Текст
                    Ю.М.ЛОТМАН
ИЗБРАННЫЕ
СТАТЬИ


Ю.М.ЛОТМАН ИЗБРАННЫЕ СТАТЬИ в трех томах Издание выходит при содействии Фонда Сороса — Фонда открытой Эстонии This edition is published with the support of The Soros Foundations — Open Estonia Foundation Таллинн «Александра»
Ю.М.ЛОТМАН ТОМ II Статьи по истории русской литературы XVIII - первой половины XIX века Г4 >'^муотская^остч' [1 .... I Таллинн «Александра»
СОДЕРЖАНИЕ Символика Петербурга и проблемы семиотики города . . 9 «Езда в остров любви» Тредиаковского и функция пере- водной литературы в русской культуре первой половины XVIII века 22 Об «Оде, выбранной из Иова» Ломоносова 29 Руссо и русская культура XVIII — начала XIX века ... 40 * Радищев и Мабли 100 . Из комментариев к «Путешествию из Петербурга в Москву» 124 Отражение этики и тактики революционной борьбы в русской литературе конца XVIII века 134 . Поэзия Карамзина 159 • «О древней и новой России в ее политическом и граждан- ском отношениях» Карамзина — памятник русской пуб- лицистики начала XIX века 194 Колумб русской истории 206 А. Ф. Мерзляков как поэт 228 «Сады» Делиля в переводе Воейкова и их место в русской литературе 265 Матвей Александрович Дмитриев-Мамонов — поэт, пуб- лицист и общественный деятель 282 Русская литература на французском языке 350 Посвящение «Полтавы» (адресат, текст, функция) . . . 369 К структуре диалогического текста в поэмах Пушкина (проблема авторских примечаний к тексту) . . 381 и - «Пиковая дама» и тема карт и карточной игры в'русской литературе начала XIX века 389 4 Идейная структура «Капитанской дочки» 416 I- Идейная структура поэмы Пушкина «Анджело» 430 Замысел стихотворения о последнем дне Помпеи .... 445 Опыт реконструкции пушкинского сюжета об Иисусе . . 452 Из размышлений над творческой эволюцией Пушкина (1830 год) 463
Символика Петербурга и проблемы семиотики города В системе символов, выработанных историей культуры, город занимает особое место. При этом следует выделить две основные сферы городской семиотики: город как пространство и город как имя. Второй аспект был рассмотрен в статье Ю. М. Лотмана и Б. А. Успенского «Отзвуки кон- цепции «Москва — третий Рим» в идеологии Петра Первого» (Художе- ственный язык средневековья. М., 1982) и в настоящей работе нами не рассматривается. Город как замкнутое пространство может находиться в двояком отно- шении к окружающей его 3eis ле: он может быть не только изоморфен государству, но олицетворять его, быть им в некотором идеальном смысле (так, Рим-город вместе с тем и Рим-мир), но он может быть и его анти- тезой. Urbis и orbis terrarum могут восприниматься как две враждебные сущности. В этом последнем случае вспоминается Книга Бытия (4, 17), где первым строителем города назван Каин: «И бь заждтй градъ, и именова градъ». Таким образом. Каин не только создатель первого города, но и тот, кто дал ему первое имя. В случае, когда город относится к окружающему миру как храм, расположенный в центре города, к нему самому, т. е. когда он является идеализированной моделью вселенной, он, как правило, расположен «в центре Земли» (вернее, где бы он ни был расположен, ему приписы- вается центральное положение, он считается центром). Иерусалим, Рим, Москва в разных текстах выступают именно как центры некоторых миров. Идеальное воплощение своей земли, он может одновременно высту- пать как прообраз небесного града и быть для окружающих земель святыней. Однако город может быть расположен и эксцентрически по отношению к соотносимой с ним Земле — находиться за ее пределами. Так, Святослав перенес свою столицу в Переяславец на Дунае, Карл Великий перенес столицу из Ингельгейма в Ахен1. Во всех этих случаях акции подобного рода имеют непосредственно-политический смысл: они, как правило, свидетельствуют об агрессивных замыслах — приобретении новых земель, по отношению к которым создаваемая столица окажется в центре2. 1 Сопоставление этого с перенесением столицы в Петербург см.: /Ваккербарт/. Сравнение Петра Великого с Карлом Великим / Пер. с нем. Яков Лизогуб. Спб., 1809. С. 70; ср.: Шмурло Е. Ф. Петр Великий в русской литературе. Спб., 1889. С. 41. 2 Так, Святослав, перенося столицу в Болгарию, парадоксально утверждал, «яко то есть середа в земли моей, яко ту вся благаю сходятся» {Полн. собр. рус. летописей. М., 1962. Т. 1. Стб. 67; по техническим причинам знак «юс малый» в цитате передан как «я»).
10 Символика Петербурга и Однако у них есть и ощутимый семиотический аспект. Прежде всего обостряется экзистенциональный код: существующее объявляется несу- ществующим, а то, что еще должно появиться, — единственным истин- носущим. Ведь и Святослав, когда заявляет, что Переяславец на Дунае находится в центре его земли, имеет в виду государство, которое еще предстоит создать, а реально существующую Киевскую землю объявляет как бы не существующей. Кроме того, резко возрастает оценочность: существующее, имеющее признаки настоящего времени и «своего», оценивается отрицательно, а имеющее появиться в будущем и «чужое» получают высокую аксиологическую характеристику. Одно- временно можно отметить, что «концентрические» структуры тяготеют к замкнутости, выделению из окружения, которое оценивается как враждебное, а эксцентрические — к разомкнутости, открытости и куль- турным контактам. Концентрическое положение города в семиотическом пространстве, как правило, связано с образом города на горе (или на горах). Такой город выступает как посредник между землей и небом, вокруг него кон- центрируются мифы генетического плана (в основании его, как правило, участвуют боги), он имеет начало, но не имеет конца — это «вечный город». Эксцентрический город расположен «на краю» культурного простран- ства: на берегу моря, в устье рекиубдесь актуализируется не антитеза «земля/небо», а оппозиция «естественное—искусственное». Это город, созданный вопреки Природе и находящийся в борьбе с нею, что дает двойную возможность интерпретации города: как победы разума над стихиями, с одной стороны, и как извращенности естественного порядка, с другой. Вокруг имени такого города будут концентрироваться эсхато- логические мифы, предсказания гибели, идея обреченности и торжества стихий будет неотделима от этого цикла городской мифологии. Как пра- вило, это — потоп, погружение на дно моря. Так, в предсказании Мефодия Патарского подобная участь ждет Константинополь (который устойчиво выполняет роль «невечного Рима»): «И разгневается на ню Господь Бог яростию великою и послет архангела своего Михаила и подрежет серпом град той, ударит скиптром, обернет его, яко жернов камень, и тако погру- зит его и с людьми во глубину морскую и погибнет град той; останется же ся на торгу столп един <•..). Приходящие же в короблях коробельницы купцы, и ко столпу тому будут корабли свои привязывати и учнут плакати, сице глаголюще: «О превеликий и гордый Царь-град! колико лета к тебе приходим, куплю деюще, и обогатихомся, а ныне; тебя и вся твоя драгия здания во един час пучина морская покры и без вести сотвори»3. Этот вариант эсхатологической легенды устойчиво вошел в мифологию Петербурга: не только сюжет потопа, поддерживаемый периодическими наводнениями и породивший многочисленную литературу, но и деталь — вершина Александровской колонны или ангел Петропавловской крепости, торчащий над волнами и служащий причалом кораблей, — заставляют 3 Памятники отреченной русской литературы / Собр. и изд. Николаем Тихо- нравовым. М., 1863. Т. 2. С. 262. Ср.: «...потоплен бысть божиим гневом водами речными Едес, град великыи» {Попов А. Обзор хронографов русской редакции. М., 1869. С. 62<; там же — «о потоплении града Лакриса»). Ср.: Перетц В. Несколько данных к объяснению сказаний о провалившихся городах // Сб. ист.-филол. об-ва при Харьков, ун-те. Харьков, 1895 (отд. оттиск — Харьков, 1896).
проблемы семиотики города 11 предполагать прямую переориентацию Константинополь — Петербург. В. А. Соллогуб вспоминал: «Лермонтов (...) любил чертить пером и даже кистью вид разъяренного моря, из-за которого поднималась оконечность Александровской колонны с венчающим ее ангелом. В таком изображении отзывалась его безотрадная, жаждавшая горя фантазия»4. Ср. стихотво- рение М. Дмитриева «Подводный город», новеллу «Насмешка мертвеца» из «Русских ночей» В. Ф. Одоевского и мн. др. Заложенная в идее обреченного города вечная борьба стихии и куль- туры реализуется в петербургском мифе как антитеза воды и камня. Причем это камень — не «природный», «дикий» (необработанный), не скалы, искони стоящие на своих местах, а принесенный, обточенный и «очеловеченный», окультуренный. Петербургский камень — артефакт, а не феномен природы. Поэтому камень, скала, утес в петербургском мифе наделяются не привычными признаками неподвижности, устойчивости, способности противостоять напору ветров и волн, а противоестественным признаком перемещаемости: Гора содвигнулась, а место пременя И видя своего стояния кончину, Прешла Бальтийскую пучину И пала под ноги Петрова здесь коня5. В основе надписи — мотив протир/ёстественного движения: неподвижное («гора») наделяется признаками движения («содвигнулась», «место пре- меня», «прешла», «пала»). Однако мотив движущегося неподвижного — лишь часть общей картины перверсного света, в котором камень плывет по воде. Причем внимание обращено именно на метаморфозу, момент превращения «нормального» мира в «перевернутый» («видя своего стоя- ния кончину»). Естественная семантика камня, скалы такова, какую, например, нахо- дим в стихотворении Тютчева «Море и утес»: 4 Ср.: Соллогуб В. Воспоминания. М.; Л., 1931. С. 183—184. Исследователь живописи Лермонтова Н. Пахомов определил эти рисунки, к сожалению, утра- ченные, как «виды наводнения в Петербурге» (Лит. наследство. М., 1948. Т. 45/46: М. Ю. Лермонтов. С. 211). Конечно, речь должна идти об эсхатологических картинах гибели города, а не о видах наводнения. Ср.: в'стихотворении М. Дмит- риева «Подводный город» старый рыбак говорит мальчику: Видишь шпиль? — Как нас в погодку Закачало, с год тому, Помнишь ты, как нашу лодку Привязали мы к нему? — Тут был город, всем привольный И над всеми господин; Ныне шпиль от колокольни Виден из моря один! (Дмитриев М. А. Стихотворения. М., 1865. Т. 1. С. 176). 5 Сумароков А. П. Избр. произведения. Л., 1957. С. 110. Ср. автопародию: Сия гора не хлеб — из камня, не из теста, И трудно сдвинуться со своего ей места, Однако сдвинулась, а место пременя, Упала ко хвосту здесь медного коня (Там же. С. 111).
12 Символика Петербурга и Но спокойный и надменный, Дурью волн не обуян, Неподвижный, неизменный, Мирозданью современный Ты стоишь, наш великан!6 Петербургский камень — камень на воде, на болоте, камень без опоры, не «мирозданью современный», а положенный человеком. В «петербург- ской картине» вода и камень меняются местами: вода вечна, она была до камня и победит его, камень же наделен временностью и призрачно- стью. Вода его разрушает. В «Русских ночах» Одоевского (картина гибели Петербурга): «Вот уже колеблются стены, рухнуло окошко, рухнуло другое, вода хлынула в них, наполнила зал <...). Вдруг с треском рухну- лись стены, раздался потолок, — и гроб, и все бывшее в зале волны вынесли в необозримое море»7. Ситуация «перевернутого мира», вписывающая такую модель города в исключительно широкое течение европейской культуры XVI — начала XVIII в., в конечном итоге соотнесенное с традицией барокко8, в принципе заключала в себе возможность противоположных оценок со стороны аудитории. Это продемонстрировал Сумароков, дав параллельно герои- ческую и пародийную версии надписи. «Перевернутый мир» в традиции барокко, смыкающейся с традицией фольклорно-карнавальной (ср. глубо- кие идеи М. М. Бахтина, получающие,—однако, в работах его эпигонов неоправданно-расширительное толкование), воспринимается как утопия, «страна Кокань»9 или «превратный свет» в известном хоре Сумарокова. Однако он же мог принимать зловещие очертания мира Брейгеля и Босха. Одновременно происходит отождествление Петербурга с Римом (см.: Лотман Ю. М., Успенский Б. А. Отзвуки концепции «Москва — третий Рим» в идеологии Петра Первого: (К проблеме средневековой традиции в культуре барокко) // Художественный язык средневековья. М., 1982). К началу XIX в. эта идея получает общее распространение. Ср.: «Нельзя не удивляться величию и могуществу сего нового Рима!» (Львов П. Путешествие от Петербурга до Белозерска (глава «Взгляд на Петер- бург») // Северный вестник. 1804. Ч. 4. № 11. С. 187). Соединение в образе Петербурга двух архетипов: «вечного Рима» и «невечного, обреченного ь Тютчев Ф. И. Лирика: В 2 т. М., 1966. Т. 1. С. 103 (курсив мой. — Ю. Л.). В символике этого стихотворения утес — Россия, что для Тютчева скорее антоним, а не синоним Петербурга. * Ср. типично «петербургский» оксюморон окаменелого болота: Стихиям всем наперекор, И силой творческой, в мгновенье Болотный кряж окаменел, Воздвигся град... {Романовский В. Петербург с адмиралтейской башни // Современник. 1837. №5. С. 292). 7 Одоевский В. Ф. Русские ночи. Л., 1957. С. 51—52. 8 См.: L'image du monde renverse et ses representations litteraires et paralitte- raires de la fin du XVIе sieele au milieu du XVIIе: Colloque international. Tours, 17—19 novembre 1977. Paris, 1979. ■' См. статью Франсуа Дельпеша: L'image du monde renverse... P. 35—48; La mort des Pays de Cocagne: Comportements collectifs de la Renaissance а Г age classique. Paris, 1976 (sous la direction de Jean Delumeau).
проблемы семиотики города 13 Рима» (Константинополя) создавало характерную для культурного осмы- сления Петербурга двойную перспективу: вечность и обреченность одно- временно. Вписанность Петербурга, по исходной семиотической заданности, в эту двойную ситуацию позволяла одновременно трактовать его и как «парадиз», утопию идеального города будущего, воплощение Разума, и как зловещий маскарад Антихриста. В обоих случаях имела место пре- дельная идеализация, но с противоположными знаками. Возможность двойного прочтения «петербургского мифа» выразительно иллюстри- руется одним примером: в традиции барочной символики змея под копытом фальконетовского всадника — тривиальная аллегория зависти, вражды, препятствий, чинимых Петру внешними врагами и внутренними против- никами реформы. Однако в контексте хорошо знакомых русской аудито- рии пророчеств Мефодия Патарского образ этот получал иное — зло- вещее — прочтение. «Днесь уже погибель наша приближается (...) якоже рече патриарх Иаков: «Видех, рече, змию лежащу при пути и хапающу коня за пяту, и сяде на заднюю ногу и ждах избавления от Бога». Т(от) Конь есть весь мир, а пята последние дни, а змия есть антихрист (...) он же начнет хапати, рекше блазнити злыми своими делы, знамения и чудеса учнет мечты своими творити пред всеми: горам повелит на место пре- ходити» (ср.: «Гора содвигнулась, а место пременя...»)»10. В таком контексте конь, всадник и змей уже^не противостоят друг другу, а вместе составляют детали знамения конца света, змей же из второстепенного символа становится главным персонажем группы. Не случайно в порож- денной фальконетовским памятником культурной традиции змею будет отведена, вероятно, не предвиденная скульптором роль. Идеальный искусственный город, создаваемый как реализация рацио- налистической утопии, должен был быть лишен истории, поскольку разумность «регулярного государства» означала отрицание исторически сложившихся структур. Это подразумевало строительство города на новом месте и, соответственно, разрушение всего «старого», если оно здесь находилось. Так, например, идея создания при Екатерине II идеаль- ного города на месте исторической Твери возникла после того, как пожар 1763 г. фактически уничтожил город. С точки зрения задуманной утопии, такой пожар мог рассматриваться как счастливое обстоятельство. Однако наличие истории является непременным условием работающей семиоти- ческой системы. В этом отношении город, созданный «вдруг», мановением руки демиурга, не имеющий истории и подчиненный единому плану, в принципе не реализуем. Город как сложный семиотический механизм, генератор культуры, может выполнять эту функцию только потому, что представляет собой котел текстов и кодов, разноустроенных и гетерогенных, принадлежащих разным языкам и разным уровням. Именно принципиальный семиоти- ческий полиглотизм любого города делает его полем разнообразных и в других условиях невозможных семиотических коллизий. Реализуя стыковку различных национальных, социальных, стилевых кодов и тек- стов, город осуществляет разнообразные гибридизации, перекодировки, "' Памятники отреченной русской литературы... Т. 2. С. 263. При таком прочте- нии именно змей повелевает горам менять место. Таким образом, он оказывается сотрудником, а не противником повелевающего стихиями Петра. Устойчивое отож- дествление коня с Россией («Россию вздернул на дыбы»), поддерживаемое и про- рочеством Мефодия Патарского («весь мир»), сближает всадника и змея.
14 Символика Петербурга и семиотические переводы, которые превращают его в мощный генератор новой информации Источником таких семиотических коллизий является не только синхронное соположение разнородных семиотических образова- ний, но и диахрония: архитектурные сооружения, городские обряды и церемонии, самый план города, наименования улиц и тысячи других реликтов прошедших эпох выступают как кодовые программы, постоянно заново генерирующие тексты исторического прошлого. Город — механизм, постоянно заново рождающий свое прошлое, которое получает возмож- ность сополагаться с настоящим как бы синхронно. В этом отношении город, как и культура, — механизм, противостоящий времени". Рационалистический город-утопия12 был лишен этих семиотических резервов. Последствия этого обескуражили бы, вероятно, рационалиста- просветителя XVIII в. Отсутствие истории вызвало бурный рост мифо- логии. Миф восполнял семиотическую пустоту, и ситуация искусственного города оказывалась исключительно мифогенной. Петербург в этом .отношении исключительно типичен: история Петер- бурга неотделима от петербургской мифологии, причем слово «мифология» звучит в данном случае отнюдь не как метафора. Еще задолго до того как русская литература XIX в. — от Пушкина и Гоголя до Достоевского — сделала петербургскую мифологию фактом национальной культуры, реальная история Петербурга была пронизана мифологическими элемен- тами. Если не отождествлять историю^^-^ода с официально-ведомствен- ной историей, получающей отражение в бюрократической переписке, а воспринимать ее в связи с жизнью массы населения, то сразу же бросается в глаза исключительная роль слухов, устных рассказов о необычайных происшествиях, специфическом городском фольклоре, играющем исклю- чительную роль в жизни «северной Пальмиры» с самого момента ее основания. Первым собирателем этого фольклора была Тайная канце- лярия. Пушкин, видимо, намеревался свой дневник 1833—1835 гг. сделать своеобразным архивом городских слухов; собирателем «страшных исто- рий» был Дельвиг, а Добролюбов в рукописной газете студенческих лет «Слухи» теоретически обосновал роль устной стихии в народной жизни. Особенность «петербургской мифологии», в частности, заключается в том, что ощущение петербургской специфики входит в ее самосознание, т. е. что она подразумевает наличие некоего внешнего, не-петербургского наблюдателя. Это может быть «взгляд из Европы» или «взгляд из России» ( = «взгляд из Москвы»). Однако постоянным остается то, что культура 11 В этом отношении культура и техника противоположны: в культуре работает вся ее толща, в технике — только последний временной срез. Не случайно тех- низация города, столь бурно протекающая в XX в., неизбежно приводит к раз- рушению города как исторического организма. 12 О Петербурге как утопическом опыте создания России будущего см.: Greyer D. Peter und St. Peterburg // Jahrbucher fur Geschichte Osteuropas. Wiesbaden, 1962. Bd. 10. Hft. 2. S. 181—200. Ср. противопоставление мгновенно созданного Петербурга и «исторической»- Москвы М. Дмитриевым: Он (Петербург — Ю. Л.), Великому покорный, Создан сильною рукой! Город наш (Москва. — Ю. Л.) — нерукотворный, Он сложился сам собой. (Дмитриев М. А. Стихотворения. М., 1865. Т. 1. С. 180)
проблемы семиотики города 15 конструирует позицию внешнего наблюдателя на самое себя. Одновре- менно формируется и противоположная точка зрения: «из Петербурга» на Европу или на Россию (=Москву). Соответственно Петербург будет восприниматься как «Азия в Европе» или «Европа в России». Обе трактовки сходятся в утверждении неорганичности, искусственности петербургской культуры. Важно отметить, что сознание «искусственности» является чертой самооценки петербургской культуры и лишь потом переходит за ее пре- делы, становясь достоянием чуждых ей концепций. С этим связаны такие черты, постоянно подчеркиваемые в петербургской «картине мира», как призрачность и театральность. Казалось бы, средневековая традиция видений и пророчеств должна была бы быть более органичной тради- ционно-русской Москве, чем «рационалистическому» и «европейскому» Петербургу. Между тем именно в петербургской атмосфере она, mutatis mutandis, получает наиболее ощутимое продолжение. Идея призрачности очень ясно выражена в соответственно стилизованной легенде об осно- вании Петербурга, которую В. Ф. Одоевский вложил в уста старого финна: «Стали строить город, но что положат камень, то всосет болото; много уже камней навалили, скалу на скалу, бревно на бревно, но болото все в себя принимает и наверху земли одно топь остается. Между тем царь состроил корабль, оглянулся: сменит, нет еще его города. «Ничего вы не умеете делать», — сказал он своим людям и с сим словом начал поднимать скалу за скалою и ковать на воздухе. Так выстроил он целый город и опустил его на землю»13. Приведенный рассказ, конечно, характеризует не финский фольклор, а концепцию Петербурга в том кругу близких к Пушкину петербургских литераторов 1830-х гг., к которым принадлежал и Одоевский. Город, скованный на воздухе и не имеющий под собой фундамента, — такая позиция заставляла рассматривать Петербург как призрачное, фантасма- горическое пространство. Изучение материала показывает, что в устной литературе петербургского салона — жанре, рацветшем в первой трети XIX в. и, бесспорно, сыгравшем большую историко-литературную роль, но до сих пор не только не изученном, но даже не учтенном, — особое место занимало рассказывание страшных и фантастических историй с непременным «петербургским колоритом». Корни этого жанра уходят в XVIII в. Так, например, рассказ великого князя Павла Петровича 10 июня 1782 г. в Брюсселе, записанный баронессой Оберкирх14, принадле- жит, бесспорно, к этому жанру. Здесь и такой обязательный признак жанра, как вера в подлинность события, и появление призрака Петра I, и трагические предсказания, и, наконец, Медный всадник как характерная примета петербургского пространства (собственно, памятник еще не уста- новлен, но тень Петра приводит будущего императора Павла I на Сенат- скую площадь и исчезает, обещая встречу на этом месте). К типичным рассказам этого жанра следует отнести рассказ Е. Г. Лева- шевой о загробном визите Дельвига. Екатерина Гавриловна Левашева — кузина декабриста Якушкина, приятельница Пушкина, М. Орлова, покро- вительница ссыльного Герцена. В ее доме на Новой Басманной жил 13 Одоевский В. Ф. Соч.: В 2 т. М., 1981. Т. 2. С. 146. Повесть «Сильфида», откуда заимствована эта цитата, была опубликована в пушкинском «Современнике» (1837. Т. 5), правда, уже после смерти Пушкина, однако, бесспорно, Пушкину была известна (цензурное разрешение — 11 ноября 1836 г.). 14 Ofcer&rc/i. Memoires. Paris, 1853. Т. 1. P. 357; Русский архив. 1869. № 3. С. 517.
16 Символика Петербурга и Чаадаев. Особенно тесные приятельские отношения у нее были с Дельви- гом, племянник которого впоследствии женился на ее дочери Эмилии. Екатерина Гавриловна рассказывала, что у ее мужа Н. В. Левашева был уговор с Дельвигом, о котором Левашев рассказывал так: «Он [Дельвиг] любил говорить о загробной жизни, о связи ее с здешнею, об обещаниях, данных при жизни и исполняемых по смерти, и однажды в видах уяснить себе этот предмет, поверить все рассказы, которые когда-либо читал и слыхал, он взял с меня обещание, обещаясь сам взаимно, явиться после смерти тому, кто останется после другого в живых. Уверяю вас, что при обещании этом не было ни клятв, ни подписок кровью, никакой торже- ственности, ничего (...). Это был простой, обыкновенный разговор, causerie de salon»15. Разговор был забыт, лет через семь Дельвиг скон- чался, и, по рассказам Левашева, ровно через год после смерти, в две- надцать часов ночи, он молча явился в его кабинет, сел в кресло и потом, все так же не произнося ни слова, удалился. Рассказ этот нас интересует как факт петербургского «салонного фольклора», видимо, не случайно связанного с фигурой Дельвига. Дельвиг культивировал устный страшный «петербургский» рассказ. Показательно, что «Уединенный домик на Васильевском» Пушкина-Титова определен- ными нитями связан с атмосферой кружка Дельвига. Титов свидетель- ствовал, что опубликован он был ь—Сгверных цветах» «по настоятельному желанию Дельвига»16. А. П. Керн перепутала, в каком альманахе была опубликована повесть, но что издателем был Дельвиг, запомнила крепко. Дельвиг же после публикации рекомендовал Титова Жуковскому как начинающего литератора. «Петербургская мифология» Гоголя и Достоевского опиралась на тра- дицию устной петербургской литературы, канонизировала ее и, наравне с устной же традицией анекдота, вводила в мир высокой словесности. Вся масса текстов «устной литературы» 1820—1830-х гг. заставляет воспринимать Петербург как пространство, в котором таинственное и фантастическое является закономерным. Петербургский рассказ родствен святочному, но временная фантастика в нем заменяется пространствен- ной. Другая особенность петербургской пространственное™ — ее театраль- ность. Уже природа петербургской архитектуры — уникальная выдер- жанность огромных ансамблей, не распадающаяся, как в городах с длительной историей, на участки разновременной застройки, — создает ощущение декорации. Это бросается в глаза и иностранцу, и москвичу. Но последний считает это признаком «европеизма»,* между тем как европеец, привыкший к соседству романского стиля и барокко, готики и классицизма, к архитектурному смешению, с изумлением наблюдает 15 [Селиванов И. В.]. Воспоминания прошедшего: Были, рассказы, портреты, очерки и проч. М., 1868. Вып. 2: Автора провинциальных воспоминаний. С. 19—20. 10 Дельвиг А. И. Мои воспоминания. М., 1912. Т. 1. С. 158. Смерть Дельвига породила целый цикл таинственных рассказов. Мать и сестры его рассказывали, что в день его смерти в поместье, находившемся в Тульской губернии, за много сотен верст от Петербурга, поп ошибкой провозгласил «не за здравие, а за упокой души барона Антона». Сообщая это, племянник Дельвига человек крайне рацио- налистический, замечает: «Я не упомянул бы об этой легко объяснимой ошибке, если бы в жизни Дельвига не происходило постоянно много, кажущегося чудом» {Дельвиг А. И. Записки: Полвека русской жизни, 1820—1870. М.; Л., 1930. Т. 1. С. 168). Таинственные рассказы культивировались и у поэта Козлова, и в других литературных салонах 1830-х гг.
проблемы семиотики города 17 своеобразную, но и странную для него красоту огромных ансамблей. Об этом писал маркиз Кюстин: «Я изумлялся на каждом шагу, видя непре- кращающееся смешение двух столь различных искусств: архитектуры и декорации: Петр Великий и его преемники воспринимали свою столицу как театр»17. Театральность петербургского пространства сказывалась в отчетливом разделении его на «сценическую» и «закулисную» части, постоянное сознание присутствия зрителя и, что особенно важно, — замены суще- ствования «как бы существованием»: зритель постоянно присутствует, но для участников сценического действия «как бы не существует» — заме- чать его присутствие означает нарушать правила игры. Также все закулисное пространство не существует, с точки зрения сценического. С точки зрения сценического пространства, реально лишь сценическое бытие, с точки зрения закулисного — оно игра и условность. Чувство зрителя — наблюдателя, которого не следует замечать, — сопровождает все ритуальные церемонии, заполнящие распорядок «воен- ной столицы». Солдат как актер — постоянно на виду, но, между тем, отделен от тех, кто наблюдает парад, развод и любую другую церемонию, стеной, прозрачной лишь в одну сторону: его видят и он существует для наблюдателей, но они для него невидимы и не существуют. Император не составляет исключения. Маркиз Кюстин писал: «Мы были представлены императору и императрице. Замет«^т-что император ни на мгновение не может забыть ни того, кто он, ни постоянного привлекаемого им внимания. Он непрерывно позирует (курсив оригинала. — Ю. Л.). Из этого вытекает, что он никогда не бывает естественным, даже, когда он искренен. Лицо его имеет три выражения, из которых ни одно не являет просто доброты. Наиболее привычно для него выражение суровости. Другое — более редкое, но, возможно, лучше подходящее к его красивому лицу — выра- жение торжественности, третье — вежливость (...). Можно говорить о масках, которые он одевает и снимает по своему желанию». «Я сказал бы, что император всегда при исполнении своей роли, и что он исполняет ее как великий артист». И далее: «Отсутствие свободы отражается на всем, вплоть до лица самодержца: он имеет много масок, но не имеет лица. Вы ищете человека? Перед вами всегда император»18. Потребность в зрительном зале представляет семиотическую параллель тому, что в географическом отношении дает эксцентрическое простран- ственное положение. Петербург не имеет точки зрения на себя — он вынужден постоянно конструировать зрителя. В этом смысле и западники, и славянофилы в равной мере — создание петербургской культуры. Характерно, что в России возможен западник, никогда на Западе не бывавший, не знающий языков и даже не интересующийся реальным Западом. Тургенев, бродя с Белинским по Парижу, был поражен равно- душием последнего к окружающей его французской жизни. «Помню, в Париже он в первый раз увидел площадь Согласия, и тотчас спросил меня: «Не правда ли? ведь это одна из красивейших площадей в мире?» — И на мой утвердительный ответ воскликнул: «Ну, и отлично; так уж я и буду знать, — ив сторону, и баста!» — и заговорил о Гоголе. Я ему заметил, что на этой самой площади во время революции стояла гильотина и что тут отрубили голову Людовику XVI; он посмотрел вокруг, сказал: а! — 17 La Russie en 1839 par marquis de Custine. Seconde ed., revue, corrige et augementee. Paris, 1843. T. 1. p ,°^° , 18 Ibid. P. 352—353. I Удмуртская "ги-м^)| I Feт. r>,h л некая i
18 Символика Петербурга и и вспомнил сцену Остаповой казни в «Тарасе Бульбе»19. Запад для «запад- ника» — лишь идеальная точка зрения, а не культурно-географическая реальность. Но эта реконструируемая «точка зрения» обладала некоторой высшей реальностью по отношению к наблюдаемой с ее позиции действи- тельной жизни. Салтыков-Щедрин, вспоминая, что в 1840-е гг. он, «вос- питанный на статьях Белинского, естественно примкнул к западникам», писал: «В России — впрочем, не столько в России, сколько специально в Петербурге — мы существовали лишь фактически или, как в то время говорилось, имели «образ жизни» <...). Но духовно мы жили во Фран- ции»20. Напротив того, славянофилы, учившиеся за границей, слушавшие лекции Шеллинга и Гегеля, как братья Киреевские, или, как Ю. Самарин, который до семи лет вообще не знал русского языка, нанимавшие спе- циально университетских профессоров, чтобы научиться говорить по-рус- ски, столь же условно конструировали себе Русь как необходимую точку зрения на реальный мир послепетровской европеизированной цивили- зации. Постоянное колебание между реальностью зрителя и реальностью сцены, причем каждая из этих реальностей, с точки зрения другой, пред- ставляется иллюзорной, и порождает петербургский эффект театраль- ности. Вторую сторону его представляет отношение: сценическое про- странство/пространство закулисное. Пространственная антитеза: Нев- ский проспект (и вся парадная «двор-^-^ая» часть Петербурга) и Коломна, Васильевский остров, окраины — литературно интерпретировалась как взаимное отношение несуществования. Каждая из двух петербургских «сцен» имела свой миф, реализующийся в рассказах, анекдотах и при- вязанный к определенным «урочищам». Был Петербург Петра Великого, выполняющего роль покровительственного божества «своего» Петербурга или же как deus implicitus незримо присутствующего в своем творении, и Петербург чиновника, бедняка, «человека вне гражданства столицы» (Гоголь). У каждого из этих персонажей были «свои» улицы, районы, свои пространства. Естественным следствием было возникновение сюже- тов, в которых два этих персонажа, благодаря чрезвычайным обстоятель- ствам, каким-либо образом сталкивались. Приведем один рассказ. Суть его связана с тем, что писательница Е. П. Лачникова (под псевдонимом Е. Хамар-Добанов) опубликовала сатирический роман «Проделки на Кавказе» (1844). Публикация вызвала шум. А. В. Никитенко 22 июня 1844 г. записал в дневнике: «Военный министр прочел и ужаснулся. Он указал на нее Дубельту и сказал: книга эта тем вреднее, что в ней, что строчка, то правда»21. Цензуровавший книгу А. Крылов подвергся пресле- дованиям. Об этом*эпизоде сам Крылов позже рассказал Н. И. Пирогову следующее. При этом для понимания рассказа Крылова надо иметь в виду упорно державшиеся слухи о том, что в III отделении в кабинете шефа жандармов имеется кресло, которое опускает сидящего до половины в люк, после чего скрытые палачи, не видя, над кем они учиняют экзеку- цию, секут его. Разговоры о таком «келейном» наказании, циркулиро- вавшие еще в XVIII в. в связи с Шешковским (см. воспоминания А. М. 19 Цит. по: Виссарион Григорьевич Белинский в воспоминаниях современников. Л., 1929, с. 250-251. 20 Щедрин М. (М. Е. Салтыков). Поли. собр. соч.: В 20т. Л., 1936. Т. 14. С. 161. Формула «духовно жили во Франции» не исключала, а подразумевала, что столк- новение с реальной жизнью Запада часто оборачивалось трагедией и превращало «западника» в критика Запада. 21 Никитенко А. В. Дневник: В 3 т. [Л.], 1955. Т. 1. С. 283.
проблемы семиотики города 19 Тургенева), возобновились в царствование Николая I и, видимо со слов Ростопчиной, даже проникли в «русские» романы А. Дюма. Пирогов рассказывает: «Крылов был цензором, и пришлось им в этот год цензи- ровать какой-то роман, наделавший много шума. Роман был запрещен главным управлением цензуры, а Крылов вызван к петербургскому шефу жандармов Орлову (...). Крылов приезжает в Петербург, разумеется, в самом мрачном настроении духа и является прежде всего к Дубельту, а затем, вместе с Дубельтом, отправляются к Орлову. Время было сырое, холодное, мрачное. Проезжая по Исаакиевской площади, мимо мону- мента Петра Великого, Дубельт, закутанный в шинель и прижавшись к углу коляски, как будто про себя, — так рассказывал Крылов, — говорит: «Вот бы кого надо было высечь, это Петра Великого, за его глупую выходку: Петербург построить на болоте». Крылов слушает и думает про себя: «Понимаю, понимаю, любезный, не надуешь нашего брата, ничего не отвечу». И еще раз попробовал Дубельт по дороге возобновить раз- говор, но Крылов оставался нем, яко рыба <...). Приезжают, наконец, к Орлову. Прием очень любезный. Дубельт, повертевшись немного, оставляет Крылова с глазу на глаз с Орловым. «Извините, г. Крылов, — говорит шеф жандармов, — что мы вас побеспокоили почти понапрасну. Садитесь, сделайте одолжение, поговорим». — А я, — повествовал нам Крылов, — стою ни жив, ни мертв и думаю себе, что тут делать: не сесть — нельзя, коли приглашают, а сядь у шефа жандармов, так, пожалуй, еще и вь^ом^н будешь. Наконец, делать нечего, Орлов снова приглашает и указывает на стоящее возле него кресло. Вот я, — рассказывает Крылов, — потихоньку и осторожно сажусь на краешек кресла. Вся душа ушла в пятки. Вот-вот, так и жду, что у меня под сидением подушка опустится и — известно что (..). И Орлов, верно, заметил, слегка улыбается и уверяет, что я могу быть совершенно спокоен»22. 22 Пирогов И. И. Соч.: В 2 т. Спб., 1887. Т. 1. С. 496—497. Последние слова явно перекликаются со стихами из «Сна советника Попова» А. К. Толстого: ...ехидно попросил Попова он, дабы тот был спокоен, Учтиво указал ему на стул... (курсив мой. — Ю. Л.) Это одно из свидетельств связи рассказа Крылова с городскими'толками. Существенна и смысловая игра, придающая рассказу, бесспорно, характер художественной законченности. Начиная с Феофана Прокоповича, в апологетиче- ской литературе устойчиво держался образ: Петр I — скульптор, высекающий из дикого камня прекрасную статую — Россию. Так, в придворной проповеди елизаветинских времен говорилось, что Петр Россию «своима рукама коль в красные статуи переделал» {Шмурло Е. Ф. Указ. соч. С. 13). Карамзин набросок похвального слова Петру начал с образа Фидия, высекающего Юпитера из «безобразного куска мрамора» (Неизд. соч. и переписка Н. М. Карамзина. Спб., 1862. Ч. 1. С. 201). В рассказе Крылова функция «высечь Россию» пере- дается III отделению, которое выступает, таким образом, преемником Петра и обращает на него самого свою творческую энергию. Разговоры о «секуции» составляли обязательный второй полюс петербургского фольклора. Эсхатологические ожидания и мифология Медного всадника орга- нически дополнялись «анекдотами» о безвинно высеченном чиновнике. Постоянной поговоркой С. В. Салтыкова — чудака, богача, рассказы которого любил Пушкин, было обращение к жене: «Я видел сегодня le grand bourgeois (царя. — Ю. Л.) (...) уверяю тебя, та спёге, он может выпороть тебя розгами, если захочет; повторяю, он может» {Дневник А. С. Пушкина: (1833—1835 гг.) // Труды Гос. Румянцовского музея. М., 1923. Вып. 1. С. 143). К этому же следует отнести сплетню о сечении Пушкина в части. Тема «секуции» у Гоголя вырастала из городского анекдота.
20 Символика Петербурга и Рассказ Крылова интересен во многих отношениях. Прежде всего, будучи сообщением участника подлинного события, он уже отчетливо композиционно организован и находится на полпути к превращению в городской анекдот. Point рассказа состоит в том, что в нем как равные встречаются Петр I и чиновник, причем третьему отделению предстоит выбрать, кого же из них следует высечь (формула Дубельта: «Вот бы кого надо было высечь» — свидетельствует, что он находится в моменте выбора), причем выбор склоняется явно не в пользу «державного осно- вателя». Существенно, что вопрос обсуждается в традиционном для данных размышлений петербургском locus'e — на Сенатской площади. Вместе с тем ритуальное сечение статуи — не просто форма осуждения Петра, но и типичное языческое магическое воздействие на «неправильно» ведущее себя божество. В этом отношении петербургские анекдоты о кощунственных выходках против памятника Петру I (таков известный анекдот о графине Толстой, которая после наводнения 1824 г. специально ездила на Сенатскую площадь показывать язык императору)23, как всякое кощунство, есть форма богопочитания. «Петербургская мифология» развивалась на фоне других, более глу- боких пластов городской семиотики. Петербург был задуман как морской порт России, русский Амстердам (устойчивой была и параллель с Вене- цией). Но одновременно он должен был быть и «военной столицей», и резиденцией — государственным центром страны, — и даже, как убеж- дает анализ, и Новым Римом с вытекающими отсюда имперскими пре- тензиями24. Однако все эти пласты практических и символических функций противоречили друг другу и часто были несовместимы. Основание города, который бы функционально заменил разрушенный Иваном IV Новгород и восстановил бы и традиционный для-^си культурный баланс между двумя историческими центрами, и столь же традиционные связи с Запад- ной Европой, было необходимо. Такой город должен был бы быть и экономическим центром, и местом встречи различных культурных языков. Семиотический полиглотизм — закон для города этого типа. Между тем идеал «военной столицы» требовал одноплановости, строгой выдержан- ности в единой системе семиотики. Всякое выпадение из нее, с этой точки зрения, могло выглядеть лишь как опасное нарушение порядка. Следует отметить, что первый тип всегда тяготеет к «неправильности» и противо- речивости художественного текста, второй — к нормативной «правиль- ности» метаязыка. Не случайно философский идеал Города, который был одним из кодов Петербурга XVIII в., прекрасно увязывался с «воен- ным» или «табельным» (чиновным) Петербургом и' не совмещался с Петербургом культурным, литературным и торговым. Борьба между Петербургом — художественным текстом и Петербургом — метаязыком наполняет всю семиотическую историю города. Идеальная модель боролась за реальное воплощение. Не случайно Кюстину Петер- бург показался военным лагерем, в котором дворцы заменили собой палатки. Однако эта тенденция встречала упорное и успешное противо- действие: жизнь наполняла город и дворянскими особняками, в которых шла самостоятельная, «приватная» культурная жизнь, и разночинной интеллигенцией с ее самобытной, уходившей корнями в духовную среду, 23 Вяземский П. Старая записная книжка. Л., 1929. С. 103. С городскими анекдотами этого рода, видимо, связан неясный замысел пушкинского стихотво- рения «Брови царь нахмуря...», дающий все основные мотивы этого сюжета. 24 См.: Лотман Ю. М., Успенский Б. А. Указ. соч. С. 239—240.
проблемы семиотики города 21 культурной традицией. Перенесение резиденции в Петербург, совершенно не обязательное для роли русского Амстердама, еще более усложнило противоречия. Как столица, символический центр России, Новый Рим, Петербург должен был быть эмблемой страны, ее выражением, но как резиденция, которой приданы черты анти-Москвы, он мог быть только антитезой России. Сложное переплетение «своего» и «чужого» в семиотике Петербурга наложило отпечаток на самооценку всей культуры этого периода. «Каким черным волшебством сделались мы чужие между своими!» — писал Грибоедов, высказывая один из основных вопросов эпохи. По мере исторического развития Петербург все более удалялся от задуманного идеала рационалистической столицы «регулярного государ- ства», города, организуемого уставами и не имеющего истории. Он обрастал историей, приобретал сложную топо-культурную структуру, под- держиваемую многосословностью и многонациональностью его населения. Исключительно быстро усложнялась жизнь города. Пестрота Петербурга уже пугала Павла. Город переставал быть островом в империи, и Павел решил сделать остров в Петербурге. Аналогичным образом Мария Федо- ровна стремилась перенести в Павловск кусочек уютного Монбельяра. К 1830-м гг. Петербург сделался городом культурно-семиотических контрастов, и это послужило почвой для исключительно интенсивной интеллектуальной жизни. По количеству текстов, кодов, связей, ассоциа- ций, по объему культурной памяти, накопленной за исторически ничтож- ный срок своего существования, Петербург по праву может считаться уникальным явлением в мировой ц^^иизации. Одновременно, подобно уникальной петербургской архитектуре, петербургская культура — одно из национальных завоеваний духовной жизни России. 1984
22 «Езда в остров любви» «Езда в остров любви» Тредиаковского и функция переводной литературы в русской культуре первой половины XVIII века Проблема взаимодействия разных национальных литератур и функции переводных текстов в широком культурном контексте неоднократно ставилась в трудах Д. С. Лихачева. Русская культура XVIII в. в этом отношении представляет собой исключительно интересный объект7 иссле- дования. Количество переводных произведений в XVIII в. в России не просто велико в абсолютном и относительном выражении — оно настолько велико, что в этом нельзя не видеть некоторого специфического признака культуры данного периода в целом]. По неточным, но все же показательным подсчетам В. В. Сиповского, количество переводных романов в России XVIII в. в десятки раз превышает число оригинальных. Так, в 1763 г. (когда, по Сиповскому, появились первые русские оригинальные печатные романы) их вышло два, а переводных — восемнадцать (отдельными изданиями). В том же году в журналах появилось двенадцать переводных и ни одного оригинального романа. В 1800 г. отдельными изданиями вышло три оригинальных и тринадцать переводных, а в журналах в том же году эти группы дают соотношение 1:31'. Видеть объяснение этого факта в мни"мой «незрелости» или «несамо- стоятельности» русской литературы XVIII в. так же научно неудовлетво- рительно, как и игнорировать его, отводя переводной литературе место на далекой периферии литературного процесса. Прежде всего необходимо учитывать, что культурная оценка и функции перевода в XVIII в. была совершенно иной, чем в XIX в., и скорее напоминала отношение к соответ- ствующей проблеме в литературе Киевской Руси. И здесь уместно напом- нить о введенном Д. С. Лихачевым чрезвычайно плодотворном понятии «литературной трансплантации»2. Говоря о явлении трансплантации, Д. С. Лихачев пишет: «Не только отдельные произведения, но целые культурные пласты пересаживались на русскую почву и здесь начинали новый цикл развития в условиях новой исторической действительности»3. Это явление трансплантации целых культурных пластов, протекающее и в Древней Руси, и в XVIII в. в условиях ускоренного литературного развития (термин Г. Гачева), порождало черты типологического параллелизма между двумя эпохами, что не снимает, конечно, и глубоких различий между ними. Сам процесс трансплантации — явление исключительно сложное и менее всего может быть представлен в виде механического перенесения групп текстов. Интересной иллюстрацией сложности протекающих при этом процессов является перевод Тредиаковским романа Поля Таллемана «Езда в остров любви». 1 Сиповский В. В. Очерки из истории русского романа. Спб., 1909. Т. 1. Вып. 1: XVIII век. С. 42—43. 2 См.: Лихачев Д. С. Развитие русской литературы X—XVII веков: Эпохи и стили. Л., 1973. С. 15—23. 3 Там же. С. 22.
Тредиаковского... 23 Окунувшись во Франции в новую для него атмосферу полностью секуляризованной светской культуры, Тредиаковский, прежде всего, обратил внимание на то, что литературная жизнь имеет органи- зацию, что она отлилась в определенные культурно-бытовые формы, что литература и жизнь органически связаны: люди искусства и культуры ведут особую жизнь, которая имеет свои организационные формы и порождает определенные типы творчества. Именно эту ситуацию, а не те или иные произведения, Тредиаковский с размахом новатора задумал перенести в Россикх] Французская культура XVII в. выработала две формы организации культурной жизни: Академию и салон. Именно их Тредиаковский хотел бы воссоздать в России. Показательно, что во Франции организованная Ришелье Академия и оппозиционная «голубая гостиная» госпожи Рамбуйе находились в сложных и часто антагонисти- ческих отношениях, но это не было существенно для Тредиаковского, который, конечно, был в курсе занимавших Париж эпизодов борьбы, интриг, сближений и конфликтов между салонами и Академией. Он не становился на ту или иную сторону, посколько хотел перенести в Россию культурную ситуацию в целом. История попыток Тредиа- ковского придать «Российскому собранию» черты и программу, аналогич- ную французской Академии, и всех его последующих академических мытарств хорошо известна4. Нас сейчас интересует его отношение к культуре салона5. Возникший в условиях литературного подъема прециозный салон XVII в. был не карикатурным сборище™ жеманниц и щеголей, а явлением, исполненным серьезного культурного смысла. Салон — в первую очередь, салон госпожи Рамбуйе, ставший своеобразным эталоном для всех других салонов эпохи, — был явлением оппозиционным по отношению к насаждавшейся Ришелье государственной централизации. Оппозиция эта была не политической: государственной серьезности противопостав- лялась игра, официальным жанрам поэзии — интимные, диктатуре мужчин — господство женщин, культурной унификации в общегосудар- ственном масштабе — создание замкнутого и резко ограниченного от icero остального мира «Острова любви», «Страны нежности», «Царства прециозности», в создании карт которых упражнялись мадемуазель де Скюдери, Молеврье, Гере, Таллеман и другие. Резкая отграниченность от всего остального мира и составляла особенность салона. Переступая его порог, избранный (а переступить порог могли только избранные), как всякий посвященный, член эзотерического коллектива менял свое имя. Он становился Валером (Вуатюр) или Менандром »(Менаж), Галатеей (графиня Сен-Жеран) или Меналидой (дочь госпожи Рамбуйе Жюли, в замужестве герцогиня Монтозье). Сомез совершенно серьезно (хотя и с оттенком иронии) составил словарь, в котором снабдил эзотерические имена прециозниц «переводами»6. Но и пространство переименовывалось — из реального оно становилось условным и литературным. Париж именовался Афины, Лион — Милет, предместье Сен-Жермен — Малые 4 См.: Пекарский П. История императорской Академии наук. Спб., 1875. Т. 2. С. 1—232. 5 Проблема эта поставлена Б. А. Успенским. См., например: Успенский Б. А. Тредиаковский и история русского литературного языка // Венок Тредиаковскому. Волгоград, 1976. С. 40. 6 См.: Le dictionnaire des precieuse par le sieur de Somaize nouvelle / Ed. par M. Ch.-Divet. T. 1—2. Paris, 1856.
24 «Езда в остров любви» Афины, остров Норт-Дам — Делос.^Язык салона имел тенденцию превра- щаться в замкнутый, непонятный «чужим» жаргон7. Однако замкнутость салона была не целью, а средством, У властей она вызьТвала подозрительность. Известно, что Ришелье («Сенека», на языке прециозников) требовал, чтобы маркиза Рамбуйе сообщала ему характер разговоров, которые велись в ее салоне. Вызвав гнев кардинала, маркиза отказалась, и только заступничество племянницы кардинала мадемуазель Комбале спасло салон от преследований8. Хотя маркиза Рамбуйе на- столько не скрывала своей неприязни к «Великому Александру», как именовали короля на языке прециозных салонов, что ее дочь Жюли, по свидетельству Ж. Таллемана де Рео, говаривала: «Боюсь, как бы ненависть моей матушки к Королю не навлекла бы на нее проклятие божье»9, политический смысл ее оппозиции был ничтожен. Однако чутье не обманывало Ришелье.[£алоны (не в их опошленных подражаниях, а в классических образцах XVII в.) действительно таили серьезную опасность для абсолютистского централизма. Будучи тесно связаны с гуманисти- ческой традицией Ренессанса, они противопоставляли и деспотической _реальности,_и_героическому мифу о ней, создаваемому классицизмом, мир художественной утопии. Политике и освещавшему ее Разуму противо- поставлялись Игра и Каприз. Но и Разум не был изгнан: прециозный мир — не мир барочного трагического безумия. Он только подчинялся законам маскарадной травестии, господствовавшим в прециозном салоне. На протяжении всей истории утопической травестии — от маскарадных ритуалов до образов перевернутого мира в литературе XVI—XVII вв.10 — существенным признаком утопизма является стремление переиначить природный порядок, сделать «мужчину и женщину одним, чтобы мужчина не был мужчиной и женщина не была женщиной»". Из этих же сообра- жений Платон предписывал в идеальном государстве минимализировать различие в воспитании и занятиях юношей и девушек, которые в его городе наравне с мужчинами овладевают даже таким традиционно мужским занятием, как военное ремесло:) «Великим бедствием для госу- дарства будет такое позорное воспитание женщин, что они не пожелают умирать или претерпеть всяческие опасности ради детей». И далее: «Женщины не должны пренебрегать ратным делом, но все, как граждане, так и гражданки, должны о нем печься»12.Шрециозпицы не были амазон- ками — военное дело их не интересовало, но стремление к дефеминизации в их мире проявлялось весьма отчетливо: любовь котировалась низко — ее следовало избегать. В моду вошли «жестокость» и поздние брак+ь- Культ красавицы Жюли, дочери маркизы Рамбуйе, был как бы официаль- ной религией «голубой гостиной», ей посвящались поэтические произведе- 7 Lathuillere R. La preciosite: Etude historique et linguistique. Geneve, 1966. T. 1. P. 31—38. 8 Picard R. Les salon litteraires et la societe franchise, 1670—1739. N. Y., 1943. P. 27. 9 Таллеман де Рео Ж. Занимательные истории. Л., 1974. С. 150. 10 L'image du monde renverse et ses representations litteraires et para-litteraires de la fin du XVIе siecle au milieu du XVII0: Etudes reunis et presentees par Jean Lafond et Augustin Redondo. Colloque International. Tour, 17—19 novembre 1977. Paris, 1979. Об отличии препиозной культуры от барочной см.: Adam A. Baroque et Preciosite // Revue des Sciences humaines. 1979. Juillet -— dec. 11 Цит. по: Трофимова М. К. Историко-философские вопросы гностицизма. M., 1979. С. 162—163. 12 Платон. Соч.: В 3 т. М., 1972. Т. 3. Ч. 2. С. 295.
Тредиаковского... 25 ния и целые коллективные сборники (так называемый сборник «Гирлянда Жюли»). Однако влюбленного в нее герцога Монтозье она заставила долгие годы ждать свадьбы, которая совершилась, лишь когда молодость Жюли давно прошла. Вуатюр был изгнан из салона Рамбуйе за то, что осмелился поцеловать руку дочери хозяйки, а сама маркиза Рамбуйе, «женщина тонкого ума, говорила, что нет ничего нелепее мужчины в постели»13. «Жестокость» к влюбленным в них кавалерам прециозницы «голубой гостиной» компенсировали ученостью, стремлением к образованию, изуче- нием таких «неженственных» наук, как математика и латынь. Героем салона делается не храбрый вояка и не жеманный щеголь, а красноречи- вый аббат, с которым можно обсуждать не только научные вопросы, но и необходимость ограничения родительской власти, свободу разводов и ограничение деторождения14. Однако тяготение к эмансипации — лишь одна из граней того мира, который возникал за внутренней границей салона(JL/щвной особенностью было стирание граней между жизнью, игрой и искусствомХПоэти чески е произведения писались и импровизировались к различным случаям, становясь неотъемлемой частью каждодневной жизни людей, а сама жизнь сливалась с поэтическими сюжетами.[^Литературные маски стано- вились характеристиками людей и программами их бытового поведения^ ^Однако нигде это «переливание» жизни в литературу не проявлялось в такой мере, как в романек\)Если та^*т^романы, как «Великий Кир» или «Клелия» и «Астрея», становились источниками прециозных выражений, давали посетителям салона имена и роли, то одновременно эти же романы в масках античных героев и пастухов описывали похождения известных в данном кружке лиц и соединяли прециозную утонченность с злобо- дневностью сплетни или, по крайней мере, пикантного анекдота об общих знакомых. Жизнь салона была тем генератором, который порождал роман, давал к нему ключи и определял ту утраченную для современного читателя атмосферу в которой все эпизоды воспринимались как намеки, расшиф- ровывались и дополнялись для читателя знаниями обстоятельств, интриг и происшествий, заполнявших коллективную, память кружка. Роман Поля Таллемана «Le voyage de 1'fle d'amour» (1663) не был чём-либо выдающимся в ряду прециозных романов, но это было исключи- тельно типичное произведение]и то, что Тредиаковский именно его избрал для перевода, свидетельствует о хорошей ориентированности в литера- турной ситуации Франции конца XVII—начала XVIII в. Уже оттесненный с вершин литературы, прециозный роман еще занимает читателя именно благодаря своей связи с атмосферой салона. М. В. Разумовская отмечает, что даже памфлет двадцатидсвятилетнего Буало «Герои из романов» не убил этого жанра: «И в те времена, когда создавалась и читалась в литературных салонах эта убийственная критика Буало, как и много позднее, прециозный роман продолжал оставаться излюбленным чтением. 13 Таллеман де Рео Ж. Указ соч. С. 146. Конечно, это был не отказ от любви, а создание прециозного ее канона, который подразумевал рыцарское поклонение со стороны мужчины и «жестокость» как норму женского поведения. 14 Roger Lathuillere R. Op. cit. P. 44; ср.: Abbe Michel de Pure. La Precieuse ou le mystere des ruelles. Paris, 1938. T. 1. P. 653. 15 См.: Magendie M. Le Roman francais au XVIIе siecle de l'«Astree» au «Grand Cyrus». Paris, 1954; Magendie M. La politesse mondaine el les theories de l'honnetete en France au 17е siecle. Paris, 1925.
26 «Езда в остров любви» Занятый своими церковными делами, епископ авраншский Пьер-Даниель Юэ (...) признается, что не осмеливается открыть «Астрею», ибо знает, что уже не сможет от нее оторваться и обязательно перечитает снова все пять тысяч страниц»16. Юднако можно предположить, что Тредиаковского интересовала не столько сюжетная сторона того или иного романа, сколько та атмосфера салона, которая их пропитывала. Для этого были веские причины.^В то время как абсолютистское государство укрепляло и культивировало принцип сословной иерархии, салон создавал иллюзорную утопию внесословной погруженности в игру и поэзии Человек таланта, поэт, ученый, артистический выдумщик розыгрышей, мистификаций, шарад, пикников мог в салоне блистать, ораторствовать, влюбляться и быть любимым, ласкаемым, делаться предметом обожания и зависти, сняв с себя проклятье низкого происхождения. Когда сын трактирщика и известный поэт Вуатюр «зашел в трактир, где кутил герцог Орлеан- ский», прихлебатель герцога Бло, «решив позабавиться, запустил ему чем-то в голову»17; в салоне же Рамбуйе Вуатюр чувствовал себя равным герцогу Монтозье, приятелем маркиза Пизани, сына хозяйки салона. Его внимание ловили, ухаживание считали за честь, обиды при- нимали к сердцу. За пределами салона он был заносчивый плебей, утрировавший бесцеремонность своего поведения, считая, что это «един- ственный способ заставить именитых гостей считаться с тобой»18. Но в салоне Рамбуйе «стоило ему прийти, как все собирались вокруг него, дабы его послушать»19. , Вопрос о положении плебея в сословном обществе сделался в России в!торой четверти XVIII в. чрезвычайно острым. Идеологи петровской эпохи склонялись к тому, чтобы в сословиях усматривать лишь разные профессии, своеобразное разделение функций по служению государствуй \]Jm противостоят высшие общенациональные ценности: «общенародие», «государство», «монархД Феофан Прокопович в «Слове о власти и чести царской» (1718) говорил* «А якожеиное дело воинству, иное гражданству, иное врачам, иное художникам различным, обаче все с делами своими верховной власти подлежат: тако и пастырие, и учитилие (...) Но к вам да обратится слово честный, благороднии, чином и делом славнии и тако- вии, ихже мощно общенародным именем позвати: о PoccHe!»2<|jHo вера в то, что великие усилия первых десятилетий XVIII в. должны заложить здание новой России, которая будет равно любящей матерью для всего «общенародия», скоро начала елабет|Феофан Проколович в 1722 г. в слове на мир со Швецией еще имел смелость спрашивать: «Како же обрадуется народ миром, аще сладких плодов его не причастится?» «Плод же мира (...) есть умаление народных тяжестей (...) плод мира есть общее и собственное всех изобилие»21.[Одняюэ реальная политика противостояла демагогическим декларациям и утопическим надеждам, и поколение 1730-х гг., с горечью или радостью, убедилось, что новая 16 Разумовская М. В. Становление нового романа во Франции и запрет на романы 1730-х годов. Л., 1981. С. 11. 17 Таллвман де Рео Ж. Указ соч. С. 161. 18 Там же. С. 154. 19 Там же. С. 155. 20 Прокопович Ф. Слова и речи. Спб., 1760. Т. 1. С. 263. 21 Там же. Т. 2. С. 96.
Тредиаковского... 27 Россия — Россия сословная, где над массой крепостных «нелюдей» возвышаются люди первого, второго или третьего сорта. Разрыв между __надеждами и реальностью сделался трагедией жизни Ломоносова. Он же_определил интерес Тредиаковского к прециозной утопии.J[ Г Тредиаковский перевел книгу весьма точно. Однако перенесенная из французского культурного контекста в русский*его «Езда в остров любви» изменила и смысл, и культурную функцию^ «Езда в остров любви», представленная Тредиаковским русскому чита- телю в 1730 г., была оторвана от своего естественного культурного кон- текста: от салона с его атмосферой, поэзией и специфическим поведением. Текст, который воспринимался как неотъемлемая часть культурного пространства, сделался текстом изолированным и замкнутым в себе. Одновременно он был изолирован от литературного контекста — других «прециозных географий» и прециозной романистики вообще. Он стал Единственным Романом. Из среднего литературного явления он превра- тился в эталон.! С последним обстоятельством связано появление у него новой функции. (_Литература петровской эпохи не просто нормативна — она в принципе ориентирована на наставление, учебник, уставе [Культурное поведение человека в нормальной ситуации делится на бытовое и ритуальное (что можно уподобить антитезе родного и иностран- ного или устного и письменного языка^Первом^ человек учится спон- танно, без инструкций и наставлений, потому что погружен в его стихию. Обучение второму требует грамматик — правил на метаязыке^Петров- ская реформа изменила для русского дворянства сферу бытового поведе- ния: свое было заменено чужим,, стихийное и спонтанное — сознательным и нормированным. Бытовое поведение потребовало таких же учебников и наставлений, как ритуальное, и таких же уставов, как рекрутское учение. Отсюда не только обилие метаязыковых инструкций по разным _ сф.ерам деятельности, но и стремление любой текст истолковывать как такую инструкцию^) \_1акие произведения, как воинский устав 1716 г., духовный регламент, «Приклады како пишутся комплементы», «Генеральные сигналы, надзи- раемые во флоте его царского величества», «Книга Марсова или воинских дел», «Объявление каким образом асамблеи отправлять надлежит. Асамб- леи слово французское, которого на Русском языке одним словом выразить невозможно» или «Юности честное зерцало, или Показание к житейскому обхождению», вопринимались именно как инструкции для поведенияД Создавалась инвертированная ситуации: и в сфере, обычно принадле- жащей спонтанному поведению, описание, инструкция предшествовали практике. иСквозь эту призму воспринимался и самим Тредиаковским, и его чита- телями русский текст романа Таллемана^«Езда в остров любви» читалась как подробное описание нормативов поведения влюбленного, перипетий любовной тактики, описание ролей в любовной игре. Это был свое- образный учебник шахматной теории любовного поведения. Для каждой ситуации давались нормативные выражения различных переживаний любовного чувства. Эту роль выполняли инкорпорированные в текст романа песни и стихотворениями и давали для каждого чувства ритуали- зованную форму выражения. Любопытно отметить, что в новом европеизированном быту России XVIII в. песня выполняла ту же роль, воспроизводя функцию любовной лирики в фольклоре — личное чувство получало готовые формулы выра- жения. Это объясняет отмечавшийся исследователями факт: «В начале
28 «Езда в остров любви» 1750-х гг. песни пользовались исключительной популярностью»22/ Как отметил тот же автор, песня занимает в русской поэзии (добавим — ив культурном быту) гораздо большее место, чем в западноевропейских ее образцах., Сумароков в «Эпистоле о стихотворстве» оде «посвящает всего 14 стихов, а песне 36 стихов и больше, чем о последней, говорит только о трагедии (70 стихов) и комедии (42 стиха)». «Для Буало «песенка — несложное творенье», «нелепое творенье» (...) Буало даже отказывает сочинителям песенок в звании поэта». «Совершенно иное отношение к песне у Сумарокова»23. / Если Сумароков написал «Наставление хотящим быти писателями», то «Е^зда в_остров любви» — наставление хотящим быть влюбленными J \Но это лишь часть задачи, которую ставил перед собой Тредиаковский: ттаставлять тому, что такое любовь по прециозным канонам, — означало не^простР-переводить некий текст, а трансплантировать (по терминологии \ Д. С. Лихачева) породившую его культурную ситуациюДК этому Тредиа- ! кс»вский и стремился. (^^оригинальной ситуации французской прециоз- ности культурная среда порождала романы определенного типа, а в пере- водной ситуации текст романа призван был породить соответствующую ему культурную среду, il 1 Так реконструируется типологическая схема того культурного явления, которое Д. С. Лихачев определил как трансплантацию. Однако трансплан- тация — почти неизбежно сдвиг. «Езда в остров любви» стоит у истока таких форм литературного быта, которые определяли лицо новой евро- пеизированной культуры. При этом оформлялся не только кодекс «литера- турного поведения», но и язык «изрядного обществе^*-'. То, что и эту ситуа- цию, и этот язык еще предстояло создать, Тредиаковского не смущало. Сама идея трансплантации подразумевала превращение конкретного текста в некоторую идеальную норму^Х^рответственно и русская реаль- ность подменялась некоторой идеальной нормой. Ведь не реальный русский двор 1735 г., а тот, что должен возникнуть, когда модель двора Людовика XIV будет перенесена в Петербург, имел в виду Тредиаковский, когда в «Речи о чистоте Российского Языка» утверждал, что украсит русский язык «Двор Ея Величества в слове ученейший и великолепнейший богатством и сиянием. Научат нас искусно им говорить и писать благо- разумнейший Ея Министры и премудрый Священноначальники»25. Вряд ли это была капитуляция «поповича» перед дворянством26. Это была замена реальности идеальной ее моделью. Замена была чревата траги- ческими разочарованиями. Такие же разочарования %ждали ^Гредиаков- ского в его попытках перенести прециозныи салон в Россию. «Езда в остров любви» дала толчок развитию русского европеизированного лите- ратурного быта. Однако развитие это пошло в направлении, не преду- смотренном Тредиаковским. \ 1985 22 Берков П. И. Ломоносов и литературная полемика его времени, 1750—1765. М.; Л., 1936. С. 104. 23 Там же. С. 110—111. 24 См.: Успенский Б. А. Указ. соч. 25 Соч. Тредиаковского. Спб., 1849. Т. 1. С. 265. 26 Виноградов В. В. Очерки по истории русского литературного языка XVII—XIX вв. М., 1938. С. 87.
Об «Оде, выбранной... 29 Об «Оде, выбранной из Иова» Ломоносова «Ода, выбранная из Иова» принадлежит, бесспорно, к наиболее поэти- ческим созданиям Ломоносова. Еще в XVIII в. оно приобрело широкую популярность, а. в XIX в. сделалось хрестоматийным. Между тем многие вопросы, связанные с этим стихотворением, далеки от разрешения. Прежде всего не ясны ни датировка, ни причины, побудившие Ломоносова создать это произведение. В связи с этим и сам авторский замысел остается невыясненным. Современного читателя в оде более всего привлекают картины мощи природы. Комментаторы академического издания полагают, что образы из Книги Иова увлекли Ломоносова тем, что «давали случай набросать пером естествоиспытателя картину «стройного чина» вселенной, далекую от библейской»1. Мнение это следует принять во внимание, хотя, конечно, возникает естественный вопрос: почему для «картины», «далекой от библейской», потребовалось привлекать именно Библию? Напрашивается и другое истолкование: тема Иова, введенная в русскую литературу протопопом Аввакумом2, начинала традицию изображения «возмутив- шегося человека». «Ода, выбранная из Иова» и «Медный всадник» Пуш- кина как бы стоят на двух противоположных полюсах развития этой темы, а пародийное отождествление Мариным ломоносовского Бога с императором Павлом3 в свете сакрализации императорской власти в XVIII в.4 делало такое сближение естественным. Обе интерпретации раскрывают определенные стороны ломоносовского текста. Однако следует различать смыслы, которые актуализируются по мере исторической жизни текста, и смыслы, непосредственно актуаль- ные для автора в момент написания произведения. И то, и другое входит в смысловую реальность текста, однако в разные моменты его истории получает различную значимость. Посмотрим на «Оду, выбранную из Иова» с точки зрения 1740—1750-х гг. и подумаем, почему именно этот библейский текст привлек внимание Ломоносова. Эпоха Ренессанса и последовавший век барокко расшатали средне- вековые устои сознания. Однако неожиданным побочным продуктом вольнодумства явился рост влияния предрассудков на самые просвещен- ные умы и бурное развитие культа дьявола. В средние века не только народное воображение создавало образ простоватого и часто одура- ченного дьявола, но и ученые богословы, опасаясь манихейства, не были склонны преувеличивать мощь царя преисподней. Вера в колдовство преследовалась как пережиток язычества. Еще Дионисий Ареопагит 1 Ломоносов М. В. Поли. собр. соч.: В 10 т. М.; Л., 1959. Т. 8. С. 982. В дальней- шем ссылки на згго издание приводятся в тексте с указанием римской цифрой тома и арабской — страницы. 2 Памятники истории страрообрядчества XVII в. Л., 1927. Кн. 1. Вып. 1. С. 23. J Поэты-сатирики конца XVI11 — начала XIX в. Л., 1959. С. 173. 1 Живов В. М. Кощунственная поэзия в системе русской культуры XVIII — начала XIX веков // Учен. зап. Тарт. гос. ун-та. Тарту, 1981. Вып. 546. (Труды по знаковым системам. Т. 13).
30 Об «Оде, выбранной утверждал, что «нет ничего в мире, что бы не было совершенно в своем роде; ибо вся добра зело — говорит небесная истина (Быт. 1, 31 )»5. И Августин, и Фома Аквинат исходили из идеи небытия зла, из представ- ления о зле как отсутствии бытия добра. В такой системе Сатана мог получить лишь подчиненную роль косвенного (по контрасту) служителя Высшего Блага. На более примитивном уровне, например у писателя XII в. Вальтера Мапа в сборнике «De nugis curialium», это воплощалось в рассказах о том, как на диспуте в Парижском универ- ситете среди школяров, споривших о природе языческих богов, появился сам дьявол и торжественно свидетельствовал в пользу священного Авгу- стина как очевидец, подкрепляя мнение, что языческие боги суть бесы. В миракле о Теофиле Рютбефа (сюжет этот пользовался широкой попу- лярностью) сатана скорее смешон, чем страшен: он потратил усилия и деньги, но не получил души грешника. Богородица отобрала у него скреп- ленную кровью расписку Теофила и со словами: «Вот, Я намну тебе бока»6 — избила на глазах у зрителей. Начиная с Данте, образ Сатаны становится все более грозным, вели- чественным и, что особенно важно, самостоятельным по отношению к божественной воле. Исследуя иконографию Сатаны от первых изображений в церкви Бауи (Египет, VI в.) до средних веков и барокко, Жан Делюмо отмечает, что «раннее средневековье не дает ужасающей иконографии дьявола <...). Напротив, XI и XII вв., по крайней мере на Западе, становятся свиде- телями первого «взрыва дьяволизма» (Ж. Ле Гофф), что удостоверяется изображениями Сатаны с красными глазами, огненными крыльями и волосами в Сен-Северском Апокалипсисе, дьяволом — пожирателем людей в Сен-Пьер-де-Шовиньи»7. Между страхом перед мощью Сатаны, ужасом загробных мук (Фома Аквинский склонен был видеть в них метафоры) и попытками победить силы ада с помощью костра и процессов ведьм была прямая связь. В 1232 г. папа Григорий IX в специальной булле дал подробное описание шабаша. Страх, внушаемый ведьмами, демонами и их владыкой сатаной, рос параллельно с успехами просвещения, техники, искусств. Дьявол издавна считался «тысячеискусником», умельцем на всё руки, ему приписывали и ученость, и необъятную память, которой он может одарить своих подданных, и обладание ключами от всех замков и тайнами всех ремесел. По словам Лютера, «дьявол, хотя и не доктор и не защищал диссертации, но он весьма учен и имеет большой опыт; он практиковался и упражнялся в своем искусстве и занимается своим ремеслом уже кжоро шесть тысяч лет»8. Расширение светской сферы жизни воспринималось в самых различных общественных кругах как рост мощи «князя мира сего», чья статуя появилась на западном портале Страсбургского собора. Новая эпоха была символически отмечена двумя датами: в 1274 г. скончался Фома Аквинат, в 1275 г. в Европе сожгли первую ведьму. 5 Св. Дионисия Ареопагита о небесной иерархии. 2-е изд. М., 1843. С. 10. 6 Блок А. Собр. соч.: В 8 т. М.; Л., 1961. Т. 4. С. 288. 7 Delumeau У. La Peur en Occident XIVе—XVIIIе siecles: Une cite assiegee / Ed. Fayard. Paris, 1978. Ср.: Francastel P. Mis en scene et consience: le diable dans la rue a la fin du moyen age // Francastel P. La realite figurative / Ed. Gonthier. Paris, 1965. 8 M. Luther in seinen Tischreden: Kritisch hrg. von К. Е. Forstmann. 1845, Bd. 3. S. 11.
из Иова» Ломоносова 31 Однако подлинный взрыв «дьяволиады» произошел позже — в XV—XVII вв. Вера в мощь сатаны захватила и гуманистов, и католические, и про- тестантские круги. Между 1575 и 1625 гг. она приобретает характер общеевропейской истерической эпидемии, прямым результатом которой были процессы ведьм, законы о чистоте крови и расистские преследования в Испании, антисемитские погромы в Германии, кровавые истребления «язычников» в Мексике9. Дьявол преследует воображение Лютера, утверждавшего в 1525 г.: «Мы все узники дьявола, который наш князь и бог» («Послание касательно книжки против крестьян»). «Телом и доб- ром своим мы порабощены дьяволу <...). Хлеб, что мы едим, питье, что мы пьем, одежда, которой мы пользуемся, более того, воздух, которым мы дышим, и все, что принадлежит до нашей плотской жизни — все его царство» («Комментарий к посланию к галатянам»). А. Мольдонадо в «Трактате об ангелах и демонах» (1605) утверждал, что «нет на земле силы, сравнимой с его [сатаны] властью». Ж. Делюмо отмечает, что огромную роль в демонологической истерии сыграла печать, которая доводила фантастические идеи богословов до читателя в масштабах, совершенно невозможных в средние века. Так, по его подсчетам, в XVI в. «Молот ведьм» Инститориса и Шпренгера разошелся тиражом в 50 000 экз., а 33-томный «Театр дьяволов» — своеобразная энциклопедия сатанизма — в 231 600 экз. К этому надо прибавить не поддающееся учету число народных книжек — массовой культуры той эпохи, в которых и ренессансная культура (Фауст), и ренессансная политика (Дракул) трактовались как порождения союза с дьяволом10. Демонологический фольклор окружал личности и Альберта Великого, и Агриппы Неттесгеймского, и папы Александра "15сгрджиа, и десятков других лиц, отмеченных ренессансной печатью таланта, успеха и аморализма. Новая эпоха расковала силы человеческой активности, но она расковала и страх. В такой обстановке протекала эпидемия охоты за ведьмами, охватившая без различия и католические, и протестантские страны Запада. «Шпренгер и Инститорис в XV столетии хвастались еще тем, что за пять лет сожгли в Германии целых 48 ведьм. В XVII столетии во многих небольших немец- ких территориях пять десятков ведьм нередко отправляли на костер уже за один раз»11. Расцвет культуры — век Рубенса, Рембрандта, Веласкеса, Пуссена, Буало, Мольера, Расина, Джордано Бруно, Декарта, Лейбница был одновременно веком, когда под напором фанатизма и атмосферы страха чудовищные казни сделались бытовым явлением, а юридические гарантии прав обвиняемых в колдовстве и ведовстве были фактически сведены на нет и спустились до уровня, по сравнению с которым самое темное средневековье представляется золотым веком. Была введена специальная судебная процедура, фактически отменявшая все ограни- чения на применение пыток. Подозрение превратилось в обвинение, а обвинение автоматически означало приговор. Защитники обвиненных объявлялись их сообщниками, свидетели послушно повторяли то, что им внушили обвинители. Однако самое примечательное то, что в атмосфере невротического страха такой порядок стал казаться естественным не только фанатическим доминиканцам, но и светочам эпохи — гуманистам. 9 Todorov Tzv. La conquete de l'Amerique: La question de 1'autre / Ed. Seuil. Paris, 1982. 10 Жирмунский В. М. История легенды о Фаусте // Легенда о докторе Фаусте. М., 1978. 11 Сперанский Н. Ведьмы и ведовство. М., 1906.
32 Об «Оде, выбранной Даже Бэкон разделял веру в злокозненное могущество ведьм. Крупней- ший знаток культуры Возрождения Л. Е. Пинский писал: «Разве XVI век — особенно Италия и Франция — не знает смелых вольнодумцев и даже атеистов? А Жан Боден, автор антихристианской «Гептапломерос», под- польной «библии для неверующих» ближайших веков?»12 Но тот же Боден в специальном сочинении против ведьм «De Magorum Daemonomania» (выдержало издания 1578, 1580, 1587, 1593, 1604 гг. и было переведено на французский, немецкий и другие языки, на которых также многократно переиздавались), именуя автора «Молота ведьм» «многомудрым инквизи- тором Шпренгером», утверждал: «Ни одна ведьма из миллиона не была бы обвинена и наказана, если бы к ней применялась обычная судебная процедура: подозрения являются достаточным оправданием для пытки, ибо слухи никогда не возникают на пустом месте»13. А когда ученик Агриппы Неттесгеймского, Вир, пытался выступить в защиту жертв охоты за ведьмами, Боден обвинил его самого в сообщничестве и колдов- стве. А ведь Боден — автор книг о «Легчайшем методе изучения истории», «Шести книг о Республике» и «Гептапломероса» — был действительно одним из светлых умов своего времени14. Особенный размах и «Teufelsliteratur», и процессы ведьм получили в Германии. Двести страниц убористого шрифта в восьмом томе «Истории немецкого народа» И. Янссена15 дают на этот счет потрясающий материал. Ограничимся лишь одним примером: известный юрист XVII в., цвет гер- манской криминалистики, образованный Бенедикт Карпцов не только утвердил за свою жизнь 20 000 смертных приговоров ведьмам и колдунам, но и научно обосновал необходимость применения пыток в этих процессах. «Карпцов был человеком строгого лютеранского духа. Он тридцать пять раз перечел всю Библию от доски до доски и ежемесячно бывал у причастия»16. Однако как только речь заходила о ведьме или колдуне, он превращался из ученого юриста в яростного инквизитора. И это не было его личной особенностью. Таков был идейный климат Европы в момент, когда на сцену выступили первые деятели Просвещения. Просветители XVIII в. и их передовой отряд — рационалисты XVII в. писали на своих знаменах слова борьбы с «темным средневековьем». Этот лозунг имел отчасти тактический характер, отчасти же отражал возникающую историческую аберрацию: Ренессанс был явлением исключительно сложным, и это стало очевидно в эпоху барокко. Одними своими сторонами он подготавливал «век разума», другими вызвал к жизни бурные волны иррационализма и страха. Готовясь к своему торжеству, Разум часто наде'вал маску Мефис- тофеля. Ж. Делюмо с основанием отмечал, что «рождение нового времени в Западной Европе сопровождалось невероятным страхом перед дья- волом»1'. Прошли времена, когда церковь боролась с верой в колдов- ство, — теперь сомнение в существовании ведьм и их злокозненной деятельности стало столь же опасным, как и сомнение в бытии бога. 12 Пинский Л. Реализм эпохи Возрождения. М., 1961. 13 Bodenius J. De Magorum Daemonomania. Straflburg, bei Vernhart Jobin, 1591. 14 Baudrillart H. J. Bodin et son temps: Tableau des theories politiques et des idees economiques a seizieme siecle. Paris, 1853; Bodin J. Verhandlungen der internatio- nalen Bodin Tagung in Munchen, 1973. 15 Janssen J. Geschichte des deutschen Volkes seit dem Ausgang des Mittel- alters. Freiburg im Breisgau, 1894. Bd. 8. S. 494—694. 16 Ibid. S. 1. 17 Delumeau J. Op. cit. P. 232.
из Иова» Ломоносова зз По наблюдениям того же Делюмо, «в катехизисе Канизиуса имя Сатаны упоминается 67 раз, в то время как Иисуса лишь 63, а в «Молоте ведьм» дьявол упоминается значительно чаще, чем Бог»18. Тот же исследователь приводит действительно разительный факт. Среди вопросов, в которыми при экзорцизме обращается священник к изгоняемому дьяволу, имеется и такой: «Сможем ли мы добиться от Господа нашего Иисуса, чтобы он тебя изгнал отсюда, дабы ты не мог никому причинять вреда?» Делюмо замечает: «Действительно парадоксально безмерное преувеличение власти злого духа: экзорцист смиренно обращается к нему за информа- цией относительно методов Господа»19. Для рационалистов XVII в. и просветителей XVIII в. именно дьявол и вера в его могущество становились врагами первой степени. Бог, особенно томистский, — перводвигатель и первопричина — легко подвергался деистической интерпретации и вписывался не только в мир Декарта, но и в космогонию Ньютона и Вольтера. Иное дело дьявол. От веры в него пахло кострами, вспоминались инквизиция, фанатизм, суеверия, рели- гиозная нетерпимость — все, что вызывало непримиримую ненависть воинов Разума. Ситуация эта была прекрасно, и не только по книгам, известна Ломоносову. Деятельность Карпцова протекала в Саксонии, и Ломоносов, приехавший в саксонский город Фрейберг для учения, конечно, слышал о тысячах костров, еще недавно пылавших в этом королевстве. Саксония, однако, не была ни исключением, ни центром охоты на ведьм, и, странствуя по Германии, Ломоносов не мог не слышать отзвуков настроений, сотря- савших всю Европу несколько десятков лет перед этим, тем более что процессы ведьм продолжались в Германии и во время его пребывания там20. Возвращаясь в свете всего сказанного к «Оде, выбранной из Иова», следует, прежде всего, отметить одно упущенное комментаторами обстоя- тельство: работая над одой, Ломоносов обратился к той версии библейской традиции, которая была связана с западной, а не с русской культурой. Во время работы над «Книгой Иова» в руках Ломоносова была не славянская или греческая Библия, а вульгата или лютеровский перевод на немецкий язык. Факт этот устанавливается тем, что упоминаемые в оде Ломоносова Бегемот и Левиафан в восточной традиции отсутствуют: и в греческом, и в славянском текстах Библии на их месте фигурируют «зверь» и «змий». Ни Острожская Библия 1581 г., ни имевшаяся в библиотеке Ломоносова Библия 1663 г.21, ни вышедшие уже после «Оды, выбранной из Иова» «елизаветинские» библии 1751, 1756, 1757 и 1759 гг., так же, как и вся последующая традиция церковнославянских библий вплоть до конца XIX в., ни Бегемота, ни Левиафана не упоминают, давая lH Delumeau У. Op. cit. P. 243. 19 Ibid. P. 252. 20 Soldan's Geschichte der Hexenprozesse, neu bearbeitet von dr. Heinrich Heppe. Bd. 1—2. Stuttgart, 1980; Roskoff G. Geschichte des Teufels. B. 2. Leipzig, 1869. 21 Коровин Г. М. Библиотека Ломоносова. М.; Л., 1961. С. 345. Книга устарела и не полна. Библия почему-то включена в раздел книг по красноречию, а так как приложен только авторский указатель, то отыскать ее практически невозможно. Ломоносов читал Библию на многих языках, используя ее, в частности, как текст для обучения языкам. Так, его интересовали библии на ирландском, голландском, датском и шведском языках (см.: Лотман Ю. М. К вопросу о том, какими языками владел М. В. Ломоносов // XVIII век. М.; Л., 1958. Сб. 3. С. 462). В знакомстве Ломоносова с греческим текстом Библии, вульгатой и лютеровским немецким ее переводом сомневаться не приходится.
34 Об «Оде, выбранной (с небольшими отличиями между острожским и «елизаветинскими» изда- ниями) следующий текст: «Но oy6w ce 3Bbpie oy тебе, траву аки волове адАть: се оубсо крьпость егсо на чресльхъ, сила же егоз на пупь чрева» (Иов 40, 10—12). «Извлечеши ли 3MiA оудицею или обложиши оузду о ноздрьхъ егш» (Иов 40, 20)22. То, что «зверь» и «змий» в оде Ломоносова оказались замененными не известными русскому носителю православной традиции «Бегемотом» и «Левиафаном» (читателю середины XVIII в. это не могло не броситься в глаза), свидетельствует не только о созна- тельном обращении к западной библейской традиции, но и об ориентации на западноевропейскую культурную ситуацию. При этом Ломоносову, видимо, было важно, чтобы оба экзотических зверя были названы в его тексте этим необычным для русского слуха образом. Дело в том, что по мере развития «культа сатаны» в XV—XVII вв. Книга Иова стала подвергаться специфической и неожиданной для нынешнего читателя интерпретации. В Библии, в частности в Ветхом завете, искали подтверждений демонологическим увлечениям времени. Найти их было нелегко, так как невротический сатанизм совершенно чужд Священному писанию. Тогда, в соответствии с традицией аллего- рического истолкования Библии, начались поиски образов, которые можно было бы принять за метафоры дьявола. Иногда в этой функции выступал Голиаф23. Однако наиболее часто использовалась Книга Иова. В упоми- наемых там Левиафане и Бегемоте видели аллегорическое описание дьявола или собственные имена его демонов-служителей. Показательно, что в Книге Иова действительно упоминается дьявол («пршдоша аггели Божш предстати предъ Господемъ и д1аволъ пршде посредь ихъ»), но образъ этот был слишком бледен, и его затмили красочные фигуры Бегемота и Левиафана. Инститорис и Шпренгер в «*лолоте ведьм», проявив особый интерес к Книге Иова, утверждали: «Иов пострадал исключительно от дьявола без посредства колдуна или ведьмы. Ведь в то время ведьм еще не было»2^. Здесь характерно утверждение, что ведьмы — совсем не исконное, вечное зло, а порождение новых, присущих именно данной эпохе, ухищрений дьявола. Не менее показательно, что авторы, давшие классический канон инквизиторского образа ведьмы и дьявола, проходят безо всякого внимания мимо реально упоминаемого в Книге Иова дьявола и вместо этого характеризуют его стихами, отно- сящимися к Бегемоту и Левиафану: «Сила бесов больше, чем всякая телесная сила». По этому поводу в Книге Иова (гл. 41) говорится: «Нет на земле подобного ему; он сотворен бесстрашным»25. Ученые домини- канцы поясняли: «В Книге Иова (гл. 41) говорится о*чешуе Левиафана, под которою подразумеваются члены дьявола». И далее: «Демон заносчи- вости называется Leviathan»26. Мальдонадо в «Трактате об ангелах и демонах» прямо описывает Сатану выражениями, заимствованными из 22 Ср.: Ессе, Behemoth, quern feci tecum... Siehe, der Behemoth, den ich neben dir... An extrahere poleris Leviathan hamo... Kannst du den Leviathn Ziehen mit dem Hamen... 2,3 Голиафа отождествляли с сатаной еще св. Августин и Беда Досточтимый. Напротив того, странствующие поэты-вольнодумцы XII в. голиарды, также ото- ждествляя его с дьяволом, избрали Голиафа своим покровителем и родоначаль- ником; см.: Dobiache-Rojdes(t) vensky О. Les poesies de Goliards. Paris, 1931. 24 Инститорис и Шпренгер. Молоток ведьм. [М., 1930]. С. 101. 25 Там же. С. 90. 26 Там же. С. 114, 116.
из Иова» Ломоносова 35 Книги Иова и характеризующими там Бегемота: «Зверь сильный и ужа- сный как по громадности своего тела, так и по жестокости его (...) сила его в почках его и мощь его в пупе живота его, он напрягает хвост свой как кедр, жилы его гениталий перекручены, кости его как трубы и хрящи его как клинки железные»2'. Агриппа Неттесгеймский в «Оккультной философии» (1533) в бинарной иерархии на шестой из семи ступеней помещает Бегемота и Левиафана, причем эти названия фигурируют как имена собственные демонов, подручных Сатаны28. Такое отождествле- ние делается общепризнанным. Коллен да Планси в своем «Dictionnaire infernal» подвел его итоги: «Бегемот — демон дурашливый (шутовской), глава демонов, виляющих хвостами (демонов-льстецов). Сила его в почках. Его царство — лакомства и удовольствия брюха». «Левиафан — адмирал ада, губернатор морских владений Вельзевула (...) он вселяется в бесноватых, в особенности женщин и путешествующих мужчин. Он их учит лгать и водить за нос людей. Он цепок, не отдает однажды захва- 9Q ценного и труден для экзорцизма» . Итак, образная система «Оды, выбранной из Иова» обращена к запад- ной идеологической ситуации. Однако есть все основания утверждать, что это не снижало, а повышало ее актуальность с точки зрения внутри- русских проблем середины XVIII в. Вместе с усилением культурных связей с Западом и проникновением в Россию веяний барокко появились тревожные признаки того, что одновременно в Россию будет перенесена атмосфера страха и культурного невротизма, разрешившаяся на Западе кострами инквизиции. Угроза эта не была надуманной. В начале XVIII в. в Москве началось следствие по делу Григория Талицкого, учившего, что Петр I — антихрист, и возвещавшего приход последних времен. Талицкий был подвергнут редкой и жесточайшей казни — копчению живым. Митрополит рязанский Стефан Яворский по распоряжению Петра опубликовал в 1703 г. обличительное сочинение против ереси Талицкого «Знамения пришествия антихристова и кончины века». Само написание книги было простым выполнением правительствен- ного заказа (отношения между Петром и Стефаном Яворским в этот период были не просто лояльные, но вполне дружественные). Однако решение задания принадлежало рязанскому митрополиту и было знаме- нательным: весь ход рассуждения Яворский позаимствовал у испанского инквизитора Мальвенды. Полностью эти тенденции развернулись в глав- ном сочинении Яворского «Камень веры». Книга эта претендовала на то, чтобы дать в руки борцов с ересью такое оружие, какое Шпренгер и Инститорис дали борцам с ведьмами. Она содержала все основные положения теории инквизиционного судопроизводства. Прежде всего утверждалось, что еретиков, по обличении, следует передавать в руки светских властей: «Еретики убо, понеже не суть церкве святые сынове, 27 Maldonado. Traicte des anges et demons, trad, frang. de la Borie. Paris, 1605. P. 170a. 28 Agrippa Corn., conseiller et historiographe de I'empereur Charles V // La philosophic occulte. A la Haye, chez R. Chr. Alberts, 1727. P. 223. 29 Collin de Plancy J. A. S. Dictionnaire infernal. Bibliotheque marabout. Verviers (Belgique), 1973. P. 78. Образ демона Бегемота с его специфическими чертами «дурашливости» и чревоблудия прошел через всю демонологическую литературу, возродился потом у романтиков (например, в «Фаусте» Клингера) и в последний раз появился в «Мастере и Маргарите» Булгакова.
36 Об «Оде, выбранной могут быти предани мирскому суду»30. Далее на многих страницах раз- вивается идея жестокой расправы с еретиками: «Еретиков достойно и праведно есть убивать»31, «сожещи»32. «Еретиков достойно и праведно есть анафеме предавати. Убо достойно есть и умешвляти. Вяшщее зло есть еже сатане предану быти, нежели всякие муки на теле претерпети»33. Прямо из арсенала инквизиторов-доминиканцев был заимствован аргу- мент: «Самем еретиком полезно есть умрети, и благодеяние тем бывает, егда убиваются. Елико бо множае живут, множае согрешают»34. Из того же арсенала заимствуется и методика схоластической диалектики. Стефан Яворский приводит «претыкание»: «Христос повелевает еретиков имети яко язычников, а не повелевает их жещи или убивать». На это «преты- кание» дается изощренный ответ в духе Великого инквизитора Достоев- ского: «Отвещает: Христос зде не повелевает, обаче ниже запрещает. К сим же ниже разбойников, ни прелюбодеев, ни татей, ни инех законо- преступников убивати Христос повеле есть. Обаче сия вся ныне праведным судом бывают»35. Яворский не ограничился теоретическими рассуждениями, — он высту- пил в качестве вдохновителя и практического организатора процесса Дмитрия Тверитинова и, несмотря на противодействие государственных инстанций, добился редкого в России приговора: сообщник Тверитинова Фома был сожжен в Москве как еретик. В деятельности Яворского отчетливо чувствовалось католическое влия- ние. Не случайно монах Спасо-Каменского монастыря Варлаам говорил 0 нем: «Доведется де этому митрополиту голову отсечь или в срубе сжечь, что служит по латынски»36. Однако огненная борьба с дьяволом, как мы видели, не менее активно владела умами протестантского мира. В 1689 г. в Москве по настоянию пасторов Немецкой слободы был сожжен Квирин Кульман. Через окно в Европу тянуло гарью. При жизни Петра I «Камень веры» не мог быть напечатан. Однако в 1728 г. он был выпущен в свет неслыханном для той поры тиражом — 1 200 экз. Второе издание появилось в 1729-м, а уже в следующем, 1730 г. — третье. Кроме того, по рукам циркулировали списки этого огромного сочинения37. Наконец, в 1749 г. в Москве вышло еще одно издание. Эта беспрецедентная в условиях XVIII в. пропаганда идей костра и религиоз- ной нетерпимости не могла не встревожить тех, кто стремился противо- поставить страху — разум, а фанатизму — терпимость. Можно пред- положить, что именно издание «Камня веры» 1749 г. явилось толчком, оформившим замысел «Оды, выбранной из Иова». Западная культура XVII в. создала не только атмосферу страха и М) Камень веры: Православным церкве святые сыном на утверждение и духовное созидание. Претыкающымся же о камень претыкания соблазна на востание и исправление. М., 1749. 31 Камень веры... С. 1067. 32 Там же. С. 1069. u Там же. С. 1069. лл Там же. С. 1071. 35 Там же. С. 1073. зь Голикова Н. Б. Политические процессы при Петре I. M., 1957. С. 145. ;ь Морев И. «Камень веры» митрополита Стефана Яворского, его место среди отечественных противопротестантских сочинений. Спб., 1904; Смилянская Е. Б. Ересь Д. Тверитинова и московское общество начала XVIII в. // Проблемы истории СССР. М., 1982. Вып. 12.
из Иова» Ломоносова 37 нетерпимости, но и борцов с этой атмосферой. Выступивший на идейную арену отряд рационалистов направил свой основной удар против веры в дьявола как властелина мира. Спиноза, Декарт, Лейбниц создают образ мира, основанного на разуме и добре. В этом мире есть место богу — математику и великому конструктору, но нет места дьяволу. Вольтер на следующем этапе развития общественной мысли мог сколько угодно смеяться над наивным оптимизмом таких построений, но в свое время они были единственным средством рассеять зловещую атмосферу страха и очистить закопченное кострами небо Европы. В этом смысле «Теодицея» Лейбница с подзаголовком «О том, что бог добр» наносила сильнейший удар атмосфере охоты за ведьмами. Вряд ли является случайным совпа- дением, что «Теодицея» Лейбница появилась в 1716 г., а в 1720-е гг. в Пруссии последовало королевское распоряжение о прекращении всех судов над ведьмами (в католической Германии они еще продолжались). «Ода, выбранная из Иова» — своеобразная теодицея. Она рисует мир, в котором, прежде всего, нет места сатане. Бегемот и Левиафан, которым предшествующая культурная традиция присвоила облики демонов, вновь, как и в Ветхом завете, предстают лишь диковинными животными, самой своей необычностью доказывающими мощь творческого разума бога. Но и бог оды — воплощенное светлое начало разума и законо- мерной творческой воли. Он учредитель законов природы, нарушить которые хотел бы ропщущий человек. Бог проявляет себя через законы природы и сам им подчиняется. Это вполне соответствовало принципу Ломоносова-ученого: «Minima miraculus adscribenda поп sunt» (I, 160)ЗЙ. Слово «чудо» сохраняется лишь для обозначения еще не познанных законов Природы, удивительных для человека, но внутренне вполне зако- номерных: Коль многи смертным неизвестны Творит натура чудеса (I, 204). В подчиненном естественным и математическим законам мире господ- ствует сформулированный Ломоносовым тезис: «Omnia quae in natura sunt, sunt mathematice certa et determinata» (I, 148)39. Идея мощи сатаны и даже самого его существования полностью исклю- чалась, так же как исключались и случайность, хаотичность и все непред- сказуемое. Зоологизация Бегемота и Левиафана, возвращение их из мира демонического в мир природный проявились в одной детали. В биб- лейском тексте образы Бегемота и Левиафана наделены выразительным признаком — напряженностью генитальных жил. В* латинском тексте: «Nervi testiculorum ejus perplexi sunt», в немецком: «Die Adern seiner Scham starrer! wie ein Ast»40. У Ломоносова этот оттенок полностью снят: Воззри в леса на Бегемота, Что мною сотворен с тобой; Колючий терн его охота Безвредно попирать ногой. Как верьви, сплетены в нем жилы. Отведай ты своей с ним силы! В нем ребра, как литая медь... (VIII, 390) 18 Малейшего не должно приписывать чуду {лат.). 39 Вс^, что есть в природе, математически точно и детерминированно (лат.). А[) Жилы его гениталий переплетены (лат.); жилы его срама торчат, как сук (нем.).
38 Об «Оде, выбранной Дело тут, конечно, не в соображениях приличий — библейский текст служил в этом отношении достаточным оправданием. Сыграло, видимо, роль другое: именно это место было основанием для включения текста в психоз охоты за ведьмами. Вся литература этого рода, допросы в застенках, процедура экзорцизма носили явный отпечаток повышенной сексуальности. Дьяволу приписывалась неистощимая похоть, и обязатель- ным действием ведьмы было плотское соитие с ним, чаще всего в образе животного. Прямую связь между интересующими нас стихами из Книги Иова и сексуальной силой дьявола установили Инститорис и Шпренгер, писавшие, что дьявола «сила заключается в чреслах и пупе. Смотри предпоследнюю кн. Иова. Это происходит потому, что дьявол лишь через излишество плоти господствует над людьми. У мужчин центр излишеств лежит в чреслах, т. к. оттуда выделяется семя. У женщин же семя выде- ляется из пупа»41. То, что Ломоносов проявил осторожность в переводе этого места, говорит, по-видимому, о его прямом знакомстве с текстом «Молота ведьм». Учитывая распространенность этой книги, такое пред- положение следует считать вероятным. «Оду, выбранную из Иова» нельзя рассматривать как изолированный факт, вне событий, составляющих ее историко-культурный контекст. Когда во второй половине 1750-х гг. в связи с полемикой вокруг «Гимна бороде» Ломоносова И. С. Барков писал: Пронесся слух: хотят кого-то будто сжечь; Но время то прошло, чтоб наше мясо печь42. то слова эти звучали скорее надеждой, чем уверенностью. «Ода, выбран- ная из Иова» должна включаться, с одной стороны, в один ряд с научной и антиклерикально-сатирической поэзией Ломоносова, а с другой — в ряд произведений, направленных против страха перед властью сил зла над миром. Общая установка борьбы с инквизиционным духом требовала замены атмосферы страха и веры в могуществг^па убеждением в неколе- бимой силе разумного и доброго начала. Ренессансное сомнение в силе и благости Бога рикошетом возвысило Сатану, а трагическое мировос- приятие барокко превратило его в подлинного «князя мира сего». Век Разума необходимо было начать с оправдания добра, и Ломоносов закан- чивает «Оду, выбранную из Иова» «теодицеей» — утверждением, что «Бог все на пользу нашу строит» (VIII, 392). Показательно, что в том же 1750 г. Тредиаковский начал работу над «Феоптией», также являющейся развернутой теодицеей. Все шесть «эпистол» этой обширной поэмы Тредиаковский посвятил доказательству бытия и благости Бога как Высшего Разума и ни разу не упомянул дьявола и источников мирового зла. Но именно эта поэма показалась «сумни- тельной» и подверглась фактическому запрещению со стороны церкви. В этот же круг проблем входит и популярность в русской поэзии тех лет А. Попа, и рогатки, которые ставила церковная цензура на пути опублико- вания Н. Поповским его перевода «Опыта о человеке» — произведения, идущего в русле того же оптимистического рационализма. Однако гарью тянуло и из лесов Сибири и русского Севера. Костры, сжигавшие ведьм в XVI—XVII вв., пылали по всей Европе — от Шотлан- дии до Саксонии и от Испании до Швеции. Границы, разделявшие католи- ческую и протестантскую Европу, для них не существовали. Однако граница, отделяющая Русскую землю от Запада, оказалась непроницае- 41 Инститорис и Шпрингер. Ук: ■. соч. С. 109. 12 Поэты XVIII века. Л., 1972. :■■ С. 400.
из Иова» Ломоносова 39 мой. Невротический страх перед ведьмами России был неизвестен, неиз- вестны были и инквизиционные их преследования. По эту сторону культурной границы пылали другие костры — костры самосожжений, гари старообрядцев. Западный страх XVI—XVII вв. был предчувствием неотвратимости нового общественного порядка, который в массах народа осмыслялся как порядок сатанинский. Психология русского старообрядчества была другой: страха — спутника неуверенности и ожидания — не было. Было ясно, что конец света уже наступил, антихрист уже народился, времени уже не существует. Костер был попыткой обезумевшего от страха мира спасти себя, найдя то злокозненное меньшинство, которое причиняет ему гибель. Самосожжение — средство спасти себя от влияния и соблазна уже погибшего мира. Идеи были глубоко различны, но дымом от костров одинаково тянуло и с Запада, и с Востока. Это придавало позиции Ломоносова и других русских рационалистов особую остроту: попытка трансляции в Россию западной барочной куль- турной ситуации, влекущей за собой угрозу появления русской инкви- зиции, сливалась перед судом Разума с «непросвещенными» гарями защитников старой веры. С точки зрения сознания, в основе которого лежала оппозиция: терпимость (просвещение) -—►- фанатизм (варвар- ство), разницы между костром, зажженным инквизитором, и гарью, организованную старообрядческим законоучителем, не было. Происходит война классификаций: Стефан Яворский и православные иерархи, враж- дебные петровским реформам, видят в Феофане Прокоповиче поборника «люторовой ереси», Прокопович обличает их за «дух папежный» и наклонность к католическому стремлению поставить священство выше царства. С точки зрения старообрядцев, и те, и другие едины в своем отпадении от древнего благочестия, в причастнс^гй миру антихриста. Наконец, с позиции рационалиста это все — оттенки фанатизма, и реально существует лишь борьба Разума с его врагами. Поэтому Ломоносов отнюдь не только из тактических соображений в своих сатирах типа «Гимна бороде» не различал защитников синодаль- ного православия и старообрядчества. Это же позволило ему, отвечая Зубницкому или нанося удары Тресотину-Тредиаковскому, в центр поле- мики выдвинуть вопрос о старообрядческих гарях, казалось бы, никакого отношения к делу не имеющий («Что за дым по глухим деревням курится...»). Для Ломоносова это была та же линия, что и в «Оде, выбранной из Иова». Мощь Природы и насмешка Разума утверждали образ мира, в котором и дьявол, и его приспешники-фанатики — «нравом хуже беса» — бессильны «наше мясо печь». Для того чтобы сокрушить барочное манихейство, необходима была «реабилитация добра». Создаваемый при этом простой и ясный мир («Natura est simplicissima», — писал Ломоносов (I, 134)43) будет потом осмеян Вольтером, а эпоха романтизма воскресит культ демонизма. Однако предварительно его следовало убить. Ломоносов был с теми, кто уводил человека из расшатанного, внушающего ужас мира, отданного на произвол демонического безумия, в мир разумный и простой. Это давалось ценой упрощений, но только эти упрощения были способны освободить человека из-под власти Страха и его порождений: нетерпи- мости, фанатизма и жестокости. Дверь в век Просвещения была открыта. 1983 1:1 Природа предельно проста (лат.).
40 Руссо и Руссо и русская культура XVIII — начала XIX века Влияние Руссо на русскую культуру XVIII в., проблема русского рус- соизма не были еще предметом специального изучения, хотя в огромном количестве общих работ и частных разысканий отмечалось воздействие произведений женевского мыслителя на русскую литературу и культуру рассматриваемого периода. Решение вопроса в значительной мере осложнено неопределенностью его постановки. Историко-культурное значение Руссо обычно рассматри- вается в рамках проблемы «руссоизма» как особого явления европейской культуры конца XVIII — начала XIX в. Однако само понятие «руссоизм» не отличается большой определенностью. Если мы возьмем обобщающие работы от капитального труда М. Н. Розанова1 до исследований последних лет, то перед нами ясно обнаружится тенденция рассматривать «руссоизм» не как особое типологическое явление европейской культуры, а как сумму в достаточной мере неопределенных признаков. Так, в курсе, прочитанном в Сорбонне, Шарль Дедейан приравнивает проблему литературного воздействия Руссо распространению «чувствительности» (sensibilite litte- raire), а самую эту «чувствительность» рассматривает как совокупность отдельных признаков («чувство природы», «идея простого и чистого человека»)2. Германа Рёрса все это вообще заставило отказаться от определения руссоизма как исторически данной культурной системы («Руссоизм не является, таким образом, резко отграниченным явлением: всегда и везде он остается действенным ферментом духовной жизни в целом. Его воздействие испытывают на себе и Ромен Роллан, и Ламартин, руссоистские мотивы живут в таких взаимно противоположных духовных течениях, как немецкие «буря и натиск», классицизм и романтизм»)3. Однако отказ от рассмотрения идем г>уссо как целостной структуры особого типа, по сути дела, приводит к невозможности говорить о его воздействии на последующую традицию европейской мысли, так как очень легко показать, что те или иные «мотивы», которые обычно отно- сились к руссоизму, встречались в европейской (и не только европейской) культуре задолго до Руссо или независимо от него. Не составляет, например, большого труда отыскать £ русской литера- турной традиции тексты, в которых с той или иной степенью обоснован- ности будет усматриваться перекличка с идеями Руссо. Возьмем, напри- мер, отрывок из стихотворения Сумарокова «О люблении добродетели»: О люты человеки! Преобразили все златые веки, В железны времена И жизни легкости в несносны бремена; 1 Розанов М. Н. Ж.-Ж. Руссо и литературное движение конца XVIII — начала XIX века. М., 1910. 2 Dedeyan Ch. Rousseau et la sensibilite li: >:airo a la fin 4i XVIII siecle. [Paris], 1961. л Rohrs H. Jean-Jacques Rousseau: Vision unci Wirklichkeit. Heidelberg, 1957. S. 204.
русская культура... 41 Сокроюся в лесах я темных Или во крепостях подземных. Уйду от вас и убегу, Я светской наглости терпети не могу4. Можно отыскать те или иные тексты, которые удастся связать с «куль- том ПрирОДЫ», «ЧуВСТВИТеЛЬНОСТЬЮ», ПрОПОВеДЬЮ ПРОСТОТЫ .или пружю нием городской жизни. Однако все это не продвинет нас в решении проб- лемы. Видимо, наиболее целесообразным будет следующий путь: предпо- ложив, что в истории человеческой мысли на определенном этапе законо- мерно возникает культурный и идеологический тип, который мы условно обозначаем словом «руссоизм»5, исследователь строит некоторую абс- трактную модель этого явления. Созданная таким образом отвлеченная система, видимо, с наибольшей полнотой будет манифестироваться в твор- честве Руссо. Однако не следует упускать из виду, что ни одна исторически реальная система не может рассматриваться как простая и безусловная реализация соответствующего абстрактного типа культуры. Она всегда будет сложнее, противоречивее, включая элементы других структур. Поэтому, вначале разделив понятия исторической реальности и типоло- гической абстракции, мы затем будем использовать второе как средство описания первого (индивидуальность исторического явления — пере- сечение в одной хронологической и исторической точке нескольких типо- логических систем). Затем уже можно будет сделать попытку анализа процесса рецепции — изучения того, как реальное творчество Руссо исторически (а не типологически) превращается в «руссоизм», а этот последний, усваиваясь иными системами культуры, становится неким абстрактным типом целой цепи истолкований, глубоко отличных между собой и часто взаимоисключающих. Такой подход к задаче, которую мы поставили перед собой, обратясь к теме «Руссо и русская культура XVIII — начала XIX века», заставляет нас предложить хотя бы в грубо приблизительном виде схему понятия «руссоизм». Рассматривая эту часть работы лишь как технически необ- ходимую для дальнейшего изложения, мы не рассчитываем здесь при- бавить что-либо существенно новое к обширной литературе, посвященной истолкованию системы Ж.-Ж. I'ycco. Сама возможность построить стройную систему, которая могла бы быть приложима к сочинениям Руссо, вызывала у исследователей сомнения. Руссо — «красноречивый сумасброд» (Пушкин) — в XVIII в. часто воспринимался как автор парадоксов, уже в силу этого не являющийся создателем системы. В его сочинениях были склонны усматривать соб- рание высказываний, объединенных не общностью концепции, а чисто 4 Поли. собр. всех соч. в стихах и прозе А. П. CvMapoKOBa. 2-е изд. М., 1787. Т. 1. С. 233. 5 Гипотеза эта подтверждается реальным фактом возникновения типологически «руссоистских» систем явно вне воздействия идей Руссо. О раннем русском «руссоизме» мы писали в работе «Руссо и русская культура XVIII — начала XIX века» (см.: Руссо Ж.-Ж. Общественно-политические трактаты. М., 1969); ср. также: Кувабара Т. Идеи «Общественного договора» на Востоке // Курьер ЮНЕСКО. 1963. Март. С. 24—26.
42 Руссо и негативным отталкиванием от общепринятых суждений. Однако показа- тельно, что эпиграфами к двум большим монографиям о Руссо — книгам М. Н. Розанова и Зофьи Шмидтовой — поставлены его слова, говорящие, хотя и в противоположном духе, о возможности изложить взгляды Руссо как систему0. Руссо сам охотно подчеркивал парадоксальность своих высказываний: «Дюжинные читатели, простите мне мои парадоксы, их приходится делать, когда размышляешь; и что бы вы ни говорили, я лучше желаю быть человеком парадоксов, чем человеком предрассуд- ков»7. Однако не следует думать, что парадоксальность исключает сис- темность: наоборот, чем последовательнее система внутри себя, тем более противоречивой она будет казаться с какой-либо иной точки зрения. '""" В основе системы Руссо8 лежит противопоставление естественного и не- (противо-)естественного. Основная оппозиция «человек (естественное) — общество (противоестественное)» распадается на ряд частных проти- вопоставлений. Естественное приравнивается реальному, сущему, ощу- тимому, а противоестественное — мнимому, кажущемуся, выдуманному. К первым относится все, что свойственно человеку биологически, что составляет его потребности на необитаемом острове или что дано ему при появлении из чрева матери. Естественно присущее человеку при- равнивается присущему отдельному человеку, а умозрительная изоляция становится главным средством отделения «естественного» от «неесте- ственного»: Эмилю «нужно ремесло, которое пригодилось бы Робинзону на его острове»9, — это обычный для руссоизма критерий нужности. Естественным оказывается прежде всего от природы присущее человеку. Это и истолковывается как реальное в противоположении различным «мнимостям»: чинам, деньгам, гербам. При этом реальностью считается не биологическая реальность каждого отдельного человеческого индивида (к этому вел «реализм» физиократов), а реальность антропологического типа. Человек — проявление рода человеческого, а род человеческий манифестируется в человеке. Таким образом, индивидуализация подхода к человеку в системе руссоизма приводит к генерализации. Одна из основных для Руссо идей, по глубокому замечанию Клода Леви-Строса в его докладе на юбилейном заседании Рабочего университета и фило- логического факультета Женевского университета в честь Руссо в 1962 г.1и, — «Я есть другой» и «Другой есть я» — основывается на вере в то, что люди, свободные от выдуманных различий, равны между собой: «От природы люди не короли, не вельможи, не куртизаны, не богачи; все родятся нагими и бедными... Почему короли безжалостны к своим подданным? Потому что не считают себя людьми»1^. Это положение ь «Я писал о разнообразных предметах, но всегда руководствовался одними и теми же принципами» (см.: Розанов М. Н. Ж.-Ж. Руссо и литературное движение конца XVIII — начала XIX века); «Vous voulez qu'on soit toujours conseqent: je doute que cela soit possible a Phomme; mais ce qui lui est possible est d'etre toujours vrai» (см.: Szmydtowa Z. Rousseau-Mickiewicz i inne studia. Warszawa, 1961). 7 Руссо Ж.-Ж. Эмиль, или О воспитании. Спб., 1913. С. 71. й Автор опирается в своем понимании Руссо на работы предшествующих ученых, в частности на исследование В. С. Алексеева-Попова, с которым он познакомился в рукописи. 9 Руссо Ж.-Ж. Эмиль... С. 186. 10 Краткое изложение доклада см.: Леви-Строс К. Руссо — отец антропологии // Курьер ЮНЕСКО. 1963. Март. С. 10—15. 11 Руссо Ж.-Ж. Эмиль... С. 186.
русская культура... 43 имело многочисленные последствия — от робинзонады как метода социо- логического мышления до двупланового построения художественного произведения12. ^ Поскольку предполагается, что все необходимое для счастья человек — сын натуры — получает от природы, а дальнейшая жизнь приносит ему лишь искажения и несчастья, движение к счастью приобретает характер возврата: для человека — к естественному состоянию детства, для^' человечества — к естественным условиям общежития. Утвержденная обычаем жизнь взрослых и веками складывавшаяся история человече- ства — лишь печальный рассказ об утрате счастья, добра и истины. -, У антитезы «естественное — противоестественное» был еще один важ- нейший смысл: поскольку движение к истине мыслилось как освобождение сущности вещей и отношений от лживых наслоений, появляется новый критерий достоинства человека, литературного произведения, социаль- ного института — искренность. А сама эта искренность мыслится именно как освобождение сущности от социальных отношений. Анализ челове- ческой души — это последовательное очищение ее от общественных предрассудков, национально-исторических привычек, очищение интуитив- ной эмоциональной (искренней) жизни от рациональных (социально обусловленных) наслоений, вплоть до очищения человеческой речи от слов, которые, представляя собой отчуждение, в равной мере могут служить и правде, и лжи — следовательно, в социальном мире служат—' лжи. Замечательно рассуждение Руссо о том, что размеренная, под- черкнуто неаффектированная речь салона лжива и ненародна: «Акцент — душа речи, он придает ей чувство и правдивость. Акцент меньше лжет, чем слово; потому-то, быть может, благовоспитанные люди так боятся его (...). Человек, который учился говорить только в дамском обществе, не сумеет заставить себя слушать батальона и не будет импонировать народу в случае мятежа»13. Противопоставление естественного (чело- веческого, первичного, искреннего) неестественному (социальному, наслоившемуся, лживому) превращалось в антитезу состояния само- бытности состоянию отчужденнрсти. Общественное бытие, отчуждая от вещей, явлений, людей их признаки и функции, превращает их из целостных единиц в социальные знаки. Руссо — враг знаков: они порож- дают обман и уводят человека из у*г?_2 сущностей в мир фикций, посте- пенно превращая и его самого в знак: «Знаки заставляют пренебрегать вещами (...) из денег родились все химеры мнений»14. Даже в обучении Руссо предостерегает от географических карт, глобусов: «Заменяйте вещь знаком лишь в тех случаях, когда вы лишены возможности показать ее»15. Существенной для системы руссоизма является антитеза целостного раздробленному. Человек, втянутый в большую социальную машину, теряет целостность. Внешне, став звеном знаковых отношений, он «уве-^ личивает» свою индивидуальность: «Так мы держимся за все, цепляемся за все: времена, места, люди, вещи, все, что есть, все, что будет, важно для каждого из нас: наш индивидуум составляет теперь уже меньшую 12 Об этой особенности построения просветительской прозы см.: Лотман Ю. М. Пути развития русской просветительской прозы XVIII века // Проблемы русского Просвещения в литературе XVIII века. М., Л., 1961. 13 Руссо Ж.-Ж. Эмиль... С. 50. м Там же. С. 177. 15 Там же. С. 155.
44 Руссо и часть нас самих (...). Сколько государей сокрушаются о потере области, которой они никогда не видали! Сколько купцов поднимут вопль в Париже, если дотронуться до Индии!»16 Однако это расширение нашего «я» не увеличивает, а уменьшает его — входя в сложную систему, человек становится дробью: «Когда государство увеличивается, то свобода умень- шается»17. Проблема человека-дроби — одна из основных в системе Просвещения — очень существенна и для его частной, руссоистской подсистемы18. Противопоставление человека обществу представляло в системе Руссо мощное орудие критики феодальной монархии, равно как и любой другой машины угнетения. Однако идеальное будущее совсем не составляло для Руссо возврата к «естественному» состоянию «отдельности». Избирая уединенного Робинзона в качестве эталона, сравнение с которым докажет противоестественность существующего, Руссо вовсе не стремился — после того как произойдет предвиденное им великое крушение феодальной Европы — превратить человечество в собрание пустынножителей. Эмиль воспитывается «человеком» и будет жить в уединении, поскольку ему предстоит столкнуться с обществом глубоко противоестественным: «Обще- ственное воспитание не существует более и не может существовать, потому что там, где нет более отечества, не может быть и граждан. Эти два слова «отечество» и «гражданин» должны быть вычеркнуты из совре- менных языков. Я знаю причину этого, но не хочу говорить»19. В первой половине «Новой Элоизы» герой и героиня сталкиваются с враждебным обществом и изображены как отдельные индивидуумы. Их достоинство определяется силой их страстей. Но во второй, в которой дом Вольмара изображен по всем законам утопии идеального общества, герои теряют самопогруженность, и основой их ценности становится добродетель — способность к общественной морали. Для того чтобы увязать эти представления со своей системой, Руссо применяет критерий «естественности» и к социальным организмам. Хотя они в целом возникли в результате искажения природных основ человека, но возврат к прошлому невозможен, и социальные структуры тоже могут быть оценены с точки зрения их «естественности» и «противоестествен- ности». В этом случае Руссо повторяет уже на другом — государственном — уровне всю знакомую нам систему антитез. Причем в позиции «чело- века» выступает правильное, идеальное, договорное государство, а «обще- ства» — государство деспотическое, «неправильное», современное. «Общество» отмечено печатью отчуждения сущности от кажимости, искаженности естественных начал, бюрократизма, раздробленности. Здоровое общество — это единый организм, «personne morale» — оно подобно в этом отношении человеку20. Поскольку справедливое обще- ство — человек, т. е. целое, то входящий в него индивид не может уже быть целым, т. е. человеком — он гражданин, член политического тела; к нему применяется слово «membre», которое в системе Руссо никогда не относится к человеку. Общество, суверен получает те верховные 10 Руссо Ж-Ж- Эмиль... С. 59; ср. в «Холстомере» Толстого. 17 Руссо Ж.-Ж. Об общественном договоре. М., 1938. С. 50. 18 Ср. парад людей-дробей в «Невском проспекте» Гоголя и оценку художе- ственной функции этого эпизода в кн.: Гуковский Г. А. Реализм Гоголя. М.; Л., 1959. С. 333-335. |а Руссо Ж.-Ж. Эмиль... С. 15. 20 Rousseau J.-J. Oeuvres completes. Paris, 1824. T. 6. P. 40.
русская культура... 45 права, которые в естественном состоянии присущи человеку, — свободу, v самобытность, отдельность (по Руссо, гражданин — патриот, а потому враждебен гражданам других сообществ). Составляющие же общество люди наслаждаются этими правами не непосредственно, а лишь как w' члены свободного и полноправного целого. Такая сложность полити- ческой конструкции, снимавшая разницу между республикой и монархией внутри «естественной» (т. е. обеспечивающей суверену его естественные права) государственной структуры (ср.: Об общественном договоре. Кн. 2. Гл. 5), позволяет рассмотреть антитезы «человек — общество» и «государство—личность — государство-конгломерат» в качестве конк- ретных реализаций основного противопоставления «естественного» (сво- бодного) и «противоестественного» (рабского) состояния. Это позволяет уловить единство внешне взаимопротиворечащих положений Руссо — апо- стола свободы личности и Руссо — предшественника якобинцев, защит- ника общественной диктатуры21, автора трактатов «О происхождении не- равенства» и «Об общественном договоре», первой и второй половины «Новой Элоизы». Стройность системы Руссо достигалась совсем не едино- образием отдельных положений, а общностью основных принципов клас- сификации мира. Ее можно описать и как монолитную структуру, и как соединение нескольких, единых внутри себя, но взаимоисключающих сис- тем, и как собрание красноречивых парадоксов. Эта структурная емкость, сложность организации, с одной стороны, позволяла руссоизму выступать на протяжении длительного периода европейской цивилизации в качестве одной из ведущих культурных идей, а с другой, обусловила то, что усвое- ние этих идей неизменно было перетолкованием, интерпретацией, пере- водом их на язык иных идеологических структур. Вопрос об усвоении и интерпретации идей Руссо в русской культуре естественно начать с установления круга его произведений, которые оказались в поле зрения русского читателя XVIII в. При этом первым шагом должен быть учет русских переводов сочинений Руссо22. Однако не следует забывать, что составление подобного списка еще и отдаленно не дало бы нам картины знакомства с сочинениями Руссо в России XVIII в. Если для-т»^глийской литературы в те годы перевод (русский, французский) был основным каналом связи с русским чита- телем, то главное ознакомление с французскими источниками осуще- ствлялось непосредственно. Поэтому если отсутствие перевода не может рассматриваться в качестве свидетельства незнакомства русского чита- теля с тем или иным произведением, то наличие — акт определенного признания, утверждение ценности текста в глазах русского общества. Тем более интересно отметить, что почти все основные произведения Руссо были переведены в XVIII в. на русский язык. Так, знаменитое «Рассуждение...» 1750 г. «Способствовало ли восстановление наук и худо- жеств к исправлению нравов» было издано в XVIII в. на русском языке трижды: в переводе П. Потемкина (1-е изд. — 1767; 2-е изд. — 1787) и в 21 Видимо, это и есть ответ на вопрос, вынесенный в заглавие книги: Rousseau — totalitarian or liberal? / By John W. Chapman. New York, 1956. 22 Наиболее полная сводка их дана в кн.: Резанов В. И. Из разысканий о сочинениях В. А. Жуковского. Пг., 1916. Выи. 1. С. 565—567.
46 Руссо и переводе М. Юдина (1792); «Рассуждение о начале и основании нера- венства между людьми» — дважды (в переводе П. Потемкина, 1-е изд. — 1770; 2-е изд. — 1782). В 1770 г. П. Потемкин опубликовал перевод «Рассуждения на вопрос, какая добродетель есть самонужнейшая героям и какие суть те герои и кто оной добродетели не имел». «Об общественном договоре» и «Эмиль...» не могли быть переведены по цензурным сообра- жениям23. Запрещения не достигли, как это всегда бывает в таких случаях, своей цели: произведения эти отлично были известны русскому читателю. С. Глинка вспоминал, что М. И. Полетика «на пятнадцатом году жизни (...) читал наизусть почти всего руссова Эмиля»24. Имеется и ряд других свидетельств о широком знакомстве русских читателей XVIII в. с «Эми- лем...». Если запрет объясняет отсутствие полного русского перевода этого произведения Руссо, то тем более интересно указать на ряд попыток его обойти, причем эти частичные переводы с измененными заглавиями свидетельствуют о наибольшем интересе именно к запретному «Испове- данию веры савоярдского викария». Так, около 1770 г. появился его перевод — без указания места, года и имени переводчика — брошюра «Размышление о величестве божий, о его промысле и о человеке г. Ж.-Ж. Руссо» (переводчиком был Семен Башилов). В 1801 г. появился 23 Обе эти книги воспринимались как наиболее «опасные». «Ежемесячные сочинения и известия об ученых делах» писали: «Господин Руссо, яко один из славнейших сочинителей нашего времени, великий дар имеет не токмо самые серьезные истины, но и весьма неосновательные мнения представить красно- речием своим в прелестном виде; чего ради остерегаться надлежит, чтоб чтением его книг не принять от него того, что закону божию и должностям гражданским противно; как то и для сих причин последние две его книги: «Emile» et «Contrat Social» как во Франции, так и в Голландии запрещены (1763. Апрель. С. 378—379). В сентябре того же 1763 г. Екатерина II писала в «повелении» генерал-прокурору Глебову: «Слышано, что в академии наук продаются такие книги, которые против закона, доброго нрава, нас самих и российской нации, которые во всем свете запрещены, как например: Эмиль Руссо, Мемории Петра III, Письма жидовские по-французскому и много подобных» {Сб. рус. ист. об-ва. Спб., 1871. Т. 7. С. 318). К «Эмилю...», видимо, в этом перечне относится «против закона», т. е. религии: наиболее опасной в нем представлялась не собственно педагогическая часть, а «Исповедание верь^г-авоярдского викария». Изъятие французских изданий «Эмиля...» из академической лавки было равносильно цензурному запрету на переводы. Что касается трактата «Об общественном договоре», то прямого запрета на него не последовало. Как мы увидим, доктрина общественного договора и народного суверенитета в этот период еще не находилась в числе абсолютно запрет- ных с цензурной точки зрения. «Об общественном договоре» было, видимо, в первую очередь неприятно Екатерине II осуждением ее захватнической внешней политики. Кончая главу VIII второй книги, Руссо писал: «Русская империя захочет покорить Европу и будет покорена сама. Татары, ее подданные и соседи, станут и ее, и нашими господами. Эта революция кажется мне неизбежной. Все короли Европы согласно работают над тем, чтобы ее ускорить». Екатерина II расценила это как личный выпад и с обидой писала в черновом наброске письма Вольтеру: «У вас во Франции недавно новый Сен-Бернар проповедывал духовный крестовый поход против меня, хотя, как я думаю, он и сам хорошенько не знал за что» {Сб. Рус. ист. об-ва. Спб., 1874. Т. 13. С. 68). Заметим попутно, что Екатерина II превратно поняла смысл этого отрывка Руссо: он совсем не призывал «всех королей Европы» работать над ускорением падения России — он предсказывал гибель европейской цивилизации (и России, которая в результате политики Петра I приобщилась Европе) и гряд\ и<- покорение ее Азией. Короли же Европы, по мнению Руссо, ускоряют этот прщц-сс, «цивилизуя», т. е. разрушая каждый свое государство. 24 Записки Сергея Николаевича Глинки. Спб., 1895. С. 55.
русская культура... 47 перевод: «Бытие бога и бессмертие души из Руссова Эмиля» (перевел с французского Ф. Глинка). Широко входили отрывки из «Эмиля...» в те антологии сочинений Руссо, которые начали появляться в начале XIX в. «Исповедание веры...», видимо, пользовалось популярностью в масонской среде: переводы, изложения и цитаты из него находим в ряде масонских сборников25. Частичным переводом из «Эмиля...» была книга «Емиль и София, или Хорошо воспитанные любовники, из соч. г. Руссо» (перевод П. И. Стра- хова, 1779); в 1799—1800 гг. И. Виноградов выпустил книгу «Эмиль и Софья» — переработку и продолжение перевода П. Страхова. В 1807 г. в Москве появился перевод «Эмиля...» в четырех частях, выполненный «девицей Елизаветой Дельсталь». Можно допустить, что именно невозможность перевести трактат «Об общественном договоре» обусловила повышенный интерес к близкому к нему по кругу идей произведению Руссо — статье «Политическая экономия» для «Энциклопедии». Русский читатель XVIII в. получил два отдельных перевода этого сочинения: по седьмому тому «Энциклопедии» — «Статья о политической экономии или государственном благоучреждении, перев. из Энциклопедии А. И. Лужковым» (1777) и по отдельному женевскому изданию — «Гражданин, или Рассуждение о политической экономии, из соч. г. Руссо» (перевод Василия Медведева, 1787). О попу- лярности этого произведения свидетельствует наличие отрывочных жур- нальных публикаций и цитирование его в русских источниках XVIII в. Особенно часты ссылки на параллель между Сократом и Катоном26. Так, опубликованный в «Сборнике разных сочинений и новостей» отрывок «О любви к отечеству, из г. Жан-Жака Руссо» (1776. Май) представляет собой частичный перевод статьи «Политическая экономия». Этот же отры- вок Карамзин вписал по-французски в 1811 г. в альбом, составленный им для княгини Екатерины Павловны27 Первая часть «Новой Элоизы» в русском переводе появилась в 1769 г. в Москве (перевод П. Потемкина), а продолжение — вторая часть — в 1792 г. в Петербурге (перевод Петра Андреева). Позже, в 1793 г., вышло новое издание первой части в переводе того же П. Андреева. Полный перевод «Новой Элоизы» Алек- сандра Палицына (в шести частях) появился в Петербурге в 1803—1804 гг. В десяти частях он был перепечатан в Москве в 1820—1821 гг. В 1771 г. И. Ф. Богданович издал в Петербурге отдельной книгой «Сокращение, сделанное Ж.-Ж.\Руссо, женевским гражданином из проекта о вечном мире, соч. г. аббатом де Сент-Пиером». Из эпистоляр- ного наследия Руссо на русский язык были переведены его письмо к Вольтеру и (дважды) четыре письма к Мальзебру — отдельной книгой (Новые письма Ж--Ж. Руссо. Спб., 1783) и в «Пантеоне иностранной словесности» Карамзина. Письма к Мальзебру уже познакомили русского читателя с замыслом и основным духом «Исповеди». Первые известия об этом сочинении появились в России вскоре после смерти Руссо. В печать они впервые проникли в России в связи с переводом на русский язык брошюры Лебег-Дюпреля (Le Begue du Presle) о последних днях и 25 См., например: Молитва и вера Ж.-Ж. Руссо // Орган духовный, колыбель мудрых и некоторые другие изящные назидательные вещи (РО ГБЛ. Ф. 178. (Музейное собр.). Ед. хр. 2811. Л. 261—262 об.). 26 Сравнение Сократа и Катона как двух типов граждан-патриотов имело уже традицию в русской литературе (см.: Ломоносов М. В. Полн. собр. соч.: В 10 т. М.; Л., 1952. Т. 7. С. 306). 27 См.: Летописи рус. литературы и древности. 1852. Кн. 2. Отд. 2.
48 Руссо и обстоятельствах смерти Руссо28. Здесь читаем: «Не должно также публике ожидать, чтобы сочинение, именуемое Mes confessions («Мои исповеди») скоро было напечатано»29, но русский переводчик снабдил текст приме- чаниями, из которых следует прекрасная осведомленность в вопросах рукописного наследия Руссо, его последних сочинений и слухов, вызван- ных обстоятельствами кончины писателя. Здесь читаем: «Кроме упомя- нутых господином Лебег-Дюпрелем сочинений должны еще быть некото- рые, оставленные Жан-Жаком Руссо в разных руках, потому что получил я недавно книгу образом разговора сочиненную, под названием «Руссо, судия Жан-Жака», напечатанную в Англии (сия книга печатана в Лих- фелде на счет господина Брооке Боотби, которому подлинник был остав- лен самим Жан-Жаком) с подлинника, собственною рукою Жан-Жака писанного и отданного по напечатании в хранение в Брит. Музеум. В конце сего разговора упоминается еще о двух сочинениях: 1-е. О свой- ствах Жан-Жака и его привычках, второй разговор, 2-е. О разуме и сочинениях, и заключение, третий разговор. Сии два последние разговора отданы были аббату Гондолиану, бывшему члену академии, умершему в прошедших месяцах. По смерти его можно бы, кажется, надеяться скоро увидеть в печати сии сочинения. Но беспристрастная публика (как то мне из Парижа пишут) не без причины опасается, чтобы хитрая шайка енциклопедистов-филозофов не преуспела, или украв, или перекупив оные у наследников, переправить некоторые невыгодные для них места в оправдание своих правил и в опровержение истинной философии»30. В этой же брошюре русский читатель мог найти впервые переведенное программное предисловие к «Исповеди». В дальнейшем неполный перевод «Исповеди» появился в 1797 г.31 Тематически с «Исповедью» связана публикация «Философические уединенные прогулки г. Ж.-Ж. Руссо, писанные им самим, с присовокуп- лением сокращенного исповедания веры священника Савоярдского и писем его к Мальзербу, в коих изображается истинный характер и подлинные причины поступков сего славного женевского философа» (перевод И. Мартынова, 1802). Если напомнить, что переводчики представили русскому читателю Руссо и как драматурга, и как поэта32, что был переведен ряд второ- 28 Выписки из уведомления о последнем времени жизни Жан-Жака Руссо, о приключении его смерти и какие по нем остались сочинения, писанного на французском языке г. Лебег-Дюпрелем, доктором в Париже и ценсором коро- левским в 1778 году. Переведено с прибавлением некоторых новейших примечаний, с описанием гробницы Жан-Жака и сочиненной ему епитафии 1780 года, сентября 10 дня. Спб., 1781. 29 Там же. С. 38. 30 Там же. С. 40—41. 1,1 Исповедание Ж.-Ж. Руссо, в котором описаны все приключения собственной его жизни / Пер. с фр. Д. Болтин. Ч. 1—2. М., 1797. 52 См.: Пигмалион, мелодрама из соч. Руссо, представлена российскими при- дворными актерами на малом театре декабря 7 дня 1791 года. Спб., 1792; Майков В. Пигмалион, или Сила любви, драма с музыкою в одном действии. М., 1779; Колдун, ворожея и сваха, опера комическая в трех действиях. Спб., 1789; ср. также: Крыжицкий Г. Влияние Руссо на Аблесимова // Известия Отд. рус. яз. и сло- весности Рос. академии наук. 1917. Т. 22. Кн. 2 (Пг., 1918); Тучков С. Филосо- фическая прогулка, из стихотворений женевского гражданина Ж.-Ж. Руссо // Беседующий гражданин. 1789. Июль. С. 270—275.
русская культура... 49 степенных сочинений Руссо33, то нельзя не согласиться, что осведомлен- ность русского читателя в сочинениях Руссо была широкой. Перечень русских переводов из Руссо не исчерпывает того, с чем был знаком русский читатель XVIII в., — он показателен в другом смысле, обозначая, что, когда и в каких кругах вызывало наибольший интерес. Другим свидетельством в этой области являются своеобразные обзоры сочинений Руссо, употребляемые как «приложения» к его имени. По ним можно судить, что из обширного наследия французского мыслителя прежде всего приходило на ум тому или иному русскому читателю при упоминании имени Руссо. Эти своеобразные «списки» показательны и также свидетельствуют о хорошей осведомленности. Уже начиная с 1760-х гг. имя Руссо почти всегда сопровождается эпитетом «славный». Для Я. Козельского Руссо в 1768 г. — автор рассуждения на вопрос Дижонской академии о пользе наук и «Рассуждения о происхождении неравенства». Эти же сочинения имеет в виду и Сумароков. Для Рейхеля в 1762 г. Руссо — автор трактата «О новой музыке, о вредительном втече- нии знаний в обычаи народов»34, книги «О происхождении и основании неравности в сообществе человеческом» и «Новой Элоизы»35. В брошюре «Разговор Вольтера с Ж.-Ж. Руссо в царстве мертвых» дается перечень наиболее популярных сочинений Руссо, и русский переводчик (Ив. Крас- нопольский) не снабжает их какими-либо примечаниями, полагая, что читателю они достаточно известны: «Вольтер: Итак, государь мой! надлежало мне, чтобы вам понравиться, объяснять вашу Элоизу, младого Емиля вашего, рассуждение о неравенстве состояния между людьми, Общественный союз и сделать примечания на ваши Горные письма»36. В 1787 г. Петр Богданович издал «Слово похвальное Ж.-Ж. Руссо, соч. на французском языке г. адвокатом Делакруа» (I. V. Delacroix, 1743— 1832), где как основные сочинения названы трактаты о науках и о неравен- стве, «Новая Элоиза», «Эмиль...», «Об общественном договоре». Этот список надолго утвердился в сознании русского читателя как основной. При этом интересно отметить, что те, кто будут видеть в Руссо в первую очередь автора этих сочинений, очень скупо или совсем не "откликнутся на «Исповедь» (Радищев). Будет иметь место и обратное явление. Для определения направленности интересов русского читателя Руссо следует, конечно, учитывать осведомленность не только в его сочинениях, но и р. обширной антируссоистской литературе. Она также была доста- точно широкой. В каталогах русских библиотек XVIII в. широко пред- ставлены антируссоистские памфлеты, в русских переводах появилась «Речь г. Борда о пользе наук и художеств вопреки Ж.-Ж. Руссо» (перевод 33 В 1802 г. П. А. Пельский опубликовал книгу «Ефраимский Левит. Соч. Ж.-Ж. Руссо». Руссо писал: «Если «Левит с горы Ефремовой» и не лучшее из моих сочинений, то оно навсегда останется самым моим любимым (Руссо Ж--Ж. Избр. соч.: В 3 т. М., 1961. Т. 3. С. 509). В 1810 г. в Москве Вл. Измайлов издал «Письма Руссо о ботанике». 34 Сочинения Руссо о музыке вызывали интерес у русских читателей. 31 июля 1815 г. Евгений Болховитинов писал Державину, что перевел «Из Руссова музы- кального словаря статью "О греческих песнях и разделении оных"» (Соч. Держа- вина. Спб., 1871. Т. 6. С. 312). 35 Собрание лучших сочинений к распространению знаний и произведению удовольствия... 1762. Ч. 4. С. 232. 36 Смерть и последние речи Жан-Жака Руссо с присовокуплением разговора его с Вольтером в царстве мертвых. Спб., 1789. С. 7 (вторая пагинация).
50 Руссо и И. Рижского, 1792), «Рассуждение о начале и основании гражданских общежитий <...). Вопреки Ж.-Ж. Руссо» (перевод А. Малиновского, 1787), «Анти-Эмиль, или Опровержение образа воспитания и мыслей Ж.-Ж. Руссо, соч. г. Формея» (1798). Рейхель в цитированном выше отрывке отсылает читателей к полемической брошюре «Prediction tiree d'un vieux manuscrit sur la Nouvelle Heloise» как к вполне доступному источнику. Вообще полемика вокруг сочинений Руссо ему известна: «Хорошо я знаю, что г. Руссо великие противоречия находит в ученом свете», что «все читатели не хвалили» трактаты Руссо о науках и нера- венстве, а «французы недовольны были его письмом противу французской музыки»'*7. Полемика вокруг произведений Руссо, драматические эпизоды его биографии были хорошо известны в России и вызывали живые отклики. Так, Екатерина II в конфликте Руссо и энциклопедистов стояла на стороне последних и систематически уничижала Руссо, отрицая наличие каких-либо интриг и все относя за счет болезненной мнитель- ности «меланхолика». 17 декабря 1778 г. она не остановилась в письме к Гримму перед насмешливым замечанием по адресу недавно скончавше- гося писателя (Гримм охотно подхватил этот тон). Она писала: «Вы похожи со своими страхами относительно потери писем на недоброй памяти (de douteuse memoire) покойного Жан-Жака, который верил, что вся Европа занята измышлением преследований против него, когда никто о нем не думал»38. Зато русский переводчик брошюры Лебег-Дюпреля не считал гонения на Руссо вымышленными. Он опасался преследований со стороны энциклопедистов и после смерти Руссо. «Смерть сего несчастного и отменного писателя остановила бы и пресекла гонения простых неприя- телей: но филозофы свыше смерти — они стремятся к вечности». «Можно ли, — заключал он, — достойно оплакать сего чувствительного и несчастного человека, сего несравненного писателя, сего друга людей» . Изучая каналы, по которым протекали сведения о Руссо и его произве- дениях в Россию, не следует забывать и прямых связей. Количество русских знакомых Руссо было, видимо, довольно значительно. Так, напри- мер, по воспоминаниям одного из современников, «граф Головкин был большим другом Жан-Жака Руссо»40. Вл. Г. Орлов записывал в дневнике в 1771 г.: «Прибыл в Париж еще в мае и прожил там три недели. В сие время видел раза 4 или 5 Руссо, посещал много раз Дидерота и был однажды у маркиза Мирабо, также и Даламбера. Руссо полюбил меня, просил ходить к нему почаще и много ласки оказывал»41. О поклонении Вл. Г. Орлова Руссо с раздражением писала в автобиографии княгиня Дашкова: «Он принял все софизмы Жан-Жака Русср за силлогизмы и усвоил все пассажи э~ого красноречивого, но опасного писателя»42. Знакомство с Руссо, видимо, воспринималось как определенная харак- теристика, и княгиня Дашкова спешила заверить подозрительную Ека- 37 Собрание лучших сочинений... 1762. Ч. 4. С. 232. 38 Сб. Рус. ист. об-ва. Спб., 1878. Т. 23. С. 117. 39 Выписки из уведомления о последнем времени жизни Жан-Жака... С. 41—42 и 50. 40 Русский архив. 1901. Кн. 1. С. 375. (А. А. Головкин — сын известного петров- ского вельможи, постоянно проживавшего в Париже и говаривавшего, что он вернется в Россию только после отмены двух поговорок: «Без вины виноват» и «Все божие и государево».) 41 Русский архив. 1908. Кн. 2. С. 468. 12 Архив кн. Воронцова. М., 1881. Кн. 21. С. 156.
русская культура... 51 терину, что и в бытность в Париже она отказалась от возможности быть ему представленной43. Однако не только русские вельможи встречались за границей с Руссо. Известный русский законовед Д. Поленов находился в 1765 г. в Страс- бурге во время приезда туда Руссо. Он восторженно отзывался о Руссо и предпринимал попытки знакомства44. Можно было бы назвать и ряд других примеров45. Следует напомнить, что один из основных героев «Новой Элоизы» — господин де Вольмар — тоже эмигрант из России. Русское восприятие Руссо в XVIII в. складывалось под влиянием факторов трех типов. 1. Появление каждой книги Руссо вызывало целый цикл откликов, возражений, ответов, и реакция на «Происхождение неравенства» не совпадала с впечатлением от «Новой Элоизы» или «Исповеди». Знаком- ство с каждым произведением открывало русскому читателю нового Руссо, который, дополняя старого, не совпадал с ним. Между произведе- ниями Руссо и его личностью существовала органическая связь. В «Испо- веди» читаем: «Если порой мои выражения неясны, я стараюсь, чтобы мое поведение уточнило их смысл»46. Это определило живой интерес рус- ских читателей к жизненному облику Руссо. 2. Внутреннее развитие русской жизни, социальные конфликты, эво- люция русской общественной мысли определили динамику интерпретаций. Каждая общественная группа имела «своего Руссо», и, помимо борьбы за и против женевского философа, мы будем наблюдать стремление различно интерпретировать его идеи, противопоставлять «своего» Руссо — Руссо других группировок. 3. Общеевропейские события второй половины XVIII в. органически связаны с изменением в истолковании Руссо. В этом отношении пред- революционная эпоха не похожа на годы консульства, а 1789 г. — на 1793-й. Первый этап рецепции Руссо в России был связан с появлением «Рассуждения о науках и искусствах». Вызвавшее бурную реакцию во Франции47, оно не прошло незамеченным в России. Следует иметь в виду, что весь пафос передовой русской культуры первой половины XVIII в. заключался в пропаганде науки, вере в благодетельную мощь человеческого знания. На этом сходились деятели, весьма в остальном далекие: от Тредиаь эвского до М. Сумарокова. Не случайно появление «Рассуждения...» Руссо вызвало полемические отклики в России. 43 «Я не захотела с ним встречаться, сударыня, когда мы оба жили в Париже» {Архив кн. Воронцова. М., 1881. Кн. 21. С. 296). 44 Русский архив. 1865. Кн. 3. С. 582. 45 См.: Штранге М. М. Жан-Жак Руссо и его русские современники // Между- народные связи России в XVII—XVIII вв. М., 1966. С. 345—357. 46 Руссо Ж.-Ж. Избр. соч.: В 3 т. Т. 3. С. 461. 47 Полемическая литература, связанная с этим выступлением Руссо, была собрана в издании: Les avantages et les desavantages des sciences et des arts, consideres par rapport aux moeurs, en plusieurs Discours, Lettres et ou le Pour et le Contre sur cette importante rnatiere est debattu a fonds; par M. J.-J. Rousseau et autres savants hommes. Nouvelle edition. T. 1—2. A Londres, 1758.
52 Руссо и И. 3. Серман в книге «Поэтический стиль Ломоносова» высказывает интересное предположение, согласно которому полемическая часть ломоносовского «Слова о пользе химии», защищающая пользу наук, должна быть соотнесена с выступлением Руссо48. Если принять эту гипо- тезу, то «Слово о пользе химии» — первый в русской литературе отклик на выступление Руссо. При всей заманчивости этого утверждения (автор высказывает его в высшей мере осторожно, не говоря о том, что Ломо- носов выступил с ответом Руссо, а лишь отмечая, что в связи с «Рас- суждением о пользе наук» вопрос о прогрессе культуры «приобрел неожиданную остроту и стал предметом очень оживленного обсуждения по всей Европе»)49 с ним нельзя безоговорочно согласиться. Связать выступления Руссо и Ломоносова не позволяет хронология. «Слово о пользе химии» было произнесено Ломоносовым 6 сентября 1751 г. Поручение его подготовить Ломоносов получил от К. Разумовского 6 мая 1751 г. и тогда же, видимо, приступил к работе. По крайней мере в начале августа он уже представил готовый текст в канцелярию Акаде- мии50, Руссо опубликовал свой трактат в 1750 г. Однако вряд ли можно полагать, что эта публикация могла привлечь внимание Ломоносова. Выступление Руссо стало фактом общеевропейской культурной жизни и привлекло всеобщее внимание в связи с возникшей вокруг него полемикой — с рядом возражений и ответами Руссо. Между тем выступления в этой связи против Руссо падают на период с лета-осени 1751 до 1753 г. В сен- тябре 1751 г. в «Mercure de France» появился «Ответ» польского короля Станислава на сочинение Руссо (около этого же времени — возражение Готье), в 1751 г. Борд произнес в Лионской академии свое возражение, а в 1752 г. его напечатал. Руссо отвечал на все эти выступления рядом полеми- ческих статей («Письма г. Рейналю», «Письмо г. Гримму», «Ответ поль- скому королю», «Последний ответ г. Борду»; это выступление вызвало новую критику Борда, опубликованную в 1753 г.). Итогом явилось послед- нее предисловие Руссо к комедии «Нарцисс» и издание двухтомного свода всех полемических выступлений pro и contra (1-е изд. — 1753; 2-е изд. — 1756). Только в ходе этих споров для современников вырисовались масштаб и значение выступления Руссо, которое вне их прозвучало бы парадоксальным эпизодом в деятельности провинциальной академии во Франции и вряд ли вызвало бы отклик в России. Русскому читателю осенью 1751 г. — без прямой ссылки, — конечно, было невозможно связать эти два события. Однако сопоставление И. 3. Сермана ценно тем, что позволяет рекон- струировать тот фон, на котором для русского читателя тех лет проеци- ровались впечатления от выступления Руссо 1750 г. Следует напомнить, что рассуждения о пользе наук были очень распространены в публи- цистике тех лет. Напомним хотя бы многочисленные выступления Ломо- носова, появившуюся в сентябре 1756 г. в «Ежемесячных сочинениях» анонимную статью «Рассуждения о пользе феоретической философии в обществе» и там же, в декабре, — переведенную С. Порошиным статью «О пользе упражнения в благородных художествах и науках», «Письмо о пользе наук» Н. Поповского, «Рассуждение о пользе наук» С. Домашнева (Полезное увеселение. 1761. № 7. Ноябрь). Знаменитое 48 См.: Серман И. 3. Поэтический стиль Ломоносова. М.; Л., 1966. С. 25—26. 49 Там же. С. 25. 50 См.: Ломоносов М. В. Поли. собр. соч.: В Ют. М.; Л., 1951. Т. 2. С. 678; Лето- пись жизни и творчества М. В. Ломоносова. М.; Л., 1961. С. 182.
русская культура... 53 «О качествах стихотворца рассуждение» {Ежемесячные сочинения. 1755. Май) начиналось с размышлений о падении наук «с упадком Римской империи», «которые паки пришли прошлыми немногими веками в цвету- щее состояние», т. е. с исходной точки «Рассуждения...» Руссо. Однако ни в одном из этих, как и ни в многочисленных других русских сочинениях тех лет на эту тему мы не находим прямой полемики с Руссо, равно как и веских подтверждений знакомства их авторов с шумной дискуссией 1751 —1753 гг. Первым, кто сделал полемику с Руссо значимым фактом в истории русской общественной мысли, был А. П. Сумароков. В трактате 1750 г. и в последовавших за ним ответах оппонентам, — особенно в возражении Борду, — уже содержались значительные эле- менты будущего «Рассуждения о неравенстве», что, видимо, и позволило Сумарокову не дифференцировать своего отношения к этим произведе- ниям. Г. А. Гуковский, впервые обративший внимание на философскую прозу Сумарокова, относил ее «предположительно к последним годам его жизни»51. При определении даты нужно, как кажется, учесть следующие обстоятельства: в статьях «О новой философической секте», «К добру или к худу человек рождается», «О слове "мораль"» и других имя Руссо упоминается в связи с вопросами отношения к культуре и развитию знаний (в связи с этим возникал спор: движется ли человечество от «золотого века» к деградации или от невежества к прогрессу?) и к проблеме врожденной доброты человека и гибельности собственности. Все это были вопросы, обсуждавшиеся в связи в первыми двумя тракта- тами и возникшей вокруг них полемикой. Вопросы, связанные с русской дискуссией вокруг трактата «Об общественном договоре» (вторая поло- вина 1760-х — начало 1770-х гг.): проблемы суверенитета, исполнительной власти и ее отношения к суверену, понятия общественной пользы и общей воли, истинной монархии и деспотизма, — не затронуты в назван- ных статьях, хотя живо волновали Сумарокова в конце его жизни. Следы его размышлений над вопросами видны, например, в «Дмитрии Само- званце». Критерий — каких произведений (и событий) не знает автор — весьма доказателен при определении даты написания. Все это заставляет предположить, что интересующие нас статьи написаны приблизительно в конце 1750-х — начале 1760-х гг. Показательно, что, подвергая очень острому обсуждению проблемы морали и обязанностей человека по отно- шению к социуму, Сумароков ни словом не затрагивает важнейшей для него в дальнейшем проблемы отношения монархии и деспотизма. Когда мы встречаем в том или ином документе русского происхождения имя Руссо, то не следует забывать, что содержание, стоящее за этим именем, порой превращающимся в местоименное обозначение опреде- ленной системы, существенно варьируется по эпохам и направлениям. Так, в 1810—1820-е гг. Руссо был «защитник вольности и прав», и вполне 51 Гуковский Г. Очерки по истории русской литературы XVIII века. М., 1936. С. 121. В этой работе Г. А. Гуковский отмечал неприемлемость для Сумарокова идей Руссо: «Если полуаристократический Монтескье подходил к Сумарокову и если последний в 70-х годах готов был мириться и с Вольтером, то Руссо не мог не приводить его в ужас. Руссо — это была революция, это была отмена всех основ мышления Сумарокова» (С. 120). Тем более необоснованным кажется утверждение того же ученого, что «Сумароков в 1770-е годы не без сочувствия приглядывался к проповеди «Жака Руссо», как он называл великого женевца» (XVIII век. М.; Л., 1962. Сб. 5. С. 124).
54 Руссо и логичной казалась такая, например, запись в дневнике Д. Н. Свербеева: «Один из моих университетских товарищей и друзей П. А. Н., изучая любимого своего автора Жан-Жака Руссо, предался всецело его утопиям и пред отъездом моим на службу в Петербург в 1818 году под страхом тайны вручил мне небольшую тетрадку своих юношеских мечтаний об освобождении крестьян»52. В 1750-е и начале 1760-х гг. Руссо восприни- мался в России как критик основных положений рационалистической философии — спасительной силы разума, гибельности не очищенных просвещением страстей человека, веры в науку и цивилизацию. Вопрос о том, движется ли человек (человечество) под влиянием цивилизации от первобытного невежества, рабства и зла к просвещению, добродетели и счастью или имеет место обратное движение — от первоначального неве- жества, добродетели, счастья и свободы к просвещению, рабству и злу, оказался в центре полемики Сумарокова с Руссо. Проблемы народного суверенитета, договорного происхождения общества, отношения власти и народа в этом споре не обсуждались. Идеи Руссо для рационалистически мыслящего Сумарокова — не целостное учение, а набор взаимопротиворечащих высказываний. В Руссо он видит релятивиста, склонного к парадоксам. Сумароков выдвигает против Руссо то обвинение, которое многократно повторялось в, очевидно, известной ему полемике вокруг трактата 1750 г.: автор — ученый человек — в ученой диссертации показывает ненужность учености. Следовательно, цель Руссо — не доказать какой-либо составляющий, с его точки зрения, истину тезис, а показать, что самая невероятная идея может быть красно- речиво обоснована, и, следовательно, истина вообще не существует. Объявив читателям о появлении «Новой философической секты», Сума- роков добавляет: «Система их сия: 1) любить основания рассуждения, и никакого в нем основания не иметь; 2) ни о чем не иметь понятия, полагая, что все на свете сем непонятно; 3) прилепляться всею силою к добродетели и полагати, что ее нет на свете, ибо де все качества, как худые, так и добрые, состоят только в воображении нашем (...) надобно учиться, а науки не надобны. Учиться надобно ради того, что здравое рассуждение и опыты доказывают то, что они человека просвещают, а не надобны ради того, что сказал Жан Руссо, это науки вредны, а кто де ему не верит, тот да будет проклят»53. Против сторонников «новой фило- софской секты» выдвигается еще одно обвинение, которое потом будет неоднократно предъявляться Руссо и его последователям, — во вражде к обществу, мизантропии, стремлению к уединению, как проявлению человеконенавистничества: «Они в беседах только во время ветра бывают, а в тихое время читают они книгу Жана Руссо, которого они не разумеют, ^ «54 об алмазном веке, в котором люди крайним невежеством украшались» . Уже спор вокруг первого трактата Руссо обнажил сущность проблемы: Руссо полагал, что человек наделен от природы врожденно доброй нату- рой. Заканчивая полемическое письмо Г. Филополису (псевдоним Шарля Бонне), Руссо писал: «Я по-прежнему чудовище, которое утверждает, что человек по природе добр, а мои противники по-прежнему почтенные люди, которые, к всеобщему наставлению, стараются доказать, что при- рода его делает ни чем иным, как только негодяем»55. Сумароков выступил 52 Русский архив. 1871. Кн. 1. С.' 162. 53 Полн. собр. всех соч. (...) А. П. Сумарокова. Ч. 10. С. 127. 54 Там же. С. 128. 55 Rousseau J.-J. Oeuvres completes. 1825. Т. 1.Р. 388.
русская культура... 55 с опровержением этих, основных для Руссо, тезисов. В статье «К добру или к худу человек рождается» он утверждает злую, антиобщественную природу человека: «Человек рождается ради себя к добру, а ради другого человека и ради всякого другого животного к худу»56. При этом, опираясь на авторитет Локка («О разумении человеческом по мнению Локка»), он доказывает, что врожденных свойств человек не имеет вообще. Однако ссылка на Локка нужна Сумарокову лишь в борьбе с Руссо: то общее, что есть у этих мыслителей, отвергается. Утверждая, что «добродетелью мы должны не естеству нашему, но сей искре божества, которую мы Моралью именуем, и на ней основанной Политике»57, Сумароков склонен делать ударение именно на последней. В статье «К добру или к худу человек рождается» он, полемизируя с идеей склонности людей к добру, подчеркивает взаимную связь морали и политики: «Мораль без Политики бесполезна, Политика без Морали бесславна (...). Ежели бы не было бога, не было бы честности и Мораль не надобна была, а была бы надобна одна Политика. А ежели бы не было бы на свете развращения, не было бы бесчестности и не надобна была бы Политика»58. Эту чрезвычайно существенную для русской дворянской культуры XVIII в. идею Сумароков коррегирует в статье «О слове "мораль"». Здесь, полемизируя с «Происхождением неравенства», он оправдывает существование политики, не только развращенностью людей, но и необ- ходимостью противопоставить индивидуалистическим центробежным силам власть государства, разума, знания: «Но пусть Мораль такова будет, какая требуется: следует ли из того, что только едина Мораль миру потребна? Ежели весь род человеческий честен будет, и все ссоры, раздоры, брани, войны и все то, что противу божества и человечества вооружается, пресечется и только (т. е. «столько», «так много». — Ю. Л.) благополучия увидим на свете, что все мы честные будем, мало еще для общия пользы сие благополучие. Потребны будут знания, без которых общества устоять не могут. Общества разрушатся, люди рассеятся, и настанет небывалый век, Жаком Руссом похваляемый, человеки стран- ствовати будут по пустыням и, без вспоможения друг другу будучи мало- сильны, предадутся на снедение зверям и все напоследок исчезнут. Кто как ни честен, но, ежели он бесполезен роду человеческому, достоин презрения» . Полемика с Руссо раскрывает интересные стороны внутренней эволю- ции самого Сумарокова. Рационалист, противник сенсуализма, каким он себя показывает в письмах к Вольтеру, Сумароков — современник Руссо, а не Декарта — вынужден перестраивать св/эю систему идей. Но он стремится сохранить — на иной гносеологической основе — этику и политику разума и абсолютизма: от Декарта он переходит к Гоббсу и Монтескье. Когда Сумароков пишет: «Спроси христианина, для чего он опасается делать беззакония, спроси ученика Гоббезиева, спроси языче- ского философа. Первый скажет: боюся бога, другой — боюся началь- ства, третий скажет — боюся стыда»60, — то вряд ли можно сомневаться, что именно позиция второго представляется ему наиболее здравой и 56 Поли. собр. всех соч. (...) А. П. Сумарокова. Ч. 10. С. 130. 57 Там же. С. 133. 58 Там же. 59 Там же. С. 136—137. 60 Там же. С. 306.
56 Руссо и надежной. Однако в дальнейшем наиболее актуальным окажется поиск гарантий защиты государства не от эгоизма человека, а от деспотизма тирана. Это перенесет для позднего Сумарокова и его учеников весь спор в другую плоскость. Следующий этап относится к дискуссиям вокруг трактата «Об обще- ственном договоре». Этот по сути дела не прекращающийся до конца XVIII в. спор возникает во второй половине 1760-х гг. Так, Я. Козельский, выпустивший в 1768 г. «Философические предложения», в предисловии еще говорит о Руссо в первую очередь как об авторе трактата о неравен- стве. Считая, что Руссо, «бессмертия достойный муж, как высокопарный орел, превзошел всех бывших до него философов, он взирает на весь свет прямо философским оком и проповедует ему правоту и истину с прямою философскою вольностию»61, он дает, с прямой ссылкой на «Рассуждение о происхождении неравенства», одно из самых лучших и одновременно сжатых изложений этого произведения в русской фило- софской традиции XVIII в.: «...господин Руссо доказывает, что человече- ский род в прошествии многих веков отступил вовсе от натурального своего состояния, полезнейшего для него, навык собственности имения и чрез то познал правость и неправость, добро и худо, выдумал много излишних нужд и чрез то научился взаимной зависимости и подверг себя многим несчастиям <...). Господин Руссо думает, что полезнее б было для человеческого рода, чтоб не знать ему наук и жить бы нату- рально»62. Однако в тексте находим ссылки на трактат «Об общественном договоре». Спор 1760-х гг., в центре которого оказалась полемика вокруг «На- каза...», определил несколько весьма различных трактовок Руссо, поста- вив в центр дискуссии трактат «Об общественном договоре» и «Эмиля...». Отрицательное отношение правительства Екатерины II к идеям Руссо было заявлено в этом споре со всей недвусмысленностью: запрещение «Эмиля...», резкий отзыв Екатерины о трактате, ее постоянно иронические отзывы о Руссо, конечно, были известны современникам и определили появление таких заметок, как цитированный выше отзыв в «Ежемесячных сочинениях» в апреле 1763 г.63 Однако не следует думать, что отдавать должное гению Руссо или выражать сочувствие его идеям в России тех лет непременно означало становиться «в оппозицию к официальной точке зрения», поскольку «Руссо был объявлен в России «опасным» писате- лем»64. 1760-е гг. — не 1790-е, и правительство Екатерины II даже в идеале не ставило перед собой задачи унификации общественного мнения, вполне допуская, что неприятный императрице писатель (Екатерина легко усвоила господствовавший в среде энциклопедистов тон иронии 61 Избр. произведения русских мыслителей второй половины XVIII века. М., 1952. Т. 1. С. 418. 62 Там же. С. 412—414. В 1788 г. в «Рассуждении двух индийцев» Козельского (степень оригинальности этого сочинения и отношение его к другой версии (пере- воду?) его, принадлежащей Максимовичу-Амбодику, остается неясной) Руссо снова фигурирует как автор ранних трактатов: «Чтение сочинений славного философа Руссо (...) заставило меня примечать пользу от наук, и тут я, к удивлению моему, находил несколько сходно с его мыслями, что науки в руках моих приносят мне пользу, а в руках моего ближнего причиняют мне вред» (Там же. С. 554—555). 63 Ср.: Берков П. Н. История русской журналистики XVIII века. М.; Л., 1952. С. 100—101. 64 Коган Ю. #. Просветитель XVIII века.Я. П. Козельский. М., 1958. С. 54—55.
русская культура... 57 в отношении к Руссо) тем не менее может нравиться ее подданным. И если запрет «Эмиля...» должен был воспрепятствовать широкому распространению этой книги, то открытые симпатии Руссо со стороны многих видных правительственных деятелей — от Бецкого до Г. Орлова — не задевали императрицу. Для того чтобы не вносить в картину рецепции идей Руссо упрощения, следует отметить, что устойчивая неприязнь Екатерины II к личности и сочинениям Руссо65 не определяла исключи- тельно официального курса. Вернее сказать, сама возможность существо- вания в подобных вопросах официального курса еще не подозревалась. Иначе будет непонятно, как в 1766 г. Г. Орлов мог приглашать в свои поместья под Петербургом Руссо, предлагая ему в безграничное поль- зование дворцы и угодья «из признательности за почерпнутое мною в Ваших книгах»66. Напомним также, что Руссо не был изгнан из учебных программ вели- кого князя Павла Петровича. В декабре 1764 г. (когда будущему импера- тору Павлу было десять лет) С. Порошин записывал: «Государь изволил сесть со мною к учительному столу и смотрели эстампы в сочинениях господина Руссо, которые сего дня купил я»67. Запись от апреля 1765 г.: «Потом со мною читал Вольтеровы сентенции (...) говорили о Бенуа и о Руссо со мною»68. В 1784 г., вернувшись с женой из заграничного путе- шествия, Павел привез Екатерине II в подарок ряд драгоценных статуй и картин; из современных писателей там были лишь бюсты Руссо и Вольтера69. Такой же подарок сделала мать Марии Федоровны, Фредерика-Доро- тея, своему малолетнему внуку Александру Павловичу. Посылая ему бюсты Вольтера и Руссо, она писала: «Каждый из этих великих людей имел выдающиеся достоинства, но последний, [Руссо] в особенности заслуживает уважения (le dernier surtout en possedait de bien un esti- mable)»70. Мария Федоровна, дядя которой, принц Людвиг-Евгений Вюртемберг- ский, отказавшийся от фамильных прав и поселившийся в Швейцарии 65 Я. К. Грот имел основания утверждать, что «Руссо не пользовался располо- жением» Екатерины II (Сб. Рус. ист. об-ва. 1874. Т. 13. С. XVI). 66 Русский архив. 1869. Кн. 3. С. 583. Следует отметить, что весьма сомнительно, чтобы Орлов руководствовался здесь подлинным увлечением, — он не владел французским языком (см.: Голомбиевский А. Князь Г. Г. Орлов // Русский архив. 1904. Кн. 2. С. 394), — правда, это не помешало ему «перевести» 5-ю главу «Велизария» Мармонтеля, — а из произведений Руссо в русском переводе к 1766 г. появилось лишь письмо к Вольтеру. Тем более вероятно, что он не сделал бы такого приглашения, если б оно могло навлечь неудовольствие императрицы. 67 Записки Семена Порошина. Спб., 1881. С. 183. Вероятно, имеются в виду изготовленные художником Гравело под бдительным надзором самого Руссо эстампы к «Новой Элоизе», которые в 1761 г. вышли отдельным выпуском. Воз- можность обсуждения с десятилетним мальчиком гравюр к роману, который тогда считался «вольным», не должна нас смущать. Напомним, что, по словам Н. И. Греча, ссылавшегося на «Записки Порошина», «одиннадцатилетнего отрока поощряли в страсти его к фрейлине Чоглоковой» (Греч Н. И. Записки о моей жизни. М.; Л., 1930. С. 142). (>н Там же. С. 313. 69 Сб. Рус. ист. об-ва. Спб., 1875. Т. 15. С. 15. 70 Шумигорский Е. С. Имп. Мария Федоровна // Русский архив. 1889. Кн. 9. С. 25.
58 Руссо и простым гражданином, был в оживленной переписке с Руссо71, не скры- вала своего уважения к «женевскому философу». Количество свидетельств, подтверждающих неоднородность отношения к Руссо в правительственном лагере середины XVIII в., можно было бы еще увеличить. Тем более интересно, что все же именно отношение к Руссо стало одним из индикаторов общественного размежевания в 1760-е г. * Дифференциация в отношении к Руссо была связана с трактатом «Об общественном договоре». Мы уже отмечали, что отсутствие русского перевода не помешало проникновению идей этого произведения в сознание русских читателей. В этом смысле показателен следующий эпизод: в годы павловского царствования рижская цензура обратилась в Совет по поводу пропуска книги «Du Contrat Social ou Principes du droit politique, par J. J. Rousseau», предлагая ее запретить, поскольку «известно, что мнимое равенство во французской революции большей частью из сей книги заимствовано». Однако Совет нашел, что книга может быть пропущена, «яко принадлежащая к сочинениям Руссовым, которых привоз и продажа были равномерно свободны, а потому, конечно, и есть уже она здесь во многих собраниях книжных»72. Первое значительное выступление в России # против трактата «Об общественном договоре» —. «Наказ ея имп. вели- чества Екатерины Вторыя, данный Комиссии о сочинении нового Уло- жения». Как известно, широко используя сочинения Монтескье и Бекка- риа, Екатерина II нигде в «Наказе...» прямо не цитировала трактат Руссо. В связи с этим, казалось бы, трудно ставить вопрос о политической соотнесенности этих произведений. Однако при ближайшем рассмотрении вопрос рисуется в ином свете. Еще в 1902 г. историк права Н. Таганцев очень прозорливо отметил, что несравненно интереснее был бы критиче- ский анализ не того, что заимствовано «Наказом...», а того, «что при этом заимствовании не взято составительницей наказа». Эта мысль привлекла внимание советских исследователей73. Анализируя отличия текстов Беккариа от их интерпретации в «Наказе...», Б.. С. Ошерович пишет: ««Наказ» не зиждется на принципах естественного права, на принципах общественного договора. Беккариа мог создать свою уголовно- правовую теорию, только исходя из принципов естественного права и общественного договора»74. , Рассмотренное в свете интересующей нас проблемы, это наблюдение позволит сделать интересные выводы. Текст Беккариа, созданный под сильным впечатлением идей трактата «Об общественном договоре», неиз- менно вызывал в сознании читателей имя Руссо. Так, первый же обли- читель Беккариа, монах Факинеи, в брошюре «Заметки и соображения о книге, озаглавленной "О преступлениях и наказаниях"» (конец 1764 71 К нему адресовано знаменитое письмо Руссо «Si j'avais le malheur d'etre пё prince...». 72 Репинский Г. К. Цензура в России при имп. Павле // Русская старина. 1875. Ноябрь. С. 458. 73 Таганцев Н. С. Русское уголовное право. Спб., 1902. Т. 1. С. 203; Ошерович В. С. Очерки по истории русской уголовно-правовой мысли. М., 1946. С, 71; Исаев М. М. [Биограф, очерк] // Беккариа Ч. О преступлениях и наказаниях. М., 1939. С. 164. /4 Ошерович Б. С. Очерки по истории русской уголовно-правовой мысли. С. 71.
русская культура... 59 или начало 1765 г.) назвал Беккариа «итальянским Руссо», а его трак- тат — «истинной дщерью Общественного договора»75. В сознании рус- ского дипломата Моркова эти две книги также были связаны: донося графу В. Кочубею в письме от 20 марта (1 апреля) 1802 г. из Парижа, что французские власти наводняют Морею революционной литературой, он в качестве доказательства приводит: «Я достал экземпляр сочинений Баккария, напечатанного в греческом переводе. Общественный договор Руссо тоже печатается»76. При этом интересно, что в тексте Беккариа прямые и недвусмысленные цитаты из трактата «Об общественном дого- воре» часто соседствуют с полемикой против трактата о восстановлении наук77. В этих условиях старательное удаление из цитируемых текстов Беккариа всего, что связывало их с Руссо, не может быть объяснено слу- чайностью: Екатерина II внимательно читала сочинения «женевского философа», относилась к ним с нескрываемой неприязнью и хорошо понимала, какие идеи стоят за тезисами «итальянского Руссо». Однако в тексте «Наказа...» есть и более прямая полемика. Известно, что Екатерина II, охотно повторяя, что она «обокрала» Монтескье, на самом деле существенным образом исказила его идеи (можно полагать, что в подчеркивании этого заимствования был своего рода лукавый расчет): аргументы, которыми Монтескье обосновывал выгоды монархии, она применила для оправдания самодержавия, не являвшегося, по терми- нологии Монтескье, монархией. Но более того: она, искусно перестроив цитаты из Монтескье, заострила их против наиболее опасных для нее идей трактата «Об общественном договоре». Мы уже говорили, что Екатерина восприняла конец VIII главы второй книги как призыв к крестовому походу против России и считала, что Руссо «успел» в пропаганде этой идеи'8. Однако в трактате мысль о неизбежности падения Российской Империи (как и других европейских монархий) подкрепляется пессимистическим взглядом на реформы Петра I. По мнению Руссо, приобщение к европейской цивилизации гибельно для России, которой следовало остаться самобытной, а реформа должна была состоять не в изменении национального уклада, а в восста- новлении народного суверенитета, что для нации означает сделаться самой собою. Петр «хотел сначала сотворить из своих подданных немцев, англичан, когда надо было начать с того, чтобы сделать из них русских»79. Екатерина II считала этот тезис противоположным целям своей и внутренней, и внешней политики. Первая глава «Наказа...» демонстра- тивно начиналась тезисом: «Россия есть европейская держава»80. Этот 75 Цит. по: Беккариа Ч. О преступлениях и наказаниях. С. 84. 76 Сб. Рус. ист. об-ва. Спб., 1890. Т. 70. С. 388. 77 «Нет поэтому ни одного просвещенного человека, который не любил бы публичных, ясных и полезных договоров об общественной безопасности, сравнивая пожертвованную им малую частицу бесполезной свободы с суммой всей свободы, пожертвованной другими (...). Неверно, что науки всегда приносили вред чело- вечеству. Когда так происходило, это было неизбежным для людей злом» (Бек- кариа Ч. О преступлениях и наказаниях. С. 398—399). 78 Значительно более правильно понял это место в трактате Руссо Евгений Болховитинов, писавший в 1820 г. Анастасевичу: «Руссо некогда пророчил, что из Кавказских гор будет когда-нибудь второе на Европу монгольское нашествие» (Русский архив. 1889. Кн. 2. С. 385). 79 Руссо Ж.-Ж. Об общественном договоре. С. 39. 80 Наказ ее имп. величества Екатерины Вторыя (...). Спб., 1793. С. 3.
60 Руссо и тезис она подкрепила слегка переделанным текстом Монтескье, писав- шего, что реформа Петра I «облегчалась тем обстоятельством, что суще- ствовавшие нравы не соответствовали климату страны и были занесены в нее смешением разных народов и завоеваниями»81. Екатерина II в полемике с Руссо сформулировала следующую концеп- цию деятельности Петра I: просвещенное самодержавие есть лучшая («европейская») форма правления. Петр I освободил Россию от наносной азиатчины (заметим, что Монтескье говорил о завоевании России мон- голами — Екатерина II заменила это завоеванием Россией восточных областей) и утвердил самодержавие. Если мы будем помнить о двух концепциях деятельности Петра I — Руссо и Екатерины II, — то нам о о 82 станет ясно многое в дальнейшей полемике по этому вопросу , в частности стремление Радищева противопоставить (вопреки Екатерине II) Петра- реформатора Петру-самодержцу и, следуя Руссо, провозгласить, что слава Петра была бы выше, если бы он возродил («утверждая вольность частную») народный суверенитет83. Эти же соображения следует иметь в виду и для осмысления известных слов Карамзина о «жалких иеремиадах», «об изменении русского харак- тера, о потере русской нравственной физиогномии»84. Часто комментируе- мые слова Карамзина («Все народное ничто перед человеческим. Главное дело быть людьми, а не славянами. Что хорошо для людей, то не может быть дурно для русских»)85 прямо имеют в виду Руссо. Никто из русских и европейских мыслителей XVIII в., даже из числа критиковавших отдель- ные стороны петровской реформы, не объявлял ее ложной в принципе. Это сделал только Руссо. Смысл полемического выпада Карамзина во многом прояснится, если вспомним, что для Руссо член гражданского общества уже не может быть человеком — отдельной сущностью и, следовательно, должен стать частью национального организма, который отныне выступает как индивид. Быть человеком и представителем какого- либо народа так же невозможно, как быть человеком и гражданином одновременно. Человеком в цивилизованном обществе быть уже нельзя, гражданином — пока не восстановлен народный суверенитет — еще невозможно. Но можно и нужно быть французом, англичанином, немцем. 81 Монтескье Ш. Избр. произведения. М., 1955. С. 417. Ср.: «Перемены, которые в России предпринял Петр Великий, тем удобнее успех получили, что нравы, бывшие в то время, совсем не сходствовали со климатом и принесены были нам смешением разных народов, и завоеваниями чуждых областей» (Наказ... С. 3). 82 См.: Шмурло Е. Петр Великий в оценке современников и потомства. Спб., 1912. Вып. 1. Из новейших работ сравнительно полный свод литературы см. в. статье А. Татаринцева «"Письма к другу" А. Н. Радищева» [Русская литература. 1966. № 1). 83 В связи с этим станет понятно и вызывающее споры примечание Радищева: «Если бы сие было писано в 1790 году то пример Лудвига XVI дал бы сочинителю другие мысли» [Радищев А. Н. Поли. собр. соч.: В 3 т. М.; Л., 1938. Т. 1. С. 151). Речь идет о возможности «республиканской монархии», о которой писал Руссо, — существования государства народного суверенитета с королем во главе. Радищев скептически относился к этой идее Руссо до начала французской революции. Однако, когда 23 сентября 1789 г. Учредительное собрание вотировало статью «Всякая власть исходит от народа и может исходить только от него», а 4 (f траля 1790 г. Людовик XVI в речи в Национальном собрании признал конституцию, Радищев пришел к выводу, что Руссо был прав и Петр I при желании мог бы стать монар- хом — слугой суверенного народа. 84 Карамзин Н. М. Избр. соч.: В 2 т. М.; Л., 1964. Т. 1. С. 417. 85 Там же. С. 418.
русская культура... 61 В «Новой Элоизе» Руссо писал: «По-моему, хорошо, что они англичане, раз им нет нужды быть людьми»86. В «Эмиле...» он высказывается еще более определенно: «Раз приходится бороться с природой или обществен- ными учреждениями, надо выбирать, кого делать: человека или гражда- нина, — так как нельзя сделать разом того и другого. Всякое частное общество, если оно узко и хорошо объединено, становится чуждым боль- шому. Всякий патриот суров к иностранцам: они только люди, они ничто в его глазах»87. Именно исходя из этих соображений, Руссо утверждал в трактате «Об общественном договоре», что Петр I «помешал» русским «стать когда- либо тем, что они могли быть». Это и были для Карамзина «жалкие иеремиады». Итак, уже первая глава «Наказа...» определила один из основных для русской общественной мысли XVIII в. узлов полемики с Руссо. Однако вопрос об отношении к концепции человека и гражданина в «Эмиле...» и «Об общественном договоре» еще более остро возник в связи с другими проблемами, затронутыми в «Наказе...». Мысль о народе как носителе суверенитета и государе как его, народа, администраторе, прочно связалась в сознании людей XVIII в. с Руссо. Граф Д. А. Гурьев еще в 1816 г. убеждал Александра I, что грозные события конца XVIII в. — результат того, что «по ложному мнению, посеянному в уме господином Руссо, почитали исполнительную власть просто как подчиненную и обязанную только исполнять повеления власти законодательной»88. Однако это «ложное мнение» было в достаточной мере притягательно, и Екатерина II не могла его обойти. В одном из заключительных пара- графов «Наказа...» она писала о «ласкателях», которые «по вся дни всем земным обладателям говорят, что народы их для них сотворены. Однако мы думаем и за славу себе вменяем сказать, что мы сотворены для нашего народа»89. Не случайно Радищев в дальнейшем смог, формулируя идею народного суверенитета, в защитных целях укрыться за это поло- жение Екатерины II90. Для того чтобы понять роль «Наказа...» в русской рецепции идей трактата «Об общественном договоре», необходимо помнить его общее место в идейной полемике 1760-х гг. Екатерина была заинтересована в том, чтобы представить свое сочинение как плод философии европейского Просвещения. У нас нет оснований придерживаться этой версии: анализ текста ее не подтверждает. Однако отрицать оригинальность «Наказа...» и глубину его связи с идеями просветителей и отрицать его серьезность как правительственной программы — совершенно разные вещи. Это приходится подчеркнуть, потому что часть историков литературы, слиш- ком прямолинейно толкуя известную оценку Пушкиным Комиссии по выработке нового Уложения, склонны видеть в «Наказе...» лишь попытку обмана общественного мнения, плод самовлюбленности и политического легкомыслия Екатерины II. С этим трудно согласиться. «Наказ...» отра- жал продуманный правительственный курс, которого придерживалась Екатерина II в 1760-е гг., и в этом смысле является серьезным и по-своему 86 Руссо Ж.-Ж. Избр. соч.: В 3 т: Т. 2. С. 174. 87 Руссо Ж.-Ж. Эмиль... С. 14. 88 Сб. Рус. ист. об-ва. Спб., 1894. Т. 90. С. 70. 89 Наказ... С. 168—169. 90 Радищев А. И. Поли. собр. соч. М.; Л., 1952. Т. 3. С. 17.
62 Руссо и ярким документом (это, конечно, не отменяет того, что склонность импе- ратрицы к самолюбованию, равно как и другие ее личные особенности, наложили заметный отпечаток на текст документа). Екатерина II стремилась авторитетом идей просветителей обосновать необходимость самодержавия в России. Одновременно она, не раскрывая, как далеко намерена идти практически в этом направлении, достаточно ясно показывала понимание необходимости реформ социальных отно- шений между помещиком и крестьянином. Так, в § 261 говорилось о необходимости гарантий крестьянской собственности, в других местах — о невозможности одновременного освобождения большого числа крестьян, о необходимости найти причины, затрудняющие «размножение народа». Посвященная этому глава XI «Наказа...» заканчивалась указанием: «Нужно, чтобы предупреждены были те причины, кои столь часто привели в непослушание рабов против господ своих». Щербатов преувеличивал, когда, комментируя эти страницы «Наказа...», писал: «Все сие клонится к вольности крестьянской»91. Однако, полагая, что в 1760-е гг. между лидерами дворянства и правительством существовало полное едино- мыслие по вопросу отношения к крепостному праву, мы существенно упрощаем вопрос. Но если идеологи дворянства очень болезненно реагировали на обсуж- дение вопроса крепостного права , то идеи политического ограничения самодержавия находили у них живой отклик. Эта коллизия определила некоторые интересные аспекты отношения к западноевропейским идейным авторитетам. Если авторитет Монтескье использовался и той, и другой стороной как средство обосновать свою позицию, то Руссо была отведена роль разрушителя: его выдвигали для опровержения тезисов противной стороны. Особенно широко этим приемом пользовался Щербатов. Отношение к идее народного суверенитета в кругах дворянских теоре- тиков было своеобразным: «народ» приравнивался политически активной части граждан — дворянству, которому и приписывался суверенитет. Наиболее сложным было отношение русских читателей к характерной для Руссо антитезе «человек» — «гражданин». Как мы увидим, она не встретила сочувствия чи в каких кругах русского общества. Специфика постановки этой проблемы у Руссо состояла в том, что превращение человека (самодовлеющей единицы) в гражданина (часть полити- ческого тела) возможно, по мнению Руссо, лишь в «нормальном» и «правильном» государстве. Современные Руссо европейские государства таковыми нл являются, и поэтому жители их — не «граждане» в терми- нологии трактата «Об общественном договоре». «Общественное воспита- ние не существует более и не может существовать потому, что там, где нет более отечества, не может быть и граждан. Эти два слова — отечество и гражданин — должны быть вычеркнуты из современных языков. Я знаю причину этого, но не хочу говорить; она не относится к моей теме»93. Поэтому человек, живущий в современном государстве, ни в малой степени не является для Руссо тем идеальным гражданином, который пожертвовал личной свободой во имя общей воли. Это была, как убедительно показал В. С. Алексеев-Попов94, попытка гарантировать 91 Щербатов М. М. Неизд. соч. [М.], 1935. С. 53. 92 Например, М. М. Щербатов считал, что отмена крепостного права «есть такая трудная проблема, что вряд ли в России можно было исполнить» (Там же). 93 Руссо Ж.-Ж. Эмиль... С. 15. 94 Алексеев-Попов В. С. Мировоззрение Руссо // Руссо Ж.-Ж. Трактаты. М., 1969.
русская культура... 63 идеальное общество от власти буржуазного эгоизма. Однако русская действительность не давала еще оснований для подобных опасений. Зато примеры подавления свободы человека социально-политической системой феодальной монархии были у всех перед глазами. Идея государ- ственной диктатуры не вызывала в те годы у русских читателей Руссо сочувствия даже как идеальная схема. Примененная же к современности, она ассоциировалась с такими сторонами русской жизни, которые не находили безусловного оправдания даже в среде правых теоретиков. Интересна позиция в этом вопросе Екатерины II. Стремясь обосновать позицию либерального абсолютизма и доказать, что самодержавие в России не есть деспотическая система правления, Екатерина не могла опереться на концепцию Руссо. Она избрала государственную концепцию Гельвеция и других французских материалистов, согласно которой рож- денный для общества человек, вступающий ради собственной пользы в союз с другими людьми, сохраняет и в новом состоянии всю полноту индивидуальной свободы, регулируемой его собственным, разумно поня- тым эгоизмом. Екатерина II хотела не оправдывать самодержавное насилие над личностью, а доказать, что насилия нет и самодержавие — наиболее либеральная государственная система. «Какий предлог само- державного правления? Не тот, чтобы у людей отнять естественную их вольность, но чтобы действия их направить к получению большаго ото всех добра»95. Мы еще будем иметь возможность наблюдать, как в сложной истории русской общественной мысли XVIII в. разные мыслители будут — часто с противоположных позиций — стремиться прочесть Руссо «по Гельвецию», и Радищев включит этот тезис Екатерины II в свои юридические наброски96. Весьма интересна была позиция Щербатова в этом споре. Он был противником приоритета общей воли над единичной, когда речь шла об отношении правительства и дворянства, и сторонником — при оправ- дании власти помещика над крестьянином. В соответствии с этим исполь- зовались и цитаты из Руссо. Говоря о природе правительственной власти, Щербатов принимает идею Руссо о ее служебном, административном характере («Государи не есть иное как токмо судии, поставленные для народного благополу- чия»97). Однако в отношении общего и частного интереса он примыкает киной концепции; цитатой из «системы природы» Гольбаха подкрепляется мысль об эгоизме как силе, скрепляющей общество: «Дабы человек был добродетельной, надлежит, чтобы он находил себе пользу последовать добродетели»98. Показательно, что даже пытаясь опереться на авторитет Руссо, Щербатов истолковывает его в духе Гольбаха или Гельвеция, вольно или невольно искажая идею трактата «Об общественном договоре» о противоположности человека и гражданина. Комментируя слова «Наказа...» о «предлоге самодержавного правления», он замечает: «Не может быть другого предмету, окроме сего, ни в каком правлении; ибо, говорит Руссо, понеже великие правители первоначально были избраны народами для утверждения их благополучия, то во учинении с ними избранными правителями договора между уступленных прав народ не Наказ... С. 5. Радищев А. Н. Поли. собр. соч. Т. 3. С. 15. Щербатов М. М. Неизд. соч. С. 16. Там же. С. 31.
64 Руссо и мог свою естественную вольность уступить (курсив мой. — /О. Л.), яко вещь такую, без которой его благополучие никак сделаться не может»99 (ср. у Руссо: «Благодаря общественному договору человек теряет свою естественную свободу»)100. При этом возникает интересный парадокс: демократ и сторонник народного суверенитета, Руссо очень осторожен в рекомендации республиканской формы правления (даже поклонник Руссо Я. Козельский отмечал: «Господин Руссо предпочитает аристо- кратическое правление демократическому, когда в нем начальствующие особы избираются народными голосами»)101, а Щербатов вступает с ним в полемику, защищая республику тем, что «хотя бы какая и мешкотность воспоследовала, и сия недовольно ли награждается тем, что не страстные, но мудрые и сходственные с обстоятельствами дел, решений предприятия последуют»102. Следует, конечно, не забывать, что Руссо, отказываясь от республики как от политической формы, предъявляющей слишком большие требования к нравственности людей, не отказывается от идеи народного суверенитета. Щербатов же называет республикой то, что в системе Руссо именовалось «наследственной аристократией» и что Руссо считал «наихудшим из правительств» . Но, отвергая идею «общей воли» в той мере, в какой она может быть использована центральной властью, Щербатов неожиданно прямо ссы- лается на нее, когда речь заходит о людях, нарушающих законы, т. е. о народе: «Наказания удерживают его страсти и, как можно сказать, неволею его к благополучию его ведут»104 (ср. у Руссо: «Если кто-нибудь откажется повиноваться общей воле, то он будет принужден к повино- вению всем политическим организмом; а это означает лишь то, что его силой заставят быть свободным»)105. Весьма примечательно зрелище того, как крайние левые тезисы Руссо, ведущие к демократическому экстремизму, становятся формулами экстремизма помещичьего. Формирование демократического лагеря в общественной мысли XVIII в. приходится на последнюю его треть. Процесс этот органически связан с интересующей нас темой. Можно сказать, что процесс восприятия Руссо в России определялся формированием демократических идей и в свою очередь был одним из важнейших моментов этого формирования. Как мы видели, русский читатель XVIII в. был практически знаком с творчеством Руссо в полном объеме. Однако для понимания специфики демократического содержания руссоизма мелкие сочинения Руссо давали порой не меньше, чем его прославленные трактаты. В этом смысле инте- ресна ранняя публикация русского перевода из Руссо — его письма к Вольтеру. Редактор «Собрания лучших сочинений...» Рейхель не присое- динился к позиции Руссо и предупреждал читателей, что «г. Руссо великие противоречия находит в ученом мире». Публикация Рейхеля привлекала 99 Щербатов М. М. Неизд. соч. С. 24. 100 Руссо Ж.-Ж. Об общественном договоре. С. 17. 101 Избр. произведения русских мыслителей второй половины XVIII века. Т. 1. С. 527; Руссо Ж-Ж. Об общественном договоре. С. 60. 102 Щербатов М. М. Неизд. соч. С. 22. 103 Руссо Ж-Ж. Об общественном договоре. С. 59. 104 Щербатов М. М. Неизд. соч. С. 29. 105 Руссо Ж.-Ж. Об общественном договоре. С. 16.
русская культура... 65 уже внимание исследователей. И. 3. Серман остановился на ней как на эпизоде борьбы оптимистической и пессимистической философии в рус- ском XVIII в.106 Публикация в «Собрании лучших сочинений...» примечательна во многих отношениях: она вводила русского читателя, как указывает И. 3. Серман, в самый центр разногласий внутри европейского Просвещения. При этом следует иметь в виду, что современникам, наблюдавшим полемику Руссо и Вольтера или разногласия между ним и энциклопедистами, не всегда возможно было уловить глубокое внутреннее единство позиций спорящих. Если Екатерина II склонна была в борьбе против демократизма Руссо опираться на авторитет Вольтера, то одновременно существовала тен- денция противопоставить «злому», насмешливому скептику Вольтеру «доброго» и верующего Руссо. Рейхель. безусловно, хотел сослаться на Руссо как на мыслителя, защищающего благость провидения от скептических нападок Вольтера. Рейхель действительно, по всей вероятности, видел в Руссо «оптимиста», осмысляя его выступление в свете оспариваемых Вольтером категорий лейбницианского рационализма. Однако такое толкование далеко не исчерпывало смысл выступления Руссо, которого Екатерина II не без оснований со злобой называла «меланхоликом»107. Письмо Руссо к Воль- теру было одним из наиболее полных изложений самых основ его системы и бесспорно сыграло роль в переходе русского читателя от аспектного к структурному восприятию его идей. Антитезе Вольтера: «бессмысленность мирового порядка — осмыслен- ность человеческого разума» Руссо противопоставил свою: «разумность божественного (т. е. естественного) порядка — безумие человеческих установлений». Антитеза Вольтера отрицала божественный промысел и была сильным средством воспитания критического, антиавторитарного мышления; позиция Руссо обосновывала необходимость социальных пре- образований. Руссо ссылался на Лейбница и Попа, апеллировал к уте- шающей вере в провидение. Но все это служило ему лишь основой утверждения природного совершенства человека и, следовательно, проти- воестественности социального зла. Даже в Лиссабонском землетрясении он видит не зло природы, а зло общества: «Естество не собрало в одном (Лиссабоне. — Ю. Л.) двадцати тысяч дворов о шести или семи жильях». Землетрясение «случилось также и в ненаселенных местах». «Но мы о сем не говорим, понеже то никакого вреда не причиняет городским жителям, которых мы одних людьми почитаем (...). Должен ли порядок мира перемениться по нашему упрямству? Должно ли естество покорено быть нашим узаконениям?» И вывод: «Бедствия, которым нас натура подвергла, не столь жестоки, как те, которые мы сами себе наносим»108. Таким образом, именно здесь впервые на русском языке была сформу- лирована — как принцип мировоззрения просветителей — философская антитеза «натура — общество». Путь от заключительного тезиса письма 11)6 Серман И. 3. И. Ф. Богданович — журналист и критик // XVIII век. М.; Л., 1959. Сб. 4. С. 92. 10/ «Меланхолик» в устах Екатерины II было ругательством. «Мы не любим меланхолических писем», — заявляла она во «Всякой всячине». Критический пафос Радищева она склонна была также объяснять его меланхолическим темпе- раментом. 108 Собрание лучших сочинений... 1762. Ч. 4. С. 241, 242—243.
66 Руссо и до положения Радищева: «Бедствии человека произходят от человека»109 — представляется вполне органичным. Однако в этом письме, написанном через год после «Происхождения неравенства», уже чувствуется позднейшее истолкование основной оппо- зиции. Это противопоставление истинного общества (где человек обла- дает вещами, ценностями, благами, а не знаками вещей, ценностей и благ, потому что полностью отчуждает себя от себя, становясь из отдельности членом политического тела, избавляется от всякого отчуж- дения) — обществу, в котором человек стремится сохранить себя как отдельность, окружив свое «я» знаками общественных отношений, и в результате перестает быть сущностью, превращаясь в придаток социаль- ных фикций. Человек в современном Руссо обществе становится наименее значимой частью своей личности, выступающей как знак определенных общественных отношений: «Сколько бедных погибло при сем несчастли- вом приключении, желая спасти — один свою одежду, другой свои книги, третий свои деньги (характерен сам набор социальных фикций! — Ю. Л.). Не известно ли, что особа каждого человека сделалась меньшею частию его самого? И что почти не стоит труда спасать оную, когда все прочее потеряно»110. Так, помимо воли издателя «Собрания лучших сочинений...», эта публи- кация поставила перед русской демократической мыслью проблемы, решение которых на многие годы определило основные пути ее развития. Зачинателем демократической традиции русского руссоизма следует считать Я. Козельского, опубликовавшего в 1768 г. книгу «Философи- ческие предложения». При этом характерно (это будет свойственно и его последователям), что Козельский рассматривает европейское Про- свещение в его единстве. Как наиболее близких себе мыслителей он выделяет Руссо (отдавая ему предпочтение перед всеми прочими), Мон- тескье, Гельвеция и Шафтсбери. Уже само соединение этих имен свиде- тельствует, что различия в их позиции не представляются для Козель- ского значимыми. Пример Козельского интересен для наблюдения того, как читатель видит в тексте элементы, которые являются структурными для его собственной системы, не замечая остального. Неофит, закладывающий основы русского антифеодального просве- щения, Я. Козельский ощущает как релевантные лишь дифференциальные признаки, отделяющие пару «просветительская система — антипросве- тительская система». Наблюдать, как Козельский не видит противоречий там, где они были очевидны уже Радищеву, тем более поучительно, что сам он — враг противоречий, традиционно для XVfll в. убежденный в их несовместимости с истиной. Он пишет: «Возможное есть то, что не заключает в себе противоречия, а невозможное называется то, что заклю- чает в себе противоречие»111. Тем более интересно, что Козельский не находит существенным противоречие между верой энциклопедистов в науку и разум и отрицанием культуры Руссо. Обе точки зрения противо- стоят мнению людей, «которые привыкли жить на счет чужого поту»112. Сам же он согласен и с теми, кто говорит: «Не могу понять, как в благо- 109 Радищев А. И. Поли. собр. соч. Т. 1. С. 227. 110 Собрание лучших сочинений... 1762. Ч. 4. С. 242 (курсив мой. — Ю. Л.). 111 Избр. произведения русских мыслителей второй половины XVIII века. Т. 1. С. 447. 112 Там же. С. 537.
русская культура... 67 устроенном обществе могут науки, художества и люди потерпеть какой- либо вред», перенося ответственность с «науки» на общественный порядок, и с теми, кто единомыслен с Руссо: «Крепко то держу, что лучше не щедить наук и художеств для людей, нежели людей для наук и худо- жеств»113. Еще более это заметно на примере острого вопроса — идеала госу- дарства, построенного на общем благе. Козельский воюет против подав- ления личности государством, против тех, кто «под видом искания общей пользы искусно утесняет своих ближних»114. С этой позиции системы Руссо и Гельвеция выглядят в такой мере однотипными, что прямая полемика между их авторами остается незамеченной. Так, в §§ 370—376 Козельский дает очень точный пересказ концепций общей и частной воли в трактате «Об общественном договоре»: «§370. Человек чрез договор с обществом теряет натуральную вольность и неограниченное право ко всему тому, что его искушает и что он постичь может, а приобретает гражданскую вольность и собственность имения. Натуральная вольность каждого человека не имеет других границ, как только его силы, а гражданская вольность ограничена общественною волею. Владение натуральное есть действие силы человеческой или право прежде завладевшего, а собственность имения основана на определении общественной воли <...). § 372. Человек чрез гражданское состояние вместо потеряния натураль- ного равенства приобретает равенство нравственное и законное и, будучи натурально не равен силою или разумом другому, делается равным по договору и по праву (...). § 376. Благополучие целого народа состоит в том, когда каждый из его членов теряет малую часть своих удовольствий, чтоб приобресть на место того несравненно большую, потому что все люди в обществе желают имения, чести, славы, покоя, веселья и прочее; и когда они все желать будут того беспредельно, то трудно кому-либо из них быть благополучным; а ежели каждый из них уступит одно какое-либо из своих или по малой части из всех желаний обществу, то чрез то они без изъятия все почти во всех своих желаниях будут удовольствованы и потому благопо- лучны»115. Однако через несколько параграфов Козельский присоединяется к идее философов-материалистов о том, что в разумном обществе совпаде- ние частного и общего интересов безусловно и последний представляет собой лишь арифметическую сумму первых: «Никакого народа нельзя сделать иначе добродетельным, как чрез соединение особенной пользы каждого человека с общею пользою всех»116. Говоря о спасительной силе неискаженного эгоизма, он прямо ссылается на Гельвеция: «Гос- подин Гельвеций пишет, что в рассуждении человеческих пороков надобно жаловаться не на злость человеческую, а на слабость законодавцев, кото- рые всегда полагали особенную пользу в противность общей пользе»11'. Ему, конечно, известно и высказывание Руссо: «...если нет ничего невозможного в том, чтобы частная воля совпадала в каком-нибудь 113 Избр. произведения русских мыслителей второй половины XVIII века. Т. 1. С. 538. 114 Там же. С. 537. 1,5 Там же. С. 525—526. 116 Там же. С. 530. 117 Там же. С. 529.
68 Руссо и отношении с общей волей, то во всяком случае невозможно, чтобы это совпадение было продолжительным и постоянным, потому что частная воля, по самой своей природе, стремится к преимуществам, а общая воля — к равенству»118. Руссо скончался 2 июля 1778 г. Смерть эта вызвала новое оживление интереса к его произведениям в России119. П. Н. Берков уже привлек внимание исследователей к чрезвычайно интересному некрологу, который посвятили памяти Руссо «Санкт-Петербургские ведомости»120. При этом явно проявляется тенденция выделить Руссо-писателя в ущерб Руссо- мыслителю. Как наиболее важные сочинения названы «Новая Элоиза» и «Эмиль...» Показательна попытка противопоставления чувств автора его идеям: «Новая Гелоиза» «свернула много голов», но «еще несравненно более направила сердец». П. Н. Берков с основанием видит и в тоне некролога, и в утверждении: «Читая его [Руссо] сочинения, нельзя не восчувствовать себя добродетельным»121 — скрытое противопоставление Руссо Вольтеру. Исследователь сравнивает его при этом с «официальной сухостью» некролога Вольтеру в том же издании122. Появление в дальней- шем русских переводов брошюр Делакруа и Лебег-Дюпреля, сочинений типа «Смерть и последние речи Жан-Жака Руссо...» свидетельствует об устойчивости интереса к обстоятельствам смерти писателя. Появление посмертных изданий Руссо вызвало, как мы уже отмечали, у русских читателей напряженный интерес. Причем Руссо — автор «Исповеди» — предстал в новом и неожиданном свете. Мы уже видели, что имя Руссо было исполнено для русского читателя глубокого и отнюдь не однолинейного смысла. «Исповедь» воспринималась и на фоне его сочи- нений, и на фоне его трагической биографии, которая к этому времени уже успела обрасти легендами. Это давало простор для значительно более многоплановых истолкований, чем те, которые можно сделать, опираясь только на текст как таковой. Достойно внимания, что именно с Руссо начинается для русского читателя стремление понять через произведения — автора и через автора — произведения. Предметом инте- реса становится не та или иная авторская идея («интересная», если «истинная»), а структура авторской личности, в которую идеи, действия, чувства входят как ингредиенты. Для реконструкции восприятия рядового читателя интересны письма, которые писал в октябре 1785 г. из Парижа своей матери — княгине Наталье Петровне Голицыной, в будущем знаменитой в пушкинскую 118 Руссо Ж.-Ж. Об общественном договоре. С. 21. 119 См.: Берков П. Н. Из русских откликов на смерть Вольтера // Вольтер: Статьи и материалы. Л., 1947. С. 197—201. 120 Там же. С. 200. 121 Санкт-Петербургские ведомости. 1778. № 63. 2 августа. С. 549 и 550. 122 Вывод П. Н. Беркова о том, что подобная интерпретация имела официозный характер, представляется бесспорным. Однако вряд ли она отражала личные симпатии Екатерины II: последовавшая в один год смерть Вольтера и Руссо не изменила ее устойчивых симпатий к первому и антипатий ко второму; в письме к Гримму она перечисляет две тяжелые личные потери 1778 г. — смерть Вольтера и лорда Чатама, демонстративно умалчивая о Руссо. 1778 г. не внес ничего нового в тон ее недоброжелательно-иронических отзывов о Руссо.
русская культура... 69 эпоху princesse moustache, «Пиковой даме», а тогда блестящей светской женщине — четырнадцатилетний Д. В. Голицын. Здесь, среди других отзывов о Руссо, читаем: «В своем чтении его произведений я не считал абсолютно необходимым следовать порядку издателей. Мне казалось лучшим самому составить план, и этот план таков: прежде чем читать произведения этого писателя, я хотел бы познакомиться с его личностью. И я принялся за «Исповедь». Я убежден, что причины многих из идей, кажущихся некоторым странными, можно обнаружить в характере писа- теля или в некоторых частных обстоятельствах его жизни. И нет никого, кто это подтвердил бы лучше, чем Руссо. Т<ак) н(апример) он дает в этом произведении, если можно так выразиться, ключ для объяснения многих парадоксов и раскрывает события, внушившие ему идеи многих из его произведений. Таким образом, более не следует изумляться его вечным декламациям — большинство из его красноречивых рассуждений против людей находят себе объяснение. Не следует более изумляться и тому, что он написал своего савоярдского викария. Но поговорим соб- ственно о его произведении: «Исповедь» Руссо — самое оригинальное произведение из всех, когда-либо писанных на каком-либо языке. Здесь он нарисовал сам себя. Он начинает с утверждения, что он — единствен- ный в своем роде, что он не похож ни на кого из тех, с кем ему приходилось встречаться. После он продолжает: «Думаю, что я существо иное, чем все остальные». Уже одна эта фраза доказывает истинность его утверж- дения. По всей вероятности, он первый имел отвагу посметь говорить таким образом, рискуя навлечь на себя обвинение в эгоизме и тщеславии. И в самом деле, прочтя произведение, нельзя не признаться, что он был прав». Решительно становясь на сторону Руссо, который, по мнению князя Голицына, стал жертвой гонений потому, что обладал «душой слишком чувствительной, слишком пламенной, чтобы быть счастливым», автор письма упрекает Руссо за отсутствие скромности в описании жизни мадам Варане. Он ссылается на брошюру Серво (Servau) «Размышления о жизни и творчестве Руссо» и считает, что, если бы Руссо «представил ее женщиной самой добродетельной, эта ложь ему была бы прости- тельна»123. Таким образом, в письме юноши Голицина мы сталкиваемся с той интерпретацией «Исповеди», которая будет потом неоднократно повто- ряться: читателя интересует личность Руссо, его страсти, единство его творческого облика. Незамеченным остается требование искренности, истины любой ценой. Как мы увидим, для определенных читательских кругов на первый план выдвигается именно эта задача. Однако важно подчеркнуть другое: оценка «Исповеди» силой обстоя- тельств связалась для читателей с необходимостью целостного восприятия идей Руссо. Эпоха построения такого синтетического образа «русского» Руссо падает на 1780-е гг. Одним из свидетельств того, какой значительной фигурой становится Руссо для русской культуры тех лет, является оформление — наряду с задачей рецепции — отчетливой потребности преодоления идей «рус- соизма». Причем преодоление это будет столь же сложным, как и приятие. В одних системах будет преодолеваться демократизм Руссо, в других — 123 РО ГБЛ. Ф. «Вяземы». Карт. 93. Ед. хр. 42. Л. 35 об. — 37. В следующем письме — отзыв о «произведении еще более удивительном — «Руссо перед судом Жан-Жака»» (Там же. Л. 38). Все письма написаны по-французски.
70 Руссо и его обоснование диктатуры; одни системы будут «снимать» диалектику Руссо, другие — порицать его за однолинейность робинзонад. И если наследие Руссо было мощным фактором формирования русской просве- тительской идеологии XVIII в., то внепросветительские пути развития русской общественной мысли, среди которых были и исторически весьма значительные, тоже прокладывались в сложном переплетении сближений и отталкиваний от идей «женевского философа». Противники принципов просветительского мировоззрения обычно обви- няли Руссо в индивидуализме и антиобщественном эгоизме. Это обвинение выдвинула, например, Екатерина II в антируссоистском педагогическом сочинении «Детские разговоры» (1781)124. Отрицательное отношение Екатерины II к педагогическим идеям Руссо было устойчивым. В письме г-же Бьельке она признавалась: «Особенно я не люблю емилевского воспитания; в наше доброе старое время думали иначе, а так как между нами есть однако ж удавшиеся люди, то я держусь этого результата» . Большой интерес представляет сложная диалектика отношения масонов к Руссо. Идеи врожденной доброты человека, его естественной свободы, народного суверенитета были решительно чужды масонам, полагавшим человека злым, антиобщественным и рассматривавшим всеобщее благо не как исходную, а как конечную точку развития. Человек рождается испорченным, его естественные устремления злы и неразумны, но дли- тельное воспитание и работа над собой могут преобразить его и в конечном итоге — человечество. Масонская педагогика поэтизировала подчинение, подавление воли как антиобщественного начала и была противоположна педагогическим идеям Руссо. Поэтому естественным представляется, что масонские издания в основ- ном отрицательно относятся к Руссо. Так, «Утренний свет», касаясь вопроса о дозволенности самоубийства — очень острой проблемы в кругу гражданственных идей XVIII в., упоминал «вредные сочинения Сенеки, Руссо, Гельвеция»126. Не называя Руссо, Новиков в предисловии к «Московскому еже- месячному изданию» явно намекает на него, говоря с осуждением о людях, «от природы великими способностями одаренных», но «по егоизму своему и из-за ложной философии» стремящихся «быть отменными от других людей»127 (намек на вступление к «Исповеди»). Прямо поле- мично против Руссо «Рассуждение Михаила Гисмана о естественных законах»128. 124 Сб. Рус. ист. об-ва. Спб., 1872. Т. 10. С. 82. 125 Там же. Т. 13. С. 37. 126 Утренний свет. 1778. Июль. С. 163. Отношение Руссо к проблеме само- убийства привлекло внимание русских читателей. В 1780 г. «Академические известия» опубликовали «Письмо Ж.-Ж. Руссо о самопроизвольной смерти (Из «Новой Элоизы»)» (Ч. 4. С. 249—267). Княгиня Дашкова зафиксировала в «Записках» свой разговор на эту тему с Екатериной II: «Императрица спросила меня, что это за софизм Руссо (о дозволенности самоубийства. — Ю. Л.), о котором я сейчас упомянула, и в каком из его произведений я его прочла. В "Новой Элоизе", мадам, он говорит: (далее идет известная цитата из Руссо. — Ю. Л.) (...) "Это очень опасный автор, — заметила ее величество. — Его стиль способен увлечь и воспламенить молодые головы"» {Архив кн. Воронцова. М., 1881. Кн. 21. С. 296. Оригинал по-французски). 127 Московское ежемесячное издание. 1781. Ч. 1. С. V—VI. 128 Утренний свет. 1780. Июль. С. 175—196.
русская культура... 71 Однако осуждение русскими масонами в 1780-е гг. идей Руссо было отнюдь не прямолинейным: цитаты из «Исповедания веры савоярдского викария» просачивались в масонские сочинения. Острие антипросвети- тельской критики было направлено против Гельвеция, а не Руссо. Послед- нее обстоятельство связано не только с тем, что на фоне материализма Гельвеция религиозные доктрины Руссо представлялись как более «мир- ные». Обращает на себя внимание заинтересованность Новикова в пере- издании гораздо более широкого круга трудов Руссо, чем те, которые можно было бы связать с религиозными исканиями русских мыслителей. Новиков переиздал «вторым тиснением» все русские переводы основных сочинений Руссо: «Рассуждение о начале и основании неравенства между людьми» (перевод П. Потемкина, 1782); «Рассуждение, удостоенное награждения от Академии Дижонской в 1750 г., на вопрос, предложенной сею Академиею, что восстановление наук и художеств способствовало ли к исправлению нравов» (перевод П. Потемкина, 1787). Кроме того, были изданы новые переводы: «Рассуждение г. Ж.-Ж. Руссо на вопрос, какая добродетель есть самонужнейшая героям, и какие суть те герои и кто оной добродетели не имел» (перевел П. Потемкин, 1770); «Емиль и София, или Хорошо воспитанные любовники, из соч. г. Руссо» (перевел П. И. Страхов, 1779); «О блаженстве, из творений Ж.-Ж. Руссо» (перевел И. Лопухин, 1781); переделку пьесы Руссо представляет собой «драма с музыкою» В. Майкова «Пигмалион» (1779). 05 интересе к творчеству Руссо свидетельствуют и публикации подража- ний ему, вроде: «Генриетта де Вольмар, или Мать, ревнующая к своей дочери, истинная повесть, служащая последованием к Новой Элоизе г. Ж.-Ж. Руссо, пер. с французского в Бежецком уезде» (1780). Среди причин интереса Новикова и масонов в 1780-е гг. к творчеству Руссо следует отметить следующее: Руссо не был, в отличие от Мабли, противником частной собственности. Однако стремление к ее ограниче- нию, ненависть к богатству и проповедь равенства на основе античной добродетели придавали его сочинениям характер утопий. Между тем интерес масонов к утопическим учениям бесспорен. Не случайно «Утренний свет» опубликовал перевод знаменитых писем XI — XIV из «Персидских писем» Монтескье и крайне интересную статью «О ессеанах». В письмах Монтескье — картина общества «троглодитов»: сначала гибель их под действием эгоистических страстей, а затем утопически блаженное общество. Новикова, видимо, привлекло к этодоу отрывку то, что моральное возрождение предшествует здесь справедливой организации общества. Тезис Монтескье о «природной злобе»129 естествен- ных людей звучал для русского читателя как руссоистский. Однако вся концепция в целом воспринималась в отношении к идеям Руссо. Особенно существенной была мысль о том, что, став добродетельными, троглодиты не нуждаются уже в правлении, в государстве. Жизнь, основанная на любви и семейности, и жизнь, основанная на власти и принуждении, — антиподы. Первая подразумевает душевную чистоту, неразделенность собственности и отсутствие имущественных контрастов, любовь и дове- рие; вторая — страсти, богатство и нищету, ненависть и насилие130. 129 Утренний свет. 1778. Ноябрь. С. 209. 130 Утопия о жизни троглодитов Монтескье повлияла на Шиллера и через него — вновь на русскую литературу. В связи с этим сюжетом устанавливается прямая связь традиции утопической мысли: Новиков и масоны — поздний Жуков- ский («Элевзинский праздник») — Достоевский («Братья Карамазовы»).
72 Руссо и Не менее интересна в этом отношении статья «О ессеанах». Это коммуна добродетельных, религиозных и героических граждан: «Они презирали богатства, между ними процветала достойная удивления неразделенность в имениях и во всех выгодах: ибо закон имели, чтобы вступающие в сие общество отдавали все свои богатства в общую казну (...) ничего взаимно между собою не покупали и не продавали»131. Не случайно, видимо, среди переводов из Руссо, изданных Новико- вым, — «Рассуждение о неравенстве» и «Рассуждение на вопрос, какая добродетель есть самонужнейшая героям...». Однако любопытно указать еще на одну деталь: среди обширных мероприятий Новикова особое место занимает его помощь голодающим крестьянам — попытка практически осуществить утопию союза сословий, уничтожения социальных контрастов на основе добродетели и взаимного доверия (Новиков не брал расписок за ссуды). Истоки этой идеи изучены недостаточно. Г. П. Макогоненко указывает, что «идея» эта «созрела в самом народе»132, и видит в ней реализацию наказов депутатам в Комис- сии 1767 г. Но, поскольку тексты наказов, которые исследователь имеет в виду, не приведены, степень убедительности этого тезиса значительно понижается. Мне приходилось уже указывать на связь плана Новикова с утопической программой в «Хризомандре»133. Однако вопрос этим не исчерпывается. Идея «общественных магазинов» имела в XVIII в. свою небезынтересную историю. В статье «Политическая экономия», предназначенной Руссо для «Энциклопедии», в отличие от пропагандируемых физиократами обще- ственных мастерских, он предложил идею общественных хлебных мага- зинов, считая, что земледелец важнее, в общественном смысле, ремеслен- ника и более заслуживает покровительства- власти. Руссо писал: «Пред- положим, что для того, чтобы избежать в неурожайные годы голода, решат организовать общественные магазины» и далее излагал свой подробный план подобной организации134. Сочинение это, как мы уже отметили, дважды в XVIII в. было опубликовано в русских переводах и, конечно, находилось в поле зрения Новикова, а также А. М. Кутузова, И. П. Тургенева и А. А. Петрова, внесших эту идею в «Хризомандр». Идея Руссо вызвала живые отклики в русском обществе. В 1766 г. граф Роман Воронцов опубликовал в «Трудах вольного экономического обще- ства» статью «О заведении запасного хлеба», где сообщал: «В каждой из своих деревень велел я построить столько житниц, сколько требует число душ того села»135. Вольное экономическое »общество утвердило за заведение запасных хлебных магазинов с 1767 по 1776 г. специальную золотую медаль1"'. 131 Утренний свет. 1780. Апрель. С. 300—301. 132 Макогоненко Г. П. Николай Новиков и русское просвещение XVIII века. М.; Л., 1951. С. 412. 133 Учен. зап. Тарт. гос. ун-та. Тарту, 1963. Вып. 139. (Труды по рус. и слав, филологии. Т. 6). 134 Rousseau J.-J. Oeuvres completes. 1824. Т. 12. P. 49. 135 Труды вольного эконом, об-ва. Спб., 1766. Ч. 2. С. 8. 136 Там же. С. 10. См. также: Энгельман Е. Б. О хлебных запасных магазинах // Труды вольного эконом, об-ва. Спб., 1794. Ч. 19 (49). После 1812 г. хлебные мага- зины в духе новиковских завел в своих поместьях М. А. Дмитриев-Мамонов (см.: Лотман Ю. М. М. А. Дмитриев-Мамонов — поэт, публицист и общественный деятель // Учен. зап. Тарт. гос. ун-та. Тарту, 1959. Вып. 78. (Труды по рус. и слав, филологии. Т. 2).
русская культура... 73 Однако в самом истолковании идеи хлебных магазинов была любопыт- ная специфика. Воронцов усматривал в ней проявление заботы помещика о беспечных и не способных к самостоятельному ведению хозяйства крестьянах: «Что касается до самой черни, то оная сама собою и по своей воле, как уже довольно известно, о своем собственном добре и предохра- нении себя от бедственного голода не радеет»137. Руссо видел в магазинах средство покровительства суверена — общей воли — гражданину как своей собственной части. Не случайно он считал возможным реализацию этой идеи лишь в подлинной республике, приводя в пример идеализи- руемую им в эти годы Женеву. Во всяком другом государстве, по его мнению, осуществление подобного замысла привело бы лишь к новым злоупотреблениям. Новиков увидел в «хлебных магазинах» средство внегосударственной деятельности, сближения общества добродетельных мудрецов, не являющихся властью, и народа. Новикова и масонов в 1780-е гг. интересовали социально-нравственные аспекты учения Руссо138, политическая проблематика трактата «Об обще- ственном договоре» проходила мимо них. Прямой противоположностью в этом отношении была позиция Фонвизина. Истоки идейной позиции Фонвизина органически связаны с той восходя- щей к Сумарокову традицией, которая исключала сочувствие коренным принципам философии Руссо. Влияние идей французского материализма (Гельвеция, книгу которого «Об уме» Фонвизин с большим уважением цитирует в 1783 г., Дидро, популярного в кружке Лукина — Ельчанинова) преломлялось в сознании передовых русских .дворян XVIII в. очень своеобразно: философское вольнодумство, скептицизм, порою материа- лизм воспринимались как проявление умственного аристократизма и ни в коей мере не приводили к демократизации общественных идеалов. Свобода понималась как требование политической независимости для просвещенного круга дворян. Пропаганда идей законности в духе Мон- тескье была направлена против самодержавия, но ни в малой степени не приближалась к идеям народовластия и требованиям не только социального равенства, но и уничтожения юридической сословности в общественной структуре. Прежде всего неприемлемой оказалась для Фонвизина руссоистическая мысль о гибельности цивилизации. В «Послании к Ямщикову», видимо, хронологически близком к скептическому «Посланию к слугам моим» (о котором Фонвизин сам писал: «От сего сочинения у многих прослыл я безбожником»)139, руссоизм рассматривается как разновидность неве- жества (совершенно в духе Сумарокова): ...Без грамоты пиит, без мыслей философ, Он, не читав Руссо, с ним тотчас согласился, Что чрез науки свет лишь только развратился140. 137 Труды вольного эконом, об-ва. Спб., 1766. Ч. 2. С. 3. К1Й Мы не касаемся более специальной проблемы воздействия Руссо на педа- гогические взгляды Новикова. Думается, что, вопреки высказывавшимся в науке мнениям, влияние это не было значительным. 13У Фонвизин Д. И. Собр. соч.: В 2 т. М.; Л., 1959. Т. 2. С. 95. 140 Там же. Т. 1. С. 213—214.
74 Руссо и Сочетание религиозного скепсиса, веры в просвещение и законы, само представление о свободе как политической независимости делали Фон- визина — поклонника Вольтера и Монтескье — глубоко чуждым самим основам концепции Руссо. Однако приступая в конце 1770-х — начале 1780-х гг. к построению системы «непременных законов в России», Фонвизин не мог не определить своего отношения к трактату «Об обще- ственном договоре», равно как и к «Духу законов» Монтескье и «Наказу...» Екатерины II, — трем основным социально-юридическим концепциям эпохи. Не углубляясь в вопрос отношения «Рассуждения о непременных госу- дарственных законах» к построениям Монтескье и Екатерины II, отметим лишь полемическую противопоставленность текста «Наказу...». Фонвизин опровергает самую идею безграничности самодержавной власти и, проти- вопоставляя Екатерине свое понимание Монтескье, доказывает, что самовластие несовместимо с общественным благом. Вместо абсолютизма выдвигается принцип законности — неизменных конституционных уста- новлений, ограничивающих произвол монарха. Идея эта глубоко отлична от самых основ трактата «Об общественном договоре». Однако, отвергая принципы народовластия, считая, что высшей организующей силой в обществе является не народ, а закон — воплощение разума, — Фонвизин не прошел мимо идей трактата «Об общественном договоре». Правда, использовал он их своеобразно. Дворянская общественная мысль XVIII в. давно уже вынашивала концепции устранения тирана. Причем в разных общественных условиях идея эта получала то прогрессивный, либеральный, то консервативный или прямо реакционный смысл. Еще царевич Алексей делал выписки из Барония о случаях справедливого устранения и убийства царей141. В дальнейшем идеологи дворянства в XVIII в. неоднократно обраща- лись к этой идее. Большое место она занимала в политических представ- лениях Сумарокова. Это была та концепция, которую, по записи Пушкина, наиболее отчетливо выразила мадам де Сталь: «En Russie le gouvernement est un despotisme mitige par la strangulation» («Правление в России есть самовластие, ограниченное удавкою»)142. В «Рассуждении...» Фон- визин для обоснования права дворянина-патриота сопротивляться дес- потизму всеми средствами, вплоть до свержения тирана, прибегает к аргументации, заимствованной из трактата «Об общественном договоре» Руссо. Он говорит о добровольно-договорном происхождении власти и о том, что нарушение договора главой государства освобождает «нацию» от всяких обязательств. «В таком гибельном положении нация, буде находит средства разорвать свои оковы тем же правом, каким на нее наложены (т. е. силой. — Ю. Л.), весьма умно делает, если разрывает». «Кто не знает, что все человеческие общества основаны на взаимных добровольных обязательствах, кои разрушаются так скоро, как их наблю- дать перестают. Обязательства между государем и подданными суть рав- ным образом добровольные; ибо не было еще в свете нации, которая насильно принудила бы кого стать ее государем; и если она без государя существовать может, а без нее государь не может, то очевидно, что первобытная власть была в ее руках и что при установлении государя 141 Петров А. В. Царевич Алексей в его записках из Барония // Ист.-лит. сб., посвящ. В. И. Срезневскому. Л., 1924. С. 406—409. 142 Пушкин Л. С. Поли. собр. соч.: В 16 т. М.; Л., 1949. Т. 11. С. 17.
русская культура... 75 не о том дело было, чем он нацию пожалует, а какою властию она его облекает»143. Произведем некоторые текстуальные сопоставления. Рассуждение о непременных государственных законах. Право деспота есть право сильного: но и разбойник тоже право себе присвояет. И кто не видит, что изречение право сильного выдумано в посмеяние. В здравом разуме сии два слова никогда вместе не встре- чаются. Сила принуждает, а право обязывает <...). Войдем еще подробнее в существо сего мнимого права. Потому, что я не в силах кому-нибудь сопротивляться, следует ли из того, чтоб я морально обязан был призна- вать его волю правилом моего поведения? (...) Сила и право совершенно различны как в существе своем, так и в образе действования144. Об общественном договоре. ...право сильного. Право, которое, как кажется, может существовать лишь в насмешку, но в действительности возведенное в закон. Неужели нам никогда не объяснят значения этого слова? Сила есть мощь физи- ческая, я не понимаю, какие нравственные последствия могут проистечь от ее применения <...). Предположим на мгновенье, что это мнимое право существует. Я утверждаю, что из такого предположения может проистечь лишь совершенная путаница <...). Сила не создает права, повиноваться следует лишь справедливым властям145. Логика доказательства, заимствованная у Руссо, создает совершенно иную систему, поскольку носитель суверенитета — народ — заменен «нацией», что в системе Фонвизина означает дворянство — «почтенейшее из всех состояний», которое должно «корпусом своим представлять нацию»146. Фонвизин заимствует у Руссо представление о том, что человек, заключая общественный договор, перестает быть единицей и становится частью государства, которое определяется как «политическое тело»14' ( в полном соответствии с терминологией Руссо: «le nom... de republique ou de corps politique»148). Сейчас этот тезис обращен против самовластия государей, которые должны компенсировать подданным утрату «есте- ственной вольности» обеспечением «вольности гражданской» (одновре- менно на государя возлагается обязанность не допустить народное вос- стание — произвольное возвращение «граждан» в состояние дикой вольности)149. Однако в годы Французской революции акцент будет пере- несен на неизбежность диктатуры общего над частным — государства 143 Фонвизин Д, И. Собр. соч.: В 2 т. Т. 2. С. 259. На зависимость этих идей Фонвизина от Руссо впервые указала Ф. Элиашберг в неопубликованной работе «Фонвизин и французское Просвещение XVIII века». 144 Там же. С. 262—263. 145 Rousseau J.-J. Oeuvres completes. 1824. Т. 6. P. 9—10. 146 Фонвизин Д. И. Собр. соч.: В 2 т. Т. 2. С. 265. 147 Там же. С. 260. 148 Rousseau J.-J. Oeuvres completes. T. 6. P. 22. 149 Слова о «мужике», «одним человеческим видом от скота отличающемся», который может привести государство «в несколько часов на самый край конечного разрушения и гибели», очевидно, имеют в виду Пугачева. Практически политиче- ская программа Фонвизина в «Рассуждении...», видимо, сводилась к установлению твердой системы законов, расширению политических прав дворянства и каким-то мерам по приближению освобождения крестьян — ср. осуждение того, что «люди составляют собственность людей». (Собр. соч. в 2 т. Т. 2. С. 265).
76 Руссо и над народом. В «Выборе гувернера» на вопрос Сеума, «против какого политического правила грешат французы, заводя равенство состояний», Нельстецов отвечает своеобразным переложением учения Руссо о раз- личии между естественной и гражданской свободой: «Необходимо надобно, чтоб одна часть подданных для блага целого государства («Целое государство» — перевод термина Руссо «Corps de PEtat». — Ю. Л.) чем-нибудь жертвовала, следственно, равенство состояний и быть не может»150. Мы будем еще сталкиваться с тем, как одни и те же положения Руссо будут в 1790-е гг. цитироваться во Франции сторонни- ками якобинской диктатуры, а в России — диктатуры дворянской госу- дарственности. Фонвизинский тип истолкования идей Руссо: отрицание основных тези- сов первых двух трактатов (оно было связано с представлением о «есте- ственном» человеке как «злом») и стремление повернуть «Об обществен- ном договоре» против деспотизма правительства и народной революции — был очень распространен в русской либеральной публицистике 1780-х гг. Так, например, в «Беседующем гражданине» (1789), в «Рассуждении об отношениях человека к высочайшему существу, к другим людям и собственно к себе», утверждалось, что «никто кроме его [бога] не имеет всех свойств, дающих право властвовать над другими»151, и в следующем виде излагалась теория договорного происхождения общества: «Власть состоит в праве повелевать. Сие право предполагает некоторые отношения между дающим повеления и теми, которые обязаны их исполнять. Хотя превосходство и необходимость были причиною введения оного, но невоз- можно положить точно, как и в которое время оное принято. Одни оное приписывают насилию и населяют землю одними только рабами и тира- нами. Другие утверждают, что бог непосредственно пренес оное на некоторых людей, которым повелел управлять во имя свое152, и именуют сие право божиим. Последние, наконец, поставляют началом оному тор- жественное соглашение, по которому избранные в начальствующих обе- щаются с благостию и мудростию, а подчиненные быть верными и покорными. Таковое соглашение, которого следы не повсюду усматри- ваются, сообразно чистейшему просвещению рассудка. Оно есть сильное предохранение противу безначалия (анархия), и жертвующие частию своея естественныя свободы, довольно вознаграждаются за то безопа- сностию и покровительством»153. В этой цитате характерно осторожное, но недвусмысленное осуждение как идеи божественного происхождения власти, так и демократического истолкования общественного договора. Он воспринимается в фонвизин- ском духе — как гарантия против деспотизма и анархии. Очень любопытно осторожное замечание, что это, «сообразное чистейшему просвещению рассудка» политическое устройство «не повсюду усматривается». В октябре в том же журнале была опубликована статья «Начертание воспитанию блапорожденного юноши», находящаяся в кругу тех же представлений. Считая, что «всегда должно предпочитать общую пользу частной», автор излагает свое понимание концепции Руссо. Перво- начально власть принадлежала народу, но он, образовав государство, 150 Фонвизин Д. И. Собр. соч.: В 2 т. Т. 1. С. 199—200. 1;>1 Беседующий гражданин. 1789. Март. С. 207. 102 Ср. в «Об общественном договоре»: «Всякая власть — от бога; согласен. Но и всякая болезнь тоже от бога. Значит ли это, что нельзя позвать врача». 153 Беседующий гражданин. 1789. Март. С. 205.
русская культура... 77 заключил договор с властью и не имеет права односторонне его рас- торгать: «Справедливо, что всякая власть первоначально состояла у народа, но по сему самому он не имеет права возвратить себе оную, хотя и почитает себя оскорбленным законодательною властию». Однако это обязательство обоюдно — «с другой стороны, и государи и самодержцы могут преступить границы своей власти, разрушить цель правительства и разорить народ своим тиранством и угнетением. Вместо того, чтоб представлять образ высочайшего существа, соделываются иногда напер- сниками сатаны. Утверждать, что не можно положить пределов таковому своевольству, значит осудить весь человеческий род на подлейшее рабство и лишить совершенно истинной свободы, благороднейшего преимущества разумной природы». Автор делает из этого выводы совершенно в духе Фонвизина: «Научить в таком случае подлым правилам низкого и бес- предельного порабощения есть несносно для государя и человечества (...) сопротивление и возмущение должно быть неизбежным следствием тиранства и угнетения»154. Отказ от идеи «общей воли», составляющей основу «Об общественном договоре» Руссо, поставил Фонвизина перед необходимостью гарантий выполнения властью ее обязательств. Уже в произведениях 1780-х гг. он склонен считать, что политические законы недостаточны для обеспечения блага людей — их следует дополнить моральным воспитанием царя и подданных. Это приведет — уже в годы Французской революции — к утверждению: «Нигде и никогда не бывали и быть не могли такие законы, кои бы каждого частного человека счастливым делали»155. Представление о недостаточности политических преобразований и о необходимости преобразований психологических приобрело в сознании Фонвизина под влиянием болезни черты религиозной экзальтации. Однако само по себе оно представляло (наряду с противоположным направлением — осознанием недостаточности нравственного совершенствования отдель- ного человека и ростом интереса к социально-политическим преобразо- ваниям) закономерное течение в русской общественной мысли XVIII в., в частности, намечая точки сближения отдалившихся в 1770-е гг. путей Фонвизина и Новикова. С этим же связано изменение отношения Фон- визина к наследию Руссо — на первое место выдвинулась, заслонив трактат «Об общественном договоре», «Исповедь». Показательно изменение отношения Фонвизина к Руссо в письмах из Франции в 1778 г. Вначале он еще не выделяет его из круга энциклопе- дистов, распространяя и на него свое ироническое отношение к деятель- ности философов Просвещения. Он пишет к сестре 11/12 марта 1778 г.: «Руссо твой в Париже живет, как медведь в берлоге <...). Мне обещали показать этого урода. Вольтер также здесь; этого чудотворца на той неделе увижу»'06. В нравственном разложении предреволюционной коро- левской Франции Фонвизин увидал влияние материалистической фило- софии, а в самих философах его в первую очередь заинтересовал их человеческий и нравственный on.ink. «Все они, выключая весьма малое число, не только не заслуживают почтения, но достойны презрения. Высокомерие, зависть и коварство составляют их главный характер». «Мало в них человеческого (...). Не могу вам довольно изъяснить, какими |,>| Беседующий гражданин. 1789. Октябрь. С. 116—117. 155 Фонвизин Д. И. Собр. соч.: В 2 т. Т. 1. С. 199. 156 Там же. Т. 2. С. 438.
78 Руссо и скаредами нашел я в натуре тех людей, коих сочинения вселили в меня душевное к ним почтение»157. И именно это — нравственная высота, совпадение жизни и проповеди — заставляет Фонвизина выделить Руссо и переменить свое к нему отношение. В письме, написанном в августе 1778 г., сообщая сестре слух о самоубийстве Руссо, он пишет: «Итак, судьба не велела мне видеть славного Руссо! Твоя, однако ж, правда, что чуть ли он не всех почтеннее и честнее из господ философов нынешнего века. По крайней мере, бескорыстие его было строжайшее»158. Особенно же потряс Фонвизина замысел «Исповеди» и то бесстрашие, с которым Руссо — автор «Исповеди» — обнажал «без малейшего притворства всю свою душу, как мерзка она была в некоторые моменты, как сии моменты завлекали его в сильнейшие злодеяния, как возвращался к добродетели»159. Жанр этого произведения Фонвизин определил так: «Книга которую он сочинил, есть не иное что, как исповедь всех его дел и помышлений»160. Показательно, что начатое им в конце жизни авто- биографическое произведение Фонвизин назвал «Чистосердечное призна- ние в делах моих и помышлениях». И если в 1778 г. в письмах к сестре Фонвизин не без иронии писал «твой Руссо», то в 1784 г. в письме к родным фигурирует уже «наш любимый Руссо»161. Отношение «Чистосердечного признания в делах моих и помышлениях» к «Исповеди» Руссо — одна из интереснейших проблем русского рус- соизма XVIII в.162 Фонвизин начинает свое «Признание...» с оценки «Исповеди» Руссо и с цитаты того места из ее предисловия, которое содержит основную идею всего произведения: «Я хочу, — говорит Руссо, — показать человека во всей истине природы, изобразив одного себя»163. Если сравнить фон- визинский перевод с буквалистически точным современным: «Я хочу показать своим собратьям одного человека во всей правде его природы, — и этим человеком буду я»164, — то нельзя не заметить, что Фонвизин резче подчеркнул центральную мысль Руссо. У Фонвизина — показать людям человека (в данном случае — понятие родовое, т. е. любого, всякого человека, человека вообще) через одного человека. А из всех людей «я» для себя наиболее единичен. Следо- вательно — замысел: всеобщее в единичном, все в одном, потому что в основном все и один одинаковы. И рассказав себе о своем «я» — о том из всех, кого я знаю лучше всех,— я расскажу тебе о твоем «ты». В современном переводе — показать людям («собратьям») од- ного человека — т. е. меня. У Фонвизина главная антитеза «человек — я». Причем «человек» — синоним «люди» (в такой мере,%что «собратья», «подобные мне» — «a mes semblables» Руссо, у Фонвизина вообще опущены). В современном переводе люди («собратья») — антоним одного человека, а один человек и я — синонимы. Текст Руссо: «Je veux montrer a mes semblables un homme dans toute la verite de la nature; 157 Фонвизин Д. И. Собр. соч.: В 2 т. Т. 1. С. 443 и 443—444. 158 Там же. С. 452. 159 Там же. С. 479. 160 Там же. С. 81. 161 Там же. С. 535. 162 Ряд примечательных соображений"по этому поводу см.: Макогоненко Г. П. Денис Фонвизин: Творческий путь. М.; Л., 1961. С. 364—366. иуз Фонвизин Д. И. Собр. соч.: В 2 т. Т. 2. С. 81. 164 Руссо Ж.-Ж. Избр. соч.: В 3 т. Т. 3. С. 9.
русская культура... 79 et cet homme, ce sera moi». Он допускает обе интерпретации (в зависи- мости от того, переводить ли «un homme» как «один человек» или «чело- век»). Фонвизин подчеркнул одну сторону концепции Руссо — «Я есть другой» (по терминологии Леви-Строса) и затушевал другую (позже она окажется в центре внимания Карамзина), выраженную словами: «Осмелюсь думать, что я не похож ни на кого на свете». Современный перевод подчеркнул эту сторону, но, прочтя Руссо глазами романтизма, утерял важнейшую мысль: «Я, будучи особым человеком, вместе с тем Человек, представитель рода Человеческого»165. Замысел Фонвизина соотнесен с идеей Руссо представлением о том, что достоинство литературного произведения определяется искренностью писателя и методом познания человека средствами интроспекции своего «я». Однако в остальном его замысел противоположен Руссо. Руссо считает человеческую природу источником достоинств. Человеческие недостатки лучше, чем нечеловеческие добродетели. Зло имеет источником социальную структуру — прежде всего систему запретов на то, что Природа разрешает, а сердце предписывает. Возвращение к правде есть именно возвращение, освобождение от условных запретов. Для Руссо, в частности, очень важно освобождение от запретов на искренность. Не случаен эпиграф «Intus et in cute», равнозначный русскому «как облуп- ленный» («в коже и ободранный») — Руссо не считает себя вправе скрывать ничего. Именно потому, что есть вещи, о которых не принято писать, о них следует писать. Концепция Фонвизина другая: человек рождается с зернами всех пороков и с детства имеет наклонность ко злу. Жизнь в современном обществе не есть вхождение в социальную структуру: общество столь эгоистично и раздробленно, что в нравственном смысле структуры не представляет. Структурой является морально-религиозное единство, не присущее человеку по природе («естественная религия» Руссо дана при- родой), но дающееся в результате моральных усилий. Поэтому путь к истине — не освобождение от запретов, а овладение системой нравствен- ных запретов. Цель у Фонвизина иная, чем у Руссо: не рассказать все о с е б е, а рассказать все о своих грехах. Эпиграфу Руссо полеми- чески противопоставлено у Фонвизина: «Беззакония моя аз познах и греха моего не покрых». С этим же связаны осуждение Руссо за его рассказы о чужих проступках и установка ограничить искренность лишь собою. В настоящей работе не место анализировать структуру произведения Фонвизина, однако нельзя не отметить его смелую попытку в полемике с Руссо синтезировать сатирическую прозу XVIII в. с житийной тради- цией. 165 Из анализа фонвизинского перевода вытекает сомнительность утверждения Г. П. Макогоненко, что автор «Недоросля» воспринимал «Исповедь» как произ- ведение индивидуалистическое и противопоставлял ей свое «Признание...» как исповедь политического борца. Для убедительности этого утверждения Г. П. Мако- гоненко приходится предположить существование окончания рукописи Фонвизина, которое, по его мнению, отражало борьбу автора с Екатериной и было уничтожено наследниками из цензурных соображений. Противопоставление реального текста Руссо гипотетическому тексту, сам факт существования которого сомнителен, ■— слишком зыбкая почва для антитезы (сказанное не отменяет интереса соображений Г. П. Макогоненко там, где он сопоставляет реальный текст Фонвизина с «Испо- ведью»).
80 Руссо и * Радищев познакомился с произведениями Руссо166 еще в юношеском возрасте, причем знакомство с сочинениями «женевского гражданина» было лишь частью его широкого ознакомления с литературой француз- ского Просвещения. То, что уже тогда в сознании Радищева вперед выдвинулись Руссо, Гельвеций и Мабли, чрезвычайно характерно для его позиции. Само сочетание имен свидетельствует, что уже в эти годы речь шла не о пассивном усвоении, а о своеобразном истолковании, внимании активном, избирательном, органически связанном с формированием соб- ственной системы воззрений. Радищев прошел еще в молодости школу гельвецианского материа- лизма и до конца дней своих считал, «по системе Гельвециевой», что «разум идет чувствованиям в след, или ничто иное есть, как они»167. Материалистическое понимание природы человека наложило отпечаток на этику Радищева, определив ряд расхождений его с Руссо. Разница между утверждением Руссо о врожденно доброй природе человека и разделяемым Радищевым тезисом о том, что он по рождению ни добр, ни зол, не была существенной для их общественно-политических воз- зрений. Оба мыслителя были убеждены в том, что источником зла является не «естество», а несправедливое общественное устройство, оба верили в высокое предназначение природы человека. Антропологическая природа человека, по мнению Радищева, прекрасна. Зло рождается в обществе. Согласно радищевскому представлению о человеке, о его искон- ной антропологической основе, — это «существо, всесилию и всеведению сопричастное»168, наделенное внешним «благолепием», стремящееся и к личному, и к общему благу. Основанному на представлениях сенсуа- листического материализма идеалу человеческой личности соответствовал и определенный общественный идеал. Человек рожден для счастья: «Дерзай желати своего блаженства и блажен будешь»169. Но уже здесь начинаются расхождения между поклонником гельве- цианского материализма Радищевым и Руссо: Радищев верит в спаси- тельную силу человеческого эгоизма. Человеческое общество возникает не вопреки индивидуальному эгоизму, а благодаря ему. Человек-эгоист социален, а не обществен по своей природе. Стремление человека к личному счастью не противостоит стремлению к нему других людей, ибо все они, живя в одинаковых условиях, подвергаясь одинаковому воздействию среды, имеют сходные представления, сходные потребности и интересы. В свободном от угнетения обществе эгоистическое стремление человека к личному счастью вместе с тем есть и гражданственное стрем- ление к общему благу. «Доколе единомыслие в обществе царствовало, закон ничто иное был, как собственное каждого к пользе общей побуж- дение, ничто иное, как природное почти стремление исполнять каждому свое желание; ибо каждой в особенности своей не инаго чего желал, как чего желали все...»170 Из этого проистекало убеждение в том, что 166 О влиянии Руссо на Радищева см.: MacConnel A. Rousseau and Radiscev // The Slavic and East European Journal. 1964. V. 3. № 3. P. 253—272; Witkowski T. Radiscev und Rousseau // Studien zur Geschichte der russischen Literatur des 18. Jahrhunderts. Berlin, 1965. 167 Радищев А. Н. Полн. собр. соч. Т. 3. С. 346. 16b Там же. Т. 2. С. 51. 169 Там же. Т. 3. С. 29. 170 Там же. С. 29. Ср.: «Свою творю, творя всех волю» (курсив мой. — /О. Л.).
русская культура... 81 личная польза человека совпадает с нравственными критериями, и стрем- ление связать материальный интерес с общественной моралью. «Всякое действие его [человека] во благе и во зле есть мздоимно», так как «причина к общежитию есть единственна, а именно собственная каждого польза»171. Другим следствием изложенной системы являлось убеждение в том, что, заключая общественный договор, человек сохраняет всю свободу естественного состояния, поскольку его свобода, по Радищеву, не имеет (в отличие от того, как на это смотрел Руссо) антиобщественного харак- тера. «Закон положительный, — писал Радищев в «Опыте о законо- давстве», — не истребляет, не долженствует истреблять и немощен всегда истребить закона естественного»172. «Гражданин, — писал Радищев в «Путешествии...», — становясь гражданином, не перестает быть человеком»173. Из подобного понимания характера общества закономерно вытекало и представление о «естественном» государственном порядке. Цель госу- дарства — счастье граждан: «Государство есть великая махина, коея цель есть блаженство граждан»174. Радищевское понимание природы человека заставляет его верить в народную массу, поэтому идея прямого и непосредственного народовластия находит в нем естественного и стра- стного защитника: «Собрание граждан именуется народом; соборная народа власть есть власть первоначальная, а потому власть вышшая»; исполнительная власть, которую «вверяет народ единому, или многим», находится под прямым и непосредственным контролем народа175. В демократической программе Руссо Радищева привлекали беспощад- ное отрицание всего феодального порядка и идея прямого народоправства, мысль о народе «в соборном его лице» как источнике и носителе сувере- нитета. Эти представления навсегда вошли в политическое сознание Радищева. Однако различия в понимании природы человека породили и различие в толковании природы общественного договора. Некоторые из этих различий дают основание говорить о большей, по сравнению с Руссо, революционности мышления и выводов Радищева. Размышляя о механизме политического управления, гарантирующем полноту народ- ного суверенитета, Радищев сначала, подобно Руссо, видел условие его деятельности в малых размерах территории государства. Еще в приме- чаниях к переводу Мабли он недвусмысленно выразил свое отрицательное отношение к защищаемой Мабли идее народного представительства, отдавая явное предпочтение прямому народоправству, сторонником кото- рого, как известно, был и Руссо. Именно поэтому он в начале 1780-х гг. предсказал будущей освобожденной России федеративное устройство (опять-таки высоко ценимое Руссо). Россия рисовалась ему в оде «Воль- ность» как свободный союз небольших по территории общин, способных осуществлять непосредственное участие всех граждан в управлении. Из недр развалины огромной, Среди огней, кровавых рек, Средь глада, зверства, язвы темной, Что лютый дух властей возжег, — Возникнут малые светила; 171 Радищев А. Н. Полн. собр. соч. Т. 3. С. 30. 172 Там же. С. 10. 173 Там же. С. 47. 174 Там же. С. 5. 175 Там же. С. 10.
82 Руссо и Незыблемы свои кормила Украсят дружества венцем, На пользу всех ладью направят...176 Однако в дальнейшем Радищев, к этой идее не возвращался и даже резко осудил Руссо в одном из своих черновых набросков за мысль о том, что обширным государствам по природе их свойственна монархия. Здесь он писал, что Руссо «с умствованием много вреда» сделал тем, что, «не взяв на помощь историю, вздумал, что доброе правление может быть в малой земле, а в больших должно быть насилие»177. Отказавшись от идеи федерации, Радищев разработал оригинальную теорию защиты народного суверенитета. Он его видит не в существовании парламента (отчуждении суверенитета) и не в возможности всего народа собираться на площади, а в постоянной готовности народа к вооруженному выступле- нию. Революция превращается в постоянно действующий политический институт. Именно в ходе ее народ осуществляет свой суверенитет. Он отвергает действия той власти, которая не соответствует его интересам, и учреждает новую, сохраняя за собой право сбросить и ее в случае необходимости. Прообразом такой системы Радищев считал древне- русское вече, якобы свободно приглашавшее и изгонявшее князей178. Если народ постоянно готов к защите своего суверенитета, то безразлично, как организована исполнительная власть. В этом случае Радищев, как и Руссо, приходивший к аналогичным выводам относительно любой власти, действующей сообразно законам, был склонен и единоличное правление считать республикой. При этом Радищева интересовал вопрос о критериях, которые могут свидетельствовать о нарушении властью пер- воначального договора и, следовательно, быть достаточным основанием для революции. Решал он его очень интересно. Люди вступают в общество для своего блага, собственная польза отдельного человека — основа общественного договора. Критерием исполнения государем своих обязанностей является счастье отдельного гражданина. Поскольку (здесь, как было уже отмечено выше, Радищев расходится с Руссо) эгоизм отдельного человека должен совпадать в справедливо устроенном обществе с общенародными инте- ресами и является основой морали, государство, созданное как орудие общей пользы, не может посягать на счастье даже одного из граждан: «Отъявый единое из сих прав (имение, честь, вольность или жизнь. — Ю. Л.) у гражданина, государь нарушает первоначальное условие и 176 Радищев А. Н. Поли. собр. соч. Т. 1. С. 16. 177 Там же. Т. 3.,С. 47. Необходимо в то же время учитывать, что Руссо рассматривал монархию, как и любую иную форму организации исполнительной власти, как «служителя» народа, единственного и безраздельного обладателя власти законодательной. Но сохранение им самого термина «монархия», отожде- ствлявшегося в глазах Радищева с самовластием, «насилием», не могло не вызвать его негодования. 178 Ср. у Монтескье в «Духе законов», произведении, Радищеву хорошо изве- стном: «Чтобы заставить своих правителей подчиняться законам, критяне при- думали весьма своеобразное средство, а именно — восстание. Часть граждан восставала, возмущалась, обращала в бегство правителей и заставляла их вер- нуться к частной жизни. Это считалось законным образом действия. Кажется, что учреждение, обращавшее мятеж в средство противодействия злоупотреблениям власти, должно было бы погубить любую республику; но оно не разрушило республики Крита...» {Монтескье Ш. Избр. произведения. М., 1955. С. 260).
русская культура... 83 теряет, имея скиптр в руках, право ко престолу»179. Единичные случаи угнетения есть свидетельство искажения всего государственного порядка. Радищев выписал «мнение судьи Гольма»: «Если человек заключается властию не законною, то сие есть достаточная причина всем для принятия его в защиту (...). Когда свобода подданного нарушается, то сие есть вызов на защиту ко всем английским подданным»180. Уничтожение неспра- ведливой власти мыслится Радищевым как революционный акт, венцом которого является суд народа-суверена над мятежником-царем: Преступник власти, мною данной! Вещай, злодей, мною венчанной, Против меня восстать как смел?1803 Народная революция и суд над царем утверждаются как своеобразный государственный институт, проявление народного суверенитета. В приме- чании Радищева к переводу из Мабли читаем: «Неправосудие государя дает народу, его судии, то же и более над ним право, какое ему дает закон над преступниками»181. «Худое власти народной употребление есть пре- ступление величайшее, но судить о нем может только народ в соборном своем лице»182, — писал Радищев в юридических набросках. Суд над царем мыслится как общественный акт (ср.: «На вече весь народ течет»). Таким образом, система внутренних порядков и установлений демокра- тического государства, создаваемая Радищевым, не только включала, как это было у Руссо, потенциальную возможность революционных выводов и действий народа (при этом лишь в определенных исторических условиях), но и прямо узаконивала народную революцию в качестве гаранта верховенства народа и торжества общих интересов. Однако другая грань в отличиях позиции Радищева и Руссо раскрывает большую революционность французского мыслителя. Именно потому, что Радищев стоял на почве этики материалистов XVIII в. и был убежден в том, что разумно понятый личный интерес полностью совпадает с общественным, он не допускал никакого насилия над личностью, в том числе и революционного. Мысль о том, что общество может диктовать индивидууму свои нормы свободы вопреки его естественным представле- ниям о счастье, мысль о том, что человек и гражданин имеют разное представление о свободе, была Радищеву органически чужда. Поэтому Радищев не воспринял тех элементов учения Руссо, которые подготовляли теорию революционной диктатуры. Не случайно он в дальнейшем осудил якобинскую диктатуру. В конце жизни в «Песни исторической» он пишет о Сулле: » Нет, ничто не уравнится Ему в лютости толикой, Робеспьер дней наших разве183. 179 Радищев А. Н. Полн. собр. соч. Т. 3. С. 15. 180 Там же. С. 44. 1803 Там же. Т. 1. С. 5. 181 Там же. Т. 2. С. 282. 182 Там же. Т. 3. С. 10. 183 Там же. Т. 1. С. 97.
84 Руссо и * Революционные события во Франции изменили отношение к Руссо. Орга- ническая связь между теориями философов XVIII в. и революционной практикой Парижа была очевидна и не укрылась от глаз современников. Летом 1790 г. в связи с отменой привилегий дворянства во Франции «Политический журнал» опубликовал статью «Руссово полуторжество в Париже. Халдейская комедия. Уничтожение дворянства». В ней сообще- ниям о заседании Национального собрания, отменившего дворянство, и о приветствии А. Клоотса от имени человечества (оно названо «халдей- ской комедией») предшествует «анекдот» из жизни Руссо. Руссо — поборник равенства. Однажды он зашел в харчевню пообедать: «Руссо садится за стол, ест с удовольствием, и только лишь принявшись за отменно хорошее кушанье, оглядывается назад и видит за столом слугу, который в самое то время хочет взять тарелку и подать чистую: «Человек ли ты?», — спросил Руссо, — «Да, сударь, без сомнения (Oui, monsieur, sans doute! Oui)». — «Так скинь ливрею свою и садись со мною! (...) Когда ты человек, то ты то же, что и я, ты должен сесть возле меня и мы станем друг другу прислуживать!»184 Автор спешит сообщить читателю, что сам он «столь же чувствителен к угнетению народа, где оно есть, как и всякий другой (...) но правление не может быть без подчиненности, следовательно, и без подчиненных классов»185. Обращаясь к событиям в Париже, автор заключает: «Так Руссовы бредни о равенстве всех людей сбылись на самом деле»186. Однако, злобно замечает он, это «только полуторжество для Руссо»: «дабы Руссово торжество сделалось полным, дабы равенства всех людей утвердить на таком основании, национальному собранию надлежало бы истребить все науки и искусства, также, как и дворянство». Автор не сомневается в существовании связи между идеями Руссо и событиями во Франции: «Сколько бы Руссо возрадовался, если бы он был жив и мог радоваться! До сих пор только здесь и там воспи- тывали какое-нибудь дитя по Руссову образу (a la Rousseau), но поелику с такою любезною скотинкою нельзя было появиться в свете, то сия мода и перестала. А теперь управлять Руссо Франциею!»187 В русских демократических кругах события во Франции не только усилили интерес к произведениям Руссо, но и способствовали прояснению смысла его идей. В 1793 г. сидящий в тюрьме Валаамова монастыря за смелые проповеди в Тобольском соборе друг М. М. Сперанского и И. И. Мар- тынова П. А. Словцов писал: Я часто жалуюсь, почто простой народ Забыл естественный и дикий жизни род? » Почто он вымыслил гражданские законы И утвердил почто правительство и троны? Для счастья, говорят, для счастья только тех, Которы рвут с нас дань для балов и потех. Так меркнет гражданин, как слабый свет в тумане, Потом теряется, как капля в океане188. 184 Политический журнал. 1790. Июль. С. 1087. 185 Там же. С. 1089. 186 Там же. С. 1100. 187 Там же. С. 1101. 188 Избр. произведения русских мыслителей второй половины XVIII века. Т. I. С. 404. Литература о П. А. Словцове приведена в книге: Степанов И. П. А. Словцов: (У истоков сибирского областничества). Л., 1935. С. 41—43. Проповеди Словцова в Тобольске в 1793 г. (см.: Памятники новой русской истории. Спб., 1873. Т. 3) несут на себе бесспорный след знакомства с идеями Руссо и Радищева.
русская культура... 85 Однако бесспорная резкая поляризация отношения к Руссо в России 1790-х гг. не исчерпывает всей сложности картины. Революционные события повысили авторитет сочинений Руссо и у тех читателей, которые были далеки от общественного радикализма. Крах монархии во Франции воспринимался как осуществление предвидений Руссо, и если у него была в определенных читательских кругах репутация красноречивого, экстравагантного «мечтателя», то теперь он начал восприниматься как пророк даже теми, кто предпочел бы, чтобы эти его пророчества не сбывались. В этом смысле интересны часто цитируемые слова Карамзина, который, ссылаясь на «Эмиля...», утверждал в 1797 г..что^революция еще не закончена: «Французская революция принадлежит к событиям, кото- рые определяют судьбы людей на протяжении многих веков. Новая эпоха начинается, я ее вижу, но Руссо ее предвидел. Прочтите одно примечание в «Эмиле», и книга выпадет у Вас из рук»189. Ссылка Карамзина на «Эмиля...» интересна и в другом отношении. Реакционный автор заметки в «Политическом журнале» утверждал, что «мода на воспитание a la Rousseau» «перестала». Говоря о «любез- ной скотинке», он просто повторяет распространенный в XVIII в. анек- дотический рассказ о якобы реальном случае воспитания молодого русского дворянина по системе Руссо190. Анекдот этот позже откликнулся в «Моей исповеди» Карамзина. Однако именно в «Эмиле...» было опубли- ковано то пророчество Руссо, свидетелями осуществления которого были его читатели. В «Эмиле...» Руссо, советуя знатным и обеспеченным родителям обучать своих детей ремеслу, предупреждал их: «Вы полагае- тесь на существующий общественный порядок, не думая о том, что этот порядок подвержен неизбежным революциям и что вам невозможно ни предвидеть, ни предупредить ту, которая заденет ваших детей. Великий станет малым, богатый бедным, монарх подданным (...). "Ремесло для моего сына! Мой сын ремесленник! Сударь, думаете ли вы о том, что говорите?" — Я думаю об этом больше, чем вы, сударыня, желающая довести его до невозможности быть чем-нибудь, кроме лорда, маркиза, принца и, может быть, в один прекрасный день, менее чем нуля»191. В нашем распоряжении имеется любопытное свидетельство, позволяю- щее судить о том, в какой мере события во Франции заставляли совре- менников по-новому и значительно более серьезно взглянуть на педаго- 189 Письма Н. М. Карамзина к И. И. Дмитриеву. Спб., 1866. С. 480. Цитата извлечена из французской статьи Карамзина, опубликованной* в 1797 г. в гам- бургском журнале «Spectateur du Nord». 190 В воспоминаниях Дьедоне (в русских источниках — Богдана) Тьебо (D. Thie- beault, 1733—1807) — юриста и писателя, приближенного Фридриха II, близкого знакомого многих русских аристократов XVIII в., а затем чиновника Революции и Империи, — сохранился рассказ В. Д. Долгорукова: «Князь рассказывал мне довольно замечательный анекдот, стоющий того, чтобы быть сохраненным: «В одном семействе, хорошо мне знакомом (...) было шесть сыновей. Предстояло заняться воспитанием младшего, когда появился «Эмиль» Руссо. Отец порешил, что лучшего он не может сделать, как последовать указаниям женевского фило- софа. По окончании же воспитания отец в отчаяньи написал этому прославленному писателю, что, приняв его советы о воспитании, он сделал какое-то чудовище из своего последнего сына. Руссо отвечал ему так: "Издавая свою книгу, я мог надеяться, что ее будут читать, но вовсе-не воображал, что найдется такой неразум- ный отец, который последует моим указаниям"» (Русский архив. 1901. Кн. 1. С. 380—381). 191 Руссо Ж.-Ж. Эмиль... С. 182—183.
86 Руссо и гические рекомендации Руссо. Люди, признававшие свою принадлежность к старому миру, видели в Руссо полномочного и вместе с тем еще понят- ного, еще такого, с которым «можно договориться» (с Дантоном или Маратом они не могли уже иметь ничего общего), представителя той новой жизни, которая с неизбежностью станет для их детей действитель- ностью. Падение монархии во Франции в такой мере ошеломило их, что они склонны были верить Руссо, утверждавшему невозможность того, чтобы все «великие европейские монархии просуществовали еще долго»192. В письме из Англии 2/13 сентября 1792 г. русский посол граф С. Р. Воронцов писал своему брату Александру Романовичу о плане воспитания сына — того Мишеньки, которого Карамзин в 1790 г. назвал в стихах: «Любезный, милый отрок», а Пушкин — позже — «Полумилорд, полу- купец»: «Франция не упокоится до тех пор, пока ее гнусные принципы не укоренятся здесь; и, несмотря на превосходную конституцию здешней страны, зараза возмет верх. Это, как я вам уже сказал, война не на жизнь, а на смерть между теми, которые ничего не имеют, и теми, которые обладают собственностью, и так как эти последние немногочисленны, то в конце концов они должны будут пасть. Зараза станет всеобщей. Наша отдаленность охранит нас на некоторое время; мы будем послед- ними, но и мы станем жертвой этой всемирной чумы. Мы ее не увидим, ни Вы, ни я, но мой сын увидит ее. Поэтому я решился обучать его какому-нибудь ремеслу, слесарному или столярному, чтобы, когда его вассалы скажут, что они его больше не хотят знать и что они хотят разделить между собою его землю, он смог бы зарабатывать на жизнь свою трудом и иметь честь стать одним из членов будущего Пензенского или Дмитровского муниципалитета. Эти ремесла будут ему более нужны, чем греческий и латинский языки и математические науки». Но революция в Париже влияла на русскую рецепцию Руссо не только фактом своего существования — каждый ее этап раскрывал перед русским читателем новые грани в сложном и противоречивом наследии «женев- ского философа». Из всех русских мыслителей и писателей XVIII в., пожалуй, именно Карамзин с наибольшей полнотой отразил сложное переплетение различных культурных взаимодействий в том свете, который бросили на них грандиозные и трагические события конца века. В 1815 г. Пушкин в юношеском стихотворении «Городок», где, по словам Б. В. Томашевского, господствует система сопоставлений: Державин — Гораций, Дмитриев и Козлов — Лафонтен (как баснописец), Богданович — Лафонтен (как автор «Любви Психеи и Купидона»), Озеров — Расин193, поставил рядом два имени — Руссо и Карамзин194. Для того чтобы понять, почему Пушкину на ум пришло именно это сопоставление, следует подробнее остановиться на значении Руссо в творческой эволюции Карамзина195. 192 Руссо Ж.-Ж. Эмиль... С. 182. 193 Томашевский Б. Пушкин. М.; Л., 1956. Кн. 1: 1813—1824. С. 76. 194 Пушкин А. С. Поли. собр. соч. Т. 1. С. 99. 195 Влияние Руссо на Карамзина отмечалось многими авторами. Однако спе- циальных работ на эту тему мне известно лишь две: De Karamzinio Laurentii Sternii et J.-J. Rousseau nostri discipulo: Thesim facultatum litterarum parisiensi proponebat Jules Legras. Paris, 1897; A propos du bi-centenaire. Karamzin et J.-J. Rousseau par le baron de Baye et le marquis de Girardin. Paris, 1912. Если
русская культура... 87 Начало литературной деятельности Карамзина протекало под сильным воздействием масонских идей. Как мы видели, у русских масонов были определенные точки соприкосновения с Руссо. Но одновременно шло и глубокое отталкивание. Именно в русском масонстве XVIII в. зародился тот великий спор с Руссо, сущность которого сформулировал Достоевский в набросках к «Подростку», сказав о своем герое: «Он ненавидит женев- ские идеи (т. е. человеколюбие, т. е. добродетель без Христа) и не признает в добродетели ничего натурального»196. Дилемма «человек по природе зол — человек по природе добр» ставила Карамзина перед необходи- мостью выбора между масонской философией и руссоизмом. Перед началом путешествия за границу выбор этот, по-видимому, был сделан. Имя Руссо стало для Карамзина обозначением (в значительной мере условным) идей, уводящих от масонских руководителей к широкому потоку европейского Просветительства. Разрыв с масонскими воззрениями на природу человека был, однако, не концом, а началом философского самоопределения Карамзина. Рас- смотрение источников свидетельствует, что Карамзин, уже в период «Московского журнала», не только был знаком со всем опубликованным тогда наследием Руссо, но и хорошо знал антируссоистскую литературу в разных ее оттенках — от полемики Руссо с клерикалами до споров с энциклопедистами. Полная осведомленность не отменяет избиратель- ности. Если Радищев, выдвинув в своем сознании «Об общественном договоре» и «Эмиля...», совершенно обошел вниманием «Исповедь», то для Карамзина в период «Писем русского путешественника», видимо, наиболее значительными были начальный и заключительный этапы эво- люции женевского философа — влияние «Исповеди», размышления над проблемами культурного прогресса и неравенства ощутительно окраши- вают многие места текста. Таким образом, представляется уместным подчеркнуть, что бесспорная для многих исследователей антитеза: «Ради- щев — сторонник радикальной и Карамзин — консервативно-идилличе- ской интерпретации наследия Руссо» — нуждается в уточнениях. Для периода «Писем русского путешественника» противопоставление это будет иметь другой вид: Радищева интересует политический человек. Поэтому его привлекают идеи общественного договора, принципы поли- тического равенства людей, защиты человека от насилия. Проблемы крепостного права и деспотизма самодержавного правителя его волнуют первая из этих работ — просто поверхностная компиляция, то вторая отличается крайней невежественностью. Так, например, Карамзин назван в ней переводчиком «Генриады» Вольтера, «Путешествия Анахарсиса» Бертелеми, «Кларисы» Ричард- сона (Р. 6). Авторы признаются, что сведения о жизни и творчестве Карамзина почерпнуты из «La Grande Encyclopedic» и из услышанного во время открытия памятника Карамзину в Остафьеве летом 1911 г. Об этой курьезной работе можно было бы и не упоминать, если бы в глазах французских исследователей Руссо она не осталась, видимо, пользующейся научным кредитом. Так, Шарль Дедейан в своем курсе лекций «Руссо и литературная чувствительность в конце XVIII века», опубликованном в стеклографированной серии «Les cours de Sor- bonne» (1961), включил ее в небольшое число основных монографий списка рекомендованной литературы. Впрочем, обе работы, видимо, в какой-то мере были полезными для французского читателя, так как содержат некоторое количество цитат из Карамзина. 196 Достоевский Ф. М. в работе над романом «Подросток»: Творческие руко- писи // Лит. наследство. М., 1965. Т. 77. С. 89.
88 Руссо и больше, чем контраст между бедностью и богатством. В Руссо он видит борца с угнетением, поборника политического равенства и, хотя сочув- ственно относится к идее эгалитарной, трудовой собственности19', но антагонизм между «свободным» бедняком и богачом, опирающимся на власть денег, а не на насилие помещичьей власти, еще не представляется ему основным общественным конфликтом. Карамзин, приняв просветительскую идею врожденной доброты чело- века, разошелся с масонами. Однако он сохранил масонское влечение к всемирным утопическим проектам, их стремление решать экономические вопросы с моралистических позиций, противопоставляя эгоизму денеж- ного века суровую проповедь аскетического равенства. Ограничение богатства филантропией, бедности — общественной помощью — такова была глубоко утопическая программа масонов, подразумевавшая, однако, необходимость борьбы с нищетой. Вряд ли было случайным совпадением то, что в самом начале «Писем русского путешественника» Карамзин затронул вопрос о «хлебных магазинах», который не мог не вызывать у московских жителей ассоциаций с филантропической деятельностью Новикова. В Пруссии, сообщал Карамзин, «в прошедший год урожай был так худ, что правительству надлежало довольствовать народ хлебом 198 из заведенных магазинов» . Поэтому в наследии Руссо Карамзину раскрылись иные стороны, чем Радищеву: политические концепции Руссо его совершенно не заинтере- совали, зато Руссо-психолог и Руссо-социолог, борец с нищетой и богат- ством, враг плутократии, Руссо, идеалом которого является независимый бедняк, оказался в эти годы близок Карамзину. В сознании Карамзина боролись две концепции. Первая — проповедь гражданских добродетелей, духа древних республик, господства общего над частным, аскетического равенства, основанного на идеале законодательного ограничения богат- ства. С этой точки зрения, экономика предстает как враг, носитель стихии эгоизма, частного интереса, а управление (в данном случае политика принимается, так как в ней Карамзин видит лишь разновидность обще- ственной морали) — противостоящая ей сила, защищающая общий интерес. С таких позиций он проявлял интерес к утопическим учениям Томаса Мора (в «Детском чтении» Карамзин опубликовал апологети- ческую биографию английского философа, а в «Московском журнале» — сочувственную рецензию на русский перевод «Утопии») и эгалитаризму Руссо. Влияние трактата «О неравенстве среди людей» ощущается во всем описании Швейцарии в «Письмах русского путешественника». По крайней мере, именно здесь с наибольшей силой подчеркнута связь равенства имущества и гражданской добродетели — основы республикан- ского устройства. Если Руссо — автор «Исповеди» определяется эпи- тетом «печальный» («туда приходил иногда и печальный Руссо гово- рить с своим красноречивым сердцем»)199, то Руссо — враг роскоши, борец против открытия театра в Женеве получает другое определение: «Строгий, любезный Руссо»200. Интерес к «строгому» Руссо свойствен Карамзину в эти годы не в меньшей степени, чем к «печальному». См.: Лотман Ю. М. Радищев и Мабли // XVIII век. М.; Л., 1958. Сб. 3. Карамзин И. М. Избр. соч.: В 2 т. М.; Л., 1964. Т. 1. С. 94. Там же. С. 409. Там же. С. 292.
русская культура... 89 Описывая устройство городской республики Цюриха, Карамзин пишет: «Мудрые цирихские законодатели знали, что роскошь бывает гробом вольности и добрых нравов, и постарались заградить ей вход в свою республику. Мужчины не могут здесь носить ни шелкового, ни бархатного платья, а женщины — ни бриллиантов, ни кружев; и даже в самую холодную зиму никто не смеет надеть шубы, для того что меха здесь очень дороги. В городе запрещено ездить в каретах...»201 Показательно, что именно «Цирихскому юноше» вложил Карамзин в уста песню, в которой любовь к отечеству связана с идеями «строгого» Руссо: «Оте- чество мое! Любовию к тебе горит вся кровь моя; для пользы твоей готов ее пролить; умру твоим нежнейшим сыном (...). Мы все живем в союзе братском; друг друга любим, не боимся и чтим того, кто добр и мудр. Не знаем роскоши, которая свободных в рабов, в тиранов превра- щает. На что нам блеск искусств, когда природа здесь сияет во всей « 909 своей красе...» иг Однако в сознании Карамзина в эти годы одновременно существовала и другая, тоже входившая в рамки Просвещения, но глубоко анти- руссоистская концепция, согласно которой цивилизация, искусства, науки, торговля способствуют свободе, нравственной ценности и счастью чело- века. В центре его внимания не целое, а отдельная личность, свобода понимается как личная независимость. Всякая регламентация отвер- гается. Для этой точки зрения характерна апология свободной торговли, свободной от регламентации экономики, гедонизма, оправдываемого сов- падением общего и частного интересов. «Человек рожден к общежи- тию»203, «торговля, любящая свободу, более и более сжимается и упадает " 904 от теснящей руки сильного» — такие высказывания показывали, что в «Письмах русского путешественника» Карамзин допускал два взаимо- противоположных взгляда на основные этико-социальные вопросы, затро- нутые Руссо. Зато идеи трактата «Об общественном договоре», видимо, Карамзина в этот период не привлекали вообще. Карамзин, конечно, знал в 1790-е гг. это произведение, но в «Письмах русского путешественника» оно отра- зилось только полемически, и, что еще более важно, смысл полемики показывает, что Карамзин не увидел в этом трактате ничего нового по отношению к ранним трактатам. И здесь в центре оказался спор о циви- лизации и прогрессе. Слова Карамзина, сказанные в «Письмах русского путешественника» в защиту реформ Петра I от «жалких иеремиад» тех, кто с сожалением говорит «об изменении русского характера, о потере русской нравственной физиогномии»205, неоднократно цитировались и комментировались в исследовательской литературе. Однако не лишен интереса вопрос: кого же Карамзин конкретно имел в данном случае в виду. Карамзин назвал Левека, но он, конечно, знал о том категорическом осуждении реформ Петра I, которое было высказано в трактате «Об общественном договоре» и с которым, как мы видели, полемизировала еще Екатерина II. При этом основой спора и здесь была оценка цивили- зации. Карамзин — сторонник просвещения, единомышленник Бонне в и Карамзин Н. М. Избр. соч.: В £ т. Т. 1. С. 239. 12 Там же. С. 222—223. ,3 Там же. С. 120. J1 Там же. С. 109. 05 Там же. С. 417.
90 Руссо и его критике первого трактата Руссо, конечно, не мог в эти годы осудить Петра I. В эти же годы Карамзин — страстный поклонник художественного метода Руссо: он восхищается «Исповедью» и «Новой Элоизой», пере- читывает их, странствуя по мемориальным местам Руссо в Швейцарии. В «Исповеди» его привлекает психологизм. При этом интересно, что, указав на связь «Новой Элоизы» и «Вертера», Карамзин отмечает, что «в нем более натуры»206. К сущности этого мы еще вернемся. Обычно, говоря о влиянии Руссо на Карамзина, исследователи под- черкивают односторонний характер интерпретации идей французского мыслителя Карамзиным: «Руссо для него — святыня. Но он совсем не хочет видеть Руссо — бунтаря, демократа, учителя Робеспьера, Руссо — автора «Общественного договора»; этого Руссо Карамзин сознательно игнорирует»207. Это мнение, высказанное одним из самых глубоких знато- ков русской литературы XVIII в.; представляется бесспорным в свете утвердившихся представлений об общественной позиции Карамзина. К сожалению, оно страдает известной неточностью. Никак нельзя сказать, чтобы связь между идеями Руссо и событиями в Париже в начале 1790-х гг. укрылась от Карамзина. Против этого свидетельствует внимательное рецензирование Карамзиным в «Московском журнале» парижских пьес, посвященных Руссо. Постановки эти, бесспорно, свидетельствовали о культе женевского философа в революционном Париже. Еще более инте- ресен другой факт: в январском номере «Московского журнала» за 1792 г. Карамзин поместил краткую аннотацию: «I. «Les Ruines, ou Medi- tations sur les Revolutions des Empires, par M. Volney» a Paris, aout, то есть «Развалины, или Размышление о революциях империи, соч. г. Воль- нея». II. «De J.-J. Rousseau etc., par M. Mercier», a Paris, juin, 1791, то есть «О Жан-Жаке Руссо и проч., соч. г. Мерсьера». Сии две книги можно назвать важнейшими произведениями французской литературы в прошед- шем году» . Аннотацию нельзя истолковать иначе, чем как благожелательное приг- лашение читателям «Московского журнала» познакомиться с этими произведениями. Содержание же их было таково, что решительно исклю- чало не только положительную оценку, но и простое реферирование в русском подцензурном издании. Тем легче Карамзин мог бы высказать критическое отношение к этим книгам, если бы это входило в его намере- ния. Книга Вольнея — не только одно из самых ярких произведений революционной публицистики первого периода. В н^й ясно сказались идеи Руссо в том их истолковании, которое отчетливо связывалось с поддержкой революции, хотя одновременно ощущалось влияние этики энциклопедистов и критиковались нападки Руссо на Просвещение. Еще более интересна книга Мерсье. Если Карамзин «не хотел видеть» Руссо — пророка революции, то непонятно, почему он рекомендовал русскому читателю книгу, само название которой не могло быть приведено пол- ностью. Вместо скромного «De J.-J. Rousseau etc.» на титуле книги Мерсье стоит: «De J.-J. Rousseau, considere comme l'un des premiers 206 Карамзин Н. М. Избр. соч.: В 2 т. Т. 1. С. 279. 207 Гуковский Г. А. Карамзин // История русской литературы: В 10 т. М.; Л., 1941. Т. 5. С. 75. 208 Московский журнал. 1792. № 1. С. 150—151.
русская культура... 91 auteurs de la revolution». Автор неоднократно и прямо говорил о значении деятельности Руссо для революции. Касаясь уничтожения сословных привилегий, он восклицал: «Руссо подготовит этот декрет!»209 В другом месте автор замечает: «Руссо можно упрекнуть за то, что он ничего не говорил о восстании, этом законном средстве угнетенного народа (...) это первое, самое прекрасное и самое бесспорное право оскорбленного народа»210. При этом М. Мерсье сочувственно говорит о намерении Руссо написать опровержение на книгу Гельвеция «Об уме» — «книгу опасную во многих отношениях»2" и, ссылаясь на Руссо, предсказывает революции и в других странах Европы: «Надо сплясать на развалинах всех басти- лий — в Шпандау и в Сибири»212. Не лишено интереса, что Карамзин, как и Воронцов, уверовавший в пророческую силу предсказаний Руссо, именно на основании тех же, что и Мерсье, примечаний к «Эмилю...» говорил в 1797 г. что революция еще не окончена: «Новая эпоха начинается, я ее вижу, но Руссо ее предвидел. Прочтите одно примечание в «Эмиле», и книга выпадет у Вас из рук»213. Сказанное нельзя, конечно, истолковать как одобрение идей Мерсье. И все же, бесспорно, что позиция Карамзина далека от одностороннего осуждения. Более того, не принимая революции, отрицая саму возможность добиться счастья людей средствами политической борьбы, Карамзин, однако, живо интересовался событиями в Париже и хотел их понять. У нас нет прямых доказательств, но ряд косвенных свидетельств позволяет предположить, что в эту эпоху у него возрос интерес к трактату «Об общественном договоре». Именно через призму сочинений Руссо формировалось сложное отношение Карамзина к Робес- 214 пьеру . Карамзин не верил в политическую борьбу, скептически относился к спорам ораторов в Национальной ассамблее, явно недоброжелателен был к революционной улице, не мог одобрять казни короля. Но в этих условиях возникновение диктаторской власти уважаемого им «бескоры- стного» Робеспьера, которыйУ'по словам Н. Тургенева, «внушал ему благоговение»215, могло быть воспринято Карамзиным как ограничение анархического эгоизма «всех» спасительной диктатурой «общей воли». Самая жестокость правительства Робеспьера не пугала Карамзина, если он в ней усматривал попытку взять под контроль правительства стихийное развитие революции (а борьба Робеспьера с Коммуной легко могла быть интерпретирована таким образом). Диктатура добродетельного гражда- нина мыслилась Карамзиным как антитеза революционной анархии, и в этом смысле оправдывалась самая жестокость. В 1798 г. он писал (непосредственным поводом был план работы о Петре I): «Оправдание некоторых жестокостей. Всегдашнее мягкосердечие несовместно с вели- 209 De J.-J. Rousseau, considere comme 1'un des premiers auteurs de la revolu- tion / Par M. Mercier. A Paris, 1791. P. 41. 210 Ibid. P. 60-61. 211 Ibid. P. 65. 212 Ibid. P. 188. (Шпандау — государственная тюрьма в Пруссии.) 213 Письма Н. М. Карамзина к И. И. Дмитриеву. С. 480. Книга Мерсье, видимо, произвела на Карамзина сильное впечатление: в «Вестнике Европы» он опубли- ковал перевод отрывка из нее. 214 См. в настоящем томе статью «Отражение этики и тактики революционной борьбы в русской литературе конца XVIII века». 215 Тургенев И. Россия и русские. М., 1915. С. 342.
92 Руссо и костью духа. Les grands hommes ne voyent que le tout. Но иногда и чувствительность торжествовала»216. Явное сочувствие у Карамзина вызывала религиозная политика Робес- пьера, истолковываемая через призму «натуральной религии» Руссо217. В 1793 г. Карамзин написал «Песнь божеству», указав в примечании (опубликовано в 1794 г.): «Сочинена на тот случай, когда безумец Дюмон сказал во французском Конвенте: "Нет бога"». Комментируя это пояснение, В. В. Сиповский писал: «Стихотворение это, по указанию самого Карамзина, выражает тот подъем религиозного чувства, который вызван был дошедшим до поэта известием о том, что Дюмон, член Конвента, произнес речь атеистического содержания»218. Подобное объя- снение мало что объясняет, а между тем вопрос представляет большой интерес: выступление Андре Дюмона, одного из руководителей анти- христианского движения и открытого врага Робеспьера, вызвало знаме- нитую речь в Конвенте (1 фримера II года — 21 ноября 1793 г.) в защиту религии. В ней Робеспьер заявил: «Атеизм аристократичен. Мысль о великом существе219, бодрствующем над угнетенной невинностью и караю- 220 щем торжествующее преступление, в высшей мере демократична» . А 15 фримера Робеспьеру, в борьбе с его противниками, удалось провести Манифест к народам Европы, в котором цели революции торжественно отделялись от гонения на религию. В этих условиях стихотворение Карам- зина менее всего может быть истолковано как проявление традиционной религиозности. Божество Карамзина: Источник бытия всевечный, Отец чувствительных сердец, — скорее напоминает «grand Etre» Руссо, чем церковного православного Бога. Показательно, что в то же время Карамзин написал «Молитву о дожде», где божество, которому возносятся молитвы, названо «Мать любезная, Природа». Мы видим, что связь между идеями Руссо и парижской революционной бурей не укрылась от Карамзина (это не мешало ему заявлять о своем несогласии с якобинской интерпретацией Руссо). Однако понять смысл полемического выступления Карамзина в 1793 г. можно, лишь учитывая, что его осведомленность и заинтересованность в ходе европейских событий была необычайно высокой. Показателен тон полемики. Одновременно со статьей «Нечто о науках» (написана ранее мая 1793 г.), опровергающей критику культуры Руссо, Карамзин в статье «Что ну^кно автору?» писал: «От чего Жан-Жак Руссо нравится нам со всеми своими слабостями и заблуждениями? От чего любим мы читать его и тогда, когда он мечтает или запутывается в противоречиях? (...) От того, что самые слабости 216 Неизд. соч. и переписка Н. М. Карамзина. Спб., 1862. Ч. 1. С. 202. 21' Ср. в письме к И. И. Дмитриеву: «Между тем, любезнейший друг, гуляя и наслаждаясь и говоря с Ж.-Жаком десять раз в день: О grand Etre! О grand Etre!, — считаю остальные волосы на голове» {Письма Н. М. Карамзина к И. И. Дмит- риеву. С. 117). 2,8 Карамзин Н. М. Соч. Пг., 1917. Т. 1. С. 423. 219 Это то «grand Etre» Руссо, которое любил призывать и Карамзин. 220 Олар А. Политическая история французской революции. М., 1938. С. 575.
русская культура... 93 его показывают некоторое милое добродушие»221. Эта характеристика Руссо является продолжением некоего собирательного портрета идеаль- ного писателя, явно составленного с ориентацией на того же Руссо: «Но естьли всему горестному, всему угнетенному, всему слезящему открыт путь в чувствительную грудь твою; естьли душа твоя может возвыситься до страсти к добру, может питать в себе святое, никакими сферами не ограниченное желание всеобщаго блага: тогда смело призы- вай богинь Парнасских»222. В этой цитате нельзя не увидеть скрытого про- тивопоставления личной доброты как положительного качества скептиче- ски оцениваемым политическим идеям. Но одновременно личная доброта воспринимается как сочувствие угнетенным и желание всеобщего блага. И примером такой доброты становится «строгий» Руссо. Карамзин прини- мает цели европейского общественного движения, но считает, что дости- жение их возможно не на путях политических столкновений, а через апелляцию к доброте людей. В этом смысле становится ясна и задача статьи «Нечто о науках». Эта статья направлена против тезиса Руссо о вреде наук. Почему же Карамзин решил именно весной 1793 г. развернуть эту полемику? Причину он объяснил сам. Он опасался, что тактика революции — ее кровавые акции — будет использована для осуждения неизбежного и спасительного, по мнению Карамзина, движения народов по пути прогресса. В этих условиях он предвидел возможность исполь- зования аргументов Руссо для критики любого прогресса, для утвержде- ния, что просвещение вредно, ибо неизбежно приводит к революции. Это те самые идеи и аргументы, которые в начале XIX в. были присущи Вяземскому и другим «либералистам» 1820-х гг. Карамзин писал: «Но Жан-Жака нет уже на свете: на что беспокоить прах его?» — Творца нет на свете, но творение существует; невежды читают его — самые те, которые ничего более не читают — и под эгидою славного Женевского Гражданина злословят просвещение»223. Объяснив так свою задачу, Карамзин остро спорит с аргументами Руссо о вреде наук, но одновременно крайне положительно оценивает деятельность Руссо в целом. Руссо — «человек великий, незабвенный в летописях философии». «Я чту великия твои дарования, красноречивый Руссо! Уважаю истины, открытыя тобою современникам и потомству — истины, отныне незагладимыя на деках нашего познания — люблю тебя за доброе твое сердце, за любовь твою к человечеству; но признаю 224 мечты твои мечтами, парадоксы — парадоксами» . Таково было отношение Карамзина к Руссо до весны 1793 г. перед тем, как дальнейший ход революции обусловил резкое* изменение его 221 Карамзин Н. М. Соч.: В 3 т. Спб., 1848. Т. 3. С. 372. Упоминание о «слабостях и заблуждениях» Руссо — намек на «Исповедь»; сочинения, где Руссо «мечтает или запутывается в противоречиях» — политические трактаты. Слово «мечты» в XVIII в. употреблялось и в значении умозрительных свободолюбивых построений. «Мечтать», «мечтательная вольность» — обычное выражение в официозной публи- цистике. Ср.: «Свобода и равенство — мечты! Сколь они пагубны, доказал славный и несчастный народ, восхитившийся Руссовой книгою "Du contrat Social"» {Отрывки из сочинения одного старинного судьи и его же замечания на известную книгу Руссову «Du contrat Social». M., 1809. С. 53—54). 222 Карамзин И. М. Соч. Т. 3. С. 371—372 (курсив Карамзина). 22,1 Там же. С. 374. 221 Там же. С. 373.
94 Руссо и отношения к идеям XVIII в. Не будем касаться той смены разочарований, новых упований и вновь разочарований, которые определяли отношение Карамзина к событиям в Париже между 1794—1800 гг. Отметим лишь, что в результате были поставлены под сомнение и добрая природа человека, и его способность, просветив себя, творить добро ближнему. Карамзин все чаще говорит об эгоизме как о неотъемлемом свойстве человека, а идеал правителя видит в цинической практике, в диктаторе Бонапарте, рассчитывающем не на добродетели людей, а на силу. В этих условиях начинается последний спор Карамзина с Руссо. На этот раз в центре спора оказывается «Исповедь». Сам принцип искренности вытекал из представления о доброте человека и о том, что движение к совершенству есть обнажение исконной сущности. Карамзин теперь убеж- ден, что человек зол, и осуждает искренность. Только притворство может сделать для людей возможным общежитие. Так Карамзин стано- вится защитником «приличий» и «хорошего тона», против которого неоднократно ополчался Руссо225. В 1803 г. он опубликовал в «Вестнике Европы» статью «Об учтивости и хорошем тоне», в которой отказывался от надежды на подлинное сближение людей. Искренность была бы ужасна, ибо «к несчастью, везде и все эгоизм в человеке (...) учтивость не пугает, не истребляет, но скрывает его». «Вежливость и хороший тон, изобре- тенный ею, есть взаимное сближение людей»226. В этих условиях в центр внимания Карамзина выдвинулась «Исповедь». Еще в 1798 г. (Пантеон иностранной словесности. Т. 3) Карамзин опубликовал переводы писем Руссо к Мальзебру, явившиеся первым изложением замысла «Исповеди». Однако особенно отчетливо этот пово- рот во взглядах Карамзина проявился в повести «Моя исповедь», свое- образном «Анти-Эмиле». Повесть эта направлена и против «Эмиля...», и против «Исповеди» Руссо, и — шире — против идей врожденной доброты, а следовательно, внутренней значительности человеческой лич- ности. Однако, трактуя природу человека как врожденно-эгоистическую, злую, Карамзин выступает против подчеркнутого интереса человека к своей личности, против субъективизма, тем самым подымая руку и на собственное творчество предшествующих периодов. Именно в подобном смысле легко могли быть истолкованы слова: «Ныне путешествуют не1 для того, чтобы узнать и верно описать другие земли, но чтобы иметь случай поговорить о себе». Но ведь именно в этом упрекали Карамзина его многочисленные критики! Он, однако, пошел еще дальше — и передал отрицательному герою свои собственные программные заявления 1790-х гг. В «Моей исповеди» этот отрицательный герой оправдывает свою страсть к самопризнаниям, свой интерес к описанию собственных чувств направлением современной ему литературы: «Ныне всякий сочинитель романа спешит как можно скорее свой образ мыслей о важных и неваж- ных предметах сообщить. Сверх того, сколько выходит книг под титлом «Мои опыты», «Тайный журнал моего сердца»! Что за перо, то и искреннее признание». Но ведь это же те принципы, которые неоднократно декла- рировал сам Карамзин! В статье «Что нужно автору?» (1793) он писал: «Ты берешься за перо, и хочешь быть Автором: спроси же у самого себя, наедине, без свидетелей, искренно: «каков я?», ибо ты хочешь писать 227 портрет души и сердца своего» . !5 Ср. рассуждения Толстого о «comme il faut» в «Юности 16 Вестник Европы. 1803. № 9. С. 25 и 26. 17 Карамзин И. М. Соч. Т. 3. С. 371 (курсив Карамзина).
русская культура... 95 Карамзин передал герою «Моей исповеди» и свое любимое выражение: «Весь свет казался мне беспорядочною игрою китайских теней». «Я родился философом — сносил все равнодушно и твердил любимое слово свое: «Китайские тени! Китайские тени!» Но ведь читатель прекрасно помнил, что еще в 1801 г. Карамзин в заключении «Писем русского путешественника» так характеризовал мир в авторском тексте, от своего собственного лица! Однако главный адресат полемики — все же не собственное творчество. Повесть, как уже отмечалось, направлена против принципов Руссо. И название ее — «Моя исповедь», и слова о том, что «нынешний век можно назвать веком откровенности (...). Мы хотим жить, действовать и мыслить в прозрачном стекле»228, — не могли не напомнить читателю об «Исповеди» Руссо. В еще большей мере повесть направлена против «Эмиля...» Перед читателем проходит жизнь героя, построенная как повествование о воспитании человека. Учителями героя были «природа», «естественное влечение» и воспитатель-швейцарец — персонаж, который пройдет в дальнейшем через ряд литературных произведений. Воспитатель в «Моей исповеди» — не только земляк Руссо, он воль- нодумец и республиканец. «Я родился в Республике и ненавижу тиран- 224 ство», — говорит он . Предоставленный «природе», воспитанный по просветительским рецеп- там, герой Карамзина вырастает, однако, эгоистом. Человек, по мнению автора, не может почерпнуть основ морали ни в своей природе, ни в своих разумно понятых интересах. Инстинктивные стремления его антиобщественны. Не менее важно и другое: предоставленный самому себе, отделенный от всего «внеличностного» — морали, религии, народных обычаев, семейных привязанностей — герой обречен не только на себя- любие, но и на неизбывную скуку; жизнь его делается пустой. Человек XVIII в., герой просветительских романов, убежденный в том, что «мораль — в природе вещей», уверенный в доброте и социальности неизвращен- ного человека, находил опору в самом себе. Именно через собственные «интересы» герой приобщался к народу и человечеству. Вместе с утратой веры в человеческую личность возникает стремление опереться на вне человека лежащие силы — прежде всего на традицию, обычай. Человек, оторванный от обычаев, мыслится как безнравственный и пустой, бес- содержательный. Именно стремление заполнить душевную пустоту побуж- дает героя совершить ту цепь нелепых и безобразных поступков, которая составляет фабулу «Моей исповеди». Герой Карамзина — по сути дела даже не эгоист в понимании XVIII в.. ибо не стремится к собственному благу. Убежденный в том, что счастья вообще нет, он хочет лишь раз- влечений, заполняющих жизнь. Суть же его забав не в том, что они приносят ему счастье ценой притеснения других людей, а в циническом удовольствии осмеяния любых нравственных принципов. Однако Карамзин, отвергнув, подобно Фонвизину, искренность как принцип просветительского психологизма, задумал дать свое положи- тельное решение проблемы «Исповеди». Отвергнув идею «доброго» чело- 228 Карамзин Н. М. Соч. Т. 3. С. 504. Карамзин прямо вложил в уста своему отрицательному персонажу фразу из знаменитого предисловия к «Исповеди»: «Начну уверением, что натура произвела меня совершенно особенным человеком» (Там же. С. 505). У Руссо: «Я создан иначе, чем кто-либо из виденных мною; осмелюсь думать, что я не похож ни на кого на свете» {Руссо Ж.-Ж. Избр. соч. Т. 3. С. 9-10). 229 Там же. С. 506.
96 Руссо и века, он решил рассказать о себе «со всеми своими способностями и заблуждениями». Когда-то в «Письмах русского путешественника» Карамзин писал, что «Confessions de J.-J. Rousseau» он предпочитает «всем систематическим психологиям в свете». Сейчас он отвергал в «Исповеди» именно «дух системы»230. Он решил написать историю своей жизни, не возводя себя к норме человека, наоборот, раскрыв личность как цепь аномалий и отклонений. Так родился «Рыцарь нашего времени» — неоконченный, но интереснейший замысел Карамзина. Полемика с Руссо сочеталась здесь с продолжением его традиций и прямыми пере- кличками эпизодов. Попытка одновременно спорить с Руссо в «Моей исповеди» и продолжать его в «Рыцаре нашего времени» характерна и для позиции Карамзина в те годы, и для задач русской литературы — иными словами, для постановки проблемы, которая станет центральной на новом этапе русской литературы — от Лермонтова до Толстого. Таким образом, на всем протяжении художественного творчества Карамзина отношение к Руссо было одной из форм определения писа- телем собственной позиции. Мы имели возможность наблюдать сложную историю интерпретации идей Руссо в России. Причем каждое истолкование было связано и со спецификой воспринимающего сознания, и со структурой воспринимае- мого материала. Рецепция творчества Руссо в России — перевод идей французского радикального просветительства на язык русской куль- туры — на каждом своем этапе представляет двусторонний интерес: как отражение Руссо в зеркале русской культуры оно интересно специа- листам по творчеству Руссо — всякий перевод структуры в другую систему знаков раскрывает ее сущность; однако именно в процессе рецепции наиболее тонко раскрывается сущность воспринимающей среды, ее своеобразие — в этом интерес рассматриваемой проблемы для историка русской литературы. Подобная же двусторонняя значимость характерна и для истории воздействия Руссо-писателя на структуру русской прозы: сложность этого процесса отражает двойное взаимоналожение противоречий Руссо и русской культуры второй половины XVIII в. С одной стороны, именно творчество Руссо закрепило в сознании русского читателя антитезу противоестественной действительности и «естественной» природы человека. Следствием этого были: двуплановая структура романа , появление «естественных» героев-младенцев, «робинзонов», добродетельных крестьян, разбойников и как высшая степень удаления от лжи общества — животных, вплоть до Задорки Крылова или толстовского Холстомера. Резкое разграничение «естественного» (положительного) в человеке и социального (отрицательного), отождествление второго с «городским», уродующим и ненужным, придавало двуплановому простроению романа необычайную силу критики социальных институтов. При этом мог воз- 2,10 Ср. в «Чувствительном и холодном»: «Дух системы заставлял разумных людей утверждать многия странное,™ и даже нелепости: так, некоторые писатели и доказывали, что наши природны способности и свойства одинаковы» (Карам- зин Н. М. Соч. Т. 3. С. 618). 2,il См.: Лотман Ю. М. Пути развития русской просветительской прозы XVIII в. // Проблемы русского Просвещения в литературе XVIII века. М.; Л., 1961.
русская культура... 97 никнуть роман-утопия о жизни изолированного «естественного» чело- века , «естественной» патриархальной жизни древних людей античного или библейского мира (в духе «Левита с горы Ефремовой»)233 — с аналогичными построениями связан и интерес ряда писателей конца XVIII — начала XIX в. к Гомеру. Однако было возможно и другое построе- ние: изображалась бытовая реальность, которая лишь проецировалась на некоторые абстрактные нормы человеческих отношений. Так возникал характерный для XVIII в. принцип «философской» прозы. Если первый тип философского романа отразил влияние философских трактатов Руссо и «Эмиля...», то второй создавался под воздействием «Новой Элоизы». Не останавливаясь на всей полноте проблемы: «Новая Элоиза» и русские романы XVIII в.234, сошлемся на один, не лишенный интереса пример рецепции этого произведения в русской романтической традиции. Роман Руссо способен повергнуть в недоумение современного читателя противоречием между смелостью, с которой в первой его половине проповедуется свобода чувства, позволяющая автору утверждать, что падение его «героини» не унижает ее в глазах моралиста, и проповедью долга, осуждением свободной страсти — во второй. Действительно, если рассматривать «Новую Элоизу» как роман о свободе любви и жен- ской эмансипации, то позиция Руссо во второй части оказывается робкой и противоречивой. Юлия, которая имела право, нарушив волю родителей, отдаться любовнику, должна подавить любовь во имя долга. Смысл позиции Руссо примечателен: «Новая Элоиза» — также свое- образная «робинзонада». Первая половина романа написана от лица «прав человека». Не связанные с обществом ничем, кроме принуждения, герои живут по законам природы. Сила чувства делает его законным. Вся буря страстей, заключенная в письмах Сен-Пре, — доказательство необходимых прав человека на счастье. Но вторая половина выдвигает совсем другой круг проблем: семья Юлии — робинзонада договорного общества, картина идеала государства (поэтому так подробно описаны отношения слуг и господ). Члены его уже не индивиды, а граждане, жертвующие неограниченной свободой во имя общего блага. Руссо показывает и трудность, и возможность существования государства в духе трактата «Об общественном договоре». Юлия, идущая в первой половине романа навстречу любви, — права, потому что она человек. Оправдан и Сен-Пре — ее руководитель в этом процессе освобождения личности. Юлия, обуздывающая любовь долгом во второй половине романа, также права, ибо она гражданин. Теперь 232 Например: Богданович П. Дикий человек, смеющийся учености и нравам нынешнего света. 2-е изд. Спб., 1790. 233 См. прозаический перевод П. А. Пельского «Ефраимовский левит» (М., 1802); Пельский был также переводчиком радикального романа Дюлорана «Кум Матвей» (см.: Гордон Л. С. Забытый поэт и переводчик П. А. Пельский (1765—1803) // Науч. докл. высш. школы. Филол. науки. 1963. № 2. С. 117—127; Захарьин П. «Арфаксад», халдейская повесть. 2-е изд. Николаев, 1798; гл. 1—4). 234 Широкая популярность «Новой Элоизы» у русского читателя XVIII в. засвидетельствована многими источниками. Об этом говорят печатные переводы романа или отрывков из него, рукописные переводы фрагментов (ср. перевод программного предисловия к роману (РО ГПБ. F XV. 9), частые упоминания в русских оригинальных романах XVIII в. Так, например, в одном из романов героиня Юлия, прежде чем изменить мужу, «была в спальне и занималась "Новою Элоизою"» (Роман моих ближних. Российское сочинение. М., 1804. С. 94).
98 Руссо и уже она становится руководителем слишком «человечного» (и, следо- вательно, слишком слабого) Сен-Пре на пути к добродетели в духе античного героизма. Таким образом, для того чтобы принять «Юлию, или Новую Элоизу» полностью, следовало одобрить мораль трактата «Об общественном договоре», диалектику «человека» и «гражданина», выраженную в трак- татах Руссо. Читатель чаще всего поступал иначе: он «снимал» тот пласт структуры романа, который оказывался ему понятным и доступным. В большинстве случаев это приводило к истолкованию «Новой Элоизы» как психологи- ческого романа, повествующего о страстной любви. Так воспринимала роман пушкинская Татьяна, для которой это была «опасная книга»; так же истолковывал его Карамзин, который в «Письмах русского путе- шественника» интерпретировал «Новую Элоизу» как ранний вариант «Вертера» и, естественно, заключил, что в последнем «более натуры»235. Сам принцип «философского» романа с позиций психологизма выглядит как нарушающий правдоподобие. Однако и читатель, принимающий просветительскую двуплановость конструкции прозы, мог не согласиться с романом Руссо, если его не удовлетворяло само содержание понятия гражданственности как стрем- ления жертвовать частным во имя общего. Как мы видели, русская демократическая мысль XVIII в. была гораздо ближе к гельвецианскому решению этой проблемы, считая, что гражданин не перестает быть человеком, а частное в справедливом целом сохраняет всю нерушимость своих прав. В этом смысле представляет большой интерес роман Н. Эмина «Игра судьбы». Роман и в общем замысле, и в деталях (эпизод с оспой) постоянно напоминает читателю «Новую Элоизу»: это переписка героя с другом и героини с подругой. Возможность любовного сюжета сразу же указывается как тривиальная параллель. Подруга пишет героине, поселившейся в деревне со своим шестидесяти- летним супругом: «Сделай милость, пошарь, нет ли хоть в окружности пригоженького Романа Романыча, да, пожалуй, без предисловия начните ловить друг друга. Я подряжу какого-нибудь писателя, он из глупенькой вашей безделки скроит самое модное приключение. Правда, любовных повестей на святой Руси, благодаря просвещению, довольно. Можно ими протопить круглый год клуб и театр»236. А героиня в письме к подруге сразу же вспоминает сюжет романа Руссо: «Есть здесь прекрасный Колин, который бы непостоянную и быструю мою Милену в два дни превратил в какую-нибудь Юлию Детанж»237. Однако сопоставления с «Новой Элоизой» нужны Н. Эмину скорее для контраста. Сюжет его романа развивается так: влюбленный герой нанимается слугой в дом мужа возлюбленной. Заметив взаимную страсть своей жены и камердинера, старик муж подвергает их чувство испыта- ниям. В это время героиня заболевает оспой и теряет красоту. Увидев, что и это не охладило любви героя и что, следовательно, перед ним настоящее и глубокое чувство, муж приглашает соперника в свою семью, но не для того, чтобы он, как у Руссо, победив свою страсть, стал другом дома, а чтобы, в духе морали Гельвеция-Чернышевского, уступить ему Карамзин Н. М. Избр. соч. Т. 1. С. 279. Эмин Н. Игра судьбы. Спб., 1789. С. 58—59. Там же. С. 63.
русская культура... 99 жену. Он пишет ему в письме: «Будь супруг сердца супруги моей, будь друг ее супруга»238. Это неслыханное до «Что делать?» решение конфликта было абсолютно неприемлемо для русской цензуры, и естественно, что конец первой части (во второй должна была быть реализована эта ситуация) стал его окончанием — продолжения не появилось239. Но оно было бы, конечно, неприемлемо и для Руссо — тем характернее эта русская попытка пере- осмыслить идеи руссоизма с позиций этики разумного эгоизма. С другой стороны, Руссо был для русского читателя не только писа- телем, утверждающим «двуплановость» изображения, соотнесение реаль- ности с нормой — он воспринимался и как разрушитель не только существующих литературных норм, но и самого принципа нормативно- сти — писатель, предельно индивидуализирующий изображение человека, живописец страстей, мастер психологизма. * Идейно-художественное наследие Руссо органически вплелось в развитие русской культуры. Герцен имел основание сказать: «Мы так же пережили Руссо (...) как французы»240. Художественная и общественная жизнь России XVIII в. постоянно ставила вопрос об интерпретации, развитии или опровержении идей Руссо. При этом достойно внимания, что именно в России воздействие идей Руссо было особенно длительным. Три основ- ных идейно-художественных направления России XIX в. были сложно соотнесены с наследием Руссо. Так, Чернышевский называл Руссо «революционным демократом», а связь идей руссоизма с утопическим социализмом казалась русским читателям XIX в. очевидной241. Не менее значительным оставалось насле- дие Руссо для других двух ведущих направлений русской литературы тех лет — связанных с именами Толстого и Достоевского. Фактически здесь речь шла об отношении к основным проблемам европейской демократической мысли нового времени. И этот сложный, многозначи- тельный вопрос русской культуры XIX в. не будет понятен вне учета судеб «русского Руссо» в предшествующую эпоху. 1969 238 Эмин Н. Игра судьбы. С. 163. 239 Первое издание завершалось пометой «конец первой части», которая во втором была заменена на «конец романа». 240 Герцен А. И. Собр. соч.: В 30 т. М., 1959. Т. 18. С. 322. 241 Третьестепенный литератор Н. Ковалевский писал Погодину в 1852 г.: «Помните ли Вы начало «Эмиля»: Tout est bien sortant des mains de 1'Auteur des choses; tout degenere entre les mains de I'hornme <...). Часто я задумываюсь над этой мыслью Руссо. Но более всего поражают меня резкие, но правдивые слова автора «Новой Элоизы», когда я применяю их к социальным отношениям между мужчиной и женщиной, жестоко извращенным противу естественного порядка. Жорж-Занд — законная наследница Руссо» (РО ГБЛ. Ф. 231 (М. П. Погодина). Разд. 2. Карт. 15. Ед. хр. 80. Л. 33 об.).
100 Радищев и Радищев и Мабли Изучение идейных отношений Радищева и Мабли принадлежит к числу назревших вопросов. Указанный еще В. С. Сопиковым факт перевода Радищевым книги Мабли после разысканий В. П. Семенникова приобрел научную достоверность1 и широко используется в радищевской лите- ратуре. Беглая характеристика Мабли в связи с возможным воздействием его на Радищева дана еще в работе Сухомлинова2. В 1935 г. Я. Л. Барсков в содержательной биографии Радищева привел упомянутые Сухомлино- вым данные об изучении русскими студентами (в том числе и Радище- вым) «Публичного права Европы» Мабли еще в Лейпциге3, а также сделал попытку определить степень воздействия на Радищева-студента политических и общественных идей Мабли, Руссо и физиократов4. Ранее тот же автор указал на наличие в библиотеке, оставшейся после смерти Радищева, сочинений Мабли5. В 1941 г. редакция полного собрания сочинений А. Н. Радищева включила во второй том издания полный текст «Размышления о греческой истории...», дав в примечаниях обшир- ный очерк, до настоящего времени остающийся наиболее полным освеще- нием интересующей нас темы. Примечание к слову «самодержавство» в радищевском переводе книги Мабли неоднократно упоминалось в дальней- шем в обзорных статьях о творчестве Радищева, предпринимались по- пытки и более детального рассмотрения этого перевода6, но в целом лите- ратура последних лет не прибавила чего-либо нового к разбираемому воп- росу. Рассмотрение идейных отношений Радищева и Мабли требует неко- торых предварительных замечаний общего характера. При определении воздействия идей, возникших в одних историко- национальных условиях, на писателей другой национальной среды необ- ходимо учитывать разницу в путях развития каждой из конкретных культур, частью которых является данная идеологическая система. Свое- образные черты в развитии русской и западноевропейской прогрессивной философии XVIII в. в конечном итоге определялись различием в характере классовых сил, искавших идеологического оформления своим практиче- ским интересам, степенью развития общественных противоречий. Однако эти причины выступали опосредованно как обусловленные наличной идеологической традицией. 1 Семенников В. П. Собрание старающихся о переводе иностранных книг. Спб., 1913. С. 43; Он же. Книгоиздательская деятельность Н. И. Новикова и типографической компании. Пг., 1921. С. 12. :! Сухомлинов М. И. Исследования и статьи по русской литературе и просве- щению Спб., 1889. Т. 1. С. 549—551. Л Материалы к изучению «Путешествия из Петербурга в Москву» А. Н. Ради- щева М ; Л., 1935. С. 89—90. 4 Там же. С. 95—98. 5 Барсков Я Л. Книги из собрания А. Н. Радищева // Дела и дни. 1920. С б 1 С 399. и См.. например: Покровский В. С. Общественно-политические и правовые взгляды А. Н. Радищева. Киев, 1952.
Мабли 101 На Западе материалистическое мировоззрение имело давнюю, вос- ходящую еще к античности традицию. Широкое влияние на распростра- нение материалистических идей оказала культура Возрождения. Таким образом, сравнительно полно развитая теория философского материа- лизма сложилась там задолго до того, как вопрос о разрушении феодаль- ного порядка приобрел практический характер. Это помогло буржуазному мировоззрению найти последовательные формы идеологического выра- жения и объективно подготавливало умы к решительному штурму фео- дального порядка. «Писатели XVIII в. — проповедники эгоизма, вызвав- шие столько самоотвержения, поборники отрицания, возбудившие фанта- стическую веру», — писал А. И. Герцен7. Однако процесс распространения материалистических идей был весьма сложным и непрямолинейным. В период, когда внутренние противоречия феодального общества еще не настолько созрели, чтобы встал вопрос о полном его разрушении, и, следовательно, исторически не сложились условия для возникновения революционной теории, освободительные социальные выводы, объективно следующие из основных предпосылок материализма, еще не выступили на первый план. Материализм воспри- нимался лишь как учение, направленное на пересмотр средневековых идей в естествознании. Конечно, и эта критика церковных догм объек- тивно играла великую революционную роль. Но нельзя упускать из виду и другое: усваиваясь аристократическими верхами общества (это было возможно в силу уже указанной непроясненности боевого антифеодаль- ного смысла материалистических идей), новое философское учение легко приобрело поверхностную искаженную сторону «барского скептицизма», который характеризует «все приходящие в упадок классы»8. Так возникал аристократический эпикурейский «либертинаж». Еще не захваченная предреволюционным подъемом, умеренная, думав- шая о реформах феодального порядка, а не о его уничтожении, француз- ская буржуазия первой половины XVIII в. была, однако, заинтересована в идейном разгроме феодального государства и его главной опоры — церкви. В связи с этим великие материалисты XVIII в. во Франции смело сокрушали теоретические основы современного им общества, но были чаще всего весьма осторожны в практических политических выводах. Это привело к тому, что когда революционная ситуация начала назревать, материализм в глазах некоторых идеологов демократической массы, формировавшей свою теоретическую позицию, в результате их идейной незрелости оказался в известной мере скомпрометированным как учение аристократическое. С другой стороны, мыслители-демократы второй половины века, без- условно отвергавшие всю систему феодальных общественных отношений, возлагавшие на нее ответственность за искажение человеческой личности, старались не замечать неизбежной связи идеи переделки общества с основными принципами материализма. Известная настороженность к философскому материализму характеризует не только идеологических предшественников революции: Руссо, Мабли и других, но и руководителей якобинцев. «Эта секта стояла в политике не на высоте народных прав», — характеризовал энциклопедистов Робеспьер. Напротив, Руссо и Мабли оценивались в период якобинской диктатуры как философы, «наиболее 7 Ранняя редакция повести «Долг прежде всего». [Публ. Ю. Красовского] // Лит. наследство. М., 1953. Т. 61. С. 51—52. 8 Ленин В. И. Поли. собр. соч. 5-е изд. М., 1961. Т. 25. С. 42.
102 Радищев и причастные к нашей революции»9. Создавалось своеобразное положение, при котором материалистические теории не были «достроены» до револю- ционных выводов, а революционные идеи, в свою очередь, часто оказы- вались без сознательной материалистической базы. Иными путями шло развитие антифеодальной мысли в России. Осво- бождение общественного сознания от средневековых идеологических форм произошло сравнительно поздно, и распространение материали- стических идей совпало с эпохой глубокого кризиса феодально-крепо- стнической системы. Так исторически обусловленный факт более позднего, чем в Западной Европе, распространения идей материализма неожиданно специфически положительно повлиял на характер его общественного восприятия. Материализм почти сразу же стал восприниматься как учение о природе человека и общества и не отделялся от социальных выводов. Это отпугнуло ту часть дворянских читателей, которые увидели, было, в буржуазных идеях лишь отвлеченную теорию. Мода на новинки атеистической мысли у читателей подобного рода (ср., например, перевод М. Щербатовым «Естественной политики» Гольбаха) быстро прошла. Острота социальных конфликтов обнажила общественную сущность философских идей, и дворянский читатель в испуге обратился к мистике масонов или догмам официальной церкви. Однако социальный кризис в России XVIII в. не имел такого глубокого характера, как во Франции, и в силу этого демократическая идеология не получила широкого распро- странения, критика общественных порядков не коснулась обширного круга вопросов, сама разночинная масса, очень еще малочисленная, часто оказывалась в плену классово чуждых ей идей, а уровень обществен- ной сознательности крепостного крестьянства был еще весьма низок. Но вместе с тем сам характер демократической мысли, коль скоро она возникла, был в известной мере иным. В России выработался тип интеллигента-разночинца, далеко не всегда, в силу конкретных исторических обстоятельств, решительного в полити- ческих выводах, но последовательного в материалистических принципах. Типом такого деятеля был, например, Пнин. Для наиболее же последо- вательных мыслителей, вроде Радищева, характерно соединение обеих идеологических линий — материализма и революционности. В этом смысле исполнено глубокого значения одновременное увлечение Ради- щева еще в Лейпциге Гельвецием, с одной стороны, и Руссо и Мабли — с другой. 9 Слова публициста Борье (Bearieu), автора популярной брошюры «Ученик природы», поклонника Плутарха, Руссо и Марата. См. его издание: Entretiens de Phocion: Sur le rapport de la morale avec la politique par Mably / Edition augmentee d'un Discours et notes, par I'Auteur de l'Eleve de la Nature, ou sont appliques a notre nouveau Gouvernement, les principes exposes dans cet ouvrage. A Paris, L'an II de la Republique. P. 27. Издание снабжено «вступительной беседой» и политически острыми примечаниями. Это настороженное отношение к материализму энциклопедистов и противо- поставление им Руссо определило и характер высказывания бабувиста Буона- ротти. Указав, что Робеспьер, когда его в 1789 г. избрали в Генеральные штаты, был исполнен благоговения перед памятью Руссо, он очень сухо отзывался об энциклопедистах. Совершенно в духе Мабли он утверждает, что вместе с рас- пространенным философами-материалистами учением «в души вкралось горячее желание власти и богатства». «Освободившись от предписываемой церковью обрядности, они часто забывали о великих завоеваниях равенства и братства, провозглашенных Иисусом». Ср.: Buonarotti P. Observations sur M. Robespierre // Revue historiquc de la Revolution francaise. 1912. № 9 (Janvier — mars). P. 478, 482.
Мабли юз Произведения Мабли были хорошо известны в России. Оставляя в стороне радищевский перевод «Размышления о греческой истории...», можно указать на появившийся в 1772 г. перевод «Разговоров Фокионовых о сходности нравоучения с политикой...» (к этому изданию мы еще вер- немся), а также на появившееся в 1803 г. в переводе М. Цветкова трех- томное издание «Нравственные основания нравоучения» и в 1812 г. (в переводе Егора Гиляева) — «О изучении истории». Однако еще более широко был известен Мабли русскому читателю XVIII — начала XIX в. во французских оригиналах. В далекой Уфе в начале 1890-х гг. Г. С. Винский, обучая семнадцати- летнюю дочь помещика французскому языку, читал с ней «труднейших авторов, каковы: Гельвеций, Мерсье, Руссо, Мабли»10. В недатированном письме (вероятно, 1801 г.) Андрей Тургенев писал В. А. Жуковскому: «Я, брат, читаю теперь Raynal и Мабли; первый слишком часто завирается, второй вселил в меня твердость и спокойствие, презрение к глупым обстоятельствам»11. В первом варианте черновой редакции XXII строфы VII главы «Евгения Онегина» Пушкин перечислил «избранные томы» библиотеки Онегина: «Юм, Робертсон, Руссо, Мабли, Барон д'Ольбах, Вольтер, Гельвеций»12. Хорошо известны были произведения Мабли и Радищеву. Кроме неоднократно отмечавшегося в литературе знакомства автора «Путе- шествия...» с ранними произведениями французского философа, Радищев был, бесспорно, знаком с «Разговорами Фокионовыми...» и, как мы увидим в дальнейшем, с произведениями зрелых лет Мабли, «Законодательством, или принципами законов», а также находился в курсе развернувшейся в 1768 г. полемики Мабли с физиократами. Вряд ли можно предположить, чтобы появившиеся в 1770—1780-е гг. труды Мабли на остро актуальные темы о положении Польши и Америки, равно как и его труды по вопросам истории и морали, не привлекли внимания Радищева, чутко следившего за новой политической и фило- софской литературой. В письме от 3 марта 1783 г. парижский корреспон- дент А. Р. Воронцова писал: «Ничто не производило у нас такого шума, как сочинение аббата Мабли о способе писать историю. Однако этот 10 Винский Г. Мое время: Записки / Ред. и вступ. ст. П. Е. Щеголева. Пг., 1919. С. 139. 11 ИРЛИ. Архив бр. Тургеневых. Ф. 309. № 4759 (листы не номерованы). 12 Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 16 т. М.; Л., 1937. Т. 6. С. 438. О чтении Мабли сообщал Карамзин Вяземскому (Русский архив. 1872. С. 1324); Муравьев по Мабли и Кондильяку изучал французскую историю с великими князьями Александром и Константином (Жинкин Н. Муравьев // Известия ОРЯС. 1913. Т. 18. Кн. 1. С. 291); о влиянии Мабли на Г. Попова см.: Штранге М. М. Отклики русских современников на французскую буржуазную революцию // Из истории социально-политических идей: Сб. статей к 75-летию акад. В. П. Волгина. М., 1955. С. 347. В ряду популярных французских философов упоминается Мабли и в шуточном стихотворении И. И. Дмитриева «Путешествие NN в Париж и Лондон» (Карамзин И. М., Дмитриев И. И. Избр. стихотворения. Л., 1953. С. 285). В «Вестнике Европы» (1804. № 17) была опубликована статья «Вольтер и Мабли в царстве мертвых», автор которой вложил в уста Вольтера следующую харак- теристику Мабли: «Почитаю вас самым жарким из революционистов, какие только мне известны. Если б живучи в мире, прочитал я вашу книгу «Гражданин», то непременно поспешил бы, как можно скорее, продать свой Ферней, все закладные на имения и выехать из любезной Франции. Вы подали способы перевернуть вверх дном наше милое отечество» (Указ. соч. С. 59). Статья представляет собой перевод из журнала Архенгольца «Минерва».
104 Радищев и шум был вызван лишь свободой, с которой он отнесся к памяти Вольтера как историка»13. Книга в дальнейшем, вероятно, была доставлена Ворон- цову. Однако сам факт знакомства Радищева с произведениями Мабли мало еще о чем говорит: необходимо определить отношение автора «Путешествия из Петербурга в Москву» к идеям французского философа, а это, в свою очередь, требует хотя бы сжатой характеристики воззрений Мабли. Идеи Мабли неоднократно рассматривались в научной литературе, причем советские исследователи сосредоточили основное внимание на изучении социальных воззрений писателя. К данной в работе академика В. П. Волгина и ряда других исследователей характеристике коммунизма Мабли добавить можно немного. Значительно менее изучены противо- речия Мабли как философа-моралиста14. А между тем именно эта сторона вопроса оказывается весьма существенной для рассматриваемой темы. Воззрения Мабли, даже в период создания им наиболее боевых произведений, были противоречивы. Отрицание частной собственности, признание ее основой всех общественных зол подразумевало представ- ление о господстве социальной среды над индивидуальной нравствен- ностью человека и содержало, как указывал В. П. Волгин, элементы материалистического подхода к общественным явлениям. Однако именно это представление об определяющем характере общественных условий не могло иметь иной философской основы, кроме материалистической формулы: «Если характер человека создается обстоятельствами, то надо стало быть, сделать обстоятельства человечными»15. Если материалисты типа Гельвеция, твердо принимая первую половину формулы, были весьма осторожны в истолковании тех общественных перемен, которые должны (пользуясь цитируемым К. Марксом выражением Гельвеция) «вырвать корни, порождающие порок», то в центральных сочинениях Мабли вторая часть формулы заполнена вполне конкретным содержа- нием: писатель враждебен современному ему общественному порядку и всякому эксплуататорскому укладу вообще. Однако в решении гносео- логических вопросов Мабли допускал колебания, наложившие отпечаток на всю его систему, включая и социологические выводы. Автор последней по времени появления советской работы о миро- 13 Архив кн. Воронцова. М., 1884. Т. 30. С. 34. «О способе писать историю» в 1783 г. уже не являлась новинкой — первое издание книги вышло в 1773 г., а в 1778 г. появился труд Мабли «Об изучении истории». Каталог библиотеки А. Р. Воронцова содержит указания на следующие исторические труды Мабли (том каталога, посвященный книгам по философии, политике и политической экономии, не сохранился): De la maniere d' ecrire i'histoire. Paris, 1738; Observa- tions sur les Romains. Geneve, 1751; Observations sur I'histoire de la Grece {...). Zurich, 1767; Parallele des Romains et des frangais. Haye, 1741; Observations sur I'histoire de France. Geneve, 1765. (Воронцовский архив в Ленингр. отд. Ин-та истории АН СССР. № 994. Л. 36 об., 46, 48, 89, 90 об.). В более позднем каталоге 1809 г. содержатся указания на: Droit public de ГЕигоре. Т. 3. Geneve, 1767; Principes des Negociations. Haye, 1757; Sur le gouvernement des Etats-Unis de l'Amerique. Amsterdam, 1784; De VEtude de histoire. Paris, 1778 (№ 995. С 8, 9, 13, 56). 14 Ср. интересную работу: Луппола И. К. Социальная этика Мабли и Морелли // Луппола И. К. Историко-философские этюды. М.; Л., 1935. 15 Маркс К. Святое семейство // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. М., 1955. Т. 2. С. 145—146.
Мабли 105 воззрении Мабли, С. С. Сафронов определяет философскую позицию Мабли как «одно из направлений материалистической философии, именно то, которое было представлено в Англии Локком, а во Франции разви- валось братом Мабли — Кондильяком»16. Указание на связь Мабли с системой Кондильяка имеет длительную историю17 и опирается на сви- детельство самого Мабли в его работе «О развитии и границах разума». Однако оброненная автором фраза мало говорит о философских воззре- ниях Мабли, тем более что сам Кондильяк не был последователен в своем сенсуалистическом материализме, допуская высказывания и о непознаваемости мира (за что его упрекал Дидро), и о самостоятельности души. Картезианская теория познания не вызывала у Мабли сочувствия. В полемике с физиократами он не уставал издеваться над тезисом об очевидности постигаемой разумом истины и даже в позднем трактате «О прекрасном» иронизировал по поводу «власти, которую покойные экономисты приписывали своей жалкой очевидности»18. «Система врож- денных идей, — писал он, — с полным основанием всеми отброшена»19. Однако преодолеть дуализм в решении основных философских вопро- сов Мабли не удалось. Человек для него «состоит из двух столь различных субстанций, как душа и тело»2и. Следствием этого является противо- поставление чувств, страстей, с одной стороны, разума — с другой, как противоположных, борющихся начал. Причиной заблуждений является то, что «наш разум обречен видеть лишь сквозь наши чувства (a travers nos sens)»21. Поэтому «наш разум должен усвоить привычку не доверять нашим чувствам». Люди, одаренные от «природы разумом, способным возвышаться над чувствами», — фило- софы22. Рожденные чувствами страсти — основа гибельного эгоистического начала в человеке, разум же влечет человека к общественному благу. В произведениях конца 1760-х — начала 1770-х гг., наиболее интересных в теоретическом отношении, Мабли, подходя к материалистическому объяснению природы человека, рассматривает социальную действитель- ность — собственность и неравенство имуществ — как источник возникновения страстей, но вместе с тем у него часто можно встретить рассуждения о «вечности» страстей как неотъемлемого свой ства человеческой природ ы23. Мораль, по мнению Мабли, 16 Сафронов С. С. Политические и социальные идеи Мабли // Из истории социально-политических идей: Сб. статей к 75-летию акад. В. П. Волгина. С 244 17 См.: Esprit de Mably et de Condillac relativement a la morale et a 'a politique par M. Berenger. T. 1—2. A Grenoble, 1789. В предисловии (Р. V—VI) автор сближает воззрения братьев-философов. 18 Mably. Collection complete des oeuvres. A Paris, L'an II! de la Republ'que (1794 a 1795). T. 14. 19 Ibid. T. 15. P. 23; также Т. 10. P. 332. J0 Ibid. T. 15. P. 42. Ср.: «Таинственный способ, который объединяет столь различные субстанции, как дух и материя» (Т. 10. Р. 258). 21 Ibid. Т. 15. Р. 44. 22 Ibid. Т. 10. Р. 267-268, 362. 23 «Страсти столь же древни, как и мир, всегда в дружбе и вражде между соГюч. всегда постоянные в своих заблуждениях, они не перестают воздвигать одной рукой то, что разрушают другой. Вот 'зрелище, которое представляют и челове- ческие общества, и отдельные граждане. Все это кончается революцией, но кончается только затем, чтобы повториться вновь таким же самым образом. Изменяются только лишь имена» (Ibid. Т. 10. Р. 238).
106 Радищев и должна строиться не на основе личной пользы. Непросвещенный человек «считает мудрым то, что ему полезно»24. Богатство, развивая губительную страсть — жадность, привязывает человека к личной пользе. Бедность способствует подчинению личных интересов общественным. Так Мабли оправдывает исторически определенный грубо уравнительный характер своего коммунистического идеала. Утопия Мабли окрашена в аскетические тона. Имущественное равенство, «ограничивая наши потребности, сохра- няет в нашей душе мир»25. «Чем проще будут ваши потребности, тем ваши наслаждения будут чище и длительнее. Чем менее вы будете подавлять свои желания, тем более вы будете ощущать нужду, которая вас будет преследовать и осаждать со всех сторон»26. Мабли резко осуждает политическое и социальное угнетение народа, рисует картины нравствен- ного разложения собственнического общества, неоднократно заявляет себя сторонником народного суверенитета27. Однако проповедь демо- кратии вступала в противоречие с теорией страстей, как ее понимал Мабли. Мабли выступает против руссоистского представления о доброй основе человеческой природы. «Дикий» «дообщественный» человек — игралище страстей — отнюдь не является для Мабли идеалом28. Коль скоро порожденное частной собственностью господство страстей уже существует, то наиболее нравственными членами общества объяв- ляются наиболее просвещенные граждане, способные подавлять страсти разумом. Это — философы, слушающиеся разума и привыкшие не доверять свидетельствам чувств. Рожденные для «мудрой умеренности», они «знают, что счастье в нас, а не в предметах, нас окружающих, и могут избегнуть всеобщей заразы»29. Характерно, что, одобряя мудрецов, стремящихся установить благодетельное равенство имуществ (так истолковывается, например, законодательство Ликурга), Мабли резко отрицательно относится к стремлению бедняков самим добиться равенства. Страсть жадности «вызывает надежды, которые подготавли- вают умы к уменьшению покорности, невозможно (беднякам. — Ю. Л.) помешать завидовать участи господ; бедняки желают возвыситься до них или их унизить до себя»30. Применительно к современности прямое народоправство внушает Мабли опасения. «У этого уравнителя есть некоторый страх перед массами», — пишет академик В. П. Волгин31. Выступая против монархии и аристократии, Мабли опасается и «прямого народного правления, 24 Mably. Collection complete... T. 8. Р. 352. 25 Мабли Г. Избр. произведения / Под ред. В. П. Волгина. М.; Л., 1950. С. 73 (курсив мой. — /О. Л.). 26 МаЫу. Collection complete... T. 10. Р. 277. 27 См., например: «Демократия должна служить основной всякого правления» (Ibid. Т. 8. Р. 351). 28 «Погружаясь в глубь веков (...) вы в действительности не найдете почти во всех странах ничего, кроме людей, погруженных в отвратительное варварство, водимых скотскими страстями, жертвами которых они являлись. Дикари, подобные животным, кажется, как и они, обладали лишь грубыми инстинктами» (Ibid. Т. 12. Р. 2). 29 Ibid. Т. 8. Р. 362, 305-306. 30 Ibid. Т. 8. Р. 352. 31 Волгин В. П. Социальные и политические идеи во Франции перед револю- цией (1748—1789). М.; Л., 1940. С. 153.
Мабли 107 своевольства черни всегда слепыя, всегда необузданныя в желаниях своих»32. Власть должна осуществляться просвещенными представи- телями народа, находящимися под его контролем. Представитель народа — «законодатель, который приходит на помощь народу (...) дабы поме- шать ему злоупотреблять своей властью»33. Боязнь прямого народоправства заставила Мабли даже предпочесть умеренную конституцию Массачузетса более демократической конститу- ции Пенсильвании, одобрить, вопреки собственным принципам, имуще- ственный ценз и даже оправдать то, что древнегреческие рабы были лишены политических прав34. Противоречивость воззрений Мабли, противника тирании, защитника народных интересов, активного создателя характерного для революцион- ной идеологии XVIII в. культа античных добродетелей, определила слож- ность отношения к нему А. Н. Радищева. В 1772 г. в Петербурге появился анонимный перевод книги Мабли «Разговоры Фокионовы о сходности нравоучения с политикой, собранные греком Никоклесом». Изданная впервые в Амстердаме в 1763 г., книга эта еще не содержит свойственных другим произведениям 1760— 1770-х гг. коммунистических требований; так, говоря о законах Ликурга, Мабли еще не выделяет общности земель. Тем не менее книга уже содержит характерные черты воззрений зрелого Мабли: осуждение тирании, «неестественного» феодального порядка, неравенства в распределении имуществ. Критерием целесообразности действий правительства является вольность народа: «К чему служит персам завоевание всей Асии? Больше ли они от того имеют вольности? Подданной пользуется ли с большею надежностию своим счастьем потом как государь свое толь уродливо умножил»35. Неравенство имуществ губит чувство патриотизма: «Жад- ность к деньгами, нас снедающая, задушила любовь к отечеству». «Отечество, честь, правосудие все то он [богатый] продаст, лишь бы было б кому купить. Сенатор, сокрушаем несварением в желудке, отдаст всю область тому, кто поднесет ему елексир, удобный оживить утраченные его стомаха (желудка. — Ю. J1.) силы, а вы хотите, что он наведывался, нет ли какого бедного гражданина, голод претерпевающего? Не чаете ль вы, жадные и веселием удручаемые градоначальники очень способны мыслить о нуждах общества»36. 32 Разговоры Фокионовы о сходности нравоучения с политикой, собранные греком Никоклесом. Спб., 1772. С. 57. Характерно, что переиздавший книгу в 1794 г. Борье снабдил это место примечанием: «Если бы Мабли еще жил, если бы он увидал, как просвещается масса свободной печатью, публичностью засе- даний Национальной ассамблеи, народными обществами, он отнюдь не страшился бы чистой демократии. Только это правление истинно, ибо только оно естественно». 33 Mably. Collection complete... Т. 8. Р. 347—348. 34 «Я возвращаюсь к Массачузетсу, сударь, и вижу, с удовольствием, что правительство держит в удалении от себя всех тех людей, которые не имеют имущества, кроме своих рук, и могут лишь волновать политическое управление, если им сообщить какую-либо власть. Возможно, что именно поэтому древние республики, столь глубоко понимавшие права человечности применительно к граж- данам, оскорбляли эти же права, допуская существования рабов, которые не были в государстве ничем и были единственно покорны воле своих господ» (Ibid. Т. 8. Р. 387—388). В «Разговорах Фокионовых...» автор презрительно говорит о народном собрании, в котором принимают участие невольники и иностранцы. 35 Разговоры Фокионовы... С. 74 (страница ошибочно обозначена как 47). 36 Там же. С. 37 и 94—95.
108 Радищев и Переводчик не указал на титульном листе своего имени, но обращение к архивным источникам позволяет его установить. В делах типографии Академии наук за 1772 г. находим под 20 августа: «Комиссару Збор- мирскому приказать, чтобы он статскому советнику Г. Курбатову пода- ренный им Академии и напечатанный перевод его книги «Фокионовых разговоров о сходности нравоучения с политикою» к преждевыданным ему г. Курбатову двенадцати экземплярам в знак благодарности выдал еще двадцать восемь экземпляров безденежно, записав в расход, с роспискою»37. Перевод Курбатова не свободен от погрешностей, говорящих о не очень высоком мастерстве переводчика, но вместе с тем он свидетель- ствует о сознательном и самостоятельном отношении его к переводимому сочинению. Курбатов не перевел обширных авторских комментариев (в связи с этим опущенным оказался и последний абзац предисловия Мабли, проясняющий характер примечаний), но зато дал два своих. Встречающиеся в тексте термины «цензор» и «ефоры» снабжены следую- щим пояснением: «Цензор. В Римской республике был чин великий между важнейшими градоначальниками. Достоинство сие за верх всех честей почитается. Он попечение имел о пользе народной; он рассматривал и переписывал людей и каждого имения, распределяя по тому уравнитель- ные подати с римских граждан; в его ведомстве были капища, дороги, публичные здания. Власть его над всеми толь большая, что он исправлял нравы; сокращал роскоши и всякие злоупотребления, лишал рыцарского чина; имел право выключать сенаторов, ежели кого признает недостойна быть в сенате по злому какому или соблазенному поведению». «Ефоры. Градоначальники в Лакедемонии, которых название значит надзиратели; они надсматривали за всеми поступками граждан и как опекунами были над королями; надмерную их власть в умеренность приводили и прямо сопротивлялись сенату, который, преступая свою должность, обыкновенно изменял пользе народной»38. Нельзя не заметить, что примечания Курбатова составляют не только фактическую справку, но и отражают определенную теоретическую пози- цию. И цензор, и эфоры рассматриваются как представители народа, контролирующие действия правительства. Таким образом, исполнитель- ная власть правительства через выбранных народом лиц оказывалась под непосредственным контролем суверенной нации. Такая точка зрения несколько отличалась от позиции Мабли в переведенной Курбатовым книге, в которой автор решительно заявил себя сторонником смешан- ного правления, опасаясь чрезмерного влияния охваченного страстями народа на власть. Любопытно, что, вставив свое толкование роли эфоров и цензора, Курбатов не перевел близко расположенное примечание Мабли, в котором говорилось, что Платон и все другие великие мужи древности «всегда 37 ЛЛН. Ф. 3. Оп. 1. № 543. Л. 180. Петр Петрович Курбатов (1707—1786), писатель и переводчик, служил в Коллегии иностранных дел с 16 августа 1760 г. Им же, видимо, выполнен перевод книги «Велисарий, сочинение г. Мармонтеля, академика французского, печатано при Академии наук, 1769. С амстердамского 1767 года издания, переведено в Москве в том же году». Последняя помета, вероятно, необходима, чтобы отвесТи подозрение в соперничестве с изданной в 1768 г. в Москве книгой «Велизер, сочинения г. Мармонтеля. Перевели на Волге» — коллективным переводом Екатерины II и ее двора. 38 Разговоры Фокионовы. С. 59 и 61.
Мабли 109 желали учредить в своих городах смешанное правление, которое, утверж- дая власть законов над должностными лицами и власть должностных лиц над гражданами, объединяет преимущества трех обычных правлений (имеются в виду демократия, аристократия, монархия. — Ю. Л.) и не имеет недостатка ни одного из них». Далее Мабли с осуждением говорил о том, что «власть народа в Афинах не знала границ. Правительство являлось лишь пустым названием...». Однако текст примечаний показы- вает, что, уточняя Мабли, Курбатов разделял самую сущность его идей о главенстве народных интересов и стремление к возможному установ- лению равенства имуществ (об общности земли в «Разговорах Фокионо- вых...» речи еще не идет). Характерно, что в функциях цензора он выделяет установление прогрессивного налога и «сокращение роскошеи» . Мы сравнительно подробно остановились на переводе Курбатовым книги Мабли, поскольку текст ее был, бесспорно, в поле зрения Радищева. На это указывает, прежде всего, совпадение некоторых внешних особен- ностей обеих книг. Радищев, как и Курбатов, не перевел подстрочных примечаний Мабли, зато добавил свои. Как и Курбатов, Радищев краткое содержание глав, содержащееся в оглавлении («Sommaires») книги Мабли, разнес по соответствующим главам. Можно предположить, что появление перевода Курбатова побудило Радищева опубликовать и свой, а возможно, и определило само решение переводить Мабли. Однако самым важным свидетельством в пользу предположения о знакомстве Радищева с переводом Курбатова является тот факт, что примечания «Размышлений о греческой истории» составлены с явным учетом приме- чаний «Разговоров Фокионовых...». Однако прежде, чем говорить об отношении Радищева к переводимой им книге, необходимо в нескольких словах остановиться на произведении, избранном им для перевода. Это тем более необходимо, что в научной литературе существует вряд ли оправданное стремление рассматривать радищевские примечания изолированно от той книги, к которой они были сделаны. Основная тема книги Мабли — прославление республиканских добро- детелей древнего мира. Не случайно преклоняющийся перед памятью 39 В этом отношении любопытно, что в другой книге, переведенной Курба- товым — «Опыте о народных недовольствах, из сочинений Шевалье Вильгельма Тампль» ( в кн.: Два опыта. Спб., 1778) — среди великих писателей назван Томас Мор. В числе причин «непорядкам в государстве» автор переведенной Курбатовым книги называет «неравенство состояний» (Там же. С. 22). В переделах имущества Тампль (William Temple, 1628—1699) видит стремление «приводить (общество. — Ю. Л.) на первобытные его начала через оказание и самое действо некоторых великих добродетелей или некоторыми ж строгостями. Флорентийцы называют то в их республике Ripiglaire il Stato; а римляне тож часто делали введением закона о разделе земель» (Там же. С. 27). Правда, автор настроен пессимисти- чески и считает, что переделы происходили «без всякого успеха». Общество делится на довольных и недовольных: «...первые желают мира и соблюдения того, что имеют; вторые отваживаются на опасность в надежде достать себе то, чем другие законно владеют». Но само законное владение оказывается результатом древнего грабежа. Нынешние сторонники «порядка происходят от счастливых его противников». «Таким образом, древние норманны по разделению между собою отнятых у англичан земель^ и имений ревностными стали защитниками древних саксонских порядков или обыкновенных английских законов противу нарушителей оных собственных королей своих» (Там же. С. 29). Выхода автор не видит: общество вечно будет раздираемо враждой, в которой обе стороны по-своему правы и не могут прийти к примирению.
по Радищев и Марата издатель «Разговоров Фокионовых...» в 1794 г. советует для вос- питания истинных республиканцев читать «превосходные произведения Плутарха и Мабли»40. Рассматривая историю как политический урок, счи- тая, что «довлеет почерпнути в сих великих произшествиях нужныя про- свещения к соделанию истиннаго народов могущества и благоденствия»41, Мабли утверждал, что именно судьба древних греков способна возбуждать величие добродетели. «Читая их историю, мы воспламеняемся, — писал он. — Представим себе землю сию, наполненную республиками, пышность и роскошь ненавидящими, населенную воинскими гражданами, любящими токмо правосудие, славу, вольность и отечество» (II, 326). «Размышление о греческой истории...» не может еще быть поставлено по глубине социальной концепции рядом с «Сомнениями, предложенными философам-экономистам...» и «Законодательством, или Принципами зако- нов». Однако основные контуры идей Мабли здесь уже отчетливо очер- чены. Придавая законодательству Ликурга в Спарте черты идеального общественного порядка, Мабли в первую очередь выделяет уничтожение частной собственности на землю: «Ликург, желая граждан сделать достой- ными истинную вкушати вольность, учредил в имении их совершенное равенство; но он не остановился при новом земель разделе. Природа все- лила в лакедемонян без сомнения неодинаковые страсти; не тот же замы- сел в приращении своих наследств: и для того он опасался, чтобы сребро- любие не собрало поместья в единую руку (...) Ликург изгнал употреб- ление сребра и злата и пустил в обращение железную монету. Он учредил народные столы, где каждый гражданин принужден был непрестанный подавать пример воздержания и строгости» (II, 237)42. В основе политической концепции книги лежит идея народного сувере- нитета. Идея республики была выражена в переведенной Радищевым книге с неслыханной смелостью. Греция, «восхотев» «быть вольной», сбросила царей. «Тогда любовь к бесподданству стала отличающим греков качеством: даже царское имя им стало ненавистно и удрученный город мучителем был бы всей Греции поношением» (II, 232). Величие античного мира прямо связывается с господством республиканского строя: «Самодержавно управляемая Греция не произвела бы ни законов, ни художеств, ни добродетелей, вольностью и соревнованием в ней произращенных» (II, 232). Свобода — высшее благо, и «народ никогда по воле своей не оставляет свою независимость» (II, 318). Исполненный добродетели мир республик прямо противопоставляется монархическому рабству современности: «Мы не знаем, что такое есть 40 Entretiens de Phocion... A Paris, An II (1794). P. 26. 41 Радищев А. Н. Поли. собр. соч.: В 3 т. М.; Л., 1941. Т. 2. С. 276. В дальнейшем ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием римской цифрой тома и арабской — страницы. 42 Кстати, бесспорно, именно это имел в виду Радищев, когда иронически писал в «Путешествии...» о крестьянах, питавшихся за общим столом на поме- щечьем дворе: «По обыкновению лакедемоняне пировали вместе на господском дворе». Ясно, что Е. В. Приказчикова заблуждается, когда упорно истолковывает в своих работах это место как сравнение крепостных крестьян с греческими рабами: «Радищев недаром сравнивал этих крестьян с лакедемонянами и называл их узниками: они были на положении таких же говорящих орудий, как рабы в рабовладельческой системе» (История русской экономической мысли. М., 1955. Т. 1. Ч. 1. С. 638). Радищев, конечно, знал, что рабами в Спарте были илоты, а термин «лакедемоняне» означал лишь свободных граждан. Ср. употребление этих терминов в радищевском переводе Мабли (I, 238).
Мабли in покорение вольного народа. С тех пор, как монархия стала общее в Европе правление, где все подданные, а не граждане, и где разумы равно от сребролюбия и сладострастия изнемогают; то война и производится в землях к повиновению обыкших и защищаемых наемниками. Самые республики, нам принадлежащие, представляют токмо толпу мещан, прилепленных ко гражданским упражнениям: отчаяние не родит уже там чудес, и мы не найдем народов, предпочитающих разрушение свое потерянию своея вольности. Спартяне и афиняне хотели умереть сво- бодны» (II, 245). Для характеристики политических воззрений Мабли в такой же мере, как и для его социальных взглядов, показательна трактовка им законо- дательства Ликурга. В реформированной Ликургом Спарте, по Мабли, суверенная власть принадлежит народу: «Народному же телу отдал законодатель сей власть самодержавную, то есть право давать законы, учреждать мир или войну, и поставлять судей...» (II, 235). «Самодержавство, коим народ пользовался» (II, 236), сочетается с подчиненной ролью царей и сената. Первым оставлена «неограниченная как полководцам над войском власть», причем, будучи судьями, они «купно с сенатом» являются «токмо орудием или исполнителями законов» (II, 235), отдельные республики объединяются в федерацию, которую автор называет «слитком государств вольных и цветущих» (II, 295)43. • Однако изложенная смелая теория народной власти получила в книге Мабли характерное освещение. Она проникнута духом исторического пессимизма. Если для Радищева характерна вера в способность человека «противиться заблуждению» (I, 227), стремиться «всегда к прекрасному, величественному, высокому» (I, 215), с чем связана была вера в воз- можность достижения общественного порядка, обеспечивающего чело- веку счастье, то для Мабли господствующие в человеке в ущерб разуму страсти делают счастье фатально недосягаемым. Он говорит о «мрачном благополучии (так Радищев переводит «bonheur obscur». — Ю. Л.), для которого-то, вероятно, люди и сотворены» (II, 312). Неверие в способность разума восторжествовать над неразумием стра- стей заставляло Мабли и в «Размышлении о греческой истории...», как и в других произведениях, признавая, что народные интересы являются высшей задачей государства, в то же время подозрительно относиться к прямому народоправству. Осуждая демократический строй Афин, он спрашивал, не присваивался ли «через сие всемогущий сан толпе несмы- сленной, неосновательной, завидущей щастию богатых», не возникало ли «под именем демократии истинное безначальства?» (II, 251). Он считал, что «Солону надлежало бы умалить число частых народа собра- ний» (II, 252). Поэтому Мабли полагал, что лучшей государственной формой является правление мудрецов, проникнутых сознанием народных интересов. Так, Ликург учинил «Спартянам мудрое насилие, дабы преобразить их нравы и законы» (II, 317), «принудил лакедемонян быть мудрыми и счастли- выми» (II, 235). Мабли даже допускает не только насилие, но и обман, если они имеют целью народное благо. Фемистокл, «не могши возвести чернь до своих мыслей, убеждал ее властию; возбуждал ее веру; отверзал уста богов; и Грецию исполнил прорицаниями, способствующими его 43 Ср.: «Сто вольных и неподвластных городов составили наконец одну токмо союзную республику, коея мы во Швейцарии довольно сходственный видим образ» (Там же. С. 232).
112 Радищев и предприятиям» (II, 246). Такая позиция определила понимание инсти- тута эфоров в Спарте, излагаемое в книге. Надзор за исполнительной властью возлагается не на народное собрание, а на «ефоров, или надзи- рателей». «Им особливо препоручено было предохранять, чтобы Цари или Сенаторы не употребляли во зло исполнительную власть» (II, 235— 236). Это была уже фактически знакомая нам теория народных пред- ставителей, причем и в данной книге Мабли подчеркивал свои симпатии к «смешанному правлению», опасаясь неустойчивости «чистой демокра- тии». Такова была, в общих чертах, социально-политическая концепция книги, с которой Радищев познакомил своих читателей. Однако самым существенным является то, как оценивал сам переводчик положения переводимого им сочинения Мабли. Радищев снабдил текст шестью примечаниями. Идейное значение имеют из них лишь два, но зато изло- женная в них система воззрений весьма последовательна. Понимание этой системы невозможно без сопоставления их с другими высказыва- ниями Радищева по аналогичным вопросам. Если сравнить лейпцигские сочинения Ушакова, солидарность с которым Радищев печатно подтвер- дил много лет спустя, выписки и заметки Радищева 1780-х годов, оду «Вольность» и примечания к книге Мабли, то можно сделать вывод, что замечания переводчика к тексту Мабли неизбежно обусловлены всем ходом его мысли. Радищеву чуждо противопоставление страстей и разума. На всем протяжении его творчества мы не встретим колебаний в том, что, «по системе Гельвециевой», «разум идет чувствованиям в след, или ничто иное есть, как они» (III, 346). Чувства связывают человека с окружающей средой. «Люди зависят от обстоятельств, в коих они находятся», — писал Ушаков в Лейпциге (I, 191; перевод Радищева), «Разум исполнительный в человеке зависел всегда от жизненных потребностей», — много лет спустя, в Сибири, развивал ту же мысль Радищев (II, 64). Согласно радищевскому представлению о человеке, о его исконной антропологи- ческой основе — это «существо, всесилию и всеведению сопричастное» (II, 51), наделенное внешним «благолепием», стремящееся и к личному, и к общественному благу. Основанному на представлениях сенсуалисти- ческого материализма идеалу человеческой личности соответствовал и определенный общественный идеал. Человек рожден для счастья: «Дерзай желати своего блаженства и блажен будешь» (III, 29). Стремление человека к личному счастью не противостоит стремлению к нему других людей, ибо все они, живя в одинаковых условиях, подвергаясь одинако- вому воздействию среды, имеют сходные представления,^сходные потреб- ности и интересы. В свободном от угнетения обществе эгоистические стремления человека к личному счастью вместе с тем есть и граждан- ственное стремление к общему благу. «Доколе единомыслие в обществе царствовало, закон ничто иное был, как собственное каждого к пользе общей побуждение, ничто иное, как природное почти стремление испол- нять каждому свое желание; ибо каждой в особенности своей не инаго чего желал, как чего желали все...» (III, 29)44. Из этого проистекало убеждение в том, что личная польза человека совпадает с нравственными требованиями общества, и стремление связать материальный интерес с общественной моралью. «Всякое действие его [человека] во благе и во зле есть мздоимно», так как «причина к общежитию есть единственна, а именно собственная каждого польза» (III, 30). Другим следствием 44 Ср.: «Свою творю, творя всех волю» (курсив мой. — /О. Л.).
Мабли из изложенной системы являлось убеждение в том, что, заключая обще- ственный договор, человек сохраняет всю свободу естественного состоя- ния, поскольку его свобода, по Радищеву, не имеет (в отличие от того, как полагал Руссо) антиобщественного характера. «Закон положитель- ный, — писал Радищев в «Опыте о законодавстве», — не истребляет, не долженствует истреблять и немощен всегда истребить закона есте- ственного» (III, 10). «Гражданин, — писал Радищев в «Путешествии...», — становясь граж- данином, не перестает быть человеком» (III, 47)45. Из подобного понимания характера общества закономерно вытекало и представление о «естественном» государственном порядке. Цель госу- дарства — счастье граждан: «Государство есть великая махина, коея цель есть блаженство граждан» (III, 5). Радищевское понимание природы человека заставляет его верить в народную массу, поэтому идея прямого и непосредственного народовластия находит в нем естественного защит- ника: «Собрание граждан именуется народом; соборная народом власть есть власть первоначальная, а потому власть вышшая...». Исполнительная власть, которую «вверяет народ единому или многим», находится под его прямым и непосредственным контролем. «Худое власти народной употребление есть преступление» (III, 10). Подобный идеал политического порядка отличается от представительной системы Мабли и по непосред- ственным государственным формам, и по теоретическим установкам. Не случайно Мабли с раздражением говорил о развитии искусства красно- речия в Афинах. Из-за права «всякому пятидесяти лет гражданину речь держать в народном собрании» «витийство приобрело сан власть сената превышающий», что «судейскую мудрость покоряло своевольству народа» (II, 252). Радищев же с удовлетворением отмечает летописные сведения о древнерусском красноречии как историческое свидетельство распро- странения в Древней Руси демократических форм правления. Выписав указание на то, что «Воробей посадник (...) бе вельми сладкоречив (...) иде на торжище и паче всех увеща», — он делает вывод: «Из сего видно, что красноречие тогда было почитаемо и народныя собрания во употреб- лении» (III, 34). Ясно, что замена прямого народовластия представительством — излюб- ленная идея Мабли — не встретила у Радищева сочувствия. Это вырази- лось в пояснительном примечании к слову «ефоры». Характер приме- чания заставляет предположить, что Радищев имел в виду и концепцию Мабли, и уточнение ее в аналогичном примечании Курбатова. Если Мабли в характеристике эфоров подчеркивал «между различными властьми равновесие», вследствие чего, с одной стороны, «самодержавство, коим народ пользовался», было гарантией от узурпации власти царями и сена- том, с другой же стороны, «димократическая правления часть всегда бывала безсильна и утесненно судейскою властию, сколь скоро она свою власть во зло употребить хотела» (II, 236), то концепция Курбатова уточняет эту характеристику в духе идей Руссо о народном суверенитете. 45 В этом отношении даже Пнин стоял на позиции, отличной от радищевской. Полемизируя с якобинской конституцией, он писал: «Права человека согласуются ли сколько-нибудь с правами гражданина. Всякой человек может сделаться гражданином, но гражданин не может уже сделаться человеком (...). Из сего ясно видеть можно, сколь мнимые права человека противоположны правам граж- данина» (Пнин И. Опыт о просвещении относительно к России. Спб., 1804. С. 24—25). 8 Ю. М. Лотман
114 Радищев и Однако и Мабли, и его русский переводчик положительно относятся к институту эфоров, видя в нем средство защиты народных интересов. Точка зрения Радищева была, как мы видели, иной. Сторонник непо- средственного народовластия, глубоко веривший в творческие возмож- ности народа, Радищев критически относится к созданию политического института, подменяющего народное собрание. Он осуждает то, что «ефоры не имели положенных пределов своея власти». Представление об ефорах как защитниках «самодержавия народа» — основной тезис и Мабли, и Курбатова — также берется Радищевым под сомнение. «Учреждение ефоров, — пишет он, — можно почесть средством, употребленным к восстановлению тишины и спокойствия» (II, 235). Достаточно вспомнить отношение Радищева к терминам «мир и тишина», чтобы понять, что защитники их для него не могли быть стражами народных интересов. В оде «Вольность» (в составе главы «Тверь») он писал: «В мире и тишине суеверие священное и политическое, подкрепляя друг друга союзно общество гнетут» (I, 357). В другом месте «Путешествия...»: «Оно (мучительство. — Ю. Л.)> про- поведуя всегда мир и тишину, заключает засыпляемых лестию в оковы. Боится оно даже посторонния тревоги (I, 299; курсив мой. — /О. Л.)46. Можно было бы привести и ряд других примеров. Таким образом, примечание Радищева к слову «ефоры» представляет справку не столько фактическую, обнаруживающую его «осведомленность в столь специальном вопросе греческой истории» (II, 410), сколько формулу, вытекающую из иного понимания им представительного прав- ления. * Второе значительное из примечаний Радищева к книге Мабли посвя- щено толкованию понятия «самодержавство». Цитация и комментиро- вание его весьма часто встречаются в радищевской литературе. Иссле- дователи обращали уже внимание на то, что содержание этого текста находится в известной зависимости от трактата Ж.-Ж. Руссо «Об обще- ственном договоре». Следует иметь в виду, что сам по себе этот факт весьма примечателен. Появившийся в 1762 г. труд Руссо оставался еще произведением, сравнительно мало популярным. Свою известность и значение программного политического документа он приобрел значи- тельно позже — в годы революции. Ссылаясь на данные Морне, согласно которым в каталогах частных дореволюционных библиотек Франции последнему удалось обнаружить 126 указаний на наличие «Новой Элоизы» (на наличие сочинений Вольтера — 178 указаний) и лишь одно упоми- нание «Об общественном договоре», академик В. П. Долгий отмечает: «В предреволюционное время в публицистике мало ссылок на Руссо как на политического мыслителя»47. Однако значение примечания о 46 Ср.: «Нужно обращать менее внимания на внешнюю тишину и более на благосостояние целых наций (...). Бунты, гражданские войны сильно пугают глав государства, но не они являются причиной истинных несчастий народов (...). Процветанию людей в действительности помогает гораздо больше свобода, а не мир» (Руссо Ж.-Ж. Об общественном договоре. М.; Л., 1938. С. 73—74). 47 Волгин В. П. Социальные и политические идеи во Франции перед револю- цией (1748—1789). М.; Л., 1940. С. 131. Ссылка на статью Морне в «Revue d'histoire litteraire» (1910. Т. 17. Juillet — septembre). Следует иметь в виду, что, как указывает сам Морне, показательность приводимых цифр снижается тем, что они дают в основном сведения о читателе, принадлежащем к социальным верхам и имевшем возможность создавать собственные обширные библиотеки, а не отражают вкуса демократических кругов.
Мабли 115 «самодержавстве» не ограничивается изложением демократической тео- рии народного суверенитета и общественного договора. Несмотря на краткость, оно содержит элементы, отражающие своеобразие позиции Радищева. Это — высказывания о размерах прав общества в наказании преступников и о праве народа судить государя. Тематически это связы- вает примечание с сочинениями Ушакова, одой «Вольность» и черновыми набросками Радищева. С последними имеются и текстуальные совпадения. Без сопоставления с этими произведениями своеобразие примечания не может быть до конца понято. Теория неделимости и неотчуждаемости народного суверенитета и вытекающее из нее требование прямого народоправства обусловили мысль о том, что только малые государства способны иметь демокра- тический строй48. Гарантией выполнения правительством общей воли являлась возмож- ность ее непосредственного изъявления. Таким образом, хотя система Руссо и подразумевала возможность вооруженного сопротивления народа воле узурпатора, но последнее входило в нее как отклонение от нормы, естественный же порядок государственной жизни протекал мирно. Сис- тема воззрений Радищева уже в первый период творчества сложилась иначе. Идея общего народного собрания, веча, свободно приглашающего и изгоняющего князей, была свойственна его политическому мышлению. Она определила интерес писателя к вечевым республикам Древней Руси. Однако Радищев понимал утопичность лозунга федерации применительно к современности. Высказав его в оде «Вольность», Радищев более к нему не возвращался, а в заметке «Монтескиу и Руссо» подверг эту идею резкой критике. Но уже в той же оде «Вольность» им была развер- нута и иная система воззрений, детали которой помогают нам восста- новить черновые наброски юридических сочинений Радищева: «В России суть два главных члена общества: государь и народ» (III, 15). Народ — суверен: «Соборная народа власть есть власть первоначальная, а потому власть высшая». Поскольку «употребления народу самому своея власти в малом обществе есть трудно, а в большом невозможно» (III, 10), он образует правительство из «единого или многих». Если для Руссо зако- нодателем может быть только суверен, т. е. народ, собранный на пло- щади49, то у Радищева «употребитель народной власти (т. е. исполни- тельная власть, правительство. — Ю. Л.) дает законы». В таком пони- мании закон может предписывать волю лишь отдельным гражданам, а не всему народу, который всегда выше законодателя: «Законы есть предписание вышшия власти для последования единственнаго; ибо собор- ному деянию народа власть, народом постановленная, хотя всего превыше, не может назначить ни пути, ни предела» (III, 10—11). Правительство — только «употребитель» народной власти. В этом отношении понимание Радищева близко к Руссо, считавшему, что «хранители исполнительной власти являются не господами народа, а его чиновниками», и при соблю- 48 Ср.: «Суверену отныне возможно сохранить свои права лишь в том случае, если гражданская община очень мала» (Руссо Ж.-Ж. Об общественном дого- воре. С. 84). 49 Ср.: «Суверен может действовать, лишь когда народ собран» (Руссо Ж.-Ж. Об общественном договоре. С. 78).
116 Радищев и дении этого условия «даже монархия становится республикой»50. Крите- рием исполнения государем своих обязанностей является счастье отдель- ного гражданина. Поскольку (здесь Радищев расходится с Руссо) эгоизм отдельного человека должен совпадать в справедливом обществе с обще- народными интересами и является основой морали, то государство, созданное как орудие общей пользы, не может посягать на счастье даже одного из граждан: «Отьявый единое из сих нрав (имение, честь, воль- ность или жизнь. — Ю. Л.) у гражданина, государь нарушает перво- начальное условие и теряет, имея скиптр в руках, право ко престолу» (III, 15). Единичный случай угнетения есть свидетельство искаженности всего государственного порядка. Радищев выписал «мнение судии Гольма»: «Если человек заключается властию не законною, то сие есть достаточная причина всем для принятия его в защиту (...). Когда свобода подданного нарушается, то сие есть вызов на защиту ко всем английским подданным» (III, 44). Уничтожение несправедливой власти мыслится Радищевым как революционный акт, венцом которого является суд народа-суверена над мятежником-царем: Преступник власти, мною данной! Вещай, злодей, мною венчанной, Против меня восстать как смел? (I, 5) Народная революция и суд над царем утверждаются как своеобразный государственный институт, проявление народного сувере- нитета. В примечании к тексту Мабли читаем: «Неправосудие государя дает народу, его судии, тоже и более над ним право, какое ему дает закон над преступниками» (II, 282). «Худое власти народной употребление есть преступление величайшее, но судить о нем может только народ в соборном своем лице», — писал Радищев в юридических набросках (III, 10). Суд над царем мыслится как общенародный акт (ср.: «На вече весь народ течет»). Таким образом, государственная система, созда- ваемая Радищевым, не только включала, как это было у Руссо, потен- циальную возможность революционных выводов, но и прямо узаконивала народную революцию в качестве гаранта политической справедливости. Мы не имеем достаточных материалов, чтобы судить, насколько эта система воззрений оформилась в период работы над переводом Мабли, но основное звено — суд над царем — в примечаниях уже присутствует. Таким образом, примечание оказывается связанным с целостной и в высшей степени интересной концепцией государственной власти, в которой стражем народного суверенитета оказывалась не возможность одновре- менного сбора народа на голосование, а готовность его к вооруженному восстанию против забывшего свои обязанности правительства. Книга, которую перевел Радищев, содержала в основном политическую концепцию Мабли, и если сам перевод указывал на определенную степень солидарности переводчика с автором, то примечания определены были, как мы видели, принципиальным расхождением по ряду вопросов. 50 Руссо Ж.-Ж. Указ. соч. С. 86 и 33. На аналогичную, по'сути дела наивно- крестьянскую, точку зрения ориентировался Чернышевский, когда в листовке «Барским крестьянам...» писал о политическом порядке, при котором «царь», значит для всего народа староста, и народ-то, значит, над этим старостой, над царем-то, начальствует». И дальше: «А то и при царе тоже можно хорошо жить» (...). Только, значит, с тем, чтобы царь во всем народу послушанье оказывал и без народа ничего сделать не смел...» (Чернышевский Н. Г. Поли. собр. соч.: В 15 т. М., 1953. Т. 16 (доп.). С. 951).
Мабли 117 Однако наиболее интересную часть воззрений Мабли составляют его социальные теории. Для разбираемой темы представляет интерес вопрос: в какой мере Радищев был в них осведомлен и как к ним относился. Одним из ярких эпизодов идейной жизни Франции конца 1860-х гг. была развернувшаяся полемика между Мабли и физиократами. Сочинения физиократов были, бесспорно, хорошо известны внима- тельно следившему за экономической литературой Радищеву. В «Записке о податях Петербургской губернии» читаем: «О, вы, гордящиеся наукою вашею в способах обогатить земледелателя! Вы, мнящие во время, когда благодетельная природа, сожимающая сосцы свои, дает вместо класов, мучным соком упоенных, куколь и (пробел в рукописи) когда, измолачивая из снопа своего вместо зерен плеву и мякину, содрогаешься, что можно опустелыя жилы питательного сока наполнить вместо благо- детельного мучного раствора тем, что назначил скоту своему в снеде! Устыдитесь своего изобретения, возгнушайтесь, когда костистая лапа глада тягчит рамена земледельца, помышлять о прибытке. Дайте ему работу, но с работою и плату! Тогда он иметь будет пищу, тогда дом его согреется, тогда птенцы его не погибнут от наготы или худыя пищи» (III, 105). Чтобы понять смысл приведенного отрывка, необходимо установить, кого Радищев имеет в виду. Прежде всего, очевидно, объектом обличения являются некие теоретики-экономисты, занимающиеся вопросами земле- делия и стремящиеся обосновать использование трудного положения наемных рабочих для снижения получаемой ими платы. (Из контекста ясно, что речь идет о крестьянах, вынужденных в случае голода идти работать по найму.) Здесь же Радищев «для прокормления поселян в годы худого урожая» предлагает учредить общественные работы51. При- веденные наблюдения дают возможность выдвинуть некоторые предполо- жения об адресате. Острота социальных противоречий во Франции второй половины XVIII в. позволила физиократам сделать ряд глубоких экономических наблюде- ний. Вместе с тем физиократы не только раскрывали законы нарождаю- щегося буржуазного порядка, но и стремились оправдать их как «есте- ственные». Это особенно ярко проявилось в разработке философами- «экономистами» вопроса оплаты наемного труда. Еще Кене отметил влияние конкуренции на понижение платы работнику в сельском хозяй- стве, в результате чего «чистый продукт» переходит в руки землевла- дельца. Детально это явление было освещено и теоретически оправдано в сочинениях Тюрго. «Простой работник, — писал Тюрго, — кроме своих рук и умения, не имеет ничего, пока ему не удастся продать кому-либо свой труд. Он его продаст более или менее дорого. Но эта цена, более или менее высокая, не зависит от него одного; она определяется согла- шением, которое рабочий заключает с теми, кто оплачивает его работу. 51 Последняя четверть XVIII в. во Франции, как и в России, отмечена целой полосой тяжелых голодных лет. Голод был социальным явлением и свидетель- ствовал о кризисе системы феодального землевладения. В этих условиях проблема борьбы с обнищанием крестьян, с последствиями неурожаев приобретала особую остроту. Физиократы откликнулись на нее идеей общественных мастерских (ateliers decharite). Тюрго удалось добиться от короля эдикта 2 мая 1775 г. о мерах оказа- ния помощи неимущим, «предоставляя им работу (en leur offrant du travail)». Однако, как указал еще Чернышевский, сама идея заботы о благосостоянии работника находилась в противоречии со всем духом учения физиократов, и предлагаемые ими мастерские сулили народу только эксплуатацию.
118 Радищев и Этот последний ему платит как можно дешевле, а так как он имеет выбор из большого числа рабочих, то он и предпочи/гает тех, кто работает за более дешевую плату. Работники же завистью одного к другому принуждены понижать цену. Во всех родах работ должно происходить и происходит на самом деле то, что плата работнику ограничивается тем, что ему необходимо для поддержания существования»52. Предлагаемые Радищевым общественные работы противоположны «ateliers de charite» — работники в них не средство, а цель. Если принять предположение (а с известной долей осторожности это можно сделать), что в приведенном отрывке Радищев имел в виду Тюрго, то раскроется резкая противоположность позиций. Радищев выступает с позиции защитника народных интересов. Вместе с тем характерно, что раскрытый Тюрго объективный закон буржуазного общества рассматривается Радищевым лишь как злонамеренная выдумка в ущерб интересам трудового человека. Отрицательно настроенный по отношению к учению физиократов, в условиях оживления внимания к проблемам экономики и производи- тельности хозяйства, характерного для 1770—1780-х гг. (такие события, как приезд в Россию Мерсье де ла Ривьера, еще более подогревали общественное внимание к трудам учеников Кене), Радищев вряд ли мог пройти мимо появившейся в 1768 г. полемической книги Мабли «Сомнения, предложенные философам-экономистам по поводу естественного и необхо- димого порядка политических обществ». В этой книге критика собственнического общества и социалистические взгляды Мабли проявились с полнотой и блеском. Мабли называет основанный на собственности «естественный порядок» физиократов про- тивоестественным. «Я не могу отказаться от приятной мысли обобщен- ности имуществ», — говорит он. Мабли указывает на то, что в собствен- ническом обществе люди делятся на непримиримо враждебные классы. Однако Радищева привлекала особенно одна сторона полемики француз- ского утописта с физиократами. Последние, считая, что национальное богатство создается земледелием, требовали устранения какого-либо вмешательства в дела собственников. Конкуренция и «естественный ход» экономического развития сами научат земледельцев искусству полу- чения наибольших урожаев, от чего и зависит благоденствие нации. Мабли тоже являлся сторонником процветания земледелия: «Люди не имеют другого истинного богатства, кроме продуктов земли»53. Считая, что торговля развращает нравы, он даже на гербе возникающих в Америке Штатов не желал бы видеть корабль. «Подумайте, — писал он, — что для вас он будет ящиком Пандоры»54. Однако сам подход к общественным вопросам у Мабли резко отличается от подхода физиократов. Он отказы- вается считать целью общества получение наибольшего количества про- дуктов земледелия. Он пишет: «Может быть.скажут, что задачей, целью, предназначением общества является обработка земли. Нет, сударь, обще- ственные установления не затем были созданы, что человек животное, 52 Turgot. Oeuvres. Paris, 1808. Т. 5. P. 7—8. Радищев, вероятно, был знаком с первым изданием, осуществленным в 1782 г. в Филадельфии Дюпон де Немуром. Интересовавшийся событиями в Америке и следивший за экономической литера- турой, Радищев не мог пропустить подобного издания. Цитата извлечена из «Записки о податях Петербургской губернии», создававшейся в 1786—1788 гг. 53 Mably. Collection complete... T. 8. Р. 386. 54 Ibid. P. 391.
Мабли 119 которое следует насыщать, но потому, что он разумен и чувствителен». Дело не в богатых урожаях, а в общественной справедливости: «Нет, сударь, при том состоянии, до которого земельная собственность довела людей, совершенно неверно, будто вся политика должна состоять в увеличении «свободного дохода», в том, чтобы учреждать лишь прямые налоги на земли,и в религиозном преклонении перед землями, необхо- димыми для выращивания хлебов. Надо, конечно, иметь хорошие урожаи, но сперва надо иметь отличных граждан»55. Теория физиократов была глубоко противоположна идеям Радищева. Для него на первом плане стояли интересы живой человеческой личности: «Гражданин, в каком бы состоянии небо родиться ему ни сулило, есть и пребудет всегда человек; а доколе он человек, право природы, яко обильный источник благ, в нем не изсякнет никогда» (I, 279). Стремление оценить государственные действия с точки зрения «малой дробинки», живого человека, отнюдь не было проповедью индивидуализма — оно означало защиту интересов утесняемого народа56. Не случайно, как мы уже отмечали, отдельный случай угнетения, по Радищеву, — основание для всеобщего восстания. Понятно, что воззрения физиократов, забыв- ших, по меткой характеристике Чернышевского, «что цифры в его [Кене] итогах представляют людей»57, стремившихся заслонить интересы народа «естественным» («противоестественным», по замечанию Мабли) процес- сом развития собственности, оправдать угнетение народа ростом обще- ственного богатства, не могли вызвать у Радищева никакого сочувствия. Есть основания полагать (хотя, конечно, возможно и случайное совпа- дение формул), что в критике физиократов Радищев учитывал «Сомне- ния...» Мабли. Радищев не ставил своей целью всестороннее критическое рассмотрение учения физиократов. Его интересовали те вопросы, которые были актуальны для русских условий. В связи с этим перед ним вставал вопрос, о чем должен заботиться теоретик-экономист: об одном лишь увеличении плодов земледелия или об улучшении положения народа. В этом аспекте критика Мабли могла показаться ему особенно интересной. Как и Мабли, Радищев требует сосредоточить внимание не только на увеличении урожая, но и на справедливом его распределении. Его не удовлетворяет забота об агротехнике, приводящая к увеличению эксплуатации: «С умножением роскоши, с познанием правил и выгод земледелия (...) жребий их [крестьян] становится тягостнее» (III, 118; курсив мой. — Ю. Л.)58. 55 Mably. Collection complete... Т. 11. Р. 26, 29. Ср.: Мабли Г.-Б. Избр. произве- дения. М.; Л., 1950. С. 187 и 190. 56 Ср. ответ Герцена на утверждение Огарева в письме 1841 г. что «частный случай не может навести уныние на общее». «Частный случай! Конечно, все, что случается не с целым племенем, ^.ожно назвать частным случаем, но, я думаю, что есть повыше точка зрения, с которой землетрясение Лиссабона — частный случай, на который надобно смотреть сложа руки, а приказ Геслера Телю стрелять в яблоко, касавшийся только двух индивидов, — самое возмутительное действие для всего человечества» (Герцен Л. И. Полн. собр. соч. и писем: В 22 т. / Под ред. М. К. Лемке. Пг., 1919. С. 415). Ср. также мысль Добролюбова о том, что все сложные общественные вопросы можно свести к формуле: «Человек и его счастье» (Добролюбов Н. А. Полн. собр. соч.: В 6 т. Л., 1935. Т. 2. С. 234). 57 Чернышевский Н. Г. Полн. собр. соч. М., 1950. Т. 5. С. 296. 58 В данном контексте характерен выпад против роскоши, т. е. имущественного неравенства.
120 Радищев и Попытки приспособить идеи физиократов к русской крепостнической действительности шли именно по линии пропаганды рационализации помещичьего хозяйства. Именно поэтому сторонников теории урожая как источника национального богатства, равнодушных к судьбам непо- средственного производителя, Радищев и смог полемически приравнивать к помещикам-крепостникам. В «Путешествии...» он писал: «Блаженно (государство. — Ю. Л.) кажется, когда нивы в нем не пустеют» (I, 315). Чтобы понять, кого имеет Радищев в виду, достаточно сопоставить это место с «Сомнениями...» Мабли: «Когда у экономиста спрашивали, какой народ самый счастливый, он отвечал: "тот, у которого поля лучше всего обработаны". Какое государство самое могущественное? -- "То, которое способно извлечь наибольший доход из своих земель"»59. Зако- номерно, что сторонники подобного взгляда поставлены Радищевым рядом с защитниками «тишины и устройства», которые для него <=• наем- ники мучительства». В случае, когда народ угнетен, страна, обильная урожаями, оказы- вается для Радищева «опустошенной»: «И мы страну опустошения назовем блаженною для того, что поля ея непоросли тернием и нивы их обилуют произращениями разновидными. Назовем блаженною страною, где сто гордых граждан утопают в роскоши, а тысящи неимеют надежного пропитания, ни собственного от зноя и мраза укрова» (I, 317). Вопрос о производительности сельского хозяйства оказывается для Радищева связанным со справедливым распределением, с интересами «кормильца тощеты» всего общества» — крестьянина: «Или блаженство граждан в том почитаем, чтоб полны были хлеба наши житницы, а желудки пусты?» (I, 326). Однако при общем сходстве позиций Мабли и Радищева в данном вопросе необходимо учитывать и отличие. Мабли, а «.-нети чески пропове- дующий добродетельную бедность, вообще осуждае» стремления к уве- личению общественного богатства. Для Радищева'же зло -- в неспра- ведливости распределения, а само по себе богатство, если оно не основано на угнетении, является наградой труда и осуждения не встречает Идея ограничения человеческих потребностей Радищеву чу?»«дас". Указанное отличие имело частный характер и пмтекало из более существенных расхождений. Основным из них бы по °тн'Ч1тение к частной собственности. Данный вопрос тем более интересен, что он позволяет судить об отношении Радищева к самому существенному в на< ледии Мабли — его коммунистической теории. Радищев многократно заявлял себя сторонником частной соб*твен- ности, «которая первым положительным законом почесться может * (III, 13). В главе «Хотилов», как одно из условий <оцип тьмой гармонии, указывается: «Межа, отделяющая гражданина r его вла гении от другого, глубока, и всеми зрима, и всеми свято почитаема» (I, J1V) Однак" само понимание собственности Радищевым весьма своеобразно. Она. для 59 Мабли Г.-Б. Избр. произведения. С. 168. 60 В «Рассуждении о человеке и его способностям» - 'тагье, возможно, написанной Радищевым или, во всяком случае, автором, !»«■ едящимся под его влиянием, читаем: «Худо рассматривали человека, когда дуч»чи, чго для учинения счастливым должно приучить его к бедности. Правда, что навык к бедности умаляет количество наших несчастий, но, огъемтя больше v нас удовольствий, нежели печалей, доводит человека скорее к нечувствительности, нежели к бла- женству» (Беседующий гражданин. Спб., 17Я9. Ч. 3. С. 124)
Мабли 121 Радищева, совпадает с понятием сферы приложения и плодов личного труда В этом отношении на той же позиции стоял и Пнин, писавший: «Человек приобретает справедливые права на все те вещи, которые дабы соделаться таковыми, каковыми они суть, требовали употребления личных его способностей. Его работа сливает его так сказать с вещью, которую брал он на себя труд образовать, усовершенствовать, сделать полезною»ы. Присвоение продукта чужого труда является не собственностью, а гра- бежом. В этом смысле душевладелец и землевладелец собственником не признается. Он — «общественный тать», и «богатство сего кровопийца ему не принадлежит. Оно нажито грабежом, и заслуживает строгого в законе наказания» (I, 326). Это же определяет и отрицательное отношение Радищева к купечеству как сословию, непосредственно не производящему жизненных благ (Карп Дементьич в главе «Новгород»). Характеризуя подобную точку зрения, Г. В. Плеханов писал: «Предметы составляют собственность тех, кто произвел их своим трудом. Это, как видите, вовсе капиталистическое понятие о собственности. В развитом капиталистиче- ском обществе собственность есть, по меткому выражению Лассаля, чужееть (Eigenthum ist Fremdenthum), так как доход богатого создается не его собственным, а чужим трудом, трудом наемных рабочих. Но в том обществе, в котором отношения производства еще не стали господ- ствующими, главным основанием собственности служит труд собствен- ника. И потому ее с убеждением и жаром защищают люди, дорожащие интересами трудящейся массы»62. Радищевская апология собственности имеет характер прямого требования полной ликвидации помещичьей собственности. Позиция защитника непосредственного производителя обусловила отрицательное отношение Радищева к наемному труду кре- стьянина на чужой земле, что, по его мнению, не отличается от крепостни- чества. Он требует: Златая жатва, чтоб бесслезна Была оратаю полезна. Этому идеалу противопоставляется труд батрака («бразды своей я не наемник») и принудительный труд крепостного («на пажитях своих не пленник»)***. Считая, что размер земельного участка в руках крестьянина должен соответствовать возможностям личной обработки, Радищев допускает изменяемость этих возможностей в зависимости от болезней, возраста и т. д.: «Младенцу или старцу, расслабленному, немощному и нерадивому, удел будет бесполезен» (I, 314—315). Эт^о может вызвать концентрацию земли в одних руках,нарушить важнейшие условия спра- ведливого общественного порядка — «равенство в имуществах», которое «отъемлют корень даже гражданских несогласий» (I, 312). Проблема имущественного неравенства волновала русских студентов еще в Лейп- циге. Ф. В. Ушаков полагал, что «опыты всех веков и настоящее Госу- 61 Пнин И. Опыт о просвещении относительно к России. Спб., 1804. С. 13—14. 62 Плеханов Г. В. История русской общественной мысли. М.; Л., 1925. Кн. 3. С. 10—11. 63 Курсив мой. — Ю. Л. Ср. в статье «Рассуждение о человеке и его способ- ностях* {Беседующий гражданин. 1789. Ч. 3. Октябрь): «Простой народ, сие множество людей, которое во всех 'государствах переносит трудные работы и тягости общественные, бывает ли счастлив в тех государствах, где следствия войн и несовершенства правительств ввергнули оный в рабство или в тех правле- ниях, ^де успехи роскоши и правительство ввели оный в работу» {Радищев А. Н.\ Статьи и материалы. Л., 1950. С. 122).
122 Радищев и дарств состояние доказывают невозможность равенства имений» (I, 194). Видимо, в связи с этой проблемой внимание Радищева привлекли еже- годные переделы земли у крестьян. Он отмечал, что «казенные крестьяне» «по мирским приговорам» совершают «разделение земель между собою», да и помещичьи, если находятся на оброке, т. е. имеют минимальную возможность самим устанавливать характер землепользования, «землю между собою делят по тяглам», «и нередко бывает, а особливо с умно- жением душ, что делают новый земель раздел» (III, 130). Приведенные высказывания Радищева нашли в исследовательской литературе противоречивые оценки64. Пояснить точку зрения Радищева может заметка «Годовой раздел земли у крестьян», в которой находим: «Кто бы мог помыслить в наше время, что в России совершается то, чего искали в древности наилучшия законодатели, о чем новейшия помышляют, от чего зависит та отменная любовь к своему жилищу россиискаго земледельца» (III, 132). Для уяснения смысла приведенных отрывков важно определить, о каких древних и новых законодателях идет в них речь. «Новейший законодатель», — бесспорно, Мабли. В книге «Законодательство, или Принципы законов» Мабли доказывал, что любое справедливое распре- деление земельной собственности неизбежно приведет к концентрации ее в одних руках, и, отрицая возможность периодических переделов, выдвигал коммунистические требования общественного владения землей. Он писал: «...с какой бы степенью равенства ни был произведен дележ земли, невозможно, чтобы в государстве не образовались вскоре богатые и бедные граждане; и это неравенство имуществ необходимо породит неравенство условий. Такова неизбежная судьба, так как было бы безумием простирать законы до того, чтобы повелевать гражданам иметь одинаковый ум, одинаковое искусство, одинаковую охоту к работе и одинаковое число детей. Итак, земли уродят больше в одних руках и меньше в других, и при равенстве в дележе (земли. — Ю. Л.) возникнет вскоре неравенство в имуществе. Предоставьте времени собрать или разделить передаваемые имущества и наследства, обождите третьего поколения, и я вам отвечаю, что вы не найдете более равенства в вашей республике. Но, может быть, закон прикажет совершать каждые сто лет новый раздел земли? В этом случае, я вас предупреждаю, лекарство будет хуже, чем болезнь. В конце каждого века никто не будет заботиться об обработке земли, поскольку не будет иметь надежды ее сохранить. Повсюду образуются заговоры и партии, и вместо того, чтобы исправить государство, вы его погубите»65. В качестве лекарства предлагается (со ссылкой на Ликурга, которого Радищев и имеет в виду, говоря о «наилучших законодателях» древности) ликвидация земельной собствен- ности. Размышления Мабли о невозможности земельных переделов и природе собственности были связаны с дискуссией по этому поводу, о ходе которой Радищев был бесспорно, осведомлен. В «Размышлении о создании и распределении бь*атства» Тюрго, развивая точку зрения °4 Шапиро А. И. Записки о петербургской губернии А. Н. Радищева // Ист. архив. М.; Л., 1950. № 5. С. 208; Приказчикова Е. Экономические взгляды А. Н. Радищева. М.; Л., 1949. С. 86; а также: История русской экономической мысли. М., 1953. Т. 1.С. 643—645. 65 Mably. Collection complete... Т. 9. Р. 65—66. Ср.: Мабли Г.-Б. Избр. произве- дения. С. 89—90. Радищев, вероятно, пользовался изданием: Mably. De la legisla- tion, ou principes des loix. A Amsterdam et a Leipzig, 1777. P. 51.
Мабли 123 физиократов, также признавал трудовое происхождение земельной собственности. Он писал: «Первые собственники занимали сначала, как было уже сказано, столько земель, сколько их силы и силы их семьи позволяли им обработать»66. В дальнейшем же, как доказывал Тюрго, привлекая те же самые аргументы, что и Мабли (леность одних и трудо- любие других, разность почвы, способностей, количество членов семьи), земля должна была неизбежно сконцентрироваться в руках немногих. Передел земли невозможен. Но выводы, которые делает Тюрго, прямо противоположны коммунистическим идеалам Мабли. Для последнего они служили основой требования уничтожить всякую собственность на землю. Тюрго же ими обосновывал неравенство как неизбежный результат «естественного» развития. Какова же позиция Радищева? Ему глубоко чуждо стремление физио- кратов представить порядок, основанный на имущественном неравенстве, как «естественный». Однако характер внутренних противоречий России, обусловивший систему воззрений Радищева, делал для него недопусти- мыми и коммунистические идеалы Мабли. Заметка «Годовой раздел земли у крестьян» фактически оспаривает весь ход мысли Мабли и имеет целью доказать, что трудовая частная собственность возможна. Таким образом, интерес Радищева к общинному землепользованию был продиктован стремлением оправдать крестьянский идеал работы на своей земле (недаром, работая над «Русской Правдой» по тексту Татищева, он выписал: «А иже межу переорет (...) — 12 гр.», и заметил: «Из сего видно, что земля была собственность»). Однако идея переделов земли вносила существенные поправки в само понятие собственности, подчеркивая ее трудовой характер. Общество сохраняет за собой право вмешиваться в дела собственника (этого физиократы ни за что бы не одобрили), если его собственность может послужить основой угнетения. Позиция Радищева, отличная от утопи- ческого коммунизма Мабли, близка к теориям мелкобуржуазных уравни- телей XVIII в. (прежде всего, Руссо) и отражает интересы русского крепостного крестьянства XVIII в. В этом отношении любопытны коле- бания Радищева, то признающего собственность основой общественного союза и явно с осуждением относящегося к тому, что казенные крестьяне землю имеют только на употребление67, то восклицающего в выражениях, очень близких к знаменитому началу второй части «О причинах неравен- ства» Руссо: «Как скоро сказал человек: сия пядень земли моя! он при- гвоздил себя к земле и отверз путь зверообразному самовластию, когда человек повелевает человеком» (II, 64). Рассмотренные нами идейные связи Радищева и Мабли представляют сравнительно частную тему в изучении мировоззрения писателя-револю- ционера; она позволяет, однако, как мы видели, выявить весьма суще- ственные стороны его идеологической позиции. 1958 66 Turgot A. R. Reflexions sur la formation et la distribution des richesses (напи- сано в 1766 г.), ср.: Тюрго (1727—1781). Размышления о создании и распреде- лении богатств: Ценности и деньги / Пер. и доп. проф. А. Н. Миклашевского // Учен. зап. имп. Юрьев, ун-та. 1906. № 1. С. 7 (отд. пагинация). 67 «Можно ли сие назвать собственностью?» — иронически спрашивает Радищев (III, 130).
124 Из комментариев к «Путешествию Из комментариев к «Путешествию из Петербурга в Москву» «Путешествие из Петербурга в Москву» комментировалось неоднократно1. Проделанная в этом направлении работа прояснила многие скрытые смыслы произведения Радищева. Однако нельзя не отметить, что полного научного комментария к тексту «Путешествия...» все еще не имеется. И многочисленные бытовые реалии, и не оговоренные Радищевым прямо, но понятные современникам цитаты и реминисценции, обильно встре- чающиеся в тексте книги, все еще остаются нераскрытыми. Вопрос этот шире, чем потребность объяснить то или иное темное место «Путе- шествия...», — в результате перед нами не раскрывается до конца мир Радищева. Мы все еще не можем составить исчерпывающий список книг и авторов, которые находились в поле его зрения. А в этом кругу мы не можем точно, а не «на глазок» сказать, чьи имена ему чаще приходили на перо, на чьи авторитеты он любил ссылаться, какие тексты цитировал наизусть, а что по книгам, когда пользовался подлинниками иностранных произве- дений, а когда — переводами. Настоящая статья не может претендовать на решение этой задачи. Цель ее — лишь привлечь внимание к некоторым нераскрытым цитатам и реминисценциям в тексте «Путешествия...». В ранних редакциях главы «Крестьцы» после слов: «...отравлять и резать людей, не своими всегда боярскими руками но посредством лап своих любимцев» — следовало: «...и отходя от века сего дает в наследие внукам твоим село, зовомое село крови»2. Место это комментировалось лишь Л. И. Кулаковой и В. А. Западовым, которые название села сочли изобретением Радищева и пояснили его следующим образом: «Значимое название деревни впервые появилось в «Отрывке путешествия в*** И*** Т***», который был напечатан в 1772 г. в журнале Н. И. Новикова «Живописец», но, по мнению многих исследователей, принадлежит Ради- щеву <...). В отрывке говорилось о деревне Разоренной. «Село Крови» звучит еще сильнее»3. * К сожалению, с предложенной интерпретацией согласиться никак нельзя. «Село Крови» — простая цитата. Название это не сочинено 1 См.: Барское Я. Л. [Комментарий] // Ь^дищев А. Н. Путешествие из Петер- бурга в Москву. М.; Л., 1935. Т. 2: Материалы к изучению «Путешествия из Петер- бурга в Москву» А. Н. Радищева; Он же. [Примечания] // Радищев А. Н. Поли, собр. соч.: В 3 т. М.: Л., 1938. Т. 1; Кулакова Л. И., Западов В. А. А. Н. Радищев. «Путешествие из Петербурга в Москву»: Комментарий. Л., 1974, а также ряд однотомников и отдельных изданий.' 2 Радищев А. Н. Поли. собр. соч.: В 3 т. М.; Л., 1938. Т. 1. С. 422. В дальнейшем ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием римской цифрой тома и арабской — страницы. 3 Кулакова Л. И., Западов В. А. Указ. соч. С. 149.
из Петербурга в Москву» 125 Радищевым, а взято из Евангелия: в Евангелии от Матфея читаем рассказ о том, как Иуда «повергъ сребреники въ церкви, и отиде, и шедъ оудавися. Apxiepee же пр/емше сребреники, рьша, недостойно есть вложити ихъ в корвану, понеже цьна крове есть. Совьтъ же сотворше, купиша ими село скуделниче, в погребанТе страннымъ. Тъмъ же наречеся село то, село Крове, до сего дне» (Мф. 27, 5—8). Это же название повторено в Деяниях Апостолов (Деян. 1, 19), где говорится, что место то было названо «Акелдама — село Крове». Следовательно, у нас нет оснований в данном случае для сопостав- ления с «Отрывком путешествия в*** и*** Т***». Зато мы можем сделать некоторые наблюдения над сущностью мысли Радищева. Речь идет о, казалось бы, вполне законной операции — покупке имения. Однако для Радищева это равносильно приобретению села на деньги, оплаченные кровью Христа. Это объясняется тем, что из контекста понятно, что поку- патель приобрел средства к покупке ценой фавора или близостью к фавориту, давших ему возможность «с приятной улыбкою отнимать (...) имение, честь, отравлять и резать людей». Здесь мы сталкиваемся с перефразировкой часто встречающейся^ Радищева триады «имение — честь — жизнь» как суммы неотъемлемых прав человека. «Отъявый еди- ное из сих прав у гражданина, государь нарушает первоначальное условие и теряет, имея скиптр в руках, право ко престолу» (III, 15). Соединение евангельской цитаты с просветительской формулой прав человека служит у Радищева идее беззаконности деспотического порядка и ответственности государя за обогащение фаворита «ценой крови». Радищев несколько раз подчеркивал, что в момент свержения деспо- тизма убийство гражданами тирана становится коллективным поступком, в котором все и каждый принимают личное участие: В крови мучителя венчанна Омыть свой стыд уж всяк спешит (I, 5; курсив мой. — /О. Л.). В «Путешествии из Петербурга в Москву» эта мысль высказана в связи с описанием убийства асессора: «Они окружили всех четверых господ, и коротко сказать, убили их до смерти на том же месте. Толи ко ненавидели они их, что ни один нехотел миновать, чтобы не быть уча- стником в сем убийстве» (I, 274). Напомним, что именно этот мотив встречается в описании смерти Цезаря у Плутарха: «Было условлено, что все заговорщики примут уча- стие в убийстве и как бы вкусят жертвенной крови. Поэтому и Брут нанес Цезарю удар в пах (...). Цезарь, как сообщают, получил двадцать три раны. Многие заговорщики переранили друг друга, направляя столько ударон в одно тело»4. Цитата из Плутарха интересна во многих отношениях. Она не только объясняет идею многократности убийства Ъч^ана («Умри! умри же ты сто крат!») и приводит очевидную параллель к мысли о тираноубийстве как коллективном акте всех граждан -— вспомним, что смерть Цезаря была для всей европейской культуры своеобразной моделью гибели тирана, — но и воскрешает древний мифологический образ причастия жертвенной кровью. 4 Плутарх Сравнительные жизнеописания. М., 1963. Т. 2. С. 490.
126 Из комментариев к «Путешествию Отождествление тираноборческого акта с кровавым жертвоприноше- нием включало эту политическую категорию в более широкий культурный контекст и подсказывало ряд прочно сложившихся вековых ассоциаций. Задавалась исходная возможность двоякой интерпретации: просветитель- ская культура XVIII в. с ее отвержением христианской морали и ориен- тацией на античную языческую традицию воспринимала идею жертво- приношения как ритуальное заклание тирана. Романтиче- ская традиция, отмеченная противоречивым сочетанием субъективизма и возрождения ориентации на христианское средневековье, истолковы- вала жертву как «кровавое причастие» — ритуальное самозак- лание героя: Судьба меня уж обрекла. Но где, скажи, когда была Без жертв искуплена свобода?5 Причем в обоих случаях был ощутим момент ритуальности этого акта. С этим представлением связана, с одной стороны, процедура поимен- ного и персонального голосования в Конвенте вотума казни Людовика XIV. Перед лицом Франции депутаты Конвента совершали обряд личной причастности к смерти короля. С другой стороны, именно этой связью понятий объясняется отожде- ствление в кишиневской поэзии Пушкина тираноубийства и причастия, кровавой эвхаристии («как бы вкусят жертвенной крови», по словам Плутарха). Вот эвхаристия [другая]... ...мы счастьем насладимся, Кровавой чаш<ей> причастимся — И я скажу: Христос воскрес6. Следует отметить, что восходящая к Плутарху идея Радищева рисовала героическое тираноубийство в совершенно ином виде, чем тот, который оно приняло позже в сознании романтиков. Здесь акт этот мыслился как общенародный и исключал разделение граждан на активное мень- шинство и пассивную массу. В романтическом сознании декабристов тираноубийство мыслилось как героико-индивидуалистический поступок, совершающийся на глазах пассивного народа, а иногда — и вопреки его рабскому противодействию: Несмотря на хлад убийственный Сограждан к правам своим, * Их от бед спасти насильственно Хочет пламенный Вадим7. Противопоставление одного героя, погибающего в борьбе, и пассивной массы, наслаждающейся плодами его поступка, отчетливо проявилось в словах А. Бестужева по поводу убийства Настасьи Минкиной (сохра- нились в пересказе Батенькова): «Решительный поступок одной молодой девки производит такую важную перемену в судьбе 50 миллионов»8. 5 Рылеев К. Ф. Поли. собр. стихотворений. Л., 1971. С. 233—234. 6 Пушкин А. С. Поли. собр. соч.: В 16 т. М.; Л., 1947. Т. 2. Кн. 1. С. 179. 7 Рылеев К. Ф. Поли. собр. стихотворений. С. 329. 8 Цит. по: Батеньков Г. С, Пущин И. И., Толь Э.-Г. Письма. М., 1936. С. 215.
из Петербурга в Москву» 127 В связи с этим принципиально по-разному решалось Радищевым и декаб- ристами соотношение тираноубийственного акта и революции — актив- ности одного и активности всех. Для декабристов выступление русского Брута могло оцениваться двояко: до возникновения идеи военной революции оно было ее заменой; убийство тирана само по себе означало переворот и делало революцию излишней. В дальнейшем тираноубийство стало осмысляться как поступок героический, но чуждый народной этике. Поэтому покушение на импе- ратора хотя и должно было послужить сигналом к началу военной революции, но организационно выводилось за ее пределы. Оно поручалось группе обреченных, une cohorte perdue, связь которых с революционной организацией должна была быть скрыта не только от народа, но и от потомства. Для Радищева казнь тирана не является начальным сигналом к народному выступлению. Роль инициатора играет мыслитель, который провозгласит слово истины: «Он молвит, вольность прорекая». Казнь же царя не начинает, а венчает революцию, представляя собой ее вершину и общенародное действие. В этом смысле пушкинская эвхаристия кровавой чашей связывается с концепцией, далекой от общих настроений декабристов (сочетание «кровавой чаши» и формулы «мы жизнью насладимся» очевидно свиде- тельствует, что речь идет о причастии не своей кровью, а кровью деспота). В сопоставлении с тираноубийственными размышлениями Пушкина в Петербурге 1819—1820-го гг. это существенный и резкий сдвиг. В главе «Хотилов» имеется фраза: «Везде я обретал расположения человеколюбивого сердца, везде видел гражданина будущих времен» (I, 322). Выражение «гражданин будущих времен» не прошло незаме- ченным. Содержательная емкость его привлекла внимание, его применяли как характеристику и к самому Радищеву9. Не было, однако, отмечено, что выражение это встречается и в других текстах. Грибоедов в наброске плана трагедии «Родамист и Зенобия» характеризует римского гражда- нина Касперия: «В самовластной империи, — опасен правительству, и сам себе бремя, ибо иного века гражданин». В обоих высказаниях — Радищева и Грибоедова — явно ощущается автобиографический оттенок. Но это не отменяет их очевидной цитатности. Возможно, Грибоедов цитировал «Путешествие...», однако он, бесспорно, знал и источник — трагедию Шиллера «Дон Карлос». В знаменитой сцене свидания короля и маркиза Позы есть реплика последнего, которая в русском переводе В. Левина звучит так: ...для моих священных идеалов Наш век еще покуда не созрел. Я гражданин грядущих поколений10. Однако немецкий оригинал еще ближе к выражению Грибоедова, поскольку упоминает не «поколения», а «век»: 9 Верков П. Н. «Гражданин будущих времен» // Известия АН СССР. Отд. лит. и яз. 1949. Т. 8. Вып. 5. С. 401—416. 10 Шиллер Ф. Собр. соч.: В 7 т. М., 1955. Т. 2. С. 148.
128 Из комментариев к «Путешествию ...Das Jahrhundert 1st meinem Ideal nicht reif. Ich lebe Ein Burger derer, welche kommen werden". Указание на источник цитаты влечет за собой ряд существенных последствий. Это не только первый в России отклик на «Дон Карлоса», но и единственное свидетельство интереса Радищева к Шиллеру. До сих пор предполагалось, что «Письма русского путешественника» и кружок Дружеского литературного общества — единственный документально засвидетельствованный путь «Дон Карлоса» в Россию12. Цитата эта имеет и другое значение, поскольку позволяет внести уточнения в сложный вопрос датировки «Хотилова»13. Однако значение обнаружения источника не сводится к сказанному. То, что автор «проекта в будущем», составляющего содержание главы «Хотилов», в сознании Радищева ассоциировался с маркизом Позой, проясняет многое в авторском замысле этой вызывающей столь значи- тельные споры главы. Формула «гражданин будущих времен» могла привлечь внимание Радищева еще и постольку, поскольку она была очевидной антитезой известного выражения Руссо в «Рассуждении о происхождении неравен- ства между людьми» — «человек времен уже минувших» («Гпотте d'un temps qui n'etait plus»)14. Руссо говорил о том, что попытка Диогена найти человека была безнадежной, поскольку, живя в эпоху порока, он искал добродетельного человека времен минувших. В формуле Радищева (и Шиллера) — двойная антитеза: «человек» — «гражданин» и «минув- шее» — «будущее». Оба противопоставления исполнены смысла: идеал Руссо в этом трактате — именно «человек», а не «гражданин», — существо Природы, а не Общества. Лежит этот идеал в прошедшем. Радищев, в отличие от Руссо считавший, что понятие «гражданина» не исключает, а включает в себя «человека», полагал также, что антитезой рабскому настоящему является будущее. В свете расхождений с Руссо цитата из Шиллера приобретала особый смысл. В главе «Чудово» Радищев процитировал слова из «Истории обеих Индий» Рейналя о гибели пленных англичан в калькуттской «черной яме». Эпизод этот привлек специальное внимание Екатерины II, которая заме- тила: «...il cite un fait atroce»15. Последующие комментаторы отмечали, 11 Schiller F. Gesammelte Werke. Berlin, 1954. Bd. 3. S. 130. 12 См.: Harder H.-B. Schiller in Rufiland: Materialien zu einer Wirkungsgeschichte (1789—1814). Berlin; Zurich, 1969. S. 21—23, passim. 13 Вопрос о путях проникновения цитаты в текст Грибоедова требует специаль- ного исследования. Кроме бесспорно известных Грибоедову «Путешествия...» и немецкого текста «Дон Карлоса», в поле его внимания мог быть также французский перевод пьесы Шиллера, где интересуют я нас реплика звучит так: Je suis un citoyen de Г avenir. {Don Carlos, Infant d'Espagne, par Frederic Schiller, traduit de 1'allemand par Andrieu Lezay. A Paris, [1799—1800]. P. 209). 14 См.: Руссо Ж. Ж. Трактаты. М., 1969. С. 96; Rousseau J.-J. Oeuvres completes. Paris, 1825. T. 1. P. 324. 15 Цит по: Материалы к изучению «Путешествия из Петербурга в Москву» А. Н. Радищева. М.; Л., 1935. С. 366.
из Петербурга в Москву» 129 идя за ссылкой Радищева, значение Рейналя для антидеспотической концепции «Путешествия...». Однако для понимания этого места не лишено значения то, что процитированный Радищевым эпизод фактически принадлежит не Рейналю. Во втором томе книги Гельвеция «О человеке, его умственных способностях и воспитании» этот эпизод включен автором в рассуждение о природе деспотизма: «Англичане, осажденные в форту Вильгельма войсками вице-короля Бенгалии Суба, были захвачены в плен. Запертые в калькуттской черной яме, они были в количестве 146 человек стиснуты на пространстве в 18 квадратных футов. Эти несчастные в наиболее жарком климате мира и в самый жаркий сезон этого климата получали воздух лишь через одно, наполовину заткнутое прутьями окно. Только вступив туда, они сделались жертвами жажды и начали обли- ваться потом. Они задыхались, испускали ужасные вопли, умоляя, чтобы их перевели в более обширную темницу. Их жалобы были напрасны. Они пробовали вызвать движение воздуха, обмахиваясь шляпами, — бесполезно. Они теряли сознание и умирали. Те, кто были еще живы, пили свой пот, снова умоляли о воздухе и о том, чтобы их разместили в двух камерах. С этой просьбой они обратились к Емман-даару — одному из стражей тюрьмы. Сердце стража смягчилось жалостью и жадностью. За большую сумму он согласился известить Суба об их состоянии. Когда он вернулся, еще живые англичане, окруженные трупами, умоляли, чтоб им дали воздуха, чтоб им отворили темницу. «Несчастные, — сказал страж, — умирайте. Суба почивает. Какой раб осмелится прервать его сон?» Таков деспотизм»16. Рейналь, который был в значительно большей мере компилятором, чем оригинальным автором, перенес этот эпизод в свою книгу. Радищев, конечно, хорошо знал эту работу Гельвеция — автора, неизменно привлекавшего его внимание. С этим, возможно, связано то, что на месте этого эпизода первоначально была фраза: «Чем же мы можем преимуществовать перед непросвещенными асийскими правле- ниями?» (I, 415). Высказывание это непосредственно связано с той же работой Гельвеция. Здесь, полемизируя с Руссо, автор доказывал, что невежество и непросвещенность рождают не свободу, а рабство. При этом он ссылался на «восточный деспотизм», связывая его не с климатом и величиной территорий, а именно с «непросвещенностью правлений». Весьма существенно то, что эпизод этот появляется у Гельвеция не как простая иллюстрация к идее деспотизма, а в связи с развернутой полемикой против культурпессимизма Руссо: «"Знание развращает нравы". Но на чем основывается это утверждение? Чтоо*ы добросовестно придерживаться этого парадокса, следует никогда не обращать взоров к империям Константинополя, Исфагани, Дели, Марокко и, наконец, к любой из этих стран, где невежество в равной мере царит и в хижинах, и во дворцах»17. Полемика Гельвеция против Руссо, бесспорно, интересовала Радищева. Прямые ее следы мы видим в главе «Крестьцы». Все это делает вероятным предположение, что эпизод с «черной ям «й» в Калькутте потому привлек внимание Радищева при чтении книги F-ейналя, что он запомнился ему еще по книге Гельвеция. 16 Oeuvres completes de Helvetius. A Liege, 1774. T. 4. P. 75—76. 17 Ibid. <» 10. M. Лотман
130 Из комментариев к «Путешествию Однако в радищевской реминисценции содержалась и скрытая поле- мика с Гельвецием: относя Индию к странам непросвещения и деспотизма, французский философ, правда в сдержанной и осторожной форме, намекнул, что Россия, которую просветил Петр I, должна быть исключена из этого ряда. Радищев прямо отождествил Россию с «асийским прав- лением». Цитируя полемические выпады Гельвеция против Руссо, Радищев одновременно использовал в «Путешествии...» цитаты и из произведения женевского мыслителя. Нам уже приходилось указывать на использование в главе «Новгород» положений из трактата «Об общественном дого- воре»18. Однако в данной связи более интересны ссылки на ранние трак- таты как непосредственную причину нападок Гельвеция. В главе «Крестьцы», изложив свойственную материалистам XVIII в. концепцию отношений между родителями и детьми как основанных на выгоде и собственном интересе каждой стороны, Радищев переходит к теории подвига. Здесь он утверждает, что последование закону — первый долг человека в гражданском состоянии. Последование это не представ- ляет трудностей в странах, где добродетель и закон не противоречат друг другу взаимно. «Но где таковое общество существует?» В случае же, когда закон «отлучает (...) от добродетели», последование ей остается неукоснительным правилом вплоть до того крайнего случая, когда добро- детель предписывает гибель: «Умри. — В наследие вам оставляю слово умирающего Катона» (I, 292—295). В трактовке героизма как особой проблемы социальной педагогики Радищев решительно разошелся с Гельвецием, и здесь ему потребовался такой союзник, как Руссо: ведь приведенный выше ход рассуждения тесно связан с полемикой между Руссо и Бордесом. Оппонент Руссо, засвидетельствовав свое уважение к добродетелям Брута, Лукреции и Сцеволы (о Катоне он отозвался как о плохом гражданине), высказался в пользу государства, отличающегося твердым управлением, в котором граждане не имеют нужды в столь жестоких добродетелях. Руссо отвечал ему: «"Государство мощное и хорошо управляемое!" — Что ж, я не против. — "Где граждане не были бы вынуждены прибегать к столь жестоким добродетелям". — Согласен. Конечно, более удобно жить при таком порядке вещей, когда каждый избавлен от необходимости прояв- лять душевное благородство. Но если граждане этого вызывающего вос- хищение государства в результате некоего бедствия окажутся перед выбором: отказаться от добродетели или прибегнуть к этим жестоким доблестям, разве меньше будет оснований для восхищения, если они найдут в себе силы выполнить свой долг»19. Как пример и образец при- водится Катон. Антитеза: «подчинение закону, влекующее за собой рабство» -«—р- «следование добродетели и гибель», равно как и пример Катона, оказались близки Радищеву и повлияли на речь крестицкого дворянина. Крайне интересно, что в поиа ах отправной точки для рассуждений Радищев обратился не к трактату «Об общественном договоре», с известной долей догматизма излагающему нормы идеального обществен- 18 См. в настоящем томе статью «Руссо и русская культура XVIII — начала XIX века»; ср.: Кулакова Л. И., Западов В. А. Указ соч. С. 122. 19 Rousseau J.-J. Oeuvres completes. Т. 1. P. 163.
из Петербурга в Москву» 131 ного порядка, а к более ранней полемической брошюре, где внимание было обращено на разрыв между идеальным царством добродетели и политической реальностью XVIII в. и как следствие этого — на то, что нормой поведения гражданина является не покой и счастье, а героизм и гибель. В главе «Едрово» путешественник предлагает матери крестьянской девки Анюты сто рублей приданого, без чего свадьба не может состояться. Крестьянка отвечает ему суровой отповедью: «И на том спасибо. При- данова бояре девкам даром недают. Если ты над моей Анютой что сделал, и за то даешь ей приданое, то Бог тебя накажет за твое беспутство; а денег я невозьму. Если же ты добрый человек и неругаешься над бедными, то взяв я от тебя деньги, лихие люди мало ли что подумают» (I, 307). Далее автор рассуждает о бескорыстии крестьян, сопоставляя его с нравственным падением жителей городов, в особенности дворян. Эпизод этот производит в достаточной мере литературное впечатление: противопоставление нравственности и душевной чистоты поселян раз- врату городских жителей, дворян или придворных стало общим местом массовой французской литературы середины XVIII в., перекочевало со страниц памфлетов Руссо и сочинений энциклопедистов на листы много- численных брошюр и на подмостки театров, ставивших популярные однодневки Бонуара, Шарля Саблье, Мерсье и других20. Тем более интересно сопоставить его с отрывком из «Записок...» И. В. Лопухина. Эпизод, который мы цитируем ниже, имел место во время сенатской ревизии 1800 г. и, следовательно, никакого воздействия на автора «Едрова» оказать не мог. Он интересен как свидетельство того, как книжность и жизненность отнюдь не обязательно являются взаимоисключающими началами. В «Записках...» Лопухина читаем: «В городе на Вятке, который тогда по крайней мере похож был больше на богатое село, нежели на губернский город, обычай у поселянских девок торговать калачами, булками, пряниками и всякой мелочью. Они сидят все рядом в лубочных своих лавочках, которые называются бала- ганами, и их несколько десятков, может быть и под сотню. В пеших своих прогулках часто я покупал у них калачи или булки, давая им всегда по нескольку копеек лишних. Однажды, покупая у одной из них, девки дет восемнадцати, не красавицы, однако лица приятного, и приметив из разговора с нею, что она отменно не глупа, подарил я ей на расторжку пятирублевую бумажку. Девка очень обрадовалась. Пять публей калаш- нице капитал. На другой день поутру сказывают мне, что пришел мужик, имеющий нужду говорить со мною. Я его к себе позвал. Мужик в слезах мне в ноги: «Помилуй, батюшка, спаси дочь мою; ты погубил ее — она хочет удавиться или в Вятку (реку) броситься. Вчера ты ей пожаловал пять рублей, так все девки товарки ее целый день ей житья не давали: «Ты была у сенатора, да и только, за что ж бы ему пожаловать тебе пять рублей?» Дочь моя воет, в удавку лезет, не можем уговорить ее, мать от нее не отходит». Смешно, правда, было подозрение меня в таком молодечестве, однако тревога мужика с его семейством была для меня еще чувствительнее. 20 См. подборку пьес этого рода: Иванов И. Политическая роль французского театра в связи с философией XVIII в. // Учен. зап. имп. Моск. ун-та. Отд. ист.- филол. 1895. Вып. 22. С. 453 и др.
132 Из комментариев к «Путешествию «Неужель ты этому веришь? — говорил я ему. — Да если б дочь твоя была у меня, так я б ей пять рублей или больше дал у себя, а не в бала- ганах при всех! — Родимый, — говорит мне мужик, — да кто этому поверит! Мы знаем, что неправда, — да проклятые-то завистницы ее с ума сводят, а она девчонка молодая, глупая; помилуй, батюшка!» — кричит мой мужик, валяясь в ногах. Даю ему деньги — не берет. Давал ему уж столько, что по состоянию его дочери могло бы составить изрядную часть ей приданого; мужик все не берет, а только кричит: «Помилуй, спаси дочь мою; не быть ей живой: она удавится, не век сидеть над ней; а хоть и сидеть, то все она сойдет с ума от печали». «Что ж мне делать? — я говорю ему, — не жениться же на ней. Я подарил ей от доброй души — а уж это несчастье, что с нею случилось. Дай мне подумать, авось как-нибудь поправим: приди ко мне завтра». И насилу уговорил я его отойти от меня до завтра. Между тем, видя такое беспритворное огорчение и находя себя, хотя и невинного, однако причиною тому, был я очень неравнодушен. Думал и не знал, чем поправить. Денег не пожалел бы я, и много, да цело- мудренной калашнице с отцом ее ничего было не надобно. Вдруг пришла мне мысль, которой исполнение все дело исправило. Послал я в казенную палату несколько сот рублей разменять на пяти- рублевые ассигнации и, пришед разгуливаться, всякой девке-торговке подарил по пятирублевой бумажке на расторжку же. Отец отчаянной калашницы пришел ко мне на другой день, не с тем уже, чтоб толковать о том, как уладить наши хлопоты, а благодарить меня, что успокоил я дочь его. «Бог тебя надоумил, родимый, — говорил он мне, однако со слезами радости. — Теперь уж ее не дразнят; все девки веселы и с нею ватажатся; и никто уж на нее не думает, а всяк говорит, что ты это жалуешь только из милости». Признаться, что и мне весело стало. Хотел я, однако, отдать мужику то, что прежде давал ему на приданое дочери его, такой честной девушке, но он никак не соглашался принять, кланяясь и говоря очень искренним голосом: «Помилуй, батюшка, уволь: ведь опять то же баить (говорить) станут»21. Эпизоды из «Путешествия из Петербурга в Москву» и «Записок...» Лопухина красноречиво дополняют друг друга, показывая, как сложно переплетаются книжно-теоретические конструкции и реально-бытовые наблюдения и какую осторожность должен проявлять историк, пытаясь отделить первые от вторых. * Мы не умножаем дальнейших примеров, поскольку для того, чтобы исчерпать перечень непрокомментированных мест «Путешествия...», по- требовался бы значительно больший объем, чем тот, которым мы распола- гаем, а для демонстрации актуальности создания отвечающего научным требованиям полного комментария к книге Радищева, кажется, довольно сказанного. Хотелось бы обратить внимание на одну особенность приведенных выше наблюдений. 21 Записки из некоторых обстоятельств жизни и службы действительного тайного советника и сенатора Лопухина И. В.. составленные им самим, с преди- словием Искандера. Лондон, 1860. С. 98—100.
//;* Петербурга в Москву» 133 В отнюдь не исчерпывающем списке текстов, цитируемых Радищевым, нам сразу же попались Евангелие и Плутарх, Гельвеций, Руссо и Шиллер. Если бы мы задались специальной целью собрать контрастные и взаимо- исключающие имена, трудно было бы предложить более яркий список. Одни цитаты ведут нас к выступлениям Гельвеция против Руссо, а другие — к текстам самого Руссо. В этой противоречивости набора имен, видимо, следует видеть не случайность, а некоторую сознательную уста- новку. Показательно, что первая строка — эпиграф «Путешествия...» — отсылает нас к Тредиаковскому, а последняя глава — к Ломоносову. То, что Радищев ясно сознавал противоположность традиций, идущих от этих писателей, явствует из «Памятника дактилохореическому витязю». Раскрытие цитат и реминисценций не только способствует пониманию отдельных мест текста, оно раскрывает также сознательную или бессоз- нательную ориентацию автора на ту или иную культурную традицию. Если взглянуть на вопрос с этой точки зрения, то перед нами окажется картина, способная вызвать замешательство: Радищев обращается к именам, ориентации на которые, казалось бы, должны были взаимно исключить друг друга. Это было бы объяснимо, если бы собственная позиция Радищева отличалась эклектичностью и неопределенностью. Однако такое утверждение было бы прямо противоположно истине: собственная система Радищева органична и скорее отличается рацио- налистической жесткостью, чем диффузностью. Для писателя харак- терна принципиальная установка на синтетический подход к традиции предшествующей культуры. Синтетизм этот заключается в стремлении в разнообразных завоеваниях европейской и мировой культуры выделить общее и плодотворное ядро, не разделить,, а синтезировать различные течения культуры. Те философы, которые в контексте западной культуры выглядели как противники (например, Гельвеций и Руссо), в русской радищевской версии оказались глубоко родственными проявлениями единого культурного архетипа. Причем принципиальность такого подхода проявлялась в том, что взгляд этот включал полную осведомленность в расхождениях, полемике или даже враждебности этих течений в их «естественных» контекстах и тонкое понимание различий и оттенков мысли. Установка на синтетическое восприятие культурной традиции делает Радищева одним из зачинателей исключительно важной тенденции в истории русской общественной мысли. 1977
134 Отражение этики Отражение этики и тактики революционной борьбы в русской литературе конца XVIII века Рассмотрение связей литературы и освободительного движения, влияния идей Просвещения на литературу конца XVIII в., идей декабризма на русских писателей пушкинской эпохи в послевоенные годы вызывало особенно пристальное внимание исследователей. Научные результаты этого были весьма плодотворны. Дальнейшее научное движение требует, однако, рассмотрения некоторых спорных вопросов как общего, так и частного порядка. Изучение конкретных сплетений идеологических проб- лем, создающих неповторимую структуру идейной жизни данной эпохи, позволяет обнаружить картину значительно более богатую и интересную, чем та, которая рисуется исследователю, довольствующемуся рассмотре- нием лишь общих контуров идейных движений. Второе общее замечание, которое уместно сделать, предваряя рассмот- рение избранной нами темы, сводится к следующему: исследователи часто указывают на наличие в системе воззрений того или иного деятеля определенных противоречий. Причем если в одних случаях мы имеем дело с действительными противоречиями, реально присутствующими в системе воззрений данного автора, то в других — перед нами следствие исследовательской беспомощности, для которой ссылка на «противо- речия» представляет собой лишь удобную уловку, оправдывающую неуме- ние проникнуть в сущность изучаемого явления. Как же отличить подлинные противоречия от исследовательских фик- ций? Прежде всего здесь необходимо учитывать, что противоречия в миро- воззрении того или иного деятеля — отражения конфликтов социаль- ной действительности его эпохи. Но существенно и другое. Если речь идет о значительном и глубоком мыслителе, а не эклектике-компиля- торе, то следует иметь в виду, что противоречия в его взглядах — это отнюдь не элементарный набор взаимоисключающих высказываний. Следует помнить, что одна и та же идеологическая система может выступать как противоречивая с точки зрения современного исследо- вателя и монистическая, непротиворечивая с точки зрения ее создателей. Более того, именно так чаще всего и бывает. Противоречия идеологиче- ской системы присутствуют в ней не как элементарное несведение концов с концами (к сожалению, во многих историко-литературных исследова- ниях дело представляется именно так), а как переосмысление того, что казалось единым, в свете пос аедующего исторического или современного, но социально неоднородной, опыта. Таким образом, перед историком идеологии возникает двойная задача: описать изучаемую систему в тер- минах современной идеологической конструкции, раскрыв ее как противо- речивую, и, одновременно, построить ее модель, восстановив все связи представлений той эпохи. При этом вполне может оказаться, что в последнем случае система предстанет перед нами как непротиворечивая. Наконец, следует иметь в виду, что проблема противоречий в идеоло- гической системе часто оказывается связанной с вопросом полноты исследовательской модели. Таким образом, если взять сравнительно
и тактики... 135 узкую абстракцию типа: «воззрения данного мыслителя на свободу воли и личное бессмертие», то часто может оказаться, что непротиворечивая в пределах данного вопроса система окажется внутренне противоречивой, если рассмотреть ее как часть более обширной модели — например, «философские воззрения этого деятеля». И наоборот, система, внутренне противоречивая, может перестать казаться таковой, если включить ее в более широкий круг сопоставлений. Научное решение этого вопроса подразумевает еще одно условие: нельзя признать достоверным метод, при котором исследователь пере- числяет определенные положения изучаемого материала, располагая их произвольно или в соответствии со своим мировоззрением, привычками и традициями, а затем заключает о наличии и характере противоречий в изучаемом материале. Необходимо восстановить связь понятий и выска- зываний, построить их систему, а саму эту систему обобщить до осозна- ния основных идеологических оппозиций, определяющих структуру миро- воззрения данного деятеля. Все сказанное относится и к направлениям, и к целым эпохам идеоло- гической жизни. Если мы обратимся к проблеме, поставленной в заглавии настоящей статьи, то нам бросится в глаза ряд противоречий, которые не нашли до сих пор положительного объяснения в трудах историков русской общественной мысли, а иногда даже не были отмечены. Назовем, например, некоторые: отрицание бессмертия души в первых частях известного трактата Радищева «О человеке, о его смертности и бес- смертии» и утверждение ее бессмертия в последующих; осуждение дея- тельности Робеспьера Радищевым и преклонение перед Робеспьером Карамзина; глубокая связь сравнительно умеренных деятелей декабрист- ской эпохи (типа Вяземского) с материалистической традицией фран- цузского Просвещения XVIII в. и трудность, а порой и. прямая невоз- можность установить подобную преемственность у ведущих деятелей декабризма (типа Рылеева). Снять, хотя бы частично, противоречивость, порожденную неполным знанием идейной структуры изучаемого явления, и вскрыть подлинные идеологические конфликты, возникавшие в ходе формирования революционной идеологии в России на пересечении этиче- ских, политических и тактико-организационных проблем конца XVIII — начала XIX в., — задача настоящей работы. Исследователи русской революционной идеологии давно уже обратили внимание на то, что программные установки дворянских революционеров- декабристов были значительно уже, чем идеи, выдвинутые их хронологи- ческими предшественниками — деятелями Просвещения XVIII в. типа Радищева. Не менее известен и тот факт, что, будучи хорошо осведомлены в теориях европейского эгалитаризма XVIII в. (Руссо, названный Пуш- киным в черновиках «Евгения Онегина» «апостол наших прав», был автором, чтение которого сопровождало многих из декабристов на протя- жении всей жизни, начиная с детства) и коммунистического утопизма Мабли1 и Сильвень деМаршаля2, декабристы прошли мимо этих идейных веяний в своих программных документах. 1 См. в настоящем томе статью «Радищев и Мабли». 2 См.: Оксман Ю. Г. Из истории агитационно-пропагандистской литературы двадцатых годов XIX в. // Очерки из истории движения декабристов. М., 1954.
136 Отражение этики Можно ли на основании этого делать вывод, что история русской революционной общественной мысли между Радищевым и декабристами переживала период попятного движения? Вопрос значительно более сложен и не может быть решен простым сопоставлением пунктов прог- раммных документов. Специфика просветительской идеологии состояла, в частности, в убеждении, что справедливое общественное устройство естественно. Возможность его заложена в самой природе человека. Социолог-просве- титель затруднялся не поисками путей, которые могут привести человека в царство свободы, — его повергала в недоумение необъяснимая тайна власти предрассудков над человеком. Само существование рабства, вопреки интересам большинства народа, представлялось ему загадкой, плодом недоразумения, ошибки, результатом доверчивой глупости одних и наглого обмана со стороны других. Поэтому освобождение — возврат к нормальному состоянию, переход из царства необъяснимой глупости, насилующей природу человека, в царство порядков, вытекающих из самих основ человеческого существа. Следовательно, переход будет мгновенным. Толчком к нему послужит слово, открывающее людям глаза на их собственные интересы, на неразумность существующего: Но мститель, трепещи, грядет; Он молвит, вольность прорекая3. Слово инициатора легко и мгновенно усваивается народом и превра- щается в дело: И се молва от край до края, Глася свободу, протечет. Возникнет рать повсюду бранна...4 Такая постановка вопроса допускала кровавую революцию, но исклю- чала интерес к проблемам тактики, к вопросам конспирации и заговора. Сама идея тайного общества — единения людей, противопоставленных правительству всем направлением своей деятельности и, одновременно, отделенных от народа уровнем политической сознательности, действую- щих ради блага народа, но выделенных из народа как его особая, конспиративно организованная часть, — не могла еще возникнуть в сознании просветителя XVIII в. Более того, просветителю была присуща идея непосредственной связи вождя и народа. «Поверженный в среду народныя толщи, великий муж действует на оную»5. В другой работе6 мы уже старались показать, что идея конспиративной организации в XVIII в. зародилась не в литературе Просвещения (здесь культивировались мысли о прямом или опосредованном народоправстве, о вечевой или парла- ментской республике). Идея тайного общества, объединения избранных, ведущих людей к счастью, в особую конспиративную организацию роди- лась в среде тех, кто считал, что народ неразумен, что переход к свободе требует длительной подготовки, пропаганды, просвещения. Не случайно наиболее четко организационные проблемы освободительного движения, идею тайного общества в XVIII в. разработал не Руссо, не Мабли, а 3 Радищев А. Н. Полн. собр. соч.: В 3 т. М.; Л., 1938. Т. 1. С. 4—5. 4 Там же. 5 Там же. С. 388. 6 См. в настоящем томе статью «Матвей Александрович Дмитриев-Мамонов — поэт, публицист и общественный деятель».
и тактики... 137 Адам Вейсгаупт, испытавший воздействие масонов и оказавший такое сильное влияние на русских декабристов. Исследователи спорят, имел ли Радищев вокруг себя помогавших ему единомышленников или действовал единолично. Вопрос этот имеет относительно второстепенное значение. Ясно, что вступление Радищева в «Общество друзей словесных наук», участие в «Беседующем гражда- нине» намекают на стремление Радищева сплотить вокруг себя группу единомышленников. Но ясно и другое: в сочинениях Радищева мы не найдем никаких следов теории тайного общества. Из этого следует, что, хотя движение от взятой изолированно программы Радищева к декабристам может произвести впечатление регресса, на самом деле перед нами два этапа прогрессивного развития русской рево- люционной мысли. Однако то, что декабристы, сравнительно с Радищевым, уделяли значи- тельно больше внимания проблемам тактики политической борьбы, еще не означает, что сам Радищев прошел мимо этих вопросов. Более того: если сопоставлять Радищева с мыслителями предреволюционной эпохи, и в частности с наиболее близким ему теоретиком — Руссо, то бросится в глаза, что размышления над вопросами революционной тактики оста- вили весьма глубокий след в его системе. Для того чтобы понять это, необходимо увидеть связь вопросов тактики политической борьбы с другими сферами идеологии. Формы тактики подсказываются на каждом этапе политического дви- жения общими принципами мировоззрения. В этом смысле можно было бы определить внутреннюю логику в смене тактических средств от Союза спасения к Союзу благоденствия и поздним декабристским обще- ствам7. По отношению к общим проблемам философии, политического и социального мышления тактические формы общественной и полити- ческой борьбы принадлежат к кругу подчиненных явлений. Определенные теории требуют соответствующих им тактических средств. Отношение между ними напоминает отношение категорий цели и средства. Но необходимо иметь в виду и другое: эти подчиненные по отношению к общетеоретическим вопросам стороны развития революционной идео- логии сами оказывают мощное, определяющее воздействие на этические воззрения своего времени. А поскольку в художественной литературе общественные идеалы чаще всего отражаются именно своим этическим аспектом, изучение места тактических форм революционного движения в системе идей данной эпохи представляет для историка литературы, может быть, больший интерес, чем это принято думать.» История тактики политической борьбы существенна и в другой связи: в силу своей непосредственной соотнесенности с политической моралью, с одной стороны, и политической практикой, с другой, она гораздо более откровенно обнажает подлинные общественные цели тех или иных исто- рических движений, а также подлинные личные цели тех или иных политических деятелей, чем общетеоретические построения, которые и сознательно, и бессознательно мистифицируют историческую практику борющихся классов. 7 Следует оговориться, что невозможно выводить революционную тактику только из общеидеологических принципов: тесно соприкасаясь с практической деятельностью, тактика зависит и от конкретных обстоятельств исторической эпохи, условий борьбы и — в эпохи революций и гражданских войн — от техники, уровня вооружения и военного искусства.
138 Отражение этики 1. Спор о бессмертии души и вопросы революционной тактики в творчестве Радищева Среди спорных вопросов изучения Радищева до сих пор особые затруд- нения исследователей вызывает отношение его к проблеме бессмертия души. Это тем более заметно, что в послевоенные годы философские взгляды Радищева подвергались неоднократному рассмотрению в трудах советских исследователей. К сожалению, вопрос этот далеко не всегда изучался с необходимой квалифицированностью и даже с должной добросовестностью. Авторы ряда работ, исходя из благого намерения показать Радищева как последовательного материалиста, встали на путь обращения лишь к той части фактов, которая поддавалась подобной интерпретации легко и безболезненно. В работах М. А. Горбунова, Г. С. Васецкого, М. Т. Иовчука, И. Я. Щипапова, В. С. Покровского, Г. А. Казакевич, Ю. Я. Когана утверждается правильный тезис о мате- риалистической природе философии Радищева. Однако, переходя к конк- ретным фактам — высказываниям Радищева по вопросам бессмертия души эти авторы, как правило, вообще игнорируют содержание двух пос- ледних глав трактата «О человеке, о его смертности и бессмертии», огра- ничиваясь беглыми замечаниями о неоригинальности высказываемых здесь идей или вообще обходя их молчанием. В разделе «Философские взгляды Радищева» книги В. С. Покровского8 мы вообще не находим упо- минания этой проблемы. Ю. Я. Коган пишет, что «экскурс Радищева в «область догадок» о бессмертии души отнюдь ничего не меняет в общем материалистическом и атеистическом характере его философского труда»9. Сделав это заявление, автор в дальнейшее рассмотрение вопроса не вхо- дит. Старательно обходит этот вопрос и М. А. Горбунов. Обходя реальные факты, он строит силлогизм, призванный оправдать отказ от изучения фактического материала: если бы Радищев утверждал в первых частях трактата смертность души, а в последующих — бессмертие, он был бы эклектиком. Но Радищев не может быть эклектиком, следовательно, в последних главах трактата не может утверждаться идея бессмертия. Ни одно из этих положений не доказывается. «Мне кажутся неправиль- ными, — заявляет М. А. Горбунов, — встречающиеся утверждения, что Радищев выступает как материалист только в первых двух книгах трактата, а в остальных двух он якобы скатывается к идеализму. Такая точка зрения является ошибочной не только потому, что она незаслуженно принижает Радищева как мыслителя, превращая его в эклектика, способ- ного отстаивать в одно и то же время по одному и тому же вопросу диаметрально противоположные взгляды, но и потому, что она противо- речит смыслу и духу всего этого произведения»10. Вот и все, что считает необходимым сказать исследователь. Естественно, что, руководствуясь такой методикой научной работы, нельзя придти к плодотворным выводам. 8 Покровский В. С. Общественно-политические и правовые взгляды А. Н. Ради- щева. Киев, 1952. С. 103—109. 9 Коган Ю. Я. Свободомыслие А. Н. Радищева // Известия АН СССР. Серия истории и философии. 194'у. Т. 6. № 5. С. 414. 10 Горбунов М. А. Философские и общественно-политические взгляды А. Н. Радищева. М., 1949. То же утверждение содержится в статье М. А. Горбунова, опубликованной в «Ученых записках» Академии общественных наук (1949. Вып. 5. С. 52).
и тактики... 139 В работах такого рода анализ текстуально засвидетельствованных осо- бенностей мировоззрения Радищева заменяется умолчаниями или туман- ными ссылками на «непоследовательность» или «деизм» в философских воззрениях Радищева. В чем состоит эта «непоследовательность» и как проявлялся деизм Радищева, авторы предпочитают не уточнять. Однако для ряда лиц, писавших о философских воззрениях Радищева, и это показалось недостаточным «выпрямлением» Радищева. Они выступали с требованием причислить Радищева безоговорочно к философам- атеистам, а третью и четвертую части трактата объявили написанными в целях цензурной маскировки. Так, В. И. Шинкарук утверждает, что идея бессмертия души высказана «була, безсумшвно (...) з цензурних м1рхувань», что это позволило Радищеву «в умовах жорстоко1 1деолопчно1 реакцп шдцензурно виступити з пропагандою матер1ал1зму i критикою pejiirii та 1деал1зму»п. На той же позиции стоит и Д. Острянин12, равно как и ряд других авторов, которых не смущает тот факт, что трактат Радищева не предназначался им для печати и был опубликован после смерти автора. Иную попытку объяснить противоречия между двумя половинами трактата Радищева предпринял в 1949 г. Г. П. Макогоненко, который, следуя методике, согласно которой движение образа повествователя призвано «снять» противоречия в позиции автора, писал: «Сочинение «О человеке» не сухой, академический трактат, — оно написано в общем эстетическом кодексе Радищева как своеобразное художественное произ- ведение. В «Путешествии из Петербурга в Москву» повествование ведется от имени героя, «уязвленного страданиями человечества». Сочинение «О человеке» написано как исповедь личности, обладающей «чувстви- тельным сердцем». Герой этого сочинения не тождественен Радищеву, хотя и включает в себя черты автобиографические»13. Однако это объясне- ние не встретило сочувствия и поддержки у историков философии, и сам автор, видимо, почувствовал его недостаточную обоснованность. По крайней мере, во втором издании однотомника Радищева под редакцией Г. П. Макогоненко это объяснение уже не фигурирует. Автор отмечает, что трактат Радищева не оставляет «никаких лазеек для утверждения возможного доказательства бессмертия души»14, высказывая одновре- менно интересную мысль о стремлении писателя использовать естествен- ную «жажду вечности» в революционных целях. В своей монографии «Радищев и его время» Г. П. Макогоненко не углубляется в этот вопрос, отсылая читателей к работам М. А. Горбунова и И. Я. Щипанова15. В этой связи было бы уместно напомнить старую, на очень вдумчиво написанную работу И. К. Луппола «Трагедия русского материализма XVIII в.: (Философские взгляды А. Н. Радищева)». Автор был первым советским историком философии, который подверг критике трактовку философской позиции Радищева в трудах Е. Боброва, Г. Шпета и Шинкарук В. I. Про деяк1 сшрнш питания у виств1тленш фиюсофського змкту npaui О. М. Рад1щева «Про людину, ii смертшсть i безсмерття» // Учен. зап. Киев, гос. ун-та. 1957. Т. 16. Вып. 4. (Сб. филос. фак-та. № 3). С. 150 и 153. 12 См.: Остряшн Д. Св1тогляд О. М. Рад1щева. Кшв, 1953. С. 81. 13 Макогоненко Г. П. Александр Радищев // Радищев А. Н. Избр. соч. М.; Л., 1949. С. XLIX. 14 Макогоненко Г. П. Жизнь л творчество А. Н. Радищева // Радищев А. Н. Избр. соч. М., 1952. С. XL. 15 Макогоненко Г. П. Радищев и его время. М., 1956. С. 510.
140 Отражение этики И. И. Лапшина. И. К. Луппол исходит из того, что основа мировоззрения Радищева — материализм. Однако он видит и непоследовательность Радищева, отступление его от последовательно-материалистической докт- рины, колебания в вопросе о бессмертии души и старается объяснить это явление. Причину философской непоследовательности Радищева Луп- пол видит в неразвитости общественных отношений России и личной трагедии Радищева. «Последовательным, законченным материалистом он не был. Но он и не мог быть таковым. Для этого нужна была иная обстановка, иная расстановка классов и иная личная судьба»16. На сходной позиции стоит и автор интересных современных работ по фило- софским воззрениям Радищева И. М. Рогов. Он делает очень содержа- тельное наблюдение о том, что «корни его [Радищева] колебаний находятся в несовершенстве гносеологии материализма XVIII в., в мета- физическом образе мышления». Однако далее он, приближаясь к трак- товке И. К. Луппола, пишет: «Непоследовательность Радищева-материа- листа является также отражением отсталости русской действительности и результатом трагически сложившихся обстоятельств его жизни»17. Развивая мысль И. М. Рогова, А. Галактионов и П. Никандров считают, что «дело состояло» «в метафизической ограниченности» мировоззрения Радищева (История русской философии. М., 1961. С. 126). Возникает вопрос: был ли Радищев большим метафизиком, чем, например, обходив- шийся без бессмертия души Ламетри? Решить, следует ли двойственность радищевского ответа рассматривать как проявление отсталости или же здесь, напротив, намечалось рождение нового качества, можно, лишь сопоставив систему Радищева с движением всей европейской револю- ционной мысли на рубеже XVIII и XIX вв. Радищеву, конечно, были известны широко развернутые в сочинениях французских и английских философов-просветителей аргументы в защиту тезиса о единой материальной сущности человека. Он принадлежал, по его собственным словам, к «Обществу юношей», которое «в его [Гельвеция] сочинении мыслить училося»18. Система гельвецианского материализма произвела на него огромное впечатление, оставила неиз- гладимый след в его философских убеждениях. Показательный пример: в одну из самых трагических минут своей жизни, находясь на пути в Сибирь, будучи болен и мучась мыслями о судьбе своих детей, он не может удержаться, чтобы не проанализировать в письме А. Р. Воронцову свое душевное состояние «по системе Гельвециевой»: «Я по себе теперь вижу, что разум идет чувствованиям в след, или ничто иное есть, как они; по системе Гельвециевой, вертится он около одной «мысли, и все мое умствование, вся философия исчезают, когда вспоминаю о моих детях. Призрите их, милостивой государь...» (III, 346). Чисто гельвецианское убеждение в том, что мысль невозможна без чувства, а чувство — без органов чувств, заставило Радищева начертать ]Ь Луппол И. К. Историко-философские этюды. М.; Л., 1935. С. 218. 17 Рогов И. М. Трактат «О человеке, о его смертности и бессмертии» и фило- софская позиция А. Н. Радищева: Автореф. дис. ... канд. филос. наук. Л., 1959. С. 12. См. также его статью в «Вестнике ЛГУ» (1958. № 17. Серия экономики, философии и права. Вып. 3). 18 Радищев А. Н. Полн. собр. соч.: В 3 т. М.; Л. 1938. Т. 1. С. 177. В дальнейи1ем ссылки на э"д издание приводятся в тексте с указанием римской цифрой тома и арабской — страницы.
и тактики... 141 на могиле первой жены стихи, показавшиеся церковникам кощунствен- ными: О! если то не ложно, Что мы по смерти будем жить; Коль будем жить, то чувствовать нам должно; Коль будем чувствовать, нельзя и не любить... (I, 123) Подобные взгляды исключали веру в личное бессмертие, в существование души после гибели тела*. Но и этические представления французских просветителей, того же Гельвеция, с которыми Радищев был единодушен, не требовали обращения к идее бессмертия души. Мысль философов- материалистов XVIII в. о том, что личная нравственность должна осно- вываться не на страхе загробной кары и не на вере в посмертную награду, а на выгоде добродетели для каждого отдельного человека, на совпадении личного и общественного интереса, была широко усвоена русскими гельвецианцами. «Я желал бы, — писал «Санкт-Петербургский журнал» Пнина, — чтоб без рая и ада были добрые люди. Я презираю сей язык: «Если б я не был христианином, ежели б я не боялся бога и быть осуж- денным, то сделал бы вот то-то». О презрительный и бедный человек (...) ты не зол, потому что не смеешь быть таким и боишься за то себе нака- зания <...). Я хочу, чтоб ты был (...) добрым человеком потому, что так велит природа, разум и бог, что порядок, общее благоустройство света, которого ты часть составляешь, того от тебя требуют (курсив мой. — Ю. Л.)»19. Еще более определенно о земном происхождении морали можно было прочесть в «Московском собеседнике»: «Вымышлять такое существо, которого должно бояться, трепетать, благоговеть, и не понимать что человек есть свободное существо, то ли значит мудрость? Мы владыки в сем мире; для чего же не жить нам властительски? Мы располагаем всеми вещами — а сами собой разве располагать не смеем? Мудрость философов, признающих над собою Существо — о! сущее невежество. Их свобода — рабство, их жизнь — смерть — или мучение несноснейшее 20 смерти» . Взгляды эти несомненно близки к позиции Радищева. Отрицание бессмертия души закономерно вытекало из всей философ- ской системы Радищева, важнейшими положениями которой были утверждение первичности материи и признание духовной деятельности функцией живого организма. «Различие духа и вещественности произошло, мож4ет быть, от того, что мысль свойственна одной голове, а не ноге или руке. Различие таковое есть самоизвольно (курсив мой. — Ю. Л.); ибо, не ведая, ни что есть дух, ни что вещественность, долженствовали ль бы их поставлять различными существами, да и столь различными, что если бы сложение человека не убеждало очевидно, что качества, приписанные духу и вещественности, в нем находятся совокупны, то бы сказали, что дух не может там быть, где тело, и наоборот. Но как сопряжение таковое оче- * Правда, вопросительные интонации сохраняют возможность сомнения в гельвецианской идее текста. Эта же двойственность характерна и для трактата «О человеке, о его смертности и бессмертии». 19 Шароновы мнег^я, С-Петербургский журнал, издаваемый И. Пниным. Ч. 2. С. 244—245. 2и Московский собеседник, или Повествователь. 1806. Ч. 2. С. 59—60.
142 Отражение этики видно, то вместо того, чтобы сказать: существо человеческое имеет следующие качества, напр., мыслить, переменять место, чувствовать, пророждать и проч., вместо того сказали: человек состоит из двух существ, и каждому из них назначена своя область для действования; вместо того, чтобы сказать, что то, из чего сложен мир ( а кто исчислил все существа, оный составляющие?), имеет те и те свойства, сказали, что в нем находятся существа разнородные. О, умствователи! Неужели не видите, что вы малейшую токмо частицу разнородности их ощутили, но что оне все в един гнездятся состав» (II, 73—74). Материальное единство человеческой личности составляло краеуголь- ный камень философских воззрений Радищева: «Кусок хлеба, тобою поглощенный, превратится в орган твоея мысли», — писал он. «Устремляй мысль свою; воспаряй воображение; ты мыслишь органом телесным, как можешь представить себе что-либо опричь телесности? Обнажи умствование твое от слов и звуков, телесность явится пред тобою всецела; ибо ты она, все прочее догадка» (II, 42—43). Если материалистическое понимание основного вопроса философии исключало для Радищева возможность признания личного бессмертия, то материалистическая теория познания делала для него совершенно излишним представление о бессмертии души как «нравственном посту- лате». Он видел залог общественной морали не в загробном воздаянии за «самопожертвование», а в выгодной для каждого отдельного человека перестройке общества на разумных основаниях. Так, например, в главе «Спасская Полесть» Радищев сопроводил рассказ о жестоком угнетении человека машиной самодержавно-бюрократического государства много- значительным восклицанием: «О богочеловек! Почто писал ты закон твой для варваров <...). Вместо обещания будущия казни, усугубил бы казнь настоящую...» (I, 248). Таким образом, мы видим, что идея личного бессмертия не вытекала ни из естественнонаучных, ни из этических воззрений Радищева. Наобо- рот, и те и другие подводили его к материалистическому пониманию природы человеческой личности. Однако, материалистически разрешая основной вопрос философии, Радищев — и это закономерно для метафизического материализма — в поисках источника движения делал уступку деизму: «Нужно, — писал он, — чтобы бездейственная вещественность для получения движения имела начальное ударение» (II, 41). «Все вещи (...) суть или сами по себе, или от других. Одни суть причины, другие действия. Но восходя от одной причины к другой, посте- пенно дойдем до крайния или вышшия всех, которую именуем богом» (I, 402). Это была «деистическая форма материализма»21, которая не мешала Радищеву не только быть резким и открытым противником клерикализма, но и проявлять тяготение к «чистому афеизму», по выражению А. С. Пуш- кина. Он ясно видел связь свободомыслия религиозного и политического: «Кто в часы безумия нещадит бога, — писал он, — тот в часы памяти и рассудка непощадит незаконной власти. Не бояйся громов всесильного, смеется виселице. Для того то вольность мыслей, правительствам страшна. До внутренности потрясенный вольнодумец, прострет дерзкую, 21 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. М., 1962. Т. 22. С. 311. Ср.: «Деизм — по крайней мере для материалиста — есть не более, как удобный и легкий способ отделаться пт пелигии» Там же. Т. 2. С. 144).
и тактики... 143 но мощную и незыбкую руку к истукану власти, сорвет ея личину и покров, и обнажит ея состав. Всяк узрит бренные его ноги...» (I, 333). «Бог без бессмертия души человека, — писал В. И. Ленин в конспекте книги Л. Фейербаха «Лекции о сущности религии», — есть только по имени бог», и сочувственно выписывал дальше слова Фейербаха: «Таким богом является (...) бог некоторых рационалистических естествоиспы- тателей, который есть не что иное, как олицетворенная природа или естественная необходимость...»22 Эта характеристика как нельзя более подходит к Радищеву. Идея бессмертия оказывалась излишней и в этических построениях Радищева. В справедливо устроенном обществе общий и частный инте- ресы совпадают, общественное служение — не жертва, а естественное побуждение человека. «Доколе единомыслие в обществе царствовало, закон ни что иное был, как собственное каждого к пользе общей побуж- дение, ни что иное, как природное почти стремление исполнять каждому свое желание; ибо каждый в особенности своей не иного чего желал, как чего желали все, или сказать точнее, никто не желал ничего в противность желаний всех»23. Следовательно, общественная деятельность человека связана с «эгоистическими» интересами его самого, и поэтому необхо- димость всякого рода императивов, «нравственных постулатов» в виде идеи личного бессмертия, загробного воздаяния решительно отпадает. Надо, однако, выяснить причину настойчивого обращения Радищева в целом ряде его произведений к настолько чуждой ему философской идее. Для этого необходимо произвести некоторые наблюдения над особенностями постановки Радищевым вопроса о бессмертии души. Для того чтобы решить эту проблему, нам придется выйти за пределы собственно «философских» вопросов и обратиться к кругу этических проблем, возникавших перед Радищевым в связи с его представлением о ходе будущей революции и ее возможных тактических формах. Радищев глубоко воспринял идеи левого, демократического крыла французского Просвещения о народном суверенитете, исходя из представ- ления о природной красоте, склонности к добру и общежитию отдельного человека (он «стремится всегда к прекрасному, величественному, высо- кому» — 1,215) и рассматривая, в духе метафизических воззрений XVIII в., народ как сумму отдельных личностей, обладающую всеми свойствами отдельной единицы24, только в сильно увеличенном виде. Народ не пред- ставлялся мыслителям этого лагеря силой иррациональной и внушающей опасения. Наоборот, — он был сувереном, носителем высшей справед- ливости и основной власти в обществе. Всеобщее голосование всего народа, собранного на площади, — не только изъявление общей воли, но и высшая истина. Принимая идею общественного договора, Радищев вкладывал в нее этические содержание, более близкое к воззрениям Гельвеция, чем к Руссо. Руссо не считал человека рожденным для общежития, а общественное состояние — естественным. Собственность и государство появились, по Руссо, в результате договорного акта, а не 22 Ленин В. И. Поли. собр. соч. 5-е изд. М., 1963. Т. 29. С. 57. 23 Архив ЛОИИ. Собр. А. Р. Воронцова. Перепл. № 398. Л. 53. Цитата приве- дена в ст.: Виленская Э. С. Радищев — первый идеолог крестьянской революции // Ист. записки. 1950. Т. 34. С. 308. 24 Именно этот способ мышления порождал возможность «робинзонад», изуче- ния на примере одного человека судеб народа и человечества.
144 Отражение этики были заложены в природе человека. «Благодаря общественному договору человек теряет свою естественную свободу и неограниченное право на все, что его прельщает и чем он может овладеть; выигрывает же он гражданскую свободу и право собственности на все, чем он владеет»25. Поэтому, по Руссо, между человеком природы и гражданином лежит пропасть. Радищев, находившийся под очень сильным влиянием идей и терминологии Руссо, иногда высказывал близкие мысли. Но в целом его система была иной: человек рожден для общежития, вступая в обще- ство, он реализует не только общие отвлеченные, но и все свои конкретные частные интересы, в общество его ведет эгоистическая выгода (напомним, что Руссо рассматривал эгоизм как антиобщественную силу). Поэтому, как будет многократно повторять Радищев, гражданин — это человек. «Закон положительный не истребляет, не долженствует истреблять и немощен всегда истребить закона естественного» (III, 10). Собственность, жизнь, благо — естественные свойства человека, защита их — предмет закона. Поэтому у Радищева нет необходимости в столь значительном для Руссо различении «общей воли» и «воли всех». «Часто существует, — писал Руссо, — большое различие между волей всех и общей волей; последняя имеет, в виду только интересы общие; первая, составляющая лишь сумму воль отдельных людей, — интересы частные; но отнимите от суммы этих самых воль крайние в одну и другую сторону, взаимно друг друга уничтожающие, и остаток даст общую волю»26. Для Радищева общие и частные интересы в идеальном первоначальном обществе безусловно совпадали. Поэтому его понятие о гражданском целом подразумевало полную реализацию эгоистически выгодного для отдельного человека. Разумеется лишь, что в разумном, «правильном», не искаженном насилием и обманом обществе эгоизм будет разумным и человек легко будет отделять свои подлинные выгоды от мнимых, анти- общественных. Поэтому Радищев не допускает (снова в отличие от Руссо) никакого «спасительного насилия» над народом и составной его частью — человеком. Однако у Радищева была существенная линия соприкосновения с Руссо27 — вера в народ, отсутствие страха перед демократией. И если человеческому облику Радищева не были свойственны плебейские ноты, окрашивающие сочинения Руссо, то философски он был чужд боязни народа и народных движений. Радищев неоднократно повторял слова Руссо о том, что «тишина насилия» гибельнее, чем «смятение» народа, защищающего свои права. Вера в разумность народа заставляла Радищева без боязни глядеть на приближающуюся народную революцию. Однако необходимо выяснить, что понимал Радищев под народной рево- люцией и как он себе ее представлял. Революция для Радищева прежде всего — массовое действие. Народ сам и только сам может решать свою судьбу. Не группа заговорщиков, действующих во имя народа, но без его участия и ведома, определяет судьбу общества, а «народ в соборном своем лице» (III, 10). Однако Радищев не может не видеть, что реальный, исторический народ и народ «философский» ведут себя неодинаково. «Философский» народ 25 Руссо Ж.-Ж. Об общественном договоре. М., 1938. С. 17. 26 Там же. С. 24. 27 См.: Witkowski Т. Radiscev und Rousseau // Studien zur Geschichte der russischen Literatur des 18. Jahrhunderts. Berlin, 1963.
и тактики... 145 должен быть свободен и защищать свою свободу — реальный народ находится в рабстве. Но состояние рабства не только противоестественно — оно невыгодно народу, а люди движимы интересами, «всякое действие его [человека] во благе и во зле есть мздоимно» (III, 30). Следовательно, восстание будет всеобщим: Возникнет рать повсюду бранна, Надежда всех вооружит (I, 5). В главе «Зайцово» крестьянское восстание — миниатюрная картина народной революции — характеризуется именно всеобщностью: «Сие было сигналом к общему наступлению» (I, 274). Перед Радищевым возник вопрос о начале превращения народа-раба в восставший народ, в суверена. Этот момент занимал его и в оде «Воль- ность», и в «Житии Федора Васильевича Ушакова», и в «Путешествии из Петербурга в Москву». Для подобного превращения прежде всего необходимо, по Радищеву, наличие передовой теории. Он различает возможность народного дви- жения, вдохновленного истинными целями, и «прельщения»: «Когда в умствованиях, когда в суждениях о вещах нравственных и духовных начинается ферментация28 и восстает муж твердый и предприимчивый, на истинну или на прельщение, тогда последует премена Царств, тогда премена в исповеданиях» (I, 261). К ложно направленным народным движениям Радищев относил, видимо, и восстание Пугачева («прель- щенные грубым самозванцем текут ему во след» — I, 320; ср.: «Магомет мог прельстить скитающихся Аравитян своими бреднями» — I, 329). Таким образом, необходимо слово истины. Но должно обратить внимание и на другую сторону радищевского представления о революции. Система метафизического материализма испытывала особые трудности в объяснении момента начала движения. Радищев сравнивал с этим начало движения народа. «Первый мах в творении всесилен был; вся чудесность мира, вся его красота суть только следствия. Вот как понимаю я действие великия души над душами современников или потомков; вот как понимаю действие разума над разумом» (I, 392)29. Радищев не случайно закончил этими словами свое «Путешествие...». Они перекли- каются со стихами из «Творения мира», где именно слово выступает как «первый мах творения»: Бог: Но что « Начнем? Речем — Возлюбленное слово, О, первенец меня (I, 19). Подобно тому, как божественное слово привело в движение материю, которая в дальнейшем уже направляется своими законами, слово «мужа тверда и предприимчива» выводит народ из состояния рабского повино- 28 Радищев пользуется здесь термином Руссо, означающим в сочинениях послед- него внутренний кризис, еще не перешедший в открытый взрыв. Ср. в «Общественном договоре» (Кн. 2. Гл. 10): «On resisteroit mieux dans un desordre absolu que dans им moment de fermentation» (Rousseau J.-J. Oeuvres completes. T. 6. P. 70). -9 Ср.: «Нужно, чтобы бездейственная вещественность для получения движения имела начальное ударение» (II, 41).
146 Отражение этики вения. В дальнейшем народ движется по законам общества, осуществляя свой суверенитет. Таким образом, именно в момент начала революции Радищев выделяет роль инициатора, вождя, слово которого пробуждает народ: Одно слово, и дух прежний Возродился в сердце Римлян, Рим свободен, побежденны Галлы; зри, что может слово; Но се слово мужа тверда (I, 90; курсив мой. — Ю. Л.). В основе воздействия инициатора на народ лежит, по мнению Радищева, подражающая и сочувствующая природа человека. «Малейшая искра, падшая на горячее вещество, произведет пожар велий; сила електриче- ская протекает везде непрерывно и мгновенно, где найдет только вожа- того. Таково же есть свойство разума человеческого. Едва един возмог, осмелился, дерзнул изъятися из толпы, как вся окрестность согревается его огнем и, яко железные пылинки, летят прилепитися к мощному магниту» (II, 129). И в другом месте: «Подражательность столь свой- ственна человеку, что единое мгновение оную приводит в действитель- ность. На сем свойстве человека основывали многие управление толпы многочисленныя» (II, 56). Отмеченная черта позиции Радищева суще- ственна: она отделяет его — при всем, весьма высоком значении, которое отводит он роли героической личности в определении хода истории, — от романтиков декабристской эпохи. Великий человек здесь не противо- поставлен толпе, между ним и народом — органическая связь: «Повер- женный в среду народные толщи, великий муж действует на оную» (I, 388), с его выступления начинается народная революция: Но мститель, трепещи, грядет; Он молвит, вольность прорекая, И се молва от край до края, Глася свободу, потечет (I, 4—5). Однако инициатор должен быть «муж твердый», герой. Только слово «мужа тверда» приводит в движение народ. Это очень существенно для понимания образов Федора Ушакова («учителя моего по крайней мере в твердости», как пишет Радищев (I, 155), крестицкого дворянина и уяснения смысла жизненного поведения самого Радищева, а может быть, и загадки его самоубийства. «Твердый муж» действует словом истины, но в равной степени и личным примером, он должен подкрепить слово подвигом. «Пример сильнее наставлений»30, — писал Пнин в стихотворении «Слава», имея в виду агитационное значение жизненного подвига Радищева. Но именно здесь и начинаются любопытные метаморфозы этики Ради- щева. Герой, вызывающий народ к действию, должен действовать словом и примером, он должен быть «твердым», ибо гибель его необхо- дима для того, чтобы придать его словам силу. Радищев, конечно, знал размышления Мабли о значении самоубийства Лукреции для свободы Рима (вероятно, и Пушкин, который, раздумывая над поэмой Шекспира, написал «Графа Нулина», также помнил этот знаменитый в XVIII в. пример). Таким образом, от героя-инициатора требуется готовность к гибели. Но именно здесь кончалось действие той гельвецианской этики 30 Поэты-радищевцы: Вольное общество любителей словесности, наук и худо- жеств. [Л.], 1935. С. 178.
и тактики... 147 «разумного эгоизма», которую Радищев горячо исповедовал. Считая, что человек в добре «мздоимен», как и во зле, и совершает добро ради своей пользы, Радищев не мог не остановиться перед примерами само- отвержения. Его внимание привлекало «великодушие, отриновение самого себя» (II, 48). Конечно, жертвы, которые передовой человек приносит в освободительной борьбе, теоретически можно было оправдать сообра- жениями «разумного эгоизма», стремления к личному счастью: Зрелище бедствий народных Невыносимо, мой друг, Счастье умов благородных — Видеть довольство вокруг31. Но готовность «мужа тверда» к смерти за народное дело решительно не могла быть объяснена соображениями личного «мздоимства». Таким образом, необходимость выйти за пределы гельвецианской этики (а иной этики материализм XVIII в. не мог предложить) объяснялась не «отста- лостью» русской жизни, не тем, что Радищев «не дошел» до Гельвеция, а тем, что дальнейшее развитие русской и общеевропейской освободи- тельной мысли подошло к вопросам, для которых гельвецианская этика не предлагала удовлетворительных ответов. Показательно, что при пере- ходе от эпохи Дидро и Гельвеция к эпохе Робеспьера и Сен-Жюста мы менее всего мож:ем наблюдать рост материалистических настроений. Как известно, поклонники Руссо, якобинцы, очень подозрительно отно- сились к наследию философов-материалистов, а атеизм приравнивали к аристократизму и контрреволюции. И, рисуя образ героя — народного вождя Ф. В. Ушакова, Радищев совершенно неожиданно прибегает к стилистическим средствам жития — в арсенале средневековой агиографии ищет красок для изображения своего друга, с которым он вместе кон- спектировал Гельвеция! Восприятие Ушакова как вождя-революционера давало, по мнению автора, основание причислить его, как впоследствии и самого себя (в отрывке «Положив непреоборимую преграду...») к «лику праведных»: «По истине достоин тот к оному (лику праведных. — Ю. Л.) причтен быть, кто забывая даже свое благосостояние, старается ежечасно облег- чать бедствия себе подобных», — писал Радищев (I, 400). Кроме облечения Радищевым собственной биографии в форму жития Филарета Милостивого, можно было бы указать на еще один факт, сообщенный П. А. Радищевым в биографии отца: «Находясь в крепости за свою книгу, — Радищев велел написать себе образ'одного святого, вверженного в темницу за то, что слишком смело говорил правду, с надписью: "Блаженны изгнаны правды ради"». Форма жития была, таким образом, для Радищева оценкой характера деятельности его героя. Говоря о смерти главы студенческой «революции» Ф. В. Ушакова, Радищев писал: «Кто провидит в темноту будущего и уразумеет, что бы он мог быть в обществе, тот чрез многие веки потужит о нем» (I, 186; курсив мой. — Ю. Л.). «Но нужны обстоятельства, нужно их поборствие, а без того Иоган Гус издыхает во пламени, Галилей влечется в темницу, друг ваш в Илимск заточается» (II, 129), — добавляет он позже. Трактат «О человеке...» показывает, что Радищев разделял убеждения философов-материалистов. Именно здесь с блестящей последователь- ностью Радищев развернул систему аргументации, опровергающей идею Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем: В [12] т. Мм 1949. Т. 3. С. 14.
148 Отражение этики личного бессмертия. Интересно, что в «Дневнике одной недели» — произведении, по убедительному предположению ряда исследователей, написанном приблизительно в то же время, что и трактат, — автор прямо высказал материалистическое понимание этого вопроса как един- ственно возможное. Бессмертие ждет человека в памяти потомков: «Я живу не одною жизнию, живу в душе друзей моих, живу стократно» (I, 140). Подобный взгляд был высказан Радищевым еще в «Путеше- ствии...». Говоря о славе Ломоносова, он добавляет: «Доколе слово Российское, ударять будет слух, ты жив будеш и не умреш (...) не се ли вечность?» (I, 380). Такая трактовка вопроса опиралась на традиции материалистической философии. Еще В. К. Тредиаковский в «Сокращениях философии канцлера Франциска Бакона» писал: «Есть два рода бессмер- тия, бессмертие по крови или по рождению, сообщающееся размно- жением, сие есть общее скотам с нами; но бессмертие по славе, принад- лежит только человеку, а любит он препровождаем быть вечно знамени- тыми услугами и добрыми действиями»32. И все же Радищев упорно не удовлетворялся теми решениями вопроса о бессмертии, которые ему были известны, близки, составляли его собственные убеждения. И о том, что здесь дело было не в трагических обстоятельствах личной судьбы писателя, свидетельствует факт, который недостаточно подчеркивался историками философии. Трактат «О чело- веке...» не представляет собой чего-либо неожиданного в творческом наследии писателя. Тема личного бессмертия возникала в творчестве Радищева неизменно всякий раз, когда он обращался к проблеме «мужа тверда», борца, идущего навстречу гибели. В «Житии Федора Василье- вича Ушакова» Радищев писал: «Случается, и много имеем примеров в повествованиях, что человек, коему возвещают, что умреть ему должно, с презрением и нетрепетно взирает на шествующую к нему смерть во сретение. Много видали и видим людей отъемлющих самих у себя жизнь мужественно. И по истине нужна неробость и крепость душевных сил, дабы взирати твердым оком на разрушение свое. Но страсть, действо- вавшая в умирающем без болезни, пред кончиною его живет в нем до последния минуты и крепит дух. Нередко таковый зрит и за предел гроба, и чает возродится» (I, 183—184; курсив мой. — Ю. Л.). Далее Радищев приоткрывает читателю, о какой смерти «без болезни» идет речь, рисуя «умирающего на лобном месте или отъемлющего у себя жизнь насильственно». «Отъемлющий жизнь насильственно» — само- убийца — в творчестве Радищева также неизменно ассоциируется с Катоном Утическим, погибающим «за вольность». Показательно, что и в «Путешествии...» мы встречаем тот же комплекс идей и образов: готовность к гибели, Катон, вера в личное бессмертие33. Тема бессмертия звучит и в лирике Радищева («Молитва», «Журавли»). Утверждение бессмертия души появляется в трактате, как и в пред- шествующих произведениях, в связи с проблемой подвига. Оно должно укрепить человека, сознательно идущего навстречу собственной гибели. Сами виды гибели, перечисленные писателем, чрезвычайно знамена- тельны: «Представим себе теперь человека удостоверенного, что состав 1)2 Сокращения философии канцлера Франциска Бакона. Т. 1 / Пер. с фр. В. Тредиаковского // Житие канцлера Франциска Бакона. М. 1760. С. 189. м См.: Лотман Ю. М. Неизвестный читатель XVIII века о «Путешествии из Петербурга в Москву» // Учен. зап. Тарт. гос. ун-та. Тарту, 1963. Вып. 139. (Труды по рус. и слав, филологии. Т. 6).
и тактики... 149 его разрушиться должен, что он должен умереть <...). Едва ощутил он, или лучше сказать, едва возмог вообразить, что смерть и разрушение тела не суть его кончина, что он по смерти жить может, воскреснет в жизнь новую, он восторжествовал и, попирая тление свое, отделился от него бодрственно и начал презирать все скорби, печали, мучительства. Болезнь лютая исчезла, как дым, пред твердою и бессмертия коснув- шеюся его душею; неволя, заточение, пытки, казнь, все душевные и телесные огорчения легче легчайших паров отлетели от духа его, обновив- шегося и ощутившего вечность» (II, 71—72; курсив мой. — Ю. Л.). Рядом с этим, как и в «Путешествии...», стоит образ Катона, античного героя-самоубийцы: «Устреми взор твой на веселящегося Катона, когда не оставалося ему ни вольности, ни убежища от победоносного Юлиева оружия: увидишь, что и желание вечности равно имеет основание в человеке со всеми другими его желаниями» (Там же). Именно проповедь гражданского мужества, желание подвигнуть своих единомышленников на бесстрашное самопожертвование заставляют Радищева «вопреки всех других доводов» развивать теорию бессмертия души. Тема бесстрашной гибели, появившаяся во второй главе трактата, является стержневой для всей третьей — переходной от опровержения бессмертия души к его доказательству. Уже на первой странице ее читаем: «Желающему вникать в размышления о смертности и бессмертии человека, я бы нелицемерный подал совет стараться быть часто при одре умирающих своей или насильственною смертию <...). Я всегда с величайшим удовольствием читал размышления стоящих на воскраии гроба, на Праге вечности, и, соображая причину их кончины и побуждения, ими же вождаемы были (курсив мой. — Ю. Л.) почерпал многое, что мне в другом месте находить не удавалося (...). Вы знаете единословие или монолог Гамлета Шекеспирова и единословие Катона Утикского у Аддисона. Они прекрасны, но один в них порок — суть вымышлены» (II, 97—98). Еще более характерны рассужения, завершающие главу: «Возьмите все примеры древние и новейшие, в коих мысленность столь является блестяща и пренебрежена телесность (...) вспомните Опдама, Сакена с кораблями своими возлетающих34; приведите на память много- численные примеры отторгнувшихся жизни и возлюбивших смерть (...). И поистине, нужно великое, так сказать, сосреждение себя самого, чтобы решиться отъять у себя жизнь, не имея иногда причины оную вознена- видеть» (II, 122—123; курсив мой. — Ю. Л.). Таким образом, мы видим, что утверждение личного бессмертия в творчестве Радищева связано с занимающей значительное место в его системе теорией подвига. Радищев не ставит своей целью дать последо- вательную систему, в которой общефилософские тезисы и проблема личного бессмертия связались бы в одно целое: он стремится построить этику, подкрепляющую мужество человека, вставшего на путь, который неизбежно приведет его к личной гибели. Он предлагает читателю два возможных решения. Первое отрицает личное бессмертие: не надо страшиться гибели — человек смертен, гибель вырывает его от рук тирана, а бессмертие он обретает в памяти потомков: «Грудь перестает дышать, сердце не бьет более, и светильник умственный потух. 34 Сакен И., капитан Черноморского флота, будучи окружен турками, взорвался вместе с кораблем (1788 г.); Опдам — датский адмирал, совершивший аналогичный подвиг.
150 Отражение этики Безумные! почто слышу вопль ваш, почто стенания? (...) Ликуйте, о други! болезнь (т. е. боль, мука. — Ю.Л.) исчезла, терзание миновалось; злосчастию, гонению нет уже места» (II, 69). По второму решению — человек бессмертен. Но раз так, тем с большей готовностью должен он жертвовать своей жизнью для общего блага. Противоречие, перед которым остановился Радищев, отнюдь не было свидетельством его слабости как философа или выражением того, что русский материализм XVIII в. в силу социальной отсталости России не мог возвыситься до последовательно-материалистической точки зрения. Оно указывает на иное — Радищев вплотную подошел к проблемам, раскрывавшим коренную слабость материалистической этики просвети- телей. Напомним, что перед этой же трудностью оказались просветители 1860-х гг., пытаясь связать в одно целое этику «разумного эгоизма» и теорию революционного подвига. В этом смысле очень показательна попытка Некрасова осмыслить подвиг Чернышевского: ...Не хуже нас он видит невозможность Служить добру, не жертвуя собой. Но любит он возвышенней и шире, В его душе нет помыслов мирских. «Жить для себя возможно только в мире, Но умереть возможно для других!»343 Сочетание философской лексики, использующей фейербаховские тер- мины этики «разумного эгоизма», и образов мученичества («распяли», «он будет на кресте», «помыслы мирские», «бог гнева и печали») напоми- нает житийную форму биографии гельвецианца Ф. В. Ушакова и ведет нас к кругу этических проблем, знакомых по творчеству Радищева. Противоречие в решении вопроса бессмертия души не было для Радищева тактическим ходом — оно вытекало из осознания "противоречия между сложностью реальных этических конфликтов и прямолинейностью реше- ний из арсенала философии Просвещения. Это была заявка на более высокий тип философской системы. 2. Радищев и проблема революционной власти Если противоречия в решении Радищевым проблемы бессмертия души привлекали многих исследователей, то другая, не менее коренная анти- номия, также вытекающая из невозможности построить последователь- ную революционную теорию на основе гельвецианской этики, прошла почти незамеченной. Радищев глубоко усвоил учение о неприкосновенности личности, о человеке как высшей ценности, которая не может быть принесена в жертву отвлеченным абстракциям «законности», «религии» или «государ- ственности». Человек для Радищева рождается с присущими ему от природы правами, неотъемлемыми от самого понятия «человек». Радищев на разных этапах творчества по-разному формулировал эти права. В «Отрывке путешествия в*** И*** Т***» (если считать автором его Ради- щева) он называет потребность в пище, стремление к сохранению жизни, стремление избегнуть страданий, в оде «Вольность» — свободу и жизнь, в «Путешествии из Петербурга в Москву» и в набросках трудов по законо- а Некрасов Н. А. Поли. собр. соч. и писем: В 15т. Л., 1982. Т. 3. С. 154.
и тактики... 151 дательству — «честь, вольность, жизнь и собственность». В каждой из этих формул жизнь присутствует неизменно. Вступая в общественный союз, человек преследует одну цель — обеспечение своей жизни, свое личное благо. Поэтому государство, общество имеют право только способ- ствовать личному благу человека, а личное счастье — основа обще- ственного благоденствия. «Вина вступления (...) в общество была сни- скание своея пользы» (III, 30). Исходя из этого положения, Ф. В. Ушаков (а с ним и Радищев) в лейпцигский период сделал закономерный вывод, что общество не имеет права на жизнь человека. В специальном рассуж- дении о смертной казни Ф. В. Ушаков, следуя этике материалистов XVIII в., отрицает за государством право казни. Даже для убийц, пося- гающих на жизнь других членов общества (характерно, что это преступле- ние отнесено к тягчайшим, не дающим надежды на исправление пре- ступника), предусматривается лишь «гражданская смерть», т. е. изгна- ние: «Жребий нарушителю договора и общественному злодею есть смерть гражданская» (I, 195) — кара, которой подвергли цыганы Алеко. Учение о неотъемлемом праве человека на счастье и жизнь было мощным орудием критики феодального порядка. Но как только встал вопрос о переходе от «оборонительной» защиты прав человека к созданию рево- люционной теории, цитадель материалистической этики оказалась тесной. В «Размышлении о праве наказания и о смертной казни» цитируется трактат «Об общественном договоре» Руссо, но по другому вопросу. Право общества отнимать жизнь человека в повестку дня не поставлено. Зато в оде «Вольность» Радищев изменил исходные формулировки, резко повернув в сторону руссоистского решения. Человек, вступая в общество, жертвует частью свободы. Общая власть ограничивает инди- видуальную свободу — .«гражданин» перестает быть «чело- веком»: Но что ж претит моей свободе? Желаньям зрю везде предел; Возникла обща власть в народе (I, 1). Руссо писал, характеризуя общественный договор: «Каждый из нас отдает свою личность и всю свою мощь под верховное руководство общей воли, и мы вместе принимаем каждого члена как нераздельную часть целого»35. Если для Гельвеция общее — лишь сумма частных единиц, то для Руссо это интегрированное целое — «personne morale»36. Ф. Ушаков знал этот термин, он писал, что народ «представляет нравственную особу» (I, 188), но не видел вытекающих из этого поло- жения выводов, так как, осуждая убийц и смертную ^азнь, осуждал и цареубийц, «обагривших руки свои в крови царей своих» (I, 197). Для Руссо же это положение имело глубокий смысл: оно служило обоснова- нием права революционного насилия. Поскольку человек интегрируется в понятии «народ», воля и интересы народа выше интересов отдельного человека. Общее может требовать от единицы ее гибели: «Кто хочет сохранить свою жизнь при помощи других, должен также отдать ее за других, когда это нужно. Гражданин уже не может быть судьей опасности, которой закон велит ему подвергнуться, и когда государь говорит ему: "Для государства необходимо, чтобы ты умер", он должен умереть»37. Далее Руссо предлагает отличать «волю всех» от «общей воли». И, Руссо Ж.-Ж. Об общественном договоре. С. 13. Rousseau J.-J. Op. cit. P. 40. Руссо Ж.-Ж. Об общественном договоре. С. 29.
152 Отражение этики поскольку «воля всех» не всегда выражает «общую волю», над ней можно совершить насилие, заставив человека следовать своим истинным инте- ресам. Человека можно заставить быть свободным. В этом учении Руссо содержалось зерно теории революционного насилия и рево- люционной диктатуры. И Радищев, создавая оду «Вольность», не слу- чайно испытал влияние этих идей: он оправдал революционное насилие и прославил казнь короля. Казалось бы, дальнейшую эволюцию политической мысли Радищева можно предсказать: это движение в сторону развития идей революционной диктатуры, в направлении к доктрине якобинцев. Как известно, были попытки увидать в воззрениях автора «Путешествия...» «якобинский заквас». Однако факты говорят об ином: создавая свою зрелую теорию революции, Радищев в «Путешествии из Петербурга в Москву» отошел от идеи диктатуры общества. Как мы увидим в дальнейшем, якобинские теории для него были неприемлемы. Этому были веские причины. Радищев испытал сильное воздействие идей Руссо. Можно только удивляться тому, что историки русской философии не проделали работы по выявлению многочисленных скрытых цитат, идейных перекличек, сбли- жений, расхождений и полемик — всей суммы тех откликов на мысли Руссо, которые заключены в сочинениях русского мыслителя. Бесспорно, что такая работа представила бы нам многие идеи Радищева в значи- тельно более ясном виде. Однако и поверхностное знакомство с вопросом позволяет сделать определенные выводы: Радищев чутко воспринимал бунтарские ноты сочинений Руссо. Колебания Руссо в сторону анархи- ческого индивидуализма и — с этих позиций — темпераментная критика деспотизма не шокировали революционного сознания Радищева. Так, например, Руссо неоднократно высказывался против государственной устойчивости, «тишины и покоя» как несовместимых со свободой. В трак- тате «Об общественном договоре» он писал: «Скажут, что деспот обеспе- чивает своим подданным гражданское спокойствие (...}. Что выигрывают они, если и спокойствие это есть одно из их бедствий? Живут спокойно и в тюрьмах; достаточно ли этого, однако, чтобы чувствовать себя в них хорошо? Греки, запертые в пещере Циклопа, жили в ней спокойно — в ожидании, пока наступит их очередь быть съеденными»38. В «Размышле- ниях о правлении в Польше» Руссо предупреждал поляков от стремления к расслабляющему гражданскому покою. Надо искать форм правления не наиболее устойчивых, а наиболее благоприятствующих воспитанию героизма. Сохранить покой и свободу одновременно — невозможно. «Именно на лоне анархии, которую вы ненавидите, (^формировались те патриотические души, которые вас уберегли от порабощения»39. Радищев также был убежден, что «покоя рабского под сенью / Плодов златых не возрастет» (I, 4), что «градские власти» «мирны» утверждают рабство. Философы, предпочитающие «тишину и с нею томление и скорбь, нежели тревогу и с нею здравие и мужество», для него — «скаредные учители», «наемники мучительства»: «Оно. проповедуя всегда мир и тишину, заключает засыпляемых лестию в оковы» (I, 299). Опровергая тезис: «Блаженно государство, говорят, если в нем царствует тишина и устройство», он пишет: «Устройство на счет свободы, столь же противно блаженству нашему, как и самые узы (...). И так да неослепимся, внешним спокойствием государства и его устройством, и для сих только причин, да непочтем оное блаженным.» Смотри всегда на сердца сограждан. 38 Руссо Ж.-Ж. Об общественном договоре. С. 7. 39 Rousseau J.-J. Oeuvres completes. Т. 6. P. 218.
// тактики... 153 Если в них найдешь спокойствие и мир, тогда сказать можешь воистину: се блаженны» (I, 316). Екатерина II с основанием писала: «Сочинитель не любит слов "тишина" и "покой"»40. Можно указать и на ряд других соприкосновений Радищева с Руссо — в трактовке происхождения рабства, в защите трудовой собственности и т. п. Однако следует подчеркнуть: идеи права суверена безгранично распоряжаться индивидом, защита морали аскетического античного героизма, понимание эгоизма и страстей как сил, разъединяющих обще- ственный союз, — все это не нашло отклика в сочинениях Радищева, равно как и культурный и — шире — вообще исторический пессимизм французского мыслителя, который склонен был считать свободу и равен- ство даром хрупким и уже утраченным человечеством. Показательно, что ряд идей Руссо, — например, мысль о том, что свобода возможна лишь в маленьких государствах, — нашедший отзвук в оде «Вольность», в дальнейшем уже стал для Радищева неприемлем (ср. заметку: «Мон- тескию и Руссо с умствованием много вреда сделали» — III, 47). Этика наслаждения, разумного эгоизма, права человека на макси- мальное личное счастье — представления, которые с известной степенью условности можно назвать «гельвецианскими», — возобладала в сознании Радищева над этикой героического аскетизма и мыслью о диктаторских правах «общей воли». Чтобы понять причины этого, надо остановиться на специфике развития русской освободительной мысли в конце XVIII в. Русская действительность конца XVIII в. не ставила перед передовой мыслью вопросов имущественного неравенства с такой остротой, какая была им свойственна в эти же годы на Западе. Значительно более заметны были кричащие несправедливости, возникающие вследствие открытого насилия в разных его формах — от самодержавно-деспоти- ческой до крепостнической. Всякая попытка оправдания власти госу- дарства над человеком, всякая проповедь морали самопожертвования болезненно перекликалась с апологией наиболее темных сторон русской жизни. Русский демократ XVIII в. страдал не от общественного «эгоизма», а от недостаточного его развития, не от злоупотребления личной свободой, а от ее отсутствия. В этих условиях необходимо было создать революцион- ную теорию, которая исходила бы из нерушимости прав отдельной лич- ности. Радищев выполнил эту задачу. При этом он должен был отказаться от тех элементов диалектики, которые имелись в системе Руссо. Он пере- стал рассматривать народ, общество как политическое тело, в котором отдельные части интегрированы. Защищая права человека, он доказывал, что народ — механическая сумма отдельных единиц. Каждая из них вступает в общество ради собственного блага, сохраняя всю полноту своей «естественной свободы». Единственная сила, спаивающая людей в общество, — собственная польза каждого. Радищев после оды «Воль- ность» многократно повторял мысль о том, что гражданин не перестает быть человеком, и утверждение, что прочным является только общество, в котором общая польза покоится на эгоистической собственной пользе каждого отдельного его члена. Носителем власти является народ-суверен. Радищев, как и Руссо, считает, что суверенитет не отчуждаем. Он нигде не высказывался в пользу представительной системы, с правовой теорией которой он был, конечно, знаком хотя бы по сочинениям Мабли и англий- ским источникам. В идеале ему рисовалась вечевая республика в духе представлений XVIII в. о строе древнего Новгорода. Однако для совре- 40 Радищев А. И. Избр. соч. М.; Л., 1949. С. 669.
154 Отражение этики менности, как мы видели, он после оды «Вольность» отверг идею федера- лизации. Как же представлял себе Радищев идеальный государственный порядок? Народ-суверен вручает власть правительству. Радищеву пред- ставляется несущественным, будет ли это правительство состоять из одного или многих лиц. Он употребляет термины «государь», «царь». В «Опыте о законодавстве» он даже (возможно, рассчитывая подготовить сочинение для публикации) говорит о «самодержавном правлении». Но это не меняет дела, поскольку реальное политическое содержание этого термина в системе Радищева приближается к понятию «президент». «Самодержавный государь» «Опыта о законодавстве» не является носи- телем суверенитета — он слуга народа. Все его действия должны иметь в виду общенародную пользу. Интерпретированная таким образом, сис- тема русского правопорядка XVIII в. получает следующий вид: «Государь может все делать по своему произволу, но то, что начинает, не имея хотя деяниям своим положительных правил, должен творить в пользу общую, ибо какой предлог самодержавного правления? не тот, чтобы у людей отнять естественную вольность, но чтобы действия их направить к получению большего ото всех добра» (III, 15)41. В случае, если государь обеспечивает всем членам общественного союза максимальное благо, — он законный правитель, облеченный властью волею народа. Подобную ситуацию «республиканской монархии» допускал и Руссо. Считая, что «хранители исполнительной власти являются не господами народа, а его чиновниками»42, он писал: «Чтобы быть законным, вовсе не нужно, чтобы правительство сливалось с сувереном, но чтобы оно управляло от его имени: тогда даже монархия становится республикой»43. Однако Радищев прекрасно понимал, что подобная «республиканская монархия» легко может, в случае отсутствия твердых гарантий народного сувере- нитета, превратиться в деспотию. Вопрос, таким образом, упирался в гарантии. Радищев не признавал разделения властей, равно как и идеи народного представительства. Несбыточность же для России восстанов- ления вечевой структуры он, видимо, также понимал. В этих условиях он создает новую и очень оригинальную теорию: гарантией от деспотизма является сознание народом своего суверенитета и готовность народа его защищать. Революция трактуется Радищевым специфически: народ — хозяин общества — не может быть мятежником. Мятежник, бунтарь — это носитель административной власти, пытающийся обманом или наси- лием присвоить себе права суверенитета. В оде «Вольность» народ обра- щается к царю: ♦ Преступник власти, мною данной! Вещай, злодей, мною венчанной, Против меня восстать как смел? (I, 5) Радищев старательно выписывал из летописи случаи, когда князья целовали крест народу, и в оде «Вольность» подчеркнул, что клятва народа царю — свидетельство извращения общественного договора. Таким образом, право народа на восстание и его готовность это право реализовать гарантируют народный суверенитет от деспотизма админи- стратора. Идея конституирования революции как постоянного органа 41 Слова, выделенные курсивом — цитата из «Наказа...» Екатерины II, которую Радищев вмонтировал, видимо, желая придать своей мысли цензурную неуязви- мость. 42 Руссо Ж.-Ж. Об общественном договоре. С. 86. 43 Там же. С. 32—33.
и тактики... 155 народной власти встречалась в политических сочинениях XVIII в. О ней писал Монтескье в «Духе законов»44, ее же высказал граф Вельегорский, записку которого о Польше Руссо опубликовал в качестве предисловия к «Размышлениям о правлении Польши»: «Ainsi, les insurrections meme avaient en Pologne une forme legale»45. Руссо был близок к мысли, что постоянное беспокойство — нормальное состояние гражданского обще- ства. «Нужно обращать менее внимания на внешнюю тишину и на спокой- ствие начальников (...). Бунты, гражданские войны, сильно пугают глав государства, но не они являются причиной истинных несчастий народов»46. У Радищева эта бегло брошенная мысль превратилась в цельную и строй- ную теорию. Однако перед Радищевым возникал и другой вопрос, так как подобная система настоятельно требовала критериев того, соблюдается ли общественный договор или народный суверенитет попран администра- цией. И именно «гельвецианская», а не «героико-аскетическая» мораль давала возможность сформулировать эти критерии. Общество создается для максимального блага отдельного человека, следовательно, благо чело- века, то, как общественный союз защищает права единицы, — показатель того, сохранило ли оно первоначальный справедливый свой облик или превратилось в орудие деспотизма. «Права единственные (т. е. индиви- дуальные, «права человека». — Ю. Л.) имеем мы от природы, закон опре- деляет безбедное только оных употребление». Такими правами объявлены «честь, вольность или жизнь». К ним Радищев прибавляет собственность, порождаемую уже гражданским состоянием, но также составляющую неотъемлемую часть прав человека. «Отъявый единое из сих прав у гражданина, государь нарушает первоначальное условие и теряет, имея скиптр в руках, право ко престолу» (III, 12—15). Любопытно, что в главе «Спасская Полесть», после рассказа о несправедливых преследо- ваниях купца, говорится, что в России отнимают безнаказанно у безвин- ного человека «имение, честь, жизнь» (формула эта, дословно совпа- дающая с приведенной выше, повторена дважды) и невозможно «достиг- нуть до слуха верховныя власти» (I, 247—248). Следовательно, в России общественный договор нарушен и слуги народа превратились в его угнетателей. Поэтому ошибочным представляется утверждение, что опи- сания случаев насилия над отдельными людьми в первой части «Путе- шествия...» — результат либеральных иллюзий путешественника. Насилие над отдельным человеком для Радищева — свидетельство порочности всей общественной системы в целом и достаточное основание к тому, чтобы суверен — народ отрешил от власти не оправдавшую его доверия администрацию. Вряд ли будет справедливо отрицать глубоко револю- ционное содержание таких глав, как «Чудово». Радищев сочувственно выписал мнение «Судии Гольма»: «Если человек заключается властию не законно, то сие есть достаточная причина всем для принятия его в защиту <...). Когда свобода подданного нарушается, то сие есть вызов на защиту ко всем английским подданным» (III, 44). Именно так и происходит восстание в главе «Зайцово». Здесь оскорблена, унижена одна крестьянская семья. Но это оскорбление стало возможно потому, что угнетены в с е, и все поднимаются на ее защиту. Так родилась стройная теория: проповедь «мужа тверда» при угнетении человека властью может превратить случай единичного насилия в искру, 44 Монтескье Ш. Избр. произведения. М., 1955. С. 306. 45 Rousseau J.-J. Oeuvres completes. Т. 6. P. 211. («Таким образом, самое восстание имело в Польше законный характер».) 46 Руссо Ж.-Ж- Об общественном договоре. С. 73.
156 Отражение этики поджигающую пламя народного гнева и возвращающую общество к исходным справедливым основам. Пролить кровь вправе только суверен — народ «в соборном своем лице». Право это не передоверяется адми- нистрации. Радищев не мог отбросить мораль, которая в основу свою клала защиту человеческой единицы, потому что в обществе, основанном на откровенном насилии, именно защита человека давала основание для наиболее рево- люционных выводов, и не мог принять никакой идеи диктаторской власти общества над человеком, потому что в русских условиях это неизбежно привело бы к оправданию правительственного насилия. Все отмеченное здесь и определило отношение Радищева к Великой французской революции. 3. Политическое мышление Радищева и опыт французской революции Несмотря на сравнительно обширную литературу на тему «Французская революция и русское общество»47, вопрос этот не продвинулся далее некоего первоначального сбора материала. Применительно к двум веду- щим мыслителям 1790-х гг. — Радищеву и Карамзину — в этой области сделано удручающе мало. О Радищеве мы можем назвать лишь неболь- шую заметку А. Старцева48 и одну — правда, очень проницательную — работу В. В. Пугачева49. Относительно Карамзина основным источником исследовательских суждений продолжает служить книга В. В. Сиповского «Карамзин — автор "Писем русского путешественника"», концепция которого кажется убедительной, поскольку никто не пробовал ее прове- рить. Некоторая попытка ввести новые материалы по этой теме содер- жится в моей статье «Эволюция мировоззрения Карамзина»50. Причем трудности при изучении взглядов Радищева и Карамзина по этому вопросу будут различны: если в первом случае речь будет идти о недо- статке фактического материала и, следовательно, о гипотетичности созда- ваемых построений, то во втором — сложность будет вытекать из обилия и противоречивости материала. Настоящая статья не преследует цели рассмотреть вопрос во всей полноте — речь пойдет лишь о том, как при- верженность каждого из этих мыслителей к определенной этической системе отразилась на восприятии ими событий революции. Общая оценка событий Великой французской революции Радищевым 47 См. литературу в кн.: Штранге М. М. Русское общество и французская революция. М., 1956. 48 Старцев А. О западных связях Радищева // Интернациональная литература. 1940. № 7/8. 49 Пугачев В. В. А. Н. Радищев и французская революция // Учен. зап. Горьков. ун-та. Серия ист.-филол. 1961. № 52; см. также главу «А. Н. Радищев и фран- цузская буржуазная революция» в кн.: Пугачев В. В. А. Н. Радищев: Эволюция общественно-политических взглядов. Горький, 1960. 50 Лотман Ю. М. Эволюция мировоззрения Карамзина (1789—1803) // Учен, зап. Тарт. гос. ун-та. Тарту, 1957. Вып. 51. См. также ряд весьма ценных наблюде- ний в работах: Предтеческий А. В. Общественно-политические взгляды Н. М. Ка- рамзина в 1790-х годах // Проблемы русского Просвещения в литературе XVIII века. М.; Л., 1961; Верков П. Н., Макогоненко Г. П. [Вступ. статья] // Карамзин Н. М. Избр. соч. М.; Л., 1964.
и тактики... 157 изложена у В. В. Пугачева правильно. Исследователь пишет: «Главным и решающим, на наш взгляд, было разочарование Радищева во фран- цузской революции. Она отнюдь не осуществила «царства разума» на земле, о котором мечтали французские просветители и Радищев. Фран- цузская революция, по его мнению, закончилась новым деспотизмом (...). Это было разочарование во французской революции с прогрес- сивных позиций»51. Несколько иначе сформулирован вывод в книге того же автора: «Итак, отрицательное отношение к некоторым сторонам французской революции в "Путешествии из Петербурга в Москву" определялось тем, что Радищев не мог примириться ни с какими ограни- чениями свободы печати, слова и т. д., не одобрял слишком большой политической самостоятельности низов и опасался, что все это приведет к восстановлению деспотизма. Симпатии Радищева на стороне Мирабо — более радикальные деятели неприемлемы для автора "Путешествия"»52. В этой формулировке возбуждают сомнения слова о неодобрении Ради- щевым «политической самостоятельности низов». Что касается осталь- ного, то оно возражений не вызывает. Возникает лишь- вопрос — чем были обусловлены взгляды именно такие, а не иного политического оттенка? Прежде всего, остановимся на утверждении, что Радищев «не одобрял слишком большой политической самостоятельности низов». Основанием для него служит известное место из «Путешествия...»: «Ныне, когда во Франции все твердят о вольности, когда необузданность и безначалие дошли до края возможного, ценсура во Франции неуничтожена. И хотя все там печатается ныне невозбранно, но тайным образом. Мы недавно читали, да восплачут французы о участи своей, и с ними человечество! мы читали недавно, что народное собрание, толико же поступая само- державно, как доселе их Государь, насильственно взяли печатную книгу, и сочинителя оной отдали под суд, за то, что дерзнул писать против народного собрания. Лафает был исполнителем сего приговора. О Фран- ция! ты еще хождаешь близ Бастильских пропастей» (I, 347). Прежде всего следует учесть тот, не отмеченный В. В. Пугачевым, но установленный еще в 1940 г. А. Старцевым факт, что процитированное место представляет собой защиту Марата от преследований со стороны Национального собрания. Но дело даже не в этом — Национальное собрание, подчеркивает Радищев, выступает самовластительно, как дес- пот, ограничивая «свободу частную». И если, с точки зрения Руссо, это можно было оправдать тем, что, нарушая «волю всех», Национальное собрание выполняет «общую волю», то с позиций Радищева, оно нару- шало суверенитет народа. А поскольку Радищеву было безразлично, представлен администратор одним или сотней лиц («Не красна изба углами, а красна пирогами»)53, то в данном случае он не видел разницы между самовластием короля или самовластием депутатов. Этим и вызвано восклицание о «Бастильских пропастях». Что касается слов о «необуз- данности и безначалии», то трудно в них увидать осуждение «активного вмешательства низов в ход революции»54, ибо именно это «активное вмешательство» составляло для Радищева самый смысл общественного переустройства. Но в действиях парижских санкюлотов он мог не узнать 51 Пугачев В. В. А. Н. Радищев и французская революция. С. 270. 52 Пугачев В. В. Указ. соч. С. 88—89. 53 Истолкование этого эпиграфа дано В. В. Пугачевым совершенно верно. 54 Пугачев В. В. Указ. соч. С. 85.
158 Отражение этики своего теоретического представления о революционном народе-суверене, как отказался узнать его в облике пугачевцев. Не приходится сомневаться в том, что отношение Радищева к француз- ской революции в общих ее контурах было положительным. Гораздо сложнее вопрос об отношении его к якобинской диктатуре. В. В. Пугачеву принадлежит ценное наблюдение, что отрицательные высказывания о Робеспьере датируются совсем не временем якобинской диктатуры. Пер- вое недвусмысленное критическое высказывание о событиях во Франции сделано по поводу директории — «пятиглавой и ненавистной всем гидры» (III, 523) и относится к 1798 г. И только в конце жизни (не ранее весны 1802 г.) он прямо осудил Робеспьера, приравняв его к Сулле: Сулла меч свой, обагренной Кровию доселе чуждой, Он простер во сердце Рима.(...) Нет, ничто не уравнится Ему в лютости толикой, Робеспьер дней наших разве (I, 97). На основании этого В. В. Пугачев заключает: «Вероятно, якобинская диктатура не испугала Радищева, хотя вряд ли он одобрял якобинский террор. Якобинцы не оттолкнули Радищева от французской революции. Это сделала директория»55. К этому, в общем верному, выводу возможны уточнения. Директорию, конечно, Радищев встретил с отвращением, увидя в ней начало контрреволюционной диктатуры. Однако молчание его о Робеспьере в годы ссылки может объясняться и другим: не имея достаточных сведений и понимая тенденциозность доходящих до него источников, он не торопился высказываться. Но когда ознакомление стало более полным, и осуждение было безусловным. Этому не следует удивляться: якобинцы развивали в наследии Руссо именно те стороны, которые Радищеву были неприемлемы, якобинцы были очень сдержанны и подозрительны по отношению к той материалистической гельвецианской традиции, на которой, как мы видели, основывалась революционная теория Радищева. Наконец, из теории Руссо о том, что во имя общей воли можно осуществлять насилие над волей всех, якобинцы вывели теорию и практику революционной диктатуры, которая была направлена и против сил контрреволюции и интервенции, и против стихийного напора эгоизма буржуазных отношений, и против социальных требований народа — санкюлотов. Эта последняя сторона диктатуры якобинцев не могла укрыться от внимания Радищева, как она не укрылась от Карамзина. Именно поэтому Радищев отвернулся от якобинцев. Его испугали не казни. Народ «в соборном своем лице» имеет право и на жизнь гражданина. Его испугала диктатура, которая противоречила всей системе идей русского демократа XVIII в. Это сложное переплетение политико-этических проблем интересно пре- ломилось в сознании Карамзина и людей пушкинского поколения. Однако к этому сюжету автор надеется обратиться в специальной статье*. 1965 55 Пугачев В. В. Указ. соч. С. 91. * См. в настоящем томе статью «Поэзия Карамзина».
Поэзия Карамзина 159 Поэзия Карамзина Есть писатели, чьи художественные создания для многих поколений остаются живыми, полными современности и обаяния. Имена этих писа- телей известны всем, а книги их многие века привлекают читателей. Однако культура — это не только определенное количество результатов, достижений, которыми пользуются все, а литература — не просто сумма гениальных произведений, выдержавших испытание времени. Живая культура — это движение, связывающее прошедшее с будущим, это, по выражению одного из поэтов XVIII в., радуга, которая Половиной в древность наклонилась, А другой в потомстве оперлась. Великие произведения искусства — предмет наслаждения для читателей разных поколений — не появляются неожиданно. Они органически вырастают в потоке движения, в котором главную массу составляют писатели и книги, быстро забываемые потомками. Но без понимания роли и значения этих не гениальных, забытых писателей теряется живое восприятие искусства. Оно превращается в собрание шедевров, гениаль- ных в отдельности, но не связанных между собой логикой культурного движения. К числу литераторов, направлявших в свое время развитие культуры, но далеких от эстетических представлений современного читателя, при- надлежит и Карамзин. Даже образованный человек наших дней знает Карамзина только как автора чувствительной и архаичной «Бедной Лизы», а его «Историю государства Российского» помнит по нескольким пушкинским эпиграммам. Канонизированный гимназическими и школь- ными учебниками «мирный» образ Карамзина противоречит тому, что мы знаем об исторической судьбе его наследия. Он не объяснит нам, почему на протяжении многих лет, перейдя за грани жизни писателя, творчество его вызывало страстное поклонение и пылкое осуждение, любовь и ненависть. Молодой Пушкин осыпает Карамзина эпиграммами, а в 1836 г. пишет: «Чистая, высокая слава Карамзина принадлежит России, и ни один писатель с истинным талантом (...) ни один истинно ученый человек, даже из бывших ему противниками, не отказал ему% дани уважения глубокого и благодарности»1. Современники, боровшиеся за окончание «карамзинского периода», отчетливо видели его недостатки, так же как они видели недостатки дворянского периода литературы в целом. Но не следует забывать ни того, что дворянский период русской литературы дал ей Пушкина, Грибоедова и декабристов, ни того, что у истоков этого периода стоял Карамзин. Но значение Карамзина шире и сравнительно узких рамок «карам- зинского периода», и дворянской эпохи в литературе. Карамзину по праву принадлежит место в ряду лучших представителей русской интел- лигенции XIX в. Историк европейской цивилизации не колеблясь поставит ее в ряд с такими вершинными общественными явлениями, как кружки 1 Пушкин А. С. Поли. собр. соч.: В 16 т. М.; Л., 1949. Т. 12. С. 72.
60 Поэзия )илософов XVIII в. во Франции и деятельность великих гуманистов похи Возрождения. Писатель-профессионал, один из первых в России мевший смелость сделать литературный труд источником существования, ыше всего ставивший независимость собственного мнения, видевший этой независимости гражданское служение, Карамзин заставил окру- жающих, вплоть до Александра I, уважать в себе не придворного историо- рафа и действительного статского советника, а человека пера и мысли, ье мнение и слово не покупаются ни за какую цену. Именно поэтому 1ушкин называл Карамзина одним «из великих наших сограждан»2, его политические оппоненты из числа декабристов — Н. Тургенев, \. Орлов и другие — питали к нему глубокое уважение. Жизнь Николая Михайловича Карамзина (1766—1826) была небогата нешними событиями. Он родился в семье симбирского дворянина, учился рамоте у сельского дьячка, а потом был отдан в московской пансион Цадена. Затем наступила служба в гвардии. Здесь он познакомился с же писавшим стихи И. И. Дмитриевым. В 1784 г. Карамзин вышел в тставку с незначительным чином поручика и уехал на родину. Встреча о старым знакомым их дома масоном И. П. Тургеневым резко пере- гнила ход его жизни: Карамзин переселился в Москву, вошел в круг отрудников Н. И. Новикова, занялся литературной деятельностью, [етыре года, проведенных им в обществе московских масонов (1785— 789), оказались важнейшим периодом его творческого развития. Влияние равственных идей и общественных убеждений Н. И. Новикова, фило- офии А. М. Кутузова дополнялось широким знакомством с литературой вропейского предромантизма. К этому же времени относятся первые ыступления Карамзина в печати, среди которых следует отметить его отрудничество (совместно с А. Петровым) в журнале «Детское чтение». Разрыв с масонами и отъезд в 1789 г. за границу положил начало овому периоду жизни Карамзина. Путешествие молодого писателя по 'ермании, Швейцарии, Франции и Англии стало наиболее выдающимся обытием в его жизни. Потратив год с небольшим на путешествие (в 1етербург он вернулся осенью 1790 г.), Карамзин снова поселился в Москве и предался чисто литературной деятельности. В 1791 —1792 гг. н издавал «Московский журнал», в котором печатались «Письма рус- кого путешественника», «Бедная Лиза» и другие повести, принесшие му литературную славу. Находясь с 1792 г. на положении опального итератора, он издал, однако, в 1795 г. альманах «Аглая» (Кн. 1—2), с 1796 по 1799 г. — три поэтических сборника «Аониды». Стремление Карамзина к журнальной деятельности смогло реализоваться только осле изменения цензурного режима, последовавшего за гибелью Павла воцарением Александра I. В 1802—1803 гг. Карамзин издавал журнал Вестник Европы». С 1803 г. до самой смерти он работал над «Историей осударства Российского». Если «внешняя» биография Карамзина небогата событиями и отли- [ается спокойной размеренностью, столь часто вводившей в заблуждение сак современников, так и исследователей, то его внутренняя жизнь как мыслителя и творца была исполнена напряжения и драматизма. Мировоззрение Карамзина, переживавшее на протяжении его жизни :ущественную эволюцию, развивалось в сложном притяжении к двум 1дейно-теоретическим полюсам: утопизму и скептицизму — ив отталки- вании от них. 2 Пушкин А. С. Поли. собр. соч. Т. 11. С. 167.
Карамзина 161 Утопические учения мало привлекали внимание русских просветителей XVIII в. Это явление легко объяснимо. Русская просветительская мысль XVIII в усматривала основное общественное зло в феодальном насилии над человеком. Возвращение человеческому индивиду всей полноты его естественной свободы должно, по мнению Радищева, привести к созданию общества, гармонически сочетающего личные и общие интересы. Законы будущего общества возникнут сами из доброй природы человека. Радищев считал трудовую частную собственность незыблемой основой прав человека. Этике его был чужд аскетизм — она подразумевала гармонию полноправной личной и общественной жизни. Такое умона- строение могло питать интерес к жизни «естественных» племен, к борьбе за свободу личности и народа. Стать основой интереса к утопическим учениям оно не могло. Русский утопизм XVIII в. возникал в той среде, которая, отрицая окружающие общественные отношения и боясь революции, жаждала мирного решения социальных конфликтов и вместе с тем искала средств от зла, порождаемого частной собственностью. Эта двойственная позиция была слабой и сильной одновременно. Она была лишена и боевого демократизма просветителей, и их оптимистических иллюзий. Это была позиция, характеризовавшая то направление в русском дворянском либерализме XVIII в., к которому принадлежали Н. И. Новиков и А. М. Кутузов. Первые шаги Карамзина как мыслителя были связаны именно с этими общественными кругами. Нравственное воздействие Новикова и Кутузова на молодого Карамзина, видимо, было очень глубоким. Устойчивый интерес к утопическим учениям Карамзин сохранил и после разрыва с масонами. Борьбу между влечением к утопическим проектам и скептическими сомнениями можно проследить во взглядах Карамзина на протяжении многих лет. Так, в мартовской книжке «Московского журнала» за 1791 г. он поместил обширную и весьма интересную рецензию на русский перевод «Утопии» Томаса Мора. Карамзин считал, что «сия книга содержит описание идеальной (...) республики, подобной респуб- лике Платоновой», и тут же высказывал убеждение, что принципы ее «никогда не могут быть произведены в действо»3. Рецензия эта представляет для нас большой интерес. Во-первых, она свидетельствует, что для Карамзина мысль об идеальном обществе пере- плеталась с представлениями о республике Платона. Это было очень устойчивое представление. Позже, в 1794 г., характеризуя свое разоча- рование во французской революции, Карамзин писал:» Но время, опыт разрушают Воздушный замок юных лет... ...И вижу ясно, что с Платоном Республик нам не учредить... «Послание к Дмитриеву»4 В рецензии на «Путешествие младого Анахарсиса по Греции» он писал о «Платоновой республике мудрецов»: «Сия прекрасная мечта представ- 3 Московский журнал. 1791. Ч. 1. Кн. 3. С. 359. 4 Карамзин Н. М. Полн. собр. стихотворений. М.; Л., 1966. С. 137. В дальнейшем ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием страницы. II Ю. М. Лотман
162 Поэзия лена в живой картине, и при конце ясно показано, что Платон сам чувствовал невозможность ее»5. А когда в 1796 — начале 1797 г. восше- ствие на престол Павла I вызвало временное возрождение карамзинского оптимизма, он писал А. И. Вяземскому: «Вы заблаговременно жалуете мне патент на право гражданства в будущей Утопии. Я без шутки занимаюсь иногда такими планами и, разгорячив свое воображение, заранее наслаждаюсь совершенством человеческого блаженства»6. Сооб- щая в этом письме о своих творческих планах, он писал, что «будет перекладывать в стихи Кантову Метафизику с Платоновою республи- кою»7. Установление того, что республика для Карамзина — это «Платонова республика мудрецов», весьма существенно. В понятие идеальной рес- публики Карамзин вкладывает платоновское понятие общественного порядка, дарующего всем блаженство ценой отказа от личной свободы. Это строй, основанный на государственной добродетели и диктаторской дисциплине. Управляющие республикой мудрецы строго регламентируют и личную жизнь граждан, и развитие искусств, самовластно отсекая все вредное государству. Такой идеал имел определенные черты общности с тем, что Карамзин мог услышать из уст масонских наставников своей молодости. Все это необходимо учитывать при осмыслении известных утверждений Карамзина, что он «республиканец в душе», или высказы- ваний вроде: «Без высокой добродетели Республика стоять не может. Вот почему монархическое правление гораздо счастливее и надежнее: оно не требует от граждан чрезвычайностей и может возвышаться на той степени нравственности, на которой республики падают»8. Республика оставалась для Карамзина на протяжении всей его жизни идеалом, недосягаемой, но пленительной мечтой. Но это не была ни вечевая рес- публика — идеал Радищева, ни республика народного суверенитета французских демократов XVIII в., ни буржуазная парламентская рес- публика «либералистов» начала XIX в. Это была республика-утопия платоновского типа, управляемая мудецами и гарантированная от экс- цессов личного бунтарства. Вторая важная сторона социально-политических воззрений Карамзина состояла именно в соединении идей республики и утопии. Вопрос республиканского управления был для Карамзина не только политиче- ским, но и социальным. Его идеал подразумевал устранение социальной основы для конфликтов. При этом и в данном случае отсутствие регла- ментации ему представлялось большим злом, чем излишняя регламен- тация, и крепостное право страшило его меньше, чем свобода частной собственности. Не случайно в том самом письме, в котором он обещал А. И. Вяземскому воспеть «Кантову Метафизику с Платоновою респуб- ликою», он призывал «читать Мабли». Интересно, что, как это следует из «Писем русского путешественника», Карамзин перечитывал Мабли в революционном Париже. Волновавший всю Европу в годы французской революции вопрос равенства не мог не привлечь внимание Карамзина, размышлявшего о республиканской утопии. Если до поездки за границу Карамзин склонен был оправдывать неравенство в духе экономического 5 Московский журнал. 1791. Ч. 3'. С. 211. 6 Русский архив. 1872. № 7/8. С. 1324. 7 Там же. С. 1325. 8 Вестник Европы. 1803. № 20. С. 319—320.
Карамзина 163 либерализма физиократов и Монтескье, видеть в имущественном неравен- стве проявление естественной свободы человека, неравномерности его способностей, то в годы революции его все чаще начинают привлекать эгалитаристские идеалы. Однако интересна сама природа этого эгали- таризма: равенство мыслится Карамзиным как насильственное ограни- чение, накладываемое суровыми законами на эгоистическую экономику. В духе «платоновского» республиканизма он понимает равенство не как особый экономический порядок, а как подавление экономики нравствен- ностью. Показательно в этом отношении описание Цюриха в «Письмах русского путешественника»: «Театр, балы, маскарады, клубы, велико- лепные обеды и ужины! Вы здесь неизвестны (...). Мудрые цирихские законодатели знали, что роскошь бывает гробом вольности и добрых нравов, и постарались заградить ей вход в свою республику. Мужчины не могут здесь носить ни шелкового, ни бархатного платья, а женщины — ни бриллиантов, ни кружев; и даже в самую холодную зиму никто не смеет надеть шубы, для того что меха здесь очень дороги»9. Равенство для Карамзина — законодательное запрещение пользоваться благами богатства: в Берне «домы почти все одинакие (...) в три этажа, и пред- ставляют глазам образ равенства в состоянии жителей, не так, как в иных больших городах Европы, где часто низкая хижина преклоняется к земле под тенью колоссальных палат»10. Влияние эгалитаризма Руссо чув- ствуется в песне, которую Карамзин влагает в уста цюрихского юноши. В ней роскошь и искусство осуждаются как источники неравенства: «Мы все живем в союзе братском <...). Не знаем роскоши, которая свободных и рабов, в тиранов превращает. Начто нам блеск искусств, когда природа здесь сияет во всей своей красе — когда мы из грудей ее пием блаженство и восторг?» (90). В этом свете понятно, почему утопи- ческие попытки правительства Робеспьера обуздать эгоизм буржуазной экономики вызвали у Карамзина, как мы увидим в дальнейшем, сочув- ствие, а не осуждение. Уяснение того, что республика для Карамзина была не только понятием политическим, но и социально-утопическим, а реальное наполнение этого утопизма было навеяно идеями Платона, многое раскрывает в позиции Карамзина. Оно объясняет отрицательное отношение писателя и к идее народоправства, и к деспотическому правлению. Напомним, что демо- кратия и тирания, по Платону, — наиболее одиозные формы государ- ственного управления. Идеи, близкие к этим, Карамзин мог найти и у Монтескье, и у русских дворянских либералов типа Н. И. Панина или Д. И. Фонвизина. С этой точки зрения делается понятным устойчивое отрицание Карамзиным в 1780—1790-х гг. идеи деспотического управ- ления. В 1787 г. Карамзин опубликовал перевод «Юлия Цезаря» Шекс- пира, содержащий резкие тираноборческие тирады. Так, в одном из монологов Брут упоминает «глубокое чувство издыхающей вольности и пагубное положение времян наших» — результат «тиранства»11. А в 1797 г., в разгар павловского террора, он написал стихотворение «Тацит», в котором осуждал народ, разделенный на «убийц и жертв», но не имеющий героев. Не случайно П. А. Вяземский в дни суда над декабри- стами вспомнил это стихотворение Карамзина и увидел в нем оправдание 9 Карамзин Н. М. Избр. соч.: В 2 т. М.; Л., 1964. Т. 1. С. 238—239. 10 Там же. С. 249—250. 11 Юлий Цезарь, трагедия Виллиама Шекспира. М., 1787. С. 40.
164 Поэзия «бедственной необходимости цареубийства»: «Какой смысл этого стиха? На нем основываясь, заключаешь, что есть же мера долготерпению народному»12. Для правильного понимания общественно-политической позиции Карамзина нужно учитывать еще одну сторону вопроса. Мировоззрение Карамзина никогда, а в первый период в особенности, не было построено на какой-либо жестко-последовательной доктрине. В 1803 г. он писал, что в политике добродетельные люди «составляют то же, что эклектики в философии»13. Широко начитанный, Карамзин еще в самом начале своей литературной деятельности соединял весьма противоречивые вкусы: он зачитывался Лессингом и Лафатером, Клопштоком и Виландом, Кантом и Руссо, Вольтером и Бонне, Стерном и Дидро, Гердером и Кондильяком, Даламбером и Геллертом. Привязанность к широким знаниям, стремление понять все точки зрения оборачивались не только терпимостью, но и эклектизмом. В частности, наряду с охарактеризо- ванными выше взглядами, Карамзину в начальный период его литера- турной деятельности был свойствен широкий и политически довольно неопределенный «культурный оптимизм», вера в спасительное влияние успехов культуры на человека и общество. Карамзин уповал на прогресс наук, на мирное улучшение нравов. Он верил в безболезненное осуще- ствление идеалов братства и гуманности, пронизывавших литературу XVIII в. в целом. Вступая в противоречие с привлекавшим его симпатии идеалом суровой «республики добродетелей», Карамзин готов был славить XVIII в. за освобождение личности, успехи цивилизации, торговли, куль- туры. В письме «Мелодор к Филалету» Карамзин писал: «Кто более нашего славил преимущества осьмагонадесять века: свет философии, смягчение нравов, тонкость разума и чувства, размножение жизненных удовольствий, всеместное распространение духа общественности, тесней- шую и дружелюбнейшую связь народов, кротость Правлений, и пр., и пр.? <...). Конец нашего века почитали мы концом главнейших бедствий человечеств, и думали, что в нем последует важное, общее соединение теории с практикою, умозрения с деятельностию; что люди, уверясь нравственным образом в изящности законов чистого разума, начнут исполнять их во всей точности, и под сению мира, в крове тишины и спокойствия, насладятся истинными благами жизни»14. Таковы были взгляды Карамзина, определившие его отношение к основ- ным событиям 1790-х гг. К числу центральных среди них, бесспорно, принадлежала французская революция XVIII в. Отношение к ней Карам- зина было значительно более сложным, чем это обычно представляется. Решение этой проблемы невозможно в пределах отвлеченных формули- ровок хотя бы потому, что осведомленность Карамзина в парижских событиях была основательной. Следует подчеркнуть, что политическая жизнь Франции революционных лет отнюдь не представала перед Карам- зиным как нерасчленимое целое. Следует напомнить, что наше опреде- ление слова «революция» очень далеко от того, которое употреблялось в XVIII в. В XVIII в. слово «революция» могло восприниматься как антитеза состоянию устойчивости, консерватизма (сохранения) или реак- ции (попятного движения). Именно потому, что со словом «революция» 12 Лотман Ю. М. П. А. Вяземский и движение декабристов // Учен. зап. Тарт. гос. ун-та. Тарту, 1960. Вып. 98. (Труды по рус. и слав, филологии. Т. 3). С. 133. 13 Вестник Европы. 1803. № 9. С. 56. 14 Карамзин Н. М. Соч.: В 3 т. Спб., 1848. Т. 3. С. 437—438.
Карамзина 165 еще не связывалось понятие о революционной тактике, его можно было использовать как синоним понятия «резкая перемена». Именно такое понимание термина позволило Карамзину отделить в революции идею общественных перемен от тех реальных политических сил, которые ее осуществляли. Отношение Карамзина к этой идее было устойчиво поло- жительным. Прежде всего необходимо отметить, что такой существенный компонент революционных идеалов, как борьба с властью церкви и фанатичного духовенства, встречал со стороны Карамзина полную поддержку. Конечно, не случайно Карамзин прореферировал в «Московском журнале» такие постановки революционного парижского театра, как «Монастырские жертвы» («Les victimes cloitress») и «Монастырская жестокость» («Le rigueur du clottre») Бретонна. С особенной остротой эта сторона воззрений Карамзина проявилась в рецензии на один из наиболее ярких спектаклей этого театра — пьесу Шенье «Карл IX». Карамзин воспринимал революцию как «соединение теории с прак- тикою, умозрения с деятельностью», то есть как реализацию тех прин- ципов равенства, братства и гуманности, которые провозгласили просве- тители XVIII в. Именно поэтому он счел возможным в январском номере «Московского журнала» за 1792 г. рекомендовать русскому читателю как «важнейшие произведения французской литературы в прошедшем году»15 такие яркие произведения революционной публицистики, как «Руины, или Размышления о революциях империй» Вольнея и «О Руссо как одном из первых писателей революции» С. Мерсье. Сочувствие к новому возникающему во Франции обществу сквозило и в рецензии на антиаристократическую комедию Фабра д'Еглантина «Выздоравливаю- щий от дворянства». Однако революция не была простой инсценировкой идей просветителей XVIII в. Она с самого начала — и чем дальше, тем больше — раскрыва- лась перед современниками как историческая проверка и опровержение идей «философского века». Вера в господство разума, совершенствование человека и человечества, само представление просветителей о народе подверглись испытаниям. Та окраска революции, которую придавали ей санкюлоты, городской плебс Парижа, бурность, стихийность и размах народных выступлений были для Карамзина решительно неприемлемы. Они не связывались в его сознании с идеями XVIII в. Мысль о связи идей просветителей и революционной практики масс не укладывалась в сознании Карамзина. Но, внимательный наблюдатель современности, Карамзин различал во французских событиях не только тенденцию, восходящую к идеям XVIII в., и стихийную практическую деятельность масс. Он видел еще один существенный компонент событий: борьбу политических партий и группировок, деятельность революционных клубов, столкновение вождей. Отношение Карамзина к этой стороне революции также было далеко от того благонамеренного ужаса, который уже с 1790 г. официально считался в России единственно дозволенной реакцией. Историк, который попытался бы реконструировать отношение Карам- зина к этому вопросу, исходя из распространенного взгляда на писателя как на умеренного либерала с консервативной окраской, мог бы оказаться в затруднительном положении. Он должен был бы предположить сочув- ствие Карамо.1н:. революционным вождям первого периода и, естественно, умозаключить j^> отрицательном' отношении его к вождям якобинского 15 Московский журим. 1792. Ч. 8. С. 150—151.
166 Поэзия этапа. Это тем более было бы неудивительным, что даже Радищев относился к якобинскому периоду революции отнюдь не прямолинейно. Пушкин имел веские причины сказать о Радищеве: «Увлеченный однажды львиным ревом колоссального Мирабо, он уже не хотел сделаться поклон- ником Робеспьера, этого сентиментального тигра»16. Между тем реальный исторический материал дает иную и совершенно неожиданную картину. Явно сочувствуя революции в такой мере, в какой ее можно было воспри- нять как реализацию гуманных идей литературы XVIII в., Карамзин нигде не высказал никаких симпатий каким-либо политическим деятелям той эпохи. Более того, он отказывался вообще определять отношение к тому или иному современнику, исходя из его политических воззрений. В статье, опубликованной в 1797 г. на французском языке и предназ- начавшейся для европейского читателя, он писал: «Наш путешественник присутствовал в Национальной ассамблее во время пламенных споров, восхищался талантом Мирабо, отдавал должное красноречию его против- ника аббата Мори и смотрел на них, как на Ахилла и Гектора»17. В соот- ветствующем тексте «Писем русского путешественника», предназначен- ном для русского читателя (он смог появиться только в 1801 г.), Карамзин замаскировал явно звучащую во французской статье большую симпатию к Мирабо, чем к его реакционному противнику (русский текст гласит: «Мирабо и Мори вечно единоборствуют, как Ахиллес и Гектор»), но сохранил подчеркнутое равнодушие к политической сущности споров («Ни якобинцы, ни аристократы (...) не сделали мне никакого зла; я слышал споры, и не спорил»). Это не случайно. Карамзин никогда не считал политическую борьбу выражением основных общественных споров, а политические взгляды — существенной стороной характеристики человека. Вместе с тем совершенно неожиданным может показаться положитель- ное отношение Карамзина к Робеспьеру. Можно было бы даже сомне- ваться в этом, если бы мы не располагали точными сведениями и от столь осведомленного современника, каким был многолетний собеседник Карамзина Н. И. Тургенев: «Робеспьер внушал ему благоговение. Друзья Карамзина рассказывали, что, получив известие о смерти грозного три- буна, он пролил слезы; под старость он продолжал говорить о нем с почтением, удивляясь его бескорыстию, серьезности и твердости его характера...»18 Для того чтобы понять отношение Карамзина к Робеспьеру, нужно иметь в виду, что отрицательное отношение писателя к насилию, исходя- щему от толпы, улицы, шире — народа, не распространялось на насилие вообще. В 1798 г., набрасывая план работы о Петре I, Карамзин писал: «Оправдание некоторых жестокостей. Всегдашнее мягкосердечие несов- местимо с великостию духа. Les grandes hommes ne voyent que le tout (великие люди видят только общее). Но иногда и чувствительность торжествовала»19. Вряд ли мы ошибемся, предположив, что в правлении Робеспьера Карамзин усматривал опыт реализации социальной утопии, насильственного утверждения принудительной добродетели и равен- 16 Пушкин А. С. Поли, собр. соч. Т. 12. С. 34. 17 Карамзин Н. М. Lettre au «Spectateur» sur la litterature russe // Письма H. M. Карамзина к И. И. Дмитриеву. Спб., 1866. С. 479. Напомним: о Мирабо Екатерина II говорила, что он «не единой, но многие висельницы достоин». 18 Тургенев И. Россия и русские. М., 1915. С. 342. 19 Неизд. соч. и переписка Н. М. Карамзина. Спб., 1862. Ч. 1. С. 202.
Карамзина 167 ства — того идеала платоновской республики, который и влек Карамзина, и казался ему несбыточной мечтой. Так сложилось то сочетание симпатии и скепсиса, которое определило отношение Карамзина к Робеспьеру. Вряд ли от него укрылось и стремление правительства Робеспьера ввести народный натиск в берега якобинской политики. Между казнями, производимыми по решению правительства, — а Робеспьер был его главой, — и по требованиям революционного народа, для Карамзина пролегала глубокая грань. В первых можно было усмотреть суровую необходимость, которую осуществляет пекущийся об общем благе госу- дарства гражданин-республиканец, вторые истолковывались как проявле- ние анархии частных, антигосударственных и антиобщественных устрем- лений. Робеспьер и санкюлоты не сливались в сознании Карамзина. Кроме того, внимательный наблюдатель событий, он, конечно, понимал зависимость политики террора от народных требований, и в частности от восстания 31 мая — 2 июня 1793 г. и «плебейского натиска 4—5 сентября 1793 года»20. Отношение Карамзина к французским делам менялось, и в дальнейшем он охотно изображал дело так, будто именно насилие оттолкнуло его от революции: Когда ж людей невинных кровью Земля дымиться начала, Мне мир казался адом зла... Свободу я считал любовью!.. «К Добродетели» (291) Правда, в этом же стихотворении, писанном в 1802 г., Карамзин не захотел отрицать своих былых надежд на события в Париже: Кто в век чудесный, чрезвычайный Призраком не обманут был? (293) Но обращает на себя внимание, что среди разнообразных, часто противо- положных, высказываний Карамзина по этому вопросу мы не находим порицания Робеспьера. Более того, если внимательно присмотреться к тем критическим суждениям, в которых Карамзин, начиная с 1793 г., осуждал события в Париже, то можно сделать любопытные наблюдения. Так, например, Карамзин написал в 1793 г. (опубликовано в 1794 г.) стихотворение «Песнь божеству», снабдив его примечанием: «Сочиненная на тот случай, когда безумец Дюмон сказал во французском Конвенте: "Нет бога!" Невнимательному глазу стихотворение это может показаться одним из обычных в ту пору выпадов против революции с позиций благонамеренности и религиозности. Однако следует вспомнить, что выступление Андре Дюмона — эбертиста и участника «движения дехри- стианизации» — в Конвенте было направлено против религиозной поли- тики правительства Робеспьера, что ненависть Дюмона к Робеспьеру привела его через несколько месяцев (в то время, когда Карамзин печатал свое стихотворение против него) в ряды термидорианцев, среди которых он выделялся ненавистью к последователям Робеспьера. Само стихот- ворение — отнюдь не проповедь ортодоксального православия, а прослав- ление философского деизма в духе Руссо, что в контексте полемики с врагом Робеспьера получает особый политический смысл. "° Алексеев-Попов В. С, Баскин Ю. #. Проблемы истории якобинской диктатуры в свете трудов В. И. Ленина // Из истории якобинской диктатуры. Одесса, 1962. С. 140—141.
168 Поэзия В сознании Карамзина в годы революции борются две концепции. Первая концепция заставляла Карамзина прославлять успехи промыш- ленности, свободу торговли, видеть в игре экономических интересов залог свободы и цивилизации. Вторая — третировать экономическую свободу как анархию эгоизма и противопоставлять ей суровую нравственность «общего интереса». Обе — исключали интерес к политике в узком смысле этого слова. Первый период революции раскрыл несбыточность надежд на успехи прогресса, гуманности и мирной свободы человека, второй — завершился крахом упований на утопическую республику добродетели, завоевываемую путем диктатуры. Кратковременные упования 1796 г. на то, что рево- люция, избавившись от крайностей обоих периодов, сохранит основу своих завоеваний, сменились в годы консульства и империи пессимисти- ческим убеждением в неспособности людей к свободе. Лучшим правителем Карамзин признал опирающегося на военную силу политика, который строит свои расчеты на пороках, а не на добродетелях людей. Все это обусловило сложное восприятие Карамзиным французской революции. Оптимизм сменялся отчаянием и снова уступал место надеж- дам. Общее доброжелательное отношение, вера в быстроту и безболез- ненность перемен, происходящих в Париже, свойственная Карамзину в 1790—1791 гг., сменились отчаянием к лету 1793 г. Именно в эту пору им была дана та характеристика нравственных итогов XVIII в., про которую А. И. Герцен сказал: «Выстраданные строки, огненные и полные слез»21. Не случайно эти слова Карамзина о том, что «осьмойнадесять век кончается, и несчастный филантроп меряет двумя шагами могилу свою, чтобы лечь в ней с обманутым, растерзанным сердцем своим и закрыть глаза навеки»22, Герцен избрал, чтобы выразить свое трагическое разочарование в революции 1848 г. Однако в 1796—1797 гг. оптимисти- ческая вера Карамзина в прогресс возродилась. Показательна цитиро- ванная выше французская статья. Говоря о том, что «французская нация прошла через все степени цивилизации, для того чтобы достичь вершины, на которой она ныне находится», Карамзин указывал на «быстрый полет нашего народа к той же цели» («vol rapide de notre peuple vers le meme but»23). Конечно, было бы заблуждением предпола- гать, что Карамзин приветствовал приближение в России насильственной революции. Выступление народа он расценивал как «отклонение» от нормального развития революции, но ожидание благодетельных перемен (каких именно, Карамзин, видимо, сам представлял себе не очень ясно) отнюдь не было чуждо писателю в эти годы. И да*лее: «Французская революция — одно из тех событий, которые определяют судьбу людей на протяжении многих веков. Новая эпоха начинается, я ее вижу, но Руссо ее предвидел. Прочтите одно примечание в «Эмиле», и книга выпадет у Вас из рук24. Я слышу рассуждения за и против, но я далек от того, чтобы 21 Герцен А. И. Собр. соч.: В 30 т. М., 1955. Т. 6. С. 12. 22 Карамзин Н. М. Соч.: В 3 т. Т. 3. С. 438—439. 23 Письма Н. М. Карамзина к И. И. Дмитриеву. С. 478. 24 Карамзин, видимо, имеет в виду примечание Руссо: «Я не считаю возможным, чтобы великие европейские монархии просуществовали еще долго: все они бли- стали, а блестящее состояние всегда канун упадка. Я имею и более специальные основания кроме этого правила, но их нет надобности приводить здесь, каждый видит их слишком ясно» {Emile ou de l'education par J.-J. Rousseau. Paris, 1844. P. 218). Интересно, что в цитате, на которую указывает Карамзин, говорится о гибели всех европейских монархий, а не только французской.
Карамзина 169 подражать этим крикунам. Признаюсь, что мои мысли на этот счет недостаточно зрелы. События следуют одно за другим, как волны буду- щего моря, а уже хотят считать революцию оконченной. Нет! Нет! Мы увидим еще много удивительных вещей; крайнее волнение умов является предзнаменованием этого. Опускаю завесу»25. В эпоху Карамзина общие политические убеждения людей тесно пере- плетались с их отношением к внутренним вопросам русской жизни. Карамзин приобщился к общественной деятельности в том социально- философском, утопическом и филантропистском кружке, который сло- жился в 1780-е гг. вокруг Н. И. Новикова и московской организации масонов. Близкая дружба с А. М. Кутузовым — человеком, которому Радищев посвятил свои основные произведения: «Житие Федора Василье- вича Ушакова» и «Путешествие из Петербурга в Москву», — наложила глубокий отпечаток на формирующиеся взгляды писателя. Правда, и в эти годы Карамзин испытывал широкое воздействие идей просветителей XVIII в. Мистицизм, нравственный ригоризм, узкодидактический подход массонов к искусству оттолкнули Карамзина, и весной 1789 г. он отпра- вился в путешествие по Европе в поисках не только новых дорожных впечатлений, но и собственного взгляда на окружающий его мир. Нам уже известен общий характер воззрений Карамзина в 1790-е гг. Понятно, что молодой писатель, вступивший по возвращении в Россию на журнальное поприще, оказался в весьма сложных отношениях с официальным политическим курсом. Это сказалось и в краткости анно- таций книг Вольнея и Мерсье (подробный разбор оказался цензурно невозможным), и в том, что посвященные Парижу главы «Писем русского путешественника» не попали в журнальную публикацию и увидели свет лишь при Александре I — после двукратной смены царей и правитель- ственных курсов. Однако запрещения, наложенные правительством Ека- терины II в 1790-е гг. на определенные политические темы и идеи, не слишком волновали Карамзина: приступая в 1791 г. к изданию «Мос- ковского журнала», он и не думал касаться политической тематики. Его привлекала широкая деятельность независимого литератора, чуж- дающегося политики, но свободного в своих суждениях, близкого пере- довым направлениям европейской словесности и возглавляющего моло- дую литературу у себя на родине. Однако реализация и этого — полити- чески весьма скромного — идеала в условиях режима, установившегося в екатерининской России 1790-х гг., оказалась невозможной. Карамзин был на дурном счету у правительства Екатерины II как выученик нови- ковского кружка, его пребывание в революционном Париже только прибавило оснований для подозрительности, а подчеркнутая незави- симость суждений «Московского журнала» еще больше настораживала власти. Конфликт обострился, видимо, в результате того, что, верный своему стремлению не сливаться с официальным курсом, Карамзин опубликовал в 1792 г. стихотворение «К Милости», в котором завуали- рованно призывал к помилованию Новикова и его соратников. Для того чтобы понять, как этот акт характеризует общую позицию Карамзина, нужно помнить, что, с одной стороны, он сам был под подозрением по Письма Н. М. Карамзина к И. И. Дмитриеву. С. 480.
170 Поэзия новиковскому делу, а с другой — его личные дружеские связи с постра- давшими в эту пору сменились взаимным охлаждением. Известно, что в ближайшем окружении Новикова литературная деятельность Карам- зина после его возвращения из-за границы вызывала насмешку и не- приязнь. Пушкин позже сказал об «Истории государства Российского», что она — «не только произведение великого писателя, но и подвиг честного человека»26. Пушкин хорошо знал Карамзина и точно чувствовал сущ- ность его писательской позиции. Взгляды Карамзина претерпевали в промежутке между французской революцией и восстанием декабристов существенные изменения. Однако подход к деятельности писателя как к «подвигу честного человека» оставался неизменным. Именно ему сле- довал Карамзин, публикуя стихотворение «К Милости». Карамзин раз- делял широко распространенные в XVIII в. представления о том, что единственной целью существования власти является польза подданных, народа, о том, что свобода — нравственная и политическая — неотъем- лемое и природное благо человека. Но особенность личной позиции писателя состояла в том, что заявить об этих убеждениях он решился в такой момент, когда все тактические соображения, казалось, толкали его на то, чтобы промолчать. Стихотворение «К Милости» звучало очень смело. Карамзин заявлял Екатерине, что крепость ее власти обусловлена соблюдением прав народа и каждого человека. Спокойствие твоей державы Ничто не может возмутить (111), до тех пор, пока императрица будет соблюдать предписания политической нравственности, утвержденной прогрессивной философской мыслью XVIII в.: Доколе права не забудешь, С которым человек рожден; Доколе гражданин довольный Без страха может засыпать И дети-подданные вольны По мыслям жизнь располагать... ...Доколе всем даешь свободу И света не темнишь в умах; Пока доверенность к народу Видна во всех твоих делах... (Ill) t Только до этих пор «трон вовек не потрясется». Не только содержание политической доктрины, развернутой Карамзиным, но сама обусловлен- ность взаимных обязательств народа и власти общим благом звучала в России, после процессов Радищева и Новикова, в самый разгар француз- ской революции, неслыханно смело. Стихотворение смогло быть опубли- ковано лишь с изменениями автоцензурного характера. Так, например, стихи: Доколе права не забудешь, С которым человек рожден... были заменены на: Доколе пользоваться будешь Ты правом матери одной...
Карамзина 171 А. А. Петров писал Карамзину 19 июля 1792 г.: «Пожалуйста, пришли стихи «К Милости», как они сперва были написаны. Я не покажу их никому, если то нужно»27. Среди привлекательных для Карамзина идей XVIII в. следует отметить мысль о братском единении людей всего мира, которая истол- ковывалась как союз народов против разделяющих их невежества, суеверий и деспотизма. На этой почве вырастали идеи, вроде проектов «вечного мира» (В. Пени, Б. Сен-Пьер, Ж.-Ж. Руссо, И. Бентам, В. Мали- новский, А. Гудар), широко распространялись пацифистские настроения, возникали идеи общечеловеческого гражданства, пропагандировавшиеся в годы революции не только Анахарсисом Клоотцем, но и, например, Вольнеем, которого Карамзин рекомендовал русским читателям. Эта идея для многих людей, сочувствовавших революции, в Италии, Германии или России была осуждением феодальных войн и оправданием войн, которые вела французская республика. Эта сторона вопроса очень важна для Карамзина. В начале 1790-х гг. он, видимо, сочувствовал внешней политике Франции. В июле 1791 г. он помещает в «Московском журнале» пересказ-рецензию знаменитого тогда «Путешествия младого Анахарсиса по Греции», в которой встречаются такие цитаты из романа: «Пример нации, предпочитающей смерть рабству, достоин внимания, и умолчать о нем невозможно», сопровождаемые кратким замечанием Карамзина: «Г. Бартелеми прав». Ясно, что подобные высказывания в дни, когда сколачивалась контрреволюционная коалиция, а газеты помещали только сообщения из Кобленца, не могли не звучать как сочувственный намек на борьбу революционной Франции. Одновременно Карамзин не уставал подчеркивать свой пацифизм. В июле 1790 г. в Лондоне он провозгласил тост за «вечный мир». В 1792 г. он опубликовал в «Московском журнале» «Разные отрывки. Из записок одного молодого Россианина», в котором идеи пацифизма выражены с наибольшей силой. В начале 1792 г. Карам- зин использовал заключение мира с Турцией для того, чтобы выразить эти идеи в «Песни мира», написанной под очень сильным влиянием «Песни к радости» захваченного аналогичными настроениями Шиллера28. Уже первый стих карамзинской «Песни мира»: Мир блаженный, чадо неба (106) — напоминал: Freude, schoner Gotterfunken Tochter aus Elysium. » Однако особенно приближался Карамзин к Шиллеру, выражая идею братства народов: Миллионы, веселитесь, Seid umschlungen, Millionen! Миллионы, обнимитесь, Diesen Kup der ganzen Welt! Как объемлет брата брат! Briider — uberm Sternenzelt Лобызайтесь все стократ! (106) Мир ein lieber Vater wohnen. 27 Карамзин Н. М. Письма русского путешественника. Л., 1984. С. 511. 28 См.: Neumann F. W. Karamzins Verhaltnis zu Schiller // Zeitschrifl fur slavische Philologie. Leipzig, 1932. Bd. 9.
172 Поэзия Эти стихи Карамзина стоят у истока того любопытного направления в русской гражданской лирике конца XVIII — начала XIX в., которое связано с влиянием гимна «К радости» Шиллера и включает в себя «Славу» Мерзлякова, «Певца во стане русских воинов» Жуковского и ряд других стихотворений. Политическое развитие Карамзина в 1790-е гг. не было прямолинейным. Надежды на постепенное возвышение человечества к будущей гармонии то оживали, то меркли. Под влиянием событий в Европе и России скеп- тические настроения все больше брали верх. «Утопия», «Платонова республика мудрецов» остаются прекрасной мечтой, в осуществление которой Карамзин уже не верит. Когда после убийства Павла 1 Карамзин наконец смог опубликовать парижскую часть «Писем русского путеше- ственника», неверие его в быстрый прогресс общества, осуществляемый путем преобразования политической системы, оформилось окончательно. Современные ему радикалы, считал он, — «новые республиканцы с порочными сердцами» — честолюбцы и преступники или добродетельные мечтатели, не понимающие суровых законов жизни. «Утопия»29 будет всегда мечтою доброго сердца или может исполниться неприметным действием времени, посредством медленных, но верных, безопасных успехов разума, просвещения, добрых нравов. В политических размышлениях Карамзина все более выдвигается антитеза: политик -<—»~ мечтатель (благородный, но обреченный на провал, руководимый теориями, высокоэтическими побуждениями, но приводящий государство к гибели). К мечтателям Карамзин относил многих симпатичных ему деятелей XVIII в., таким он, вероятно, видел и Александра I. Этому образу противостоял образ политика-практика, чуждого любых мечтаний, даже циника, равнодушного к этической стороне истории. Он противопоставляет прекраснодушию силу и доби- вается успеха'*0. Этот образ все чаще связывается с именем консула Бонапарта. Карамзин все больше начинает подчеркивать глубокую стихийность исторического процесса, который не познается и не управляется чело- веком. Человек может вызвать событие, но не способен предугадать его последствий. Ни добродетельный мечтатель, ни политический често- любец не достигнут своих целей: «Революция — отверзтый гроб для добродетели — и самого злодейства». Такова была общественная позиция Карамзина в годы, на которые падает его высшая активность как поэта. В конце жизни он записал сентенцию, предсказывающую исторические взгляды Л. Н. Толстого эпохи «Войны и мира»: «Мы 'все как муха на возу: важничаем и в своей невинности считаем себя виновниками великих происшествий! — Велик тот, кто чувствует свое ничтожество — пред Богом!»31 Первый период деятельности Карамзина-поэта приходится на 1787— 1788 гг. когда Карамзин находился под непосредственным воздействием идей новиковского кружка, особенно А. М. Кутузова. Если в общественной сфере масонские идеи раскрывались как утопические и филантропические, то в поэзии они характеризовались отрицательным отношением к рацио- налистическому искусству классицизма, вниманием к европейскому пред- Или «Царство счастия», сочинение Моруса (прим. И. М. Карамзина). Антитеза эта чувствуется, например, в «Марфе Посаднице». Неизд. соч. и переписка Н. М. Карамзина. Ч. 1. С. 197.
Карамзина 173 романтическому движению. Французская литература привлекала гораздо меньше внимания А. М. Кутузова, чем английская и немецкая, большим знатоком которых он являлся. Кутузов требовал от поэзии психологизма, интереса к внутреннему миру человека. «Не наружность жителей, — писал он А. А. Плещееву, — не кавтаны и рединготы их, не домы, в которых они живут, не язык, которым они говорят, не горы, не море, не восходящее или заходящее солнце суть предмет нашего внимания, но человек и его свойствы. Все жизненные вещи могут также быть употреб- ляемы, но не иначе, как токмо пособствия и средствы»32. Психологизм в понимании А. М. Кутузова был неотделим от дидактического морализма. Познание себя — первый шаг к исправлению. Собственно художественные цели были для А. М. Кутузова всегда подчинены этическим. Его живо интересовала английская и немецкая эпическая поэзия от Мильтона до Клопштока, творчество которых он склонен был истолковывать как религиозно-моралистические аллегории. Идеи эти оказали большое влияние на Карамзина, однако они не исчерпывали, даже на первых порах, его творческого кругозора, который складывался под влиянием очень широкого круга чтения. Вкусы начи- нающего писателя явно клонились к предромантизму. В этом отношении характерно стихотворение «Поэзия», написанное Карамзиным в 1787 г. Эпиграф из Клопштока и идея божественного происхождения поэзии восходят к литературным воззрениям московских масонов. Очень инте- ресна историко-литературная иерархия этого стихотворения, демонстри- рующая и антиклассицистичность позиции Карамзина, и его глубокое недовольство состоянием современной русской поэзии. Перечисление великих поэтов начинается с библейского Давида, затем идут: Орфей, Гомер, Софокл, Эврипид, Бион, Феокрит и Мосх, Гораций, Овидий. Отсутствие в этом списке Вергилия, сочетание интереса к Гомеру и Феокриту и то, что история мировой поэзии начинается библейскими гимнами, — все это в высшей мере показательно. Но еще более интересно то, что далее Карамзин, пренебрегая общепринятой в XVIII в. шкалой литературных ценностей, демонстративно игнорирует всю французскую литературу, прямо переходя от древности к английской поэзии. «Британия есть мать поэтов величайших...». И здесь вперед выдвинуты те поэты, творчество которых возбуждало интерес европейских предромантиков. Оссиан, Шекспир, которого Карамзин ставит особенно высоко, Мильтон, Юнг, Томсон. Далее упоминаются «альпийский Теокрит» Геснер, Клопш- ток. Не менее показательно, что из русских поэтов Карамзин не включает в свой перечень никого. Здесь проявляется отличие его позиции от взглядов Кутузова. Карамзин исключил, исходя из представлений пред- романтической эстетики, всю одическую традицию ломоносовской школы, отношение к которой и у Кутузова, видимо, было сдержанным. Однако не были названы и Сумароков, и Державин, творчество которых в кружке Новикова ценилось очень высоко, в также чтимый в масонской среде и за ее пределами — признанный глава русской поэзии — Херасков. В стихах: О россы! век грядет, в который и у вас Поэзия начнет сиять, как солнце в полдень. Исчезла нощи мгла — уже Авроры свет В (Москве) блестит, и скоро все народы На север притекут светильник возжигать... (63) — Русский исторический журнал. 1917. Кн. 1/2. С. 134.
174 Поэзия чувствуется не только отрицательное отношение ко всей предшествующей русской поэзии, но и убеждение в том, что новый этап начнется с его, Карамзина, творчества. Это была нота, решительно неприемлемая для масонских наставников Карамзина, которые хотели видеть в поэте суро- вого моралиста, умудренного годами самонаблюдения. Карамзин, по их мнению, еще не обладал нравственным правом учить людей и, следова- тельно, мог выполнять литературные поручения наставников, но не стано- виться на путь самостоятельного творчества. Естественно, что начало самостоятельной деятельности Карамзина как прозаика, поэта и журна- листа, деятельности, в которой сам он был склонен видеть переломный момент в развитии русской литературы, встречено было в масонских кругах крайне неодобрительно. «О Карамзине я истинно сердечно болез- ную, — писал Кутузов Трубецкому 2 апреля 1791 г., — и смотрю на него не иначе, как на человека, одержимого горячкою»33. Самостоятельное творчество Карамзина и как поэта, и как прозаика началось с 1789 г. — с момента его разрыва с кружком Новикова и московских масонов. Несмотря на то, что пути эволюции прозы и поэзии Карамзина отли- чались, они имели общую внутреннюю логику и взаимодополняли друг друга в едином творческом развитии писателя. Понять Карамзина- прозаика, игнорируя Карамзина-поэта, нельзя. Эстетическая позиция Карамзина в эти годы не отличалась монизмом. Интерес к окружающим жизненным явлениям, особенно к явлениям социального мира, повышенное внимание к человеку и его столкновениям с предрассудками, вера в просвещение шли в его творчестве от принципов просветительской эстетики, от масонского субъективизма — повышенный интерес к психологии, внутреннему миру человека, стремление рассматри- вать этот внутренний мир вне связи его -с действительностью. «Письма русского путешественника», первое крупное произведение Карамзина-писателя, характерно для начала его художественной эво- люции. Исследователи, справедливо стремясь противопоставить метод «Писем русского путешественника» Карамзина и «Путешествия из Петер- бурга в Москву» Радищева, утверждали, что Карамзин в своем первом произведении чуждался изображения действительности. С этим едва ли можно согласиться. Упрек этот трудно отнести к писателю, утверж- давшему: «Драма должна быть верным представлением общежития»34. Однако понимание «общежития», которое следует изображать, и целей искусства у Карамзина было иным, чем у Радищева. В «Письмах русского путешественника» Карамзин не ставил своей целью показать читателю целый мир новых идей, привлекательность европейского просве- щения. Цель его просветительная, но не революционная. Карамзин уделял также большое, хотя и не исключительное, внимание изображению психологии человека. В одной из рецензий 1791 г. он назвал писателя «сердценаблюдателем по профессии»35. Эту роль «сердценаблюдателя» в наибольшей степени тогда выполняла поэзия. Поэт «сердце для глаз изображает» («Дарования»). Проза и поэзия Карамзина в это время, 33 Барское Я. Л. Переписка московских масонов XVIII века. Пг., 1915. С. 106. 34 Московский журнал. 1791. Ч. 1. С. 234. 35 Московский журнал. 1791. Ч. 2. С. 85.
Карамзина 175 взаимодополняя друг друга, составляли как бы два полюса — повество- вательный и лирический — единой творческой позиции писателя. Карамзин творил в годы мощного поэтического подъема в России. Его современниками были Державин, Крылов и Жуковский. Многие из поэтов второго ряда — от Капниста и Муравьева до Гнедича и Дениса Давыдова — казалось, могли бы затмить неяркую поэтическую звезду Карамзина. Особенно невыгодным для славы Карамзина-поэта было то, что на протяжении всего его творческого пути с ним шел рука об руку его друг и одномышленник, поэт par excellence И. И. Дмитриев. И все же поэзия Карамзина выдержала это соседство, и Пушкин 4 ноября 1823 г. писал Вяземскому, что Дмитриев «стократ ниже стихотворца Карамзина»36. Место Карамзина в истории русской поэзии находится не в первом ряду, но оно твердо ей принадлежит. И причину этого следует видеть в том, что, не будучи способен соперничать с Державиным, Карамзин тем не менее нашел и сохранил на протяжении всего творческого пути неповторимость, своеобразие, отличавшее его не только от неподражаемого Державина, но и от, казалось бы, близких к «карамзинизму» Муравьева, Нелединского-Мелецкого, Дмитриева. Оригинальность пути, избранного Карамзиным-поэтом, позволила ему не только сохранить свою самобытность, но и повлиять на таких ярких поэтов, как Жуковский, Батюшков, Вяземский, Пушкин. Своеобразие Карамзина-поэта, в самом общем виде, можно опре- делить как неуклонное стремление к поэтической простоте, смелую про- заизацию стиха. Если Карамзин-прозаик настойчиво «поэтизировал» свои повести, то Карамзин-поэт не менее упорно «прозаизировал» свои стихи. И в этом он шел гораздо дальше, чем Дмитриев или Нелединский-Мелецкий, нарочитая «простота» которых уже на современников производила впечат- ление кокетливого жеманства. Карамзин вступил в литературу в разгар острой полемики о рифме. Критика поэтических канонов классицизма, поиски новых средств выра- зительности, обращение к народной поэзии, увлечение подлинной, а не подогнанной под нормы французских поэтик античностью заставили широкий круг европейских поэтов середины и конца XVIII в. заняться экспериментами в области белого стиха. В русской поэзии второй поло- вины XVIII в. критика рифмы в первую очередь воспринималась как отказ от высокой одической поэзии, стремление пересмотреть утвер- дившиеся после Ломоносова нормы и правила стихосложения. С разных позиций употребление рифмы осуждали Тредиаковский,*Радищев, Львов, Бобров. Дань безрифменному стиху отдали почти все поэты конца XVIII —т начала XIX в. Позиция Карамзина в этом вопросе отличалась известным своеобразием. Современники Карамзина обращались к белому стиху, стремясь под- черкнуть «важность», общественную значимость содержания, убежден- ные, что эпическая поэзия должна быть освобождена от внешних украше- ний и приближена к подлинным образцам античности. Введение безриф- менной поэзии в поэму-сказку воспринималось как приближение к русской народной традиции. При всех отличиях в позиции, многочисленных противников рифмы в те годы сближало одно: отбрасывая ломоносовскую систему, они стремились поставить на ее место новый, уже оформившийся и эстетически вполне определившийся канон. Система Карамзина строи- Пушкин Л. С. Поли. собр. соч. Т. 13. С. 381.
176 Поэзия лась иначе: она имела чисто негативный характер. Карамзин стремился н е употреблять рифму, н е употреблять метафору и весь арсенал тропов не только в духе «бряцающего» и «парящего» одического стиля Петрова, но и в духе державинской стилистики. Традиционным свойством поэзии считалось обращение к идеологически значимым, высоким темам (любовная лирика школы Сумарокова утверждала понятие о страсти, культуре чувства как высоких, следовательно, поэтических «материях»). Карамзин демонстративно отказывался от значительной тематики. Во- преки утвердившемуся взгляду на литературу как на долг и служение, Карамзин называл свои стихотворения «безделками», вызывая тем самым насмешки и нарекания не только эстетического, но и политического характера. Он стойко переносил упреки одних в недостаточном уважении к властям, а других — в недостаточном свободолюбии. Было бы в высшей степени ошибочным видеть в этой позиции поэта, казалось бы, построенной из сплошных «отказов», в этом демонстративном сочинении «безделок» общественный индифферентизм, стремление заключить поэзию в тесные рамки салонной игры. Карамзин, как и большинство поэтов его времени, писал альбомные пустяки, но нельзя не заметить, что общественно значимые стихотворения, насыщенные социально-философской, а часто и прямо политической проблематикой, занимают в поэзии Карамзина большое место. Для того чтобы понять смысл и значение поэзии Карам- зина, следует попытаться заставить себя перенестись в ту эпоху и воскресить восприятие поэзии русским читателем конца XVIII — начала XIX в. Художественная система Карамзина-поэта отличается своеобраз- ной смелостью: Карамзин систематически употребляет средства, которые его современников поражали новизной, утраченной для читателя наших дней. Принято говорить, что Карамзин употреблял слова среднего слога. Это не совсем точно: слова высокого, среднего и низкого слога нахо- дились в поле стилевой оппозиции «высокое (поэтичное) — низкое (непоэтичное)». Писал ли поэт высоким — одическим, низким — бур- лескным или средним — элегическим слогом, он перемещался по шкале ценностей внутри этой оппозиции, но не отменял ее. Сама поэтическая смелость Державина, ломавшего эту шкалу стилей и соединявшего с дерзостью гения высокое и низкое, могла восприниматься лишь читателем, в сознание которого прочно вошло противопоставление высокого и низкого как поэтического и находящегося вне поэзии. Включение в поэзию комических «антипоэтизмов» В. Майковым или макароническая поэзия И. М. Долгорукова также бессильны были поколебать эту основную анти- тезу стиля, которая в сознании людей XVIII в. казала'сь неотъемлемой от поэзии. В этом смысле больше сделали не смелые по стилистическим диссонансам оды Державина, а его анакреонтика, близко соприкасав- шаяся со стилем лирики Карамзина. Карамзин не разрушал антитезу высокого и низкого в поэзии, а игнорировал ее; поэзия Карамзина вообще с нею не соотносилась. Но дело не только в этом: снимая оппозицию «высокое — низкое» как основу поэтического переживания, Карамзин добивал уже поверженного врага, находил средство ниспровергнуть в стилевой фактуре лирики то, что в области общей теории литературы было уже развенчано усилиями эстетики Просвещения и подвергалось в те годы многочисленным атакам. Однако Карамзин стремился не только вывести поэзию за пределы этой оппозиции, но и поставить ее вообще вне системы заранее данных оппозиций и норм. Так, например, употребление белого стиха воспри- нималось читателем тех лет не только как разрушение привычных норм ломоносовского стиха. Соединяясь с каким-либо добавочным признаком,
Карамзина 177 оно сигнализировало о принадлежности произведения к определенной традиции: белый стих в сочетании с гекзаметром включал произведение в эпическую традицию, в сочетании с сапфической и горацианскои структурой — в ту разновидность поэзии, которая стремилась воссоздать дух античности, с четырехстопным хореем и дактилической клаузулой — в стилизацию под русскую народную поэзию. Каждая из этих систем (равно как и другие безрифменные жанры тех лет) была стилистически замкнутой, наличие одних признаков заставляло читателя ожидать появ- ления других. Так, для белого стиха с горацианскои строфической структурой были обязательными бытовые реалии из реквизита античной сельской жизни, апология простоты и безыскусственности, этика «золотой середины». Писатель получал не только определенный круг образов и стилистических средств, но и тему, определенную модель мира, в которую он включал и себя, и своего читателя. Белый стих Карамзина не вводил читателя ни в какую из готовых стиховых систем. В дальнейшем, особенно под пером учеников Карамзина, его система закостенела, выхолостившись до полной поэтической условности, и нам, наблюдающим ее сквозь призму дальнейшего поэтического движения, крайне трудно восстановить впечат- ление, которое производили эти стихи на читателей той поры. В этом смысле еще более интересные наблюдения можно сделать, рассматривая не безрифмие, а рифму Карамзина. Карамзин имел смелость употреблять рифму, которая в поэзии XVIII в. традиционно считалась плохой, причем подчеркнуто избирал наиболее доступные, тривиальные рифмы. Белый стих в конце XVIII в. уже был введен в круг поэтических средств, но банальные рифмы были решительно запрещены: их употребляли только плохие поэты, не умеющие находить лучшие рифмы. Карамзин позволил себе их употребление: Кто для сердца всех страшнее? " Кто на свете всех милее? Знаю: милая моя\ «Кто же милая твоя?» «Странность любви, или Бессонница» (124; курсив мой. — Ю. Л.) Кто мог любить так страстно, Как я любил тебя? Но я вздыхал напрасно, Томил, крушил себя\ «Прости» (112; курсив мой. — Ю. Л.) Рифмы типа «моя — твоя», «милее — страшнее», «тебя — себя», «одному — никому», «нее — ее» встречаются у Карамзина подчерк- нуто часто. В традиционной для XVIII в. поэтической системе подоб- ные рифмы могли рассматриваться лишь как свидетельство автор- ского неумения, низкого качества стиха. Однако, овладевая структурой карамзинской поэзии, читатель убеждался в преднамеренности подобной рифмовки. А это влекло за собой уничтожение всей старой системы оценок. «Небрежные» рифмы допускались в песне и романсе и поэтами, исторически предшествовавшими Карамзину (например, поэтами школы Хераскова). Но то, что там было признаком определенного (невысокого) типа поэзии, здесь становилось свойством доэзии вообще, и это коренным образом меняло дело; простота и небрежность, безыскусственность стано- вились синонимами поэтического. Карамзин чуждался картинности стиля, нарочито избегая метафор.
178 Поэзия Мы у него почти не найдем оригинальных, резко индивидуализированных эпитетов, которыми так богат державинский стиль. На фоне поэзии Державина лирика Карамзина должна была производить впечатление обедненной. Но и здесь читатель легко убеждался, что эта нарочитая «бедность» входила в замысел автора, соответствовала его эстетическим требованиям. Но особенно полемически заостренным был самый предмет, который Карамзин избирал для своей поэзии, тем самым утверждая его как предмет поэтический. Поэзия Карамзина вводит нас в новый и необычный мир. Привычные представления в нем смещены: все государственно значимое, обладающее властью, могуществом, освященное поэтической традицией, царственно красивое, безупречное — в нем лишено цены. Все обыкновенное, робкое, бледное — привлекательно и поэтично. Поэт повествует нам о своей любви. Но его возлюбленная не только не отличается умом, красотой или величавостью — она робка, невзрачна. ...Она Ах! Ни мало не важна, И талантов за собою Не имеет никаких; Не блистает остротою... (124) После такой характеристики читатель должен был бы подумать, что автор подводит его к антитезе ума и красоты. Недостаток «аполлонова огня» возлюбленная поэта, ожидает читатель, искупит привлекательно- стью своей внешности, но автор спешит его разуверить: Не Венера красотою — Так худа, бледна собою... (125) Возлюбленная поэта не лицом и фигурой привлекает его любовь: ...без жалости не можно Бросить взора на нее. (125) Читатель, убедившись в том, что возникшая в его сознании антитеза «ум — красота» представляет своеобразный «ложный ход» автора, отбрасывает ее и уверенно подставляет на ее место другую: «холодные ум и красота — глубина и живость чувства». Подобное противопостав- ление читатель уже встречал неоднократно в той антиклассицистической литературе, с которой Карамзин был живо связан, и тем увереннее готов был именно так истолковать авторский замысел стихртворения. На воз- можность подобной антитезы читателю намекали в уже прочитанном тексте такие характеристики, как: «...в невежестве своем / Всю ученость презирает...» и «...так эфирна и томна». За ними он легко угадывал противопоставление блестящих, величавых учености и красоты — бед- ному, робкому, но чувствительному и любящему сердцу. Однако и эта догадка оказывается ложной: возлюбленная поэта: Нежной, страстной не бывала... ...В милом сердце лед, не кровь! (125) Все заранее приготовленные читателем противопоставления сняты. Композиция, к которой он внутренне приготовился («таковы недостатки моей возлюбленной, но это несущественно, ибо такие-то ее достоинства для меня важнее»), отброшена: достоинств у возлюбленной нет вообще, и стихотворение не строится по принципу двучленной оппозиции. Недо- статки не искупаются достоинствами, а сами достоинствами являются.
Карамзина 179 Поэт любит свою героиню за ее недостатки и не пытается сам рациона- листически объяснить своего чувства: «Странно!., я люблю ее!» Образ своей любви он находит в шекспировской Титании («Сон в летнюю ночь»), полюбившей ничтожного ткача Основу, наделенного вдобавок ослиной головой. Мир, в который вводит поэт читателя, с точки зрения рацио- нальных норм, — «жалкий Бедлам». Поэт не приглашает отбросить старое объяснение для того, чтобы принять новое: он убежден в тщет- ности любых логических объяснений. Не только возлюбленная поэта, но и весь окружающий его мир и он сам не умещаются в границах логических антитез. В 1792 г. Карамзин опубликовал стихотворение «Кладбище», в котором продемонстрировал возможность рассказать об одном и том же с диаметрально противо- положных точек зрения: Один голос Страшно в могиле, хладной и темной! Ветры здесь воют, гробы трясутся, Белые кости стучат. Другой голос Тихо в могиле, мягкой, покойной. Ветры здесь веют; спящим прохладно; Травки, цветочки растут. (114) Этот разноликий мир, окружающий поэта, не есть, однако, царство абсолютного релятивизма. Он повернут своим хаотическим многообра- зием к миру рациональных норм. Однако сам для себя он не хаотичен. Не имея внутренней логики, он наделен гармонией. Поэтому при попытках рационального осмысления он предстает как абсурдный и неорганизо- ванный, но, рассмотренный по своим собственным законам, он обнару- живает внутреннюю стройность. Этот мир, прежде всего, находится вне теорий и теоретического мышления. Это обычная жизнь, причем жизнь в тех ее проявлениях, которые не отмечены причастностью к истории, политике и государству. Как гармоническая, поэтически прекрасная предстает жизнь обычная, незаметная, жизнь сердца в ее обыденных, каждодневных проявлениях. Карамзин хорошо знал литературу «бури и натиска», но поэтический образ его лирики — не бурный гений. Это человек простых чувств, душевной ясности, чистосердечно признающийся в неяркости своего таланта: * Теперь брожу я в поле, Грушу и плачу горько, Почувствуя, как мало Талантов я имею. «Анакреонтические стихи А. А. Щетрову)» (69—70) Не зная, что есть слава, Я славлю жребий свой. «Две песни» (147) Это тем более интересно, что реальный Карамзин — начинающий литератор — совсем не походил на этот условный поэтический образ: он был весьма высокого мнения о своем литературном даровании и видел в себе человека, призванного реформировать русскую словесность. Как писал с раздражением М. И. Багрянский А. М. Кутузову в 1791 г. о
180 Поэзия Карамзине, «он себя считает первым русским писателем и хочет нас учить нашему родному языку, которого мы не знаем. Именно он раскроет нам эти скрытые сокровища» 37. Напомним, что сам Карамзин в стихот- ворении «Поэзия» связывал именно со своей деятельностью то, что в России «Поэзия начнет сиять». «Простая жизнь» воспринималась как жизнь душевных переживаний, а не материальных забот. Герой освобожден от связей с гнетущим и противоречивым внешним миром. Это определило весь лексико-стиличе- ский строй лирики Карамзина, которая соткана из подчеркнуто простых, обыденных слов и оборотов и одновременно чуждается предметно-веще- ственной лексики державинского типа. Это объяснялось глубокими при- чинами. Державин, уничтожил рационалистический дуализм «высокого» мира идей и «низменной» реальности, соединив понятия зримости, весомости вещественного мира с представлениям о поэзии и счастье. В сознании Карамзина мир снова разделился. Однако природа его дуализма совсем не походила на классицистическую. Поэт делил мир на внешний, веще- ственный, материальный, государственный — мир, отрицаемый им, цар- ство дисгармонии и пороков — и гармонический внутренний мир. По сравнению с радищевской позицией такая точка зрения могла казаться пассивной, но не следует забывать, что современники улавливали в ней протест против дворянской государственности, проповедь личной незави- симости и высокое представление о душевном достоинстве человека. На протяжении царствований Екатерины II и Павла I Карамзин слыл за подозрительного, недовольного и полуопального поэта. Философской основой подобной позиции был сенсуализм в духе хорошо известного и одобряемого Карамзиным Кондильяка, двойствен- ный по своей сути. С одной стороны, он соприкасался с философией Просвещения от Руссо до энциклопедистов, с другой — легко мог (за что критиковал Кондильяка Дидро) быть перетолкован в агностическом и субъективистском духе. Но сама эта двойственность была выражением не только слабости, но и силы: от метафизической прямолинейности в решении гносеологических вопросов она подводила к осознанию слож- ности отношений мира субъекта и объекта. В этом смысле историческая случайность, благодаря которой первый европейский визит Карамзина был нанесен Канту, приобретает символический характер. Карамзин в конце 1780-х — начале 1790-х гг. не отрицает существо- вания внешнего мира и даже не берет под сомнение его познаваемости, однако достоинство человека для него определяется не местом в этом мире (тем более не богатством или общественным положением), а душев- ными качествами. В отличие от штюрмерского или — позже — романтического идеалов, эти душевные качества ценятся не за величие, колоссальность, инди- видуалистическую активность, а за человечность и простоту. Оценка личности имеет ярко выраженный этический характер. В этот период Карамзин верит в доброту человека и ценит эту доброту. Если в оценках внешнего мира подчеркивается их релятивность, то критерии душевных переживаний носят безусловный характер и ярко окрашены в этические тона. В этом смысле мир внешний, государственный, противопоставляется внутреннему, личному не только как хаотический гармоническому, но и как безнравственный — нравственному. Барское Я. Л. Переписка московских масонов XVIII века. С. 86.
Карамзина 181 Из сказанного легко можно было бы сделать вывод о том, что социаль- ная позиция Карамзина носила антиобщественный, индивидуалистиче- ский характер, что поэт проповедовал пассивность и чужд был граж- данственности. Это утверждение, однако, было бы в высшей мере неточно. Оно находилось бы в прямом противоречии с простыми фактами: на всем протяжении поэтического творчества Карамзина — от «Песни мира», «К Милости» и «Ответа моему приятелю» до «Оды на случай присяги московских жителей его императорскому величеству Павлу Первому», «Тацита», «Гимна глупцам», «Песни воинов», «Освобожденной Европы» — стихотворения с откровенно общественным звучанием составляют опор- ную нить в лирике Карамзина. На наличие в поэтическом наследии Карамзина «гражданско-патриотических стихотворений» обратили вни- мание авторы вступительной статьи к недавно вышедшим Избранным сочинениям писателя38. Однако общественная позиция Карамзина была своеобразна, и, не отметив этого, мы не поймем специфики и его гражданской лирики. Политика и гражданственность в сознании Карамзина разделялись. Первая воспринималась как связанная с хаотическим внешним миром, вторая касалась души человека. Путь к общественности лежит не через государственные институты, а через личную добродетель. Поэтому для Карамзина проповедь ухода от политической борьбы не означала отказа от гражданственности. Скорей наоборот: со своей точки зрения Карамзин склонен был смотреть на всякого политика как на политикана — эгоиста и честолюбца, а античные гражданские добродетели находить в частном человеке, проникнутом заботой о своем ближнем. Поэзию Карамзин считал проповедницей не политики, а обществен- ности. О том, насколько плоско было бы на основании этого говорить об а нти народности позиции Карамзина, свидетельствует то, что в этих суждениях Карамзин опирался на Шиллера. Исследователи не отметили любопытный факт: осуждая действия революционной толпы в Париже, Карамзин в конце 1780-х — начале 1790-х гг. противопоставлял ей совсем не идеал покоя и неподвижности, не идеологов эмиграции, а героическую гражданственность поэзии Шиллера. Известие о взятии Бастилии заставило его читать не контрреволюционные памфлеты, а «Заговор Фиеско». И выводы, которые он сделал, сопоставляя француз- скую действительность и слова немецкого поэта, в высшей мере приме- чательны. Узнав о взятии Бастилии, Карамзин не пошел уже в тот день ни к кому — он отправился в библиотеку и принялся за чтение Шиллера: «Публичная библиотека в трех шагах от трактира. Вчер'а я брал из нее «Фиеско», Шиллерову трагедию, и читал ее с великим удовольствием от первой страницы до последней. Едва ли не всего более тронул меня монолог Фиеска, когда он, уединяясь в тихий час утра, размышляет, лучше ли ему остаться простым гражданином и за услуги, оказанные им отечеству, не требовать никакой награды, кроме любви своих сограж- дан, или воспользоваться обстоятельствами и присвоить себе верховную власть в республике. Я готов был упасть перед ним на колени и восклик- нуть: «Избери первое!»39 Позже, в Париже, наблюдая события рево- люции, Карамзин в обществе Вильгельма Вольцогена — школьного 38 См.: Верков П., Макогоненко Г. Жизнь и творчество Н. М. Карамзина // Карамзин Н. М. Избр. соч.: В 2 т. М.; Л., 1964. Т. 1. С. 30. 39 Карамзин Н. М. Избр. соч.: В 2 т. Т. 1. С 189.
182 Поэзия товарища Шиллера — провел много «приятных» вечеров, «читая привле- кательные мечты» немецкого поэта. Это стремление воспринять француз- скую революцию «по Шиллеру», очень существенное для политической позиции Карамзина, определило и особенность стиля его гражданской поэзии: Карамзин в принципе отбрасывал противопоставление интимной и политической лирики. Обе разновидности поэзии говорят о человеке, о его душе и добродетели. Следовательно, для стилистического противо- поставления их нет оснований. Это приводило к принципиальному отказу от архаизмов и «высокой» лексики. Наблюдение над общественно- политической поэзией Карамзина в 1789—1793 гг. позволяет сделать любопытные выводы. Карамзин решительно отказывается от традицион- ных форм политической лирики, от оды. Он подчеркивает, что власть не может стать предметом его поэзии и никакие личные злоключения, биографические обстоятельства не могут поколебать этого решения. В 1793 г., когда положение Карамзина было весьма шатким и он «ходил под черной тучей», он написал «Ответ моему приятелю (видимо, И. И. Дмитриеву. — Ю. Л.), который хотел, чтобы я написал похвальную оду Великой Екатерине». Прикрывая свою позицию официальными комп- лиментами, Карамзин решительно отказывался прославлять императ- рицу. Мне ли славить тихой лирой Ту, которая порфирой Скоро весь обнимет свет? (126) При этом гражданская тема не исключалась — исключалась лишь официальная ее трактовка. Следует не забывать, что незадолго до этого Карамзин создал стихотворение «К Милости». Отказываясь воспевать власть, он прославлял милосердие; отказываясь превращать музу в ходатая по своим делам, он не боялся использовать ее как заступника за других. Это было общественное выступление. Не облеченный никакими правами, кроме права поэзии, Карамзин публично возвысил свой голос, напоминая Екатерине II о человечности. Отрицая в теории любые прог- раммы, Карамзин превращал личную смелость и гражданственность в программу. Общественная позиция Карамзина питалась пафосом защиты человека от дворянского государства. Вместе с тем, однако, это делало ее не революционной, а лишь глубоко «партикулярной». Его отрицание дворянской государственности не перерастало в политический протест — оно выливалось в протест против политики. Из формулы «права человека и гражданина» значимой для Карамзина была лишь первая часть. В эстетическом отношении гражданская поэзия и* интимная лирика Карамзина стилистически были однотипны. Они изображали внутренний мир человека. Характерно, что Карамзин в эти годы отстранился не только от тематики, но и от всей стилистической и строфической структуры оды. Но если для И. И. Дмитриева, автора сатиры на одописцев «Чужой толк», отказ от оды был одновременно и отрицанием общественно- значимой поэзии, то Карамзин стоял на иной позиции. Создавая «Песнь мира», он обратился к шиллеровской форме гимна, утверждавшего единство личности поэта (корифея) и идеализированного народа (хора). Противопоставление внешнего и внутреннего миров, сложная диалек- тика их отношений составляют идейную основу, на которую опирается гражданская лирика Карамзина этих лет. Однако между грубым, вещественным внешним миром и нравственным миром человеческой души есть пограничная сфера — это искусство. Искусство — место соприкосновения враждебных миров субъективного и объективного, человека и вещи.
Карамзина 183 Эта двойственность искусства определяет и двойную природу поэти- ческого стиля: чем поэт глубже погружается в субъект, в мир внутренних переживаний, тем безусловней, однозначнее его поэтический мир. Зако- нами творчества становятся простота и правда. Сердечные переживания и добродетели вечны, понятны для всех и не допускают множественности точек зрения. Так, создавая балладу «Алина», Карамзин подчеркнул, что в ней нет никаких «украшений». Стихам, включенным в текст «Писем русского путешественника», предпослан разговор автора с дамой, сооб- щившей ему их сюжет: «Дайте мне слово описать это приключение в русских стихах. — Охотно, но позвольте немного украсить. — Нимало. Скажите только, что от меня слышали. — Это слишком просто. — Истина не требует украшений». Разговор этот имеет, конечно, принципиальный характер. Карамзин считает художественную простоту, «невыдуман- ность» осно'вой лирики. На этом строится и эстетика «отказов» — неупотребления привычных читателю художественных средств. На фоне читательского ожидания, очень активного, привыкшего к нормативной эстетике XVIII в., подобные «минус-приемы» (отказ от рифмы, отказ от метафор и т. п.) обладали высокой художественной значимостью. Проиллюстрируем это одним примером: в 1792 г. Карамзин по просьбе «одной нежной матери» написал несколько эпитафий на могилу ее двух- летней дочери. Первая из них звучит так: Небесная душа на небо возвратилась, К источнику всего, в объятия отца. Пороком здесь она еще не омрачилась; Невинностью своей пленяла все сердца.(112) Эпитафия написана в традиционной манере четырехстишия с перекре- стными рифмами. Столь же традиционной является и композиция: эпита- фия распадается на две части с переплетающейся двойной группировкой стихов — первый и второй могут быть композиционно противопоставлены третьему и четвертому, но существует и другая структурная антитеза: первый и третий — второму и четвертому. Не менее традиционна та сложная игра слов, которая устанавливает отношение между тремя понятийными центрами стихотворения: небо — умершая — земля. Уста- навливается связь первого и второго, поскольку душа умершей получает эпитет «небесная». Этим первый и второй смысловые центры отожде- ствляются, родственность их подчеркивается и тем, что «источник всего» — «отец». Следовательно, приход души в его объятия — лишь «возвращение». С земным миром семантические связи строятся по прямо противоположному принципу: «здесь» — это царство «порока», но «небе- сная душа» им «не омрачилась». Композиция построена по всем правилам «остроумия» и должна производить на читателя впечатление глубокой продуманности. Когда Пушкин позже приветствовал «освобождение» поэзии «от итальянских concetti, и от французских Анти-theses»40, он выступал именно против таких принципов стихотворного построения. Но Карамзин не остановился на этом тексте эпитафии и предложил еще несколько вариантов. В объятиях земли покойся, милый прах! Небесная душа, ликуй на небесах! (112) 40 Пушкин А. С. Поли. собр. соч. Т. 13. С. 381.
184 Поэзия Этот вариант, более лапидарный, упрощен лишь в сравнении с первым: взятый сам по себе, он вполне удовлетворяет требованиям полноты, которые предъявлялись ему законами жанра. Он «достроен до конца». Двустишие для читателя, незнакомого с тем, что эпитафия первона- чально представляла собой четырехстишие, было вполне завершенной и в данном случае «нормальной» формой. Завершенность подчеркивается парной рифмой. Что касается нарочитой продуманности композиции, то она даже стала более явной, поскольку антитеза первого и второго стихов приобрела обнаженный характер (земля и прах — небо и душа). Несмотря на краткость текста, он весь «построен»: отождествления «небесная душа — небо» и «прах — покойся» дополнены антитезами «покойся — ликуй», «прах — душа», «в объятиях земли — на небесах». Однако Карамзин не прекратил экспериментов и предложил другие варианты текста: Едва блеснула в ней небесная душа, И к Солнцу солнцев всех поспешно возвратилась. и: И на земле она, как ангел, улыбалась: Что ж там, на небесах? Подчеркнутым принципом построения этих двустиший является непол- нота, незаконченность. Это впечатление поддерживается отсутствием рифмы; «душа» — «возвратилась» и разным типом клаузулы — мужской и женской. Во втором двустишии Карамзин разрушает и ритмический изометризм стихов. Стих «Что ж там, на небесах?» сознательно оборван. Любопытным примером нарочитого разрушения структуры является и следующее: в тексте 1792 г. находим характерную игру понятиями: «к Солнцу солнцев всех». Позднее Карамзин упростил текст, отказавшись от словесной игры: И к Солнцу всех миров поспешно возвратилась... И венцом всей этой сложной работы является последний текст: Покойся, милый прах, до радостного утра! (112) Художественное восприятие этого моностиха подразумевает в читателе ясное чувство того, что перед ним в качестве законченного стихотворного произведения выступает отрывок, казалось бы, лишенный всех внешних признаков поэзии, кроме ямбических стоп; основная единица поэтического текста — стих — здесь может сопоставляться с другими стихами лишь негативно. Даже заложенная в стихе сложная конструкция идей, из которой делалось бы ясно, что значат слова «утро», «покойся» в данном их употреблении, — вынесена за скобки. Она находится вне данного текста. Но поскольку в этом, лишенном почти всех признаков поэзии тексте читатель безошибочно чувствует поэзию, и очень высокую, автор тем самым утверждает мысль, что сущность поэзии вообще не в ее внешней структуре, что упрощение, обнажение текста поэтизирует его. Это отделяло лучшие лирические стихи Карамзина от салонной «про- стоты» поэзии Дмитриева, позволяя в нем видеть предшественника Жуковского. Идя по этому пути, Карамзин создал первые образцы русской лирической прозы и первое в русской поэзии стихотворение в прозе — посвящение ко второй книжке «Аглаи». Предшествующим опытом было создание песни цюрихского юноши, включенной в «Письма русского путешественника».
Карамзина 185 Но искусство не может отказаться и от изображения объекта, дейсГВи-г. тельности, и вопрос этот неизменно волновал Карамзина. И как прозаик, и как поэт Карамзин неизменно обращался к изображению внешнего мира. Однако принципы художественного отображения действительности в его поэзии менялись. «Письма русского путешественника», как и вся проза Карамзина этого периода, отмечены сильным влиянием эстетики Просвещения. Однако характерным для Карамзина было то, что, наряду с таким коренным вопросом, как отношение среды и человека в пределах изображаемого им мира, его всегда волновал вопрос отношения самого этого изобра- жаемого мира к изображающему сознанию. В течение первого периода творчества Карамзин решал антиномию объективного и субъективного следующим образом: предмет искусства во внешнем мире — то, что однотипно миру внутреннему. Изображая другого человека, писатель интересуется не материальными условиями его существования, а страстями, душевными переживаниями. Так воз- никали произведения типа баллад «Раиса» и «Алина». По отношению к нормам классицизма оба эти произведения осуществляли требование «простоты»: в них речь шла не о государственных страстях, а о чувствах разъединенных любовников или покинутой женщины. Однако характер разработки темы в них различен: первая ближе к штюрмерскому варианту трактовки свободы чувства — изображаются колоссальные страсти на фоне бурного, ночного пейзажа. Описание чувств героини имеет характер нарочитого преувеличения: С ее открытой белой груди, Язвимой ветвями дерев, Текут ручьи кипящей крови На зелень влажныя земли. «Раиса» (102) Тема безграничной свободы чувства, бросающего вызов религиозно- моральным нормам, найдет в дальнейшем развитие в романсе молодого человека из повести «Остров Борнгольм». «Законы», с которыми там сталкивается «сердце» героя, — это не политические законы и не деспо- тическая власть родителей, а нормы религии и морали. Но и они объяв- лены тираническими, поскольку ограничивают свободу, любовь и счастье человека. В балладе «Алина» сюжет построен новеллистич'ески, общий дух повествования приближается к «Бедной Лизе». Простота понимается здесь как бытовое правдоподобие. Одновременно нравственные нормы представляются чем-то безусловным и несомненным. Не случайно автор сообщает, что не украсил повествование ничем, кроме моральных рас- суждений. Это убеждение в незыблемости морали как основы личности человека вообще было более свойственно Карамзину этих лет. Штюр- мерская антитеза «свобода — мораль» его привлекала гораздо меньше, чем руссоистская: «нравственность человеческого сердца — безнрав- ственность общественных институтов». На этой основе вырастал и свое- образный интерес к проблеме народа. Народ не противопоставлялся личности: он вместе с ней включался в мир простоты, безыскусственности и нравственности, которому противополагалась искусственность и лож- ность социальных институтов. А так как социальные институты воспри- нимались еще и как начало материальное (богатство, неравенство, жизненные блага), то «народ» воспринимался как категория антимате-
186 Поэзия риальная (следовательно, не политическая, а этическая). Так создается тот идеал патриархального народа, который нарисован в «Письмах рус- ского путешественника»: «Счастливые швейцары! Всякий ли день, всякий ли час благодарите вы небо за свое счастие, живучи в объятиях прелестной натуры, под благодетельными законами братского союза, в простоте нравов и служа одному богу?»41 Стремление воспроизвести наивность народной поэзии наложило отпе- чаток на перевод «Графа Гвариноса» — произведения, отмеченного тем увлечением фольклором, которое было характерно для передового европейского искусства конца XVIII в. Однако вопрос проникновения поэта в мир действительности не всегда представлялся Карамзину столь простым и легким. По мере нарастания элементов субъективизма в мировоззрении писателя проблема эта начи- нала ему представляться все более сложной, но и теперь Карамзин не отказывался от этой задачи. Он лишь начал подчеркивать тот плюрализм возможных оценок, ту относительность, которая царит в мире действи- тельности. Если мир этики — мир человеческого сердца — безусловен и однозначен, то мир жизни разнолик и изменчив. Но искусство не может отказаться от изображения жизни. Следовательно, в отличие от этики, искусство ведет нас в страну относительного, изменчивого, многоликого — в страну игры. Истину можно требовать от моралиста, но не от художника. В этот период поэзия Карамзина двоится: на одном полюсе по-прежнему проникнутое этическим пафосом изображение жизни сердца, на другом — артистическая игра, находящаяся вне этических оценок. В поэзии Карамзина рядом с лирическим образом мудреца, который укрывается от зла, господствующего в мире, от суеты государственных дел в незыблемую крепость частной жизни, уединения, дружбы, природы, в мир безусловных этических ценностей («Послание к Дмитриеву»), появляется другой авторский идеал: художник-артист, изменчивый, как Протей, отражающий в многоликой поэзии многообразие жизни. Ты хочешь, чтоб Поэт всегда одно лишь мыслил, Всегда одно лишь пел: безумный человек! Скажи, кто образы Протеевы исчислил? Таков питомец муз и был и будет ввек. Чувствительной душе не сродно ль изменяться? Она мягка, как воск, как зеркало ясна, И вся Природа в ней с оттенками видна. Нельзя ей для тебя единою казаться » В разнообразии естественных чудес. «Протей, или Несогласия стихотворца» (242—243) Сама по себе эта концепция не только не означала отказа от изображения объективного мира, а скорее подразумевала, что именно многообразие жизни составляет предмет поэзии: ...что видит, то поет, И, всем умея быть, всем быть перестает (243). 41 Карамзин Н. М. Избр. соч.: В 2 т. Т. 1. С. 214.
Карамзина 187 Однако бесспорно, что элементы гносеологического релятивизма нало- жили на эти представления свою печать. Не случайно по мере нарастания субъективизма в мировоззрения Карамзина второй половины 1790-х гг. представление об искусстве-игре все более устойчиво связывалось с идеями плюрализма, относительности истины. Это привело к решительной перестройке всей художественной системы. Прежде всего изменилось отношение к сюжету. Из рассказа о «подлинных событиях» («Алина») или о нравах героической патриархальной старины («Граф Гваринос») он превратился в игру воображения. Мерой достоинства становится не истина, а фантазия: Мудрец, который знал людей, Сказал, что мир стоит обманом; Мы все, мой друг, лжецы: Простые люди, мудрецы; Непроницаемым туманом Покрыта истина для нас. Кто может вымышлять приятно, Стихами, прозой, — в добрый час! Лишь только б было вероятно. Что есть поэт? искусный лжец: Ему и слава и венец! «К бедному поэту» (195) В этом же стихотворении впервые с такой прямотой прозвучало противо- поставление «мечты и существенности» (Гоголь), крторое позже станет одним из ведущих мотивов романтического искусства: Мой друг! существенность бедна: Играй в душе своей мечтами (193). В «Илье Муромце» — «богатырской сказке», которую начал Карамзин в 1794 г., отношение к сюжету иное, чем в «Графе Гвариносе». Карамзин обращается к русскому эпосу без желания проникнуть в его объективную художественную атмосферу. Поэзия — не истина, а игра: Ложь, Неправда, призрак истины! Будь теперь моей богинею (151). Из этого вытекает антитеза: «трагическая и непостижимая жизнь — утешающее, иллюзорное искусство». Ах! не всё нам реки слезные Лить о бедствиях существенных! На минуту позабудемся В чародействе красных вымыслов! «Илья Муромец» (150) Сомнения Карамзина в постижимости истины сопровождались в сере- дине и второй половине 1790-х гг. призывами к уединению, уходу от «безумия» современников в мир частной жизни, покоя и искусства. Призыв этот окрашен в тона стоицизма и глубокого разочарования: А мы, любя дышать свободно, Себе построим тихий кров За мрачной сению лесов, Куда бы злые и невежды Вовек дороги не нашли
188 Поэзия И где б, без страха и надежды, Мы в мире жить с собой могли, Гнушаться издали пороком... «Послание к Дмитриеву» (138) Стихи эти неоднократно истолковывались исследователями, в част- ности и автором этих строк, как призыв к антиобщественному инди- видуализму, как отказ писателя от социальной активности. В это пред- ставление следует ввести коррективы. Перелом во взглядах Карамзина в эпоху якобинской диктатуры и последующие годы углубил отрицательное отношение писателя к поли- тике, но не подорвал его веры в человека и его нравственное достоинство. Поэт хочет жить без «страха и надежды», уходит от «злых и невежд», но верит в добродетель и свободу и гнушается пороком. Все стихотворение пронизано этим этическим пафосом. Герой гражданской лирики Карамзина 1793—1800 гг. стоит вне госу- дарства. Власть не может принести ему счастья. Карамзина привлекла надгробная надпись кордовского халифа Абдуррахмана III: С престола я свергал сильнейших из царей; Полвека богом слыл, был счастлив — десять дней. «Эпитафия калифа Абдулрамана» (128) Однако поэт не стоит вне жизни людей, и его этические воззрения носят ярко выраженный общественный характер. Лирика этих лет создает идеал добродетельного стоика, не питающего надежд на личное счастье («Опытная Соломонова мудрость»), но проникнутого гордым чувством собственного достоинства и готового героически сопротивляться тирании. Субъективизм воззрений Карамзина не приводил его к примирению с деспотизмом. В мрачном 1795 г., когда политическая реакционность Екатерины II достигла апогея, он написал «Гектора и Андромаху» — апологию героя, идущего на смертный бой, а в 1797 г. ответил на деспо- тизм Павла I стихотворением «Тацит», о тираноборческом характере которого мы уже говорили. Эволюция общественно-политической поэзии Карамзина на этом не закончилась. Совершенно неожиданно в творчестве уже зрелого поэта появляется ода в традиционном для этого жанра оформлении. И если на вторую половину 1790-х гг. приходится лишь одно стихотворение этого типа («Ода на случай присяги московских жите'лей его император- скому величеству Павлу Первому»), то в начале XIX в. он создает три обширные торжественные оды («Освобождение Европы») и написанную традиционным одическим десятистишием «Песнь воинов». Если приба- вить, что общее количество поэтических произведений Карамзина в эти годы было очень невелико (менее двух десятков стихотворений, включая альбомные «безделки», надписи, двустишия и т. п.), то мы вынуждены будем заключить, что одическая поэзия в творчестве этих лет занимает ведущее место. Это тем более заметно, что столь характерных для него лирико-гражданственных стихотворений он в эти годы не создает. Все это выглядит довольно неожиданно и нуждается в объяснении. Несомненной является связь между изменением жанрово-стилистиче- ской природы ведущих произведений лирики Карамзина в начале XIX в. и общей эволюцией воззрений писателя. Конец XVIII в. был временем подведения итогов. Радищев с горечью писал, что «сокрушен корабль, надежды несущий». Многое передумать
Карамзина 189 пришлось и Карамзину. Отличительной, бросающейся в глаза чертой позиции писателя в эти годы было изменение его отношения к политике. Из литератора, демонстративно чуждающегося государственности, борьбы партий, Карамзин превратился в политического журналиста, издателя «Вестника Европы», в котором литературные материалы под- черкнуто занимали второе место. Теперь он — теоретик государствен- ности, приступающий к работе над «Историей государства Российского» и пишущий для правительства «записки» по вопросам общей государ- ственной политики. С этим были связаны глубокие внутренние перемены. Вера в утопические идеалы долгое время поддерживала его надежду на близость спасительного перерождения людей и заставляла с упова- нием глядеть в будущее. Однако когда и эта вера начала меркнуть, Карамзин еще не полностью был захвачен пессимизмом: он все еще возлагал надежды на добрую природу человека, цивилизацию,улучшение нравов, отказываясь считать внешнее принуждение организующей силой человеческого общества. Именно в тот период, когда при Павле I государ- ственное насилие стало открытым принципом управления, Карамзин противопоставлял ему веру во внутреннее достоинство человека вплоть до признания за отдельной личностью права на героическое сопротив- ление насилию. Для людей XVIII в., с их невниманием к экономической стороне обще- ственной жизни, французская революция закончилась совсем не свер- жением Робеспьера, — только единовластие Бонапарта, позже — импе- ратора Наполеона убедило современников в том, что период парижских Катонов и Брутов сменился временем Цезарей и Августов. Именно с этого момента революция начала восприниматься многими врагами старого порядка как неудачная и напрасная. Карамзин принудил себя к трезвому отречению от всех утопий и всех надежд. Именно в это время Карамзин окончательно убеждается в злой природе человека («Моя исповедь») и, доводя эту идею до логического конца, приходит к выводу о необходимости политики — внешнего, насильственного управления людьми ради их же собственного блага. Если в начале 1790-х гг. он включил в «Письма русского путешественника» стихотворное описание «чудовища, которое называется Политикою», то теперь политические вопросы живо интересуют его самого. При этом следует иметь в виду семантику слова «политика». Заимствуя для характеристики деятельности Ришелье стихи из «Генриады» Вольтера, Карамзин имел в виду именно государственную политику, деятельность правителя, основанную не на морали, а на «интересах». Теперь он признает только такую государственную деятельность. Идеалом его становится политик-практик, цинически включающий в свои расчеты и глупость, и злость людей, — Бонапарт, сильной рукой утихомиривающий море эгоистических страстей. Политика оправдывается не моралью, а силой и успехом. Отрицательное отношение сохраняется лишь к тому значению слова «политика», которое появилось после революции во Франции и означало политическую борьбу партий и общественных групп. В ней Карамзин видит лишь борьбу «эгоистических воль» и ухищрения личного себялюбия. Даже бескорыстные порывы благородных утопистов, вроде Марфы Посадницы, на деле способствуют лишь «интересам» «бояр корыстолюбивых». Это определило и отрицательное, отношение Карамзина к либеральным планам правительства Александра I, и его паническую боязнь столкно- вения России с Наполеоном, которая сквозит в «Записке о древней и новой России». Карамзин прозорливо предчувствовал неизбежность
190 Поэзия войны с Францией и, невысоко ставя государственные качества Алек- сандра I, очень этого боялся. Обаяние Наполеона означало для Карам- зина поворот от XVIII в. — века систем и утопий — к эпохе политической реальности, освобожденной от иллюзий и фраз. В этом, как и в отношении к Наполеону, Карамзин был близок к настроениям Гете в ту же эпоху. Поворот к действительности приводил Карамзина к своеобразному «реализму» в политике, пониманию роли «интересов» в поступках людей. «Аристократы, Демократы, Либералисты, Сервилисты! Кто из вас может похвалиться искренностию? Вы все Авгуры, и боитесь заглянуть в глаза друг другу, чтобы не умереть со смеху. Аристократы, Сервилисты хотят старого порядка: ибо он для них выгоден. Демократы, Либералисты хотят нового беспорядка: ибо надеются им воспользоваться для своих личных выгод (...). Речи и книги Аристократов убеждают Аристократов; а другие, смотря на их великолепие, скрежещут зубами, но молчат или не действуют, пока обузданы законом или силою: вот неоспоримое доказательство в пользу Аристократии: палица, а не книга! — Итак, сила выше всего? Да, всего, кроме Бога, дающего силу!»42 Эта позиция подразумевала и неприятие либерализма, как правитель- ственного, так и антиправительственного, и отрицание реакционного утопизма тех, кто хотел вернуть Европу к предреволюционному порядку. В этой позиции были зерна историзма, и не случайно она привела Карам- зина к труду историка. В этих условиях Карамзин и обратился к политической лирике. Это была уже не поэзия гражданских добродетелей, воспевающая благородство внутреннего мира человека. Кармзина привлекает внешняя по отношению к человеческой личности сила — государственная власть. Именно ее он, разочаровавшись в человеке, воспевает и поэтизирует. Это и приводит к тому, что гражданское лирическое стихотворение свободной формы заменяется традиционной одой. Обращение Карамзина к миру политики, внешнему по отношению к душе человека, изменило всю художественную систему. Рядом с торже- ственной одой появился другой, не менее чуждый для предшествующего творчества Карамзина жанр, — сатирическая басня («Филины и соловей, или Просвещение»). Однако, защищая идею сильной власти, Карамзин был далек от той мажорной веры в государственность, которая характе-' ризовала, например, оды Ломоносова. Его политическая поэзия не сво- бодна от скептической и пессимистической окраски. То, что представ- ляется Карамзину прекрасным, он считает невозможным, а то, что возможно, рисуется ему отнюдь не в радужном свете^ Проповедь сильной власти была продиктована неверием в человека. Именно это скептическое отношение к добродетели — прекрасной, но зыбкой мечте — продиктовало ему стихотворение «К добродетели». Любопытно, что по форме оно представляет собой традиционную оду. Прежде Карамзин придавал гражданственной поэзии структуру интимной лирики. Теперь он отливает лирические стихи в «государственные» формы. Но и политический порядок — антитеза внутреннему миру человека — не представляется Карамзину привлекательным. Он издает политический журнал, размышляет с трезвостью государственного деятеля и редким умением охватить в единой картине огромную сумму пестрых фактов о современной жизни Европы и России, дает советы царю, проповедует политический реализм и — не дюжет преодолеть чувства, что полити- 42 Неизд. соч. и переписка Н. М. Карамзина. Спб., 1862. Ч. 1. С. 194—195.
Карамзина 191 ческая жизнь не касается самых коренных вопросов бытия человека. Не случайно рядом с программными политическими одами он пишет в 1802 г. в форме оды «Гимн глупцам». Политический организм создан глупцами. Государство может лишить счастья человека с умом и сердцем, осчастливить же оно может только дурака. Глупцы Нерону не опасны: Нерон не страшен и для них... (288) Эти окрашенные горьким скепсисом стихи свидетельствуют, что Карам- зин — автор политических од — отнюдь не превратился в восторженного одописца. Карамзин скоро убедился, что идея государственной власти, цини- ческого в своем практицизме политического расчета, не может стать для него ни общественным идеалом, ни источником поэтического вдох- новения. В поисках положительного начала Карамзин обратился к иному истолкованию проблемы государственности. Государство начало привле- кать его не как форма политической власти, а как вековая, стихийно сложившаяся структура национального организма. Разочаровавшись в философских системах, он обратился к исторической реальности народ- ной жизни. Так родился замысел «Истории государства Российского». Не анализируя подробно политической концепции этого огромного по размеру и по значению произведения, отметим, что историческая жизнь русской государственности таила в себе для Карамзина источник глубо- чайших поэтических эмоций. В этом смысле «История...» завершила сложную борьбу поэзии и прозы в творчестве писателя. Отказавшись от лирики и не найдя удовлетворения в одической поэзии, Карамзин обнаружил для себя источник поэтического вдохновения в том, чтобы слить свое «я» с русской историей, превратить свое повествование в огромную эпическую поэму в прозе. «Историю государства Российского» можно сопоставить с гнедичевским переводом «Илиады»: эти два колос- сальных эпических труда, занявших многие годы жизни своих создателей, подводили итог литературе XVIII в., предпушкинской эпохе, впитав в себя огромное богатство дум, чувств, исторического и культурного опыта. «История государства Российского» в одинаковой мере венчает путь Карамзина-прозаика и Карамзина-поэта. Поэзия Карамзина неизменно развивалась в проекции на его прозу. «История государства Российского» в этом отношении — новый этап. Поэзия и проза перестали быть чле- нами парной антитезы и слились в синтетическом единстве. Вместо поэзии, стремящейся к прозе, и прозы, которая сближается с поэзией, возник единый замысел грандиозной эпической поэмы в прозе. Не слу- чайно Карамзин обратился к тому периоду русской литературы, который еще не знал ни понятия прозы, ни понятия поэзии в их современном значении, избрав древнерусское летописание не только как источник исторических материалов, но и в качестве образца для литературного подражания. Пушкин, называя Карамзина последним русским лето- писцем, имел в виду особую, очень характерную черту во взглядах и художественной позиции автора «Истории государства Российского». Усвоив отрицательное отношение к историко-политическому мышлению XVIII в. с его подходом к истории как к иллюстрации общественно- экономических, государственных и моральных доктрин, Карамзин нашел в летописи образец совершенно инрй исторической прозы. Его идеалом стал летописец, созерцающий, но не философствующий, который произ- носит моральный суд над действиями людей, но не над историей, общий смысл которой остается недоступным человеку и оценке не подлежит.
192 Поэзия Карамзин увидел общее между отношением историка (и его образца — летописца) к своему материалу и эпического певца к исполняемым им произведениям. Художник такого типа не является творцом в новейшем понимании. Он растворяет свою личность в воссоздаваемом им огромном полотне. Даже когда его субъективность проступает, она не похожа на лиризм поэта-романтика. Оценки — одобрение или гневное порицание — историк-летописец или эпический поэт выносят не от своего имени, а от лица традиции, обычая, веры, народа. Поэт отдает свой голос чему-то бесконечно более значительному, чем он сам. Эта поэзия эпической стихийности захватила Карамзина, и он решил, что наиболее полное ее выражение он сможет осуществить в эпически- образном полотне, написанном как поэма в прозе. Сколь ни глубоко разли- чие между воззрениями Карамзина и Гнедича, которые были скорей анта- гонистами, чем единомышленниками, в век легкой поэзии их замыслы получали определенное типологическое сходство. На них вырастала та традиция русской эпической прозы — поэзии, которая усвоила поэзию патриархальности и представление об истории как стихийном потоке, не имеющем понятных человеку целей, и позже была представлена «Тарасом Бульбой» Гоголя и «Войной и миром» Толстого. Без «Истории государства Российского» нельзя понять смысл общего движения поэтического творчества Карамзина. В последние годы жизни Карамзин уже не воспринимался современ- никами как поэт в привычном значении этого слова. Поэтическая деятельность его затухала. Он писал стихи лишь «к слу- чаю», для домашнего употребления. Русская поэзия 1800—1810-х гг., многими корнями уходившая в творчество Карамзина 1790-х гг., разви- валась теперь без него. Карамзин не создал поэтических произведений, художественное зна- чение которых пережило бы его время. Более литератор, чем поэт, он весь был в своей эпохе. Поэзия его мало что говорит чувству современного читателя, но без нее нельзя понять ни поэзии Жуковского и Батюшкова, ни лирики молодого Пушкина. Не создав выдающихся по художественной ценности стихотворений, Карамзин «очинил перья» последующим поэтам: именно в его творчестве были намечены те принципы лиризма, которые разрабатывались в даль- нейшем Жуковским, те представления о высоком значении культуры языка для национальной культуры и об определяющем влиянии «легкой поэзии» на язык, которые свойственны были Батюшкову и «арзамасцам». Наконец, именно Карамзин поставил вопрос о соотношении лирического и эпического начал в поэзии, о создании баллады — и бытовой, и народно- поэтической, подготовив тем и баллады Жуковского, и, в конечном итоге, думы Рылеева, фактическое — конечно, не идейное — содержание которых черпалось также из творчества Карамзина, но уже не поэта, а историка. Однако, понимая значение Карамзина как одного из родоначальников, стоящих у истоков русской поэзии начала XIX в. (подчеркивать эту сторону вопроса приходится потому, что значение Карамзина долгое время многими исследователями, в том числе и пишущим эти строки, преуменьшалось), не следует забывать, что само продолжение традиций Карамзина чаще всего протекало как их преодоление, борьба. И то, что борьба эта была напряженной, растянулась на многие годы и затронула самый широкий круг литераторрв, — лучшее доказательство значитель- ности наследия Карамзина в истории русской поэзии. Кроме вопроса собственно художественного достоинства, при оценке лирики Карамзина необходимо иметь в виду и другое — роль его как
Карамзина 193 стихотворца в истории русской образованности, в воспитании читатель- ской аудитории. Культурное значение поэзии Карамзина, в частности роль ее в истории русского языка, трудно переоценить. Это значение Карамзина как цивилизатора живо ощущалось современниками, еще помнившими разницу между массовым дворянским читателем 1780-х и 1810-х гг. Стихи Карамзина имели для современников еще одну грань, нами уже не воспринимаемую, — они связывались с личностью поэта, с его граж- данской позицией. Карамзин был поэтом не только потому, что он писал стихи. Поэтический дар его, может быть, даже с большей силой проявлялся в прозе, в умении находить поэтическое, превращать в поэзию сюжеты, которые до него никто не решался рассматривать с этой стороны — от любви крестьянской девушки Лизы до истории русской государственности. Именно то, что Карамзин в своей прозе был поэтом, и то, что он был в первую очередь прозаиком, позволило ему сделать такой вклад в историю русской поэзии. Культ «безделок», салонные интонации, жеманство, старающееся про- слыть простотой, романсная чувствительность сближают поэзию Карам- зина с творчеством других поэтов его школы и его эпохи. Но смелый выход Карамзина за рамки литературных норм, поэтизация прозы и прозаизм поэзии предваряют литературные искания пушкинской эпохи. 1966
194 «О древней и «О древней и новой России в ее политиче- ском и гражданском отношениях» Карам- зина — памятник русской публицистики начала XIX века Судьба этого произведения удивительна: 177 лет прошло со времени его написания, давно отошли в прошлое отразившиеся в ней злободневные страсти, давно сделались достоянием печати произведения, неизмеримо более смелые, а «О древней и новой России в ее политическом и граж- данском отношениях» Н. М. Карамзина все еще остается практически недоступным читателю. Попытки Пушкина опубликовать это произведе- ние в «Современнике» натолкнулись на противодействие цензуры. Затем отрывки его были опубликованы во французском переводе в вышедшем в Брюсселе на французском языке сочинении декабриста Николая Тур- генева «Россия и русские» (1847). В 1861 г. на русском языке вышло весьма небрежное издание в Берлине, но для русского читателя текст оставался запретным: в 1870 г. журнал «Русский архив» сделал попытку опубликовать это сочинение, однако все содержащие его страницы были вырезаны из тиража и уничтожены цензурой. В 1900 г., в третьем издании «Исторических очерков общественного движения в России при Александре I», A. H. Пыпин сумел включить сочинение Карамзина в раздел «Приложений». Однако, когда в 1914 г. В. В. Сиповскому удалось осуществить первую в России отдельную публикацию (под утвердившимся уже неточным заглавием «Записка о древней и новой России»), на титуле издания значилось: «Печатается в ограниченном количестве экземпляров. Перепечатка воспрещается». Действительно, издание 1914 г. сразу же сделалось редкостью, мало доступной даже специалистам. Еще более поразительно, что и в дальнейшем публикация этого произ- ведения встречала цензурные трудности: все попытки ряда советских исследователей добиться ее издания (в том числе усилия, предпринимав- шиеся в этом направлении покойным Г. П. Макогоненко и автором этих строк) не увенчались успехом. Одни цензоры боялись «резкости», другие — «реакционности» мнений Карамзина. Результат был один и тот же. Несмотря на то, что текст «О древней и новой России...» был известен лишь в извлечениях или дефектных публикациях, историки считали себя вправе высказывать об этом произведении категорические суж- дения. Во второй половине XIX в. «О древней и новой России...» неожи- данно приобрела актуальность и сделалась предметом споров, наследие которых до сих пор препятствует объективной оценке этого памятника. В 1866 г. праздновался столетний юбилей Карамзина. Как отмечал А. Н. Пыпин, юбилей Карамзина получил «тенденциозный охранительный характер»1. Это, в свою очередь, вызвало в либеральной и демократи- ческой прессе стремление «обличать» Карамзина, видеть в нем не деятеля русской культуры прошедшей эпохи, а живого представителя враждебного лагеря. Анализ общественно-литературной позиции Карамзина, данный 1 Пыпин Л. П. Общественное движение в России при Александре I. 4-е изд. Спб., 1908. С. 187.
новой России...» 195 Пыпиным в названной выше книге, — печальный, но характерный этому пример. Обычно академически объективный, Пыпин излагает воззрения Карамзина с такой очевидной тенденциозностью, что делается просто непонятно, каким образом этот лукавый реакционер, прикрывавший сенти- ментальными фразами душу крепостника, презирающего народ, сумел ввести в заблуждение целое поколение передовых литераторов, видевших в нем своего рода моральный эталон. Анализ «О древней и новой России...» Пыпин завершил утверждением, что система Николая I явилась практи- ческой реализацией высказанных в этом документе идеалов Карамзина: «Есть не малые основания думать, что идеи Карамзина, воплотившиеся в «Записке», имели практическое влияние на высшие сферы нового наступившего периода. Когда русская общественная мысль в начале нового царствования переживала трагический кризис, Карамзин со всей нетерпимостью и ожесточением, какие производила его система, внушал свои идеи людям нового периода и возбуждал в них вражду к либеральным идеям прошлого царствования. Этими советами и внушениями он, с своей стороны, наносил свою долю зла начинавшемуся умственному пробуж- дению общества; он рекомендовал программу застоя и реакции»2. Конечно, простая хронологическая проверка обвинений, выдвинутых Пыпиным, убеждает в их несостоятельности: уже в первые недели царствования Николая I Карамзин был смертельно болен и никому не «внушал свои идеи». Если же речь идет о вредоносности идей, положенных в 1811 г. в основу трактата «О древней и новой России...», то, как известно, Карамзин сохранял это сочинение в тайне, не предпринимая никаких шагов к его распространению. Здесь, видимо, апологетом «застоя и реакции» следует считать Пушкина, который не только пытался опуб- ликовать трактат Карамзина в своем «Современнике», но и рекомендовал его читателю как «красноречивые страницы», написанные «со всею искренностию прекрасной души, со всею смелостию убеждения сильного и глубокого»3. Конечно, с точки зрения Пыпина, пропаганда Пушкиным идей трактата Карамзина не вызывает удивления, поскольку и Пушкин был для него в эти годы апологетом николаевского царствования: «Тот консервативный характер, какой приняли мысли Пушкина ко времени нового царствования, обнаружился как в его литературных представле- ниях, так и в теориях политических. «Это была та же готовая точка зрения Карамзина и вместе Жуковского», в которую, по мнению Пыпина, Пушкин «уверовал» в эти годы4. Мы так подробно остановились на мнении А. Н. Пыпина потому, что именно к нему восходят оценки «О древней и новой России...», дожившие до наших дней. Попытаемся, не прибегая ни к предвзятым обвинениям, ни к столь же предвзятой апологетике, понять позицию Карамзина. Либеральное мышление в исторической науке строится по следующей схеме: то или иное событие отрывается от предшествующих и последую- щих звеньев исторической цепи и как бы переносится в современность, оценивается с политической и моральной точек зрения эпохи, которой принадлежат историк и его читатели. Создается иллюзия «актуальности», 2 Пыпин А. П. Общественное движение в России при Александре I. С. 259. 3 Пушкин А. С. Поли. собр. соч.: В 16 т. М.; Л., 1949. Т. 12. С. 45. 4 Пыпин А. Н. Характеристики литературных мнений от двадцатых до пяти- десятых годов: Ист. очерки. 4-е изд. Спб., 1909. С. 71 и 80.
196 «О древней и но при этом теряется подлинное понимание прошлого. Деятели ушедших эпох выступают перед историком как ученики, отвечающие на заданные вопросы. Если их ответы совпадают с мнениями самого историка, они получают поощрительную оценку, и наоборот. Применительно к интере- сующему нас времени вопрос ставится так: общественно-политические реформы есть благо и прогресс. Те, кто поддерживают их, — прогрес- сивны, те, кто оспаривают, — сторонники реакции. Время создания «О древней и новой России...» — период проектов Сперанского. Отсюда сама собой напрашивается схема: Сперанский и Карамзин как воплоще- ние прогресса и реакции. Как ни удобна эта картина, но историческая реальность сложнее. «О древней и новой России в ее политическом и гражданском отно- шениях» — произведение очень сложное и по-разному рисующееся в различной исторической перспективе. Самая ближайшая — конкретная обстановка 1811 г. В этом аспекте позиция Карамзина представляется в следующем виде: он ясно видит приближение огромной по масштабам войны. В этой войне России придется столкнуться с противником опытным и полководцем гениальным: военный гений Наполеона Карамзин оценивал очень высоко. Военные же способности императора Александра I и его ближайшего окружения казались ему после Аустерлица более чем сом- нительными5. Он считал, что Тильзитский мир вреден, поскольку втягивает Россию в орбиту наполеоновской политики, и что союз с Наполеоном приближает, а не отдаляет неизбежность военного столкновения. Сперан- ский же исходил из того, что союз с Наполеоном дарует России прочный мир, необходимый для проведения реформы. Связь реформаторских планов Сперанского с профранцузским курсом внешней политики в опре- деленной мере повлияла на тон меморандума Карамзина. Более глубинная причина — отношение Карамзина к реформаторским планам правительства Александра I. Карамзин внимательно следил за правительственными усилиями в этом направлении, и все они, от Негласного комитета «дней александровых прекрасного начала» до реформ Сперанского и военных поселений Аракчеева, вызывали у него отрицательное отношение. Был ли Карамзин вообще врагом государ- ственных реформ? Видимо, нет. Он неизменно с глубочайшей похвалой отзывался о реформах Ивана III, одобрял в статьях 1803 г. реформы Бориса Годунова, высоко ценил мероприятия царя Алексея. Об отношении его к реформам Петра I скажем ниже. Идея исторического прогресса составляла одну из основ мировоззрения Карамзина,- и именно этим он долгое время вызывал ненависть Шишкова и его окружения. Нет ничего более несправедливого, чем представлять его сторонником исторического застоя. Однако к реформаторству Александра I он действительно отно- сился отрицательно. Пушкин имел основания назвать политические воззрения Карамзина «парадоксами». С одной стороны, приверженец монархического прав- ления, Карамзин многократно повторял, что в идеале предпочитает республику. С другой — подчеркивая свою приверженность Александру I, лично любя его как человека и не раз развивая перед ним свои полити- ческие идеи, он чрезвычайно низко ставил его как государственного деятеля, считал его исполненным благих намерений царем-неудачником, 5 На связь между «О древней и новой России...» и опасениями, вызванными предчувствием войны, указал Н. Я. Эйдельман (см.: Эйдельман И. Последний летописец. М., 1983. С. 69).
новой России...» 197 все планы которого обращаются во вред России. Видя обязанность пат- риота в том, чтобы в глаза царю критиковать разные стороны его поли- тики, он с годами делал это со все возрастающим чувством усталости и без- надежности. В 1802—1803 гг. на страницах «Вестника Европы» он раз- вернул завуалированную критику Негласного комитета и его рефор- маторских прожектов6. Конечно, не только прямая критика действий правительства в печати, но и простое обсуждение принятых им мер в журнале, по условиям тех лет, исключалось. В 1811 г. перед Карамзиным открылась исключительная возможность: лично, т. е. без оглядки на цензуру и ограничения, которые неизбежны при обнародовании, изложить царю мнение о всей его деятельности как главы государства в целом. Трудно найти в истории пример человека, который бы использовал подоб- ную возможность для того, чтобы высказать максимум горьких истин. Реформаторскую деятельность Александра I Карамзин оценивает в свете всей традиции правительственных реформ в России после Петра I. XVIII в. называют веком переворотов, но его же можно было бы назвать эпохой неудачных реформ. Особенно это относится к царствованиям Екатерины II, Павла I, а в начале XIX в. — и Александра I. Во всех случаях правительство сознавало неотложность преобразовательных мер. Результаты этого осознания были различны: блестящая выставка, парад- ный фасад просвещенной монархии, обращенный к Европе Екатериной II; нескончаемый поток распоряжений и регламентов, которыми Павел в течение всего своего краткого царствования оглушал Россию; кабинетные планы реформ, рождавшиеся в обстановке бюрократической тайны, мечтания Александра I, облеченные в пункты и параграфы законов, большинство из которых так никогда и не были приняты, — все это отра- жало разные стили правления и различные характеры самодержцев. Но одно оказалось у всех общим: ни один из законодательных проектов не был доведен до конца, ни один не сделался реальностью в политической жизни страны. На протяжении десятилетий кипела деятельность, в которой принимали участие цари и вельможи, комитеты и комиссии, делались карьеры и получались награды, вспыхивали общественные надежды и опасения. И ничего не было сделано. Это и было отправной точкой того скептицизма, который определял отношение Карамзина к правительственным реформам. Основная причина реформаторской импотенции правительств второй половины XVIII — начала XIX в. была скрыта в исходной презумции: все изменить, ничего не меняя. С самого начала реформы Александра I как непременное условие было предположено, что инициатива, весь план и его реализация исходят от императора. На первых же заседаниях Негласного комитета было утверждено, что «эта реформа должна быть личным созданием императора»7. На заседании 1 мая 1801 г. было вновь подтверждено, что «только император лично владеет делом реформы»8. Реформаторские планы не должны задевать полноты императорской власти. Этот же принцип был положен в основу проектов Сперанского, откли- ком на которые явилась «О древней и новой России...». Первая глава 6 Подробнее см.: Лотман Ю. М. Сотворение Карамзина. М., 1987. С. 280—288. 7 Николай Михайлович, вел. кн. Граф Павел Александрович Строганов (1774— 1817). Спб., 1903. Т. 2. С. 9 (оригинал по-французски). 8 Там же. С. 29.
198 «О древней и «Проэкта уложения государственных законов Российской империи» (1809) гласила: «Державная власть во всем ее пространстве заключается в особе императора». И далее это положение раскрывалось: «По праву державной власти (...) император есть верховный законодатель», «он есть верховный охранитель правосудия», «он есть верховное начало силы исполнительной». Таким образом, в основу плана Сперанского сразу же было помещено положение, сводившее весь план на нет. Что же тогда оставалось? Оставалась система бюрократической упорядоченности фасада империи и суета честолюбий вокруг распределения новых госу- дарственных должностей. Именно то, что Карамзину было особенно невыносимо. После Пыпина утвердилось представление, что основной удар Карам- зина был направлен на Сперанского и даже что «О древней и новой России...» явилась причиной отставки и ссылки русского реформатора. Это не совсем точно. Подававшиеся Сперанским государю проекты не отражали в полном объеме идей их автора. В 1802 г. Сперанский набросал отрывок «Еще нечто о свободе и рабстве», где сформулировал принципы свободы политической и гражданской. Политическая свобода состоит в равенстве всех перед законом и является вполне достижимой целью. Гражданская свобода есть социальное равенство и в принципе недости- жима. Более того, в отрывке «О образе правления» (1804) он смело выразил парадоксальную мысль, что всякая социальная структура есть деспотизм9 и «что различие образов правления деспотического и рес- публиканского состоит только в словах»10. Однако в Сперанском было две души: он был и маркиз Поза, стремившийся завладеть умом и сердцем тирана и превратить его в свое орудие, и старательный столоначальник, умело превращающий идею начальника в округлые канцелярские формы. Сперанский умел гнуться, он облекал в параграфы мысли Александра, как позже распределял для Николая по разрядам «вины» декабристов. Идеи систематизированного бюрократического деспотизма, к которым в конечном итоге сводились проекты реформы, написаны были пером Сперанского, но вдохновителем их был царь, который, следуя своей обычной методе, прятался за спину очередного фаворита, с тем чтобы потом свалить на него ответственность перед обществом. Выступая против проекта реформ, Карамзин оспаривал идеи царя, и именно поэтому реакция Александра I на мнение историографа была столь болезненной11. Политические воззрения Карамзина сложились под влиянием идей Монтескье. Россию как огромное по территории государство он считал наиболее приспособленной для единовластия. Однако, для того чтобы власть эта была монархической, а не деспотической, необходимо про- свещение граждан и высоко развитое, хотя бы в политически активном меньшинстве, чувство чести. Взгляды эти могли казаться в начале XIX в. уже архаическими, но именно они позволяли Карамзину видеть за суетой 9 Сходные мысли развивал в XVIII в. Симон-Никола-Анри Ленге, публицист и адвокат, автор популярной в XVIII в. «Теории гражданских законов», писавший: «Общество — обширная тюрьма, где свободны только те, кто сторожат заклю- ченных». Парадоксы этого поклонника Руссо не понравились Робеспьеру, и Ленге кончил век на гильотине. 10 Сперанский М. М. Проекты и записки. М.; Л., 1961. 11 Личность Александра I была необычайно сложной: он отличался и редкой терпимостью, и редкой злопамятностью. В отношении Карамзина проявилось и то, и другое.
новой России...» 199 бумаг, проектов и записок, предлагавших разнообразные администра- тивные и политические преобразования, борьбу честолюбий, карьеризм, самолюбие чиновников. Критическое отношение Карамзина к преобразовательным планам Александра имело и более глубокие корни, вырастая из размышлений над всем послепетровским путем империи. Карамзин более, чем кто-либо из современников его, был человеком европейского просвещения. Обви- нения в галломании преследовали его всю жизнь. Но именно Карамзин первым заметил, что прививка европейской администрации к русскому самодержавию порождает раковую опухоль бюрократизма. Вся реформа- торская деятельность Александра I сводилась к мечтам о всеобщем благоустройстве государства и практической его бюрократизации. Именно эта — на самом деле любимейшая для императора — сторона государ- ственных преобразований встретила в Карамзине непримиримого кри- тика. Но именно это фатально не замечали Пыпин и его либеральные последователи, которые все простили бы Карамзину за еще один, обре- ченный остаться на бумаге, проект превращения России в республику, а русских крестьян — в «счастливых швейцаров», т. е. швейцарцев. Государь тоже был бы доволен «прекрасными чувствами» своего исто- риографа, подарил бы ему свой портрет в бриллиантах, а проект положил бы под сукно. Вместо этого Карамзин с суровой беспристрастностью рассмотрел все государственные начинания императора и в с е осудил. Учреждение министерств, Государственного совета, резкое увеличение бюрократической машины и бумажного производства осуждаются Карам- зиным с неслыханной прямотой и резкостью: «Сие значит играть именами и формами, придавать им важность, какую имеют только вещи». «Вообще новые законодатели России славятся наукою письмоводства более, нежели наукою Государственною: издают проэкт Наказа Министерского, — что важнее и любопытнее?.. Тут, без сомнения, определена сфера деятельности, цель, способы, должности каждого Министра?.. Нет! бро- шено несколько слов о главном деле, а все другое относится к мелочам Канцелярским: сказывают, как переписываться Министерским Департа- ментам между собою, как входят и выходят бумаги, как Государь начинает и кончит свои рескрипты!»113 Именно с «О древней и новой России...».начинается в русской литера- туре борьба не с плохими чиновниками-взяточниками, а с бюрократией как таковой, с ее неудержимой тенденцией к безграничному самовос- производству: «Здесь три Генерала стерегут туфли Петра Великого; там один человек берет из 5 мест жалование; всякому — столовые деньги <...). Непрестанно на Государственное иждивение ездят Инспек- торы, Сенаторы, чиновники, не делая ни малейшей пользы своими объездами». И вывод: «Надобно бояться всяких новых штатов, уменьшить число тунеядцев на жаловании» (120). Бюрократии Карамзин противопоставлял наивную мысль о семейной, патриархальной природе управления в России. Утопизм этого представ- ления очевиден. Однако оно сыграло в истории русской общественной мысли слишком серьезную роль, чтобы можно было ограничиться такой оценкой. Идея «непосредственной» отеческой власти противостояла евро- пеизированному бюрократическому деспотизму — прямому потомку пет- |1а Цит по: Карамзин Н. М. О древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях // Лит. учеба. 1988. № 4. С. 114. В дальнейшем ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием страницы.
200 «О древней и ровского «регулярного государства». Наиболее близкими продолжате- лями Карамзина здесь были Гоголь и Л. Толстой. Во второй том «Мертвых душ» Гоголь ввел помещика Кошкарева, воссоздав в миниатюре образ «регулярного государства»: «Вся деревня была вразброску: постройки, перестройки, кучи извести, кирпичу и бревен по всем улицам. Выстроены были какие-то домы, в роде каких-то при- сутственных мест. На одном было написано золотыми буквами: Депо земледельческих орудий; на другом: Главная счетная экспедиция; далее Комитет сельских дел; Школа нормального просвещения поселян. Словом, чорт знает чего не было». «Чичиков решился, из любопытства, пойти с комиссионером смотреть все эти самонужнейшие места. Контора подачи рапортов существовала только на вывеске, и двери были заперты. Пра- витель дел ее Хрулев был переведен во вновь образовавшийся комитет сельских построек. Место его заступил камердинер Березовский; но он тоже был куда-то откомандирован комиссией построения. Толкнулись они в департамент сельских дел — там переделка: разбудили какого-то пьяного, но не добрались от него никакого толку. «У нас бестолковщина», сказал наконец Чичикову комиссионер. «Барина за нос водят. Всем у нас распоряжается комиссия построения: отрывает всех от дела, посы- лает, куда угодно. Только и выгодно у нас, что в комиссии построения». Он, как видно, был недоволен на комиссию построения. И в самом деле, взглянул Чичиков: все строится»12. Вся эта лихорадочная деятельность призрачна, поскольку реализуется «сквозь форму бумажного произ- водства»13. Достаточно вспомнить идеализацию патриархальных отношений поме- щика и крепостного в «Двух гусарах» Толстого и толстовскую неприязнь к чиновнику, чтобы линия от Карамзина к молодому Толстому сделалась очевидной. Осторожность Карамзина в решении вопроса крепостного права также нуждается в историческом контексте. Если взглянуть на позицию Карам- зина глазами шестидесятника, то вывод может быть только один: ретро- град и крепостник. Однако исторически вопрос представляется сложнее. В преддекабристском и раннедекабристском движении столкнулись две концепции. Николай Тургенев, считая крепостное право главным злом русской жизни, длительное время возражал против того, чтобы введение конституции совершилось до освобождения крестьян. «Эманципация сельских жителей» вызовет противодействие помещиков. Единственная реальная сила, которую можно им противопоставить, — императорский абсолютизм. Поэтому ограничение самодержавия до освобождения крестьян «по манию царя» лишь увековечит рабство. Только разочаро- вание в способности Александра дать крестьянам волю убедило Н. Тур- генева в том, что обе освободительные задачи должны решаться одно- временно. Однако было и другое, более аристократическое, направление, которого придерживался, например, М. А. Дмитриев-Мамонов. Оно считало первостепенной задачей уничтожение самодержавного деспо- тизма и введение конституции. С этой точки зрения казалось, что освобождение крестьян подорвет политическую власть дворянства — основной силы в борьбе с самовластием — и безгранично усилит власть деспота. Крестьяне перестанут быть рабами, но все жители России сравняются в едином рабстве перед императором и его бюрократией. 12 Гоголь Н. В. Поли. собр. соч.: В 14т. М., 1951. Т. 7. С. 62, 64 (курсив Гоголя). 13 Там же. С. 66.
новой России...» 201 В обстановке первого десятилетия XIX в. общественные лагери еще не размежевались, и судить деятелей той поры судом второй половины XIX в. — означает заведомо лишать себя возможности исторического понимания. Угроза бюрократии была осознана публицистами эпохи Просвещения. Еще Руссо, а в России — Радищев, указали лекарство — прямое, непосредственное народоправство. Демократия — средство против бюро- кратии. Демократическая идея прямого народного суверенитета совсем необязательно связывалась с революционностью. Нарисованная Гоголем сцена избрания кошевого в «Тарасе Бульбе» — самая яркая картина прямого народоправства в русской литературе, хотя, конечно, Гоголь никогда не был революционно мыслящим писателем. В прямой власти народа он видел антитезу петербургской власти бумаги, господству чиновничества. Ни прямое проявление власти народа, ни идея народного суверенитета Карамзина не привлекали. Это была та сторона наследия Руссо, которая прошла мимо него. Он противопоставлял бюрократии другую силу; человеческое достоинство — плод культуры, просвещенного самоува- жения и внутренней свободы. Здесь начинался счет, который он предъяв- лял Петру I: Петр осуществил необходимую реформу, но превысил полномочия государственной власти, вторгшись в сферу частной жизни, в область личного достоинства отдельного человека. В этом отношении интересно сравнить критику реформы Петра Ради- щевым и Карамзиным. Радищев: «...мог бы Петр славнея быть, возносяся сам и вознося отечество свое утверждая вольность частную»14. Карамзин: «Он велик без сомнения; но еще мог бы возвеличиться гораздо более, когда бы нашел способ просветить умы Россиян без вреда для их гражданских добродетелей». Что понимал Карамзин под послед- ними, видно из его слов: «Русская одежда, пища, борода не мешали заведению школ. Два Государства могут стоять на одной степени граж- данского просвещения, имея нравы различные (...). Народ в перво- начальном завете с Венценосцами (все та же теория договорного проис- хождения государства! — Ю. Л.) сказал им: "Блюдите нашу безопасность вне и внутри, наказывайте злодеев, жертвуйте частью для спасения целого", — но не сказал: "противуборствуйте нашим невинным склон- ностям и вкусам в домашней жизни"» (104, 103). Итак, Радищев хотел бы дополнить реформу Петра свободой личности, Карамзин — уважением человеческого достоинства. Свобода дается структурой общества, человеческое достоинство — культурой общества и личности. То, что главной мишенью Карамзина был не Сперанский, а Александр I, видно из настойчивости, с которой историк касался самых больных мест репутации императора. Так, Карамзин коснулся абсолютно запрет- ной темы участия Александра в убийстве его отца. Вспомним, что одного намека на это событие в пушкинской оде «Вольность» было достаточно, чтобы превратить царя в неумолимого гонителя поэта. Безжалостно не щадя самолюбия Александра, Карамзин остановился на его роли в поражении под Аустерлицем и в неудачах — военных и дипломатиче- ских — в отношениях с Наполеоном. Анализ Тильзитского мира и унизи- тельных отношений Александра и французского императора также дол- 14 Радищев А. Н. Поли. собр. соч.: В 3 т. М.; Л., 1938. Т. 1. С. 151.
202 «О древней и жен был болезненно задеть царя; фактически историк не пощадил ни одного из начинаний Александра I, показав его полную несостоятельность как государственного деятеля. Занимая во многом противоположные позиции, Карамзин в одном был прямым предшественником Чаадаева: положение личности, ее достоин- ство или унижение, презрение человека к себе или право его на само- уважение не составляло для него внешнего, второстепенного признака истории и цивилизации, а относилось к самой их сути. Поэтому вопрос о личных свойствах государственного деятеля не был для него исторически побочным. Злодей или честолюбец, низкий или преступный человек не мог для него быть хорошим политиком. В этом смысле примечательно, что, обращаясь к царю, Карамзин не пощадил человеческих качеств ни одного из его предков. Применительно к Петру I формула: «Умолчим о пороках личных» в сочетании со словами «худо воспитанный» и напо- минанием: «Тайная Канцелярия день и ночь работала в Преображенском: пытки и казни служили средством нашего славного преобразования Государственного» (104) была достаточно красноречива. Но для других царей, правивших в XVIII в., у Карамзина нашлись еще более горькие слова. «Злосчастная привязанность Анны к любимцу бездушному, низ- кому омрачила и жизнь, и память ее в истории. Воскресла Тайная Кан- целярия Преображенская с пытками; в ее вертепах и на площадях градских лились реки крови» (105). «Лекарь Француз и несколько пьяных Гренадеров возвели дочь Петрову на престол величайшей Империи в мире». «Елисавета, праздная, сластолюбивая». Личные достоинства ее состояли в том, что она «имела любовников добродушных, страсть к весельям и нежным стихам» (105—г106). Далее — «несчастный Петр III» «с своими жалкими пороками» (106). О Екатерине II: «Горестно, но должно признаться, что хваля усердно Екатерину за превосходныя качества души, невольно вспоминаем ея слабости и краснеем за чело- вечество». «Богатства Государственныя принадлежат ли тому, кто имеет единственно лице красивое?» «Самое достоинство Государя не терпит, когда он нарушает Устав благонравия; как люди ни развратны, но внутренно не могут уважать развратных» (107). О Павле I: «...жалкое заблуждение ума», «презирая душу, уважал шляпы и воротники», «думал соорудить себе неприступный Дворец — и соорудил гробницу». И в итоге — дерзкие слова: «Заговоры да устрашают народ для спокойствия Государей! Да устрашают и Государей для спокойствия народов!» (108, 109). Можно представить себе, с каким чувством читал император эти строки. к Однако самым безжалостным из нарисованных Карамзиным был образ Александра I. Под пером писателя вставал портрет «любезного» монарха: «едва ли кто нибудь столь мало ослеплялся блеском венца и столь умел быть человеком на троне» (110)15 — и одновременно человека, лишенного государственных способностей, преследуемого во всех начинаниях неуда- чами. Ни одно из любимых предприятий царя не было одобрено историком. 15 Скрытая цитата из стихотворения Державина «На рождение в Севере порфирородного отрока», посвященного рождению Александра Павловича: Но последний (гений-даритель. — Ю. Л.), добродетель Зарождаючи в нем, рек: Будь страстей твоих владетель, Будь на троне человек!
новой России...» 203 Почему же Карамзин избрал столь опасный путь? Первая причина состояла в его убеждении, что собственное достоинство человека составляет не только его личную добродетель, но и долг, вклад в историю родной страны. Позже, когда Карамзина вынуждали нанести визит Аракчееву, он писал жене, что он не может поступиться своим долгом перед собственным нравственным достоинством. Уважение к себе — это долг по отношению к «моему сердцу, милой жене, детям, России и человечеству!»16 Говорить, что собственное достоинство — долг перед Россией и человечеством, можно было потому, что оно выступало в системе Карамзина (как и у Пушкина 1830-х гг. и позже у Льва Толстого) основным противовесом власти бюрократии: Зависеть от властей, зависеть от народа — Не все ли нам равно? Бог с ними. Никому Отчета не давать, себе лишь самому Служить и угождать; для власти, для ливреи Не гнуть ни совести, но помыслов, ни шеи...17 Но была и другая причина. Карамзин говорил с царем не только как человек, достигший полной внутренней свободы, но и как историк. В 1818 г. друг Карамзина поэт И. И. Дмитриев написал басню «История». Содер- жание ее таково. Вождь скифов, захватив город, увидал на площади статую: С такою надписью: «Блюстителю граждан Отцу отечества, утеха смертных рода От благодарного народа». Скиф захотел узнать описание дел этого великого царя: И вмиг толмач его, разгнув бытописанья, Читает вслух: «Сей царь, бич подданных своих, Родился к гибели и посрамленью их: Под скипетром его железным Закон безмолвствовал, дух доблести упал, Достойный гражданин считался бесполезным, А раб коварством путь к господству пролагал». В таком-то образе Историей правдивой Потомству предан был отечества отец. «Чему же верить мне?» — спросил скиф, и вельможа ему ответил: «Сей памятник в моих очах сооружался, % Когда еще тиран был бодр и в цвете лет; А повесть, сколько я могу припомнить ныне, О нем и прочем вышла в свет Гораздо по его кончине»18. Историк говорит о современности с беспристрастием потомка. Он, как Тацит, судья «без гнева и пристрастия». Не случайно остряк Растопчин 16 Неизд. соч. и переписка Н. М. Карамзина. Спб., 1862. Ч. 1. С. 152 и 173. 17 Пушкин А. С. Поли. собр. соч.: В 16 т. М.; Л., 1948. Т. 3. Кн. 1. С. 420. 18 Дмитриев И. И. Полн. собр. стихотворений. Л., 1967. С. 204 (курсив Дмит- риева).
204 «О древней и в беседе с великой княгиней назвал Карамзина «привратником, откры- вающим дверь в бессмертие»19. Историк — тот, кто заставляет совре- менников при жизни выслушать, что скажет о них потомство. В этом его гражданский долг. Можно изумляться беспримерной смелости Карамзина. Избрав такой стиль отношений с царем, он следовал прямоте и благородству своей натуры. Однако это и тактически был лучший способ завоевать доверие Александра. Император был мнителен, презирал людей вообще и царе- дворцев особенно, мучился неуверенностью в себе и подозревал всех в корыстных видах. Но при этом он был самолюбив, злопамятен и жаждал признания. Он любил лесть, но презирал льстецов. Не выносил чужой независимости, но мог уважать только людей независимых. Карамзин инстинктом великой души занял единственно правильную позицию: пол- ная личная независимость, никогда никаких просьб о себе и непререкае- мая прямота мнений. Это часто оскорбляло царя, и он много раз пытался мелочно унизить своего историографа. Но он никогда не мог отказать ему в уважении и безмолвно утвердил за Карамзиным право быть не царедворцем, а голосом истории. Между ними сложились странные отно- шения, сущность которых резюмировал сам Карамзин в письме для потомства, написанном после смерти Александра I. Описывая беседы в «зеленом кабинете», как царь называл аллеи екатерининского парка в Царском Селе, Карамзин вспоминал: «Я всегда был чистосердечен, О н всегда терпелив, кроток, любезен неизъяснимо; не требовал моих советов, однако ж слушал их, хотя им, большею частию, и не следовал, так что ныне, вместе с Россиею оплакивая кончину Е г о, не могу утешать себя мыслию о десятилетней милости и доверенности ко мне столь знаменитого Венценосца: ибо эти милость и доверенность остались бесплодны для любезного Отечества (...). Я не безмолствовал о налогах в мирное время, о нелепой Г(урьевской) системе Финансов, о грозных военных поселениях, о странном выборе некоторых важнейших санов- ников, о Министерстве Просвещения или затмнения, о необходимости уменьшить войско, воюющее только Россию, — о мнимом исправлении дорог, столь тягостном для народа, — наконец о необходимости иметь твердые законы, гражданские и государственные»20. Отношения Карамзина и Александра I были далеко не идилличными, порой они достигали крайней степени напряжения. Но Карамзин утвердил за собой право никогда не кривить душой. Однажды царю пришлось выслушать и такие слова: «Государь, Вы слишком самолюбивы... Я не боюсь ничего. Мы все равны перед Богом. То, что я сказал Вам, я сказал бы и Вашему отцу... Государь, я презираю сегодняшних либералистов, я люблю лишь ту свободу, которой никакой тиран не в силах у меня отнять... Я не нуждаюсь более в Вашем благоволении. Может быть, я обращаюсь к Вам в последний раз»21. И, однако, Александр, видимо, испытывал необходимость в этих горьких истинах, в советах, которым следовать он не собирался. Говоря с царем от лица потомства, Карамзин как бы признавал его достойным услышать суд истории. Это поднимало царя в собственных глазах, царя, всегда неуверенного в себе и достаточно умного, чтобы знать цену придворной 19 Неизд. соч. и переписка Н. М. Карамзина. Ч. 1. С. 149. 20 Там же. С. 11 — 12. 21 Там же. С. 9.
новой России...» 205 лести. Смелость историка как бы подразумевала величие души в собе- седнике и удовлетворяла театральным наклонностям царя: он входил в роль Александра Македонского, выслушивающего наставления Аристо- теля. Можно думать, что Пушкин, когда пытался провести через цензуру «О древней и новой России...», не только хотел довести до читателей содержание этого уникального по смелости документа, но и рассчитывал преподать Николаю I урок того, как царь должен выслушивать историка. Именно к такому приему прибег Вяземский, когда во втором томе «Современника», защищая «Ревизора» от нападок реакционной критики, напечатал милостивое письмо, написанное Нелединским-Мелецким по поручению Павла I Капнисту по поводу издания «Ябеды». Пушкин готовил «Историю Петра», и пример Карамзина мог подсказать ему тактическую линию поведения. «О древней и новой России...» — уникальный памятник русской публи- цистики. Задача историка не в том, чтобы апологетизировать то, что вчера огульно зачеркивалось. Задача историка в том, чтобы найти фактам прошлого их подлинное место и соотнести их со всей динамикой исторического процесса. 1988
206 Колумб Колумб русской истории Пушкин назвал Карамзина Колумбом, открывшим для своих читателей Древнюю Русь подобно тому, как знаменитый путешественник открыл европейцам Америку. Употребляя это сравнение, поэт сам не предполагал, до какой степени оно правильно. Мы знаем теперь, что Колумб не был первым европейцем, достигшим берегов Америки, и что само его путешествие сделалось возможным лишь благодаря опыту, накопленному его предшественниками. Называя Карамзина первым русским историком, нельзя не вспомнить имен Татищева, Болтина, Щербатова, не упомянуть ряда публикаторов документов, которые, при всем несовершенстве их методов издания, привлекали внимание и будили интерес к прошлому России. И все же слава открытия Америки по праву связывается с именем Колумба, а дата его мореплавания — одна из решающих вех мировой истории. Карамзин имел предшественников. Но только его «История государства Российского» сделалась не еще одним историческим трудом, а первой историей России. Открытие Колумба — событие мировой истории не только и не столько потому, что он обнаружил земли, а потому, что оно перевернуло все представления жителей старой Европы и изменило их способ мышления не меньше, чем идеи Коперника и Галилея. «История государства Российского» Карамзина не просто сообщила читателям плоды многолетних изысканий историка — она пере- вернула сознание русского читающего общества. Нельзя уже было думать о настоящем вне связи с прошлым и без дум о будущем. «История государства Российского» была не единственным фактором, сделавшим сознание людей XIX в. историческим: здесь решающую роль сыграли и война 1812 г., и творчество Пушкина, и общее движение философской мысли России и Европы тех лет. Но «История...» Карамзина стоит в ряду этих событий. Поэтому значение ее не может быть оценено с какой-либо односторонней точки зрения. Является ли «История...» Карамзина научным трудом, создающим целостную картину прошлого России от первых ее веков до кануна царствования Петра I? В этом не может быть никаких сомнений. Для целого ряда поколений русских читателей труд Карамзина был основным источником знакомства с прошлым их родины. Великий русский историк С. М. Соловьев вспоминал: «...Попала мне в руки и история Карамзина: до тринадцати лет, т. е. до поступления моего в гимназию, я прочел ее не менее двенадцати раз»1. Подобные свидетельства можно было бы умножить. Является ли «История...» Карамзина плодом самостоятельных истори- ческих изысканий и глубокого изучения источников? И в этом невозможно сомневаться: примечания, в которых Карамзин сосредоточил доку- ментальный материал, послужил отправной точкой для значительного числа последующих исторических исследований, и до сих пор историки России постоянно к ним обращаются, не переставая изумляться громадности труда автора. Соловьев С. М. Избр. труды: Записки. [М.], 1983. С. 231.
русской истории 207 Является ли «История...» Карамзина замечательным литературным произведением? Художественные достоинства ее также очевидны. Сам Карамзин однажды назвал свой труд «исторической поэмой», и в истории русской прозы первой четверти XIX в. труд Карамзина занимает одно из самых выдающихся мест. Декабрист А. Бестужев-Марлинский, рецензируя последние прижизненные тома «Истории...» (десятый и один- надцатый) как явления «изящной прозы», писал: «...Смело можно сказать, что в литературном отношении мы нашли в них клад. Там видим мы свежесть и силу слога, заманчивость рассказа и разнообразие в складе и звучности оборотов языка, столь послушного под рукою истинного дарования»2. Вероятно, можно было бы указать и на иные связи, с точки зрения которых «История государства Российского» есть явление замечательное. Но самое существенное состоит в том, что ни одной из них она не принад- лежит нераздельно: «История государства Российского» — явление русской культуры в ее целостности и только так и должна рассматри- ваться. 31 ноября 1803 г. специальным указом Александра I Карамзин получил звание историографа. С этого момента он, по выражению П. А. Вязем- ского, «постригся в историки» и не бросал уже пера историка до послед- него дыхания. Однако фактически исторические интересы Карамзина уходят корнями в более раннее его творчество. В 1802—1803 гг. в журнале «Вестник Европы» Карамзин опубликовал ряд статей, посвященных русской истории. Но и это не самое начало: сохранились выписки и подготовительные материалы по русской истории, относящиеся к самому началу века3. Однако и тут нельзя видеть истоки. 11 июня 1798 г. Карамзин набросал план «Похвального слова Петру I». Уже из этой записи видно, что речь шла о замысле обширного исторического исследо- вания, а не риторического упражнения. На другой день он добавил следующую мысль, ясно показывающую, чему он рассчитывал посвятить себя в будущем: «Естьли Провидение пощадит меня; естьли не случится того, что для меня ужаснее смерти (Карамзин болел и боялся ослеп- нуть. — Ю. Л.) (...) займусь Историею. Начну с Джиллиса; после буду читать Фергусона, Гиббона, Робертсона — читать со вниманием и делать выписки; а там примусь за древних Авторов, особливо за Плутарха»4. Запись эта свидетельствует о сознании необходимости внести систему в исторические занятия, которые фактически уже идут весьма интенсивно. Именно в эти дни Карамзин читает Тацита, на мнения которого он будет неоднократно ссылаться в «Истррии государства Российского», переводит для издаваемого им «Пантеона иностранной словесности» Цицерона и Саллюстия и борется с цензурой, запрещающей античных историков5. Конечно, мысль безраздельно посвятить себя истории еще далека от него. Замышляя «Похвальное слово Петру I», он не без кокетства пишет Дмитриеву: это «требует, чтобы я месяца три посвятил на чтение Русской 2 Бестужев-Марлинский А. А. Соч.: В 2 т. М., 1958. Т. 2. С. 552. 3 Неизд. соч. и переписка Н. М. Карамзина. Спб., 1862. Ч. 1. С. 205 и след. 2 мая 1800 г. Карамзин писал Дмитриеву: «Я по уши влез в Русскую историю и вижу Никона с Нестором» (Письма'Н. М. Карамзина к И. И. Дмитриеву. Спб., 1866. С. 116). 4 Там же. С. 203. 5 Письма Н. М. Карамзина к И. И. Дмитриеву. С. 97.
208 Колумб истории и Голикова: едва ли возможное для меня дело! А там еще сколько надобно размышления!»6 Но все же планы сочинений на истори- ческие темы постоянно возникают в голове писателя. Однако можно предположить, что корни уходят еще глубже. Во второй половине 1810-х гг. Карамзин набросал «Мысли для Истории Отечествен- ной войны». Утверждая, что географическое положение России и Франции делает почти невероятным, чтобы они «могли непосредственно ударить одна на другую»7, Карамзин указывал, что только полная перемена «всего политического состояния Европы» могла сделать эту войну воз- можной. И прямо назвал эту перемену: «Революция», добавив к этой исторической причине человеческую: «Характер Наполеона». Можно думать, что, когда Карамзин во Франкфурте-на-Майне впервые услы- шал о взятии Бастилии народом Парижа, когда позже он сидел в зале Национального собрания и слушал ораторов революции, когда следил за всеми шагами генерала Бонапарта к власти и слушал топот легионов Наполеона по дорогам Европы, он усваивал урок наблюдать современность глазами историка. Как историк он был свидетелем первых раскатов революции на улицах Парижа и последних пушечных залпов на Сенатской площади 14 декабря 1825 г. Он рано и на всю жизнь почувствовал, что писатель, живущий в историческую эпоху, должен быть историком. Общепринято деление творчества Карамзина на две половины: до 1803 г. Карамзин — писатель, позже — историк. Но мы имели возмож- ность убедиться, что, с одной стороны, Карамзин и после пожалования его историографом не переставал быть писателем (А. Бестужев, Вяземский оценивали «Историю...» как выдающееся явление русской прозы, и это, конечно, справедливо: «История...» Карамзина в такой же мере принадлежит искусству, как и, например, «Былое и думы» Герцена), а с другой, «по уши влез в русскую историю» задолго до официального призвания. Однако для противопоставления двух периодов творчества есть другие, более веские основания. Само собой напрашивается сопоставление: основное произведение первой половины творчества — «Письма русского путешественника», второй — «История государства Российского». Многократные противопоставления, заключенные в заглавиях этих произведений, столь явны, что намеренность их не подлежит сомнению. Прежде всего «русский» — «Российский». Здесь противопоставление стилистическое. Корень «рус» (через «у» и с одним «с») воспринимался как принадлежащий разговорной речи, а «росс» — «высокому стилю8. У Ломоносова в одах форма «руский» (еще Даль протестовал против того, что «русский» пишут с двумя «с») не встречается ни разу. Ее заменяет естественная для высокого стиля форма «росский»: «Победа, Росская победа!» («На взятие Хотина»); «Красуйся светло Росский род» (ода 1745 г.) и т. д. Но если «росский» — стилистически высокий синоним для «руский», то «российский» включает и смысловой оттенок — в нем содержится семантика государственности. Так возникает другая антитеза: путешественник, частное лицо, и нарочито приватный документ — письма к друзьям, с одной стороны, и история государства, борьба за власть, 6 Письма Н. М. Карамзина к И. И. Дмитриеву. С. 102. 7 Там же. С. 192. 8 См.: Даль В. Толковый словарь живого великорусского языка: [В 4 т.]. Спб.; М., 1882. Т. 4. С. 114.
русской истории 209 летописи, — с другой. Наконец за всем этим возникает образ культуры Запада, в одном случае, и истории России, — в другом. Исходя из этой системы противопоставлений, легко построить и схему эволюции автора: индивидуалист, сентименталист, либерал и «западник» в начале — и патриот, сторонник традиции, консерватор и «государственник» в конце. Под такую схему легко подобрать подтверждающие ее цитаты, тем более что некоторая, хотя весьма поверхностная, истина в ней есть. Взгляды Карамзина, конечно, менялись. Пушкин писал: «Глупец один не изме- няется, ибо время не приносит ему развития, а опыты для него не существуют»9. Так, например, в доказательство того, что эволюция Карам- зина может быть определена как переход от «русского космополитизма» к «ярко выраженной национальной ограниченности»10, обычно приво- дится отрывок из «Писем русского путешественника»: «...Петр двинул нас своею мощною рукою <...). Все жалкия Ериемиады об изменении Русского характера, о потере Руской нравственной физиогномии, или не что иное как шутка, или происходят от недостатка в основательном размышлении. Мы не таковы, как брадатые предки наши: тем лучше! Грубость наружная и внутренняя, невежество, праздность, скука были их долею в самом вышшем состоянии: для нас открыты все пути к утончению разума и благородным душевным удовольствиям. Все народное ничто перед человеческим. Главное дело быть людьми, а не Славянами. Что хорошо для людей, то не может быть дурно для Руских; и что Англичане или Немцы изобрели для пользы, выгоды человека, то мое, ибо я человек!»11 Цитаты, долженствующие подтвердить «реакционность» и «нацио- нализм» позднего Карамзина, извлекаются обычно из «О древней и новой России...», предисловия к «Истории государства Российского» или же из действительно колоритного эпизода с заключительной фразой проекта манифеста 12 декабря 1825 г., написанного от лица вступающего на престол Николая I (новый царь забраковал текст Карамзина и опубли- ковал манифест в редакции Сперанского): Карамзин высказал в конце манифеста желание царя «стяжать благословение Божие и любовь народа Российского», однако Николай и Сперанский заменили последнее выражение на «любовь народов Наших»12. Дело, однако, не в наличии или отсутствии тех или иных подтверждаю- щих цитат, а в возможности привести не менее яркие цитаты, опровергаю- щие эту схему. И в ранний период, в том числе и в «Письмах русского путешественника», Карамзин проявлял себя как патриот, остающийся за границей «русским путешественником». Не поздний Карамзин, а автор «Писем русского путешественника» написал такие слова: «...Англи- чане знают Французский язык, но не хотят говорить им (...). Какая розница с нами! У нас всякой, кто умеет только сказать: «Comment vous portez-vous?» без всякой нужды коверкает Французский язык, чтобы с Руским не говорить по-Руски; а в нашем так называемом хорошем обществе без Французского языка будешь глух и нем. Не стыдно ли? 9 Пушкин А. С. Поли. собр. соч.: В 16 т. М.; Л., 1949. Т. 12. С. 34. 10 Проблемы русского Просвещения в литературе XVIII века. М.; Л., 1961. С. 71. 11 Карамзин Н. М. Письма русского путешественника. Л., 1987. С. 254. 12 Не следует, однако, торопиться с противопоставлением «консерватизма» Карамзина «либерализму» Сперанского и Николая I: в том же проекте манифеста Карамзин писал: «Да будет Престол Наш тверд Законом». Всякое упоминание о твердых законах Сперанский и Николай немедленно вычеркивали (см.: Неизд. соч. и переписка Н. М. Карамзина. Ч. 1. С. 19—20). 14 Ю. М. Лотмаи
210 Колумб Как не иметь народного самолюбия? За чем быть попугаями и обезьянами вместе? Наш язык и для разговоров право не хуже других»13. Вместе с тем Карамзин никогда не отказывался от мысли о благо- детельности влияния западного просвещения на культурную жизнь России. Уже на закате своих дней, работая над последними томами «Истории...», он сочувственно отмечал стремление Бориса Годунова разрушить культурную изоляцию России (это при общем отрицательном отношении к личности этого царя!), а о Василии Шуйском, стремившемся в огне государственной смуты наладить культурные связи с Западом, писал: «Угождая народу своею любовию к старым обычаям Русским, Василий не хотел однакожь в угодность ему, гнать иноземцев: не оказывал к ним пристрастия, коим упрекали Расстригу и даже Годунова, но не давал их в обиду мятежной черни (...) старался милостию удержать всех честных Немцев, в Москве и в Царской службе, как воинов, так и людей ученых, художников, ремесленников, любя гражданское образование и зная, что они нужны для успехов его в России; одним словом, имел желание, не имел только времени сделаться просветителем отечества (...) и в какой век! в каких обстоятельствах ужасных!»14 Упреки же, которые в этот период Карамзин высказывал по адресу Петра I, касались не самой европеизации, а деспотических ее методов и тиранического вмешательства царя в частную жизнь своих подданных — область, которую Карамзин всегда считал изъятой из-под государствен- ного контроля. Карамзин, пожалуй, первым заметил роковую в истории России связь между прогрессом цивилизации и развитием государ- ственного деспотизма. Несмотря на то что противопоставление двух периодов — «западни- ческого» и «национального» — в творчестве Карамзина, как мы видели, не исчезало со страниц исследователей, решение вопроса было дано еще в 1911 г. С. Ф. Платоновым в речи, произнесенной на открытии скромного памятника Карамзину в Остафьеве. Отметив, что в истории русской куль- туры сложилось противопоставление России Западу, С. Ф. Платонов указывал: «В произведениях своих Карамзин вовсе упразднил вековое противоположение Руси и Европы, как различных и непримиримых миров; он мыслил Россию, как одну из европейских стран, и русский народ, как одну из равнокачественных с прочими наций. Он не клял Запада во имя любви к родине, а поклонение западному просвещению не вызывало в нем глумления над отечественным невежеством». «Исходя из мысли о единстве человеческой культуры, Карамзин не устранял от культурной жизни и свой народ. Он признавал за ним право на моральное равенство в братской семье просвещенных народов»15. «История государства Российского» ставит читателя перед рядом парадоксов. Прежде всего надо сказать о заглавии этого труда. На титуле его стоит: «История государства». На основании этого Карамзина стали определять как «государственника» (да простит нам читатель это употребляемое некоторыми авторами странное слово). Поверив заглавию, Н. Полевой полемически озаглавил свой труд «История русского народа», хотя у Полевого так же нет истории народа, как у Карамзина — истории 13 Карамзин Н. М. Письма русского путешественника. С. 338. 14 Карамзин Н. М. История государства Российского: В 3 кн. / Изд. И. Эйнер- линга. Спб., 1842—1843. Т. 12. С. 42—44. В дальнейшем ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием римской цифрой тома и арабской — страницы. 15 Платонов С. Ф. Н. М. Карамзин. Спб., 1912. С. 8—9.
русской истории 211 государства. Достаточно сравнить «Историю...» Карамзина с трудами исследователей так называемой государственной школы Б. Н. Чичерина и К. Д. Каверина (в предшественники которых Карамзина иногда, также основываясь на заглавии, иногда зачисляют), чтобы увидеть, в какой мере Карамзину были чужды вопросы административно-юридической структуры, организации сословных институтов, т. е. проблемы формально- государственной структуры общества, столь занимавшие «государствен- ную школу». Более того, исходные предпосылки Карамзина и «государ- ственной школы» противоположны: по Чичерину, государство — адми- нистративно-юридический аппарат, определяющий жизнь народов; именно оно, а не отдельные лица, действует в истории, история есть история государственных институтов: «Государство призвано к осуществ- лению верховных начал человеческой жизни; оно, как самостоятельное лицо, играет всемирно-историческую роль, участвует в решении судеб человечества»16. Такая постановка проблемы снимает вопрос о моральной ответственности личности как историческом явлении. Он оказывается просто за пределами истории. Для Карамзина же он всегда оста- вался основным. Для того чтобы уяснить, что же Карамзин понимал под государством, следует, по необходимости кратко, рассмотреть вопрос об общем характере его миросозерцания. На воззрения Карамзина глубокий отпечаток наложили четыре года, проведенные им в кружке Н. И. Новикова. Отсюда молодой Карамзин вынес утопические чаянья, веру в прогресс и мечты о грядущем челове- ческом братстве под руководством мудрых наставников. Чтение Платона, Томаса Мора и Мабли также поддерживало убеждение в том, что «Утопия» (к этому слову Карамзин сделал примечание: «Или Царство щастия, сочинение Моруса». — Ю. Л.) будет всегда мечтою доброго сердца»17. Порой эти мечты всерьез овладевали воображением Карам- зина. В 1797 г. он писал А. И. Вяземскому: «Вы заблаговременно жалуете мне патент на право гражданства в будущей Утопии. Я без шутки занимаюсь иногда такими планами и, разгорячив свое вообра- жение, заранее наслаждаюсь совершенством человеческого блажен- ства»18. Утопия мыслилась Карамзиным в этот период в облике Респуб- лики Платона как идеальное царство добродетели, подчиненное строгой регламентации мудрых философов-начальников. Однако идеал этот рано начал подтачиваться скептическими сомне- ниями. Карамзин много раз подчеркивал позже, «что Платон сам чувст- вовал невозможность ее («блаженной республики». —/О. Л.)19». Кроме того, Карамзина привлекал и другой идеал, уходящий корнями в сочине- ния Вольтера, сильно влияние которого он испытал в эти годы: не суровый аскетизм, отказ от роскоши, искусства, успехов промышленности ради равенства и гражданских добродетелей, а расцвет искусств, прогресс цивилизации, гуманность и терпимость, облагораживание человеческих эмоций. Следуя дилемме Мабли, влечения Карамзина разрывались между Спартой и Афинами. Если в первом случае его влекла суровая поэзия античного героизма, то во втором привлекал расцвет искусств, культ изящной любви, тонкое и образованное женское общество, красота 16 Чичерин Б. Н. О народном представительстве. М., 1866. С. 285. 17 Карамзин Н. М. Письма русского путешественника. С. 227. 18 Русский архив. 1872. №7/8. С. 1324. 19 Московский журнал. 1791. Ч. 3. С. 211 (рецензия на роман Бартелеми Путешествие младого Анахарсиса по Греции»).
212 Колумб как источник добра. Но и к тем, и к другим надеждам рано начал добавляться горький привкус скептицизма, и не случайно, дверь первого мыслителя, в которую постучался Карамзин во время заграничного путешествия, вела в кабинет «всеразрушающего» Канта. Заграничное путешествие Карамзина совпало с началом Великой французской революции. Событие это оказало огромное влияние на все дальнейшие размышления Карамзина. Обычная схема: молодой русский путешественник сначала увлекся либеральными мечтами под влиянием первых недель революции, но позже испугался якобинского террора и перешел в лагерь ее противников, — весьма далека от реальности. Прежде всего следует отметить, что Карамзин, которого часто, но совершенно безосновательно отождествляют с его литературным двойни- ком — повествователем из «Писем русского путешественника», — не был поверхностным наблюдателем событий: он был постоянным посетителем Национальной ассамблеи, слушая речи Мирабо, аббата Мори, Рабо де Сент-Этьена, Робеспьера, Ламета. Он беседовал с Жильбером Роммом, Шамфором, Кондорсе, Лавуазье, вероятно, был знаком лично с Робес- пьером; в Национальную ассамблею его провел Рабо де Сент-Этьен. Он посещал кафе, в которых ораторствовали Дантон, Сен-Юрюж и Камилл Демулен. Он видел Людовика XVI и Марию-Антуанетту, Лафайета и Бальди, видимо, посещал салоны госпожи Неккер и Отейль госпожи Гельвеций, читал газеты и покупал эстампы, каждый день бывал в театрах, которые в это время бурлили не меньше, чем Националь- ное собрание. Можно полагать, что Жильбер Ромм ввел его в револю- ционные клубы20. Следует с уверенностью сказать, что ни один из видных деятелей русской культуры не имел таких подробных и непосредственно- личных впечатлений от французской революции, как Карамзин. Он знал ее в лицо. Здесь он встретился с историей. Пушкин проницательно сказал о Радищеве: «Увлеченный однажды львиным ревом колоссального Мирабо, он уже не мог сделаться поклон- ником Робеспьера, этого сентиментального тигра»21. Не случайно Пушкин называл идеи Карамзина парадоксами: с ним произошло прямо противо- положное. По авторитетным свидетельствам современников, Карамзин относился к Робеспьеру с глубоким уважением и разразился слезами при известии о его гибели. К Мирабо был холоден, хотя и пережил в 1790 г. обаяние его красноречия. Это может показаться неожиданным и требует разъяснений. Начало революции было воспринято Карамзиным, как исполнение обещаний философского столетия. «Конец нашего века почитали мы концом главнейших бедствий человечества и думали, что в нем последует важное, общее соединение теории с практикой, умозрения с деятель- ностию», — писал Карамзин в середине 1790-х гг. («Мелодор к Фила- лету».) Идеалы общечеловеческой гармонии, надежды на всемирное брат- ство людей оживились. В 1792 г. в «Московском журнале» Карамзин опубликовал «Разные отрывки (Из записок одного молодого Россиа- нина)», где содержались следующие строки: «Естьли бы я был старшим братом всех братьев сочеловеков моих и естьли бы они послушались старшего брата своего, то я созвал бы их всех в одно место, на какой- нибудь большой равнине, которая найдется, может быть, в новейшем 20 Подробнее о парижских впечатлениях Карамзина см.: Лотман Ю. М. Сотво- рение Карамзина. М., 1987. 21 Пушкин А. С. Поли. собр. соч. Т. 12. С. 34.
русской истории 213 свете, — стал бы сам на каком-нибудь высоком холме, откуда бы мог обнять взором своим все миллионы, биллионы, триллионы моих разно- родных и разноцветных родственников — стал бы и сказал им — таким голосом, который бы глубоко отозвался в сердцах их — сказал бы им: братья!.. Тут слезы рекою быстрою полились бы из глаз моих; перервался бы голос мой, но красноречие слез моих размягчило бы сердца и Гуронов и Лапландцев... Братья! повторял бы я с сильнейшим движением души моей: братья! обнимите друг друга с пламенною, чистейшею любовию, которую небесный Отец наш, творческим перстом своим, вложил в чувствительную грудь сынов своих; обнимите и нежнейшим лобзанием заключите священный союз всемирного дружества, и когда бы обнялись они, когда бы клики дружелюбия загремели в неизмеримых пространствах воздуха; когда житель Отаити прижался к сердцу обитателя Галии и дикий Американец, забыв все прошедшее, назвал бы Гишпанца милым своим родственником;'когда бы все народы земные погрузились в сладост- ное, глубокое чувство любви: тогда бы упал я на колена, воздел к небу руки свои и воскликнул: Господи! ныне отпущаеши сына твоего с миром! Сия минута вожделеннее столетий — я не могу перенести восторга своего, — прими дух мой — я умираю! — и смерть моя была бы счастливее жизни ангелов»22. Правда, публикуя этот отрывок в 1792 г., Карамзин добавил скептиче- скую концовку: «Мечта!» («мечта» употреблено здесь в церковно- славянском значении слова: «пустое воображение, видение вещи без ее бытности»23), но в 1790 г. его настроения были именно такими. Утопиче- ские надежды и человеколюбивые чаяния захватили его, и не случайно, узнав во Франкфурте-на-Майне о взятии Бастилии, он кинулся читать «Заговор Фиеско в Генуе» Шиллера, а в Париже перечитывал Мабли и Томаса Мора. Но при этом надо подчеркнуть одну особенность: Утопия для него — не царство определенных политических или общественных отношений, а царство добродетели; сияющее будущее зависит от высокой нравствен- ности людей, а не от политики. Добродетель порождает свободу и равен- ство, а не наоборот. К любым формам политики Карамзин относился с недоверием. В этом отношении заседания Национальной ассамблеи преподали Карамзину важные уроки. Он слышал бурные выступления Мирабо, говорившего о вопросах, живо волновавших Карамзина: о веротер- пимости, о связи деспотизма и агрессии, гремевшего против злоупотреб- лений феодализма, слушал и его противника — аббата Мори. Даже в осторожной формулировке 1797 г.: «Наш путешественник присутствует на шумных спорах в Национальном собрании, восхищается талантами Мирабо, отдает должное красноречию его противника аббата Мори»24 — видно предпочтение, отдаваемое первому. Можно не сомневаться, что защита аббатом исторических прав католической церкви (в ответ на что Мирабо патетически вызвал тени жертв Варфоломеевской ночи) и феодального порядка не вызывала у Карамзина никакого сочувствия. Но именно здесь перед ним возник важнейший для него в дальнейшем вопрос о том, что истину словам придает лишь соответствие их внутрен- нему миру того, кто их произносит. В противном случае любые истины Московский журнал. 1792. Ч. 6. С. 73. Алексеев П. Церковный словарь. 4-е изд. Спб., 1818. Ч. 3. С. 19. Карамзин Н. М. Письма русского путешественника. С. 453.
214 Колумб превращаются в столь ненавидимые Карамзиным в дальнейшем «фразы». Речи Мирабо заставляли Карамзина чувствовать «великий талант» оратора и, бесспорно, волновали его. Но он не мог забыть, что сам оратор — потомок древнего рода, маркиз, беспринципный авантюрист, зани- мающий роскошный особняк, ведущий бурную жизнь, скандальные подробности которой Карамзин услышал еще в Лионе. Мирабо мало напоминал героев античной добродетели, от сурового патриотизма которых можно было бы ждать превращения Франции в республику Платона. Но и его противник был не лучше: сын бедного сапожника- гугенота, снедаемый честолюбием, стремящийся любой ценой добиться шляпы кардинала, одаренный, но беспринципный Мори отрекся от веры отцов, семьи и родных, перешел в стан врагов и сделался их трибуном, демонстрируя в Национальном собрании красноречие, ум и цинизм. Много позже Карамзин записал мысли, впервые мелькнувшие у него, возможно, в зале Национального собрания: «Аристократы, Демократы, Либералисты, Сервилисты! Кто из вас может похвалиться искренностию? Вы все Авгуры, и боитесь заглянуть в глаза друг другу, чтобы не умереть со смеху25. Аристократы, Сервилисты хотят старого порядка: ибо он для них выгоден. Демократы, Либералисты хотят нового бес- порядка: ибо надеются им воспользоваться для своих личных выгод»26. Карамзин, ценивший лишь искренность и нравственные качества политических деятелей, выделил из числа ораторов ассамблеи близо- рукого и лишенного артистизма, но уже стяжавшего кличку «непод- купного» Робеспьера, сами недостатки ораторского искусства которого казались ему достоинствами. Робеспьер верил в Утопию, избегал театральных жестов и отождествлял нравственность с революцией. Умный циник Мирабо бросил о нем с характерным оттенком презрения: «Он пойдет далеко, потому что он верит в то, что говорит» (для Мирабо это было свидетельством умственной ограниченности). Карамзин избрал Робеспьера. Декабрист Николай Тургенев, не раз беседовавший с Карамзиным, вспоминал: «Робеспьер внушал ему благо- говение (...) под старость он продолжал говорить о нем с почтением, удивляясь его бескорыстию, серьезности и твердости его характера и даже его скромному домашнему обиходу, составлявшему, по словам Карамзина, контраст с укладом жизни людей той эпохи»27. Часто повторяемые утверждения о том, что Карамзин «испугался» крови, нуждаются в уточнении. То, что торжество Разума вылилось в ожесточенную вражду и взаимное кровопролитие, было неожиданным и жестоким ударом для всех Просветителей, и Радищев страдал от этого не меньше, чем Шиллер или Карамзин. Однако напомним, что в 1798 г., набрасывая план «Похвального слова Петру I», Карамзин записал: «Оправдание некоторых жестокостей. Всегдашнее мягкосердечие несов- местимо с великостию духа. Les grands hommes ne voyent que le tout. 25 Имеются в виду слова Цицерона в трактате «О дивинации»: «Хорошо известны давние слова Катона, который говорил, что удивляется, как может удерживаться от смеха один гаруспик, когда смотрит на другого» (Кн. 2. Гл. 24); ср. его же «О природе богов» (Кн. 1. Гл. 26) // Цицерон. Философские трактаты. М., 1985. С. 261 и 82); римские жрецы авгуры предсказывали по полету птиц, гаруспики — по внутренностям жертвенных животных. 26 Неизд. соч. и переписка Н. М. Карамзина. Ч. 1. С. 194. 27 Тургенев Н. Россия и русские. М., 1915. С. 342.
русской истории 215 Но иногда и чувствительность торжествовала»28. Не следует забывать, что Карамзин смотрел на события глазами современника и очевидца, и многое представлялось ему в неожиданной для нас перспективе. Он не отождествлял санкюлотов и конвент, улицу и трибуну, Марата и Робеспьера и видел в них противоборствующие стихии. Кровь, пролитая на улице самосудной толпой, вызывала у него ужас и отвращение, но «некоторые жестокости», на которые вынужден идти законодатель, жерт- вующий своей чувствительностью ради высокой цели, могли быть оправ- даны. Слезы, которые пролил Карамзин на гроб Робеспьера, были последней данью мечте об Утопии, платоновской республике, государству Добро- детели. Фантастическое, мечтательное царствование Павла I («романтического нашего императора», как выразился Пушкин в своем дневнике29), пытав- шегося воскресить рыцарский век, к тому же в формах, существовавших лишь в его воображении, довершило переворот в воззрениях Карамзина. Пережив мучительный кризис второй половины 1790-х гг., Карамзин вышел из него холодным мыслителем с твердым умом и разочарованным сердцем. Он остается «республиканцем в душе», но верит теперь лишь государственной практике, власти, отвергающей любые теории и противо- поставляющей эгоизму людей сильную волю и твердую руку. Идеалом его становится принципат, соединяющий республиканские институты и сильную власть, держащий равновесие между тиранией и анархией. Реальным воплощением такого идеала в 1802—1803 гг. для него оказы- вается консул Бонапарт30. Теперь Карамзина привлекает политик-реалист. Печать отвержения с политики снята. Карамзин становится издателем «Вестника Европы» — первого политического журнала в России. На страницах «Вестника Европы», умело используя иностранные источ- ники, подбирая и переводы (порой весьма вольно) таким образом, чтобы их языком выражать свои мысли, Карамзин развивает последовательную политическую доктрину. Люди по природе своей эгоисты: «Эгоизм — вот истинный враг общества», «к несчастью везде и все — эгоизм в человеке»31. Эгоизм людей превращает высокий идеал республики в недосягаемую мечту: «Без высокой народной добродетели Республика стоять не может. Вот почему монархическое правление гораздо счастливее и надежнее: оно не требует от граждан чрезвычайностей и может возвышаться на той степени нравственности, на которой Республики падают»32. Бонапарт представляется Карамзину тем сильным правителем- реалистом, который строит систему управления не на «мечтательных» теориях, а на реальном уровне нравственности людей. «Бонапарте не подражает Директории, не ищет союза той или другой партии, но ставит 28 Неизд. соч. и переписка Н. М. Карамзина. Ч. 1. С. 202. (Великие люди видят лишь общее. — Фр)- 29 Пушкин А. С. Поли. собр. соч. Т. 12. С. 330. 30 Бонапартизм в эти годы уживался с либерализмом. С. Глинка вспоминал: «Кто от юности знакомился с героями Греции и Рима, тот был тогда бонапартистом» (Глинка С. И. Записки. Спб., 1895. С. 194); бонапартистом был в эти годы герой Бородина А. А. Тучков; ср. образы Андрея Волконского и Пьера Безухова в «Войне и мире». 31 Вестник Европы. 1803. №9. С. 24—25. 32 Там же. 1802. № 20. С. 319—320.
216 Колумб себя выше их и выбирает только способных людей (курсив Карамзина), предпочитая иногда бывшего дворянина и роялиста искреннему республи- канцу, иногда республиканца роялисту»33. «Бонапарте столь любим и столь нужен для счастия Франции, что один безумец может восстать против его благодетельной власти»34. Определяя консулат «истинной монархией», Карамзин подчеркивает, что ненаследственный характер власти Бонапарта и способ захвата им ее полностью оправдывается благодетельным характером его политики: «Бонапарте не есть похититель власти, и история «не назовет его сим именем»35. «Роялисты должны безмолвствовать. Они не умели спасти своего доброго короля, не хотели погибнуть с оружием в руках, а хотят только возмущать умы слабых людей гнусными клеветами». «Франции не стыдно повиноваться Наполеону Бонапарте, когда она повиновалась госпоже Помпадур и Дю-Барри». «Мы не знаем предков консула, но знаем его — и довольно»36. Любопытно отметить, что, следуя своей политической концепции, Карамзин в этот период высоко оценивает Бориса Годунова, причем словами, напоминающими характеристику первого консула: «Борис Годунов был один из тех людей, которые сами творят блестящую судьбу свою и доказывают чудесную силу Натуры. Род его не имел никакой знаменитости»37. В дальнейшем мы коснемся причин изменения этой оценки в «Истории...». О том, что наследственность не была для Карамзина в эти годы существенным фактором, свидетельствует настойчивое противопостав- ление на страницах «Вестника...» энергичному ненаследственному дикта- тору отрицательного образа слабого, хотя и доброго, наследственного монарха, охваченного либеральными идеями. Играя на его метафизиче- ских умозрениях, хитрые вельможи создают олигархическое правление (таким изображается султан Селим; описывая бунт Пасвана-Оглу, Карамзин, под видом перевода, создает свой собственный текст, глубоко отличный от оригинала). За этими персонажами возникает явное для современников противопоставление: Бонапарт — Александр I. Позже оно будет прямо высказано в «О древней и новой России...». Замысел «Истории...» созрел в недрах «Вестника Европы». Об этом свидетельствует все возрастающее на страницах этого журнала коли- чество материалов по русской истории. Но «Вестник Европы» был изданием отчетливо публицистического свойства: он противостоял планам реформ, о которых платонически мечтали Александр I и его «молодые друзья», и отстаивал программу сильной * власти, 'твердого законодательства и народного просвещения. Исходя из принципа поли- тического реализма, Карамзин отрицал эффектные замыслы, которые на практике (как это было с учреждением министерств) лишь усложняли административно-бюрократическую систему. История должна была противопоставить кабинетным планам знание России и ее прошлого. Взгляды Карамзина на Наполеона менялись. Увлечение начало сменяться разочарованием. После превращения первого консула в импе- ратора французов Карамзин с горечью писал брату: «Наполеон Бона- 33 Вестник Европы. 1802. № 20. № 9. С. 76. 34 Там же. № 2. С. 90. 35 Там же. № 16. С. 245. 36 Вестник Европы. 1803. № 17. С. 79. 37 Карамзин И. М. Соч.: В 3 т. Спб., 1848. Т. 1. С. 487.
русской истории 217 парте променял титул великого человека на титул императора: власть показалась ему лучше славы»38. Но в одном он оставался человеком наполеоновской эпохи: идеал Утопии сменился импозантным образом государственного величия, а само это величие мыслилось неотделимым от пространственной обширности, военной мощи и внутреннего единства. Во внутренней жизни ему соответствовал «полный гордого доверия покой» — просвещение и административная устроенность. Так сложилось карамзинское понятие государства: единство территории и управления, связанное с понятиями мощи и величия. Конкретное содержание типа администрации сюда не входило. В понятие самодержавия, которым, по мнению Карамзина, создалась и укрепилась Россия, для него не включались механизмы управления или борьба общественных сил. Зато обязательными признаками его были переведенные на язык русских исторических лонятий наполеоновская воля и якобинское «единая и неделимая». Замысел «Истории...» был показать, как Россия, пройдя через века раздробленности и бедствий, единством и силой вознеслась к славе и могуществу. Именно в этот период и возникло заглавие «История г о с у д а р с т в а». В дальнейшем, как мы увидим, замысел претерпевал изменения. Но заглавия менять уже было нельзя. Однако развитие государственности никогда не было для Карамзина целью человеческого общества. Оно представляло собой лишь средство. Целью же, как и когда-то, в годы пребывания в кружке Новикова, как всегда на протяжении всей жизни, было движение челове- чества к нравственному совершенству. На протяжении жизни Карамзина менялось его представление о сущности прогресса, но вера в прогресс, дававшая смысл человеческой истории, оставалась неизменной. В самом общем виде прогресс для Карамзина заключался в развитии гуманности, цивилизации, просвещения и терпимости. В шутливой фразе, которой Карамзин заключил в «Вестнике Европы» статью о тайной канцелярии: «Гораздо веселее жить в то время, когда в Преображенском поливают землю не кровию, а водою для произведения овощей и салата», — для него был глубокий смысл. Основную роль в гуманизации общества призвана сыграть литература. В 1790-е гг., после разрыва с масонами, Карамзин полагал, что именно изящная словесность, поэзия и романы будут этими великими цивили- заторами. Цивилизация — избавление от грубости чувств и мыслей. Она неотделима от тонких оттенков переживаний. Поэтому архимедовой точкой опоры в нравственном усовершенствовании общества является язык. Не сухие нравственные проповеди, а гибкость, тонкость и богатство языка улучшают моральную физиономию общества. Именно эти мысли имел в виду карамзинист-поэт К. Н. Батюшков, когда указывал на «будущее богатство языка, столь тесно сопряженное с образованностию гражданскою, с просвещением, и следственно — с благоденствием страны, славнейшей и обширнейшей в мире» . Но в 1803 г., в то самое время, когда закипели отчаянные споры вокруг языковой реформы Карамзина, сам он думал уже шире. Реформа языка призвана была сделать русского читателя «общежительным», цивилизованным и гуманным. Теперь перед Карамзиным встала другая задача — сделать его гражданином.. А для этого, считал Карамзин, надо, Атеней. 1858. Ч. 3. №20. С. 255. Батюшков К- И. Опыты в стихах и прозе. М., 1977. С. 8.
218 Колумб чтобы он и ме л историю своей страны. Надо сделать его челове- ком истории. Именно поэтому Карамзин «постригся в историки». Позже Пушкин с горечью писал, что «почти никто не сказал спасибо человеку, уединившемуся в ученый кабинет, во время самых лестных успехов, и посвятившему целых 12 лет жизни безмолвным и неутомимым трудам»40. Действительно: на поприще поэта, прозаика, журналиста можно было уже пожинать плоды долгих предшествующих трудов — на поприще историка приходилось все начинать сызнова, овладевать методическими навыками, учиться без малого сорок лет как студент. Но Карамзин видел в этом свой долг, свой постриг. Истории у государства нет, пока историк не рассказал государству о его истории. Давая читателям историю России, Карамзин давал России историю. Если молодые сотруд- ники Александра торопливо стремились планами реформы заглянуть в будущее, то Карамзин противопоставлял им взгляд в прошлое как основу будущего. ...Однажды в Петербурге, на Фонтанке, в доме Е. Ф. Муравьевой, Карамзин читал близким друзьям отрывки из «Истории...». Александр Иванович Тургенев так писал об этом брату Сергею: «Вчера Карамзин читал нам покорение Новгорода и еще раз свое предисловие. Право нет равного ему историка между живыми (...). Его Историю ни с какою сравнить нельзя, потому что он приноровил ее к России, т. е. она излилась из материалов и источников, совершенно свой особенный национальный характер имеющих. Не только это будет истинное начало нашей литера- туры; но и история его послужит нам краеугольным камнем для право- славия, народного воспитания, монархического чувствования и, Бог даст, русской возможной конституции (подчеркнуто А. И. Турге- невым. — Ю. Л.). Она объединит нам понятия о России или лучше даст нам оные. Мы узнаем, что мы были, как переходили до настоящего status quo, и чем мы можем быть, не прибегая к насильственным преобразованиям»41. Взгляды А. И. Тургенева, арзамасца и карамзиниста, эклектика из доброты и помощника Карамзина (А. Тургенев проходил свои историче- ские штудии в Геттингене под руководством Шлецера, а Карамзин никакого исторического образования не имел), не полностью совпадали с карамзинскими, и Карамзин вряд ли поставил бы свою подпись под этим письмом. Но одно Тургенев усвоил прочно: взгляд в будущее должен основываться на знании прошлого. , Бурные события прошлого Карамзину довелось описывать посреди бурных событий настоящего. В канун 1812 г. Карамзин работает над шестым томом истории, приближаясь к концу XV в. Приближение Напо- леона к Москве прервало занятия. Карамзин «отправил жену и детей в Ярославль с брюхатою княгинею Вяземскою»42, а сам переселился в Сокольники, в дом своего родственника по первой жене графа Ф. В. Рас- топчина, ближе к источнику известий. Он проводил в армию Вяземского, Жуковского, молодого историка Калайдовича и сам готовился вступить в московское ополчение. Дмитриеву он писал: «Я простился и с Историею: лучший и полный экземпляр ее отдал жене, а другой в Архив Иностранной 40 Пушкин Л. С. Полн. собр. соч. Т. 11. С. 57. 41 РО ИРЛИ. Архив бр. Тургеневых. № 124. Л. 272. 42 Карамзин Н. М. Письма к И. И. Дмитриеву. С. 164—165.
русской истории 219 Коллегии»43. Хотя ему сорок шесть лет, но ему «больно издали смотреть на происшествия решительные для нашего отечества». Он готов «сесть на своего серого коня». Однако судьба готовит ему иное: отъезд к семье в Нижний Новгород, смерть сына, гибель в Москве всего имущества и, особенно, драгоценной библиотеки. Дмитриеву он пишет: «Вся моя библиотека обратилась в пепел, но история цела: Камоэнс спас "Лузиаду"»44. Последующие годы в погоревшей Москве были трудны и печальны, однако работа над «Историей...» продолжается. К 1815 г. Карамзин закончил восемь томов, написал «Введение» и решил отправиться в Петербург для получения разрешения и средств на печатанье написанных томов. В Петербурге Карамзина ждали новые трудности. Историк был востор- женно встречен молодыми карамзинистами — арзамасцами, его радушно принимали царица Елизавета Алексеевна, умная и образованная, больная и фактически покинутая Александром I; вдовствующая императрица Мария Федоровна, великие княгини. Но Карамзин ждал другого — аудиенции у царя, который должен был решить судьбу «Истории...». А царь не принимал, «душил на розах». 2 марта 1816 г. Карамзин писал жене: «Вчера, говоря с в(еликой) к(нягиней) Екатериной Павловною, я только что не дрожал от негодования при мысли, что меня держат здесь бесполезно и почти оскорбительным образом». «Если не удостоят меня лицезрения, то надобно забыть Петербург: докажем, что и в России есть благородная и Богу не противная гордость»45. Наконец Карамзину дали понять, что царь его не примет, пока историограф не нанесет визита всесильному Аракчееву. Карамзин колебался («Не заключат ли, что я пролаз и подлой искатель? Лучше, кажется, не ехать», — писал он жене) и отправился лишь после настоятельных просьб со стороны Аракчеева, так что поездка приобрела характер визита светской вежливости, а не хождения просителя. Не Карамзин, а Аракчеев чувствовал себя польщенным. После этого царь принял историографа, милостиво пожаловал 60000 рублей на печатанье «Истории...», разрешив публиковать ее без цензуры. Печатать пришлось в Петербурге. Надо было перебираться туда со всей семьей. Для Карамзина начался новый период жизни. В начале 1818 г. 3 000 экземпляров первых восьми томов вышли в свет. Несмотря на то что тираж был по тем временам огромным, издание разошлось в двадцать пять дней и тут же потребовалось второе, которое принял на себя книгопродавец Слёнин. Появление «Истории государства Российского» сделалось общественным событием. Откликов в печати было мало: критика Каченовским предисловия и мелочные замечания Арцыбашева прошли бы незамеченными, если бы карам- зинисты не отвечали на них взрывом эпиграмм. Однако в письмах, разговорах, рукописях, не предназначенных для печати, «История...» долгое время оставалась главным предметов споров. В декабристских кругах ее встретили критически. М. Орлов упрекал Карамзина за отсутствие лестных для патриотического чувства гипотез относительно начала русской истории (скептическая школа будет упрекать историка в противоположном). Наиболее основателен был разбор Никиты 43 Карамзин Н. М. Письма к И. И. Дмитриеву. С. 165. 44 Там же. С. 166. 45 Неизд. соч. и переписка Н. М. Карамзина. Ч. 1. С. 163—166.
220 Колумб Муравьева, критиковавшего отношение Карамзина к исторической роли самодержавия. Грибоедов в путевых заметках 1819 г., наблюдая в Иране действия деспотизма, писал: «Рабы, мой любезный! И по делом им! Смеют-ли они осуждать верховного их обладателя? (...) У них и историки панегиристы»46. Сопоставляя действия деспотизма в Иране и у себя на родине, Грибоедов в последних словах, конечно, думал о Карамзине. Однако все, кто нападали на «Историю...», — справа и слева, — уже были ее читателями, они осуждали автора, но свои собственные выводы строили на его материале. Более того, именно факт появления «Истории...» воздействовал на течение их мысли. Теперь уже ни один мыслящий человек России не мог мыслить вне общих перспектив русской истории. А Карамзин шел дальше. Он работал над девятым, десятым и один- надцатым тома-ми «Истории...» — временем опричнины, Бориса Годунова и смуты. И эта вторая половина его труда заметно отличается от первой. Прежде всего нельзя не заметить, что именно в этих томах Карамзин достиг непревзойденной высоты как прозаик. Сила обрисовки характеров, энергия повествования заставляют видеть в них высокие образцы прозы. Но не только это отличает Карамзина-историка последнего, «петер- бургского» периода его деятельности. До сих пор Карамзин считал, что успехи централизации власти, которые он связывал с образованием само- державной власти князей московских, одновременно были успехами и цивилизации. В царствование Ивана III и Василия Ивановича не только укрепилась государственность, но и достигла успехов самобытная русская культура. В конце седьмого тома, в обзоре культуры XV—XVI вв., Карам- зин с удовлетворением отмечал появление светской литературы — для него важного признака успехов образованности: «...видим, что предки наши занимались не только историческими или Богословскими сочине- ниями, но и романами; любили произведения остроумия и воображения» (VII, 139). Царствование Ивана Грозного поставило историка перед трудной ситуацией: усиление централизации и самодержавной власти приводило не к прогрессу, а к чудовищным злоупотреблениям деспотизма. Более того, Каоамзин не мог не отметить падения нравственности и губительного воздействия царствования Ивана Грозного на моральное будущее России. Грозный, пишет он, «хвалился правосудием», «глубокою мудростию государственною», «губительною рукою касаясь самых буду- щих времен: ибо туча доносителей, клеветников, кромешников, им образованных, как туча гладоносных насекомых, исчезнув, оставила злое семя в народе; и если иго Батыево унизило дух Россиян, то без сомнения не возвысило его и царствование Иоанново» (IX, 260). По сути дела, Карамзин подошел к одному из труднейших вопросов русской истории XVI в. Все историки, которые прямолинейно признавали усиление государ- ственности основной исторически прогрессивной чертой эпохи, фатально оказывались перед необходимостью оправдывать опричнину и террор Грозного как историческую необходимость. В жару полемики со славяно- филами так высказался Белинский, и уже безоговорочно оправдал все действия Грозного К. Д. Кавелин. Исходя из идеи прогрессивности «государственных начал» в их борьбе с «родовым бытом», к этой позиции приблизился и С. М. Соловьев. О направленности террора Грозного против исторически обреченного землевладения бывших удельных княжат Грибоедов А. С. Поли. собр. соч.: В 3 т. Пг., 1917. Т. 3. С. 50—51.
русской истории 221 писал С. Ф. Платонов. На позиции поисков социально-прогрессивного смысла в опричнине и казнях Грозного стоял и П. А. Садиков. Традиция эта получила одиозное продолжение в исторических и художественных трудах 1940—1950-х гг., выразившись в восклицании, которое бросал Иван Грозный с экрана в фильме Эйзенштейна: «Нет напрасно осуж- денных!» Источник идеализации личности Грозного в текстах этих лет очевиден. Н. К. Черкасов вспоминал о беседе И. В. Сталина с Эйзен- штейном и с ним самим как исполнителем роли Грозного: «Коснувшись ошибок Ивана Грозного, Иосиф Виссарионович отметил, что одна из его ошибок состояла в том, что он не сумел ликвидировать пять оставшихся крупных феодальных семейств, не довел до конца борьбу с феодалами, — если бы он это сделал, то на Руси не было бы смутного времени <...). И затем Иосиф Виссарионович с юмором добавил, что тут Ивану помешал бог: ,,Грозный ликвидирует одно семейство феодалов, один боярский род, а потом целый год кается и замаливает «грехи», тогда как ему надо было бы действовать еще решительнее!"»1' Карамзин остановился в недоумении перед противоречием между усилением государственной консолидации и превращением патологии личности царя в трагедию народа и, безусловно оправдав первую тенден- цию, категорически осудил вторую. Он не пытался найти государственный смысл в терроре Грозного. И если Погодин в этом отношении выступил продолжателем Карамзина, то Кавелин и многие последующие историки объявили взгляд Карамзина на Грозного устаревшим. Иначе отнесся к карамзинской концепции Грозного объективный и проницательный историк С. Б. Веселовский: «Большой заслугой Н. М. Карамзина следует признать то, что он, рассказывая про царствование Ивана IV, про его опалы и казни, про опричнину в частности, не фантазировал и не претен- довал на широкие обобщения социологического характера. Как летописец, он спокойно и точно сообщил огромное количество фактов, впервые извлеченных им из архивных и библиотечных первоисточников. Если в оценке царя Ивана и его политики Карамзин морализирует и берет на себя роль судьи, то его изложение настолько ясно и добросовестно, что мы легко можем выделить из рассказа сообщаемые им ценные сведения и отвергнуть тацитовскии подход автора к историческим событиям. Нет надобности говорить и спорить о том, что Карамзин как историк устарел во многих отношениях, но по своей авторской добросовестности и по неизменной воздержанности в предположениях и домыслах он до сих пор остается образцом, не досягаемым для многих последующих историков»48. Следует отметить, что декабристы поддержали концепцию Карамзина, и отношение прогрессивных кругов к «Истории...» после появления девятого тома резко изменилось. Рылеев писал: «Ну, Грозный! Ну, Карамзин! Не знаю, чему больше удивляться, тиранству ли Иоанна или дарованию нашего Тацита»40. Михаил Бестужев в крепости, получив девятый том, «перечитывал — и читал снова каждую страницу»50. Отчетливо понимая, что устное чтение будет иметь значительно больший резонанс, чем книжная публикация, Карамзин, выходя из роли бес- пристрастного наблюдателя современности, несколько раз выступал с публичными чтениями отрывков из девятого тома. А. И. Тургенев так 47 Черкасов Н. К. Записки советского актера. М., 1953. С. 380. 48 Веселовский С. Б. Исследования по истории опричнины. М., 1963. С. 15. 40 Рылеев К. Ф. Поли. собр. соч. М.; Л., 1934. С. 458. 50 Воспоминания Бестужевых. М.; Л., 1951. С. 114.
:zz Колумб писывал свое впечатление от одного из таких чтений: «Истинно розный Тиран, какого никогда ни один народ не имел ни в древности, и в наше время — этот Иоанн представлен нам с величайшей ерностию и точно русским, а не римским тираном»51. Когда Карамзин ешил прочесть отрывок о казнях Грозного в шишковской академии, уда он был избран членом, Шишков смертельно перепугался. Карамзин ак писал об этом П. А. Вяземскому: «Хочу на торжественном собрании ресловутой Российской Академии читать несколько страниц об ужасах 1оанновых: президент счел за нужное доложить о том через министра осударю!»52 Следует иметь в виду, что письмо это писано во время, огда отношения Карамзина и Александра I сделались предельно напря- <енными. 29 декабря 1819 г. Карамзин написал записку «Для потомства», которой изложил свой разговор с императором 17 октября, когда он казал царю то, чего, вероятно, никто никогда ему не говорил: «Государь, >ы слишком самолюбивы... Я не боюсь ничего. Мы все равны перед югом. То, что я сказал Вам, я сказал бы и Вашему отцу... Государь, презираю сегодняшних либералистов, я люблю лишь свободу, которой меня не может отнять никакой тиран... Я не нуждаюсь более в Вашем лаговолении. Может быть, я обращаюсь к Вам в последний раз»53. I такими настроениями шел Карамзин на чтения в Российской Академии. 1от что вспомнил через сорок восемь лет митрополит Филарет: «Читаю- щий и чтение были привлекательны: но читаемое страшно. Мне думалось огда, не довольно ли исполнила свою обязанность история, если бы орошо осветила лучшую часть царствования Грозного, а другую более бы окрыла тенью, нежели многими мрачными резкими чертами, которые яжело видеть, положенными на имя русского царя»54. Декабрист Лорер ассказал в своих мемуарах, что великий князь Николай Павлович, лядя из окна Аничкова дворца на идущего по Невскому историографа, просил: «Это Карамзин? Негодяй, без которого народ не догадался бы, то между царями есть тираны»55. Известие это анекдотично: Карамзин Николай Павлович познакомились еще в 1816 г., и отношения их имели" овеем иной характер. Но и анекдоты важны для историка: в декабрист- ком фольклоре Карамзин — автор девятого тома — и Николай Пав-! ович запечатлелись как два противоположных полюса. ' Столкновение с дисгармонией между государственностью и нравствен1' остью, видимо, потрясло самого Карамзина, и это отразилось на силении морального пафоса последних томов. Особенно интересен ример метаморфозы в оценке Бориса Годунова. И в «Письмах русскогб утешественника», и в «Исторических воспоминаниях* и замечаниях на ути к «Троице» Карамзин именует Бориса Годунова русским Кромвелем^' . е. цареубийцей, хотя в «Исторических воспоминаниях...» и оговаривает едоказанность его участия в смерти Дмитрия. Тем не менее характерис- ика Годунова в «Исторических воспоминаниях...» — панегирик. Карам- ин берет под сомнение достоверность тех самых источников, которые «Истории...» определят его позицию: «Несправедливость наших лето- [исцев в рассуждении сего Царя заставила меня войти здесь в некоторые юдробности». «Царские его заслуги столь важны, что Русскому Патриоту 51 РО ИРЛИ. Архив бр. Тургеневых. № 124. Л. 272. 52 Карамзин Н. М. Письма к кн. П. А. Вяземскому, 1810—1826. Спб., 1897. С. 92. 53 Неизд. соч. и переписка Н. М. Карамзина. Ч. 1. С. 9. 51 ЧОИДР. 1880. Кн. 4. С. 12. 55 Лорер Н. И. Записки декабриста. Иркутск, 1984. С. 60.
русской истории 223 хотелось бы сомневаться в сем злодеянии: так больно ему гнушаться памятью человека, который имел редкий ум, мужественно противоборст- вовал государственным бедствиям и страстно хотел заслужить любовь народа! Но что принято, утверждено общим мнением, то делается некото- рого роду святынею; и робкий Историк, боясь заслужить имя дерзкого, без критики повторяет летописи. Таким образом История делается иногда эхом злословия...»56 Итак, важность «царских заслуг» — на первом месте. Моральная непогрешимость — как бы ее следствие. В «Истории...» соотношение меняется, и преступная совесть делает бесполезными все усилия государ- ственного ума. Аморальное не может быть государственно полезным. Эта нота настойчиво звучит в последних томах «Истории...». Страницы, посвященные царствованию Бориса Годунова и смутному времени, при- надлежат к вершинам исторической живописи Карамзина, и не слу- чайно именно они вдохновили Пушкина на создание «Бориса Годунова». Карамзин последних лет настойчиво повторяет, что нравственное совершенство есть дело личных усилий и личной совести отдельного человека, независимое от тех непонятных и трагических путей, которыми Провидение ведет народы и, следовательно, совершаемое вне хода государственного развития. 5 декабря 1818 г. Карамзин произнес в торжественном собрании Российской Академии речь (речь была написана раньше, еще осенью, в то самое время, когда историк отмечал: «Описываю злодейства Ивашки»). Здесь впервые он резко противопоставил государство и мораль, «державу» и «душу»: «Для того ли образуются, для того ли возносятся Державы на земном шаре, чтобы единственно изумлять нас грозным колоссом силы и его звучным падением; чтобы одна, низвергая другую, через несколько веков обширною своею могилою служила вместо под- ножия новой Державе, которая в чреду свою падет неминуемо? Нет! и жизнь наша и жизнь Империй должны содействовать раскрытию великих способностей души человеческой; здесь все для души57, все для ума и чувства; все бессмертно в их успехах! Сия мысль, среди гробов и тления, утешает нас каким-то великим утешением»58. Еще раньше, в 1815 г., похоронив дочь Наташу, Карамзин писал А. И. Турге- неву: «Жить есть не писать историю, не писать трагедии или комедии, а как можно лучше мыслить, чувствовать и действовать, любить добро, возвышаться душею к его источнику; все другое, любезный мой приятель, есть шелуха, — не исключаю и моих осьми или девяти томов»59. С этими настроениями связано очевидное разочарование Карамзина в труде, которому он отдал двадцать три года непрерывного труда. Еще более поразительно, что он, поставивший на титуле: «История 56 Карамзин Н. М. Соч. В 3 т. Т. 1. С. 486—487. 57 Эти слова стали боевым кличем карамзинистов, но истолковывались по- разному; Жуковский записал в дневнике: «Мир существует только для души человеческой», а Вяземский в письме к Тургеневу понял их по-своему: «Конечно, у Жуковского все душа, и все для души. Но душа, свидетельница настоящих событий, видя эшафоты, которые громоздят для убиения народов, для зарезания свободы, не должна и не может теряться в идеальности Аркадии» (Остафьевский архив кн. Вяземских. Спб., 1899. Т. 2. С. 170). 58 Карамзин Н. М. Соч.: В 3 т. Т. 3. С. 654. 59 Там же. С. 737.
224 Колумб государства», не хочет писать о периоде, когда государство достигает больших успехов и действительно становится в центре исторической жизни, — о периоде Петра I. Видимо, даже царствование Алексея Михайловича его не привлекает. Восстание декабристов и смерть Александра поставили его перед необходимостью глубоко передумать свою историческую концепцию, на что у него уже не было сил. Не случайно один из карамзинистов назвал восстание на Сенатской площади воору- женной критикой на «Историю государства Российского». Карамзин пишет в последний день 1825 г., что серьезно думает об отставке и жизни в Москве или службе в дипломатической миссии за границей, «но прежде хотелось бы издать дюженный том моей историче- ской поэмы» («дюженный» — двенадцатый том — посвящен Смутному времени и, видимо, должен был заканчиваться избранием Михаила Рома- нова; поскольку в конце Карамзин хотел сказать «что-нибудь» об Александре, то, очевидно, этим должна была закончиться и «Исто- рия. ..»Ы)). А через несколько недель, сообщая Вяземскому об обуреваю- щей его жажде путешествий, Карамзин пишет: «Никак не мог бы я возвратиться к своим прежним занятиям, если бы здесь и выздоровел»*11. Смерть, оборвавшая работу над «исторической поэмой», решила все вопросы. I Если говорить о значении «Истории государства Российского» в культуре начала XIX в. и о том, что в этом памятнике привлекает современного читателя, то уместно будет рассмотреть научный и художе- « 62 ственныи аспекты вопроса . Заслуги Карамзина в обнаружении новых источников, создании широкой картины русской истории, сочетании ученого комментария с литературными достоинствами повествования не подвергаются сомнению. Однако научные достижения историка начали рано оспариваться. Первые критики Карамзина-историка — Каченовский и Арцыбашев — упрекали его в недостаточном критицизме. Однако, поскольку теоретические положения самих критиков (отрицание возможности существования русской культуры и государственности до XIII в., отрицание подлинности ряда бесспорно оригинальных текстов XI—XII вв. и т. д.) вскоре потеряли убедительность, не их возражения поколебали научный авторитет Карам- зина и заставили историков-профессионалов говорить о его «устаре- лости». Первый шаг в этом направлении сделал Николай Полевой, а затем с разных позиций об этом заговорили историки последующих школ и направлений. В этой критике была большая научная правда. Однако уже то, что каждое новое направление, прежде чем оформить свою научную позицию, должно было ниспровергнуть Карамзина, говорит лучше всего о том месте, которое он, несмотря ни на что, занял в русской исторической науке. С ненужным не спорят, мелкое не опровергают, с мертвым не соревнуются. И то, что Полевой, С. Соловьев, Ключевский один за другим создавали труды, «отменяющие» «Историю...» Карамзина, что вершина труда историка традиционно стала видеться не как гора частных ученых разысканий, а в виде целостного опыта истории России, красноречивее всяких рассуждений. 60 Карамзин Н. М. Письма к кн. П. А. Вяземскому. С. 169. 61 Там же. С. 173. *>2 Интересный опыт синтетического рассмотрения этих аспектов см.: Эйдель- ман Н. Последний летописец. М., 1983.
русской истории 225 Начиная с Н. Полевого, Карамзину предъявляется один главный упрек: отсутствие «высшего» (Полевой) или философского, как стали говорить позже, взгляда, эмпиризм, подчеркивание роли отдельных личностей и отсутствие понимания стихийной работы исторических законов. Если критика, которой подвергает Карамзина-историка П. Милюков63, пора- жает необъективностью и каким-то личным раздражением, то современ- ный читатель может только присоединиться к словам В. О. Ключевского: «...лица у К(арамзина) окружены особой нравственной атмосферой: это — отвлеченные понятия долга, чести, добра, зла, страсти, порока, добродетели <...). К<арамзин> не заглядывает за исторические кулисы, не следит за исторической связью причин и следствий, даже как будто неясно представляет себе, из действия каких исторических сил слагается исторический процесс и как они действуют»64. Действительно, представление об истории как поле действия опреде- ленных закономерностей стало складываться в 1830-е гг. и было чуждо Карамзину. Идея исторической закономерности внесла подлинный пере- ворот в науку, что дает известные основания относить все предшествую- щее в донаучный период. Однако где достижения, там и потери. Начиная с Полевого, Кавелина, С. Соловьева, историк не мог уже уклониться от создания организующей концепции. А это стало порождать стремление пренебречь фактами, в концепцию не укладывающимися. И несколько ворчливые слова академика С. Б. Веселовского содержат гораздо больше истины, чем утверждение Милюкова о том, что Карамзин не оказал никакого влияния на историческую науку. С. Б. Веселовский писал: «Нет надобности говорить и спорить о том, что Карамзин как историк устарел во многих отношениях, но по своей авторской добросовестности и по неизменной воздержанности в предположениях и домыслах он до сих пор остается образцом, не досягаемым для многих последующих исто- риков, у которых пренебрежение к фактам, нежелание их искать в источ- никах и обрабатывать соединяются с самомнением и с постоянными претензиями на широкие и преждевременные обобщения, не основанные на фактах»65. Действительно, если многие идеи Карамзина устарели, то сам он как образец научной честности, высокого чувства профессиональной ответст- венности перед истиной остается благородным примером66. Наконец, «нравственная атмосфера», о которой пишет Ключевский, — также не только признак архаичности устарелых методов Карамзина, но и источник обаяния, особой прелести его создания. Никто не станет призы- вать к возврату к морализаторству и «нравственным 'урокам» истории, но взгляд на историю как на безликий, автоматический процесс, действую- щий с фатальной детерминацией химической реакции, тоже устарел, и вопросы моральной ответственности человека и нравственного смысла истории оказываются определяющими не только для прошлого, но и для будущего исторической науки. Может быть, в этом — одна из причин «возвращения» Карамзина-историка. 63 См.: Милюков П. Главные течения русской исторической мысли. М., 1897. Т. 1. С. 114—200. 64 Ключевский В. О. Неопубл. произведения. М., 1983. С. 134. 65 Веселовский С. Б. Исследования по истории опричнины. С. 15. 66 Тот же автор пишет: «Проверяя ссылки Соловьева на источники и цитаты из них, не раз можно констатировать, что в смысле критики источников, точности ссылок и цитат Соловьев значительно ниже Карамзина» (Там же. С. 21).
226 Колумб Но «История государства Российского» должна быть рассмотрена и в ряду произведений художественной литературы. Как литературное явление «История государства Российского» принад- лежит первой четверти XIX в. Это было время торжества поэзии. Победа школы Карамзина привела к тому, что понятия «литература» и «поэзия» отождествлялись. Все крупнейшие литераторы той поры: Жуковский, Батюшков, Вяземский, Денис Давыдов, Крылов, Грибоедов, Рылеев, молодой Пушкин — поэты. В поэзии же господствуют «малые жанры», лирика. Эпические поэмы отданы на откуп «беседчикам», осмеяны и поставлены как бы вне литературы (среди них такие значительные, как «Таврида» Боброва). Романы пишет только Нарежный, тоже поставленный критикой в положение «вне игры». Границы художественной прозы могут показаться для нас неожиданными: подобно тому, как во Франции автор «Естественной истории» — труда по зоологии — считался образцовым стилистом, с точки зрения стиля оценивали, например, «Опыт теории партизанского действия» Дениса Давыдова — научное исследование по военной теории. Пушкин писал: Узнал я резкие черты Неподражаемого слога... Но победа «легкой поэзии» стала ее поражением: литература повернула сначала к романтическим поэмам, а затем — к драме («Борис Годунов», «Горе от ума», драмы Кюхельбекера, замыслы Рылеева). У пушкинской драмы были вдохновители: Шекспир, летописи, «История государства Российского». Но Карамзин не был карамзинистом. Он никогда не был последователем и завоеванное им поле всегда оставлял другим. В 1803 г. он не отказался от литературы, а смело расширил ее границы. Среди малых жанров, легкой поэзии доонегинского периода выделяются два эпических замысла, которым трудно найти место в стандартной историко-литературной обойме (лучший признак значительности произ- ведения). Это «Илиада» Гомера в переводе Гнедича и «История государства Российского» Карамзина. Оба замысла отличаются эпиче- ской величественностью, оба обращают читателя к истории и мифу, оба вместо романтического автора, прихотливо создающего сюжет игрой своего воображения, ставят в центр текста «почти не автора» — переводчика чужих легенд или пересказчика чужих летописей. Этот боковой путь вел в неизведанные литературные дебри. Через романтическую поэму шла дорога к «Онегину», поэмам Баратынского и дальше — к психологическому роману. От «Илиады» Пнедича путь вел к «Тарасу Бульбе», а от «Истории государства Российского» — к «Войне и миру». Конечно, большое литературное произведение никогда не принад- лежит какой-либо одной традиции и всегда стоит на перепутье многих дорог. Однако между «Историей...» Карамзина и «Войной и миром» связь более глубокая, чем это может показаться. Критики «Истории...» напрасно упрекали Карамзина в том, что он не видел в движении событий глубокой идеи. Карамзин был проникнут мыслью, что история имеет смысл. Но смысл этот — замысел Провидения — скрыт от людей и не может быть предметом исторического описания. Историк описывает деяния человеческие, те поступки людей, за которые они несут моральную ответственность. Подлинный же смысл истории ноуменален. Его можно угадывать поэтически, но он лежит по ту сторону строгой истории. Это и есть подлинная причина «психологизма» и «мора- лизма» Карамзина. Но именно это — сочетание таинственных объектив- ных процессов и сознательной (судимой совестью) воли человека —
русской истории 227 отправная точка исторических рассуждений Толстого. И когда стареющий Карамзин записывает: «Мы все как муха на возу: важничаем и в своей невинности считаем себя виновниками великих происшествий»67, то автором этих строк вполне можно представить себе создателя «Войны и мира». «История государства Российского» принадлежит и науке, и литера- туре. Она принадлежит русской культуре в целом. В 1803 г. Карамзин поднял на себя тяжелое бремя, вероятно, еще не подозревая, каким «неудобоносимым» оно окажется. Он нес его сквозь горести и беду, сквозь пожар Москвы, через могилы своих детей, сквозь насмешки и дифирамбы — не оскорбляясь одними и не прельщаясь другими. Он нес свой труд и сложил его лишь с последним дыханием. Он часто думал о потомстве. После острого конфликта с Александром он в бумагах своих обратился к потомству: «Потомство! достоин ли я был имени гражданина Российского? Любил ли Отечество?»68 А одна из последних написанных его рукой бумаг кончается: «Потомству приветствие из гроба!»69 1988 7 Неизд. соч. и переписка Н. М. Карамзина. Ч. 1. С. 197. 8 Там же. С. 9. 9 Там же. С. 20.
228 А. Ф. Мерзляков А. Ф. Мерзляков как поэт 1 Литературная деятельность А. Ф. Мерзлякова относится к первой четверти XIX в. (наиболее активная — к первому его десятилетию). Оценка Мерзлякова как поэта невозможна без определения места, которое он занимал в общественно-литературной борьбе своей эпохи. Главным содержанием общественной и идеологической жизни в России в первую четверть XIX в. было формирование и развитие декабризма. Этим объясняется, что внимание советских исследователей литературы этого периода сосредоточилось по преимуществу на изучении художест- венной теории и творческой практики писателей, принадлежавших к лагерю дворянских революционеров. Магистральная линия обществен- ного развития проходила именно здесь. Будучи сам по себе, бесспорно, правильным, подобный подход приводит, однако, к тому, что роль недворянского лагеря этих лет до сих пор недостаточно оценена и слабо изучена с фактической стороны. Для того чтобы определить историческое место даже таких крупных литературных фигур, как, например, И. А. Крылов, их пытаются — порой с натяжками — «приблизить» к декабристам. Это невыгодно сказывается не только на полноте наших представлений об эпохе, но и на изучении самой дворянской революционности. Программа декабристов формировалась в сложном взаимодействии с идеологическими системами, не укладывавшимися в рамки дворянского мировоззрения. В. И. Ленин указывал, что «в 1825 г. Россия впервые видела революционное движение против царизма, и это движение было представлено исключительно дворянами»1. Вместе с тем идеология дворянской революционности не складывалась как классово-дворянская идеология, т. е. как теоретическая защита классово-корыстных интересов дворянства. Напротив: она ставила вопрос о положении народа, о ликвидации крепостничества. Развитие дворян- ской революционности в России сопровождалось глубоким внутренним перерождением дворянской идеологии по мере внесения в нее демокра- тических элементов. Именно это обусловило возможность эволюции герценовского типа: по мере усиления демократических черт в противо- речивом единстве идеологических представлений дворянской революцион- ности — переход на определенном этапе на демократические позиции и разрыв с дворянским мировоззрением. Декабристы, писал В. И. Ленин, «были заражены соприкосновением с демократическими идеями Европы во время наполеоновских войн»2. Разумеется, вытекающий из общего кризиса феодально-крепостнической системы процесс «заражения» лучшей части дворянской интеллигенции демократическими идеями был длительным, подготовленным задолго до заграничных походов всей суммой демократических идей России и Европы, от энциклопедистов до Радищева и публицистики эпохи французской революции. 1 Ленин В. И. Полн. собр. соч. 5-е изд. М., 1962. Т. 30. С. 315. 2 Там же. С. 318.
как поэт 229 События русской жизни начала XIX в. и прежде всего — Отечест- венная война 1812 г.,ставя перед передовой частью дворянской молодежи проблему народа, его прав и роли в истории, народности в литера- туре, — разбивали «маленькую философию»3 дворянских идеологов карамзинского лагеря и создавали благоприятные условия для усвоения демократических идей. Выяснить значение передовой недворянской мысли начала XIX в., роль демократической профессуры (Мерзляков, А. П. Куницын, Н. Н. Сандунов, Л. Цветаев и другие) и таких писателей, как И. А. Крылов, А. X. Востоков, Н. И. Гнедич4, В. Т. Нарежный, для формирования идеологии декабризма — очередная задача науки. Необходимость изучения недворянского лагеря общественной мысли первой четверти XIX в. диктуется также тем, что в мировоззрении деятелей последующего, демократического периода не все было преем- ственно связано с системой воззрений дворянских революционеров. Наряду с герценовским путем — от революционности, далекой от народа, к демократизму — существовал и другой путь формирования передовой идеологии: от демократизма стихийного, зачастую весьма далекого от политического протеста, — к общественному радикализму. Все это заставляет считать задачу изучения недворянского лагеря литературы первой четверти XIX в. вполне назревшей. Однако перед исследователем этого вопроса встает целый ряд трудностей. Инте- ресующий его лагерь не занимал господствующего положения в литера- турно-общественной жизни эпохи. Отчасти поэтому у него не было ни отчетливо сформулированных принципов, ни признанных литера- турных руководителей. Последнее обстоятельство вызывает настоятель- ную потребность углубленного изучения всего лагеря, причем так называемые «второстепенные» деятели, вроде, например, В. С. Сопикова5, В. Г. Анастасевича6, 3. Буринского и других, ни в коем случае не должны быть упускаемы из виду. При всем различии в позиции и значении такого рода деятелей есть нечто, объединяющее их: никто из них не может быть включен ни в одну из современных им дворянских литературно-общественных группировок. В этом отношении, например, попытка осмыслить творчество Мерзлякова в рамках карамзинизма7 так же вызывает возражения, как и полемическое причисление его последователями Карамзина к лагерю шишковистов (см., например, «Видение на берегах Леты» 3 Выражение К. Н. Батюшкова в письме к Н. И. Гнедичу (октябрь 1812 г.) // Батюшков К. Н. Соч.: В 3 т. Спб., 1887. Т. 3. С. 209. 4 Относительно Востокова и Гнедича вопрос этот поставлен в работах: Орлов В. Н. Русские просветители 1790—1800-х годов. 2-е изд. М., 1953; Медве- дева И. Н. Гнедич и декабристы //^Декабристы и их время. М.; Л., 1951. 5 О мировоззрении Сопикова см.: Верков П. Н. Идеологическая позиция В. С. Сопикова в «Опыте российской библиографии» // Сов. библиография. 1933. № 1/3. С. 139—155; Оксман Ю. Г. Из истории агитационной литературы 20-х годов // Очерки из истории движения декабристов. М., 1954, здесь же указана литература вопроса (С. 495). 6 Об Анастасевиче см.: Брискман М. А. В. Г. Анастасевич: (Из истории русской библиографии). [Автореферат]. Л., 1956; Он же. В. Г. Анастасевич и вопросы теории библиографии // Труды Ленингр. гос. библ. ин-та им. Н. К. Крупской. Л., 1956. Т. 1. 7 См.: Розанов И. Н. Русская лирика. М., 1914.
230 А. Ф. Мерзляков К. Н. Батюшкова). Вместе с тем творческое лицо каждого из пере- численных деятелей — от Куницына, приближавшегося к целостной системе воззрений в духе боевой демократической философии XVIII в., до наивно-царистских настроений, сочетавшихся со стихийной ненавистью к дворянам, в творчестве незначительного поэта-крестьянина И. Вара- кина8 — настолько своеобразно, что трудно найти единую формулу, характеризующую весь этот обширный общественно-литературный лагерь. К тому же если в условиях широкого размаха крестьянских выступ- лений и общей предгрозовой атмосферы «великой весны девяностых годов»9 смогла возникнуть на гребне народного возмущения целостная революционная теория А. Н. Радищева, идеологически обобщавшая освободительную борьбу крестьян, то в начале XIX в. сложилась иная обстановка. Как указывает исследовательница этого вопроса, «в первые три пятилетия (XIX в. — Ю. Л.) количество волнений падало»10. Но дело не только в сокращении (не столь уж значительном) абсолютного числа крестьянских восстаний, а в резкой консолидации в конце XVIII в. сил того аппарата подавления, который находился в руках дворянского государства. Положение крестьян не улучшилось, и сила ненависти их к помещикам не ослабла, однако вылиться в широкое выступление, в крестьянскую войну их недовольству было значительно труднее, чем в последней трети XVIII в. Вспышки крестьянских восстаний сталкивались со старательно укрепляемой машиной феодально-крепостнического государства и часто подавлялись, прежде чем успевали вылиться в массовые выступления. Потребовалось резкое изменение соотношения общественных сил в стране для того, чтобы к 1860-м гг. начала склады- ваться революционная ситуация. Понижение относительной мощи крестьянских выступлений создавало обстановку, не похожую на предреволюционную атмосферу, опреде- лившую деятельность Радищева. Бесспорно, известную роль сыграл и спад революционного движения в Европе, а также и внутренняя противоречивость развития демократической мысли после революции во Франции. Новая ситуация отразилась и в умах современников — деятелей антидворянского лагеря. Борьба против крепостнически- сословного строя сочетается у них с иллюзорными надеждами на противопоставляемого дворянам царя. В период, когда дворянская революционность еще оставалась един- ственно возможной формой политического протеста и вместе с тем уже назревал переход к новому этапу (что требовало* осмысления исто- рической ограниченности декабристов), отрицательное отношение к братству в отдельных случаях даже приводило некоторых деятелей, например Н. И. Надеждина, к исторически объяснимому отрицанию революционной борьбы вообще. Противоречия сказывались и в эстетической программе. Революцион- ность Радищева позволила ему создать законченную, сознательно 8 В письме к Анастасевичу И. Варакин от имени крепостных крестьян писал: «Не мы виноваты, что не имеем случаев показать в себе Колумбов и Картезиев или Катонов, Сципионов и Суворовых, но виноваты оковавшие нас» (РО ГБЛ. Собр. рус. автографов. Варакин. К—4. Л. 25 об.). 9 Герцен А. И. Поли. собр. соч. и писем.: В 22 т. Пг., 1919. Т. 9. С. 270. 10 Игнатович И. Крестьянские волнения первой четверти XIX в. // Вопросы истории. 1950. №9. С. 49.
как поэт 231 противопоставленную дворянскому искусству эстетическую систему. Потеря революционности приводила и к утрате целостного характера художественной программы. Критически относясь к корифеям дворян- ской литературы своей эпохи, деятели демократического лагеря не могли противопоставить им положительной системы воззрений на искусство. Поэтому они вынуждены были или обращаться к теорети- чески отрицаемым ими же принципам дворянской эстетики, или — чаще всего — облекать стихийное стремление сблизить литературу с действительностью в форму защиты устаревших уже в эту пору художественных принципов (в этой связи знаменательна постоянная апелляция к творчеству Ломоносова). Создание реалистической худо- жественной теории стало возможным только на новом историческом этапе, в эпоху Белинского. * Алексей Федорович Мерзляков (1778—1830) прожил жизнь, не богатую внешними событиями. Сын мелкого провинциального купца, он был отдан учиться в Пермское народное училище. Здесь тринадцати лет от роду он написал оду на мир со Швецией, которая была прислана в Петербург и обратила на себя внимание. Стихотворение было опубликовано в журнале «Российский магазин», а автор переведен в Москву, в универ- ситетскую гимназию. Дальнейшие события в жизни Мерзлякова почти исчерпываются его послужным списком. Студент, бакалавр, кандидат, магистр, доктор, адъюнкт, экстраординарный профессор, ординарный профессор и, наконец, с 1817 г. до самой смерти в 1830 г. декан — все ступени университетской лестницы были пройдены Мерзляковым за более чем четверть века преподавательской работы. Жизнь Мерзлякова протекала в окружении университетской про- фессуры, имевшей в эту эпоху отчетливо демократический характер. Вспомним, что в 1802 г. Карамзин в «Вестнике Европы» сообщал как о событии исключительного значения о том, что в России на университет- скую кафедру поднялся первый профессор-дворянин. Н. И. Греч вспо- минал, как родственники его досадовали на то, что он «избрал несов- местное с дворянским звание учителя»11. В 1793 г. автор реакционной брошюрки «Мысли беспристрастного гражданина о буйных французских переменах» особенно опасался воздействия демократических идей на «народ, состоящий из попов, стряпчих, профессоров, бродяг...»12 Показательно аристократическое презрение, с которым мальчик Вязем- ский в детской эпиграмме третировал Мерзлякова как «школьного учителя», равно как и проявившаяся при этом в поведении профессора гордость разночинца13. Поэт-ученый, эрудит, организатор публичных лекций и литера- турных обществ, независимый перед начальством, угрюмый и неловкий в чуждой ему обстановке светского общества и вместе с тем острослов и весельчак в товарищеском кругу14, — Мерзляков всем своим челове- 11 Греч Н. И. Записки о моей жизни. М.; Л., 1930. С. 241. 12 Мысли беспристрастного гражданина о буйных французских переменах. Спб., 1793. С. 4—5 (неоговоренный курсив в цитатах здесь и далее мой. — Ю. Л.). 13 См.: Старина и новизна. М., 1916. Кн. 20. С. 188—189. 14 «Алексей Федорович острил беспрестанно. Нет человека любезнее его, когда он нараспашку» (Жихарев С. П. Записки современника. М.; Л., 1955. С. 12).
232 А. Ф. Мерзляков ческим обликом был чужд дворянской среде. Менее всего он напоминал тот образ поэта, который создавала карамзинистская традиция. Его нельзя было назвать ни «праздным ленивцем», ни «баловнем счастья». Не только горькая трудовая жизнь интеллигента-разночинца, но и весь круг творческих интересов сближал Мерзлякова с миром художников-профессионалов, актеров, скульпторов, граверов, музы- кантов. Дворянская культура чуждалась профессионализации. Когда граф Ф. П. Толстой решил посвятить свою жизнь живописи, ему пришлось столкнуться с резким осуждением: «Все говорили, будто бы я унизил себя до такой степени, что наношу бесчестие не только моей фамилии, но и всему дворянскому сословию»15. Если литература карамзинистов замыкалась в рамки «изящной словесности», то в представлении Мерзлякова труд писателя, с одной стороны, сливался с разысканиями ученого-комментатора, переводчика, мыслью теоретика, с другой — вторгался в сферу музыки, актерского мастерства, изобразительных искусств. Исследовательская традиция узаконила образ Мерзлякова как благо- намеренного чиновника на кафедре, автора хвалебных од. Изучение материалов рисует, однако, совсем иной политический облик ученого и поэта. В идейном развитии Мерзлякова решающую роль сыграло сближение его в конце 1790-х гг. с Андреем Ивановичем Тургеневым, старшим сыном известного масона и директора Московского универ- ситета Ивана Петровича Тургенева. Вскоре возник дружеский кружок, объединивший с Мерзляковым и Андреем Тургеневым В. А. Жуковского, А. С. Кайсарова и А. Ф. Воейкова, а также подрастающего Александра Ивановича Тургенева. Как видцр из дневника Андрея Тургенева, в 1799—1800 гг. он встречается с Мерзляковым почти ежедневно. Они вместе посещают театр, спорят на литературные темы, зачиты- ваются Шиллером, Гете, даже пишут совместно стихи и переводят «Вертера». В возникшем в январе 1801 г. Дружеском литературном обществе Мерзляков и Андрей Тургенев играют руководящую роль. Мерзляков составляет устав общества и в двух речах (12 и 19 января 1801 г.) определяет его задачи. Главная из них — это подготовка к активному, самоотверженному служению родине. Речь 12 января кончалась словами: «Напомню вам только одно имя, одно любезнейшее имя, которое составляет девиз нашего дружества, всех наших трудов, всех наших желаний. Скажите, не написано ли -на сердцах* ваших: «Жертва отечеству». Итак, мы даем друг другу руки во взаимной доверенности и под благословляющею дланию отечества поем наставшему веку: Да на наши жертвы дышит Благодать, успех святый, Да рука твоя напишет Наш обет на деке бытии!»16 15 Толстой Ф. П. Записки // Русская старина. 1873. Кн. 1. С. 126. 16 РО ИРЛИ. Архив бр. Тургеневых. №618. Л. 24 об. В дальнейшем: Архив бр. Тургеневых. Некоторые цитаты из приводимых в дальнейшем материалов «Архива бр. Тургеневых» были уже использованы в работах В. М. Истрина и В. И. Резанова. Однако, поскольку границы цитат в названных статьях и в нашей работе, как правило, не совпадают, даем ссылку непосред- ственно на архивный источник.
как поэт 233 Дневник Андрея Тургенева не оставляет сомнений в политических настроениях друзей в эти годы. В запуганной павловским террором Москве друзья осуждали деспотизм, мечтали о гражданственных подвигах и часто непосредственно касались положения России. Ноябрьским утром 1799 г. Андрей Тургенев встретил на улице плачущую крестьянку. «Ее спросили, и она с воем же сказала, что у ней отдают в солдаты мужа и что остается трое детей». Записав эту сцену, Тургенев сразу же обобщил: «Царь народа русского! Сколько горьких слез, сколько крови на душе твоей». Интересно, что первоначальный текст был абстрактнее: «Цари, цари, сколько горьких слез на душе вашей!»17 В октябре 1800 г. Андрей Тургенев записал в своем дневнике: «Россия, Россия, дражайшее мое отечество, слезами кровавыми оплакиваю тебя: тридцать миллионов по тебе рыдают! Но пусть они рыдают и терзаются! От этого услаждаются два человека, их утучняет кровавый пот их; их утучняют горькие слезы их; они услаждаются; на что им заботиться! Но если этот бесчисленный угнетенный народ, над которым вы так дерзко, так бесстыдно, так бесчеловечно ругаетесь, если он будет действовать так, как он мыслит и чувствует, вы — ты и бесчеловечная, сладострастная жена твоя — вы будете первыми жертвами! Вы бы могли облегчить его участь, и это бы ничего вам не стоило!» Хотя и написанное было достаточно смело, но далее ход мысли А. Тургенева принял такой оборот, что автор не решился доверить ее бумаге и целую строку заменил точками. Затем идет не менее красно- речивый текст: «Тебя наградят благословения миллионов, тебя наградит твоя совесть, которая тогда пробудится для того, чтобы хвалить. Отважься! Достигай этой награды!»18 Достаточно сравнить этот текст с речами А. Ф. Воейкова в Дружеском литературном обще- стве19, чтобы понять, о чем идет речь:, зачитывающийся «Заговором Фиеско» и «Эгмонтом» Тургенев мечтает о подвиге тираноборца, который «отважится» спасти родину от деспота. По мнению Андрея Тургенева, законы выше воли самодержца. Весной 1800 г. он записал в дневнике: «Вышел «Царь», поэма М(ихаила) Матвеевича Хераскова). И седой старик не постыдился посрамить седины подлейшими ласкательствами и, притом, безо всякой нужды. Какое предисловие! Какой надобно иметь дух, чтобы так нагло, подло, бесстыдно писать от лица истины, какая мораль: Законов выше княжеские троны! И ему семьдесят лет, и его никто ни в чем не подозревает, и он же после будет говорить, что проповедовал истину, исправлял людей, был гоним за правду! Они и не чувствуют, как унижают и посрамляют i 20 поэзию!» Молодой Мерзляков разделял политические настроения своих друзей. Об этом достаточно красноречиво говорит написанная им в связи с собы- 17 Архив бр. Тургеневых. №271. Л. 5. 18 Там же. Л. 73 об. — 74. Резко отрицательное отношение Андрея Тургенева и Мерзлякова к правительству Павла I исключает возможность истолкования цитаты как обращения к царю. 19 См. об этом: Лотман Ю. М. Стихотворение Андрея Тургенева «К отечеству» и его речь в Дружеском литературном обществе // Лит. наследство. М.; Л., 1956. Т. 60. С. 325—327 и 336. 20 Архив бр. Тургеневых. №271. Л. 54 об.
234 А. Ф. Мерзляков тиями 11 марта 1801 г. «Ода на разрушение Вавилона». М. П. Полу- денский, редактируя в 1867 г. сочинении Мерзлякова, в соответствии с общим реакционно-казенным духом издания включил это стихотворение в раздел «духовных». Между тем политический смысл оды очевиден. М. А. Дмитриев в своих мемуарах, отметив, что ода возбудила все- общее внимание, продолжает: «Многие обвиняли Мерзлякова за эту оду, находя в ней некоторые применения к смерти императора Павла. Действительно, Мерзляков написал это стихотворение вскоре по его кончине»21. «Ода на разрушение Вавилона» по своему политическому подтексту примыкает к «Оде достойным» Востокова и «Оде Калистрата» И. М. Борна. Как и в этих произведениях, в ней содержится намек на убийство Павла I: Тиран погиб тиранства жертвой, Замолк торжеств и славы клич, Ярем позорный прекратился, Железный скиптр переломился, И сокрушен народов бич!22 Стихи эти совпадают по общей направленности с выступлениями ряда других членов Дружеского литературного общества. Воейков, также явно намекая на современность (речь была произнесена незадолго до убийства Павла I), предлагал слушателям бросить «патриотический взгляд на Россию» во время Бирона. «Мы увидим ее обремененную цепями, рабствующую, не смеющую произнести ни одного слова, ни одного вопля против своих мучителей; она принуждена соплетать им лживые хвалы тогда, когда всеобщее проклятие возгреметь готово»23. Стихотворение Мерзлякова, вероятно, было произнесено на заседании Дружеского литературного общества 1.1 мая 1801 г. На этом собрании общества, которое, может быть, не случайно состоялось в день двух- месячной годовщины событий 11 марта, Воейков произнес речь «О предприимчивости», говоря, что она «свергает с престола тиранов, освобождает народы от рабства»24. Ода Мерзлякова звучит в тон дневниковым записям Андрея Тургенева и речам Воейкова. Павел — «мучитель», «чудовище земли», он «варвар- ской десницей —/Соделал целый мир темницей». Стилистически примыкая к ломоносовско-державинской традиции в лирике, политической по содержанию и условно библейской по системе образов, «Ода на разрушение Вавилона» своим антимонархическим па%фосом напоминает стихотворения поэтов Вольного общества любителей словесности, наук и художеств. Тиран — «ужас наших дней»; труп его лежит, Лишенный чести погребенья; А там — свистит дух бурный мщенья Против сынов твоих сынов. Рази, губи, карай злой род, Прокляты ветви корня злого; В них скрыта язва, гибель нова, В них новый плен для нас растет! (219) 21 Дмитриев М. А. Мелочи из запаса моей памяти. М., 1869. С. 165—166. 22 Мерзляков А. Ф. Стихотворения. Л., 1958. С. 216—217. В дальнейшем ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием страницы. 23 Архив бр. Тургеневых. № 618. Л. 26 об. 24 Там же. Л. НО.
как поэт 235 Критическое отношение к политическим порядкам в России Мерзляков сохранил и в начале нового царствования. Весной 1801 г. он произнес в Дружеском литературном обществе речь «О трудностях учения», посвя- щенную препятствиям на пути молодого поэта и ученого-разночинца. «Бедность, зависть, образ правления — все вооружается против него, — нельзя вместе думать о науках и о насущном хлебе; молодой человек берется за книгу и видит подле себя голодную мать и умирающих братьев на руках ее...» Особенно примечательны следующие строки: «Я не хочу говорить о правлении; еще лежат на российском пегасе тяжелые камни и не позволяют ему возвыситься»25. Зато в республикан- ской Греции «правление греков <...) способствовало тому, что поэзия греческая носит на себе особливый божественный отпечаток»26. В сентябре 1802 г. Мерзляков писал Александру Тургеневу и Андрею Кайсарову о своей вражде к «превосходительным собакам, которые всегда бывают злее обыкновенных». И тут же в характерном тоне продолжал: «Говорят, что у нас при дворе великие перемены: но мне жаль бумаги на описание перемен придворных»27. * В беседах с Андреем Тургеневым, в спорах на заседаниях Дружеского литературного общества вырабатывалась и художественная программа Мерзлякова. Ранние произведения поэта создавались под сильным влия- нием сначала ломоносовской одической традиции, а затем — поэтиче- ского новаторства Державина. Так, например, «Ода на разрушение Вавилона» обнаруживает не только тематическое, но и стилистическое влияние державинской оды «Властителям и судиям». Характерны в этом отношении «зрительные» эпитеты: Твой дом есть ночь, твой одр — гниенье, Покров — кипящий рой червей! (217) Создание политической лирики на основе конкретно-чувственной системы образов — типичная черта державинской поэзии. Распространившееся в 1790-е гг. влияние Карамзина прошло мимо Мерзлякова в первый период его творчества, зато мимо него не прошла борьба с карамзинизмом. Как видно из дневника Андрея Тургенева, 20 октября они вдвоем спорят с Жуковским, доказывая, что Карамзин «был более вреден, нежели полезен литературе нашей»28. В конце марта 1801 г. Андрей Тургенев развил эту же мысль в речи «О русской литературе», произнесенной на заседании Дружеского литературного общества. Сопоставление речи и дневниковой записи демонстрирует полное совпадение всех основных положений, и, следовательно, речь 25 Архив бр. Тургеневых. №618. Л. 106. В. И. Резанов ошибался, полагая, что цитированное высказывание имело в виду «меры императора Павла против литературы» (Резанов В. И. Из разысканий о сочинениях В. А. Жуковского. Пг., 1916. Вып. 2. С. 135). Изучение рукописей убеждает, что речь «О трудностях учения» была произнесена в первых числах мая 1801 г. 26 Мерзляков А. Ф. О духе, отличительных свойствах поэзии первобытной и о влиянии, которое она имела на благополучие народов: (В публ. собр. имп. Моск. ун-та июня 30 дня 1808 г.). М., [1808]. С. 16. 27 Сухомлинов М. И. А. С. Кайсаров и его литературные друзья // Известия ОРЯС. Спб., 1897. Т. 11. Кн. 1. С. 27 и 29. 28 Архив бр. Тургеневых. №271. Л. 76 об.
236 А. Ф. Мерзляков может рассматриваться как выражение мнения обоих «корифеев» общества, как называл старшего Тургенева и Мерзлякова Александр Иванович Тургенев. Речь проникнута резким осуждением современного состояния русской литературы, и в первую очередь карамзинизма. Литературное направление Карамзина осуждается здесь прежде всего за отказ от гражданственной тематики, за отвлечение внимания писателя от «высокого» содержания к литературной обработке и изяществу слога. Карамзин «слишком склонил нас к мягкости и разнеженности. Ему бы надлежало явиться веком позже, тогда, когда бы мы имели уже более сочинений в важнейших родах; тогда пусть бы он в отечественные дубы и лавры вплетал цветы свои... Он вреден потому еще более, что пишет в своем роде прекрасно; пусть бы русские продолжали писать хуже и не так интересно, только бы занимались они важнейшими предметами, писали бы оригинальнее, важнее, не столько применялись к мелочным родам, пусть бы мешали они с великим уродливое, гигантское, чрезвычайное; можно думать, это очистилось бы мало-помалу. Смотря на общий ход просвещения и особенно литературы в целом, надобно признаться, что Херасков больше для нас сделал, нежели Карамзин». Последнюю фразу нельзя истолковывать как идеализацию творчества Хераскова — отношение к нему Андрея Тургенева, как мы видели, было отрицательным. Резко критическая статья Мерзлякова о «Россиаде», напечатанная в 1815 г. в «Амфионе», по свидетельству самого автора, отражала мнения, родившиеся «в незабвенном (...) любо- знательном обществе словесности»29, т. е. Дружеском литературном обществе. Речь шла о предпочтении «важной», эпической поэзии «легкой», салонной. В речи Андрея Тургенева Карамзину противопоставлен Ломоносов: «Мы (...) имели Петра Великого, но такой человек для русской литературы должен быть теперь второй Ломоносов, а не Карамзин»30. Однако и в данном случае имелась в виду государственная, гражданская тематика, патриотический пафос поэзии Ломоносова, а не его система политических идей. Прославлению царей в поэзии Тургенев противопоставлял воспевание политической свободы. В речи «О поэзии и о злоупотреблении оной» он спрашивал: «Отчего поэты, законодатели смертных, изъяснители таинств божества, теперь не что иное, как подлые любимцы пышности, рабы суетности и тщеславия». Далее следовала резкая оценка «предметов» поэзии Ломоносова: «Смею сказать, что великий Ломоносов, творец ррссийской поэзии, истощая свои дарования на похвалы монархам, много потерял для славы своей. Бессмертная муза его должна бы избрать предметы столь 29 Амфион. М., 1815. № 1. С. 51. Ср. в речи «О поэзии и о злоупотреблении оной» Андрея Тургенева: «Херасковы! Державины! Вы хотите прославлять его (Александра I; речь идет об оде Хераскова «Как лебедь на водах Меандра...» и «Гимне кротости» Державина. — Ю. Л.). Но вы то же говорили и о тиранах, вы показывали те же восторги! Мы вам не верим! Молчите и не посрамляйте себя своими похвалами» {Архив бр. Тургеневых. №618. Л. 74). И в данном случае позиция Андрея Тургенева и Мерзлякова совпадала. Характерен резкий отзыв последнего о Державине в письме Жуковскому от 7 июня 1804 г.: «Державин выдал анакреонтические песни (...) этот Анакреон пел при Павловом дворе и Павла самого иногда под именем Феба, иногда Амура...» {Русский архив. 1871. № 1. С. 148. Подлинник — в архиве Жуковского: ГПБ. Оп. 2. Ед. хр. 73. Л. 146 об.). 30 Фомин А. Андрей Иванович Тургенев и Андрей Сергеевич Кайсаров. Спб., 1912. С. 28 (отд. оттиск из журн. «Русский библиофил»).
как поэт 237 же бессмертные, как она сама; в глазах беспристрастного потомства, со дня на день менее принимающего участие в героях его, должны, наконец, и самые песни его потерять цены своей. Прославляй великие дела Петра, прославляй дела Елизаветы, Анны, Екатерины, но не возобновляй ежегодно торжественных песней на день их рождения, тезоименитства, вступления на престол и проч. Бог, природа, добро- детели, пороки, одним словом моральная натура человека со всеми бесконечными ее оттенками — вот предметы, достойные истинного поэта!»31 Как следует понимать последнюю фразу, видно из того, что Ломоносову противопоставляется Тиртей — «песнопевец», который «вливает в целые тысячи воинов дух неустрашимости, стремление победить или умереть за отечество». В такой поэзии он видел ее «бессмертное происхождение», в песнях поэта — «вдохновение небес»32. Как увидим, именно к Тиртею обратился и Мерзляков. Идеалом поэта — создателя поэзии «высокой», вдохновенной, «важной» и свободолюбивой одновременно — для Мерзлякова, Андрея Тургенева, Андрея Кайсарова в эти годы был Шиллер. Увле- чение бунтарской поэзией молодого Шиллера, его драмами «Разбой- ники», «Коварство и любовь», «Заговор Фиеско», «Дон Карлос» приобретало характер пламенного поклонения. Шиллер противо- поставляется Карамзину. «Что ни говори истощенный Кар(амзин), — записывал Андрей Тургенев в дневнике осенью 1799 г., — но, как ни зрела душа его, он не Шиллер!»33 Открывая 19 января 1801 г. Дружеское литературное общество, Мерзляков начал речь с чтения по-немецки гимна Шиллера «К радости». В дневнике Андрея Тургенева читаем: «Из всех писателей я обязан Шиллеру величайшими (курсив оригинала. — Ю. Л.) наслаждениями ума и сердца. Не помню, чтобы я что-нибудь читал с таким восторгом, как «Cab(ale) u<nd) Liebe» в первый раз и ничья философия так меня не услаждает... А «Песнь к радости» как на меня подействовала в первый раз, этого я никогда не забуду»34. В сообществе с Андреем Тургеневым Мерзляков переводит «Вертера» Гете, «Коварство и любовь» Шиллера (первый перевод сохранился, второй утрачен)35. Возникает проект совместного (Мерзляков, Андрей Тургенев и Жуковский) перевода «Дон Карлоса»36, причем на Мерзлякова возлагается перевод «той сцены, где Поза говорит с Королем»37. Когда Андрей Тургенев перевел гимн Шиллера «К радости» (сохра- нились лишь черновики), Мерзляков пишет подробный разбор перевода38. Вероятно, в 1801 г. Мерзляковым было написано обширное 31 Архив бр. Тургеневых. № 618. Л. 73—73 об. 32 Там же. Л. 72 об. 33 Архив бр. Тургеневых. №271. Л. 11. Как видно из письма А. Кайсарова к Андрею Тургеневу (1802), противопоставление Шиллера Карамзину в кругу Дружеского литературного общества было в известной мере традиционным (см.: Архив бр. Тургеневых. №50. Л. 145). 34 Архив бр. Тургеневых. № 272. Л. 14 об. 35 См. дневник Андрея Тургенева (Архив бр. Тургеневых. №271. Л. 31 об.). 36 См.: Там же. Л. 70 об. 37 См. письмо Андрея Тургенева Жуковскому (лето 1799) (Архив бр. Тургеневых. №4759. Л. 7 об.). 38 См. письмо Андрея Тургенева Жуковскому (1802) (Там же. Л. 47).
238 А. Ф. Мерзляков стихотворение в форме послания Вертера Шарлотте. Особенное сочув- ствие вызывает бунтарство Карла Моора. В дневнике Андрея Тургенева находим характерную запись: «Нет, ни в какой французской трагедии не найду я того, что нахожу в "Разбойниках". Тургенев, говоря о Карле Мооре, восклицает: «Брат мой! Я чувствовал в нем совершенно себя!»39 С Мерзляковым он спорил о «разбойничьем чувстве». Андрей Кайсаров в записке Андрею Тургеневу, одной из тех, которыми обменивались друзья, живя в Москве, писал: «Ну, брат, прочел я «Разбойников». Что это за пиеса! Случилось мне последний акт читать за обедом, совсем пропал на ту пору у меня аппетит к еде, кусок в горло не шел и волосы становились дыбом. Хват был покойник Карл Максимилианович!»40 Шиллер воспринимался в кругу Дружеского литературного общества как певец попранной свободы и прав личности. Услыхав от Андрея Кайсарова об издевательстве командира над унтер-офицером, вынуж- денным молча смотреть на бесчестие собственной жены, Андрей Тургенев видит в этом частный случай издевательства над человеком (в унтер-офицере его привлекает противоречие между рабским положе- нием и сердечной добротой) и записывает в дневнике: «Если бы Шиллер, тот, которого я называю «моим Шиллером», описал это молчание во всех обстоятельствах!» И далее: «Это огненное, нежное сердце, давимое, терзаемое рукою деспотизма — лишенное всех прав любезнейших и священнейших человечества — деспотизм ругается бессильной его ярости и отнимает у него, отрывает все то, с чем бог соединил его»41. Антифеодальные, демократические идеи XVIII в. воспринимались ведущей группой Дружеского литературного общества не в их непосредственном, наиболее последовательном варианте, представленном во Франции предреволюционной демократической философией, в России — Радищевым, но в форме бунтарства и свободомыслия, характерного для молодых Гете и Шиллера. Революционная теория Радищева была неразрывно связана с общими принципами материализма. Не случайно развитие его философской мысли началось с изучения Гельвеция: идея оправданности человеческого эгоизма, права индивидуума на максимальное счастье, которое, в условиях общественно-справедливого строя, обеспечит максимальное счастье и народу — сумме таких индивидуумов, — лежит в основе этики Радищева. Материалистическая этика XVIII в. оказалась* чужда деятелям Дружеского литературного общества. Зато им было близко шиллеров- ское сочетание антифеодального демократического пафоса с осуждением материализма. Специфические условия России начала XIX в., как мы уже говорили, сильно затрудняли усвоение демократической системы идей XVIII в., наследия французских материалистов и Радищева в их полном объеме. Истолкование антифеодальных лозунгов Шиллером больше привлекало участников Дружеского литературного общества. В этом отношении знаменательно, что имена философов-материалистов в сохранившихся дневниках и переписке членов общества почти не 39 Архив бр. Тургеневых. №271. Л. 56 об. 40 Там же. № 50. Л. 192 об. 41 Архив бр. Тургеневых. №271. Л. 24 об. Через несколько дней он записал в дневнике: «А я все думаю об этом молчании» (Л. 25).
как поэт 239 упоминаются. В дневнике Андрея Тургенева зафиксирована беседа его с Мерзляковым, в которой дана резко отрицательная характеристика Вольтера42. Любопытно, что из французских писателей ближе всего членам кружка оказались Руссо, ценимый не ниже, чем Шиллер, и Мабли, воспринятый не как философ-коммунист, а как суровый судья современ- ности, проповедник героического стоицизма античных республиканцев, как писатель, осуждающий мораль, основанную на личной пользе, и противопоставляющий ей этику древней Спарты. В письме, адресован- ном Мерзлякову и Жуковскому, Андрей Тургенев сообщал, что Мабли «вселил» в него «твердость и спокойствие, презрение к глупым обстоятель- ствам...»43 Мерзляков был прочнее, чем Андрей Тургенев, связан с традицией просветительской философии XVIII в. Однако в этот период черты сходства в их взглядах были гораздо глубже, чем различие между будущим профессором-разночинцем и начинающим поэтом передового дворянского лагеря. Охарактеризованная система воззрений определила и подход Мерзлякова и Андрея Тургенева к поэзии. На первый план выдвигается высокая гражданская лирика, противостоящая субъективно-лирической тема- тике карамзинистов, культуре альбомной поэзии, салонным «безделкам». Опытом создания героической свободолюбивой поэзии было стихо- творение Андрея Тургенева «К отечеству». К подобным же попыткам следует отнести «Оду на разрушение Вавилона» Мерзлякова, его стихотворение «Слава» и переводы из Тиртея. «Ода на разрушение Вавилона», хотя и написана позже стихотворения «Слава», традиционна по своей художественной системе. Стихотворение «Слава» в этом отношении вносит много нового. Ранние стихи Мерзлякова свидетельствуют о политической благо- намеренности автора. Перелом в идейных настроениях поэта совершился, видимо, в 1799—1800 гг., совпав со временем сближения с Андреем Тургеневым. 8 сентября 1800 г. Мерзляков писал Жуковскому: «Когда кончится это шальное для меня время? Когда попаду я на путь истинный?.. Как бы ты назвал это состояние, в котором я теперь хочу делать и не делаю; хожу, задумавшись, из одного угла в другой, бегаю как бешеный по улицам, ругаюсь со всеми? Сумасшествие! Не так ли? По крайней мере я чувствую, что это кризис, кризис для всего меня, решительная лихорадка для моих муз»44. Изменения во взглядах Мерзлякова определили интерес его к политической тематике в поэзии. Политическое содержание стихотво- рения определено общей позицией поэта. Идея прав человека в стихо- творении «Слава» развивается как мысль о всеобщем братстве людей, примиренных в гармонии общечеловеческого единства: 42 «Дерзость, ругательства, эгоизм — главные черты его философии» (Архив бр. Тургеневых. №271. Л. 9 об.). 43 Архив бр. Тургеневых. № 4759. Л. 29 об. 44 Русская старина. 1904. №5. С. 445.
240 А. Ф. Мерзляков Л^есть, прощеньем усладися, Руку, падший друг, прими, Человечество, проснися И права свои возьми (213). Осуществление гуманистических антифеодальных идей мыслится не как результат борьбы с угнетателями, а как всеобщее примирение, альтруис- тический отказ от своекорыстного эгоизма, уважение даже во враге человека: Мы одно составим племя Всем нам общего отца! Райского блаженства семя, Нам любовь влита в сердца (213). Идеал гармонического общества для Мерзлякова мыслился лишь как часть всеобщей гармонии вселенной. Слава, сливающая людей в общество, соединяет миры в стройное единство: Ею блещут и живятся Все творенья на земли, Горы всходят и дымятся, Превращаясь в алтари. (...) В безднах света неизмерных Веет сильный славы дух, Солнца, им одушевленны, Составляют братский круг. В мир из мира льется, блещет Чувство в пламенных лучах, И вселенная трепещет В гармонии и хвалах (207, 208). Связь «Славы» с гимном «К радости» Шиллера раскрывается не столько в сходстве размера (четырехстопный хорей), строфического построения (чередования хора и корифея), не столько в сходстве отдельных высказываний, сколько в близости основополагающей мысли, излагая которую, Андрей Тургенев писал в дневнике: «Правду говорил мой Шиллер, что есть минуты, в которые мы равно расположены прижать к груди своей и всякую маленькую былинку, и всякую отдаленную звезду, и маленького червя, и все обширное творение»45. Задумав стихотворение «Весна», Андрей Тургенев решает закончить его призывом "к людям", — чтобы они покорились любви, т. еч небольшой гимн к любви. Все в связи». Последнее положение интересно. В системе материалистической философии XVIII в. исходной точкой морали была собственная польза отдельной личности. «Польза (...) должна быть существенным мерилом для людских суждений», — говорил Гольбах46. «Деяния человека не суть бескорыстны», — писал А. Н. Радищев47. Имея четко антифеодальный смысл, подобная точка зрения рассматривала личное благо отдельного человека как высшую цель общественного союза. Именно в обществе, если оно справедливо, человек приобретает наибольшую личную свободу. 45 Архив бр. Тургеневых. №271. Л. 52 об. 46 Гольбах П. Система природы. М., 1940. С. 181. 47 Радищев А. Н. Поли. собр. соч.: В 3 т. М.; Л., 1952. Т. 3. С. 31.
как поэт 241 Последовательно проводя эту мысль, Радищев пришел к смело сформулированной идее: естественное право, т. е. безграничная свобода человека, не уничтожается в обществе, а, напротив, именно в обществе возникает; в естественном состоянии естественное право существует лишь как возможность. «В общественном же положении естественное право заключает в себе всю возможность деяния и есть неограниченно»48. Общество распадалось на бесчисленные человеческие единицы, связанные совпадением личного и общего блага. С идеалисти- ческой точки зрения подобный подход воспринимался как освящение эгоизма и раздробление единого человеческого союза на единицы. Идея всеобщей связи, единства, гармонии воспринималась как противо- стоящая материалистической морали. В эпиграмме «Философский эгоист» Шиллер противопоставлял учению о себялюбии как основе морали идею всеобщей объединяющей вселенную любви: Самодостаточно, мнишь ты, уйти из чудесного круга В мире, где все существа связаны цепью живой? Как же хочешь ты, нищий, прожить, на себя полагаясь, Если взаимностью сил держится вечность сама?49 Воззрения Шиллера перекликались с характерным для Мерз- лякова и Андрея Тургенева и повлиявшим на концепцию «Славы» сочетанием демократического пафоса прав личности, достоинства человека как высшей внесословной ценности — и идеалистического осуждения пользы как принципа морали. «Космизм» художественных образов «Славы», стремление рассматривать человека как часть единой мировой системы (ср. более позднее стихотворение «Труд») — в свою очередь также были связаны с идеалистической мыслью той эпохи-. Художественная система «Славы» строится в соответствии с идей- ным заданием. Поскольку в центре стоит представление о мире как о некоей единой идеальной сущности, содержание стихотворения не дает картины материальной жизни. Поэт создает образы, персонифи- цирующие отвлеченные моральные принципы. Это, в частности, про- является в стилистике стихотворения, строящейся на абстрактных понятиях: «Кровь сожжет железо плена, Кровь да смоет рабства стыд!» Старость ищет, оживленна, Обгорелый шлем и щит. Храбрость мирты разрывает Ржавым, радуясь, мечом, Праздность праздный оставляет, Слабый стал богатырем! (210) «Шлем», «щит», «меч», «мирты» создают отвлеченно-аллегорический, окрашенный в тона античной образности фон, который придает всему произведению черты абстрактно-героического гражданственного стиля, широко распространенного в искусстве 1800-х гг. Художественная система «Славы» представляет своего рода литературную параллель 48 Там же. С. 47. 49 Шиллер Ф. Собр. соч.: В 7 т. М., 1955. Т. 1. С. 209. 16 Ю. М. Лотман
242 А. Ф. Мерзляков к таким произведениям изобразительного искусства, как, например, скульптуры Мартоса и известные медали Ф. Толстого в память 1812 г. В реализации возникшего в Дружеском литературном обществе, как и в творчестве ряда других поэтов тех лет, лозунга создания героического искусства сыграли роль переводы Мерзлякова из Тиртея, осуществленные, видимо, несколько позже. На основе культа античного ' свободолюбия у ведущей группы общества вырабатывался идеал героя-гражданина, борца, а не пассив- ного созерцателя. Осенью 1802 г. Андрей Тургенев писал в дневнике: «Деятельность кажется выше самой свободы. Ибо что такое свобода? Деятельность придает ей всю ее цену»50. Сочетание идеи свободо- любия с аскетической моралью заставляло наделять образ идеального гражданина чертами сурового стоика, презирающего личное счастье, искусства, радость жизни. В предисловии к переводу «Освобожденного Иерусалима» Тассо Мерзляков писал: «Римляне новейших времен, при всем унизительном упадке умов и нравов, все еще сохранили воспоми- нание о величии своих нравов. Они и поныне еще уверены, что кровь Энея течет в их жилах, и имя Цезаря всегда лестно для их слуха. Но сии мысли о величии не могли соединяться с великодушными чувствованиями и геройскими подвигами, которые столько прославили древних римлян. Новейшие пристрастились к предметам, для них более ближайшим. Энтузиазм свободы они заменили энтузиазмом изящных наук: они предписывали великие почести и имя самой добродетели дарованиям, которые их забавляли. Не могши более возлагать венцов в Капитолии на воинов, кои покоряли вселенную, они определили сей триумф поэтам, обогатившим их язык и прославившим нацию <...). Таким образом, театральный героизм заступил место истинного героизма». К слову «добродетель» Мерзляков сделал характерное примечание: «Слово virtus означало прежде силу, потом мужество и, наконец, нравственное величие. У итальянцев слово virtus означает только успехи в изящных искусствах, и слово, которое в начале своем изъясняло качество, столь многим возвышающее человека, ныне при- писывается существам, лишившимся всех отличительных свойств чело- века. «Soprano есть превосходный виртуоз»51. Характерна запись в днев- нике Н. И. Тургенева: «Мерзляков говорил ныне о высоком и приводил разные тому примеры: а) Трое Куриацов были родные братья, и когда двух убили, третий убежал. Отцу их сказали это, прибавя: что же ему было делать? Умереть, — ответил он»52. Воплощение героического идеала видели в первую очередь в древней Спарте, рисуемой в духе идеализации ее в сочинениях Мабли. Причем из концепции французского философа воспринималось не осуждение собственности, а проповедь суровой морали, героической бедности, противопоставления богатых, украшенных искусствами Афин героиче- ской простоте Лакедемона. В поэзии это преломлялось как требование героического искусства и отрицание «разнеживающих» стихов о любви. В свете сказанного становится понятным интерес Мерзлякова именно к поэзии Тиртея. Она воспринималась как искусство, призывающее 50 Архив бр. Тургеневых. № 1239. Л. 13. 51 Освобожденный Иерусалим. Поэма Торквата Тасса, переведенная с итальян- ского Алексеем Мерзляковым. М., 1828. С. XLII—XLIII. 52 Тургенев Н. И. Дневники и письма. Спб., 1911. Т. 1. С. 89.
как поэт 243 к борьбе53, суровая поэзия гражданственных подвигов. В непосредствен- ной связи с переводами песен Тиртея находится проясняющая их главную мысль заметка «Сравнение Спарты с Афинами», опубликованная несколько месяцев спустя за подписью «NN». Тесная связь этих произведений позволяет предположить, что под псевдонимом «NN» скрывался Мерзляков. «Спартанцы, — читаем в этой заметке, — для всех веков суть пример патриотизма, добродетели, великодушия. В Афинах научались хорошо говорить — в Спарте хорошо делать. В Афинах учили философствовать — в Спарте быть философами. Афины никогда не наслаждались внутренним спокойствием и самая свобода нередко служила для них орудием бедствий, междоусобных браней, битв кровавых; законы Ликурговы, до Лизандра процветавшие, были единственны, примерны. Железные деньги лакедемонян служили им оплотом против роскоши. Спартанцы были люди — и без золота\»54 Противопоставление Спарты Афинам определялось этическими идеалами революционного аскетизма и морали философов-материалистов XVIII в. Отрицание богатства воспринималось не как социальная программа имущественного равенства, а как проповедь бескорыстной добродетели. В этом отношении обращение к спартанской поэзии Тиртея (хотя сам поэт и был родом из Афин), конечно, не случайно. Однако образ Тиртея имел и другой смысл: он воспринимался как идеальный поэт-борец, и в этом смысле образ его вошел в декабристскую поэзию и публицистику. Так, Кюхельбекер ставил Тиртея рядом с Байроном и Шиллером55 и мечтал «воссесть близ Пушкина и близ Тиртея»56. Рылеев, сравнивая Немцевича с Тиртеем, писал о поэте, который «высокими песнями» возбуждал «в сердцах сограждан любовь к отечеству»5'. Для Пушкина также имена «Тиртея, Байрона и Риги» («Восстань, о Греция, восстань...») в этом отношении однозначны. Создавая свои переводы из Тиртея, Мерзляков не был озабочен воссозданием духа подлинной античности. На это указывает то обстоя- тельство, что, владея греческим языком и будучи знаком с подлинным текстом, он за образец взял немецкий его перевод. Его интересовало другое — создание образцов русской героической поэзии, где в центре — образ «великого в мужах», который «пламенеет — завидной страстью встретить смерть». Его «душа отечеством полна»: Не ждет врагов, он их сретает, Не спросит тайно, сколько сил; Когда отечество взывает — Пришел, увидел, победил! 53 В предисловии к журнальному тексту переводов из Тиртея Мерзляков писал о том, что спартанцы «готовы были снять осаду и бежать в Спарту. Поэт ободрил побежденных, воспев перед ними военные песни свои, которые дышали любовью к отечеству и презрением к смерти. Спартанцы с яростью ударили на мессенян и увенчали войну блестящей победой. Тиртей в награду получил право гражданства — отличие, которое лакедемоняне весьма высоко ценили» (Вестник Европы. 1805. № 11. С. 29). 54 Вестник Европы. 1806. № 1. С. 30—31. 55 См.: Мнемозина. Спб., 1825. Ч. 3. С. 172—173. 56 Кюхельбекер В. К. Лирика и поэмы. Л., 1939. Т. 1. С. 75. 57 Рылеев К- Ф. Поли. собр. соч. М.; Л., 1934. С. 468.
244 Л. Ф. Мерзляков Друзья! страстям, порокам — брань! Гоните праздность, лесть! Вся храбрых жизнь — отчизне дань! Им пища — благо, честь! (153, 154) Характерно, что при дальнейшей обработке журнального текста, отдаляясь от немецкого оригинала, Мерзляков убрал мифологические понятия, нейтральные с точки зрения гражданской патетики, но усилил «спартанский» колорит. Текст «Вестника Текст «Подражаний Европы» и п е р е в о д о в» (1805) (1825) Пусть силой, крепостию дивной Пусть силой, крепостью телесной Он превзойдет Циклопов всех, Он диво — богатырь в рядах; Пусть будет быстр, как ветер Пусть быстротою стоп пустынный чудесной И упредит Борея бег... Он ветры упреждал в полях (...). Герой, в ряду дружины ратной Герой, в ряду дружины ратной Трясущий грозно копием, Трясущий грозно копие, — Есть дар от неба благодатный Се! дар от неба благодатный, Отечеству, народам всем! Се, Спарта, счастие твое! Мерзляковские переводы из Тиртея не прошли незамеченными: П. А. Вяземский в 1810 г. в связи с выходом «Образцовых русских сочинений» упрекал составителя этой хрестоматии Жуковского: «Зачем не напечатали вы прекрасного перевода Мерзлякова Тиртеевых од?»58 Пропуск этот, очевидно, был не случаен: героическая гражданская лирика была чужда Жуковскому. Однако вскоре и сам Жуковский, оказавшись в 1812 г. в центре военных событий, под влиянием кружка А. С. Кайсарова (А. С. Кайсаров был директором типографии штаба Кутузова) обратился к героической лирике, и опыт переводов Мерзлякова был им, бесспорно, учтен. Характерно, что после создания «Певца во стане русских воинов» за Жуковским утвердилось прозвище Тиртея59. Как мы видели, политические воззрения Мерзлякова в этот период во многом совпадали со взглядами Андрея Тургенева. Однако в воззрениях друзей имелись и отличия. Демократическое происхождение Мерзлякова, воспитание, поприще университетского преподавателя, на которое он уже вступал, придавали и мыслям его, и%всему жизненному облику характерные черты разночинного интеллигента конца XVIII — начала XIX в. Исключая Андрея Тургенева, друзьями Мерзлякова на всем протяжении его жизненного пути оказывались такие же, как он сам, разночинцы, выбившиеся к вершинам образования и искусства: артисты, писатели, профессора. Через Мерзлякова и Андрей Тургенев знако- мился с этой средой и, бесспорно, испытывал ее влияние. Характерно, 58 Вяземский П. А. Запросы господину Василию Жуковскому от современников и потомков // Вяземский П. А. Поли. собр. соч.: В 12 т. Спб., 1878. Т. 1. С. 1. 59 Когда Тиртей другой, во струны жизнь вдыхая Бессмертие стяжал, бессмертных воспевая, И славой Гимн его вождям победных сил Тарутинских полей твердыни огласил? (Вяземский П. Л. Избр. стихотворения. М.; Л., 1935. С. 105).
как поэт 245 что именно на квартире у Мерзлякова он встречался с Нарежным и спорил с ним о Шиллере. Через Мерзлякова, видимо, протянулась нить к И. Е. Срезневскому60. Не случайно поэтому то, что если в постановке проблем политического свободомыслия Мерзляков шел за Андреем Тургеневым, то в интересе к другому существенному вопросу — народности — оказывался его руководителем. Проблема народного, национально-самобытного искусства остро встала в литературных дискуссиях Дружеского литературного общества. Интерес к фольклору как средству создания национально-самобытной культуры был свойствен и Мерзлякову. «О, каких сокровищ мы себя лишаем! — писал Мерзляков в 1808 г. — В русских песнях мы бы увидели русские нравы и чувства, русскую правду, русскую доблесть, — в них бы полюбили себя снова и не постыдились так называемого перво- бытного своего варварства. — Но песни наши время от времени теряются, смешиваются, искажаются и наконец совсем уступают блестящим безделкам иноземных трубадуров. — Неужели не увидим ничего более подобного несравненной песне Игорю?»61 Те же мысли Мерзляков развивал и в Дружеском литературном обществе. Они оказались близки и Андрею Тургеневу. Осуждая Карамзина, Андрей Тургенев противопоставлял его твор- честву поэзию не только героическую, «важную», но и народную: «Читай аглинских поэтов и ты увидишь дух агличан; то же и с фран- цузским и немецким, по произведениям их можно судить о характере их нации, но что можешь ты узнать о русском народе, читая Ломо- носова, Сумарокова, Державина, Хераскова, Карамзина? В одном только Державине найдешь очень малые оттенки русского, в прекрасной повести Карамзина «Илья Муромец» также увидишь русское название, русские стопы. Театральные наши писатели вместо того, чтобы вникать в характер российского народа, в дух российской древности и потом в частные характеры наших древних героев, вместо того, чтобы показать нам, по крайней мере, на театре что-нибудь великое, важное и притом истинно русское, нашли, что гораздо легче, изобразив на декорациях вид Москвы и Кремля, заставить действовать каких-то нежных, красно- речивых французов, назвав их Труворами и даже Миниными и Пожарскими». Современная литература, по мнению Хндрея Тургенева, утратила «всю оригинальность, всю силу (energie) русского духа», черты которых он видит только в фольклоре. «Теперь только в одних сказках и песнях находим мы остатки русской литературы». Песни, которые «выразительны, в веселом ли то или в печальном роде», противо- поставляются «новейшим подражательным произведениям»62. Идея национально-самобытного искусства стала одним из ведущих принципов руководящей группы Дружеского литературного общества. Много позже, будучи уже профессором Дерптского университета, свобо- 60 Связь И. Е. Срезневского с Дружеским литературным обществом отмечена его биографом (Русский биографический словарь. Спб., 1909. Т. «Смеловский — Суворин». С. 274), который ссылается на «Тетради». Установить нынешнее местонахождение этого документа нам не удалось. 61 Мерзляков А. Ф. О духе, отличительных свойствах поэзии первобытной... С. 14. 62 Фомин А. Андрей Иванович Тургенев и Андрей Сергеевич Кайсаров. С. 26—27.
246 А. Ф. Мерзляков долюбец и враг крепостного права А. С. Кайсаров писал: «Мы рассуждаем по-немецки, мы шутим по-французски, а по-русски только молимся богу или браним наших служителей»63. Однако в практическом осуществлении призыва к народности у каждого из друзей был свой путь. У Андрея Тургенева к 1802 г. увлечение Шиллером отходит в прошлое, а народность начинает ассоциироваться с Шекспиром. Характерно, что именно Шекспир приходит ему на мысль при чтении песен Мерзлякова64. Кайсарова интерес к народности привел к изучению славистики, русской истории и к требованию уничтожения крепостного права. Что касается Мерзля- кова, то размышления над этим вопросом привели его к созданию песен. Песни Мерзлякова не свободны от влияния традиции романса и дворянской псевдонародной лирики конца XVIII — начала XIX в. Н. И. Надеждин отмечал в некоторых из них «резкие обмолвки против русского народного языка», но он же говорил, что «их существенная прелесть состоит в народности»65. Белинский, хотя также указывал в песнях Мерзлякова на «чувствительные обмолвки» против народности66, в общем ценил их очень высоко. «Это был талант мощный, энергиче- ский, — писал он о Мерзлякове, — какое глубокое чувство, какая неизмеримая тоска в его песнях! как живо сочувствовал он в них русскому народу и как верно выразил в их поэтических звуках лирическую сторону его жизни! Это не песенки Дельвига, это не подделки под народный такт — нет: это живое, естественное излияние чувства, где все безыскусственно и естественно!»67 Главным признаком народности песен Мерзлякова Белинский считал то, что он «перенес в свои русские песни русскую грусть-тоску, русское гореванье, от которого щемит сердце и захватывает дух»68. Положение это имело для Белинского принципиальный смысл. Он писал, что грусть есть то «общее, которое связывает нашу простонародную поэзию с нашей художественною, национальною поэзиею»69. Белинский настаивал на этом положении, поскольку грустный характер русской песни был для него свидетельством безотрадного положения народа. Н. И. Мордовченко, обративший внимание на это положение, указал на связь его с высказываниями о русской песне в «Путешествии...» Радищева. Подобное понимание фольклора не было чуждо и Мерзлякову. Один из его университетских слушателей вспоминал: «Мерзляков советовал нам, т. е. всем студентам, прислушиваться к народным песням и записывать их: «В них вы услышите много народного горя», — говорил благородный профессор»70. 63 ЧОИДР. 1858. Кн. 3. С. 143. 64 В письме Жуковскому из Вены: «Кланяйся, брат, Мерзлякову, скажи, чтобы он берегся от лихорадки и что я нашел непростительный анахронизм в его песне: «Воет север за горами»; а потом: «Не ходить было красной девке» (далее в тексте: «Вдоль по лугу-лугу. — Ю. Л.). Точный Шекспир!» (Архив бр. Тургене- вых. №4759. Л. 56). 65 Телескоп. 1831. № 5. С. 91. 66 Белинский В. Г. Поли. собр. соч.: В 13 т. М., 1954. Т. 5. С. 564. 67 Там же. Т. 1. С. 63. 68 Там же. Т. 9. С. 532. 69 Там же. Т. 5. С. 126; ср.: Мордовченко Н. И. Белинский и русская литература его времени. М.; Л., 1950. С. 184. 70 Чистяков М. Н. Народное предание о Брюсе // Русская старина. 1871. № 8. С. 167.
как поэт 2\\ «Песни Мерзлякова дышат чувством», — писал А. Бестужев. Песни Мерзлякова лиричны и не касаются социальных вопросов, не бесспорно, что разлитая в них и привлекшая Белинского «неизмеримая тоска» связана была с мыслью о печальной судьбе народа. Анти- крепостнические настроения Мерзлякова в середине 1800-х гг. были засвидетельствованы им печатно. В 1807 г. Мерзляков издал книгу «Эклоги Публия Виргилия Марона» (в сборник были включены и некоторые другие переводы античных авторов). Тексту было предпослано предисловие «Нечто об эклоге», в котором неожиданно находим рассуждение о происхождении рабства. Говоря об изображении «пастухов» в литературе, Мерзляков допускает несколько возможных авторских решений: «Стихотворец воображает их или такими, какими они были во времена равенства и беспечности, украшенные простотою природы, простотою невинности и благородною свободою, или такими, какими они сделались тогда, когда нужда и сила произвели властителей и рабов, когда приобрели они себе работы тягостные и неприятные...»71 Мысль о том, что рабство имеет своей основой обман и насилие, была распространена в публицистике конца XVIII — начала XIX в. Однако в данном случае мы можем с большой долей вероятности назвать источник рассуждения Мерзлякова, позволяющий говорить о том, что мысли автора статьи об эклоге были сосредоточены не столько на рабстве вообще, сколько на судьбе русского крестьянина. В 1806 г. друг Мерзлякова А. С. Кайсаров защитил в Геттингене и опубликовал на латинском языке диссертацию «О необходимости освобождения рабов в России» («De manumittendis per Russiam servis»), где находим не только мысль Мерзлякова, но и почти дословное ее выражение: «...Чем дальше углубляется разум в вопрос происхождения рабства и стремится добраться до самых его истоков, тем вероятнее, по сравнению с другими, нам кажется мысль, считающая, что сила и обман произвели это проклятое бедствие. Ведь трудно сомневаться в том, что по праву войны свободные люди, побежденные и подчиненные власти врагов, сохранившие жизнь ценой потери свободы, насильно превращались в рабов; обман же действует тогда, когда богатые извлекают выгоду из нужды людей, угнетенных бедностью»72. Нет оснований сомневаться в том, что Кайсаров сразу же прислал Мерзлякову экземпляр своей диссертации. Отношения между ними были самые дружеские, шла оживленная переписка. Мерзляков посылал Кайсарову в Геттинген свои песни (см. примечание к песне «Я не думала ни о чем в свете тужить...»), а в 1810 г. выпустил в свет второе издание русского перевода «Славянской мифологии» Кайсарова (первый вышел во время заграничного путешествия автора, возможно, без его ведома). Работа Мерзлякова над песнями наиболее активно шла в 1803— 1806 гг. В этот период были созданы: «Я не думала ни о чем в свете тужить...», 71 Эклоги Публия Виргилия Марона, переведенные А. Мерзляковым, про- фессором императорского Московского университета. М., 1807. С. IX—X. 72 Kaisarov A. Dissertatio inauguralis de manumittendis per Russiam servis. 1806. P. 4. Любопытно, что в том же 1806 г. Александр Иванович Тургенев в письме Жуковскому доказывал, что «дворяне не насильством присвоили себе право сие (крепостное право. — Ю. Л.)» и что, следовательно, пока крестьяне нравственно не дорастут до свободы, «им рабство — драгоценный дар».
248 А. Ф. Мерзляков «Ах, что ж ты, голубчик...», «Чернобровый, черноглазый...», «Сельская элегия» («Что мне делать в тяжкой участи моей...»), «Ах, девица, красавица!..», а возможно, и ряд других песен (датировка многих из них вызывает затруднения). Это время с основанием можно считать новым важным этапом в развитии литературного дарования Мерзлякова. Новый период в творчестве поэта совпал с характерным изменением окружающей его дружеской среды. Дружеское литературное общество распалось. В числе наиболее близких Мерзлякову друзей мы встречаем теперь имена молодого литератора-разночинца 3. А. Бурин- ского, профессора и радикального драматурга Николая Сандунова и композитора из крепостных Д. Н. Кашина. В содружестве с последним и создавались песни Мерзлякова. Д. Н. Кашин был не только хорошо образованным человеком (он знал, например, итэльянский язык и восхищался стихами Тассо), одаренным музыкантом, но и собирателем и знатоком русского песенного фольклора. В предисловии к изданному им трехтомнику русских песен (1833—1834) Кашин подчеркивал, что все песни, включенные в сборник, записаны им самим. В обработках Кашина русские народные песни входили в репертуар таких популярных актрис, как Е. Сандунова (с семьей Сандуновых Кашин был особенно тесно связан: Н. Сандунов был одним из организаторов его выкупа из крепостного состояния). Как и для Мерзлякова, народная песня была для Кашина не только объектом научного изучения или художественной стилизации, но и воспринималась как непосредственное лирическое выражение душевных переживаний. Замечательно в этом смысле описание «освобождения» Кашина в записках С. Глинки: «...он прибежал к нам, запыхавшись и в восторге душевном бросаясь обнимать нас, повторял: «Я свободен, я свободен!» И шампанское закипело в бокалах. И с каким выражением играл Кашин на фортепианах русские песни. То был первый день его свободы»73. Созданная на основе русских народных мотивов музыка Кашина сливалась с текстами Мерзлякова в единое художественное целое. Своеобразие песен Мерзлякова в том, что в качестве поэтических произведений они были рассчитаны не на декламацию, а на вокальное исполнение, причем мотив, как правило, брался из народной песни. Это придавало колорит народности даже тем произведениям, в которых, если исходить из одного текста, трудно уловить что-либо отличное от традиционной поэзии, от светского романса. Так, например, стихотворение «В час разлуки пастушок...» — ничем не выдающийся образец романсной лирики XIX в. — был неотделим в сознании современников от народной украинской песни, на «голос» которой он был написан. Насколько подобная связь была крепкой и в сознании самого автора, свидетельствует тот факт, что, готовя для издания 1830 г. список песен и романсов, Мерзляков обозначил в нем это стихотворение не его настоящим заглавием, а первой строкой песни, давшей мотив — «Ихав козак за Дунай». Характерно, что Белинский, заговорив о романсе Мерзлякова «Велизарий», сейчас же вспомнил: «Музыка его так прекрасна». Воссоздание литературными средствами духа народной песни требо- вало выработки новых художественных приемов. Размеры дарования 73 Глинка С. И. Записки. Спб., 1895. С. 178.
как поэт 249 ограничивали возможности Мерзлякова как новатора, пролагателя новых путей в поэзии. В песнях его, переплетаясь с подлинно фольклорными элементами стиля, встречаются и чисто литературные фразеологические обороты (например: «Твоему ли сердцу ведать, Лила, страх»; ср. у Батюшкова: «Нам ли ведать, Хлоя, страх!»). Художественная система песен Мерзлякова еще значительно удалена от подлинно народной поэзии и несет на себе влияние дворянского романса. Белинский выделил песни «Чернобровый, черноглазый...» и «Не липочка кудрявая...» (эти же песни как наиболее народные отметил Надеждин). Назвав их «прекрасными и выдержанными», — все остальные он характеризовал как произведения «с проблесками национальности», но и с «чувствительными против нее обмолвками»74. Отмеченные Белинским и Надеждиным песни наиболее примечательны своим отходом от традиционных форм, соединяемых в литературе XVIII — начала XIX в. с условным представлением о «русском стихе». Своеобразие позиции Мерзлякова как автора песен особенно ярко проявляется при сопоставлении его произведений с послужившими для них отправной точкой записями Кашина. Песни «Ах, девица, краса- вица!..», «Я не думала ни о чем в свете тужить...» и «Чернобровый, черноглазый...» имеют в сборнике Кашина параллели, связь которых с названными песнями Мерзлякова бесспорна. Сравнение текстов вводит нас в творческую лабораторию поэта. Прежде всего можно отметить, что Мерзляков использует зачины и концовки и значительно переде- лывает центральную сюжетную часть75. Последняя изменяется с тем, чтобы подчеркнуть драматизм ситуации. Благополучная любовь заме- няется изменой, свидание — разлукой. В центре песен Мерзлякова — образ человека, на пути которого к счастью стоят непреодолимые преграды. Нравственный мир этого человека часто характеризуется в соответствии с возникшей еще в предшествующий период творчества верой в «естественные влечения» человеческой натуры, противоборствующей внешним препятствиям и власти предрассудков. Так, строки: Я не слушала руганья ничьего, Полюбила я дружочка моего — у Мерзлякова перерабатываются следующим образом: Как же слушать пересудов мне людских? Сердце любит, не спросясь людей чужих, % Сердце любит, не спросясь меня самой!.. (60) Говоря о работе Мерзлякова над текстом записей Кашина, необходимо учитывать специфику последних. Те из них, которые были использованы Мерзляковым, сами в значительной степени отдалены от канонических 74 Белинский В. Г. Поли. собр. соч. Т. 5. С. 564. 75 Эту особенность подметил Н. Полевой, писавший: «Песни А. Ф. Мерзлякова потому еще более вошли в народный быт, что они извлечены из простонародных песен. Начало, напоминающее простую известную песенку, заставляет всякого песельника заучить ее. Между те,м Мерзляков превосходно переделывал каждую взятую им песню, точно так, как смычок Рачинского пленяет нас прелестною гармонией, которая напоминает что-то родимое» (Московский телеграф. 1825. № 16. С. 340). Г. А. Рачинский — русский скрипач и композитор первой половины XIX в.
'50 А. Ф. Мерзляков образцов крестьянской лирики. Они несут на себе черты влияния юродского романса и, возможно, подверглись литературной обработке. Мерзляков снимает то, что противоречило его представлению о народной :есне (например, стих «Со письмом пошлю лакея») и сгущает элементы ародно-поэтической лексики: «грусть-злодейка», «забавушки — алы цветики», «сыр-бор», «печальная, победная головушка молодецкая». Литературное «письмо» убрано, зато в «Сельской элегии» встречаем просторечный синоним: «Нет ни грамотки, ни вестки никакой...» ср. у Сумарокова «Письмо, что грамоткой простой народ зовет...»). В том же направлении идет и дальнейшая работа Мерзлякова <д текстом песен. В письме к Кайсарову (1803) находим: Всяк изведал грусть-злодейку по себе, Но не всякий, ах, жалеет обо мне. Зо второй части «Собраний образцовых русских сочинений и пере- водов» (1815) Мерзляков заменил книжное «жалеет» фольклорным «погорюет», но сохранил еще междометие «ах», придающее стиху типично-романсное звучание: «Ах, не всякий погорюет обо мне». И только в издании 1830 г. стих приобрел окончательный вид: «А не >сякий погорюет обо мне». Работая над песней, Мерзляков подошел к проблеме рифмы и стихо- зорного размера — вопросу, который на рубеже XVIII и XIX вв. : олновал многих русских поэтов. Уже в предшествующий период обнаружилась характерная черта творческого дарования Мерзлякова: рифмы у него, как правило, бедны, часто встречаются рифмы неточные, г?, также морфологические (особенно глагольные). Бедность рифм была следствием не ограниченности мастерства, а особенностей творческой позиции. Еще А. Н. Радищев жаловался, что «Парнас окружен 1мбами, и Рифмы стоят везде на карауле»76. Предпочтение неточных, «приглушенных» рифм приводило к ослабле- нию ритмической роли клаузул, что, в свою очередь, требовало поисков определенной ритмической компенсации. В период создания цикла олитических стихотворений, связанных с Дружеским литературным обществом, излюбленным приемом Мерзлякова делаются смысловые и ?луковые повторы. Поэтическая строка строится на логическом противопоставлении или сопоставлении понятий, выраженных сходно жучащими словами, омонимами. Это помогает раскрыть внутреннюю диалектику понятия. Стих оказывается связанным, не формальным динством ритмических интонаций, а смысловой свявью, подчеркнутой редствами звуковой организации. Так, логическое противопоставление братья делаются врагами» выражается посредством подбора тавтологи- ческой лексики: «Брат не видит в брате брата» («Слава»). По такому е принципу построены: «Тиран погиб тиранства жертвой», «Скончался муках наш мучитель» («Ода на разрушение Вавилона»), «Да гибнут брани бранью» («Слава»). Как пример случая, когда понятия не противопоставляются, а логически втекают одно из другого, можно привести: «Благость, благом енчайся» («Слава»), «Я вижу в мире мир» («Тень Кукова на трове Овги-ги»). Радищев А. Н. Поли. собр. соч. Т. 1. С. 353.
как поэт 251 Другим характерным для ранней лирики Мерзлякова средством подчеркивания ритмического рисунка являлось бессоюзное соединение однотипных в синтаксическом и интонационном отношении предложений, причем пропуск сказуемого способствовал созданию особой динами- ческой напряженности: Огнь во взорах, в сердце камень, — Человечество, прости! (211) Эти ритмические опыты Мерзлякова позже были учтены Жуковским: Мы села — в пепел; грады — в прах, В мечи — серпы и плуги. Народная песня, обладая иными интонациями, чем внутренне напряженная,'динамичная, рассчитанная на ораторские приемы декла- мации политическая лирика, требовала иных стилистических приемов. Построения типа: Птичка пугана пугается всего, Горько мучиться для горя одного — встречаются сравнительно редко. В песне «Ах, девица, красавица!..» Мерзляков сделал опыт сочетания бедных рифм типа: «губить — топить», «сушить — морить», «мной — слезой» с очень четкой внутрен- ней рифмой пословичного типа. В текст, близко воспроизводящий запись Кашина, Мерзляков вставил: Не знала ль ты, что рвут цветы Не круглый год, — мороз придет... Не знала ль ты, что счастья цвет Сегодня есть, а завтра нет! Любовь — роса на полчаса. Ах, век живут, а в миг умрут\ Любовь, как пух, взовьется вдруг, Тоска — свинец внутри сердец (67—68). Однако доминирующим в стилистической системе песен Мерзлякова сделалось не это, а приемы, свойственные народной песне> и в первую очередь параллелизмы (часто в форме отрицательных-сравнений): * Нельзя солнцу быть холодным, Светлому погаснуть; Нельзя сердцу жить на свете И не жить любовью! (63) Общая тенденция развития стиха в песнях Мерзлякова заключалась в упрощении ритмического рисунка, что сопровождалось одновременно отказом от четких рифм и широким использованием образов народной поэзии. На этом пути Мерзляков выработал тот простой, безыскус- ственный стиль, который характерен для самой популярной из его песен — «Среди долины ровныя...». Поэзия конца XVIII в. узаконила представление о четырехстопном безрифменном хорее с дактилическими окончаниями как о якобы специфически народном «русском размере». Мерзляков и в этой области искал новых путей. И в данном отношении существенную роль в
252 А. Ф. Мерзляков метрической системе песен Мерзлякова играло то обстоятельство, что они создавались как произведения для пения: ритмика мелодии в значительной степени определяла и метрический рисунок текста. При всей относительности связей песен Мерзлякова с подлинным народным творчеством на современников, не только в начале XIX в., когда они писались, но и в момент появления в 1830 г. сборника «Песни и романсы», они производили впечатление именно своей фольклорностью. И Надеждин, и Белинский настойчиво противопостав- ляли песни Мерзлякова дворянской поэтической традиции. «Весьма понятно, — писал Надеждин, — почему песни Мерзлякова перешли немедленно в уста народные: они возвратились к своему началу»77. Песни Мерзлякова в самом деле широко исполнялись в концертах русских песен (например, Сандуновой) и быстро усваивались народом. А. Н. Островский в драме «Гроза» не случайно вложил песню «Среди долины ровныя...» в уста Кулигина. Песни Мерзлякова, писал один из критиков в 1831 г., «поют от Москвы до Енисея»78. О популярности песен Мерзлякова красноречиво свидетельствует такой, например, факт, сообщенный декабристом А. Е. Розеном в его воспоминаниях: «Фейер- веркер Соколов и сторож Шибаев (караульные в Петропавловской крепости. — Ю. Л.) были хуже немых: немой хоть горлом гулит или руками и пальцами делает знаки, а эти молодцы были движущиеся истуканы... Однажды запел (я) «Среди долины ровныя на гладкой высоте...», при втором куплете слышу, что мне вторит другой голос в коридоре за бревенчатой перегородкой; я узнал в нем голос моего фейерверкера. Добрый знак, — подумал я, — запел со мною, так и заговорит. Еще раз повторил песню, и он на славу вторит ей с начала до конца. Когда он через час принес мой ужин, оловянную мисочку, то я поблагодарил его за пение, и он решился мне ответить вполголоса: «Слава богу, что вы не скучаете, что у вас сердце веселое». С тех пор мало-помалу начался разговор с ним, и он охотно отвечал на мои вопросы»79. Одновременно с песнями Мерзляков создает цикл стихотворений (таких, как «Пир», «Что есть жизнь?», «Надгробная песнь 3 А чу Буринскому»), в которых условные штампы элегической и романской поэзии наполняются реальным, глубоко прочувствованным содержанием. Если лирика молодого Мерзлякова создает образ героя-борца, то теперь на смену ему приходит идеал труженика, обеспечивающего себе своими руками материальную независимость и ревниво оберегающего свое человеческое достоинство. Традиционный и уже банальный в эту эпоху образ «людей», от которых убегает автор, неожиданно приобре- тает черты вполне реального московского «света», в котором поэт- разночинец чувствует себя чужим. Там, в кружке младых зевак, В камнях, золоте дурак Анекдоты повествует, Как он зайцев атакует... 77 Телескоп. 1831. №5. С. 89. * 78 Гирлянда, журнал словесности, музыки, мод и товаров. 1831. № 1. С. 21. Заметка за подписью «С—въ», возможно, написана О. Сомовым. 79 Розен А. Е. Записки декабриста. Спб., 1907. С. 86.
как поэт 253 (...) Тамо старый дуралей, Сняв очки с своих очей, Объявляет в важном тоне Все грехи в Наполеоне... «Пир» (98) Уже совсем конкретен «ученых шумный круг» — общество коллег Мерзлякова по Московскому университету: Все мудрые вольности дети; А в них-то и низость, и бой, Друг другу коварство и сети!.. «Что есть жизнь?» (96) Тема одиночества, горькой участи, столь сильно прозвучавшая в песне «Среди долины ровныя...», присутствует и в стихотворении «К несчастию» и в «Надгробной песне 3 А чу Буринскому». Ты страдал — ты, жертва бедствия, При друзьях, как без друзей, страдал! Родом, ближними оставленный... (255) Лучшим комментарием к этим стихотворениям является отрывок из письма самого Буринского к Гнедичу: «Люди нашего состояния живут в рабстве обстоятельств и воли других... Сколько чувств и идей должны мы у себя отнять! Как должны переиначить и образ мыслей и волю желаний и требований своих самых невинных, даже благородных склонностей! — Мы должны исказить самих себя, если хотим хорошо жить в этой свободной тюрьме, которую называют светом. У турок есть обыкновение тех невольников, которым удается понравиться господину, заставлять в саду садить цветы! О! если бы судьба доставляла нам хотя такую неволю!»80 Близкий друг Мерзлякова, введенный им в литературу, Ф. Ф. Иванов создал в статье «К несчастным» впечатляющий образ бедняка, стра- дающего от нищеты и попранного человеческого достоинства. «Несчаст- ливец есть предмет весьма любопытный для людей. Его рассматривают, любят дотрагиваться до струн его страдания, дабы иметь удовольствие изучать сердце в минуту судорожного терзания». От праздных богачей бедняку «не должно ожидать ничего, кроме оскорбительного сожаления, кроме подаяний и вежливостей, тысячекратно более отяготительных, нежели самая обида». Единственное оружие в руках гхшимого бедняка — «гордость, непреклонная гордость». Она «есть добродетель злополучия; чем более фортуна нас унижает, тем более возноситься должно; надобно помнить, что везде уважают наряд, а не человека. Какая нужда, что ты бездельник, когда ты богат? Какая польза, что ты честен, когда беден? Легко забываются с несчастными, и он беспрерывно видит себя в горестной необходимости припоминать о самом себе, о личном достоинстве, как человека, ежели не хочет, чтобы другие о том забыли»81. Как и в лирике Мерзлякова (а позже — Кольцова), речь идет не о традиционных элегических жалобах на «злых людей», а о горестях вполне реальных, об унизительной зависимости, нужде действительной, 80 РО ГПБ. Собр. автографов. Буринский. К—3. Л. 5. 81 Иванов Ф. Ф. Соч. и переводы. М., 1824. Ч. 1. С. 26—28. Составителем и редактором этого посмертного издания был Мерзляков.
254 А. Ф. Мерзляков в первую очередь материальной: «N говорил мне: истинное несчастье терпит тот, кто не имеет насущного хлеба. Когда человек имеет про- питание, одежду и под кровом скромный огонек, — тогда все прочие бедствия исчезают»82. Требование материальной обеспеченности человека, входя в общую систему прогрессивных идей, могло сделаться мощным орудием протеста. Однако оно же могло быть в иных условиях истолковано как оправдание бегства от общественных вопросов. Новый идеал Мерзлякова, хотя и сохранил антидворянский характер, но, утратив боевое звучание, окрасился в тона мещанской ограниченности. Мерзляков проповедует: ...спокойство и скромность, И маленький ум для себя. В этом отношении показателен переход Мерзлякова от переводов из Тиртея к одам Горация с их проповедью «золотой середины». Такое истолкование Горация характерно было именно для недворянской литературы, не поднявшейся еще до революционного протеста. В конце 1804 — начале 1805 г. в жизни Мерзлякова произошло заметное событие. Он был вызван в Петербург. Жизнь в столице оставила глубокий след в памяти писателя: «Это драгоценнейшее время всегда вспоминает он», — писал Мерзляков в автобиографии83. Пребывание в Петербурге не способствовало служебному продвижению. В записной книжке В. Г. Анастасевича находим любопытную запись: «Мерзляков рекоман(дован) был в учители великих князей. Не показался»84. «Драгоценнейшим» время петербургской жизни, видимо, было по тем дружеским и литературным связям, которые завязались в этот период. В доме М. Н. Муравьева Мерзляков познакомился с передовым литератором В. В. Попугаевым и был представлен последним в Вольное общество любителей словесности, наук и художеств — объединение свободолюбиво настроенных писателей-демократов. В архиве общества сохранилась копия письма В. В. Попугаева, в котором автор его от имени М. Н. Муравьева рекомендовал Мерзлякова «президенту» общества85. 3 октября 1804 г. Мерзляков был принят корреспондентом в Вольное общество. На собраниях общества он, как можно полагать, познакомился с Востоковым. Об укреплении литературных связей Мерзлякова свидетельствует опубликование одной из песен в связанном с Вольным обществом «Журнале российской словесности» Брусилова. В Петербурге же в 1805 г. отдельной брошюрой было опубликовано программное для Мерзлякова стихотворение «Тень Кукова на острове 82 Иванов Ф. Ф. Соч. и переводы. С. 29. По характеру высказывания можно предположить, что «N» — это Мерзляков. 83 РО ГБЛ. Фонд Погодина. (II. 8) 22. Л. 2. 84 РО ГПБ. Собр. автографов. №378—2. Зап. книжка Анастасевича. С. 81. Запись сделана Анастасевичем в 1811 г., однако рассмотрение литературных заметок в записной книжке показывает, что владелец фиксировал в ней не события текущего времени, а любопытные литературные известия, порой большой давности. Изучение биографии Мерзлякова указывает на пребывание в Петер- бурге как наиболее вероятное время* «рекомендации». Последняя, вероятно, исхо- дила от М. Н. Муравьева. 85 Рукоп. собр. б-ки ЛГУ. Архив Вольн. об-ва любителей словесностиР наук и художеств. № 151. Дело о принятии в корреспонденты г. Мерзлякова. Л. 1.
как поэт 255 Овги-ги». В это же время, очевидно, укрепились его дружеские связи с Н. И. Гнедичем. Знакомство Мерзлякова с Гнедичем, вероятно, завязалось еще в бытность последнего в университетском пансионе. Письмо Буринского Гнедичу в 1803 г. свидетельствует о близких дружеских отношениях и единстве воззрений политических и литературных кружка Мерзлякова и будущего переводчика «Илиады»86. Позже, когда ходом литературного развития Мерзляков был отодвинут в ряды второстепенных литераторов, а за Гнедичем утвердилась слава отца русского гекзаметра, обиженный Мерзляков писал М. П. Погодину: «Гекзаметрами и амфибрахиями я начал писать тогда, когда еще Гнедич был у нас в университете учени- ком и не знал ни гекзаметров, ни пентаметров и даже не писал сти- хами, свидетель этому «Вестник Европы» и господин Востоков, который именно приписывает мне первую попытку в своем «Рассуждении о стихо- сложении», так как песни мои русские в этой же мере были петы в Москве и Петербурге прежде, нежели Дельвиг существовал на свете». Если отвлечься от общего обиженного тона письма, то интересно указание Мерзлякова на то, что Гнедич «себя называет моим первым почитателем и другом»87. В одном из писем Жуковскому Мерзляков просил передать Гнедичу «поклон усердный». Гнедича и Мерзлякова сближала общность интереса к античной литературе. Белинский высоко оценивал переводы Мерзлякова с латин- ского и греческого88, ставил их имена рядом. В статье о стихотворениях Ивана Козлова он говорит о поэтах, которые «умерли, еще не сделав всего, что можно было ожидать от их дарований, как например, Мерзляков и Гнедич»89. Современники склонны были даже подчеркивать приоритет Мерзлякова в деле разработки русского гекзаметра. М. А. Дмитриев писал: «Гекзаметры начал у нас вводить Мерзляков, а не Гнедич (...) Мерзляков и Гнедич — это Колумб и Америк- Веспуций русского гекзаметра»90. То же подчеркивали Надеждин и Погодин. Дело в данном случае, конечно, не в том, у кого из двух поэтов прежде определился интерес к гекзаметру, а в том, что оба они продолжали традицию, которая шла от Тредиаковского и Радищева в обход господствующего направления дворянской поэзии. Интерес к античной поэзии, отчетливо проявившийся в русской литературе конца XVIII — начала XIX в., был связан с общим 86 Письмо интересно тем, что воссоздает атмосферу кружка Мерзлякова 1803 г.: «Досадую на себя, что не читал еще Вашего Дон-Коррада; правда, я не виноват, ибо все усилия и старания, какие только можно, употребил для того, чтобы достать это творение, которое покажет немцам, что не у них одних писали порой Мейснеры, Лессинги и Шиллеры. Слава нам и языку русскому!» (Отчет Имп. Публ. б-ки за 1895 год. Спб., 1898. Прил. С. 46—47). 87 Старина и новизна. М., 1905. Кн. 10. С. 512. 88 В статье «Разделение поэзии на роды и виды» он иронически отзывается о «торжественных и казенных лиропениях» Мерзлякова, имея в виду заказные оды, которые Мерзляков писал как университетский профессор, но тут же оговари- вается: «Здесь разумеются только оды Мерзлякова, а не его переводы из древних и русские песни, большая часть которых превосходна» (Белинский В. Г. Поли. собр. соч. Т. 5. С. 47). 89 Там же. С. 68. 90 См.: Дмитриев М. А. Мелочи из запаса моей памяти. М., 1869. С. 166—167; Барсуков Н. Жизнь и труды М. П. Погодина. Спб., 1890. Т. 3. С. 170.
256 А. Ф. Мерзляков направлением литературного развития. Образцы древнегреческой и римской поэзии, привлекавшие внимание Мерзлякова в предшествующий период как источник героических образов, удобный материал для выражения гражданственных, свободолюбивых идей, теперь получают для него новый смысл. Неоднократно отмечалась связь между интересом к белому безрифменному стиху и стремлением к преодолению ломоно- совской поэтической системы как характерная черта в развитии русской поэзии конца XVIII — начала XIX в. Однако необходимо иметь в виду, что само это «преодоление» могло приобретать различный смысл в зависимости от того, имело ли оно целью отказаться от придворной оды во имя медитативной элегии и дружеского послания или же имелось в виду создание «высокой», гражданственной лирики, эпических произведений, воплощающих идеи народности. Понятно, что белый стих в элегиях Хераскова и посланиях карамзи- нистов вы-полнял не ту роль, что в стихотворениях Радищева или переводах из античных авторов Востокова и Гнедича. В данном случае существенно не только то, что отделяло оба эти направления от предшествующего периода — эпохи Ломоносова, но и то, что разделяло их между собой. Требование белого стиха в системе Радищева и его последователей означало перенесение внимания на содержание, объект поэтического воспроизведения. Содержательность делалась критерием художествен- ности. Характерно, что Радищев, для того чтобы узнать, «стихотворен ли стих», предлагал пересказывать его прозой. Идеи белого стиха, ритмов, прямо подчиненных содержанию, и звукоподражания как средства достижения «изразительной» гармонии (выражение Радищева) и призваны были создать художественную систему, обеспечивающую наибольшую содержательность, произведения91. Вслед за Радищевым в конце 1790-х гг. против рифмы выступил С. Бобров, писавший с характерной ссылкой на авторитет Мильтона, Клопштока и Тредиа- ковского: «Рифма часто служит будто некиим отводом прекраснейших чувств, убивает душу сочинения». Как и Радищев, Бобров считал, что «доброгласие» состоит «не в рифмах, но в искусном и правильном подборе гласных или согласных, употребленных кстати»92, т. е. связанных с содержанием. Для поэтов карамзинистского лагеря, в творчестве которых объект изображения заслоняется субъектом, личностью изобра- жающего, главным критерием художественности делалась не «содержа- тельность», а проблема слога. Отказ от рифмы связан был здесь с противопоставлением «надутой» оде — простоты и изящества слога, избавленного от архаизмов и тяжелых конструкций. С этим связано и двоякое восприятие античной поэтической традиции. Для Радищева, Востокова, Гнедича, Мерзлякова переводы из древних поэтов, наряду с изучением народной песни, были одним из путей, по которому шли поиски решения проблемы системы русского стиха. 91 О позиции Радищева в этом вопросе и о борьбе вокруг его наследства см.: Берков П. Н. А. Н. Радищев как критик // Вестник ЛГУ. 1949. № 9; Орлов В. Н. Из истории гражданской поэзии 1800-х годов // Орлов В. Н. Русские просветители 1790—1800-х годов. 2-е изд. М., 1953; Лотман Ю. М. О некоторых вопросах эстетики А. Н. Радищева // Науч. труды, посвящ. 150-летию Тарт. гос. ун-та. Таллинн, 1952. 92 Бобров С. Таврида, или Мой летний день в Таврическом Херсонесе, лиро- эпическое песнотворение. Николаев, 1798 (страницы не нумерованы).
как поэт 257 Гекзаметры Радищева и его «Сафические строфы» (они представляют собой, что не было отмечено комментаторами, вольный перевод 15-го эпода Горация: «Nox erat et caelo fulgabat luna sereno...») неразрывно связаны с его интересом к русскому народному стиху и с опытом ритми- ческой реформы на основе своеобразно истолкованного «Слова о полку Игореве» в «Песнях, петых на состязании». Подобная связь приме- нительно к Востокову уже отмечалась93. Необходимо также иметь в виду, что возникавший таким образом интерес к античности был связан не с утверждением классицизма, а с его разрушением, поскольку в древней поэзии видели не воплощение вечных норм абстрактного разума, а реальную, исторически сложив- шуюся форму человеческой культуры, притом форму наиболее народную. С этим связано, в частности, стремление обратиться к античной поэзии прямо в оригиналах, а не через французские переводы. Борьба вокруг белого стиха Являлась лишь составной частью общего столкновения двух течений в поэзии — так называемой «легкой поэзии», субъективист- ской лирики, с ее культом изящного слога, с одной стороны, и «поэзией содержания», с ее ориентацией на эпические жанры и высокую гражданственную тематику — с другой. Интерес к античности возникал в творчестве Мерзлякова как ответ на стремление создать высокое искусство, противостоящее в этом смысле «легкой поэзии» карамзинистов. Вместе с тем античный эпос воспри- нимался им как произведение простонародное, фольклорное. Мерзляков разделял требование обращаться к античной литературе прямо, а не через посредство французской поэзии, требование, которое под пером немецких писателей конца XVIII в. и Радищева (фактически на том же пути стоял еще Тредиаковский, обратившийся не только к роману Фенелона, но и к гомеровскому эпосу) связано было с преодолением классицизма. «В рассуждении образцов, — писал Мерзляков, — должно признаться, что мы не там их ищем, где должно. Французы сами подражали <...). Почему нам для сохранения собственного своего характера и своей чести не почерпать сокровищ чистых, неизменных из той же первой сокровищницы, из которой они почерпали? — Почему нам так же беспосредственно не пользоваться наставлениями их « -\ 94 учителей, греков и римлян?» Приблизительно около 1806 г. в отношении Мерзлякова к античной культуре намечаются перемены. Если в период создания переводов из Тиртея Мерзлякова интересовала главным образом политическая заостренность, гражданская направленность произведения, античный мир воспринимался сквозь призму условных героических представлений в духе XVIII в. (поэтому он и мог, зная греческий язык, переводить с немецкого), то теперь позиция его меняется. Интерес к подлинной жизни древнего мира заставляет изучать систему стиха античных поэтов и искать пути ее адекватной передачи средствами русской поэзии. Внося в интерес к античности требование этнографической и истори- ческой точности, Мерзляков расходился с классицизмом. Античность не была для него в этот период условным миром общих понятий, противостоящим зримой действительности как абстрактное конкретному. Античный мир в системе классицизма не мог иметь конкретных примет 93 См.: Орлов В. Н. (Вступ. ст. и комм.) // Востоков А. Стихотворения. Л., 1935. 94 Мерзляков А. Ф. Рассуждение о российской словесности в нынешнем ее состоянии // Труды Об-ва любителей рос. словесности. 1817. Ч. 1. С. 106. 17 Ю. М. Лотман
258 А. Ф. Мерзляков действительности. Это был мир «вообще», мир общеобязательных, отвлеченных идей, реальных именно потому, что «наши идеи, или понятия, представляя собой нечто реальное, исходящее от бога, OR поскольку они ясны и отчетливы» , противостоят «нереальному» и «неистинному» миру эмпирической действительности. Глубоко отлично понимание Мерзляковым античности и от решения этого вопроса в творчестве Батюшкова. Для Батюшкова это был условный гармонический мир, созданный воображением поэта, — не царство вечных истин, но и не мир действительности. Поэтому, как ни различны были по своей природе картины древнего мира в произведениях классицистов и Батюшкова, они имели одну общую черту: они не выдерживали сопоставления с реальным миром; введение в текст конкретных жизненных деталей разрушило бы всю стилевую систему произведения. Язык произведения должен был быть выдержан в услов- ной системе «поэтического» слога. Позиция Мерзлякова была иной. Литература древнего мира воспри- нималась им как народная. В статье «Нечто об эклоге» он сочувственно отмечал, что «вероятное», по его терминологии, состояние перво- бытного счастья «показалось тесным для поэтов. Они смешивали с ним иногда грубость действительного»96. Однако реалистическое представ- ление о том, что каждодневная жизненная практика является достойным предметом поэтического воспроизведения, было Мерзлякову чуждо. Обра- щение к античным поэтам давало в этом смысле возможность героизи- ровать «низкую», практическую жизнь. Это определило особенность стиля переводов Мерзлякова, соединяющего славянизмы со словами бытового, простонародного характера. Два рыбаря, старцы, вкушали дар тихия ночи На хладной соломе, под кровом, из лоз соплетенным... (...) С изношенным платьем котомки и ветхие шляпы Висели на гвозде — вот всё их наследно именье, Вот всё их богатство! — ни ложки, ни чаши домашней, Нет даже собаки, надежного стража ночного (130). Сочетания: «хладная» — «солома», «собака» — «страж» по тради- ционным представлениям XVIII в. стилистически противоречили друг другу. В дальнейшем мы встречаем в этом же стихотворении: «зыбкий брег», «зрел сновиденья», «времена все текут постоянной стопою» и т. п. — с одной стороны, и выражения типа «поужинав плохо, зарылся в солому, пригрелся, уснул я» — с другой.* Кроме того, Мерзляков вводит в переводы элементы русской фольклорной стилистики. Так, в идиллии Феокрита «Циклоп» встре- чается стих: «От горести вянет лице, и кудри не вьются!» Он вызвал характерное замечание Гнедича: «Стих сей, незнакомый Феокриту, знаком каждому русскому, он из песни»97. Интересно, что Гнедич, пароди- ровавший перевод Мерзлякова, сам в дальнейшем избрал именно этот путь, создавая идиллию «Рыбаки»98, написанную тем же размером, что и переводы Мерзлякова, и, может быть, с учетом опыта последнего. 95 Декарт Р. Рассуждение о методе: Избр. произведения. М., 1950. С. 287. 96 Эклоги Публия Виргилия Марона. М., 1807. С. X. 97 Гнедич Н. И. Стихотворения. Л., 1956. С. 99. 98 См. в ст.: Кукулевич А. М. Русская идиллия Н. И. Гнедича «Рыбаки» // Учен. зап. Ленингр. гос. ун-та. 1939. №46. Филол. серия. Вып. 3.
как поэт 259 Обратившись к русскому гекзаметру, Мерзляков, вслед за Тредиаков- ским и Радищевым, истолковал этот размер как дактило-хорей. Он широко разнообразит звучание стиха, заменяя одну или несколько дактилических стоп — хореическими. Приведем примеры: Дактиль: / КУ КУ _J_ КУ КУ _1_ КУ КУ _J_ КУ КУ _J_ КУ КУ _J_ КУ Руки о весла претерты, и мышцы в трудах ослабели. Первая стопа хореическая: / ку _J_ ку ку _l_ ку ку _1_ ку ку _£ ку ку _J_ ку Сколь великие пали герои мечами аргивян. Вторая стопа хореическая: / КУКУ / КУ J КУКУ I КУКУ J КУКУ I КУ Мыслью какой подвигнута дщерь всемогущего бога. Третья стопа хореическая: I КУКУ J КУКУ I КУ I КУКУ I КУКУ / КУ Тако вещая, из врат блистательный Гектор исходит. Четвертая стопа хореическая: / КУ КУ _J_ ^ W _/_ ^ ^ __/_ W _/. W W _/_ W Пусть он бесстрашен и пусть ненасытим в сече кровавой. Иногда заменяются две стопы. Мерзляков, наряду с гекзаметром, обращается к белому пятистопному и шестистопному амфибрахию, также с заменой отдельных стоп хореем. Особенно интересны опыты Мерзлякова в так называемом «сафиче- ском» размере. В своих «народных песнях» Мерзляков еще очень робко пробует разнообразить традиционный силлабо-тонический стих тоникой, и стихи типа: «Я не думала ни о чем в свете тужит...» были исключением. Именно в работе над переводами из Сафо Мерзляков приходит к отказу от силлабо-тоники, к тому тоническому размеру, который был охаракте- ризован Востоковым как присущий русской песне. Понятие «стопы» было заменено Востоковым «прозодическим периодом». В основе размера — ударения, «коих число не изменяется»99. Перевод из Сафо был впервые опубликован в 1826 г. и Мерзляков, видимо, учитывал рассуждения Востокова, сознательно сближая античную поэзию с системой, осознаваемой им как русская, народно-поэтическая: Низлетала ты — многодарная И, склоня ко мне свой бессмертный взор, Вопрошала так, с нежной ласкою: «Что с тобою, друг? что сгрустилася?» % ку ку _J_ куку || ку ку _1_ ку ку ку ку _1_ куку || куку _J_ ку ку КУ КУ _J_ КУКУ || КУ КУ _J_ КУ КУ КУ КУ _J_ КУКУ || КУ КУ _1_ КУ КУ Интонационное приближение к русской народной песне поддерживалось и подбором лексики и фразеологии: «красовитые воробушки», «не круши мой дух», «уда*ряючи крылами», «что сгрустилася». Такой стих, как: «Отыми, отвей тягость страшную», звучит почти по-кольцовски. Переводы из античных поэтов — самое ценное в творческом наследии Мерзлякова этого периода. Они* были связаны с поисками решения Востоков А. Опыт о русском стихосложении. Спб., 1817. С. 95.
260 А. Ф. Мерзляков одной из основных проблем литературы 1820-х гг. — создания народ- ного и монументального искусства. Однако в позиции Мерзлякова этих лет была и слабая сторона. Стремление воспроизвести подлинную, а не условно-героическую античность представляло собой значительный шаг вперед, знаменовало интерес художника к реальной истории и в какой-то мере подготавливало вызревание принципов реализма. Но это же самое приводило к ослаблению непосредственного поли- тического пафоса стихотворений, ослабляло связь их с романтической поэзией русского освободительного движения этих лет. Если стихо- творения молодого Мерзлякова (равно как и Гнедича) входили в общий поток русской гражданской лирики, то его переводы и подра- жания, хотя и могли быть, так же как и перевод «Илиады», истолкованы в свободолюбивом духе, нуждались, однако, для этого в специальной интерпретации, бесспорно, лишь частично соответствовавшей авторскому замыслу. М-ерзляков не принял позицию романтического индивидуализма, как ранее — поэзию последователей Карамзина. В борьбе с ними он обращался к традиции литературы XVIII в. Эта традиция тяготела над Мерзляковым и, по выражению Белинского, «часто сбивала его с толку»100. Особенно это проявилось в переводе «Освобожденного Иерусалима» Тассо. Мерзляков дорожил этим трудом, который был начат задолго до Отечественной войны 1812 г., но увидел свет лишь в 1828 г. Замысел перевода возник в обстановке борьбы с легкой поэзией карамзинистов и нараставшего к середине десятых годов интереса к эпическим жанрам. Однако художественное решение проблемы перевода, избранное Мерзляковым, было архаично не только к моменту выхода поэмы, но и значительно ранее. Интерес Мерзлякова к эпическим жанрам, конечно, не дает основания для причисления его к шишковистам. Лингвистические теории и литера- турная позиция главы «Беседы...» не встречали с его стороны сочувствия. Характерно, что Мерзляков полемически подчеркивал в воззрениях Шишкова именно дилетантизм, т. е. черту, общую всем дворянским писателям, и в качестве противоположного примера выдвигал Ломоно- сова, поэта-разночинца и ученого. В 1812 г. Мерзляков писал: «...Часто погрешают и некоторые страстные любители языка славянского. Что встречаем в их сочинениях? Слова обветшалые славянские вместе с простыми и общенародными и притом в образах чужестранных или сряду старый язык славянский, от которого мы уже отвыкли. Возьмите оды и похвальные слова Ломоносова и сравните их с некоторыми нынешними стихотворными славяно-российскими сочинениями.*— Читая первого, я не могу остановиться ни на одном слове: все мои, все родные, все кстати, все прекрасны; читая других, останавливаюсь на каждом слове, как на чужом... Поздно уже заставлять нас писать языком славянским, осталось искусно им пользоваться. Вот особливое достоинство Ломо- носова»101. Не примыкая к шишковистам, Мерзляков в еще большей степени был и всегда оставался чуждым карамзинско-арзамасскому лагерю. В этом отношении особенно показательна история его взаимоотношений с Жуковским. 100 Белинский В. Г. Поли. собр. соч. Т. 3. С. 47. 101 Мерзляков А. Ф. Рассуждения о российской словесности в нынешнем ее состоянии. С. 72.
как поэт 261 Мерзляков и Жуковский познакомились во время формирования дружеского кружка Андрея Тургенева и долгое время находились в близких товарищеских отношениях. В 1800-х гг. для московской читаю- щей публики имена их стояли рядом. Попав в 1807 г. в окружение шишковистов, Жихарев изумлялся тому, что «почти все эти господа здешние литераторы ничего не читали из сочинений Мерзлякова и Жуковского»102. Однако личная дружба не препятствовала длительной полемике, которая, в конечном итоге, привела к взаимному охлаждению. Характерные для Жуковского приверженность к карамзинским литера- турным принципам, философский и эстетический субъективизм, мистицизм были для Мерзлякова неприемлемы. Начало полемики относится к 1800 г., т. е. ко времени политического и художественного самоопределения ведущей группы тургеневского кружка. В 1800 г. в первой книжке «Утренней зари» Жуковский опубликовал отрывок «К надежде». Сам по себе он мало значителен и не давал основания для дискуссии. Положения, против которых выступает Мерз- ляков, в печатном тексте отсутствуют и, видимо, почерпнуты из устных споров. Из письма Мерзлякова Жуковскому от 8 сентября 1800 г. явствует, что надежда противопоставлялась Жуковским разуму, а фило- софов, ищущих истину, он презрительно именовал «педантами» и «голово- ломами». Мерзляков встал на защиту прав разума и просветительской философии. Он писал: «Я хочу из всего вывести то, чтоб ты не ругал головоломов-философов (...) чтобы ты знал, что мы непременно должны иметь верный компас — разум, просвещенный (еще-таки скажу) этими головоломами, ищущими истины, а не педантами...»103 А в двад- цатых числах декабря 1800 г. Мерзляков и Тургенев в споре с Жуков- ским доказывали гибельность влияния Карамзина на русскую литературу. Полемика ярко разгоралась на заседаниях Дружеского литературного общества. Так, например, когда 24 февраля 1801 г. Жуковский произнес на заседании общества речь о дружбе, построенную на цитатах из Карамзина и опровергавшую принцип собственной пользы как основу морали, Мерзляков выступил 1 марта того же года со специальной защитой этого, характерного для материалистической философии XVIII в. тезиса: «Польза — тот магнит, который собрал с концов мира рассеянное человечество»104. Перед нами — характерное противоречие: там, где Мерзляков стремится теоретически оформить свое бунтарское неприятие действительности, он обращается к Шиллеру — радищевское соединение материализма и революционности ему не по плечу. В борьбе же с карам- зинизмом, отрицанием общественного служения, ^художественным субъективизмом он обращается к аргументам из арсенала материалисти- ческой философии XVIII в. Позиции Мерзлякова и Андрея Тургенева в решении философских вопросов расходились: первый испытывал более сильное влияние просветительской философии XVIII в. Однако разде- ляемая Жуковским карамзинская проповедь общественной пассивности была одинаково неприемлема ни для того, ни для другого. В дальнейшем Мерзляков, разночинец-профессор, автор опытов в народном духе и ученых переводов, противник салонной поэзии и унылых элегий, все более расходился с Жуковским. Позже разыгрался известный эпизод с «Письмом из Сибири» — резким осуждением баллад, с которым Жихарев С. П. Записки современника. М.; Л., 1955. С. 438. Русская старина. 1904. №5. С. 448—449. Архив бр. Тургеневых. № 618. Л. 53 об.
262 А. Ф. Мерзляков выступил Мерзляков в присутствии Жуковского на заседании Общества любителей российской словесности. Вместе с тем, выступая против карамзинской традиции, Мерзляков не был последователен и сам в своем творчестве испытывал ее воздействие. Особенно это влияние проявилось в романсах. Некоторые из них, как, например, «Велизарий», пользовались широкой популярностью, однако в целом они мало оригинальны в своей художественной системе и уклады- ваются в рамки периферийной поэзии карамзинского направления. Так, например, достаточно сравнить романс Мерзлякова «Меня любила ты, я жизнью веселился...» и «Песню» Жуковского («Когда я был любим, в восторгах, в наслажденье...»), чтобы разительная близость обоих стихо- творений — стилистическая и текстуальная — навела на мысль не только об общем оригинале (стихотворения, видимо, являются переводами с французского), но и о творческом соревновании между двумя поэтами. Период после 1812 г. — время заката поэтической известности Мерзлякова. Свободолюбие его слабело. Уступая давлению университет- ского начальства, он стал писать торжественные оды, над которыми сам прежде смеялся. По поводу оды Мерзлякова на Пултусское сражение Жихарев писал: «Чему посмеешься, тому и поработаешь: вот наш Алексей Федорович наконец облепился». И добавлял: «Готов держать заклад, что эта ода написана им по заказу, потому что от первого стиха: «Исполнилась, о весть златая!» и до последнего, один только набор слов»105. Ослабление свободолюбия причудливо сочеталось в творчестве Мерзля- кова с глубокой ненавистью к паразитическому барству. Вместо граждан- ственной героики в его поэзии теперь выдвигается тема труда, «святая работа», как говорит он в идиллии «Рыбаки». Если прежде связью все- ленной был свободолюбивый энтузиазм славы и братства, то теперь Мерзляков пишет космическую апологию труда. В стихотворении «Труд» созидающий труд скрепляет вселенную, его голос движет стихиями: От ветров четырех четыре трубны гласа Беседуют с тобой, о смертный царь земли! Се! лето, и весна, и осень златовласа, И грозная зима тебе рекут: внемли! (263) Стихотворение содержит характерное противоречие политически незрелой антидворянской мысли тех лет. В нем наряду с вполне благо- намеренным прославлением царя находим гневное обличение праздности и тунеядства, сопровождаемое многозначительным намеком на то, что дом «дряхлой знати» построен на вулкане: Чертоги праздности возносятся блестящи На пепле пламенем чреватыя горы, Являются сады и рощи говорящи, Веселий и забав приветные шатры; И звуки сладких лир, и песни обольщенья... Обман! — То всё скорбей, недугов облаченья, Без тела тени лишь одне, Мрак в свете, бури в тишине! Там образ видится обилья недвижимый; Там, мертвый предков блеск разбрасывая, знать На персях лести пьет сон дряхлости томимый; Самонадеянье там крадет дни, как тать... (267 ■ Жихарев С. П. Записки современника. С. 312—313.
как поэт 263 Этой картине противопоставлен «труд честный» «ратая семьи». Стихотворение это вызвало сочувственный отзыв заключенного в крепости Кюхельбекера. Отметив, что в нем много тяжелых стихов, он увидел «также и такие, каковые служат сильным доказательством, что ему, точно, было знакомо вдохновенье»106. Таким образом, развитие поэтического дарования Мерзлякова с извест- ными оговорками может быть разделено на следующие периоды: ранняя поэзия (до 1799 г.), далее — цикл гражданственных стихо- творений (1799—1802 гг.), затем — период создания основных песен (1803—1807 гг.) и, наконец, — время работы над переводами из гре- ческих и латинских поэтов (начиная с 1807 г.). Потом наступил упадок. Мерзляков отставал от запросов времени. Это становилось особенно заметным по мере формирования нового передового литературного лагеря — декабристского. В 1824 г. Вяземский писал, сообщая А. Тур- геневу о письме Мерзлякова, «в коем обнажается его добрая душа»: «Жаль, что он одурел в университетской духоте»107. Почти одновре- менно Кюхельбекер писал: «Мерзляков, некогда довольно счастливый лирик, изрядный переводчик древних, знаток языков русского и славян- ского (...) но отставший по крайней мере на 20 лет от общего хода ума человеческого...» . Двадцатые годы были тяжелым для Мерзлякова временем. В дворянском обществе он был чужим. В этом отношении любопытен не лишенный черт автобиографизма образ Тассо, созданный Мерзляковым в преди- словии к переводу «Освобожденного Иерусалима». Тассо Мерзлякова — это не гениальный безумец Батюшкова, а поэт-труженик, бьющийся в материальной нужде: «Робкое, стеснительное ремесло придворного про- тивно было врожденной гордости его характера». Последние годы жизни Мерзляков провел в бедности. Он с горечью писал Жуковскому, прося заступничества и денежной помощи: «Право, брат, старею и слабею в здоровье, уже не работается так, как прежде, и, кроме того, отягчен многими должностями по университету: время у меня все отнято или должностью, или частными лекциями, без которых нашему брату — бедняку обойтись неможно; а дети растут и требуют воспитания. — Кто после меня издать может мои работы и будут ли они полезны для них, ничего не имеющих». Мерзлякова тяготило сознание невозможности собрать и напечатать свои сочинения. Рукописный том его стихотворений, подготовленный автором к печати, затерялся бесследно, а литературно-критические статьи до сих пор не собраны, хотя подобное издание было бы весьма полезным. * Казалось, время литературной славы Мерзлякова прошло безвозвратно, когда появление в 1830 г. — в год смерти поэта — тонкой книжки «Песен и романсов» снова привлекло к нему внимание критики. Автор «Обозрения русской словесности в 1830 году» в альманахе «Денница» писал: «Как поэт он замечателен своими лирическими стихотворениями, особенно русскими песнями, в коих он первый умел быть народным, как Крылов в своих баснях»109. В таком же духе писал и Надеждин. Похвальный характер этих оценок станет понятен, если вспомнить, что именно в 1830 г. 106 Кюхельбекер В. К. Дневник. Л., 1929. С. 97. 107 Остафьевский архив кн. Вяземских.: В 5 т. Спб., 1899—1913. Т. 3. С. 13. Ср. письмо А. Бестужеву (Русская старина. 1888. №. 11. С. 330—331). 108 Кюхельбекер В. К- Обозрение российской словесности 1824 года // Литера- турные портфели: Время Пушкина. Пг., 1923. С. 73. 109 Денница: Альманах на 1831 год /Изд. М. Максимовича. М. С. XI—XII.
264 А. Ф. Мерзляков в критике шли ожесточенные бои вокруг проблемы народности, — бои, подготовившие появление «Литературных мечтаний» Белинского. Много- численные высказывания Белинского о Мерзлякове-поэте могут быть правильно осмыслены только в связи с его пониманием проблемы народности. Сказав в статье «О жизни и сочинениях Кольцова» (1846), что новый демократический этап развития литературы требует нового писателя — сына народа «в таком смысле, в каком и сам Пушкин не был и не мог быть русским человеком», Белинский подчеркнул ограни- ченность народности Мерзлякова, который, по его словам, «только удачно подражает народным мелодиям». Но и здесь критик тотчас оговаривался, что его мнение «о песнях Мерзлякова клонится не к унижению его таланта, весьма замечательного»110. Русская критика неоднократно обращалась к песням Мерзлякова. Такого внимания не привлекала его гражданская поэзия. Между тем для своего времени она была примечательным литературным явлением. Творчество Мерзлякова в своих истоках было связано с первыми попыт- ками критики карамзинизма как ненародного направления в искусстве и откликнулось на заключительные этапы этой полемики. Это не случайно: Мерзляков был поэтом, чей творческий путь, как и у Востокова, Гнедича, Крылова и ряда менее значительных поэтов, шел в ином направлении, чем господствующие течения современной им дворянской поэзии. Испытывая ее влияние и, в свою очередь, влияя на нее, творчество Мерзля- кова в лучшей его части предсказывало демократический период литературы, в частности — поэзию Кольцова. 1958 1,0 Белинский В. Г. Поли. собр. соч. Т. 9. С. 531—532.
«Сады» Делиля... 265 «Сады» Делиля в переводе Воейкова и их место в русской литературе В 1813 г. Александр Федорович Воейков, в эти годы один из наиболее видных литераторов молодого поколения, призывал Жуковского: Состязайся ж с исполинами, С увенчанными поэтами; Соверши двенадцать подвигов: Напиши четыре части дня, Напиши четыре времени, Напиши поэму славную, -В русском вкусе повесть древнюю, — Будь наш Виланд, Ариост, Баян!1 За этими строками стояла весьма определенная литературная программа. Это был призыв обратиться от лирики к поэтическому эпосу, к поэме. Призыв этот сразу после окончания Отечественной войны 1812 г. получил глубокий смысл. Он означал, что Жуковский, стяжавший своим «Певцом во стане русских воинов» славу народного поэта, может закрепить за собой, а заодно и за возглавленной им молодой поэзией, ведущее место в литературе лишь как автор масштабных, эпических произведений. Вместо элегий и баллад Воейков предлагал Жуковскому путь эпической поэзии и точно указывал на жанры, к которым, по его мнению, автор «Людмилы» должен был обратиться: поэма описательно- дидактическая и поэма сказочно-шутливая с псевдоисторическим рус- ским сюжетом. Жуковского и Воейкова в этот период связывала личная дружба и общие воспоминания о Дружеском литературном обществе, в стенах которого оба они начинали свой литературный путь, о бурных спорах 1801 г. в полуразрушенном доме Воейкова на Девичьем поле в Москве, о речах покойного их друга Андрея Тургенева и совместном чтении Шиллера2. Однако по сути их литературные воззрения в 1813 г. уже были весьма далекими, и за обменом дружескими посланиями скрывалось глубокое различие поэтических позиций. Оценить историческую оправданность позиций каждого из поэтов не так просто. С одной стороны, естественным кажется отождествить (как это часто делается) описательную поэму с традицией классицизма, и тогда перспектива покажется ясной: элегическая поэзия Жуковского предстанет как первая ласточка русского романтизма, а Воейков примет вид архаиста, защитника устарелых поэтических форм. Однако, с другой стороны, можно вспомнить, что уже в середине 1810-х гг. именно перед молодой литературой, новаторски разрабатывавшей лирические жанры: элегию, романс, песню — превра- тившей «легкую поэзию» в доминирующую литературную форму, встал вопрос об освоении поэмы и больших эпических жанров. Потребность эта в равной мере осознавалась и Жуковским, и Батюшковым, и литературными теоретиками «Арзамаса». И именно тогда обнаружилось, 1 Поэты 1790-1810-х гг. Л., 1971. С. 278. 2 Воспоминания эти сыграли большую роль в личных отношениях двух поэтов.
266 «Сады» Делиля что оба пути, указанные Воейковым, — шуточная псевдоисторическая поэма-сказка и описательная, с научно-дидактическим оттенком, — пред- ставляют собой не только вчерашний, но и завтрашний день русской поэзии. Не следует забывать связей «Руслана и Людмилы» с первой тенденцией и сильное тяготение молодого Пушкина к описательной поэме (ср. первоначальный замысел «Кавказа», превратившийся позже в «Кавказского пленника», «Тавриду» и т. д.)3. Полемические статьи П. А. Вяземского навязали историкам литера- туры представление о том, что русская литература начала XIX в. была полем борьбы между классицистами («классиками», в терминологии Вяземского) и романтиками. Однако еще Пушкин протестовал против этой схемы, проницательно отвергая реальность существования класси- цизма в России его времени и даже сомневаясь, в какой степени это течение вообще захватило русскую литературу. Но и выдвинутая Ю. Н. Тыняновым схема противостояния «архаистов» и «новаторов», в целом весьма плодотворная, представляет расстановку поэтических лагерей интересующей нас эпохи в слишком схематическом виде. Прежде всего следует отметить, что оба противоборствующих лагеря — карамзинистов и шишковистов — вписывались в широкое предроман- тическое движение европейской литературы на рубеже XVIII и XIX вв. И традиция Юнга, к которой в русском ее варианте восходили программ- ные установки таких признанных «архаистов», как С. Бобров4 или Шихматов-Ширинский, и традиция Томсона, с которой связаны самые ранние поэтические опыты Карамзина5, фактически представляли разные течения одного поэтического русла. Однако увлечение природоописа- тельной поэзией, связывавшейся с именами Томсона и его многочислен- ных подражателей, было для Карамзина кратковременным. Уже в том же 1788 г., когда он переводил для «Детского чтения» Томсона, в «Анакреон- тических стихах А. А. П(етрову)» он употребил риторическую фигуру самоуничижительного противопоставления себя Томсону. В литературной традиции это обычно означает вежливый отказ следовать определенным поэтическим канонам: Шатаясь по рощам, Внимая Филомеле, Я Томсоном быть вздумал И петь златое лето; Но, ах! мне надлежало Тотчас себе признаться, Что Томсонова гласа Совсем я не имею, Что песнь моя несносна. — Вздохнув, молчать я должен6. 3 Б. В. Томашевский в посвященном творчеству Пушкина спецкурсе, читав- шемся им в 1940-е гг. в Ленинградском государственном университете, высказывал предположение, что «Воспоминания в Царском селе» — отрывок большой описательной царскосельской поэмы. В печатных трудах ученого эта мысль, кажется, не получила развития. 4 См.: Зайонц Л. О. Юнг в поэтическом мире С. Боброва // Учен. зап. Тарт. гос. ун-та. Тарту, 1985. Вып.' 645. 5 В «Детском чтении» за 1789 г. (Ч. 18. С. 151) Карамзин опубликовал свой перевод заключительной части поэмы Томсона «Времена года». 6 Карамзин Н. М. Поли. собр. стихотворений. М.; Л., 1966. С. 69.
в переводе Воейкова... 267 В 1787 г. Карамзин опубликовал в «Детском чтении» прозаический перевод поэмы Томсона (Ч. 10—12) и, видимо, собирался перевести «Времена года» полностью в стихах. Послание к А. А. Петрову можно рассматривать как отказ от этого замысла. Жанр поэмы в принципе казался молодому Карамзину архаическим: переход в поэзии к элегической медитации, балладе, короткому лириче- скому отрывку, в прозе — к опытам бессюжетно-лирического повество- вания или, напротив, к острой сюжетности, отступающей, однако, на второй план перед тонкостью психологического рисунка, — все это характеризовало Карамзина как принципиального экспериментатора. Описательная поэма как жанр, в достаточной мере традиционный, его не интересовала. Однако отход от нее не означал принципиальной дискредитации, и имя Томсона, равно как и его поэма, продолжают с уважением упоминаться Карамзиным и в дальнейшем. Жанровые'эксперименты Карамзина проложили путь Жуковскому, романтический субъективизм которого с наибольшей адекватностью выражал себя в лирическом отрывке или в «игровой» балладе, баланси- рующей на грани поэтики ужаса и романтической иронии. Повество- вательные жанры в принципе противоречат поэтике молодого Жуковского. Логика литературного развития учеников Карамзина превращала малые жанры в центр их художественных поисков. Именно легкой поэзии приписывалась главная роль в развитии языка, что воспринималось как высокая цивилизаторская миссия, в сближении литературы и общества, в создании средств для утонченного психологического анализа. Батюшков был верным карамзинистом, когда летом 1816 г. при избрании его в члены Общества любителей русской словесности при Московском императорском университете произнес «Речь о влиянии легкой поэзии на язык». Говоря о поэзии, писанной «в легком роде», Батюшков утверждал, что «сей род Словесности беспрестанно напоминает об обществе; он образован из его явлений, странностей, предрассудков, и должен быть ясным и верным его зеркалом». Именно с ним связывает Батюшков «будущее богатство языка, столь тесно сопряженное с образованностию гражданскою, с просвещением, и следственно — с благоденствием страны, славнейшей и обширнейшей в мире»7. Однако логика развития карамзинизма лишь частично совпадала с путями общего литературного движения: требование эпического повест- вования, больших жанров связалось после наполеоновских войн с вопросами народности и национального престижа. Хотя шишковисты стремились монополизировать это требование, оно им*ело гораздо более широкий, общелитературный, характер: на него чутко откликнулся Карамзин как автор «Истории государства Российского», Гнедич как переводчик «Илиады», Нарежный «Славенскими вечерами». Задача создания поэмы возникает как насущное требование литературной жизни перед Жуковским и Батюшковым и включается в программу «Арзамаса»8. Почти одновременно с выступлением Батюшкова в Москве произошло другое литературное событие — выход в свет русского перевода поэмы 7 Батюшков К. Опыты в стихах и прозе. Спб., 1817. Ч. 1. Проза. С. 11 и 1. 8 См.: Ветшева Н. Ж. Жанр поэмы в эстетике и творчестве арзамасцев. [Автореферат]. Томск, 1984 (здесь же приведена библиография работ автора).
268 «Сады» Делиля Делиля «Сады». Переводчиком был Александр Федорович Воейков9. Почему это событие представляет собой определенную веху в истории русской литературы начала XIX в., мы сможем понять, только обра- тившись к контексту событий той поры. Поэма Делиля не была ни литературной новинкой, ни значительным явлением в мировой литературе. Русский перевод ее тоже уже имелся10. Казалось бы, издание Воейкова могло потонуть в потоке рутинной переводческой продукции тех лет. Случилось иначе. Вскоре после окончания Отечественной войны 1812 г. вновь приобрел актуальность вопрос о русском гекзаметре. Поставленный в XVIII в. Тредиаковским и Радищевым вопрос о русском гекзаметре разраба- тывался в начале XIX в. Мерзляковым и Галенковским. Однако только в середине 1810-х гг. он приобрел характер животрепещущей проблемы. В 1813 г. С. Уваров выступил на страницах «Чтения в Беседе любителей русского слова» с программным рассуждением в защиту гек- заметра. Инициатива эта была поддержана Гнедичем и Воейковым. В послании Уварову Воейков писал: Тщетно полезный муж Тредьяковский желал в Телемахе Истинный путь проложить российской эпической музе: Многоученый, он не имел дарований и вкуса, Нужных вводителю новой системы и новых законов. И Ломоносова гений, увенчанный лавром победы, Ямб освятил и заставил признать эпическим метром. И Херасков повлекся за ним — слепой подражатель. И отважный Петров не посмел изобресть в Энеиде Нового, больше поэме приличного стопосложенья! И стихотворец, рожденный с талантом, Костров в Илиаде Ямб утомительный выбрал своим стихотворным размером! Сам подражатель Кострова, Гнедич уж несколько песен Переложил шестистопными русскими ямбами с рифмой. И восхищенный Вергилием и ослепленный Делилем, Юноша дерзкий, я перевел половину Георгик, Мысля, что рифмой и новым и лучшим размером украсил Песни Вергилия, коим в сладости нету подобных. Честь и слава тебе, Уваров, славный питомец Эллинских муз и германских! Ты, испытательно вникнув В стопосложение греков, римлян, славян и германцев, Первый ясно увидел несовершенство, и вместе Способ исправить наш героический стих...11 Таким образом, сам Воейков связывал свой перевод «Садов» Делиля и опыты в создании русского гекзаметра как разные попытки решить единую задачу — проложить путь повествовательной поэзии. 9 Н. Б. Реморова в работе «К истории перевода А. Ф. Воейковым поэмы Ж. Делиля «Сады» (по материалам библиотеки В. А. Жуковского)», подготов- ленной ею для «Памятников культуры», на основании записей Воейкова на полях французского экземпляра поэмы Делиля, с которым он работал как переводчик, установила, что перевод был закончен 28 июня 1815 г. Выход книги в свет тот же автор датирует по рукописной дате на экземпляре, подаренном переводчиком жене, как «не позднее ноября 1816 г.».' Н. Б. Реморова не учла другую дату — цензурное разрешение, подписанное Тимковским 10 января 1816 г. 10 В 1814 г. вышел в Харькове перевод А. Палицына. 11 Поэты 1790—1810-х гг. С. 282—283.
в переводе Воейкова... 269 При этом Воейков не скрывал, что некоторым просвещенным ценителям поэзии переход от александрийского стиха к гекзаметру представляется заблуждением. Его не удивляет, что: есть на святой Руси странные люди. Люди, которых упрямство ничем не преклонное губит. Люди эти: Мыслят, что всякая новость в правленьи, в науках, в искусствах Гибель и веры и нравов и царства ведет за собою. Этот намек легко расшифровывается: речь, конечно, идет о Шишкове и его последователях. Сложнее расшифровать последующие стихи: Но признаюсь пред тобой, с удивлением слышу, что те же Наши великой ученостью в свете славные люди, Те просвещенные наши большие бояра, которым Прежде читал я старый свой перевод из Георгик, С жаром которые выше Делилева труд мой ценили, Ныне, когда им новый читаю, жалеют об рифмах12. Кто же этот «просвещенный боярин»? Можно предположить, что речь идет об И. И. Дмитриеве. Роль Дмитриева в литературном процессе 1810-х гг. еще мало изучена. Между тем, когда Карамзин сделался историографом и демонстративно отошел от животрепещущей литературной жизни, карамзинисты оста- лись без авторитетного лидера, который своим общественным и культур- ным весом был бы сопоставим с Державиным и Шишковым. В 1810-е гг. Дмитриев заметно претендовал на место литературного арбитра и главы не только карамзинистов, но и всей русской литературы. Отойдя от активного творчества, он занял место хранителя вкуса, полно- мочного представителя Карамзина, высшей инстанции в оценке явле- ний текущей литературы. Эту роль он стремился осуществлять не в форме выступлений в печати, а путем устных оценок, являющихся окончательными приговорами, популяризировать которые в печати он предоставил молодым адептам. Несмотря на многолетнюю и искреннюю личную дружбу и высокие оценки взаимного творчества, позиции Карамзина и Дмитриева не совпадали. Карамзин до конца дней оставался экспериментатором и тем, кто ищет, — Дмитриев очень рано сделался тем, кто нашел. Его устраивала средняя, компромиссная литературная программа и спокойное лидерство. Он любил покровительствовать ^молодым и откры- вать им дорогу в литературу, но при условии, чтобы они не были слишком самостоятельными и не нарушали его сложившихся литератур- ных вкусов. В этом отношении исключительно показательна история его протежирования Раичу13. Карамзинисты охотно поддерживали миф о Дмитриеве как литературном патриархе. Самая его поэтическая бесплодность преподносилась как некое высшее молчание, приличест- 12 Поэты 1790—1810-х гг. С. 284. 1:* История отношений Дмитриева и Раича освещена в статье В. Э. Вацуро «Литературная школа Лермонтова? (Лермонтовский сб. Л., 1985. С. 50—52). Ярко рисующая литературную политику Дмитриева переписка его с Шишковым (по поводу возможности академической премии для Раича) опубликована в кн.: Письма разных лиц к Ивану Ивановичу Дмитриеву. М., 1868. С. 1—21; Дмит- риев И. И. Соч. / Ред. и прим. А. А. Флоридова. Спб., 1893. Т. 2. С. 275—280.
270 «Сады» Делиля вующее хранителю литературного Грааля. Воейков в Парнасском адрес-календаре писал: «И. И. Дмитриев, действительный поэт 1-го класса. По прошению уволен от поэзии в царство дружбы и славы, с ношением лаврового венка»14. Показательно, что имя Дмитриева стоит в списке Воейкова первым из всех русских литераторов (Карамзин не включен вообще, поскольку упоминать его в шуточном произведении, даже в похвальном контексте, не надлежало; одновременно сказалось и льсти во-подобострастное отношение Воейкова в этот период к Дмит- риеву). В произведениях карамзинистов этих лет Дмитриев даже несколько заслоняет Карамзина: именно он противопоставляется «бесед- чику» Державину как равновеликая величина, что, конечно, было смеще- нием всех исторических масштабов. Пушкин-лицеист дает такую после- довательность имен первых русских поэтов: ...Дмитриев, Державин, Ломоносов, Певцы бессмертные, и честь, и слава россов15. Дмитриев стоит первым, Державин — вторым, а Ломоносов — лишь третьим! В не предназначенной к печати поэме «Тень Фонвизина» Пушкин высказался о Державине определеннее: ...он вечно будет славен, Но, ах, почто так долго жить? (I, 163) В стенах «Арзамаса» ту же мысль и с той же степенью бестактности высказал Дашков (Чу): «Зачем Державин еще пишет, а Дмитриев перестал писать? Зачем?»16 Дмитриева же Блудов именует «законо- дателем хорошего вкуса и слога»17. Батюшков называет библиотеку Дмитриева «храмом вкуса»18. Вяземский, когда А. Тургенев прислал его стихи для оценки Дмитриеву, писал: «Теперь они в суде последней инстанции»19. Какова же была позиция Дмитриева в эти годы, в чем состоял его вкус, который Вяземский называл «Писанием моего закона»?20 Позиция Дмитриева была принципиально эклектичной, это была пози- ция «классика романтиков» и «архаиста новаторов». Отмеченное чертой подлинной оригинальности казалось ему безвкусицей. От стихов он требовал чистоты слога и ясности смысла. Романтический метафоризм его коробил. Поразительно, но вполне закономерно его признание в письме к Шишкову, жаловавшемуся на порчу языка: «Весьма справед- ливо ваше негодование на новизны, вводимые чювейшими нашими поэтами. Я и сам не могу спокойно встречать в их (исключая одного Батюшкова) даже высокой поэзии такие слова, которые мы в детстве слыхали от старух или сказывальщиков. «Вот, чу, приют, теплится, 14 Поэты-сатирики конца XVIII — начала XIX в. Л., 1959. С. 597. 15 Пушкин А. С. Поли. собр. соч.: В 16 т. М.; Л., 1937. Т. 1. С. 26. В дальнейшем ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием римской цифрой тома и арабской — книги и страницы. 16 Арзамас и арзамасские протоколы. Л., 1933. С. 131. '' Письма разных лиц к И. И'. Дмитриеву. С. 68. 18 Там же. С. 51. 19 Там же. С. 101. 20 Там же. С. 106.
в переводе Воейкова... 271 юркнул» и проч., стали любимыми словами наших словесников. Поэты- тени заразили даже смиренных прозаистов»21. Слова эти, возможно, в первую очередь направленные по адресу Пушкина как автора «Руслана и Людмилы», одновременно, бесспорно, задевали и Жуковского. Противопоставление Жуковского Батюшкову показательно. В жанровом отношении требование «новой поэмы» Дмитриев воспри- нимал в духе установок своей юности как ориентацию на поэму-сказку и описательно-дидактическую поэзию в духе Томсона, Э. Клейста, Сен- Ламбера и Делиля. Нетрудно заметить, что это та самая программа, которую Воейков предлагал Жуковскому и которой следовал сам, переводя «Сады» Делиля. Роль Дмитриева как главы литературной школы карамзинистов могла быть только временной и даже, более того, кратковременной. С приходом Пушкина и развертыванием полемики вокруг романтизма он с неизбежностью должен был быть отодвинут на почетное, но чисто страдательное место уважаемого портрета в картинной галерее предков «новой поэзии». Даже Жуковскому его программа была глубоко чужда. Однако союз Дмитриева и Воейкова имел более глубокие корни. Воейков, конечно, не был той карикатурной фигурой, которую рисует в своих мемуарах Греч и которая, с его легкой руки, сделалась достоянием большинства историко-литературных характеристик. Опи- сание его некрасивого поведения во взаимоотношениях с Жуковским также слишком часто заменяет анализ его литературной позиции и места в истории русской поэзии. Да и личность Воейкова была не такой простой. Наиболее объективный портрет Воейкова оставил в своих мемуарах злоязычный, но умный и не имевший личных конфликтов с переводчиком «Садов» Ф. Ф. Вигель: «Он был мужиковат, аляповат, неблагороден (...). Да какое неуклюжество не простил бы я, кажется, за ум: а в нем было его очень много. В душе его не было ничего поэтического, и стихи, столь отчетливо, столь правильно им написанные, не произвели никакого впечатления, не оставили никакой памяти даже в литературном мире. Лучшее произведение его был перевод Делилевых «Садов». Как сатирик он имел истинный талант; все еще знают его «Дом сумасшедших», в который поместил он и друзей и недругов: над первыми смеялся очень забавно, последних казнил без пощады. Он был вольнопрактикующий литератор, не принадлежал ни к какой партии, ни к какому разряду»22. «Вольнопрактикующий литератор», вне партий и разрядов — характе- ристика очень меткая. Но к ней надо добавить, что одновременно он был артистом интриги и мастером групповщины. Стоя вне разрядов из-за равнодушия к принципам, которые он менял с поразительной легкостью, он тем более дорожил связями личными, которые умел завязывать и искусно использовать. В литературном мире Воейков появился на рубеже XVIII и XIX вв., когда, выйдя в отставку, он переехал из Петербурга в Москву и вошел в Дружеское литературное общество — молодой кружок литературных энтузиастов. «Корифеи» общества — Андрей Иванович Тургенев и 21 Дмитриев И. И. Соч. Т. 2. С. 277. 22 Вигель Ф. Ф. Записки. М., 1918. Т. 2. С. 102—103.
272 «Сады» Делиля Алексей Федорович Мерзляков — были настроены бунтарски не только в литературном отношении. Идеи патриотического свободолюбия, героического самопожертвования в борьбе с тиранами бродили в их юных головах. Они ненавидели рабство и преклонялись перед молодым Шиллером. Среди членов общества были Андрей Кайсаров, Жуковский и Александр Тургенев, еще совсем мальчик. Воейков вошел в общество, и это надолго определило его дружеский и литературный круг. В Дружеском литературном обществе Воейков сразу же привлек внимание умом и смелостью языка: его тираноубийственные речи звучали совсем не абстрактно в дни убийства Павла I. Он был широко, хотя и не систематически, образован. В отличие от других членов общества, французская литература интересовала его больше, чем немецкая и английская, а политика — больше, чем поэзия. В его полуразвалившемся доме на Девичьем поле в Москве происходили основные сборы общества. Здесь гремели смелые речи. Сильной стороной Воейкова был едкий, критический ум, так восхитив- ший однажды Вяземского, когда тот в 1818 г., по пути в Варшаву, заехал в Дерпт, где Воейков был профессором. Оружием Воейкова была холодная издевка. Он был опасным литературным противником, а в доверительном разговоре позволял себе и смелые политические суждения. Иллюзий у него не было никаких. Слабой стороной его было полное отсутствие положительных воззрений. Беспринципность и цинизм были его принципами, и он, не стесняясь, выставлял их напоказ. Очень показателен его разговор с Мерзляковым, сохраненный мемуарами Жихарева: «На этих днях, после разгульного обеда у А. Ф. Воейкова, Мерзляков (...) спросил у него: ,,Да знаешь ли сам ты, что составляет настоящую силу красноречия?" Воейков захохотал. „Это знает всякий школьник, Алексей Федорович: ум, логика, познание, дар слова, звучный и приятный орган и ясное произношение составляют оратора". — ,,Не на вопрос ответ, Александр Федорович. Я спросил, что составляет настоящую силу красноречия?" — ,,Да что ж другое может составлять его, как не те качества, которые я уже назвал?" — „Эх, любезный! да разве простой мужик имеет какое-нибудь понятие о логике? разве он учился чему-нибудь? разве произношение его ясно и правильно? А между тем мы видим часто очень красноречивых людей из простонародья. Нет, Александр Федорович, действительная сила красноречия заключается единственно в собственном неколебимом убеждении того, в чем других убедить желаешь. Не знай ничего, имей какой хочешь орган и выговор, но будь проникнут своим предметом, и тогда будешь иметь успех, иначе со всеми твоими качествами ты останешься только простым школьным ритором"»23. У Воейкова не было собственных убеждений, и поэтому все его произведения отдают холодной риторикой. Но не имея убеждений, он имел страсти: его снедало честолюбие, терзала зависть, он жаждал власти и признания в том кругу, в котором обращался. К деньгам он тоже не был безразличен. Все это заставляло его искать сильных и выгодных покровителей, встав под знамя которых, он мог бы стать литературным ландскнехтом. В 1810-е гг. таким был Дмитриев, умеренная и по существу антиромантическая позиция которого была Воейкову близка. Оба они были воспитаны во французской школе и косо смотрели на романтическую моду, на немецкую и английскую 23 Жихарев С. П. Записки современника. М., Л., 1955. С. 252.
в переводе В оейкова... 273 литературу; обоим «разумный» XVIII в. говорил больше, чем «варвар- ское» средневековье, оба втайне недоброжелательствовали Жуковскому. Литературные друзья отнеслись скептически к эпическим замыслам Воейкова: «Метишь в Херасковы, любезный! — сказал Мерзляков, — лучше напиши хорошую песню: скорее доплетешься до бессмертия (...). Ты человек умный и должен знать, что (...) страсть к необдуманным колоссальным предприятиям — резкий признак мелкой души»24. Зато такая установка, видимо, вполне импонировала Дмитриеву, поскольку только масштабные произведения могли превратить его «школу» в реальность. Показательно, что другой адепт Дмитриева — С. Е. Раич — по сути повторяет многое в позиции Воейкова периода создания «Садов» и перевода «Георгик» (вспомним, что переход Воейкова в последнем случае на гекзаметры был осужден Дмитриевым, и, вероятно, это оказало влияние на то покровительство, которое Дмитриев оказал переводу «Георгик» Раича). Уместно привести точную характеристику позиции Раича, данную в цитированной уже статье В. Э. Вацуро: «Раич вспоминал, что взялся за перевод («Георгик» Виргилия. — Ю. Л.) после очередного спора с Дионкуром, препода- вавшим Тютчеву французскую словесность; Дионкур восхищался пере- водом Делиля («Георгик». — Ю. Л.) и утверждал, что «Георгики» не могут быть переданы по-русски за недостатком так называемого среднего дидактического языка». Перевод Раича, поддержанный Мерзляковым25 и Дмитриевым, и был поисками «среднего дидактического языка» описательной и буколической поэзии, — и очень показательно, что в ближайшие же годы возникает устойчивая ассоциация между Раичем и Делилем (т. е., конечно, и его русским переводчиком Воейковым. — Ю. Л.). В 1822 г. Погодин записывает в дневнике: «Тютчев (...) говорит, что Раич переведет лучше Мерзлякова Виргилиевы еклоги. У Раича все стихи до одного скроены по одной мерке. Ему переводить должно не Виргилия, а Делиля». Спор особенно выразителен, если иметь в виду, что Мерзляков в эти годы намеренно архаизирует свои переводы из древних, стремясь достигнуть ощущения древнего текста. Раича соотносят не с архаистами, а с мастерами «среднего дидактического слога», такими, как Делиль во Франции и Дмитриев в России. И. И. Дмитриев и стал литературным советчиком Раича»26. Создание Воейковым описательной поэмы «средним дидактическим слогом» естественно противопоставляло его опытам описательной поэмы с архаической языковой ориентацией. А это вполне ♦ закономерно приводило к сопоставлению воейковских «Садов» и «Тавриды» Боброва. В конечном счете это была антитеза ориентации на Юнга и порожденную им традицию, с одной стороны, и Томсона и его подражателей — с другой. Хотя обе тенденции вписывались в предромантическое движение, на русской почве они получали весьма далекие интерпретации. Сложную и исключительно богатую поэму Боброва, представляющую собой одно из высших достижений русского предромантизма и заметное явление в истории русской поэзии в целом, конечно, нельзя свести только к проблеме русского юнгианства. Для нас сейчас важно одно: описательная поэма 24 Жихарев С. П. Записки современника. С. 252. 25 Мерзляков в 1820-е гг. переменил отношение к эпической поэзии и сам трудился над переводом «Освобожденного Иерусалима» Тассо (опубликован в 1828 г.). Интерес к античной и итальянской поэзии сближал его с Раичем. 26 Вацуро В. Э. Литературная школа Лермонтова. С. 51. 18 Ю. М. Лотмаи
274 «Сады» Делиля Боброва рисует трагический мир, находящийся в состоянии мучительной динамики, постоянного самоотрицания и дисгармонии. Мир Делиля — Воейкова создает гармонический, законченный, завершенный и поэтому статический образ природы. Бобров создает трагедию, Воейков — утопию. Язык Боброва совсем не выдержанно архаический, он контраст- ный, «высоко-низкий» (карамзинистам это кажется безвкусицей), язык Воейкова дает выдержанную среднюю норму карамзинского стиля, он ровен и... бесцветен. Однако контрастная противопоставленность двух поэм не может заслонить и их общих черт: обе они пейзажно-описательны, в обеих макрокосм пейзажа метафорически связан с микрокосмом человеческой личности и человеческого общества. И именно эта личность Человека, а не авторская индивидуальность выступает как носитель точки зрения текста. Наконец, обе поэмы находятся под сильным влиянием научной поэзии с ее особым тяготением к терминологии и изложению теорий, классификаций. Однако ученая поэзия Боброва напоминает научные оды и послания Ломоносова, а Воейкова — салонную астрономию Фонтенеля с его ориентацией на дамский вкус. Это не мешало Воейкову весьма тщательно прорабатывать ботаническую терминологию и следить за научной точностью своего языка. Наклонность к научности, использо- ванию в поэзии ботаники, географии, минералогии и других естест- венных наук, а также этнографии, исторических экскурсов сделалась характерной чертой всей описательной поэзии, признаком жанра. Так, например, Жуковский, готовясь к написанию поэмы «Весна» (как сам он указывал, он ориентировался при этом на Эвальда Клейста, Томсона и Сен-Ламбера), составил себе такой обширный список книг по ботанике, метеорологии, зоологии и антропологии, как будто готовился писать не поэму, а ученую диссертацию. Влияние этого аспекта описательной поэмы чувствуется в поэмах русского романтизма, например в «Войнаровском», и поэмах Пушкина. Установка на средний слог, подчеркнутая в самом начале перевода Воейкова, была свойственна самому жанру, компромиссному по своей природе. Не случайно еще Буало, говоря о природе описания, употребил столь милое в дальнейшем Карамзину и столь же ненавистное Шишкову слово «элегантность»: Soyes vif et presse dans vos Narrations Soyes riche et pompeux dans vos Descriptions. C'est la qu'il faut des Vers etaler 1'elegance27. Слово «элегантность» сделалось своего рода индикатором, разделившим сторонников «нового» и «старого» слога28. Но дело не только в слове. Не случайно сторонники Шишкова, переводя Буало, тщательно заменяли само понятие. Ср. в переводе Анны Буниной: Будь жив и быстр, когда предпринял ты рассказ; Богат и роскошен, коль пишешь что для глаз. Вот случай показать красу стихов созвучных!'29 27 Boileau D. Les oeuvres. A Paris, 1740. Т. 1. Р. 298. 28 Подробнее об этом см.: Успенский Б. А. Из истории русского литературного языка XVIII — начала XIX вв.: Языковая программа Карамзина и ее исторические корни. [М.], 1985. С. 53—54. 29 Бунина А. Собр. стихов. Спб., 1821. Ч. 2. С. 125.
в переводе Воейкова... 275 Изгонялся тот оттенок изящества и простоты одновременно, дамского вкуса и светскости, который был так важен для карамзинистов. Жанру и стилю, по мнению Воейкова, должен был соответствовать язык, главным признаком которого было отсутствие резких призна- ков, изящная пресность, отсутствие крайностей и контрастов. Так, с одной стороны, хотя Воейков и не всегда употреблял ненавистную Шишкову букву ё, рифмы его ясно свидетельствуют, что он не чуждался проклятой адмиралом «простонародной» йотации. Рифма типа «вод — идёт» об этом ясно свидетельствует. Напомним, как нервно реагировал Шишков в письмах Дмитриеву на соответствующее произношение по поводу перевода Раичем «Георгик» Виргилия (Шишков ненавидел «новомодную» букву ё и везде писал id); «Можно ли не сожалеть, встречая так часто сие id, толь несовместимое с важностию и чистотою нашего языка?» (...) простонародное произношение стезёй так мне кажется нехорошо, как бы кто в бархатном кафтане был и в лаптях»30. Но одновременно мы встречаем у Воейкова в «Садах» и рифму «утесы — завЬсы». Но именно смешение раздражало Шишкова, писавшего также: «Везде id\ Одно что-нибудь: или по-книжному писать, или по-разговор- ному. В первом случае давно известно id, но всегда изгоняемое из чистоты языка никогда не писалось; во втором как бы вновь выдуманное и премудрым изобретением превращенное в ё, вводится в употребление; но зачем же оставляется старое произношение?»31 Однако, противостоя литературной языковой позиции шишковистов, перевод Воейкова весьма отличался от установок как самого Карамзина, так и его молодых поклонников типа Жуковского. Лозунгом Карамзина была смелость и поэтический эксперимент, лозунгом Воейкова — глад- кость и новаторство, уже ставшее рутиной. Это ясно видно из сопостав- ления одного и того же отрывка «Садов» в переводе Карамзина (помещенном в «Письмах русского путешественника» и Воейкову извест- ном) и Воейкова. У Карамзина: Ктожь милых не терял? Оставь холодный свет, И горесть разделяй с унылыми древами, С кристаллом томных вод и с нежными цветами; Чувствительный во всем себе друзей найдет. Там урну хладную с любовью осеняют Тополь высокий, бледный тис, И ты, друг мертвых, кипарис! Печальныя сердца твою приятность знают, Любовник нежный мирты рвет, Для славы гордый лавр растет; Но ты милее тем, которые стенают Над прахом щастья и друзей!32 30 Письма разных лиц к И. И. Дмитриеву. С. 10. 31 Там же. С. 9. 32 Цит. по: Карамзин Н. М. Письма русского путешественника. Л., 1987. С. 303.
276 «Сады» У Воейкова: И кто не испытал в сей жизни огорчений? Кто слез не проливал над прахом дорогим? Передавай печаль лесам, цветам своим! Чувствительный во всем себе друзей находит (ср. у Карамзина. — Ю. Л.)\ Он горесть разделить с деревьями приходит: Уже над мирною гробницей обнялись Задумчивая ель, унылый, нежный тис, И ты, почивших друг, о кипарис печальный! Ты, охраняющий в могиле пепел хладный, Ты ближний нам, родной: любовник мирты рвет, Для победителя зеленый лавр растет; Им славу и любовь охотно уступаешь И сам в печалях нам и горе сострадаешь. У Карамзина: Там все велико, все прелестно, Искусство славно и чудесно; Там истинный Армидин сад, Или великого Героя Достойный мирный вертоград, Где он в объятиях покоя Еще желает побеждать Натуру смелыми трудами И каждый шаг свой означать Могуществом и чудесами, Едва понятными уму. <...> Там, в тихой мрачности лесов, Везде встречаются Сильваны, Подруги скромныя Дианы. Там каждый мрамор — бог, лесочик всякой — храм*. Герой, известный всем странам, На лаврах славы отдыхая, И будто весь Олимп сзывая К себе на велелепный пир, С богами торжествует мир33. У Воейкова: Там смелость с пышностью Искусств соединенны, В обворожении все представляют нам; Великолепные сады Альцины там, Или Армидины чертог и вертограды, Обитель роскоши, и неги, и прохлады. Нет, это не мечта! Зрим въяве пред собой Тот замок, те сады, в которых царь-герой, Ни с кем и в отдыхе деятельном несходный, Всегда возвышенный, повсюду благородный, Пылает страстию препятства побеждать, И чудесами трон блестящий окружать. * Я удержал в этом славном стихе меру оригинала {прим. Карамзина). 33 Карамзин Н. М. Письма русского путешественника. С. 304.
в переводе Воейкова... 277 Я углубляюся лесов дремучих в сень, Встречаю в чаще древ то Фавна, то Сильвана; Венера милая и скромная Диана Присутствием дают жизнь новую лесам: Здесь каждый мрамор — бог; лесочик каждый — храм (ср. у Карамзина. — Ю. Л.). Здесь Людвиг отдыхал от битв, побед гремящих, И мнилось, весь Олимп на пиршествах блестящих Роскошно угощал: вот торжество Искусств! Карамзин экспериментирует в области метрики и интонационного разнообразия, причем эксперименты его имеют четкую направленность — придать текстам Делиля характер элегических монологов или лирических отрывков. Поэтому двух-трех фрагментов ему было достаточно — пере- водить всю поэму не пришло бы ему и в голову. Его установка (до «Истории государства Российского») — движение от эпического повествования к лирическому отрывку. Воейков переводит Делиля после, с одной стороны, Палицына, с другой — Карамзина. Полемичность по отношению к палицынскому переводу, ориентированному на принципы «архаистов», очевидна. Более примечательна скрытая, но очевидная полемика с Карамзиным. Воейков явно учитывает карамзинские фрагменты, сохраняя из них отдельные стихи. Но он «переписывает» Карамзина, превращая лирические отрывки в мерное и монотонное эпическое повествование. И это не случайно. В стихах: Кладбище пред тобой! Во мраке сосн сгущенных Спят праотцы селян в гробах уединенных... — Воейков так же «переписывает» «Сельское кладбище» Жуковского: Там праотцы села, в безмолвии унылом, Почивши навсегда глубоким сном, лежат... Как переводчик «Садов», Воейков пытался стать практическим истол- кователем литературной программы Дмитриева 1810-х гг. Различие между путями Дмитриева и Карамзина как поэтов было очевидно Пушкину, полемически писавшему Вяземскому, что Дмитриев «стократ ниже стихотворца Карамзина» (XIII, 381). Дмитриев и Воейков устойчиво связывались в сознании Пушкина (см.: XIII, 96). В период, когда задача овладения жанром поэмы и эпическим повествованием в стихах встала перед Жуковским и арзамасцами, путь, котррый указывали Дмитриев—Воейков, не мог не привлечь внимания. Написанная легко (Воейков хорошо владел техникой стиха, умел строить запоминаю- щийся афористический стих), поэма не могла не привлечь внимания: фактически это был первый опыт завершенной поэмы, вышедший из лагеря карамзинистов. Уже это могло обеспечить ей успех. Куда же направлял русскую поэзию Воейков? Под влиянием Карамзина — пламенного поклонника английской и немецкой поэзии, холодно относив- шегося к поэзии французской (которую он знал превосходно) — и Жуковского, элегии и баллады которого также были ориентированы в сторону англо-немецкого предромантизма, в русской поэзии наметился перелом. Пушкин писал Гнедичу: «Английская словесность начинает иметь влияние на русскую. Думаю, что оно будет полезнее влияния французской поэзии робкой и жеманной. Тогда некоторые люди упадут, и посмотрим, где очутится Ив. Ив. Дмитриев — со своими чувствами и мыслями, взятыми из Флориана и Легуве» (XIII, 40; курсив Пушкина).
278 «Сады» Делиля Пушкин очень точно указал на принципиальную ориентацию Дмитриева на измельчавшую традицию второстепенных французских литера- торов XVIII в. И Дмитриев, и Воейков были культурно связаны с традициями французской поэзии. В этом отношении выбор Делиля, которого Пушкин презрительно назвал «парнасский муравей» (V, 377), а не Томсона или Э. Клейста, не случаен34. Пушкинское противостояние лагерю Дмитриева—Воейкова имело свою историю. В начале века сложилось характерное географическое распределение литературных лагерей. Вопреки последующей традиции, Петербург был центром «славянофилов»: здесь проживали Шишков, Державин, Крылов, Шихматов-Ширинский, здесь собиралась «Беседа любителей русского слова». Москва была признанной метрополией карамзинистов, и даже Сергей Глинка проповедовал древнерусские добродетели на страницах «Русского вестника» типичным языком ученика и* поклонника Карамзина35. Однако во второй половине 1810-х гг. на московском парнасе господствовало междуцарствие: Карамзин от литературы отошел и к тому же после пожара Москвы ждал лишь возвращения царя из-за границы, чтобы отправиться в Петербург и там печатать первые восемь томов своей истории. Макаров давно скончался, умер подававший надежды Буринский, молодые карамзинисты один за другим перебирались в Петербург, быстро устраиваясь на различные сулящие продвижение службы, Мерзляков тихо спивался в Московском университете. В этих условиях вышедший в отставку Дмитриев перебрался в Москву и проявил явное стремление к роли литературного патриарха. Воейков, всегда готовый сделаться клевретом литературного патрона, из покровительства которого можно было бы гласно извлекать выгоды и над которым можно было бы негласно зло подсмеиваться в устных эпиграммах, выразил полную готовность носить щит Дмитриева. Выбор в этих условиях «Садов» Делиля для перевода имел не случайное, а глубоко программное значение. В культуре предромантизма всякое природоописание приобретало общефилософский характер. Осо- бенно это относится к одному из древнейших образцов культуры — саду36. После Мильтона утвердилось представление о дикой природе как наследнице эдемского сада, сотворенного рукой господа. Оно вписалось 34 Воейков был хорошо образован и прекрасно знал французскую литературу. Так, например, Воейкову приписывалось выражение «знаменитые друзья», ставшее наряду с «литературной аристократией» объектом ожесточенных нападок Булга- рина и Полевого (см.: Полевой Н. Материалы по истории русской литературы и журналистики 30-х гг. [Л.], 1934. С. 153—154). Между тем «illustres amis» — это название группировавшегося вокруг Бельевра кружка (Годо, Жиль Буало и другие) — поэтов, враждебных Мазарини и связанных с Фрондой (см.: Antonie А. La genese des «Precieuses ridicules» // Revue d'Histoire de la Philosophie et d'Histoire Generate de la Civilisation. 1939. Janvier-mars. Fasc. 25. P. 41). Употребляя это выражение, Воейков сравнивал себя с известным поэтом- фрондером XVII в. 35 См.: Киселева Л. И. К языковой позиции «старших архаистов» (С. Н. Глинка, Е. И. Станевич) // Учен. зап. Тарт. гос. ун-та. Тарту, 1983. Вып. 620. 36 См.: Лихачев Д. С. Поэзия садов. Л., 1982; Цивьян Т. В. Verg. Georg. IV, 116—145: К мифологеме сада // Текст: Семантика и структура. М., 1983; Топоров В. Н. Пространство и текст // Там же (особенно см. корректурное дополнение: С. 297—298).
в переводе Воейкова... 279 в руссоистскую антитезу Природа — Культура как противопоставление божьего сада человеческому. Когда Мцыри бежал в непроходимые заросли девственного леса, он воскликнул: Кругом меня цвел божий сад...37 Позиция Делиля, оттенки которой тонко улавливались и его московским (а потом — дерптским) переводчиком, и его русскими читателями, была позицией умеренного просветителя, чуждого руссоистских «крайностей». Не случайно Карамзин видел его портрет в фернейской обители Вольтера. В центре внимания Делиля сад — образ вселенной, не порывающий с Природой, но умело усовершенствующий ее плодами цивилизации и труда человека. Как и Вольтер и энциклопедисты, Делиль считает, что искусство человека продолжает божественный акт творения. Мысль эта была близка поэтам московской школы. Полнее всего ее выразил ученик Раича38 Тютчев: Тебе, Колумб, тебе венец] Чертеж земной ты выполнивший смело И довершивший наконец Миросоздания неконченное дело! (курсив мой. — /О. Л.)39 Однако, миря Природу и культуру, Делиль последовательно проводил и другую, дорогую для Вольтера, мысль: связь прогресса и неравенства. Разнообразие способностей и качеств лежит в основе природы. Парал- лелизм между тремя мифологемами: сад — человеческое тело — общество позволяет Делилю утвердить мысль об обществе как орга- ническом единстве неравных членов. Эклектически используя эстетические идеи Дидро о связи прекрасного и разнообразного, Делиль скрыто полемизирует с эгалитаризмом Руссо и его утверждением о равенстве как законе Природы. Взгляды эти близки Воейкову и всему кругу группировавшихся вокруг Дмитриева литераторов. Не случайно и Воейков, и Раич выступают как переводчики «Георгию» Виргилия. Вполне закономерно и «вольтерянство» Воейкова при его холодном отношении как к Руссо, так и к английскому предромантизму. Позиция Воейкова, идейно связанного с прогрессизмом умеренного просветительства и биографически чуждого петербургской культуре, проявилась в стихах, посвященных русским садам. Восторженный отзыв о Петре прямо отождествляет идеи «сада» и «цивилизации»: Россию превратил в великолепный сад... Однако Царскому Селу он посвятил лишь несколько холодных стихов, выражающих скорбь по поводу разграбления, которому подверглись там сады при Павле I. Видя в царскосельских садах лишь пример исторического регресса, Воейков с гораздо большим чувством описывает дорогое москвичам Кусково. И уж совсем не скрывая приверженности групповым интересам, Воейков завершил этот экскурс восторженным описанием подмосковного Савинского И. В. Лопухина, которому 37 Лермонтов М. Ю. Соч.: В 6 т. М.; Л., 1955. Т. 4. С. 157. 38 О связи Раича и Дмитриева см. цитированную выше статью В. Э. Вацуро. 39 Цит. по раннему автографу: в дальнейшем Тютчев сгладил эти программные строки (см.: Тютчев Ф. И. Поли. собр. стихотворений. Л., 1939. С. 79 и 266).
280 «Сады» Делиля посвятил вдвое (!) больше стихов, чем всем царскосельским паркам вместе. Таков был литературный фон, на котором Пушкин создавал свою апологию екатерининских парков в «Воспоминаниях в Царском Селе». Стихотворение это во всех отношениях звучит как полемика с Воейковым. Заметная у Жуковского и Батюшкова (ср. «На развалинах замка в Швеции») и совершенно чуждая Воейкову тема поэтичности развалин перерастает у Пушкина-лицеиста в идею истории. Название «Воспоми- нания» в этом отношении звучит как программное. К антитезе: красота Природы — сила Цивилизации подключается третий смысловой центр — величие Истории. Сад — образ века. Царское село — образ восемнадцатого столетия. Полемичным было и обращение не к эпической, а к лирической — одической по лексике и элегической по метрико- интонационному строю — структуре. Наконец, символично было и обращение'к державинской (а не карамзинско-дмитриевской) традиции, и то, что чтение стихов происходило в присутствии Державина. В этом отношении примечательно, что процитированное нами в начале статьи обращение Воейкова к Жуковскому явно повлияло на творческие раздумия молодого Пушкина. Воейков предлагал выбор: шутливо- сказочная «древнерусская» поэма («Будь наш Виланд, Ариост, Баян») или поэма описательная. Оба эти пути привлекли внимание Пушкина. На первый призыв он ответил «Русланом и Людмилой», на второй — замыслами описательной поэмы о царскосельских садах, «Кавказом» (ранним вариантом «Кавказского пленника») и замыслом «Тавриды». В замысле «Кавказа» связь с описательной поэмой обозначена отчет- ливо. И этот пласт не был стерт байронической трансформацией сюжета, который лишь наложил свой узор поверх первоначального грунта. Влияние описательной поэмы проявилось здесь, в частности, в стремлении к географической и этнографической точности, своего рода «научности» текста, которому, видимо, предшествовали тщательные изучения. Наша привычка видеть в «Кавказском пленнике» в первую очередь романтическую поэму заставляет не замечать проступающую сквозь экзотику «местного колорита» точность описаний быта и нравов. В этой связи обычно указывают на отрывок «Но европейца всё вниманье/ Народ сей чудный привлекал». В специальной литературе отмечалась и этнографическая точность описаний наряда черкесов, и близость этого описания к соответствующему месту в «Казаках» Толстого. Хочется привести еще более выразительный пример. Слова Черкешенки: К моей постеле одинокой Черкес младой и черноокой Не крался в тишине ночной... — (IV, 104) воспринимаются читателем как дань романтизму — картина ночного свидания любовников, т. е. включение европейских литературных представлений. На самом деле перед нами — след изучения Пушкиным своеобразия этнических обычаев. Пушкинская Черкешенка говорит Пленнику, что она не замужем. Как отмечал академик А. Н. Веселовский, у кавказских горцев молодой муж со своей женой «видится тайно ночью; иначе связь нарушена»40. Стремление к точности картин ведет 40 Веселовский А. Н. Собр. соч. Спб., 1913. Т. 2. Вып. 1: Поэтика сюжетов. С. 31.
в переводе Воейкова... 281 к совершенно определенной традиции, на которую Пушкин в известные моменты сознательно ориентировался. Тем более поразительно, что именно из лагеря Дмитриева — Воейкова были нанесены молодому Пушкину самые чувствительные удары. Ядовитая статья Воейкова по поводу «Руслана и Людмилы» была прямо инспирирована Дмитриевым, который еще находил, что Воейков чрезмерно «расхвалил молодого Пушкина» (письма А. Тургенева от 19 сентября 1820 г.). Дело в том, что именно известная близость позиций Пушкина и Дмитриева — Воейкова обнажала принципиальное их отличие: Пушкин стремился решать указанные Воейковым жанровые проблемы не на пути среднего, сглаженного стиля, а на прямо противо- положной дороге — смелых стилевых контрастов, ломки литературных приличий. В этом отношении «Таврида» Боброва ему оказалась ближе «Садов» Воейкова, несмотря на общую карамзинистскую ориентацию его программы. Утверждение «среднего стиля» было для Дмитриева — Воейкова установкой на принципиальное поэтическое одноголосие. Пушкин уже в раннем творчестве закладывал основы поэтической полифонии. Именно то, что Пушкин перехватил положительное начало позиции Дмитриева — Воейкова, фактически упразднило их литературное значение. Появление «Руслана и Людмилы» и «Кавказского пленника» означало конец претензий Дмитриева объединить русскую поэзию вокруг благопристойно причесанного карамзинизма и, в конечном счете, конец литературного значения Дмитриева. Попытка Воейкова определить пути развития русской поэзии была кратковременной: утверждение литературной роли Жуковского, возник- новение «Арзамаса» и, в особенности, выход на литературную арену Пушкина фактически клали конец честолюбивым замыслам Дмитриева. Характерен устойчивый антагонизм Пушкина к Дмитриеву (и полемика его по этому вопросу с Вяземским). И настойчивое противопостав- ление Дмитриева Карамзину-поэту, и беспрецедентный факт выступления Пушкина в 1827 г. с печатной пародией на «Апологи» Дмитриева (коллективный, совместно с Языковым, характер этого выступления лишь подчеркивал его программный характер) указывают на глубоко не случайный характер литературной оппозиции Пушкина вкусам и направлению Дмитриева. Тем более характерно, что, предлагая Вяземскому план объединения всех прогрессивных сил в литературе, Пушкин в 1824 г. из тактических соображений согласился выставить имя Дмитриева на общем знамени, но требовал (видимо, одно имя сразу же напоминало ему другое) исключить из группы Воейкова: «Нынешняя наша словесность есть и должна быть благородно-незави- сима (...) я бы согласился видеть Дмитриева в заглавии нашей кучки, а ты уступишь ли мне моего Катенина? отрекаюсь от Василья Львовича; отречешься ли от Воейкова?» (XIII, 96). Однако литературная роль Дмитриева уже была сыграна. Воейков же к этому времени давно подготовил переход в лагерь «знаменитых друзей». С русским переводом «Садов» Делиля связан непродолжительный, но яркий эпизод в истории поэзии начала XIX в. Без его учета многое в историческом генезисе поэм Пушкина остается непонятным, и уже это делает его достойным внимания в наших глазах. 1987
282 Матвей Александрович Матвей Александрович Дмитриев- Мамонов — поэт, публицист и общественный деятель Матвей Александрович Дмитриев-Мамонов принадлежал к заметным деятелям раннего этапа декабристского движения. Не являясь централь- ной фигурой или даже участником ведущих тайных обществ — вся его деятельность развертывалась на периферии декабризма, — он интересен, однако, как деятель, во взглядах которого чрезвычайно выпукло отра- зились характерные черты ранней стадии формирования дворянской революционности. Между те'м трудно назвать другого участника общественной борьбы 1820-х гг., политическая биография которого содержала бы столько «белых пятен», ставила перед историком, вплоть до настоящего времени, столько загадочных, нерешенных вопросов. Колоритная фигура графа М. А. Дмитриева-Мамонова и его траги- ческая судьба давно уже привлекали внимание исследователей. Еще в конце 1860-х гг. Н. Киселев обратился к читателям «Русского архива» с призывом указать местонахождение записок недавно скончавшегося Мамонова1. В дальнейшем рукопись эта, видимо, оказалась в руках П. Бартенева, считавшего, однако, что «Записки» по цензурным условиям «еще не могут быть изданы в свет»2. В настоящее время они утрачены3. В конце XIX в. появился ряд заметок и публикаций, содержащих ценные, но отрывочные сведения о жизни и деятельности Мамонова. Новый этап изучения политических воззрений Дмитриева-Мамонова связан был с открытием доступа к материалам верховного суда и следственной комиссии по делу декабристов. В 1906 г. А. К. Бороздин опубликовал извлеченные из названных архивных фондов конститу- ционные наброски Дмитриева-Мамонова4. Бумаги Дмитриева-Мамонова, хранящиеся в делах следственной комиссии, до сих пор являются основным источником при изучении воззрений основателя Ордена русских рыцарей. Они были широко использованы В. И. Семевским в его капитальном исследовании по истории декабристской идеологии5. В советской литературе вопрос о характере деятельности Дмитриева- Мамонова и созданного им общества подымался неоднократно, хотя и не был предметом специального рассмотрения. Краткие, но весьма содержательные характеристики Ордена русских рыцарей находим 1 Киселев Н. Существуют ли записки графа М. А. Мамонова? // Русский архив. 1868. № 1. 2 Русский архив. 1877. № 12. С. 389. 3 См.: Азадовский М. К- Затерянные и утраченные произведения декабристов // Лит. наследство. М., 1954. Т. 59. Кн. 1. С. 747. 4 См.: Из писем и показаний декабристов: Критика современного состояния России и планы будущего устройства / Под ред. А. К- Бороздина. Спб., 1906. С. 145—157. 5 Семевский В. И. Политические и общественные идеи декабристов. Спб., 1909. С. 384—415 и 663—668.
Дмитриев-Мамонов... 283 в работах Н. М. Дружинина6, А. Н. Шебунина7. Наконец, в последние годы вопрос этот вновь был детально рассмотрен в обширном итоговом труде М. В. Нечкиной8. В результате исследовательских усилий общий характер программы Ордена русских рыцарей и место этой организации в ряду других декабристских обществ определены с достаточной полнотой. И все же ряд вопросов как частного, так и общего характера остается пока невыясненным. Это и определяет необходимость специаль- ного рассмотрения как эволюции воззрений Дмитриева-Мамонова, так и характера организованного им тайного общества. Вопрос имеет, однако, и другую сторону. М. А. Дмитриев-Мамонов был человеком с бесспорным дарованием литератора: произведения его занимают определенное место в истории декабристской поэзии и публицистики. В то же время если исто- рики общественной мысли не раз обращались к его произведениям, то внимания историков литературы они не привлекли. В этом смысле показательна ошибка такого авторитетного исследователя декабрист- ского литературного наследия, как М. К- Азадовский. В указанной выше статье он писал: «Из стихотворений М. А. Дмитриева-Мамонова известно только одно, — опубликованное В. И. Семевским»9. Между тем еще В. И. Семевский указал на существование целого цикла ранних стихотворений Дмитриева-Мамонова, опубликованных в 1811 — 1812 гг. в журнале «Друг юношества». Однако гораздо более значи- тельно другое: произведения Мамонова позволяют сделать некоторые общие наблюдения над зависимостью принципов декабристской публицистики разных этапов от идеологии и тактики исторически сменяющих друг друга тайных обществ. Судьба графа10 Матвея Александровича Мамонова незаурядна. Еще при жизни он сделался живой московской легендой. Богатырь ростом, красавец и богач, он семнадцати лет — не только сенатор по московскому департаменту сената, но и стяжал уже себе славу неподкупной прямотой. С. П. Жихарев, описывая тузов Английского клуба, выделяет его из числа вельмож, сенаторов, «всей знати» эпитетом «прямодушный Мамонов»11. В 1812 г. он потряс воображение москвичей не только величиной пожертвований, но и блестящей патриотической речью. Пушкин позже писал, что в ответ на воззвание Александра I в 1812 г. к москов- скому дворянству, оно «славно отвечало ему устами гр(афа) 6 Дружинин И. М. Масонские знаки П. И. Пестеля // Музей революции Союза ССР. М., 1929. Сб. 2. С. 32—40; Он же: Декабрист Никита Муравьев. М., 1933. С. 85—86. 7 Шебунин А. Н. Братья Тургеневы и дворянское общество александровской эпохи: Декабрист Н. И. Тургенев: Письма к брату С. И. Тургеневу. М.; Л., 1936. С. 48—50. 8 Ненкина М. В. Движение декабристов. М., 1955. Т. 1. С. 132—138. 9 Азадовский М. К. Указ. соч. С. 692. 10 Дмитриевы-Мамоновы — древний, происходивший от князей смоленских, род, утративший, однако, впоследствии титул. Александр Матвеевич Дмитриев- Мамонов, фаворит Екатерины II, 25 мая 1788 г. возведен в графы Священной Римской империи, в коронацию Павла I 5 апреля 1797 г. — в графское Российской Империи достоинство. Княжеский тит.ул был возвращен Мамоновым сенатом лишь в 1915 г. (См.: ЦГИА. Ф. 1343. Оп. 20. Д. 2066 — «О внесении герба Дмитриевых- Мамоновых в общий гербовник»; Там же. Ф. 1405. Оп. 76. Д. 6437 — «О графском достоинстве Дмитриева-Мамонова».) 11 Жихарев С. П. Записки современника. М.; Л., 1955. С. 167.
284 Матвей Александрович М<амонова)»1,а. Затем — после войны — Мамонов поражал вообра- жение москвичей добровольным затворничеством и странными слухами, волновавшими Москву. Рассказы о необычной одежде, отпущенной им бороде, странном поведении повторялись в гостиных, и Пушкин вспомнил их в своей устной новелле-импровизации «Уединенный домик на Васильевском»12. Кузен Дельвига Андрей Иванович Дельвиг вспоминал как одно из потрясших его детское воображение событий привоз арестованного Дмитриева-Мамонова в Москву и заключение его в его собственном дворце. Этот таинственный узник долго привлекал внимание москвичей. Затем его стали забывать. В составленном для Николая I «Алфавите декабристов» о нем сказано: «Мамонов оказался в сумасшествии. В бумагах его найден проект республиканской конституции. По нахождении его в сумасшествии, Комиссия оставила сие без внимания»13. В действительности все происходило сложнее и драматичнее. Матвей Александрович Дмитриев-Мамонов (1790—1863) родился в богатой и родовитой семье. Отец будущего декабриста — граф Александр Дмитриев-Мамонов — был одним из многочисленных фаворитов Екатерины II. Именно в это время он сделался одним из богатейших людей России, состояния которого не могли поколебать ни собственное расточительство, ни щедрые пожертвования сына, Матвея Александровича Мамонова, в 1812 г., ни почти сорокалетняя опека над последним разных, часто сменявшихся и не всегда добро- совестных лиц14. Однако отец Мамонова никак не может быть причислен к «случайным людям» XVIII в. Ведя свой род по прямой линии от Владимира Мономаха, Дмитриевы-Мамоновы не забывали, что имеют гораздо больше прав на всероссийский престол, чем царствующая династия. Мысль об этом жила еще в середине XIX в. в сознании захудалого потомка Дмитриевых, незначительного литератора М. Дмитриева — племянника известного поэта. В своих мемуарах он писал: «...Мы происходим по прямой линии от Владимира Мономаха, и по мужской, а не по женской, как Романовы — мнимые родоначальники наших государей, которые совсем не Романовы, а происходят от голштинцев». Далее тот же автор указывает, что род их состоит из двух 113 Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 16 т. М.; Л., 1949. Т. 11. С. 239. В дальней- шем ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием римской цифрой тома и арабской — книги и страницы. » 12 См.: Ахматова А. Соч.: В 2 т. М., 1986. Т. 2. С. 176—177. 13 Декабристы: Биогр. справочник. М., 1988. С. 282. 14 Н. Тургенев писал впоследствии: «Граф Мамонов превзошел их (московских сановников-богачей. — /О. Л.) величием своих пожертвований: не будучи доволен тем, что предложил императору многие миллионы рублей, помещенные в государ- ственных и кредитных учреждениях, и бриллианты не меньшей стоимости, он предоставил в распоряжение Александра все свое недвижимое имущество, стоив- шее также многие миллионы». {Tourgeneff N. La Russie et les Russes. Bruxelles, 1847. T. 1. P. 161 —162). Правительство предложило Дмитриеву-Мамонову вместо этого снарядить на свои средства кавалерийский полк. «Некоторые маменьки после того заметили, что граф уже не такой завидный жених» (VIII, 1, 154). Однако и после этого его состояние оставалось огромным. В 1860 г. Дмитриеву-Мамонову принадлежало 90 тысяч десятин земли, 15 тысяч душ мужеского пола и капитал более 200 тысяч рублей в билетах Государственного банка, не считая хранившихся в Московской дворянской опеке драгоценностей на сумму свыше 200 тысяч рублей (см.: Отчет Публичной библиотеки за 1896 г. С. 23; Русская старина. 1890. №4. С. 179; Семевский В. И. Указ. соч. С. 667—668).
Дмитриев-Мамонов... 285 ветвей: «старшей линии — Мамоновых» и «младшей, просто Дмитриевых, к которой принадлежу и я»15. М. А. Дмитриев-Мамонов получил обычное в богатых дворянских семьях конца XVIII — начала XIX в. домашнее образование и «с малых лет пристрастился к чтению исторических книг»16. Нам почти ничего не известно о характере этих исторических штудий, однако любопытно, что особое внимание его привлекли крестьянские восстания в России XVIII в. В замечаниях на запрещенную в России книгу Кастера «Жизнь Екатерины II, императрицы России» он писал: «Было бы долго перечислять все собранное мною о возмущении Пугачева <...). Рассказы о романтических странствованиях Пугачева, о его познаниях и способностях столь же несправедливы, как и уверения, будто он был глуп и подл. Он был только отважный плут». Далее он видит главную причину сочувствия народа Пугачеву в обещании «воли крепостным ' крестьянам» и опровергает утверждение, что «Пугачев был трус»17. Дмитриев-Мамонов быстро продвигался по служебной лестнице: в 1807 г. он камер-юнкер, а в 1810 г. — уже обер-прокурор шестого департамента Сената18. Однако служебные успехи мало интересовали Дмитриева-Мамонова — конец 1810-х гг. был для него временем напряженных идейных исканий. Он сближается с московскими масон- скими кругами и быстро переходит от простых иоанновских — к высшим андреевским степеням. Среди высших степеней его особенно привлекает тамплиерство с его суровой дисциплиной, строгой конспирацией и проповедью самоотверженной борьбы во имя орденских целей. В 1807 г. он в качестве великого мастера подписал и скрепил печатью «Обряды принятия в ученическую, товарищескую и мастерскую степени»19. Рукопись эта, переписанная писарским почерком, но выправленная рукой Дмитриева-Мамонова, позволяет определить и идеологическую позицию ее составителя. Она в основном повторяет многочисленные масонские обрядники и почти лишена своеобразия. Не оригинальна она и в общем истолковании цели масонства. Последняя усматривается в самоусовершенствовании и самоисправлении, «состоит в том, чтоб приуготовлять» «членов, сколько возможно, исправлять их сердце, очищать и просвещать их разум»20. Это должно привести и к оконча- тельной цели — исправить «весь человеческий род»21. Именно таким путем масоны должны «противоборствовать злу, царствующему в мире»22. И хотя отступнику угрожают страшной казнью (голова будет «отсечена, сердце, язык и внутренности вырваны и брошены в бе*здну морскую»)23, но реальное содержание этих угроз равнялось нулю — всякий путь 15 Дмитриев М. А. Воспоминания // РО ГБЛ. Ф. 178. Ед. хр. М. 8184/1. Л. 3 и 4. 16 Арсеньев И. А. Слово живое о неживых: (Из моих воспоминаний) // Ист. вестник. 1887. Февраль. С. 357. '' По поводу книги Кастера: Рассказы и замечания графа М. А. Дмитриева- Мамонова // Русский архив. 1877. № 12. С. 396—397. Далее — опровержение утверждения Кастера о чеканке Пугачевым собственной монеты, которую Мамонов, по его словам, «разыскивал» «всячески и напрасно». Ср.: [Castera]. Vie de Catherine II, imperatrice de Russie. Paris, 1797. T. 2. P. 79. 18 См.: Письма Н. М. Карамзина к И. И. Дмитриеву. Спб., 1866. С. 126. 19 РО ГБЛ. М. 832. 20 РОГБЛ. М. 832. Л. 10. 21 Там же. Л. 10—10 об. 22 Там же. 23 Там же. Л. 14—14 об.
286 Матвей Александрович насильственной борьбы был заранее осужден, и в самом начале беседы великого мастера с «ищущим» последний предупреждался: «Если вы, государь мой, могли иногда возомнить или еще и теперь опасаетесь, размышляя, что нет ли чего между нами противного богу, вере, узако- нениям правительства, установлениям общества или благондравию (так!) и праводушию гражданина, то я уверяю вас моим и всея ложи словом, что сего и подобного тому между нами нет и не бывало»24. Однако политический индифферентизм масонства не удовлетворял уже Дмитриева-Мамонова в эти годы. Показательны поправки, которые он внес в клятву, приносимую «ищущим» в момент принятия его в ложу. Первоначальный текст присяги полностью совпадал с встречающимися и в других русских обрядниках25. Однако Мамонов вычеркнул в клятве после требования сохранения «непоколебимой верности богу» слова «закону, правительству, отечеству», а после обещания «помогать ближним моим» вставил: «стражд(ущему) чело- веч <еству>»26. Постепенное перемещение центра интересов будущего декабриста из сферы абстрактного масонского морализирования в область живых политических интересов легко можно проследить, рассматривая эволюцию творчества Мамонова как поэта в 1811 — начале 1812 г. Первые появившиеся в печати стихотворения Дмитриева-Мамонова несут на себе печать влияния поэзии G. Боброва. Это «Огонь» (Друг юношества. 1811. Ноябрь. С. 111 — 115), «Вещание премудрости о себе» (Там же. 1811. Декабрь. С. 88—97) и некоторые другие произ- ведения, укладывающиеся в традицию масонской поэзии. Однако стихо- творения «Честь» (Там же. 1811. Декабрь. С. 92—97), «Гению» (Там же. 1812. Январь. С. 1—6), «Истина» (Там же. 1812. Апрель. С. 1—7) свидетельствуют о возрастании политических интересов. Отмеченные печатью воздействия поэтики Державина, они несут следы влияния и политической концепции автора «Вельможи». В центре их — добродетельный гражданин, Все правде приносящий в жертву, Царю, живому — нищу, мертву Равно рекущий правый суд... Таков муж Чести и величья. Звук хвал! Греми ему во век! Почто ему вельмож отличья? Отличен он — он человек!27 В качестве положительных героев названы Регул, Аристид, Катон, Фабий и Леонид. Мамонова занимает вопрос соотношения истины и власти (стихотворение «Истина»): Хотя он бармами сияет, Но бармы ложью не красны, И трон коль правдой небрежется, От трона божья отженется: Цари над нею не властны!28 24 РО ГБЛ. М. 832. Л. 4. 25 Ср., например, в рукописном обряднике ученической степени из собрания Ланского (Ешевского): РО ГБЛ. Ф. 172. №1985. Л. 15 об.—16. 26 РО ГБЛ. М. 832. Л. 14 об.' 27 Друг юношества, издаваемый Максимом Невзоровым. М., 1811. Декабрь. С. 94. 28 Там же. 1812. Апрель. С. 4.
Дмитриев-Мамонов... 287 Истина требует активного служения: Любите истину, цари, Раби, гласить ее дерзайте'29. Положительная политическая программа этих стихотворений сводилась к идеалу царя, дарующего твердые законы и подчиняющегося им, то есть к октроированной конституции. Царь ...сердцам уставы пишет И уставов первый раб30. В печатном стихотворении Дмитриев-Мамонов прославлял этими словами Александра I. Однако в заметках, не предназначенных для цензуры, мы встречаем иную характеристику царствующего монарха. В цитиро- ванных заметках о книге Кастера он писал: «Европейский монарх, который назовет Наполеона великим человеком, скажет правду. Но что думает император Франции о современных европейских монархах? Ах!»31 Весьма неопределенными были, видимо, в этот период воззрения Дмитриева-Мамонова на крестьянский вопрос. Сохранившаяся в фондах Государственного исторического музея в Москве переписка его со старостой и крестьянами села Арефина Ярославской вотчины свидетель- ствует, что в 1807 г. Дмитриев-Мамонов считал звание помещика налагающим на него обязанности по управлению крестьянами и заботы об их благополучии. Он старательно разбирает крестьянские жалобы, наказывает старост и бурмистров за притеснения. Так, в письме от 15 апреля 1807 г. читаем: «Ярославской вотчины села Арефина бурмистру Василью Житкову, старосте и всем крестьянам. Показанной вотчины крестьянин Семен Смирнов, был удержан здесь за свои деланные им бывши бурмистром разные многим крестьянам обиды и прочие бездельнические поступки, ныне к вам отпускается. Однако, в страх другим, должен быть непременно наказан, и для того пришлите ко мне достоверное известие, в каком количестве состоит его семейство, также и всякое имущество, дабы я, судя по тому, мог решиться и не оставил его без должного наказания. Матвей Д. Мамонов»32. Через несколько месяцев, 6 июня 1807 г., он писал: «Касательно до солдатской женки Катерины Тимофеевой, у которой отданы были муж и два сына в рекруты, и она наперед сего просила меня, Лабы дать ей по старости лет какое-нибудь пропитание, на что по повелению моему и определено вам по смерть ее давать ей по двадцати рублей на год, чем она и осталась довольна, но только не дано мне знать, по каким именно резонам отданы были как муж ее, так и после вдруг оба сына в рекруты и для того предписыва(ю) вам наистрожайше, дабы вы на всем (...) ловом мирском сходе в самую сущую п(равду> рассмотрели и по рас- смотрении дали м<не) об оном знать обстоятельно и непре(менно). Матвей Д. Мамонов»33. 29 Друг юношества... Апрель. С. 7 (курсив мой. — Ю. Л). 30 Там же. Май. С. 2. 31 Русский архив. 1877. № 12. С. 395. 32 ГИМ. Отд. рукоп. источников. Ф. 282. Ед. хр. 82. Л. 37. 33 Там же. Л. 34. (Край письма оборван. Восстановленный текст приводится в угловых скобках.)
288 Матвей Александрович Отечественная война 1812 г. была для Дмитриева-Мамонова, как и для многих будущих декабристов, временем бурного идейного созревания. С самого начала военных действий он оказался в центре событий. Вместе с московским ополчением Дмитриев-Мамонов принял участие в Бородинской битве, сформировал на свой счет казачий полк, проделал в чине генерал-майора кавалерии зимнюю кампанию 1812 г. и участвовал в заграничных походах 1813 г. Столкновения его казаков с местным населением и австрийскими войсками и резкое письмо Дмитриева- Мамонова царю по этому поводу привели к расформированию полка. Эпизод этот положил конец столь блестящей вначале служебной карьере Мамонова. Однако 1812 г. был для Дмитриева-Мамонова началом не только военной, но и общественной деятельности. Щедрые пожертвования поставили его в центр патриотически настроенной московской молодежи 1812 г. К этому времени относится сближение его с П. А. Вяземским, поступившим в качестве офицера в мамоновский полк. Щепетильно точный в воспроизведении исторических деталей А. С. Пушкин писал в повести «Рославлев», рисуя Москву 1812 г.: «Везде толковали о патриотических пожертвованиях. Повторяли бессмертную речь молодого графа Мамонова, пожертвовавшего всем своим имением» (VIII, 1, 154)34. Отечественная война 1812 г. была тем событием, которое помогло Дмитриеву-Мамонову, как и десяткам других деятелей декабристского движения, оформить неопределенные свободолюбиво-патриотические настроения и встать на путь политической борьбы. 34 Текст «бессмертной речи», представляющей бесспорный интерес.для истории общественных настроений 1812 г., не сохранился. Некоторое представление о ней дают пушкинские черновики: «У меня 15 тысяч душ и — жертвую отечеству 3 миллиона и поголовным ополчением моих крестьян» (VIII, 2, 751). Пушкин считал речь Мамонова настолько значительной, что упомянул ее в чрезвычайно лапидарном плане романа: «война с Н(аполеоном). Мол (одой) граф Мамо- нов. — Мы едем из Москвы» (VIII, 2, 752). Характерно, что жених Полины в той же повести вступает в мамоновский полк и погибает на Бородинском поле. Получив разрешение Александра I на формирование казачьего полка из своих крестьян и препоручив практическую сторону своим помощникам, Мамонов уехал в действующую армию {ГИАМО. Ф. 4. Оп. 1. Д. 4061. Л. 90—92; ЦГИАЛ. Ф. 1286. Оп. 2. Д. 286. Л. 36—39). Полк формировался медленно, но отдель- ные его подразделения и прикомандированные к нему^ офицеры принимали участие в сражениях 1812 г. и последующих кампаний. 12 марта 1813 г. Дмит- риев-Мамонов был произведен в генерал-майоры и назначен шефом полка. В представленном Уваровым государю «Списке господам штаб- и обер-офицерам Московского и Тульского ополчений, отличившихся в делах противу неприятеля в продолжение кампаний 6 ноября при Тарутине, 12 и 13-го под Ярославцем, декабря 4, 5 и 6-го числа под Красным» значится: «Московской военной силы 1-го конного казачьего полка шеф, граф Мамонов» и в графе «Чем именно отличились»: «Употреблен был во время нескольких сражениев по кавалерии с разными поручениями в самых опасных местах, которые исполнил с отличием и храбростию как наидостойнейший офицер, заслуживший особенное замечание, чем и был мне совершенным помощником». По этому представлению Мамонов получил золотую саблю с надписью «за храбрость» (ЦГВИА. Ф. 103. Оп. 208-а. Св. О. Д. 1. Л. 235). Генерал от кавалерии Федор Петрович Уваров командовал всей кавалерией соединенных армий. Под его начальством Мамонов совершил весь поход «до окончания кампании» (ЦГВИА. Ф. 103. Оп. 1/208-а. 1814 г. Св. 52. Д. 5). Следовательно, Дмитриев-Мамонов вместе с армией был в Париже. Парижский период его биографии не освещен совсем.
Дмитриев-Мамонов... 289 Среди затруднений, встающих перед исследователем организованного Мамоновым Ордена русских рыцарей, прежде всего следует указать на датировку возникновения и на уточнение круга участников этой организации. М. Орлов в своем известном письме Николаю I от 29 декабря 1825 г. показывал: «Я первый задумал в России план тайного общества. Это было в 1814 году»35. Год этот принят в исследовательской литературе. Однако сам Дмитриев-Мамонов точно и определенно дважды указывал иную дату. В § 49 статута ордена Мамонов писал: «Юбилей ордена есть день открытия первого правильного круга оного в России и подписания Pacta conventa августа 1 1812 года»36. И далее, составляя надпись на золотом кольце — отличительном знаке сенатора «римской степени» внешнего ордена, Мамонов написал: «In hoc signo vinces 1812. 1812. 1812», но густо зачеркнул трижды повторенное число и поставил зашифрованное: «8121»37. Данные Дмитриева-Мамонова подкрепляются таким осведомленным свидетелем, как член Коренной управы Союза благоденствия и доносчик Грибовский, показания которого об обществе Мамонова — Орлова, как это следует отметить, неизменно точны и подтверждаются всеми имеющимися в нашем распоряжении источниками. Грибовский доносил об обществе, существовавшем «еще до французской войны в собранной на польской границе армии». В. Г. База нов убедительно отождествлял это общество «под печатью елки и книги» с мамоновским орденом38. Есть сведения о том, что в 1815 г. в Нанси Н. Тургенев пытался продолжать работу по организации «русского тайного общества Русских рыцарей» («Les chevaliers russes»)39. Впрочем, проверить эти сведения пока невозможно. 35 М. Ф. Орлов и 14 декабря [Публ. П. С. Попова] // Красный архив. 1925. Т. 13. С. 160. 36 ЦГИА. Ф. 48. № 15. Л. 39. 37 Там же. Л. 46. Значение латинского текста: «Сим победиши». 38 Базанов В. Вольное общество любителей российской словесности. Петро- заводск, 1949. С. 59. Первого августа 1812 г. шли уже ожесточенные бои (это было время соединения армий под Смоленском), и ни о каких «Pacta conventa» в армии не могло быть и речи. Это не исключает, однако, досто- верности обоих свидетельств. В период, предшествующий началу военных действий, Вильно, благодаря присутствию там Александра I, превратилось в шумный центр придворной жизни. Мамонов вполне мог находиться в то время там, а в августе быть уже в Москве. Однако документальными свидетельствами по этому вопросу мы пока не располагаем. 39 Haumant E. La culture francaise en Russie (1700—1900). Paris, 1910. P. 571. На указание Haumant обратил внимание Е. И. Тарасов в кн.: Декабрист Н. И. Тургенев в александровскую эпоху. Самара, 1923. С. 322. С этими данными следует сопоставить загадочную запись в дневнике девятнадцатилетнего Н. Д. Дурново, прикомандированного по квартирмейстерской части адъютантом к князю П. М. Волконскому и откомандированного в апреле 1812 г. в армию, собранную у Вильно: «25 января (1812 г.): Минул год с основания нашего общества под названием «рыцарство». Пообедав у Демидова, я отправился в 9 ч. в наше заседание, состоявшееся у Отшельника. Продолжалось оно до 3 ч. ночи. На этом собрании председательствовали 4 первоначальных рыцаря» (ЦГАЛИ. Ф. 1337. Оп. 1. Ед. хр. 71. Л. 1). Трудно сказать, какое отношение имела эта, связанная с московской школой колонновожатых, организация (если имела?) с обществом Дмитриева-Мамонова. Н. Муравьев (в будущем Н. Н. Муравьев- Карский), известный нам по обществу «Чока», постоянно упоминается в дневниках 19 Ю. М. Лотман
290 Матвей Александрович Как бы ни решался сам по себе весьма интересный вопрос о времени возникновения ордена, необходимо отметить, что этот ранний период его существования (до 1814 г.) не освещен никакими источниками, и вряд ли общество в эти годы может быть причислено к декабристским организациям. Появление идей дворянской революционности в то время не было еще исторически подготовлено. Как увидим, и в дальнейшем декабристский характер программы ордена определился не сразу. Не менее сложен вопрос об именах и числе участников общества. Вопрос этот привлек внимание М. В. Нечкиной, пришедшей к выводу, что «Орден русских рыцарей — самая многочисленная из известных нам ранних преддекабристских организаций»40. Бесспорными участниками его можно считать М. Орлова, М. А. Дмитриева-Мамонова, Н. Тургенева, М. Н. Новикова. М. В. Нечкина убедительно обосновала причастность к ордену Д. В. Давыдова. В. Семевский, расшифровывая приводимые Н. Тургеневым инициалы, предположил участие А. С. Меншикова и А. X. Бенкендорфа. Предположение это было воспринято последующими исследователями, кроме Шебунина. А. X. Бенкендорфа следует реши- тельно отвести. Прежде всего следует отметить, что никаких данных в пользу этого предположения, кроме флигель-адъютантской должности и совпадения первой буквы фамилии, нет. Обычно принимаемое иссле- дователями во внимание указание на обучение лица, зашифрованного Н. Тургеневым буквой «Б», в пансионе Николя представляет собой гипо- тезу Семевского и в тексте книги Н. Тургенева не встречается. Тем большие сомнения вызывает возможность участия Бенкендорфа в обществе, ставившем своей целью «лишение иноземцев всякого влияния на дела государственные» и «конечное падение, а если возможно, смерть иноземцев, государственные посты занимающих»41. Иноземцем же, писал Дмитриев-Мамонов, «перестает почитаться в ордене правнук иноземца, коего все предки, от прадеда до отца были греко-российского исповедания, служили престолу российскому и в подданстве пребывали, не отлучаясь из России»42. Понятно, что лютеранин Бенкендорф, происходивший из Дурново как близкий товарищ. Но Дурново близок и с Михаилом Орловым. 21 июня он записывает: «Орлов вернулся с генералом Балашовым. Они ездили на конференции с Наполеоном. Государь провел более часу в разговоре с Орловым. Говорят, он очень доволен поведением последнего в неприятельской армии. Он весьма резко ответил маршалу Давусту, который пытался задеть его своими речами. 22 июня: То, что мы предвидели, случилось. Мой товарищ Орлов, адъютант князя Волконского и поручик кавалергардского полка, назначен флигель-адъютан- том. Он во всех отношениях заслуживает этой чести» (Там же. Л. 2—2 об.). В дальнейшем позиция Дурново неясна. Он дружески связан с многими декабристами и однажды даже выражает в своем дневнике опасение, что ему придется «отправиться в места отдаленные России» (РО ГБЛ. М. 9540. Л. 10). Позже он 15 декабря 1825 г. по приказу Николая I арестовывает Рылеева и сопровождает в крепость Михаила Орлова, с которым, однако, всю дорогу ведет дружескую беседу. В дальнейшем он демонстративно отошел от выгодной столичной службы и пал в кампанию 1828 г. Ср.: Пугачев В. В. Из предыстории декабристского движения // Науч, ежегодник Саратов, гос. ун-та им. Н. Г. Чер- нышевского за 1955 г. Ист. фак-т. Отд. 2. Саратов, 1958. С. 40—45 (отд. оттиск). 40 Нечкина М. В. Движение декабристов. М., 1955. Т. 1. С. 134. 41 Бороздин А. К. Из писем и показаний декабристов. М., 1906. С. 147. 42 ЦГИА. Ф. 48. Ед. хр. 15. Л. 39 об.
Дмитриев-Мамонов... 291 чисто немецкой семьи, выдвинувшийся благодаря связям с «немецкой партией» павловского двора43, под эту категорию не подходил. Следует иметь в виду и то, что Н. Тургенев в своей книге обозначал инициалами лишь лиц, причастность которых к тайным обществам была неизвестна правительству. Какие у него основания были щадить Бенкендорфа, даже если предположить, что сообщение это поставило бы в неловкое положение шефа корпуса жандармов? Какой смысл было хорошо осведомленному Грибовскому подавать через того же Бенкендорфа донос на Орден русских рыцарей? Вернее предположить, что под буквой «Б» в тексте Н. Тургенева следует подразумевать флигель-адъютанта полковника Иллариона Михайловича Бибикова, об активной деятельности которого в Полтавской ложе М. Н. Новикова — дочерней организации ордена — мы еще будем говорить. В доносе Грибовского упомянут еще один член ордена — Алексей Пушкин. Это, конечно, не известный остряк, участник домашних спектаклей и посредственный поэт Алексей Михайлович Пушкин, а капитан Алексей Пушкин, сотоварищ К. Ф. Рыле- ева по масонской ложе «Пламенеющей звезды» (оба они числятся «братьями первой степени»)44. Вопроса о том, в какой мере убедительно предположение об участии в обществе М. Невзорова, мы коснемся в связи с разбором «Кратких наставлений русскому рыцарю». Есть еще одно свидетельство, представляющее интерес в данной связи. Известный медальер Ф. П. Толстой на допросе показал: «В 15-м году я был принят в одно благотворительное общество (...) здесь в Санкт- Петербурге г-м Новиковым»45. Ф. П. Толстой был активным участником Союза благоденствия, членом Коренной управы, однако об участии его в Союзе спасения никаких данных нет. Да и в Союз спасения, организованный в 1816 г., принимать в 1815 г. было невозможно. Мнение исследовательницы деятельности Ф. П. Толстого Н. Н. Ковалевской о том, что Толстой исказил дату приема в тайное общество «с целью маскировки»46, нельзя принять. Вряд ли можно это объяснить и ошибкой памяти: знаменитый седьмой вопрос, «с какого времени, откуда заимство- вали первые вольнодумческие и либеральные мысли», особенно интере- совал следователей. Называя 1815 г. временем приема в общество, Толстой сразу же выдвигал себя в ряды первых деятелей (вспомним, что Орлов, объявляя себя первым заговорщиком — членом общества с 1814 г., сознательно совершал рыцарски смелый поступок), рискуя вызвать дополнительные вопросы и значительно отягчить свою вину. Трудно увидеть здесь расчет и «маскировку», вернее предположить, что Толстой говорил правду. Показательно и то, что в русле основных декабристских организаций Толстой оказался ко времени основания Союза благоденствия, то есть в период затухания деятельности мамонов- ского ордена. Необходимо, однако, иметь в виду и другое. Представление о 43 Отец его, Христофор Иванович Бенкендорф, рижский гражданский губер- натор, был другом Марии Федоровны — дочери принца Фридриха-Евгения Вюртембергского — еще в бытность ее великой княгиней; бабушка, урожденная Ригельман-фон Левенштерн, — воспитательницей детей Павла I (см.: Русский архив. 1895. Кн. 3. С. 498). 44 См.: Tableau de la grande Loge Astree pour 1'an magonnique. 58 20/21. P. 153—154. В. Г. Базанов высказал, предположение, что «Это был не Алексей, а Андрей Пушкин, член ложи «Трех добродетелей» (Указ. соч. С. 59). 45 ЦГИА. Ф. 48. Ед. хр. 232. Л. 5. 46 Ковалевская Н. Н. Художник-декабрист Ф. П. Толстой // Очерки из истории движения декабристов. М., 1954. С. 528.
292 Матвей Александрович том, что прием нового члена обязательно связан с наличием программно оформленной организации и уполномочивающих инстанций, выработан- ное на материале позднейших этапов революционного движения, не всегда применимо к интересующему нас периоду. Бесспорно существование, наряду с основными тайными обществами, эфемерных, небольших объединений, возникавших и исчезавших, не оставляя следа ни в письмен- ных источниках, ни — позднее — в следственных документах. Возможно, что склонный (так же, как и позже М. Орлов) к самостоятельным действиям, видимо, не разделявший до конца ни программы, ни тактики тех тайных обществ, членом которых он являлся, Новиков мог принять Толстого не в Орден русских рыцарей, в котором он состоял, а в какую- либо задуманную им «свою» организацию. Вопрос этот можно будет решить лишь тогда, когда интереснейшая деятельность Новикова станет предметом специального исследовательского внимания. Пока можно лишь указать, что при определении круга воздействия ордена имя Ф. П. Тол- стого не должно упускаться из виду. В исследовательской литературе прочно утвердилось мнение об Ордене русских рыцарей как полумасонской организации. Характеристика эта требует уточнения. Вопрос взаимоотношения ранних декабристских обществ и масонства является ключевым для мамоновского ордена. Идеология масонства была диаметрально противоположна револю- ционной. Вместо идеи перестройки общественного и политического порядка она отстаивала требование внутреннего морального самоусовер- шенствования. Признавая господство зла в обществе, масоны видели причину его не во «внешнем» порядке, а во «внутреннем» несовершенстве — в исконно злой природе человека. Теория эта была внутренне противопоставлена революционной антифеодальной идеологии XVIII в., и поэтому всякое дальнейшее развитие освободительного движения требо- вало борьбы с масонством, преодоления его влияния там, где это влияние имело место. Вместе с тем масонство могло быть формой выражения идей не только реакции, но и дворянского либерализма. Идеи просвещения, филантропии, проповедь морального равенства, мысль о том, что человек ценен не «внешними» качествами — чином и богатством, а внутренними добродетелями — все это давало возможность истолковать масонство в либеральном духе. Демократическая мысль XVIII в., выступая как теоретическое обобщение революционной практики народных масс, обосновывая надви- гающуюся антифеодальную революцию, боролась с идеями дворянского либерализма как с основным врагом, наиболее гибким и, следовательно, наиболее опасным. Взаимоотношение идей дворянской революционности, особенно на ранних стадиях ее формирования, с дворянским либера- лизмом (в частности, и в масонских формах) было более сложным. Здесь легко можно обнаружить внутренние связи. Вместе с тем по мере оформления декабристской идеологии как революционной осознавалась и внутренняя ее противоположность либеральным идеям, возникала возможность и необходимость отрицания того, что вчера еще было близким и органичным. Однако у разбираемого вопроса есть и другая сторона. Масонство как либеральное движение наиболее широко проявилось в низших, иоанновских степенях. Между тем факты говорят о том, что значительная группа видных деятелей декабризма не только сама прошла через увлечение высшими, сокровенными степенями, но и, уже вступив на путь политической борьбы, определенное время не оставляла мысли о воз- можности использования в этих целях андреевского масонства. Решение
Дмитриев-Мамонов... 293 вопроса подводит нас к необходимости рассмотрения некоторых особен- ностей тактики ранних декабристских организаций. Определение этих особенностей как попытки использовать старые (масонские) формы для нового (революционного) содержания не раскрывает сущности явления. Смена одних форм тактики другими закономерно определяется сменой программно-идейных установок. Сама мысль об использовании масонских форм для построения революционной организации решительно невоз- можна не только для революционного движения, например, 1760-х гг., но и для зрелых стадий развития декабризма. Следовательно, в самой тактике раннего декабризма заключалось нечто, позволяющее надеяться использовать организационные формы масонства. Демократическая идеология в России конца XVIII в. исходила из представления о человеке как существе разумном, способном к счастью, средством достижения которого является истина. Возможность справед- ливого общества заложена в самой природе человека. Несправедливое общество мыслится как ложное, неразумное, искусственно созданное. Поэтому первый шаг к освобождению — «вещание истины». Необходимо освободить людей от ложного взгляда на вещи, дать им возможность обрести «прямой». «Бедствии человека происходят» «от того только, что он взирает непрямо на окружающие его предметы»47. Поэтому револю- ционные просветители XVIII в. верили в то, что освобождение людей, низвержение деспотизма, — дело естественное и простое. Слово истины легко будет подхвачено народом, ибо отвечает собственным интересам людей. Отсюда вера в массу и стремление обратиться к предельно широкому кругу слушателей. Свобода и добродетель корыстно выгодны человеку, и программа освобождения найдет широкий и органичный отклик во многих сердцах. У идеолога нет и не может быть тайн от просвещаемой им массы. Более того, поскольку «непрямой взгляд» — результат корысти «великих отчинников», слово истины должно легче всего дойти не до наиболее просвещенных, а до самых угнетенных членов общества. Свободы следует ожидать «от самой тягости порабо- щения». Такой подход совершенно исключал необходимость постепенной подготовительной работы, медленной, терпеливой пропаганды: Одно слово, и дух прежний Возродился в сердце римлян, Рим свободен...48 Подобная точка зрения была глубоко демократична, ибо рассматривала массы как главную действующую силу истории. Но в силу своей мета- физической прямолинейности она весьма абстрактно представляла про- цесс проникновения передовой идеологии в массы как «естественный», мгновенный и не давала теоретической основы для создания револю- ционной организации. Между тем в 1820-е гг., когда «Россия 4Q впервые видела революционное движение против царизма» , орга- низационные и тактические вопросы освободительного движения при- обретают новую, совершенно не свойственную им в XVIII в. значи- тельность. Дворянские революционеры, по самой природе своего мировоззрения, не могли исхода ь из идеи активной роли народа в деле собственного
294 Матвей Александрович освобождения и считали, что народное благо требует объединения небольшой группы просвещенных людей, действующих во имя интересов пассивной массы. Так рождалась сама идея тайных обществ50. В этом смысле весьма показательно столь полюбившееся Николаю Тургеневу высказывание Вейсгаупта. 25 июня 1817 г. — в разгар организации Ордена русских рыцарей — он записал в дневнике: «В Вейсгаупте (...) ясно доказывается польза и необходимость тайных обществ для действий важных и полезных: некото рые должны действовать, все должны наслаждаться плодами действий»51. Поскольку понятие свободы получало совершенно особый смысл, пере- довые деятели обращались не к народу, заинтересованному в собственном освобождении, а к дворянскому меньшинству, материальные интересы которого были антинародны; политическая этика основывалась на про- поведи жертвы. Идея естественной, органической выгоды добродетели для человека не могла уже быть использована. Добродетель, истина — тяжкие узы, носить которые способен лишь человек, прошедший длитель- ную моральную и политическую школу. «Тайное общество» в понимании ранних декабристских идеологов было «тайным» не только от правительства, но и от народа, во имя которого оно действовало. Народ по своему уровню сознания далек от идеалов свободы, — полагали декабристские руководители на этом этапе движения. Его надо спасти, несмотря на собственное его равно- душие, а порой и рабскую враждебность делу освобождения. Любопытно, что тот самый теоретик, труды которого находились в центре внимания и Н. Тургенева, и М. Орлова, и М. Дмитриева- Мамонова, — А. Вейсгаупт именно потому и пришел к идее органи- зации сторонников антифеодальных идей, что сам не был в этих идеях последователен и утверждал, что добродетель и истина не являются врожденными, «естественными» свойствами человека, в то время как с позиций метафизического антифеодального мышления XVIII в. идеалы свободы мыслились как нечто настолько присущее сознанию человека, что для распространения их ни предварительной пропаганды, ни выработки тактики не предусматривалось. В специальном трактате по теории тайных обществ, весьма сущест- венном для понимания организационных форм тайных революционных союзов начала XIX в., А. Вейсгаупт писал о том, что добродетели имеют слишком мало, а пороки слишком много притягательной силы для «неподготовленного» человека. «Для того, чтобы познать цену добродетели, нужно уже в ней преуспеть»52. Это используется как обоснование необходимости создания организации, которая, про- пагандируя истину, лишь постепенно и частично раскрывает свои тайны перед вовлеченными в нее членами. С позиций демократического сознания теоретик-руководитель не только не может иметь каких-либо программных тайн от освобождаемой им массы или рядовых членов движения, но напротив — только объясняя 50 Совершенно очевидно, что, по самой сути понятия, «тайное общество» в специфически декабристском истолковании находится в совершенно иных взаимо- отношениях с народом, чем, скажем, политическая организация, определяемая термином «партия». 51 Тургенев Н. Дневник и письма: В 4 т. Пг., 1921. Т. 3. ' ". 52 Weishaupt A. Pythagoras, oder Betrachtungen uber die ^eheime Welt- und Regierungs-Kunst, Frankfurt; Leipzig, 1790. S. 63.
Дмитриев-Мамонов... 295 людям их собственные интересы, он может увеличить число своих единомышленников. Другая позиция требует иных взаимоотношений. Добродетель — не возврат к исконно «естественному», она воспиты- вается. Раскрыть перед рядовым участником движения всю сумму программных требований — значит отпугнуть его бременем ожидающей его жертвы, размером предстоящих ему испытаний. Член общества лишь постепенно, по мере своего идейного созревания под воспитующим воздействием руководителей, постигает полноту политической программы и истинные цели своей организации. На этом этапе общество неизбежно мыслится как замкнутая органи- зация, строго конспиративная. Главные усилия его воспитательного влияния направлены внутрь: на круг лиц, подготовляемых ко вступлению, и нововступивших членов. По мере демократизации общего круга руководящих теоретических положений подобная структура перестает удовлетворять — тайный союз начинает мыслиться как центр широкого идеологического влияния на окружающее общество; заговорщический характер ранних организаций преодолевается, но зато утрачивается и конспиративность, строгость внутренней дисциплины, структурная четкость, столь необходимые для революционной организации. Это вызывает потребность нового этапа — создания тайного, централизованного и дисциплинированного союза, но уже лишенного тех организационных форм, которые мешали активному воздействию на окружающее общество. Последние годы декабристского движения дают чрезвычайно любопытный материал о влиянии новых, значительно более демократических, идейно-тактических установок на попытки организационно-структурных реформ тайных организаций. Вопрос о связи идейных установок и структуры тайного общества особенно сложен на ранних этапах, развития. Мы уже отмечали, что биографически многие деятели декабризма прошли через увлечение масонством. Однако, как только взгляды того или иного деятеля определялись как революционные, само качество этого явления подразу- мевало размежевание с идеями масонства. Там же, где это размежевание не происходило или где масонские идеи вновь брали верх в сознании, совершался разрыв с дворянской революционностью и переход в лагерь умеренного либерализма. Такова была, например, судьба Александра Николаевича Муравьева. Охлаждение деятелей формирующейся дворян- ской революционности к масонским идеям подорвало основу интереса к ритуалистике свободных каменщиков. Однако исторический материал свидетельствует о том, что падение интереса к организационной стороне масонства произошло несколько позже. Уже порвав с масон- скими идеями, такие деятели декабризма, как М. Н. Новиков, П. И. Пестель, М. Ф. Орлов и другие, продолжали проявлять интерес к вопросам ритуала и внутренних форм организации ложи. В период, когда общество мыслилось как сложно построенное здание, в запутанных коридорах которого совершается постепенное перевоспитание рядовых членов, медленно возвышающихся до «сокровенного» знания — удела руководителей, оказывалось возможным положение, при котором отошедшие уже от масонских «забав» руководители могут еще рассматриг вать ритуалы как определенную педагогическую форму воздействия на вступающих на новый путь «профанов». Так, Пестель, уже холодно и иронически простившийся с масонскими увлечениями, надеялся еще на воспитательное значение обрядности. По характеристике Н. М. Дружинина, церемонии, как и вся масонская ритуалистика, строились на определенном принципе, отчетливо сформу-
296 Матвей Александрович лированном в обряднике Пестеля: «Ум сильнее приковывается к пред- метам, если они поражают зрение, и аллегория глубже запечатлевается в нашей душе». Эта система метко охарактеризована Н. М. Дружининым как «идеология, облеченная в раскрашенную символику»53. М. Н. Новиков, уже критически настроенный по отношению к масон- ству («в масонстве только теории», — заявил он Ф. Глинке)54, продолжал рассматривать масонские ложи как первую форму привлечения в тайное общество. В масонские ложи им были приняты П. И. Пестель, Ф. Н. Глинка, Ф. П. Толстой. На принципе такого использования масонской ложи была, как мы постараемся показать в дальнейшем, построена вся деятельность Новикова в Полтаве55. М. А. Дмитриев-Мамонов пережил увлечение масонством, оставившее навсегда глубокий след на всем образе его политического мышления. Однако необходимо отметить, что в исследовательской литературе степень влияния масонства на Орден русских рыцарей, бесспорно, преувеличена: основой при характеристике обычно являются книга Н. Тургенева «Россия и русские» и письмо М. Орлова Николаю I. При этом упускается из виду, что первый документ создает явно искаженную картину всего движения, а второй является весьма далеким от истины ввиду условий создания. И Н. Тургенев, и М. Орлов были заинтересованы в том, чтобы скрыть политические устремления ордена, отвести внимание следователей от проектов тираноубийства, вызревавших в этом обществе, и представить его в виде политически безобидной попытки «восстановления» масонства «в таком виде, как оно существо- вало при Екатерине II»56. Правильное решение этого вопроса наметилось уже давно. Н. М. Дру- жинин указал на идеологическую близость раннедекабристских группиро- вок Пестель — А. Муравьев и Орлов ^- Дмитриев-Мамонов. Тот же исследователь отмечал: «В интимном письме М. Орлову М. А. Дмитриев- Мамонов сознавался, «что степени не более как безделушки, детские игрушки» в сравнении с политической задачей Ордена: в этих словах звучит та же мысль, которая вызвала позднее ироническое суждение Пестеля о внешних эмблемах каменщиков»57. Иронические высказывания Мамонова о масонах в период создания ордена не единичны. «Кате- г,:* Дружинин Н. М. Масонские знаки Пестеля. С. 31. % 54 Нечкина М. В. Союз спасения // Ист. записки. 1947. Т. 23. С. 142. 55 А. Вейсгаупт, называя таинственные обряды глупостями (Thorheiten), вместе с тем подчеркивал, что стремление людей к сокровенному ритуалу можно использовать для пропаганды освободительных идей, «подкрашивая» этим мало- привлекательную саму по себе истину. «Кажется, что она [природа] хотела воспользоваться этим как средством, чтобы облагородить душу людей. Она нуждалась в этом как в средстве постепенно заманить людей, сначала пленить их при помощи честолюбия и глупостей, расширить подавленные воззрения на свободу, на уменьшение гнета, на новый вид власти, их дремлющие душевные силы занять мечтами и проектами, познакомить с лучшими, пленительными идеалами и тем самым приохотить их» к идеям свободы, постепенно доведя до полного понимания ее природы. Именно поэтому «должны тайные общества каждому другу добродетели казаться святыми и полезными» {Weishaupt А. Pythagoras, oder Betrachtungen uber die geheime Welt- und Regierungs-Kunst. S. 87—88). 56 Tourgueneff N. La Russie et les Russes. T. 1. P. 160. 57 Дружинин Н. М. Указ. соч. С. 39.
Дмитриев-Мамонов... 297 хизис, — писал он, — всегда нечто такое, что пахнет учеником, или церковью, или масонством»58. Однако наиболее показательна в этом отношении сама организационная структура ордена, как ее задумал Дмитриев-Мамонов. Структура эта не получила должного освещения в литературе потому, что исследователи, считая ту часть бумаг Мамонова, которая отмечена печатью ритуа- листики, масонской и для политической физиономии тайного общества не существенной, не сделали ее предметом специального рассмотрения. По замыслу Дмитриева-Мамонова, Орден русских рыцарей — органи- зация, состоящая из двух больших частей. Во главе стоит группа руководителей, включающая, видимо, членов-учредителей, посвященных в сокровенные цели общества. Она называется «Внутренний орден». Это организация, имеющая чисто политический характер и полностью свободная от следов ритуалистики, что оговаривалось специальным пятидесятым параграфом устава: «Орден внутренний не имеет ни обрядов, ни ритуалов»59. Второй частью организации является «Внешний орден». Его пред- назначение — постепенная подготовка «ищущего» для приобщения к деятельности борца за политическое освобождение. Сама подготовка мыслится как цепь продуманных и последовательных воспитательных воздействий. В бумагах Мамонова сохранилось письмо (вероятно, Орлову), чрезвычайно примечательное как по резкому противопоставлению ведущего центра ордена «ведомой» массе рядовых участников, так и по отчетливо выраженному убеждению, что масонская ритуалистика необходима лишь как приспособление к уровню политического сознания членов «Внешнего ордена»: «Вы, который должны знать людей лучше, чем я, вы должны знать умственный кругозор большинства людей. Умных людей мало. Для заурядных же людей необходима видимость системы. Важные слова, нагромождение — все это создает систему весьма туманную, весьма темную для людей, развивших уже своей разум. Нагромождение, видимость системы — это мы уже имеем, и эта видимость даже имеет некоторое изящество, достаточное для такой неразберихи (pour le brouillamini). Что до меня, то я считаю, что две последние степени слишком ясны и слишком просты. Но делать и переделывать- всю эту дребедень (fatras), называемую степенями, — это уж последнее дело. Главное в том, чтобы воспользоваться пылкостью своих последователей. Действительно, не все ли равно, что человек является посредственностью, если у него есть достаточно здравого смысла, чтобы понять превосходство известного дела, и достаточно храбрости и благородства души, чтобы принять в нем участие60. 58 Семевский В. И. Политические и общественные идеи декабристов. Спб., 1909. С. 404. 59 ЦГИА. Ф. 48. № 15. Л. 39. В переписке с Орловым Мамонов пользовался французским языком (иногда включая русский текст), статуты ордена написаны по-русски. Приводим весь текст в переводах. В случаях, когда текст был лишь частично опубликован В. И. Семевским, даем ссылку и на печатный, и на архивный источник, соблюдая правила публикации, принятые публикатором. В случаях, когда перевод Семевского представляется недостаточно точным, даем тексты в своем переводе. ь() Там же. Л. 63 (курсив оригинала). Последний отрывок приведен у Семев- ского (Указ. соч. С. 404).
298 Матвей Александрович Первым шагом на пути идейного воспитания будущих членов общества являлся отбор возможных кандидатур, установление круга лиц, внутренне созревших для восприятия революционных идей. Для этой цели Дмитриев-Мамонов решил изготовить специальную брошюру. Озаглавленная «Краткое наставление русскому рыцарю», брошюра должна была явиться пробным камнем («materia prima», по характе- ристике Мамонова) для «ищущих». Поскольку читателем ее был еще «непосвященный», который в будущем мог оказаться и вне ордена, брошюра, конечно, не могла содержать четких программных требований. Она должна была быть построена так — это метко заметил доносчик Грибовский — чтобы «выписками из Св. писания» была «прикрыта цель общества»61. Следует не забывать, что брошюра была отпечатана не как подпольное издание, а проведена через цензуру, в чем, собственно говоря, не было и большой необходимости, ибо тираж в 25 экземпляров при условии заведомой неприемлемости текста для цензуры можно было изготовить, не прибегая к печатному станку. Представляется, что этого не учел блестящий знаток декабристской литературы М. К. Аза- довский, когда следующим образом аргументировал не полную, по его мнению, идентичность «Кратких наставлений р<усскому) р<ыцарю>» из собрания М. Невзорова и печатной брошюры Мамонова: «Рукопись невзоровского собрания совершенно лишена конкретного политического содержания и не заключает в себе ни какой-либо четкой программы, ни ясных и острых политических лозунгов. По этому памятнику трудно было догадаться о воинствующе-радикальной и тираноборческой позиции учредителя ,,Ордена русских рыцарей"»62. Однако совершенно неясно, как могла бы книга, раскрывающая «тираноборческую позицию ордена», пройти через цензуру, и удалось ли бы в этом случае Мамонову получить от Всеволожского, желавшего «сделать ему одолжение»63, разрешение на печатанье. М. К- Азадовский и М. В. Неч- кина, бесспорно, правы, когда указывают на то, что в обнаруженном в 1949 г. тексте нет посвящения и что текст этот, видимо, перед печатаньем и переводом на французский язык подвергался пере- работке (что касается того, включает ли «невзоровский» текст «прибавления», о которых Мамонов писал Орлову, то вопрос этот решить трудно, поскольку мы не знаем ни текста этих прибавлений, ни того, как выглядели «Краткие наставления...» до их введения). При доказательстве неидентичности двух текстов указывалось и другое. Цитируя приведенное Семевским место из письма Мамонова Орлову: «Кандалы Катона и т. д. дьявольски не понравились гг. цензорам», — М. К. Азадовский заключает: «Этого выражения («кандалы Катона») в невзоровской рукописи нет». Подобный аргумент является плодом недоразумения. Бессмысленное с точки зрения исторической символики имени Катона, который покончил собой, желая лучше умереть свободным, чем жить рабом, выражение «кандалы Катона» возникло в результате ошибки Семевского при чтении рукописи Мамонова. В слове «кандалы» первое «а» представляет собой нечетко написанное «и»; буква, прочитанная Семевским как «д», на самом деле «ж» 61 Цит. по: Базанов В. Вольное общество любителей российской словесности. С. 59. 62 Азадовский М. К. Затерянные и утраченные произведения декабристов. С. 610. 63 Семевский В. И. Политические и общественные идеи декабристов. С. 400.
Дмитриев-Мамонов... 299 в специфической транскрипции конца XVIII — начала XIX в. Таким образом, следует читать «кинжалы Катона». Следовательно, под текс- том, который «дьявольски не понравился гг. цензорам», следует под- разумевать пункт 15-й дошедшего до нас документа: «Естьли бы тебе предложили диктаторский виссон Кесаря и кинжал Катона, что бы избрал ты себе в удел? Естьли ты поколеблешься хотя одну минуту, то знай, что ты исключил себя навеки из сонма духов повелительных. Иди и не смей воздвигнуть взор свой на сына чести и свободы. Иди ползай у позлащенных прагов надутых и ничтожных любимцев счастия; но не дерзай приблизиться к обители истинного Величия»64. В известном нам тексте «Кратких наставлений...» тираноборческие мотивы звучат достаточно ясно, хотя и прикрыты еще масонской фразеологией65. После прочтения «Кратких наставлений русскому рыцарю» кандидат мог или отстраниться, как это сделал, например, согласно доносу Грибовского, некто К. Г., или выразить готовность вступить в орден. Однако здесь вполне осуществлялся внесенный Мамоновым еще в 1807 г. в обрядник масонский принцип: «Вас ведет рука, которой вы, однако, не видите»66. Вступающий член принимался лишь во «Внешний орден». Однако и здесь круг его сведений оставался ограниченным. Согласно §§ 27—30 статута «Ордена черных крестовых рыцарей совершенного союза молчания и святого гроба», как пышно именовалось общество для нововступающих, «наружный, внешний орден рыцарей, или Школа ордена крестовых рыцарей молчания и Союза св(ятого) гроба состоит из трех степеней, кои приемлют имя языков. Первая степень, или первый язык, именуется израильский и разделяется на два класса, или две профессии. Вторая степень, или второй язык, именуется греческий и разделяется на два класса. Третья степень, или третий язык, называется римским»67. Первоначально предполагалось, что еще до вступления во «Внешний орден» будущий член «должен быть принят предварительно в первые три степени масонства», но затем 64 Вестник ЛГУ. 1949. №7. С. 140. ь5 Видимо, к «Кратким наставлениям русскому рыцарю» относится не очень определенное свидетельство Н. Тургенева о сообщении каких-то материалов ордена деятелям масонства. Хотя Тургенев, видимо, не удержавший в памяти всех деталей дела, туманно характеризует этот документ ка"к «правила, или церемониал приема», однако, поскольку текст церемониала* сохранился, мы можем с уверенностью утверждать, что он по характеру своему не мог быть сообщен не членам тайной революционной организации. Что же касается до «Кратких наставлений...», то они, в период, когда Мамонову пришлось их проводить через цензуру под видом старинной масонской рукописи, вполне могли быть отданы для прочтения М. Невзорову. Знакомство Мамонова и Невзорова, издателя журнала, в котором печатались стихи первого, бесспорно. Невзоров, собиравший древние масонские рукописи, по всей вероятности, поверил Мамонову; что показанные ему «Краткие наставления р. р.» — подлинный древний масонский документ, и переписал это сочинение в свою сокровенную тетрадь рядом с произведениями Юнга-Штиллинга. Это, возможно, объясняет причину нахождения «Кратких наставлений...» в бумагах Невзорова. Охарактери- зованное выше отношение Мамонова к масонству, на наш взгляд, решает и вопрос о возможности участия Невзорова в ордене. Не следует забывать, что Невзоров был врагом всякой политической борьбы. 66 РО ГБЛ. М. 832. Л. 12 об. 67 ЦГИА. Ф. 48. № 15. Л. 37.
300 Матвей Александрович Мамонов убрал это требование, как и упоминание вольных каменщиков в § 20 и других. Статусы первой степени сохранились не полностью. По имеющимся в нашем распоряжении отрывкам можно прийти к выводу, что вос- питательная работа в этой первой ступени «школы» тайного обще- ства строилась на библейских образах. Свободолюбивая тенденция бесед и речей была еще затемнена религиозной символикой и эмбле- матикой. Однако и здесь сквозь героику библейских образов отчетливо просвечивало гражданственное содержание. Так, в «Катехизисе первой профессии» «пароль, лозунг, знак и прикосновение» — условные эмблемы ложи — истолковывались следующим образом: «Мы исчислили дни гнева, ибо мы рабствовали, а ныне свободны — мы кладем правую руку на меч в знак, что всегда готовы защищать полученную нами свободу, — мы касаемся руки, объемля кисть руки, в знак непрестанной готовности нашей сымать оковы»68. Однако идея борьбы изложена здесь еще столь абстрактно, в такой мере лишена политической конкретизации, что легко может быть истолкована для непосвященных как несколько видоизмененная обряд- ность тамплиерства — седьмой (храмовнической) степени масонства. Не случайно образ Иакова Молэ занимает в этой степени, как и в «Кратких наставлениях...», большое место. Необходимо, однако, отме- тить, что по тексту Мамонова прошлась чья-то другая рука (видимо, Орлова), которая несколько ослабила ритуалистику и усилила полити- ческую направленность документа. Так, в том же катехизисе ответ на вопрос: «Как тяжки были оковы, вас тяготившие», — первоначально был: «В сто тысяч пуд с фунтами и золотниками». Однако в дальнейшем текст этот был зачеркнут и вместо него вписано: «Несносной тяжести для мыслящего человека». На вопрос: «Какую победу обещал Вам Великий Ма<гистр>...» — первоначально следовал ответ вполне в духе масонской символики: «Величайшую победу на востоке». Но и этот ответ был зачеркнут и заменен словами: «Победу над невежеством, над царством, над смертью» (победа над смертью — это воспитание мужества, готовности к героической гибели)69. Эмблема «С.С.С», вышитая на черном волосяном кольце члена ордена, расшифровывалась в этой степени как «силою сильно состязуемся, или славу со славой стяжаем». Орлов (?) предложил более энергичное: «сражайся, сражайся, сражайся»70. Если первая степень должна была возбудить в новопринятом члене мужество и свободолюбие, пока, однако, без определенной целенаправ- ленности, то вторая степень, «язык греческий», основывалась на ином принципе. Ритуал, построенный в форме греческой республиканской символики, должен был привить участникам «работ» в ложе мысль о необходимости перестройки всей общественной жизни, причем особо обращалось внимание на то, что переделка эта должна совершиться без помощи правительства и в тайне от него. На этой же стадии «учения» в орденской «школе» член должен был усвоить отличие ордена от масонской ложи. Цели и средства этих организаций начинают противопоставляться. 68 ЦГИА Ф. 48. №. 15. 69 Там же. Л. 22 и 23. 70 Там же. Л. 23 об.
Дмитриев-Мамонов... 301 Еще до принятия во вторую степень «ритор, вышед в приуготовленную камору, говорит кандидату», что «все гражданские, духовные и светские установления требуют нового и необходимого преобразования» и «что преобразование сие не может быть произведено в действие открытым и явным образом, а еще менее с поспешностью и с ведома правительства (последнее приписано позднее! — Ю. Л.)». Далее ритор сообщал кандидату, что «контроверса(...) пиетистов и масонов, яко предметы (...) умедляющие ход общего преобразования, должны быть отчуждены и отринуты истинным учением ордена нашего»71. После этого кандидат получал «к подписанию» «реверс на вопросы»: 1) Доволен ли он настоящим положением вещей в мире? 2) Доволен ли он настоящим положением вещей в отечестве своем? 3) В какой стране желал бы он родиться, если бы не родился в России? 4) Какое сословие, звание или ремесло бы он избрал, если бы довелось ему избрать оные по воле своей? 5) Который автор его любимый? Который автор предпочитается им всем прочим? 6) Кто его герой в истории?» и т. д.72 После того как кандидат давал ответы и если их находили удовлет- ворительными, он допускался к «работам» греческой степени, причем над ним совершался сложный обряд принятия и посвящения. В катехизисе данной степени цели определялись с гораздо большей, чем прежде, поли- тической определенностью: «Вопрос: С кем сражаются рыцари креста? Ответ: С иноплеменниками, желающими похитить свободу их, с царями, помышляющих (так! — Ю. Л.) погубить землю, правду ис илотами, кои первоначально были ничто иное как рабы спартанцев, а потом дерзнули восхотеть первенствовать»73. Интересно, что сначала текст был значительно менее острым: рыцари призывались сражаться с «царями чуждых земель», но затем последние два слова были густо вычеркнуты, что изменило весь политический смысл текста. Ответ этот не удовлетворял вопрошающего: «Вы говорите темно». «Я не могу говорить яснее», — следовал ответ. «Вопрос: Что такое илоты? Ответ: Рабы, заслуживающие пребывать рабами. Вопрос: Что такое спартанцы? Ответ: Люди свободные и заслуживающие свободу — верные сыны отечества и герои»74. Кого понимал Мамонов под «илотами»? Конечно, не крепостных крестьян. В понятие раба в катехизисе» (как для Н. Турге- нева в понятие «хама») входило представление о враге свободы, добровольно раболепствующем защитнике угнетения, слуге тиранов. В письме Орлову Мамонов говорил: «Я уверен, что вы найдете людей, которые не заслужат от вас названия безрассудных, которым вы не сможете отказать в достоинствах, но если эти люди рабы, то я предпочитаю безрассудных»75. Для «греческой степени» характерно подчеркивание идеи конспирации: «Силы и могущество возрастают и уменьшаются по мере (en Raison) 71 ЦГИА. Ф. 48. №. 15. 72 Там же. Л. 56 об. 73 Там же. Л. 60. 74 Там же. Л. 60—60 об. 75 Семевский В. И. Указ. соч. С. 404.
302 Матвей Александрович таинственности покрова, их скрывающего», «чем более таинст- венности, тем более си л»76. Третья и высшая степень «Внешнего ордена» — римская — построена на откровенно политической основе. Организующим стержнем воспи- тания «членов» является идея тираноубийства. Члену «Внешнего ордена», проникшемуся в греческой степени идеей общественных преобразова- ний, открывали пути достижения этой цели. Еще до принятия в римскую степень будущий член должен был выслушать в специальной «каморе» речь ритора, который ему говорил: «Вы сказывали нам, любезный брат, что вы любите отечество ваше и что благосостояние и слава его драгоценнейшие предметы сердца вашего. Истинно ли вы говорили? Если истинно, то патриотизму вашему предложим мы пищу деятельности. — Если же вы довольствуетесь любить отечество ваше, как любят его поверхностные умы, испорченные сердца и оные слабые человеки, желающие похитить все титла, но не заслуживающие ни единого, то бегите от храмов наших — они жертвен- ники любезного сердцу нашему отечества нашего! (...) По долгу сана своего обязан я предварить вас, что от вас требуется бодрственное пролитие крови врагов Ордена и отечества — вот условие, на котором можете вы быть приобщены к высшим кругам сословия нашего». После этого ритор берет с вступающего письменное обязательство — «реверс» — «в том, что он обязывается преследовать везде врагов ордена и отечества»77. Допущенный в ложу, кандидат становится свидетелем «работ», которые завершаются принятием от него клятвы. Текст клятвы «сильный и басистый голос предсказывает ему»78. Клятва включала в себя следующие слова: «Клянись поражать Тарквиниев, Неронов, Дом и- циянов, Калигулов, Коммтэдов и Гелиогабалов. Кандидат говорит: клянусь! Клянись преследовать врагов Ордена нашего и врагов Земли римской в чертогах, на тор- жищах, на распутиях, на троне, в хижине, на кафедре и в пустыне. Кандидат говорит: клянусь. Клянись чтить и лобызать кинжал, коим пора- зится похититель прав, чести и свободы оте- чества. Кандидат говорит: клянусь. * Клянись умереть за свободу. Кандидат говорит: клянусь. Клянись не страшиться оков, бичей, темниц, пыток, яда, пистолета и кинжала. Кандидат говорит: клянусь»79. После десятиминутного молчания Великий Магистр требует, чтобы принимаемый «приуготовился». «Здесь делаются несколько выстрелов из пистолета (...). Ложа освещается — кандидату подается полстакана
Дмитриев-Мамонов... зоз крови»80, причем Великий Магистр произносит: «Пей кровь врагов наших (первоначально: «нашего отечества». — Ю. Л.). Пей чашу мщения и поклянись упиться ею в тук во имя отца и сына, и святого духа. Аминь»81. После этого кандидат подписывает «присяжный лист» и считается принятым в члены. «Работы» в ложе римской степени заканчи- ваются следующей беседой: В<еликий) М<агистр) ударяет по-шотландски82 и говорит: Первый и второй консул Рима! Который час величества римского? Отв(ет): Первый час первой олимпиады вольности римской. В(еликий) М(агистр): Исполнили ль мы обязанности наши? Отв(ет): Мы пролили кровь врагов свободы. Ве(ликий) М(агистр): Не остается ли нам еще что-нибудь к испол- нению? Отв<ет): Пролить кровь остальных врагов и истребить их до последнего. Вел(икий) М(агистр) ударяет по-шотландски и говорит: Покля- немся не влагать меч наш во влагалище до конечного и совершенного истребления и низ- вержения врагов наши х»83. Затем следовало чтение катехизиса, из которого слушатели узнавали, что патроном ордена является Петр Великий, что член ордена — «гражданин Рима — знатнее коронованных глав», пароль — «слава», а отзыв ордена — «Кремль». В течение всего пребывания во «Внешнем ордене» члены общества подвергаются постоянному идеологическому воздействию, их воспитуют, шаг за шагом все более подготавливают к принятию политических целей ордена, выковывают в них решимость к борьбе. Свое понимание этой политической педагогики Мамонов изложил необычайно четко: «Великое искусство руководителей революции состоит в том, чтобы поставить своих агентов в невозможность отступить, и только волнуя умы, достигать того пункта, который, так сказать, составляет Тарпейскую скалу тиранов (потому что ко всему этому нужно приме- шивать что-нибудь римское)»84. Необходимо подготовить членов ордена к революционным действиям по призыву «Внутреннего ордена». В письме Орлову (?) он говорил: «Правда, это трудное дело, но все же не такое, как выпить море: самое существенное в том, чтобы вложить в наши сочинения такой заквас, который вызовет брожение умов и побудит воскликнуть: «мы готовы — приказывайте!»85 Член «Внешнего ордена» воспитывался двумя основными средствами: ритуалом и целой системой публицистических сочинений — речей, бесед, катехизисов, трактатов. И то и другое преследовало основную цель — увлечь, «волнуя умы» и чувства, и было рассчитано на эмоциональное воздействие. Ритуал продумывался тщательно, он должен был поразить зрение, слух и воображение. Так, например, тирано- 80 Мамонов сначала написал «красного вещества, похожего на кровь», но потом предпочел настоящую кровь. 81 Там же. Л. 44 об. 82 Удар молотком, состоящий из двух коротких и одного долгого стука, употреблялся в ложах шотландской системы. 83 ЦГИА. Ф. 48. № 15. Л. 45 об. 84 Семевский В. И. Указ. соч. С. 405. 85 ЦГИА. Ф. 48. № 15. Л. 63 об.
304 Матвей Александрович борческие призывы римской степени раздавались в ложе, декориро- ванной кроваво-красными полотнищами. «Ложа обита красным, плафон, пол, кресла, стулья, жертвенник и стены красные <...)• Около жертвенника стоит три красных табурета — на одном лежит меч великого мастера, на другом печати ложи: двуглавый орел с солнцем над головою, на третьем тамплиерский крест, конституция ложи, акты всех трех степеней Ордена нашего, красными чернилами писанные in folio в красном переплете»86. Легко себе представить, что должен был испытывать кандидат, когда после торжественной клятвы, произнесенной в темной ложе, и неожиданных пистолетных выстрелов обитая багряным ложа вдруг озарялась и ему протягивали стакан крови. Однако еще более значительны были литературные произведения, предлагавшиеся вниманию членов «Внешнего ордена». Каждый период декабристского движения вырабатывал свой тип взаимоотношений с литературой. Распространенное представление о том, что литература 1820-х гг., в любой мере захваченная идеями свободолюбия, может рассматриваться как выражение декабризма в искусстве, нуждается в уточнении. Дело не только в том, что с развитием дворянской революционности менялись идеи, выражаемые в литературе, но и в изменении понимания задач литературы. Союз благоденствия с его установкой на широкую пропаганду идей свободы, просвещения, конституционности, патриотизма мог использовать произведения поэтов, даже не являющихся членами тайных обществ, порой и не догадывающихся об их существовании. Так, Рылеев сделался выразителем декабризма задолго до того, как стал декабристом. Члены тайных обществ входят в литературные кружки и направляют их движение. Поэт оказывается по отношению к политическому конспиратору на положении ведомого, исподволь направляемого. Поздние декабристские организации с их отчетливой революционной установкой не могут уже рассчитывать на полное понимание со стороны столь широкой аудитории, как та, к которой обращались поэтические идеологи Союза благоденствия. Революционные идеалы не могли быть выражены в поэзии непосредственно — их выражение требовало выработки стилистических приемов, которые в полной мере понятны были бы лишь революционно настроенному читателю. На этом этапе певец тайных обществ должен был быть и конспиратором. Вместе с тем, поскольку в качестве главного средства борьбы мыслился не переворот с малым числом участников, а военная революция, и массовые участники ее рассматривались не как слепые исполнители воли «невидимых братьев», а как полноправные члены движения, аудитория должна была быть достаточно широкой, а обращение к ней поэта — «пророка истины» — полностью откровенным. Образ поэта — вдохновенного пророка — решительно исключал возможность каких-либо полуистин. Поэт в то же время — руководитель, и как в политике вожди движе- ния все ближе подходят к идее активности солдат, возглавленных революционным офицерством, так в литературе этих лет поэт не противопоставляется народу — он увлекает жаждущую свободы массу за собой. Романтическая грань между «гением» и «толпой» значительно сглажена. На ранних этапах развития тайных обществ все эти вопросы решались своеобразно. Прежде всего, конспиративный, заговорщический характер ЦГИА. Ф. 48. № 15. Л. 41—41 об.
Дмитриев-Мамонов... 305 общества приводил к тому, что аудиторией, на которую рассчитана была революционная поэзия и публицистика, являлась не читательская масса, а «подготовляемые» политические борцы — члены «Внешнего ордена». Управляемые «невидимыми братьями», они получали истину из рук поэта, который вместе с тем — как это и приличествует высокому гению — был недосягаемо возвышен над своей аудиторией. Тема гения появилась в поэзии Мамонова еще в додека бри стеки й период. Несись, о Гений! над годами И веки с славой опреди! Гряди необщими путями И обелиск свой утверди, Где тонет мыс земель предальних И стран полунощных печальных... Великий Гений, благодатный Сочеловеков верный друг — Тебя поносит мир развратный, Стесняет дел твоих округ...87 Поскольку в движении участвуют «невидимые братья» — гении — и «посредственности», хотя и имеющие «достаточно храбрости и благородства души» (см. цитированное выше письмо Орлову), последние обязываются первым беспрекословно подчиняться, а первые раскрывают последним истинные цели общества лишь в таких формах и в такой мере, насколько это доступно кругозору рядовых членов. Поэтому внутриорденская публицистика, особенно на первых этапах, строится на эмоциональных образах и не чуждается эффектных вымыслов. В этом смысле весьма показательно письмо Мамонова Орлову по поводу литературных упражнений последнего: «...И моя весьма ограниченная память и мое воображение замирают. Мне нелегко будет в этом состязаться с вами. Тем не менее я должен заметить: 1) Что это произведение должно быть разграничено на две части, совершенно раздельные: о происхождении и о составе. 2) «О происхождении» должно быть совершенно фиктивным, со стремлением, однако, сохранить колорит русской древности (antiquaille). Не следует уподобляться художникам, которые рисуют Ахилла во фраке и помещают пушки при осаде Трои. 3) Часть, трактующая «О составе орд<ена>», должна быть или казаться произведением нашего времени. И тогда она сможет предстать пред судилищем эдилов ц(ензуры) (?)88 <...> % 4) Можно предположить, что наши отцы, обладая хранилищами и следами секретов тамплиеров, не знали, однако, всей цены этих сокровищ. 5) Что эти секреты были принесены на Рус. тремя тамплиерами, из коих один был греком и два русскими и которых Жак Молэ заставил поклясться перенести их в земли, свободные от ига папства...»89 Дошедшие до нас литературные памятники ордена: «Краткие наставления русскому рыцарю», катехизисы разных степеней, речи «риторов» (сохранилась, например, речь в «Римской» ложе) пронизаны сложной символикой — библейского осуждения неправды и пороков, 87 Друг юношества. 1812. Январь. С. 2—5 (курсив мой. — Ю. Л.). 88 Во французском тексте сокращение «с/с». 89 ЦГИА. Ф. 48. № 15. Л. 10—10 об. 20 Ю. М. Лотман
306 Матвей Александрович. античного патриотизма и свободолюбия, причем образы из «Кратких наставлений...» почти дословно повторяются в последующих орденских документах. Постепенно проясняется реальная политическая устрем- ленность авторов, и в документах римской степени сквозь риториче- ские формулы уже явственно просвечивает политическая программа. Из стихотворения Мамонова «В той день пролиется злато — струей, и серебро — потоком...»90 член римской степени «Внешнего ордена» мог сделать уже достаточно ясные выводы о внутриполитических целях ордена: «Исчезнет, как дым утренний, невежество народа, Народ престанет чтить кумиров и поклонится проповедникам правды...» «...В той день водрузится знамя свободы в Кремле, — С сего Капитолия новых времен пролиутся (так! — Ю. Л.) лучи в дальнейшие земли!..» «...В той день и на камнях по стогнам будет написано слово, — Слово наших времян: свобода!» Вполне определенно намекалось и на активный характер внешне- политической программы: «Богатства Индии и перлы Голконда пролиются на пристанях Оби и Волги, И станет Знамя россов у Понта Средиземного». Для члена, прошедшего всю лестницу орденских степеней, откры- валась дверь во «Внутренний орден». Здесь уже речь шла не о таинствах ритуала и возбуждающих пламенных речах, а о конкретных полити- ческих целях. Не случайно программа ордена в бумагах Мамонова озаглавлена «Пункты преподаваемого во внутреннем Ордене учения». Программа Ордена русских рыцарей пережила определенную эволюцию и, как справедливо отмечает М. В. Нечкина, видимо, так и не успела отлиться в определенные формы. К истории развития устремлений ордена вполне применимы слова М. Орлова: «Сначала разговор идет о том, чтобы потихоньку внушить власти либеральные идеи, а кончают тем, что верят, будто можно и должно навязывать власти известные условия»91. Взгляды ведущих членов ордена (Мамонова, Орлова, Тургенева, Новикова) на пути преобразования России совпадали далеко не полностью. Однако, вместе с тем, в их воззрениях была одна общая черта, весьма характерная для раннего периода развития дворянской революционности. Свобода (в том числе и крестьян) рассматривается как проблема чисто политическая, а не социальная, не как создание общественного порядка, обеспечивающего равенство людей, а как уравнение их в юридических правах. Идея связи интересов людей и их воззрений («единая корысть отъемлет у нас взор, и в темноте беснующим нас уподобляет», — писал А. Н. Радищев) была им чужда. Поэтому недоступной оказалась им и радищевская мысль об органической связи интересов помещиков и царей, которые сами «великие отчинники». Опубликовано В. И. Семевским (Указ. соч. С. 668). Цит. по публ. П. С. Попова: М. Ф. Орлов и 14 декабря. С. 163.
Дмитриев- Мамонов... 307 Самодержавие и крепостники-душевладельцы представлялись им еще двумя независимыми силами, взаимную борьбу которых можно исполь- зовать для дела освобождения. Так, Н. Тургенев определенное время придерживался убеждения, что освобождение крестьян должно совер- шаться усилиями правительства, которому придется преодолевать сопротивление помещиков. При этом царь использует полноту самодер- жавной власти. Поэтому Н. Тургенев некоторое время считал, что до освобождения крестьян всякое ограничение царской власти будет гибельно. М. Н. Новиков, напротив того, согласно показанию Пестеля, являясь сторонником республики, рассчитывал на инициативу дворян, которые осуществят широкое давление на императора с целью вырвать у него освобождение крестьян. «Способ достижения сего — убедить дворянство содействовать и от всего сословия нижайше об этом 92 просить императора» . В раннем декабризме сказались две тенденции. Им суждено было столкнуться во взглядах руководителей Ордена русских рыцарей. Одна из них — наиболее яркими представителями ее были Николай и Сергей Тургеневы — исходила из бесспорного приоритета решения крестьянского вопроса перед конституционным. Более того, предполагалось, что, поскольку освобождение народа вызовет сопротивление помещиков, полезно до определенного момента сохранить сильную власть правитель- ства. Сергей Тургенев писал: «Права конституционные — хорошее дело, но можно ли все получить вместе? Не торопитесь, дайте хоть рабство уничтожить, и это будет большой шаг, а там увидим, нельзя ли будет идти далее»93. Дмитриев-Мамонов и М. Орлов, видимо, также прошли через период веры в освободительные намерения правительства. Некоторое время тайное общество мыслилось ими как секретный союз свободолюбивых и патриотически настроенных людей, осуществляющий помощь прави- тельству в борьбе с крепостниками и защитниками закоснелой старины. М. Орлов в письме Николаю I так охарактеризовал свои настроения этого периода: «Я воспринял слова императора Александра, которые он сказал в Париже: «Внешние враги сражены надолго, будем сражаться с врагами внутренними». С такими мыслями я вернулся в Россию. Я хотел переменить свое поприще, оставить войско и заняться административной деятельностью, где, государь, как вы знаете, гнездятся наполеоны в качестве внутренних разбойников»94. Этот период был, однако, видимо, кратковременным. В дальнейшем мысль основателей общества развивалась в направлении сначала монархии, ограниченной аристократическим сенатом, а затем республики с двумя посадниками во главе. Причем изменения эти произошли, видимо, под влиянием событий в Испании, которые воспринимались Мамоновым как «плачевный пример того, что epargner les T<yrans> c'est se preparer se forger des fers plus pesants que ceux qu'en veut quitter. Что же Кортесы! разосланы, распытаны, к смерти приговариваемы и кем же? — Скотиною, которому они сохранили корону»95. 92 Восстание декабристов: Материалы. М.; Л., 1927. Т. 4. С. 80. 93 Цит. по: Пугачев В. В. Общественно-политические взгляды С. И. Тургенева: (К вопросу о формировании революционной идеологии декабристов) // Ист. науки. 1960. №4. С. 100. '" М. Ф. Орлов и 14 декабря. С. 160. ■);) Из писем и показаний декабристов... С. J53.
308 Матвей Александрович Воззрения Мамонова реконструируются в следующем виде: основное направление борьбы — столкновение деспотизма и свободолюбия. Силы деспотизма: самодержавное правительство, опирающееся на чиновников и «иностранцев» (отсюда ксенофобия Мамонова). Сила свободы — образованное, свободолюбивое, полное чувства чести и собственного достоинства дворянство, независимость которого покоится на связи с крестьянством. Поэтому освобождение крестьян от крепости, уничтожив самостоятельность дворянства, отдаст Россию в руки деспота и его чиновников. С этой точки зрения, конституционная реформа и уничтожение деспотизма должно было решительно предшествовать осво- бождению крестьян. В этом корень запальчиво отстаивавшегося Мамоновым права на безграничность своей помещичьей власти в споре с московским губернатором князем Голицыным (см. ниже). Мамонов не был жестоким помещиком. Иначе бы крестьяне соседних вотчин не обращались к нему со слезными мольбами, чтобы он их купил (такие просьбы сохранились в документах). Однако он принципиально отрицал возможность вмешательства чиновников в отношения между помещиком и крестьянином. Более того, он явно стремился завоевать симпатии своих крестьян, их личную преданность, как Орлов — симпатии солдат своей дивизии. Ведь он, командир казачьего полка, набранного из его крепостных, явно предвидел возможность повторения этого опыта в будущем. Взгляды эти заслуживают внимания хотя бы потому, что следы подобных размышлений мы находим у Пушкина, см., например, заметку 1825 (?) г.: «Gardez-vous done d'abolir l'esclavage surtout dans un etat (despotique?)» («Итак, остерегайтесь уничтожать рабство, особенно в государстве деспотическом» — XII, 195 и 481). Эти же мысли были близки Пушкину в период работы над «Дубровским». Конституционные проекты Дмитриева-Мамонова были опубликованы в 1906 г. А. К- Бороздиным и проанализированы В. И. Семевским и М. В. Нечкиной. Впредь до новых архивных находок исследователю вряд ли удастся что-либо прибавить по этому вопросу. Менее исследован вопрос тактики, принятой руководителями Ордена русских рыцарей. Имеющиеся в нашем распоряжении документы не позволяют осветить его всесторонне. Необходимо отметить, однако, следующее: в основе организационной структуры ордена лежали идеи конспирации и дисциплины. Члены «Внешнего ордена» 6ecnpeKo^oBHOs подчинялись «Внутреннему ордену». Нарушение этого правила влечет «предание их суду неизвестных и невидимых судей. —» Понятие о суде сем не принадлежит к сим статутам. Братьям наружное Ордена, т. е. первых трех степеней, достаточно знать, что судьи сии' и суд сей существуют — судят, карают и наказывают строго и неумолимо^ без всякого разбирания лиц и уважения»96. Приговоры «Трибунала невидимых» исполняются посредством вызова на поединок97. Разные степени «Внешнего ордена» были изолированы одна от другой, и сообщение между членами их воспрещено. Идея строгого подчинения сближает Орден русских рыцарей с Союзом спасения. Центральный вопрос изучения деятельности ордена состоит в том, чтобы выяснить, каковы были реальные пути, по которым думали вести общество его руководители. В том, что осуществление своей программы орден ЦГИА. Ф. 48. № 15. Л. 37. Там же. Л. 39.
Дмитриев-Мамонов... 309 связывал с насилием, не может быть никаких сомнений. В письме Орлову Мамонов прямо назвал членов «Внутреннего ордена» — «руководителями революции», а внешнего — их «адептами»98. В ответ на письмо Орлова (?), в котором тот, видимо, жаловался на неосторожность других членов ордена (начало письма не сохранилось), Мамонов писал, что удерживать пылкость сочленов — «это внушать им чувства, которые надо стараться искоренять»99. И далее: «...что можем мы, что могли бы мы, если бы ни одно лицо, ни одно дело не вышло бы из своего обычного положения? Если бы все умы оставались спокойными? Деспотизм радовался бы этому покою, который ровняется бесчувственной смерти. После того, как деспотизм утвердился, как у нас, все его меры и действия позволяют ему сбережение своих средств, спокойную уверенность, равномерное движение, что совершенно не годится для тех, кто хочет с ними сражаться. Нужны тайны, секрет, но это не секрет машины, состоящей из рычагов, стержней, веревок, — это секрет мины, наполненной порохом, — нужно ее взорвать»100. Как же собирался Мамонов «взорвать» эту мину? Письмо его Орлову указывает на намерения каких-то открытых действий по сплочению вокруг ордена прогрессивно настроенной части общества. Нужно «греметь против тирании, греметь против злоупотреблений, греметь против поляков, взывать к потомству, к теням Шуйских и Пожарских. Нужно установить закон спасения нации, поставить его под охрану всех храбрых людей России, всех истинных сынов отечества»101. Однако вся заговорщическая структура ордена была мало приспо- соблена к подготовке массовых действий. Изучение материалов Ордена русских рыцарей заставляет предполагать, что основой тактики была идея цареубийства. Не говоря уже о том, что обильные данные для подобного предположения дают беседы, речи и катехизис римской сте- пени, на это указывают и другие записи Мамонова: «Всякий монарх только первый слуга государства, всякий монарх, который изменнически действует вопреки желанию своего народа, который думает, что народ сотворен для него, — безумец! Но тот, кто призывает иностранцев на помощь себе и пользуется ими, чтобы угнетать свой народ, открыто объявляет себя его врагом». «Иностранцы», угнетающие народ, — это для Дмитриева-Мамонова, конечно, та придворная камарилья, которую надо лишить «всякого влияния на дела государственные». В другом месте Мамонов записал в качестве одного из пунктов «учения», «преподаваемого во внутреннем Ордене»: «Конечное падение, а естьли 102 возможно — смерть иноземцев, государственные посты занимающих» . Мысль о том, что придворная знать — «не отечества сыны», а «питомцы пришлецов презренных» (Рылеев), была широко распространена среди декабристов. Следовательно, и царствующий в России император был, по мнению Мамонова, врагом народа (вспомним, что Великий магистр римской степени требовал «истребить» «до последнего» всех врагов отечества). Но текст этот мог иметь и другой смысл: мы уже приводили слова крайне консервативного представителя младшей ветви того же 98 Семевский В. И. Указ. соч. С. 405. 99 ЦГИЛ. Ф. 48. № 15. Л. 63. 100 Семевский В. И. Указ. соч: С. 405. (Некоторые неточности перевода Семевского здесь и в следующей цитате исправляем по рукописи.) 101 Семевский В. И. Указ. соч. С. 404. 102 Из писем и показаний декабристов... С. 147.
310 Матвей Александрович рода, к которому принадлежал и Мамонов, — М. Дмитриева о том, что царствующие в России императоры «совсем не Романовы, а происходят от голштинцев», что «потомки немцев» «сидят на всероссий- ском престоле». Согласно определению Мамонова в § 53 «Статутов» ордена, Александр I должен был считаться «иноземцем», ибо он был не «правнуком», а «внуком иноземца» — голштинца Петра III и, постоянно разъезжая по Европе, не удовлетворял и другому требованию — неизменно пребывать, «не отлу- чаясь из России»|из. Все это заставляет по-особому оценить требование смерти «иноземцев, государственные посты занимающих», бессмысленное при распространении его на всех иноземцев при дворе и в государ- ственном аппарате, тем более что лишь немногим выше, в § 27 тех же пунктов, Мамонов требовал для этих «иноземцев» только «лишения» их «всякого влияния на дела государственные». Проекты будущего внутреннего порядка России, разрабатывавшиеся Мамоновым, отмечены печатью аристократизма. Это неоднократно отмечалось исследователями. Здесь, вероятно, сказалось влияние идей аристократической оппозиции XVIII в. Однако нельзя не видеть качественного отличия даже наиболее ранних форм дворянской револю- ционности от вельможного либерализма XVIII в. Как мы увидим в дальнейшем, правительство, возможно, опасалось Дмитриева-Мамонова как вероятного кандидата на престол, однако самому ему, считавшему, что «гражданин Рима знатнее коронованных глав»104, такие планы были чужды. Будучи результатом исторической ограниченности ранних этапов дворянской революционности, идеи Мамонова о создании аристократии — сильной политически и экономически — пережили определенную эволю- цию. В «Пунктах преподаваемого в внутреннем Ордене учения» мы нахо- дим наброски широких реформ демократического характера: мысли о не- обходимости упразднения «рабства в России», введения «вольного книго- печатания», предания гласности действий правительства, улучшения «состояния солдата» — требования, неоднократно встречающиеся в дальнейшем в программных документах декабризма. Наряду с этим, однако, мы видим здесь еще чисто аристократическую систему государственного управления: сенат, состоящий на одну четверть из пред- ставителей наследственных перов, на одну четверть — из представителей 103 ЦГИЛ. Ф. 48. № 15. Л. 39 об. Разъезды Александра I вызывали резко отрицательное отношение декабристов. Н. Муравьев специально в двух статьях своей конституции оговаривал, что «император ни в коем случае не имеет права выехать из пределов отечества» (Муравьев Н. Проект конституции. М., 1907. С. 151). Наклонность Александра I к поездкам за границу вызвала тревогу в правительстве и обществе очень скоро. В мае 1802 г. С. Г. Воронцов в беседе со Строгановым жаловался: «Последний из наших подданых знает, что все государи приезжали к покойной императрице: теперь русский император ездит к другим государям». «Лучше было бы, если бы, вместо того, чтобы скакать по большим дорогам, он использовал свое время на изучение тех полезных реформ, которые следует произвести...» (Николай Михайлович, вел. кн. Граф Павел Александрович Строгонов. Спб., 1903. Т. 2. С. 276). Декабристы, учитывая опыт французской революции и международной политики эпохи Священного союза, справедливо опасались, чтобы глава исполнительной власти, выезжая за пределы страны, не завязал связей с зарубежными контр- революционными силами, на которое он мог бы опереться во внутренней борьбе. 104 Там же. Л. 48.
Дмитриев-Мамонов... 311 дворянства. Другую половину составляли представители народа. Отчет- ливо аристократическая тенденция проявилась в методах гарантии конституции — такая задача возлагалась на орден, который для этого получал поместья, земли и «фортеции». В написанном позже «Кратком опыте» Мамонов пробовал набросать несколько иную структуру: двухпалатное вече, причем нижняя, народная палата, выбирая одного из двух консулов-посадников, уравнивалась тем самым в правах с «палатой вельмож». Здесь же мы сталкиваемся с не проведенной, правда, последовательно мыслью об уничтожении сословий как политико-юридических категорий. Однако необходимо иметь в виду, что «вельможи», которых Мамонов собирался наделить полнотой политических прав, — это не современная ему русская знать — опора самодержавия. Мамоновская «аристократия» должна была составиться из ведущих участников революционного пере- ворота. Это передовые люди, которые проникнутся революционными идеями и возглавят освободительную борьбу. К реальным русским вельможам своего времени Мамонов относился весьма критически и, конечно, не им отводил руководящую роль в будущей русской вечевой республике. В том же письме, где он объявил царя врагом народа, Мамонов писал: «Не касаться этого вопроса? Это запретный плод. Вам будет плохо! Не меняйте почет и богатства на нищенскую суму! Пусть! Мы предпочитаем суму великому сану, ненадежное пользование которым отравлено унижением. Поденщик, который ест свой хлеб в поте чела своего, почетнее вельможи, покупаю- щего великолепие ценой бесчестья, и даже того, кто мог бы вещать истину и не делает этого!»105 Необходимо сделать несколько замечаний о внешнеполитической программе ордена. В литературе уже отмечался воинственный характер этой программы и ее полная химеричность. Идея прав малых народностей была чужда Мамонову. И все же невозможно отнестись к этой части программы как к документу, не заслуживающему внимания. Чтобы понять эту сторону воззрений Мамонова, необходимо вспомнить, что международная активность реакционной России, России Алек- сандра I, встречала с его стороны резкое осуждение. «Мы вмешиваемся, — писал он, — в дела, которые могут вредить нам разве только противо- действием, вызываемым этим вмешательством. Мы действуем как Дон-Кихоты, исправляя вред, причиненный от океана до Вислы. Европа думает, что мы желаем сделать ее участницей избытка нашего счастья и нашей свободы, а мы, освободители других, стонем под ненавистным игом»106. ; Таким образом, первым условием активности на международной арене Мамонов считает внутреннее освобождение России. Только тогда Россия действительно сможет передать «избыток своего счастья» другим народам. Войны Французской республики в эпоху революции приучили современников иначе, чем в XVIII в., решать вопросы войны и мира. Даже осторожный, консервативно настроенный Евгений Болховитииов (есть, правда, основания сомневаться в принадлежности этой части книги его перу) в 1808 г. писал: «Цветущие и особливо великие республики, окруженные монархиями, вообще долго стоять не могут»107. Таким ЦГИА. Ф. 48. № 15. Л. И. Семевский В. И. Указ. соч. С. 404. Исторические разговоры о древностях Великого Новгорода. М., 1808. С. 66.
312 Матвей Александрович образом, мысль о победе освободительного движения в России влекла за собой идею революционной войны с европейскими монархиями108. Огра- ниченность позиции Мамонова состояла в том, что освобождение порабо- щенных государств от политического деспотизма им мыслилось, как государственное подчинение России, но это было присоединение к рево- люционной России. После наполеоновских войн мысль о кампаниях, театром которых должна была быть вся Европа, не казалась странной и химеричной. Для того чтобы гарантировать новую Россию от угрозы интервенции, Мамонов наметил две частных войны, которые, обеспечив фланги, резко изменили бы соотношение сил на европейском театре: присоединение к России балканских государств и «восстановление греческих республик под протекторатом России» на юге, а также «присое- динение Норвегии» на севере109. Планы эти были фантастичны, как многое в построениях автора. Вероятно, другие члены ордена были более реалистичны и демократичны в вопросах внешней политики. Политика на Востоке мыслилась Мамоновым в несколько ином плане — как продолжение усилий по подъему экономики России (ср. такие пункты, как «соединение Волги и Дона каналом», подъем хозяйственной жизни Сибири). Мамонов планировал «учреждение торговой кампании для Китая, для Япона и Сибири», «построение гавани при устье реки Амура»110. Также и Индия интересовала членов Ордена русских рыцарей. М. Орлов был знаком с французом Моренасом, путешественником по Индии и автором книги об этой стране. Видимо, ему адресовано письмо М. Орлова от 8/10 июня 1817 г., хранящееся в ГПБ им. М. Е. Салтыкова- Щедрина в Ленинграде111, которое отмечено в «Описании рукописных материалов по истории движения декабристов» ГПБ как письмо к неиз- вестному112. В этом письме Орлов оповещает своего корреспондента о том, что император пожаловал 2500 франков на издание его книги о языке Индостана. Среди неопубликованных рукописей Д. В. Давыдова находятся «Замечания об Индии», «рукопись, содержащая географи- ческий и историко-этнографический очерк Индии»113. Таковы программно-организационные контуры Ордена русских рыцарей. Однако для определения места этого общества в истории декабризма необходимо выяснить вопрос о том, как далеко зашла его практическая организация. В научной литературе прочно установилось мнение об эфемерности ордена, поскольку 1814 и частично 1815 гг. были для Мамонова и Орлова временем служебных разъездов в связи с пребыванием в армии, в 1816 г. Мамонов уволен за границу для лечения, а в 1817 г. он уже, по мнению исследователей, сошел с ума. Таким образом, вопрос о времени начала психического заболевания Дмитриева-Мамонова оказывается весьма существенным для истории тайной организации. 108 Ценные замечания по этому поводу см.: Сыроечковский Б. Е. Балканская проблема в планах декабристов // Очерки из истории движения декабристов. М., 1954. 109 Из писем и показаний декабристов. С. 145 и 147. 1,0 Там же. С. 146. 111 Описание рукописных материалов по истории движения декабристов // Труды отд. рукописей / Гос. публ. б-ка им. М. Е. Салтыкова-Щедрина. Л., 1954. С. 79. 112 РО ГПБ. Собр. Вакселя. Ед. хр. 3187. 113 Орлов В. И. Судьба литературного наследства Д. В. Давыдова // Лит. наследство. М., 1935. Т. 19/21. С. 320.
Дмитриев-Мамонов... 313 Между тем сведения, которые сообщают различные исследователи об этом периоде жизни Дмитриева-Мамонова, пестрят неточностями и фантастическими сообщениями. В комментарии к «Алфавиту декаб- ристов» о Мамонове читаем: «Был одним из основателей Союза Благоденствия; в 1817, заболев душевною болезнью, переселился в подмосковную Дубровицы, откуда в 1826 опекою был переведен в другую подмосковную — Васильевское»114. А один из новейших исследователей — Ю. И. Герасимова — в комментарии к автобиографии А. Н. Муравьева сообщает, что Мамонов «был помещен в дом умалишенных (?)»115. В 1817 г., вернувшись из-за границы, Мамонов заперся в своем под- московном имении, где и прожил безвыездно до 1823 г. Это время, по прочно установившейся традиции, и считают началом его заболевания. Обратимся к свидетельствам, которыми располагает исследователь. Данные источников совсем не отличаются такой ясностью и опреде- ленностью, чтобы послужить основой для прямолинейных выводов. Судьба Дмитриева-Мамонова оказывается связанной с весьма загадоч- ными обстоятельствами. Люди, хорошо осведомленные, ни в начале 1820-х гг., ни позже его сумасшедшим не считали. А. И. Герцен, говоря о Мамонове, называет его безумие «полудобровольным» и помещает последнего не в ряду клинических безумцев, а в лагере жертв «удушли- вой пустоты и немоты русской жизни»: «В петушьем крике Суво- рова, как в собачьем паштете князя Долгорукова, в диких выходках Измайлова, в полудобровольном безумии Мамонова и буйных преступ- лениях Толстого-Американца, я слышу родственную ноту, знакомую нам всем»116. Не считал Мамонова сумасшедшим в 1821 г. и М. П. Погодин, пристально наблюдавший еще с 1816 г., когда его прочили в компаньоны к отбывавшему за границу графу, за жизнью дубровицкого затворника и мечтавший выдать за него А. И. Трубецкую, в которую сам он был влюблен возвышенной романтической любовью. Погодин жил в деревне Трубецких недалеко от Дубровиц и внимательно следил за разговорами о жизни Мамонова. 25 сентября 1821 г. он написал Мамонову письмо, весьма интересное по истолкованию причин удаления последнего из Москвы. Погодин даже не подразумевает возможности объяснения его поступка безумием. Он пишет: «Я никогда не видал вас. За три года перед сим (Погодин допускает хронологическую неточность. — Ю. Л.) меня приглашали путешествовать с вами; с тех пор вы поселились в моем воображении; я всегда думал, любил думать о вас и, наконец, решился писать к вам, решился сказать о моей идеальной крвам привязанности, сказать, что я искренне уважаю вас, удивляюсь тйердости вашего характера, вашему постоянству и сожалею, что отечество лишается достойного сына, сына, который мог бы оказать ему великие услуги, особенно в нынешнее время, решился сказать вам 114 Восстание декабристов: Материалы. Л., 1925. Т. 8. С. 314. Странное определение Мамонова как «одного из основателей Союза благоденствия» широко проникло даже в справочную и солидную специальную литературу. См.: Декабристы и их время. М., 1932. Т.* 2. С. 423; Путеводитель по Пушкину // Пушкин А. С. Поли. собр. соч.: В 6 т. М.; Л., 1931. Т. 6. С. 229. 115 Декабристы: Новые материалы // Труды отд. рукописей / Гос. б-ка СССР им. В. И. Ленина. М., 1955. С. 228. 116 Герцен А. И. Собр. соч.: В 30 т. М., 1956. Т. 8. С. 242.
314 Матвей Александрович несколько слов о вашем уединении. Я уверен, что причина, побудившая вас к нему, благородна, велика»117. Еще более определенно высказывались люди, лично знавшие Мамонова. Н. Киселев писал: «Некоторые даже подвергали сомнению его сумасшествие и искали объяснения его домашнему заточению в каких-то темных и злых интригах»118. И. А. Арсеньев, который «с малых лет слышал много рассказов о графе Мамонове» (отец его был родст- венником, а потом опекуном графа), считал, что лишь «в 1824 г. окружающие графа Мамонова стали замечать за ним частые припадки меланхолии, в особенности после получения им писем от сестры, не оставлявшей его в покое с требованиями денег и подарков»119. Тот же автор опубликовал письмо Мамонова отцу Арсеньева от 8 сентября 1823 г. и 14 мая 1824 г. Письма посвящены имущественным делам и никакого следа клинического безумия не содержат. Не менее любопытно свидетельство племянника Мамонова — Н. А. Дмитриева-Мамонова. По авторитетному свидетельству этого мемуариста, официальное признание Мамонова сумасшедшим последовало в 1826 г., но соответст- вовало ли это действительности и тогда, мемуарист сомневается. «В начале царствования императора Николая Павловича граф Матвей Александрович, по свидетельству докторов, был признан умалишенным и тогда же последовал высочайший указ о взятии его под опеку. Мне неизвестно, был ли действительно сумасшедшим граф Матвей Александ- рович в момент взятия его под опеку». Далее идет весьма любопытное описание жизни Мамонова в Дубровицах. «Нельзя, однако, сомневаться в том, что уже в 1820-х годах за ним замечались кое-какие странности. Так, например: живя почти безвыездно в имении своем, в селе Дубро- вицах, в 35-ти верстах от Москвы, он выстроил там крепость, учредил роту солдат из своих дворовых людей, завел пушки и т. д. Конечно, в настоящее время таким затеям богатого барина, имеющего доста- точные средства для их исполнения, не придали бы особенного значения, но тогда были другие условия жизни. Говорят также, что он учредил общество «Русских рыцарей», нечто вроде масонских рыцарей, и что члены этого общества собирались у него в Дубровицах, но и это еще недостаточное основание для признания его сумасшедшим, других же поводов, или лучше сказать, признаков, по которым свидетельст- вовавшие его доктора могли бы дать заключение, что он сумасшедший, в то время, кажется, никаких не было, или по крайней мере, мне неизвестно». Далее следует чрезвычайно любопытное, сообщение: прави- тельство, «озабоченное» здоровьем «сумасшедшего», послало к нему отнюдь не врачей: «Из Дубровиц он был взят жандармами», «так как, — наивно поясняет Мемуарист, — не хотел добровольно выехать оттуда»120. 117 Барсуков Н. Жизнь и труды М. П. Погодина. Спб., 1888. Кн. 1. С. 120—121. 118 Киселев Н. Существуют ли записки графа М. А. Мамонова? С. 87. 119 Арсеньеа И. А. Слово живое о неживых... С. 359. Хозяйственные бумаги Дмитриева-Мамонова, хранящиеся в Государственной библиотеке СССР им. В. И. Ленина, свидетельствуют, что еще в 1824 г. он осуществлял полно- правное руководство хозяйственной жизнью своих поместий. К осени 1822 г, относится предпринятая им весьма интересная попытка осуществить в одном из своих поместий новиковскую идею хлебных магазинов для голодающих крестьян — опыт интересно и и как свидетельство продолжающейся общественной активности, и как показатель знакомства с программой деятельности Н. И. Новикова (см.: РО ГБЛ. Ф. 91. Дмитриев-Мамонов. П. 3. Ед. хр. 39. Л. 1). 120 Граф .Матвей Александрович Дмитриев-Мамонов: Из воспоминаний Н. А. Дмитр;-ч i-Мамонова // Русская старина. 1890. Апрель. С. 176.
Дмитриев-Мамонов... 315 Есть еще одно свидетельство о военных приготовлениях Мамонова в его имении. Правда, исходит оно от врача-психиатра, получившего доступ к Мамонову лишь в 1840-е гг., когда душевная болезнь уже действительно развилась. Сведения, собранные им о жизни Мамонова в 1840-х гг., естественно, преломлялись сквозь призму позднейших про- фессиональных наблюдений. По данным врача П. Малиновского, Мамонов вел в Дубровицах следующий образ жизни: «Днем он зани- мался составлением чертежей и планов для того, чтобы воздвигнуть каменные укрепления в своем имении, а ночью, когда все спали, гр. М(амонов) выходил, подробно осматривал местоположение и там, где нужно было строить стены и башни, втыкал в землю заранее приготовленные короткие колья». «Укрепления подви- гались вперед, башни и стены росли — имение гр. М<амонова>, почти с трех сторон окруженное реками, с остальной, свободной, было бы обнесено довольно высокой и толстой каменной стеною с башнями, если бы гр. М(амонову) не помешали кончить его предположения»121. Дубровицы — живописное село около г. Подольска (под Москвой), при слиянии рек Двины и Пахры, знаменитое великолепным храмом начала XVIII в., расположено чрезвычайно выгодно для обороны. В 1812 г. Дубровицы уже были использованы русской армией как выигрышная оборонительная позиция. А. Муравьев вспоминал, описывая отступление от Москвы: «Мы в арьергарде с утра до ночи на всем пути бились с неприятелем, между прочим имели порядочное дело под Дубровицами, имением гр. Мамонова»122. Видимо, Мамонов, в программе которого стояло «дарование ордену» «фортеций», тщательно взвесил все обстоятельства, выбрав для своего уединения из всех многочисленных вотчин именно эту, столь близкую к Москве и столь защищенную от нападения. У нас есть возможность проверить эти сообщения показаниями других мемуаристов. Н. Киселев, на заметку которого «Существуют ли записки графа М. А. Мамонова?» мы уже ссылались, писал: «Случайно попались нам в руки небольшие выписки из журнала, веденного графом Мамоновым в Дубровицах. Выписки эти, сделанные одним из многих опекунов покой- ного графа, свидетельствуют как о здравом уме писавшего журнал, так и о том, что самый журнал действительно не лишен интереса. Судя по имею- щимся у нас отрывкам, многие места «Записок», по крайней резкости суждения, не могут явиться в печати...»123 Однако особенно интересны воспоминания сына учителя русской словесности в доме Мамонова — П. Кичеева. Они рисуют любопытную картину жизни Мамонова в Дубро- вицах и ареста его в 1823 г. Вернувшись из-за границы и «будучи от роду не более 26 лет, он поселился в подмосковном своем селе Дубровицах и сделался не только совершенным затворником, но даже невидимкой. По отданному один раз навсегда приказу в известные часы ему подавались чай, завтрак, обед и ужин; также подавались ему и платье и белье, и все это в отсутствии графа убиралось или переменялось». Далее Кичеев рассказывает, что в 1823 г. у Мамонова умер камердинер и был нанят новый, вольный. Он нарушил заведенный в доме порядок и был избит 121 Малиновский П. О помешательстве // Военно-медицинский журнал. Спб., 1848. Ч. 50. №2. С. 118. Перепечатано в: Русский архив. 1868. №6. С. 968. 122 Декабристы: Новые материалы. С. 202. 123 Киселев Н. Существуют ли записки графа М. А. Мамонова? С. 87.
316 Матвей Александрович Мамоновым. Пострадавший явился в Москву к генерал-губернатору князю Д. В. Голицыну. Голицын немедленно послал в Дубровицы своего адъютанта, а когда Мамонов его выгнал, явились упомянутые Н. А. Дмит- риевым-Мамоновым солдаты. Далее Кичеев сообщает чрезвычайно любо- пытную деталь: «Когда за ним (Дмитриевым-Мамоновым. — Ю. Л.) приехали, чтобы везти его в Москву, граф нисколько тому не противился, но вышедши уже на крыльцо и увидя тысячи своих крестьян, он обратился к ним со словами: «Неужели, православные, вы меня выдадите?» Крестьяне тотчас окружили графа и хотели остановить поезд. Но граф успокоил их, сказав, что он пошутил и что ему надо ехать в Москву»124. Последняя сцена мало напоминает картину увоза душевнобольного. То, что перед нами не изоляция клинически больного, а арест, подтверж- дает еще один любопытный документ. По свидетельству Н. А. Дмитриева- Мамонова, в бумагах М. А. Дмитриева-Мамонова им была обнаружена рукопись «на французском языке под заглавием: «Catalogue des gens qui ont contribue ama perte». Некоторые лица, вошедшие в состав этого каталога, охарактеризованы им очень резко, как например: «Araktscheieff — Tristan I'Ermite de notre siecle; Comte G<ourief>, voleur publique, prince W(olkonsky) — une espece de vieille salope» и т. д. Всего в этом каталоге, сколько мне помнится, было записано около 30 лиц более или менее значительных»125. Если бы мы располагали списком, возможно, наше представление о сущности этого темного дела было бы более полным, но и то, что, по мнению Н. Мамонова, нити ареста восходили к Аракчееву, достаточно показательно. Действительно, обстоятельства дела имеют не совсем обычный характер. Человек знатнейшей фамилии, богач и генерал-майор кава- лерии, арестовывается без предварительного следствия, по навету камердинера, а сам этот камердинер неожиданно получает прямой доступ к московскому генерал-губернатору. Наконец, сам доносчик, мещанин Никанор Афанасьев, как это следует из письма Мамонова Голицыну126, — бывший крепостной человек князя П. М. Волконского — третьего в списке «виновников гибели» Мамонова. Волконский, как начальник главного штаба, в эти годы возглавлял тайную полицию и политический сыск. Угроза опеки, нависшая над Мамоновым, потрясла его. «Вы надо мною опеки учредить не можете и не смеете, ибо я не, малолетний и не сумасшедший», — писал он Голицыну127. Юридических оснований для опеки не было. Хотя Мамонов в письме, написанном крайне запальчиво и, видимо, в состоянии возбуждения, граничащего с бешенством (письмо содержало вызов на дуэль), и отстаивал «право наказывать крепостных людей палками», однако он, видимо, не только был теоретическим противником рабства, но и практически никаких фактов жестокого обращения с крестьянами в распоряжении правительства не было. Об 124 Кичеев П. Из семейной памяти // Русский архив. 1868. № 1. С. 97—98. 125 Граф Матвей Александрович Дмитриев-Мамонов... С. 177 (конъектура моя. — Ю. Л.). Тристан-Отшельник — духовник и доверенное лицо Людовика XI, организатор тайных убийств и массовых казней. Ср. характеристику: «une espece de vieille salope» и: «Князь Волконский — баба / начальником штаба» (Рылеев). 126 См.: Русский архив. 1868. №6. С. 966. 127 Там же. С. 964.
Дмитриев-Мамонов... 317 этом свидетельствуют не только попытка крестьян отбить его у фельдъ- егеря и приехавших с ним солдат, но и хозяйственные бумаги по управлению имением. Так, в 1816 г., собираясь за границу и находясь в стесненных обстоятельствах (Мамонов был очень богат, но постоянно подвергался вымогательствам со стороны родственников, особенно сестры, и все время нуждался в деньгах), он писал в Арефинскую вотчину бурмистру почти в просительном тоне: «По случаю будущего отъезда моего мне бы очень хотелось прежде обыкновенного срока получить оброчные деньги. Но сие не требуется, а только если без обременения оное сделать можно, то постарайся пожалуй <...>. На усердие твое крайне надежен»128. Каковы же были действительные причины ареста Мамонова? Вспомним некоторые предшествовавшие ему события. В мае 1821 г. правительство получило донос Грибовского на Союз благоденствия. Несмотря на то что в нем указывалось на самоликвидацию этой орга- низации, роль Орлова, который «ручался за свою дивизию», была столь резко подчеркнута, что за Кишиневом началось наблюдение. 5 февраля 1822 г. был арестован майор В. Ф. Раевский и началось дело, грозившее крахом всей организации Орлова. Тесные дружеские связи Орлова и Мамонова были хорошо известны. В Москве знали, что Орлов, приехавший в 1821 г. на съезд Союза благоденствия в Москву, посетил Мамонова в Дубровицах. Последнее обстоятельство тем более бросилось в глаза, что Мамонов долгие годы до этого никого не принимал. П. А. Вяземский сообщал в 1823 г. А. И. Тургеневу, что Мамонов «шесть лет не выходил из своей комнаты в деревне и никого не видал, даже и слуг своих. Один Орлов был у него раза три в продолжении этого времени»129. В этих условиях в марте 1822 г.. начальник главного штаба князь Волконский получил новый донос Грибовского, в котором сообща- лось о неожиданной активизации «полагавшегося давно исчезнувшим»130 Ордена русских рыцарей и прямо называлось имя Мамонова. То, что после этого в дом Мамонова явился и предложил свои услуги в качестве камердинера вольноотпущенный того же Волконского, представляется совпадением вряд ли случайным. Новый камердинер оказался подозри- тельно любопытным. По свидетельству П. Кичеева, хорошо знавшего внешнюю сторону событий, но не понимавшего их сути, он «соскучился служить невидимке» и стал следить за Мамоновым, спрятавшись «за колонну или тумбу»1,11. Тут он был замечен и избит Мамоновым. Вслед за этим последовал арест Мамонова. О том, что дело Мамонова рассматривалось не изолированно от других событий «несчастливого», по словам Орлова, для него 1822 г., свидетельствует часто цитируемая, но недостаточно осмысленная фраза из письма последнего Николаю I: «Думали, что связь с графом Мамоновым была основана на политических вымыслах. Граф Мамонов сошел с ума; бумаги, книги, записки его в руках правительства, и я остался чужд от всяких нарекании» . 128 ГИМ. Ф. 282. Ед. хр. 82. Л. 130. Письмо помечено 5 октября 1816 г. и писано из Бронниц. Следовательно, Мамонов уехал за границу не в начале 1816 г., как обычно полагают, а, по крайней мере, в конце. 129 Остафьевский архив кн. Вяземских. Спб., 1899. Т. 2. С. 347. 130 Цит. по: Базанов В. Вольное общество любителей российской словесности. С. 59. 131 Русский архив. 1868, № 1. С. 98. 132 М. Ф. Орлов и 14 декабря. С. 156.
318 Матвей Александрович Речь идет, конечно, о первом аресте Мамонова в 1823 г. (о втором, в 1826 г., речь пойдет дальше). Вполне возможно, что благоволивший к Орлову Голицын, не дал хода всем имевшимся у него документам, но так или иначе ясно, что в свете этих событий построение под Москвой, в крайне выгодной в стратегическом отношении местности, мощного опорного пункта и концентрация в нем оружия вплоть до артиллерии (у Мамонова был уже опыт создания военной части из своих крестьян; видимо, осталась от той поры и амуниция)133 — все это не могло показаться правительству безобидной «затеей богатого барина». Вместе с дивизией Орлова это составляло вполне реальную угрозу. Необходимо иметь в виду и другое. Известно, что у Александра I было преувеличенное представление о силе и о финансовых возможностях тайных обществ. В беседе с П. М. Волконским царь уверял, что «они имеют огромные средства»134. Ясно, что в этой связи особенное внимание обращали на себя не Муравьевы, Н. Тургенев, Якушкин или Пестель — все люди весьма скромного достатка и небольших чинов, а Орлов и, особенно, миллионер Мамонов. Можно понять, насколько встревожило правительство известие об участии в тайной деятельности одного из богатейших людей России (особенно, если вспомнить, сколь незавидно было материальное поло- жение большинства декабристов). Лишая Мамонова права распоря- жаться своим имуществом, правительство тем самым могло надеяться отнять у подпольного движения источники субсидирования. Конечно, вполне вероятно, что в эту пору у Мамонова бывали уже периоды крайнего возбуждения, когда он терял власть над собой. Но, бесспорно, для правительства это был лишь предлог. Очень любопытны в этом отношении письма прекрасно осведомленного Вяземского А. И. Тургеневу. Сообщив в письме от. 20 сентября 1825 г., что «третьего дня привезли сюда больного Мамонова», у которого «род горячки и воспаление в воображении», Вяземский, однако, не видит в нем сумасшедшего, нуждающегося в наблюдении: «Здоровье его лучше (...)'. Сказывают, что он чудесно хорош. Вдвое стал шире в плечах, лицо приняло какую-то суровость и важность, борода тучная»135. Через несколько месяцев Вяземский едет к Мамонову как к совершенно здоровому человеку для переговоров об участии в выкупе крепостногб Семенова. Между ними происходит любопытный разговор. Вяземский считает, что нужно по мере возможности в частном порядке «выкупать, отпускать, освобождать, со своей стороны», и крайне раздражен макси- малистским и вместе пессимистическим высказыванием Мамонова: «Зачем выкупать Семенова, когда миллионы в его положении». Раздра- женный Вяземский видит в этом «парадоксы подлости, трусости и сожаления выдать 50 рублей»136, но о безумии речи не идет. Подлинный 133 И. А. Арсеньев вспоминал: «Покойный отец мой, который в 1812 году был московским уездным предводителем дворянства, рассказывал, что полк Мамонова был замечательно щегольски обмундирован, имел две смены одежды для солдат и неимоверное количество белья, часть которого была оставлена на месте, так как невозможно было полку взять его с собою» (Ист. вестник. 1887. Февраль. С. 359). 134 Якушкин И. Д. Записки, статьи, письма. М., 1951. С. 51. 135 Остафьевский архив кн. Вяземских. Т. 2. С. 347. 136 Там же. Т. 3. С. 21. Почти теми же, что и Мамонов, словами писал по аналогичному поводу М. Орлов в 1819 г. Тургеневым: «Сибирякова выкупим мы, но нас кто выкупит?» (Там же. Т. 1. С. 295).
Дмитриев-Мамонов... 319 смысл разыгранной над Мамоновым комедии Вяземскому был ясен. Получив известие о привозе его в Москву, он сожалел, «что нет здесь Орлова» и Мамонов «остается один в когтях». Смысл последней фразы раскрывается довольно ясно: «Какое странное явление судьбы! Все, кажется, улыбалось ему в жизни, но со всем счастием мчали его к бездне неукротимое, неограниченное самолюбие и бедственность положения нашего. Ни частный ум его, ни ум государственный или гений России не могли управлять им: он должен был с колесницею своею разбиться о камни»137. «Частный ум», «ум государственный» — весьма странные характеристики в применении к «сумасшедшему»! Почему же, однако, Мамонов считал Аракчеева главным своим врагом и первой причиной своей гибели? Ответ на это дает хранящееся в ЦГИАЛ дело «Переписка относительно буйных и непристойных поступках по отношении к властям проживающего) в г. Москве отст(авного) Ген(ерал-) М(аиора) Гр<афа> Дмитриева-Мамонова, 1825» (Ф. 1409. Оп. 1. № 4557). Как мы уже говорили, после избиения Мамоновым клеврета князя Голицына между ним и московским главнокомандующим произошел резкий обмен письмами. Вызывая князя Голицына на дуэль, Мамонов уже совершал неосторожный поступок: князь Голицын, московский главно- командующий, был лицом непосредственно представляющим государя (не говоря уже о том, что он был на двадцать пять лет старше), и вызов на дуэль его отставным вельможей должен был рассматриваться как крайняя дерзость. В этом же письме Мамонов высказал полное презрение к чинам, назвав себя «гражданином», «который предшествует» Голицыну «во всем на свете, кроме табели о рангах». Здесь же он отрицал право правительства вмешиваться в отношения дворянства и крестьян: «Я исповедую и это политическое правило, что правительство не может нас лишить сего права без общего и нарочитого нашего согласия»138. К несчастью, в запальчивости Мамонов отнес к неотъемлемым правам помещиков право личной расправы с крепостными (для него это означало, как это видно из бумаг по его вотчинам, утверждение помещиком приговора мирского схода и полную независимость крестьян от власти земской полиции). Это дало Голицыну возможность представить конфликт с Мамоновым как спор между жестоким помещиком, избивающим своих крестьян, и бдительной властью. А это составляло юридическую основу для взятия имений в опеку. 23 декабря 1825 г. Комитет министров, по представлению Голицына, связывавшего мнимую жестокость Мамо- нова с «странным» его поведением (это содержало намек'на возможность безумия, хотя прямо такое обвинение еще не выдвигалось), принял решение об учреждении опеки. Мотивировка решения интересна, поскольку в преступление Мамонову вменяется в основном странность его личной жизни. Таким образом, обнажилась суть дела: спор о границах права правительства вмешиваться в отношения помещика и крестьянина и о границах такого же его права относительно частной жизни человека, т. е. об отношении деспотизма к социальным и личным правам. В решении значилось: «Государю Императору известно уже, что отставной Генерал-Маиор Граф Дмитриев-Мамонов, приняв с давнего времени странный образ жизни, отрастил себе бороду, чуждался людей и, 137 Остафьевский архив кн. Вяземских. Т. 2. С. 347. 138 Копия письма Дмитриева-Мамонова князю Д. В. Голицыну, с правкой рукой Мамонова (ГИМ. Ф. 445. Ед. хр. 229. Л. 173).
320 Матвей Александрович предавшись уединению, поступками совершенно противными общежитию, не переставал обращать на себя общее внимание». Далее сообщалось, что московский генерал-губернатор тщетно надеялся, «что время и прирожденный ум, которым он прежде отличался, выведут его из случайного заблуждения и возвратят к обществу и к обязанности, дворянину законом определенной»139. Поскольку Мамонов был в отставке, то «обязанность дворянина», видимо, должна была выражаться в том, чтобы жить как все и не создавать соблазнительного прецедента. Ни о мнимой жестокости в обращении с крестьянами, ни о сумасшествии речи не идет. И тем не менее Комитет министров 23 июня 1825 г. предложил учредить над Мамоновым опеку. Решение подписали князь Лопухин, князь Алексей Куракин, Н. Мордвинов, князь Лобанов- Ростовский, граф Милорадович, В. Ланской, Татищев 1-й, князь Алексей Голицын, А. Шишков, Е. Канкрин, И. Моллер. 2 июля император утвердил решение. Мамонов обращался за защитой к Дибичу и императору. Однако его письма имели столь дерзкий характер, что могли возыметь лишь обратное действие. В письме к Александру I он, кроме того, упомянул о своем отказе выдать князю Голицыну расписку, «которой содержание известно будет Вашему Императорскому Величеству, буде угодно Вам будет узнать о том»140. Эти строки привлекли внимание Аракчеева. Лето 1825 г. — особое время: доносы Шервуда и Витта еще не поступили, но дело Раевского— Орлова тянется, правительство полно смутных подозрений, сами декабристы встревожены. Позже Бобрищев-Пушкин 1-й показывал, «что первые слухи о том, что общество открыто, появились летом 1825 г.»141. Ненавидевшему Орлова Аракчееву показалось, что, потянув за эту ниточку, можно распутать клубок. Возможно, он подозревал и князя Голицына, которого ненавидел как вельможу и знатного барина. Он решил дознаться, какую же расписку требовали от Мамонова. Были разработаны два варианта. В Дубровицы к Мамонову были из Грузина направлены Клейнмихель и камергер Танеев142. Согласно одному варианту, Мамонов должен был быть доставлен в Грузино как арестант (соответствующий приказ на имя князя Голицына был заготовлен), согласно другому — объявлен сумасшедшим и заключен под стражу в Москве. Второй вариант вступал в действие, если существенных данных для следствия обнаружить не удастся. Посланцы везли личное письмо Аракчеева Мамонову. Аракчеев писал: «Государь император в особенном внимании ко всеподданнейшему письму вашего сиятельства и тому положению, в котором вы находитесь, высочайше соизволяет, чтобы вы прибыли для личных объяснений в Новгород вместе с камергером Танеевым, которому высочайше поручено сопровождать вас в пути». Посланцы должны были «узнать от вас самих о настоящих обстоятель- 139 ЦГИАЛ. Ф. 1409. Оп. 1. №4557. Л. 1 и 1 об. 140 Там же. Л. 5 об. 141 Нечкина М. В. Движение декабристов. Т. 2. С. 198. 142 Александр Сергеевич Танеев сделал карьеру благодаря покровительству Аракчеева, который употреблял .его для особо деликатных поручений. На Аахенском конгрессе состоял при Александре I. О его облике говорит, например, то, что в 1840-е гг., уже состоя в ряде высоких должностей, он был инициатором и председателем Особого комитета по удалению со службы неблагонадежных чиновников. Дослужился до сенатора и члена Государственного совета.
Дмитриев-Мамонов... 321 ствах вашего положения». На этом месте Аракчеев собственной рукой вставил в проект письма: «...и получить от вас для доставления к Его И. В. оригинала или копии с вышеупомянутой подписки»143. Одна характерная деталь: в отношении на имя Голицына было сказано о Мамонове, «чтобы он вместе с камергером Танеевым прибыл в Петербург». Аракчеев вычеркнул эти слова и вписал на их месте: «Привезен был немедленно камергером Танеевым в Новгород». Аракчеев хотел заняться лично этим делом и не хотел упустить добычу из рук. Дело считалось настолько срочным, что Клейнмихель, задержавшись на ночь в Черной Грязи, специально извинялся тем, что «было уж очень темно и дорога к Москве весьма нехороша»144. Танееву же Аракчеев предписывал в специальном письме: «Есть ли Генерал Клейнмихель признает по известным ему обстоятельствам нужным отправить в Новгород отставного Генерал-Маиора Графа Дмитриева-Мамонова, то имеет его привести (так! — Ю. Л.) с собою, стараясь ему, Мамонову, угождать и выиграть его к себе доверие, а по прибытии в Новгород оставить в доме, мною занимаемом, и уведомить меня, прислав ко мне фельдъегеря»145. Далее события развивались следующим образом: Мамонову был устроен неловко облеченный в форму беседы допрос. Однако Мамонов сразу же понял сущность игры и, «обратясь к стороне Танеева, спросил: «А г-н камергер Танеев, конечно, будет редактором допросов, и я должен то подписать?» Клейнмихель поспешил заверить, что «он только присутствует при нашем разговоре, а подписывать вам ничего не нужно»146, хотя Танеев тут же протоколировал всю беседу, которую мы цитируем по протоколу. Клейнмихель сразу же отстранил сюжет конфликта с Голицыным как несерьезный и попытался перевести разговор на Орлова. Мамонов на удочку не попался и высказал (притворное или действительное) полное неведение о кишиневских делах. Расска- зывать пришлось Клейнмихелю, а Мамонов отделался восклицанием": «Ему ли, дураку, говорить речи солдатам!»14' В беседе Мамонов, видимо, отпустил колкости по адресу темного происхождения рода Клейнмихелей («вступил со мною в разговор об отце моем и о моей службе, усмехаясь весьма часто»). В этом Клейнмихель увидал несом- ненный признак умственной болезни и приписал: «...как обыкновенно с сумасшедшими случается»148. Разговор принял очень острые формы. Допрашивающие ссылались на требования императора и Аракчеева и требовали разъяснений насчет расписки. Видимо, Клейнмихель позволил себе и угрозу. Тогда Мамонов разорвал письмо Аракчеева в клочки и швырнул его Клейнмихелю в лицо (клочки были тщательно собраны Клейнмихелем и в настоящее время хранятся в ЦГИАЛ в отдельном конверте, который занумерован как л. 51 цитируемого дела; клочки легко складываются в цельный текст). Посланцы уехали ни с чем, и именно здесь, чтобы прикрыть вопиющую незаконность всей миссии (получение важных следственных 143 ЦГИАЛ. Ф. 1409. Оп. 1. №4557. Л. 24 об. 144 ЦГИАЛ. Ф. 1409. Оп. 1. №4557. Л. 29. 145 Там же. Л. 9. 146 Там же. Л. 47 об. 147 Там же. Л. 47 об. 148 Там же. Л. 40. 21 К). М. Лотман
322 Матвей Александрович данных послужило бы ей оправданием), впервые официально высказали версию о сумасшествии Мамонова. В первом донесении Клейнмихеля это обвинение еще не фигурирует. В личном письме, сопровождающем официальный рапорт, Клейнмихель писал: «Он [Дмитриев-Мамонов] был в некотором смущении, вид его довольно суровой, а одежда заключалась в красной русской рубахе, шароварах, полукафтанье, на голове имел шапочку, а бороду не бреет»149. Пока что это было отмечено лишь как странность — граф был одет по допетровскому манеру. Но после провала миссии это же фигурировало как свидетельство сумасшествия: «При странной наружности, которую придавали ему черная окладистая борода и одежда, заключавшаяся в красной русской рубашке, обшитой золотым галунчиком и в распашном полу- кафтанье с татарской же на голове скуфейкою». В результате последовал официальный рапорт Танеева, содержащий очевидную и прямую клевету: «Можно было заключить, что граф Мамонов, есть ли не совсем сошел с ума, то потерял рассудок и что главная сему причина чрезмерная его гордость и честолюбие. Он по каким-то родословным считает себя родственником государя импе- ратора» (Танеев не смел написать правду: Мамонов как раз не считал себя родственником Романовых, т. к. был прямым Рюриковичем, а говорил об отсутствии у правящей династии юридических прав на престол. — Ю. Л.). Далее Танеев продолжал: «Граф Мамонов, одарен будучи атлетическим сложением и силою, имеет и страсти сильные. Он крепкие напитки употребляет до чрезмерности, и от невоздержанной жизни он впал в любострастную болезнь, от коей нос у него в опасности, и сем, может быть, было одною из причин, что он от людей уединился»150. Медики не поддержали диагноза Клейнмихеля и Танеева. Доктора Мудров и Маркус диагнозировали лишь «меланхолию» и то с оговоркой, что «к излечению его доктора полагают надежду»151. Такой диагноз, конечно, не давал основания для насильственной изо- ляции. Однако Мамонов был объявлен буйным, препровожден в Москву, где заключен в своем собственном дворце на Яузе арестантом. Он пытался обратиться за защитой «к генералитету и сенаторам», но этикетка сумасшедшего оказалась приклеенной к нему навсегда. Характерно, что известный своей порядочностью и безупречной репу- тацией Мудров после осмотра Мамонова навсегда исчез из списка докторов, «пользовавших» узника по распоряжению властей. Арест и «тюремное заключение близ Яузы», как подписал Мамонов свое обращение «к генералитету и сенаторам» в эфемерной надежде на солидарность русской аристократии, в сочетании с разгромом кишинев- ского центра М. Орлова, поставившим последнего в положение «вне игры», положили конец деятельности центра Ордена русских рыцарей. Рухнули и расчеты на Дубровицы как опорный военный лагерь. Были ли они столь уж фантастическими? О сущности плана мы можем судить лишь по его обломкам. Прежде всего следует вспомнить, что, оставляя, к неудовольствию государя, блестящую придворную карьеру и добиваясь должности командира дивизии, Орлов рассчитывал не на Кишинев, а на Нижний Новгород. 23 июня 1820 г. Орлов писал Вяземскому по оказии, предупреждая, что письмо не должно попадать 149 ЦГИАЛ. Ф. 1409. Оп. 1. № 4557. Л. 38 об. 150 Там же. Л. 42. 151 Там же. Л. 43.
Дмитриев-Мамонов... 323 «в чужие руки»: «Жребий мой не слишком завиден, хотя многие может быть и завидуют. Какая бы разница, ежели б я получил дивизию в Нижнем Новгороде или в Ярославле»152. Выбор Нижнего Новгорода или Ярославля диктовался стратегической близостью к Москве, а в случае движения восставшей дивизии к Москве готовый, укрепленный, снаб- женный запасами амуниции и даже артиллерией, оставшимися от времен формирования мамоновского полка, Дубровицкий лагерь мог оказаться военной реальностью. Но выбор Нижнего Новгорода имел и другое — политическое — значение. Не случайно в декабристских планах циркулировала идея о перенесении столицы России в этот город. С Нижним Новгородом связывалась память похода Минина и Пожарского на Москву, что как бы намекало на возможность «переиграть» избрание Романовых. О том, что такие планы действительно вызревали в недрах ордена, свидетельствует небольшая, но интересная деталь. Есть свидетельство, что «графу Матвею Александровичу принадлежали следующие, посту- пившие в род Дмитриевых-Мамоновых исторические святыни, сделав- шиеся государственным достоянием: 1) Сорочица Дмитрия царевича <...)• В этой сорочице Дмитрий царевич мученически был убит 15 мая 1591 года и на ней остались кровяные пожелтевшие от времени потоки и плена. 2) Деревянная столовая ' ложка Дмитрия царевича. Эти предметы достались роду Дмитриевых-Мамоновых от родственного рода Нагих, пресекшегося в 1650 г., и хранились в роде Дмитриевых-Мамоновых более 200 лет в особом драгоценном ларце. 3) Знамя князя Дмитрия Михайловича Пожарского»153. Смысл этих реликвий очевиден: первые две должны были засвидетель- ствовать пресечение прямой наследственности московских великих князей и полную необоснованность претензий Романовых на происхож- дение от Рюрика. Одновременно они содержали намек на особое положение рода Дмитриевых-Мамоновых, происходившего от смоленских князей — потомков Рюрика и родственно связанных с Нагими, из рода которых была последняя жена Ивана Грозного. Особенно же приме- чательна третья реликвия. Она недвусмысленно намекала на связь похода Пожарского на Москву с планами Ордена русских рыцарей. Чрезвычайно показательно, что по приказу Николая I все реликвии были изъяты. То, что Орлов получил дивизию в Кишиневе, подорвало, все эти планы, и, вероятно, не случайно. А последующие полицейские акции их оконча- тельно похоронили. Но они свидетельствуют, что главная ставка ордена была не на дворцовый переворот, а на военный поход. Занятие же Москвы, в которой почти не было войск и взять которую силами Орлова, подкрепленного вооруженными крестьянами из Дубровиц не составило бы трудности, сразу же превратило бы мятежников в революционное правительство России. Однако личная судьба Мамонова — как бы она интересна ни была сама по себе — не может заслонить от нас судьбы его организации. Какова была степень активности Ордена русских рыцарей после «встречи» его с Союзом спасения? Прекратила ли эта организация свое 152 Письмо от 23 июня 1820 г. // Лит. наследство. М., 1956. Т. 60. Кн. 1. С. 30. 153 Дмитриевы-Мамоновы / Сост. и изд. А. И. Дмитриев-Мамонов и В. А. Дмитриев-Мамонов. [Б. м., б. г.]. С. 51—52. (Брошюра хранится в РО ГБЛ.)
324 Матвей Александрович существование? Для исчерпывающего ответа на этот вопрос у нас нет достаточных материалов. Ясно, что Союз благоденствия втянул в свою орбиту более слабую, хотя и раньше возникшую организацию, и деятель- ность ордена замерла. Вопрос лишь в том, было ли это «замирание» частичным и временным или произошла его ликвидация. Для решения этого вопроса необходимо остановиться на тактике ведущих членов ордена в начале 1820-х гг. Как видим, Мамонов в эти годы остался в стороне от магистральных декабристских организаций. Поведение Орлова было иным: почувствовав в них реальную силу, он пошел на активное сближение. Однако изучение тактики Орлова показывает, что он предпочитал держаться независимо и, прекрасно понимая, в какой мере участники тайных обществ заинтересованы в привлечении его к работе, старался вести себя как самостоятельная политическая и военная сила, не сливаясь полностью с движением, в члены которого он вступил. Об этом сам Орлов достаточно откровенно писал Николаю I: «Я не входил тогда в состав их общества и оставил без осуществления план того общества, которое я сам хотел организовать, потому что я думал со временем воспользоваться их организацией и направить ее соответ- ственно моему замыслу». Последнее привлекло внимание следователей, и на полях появилась надпись: «Каков этот замысел?»154 Видимо, в дальнейшем вера в Союз благоденствия окрепла, а надежды на орден окончательно ослабели. Кроме того, став командиром дивизии, Орлов мог надеяться занять в Союзе благоденствия руководящую роль, и летом 1820 г. он вступил в Тульчине в это общество, принятый Пестелем, Юшневским и Фонвизиным. Вопрос о том, как строить взаимоотношения с Союзом спасения и Союзом благоденствия после обнаружения их существования, волновал и остальных членов ордена. Между Н. Тургеневым, который был сторон- ником полного слияния, и И. М. Бибиковым произошел знаменательный разговор: «Однажды, — вспоминал Н. Тургенев, — последний [Бибиков], говоря о Союзе Благоденствия, с которым предложено объединить общество, намеченное Орловым, сказал мне, что не считает нужным сливать оба объединения; следует посмотреть, как будет действовать Союз Благоденствия, и пользоваться как его успехами, так и неудачами. Такова была политика этих господ», — иронически заключает Н. Тур- генев155. Смысл этого высказывания Бибикова мы поймем, если остановимся на деятельности М. Н. Новикова в этот период. Полтавский период деятельности М. Н. Новикова освещен в источниках очень слабо. Следственные дела декабристов дают о нем скудные сведе- ния. Еще в 1916 г. в книге А. Н. Пыпина «Русское масонство: XVIII и первая четверть XIX в.» (редакция и примечания Г. В. Вернадского) в «Хронологическом указателе русских лож» назван важный рукописный источник — «Протоколы ученической степени ложи Любви к Истине в Полтаве»156. Сообщение это не привлекло в свое время ни историков декабризма, ни специалистов по истории украинской литературы (витией, исправляющим должность секретаря, был И. П. Котляревский, и протоколы должны были быть написаны его рукой), а в настоящее время 154 М. Ф. Орлов и 14 декабря. С. 160—161. 155 Tourguenefj N. La Russie et les Russes. P. 161. 156 Пыпин А. Н. Русское масонство: XVIII и первая четверть XIX в. Пг., 1916. С. 530.
Дмитриев-Мамонов... 325 рукопись, числившаяся еще по описям 1920-х гг. (хранилась в собрании князя Барятинского в ГИМ), видимо, утеряна. Согласно точке зрения, которая преобладает в показаниях декабристов и была воспринята как следственным комитетом, так и исследователь- ской традицией, Новиков, переехав в Полтаву, не выполнил поручения Союза благоденствия— «основать управу в Малороссии», успев лишь «завести» «ложу масонскую»15'. Вызванные из Полтавы члены ложи — Лукашевич, Кочубей, братья Алексеевы — дружно показали, что состояли лишь в масонской ложе, и были после ряда допросов отпущены на Украину. Возобладало представление о том, что политическая активность Новикова затухла. Однако такой вывод мало вяжется с тем, что мы знаем о Новикове в предшествующий период. Первый республиканец среди декабристов, человек, открывший двери тайных обществ перед Пестелем, Ф. Глинкой, Ф. Толстым, в значительной степени повлиявший на развитие полити- ческих воззрений главы Южного общества, Новиков был одним из наиболее активных членов в бытность свою в Петербурге. Трудно поверить, что за шесть лет в Полтаве он «не успел» ничего сделать. При первом ознакомлении с материалом бросается в глаза еще одна особенность: петербургские члены Союза благоденствия оказываются явно не осведомленными в делах Полтавы. Это можно объяснить только одним: не выходя формально из замершего Ордена русских рыцарей и вместе с тем являясь членом Союза спасения, а затем Союза благо- денствия, Новиков предпочитал действовать самостоятельно и далеко не обо всем информировал декабристский центр, с которым у него, как увидим, не было ни идейного, ни тактического единства. Следует отметить, что такое тяготение, особенно «левых» деятелей в период Союза благоденствия, к самостоятельности не было явлением исключи- тельным: по авторитетному свидетельству Н. Муравьева, «Пестель не признал новый союз и действовал отдельно, прежде в Митаве, а потом в Тульчине»158. Для полтавских сослуживцев М. Н. Новикова его политический радикализм не оставался секретом. Служивший в канцелярии Н. Г. Реп- нина И. Н. Сердюков вспоминал: «М. Н. Новиков, надворный советник, умница, декабрист, которого б, если бы не умер, постигла участь Пестеля»159. То, что имя Новикова заставляло вспомнить в первую очередь Пестеля, показательно. Для того чтобы решить, была ли ложа в Полтаве только средством «приуготовления» или содержала в своем составе ячейку тайного обще- ства, необходимо прежде всего остановиться на ее составе. Ложа, учрежденная 30 апреля 1818 г., имела в этом году в своем списке двадцать три фамилии. Среди них привлекают внимание, кроме самого М. Н. Новикова — управляющего мастера, — С. М. Кочубей (наместный мастер), В. В. Тарновский (1-й надзиратель), И. П. Котляревский (вития, исправляющий должность секретаря), В. Л. Лукашевич, В. А. Глинка160. Насчет последних двух есть точное свидетельство хорошо осведом- ленного М. Муравьева-Апостола (он долгое время жил в Полтаве как 157 Восстание декабристов: Материалы. Т. 4. С, 117 и 139. 158 Восстание декабристов: Материалы. Т. 1. С. 307. 159 Киевская старина. 1896. Т. 2. С. 183. 160 Tableau general de la Grande Loge Astree a 10.: de St. Petersbourg et des 25 Loges de sa dependanse pour Гап magonnique 58 18/19. P. 168.
126 Матвей Александрович дъютант князя Репнина): «Новиков принял в члены Союза Благо- .енствия маршала Лукашевича и полковника Глинку»161. Первого он менует «значущим членом»162. Он же свидетельствует, что Новиков не ограничивался «приуготовлением», а «из числа» членов ложи «способ- [ейших помещал в общество, называемое Союз благоденствия»163. Новиков принял в Петербурге Ф. Глинку, но в данном случае, конечно, меется в виду полковник артиллерии Владимир Андреевич Глинка — лен полтавской ложи. Ложу в Полтаве Новиков организовывал не единолично: в деле Сочубея, который как наместный мастер был принят одним из первых, сть указание, что в полтавскую ложу его вводили Новиков и флигель- [дъютант Бибиков164. Последний для нас особенно интересен. В списке юлтавской ложи числится находящийся в Петербурге брат 3-й степени 1лларион Михайлович Бибиков165. Присутствие Бибикова — участника фдена и не члена Союза благоденствия (поэтому участие его в тайных обществах осталось широкому кругу членов неизвестным и к следствию фивлечен он не был) знаменательно. Роль его, видимо, была немало- 1ажной, если, проживая постоянно в Петербурге, он сделался членом юлтавской ложи. Илларион Михайлович Бибиков — личность очень фимечательная. Весь жизненный путь его переплетен с биографиями декабристов. Женатый на родной сестре Сергея и Матвея Муравьевых- апостолов, он был не только зятем, но и близким другом первого. Dt их, видимо, оживленной переписки сохранились документальные :леды166. Матвей Муравьев-Апостол пишет: Бибиков «один сообщает мне >б Ипполите»167. Тайный агент штаба 1-й армии капитан В. С. Сотников И декабря 1825 г. доносил: «Я слышал, что подполковник Муравьев тходился в весьма коротких связях с полков. Бибиковым, директором санцелярии главного штаба его императорского величества»168. Трубец- сой был давним знакомым Бибикова. «Наши жены и мы были 1рузьями», — показывал он на следствии, настойчиво подчеркивая, 1равда, при этом неучастие последнего в тайных обществах. После возвращения из Сибири в доме Бибикова бывают С. Г. Волконский169 \ другие декабристы. В день 14 декабря Бибиков находился на площади и 5ыл жестоко избит народом. Правда, Трубецкой в специальном письме Певашову доказывал, будто причиной избиения было то, что он «ходил уговаривать» восставших. Ту же версию повторяет в своих воспоминаниях правнучка его А. Бибикова. Однако необходимо отметить, что Тру- бецкой (не говоря уже об А. Бибиковой) 14 декабря на площади не был и, составляя письмо, преследовал специальную цель оправдания Бибикова. Между тем такой точный мемуарист, как И. Д. Якушкин, 161 Восстание декабристов: Материалы. Т. 9. С. 268. 162 Там же. С. 189. В. Л. Лукашевич был губернским маршалом (т. е. пред- водителем дворянстьГ;. 163 Там же. С. 189. 164 ЦГИА. Ф. 48. Д. № 193. Л. 1. Не путать с Ильей Гавриловичем Бибиковым, адъютантом великого князя Михаила Павловича, который был членом Союза благоденствия. 165 Tableau general... P. 170. 166 См. письмо Сергея Муравьева-Апостола И. М. Бибикову {Русский архив. 1887. Т. 3. С. 316—319). 167 Восстание декабристов: Материалы. Т. 9. С. 212. 168 Там же. Т. 6. С. 12. 169 См.: Летописи / Гос. лит. музей. М., 1938. Кн. 3: Декабристы. С. 132.
Цмитриев- Мамонов... 327 составлявший описание событий 14 декабря на основании специальных опросов непосредственных участников, рисует несколько иную картину: причиной нападения народа на приближающегося к «мятежному» каре Бибикова были его флигель-адъютантские эполеты с императорскими вензелями, а помощь к нему пришла именно со стороны восставших. Якушкин пишет: «На площади народ волновался и был в каком-то ожесто- чении. Завидя флигель-адъютанта полковника И. М. Бибикова, прохо- дившего в одном мундире через площадь, народ бросился на него и смял его. Вероятно, флигель-адъютант поплатился б жизнью за свой мундир, если бы Мих. Кюхельбекер не подоспел к нему на помощь. Кюхельбекер уговорил народ, увел его за цепь, дал ему свою шинель и выпроводил его в другую сторону»170. Очень интересную картину рисует и А. Бибикова, хотя и стремящаяся доказать, что ее прадед не был членом тайных обществ. Согласно ее свидетельству, рядовые гвардейского экипажа «приняли его [Бибикова] в палаши. Видя это, Рылеев и некоторые другие офицеры, знавшие его как зятя Муравьевых-Апостолов и встре- чавшие его у них, закричали солдатам: «Стойте, братцы, это наш!» В беспамятстве удалось им спасти Иллариона Михайловича, и, накрыв его солдатской шинелью, чтобы не видно было вензелей на эполетах, отнесли его во двор Семеновских казарм»171. Восклицание это стало известно Николаю. «Слова: «Он из наших» погубили прадеда. Николай Павлович снял с него вензеля и всю жизнь не давал ему ходу по службе»172. В семье Бибикова был настоящий культ декабристов. Старший сын его Михаил Илларионович (1818—1881) специально перевелся по службе в Сибирь, чтобы быть ближе к дяде, Матвею Муравьеву- Апостолу, трогательную привязанность к которому сохранил и после воз- вращения из Сибири. А. П. Созонович пишет И. И. Пущину в январе 1857 г.: «В Москву мы приехали накануне нового года прямо к Михаилу Ларионовичу, который со всеми нами как родной (...). С Мат (веем) Ива(новичем) он чрезвычайно нежен и предупредителен. Возится с ним как с маленьким ребенком»173. В Сибири М. И. Бибиков женился на «Нонушке» — дочери Никиты Муравьева, сибирской любимице декабристов. Останавливает внимание и другое лицо в списке полтавской ложи — Александр Павлович Величко. Как и Бибиков, Величко является членом полтавской ложи, хотя служит в Митаве, а постоянно проживает в Петербурге174. Биография Величко почти неизвестна, но и то, что мы знаем об этом человеке, заставляет предположить, что присутствие его в ложе Новикова не было ни случайным, ни индифферентным в политическом отношении. В. И. Штейнгель со слов В. П. Колесникова записал сообщение, что в Оренбурге существовало тайное общество. «Когда и кем оно основано — не знаем; известно только, что бывший Оренбургской таможни директор Величко поддерживал его до самой кончины, случившейся в последние годы царствования Александра. 170 Якушкин И. Д. Записки, статьи, письма. С. 155. 171 Бибикова Л. Из семейной хроники // Ист. вестник. 1916. Ноябрь. С. 432. 172 Там же. (Не вызвано ли письмо Трубецкого Левашеву вопросами комиссии об участии Бибикова в тайных обществах? Но Бибиков не был членом ни одной из раскрытых следствием организаций, и показаний против него, естест- венно, быть не могло.) 173 Летописи I Гос. лит. музей. М., 1938. Кн. 3: Декабристы. С. 207. 174 Tableau general de la grande Loge Astree... pour Pan magonnique 58 18/19. P. 170.
328 Матвей Александрович Со смертью его общество не рушилось». «При вступлении на престол Николая I оставался в Оренбурге некто Кудряшев, принадлежавший к тайному обществу Величко»175. Вопрос о том, в каком отношении находится Величко — член полтавской ложи — и глава оренбургского общества, решается заметкой П. Бартенева, опубликованной в «Русском архиве». Здесь читаем: «В бумагах «Русского архива» нашлось несколько разысканий о жизни Винского, принадлежащих д. ст. советнику А. Величке, который был одним из его воспитанников и сохранил о нем благодарную память». И далее: «...с 1801 по 1806 год находился он [Винский] в Оренбурге у директора Оренбургской пограничной таможни Павла Елисеевича Велички и был наставником при его сыне»1'6. Итак, Величко — член полтавской ложи оказывается сыном Величко — главы оренбургского тайного общества. Однако текст Штейнгеля— Колесникова содержит ряд неясностей. В тексте есть темные места: Колесников (а тем более Штейнгель) знают, видимо, о происхождении оренбургского общества из третьих рук. Прежде всего, они сообщают явно фантастические сведения о том, что «общество» Н. И. Новикова в XVIII в. «имело многие отрасли в России». Вместе с тем характеристика этого «общества» во многом не совпадает с тем, что мы знаем о реальном кружке Н. И. Новикова в 1780-е гг. «Новиковское общество основано было отчасти (курсив мой. — Ю. Л.) по правилам масонства. Братство, равенство (...) и вообще свободомыслие того времени составляли цель его»177. Конечно, о кружке Новикова декабрист, хорошо представляющий себе отличие масонской ложи от тайного общества, не мог сказать, что оно отчасти построено было на основе масонства. Не вяжется с «мартинистами» XVIII в. и упоминание о политическом свободо- мыслии. Не произошло ли в сознании недостаточно хорошо информи- рованных в этом вопросе мемуаристов178 смешение глухих упоминаний о 175 Колесников В. П. Записки несчастного, содержащие путешествие в Сибирь по канату. Спб., 1914. С. 6—7. 176 П. Б/артенев/. К жизнеописанию Г. С. Винского // Русский архив. 1877. №6. С. 233. 177 Колесников В. П. Записки несчастного... С. 6. Отрывок этот печатается с большим цензурным изъятием. Однако к интересующей нас теме рукописный текст (ИРЛИ. Архив Бестужевых. Ф. 604. Ед. хр. 18/5587) «ничего существенного не прибавляет. 178 Единственный член общества Величко, которого знал Колесников, ауди- тор Кудряшев, умер во время суда над обществом И. Завалишина. Штейнгель же слышал лишь, вероятно, очень туманные свидетельства Колесникова. М. Д. Рабинович в статье «Новые данные по истории Оренбургского тай- ного общества» (Вестник АН СССР. 1958. № 7. С. 106) приводит чрезвычайно интересное показание: «В 1822 г. один из участников Общества А. Л. Кучевский утверждал, что оно «существует девятый год» (...). Иначе говоря, Оренбургское тайное общество возникло в 1813 г.». Правда, несколько выше тот же автор считает возможным повторить традиционное утверждение: «Возникновение Орен- бургского тайного общества связано с деятельностью знаменитого русского просветителя Н. И. Новикова. Сначала оно носило либеральный характер и имело масонскую окраску» (Там же). Между тем очевидно, что свидетельство Кучевского опровергает версию о возникновении общества еще в XVIII в. Если не толковать это показание слишком буквально, то ясно, что время орга- низации Оренбургского общества следует отнести к периоду около 1815 г., то есть времени наибольшей активности М. Новикова,
Дмитриев-Мамонов... 329 полтавском обществе М. Н. Новикова, действительно построенном «отчасти по правилам масонства», с тем, что они слышали из других источников о московском кружке Н. И. Новикова в конце XVIII в. Следует вспомнить, что М. Н. Новиков был сторонником организации отделений общества в провинции, причем — характерная черта его тактики — ориентировался не на военную молодежь, а на штатских, помещиков и провинциальных чиновников. Так, полтавская ложа почти сплошь состоит из гражданских лиц (в ней есть два мещанина: Петр Егорович Барсов и Николай Вакулович Городецкий). Показательно, что Новиков предложил своего знакомого, тоже штатского, помещика Левина, для заведения управы Союза благоденствия в Тамбове. Показавший это Трубецкой неизменно рядом с именами Новикова и Левина ставит нижегородского помещика В. И. Белавина, принявшего даже в свою управу несколько человек179. Не является ли каким-либо преувеличенным откликом на стремление М. Н. Новикова расширить сеть провинциальных организаций приводимое выше свидетельство Колесникова—Штейгеля о том, что «новиковское общество» (какое?) «имело многие отрасли в России»180. Однако и то, что мы знаем об А. П. Величко, кроме приведенных выше материалов, достаточно любопытно. Как мы уже упомянули, воспитателем его был Г. Винский. В каком направлении могло идти воспитание, указывает то, что с другой своей воспитанницей, молодой девушкой, в Уфе он читал «Гельвеция, Мерсье, Руссо, Мабли»181. В бумагах Как установила Ф. Полина, автор дипломного сочинения «Литературная позиция журнала «Вестник Европы» в 1826—1830 гг.», во второй половине 1820-х гг. на страницах этого издания выступает довольно значительная группа авторов, связанных с Оренбургом: А. Величко, П. Кудряшев, Розмахнин, братья М. и А. Крюковы. То, что по крайней мере двое из них принадлежали к Орен- бургскому обществу, уже само по себе примечательно. Члены этой группы были сплочены какими-то, пока еще неясными для нас узами. По крайней мере, они развернули на страницах «Вестника Европы» дружную и оживленную кампанию по популяризации творчества и личности умершего вскоре после освобождения из тюрьмы Кудряшева: печатаются произведения Кудряшева с примечаниями Розмахнина; М. Крюков публикует стихи на его смерть. Видимо, им же был инспирирован некролог Кудряшеву (автор Свиньин), где в гибели поэта обвинялись «злоба и зависть». Эта кампания, очень примечательная, если вспомнить, что в центре ее стояла фигура поэта — жертвы правительственных репрессий, а временем ее была эпоха всеобщего безмолвия после казней 1826 г., вызвала показательный отпор: некто И. Марков прислал в «Вестник Европы» письмо из Оренбурга, в котором в доносительных тонах обвинял самого Кудряшева в собственной гибели и защищал «кроткие» «меры начальства». Естественно возникает вопрос: была ли эта кампания случайной или она пред- ставляла собой систему продуманных действий определенной группы? Связана ли эта группа как-либо с разгромленной оренбургской организацией? 179 См.: Восстание декабристов: Материалы. Т. 1. С. 31, 40, 50, 85. Пред- положение о том, что с тамбовским помещиком Левиным был как-либо связан друг Огарева Ф. Левин, было высказано М. В. Нечкиной, см.: Лит. наследство. М., 1953. Т. 61. С. 664—665. 1йи Трубецкой считает, что и Белавин, и Левин после 1818 г. «отклонились», ибо более он уже об их деятельности не слышал. Но необходимо иметь в виду (см. об этом ниже), что именно в эти годы обозначились расхождения между Новиковым и руководством Союза благоденствия и стремление Новикова действо- вать самостоятельно, вне рамок этой организации. 181 Винский Г. С. Мое время. Спб., 1914. С. 139.
330 Матвей Александрович А. П. Величко и позже хранились переведенные Г. Винским с француз- ского пьесы и политические сочинения эпохи революции182. Привлекает внимание и то, что Величко оказался в Митаве как раз в то время, когда там действовал Пестель, продолжая руководствоваться, по свидетельству Никиты Муравьева, статутами уже «разрушенного» Союза спасения183. Приблизительно к 1823 г. Величко уже знаком с Рылеевым и Бестужевым и собирается сотрудничать в «Полярной Звезде»184. По знакомству его отца со Сперанским он живет в Петербурге в доме последнего и часто встречается с Батеньковым, который, правда, не испытывает к нему доверия185. Не будучи привлечен к следствию и сделав карьеру чиновника (в начале 1840-х гг. он был членом Совета министерства внутренних дел), Величко не скрывал, видимо, все же своего недовольства, что привело к катастрофическим последствиям. Сенатор К- Н. Лебедев записал в 1846 г. в своем дневнике: «Много толков о д. с. с. Александре Павловиче Величко. Его отставили от службы за неприличные званию поступки и посадили в исправительное заведение. Зная Величко, я не сомневаюсь, что он мог дать повод к таким мерам: злой язык, при оскорбленном самолюбии, дерзкие речи и праздная жизнь в искании средств поддержать свое состояние, совершенно расстроенное займами и безуспешностью предприятий, — все это могло привести к поступкам, неприличным его званию и к заключению в исправительное заведение»186. Характерно упоминание «злого языка» и «дерзких речей». Необходимо отметить, что оба Величко — Павел Елисеевич и Александр Павлович — с 1816 г. были членами ложи «Избранного Михаила»; т. е., бесспорно, познакомились с М. Н. Новиковым в то самое время, когда он приглашал в тайное общество Пестеля и Ф. Глинку. (См.: Tableau General de la Grande Loge Astree... pour Г an maconnique. 58. 17/18. P. 34, 36). Затем А. П. Величко вместе с Новиковым переходит в полтавскую ложу, а П. Е. Величко, оставаясь братом в ложе «Избран- ного Михаила», числится в ней «отсутствующим», т. е. находится в Оренбурге. Не проясняет ли это вопрос о «новиковских» истоках оренбургского общества? Таковы были некоторые члены новиковской ложи. Если вспомнить, что членом ложи был также, бесспорно, не лишенный демократических симпатий известный украинский писатель И. П. Котляревский (о влиянии Новикова на Кочубея и Лукашевича мы будем говорить дальше), то предположение, что полтавская ложа «Любви к истине» содержала в своих недрах политическую организацию, не покажется совсем лишен- ным оснований. Для того чтобы определить место полтавской ложи в истории Ордена русских рыцарей, необходимо суммировать то немногое, что мы знаем о работе этой организации. Хотя М. Н. Новиков и на ранних этапах своей деятельности выступил как представитель радикального, республиканского направле- 182 См.: Русский архив. 1877. №6. С. 233. 183 См.: Восстание декабристов: Материалы. Т. 1. С. 299, 307. 184 См.: Русская старина. 1889. № 1. С. 325. 185 Батеньков Г. С. Граф М. М. Сперанский и граф А. А. Аракчеев // Русская старина. 1897. Октябрь. С. 89—91. 186 Из записок сенатора К. Н. Лебедева // Русский архив. 1910. № 10. С. 186—187.
Дмитриев-Мамонов... 331 ния, однако в его взглядах, видимо, были черты, сделавшие вполне естественной его солидарность с Союзом благоденствия. Еще молодым человеком он был избран ";£. Пензе предводителем дворянства187 и, видимо, питал определенные надежды на освободи- тельную инициативу дворянской общественности. Еще в самый ранний период существования тайных обществ Новиков рассчитывал вырвать свободу крестьян у правительства путем широкого движения дворян. В период возникновения Союза благоденствия к этому присоединилась мысль о возможности воздействия на прогрессивных, патриотически настроенных вельмож. То, что активный член тайных обществ М. Н. Нови- ков сразу же после того, как Н. Г. Репнин приехал из Саксонии, где он исполнял должность вице-короля, воспользовался близким знаком- ством с ним, завязавшимся еще в Дрездене, и поспешил занять должность начальника канцелярии при новом Главнокомандующем Малороссии, не являлось случайностью. Н. Г. Репнин — родной брат декабриста С. Г. Волконского — был человеком, определенно сочувст- вующим либеральным идеям, и Новиков вполне мог рассчитывать играть при нем роль, подобную роли Ф. Глинки при Милорадовиче. Не лишено интереса, что, если идею обращения к царю с прошением от имени дворян об отмене крепостного права Пестель связывает с Новиковым, то разочарование в ней, по его мнению, наступило после неудачи затеянной в Полтаве попытки подвигнуть помещиков на организационную инициативу подобного рода: «Скоро получили мы убеждение, что нельзя будет к тому дворянство склонить. В последствии времени были мы еще более в том убеждены, когда малороссийское дворянство совершенно отвергнуло похожее на то предложение своего военного губернатора»188. В данном случае имеется в виду нашумевшая в свое время речь, произнесенная Н. Г. Репниным при открытии дворянских собраний в Полтаве 3 января и в Чернигове 20 января 1818 г. Речь Репнина не содержала отрицания крепостного права: «Связь, существующая между помещиками и крестьянами, — по его мнению, — отличительная 187 Н. Н. Муравьев вспоминал о том, как в 1813 г. «Михаил Николаевич Новиков занял место дежурного штаб-офицера. Хотя он еще был молод, но дворянство пензенское выбрало его в свои предводители (...). Он был умен, правил благородных и обладал даром слова. Он имел обширные сведения о России...» (Русский архив. 1886. № 1. С. 37). В Пензе имелась определенная группа передовых дворян, о борьбе которых с губернатором озлобленно сообщал Вигель: «В нечестивой Пензе услышал я в первый раз насмешки над религией, хулы на Бога, эпиграммы на богородицу (...) Уверен в душе моей, что если б когда-нибудь (помилуй нас Боже) до дна расколыхалась >?оссия, если б западные ветры надули на нее свирепую бурю, то первые ее валы воздыматься будут в Пензе (Вигель Ф. Ф. Записки. М., 1928. Т. 1. С. 142—143). При характеристике идейных связей Новикова встает вопрос о взаимоотношении его с тем кружком братьев Тургеневых, на существование которого указали А. Н. Шебунин и В. В. Пугачев (Декабрист Н. И. Тургенев: Письма к брату С. И. Тургеневу. М.; Л., 1936. С. 20—21; Пуганее В. В. Из предыстории декабрист- ского движения // Науч. ежегодник Саратов, гос. ун-та на 1955 г. Саратов, 1958. Отд. оттиск. С. 40—45). Декабристские связи Новикова с С. Тургеневым бесспорны. Менее известен факт знакомства Новикова с С. Тургеневым, который еще в 1813 г. был сослуживцем главы полтавской ложи по совместной работе в Дрездене в канцелярии Н. Г. Репнина. Вопрос о влиянии идей республиканца Новикова на младшего Тургенева так же мало исследован, как и само миро- воззрение этих двух деятелей. 188 Восстание декабристов: Материалы. Т. 4. С. 101.
332 Матвей Александрович черта русского народа»189. Однако военный губернатор Малороссии при- зывал помещиков не только улучшить положение крестьян (что само по себе не было чем-то необычным, особенно в обстановке общественного возбуждения, предшествовавшего варшавской речи Александра I)190, но и законодательно закрепить некий новый, более справедливый статус народа. «Сии отеческие попечения ваши да не будут подвержены кратковременности жизни человеческой; оснуйте и на будущие вре- мена благоденствие чад и внучат ваших. По местным познаниям вашим изыщите способы, коими, не нарушая спасительной связи между вами и крестьянами вашими, можно было бы обеспечить их благосостоя- ние и на грядущие времена, определив обязанности их. Чрез сию един- ственно меру предохраните вы их навсегда от тех притеснений, которые, по несчастию, еще доселе случаются: избавите правительство от горестной обязанности преследовать оные и благородное сословие ваше от нареканий, происходящих чрез поступки людей, недостойных быть сочленами оного»191. В том же году была предпринята попытка возбудить обсуждение крестьянского вопроса уже не от имени «властей», а от лица дворянской общественности. Если в первом случае трудно установить, в какой мере речь Репнина несла на себе отпечаток воздействия правителя его канцелярии, то во втором случае такое воздействие бесспорно. Ини- циатором обращения к правительству с представлением о законодатель- ном определении нового порядка взаимоотношений между помещиком и крестьянином на этот раз явился Семен Михайлович Кочубей — намест- ный мастер полтавской ложи «Любви к истине». Кочубей был не только вторым после Новикова лицом в ложе — между ними, видимо, существовала и дружеская близость. По крайней мере, после того как Новиков порвал с Репниным и вышел в отставку, он поселился в поместье Кочубея. Хорошо осведомленный Матвей Муравьев-Апостол, на глазах которого развертывалась деятельность Новикова в Полтаве, сообщив, что последний «способнейших помещал в общество, называемое Союз благоденствия», назвал Кочубея в числе выделенного им актива 192 ЛОЖИ . Текст предложений Кочубея до нас дошел лишь в цитатах, приводимых его оппонентом из числа придворных Александра I. Тем не менее и по этим отрывкам можно отметить близость основного направления его выступления к речи Репнина: перед нами стремление законодательно определить обязанности и права крестьянина и помещика и сделать крестьянский вопрос предметом широкой общественной дискуссии. При этом в обоих случаях решение вопроса ожидается от правительства. Кочубей предлагает сравнительно скромные меры. Однако он сам указывал, что не считает свое «учреждение» «положительным законом 189 Киевская старина. 1890. Т. 30. Июнь. С. 119. 191' Анализ политических настроений 1818 г. см.: Предтеченский А. В. Очерки общественно-политической истории России в первой четверти XIX века. М.; Л., 1957. С. 378-379. 191 Киевская старина. 1890. Т. 30. Июнь. С. 120. Выступление Репнина вызвало резкие протесты крепостников (копия одного из таких «возражений» хранится в архиве Шильдера: РО ГПБ. К-19. №2), а перепечатка его в «Духе журналов» (1818. №20) — к тому же без предварительного представления в цензуру — была причиной специального правительственного запроса. 192 Восстание декабристов: Материалы. Т. 9. С. 189 и 200.
Дмитриев-Мамонов... 333 на долгое время, а прехождением к лучшему»193. Целью своего обра- щения к правительству Кочубей считал пропаганду среди дворян идеи освобождения народа. Он хотел «показать явственный пример» дворянам, «из коих многие чувствуют нужду сих перемен, но не решаются к оным приступить»194. Насколько можно судить, практическая сторона предложений Кочубея сводилась к следующему: 1) Запрещение продажи крестьян без земли; 2) Запрещение помещикам наказывать крестьян. Крестьян наказывает «общество» и избранные им судьи; 3) Земли, входящие в помещичью запашку, остаются за помещиком; земли, находящиеся в распоряжении крестьян, «состоят в неотъемлемом владении тех самих, кто доселе чем владел»195. Крестьянин осуществляет над ними права собственности и наследования, без права, однако, продать или каким-либо другим способом передать в иные руки. В случае смерти крестьянина, не имеющего наследников, земля возвращается к помещику; 4) Во избежание разорения крестьян кабатчиками, § 119 указывал: «Хотя крестьянин есть совершенный владелец всей его движимости, но для пользы его необходимо иногда воспретить ему продавать или сбывать необходимое из сих вещей»196; 5) Права крестьянина от посягательств помещика охраняет выби- раемый крестьянским обществом сельский суд. Программа эта не только не была революционной, но и не предлагала полного освобождения крестьянина. Однако бесспорно, что принятие ее создавало бы новые, значительно более благоприятные виды на окончательную ликвидацию крепостного права. Еще более значи- тельным был бы ее пропагандистский резонанс. Правительство не могло прямо отвергнуть предложение Кочубея, во-первых, поскольку такой шаг резко разошелся бы со всего лишь месяц тому назад (правительственный отзыв на «проект Кочубея» помечен 16/28 апреля 1818 г.) торжественно прокламированным с трибуны варшавского сейма «законосвободным» направлением. Вместе с тем Кочубей не предлагал государственных перемен, а просил лишь о высочайшем утверждении тех взаимоотношений, которые уже существовали в его, Кочубея, деревне; для издания же такого частного акта при согласии и по инициативе самого душевладельца законных препятствий быть не могло. Однако правительство понимало и то, насколько нежелательным явился бы прецедент подкрепления авторитетом верховной власти частной инициативы подобного рода. Это обусловило характер возражений придворного рецензента на проект Кочубея. Автора упрекнули в корыстных видах. С демагогических позиций Кочубей был обвинен в желании ухудшить положение крестьян. Чтобы доказать это, рецензент сравнивает предположение Кочубея не с реальными условиями жизни крестьянина, а с отвлеченными правами человека, делая вид, что он якобы защищает интересы народа от поползновений корыстного помещика. Правительство, 193 Сб. ист. материалов, извлеченных из архива собств. е. и. в. канцелярии / Под ред. Н. Дубровина. Спб., 1895. Вып. 7. С. 175. 194 Там же. 195 Там же. 196 Там же. С. 168.
334 Матвей Александрович которое само было бесконечно далеко от идеи полного освобождения крестьян, не говоря уже о передаче им помещичьей земли в доста- точном количестве, упрекало Кочубея за недостаточные гарантии крестьянской собственности! Совершенно в духе варшавской речи Александра автор замечаний говорил о «доставлении утесненному, однако почтенному и полезному состоянию земледельцев той законо- образной свободы (ср. «законосвободный» — перевод П. А. Вязем- ского в русском тексте речи слова «liberal»), без коей не можно утвердить прочного для крестьян счастия»197. При этом автор замечаний демагогически требует, чтобы крестьянин «обеспечился в полном распоряжении своей собственности»198. Это были те же самые мотивы, которые через год с небольшим выдвигались для замораживания попытки Якушкина освободить своих крестьян. Требование Кочубея воспретить продажу крестьян на своз отвергалось, поскольку «продаже крепостных людей без земли поло- жены уже законами некоторые преграды, и правительство принимает меры совершенно воспретить оную», хотя, казалось бы, что именно поэтому инициативу Кочубея надо было поддержать. Мысль Кочубея о необходимости изъять право наказания из рук помещика и передать его крестьянскому суду отвергается с ссылкой на то, что «при нынешнем умягчении нравов, в настоящее благословенное царствование в России, где более, нежели в каком-либо другом государстве, действует пример сидящего на престоле, слышим ли что, подобное прежним жестокостям помещиков?»199 Рецензент был, конечно, прав, когда указывал, что предлагаемые Кочубеем суды «не что иное будут, как только орудие помещиковой воли», как и в ряде других замечаний, но из этого он делал вывод не о необходимости перемен более ради- кальных, чем предлагаемые Кочубеем, а о ненужности перемен вообще. Попытка законодательно регламентировать отношения помещика и крестьянина отвергается с лицемерной ссылкой на то, что хотя земля крестьянина не ограждена никакими законами, но «внутреннее чувство справедливости, сильнейшее всех законов на свете, не дозволяет помещикам прикасаться к оным»200. Упрекая Кочубея за то, что право собственности у крестьянина, согласно его учреждению, не будет полным, автор замечаний делает вид, что забыл о существовании крепостного права на Украине, и обвиняет Кочубея в том, что именно он отнимает у крестьян право собственности на земли, «ими купленные или кровно по службе приобретенные» до указа 1783 г. Демагогический смысл этих обвинений ясен. Стдящий за спиной Кочубея Новиков выдвигал программу минимальных, но вполне реальных мероприятий, с которых можно было бы начать практические действия по пропаганде идеи освобождения — придворные «либералисты» стремились погубить проект, перенеся его в сферу внешне решительных, но чисто бумажных, химерических рассуждений. Однако, понимая, что игра имеет очень прозрачный характер, правительство выдвинуло и другое возражение. Кочубею было заявлено, что лежащие на поместье долги, во имя обеспечения собственности 197 Сб. ист. материалов, извлеченных из архива собств. е. и. в. канцелярии. Вып. 7. С. 165. 198 Там же. 199 Там же. С. 167. 200 Там же.
Дмитриев-Мамонов... 335 кредиторов, препятствуют осуществлению всяких новшеств. Заключи- тельная формула содержала упрек в корыстолюбии и намекала на возможность неблагонамеренных видов: «Расстроенное положение дел Кочубея не дает ли полного права подозревать, что сие учреждение, если нет притом еще и других каких-либо общих видов (курсив мой. — /О. Л.; в оригинале выделено лишь слово «общих»), единственно для того только и предлагается", чтобы отклонить на неопределенное время уплату долгов, обременяющих Кочубея»201. Заверения Кочубея, что долги в новых условиях будут выплачиваться аккуратно, а новый порядок совсем не нов — он «есть по большей части описание порядка, уже существующего в моих деревнях еще с 1811-го г.»202, — были оставлены без внимания. Вслед за неудачей, постигшей попытку Кочубея, в Полтаве был предпринят еще один шаг с целью воздействия на правительство. На сей раз действующим лицом снова оказался Репнин. 16 июля 1818 г. он обратился к царю с письмом, имеющим целью отделить опороченную личность Кочубея от предлагаемой им идеи регламентации крестьянских повинностей. «Полагая совершенно в сторону дело господина Кочубея, я осмеливаюсь утруждать ваше императорское величество представле- нием моим об общем положении крестьян в Малороссии. Я тем более считаю долгом моим сие сделать, что стесненные мои обстоятельства заставляют меня помышлять о горестном прекращении всякого служения и что вскоре я не буду уже иметь права быть ходатаем у отеческого вашего сердца за сие сословие, столь полезное и столь обремененное. Попечение об участи крестьян почитал я одною из священнейших моих обязанностей: увещания и угрозы, похвалы и взыскания беспрес- танно употреблялись к одной цели: у многих помещиков, не пекущихся о благосостоянии им подвластных, отнято управление имением и поручено опеке: некоторые за тиранские поступки преданы уголовному суду и содержатся в темницах (...) но к сожалению дело сие есть временное, и малейшее послабление местного начальства обратит оное в первобытное состояние. Прежде общих государственных мер, коими явственнее определяется обязанность крестьян и помещиков и коих всякий благомыслящий подданный не только боится, но даже искренно желает, первый шаг к благосостоянию земледельцев будет определенность их трудов». Эта мера рассматривается как шаг «к восстановлению со временем прав малороссийских крестьян, статутами и манифестом предков вашего императорского величества утвержденных, пр указанию 1783 и 1796 гг. уничтоженных»203. Вся эта сумма весьма целенаправленных действий не привела ни к каким результатам: ни повлиять на правительство, ни организовать дворянскую общественность под знаменем освободительных идей не удалось. Пестель указывал на это как на одну из причин разочарования в легальных методах борьбы. Аналогичное впечатление произвели неудачи и на членов полтавской ложи. Видимо, именно в связи с неудов- летворенностью Новикова чисто пропагандистскими методами борьбы возникли разногласия между полтавской группой и коренной управой Союза благоденствия. Об этом очень ясно показал Трубецкой. Декабристы 201 Сб. ист. материалов, извлеченных из архива собст. е. и. в. канцелярии. Вып. 7. С. 171. 202 Там же. С. 175. 203 Там же. С. 172-173.
336 Матвей Александрович в своих показаниях — даже те, которые явно были осведомлены в делах Полтавы (Пестель, Сергей и Матвей Муравьевы-Апостолы), — предпочитали не касаться этого вопроса. Для того чтобы истолковать смысл неожиданно пространных показаний Трубецкого, надо понять их место в общей тактике самозащиты последнего на следствии. Показание было писано в начале следствия, когда Трубецкой всячески стремился преуменьшить значение и размер тайного общества. О южной организации он говорит вскользь как об обществе, которое должен был завести Пестель (показание составлено так, что следователи могли предположить неосуществление этого замысла), зато все внимание он сосредоточил на организации умершего Новикова. Но и здесь перед ним встала сложная задача: надо было отмежеваться от решительно-республиканской позиции Новикова и вместе с тем представить дело так, что якобы эта решительность не была ему известна. Он вышел из положения, мотивируя расхождения «дурной нрав- ственностью» Новикова (вспомним характеристику Н. И. Муравьевым Новикова как человека «благородных правил»). Трубецкой показывал: «...Новиков, с которым познакомил нас Пестель, оказался человеком дурной нравственности, и слышно было, что он только помышляет о том, как бы нажиться (к этому обвинению мы еще вернемся), почему и было поручено Матвею Муравьеву, бывшему тогда у князя Репнина адъютантом, надзирать за Новиковым»204. Матвей Муравьев-Апостол прибыл в Полтаву в начале 1818 г., и есть все основания полагать, что между ним и Новиковым сложились напряженные отношения. Более того: между директором канцелярии и адъютантом последнего, видимо, происходила борьба за влияние на главнокомандующего, закончившаяся победой Муравьева. На следствии он показывал: «Заметя, что г-н Новиков позволял себе многие злоупотребления, несовместимые с моими мыслями, я от него совершенно отстал. В 1822 г. к. Репнин по сим же причинам его отдалил от себя, и он тогда стал жить у Кочубея»205. Обвинение в «безнравственности» не должно нас вводить в заблуждение. Вспомним, что оно же предъявлялось и Пестелю, о котором Трубецкой говорил, что он «окружает себя дурными людьми, в пример сего ставил Василья Львовича Давыдова»206. Однако ухудшение отношений между Петербургом и Полтавой не означало еще политической изоляции последней. Определенный интерес представляют связи полтавской ложи с тульчинской управой. Трудно себе представить, чтобы тесная идейная близость Пестеля и Новикова в Петербурге оборвалась с переездом обоих на Украину. В показаниях Матвея Муравьева-Апостола есть одно любопытное в этом отношении место. «Общество сие, — пишет он о полтавском кружке, — имело сношение с», далее первоначально следовало: «южным через Новикова к Пестелю, с Северным же не знаю, чтоб оно оное имело». Однако М. Муравьев-Апостол зачеркнул написанное и вписал «с Северною директорию (так! — Ю. Л.) и, полагаю, с Тургеневым»20'. Смысл исправления ясен: Матвей Муравьев-Апостол более всего боялся отягчить судьбу брата Сергея. Указывая на находящегося за границей Николая Тургенева, он обрывал возможность дальнейших расспросов, Восстание декабристов: Материалы. Т. 1. С. 40. Там же. Т. 9. С. 189. Там же. Т. 1. С. 35. Там же. Т. 9. С. 189.
Дмитриев-Мамонов... 337 между тем первый вариант, бесспорно отражавший истинное положение вещей, мог вызвать дополнительные вопросы Пестелю, чего Матвей Муравьев-Апостол, видимо, и не желал. Дело в том, что связь с южными декабристами, как свидетельствуют источники, в значительной части осуществлялась через Сергея Муравьева-Апостола, который мог приезжать в Полтаву к брату, не вызывая подозрений. Тот же Матвей Муравьев-Апостол вынужден был все же показать: «Брат мой Сергей, когда приезжал в отпуск в 1820 г. и когда он был у меня в Полтаве, то он был у Новикова»208. Бывал Сергей Муравьев-Апостол в Полтаве и прежде. Другим связующим звеном между Полтавой и югом мог быть И. М. Бибиков — ближайший друг С. Муравьева-Апостола и член полтавской ложи. Возможно, что именно это сближение и вызвало назначение в Полтаву специального «наблюдателя». Необходимо иметь в виду, что Матвей Муравьев-Апостол был напуган решительностью настроений брата и прилагал усилия к отдалению его от радикальных деятелей юга. Совсем по иным побуждениям произошло в это время расхождение между Новиковым и Лукашевичем. Матвей Муравьев-Апостол называл Лукашевича первым в ряду «значущих членов» полтавской группы. «Лукашевич при первом допросе сознался, что в 1817 или 1818 г. был принят в Союз благоденствия Новиковым, которому по прочтении тетрадки, заключающей предварительное понятие о сем обществе, дал установленную подписку»209. Позже, почувствовав, что у следствия нет против него улик (несмотря на строгое предписание Репнину арестовать членов полтавской ложи «с имеющимися у них бумагами так, чтобы они не имели времени к истреблению их», и «прислать в С.-Петербург, каждого порознь»210, Репнин направил чиновника с приказом окружным путем, и оставшиеся после смерти Новикова бумаги были уничтожены), что петербургские члены не имеют вообще никаких сведений о ходе событий в Полтаве, а южные, кроме молчавших Пестеля и С. Муравьева-Апостола, имеют лишь весьма слабые представ- ления, Лукашевич изменил показание и «пояснил, что он в Союз благо- денствия не был принят Новиковым, а приглашен в оный артиллерии полковником Владимиром Глинкою, который сообщил ему тетрадку, полученную от Новикова, и взял с него по установленной форме расписку»211. Второе показание явно неискренне, да и не отрицает, по существу, главного — подписания расписки, что связано было именно со вступлением в союз. Однако в дальнейшем он занял сепаратистскую позицию, сблизился с польскими обществами, отношение к которым и Мамонова, и М. Орлова, а, можно полагать, также и Новикова, было отрицательным. Пестель и С. Волконский со слов поляков знали, что «начальник мало- российского общества есть Лукашевич»212. Показательно, что, отделившись от Новикова, Лукашевич сохранил в структуре своего общества столь характерные для Ордена русских рыцарей черты соединения масонской ритуальности с политико- 20й Восстание декабристов: Материалы. Т. 9. С. 268. Этому показанию Матвей Муравьев-Апостол стремился придать особый смысл: Сергей Муравьев-Апостол якобы приезжал затем лишь, чтобы отобрать у Новикова «Зеленую книгу». 209 ЦГИЛ. Ф. 48. №41. Л. 8. 2,0 Там же. №31. Л. 218. 211 ЦГИА. Ф. 48. №41. Л. 8. 212 Там же. Л. 10 об.
338 Матвей Александрович патриотическим воспитанием членов ложи. Полковник Хотяинцев говорил С. Волконскому, «что Лукашевич предлагал вступить в общество, учрежденное в Малороссии и находящееся в связях с польским, поясняя, что в этом обществе есть катехизис, употребляемый по подобию масонских лож при открытии и закрытии, в котором на вопрос: «Где восходит солнце?» ответствуется: «В Чигирине»213. Лукашевич сначала назвал это «вымыслом и клеветою»214, но потом «признался, что при рассуждении с Хотяинцевым о масонских ложах он действительно говорил ему, что оные не приносят никакой пользы молодым людям (ср. приведенные выше слова Новикова Ф. Глинке о масонстве), которые лучше могли бы образоваться в таких обществах, где во время работ они поучались историческим событиям и деяниям мужей знаме- нитых и кои для удовлетворения любопытных можно было бы составить также мистически, как например, говоря о Хмельницком и счастливом низвержении польского ига215, можно бы сказать: «Солнце взошло в Чигирине!», с чем при очной ставке согласился и Хотяинцев»216. Есть сведения, что инициатива организации «Малороссийского общества» Лукашевича принадлежала именно Новикову. «"Малороссий- ское общество" намеревались образовать из масонских лож: в Полтаве бывший правитель канцелярии военного губернатора Новиков и в Полтавской губернии маршал Лукашевич — и предположили целью независимость Малороссии»217. Н. Ф. Павловский, давший весьма интересную характеристику Лукашевича218, с полным основанием сравнил интерес Новикова к украинскому освободительному движению с украинской темой в твор- честве К. Ф. Рылеева. Говоря о деятельности новиковского кружка в Полтаве, необходимо остановиться еще на одном событии в общественной жизни России. При просмотре списка членов «Любви к Истине» обращает на себя внимание имя одного из двух мещан, «братьев гармонии», Петра Егоровича Барсова. Имя это хорошо известно в истории русской культуры. Видный провинциальный театральный деятель, он был сначала содержателем театра и актером в Курске, Харькове, а затем в Полтаве. Барсов был человеком, сыгравшим значительную роль в привлечении на сцену М. С. Щепкина. Видимо, не без содействия Барсова Щепкин переехал в Полтаву. Здесь началась борьба за его освобождение. Между Щепкиным и Барсовым сложились отношения близкой дружбы. А. В. Щепкина вспоминала: «Скоро после переселения М. С. Щепкина на московскую сцену в Харькове скончался его старинный друг Петр Егорович Барсов. Они вместе начали свою артистическую карьеру в Курске, где г-н Барсов содержал театр вместе со своим братом. 2,3 ЦГИА. Ф. 48. № 41. Л. И об. 214 Там же. Л. 12 об. 215 Лукашевич подчеркивал это, видимо, чтобы отвести упрек в стремлении к союзу с поляками, однако Волконский показывал, что «во всяком сношении членов южного общества с поляками Лукашевич был известен и при свидании с ним, Волконским, пересказывал ему все то, что происходило в переговорах его, Волконского, Пестеля и других с поляками» (ЦГИА. Ф. 48. №41. Л. 12). 216 Там же. Л. 12 об.—13. 2,7 Русская старина. 1898. № 11. С. 345. 218 См.: Павловский Н. Ф. Из прошлого Полтавы: К истории декабристов / Изд. Учен. Полтав. архив, комиссии. Полтава, 1918. С. 14—18; см. его же статью в Трудах Полтавской архивной комиссии (Т. 1).
Дмитриев-Мамонов... 339 Из «Записок» М(ихаила) С(еменовича) видны их старые хорошие отношения. П. Е. Барсов первый подал Михаилу Семеновичу мысль поступить на службу при театре в Полтаве, куда и сам Барсов переехал в то время. В Полтаве оба они сблизились еще больше и провели несколько лет в тесных дружеских отношениях. Когда до Михаила Семеновича дошла весть о том, что П. Е. Барсов скончался, оставив большую семью свою на руках жены, М(ихаил) С(еменович) тотчас решил, что он должен взять к себе это осиротевшее семейство. Таким образом дети обоих друзей воспитывались вместе...»219. Исследователи жизни и творчества Щепкина, отмечая решающую роль князя Репнина в освобождении артиста, с недоумением останавли- вались перед причинами заботы «вельможи о крепостном рабе»220. Указывалось и на то, что «князь Репнин имел честолюбивые замыслы превратить (...) Полтаву в „ украинские Афины"»221. Привлечение «могущественного сатрапа» «к непосредственному участию в деле выкупа» объяснялось как «блестящий ход со стороны Михаила Семеновича»222 Щепкина. С другой стороны, еще в дореволюционных работах подчеркивается «либерализм» Репнина, его отрицательное отношение к крепостному праву. При первом же знакомстве с материалами бросается в глаза то обстоятельство, что в борьбу за освобождение Щепкина оказался втянутым весь полтавский кружок Новикова. Кроме Барсова, причаст- ность которого к этому делу представляется несомненной, активное участие в нем принимает Котляревский (это видно из писем Репнина к последнему). Исследователи, детально осветившие сложные перипетии освобождения Щепкина (А. Дерман, И. Айзеншток), не обратили внимания на роль, которую сыграл в этом М. Н. Новиков. Между тем из записок Щепкина ясно, что она была велика. Для переговоров «Новиков призвал меня к себе на дом», — пишет Щепкин223. Рассказ М. С. Щепкина о выкупе неполон — это лишь незавершенный отрывок, но и в нем бросаются в глаза имена Новикова, Котляревского, Кочубея как лиц, через которых просьбы Щепкина передавались Репнину, осуществлялось привлечение последнего к делу выкупа и организовывался сбор средств для этого. Список фамилий, обозначенных на подписных листах224, — ценный документ для изучения сферы общественного влияния полтавского кружка Новикова. Если исключить Репнина и группу, видимо, им привлеченных высокопоставленных губернских штатских и воинских чиновников и брата Репнина, будущего декабриста Сергея Волконского (он подписался на 500 рублей и принимал активное участие в органи- зации сборов), то останется довольно обширный список лиц, видимо, 2,9 Щепкина Л. В. Воспоминания: Михаил Семенович Щепкин в семье и на сцене // Русский архив. 1889. №4. С. 547. Имя сына Барсова, Константина Петровича, ставшего потом зятем Щепкина, встречается в переписке Белинского. 220 Дерман Л. Московского Малого театра актер Щепкин. М., 1951. С. 82. 221 Там же. С. 71. 222 Там же. С. 72. 223 Щепкин М. С: Записки, письма, современники о М. С. Щепкине. М., 1952. С. 138. О связях Котляревского и Щепкина см.: Дурылин С. М. С. Щепкин и И. П. Котляревский // Русско-украинские литературные связи. М., 1957. 224 См.: Русская старина. 1875. Т. 13. С. 152—154; Киевская старина. 1897. Т. 10. С. 10—11.
140 Матвей Александрович атронутых влиянием полтавского центра. Сравнивая подписные листы со писком членов ложи «Любви к Истине», убеждаемся, что большинство частников ложи связано было со сбором средств на выкуп Щепкина: >. Ремерс внес 50 рублей, Д. Алексеев — 100 рублей, С. Война — 0 рублей. К участию в подписке они привлекли и своих родственников — \. Ремерса, другого Войну и т. д. Обращает на себя внимание еще дна особенность: подписные листы не содержат имен лиц, наиболее ктивно участвовавших в освобождении Щепкина и, несомненно, нспирировавших всю кампанию сбора денег: ни Новикова, ни Котлярев- кого, ни Барсова, ни Тарновского, ни Кочубея, ни Лукашевича в списке ет. Это тем более бросается в глаза, что на подписном листе стоят мена двух родственников Тарновского: Григория Тарновского, внесшего рупную сумму в 250 рублей, и В. Тарновской, некоего Кочубея, бещавшего 100 рублей, но давшего лишь 50 — видимо, родственника ]. М. Кочубея, который предпочел лишь выступить в качестве пере- атчика крупной суммы (250 рублей), пожертвованной от «неизвестной собы». Такого рода «скромность» вряд ли была случайной. Видимо, новиков- кая группа предпочитала оставаться в тени и не раскрывать, даже по акому поводу, полного состава своего руководящего ядра. Возможно, тим объясняется наличие в списке пяти «неизвестных» жертвователей - числа, приблизительно соответствующего количеству руководящей руппы новиковского общества. Показательно и то, что хотя имени ). Кочубея в списке нет, но, по авторитетному свидетельству амого Щепкина, он внес 500 рублей. К сожалению, мы не располагаем данными для полной характеристики олитического облика остальных участников подписки, среди которых, есспорно, было немалое количество случайных людей. Однако два имени, е содержащиеся в списке полтавской ложи, невольно привлекают нимание. Среди подписавшихся значится фамилии Андрея Брежнин- кого, внесшего 50 рублей. Имя этого деятеля мало известно. Он фигу- ирует в литературе как «никому не ведомый Брежнинский»225, «лицо, литературе неизвестное»226. А между тем это, видимо, был интересный еловек. П. А. Радищев, характеризуя кружок молодежи, сгруппировав- 1ейся вокруг А. Н. Радищева в 1801 —1802 гг., писал: «Бородавицын, »режнинский, Пнин — молодые люди, слушавшие его с восторгом, отя он и был не совсем красноречив, но все, что говорил, было хорошо бдумано. Его разговоры стоили профессорских лекций»22'. Андрей фежнинский находился в переписке с Державиным228 и получал ружески-приветственные письма в стихах от Суворова229. Другое привлекающее внимание лицо — полковник Таптиков, подпи- авшийся на огромную сумму 1992 рубля (карточный выигрыш) и не несший ее за неполучением от должника. Имя Таптикова сразу же напо- [инает Дмитрия Таптикова — участника оренбургской организации поддавшегося на провокацию И. Завалишина), одного из наиболее ешительных и старших по возрасту членов оренбургской группы — ему 1827 г. было уже тридцать лет. Он происходил, по свидетельству Алексеев В. Суворов-поэт. Спб., 1901. С. 3. Семенников В. П. Радищев: Очерки и исследования. М.; Пг., 1923. С. 239. Там же. См. архив Г. Р. Державина в РО ГПБ (Т. 12. №5. Л. 449—450 об.). Алексеев В. Указ. соч. С. 3.
Дмитриев-Мамонов... 341 знавшего его В. Штейнгеля, из бедных дворян Орловской губернии, вырос в доме фельдмаршала Каменского. Как участник сражения при Бородине был произведен в офицеры, до каких чинов дослужился — неясно, но был разжалован в рядовые, за участие в походах в Среднюю Азию был вновь произведен в офицеры, арестован по доносу Завалишина и сослан на каторгу230. Видимо, о брате его П. Н. Таптикове как об однополчанине времен Отечественной войны 1812 г. упоминает Г. С. Батеньков в письме А. А. Елагину 30 мая 1817 г.231 По возрасту П. Н. Таптиков вполне мог быть в 1818 г. полковником. Свидетельство это имеет интерес как указание на еще одну возможную нить связи полтавской и оренбургской организаций. Косвенным подтверждением участия новиковского кружка в освобож- дении М. С. Щепкина является то, что с момента охлаждения отношений между Новиковым и Репниным и ухода первого из канцелярии губернатора дело освобождения Щепкина резко затормозилось. Причина этого вызывала недоумение исследователей. А. Дерман пришел к заклю- чению, что «князь Репнин не одинаково относился к Щепкину во время пребывания последнего в Полтаве. Постепенно обозначается охлаждение к нему, вероятно, и наложившее отпечаток на образ действий Репнина». «Наиболее вопиющее и необъяснимое промедление Репнина в деле освобождения Щепкина приходится на промежуток с осени 1820 по осень 1821 года»232. Если принять во внимание то, что нам известно о деятельности кружка Новикова и о разрыве с Репниным именно в это время, указанный факт не вызывает удивления. Казалось, что Дубровицы, Кишинев и Полтава окончательно пошли различными путями, когда исторические события вновь заставили их сомкнуться и выступить единым фронтом. К 1821 г. бывшие в свое время шагом вперед легально-пропагандист- ские формы тактики Союза благоденствия исчерпали себя. Вновь, теперь уже на другой основе, встал вопрос о необходимости создания конспиративных, спаянных дисциплиной, способных к оперативным действиям тайных организаций. Переломный момент сложно отразился на настроениях членов тайных обществ. В среде умеренных декабристов оформлялась тенденция разрыва с движением. Революционное крыло нащупывало новые формы организации. Стремление к максимальной конспирации вновь оживило интерес к ранним структурным формам. В такой обстановке собрался в 1821 г. в Москве съезд Союза благоденствия. Характер московского съезда Союза благоденствия неоднократно был предметом рассмотрения в научной литературе, специально изучалось и особо нас интересующее поведение на съезде М. Орлова. После работ 0 Колесников В. П. Записки несчастного... С. 11. 1 Батеньков Г. С, Пущин И. И., Толль Э.-Г. Письма. М., 1936. С. 75. 2 Дерман А. Московского Малого театра актер Щепкин. С. 88, 91.
342 Матвей Александрович С. Н. Чернова233, М. В. Нечкиной и В. В. Пугачева234 версию Якушкина о том, что Орлов, предлагая решительные меры, искал лишь благовидного предлога для разрыва с декабристским движением, можно считать окончательно дезавуированной. Обращает на себя внимание другой вопрос: в какой мере за предложениями Орлова стояла реальная и продуманная система действий, были ли эти предложения выражением личного мнения Орлова или отражали точку зрения некоей организации? На последнее соображение наталкивает и то обстоятельство, что Орлов «привез писанные условия» , то есть какую-то заранее приготовленную программу, и то, что принятие этих условий связывалось с согласием «присоединиться к тайному обществу»236. Последнее обстоятельство загадочно. Ведь хорошо известно, что Орлов вступил в Союз благоден- ствия еще в 1820 г. (или даже в 1819 г.). Некоторый свет на это проливает содержание речи Орлова, хорошо нам известное по свидетельствам очевидцев: Грибовского и Якушкина. Идея создания законспириро- ванной организации подсказывалась самим ходом событий. Как отмечает М. В. Нечкина, «деление всех членов тайной организации на «невидимых» и «прочих» не представляет ничего принципиально нового в движении декабристов»237. Но вместе с тем в предложении Орлова были черты настолько характерные, что невозможно не узнать их происхождения. Согласно доносу Грибовского, Орлов «настаивал об учреждении «Невидимых братьев», которые бы составляли центр и управляли всем; прочих разделить на языки (по народам: греческий, еврейский и пр.)»238. Нельзя не узнать здесь своеобразной структуры мамоновского общества с его делением на внешний и внутренний ордены и ступенчатым построением первого. Сохранились даже характерные названия степеней. Из доноса Грибовского можно сделать вывод, что Орлов предполагал не ступенчатую, а радиальную структуру (языки, «как бы лучи, сходились к центру»), однако в данном случае перед нами явная неточность. На это указывает хотя бы то, что в дискуссиях по вопросу о новой организации общества, развернув- шихся после ухода Орлова со съезда и, бесспорно, учитывавших его предложения, на первый план выдвинулась именно идея ступенчатой организации. Якушкин показывал: «Устав Союза благоденствия при сем получил разного рода изменения, из коих главные, сколько припомнить могу, состояли в том, что в новом уставе члены общества разделились на две степени; принадлежащим только к первой из оных известно было, что главная цель общества состоит в том, чтобы приготовить государство к принятию представительного правления...»239 Другим поразившим делегатов московского съезда предложением явилась идея «делания» «фальшивых ассигнаций для доставления 233 Чернов С. Н. К истории политических столкновений на Московском съезде 1821 г. // Учен. зап. Саратов, гос. ун-та. 1925. Т. 4. Вып. 3. 234 Нечкина М. В. Движение декабристов. Т. 1. С. 324—329; Пугачев В. В. Декабрист М. Ф. Орлов и московский съезд Союза Благоденствия // Учен, зап. Саратов, гос. ун-та. 1958. Т. 66. Вып. исторический. 235 Якушкин И. Д. Записки, статьи, письма. С. 43. 236 Там же. 237 Нечкина М. В. Указ. соч. С.' 326. 238 Декабристы: Отрывки из источников / Сост. Ю. Оксман. М.; Л., 1926. С. 114. 239 Восстание декабристов: Материалы. Т. 3. С. 50.
Дмитриев-Мамонов... 343 обществу потребных сумм»210. По сообщению Якушкина, «второе его предложение состояло в том, чтобы завести фабрику фальшивых ассигнаций, чрез что, по его мнению, Тайное общество с первого раза приобрело бы огромные средства и вместе с тем подрывало бы кредит правительства»241. Это требование также не беспрецедентно. Прекрасно осведомленный в намерениях полтавской группы Матвей Муравьев- Апостол показывал, что «Новиков имел целью делать деньги (курсив мой. — Ю. Л.), употребив на то всевозможные средства»242. Этот план Новикова, конечно, не относится к тому времени, когда он, ближайший сотрудник Репнина, возлагал надежды на использование легальных средств и влияния на главнокомандующего. Не с этим ли планом связаны глухие, но настойчиво повторяемые в показаниях «умеренной» группы Союза благоденствия обвинения в корыстолюбии и стремлении нажиться, предъявляемые Новикову? Необходимо отметить, что по пути из Кишинева в Москву Орлов, бесспорно, заезжал в Полтаву (через нее шел обычный почтовый тракт), а в бытность в Москве — это зафиксировано в письмах Вяземского — виделся с Мамоновым. Именно от лица этой группы Орлов и призывал к решительным действиям, обещая взамен присоединение к Союзу благоденствия. Такого рода предложения не могли не заставить задуматься: за Орловым стояла дивизия и боевая кишиневская организация; Мамонов располагал огромными ресурсами, прекрасно укрепленным военным лагерем под Москвой и всегда мог, как и в 1812 г., превратить своих крестьян в вооруженную армейскую часть. Наконец, полтавская организация была сильна своей связью с провинцией и прощупывала пути к не представленным на съезде «левым» деятелям юга. И все же московский съезд отверг этот союз, потому что ценой его должно было стать согласие на решительные и немедленные действия. При этом Орлов, убежденный сторонник конспирации, упрекавший руководителей тайных обществ за то, что «все всё знали», бесспорно не раскрывал перед участниками съезда планы своей группы во всей их полноте — он лишь «прощупывал» настроения участников, намекая на отдельные пункты программы и не раскрывая круга своих соратников. В случае, если бы предложения Орлова встретили сочувствие, он, вероятно, посвятил бы ведущую группу съезда в тайны революционной жизни Кишинева, Полтавы и Дубровиц. Этого не произошло, и деятель- ность этих организаций осталась неизвестной и большинству декабристов, и следствию. Не следует полагать, что Орлов предлагал участникам съезда простую реконструкцию Ордена русских рыцарей — речь, видимо, шла о другом: о восстановлении единства в декабристском движении на основе программы немедленных действий с учетом конспиративной тактики, выработанной в организациях, не связанных с Союзом благоденствия. Выступлению Орлова на съезде, бесспорно, предшествовали переговоры не только с Мамоновым и Новиковым, но и с Н. Тургеневым и, вероятно, с рядом других деятелей, стремившихся к реформе Союза благо- денствия. На этой стороне вопроса мы не останавливаемся, ибо в 10 Декабристы: Отрывки из источников. С. 114. " Якушкин И. Д. Записки. Статьи. Письма. С. 42. 12 Восстание декабристов: Материалы. Т. 9. С. 199.
344 Матвей Александрович рамках имеющихся материалов она исчерпывающе освещена в работах С. Н. Чернова, М. В. Нечкиной, В. Г. Базанова и, в последнее время, В. В. Пугачева. Уход Орлова с московского съезда не означал спада активности вновь, после большого перерыва, оживившегося объединения Орлова — Новикова — Мамонова. Именно после съезда подготовка в Кишиневе и строительство в Дубровицах пошли полным ходом. Однако период активности был непродолжительным. Деятельность эта привлекла к себе внимание, которое у самих членов тайных обществ было смешано с долей удивления. Это чувство сквозит и в доносе Грибовского, сообщавшего о неожиданной гальванизации Ордена русских рыцарей — общества, «полагавшегося давно минувшим». Вскоре на орден посыпались удары: Мамонов был арестован, Орлов отстранен от командования дивизией, Новикова спасла смерть. То, что правительство Александра I нанесло первые удары именно по поднявшему было голову Ордену русских рыцарей, не должно вызывать удивления. Из доносов Грибовского оно знало, что Союз благоденствия «разрушен», а орден попробовал оживить свою работу. Но дело даже и не в этом: правительство не понимало еще характера нового движения, все еще опасаясь в первую очередь вельможного заговора и дворцового пере- ворота. Опасным ему представлялись главным образом общества, в списках членов которых значились имена вельмож, мелькали «густые эполеты». Даже после 14 декабря, заглянув в* лицо первому русскому револю- ционному движению, правительство еще не могло отделаться от мысли о том, что люди, вышедшие на площадь, были лишь марионетками в руках могущественных закулисных заговорщиков-вельмож. Их поискам и были посвящены первые усилия следствия. Михаилу Орлову пришлось преподнести Николаю I политический урок. Почувствовав, что прави- тельство ищет «могущественных» пружин, «которые только служили им [заговорщикам] опорой», он разъяснил: «...Я хорошо понял, на чем вы настаивали, ваше величество, при моем допросе. Вы ищете вожаков заговора, ваше величество, вы сомневаетесь, не вблизи ли вас находится тот человек, который организовал заговор, который давал на него средства и который его поддерживал (...). Так вот, государь, мой взгляд на это таков — восстание носило совершенно демократический характер»243. Естественно, что в 1822—1823 гг. правительство,-весьма далекое от понимания «демократического характера» движения, в первую очередь стремилось устранить тех лидеров, которые напоминали вельмож- заговорщиков XVIII в. Вместе с тем, опасаясь организовать на основании одних подозрений политические процессы против могущественных и популярных в обществе и армии деятелей, оно предпочло под благо- видными предлогами изолировать и обезвредить вождей, надеясь, что обезглавленное движение заглохнет само. Потому-то в 1822—1823 гг. ни деятельность Орлова (Раевский сумел локализовать свой процесс), ни деятельность Мамонова не стали предметом специального расследо- вания. Нити заговора, попавшие в руки правительства, были оборваны, а в 1826 г. Орден русских рыцарей уже заслонялся в глазах следствия более важными, магистральными организациями, да и привлеченные к делу участники тайных обществ мало знали об этой организации. М. Ф. Орлов и 14 декабря. С. 116.
Дмитриев-Мамонов... 345 Потеряв руководителей, организации заглохли. Возбуждает внимание лишь большая активность двух петербургских членов полтавской ложи накануне 14 декабря. И. М. Бибиков почти ежедневно видится с Трубец- ким, причем интересен тот факт, что встречи эти происходят, как правило, после посещения последним Рылеева. Трубецкой показывал: «По отходе моем от Рылеева в означенный вечер 12-го числа я был у сенатора Муравьева-Апостола, где видел зятя его, полковника, флигель-адъютанта Бибикова, которому, кажется, говорил о слышанном мной на счет курьера»244. «...Означенного 13-го числа я у Рылеева не оставался один с бароном Штейнгелем, ибо ушел так же, как и в предыдущий день, когда еще много было людей у Рылеева, по окончании разговора моего с бывшими там ротными командирами, и поехал оттуда к флигель-адъютанту полковнику Бибикову, где была моя жена и куда я обещал приехать»245. Даже 14 декабря Трубецкой «пошел к флигель- адъютанту полковнику Бибикову, которого не застал дома»246. Бибиков ушел на площадь. Бибиков же принимал активное участие в отправлении Ипполита Муравьева-Апостола на юг247 и, видимо, находился в ожив- ленной переписке с Сергеем Муравьевым-Апостолом. А. 3. Муравьев показывал, что когда во время обсуждения слухов о событиях в Петербурге он «сказал ему, Сергею, что зять его, полковник Бибиков, во время оного происшествия помят», то «сие известие весьма огорчило Муравьевых-Апостолов, и после этого они были весьма молчаливы в продолжении всего стола»248. Не менее активен был в эти критические дни и А. П. Величко. Батеньков, по свежим следам (31 марта 1826 г.) вспоминая события, предшествовавшие восстанию, отметил, что Величко «каждый день почти бывает в доме Американской компании», т. е. у Рылеева. Видя его активность и не подозревая о причастности к тайным обществам, Батеньков даже не подумал о том, не играет ли Величко неблаговидной роли осведомителя. Нам сейчас трудно уяснить до конца, имели ли эти встречи скрытый политический смысл или не выходили за рамки обычных визитов. Последнее кажется мало вероятным. Зная о тяготении полтавской организации к Югу, нельзя ли предположить, что остатки этой группы, распавшейся после смерти Новикова, примкнули к Пестелю и Сергею Муравьеву-Апостолу, а петербургские ее члены стали для юга источ- никами информации о событиях в столице? Настоящее состояние документальных материалов не дает возможности ни положительно, ни отрицательно ответить на этот вопрос. * История Ордена русских рыцарей оборвалась, но продолжалась полная драматических моментов жизнь графа Матвея Александровича Дмитриева-Мамонова. Когда разразились декабрьские события 1825 г., Мамонов проживал в Москве отнюдь не на положении сумасшедшего, а 244 Восстание декабристов: Материалы. Т, 1. С. 60. 245 Там же. С. 64. 246 Там же. С. 71; ср.: С. 6. 247 См.: Там же. С. 62. 248 Восстание декабристов: Материалы. Т. 4. С. 235.
346 Матвей Александрович как поднадзорный, находящийся на режиме полудомашнего ареста. Но тут в его жизни произошел новый драматический поворот. В отделе письменных источников ГИМ в Москве хранится собрание бумаг под общим заглавием: «Смесь из документов вотчинного архива Матвея Александровича Дмитриева-Мамонова». Среди хозяйстденных бумаг здесь находятся документы, позволяющие восстановить потря- сающую даже для России николаевской эпохи картину расправы с передовым человеком. Особенно примечательна написанная по-французски бумага, представ- ляющая отношение верховных правительственных инстанций к графу Дмитриеву-Мамонову. Из нее следует, что последний не признал правительства Николая I и отказался ему присягать. Документ написан цинически откровенно. Из него ясно, что правительство относится к Мамонову не как к душевнобольному, а видит в нем политического противника, которому угрожает положением сумасшедшего, если он не капитулирует и не пойдет на примирение с властью. Документ состоит из «Правил общих» и «Правил частных». Особенно важны «Правила общие». Здесь, между прочим, читаем: «Посовещав- шись, с кем следует по поводу различных запросов и соображений, адресованных графом Мамоновым московскому главнокомандующему, предписывается господам Маркусу, Эвениусу и Сондра сообщить графу Мамонову окончательные правила и установления, одобренные относи- тельно него. Общие правила 1. Поскольку граф отказывается признавать императорскую династию и правительство, установленное императором Николаем I, его предупреж- дают, что ему вернут свободу и его права лишь в том случае, если он признает законность и правомочность правительства. 2. Графу обещается, что письма и записки, которые он вздумает писать, будут доставлены в точности адресатам, однако лишь в том случае, если они будут подписаны «граф Мамонов». В противном случае его письма и записки будут оставляться без внимания, каково бы, впрочем, ни было их содержание249. 3. Правительство, чтобы предоставить графу доказательства своего благоволения и деликатности, позволяет ему жить в доме, который некогда принадлежал его деду и который может возбудить» у него приятные воспоминания о сем достойном старце. Но граф будет довольствоваться в этом доме лишь комнатами, которые ему будут предоставлены в пользование. Ему ни в коем случае не разрешается входить в другие комнаты и следует воздержаться перешагивать за порог прихожей. Особенно его просят не пытаться осуществлять этих действий ночью, поскольку эти нарушения будут рассматриваться как тяжелейшие и серьезнейшие и его будут принуждены запирать на ключ»250. 249 Пункт этот имел смысл предоставления Мамонову возможности обратиться к императору с покаянием. Вопрос о подписи, видимо, связан с тем, что, разъясняя свой отказ от присяги, Мамонов, вполне вероятно, указал на ничтож- ность прав Романовых на престол, а к подписи присоединил титулы своих предков. Есть сведения, что позже, уже в состоянии клинического безумия, Мамонов писал «указы», подписывая их «Владимир Мономах». 250 ГИМ. Отд. рукоп. источников. Ф. 282. Ед. хр. 117. Л. 15.
Дмитриев-Мамонов... 347 К этим пунктам позже были прибавлены некоторые другие. Среди них бросается в глаза пункт шестой: «Хотя все имущество графа секвестировано и отдано в опеку вплоть до того момента, когда он изменит свой образ мысли (ой il adoptera un autre systeme d'idees; курсив мой. — /О. Л.), в его распоряжении оставляется, однако, определенная сумма помесячно для милостыни и каких-либо невинных прихотей. Тем не менее следует предупредить, что только слуга Василий может получать подобные поручения и что другим слугам строго запрещено брать деньги от графа». В последнем пункте Мамонову угрожали дальнейшим отягчением его жребия: «О графе существует слишком хорошее мнение, чтобы не быть уверенным, что он будет тщательно последовать этим различным пунктам. Однако, — следует это сказать, как бы прискорбно это ни было, — что любое нарушение повлечет за собой меры строгости, неприятные как для графа, так и для тех, кому поручено иметь за ним надзор»251. Приведенный документ содержал не только приговор о лишении гражданских и имущественных прав и бессрочном одиночном заключении. Написанный в издевательском тоне, он должен был унизить Мамонова, продемонстрировать ему полное его бессилие перед правительством. Однако Николай I не остановился на этом: за отказ присягать Мамонов не только был объявлен сумасшедшим — его начали «лечить» от сумасшествия. Страшную историю такого «лечения» сообщают мемуаристы. Н. А. Дмитриев-Мамонов, выразив сомнение в том, «был ли действи- тельно сумасшедшим граф Матвей Александрович в момент взятия его под опеку», тут же добавляет: «...В первое время с ним обращались чрезвычайно строго и даже жестоко, чему служат доказательством горячешные рубашки и бинты, которыми его привязывали к постели, найденные мною тридцать лет спустя в его гардеробе»252. Страшную картину дополняют воспоминания П. Кичеева: «Лечение началось обливанием головы холодной водою, что, конечно, приводило графа в исступление»253. Помещение в доме, о котором в тоне издевательской вежливости пишется в процитированном документе, также было рассчитанным шагом. По воспоминаниям того же мемуариста, дом был расположен вблизи казарм, и в окна все время врывались «барабанный бой и военная музыка» . Весь быт Мамонова был рассчитан до минут (это и составляло «частные правила»), и отклонений не допускалось. Время подъема и отхода ко сну, меню завтрака, обеда и ужина, прическа и время перехода цч одной комнаты в другую — все это было регламентировано и строго выполнялось под наблюдением постоянно присутствовавшего в комнатах агента Сондра. Мамонов был убежден, и. видимо, не без оснований, что и доктора — Маркус и Эвениус — являлись полицейскими шпионами. Легко представить себе, какое действие должно было произвести грубое насилие (Мамонов был человек огромной физической силы, 251 ГИМ. Отд. рукоп. источников. Ф. 282. Ед. хр. 117. Л. 16. 252 Граф Матвей Александрович Дмитриев-Мамонов... С. 176. 253 Кичеев П. Из семейной памяти: Граф М. А. Дмитриев-Мамонов // Русский архив. 1868. № 1. С. 99. 254 Там же.
348 Матвей Александрович поражавшей даже тех, кто его знал стариком, и, конечно, не выполнял добровольно издевательских «процедур») на человека бесконечной гордости, с детства привыкшего к почитанию со стороны окружающих. Мамонову приходилось терпеть и многочисленные мелкие уколы со стороны его тюремщиков-докторов. Он пытался обороняться: на издевательские «правила» он ответил пародирующими их «Правилами поведения для господ Маркуса, Эв(ениуса) и Сон(дра) в новой квартире господина графа». Пункты, составленные Мамоновым, прекрасно передают ту атмосферу унижений и назойливого шпионского внимания, которой он был окружен. Здесь читаем: «1. Господа Мар(кус), Эв(ениус) и Сон(дра) не будут показываться впредь к господину графу. 2. Господа Эв(ениус) и Сон(дра) не соизволят впредь садиться за стол господина графа без его собственного приглашения255. (...) 6. Г. Маркус соблаговолит впредь не топать ногами, как это с ним случилось однажды, каковы бы ни были причины недовольства, которое ему причиняет граф. Г. Маркус должен знать расстояние, которое отделяет его от графа, перешагнуть через которое ему не помогут и тысячи тысяч ударов ногой. 8. Господ Марк(уса), Эвен(иуса) и Сондра просят, как и прежде, никогда не говорить о политике и не упоминать императора, императрицы и великих князей.(...) 10. Г. Сонд(ра) просят не принимать на себя начальственного вида, разговаривая со слугами в передней г. графа. Например, ему не следует по-генеральски вытягивать руку, отдавая старому солдату императорской гвардии приказ принести ему табакерку. (...) 12. Их просят воздерживаться, если им нечего сообщить графу, от объяснений причины их визитов, которые во всех отношениях лживы и бесчестны. Также просят их не говорить графу, что он одержимый, неистовый, сумасшедший, голову которого следует успокоить средствами жестокого насилия, достойного негодяев»256. (Рукопись помечена 18 августа 1827 г.) В бумагах Булгаковых, хранящихся в рукописном собрании Библиотеки СССР им. Ленина, находится потрясающий документ: письмо, тайно написанное Мамоновым сразу же после принудительного обливания холодной водой и других «лечебных мероприятий», которые он с основа- нием называет пыткою. Письмо писано нетвердой рукой карандашом, который уже почти стерся на бумаге с водяным знаком «1827» (вероятная датировка 1828—1829 гг.): «Честному отцу, иерею Семену Иоаннову, (священнику церкви) Воскресения [в Башах] на Покровке. Я желаю знать Любезный Друг исполнили ль вы мое — Поручение? Гр. Дмитриев-Мамонов. 255 Пункт шестой правительственных «Частных правил» предлагал «Г. графу время от времени приглашать к обеду господ врачей и господина Сондра» и предупреждал: «В случае, если это не будет иметь места, граф может не удивляться, если эти лица явятся сами непрошенными». 256 ГИМ. Отд. рукоп. источников. Ф. 282. Ед. хр. 117. Л. 17—17 об.
Дмитриев-Мамонов... 349 Пишу карандашом потому что чернила и перья сегодня поутру вор- вавшаяся ко мне в комнату под предводительством пьяного студента Эвениуса пьяные разбойники зтощили во время пытки перья (?). Пожалуй увидайся со мною. — Нога [не] теперь моя не болит, а болят язык и зубы, а на языке нарыв — да ради Бога, чтобы переписка моя с вами не попала в руки Эвениусу или Зандрату. Гр. Дмитриев-Мамонов»25'. Видимо, Мамонов пытался через священника — единственное лицо, кроме охраны, которое к нему допускалось, — наладить связь с «волей», возможно, со "своими давними знакомцами Булгаковыми. Если учесть отмеченный А. Ахматовой интерес Пушкина к судьбе Мамонова, то, может быть, по этим каналам до него доходили сведения, которые, не исключено, отразились в загадочном стихотворении «Не дай мне Бог сойти с ума». В письме Мамонова к священнику Семену Иоаннову ничто не изобличает клинического сумасшествия. И тем трагичнее вырисовы- вается судьба человека, доведенного изуверским «лечением» до безумия. Понимая, что правительство открывает в его квартиру доступ лишь своим платным агентам2™, Мамонов чуждался этих людей и тяжело страдал от одиночества. Он окружал себя детьми слуг, домашними животными, голубями. Позже он взял на воспитание семилетнего мальчика-идиота Митьку (здесь можно было не опасаться слежки!). Мамонов трогательно привязался к ребенку. «Обращался он с Митькой всегда очень вежливо и даже нежно и говорил ему «вы»259. Смерть Митьки (достигшего уже двадцатилетнего возраста) потрясла Мамонова. Документы показывают, таким образом, что утвердившийся в исследо- вательской литературе образ Мамонова — случайного человека в декабристском движении, уже в 1817 г. сошедшего с ума и заботливо отданного правительством на излечение, мало соответствует действи- тельности. Душевные волнения, следствие тяжелых и постоянных оскорблений, и длительное, протянувшееся почти тридцать пять лет, строгое заклю- чение сделали свое дело. Лица, встречавшиеся с Мамоновым в 1840— 1860-е гг., запомнили его уже безумцем, одержимым манией преследо- вания и величия. Трагическое имя М. А. Дмитриева-Мамонова должно занять при- надлежащее ему по праву место в мартирологе деятелей русского освободительного движения. * 1959 257 р0 ГБД ф и (Булгаковы). Ед. хр. 78.3. Л. 2—2 об. 25и В бумагах Дмитриева-Мамонова, хранящихся в ИРЛИ АН СССР (Пушкин- ском доме) есть французская запись Мамонова, давно уже объявленного сумасшедшим, но, как видим, сохранившего к 1827 г., которым она приблизительно датируется, и ум, и способность к горькой иронии: «В конце концов единственная вещь, которая мне не нравится в правлении императора Николая, это то, что под видом интендантов в дома благородных людей помещают шпионов и эмиссаров, которые сколько бы ни старались, не могут ни что-либо понять, ни что-либо совершить» {РО ИРЛИ. Ф. 93 (П. Я. Дашкова). Оп. 2. № 79. Л. 121 об.). 259 Дмитриев-Мамонов И. А. Из воспоминаний. С. 182.
350 Русская литература Русская литература на французском языке Существование русской литературы на французском языке представляет собой достаточно примечательный факт в истории русской культуры. Прежде всего, у этого явления имеются строгие хронологические рамки: от 1730-х до 1830—1840-х гг., т. е. приблизительно столетие. Решительно следует отказаться от наивного представления о том, что появление литературы на французском языке является результатом неразвитости в этот период русского литературного языка и якобы невозможности выразить на нем те или иные понятия. Очерченный выше период был временем быстрого и бурного развития русской культуры вообще и русской литературы в особенности, временем деятельности Ломоносова, Державина, Карамзина, Жуковского, Пушкина и Гоголя. Время это было также периодом бурного развития русского литературного языка, который при переходе от средневековой культуры к культуре нового времени пере- живал решительную перестройку. Жалобы современников на недоста- точность языковых средств были связаны не с мнимой бедностью языка, а с быстротой развития культуры, которая постоянно обгоняла имеющиеся в ее распоряжении средства выражения и тем самым стимулировала их развитие. Однако уже в 1748 г. А. П. Сумароков писал: Лишь просвещение писатель дай уму: Прекрасный наш язык способен ко всему. Особая роль французского языка в развитии русской культуры интере- сующей нас эпохи была вызвана рядом исторических причин. Прежде всего русская культура XVIII в., после импульсов, полученных ею в эпоху Петра I, развивалась под знаком европеизации. Процесс этот имел сложный и противоречивый характер. На одном полюсе мы находим писателя, включающегося в передовую интеллектуальную жизнь Европы, а на другом — щеголя, петиметра, рабски копирующего парижские моды. Образ Европы в сознании русских людей XVIII в. широко варьиро- вался, складываясь в своеобразный миф, сквозь призму которого воспринимались реальные европейские впечатления. Для юного Петра I это была Немецкая слобода в Москве, населенная добропорядочными бюргерами-ремесленниками и авантюристами-ландск- нехтами и говорившая на языке грубого просторечия немецких диалектов XVII в. Потом тот же Петр отождествил миф о Европе с образом Голландии. Алтарем нового культа становилась корабельная верфь. Конечно, в поле зрения и русской государственности, и русской образо- ванности уже в петровскую эпоху была вся Европа — от Скандинавии до Испании, и в то самое время, когда Петр с топором в руках строил в Голландии корабли, боярин его Борис Шереметьев посещал с диплома- тической миссией венского императора и римского папу, плыл на орденском корабле на Мальту и получил из рук магистра большой брильянтовый крест. Но именно Голландия была символом мифа о Европе в период петровских преобразований. С 1730-х гг. ее место заняла Франция. С одной стороны, это было обусловлено тем, что французский язык, вытеснив латынь, сделался к этому времени международным языком науки и дипломатии, а французская культура по праву заняла среди европейских культур
на французском языке 351 ведущее место. Представление о французском языке как языке европейской культуры лучше всего выразил Пушкин в известном письме к Чаадаеву. Отвечая на «Философические письма» последнего, он писал: «Mon ami, je vou parlerai la langue de l'Europe, elle m'est plus familiere que la notre». «Familiere» здесь надо понимать, конечно, не в том смысле, что Пушкин якобы владел русским языком хуже, чем французским, — такое предположение было бы абсурдно, — а как указание на то, что французский язык был ему более привычен в том жанре философского и одновременно непринужденно-светского разговора, затрагивающего сложные теоретические вопросы, но без налета цеховой учености и педантского гелертерства, в котором он привык вести устные и письменные беседы с Чаадаевым. Но в том, что французский язык в интересующую нас эпоху превратился в язык великосветского общения, была и другая сторона, связанная с кастовой замкнутостью дворянской культуры. Так, известный профессор словесности, литератор и цензор, выходец из крестьян, с трудом пробившийся на вершины культуры, А. В. Никитенко с горечью писал в своем дневнике: «Знание французского языка служит как бы пропуск- ным листом для входа в гостиную «хорошего тона». Он часто решает о вас мнение целого общества и освобождает вас, если не навсегда, то надолго, от обязанностей проявлять другие, важнейшие права на внимание и благосклонность публики»1. Еще резче эту связь французского языка с кастовостью выразил Лев Толстой в автобиографической повести «Юность», показывая, как детское сознание обостренно реагирует на уродливость социальных структур. «Мое любимое и главное подразделение людей в то время, 6 котором я пишу, было на людей comme il faut и на comme il ne faut pas. Второй род подразделялся еще на людей собственно не comme il faut и простой народ. Людей comme il faut я уважал и считал достойными иметь со мной равные отношения; вторых — притворялся, что презираю, но, в сущности, ненавидел их, питая к ним какое-то оскорбленное чувство личности (...). Мое comme il faut состояло, первое и главное, в отличном французском языке и особенно в выговоре. Человек, дурно выговаривавший по-французски, тотчас же возбуждал во мне чувство ненависти. «Для чего же ты хочешь говорить, как мы, когда не умеешь?» — с ядовитой насмешкой спрашивал я его мысленно»2. Французский язык отчетливо выступает в этой цитате как социальный знак, свидетельство причастности к некоторой закрытой для профанов корпорации. Эта функция социальной знаковости на »самом деле не связана непосредственно с превосходной степенью владения языком — связи здесь значительно более опосредованные и сложные. Фактическая сторона дела часто зависит от квалификации учителей. В середине XVIII в. квалифицированный французский учитель, профессиональный гувернер — редкое явление в среднем дворянском кругу. Часто его заменяет странствующий авантюрист, прививающий своим ученикам навыки болтовни на жаргоне парижских щеголей и щеголих. В годы Французской революции волны эмиграции занесут в Россию экспатриированных аристократов, которые, пополнив ряды «les outchitels», принесут своим воспитанникам рафинированную речь 1 Никитенко Л. В. Дневник: В 3 т. М., 1955. Т. 1. С. 11. 2 Толстой Л. Я. Собр. соч.: В 22 т. М., 1978. Т. 1. С. 285 (курсив Толстого).
352 Русская литература французской аристократии и плохое знание грамматики. Только в конце века появятся профессиональные педагоги, преданные своему делу. Часто это будут швейцарцы. Это или же люди из круга философов, поклонники Руссо, ищущие в России своих Эмилей, такие, как Жильбер Ромм или родной брат Марата де-Будри, лицейский учитель Пушкина, давав- ший также и частные уроки в «хороших» семьях, или же иезуиты, как известный аббат Никола, основавший в Петербурге знаменитый пансион для детей высшей аристократии (к их числу, видимо, относился и аббат — воспитатель Евгения Онегина). Однако между фактической и социально-знаковой сторонами дела существовало различие. В этом, последнем отношении не социальная элита состояла из людей, хорошо знающих французский язык, а принадлежность к элите манифестировалась чуть ли не врожденным правом отличного владения этим языком. Молчаливо предполагалось, что разночинец, какого бы положения в свете он ни добился, этим правом на отличный французский язык не обладает. Интересен пример, показывающий, что сам Л. Н. Толстой, обличивший сословные предрассудки своего мальчика-героя из повести «Юность», не до конца был от них свободен в дальнейшем. Так, изображая «поповича» Сперанского3, Толстой, вопреки исторической правде, наделяет его несвободным владением французским языком. Сперанский говорит у Толстого, «с очевидным затруднением выговаривая по-французски и (....) еще медленнее, чем по-русски»4. Между тем исторический Сперан- ский, по авторитетному свидетельству хорошо знавшего его И. И. Дмит- риева, «достиг до того, что стал говорить и писать по французски бегло и правильно, как на отечественном языке»5. Двойная социальная функция определила и двойственность в отно- шении к французскому языку на всем протяжении интересующего нас периода: как «язык европейской цивилизации» он получал широкое распространение в русском европеизированном дворянском обществе, выполняя функцию языка интеллектуального общения, как знак корпоративной замкнутости он подвергался гонениям со стороны критиков дворянской культуры. Вторая половина XVIII в. была временем напряженного развития русской культуры и общественной мысли. Непосредственное общение с культурным наследием Западной Европы было одной из важных черт этого бурного процесса. Характерной чертой времени сделалось развитие провинциальных культурных гнезд. Библиотека стала обязательным украшением не только дома богатого вельможи, но и помещика средней руки. Занятия философией входили в моду. В 1780-х гг. молодой украинец, унтер-офицер в гвардии был по ложному обвинению лишен дворянства и сослан в Уфу. Здесь, на границе Европы и Азии, он стал жить, учительствуя, в частности — обучая детей французскому языку. Что ж читал он со своей пятнадцати- летней ученицей, дочерью местного чиновника? Его ученица «труднейших авторов, каковы: Гельвеций, Мерсье, Руссо, Мабли, переводила без 3 Сын бедного сельского священника, М. М. Сперанский, благодаря необычай- ным способностям, выдвинулся и в41809 — начале 1812 г. занимал исключительно высокие государственные посты. 4 Толстой Л. Н. Собр. соч. Т. 5. С. 174. 5 Дмитриев И. И. Соч.: В 2 т. Спб., 1895. Т. 2. С. 114.
на французском языке 353 словаря»6. Достойно примечания не только то, каких авторов читала юная провинциалка, но и то, что книги всех этих авторов можно было получить в глухой Уфе и что такой выбор учебной литературы никого не шокировал. Распространение французского языка в русском обществе неодно- кратно делалось объектом сатирических нападок, начиная с середины XVIII в. Во второй половине 1760-х гг. Фонвизин в комедии «Бригадир» вывел сатирический образ щеголя, говорящего: «Тело мое родилося в России, это правда; однако дух мой принадлежал короне французской»7. Однако разграничение между языком культуры и языком светской болтовни проводится последовательно, и у того же Фонвизина в поздней комедии «Выбор гувернера» идеальный воспитатель юношества, русский дворянин, заслуженный офицер, «знает по-французски» «лучше многих (...) французов»8, хотя обучение своего воспитанника собирается начать с латыни, а не с французского языка. Здесь совсем с иных позиций, чем в толстовском рассуждении его героя о comme il faut, разграничивается хорошее, литературное знание французского языка — плод тщательного обучения — и светская болтовня на смеси «французского с ниже- городским», по позднейшему выражению Грибоедова. Первое связы- вается с культурой Просвещения, второе — с щегольским наречием. Именно второе, как правило, является объектом сатиры в XVIII в. Исторический парадокс русской дворянской культуры заключался в том, что рост патриотических чувств, бывший ее характерной чертой, не вступал в противоречие со столь же бурным процессом распространения французского языка, приводившим к складыванию, в ряде случаев, русско-французского двуязычия. Известный патриот эпохи наполеонов- ских войн Сергей Глинка описывает в «Записках» свою дружбу с Александром Тучковым, романтическим «генералом 1812 г.», павшим со знаменем в руках впереди своего' полка на Бородинском поле. Тучков, посетивший Париж в период консулата и восторгавшийся «римской» речью Карно против Бонапарта, с 1805 г. — непрерывно в огне, действуя, как сказано в официальном приказе, «под градом пуль и картечи», «как на учении». С. Глинка издает в Москве ультрапатрио- тический журнал «Русский вестник», мобилизуя общественные силы на борьбу с Наполеоном. Между друзьями идет переписка. «Мы перепи- сывались по-французски»9, — замечает Глинка мельком, указывая на этот факт как на естественный и не придавая ему особенного значения. Когда будущему декабристу Никите Муравьеву пришло время учиться (план обучения был составлен его отцом — образованнейшим писателем М. Н. Муравьевым, который был преподавателем будущего императора Александра и его брата Константина и русскую историю преподавал сыну сам), то все занятия велись по-французски, «не исключая и родного русского языка»10, а основы закона Божия пре- подавал аббат Chocele, видимо, иезуит. Когда Наполеон вторгся в Россию, шестнадцатилетний Никита Муравьев в патриотическом 6 Винский Г. Мое время: Записки. Спб., [1914]. С. 139. 7 Фонвизин Д. И. Собр. соч.: Ц 2 т. М.; Л., 1959. Т. 1. С. 72. 8 Там же. С. 191. 9 Глинка С. Н. Записки. Спб., 1895. С. 194. 10 Дружинин Н. М. Декабрист Никита Муравьев // Избр. труды: Революцион- ное движение в России в XIX в. М., 1985. С. 53. 23 Ю. М. Лот м а и
354 Русская литература порыве без разрешения матери бежал в действующую армию, но по пути был задержан крестьянами: он плохо говорил по-русски и его приняли за шпиона. Поэт Константин Батюшков, бывший во время битвы под Лейпцигом адъютантом генерала Н. Н. Раевского, вспоминая о том, как генерал, жестоко раненный пулею в грудь, пока его тут же под огнем пере- вязывали,, декламировал монолог из трагедии Вольтера «Эрифила»: «Je n'ai plus rien du sang qui m'a donne la vie. Ie a dans les combats coule pour la patrie". И это он сказал с необыкновенною живостью. Изодранная его рубашка, ручьи крови, лекарь, перевязывающий рану, офицеры, которые суетились вокруг тяжко раненного генерала, лучшего, может быть, из всей армии, беспрестанная пальба и дым орудий, важность минуты, одним словом — все обстоятельства придавали интерес этим стихам»12. Приведем еще один характерный пример. В сражении под Аустерлицем семнадцатилетний корнет 4-го эскадрона кавалергардского полка граф Павел Сухтелен был ранен сабельным ударом по голове и осколком ядра в правую ногу. Он был взят в плен, и в толпе русских офицеров замечен проезжающим Наполеоном, который пренебрежительно отозвал- ся о юности пленника. Сухтелен озадачил Наполеона, ответив ему известными стихами из «Сида»: Je suis jeune, il est vrai, mais aux ames bien nees La valeur n'attend point le nombre des annees13. В повести Пушкина «Метель» объяснение в любви происходит так: «Я вас люблю», сказал Бурмин, «я вас люблю страстно...» (Марья Гавриловна покраснела и наклонила голову еще ниже). «Я поступил неосторожно, предаваясь милой привычке, привычке видеть и слышать вас ежедневно...» (Марья Гавриловна вспомнила первое письмо St.-Preux)»14. Поскольку разговор Марьи Гавриловны и Бурмина «в действительности» происходил по-французски (разговор на такую тему в этом кругу не мог вестись по-русски!), то очевидно, что Бурмин просто процитировал Руссо. Итак, перед нами не просто билингвиальность, а двуязычие культуры (вернее, диглоссия): определенные сферы русской культуры интересую- щей нас эпохи могут обслуживаться только французским языком и моделироваться преимущественно средствами французской литературы. Герои французской литературы создают формулы Ь.ля самовыражения русского читателя. 11 Раевский изменяет смысл цитаты из Вольтера: в тексте Вольтера слова эти принадлежат герою Альсемону, которому рабское происхождение препятствует получить общественное признание. Отрицая особые права, которые дает человеку благородная кровь, Альсемон говорит, что вся его рабская кровь вытекла из ран, полученных за отечество. Интересно наблюдать, как раненый русский генерал, честный и доблестный человек, но верноподданный царя, декламирует монолог о сословном неравенстве. Конечно, Раевский придал стихам Вольтера другой, соответствующий обстоятельствам смысл. Но запомнил их он д о этого. Следовательно, и мысли Вольтера вызывали у него определенное сочувствие. 12 Батюшков К. Н. Опыты в стихах и прозе. М., 1977, С. 415—416. 13 Corneille. Oeuvres completes / Ed. du Seuil. Paris, 1963. P. 226. 14 Пушкин А. С. Поли. собр. соч.: В 16 т. М.; Л., 1948. Т. 8. Кн. 1. С. 85.
на французском языке 355 На этом фоне возникает такое своеобразное явление, как французская литература русских писателей. Это специфическое явление должно рассматриваться в контексте русской культурной ситуации как ее часть. Подобно тому, как литература на латинском языке, существовавшая в Европе вплоть до XVIII в., должна рассматриваться как часть европейской литературы, а не литературы римской, язык и стиль которой она имитировала, русская литература на француз- ском языке есть часть русской культуры своего времени. Размеры и художественные достижения ее скромны, но в контексте русской культуры XVIII — начала XIX в. они получают смысл и историческое объяснение, занимая маргинальное положение, и именно в силу этого представляют специфический интерес. Это литература непрофессиональная или дилетантская, тесно связанная с бытом, сочиняемая pro domo sua, часто шуточная или альбомная или же серьезная, философская, но принадлежащая к жанрам, расположенным на «нейтральной полосе» между изящной словесностью и наукой. Претензии на создание в этой области художественных шедевров в принципе отвергаются. Подлинное соревнование с европейской литера- турой идет на родном языке. Карамзин, который сам писал статьи и повести по-французски, решительно отвергал возможность для русского писателя стать «французским автором», т. е. включить свои произведения в функциональную структуру французской литературы: «Всего же смешнее для меня наши остроумцы, которые хотят быть Французскими Авторами. Бедные! они щастливы тем, что француз скажет об них: pour un etranger, Monsieur n'ecrit pas mal!»15 Итак, французские тексты русских писателей принадлежат к области «литературной домашности» (термин Ю. Н. Тынянова). Это литература, получающая ценность и смысл в связи с внетекстовыми связями внутри культуры; вынутая из быта, она теряет цвет, как вынутая из воды форель. Чтобы понять и оценить альбомное стихотворение, надо представить себе гусарского корнета, лихо вписывающего в альбом замирающих от восторга барышень французский куплет собственного производства. Чтобы оценить предсмертную элегию Сергея Муравьева-Апостола, надо оживить в памяти его жизнь: блестящую молодость гвардейского офицера, войну 1812 г., мечты о свободе и роли русского Риего, разгром поднятого им на восстание Черниговского полка и, наконец, самого его (в записке Николая I коменданту Петропавловской крепости: «посадить под строгий арест», «он ранен и слаб, лучше будет его посадить в Алексеевский равелин» — тюрьму тюрьмы Петропавловской крепости), в темном каземате ожидающего казни. Тогда строки, сами по себе могущие показаться банальными общими местами и набором штампов, наполнятся тем смыслом, который они имели для тесного кружка, который и был потребителем того или иного текста. Это литература кружков. Сказанное касается и возникающей женской и детской литературы, и поэзии и публицистики политических кружков, дружеской переписки и эпистолярных философских трактатов, не предназначенных для печати, мемуаров и дневников. Даже когда возникает такой специфический вид франкоязычной литературы, как официозная публицистика, предназ- наченная для заграницы (петербургские официозные газеты на француз- 15 Карамзин И. М. Письма русского путешественника. Л., 1984. С. 338 (курсив Карамзина).
356 Русская литература ском языке; фактически к той же категории относилась и либеральная речь Александра I в 1818 г., произнесенная по-французски в Варшаве и запрещенная к распространению в России в русском переводе и т. д.), литература эта имеет также сугубо «домашний» характер: в петербург- ских кругах ей придают большое значение, а зарубежный читатель просто ее не замечает. Однако при исчерпывающем рассмотрении вопроса традицию, идущую от «L'Antidote» Екатерины Н до «Le nihilisme en Russie» барона Фиркса, писавшего под псевдонимом D. К- Schedo-Ferroti, не следует игнорировать хотя бы потому, что ответом на нее (уже вне хронологических рамок нашего периода) будет обращенная к европейскому читателю литература русской революционной эмиграции, начало которой положили декабрист Николай Тургенев («La Russie et les Russes», 1847) и Герцен («Развитие революционных идей в России», 1851). Однако это уже была не «литературная домашность»... Возникновение русской литературы на французском языке хронологи- чески совпадает с возникновением новой русской литературы. В 1730 г. из Франции вернулся сын астраханского священника Василий Кириллович Тредиаковский. Еще в юношестве в астраханской школе братьев-капуцинов он изучил латынь. Проучившись потом три года в Москве, в Греко-латино-славенской академии, Тредиаковский получил «желание» свое образование «окончить в Европских краях, а особливо в Париже, для того, как всему свету известно, что в оном наиславнейшие находятся» науки16. В Голландии, куда он сначала само- вольно бежал, Тредиаковский обучился французскому языку, а затем, в 1727 г., пешком, «за крайней своею уже бедностию», пришел в Париж. Он слушал лекции в Сорбонне, пройдя курс «математическим и философским наукам»17. Курс древней истории он прошел под руковод- ством Ролленя. Нам не очень ясна картина французских связей Тредиаковского. Но в дальнейшем он обнаружил знакомство и с Французской академией, и с культурой салонов, и с церковными кругами Парижа. Вернувшись в 1730 г. в Петербург, он издал перевод книжки Поля Талемана «Voyage a l'ile d'amour ou la clef des cdeurs». К изданию были приложены стихи Тредиаковского на русском, французском и латинском языках. Окунувшись во Франции в новую для него атмосферу полностью секуляризованной светской культуры, Тредиаковский прежде всего обра- тил внимание на то, что литературная жизнь Парижа имеет организацию, что она отлилась в определенные культурно-бытовые формы, что литература и жизнь органически связаны. Перед ним встал вопрос о связи между формами литературно-бытовой организации, типами поведения людей и создаваемыми ими текстами литературы. Таким образом, речь шла не о том, чтобы перевести какой-либо роман, а о значительно 16 Цит. по: Пекарский П. История императорской Академии наук. Спб., 1873. Т. 2. С. 7. 7 Там же. С. 8.
на французском языке 357 более широкой задаче — воспроизведении в России западноевропейской культурной ситуации. Франция XVII в. выработала две формы организации культурной жизни: академию и салон. Именно их Тредиаковский хотел бы воссоздать в России. Показательно, что во Франции организованная Ришелье академия и оппозиционная «голубая гостиная» госпожи Рамбуйе находились в сложных и часто антагонистических отношениях. Но это не было существенно для Тредиаковского, который, конечно, находился в курсе занимавших Париж эпизодов борьбы, интриг, конфликтов между салонами и академией. Однако он не становился на ту или иную сторону, поскольку хотел перенести в Россию всю культурную ситуацию в целом. Мир парижской культуры рисовался ему как утопический идеал. В «Стихах похвальных Парижу» он создает не образ реального города, а идеальный мир, в котором «любо играет и Апполон с музы». Реализации в России этой новой утопии молодой Тредиаковский решил посвятить свою деятельность. В этом мире академия призвана была стать ареопагом мудрости. Именно с этой целью Тредиаковский в столетнюю годовщину Французской академии открыл программной речью Общество академических переводчиков, явно возлагая на это собрание самые далеко идущие надежды. Салонная культура привлекала Тредиаковского другими своими сторонами. В то время как абсолютист- ское государство укрепляло и культивировало принцип сословной иерархии, «голубая гостиная» госпожи Рамбуйе создавала иллюзорную утопию внесословной погруженности в игру и поэзию. Здесь, как и в других парижских салонах, человек таланта, поэт, ученый, артисти- ческий выдумщик розыгрышей, мистификаций, шарад, пикников мог блистать, ораторствовать, влюбляться и быть любимым, ласкаемым, делаться предметом обожания или зависти, сбросив с себя проклятие низкого происхождения. Современники с досадой отмечали, что не изрубленный на войне герой и не надушенный щеголь, а аббат, толкую- щий с дамами о фразе Цицерона или остроумно излагающий новейшие научные истины, может рассчитывать в их обществе на наиболее верный успех. Когда сын трактирщика и известный поэт Вуатюр «зашел в трактир, где кутил герцог Орлеанский», прихлебатель герцога Бло, «решив позабавиться, запустил ему чем-то в голову»18; в салоне же Рамбуйе Вуатюр чувствовал себя равным герцогу Монтозье, приятелем маркиза Пизани, сына хозяйки салона; «стоило ему прийти, как все собирались вокруг, дабы его послушать»19. % Именно такую ситуацию Тредиаковский хотел перенести в Россию, видя в ней утопию торжества культуры. Таков был смысл перевода прециозного романа Поля Таллемана. Однако в русских условиях вся ситуация подвергалась культурной инверсии. Во Франции прециозныи роман был органической частью атмосферы салона. Она была тем генератором, который создавал прециозные тексты, она дарала лексику, намеки, сюжеты, аудиторию. Вне всего этого мира прециозное искусство мертво и превращается в карикатуру на само себя. Это блестяще проделал Мольер, использовав прием остранения. В «Смешных жеманницах» прециозныи жест изъят из целостной атмосферы прециозной культуры, показан «взглядом со стороны» и сразу же превратился в карикатуру. Таллеман де Рео Ж. Занимательные истории. Л., 1974. С. 161. Там же. С. 155.
358 Русская литература Тредиаковский создавал «Езду в остров любви» до возникновения соответствующей атмосферы, вне мира подготовленных читателей. То и другое еще предстояло создать. В противоположность Франции, где культурная ситуация генерировала тексты, в России текст должен был генерировать культурную ситуацию. Этой же цели служили и приложенные к «Езде в остров любви» стихотворения, которые призваны были стать культурными эталонами и любовных чувств, и любовной поэзии. Следует отметить, что стихотворный отдел книги представляет некоторый единый трехъязычный — русско-французско-латинский — текст, что для автора принципиально, т. е. знаменует равенство трех культур. Диалог русских и французских текстов достигается, во-первых, тем, что французские тексты имеют русские заглавия, во-вторых, иногда даются два — русский и французский — варианта одного стихотворения (например, «Ода на непостоянство мира» и «Та ж самая ода по-французски»), третье же — и главное — то, что они впле- тены в единый прециозный мир. Здесь стихотворения иногда образуют своеобразные дуэты. Таковы два французских текста: «Объявление любви. Французской работы» и «Ответ на оное моего труда». То, что первый написан по всем правилам прециозной жеманности, а второй воспроизводит интонации щегольской грубости, так же не выпадает из общего стиля, как и включение латинской эпиграммы: ученость, как и грубоватая самопародия, — вполне допустимые периферии прециоз- ности. А русско-французское двуязычие этих «объявлений в любви» и «жалоб любовников» как бы моделирует бытовое двуязычие светской утопии Тредиаковского. Именно здесь обозначилась одна существенная черта: мир фран- цузской прециозности был отделен и от. области щеголей и кокеток, и от богемного разгула либертинцев, окрашенного в тона безбожия и вседозволенности, хотя все они находятся вне мира официальной культуры. Прециозница — не кокетка. Первая — эмансипированная девица, презирающая любовь и отрицающая власть мужчин и родителей. Она стремится к «неженской» беседе, вмешивается в политику и серьезные разговоры. С «любовниками» она играет роль «жестокой», тиранит их, откладывая сроки свадьбы и заставляя беседовать на ученые темы. Ее занимает теоретическая метафизика чувств, а совсем не их практика. Кокетка, ветреная и чувственная, которую практика любви привлекает более, чем ее классификации, из общества учёных прециозниц изгоняется. Не принимается в него и разгульный либертинец, бого- хульник, пишущий в кабаках по стенам срамные стихи. В России — иная ситуация: сложившийся уже в середине XVIII в. мир щеголей и петиметров впитал все эти ручьи. Он находился вне высокой культуры и являлся для последней объектом сатирического осмеяния, но не лишен был оппозиционности по отношению к государству. Это был пестрый и неустоявшийся бытовой мир, который вбирал в себя отбросы высокой культуры и одновременно питал ростки будущих, еще не обозначившихся ее побегов. «Езда в остров любви» и французская муза Тредиаковского стояли у его истоков. Но это был совсем не тот мир, который рисовался молодому Тредиаковскому в его утопических мечтах. Скорей это была прямая его противоположность, ибо никогда сословная замкнутость и дворянская специфика, толстовское comme il faut, не проявлялись так резко, как в русской щегольской культуре XVIII в. Наиболее видными представителями ее были Андрей Шувалов и князь
на французском языке 359 А. М. Белосельский-Белозерский. Андрей Шувалов, двоюродный племян- ник фаворита императрицы Елизаветы Петровны Ивана Ивановича Шувалова, тринадцати лет был отправлен во Францию, где в совершен- стве изучил французский язык и стихосложение. В дальнейшем его стихотворные опыты были одобрены снисходительным Вольтером. Поклонник Ломоносова, почитатель Вольтера, редактор французских писем Екатерины II (ее письма Вольтеру проходили через руки Шувалова, который правил их стиль), он был русским барином-вольтерьянцем, литературным дилетантом, для которого французская поэзия, элегантная салонная беседа, прикрашенная остротами и вольнодумством, и искусство весело и изящно проводить время были явлениями одного порядка. Князь Александр Михайлович Белосельский-Белозерский долгие годы провел на дипломатической службе, хотя из всех дипломатических способностей он обладал лишь изящным французским стилем и блестя- щими способностями организовывать светские развлечения. Его французская поэзия — черта не литературы, а литературного быта, но черта яркая и чрезвычайно характерная. Однако уже во второй половине XVIII в. литература на французском языке приобретает новые функции. Это литература тесного общения избранных, прежде всего общения с самим собою: на французском языке ведутся дневники и пишутся мемуары. Поскольку законоучителем молодого дворянина избранного круга сплошь и рядом делается аббат-француз, даже сфера общения с Богом становится областью, в которой церковнославянско-русское двуязычие заменяется латинско- (и французско-, поскольку катехизисы и Священное писание читаются по-французски) русским. Так, к стихам Батюшкова: «И под победными громами / Мы хвалим господа поем!» — Пушкин сделал примечание: «Те Deum laudamus, а по-нашему должно бы Царю небесный»20. Батюшков, воспитанный в пансионах французов Жакино и Триполи, видимо, запомнил латинские молитвы, хотя и был православным. Церковнославянский же язык ассоциировался для него не с сакральной сферой, а со средневековьем, с чем-то, что Вольтер называл «вельшским». Это характерный пример того, что в европеизированном быту русского дворянина XVIII — начала XIX в. сфера внутренней, интимной и духовной жизни отдана «западническим» формам выражения. Этим же определяется и закрепление в данном кругу франкоязычного эпистоляр- ного этикета. Характерной особенностью дворянского культурного круга было складывание специфического дамского и детского языков общения. Язык этот тоже — в других стилистических вариантах — был фран- цузским. Карамзин жаловался в 1803 г.: «Милые женщины, которых надлежало бы только подслушивать, чтобы украсить роман или комедию любезными, щастливыми выражениями, пленяют нас не-Русскими фразами»21. Пушкин в середине 1820-х гг., отмечая, что любовное признание его героини Евгению Онегину было написано по-французски, пишет: «Я знаю: дам хотят заставить / Читать по-русски. Право, страх!»22 В неоконченном романе «Рославлев» Пушкин говорил о своей героине: «Библиотека большею частию состояла из сочинений писателей XVIII 20 Пушкин А. С. Поли. собр. соч. Т. 12. С. 279. 21 Карамзин Н. М. Соч.: В 3 т. Спб., 1848. Т. 3. С. 528. 22 Пушкин А. С. Поли. собр. соч. Т. 6. С. 63.
360 Русская литература века. Французская словесность, от Монтескье до романов Кребильйона, была ей знакома. Руссо знала она наизусть. В библиотеке не было ни одной русской книги, кроме сочинений Сумарокова, которых Полина никогда не раскрывала. Она сказывала мне, что с трудом разбирала русскую печать, и вероятно ничего по-русски не читала, не исключая и стишков, поднесенных ей московскими стихотворцами»23. Это не мешает героине Пушкина быть в 1812 г. исполненной патриотического энтузиазма со всем пылом романтической натуры. Карамзин, верный ученик Новикова и наследник просветительской традиции XVIII в., всю жизнь целенаправленно стремился к распростра- нению успехов просвещения. Однако основными рычагами прогресса, в отличие от Новикова и его друзей-масонов, он считал не мораль, философию и мистические учения, а развитие языка и словесности, усовершенствование вкуса, облагораживание душевного мира читателей. В этих усилиях особая надежда возлагалась на женщин. Дамский вкус делался верховным судьей литературы, а образованная, внутренне и внешне грациозная, приобщенная к вершинам культуры женщина — воспитательницей будущих поколений просвещенных россиян. Для решения этой задачи — превращения Простаковой в читательницу романов и «мечтательницу нежную», как называет Пушкин свою героиню в «Евгении Онегине», а затем в. «тургеневскую девушку» XIX в. — Карамзин видел два пути: первый — приохотить дамское общество к русскому языку. Для такой цели надо создать на русском языке литературу, интересную для этого круга читателей и читательниц и выражающуюся понятно и изящно. Литература, созданная под лозунгом «писать как говорят», сначала научит читателей говорить. Она будет дамским чтением и образует язык дам и их воспитанников. Ее идеал выражен Батюшковым: Кто пишет так, как говорит, Кого читают дамы24. Второй путь — создать женскую литературу, вовлечь дам в творчество. «Женщина-автор» — один из идеалов культурной программы Карамзина. Но Карамзин сознает, что на первом этапе литература женщин будет литературой на французском языке. И в этом случае, как и в первом, он стремится вооружить своих адептов образцами для подражания. Карамзин не отождествляет женскую литературу с литературой женщин. Женщина становится «настоящим писателем», если она пишет, «как мужчина». Литература, чтобы быть «женской», должна выработать некую специфику. Карамзин видит такую специфику в двух ее проявлениях. Во-первых, это педагогическая литература для детей, во-вторых, литература чувства, посвященная любви. Кроме того, обе они отличаются интимностью — предназначением для узкого круга. Это литература, связанная с устной стихией и бытом. Образцы этой литературы на французском языке Карамзин и создает. В «Письмах русского путешественника» Карамзин рассказал о литературных чтениях в парижском салоне госпожи Гло** (эпизод, Пушкин А. С. Поли. собр. соч. Т. 8. Кн. 1. С. 150. Батюшков К- Н. Опыты в стихах и прозе. М., 1977. С. 371.
на французском языке 361 видимо, имеющий вымышленный, чисто литературный характер). Здесь путешественник слушал чтение трактата о любви, сочиненного ученой дамой. «Слушатели при всякой фразе говорили: браво! c'est beau, c'est ingenieux, sublime; а я думал: хорошо, изрядно, высокопарно, темно, и совсем не женский язык!»25 Эта часть «Писем русского путешественника» вышла в свет в начале 1797 г. А в конце этого года он сам написал отрывок «Quelques idees sur l'amour» и, превратив его в литературную мистификацию, распространял как сочинение некоей дамы. Противопоставление «совсем не женского языка» (хотя сочини- телем была женщина) сочиненному им, мужчиной, образцу женского творчества означало антитезу ученой диссертации на тему о любви, остроумных рассуждений о чувствах — и самого «языка чувств». Образцом детской педагогической литературы является обнаруженная нами редчайшая (сохранился один экземпляр!) брошюра «Les amusemens de Znamenskoe». Здесь Карамзин опубликовал образцы повестей «на заданные слова» — словесных игр с отчетливым педагогическим оттенком, написанных им и создававшихся под его руководством во время пребывания писателя в Знаменском — деревне его друзей, четы Плещеевых, где Карамзин укрывался от цензурных и полицейских преследований конца царствования Екатерины II. Одновременно в последней трети XVIII в. за франкоязычной лите- ратурой закрепляются еще две противоположные сферы. Одна из них может быть охарактеризована как предельно интимная: это тексты мемуаров, дневников и писем. При этом надо учитывать многообразие социальных, жанровых, этикетных оттенков. Карамзин в письмах к невесте использует только французский язык (русское письмо показалось бы или слишком холодно-официальным, или недозволенно интимным), но сразу же после свадьбы переходит на русский. Писать жене по-французски означало бы внос-ить в семейную жизнь холод светскости. При Александре I обращаться к императору по-французски было естественно, поскольку тон равенства светских людей «хорошего общества» был принят при дворе. Но Николай I воспринимал французское письмо от подданного как дерзость. От декабристов на следствии требовали показаний на русском языке, причем выяснилось, что для некоторых это составляет мучительную трудность. Пушкин писал Бенкен- дорфу по-французски. Это была дерзость: русское письмо было бы обращением поднадзорного поэта к всевластному шефу корпуса жандар- мов, французское — письмом дворянина и светского человека другому дворянину и генералу, для которого быть принятым %в круг светских людей — даже честь (сказал же Карамзин Пушкину-лицеисту, заставшему его в кругу вельмож: «Обратите внимание, среди них нет ни одного человека хорошего общества»). К текстам подобного рода относятся мемуары княгини Е. Дашковой и ее брата С. Р. Воронцова, «Записная книжка» Карамзина, письма Радищева и Карамзина и т. д. Особенно примечательны письма Радищева. Они писаны в Сибири, и их можно сопоставить с другими сибирскими письмами, принадлежащими перу декабриста М. Лунина. Вторая группа представляет собой произведения, обращенные к запад- ному читателю. Традицию эту заложили статьи и стихотворения А. Шувалова и анонимно напечатанная в Лейпциге в 1768 г. брошюра 25 Карамзин Н. М. Письма русского путешественника. Л., 1984. С. 289 (курсив Карамзина).
362 Русская литература «Nachricht von einigen russischen Schriftstellern, nebst einem kurzen Berichte vom russischen Theater», переизданная в 1771 г. по-французски (Essai sur la litterature russe... A Livourne). Продолжением этой традиции являются статьи Карамзина в «Spectateur du Nord». «Письмо о русской литературе» представляет первостепенный интерес не только тем, что впервые извещает европейского читателя о находке «Слова о полку Игореве», но и тем, что включает русскую литературу в перспективу общеевропейского предромантизма. Нельзя не отметить, что здесь же содержится уникаль- ная для Карамзина оценка Французской революции, появление которой в русской подцензурной печати было, конечно, исключено. Статья о Петре III замечательна резкостью отрицательной оценки царствования Екатерины II. Публикация такой статьи в России, даже при учете враждебного отношения Павла I к памяти его матери, также была абсолютно исключена. Исторические события начала XIX в. осложнили отношение к француз- скому языку в России. В 1812 г. известный патриот С. Глинка (человек, в чьей голове причудливо смешивались прогрессивные и реакционные идеи века, умудрявшийся быть поклонником Радищева и Ростопчина одновременно) в споре с пленным французским полковником называл Наполеона Аттилой XIX в., но он же ему прочел французские стихи собственного сочинения, написанные в период, когда Бонапарт еще воспринимался как генерал революции и миротворец: Les champs de I'ltalie le proclamerent vainqueur. Tu seras plus grand encore au retour de FEgypte, Qui remet les lauriers au pacificateur: Le nom et servira de couronne et d'egide26. Ранний этап декабристской франкоязычной литературы представлен, в частности, письмом Михаила Орлова к Жозефу де Местеру в связи с книгой последнего «Consideration sur la France». Письмо Михаила Орлова написано, когда за плечами автора было уже солидное военное прошлое. Войну 1812 г. он начал двадцатичетырехлетним офицером привилегированного гвардейского кавалергардского полка. Сразу же после переправы Наполеона через Неман, когда Александр I отправил в штаб французского императора генерала с ультимативным требованием отвести войска, Орлов сопровождал парламентера с ответственным разведывательным поручением. В дальнейшем он мужественно воевал, принял участие в Бородинском сражении. Не оставлял он в это время и пера: им написана обращенная к французским солдатам агитационная листовка на французском языке — опровержение знаменитого 29-го «Бюллетеня», посвященного причинам отступления армии Наполеона. Проделав весь боевой путь армии, М. Орлов в марте 1814 г. в качестве парламентера прибыл в Париж, где подписал акт капитуляции и принял ключи столицы, получив за это генерал-майорский чин. В это же время происходил бурный процесс складывания его полити- ческих взглядов. Воспитанник петербургского пансиона иезуита Никола Орлов в 1814 г. солидаризируется с Ж. де Местером. Но уже сам факт напряженного внимания к Французской революции знаменателен для человека, который в следующем, 1815 г. сделается политическим Глинка С. Н. Записки. С. 214.
на французском языке 363 конспиратором, а к началу 1820-х гг. станет активным сторонником идеи военной революции. Декабристская поэзия также знаменательна. Сборник «Quelques heures de loisir a Toulchin» par A. Bariatinskoy» для непосвященного представится не очень интересным. Но человека, знакомого с историей декабристов, прежде всего остановит название места — Тульчин. Тульчин — маленький «заштатный» городок бывшей Подольской губернии на Украине — был местом пребывания штаба 2-й армии, а штаб 2-й армии стал центром Южного общества — наиболее активного революционного крыла в движении декабристов. Недалеко от Тульчина — Линцы. Здесь квартировал лидер Южного общества и идеолог всего движения полковник Пестель — командир Вятского полка. Тульчин — столица заговора. Здесь, в хате, занимаемой Барятинским, и в Линцах, в домике, занимаемом полковником Пестелем, за плотно завешенными окнами, в комнатах, где повис густой туман от постоянно подаваемых денщиком Пестеля Савенко новых трубок, идут бесконечные прения о будущем России, обсуждается написанная Пестелем республиканская конституция «Русская правда». Кто такой князь Александр Петрович Барятинский, штаб-ротмистр гвардии и адъютант главнокомандующего 2-й армии, чье имя стоит на титуле этой брошюрки? Вот что пишет о нем составленный по приказу Николая I после расправы с декабристами «Алфавит членам бывших злоумышленных тайных обществ»: «Принят в Южное общество в 1821 году. Не только знал республиканскую цель оного с изведением государя и всей императорской фамилии, но при совещании в Тульчине о продолжении Общества, после объявленного уничтожения Союза Благоденствия, одобрял решительный революционный способ действия с упразднением престола и истреблением тех лиц, кои представляют тому непреодолимые препоны. В 1823 году, при отъезде в С.-Петербург, имел поручение подстрекнуть северных членов к большой деятельности. Потом слышал от Пестеля, что он успел склонить их на все его пред- ложения. Начал переводить «Русскую правду» на французский язык. Знал о заговоре против жизни покойного императора при Бобруйске (1823) и о сношениях Южного общества с Польским. Был послан (1825) к Давыдову предостеречь его от принятия в Общество графа Витта. По кончине государя провозглашен начальником Тульчинской Управы (Южного общества). Он поддерживал в членах дух Общества и устроил коммуникацию между Тульчиным и Линцами, где жил Пестель (в это время), к которому посылал с известиями, до Общества касающимися. Знал о намерении начать возмущение в 1826 году и что Пестель делал для сего приготовления, собирая лучших солдат в свою полковую квартиру. Он принял шестерых членов. Его называют деятельнейшим членом, который был весьма силен по Обществу. По приговору Верховного Уголовного Суда осужден к лишению чинов и дворянства и к ссылке в каторжную работу вечно. Высочайшим же указом 22-го августа повелено оставить его в каторжной работе 20 лет, а потом обратить на поселение в Сибири»27. Вот они, «тульчинские досуги»! Теперь можно с большим вниманием вчитаться в строки этой изящно изданной книжечки. 27 Восстание декабристов: Материалы. Л., 1925. Т. 8. С. 29.
364 Русская литература Прежде всего привлекает внимание большое стихотворение «Le vieilard du Meschacebe». Оно посвящено П. Пестелю, фамилия которого пояснена в подстрочном примечании: «Полковник, командир Вятского полка». В 1824 г. Барятинский еще не предполагает, что имя Пестеля скоро уже навсегда не будет нуждаться в пояснениях. Барятинский обращается к Пестелю: «Prime sodalium». Это — характерный прием декабристской тайнописи: для непосвященных «sodalis» — друг, товарищ. Однако у слова есть и более специальное значение — «соучастник». И даже более того: «sodalicium» может обозначать тайное сообщество (ср. в 55 г. до Р. X. «Lex Licinia de sodaliciis»). Теперь известие о том, что Пестель и Барятинский отдыхали от «трудов» (каждое слово получает новый смысл!) за чтением «Натчезов» и что поэзия Барятинского получала одобрение сурового главы Южного общества, приобретает для нас особый интерес. Новым значением окрашиваются и остальные стихотворения сборника, которые казались бы не стоящими внимания светскими упражнениями дилетанта. Вспомним, что Барятинский не только «деятельнейший» конспиратор, но и князь-рюрикович в пянадцатом колене, что он окончил все тот же иезуитский коллеж Никола в Петербурге, что он действительно светский человек и что ни он, ни Пестель не видят в этом противоречия его планам заговорщика и тираноубийцы. Мы получаем возможность заглянуть во внутренний мир не условного, созданного традицией мифа о декабристе, а реального человека этого круга. Но картина еще сложнее: некоторые стихи Барятинского пишутся для салона и не содержат ничего, кроме «плодов досуга», другие — для друзей и заключают в себе тайный смысл. Но и те, и другие можно печатать. А еще пишутся стихи вообще не для печати. Такова тульчинская атеистическая поэма, от которой до нас дошел лишь небольшой, но яркий отрывок, сохранившийся в .следственном деле стараниями тюремщиков. Однако и этим причуды путей поэзии не исчерпываются. Большое стихотворение Барятинский сочинил в каземате Петропавлов- ской крепости. Оно, видимо, вообще не было записано, и его сохранила для нас лишь исключительная память другого декабриста — полковника Н. Н. Лорера, соседа Барятинского по тюремной камере. А в другом каземате смертник Сергей Муравьев-Апостол, поднявший на восстание Черниговский полк и оставивший на поле боя раненого и застрелившегося младшего брата (Николай I приказал прибить имя этого героического мальчика к виселице), сочиняет на французском же языке свою последнюю элегию (есть и другая %" версия, согласно которой С. Муравьев-Апостол написал эти стихи, как бы предчувствуя свою судьбу, еще в 1823 г. на стене киевского монастыря). Декабристский цикл франкоязычных текстов ярко представлен и публицистикой Михаила Лунина — одного из самых романтических и привлекательных героев движения. Находясь на каторге, Лунин отважно вступил в борьбу с правительством, написав опровержение официальной версии, скрывшей от народа и заграницы подлинные цели восстания. Целью Лунина было восстановление исторической правды, ради которой он сознательно шел на личную гибель. Статью он собирался переправить сестре для публикации за границей, но она была перехвачена III отделением и сохранилась в его архиве. Другое сибирское публицисти- ческое сочинение Лунина, надисанное в форме писем к сестре, — «Письма из Сибири». За свою деятельность «ссыльного публициста» Лунин жестоко поплатился: он был переведен в страшную тюрьму в Акатуе, где убит руками уголовников.
на французском языке 365 В отношении к интересующим нас вопросам совершенно особое место занимает Пушкин. Связи Пушкина с французской культурой были глубоки и разно- сторонни. Б. В. Томашевский отмечал, что «роль французской культуры в жизни и творчестве Пушкина несоизмерима с ролью какой бы то ни было другой иностранной культуры», поскольку «французская литература являлась той культурной средой, в которой воспитывалось пушкинское поколение. Франция была, кроме того, посредницей между русскими читателями и всей мировой литературой. Для Пушкина французский язык был вторым родным языком»28. Тем более знаменательно то, что в русской франкоязычной литературе Пушкин не оставил заметного следа. Ранние французские стихотворения поэта свидетельствуют о свободном владении им техникой и традиционными приемами француз- ской поэзии XVIII в. Однако в дальнейшем Пушкин оставил этот вид творчества. Не написал Пушкин и законченных прозаических работ на французском языке. Но из этого было бы ошибочным заключить, что французский язык не принимал участия в его творческом процессе. Французские тексты зрелого Пушкина — это чаще всего творческие планы, наброски и заметки для себя. Это не случайно: путь от замысла к тексту был для Пушкина очень часто путем перехода от французского языка к русскому. Существовали сферы жизни, жанры, темы, в которых Пушкин думал по-французски. Мы сталкиваемся с такими случаями, когда первый, самый общий план задуманного стихотворения пишется на французском языке. Но текст, живая ткань художественной речи, в которой в игру включаются все ресурсы языка, — всегда русская. Даже в исторических трудах — таких, как задуманная Пушкиным история Великой французской революции или замыслы статьи о русском дворянстве, — переход на русский язык свидетельствует о той стадии работы, при которой отдельные заметки сменяются связным текстом. Французский язык в этом смысле — этап работы. Еще сложнее ситуация в эпистолярном наследии поэта. Прежде всего, Пушкин — решительный противник обычного в письмах той поры (и иногда встречающегося у него самого) смешения двух языков. В письме брату от 24 января 1822 г. он наставляет: «Сперва хочу с тобою побраниться; как тебе не стыдно, мой милый, писать полу-русское, полу-французское письмо, ты не московская 29 кузина» . Французские письма Пушкин пишет, прежде всего, в ритуальных ситуациях: объяснения в любви, переписка с невестой, вызовы на дуэль. Высоко ритуализованный характер имеет и переписка Пушкина с Чаа- даевым. Чаадаев воспринимает самого себя как историческую личность и все свои действия — как исторические (про него говорили, что он появляется в гостиной, неся свою голову, как усекновенную главу Иоанна Крестителя). Пушкин включается в эту игру (ситуация переписки для него всегда — включение в определенную игру ролей). Он переписывается с Чаадаевым в 1830-е гг. как бы перед лицом истории. Это определяете переход на «язык европейского просвещения». 28 Томашевский Б. В. Пушкин и Франция. Л., 1960. С. 62. 2У Пушкин А. С. Поли. собр. соч. Т. 13. С. 35 («московская кузина здесь в значении: полупровинциальная кокетка).
366 Русская литература По-французски Пушкин пишет и письма в скользких и двусмысленных ситуациях, когда удобнее укрыться за отточенными, четкими и одно- временно безличными формулами отработанного французского эписто- лярия. Так, он предпочитает писать по-французски Бенкендорфу. По-французски он переписывается с Хитрово — влюбленной в него стареющей дочерью фельдмаршала Кутузова. Пушкин не разделяет ее чувств и, ценя ее ум и душевные качества, стремится избегать излишней откровенности, которая была бы неизбежной в русских письмах. Пушкин был выдающимся мастером устной беседы во всех ее жанрах: от «мазурочной болтовни» до увлекательного «разговора высшей обра- зованности», как он сам определял эту форму словесного творчества. В этой сфере безусловно господствовал французский язык. Итак, этот последний был для Пушкина языком мысли (часто), устной беседы. Но была еще одна сфера, на которую в свое время указал Б. В. Томашев- ский: «Известно, что по объему своего чтения Пушкин был отнюдь не рядовым человеком своего времени. Начитанность его исключительна». «Характерно, что книги на французском языке, составляя больше половины библиотеки, превышали по количеству не только число книг на каком-нибудь отдельном, другом языке (в том числе и русском), но и все иностранные книги в сумме»30. Однако как писатель, как автор зрелый Пушкин предпочитал выступать по-русски. Разгром движения декабристов и воцарение Николая I решительно изменили культурную атмосферу в России. Время тайных обществ кончилось. Оппозиция ушла в литературные салоны. Среди них одно из ведущих мест занимал во второй половине 1820-х гг. московский салон княгини Зинаиды Волконской, которую называли «Русской Коринной». Дочь князя Белосельского-Белозерского, воспитанная в атмосфере барского космополитизма XVIII в., 3. Волконская была человеком другой эпохи. Разнообразно одаренная (она писала в стихах и прозе на двух языках, была художница, певица с великолепным контральто, обладала прекрасным артистическим талантом), 3. Волконская собирала в своем салоне лучшие литературные и культурные имена. Здесь бывали Пушкин, ссыльный Мицкевич, Чаадаев, будущие славянофилы Хомяков, Погодин, Шевырев, братья Киреевские. Французские повести 3. Волконской — переход от «дамской» литературы карамзинистов к психологической прозе предромантизма. Влияние m-me de Stael ощущалось современ- никами не только в поведении, но и в творчестве la Corinne du Nord, как называли княгиню. Одновременно она не скрывала симпатии к сосланным декабристам. Не находя удовлетворения* своим духовным исканиям, она тайно перешла в католичество. Узнав об этом, Николай I стал присылать к ней священника для освидетельствования в вере, подобно тому как к объявленному по его приказу сумасшедшим Чаадаеву присылали врача для освидетельствования его умственных способностей. «Но с ней сделался нервный припадок, конвульсии. Государь позволил ей уехать из России»31. В 1830-е гг. салоны начали вытесняться литературными партиями. В журналах стало появляться имя Белинского — демократа, предвестника новой эпохи. Поэзия на французском языке получает новые функции. Прежде мир дворянской культуры был единственным, а французский 30 Томашевский Б. В. Указ. соч. С. 71. 31 Аронсон Л., Рейсер С. Литературные кружки и салоны. Л., 1929. С. 155.
на французском языке 367 язык — знаком принадлежности к нему. Теперь возможен взгляд на мир с позиции молодой демократической культуры. Обостряется враждеб- ное отношение к культуре салона и ее социальным знакам. Внутри салона поэзия на французском языке или приобретает ностальги- ческий характер, еще резче подчеркивая интимность и непрофессиональ- ность этого творчества, или превращается в пародию — макарони- ческую смесь двух языков в стихотворениях и поэмах Мятлева и стихотворных шутках Лермонтова. Однако русская публицистика на французском языке сохраняла активность. Необходимость обращения к европейскому общественному мнению, сознание силы этого явления, факт связи русского общественного мнения с европейским питали интерес к франкоязычной публицистике и у правительства, и у его оппонентов. Самым значительным событием в истории этой публицистики 1830-х гг. были «Философические письма» Чаадаева. Они прозвучали как грозное и мрачное осуждение николаевского режима с его официозным опти- мизмом. Герцен вспоминал потрясение, которое он испытал, прочтя первое из «Философических писем»: «,,Письмо" Чаадаева было своего рода последнее слово, рубеж. Это был выстрел, раздавшийся в темную ночь; тонуло ли что и возвещало свою гибель, был ли это сигнал, зов на помощь, весть об утре или о том, что его не будет, — все равно надобно было проснуться. Что, кажется, значат два-три листа, помещенных в ежемесячном обозрении? А между тем, такова сила речи сказанной, такова мощь слова в стране, молчащей и не привыкнувшей к независимому говору, что ,,Письмо" Чаадаева потрясло всю мыслящую Россию»32. Письмо вызвало гнев Николая I — Чаадаев был официально объявлен сумасшедшим. Но и среди противников правительства с Чаадаевым мало кто согласился. Тем не менее «Философические письма» Чаадаева сыграли огромную прогрессивную роль: они разбудили общество, вызвали дискуссию, способствовали кристаллизации партий славянофилов и западников. И для самого Чаадаева «Философические письма» были началом сложной эволюции, в ходе которой многое было пере- смотрено. Пушкин, который в 1830-е гг. все более превращался в профессиональ- ного историка, написал «Историю Пугачева», работал над «Историей Петра Великого» и замышлял историю Французской революции, не согласился с историческими идеями Чаадаева. Он писал последнему: «Je suis loin d'admirer tout се que je vois autour de moi; comme homme de lettre, je sui aigri; comme homme a prejuges, je sifi froisse — mais je vous jure sur mon honneur, que pour rien au monde je n'aurais voulu changer de patrie, ni avoir d'autre histoire que celle de nos ancetres, telle que Dieu nous Га donnee»33. Спор о судьбах русской культуры и истории и о том направлении, которое они приняли после реформы Петра I, спор, завязанный Чаа- даевым, не случайно заканчивает целый период истории русской 32 Герцен А. И. Собр. соч.: В 30 т. М., 1956. Т. 9. С. 139. 33 Пушкин А. С. Поли. собр. соч. Т. 16. С. 172 (перевод: «Я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя; как литератора — меня раздражают, как человек с предрассудками — я оскорблен, — но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам бог ее дал». — Там же. С. 393).
368 Русская литература франкоязычной литературы. Сама возможность появления такой литера- туры была связана со своеобразием путей русской культуры и с дворян- ским характером целого ее этапа. Период этот исторически завершался на рубеже 1830—1840-х гг. Французское творчество русских писателей, хотя и сильно сократилось в объеме, но не прекратило существования. Однако изменилась историческая ситуация, изменилась литература и литературный быт. Изменилась и роль французского языка в культурной жизни России. До середины XIX в. французский язык был мостом, по которому совершалось движение идей и культурных ценностей из Европы в Россию. После этого рубежа движение пойдет в обратном направлении. По этому мосту в Европу проследуют Гоголь, Толстой, Тургенев и Достоевский. 1988
Посвящение «Полтавы» 369 Посвящение «Полтавы» (адресат, текст, функция) Стихотворное посвящение «Полтавы» неоднократно делалось предметом научного внимания. К анализу его прилагали свои усилия такие автори- тетные исследователи, как П. Е. Щеголев, М. О. Гершензон, Ю. Н. Тыня- нов. Однако неизменно речь шла о рассмотрении текста посвящения как одного из решающих свидетельств в занимающей исследователей проблеме «утаенной любви» Пушкина. Отношение посвящения к тексту поэмы, его художественная функция и телеология в единой архитекто- нике «Полтавы» не привлекали внимания исследователей, захваченных поисками биографических намеков. Именно этот вопрос будет предметом настоящего сообщения. * Вопрос о том, кому посвящена «Полтава», не безразличен для понимания функции посвящения в общей текстовой структуре поэмы. В этой и только этой связи нам придется обратиться к рассмотрению чернового варианта посвящения (вернее, нескольких стихов из чернового варианта). История исследовательской интерпретации этих стихов такова. В 1911 г. П. Е. Щеголев, восприняв общую идею М. О. Гершензона (фактически — А. Незеленова1) об утаенной, пронесенной через всю жизнь любви Пушкина, оспорил, однако, мнение об адресате этого чувства. Вместо М. А. Голицыной (урожденной Суворовой) он выдвинул кандидатуру Марии Николаевны Раевской (в замужестве — княгини Волконской). Не воспроизводя деталей этого хорошо известного в пушкиноведении шумного спора2, отметим лишь, что, с точки зрения и самого Щеголева, и его оппонента, основным аргументом в системе доказательств являлась зачеркнутая строка в посвящении «Полтавы». П. Е. Щеголев писал: «Вариант «далекая пустыня» находится во второй редакции стихотво- рения, на листе 70, о которой мы до.сих пор и вели речь. Но на 69 об. и 70 листах есть еще, как мы упоминали, и первоначальная редакция. Пушкин набрасывал эту редакцию в момент рождения самого замысла и, следовательно, не думал о том, какой вид получат стихи в печати. И вот тут мы видим уже совершенно определенный эпитет: Сибири хладная пустыня. Этот зачеркнутый вариант решает вопрос»3. 1 Незеленов А. Александр Сергеевич Пушкин в его поэзии. Спб., 1882. С. 151 — 152; Он же. Собр. соч.: В 4 т. Спб., 1889. Т. 1. С. 1777. 2 См.: Гершензон М. О. Северная любовь Пушкина // Вестник Европы. 1908. Январь; Он же. Мудрость Пушкина. М., 1919. С. 155—184; Щеголев П. Е. Из разысканий в области биографии и текста Пушкина // Пушкин и его современники. Спб., 1911. Вып. 14; Гершензон М. О. В ответ П. Е. Щеголеву // Там же; Щеголев П. Е. Дополнения к «Разысканиям...» // Там же; ср.: Щеголев П. Е. Из жизни и творчества Пушкина. М.; Л., 1931. С. 150—254. 3 Щеголев П. Е. Из разысканий в области биографии и текста Пушкина. С. 180—181. 24 Ю. М. Л от мам
370 Посвящение Однако Гершензон не согласился с «решающим» аргументом Щеголева, указав, что «он приводит только один стих из данного наброска: но этому стиху предшествует другой, который определяет смысл того стиха; именно, написано: Что без тебя мир Сибири хладная пустыня. Пушкин хотел сказать: без тебя мир для меня — пустыня, сибирская пустыня. Только и всего. С устранением этого документального основания, все остальные доводы П. Е. Щеголева в пользу любви Пушкина к М. Н. Волконской падают сами собой»4. Щеголев в специ- альном «дополнении» привел полную транскрипцию и фотокопию спорного текста. Однако основной тезис его обороны — утверждение бессвязности чернового текста («затруднительно вычитывать из этих развалин один определенный смысл, и невозможно признать принадлежность этих membra disjecta одному определенному построению»5) — не вызвал сочувствия текстологов, и мнение Гершензона возобладало. Много лет спустя его повторил Тынянов в статье «Безыменная любовь», дав этим стихам лишь несколько иную, чем Гершензон, интерпретацию: «Таким образом, не для той, которой посвящены стихи, а напротив, для поэта без нее мир — «Сибири хладная пустыня». Здесь совершенно ясное воспоминание о том, кто и когда был защитницей поэта, когда ему грозила Сибирь, без кого мир был бы для него «Сибири хладною пустыней»6. Приняло такую последовательность стихов (а это — основной аргумент в пользу гершензоновского осмысления) и академическое собрание сочинений Пушкина7. Все сказанное заставляет нас еще раз вернуться к текстологическому анализу этих строк. Анализ рукописи убеждает, что стихи «Сибири хладная пустыня» и «Что без тебя мир» оказались рядом на бумаге случайно и ни в одном синхронном срезе движения пушкинского текста не соседствовали. Попытаемся реконструировать процесс работы Пушкина над интересую- щим нас текстом на основании того, как он запечатлелся на листе 70 альбома (РО ИРЛИ. Ф. 244. Оп. 1. № 838 (старый шифр — № 2371 ЛБ). У Пушкина были уже готовы три строфы (процесс их создания отразился на листе 69). Перевернув страницу альбома поперек, Пушкин в правой ее половине перебелил готовые строфы. Прежде всего был написан эпиграф: J [have] love this sweet name. Затем было написано заглавие: «Посвящение», которое Пушкин зачерк- нул, проставив сверху другое: «Тебе». Тебе... Но голос Музы темной Коснется ль слуха твоего? Поймешь ли ты душою скромной Стремленье сердца моего 4 Гершензон М. О. В ответ П. Е. Щеголеву // Пушкин и его современники. С. 196—197. 5 Щеголев П. Е. Дополнения к «Разысканиям...» // Там же. С. 210. 6 Тынянов Ю. Н. Пушкин и его современники. М., 1969. С. 229. 7 См.: Пушкин А. С. Поли. собр. соч.: В 16 т. М.; Л., 1948. Т. 5. С. 324 (подготовка текста Н. В. Измайлова). В дальнейшем ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием римской цифрой тома и арабской — книги и страницы.
«Полтавы» 371 Иль посвящение поэта Как утаенная любовь Перед тобою без привета Пройдет, непризнанное вновь?.. Но если ты узнала звуки Души приверженной тебе, О думай что во дни разлуки В моей изменчивой судьбе... Так, видимо, сложился текст первых трех строф (нижний пласт перебе- ленного посвящения на листе 70) в сознании поэта, когда он приступил к работе над последней строфой. В это время в мыслях Пушкина была уже определена основная пара рифм: «пустыня — святыня». При этом сформировалась и синтаксическая обойма строфы: «твоя пустыня — моя святыня», что, при заданных метре и строфической организации, давало уже определенный костяк, который оставалось лишь детализи- ровать. Был написан первый очерк строфы: Твои следы, твоя пустыня Твои печали, образ твой — моя святыня Далее первый стих начал варьироваться: «Твоя далекая пустыня», «Твоя печальная пустыня», «Твоя суровая пустыня». Затем был резко изменен второй стих: начальное «твои» было зачеркнуто, и стих принял вид: Печали, слезы (звук?) речей Далее все было зачеркнуто и приписано «последний звук», что заставляет полагать, что «речей» было зачеркнуто ошибочно (или случайно не восстановлено) и стихи следует читать: Последний звук твоих речей или: Твой образ, звук твоих речей. Видимо, оба эти варианта как в какой-то мере равноценные присутство- вали в сознании Пушкина, и он колебался в выборе одного из них еще в момент перебеливания законченной строфы. По крайней мере, рифма второго стиха определилась. Тогда Пушкин, отступя, написал два заключительных стиха: Сибири хладная пустыня Единый свет души моей Интонационно совершенно очевидно, что последний стих должен был быть и завершающим все стихотворение. Однако слово «пустыня» оказа- лось повторенным дважды, и Пушкин ниже зачеркнутых первых двух и выше третьего и четвертого написал вариант первого стиха: Что ты одна моя святыня Строфа рисовалась, видимо, так: Что ты одна моя святыня, Твой образ, звук твоих речей, Сибири хладная пустыня — Единый свет души моей.
372 П освящение Однако стих «Сибири хладная пустыня» не удовлетворил поэта и под- вергся переработкам: Что без тебя (мне?) свет пустыня (зачеркнутое «свет» надписано над зачеркнутым же «мир»; при пропуске нечитаемого слова, которое мы условно расшифровываем как «мне», и непонимании того, что стих этот завершался в сознании поэта словом «пустыня», то есть если разбирать отдельные слова, а не реконструировать процесс создания текста, то получается текст: «Что без тебя мир», который извлек Гершензон из черновика «Посвящения»). Далее Пушкин отказался от рифмы «пустыня» для третьего стиха (что означало возвращение к зачеркнутым вариантам первого) и после некоторых колебаний остановился на Одно сокровище святыня Строфа была закончена, и Пушкин перебелил ее в следующем виде: Твоя печальная пустыня Твой образ звук твоих речей Одно сокровище святыня Для сумрачной души моей, — но далее переправил «печальная» на «далекая», «твой образ» на «последний» и «для сумрачной» на «одна любовь», поставил знак окончания текста и дату: «27 окт. 1828 Малинники». Работа завершилась. Таким образом, мы видим, что стихи «Что без тебя мир» и «Сибири хладная пустыня» не могли стоять рядом, ибо представляют собой транскрипцию одного и того же — третьего — стиха строфы8. Очевидно, что в момент работы над посвящением в сознании Пушкина мелькала Сибирь именно как место пребывания той, кого он зашифровал заглавием «Тебе», одновременно и безусловно прикровенным для читателей, и намекающим на реально-интимное содержание текста для автора. Нельзя сомневаться, что конкретным содержанием этого «ты» мог быть лишь образ М. Н. Волконской9. Однако можем ли мы на основании этого строить какие-либо далеко идущие выводы относительно «утаенной любви», станет ясно лишь после анализа места посвящения в поэме. 8 Попутно отметим неточности в академическом издании: воспроизведенной там (V, 324) строфы: [Твоя] печальная пустыня Последний звук (твоих) [речей] [Твой ясный образ — мне святыня] [Благоговею перед ней —] в стихотворении нет и быть не могло, поскольку приведенные здесь первый и третий стихи — разные моменты работы над одним — первым — стихом строфы, а четвертый вообще в рукописи отсутствует: «перед ней» и «Я благовею» (а не «благоговею») отчетливо представляют собой наброски не связанных между собой различных стихов. В академическом издании (V, 325) из перебеленного текста до десятого стиха воспроизводится верхний пласт правки, а первоначаль- ный текст дается под строкой, но после него — печатный текст воспроизводит нижний слой, а правка не учитывается совсем. Никаких объяснений этому не дано. 9 Ср.: Благой Д. Д. Творческий путь Пушкина (1826—1830). М., 1967. С. 330—334.
«Полтавы» 373 * Когда читатель получил в руки брошюру «Полтава, поэма Александра Пушкина, Санктпетербург, в типографии департам. народного просве- щения, 1829», перед ним была книга, составленная из следующих частей: прозаического предисловия, текста поэмы и примечаний. Струк- турная разделенность частей была подчеркнута тем, что предисловие имело римскую пагинацию, посвящение было набрано на листах, вообще не нумерованных, а поэма и примечания к ней — пагинацию арабскую. Однако разделенность частей не отменяла, а скорее подчер- кивала их взаимную обусловленность и телеологическую связанность. Центральное смысловое ядро составил, конечно, текст поэмы. К нему, прежде всего, и обратимся. «Полтава» привлекала внимание критиков и исследователей от Белинского до наших дней10. Напрасно было бы надеяться прибавить в краткой заметке что-либо существенное к уже сказанному исследователями. Резюмируем лишь некоторые идеи. «Полтава» создавалась в период, когда проблема историзма с особен- ной остротой встала в сознании Пушкина". Ранний этап историзма в мировоззрении, как свидетельствует духовный опыт Европы и России 1830-х гг., неизбежно включал в себя определенный момент «примирения с действительностью», представления об исторической оправданности и неизбежности объективно сложившегося порядка. С этих позиций протест приравнивался романтическому индивидуализму, игнорированию объек- тивных и внутренне оправданных законов истории. Такие настроения в последекабрьский период, неся одновременно и зародыш нового, значительно более глубокого осмысления жизни, и опасные черты примирения с реальной «расейской действительностью» (Белинский), с разной степенью глубины захватили широкий круг современников. Даже Лермонтов отдал им кратковременную дань («Три пальмы» — наблюдение принадлежит Ю. Г. Оксману; «Последнее новоселье»). Пушкин не остался чужд этим настроениям. От известного призыва взглянуть на трагедию 14 декабря «взглядом Шекспира» (XIII, 259) и «Стансов» до седьмой главы «Евгения Онегина» и концепции «невме- шательства» при оценке политических событий 1830 г. проходит мысль о предпочтении общего частному, истории — человеку, о противопоставле- нии романтическому индивидуализму погружения в объективную стихию истории. Специфика позиции Пушкина состояла в том, что в сознании его одновременно подспудно развивалась прямо противоположная тенденция. В период между 1826 и 1829 гг. она, как правило,* не выходила на поверхность пушкинского творчества, скрываясь в черновиках и незавер- шенных замыслах. Между черновым наброском к шестой главе «Евгения Онегина»: В сраженьи [смелым] быть похвально Но кто не смел в наш храбрый век — Все дерзко бьется, лжет нахально Герой, будь прежде человек (VI, 411; курсив мой. — /О. Л.) — 1,1 Наибольшее значение имеют работы Г. А. Гуковского, В. В. Виноградова, Д. Д. Благого, Н. В. Измайлова,- В. М. Жирмунского, М. И. Аронсона и Б. Коплана, см.: Пушкин: Итоги и проблемы изучения. М.; Л., 1966. С. 386—388. 11 См.: Томашевский Б. В. Историзм Пушкина // Томашевский Б. Пушкин. М.; Л., 1961. Кн. 2.
374 Посвящение и стихами на «Героя»: Оставь герою сердце! Что же Он будет без него? Тиран... (III, 1, 253) — пролегла цепь размышлений о том, что история оправдывается не только объективностью своих закономерностей, но и прогрессом человеч- ности12. Эти две противоположные тенденции — историческая и гума- нистическая — в период с 1826 по 1829 г. не получают в творчестве Пушкина синтеза, даже такого трагического, как в «Медном всаднике». Они просто не пересекаются, проявляясь в различных, взаимно не связанных текстах. Но даже в таком, сравнительно еще обособленном своем бытии они все же сосуществуют в уме поэта, бросают друг на друга отсвет и определяют будущую динамику творческой мысли Пушкина. Сложный и многоуровневый конфликт, определяющий семантическую структуру «Полтавы», проявляется как столкновение «одической» и романтической текстовых организаций. Речь должна идти не только о стилистическом, но и о фонологическом столкновении этих структур; к сожалению, из-за недостатка места мы вынуждены опустить сопостав- ление двуслойной фонологической структуры поэмы с нормами поэзии XVIII в. и романтических поэм первой половины 1820-х гг., однако слух читателей Пушкина эту двойную фонологическую отсылку, конечно, улавливал. Отчетливее всего конфликт этих двух структур отразился в противопоставлении эгоизма Мазепы (в творчестве Пушкина трудно найти другой пример такой однозначно отрицательной оценки персонажа, лишенной даже попытки дать характеристику героя «изнутри»; сопоставить с нею можно лишь хронологически близкую оценку Онегина в седьмой главе романа) и глубинной связи с историческими закономерностями, присущей Петру. Однако апофеоз истории в поэме заводит Пушкина значительно дальше, чем безусловное осуждение Мазепы, наделенного чертами романтического эгоизма: Не многим, может быть, известно, Что дух его неукротим, Что рад и честно и бесчестно Вредить он недругам своим; Что ни единой он обиды С тех пор как жив не забывал, Что далеко преступны виды % Старик надменный простирал; Что он не ведает святыни, Что он не помнит благостыни, Что он не любит ничего, Что кровь готов он лить как воду, Что презирает он свободу, Что нет отчизны для него (V, 25). 12 Характерно, что на тот же 1829 г., который отмечен наибольшей остротой размышлений о верховных правах истории над отдельной личностью, приходится и самая смелая формулировка суверенных прав отдельного человека — гимн Дому и домашним богам: И нас они науке первой учат — Чтить самого себя (III, 1, 193; курсив Пушкина).
«Полтавы» 375 Осуждению подвергаются все герои, чьи личные устремления — злодейские или благородные — диктуются не желанием слиться со стихийным движением истории, сделаться, как Петр, ее персонифици- рованным воплощением, а любовью, ненавистью, — человеческими страстями. Все они — от злодея Мазепы до «как агнец» кроткого Искры — осуждены на забвение. Причем судьей демонстративно избрана История: точка оценки вынесена на сто лет в будущее по отношению ко времени сюжетного действия поэмы. Только отказавшийся от всего личного Петр (ср. противоположное построение характера Петра в «Арапе Петра Великого») сохраняет право на память потомков: Прошло сто лет — и что ж осталось От сильных, гордых сих мужей, Столь полных волею страстей? Их поколенье миновалось — И с ним исчез кровавый след Усилий, бедствий и побед. В гражданстве северной державы, В ее воинственной судьбе, Лишь ты воздвиг, герой Полтавы, Огромный памятник себе (V, 63). Столкновение человека и истории дано в «Полтаве» в значительно менее сложной, более прямолинейной форме, чем в «Медном всаднике». Конечно, в реальной ткани текста прямолинейность сюжетного конфликта смягчается, поскольку те самые «детализованность» и очелове- ченность новеллистической стороны сюжета,, которые на уровне общего идейного построения должны были способствовать торжеству историзма, рождали и эстетическую оправданность мира частной жизни. Уже в «Полтаве» намечен некоторый смысловой треугольник: начало истории, реализуемое как повествование о Петре, начало человеческое, реализуемое как новеллистический сюжет романтической тональности, и суд над ними, произносимый с дистанции века («прошло сто лет»). При этом исторический узел сюжета не включает в себя героев «частного» плана, а «новеллистический» строится с участием исторических персо- нажей. В «Медном всаднике» треугольник обращен острием в прошлое — в глубине истории остается лишь эпизод с участием Петра. Соответственно текстуально повторяющаяся формула «прошло сто лет» отнесена не в конец повествования, а делается связкой между историческим и современным. При этом новеллистический узел сюжета, с одной стороны, строится в подчеркнуто антиромантической тональности, ассоциируясь уже не с романтической, а с бытовой поэмой, а с другой, органически врастает в «историческую» сюжетную линию. Перенесенный на сто лет в будущее, он сам становится историей. Это приводит к тому, что «новеллистический» эпизод совмещается с судом и сам превращается как бы в суд истории над историей. Такое построение приводит к тому, что если в «Полтаве» суд истории мыслился как нечто безусловное и однозначное, то в «Медном всаднике» он приобретает сложный, колеблющийся, неоднолинейный характер. Посвящение «Полтавы» вносило в текст «другую точку зрения», смягчая антиромантическую прямолинейность «историзма» поэмы. Д. Д. Благой указал, что посвящение вносит в «Полтаву» тон «лирического любовного излияния самого поэта»13, связывая поэму с 13 Благой Д. Д. Указ. соч. С. 330.
376 Посвящение противопоставленными ей южными поэмами. Этим исследователь, — пожалуй, единственный из всех писавших о «Полтаве», — поставил вопрос о необходимости изучения посвящения в контексте проблем поэмы. Романтическая поэма подразумевала не только определенное построе- ние текста, но и некоторый тип отношения читателя к тексту: читатель должен был верить в интимные связи, существующие или якобы суще- ствующие между героем и автором, героиней и миром авторских чувств. Автор тем самым обязывался к некоторому особому поведению, кото- рое позволяло бы в нем распознать романтического поэта. Если личное поведение автора реалистического произведения автономно от создаваемого им текста и в этом отношении не контролируется читателем, то романтический поэт интимно связан со своим произведе- нием, и читатель, мифологизируя его личность, следит за нерушимостью этой связи. Пушкин остро почувствовал эту особенность романтизма в самом начале южного периода и сам активно участвовал в мифологизации своей личности. Так, одновременно с выходом «Кавказского пленника» он подсказал весьма различным читателям (черновик письма Гнедичу от 29 апреля 1822 г.: «В нем есть стихи моего сердца» — XIII, 372; письмо Горчакову от октября—ноября 1822 г.: «Характер Пленника не удачен; доказывает это, что я не гожусь в герои романтического стихо- творения» — XIII, 52) идею сопоставления автора и произведения. В дальнейшем использование личных писем с целью толкнуть читате- лей к догадкам относительно биографического смысла тех или иных стихов стало для Пушкина южного периода такой же системой, как много- значительные умолчания и пропуски в текстах, имеющие целью не скрыть интимные чувства автора, а привлечь к ним внимание. Рассмотрим под этим углом зрения эпизод с элегией «Редеет облаков летучая гряда...», привлекавшийся чаще всего для построения догадок об «утаенной любви». Очевидно, что в Крыму Пушкин был в кого-то влюблен, не менее очевидно, что бесцеремонность Булгарина, опубликовавшего без ведома Пушкина его письмо, раздражала поэта. Но не менее заметно и настойчивое стремление в различных письмах дать пищу для догадок о своих чувствах, намекнуть на тайну и таинственную страсть. Три последних стиха Бестужев напечатал против воли Пушкина, но ведь, если бы Пушкин их не распространял с указанием на то, что их печатать не следует (в письме Бестужеву от 12 января 1824 г. он упрекает издателя «Полярной звезды» за то, что тот4«напечатал именно те стихи», о которых Пушкин специально его предупреждал — см.: XIII, 84), Бестужев их не имел бы вообще. Да и после того, как Б. В. Томашевский бесспорно установил, что «дева юная» элегии — Екатерина Раевская14, трудно связывать эти стихи не только с «утаенной», но даже вообще со сколь-либо серьезной и длительной любовью (в 1825 г. он писал Вяземскому: «Моя Марина (Мнишек. — /О. Л.) славная баба: настоящая Катерина Орлова» — XIII, 226). Достаточно знать, что именно о Катерине Раевской сказаны слова: «Одной мыслию этой женщины дорожу я более, чем мнениями всех журналов на свете и всей нашей публики» (XIII, 101), чтобы согласиться с тем, что слова эти — не только показатель сильного, хотя и мимолетного чувства, но и свидетельство заботы о мнении «всей 14 См.: Томашевский Б. Пушкин. М.; Л., 1956. Кн. 1. С. 488.
«Полтавы» 377 публики» и определенном восприятии произведений. Читатель должен верить в безнадежную любовь автора. Еще более это очевидно относительно «Бахчисарайского фонтана». Пушкин жалуется на то, что Туманский смешивает его с Шаликовым. Но ведь до этого сам он, будучи совсем не высокого мнения об уме своего собеседника и зная о его склонности передавать новости, сообщил, как пишет Пушкин, Туманскому «отрывки из Бахчисарайского фонтана (новой моей поэмы), сказав, что я не желал бы ее напечатать, потому что многие места относятся к одной женщине, в которую я был очень долго и очень глупо влюблен, и что роль Петрарки мне не по нутру» (XIII, 67). Пушкин зйает, что Туманский написал об этом в Петербург, и просит брата Льва принять меры против разглашения этих сведений. Невозможно не увидеть здесь стремление Пушкина к тому, чтобы известие было разглашено, чтобы в Петербурге (общительность брата ему известна, и трудно найти менее подходящую кандидатуру для конфиденциальных поручений) еще до получения поэмы распростра- нились определенные ожидания и установилась необходимая для восприятия текста биографическая легенда. Цель эта преследуется с необычайной энергией и упорством. Так, Бестужеву, еще не уладив до конца ссоры из-за нескромности в публикации «Элегии», он довери- тельно сообщает тайну «Бахчисарайского фонтана»: «Недостаток плана не моя вина. Я суеверно перекладывал в стихи рассказ молодой женщины» (XIII, 88). Вяземского он уведомляет, что выбросил из поэмы не только то, к чему могла бы придраться цензура, но и «то, что не хотел выставить перед публикою» (XIII, 73). Сохранившиеся рукописи, кстати, не подтверждают известия об изъятых интимных местах поэмы — вернее всего, и оно — дань литературной стилизации. «Евгений Онегин» был произведением нового типа, потребовавшим и иного читательского представления о соотношении автора и его текста. Романтический мифологизм начал казаться пошлостью, и Пушкин предпринимает как в тексте романа, так и за его пределами энергичные усилия для прозаизации своего облика в глазах читателя. В специальных отступлениях он демонстративно отрицает тождество себя и героя и связь женских персонажей своего творчества с личными интимными переживаниями. Первая глава «Евгения Онегина» кончалась двумя нарочито сближенными утверждениями: в строфе VI Пушкин подчеркивал «разность» между Онегиным и собой, а в строфах VII—VIII на вопрос «друзей»: % Кого твой стих боготворил? отвечал: И, други, никого, ей богу! Посвящение «Полтавы» возрождает оставленную уже поэтом традицию биографических (или псевдобиографических) признаний и сгущенной атмосферы интимности, нагнетаемой вокруг текста. Читатель мог не знать, кто именно скрыт в неназванном адресате посвящения, но то, что поэт вводит его в свои сокровеннейшие и интимные чувства, ему сразу делалось очевидным. Пушкин колебался, какой облик придать своему чувству: определить ли его как «утаенную любовь», то есть любовь, скрытую от адресата чувства, или отвергнутую («без привета/Пройдет, непризнанное вновь»). Трудно не согласиться с тем, что если бы дело шло о стихотворном протоколе некоторого
378 Посвящение реального биографического факта, то колебания поэта, какая же из этих двух несовместимых ситуаций имела место, выглядели бы странно. Нельзя не заметить, что поэтические формулы посвящения почти текстуально совпадают со строфами из «Путешествия Онегина», которыми в 1829 г. Пушкин определил свои прошедшие литературные идеалы. Среди «высокопарных мечтаний» своей «весны» он назвал И гордой девы идеал, И безыменные страданья (VI, 200). Невозможно себе представить, чтобы Пушкин, писавший в конце 1829 г. эти стихи, 27 октября 1828 г. (дата посвящения) не чувствовал стилистико-эмоционального ореола «утаенной любви» и всей атмосферы тайны и страсти, которыми он окутал вступление в «Полтаву». У нас нет никаких оснований подозревать Пушкина в рационалисти- ческом конструировании. Дело значительно более сложно: для того чтобы уравновесить «государственно-исторический» пафос «Полтавы» и придать идее произведения большую художественную емкость, Пушкин чутьем художника почувствовал необходимость в усилении второго, скрытого в глубинах его художественного мышления этих лет, гуманного пафоса. Использование понятного читателю способа — усиления интимной атмосферы вокруг личности автора — здесь давало необхо- димый корректив тону произведения. Страстный и глубоко личный призыв был необходим в начале поэмы именно потому, что противо- речил ее внутренней семантической конструкции и поэтому — дополнял ее. Пушкин избрал для себя образ женщины, который мог его вдохновить на высокие и проникновенные стихи, — М. Н. Раевской. Выбор, вероят- нее всего, не был обусловлен давно стершимися воспоминаниями о счастливых неделях в Крыму, когда Пушкин, возможно, не выделял Марию Николаевну из круга сестер и подруг15. Иначе обстояло дело в 1828 г., когда у Пушкина были свежи в памяти впечатления от 15 Кроме «Элегии», которая, как показал Б. В. Томашевский, к Марии Раевской не относится, свидетельством увлечения ею Пушкина в Крыму обычно считают XXXIII строфу первой главы «Евгения Онегина» («Я помню море пред грозою...»). Сама М. Н. Волконская в своих воспоминаниях отнюдь не склонна была преувеличивать силы пушкинского чувства (проявляя гораздо большую трезвость и, вероятно, большую осведомленность в этом вопросе, чем исследова- тели) и писала иронически: «Как поэт, он считал своим долгом быть влюбленным во всех хорошеньких женщин и молодых девушек, с которыми он встречался (...). В сущности он обожал только свою музу и поэтизировал все, что видел» (Записки кн. М. Н. Волконской. 2-е изд. Спб., 1914. С. 62). Однако и она, безусловно, относила эпизод XXXIII строфы на свой счет. Между тем М. Салупере, убедительно сопоставив интересующий нас отрывок из «Евгения Онегина» с письмом В. Ф. Вяземской мужу от 11 июля 1824 г., доказала, что возможно и иное толкование. В. Ф. Вяземская писала: «Иногда у меня не хватает храбрости дождаться девятой волны, когда она слишком быстро приближается, тогда я убегаю от нее, чтобы тут же воротиться. Однажды мы с гр. Воронцовой и Пушкиным дождались ее, и она окатила нас настолько сильно, что пришлось переодеваться» (Остафьевский архив кн. Вяземских. Спб., 1913. Т. 5. Вып. 2. С. 123; оригинал по-французски). Далее М. Салупере сопоставляет это известие с посылкой Пушкиным какой-то строфы осенью 1824 г. В. Ф. Вяземской («Вот, однако, строфа, которой я Вам обязан» — XIII, 532). См.: Салупере М. Из комментариев к текстам А. С. Пушкина // Русская филология. Тарту, 1963. С. 49—50. (Сб. студ. науч. работ. Вып. 1).
«Полтавы» 379 последней встречи, образ М. Н. Волконской возвысился в его глазах благодаря ее героическому поступку, а сам он только что написал прочувствованные стихи на могилу ее сына. В этих условиях поэт мог, действительно, работая над текстом посвящения, поверить, что М. Н. Волконская — его единственная и вечная утаенная любовь. Искренность этого поэтического переживания не отменяла того, что в жизни чувства Пушкина могли быть иными и по направленности, и по интенсивности и что сама проекция поэзии на жизнь, с такою силой подсказанная здесь читателю, была сознательным включением в привычное романтическое биографическое мифотворчество. Именно усиление до предела антиромантических тенденций вызывало к жизни частичную реставрацию романтизма «на параллельных рельсах» (это ощущается и в художественной ткани самой «Полтавы», и в цикле стихотворений о поэте, и в проблематике, связанной с образом «беззаконной кометы», и т. д.). Хотя личность адресата посвящения от читателя осталась скрытой, но психологически, видимо, не случайно, что, дополняя «Полтаву» посвящением, Пушкин вызвал перед собой образ, который мог вдохно- вить на интимные строки и одновременно связан был с декабристской проблематикой. Если «Элегия» относится к Екатерине Раевской, стихи из «Бахчисарайского фонтана»: Я помню столь же милый взгляд И красоту еще земную — к чахоточной Елене Раевской (ср.: «Увы! зачем она блистает...» — II, 1, 143; под черновым текстом стихотворения помета: «Юрзуф»; из письма Ту майского: «Елена сильно нездорова; она страдает грудью и хотя несколько поправилась теперь, но все еще похожа на умирающую» (Туманский В. И. Письма и неизд. стихотворения. Спб., 1891. С. 54.), причем попытка Ю. Н. Тынянова отнести стихи о «красоте еще земной» к Е. А. Карамзиной поражает натянутостью, как, впрочем, и остальные аргументы этой работы, а воспоминания Марии Николаевны о сцене игры с волнами — аберрация памяти, подогнавшей какие-то реальные воспоминания под контуры текста из «Евгения Онегина» (ср. слова Стендаля о невозможности для мемуариста отделить подлинные воспоми- нания от позднейших наслоений: «Я отлично представляю себе спуск, но не хочу скрывать, что через пять или шесть лет после этого я видел гравюру, которая показалась мне очень похожей, и мое воспоминание — это только гравюра» (Стендаль [Анри Брюлар]. Собр. соч.: В 15 т. Л., 1933. Т. 6. С. 272), то остается лишь несколько текстов неясной адресации, из которых часть, возможно, и навеяна М. Н. Раевской. В целом это все говорит об определенном жизненном материале, из которого Пушкин строил литературно ему необходимый идеал «любви отверженной и вечной», а не о реальной «потаенной любви», столь интригующей исследователей. Бесполезно безоговорочно рассматривать художественный текст как материал для вычитывания биографических подробностей. Это относится и к тексту «поэтического поведения», создаваемого романтическим поэтом из сложного единства поэтических произведений, писем, реальных поступков, дневниковых записей, бытового поведения, перенесенного в жизнь со страниц литературы. Реконструировать на основании этого «текста поведения» внепоэти- ческую реальность вполне возможно, хотя и достаточно трудно из-за органического слияния в эпоху романтизма литературы и быта. Однако для такой реконструкции следует анализировать все документальные свидетельства как закодированные сложной системой культурных кодов романтизма и подлежащие дешифровке. Наивное перенесение отдельных строк или «фактов» вне контекста определенных семиотически закодированных документов в чуждый для них контекст биографического исследования здесь противопоказано.
380 П освящение Основная линия «Полтавы» не просто полемически противопоставлена романтизму: Пушкину пришлось вступить в прямой спор с Рылеевым, конечно, не называя имени погибшего поэта. В предисловии к поэме он написал: «Некоторые писатели хотели сделать из него героя свободы, нового Богдана Хмельницкого» (V, 335). Явно полемичен и образ Войнаровского, мельком появляющийся в поэме. Полемика с Рылеевым (а через него — с декабристским подходом к истории) связана была с определенной этической неловкостью. Однако отказаться от нее Пушкин не мог, не нанося ущерба сущности своей концепции. Это создавало психологическую необходимость отделить идеи от людей и подчеркнуть преклонение перед человеческой стороной подвига. И в этом смысле посвящение давало по отношению к поэме «другую точку зрения», пусть даже скрытую от читателей, но важную автору16. Это можно было бы сопоставить с психологической необходимостью для Пушкина дополнить стремление к «шекспировскому взгляду» на драму 14 декабря и историзм «Стансов» декларацией личной привер- женности памяти «братьев, друзей, товарищей» в «Послании в Сибирь» и «Арионе». Как обе эти линии творчества второй половины 1820-х гг., не связываясь воедино, сложно дополняли друг друга в целостности личной позиции автора, так посвящение «Полтавы» и ее текст образовывали сложное и противоречивое единство, живущее взаимным напряжением смыслов и эмоций. Два соотнесенных стихотворных текста окружены в первой публикации поэмы прозаической рамкой — предисловием и комментарием. Здесь также перед нами определенная дополнительность точек зрения. Преди- словие посвящено лишь Петру и Полтавской битве, историческим персонажам и полностью умалчивает о новеллистическом сюжете поэмы. История предстает здесь в своей теоретической сущности. Примечания также историчны, но комментируют текст поэмы, констрастируя по тону с предисловием, в подчеркнуто бытовом, прозаически точном ключе17. Сложное сочетание предисловия — посвящения — поэмы — приме- чаний создавало емкую смысловую ткань, которая значительно упроща- ется, если рассматривать «Полтаву» изолированно^ от ее текстового окружения. Местом в этом архитектоническом единстве определяется и функция посвящения «Полтавы». 1970—1975 16 Пушкин задумал диалогически столкнуть и заимствованные у Байрона эпиграфы к посвящению и поэме, однако в окончательном тексте отказался от этого замысла. 17 См. в настоящем томе статью «К структуре диалогического текста в поэмах Пушкина (проблема авторских примечаний к тексту)».
К структуре диалогического текста... 381 К структуре диалогического текста в поэмах Пушкина (проблема авторских примечаний к тексту) Проблема монологической или диалогической структуры повествования связана не только с лингвистическим изучением типов речи. Монологическое или диалогическое построение речи в системе естествен- ного языка — наиболее яркий и изученный случай более общих закономерностей построения текста. Так, например, съемка кинематогра- фических кадров с точки зрения неподвижной камеры создает текст с отчетливыми признаками монолога, а параллельный монтаж кадров, снятых с двух точек зрения, порождает эффект, вполне аналогичный диалогической структуре речи. Таким бразом, непременным условием диалога является возможность существования двух выраженных точек зрения. Это подразумевает наличие двух сопоставимых кусков текста, отличающихся направлен- ностью, точкой зрения, оценкой, ракурсом и совпадающих по некоторому «содержанию» сообщения или его части. Текст типа: Земфи ра: Скажи, мой друг, ты не жалеешь О том, что бросил навсегда? А л е к о: Что ж бросил я?1 образует диалогическую конструкцию. Элемент диалогизма определяется здесь и общим семантическим ядром «бросил», и различием в отношении к нему. Своего рода классическую схему диалога, в которой наличие повторяющегося элемента обнажено именно потому, что он, по существу, формален, дает отрывок текста из сцены «Равнина близ Новгорода Северского» «Бориса Годунова». Маржерет. Quoi? quoi? Другой. Ква! ква! тебе любо, лягушка заморская, квакать на русского царевича; а мы ведь православные. Маржерет. Qu'est — се a dire pravoslavni?.. (VII, 73). Последовательность не связанных ни в каком отношении высказываний не образует диалога, даже если наделена его графическими признаками. Таковы сознательные антидиалоги гоголевского текста. Хлестаков. Я хотел вас попросить. Ра с таковский (наставляя ухо). А? Хлестаков. Я хотел попросить у вас взаймы. Растаковский (не расслушав). Полковой квартермистр. Хлестаков. Да, рублей триста на десять минут...2 Или: Хлестаков. (...) Как бы я был счастлив, сударыня, если б мог прижать вас в свои объятия. 1 Пушкин А. С. Поли. собр. соч.: В 16 т. М.; Л., 1937. Т. 4. С. 185. В дальнейшем ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием римской цифрой тома и арабской — книги и страницы. 2 Гоголь И. В. Поли. собр. соч.: В 14 т. М., 1951. Т. 4. С. 314.
382 К структуре Марья Антоновна (смотрит в окно). Что это там, как будто бы полетело? Сорока или какая другая птица?3 Противоположным можно считать пример построения диалога, который мы находим у Фонвизина (то, что в данном случае мы имеем дело с полилогом, только проясняет конструктивный принцип): Бригадир. На что, сват, грамматика? Я без нее дожил почти до шестидесяти лет, да и детей взвел. Вот уже Иванушке гораздо за двадцать, а он — в добрый час молвить, в худой помолчать — и не слыхивал о грамматике. Бригадирша. Конечно, грамматика не надобна. Прежде нежели ее учить станешь, так вить ее купить еще надобно. Заплатишь за нее гривен восемь, а выучишь ли, нет ли — бог знает. Советница. Черт меня возьми, ежели грамматика к чему-нибудь нужна, а особливо в деревне. В городе по крайней мере изорвала я одну на папильоты. С ы н. J'en suis d'accord, на что грамматика! Я сам писывал тысячу бильеду, и мне кажется, что свет мой, душа моя, adieu, ma reine можно сказать, не заглядывая в грамматику4. Существенным признаком диалогической речи можно считать смену точек зрения5. В этом смысле можно говорить о двух принципах построения текста: монологическом, при котором текст строится как соединение повествовательных единиц с одной общей для всех фиксированной точкой зрения, и диалогическом, конструктивным принципом которого будет соединение сегментов с различными точками зрения. При этом, поскольку сама возможность существования различных точек зрения резче всего обнажается при «фонвизинском» построении диалога — соединении высказываний, дающих различные точки зрения при значительной содержательной общности между ними, диалогическая конструкция текста, как правило, возникает тогда, когда подразумевается возможность построения хотя бы двух различных высказываний об одном и том же. Нам уже приходилось обращать внимание на то, что реалистические произведения Пушкина строятся по системе диалога или полилога на уровне стиля, лексико-семантических систем, жанровых моделей и интонаций («Евгений Онегин») или идеологических концепций («Капи- танская дочка»)6. Гораздо интереснее отметить, что и романтические поэмы Пушкина — в этом, видимо, одна из характерных особенностей пушкинского романтизма — далеки от монологизма. Это тем более примечательно, что монологическое построение текста -»- одна из наиболее ощутимых и поддающихся точному учету сторон романтизма. Романтические тексты тяготели к лирическому монологу, и спонтанный диалогизм «южных поэм» Пушкина (речь идет не о наличии или отсутствии диалогов на уровне речевой структуры, а о реализации определенного конструктивного принципа: вполне возможны монологи, графически воспроизводящие диалогическую структуру) ставил их на особое место в общей картине литературы романтизма. 3 Гоголь Н. В. Поли. собр. соч.: В 14 т. Т. 4. С. 75. 4 Фонвизин Д. И. Собр. соч.: В 2 т. М.; Л., 1959. Т. 1. С. 53. 5 Понятие «точки зрения» определено в работах: Волошинов В. Н. Марксизм и философия языка. Л., 1929; Успенский Б. А. Поэтика композиции. М., 1970; Лотман Ю. М. Художественная структура «Евгения Онегина» // Учен. зап. Тарт. гос. ун-та. Тарту, 1966. Вып. 184. (Труды по рус. и слав, филологии. Т. 9). 6 См. в настоящем томе статью «Идейная структура „Капитанской дочки"».
диалогического текста... 383 В настоящей работе мы хотели обратить внимание на одну сторону специфики романтических поэм Пушкина как целого — наличие рядом со стихотворным определенного прозаического текста (предисловий, примечаний), посвященного той же теме и дающего другую точку зрения на тот же объект. Обыкновенное читательское восприятие не учитывает этого прозаического окружения, воспринимая в качестве «текста» лишь стихотворную часть пушкинских поэм. Однако сам автор, видимо, рассчитывал на соотношение в читательском сознании этих двух частей публикуемого им текста. Все поэмы Пушкина могут быть разделены на две группы: снабженные примечаниями, т. е. построенные как сочетание стихотворного и прозаического текста, и лишенные примечаний, т. е. такие, в которых стихотворный текст равен тексту поэмы. Показательно, что ко второй группе относятся поэмы с ярко выраженными новеллистическими сюжетами («Граф Нулин», «Домик в Коломне»), соединяющие фило- софскую проблематику с новеллистическим сюжетом («Цыганы», которые были задуманы как поэма с примечаниями, но опубликованы без каких-либо прозаических добавлений, «Анжело») или не предназна- ченные для печати («Гавриилиада»). При этом, с одной стороны, чем полифоничнге («прозаичнее») самый текст стихотворной части поэмы, тем меньшую роль играют в ней прозаические добавления. А с другой, именно «южные» — наиболее романтически-одноголосые — поэмы Пушкин стремился включить в сложное архитектоническое целое, разра- ботав для поэтического текста настоящую раму из предисловия и примечаний. К тому же дело шло не только о том, чтобы соотнести стихи и прозу, но и о соотнесении своего текста с ч у ж и м. И если в «Евгении Онегине» «чужое слово» в виде многочисленных цитат, ссылок и реминисценций вошло в самую ткань пушкинского текста, то в поэмах южного периода оно сопровождало текст как «свидетельство со стороны». «Бахчисарайский фонтан», в организации издательского текста которого Пушкин принимал наиболее непосредственное участие и который стал своего рода нормой русской романтической поэмы 1820-х гг., дал классическую реализацию структурной триады: предисловие — стихотворный текст — примечания. Обращаясь к Вяземскому с просьбой написать вступление к поэме, Пушкин выделил конструктивный замысел: присоединить к стихам прозу, к своему тексту — чужой. Но в обоих случаях — такой, который коррелировал бы с поэмой, образуя текстовое единство*. Пушкин наде- ялся, что лучше всего эту функцию выполнит проза Вяземского, и обра- 7 Специального рассмотрения заслуживает вопрос — стремление Пушкина «вписывать» свои произведения в более широкие контексты альманахов, журналов и сборников. Так, почти одновременно он посылает в разные издания («Северные цветы» или «Полярная звезда», «Московский телеграф» или «Москов- ский вестник») стихотворения, которые у читателя, не знающего всей совокуп- ности пушкинских текстов, создавали различные представления о пути пушкинской поэзии. Это совершенно сознательное стремление свое внутреннее и самобытное движение раскрывать читателю лишь в меру его понимания, в привычных и понятных для него контекстах, можно сопоставить с характерной зависимостью стиля и характера писем Пушкина от особенностей писем его корреспондента. Письма Пушкина к Вяземскому образуют более тесное контекст- ное единство с письмами Вяземского к Пушкину, чем с письмами самого Пушкина, например, к Гнедичу.
384 К структуре тился к нему с соответствующим предложением в связи с наметившимся переизданием «Руслана и Людмилы» и «Кавказского пленника». 19 августа 1823 г. он писал Вяземскому: «Возьми на себя это 2 издание и освяти его своею прозой, единственною в нашем прозаическом отечестве. Не хвали меня, но побрани Русь и русскую публику — стань за немцев и англичан — уничтожь этих маркизов классической поэзии...» (XIII, 66). 14 октября он повторил: «Не помню, просил ли я тебя о вступлении, предисловии и т. под., но сердечно благодарю тебя за обещание. Твоя проза обеспечит судьбу моих стихов» (XIII, 68—69). Однако Вяземский не успел еще выполнить обещания, а 4 ноября 1823 г. Пушкин послал уже ему «Бахчисарайский фонтан», вновь повторив ту же самую просьбу: «Припиши к Бахчисараю предисловие или послесловие (...)• Посмотри также в Путешествии Апостола- Муравьева статью Бахчи-сарай, выпиши из нее что посноснее — да заворожи все это своею прозою, богатой наследницею твоей прелестной поэзии» (XIII, 73). Очень любопытно одно обстоятельство: Пушкин очень ясно представляет себе, что надо сказать в предисловии, и почти диктаторски указывает Вяземскому и круг идей, и круг источ- ников. Видимо, именно отклонение Вяземского от этой программы и несогласие Пушкина с некоторыми основными положениями его статьи охладило автора поэм, который в дальнейшем не прибегал к помощи подобного текстового содружества. Однако, имея столь определенное мнение о предисловии, Пушкин не хотел его писать сам, хотя в перво- начальном договоре с Гнедичем речь шла именно об этом («Гнедич хочет купить у меня второе издание <...)• Я обещал ему предисловие» — XIII, 66)8. Видимо, ему необходимо было именно чужое слово в общем контексте произведения (мотивировку самоотвода: «от прозы меня тошнит» — нельзя принимать всерьез в свете других высказываний Пушкина на эту тему). В дальнейшем Пушкин создавал «предисловия» и сам («Разговор книгопродавца с поэтом» — к первой главе «Евгения Онегина», «У лукоморья дуб зеленый...» — ко второму изданию «Руслана и Людмилы»), но это был уже этап, когда монологизм творчества был решительно преодолен. В целом же «предисловия» сыргали в выработке конструктивной системы пушкинской поэмы значительно меньшую роль, чем примечания. Тип пушкинского примечания к поэме образовывался постепенно. В «Кавказском пленнике» прозаический комментарий носит еще характер словарных примечаний, подчеркивающих «местный • колорит» непере- веденной, специфически кавказской, лексики. Такое дополнение к основному тексту закрепилось в поэтике русского романтизма. Рылеев использовал его в «Войнаровском», а Гоголь — в «Вечерах на хуторе близ Диканьки». Правда, примечания «7» и «10» носят иной характер: они представляют собой историко-бытовые или этнографические справки, выходящие за рамки непосредственного пояснения текста поэмы. Особенно же интересно примечание «8»: здесь Пушкин приводит отрывки из описаний Кавказа Державиным и Жуковским, давая 8 Тем не менее сама идея создания «кооперированного» текста продолжала увлекать Пушкина и в дальнейшем: в 1828 г., как известно, он предложил вниманию читателей изданные под единым переплетом свою поэму «Граф Нулин» и «Бал» Баратынского (именно это соседство заставило Надеждина увидеть в «Графе Нулине» романтизм). В 1830 г. он замышлял альманах- «тройчатку» в сотрудничестве с Гоголем и В. Одоевским.
диалогического текста... 385 две версии разработки этой темы — в духе поэтики XVIII в. и романти- ческую. Пушкинский текст должен вступить, согласно очевидному замыслу, в диалог с этими описаниями. Своеобразие пушкинского решения художественной задачи выступает в соотношении его поэмы и предшествующей литературной традиции9. «Бахчисарайский фонтан» не имел примечаний в прямом смысле слова. Их заменил прозаический текст послесловия. Эту роль выполнила «Выписка из путешествия по Тавриде И. М. Муравьева-Апостола». Выбранный Пушкиным отрывок многими сторонами соотнесен с текстом поэмы. Во-первых, он противопоставлен ему стилистически: перед нами типичное «ученое путешествие», дающее слогом научной прозы сжатую, фактологическую справку о нынешнем состоянии бахчисарай- ского дворца и создающее некоторое реальное, географически- конкретное пространство, в котором следует мыслить себе описанное в поэме сюжетное происшествие. Во-вторых, он противопоставлен по степени реальности действия. Оказывается, что совместить пространство реального Бахчисарая, описанное Муравьевым-Апостолом, и то, в котором совершается действие поэмы, невозможно: второе происходит в некотором условно-поэтическом мире. Муравьев-Апостол специально оговаривает невозможность, легендарный характер того сюжета, который Пушкин избрал для своей поэмы. Описав гробницу жены хана Керим-Гирея, он заключает: «Странно очень, что все здешние жители непременно хотят, чтобы эта красавица была не грузинка, а полячка, именно какая-то Потоцкая, будто бы похищенная Керим-Гиреем. Сколько я ни спорил с ними, сколько ни уверял их, что предание сие не имеет никакого исторического основания, и что во второй половине XVIII века не так легко было татарам похищать полячек; все доводы мои остались бесполезными; они стоят в одном: красавица была Потоцкая» (IV, 175). Позже, к третьему изданию (1830), Пушкин добавил «Отрывок из письма» — несколько страниц своей прозы, которая должна противостоять и своим стихам, и чужой прозе. Первое противо- поставление реализовывалось как подчеркнутая антитеза: поэзия < > проза. «"Вот Четырдаг", — сказал мне капитан. Я не различил его, да и не любопытствовал. Перед светом я заснул» (IV, 175). Капитан изъясняется цитатой из «Крымских сонетов» Мицкевича и обращает внимание на поэтические места пейзажа, а «поэт»... ложится спать. «Поэтический» мир строится как чуждый автору. «В Бахчисарай приехал я больной. Я прежде слыхал о странном памятнике влюбленного хана. К** поэтически описывала мне его, называя la fontaine des larmes. Вошед во дворец, увидел я испорченный фонтан; из заржавой железной трубки по каплям падала вода <...)• NN почти насильно повел меня по ветхой лестнице в развалины гарема и на ханское кладбище: Но не тем В то время сердце полно было: лихорадка меня мучила. Что касается до памятника ханской любовницы, о котором говорит М., я о нем не вспомнил, когда писал свою поэму, а то бы непременно 9 Реализующийся здесь художественный принцип во многом параллелен излюбленному в дальнейшем методу Пушкина — давать свои версии «вечных» сюжетов на фоне известной читателю литературной традиции. 25 Ю. М. Лотман
386 К структуре им воспользовался» (IV, 176). Носители «поэзии» — капитан, К**, NN; им принадлежат стихотворные цитаты, поэтические воспоминания, интерес к истории и меланхолическим легендам. На долю же автора остаются сон, скука и лихорадка, да сверх того еще трезвый взгляд на жизнь, которая так же проста, как и он сам. От прозы Муравьева пушкинский отрывок первоначально отличался лиризмом (ср. выпущенный при четвертом переиздании отрывок, которым текст заканчивался: «Растолкуй мне теперь: почему полуденный берег и Бахчисарай имеют для меня прелесть неизъяснимую? От чего так сильно во мне желание вновь посетить места, оставленные мною с таким равнодушием? Или воспоминание самая сильная способность души нашей, и им очаровано все, что подвластно ему?» — IV, 404). Но и в окончательном виде он противостоял «Выписке...» не только как свой текст чужому, но и как художественная проза — научной. Итак, мы можем отметить, что многоголосное построение текста, при котором стихотворная ткань не равна произведению, а составляет его часть, сохранилось в творчестве зрелого Пушкина как форма восприятия и подачи читателю собственного раннего творчества. Однако зародилось оно в южный, романтический период. Это связано с органически свойственным Пушкину и противоположным поэтике романтизма стремлением допустить возможность «другого» взгляда на жизнь, другого построения текста, тяготением к диалогу. С переходом к работе над дальнейшими эпическими замыслами судьба супертекстовых элементов могла быть двоякой. С одной стороны, открывался путь использования предисловий, посвящений, эпиграфов и примечаний так, как это наметилось уже в публикации первой главы «Евгения Онегина»10. С другой — вырисовывались «Цыганы» и последующее движение к драме. Окончательный текст поэмы отделился от примечаний — в печати «Цыганы» появились без них. Это явилось, видимо, следствием того, что диалогическая структура была перенесена внутрь самого поэтического текста. Но дело не только в этом, айв несовместимости моделей мира, даваемых поэтическим текстом и примечаниями. Разрыв зашел слишком далеко. Если этнографические справки и поэтические цитаты из другого текста (здесь — Державина) составляли уже традиционные элементы пушкинских примечаний, то решительно новым был спор комментария и поэмы. Поэтический текст создает типичный для философского мышления, начиная с XVIII в., конфликт: столкновение свободного, дикого и бедного народа с рабством (или жаждой власти) и эгоизмом, порождаемыми цивилизацией. В примечаниях же цыгане, в соответствии с исторической реальностью, а не философской абстракцией, — крепостные: «Всего замечательнее то, что в Бессарабии и Молдавии крепостное состояние есть (?) только между сих смиренных приверженцев первобытной свободы» (XI, 22). Примечания и текст поэмы разошлись, но достойно внимания, что Пушкин не считал возможным в 1823—1824 гг. ни сказать в стихах об истинном социальном положении своих героев, ни скрыть его в прозе. Поворот Пушкина к реализму был связан с изменением в осознании 10 Вопрос о супертекстовых элементах в «Евгении Онегине» — особая и очень существенная тема. В настоящей работе мы ее не рассматриваем. На псковской Пушкинской конференции 1969 г. на ней детально остановился Ю. Н. Чумаков.
диалогического текста... 387 жанровой специфики поэмы. В общем движении к прозе как лучшему выразителю «поэзии жизни действительной» поэме отводилось особое место: она становилась поэтическим адекватом прозаического повество- вания — «повестью в стихах». Поскольку диалог поэзии и прозы приобретал здесь новый смысл, уходил внутрь конструкции (ср. диалог строфической интонации октав и бытовой лексической интонации в «Домике в Коломне», напряжение между «поэзией» и сюжетом в «Графе Нулине»), необходимость в супертекстовых элементах отпадала, и «Граф Нулин» появился без каких-либо авторских примечаний11. «Полтава» восстанавливала права поэмы, выступающей не как имитация или заменитель других жанров, а в своей собственной эмоционально-стилистической и жанровой сущности. Внутреннее постро- ение поэмы, как это глубоко показал Г. А. Гуковский, было основано на конфликте, споре двух идейно-стилистических тенденций: романтиче- ской (личной) и государственной. Это определило диалогическое напряжение между частями текста, сюжетными линиями, образами, стилем. Внутренний диалогизм текста приобрел столь глубокий и подчеркнутый характер, что современники не всегда оказывались в состоянии уловить его единство. Одновременно в «Полтаве» мы вновь сталкиваемся с диалогом стихотворного текста и прозаических примечаний. Однако оппозиция «поэзия < =» проза» трансформируется в противопоставление «поэзия < =>■ история». В то время как поэма дает поэтическую версию сюжета, примечания реконструируют истори- ческую (ср.: «Мечты поэта! Историк строгий гонит вас»). «Исторический» тип текста занял место «прозаического», но не был тождествен ему. Он фиксировал не «прозаические бредни, / Фламандской школы пестрый сор», а в с ю жизнь — в отличие от стихотворного, кото- рый давал модель жизни. История — сама жизнь, и если в поэму не вводится слишком «поэтическая» для отрицательного персонажа деталь: Мазепа был поэтом, автором патриотических дум, — то в примечании Пушкин считает себя обязанным сообщить об этом читателю: «Предание приписывает Мазепе несколько песен, доныне сохранившихся в памяти народной. Кочубей в своем доносе также упоминает о патриотической думе, будто бы сочиненной Мазепою. Она замечательна не в одном историческом отношении» (V, 65). В поэме Пушкин считает себя вправе переставлять события, вводя упоминание известных слов Карла XII при виде летящей бомбы, но в примечаниях, продолжая диалог «поэта» и «историка», замечает: «Это случилось гораздо после» (V, 67). * Жизнь, становясь поэмой, трансформируется. В поэме героиня — Мария, единственная дочь, гордость Кочубея. В примечании сообщается: «У Кочубея было несколько дочерей; одна из них была замужем за Обидовским, племянником Мазепы. Та, о которой здесь упоминается, называлась Матреной» (V, 65). Назвав героиню «Евгения Онегина» Татьяной, Пушкин демонстративно ввел в текст «непоэтичное», неблаго- родное (ср. подчеркивание в куплетах Трике непереводимости этого имени на французский язык) имя. А в «Полтаве» он разделил его на два варианта: «поэтический» для поэмы и подлинный для истории. Тон поэмы напряженно-эмоциональный. Это самая оценочная поэма Пушкина. По обилию тенденциозных эпитетов («замысел ужасный», " Как мы указывали, их заменил, кроме того, «диалог» между бытовой и трагической новеллистикой, благодаря текстовому соседству «Бала» Баратынского.
388 К структуре «злой старик» и т. п.) произведение резко выделяется на фоне остальных пушкинских поэм. Примечания противостоят тексту подчеркнутым «историческим» спокойствием тона. «Примечания» — зародыш пушкин- ской исторической прозы. И если от текста поэмы шел путь к «Капитан- ской дочке», то от примечаний — к «Истории пугачевского бунта». Парное соотнесение этих текстов продолжает начатый в «Полтаве» диалог «поэта» и «историка». «Медный всадник» имеет подзаголовком «петербургская повесть» и, согласно установившейся в творчестве Пушкина традиции, не должен был бы иметь примечаний. Однако произведение не просто примыкает к пушкинскому жанру новелл в стихах — оно синтезирует этот тип повествования с «высокой» поэмой. Произведение построено на основе сложной полифонии. Поэтическая часть разделена на диалогирующее между собой «Вступление» и основной текст и одновременно включена в прозаическое обрамление. Составляющие его «Предисловие» и «Примечания» очень своеобразны. Они, прежде всего, отличаются пре- дельной лаконичностью. Кроме того, примечательно и другое: как мы видели, Пушкин с самого начала вводил в примечания параллельные по тематике чужие тексты. В «Полтаве» уже произошла трансформация этого принципа. Когда Пушкин приводит стихотворную эпитафию Искры и Кочубея, написанную силлабическими виршами, то перед нами публикация источника. Образец такого подхода к построению текста представляла «История государства Российского» Карамзина, дававшая фактически два параллельных изложения русской истории. И предисловия, и примечания в «Медном всаднике» построены как научный текст. Чужие тексты даны в виде ссылок. Читателю предлагается ознакомиться с материалами Верха, стихами Вяземского, Мицкевича. Сама форма чисто научная: «Смотри описание памятника в Мицке- виче» (V, 150). Диалогизм стиха и прозы составляет одну из существенных сторон текстообразующего напряжения на всем протяжении творчества Пушкина. Специального исследования заслуживает конфликт этих двух структурных начал внутри драм Пушкина. Этот принцип построения текста развертывался на фоне противопоставления стиха и прозы как одной из основных, динамических оппозиций, строящих культуру эпохи12. 1970 12 Ценные наблюдения по этому поводу см.: Сидяков Л. С. Наблюдения над словоупотреблением Пушкина («проза» и «поэзия») // Пушкин и его современники. Псков, 1970. С. 125—134. (Учен. зап. Ленингр. гос. пед. ин-та. Вып. 434).
«Пиковая дама» и тема карт... 389 «Пиковая дама» и тема карт и карточной игры в русской литературе начала XIX века* Прежде всего представляется необходимым определить то значение, которое будет в дальнейшем изложении приписываться понятию «тема». Рассматривая различные сюжетные тексты, мы легко убеждаемся в своди- мости их к некоторому, поразительно ограниченному, количеству инва- риантных сюжетов. Эти сюжеты не только повторяются в самых разно- образных национальных культурах, но и, проявляя исключительную устойчивость, пронизывают литературные тексты от древнейших рекон- струируемых мифов до повествований XX в. Причины этого неоднократно рассматривавшегося явления выходят за рамки интересующих нас в дан- ном случае проблем. Однако у этого явления имеется и другая сторона: задача исследователя не сводится лишь к тому, чтобы, поднимаясь по уровням абстракции, реконструировать инвариантную основу разно- образных текстов. Не менее существен и другой аспект — рассмотрение механизмов развертывания единой исходной сюжетной схемы в глубоко отличных текстах. Механизмы, обеспечивающие индивидуальность сюжетного рисунка каждого данного текста, сложны и многообразны. В данном случае мы имели в виду обратить внимание на один из них: на уровне воплощения сюжета в тексте в повествование оказываются включенными слова определенного предметного значения, которые в силу особой важности и частой повторяемости их в культуре данного типа обросли устойчивыми значениями, ситуативными связями, пережили процесс «мифологизации» — они становятся знаками-сигналами других текстов, связываются с определенными сюжетами, внешними по отношению к данному. Такие слова могут конденсировать в себе целые комплексы текстов. Будучи * «Пиковая дама» сделалась в последние годы предметом интенсивного изуче- ния. В 1982 г. в ЛГПИ им. А. И. Герцена в Ленинграде была защищена специаль- ная историографическая диссертация Янины Вишневской «Основные проблемы и этапы изучения повести А. С. Пушкина «Пиковая дама» (tM. автореферат диссертации), где научная литература по данному вопросу была подвергнута тща- тельному анализу. Ряд работ появился за рубежом: Weber И. £.«Pikovaja dama»: A Case for Freemasonry in Russian Literature // Slavic and East European Journal. 1968. Vol. 12.; Rosen N. The Magic Cards in «The Queen of Spades» // Ibid. 1975. Vol. 19; Leighton L. G. Symmetry in «The Queen of Spades»: A Decembrist Puzzle // Ibid. 1977. Vol. (?); Idem. Numbers and Numerology in «The Queen of Spades» // Canadian Slavonic Papers. 1979; Kodjak A. «The Queen of Spades» in the Context of the Faust Legend // Alexander Puskin: A Symposium on the 175th Anniversary of His Birth. N. Y., 1975. Vol. 1. Общую оценку исследовательской литературы см. в работе Я. Вишневской. Говоря о трудах, посвященных цифровой символике «Пиковой дамы», следует, однако, предостеречь от увлечений и слишком поспешных сближений. Необходимо иметь в виду, что сама по себе цифровая символика является одной из универсалий мировой культуры и может проявляться на неограниченно широком материале. Это дает возможность при выборочном использовании материала, вычлененного из культурного контекста, сближать объективно далекие тексты. Так, сближение повести Пушкина с масонской традицией представляется нам произвольным.
390 «Пиковая дама» включены в повествование в силу необходимости назвать тот или иной предмет, они начинают развертываться в сюжетные построения, не связанные с основным и образующие с ним сложные конфликтные ситуации. В ходе противоборства этих начал исходный сюжет может деформироваться весьма далеко идущим образом. Такие слова мы будем называть «темами» повествования. Подобное понятие темы напоминает некоторые черты «мотива» в истолковании академика А. Н. Веселовского, который, подчеркивая разноуровневое положение сюжета и мотива, писал, что сюжет — это основа, «в которой снуются разные положения-мотивы»1. О соотношении «темы» и «мотива» в нашем толковании речь пойдет дальше. Способность той или иной сюжетной реалии превратиться в тему зависит от многих причин. В первую очередь здесь следует отметить важность данного предмета в определенной системе культуры. Такие реалии, как «дом», «дорога», «огонь», пронизывая всю толщу человече- ской культуры и приобретая целые комплексы связей в каждом ее эпохальном пласте, насытились сложными и столь ассоциативно-богатыми связями, что введение их в текст сразу же создает многочисленные потенциальные возможности для непредвиденных, с точки зрения основ- ного сюжета, изгибов повествования. Если такого рода темы связаны со сквозным движением через все пласты культуры и приобретают сверхэпохальный характер (разумеется, с неизбежностью конкретизируясь в формах какой-либо данной куль- туры), то рядом с ними существуют темы, характеризующиеся подчерк- нутой исторической конкретизацией и относящиеся к менее глубинным структурам текста. В качестве таких тем можно назвать «дуэль», «парад», «автомобиль» — темы с подчеркнуто исторической конкретизацией — или «бой быков», «гарем», которые для литературы европейского романтизма стали отсылками к определенным «экзотическим» культурам. Существенно здесь и то, что в зависимости от природы той или иной реалии, ее структуры, функции, частоты упоминания в тексте и внешнего вида превращение ее в текстовую тему может стимулировать опреде- ленные пути ее художественного функционирования: одни темы стано- вятся формами моделирования пространства («дом», «дорога»), другие — внутренней структуры коллектива («строй людей», «парад», «палата № б», «тюрьма»), третьи — природы конфликтов («дуэль», «бой», «игра»). В данной статье мы рассмотрим один весьма конкретный вид темы — ярко специфический для определенной, ясно очерченной исторической эпохи. Это позволит нам вычленить некоторые теоретические проблемы. * Карты — определенная культурная реалия. Однако сочетание их внутрен- ней, имманентной организации, их функции в обществе определенной эпохи и тех историко-культурных ассоциаций, которые воспринимались 1 Веселовский А. Н. Историческая поэтика. Л., 1940. С. 500. В дальнейшем исследователи, писавшие о мотиве (Б. В. Томашевский в своей «Теории литера- туры», А. П. Чудаков в краткой справке в Краткой литературной энциклопедии), подчеркивали в формуле Веселовского положение о мотиве как «простейшей повествовательной единице». Плодотворный тезис об ypo^irun"» разнице между сюжетом и мотивом развития не г.случил.
и тема карт... 391 как содержательные аналоги карточной игры, превращали их в семиоти- ческий факт. Подобно тому как в эпоху барокко мир воспринимался как огромная созданная Господом книга и образ Книги делался моделью многочисленных сложных понятий (а попадая в текст, делался сюжетной темой), карты и карточная игра приобретают в конце XVIII — начале XIX в. черты универсальной модели — Карточной Игры, становясь центром своеобразного мифообразования эпохи. Что ни толкуй Вольтер или Декарт — Мир для меня — колода карт, Жизнь — банк; рок мечет, я играю И правила игры я к людям применяю2. То, что карты как определенная тема своей социальной функцией и имманентным механизмом накладывали такие мощные ограничения на поведение и реальных людей, и литературных персонажей, что само введение их в действие делало возможным определенную предсказуемость его дальнейшего развития, ярко иллюстрируется следующим фактом. В 1820 г. Гофман опубликовал повесть «Spielergluck». Русские переводы не заставили себя ждать: в 1822 г. появился перевод В. Полякова в № 13/14 «Вестника Европы», в 1836 г. — перевод И. Безсомыкина в кн.: Гофман Э. Т. А. Серапионовы братья. Ч. б3. Развернутый в повести сюжет проигрыша возлюбленной в карты не остался незамеченным. Вполне вероятно, что он был в поле зрения Лермонтова, который, видимо, во второй половине 1837 г. приступил к работе над «Тамбовской казна- чейшей»4. Однако, работая над своим произведением, Гофман наверняка не знал о нашумевшей в Москве в 1802 г. истории, когда князь Александр Николаевич Голицын, знаменитый Cosa-rara, мот, картежник и светский шалопай, проиграл свою жену, княгиню Марию Григорьевну (урожден- ную Вяземскую), одному из самых ярких московских бар — графу Льву Кирилловичу Разумовскому, известному в свете как le comte Leon — сыну гетмана, масону, меценату, чьи празднества в доме на Тверской и в Петровском-Разумовском были притчей всей Москвы. Последовавшие за этим развод княгини с мужем и второе замужество придали скандалу громкий характер. Если одни и те же сюжеты независимо возникают в литературе и жизни, то можно лишь заключить, что введен некоторый механизм, резко ограничивающий разнообразие возможных поступков и, так сказать, фильтрующий ситуацию, сводя практически безграничное число импульсов и побуждений к весьма ограниченному кругу действий. В этом случае «фильтр» будет выступать как своеобразный код, опреде- ляющий шифровку многочисленных ситуаций «на входе», соотнося их с ограниченным числом сюжетов «на выходе». Вся сумма сюжетных разви- тии уже потенциально скрыта в таком коде. Таким добавочно вводимым в текст кодом, создающим сюжетные ходы, которые, по выражению Веселовского, «снуются» в основной схеме сюжета, является всякая «тема». Так, например, с точки зрения инвариантной сюжетной схемы волшебной сказки, построенной В. Я. Проппом, безразлично, что является волшебным средством: конь, меч, гусли или огниво5. Однако очевидно, 2 Лермонтов М. Ю. Соч.: В 6 т. М.; Л., 1956. Т. 5. С. 339. 3 Э. Т. А. Гофман.: Библиография русских переводов и критической литературы / Сост. и вступ. ст. С. В. Житомирской. М., 1964. С. 48—49 и табл. 4 Впервые сопоставление сюжетов этих произведений см.: Штейн С. Пушкин и Гофман: Сравн. ист.-лит. исследование. Дерпт, 1927. С. 275. 5 См.: Пропп В. Я. Морфология сказки. 2-е изд. М., 1969. С. 43.
392 «Пиковая дама» что как только в реальном тексте сделан какой-либо выбор из этого набора, тем самым оказывается предопределенным и целый ряд событий в дальнейшем движении текста. В данном случае таким фильтрующим устройством, введение которого обеспечивает резкое ограничение сюжет- ного разнообразия, является тема карт. Семиотическая специфика карточной игры в ее имманентной сущности связана с ее двойной природой. С одной стороны, карточная игра есть и г р а, то есть представляет собой модель конфликтной ситуации. В этом смысле она выступает в своем единстве как аналог некоторых реальных конфликтных ситуаций. Внутри себя она имеет правила, включающие иерархическую систему относительных ценностей отдельных карт и пра- вила их сочетаемостей, которые в совокупности образуют ситуации «выиг- рыша» и «проигрыша». Но в пределах карточной игры отдельные карты не имеют семантических отношений к вне карт лежащим денотатам. Когда в расстроенном воображении Германна карты обретают внеигровую семантику («тройка цвела перед ним в образе пышного грандифлера, семерка представлялась готическими воротами, туз огромным пауком»), то это — приписывание им значений, которых они в данной системе не имеют6. Однако, с другой стороны, карты используются не только при игре, но и при гадании7. В этой их ипостаси активизируются иные функции: прогнозирующая и программирующая. Одновременно выступает на первый план иной тип моделирования, при котором активизируется семантика отдельных карт. В функционировании карт как единого семиотического механизма эти два аспекта имеют тенденцию взаимопроникать друг в друга. Когда у Пушкина мы встречаем эпиграф к «Пиковой даме»: «Пиковая дама 6 История карт в России не написана, отсутствуют и частные историко-бытовые исследования в этой области, а это затрудняет понимание функции карт как литературного образа. В русском быту XVIII — начала XIX в. мы встречаемся с различением гадальных и игральных карт. Однако первьре употреблялись, как правило, лишь в профессиональном гадании. Значительно более было распростра- нено бытовое любительское гадание, использовавшее игральные карты. Последние различались по характеру рисунка и цене. В обращении были и привозимые из-за границы дорогие, и более дешевые отечественные карты, производившиеся небольшими частными предприятиями, вроде фабрики И. А. Толченова в Москве (см.: Журнал и записка жизни и приключений Ивана Алексеевича Толченова. М., 1974. С. 307, 318 и др.). При игре в азартные игры, поскольку каждая талия требовала свежих колод и расход карт был огромен, использовались дешевые отечественные карты, в «солидных» же играх употреблялись, как правило, дорогие импортные. В конце 1820-х гг. производство карт и доходы от него были монополи- зированы благотворительным ведомством императрицы Марии Федоровны, и рисунок производившихся карт — а именно ими играли в «Пиковой даме» — стабилизировался и приобрел сходную с нынешней каноническую форму. 7 См.: Лекомцева М. И., Успенский Б. А. Описание одной системы с простым синтаксисом // Учен. зап. Тарт. гос. ун-та. Тарту, 1965. Вып. 181. (Труды по знаковым системам. Т. 2); Егоров Б. Ф. Простейшие семиотические системы и типология сюжетов // Там же.
и тема карт... 393 означает тайную недоброжелательность. Новейшая гадательная книга»6, а затем в тексте произведения пиковая дама выступает как игральная карта — перед нами типичный случай взаимовлияния этих двух планов. В этом, в частности, можно усмотреть одну из причин, почему карточная игра заняла в воображении современников и в художественной литературе совершенно особое место, не сравнимое с другими модными играми той поры, например с популярными в конце XVIII в. шахматами. Существен- ную роль здесь сыграло, видимо, и то, что -единое понятие «карточная игра» покрывает моделирование двух весьма различных типов конфликт- ных ситуаций: так называемые коммерческие и азартные игры. Можно привести многочисленные данные о том, что первые рассматриваются как «приличные», а вторые встречают решительное моральное осуждение. Одновременно первые приписываются «солидным людям», и увлечение ими не имеет того характера всеобъемлющей моды, который приписы- вается вторым. Жанлис в своем «Критическом и систематическом словаре придворного этикета» пишет: «Будем надеяться, что хозяйки гостиных проявят достаточно достоинства, чтобы не потерпеть у себя азартных игр: более чем достаточно разрешить биллиард и вист, которые за последние десять—двенадцать лет сделались значительно более денеж- ными играми, приближаясь к азартным и прибавив бесчисленное число испортивших их новшеств. Почтенный пикет единственный остался нетро- нутым в своей первородной чистоте — недаром он теперь в небольшом почете»9. В «Переписке Моды» Н. Страхова Карточная Игра представляет Моде послужные списки своих подданных: Г Денежные игры, достойные к повышению: 1. Банк. 2. Реет. 3. Квинтич. 4. Веньт-Эн. 5. Кучки. 6. Юрдон. 7. Гора. 8. Макао, которое некоторым образом крайне разобижено неупотреблением. II Нововыезжие игры, которых достойно принять в службу «и ввести в общее употребление. 1. Штосе. 2. Три и три. 3. Рокамболь. 8 Повести, изданные Александром Пушкиным. Спб., 1834. С. 187. В академи- ческом издании Пушкина, несмотря на указание, что текст печатается по изданию 1834 г., в части тиража эпиграф опущен, хотя обстоятельство это нигде не огово- рено. 9 Dictlonnaire critique et raisonne des etiquettes de la cour, des usages du monde, des amusements, des modes, de moeurs etc, des francois, depuit la mort de Louis XIII jusqu'a nos jours <...) ou I'esprit des etiquettes et des usages anciens, compares aux moderns. Par M-me la comtess de Genlis. Paris, 1818. T. 1. P. 304—305.
394 «Пиковая дама» III Игры, подавшие просьбы о помещении их в службу степенных солидных людей. 1. Ломбер. 2. Вист. 3. Пикет. 4. Тентере. 5. А л'а муш. IV Игры, подавшие просьбу о увольнении их в уезды и деревни. 1. 2. 3. 4. 5. 6. 7. 8. 9. 10. 11. 12. 13. Панфил. Тресет. Басет. Шнип-шнап-шнур. Марьяж. Дурачки с пар. Дурачки в навалку. Дурачки во все карты. Ерошки или хрюшки. Три листка. Семь листов. Никитишны. В носки — в чистую отставку10. Обе приведенные выше цитаты строго разграничивают «солидные» и «нравственные» коммерческие игры и «модные» и опасные — азартные (заметим, что на первом месте среди последних у Страхова стоят банк и штосе — разновидности фараона). Известно, что азартные игры в России конца XVIII — начала XIX в. формально подвергались запре- щению как безнравственные, хотя практически процветали. Разница между этими видами игр, обусловившая и различия в их социальной функции, заключается в степени информации, которая имеется у игроков, и, следовательно, в том, чем определяется выигрыш: расчетом или случаем. В коммерческих играх задача партнера состоит в разгадывании стратегии противника, причем в распоряжении каждого партнера имеется достаточно данных, чтобы, при способности перебирать варианты и делать необходимые вычисления, эту стратегию разгадать: во-первых, поскольку коммерческие игры — игры с относительно слож- ными правилами (сравнительно с азартными), число* возможных стра- тегий ограничено в них самой сущностью игры; во-вторых, психология партнера накладывает ограничения на его стратегический выбор; в-тре- тьих, выбор зависит и от случайного элемента — характера карт, сданных партнеру. Эта последняя сторона дела наиболее скрыта. Но и о ней вполне можно делать вероятные предположения на основании хода игры. Одно- временно игрок в коммерческую игру определяет и свою стратегию, стараясь скрыть ее от противника. 10 Переписка Моды, содержащая письма безруких Мод, размышления неоду- шевленных нарядов, разговоры бессловесных чепцов, чувствования мебелей, карет, записных книжек, пуговиц и старозаветных манек, кунташей, шлафоров, телогрей и пр. Нравственное и критическое сочинение, в коем с истинной стороны открыты нравы, образ жизни и разные смешные и важные сцены модного века. М., 1791. С. 31—32.
i тема карт... 395 Таким образом, коммерческая игра, являясь интеллектуальной дуэлью, ложет выступать как модель определенного типа конфликтов. 1. Конфликтов между равными противниками, то есть между людьми. 2. Конфликтов, подразумевающих возможность полной информиро- занности (вернее, достаточно полной) участников относительно инте- зесующих их сторон конфликта и, следовательно, рационально регули- руемой возможности выигрыша. Коммерческие игры моделируют такие конфликты, при которых интеллектуальное превосходство и большая информированность одного из партнеров обеспечивают успех. Не случайно XVIII в. воспел «Игроком ломбера» В. Майкова не только коммерческую игру, но и строгое следование правилам, расчет и умеренность: ...обиталище для тех определенно, Кто может в ломбере с воздержностью играть; И если так себя кто может воздержать, Что без четырех игр и карт не покупает, А без пяти в свой век санпрандер не играет. (...) Что если станет впредь воздержнее играть, То может быть в игре счастливей нежель прежде11. Б. В. Томашевский имел все основания утверждать, что «Майков в поэме становится на точку зрения умеренной карточной игры, рекомендуя в игре не азарт, а расчет»12. -Возникновение поэм о правилах игр, например шахмат13, в этом смысле вполне закономерно. Азартные игры строятся так, что понтирующий вынужден принимать решения, фактически не имея никакой (или почти никакой) информации. Есть различные виды стратегии (они обозначаются такими терминами игры в банк, как «игра мирандолем», «пароли», «пароли пе», «руте», «кензельва» и т. п.14), однако, поскольку каждая талия представляет относительно другой независимое событие (это же можно сказать и о следовании карт при прометывании талии), эффективность выбора той или иной стратегии зависит от случая. Определяя содержание этого понятия, У. Дж. Рейхман пишет: «Измерение подразумевает соблюдение Определенных правил. Французский философ Ж. Бертран однажды спросил: «Как можем мы говорить о законах случайности? Разве случай не является антитезой всякого закона?» Сказать, что исход события определяется случаем, значит признать, что у нас нет представления о том, как он определен»15. Таким образом, понтирующий игрок играет не с другим человеком, а со Случаем. А если» вспомнить, что тот же автор ниже пишет: «Случай является синонимом (...) неизвестных факторов, и в значительной мере именно это подразумевает обычный человек под удачей»16, то станет 11 Цит. по.: И рой-комическая поэма / Ред. и прим. Б. Томашевского. [Л.], 1933. С. 109. 12 Там же. С. 704. 13 См., например: Эйхенбаум Б. Мой временник. [Л.], 1929. С. 15—16. 14 О картежном арго см.: Чернышев В. И. Темные слова в русском языке // АН СССР академику Н. Я. Марру: Сб. ст. М.; Л., 1935. С. 402—404; Ашукин И. С. Карточная игра // Путеводитель по Пушкину. С. 172—173. (Пушкин А. С. Поли. собр. соч.: В 6т. М.: Л., 1931. Т. 6); с некоторыми неточностями: Чхаидзе Л. В. О реальном значении мотива трех карт в «Пиковой даме» // Пушкин: Исследо- вания и материалы. М.: Л., 1960. Т. 3. 15 Рейхман У. Дж. Применение статистики. М., 1969. С. 168. 16 Там же. С. 168—169.
396 «Пиковая дама» очевидным, что азартная игра — модель борьбы человека с Неизвестными Факторами. Именно здесь мы подходим к сущности того, какой конф- ликт моделировался в русской жизни интересующей нас эпохи сред- ствами азартных игр и почему эти игры превращались в страсть целых поколений (ср. признание Пушкина Вульфу: «Страсть к игре есть самая сильная из страстей») и настойчиво повторяющийся мотив в литературе. Мысли о случае, удаче и о связи с ними личной судьбы и активности человека неоднократно звучали в мировой литературе. Античный роман, новелла Возрождения, плутовской роман XVII—XVIII вв., психологиче- ская проза Бальзака и Стендаля отразили различные аспекты и этапы интереса к этой проблеме. В каждом из этих явлений легко открыть черты исторической закономерности. Однако в обострении проблемы могли быть не только исторические, но и национальные причины. Нельзя не заметить, что весь так называемый петербургский, императорский период русской истории отмечен размышлениями над ролью случая (а в XVIII в. — над его конкретным проявлением, «случаем»17, специфической формой устройства личной судьбы в условиях «женского правления»), фатумом, противоречием между железными законами внешнего мира и жаждой личного успеха, самоутверждения, игрой личности с обстоятельствами, историей, Целым, законы которых остаются для нее Неизвестными Факто- рами. И почти на всем протяжении этого периода более общие сюжетные коллизии конкретизируются — наряду с некоторыми другими ключевыми темами-образами — через тему банка, фараона, штосса, рулетки — азартных игр. Дело здесь, с одной стороны, в сложной судьбе проблемы случайного во внерелигиозном европеизированном сознании эпох Просвещения и романтизма, в раскованности игры индивидуальных воль в буржуазном послереволюционном европейском мире (проза Бальзака очень ясно показывает, как любым отдельным человеком руководит эгоизм, стра- тегию которого в каждом случае вполне можно угадать, но складываю- щаяся при этом социальная целостность оказывается для каждого отдель- ного человека партнером от лица Неизвестных Факторов, стратегия поведения которого приобретает иррациональный характер). Однако, с другой стороны, проступала и специфически русская ситуация. Начиная с петровской реформы жизнь русского образованного общества разви- валась в двух планах: умственное, философское развитие шло в русле и темпе европейского движения, а социально-политическая основа общества изменялась замедленно и в соответствии с другими закономерностями. Это приводило к резкому увеличению роли случайности в историческом движении. Каждый фактор из одного ряда с точки зрения другого был 17 Ср. у Новикова: «Подряд любовников к престарелой кокетке(...) многим нашим господчикам вскружил головы» — «хотят скакать на почтовых лошадях в Петербург, чтобы такого полезного для них не пропустить случая» (Сатирические журналы Н. И. Новикова. М.; Л., 1951. С. 105; П. Н. Берков в комментарии к этому месту полагает, что речь идет о фаворитах императрицы). Гном Зор в «Почте духов» Крылова пишет Маликульмульку: «Я принял вид молодого и при- гожего человека, потому что цветущая молодость, приятности и красота в нынеш- нее время также в весьма немалом уважении и при некоторых случаях, как сказывают, производят великие чудеса» (Крылов И. Л. Полн. собр. соч.: В 3 т. М., 1945. Т. 1. С. 43); ср.: Да чем же ты, Жужу, в случай попал, Бессилен бывши так и мал... (Там же. Т. 3. С. 170; курсив везде мой. — Ю. Л.)
и тема карт... 397 внезакономерен, случаен, а постоянное взаимное вторжение явлений этих рядов приводило к той скачкообразности, кажущейся необусловленности событий, которая заставляла современников целые аспекты русской жизни объявлять «неорганичными», призрачными, несуществующими. Приведем в качестве примера утверждения Пушкина, что в России нет подлинной аристократии, Андрея Тургенева, критиков-декабристов, Поле- вого, Надеждина, Веневитинова, молодого Белинского, Пушкина — каждого в свое время, — что в России нет литературы, Чаадаева — о русской истории, славянофилов — о послепетровской государственности и общественности и т. д. и т. п. Каждый раз отрицаемый факт, конечно, существует, и это прекрасно понимают сами его отрицатели. Но он воспринимается как неорганичный, призрачный, мнимый. Сказанное накладывает отпечаток на литературное восприятие двух основных сфер, в которых реализовывались сюжетные коллизии в России XVIII — начала XIX в.: службы, чинов, карьеры, с одной стороны, и денег — с другой. Уже во второй половине XVIII в. сложился литературный канон восприятия «случая», «карьера» (слово это чаще употреблялось в муж- ском роде) как результатов непредсказуемой игры обстоятельств, капри- зов Фортуны. «Счастье» русского дворянина XVIII в. складывается из столкновения многообразных, часто взаимоисключающих упорядочен- ностеи социальной жизни. Существует «служба.» — система Табели о рангах, иерархия чинов, власть начальников, порядок производства, представляющие относительно урегулированный и весьма активный меха- низм. К эпохе Николая I он превращается в господствующую государ- ственную пружину — бюрократию. Однако даже в вопросах служебного продвижения законы бюрократической машины не являются единственно действующими. Напомним известный пассаж из «Войны и мира»: «Борис в эту минуту уже ясно понял то, что он предвидел прежде, именно то, что в армии, кроме субординации и дисциплины, которая была написана в уставе и которую знали в полку и он знал, была другая, более существен- ная субординация, та, которая заставляла этого затянутого с багровым лицом генерала почтительно дожидаться, в то время как капитан князь Андрей для своего удовольствия находил более удобным разговаривать с прапорщиком Друбецким»18. Семейные и родственные связи составляли в жизни русского дворянства XVIII — начала XIX в. вполне реальную форму общественной организации, которая открывала перед человеком иные пути и возможности, чем Табель о рангах. Возможность для любого начальника вести себя то согласно одним нормам поведения (например, обращаясь с молодым офицером в соответствии с его чином), то апеллируя к иным правилам (видя в нем родственника, члена определенной влиятель- ной фамилии и т. п.) превращала служебную жизнь в цепь эксцессов, а не в закономерное развертывание предсказуемого текста. Такие понятия, как «счастье», «удача», и действие, дарующее их, — «милость» — мысли- лись не как реализация непреложных законов, а как эксцесс — непред- сказуемое нарушение правил. Игра различных, взаимно не связанных упорядоченностеи превращала неожиданность в постоянно действующий механизм. Ее ждали, ей радовались или огорчались, но ей не удивлялись, поскольку она входила в круг возможного, как человек, участвующий в лотерее, радуется, но не изумляется выигрышу. Толстой Л. Н. Собр. соч.: В 14 т. М., 1951. Т. 4. С. 306.
398 «Пиковая дама» Возможность незакономерной милости, существующая в каждом звене служебной иерархии, венчается столь характерным явлением русской государственности XVIII в., как фаворитизм. Это явление предстает, с точки зрения государственной нормы, закрепленной законами, как нарушение. Именно с этих позиций оно подвергается критике со стороны русских конституционалистов XVIII в. Однако, описанное «изнутри», оно обнаруживает отчетливую систему. Пушкин имел все основания заметить: «Самое сластолюбие сей хитрой женщины (Екатерины II. — Ю. Л.) утверждало ее владычество»19. Проникновение закономерностей фаворитизма в сферу государственной деятельности воспринималось там как нарушение всяких закономерно- стей, господство непредсказуемости, «случая». В той же заметке Пушкин писал далее: «Не нужно были ни ума, ни заслуг, ни талантов для дости- жения второго места в государстве» (XI, 15). В кратком, но весьма проницательном вступлении к публикации писем Екатерины II к графу П. В. Завадовскому Я. Л. Барсков писал, что фаворитизм в России весьма отличается от аналогичного явления в других европейских государствах. Это было «своего рода учреждение с обширным, хотя и неустойчивым кругом дел, с огромным, хотя и неопределенным бюджетом». Утверждая, что «разврат — второстепенный признак фаворитизма, и этот последний, с нравственной стороны, был частным проявлением общего упадка нравов, "плодом", а не "корнем"»20, Я. Л. Барсков показывает сущность фаво- ритизма как государственного института самодержавной монархии. Пересечение этих упорядоченностей в судьбе отдельного человека предстает для современников, живых участников эпохи, как господство Случая. Так возникает образ политической жизни как цепи случайностей, неизбежно вызывающий в памяти карточную игру, которая выступает здесь как естественная модель этой стороны бытия. Такую картину вселенского «фараона» мы находим в оде Державина «На счастье»: В те дни, как все везде в разгулье: Политика и правосудье, Ум, совесть, и закон святой, И логика пиры пируют, На карты ставят век златой, Судьбами смертных пунтируют*, Вселену в трантелево гнут; Как полюсы, меридианы, Науки, музы, боги — пьяны, Все скачут, пляшут и поют...21 * Столь же скачкообразным, внутренне не мотивированным представ- лялся современникам и процесс обогащения. Грандиозные состояния соз- давались мгновенно, в зависимости от скачков счастья, в сферах, весьма далеких от экономики. По данным Кастера, Орловы получили от импе- ратрицы 17 миллионов рублей, Васильчиков — 1 миллион 100 тысяч, 19 Пушкин А. С. Поли. собр. соч.: В 16 т. М.; Л., 1949. Т. 11. С. 15. В дальнейшем ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием римской цифрой тома и арабской — книги и страницы. 20 Русский исторический журнал. 1918. Кн. 5. С. 223. * Пунтируют — понтируют; трантелево — ставка, увеличенная в тридцать раз. 21 Державин Г. Р. Стихотворения. Л., 1957. С. 126.
и тема карт... 399 Потемкин — 50 миллионов, Завадовский — 1 миллион 380 тысяч, Зорич — 1 миллион 420 тысяч, Ланской — 7 миллионов 260 тысяч, братья Зубовы — 3 миллиона 500 тысяч. Всего, по его данным, за годы царствования Екатерины II различным фаворитам было пожаловано 92 миллиона 500 тысяч рублей. К этому следует прибавить пожалования, которые делались их родственникам, подарки самих фаворитов, аренды и другие способы легкого обогащения. Пушкин записал разговор Н. К. Загряж- ской: «Потемкин, сидя у меня, сказал мне однажды: «Наталья Кирил- ловна, хочешь ты земли?» — Какие земли? — «У меня там есть в Крыму». — Зачем мне брать у тебя земли, к какой стати? — «Разумеется, госуда- рыня подарит, а я только ей скажу». — Сделай одолжение. (...) Проходит год; мне приносят 80 рублей. «Откуда, батюшки?» — «С ваших новых земель, там ходят стада, и за это вот вам деньги». (...) В то время Кочубей сватался за Машу. Я ему и сказала: «Кочубей, возьми, пожа- луйста, мои крымские земли, мне с ними только что хлопоты». Что же? Эти земли давали после Кочубею 50 000 доходу. Я очень была рада» (XII, 176). Скапливавшиеся в тех или иных руках огромные состояния редко сохранялись у прямых наследников более, чем в пределах двух поколений. Причудливое перемещение богатств невольно напоминало перемещение золота и ассигнаций на зеленом сукне во время карточной игры. И если действие экономических законов, расчета, производственных усилий для достижения богатств ассоциировалось с коммерческой игрой, в которой путем к выигрышу были расчет и умение, то внезапные и незакономерные обогащения (а именно такие были характерны для дворянского осмысления самого понятия богатства: не случайно «приобре- татель» Чичиков, с детства усвоивший завет копить копейку, делается не заводчиком, а жуликом, стремящимся к мгновенному и незаконо- мерному обогащению) получили в качестве аналога банк или штосе. Но не только эти области жизни — служебная и денежная — подчиня- лись закону немотивированности, неожиданности, превращающей цепь собы- тий не в развертывание некоторой структуры с нарастающей избыточ- ностью, а в последовательность взаимонезависимых эксцессов. Чаадаев видел в этом нечто более общее: «Человеку свойственно теряться, когда он не находит способа привести себя в связь с тем, что ему предшествует, и с тем, что за ним следует. Он лишается тогда всякой твердости, всякой уверенности. Не руководимый чувством непрерывности, он видит себя заблудившимся в мире. Такие растерянные люди встречаются во всех странах; у нас же это общая черта. (...) В наших головах нет решительно ничего общего; все в них индивидуально и все шатко \\ неполно»22. Осмысляя таким образом дворянскую культуру «петербургского пе- риода», современники часто объясняли ее решительностью разрыва с традицией русской культуры, произошедшего в результате реформ начала XVIII в. Можно высказать предположение, что причина здесь крылась в явлении прямо противоположном: в том, что целый ряд общественных структур — в первую очередь социально-политических — оказался необычайно устойчивым. В результате реформы резко обострили куль- турный полиглотизм, следствием чего явилась, с одной стороны, обострен- ная семиотичность культуры XVIII в. в России, а с другой — не много- а разноголосый ее характер, который представлялся современникам в виде противоречивого целого, моделируемого на вершинах жизни с помощью 22 Чаадаев П. #. Соч. и письма.: В 2 т. М., 1914. Т. 1. С. 114—115 (курсив мой. — Ю. Л.).
400 «Пиковая дама» четких и умопостигаемых моделей, но в реальной жизни являющего лик хаоса, торжества случайностей, образом которых является мир азартной карточной игры. Рационалистическая теория («Вольтер или Декарт») и колода карт в руках банкомета — двуединая форма, которая именно в своей взаимосоотнесенности охватывает, по формуле Лермонтова, всю толщу русской жизни его эпохи, от стройных теорий ума до игры с Неизвестными Факторами реальной жизни. Итак, азартная игра воспринималась как модель и социального мира, и универсума. Это, с одной стороны, как мы видели, определялось тем, что некоторые черты этих миров воспринимались аналогичными карточной игре. Однако возникала и противонаправленная аналогия: карточная игра, становясь языком, на который переводились разнообразные явления внешнего для него мира, оказывала активное моделирующее воздействие на представление о самом объекте. О моделирующем воздействии лексики этого языка, членившей создаваемую картину мира на единицы, убеди- тельно писал В. В. Виноградов: «Для каждого арго характерна смысловая двупланность системы миропонимания. Арготическая речь воплощает в себе действительность, структуру своего профессионального мира, в форме иронического соотношении, сопоставления его с культурой и бытом окружающей социальной среды. Но и, наоборот, общие принципы жизни, даже основы мирового порядка, она усматривает во внутренних симво- лических формах тех производственных процессов и их орудий, их аксес- суаров, которые наполняют арготическое сознание. В сущности, — это две стороны одного процесса символического осмысления мира сквозь призму профессиональной идеологии, иногда полемически противопостав- ленной нормам мировоззрения того «общества» или тех его классов, которые пользуются господствующим положением в государстве» . Ситуация фараона — прежде всего ситуация поединка: моделируется конфликт двух противников. Однако в самую сущность этой модели входит их неравенство: понтер — тот, кто желает все выиграть, хотя рискует при этом все проиграть, — ведет себя как человек, который вынужден принимать важные решения, не имея для этого необходимой информации; он может действовать наугад, может строить предполо- жения, пытаясь вывести какие-либо статистические закономерности (известно, что в библиотеке Пушкина были книги по теории вероятности, что, видимо, было связано с попытками установить наиболее оптимальную стратегию для себя как понтера). Банкомет же никакой стратегии не избирает. Более того, то лицо, которое мечет банк, само не знает, как ляжет карта. Оно является как бы подставной фигурой в руках Неизве- стных Факторов, которые стоят за его спиной. Такая модель уже сама по себе таила определенные интерпретации жизненных конфликтов. Игра становилась столкновением с силой мощной и иррациональной, зачастую осмысляемой как демоническая: 23 Виноградов В. В. Стиль «Пиковой дамы» // Пушкин: Временник Пушкинской комиссии. М.; Л., 1936. Вып. 2. С. 99—100.
и тема карт... 401 ...это демон Крутит (...) замысла нет в игре24. Ощущение бессмысленности поведения «банкомета» составляло важную особенность вольнодумного сознания XVIII — начала XIX в. Пушкин, узнав о кончине ребенка Вяземского, писал князю Петру Андреевичу: «Судьба не перестает с тобою проказить. Не сердись на нее, не ведает бо, что творит. Представь себе ее огромной обезьяной, которой дана полная воля. Кто посадит ее на цепь? не ты, не я, никто» (XIII, 278). Но именно эта бессмысленность, непредсказуемость стратегии противника застав- ляла видеть в его поведении насмешливость, что легко позволяло при- давать Неизвестным Факторам инфернальный характер. Таким образом моделируется противник. Заметим, что модель типа «фараон» ориентирована: всякий, оперирующий с нею, может подставить себя лишь на одно место — понтера, место банкомета чаще всего дается в третьем лице; примером редких исключений может быть Сильвио в «Выстреле», что вполне объяснимо, поскольку Сильвио разыгрывает роль «рокового человека», представителя судьбы, а не ее игрушки. Показательно, что в сцене карточной игры он выступает как хозяин дома (банкомет и в быту, и в литературе всегда хозяин того помещения, в котором происходит игра), — сюжетный же герой, как правило, является гостем. Романтическим «роковым человеком» осознает себя и Долохов в игре с Николаем Ростовым. Фараон моделирует и свой универсум. Он, прежде всего, отмечен предельной дискретностью (как и всякое моделирование явлений жизни с помощью языка): выделяется единица — «талия», — заключенная между «началом» и «концом» действия, причем первое отмечено пере- ходом от некоторого ровного и незначимого состояния (небытия, с точки зрения Игры) к действиям, направленным на резкое улучшение своего статуса (выигрыш). Психологическое состояние героя в этом пункте сюжета — надежда. Заключительный момент отмечен конечной гибелью (проигрыш, который никогда не бывает частичным или не очень значи- тельным, а влечет за собой гибель или безумие персонажа) или победой, также имеющей эсхатологический характер. Между этими двумя границами текст также не непрерывен; он членится на отдельные нечленимые знаки-состояния: карты — и промежутки между ними. Причем, поскольку каждая карта имеет некоторое значение в иной — гадальной — системе, то смена падающих карт образует некоторое повествование, которое и своими значениями («дальняя дорога», «казен- ный дом» и т. п.), и несвязностью эпизодов напоминает плутовской роман. Можно было бы показать очевидный параллелизм композиции плутов- ского романа и модели, составленной из элементов карточного гадания и талии фараона. Сущность вещи в тексте двояка: она может выступать в своей бытовой реальности, составляя предмет среди предметов, и может становиться знаком определенных культурных значений. Если при этом данное значе- ние мотивировано характером самой вещи, ее устройством или функцией, то тем явлениям, которые она обозначает, приписывается аналогичное устройство или функция, она оказывается в роли их модели. Сущность этих явлений истолковывается по аналогии с данным, упомянутым в тексте, предметом. Именно такая вещь-знак-модель и становится сюжет- 24 Цветаева М. Соч.: В 2 т. М., 1980. Т. 1. С. 369. 26 Ю. М. Лотман
402 «Пиковая дама» ной темой. При этом она может оказывать сюжетное воздействие или на соседние близлежащие эпизоды, выступая в качестве локальной темы, или же на сюжет как таковой. Способность фараона делаться темой как локального, так и общего сюжетного значения определила специфику использования его в тексте. Осмысление композиции плутовского романа или вообще романа, богатого сменой разнообразных эпизодов, как талии фараона, с одной стороны, приписывало карточной игре характер композиционного единства, а с другой, заставляло подчеркивать в жизни дискретность, разделенность ее на отдельные эпизоды, мало между собой связанные, — «собранье пестрых глав»: И постепенно в усыпленье И чувств и дум впадает он, А перед ним Воображенье Свой пестрый мечет фараон. То видит он: на талом снеге Как-будто спящий на ночлеге, Недвижим юноша лежит, И слышит голос: что ж? убит. То видит он врагов забвенных, Клеветников, и трусов злых, И рой изменниц молодых, И круг товарищей презренных... (VI, 183—184) Ср. также подражательное: ...тюрьмы, почтовых странствий Пестрый и неверный фараон... (Вс. Рождественский. «Манон Леско») Контрасты буржуазного общества, конфликт бедности и богатства, власть денег становятся одной из ведущих сюжетных сфер всей европейской литературы 1830—1840-х гг. В русской литературе проблематика эта связывается то с западноевропейским материалом («Скупой рыцарь», «Мария Шонинг», «Сцены из рыцарских времен» и т. п.), то с русской действительностью. Каждая из этих двух сюжетных. разновидностей имеет свою специфику: западноевропейский материал будет чаще всего стимулировать писателя к историческим сюжетам, а русский — к совре- менным, вплоть до полного слияния сюжетного и читательского времени. Однако еще более существенно другое: сюжеты первого рода посвящены закономерному, вторые — случайному; первые вскрывают имманентную сущность «денежного века», вторые — эксцессы, им порождаемые. Столк- новение отца и сына, гибель на эшафоте невинных Марии Шонинг и Анны Гарлин с неизбежностью вытекают из механизма господства денег над человеком. В сюжетах из русской действительности между социаль- ными причинами и сюжетными следствиями введено еще одно звено — случай, «события, которые могут произойти или не произойти в результате произведенного опыта»25. Не случайно от Пушкина и Гоголя пойдет 25 Яглом А. М., Яглом И. М. Вероятность и информация. 3-е изд. М., 1973. С. 21—22.
и тема карт... 403 традиция, связывающая именно в русских сюжетах идею обогащения с картами (от «Пиковой дамы» до «Игрока» Достоевского) или аферой (от Чичикова до Кречинского). Заметим, что «рыцарь денег» — барон из «Скупого рыцаря» — подчеркивает в обогащении длительность, посте- пенность и целенаправленные усилия экономического характера: Так я, по горсти бедной принося Привычну дань мою сюда в подвал, Вознес мой холм... (VII, 110) Тут есть дублон старинный... вон он. Нынче Вдова мне отдала его... (VII, 111) ...А этот? этот мне принес Тибо (VII, 111). Между тем в поведении Германна, когда он сделался игроком, доми- нирует стремление к мгновенному и экономически не обусловленному обогащению: «Когда сон им овладел, ему пригрезились карты, зеленый стол, кипы ассигнаций и груды червонцев. Он ставил карту за картой, гнул углы решительно, выигрывал беспрестанно, и загребал к себе золото, и клал ассигнации в карман» (VIII, 1, 236). Мгновенное появление и исчезновение «фантастического богатства» (VIII, 1, 236) характеризует и Чичикова. Причем если в Германне борются расчет и азарт, в Чичикове побеждает расчет, то в Кречинском берет верх азарт (ср. слова Федора: «А когда в Петербурге-то жили — Господи, Боже мой! — что денег-то бывало! какая игра-то была!.. И ведь он целый век все такой-то был: деньги — ему солома, дрова какие-то. Еще в университете кутил порядком, а как вышел из университету, тут и пошло, и пошло, как водоворот какой! Знакомство, графы, князья, дружество, попойки, картежь»26. Ср. паро- дийное снижение в словах Расплюева: «Деньги... карты... судьба... сча- стье... злой, страшный бред...»27). Оборотной стороной этой традиции будет превращение «русского немца» Германна в другого «русского немца» — Андрея Штольца.. Рассматривать сюжетную коллизию «Пиковой дамы» во всей ее слож- ности здесь было бы неуместно, тем более что вопрос этот неоднократно делался предметом анализа28. Можно согласиться с рядом исследова- телей, усматривающих в конфликте Германна и старой графини столкно- вение эпохи 1770-х и 1830-х гг., эпохи «фарфоровых пастушек, столовых часов работы славного Leroy, коробочек, рулеток, вееров и разных дам- ских игрушек», изобретенных в XVIII в. «вместе с Монгольфьеровым 26 Картины прошедшего: Писал с натуры А. Сухово-Кобылин. М., 1869. С. 63. 27 Там же. С. 65. 28 См., например: Гуковский Г. А. Пушкин и проблемы реалистического стиля. М., 1957. С. 337—365; Виноградов В. В. Стиль «Пиковой дамы» // Пушкин: Временник Пушкинской комиссии. М.; Л., 1936. Вып. 2; Он же. Стиль Пушкина. М., 1941; Слонимский А. Л. О композиции «Пиковой дамы» // Пушкинский сб. памяти проф. С. А. Венгерова. М.; Пг., 1922. С. 171 —180. (Пушкинист. Т. 4). Общая проблематика «Пиковой дамы» рассмотрена также в работах: Якубович Д. Литературный фон «Пиковой дамы» // Лит. современник. 1935. № 1; Лернер Н. О. История «Пиковой дамы» // Лернер Н. О. Рассказы о Пушкине. Л., 1929; Сидя- ков Л. С. Художественная проза А. С. Пушкина. Рига, 1973. Гл. 5 (здесь дан проницательный анализ художественной структуры повести; см., в частности, анализ смены точек зрения и сложной структуры образа автора (С. 115—121), а также краткую библиографии (С. 214). Пользуюсь случаем, чтобы выразить сердечную благодарность Л. С. Сидякову, любезно принявшему на себя труд ознакомиться в рукописи с настоящей работой и высказавшему ряд ценных соображений).
404 «Пиковая дама» шаром и Месмеровым магнетизмом» (VIII, 1, 240), и денежного века. Можно указать, что сюжетным языком для построения этого историче- ского конфликта избрано столкновение двух поколений, так же, как это сделано в «Скупом рыцаре» или «К вельможе»; можно было бы рассмот- реть сквозь эту сюжетную коллизию древний архетип борьбы родителей 29 и сына . Однако нас сейчас интересует не это, а значительно более частный вопрос: какое влияние на данный тип сюжета оказало то исторически неизбежное, но типологически случайное обстоятельство, что механизмом, движущим сюжет, стали карты. Тема карточной игры вводит в механизм сюжета, в звено, заключенное между побуждениями героя и результатами его действий, случай, непред- сказуемый ход событий. Случайность становится и механизмом сюжета, и объектом размышлений героя и автора. Сюжет начинает строиться как приближение героя к цели, за которым следует неожиданная ката- строфа («вдруг — помешательство» у Гоголя, «Сорвалось!!!» Кречинского у Сухово-Кобылина). Следствием заданного механизма сюжета становится характеристика героя как волевой личности, стремящейся в броуновом движении окру- жающей жизни к цели, которую он перед собой поставил. «Вероятно- стная» картина мира, представление о том, что жизнью правит Случай, открывает перед отдельной личностью возможности неограниченного успеха и резко разделяет людей на пассивных рабов обстоятельств и «людей Рока», чей облик в европейской культуре первой половины XIX в. неизменно ассоциируется с Наполеоном. Такая характеристика героя требует, чтобы в тексте рядом с ним находился персонаж страдательный, в отношениях с которым герой раскрывает свои бонапартовские свойства. В другом аспекте сюжетного построения герой будет соотнесен с Игрой и той силой, которая эту игру ведет. Сила эта — иррациональная по 29 Намек на наличие такой нереализованной возможности содержится в тексте «Пиковой дамы», где в момент, когда Германн падает без сознания у гроба гра- фини, «худощавый каммергер, близкий родственник покойницы, шепнул на ухо стоящему подле него англичанину, что молодой офицер ее побочный сын» (VIII, 1, 247). В. В. Виноградов проницательно замечает, что читатель 1830-х гг. ощущал нереализованную возможность построения сюжета как конфликта, раз- рывающего семейные связи: «Образ невольного матереубийцы, сцена карточного поединка между братьями — побочными детьми старой ведьмы, с эффектным финалом, — сумасшествием одного из них, — вот что было бы сфабриковано французским «кошмарным романом» из материала "Пиковой дамы"» (Виногра- дов В. В. Стиль Пушкина. С. 587). Возможность истолкования сюжета в сопостав- лении с его переводом на язык более ранней традиции может быть доведена до мифологического архетипа — ср.: «Герой — это тот, кто смело противостоит своему отцу и в конце концов его побеждает» (Freud S. Moise et le monotheisme. Paris, 1966. P. 13), — причем каждый раз предшествующая традиция будет выступать как некоторый язык, а анализируемое произведение — как текст, частично принадлежащий этому языку и в определенной степени дешифруемый с его помощью, но вместе с тем являющийся также текстом на другом языке, требующим для понимания конструирования особой системы расшиф- ровки. До того как данный текст породил свою традицию, он является един- ственным текстом на том языке, который еще предстоит на его основе реконструировать. Другое дело, что этот новый язык, как правило, уже дан в старом — в виде внесистемных или периферийных его подструктур, которые незаметны при синхронном описании и выявляются лишь в свете исторической перспективы.
и тема карт... 405 самой сущности отношений банкомета и понтера — легко будет истолко- вываться как инфернальная, смеющаяся над героем наполеоновского типа и играющая им. Так определяется сюжетная необходимость цепочки героев: Лиза — Германн — старая графиня, которая позже, породив определенную традицию в русской прозе, отразится в ряду персонажей: Соня — Раскольников — старуха-процент- щиц а30. Однако вопрос этот усложняется тем, что старая графиня выступает в повести Пушкина в двух различных функциях: как жертва Германна и как представитель тех сил, с которыми Германн ведет игру («Я пришла к тебе против своей воли...», «мне велено...» — VIII, 1, 247). Влияние темы карт на сюжет «Пиковой дамы» проявляется в столкно- вении случайного и закономерного и в самой трактовке понятия случай- ности. Германн — инженер с точным и холодным умом. В сознании Германна сталкиваются расчет и азарт. Однако сам себя Германн осмы- сляет в облике бесстрастного автоматического разума. Он хотел бы изгнать случай из мира и своей судьбы. За зеленое сукно он может сесть лишь для игры наверное. Этический аспект действий его не тревожит. Свое credo он излагает на первой же странице повести во фразе, заме- чательной строгой логичностью, точностью выражения и полной нейтраль- ностью стиля, столь резко выделяющимися на фоне экспрессивных речей других игроков: «Игра занимает меня сильно, — сказал Германн: — но я не в состоянии жертвовать необходимым в надежде приобрести излиш- нее» (VIII, 1, 227). «Расчет, умеренность и трудолюбие: вот мои три верные карты», — размышляет он дальше (VIII, 1, 235). Расчет стоит на первом месте. Германн не только не может надеяться на случай — он отвергает само его существование: «Случай! — сказал один из гостей. — Сказка! — заметил Германн» (VIII, 1, 229). Пушкин подчеркивает, что голова Германна остается холодной даже в момент высшего напряжения страстей и фантазии. Так, после посещения его призраком он «возвратился в свою комнату, засветил свечку, и записал свое видение» (VIII, 1, 248). После первого выигрыша, который был не только осуществлением мечты о богатстве, но и свидетельством реаль- ности сверхъестественных явлений, означая, что тайна трех карт дей- ствительно существует, а явление старухи не было галлюцинацией разго- ряченного воображения, «Германн выпил стакан лимонаду и отправился домой» (VIII, 1, 251). Германн рожден для такого поединка с судьбой, где пригодятся его холодный ум и железный расчет, для интеллектуаль- ного соревнования с миром. Не случайно рядом с мотивом расчета через повесть проходит другой — коммерческой игры: ведь поединок Германна 30 Отношение: Германн — старая графиня имеет и другую, полупародийную, параллель, отмеченную еще Андреем Белым: Чичиков—Коробочка (см.: Белый А. Мастерство Гоголя. М.; Л., 1934. С. 99—100); не лишено интереса, что в сознании Достоевского при создании коллизии «Раскольников—старуха» присутствовал не только Германн, но и Чичиков, про которого ведь говорят, что он «переодетый Наполеон» (Гоголь Н. В. Поли. собр. соч.: В 14 т. [М.], 1951. Т. 6. С. 205). Ср.: у Германна «профиль Наполеона», а Чичиков, «если он поворотится и станет боком, очень сдает на портрет Наполеона (Там же. С. 206). О возможно неосознан- ном учете образов из «Мертвых душ» свидетельствует кличка «немецкий шляпник», которую дает Раскольникову в начале романа пьяный и которая перефразирует «панталонник немецкий» (и «Бонапарт»), как именует коня кучер Селифан в «Мертвых душах».
406 «Пиковая дама» и Чекалинского сопровождается параллельным изображением игры дру- гого типа, развертываемой в соседней комнате: «Несколько генералов и тайных советников играли в вист» (первый день игры Германна); «Гене- ралы и тайные советники оставили свой вист, чтоб видеть игру столь необыкновенную» (третий день — VIII, 1, 249 и 251). При этом очевидно, что вист, который еще у Страхова числится как игра «в службе степенных и солидных людей», — не средство быстрого и немотивированного обога- щения. Но Германн — человек двойной природы, русский немец, с холодным умом и пламенным воображением — жаждет внезапного обогащения. Это заставляет его вступить в чуждую для него сферу Случая. Насмешку над верой в разумность мира А. Сухово-Кобылин выразил в 1869 г. эпиграфом, который он поставил перед своей трилогией: «Wer die Natur mit Vernunft ansieht, den sieht sie auch vernunftig an. Hegel, Loglk. Как аукнется, так и откликнется. Русский перевод». Германн, стремившийся смотреть на мир «mit Vernunft», вынужден действовать в условиях случайного, вероятностного мира, который для отдельного существа, наблюдающего лишь незначительные фрагменты отдельных процессов, выглядит как хаотический. Необходимость избрать эффектив- ную тактику в условиях мира, который дает о себе слишком незначитель- ную информацию (и именно поэтому моделируется фараоном), застав- ляет Германна обращаться к приметам («имея мало истинной веры, он имел множество предрассудков» — VIII, 1, 246). В. В. Виноградов прони- цательно указал на эквивалентность, в этом отношении, сюжетов, построенных на математическом или мистическом проникновении в тайну «верной карты». И математика, и кабалистика выступают здесь в единой функции — как средство изгнать Случай из его собственного царства. Стремление «найти твердые математические формулы и законы для случаев выигрыша, освободить игру от власти случая и случайности» в общей системе играло ту же роль, что и «мистическое отношение к картам, приносящим выигрыш»31. Однако если фараон делается идеальной моделью конфликтной ситуа- ции: «человек — внешний мир», то становится очевидным, что вероят- ность выигрыша у сторон различна. Обладая неисчерпаемым запасом времени и неограниченной возможностью возобновлять игру, внешний мир неизбежно переигрывает каждого отдельного человека. В ту минуту, когда Германну кажется, что о н играет (причем — наверняка), оказы- вается, что и м играют. Это подчеркивается сложной структурой сюжета. В первой части глав Германн ведет игру с партнерами, которые нахо- дятся в его власти (Лиза, старая графиня в сцене в спальне). Лиза думает, что с ней играют в одну игру (слово «игра» означает здесь 31 Виноградов В. В. Стиль «Пиковой дамы». С. 87 и 88. Стремление человека, потерявшего веру в разумность мироустройства, заклясть окружающий Хаос и подчинить его себе может дать импульс как магии, так и научному поиску. Не случайно столкновение человека с непредсказуемой ирра- циональностью выпадения выигрыша—проигрыша при азартных играх, с одной стороны, сделало карты и кости с древнейших времен аксессуарами гаданий, кол- довства и магических действий, а с другой, послужило толчком к развитию математических теорий. См. исключительно интересную статью Л. Е. Майстрова «Роль азартных игр в возникновении теории вероятностей» (Acta Universitatis Debreceniensis. Debrecen, 1962. Т. 7/2. С. 1—24). Пушкин тонко показал в образе Германна сочетаемость для психики человека, поставленного перед лицом Случая, крайнего рационализма и столь же крайнего суеверия.
и тема карт... 407 совсем не степень искренности чувств, а распознание типа поведения и выбор своей ответной системы действий) — любовь. Германн действи- тельно имитирует этот тип поведения, тщательно воспроизводя утверж- денный литературной традицией ритуал «осады сердца»: стояние под окном, писание любовных писем и т. п. Залог успеха Германна в том, что он играет в совсем другую игру, сущность и правила которой остаются Лизе до последней минуты непонятными. Тем самым он превращает ее из партнера в орудие. Ситуация в спальне графини сложнее: Германн и здесь пытается предложить собеседнику ложный ход — партнерство в целом наборе игр: он заранее готов стать любовником старухи, взывает к «чувствам супруги, любовницы, матери», заранее зная, что он-то на самом деле будет вести совсем другую игру — борьбу за свое обогащение, в которой графиня должна выступить в качестве орудия, а не партнера32. Однако старая графиня, которая за минуту до появления Германна «сидела вся желтая, шевеля отвислыми губами, качаясь направо и налево» (VIII, 1, 240; курсив мой. — Ю. Л.), — уже не только человек, но и карта, орудие, однако не в игре Германна, а в чьей-то другой, в которой сам Германн окажется игрушкой. Германн пытается перенести ситуацию типа его отношений с Лизой на зеленое сукно: он имитирует риск игры в фараон, а на самом деле играет наверное. Однако в действительности он сам оказывается в поло- жении Лизы — человека, не знающего, в какую игру с ним играет мир. Фантастика здесь не «вещь» (свидетельство наивной веры автора в непосредственное вмешательство сверхъестественных сил в реальность), а знак — значением его может оказаться любая сила: историческая, экономическая, психологическая или мистическая — иррациональная с точки зрения «расчета, умеренности и трудолюбия» как программы поведения отдельной личности. Этому не противоречит самая насмеш- ливость тех сил, которые Германн думал переиграть (подмигивание старухи): ведь с точки зрения Евгения в «Медном всаднике» петер- бургское наводнение можно истолковать как «насмешку неба над землей». Ко времени работы Пушкина над «Пиковой дамой» его интерес к роли случая уже имел длительную историю. Отвергнутыми оказались и роман- тические представления об определяющей роли личного произвола и случая в ходе исторических событий33, и тот предельный исторический детерминизм, который был им на первых порах противопоставлен и приво- дил к разнообразным формам и степеням «примирения с действительно- стью». В сложном и философски объемном мышлении Пушкина 1830-х гг. •32 Кстати, именно в этом Пушкин видел сущность «бонапартизма»: Мы все глядим в Наполеоны; Двуногих тварей миллионы Для нас орудие одно... (VI, 37) 33 Из многочисленных примеров романтического толкования этой проблемы приведем слова А. А. Бестужева, сохраненные показаниями. Г. С. Батенькова. После убийства Настасьи Минкиной на одном из литературных обедов «целый стол говорили о переменах, кои последовать могут вследствие отречения графа Аракчеева. А. Бестужев сказал при сем случае, что решительный поступок одной молодой девки производит такую важную перемену в судьбе 50 миллионов. После обеда стали говорить о том, что у нас совершенно исчезли великие характеры и люди предприимчивые» (цит. по: Батеньков Г. С, Пущин И. И., Толль Э.-Г. Письма. М., 1936. С. 215). Фактически полемикой с такими концепциями явился замысел «Графа Нулина» (см.: Эйхенбаум Б. М. О замысле «Графа Нулина» // Пушкин: Временник Пушкинской комиссии. М.; Л., 1937. Вып. 3).
408 «Пиковая дама» «случай» перестал быть только синонимом хаоса, а «закономерность» — упорядоченности. Пушкин неоднократно противопоставлял мертвую, негибкую упорядоченность — случайности, как смерть — жизни. Энтропия представала перед ним не только в облике полной дезорганизации, но и как жесткая сверхупорядоченность. Это порождало то внимание к анти- тезе мертвого — живому, неподвижного — движущемуся, как пред- сказуемого — непредсказуемому, которое было глубоко раскрыто Р. О. Якобсоном на материале тематического элемента статуи и мотива ее оживания34. В этой связи проясняется смысл и другого — апологетического — отношения к случаю как к средству увеличения внутренней гибкости социального механизма, внесения в него непредсказуемости. Размышляя над путями человеческой мысли, Пушкин отвел случаю место в ряду трех важнейших факторов ее прогресса: О сколько нам открытий чудных Готовят просвещенья дух И Гений, [парадоксов] друг, И Опыт, [сын] ошибок трудных, [И случай, бог изобретатель!] (III, 2, 1060)35 В предшествующих вариантах последней строки: И Случай, друг И Случай, вождь (III, 2, 1059) — можно предугадать в общих чертах характер недописанного, поскольку ритмический рисунок ее, видимо, должен был выглядеть как: или: а грамматически продолжение должно было содержать группу опреде- ления (типа: «друг познаний новых») или приложение (типа: «вождь- путеводитель»), содержание же могло быть лишь той или иной формулой, определяющей положительное место случая в прогрессе знания. Однако в промежутке между первым наброском и верхним слоем (тоже зачерк- нутым и, следовательно, не окончательным) Пушкин нашел наиболее выразительную формулу: И Случай отец * Изобретательный слепец (III, 2, 1060) (вариант: «И ты слепой изобретатель»). Пропуск в первой строке легко заполняется по смыслу словами типа «знания», «истины». Однако именно то, что поэт не использовал этих напрашивающихся слов, свидетельствует, что они не содержали необходимого ему смыслового оттенка — момента 34 Якобсон Р. О. Статуя в поэтической мифологии Пушкина // Якобсон Р. Работы по поэтике. М., 1987. 35 Ср. слова академика С. И. Вавилова о том, что процитированный отрывок «свидетельствует о проникновенном полимании Пушкиным методов научного твор- чества» (А. С. Пушкин, 1799—1949: Материалы юбилейных торжеств. М.; Л., 1951. С. 33); об истолковании этого фрагмента в связи с проблемой науки и в отношении к «Пиковой даме» см.: Алексеев М. П. Пушкин: Сравн.-ист. исследо- вания. Л., 1972. С. 80, 95—109.
и тема карт... 409 изобретения, нахождения нового неожиданно для самого ищущего (ср. в «Сценах из рыцарских времен»: брат Бертольд должен был найти порох во время поисков философского камня). В связи с этим и отношение Пушкина к случайному в истории резко усложнялось. В незаконченной статье, посвященной «Истории русского народа» Н. А. Полевого, он увидел в случайном поверхностное наслоение, затемняющее суть исторического процесса, с одной стороны, и глубокий механизм проявления закономерностей этого процесса, с другой. Он писал: «Гизо объяснил одно из событий христианской истории: евро- пейское просвещение. Он обретает его зародыш, описывает постепенное развитие, и отклоняя все отдаленное, все постороннее, случайное, доводит его до нас». И далее: «Ум ч(еловеческий), по простонародному выра- жению, не пророк, а угадчик, он видит общий ход вещей и может выводить из оного глубокие предположения, часто оправданные временем, но невозможно ему предвидеть случая — мощного, мгновенного орудия Провидения» (XI, 127; курсив Пушкина). Вторая сторона философского осмысления случая не могла не отра- зиться на трактовке его сюжетной модели — азартной игры. Было бы односторонним упрощением видеть в ней только отрицательное начало — прорыв хаотических сил в культурный макрокосм и эгоистическое стрем- ление к мгновенному обогащению в человеческом микрокосме. Тот же механизм игры служит и иным целям: во внешнем для человека мире он служит проявлением высших — иррациональных лишь с точки зрения человеческого незнания — закономерностей, во внутреннем он обусловлен не только жаждой денег, но и потребностью риска, необходимостью деавтоматизировать жизнь и открыть простор игре сил, подавляемых гнетом обыденности. С этой точки зрения персонажи и события «Пиковой дамы» выступают в ином свете. Если в сюжете «Пиковой дамы» в антитезе «рациональное (закономерное)-* ► хаотическое (случайное)» первый член оппозиции представлял информацию, а второй — энтропию, то при противопостав- лении: «мертвое (неподвижное, движущееся автоматически) < ►живое (подвижное, изменчивое)» места этих категорий переменятся. В связи с этим случайное (непредсказуемое) в первом случае предстанет как фактор энтропии, во втором — информации. В антитезе механическому течению насквозь предсказуемой, мертвой жизни петербургского «света» фараон предстает как механизм внесения в повседневность элемента альтернативы, непредсказуемости, деавтоматизации. » С этой точки зрения, эпизоды, события и лица повести делятся на живое (подвижное, изменчивое) и мертвое (неподвижное, автоматизи- рованное) или же в определенных ситуациях переходят из одной категории в другую. Весь сюжет повести представляет собой некоторое вторжение случайных обстоятельств, которые одновременно могут быть истолко- ваны и как «мощное, мгновенное орудие Провидения». Хотя «анекдот о трех картах сильно подействовал» на воображение Германна, он, противопоставив соблазну расчет, решил отказаться от надежд на неожи- данное богатство: «Нет! расчет, умеренность и трудолюбие: вот мои три верные карты» (VIII, 1, 235). Однако именно в эту минуту Германн оказывается во власти случая: «Рассуждая таким образом, очутился он в одной из главных улиц Петербурга, перед домом старинной архи- тектуры <...). — Чей это дом? — спросил он у углового будочника. — Графини ***, — отвечал будочник.
410 «Пиковая дама» Германн затрепетал. Удивительный анекдот снова представился его воображению» (236). На другой день он снова случайно оказался перед домом: «Неведомая сила, казалось, привлекла его к нему» (236). Лизавета Ивановна в этот миг случайно оказалась у окна — «нечаянно взглянула на улицу» (234). «Эта минута решила его участь» (236). Герои попеременно переходят из сферы предсказуемого в область непредсказуемого и обратно, то оживляясь, то превращаясь в мертвые (прямо и метафорически) автоматы. Уже в исходной ситуации Германн — человек расчета и игрок в душе — характеризуется через слова с семан- тикой неподвижности («сидит (...) и смотрит на нашу игру» — 227; «твердость спасла его» — 235) и подавленного движения («следовал с лихорадочным трепетом за различными оборотами игры» — 235). Герои «Пиковой дамы» то каменеют, то трепещут: В сердце его отозвалось нечто похо- ...села в карету с трепетом неизъя- жее на угрызение совести, и снова снимым (234). умолкло. Он окаменел (240). ...следовал с лихорадочным трепетом ...ее руки и ноги поледенели (243). (235). ...Мертвая старуха сидела, окаменев ...Германн затрепетал (236). (245). ...Германн трепетал, как тигр (239). ...Германн пожал ее холодную, без- ...Он остановился, и с трепетом ожи- ответную руку (245). дал ее ответа (241). ...Германн (...) навзничь грянулся об ...Она затрепетала (244). земь (247). ...Лизавету Ивановну вынесли в об- мороке (247). Переход от жизни к смерти, совершаемый несколько раз, характерен для старой графини. Р. О. Якобсон в названной выше работе указал, что в заглавиях трех пушкинских произведений: «Медного всадника», «Каменного гостя» и «Золотого петушка» — заложено противоречие между указанием на неодушевленные материалы (медь, камень, золото) и одушевленных персонажей, чем предопределяется мотив оживания неживого. В несколько иной форме то же противоречие заложено и в заглавии «Пиковой дамы», которое обозначает и старую графиню, и игральную карту. Уже попеременное превращение графини в карту и карты в графиню активизирует семантический признак живого/неживого, одушевленного/неодушевленного. Но и в пределах своей «человеческой инкарнации» графиня меняет состояния относительно этих признаков: «Вдруг это мертвое лицо изменилось неизъяснимо (...) глаза оживились», «Старуха молча смотрела на него и, казалось, его не слыхала...», «Гра- финя видимо смутилась. Черты ее изобразили сильное движение души, но она скоро впала в прежнюю бесчувственность», «Графиня молчала», «При виде пистолета графиня во второй раз оказала сильное чувство. Она закивала головою, и подняла руку, как бы заслоняясь от выстрела... Потом покатилась навзничь... и осталась недвижима», «Графиня не отвечала. Германн увидел, что она умерла» (VIII, 1, 241—242). Переход от бесчувственности, неподвижности, механичности, смерти — к волне- нию, внутреннему движению, жизни, равно как и противонаправленное изменение, совершаются несколько раз на протяжении этой сцены. В дальнейшем, уже мертвая, графиня будет двигаться, шаркая туфлями; лежа в гробу, подмигнет Германну. Способность к душевным движениям, противоположная окаменелости эгоизма, выразится в том, что лишь за гробом она проявит заботливость по отношению к жертве своих капризов, Лизавете Ивановне. Подчиняясь приказу («мне велено»), она сообщает Германну три карты, но «от себя» прощает его, с г л чтобы он женился
и тема карт... 411 на Лизавете Ивановне. Переходы от мертвенной маски светской вежли- вости и показного радушия к живому чувству характеризуют и Чека- линского: «Полное и свежее лицо изображало добродушие; глаза бли- стали, оживленные всегдашнею улыбкою», «Чекалинский улыбнулся и поклонился, молча, в знак покорного согласия», «Позвольте заметить вам, — сказал Чекалинский с неизменной своею улыбкою, что игра ваша сильна», «Чекалинский нахмурился, но улыбка тотчас возвратилась на его лицо», «Чекалинский ласково ему поклонился», «Чекалинский видимо смутился. Он отсчитал девяносто четыре тысячи и передал Германну», «Германн стоял у стола, готовясь один понтировать противу бледного, но все улыбающегося Чекалинского», «Чекалинский стал метать, руки его тряслись», «Дама ваша убита,. — сказал ласково Чекалинский» (VIII, 1, 250—251; курсив мой. — Ю. Л.). Вначале улыбка кажется «оживляющей» лицо Чекалинского. Но дальше (ср. эпитет «неизменная») делается очевидно, что это маска, постоянная и неподвижная, т. е. мерт- вая, скрывающая подлинные жизненные движения души. В размеренный, механически движущийся, но внутренне неподвижный и мертвый автомат обыденной светской жизни «сильные страсти и огнен- ное воображение» Германна вносят непредсказуемость, т. е. жизнь. Орудием вторжения оказывается фараон. Ожившая вещь, движущийся мертвец, скачущий памятник — не живые существа, а машины в том наполнении слова «машина», которое выработала эпоха механики. Их противоестественное движение лишь подчеркивает мертвенность сущности. В этом смысле ситуация «Пиковой дамы» принципиально отлична от «Медного всадника». В «Медном всад- нике» нечеловеческое противопоставлено человеческому, «медный всад- ник» — «бедному богатству» (Гоголь) простой человеческой души. В «Пиковой даме» все герои — автоматы, лишь временно оживающие под влиянием возмущающих воздействий страстей, случая, той непред- сказуемости, которая таится и в глубине их душ, и за пределами искус- ственного, механического мира Петербурга. Германн, рассчитав, что ему необходимо проникнуть в дом графини, запускает механизм соблазна молодой девушки. Он пишет «признание в любви: оно было нежно, почтительно и слово-в-слово взято из немецкого романа» (VIII, 1, 237). В столкновении с машиной Лиза ведет себя как человек — она влюб- ляется. Ее письмо продиктовано чувством. Но оказывается, что на самом деле ее реакция автоматична — Германн мог ее предвидеть и рассчитать: «Он того и ожидал» (238). Однако карты смешиваются потому, что в дело вступают силы, скрытые в душе самого Германца, и он перестает быть автоматом. Письма его «уже не были переведены с немецкого. Германн их писал, вдохновенный страстию, и говорил языком, ему свой- ственным: в них выражались и непреклонность его желаний, и беспорядок необузданного воображения» (238). Но игра, взрывая механический порядок жизни, нарушая автомати- ческую вежливость Чекалинского, вызывая прилив жизни в умирающей графине и убивая ее, — то есть позволяя Германну вторгнуться в окру- жающий его мир «как беззаконная комета», превращает его самого в автомат, ибо фараон — тоже машина: ему свойственна мнимая жизнь механического движения (направо-налево) и способность замораживать, убивать душу: в спальне графини Германн окаменел, в комнате Лизы «удивительно напоминал он портрет» (245), во время игры, чем более оживляется маска Чекалинского, тем более застывает Германн, превра- щаясь в движущуюся статую. Человеческие чувства для него теряют смысл: «Ни слезы бедной девушки, ни удивительная прелесть ее горести
412 Пиковая дама» "не тревожили суровой души его. Он не чувствовал угрызения совести при мысли о мертвой старухе» (VIII, 1, 245). И если в «Медном всаднике» «насмешка неба над землей» — насмешка нечеловеческого над живым, то издевка пиковой дамы, которая «прищурилась и усмехнулась», — это смех оживающего автомата над застывающим. Завершается все полной победой автоматического мира: «игра пошла своим чередом» (252), все герои находят свое место в неподвижности циклических повторов жизни: Германн сидит в сумасшедшем доме и повторяет одни и те же слова, Лизавета Ивановна повторяет путь старой графини («У Лизаветы Ивановны воспитывается бедная родственница» (252), Томский повторяет обычный путь молодого человека — произведен в ротмистры и женится. Пушкин дает нам две взаимоналоженные модели. 1. Бытовой мир («внутреннее пространство» культуры) — упорядочен и умопостигаем; ему противостоит хаотический мир иррационального, случая, игры. Этот второй мир представляет собой энтропию. Он побеж- дает, сметая расчеты людей: графиня умирает, Германн рвет с миром расчета и умеренности и оказывается в сумасшедшем доме — сюжет кончается катастрофой. 2. Бытовой мир, составляющий «внутреннее пространство» культуры, переупорядочен, лишен гибкости, мертв. Это царство энтро- пии. Ему противостоит Случай — «мощное, мгновенное орудие Провидения». Он вторгается в механическое существование, оживляя его. Однако автоматический порядок побеждает, «игра» идет «своим чередом». Энтропия косного автоматизма торжествует. Мир, где все хаотически случайно, и мир, где все настолько омертвело, что «событию» не остается места, просвечивают друг сквозь друга. Взаимоналожение этих моделей усложняется еще и тем, что «внешнее» и «внутреннее» пространства представлены и вне каждого героя как окружающий его мир, и внутри его как имманентное противоречие. Оба возможных толкования материализованы в повести Пушкина в одной и той же «сюжетной машине» — в теме карт и азартной игры. Это придает образу фараона в «Пиковой даме» исключительную смысло- вую емкость и силу моделирующего воздействия на текст. Это же обу- словливает возможность противоположных истолкований этой темы в различных литературных традициях, в равной мере восходящих к Пуш- кину. Описывая последнюю талию, Пушкин пишет: «Это похоже было на поединок» (VIII, 1, 251). Действительно, во всех текстах, включающих тему азартной игры, имеется некое сходство с сюжетной темой дуэли: исход столкновения смертелен для одной из сторон (в отличие от темы коммерческой игры, где возникает лишь проблема незначительных пере- мен)36. Однако совершенно различная роль случайности делает сопостав- ление дуэли и фараона достаточно далеким. Значительно более органич- ным представляется сближение темы карт с основным сюжетным конфлик- том «Фаталиста» Лермонтова. 36 Ср. идею неизменности быта, невозможности совершиться в его толще чему-либо, меняющему сущность жизни, в рассказе Л. Андреева «Большой шлем» (Андреев Л. Поли. собр. соч.: В 8 т. Спб., 1913. Т. 1).
и тема карт... 413 Антитеза случайного и закономерного получает в этой повести фило- софскую интерпретацию как противопоставления концепции недетермини- рованной свободы воли человека, с одной стороны, и полной подчинен- ности его фатальной цепи причин и следствий, предопределенного хода событий, с другой. К. А. Кумпан в дипломной работе убедительно пока- зала, что первая концепция связана была с идеей человека западной цивилизации — с гипертрофированно развитой личностью, индивидуализ- мом, жаждой счастья и утратой внеличностных стимулов, а вторая — с человеком Востока, неотделимым от традиции, чуждым и раздвоенности, и личной ответственности за свои деяния, погруженным в фатализм37. Тема азартной игры оказывается «сюжетной машиной» этой повести. Уже начало повести вводит антитезу коммерческой игры («однажды, на- скучив бостоном и бросив карты под стол, мы сидели у майора С***»), которая ассоциируется с пошлым большинством, и азартной — удела страстных натур. Если относительно Печорина об этом можно догады- ваться (по крайней мере, на протяжении повести он дважды испытывает судьбу: заключая смертельное пари с Вуличем и бросившись на казака- убийцу), то в характере его «восточного» антипода — серба Вулича это подчеркнуто: «Была только одна страсть, которой он не таил: страсть к игре»38. Еще Сумароков писал о том, что банк по сути сводится к случайному выбору в системе с двоичным кодом: «Скоро понял я эту глупо выдуман- ную игру, и думал я: на что им карты, на что все те труды, которые они в сей игре употребляют; можно эту игру и без карт играть, и вот как: написать знаками какими-нибудь — колокол, язык, язык, колокол, пере- мешивая, и спрашивать, — колокола или языка: ежели пунтировщик узнает то, что у банкира написано, может он загнуть пароли, сеттелева и протчее» . Если прибавить к условиям случайности выбора одного из двух равно- вероятных исходов обычное для литературной темы азартной игры убеж- дение в том, что в банке лежит жизнь и смерть, то мы получаем схему пари Печорина и Вулича. Сопоставление проводится самими героями: Вулич, выиграв пари, после того как приставленный им ко лбу пистолет не выстрелил, прибавил «самодовольно улыбаясь: — это лучше банка и штосса» (VI, 342). Отождествление игры с убийством, самоубийством, гибелью («Пиковая дама», «Маскарад», «Фаталист»), а противника — с инфернальными силами («Пиковая дама», «Штосе») связано с интерпретацией случайного как хаотического, деструктивного, сферы энтропии — £ла. Однако воз- можна модель мира, в которой случайность будет иметь не негативный, а амбивалентный характер: являясь источником зла, она также путь к его преодолению. Эсхатологическое сознание, для которого торжество зла — одно- временно знак приближения момента его конечного уничтожения, а само 37 Тезисы работы см.: Кумпан К- Два аспекта «лермонтовской личности» // Сб. студ. работ: (Краткие сообщ.). Тарту, 1973; Она же. Проблема русского национального характера в творчестве М. Ю. Лермонтова // Tallinna Pedagoogiline Instituut: 17. iiliopilaste teaduslik konverents. Tallinn, 1972. 38 Лермонтов М. Ю. Соч.: В 6 т. М.; Л., 1957. Т. 6. С. 339. В дальнейшем ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием римской цифрой тома и арабской — страницы. 39 Сумароков А. П. О почтении автора к приказному роду // Полы. собр. соч. в стихах и прозе. 2-е изд. М., 1787. Т. 10. С. ???
414 «Пиковая дама» это преображение мира мыслится как акт мгновенный и окончательный, не может обойтись без чуда. А чудо по самой своей природе в ряду пред- шествующих ему событий должно представать как полностью немоти- вированное и в перспективе естественных связей — случайное. Давно уже было замечено, что в романах Достоевского бытовой пласт сюжета развертывается как последовательность случайных событий, «скандалов», сменяющих друг друга, казалось бы, хаотически40. Обилие неожиданных встреч, «случайных» сюжетных совпадений, «нелепого» стечения обстоятельств организует этот пласт повествования Достоев- ского. Однако логика такой последовательности эпизодов, при которой вероятность повседневного и уникального уравнивается, может характе- ризовать не только негативный мир Достоевского. Такова же логика чуда. Вспомним у Хомякова: О, недостойная избранья, Ты избрана!..41 Поэтому один и тот же механизм — механизм азартной игры — может описывать и кошмарный мир бытового абсурда, и эсхатологическое разрушение этого мира, за чем следует чудесное творение «новой земли и нового неба». В этом смысле очень интересен «Игрок» Достоевского. С одной стороны, Рулетенбург — квинтэссенция того мира нелепостей и скандалов, который так характерен для Достоевского, а рулетка — центр и модель этого мира. Фраза, которой начинается четвертая глава романа: «Сегодня был день смешной, безобразный, нелепый»42, — могла бы быть эпиграфом ко всей бытовой линии сюжета. Характеристики ситуации типа: «Сколько крику, шуму, толку, стуку! И какая все это беспорядица, неурядица, глупость и пошлость» (V, 233) — проходят через весь роман. С другой стороны, рулетка характеризуется как средство спасения, с ее помощью совершается чудо: «Вы решительно продолжаете быть убеждены, что рулетка ваш единственный исход и спасение?» (219); «Надеюсь на одну рулетку» (219); «со мною в этот вечер (...) случилось происшествие чудесное. Оно хоть и совершенно оправдывается арифме- тикою, но тем не менее — для меня еще до сих пор чудесное» (291). Это уже знакомая нам тема игры на смерть («Стояла на ставке вся моя жизнь!» (292). Одновременно это и событие, описываемое эсхатологи- чески — не только как чудо, но и как смерть и воскресение в новом образе: «Могу из мертвых воскреснуть и вновь начать жить! Человека могу обрести в себе, пока он еще не пропал!» (311), «Вновь возродиться, воскреснуть» (317). Подлинного чуда в «Игроке» не происходит: герой, как и Раскольников, считая, что деньги — источник зла, спасения ждет от них же («деньги — все!» — V, 229). Перерождение мира — в замене нехватки денег их изобилием — мысль, породившая масонскую утопическую алхимию в 40 См.: Слонимский А. «Вдруг» у Достоевского // Книга и революция. 1922. № 8; Лотман Ю. М. Происхождение сюжета в типологическом освещении // Лотман Ю. М. Статьи по типологии культуры. Тарту, 1973. Вып. 2. С. 29—33. 41 Хомяков А. С. Стихотворения и драмы. Л., 1969. С. 137. 42 Достоевский Ф. М. Поли. собр. соч.: В 30 т. Л., 1973. Т. 5. С. 223. В дальнейшем ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием римской цифрой тома и арабской — страницы.
и тема карт... 415 конце XVIII в. и спародированная Гете во второй части «Фауста»43 — или в счастливом их перераспределении. В произведениях Достоевского такой путь отвергается. Однако остается самый принцип спасительности чуда — немотивированного и внезапного перерождения мира. Более того, именно веру в немотивированность и внезапность спасения Достоев- ский считает типично русской чертой. В этом смысле следует понимать утверждения, что «ужасная жажда риску» (294) — типично русская психологическая черта, а «рулетка — это игра по преимуществу русская» (317), основанная на стремлении «в один час» «всю судьбу изменить» (318). Место коммерческих игр в «Игроке» занимает настойчивая антитеза буржуазного накопительства Европы и русского стремления переменить судьбу «в один час»: «Почему игра хуже какого бы то ни было способа добывания денег, например, \оть торговли?» (216). «В катехизис добро- детелей и достоинств цивилизованного западного человека вошла (...) способность приобретения капиталов» (225), противостоящая вере во внезапное счастье, «где можно разбогатеть вдруг, в два часа, не трудясь». Далее герой добавляет: «Неизвестно еще, что гаже: русское ли безобразие или немецкий способ накопления честным трудом» (225). •' * Тема карт существовала в литературе до «Пиковой дамы» — как сатири- ческая, бытовая или философски-фантастическая. Однако только у Пуш- кина она приобрела ту принципиальную многозначность, которая поз- волила ей наполниться неожиданно емким содержанием. Альберт Эйнштейн говорил о соотношении между романами Достоев- ского и теорией относительности. Художественные открытия позднего Пушкина можно было бы сопоставить с принципом дополнительности Нильса Бора. То, что один и тот же символ (например, карточной игры) может, наполняясь противоположными значениями, представить несов- местимое как аспекты единого, делает произведения Пушкина не только фактами истории искусства, но и этапами развития человеческой мысли. 1975 43 См.: «Сочувственный,» А. Н. Радищева А. М. Кутузов и его письма к И. П. Тур- геневу / Вступ. ст. Ю. М. Лотмана, подг. текста и прим. В. В. Фурсенко // Учен, зап. Тарт. гос. ун-та. Тарту, 1963. Вып. 139. С. 293—294. (Труды по рус. и слав, филологии. Т. 6).
416 Идейная структура Идейная структура «Капитанской дочки» «Капитанская дочка» — одно из наиболее совершенных и глубоких созданий Пушкина — неоднократно была предметом исследовательского внимания. В обширной литературе вопроса особо следует выделить ряд исследований Ю. Г. Оксмана1 и главу в книге Г. А. Гуковского2. Архивные разыскания и публикации документов, равно как и тонкий анализ идейного содержания повести в работах Ю. Г. Оксмана, производимый на обычном для этого исследователя широком идеологическом фоне, и рассмотрение художественной природы повести, ее места в истории формирования пушкинского реализма в книге Г. А. Гуковского составляют высшие достижения советского литературоведения в этой области. И если те или иные конкретные положения этих работ могут стать предметом научного спора, то это не умаляет их значения как основы для любого дальнейшего углубления в анализ пушкинской повести. Ряд глубоких замечаний исследователь найдет в работах Б. В. Томашевского, В. Б. Шкловского, Д. П. Якубовича, Е. Н. Купреяновой, Н. К. Пиксанова, Д. Д. Благого и других. Это, однако, не означает, что проблематика «Капитанской дочки» выяснена исчерпывающе. Более того, многие карди- нальные вопросы позиции Пушкина в «Капитанской дочке» все еще продолжают оставаться дискуссионными. Таково, например, истолкование знаменитых слов о «русском бунте». Если Ю. Г. Оксман считает их своеобразной данью цензурным условиям, воспроизведением охранитель- ной точки зрения (равной взглядам Дашковой и Карамзина), разобла- чаемой всем ходом повествования, вызывающего читательское сочувствие Пугачеву, то другой авторитетный знаток творчества Пушкина, Б. В. То- машевский, писал: «Оставленная в тексте романа сентенция отнюдь не вызывалась необходимостью изложения событий. Что же касается до взглядов Гринева, как героя романа, на Пугачева и крестьянское дви- жение, то Пушкин отлично охарактеризовал их в других более четких словах и в самом ходе действия. Если он сохранил эту фразу, то потому, что она отвечала собственной системе взглядов Пушкина на крестьянскую революцию. За этой фразой не кроются ни презрение к русскому кре- постному крестьянству, ни неверие в силы народа, ни какие бы то ни было охранительные мысли. Эта фраза выражает, что Пушкин не верил в окончательную победу крестьянской революции в тех.условиях, в кото- рых он жил»3. % Это не единственный из спорных вопросов, возникающих в связи с «Капитанской дочкой». Решение их следует искать на путях анализа произведения как идейно-художественного единства. 1 Работы Ю. Г. Оксмана, посвященные «Капитанской дочке», публиковались между 1934 и 1955 гг. В дальнейшем они вошли в книгу «От «Капитанской дочки» А. С. Пушкина к «Запискам охотника» И. С. Тургенева» (Саратов, 1959). Здесь же (С. 101 —102, 105, 110—111 и 131) обзор литературы вопроса. Литература о «Капитанской дочке», появившаяся после первой публикации настоящей статьи, указана в кн.: Гиллельсон М. И., Мушина И. Б. Повесть А. С. Пушкина «Капи- танская дочка»: Комментарий: Пособие для учителя. Л., 1977. С. 186—191. Здесь особенно следует выделить работы Г. П. Макогоненко, Н. Н. Петруниной, Л. С. Сидякова и И. М. Тойбина. 2 Гуковский Г. А. Пушкин и проблемы реалистического стиля. М., 1957. 3 Томашевский Б. В. Пушкин. М.; Л., 1961. Кн. 2. С. 189.
«Капитанской дочки» 417 Путь пушкинской мысли от «Дубровского» к замыслам о Шванвиче, Башарине (параллельно с работой над «Историей Пугачева») и, наконец, к «Капитанской дочке» хорошо изучен в работах Ю. Г. Оксмана4 и ряда других исследователей5. Суммировать эти данные можно следующим образом: Пушкин в начале 1830-х гг., исходя из чисто политического наполнения понятия свободы, пришел к убеждениям, весьма характерным для продолжателей декабристской мысли6. Свобода, понимаемая как личная независимость, полнота политических прав, в равной мере нужна и народу, и дворянской интеллигенции, утратившей антинародные фео- дальные привилегии, но выковавшей в вековой борьбе с самодержавием свободолюбивую традицию. Борьба за уважение деспотом прав дворя- нина — форма борьбы за права человека. С этих позиций народ и дворянская интеллигенция («старинные дворяне») выступают как есте- ственные союзники в борьбе за свободу. Их противник — самодержавие, опирающееся на чиновников и созданную самодержавным произволом псевдоаристократию, «новую знать». В области художественной типо- логии такой подход подразумевал своеобразную конструкцию образа: определяющим в человеке считалось не социальное бытие, которое было у Дубровского и Троекурова общим (Пушкин, конечно, был чужд вуль- гарно-социологическому противопоставлению «мелкопоместного» и «крупного» барства), а принадлежность к определенному кругу идей, культурно-психологическому типу. Только с этих позиций можно было признать, что дворянский, общий с Онегиным, образ жизни не затраги- вает народного нравственного склада Татьяны, а Дубровский может перейти на сторону народа, оставаясь дворянином. Он утратил имущество, но не пережил того нравственного переворота, который потребовался, например, Нехлюдову, чтобы перейти на сторону народа. Дубровский в крестьянском отряде — это нравственно тот же Дубровский, каким он был до рокового перелома своей судьбы. Прошедшая жизнь офицера и помещика не представляется ему грехом и скверной, а новая — нрав- ственным воскресением. Русский столбовой дворянин, наследник вековой традиции сопротивления самодержавию, он естественный союзник народа. И в качестве вождя восставших он сохраняет патриархальную власть над своими крестьянами. Его отряд скорее напоминает партизанскую «партию» 1812 г., возглавленную офицером типа Васьки Денисова или Николая Ростова (которого его гусары называют «наш граф»), чем русскую крестьянскую вольницу, поднявшуюся с топором на господ. «Общие замечания», которыми снабдил Пушкин «Историю Пугачева» для Николая I, свидетельствуют о глубоком переломе, который произошел во взглядах Пушкина в ходе изучения материалов крестьянской войны под руководством Пугачева. Пушкин писал: «Весь черный народ был за Пугачева. Духовенство ему доброжелательствовало <...). Одно дворян- ство было открытым образом на стороне правительства. Пугачев и его сообщники хотели сперва и дворян склонить на свою сторону, но выгоды 4 См.: Оксман Ю. Г. От «Капитанской дочки» А. С. Пушкина к «Запискам охотника» И. С. Тургенева. С. 5—36. 5 См., например: Шкловский В. Затетки о прозе Пушкина. М., 1937; Фокин Н. И. К истории создания «Капитанской дочки» // Учен. зап. Урал. пед. ин-та. Сверд- ловск, 1957. Вып. ? 6 Ср. сопоставление экономических воззрений Пушкина и М. Орлова: Боро- вой С. Я. Об экономических воззрениях Пушкина в начале 1830-х гг. // Пушкин и его время. Л., 1962. Вып. 1. 27 Ю. М. Лотман
418 Идейная структура их были слишком противуположны»7. Именно то, что в основе поведения людей, как теперь считает Пушкин, лежат «интересы», позволяет объе- динить всех дворян, без различия их идейно-интеллектуального уровня, степени свободолюбия или сервилизма, в один общий с правительством лагерь, противопоставленный «черному народу». Типизация художествен- ного образа приобрела отчетливо социальную окраску. Это, в свою оче- редь, наложило отпечаток на всю идейно-художественную структуру повести. Вся художественная ткань «Капитанской дочки» отчетливо распадается на два идейно-стилистических пласта, подчиненных изображению двух миров: дворянского и крестьянского. Было бы недопустимым упрощением, препятствующим проникновению в подлинный замысел Пушкина, считать, что дворянский мир изображается в повести только сатирически, а крестьянский — только сочувственно, равно как и утверждать, что все поэтическое в дворянском лагере принадлежит, по мнению Пушкина, не специфически дворянскому, а общенациональному началу8. Каждый из двух изображаемых Пушкиным миров имеет свой бытовой уклад, овеянный своеобразной, лишь ему присущей поэзией, свой склад мысли, свои эстетические идеалы. Быт Гриневых, воспитание героя даются сквозь призму ассоциаций с бытом фонвизинских героев9. Однако резкая сатиричность образов Фонвизина смягчена. Перед нами — рассказ вызы- вающего сочувствие читателей героя о своём детстве. Фонвизинские отзвуки воспринимаются не как сатирическое изображение уродства неразумной жизни плохих помещиков, а как воссоздание характерного в дворянском быту XVIII в. Уклад жизни провинциального дворянина Гринева не противопоставлен, как это было у Фонвизина, вершинам дво- рянской культуры, а слит с ней воедино. «Простаковский» быт Гриневых не снимает их связи с лучшими традициями дворянской культуры XVIII в. и их порождением — чувством долга, чести и человеческого достоинства. Не случайно «дворянский» пласт повести пронизан отзвуками и ассоциа- циями, воскрешающими атмосферу русской дворянской литературы XVIII в. с ее культом долга, чести и человечности. Этой цели служат и эпиграфы, 7 Пушкин А. С. Поли. собр. соч.: В 16 т. М.; Л., 1950. Т. 9. Кн. 1. С. 375. В даль- нейшем ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием римской цифрой тома и арабской — книги и страницы. 8 В этом смысле характерно часто встречающееся стремление исследователей перенести «простого» Миронова из дворянского лагеря в народный. Позиция Пушкина в «Капитанской дочке» значительно более социальна, чем, например, Толстого в «Войне и мире», где Ростовы, действительно, вместе с народом противо- поставлены миру Курагиных. Не случайно Пушкин не ввел в повествование фигуры троекуровского типа — вельможи XVIII в., антагониста Гриневых и Мироновых. 9 Отец Гринева «женился на девице Авдотьи Васильевне Ю., дочери бедного тамошнего дворянина. Нас было девять человек детей. Все мои братья и сестры умерли во младенчестве» (VIII, 1, 279). Этот эпизод, бесспорно, должен был проецироваться в сознании читателей на реплику Простаковой и воскрешать атмосферу помещичьего быта XVIII в.: «Покойник батюшка женился на покойнице матушке. Она была по прозванию Приплодиных. Нас, детей, было с них восем- надцать человек; да, кроме меня с братцем, все, по власти господней, примерли» («Недоросль». Действ. 3. Явл. 5). Из этой же сцены Пушкин взял другую, рядом расположенную, реплику эпиграфом к главе «Крепость»: «Старинные люди, мой батюшка (Недоросль)». Савельич охарактеризован цитатой из «Послания к слугам моим» Фонвизина: «И денег и белья и дел моих рачитель» (VIII, 1, 284).
«Капитанской дочки» 419 частично подлинно заимствованные из поэтов XVIII в., частично под них стилизованные. Пушкину важно было, чтобы имена Сумарокова, Княжнина, Хераскова значились под названиями глав, определенным образом ориентируя читателя. Гринев в детстве, как и Митрофан, «жил недорослем, гоняя голубей» (VIII, 1, 280), но вырос не Скотининым, а честным офицером и поэтом, стихи которого — «для тогдашнего времени, были изрядны, и Александр Петрович Сумароков, несколько лет после, очень их похвалял» (300). Точно так же «по-домашнему» вплетается в повествование и имя Тредьяковского, который оказывается учителем Швабрина (300). Гринев — наследник русского вольтерьянского рацио- нализма — не может без стыдливой оговорки о том, что «сродно человеку предаваться суеверию, несмотря на всевозможное презрение к предрас- судкам» (289), рассказать о своем загадочном сне. В духе русских юристов XVIII в. — последователей Беккариа — он протестует против пытки («думали, что собственное признание преступника необходимо было для его полного обличения, — мысль не только неосновательная, но даже и совершенно противная здравому юридическому смыслу» (317)10. Крестьянский уклад жизни овеян своей поэзией: песни, сказки, легенды пронизывают всю атмосферу повествования о народе. Особое место занимают пословицы, в которых выкристаллизовалось своеобразие народной мысли. Исследователи неоднократно обращали внимание на роль пословиц и загадок в характеристике Пугачева. Но пословицами говорят и другие персонажи из народа. Савельич пишет в отписке барину: «Быль молодцу не укора: конь и о четырех ногах, да спотыкается» (VIII, 1, 312). Пушкин подчеркнул, что речь Пугачева, вобравшая все свое- образие народного языка, дворянину непонятна: «Я ничего не мог тогда понять из этого воровского разговора», — пишет Гринев (290). При этом показательно, что тайный «воровской» язык, которым пользуются Пугачев и хозяин «умета», — это не арго, специальная речь, доступная лишь членам шайки, а язык пословиц и загадок — сгусток национально- самобытной стихии языка. Смысл речи, непонятной Гриневу, прекрасно понятен читателю. Разные по образу жизни, интересам, нравственным идеалам и поэти- ческому вдохновению, миры дворянский и крестьянский имеют и разные представления о государственной власти. Пушкин отбросил разделение властей на «законные» и «незаконные». Еще во время путешествия по Уралу он обнаружил, что народ разделяет власть на дворянскую и крестьянскую и, подчиняясь силе первой, законной д!ля себя считает вторую. В «Замечаниях о бунте» Пушкин писал: «Расскажи мне, говорил я Д. Пьянову, как Пугачев был у тебя посаженым отцом? — Он для тебя Пугачев, отвечал мне сердито старик, а для меня он был великий государь 10 Конечно, Гриневу принадлежат и вызвавшие многочисленные споры слова о «русском бунте». Ю. Г. Оксман привел параллели к рассуждениям Гринева из запи- сок Дашковой и произведений Карамзина. Подобные примеры можно было бы при- вести в очень большом числе. Хочется лишь отметить, что в контексте русской идейной жизни конца XVIII в. — и это было Пушкину прекрасно известно — подобные высказывания имели не охранительный, а либерально-дворянский харак- тер. Однако спор о значении этих слов Гринева приобрел явно гипертрофированный характер, заслонив собой анализ всей повести как таковой. Из того, что осуждение «русского бунта» принадлежит Гриневу, не вытекает автоматически никаких выводов о позиции Пушкина. Ее нельзя вывести простым толкованием отдельных сентенций. Следует определить значение всего замысла в его единстве.
420 Идейная структура Петр Федорович» (IX, 1, 373). Но и правительство — дворянская власть — по-разному относится к «своим», даже если они «изменники», и к «чужим». Оно вершит не правосудие, а классовую расправу: «Замечательна раз- ность, которую правительство полагало между дворянством личным и дворянством родовым. Прапорщик Минеев и несколько других офицеров были прогнаны сквозь строй, наказаны батогами и пр. А Шванвич только ошельмован преломлением над головою шпаги» (374). Дворянская исто- риография рассматривала самодержавную государственность как един- ственно возможную форму власти. В ее представлении народное движение может привести лишь к хаосу и гибели государства. Не только реакцион- ные, но и либеральные мыслители XVIII — начала XIX в. считали, что народное восстание несет с собой общественный хаос. Просветительская точка зрения, особенно в ее демократическом — руссоистском или ради- щевском — варианте, исходила из представлений о народном суверенитете и праве угнетенных на восстание. Совершенно с иных, чем у дворянских идеологов, позиций просветительство было также нормативно. Оно делило государственные системы на правильные и неправильные*и для каждого народа в данный исторический момент допускало лишь одну возможность. Позиция Пушкина была принципиально иной. Увидев раскол общества на две противопоставленные, борющиеся силы, он понял, что причина подобного раскола лежит не в чьей-либо злой воле, не в низких нрав- ственных свойствах той или иной стороны, а в глубоких социальных процессах, не зависящих от воли или намерений людей. Поэтому Пушкину глубоко чужд односторонне дидактический подход к истории. Он в борющихся сторонах видит не представителей порядка и анархии, не борцов за «естественное» договорное общество и нарушителей исконных прав человека.Юн видит, что у каждой стороны есть своя, исторически и социально обоснованная «правда», которая исключает для нее возмож- ность понять резоны противоположного лагеря. Более того, и у дворян, и у крестьян есть своя концепция законной власти и носители этой власти, которых каждая сторона с одинаковыми основаниями считает закон- ными. Екатерина — законная дворянская царица, и ее управление соот- ветствует правовым идеалам дворянства. Сама законность принципов ее власти делает, в глазах дворянина, второстепенным вопрос о недостатках ее личного характера, неизбежном спутнике самодержавия. И старик Гринев, в облике которого Пушкин сознательно приглушил черты аристо- кратического фрондерства, сведя их с пьедестала самостоятельной поли- тической позиции до уровня характеристической черты человека эпохи, наставляет сына: «Служи верно, кому присягнешь» (VHI, 1, 282). С точки зрения героев-дворян, Пугачев — «злодей». Иван Кузьмич говорит Пуга- чеву: «Ты мне не государь», а Иван Игнатьич повторяет: «Ты нам не государь» (324—325). Со своей стороны, крестьяне в повести, подобно собеседнику Пушкина Д. Пьянову, считают, Пугачева законным власти- телем, а дворян — «государевыми ослушниками». Готовя материалы к «Истории Пугачева», Пушкин записал, что яицкие казаки «кричали: Не умели вы нас прежде взять, когда у нас Хозяина не было, а теперь Батюшка наш опять к нам приехал — и вам уж взять нас не можно; да и долго ли вам, дуракам, служить женщине — пора одуматься и служить государю» (IX, 2, 766—767). Гринев же не может признать Пугачева царем: «Я природный дворянин; я присягал государыне импе- ратрице: тебе служить не могу» (VIII, 1, 332). t Пушкин ясно видит, что, хотя «крестьянский царь» заимствует внешние признаки власти у дворянской государственности, содержание ее — иное. Крестьянская власть патриархальнее, прямее связана с управляемой
«Капитанской дочки» 421 массой, лишена чиновников и окрашена в тона семейного демократизма. На «странном» для Гринева военном совете у Пугачева «все обходились между собою как товарищи, и не оказывали никакого особенного пред- почтения своему предводителю» (330). В этом смысле кавалерские ленты на крестьянских тулупах сподвижников Пугачева и оклеенная золотой бумагой крестьянская изба с рукомойником на веревочке, полотенцем на гвозде, ухватом в углу и широким шестком, уставленным горшками, — «дворец» Пугачева, — глубоко символичны. Но именно эта крестьянская природа политической власти Пугачева делает его одновременно вором и самозванцем для дворян и великим государем для народа. Пугачев сам говорит Гриневу, что «кровопийцем» его называет «ваша братья» (352), а Гринев-старший знает, как и все дворяне, что цель «гнусного бунта» была «ниспровержение престола и истребление дворянского рода» (369). Осознание того, что социальное примирение сторон исключено, что в трагической борьбе обе стороны имеют свою классовую правду, по-новому раскрыло Пушкину уже давно волновавший его вопрос о жестокости как неизбежном спутнике общественной борьбы. В 1831 г. Пушкин, напряженно ожидавший новой «пугачевщины», взволнованно наблюдал проявления жестокости восставшего народа. 3 августа 1831 г. он писал Вяземскому: «Ты верно слышал о возмущениях Новгородских и Старой Руси. Ужасы! Более ста человек генералов, полковников и офицеров перерезаны в Новг(ородских) поселен<иях) со всеми утончениями злобы. Бунтовщики их секли, били по щекам, издевались над ними, разграбили дома, изнасильничали жен: 15 лекарей убито (...) бунт Старо-Русской еще не прекращен. Военные чиновники не смеют еще показаться на улице. Там четверили одного генерала, зарывали живых, и проч. Действовали мужики, которым полки"выдали своих начальников. — Плохо, ваше сиятельство!» (XIV, 204—205) п. Впечатления Пушкина в этот период, видимо, совпадали с мыслями его корреспондента, видев- шего события вблизи, Н. М. Коншина, который писал Пушкину: «Как свиреп в своем ожесточении добрый народ русский! жалеют и истязают» (XIV, 216). Эту двойную природу народной души — добрую, но ожесто- ченную — Пушкин тогда попробовал воплотить в образе Архипа, уби- вающего чиновников12 и спасающего кошку. К моменту создания «Капитанской дочки» позиция Пушкина изме- нилась: мысль о жестокости крестьян заменилась представлением о роковом и неизбежном ожесточении обеих враждующих сторон. Он начал тщательно фиксировать кровавые расправы, учиненные сторонниками правительства. В «Замечаниях о бунте» он писал: «Казни, произведенные в Башкирии генералом князем Урусовым, невероятны. Около 130 человек были умерщвлены посреди всевозможных мучений!»13 «Остальных человек 11 Истолкование значения этой цитаты для истории замысла «Капитанской дочки» см.: Оксман /О. Г. Указ. соч. С. 24. 12 Для концепции Пушкина первой половины 1830-х гг. показательно, что жертвой восставшего народа оказываются именно чиновники — слуги само- державия и связанной с ним псевдоаристократии, а не «свой» помещик. Восстания в военных поселениях как бы подтверждали эти убеждения: они были направлены против военных чиновников, подчиненных правительству. 13 В черновом варианте Пушкин распространил это место: «Иных, пишет Рычков, растыкали на кольях, других повесили ребром за крюки; некоторых четвертовали» (IX, 1, 477).
422 Идейная структура до тысячи (пишет Рычков) простили, отрезав им носы и уши» (IX, 1, 373). Рядом с рассказом о расстреле пугачевцами Харловой и ее семилетнего брата, которые перед смертью «сползлись и обнялися — так и умерли», Пушкин внес в путевые записки картину зверской расправы правитель- ственных войск с ранеными пугачевцами. «Когда под Тат(ищевой) раз- били Пугачева, то яицк<их) прискакало в Оз(ерную) израненых, — кто без руки, кто с разрубл<енной> головою <...). А гусары галицынские и Хорвата (?) так и ржут по улицам, да мясничат их» (IX, 2, 496—497; курсив Пушкина). Пушкин столкнулся с поразившим его явлением: крайняя жестокость обеих враждующих сторон проистекала часто не от кровожадности тех или иных лиц, а от столкновения непримиримых социальных концепций. Добрый капитан Миронов не задумываясь прибегает к пытке, а добрые крестьяне вешают невиновного Гринева, не испытывая к нему личной вражды: «Меня притащили под виселицу. «Не бось, не бось», — повторяли мне губители, может быть, и вправду желая меня ободрить» (VIII, 1, 325). В том, что жестокость нельзя объяснить случайными причинами или характерами отдельных людей, убедил Пушкина рассказ Крылова о том, какое ожесточение вызвала между детьми даже «игра в пугачевщину»: «Дети разделялись на две стороны, городовую и бунтовскую, и драки были значительные (...) произошло в ребятах, между коими были и взрослые, такое остервенение, что принуждены были игру запретить. Жертвой оной чуть было не сделался некто Анчапов (живой доныне). Мертваго, поймав его, в одной экспедиции, повесил его кушаком на дереве. — Его отцепил прохожий солдат» (IX, 2, 492). Невозможность примирения враждующих сторон и неизбежность кро- вавой и истребительной гражданской войны открылись Пушкину во всем своем роковом трагизме. Это только подчеркивалось тем, что, излагая события глазами наблюдателя-дворянина, Пушкин показывал социаль- ную узость и необъективность точки зрения повествователя. Гринев пишет: «Шайка выступила из крепости в порядке» (VIII, 1, 336), и стилистический оксюморон «шайка выступила», подчеркнутый обстоятель- ством образа действия «в порядке», показывает и объективную картину выступления войска крестьян, и невозможность для наблюдателя-дворя- нина увидеть в этом войске что-либо, кроме шайки. Так построена вся ткань повествования. Отсюда, бесспорно, вытекает и то, что вызывавшие длительные споры сентенции повествователя принадлежат не Пушкину. Но из этого еще не вытекает того, что Пушкин с ними не согласен. Определение отношения автора к изображаемым им лагерям — корен- ной вопрос в проблематике «Капитанской дочки». Спор о том, кому следует приписать ту или иную сентенцию в тексте, не приблизит решения этого вопроса, ибо ясно, что сам способ превращения истори- ческих героев в рупор авторских идей был Пушкину глубоко чужд. Гораздо существеннее проследить, какие герои и в каких ситуациях вызывают симпатии автора. Когда-то, создавая оду «Вольность», Пушкин считал закон силой, стоящей над народом и правительством, воплощением справедливости. Сейчас перед ним раскрылось, что люди, живущие в социально разорванном обществе, неизбежно находятся во власти одной из двух взаимоисключающих концепций законности и справедливости, причем законное с точки зрения одной социальной силы оказывается беззаконным с точки зрения другой. Это убеждение обогатило Пушкина высоким историческим реализмом, позволило увидеть в истории столкно- вение реальных классовых сил и подвело к созданию таких глубоких
«Капитанской дочки» 423 по социальной аналитичности произведений, как «Сцены из рыцарских времен». Но это же проникновение в законы истории снова и по-новому поставило перед Пушкиным издавна волновавший его вопрос о соотношении исто- рически неизбежного и человечного. Мысль о том, что исторический прогресс неотделим от человечности, постоянно в той или иной форме присутствовала в сознании Пушкина. Диалектика прав исторической закономерности и прав человеческой личности волновала Пушкина с 1826 г. Но теперь история предстала как внутренняя борьба, а не как некое единое движение14, и Пушкин встал перед вопросом соотношения социальной борьбы и этического критерия гуманности. Пушкин раскрывает сложные противоречия, возникающие между поли- тическими и этическими коллизиями в судьбах его героев. Справедливое с точки зрения законов дворянского государства оказывается бесчело- вечным. Но было бы недопустимым упрощением отрицать, что этика крестьянского восстания XVIII в. раскрылась Пушкину не только в своей исторической оправданности, но и в чертах, для поэта решительно непри- емлемых. Сложность мысли Пушкина раскрывается через особую струк- туру, которая заставляет героев, выходя из круга свойственных им классовых представлений, расширять свои нравственные горизонты. Ком- позиция романа построена исключительно симметрично15. Сначала Маша оказывается в беде: суровые законы крестьянской революции губят ее семью и угрожают ее счастью. Гринев отправляется к крестьянскому царю и спасает свою невесту. Затем Гринев оказывается в беде, причина которой на сей раз кроется в законах дворянской государственности. Маша отправляется к дворянской царице и спасает жизнь своего жениха. Рассмотрим основные сюжетные узлы. До десятой главы действие подчинено углублению конфликта между дворянским и крестьянским мирами. Герой, призванный воспитанием, присягой и собственными инте- ресами стоять на стороне дворянского государства, убежден в справедли- вости его законов. Нравственные и юридические нормы его среды совпа- дают с его стремлениями как человека. Но вот он в осажденном Оренбурге узнает об опасности, грозящей Маше Мироновой16. Как дворянин и офицер, он обращается к своему начальнику по службе с просьбой о помощи, но в ответ слышит лекцию о предписаниях военного устава: «— Ваше превосходительство, прикажите взять мне роту солдат и пол-сотни казаков и пустите меня очистить Белогорскую крепость. Генерал глядел на меня пристально, полагая, вероятно, что я с ума сошел (в чем почти и не ошибался). «Как это? Очистить Белогорскую крепость?» — сказал он наконец. — Ручаюсь вам за успех, — отвечал я с жаром. — Только отпустите меня. 14 В «Полтаве» борьба идет между Петром и вне истории стоящими эгоистами, честолюбцами, странствующими паладинами (Мазепа, Карл XII), в «Капитанской дочке» Пугачев и Екатерина II представляют два полюса русского XVIII в. 15 См. об этом: Благой Д. Д. Мастерство Пушкина. М., 1955. 16 Мы имеем в виду первоначальный, а не последующий, цензурный вариант одиннадцатой главы.
424 Идейная структура «Нет, молодой человек», — сказал он, качая головою. — «На таком великом расстоянии неприятелю легко будет отрезать вас от коммуни- каций с главным стратегическим пунктом и получить над вами совер- шенную победу. Пресеченная коммуникация...» Я испугался, увидя его завлеченного в военные рассуждения» (VIII, 1, 343). Речи и действия генерала справедливы и обоснованны с уставной точки зрения. Они законны и закономерны. Дав Гриневу войска, он нарушил бы правила военной теории; не дав их, он нарушает лишь требования человечности. Канцеляризм оборотов речи генерала подчеркивает новую сторону идеи законности: она оборачивается к герою своей формальной, бесчеловечной стороной. Это особенно ясно после того, как Гринев рас- крывает генералу интимную заинтересованность в судьбе Маши Миро- новой. Он слышит ответ: «Бедный малый! Но все же я никак не могу дать тебе роту солдат и пол-сотни казаков. Эта экспедиция была бы небла- горазумна; я не могу взять ее на свою ответственность» (343). Генерал как человек сочувствует Гриневу, но действует как чиновник. Гринев предпринимает совершенно неожиданный для русского дворя- нина и офицера XVIII в. шаг (недаром он сам называет свою мысль «странной»): он выходит из сферы действия дворянских законов и обра- щается за помощью к мужицкому царю. Однако в стане восставших действуют свои законы и нормативные политические идеи, которые столь же равнодушны к человеческой трагедии Гринева. Более того, как дворянин, Гринев враждебен народу, и законы восстания, политические интересы крестьян требуют не оказывать ему помощь, а уничтожить его. Подобное действие вытекало бы не из жестокости того или иного лица, а из автоматического применения общего закона к частному случаю. Желая остаться дворянином и получить помощь от Пугачева, Гринев явно непоследователен. На это тотчас же указывает сподвижник Пугачева Белобородое. Он говорит: «...Не худо и господина офицера допросить порядком: зачем изволил пожаловать. Если он тебя государем не при- знает, так нечего у тебя и управы искать, а коли признает, что же он до сегодняшнего дня сидел в Оренбурге с твоими супостатами? Не прика- жешь ли свести его в приказную, да запалить там огоньку: мне сдается, что его милость подослан к нам от оренбургских командиров» (VIII, 1, 348). Совет этот не выдает в его авторе какой-либо особой жестокости: пытка в XVIII в., как Пушкин отчетливо подчеркнул в двух параллельных сценах и специальном размышлении Гринева, входила в нормальную практику дворянского государства. Что же касается сущности недоверия Белобородова к Гриневу, то оно вполне оправдывается классовыми интересами крестьянской революции. Белобородое не верит Гриневу, потому что видит в нем дворянина и офицера, не признающего власти мужицкого царя и преданного интересам мира господ. Он имеет все основания заподозрить в Гриневе шпиона и, оставаясь в пределах инте- ресов своего лагеря, совершенно прав. Этого не может не признать и Гринев: «Логика старого злодея показалась мне довольно убедительною. Мороз пробежал по всему моему телу...» (348). Следует учесть, что характеристика Белобородова как злодея — дань социальной позиции Гринева, который оправдывает прибегающего к пытке капитана Миронова" нравами эпохи. Тогда станет ясно, что стремление пугачевского «фельд- маршала» отождествить живого человека с его социальной группой и перенести на его личность весь свой — справедливый — социальный гнев, обращаться с каждым из представителей враждебного класса по политическим законам отношения к этому классу повторяет логику осталь-
.Капитанской донки» 425 ных героев произведения: Мироновых, зуриных и других. По этим же законам действует и совсем не «злодей», а заурядный человек своего мира, Зурин. Одних слов: «Государев кум со своею хозяюшкою», т. е. свидетельства о принадлежности пойманных людей к миру восставших, ему достаточно, чтобы, не размышляя, отправить Гринева в острог и приказать «Хозяюшку» к себе «привести» (VIII, 1, 361). Но вот Гринев арестован, он приведен на суд. Его судьи — «пожилой генерал, виду строгого и холодного, и молодой гвардейский капитан, лет двадцати осьми, очень приятной наружности, ловкий и свободный в обращении» (367) — тоже поступают «по законам». Они видят в Гриневе только связанного'с «бунтовщиками» политического противника, а не человека. Уверенность же Гринева в том, что ему удастся оправдаться, зиждилась совсем на иных основаниях — чувстве своей человеческой правоты. С точки зрения дворянских законов Гринев действительно виноват и заслуживает осуждения. Не случайно приговор ему произносит не только дворянский суд, но и родной отец, который называет его «ошельмованным изменником». Показательно, что не позорная казнь, ожидающая сына, составляет, по мнению Гринева-отца, бесчестие, а измена дворянской этике. Казнь даже возвышает, если связана с возвышенными, для дворянина, умыслами и делами. «Не казнь страшна: пращур мой умер на лобном месте, отстаивая то, что почитал святынею своей совести; отец мой пострадал вместе с Волынским и Хрущевым. Но дворянину изменить своей присяге, соединиться с разбойниками, с убийцами, с беглыми холопьями!..» (370). Как только Гринев понял, что судьям нет дела до человеческой стороны его поступков, он прекращает самозащиту, боясь впутать Машу в бес- человечный процесс формалистического судопроизводства. Везде, где человеческая судьба Маши и Гринева оказывается в сопри- косновении с оправданными внутри данной политической системы, но бесчеловечными по сути законами, жизни и счастью героев грозит смер- тельная опасность. Но герои не погибают: их спасает человечность. Машу Миронову спасает Пугачев. Ему нечем опровергнуть доводы Белобородова: поли- тические интересы требуют расправиться с Гриневым и не пощадить дочь капитана Миронова. Но то чувство, которое примитивно, но прямо выразил Хлопуша, упрекнув Белобородова: «Тебе бы все душить, да Урезать {..). Разве мало крови на твоей совести?» (VIII, 1, 349), — руководит и Пугачевым. Он поступает так, как ему велят не политические соображения, а человеческое чувство. Он милостив, следовательно, непоследователен, ибо отступает от принципов, которые сам считает справедливыми. Но эта непоследовательность спасительна, ибо человеч- ность таит в себе возможность более глубоких исторических концепций, чем социально оправданные, но схематичные и социально релятивные «законы». В этом смысле особо знаменательно то, что Пугачев одобри- тельно отзывается о попадье, которая, спасая Машу, обманула пуга- чевцев: «Хорошо сделала кумушка-попадья» (356). Судьба Гринева, осужденного — и, с точки зрения формальной закон- ности "дворянского государства, справедливо, — в руках Екатерины II. Как глава дворянского государства Екатерина II должна осуществить правосудие и, следовательно, осудить Гринева". Замечателен разговор ее с Машей Мироновой: «Вы сирота: вероятно, вы жалуетесь на неспра- ведливость и обиду?» — Никак нет-с. Я приехала просить милости, а не правосудия» (372). Противопоставление милости и правосудия, невоз- можное ни для просветителей XVIII в., ни для декабристов, глубоко
426 Идейная структура знаменательно для Пушкина17. Справедливость — следование законам — 'осуждает на казнь сначала Клавдио, а затем и самого Анджело, милость — спасает их: «И Дук его простил...» Петр «прощенье торжествует, /Как победу над врагом», «виноватому вину/ Отпуская, веселится» (III, 1, 409). Тема милости становится одной из основных для позднего Пушкина. Он включил в «Памятник» как одну из своих высших духовных заслуг то, что он «милость к падшим призывал». «Милость» для Пушкина — отнюдь не стремление поставить на деспотизм либеральную заплату. Речь идет об ином: Пушкин мечтает о формах государственной жизни, основанной на подлинно человеческих отношениях. Поэт раскрывает gfecocfоятельность политических концепций, которыми руководствуются герои его повести, следующим образом: он заставляет их переносить свои политические убеждения из общих сфер на судьбу живой челове- ческой личности, видеть в героях не Машу Миронову и Петра Гринева, а «дворян» или «бунтовщиков». В основе авторской позиции лежит стремление к политике, которая возводит человечность в государственный принцип, не заменяющий человеческие отношения политическими, а превращающий политику в человечность. Но Душкин — человек трезвого Политического мышления. Утопияеская мечта/об обществе социальной гармонии им выражается не прямо, а через отрицание любых политически реальных систем, которые могла предложить ему историческая действи- тельность: феодально-самодержавных и буржуазно-демократических («слова, слова, слова...»). Поэтому стремление Пушкина положительно оценить те минуты, когда люди политики, вопреки своим убеждениям и «законным интересам», возвышаются до простых человеческих душевных движений — совсем не дань «либеральной ограниченности», а любопыт- нейшая веха в истории русского социального утопизма — закономерный 17 Г. П. Макогоненко считает, что Гринев не совершал по отношению к дворян- скому государству юридического преступления, а стал простой жертвой недобро- совестного оговора Швабрина, и, следовательно, Екатерина II в повести не находится перед трудным выбором между справедливостью и милостью. Если принять такое рассуждение, то слова# Маши Мироновой о том, что она ищет «милости, а не правосудия», теряют всякий смысл. Ведь если Гринев не сказал суду всей правды, которая могла его совершенно обелить, поскольку боялся впутать Машу, то у нее самой в разговоре с императрицей таких побуждений быть не могло, и, следовательно, ей ничего не стоило восстановить правосудие, если оно было нарушено. Г. П. Макогоненко совершенно игнорирует тот факт, что текст одиннадцатой главы («Мятежная слобода») был переработан Пушкиным уже в беловой рукописи, по мнению Б. В. Томашевского, «явно из стремления как можно более удовлетворить требованиям цензуры» {Пушкин А. С. Поли, собр. соч.: В 10 т. Л., 1978. Т. 4. С. 537). Отсюда — неясность в описании дальней- шей судьбы героя. По беловой рукописи главы, Гринев во время военных действий самовольно оставлял свой пост и добровольно отправлялся в лагерь врага («Я направил путь к Бердской слободе, пристанищу Пугачева» — VIII, 1, 345), а не был насильно захвачен пугачевцами во время попытки пробиться в Белогорскую крепость. Это, бесспорно, преступление с точки зрения военного суда. Достаточно представить себе, что любой офицер любой армии во время войны совершил подобный поступок, который на языке военного суда именуется дезертирством и общением с неприятелем, чтобы всякие рассуждения о юридической невиновности Гринева отпали сами собой. Показательно, что даже шестьдесят лет спустя такой сюжет невозможно было надеяться провести сквозь цензуру. Однако именно он отражает подлинный замысел Пушкина, и лишь он полностью объясняет даль- нейшее развитие событий. Представление о том, что все дело лишь в клевете Швабрина, снижает драматизм ситуации и сводит глубокую социально-этическую проблему к обычной коллизии чисто авантюрного плана.
«Капитанской донки» 427 этап на пути к широчайшему течению русской мысли XIX в., включаю- щему и утопических социалистов, и крестьянских утопистов-уравнителей, и весь тот поток духовных исканий, который, по словам В. И. Ленина, «выстрадал», подготовил русский марксизм. В связи со всем сказанным приходится решительно отказаться как от упрощения от распространенного представления о том, что образ Екатерины II дан в повести как отрицательный и сознательно сниженный. Для того чтобы доказать этот тезис, исследователям приходится совер- шать грубое насилие над пушкинским текстом. Приведем один пример. Д. Д. Благой в богатой тонкими наблюдениями книге «Мастерство Пушкина» приводит обширную цитату из знаменитой сцены встречи Маши Мироновой и императрицы в царскосельском парке, обрывая ее на словах: «Как неправда!» — возразила дама, вся вспыхнув», и ком- ментируя: «От «прелести неизъяснимой» облика незнакомки, как видим, не остается и следа. Перед нами не приветливо улыбающаяся «дама», а разгневанная, властная императрица, от которой бесполезно ждать снисхождения и пощады. Тем ярче по сравнению с этим проступает глубокая человечность в отношении к Гриневу и его невесте Пугачева»18. Однако «Капитанская дочка» — настолько общеизвестное произведе- ние, что и неподготовленному читателю ясно: в повести Пушкина Екате- рина II помиловала Гринева, подобно тому какПугачев Машу и того жеГГринева. Что же после этого означают слова о том, что от нее «бес- полезно ждать снисхождения и пощады»? В исследовательской литера- туре с большой тонкостью указывалось на связь изображения императ- рицы в повести с известным портретом Боровиковского. Однако реши- тельно нельзя согласиться с тем, что бытовое, «человеческое», а не условно-одическое изображение Екатерины II связано со стремлением «снизить» ее образ или даже «разоблачить» ее как недостойную своей государственной миссии правительницу. Пушкину в эти годы глубоко свойственно представление о том, что человеческая простота составляет основу величия (ср., например, стихотворение «Полководец»). Именно то, что в Екатерине II, по повести Пушкина, наряду с импе- ратрицей живет дама средних лет, гуляющая по парку с собачкой, позволило ей проявить человечность. «Императрица не может его про- стить», — говорит Екатерина II Маше Мироновой. Однако она — не Только императрица, но и человек, и это спасает героя, а непредвзятому читателю не дает воспринять образ как односторонне отрицательный. Ставить вопрос: на чьей из двух борющихся сторон атоит Пушкин? — значит не понимать идейной структуры повести. Пушкин видит роковую неизбежность борьбы, понимает историческую обоснованность крестьян- ского восстания, отказывается видеть в его руководителях «злодеев». Но он не видит пути, который от идей и действий любого из борющихся лагерей вел бы к тому обществу человечности, братства и вдохновения, туманные контуры которого возникали в его сознании. Вопрос об отношении Пушкина к социально-утопическим учениям Запада 1820—1830-х гг. и его роли в развитии русского утопизма19 — не только не изучен, но и не поставлен. Между тем вне этой проблематики многое в творчестве позднего Пушкина не может быть понято или получает неправильное истолкование. Настоящий очерк не ставит и не 18 Благой Д. Д. Мастерство Пушкина. С. 264. 19 «Утопизм» понимается здесь как широкое понятие. См. в настоящем томе статью «Истоки «толстовского направления» в русской литературе».
428 Идейная структура может ставить перед собой задачи изучения этих сторон творчества Пушкина, однако не учитывать их невозможно. Утопические идеи 1820—1830-х гг. при всем своем разнообразии имели некоторые общие черты: критику капитализма как экономической сис- темы, буржуазной демократии как политической системы, разочарование в политической борьбе, которую приравнивают к буржуазному полити- канству, разочарование в насильственной революции как приводящей к буржуазным порядкам. Разочарование в парламентских формах поли- тической жизни в сочетании с отсутствием ясного представления об исторических путях, которые могут привести к грядущему справедливому обществу, породило у определенной части утопистов преувеличенные надежды на правительство, особенно на личную власть, якобы способную возвыситься над современным ему обществом. В этом отношении, напри- мер, показательна сложная диалектика отношения Белинского к прави- тельству в конце 1840-х гг. Весьма любопытно отношение к этому вопросу Пушкина — автора «Капитанской дочки». В период «Полтавы» поэт, перед которым раскрылась закономерность как основная черта истории человечества, склонен был считать великим лишь того исторического деятеля, который победил в себе все случайное, индивидуальное, человеческое, слив свое «я» без остатка с прогрессивным историческим развитием. Но уже с «Героя», с его требованием оставить «герою сердце», все более выдвигается вперед представление о том, что прогрессивность исторического деятеля измеряется степенью его человеч- ности. У этого вопроса был и другой аспект. Начало 1830-х гг. — время роста антисамодержавных настроений Пушкина. В произведениях типа «Моей родословной» и «Дубровского» правительство, опирающееся на псевдоаристократию и чиновников, — основной враг. Царь — воплощен- ное государство, вершина его аппарата. Во второй половине 1830-х гг. для Пушкина характерны утопические попытки отделить личность царя от государственного аппарата. Отделив его — живого человека — от бездушной бюрократической машины, он надеялся, сам ощущая утопич- ность своих надежд (в 1834 г. он писал в дневнике о безнравственности политических привычек Николая I: «Что ни говори, мудрено быть само- державным» — XII, 329), на помощь человека, стоящего во главе госу- дарства, в деле преобразования общества на человеческой основе, созда- ния общества, превращающего человечность и доброту из личного свой- ства в государственный принцип. Таков Дук в «Анджело», Петр в «Пире Петра Великого». В этом смысле любопытно, и это отметил Ю. Г. Оксман, что в «Капитанской дочке» подчеркнута, по сравнению с «Историей Пугачева», роль Пугачева как руководителя народного государства: в «Истории Пугачева» Пушкин был склонен видеть в нем отважного чело- века, но игрушку в руках казачьих вожаков. Так, Пушкина привлекло «приватное известие» о том, что якобы арестованный Пугачев «уличал» своих сподвижников, «что они несколько дней упрашивали (в вариантах выразительнее: «тр(ебовали)») его принять на себя имя пок(ойного) государя и быть бы их предводителем, от чего он долго отрицался, а наконец, хотя и согласился, но все делал с их воли и согласия, а они иногда и без и против его» (IX, 2, 771—772). Из тех же соображений Пушкин привлек рассказ о гибели любимца Пугачева Карницкого: «Уральск(ие) каз(аки) из ревности в Тат(ищевой) посадили его в куль да и бросили в воду. — Где Карн(ицкий), — спросил Пугачев. — Пошел к матери по Яику, отвечали они. Пугачев махнул рукою и ничего не сказал. — Такова была воля яицк(им) казакам!» (IX, 2, 496).
Капитанской дочки» 429 А в «Капитанском дочке» Пугачев наделен достаточной властью, чтобы самостоятельно и вопреки своим сподвижникам спасти и Гринева, и Машу Миронову. Пушкин начинает ценить в историческом деятеле способность проявить человеческую самостоятельность, не раствориться в поддерживающей его государственной бюрократии, законах, полити- ческой игре. Прямое, без посредующих звеньев, обращение Маши к Екатерине II, доступность и человечность Дука, который не ставит между жизнью и собой мертвой фикции закона, независимость Пугачева от мнений своих «пьяниц», которые «не пощадили бы бедную девушку» (VIII, 1, 356), обеспечивают счастливые развязки человеческих судеб. Было бы заблуждением считать, что Пушкин, видя ограниченность (но и историческую оправданность) обоих лагерей — дворянского и крестьянского — приравнивал их в этическом плане. Крестьянский лагерь и его руководители привлекали Пушкина своей поэтичностью, которой он, конечно, не чувствовал ни в оренбургском коменданте, ни во дворе Екатерины. Поэтичность же была для Пушкина связана не только с колоритностью ярких человеческих личностей, но и с самой природой народной «власти», чуждой бюрократии и мертвящего формализма. "Русское общество конца XVIII в., как и современное поэту, не удов- летворяет его. Ни одна из наличных социально-политических сил не представляется ему в достаточной степени человечной. В этом смысле любопытно соотнесение Гринева и Швабрина. Нельзя согласиться ни с тем, что образ Гринева принижен и оглуплен, вроде, например, Белкина в «Истории села Горюхина», ни с тем, что он лишь по цензурным при- чинам заменяет центрального героя типа Дубровского — Шванвича20. Гринев — не рупор идей Пушкина. Он русский дворянин, человек XVIII в., с печатью своей эпохи на челе. Но в нем есть нечто, что при- влекает к нему симпатии автора и читателей: он не укладывается в рамки дворянской этики своего времени, для этого он слишком человечен. Ни в одном из современных ему лагерей он не растворяется полностью. В нем видны черты более высокой, более гуманной человеческой организации, выходящей за пределы его времени. Отсвет пушкинской мечты о подлинно человеческих общественных отношениях падает и на Гринева. В этом — глубокое отличие Гринева от Швабрина, который без остатка умещается в игре социальных сил своего времени. Гринев у пугачевцев на подозрении как дворянин и заступник за дочь их врага, у правительства — как друг Пугачева. Он_не «пришелся» ни к одному лагерю. Швабрин — к обоим: дворянин со всеми дворянскими предрассудками (дуэль), с чисто сослов- ным презрением к достоинству другого человека, он становится слугой Пугачева. Швабрин морально ниже, чем рядовой дворянин Зурин, кото- рый, воспитанный в кругу сословных представлений, не чувствует их бесчеловечность, но служит тому, в справедливость чего верит. Для Пушкина в «Капитанской дочке» правильный путь состоит не в том, чтобы из одного лагеря современности перейти в другой, а в том, чтобы подняться над «жестоким веком», сохранив в себе гуманность, чело- веческое достоинство и уважение к живой жизни других людей. В этом для него состоит подлинный путь к народу. 1962 20 «Для того, чтобы обеспечить прохождение «Капитанской дочки» в печать, Пушкин должен был пойти на расщепление образа дворянина-интеллигента в стане Пугачева. Положительными чертами Шванвича наделен Гринев, а отрица- тельными — Швабрин» (Оксман Ю. Г. Указ. соч. С. 76).
430 Идейная структура Идейная структура поэмы Пушкина «Анджело» Литературная судьба «Анджело» своеобразна: встреченная всеобщим недоумением, поэма вскоре была забыта. Ее противопоставляли произ- ведениям, отвечающим на актуальные вопросы жизни, и видели в ней образец чисто литературной стилизации. Уже автор первого печатного отзыва на поэму, отражая мнение кружка Надеждина, упрекнул Пушкина за нежелание обращать «внимание на современное», за стремление «идти назад»1. Такой же подход определил устойчиво отрицательное отношение Белинского к поэме. Но и для представителя «эстетической критики» Дружинина «Анджело» представлялась «вещью странною и загадочною»2. В дальнейшем к исследованию поэмы обращался ряд пушкинистов. Сводку их суждений читатель найдет в коллективном труде «Пушкин: Итоги и проблемы изучения» (глава написана В. Б. Сан- домирской)3. Однако, завершая, автор заключает главу утверждением, что замысел поэмы «до сих пор остается в значительной мере «белым пятном» в исследовании идейно-творческой эволюции Пушкина»4. «Анджело» остается до сих пор «загадочной», по выражению Б. С. Мей- лаха, поэмой. Возможно, что уяснение некоторых сторон пушкинского замысла приблизится, если мы на время отвлечемся от созданного Пушкиным текста и поставим вопрос так: «Что обусловило столь длитель- ный интерес Пушкина к шекспировской комедии «Мера за меру»?» Бесспорно, что «Мера за меру», в первую очередь, привлекала Пушкина как одна из вершин художественного гения Шекспира. В заметках, публикуемых обычно под условным заглавием «О народности в лите- ратуре» (1826?), он назвал комедию рядом с «Гамлетом» и «Отелло» в качестве образца народности. Позже в «Table-Talk» Пушкин привел три шекспировских характера как образцы его «многостороннего гения». Один из них — Анджело, поставленный в ряд с Шейлоком и Фальста- фом5. Однако не только прямые упоминания свидетельствуют о пристальном 1 Анонимная рецензия в «Молве» (1834. № 21. С. 340). 2 Дружинин Л. В. Собр. соч.: В 8 т. Спб., 1867. Т. 7. С. 558. 3 См.: Пушкин: Итоги и проблемы изучения. М.; Л., 1966. С. 394—398. 4 Там же. С. 398. 5 Итоги изучения проблемы «Пушкин и Шекспир» подведены в написанной покойным М. П. Алексеевым главе «Пушкин» в коллективной монографии «Шекс- пир и русская культура» (М.; Л., 1965); поэме «Анджело» посвящены с. 196—198. Написанию настоящей статьи предшествовали беседы с авторитетным исследо- вателем русско-английских литературных связей Ю. Д. Левиным. Наблюдение относительно неправдоподобия ошибки Анджело принадлежит Ю. Д. Левину. Пользуюсь случаем высказать ему свою благодарность. Из работ, появившихся уже после того, как первое издание настоящей статьи увидело свет, следует отметить книгу Г. П. Макогоненко (см. сноску 26 настоящей статьи) и работы Ю. Д. Левина «Некоторые вопросы шекспиризма Пушкина» (Пушкин: Исследо- вания и материалы. Л., 1974. Т. 7. С. 79—85) и Л. С. Сидякова «"Пиковая дама", "Анджело" и "Медный всадник"» (Болдинские чтения. Горький, 1979. С. 4—15); ср. также: Тойбин И. М. Пушкин: Творчество 1830-х гг. и вопросы историзма. Воронеж, 1976. С. 186—192.
поэмы Пушкина «Анджело» 431 интересе к этой комедии — в различных текстах Пушкина мы находим, возможно, бессознательные реминисценции из «Меры за меру». Вряд ли Пушкин, когда вкладывал в уста капитанши из «Капитанской дочки» знаменитую формулу судебной мудрости: «Разбери Прохорова с Устиньей, кто прав, кто виноват. Да обоих и накажи»6, думал о созна- тельной цитате из «Меры за меру», где Анджело, разбирая дело Пены и Помпея, говорит Эскалу: Все это тянется как ночь в России... ...Я ухожу. Вы выслушайте их. Надеюсь, повод выдрать всех найдется, — {Пер. Т. Щепкиной-Куперник) хотя уже упоминание России, конечно, обратило внимание Пушкина на эти стихи любимой комедии. Можно было бы привести и другие примеры, свидетельствующие о том, что комедия глубоко вошла в сознание Пуш- кина и стала источником ряда непроизвольных цитат в самых различных его произведениях. Интерес к «Мере за меру», очевидно, возрос в 1830-е гг. В 1833 г. Пушкин начинает перевод этой комедии («Вам объяснить правления начала...»— III, 1, 324—325), но по неясным причинам оставляет замысел. Тогда же он приступает к созданию поэмы «Анджело», снабдив ее в одной из черновых рукописей подзаголовком: «Повесть, взятая из Шекс- пировой трагедии: "Measure for Measure"». 27 октября 1833 г. рукопись поэмы, как свидетельствует авторская помета, была закончена. В 1834 г. во второй части сборника «Новоселье» поэма увидела свет. Есть все основания полагать, что всей этой работе предшествовало повторное чтение комедии (в том, что перевод и пересказ сопровождались постоянным общением с шекспировским текстом, сомневаться не прихо- дится). Поскольку и попытка перевода шекспировского текста, и стихо- творная переработка его уникальны в творчестве Пушкина, вполне уместен вопрос о причинах этого специального интереса — общая ссылка на реализм и художественные достоинства шекспировской комедии мало что объяснят; очевидно, что по этому признаку она не могла быть выделена из числа других пьес драматурга и столь решительно им предпочтена. Вспомним сюжет шекспировской комедии. Известный знаток творчества Шекспира А. А. Смирнов следующим образом его резюмировал: «Сюжет пьесы восходит к популярному в средние века и в эпоху Возрождения рассказу, весьма распространенному не только в виде устного предания, но и в новеллистической и драматической обработке. В основном он сводится к следующему: возлюбленная или сестра приговоренного к смертной казни просит у судьи о его помиловании; судья обещает испол- нить ее просьбу при условии, если она пожертвует ему своей невинностью. Получив желаемый дар, судья тем нее менее велит привести приговор в исполнение: по жалобе пострадавшей правитель велит обидчику жениться на своей жертве, а после свадебного обряда казнит его»7. 6 Пушкин А. С. Поли. собр. соч.: В 16 т. М.; Л., 1948. Т. 8. Кн. 1. С. 296. В даль- нейшем ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием римской цифрой тома и арабской — книги и страницы. 7 Шекспир У. Поли. собр. соч.: В 8 т. М., 1960. Т. 6. С. 634. В дальнейшем ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием римской цифрой тома и арабской — страницы.
432 Идейная структура Такое изложение сюжета «снимает» с шекспировской комедии лишь один событийный пласт — тот, который удобнее будет называть «новел- листическим». Однако в поэмах Пушкина мы часто сталкиваемся с двуслойной организацией сюжета: новеллистический пласт наклады- вается на более глубинный философский. Так построены, например, «Граф Нулин» и «Медный всадник» (в определенной мере — и «Пол- тава»). Оба пласта соотносятся и «просвечивают» друг сквозь друга, создавая конструкцию большой идейной и художественной емкости. Не было ли в сюжете шекспировской комедии элементов, которые в сознании Пушкина могли бы ассоциироваться с глубинным пластом событий? Попробуем пересказать ту сторону сюжета, которая совершенно выпала при изложении А. А. Смирнова: глава государства, не в силах справиться с охватившими страну беззакониями, исчезает (объявляется умершим, ушедшим в монастырь или путешествующим), оставляя вместо себя сурового наместника. Однако наместник сам оказывается еще худшим беззаконником. Его строгость не исправляет, а еще более ухудшает дела в государстве (свидетельством чего и является инкор- порированный в текст новеллистический эпизод). Подлинный глава госу- дарства возвращается, наказывает виновных и утверждает «хороший» порядок. При таком пересказе прежде всего бросается в глаза отчетливо мифо- логическая основа сюжета. 1. Отмечается порча жизненного порядка. 2. Тот, кто возглавляет этот порядок, в своем настоящем виде бес- силен его исправить: он должен уйти как виновник порчи и вернуться в качестве спасителя (в мифологической протооснове, конечно, — умереть и воскреснуть, в исторических легендах и литературных сюжетах нового времени — уйти, считаться умершим и внезапно вернуться). 3. В промежутке между уходом- и возвращением появ- ляется псевдоспаситель, который сначала принимается за истинного избавителя8. Появление его означает кульминацию «порчи» времени, а гибель его — начало возрождения. Связь этого плана сюжета с мифом очевидна9. Итак, перед нами — текст с мифологической основой, трансформи- рованный в историческую легенду о монархе, который сам испортил свою страну, ушел, вверив дело исправления суровому праведнику, на поверку оказавшемуся ловким лицемером, а затем вернулся как изба- витель. Ассоциировался ли такой сюжет в начале 1830-х jr. с какими-либо современными представлениями? 8 Ср. внешнее подобие Антихриста Христу, создающее для человека постоянную угрозу спутать их. Так, в «Киево-Печерском патерике» дьявол, являясь святому, говорит: «Исакые, сей есть Христос, пад поклонися ему», — и святой верит ему (Абрамович Д. Киево-Печерський патерик. Кжв, 1930. С. 186). Характерно, что старообрядческий законоучитель XVIII в. Феодосии Васильев называл диавола «злый вождь агнец неправедный», объясняя со ссылкою на св. Ипполита: «Во всем хочет льстец уподобиться Сыну Божию: лев Христос, лев антихрист, явился агнец Христос, явится и антихрист агнец...» Ср.: Лот- ман Ю. М., Успенский Б. А. О семиотическом механизме культуры // Учен. зап. Тарт. гос. ун-та. Тарту, 1971. Вып. 284. С. 154—155. (Труды по знаковым систе- мам. Т. 5). 9 См., например: Eliade M. Aspects du mythe / Ed. du Gallimard. Paris, 1963. P. 54—78.
поэмы Пушкина «Анджело» 433 * Смерть Александра I вызвала многочисленные толки и сразу начала обрастать легендами. А. Булгаков писал брату Константину 27 января 1826 г.: «Не поверишь, что за вздорные слухи распространяют кумушки и пустословы по городу». В 1826 г. московский дворовый Федор Федоров составил запись почти четырех десятков слухов: «Московские повести или новые правдивые и ложные слухи, которые после виднее означутся, которые правдивые, а которые лживые, а теперь утвердить ни одних не могу, но решился на досуге описывать для дальнейшего время незаб- венного, именно 1825 года с декабря 25-го дня»10. Целый букет слухов и легенд пересказывается в письме некоего солдата музыкальной команды Евдокима летом 1826 г.и В легендах различаются две разновидности: 1) государь убит злодеями-господами, хотевшими, по выражению солдата Евдокима, «установить закон масонской веры и закон республики» и 2) государь не умирал вовсе — он жив и скрылся. В ряде случаев эти версии синтезируются и принимают такой вид: государя хотели убить, а он скрылся (убили подставное лицо) и стран- ствует «в сокрытии». 37-й слух из числа записанных Федором Федоровым гласил: «Государево тело сам государь станет встречать свое тело»12. Во всех этих случаях отчетливо проступают признаки мифологизи- рующей природы мышления их создателей: смерть — не конец, а начало сюжета (поскольку действие переносится на человека, мотив воскре- сения заменяется ложной смертью и подменой). Однако именно уста- новление мифологической основы слухов и легенд позволяет предполо- жить, что мы имеем дело с нарочито неполной их записью (о причинах неполноты речь пойдет в дальнейшем). Неизбежным компонентом легенд этого типа в их полном виде должно быть возвращение героя. Это вытекает из самой сущности легенды о мнимой смерти и ее связи с мифом о смерти (уходе, исчезновении) и воскресении (возвращении), воцарении в новом блеске. Неизбежность этого завершающего сюжет элемента вытекает из того, что сама идея смерти (божества или заменяю- щего его в позднейших легендах персонажа) обусловлена мотивом старения мира и необходимости его обновления (в последующих исто- рических легендах заменяемым представлениями о разного рода социаль- ных и политических неправильностях, которые следует исправить). Но это обновление возможно лишь как результат возрождения бога или богоподобного героя. Поэтому и в легендах о героях, умерших временно или не умерших, а удалившихся (на остров, в далекие земли, в горную пещеру) и пребывающих там в неизвестности или во сне, для слушателя самый факт удаления не нейтрален, а является показателем того, что жизнь стала «очень плохой». Переход же к «очень хорошей» неотделим от возвращения героя. Отчетливо «мифологичен» слух № 28, в котором 10 Источник этот описан и широко цитируется, см.: Василии Г. Император Александр I и старец Феодор Кузьмич. 4-е изд. М., 1911. С. 89—91; Кудряшов К. В. Александр Первый и тайна Федора Кузьмича. Пг., 1923. С. 43—47. Сборник Федора Федорова анализируется в специальных работах: Сыроен- ковский Б. Е. Московские слухи 1825—1826 гг. // Каторга и ссылка. 19??. № 3 (112); Чернов С. Н. Слухи 1825—1826 гг.: (Фольклор и история) // Чернов С. Н. У истоков русского освободительного движения. Саратов, 1960. 11 См.: Кудряшов К. В. Указ.соч. С. 45—46. 12 Василии Г. Указ. соч. С. 90. 28 Ю. М. Лотман
434 Идейная структура возвращение свергнутого «господами» Константина и уничтожение «вар- варского на все российское простонародие самовластного и тяжкого притеснения» связывалось с выраженной раешным стихом формулой: «По открытии весны и наступлении лета совсем будет новое, а не это». Здесь характерно и то, что решение социальных вопросов мыслится как часть полного обновления вселенной, и то, что обновление это приуро- чивается ко времени пасхи — мифологическому сроку воскресения. Отсутствие в известных нам записях этой части сюжета (предсказаний возвращения Александра I) знаментально и легко объяснимо: если повторять и тем более фиксировать на бумаге слухи о том, что Алек- сандр I избежал смерти, было вполне безопасно (особенно в связи с их антидекабристской окраской), то вторая часть приобретала совсем иной смысл: разговоры о возвращении на престол бывшего царя не могли не означать того, что правящий царь — «ненастоящий»13. Он начинал ассоциироваться с крайними проявлениями того зла, исчезновение кото- рого последует за возвращением «настоящего». Естественно, что такого рода слухи уже не были, с правительственной точки зрения, простой «нелепостью», и доверять их бумаге было опасно. То, что слухи эти были известны широкому кругу современников, — факт документальный. Странно было бы полагать, что Пушкин их не 13 Гротескно-комические ситуации «Ревизора» постоянно вращаются вокруг тех же проблем «исчезновения» правителя: «...странно: директор уехал, куда уехал неизвестно. Ну, натурально, пошли толки: как, что, кому занять место?» (Гоголь Н. В. Полн. собр. соч.: В 14 т. М., 1951. Т. 6. С. 50), путаницы «настоящий- ненастоящий»: «Сосульку, тряпку принял за важного человека», «В том-то и штука, что он и не уполномоченный и не особа!» (Там же. С. 93—94—95), «воца- рения» «ненастоящего» и последующего появления «настоящего»: «Прибывший по именному повелению из Петербурга чиновник требует вас сей же час к себе» (Там же. С. 95). Для понимания мифолого-эсхатологической основы заключи- тельной сцены важно то, что появление «настоящего» связано с непосредственным вмешательством высшей в пределах данной системы иерархической инстанции («по именному повелению») и судом, который, естественно, должен положить конец царству неправды и начать «новый век». Гоголь, внимательно изучивший все, что касалось мира чиновников, не мог не знать, что обычной формой ревизии была сенатская. Не случайно «именное повеление» появилось в реплике жандарма лишь в дальнейшем; вначале было просто: «Приехавший чиновник требует город- ничего и всех чиновников к себе» (Там же. С. 226), затем — упоминание Петер- бурга: «приехавший чиновник из Петербурга» (Там же. С. 458. Прим. 2). Но в том-то и дело, что Гоголю нужна была не обычная ревизия, а нечто, с чем зритель мог бы связать эмоции конца мира городничих. Ср. характерное преображение политических известий по законам мифологического мышления в реплике Попри- щина: «Странные дела делаются в Испании (...) говорят, нет короля. — Не может статься, чтобы не было короля. Государство не может быть без короля. Король есть, да только он где-нибудь находится в неизвестности» (Там же. Т. 3. С. 206— 207). С проблематикой «воцарение ненастоящего — возвращение настоящего» свя- зано глубоко коренящееся в народной психологии России XVIII — начала XIX в. явление самозванчества. См.: Сивков К. В. Самозванчество в России в последней трети XVIII в. // Ист. записки. 1950. Т. 31; Чистов К- В. Русские народные социально-утопические легенды XVII—XIX вв. М., 1967. Гл. 1; Успенский Б. А. Царь и самозванец, самозванчество в России как культурно-исторический феномен // Художественный язык средневековья: Сб. ст. М., 1982; Плюханова М. Б. Гибель Петра I в реке Смородине // Учен. зап. Тарт. гос. ун-та. Тарту, 1982. Вып. 604.
поэмы Пушкина «Анджело» 435 знал. Но возникали ли подобные ассоциации в его голове при чтении «Меры за меру»? Ответ на этот вопрос мы можем получить несколько необычным путем: рассмотрим, что не перевел (или не пересказал) Пушкин из шекспировского текста. Просмотр убеждает нас в том, что места, которые для русского читателя могли прозвучать как слишком откровенные намеки на хорошо известные ему события и слухи, Пушкин последова- тельно исключал. Приведем наиболее бросающиеся в глаза (в переводе Т. Щепкиной-Куперник; английский текст приводится в подстрочных примечаниях). У Шекспира Герцог оставляет власть и исчезает с политической арены (распространяя известия «о смерти герцога, не то о его уходе в мона- стырь» (VI, 243), поскольку не может пресечь то зло, распространению которого сам потворствовал: Моя вина — я дал народу волю. Тиранством было бы его карать За то, что я же разрешал им делать: Ведь не к а р а я, мы уж позволяем. Вот почему я это возложил На Анджело: он именем моим Пускай карает, я же в стороне Останусь и злословью не подвергнусь (VI, 173) и. Как мы видели, и в народных слухах уход Александра связывался с получением им известия о заговоре декабристов («господ»). Это — версии о переодевании, убийстве подмененного солдата и бегстве императора. Лица более осведомленные могли обратить внимание на то, что роковой перелом в течении болезни императора произошел между 11 и 14 ноября (до этого никто и не помышлял о смерти обладавшего незаурядной физической крепостью Александра Павловича), а именно в ночь с 10 на 11 ноября он принял приехавшего в Таганрог с секретным доносом унтер- офицера Шервуда, сообщившего потрясшие императора известия о раз- махе деятельности тайного общества. Конечно, в ближайшие за тем дни это свидание составляло государственную тайну и известно было только Дибичу. Но после того как правительство Николая I гласно объя- вило донос Шервуда образцом гражданской доблести (доносчик получил прибавление к фамилии «Верный», что вызвало насмешки в обществе и было переиначено в собачью кличку «Фиделька»), разговоры об этой встрече и возможная связь ее с «уходом» императора могли возникать в обществе и доходить до слуха Пушкина. Если к этому добавить, что в обществе помнили о полулегальном периоде декабризма — эпохе Союза благоденствия, существование которого, по крайней мере со времен доноса Грибовского, было известно Александру I, и передавали слова императора о том, что он не имеет морального права карать за то, что сам разрешал (известен рассказ Васильчикова о реакции Александра 14 Twas my fault to give the people scope, Twould be my tyranny to strike, and gall their For what I bid this be done When evil deeds have their permissive pass And not the punishment. Therefore, indeed my father, I have on Angelo impos'd the office. (The Dramatic Works of William Shakespeare. Edinburgh, P. 310. В дальней- шем ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием страницы.)
436 Идейная структура на донос Грибовского в 1821 г. Император сказал: «Вы служили мне с начала моего царствования, вы знаете, что я разделял и поощрял эти иллюзии и эти заблуждения; не мне принимать строгие меры»15), то историк имел причины заключить: «Александр имел в конце жизни основания сказать, что сам сеял начала тех идей, которые вскормили движение декабристов»16. Возможность параллели с Герцогом Шекспира делается очевидной. Если это место Пушкин пересказал, хотя и со значительным смягчением (например, выпустив в речи Герцога слова «моя вина»), то те, о которых речь пойдет в дальнейшем, были полностью опущены. В свете этой аналогии приобретала особый смысл подчеркнутость того, что назначение Анджело неожиданно — при этом обойден старший по возрасту и более ожидаемый наследник власти Эскал: Хоть и старше Эскал — тебе помощником он будет (VI, 162—163)17, Место это могло звучать как намек на устранение от власти Констан- тина (роль этого эпизода в общей драме декабря 1825 г. была слишком хорошо памятна). Наконец, в момент суда Герцога над Анджело в комедии Шекспира подвергается обсуждению вопрос о том, наказуемы ли намерения наряду с делами: Намеренья он злого не исполнил, И так оно намереньем осталось. Намеренье, погибшее в пути, Пускай и похоронено там будет. Намеренья — ведь это только мысли (VI, 275),8. Этот вопрос, уж вне всяких сомнений, не мог не вызывать актуальных ассоциаций: главным, караемым наиболее тяжело, преступлением заго- ворщиков суд считал намерение цареубийства. Юридическую несостоятельность кары за намерение энергично подчеркивал в 1826 г. князь П. А. Вяземский. Он писал: «Помысливших о перемене в нашем политическом быту роковою волною прибивало к бедственной необхо- димости цареубийства и с такою же силою отбивало: а доказательство тому — цареубийство не было совершено. Все осталось на словах и на бумаге, потому что в заговоре не было ни одного цареубийцы. Я не вижу их и на Сенатской площади 14 декабря, точно так же, как не вижу героя в каждом воине на поле сражения. Может быть, он еще струсит и убежит от огня. Вы не даете георгиевских крестов за одно намерение и в надежде будущих подвигов: зачем же казните преждевременно. Убийственную болтовню (bavardage atroce, как я назвал, прочитавши все сказанное 15 Пресняков Л. Е. Александр I. Пг., 1924. С. 177. 16 Там же. С. 59. 17 ...Old Escalus, Though first in question, is thy secondary (P. 308). 18 His act did not o'ertake his bad intent, And must be buried but as an intent, That perish'd by the way: thought are not Subintents but merely thoughts (P. 331).
поэмы Пушкина «Лнджело» 437 о них в докладе комиссии) ставите вы на одну доску с убийством уже совершенным»19. В связи с делом декабристов вопрос о неподсудности нереализованных намерений широко обсуждался современниками, что Пушкину было, конечно, известно. Процитированные выше места «Меры за меру» не попали в пушкинское изложение поэмы, равно как и другие, менее яркие, но все же, бесспорно, дающие основания для аллюзий стихи шекспировского текста. После- довательность пушкинских исключений этих мест свидетельствует, с одной стороны, о том, что поэт их замечал, и, следовательно, неопровержимо говорит о том, что чтение «Меры за меру» воспринималось Пушкиным в кругу остро актуальных размышлений, с другой — что прямые «при- менения» текста своей «итальянской поэмы» к современности поэт считал нежелательными20. Именно с необходимостью ряда исключений, воз- можно, связан отказ Пушкина от перевода «Меры за меру» и обращение к вольному пересказу. Рассмотрение причин обращения Пушкина к шекспировской комедии раскрывает некоторые стороны структуры пушкинской поэмы. В сюжетной организации «Анджело» выделяются три структурных пласта. 1. Пласт, организуемый законами новеллистического построения. 2. Пласт, организуемый принципами народно-мифологического соз- нания. 3. Эпизоды, связанные с политической концепцией «власти» и «мило- сердия», роднящие «Анджело» с «Капитанской дочкой», «Пиром Петра Великого» и рядом других произведений позднего Пушкина. Следует сразу же подчеркнуть, что все эти — довольно далекие друг от друга — идейно-художественные конструкции находили опору в пора- зительном по богатству и глубине мыслей шекспировском тексте. Все три идейно-композиционных слоя пушкинской поэмы, наклады- ваясь друг на друга, охватывают каждый художественное пространство между первой и последней строками. Однако художественная активность их неравномерна. Так, с точки зрения «новеллистического» пласта, первые строфы поэмы представляют собой лишь сюжетную экспозицию, вводя- щую в художественное пространство, в котором еще предстоит разверты- ваться сюжету. Сюжетное развитие на этом уровне начинает разверты- ваться лишь с четвертой строфы первой части («Лишь только Анджело вступил во управление»), а основное, определяющее сюжетный конфликт событие — с шестой строфы («Так Анджело на всех навел невольно дрожь»). В конце пятой строфы части третьей наступает развязка, и даль- нейшее получает характер почти формальной сюжетной концовки (как писал по другому поводу Пушкин: «Героя надобно женить, / По крайней мере уморить, / И лица прочие пристроя, / Отдав почтительный поклон, / Из лабиринта вывесть вон»). Между тем для «мифологического» уровня именно здесь располагается основная организующая сюжетная линия 19 Цит по: Лотман Ю. М. П. А. Вяземский и движение декабристов // Учен, зап. Тарт. гос. ун-та. Тарту, 1960. С. 134. (Труды по рус. и слав, филологии. Т. 3). 20 На то, что метод политических аллюзий в эти годы был совершенно чужд поэтике Пушкина, именно в связи с «Анджело», указал Б. С. Мейлах в докладе на XVI Всесоюзной Пушкинской конференции; см. также: Неделя. 1964. 6 дек.
438 Идейная структура «уход—возвращение». Для третьего — «идеологического» — уровня характерно распределение значимых событийных эпизодов на всем протя- жении поэмы. Такая неравномерность создает сложную смысловую «игру», обеспечивающую каждому эпизоду высокую смысловую активность. В литературе об «Анджело» указывалось уже, что Пушкин, превратив комедию в стихотворную новеллу, вернул сюжет к его исконной форме, поскольку в основе шекспировской «Меры за меру» лежит итальянская новелла эпохи Возрождения21. В недавное время Ю. Д. Левин указал, что Пушкину была известна и более поздняя новеллистическая обработка самой комедии Шекспира22. Однако уместно было бы отметить, что в опре- деленном отношении жанр новеллы, в том виде, в каком он сложился к началу 1830-х гг., был ближе к драме, чем к роману, каким он начал скла- дываться в русской литературе XIX в. Несмотря на кажущуюся парадок- сальность этого тезиса, его легко подтвердить фактами. Если роман ориен- тировался на жизнь в ее естественном течении и в результате скоро начал складываться тип романного сюжета, в котором основное событие н е происходит (начало положил «Евгений Онегин», традицию эту про- должил Тургенев и довел до предела Гончаров; остро событийные романы Достоевского на этом фоне воспринимались как «странные»), то новелла тяготела к анекдоту — повествованию об одном, крайне неожиданном, странном, загадочном или нелепом, но всегда выпадающем из естествен- ного течения жизни событии. Этому соответствовали резко выделенные признаки начала и конца текста, в то время как у романа в русской его традиции они тяготели к определенной размытости (традиция, опять-таки восходящая к «Евгению Онегину»). В отличие от романа, новелла помещала героев в экстраординарные ситуации, поэтому охотно прибегала к традиционным приемам театраль- ной сюжетики: переодеваниям, подменам персонажей, неузнаваниям. В результате можно почти с равным основанием говорить о новелли- стичности (чаще говорят — анекдотичности) сюжета «Ревизора» либо театральности «Метели» или «Барышни-крестьянки». Новеллистический сюжет — и именно за это его ценили и Пушкин, и Гоголь — позволял при помощи необычной, неправдоподобной ситуации «взорвать» бытовое течение жизни и дать возможность персонажам показать себя с позиции их внутренних сущностей, глубоко запрятанных и не могущих проявиться в рутинной обыденности каждодневного существования. Понадобилась встреча с ведьмой-панночкой, чтобы в Хоме Бруте проявилась не только пошлая, но и героическая сторона натуры. Только нелепая ошибка чинов- ников позволяет Хлестакову раскрыться перед зрителем в его подлинной сущности. Такая природа жанровой структуры заставляла писателя одновременно заботиться и о невероятности ситуации, и о правдоподобии характеров. Показательно, что Пушкин неизменно перерабатывал в материале, давае- мом литературной традицией, характеры, придавая им черты психологи- ческого реализма и историко-социальной конкретности, но оставлял неизменными сюжетные ситуации, сколь неправдоподобными они ни казались бы. 21 См.: Розанов М. Н. Итальянский колорит в «Анджело» Пушкина // Сб. статей к сорокалетию ученой деятельности А. С. Орлова. Л., 1934. 22 Левин Ю. Д. Об истоках поэмы Пушкина «Анджело» // Известия АН СССР. Серия лит. и яз. 1968. Т. 27. № 3. С. 256.
поэмы Пушкина «Анджело» 439 Этим же законам подчинена и пушкинская переработка «Меры за меру». Правда, здесь не пришлось исправлять «кривые» или «косые» речи персонажей оригинала — именно психологическая правда харак- теров была одним из магнитов, привлекавших Пушкина в пьесе Шекспира. Хрестоматийно известно его высказывание: «У Шекспира лицемер произ- носит судебный приговор с тщеславною строгостию, но справедливо; он оправдывает свою жестокость глубокомысленным суждением госу- дарственного человека; он обольщает невинность сильными, увлекатель- ными софизмами, не смешною смесью набожности и волокитства. Анджело лицемер — потому что его гласные действия противуречат тайным страстям! А какая глубина в этом характере!» (XII, 160). Стремясь к правде характеров и поступков, Пушкин нисколько не был шокирован очевидным неправдоподобием шекспировского сюжета, в котором многократные подмены (Мариана подменяет Изабеллу, на плахе Клавдио заменяет Бернардин, а Бернардина — безымянный пират; Анджело не замечает ни той, ни другой подмены) и переодевания (Герцог переодевается монахом и в одной и той же сцене попеременно является то в том, то в другом обличий) обманывают людей на сцене, не обманывая их в зале. Особенности неправдоподобного сюжета воспринимаются как условность художественного языка жанра23, характеры же — сообщения на этом языке. Язык не может быть ни истинным, ни ложным, он просто обладает определенной, присущей ему мерой условности, сообщение же оценивается критерием истины. Столь же условен для Пушкина жанровый язык новеллы: в «Анджело» поэт сохраняет, заботясь исклю- чительно о правдоподобии характеров и психологических положений, невероятную систему подмен и переодеваний. Насколько мало эта сторона поэмы заботила Пушкина своим правдоподобием, видно из того, что, видимо, учитывая нравственные требования русской цензуры, он сделал Мариану не оставленной невестой, как это было у Шекспира, а брошенной женой, не обращая внимания на то, что степень неправдоподобия ошибки Анджело в этом случае резко возрастает. * Введение «мифологического пласта» в идейно-художественную структуру поэмы означало для Пушкина ориентацию на «мнение народное», на ту «тьму обычаев, поверий и привычек», в которых, по его убеждению, воплощалась народная психика. Освобождая, как мы Фидели, текст от того, что могло бы быть воспринято как чересчур прямолинейные намеки на современность, Пушкин получал возможность полнее высказать сущ- ность народного мифа об уходящем и возвращающемся властелине, 2:i Ср. в наброске письма, адресованного, видимо, Н. Н. Раевскому-младшему: законы драматического жанра «старались обосновать на правдоподобии, а оно-то именно и исключается самой сущностью драмы; не говоря уже о времени и проч.; какое, черт возьми, правдоподобие может быть в зале, разделенном на две части, из коих одна занята 2000 человек, будто бы невидимых для тех, которые находятся на подмостках? 2) Язык. Например, у Лагарпа Филоктет, выслушав тираду Пирра, говорит на чистом французском языке: «Увы, я слышу сладкие звуки греческой речи» (...). Не есть все это условное неправдоподобие? Истинные гении трагедии никогда не заботились о правдоподобии (XIII, 197; перевод и разрядка мои. — Ю. Л.).
440 Идейная структура отчего глубинная мысль не только не ослаблялась, но и значительно усиливалась. В основе интересующего нас мифа лежит трехчленная структура эсха- тологического типа. 1. Мир, первоначально хороший, с течением времени портится, стареет, погружается во зло (конкретные интерпретации могут получать космо- логический или нравственно-политический характер). В конце этого периода происходит убийство (жертвоприношение) или изгнание (добро- вольное удаление, бегство, смерть и воскресение) божества (вождя, героя). Характерное временное истолкование этого периода: день (год), который завершается проникновением в него тьмы — вечером (осенью). 21 В мнимом облике удалившегося или убитого бога или вождя воца- ряется его антипод, чему соответствует ночь (зима). 3. Возвращается и воцаряется истинный бог (вождь). Эсхатологиче- ский характер его возвращения выражается в том, что оно знаменует конец всякого зла, окончательное осуждение и разрушение пред- шествующего. Мир перерождается и получает новый вид («новое небо и новая земля»). Во временном отношении это выражается в форме утверждения нового дня. Но этот новый день — не простое цикличе- ское повторение старого. Старый протекает во времени, новый знаме- нуется прекращением времени. По контрасту с тьмой предшествующего, второго периода третьему приписывается немеркнущий свет. Эсхатологические мифы глубоко укоренились в русском народном сознании не только до-, но и послепетровской эпохи, находя опору в определенных библейских текстах. При всем разнообразии функции эсхатологических мифов в различных культурных контекстах, взятые сами по себе, они характеризуются макси- мализмом в отрицании существующего (безоговорочное и полное осуж- дение) и стихийно-народной революционностью (полный отказ от посте- пенности в изменении бытия — преображение мгновенное и всеобщее). Не случайно именно эсхатологические элементы библейской мифологии использовались в дальнейшем для оформления в различные моменты развития русской культуры социально-критических настроений (напри- мер, державинские стихи: Воскресни, Боже, Боже правых <-> Приди, суди, карай лукавых % И будь един царем земли! — связывают мифологические идеи воскресения и окончательного суда, начала Нового Царства с полным осуждением социальной реальности), революционности (ср. в «Негодовании» Вяземского: Он загорится день, день мятежа и казни... или в стихотворении Пушкина «Наполеон»: ...день великий, неизбежный Свободы яркий день вставал... Здесь революция метафорически характеризуется как Новый День, при- ход дня, света — ср. эпитеты типа «яркий» и характеристику типа «заго- рится») или утопизма (ср. эсхатологические истолкования момента явления Христа как мига преображения вселенной и одновременно как реализации утопии всечеловеческого счастья в картине А. Иванова).
поэмы Пушкина «Анджело» 441 . Как мы уже отмечали, соображения осторожности, внутренней цензуры не давали тем, кто фиксировал народные толки о смерти Александра I, довести записи до неизбежной эсхатологической концовки — возвраще- ния якобы не умершего императора. Доведенный до этого момента пере- сказ слуха обретал далее опасные черты обсуждения вопроса о законности власти царствующего императора. У этого юридического вопроса была еще одна, не менее запретная сторона: поскольку в мифологическом сознании ушедший возвращался не только самим собой, но и обретал в процессе возрождения сверхъестественную власть и силу (применительно к мифу об Александре I, уходя как император, он должен был вернуться, не только восстановив царские прерогативы, но и, бесспорно, приобретя святость; в этом смысле отождествление в народном сознании — сам он был далек от малейших поползновений к самозванчеству — Федора Кузьмича с Александром Павловичем, «святого» с вновь явившимся императором — вполне закономерно), возникало опасное представление о том, что существующая власть — не только «ненастоящая» политически, но и власть антихриста в религиозном отношении. Именно такой смысл получало в скопческих и других сектантских легендах утверждение о возвращении «настоящего» царя (чаще всего Петра III, но иногда Павла или Александра24). Освободив текст поэмы от всего, что могло бы восприниматься в качестве прямого намека, Пушкин получил возможность полностью сохранить эсхатологическое заключение легенды. В этом отношении конец поэмы, несмотря на отвлеченность его от конкретного русского материала, был высоко актуален, ибо концентрировал утопическую народ- ную веру в окончательное воцарение справедливости после реализации последней части мифологической триады. Третий идейно-сюжетный пласт создавался в определенном отталки- вании и от исходной шекспировской структуры, и от народно-мифологи- ческих представлений. Нам уже приходилось говорить о том, какое значение в идеологической позиции Пушкина 1830-х гг. имела концепция милости — противопостав- ление норм человеческих отношений, основанных на доброте и гуманности, формально-юридическому, государственно-бюрократическому подходу. Этим объясняется, иначе решительно непонятное, противопоставление милости и справедливости, которое мы находим в «Капитанской дочке»: «Противопоставление милости и правосудия, невозможное ни для просве- тителей XVIII в., ни для декабристов, глубоко знаменательно для Пуш- кина {...). В основе авторской позиции лежит стремление к политике, воз- водящей человечность в государственный принцип»25. На фоне все резче выступавшей в политической жизни Европы 1830-х гг. губительной формалистики буржуазного общества и разочарования в возможностях формально-юридической демократии наметилась идеализация монархии (или других форм личной власти). В противовес политической борьбе буржуазии за формальную демократию порой возникал утопи- ческий идеал общества, упорядоченного социально, в основе кото- рого лежат подлинные человеческие ценности: братство, любовь, доброта, вдохновенье, милосердие, — а власть отдана в руки патриархального монарха, заменяющего государственность, закон и бюрократию лично- 24 См.: Ливанов Ф. В. Раскольники и острожники. Спб., 1873. Т. 4. С. 479—485. 25 См. в настоящем томе статью «Идейная структура "Капитанской дочки"».
442 Идейная структура человеческими отношениями с подданными. При всей очевидной наив- ности такого идеала он был достаточно распространен, в разных своих вариантах захватывая широкую полосу общественной мысли от уто- пистов 1830-х гг. до Гоголя. Идеал монарха-человека (например, в образе Петра) не был чужд Пушкину. Здесь возникала возможность сближения между идеологией культурных верхов общества и крестьянской массы. В кругу этих вопросов находится также проблематика третьего смысло- вого пласта, организующего определенные композиционные элементы поэмы. Композиционная структура на этом уровне строится как дважды повто- ренный эпизод: преступление—суд—отмененная казнь. В первом случае преступление совершает Клавдио, судит его Анджело, спасает от казни Дук. Во втором преступник — Анджело, суд вершат сам Анджело и Дук. Однако параллелизм сюжетных ситуаций лишь резче оттеняет их содер- жательное различие: в первом случае казнь не совершается в результате обмана, во втором — из-за милосердия, в первом случае противопостав- ляются закон и беззаконие, во втором — закон и милосердие. Пушкин отказался от названия «Мера за меру» (еще в беловой руко- писи, как отмечалось в начале, он собирался снабдить поэму подзаголов- ком: «Повесть, взятая из Шекспировой трагедии: "Measure for Mea- sure"») не случайно. Шекспир избрал для своей комедии в качестве заглавия изречение из Евангелия от Матфея (Мф. 7, 1—2). Отбросив проникнутое христианским анархизмом и отрицанием всякого земного суда и власти положение: «Не судите да не судимы будете», он заимство- вал заглавие из второй части этого афоризма: «И какою мерою мерите, — тою и вам отмерится». В контексте шекспировской комедии это заглавие воспринималось как апология справедливости, возмездия каж- дому по его делам. Пушкинская поэма — апология не справедливости, а милости, не Закона, а Человека. Незначительными по отношению к английскому прототексту смысловыми сдвигами достигается существенный эффект: у Шекспира смысловой вершиной комедии является сцена суда над Анджело, последующие же за ней быстро сменяющие друг друга браки (включая и брак Герцога) и акты милости воспринимаются как жанровая условность (комедия не может оканчиваться казнью одного из главных героев). Они настолько противоречат общему суровому, отнюдь не коми- ческому духу пьесы, что воспринимать их как носителей основного смысла делается невозможно. * У Пушкина основной носительницей смысла делается именно сцена милосердия. Заключительные слова поэмы: «И Дук его простил» выне- сены графически в отдельную строку и являются итогом проходящей через всю поэму темы милости (благополучный конец отнюдь не входит в жанрово-условный язык поэмы, поэтому не воспринимается как авто- матически заданный). Зато, передав весьма близко к Шекспиру реплику Изабеллы, обра- щенную к Анджело: И милость нежная твоими дхнет устами, И новый человек ты будешь (V, 112; курсив мой. — Ю. Л.), — i 1ушкин разошелся с духом народной эсхатологии, которая связывала обновление мира с судом и беспощадной расправой Вернувшегося. Для 1ушкина же обновление связывается с прощением (ср. «Пир Петра
поэмы Пушкина «Анджело» 443 Первого»26). Следует отметить, что у этого тезиса был добавочный, но существенный оттенок: идея милости в первую очередь была направлена против деспотизма тирана и бездушия закона. Но у нее был и другой смысл — она отражала стремление Пушкина смягчить жестокость социальных конфликтов. Стихийная революционность народного эсхато- логизма ему была неприемлема (ср. упомянутую выше нашу работу о «Капитанской дочке»). «Милость к падшим» — в первую очередь милость к угнетенным и их поверженным защитникам (то, что здесь Пушкин имел в виду декабристов, давно уже отмечалось). Но это и милость торже- ствующего или восставшего народа по отношению к побежденным. Это — вообще милость к побежденным. Пушкинская идея милосердия противо- речит народной мысли о возмездии, на которой держатся все эсхатоло- гические легенды о разрушении старого мира и его обновлении. Здесь Шекспир, озаглавивший комедию словами «Мера за меру», сливался с народным мифологизмом, а Пушкин с ним расходился. Мы старались показать, как в поэме Пушкина различные идейно- сюжетные пласты, совпадая и расходясь, подкрепляя друг друга и споря, образуют идейную ткань (напомним, что слово «текст» обозначает «ткань»), т. е. единство. Единство поэмы достигается соотнесенностью всех его струк- турных пластов, тем, что, взятые в сумме, они образуют идеологический полилог27. Однако структурное единство образуется в поэме и другим путем: все перечисленные выше пласты объединены включенностью в единое повествование (в этом смысле выделение их представляет искус- ственную аналитическую операцию). Повествование это легко могло бы быть расчленено на стилевые подсистемы. Уже свободное соединение летописного тона, дающего описание событий в третьем лице и прошед- шем времени и включающего такие характерные летописные элементы, как вымышленные «речи», с драматизированными сценами, в которых все персонажи говорят в первом лице и подразумевается, что речи их — фиксация в письменном тексте действительно сказанного (в первом случае прямая речь означает: «Он мог бы сказать» или «он как бы гово- рил», во втором — «он сказал»), образует соединение разнородных стилевых систем. Однако все эти (и другие)28 стилевые элементы объе- 26 В научной литературе отмечалось, что тема милости в творчестве 1830-х гг. имела для Пушкина неизменно и вполне конкретный, практический поворот, связываясь с надеждами на изменение судьбы декабристов. ^Полемические сужде- ния по поводу высказанных здесь соображений см.: Макогоненко Г. П. Творчество А. С. Пушкина в 1830-е годы: (1833—1836). Л., 1982. С. 104—132. 27 «Анджело» относится к наиболее зрелым произведениям Пушкина, по его собственной оценке. Пушкин говорил Нащокину: «Наши критики не обратили внимание на эту пиесу или думают, что это одно из слабых моих сочинений, тогда как ничего лучше я не писал {Бартенев П. И Рассказы о Пушкине. М., 1925. С. 47). Сближение художественной структуры поэмы с полифоническим романом XIX в. (см. работы М. М. Бахтина) не представляется натяжкой. 28 Объектом специального изучения должна быть своеобразная строфика поэмы с подчеркнутой неурегулированностью числа стихов в строфе и, однако, с отчет- ливыми признаками строфичности в общем построении текста. Следует иметь в ви- ду, что текст поэмы создавался уже после овладения онегинской строфой и окта- вами. С этой точки зрения, «Анджело» «расположен» на перекрестке между «болтливыми» строфическими поэмами типа «Домика в Коломне» и «Евгением Онегиным», с одной стороны, и «серьезными», тяготеющими к монологу, поэмами типа «Полтавы» или «Медного всадника», в которых Пушкин избегал урегулиро- ванного строфического построения текста, с другой.
444 Идейная структура диняются одним общим признаком: простонародностью. Грубоватая простота, соединенная с площадной шуткой («И ухо стал себе почесывать народ / И говорить: «Эхе! да этот уж не тот» и т. д.), характеризует как речь повествователя, так и слова персонажей. Это имело для Пушкина особый смысл. Как мы видели, в поэме воспроизведены народная и выра- ботанная на вершинах культуры концепции власти. При всем социальном и интеллектуальном разрыве между ними, по мнению Пушкина, была сфера, в которой мысль народа и мысль культурной элиты сливаются, — это область нагой и не прикрытой ухищрениями жеманства просто- народной речи. Жеманство чуждо верхам и низам общества — оно возникает, когда поэзия создается «средним классом». В этом Пушкин видел причину чопорного жеманства французских классицистов и русских журналистов—разночинцев и семинаристов — 1830-х гг. В набросках к статье о драме Погодина «Марфа Посадница» он писал: в эпоху француз- ского классицизма придворный поэт «чувствовал себя ниже своей публики. Зрители были образованнее его, по крайней мере так думали и он и они. Он не предавался вольно и смело своим вымыслам. Он старался угады- вать требования утонченного вкуса людей, чуждых ему по состоянию. Он боялся унизить (...) спесивых своих зрителей — отселе робкая чопорность, смешная надутость, вошедшая в пословицу» (XI, 178—179, 422). Напыщенности и витиеватости речи «семинариста» Надеждина или булгаринско-гречевской клики противопоставлялась грубоватая простота народной и светской речи: В гостиной светской и свободной Был принят слог простонародный И не пугал ничьих ушей Живою странностью своей: (Чему наверно удивится, Готовя свой разборный лист, Иной глубокий журналист; Но в свете мало ль что творится, О чем у нас не помышлял, Быть может, ни один Журнал!) (VI, 627). Если мы вспомним, какое значение имело в политическом сознании Пушкина сближение культурных верхов и народных низов (ср. «Дубров- ский»), то нам станет ясно, что проблема просторечия как основы автор- ского стиля и простонародности как «авторской точки зрения» приобре- тала характер, далеко выходящий за рамки чисто литературных поисков. На этом пути исканий идейно-культурного синтеза народной и собствен- ной мысли Пушкин снова встретил Шекспира: «...если герои выражаются в трагедиях [Шекспира] как конюхи, то нам это не странно, ибо мы чувствуем, что и знатные должны выражать простые понятия, как простые люди» (XI, 179). Шекспировская и — шире — ренессансная модель культуры давала в распоряжение Пушкина тип текста, в котором он мог выразить и свои собственные мысли и мнения, и даже предрассудки народные, слив их в противоречивое и одновременно гармоническое целое. Приблизительно в то время, когда петербургская публика читала новую поэму Пушкина и завязывались первые споры вокруг этого «странного» произведения, в Сибири объявился старик, именовавший себя Феодором Кузмичом. «Бывают странные сближенья...» 1973
Замысел стихотворения... 445 Замысел стихотворения о последнем дне Помпеи В 1834 г. в Петербурге была выставлена для обозрения картина Карла Брюллова «Последний день Помпеи». На Пушкина она произвела сильное впечатление. Он сделал попытку срисовать некоторые детали картины и тогда же набросал стихотворный отрывок. Везувий зев открыл — дым хлынул клубом — пламя Широко развилось, как боевое знамя. Земля волнуется — с шатнувшихся колонн Кумиры падают! Народ, гонимый [страхом], Под каменным дождем, [под воспаленным прахом], Толпами, стар и млад, бежит из града вон1. Сопоставление текста с полотном Брюллова раскрывает, что взгляд Пушкина скользит по диагонали из правого верхнего угла в левый нижний. Это соответствует основной композиционной оси картины. Исследователь диагональных композиций, художник и теоретик искусства Н. Тарабукин писал: «Содержанием картины, построенной композиционно по этой диагонали, нередко является то или другое демонстрационное шествие». И далее: «Зритель картины в данном случае занимает место как бы среди толпы, изображенной на полотне»2. Наблюдение Н. Тарабукина исключительно точно, и опрос информантов полностью подтвердил, что внимание зрителей картины, как правило, сосредоточивается именно на толпе. В этом отношении характерно мнение дворцового коменданта П. П. Мартынова, который, по словам современ- ника, наблюдая эту картину, сказал: «Для меня лучше всего старик Помпеи, которого несут дети»3. Мартынов был, по словам Пушкина, «дурак» и «скотина» (XII, 336), а его высказывание приводится как анекдотический пример невежества в римской истории. Однако для нас оно, в данном случае, — мнение наивного, неискушенного зрителя, внимание которого приковали крупные фигуры на переднем плане. На диагональной оси картины расположены два световых пятна: одно в верхнем правом углу, другое — в центре, смещенное в' нижний левый угол: извержение Везувия и озаренная его светом группа людей. Именно эти два центра, как показывают эксперименты по пересказу содержания картины, и запоминаются зрителями. Рассмотрение стихотворного наброска Пушкина убеждает, что с самых первых черновых вариантов в его сознании выделились не два, а три 1 Пушкин А. С. Поли. собр. соч.: В 16 т. М.; Л., 1948. Т. 3. С. 332. В дальнейшем ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием римской цифрой тома и арабской — книги и страницы. 2 Тарабукин Н. Смысловое значение диагональной композиции в живописи // Учен. зап. Тарт. гос. ун-та. Тарту, 1973. Вып. 308. С. 474, 476. (Труды по знаковым системам. Т. 6). 'л Русский архив. 1905. Кн. 3. С. 256.
446 Замысел стихотворения смысловых центра картины Брюллова: «Везувий зев открыл — кумиры падают — народ (...) бежит». «Кумиры падают» появляется уже в первых набросках и настойчиво сопровождает все варианты пушкинского текста (III, 2, 945—946). Более того, через два года, набрасывая рецензию на «Фракийские элегии» В. Теплякова, Пушкин, уже явно по памяти восстанавливая картину Брюллова, выделил те же три момента: « [Брю- лов], усыпляя нарочно свою творческую силу, с пламенным и благо- родным подобострастием списывал Афинскую школу Рафаеля. А между тем в голове его уже шаталась поколебленная Помпея, кумиры падали, народ бежал по улице чудно освещенной Волканом» (XII, 372). Здесь особенно показательно, что слова «кумиры падали» сначала отсутство- вали. Пушкин их вписал, что подчеркивает, насколько ему была важна эта деталь. Если обобщить трехчленную формулу Пушкина, то мы получим: восста- ние стихии — статуи приходят в движение — народ (люди) как жертва бедствия. Если с этой точки зрения взглянуть на «Последний день Пом- пеи», то нетрудно понять, что привлекало мысль Пушкина к этому полотну, помимо его живописных достоинств. Когда Брюллов выставил свое полотно для обозрения, Пушкин только что закончил «Медного всадника», и в картине художника ему увиделись его собственные мысли, выработанная им самим парадигма историко-культурного процесса. Сопоставление «Медного всадника» и стихотворения «Везувий зев открыл...»4 позволяет сделать одно существенное наблюдение над поэти- кой Пушкина. И поэтика Буало, и поэтика немецких романтиков, и эстетика немецкой классической философии исходили из представления, что в сознании художника первично дана словесно формулируемая мысль, которая потом облекается в образ, являющийся ее чувственным выражением. Даже для объективно-идеалистической эстетики, считавшей идею высшей, надчеловеческой реальностью, художник, бессознательно рисующий дей- ствительность, объективно давал темной и не сознавшей себя идее ясное инобытие. Таким образом, и здесь образ был как бы упаковкой, скры- вающей некоторую единственно верную его словесную (т. е. рациональ- ную) интерпретацию. Подход к творчеству Пушкина с таких позиций и порождает длящиеся долгие годы споры, например, о том, что означает в «Медном всаднике» наводнение и как следует интерпретировать образ памятника. Пушкинская смысловая парадигма образуется не однозначными поня- тиями, а образами-символами, имеющими синкретическое словесно- зрительное бытие, противоречивая природа которого подразумевает воз- можность не просто разных, а дополнительных (в понимании Н. Бора, т. е. одинаково адекватно интерпретирующих и одновременно взаимоисклю- чающих) прочтений. Причем интерпретация одного из членов пушкин- ского трехчлена автоматически определяла и соответствующую ему конк- ретизацию всего ряда. Поэтому бесполезным является спор о том или ином понимания символического значения тех или иных изолиро- ванно рассматриваемых образов «Медного всадника». 4 С «Медным всадником» стихотворение Пушкина в несколько другом аспекте сопоставляет и И. Н. Медведева в содержательной статье «Последний день Помпеи»: (Картина К. Брюллова в восприятии русских поэтов 1830-х годов)» // Annali dell'Instituto Universarioorientale: Sezione slava. 1968. № 11. P. 89—124.
о последнем дне Помпеи 447 Мысли Пушкина об историческом процессе отлились в 1830-е годы в трехчленную парадигму, первую, вторую и третью позиции которой занимали сложные и многоаспектные символические образы, конкретное содержание которых раскрывалось лишь в их взаимном отношении при реализации парадигмы в том или ином тексте. Первым членом парадигмы могло быть все, что в сознании поэта в тот или иной момент могло ассоциироваться со стихийным катастрофическим взрывом. Вторая пози- ция отличается от первой признаками «сделанности», принадлежности к миру цивилизации. От первого члена парадигмы она отделяется как сознательное от бессознательного. Третья позиция, в отличие от первой, выделяет признак личного (в антитезе безличному) и, в отличие от второй, содержит противопоставление живого — неживому, человека — статуе. Остальные признаки могут разными способами перераспреде- ляться внутри трехчленной структуры в зависимости от конкретной исторической и сюжетной ее интерпретации. Так, в наброске «Недвижный страж дремал на царственном пороге...» в стихах: Давно ль народы мира Паденье славили Великого Кумира (II, 310) — павший кумир — феодальный порядок «ветхой Европы». Соответственно интерпретируется и образ стихии. Ср. в десятой главе «Евгения Онегина»: Тряслися грозно Пиринеи — Волкан Неаполя пылал (VI, 523)5. Вся парадигма получает историко-политическое истолкование. Показа- тельно, что один и тот же образ-символ облекался с поразительной устойчивостью в одни и те же слова: «Содрогнулась земля, / Столпы шатаются...», «Земля шатается», «Земля содрогнулась — шатнул <ся) (?) град» (III, 2, 946) — в вариантах стихотворения «Везувий зев открыл...»; «Шаталась Австрия, Неаполь восставал» (II, 311) — в «Недвижный страж дремал на царственном пороге...». Замысел стихотворения об Александре I и Наполеоне, видимо, должен был включать торжество «кумира» («И делу своему / Владыка сам дивился» — II, 310). Образ железной стопы, поправшей мятеж, намечает за плечами Александра I фигуру фалько- нетовского памятника Петру. Однако появление тени Наполеона, веро- ятно, подразумевало предвещание будущего торжества стихии; ср.: ...миру вечному свободу * Из мрака ссылки завещал (II, 216). Возможность расчленения «кумира» на Александра I (или вообще живого носителя комплексной образности этого компонента парадигмы) и Мед- ного всадника (статую) намечена уже в загадочном (и, может быть, совсем не таком шуточном) стихотворении «Брови царь нахмуря...»: 5 Восприятие образа пылающего Везувия как политического символа было распространено в кругу южных декабристов. Пестель на одной из своих рукописей 1820 г. аллегорически изобразил неаполитанское восстание в виде извержения Везувия (рисунок воспроизведен в кн.: Пушкин и его время: Исследования и материалы. Л., 1962. Вып. 1. С. 135).
448 Замысел стихотворения Брови царь нахмуря, Говорил: «Вчера Повалила буря Памятник Петра» (II, 430)6. Здесь даны компоненты: буря — памятник — царь, причем последний выступает не как борец со стихией, а скорее как ее жертва. Соотнесен- ность позиций парадигмы придавала ей смысловую гибкость, позволяя на разных этапах развития пушкинской мысли актуализировать раз- личные семантические грани. Так, если в стихии подчеркивалась разру- шительность, то противочлен мог получать функцию созидательности, иррационализм «бессмысленной и беспощадной» стихии акцентировал на противоположном смысловом полюсе момент сознательности7. В варианте начала 1820-х гг. и в набросках стихотворения «Везувий зев открыл...» «кумиры» были пассивны, носителем действия является «вол- кан». В сознании, стоящем за «Медным всадником», это столкновение двух сил, равных по своим возможностям. Падение статуи заменяется ее оживлением. А это связывается с активизацией третьего компонента — человеческой личностью и ее судьбы в борении двух сил. Таким образом, в стихотворении «Везувий зев открыл...» активное движение приписано стихии, статуи «падают», народ «бежит». В «Медном всаднике» стихия бессильна поколебать монумент, памятник наделен собственной способностью двигаться (действовать), народ (человек) — жертва и разбушевавшейся стихии, и памятника. Глагол «бежит» настой- чиво подчеркивается и в коллизии «Евгений — Нева», и при столкновении его с Медным всадником: ...видит лодку; Он к ней бежит (V, 144). Знакомой улицей бежит (V, 144). Изнемогая от мучений, Бежит... (V, 144) И вдруг стремглав Бежать пустился... (V, 148). И он по площади пустой Бежит... (V, 148) Однако большая активность «кумира» в «Медном всаднике» связана и с активизацией поведения «человека», попыткой Евгения протестовать. 6 Возможность такого раздвоения заложена в пушкинском понимании образа статуи как явления, двойственного по своей природе. Ср.: Каким он здесь представлен исполином? Какие плечи! что за Геркулес!.. А сам покойник мал был и щедушен, Здесь став на цыпочки не мог бы руку До своего он носу дотянуть (VIII, 153). Ср.: Якобсон Р. О. Статуя в поэтической мифологии Пушкина // Якобсон Р. Работы по поэтике. М., 1987. 7 Поскольку движение декабристов никогда не выступало в сознании Пушкина как стихийное, истолкование наводнения в «Медном всаднике» как аллегории 14 декабря, введенное Д. Д. Благим, представляется натянутым, не говоря уж о том, что емкие символические образы, которыми мыслит Пушкин, по природе своей исключают прямолинейный аллегоризм.
о последнем дне Помпеи 449 Последняя интересная трансформация триады встречается нам в «Сце- нах из рыцарских времен». Здесь стихия представлена народным бунтом, власть — металлом лат и доспехов рыцарей и камнем их замков. Чело- веческое начало воплощено в поэте (resp. ученом) — личности, ищущей свое место в борьбе «натиска пламенного» и «отпора сурового». В этом варианте исторической парадигмы стихия показана как бессильная перед железом и камнем (бессилие стихии бунта вассалов против железных рыцарских панцырей и камня их замков). Одновременно эти последние символизируют наиболее косное, лишенное всякого движения историче- ское начало. Возможность башен «взлететь на воздух» в начале заявлена как ироническая метафора того, что никогда не произойдет. Однако ум человека изобретает порох и печатный станок («артиллерия мысли» — высказывание Ривароля, полюбившееся Пушкину), которым камни бес- сильны противостоять. В этом варианте парадигмы в бегство обращена стихия («Вассалы. Беда! Беда! (...) (разбегаются)» — VII, 234), а подобный извержению Везувия взрыв замка («Siege du chateau. (Bert- hold] le fait sauter» — VII, 346) — дело личности, типологически род- ственной Евгению «Медного всадника». При этом еще раз следует подчеркнуть, что и в «Медном всаднике» столкновение образов-символов отнюдь не является аллегорией какого-либо однозначного смысла, а обозначает некоторое культурно-историческое уравнение, допускающее любую историко-смысловую подстановку, при которой сохраняется соотношение структурных позиций парадигмы. Пушкин изучает возможности, скрытые в трагически противоречивых элементах, состав- ляющих его парадигму истории, а не стремится нам «в образах» истол- ковать какую-то конечную, им уже постигнутую и без остатка поддаю- щуюся конечной формулировке мысль. Смысл пушкинского понимания этого важнейшего для него конфликта истории нам станет понятнее, если мы исследуем все реализации и сложные трансформации отмеченной нами парадигмы во всех известных нам текстах Пушкина. С этой точки зрения особое значение приобретает не только образ бурана, открывающий сюжетный конфликт «Капитан- ской дочки» («Ну барин», закричал ямщик — «беда: буран!» — VIII, 287), но и то, что Пугачев одновременно и появляется из бурана, и спасает от бурана Гринева. Соответственно в повести он связывается то с первым («стихийным»), то с третьим («человеческим») членами парадигмы8. 8 Фактически Пугачев как мужицкий царь, альтернативный Екатерине II глава государства, вовлечен и во второй семантический центр триады. Однако следует подчеркнуть, что каждой из названных структурных позиций присуща своя поэзия: поэзия стихийного размаха — в первом случае, одическая поэзия «кумиров» — во втором, поэзия Дома и домашнего очага — в третьем; но и в каждом конкретном случае признак поэтичности может быть акцентирован или остаться невыделенным. Подчеркнутая поэзия стихийности в образе Пугачева делает эту позицию для него доминирующей. В образе Екатерины II, совмещающем вторую и третью позиции, поэтизация почти отсутствует. Пушкин виртуозно владеет поэтическими возможностями всех трех позиций и часто строит конфликт на их столкновении. Так, в «Пире во время чумы» поэзия стихии (чумы, которая приравнивается к бою, урагану и буре) сталкивается с поэзией разрушенного очага и суровой поэзией долга. Игра совпадением-несовпадением структурных позиций и присущих им поэтических ореолов создает огромные смысловые возможности. Так, «домаш- ние» интонации царя (Александра I) в «Медном всаднике» в сопоставлении с домашними же интонациями в описании Евгения и одической стилистикой Петра I создают впечатление «царственного бессилия». 29 Ю. М Лотмли
450 Замысел стихотворения Расщепление второго компонента на дополнительные (т. е. совместимо- несовместимые) функции приводит в «Медном всаднике» к чрезвычайному усложнению образа Петра: Петр вступления, Петр в антитезе наводне- нию, Петр в антитезе Евгению — совершенно разные и несовместимые, казалось бы, фигуры, соответственно трансформируют всю парадигму и одновременно сливаются в единый многоплановый образ. Совмещение несовместимого порождает смысловую емкость. Таким образом, существенно, чтобы сохранился треугольник, пред- ставленный бунтом стихий, статуей и человеком. Далее возможны раз- личные интерпретации при проекции этих образов в разные понятийные сферы. Возможна чисто мифологическая проекция: вода (=огонь) — обработанный металл или камень — человек. Второй член, например, может получать истолкования: культура, ratio, власть, город, законы истории. Тогда первый компонент будет трансформироваться в понятия «природа», «бессознательная стихия». Но это же может быть противо- поставление «дикой вольности» и «мертвой неволи». Столь же сложными будут отношения первого и второго компонентов парадигмы к третьему. Здесь может актуализироваться то, что Гоголь называл «бедным богат- ством» простого человека, право на жизнь и счастье которого противо- стоит и буйству разбушевавшихся стихий, и «скуке», «холоду и граниту», «железной воле» и бесчеловечному разуму. Но сквозь него может просвечивать и эгоизм, превращающий Лизу из «Пиковой дамы» в конечном итоге в заводную куклу, повторяющую чужой путь. Однако ни одна из этих возможностей никогда у Пушкина не выступает как единственная. Парадигма дана во всех своих потенциально возможных проявлениях. И именно несовместимость этих проявлений друг с другом придает образам глубину незаконченности, возможность отвечать не только на вопросы современников Пушкина, но и на будущие вопросы потомков. Подключение к исследуемой системе противопоставлений других важ- нейших для Пушкина оппозиций: живое — мертвое, человеческое — бесчеловечное, подвижное — неподвижное в самых различных сочета- ниях9, наконец, «скользящая» возможность перемещения авторской точки зрения — также аксиологический критерий. Достаточно представить себе Пушкина, смотрящего на празднике лицейской годовщины 19 октя- бря 1828 г., как тот же Яковлев-«паяс», который до этого «очень похоже» 9 Кроме «естественного» сочетания: «живое—движущееся—человечное» воз- можно и перверсное: «мертвое—движущееся—бесчеловечное». Приобретая образ «движущегося мертвеца», второй член может получать признак иррациональности, слепой и бесчеловечной закономерности — тогда признак рационального полу- чают простые «человеческие» идеалы третьего члена парадигмы. Таким образом, одна и та же фигура (например, Петр в «Медном всаднике») может в одной оппозиции выступать как носитель рационального, а в другой — иррационального начала. А то или иное реальное историческое движение — размещаться в первой и третьей позициях (ср. образ Архипа в «Дубровском» и слова из письма Пушкину его приятеля Н. М. Коншина, бывшего свидетелем бунта в Новгородских посе- лениях: «Как свиреп в своем ожесточении добрый народ русской! жалеют и истя- зают; величают вашими высокоблагородиями и бьют дубинами, и это все вместе» — XIV, 216). Коншин увидел в этом лишь то, что в народе «не видно ни искры здравого смысла» (Там же). Для Пушкина же раскрылась глубокая противоре- чивость реальных исторических сил, «уловить» которые можно лишь с помощью той предельно гибкой, включающей, а не снимающей контрасты модели, которую способно построить подлинное искусство.
о последнем дне Помпеи 451 изображал петербургское наводнение, «представлял восковую персону»10, т. е. статую Петра (вне всякого сомнения, комизм игры Яковлева был в сочетании неподвижности с движением), чтобы понять возможность очень сложных распределений комического и трагического в пределах данной парадигмы. Контрастно-динамическая поэтика Пушкина определяла не только жизненность его художественных созданий, но и глубину его мысли, до сих пор позволяющей видеть в нем не только гениального художника, но и величайшего мыслителя. 1986 10 Рукою Пушкина: Несобр. и неопубл. тексты. М.; Л., 1935. С. 734. Соотношение «представлений» Яковлева с замыслом «Медного всадника» кажется очевидным, однако не в том смысле, что Яковлев дал Пушкину своей игрой идею поэмы, а в противоположном; созревавшая в сознании Пушкина историко-культурная парадигма определила превращение «сценок» Яковлева в толчок мысли поэта, подобно тому как она определила истолкование им «Последнего дня Помпеи» Брюллова.
452 Опыт реконструкции Опыт реконструкции пушкинского сюжета об Иисусе Среди рукописей Пушкина, давно уже вызывавших любопытство иссле- дователей, находится список драматических замыслов, набросанный карандашом на оборотной стороне стихотворения «Под небом голубым страны своей родной...»1. Текст этот, крайними датами создания которого являются 29 июля 1826 г. и 20 октября 1828 г.2, видимо, следует датировать 1826 г., имея, однако, в виду предостерегающее мнение М. П. Алексеева, что «автограф этой записи не позволяет решить с уверенностью, к какому году он относится»3. По крайней мере, в Москве в 1826 г. «после досто- памятного возвращения» из ссылки, по словам Шевырева, Пушкин делился с ним замыслом драмы «Ромул и Рем», значащейся в интере- сующем нас списке4. И другие из пьес этого списка назывались в 1826 г. в кругу любомудров как задуманные или даже написанные. Из заглавий, содержащихся в списке, «Моцарт и Сальери», «Д<он) Жуан», «Влюбленный Бес» легко идентифицируются с известными нам текстами или замыслами Пушкина. Записи «Димитрий и Марина» и «Курбский» М. А. Цявловский связывал с задуманными Пушкиным, по словам Шевырева, драмами «Лжедимитрий» и «Василий Шуйский» или относил к замыслам, о которых «ничего не известно»5. Однако, по весьма правдоподобному предположению Б. В. Томашевского, речь идет о двух сценах из «Бориса Годунова», предназначавшихся для отдельной публи- кации6. «Беральд Савойский» уже получил достаточное разъяснение7, а сюжет «Ромула и Рема», учитывая легенду и воспоминания Шевырева, представляется в общих контурах ясным. Загадочными остаются записи «Иисус» и «Павел I». Относительно них, по утверждению М. А. Цявлов- ского, «ничего не известно»8. Ниже мы попытаемся высказать некоторые предположения относительно возможного характера первого из этих замыслов Пушкина. Все перечисленные в списке сюжеты, о которых мы мйжем судить сколь-либо определенно, отличаются острой конфликтностью. В известных нам «маленьких трагедиях» сюжет строится как антагонистическое столкновение двух героев, носителей противоположных типов сознания, культурных представлений, полярных страстей. Эта конфликтность отра- жается в заглавиях драм, которые или содержат имена* сталкивающихся героев, как «Моцарт и Сальери» (по этому же типу озаглавлен замысел 1 См.: Рукою Пушкина: Несобр. и нсопубл. тексты. М.; Л., 1935. С. 276. L> Там же. 3 Примечания М. П. Алексеева к «Моцарту и Сальери» (Пушкин А. С. Поли, собр. соч.: В 16 т. М.; Л., 1935. Т. 7. С. 524 — первоначальный комментированный вариант тома); см. также примечания Б. В. Томашевского к «Каменному гостю» (Там же. С. 550). В дальнейшем ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием римской цифрой тома и арабской — книги и страницы. 4 См.: Москвитянин. 1841. Ч. 5. ЛЪ 9. С. 245. 5 Рукою Пушкина. С. 278. 6 Томашевский Б. В. Указ. соч. С. 550. 7 Рукою Пушкина. С. 497—501. 8 Там же. С. 278.
пушкинского сюжета об Иисусе 453 «Ромул и Рем»), или же имеют характер оксюморонов, подчеркивающих внутреннюю конфликтность ситуации, как «Скупой рыцарь», «Каменный гость», «Влюбленный Бес»9. Исключение составляют три заглавия: «Иисус», «Беральд Савойский» и «Павел I». Однако знакомство с сюже- том «Беральда Савойского» убеждает нас, что и там в основе лежал конфликт характеров: столкновение императора и Беральда как сюзерена и вассала, неравенство положения которых уравнивается любовным соперничеством, и женских персонажей — Марианны и Кунигунды, общая принадлежность которых к культуре рыцарской эпохи лишь под- черкивает разницу испанского и «северного» темпераментов. Ключом к реконструкции замысла об Иисусе должно быть предполо- жение о сюжетном антагонисте, которого Пушкин собирался противо- поставить главному герою. Только после этого можно будет строить гипотезы об эпизодах биографии Христа, которые могли быть отобраны для драмы. Решение этого вопроса заставляет нас несколько уклониться от темы. Еще в Лицее Пушкин, вероятно по французской учебной литературе, связал эпоху упадка Рима с именем Петрония, предполагаемого автора «Сатирикона»: ...за дедовским фиялом, Свой дух воспламеню Петроном, Ювеналом, В гремящей сатире порок изображу И нравы сих веков потомству обнажу (I, 113). В той же французской огласовке имя Петрония (в одном ряду с Ювеналом, Апулеем, Вольтером и другими сатирическими писателями) упомянуто в наброске предисловия к первой главе «Евгения Онегина» (VI, 528). Более детальное знакомство с творчеством римского писателя относится к 1833 г., когда Пушкин берет у А. С. Норова на прочтение подлинный текст «Сатирикона» (XV, 94)10. Тогда же, видимо, началась работа над отрывком, известным под названием «Повесть из римской жизни» («Цезарь путешествовал...»)11. Знакомство с подлинным текстом «Сатирикона» отразилось не только на исторической концепции повести Пушкина, но и на ее построении: произведение Петрония по форме — Мениппова сатира, сочетание прозы и стихотворных вставок, включение в текст вставных сюжетов. Как увидим, такое построение отразилось на замысле повести «Цезарь путе- шествовал...». Пушкин не только хотел включить в нее свои подражания Анакреону и Горацию, но и вообще рассматривал сюжет о Петронии и его смерти как своеобразную рамку, в которую должна была быть вставлена широкая картина упадка античного мира и рождения нового. В основу сюжета о самоубийстве Петрония положен рассказ Тацита, 9 Об оксюморониых заглавиях у Пушкина см.: Якобсон Р. О. Статуя в поэти- ческой мифологии Пушкина // Якобсон Р. Работы по поэтике. М., 1987. С. 166—167. 10 В конце XVII и в XVIII в. «Сатирикон» переиздавался неоднократно. Кроме того, имелось издание с параллельным латинским и французским текстами: Petron. Latin et frangois, traduction entiere, suivant le ma Hiscrit trouve a Belgrad en 1688.(...) T. 1—2. A Paris, an VII (1799). Пушкин, вероятно, пользовался этим изданием. 11 Об античных влияниях в тексте «Повести из римской жизни» см.: Тол- стой И. И. Пушкин и античность // Учен. зап. ЛГПИ ум. А. И. Герцена. 1938. Вып. 14.
454 Опыт реконструкции почерпнутый Пушкиным из параллельного латино-французского издания «Анналов»12, рто XVIII—XIX и отчасти XX главы шестнадцатой книги труда римского историка13. Петроний у Тацита — яркий образ изнежен- ного сына умирающего века. Это античный денди, Бреммель Древнего Рима, законодатель мод в высшем обществе эпохи Нерона: «elegantiae arbiter, dum nihil amoenum, et molle affluentia putat, nisi quod ei Petronius approbavisset»14. И одновременно он же — беспощадный сатирик, жертва тирании Нерона. Он изящно расстается с жизнью, вскрыв себе вены среди беспечной беседы о поэзии. Образ этот привлек внимание Пушкина. Написанная Пушкиным часть повести довольно точно следует рассказу Тацита. Однако Тацит не был единственным источником Пушкина в работе над этой повестью. В плане продолжения имеется фраза: «П(ет- роний) приказывает разбить драгоценную чашу» (VIII, 936). Эпизод этот отсутствует у Тацита и сам по себе трудно объясним, но он получает разъяснение из текста Плиния, сообщившего, что Петроний перед само- убийством разбил драгоценную чашу для умащений, завладеть которой мечтал Нерон. На обращение к Плинию намекает также и то, что Пушкин вслед за ним именует Петрония Титом, в то время как Тацит называет его Гаем. Последнее обстоятельство также, вероятно, результат обра- щения к подлинным сочинениям Петрония, обычным заглавием которых в изданиях XVII—XVIII вв. было: «Titi Petronii Arbitri equitis romani Satyricon». Сохранившийся план продолжения дает основания говорить о сложном и исключительно значимом пушкинском замысле. Прежде всего в композицию, построенную по принципу «последних вечеров» Петрония, должны были войти его «рассуждения о падении человека — падении богов — о общем безверии — о предрассудках Нерона» (VIII, 936). Картина духовного опустошения античного мира должна была подкрепляться отрывками из «Сатирикона» («диктует Satyricon» — в плане). Неясно, собирался ли Пушкин дать переводы или пересказы произведений Петрония или, что кажется более вероятным, судя по наброскам плана, создать свою стилизацию не дошедших до нас отрывков «Сатирикона». Следуя композиции «Сатирикона», Пушкин собирался строить рассказ как чередование описаний ночных пиров, включенных в текст стихотво- рений и обширных вставных эпизодов. Последние в плане обозначены: «Начинаются рассказы» (VIII, 936). Можно предположить, что таких вставных эпизодов-рассказов, определяющих всю идейную структуру «Повести из римской жизни», было два. Первый недвусмысленно назван в плане: «О Клеопатре — наши рассуждения о том» (VIII, 936). Мысль о соединении сюжетов о Петроний и Клеопатре могла быть подсказана тем, что начиная с XVII в., времени основных находок рукописей и появ- ления ученых комментированных изданий, сложилась традиция вклю- 12 Пушкин пользовался изданием: Tacite. Traduction nouvelle, avec le texte latin en regard; par Dureau de Lamalle. 3-е ed. Paris, 1817. T. 4. Издание это имелось в его библиотеке. О характере использования его см.: Гельд Г. Г. По поводу замечаний Пушкина на «Анналы» Тацита // Пушкин и его современники. [Пг.], 1923. Вып. 36. С. 59—62. 13 См.: Амусин И. Д. Пушкин и Тацит // Пушкин: Bprvi и juk Пушкинской комиссии. М.; Л., 1941. Вып. 6; Покровский М. М. Пушкин и и . -к :ь // Там же. 1939. Вып. 4/5. С. 49—51. 14 Tacite. Op. til. P. 160.
пушкинского сюжета об Иисусе 455 чения считавшихся тогда подлинными материалов о Клеопатре в при- ложения к «Сатирикону»15. Сюжет этот и его история в пушкинском творчестве^ хорошо изучены15, и это избавляет нас от необходимости подробного его рассмотрения. Однако в итоговых работах С. М. Бонди и Б. В. Томашевского отрывок «Повести из римской жизни» не только оказался полностью исключенным из рассмотрения истории данного сюжета, но под это исключение была подведена некая теоретическая база: по мнению С. М. Бонди, в отрывке «Цезарь путеп]ествовал...» «рассказ о Клеопатре и «наши рассуждения о том» являются лишь незначительной деталью, темой разговора в «первый вечер» (а второй вечер посвящен уже другой теме...17)». Поэтому само обсуждение соотно- шения «Повести из римской жизни» и сюжета о Клеопатре решительно отводится: ввиду «отсутствия непосредственной связи» «мы и не будем касаться его в дальнейшем»18. Решение вопроса о связи повести о Петронии с кругом интересующих нас тем невозможно без предварительного обсуждения более общей проблемы: каков замысел «Повести из римской жизни», зачем Пушкин писал это произведение? Отметим вначале, что есть и текстологические, и стилистические, и сюжетные основания предположить, что отрывок текста, публикуемый в составе «Мы проводили вечер на даче...» и начинающийся словами «Темная, знойная ночь объемлет Африканское небо...» (VIII, 422—423), первоначально предназначался для «первой ночи» бесед Петрония. Уже это показывает, что речь идет отнюдь не о «незначительной детали». Однако смысл первого вставного эцизода проясняется лишь в соотнесении со вторым. Вторая ночь должна была начаться страшной картиной духовного развала римского мира. Это уже потому интересно, что в эпизоде с Клео- патрой, отделенном от событий «Повести из римской жизни» ровно веком (смерть Петрония произошла в 66 г. н. э., а смерть Клеопатры — в 30 г. до н. э.), Флавий, первый претендент на любовь египетской царицы, суровый воин, обрисован как представитель молодой — грубой и воин- ственной — римской культуры, контрастирующей с изнеженно-развра- щенным эллинизмом эпикурейца Критона и самой Клеопатры. Но жалобы на падение человека и падение богов — лишь трамплин для второго вставного эпизода. После разговоров об «общем безверии» и слов о смерти языческих богов в рукописи плана появляется зачеркнутая позднее помета «Хр.», что естественнее всего расшифровать как «Хри- стос». Это и есть тема «рассуждений» второй ночи. Пушкин зачеркнул 15 См., например: Titi Petronii Arbitri е. г. Satyricon, cum Fragmenta nupter Tragurii repeto. Accedunt diversorum pootarum dusus Priapum, Pervigilium Vene- ris <...). Epistolae de Cleopatra et alia nonnulla. Concinnante Michaele Hadrianide. Amstelodami, Typis Joannis Blaev, 1669. 16 См.: Бонди С. К истории создания «Египетских ночей» // Новые страницы Пушкина: Стихи, проза, письма. М., 1931. С. 148—205; Томашевский Б. В. Пушкин: Материалы к монографии. М.; Л., 1961. Кн. 2: (1824—1837). С. 55—65. 17 Вопрос, какова эта «другая тема», представляется, видимо, С. М. Бонди настолько незначительным, что он даже не ставит такой проблемы, ограничиваясь красноречивым многоточием. 18 Бонди С. Указ. соч. С. 151, 153. На иной позиции из писавших на эту тему стоит лишь А. Ахматова (см.: Ахматова А. О Пушкине: Статьи и заметки. Л., 1977. С. 202 и 205), о воззрениях которой будет сказано ниже.
456 Опыт реконструкции имя Христа и обозначил не тему, а рассказчика, вписав: «раб христианин» (VIII, 936). Расшифровка темы рассуждений второй ночи позволяет увидеть в, казалось бы, неоконченном и бесформенном отрывке исклю- чительную стройность композиции и значительность мысли; картина духовного одичания и полной исчерпанности античной цивилизации соотносится с двумя альтернативными рассказами: в одном воссоздается концентрированный образ языческой римско-эллинистической культуры — апофеоз чувственной любви, наслаждения, эпикурейского презрения к смерти и стоического отказа от жизни, в другом — образ новой, наступающей христианской цивилизации и новых истин, проповедуемых рабом. Высказанному С. М. Бонди предположению о случайности тем ночных бесед противостоит строгая обдуманность всего построения повести. Это проявляется даже в хронологической симметрии действия: эпизод Клеопатры (в конце четвертого десятилетия до н. э., имея пределом 30 г.), эпизод Христа (в 30 г. н. э.), эпизод Петрония (в 66 г. н. э.). Вспомним, что историческое понятие «век» для Пушкина часто ассоциировалось с расстоянием между дедами и внуками, промежутком приблизительно в 60 лет. Между веком старой графини и веком Германна прошло 60 лет. В «Романе в письмах» мы читаем: «Какая ужасная разница между идеалами бабушек и внучек», «как странно читать в 1829 году роман писанный в 775-м» (VIII, 47, 49—50). ^ —- --— Создается картина поразительной хронологической симметрии в рас- положении эпизодов: тридцать с небольшим лет между пиром Клеопатры и рождением Иисуса и столько же между его распятием и пиром Петрония. Даты можно еще более уточнить. Время пушкинского эпизода «пир Клеопатры» определяется так: года 31—30 до н. э., совпадающие с битвой при Акциуме, осадой Александрии и гибелью Клеопатры и Антония, можно исключить. Вместе с тем есть основания отнести эпизод ко времени до 35 г., вероятнее всего к 36 г. до н. э. Дело в том, что в раннем варианте стихотворения «Клеопатра» среди претендентов на ночь царицы первым назван «Акила, клеврет Помпея смелый» (III, 687). Пушкин в Михайлов- ском зачитывался «Антонием и Клеопатрой» Шекспира — отклики на это чтение встречаются в «Борисе Годунове», в том числе упоминание лука, которым надо потереть глаза, чтобы вызвать притворные слезы, и знаменитые слова о том, что чернь «любить умеет только мертвых» (Акт 1. Сцена 2)19. Под влиянием этого чтения и могло появиться имя Помпея в сюжете о Клеопатре. Но Помпеи в «Антониц и Клеопатре» — не Помпеи Великий, а его сын Секст, убитый в 35 г. до н. э. У Пушкина нет ни одного случая, чтобы слово «клеврет» применялось к стороннику уже умершего20. Следовательно, появление Акилы на пиру египетской царицы следует отнести ко времени до смерти Секста Помпея, вероятнее всего к 36 г. Тогда два хронологических промежутка с порази- тельной симметрией составят 63 года. Однако в таких выкладках, по существу, нет большой необходимости, хотя они и дают интересные результаты. Пушкин, конечно, не производил хронологических расчетов с карандашом в руках, но он ощущал ритмы истории, и это чувство спонтанно выражалось в симметрии сюжетных эпизодов: 36 г. до н. э. — 1г. н. э. и: 30 г. н. э. — 66 г. н. э. 19 Общую постановку проблемы и итоги ее изучения см. в статье М. П. Алексеева в кн.: Шекспир и русская культура. М.: Л., 1965. С. 176—177. 20 См.: Словарь языка Пушкина. М. 1957. Т. 2. С. 325.
пушкинского сюжета об Иисусе 457 Уже этого достаточно, чтобы отказаться от представления о случай- ности тематики бесед на пирах Петрония. Однако к этому же нас при- водят и соображения другого порядка. Вставной эпизод у Пушкина неизменно является не только формальным приемом сюжетного развития, но и определенным фактором поэтики. На примере ряда построений со вставными эпизодами в текстах Пушкина можно показать, что связь между основным ходом действия и включе- ниями этого рода является законом пушкинской поэтики. Остановимся на «Египетских ночах». В обширной литературе, посвященной этой повести, господствуют две точки зрения. Первая рассматривает связь «структурного фокуса Клео- патры и структурного фокуса Импровизатора» как условную, «результат некоей агглютинации, "склеенности"»21. Внутренняя связь между двумя планами повести берется под сомнение. Так, автор процитированной выше (и одной из последних по времени) работ о «Египетских ночах», нью-йоркский профессор Л. Ржевский, признавая связь между темой Импровизатора и поэтической вставкой «Поэт идет: открыты вежды...», замечает: «Должен признаться, что до меня эта сопоставительная трак- товка Достоевского — мир Клеопатры и мир современный — как-то не доходит, не кажется сколько-нибудь убедительной».22. Естественным результатом такого представления является вывод о незаконченности повести Пушкина, крайними проявлениями которого становятся опыты pa3H006pa3H&x^rO44OHHiUiiiH>, призванных завершить «Египетские ночи». Противоположная точка зрения, энергично предложенная Достоевским, утверждает смысл повести не в сюжетных перипетиях и описаниях «таинств ночей» Клеопатры23, а в параллели между двумя духовно умирающими мирами. В этих условиях повесть Пушкина выступает как законченная, и необходимость продолжений отпадает. Мнение это было полностью поддержано А. Ахматовой, которая, настаи- вая на параллелизме между эпизодами, посвященными «древней» и «новой» Клеопатре, решительно утверждала, что пушкинская повесть закончена и в продолжении не нуждается. Аналогичную же мысль она высказывала и по отношению к «римской повести». Несмотря на спорность чисто биографических «ключей», подбираемых А. Ахматовой к пушкин- ским текстам, безошибочность ее эстетического чувства бесспорна. Дан- ного примера, как кажется, достаточно, чтобы отвергнуть мысль о том, что вставные эпизоды тематически не связываются у Пушкина с основным сюжетом и являются результатом случайной контаминации.отрывков. Итак, рассказ раба должен интерпретироваться в обшем контексте сюжетного замысла повести. Проведенный анализ раскрывает нам первую существенную грань пушкинского понимания эпохи Иисуса, что позволяет сделать, воз- вращаясь к началу нашей статьи, и первые предположения о природе 21 Ржевский Л. Структурная тема «Египетских ночей» А. Пушкина // Alexander Puskin: A Symposium on the 175th Anniversary of His Birth / Ed. by A. Kodjak, K. Taranovsky. N. Y., 1976. P. 127. 22 Там же. С. 128. 23 Относительно «Египетских ночей» Достоевский утверждал, что «развивать и дополнять этот фрагмент в художественном отношении более чем невозможно» (Достоевский Ф. М. Поли. собр. соч.: В 13 т. Л., 1930. Т. 13. С. 214). Ср мнение А. Ахматовой об отрывке «Цезарь путешествовал...» как о совершенно закон- ченном и продуманном произведении (Ахматова А. Указ. соч. С. 205).
458 Опыт реконструкции задуманного в 1826 г. сюжета. Конечно, мы не можем отождествить замыслы драмы 1826 г. и повести 1833—1835 гг. Однако отрицать сюжет- ную связь между ними было бы странно. Для нас же важно выяснить, какие проблемы ассоциировались у Пушкина с именем Иисуса. В основе «маленьких трагедий» лежат конфликты между эпохами и культурами24. В основе замысла об Иисусе — столкновение эпохи античного язычества и новой христианской цивилизации. Однако можно попытаться извлечь из «Повести из римской жизни» и более конкретные черты замысла. О каких моментах из жизни Христа должен был расска- зывать раб? Если предположить, что в центре рассказа раба мог находиться эпизод тайной вечери, то все построение приобретает еще большую стройность: сюжет организуется тремя пирами: пир Клеопатры, пир Петрония и пир Христа. Во всех трех случаях это пир перед казнью. С точки зрения параллелизма сцен показательно, что Пушкин ввел отсутствующие у Тацита, бывшего источником всех сведений о смерти Петрония (из Тацита, например, взята деталь об открытых и перевязан- ных венах, которые Петроний то вскрывает, то вновь завязывает25), мотивы, перекликающиеся с событиями последнего дня Христа. Так, у Тацита ничего, не говорится о мотиве, который может быть назван «предательство и бегство учеников». В плане же Пушкина обращает на себя внимание запись: «Греч(еский) фил(ософ) исчез». Смысл ее, видиж^ раскрывается параллелью с поведением Иуды и бегством апо- столов. Та^кже не находит соответствия у Тацита эпизод с чашей. Пушкин отверг имеющийся у автора «Анналов» рассказ о том, что Петроний перед смертью сломал свою печать, и ввел из Плиния упоминание о разбитой чаше. Возможно, что это нужно было ему, чтобы ввести рассказ о молении о чаше. Именно эпизод с разбитой чашей мог заставить раба-христианина вспомнить слова Христа: «Можета ли пити чашу, юже азъ имам пити (...) чашу убо мою испиета, и крещениемъ, имже азъ крещуся, имаете креститися» (Мф. 20, 22—23). Вообще, символика чаши жизни и чаши страданий пронизывает последние главы всех четырех Евангелий. Существенно, что и в «египетском», и в «римском», и в христианском эпизодах речь идет о смерти, по существу добровольно избранной и одновременно жертвенной. Это резко выделяет самое важное для Пуш- кина — психологию мотивировки, этическое обоснование жертвы. С этим связывается еще одна параллель: в «Повести из римской жизни» большое место, видимо, должны были занимать рассуждения о самоубийстве («рассуждения о роде смерти» — VIII, 936). В уста Петрония Пушкин вкладывает слова: «Читая в поэтах мысли о смерти (...) мне всегда любопытно знать, как умерли те, которые так сильно поражены были мыслию о смерти (вариант: «которые так часто и так глубоко говорили о смерти»)» (VIII, 936). Сходную мысль во многих вариациях Пушкин мог встретить в писаниях весьма занимавшего его и перечитываемого 24 См. об этом: Гуковский Г. А. Пушкин и проблемы реалистического стиля. М., 1957. С. 298-318. 25 Ср.: «Он перевязывает рану — и начинаются рассказы» (VIII, 936). «II se coupa les veines, les referma, les rouvrit a volontc», «incisas venas, ut libitum, obligatas, aperire rursum» (Tacit. Op. cit. P. 161, 160). Эпизод с чашей Пушкин, возможно, заимствовал не непосредственно из Плиния, а из пересказа этой цитаты в биографии Петрония во французско-латинском издании.
пушкинского сюжета об Иисусе 459 им в эти годы Радищева: «Я всегда с величайшим удовольствием читал размышления стоящих на воскраии гроба, на праге вечности, и, сообра- жая причину их кончины и пробуждения, ими же вождаемы были, почерпал многое, что мне в другом месте находить не удавалося»26. Радищев неоднократно подчеркивал свой интерес к душевным пережива- ниям «умирающего на лобном месте или отъемлющего у себя жизнь насильственно»: «Случается, и много имеем примеров в повествованиях, что человек, коему возвещают, что умреть ему должно, с презрением и нетрепетно взирает на шествующую к нему смерть во сретение. Много видали и видим людей отъемлющих самих у себя жизнь мужественно»27. Радищев ищет «примеров в повествованиях», пушкинский Петроний с любопытством читает «в поэтах мысли о смерти». Пушкина интересовало самоубийство Радищева, и он, видимо, еще в 1819 г. расспрашивал Карамзина о вероятных мотивах этого нашумевшего в свое время пос- тупка28. Пушкин внимательно читал Радищева, в философии которого для него был «виден ученик Гельвеция» (XII, 35). Радищев был для Пушкина человек века, в котором «отразилась вся французская фило- софия» XVIII в. Между римским патрицием, с изящным скептицизмом вскрывающим себе вены по приказу Нерона, и философом, впитавшим в себя «скептицизм Вольтера, филантропизм Руссо, политический цинизм Дидрота и Рейналя» (XII, 36) и пьющим яд, чтобы избежать новой ссылки в Сибирь, Пушкин усматривал, может быть, странное для нас родство. Радищев был для него во второй половине 1830-х гг. не челове- ком, начинающим новую эру, а порождением умирающей эпохи. Восем- надцатый век был для него таким же «великим концом», как и первый век нашей эры, завершением огромного исторического цикла. Вкладывая в уста Петрония перифразу мыслей Радищева, Пушкин раскрывал свой глубинный ход размышлений. Мы видели, что сопоставление, которое проводил Достоевский между пушкинскими персонажами, взятыми из эпохи конца античного мира, и европеизированным петербургским обществом представляется Л. Ржев- скому натянутым. Однако соображения Достоевского можно укрепить (одновременно проясняя и пушкинскую концепцию) указанием на ту последовательность, с которой Пушкин придает своему Петронию черты онегинского типа или — шире — черты «современного человека» типа Адольфа: «В разговорах с ним черпал я знание света и людей, известных мне более по умозрениям божественного Платона, нежели по собствен- ному опыту. — Его суждения обыкновенно были быстры и верны. Равно- душие ко всему избавляло его от пристрастия, а искренность в отношении к самому себе делала его проницательным. Жизнь не могла представить ему ничего нового; он изведал все наслаждения; чувства его дремали, притуплённые привычкою. — Но ум его хранил удивительную свежесть» (VIII, 388). Перенесению Клеопатры в Петербург соответствовала воз- можность попытки перемещения онегинского героя в античность. Введение такого персонажа, как раб-христианин, меняло атмосферу предсмертных вечеров Петрония. У Тацита она была очерчена точно: «Разговаривая с дузьями, он не касался важных предметов <...). И от 20 Радищев Л. Н. Поли. собр. соч.: В 3 т. М.; Л., 1941. Т. 2. С. 97. 27 Там же. Т. 1. С. 183—184. 28 См.: Лотман Ю. М. Источники сведений Пушкина о Радищеве: (1819— 1822) // Пушкин и его время: Исследования и материалы. Л., 1962. Вып. 1. С. 48 и след.
460 Опыт реконструкции друзей он также не слышал рассуждении о бессмертии души или мнений философов, но они пели ему шутливые песни и читали легкомысленные стихи»29. Если вспомнить, что при этом Петроний то снимал, то вновь надевал повязки, постепенно истекая кровью, то перед нами возникает выразительный портрет вольнодумца fin de siecle. Этой «антисократи- ческой» (ср. подчеркнутый отказ от разговоров о бессмертии души) смерти мог быть резко противопоставлен рассказ о последнем ужине Христа. Все три эпизода как бы выстраивали в один ряд три контрастно сопоставленных вида мученичества. Тема мученичества и, пользуясь выражением Радищева, шествования «смерти во сретение» могла полу- чить в рассказе раба и более широкое толкование: 60-е гг. н. э. были отмечены массовыми казнями христиан. В частности, Пушкин, конечно, помнил, что всего за несколько месяцев до самоубийства Петрония свершилось мученичество апостолов Петра и Павла, казненных в Риме в 65 г. Наконец, общим для всех эпизодов было столкновение идущих на добровольную смерть героев с властью. Само понятие «власть» в каждом случае выступает в новом обличье, одновременно и меняясь, и сохраняя свою сущность. Клеопатра — царица любви, но она и просто царица, и это в рассказе о ней многократно подчеркивается (ср. о Екатерине II: «Самое сластолюбие сей хитрой женщины утверждало ее владычество» — XI, 15). Паре «любовники — Клеопатра» соответствует пара «Петроний — Нерон». Здесь власть выступает в обличье неприкрытого деспотизма, капризной и подозрительной тирании. Эпизод с Христом также требовал соответствующего антагониста. Им мог стать только Понтий Пилат. Если в двух случаях речь шла об эксцессах власти развратной и деспоти- ческой, хорошо знакомых Пушкину по русской истории, то в Понтий ПилатеТта^сцену выходила не личность, а принцип кесарства, не эксцесс, а идея государственности. Рассуждение о том, что следует отдать кесарю, а что — богу, сцены разговора Иисуса с Пилатом давали исключительные идейные и драматические возможности контрастов между эпохами, куль- турами и характерами. Вряд ли Пушкин думал их обойти. Образ Иисуса не случайно волновал воображение Пушкина. Конец наполеоновской эпохи и наступление после июльской революции 1830 г. буржуазного века воспринимались разными общественными течениями как конец огромного исторического цикла. Надежды на новый истори- ческий век вызывали в памяти образы раннего христианства. В 1820-е гг. Сен-Симон назвал свое учение «новым христианством».- В таком ключе воспринималось учение Сен-Симона и русскими читателями. В 1831 г. Чаадаев под влиянием июльской революции писал Пушкину, связывая 29 Корнелий Тацит. Соч.: В 2 т. Л., 1970. Т. 1. С. 320. Замена образа Христа рабом-рассказчиком глубоко неслучайна: к началу 1830-х гг. Пушкин уже неодно- кратно использовал прием введения наивного повествователя. И в повести о вос- стании Черниговского полка, и в «Истории села Горюхина», и в «Капитанской дочке» этот прием одновременно позволял обойти цензурные трудности (а тема Христа была столь же запретной с точки зрения духовной цензуры, сколь декаб- ристская или пугачевская — с позиции цензуры светской) и контрастнее выделить идейную сторону замысла. Однако введение рассказчика означало отказ от драма- тической формы и переход к повествовательной. Можно предположить, что началом реализации темы Христа было, как мне любезно подсказал В. Э. Вацуро, обра- щение к образу Агасфера, с которым, по-видимому, читатель встречается в конце отрывка «В еврейской хижине лампада...» (1826). Набросок стихотворного пове- ствования о казни Христа — первый шаг от драматического замысла к повести.
пушкинского сюжета об Иисусе 461 воедино катастрофу старого мира и явление нового Христа: «У меня слезы выступают на глазах, когда я всматриваюсь в великий распад старого [общ(ества)], моего старого общества <...). Но смутное пред- чувствие говорит мне, что скоро появится человек, который принесет нам истину веков. Может быть вначале это будет некоторым подобием политической религии, проповедуемой в настоящее время Сен-Симоном в Париже» (XIV, 438—439). Речь шла о круге идей, бесспорно более широком, чем то или иное конкретное учение: в него попадали весьма различные явления — от художника Александра Иванова и Гоголя до Достоевского. В этой же системе образов думал и Герцен, когда в 1833 г. писал Огареву: «Обнов- ленья требовал человек, обновленья ждал мир. И вот в Назарете рож- дается сын плотника, Христос»10. Грядущее новое обновление — «это человечество сплотившееся — Христос, это его второе пришествие»31. Весь этот круг представлений определил вдумчивое и серьезное отно- шение Пушкина 1830-х гг. к теме Христа и христианства (ср. разработку этой проблемы в «Тазите» и ряде лирических произведений). Однако не было никаких сомнений, что любое литературное изображение Христа вызовет возражения духовной цензуры. Даже невинный стих «И стаи галок на крестах» в седьмой главе «Евгения Онегина» вызвал со стороны митрополита Филарета жалобу Бенкендорфу на оскорбление святыни32. Пушкин оставил замысел неоконченным33. Тем не менее реконструкция как «Повести из римской жизни», так и пьесы об Иисусе существенна, поскольку вводит нас в важнь|е и до сих пор еще мало исследованные стороны мышления поэта в слйжную эпоху 1830-х гг. Побочным резуль- татом исследования является то, что обнаруживается еще одна глубинная связь творчества Достоевского с пушкинской традицией. Глубокая связь «Повести из римской жизни» с «маленькими траге- диями», давшая возможность А. Ахматовой прозорливо определить жанр этого произведения как «прозаическую маленькую трагедию»34, не просто позволяет реконструировать с помощью «римской повести» замысел об Иисусе, но и дает основания для некоторых реконструкций самой этой повести. Бросается в глаза структурный параллелизм между последней «ночью» Петрония и «Пиром во время чумы»: пир на краю гибели — жажда наслаждений, гедонизм, эпикурейство перед лицом смерти, герои- ческий стоицизм человека, утратившего веру во все ценности, и — в итоге — суровый голос христианского проповедника. Вряд ли Пушкин собирался включить в свою повесть сцену смерти Петрония, и заключи- тельная ремарка «Пира во время чумы»: «Пир продолжается. Предсе- датель остается погруженный в глубокую задумчивость» — вполне вероятная модель завершения «Повести из римской жизни». Определенный интерес представляют гипотетические размышления над образом «раба-христианина», повествователя, речь которого состав- ао Герцен А. И. Собр. соч.: В 30 т. М., 1961. Т. 21 С. 23. 31 Там же. С. 159. 32 См.: Никитенко А. В. Дневник: В 3 т. М., 1955. Т. 1. С. 139—140. 33 Мы полагаем, что отрывок, включаемый в текст «Мы проводили вечер на даче...» был механически перенесен из набросков «Повести из римской жизни» и даже сохранил черты стилизации латинской фразы, столь характерные, как заметил еще И. И. Толстой, для последней. Вероятно, правильно было бы печатать его дважды, в составе обеих повестей., 34 Ахматова А. Указ. соч. С. 203.
462 Опыт реконструкции ляла идейный и сюжетный центр повести. Здесь возможны два варианта: общая тенденция произведений 1830-х гг. — от ряда неоконченных повестей до «Капитанской дочки» — сводилась к введению повествова- теля, резко отчужденного от исторических событий, свидетелем которых он является. В данном случае это, в частности, заставляет предполагать, что раб-повествователь не был христианином в момент распятия и про- светился лишь под влиянием этого события; но еще более существенно другое. Стремление Пушкина раскрывать перед читателем события гла- зами наивного наблюдателя заставляет предположить, что в момент встречи с Христом повествователь был ребенком. Это позволяло ввести его в библейский сюжет в очень специфической и удобной для автора позиции. Однако параллели с другими пушкинскими произведениями дают основания и для иных предположений: окончание «Пира во время чумы» позволяет допускать возможность образа старика-обличителя, сурового проповедника новой, нравственности. Характерной чертой художественного мышления Пушкина являются «сквозные сюжеты» — замыслы, к которым он, варьируя и изменяя их, упорно обращается в разные моменты своего творчества. К этим замыслам можно отнести такие, как «Клеопатра», «джентльмен-разбойник»35, «влюбленный бес» и многие другие. Произведенный анализ позволяет включить сюжет об Иисусе в число таких «спутников», упорно волно- вавших воображение Пушкина36. 1982 I I * 35 См. в настоящем томе статью «"Повесть о капитане Копейкине" (рекон- струкция замысла и идейно-композиционная функция)». 36 Автор выражает благодарность В. С. Баевскому и 3. Г. Минц, принявшим участие в предварительном обсуждении настоящей работы и поделившимся с ним рядом ценных замечаний.
Из размышлений над творческой... 463 Из размышлений над творческой эволюцией Пушкина (1830 год) Все творчество Пушкина после рокового 1825 г. было посвящено поискам новых духовных путей. Понять историю, жизнь, окружающий мир для Пушкина означало обнаружить их скрытый смысл. Таково обращение к жизни: Я понять тебя хочу, Смысла я в тебе ищу...1 Непосредственным итогом размышлений о 14 декабря было стремление возвыситься над субъективизмом личных привязанностей и симпатий и взглянуть «на трагедию взглядом Шекспира» (XIII, 259). Результатом явилась выработка того исторического взгляда на действительность, который сделался одной из основ мировоззрения зрелого Пушкина. «Историзм предполагает понимание исторической изменяемости действи- тельности, поступательного хода развития общественного уклада, при- чинной обусловленности в смене общественных форм», — писал Б. В. Томашевский2. Идея исторической закономерности психологически была связана с чувством принятия действительности («примирения», как стали говорить десять лет спустя), стремлением оправдать реальность. На основе этого вырастало убеждение в том, что в истории победивший всегда прав не только правотой грубой материальной силы, но и при- частностью к скрытым законам истории. Когда-то Руссо, выражая дух XVIII в., противопоставлял истории теорию: Гроций, писал Руссо в трактате «Об общественном договоре», «в своих рассуждениях» «видит основание права в существовании соответ- ствующего факта. Можно было бы применять методу более последова- тельную, но никак не более благоприятную для тиранов»3. Теперь именно факт7 представляется вещественным выражением спонтанного смысла истории, а умозрительные теории — плодом «мелочного и суеверного» субъективизма. История всегда права, и взгляд, брошенный с дистанции века («Прошло сто лет — и что ж осталось / От сильных, гордых сих мужей...»), всегда представляет конечный и непререкаемый суд. Законо- мерность события даже примиряла с жестокостью, необходимость оправ- дывала кровавые эксцессы истории. Описывая Полтавское сражение, Пушкин, как было уже много раз отмечено, ориентировался на оды Ломоносова. Но Ломоносов писал: Великой похвалы достоин, Когда число своих побед Сравнить сраженьям может воин И в поле весь свой век живет; Но ратники, ему подвластны, 1 Пушкин А. С. Поли. собр. соч.: В 16 т. М.; Л., 1948. Т. 3. Кн. 1. С. 250. В даль- нейшем ссылки, на это издание приводятся в тексте с указанием римской цифрой тома и арабской — книги и страницы. 2 Томашевский Б. В. Пушкин: Материалы к монографии. М.; Л., 1961. Кн. 2: (1824—1837). С. 155. 3 Руссо Ж.-Ж. Трактаты. М., 1969. С. 153.
464 Из размышлений над творческой Всегда хвалы его причастны, И шум в полках со всех сторон Звучащу славу заглушает, И грому труб ея мешает Плачевный побежденных стон4. В «Полтаве» же «плачевный побежденных стон» звучит приглушенно. Конечно, Пушкин слишком глубоко связан с гуманистической традицией XVIII в., чтобы мысль о человеческой цене исторических законов совсем его покинула. Уже в черновиках шестой главы «Евгения Онегина» встре- чается формула: «Герой, будь прежде человек». Чувство это никогда не исчезало из мира Пушкина. Но в концептуальном сознании поэта оно временно отступило на второй план. Конец 1828-го — 1829 г. — сложное и мучительное для Пушкина время: осложнения отношений с правительством в связи с делами об «Андрее Шенье» и «Гавриилиаде», запутанные личные переживания, метания в треугольнике Москва—Малинники—Петербург, попытки вырваться из душившего его круга поездкой куда угодно: в Париж, в Китай, в действую- щую армию — все это мучительно сочеталось с творческим перепутьем. Не случайно на этот период приходится большое число незавершенных замыслов, колебания в определении пути развития сюжета «Евгения Оне- гина». В дальнейшем творческом пути Пушкина, видимо, очень значительную роль сыграла до сих пор не оцененная в должной мере поездка на Кавказ в действующую армию в мае—сентябре 1829 г.5 Ю. Н. Тынянов показал, что отношение Пушкина к кампании 1828—1829 гг. было сложным и далеким от апологетического. Вернее, в этом вопросе можно отметить известную динамику. В феврале (?) 1828 г. Пушкин написал «Друзьям»6, где среди положительных действий царя называл: Россию вдруг он оживил Войной, надеждами, трудами (III, 1, 89). Апологетический отклик на Адрианопольский мир, подписанный 2 сен- тября 1829 г., представляет собой неоконченное «Опять увенчаны мы славой...». Стихотворение проникнуто той поэзией исторической мощи и «географической риторикой», которая характерна для этого направ- ления пушкинской лирики и найдет свое продолжение в «Клеветникам России». Однако то, что поэт не окончил его и не отдал» в печать, несмотря на оказывавшееся на него интенсивное давление, свидетельствует об испытываемых им колебаниях в оценке событий. * На войну на Балканах можно было смотреть в исторической перспек- тиве: Николай отказался принять Пушкина в действующую армию, и поэт поневоле оценивал события как посторонний наблюдатель. А это всегда способствует исторической объективности. Войну в Закавказье Пушкин видел вблизи, и это была первая война, которую он наблюдал своими глазами. При наблюдении вблизи история отступала на второй план, а формула «герой, будь прежде человек» приобретала тем больший смысл, что на пустующей должности «героя» оказывался пустой и тще- 4 Ломоносов М. В. Полн. собр. соч.: В 10 т. М.; Л., 1959. Т. 8. С. 202. 5 См.: Тынянов Ю. Н. О путешествии в Арзрум // Тынянов Ю. Н. Пушкин и его современники. М., 1969. 6 Письмо, в котором Бенкендорф извещал Пушкина относительно мнения Николая I об этом стихотворении, помечено 5 марта.
эволюцией Пушкина... 465 славный Паскевич. Дегероизация исторического мышления сплеталась с деромантизацией художественного сознания Пушкина. Это отразилось в замене героической поэзии, посвященной арзрумскому походу (чего от Пушкина ждали и требовали), путевым очерком неопределенной формы. Однако ошибочно отождествлять впечатления от кавказской поездки Пушкина только с «арзрумским» ее эпизодом. Все обстоятельства ее оживляли в памяти воспоминания лета 1820 г. и переживания, отразив- шиеся в «Кавказском пленнике». Первая кавказская поэма Пушкина постоянно как бы присутствует в его сознании в это время. 2 мая 1828 г. вышло в свет второе издание «Кавказского пленника». В «Путешествии в Арзрум» находим прямое упоминание первой кавказской поэмы: «Здесь нашел я измаранный список Кавказского Пленника и признаюсь, перечел его с большим удовольствием. Все это слабо, молодо, неполно; но многое угадано и выражено верно» (VIII, 1, 451; курсив Пушкина). По смыслу текста можно предположить, что «измаранный список» был найден во время ночевки в Ларсе. Черновик дает попытки как-то объяснить нахож- дение этого текста. Пушкин вписал «у ком(ентанта?)», но отбросил всякие пояснения, а заодно и важное соотнесение с новыми впечатле- ниями: «Сам не понимаю, каким образом мог я так верно хотя и слабо изобразить нравы и природу, виденные мною издали» (VIII, 2, 1040). Видимо, упоминание это было автору очень важно, если он внес его ценой явных отклонений от подлинных событий. Реальная основа эпизода восстанавливается на основании воспоминаний М. В. Юзефовича: «С Пушкиным был походный чемодан, дно которого было наполнено бумагами». Именно здесь Юзефович и Л. С. Пушкин «открыли, между прочим, прекрасный, чистый автограф «Кавказского пленника»7. Таким образом, Пушкину незачем было искать у кого-то «измаранный список» «Кавказского пленника» — он находился в его чемодане. И, видимо, попал туда не случайно: отправляясь на Кавказ, поэт хотел сопоставить впечатления. Как мы видели, общая оценка была благоприятной. Однако можно предположить, что не все в поэме показалось автору выдержавшим испытание временем. 15 мая 1821 г. Пушкин написал эпилог к «Кавказскому пленнику», в котором воспевал покорение Кавказа: «Смирись, Кавказ: идет Ермо- лов!» (IV, 114). Строки эти вызвали резкий протест П. А. Вяземского, который писал А. И. Тургеневу: «Мне жаль, что Пушкин окровавил последние стихи своей повести. Что за герой Котляревский, Ермолов? Что тут хорошего, что он: как черная зараза, Губил, ничтожил племена? От такой славы кровь стынет в жилах и волосы дыбом становятся. Если мы просвещали бы племена, то было бы что воспеть. Поэзия не союзница палачей»8. Однако мнение Вяземского не совпадало в этом вопросе с установками декабристов. Б. В. Томашевский даже высказал осторожное предположение, что укрепить Пушкина в его мыслях, выска- занных в эпилоге «Кавказского пленника», могла беседа с Пестелем9. 7 А. С. Пушкин в воспоминаниях современников: В 2 т. М., 1985. Т. 2. С. 118. 8 Остафьевский архив кн. Вяземских. Спб., 1899. Т. 2. С. 274—275. 9 Томашевский Б. В. Пушкин. М.;Л., 1956. Кн. 1: (1813—1824). С. 407—408. 30 Ю. М. Лотман
466 Из размышлений над творческой Путешествие на Кавказ в 1829 г. вызвало у Пушкина совершенно другие мысли. Война предстала как безусловное зло. В равной мере злом рисовалась и ее психологическая основа — атмосфера взаимной вражды и нетерпимости, стремление решать исторические задачи в обстановке ненависти, силой оружия. Ю. Н. Тынянов обратил внимание на стихотворение «Делибаш», где схватка приводит не к победе какой- либо стороны, а к взаимному истреблению обеих: Мчатся, сшиблись в общем крике... Посмотрите! каковы?.. Делибаш уже на пике, А казак без головы (III, 1, 199). Стихотворение посвящено русско-турецкой войне. Но и проблемы Кавказа рисуются Пушкину теперь иначе, чем в 1820—1821 гг.: «Черкесы нас ненавидят [и Русские в долгу не остаются] — Мы вытеснили их из привольных пастбищ — аулы их разрушены — целые племена уничто- жены» (VIII, 2, 1034). Цикл стихотворений, связанный с поездкой на Кавказ, ничем не напоминает «балканских» стихотворений 1829 г. Совершенно неожиданно центральными мотивами его оказываются Дом и Монастырь. Военная тема реализуется как мотив возвращения домой: Приготовь же, Дон заветный, Для наездников лихих Сок кипучий, искрометный Виноградников твоих (III, 1, 176). Тот же мотив и в «Был и я среди донцов...». Смысл стихотворения раскрывается при сопоставлении его с отрывком из путевых записок, не вошедшим в «Путешествие в Арзрум», где путешественник слушает рассказы донских казаков о поведении жен во время пребывания мужей на войне и о ситуациях, возникающих после их возвращения домой. Война здесь непосредственно сталкивается с Домом: «А скажи, прервал его молодой арт(иллерийский) офицер, не родила ли у тебя жена во время отсутствия — Ребята говорят, что нет, отвечал веселый урядник. А не (...) ли без тебя — По маленьку, слышно (...) — Что ж побьешь ты ее за это — А зачем ее бить? Разве я безгрешен». И дальше: «Моя родила, отвечал он стараясь скрыть свою досаду — А кого бог дал — Сына — Что ж, брат, побьешь ее — Да посмотрю, коли на зиму сена припасла, так и прощу, коли нет — так побью». (...) «Это заставило меня размышлять о простоте казачьих нравов» (VIII, 2, 1044—1045). Поскольку для Пушкина собственные матримониальные планы всегда связывались с простонародностью, «хозяйкой» и «щей горшком», с переходом из круга онегинских представлений в мир бытовых традиций, то вряд ли можно усмотреть в этих стихотворениях только решение стилистических задач, хотя возможность «другого голоса» в искусстве всегда связывалась у него с возможностью другого пути в жизни, и в этом отношении противопоставление поисков новых путей в той и другой сферах теряет смысл. Стихотворение «Обвал», являющееся на поверхностном сюжетном уровне пейзажной зарисовкой, посвященной поразившему воображение поэта реальному случаю, может быть прочтено и в ином ключе. Сквозь все наброски этого цикла проходит тема ущелья — тесного и глубокого, мрачного пути:
эволюцией Пушкина... 467 Страшно и скучно. Здесь новоселье, Путь и ночлег. Тесно и душно. Небо чуть видно, Как из тюрьмы (III, 1, 203). И вот ущелье мрачных скал (III, 1, 202). Меж горных (стен) (?) несется Терек... (III, 1, 201). Ущелье связывается с неволей, тьмой, теснотой. Образ тюрьмы появ- ляется здесь не случайно. Ему противостоит положение поэта на вершине («Кавказ подо мною. Один в вышине...»), что неизменно связывается с ощущением свободы. «Обвал» построен на противопоставлении двух путей — ущелья и воздушного пути: Где ныне мчится лишь Эол, Небес жилец (III, 1, 198). Завершается этот цикл органически, но достаточно неожиданно для Пушкина, стихотворением «Монастырь на Казбеке». Здесь воздушный путь приводит к совершенно новому в творчестве Пушкина — соседству Бога: Туда б, сказав прости ущелью, Подняться к вольной вышине! Туда б, в заоблачную келью, В соседство бога скрыться мне!.. (III, 1, 200) Намеченные в «Кавказском цикле» темы приобретут в дальнейшем в поэзии Пушкина особое значение: тема Дома уже в 1829 г. вызовет обращение к гимну из Саути «Еще одной высокой, важной песни...» и станет одним из родовых признаков лирики 1830-х гг., ко второй теме восходят такие важные тексты, как «Отцы пустынники и жены непо- рочны...» и все тематически с ними связанные. С путешествия на Кавказ началась для Пушкина та эпоха потрясений, вехами которой сделались холера и бунты 1830—1831 гг., революции в Париже и Брюсселе и, наконец, польское восстание и — за всеми этими событиями возникающая — тень новой пугачевщины. Время, когда Пушкин оказался в Болдине, отрезанный карантинами от столичной жизни — между 3 сентября и 5 декабря 1830 г. — оказы- вается водоразделом и общественных впечатлений, наличной жизни поэта. Здесь на гребне высшего творческого напряжения создается цикл «маленьких трагедий» — квинтэссенция всего, что можно охарактери- зовать как перелом от творчества 1820-х гг. к 1830-м. 23 октября (по старому стилю) 1830 г. окончен «Скупой рыцарь», 26 октября — «Моцарт и Сальери», 4 ноября — «Каменный гость», 6 ноября — «Пир во время чумы». Анализу этих произведений традиционно уделяется значительное внимание10. Мы хотим лишь остановиться на единстве всего цикла и на связи его с общими тенденциями развития Пушкина. 10 Обзор литературы см.: Пушкин: Итоги и проблемы изучения. М.; Л., 1966. С. 456—457. Из более поздней литературы см.: Бонди С. Моцарт и Сальери // Бонди С. О Пушкине: Статьи и исследования. М., 1978. С. 242—309; Арин- штейн М. Л. Пушкин и Шенстон: (К интерпретации подзаголовка «Скупого рыцаря») // Болдинские чтения. Горький, 1980. С. 81—95; Чумаков Ю. Н. Ремарка и сюжет: (К истолкованию «Моцарта и Сальери») // Там же. 1979. С. 48—69 (здесь же в подстрочном примечании — новейшая литература вопроса); Он же.
468 Из размышлений над творческой Сквозная тема всех «маленьких трагедий» — непримиримость вражды, ненависть, приводящая к убийству. Эта тема уже определилась, как прекрасно показал В. Л. Комарович, в «Тазите»11. Комарович проследил, как замысел этнографической поэмы, соревнования с самим собой в точно- сти описания быта и нравов горцев заменяется идеей столкновения куль- тур. Сюжетом поэмы становится вытеснение логики вражды и кровавой мести логикой христианской цивилизации, несущей мораль истинного просвещения. Позже, в 1836 г., публикуя в «Современнике» рассказ Казы-Гирея «Долина Ажитугай», Пушкин сопроводил его заметкой, в которой писал: «Любопытно видеть, как Султан Казы-Гирей (потомок крымских Гиреев), видевший вблизи роскошную образованность, остался верен привычкам и преданиям наследственным, как русской офицер помнит чувства ненависти к России, волновавшие его отроческое сердце; как, наконец, магометанин с глубокой думою смотрит на крест, эту хоругвь Европы и просвещения» (XII, 25; курсив Пушкина). Просвещение противостоит ненависти, порождаемой историческими конфликтами. А христианство — основа и сущность европейского просвещения. Новое, что открылось Пушкину во время путешествия 1829 г. и что решительно отличало его историческое мышление этого этапа от пред- шествующего, была мысль о том, что непримиримая ненависть враж- дующих сторон покоится на субъективной правоте каждой из них «со своей точки зрения». При непримиримости вражды нет виноватых, и каждая из сторон может сослаться на святые для нее принципы. Непри- миримость ненависти, субъективная оправданность преступлений и столк- новение «своей» морали с некоторой бесспорной высшей нравственностью, конфликт между моральными принципами участников истории и ее соб- ственным нравственным смыслом — таковы организующие линии «маленьких трагедий». И, с этой точки зрения, можно утверждать, что последовательность их создания, ставшая в дальнейшем компо- зиционной основой публикации цикла после смерти автора, не случайна. Одновременно есть серьезная логика и в том, что Пушкин выделил «Моцарта и Сальери» и «Пир во время чумы», отдав их в цензуру почти одновременно осенью 1831 г., «Скупого рыцаря» опубликовал лишь в 1836 г. в «Современнике», а «Каменного гостя» вообще не напечатал, видимо, рассчитывая включить его в какой-то будущий том «Совре- менника» (автобиографические мотивы сомнительны). Рассмотрим драмы в порядке их написания. В «Скупом рыцаре» и «Моцарте и Сальери» есть персонажи резко отрицательного плана, персонажи, не вызывающие никаких сомнений относительно оценки их автором. Однако достаточно сопоставить Барона или Сальери с Мазепой, чтобы увидеть глубокое различие. Мазепа лишен поэзии, читатель ни на минуту не может переместиться в его Два фрагмента о сюжетной полифонии «Моцарта и Сальери» // Там же. 1981. С. 54—68; Панкратова И. Л., Хализев В. Е. Опыт прочтения «Пира во время чумы» А. С. Пушкина // Типологический анализ литературного произведения. Кемерово, 1982. С. 53—66. Развернутые концепции всего цикла в целом см.: Макогоненко Г. П. Творчество А. С. Пушкина в 1830-е годы: (1830—1833). Л., 1974. С. 153—240; Маймин Е. А. Философская поэзия Пушкина и любомудров // Пушкин: Исследования и материалы. Л., 1969. Т. 6. С. 110—113; Томашевский Б. В. Пушкин: Материалы к монографии. М.; Л., 1961. Кн. 2: (1827—1837). О 510—520. 11 Комарович В. Л. Вторая кавказская поэма Пушкина // Пушкин: Временник Пушкинской комиссии. М.; Л., 1941. Вып. 6.
эволюцией Пушкина... 469 внутренний мир, между тем и монолог Барона, и речи Сальери не только заставляют читателя взглянуть на мир их глазами, но и в какой-то момент почувствовать величие их трагизма. В обеих пьесах показан механизм убийства (в «Скупом рыцаре» — его эквиваленты: ложный донос отца на сына и вызов его на дуэль, готовность сына к дуэли с отцом). Смысл обращения Пушкина к подобным сюжетам, в конечном счете, до сих пор получал одно из двух объяснений. Первое было высказано Г. А. Гуковским и сводилось к тому, что в «маленьких трагедиях» автор демонстрирует детерминированность инди- видуальных страстей исторической средой. «Формы душевного вопло- щения даже самых интимных, индивидуальных, «внеобщественных» стра- стей все же историчны, то есть зависят в своем составе и характере от исторических причин, от объективного бытия эпохи, то есть производны от с р еды». «Барон и Сальери (...) не осуждены и не прославлены, но сформировавшие их исторические системы Пушкин осуждает. Нельзя смешивать концепцию «невменяемости» (в юридическом смысле) лич- ности, как она, скажем, выразилась у Пушкина в болдинских драмах, с «антиморализмом» романтического байронического типа»12. И далее: «Ужасный век формирует ужасные сердца. Характеры образуются эпо- хой»13. Концепция эта, хотя и затрагивает некоторые существенные стороны реалистической поэтики 1830—1840-х гг., в корне противоречит сути пушкинской позиции. Представляя человека пассивным порождением среды, она снимает вопросы индивидуальной свободы и индивидуальной моральной ответственности, основные для Пушкина. Именно способность противостоять «ужасному веку», «железному веку», «жестокому веку», не подчинить ему свою нравственность и свободу выбора поступков составляет для Пушкина 1830-х гг. самую сущность человека. Старейший пушкинист С. М. Бонди, полемизируя с Г. А. Гуковским (хотя и не называя его), противопоставляет усложненным построениям литературоведов опыт простого психологического прочтения болдинских драм. Исходя из утверждения, что «маленькие трагедии» — драмы и предназначены для сцены, а не для чтения, С. М. Бонди прибегает к методу психологической реконструкции мизансцен и домысливанию жес- тов героев, в чем он видит ключ к психологическим мотивировкам их действий. Так, «Скупой рыцарь» для него — драма патологически развив- шейся скупости. Остальные мотивы поведения Барона он склонен считать самообманом: «Мечты о власти над всем миром, которую дает ему накопленное им богатство, — это утешительная подмена подлинной, постыдной страсти накопительства, скупости. Все действия и слова Барона показывают это. Ведь он уже накопил почти шесть сундуков золота (не маленьких шкатулок, а больших сундуков!) и имеет полную возможность наконец удовлетворить свою страсть — непомерное власто- любие! Почему же он этого не делает? Он объясняет это так: ...Я выше всех желаний; я спокоен; Я знаю мощь мою: с меня довольно Сего сознанья... (курсив С. М. Бонди) 12 Гуковский Г. А. Пушкин и проблемы реалистического стиля. М., 1957. С. 301. 13 Там же. С. 319.
470 Из размышлений над творческой Это совершенно неправдоподобно»14. Стремление автора увидеть в «маленьких трагедиях» раскрытие темных «глубин человеческой психики» и изображение «жалкой, постыдной скупости» Барона или «позорной и преступной» зависти Сальери15 приводит к несколько наивным выводам. Мы не останавливаемся на других работах (как указанных в при- мечаниях, так и не упомянутых), хотя во многих из них содержится ряд весьма примечательных мыслей. Это увело бы нас от непосред- ственной цели работы. Рождение вражды, приводящей1 к гибели обеих сторон, становится одним из основных мотивов исторических размышлений Пушкина. В «Скупом рыцаре» вражда эта разводит отца и сына, и, хотя физически гибнет лишь один из них, ситуация: Делибаш уже на пике, А казак без головы — могла бы служить мрачным эпиграфом к «сценам из Ченстоновой траги- комедии». В исследовательской литературе неоднократно отмечалось, что сюжет пьесы основан на столкновении двух принципов: скупости — порождения денежного века и чести — фундамента рыцарской морали. Такая трактовка была впервые предложена Г. А. Гуковским и затем многократно повторялась. Однако в изложении Гуковского Пушкину приписывается фаталистический взгляд на зависимость характера чело- века от среды, и, следовательно, в столкновении двух веков — буржуаз- ного (Г. А. Гуковский применяет к Барону именно этот термин) и средне- векового — непримиримость автоматически заложена в самом ходе событий, и «нет виноватых». На самом деле, по Пушкину, «виноваты оба», и гарантия этической невменяемости не выдается никому. Барон в пьесе следует принципу накопительства. Жажда денег, жад- ность для него — не физиологическая страсть, а принцип, от которого он не отступается. Этот принцип ужасен, и следование ему приводит Барона к чудовищным поступкам. И все же неуклонность в служении своему принципу придает ему черты дьявольского величия. Эпитет «жалкий», который так охотно расточают в адрес Барона исследователи, менее всего к нему подходит, и каждый читатель это чувствует непосред- ственно. Превратив накопительство в принцип, Барон служит ему, и никакое человеческое чувство не в силах совратить его с этого пути. Поэтому его не может разжалобить вдова «с тремя детьми» (VII, 111). Ее стра- дания он считает (совершенно искренне) притворство^, ибо несчастьем считает не нужду — сам он терпит нужду, обладая сокровищами, — а необходимость расстаться с деньгами. Золото для него превращено в принцип: оно не средство, а цель и воспринимается эстетически («Какой волшебный блеск» — VII, 112). Барон, который «пьет воду, ест сухие корки» (VII, 106), не в пошло-бытовом, а в философском 14 Бонда С. О Пушкине. С. 253. 15 Там же. С. 307. Односторонне негативную характеристику Барона находим и в книге Г. П. Макогоненко, который видит в нем «драму бессилия всемогущего богача» (Указ. соч. С. 211), «низменность и подлость извращенной натуры Барона» (Там же. С. 215). Это невольно напоминает известное место из романа Булгакова (см.: Булгаков М. Белая гвардия; Театральный роман; Мастер и Марга- рита. М., 1973. С. 584).
эволюцией Пушкина... 471 смысле — эпикуреец, и Пушкин наделяет его высказываниями эпику- рейцев-либертинцев16. Его червонцы не «служат страстям», а спят сном силы и покоя, Как боги спят в глубоких небесах (VII, 112), т. е. как боги Эпикура. И сам он стремится не к реальному обладанию, а к сознанию возможности обладания. Его удовлетворяет потенциальная власть при реальном воздержании. Цель его — спокой- ствие и отсутствие желаний, которые он может удовлетворить. Я выше всех желаний; я спокоен; Я знаю мощь мою: с меня довольно Сего сознанья... (VII, 111)17 С этих позиций невозможно никакое чувство, требующее отступления от принципа, в том числе и сочувствие расточительному сыну. И сама философия нужна Барону не для того, чтобы выбрать путь (который давно выбран), а лишь чтобы с помощью ее софизмов оправдать свой всепожирающий принцип. Пушкин писал об Анджело Шекспира, что он «обольщает невинность сильными, увлекательными софизмами» (XII, 160). Барон обольщает себя, превращая страсть в идею. Эта идея преступна, но не лишена своей поэзии. Альбер — тоже человек идеи, но другой: его идея порождена рыцарской эпохой. Это Честь — значительно более благородная и привлекательная идея. Она подразумевает верность слову и храбрость, расточительство и гордость. Следуя ей, можно отдать последнюю бутылку вина больному кузнецу и повесить ростовщика на воротах. Она запрещает тайное убийство, но вполне разрешает явное. При сопоставлении с отцом Альбер явно выигрывает. И все же он принимает вызов Барона на смер- тельный поединок (в отличие от Г. П. Макогоненко, я не вижу ничего комического в этой сцене: «Откровенно комедиен вызов отцом на дуэль своего сына» — пишет исследователь18). Он жаждет крови оклеветавшего его отца в такой же мере, в какой дрожащий за свое золото Барон жаждет гибели сына. В этот момент они уравнены, как казак и делибаш: Герцог Что видел я? что было предо мною? Сын принял вызов старого отца! В какие дни^надел я на себя Цепь герцогов! Молчите: ты, безумец, k И ты, тигренок! полно (Сыну.) Бросьте это; Отдайте мне перчатку эту {отымает ее). 16 Об отношении реплики Барона к эпикурейской и либертинской традициям см.: Лотман. Ю. М. Три заметки к проблеме «Пушкин и французская культура» // Проблемы пушкиноведения. Рига, 1983. С. 75—81. 17 «Это совершенно неправдоподобно, — пишет Бонди, сводя философский софизм к бытовой ситуации. — Можно ли представить себе такое: человек охвачен страстной любовью к женщине, которая его не любит и добиться любви которой он не может. Он долго мучается (...) и наконец добивается своего. И тут он вдруг отступает, отказывается от своей идеи: он спокоен, он знает мощь свою, с него довольно сего сознанья. Возможно ли это?» (Бонди С. О Пушкине. С. 253). 18 Макогоненко Г. П. Указ. соч. С. 217.
472 Из размышлений над творческой А л ь б е р (a parte) Жаль. Герцог Так и впился в нее когтями! — изверг! (VII, 119) Корень преступления не в том, что принцип Барона плох, а принцип Альбера все же несколько лучше, а в том, что ни отец, ни сын не могут встать каждый выше своего принципа. Они растворены в них и утра- тили свободу этического выбора. А без этого нет нравственности. Отсут- ствие свободы безнравственно и закономерно рождает преступление. Еще более очевидно это при анализе «Моцарта и Сальери». Барон и Альбер порабощены принципами, из которых даже лучший может быть оправдан лишь в узких рамках определенной исторической ситуации. В «Моцарте и Сальери» Пушкин подвергает анализу, каза- лось бы, нечто совершенно бесспорное — искусство. Может ли искусство, превращенное в абстракцию, самодовлеющий принцип, быть поставлено выше простой отдельной человеческой жизни? Сальери — талантливый музыкант: Моцарт называет его гением. Сальери наделен тонким чувством музыки и в этом даже, возможно, превосходит Моцарта. Он ценит Моцарта выше, чем Моцарт себя: Ты, Моцарт, недостоин сам себя... Его понимание музыки отмечает сам Моцарт: Когда бы все так чувствовали силу Гармонии! но нет: тогда б не мог И мир существовать... (VII, 127, 133) Но именно это понимание недосягаемости гения Моцарта рождает у Сальери смертельную зависть к нему, профессиональный страх потерять с таким трудом завоеванное первенство в мире искусства. Однако от чувства зависти до убийства — «дистанция огромного размера». Пока- зать, что мирный и вполне респектабельный музыкант из чувства зависти превращается в убийцу, значило бы пропустить какие-то важнейшие психологические звенья цепи. И Пушкин показывает механизм убийства, его психологическую историю. Сальери не просто талантливый музыкант — он и мыслитель, способный к «сильным, увлекательным софизмам». Не будв*он мыслителем, он не стал бы убийцей. Первый шаг — мысль глубокая и тра*гическая, и более того — мысль, которая не может не прийти в голову человеку, если он утратил уже непосредственную детскую веру, — мысль о несправедли- вости всего мироустройства. Высказанная прямо и устало, не как только что озарившая догадка, а как давно выстраданная истина, она не может не привлечь сочувствия читателя: Все говорят: нет правды на земле. Но правды нет — и выше... (VII, 123) Следующий шаг — в разделении Моцарта: великого музыканта («свя- щенный дар», «бессмертный гений») и недостойного человека («без- умец, гуляка праздный»). Однако решительный шаг совершается дальше: Сальери противопоставляет музыку музыканту, и музыка, возвышенная до абстрактной идеи, оказывается чем-то неизмеримо более ценным, чем эмпирическая данность живой человеческой жизни. В развитие этой идеи, как оказывается, следует решать, имеет ли тот или иной человек
эволюцией Пушкина... 473 право на жизнь. При этом право на жизнь определяется лишь пользой, которую человек может принести торжеству отвлеченной идеи. Сальери дважды повторяет: «Что пользы, если Моцарт будет жив?», «Что пользы в нем?» И ставит роковой, с его точки зрения, вопрос: Подымет ли он тем искусство? Ответ «нет» есть для него и приговор Моцарту. Итак, чтобы сделать решающий шаг к убийству, надо обезличить человека, осмыслив его как временное вместилище некоей абстракции, после чего вопрос уже сво- дится к простому взвешиванию, что принесет больше пользы — его жизнь или уничтожение. Но кто же будет решать этот вопрос? Мы все, жрецы, служители музыки, т. е. те, кто присвоил себе право говорить от имени идеи и ради этого убил в себе все простое и человеческое. Сальери не циник, он прямой предшественник Великого Инквизитора, и страшные слова «мало жизнь люблю» звучат в его устах искренне, что, например, отличает его от Анджело. В отличие от Сальери, Моцарт любит жизнь. Он гениальный музыкант, но он и простой человек: играет на полу со своим ребенком, слушает слепого скрипача и не облекает свой музыкальный дар в жреческие одежды. Его сила именно в том, что он «недостоин сам себя». Сальери предан благороднейшему из принципов — принципу искусства, но ради него он перестал быть человеком. Моцарт — человек. Пушкин не раз говорил о «простодушии Гениев» (VIII, 420). Моцарт — гений и поэтому по-человечески простодушен. Итак, с одной стороны, жесткая последовательность в подчинении жизни абстракциям. И чем благороднее эта абстракция, тем легче скрыть за ней — даже от самого себя — эгоизм личных страстей. С другой — свобода гения, который не втискивает жизнь в ложе догм и принципов. В высоком смысле гений выходит из этого столкновения победителем, но в практической жизни он беззащитен. В сознании Пушкина выстраивается синонимический ряд: жесткие принципы («неподвижные идеи» — «Пиковая дама») — камень — смерть. И другой: жизнь — способность к изменению и выходу за любые границы — гений — любовь. Застывание жизни (ср.: Германн «окаменел», «мертвая старуха сидела, окаменев» — VIII, 240, 245), превращение живого в камень и оживание мертвого («Гроб разбился. Дева вдруг ожила» — «Сказка о мертвой царевне и о семи богатырях»; «Петушок спорхнул со спицы» — «Сказка о золотом петушке»). Особо стоит образ движущегося неживого (камень, металл)19. Соединение несоединимого создает образ псевдожизни. Вся эта система образов соединяет «Камен- ного гостя» с проблематикой всего цикла, хотя и ставит его несколько особняком20. 19 О мифологии камня, воды и огня у Пушкина см. в настоящем томе статью «Замысел стихотворения о последнем дне Помпеи». 20 Указанная оппозиция могла получить и еще одну интерпретацию: одно- сторонне-серьезному взгляду, исключающему в своем догматизме шутку, иронию, игру, противостояло совмещение серьезного с игрой, трагического с забавным. В конечном итоге это сводилось к антитезе догмы и человека. В стилистическом плане оно же выражалось в противостоянии заказного одического «восторга» или догматической серьезности — простоте и жизненной правде. Если иметь
474 Из размышлений над творческой Дон Гуан и Командор сталкиваются как две противоположности. В первом как бы воплощена сама жизнь в ее причудливости и ненависти к ограничениям, во втором — человекоподобный камень. Это противо- поставление лежит на поверхности. К поверхностному слою относятся также антитеза сконцентрированного вокруг Дун Гуана смыслового поля любви и семантики долга, связанной с Командором. Долг привя- зывает Дону Анну к памяти мужа: Вдова должна и гробу быть верна (VII, 164). То же относится и к Командору: Дон Альвар уж верно Не принял бы к себе влюбленной дамы, Когда б он овдовел — он был бы верен Супружеской любви (VII, 164). На основании этих противопоставлений можно сделать (и это делалось) сопоставление культурно-исторических ситуаций, стоящих за указанными персонажами. Вытекающие из такого анализа выводы хорошо известны. Однако хотелось бы обратить внимание на то, что персонажи «Каменного гостя» противостоят героям «Скупного рыцаря» чрезвычайной внутренней противоречивостью характеров, и подведение их под какой-либо жесткий «тип» искажает самый замысел Пушкина. Наиболее очевидно это в характеристике Лауры. Лаура непостоянна. Однако это свойство еще не создает трудностей в оценке ее образа, так как непостоянство сделано ее постоянным признаком. Значительно слож- нее характер Дон Гуана. Вся предшествующая традиция связала это имя с идеей разврата и образом соблазнителя. Он — «хитрый Искуси- тель», «безбожный развратитель», «сущий демон». «Искуситель» с заглав- ной буквы (да еще и «демон») вызывает образ дьявола. А дьявол — отец лжи. И следовательно, Дон Гуан задан как хладнокровный и лживый имитатор любви, обманывающий с помощью «обдуманности» и «коварства» «бедных женщин». И такой пласт в характере героя есть. О Дон Гуане можно сказать, как и об Анджело, что «он обольщает невинность сильными, увлекательными софизмами» (XII, 160). Готовая тактика и застывшие формулы любовных признаний целиком принад- лежат «миру камня», догматизму. Соблазн равен убийству. Ср.: «Разврат, бывало, хладнокровный / Наукой славился любовной» («Евгений Оне- гин»); «Письмо содержало в себе признание в любви: оно было нежно, почтительно и слово-в-слово взято из немецкого романа» («Пиковая дама»). Однако Пушкин парадоксально соединяет с этими качествами искренность, способность каждый раз переживать «первую любовь». «Как я любил ее!» — об Инезе столь же искренне, как и ответ Доне Анне: «Ни одной доныне / Из них я не любил» (VII, 139, 169). Дон Гуан как бы соединяет Сальери и Моцарта, он несет в себе и жизнь и смерть. Он хочет это в виду, то «Домик в Коломне» с его принципиальным отказом от «воспевания» и серьезности одической или моралистической окажется органически связан с «Моцартом и Сальери» и вообще с тем, что волновало Пушкина в «маленьких трагедиях». Ирония повествования, свободный переход от пародии к трагически звучащей лирике оказывались стилистическим адекватом гуманистической пробле- матики. Этим «Домик в Коломне» и «Повести Белкина» обнаруживают глубинную сиязь с драматургией болдинской осени. То, что в одном случае предстает как идейно-философская проблема, в другом решается на стилистическом уровне.
эволюцией Пушкина... 475 хладнокровно соблазнить Дону Анну, а между тем страстно в нее влюбляется и оживляет ее, до встречи с ним полностью замурованную в мире камня («гробница», «мраморный супруг», она рассыпает «черные власы на мрамор бледный» — таков ее мир), как Пигмалион Галатею. Командор — «каменный гость» уже по самому определению, — каза- лось бы, должен быть воплощением какой-то одной застывшей идеи. Однако и он «не умещается в себе» (Барон и Альбер тоже внутренне противоречивы, но их противоречия принадлежат не им, а противо- речивости «ужасного века», от которого и зависят их «ужасные сердца»; противоречия Командора иной природы: здесь сталкиваются мрамор и человек). Именно это противоречие — первое, на что обращено наше внимание: Каким он здесь представлен исполином? Какие плечи! что за Геркулес!.. А сам покойник мал был и щедушен, Здесь став на цыпочки не мог бы руку До своего он носу дотянуть (VII, 153)2|. Противоречие между каменным и живым человеком, носящим одно и то же имя и являющимся чем-то единым, дополняется внутренним противоречием личности Командора-человека: он был «мал» и «щеду- шен». Во время поединка Наткнулся мне на шпагу он и замер, Как на булавке стрекоза... (VII, ???) Оксюморонное сочетание физической хилости и звания командора (т. е. обладателя высшей орденской степени, что подразумевало рыцарские доблести и плохо вязалось с телесной слабостью) мало ощущается современным читателем, но для пушкинской эпохи, конечно, имело зна- чение. Но еще важнее противоречие между слабостью плоти и силой духа Командора: ...а был Он горд и смел — и дух имел суровый... (VII, 153) Дон Гуан непрестанно третирует памятник, как человека, и более того, как мужа красивой женщины, соблазнить которую он намеревается. Роль мужа в сознании ветреной молодежи смешна (ср. из письма Пуш- кина А. П. Керн: «Все же следует уважать мужа, — иначе никто не захочет состоять в мужьях. Не принижайте слишком этЪ ремесло, оно необходимо на свете» — XIII, 212, 245). И Дон Гуан смеется над памят- ником: Пора б уж ей приехать. Без нее — Я думаю — скучает командор (VII, 153). Он называет статую человеком: Ты думаешь, он станет ревновать? Уж верно нет; он человек разумный И верно присмирел с тех пор, как умер (VII, 159). Поставить мужа сторожить жену и ее любовника во время свидания — забавная проделка с точки зрения повесы (ср. комическую разработку 21 См.: Якобсон Р. О. Статуя в поэтической мифологии Пушкина // Якобсон Р. Работы по поэтике. М., 1987. С. 170.
476 Из размышлений над творческой этого сюжета в новелле Достоевского «Чужая жена и муж под кро- ватью»). Однако Лепорелло видит в Командоре статую — существо другого мира: «Статую в гости звать! зачем?» Постоянная подмена живого мертвым и мертвого живым придает образу Командора двой- ственность, роднящую его с его антиподом — Дон Гуаном. У этой род- ственности глубокие корни. В окончании стихотворения «Воспоминание» есть строки: ...говорят мне мертвым языком О тайнах счастия и гроба (III, 2, 651). Здесь тайны счастья и гроба, любви и смерти поставлены рядом и уравнены тем, что они — тайны. Тайны счастья, воплощенные в Дон Гуане, и гроба, весть о которых несет Командор, тяготеют друг к другу. Общее в них — стремление заглянуть за «недоступную черту». Все персонажи «Каменного гостя», так или иначе связанные с темой любви, наделены любопытством. Чувство это для Пушкина относилось к сладострастию любви: О нет, мне жизнь не надоела, Я жить люблю, я жить хочу... Еще хранятся наслажденья Для любопытства моего (III, 1, 447). Любопытство толкает Дон Гуана на кощунственные проделки, Дону Анну — на роковые вопросы мнимому Диего («Я страх как любопытна» — VII, 166). Любопытство — стремление перейти границу дозволенного. И это роднит любовь — чувство, льющееся через край, и смерть — дверь в потустороннее. И любопытство заглянуть за эту дверь тем сильнее у Дон Гуана, что он вольнодумец («безбожный Дон Гуан», по словам монаха, «безбожник и мерзавец», как называет его Дон Карлос). Сопри- косновение вольнодумца с потусторонним миром — один из основных мотивов оперы Моцарта «Дон Жуан». Присутствует он и в «Пиковой даме»: «Имея мало истинной веры, он [Германн] имел множество предрассудков. Он верил, что мертвая графиня могла иметь вредное влияние на его жизнь» (VIII, 1, 246). Жизнь и смерть даны в «Каменном госте» и в их антитетичности, и в их соотнесенности. Гибель Дон Гуана — это фактически самоубийство человека, прев- ратившего стремление перейти за все рубежи в основу жизни и бросив- шегося в пропасть. И кто в избытке ощущений, Когда кипит и стынет кровь, Не ведал ваших искушений — Самоубийство и Любовь!22 Цикл завершается «Пиром во время чумы», явившимся одновременно и итогом болдинской осени. Основные сквозные образы «драматических сцен» получают здесь новое истолкование. Дон Гуан как бы трансформи- руется в Вальсингама. Но он свободен от аморализма своего предшествен- ника. Скорбный тост в память Джаксона, ласково-нежное обращение с Мери, задумчивый комментарий к ее песням еще до того, как мы узнаем Тютчев Ф. И. Лирика: В 2 т. М., 1966. Т. 1. С. 147.
эволюцией Пушкина... 477 о его нежной любви к памяти покойной жены и об отчаянии на могиле матери, рисуют нам образ, очищенный от цинической бравады Дон Гуана. Более того, в тексте есть и прямое противопоставление. Как бы аналогом Дон Гуана является чувственная и дерзская Луиза. В момент, когда проезжает телега с трупами, Луиза теряет сознание, и это дает основание для знаменательной реплики Председателя: Ага! Луизе дурно; в ней, я думал — ' По языку судя, мужское сердце. Но так-то — нежного слабей жестокой, И страх живет в душе, страстьми томимой! (VII, 178) Дон Гуана влечет к «тайнам гроба», но в душе его живет страх перед ними. Это то чувство, о котором Барон говорил: «приятно и страшно вместе». Блок имел основание интерпретировать пушкинский текст сти- хом: «Страх познавший Дон Жуан». В этом отношении характерно изменение финальной сцены, которое внес Пушкин по отношению к моцартовской опере, хорошо известной его читателям (на это знание был рассчитан эпиграф) и служившей пушкинскому тексту своеобразным архетипом. В опере финальная сцена дает нам Дон Жуана спокойно ужинающим, Лепорелло выходит на стук и вбегает обратно в комнату с воплем: «А!» У Пушкина роль и ужас Лепорелло переданы Дон Гуану. Дон Г у а н Прощай же, до свиданья, друг мой милый. (Уходит и вбегает опять) А!.. (VII, 170) В душе Дон Гуана, «страстьми томимой», «страх живет». Вальсингам вызывает чуму на бой, потому что победил страх перед ней. Победа над страхом дается в награду за полную свободу, которая делает для человека опасность, борьбу и смерть результатом его собствен- ного выбора, а не навязанных ему извне обстоятельств. Это — порыв полной и окончательной личной свободы, подчиняющей судьбу и обстоя- тельства. Пути Председателя противопоставлен путь Священника. Р. Н. Под- дубная в интересной статье, посвященной «Пиру», утверждает, что Священник «выступает не как идеолог религии, а как защитник гума- низма»23. Достаточно представить себе невозможную подстановку на место Священника какого-либо гуманиста-философа, чтобы понять необо- снованность этого утверждения. Священник отвергает путь индивидуаль- ной свободы и указывает путь веры. Священник так же, как и Вальсингам, призывает победить страх. Но если для Председателя свобода и торже- ство няд страхом смерти даются ценой победы над обстоятельствами, то Священник зовет к победе над собой. Происходит интересная транс- формация. Священник требует от пирующих, чтобы они вернулись домой. Но дом их уже не Дом («Дома у нас печальны»). Для Пушкина тради- ционно Дом связывался с Пиром (ср. во «Вновь я посетил...» связь оте- ческой земли и «приятельской беседы»). Пир имел высокое значение и связан был со святыней дружбы и радостью (вопреки мнению И. Л. Панк- ратовой и В. Е. Хализева, эпитеты «безумные пиры», «безумная юность» 23 Поддубная Р. И. «Пир во время чумы» А. С. Пушкина: Опыт целостного анализа идейно-художественной структуры // Studia Rossica Posnaniensia. 1979. Т. 8. P. 29.
478 Из размышлений над творческой не несут отрицательной окраски); кроме того, в «Вакхической песни» Пир связынается с мудростью и торжеством разума. Но в «маленьких трагедиях» перед нами цепь перверсных пиров: «пир» Барона перед сун- дуками, «пир», за которым Сальери убивает Моцарта, «пир», на который Дон Гуан приглашает Командора. Если в заключении цикла должна была быть пьеса об Иисусе, то там мы стали бы, видимо, зрителями трех пиров Петрония, Клеопатры и тайной вечери. В «Пире во время чумы» Дом перенесен на улицу, а пустой «бывший» Дом, вернуться в который прибывает Священник, по сути Монастырь — место уединенной печали и ра:чмышления. Антитеза Дома и Монастыря, радости вопреки всему и высокой печали, дерзости и покаяния остается не сведенной. Однако спор Председателя и Священника, их напряженный диалог исключителен в контексте «маленьких трагедий» — он лишен взаимной враждебности. Пути у них разные, воззрения антагонистические, но враг один - смерть и страх смерти. И завершается их спор уникально: каждый как бы проникается возможностью правоты антагониста. Свя- щенник благословляет Вальсингама: «Спаси тебя господь! Прости, мой сын», а Председатель, среди пира, «остается, погруженный в глубокую задумчивость» (VII, 184)24. Драматические сцены Болдина в известном отношении могут быть рассмотрены как единый текст: некие исходные образы и комплексы идей подвергаются в них варьированию, трансформациям и в своей вариативности раскрывают глубокие корни размышлений Пушкина на решающем водоразделе его творчества. 1988 24 На это указали И. Л. Панкратова и В. Е. Хализев в тонкой и содержа- тельной, но исключительно субъективной статье, построенной на привнесении в пушкинский текст предвзятого смысла. Стремление приписать Пушкину борьбу с «ренессансной и постренессансной элитарностью», увидеть в «Пире во время чумы» предвестие творчества Некрасова, Ап. Григорьева, Лескова (!), Достоев- ского, а также их сегодняшних наследников (кого же именно?) превращает текст Пушкина в материал для иллюстрации концепции исследователей и еще раз демонстрирует опасность предвзятых «прочтений», при всем остроумии и таланте авторов.
Лотман Ю. М. Избранные статьи: В 3 т. — Т. 2. — Таллинн: Л82 Александра, 1992. — 480 с. Второй том «Избранных статьей в трех томах» академика Юрия Михайловича Лотмана (род. 1922), профессора Тартуского университета, заслуженного деятеля науки Эстонии, члена-корреспондента Британской академии наук, члена Норвежской королевской академии, а также члена ряда зарубежных научных обществ и редколлегий международных научных журналов, статьи по истории русской литературы XVIII — первой половины XIX века.