на некоторых представителей современной молодежи».— «А у вас что, все были паиньки?» — «Нет, так никогда не было и быть не может, просто суровость и даже жестокость эпохи многое определяла и диктовала. Не давала разгуляться естественному эгоизму молодости».— «А теперь —
93
разгулялся?» — «Теперь мы сами этому способствуем, уберегаем вас от своей судьбы».
В тот вечер, по-моему, у нас первый раз и был-то с отцом более или менее серьезный разговор. Не то, чтобы в чем-нибудь друг друга убедили, но я подумал тогда, что отец у меня человек здравомыслящий.
А о Владимире Ивановиче отец сказал:
— Талант не все решает. Чтобы пробиться к людям, ему еще кое-что требуется. Везение. Голос погромче. И как ни покажется странным — мужество и энергия. Но не так уж часто, как я заметил, встречается сочетание: талант и энергия.— Он как-то печально об этом сказал, и у меня мелькнуло: не о себе ли он тоже?..
— Но ведь как ни трудно бывает талантам,— подкинул я еще один аргумент,— все же их находят и признают. Кого ни возьми...
— Мы можем «взять» лишь тех, кого нашли и признали,— возразил отец, улыбнувшись, но все еще с печалью,— и не можем тех, кого так и не «открыли»...
Да-а, подумал я растерянно.
Отец лишь слегка потрепал меня по плечу. Набирайся, значит, ума-разума.
Владимир Иванович так много занимает мои мысли, что я завел разговор о нем с Норой. Она не позволяет мне отвлекаться от занятий, моя строгая репетиторша, но я объявил, что это выше человеческих сил—два часа подряд корпеть над уравнениями и выводами, и призвал ее к милосердию. В тот день мы почти не занимались. Началось с того, что как только я назвал фамилию Владимира Ивановича, выяснилось, что она его читала и считает прекрасным
94
писателем. Я просто был поражен. А она не меньше моего, узнав, что он живет в нашем доме.
И призналась:
— Я не могу себе представить знаменитых людей, живущими в обыкновенных московских домах, как все люди. Хотя и знаю, что они не могут жить в безвоздушном пространстве.
Для кого-то, оказывается, он все-таки знаменитый.
— Хочешь, я познакомлю тебя с ним?—я был до невозможности горд.
— Вот было бы здорово!—сказала Нора и, кажется, первый раз за все время стала девчонка как дев* чонка, простая и открытая. Зеленовато-серые глаза загорелись любопытством и нетерпением, я не в силах был оттягивать приятное для нее событие, поскакал на своем костыле в коридор, позвонил Владимиру Ивановичу и попросил разрешения зайти к нему с девушкой, которая очень хочет с ним познакомиться. Владимир Иванович пошутил:
— Как давно этого не случалось — чтобы со мной хотела познакомиться молоденькая девушка!
Он сам открыл нам дверь — Екатерины Львовны не было дома — и провел в комнату. Нора произвела на него впечатление, я сразу заметил. Он смотрел на нее, как обычно смотрят люди на красивый пейзаж,— растроганно любуясь, радуясь тому, что есть такое совершенство на свете. И я тоже глядел его глазами, и затюканное мною же чувство к ней (я ведь совсем потерял надежду) вырывалось из-под спуда доводов разума, которыми я его придавил — надежно и навсегда казалось мне.
Я восхищался Норой. Никогда бы я не сумел, как она, просто, естественно, не льстя и в то же время восторженно говорить человеку в глаза о том, как мне
95
нравятся его книги. Так умно рассуждать о них. Владимир Иванович прямо таял.
— Ну и сокровище ты ко мне привел, дорогой тезка!— сказал он. И пожелал угостить нас вином, которое, как выяснилось, уже года три ждет такого случая.
Екатерина Львовна, возвратившись, застала в своем доме полный разгул.
Мы успели до дна осушить бутылку, она помогла нам преодолеть первоначальную скованность, разрушить возрастной барьер — Владимир Иванович стал как бы нашим сверстником, разве что не по годам умным и знающим,— и придать оживленной беседе шумную дружескую непосредственность.
Я бы не взялся сейчас и коротко перечислить те вопросы и темы, которых мы касались, то споря, то обнаруживая приятное совпадение мыслей. Для меня же наступил особенно волнующий момент, когда Нора стала рассказывать о себе. Она не сама стала рассказывать, ее расспрашивал Владимир Иванович, но так ловко, что будто вовсе и не спрашивал. Я бы, например, если бы отважился на расспросы, подошел бы к делу без обиняков: с кем ты живешь, какая у тебя семья? А Владимир Иванович обратил внимание на ее кошелечек, сказал, что никогда таких не видел, и Нора объяснила, что получила его в подарок от мамы, которая вместе с отчимом почти постоянно живет за границей, так как отчим у Норы дипломат. И так постепенно, как ниточку из клубка, Владимир Иванович вытягивал из Норы все новые сведения. Отца у нее нет, он погиб в авиационной катастрофе, когда она была маленькой. У матери и отчима двое общих детей, старший школьник, сейчас в специальном интернате, а младший с родителями. Нора жила с дедуш
96
кой, единственным, кроме матери, родным человеком, который у нее был, но он умер, и теперь она живет совсем одна. Разумеется, она вполне обеспечена, поспешила успокоить нас с Владимиром Ивановичем Нора, чутко уловив, как по нашим жилам побежала жалость. И добавила, что давно привыкла к самостоятельности, потому что, даже когда с ней был дедушка, это мало что меняло. После гибели сына, Нориного отца, и смерти жены он стал беспомощным, как дитя, замкнулся в себе. Мне показалось, что, вспомнив дедушку, Нора затронула в себе незажившую боль, глаза ее повлажнели, но она взяла себя в руки и почти спокойно заключила: «Он был добрый и очень несчастный человек. Мне пришлось, может быть, чересчур долго жить рядом с безнадежностью. Мне до сих пор жаль, что я не сумела стать ему утешением. Самое большее, что удалось,— не прибавить ему горя». В ее словах прозвучала взрослая, зрелая мудрость, и я показался себе ничтожным мальчишкой. Я понял, почему никто из нас, ребят с курса, не мог заинтересовать ее. Щенята мы рядом с ней.
А Владимир Иванович прикрыл своей большой рукой ее маленькую ручку и ласково сказал:
— Я бы хотел иметь такую дочь.
Нора немного растерялась и спросила:
— А у вас нет детей?
— Нет.— И перевел разговор на другое. Потом он чем-то нас ужасно рассмешил, и в этот-то момент буйного веселья как раз и появилась Екатерина Львовна.
— О!—сказала она радостно.— У нас полный дом гостей?
Она стянула с головы пушистый шарф, а Владимир Иванович, поспешно подскочив к ней, помог снять
4 Заказ 1487
97
меховую шубку, сильно потертую, как я заметил еще раньше. На улице сыпал мокрый снег, и в темных с проседью волосах Екатерины Львовны блестели рас таявшие капельки. Владимир Иванович повинился, что мы не оставили ей рюмочку, негодные алкоголики, а она потрепала его по лохматой голове и сказала, что от такого пьянчужки, как ее муж, ничего другого и не ждала. А он притянул к своим губам ее руку и поцеловал. И все, что и как они говорили и делали, мне почему-то нравилось.
Мы собрались уходить. Владимир Иванович сказал, что будет всегда рад видеть нас у себя. Он сказал правду, но я знал, что его слова больше относятся к Норе, чем ко мне. Я не обиделся, я его понимал.
Какой-то страшный грохот обрушился на нас, когда мы подошли к двери и хотели открыть ее. Владимир Иванович помрачнел, веселое оживление мигом сошло с его лица. Нора спросила, прислушиваясь:
— Что это?
Я уже догадался, что. Я уже различил пьяный голос Кольки. Опять что-то грохнулось у самой двери, разом завопили две женщины. Кто-то падал, кто-то кого-то бил, колошматил, волок по полу, тетя Маруся, громко всхлипывая, запричитала: «Неужто не найдется на тебя, на ирода, управы?* И сразу же будто и не было слез, крикнула: «Не трожь ее! Подзаборник несчастный!* И совсем буднично, горестно: «И чего вы, бабы, в пьянчуге этом находите? Чего вас на него, как мух на сахарный мед, тянет? Сама же водку ему ставишь, сколько я тебе говорила — не ставь?*
По-видимому, Колька выгонял свою очередную «жену*.
Я поднял глаза. Нора застыла в немом ужасе. У Екатерины Львовны был такой несчастный и вино
98
ватый вид, будто она всему причина. Владимир Ива* нович овладел собой, подтолкнул меня от двери и плотно прикрыл вторую. Шум и голоса зазвучали приглушенно.
— Погодите немного. Сейчас тетя Маруся его уведет.
Мы присели на первые попавшиеся стулья. Все молчали, никто не мог произнести ни слова.
Владимир Иванович предсказал правильно: минут через пять за дверью стихло.
Мы с Норой вышли в коридор. Мой костыль стучал невыносимо громко, я испытал облегчение, когда мы очутились на лестнице и вышли из парадного.
Нора сказала:
— Какой ужас. Для таких людей к тому же... До свиданья, Володя. Я приду послезавтра.— И быстро пошла через двор.
Два разных мира сосуществуют рядом, опять подумал я. Но очень даже соприкасаются.
А дома на меня еще накинулась мать, будто я без того не был сам не в себе:
— Где ты шляешься? Вместо того, чтобы заниматься! Сведешь ты меня в могилу, честное слово!
Я огрызнулся:
— До каких пор ты будешь меня опекать? Я уже взрослый.
— Ты — взрослый?!—мать чуть не задохнулась, так была поражена.— То-то и видно, соображения никакого нет.
Нора была уже далеко. Наверно, подходила к трамвайной остановке. Но мне казалось, что она здесь и все слышит. Я готов был провалиться сквозь землю от стыда. За свою безвольность. За то, что в девятнадцать лет все еще беспомощный мальчишка.
4*
99
Мать сообразила, что хватила лишку. Миролюбиво сказала:
— Садись ужинать.
— Не буду, не хочу я есть,—сказал я, сознавая, что бью по больному. Ради чего она живет? В частности, для того, чтобы я был всегда сыт. Я не оглянулся, уходя в другую комнату, но и затылком видел ее перепуганное, несчастное лицо.
Моя мать знает, для чего она живет и как жить. Я — не знаю. Но мне же надо стать человеком?!.
7
Гипс мне сняли, наложили повязку, велели ходить осторожно с палкой. Костыль я, слава те господи, затолкал в кладовку и, на радостях, скинул на четверку один «хвост» — физику. Нора договорилась в деканате, матери я ничего не сказал, смотался на такси туда и обратно, а вечером выложил перед ней зачетку: гляди. Вы уже достаточно хорошо знаете мою мать, и я не стану описывать, до какой степени я ее осчастливил. Другому бы такой радости хватило на докторскую диссертацию, «Волгу» новой марки и круиз вокруг Европы. Впрочем, каждому свое. Наутро получил в подарок классную куртку, куплена по случаю. Мать не настолько наивна, чтобы счесть это материальным поощрением и стимулом для дальнейших успехов. Меня и в детстве нельзя было купить за шоколадку. Все гораздо проще и, я бы сказал, порядочнее: я доставил радость ей, она пожелала не остаться в долгу, порадовать меня. Все-таки мать у меня мировая, несмотря* на отдельные недостатки.
Посмотрели бы вы, как близко к сердцу она при
100
нимает свалившееся на Сидориных несчастье. Аспирант действует энергично. Каждую неделю притаскивает бюллетени по обмену жилплощади, где аккуратненько, красным карандашиком, отчеркивает варианты, которые бы ему подошли. Кроме того, он заявил, что будет делить с Ириной имущество — все, что было куплено в совместной жизни,— пополам. У Зои не хватает слов реагировать на его негодяйство. Она сообщает голые факты и начинает давиться слезами. Она прожила в этом доме, в этих комнатах сорок лет, и у нее никак не укладывается в голове, почему теперь ей надо переезжать туда, куда ее пытается загнать аспирант. Не может она также понять, почему надо делить шкаф, тахту и радиолу, которые она самолично купила для молодых и за которые аспирант не заплатил ни копейки? Зоя гасит «беломори-ну» в коробке из-под консервов, куда на кухне бросают спички, и хватает следующую. Еще она никак не поймет, отчего в судах не принимают во внимание нравственный аспект дела и допускают, по ее мнению, формализм. Всего этого не понимает в нашей квартире никто, и нам очень пригодился бы свой, домашний, юрист. Тот, к которому ходила Зоя в юридическую консультацию, нисколько не озаботился моральным обликом аспиранта, а сказал, что закон есть закон и пусть Зоя не переживает зазря, потому что дело ее проиграно. Закон ради нее он изменить не может. Похоже, этот юрист— юморист.
Мать моя утешает ее, как умеет:
— Ну и наплевать,— говорит она за невозможностью предложить что-либо более радикальное.— Главное, было бы здоровье (ох уж это здоровье, думаю при этом я,— утешительная формула на все случаи жизни). Было бы здоровье, а все остальное ула
101
дится. А вы себя не бережете, вон и Алешенька стал нервный, капризничает, разве можно так?—Мать обнимает Зою за трясущиеся плечи (между прочим, Зоя только тогда и начинает реветь, когда ее утешают), прижимается щекой к ее щеке.— Зоя Григорьевна, миленькая, слезами же не поможешь! Надо не спешить с обменом, может быть, найдется подходящее...
Тут Зоя плачет уже навзрыд и сквозь рыдания объясняет:
— Он сказал, что, если мы откажемся от третьего варианта, суд постановит принудительный обмен...
И у моей матери глаза на мокром месте.
— Были бы у нас деньги!—как маленькая, всхлипывает Зоя.— Я б ему на кооператив дала. Все бы ему отдала, все бы с себя сняла, только бы глаза мои его не видели... Но если и снимем, все равно не хватит.— Она затягивается очередной папиросой, воротничком платья вытирает слезы и с каким-то остервенением принимается стирать пеленки. Стирает, выжимает, полощет. Ничего она больше знать не хочет, ни о чем говорить не желает — такое выражение у ее согнутой над тазом спины.
Андрей Александрович хмуро молчит. Мужчины, известно, переживают все внутри. Наверно, так еще тяжелей. Он угрюмо молчит и, я думаю, особенно мучается тем, что хотя он и мужчина, а пользы от него в этой ситуации не больше, чем от внука Алешки. В последний раз он вывесил расчет за газ, свет, телефон на простом клочке бумаги, без всяких финтифлюшек, и это сказало даже больше, чем все Зоины слезы. На Ирку я не могу смотреть — вид у нее, как у побитой собаки, только в глазах не жалоба, а тупое недоумение.
102
Аспирант тоже несколько поблек. Нельзя сказать, что ходит гоголем, на кухню старается выходить тогда, когда там никого нет, телефоном не пользуется, но при встрече с соседями по-прежнему воспитанно здоровается и всем видом показывает, что не им его судить. Моей матери все-таки удалось однажды припереть его к стенке и высказать все, что она о нем думает. Его девичье-белое лицо пошло пятнами, в серых холодных глазах застыла злость (я хотел сравнить этот взгляд со взглядом какого-нибудь зверя и обнаружил, что никакой зверь, из тех, кого я знаю, не может смотреть так злобно, как иной человек), казалось, что он сейчас размахнется... Но он выждал паузу, которую мать сделала, чтобы набрать в легкие воздуха, и процедил, что его личные дела никого не касаются и он не позволит в них вмешиваться. И ушел, оставив мать с раскрытым ртом.
Все же оказалось, что и у него есть сочувствующий. Или хотя бы не осуждающий его. Это Борис, Люськин муж, помните, я о нем уже упоминал. Борис тоже считает, что никого не могут касаться чужие личные дела. И почему аспирант должен оставаться без крыши над головой?— спрашивает он. И еще у него довод, что в любом законе есть смысл, и раз закон на стороне аспиранта...
Черт его знает. Может, он и прав, Борис.
Он вообще человек рассудительный, в своей семье хозяин, чего не скажешь о двух других наших мужчинах — моем и Иркином отцах. Оно и понятно: у них жены трудящиеся, сознают свою материальную независимость, ими не покомандуешь. А Люська кто? Домашняя хозяйка. И Борис постоянно дает это ей и всем почувствовать. Противно, между прочим, смотреть. Как он выйдет на кухню в тренировочном ко
103
стюме и ласково так спросит: «Опять у тебя ничего не готово?» Вроде и не упрекает и не сердится, а, наоборот, рад, что все видят, до чего жена у него нескладеха и за что он ее только кормит и поит? Смотрите, мол, добрые люди, и посочувствуйте. Люська униженно оправдывается: «Мишеньку целый час из садика вела, он хотел по дороге все штакетники от снега очистить». Ну, или еще чего-нибудь. С Димкой пришлось арифметику делать, не получались у него задачки. Или стирки сегодня было много. Борис оправданий не принимает. Просит Люсю поторопиться. Все-таки он целый день работал, пусть не забывает. Люся говорит: «Будто я весь день не работала»,— но так говорит, чтобы муж не слышал. Еще она грозится: «Пойду работать. Надоело мне это. Димочку на продленку, и все». Ей никто не верит, и она себе не больше других. От Бориса все знают, что зарабатывает он достаточно, занимаясь ремонтом телевизоров, и раз в семье дети, то женщина должна сидеть дома и их воспитывать. А также создавать работающему мужу уют. Как я понимаю — ублажать его... В общем, не моя это забота. К слову рассказал.
Наверно, я вообще не о том рассказываю. Эта мысль пришла мне в голову, когда, наслушавшись разных разговоров, которые волей-неволей давят на психику, я взял свежие газеты и стал читать. Сообщения из Нью-Йорка, Парижа, Лондона. Положение в Юго-Восточной Азии. Девальвация доллара. Ближневосточный конфликт. Еще разные, поменьше, конфликты. Что рядом с этим подлость нашего аспиранта и пьяницы Кольки, который, по-моему, по чистой случайности сам на своем фургоне еще не разбился н кого-нибудь инвалидохм не сделал...
104
Как-то у нас в институте устроили встречу с космонавтами. Народу набилось! Всем хотелось своими глазами увидеть людей, которые побывали во Вселенной. Людей, знаменитых на весь мир. Не знаю, ь чем тут дело и как объяснить, но отчего-то немыслимую гордость испытываешь от того только, что находился с ними в одном помещении,— неважно, что сам для них был неразличим в толпе. Потом хвастаешь: того видел, другого. И все тебе завидуют. Хотя нет человека, который не знал бы их в лицо—по портретам, кинохронике, телевидению. Это не к одним космонавтам относится, но и вообще к знаменитостям. Они тебя знать не знают, а тебе кажется — лично знаком. Глупость, конечно, но факт. Я домой пришел вроде сам без пяти минут космонавт.
Мне их рассказы очень запомнились, но особенно врезалось сказанное одним из них. А сказал он вот что: когда смотришь из космоса на Землю, понимаешь, как мал наш шарик в масштабах Вселенной, и становится грустно оттого, что люди на нем не умеют жить разумно и мирно. Я не поручусь за точность слов, но за смысл ручаюсь. Он чертовски зримо нарисовал картину, как, проснувшись утром и взглянув в иллюминатор, увидел одновременно Ленинград, Прибалтику, Швецию, север Франции, а через секунду — еще целый громадный кусок Европы.
Подумать только: и нашему дому досталось на этом шарике несколько десятков квадратных метров! И все мы — люди Земли. С ума сойдешь. Космонавты— люди Земли, и эти, что в угловом магазине соображают на троих.
Маринина бабушка любит повторять: человек сам себе враг, и большего врага у него нет и быть не мо
105
жет. В основном, насколько я заметил, на такое j мозаключение ее наводит Колька. Я с ней не спорю, тем более что насчет Кольки спорить не приходится. К Юрке Кузовкину, хотя он несовершеннолетний, тоже подходит.
В общем же, согласиться не могу. Бывает, конечно, что человек сам себе враг, но ведь и ему не все люди друзья.
О чем только не думаешь, когда не надо ходить на лекции, выполнять комсомольские поручения, словом, жить нормальной студенческой жизнью!.. Когда так часто остаешься наедине с собой.
Нора, после того как я отделался от физики, прислала ко мне Шурика Чижова, поднатаскать по статике и кинематике—первый семестр. С Шуриком на отвлеченные темы не поговоришь: задание он получил от Норы и выполняет его железно. Я опять убеждаюсь, что если он и не гений, то несомненно человек выдающийся. По сравнению с ним я просто тупой кретин. Сам Шурик ко мне снисходительней, он даже уверяет, что я все быстро схватываю (а объясняет он так, что, наверно, и первоклассник Димка усек бы). Шурик тоже ругает нашего профессора Снегирева, соглашается, что читает он свой предмет бездарно, и ничего удивительного, что в зимнюю сессию больше всего двоек было по теормеханике. «Но ты-то ведь пятерку получил?»— напомнил я. Шурик скромно объяснил: «Я продираюсь к смыслу вопреки Снегиреву». Сам он в теормеханике, как бог: я уверен, что, если бы ему поручили читать лекции, толку было бы больше. Занимаясь с ним, я не то чтобы увлекся, это было бы для меня и моего склада ума слишком, но
106
поймал себя на том, что испытываю довольно живой интерес ко всем этим моментам сил и векторам. В самом начале Шурик помог мне преодолеть некий барьер непонимания, и дело пошло.
О Норе мы с ним не говорим, но она все время как бы присутствует. При Шурике мне о ней как-то особенно хорошо думается. Оттого, что знаю — он бы меня понял.
С Норой мы не виделись с того дня, как я сдавал физику. Она проторчала у двери лаборатории все то время, что меня гоняли по курсу. Я вышел ужасно довольный и чуть не обалдел от радости, когда увидел ее, терпеливо сидящую на подоконнике и поджидающую меня. Она не меньше моего обрадовалась четверке, соскочила с подоконника, приподнялась на цыпочках и чмокнула меня в щеку. Если бы не эта дурацкая палка в моей руке, я бы, наверно, схватил ее, обнял, сказал бы, что люблю ее, потом будь что будет, но — упустил момент, а язык словно присох. Она же, как назло, с тех пор будто вовсе мной не интересуется — позвонила раза два, я сказал, что если занимаюсь с Шуриком, то это вовсе не значит, что она не может меня навестить, она рассмеялась и заявила, что я эгоист, у нее ведь есть и свои дела. Мне понравилось, как она засмеялась — дружелюбно.
Теплой волной окатил меня ее смех. Словно она сказала что-то ласковое, а не обвинила в эгоизме. У меня снова в тот миг появилась надежда. Эта надежда то утверждается во мне, то безжалостно покидает, стоит мне рассудительно подойти к фактам.	'
Я бы, наверно, открылся Марине, спросил бы, как это все выглядит с женской точки зрения, но Мари
107
на укатила в Ленинград со своим сводным братом. Виталий приехал, на другой день они и умотали. Его я только со спины и видал, когда они с Мариной шли на вокзал. Спина не соответствовала моим прежним представлениям о нем — оказалась шире. Уже не морячок — моряк. Не удивительно, столько лет прошло.
8
Похоже на то, что я начинаю осуществлять свой тайный замысел. Пятерка по теормеханпке — это уже что-то значит. За первый семестр остались математика и философия. Философия — плевое дело, за нее не беспокоюсь, даже Владимир Иванович отметил, что у меня гуманитарный склад ума. Матанализ по этой же причине посложней, но я начал верить в себя. Не боги горшки обжигают, как сказала бы Маринина бабушка, если бы спросить ее мнение. Мать горда до невозможности, ей не лень каждому сообщать: «Володечка по теорме-ханике получил пятерку». Кажется, оповещен весь дом, а также друзья и знакомые — все свободное время висит на телефоне, делится радостью, простая душа. У меня в конце концов лопнуло терпение: «Кому это интересно, скажи, пожалуйста?»—«Я тебя не спрашиваю, не вмешивайся в мои разговоры». Отдавая должное моим прорезавшимся талантам, она не упускает из виду Нориных заслуг (Шурик в расчет не берется): «Замечательная девушка, настоящий товарищ, да еще такая хорошенькая». «Хорошенькая», на мой взгляд, совсем неподходящее к Норе определение, так про Марину можно сказать, но не про Нору. А то, что последнее обстоятельство могло бы скорей
108
помешать мне вникать в науки, чем помочь, матери в голову не приходит. А не мешает исключительно из-за самолюбия. Стараюсь перед Норой выявить себя с наилучшей стороны, показать, что котелок варит. Никогда, кажется, так не выкладывался. Усердие мое можно сравнить с усердием первоклассника или тщеславной отличницы, метящей в медалистки. Иногда опасаюсь, что мозги не выдержат непривычных усилий. Прямо-таки пухнут. Пока ничего. Недаром, видно, говорят о запасе прочности человеческого организма.
Мать одолевает любопытство, не влюблен ли я. Отчего-то ей хочется, чтобы я влюбился. По-видимому, это внесло бы разнообразие в ее жизнь и неслужебные разговоры на работе. Вы бы поглядели, как она ко мне подъезжает, стараясь выведать, что там у меня с Норой. Уверена, что действует ужасно тонко. Но мне-то ничего не стоит ее раскусить, и она терпит от меня одно поражение за другим. Однако не сдается Помрешь от смеха, глядя, как она наво-стряет уши, стоит женскому голосу попросить меня к телефону. Но я нарочно веду разговор так, что нипочем не угадать — с кем и о чем. Мать остается без информации.
А если бы я вдруг сжалился над ней и решил пооткровенничать? Что бы я мог сказать? «Влюблен* по отношению к Норе такое же неподходящее слово, как и «хорошенькая*, и не выражает того, что я чувствую. Влюблен я был в Марину, и это было совсем непохоже на то, что сейчас. Иногда у меня ощущение, что я нахожусь в каком-то растворенном состоянии— словно растворился в Норе, заслонившей от меня белый свет. Я весь — в ожидании, одновременно счастлив, полон надежд и безнадежности.
109
То, что между нами исчезла натянутость и отношения упростились, не радует, а пугает: пуще всего я боюсь стать чем-то вроде «друга детства» и дождаться, что Нора примется поверять мне свои сердечные тайны.
Я страшно обрадовался, когда наконец вернулась Марина. Марина забросила занятия и развлекает брата. Ходит с ним в театры, на выставки, не знаю, куда еще. Кроме того, она поставила себе целью помирить — или примирить?— его с матерью.
— Это же невозможно, как мама из-за него всю жизнь страдает!— объяснила мне Марина.— Вечно делал наперекор ей, старался уязвить побольнее. В училище уехал, не спросившись, не столько его моря и океаны звали, сколько это желание. Ведь что люди могли подумать: довели парня, из дома сбежал. А мой папа всегда относился к нему как к сыну, Виталий сам признает, что обижаться ему было не на что. И незлой, одну маму не жалеет.
Вообще-то мне принципиальность Маринкиного брата нравилась, но такого я тоже не понимаю.
— Характер!— сказал я.— Не перед ним же в конце концов мать виновата? Да и когда все это было?
— Он не может простить, что у него не отец, а отчим.
— Мало ли у кого отчимы? Да и похуже, чем твой отец.
— Мой отец вообще хороший,—обиделась Марина.— Лучше родного ему был. Тот и не интересовался им никогда. Алименты высылал, и все. У него своя семья.
— Тем более.
— Как ты не понимаешь?— Маринкины круглые глаза сделались совсем как блюдца.—Одно дело —
110
разводятся, а другое, когда с войны не дождались.
— А если твоя мать просто полюбила другого, этого он не допускает?
У Марины ответ был готов, я догадался, что они с Виталием уже вели разговоры на эту тему:
— Виталий говорит: полюбить тогда — значило предать. Когда тот, кого разлюбила,— на войне, под пулями, может быть, ранен. Конечно, отцу его досталось, что там говорить.
— Так ведь Виталий совсем пацан был, где ему разобраться?
— Кто его знает?—Марина пожала плечами.— Невзлюбил маму, и все тут. Чем старше становился, тем все хуже, сам себя настраивал, внушал.
Да, история, подумал я.
— Я говорю,— сказала Марина,— как ты можешь мать судить?—Она повторяла слова бабушки.— Люди вообще любят других судить, ты заметил? А разве всегда — вправе?—Она ждала от меня ответа.
Откуда мне знать? Это если не вникать, все кажется просто.
— Не знаю,— неуверенно сказал я. И, поразмыслив, добавил:— Я бы воздержался. По крайней мере в данном случае.
-— Вот видишь!— обрадовалась Марина, найдя во мне хоть слабую поддержку.
Думается мне, однако, что она не многого достигла, взявши на себя роль миротворца. В этом я убедился, когда меня позвали к ним на пироги в честь возвращения Марины и Виталия из Ленинграда.
Если бы я не был в курсе, тогда я, скорее всего, ничего и не заметил бы. Виталий парень что надо. Где только не побывал, в каких морях не плавал. И на Адриатике, и в Средиземном море, и через Ат
111
лантику ходил, в Канаду, на Кубу. Своими глазами видел Африку, просто даже представить трудно. Я его слушал с разинутым ртом. Ничего удивительного: хоть ненадолго мысленно покинул свой двор, опостылевший пейзаж перед окнами. Прямо — тополь, под ним стол и вылезшие на теплое мартовское солнышко пенсионеры; дальше — задняя стена пятнадцатого дома, притулившаяся к ней на зимний прикол Наткина «Волга»; справа — забор, за ним кран, незастекленные прямоугольники будущих окон будущего дома; слева — глухая кирпичная стена старого шестиэтажного соседа. Сколько можно это выдержать?! И хотя слушал я Виталия, как в детстве — сказки, все же обратил внимание: он ко мне обращается, к бабушке, к Марине голову повернет, к отчиму, а на мать не смотрит, будто ее нет. А если и взглянет, то все равно как бы мимо. Никогда бы не подумал, что у Маринкиной матери может быть такое потерянное лицо. Куда девалась ее благополучная самоуверенность? Онг перед ним — как вечно обвиняемая... Глаза у Тамары Аркадьевны такие же круглые, как у Марины, только поменьше. И — серые, раньше, наверно, были тоже голубые. Я пытался прочесть, что в них, в этих, словно враз уставших, обтянувшихся сеточкой мелких морщинок глазах? Сознание вины? Просьба пощадить? Бессилие перед его упорной нелюбовью? Я не очень-то ей симпатизирую, но смотреть на нее было тяжко.
Я уже заметил, неважно, что не испытал на себе: ничего хуже нет на свете, чем бессилие. Перед чем-нибудь или кем-нибудь. Перед чьей-то злобой, несправедливостью или перед болью. Я не раз об этом думал. Например, когда увозили рожать Ирку. Но открыл это раньше. Еще с «Хижины дяди Тома»..,
112
Значит, все-таки Виталий злой? В это нелегко поверить— ничего в его наружности нет злого. Белозубая улыбка во весь рот принуждает и тебя в ответ непременно улыбаться, иногда неизвестно чему. Очень даже похож на капитана (хотя он штурман). А не может так быть, что в этой его открытой, охотной улыбке — тоже выражение внутреннего зла? Ведь матери не до улыбок — из-за него же, он знает,— а ему весело. Этим тоже казнит. Или не понимает свою бессмысленную жестокость? Разве сейчас что-нибудь изменишь, сколько бы он человека ни мытарил?.. Но тут я вспомнил, как он сидел во дворе с Юркой Кузовки-ным и беседа у них шла оживленнейшая. Виталий что-то рассказывал, руками себе помогал, а Юрка не норовил улизнуть, как обычно, от взрослых, а даже проявлял, если судить по его физиономии, вполне осмысленный интерес. Виталий всегда дружил с Ку-зовкиными, особенно со стариком, припомнилось мне. Там у него, возможно, был как бы второй дом, раз в своем не жилось. Вот — к Юрке Кузовкину он, получается, добрей, чем к своей матери?.. И чего она перед ним унижается? Не хочет он ее знать, ну и успокоилась бы.
...Бабка по-своему, жалко, пыталась повернуть разговор, приблизить его к насущному. Встревала:
— Жениться-то не собираешься? Тридцать лет с гаком, пора уж.
Виталий поневоле прервал рассказ о Копенгагене (мы с Мариной интересовались, как в Дании обстоит дело с «сексуальной революцией», и нас раздосадовало бабкино вторжение), отшутился:
— Не встретил еще ту, единственную.
Бабка осталась недовольна ответом:
— Ишь ты, принцессу ищешь. Принцесс нынче
113
нет. Разве в твоей этой Дании, да не про тебя. А гляди, уж залысины на лбу. Истаскаешься.— Хорошо хоть она с ним по-свойски.
Виталий попросил (не очень ласково):
— Хватит, может быть?
Но бабку не уймешь:
— В Москву бы обратно переехал, что за радость в отрыве от семьи жить?
Хотел бы я знать, куда он переедет, да еще с женой, когда они и без того вчетвером в двух комнатах. Но бабка, оказывается, это продумала:
— Нам скоро квартиру обещают, а ты бы здесь остался.— Я ловлю надежду в потухшем взгляде Тамары Аркадьевны.
А он усмехается:
— Чего я в Москве не видал? Этих коммунальных хором? У меня в Риге квартирка отдельная, в тихом районе, и от центра рукой подать. Да и толчея столичная не по мне. Отвык.
И мать укорила бабку:
— О чем ты говоришь? Он же моряк, что ему в Москве делать?
Мне как-то муторно стало от всего этого разговора. Тягучего, словно клейстер.
Маринкин отец за весь вечер не произнес и слова. Бабка углядела на его тарелке недоеденный кусок пирога, потребовала:
— Ешь. Не для того я пекла, чтобы вы куски оставляли.
Он с покорностью взял пирог, надкусил. Я, конечно, не могу заглянуть ему в душу, но мне кажется, он тоже чувствует себя премерзко. Как захватчик на чужой территории. Подумать только, целое поколение с войны выросло, а в чем-то до сих пор се
114
отметины. Наверно, все-таки есть у матери вина, раз дает Виталию волю? Он только при ней такой, я обратил внимание: напускает на себя грубость и начисто лишается понимания.
Тамара Аркадьевна вдруг, словно решив забыть, что здесь я, чужой человек, или помимо воли у нее вырвалось, сказала:
— Я не могу желать тебе ничего плохого, потому что ты мой сын. Я хочу тебе только хорошего, несмотря ни на что. И не дай бог тебе иметь от своих детей то, что я от тебя имею.— Она резко отодвинула свой стул, поднялась и ушла в другую комнату. Не хотела, чтобы увидели ее слезы. Не знаю, увидел ли Виталий, но от меня ничего нс укрылось.
— Доведешь ты мать,— в сердцах сказала бабка и пошла следом за Тамарой Аркадьевной. Мы остались за столом вчетвером. Молчали. На лице Виталия непробиваемое спокойствие. Во всем этом я ощутил какую-то безысходность. Виталий себя переломить не желает, и мать не в силах от сына отречься — ты мне не сын, я тебе не мать, раз так. Невозможно. Вот она и бьется об него, как об стенку. Не приезжал бы он уж лучше.
На другой день, когда случилось нам с Виталием остаться вдвоем, я набрался храбрости — он мне не ровесник и не приятель — и спросил:
— Ты зачем в Москву приехал?
— Как это —зачем?—вытаращился он.
—• Нет, ты скажи —зачем?
— В отпуск приехал, знаешь сам.
— А почему ты не поехал в отпуск куда-нибудь в Сочи, на Черноморское побережье, где пальмы и всякая прочая красота?
— Чего это ты?
115
— Да так, ничего, если не догадываешься.
Виталий помолчал. Меня разглядывал, будто я диковинка, морской еж или рак-отшельник. Но я глаз не опустил.
— Морем я и так по горло сыт.
— Ах, вот оно что!—сейчас пошлет он меня куда следует.
Но он лишь насмешливо спросил:
— Чужого покоя стало жалко?
— А тебе почему не жалко?—во мне как пружина какая раскручивалась.
— А меня кто жалел?
— По-моему, ты с лихвой расплатился, даже если так. В чем я не уверен.
Я сам себя не узнавал, чего это меня заело? Ему ж только смешно должно быть — мальчишка на него, солидного человека, наскакивает. Не стал ждать, пока он меня обрежет:
— Мне твоя мать чужая, а я и то не могу на это смотреть.
Виталий вытащил сигареты.
— У вас тут можно?
— Кури.
Я следил, как он достает из яркой глянцевой пачки заграничную сигарету, щелкает газовой зажигалкой, пускает дым. Ждал. Выдаст мне сейчас по первое число.
— Салажонок ты.
— Чего?
— Салага, говорю.
Глупо было затевать этот разговор.
— Ладно,—сказал я.—Тебе видней.
— О’ кей. Договорились.— Виталий поднялся уходить — он зашел ко мне за паяльником, что-то в баб
116
кином хозяйстве разладилось.— Но поскольку ты, вижу, парень неплохой, обещаю над твоими словами подумать.
Издевается? Нет, не похоже. Он как-то изучающе посмотрел на меня.
— Добряк ты.
Не похвалил, но и не осудил. Констатировал. Я честно задумался: так ли это? Не такой уж комплимент— «добряк», я считаю.
— И нет. Я еще нашему аспиранту морду набью.— Но знал, что не набью. Не умею я пускать в ход кулаки, если меня первого не тронут.
Виталий искренно, от души захохотал. Я не стал обижаться. Пусть его.
9
Наконец-то вернулся Сергей. Вы бы на ?.его поглядели! Землепроходец, да и только. Отрастил бороду. Курит трубку.
Опять я слушаю рассказы. Люди ездят по свету, видят разные чудеса, совершают переходы по морям и по горам, а я? Дальше Малаховки никуда не выезжал. Нет, в золотую пору дошкольного детства родители вывозили меня однажды в Крым. В Евпаторию, на детский курорт. На этом и кончилось мое практическое знакомство с географией. И впереди ждет то же: какой-нибудь НИИ в Москве. Отпуск раз в году — опять Малаховка?! Мне стало до жути ясно, что никуда я от своей оседлой судьбы не денусь. Ну, может быть, когда-нибудь, в далеком и туманном будущем, съезжу с женой и ребятишками в ту же Евпаторию или там в Анапу. Перспектива, ничего не скажешь.
117
Казалось бы — весь мир перед тобой, Советский Союз, уж по меньшей мере. Аэрофлот предлагает свои услуги, и железные дороги тоже. Покупай билет, езжай... Хоть сейчас. Сейчас мешает нога. Потом будет мешать институт. Мать. А если и не она, то куда ехать—и зачем?.. Кому ты нужен, бездеятельный созерцатель? Каждому свое, и ни Аэрофлот, ни железнодорожные экспрессы не решат задачу. Они, выходит, необходимы, но недостаточны.
Я всегда рядом с Сергеем особенно остро ощущал свою несамостоятельность, зависимость от чепуховых жизненных обстоятельств. Он — младше, а получалось, что младше — я. Сейчас и вовсе. Сергей сразу нашел общий язык с Виталием, разговаривает на равных. Еще бы. Они уже через что-то прошли — через испытания, опыт, знание. Я — на нулевой отметке жизни, а мне уже скоро двадцать. Еще два раза по стольку — и финита ля комедия. Как те пенсионеры, буду бить костяшками домино? Бр-р.
Владимир Иванович как-то сказал, что человек представляется ему сосудом, который по мере того, как идут годы, должен наполняться — поступками, свершениями, познанием. В моем сосуде лишь едва прикрыто донышко. Познаний — минимум, свершений— никаких. Я как коза на веревочке, привязанной к колышку.
Настроение препаршивое. Мать пристает: не заболел ли? Не случилось ли чего? Не заболел и ничего не случилось. Ей этого не понять. Ей кажется, что у меня имеется все, что требуется для счастья: сытная еда три раза в день, одежда на все случаи жизни (<маде ин», не хуже, чем у других), почти что скинутая зимняя сессия. Потому как в матрикуле
118
засияла еще одна четверка — по матанализу. Выхожу в передовики.
Если бы я еще толком знал, чего хочу. Про моря и горы я сказал к слову, они вовсе не всем нужны и не все нужны им. Владимир Иванович обошелся без них, а не скажешь, что впустую жил, живет. Или возьмите нашего Кузовкина. Говорят, он пятьдесят лет протрубил на одном заводе. Кажется, все пятьдесят прожил в этом переулке. Самый дальний путь — деревня во Владимирской области, откуда он родом и куда ездит в отпуск. Позавчера ему стукнуло семьдесят лет. Другие давно на пенсии, а его — не пускают. Шура, невестка, она с ним на одном заводе, говорит, что второго такого мастера по всей Москве не сыщешь, и, хотя он уже, наверное, тысячу людей выучил, неизвестно, что будет, когда все-таки ему придется с завода уйти. Вряд ли кто стопроцентно его заменит. Ну, конечно, можно про все это слушать и верить, но когда своими глазами увидишь, как наш старик вылезает у своего парадного из служебной сВолги», руки, как у невесты, не в состоянии удержать цветы, то совсем другой коленкор. Как-то лучше осознаешь. Это его с заводского чествования домой доставили. Росточка маленького, щупленький дед, шапка набок сбилась, когда вылезал из машины, а на лице — достоинство, будто он не меньше чем министр. Цену себе знает.
Марина потащила меня поздравить его. Он сидел, облачившись в темно-синий свитер, и довольно поглаживал себя по груди:
— Шура купила, глядите-ка. Теплый, мягкий. Индийский, что ли, Шуренок?—Он ее всегда Шурен-ком зовет, любит.
— Афганский,— сказала Шура.
119
— Ну, один бес, а уж больно хорош.
На комоде были сложены подарки: от общественных организаций и коллектива, с гордостью доложил нам дед, и велел посмотреть поближе. Это удовольствие мы ему доставили. Настенные электрические часы, какой-то богатый набор столярного инструмента, транзистор «Спидола». «Спидолу» я бы тоже хотел иметь.
Мы пожелали Кузовкину, чтобы долго жил и еще долго работал на своем родном заводе.
— И чтоб Юрка вас поменьше огорчал,— добавила Марина.
— Так твой Виталий за него взялся, может, что и получится?—в ответ на это сказала Шура. И заговорщицки посоветовала:—Вы на кухню загляните, ни за что не догадаетесь, какое там зрелище.— Лицо у нее засияло.
Зрелище действительно почти фантастическое: Юрка, намотав на щетку тряпку... мыл пол. А в стороне стоял Виталий и руководил. Мне захотелось протереть глаза.
— Что это?— спросил я у Марины. Мы не стали им показываться, тихонько прошли мимо.
— Виталий готовит его к матросской жизни,— фыркнула она.
Оказывается, Виталий обещал, если он хорошо окончит училище, взять его к себе на судно. Ходил к директору ПТУ, договорился. А Юрке объяснил, что море не терпит лентяев, неумех и нерях. Вот он и расстарался, надо же.
— Юрке, конечно, охота выйти в море немедленно,— смеясь, говорит Марина,— но Виталий заставляет его проходить курс обучения. Драить на кухне пол и чистить картошку. Это у них называется «де
120
журить по камбузу». Они изучают лоции, морские карты и не знаю, что там еще Виталий наприду-мывал.
Прямо не верится. Как вспомню Юркины оловянные глаза.
— Не хватит его надолго.
— Ты моего братца недооцениваешь,— не без гордости возразила Марина.— У него подход есть. Знаю по себе. В пятом классе приохотил меня к физике. Тоже в отпуск приезжал. Я на каждый урок ходила как на публичную казнь. Ничего не понимала! Таскала двойки, а от учителя выслушивала: лентяйка, пустая голова, в ней только танцульки умещаются. Папа мне эту физику вдалбливал, из себя выходил от моей тупости. Я мечтала: умереть бы. И физики не станет, и все меня будут жалеть.
— Смешная ты,— заметил я.
— Будешь смешной, когда тебя доведут... Вот Виталий и взялся. Не знаю, какой у него секрет, но хорошо помню: он никогда меня не ругал, а все время хвалил, неизвестно за что. И я вдруг заметила, что стала чего-то понимать. Даже поверить в это долго не хотела. Соображу, как задачку решить, а сказать боюсь: неужели так просто, и я — умею?
— Чудик твой Виталий. До чужого парня ему дело есть, до тебя было, а мать изводит.
Не могу разобраться в этой коллизии. Я примитивное существо. Не понимаю сложного Виталия. Вот аспиранта понимаю: подонок, и все. Зачем земля таких терпит?—недоумевает мать. Это другой вопрос. Хорошо бы их совсем не было — тут я с матерью согласен, стоит только посмотреть, до чего он довел Сидориных. Но такого никогда не будет. Даже при коммунизме, хотя какой же тогда коммунизм?..
121
Об этом я спросил Владимира Ивановича. Мы и на семинарских занятиях по философии иногда такие вопросики подкидываем, что преподавателю предоставляется полная возможность продемонстрировать свою эрудицию и знание источников. А некоторым студентам отсутствие этих знаний, наоборот, скрыть — во всяком случае на данном историческом этапе. Владимир Иванович, однако, удивился: как же так, мол, учат меня, учат, а я мыслю столь односложно? Коммунизм—это экономическая, социальная формация, а не земной рай, неужели я до сих пор не разобрался? И хорошо, что не рай — рай это ужасная скучища, сказал Владимир Иванович. «А когда аспирант гонит Сидориных из дома — это веселье?»—съехидничал я. «При коммунизме таких проблем не будет, потому что аспиранту не придется добывать себе крышу над головой за счет других. Домов понастроят».—«Он еще что-нибудь тогда придумает»,— убежденно сказал я. И спросил: «А Колька будет?»— «Колька, наверно, будет»,— грустно признал Владимир Иванович. «Почему?»—«Потому, что от таких Колек долго будет идти потомство, пораженное алкоголем еще в утробе матерей, от рождения неполноценное».—«Значит, никогда не будет совсем хорошо?»—«Думаю, что нет, в том смысле, в каком ты спрашиваешь. Но чем выше поднимется уровень нравственности, культуры, воспитанности, тем будет лучше. Не все еще, к сожалению, в достаточной мере оценили важность именно этого: воспитания нравственности и внешней культуры. В последнем еще кой-какие успехи есть, но без нравственности этим успехам грош цена. Как в случае с нашим аспирантом. Или видел: девчонка иная с ног до головы — модная, хоть в журнал ее помещай, а старому чело
122
веку нагрубит, в трамвай входя малыша оттолкнет, какой смысл в ее красивых тряпках? Они не могут скрыть ее внутреннего уродства. А у нас порой нравственному воспитанию отводят второстепенное, если не третьестепенное значение в общей системе воспитания:*.— <А роль высокого уровня жизни?»— спросил я. «Высокий уровень жизни без высокой нравственности и внутренней культуры послужит лишь питательной средой мещанству».—«Как это?»—«А так. Каковы главные свойства мещанина? Эгоизм, точнее— эгоцентризм, равнодушие ко всему, что вне его материальных и честолюбивых запросов. Весь мир может лететь в тартарары, если при этом он останется при «своем интересе».
Я подумал, что, наверно, именно это безотчетно сердит мою мать в Натке Наумовой и ее муже.
— Представляешь коммунизм, населенный такими людьми?— спросил Владимир Иванович.
— Но ведь их еще очень много. Куда они денутся?
— Поэтому я и говорю о важности нравственного воспитания. Без него и экономику далеко не двинешь.
Замечали вы когда-нибудь, что можно понимать и — понимать? Кого-то или что-то? То есть когда вам кажется, что вы уже все поняли — из того, что прочитали или услышали. Никаких нет вопросов. И вдруг в какой-то момент обнаруживаете, что ничегошеньки вы раньше не понимали или прежнее ваше понимание было ошибочным и неполным? Но ведь в одних случаях что-то поможет это обнаружить, а во многих других нет. Так и останетесь в убеждении, что все до конца постигли? Меня просто как осенило во время разговора с Владимиром Ивановичем. За этой
123
мыслью открылась другая: до понимания многих вещей люди не добираются — не могут или не хотят — за всю жизнь. У меня порой голова кругом идет от всей этой сложности. Верно отец сказал про высшую математику. Я чувствую себя с головой в арифметике, может, чуть-чуть начал постигать алгебру. С помощью Владимира Ивановича. И Норы.
С Норой мы редко рассуждаем об отвлеченном — нам некогда, мы должны пыхтеть над интегралами. Но вовсе не обязательно, оказывается, что-то конкретное обсуждать, чтобы что-то узнавать. Впрочем, и с ней мы иногда «философствуем» (когда наши мозги уже отказываются вмещать в себя точные науки)— открываем для себя то, что до нас, наверно, открыли умные головы. Например, однажды мы поспорили о «внутреннем» и «внешнем»—что важнее? Я настаивал на «внешнем». При этом я думал: если бы Нора не была для меня такой внешне привлекательной, я мог бы и не обратить на нее внимание. Теперь я знаю о ней другое, внутреннее, оно углубляет внешнее, но начало-то — внешнее? Правда, этот главный довод в пользу своей концепции мне пришлось оставить при себе. Я выдвинул другой, более отвлеченный: люди всегда предпочитают молодость, красоту, успех старости, уродству и неуспеху. А молодость и красота — это данности, а не достоинства, успех же не всегда соответствует трудолюбию и таланту. Видите, не даром проходят для меня беседы с Владимиром Ивановичем, какова аргументация. Однако Нора со мной не согласилась. Она сказала, что поверхностный взгляд лишь подтверждает поверхностную сущность индивидуума, проходящего мимо истинных ценностей, которые ни в какой мере не могут определяться обманчивым, не имеющим цены внеш
124
ним блеском. Внутренняя жизнь неизмеримо богаче, разнообразней, значительней. Внутреннее — это сущее, сказала Нора, внешнее — оболочка. Никогда оболочка не может быть главней сущего. «Но не станешь же ты отрицать, что всякий человек — даже ты, отрицающая внешнее,— немало забот уделяет именно ему?» На ней в тот день был шикарный брючный костюм брусничного цвета, и мне казалось, что я припер ее к стене. Она возразила: «Я не отрицаю внешнее, хотя в этом, безусловно, моя слабость. Но наверняка ставлю его на второе место». Я иногда ужасно остро ощущаю ее превосходство надо мной...
Впрочем, я, кажется, не в меру расфилософство-вался. Тем более что вовсе не убежден в новизне наших рассуждений. И все же, видимо, нс я один обречен на то, чтобы делать собственное открытие мира? Я где-то читал, что, если бы люди могли извлекать уроки из ошибок прошлого, а новые поколения— не повторять заблуждений предшествующих, они бы понапрасну не теряли времени на их преодоление и гораздо быстрей продвигались к прогрессу. Но, уже известно, ни у кого это не получается, не только у меня, а и у всего человечества. Каждый должен научиться ходить сам, вот в чем беда. Пото-му-то младшие только злятся на поучения: нам надо самим расшибить лоб...
Все мне в жизни интересней, чем самые стройные математические выводы и гениальные формулы. Даже аспирант Виктор: что у него внутри? Глушит он в себе стыд ради собственных квадратных метров или вообще не знает, что такое — стыд? Но и в самом деле, важнее ли это твердых инженерных знаний, которые, по убеждению моих предков, только и смогут сделать из меня «человека»? В общем, я совсем
125
запутался. Живу двойной жизнью. Еще превращусь в «рефлектирующего интеллигента»—самое ругательное Сережкино определение. Он не обо мне говорит, а есть у него родственник — «рефлектирующий интеллигент:». Я не очень-то разбираюсь, что под этим подразумевается, спрашивать неохота, но приблизительно догадываюсь. У этого Сережкиного родственника разные «комплексы». Может, н у меня «комплекс», только я не знаю? Вот у Сергея никаких комплексов нет, точно. Ему без дураков ясно, чего он хочет и как к этому идти. Он не романтик, не слюнтяй, но и не циник. Потому что я не представляю, чтобы на пути к своей цели он кого-нибудь стал топтать и вообще делать подлости. Я хотел бы быть похожим на него, но, как говорит Зоя, с чем человек родился, от того ему не уйти.
Ю
У всякого начала есть конец, у конца есть начало. И правильно сказал про меня Виталий: салага я. Другими словами — щенок. Сколько времени прошло с тех пор, как Нора в первый раз переступила порог этой комнаты, где я сейчас сижу — заурядный студент-второкурсник? И все это время только и делал, что млел, мечтал, страдал и надеялся. А Виталий — пришел, увидел, победил. Я так со злости говорю. От обиды. А вообще-то гром грянул с ясного неба. Такая для меня неожиданность. Хотя было мгновение, когда я все это мог заранее предсказать.
В тот день мы с Норой занимались. Вдруг явился Виталий. Не помню уж, зачем. Постучал и вошел. Увидел Нору — не рассчитывал еще кого-нибудь, кро
12в
ме меня, застать — и на секунду от неожиданности задержался в дверях. Нора сидела лицом к двери, подняла голову, мельком взглянула на него. Не знаю, что это было — отчего я уловил почти неуловимое, непроисшедшее — и происшедшее, теперь-то я знаю это,— за какую-нибудь долю секунды? Не мог на дольше задержаться Норин взгляд на Виталии, он скользнул по нему с мимолетностью, с какой проскальзывает от нуля через мелкие деления стрелка амперметра, если подключить его к току, а мне отчего-то стало не по себе. Тоже на какой-то миг и, пожалуй что, безотчетно. Лишь позже, когда Виталий давно уже ушел и мы прилежно, как всегда, занимались, я заметил, что что-то точит меня, недавнее, неприятное мне, невспоминаемое... Вы, должно быть, знаете, так часто бывает. Скажешь что-нибудь невпопад или сделаешь глупость, в самый момент и не заметишь, а оно неприятно копошится внутри, требуя, чтобы вспомнили о нем. Иногда и вспомнить не можешь и отогнать тоже. Вот так было и тут. События не было, и его по этой причине я не мог вспомнить, а ощущение вспомнил все-таки. И пропустил половину Нориного объяснения. Какой-то вопрос застиг меня врасплох.
— Ты не слушал?
— Извини, пожалуйста.
Может, изменилось что-то в ней? Нет, она обычная: деловая, ровная, терпеливая. Когда недовольна мною — как в этот момент,— слегка сдвигает свои темненькие густые короткие брови и на переносице появляется тонкая морщиночка. Когда через несколько минут я порадовал ее смекалкой, морщиночка разгладилась, а в зеленовато-серых глазах, которые кажутся темней из-за густых черных ресниц, про-
127
мелькнуло ласковое одобрение. Я уже научился читать по ее глазам, несмотря на то, что — если использовать технический термин — они отправляют в эфир очень слабые сигналы. Я как бы наладил в самом себе усилитель. Это ласковое одобрение, уловленное мной, успокоило. Я стал вспоминать, как все было. Виталий вошел. «Я помешал?»—«Нет. Знакомься».— «Нора»,— она протянула руку, безразлично глядя на него. «Виталий»,— он пожал протянутую руку. «Нора помогает мне»,— счел необходимым объяснить я. «Вижу, вижу. Не буду мешать. Я попозже загляну. Желаю успеха». Он правда, напоследок дольше, чем требовалось, задержал на Норе взгляд, но в этом не было для меня ничего удивительного, на нее все обращают внимание, почему Виталий должен быть исключением?
Нет, ровно ничего не произошло, жук-точильщик, который свербил мне нутро, утихомирился. Мне бы стало совсем легко, если бы не начало мучить другое: внезапно обострившееся, нетерпеливое желание сообщить Норе о том, что я ее люблю. Но просто так выложить: я тебя люблю — я не мог, а как сказать иначе, не придумывалось. В тот день Норины бровки сдвигались чаще, чем обычно. Возможно, если бы она поинтересовалась, что это со мной, я бы и выпалил вертевшиеся на языке банальные слова, но ей ни к чему было.
Теперь спрашивать не с кого, только с себя. С чего ей догадаться о моих чувствах, когда я только тем н занят, чтобы их скрыть? Зачем я это делал? Чего боялся? Понятно чего. Я берег в себе надежду и пуще всего страшился с ней расстаться. Я ничем не связал Нору —как бы она ни относилась ко мне. Но, конечно, никак и не относилась, иначе разве случи
128
лось бы то, что случилось?.. Я для нее — добровольная общественная нагрузка.
Через несколько дней я стоял перед фактом: между ними такое закрутилось, что ни для кого не осталось секретом. Я, по-моему, обнаружил последним. Все эти дни она исправно являлась ко мне, и то, что была веселее, оживленнее обычного, нисколько не настораживало. На дворе сияла солнечная весна, набухали почки на деревьях, пахло прохладной свежестью освободившейся из-под снега земли. Нора сменила дубленку и пушистую шапочку на синее пальтишко-шинельку и атласный платочек, повязанный узлом под подбородком, и тоже стала весенней, легкой, раскованной. А некий остолоп по имени Владимир и по фамилии Строков пялился на нее восторженными щенячьими глазами. Доверчивый глупый щенок. Валялся по полу, задрав кверху все четыре лапы, выставляя брюхо, чтобы его щекотали,— все-таки, видно, подспудно сознавали свою вину. «Володенька (прежде всегда «Володя»), не вставай, я сама достану» (чернила, ручку, конспект, бес его знает, что еще). «Может, на сегодня хватит, ты устал?» Она — не устала, а я устал! Теперь-то я знаю, спешила к Виталию. Когда и как Виталию удалось ее подцепить, для меня и теперь остается тайной. Впрочем, не так уж и сложно, раз знакомы — я же и познакомил!.. И ничего уже не повернуть назад. От своей незадачливости, от бессилия, хоть бейся головой об стенку.
Между прочим, новость притащила Марина. Вполне уверенная, что никакая это для меня не новость: «Наверно, наш Виталий с твоей Норой поженятся». Нет, представляете?! Марина трещала не хуже сороки, докладывала подробности. Я как через
5 Заказ 1487
129
туман видел ее глупо-восторженное лицо, и оно казалось до невозможности противным. Как она могла мне когда-то нравиться, кукла эта пучеглазая? И что мне за дело до ее матери и до ее брата, которые на почве всеобщей радости пришли наконец к согласию? «Это все Нора,— слышал я отвратительно звучный Маринин голос,— она такая умница, и на Виталия хорошо влияет, бабушка в людях разбирается, говорит, сам бог ее к нам послал...»—«Не бог, а этот кретин, что перед тобой сидит»,— с горечью усмехнулся я про себя. Почему-то вдруг мне стало важно узнать, что теперь будет: Нора бросит институт и поедет в Ригу или он бросит море, поступит куда-нибудь на канал Москва — Волга катать трудящихся на прогулочных теплоходах?.. Нет, совершенно мне это не важно, ко мне никакого касательства не имеет.
Все у меня плохо. По всем статьям. Объявил, что разболелась нога, голова, живот, залег на тахту, велел меня не трогать, никого ко мне не пускать, к телефону не звать, вопросами не донимать. Старуха моя всполошилась было, но потом и до нее дошли новости, отстала. Из другой комнаты доносились ее монологи на отвлеченные темы, которые должны были, по ее разумению, вселить в меня оптимизм. Веру в прекрасное будущее. Потому что всякая любовь приходит и уходит, ни на ком свет клином не сходится, она, оказывается, тоже (в доисторическую эпоху, как я понимаю) бросила кого-то ради отца, и ничего, никто не утопился, а все что ни делается — к лучшему... Я включил на полную громкость радио, оно заорало «Опустела без тебя земля». Переключил на другую станцию: «А где мне взять такую песню...»— вопрошали грузины из ансамбля «Орэра». Соседняя волна меня устроила — шпарил что-то сим
130
фонический оркестр. Я навалил на ухо две подушки, пусть мать теперь болтает, сколько влезет. Я жутко на нее злился. А что? Разве не она вырастила из меня «маменькина сынка»? Постоянно давила на психику, держала у своей юбки. Ни одного самостоятельного поступка не дала сделать за все мои почти двадцать лет. Может, я такой кому и буду нужен, но не Норе. В общем-то ее не трудно понять...
Когда Нора все-таки явилась ко мне, прорвавшись через все заграждения, я так и сказал:
— Я тебя понимаю. Что я — рядом с Виталием?
Нора будто бы запротестовала:
— Ты замечательный, славный, добрый.— Воз сколько эпитетов разом, получай свое.— Я очень хорошо к тебе отношусь...
— «Но ты для меня не мужчина»,— подсказал я, пытаясь быть ироничным.
Она замялась.
— Ив самом деле, ты же ни в буквальном, ни в переносном смысле не стоишь на своих ногах,— сказала она и виновато на меня посмотрела.
— А его полюбила за то, что он крепко стоит на обеих ногах и в том, и в другом смысле?
— Любят ни за что. Или за все сразу. Не знаю.— у нее был беспомощный вид.
__Меня же «ни за что» не полюбила?
_____ Это беспредметный разговор, Володя. Не будем, ладно?— Ее глаза мерцали зеленоватым блеском’ из-под пушистых ресниц, в них я вычитал обидную жалость.
__ Ладно,— сказал я.— Замнем для ясности...
__ Я буду и дальше с тобой заниматься...
Этого не хватало.
__ Обойдусь. Своя голова на плечах имеется.
131
— Ну почему...
— Не надо, сказал, и кончено. И никогда больше ко мне не приходи.— Мне хотелось сказать ей что-нибудь грубое, обидное, но язык не поворачивался.
Она поднялась со стула.
— Ладно, если не хочешь. А мне будет тебя недоставать.
— Спасибо и на этом. Обойдешься.
Тоже мне: и Виталий ей нужен, и чтобы я был при ней. Не желал я быть справедливым.
Я не стал дожидаться, пока она выйдет за дверь. Повалился на тахту к ней спиной... Когда человек сам понимает, что он дурак, значит, не совсем безнадежен. Только тем и остается утешаться, что соображал, до чего по-дурацки веду себя. Не по-мужски. Другое утешение, что Норе в себе я, по-видимо-му, ничего нового не открыл. Об этом я думал, лежа, уткнувшись лицом в подушки. Потом я, кажется, не думал ни о чем. Люди с горя напиваются — следующее соображение, которое спустя какое-то время меня посетило. Я встал и без палки доковылял до холодильника. Графинчика в нем не было. И просто бутылки не было. В доме не оказалось ни одной капли алкоголя. Если совсем честно — я не сильно разозлился на родителей за то, что они такие неприпасливые. Не хватало мне еще запить с горя.
...Скоро придет с работы мать, затрещит. Проклятая нога. Даже из дома не уйдешь прошвырнуться. Из этого опостылевшего дома, из которого навсегда ушла Нора. Сюда вот вешала свою дубленоч-ку, а потом пальто-шинельку. На этом стуле сидела. Из той вон чашки пила чай. Когда она входила, в комнате сразу становилось светло и нарядно. По
132
лучилось, как в сказке о рыбаке и рыбке: махнула золотым хвостиком, не стало дворца, а стала курная изба.
Я снова полез в холодильник, расшуровал миски и кастрюли, нашел курицу, отломил половину. Не присаживаясь, с куском хлеба, съел. Косточки побросал в пепельницу. Написал записку: «Я сыт, сплю, не мешайте». Опять повалился на тахту, плотно закрыв дверь. Включил магнитофон с записями французских шансонье. Пусть их поют про свою любовь на своем французском.
11
Мать опасалась, что Нора совсем собьет меня с копыт и я запушу учение. Но во мне появилась незнакомая прежде злость. Я уткнулся в учебники и первоисточники и за неделю подготовил философию. Сдал на пять. Теперь все, с этим покончено. В моем решении меня утвердил Владимир Иванович. Я ему одному сообщил, что бросаю институт. Летом буду поступать на истфак, в университет. Владимир Иванович одобрил. Сказал, что нет ничего хуже в жизни, чем заниматься делом, которое претит. Это означает поломать себе все будущее и ничего не достичь. Я, правда, колебался между истфаком и филфаком, но потом рассудил, что если у меня есть к литературе талант, то он никуда не уйдет, а исторический факультет даст образование не хуже. Насчет таланта мне бы посоветоваться с тем же Владимиром Ивановичем, но я не могу отважиться. Я когда-то, еще зимой, написал рассказ. Не стану говорить о чем и какой. Во-первых, неважно, во-вторых, пересказывать рассказ это все равно что пересказывать стихи.
133
Например, о Прекрасной Даме. Я, понятно, не сравниваю, но заметил — чем хуже книжка, тем ее легче пересказать. Расскажите «По ком звонит колокол*, а? И при чем тогда будет Хэмннгуэй? Или «Тихий Дон». Какой у меня получился рассказ, я понятия не имею, да и не мне судить. С этим подожду. Нет желания узнать от Владимира Ивановича, что я заурядный графоман. Известно же, что в литературу лезут все, кому не лень. У матери есть подруга, она редактор в издательстве. Про этих графоманов не может говорить тихим голосом. Сразу заводится и начинает шуметь. «Человеку нечего сказать,— как с лекционной кафедры вещает она,— он пуст внутри, как воздушный шар, не владеет русским языком — не только его богатством, но и элементарной грамматикой, а ему кажется, что ничего нет проще и легче, чем писать романы. Раз знает азбуку и умеет из нее складывать слова. Всеобщее заблуждение: литература— это легкий хлеб и самый короткий путь к славе. И беда еще в том, что некоторым из них удается публиковать свои опусы. Что подкрепляет обывательское заблуждение насчет доступности литературного труда...»
Кто виноват, что графоманы публикуют свои произведения, она однозначно объяснить не могла, но лично меня сильно напугала. Я уж лучше подержу свои опыты при себе до поры до времени. А там видно будет.
Приняв решение о дальнейшей жизни, я как-то сразу успокоился. И дал согласие устроить мне день рождения, осчастливил мать. Позвал нескольких ребят и девчонок из группы, Сергея. Я не знал, как быть с Мариной. Не позвать вроде неловко, а позвать без Виталия — того хуже. Но Виталий —это и Нора,
134
а мне бы и одного из них хватило, чтобы все испортить. Марину не позвали.
Мать два дня варила, жарила, пекла — как-никак у сына круглая дата — двадцать лет. Сын почти что отличник учебы, к сыну придут «девочки и мальчики:», надо, чтобы все было в лучшем виде. Наготовила на двадцать человек, а приглашенных было семеро. И нас трое. Потом, посидев полчасика, мать с отцом деликатно удалились.
Мне давно уже не было так хорошо. Опять оказался среди ребят. Ко мне время от времени кто-нибудь, ясное дело, забегал, по телефону звонили, но все равно я был в стороне. А тут опять стало, словно я — в институте, в своей группе, в коллективе. Я не такой уж коллективист, прямо скажу, но затворническая жизнь тоже не по мне, теперь я это отчетливо понял.
Бывают вечеринки скучные, а бывают веселые. Никогда не знаешь, отчего это получается. На этот раз, чуть не с первой минуты, стало ужасно оживленно. Запустили магнитофон, закрутились, завертелись, а мне от одного глядения на них было весело— такое выкомаривали. Еду тоже не оставляли без внимания, моментально опустошили вазы и блюда. Дым коромыслом, остроты так и сыпались. В общем, здорово.
Я почти забыл про Нору и Виталия, впервые у меня это, кажется, получилось. Они во мне, как нарыв, сидят. Думаю, думаю, вспоминаю, все сначала переживаю. Виталий на днях уезжает. Кончается его и без того длинный отпуск.
Возможно, если бы он не был таким длинным... Ну ладно. Пока, естественно, едет без Норы, ей надо закончить второй курс. Что будет дальше, не инте
135
ресуюсь. Всякий раз перебиваю Марину, когда она принимается излагать семейные новости. Ей и в го* лову не приходит, как она меня травмирует, удивляется, чего это я перестал бывать у них, дуреха. И почему не выражаю поросячьей радости по поводу счастья ее братца. Сама она до того счастливая, будто ее берут замуж, а не Нору. В связи с этим я сделал еще одно открытие электричества: счастливые люди могут пройти мимо чужого горя, если оно даже вопит о себе с громкостью духового оркестра, совершенно не заметив его и не услышав. Счастье переполняет человека по завязки, не оставляет места ни для чего и ни для кого другого. Люди, конечно, разные. Может, и не все так. Не знаю.
...Ребята веселились, и я с ними — угощал, менял ролики на магнитофоне, хохотал над анекдотами,— и мне вдруг стало так жалко с ними расставаться! Я же к ним, чертякам, за почти два года ох как привык. Придется к новым привыкать, а какие они еще будут? Эти гуманитарии, я заметил, всегда немного слишком умные, чуть не каждый метит в великие мыслители. В технических вузах ребята попроще.
Я хотел объявить о своем решении, но не находил удобного момента. Пока они не наплясались и не накричались. Дали себе передышку. Лялька пошла на кухню поставить чайник. Всем захотелось чаю с яблочным пирогом. Уселись вокруг стола в ожидании, когда закипит чайник. Кто-то спросил, буду ли я сдавать сессию вместе со всеми или отложу на осень. И тогда я сказал:
— Ни со всеми не буду сдавать и на осень не отложу.
Немая сцена, как в «Ревизоре».
— Спятил?—спросила Лялька.
136
— Нисколечко.— И я изложил им свои намерения и соображения. Утаив лишь литературные мечтания.
Что тут поднялось!
— Я замечал, старик, что ты немного чокнутый,— сказал Мишка Бережков,— но не думал, что до такой степени.
— Два года проучился, разве можно целых два года выбрасывать из жизни?— наседала на меня Вера Шумилова, которая сама неизвестно зачем выбрала наш институт: вечно у нее «хвосты*.
— В армию загремишь, можешь ведь в университет и не попасть...
— И чего тебе не сидится? Специальность самая современная. НИИ обеспечен. Зарплата твердая. А своей историей можешь заниматься в свободное от работы время. История наука неточная, на ней запросто шею свернуть,— принялся внушать мне Игорь Светловидов. Его в группе зовут «общественным деятелем», активист невозможный, куда его только ни выбрали. И в профкоме он, и в дружине, и в,ред-коллегии курсовой стенгазеты, и еще не знаю где. Первый оратор. Цицерон. Хлебом не корми, дай на любом собрании высказаться. Если, например, мою фамилию назовут, то не сразу и вспомнят, кто это — Строков. А Игоря Светловидова знают все. На других курсах и факультетах. В ректорате. Не скажу, какой из него получится инженер, но вообще-то он далеко пойдет. Кроме хорошо подвешенного языка, у него еще выдающиеся дипломатические способности. Одним у нас это нравится, другим не очень. Одни считают его умным человеком, другие—карьеристом. А в компании он парень свойский и не стремится быть в центре внимания, как в институте.
137
Но тут его, видно, заело. Его практическую натуру. И он на меня накинулся. Я — и не от мира сего, Я и беспочвенный романтик... И тэ дэ и тэ пэ.
Не исключено, что все это верно. Я так им и сказал. И, возможно, им всем будет хорошо, а мне хуже...
— Если сам понимаешь...— возмущенно закричала Лялька.
— Но и другое понимаю,— перебил я ее.— Решать надо сейчас. Потом будет поздно. Я и решил.
— Володенька,— жалобно заговорила Вера Шумилова и кокетливо прижалась плечиком к моему плечу,— не уходи от нас. Мне без тебя будет скучно,— и заглянула в глаза.
— Поскучаешь и перестанешь,— сказал я и чмокнул ее в шеку.— На твой век ребят хватит.
— А я к тебе неравнодушна...
— Не трепись,— сказал Мишка Бережков.— Серьезный разговор.
И тут заговорил Сергей. До этого только слушал и поглядывал на меня.
— Володя решил правильно,— сказал он.— Во всех нас очень уж много инерции. И практицизм заедает.
— Вовсе не практицизм,— запротестовала Лялька,— а реальный взгляд на вещи. Наш век — век реалистов, ты знаешь не хуже нашего, и нечего притворяться. Что Володьку ждет с его историей?
— Ждет область знаний, к которым он пристрастен. Я не спорю —наш век принадлежит реалистам. Только не путай реализм и мещанский практицизм. Научно-техническая революция, которой, как я лично считаю, придается неправомерно большое значение,— в свое время изобретение парового котла было
139
для человечества ничуть не меньше НТР, чем нынче— овладение энергией атома,— так вот она ни в какой мере не снизила ценности вечных понятий. Поэзия осталась поэзией, музыка музыкой, любовь любовью. Люди пе превратились ни в роботов, ни в скотов. А такие слова, скажем, как честь, честность, и на йоту не изменили того значения, которое несут в себе с тех пор, как человек произнес их впервые...
— И что ты хочешь этим сказать?— перебила Вера Шумилова.— Тоже — открытие.
— Помолчи, Верка!—шикнули на нее.
— Открытие или не открытие,— повернулся к ней Сергей,— но спорим ведь всерьез, что важней — физика или лирика? Что важней — правая нога или левая?.. Те, кто отрицает ту же поэзию, музыку, могут уничтожить их лишь для себя, не заметив, что обокрали свой же собственный мир. В котором живут.
Сергей разгорячился. Глаза блестели. И, кажется, не мне одному было уже любопытно узнать, как он подведет свои соображения насчет НТР и значения в жизни человека музыки персонально к моей особе и моему намерению уйти не то чтобы из физиков в лирики, а из полной определенности в полную неопределенность. Но договорить ему не пришлось. Явились родители. Я едва успел предупредить ребят, что при них — ни слова.
Не подозревает мать, какой я готовлю ей удар. Все ее радует: и что салат до последней горошинки слопали, и пирог понравился, и сидим так дружно... Стала уговаривать не расходиться, еще чайку попить, но Лялька сказала, что поздно, завтра рабочий день, они быстро собрались и ушли. Мать хлопотливо принялась за уборку. Я пошел спать. Перебирал в памяти разговор. Это было здорово, что Сергей
139
меня поддержал. Понял. Два человека — он и Владимир Иванович,— которых я, пожалуй, уважаю больше всех, на моей стороне. Это чего-то стоит.
Однако собеседование с матерью оттягиваю. Как представлю, что будет, так опять теряю решимость. Притворяюсь, что усиленно готовлюсь к сессии. Мать простодушно радуется моему усердию. Ее почти детская доверчивость терзает мою совесть. Надо как-то подготовить ее, но как? Голову сломал, придумывая, и ни на чем не остановился. Все не то.
Вчера я завел с ней разговор о призвании. На конкретном примере Юрки Кузовкина. Как я ни зол на Виталия, но должен признать, что тут он оказался на высоте. Юрку как подменили. Не шатается без дела по двору, исправно бегает в училище. Я часто вижу его в окно. Он походку <моряцкую> себе выработал, вперевалочку. Вихры приглажены, ботинки отражают солнечный мир. Тельняшку, ту, что теперь <полосатками> зовутся, раздобыл, щеголяет в свободное от учебы время. В таких прежде пустых глазах появилась вдумчивость и живость. По-моему, он уже не здесь, а в бананово-лимонном Сингапуре или на Азорских островах. От своей компании отбился. По хозяйству помогает. От книг не оторвешь, пусть хоть все они — про путешественников и мореплавателей. Весь дом торжествует победу.
Виталий уехал, но дело его живет.
Я говорю матери:
— Видишь, что значит, у человека появилась цель.
— Да,—соглашается мать,— кто бы мог подумать? Повезло ему на Виталия.— Назвав это имя, она смешалась. Но я пропустил мимо ушей. Мне не то сейчас важно.
140
— Виталий угадал в нем призвание.
— Просто совпало. Я думаю, его и другим можно было увлечь, да некому было.
— Дед же не смог? Скольких людей к делу приспособил, а собственного внука не сумел.
— Именно потому, что — собственный. Постороннему всегда легче на ребенка влиять.
— В общем,— продолжал я тянуть свою линию,— если человеку неинтересно то, чем его заставляют заниматься...
Тут мать что-то учуяла:
— Если ты воображаешь, что мне, например, всегда одинаково интересно заниматься своими станками, то глубоко заблуждаешься. Зависит от многих вещей. Какая тематика, с кем работаешь, какие у работы перспективы. Может, мне было бы интереснее петь в оперном театре.
— У тебя нет голоса,— напомнил я.— И слуха тоже.
— То-то и оно,— нравоучительно подтвердила мать.— И ступай лучше заниматься, нечего языком болтать.
Нет, логикой и здравым смыслом ее не прошибешь, это ясно. Неясно, что делать. Отец мне не помощник, она нас обоих затопчет. Владимира Ивановича на подмогу призвать? Тоже для нее не авторитет. Для нее нет авторитетов в вопросе о будущем единственного сына. Истина в последней инстанции у нее в руках. Думай, Владимир Строков, думай. Времени осталось не так уж и много. Тебе надо английский подтянуть, с твоим английским на гуманитарный не суйся. Придется поломать язык над ♦тиэйчами>, недооценил ты их в свое время.
И все-таки я опять отложил тяжелый разговор.
141
12
Сидорины не стали судиться с аспирантом и на какой-то вариант обмена согласились. Зоя поплакала, попричитала, потом сказала:
— Ладно, поедем. Чем хуже, тем лучше. Может, наконец наш Андрей Александрович за ум возьмется и на работе квартиру выбьет. У них там почти все уже получили, одни мы, кажется, и остались. Было много тридцать пять метров на пятерых, может, двадцать два на четверых будет уже не много. Двадцать пять лет трубит в одном министерстве, никогда ничего не получал. Тюфяк, — но вроде и не сердится, а констатирует.
У матери моей своя забота — кто вместо Сидориных к нам въедет. Зоя успокаивает:
— Мне показались вполне приличными людьми. Дочь объединяется с родителями. Я о вас, Вера Николаевна, тоже думала.
— Дай-то бог,—говорит мать.— Никогда с первого взгляда людей не узнаешь.
— Раз не разъезжаются, а съезжаются, значит — покладистые,— мудро заявляет Зоя.
Аспирант забрал свою часть мебели и исчез из дома незаметно, наверно, под покровом ночи. «До свиданья» никому не сказал. Скатертью дорожка. А через два дня выезжали Сидорины. Мои родители вечерами помогали им паковаться, укладываться, таскали на помойку разное барахло.
Наступил день отъезда. Приехал фургон «Мебель». С такелажниками. Они в полчаса на своих постромках перетаскали в машину буфеты, шкафы и столы, сработанные если и не рабами Рима, то уж во вре
142
мена крепостного права, это точно. Зоя получила их в приданое, и они ей дороги, как память. Сколько раз я слышал, как моя мать уговаривала ее пойти в ногу с современностью, но Зоя типичный ретроград.
Носить ящики с посудой, тюки с бельем оказалось делом более длительным. Но тут на помощь вышли добровольцы. Я, сидя на скамейке, пас маленького Алешку, который мирно сопел в коляске, и наблюдал за дружными усилиями наших жильцов. И Сергей, и Марина, и Шура Кузовкина, и Роза Михайлов-ва, и многие другие мельтешили у меня перед глазами. Было воскресенье, все дома. Потом я увидел Юрку Кузовкина, он вытаскивал из парадного картонную коробку — в такие обычно пакуют телевизоры. До чего старательный. Коробка явно ему не под силу, ее бы вдвоем тащить, а он — один. Опустил на землю, отдышался, стер с лица пот и опять поволок. Втащить ее в фургон ему помогли, а он кинулся назад. Будет из тебя матрос, подумал я. Я всегда же говорил, что никакой он не отпетый. Вид у него был страшно деловой и немного гордый.
Ну ладно. Погрузились наконец. Начались поцелуи, слезы, всякие трогательные слова. Зоя держалась мужественно. Села в кабину, Андрей Александрович забрался в кузов. Мой отец, Сергей и Павел Кузовкин, Юркин отец, тоже полезли — поехали, чтобы помочь выгружать. Ирина с Алешкой до завтра оставались у нас, пока на новом месте немного разберутся.
Машина тронулась. Юрка выскочил из дома, кинулся следом, хотел, наверно, с отцом поехать, да опоздал. Шура его окликнула:
— Ступай домой, без тебя управятся.
143
Юрка ей что-то сказал, Шура кивнула и отпустила его. Он потопал за ворота.
Жильцы еще не успели разойтись со двора, как въехала новая машина — грузовик с мебелью и новыми жильцами. Всем было интересно на них поглядеть, и движение к парадным приостановилось.
Мать решительно подошла к пожилой женщине, вылезшей из кабины, и сказала:
— Милости просим. Надеюсь, что будем жить по-добрососедски, как жили с Зоей Григорьевной.
Та застенчиво поздоровалась с моей бойкой матерью за руку, что-то ответила, чего — я не услышал.
Я не услышал ее слов, потому что их заглушил непонятный и вместе с тем страшный шум с улицы. Скрежет тормозов. Взорвавшие тишину почти нечеловеческие голоса. Чей-то пронзительный отдельный крик.
Я не могу сейчас отчетливо нарисовать картину того, что произошло дальше. Кто первый кинулся со двора. Кто первый крикнул: «Юра! Юру Кузовкина задавили!» Я помню только общее дикое смятение: кто-то куда-то бежал, все кричали, пронеслась мимо Роза Михайловна, чей-то голос требовал: «Скорую»! Вызывайте «Скорую»! Я не мог оставить коляску с Алешкой, Ирины нигде не было видно. Кроме того, у меня было ощущение, что мои ноги одеревенели. Й сердце, казалось, не стучит, оторопелое от страха. Еще я увидел тетю Марусю — она бежала на улицу из дома, на ходу повязывая на голову платок. Я почему-то удивился, что она о платке не забыла, но потом сообразил, что она не то, что о платке — себя не помнит, руки без нее этот платок схватили и завязывают.
Моя мать вбежала во двор, крикнула мне:
144
— Освободи скамейку!—У нее было белое, без кровинки лицо и безумные глаза.— Оттащи подальше коляску! Да быстрей, что я тебе говорю!
Я вскочил, забыл про палку, покатил коляску к забору.
Издали видел, как несколько людей несли Юрку. Заметил кровь и отвернулся. Не мог я на это смотреть.
— Пропустите Розу Михайловну!
Наша докторша с трудом протиснулась к столу, на который положили Юрку.
— Шура,— громко позвала она,— у меня в комнате на стуле чемоданчик. Принеси, живо!
Во дворе появились милиционеры, с кем-то они разговаривали, что-то записывали, уходили на улицу, опять возвращались.
Шура бежала с чемоданчиком через двор, зацепилась за что-то, чуть не упала, протянула Розе Михайловне инструменты.
В шуме почти нельзя было различить отдельных слов. Но какое-то одно все время повторялось, и я вдруг расслышал: Колька!.. Это пьяный Колька на своих «Продуктах» наехал на Юрку.
— Пустите, пустите меня!—закричала Шура и, расталкивая людей, пробралась к столу, склонилась над сыном. Мертвый или живой? Наверное, живой, Роза Михайловна не отступилась.
Юрка так и стоял у меня в глазах. Как он, обливаясь потом, старательно тащил коробку, а потом деловито и радостно потопал, отпущенный матерью на улицу. Не может быть, чтобы насмерть!.. Только бы не насмерть!..
Жутко завыла сирена «Скорой помощи». Почти тотчас же въехала во двор. Из машины выскочили
145
мужчины в белых халатах, толпа перед ними расступилась.
Мне как будто заложило уши. Я все видел и ничего не слышал. Лицо Розы Михайловны, ее шевелящиеся губы, она что-то говорила врачам «Скорой помоши». Тетю Марусю, шагающую через двор с невидящими глазами. И Шуру, которая вдруг схватилась руками за голову и упала прямо на землю.
Не знаю, что мне было необходимо сделать в тот миг, когда я все понял. Я двинулся к Шуре, сделал несколько шагов, боль в ноге, как ножом, полоснула меня через все тело.
Очнулся у себя в комнате, на тахте. Врач «Скорой помоши» накладывал повязку на мою незалеченную ногу. Мать стояла рядом и монотонно спрашивала:
— Неужели опять перелом? Неужели опять перелом?
— Сделаете рентген, тогда узнаете. Похоже, что нет. Как бы сотрясения мозга не было, он же прямо головой...
Тут они заметили, что я открыл глаза.
— Володенька, сыночек! Что у тебя болит?
— Юра умер?
У матери из глаз полились неудержимые слезы.
— У вас болит голова?—спросил врач.
У меня болело все. Я был как комок из одной боли.
— Нет. Ничего не болит.
— Ноге покой, на голову холодный компресс в случае болей. Завтра отвезете его на рентген. Если, конечно, не будет рвоты или других признаков сотрясения.— Врач торопливо ушел. Еше кого-то спасать.
146
Мать села на стул рядом со мной. Мы молчали. Долго молчали. Сумерки вползли в комнату. Мать спросила:
— Зажечь свет?
— Не надо.
— Скорей бы приехал папа. Голова болит?
— Не знаю. Немного.
Было ужасно тихо.
— Господи,— сказала мать и обессиленно прикрыла глаза.
А у меня в ушах, словно толчками крови, выстукивалось: Юрка никогда не станет матросом, Юрка никогда не станет матросом...
Юрка не станет матросом. И не увидит Азорских островов. Никогда ничего не увидит. Никогда.
Я не мог представить себе его мертвым, Юру. Зачем-то хотел, но не мог. Я видел его таким, каким он шел навстречу своей смерти: походка вразвалочку и светлый взгляд. Как у человека, у которого все впереди.
Все во мне дрожало от неиспытанного прежде чувства ненависти. Я ненавидел Кольку. Пьяница, алкоголик! Пол-литра ему всего на свете дороже — как же это страшно!.. Никому нет от таких радости, одно всем горе. За что он отнял у Юрки жизнь?!.
Как сделать, чтобы таких, как Колька, совсем не было? Я сам почувствовал, что это мое желание наивно, но в ту минуту я ничего так не хотел, как этого. Впрочем, я понимал, что легче преодолеть, как доказала жизнь, земное притяжение и улететь на Луну, чем справиться с людскими пороками. Я думал о том космонавте, который объяснял, до чего мал наш шарик в масштабах Вселенной и как важно не плодить на нем зла... Она и до сих пор часто перед
147
ним беззащитна, наша «Земля людей...» И Сент-Экзюпери смотрел на нее с большой высоты, оттого много видел.
Человечество состоит из людей. Из каждого из нас. Не всегда это так отчетливо понимаешь. Нужно что-то такое, что схватит тебя за самое сердце. Нет, не зря Сергей помянул насчет чести, честности, поэзии и любви...
Я лежал, прикрыв глаза, и мысли мчались в голове. О себе я тоже думал: о своих Азорских островах.
— Мама... Я хотел тебе сказать...
Она обеспокоенно положила руку на мое плечо: — Лежи спокойно, сынок. Юру уже не вернешь, ничего не поправишь...— Мать горестно качала головой, а слезы у нее все лились и лились. И сейчас мы с ней были одно — я это хорошо чувствовал. В чем-то самом главном...
1973 г.
t. ЬмтЬ
Аллея молодых тополей вела к проходной завода. Их посадили перед самой войной, за три года они порядочно выросли, давали тень, и под ветром шумели совсем как большие. Даже Рая, которая до войны про этот завод не знала и не слыхала, помнит их еще слабенькими — в ту первую блокадную зиму ей казалось, что они, как и слабые люди, не выдержат лютых морозов, бомбежек, обстрелов и вообще всего того, что выпало вынести городу. Люди не выдерживали, умирали, погибали, а топольки росли, ничего им не сделалось. Неказистая окраинная улица, кирпичные, побитые осколками стены, не восстановленные руины выглядят рядом с ними не так печально и уныло, как если бы их не было.
И уже четыре месяца, как нет обстрелов, бомбежек. Нет блокады. К этому нелегко было сразу привыкнуть: не прислушиваться к небу, к голосу радиодиктора, который мог каждую минуту объявить о начавшемся артобстреле. Спокойно ходить по улицам. Спать. Не бояться. За Колю, за Наташу, за себя. Радоваться нетемнеющему небу, когда пришла пора белых ночей.
В белые ночи смена проходит как будто быстрей и меньше устаешь. Рае во всяком случае так казалось. Вчера, и позавчера, и неделю назад. Только не сегодня. Сегодня она еще не дошла до цеха, а уже устала. Ни белые ночи, ни теплый вечер, ни тихое шелестенье
150
тополиной листвы — ничего сегодня ее не радовало. И то, что под крышу подвели первый механический цех и теперь он победно поблескивает квадратиками оконных стекол, а еще два месяца назад стоял с забитыми фанерой оконными проемами, холодный, неживой, тоже оставляло ее равнодушной. Хотя сама работала на восстановлении в охотку и так весело, как никогда.
Не радовалась она и тому, что сегодня по ордеру, который ей выдали в цехе, она достала для Коли ботинки, настоящие коричневые ботинки на кожаной подошве, а он ни за что не захотел надеть их на улицу, чтобы не запачкать, и отправился гулять в старых матерчатых чувячках, которые носил вдетыми в галоши,— как Рая и Наташа ни уговаривали его, как ни смеялись. Ни в какую. Ботинки он поставил на стул, на самом видном месте, чтобы все могли любоваться. И сестры, и соседи, если зайдут. Рая вспомнила забавную, упрямую рожицу братишки, но даже не улыбнулась: все это такие пустяки!..
Она приняла у сменщицы ванны, записала в журнал данные анализов и ушла в свой закуток, именуемый препараторской. Сама Рая звалась препаратором— не очень звучно, да и малопонятно. Препаратор — это человек в цехе антикоррозийных покрытий, в обязанности которого входит заливать и налаживать ванны для этих самых — электролитических и химических — покрытий. Не велика наука для девушки с неоконченным высшим образованием: по лакмусовой бумажке определить, довольно ли кислоты в ванне, отмерить по рецепту и смешать химикалии, держать нужную температуру растворов.
Рая поступила на завод осенью сорок первого года, когда прекратились занятия в институте. Ей пред
151
лагали пойти секретарем к директору — интеллигентная образованная девушка!—но она отказалась. Хотела только в цех, смешно во время войны работать секретарем, пусть хоть у самого директора. Но в цех ее не брали, там требовались квалифицированные рабочие, пятерки по высшей математике и теоретической механике там были без пользы.
Что правда, то правда: руками она ничего не умела делать, четверка по труду в школьном табеле была получена исключительно за старательность. Учитель Иван Михайлович так прямо и сказал, он был добрый дядька. К его урокам никто из ребят всерьез не относился, все готовились в инженеры и ученые, учитель труда был несчастным человеком, Рая его жалела и не хотела огорчать. Хотя все и пoлyчaлoqь у нее вкривь и вкось, зато политое честным потом. Но это было прошлое, о котором на заводе незачем было кому-то знать, и Рая стояла на своем. Дошла до райкома партии, оттуда позвонили в отдел кадров: «Девушка образованная, толковая, неужели работать не научите?»
Конечно, повезло, что к станку не поставили, туго бы ей пришлось...
Все они, что там говорить, росли порядочными белоручками. За редкими исключениями. Никакой Иван Михайлович не мог научить. Жизнь, война — научили... Она это не о себе одной подумала. Перед глазами неотступно стоял ее бывший институт, куда сегодня, не дождавшись, что кто-нибудь придет к ней, ходила сама и где бывшие «белоручки», как заправские рабочие, ремонтировали, вернувшись кто из эвакуации, а кто из госпиталей, здание института.
«Ладно,— сказала себе Рая.— Каждому свое».
152
Нечего бередить душу. Не всем учиться, кому-то надо и работать.
За два с половиной года завод стал для нее почти как родной дом, помог выжить, сберечь Наташу и Колю. И в конце концов она делала нужное дело. Она была из тех, кому выпала трудная и удивительная доля: всю блокаду, от первого до последнего часа, провести в Ленинграде. Он жил — со всех сторон окруженный врагом, постоянно и жестоко обстреливаемый, голодный — такими вот, как она. Без них бы он погиб. Об этом с большим чувством говорил кто-то на митинге, когда прорвали блокаду, Рая чуть не заплакала, да и у многих, кто стоял с ней рядом на площади перед заводоуправлением, выступили на глазах слезы. Нелегко заработана эта честь — зваться героическими ленинградцами!.. В тот миг она совсем позабыла, сколько раз ее охватывало отчаянье и жалость к себе, сколько раз казалось, что не хватит сил все это выдержать, как негодовала на свою судьбу!.. А когда все страшное и самое тяжелое осталось позади, то вдруг оказалось, что судьба у нее завидная и даже счастливая.
«Какое уж тут счастье!» — с горечью думала она сейчас. Легко ли найти ее несчастнее?..
За тонкой перегородкой мерно урчали ванны, слышались голоса переговаривающихся между собой работниц. Рая сидела одна и вспоминала, как пришла первый раз в цех, тогда уже начался голод, но трамваи еще ходили, а потом добиралась сюда пешком, хотя на ногах почти не держалась — на казарменное не могла перейти из-за Наташи и Коли. Технолог объяснил, как проверять раствор, чтобы вовремя добавить кислоту —дело нехитрое, надо только не зевать.
153
Первую зиму завод больше простаивал, чем работал, не было электроэнергии, основное оборудование вывезли на Урал, в антикоррозийном цехе работали только ванны цинкования, о более сложных и дорогих видах покрытий помнили те лишь, кто работал здесь до войны.
Детали поступали с перебоями. Маленькие, потемневшие от ржавчины и окалины, они выглядели кучей никому не нужного хлама. Работницы нанизывали их на проволоку перед тем, как опустить в ванну, и через некоторое время выбрасывали на сетчатую полку сушильного шкафа искрящиеся серебром, нарядные, как елочные украшения, гирлянды болтов, втулок, гаек. В скудно освещенном, насквозь промерзшем цехе это было удивительное, почти нереальное зрелище...
О той первой зиме и теперь страшно вспомнить, о ее черной, мерзлой, голодной тишине, в которой часто ничего, кроме стука метронома, не звучало. Если не выли и не рвались снаряды. Когда весной пошли по улицам трамваи и в цехе все чаще слышался веселый и энергичный шум моторов, то это казалось настоящим чудом, до которого мало кто надеялся дожить, а сколько не дожили?..
Постепенно работы в цехе усложнялись. Стали воронить, оксидировать, никелировать. Рае давали новые рецепты, растолковывали что к чему, но почему-то, особенно в первое время, новые ванны заливались в смену Гали или Катюши, Раиных сменщиц. Рае оставалось следить за режимом. Ей даже обидно было, но если подумать, то ничего удивительного. Галя и Катя этому делу учились специально и работали уже по нескольку лет. Они не слепо, как Рая, выполняли, а с умом. Им и доверия было больше. И пусть, думала Рая. Она же не собиралась всю жизнь быть препа
154
ратором в цехе антикоррозийных покрытий. А кем? Об этом она не хотела думать и боялась. Кончится война, там видно будет. А пока надо работать, и все.
Она добросовестно, чуть не всю смену, торчала около ванн, придирчиво следила за качеством покрытия. Если замечала, что что-то не так, спешила в препараторскую, с точностью чуть ли не до граммов отмеривала и отвешивала химикалии и кислоту, чтобы добавить в истощенный раствор. Температуру тоже по градуснику узнавала, ничего не делала на авось. Работницы терпеливо ждали, пока она закончит свои манипуляции и можно будет снова приниматься за работу. Одна Маруся Ананьина, шумная, крикливая и нетерпеливая, ждать никогда не желала. Нацелившись прищуренными неласковыми глазами на деталь, которая вышла из ванны не в должном виде, она незамедлительно принимала свои меры. Включала или выключала подогрев. Рая еще только приближалась со своей мензуркой, наполненной кислотой, осторожно ступая, чтобы не расплескать, как Маруся выхватывала ее из рук, выливала в ванну. А то еще заявляла: «Курам на смех, не видишь, что ли? Еще два раза по столько — в самый раз будет. Давай неси!» Чутье у Маруси и правда было удивительное, но ее бесцеремонность Раю все равно сердила. Однако ослушаться не смела, приносила, сколько было велено, и следующая партия деталей наглядно подтверждала, что Маруся никогда не ошибается.
Ну, не все же такие выдающиеся личности, все-таки Маруся кадровая работница, Рае не чета. И как бы то ни было, но и Рае уже несколько раз поручали заливать новые ванны, технолог хвалил за точность, с которой она соблюдает рецептуру, заодно поругивая опытную Катюшу, не проявлявшую должной стара
155
тельности. Дома Рая делилась приятными событиями с Колей и Наташей:
— Заливала сегодня воронение. ОТК ни одной детали не вернул, а знаете, какая Лариса Павловна у нас придира?
Наташа и Коля знали. Они, кажется, все про Раин цех знали, очень уж много значил он для них все эти годы.
И для Раи тоже. Гордилась: не где-нибудь работает, "а на оборонном заводе!
О том, что на учебе пришлось поставить крест, старалась не думать. Какой толк думать об этом? Она потеряла родителей, осталась старшей в семье, ей надо заботится о сестре и брате. Война не ей одной поломала жизнь. Какая уж тут учеба?
Конспекты и учебники пылились и желтели на шкафу, их оттуда никогда не доставали, но и сжечь, когда в печку шло почти все, что могло гореть, руки у Раи не поднимались. А когда однажды Наташа вспомнила про тетрадки на шкафу и полезла за ними, Рая не своим голосом закричала, напугала ее чуть не до смерти. Не сразу успокоилась, сказала виновато:
— Жалко мне их стало, а почему — не знаю. Не нужны они больше. И правда можно сжечь.— И сама встала на стул, чтобы достать. Наташа силой ее стащила, не дала.
Так они там и лежат. Перед майскими делали уборку, Рая вытирала пыль, листала: какие хорошие конспекты! Аккуратный почерк, записи подробные, толковые. А что? Ее конспектами многие пользовались перед экзаменами, говорили — самые лучшие чуть ли не на курсе.
Рая стерла пыль, положила обратно. Вспомнила, как шла первый раз на лекции. Поднималась по ши
156
рокой лестнице, а в новеньком, вкусно пахнущем кожей портфеле — отец подарил!—лежали такие же новенькие, неначатые тетрадки, и она была полна нетерпения скорей заполнить их — выводами, формулами, графиками — знаниями!.. Она шла по лестнице, очень гордая — конкурс был шесть человек на место,— и смущенная, потому что со всех сторон на нее, как и на других новичков, пялились — кто с откровенным любопытством, кто украдкой — старшекурсники, изучали новое пополнение... Неужели все это было? Лекции, лаборатории, веселая беготня по коридорам, гулкие удары по мячу в спортзале, горячие пончики, которые буфетчица Анна Степановна всем без разбору отпускала перед стипендией в долг?.. Было. И, между прочим, не так уж давно. Если, конечно, не считать каждый военный год за три. А каждый месяц блокады — за год.
Рая отгоняла от себя воспоминания. С переменным успехом, но большей частью ей это удавалось. Некогда было особенно вспоминать, да и незачем. А вот когда прочитала в газете, что из эвакуации вернулся ее — ее!— институт, то почему-то сникла духом. Почему? Она же превосходно знала, что они вот-вот должны вернуться, каждый день в Ленинград возвращались институты, театры, учреждения, на улицах стало гораздо больше людей. Она их ждала, волнуясь и с нетерпением, и никак не предполагала, что заметочка в газете так болезненно в ней отзовется. Получалось, что пока институт был далеко, он продолжал принадлежать ей, а когда оказался в нескольких кварталах от ее дома,— то все равно, как если бы оставался в Самарканде — так ничего лично для нее не изменилось. Они сами по себе, она сама по себе. Было отчего расстроиться. И каждый следующий
157
день лишь подтверждал эту истину. Приехали — и хоть бы кто-нибудь к ней пришел, поинтересовался: жива ли?
В самом деле: кому дело до какой-то бывшей студентки?.. Хороши друзья. А еще считалось, что дружная группа, водой не разольешь. До черного дня. За все время хоть бы одно письмо пришло!.. Раньше она искала им оправданий, почту винила, а теперь поняла— ни при чем почта. Так и настраивала себя — один день, другой, третий, а на четвертый — сегодня — ноги сами понесли ее на тихую улицу с широкой булыжной мостовой и выложенными каменными плитами тротуарами. Она даже не знала — цел институт или разрушен. И не отдавала себе отчета, зачем туда идет. Убедиться, что все ее забыли, никому она не нужна? Посмотреть, как им будет стыдно? Или?.. Нет, нет, раз она им не нужна, то и они ей тоже. Посмотрит, убедится — и уйдет.
Еще только завернув за угол, она увидела: целехонек! Стоит, серый, облицованный по цоколю гранитом. Как глыба, высится между сквериком и развалинами соседнего здания.
Немного робея, она вошла под арку, остановилась, очутившись в залитом солнцем дворе. Стук, крики, грохот, беготня. Все рамы настежь. В оконных проемах заляпанные белилами фигуры. Кто-то провез мимо Раи груженную кирпичом тачку. Двое ребят тащили за концы доски. Никто не обращал на нее внимания. А она не могла узнать ни одного лица — все незнакомые, что ли? И тут столкнулась глаза в глаза с одним из парней, что нес доски.
— Сережа!—не веря себе, тихо сказала она.
Сергей Туманов так резко остановился, что напарник едва не выронил ношу.
158
— Ты что?—сердито оглянулся тот. Рая и его тотчас узнала: Володя Бабич!
Несколько секунд они трое молча, ошарашенно стояли друг перед другом. И вдруг Сережкины глаза, в которых всегда пряталась усмешка, словно он ничего не принимает всерьез или по крайней мере хочет, чтобы о нем так думали, потеплели, лицо расплылось в улыбке:
— Рая? Раюха?! Володька, ты видишь?!
Оба, не сговариваясь, бросили на землю свои доски, кинулись к ней.
— Откуда ты взялась, Раенька?— Володя держал ее за руки, ласково вглядывался в лицо.
И Сергей, и Володя были в военных гимнастерках без погон, у обоих над карманами нашивки ранений.
Вместе в один день уходили они добровольцами на фронт, б первую же неделю войны. Много их набралось тогда, добровольцев, не желавших ждать, когда их мобилизуют. Весь институт их провожал, и никто не мог предсказать: увидятся ли они когда-нибудь?..
Живы! Увиделись. Господи, как хорошо, что они живы!..
— Ребята!—крикнул на весь двор Сергей.— Смотрите, кто пришел!
У Раи к горлу подступил комок, на глаза навернулись слезы, вытереть их она не могла — обе руки так и оставались в руках у Володи, она пошире открыла глаза, чтобы не дать слезам вытечь, и тут увидела Марка Полянского: он устремился к ней через весь двор. Длинноногий, худой — уж кем-кем, а спортсменом он никогда не был,— бежал неуклюже, за что-то зацепился, чуть не упал. Рая рассмеялась, и слезы высохли.
159
Пока стояла в тесном кольце сбежавшихся со всех1 концов двора и со всех этажей ребят, и ей жали руки, I целовали, трясли за плечи, что-то все вместе говорили, она думала только о том, какое это счастье, что они опять в Ленинграде и что жив и этот, и тот, и третий... Значит, не напрасны были страдания, раз мог наступить такой день. Может быть, она думала не со. всем этими словами, но чувствовала она именно это.
Расталкивая всех, в круг протиснулась Оля Холод, ковская, чмокнула в щеку, завертела вокруг себя, при. говаривал:
— Жива, жива, жива...
Все-таки на сегодняшний день это было самое существенное.
— Оленька!—только и успела сказать Рая.
Чей-то сердитый незнакомый голос закричал:
— Что там еще за толпа? Работать надо, товарищи!
И ребята стали поспешно расходиться.
— Приходи сегодня в общежитие! Непременно, слышишь?
— Занятия с первого октября!
Они еще что-то кричали, Рая уже не слушала. Как будто оторвалась одна на льдине, а они остались на берегу. Не ее это берег. И не для нее эта жизнь...
...Надо бы выйти в цех, посмотреть, что там творится, но у нее не было сил слезть с высокого табурета. Прислушалась. Гудят вентиляторы, колокольцами звенят нанизываемые на проволоку детали — все идет своим чередом.
В стекле шкафа между колбами и мензурками отражалось Раино лицо, она изучающе вгляделась в свое отражение. Бледное, с запавшими глазами, почти прямыми прядями черных волос вдоль щек...
160
Невыразимого грязно-серого цвета халат, тоненькая, как у ощипанного цыпленка, шея.
Разве такой она была до войны? Волосы у нее вились крупными кольцами, блестящими, тяжелыми — они перестали виться от голода. Глаза были большие, ярко-синие, веселые, сейчас они потускнели, вылиняли, и под ними появились морщинки.
Интересно, почему от голода заметней всего худеет шея? Рая помнит, например, Ларису Павловну, начальника ОТК цеха, в начале сорок второго года. До чего же тонкая, совсем детская была у нее шея! Рая именно тогда это заметила, слишком памятный был для нее тот день.
Накануне они с Наташей похоронили маму. Отвезли на саночках в морг. Ее убило осколком снаряда, когда она стояла в очереди за хлебом. Отец погиб еще в ноябре под Ельней.
До того как погибла мама, Рая держалась молодцом. И на заводе работала, и ей во всем была помощницей. И еще дежурила в штабе МПВО, и еще таскала из Фонтанки воду старикам и больным. Когда мамы не стало, сразу ушли силы. Ничего не хотелось. Хотелось лечь и умереть.
Наташа в тот день, не переставая, плакала. Потом начала жалобно причитать: «Ой-ой-ой, что же теперь с нами будет, ой-ой-ой...> Невыносимо было это слушать, Рая положила на голову подушку, но молчала, не поворачивалась от стены. Она уже давно так лежала, не шевелясь и не издав ни одного звука. А тут проснулся Коля — он тогда подолгу спал — и заревел. Он просил, чтобы затопили печку и поджарили ему хлеб. Рая стиснула зубы. Наташа стихла, но не двинулась с места. Коля слез с кровати, подошел к Рае, начал ее тормошить. Он не мог понять, что стряслось,
5 Заказ 1487
161
куда девалась мама, почему его не кормят. «Рая, Рая, вставай!» — и вдруг с испуганным криком бросился к Наташе: «Она умерла!»
Ему было так страшно, маленькому!
Тогда Рая села на постели.
— Не плачь. Не умерла я, видишь?—И сердито сказала сестре:—Так и будешь реветь? Надо покормить Колю.
— Ты старшая, ты и корми,— всхлипывая, отозвалась Наташа.
Они бы непременно поссорились, если бы у ни.х хватило на это сил. Но сил не было.
Коля полез куда-то за кровать, вернулся, протянул Рае дощечку от паркета:
— В коридоре валялась, я нашел. Еще вчера. Смотри, какая сухая.
Рая поплелась к печке. Сунула в топку Колину дощечку, несколько старых школьных тетрадей и наколотые еще мамой щепки, на которые пошли ножки от кухонного табурета. Мамины руки так недавно прикасались к ним!.. Мамины руки. Мамин голос. Мама... Рае тоже захотелось завыть, как Наташа: ой-ой-ой... Она стиснула руками голову и опять окаменела, сидя на полу перед печкой.
Вспыхнул огонь, осветив заиндевевшие углы большой комнаты. Запел тоненько чайник, запахло поджаренным хлебом. Коля, как старичок, присел на скамеечку перед огнем и, нетерпеливо поглядывая на Раю, ждал своей порции хлеба и кипятку. И Рая с пронзительной тоской подумала, что не сумеет сберечь брата, что нет у нее на это ни мужества, ни сил...
С трудом проглотила кусочек хлеба, который протянула ей после старательной дележки на три части Наташа. Обжигаясь, выпила кипяток. Опять легла на
162
кровать, измученная, обессиленная, с единственной мыслью, что больше никогда не встанет...
Встала. Проснулась утром, как обычно, в шесть часов, сразу вспомнила, что пора на завод, и ушла. Наташа и Коля спали. Пусть спят, думала Рая, плетясь между шпалерами сугробов. Чем дольше поспят, тем позже поедят, а там, глядишь, скоро опять вечер, опять можно спать...
Еще не рассвело, город тонул в темноте. Сзади и спереди так же медленно, как Рая, брели люди. Сгорбленные, укутанные во что попало, с одной у всех заботой: не упасть, дойти. У Раи все силы на это уходили, больше она даже думать ни о чем не могла: только бы дойти, не упасть...
Электроэнергии опять не было. Работницы сидели у печки. Кое-кто дремал, другие вели беседу — медленную, невеселую, то и дело обрывающуюся. Рая пристроилась около самой дверцы, лицо пылало от жары, а спина коченела.
В тот день умерла Вера Котова. Она вместе со всеми сидела у печки, закрыв глаза, откинув голову как-то набок и прислонившись к сушильному шкафу. Когда зажегся свет и ее стали будить, оказалось, она мертвая.
Муж у Веры был на фронте, другой родни в Ленинграде не было, и Лариса Павловна принялась хлопотать, чтобы хоть как-то Веру похоронить. Из тех людей, кого Рая в ту пору знала, Лариса Павловна больше всех сохранила бодрости и энергии, непонятно было, откуда они у нее берутся, не такая уж и молодая, постарше многих.
Скоро Вера лежала на столе, прикрытая кумачовым полотнищем, через которое просвечивали белые, нарисованные масляной краской буквы какого-то до
6*
163
военного лозунга, призывавшего участвовать в соцсоревновании. Кто-то из бумаги сделал цветочки, украсил покойницу. Свет снова погас, горели коптилки, и Вера лежала в холодном, в три этажа высотой цехе, словно в церкви.
Рая совсем мало знала Веру, но ее смерть, еще одна, была как последняя капля в чаше. Сколько их было, сколько еще будет, зачем эти немыслимые усилия и страдания?.. Рая забилась в уголок за печкой и оттуда следила за действиями Ларисы Павловны. Утром пришла новая смена (работали тогда сутками), каждый подходил к Вере попрощаться, и каждый, наверно, как и Рая, думал при этом о себе. Одна Лариса Павловна, кажется, ни о чем таком не думала и другим не оставляла времени печалиться, находила всем дела. Рая вообще-то уважала Ларису Павловну, она ей нравилась больше всех в цехе, но тут ее охватило раздражение и злость: хорошо ей! У нее нет четырнадцатилетней сестры и пятилетнего брата, которых надо кормить, о которых надо заботиться. А кто о ней, о Рае, позаботится? Была бы одна, перешла бы на казарменное положение, уже насколько сразу стало бы легче... «Никуда, никуда не пойду сегодня, все равно у меня дистрофия, скоро умру, вон, как Вера, зачем лишние мучения? Наташу и Колю мне не сберечь, а так их возьмут в детский дом, вывезут по Ладоге туда, где тепло и сытно...»
Вот и решение. Она немного воспряла духом. Услышала голос Ларисы Павловны:
— Рая! Ты где?—увидела, подошла.— Тебе известно, что щелочи нет? С чем работать будете? Надо на складе взять.
Рая зверьком глянула на нее из-под опущенного на самые глаза платка:
164
— Моя смена кончилась,— сказала она.— Галя пришла, пусть и идет на склад.
—‘ Ах да,— сказала Лариса Павловна.— Я что-то совсем потеряла счет времени. А что ж ты домой не уходишь?
— Никуда я не пойду,— сказала Рая.— И оставьте меня в покое. Я здесь хочу умереть, не хочу на улице.
— Прекрасно,— проговорила Лариса Павловна.
Вот тогда-то Рая и заметила, какая у нее шея — тонкая, как у семилетнего ребенка. Черные круги под глазами, бескровные губы... Неожиданно на этом измученном, почти старческом лице блеснули зубы— два ряда крепких белых зубов,— и Рая подумала, что Ларисе Павловне ведь всего тридцать лет и каких-нибудь четыре месяца назад она была цветущей краснощекой женщиной.
— Прекрасно,— говорила Лариса Павловна, стягивая вокруг шеи конец теплого платка.— Все мы сейчас ляжем и станем умирать, слава богу, все дистрофики! А Гитлер по этому поводу устроит банкет и объявит еще об одной победе, и еще какой! Ты хочешь этого?
Нет, Рае этого не хотелось, понятно.
— Ничего я не хочу,— буркнула она.— Я — еще не все ленинградцы.— И зло добавила:—Вам хорошо рассуждать! Было бы у вас двое на попечении!
— Видишь, оказывается, нам обеим одинаково тяжело,— сказала Лариса Павловна, словно не замечая Раиного тона.— У меня ведь тоже двое, и еще поменьше твоих. Но все-таки я не хочу умирать. Тем более не хочу. Хотя нельзя объяснить трехлетнему ребенку, что нечего есть.
Рая угрюмо молчала.
16э
— И не воображай, пожалуйста,— продолжала Лариса Павловна,— что нам, ленинградцам, труднее всех. Уверяю тебя, на войне бывает в тысячу раз трудней. А теперь иди домой.
И Рая поплелась. Откуда только взялись силы?..
Она шла, часто останавливаясь, и добралась до центра лишь к полудню. Наташа и Коля лежали на одной кровати, грели друг друга.
— Я сварила сегодня манную кашу,— торжественно сообщила сестра.— Мы с Колей поели, на печке твоя порция.
Случилось, что к началу войны в маминых запасах оказалось много манной крупы. Она считала, что детям надо есть манную кашу, а дети есть ее не хотели, хотя теперь было просто удивительно, как можно было не хотеть есть сладкую, сваренную на молоке да еще заправленную сливочным маслом кашу?.. Ну, удивляйся не удивляйся. Когда же начался голод, мама наложила на свои запасы строгий контроль, однако, как ни экономила, почти все уже кончилось. Осталось немного гороха, немного муки и полбаночки манной крупы. Манную кашу варили в день смерти мамы и следующий раз полагалось притронуться к крупе только через неделю. Рая накинулась на Наташу:
— Кто тебе разрешил? Как ты посмела?
Коля таращил на Раю испуганные глазенки, Наташа оправдывалась:
— Коля просил...
— Просил, просил,— передразнила Рая, но сама в душе была рада. Все равно надолго не напасешься, надо есть, пока живы.
Потом она тоже легла и уснула. Ее разбудила Наташа:
166
— Коля пропал!
— Как — пропал? Куда он мог деваться?
— Откуда я знаю? Проснулась, а его нет.
— Может, у тети Вари?..
Наташа молчала.
— Так надо же идти искать! Ты соображаешь?
Рая поспешно сунула ноги в валенки.
— Сама пойду. Времени-то сколько?
— Девятый час.
Она вышла на улицу. Вечер был лунный, город словно притаился за сугробами. Нигде ни души. Рая пошла наугад в сторону своей бывшей школы. Теперь там разместился госпиталь. Куда мальчишка мог пойти, господи? У Раи все внутри дрожало — то ли от холода, то ли от страха. Еще Наташу ругала, что пожалела брата, накормила! Завтра еще сварим, только бы он нашелся! Говорят, паек скоро увеличат, может, совсем недолго осталось продержаться... И тут она услышала жалобный голосок:
— Дяденька, возьми меня, дяденька!
Голос был Колин. Она увидела на ступеньках школьного подъезда его маленькую фигурку, по макушку замотанную в платок,— как это ему удалось самому одеться?— и перед ним человека в белом халате и черной шапке военно-морского офицера.
Коля задрал голову и просил:
— Дяденька, ну возьми же меня! Пожалуйста! Я отработаю, вот увидишь, я все отработаю!..
Рая слушала со сжавшимся сердцем. Кажется, она начинала понимать. Это они с Наташей виноваты, постоянно толковали, что в госпиталях какая-никакая, а еда есть, получше, чем дома-то. Вот он и пошел, глупенький. Рая не могла сдвинуться с места, словно примерзла к наледи тротуара.
167
— Как же ты отработаешь?—грустно спрашивал офицер.— Что же ты умеешь?
— Я все умею!—дрожащим от слез голосом говорил Коля.— Я и дрова колоть, я и наношу, я и воду принесу!
— Да тебе пустое-то ведро не поднять, как же с водой понесешь?
— Я не ведрами, я баночками носить буду!— с отчаяньем выкрикнул Коля.
Это — из Фонтанки-то!
— Взять я тебя никак не могу,— сказал моряк.— А сейчас пойдем со мной на минуточку.— Он обнял Колю за плечи, и они скрылись за дверью.
«Что-нибудь даст ему поесть!» — обрадовалась Рая и осталась ждать.
Минут через пятнадцать какая-то женщина вывела Колю на улицу.
— Ступай,— сказала она.— И больше не приходи, слышь? Нам своих раненых кормить нечем.
Рая спряталась в подворотне, пропустила Колю. Пришла домой следом за ним. В ушах все звучало: «Я не ведрами, я баночками носить буду!»
С необычайной ясностью она поняла, что никто, кроме нее, не заменит Коле мать и отца. Да, она — старшая, от этого никуда не деться...
2
Рая нагнулась, чтобы достать весы. Пора идти готовить ванну для воронения. Как надоело все это! Каждый день одно и то же: анализы, температура, громадные тяжелые бутыли с кислотами, едкая щелочь, проевшая ее единственные парусиновые туфли и халат... Она испытывала состояние
168
человека, который долгое время, напрягая все силы, шел вперед, уже не чувствуя ни усталости, ни боли в истертых до крови ногах, и вдруг его остановили, дали расслабить мышцы и, когда он был уже готов присесть, обессиленный, на землю, сказали, что надо идти дальше.
Все ее мысли были далеко отсюда, она словно еще там находилась: в освещенном солнцем дворе, среди своих ребят, слышала их голоса, повторяла их слова...
Тревожный, незнакомый, перекрывающий другие шумы цеха гул донесся до нее через стенку. Она еще не осознала, что мог означать этот подозрительный гул, но соскочила с табурета, рука сама потянулась за термометром, и только тогда в голове пронеслось: «Подогрев!» Она забыла выключить электрический подогрев! Рая выскочила в цех.
Маруся Ананьина, опередив ее, скинула с ванны крышку, кто-то, бросившись к щиту, выдернул рубильник. Маруся отскочила от ванны — вслед ей ванна выплеснула раскаленные брызги ядовитой жидкости.
Поняв, что термометр сейчас ни к чему, Рая кинулась к Марусе:
— Не попало?—со страхом спросила она, оглядывая руки, ноги, лицо женщины.
— Еще б минута — обварило бы,— заметил кто-то.— Смотри, на чулке-то у тебя что?
Маруся тревожно ощупала ногу.
— Нет, это заштопано,— с облегчением пояснила она,— вчера кислота капнула.— И, повернувшись к Рае, сказал:—Рано спать, девушка! Этак всю ванну могло выбросить!
Кругом обсуждали происшествие. Рая хмуро молчала. Виновата, конечно, спорить не приходится, но ее задело отчуждение, которое прозвучало в тоне Ма
169
руси. «Девушка!» — с обидой думала Рая, вернувшись в препараторскую.— Как будто имени у меня нет. Словно первый день вместе работаем, а не всю блокаду бок о бок!» Ну что ж, значит, заслужила. Если б еще кто другой, не Маруся. А она имеет право: сама никогда не позволит себе небрежности в работе, оттого не умеет прощать другим.
Ладно, надо ванну готовить, а то еще за что-нибудь попадет. Она вышла в цех. Работала, ни на кого не глядя.
Подозвала мастера:
— Готово.
— Хорошо. Проверь цинкование.
Мастер, молодой мужчина, вернувшийся на завод с год назад без руки, говорил, вероятно, как обычно, но Рае слышалась в его голосе неприязнь.
Она сделала все, что нужно, прибрала у себя на столе, сполоснула колбы, мензурки, расставила по местам банки, поплотнее закрыла дверь и снова уселась на своем табурете.
Из старой потертой сумочки, в которой носила пропуск, продуктовые карточки и письма Мити, достала конверт и вынула маленькую фотографию. Единственная фотография, которая у нее была. И на ней он так мало похож на того Митю, которого в сорок первом году провожала в ополчение...
Писем от него нет уже два года. Но он не погиб, в этом она была уверена. Если бы он погиб, она бы узнала. Как, откуда — неважно, не могла она не узнать. В последнем письме он ее даже предупредил, чтобы не беспокоилась, если он долго не будет писать, так могут у него сложиться обстоятельства... Наверно, так и сложились. Конечно, очень уж долго, но раз не пишет, значит, не может... Господи, хоть бы на денечек
170
приехал в Ленинград!.. Он бы все понял, он бы сказал, как ей жить дальше, он бы помог...
С фотографии на нее смотрело Митино лицо. Знакомым в нем были темные пушистые брови, сходящиеся на переносице над светлыми, умными, добрыми даже на этой карточке для воинского документа глазами. Все остальное — сжатые строго губы, запавшие от худобы щеки — было незнакомым. Так же, как пилотка и две шпалы в петлицах.
В институте не счесть было студенток, обреченных на то, чтобы влюбиться в Дмитрия Николаевича. В каждом институте, наверно, бывают такие молодые преподаватели — обаятельные, веселые, остроумные, перед которыми не в силах устоять девичьи сердца.
Рая ходила на практикумы по математике, как на праздник. Никакого праздника, понятно, не было: были дифференциальные уравнения, интегрирование, но все эти интегралы, дифференциалы и греческие сигмы заключали в себе веселую тайну, ее надо было по-стояшго угадывать, искать к ней ключик, самый коротки* куть... Ничего более увлекательного Рая никогда не ЭДДО- Звонок разрушал почти сказочно-счастли-выймвр.
Естественно, что при таком отношении к высшей математике, нельзя было иметь по этому предмету никакой другой отметки, кроме пятерки, а тут начинал девствовать закон взаимозависимости: математика делалась все интересней, а отношения с преподавателем все более дружескими. Есть ли на свете учитель, который не отметил бы ученика, влюбленного в его предмет? Дмитрий Николаевич не был исключением. В его группах успевали все студенты, но Рая и среди них выделялась. Он ее часто вызывал к доске, охотно хвалил: «Молодец!» Рая краснела под его лас
171
ковым взглядом, девчонки смотрели на нее завистливо.
Вся группа очень быстро заметила особую симпатию Дмитрия Николаевича к студентке Ворониной. Когда он вызывал ее отвечать, кто-нибудь, спрятавшись за спиной впереди сидящего, ехидно напоминал:
— Вы прошлый раз Воронину вызывали!
Голос был изменен, но Дмитрий Николаевич безошибочно узнавал, кому он принадлежит, и, словно не замечая веселого и всеобщего оживления, спокойно обещал:
— Следующий раз пойдете вы, Степанов.— Или еще кто-то.
И смотрел на Раю так, будто они были заговорщики.
О себе она твердо знала, что влюблена. О нем ей и в голову такое прийти не могло. Кто она и кто он? Она — обыкновенная девчонка, он — взрослый человек, на восемь лет старше. Наверно, даже женат. Девчонки пытались выведать хоть что-нибудь о его личной жизни, но без успеха. Ну, а если даже и не женат? Столько кругом красивых девушек, что ему Рая?.. Нет, ни на что она не надеялась, любила преданно и безответно.
...Потом были майские праздники — последние майские праздники перед войной. Первого числа шел снег, под ногами хлюпала грязь, с залива дул злой ветер. Но демонстранты этим не смущались: гремели оркестры, до хрипоты пели песни: «Если завтра война, если завтра в поход...» Чтобы согреться, плясали, разбрызгивая грязь, тузили друг друга, словом, веселились вовсю. Рая убегала от Марка Полянского, который хотел отнять у нее бумажную розу. Марку, ко
172
нечно, вовсе не нужна была роза, а хотелось бегать, шуметь, кричать. И ей вовсе не жалко было этой безобразной розы, а тоже хотелось бегать, и она бежала, прячась за товарищей, ныряя между ними. Она была быстрая и легкая, где Марку за ней угнаться!.. Щеки у нее горели, волосы выбились из-под шапки, она задыхалась от бега и смеха — и вдруг в таком виде налетела на Дмитрия Николаевича, попала в его объятия, которые были только чуть-чуть крепче, чем должны быть дружеские.
Он потом говорил, что именно тогда увидел, что она не только умная, но еще и красивая... Что ж, наверно, тогда она и была красивая, не то, что сейчас... Она смутилась, стала извиняться, а он спросил:
— Вы сегодня будете на вечере?
— Конечно!—сказала Рая. Помедлила и решилась:— А вы?
— Ия тоже,— ответил он.
Оца не отважилась посмотреть ему в глаза и убежала.
В тот вечер Рая танцевала с Дмитрием Николаевичем вальс. Всего один танец. Хотя больше он ни с кем не танцевал, а сразу после этого вальса ушел, сказал, что у него какое-то срочное дело, Рая все равно ужасно расстроилась и вечер стал для нее скучным и неинтересным. И еще она узнала, что такое ревность. «Дмитрий Николаевич совсем ушел?» — спросил у нее кто-то. «Да,— ответила она,— у него какое-то срочное дело.»— «Дело! В свою компанию, наверно, пошел!» Скорей всего, так оно и было. Рая немного выждала и незаметно удрала.
Долго и грустно бродила одна по улицам, домой пришла, когда все спали. На цыпочках прокралась к своей кровати, тихо разделась. Лежала с открытыми
173
глазами. Ночное, розовое от огней небо гляделось в высокие окна. На Невском отзвенели последние трамваи, кругом было тихо. Она заснула под утро с единственным желанием: чтобы скорее прошли праздники и опять был практикум по математике.
Но и после праздников ничего не изменилось. Так же Дмитрий Николаевич чаще, чем других, вызывал ее к доске, так же хвалил: «Хорошо, молодцом!» Только в аудитории она его и видела, иногда еще в коридоре встречались, он всегда приветливо ей улыбался и проходил мимо. Она казнила себя: дуреха, посмела на что-то надеяться!.. И рассудительная ее подруга Оля Холодковская, от которой она никогда ничего не умела скрыть, не оставляла надежды:
— Конечно, ты ему безразлична! Если бы ты ему нравилась, он бы, наоборот, старался тебя не замечать!
Ох уж эта Ольга! Великий психолог. И какими же глупыми щенятами они тогда были!..
— Какое это воронение?—вдруг услышала Рая голос Ларисы Павловны.— Это же чистейший брак! Где Рая?
Рая устало поднялась. Обреченно пошла выслушивать выговор.
— Что с тобой сегодня?—спросила Лариса Павловна после того, как высказала все, что думала о ее отношении к работе.— Ты здорова? Дома все в порядке?
— Да,— сказала Рая.— Сейчас все сделаю. Не понимаю, как это могло случиться!—горестно вырвалось у нее.
— Ладно, ладно, с кем не бывает,— немного смягчилась Ларйа Павловна.— Следующую партию мне покажи.
174
Казалось, этой смене не будет конца.
Нет, все когда-нибудь кончается.
Рая вышла во двор. Яркое июньское солнышко после темноты цеха едва не ослепило ее. Она зажмурилась и постояла у входа. На весь двор гремел голос Левитана, передающего утреннюю сводку Совинформбюро. Сводки день ото дня были все лучше, на большой карте, вывешенной неподалеку от заводоуправления, флажки, показывающие положение на фронтах, во многих местах уже пересекли государственную границу, в других приблизились к ней вплотную. Люди оживленно обсуждали победные новости. Рая дослушала сообщение до конца и побрела к трамвайной остановке. Всем она чужая. И тем, кто сейчас вместе с ней ждет после смены трамвая, для которых завод— их дело и их жизнь, и бывшим товарищам по институту, которые первого октября войдут в отремонтированные ими аудитории и начнут заниматься... А ты — и не там и не тут.
3
Наташи и Коли не было дома. Они уехали на огород в Озерки. Рая поела картошки, отваренной в мундире и завернутой Наташей в одеяло, чтобы не остыла, и легла спать.
Ей приснился Митя. Они шли по дорожке Летнего сада, кто-то за спиной говорил: «Какая хорошая пара»,— и Рая спрашивала Митю: «Правда, что мы хорошая пара?» Аллеи Летнего сада оказались бесконечными, они вели не к Неве, а в лес. Рая остановилась на опушке, чего-то испугавшись, и в это время рядом разорвалась бомба, а когда Рая открыла глаза, не было ни Летнего сада, ни леса, ни Мити. Но так
175
сильно было желание вернуть его, что он тут же появился опять. Они сидели за столом в ее комнате, стол был празднично накрыт, на нем чего только не было! И, глядя на этот праздничный стол, Рая с облегчением поняла, что голод ей только приснился, никогда никакого голода не было — ах, как же хорошо, что это только приснилось!.. А Митя подошел, обнял ее, она прислонилась головой к его плечу и сквозь ткань кофточки почувствовала тепло его рук...
Тут она проснулась окончательно. В тусклом полумраке (недавно в одну раму удалось вставить стекло) увидела стол, покрытый старой облезлой клеенкой, закопченную кастрюлю из-под картошки, темные углы. Она вздохнула и закрыла глаза. На плечах она все еще ощущала тепло Митиных рук.
Часа в четыре приехали Наташа с Колей — загоревшие, пропыленные и веселые. Они с жадностью набросились на еду, оживленно переговариваясь и о чем-то споря.
— У вас самая хорошая девочка — Люся,— заявил Коля.
— Скажешь!—фыркнула Наташа.— Самая воображала. Много ты понимаешь. Сбегай лучше к тете Варе, газету попроси.
Повторять не пришлось. Вмиг выскочил из комнаты и почти тотчас вернулся, размахивая газетой и крича:
— Меня тетя Варя в кино с собой зовет! Можно?
— Переоденься, смотри, рубашка грязная. И ботинки надень,— строго сказала Рая.
Притоптывая от нетерпения, Коля натянул чистую рубашку и насчет ботинок на этот раз спорить не стал, надел, зашнуровал с пятого на десятое, и как ветром его сдуло.
176
Наташа помыла посуду, села штопать чулки. Рая начала читать вслух газету. Она читала медленно, с выражением, как диктор, и все подряд:
— Промышленность Москвы выполнила план второго квартала. Рокоссовскому Константину Константиновичу присвоено звание Маршала Советского Союза... Вот, слушай, кому Героя Советского Союза дали,— сказала она и продолжала читать:—Абрамову Никите Ивановичу, Липецкому Илье Тимофеевичу, Мамонтову Юрию Георгиевичу, Нестерову Дмитрию Николаевичу...— Рая запнулась.
Не поднимая головы от шитья, Наташа нетерпеливо потребовала:
— Ну читай, что же ты?
— Нестерову Дмитрию Николаевичу,— повторила Рая и опять замолчала.
— Ну?
— Наташа! Нестеров Дмитрий Николаевич...
И тут Наташа поняла. Она бросила чулок, обежала вокруг стола, впилась глазами в газету.
— Райка! Конечно же, это он! Райка! Вот здорово! Героя Советского Союза получил!
— Может быть, это другой Дмитрий Николаевич Нестеров?
— Скажешь! Он, конечно!
Митя мог стать героем, в этом Рая не сомневалась. Но почему же он тогда не пишет? Значит, Рая теперь ему не нужна? Чем же иначе объяснить, что два года нет писем? Ясно, он разлюбил. Встретил на фронте отважную, смелую девушку, не такую, как Рая...
— Да что с тобой?—удивилась Наташа.— Ты не рада?—Наташа, хоть и видела Дмитрия Николаевича всего несколько раз, а он и вовсе вряд ли обратил на
177
нее внимание, считала его как бы родственником. И Рая так много о нем рассказывала, что она просто прекрасно его знала — какой он.
— Рада, конечно,— сказала Рая.— Как же не рада? Если это действительно он, а похоже. Но тогда как ты объяснишь, что он не пишет мне совсем?..
— Мало ли кто и почему не пишет!—начала, сердиться Наташа.— Он же любит тебя!
— Кто его знает, Наташенька, любит или нет. Так все быстро кончилось. Не успев начаться...
Наташа смотрела на сестру во все глаза.
— Да ты что?
Ей в ее шестнадцать лет такие мысли, сомнения в хорошем человеке казались кощунственными: в ее представлении люди делились резко и•определенно на плохих и хороших. Это вносило полную ясность в человеческие отношения. Хороший человек не может обмануть, изменить, причинить другому боль. Дмитрий Николаевич, по мнению Наташи, не мог.
— Что ты, правда, глупости какие говоришь? Прямо слушать стыдно.
— Где тебе понять,— горько усмехнулась Рая.— Мала еще.
— Между прочим, мне уже шестнадцать лет, не забывай и не делай из меня ребенка,— всерьез обиделась Наташа.— Давай на спор,— оживилась она,— что теперь скоро получишь письмо?
— А говоришь — не ребенок,— Рая вздохнула.
Хоть бы одним глазком можно было заглянуть в будущее! Любит — не любит, напишет — не напишет?.. Женщины в цехе, когда не было поблизости начальства, и, главное, Ларисы Павловны, гадали на картах: живой — не живой, вернется — не вернется? Муж, сын, брат, отец. Тоже хотели заглянуть в будущее. Конеч
173
но, в хорошее, зачем кому-то знать плохое. Такая странная логика, вернее, никакой логики. Тем не менее гадали, и какой бы расклад не получался, близкие и радостные свидания и известия непременно друг другу нагадывали. Потом кто-то получал похоронную, о которой карты не предупреждали, но это уже не имело никакого значения. Все-таки какое-то время жил человек с надеждой и верой. А однажды гадали Тасе Стрельцовой на мужа, такая чернота вышла, пика на пике, что жутко было смотреть. Через некоторое время муж Таси, жив-живехонек, приехал в Ленинград, отправленный с передовой в тыл по причине болезни, жизни не угрожающей... Да, единственный имеющийся у человечества способ заглянуть в будущее совсем ненадежен...
Наташа тем временем стрекотала над ухом как сорока:
— На «американку» спорим, давай?
У нее были самые лучшие побуждения, но Рая не выдержала:
— Прекрати свои глупости, слышишь?— и вдруг разрыдалась. Это от напряжения последних дней, от сегодняшних неприятностей, от всей своей незадав-шейся жизни. От усталости.
4
Ольга Холодковская вошла в знакомый подъезд и стала подниматься по лестнице. Кажется, все она знала здесь: каждую трещину в стенах, каждый звонок на дверях, и сколько ступенек в каждом пролете тоже считать не надо было.
Больше десяти лет изо дня в день приходила сюда: бабушка ворчала, что она живет у Ворониных.
179
У Ольги дома />ыло куда просторнее, квартира из трех комнат, а она постоянно торчала здесь, где семья в пять человек жила в одной, пусть и большой, комнате. Ей именно это нравилось: что семья большая, что у Раи есть сестра и брат. Что каждого, кто приходил сюда, встречали так, будто только и ждали, когда он явится в эту тесноту, осчастливит. А Ольга была единственной дочкой, отец до войны преподавал русскую литературу в педагогическом институте, мама работала в Публичной библиотеке научным сотрудником, они и дома вечно сидели, уткнувшись в книги, журналы и рукописи, а бабушка с домработницей Пашей проводили дни в неусыпных заботах о блеске паркетных полов, чистом белье и еде. Это было скучно, Ольга предпочитала шумное семейство Ворониных, где одна Анастасия Петровна превосходно управлялась с хозяйством, где никто не переживал, если наследят мокрыми галошами, хотя тут же пол подтирали, а потом, наверно, и мастикой намазывали, потому что он всегда блестел не хуже, чем у Паши. Здесь всегда говорили нормальными голосами, а не шептались: мама работает, папа работает, не шуми, сколько можно разговаривать по телефону?.. Словом, здесь было просто, весело, уютно. И Ольга за десять лет — они вместе с Раей учились в школе и поступили в один институт — стала у Ворониных своим человеком.
Да, нет сомнения, что лестница, по которой она поднималась,— та же и число ступенек осталось тем же. И, однако, все казалось чужим. Когда-то красивая парадная лестница несла на себе следы блокадного запустения. Выбитые стекла, облезшая краска, следы осколков — во всех домах одно и то же. Сколько времени понадобится, чтобы привести все в порядок!..
180
В квартиру, где жила Рая, вела тяжелая двустворчатая дверь с медной ручкой звонка в круглой нише сбоку. Над этим дореволюционным атавизмом, оставшимся со времен, когда восьмикомнатные апартаменты занимал какой-то знаменитый петербургский адвокат, отбывший с женой и дочкой за границу, лепились еще пять современных электрических звонков. Квартира, не рассчитанная архитектором девятнадцатого века на коммунальное заселение, не предоставила новым жильцам равных условий. Одним достались барские комнаты с зеркальными окнами на улицу, лепными потолками, каминами и кое-где даже зеркалами над ними. А другие получили жилплощадь в помещениях для прислуги и бедной родни — темные, глядящие во двор-колодец, клетушки. В одной такой комнате жила тетушка адвоката, Ольга и Рая частенько захаживали к ней, званные на чай. Между старинной, красного дерева мебелью было не повернуться, повсюду стояли, висели, лежали какие-то диковинные вещицы из фарфора, хрусталя и слоновой кости, которые одна за другой, во все возрастающих темпах переходили в антикварный магазин. Старушка была славная, угощала девочек печеньем собственного изготовления, рассказывала про Париж, Венецию, Лозанну, куда она в молодости запросто ездила и подолгу живала. Она казалась им такой бедной, старой и несчастной. Да, наверно, такой и была.
А Раиных родителей, как и остальных жильцов, переселили сюда в начале двадцатых годов. Анастасия Петровна любила вспоминать, как это было,— как она первое время терялась в непривычных просторах и без конца на лепные потолки глазела: лягу — и гляжу, оторваться не могу, надо же какая красота!.. А камин не грел, мерзли, и громадные окна неизвест
181
но чем было занавешивать... Ну, ясное дело, к хорошему-™ быстрей привыкаешь, чем к плохому, говорила она. Много — не мало. Рядом с камином поставили вот эту печку, потихоньку обставились — и, гляди, не хуже, чем у людей.
В квартире был широкий, длинный и темный коридор. И увлекательное занятие в детстве (не считая пряток): забраться под шубы на чей-нибудь сундук и рассказывать сказки. Непременно страшные. Чем страшней, тем интересней. Они тогда учились во втором или в третьем классе. Коля еще не родился, а Наташа была кроха, Анастасия Петровна доверяла им гулять с ней, и они ходили в Екатерининский сквер...
Ничего не успела узнать. Где они: Анастасия Петровна, Наташа, Коля? Так обрадовалась, что видит Раю, и так напугал ее вид, что про все остальное забыла.
Нельзя было, конечно, ожидать увидеть Раю толстой и краснощекой, да она никогда такой и не была. Не то в ней поразило, что бледная и платье висит как на вешалке, а то, что глаза пустые. Даже когда смеялась. Вообще словно пришибленная. Это Рая-то! «Чертенок в юбке> — звала ее Олина мама.
...Можно сказать, всю жизнь бок о бок. А в войну потеряли друг друга по глупости. Одно письмо из Самарканда отправила, ответа не получила, на том и успокоилась: значит, тоже где-нибудь в эвакуации. Сама напишет.
О том, что Раин отец погиб, Ольга знала, это случилось, когда все они были еще в Ленинграде, до того, как институт вывезли по льду Ладожского озера, а Рая не поехала, не могла оставить маму с двумя младшими.
182
«Когда ей конец будет, войне этой, и всем несчастьям?— в сердцах, с ожесточением, которое всегда охватывало ее в такие минуты, подумала Ольга.— Никого не щадит, всем жизнь покалечила...»
До чего же ясной казалась жизнь до войны. Путь — прямой, любая мечта достижима. Бабушка часто приговаривала: человек предполагает, а бог располагает. Ольга над ней, отсталой, смеялась. Бог не бог, а война все по-своему перевернула.
Как Раин отец мечтал, чтобы дочка стала инженером! Он ужасно ею гордился, первой студенткой в своей рабочей династии. Даже трогательно глядеть на него было (Ольгой, естественно, дома никто не гордился, все было в порядке вещей). Как-то выстругивал какую-то игрушку для маленького Коли и рисовал радужную картину будущего:
— Вот окончишь институт, Раиса, придешь к нам на завод работать...
— А что мне у вас на заводе делать?—не соглашалась с такой перспективой Рая.— С моей-то специальностью?
— Вот именно! Радиотехника, брат, наука передовая, скоро везде нужна будет, нигде без нее не обойдутся, и у нас на заводе тоже.— Он прищурил глаз, проверяя плоскость выструганной дощечки.— Вот придешь на завод, а меня спросят: «Инженер Раиса Васильевна Воронина не родственницей ли вам приходится?» Я скажу: «А как же? Родственница. Дочкой родной она мне приходится». Поняла? То-то и □но...
Медный колокольчик всегда был к Ворониным. Ольга дернула за ручку. Колокольчик звякнул весе
183
лым чистым звоном. Ему никто не отозвался. Досадно будет не застать Раю. Не успела подумать, как раздались торопливые детские шаги. Возня и пыхтение, створка массивной тяжелой двери приоткрылась, и Ольга увидела перед собой худенького мальчугана с серьезным лицом, однако выдававшим любопытство и нетерпение узнать, кто пришел. Подпрыгнули на лоб бровки — по этой фамильной черте она узнала — на мгновение засомневалась — Колю:
— Николай Васильевич Воронин?
— А вы кто?
— Веди меня в комнату, тогда узнаешь. Рая дома?
Коля козликом запрыгал впереди, все время оглядываясь, идет ли она, не отстала ли. С порога объявил торжествующе:
— Рая, это к нам!
Рая сидела на диване, поджав под себя ноги. Одно окно в комнате было настежь открыто, другое забито фанерой, отчего половина комнаты тонула в полумраке. Ольга увидела отставшие от стен обои, железную печурку, протянувшую ржавый хобот трубы вдоль закопченной лепки к дымоходу.
Рая кинула на Ольгу взгляд, в глазах мелькнула и тут же погасла — или она заставила себя погасить?— радость. Ольга уловила эту смену чувств, удивилась:
— Ты не рада мне?
— Отчего же? Проходи, садись.— Сама она не шевельнулась с места.
— Что с тобой?—Ольга вошла, села на диван у нее в ногах.
— А что со мной?—притворно удивилась Рая. Ольга помолчала.
— Мы же не виделись с тобой целую вечность, не
184
ужели нам не о чем говорить?—сказала она немного погодя.
— О чем?
Коля, настроившийся на что-то интересное, заскучал:
— Я пойду гулять.
— Ступай,— разрешила Рая. И уставилась глазами в стену.
Ольге захотелось встать и уйти следом за Колей, но она взяла себя в руки. Сказала терпеливо:
— Ну хотя бы о том, что надо сделать, чтобы вернуться в институт. Ты же можешь восстановиться на третьем курсе...
Рая не дала ей договорить, закричала:
— О чем ты толкуешь?! У меня погиб отец, погибла мама, на руках у меня Наташа и Коля, ты видела Колю?—его же кормить и одевать надо, кто это сделает, если я пойду учиться?—она все это выпалила на одном дыхании и стихла.
Ольга виновато проговорила:
— Я не знала, что погибла Анастасия Петровна.
— А что ты вообще знала? Ты хоть раз поинтересовалась мной? Ты или кто-нибудь другой? Уехали — и нет меня! Ты уже на четвертом курсе, можешь смотреть сверху вниз.
— Что за чепуху ты городишь!—возмутилась Ольга.
— Никакую не чепуху.
— Если хочешь знать, то я тебе писала, а ты не ответила.
— Ничего я не получала,— буркнула Рая.
— И Зиночка с Хуршид писали, удивлялись, что ты молчишь, мы решили, что ты эвакуировалась.
185
— Никуда я не эвакуировалась,— зачем-то сказа ла Рая. Что-то смутно припомнилось: получила она однажды письмо! От Хуршид и Зиночки. Не ответила. Сначала не могла, не было у нее сил письма писать, а потом забыла. Но признаться в этом не хотелось, признать свою неправоту — тоже. Она угрюмо продолжала:— Я работаю на оборонном заводе, и это гораздо важней сейчас, чем учиться. А тебе хорошо рассуждать, когда и отец и мать есть...
— Мой папа тоже погиб,— сказала Ольга.— Еще в сорок втором.
Рая в замешательстве на мгновение умолкла и уже тише продолжала:
— Наташа в будущем году кончает школу. Мечтает стать биологом. Пусть она учится, а я уже примирилась, что не судьба мне. И вообще — разве обязательно быть инженером, без высшего образования нельзя, что ли, прожить?
— Почему же? Я вовсе этого не говорю. По-моему, у нас с тобой на этот вопрос всегда была одинаковая точка зрения. У меня она не изменилась. Надеюсь, ты не забыла?—Ольга улыбнулась.
Рае тоже хотелось улыбнуться, так живо все вспомнилось. Как они, окончив школу, бродили по городу, выбирая, в какой институт поступить, и рассуждали о том, что ни в коем случае нельзя теперь ошибиться, чтобы потом не жалеть всю жизнь. И свое отношение к проблеме в целом определили так: «Лучше быть хорошим портным, парикмахером, сапожником, чем плохим врачом или инженером>.
— Или ты нашла свое призвание в другом?—наступала Ольга.— Но прости уж меня: тогда у тебя было бы другое настроение и другие глаза.
, — Что ты меня мучаешь?—тоскливо проговорила
186
Рая.— Нашла не нашла!—Она опять вскипела:— Скажем, не нашла. Дальше что? Толкуешь тебе, толкуешь! Словно оглохла.
— Ты же так хорошо училась! Тебе все давалось в сто раз легче, чем мне.
— Не преувеличивай,— отмахнулась Рая.— Я тебе повторяю: я сейчас там, где мне следует быть.
— Я очень уважаю твой труд, но нельзя же выбрасывать из жизни два года, которые ты потратила на учебу...
— Ты всегда была такая правильная, такая рассудительная!— раздраженно перебила Рая. Она с неприязнью посмотрела на подругу. Платье крепдешиновое! Впрочем, помнится, его сшили ей перед самой войной, она с родителями собиралась ехать в Сочи, для курорта и было предназначено: пестренькое, в голубовато-синих тонах, под цвет серых, чуть навыкате глаз. Ну и пусть старое, все-таки сохранила же его. Рае не хотелось быть справедливой. Все сердило ее в Ольге. И эти строгие глаза, и привычка перекидывать толстую русую косу со спины на грудь и обратно, и голос, как у строгой учительницы начальных классов: «Тише, дети!»
— Ты непременно хочешь меня обидеть?
— Нет, я хочу, чтобы ты, со свойственной тебе рассудительностью, ответила на вопрос: могу ли я при сложившихся обстоятельствах не только что учиться, но даже думать об учебе. Ясно?
Ольга с трудом нашла в себе силы продолжать разговор:
— Дмитрий Николаевич пишет?
Рая мотнула головой.
После долгой паузы Ольга опять спросила:
— А что ты делаешь на заводе?
187
— Что бы ни делала, больше пользы, чем зубрить формулы!
— Почему ты злишься?—беспомощно проговорила Ольга.— Мы ведь хотим помочь тебе.
— Ах, вот как? Каким же образом?
Ольга еще немного посидела, наматывая на палец кончик косы, потом решительно поднялась:
— Наверно, я напрасно пришла. Я не ожидала, что ты стала такой.
— Какая есть. Уж не обессудь.
Ольга вышла из комнаты. Даже не оглянулась.
Рая не сдвинулась с места. Она злилась на Ольгу, но к себе испытывала настоящее отвращение.
5
— Рая!—это из цеха кричала Лариса Павловна. Ее низкий властный голос пробивался через все шумы.
— Посмотри,— сказала Лариса Павловна, протягивая Рае вынутую из раствора деталь.— Чего, по-твоему, не хватает в ванне?
— Как же я могу так, на глаз?—недовольно пожала плечами Рая и добавила нехотя:—Декстрина мало.
— Вот видишь, кое-что можно, оказывается, определить и на глаз.
Рая потемневшими глазами исподлобья смотрела на женщину. Чем больше сознавала она свое ничтожество: ни квалификации, ни опыта, ни врожденного чутья, как, например, у Маруси!—тем больше злилась ча всех окружающих. Словно они и были виноваты.
— Для того и существуют анализы...
188
— Хотела бы я знать, для чего существует голова,— перебила Лариса Павловна. Рая внутренне сжалась под ее неласковым взглядом и выпустила все свои иголки, готовая дать отпор.— Что-то ты не в меру обидчивая стала?
Лариса Павловна всегда была так добра к ней! Она вообще из тех людей, кто внешне строг, даже жестоким иногда кажется, а на самом деле добрей редко встретишь. Но похоже, к Рае вся ее доброта иссякла. А без нее — как же дальше жить? Она упрямо повторила свое:
— Зачем же тогда рецептура? И зачем тогда я, если все можно сделать гораздо быстрей без меня, моих анализов и расчетов?..
Конечно, никому она здесь не нужна. Из жалости ее и взяли: все-таки рабочая карточка, дополнительное питание, ордера. Никто никогда не относился к ней всерьез, и никому не нужно было, чтобы она по трескучему морозу, в блокадном мраке, еле передвигая ноги, тащилась сюда, в такую даль!.. Невыносимая жалость к себе охватила ее, голос Ларисы Павловны доносился как через вату:
— Рецептура нужна для того, чтобы составлять растворы без малейшего отклонения от нормы. В процессе работы, и это тебе известно, истощается то одно, то другое составляющее. Нельзя каждый раз возиться по часу, не забывай, что у работниц есть норма, им некогда тебя ждать... У препаратора должна быть такая квалификация, чтобы посмотреть вот так — и увидеть. Маруся Ананьина, простая работница, четыре класса окончила, а лучше тебя разбирается...
Рая пристально рассматривала носки своих изъеденных щелочью и кислотой парусиновых туфель и
189
молчала, стараясь незаметно смахнуть покатившуюся по щеке слезу. Ей уже неважно было, о чем говорит Лариса Павловна, только бы поскорей кончила. Нет, не похоже.
— ...А бывают случаи сложные, когда и Маруся па глаз не определит, да и я не возьмусь. Вот тогда, пожалуйста, бери свои весы и пробирки...
Рае удалось вытереть слезу. Она посмотрела на Ларису Павловну. Встретилась с ее глазами: опухшие от постоянного недосыпания, они уже опять излучали привычное дружелюбие. Но Рая все равно сказала:
— Значит, на мое место надо взять более опытного человека.
— Зачем же?—невозмутимо возразила Лариса Павловна.— И ты справишься. До сих пор неплохо справлялась. Просто вводим все новые виды покрытий, глядишь, скоро совсем как до войны будет, надобно тебе подтянуться... А ты хочешь работать, как раньше, когда весь цех умещался вон в том уголке, где цинкование. Кроме того, мне просто не нравится твое настроение.
— До моего настроения вам дела нет,— сказала Рая, резко повернулась и ушла в препараторскую.
А на следующей неделе Лариса Павловна забраковала целую партию деталей, сделанных в ночную смену. Виновата была Рая. Под утро задремала — че го с ней раньше никогда не случалось — и целых два часа перед концом смены не выходила в цех.
Как назло, на воронении в ту ночь работали новые молоденькие работницы. Маруся Ананьина, которой досталось переделывать работу, с такой злостью потащила забракованные трубы обратно к ванне, что Рая не посмела и рта раскрыть в свое оправдание. Да и какое может быть оправдание? Лариса Павловна слова
190
не сказала в упрек, как будто Раи вовсе не было, и это, пожалуй, было хуже всего.
О том, что произошло вслед за этим, Рая не знала.
На партсобрании цеха Лариса Павловна между прочим сказала, что Раину болезнь она тоже может определить без лакмусовой бумажки.
На этом собрании стоял вопрос о снижении брака— он увеличился в связи с тем, что в цех пришло много новых, неопытных работниц. Не обошлось и без того, чтобы поругать Раю. И тот случай, когда закипевшая ванна чуть не обварила людей, тоже ей припомнили.
— Жалеем мы ее чересчур!—в сердцах сказала Маруся Ананьина.— Ордерочки подкидываем, дополнительное питание даем, о своих ребятах меньше пе чемся. А она? Или война кончилась, что ли? Как ее понимать: работать не хочет?
Лариса Павловна спросила:
— Что ты предлагаешь?
— А нянчиться перестать,— решительно ответила Маруся.— Она комсомолка, сама должна понимать, какое время. Работать надо так, чтобы аж зубы скрипели, а не трали-вали. Хватит, пожалели.
— Все это, конечно, верно, то, что ты говоришь,— задумчиво сказала Лариса Павловна.— Но ты вот подумала: что с ней происходит? Не была же она такой, правда?.. Видишь, правда. Пришла она к нам в самое трудное время, в голод, холод, могла найти место полегче, не говоря уже, что — поближе, не захотела. Всем нам это известно, тебе тоже.
— Так что же теперь — за это все грехи с нее списать?— не унималась Маруся.— Разболталась девка, факт. Выговор ей влепить по комсомольской линии, тогда сразу опомнится.
191
— Выговор — это проще простого, куда уж проще,— насмешливо проговорила Лариса Павловна, и было в ее тоне что-то такое, от чего уверенная в себе, грубоватая, шумная Маруся на минутку смешалась и, только преодолев неловкость, заявила:
— Лично я педагогических академий не кончала и тонкого обращения не понимаю. Она студентка, должна передовой человек быть. Не мне ж, простой работнице, ее учить?
— Ну, положим, ей у тебя есть чему поучиться. Кстати, всю работу она около ванн освоила, не где-нибудь... Ну, дело не в этом,— сама себя перебила Лариса Павловна.— Надо понять — она сейчас на распутье. Вернулся ее институт. То, о чем она все это время не думала, вплотную к ней подступило. Она же учиться хотела, а теперь ей как быть? Прежде работала— и ладно, на месте себя чувствовала. А теперь увидела: товарищи институт кончают, а ей даже не светит. И если уж совсем честно говорить — препаратор для нее не специальность. А куда денешься? Другой тоже нет. Да и в ней больше поднахваталась, чем настоящие знания имеет. Что теперь, когда работы прибавилось, стало особенно заметно. Многого не знает, постигает на ходу, а значит — поверху. Ее тоже понять надо.
— Все это ты нам распрекрасно рассказала,— терпеливо выслушав Ларису Павловну, заключила Маруся,— а что делать, не объяснила.
— Раз для нее учеба пока закрыта, надо нам чего-нибудь придумать,— сказал однорукий технолог.— Может быть, в радиолаборатории поговорить? Все-таки поближе ей, она ведь на радиофаке училась, если я не ошибаюсь?
— Не ошибаетесь. И я об этом думала. И говори-
192
ла уже с ними. Пока ничего для нее там не нашлось подходящего.
— Эх, Лариса Павловна,— громко вздохнула Маруся,— а я бы по-простому, по рабоче-крестьянскому: взяла бы ремень да по одному месту бы ка-ак прошлась!..
Марусино заявление вызвало как бы разрядку: все зашевелились, заулыбались.
— Вот и видно, что ты педагогических академий не кончала.
— А что? Факт! Ну, с такими академиками, как ты, Лариса Павловна, не пропадешь. Уж ты чего-нибудь придумай, будь ласка. А то мы с этими принцессами на горошине на хлеб детишкам скоро заработать не сможем.— И очень довольная собой, Маруся в широкой улыбке показала свои белые крепкие, один к одному зубы.
— Ладно,— серьезно пообещала Лариса Павловна.— Мы вот вместе с Юрием Сергеевичем...— она кивнула в сторону технолога.
6
А уже на другой день после смены технолог попросил Раю задержаться.
— Опять чего-нибудь не так?—нахмурилась Рая.
— Все так, чего ты в самом деле? — его спокойный тон и улыбка Раю обезоружили. Действительно, глупо себя ведет.
— Нет, ничего. Просто подумала...
— Думать, конечно, не мешает.— Он был симпатичный парень, Юрий Сергеевич. Лицо открытое, простое, мухи не обидит, это точно. Голоса он никогда не повышал, а с единственной рукой управлялся не
1/,7 Заказ 1487
193
хуже, чем с двумя, помощи не просил, за это тоже всем нравился.— Вот возьми эту книжку, почитай. Ты и химию, и электротехнику знаешь, тебе интересно будет.
Рая взглянула на обложку: «Антикоррозийные покрытия». Понятно.
— Вы что, решили из меня смену себе подготовить?
Он как будто насмешки не услышал:
— Смену не смену, а пока работаешь, знать дело получше не мешает.
Рая на этот раз решила не обижаться:
— Ладно, почитаю на досуге,— пообещала она небрежно и из принципа не раскрыла книгу ни в трамвае по дороге домой, ни дома. Спросить у нее, какой принцип, не ответила бы, но какой-то все же был.
Положила книгу на тумбочку возле кровати, собрала грязное белье и отправилась в ванную стирать. «Стирать вот мне надо, а не книги читать»,— объяснила она мысленно технологу. И сразу опять оказалась права.
Света, как это часто случалось по вечерам, не было: не хватало электроэнергии на весь город, то один район, то другой отключали.
Рая зажгла керосиновую лампу, налила в корыто горячей воды. До войны ей не приходилось крупное стирать, мама стирала, а она только свою мелочишку. Научилась, конечно, и крупное, только почему-то быстро уставала. Так и сегодня: не успела простирать и половину белья по первому разу, как заломило спину, пот градом покатился прямо в глаза. И два пальца до крови стерла.
Она разогнулась, вытерла лоб, присела на табуретку передохнуть. И тут увидела в дверях соседку Мусю.
194
Муся недавно приехала в Ленинград и недавно появилась в квартире: заняла комнату Лидии Ивановны, учительницы, которая всю блокаду пережила, а потом, Когда казалось, что теперь уже все навсегда остались живы, умерла. Заболела и через неделю умерла.
Новая соседка — низенькая, полная, краснощекая женщина своим цветущим видом резко отличалась от других жильцов, как, впрочем, от большинства ленинградцев. Она была говорливая, веселая, без приглашений побывала у всех соседей и всем объясняла, что полнота и цвет лица у нее нездоровые, а от болезни.
Очень любила оказывать услуги. Кто-нибудь нечаянно скажет при ней на кухне: «Ах ты беда, на ужин хлеба не хватило»,— а она немедленно предлагает: «У меня немного есть, я вам сейчас принесу»,— и приносит чуть ли не полбатона. Отказываться бесполезно. Муся смеется и одно толкует: «Я блокаду не пережила, на хлеб смотрю равнодушно, да к тому же я толстая, мне вредно его есть». Говорит она искренне, на румяных щеках улыбаются ямочки, люди понимают, что отказываться не следует, утешают себя тем, что завтра отдадут. Но вернуть Мусе долг оказывается невозможным — ни за что не берет, обещает сама попросить, когда ей понадобится.
Муся стояла на пороге ванной и с сожалением, которое было видно на ее полном добродушном лице даже при тусклом свете керосиновой лампы, смотрела на Раю.
— Удивляюсь я на тебя,— сказала она,— ну что у тебя за жизнь? То на заводе, то вот стираешь, та полы моешь, то кастрюли чистишь. А ведь молодость-то одна, другой не будет.—Муся вошла в комнату, закрыла за собой дверь.
V27*
195
—. Что же прикажешь делать?—сердито отозвалась Рая.
— Не грех иногда и развлечься.
— Я это на после войны отложила.
— Глупости! После войны не так развлекаться будем, а сейчас не мешает переменить обстановку. Я не зря пришла: приглашаю тебя к себе. Ко мне один родственник придет, попируем. Интересный мужчина — как его увидишь, враз влюбишься.
— У меня жених на фронте,— улыбаясь, сказала Рая.
— Экое дело! Два года не пишет, слыхала я. Мужиков ты вовсе не знаешь: станет молодой и красивый три года по невесте скучать, когда на фронте баб полно.
Рае было неловко слушать грубые Мусины речи, но еще более неловким казалось возражать ей. Впрочем, Муся не стала вдаваться в подробности.
— Я сейчас тебе помогу, вместе в два счета кончим.— Она сняла со стены лоханку, распорядилась:— Становись полоскать, я стирать буду.
Работала она быстро, легко, несмотря на полноту, и при этом без умолку говорила:
— До войны я в Борисове жила — плохонький городишко, бедный. Не захотела туда возвращаться. А тут как раз подвезло: у Пети, это у мужа моего, брат — ответственный работник. Не то, что мой — лодырь, без образования. Мой-то электротехник по специальности, четыре сотни в месяц заработает—и то, скажу, слава богу. А брат не чета ему — высокий пост занимает. Деловой человек. Он и помог нам в Ленинград перебраться. Хороший город, ничего не скажешь. Петя мой не приехал пока, он по договору работает, договор еще не закончился. А вот кто ко мне сегодня
196
придет, так это тоже его родственник, тоже человек солидный, влиятельный, с ним дружбу хорошо завести...
Муся распрямилась, откинула волосы со лба, глянула в сторону Раи и, словно увидела что-то ужасное, закричала:
— Да кто же так выжимает?! Горе ты луковое! У тебя этак и в два дня не просохнет. Дай-ка сюда.— Она вырвала у Раи простыню, сильными руками чуть не досуха отжала ее и, легко взобравшись на табуретку, повесила на веревку.— Ты мелочь полощи, а крупное я потом сама.
Рая с уважением смотрела на ловкие Мусины руки, испытывая к ней благодарность за бескорыстную помощь, и в конце концов решила, что большой беды не будет, если она один вечер посидит с людьми, отдохнет. «Нельзя же как медведь в берлоге жить>.
Муся сама взялась выбрать платье для Раи.
— Открывай-ка шкаф, посмотрю, что у тебя есть.— И сразу опытным глазом нацелилась на единственное нарядное платье, с войны Раей ни разу не надетое.
Муся критически оглядела Раю, вздохнула:
— Широковато малость, это да. Ишь, какая ты худющая. Не поверишь, что платье на тебя сшито.
А Рая вспомнила, что именно в этом платье она танцевала с Митей вальс, улыбнулась:
— Еще даже немного узко было.— Мама шила, заузила, портниха-то она была самоучка, зато для детей безотказная.
— А туфли у тебя получше есть?
— Нет, туфель нет. Еще в сорок втором на дрова сменяла.
А номер какой? Тридцать пятый? У меня три
197
дцать шестой, мои наденешь.— И увела Раю к себе.
Комната у Муси бьма полупустая: кровать, стол, несколько стульев.
— Уюта еще нет, вещи-то мои еще не прибыли,— пояснила Муся.— Ты не гляди, что у меня сейчас так. Посмотришь, что потом будет. У меня и шифоньер с зеркалом, и два ковра три на четыре метра. Воображаешь? Не люблю я бедно жить.
— Откуда же у тебя такое богатство, если муж четыреста рублей получает?— поинтересовалась Рая, примеривая Мусины лаковые лодочки.
— Если бы я на мужа рассчитывала, то у меня не то, что ковров, а и хлеб белый не всегда бы был,— рассмеялась Муся.— Жить уметь надо. Погоди, я еще и тебя научу.
Туфли оказались не очень велики: ноги, за войну привыкшие к свободной бесформенной обуви, огрубели. Рая прошлась по комнате, с удивлением ощущая забытое чувство легкости тела, какое бывает только тогда, когда на нем хорошая одежда. Она невольно выпрямила спину, подняла голову.
— Сразу человеком стала,— одобрила Муся.— Ты ведь хорошенькая. Наверно, за тобой много мальчишек бегало?
— На мальчишек обижаться не приходилось,— совсем уже весело рассмеялась Рая. Славная все-таки женщина эта Муся.
В комнату постучали. Муся подскочила к двери, открыла:
— Григорий Павлыч, милости прошу.— Лицо ее сияло.— А мы вас уже ждем. Познакомьтесь, это Рая, Моя соседка. Она студенткой до войны была, человек образованный.
Гость ни на нее, ни на Раю не взглянул, -прошел
198
к столу, положил на него портфель, приказал Мусе:
— Разбирай,— и только тогда повернулся к Рае, окинул ее цепким ^взглядом, остался, видимо, удовлетворен: — Приятно познакомиться.
Муся тем временем открыла толстобокий портфель и стала извлекать из него пакеты. Разворачивала ветчину, масло, сыр, коробки шпрот и сардин, деловито выкладывала на тарелки, нисколько, по-видимому, не удивляясь необычному по времени изобилию. Под конец вытащила бутылку вина и еще что-то в бумаге, которую она с любопытством развернула, а Рая не поняла: что это? Муся поймала ее недоуменный взгляд, пояснила:
— Шоколадный лом. Не видала никогда? — Муся была довольна.
И правда, шоколад, только не в плитках, а большими, граммов на двести-триста каждый, бесформенными кусками. Надо же, чего только не бывает!.. Рая так давно не ела шоколад, что проглотила слюну и подумала о том, удобно ли будет взять кусочек для Наташи и Коли.
— Сейчас будем пировать,— объявила Муся.— Григорий Палыч — он волшебник, что хочешь достанет.— Муся, конечно, понимала, что Рая и не мечтала о таком угощении, но деликатно не подчеркивала это обстоятельство.— Садитесь-ка живей за стол, мы с Раисой умаялись, белье стирали, да и вы, Григорий Палыч, проголодались, верно?
— Есть, пожалуй,— кивнул Григорий Павлович и первый уселся за стол.
Он был чуть выше среднего роста, с мелкими, не мужскими чертами лица и глубоко сидящими под нависающим лбом глазками. Не сказать, чтобы привлекательная внешность, но какая Рае забота до ► его
19»
внешности. Человек и человек. Держался он уверенно, хозяином. За столом сам почти не ел, только пил, но усиленно подкладывал то одно, то другое Расслоено за тем лишь пришел, чтобы ее накормить. Рая, не стесняясь, ела все подряд, вина выпила одну рюмку, но ее тут же бросило в жар, приятно закружилась голова, и она стала улыбаться каждому слову Муси и Григория Павловича, находя, что они очень милые, простые, добрые люди. Ей было весело, она, не вдумываясь в смысл, слушала болтовню Муси и явное подтрунивание над ней Григория Павловича. У Муси лицо стало малиновое, как будто она только что из бани, на насмешки гостя она не обижалась, только раз, слегка надувшись, сказала:
— Любите вы над человеком посмеяться, Григорий Палыч.
— Так с тебя все как с гуся вода!—возразил Григорий Павлович. И спросил: — Музыка у тебя есть? Патефон, что ли?
— Нет такой вещи, которой у меня бы не было,— ответила Муся заносчиво.— Только багаж не прибыл. Мой Петр пока повернется, знаете... А я-то налегке ехала, много ли мне надо на первое время? Привезла десяток килограммов сала да бот резиновых дюжину— на рынке продала, живу, не горюю.
— Что, для того и привезла, чтобы продать?— удивилась Рая.
— От дуреха!—развеселилась Муся.— Ну, Григорий Палыч, видали вы вторую такую дуреху? Я что, сороконожка? Зачем мне одной столько бот? Смотрю— не умеешь ты жить. Оттого и маешься. И всю жизнь так будешь. Интеллигенция!—неожиданно оказалось, что это слово можно произносить с интонацией, с какой произносится, например, слово «шляпа»
200
или «дурак».— А я вот в одном месте куплю подешевле, в другом продам подороже,— продолжала Муся,— живу независимо и на зарплату своего Петра плюю.
— Хвастунья ты, Муся,— лениво заметил Григорий Павлович, а Рая, чувствуя, как хорошее настроение безвозвратно улетучивается, спросила:
— А когда война кончится и карточки отменят, как ты тогда будешь?
— Когда это еще случится. На мой век хватит!— Муся отмахнулась полной, до локтя обнаженной рукой.— После войны их лет через десять отменят, да и потом — так, думаешь, все сразу и наладится? Что в Ленинграде будет — того в Борисове днем с огнем не сыщешь. История знакомая, для умных людей — клад. А я еще мечтаю в пивной ларек устроиться.
Мусино лицо уже не казалось Рае добродушным: тени от керосиновой лампы делали его одутловатым и злым.
Захотелось немедленно уйти, Рая лихорадочно подыскивала удобный предлог и продолжала сидеть.
Григорий Павлович вышел посмотреть, закипел ли чайник. Муся горячо зашептала:
— Ты с ним поласковее будь! Он, если захочет, озолотит, а ты ему понравилась...
— Какие, однако, ты гадости говоришь,— с отвращением сказала Рая, а Муся фыркнула:
— Недотрогу не строй! Кому это нужно? Мужчина он приятный, самостоятельный, будешь у него как сыр в масле кататься.
— Тоже спекулянт?
— Ты меня не оскорбляй,— обиделась Муся.— Я никому ничего дурного не делаю, наоборот, людей снабжаю тем, что им нужно. Так не бесплатно же?
201
Или мой труд ничего не стоит? Тоже — слово придумали! Я небось не ворую, на свои деньги покупаю, езжу, сама в очередях стою. Это тоже, милая моя, труд. Да нелегкий, да непочетный.
— Ты, может, хочешь, чтобы тебе за него орден дали?— усмехнулась Рая.
Муся промолчала — избегала, видно, ссориться, и пояснила:
— Григорий Палыч — высоко летает, не мне чета. Познакомишься с ним поближе, он тебе сам расскажет.
Григорий Павлович внес чайник. Поставил на стол, приказал Мусе:
— Ступай у кого-нибудь из соседей патефон попроси. Тебя весь вечер слушать — уши завянут.
— У меня пластинки есть!—обрадовалась Рая найденному наконец предлогу сбежать и кинулась к двери. Григорий Павлович ловко поймал ее за руку;
— Она пластинки тоже принесет.
И как только Муся скрылась, изо всей силы потянул Раю к себе. Она увидела его красное лицо, почувствовала близко жаркое дыхание — дернулась, но пальцы у Григория Павловича оказались железными. Рая вонзилась зубами в эти пальцы, от неожиданности и боли они разжались, через секунду Рая была уже в коридоре. Мусин туфель соскочил с ноги, Рая на ходу скинула и другой, вбежала в свою комнату и повернула ключ на два оборота.
Наташа и Коля, слава богу, спали. Не видели, как она, сама не своя, влетела.
Муся несколько раз подходила к двери, тихо стучала. Рая не отзывалась. На душе было гадко. Стыдно: зачем пошла? Что у нее может быть общего с Мусей?.. Но ведь не знала же она.
202
Рая представила, как злится на нее Муся за неудавшееся «сватовство». К тому же наверняка считает ее непроходимой дурой, отказавшейся от счастья. Как она его понимает. А что? Наверно, то и счастье, чего каждый человек себе хочет. Оттого и не могут прийти к согласию, что оно такое. И переубедить друг друга тоже не в состоянии. Эти мысли Раю отвлекли, сняли с души гадкий осадок. Даже смешно стало: скажи кому-нибудь в цехе или в институте, что пивной ларек — счастье, или шоколадный лом в неограниченных количествах — скажут: рехнулась.
Она с облегчением вздохнула, нащупала свои парусиновые полуботинки и, прикасаясь к ним — дырявым и разбитым,— испытала что-то похожее на нежность.
Вспыхнула лампочка на столике около кровати — включили свет. Рядом с лампой лежала книга. «Антикоррозийные покрытия». Рая раскрыла, полистала. «Цинкование». «Оксидирование». «Воронение». Ага, интересно. Кажется, как раз о том, что случилось с этими трубами. Посмотрим.
Она разделась, легла в постель. Долго читала, пока не начали слипаться глаза. Засыпала, довольная собой. Оттого, что все решительно поняла, разобралась в формулах, чувствовала себя очень умной и образованной. «Не догадались раньше дать почитать»,— засыпая, подумала она, адресуя упрек Ларисе Павловне и технологу...
7
Наутро все, что произошло накануне, представилось смешным и не имеющим к ней, Рае, никакого отношения. И глупая, Нахаль
203
ная Муся, и Григорий Павлович, человек неизвестной профессии, в деловом портфеле которого так удобно скрываются шоколадный лом и черная икра, отодвинулись куда-то далеко, как во сне.
Выйдя на улицу, Рая глубоко вдохнула прохладный, чуть горьковатый утренний воздух, как бы окончательно избавляясь от неприятных впечатлений, оставленных дома.
Солнце пряталось за крышами, доставая лучами только до верхних этажей. Белесый утренний туман стоял над влажным асфальтом улиц: в нем все краски казались смягченными, звуки приглушенными, а город будто свежевымытым.
Рая замедлила шаги. Подобно всем ленинградцам, она никогда не умела оставаться равнодушной к своему городу. Особенно вот в минуты, когда он весь такой розовый, золотой, тихий под лучами утреннего неразогревшегося солнца.
Трамвая долго не было, он пришел переполненным. Рая еле втиснулась в двери и сразу оказалась зажатой со всех сторон. Вокруг нее, такие же зажатые и терпеливые, стояли люди в поношенной, плохой одежде. На бледных лицах до сих пор оставалась печать перенесенной блокады. Лица были хмуры и озабочены. Заботы у всех одинаковые: работа, продукты, одежда, дети. Печали — тоже: близкие, погибшие или раненные на войне, умершие в Ленинграде.
Рая стояла, прижав руки к груди, стараясь занимать поменьше места. Она жалела этих людей, совсем позабыв, что и она такая же, как они все: уставшая, измученная, в войну осиротевшая. То ли оттого, что город был сегодня особенно хорош, то ли оттого, что так ловко удрала вчера от Григория Павловича, то
204
ли оттого, что в книжке «Антикоррозийные покрытия» так все замечательно поняла, настроение у нее было приподнятое и чувствовала она себя почти что благополучным человеком, которому впору пожалеть других. Но тут она нечаянно бросила взгляд на стекло вагона, и не сразу отыскала среди отраженных в нем лиц свое. Оно было от других почти неотличимо: такое же послеблокадное.
Да, она, как все. Вместе с ними голодала и холодала, переходила на ту сторону улицы, которая меньше опасна при артобстреле. Хоронила близких. Умирала сама. А весной сорок второго долбила ломом сугробы на Невском и убирала со дворов нечистоты. И сейчас вместе с ними недосыпает и недоедает, волнуется за тех, кто на войне, и ждет победы.
Какое же это удивительное, не испытанное ею прежде чувство — общности с этими мужественными, многотерпеливыми, многострадальными людьми. Прямой к ним причастности.
Мусе никогда этого не понять...
— Вы не выходите на следующей?— спросил ее кто-то сзади.
Рая посмотрела в окно, пытаясь сообразить, где едет.
— Нет, я через одну.
И человек, выходящий на следующей остановке, тоже рчень приветливо попросил:
— Тогда позвольте я пройду.
Рая улыбнулась, пропуская его. Как хорошо, когда кругом такие родные люди!.. Мужчина, протискивающийся к выходу, почему-то нисколько не удивился ее улыбке, а тоже улыбнулся. Наверно, он понял Раю.
/
205
Войдя в цех, она громко сказала:
— Здравствуйте!— и посмотрела на всех открытым взглядом.
Сменщица Галя Ершова, передавая журнал, поинтересовалась:
— Ты что это сегодня такая?
— Какая?
Галя пожала плечами:
— Злющая ты была в последнее время.
— Не все же злиться. Серная кислота у нас вроде кончилась? Не выписала?
— Когда же? Вечером склад закрыт. Сама выпишешь.
— Ладно,— сказала Рая.— Никаких происшествий?
— А какие происшествия?—Галя сняла халат, повесила его в уголок за шкафом.— Молоко я на тебя взяла, в колбе в столе стоит.— Молоко — пол-литра — не натуральное, а солодовое — давали рабочим цеха за вр-едность. Пить его было невкусно, а кашу варить хорошо. Рая почти всегда носила его домой — Коле. Какое-никакое, а молоко.
Шагая на склад по заводскому двору, Рая подставляла лицо солнцу, смотрела на небо, на котором не появилось еще ни одного облачка, и ни о чем не думала. Ей просто было хорошо оттого, что лето, греет солнце, над головой синее небо, а впереди — жизнь. В двадцать два года такое состояние время от времени неизбежно должно возникать.
Когда она вернулась в цех, к ней подошла Лариса Павловна. Она выглядела очень озабоченной. Рая с тревогой спросила:
— Что случилось?
— Да с конструкторами поцапалась,— пожалова
206
лась Лариса Павловна.— Прошу сделать пустяковый чертеж, мы тут задумали в цехе небольшую реконструкцию, так им, видишь, некогда! Работы на час, от силы на два — через три ДНя обещают. А мы хотели главному инженеру завтра показать. И не упросишь, я уж и так и этак. До чего любят люди подчеркнуть, что ты от них зависишь!..
— А что за чертеж, покажите,— неожиданно для себя сказала Рая.— Может, я смогу?
— А чего ж не сможешь?—подхватила Лариса Павловна.— Черчение в институте сдавала?
— Пятерка была.
— Сделай, Раюша, пожалуйста. Да побыстрей. За ваннами я присмотрю.— Она протянула Рае листок бумаги, на котором карандашом было что-то набросано.— Видишь, ничего сложного.
— Вижу,— сказала Рая.— Давайте.
— Идем со мной, я тебе дам ватман и хороший карандаш.
— Может, в туши?
— Необязательно. Масштаб я тебе написала.
Нагрузившись бумагой, карандашами, линейками, угольниками, Рая вернулась в препараторскую, уселась чертить.
Прошел час или полтора, и в закуток к ней стали заглядывать люди: то технолог, то Лариса Павловна, то сам начальник цеха: «Как дела, чертежник?» «Скоро кончишь?»
— Я хочу сделать как следует,— не поднимая головы, отвечала Рая.
— Да, конечно, но хорошо бы поскорей, может, мы сегодня еще успеем попасть к Сидоренко.
Сам главный инженер будет рассматривать ее чертеж! От усердия Рая прикусила кончик языка.
207
Марусе Ананьиной больше всего понравилась штриховка.
— Здорово у тебя получается. Будто не рука, а машина проводила.
— У меня по черчению пятерка была!—похвасталась Рая и Марусе.
— Тебе в конструктора бы пойти,— сказала Маруся.
Рая вздохнула:
— Учиться надо.
— Раз у тебя способности — должна учиться. И лет-то кот наплакал. Вот война кончится, полегчает жизнь — и иди.
— К тому времени я совсем отстану.— Рая с Марусей разговаривала, но работу не прерывала.— Товарищи вон на пятый курс перешли. Да и где мне? Наташу и Колю учить надо.
— Ну, наука легко не дается,— назидательно проговорила Маруся.— Если бы легко, так все бы учеными были... До войны, при отце-матери, легко было, теперь трудно, а бросать нельзя.— Она помолчала и вдруг призналась:— Я про тебя, честно скажу, думала: пустой ты человек.
Рая обиделась, покраснела даже. Оторвалась от чертежа:
— Как же ты могла так обо мне думать? Я что, без дела сижу? Чужой хлеб ем? Или на базаре торгую? Вместе с тобой работаю. Как умею.
Маруся немного смешалась, поправилась:
— Ну, не так я сказала. А не нравилось мне: то у тебя ванна выкипит, то в твою смену один брак идет...
— Сколько раз это было!—вскипела Рая.— Можно подумать...
208
Маруся перебила:
— Не серчай. Может, и не много раз, а вот как будто не всерьез ты относишься. Я теперь поняла. Не в том дело, а в том, что не на месте ты. Не твое это дело, оно для тебя случайное, из-за войны. Человек на месте должен быть, тогда от него польза.
— А где мое место? Ты знаешь? И не мешай мне работать, пожалуйста!
— И вовсе зря сердишься. Я тебе твоего места найти не могу, сама должна искать.
И ушла. Только душу разбередила. Права она, Маруся, но ведь говорить легко, куда легче, чем делать...
8
Осень пришла обычная, ленинградская. Город тонул в мокрой мгле — то ли дождь, то ли изморось. Дома потемнели и словно насупились от непогоды, небо повисло над самыми крышами, купол Исаакия ушел в тучи.
Колю приняли в первый класс. Он очень важничал и постоянно давал понять, что нет на свете дела ответственней и трудней, чем выводить палочки и крючочки. Кроме того, он обнаружил, что старшие сестры ничего не смыслят в самых простых вещах, которые так хорошо знает его учительница Ольга Ивановна, и их авторитет находился под серьезной угрозой. Имя Ольги Ивановны — «Ольга Ивановна сказала», «Ольга Ивановна не так говорила!»—стало в доме наиболее употребительным.
В остальном ничего не менялось. Писем от Мити не было, а Рая продолжала их ждать. Это не было острое ожидание, когда исполнения желания ждешь
8 Заказ 1487	209
каждую минуту, каждый час. Оно было привычным, терпеливым, часто безотчетным. Лишь иногда накатывало острое, мучительное, невыносимое, и не сразу удавалось взять себя в руки.
Приближались Октябрьские праздники. Рае поручили украсить цех. Она взялась за это с неохотой, ссылаясь на множество домашних дел, Лариса Павловна отговорок не приняла:
— Дома Наташа поможет, а мы без тебя не обойдемся. Сама посуди — кто лучше тебя с этим справится?
— Так уж и сошелся на мне свет клином,— сказала Рая, стараясь скрыть, что польщена.
— Ладно, не ворчи,— Лариса Павловна была в благодушном настроении.— Помощников тебе выделим, материалы дадим. И про стенгазету не забудь.
— Еще и стенгазета?!—запротестовала Рая.
— Скажи, пожалуйста! Какое страшное дело!
— Ладно,— смирилась Рая. Спорить с Ларисой Павловной все равно бесполезно.— Только чтобы вы первая заметку дали.
— Будет тебе заметка. И даже юмор и сатира. Юрий Сергеевич обещал.
Просто передохнуть стало некогда! Приходилось оставаться после работы. Мало того, что надо было, ползая по полу, писать на кумачовых полотнищах лозунги, делать газету и, кроме того, выполнять свои основные обязанности. Ей к тому же продолжали подбрасывать чертежи: что-то начальство потребовало уточнить и изменить, не идти же на поклон в КБ, тем более они такие несговорчивые?.. А тут еще заболела нормировщица, и опять никому, кроме Раи, нельзя было доверить ее работу. Хоть разрывайся на части. Рая жаловалась Наташе, но самой приятно
210
было, что такая незаменимая и всем нужная. Когда в цех поступили новые детали и надо было рассчитать нормы, Рая взялась за это дело со всей серьезностью. Не хватало еще писать карандашом столбики, делить, умножать: два пишем, три в уме! Принесла из дому логарифмическую линейку, которая столько лет без надобности валялась в ящике письменного стола, и за час составила нормы. Так сладостно было снова коснуться бело-лаковой поверхности линейки, передвинуть движок и в один миг узнать, сколько будет 3,27, помноженное на 4,32. В институте, конечно, задачки были потрудней, но разве в этом суть? Главное в том, что языкастая, самоуверенная, скупая на похвалы Маруся Ананьина с уважением поглядывает на мелькающую в Раиных руках линейку и одобрительно заключает:
— Вот и ученье тебе пригодилось. Во как быстро считаешь!
А Ларисе Павловне Маруся сказала:
— Нашла ты ключ к девке.
— Между прочим,— возразила Лариса Павловна,— это даже не ключ, а простая отмычка, к каждому подойдет. Человеку необходимо быть нужным, знать, что нужен, необходим зачем-то другим. Тогда он горы свернет. Однако мы порой ленимся ее в руки взять, предпочитаем сетовать на многочисленные людские пороки.
— Конечно, у человека должен интерес быть,— согласно кивнула Маруся.
Четвертого ноября на торжественном праздничном собрании зачитали приказ, в котором объявляли благодарность и премировали лучших рабочих цеха. Когда Рая услышала и свою фамилию, то от неожиданности и смущения покраснела до слез. Премии выдали
8*
211
тут же. Рая, не заходя домой, решила истратить Дейь-ги в коммерческом магазине.
На улице лил дождь, но она его не замечала: какой там дождь, когда все в тебе поет? И что ноги насквозь промочила, заметила только дома.
— Ой,— сказала Наташа,— на тебе сухой ниточки нет! Скорей переодевайся.
Коля делал уроки. Топилась печка. Желтые и красные блики бегали по стенам, комната показалась Рае даже уютной. Она выложила покупки, сбросила мокрые туфли и, грея у печки руки, наблюдала за эффектом, который произвела ее расточительность.
— Эклеры!—восхищенно сказала Наташа.
— Что это?— недоверчиво спросил Коля, силясь, по-видимому, вспомнить, где он раньше видел их, и предчувствуя, что это что-то вкусное и сладкое.
— И чайник, наверно, уже вскипел,— вскричала Наташа, выбегая на кухню.
За окном шумел дождь, стекая по стеклам, словно их беспрерывно поливали сверху из ведра. Тучи, казалось, закрыли небо и солнце навсегда. Люди на улице зябко горбились от холода и ветра. А Рая, Наташа и Коля сидели в теплой комнате, слушали, как гудит в печке огонь и то и дело с треском отлетают от поленьев угольки, пили чай с колбасой и пирожными и, перебивая друг друга, вспоминали довоенную жизнь. Вспоминали, собственно, Рая и Наташа, Коля поддерживал разговор своими «почему, «как» и «зачем».
Постепенно, однако, разговор становился все более вялым. Непривычно обильная еда, тепло разморили их. Потянуло ко сну. Они уже начали пристраиваться кто где, как требовательно и настойчиво зазвенел в коридоре медный колокольчик.
212
— Кто бы это?— удивилась Наташа.
— Ступай открой.
Но кто-то из соседей уже открыл дверь. Топот нескольких пар ног, громкие голоса быстро приближались. Неужели?..— только и успела подумать Рая, различив в этом гвалте глуховатый басок Сергея Туманова: «Пропусти вперед даму, Марк! И куда, интересно, ты прешься?»
— Ребята!—сказала она, спуская с дивана ноги и оправляя юбку.— Пришли!
Они уже стояли на пороге: Сергей, Ольга и Марк Полянский.
— А ты полагала, что мы оставим тебя в покое и гордом одиночестве?— спросил Сергей.— Входите, дамы и господа. Разрешите представить: сестры и брат Воронины. Обратите внимание на этого юного отпрыска: давно ли ходил пешком под стол...
Коля глазел на Сергея, раскрыв рот от восхищения.
— Вам, конечно, знаком этот трепач?— перебил Сергея Марк.
— Ой, ребята, как я рада!
— Радоваться некогда. Быстро собирайся, мы празднуем сегодня в общежитии двадцать седьмую годовщину Октября и имеем честь предложить тебе присоединиться. Возражений нет?
— Возражений нет,— сказала Рая и тут же вспомнила, что у нее промокли туфли и ей нечего надеть. Не идти из-за туфель?!—Я сейчас, минуточку подождите!— и побежала к тете Варе одолжить туфли и чулки.
Еще не было такого затруднения, из которого тетя Варя не выручила бы Раю. С тех пор как погибла мама, она постоянно помогает ей. Как если бы Рая была
213
родной дочкой. И продукты по карточкам для них берет, и за Колей присмотрит. А то вымоет на кухне пол в Раину очередь: «У себя мыла, так уж заодно». Или принесет с рынка морковь: «Совсем Коля без витаминов», или свой ордер отдаст: «Дали мне какую то сорочку дамскую, а на что она мне? Я трикотажное не терплю. Может, Наташе пригодится?»
И сейчас тетя Варя с готовностью полезла в шкаф, вынула две пары чулок:
— Какие тебе больше нравятся? Эти, смотри, со стрелками, еще до войны в Пассаже покупала, не пригодились.
Рая выбрала «со стрелками».
Туфли нашлись старенькие, со сбитыми набойками, но вполне приличные на вид. А главное, к ним были и галоши. Рая их тут же надела, так и пошла к себе.
Сергей носился по комнате с Колей на закорках. Коля восторженно вопил. Он был очень огорчен, что эти веселые гости так быстро от них уходят. Спущен* ный на пол, постарался задержать: стал показывать свои тетрадки. Пришлось посмотреть и выразить восхищение.
— Давай учись, брат,— сказал Марк, потрепав Колю по вихрам.— В следующую четверть приду проверю. Чтобы ни одной тройки, понял?..
9
Расходились в тот вечер поздно. Рая первой вышла на темную лестницу и сбежала с пятого этажа. Лестница пахла сырым камнем и плесенью. В вестибюле в свете синей лампочки влажно мерцали чугунные перила. Едва виднелась
214
чудом уцелевшая мраморная статуэтка, когда-то поддерживавшая обломанный теперь светильник. Наверху хлопнула на пружине дверь. Сергей, свесившись в пролет, крикнул:
— Рая-а-а!—Эхо гулко пронеслось по всем пяти этажам.
— Я тут!— откликнулась Рая.
На лестнице было темно, а перед Раиными глазами все еще стояла ярко освещенная комната общежития, смеющиеся лица. В ушах звучали веселые голоса, смех, остроты. Давно ей не было так весело, она даже и не думала, что когда-нибудь будет. На столе — винегрет, селедка, картошка в мундире и без масла, дешевая колбаса — военно-студенческое угощение, а до чего вкусно!
Из тех, кто был на вечеринке, Рая не знала двоих: второкурсницу Лену и юношу в выгоревшей гимнастерке без погон и с золотой нашивкой ранения над карманом. Когда Рая пришла, он, ткнув себя в грудь, сообщил:
— Константин Лукаш, третий курс радиотехнического факультета.— У него были светлые, зачесанные на пробор непослушные волосы, большой лоб, толстые добрые губы на худом скуластом лице.
Сергей пояснил:
— До войны Лукаш учился в электротехническом, но мы ему понравились больше, воспользовался, что наши ряды поредели, берем всякого, кто попросится...
Ольга спокойно прокомментировала:
— Круглый отличник.
— Ну, это он там был,— не смутился Сергей,— з у нас еще посмотрим.
Лукаш добродушно улыбался.
215
— Он тебе поможет к сессии подготовиться,— сказала Ольга.— Поможешь, Костя?
— Да он диод от триода не отличит!
— Помогу, конечно,— с готовностью откликнулся Лукаш.
— К какой сессии? — не поняла Рая.
— Видал, Марк, а? Никакой сообразительности. А мы с тобой из-за нее чуть на дуэли когда-то не подрались. Шпаги нам в магазине не продали. Не поняли нас.
— Помолчал бы ты лучше, Сережка,— сказала Ольга.
— Ладно, слово передаю Олечке Холодковской, она у нас серьезная, положительная...
— Послушай,— вмешался Марк, подсаживаясь к Рае.— Всего месяц, как занимаемся. Каких-нибудь две лаборатории. Ну, три. Догнать — раз плюнуть.
Рая наконец поняла, рассердилась:
— Вот не люблю пустых разговоров! Знаете же: мне работать надо! Заочного и вечернего, насколько мне известно, у нас нет. И забыла я все. Три лаборатории! Смеешься ты, что ли, надо мной?
— До чего темпераментная женщина!
— Перестань, Сережка,— всерьез обиделась Рая.— Нельзя же человека по больному бить.
— А ты сначала выслушай другого человека. Прежде чем кидаться.
Рая хмуро замолчала.
— Мы о тебе в деканате говорили,— сказала Ольга.— Декан у нас новый, Юрловский погиб, ты слыхала? Но тоже человек хороший, все понял, обещал поговорить с директором, чтобы тебе разрешили необязательное посещение лекций...
216
— Так еще не разрешили?
— Глупая!—вскричал Сергей.— Я же за это взялся! А тебе известно, что уж если я взялся...
— Ладно,— сказала Рая.— Вот когда директор разрешит...
— Интересно получается. Мы будем бегать, хлопотать, все устроим, а ты опять заупрямишься?
— А если не справлюсь?
Почему-то сейчас разговор не казался ей бессмысленным. Если необязательное посещение лекций, то, пожалуй, можно над этим подумать. Все-таки она сказала:
— Да и забыла я все.
— Фу-ты ну-ты,— проворчал Сергей.— А говорят, блокаду пережила, никакие трудности ей не страшны. Одна ты, что ли? На необитаемом острове? Тянем-потянем, вытянем как-нибудь такую тушу. Ты гляди, какие у нас ребята — добры молодцы!
Рая не могла не улыбнуться.
Марк Полянский громко объявил:
— Первый вопрос повестки дня считаю исчерпанным. Переходим ко второму. Прошу за стол, нальем бокалы, то бишь стаканчики граненые, поднимем их за мир! Чтобы к следующему Октябрю на земле не осталось ни одного фашиста!..— он переждал, пока рассядутся, разольют вино по стаканам.— А третий пункт повестки дня — предупреждаю, чтобы не объедались,— танцы!.. Сохраняйте талии!..
Дождь прошел. В черной, почти неподвижной воде Фонтанки отражались редкие, горящие вполнакала уличные фонари.
Сергей и Костя вызвались проводить Раю домой.
217
Ольгу пошел провожать Володя Бабич, и Рая, шагая между спутниками, думала о Володе, о том, что такую верность редко встретишь! Сколько уж лет ни на кого не посмотрит. А она — только что терпит. Командует. Пусть поищет другого такого... А что поделаешь, если нет любви? У нее — к нему, у него — ник кому, кроме нее?..
— ...Ты с этим не тяни,— услышала она над ухом голос Сергея,— иди к директору сразу же после праздников. Громов Аркадий Алексеевич. Запомнила? Повтори.
— Молодой?
— На глазки свои не рассчитывай. Пожилой. Сорок пять, не меньше. Ты ему скажи...
— У меня что, своей головы нет?—рассмеялась Рая. Что-то она сегодня готова была смеяться по любому поводу.
Костя Лукаш, который весь вечер был очень оживлен, на пару с Сергеем выполнял роль тамады за столом, сейчас шагал молча и лишь изредка, поддерживая Раю за локоть на переходах, говорил заботливо: «Осторожно, лужа>,— или что-нибудь в том же духе.
Только у самого подъезда сказал:
— Значит, договорились заниматься вместе?
— Когда это мы договорились?—деланно удивилась Рая.
— Костя, я тебя предупреждал: она ужасная ломака. Я бы на твоем месте ни за что...
— Договорились,— решительно и твердо сказала Рая.
— Я обычно занимаюсь в Публичке,— сказал Лукаш.— Но можно и у нас в общежитии, в рабочей комнате.
218
— Вы разве в общежитии живете?—вырвалось у нее. Значит, он вышел специально, чтобы ее проводить? Ей показалось, что даже в темноте видно, как он покраснел.
— А я разве не говорил?
— Интересно, что привязалась к человеку? Прогуляться, что ли, нельзя?
Но Костя уже справился с собой и спокойно сказал:
— Моя группа — Р-34.
— Ты туда и просись!—не преминул посоветовать Сергей.— Хорошая группа. Конечно, если бы не Лукаш.
— Хоть бы сколько-нибудь ты за войну изменился!
— Зачем это мне меняться?
Рая протянула ребятам руку:
— До свиданья.
Ощутила два крепких, дружеских пожатия.
Она некоторое время постояла у подъезда, глядя им вслед.
Дойдя до угла, они оглянулись, помахали, она помахала ответно и стала подниматься к себе.
Зажгла настольную лампу. Начала было раздеваться, чтобы лечь спать, но не утерпела: пододвинула к шкафу стул, достала конспекты. С них полетела пыль. Она обтерла тетрадки: «Высшая математика*, «ТОЭ>, «Сопротивление материалов*. На всех обложках было еще написано: «Р. Воронина, гр. Р-21*. Второй курс радиотехнического факультета, первая группа, вот что означало «Р-21>...
219
10
Первый экзамен на радость всем Рая сдала на пятерку.
— Ты — гений!—восхищенно орал Марк Полянский.
— А, между прочим, притворялась дурочкой, помните?— Сергей победоносно оглядывал окруживших Раю ребят.
Она сияла. Как ни старалась сделать лицо если уж не совсем серьезным, то хотя бы не таким откровенно ликующим, ничего у нее не получалось: улыбка до ушей.
Все-таки первый блин не комом! А сколько раз хотела бросить: не хватало сил. Идти после работы в читальный зал, когда устала, не выспалась, а дома Наташа с Колей, о них сердце болит: что поели, сделал ли Коля уроки, долго ли Наташа в очереди за продуктами простояла, школу ведь кончает, ей бы не в очередях, а за книгами!.. Наташа помогала безропотно, но Рая жалела сестренку, очень уж много на нее взвалила. Поэтому сама, как бы поздно ни возвращалась из Публички, шла прямым ходом в ванную постирать или на кухню приготовить на завтра обед. До кровати добиралась чуть не ползком, утром не могла разлепить веки, обещала себе: все, не буду учиться. Не могу больше, я спать хочу!.. А когда ночная смена, и того не легче. За день насидишься на лекциях, в лабораториях, дома та же стирка, уборка, готовка, на завод заявляешься — впору лечь отдыхать, а не то, чтобы с ваннами возиться. «Нет, нет,— говорила себе Рая,— хватит, попробовала, людей послушалась, а через себя не перепрыгнешь. Ни в какую Публичку сегодня не пойду». Но подходило время —
220
шла. Скорей всего, потому, что там ее ждал Костя Лукаш. На одном и том же условленном месте: шестой стол у окна. И Рае занято рядом. Если она не придет, то вместо того, чтобы заниматься, он будет то и дело озирать зал: в каждой входящей и проходящей между столами женской фигуре видеть ее. Никак нельзя было его обмануть. Уговаривала себя: скоро сессия, не сдам — брошу, сдам — можно будет отдохнуть...
Сейчас она об этом вспоминала и еще о том, как ходила тогда, в ноябре, к Громову, директору института. Боялась ужасно, хотя неизвестно чего. Всегда, наверно, страшно чего-то просить.
Но как только переступила порог кабинета, успокоилась. Громов вышел к ней навстречу из-за стола, невысокий, плотный мужчина, поздоровался за руку, посадил на стул против себя, поглядел на нее внимательно и сам первый начал:
— Мне о вас говорили. Конечно, не по закону мы поступаем,— тут он хитровато улыбнулся и совсем Раю к себе расположил,— но ведь законы на все случаи не учтешь? Сделаем для вас исключение. Как для героини ленинградской обороны и хорошей студентки.
— Ну, какая я героиня,— смутилась Рая.— Прямо не знаю, как мне вас благодарить.
— За что же?
— Да вот — за исключение,— и они оба понимающе рассмеялись.
— Учитесь хорошо, что еще нам нужно от студентов?..
Если бы она сегодня двойку получила, он бы вмиг узнал, а про пятерку кто ему станет докладывать? Даже обидно. Но не настолько, чтобы хоть сколько-нибудь омрачить радость. А тут еще Костя:
221
— Я бы вам шестерку поставил, так вы здорово отвечали!
Что по сравнению с этим недосланные ночи? Смешными казались все страхи и колебания.
Рая почти бежала домой. «Молодец я, молодец!» Жаль, что Митя не знает, какой она молодец. Он бы остался доволен. Он же понимает, что это не легко, а еще как трудно! Неужели он никогда не узнает об этом, никогда не порадуется за нее?..
Она приостановила свой бег, пошла тише. Вот как раз именно на этом месте, в июле сорок первого, они встретились.
Она возвращалась из института, в уме перечисляя, что ей надо взять с собой на строительство оборонительных укреплений,— завтра рано утром был назначен отъезд. Она так задумалась, что когда какой-то человек оказался на ее пути, не подняла головы, а попыталась его обойти. Она сделала шаг вправо; человек, натолкнувшийся на нее, сделал шаг влево и опять загородил ей путь. Но и тогда она не подняла головы, только рассердилась на неуклюжего прохожего. Когда же и в третий раз все повторилось, она вскинула гневно голову и онемела: перед ней стоял Дмитрий Николаевич.
— Ох, извините,— пробормотала она.
— Это я должен извиниться.— С лица его сошла улыбка, он спросил: — Вы торопитесь?
Конечно, она торопилась. Надо было собраться в дорогу. Она ответила: «Нет», и они повернули к Летнему саду.
В городе тогда еще совсем не ощущалась война, и все были настроены оптимистически. Если и не все, то большинство горожан, далеких от военных действий. Вот-вот должен был наступить перелом, фаши
222
стов погонят вспять. Ни одной бомбы тогда еще не упало на улицы, не сгорели Бадаевские склады, на Невском было полно людей, в скверах девочки прыгали через скакалки, около театра музкомедии букинистический магазин бойко торговал книгами. О войне напоминали только мешки с песком, закрывшие нарядные зеркальные витрины, да дворники с противогазами через плечо, стоявшие в охране своих домов.
Рая поздно вернулась домой, отец, который никогда ее не ругал, был вне себя: все так волновались! А она смотрела на него счастливыми глазами и не понимала: почему он сердится?
— Что ты улыбаешься?— вскипел он.	~
— Ну, не могу я иначе!—призналась она и потерлась лицом о его жесткую щетинистую щеку. Он сразу смягчился, прижал ее к себе и больше ничего не сказал.
Как бы он сейчас за нее порадовался! А мама?..
Рая одним махом взлетела по лестнице на третий этаж. В дверях натолкнулась на Мусю — встретилась с ее неприязненным взглядом: с того памятного вечера они не разговаривали. Но сейчас Рая улыбнулась Мусе — улыбнулась насмешливо и торжествующе, чувствуя себя высоко-высоко по сравнению с ней.
Распахнув дверь в комнату, Рая крикнула:
— Наташка, я получила пять по деталям машин! Наташа смотрела на нее как-то странно и нисколько не обрадовалась.
— Чего это с тобой? Ты не рада?—В самом деле, что ей Раина пятерка? Разве она поймет? Рая обиделась. Прошла к столу, бросила на него портфель.— Наверно, думаешь, что легко? Раз плюнуть?
223
Наташа опять ничего не ответила, у нее были какие-то чужие и пустые глаза, Рая вышла из себя:
— Ну и тумба ты бесчувственная!
Она тут же пожалела о своей грубости, Наташка ее не заслужила. Ждала отпора: сестра не терпела, когда ее ругали. Но она и на «тумбу бесчувственную* не отреагировала. Тогда Рая спросила обеспокоенно:
— Что случилось?— и поглядела в сторону, где стояла кровать Коли. Нет, братишка спал, свернувшись в комочек и неслышно дыша. Так спят только здоровые дети.
Тогда Наташа протянула Рае какие-то конверты. На одном почерк был незнакомый, обратный адрес — полевая почта, и Рая положила его на стол. А другое...
— Так это же от Мити!—закричала она.— Наташа, это от Мити! Ты уже прочитала?—конверт был вскрыт, ясно, что прочитала. Но в такую минуту не хотелось сердиться на сестру — она ведь вместе с Раей так долго ждала этого письма. Рая вынула его из конверта. Оно было написано на листках, вырванных из середины тетради: четыре убористо исписанных страницы.
«Милая, голубка моя!» — начиналось оно. Рая три раза прочитала эти слова и, прежде чем читать дальше, повторила, шевеля губами, в четвертый: «Милая, голубка моя!..» Он писал, что все это время был так далеко, что никакой возможности не было сообщить что-нибудь о себе. Что он столько увидел и столько пережил, что и месяца не хватит, чтобы обо всем рассказать. Но что сейчас он к ней гораздо ближе и будет писать часто, только пусть она скорей напишет ему о себе, он извелся от неведения, от беспокойства
224
за нее. Он писал, что любит ее, что... О господи, бывает же на свете такое счастье!..
Рая дочитала письмо и взглянула на сестру. На ее лице было написано такое отчаянье, такое горе!
— Ты можешь объяснить наконец, что с тобой?! Смотришь, как будто похоронила кого-нибудь.
Наташа вдруг всхлипнула, плечи ее затряслись, она схватила со стола второе письмо.
— Читай!
— «Уважаемая Раиса Васильевна! Погиб наш дорогой товарищ и командир Дмитрий Николаевич Нестеров...» Что такое, Наташа? Что они тут пишут? Погиб?! Так вот же письмо от него! Ты ведь читала? Они ошиблись! Они думали, что он погиб, а он жив—так ведь часто случается, ты же знаешь!
— Они вынули то письмо из его гимнастерки вместе с партийным билетом,— сказала Наташа, голос ее сорвался, и она громко, не в силах больше сдерживать себя разрыдалась.
Рая снова взяла письмо. «Уважаемая Раиса Васильевна!» Буквы прыгали, словно тонули, то выныривая, то погружаясь в темную воду Фонтанки.
Она не дочитала это письмо.
Шла весна сорок пятого года. Почти каждый день гремели победные салюты и радио разносило торжествующие залпы по всей стране, по всему миру. Гремели салюты, на улицах, долго живших во мраке затемнения городов, зажигались огни, а с фронта почтальоны все еще приносили вести о погибших.
225
Погиб Дмитрий Николаевич Нестеров.
Больше Рая не сдавала экзамены. Она и слушать никого не хотела.
На заводе Лариса Павловна добилась, чтобы ее взяли в радиолабораторию. Рая не возражала, ей было все равно. Ей теперь вообще было все — все равно.
И все же, когда первый раз пришла на новое место работы, какой-то кусочек сердца словно бы немного оттаял, таким близким и родным на нее повеяло. Гудят трансформаторы, теплятся в приемниках желтыми огонечками серебристо-черные лампы, пахнет нагретым лаком, звучат понятные слова: «эмиссия», «сопротивление», «падение потенциала», «амплитуда»... Совсем как в лабораториях института. Тихо, тепло, не то, что в цехе, который невозможно осветить и обогреть.
Мужчина в лаборатории на всех один — Сева Ковальчук, техник. Отвоевался, оторвало ему ступню, ходит, прихрамывая, авторитета большого (балагур, вроде Сережки Туманова) не имеет, но любят его все: Севочка да Севочка, только и слышно. Севочка, помоги, Севочка, подними, Севочка, отнеси, припаяй, объясни. И он к своей «женской роте» сердечно расположен. Вроде бы по-братски и поровну делит любовь, но и не совсем по-братски, а так, чтобы каждой его мужское внимание было приятно и хоть чуть-чуть грело. Много чего поважнее война у них отняла, но и без него трудно — без этого мужского внимания, заботы. У кого, как у Раи, ее мужчина погиб, у другой еще не вернулся, иные по молодости не успели до войны обзавестись, а теперь откуда их взять?.. Сева старается хоть отчасти собой заполнить пустоту. И не без успеха. Только к Рае ни с какой стороны подобраться не может: и так, и этак, а без толку. Все-таки иногда
226
удается вызвать улыбку на ее лице, но до того слабую, что долго не держится, сразу гаснет.
Рая долго не хотела — себе хотя бы — признаться, что ходит на работу не только по необходимости, но что ее туда тянет. Там ей лучше, чем дома. Дом — большая запущенная комната, руки не лежат что-то делать; поскучневшие от ее долгого унылого молчания и частых слез сестра и брат, опостылевшие заботы о том, чтобы их накормить. Никаких неожиданностей и ничего впереди. Нет Мити.
На работе хоть на несколько часов — хочешь не хочешь, а от этого главного, с чем ни смириться, к чему ни привыкнуть,— отвлечешься. С кем-то заспоришь, чему-то удивишься, чему-то порадуешься.
Она не сразу заметила, что пришла весна. С моря подуло весенними ветрами, потемнел лед на Неве. В апреле вдруг вырвалось из темных зимних туч яркое теплое солнце, в один день растопило остатки снега, высушило асфальт, заиграло в уцелевших или вновь вставленных стеклах.
Наташа несколько раз напоминала Рае, что и им надо бы вставить стекло во вторую раму. «Как-нибудь потом»,— отмахивалась Рая. А когда Наташа, заняв денег у тети Вари, сделала это сама, Рая не сразу и заметила, как посветлело в комнате.
Наташа и Коля старались поменьше попадаться ей на глаза: никогда не знаешь, за что от нее попадет. На все вопросы только «да» и «нет», другого не услышишь. Она жила как во сне. Делала то, что надо было делать: стирала, готовила, шила. Но не всегда помнила, как и когда сделала то или другое. Однажды обнаружила, что у Коли совсем обносилась курточка, принялась шить новую. Из старого отцовского пиджака.
227
Кроить она не умела, все у нее получалось не так, как надо, она нервничала, долго мерила и сердилась на брата, которому не стоялось на месте. Как-то за примеркой их застала тетя Варя. Поглядела-погляде-ла, решительно отстранила Раю, быстро наколола на Коле курточку, отпустила его гулять и сказала:
— Я у себя на машинке дошью. На руках ты год провозишься.
На другой день курточка была готова. Даже Рая немного оживилась, увидев, как она ладно сидит и как засияла мордашка у брата. Он покрутился перед зеркалом и побежал по соседям похвастаться обновкой. Соседей ему показалось недостаточно, тем более что половина комнат была на запоре, и он уже подумывал, как бы улизнуть на улицу. Но на счастье зазвенел колокольчик, и он побежал открывать дверь.
Гостей было трое: тот самый веселый Сережа, который как-то катал его на закорках, Оля, с которой Рая почему-то вечно ссорится, хотя та помогала ей делать уроки, пока Рая еще занималась, и один незнакомый. На нем была гимнастерка с золотой нашивкой ранения и кирзовые сапоги. Коля мигом сообразил, что он, как и Сережа, солдат с фронта, и впился в него глазами.
Солдат на Колю не смотрел, не видел его восхищения. Он смотрел на Раю. Тогда Коля спросил:
— А вы пехотинец или артиллерист?
Тут солдат его увидел, улыбнулся:
— Здорово, брат. Я — радист. Константин Лукаш. А ты?
— А я Коля. Воронин,— не сразу добавил он, и они по-взрослому тряхнули друг другу руки.
Самое время было обратить внимание на курточ* ку, и Коля закричал, адресуясь ко всем сразу:
229
— Смотрите, что мне тетя Варя сшила!
Он, конечно, не ошибся: в лице гостей нашел тонких и внимательных ценителей. Его заставили раз десять повернуться вокруг себя, каждый пощупал мате риал, а цвет, накладные карманы и пуговицы получили всеобщее одобрение.
Рая со снисходительной улыбкой наблюдала эту сцену. Потом выпроводила брата на улицу.
— Скоро девять лет, а глупенький,— виновато объяснила она.
— Небось ты в девять лет была ума палата,— хмыкнул Сергей, перелистывая какой-то Раин конспект, взятый им из кучи тетрадей на письменном столе.
И все надолго замолчали.
Костя сидел, сгорбясь, положив большие жилистые руки на колени и глядя в пол. Он был здесь второй раз. Первый приходил вместе с ребятами вскоре после того, как Рая перестала посещать занятия и не появлялась в Публичке. На нее тогда смотреть было больно, и о чем-нибудь говорить бесполезно. Ему объяснили, какой замечательный человек был Дмитрий Николаевич Нестеров. Ничем нельзя было помочь Раиному горю. Решили дать ей время свыкнуться, прийти в себя, но шло время, ее навещали то одни, то другие, но общий язык не находился. Словно решила заживо похоронить себя, такое у всех было впечатление, они делились им с Костей. А он не считал себя достаточно близким ей товарищем, чтобы без приглашения являться в дом. Сегодня Ольга уговорила: «Ты все-таки посторонний, на «вы» разговариваете, при тебе не будет хоть на нас кидаться». Он и пошел, а теперь чувствовал себя лишним. Набрел взглядом на отставшую от стены штепсельную розетку, обрадо
22?
вался, что дело себе нашел. Достал из кармана перочинный нож, принялся отвинчивать. Рая мельком поглядела в его сторону и опять отвернулась.
Она ничего не сказала, а подумала о его руках — больших, сильных и умелых. Часто вместе с ним делала лабораторные работы, еще тогда заметила. Своими большими и с виду неуклюжими пальцами он захватывал самые тонкие проводочки, добирался до дальних уголков приборов.
Светлоглазое худощавое лицо, которое она так часто видела оживленным и словно бы просветленным от одного того, что вот явилась она в Публичку или на лекцию, было сейчас невеселым. Она никогда не вникала в Костину жизнь и заботы, как должное принимала его внимание и помощь. А кем она вообще интересовалась?.. Другие бы давно от нее отступились, сколько 1йожно? А они ходят, уговаривают, чего только не терпят! Словно им это нужно, а не ей.
— Вы чем-то расстроены, Костя?— вопрос вырвался неожиданно и прозвучал с искренней тревогой.
Он вскинул на нее глаза, через силу улыбнулся: — Нет, что вы! Все молчат — вот и я молчу.
Сергей закрыл тетрадь, положил ее на стол, прихлопнул ладонью.
— Один раз в жизни хотел человек помолчать, а ты не даешь. Он же рта не закрывает!
Нельзя было не рассмеяться. Рая, смеясь, сказала: — Ты его с собой спутал.
— От женщины справедливости не жди,— проворчал Сергей и кивнул на стол: — Долго они у тебя пылиться будут? Весенняя сессия на носу, считать умеешь? Ты, конечно, у нас почти гений, а все-таки не мешало бы поторопиться, как бы не засыпалась.
— А, думаешь, не опоздала? Не засыплюсь?
230
— От Костиной группы, конечно, отстала,— вмешалась Ольга.— Но у нас на третьем курсе есть одна группа первого семестра, они будут сдавать сейчас за зимнюю. К ним подключиться тебе ничего не стоит.
Сергей сказал:
— Везет же людям. И группа есть такая же отставшая. Все условия тебе созданы.
— Я вам помогу,— сказал Костя. Ему пришлось откашляться, он вдруг осип.
— Как же вы мне теперь поможете, когда у вас другие экзамены?— с сожалением напомнила ему Рая.
— Тем легче!—он уже справился с собой.— В два счета вам объясню. К тому же вы ведь зачеты сдали, лабораторные у вас тоже все сделаны.
— В самом деле!—обрадовалась Ольга.— Тебе же только досдать.
— А меня еще не отчислили?—вдруг забеспокоилась Рая.
— Кто это позволит тебя отчислить?.. Громов, между прочим, твоей персоной недавно интересовался.
— Громов?—испугалась Рая. Вот уж перед кем не хотелось бы ей выглядеть плохо. Как он тогда сказал: «Сделаем для вас исключение, как для героини ленинградской обороны и хорошей студентки». Вот тебе и «хорошая студентка».— Что ему сказали?
— Сказали, что ты болеешь, но уже на поправку идет, в весеннюю сессию догонишь, а зимнюю начала сдавать на пятерки...
— Спасибо, ребята,— сказала Рая.— Мне так неудобно перед Громовым...
— Неудобно! Оставь свои дамские всхлипы, поблагодари Лукаша за розетку. Тоже, радист называется, не можешь в порядке проводку держать...
231
— Кому я определенно не завидую, так это твоей будущей жене,— сказала Рая.— Затюкаешь ты ее, Сережка!
— Еще позавидуешь. Тебя-то уж я в жены ни за что не возьму, так и заруби себе на носу. Такую упрямую...	/
Рая погрустнела:
— Не надо, Сереженька. Ты же знаешь...
— Все знаю, Раюша.— Сергей почувствовал себя виноватым, подошел к ней, обнял за плечи.— Но ты же у нас молодчина, да?
У Раи на глаза навернулись слезы, она взяла себя в руки,сказала, как могла, спокойней:
— Да, надо жить. И с этим не поспоришь.
Костя, выждав, пока она успокоится, сказал:
— Завтра я буду ждать вас в Публичке. На нашем месте. Я приду туда к четырем.
— Я смогу не раньше шести.
— Договорились.
...— Как это тебя надоумило — про Громова?— спросила Ольга Сергея, когда они с чувством исполненного долга шагали по Невскому.
— Психология — она великая вещь!—самодовольно объявил Сергей.— У Громова других забот нет, как наша Раиса Воронина!
— Ты что, соврал?—изумился Лукаш.
— Ложь во спасение, друг мой,— это не ложь. А я почувствовал — требуется еще одна капля. Чтобы ей легче было решиться. Вспомнил, как она от Громова вышла — чуть что не на крыльях летела... Эх, думаю, была не была.
— Еще немного, и я признаю тебя гениальным,— торжественно провозгласил Лукаш. -
232
Он добродушно толкнул Сергея в плечо, тот не остался в долгу. Наверно, они были немного похожи на пьяных, Ольга сурово одернула:
— Перестаньте дурачиться, на вас оглядываются
Тогда они изобразили на лицах святое смирение, подхватили Ольгу под руки и несколько метров прошли по тротуару благовоспитанной походкой. Ольга смеялась и пыталась вырваться из крепких рук — на их вытянутых лицах не дрогнул ни один мускул.
Потом все-таки не выдержали и расхохотались, хотя видимой причины для такого веселья не было.
Разве что очень уж хорошее настроение...
С тех пор прошло немало лет. Все эти годы мне не приходилось бывать в Ленинграде, и Раин след потерялся.
И вот совсем недавно в руки попался какой-то технический журнал. На одной из страниц под заголовком статьи мелькнула фамилия: Воронина. Я вгляделась внимательней: «Р. В. Воронина, кандидат технических наук>. Рая?! И как бы специально для того, чтобы не оставалось сомнений, какая именно Р. В. Воронина написала статью, в левом углу страницы редакция поместила фотографию автора. На меня смотрели знакомые милые глаза под вздернутыми темными бровями. Черные волосы крупными кольцами — как когда-то давно, до войны,— обрамляли лицо, немного округлившееся с тех пор, как мы виделись последний раз. Рая! Конечно, это она. Статья называлась сложно, а для неспециалиста и вовсе непонятно. Из коротенького предисловия к ней явствовало, что посвящена она какой-то новой разработке в области
233
радиотехники, и одним из инженеров, принимавших в ней участие, является автор статьи.
Что ж, ничего, собственно, не было в этом удивительного и неожиданного. И все-таки, подумалось невольно, сколько за этим скромным, набранным петитом «кандидат технических наук*, скрыто упорства и мужества. Преодоления себя. И как необходим человеку локоть друга.
1958 г.
Содержание
МЫ —ЗЕМЛЯНЕ....... 3
ЛОКОТЬ ДРУГА.....149
Перуанская В. В.
П27 Мы — земляне: Повести.— М.: Сов. Россия, 1981.—240 с., ил.
События, о которых рассказывается в повестях, разделены временем: повесть «Мы — земляне» — о современных молодых людях, о наших днях; «Локоть друга» — о молодежи сороковых годов, о тяжелых днях ленинградской блокады. Писательницу Валерию Перуанскую интересует процесс становления личности, поисков молодыми людьми своего места в жизни. Повести позволяют увидеть то общее, что наследуют современные юноши и девушки у своих старших товарищей, предыдущего поколения.
П 70803-245 .инф,—81 4803010102 №-105(03)81
Р2
ОПЕЧАТКА В ВЫПУСКНЫХ ДАННЫХ
Напечатано	Следует читать
Бумага тнпогр. № 1 Цена 40 к.	Бумага тнпогр. X 2 Цена 35 к.
Для детей среднего и старшего школьного возраста
Валерия Викторовна Перуанская
МЫ-ЗЕМЛЯНЕ
Редактор Э. С. Смирнова
Художественный редактор И. И. Рыбченко Технические редакторы М. У. U.-U И И. Калитонова Корректор А. 3. Лазуткина
ИБ № 2835
Сдано в набор 27.11.80. Подп. в печать 26.03.81. Формат 70Х108*/з>. Бумага тнпогр. № 1. Гарнитура литературная. Печать высокая. Усл. печ. л. 10.5. Уч.-изд. л. 9,68. тираж 200 000 экз. Заказ 1487. Цена 49 к. Изд. ннд. ЛД-335. Издательство «Советская Россия» Государственного ко* митета РСФСР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли. 103012, Москва, проезд Сапунова, 13/15. Книжная фабрика № 1 Росглавполиграфпрома Государственного комитета РСФСР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли, г. Электросталь Московской области, ул. км. Тевосяна, 25.
К ЧИТАТЕЛЯМ
Издательство просит отзывы об этой книге и пожелания присылать по адресу: 103012, Москва, проезд Сапунова, 13/15. Издательство «Советская Россия».
ИЗДАТЕЛЬСТВО «СОВЕТСКАЯ РОССИЯ»
Готовится к выпуску книга:
Медведев В. В. Свадебный марш.
Книга посвящена вечной теме — первой любви, пришедшей к подростку, вместе со всеми ее сложностями н тревогами. О поэзии первого чувства подростка, о дружбе, о сложных жизненных ситуациях н их преодолении повествует этот роман.
ИЗДАТЕЛЬСТВО «СОВЕТСКАЯ РОССИЯ»
Готовится к выпуску книга:
Годенко М. М. Зазимок.
В центре повествования романа — судьба четырех сверстников, чье детство совпало с годами коллективизации. Юность их прошла в суровых испытаниях войны. У каждого своя неповторимая судьба. Мы видим героев и на фронте, н на оккупированной территории. Роман полон острых столкновений: верность долгу и отступничество, любовь и ненависть, преступление н возмездие.
35 к.
СОВЕТСКАЯ РОССИЯ