Сочинения  Александра  Пушкина
Статья  вторая.  Карамзин  и  его  заслуги;  Карамзинский  период русской  литературы:  Дмитриев,  Крылов,  Озеров,  Жуковский  и  Батюшков.  Значение  романтизма  и  его  историческое  развитие
Статья  третья.  Обзор  поэтической  деятельности  Батюшкова; характер  ею  поэзии.  Гнедич;  его  переводы  и  оригинала ные  сочинения.  Мерзляков.  Князь  Вяземский.  Журналы конца  Карамзивского  периода
Статья  четвертая
Статья  пятая.  Взгляд  на  русскую  критику.  Понятие  о  современной  критике.  Исследование  пафоса  поэта  как  первая задача  критики.  Пафос  поэзии  Пушкина  вообще.  Разбор лирических  произведений  Пушкина
Статья  шестая.  Поэмы:  «Руслан  и  Людмила»,  «Кавказский пленник»,  «Бахчисарайский  фонтан»,  «Братья  разбойники»
Статья  седьмая. Поэмы:  «Цыганы», «Полтава»,  «Граф  Нулин»
Статья  восьмая. «Евгений  Онегин»
Статья  десятая. «Борис  Годунов»
Статья  одиннадцатая  и  последняя.  «Домик  в  Коломне».
ГЛАВА  II.  Общий  взгляд  на  народную  поэзпю  и  ее  значение. Русская  народная  поэзия
Приложение
Примечания  К.  Тюнькина
Указатель  имен
Указатель  периодических  изданий
Список  иллюстраций.
Содержание
Текст
                    :Ж
 МОСКВА
 «ХУДОЖЕСТВЕННАЯ
 ЛИТЕРАТУРА»
 1981


В-ГБЕЛИНСКИИ СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ В ДЕВЯТИ ТОМАХ • Редакционная коллегия: Н. К. ГЕЙ, В. И. КУЛЕШОВ, Ю. В. МАНН, С. И. МАИГИНСКИЙ, М. Я. ПОЛЯКОВ, Г, А. СОЛОВЬЕВ, Ю. С. СОРОКИН МОСКВА. «ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА». 1981
ВТ-БЕЛИНСКИЙ СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ ТОМ ШЕСТОЙ СТАТЬИ О ДЕРЖАВИНЕ СТАТЬИ О ПУШКИНЕ НЕЗАКОНЧЕННЫЕ РАБОТЫ МОСКВА. «ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА». 1981
8Р1 Б43 Редактор тома Ю. С. Сорокин Подготовка текста В. Э. Бограда Статья и примечания К. И. Тюнькина Оформление художника М. Шлосберга Б 028(01)-81 иоДписное 4603010101
СТАТЬИ
СОЧИНЕНИЯ ДЕРЖАВИНА Четыре части. Санкт-Петербург. 1843 (СТАТЬЯ ПЕРВАЯ) С июля 3-го текущего года начнется второе столетие от дня рождения Державина... Итак, целый век разделяет молодые поко¬ ления нашего времени от певца Екатерины... Но от смерти Дер¬ жавина едва прошло четверть века,— и, несмотря на то, кажется, ч целые века легли между им и нами... Читая стихотворения Дер- /жавина, теперь уже почти ничего не понимаешь в них без исто¬ рических нравоописательных комментарий на век, которого он был органом... Язык, образ мыслей, чувства, интересы — все, все чуждо нашему времени... Но не умер Державин, так же как не умер век, им прославленный: век Екатерины приготовил век Александра, приготовивший наш век,— и между Державиным и поэтами нашего времени существует та же кровно-родственная историческая связь, которая существует и между этими тремя эпохами русской истории... Искусство, как одна из абсолютных сфер сознания, имеет свои законы, в его собственной сущности заключенные, и вне себя не признает никаких законов. Кто, уже по натуре своей или по духовной своей неразвитости, не в состоянии постигать законов искусства в его идее, тот не в состоянии ни ценить искусства в факте, ни наслаждаться им. До постижения идеи мы доходим искусственным путем отвлечения: следовательно, идея сама по себе есть только одна сторона предмета, искусственно отделяемая нами от живой всецелости предмета, для того чтоб нам можно было отрешиться от непосредственного, эмпирического способа понимать этот предмет. И потому нет идей, которые и оставались бы идеями; но всякая идея осуществляется как факт — как пред¬ мет или как действие. Осуществление идеи в факте имеет свои не¬ преложные законы, из которых главнейший — последовательность 7
и постепенность. Ничто не является вдруг, ничто не рождается готовым; но все, имеющее идею своим исходным пунктом, разви¬ вается по моментам, движется диалектически, из низшей ступени переходя на высшую. Этот непреложный закон мы видим и в природе, и в человеке, и в человечестве. Природа явилась не вдруг, готовая, но имела свои дни или свои моменты творения. Царство ископаемое предшествовало в ней царству прозябаемому, прозябаемое — животному. Каждая былинка проходит через не¬ сколько фазисов развития,— и стебель, лист, цвет, зерно суть не что иное, как непреложно последовательные моменты в жизни растения. Человек проходит через физические моменты младен¬ чества, отрочества, юношества, возмужалости и старости, которым соответствуют нравственные моменты, выражающиеся в глубине, объеме и характере его сознания. Тот же закон существует и для обществ и для человечества. Тот же закон существует и для ис¬ кусства. У искусства есть свой вечный, неизменный идеал совер¬ шенства, составляющий предмет эстетики, как науки изящного; но искусство не вдруг, а постепенно достигает своего идеала,— и история искусства есть картина моментов его развития. Так, например, Индия — страна, где впервые пробудилось в людях стремление к сознанию абсолютной истины и в которой это созна¬ ние остановилось на своем первом моменте; как бы окаменелое, дошло оно до нас, через ряд тысячелетий, почти в том самом виде, в каком первоначально возникло, подобно вершинам Гима¬ лаи, которые и теперь почти те же, какими узрел их мир в пер¬ вые дни своего создания. Подобно религии и философии, искус¬ ство в Индии представляется на первой ступени своего проявле¬ ния, в первом моменте своего существования: оно носит там характер чисто символический, ибо его образы условно, а не не¬ посредственно выражают идею. Таково должно быть, и иным не может быть, искусство в своем начале. Чтоб образы выражали идею не условно, а непосредственно, для этого необходимо идее быть полною и ясною для художника; но как идеи первобытных и младенчествующих обществ состоят из темных предощущений и неопределенных, смутных предчувствий, то и выражение идеи у них, естественно, должно состоять из одних намеков, иноска¬ заний и затейливых символов. В Египте искусство сделало уже большой шаг, приблизившись несколько к простоте и природе; по крайней мере египетские изваяния представляют уже не одних сфинксов, но и людей, хотя эти люди еще массивны, грубы, не¬ подвижны. В Греции искусство уже отрешилось символизма, и его образы облеклись в простоту и истину, которые составляют высочайший идеал красоты. Искусство никогда не развивается независимо-одиноко: на¬ против, его развитие всегда бывает связано с другими сферами сознания. В эпоху младенчества и юношества народов искусство всегда, более или менее,— выражение религиозных идей, а в эпо¬ ху возмужалости — философских понятий. Индийский пантеизм 8
есть обожествление природы, и потому даже в поэзии индустан- ской играют такую важную роль растения, змеи, птицы, коровы, слоны и прочие животные, а изваяния богов представляют дикую и уродливую смесь членов человеческого тела с членами живот¬ ных. Индийское искусство не могло возвыситься до изображения красоты человеческой, ибо в пантеистической религии индусов бог есть природа, а человек — только ее служитель, жрец и жертва. Египетская мифология занимает уже середину между ин¬ дийскою и греческою: среди животно-чудовищных образов ее бо¬ гов уже заметны и человеческие лики, послужившие типом для изваяний греческих; между Озиридом и Аполлоном есть сродство, и миф Феба, который сражает Пифона, занят греками у египтян. Однако ж это борение между животным и человеком разрешилось только в сфинкса — чудовище с женоподобною головою и грудью, с туловищем зверя. Сфинкс египетский мудрее человека: он зага¬ дывает человеку хитрые загадки и пожирает его за неумение раз¬ гадать их. Но грек Эдип разгадал мысль и нашел слово; зверь бросился в море и утонул; человек вступил в свои права,— и боги Греции не что иное, как образы идеального человека, обожеств¬ ление человека. Звери вошли в искусство как выражение сил природы, повинующихся человеку: кони возят колесницу Апол¬ лона, Цербер стережет вход в царство Аида, отвратительные гар¬ пии служат бичом злодейства; Зевс принимает образы вола и ле¬ бедя для скрытия от Геры таких похождений, источником кото¬ рых были чисто естественные поползновения1. Образ человеческий просветлен и возвышен: его назначение в греческом искусстве — выражать высшую идеальную красоту. В греческом искусстве символистика и аллегория кончились; искусство стало искусст¬ вом. Объяснения этого должно искать в греческой религии и глу¬ боком, вполне развившемся и определившемся смысле ее миро- объемлющих мифов. Кроме всего этого, на развитие и характер искусства много имеют влияния еще и разные совершенно случайные обстоятель¬ ства, особенно же природа и местность страны, климат и проч. Огромность архитектурных зданий, колоссальность статуй индий¬ ских — явно отражение гигантской природы страны Гималаев, слонов и удавов. Нагота греческих изваяний находится в боль¬ шей или меньшей связи с благословенным климатом Эллады. Гармоническая природа этой страны, чуждая всякой чудовищной громадности, всяких чудовищных крайностей, не могла не иметь влияния на чувство соразмерности и соответственности, словом гармонии, которое было как бы врожденно грекам. Бедная и ве¬ личаво дикая природа Скандинавии была для норманнов откро¬ вением их мрачной религии и сурово величавой поэзии. Полити¬ ческие обстоятельства также имеют влияние на развитие и харак¬ тер искусства: римляне заняли у греков классическую гармонию 11 благородную простоту архитектуры, но прибавили к ней от 9
себя огромность и громадность размеров, как бы выразивших ко¬ лоссальность их государства и их политического величия. Из этого видно, как жестоко ошибаются те умозрительные судии изящного, которые хотят видеть в искусстве совершенно отдельный мир, существующий независимо от других сфер созна¬ ния и от истории. Основываясь на том, что предмет искусства не временное и относительное, а вечное и безусловное, они думают, что искусство унижает себя, если подчиняется каким бы то ни было историческим и временным влияниям. Но это значит смот¬ реть на «вечное» и «безусловное», как на отвлеченные понятия, чуждые всякого содержания, как на логические построения, лишенные всякой жизненности: ибо «вечное» выражается во времени, «безусловное» ограничивается формою проявления, «бесконечное» делается доступным созерцанию в конечном. Если эстетика возьмет за основание одни идеи и их диалектическое развитие, оставив в стороне верования и историю,— то по ней выйдет, может быть, что произведения греческого искусства пре¬ красны, а индийского и египетского не имеют ничего общего с творчеством и суть порождения невежества и дикости; готиче¬ ская архитектура — воплощенное безвкусие и безобразие; фран¬ цузская литература хороша, а немецкая — вздор, или наоборот, смотря по тому, от какого начала отправится эстетика. Задача истинной эстетики состоит не в том, чтоб решить, чем должно быть искусство, а в том, что такое искусство. Другими словами: эстетика не должна рассуждать об искусстве, как о чем-то пред¬ полагаемом, как о каком-то идеале, который может осуществить¬ ся только по ее теории: нет, она должна рассматривать искусст¬ во, как предмет, который существовал давно прежде ее и су¬ ществованию которого она сама обязана своим существованием. Другие знатоки и любители искусства начинают с противо¬ положной крайности, думая, что изящное не имеет никаких непреложных законов и что стоит только изучить историю и нра¬ вы какого угодно народа, чтоб понять его искусство. Узнав из биографии какого-нибудь художника, что он был несчастен, они думают, что нашли ключ к тайне его грустных созданий. «Видите ли,— говорят они,— он был несчастен в жизни, и оттого мелан¬ холия составляет отличительный характер его произведений». Коротко и ясно! Этак легко можно объяснить и мрачный харак¬ тер поэзии Байрона: критика будет и недолга и удовлетворитель¬ на. Но что Байрон был несчастен в жизни — это уже старая новость: вопрос в том, отчего этот одаренный дивными силами дух был обречен несчастию? Эмпирические критики и тут не задумаются: раздражительный характер, ипохондрия,— скажут одни из них,— и расстройство пищеварения, прибавят, пожалуй, другие, добродушно не догадываясь в низменной простоте своих гастрических воззрений, что подобные малые причины не могут иметь своим результатом такие великие явления, как поэзия Бай¬ рона. Всякому известно, что иной меланхолик от природы бывает 10
счастлив при благоприятных обстоятельствах и самый веселый человек делается ипохондриком от несчастия, что раздражитель¬ ность нервов служит не только к живейшему ощущению горе¬ стей, но и к живейшему ощущению радости. Всякому также из¬ вестно, что великие комики по большей части бывают людьми раздражительными и наклонными к ипохондрии и что весьма редко появляется улыбка на устах тех, которые заставляют дру¬ гих хохотать до слез... Ни один поэт не может быть велик от самого себя и через самого себя, ни через свои собственные стра¬ дания, ни через свое собственное блаженство: всякий великий поэт потому велик, что корни его страдания и блаженства глу¬ боко вросли в почву общественности и истории, что он, следова¬ тельно, есть орган и представитель общества, времени, челове¬ чества. Только маленькие поэты и счастливы и несчастливы от себя и через себя; но зато только они сами и слушают свои птичьи песни, которых не хочет знать ни общество, ни челове¬ чество. Чтоб разгадать загадку мрачной поэзии такого необъятно колоссального поэта, как Байрон, должно сперва разгадать тайну эпохи, им выраженной, а для этого должно факелом философии осветить исторический лабиринт событий, по которому шло чело¬ вечество к своему великому назначению — быть олицетворением вечного разума, и должно определить философски градус широты и долготы того места пути, на котором застал поэт человечество в его историческом движении. Без того все ссылки на события, весь анализ нравов и отношений общества к поэту и поэта к об¬ ществу и к самому себе ровно ничего не объяснят. Но, прежде чем определить историческое значение поэта, должно определить его чисто художественное значение: без этого никто не поймет, почему критика или эстетика признает одного поэта поэтом, а другого нет, и почему в одном она видит вели¬ кого, а в другом обыкновенного поэта. Вот здесь эстетика имеет право основываться на одном философском начале искусства, не относясь ни к истории, ни к другим сферам сознания. Здесь по¬ лучает свой великий смысл искусство как искусство, как такая сфера деятельности, которая сама себе цель и вне себя цели не имеет. Естественно, прежде чем определить, к зодчеству какого народа, какой эпохи, какого стиля принадлежат здания такого-то архитектора и великий ли он архитектор, должно показать, есть ли в его зданиях творчество, полет фантазии, словом, поэзия, или эти здания — только груды камней, складенные по правилам архитектуры трудолюбивым ремесленником, тщательно изучив¬ шим техническую сторону искусства, или, пожалуй, и опытным академиком... А этот вопрос может быть решен только на осно¬ вании философии изящного — эстетики. Но здесь и оканчивается работа эстетики как эстетики собственно, и отсюда вступает в свои права история и философия истории. Это не значит, чтобы эсте¬ тика, в каком бы то ни было случае, отказывалась от прав, не¬ отъемлемо принадлежащих ей в деле искусства: это значит только, 11
что эстетика, окончив рассмотрение художественной стороны ис¬ кусства, обращается к другой стороне, столько же присущной искусству, как и сторона художественная,— к стороне его содер¬ жания, и, нисколько не отказываясь от своих законных и неотъ¬ емлемых прав, вступает в союз с другою родственною ей сферою — сферою истории. Все сферы высшего сознания так родственны и тесно связаны между собою, что только чрез искусственное действие разума можно разделять их; показать же точные их границы так же трудно, как и показать, где в человеке оканчи¬ вается тело и начинается душа, где конец чувства и начала ума, и т. д. А между тем как в понятии о природе человека существуют преданные отвлечениям идеалисты, которые за душою не заме¬ чают организма, и материалисты, которые за массою тела не мо¬ гут провидеть душу,— так и в понятии об искусстве существуют свои идеалисты (умозрители) и свои материалисты (эмпирики). Мы показали, в чем состоит учение тех и других; прибавим к этому, что эмпирики, не признающие эстетики и превращающие ее в сухой, не оживленный мыслию каталог изящных произведе¬ ний, с практическими и случайными комментариями,— лишают искусство его высокого значения. Не признавая содержанием искусства той же вечной, в свободной необходимости диалекти¬ чески развивающейся идеи, которая составляет содержание исто¬ рии и философии, эмпирики низводят творческие произведения на степень предметов, имеющих целию приятно развлекать скуку и занимать праздное бездействие,— а это значит ставить их в один разряд с изящно сделанною мебелью и теми красивыми без¬ делками, которыми мода и прихоть украшают в комнатах ками¬ ны, столы и этажерки. Идеалисты доходят до той же крайности, только противоположным путем. По их учению, жизнь должна идти своею дорогою, а искусство своею, не соприкасаясь друг с другом, не завися друг от друга и не имея никакого влияния друг на друга. Буквально верные своему основному положению, что искусство само себе цель, они доходят наконец до того, что лишают искусство не только цели, но и всякого смысла. Сначала они доводят искусство до аскетизма, а наконец и до индифферен¬ тизма,— что весьма естественно: Индия ясно доказывает, что от¬ шельничество и равнодушие гораздо ближе друг к другу, нежели как кажутся с первого взгляда. Отвлеченный идеализм во всем ведет к произвольности в воз¬ зрениях и построениях, потому что факты отвергаемой им дей¬ ствительности не мешают ему принимать свои карточные домики за настоящие рыцарские замки. Кто смотрит на искусство исклю¬ чительно с эстетической точки, не принимая в соображение ни его истории, ни истории развития человечества,— тому весьма легко открыть тождество между «Илиадою» Гомера и «Мертвыми душами» Гоголя2. Заблуждение глубокое, но понятное! Оно мо¬ жет происходить не от ограниченности умственной, а только от 12
одностороннего взгляда на предмет. Приняв за непреложную истину какое-нибудь на досуге придуманное положение и отверг¬ нув историческую сторону предмета, можно наделать десятки и сотни Гомеров и Шекспиров: идеализм знает, что законы твор¬ чества всегда и везде одинаковы, что они и в России те же, какие были в Греции,— ergo *, почему жив России не быть Гомеру и Софоклу?.. Отсюда проистекает всевозможная ложь и неправда в суждениях о достоинстве поэтов: как легко превознести одного, так легко унизить другого, и в обоих случаях — заметьте — на основании мысли и ее строгого диалектического развития... Очевидно, что как эмпиризм, так и идеализм (отвлеченный) суть односторонности, равно чуждые истины: истина же состоит в свободном примирении обеих этих крайностей. Но, кроме того* что такое примирение не так-то легко для всякого,— и сама исти¬ на, если бы кто и нашел ее, принимается с большим трудом, и то весьма немногими. Это потому именно, что живая истина состоит в единстве противоположностей. Чем одностороннее мнение, тем доступнее оно для большинства, которое любит, чтоб хорошее непременно было хорошим, а дурное — дурным, и которое слы¬ шать не хочет, чтоб один и тот же предмет вмещал в себе и хо¬ рошее и дурное. Вот почему толпа, узнав, что за каким-нибудь великим человеком водились слабости, свойственные малым лю¬ дям, всегда готова сбросить великого с его пьедестала и ославить его негодяем и безнравственным человеком. Толпа не понимает* что все живое тем и отличается от мертвого, что в самой сущ¬ ности своей заключает начало противоречия. Толпа не понимает* что один и тот же человек может отличаться и великими добро¬ детелями и великими пороками, что одно хорошее начало в нем могло быть развито, а другое задавлено и заглушено в самом за¬ родыше своем, что одно дурное начало в нем могло быть подав¬ лено еще в зерне, а другое развито; что причины этого должно отыскивать и в духе времени, когда явился великий человек, и: в общественности, среди которой возрос и воспитался он, и что* на основании этих причин, иные пороки его можно извинить, а иные даже и поставить ему в заслугу так же точно, как иные добродетели его возвысить, а с иных сбавить цену. Если б в наше время какой-нибудь воин стал мстить за падшего в честном бою друга или брата своего, зарезывая на его могиле пленных вра¬ гов,— это было бы отвратительным, возмущающим душу зверст¬ вом; а в Ахилле, умиляющем тень Патрокла убийством обезору¬ женных врагов, это мщение — доблесть, ибо оно выходило из нравов и религиозных понятий общества его времени3. Не пони¬ мая этого, толпа признает наукою одну математику, которая дей¬ ствительно никогда себе не противоречит, а историю и философию считает вздором, ибо, по ее мнению, они на каждом шагу проти¬ воречат себе... Между тем, в глазах той же толпы, мертвец* * следовательно (лат.). — Ред. 13
лежащий в гробу, уже не так важен, как живой человек, хотя пер¬ вый ни в чем не противоречит самому себе, а другой на каждом шагу противоречит... Такова уж, видно, натура толпы!.. У нас можно смело говорить о всяком писателе, о котором мнение еще не успело установиться в толпе; но беда говорить о писателе старинном, о котором в любом учебнике можно найти одни и те же напыщенные фразы и общие места... В таком слу¬ чае безопаснее всего сказать резкую односторонность: если одни осердятся, зато другие согласятся, и обе стороны по крайней мере поймут, в чем дело. Так точно у нас уж лет шестьдесят повторяются одни и те же фразы о Державине, что выше его не было и не будет поэта в подлунном мире, что он певец Севера и потомок Багрима...4 С этим все согласны, тем более что до этого никому нет дела, ибо Державина давно уже никто не чи¬ тает и все знают его только по журнальным фразам да школьным воспоминаниям. Но люди так устроены, что если они привыкли о каком-нибудь предмете думать так, то хотя бы они уже и сов¬ сем не заботились о нем, однако ж непременно осердятся на вас, если вы осмелитесь думать об этом предмете иначе. Когда в «Оте¬ чественных записках» в первый раз было сказано, что Державин для нашего времени уже не может быть тем, чем он был для своего, и что хотя он был одарен и великими поэтическими си¬ лами, однако не создал ничего такого, что прошло бы чрез века в нетленной красоте,— тогда на «Отечественные записки» не шутя рассердились даже такие люди, которые не прочли в жизнь свою ни одного стиха державинского, и вслед за другими с важ¬ ностью стали повторять: «Как же можно так дерзко отзываться о таком великом поэте?5 — ведь певец Севера, потомок Багрима...» И причину этого неудовольствия легко понять: если б «Отечест¬ венные записки» совершенно отняли у Державина всякое до¬ стоинство, поставили бы этого богатыря поэзии русской наряду с Тредьяковским, тогда им меньше было бы хлопот: потому что если б одни еще сильнее ожесточились бы против них, зато на¬ шлось бы много других, которые ухватились бы за их мнение с радостию ленивых и немыслящих любителей новых идей. Но в мнении «Отечественных записок» было противоречие: у Держа¬ вина не отнималось его величие, а о поэзии его говорилось только как об историческом факте: не понятно, а потому и досадно!.. Правда, потом, как привыкли к новому мнению, то стали повто¬ рять его и печатно, хотя также не поняли...6 Действительно, ни об одном поэте не может существовать столь противоположных мнений, как о Державине. Если рассмат¬ ривать его с эмпирически-исторической точки, то каждый стих его окажется чудом совершенства, а сам он явится одним из ве¬ личайших поэтов древнего и нового мира. Если же взглянуть на него с чисто эстетической точки, то можно поставить его чуть- чуть не наравне с Сумароковым. Но то и другое заключение равно будут ложны и нелепы: для того-то мы и почли за нужное пред¬ 14
варительно сказать несколько слов о недостаточности и ложности эмпирической и (отвлеченно) идеальной точки зрения на искус¬ ство. Как общечеловеческое искусство, так и искусство каждого народа, отдельно взятого, имеет свою историю, которая есть не что иное, как картина развития искусства от его первоначального исходного пункта до последнего заключительного звена. Посте¬ пенность и последовательность — закон всякого развития. Если бы кто-нибудь напечатал в газетах, что посаженное им в землю зерно из яблока взошло не стебельком, а прямо яблоком,— все стали бы над этим смеяться, как над нелепостью, хотя б это и было напечатано. Но когда писали и печатали, что лет через три¬ дцать после первой оды Ломоносова («На взятие Хотина») явил¬ ся на Руси поэт, один совместивший в себе и Пиндара, и Гора¬ ция, и Анакреона и превзошедший всех их, порознь и вместе взятых,— над этим и теперь еще не смеются, как над нелепо- стию...7 Мы сказали выше, что ни одно стихотворение Державина не выдержит самой снисходительной эстетической критики. Дей¬ ствительно, ничего не может быть слабее художественной сто¬ роны стихотворений Державина. Содержание их, по большей части, составляют нравственные сентенции, расположенные рето- рически, в форме рассуждения или диссертации. От этого многие оды его непомерно длинны, непомерно прозаичны и... непомерно скучны. Истина составляет так же содержание поэзии, как и фи¬ лософии; со стороны содержания поэтическое произведение — то же самое, что и философский трактат; в этом отношении нет ни¬ какой разницы между поэзиею и мышлением. И однако же поэзия и мышление далеко не одно и то же: они резко отделяются друг от друга своею формою, которая и составляет существенное свой¬ ство каждого. Философия, или (выразим это понятие более общим термином) мышление, действует прямо через разум и на разум; и если мыслитель или оратор, проникаясь эфирным пламенем исследуемой им истины, иногда возвышается до пафоса, прибе¬ гает к посредству фантазии и говорит огненным языком чувства и радужными образами фантазии,— у него, и в таком случае, чув¬ ство и фантазия являются второстепенными элементами,— первое как результат глубокого проникновения в истину, раскрытую пу¬ тем анализа, а вторая — как вспомогательное средство сделать истину ощутительною и видимою. В мышлении разум лицом к лицу становится к мысли, не нуждаясь в посредстве чувства и фантазии, но только допуская их по собственной воле как след¬ ствие увлечения, мгновенно охватившего душу мыслителя,—увле¬ чения, над которым разум не перестает, однако же, царить и ко¬ торого обаятельной силы он уже не боится как произведения собственной своей диалектики. И подобное увлечение бывает не опасно только тем мыслителям, которые окрепли и закалились в гимнастике строгой логической мысли, обнаженной от всех по¬ 15
кровов непосредственного представления, и которые уже не могут покоряться авторитету ощущений, чувств и готовых идей, но всегда поверяют их диалектикою разума. В поэзии, напротив, фантазия является главною действующею силою, через которую исключительно совершается процесс творчества. Поэзия рассуж¬ дает и мыслит — это правда, ибо ее содержание есть так же исти¬ на, как и содержание мышления; но поэзия рассуждает и мыслит образами и картинами, а не силлогизмами и дилеммами. Всякое чувство и всякая мысль должны быть выражены образно, чтоб быть поэтическими. Некоторые Аристархи, сами писавшие не¬ когда стишонки, которые в свое время считались недурными, ду¬ мали уронить Пушкина, говоря, что его поэзия чисто земная, ибо оземленяет бесплотную чистоту идей: такой взгляд на поэзию об¬ наруживает в этих Аристархах решительное отсутствие эстетиче¬ ского чувства, натуру грубо прозаическую и чуждую всякого предощущения поэзии8. Нападать на поэзию за то, что она озем¬ леняет идеи,— все равно, что нападать на математику за то, что она все исчисляет и измеряет. В том-то и состоит сущность поэ¬ зии, что она бесплотной идее дает живой, чувственный и прекрас¬ ный образ. В этом случае идея есть только морская пена, а поэти¬ ческий образ — богиня любви и красоты, родившаяся из морской лены. Кто не одарен творческою фантазиею, способною превра¬ щать идеи в образы, мыслить, рассуждать и чувствовать обра¬ зами, тому не помогут сделаться поэтом ни ум, ни чувство, ни €ила убеждений и верований, ни богатство разумно исторического и современного содержания. И если бы не так, то всего легче было бы сделаться поэтом: стоило бы только узнать правила версифи¬ кации, да, благословясь, и начать писать диссертации размерен¬ ными строчками, завостренными рифмою. Одно из главнейших условий всякого художественного про¬ изведения есть гармоническая соответственность идеи с формою и формы с идеею и органическая целостность его создания. Поэтому всякое художественное произведение прежде всего должно отли¬ чаться строгим единством лежащего в его основании чувства или мысли. Мысль в пьесе может быть схвачена или в одном своем моменте, или развита во всех ее моментах, но она должна быть одна, и ее развитие должно относиться к ней самой, как отно¬ сятся в музыкальном произведении варьяции к мотиву. Если мысль пьесы переходит в другую, хотя бы и имеющую к ней от¬ ношение мысль,— тогда нарушается единство художественного произведения, а следовательно, единство и сила впечатления, про¬ изводимого им на читателя. Прочтя такое произведение, чувст¬ вуешь себя только обеспокоенным, но не удовлетворенным,— утомление и досада заступают место наслаждения. Если мысль поэтического произведения истинна в самой се¬ бе, ясна и определенна для поэта, если произведение верно кон- цепировано и достаточно выношено в душе поэта,— то в нем не может быть ни уродливых частностей, ни слабых мест, ни тем¬ 16
ных и непонятных выражений, ни недостатка в внешней отделке. Произведение, в таком случае, органически целостно: в нем нет ничего ни излишнего, ни недостающего; оно округлено: его на¬ чало вводит читателя в его смысл; последнее слово замыкает собою все его содержание, так что читатель вполне удовлетворен и не может спросить: «Что же дальше?» Стихотворения Державина не выполняют ни одного из этих условий. Во-первых, все они более или менее отличаются харак¬ тером реторическим, и по крайней мере большая часть их похо¬ дит на диссертации в стихах. Мы не можем подкрепить выпи¬ сками этого мнения, ибо, в таком случае, нам пришлось бы пере¬ печатать почти всего Державина. Книга у всех перед глазами, и каждый сам может поверить справедливость нашей мысли. Впро¬ чем, при разборе некоторых стихотворений мы будем иметь слу¬ чай, мимоходом, указывать на эту черту недостатка поэзии Дер¬ жавина; пока ограничимся только указанием на некоторые, особенно замечательные в этом отношении, пьесы, каковы, на¬ пример: «Бессмертие души» (192 стиха), «Величество божие» '(132 ст.), «Христос» (320 ст.), «Слепой случай» (200 ст.), «Успо¬ коенное неверие» (108 ст.), «Истина» (144 ст.), «Гимн богу» (96 ст.), «Тоска души» (104 ст.), «Добродетель» (120 ст.), «Сла¬ ва» (112 ст.), «Целение Саула» (450 ст.), «Гимнсолнцу» (100ст.), «Облако» (80 ст.), «Гром» (90 ст.), «На умеренность» (110 ст.) и пр. Таких пьес у Державина гораздо больше можно начесть. Читать их тяжело. Это все равно, что читать арифметику, напи¬ санную стихами: читатель согласен с нею, что 2X2 = 4, но он тем не менее в отчаянии, что такие простые, почтенные и с мало¬ летства всякому известные истины не изложены обыкновенною прозою, без поэтических затей. Так и в поименованных нами сти¬ хотворениях Державина все мысли столько же справедливы, сколько и стары и общи: их можно найти у любого плохого сти¬ хотворца того времени. А это уже признак отсутствия поэзии: у истинного поэта и старая мысль является новою, ибо истинный поэт дает чувствовать живую сущность мысли, которую толпа бессмысленно повторяет, как мертвую букву. По величине своей поименованные нами оды Державина решительно не имеют ни¬ чего общего с лирическою поэзиею. Лирика есть выражение пре¬ имущественно чувства, и в этом отношении она приближается к музыке, которая, исключительно из всех искусств, действует прямо и непосредственно на чувство. Одна пьеса не может быть выражением двух различных чувств, а чувство проходит по душе мгновенно, как тот трепет восторга, от которого священный хо¬ лод пробегает по телу и встревоженною ратью поднимает волосы на голове человека...9 И если такое чувство неослабно будет вла¬ деть читателем во все время, необходимое для прочтения даже восьмидесяти, не только четырехсот пятидесяти стихов10,— чело¬ веческая натура читателя не выдержит этого, и результатом восторженного чтения должна быть болезнь, утомление... Поэма, 17
драма и особенно роман — другое дело: там ум часто дает отдыхать чувству; там комические сцены и, по сущности выра¬ жаемых предметов, прозаические места возбуждают в читателе разнообразные ощущения. Но держаться, в продолжение доброго получаса или и более, в одном чувстве, в одинаковой настроен¬ ности души,— это неестественно и потому невозможно. Державин в поименованных нами пьесах, кажется, всего менее рассчитывал на чувство: стихотворения эти холодны и прозаичны, как школь¬ ная диссертация, стихи в них дурны до последней степени, и редко, очень редко кой-где проблескивают искорки одушевления, сейчас и погасая в воде реторики. Кажется, главною его заботою было высказать о предмете все, что только мог он придумать о нем. Порядка в его мыслях нет никакого, и потому его длинные и резонерствующие оды не имеют достоинства даже хорошо распо¬ ложенного и округленного школьного рассуждения. Конечно, не все оды Державина таковы, как те, на которые мы сейчас указали; но главный характер указанных нами — длиннота, резонерство, реторика, безобразность — более или ме¬ нее преобладают решительно во всех одах. Гармонической соот¬ ветственности идеи с формою, пластичности образов — в них не¬ чего и искать. Читая иную оду Державина, иногда вы вдруг увле¬ каетесь возвышенностию мысли, энергиею чувства, размашистым полетом фантазии,— и вдруг неловкий стих, натянутый оборот, странное выражение, а иногда и реторика охлаждают ваш во¬ сторг,— и вы испытываете это несколько раз при чтении одной и той же оды и по окончании ее чувствуете себя утомленным и встревоженным, но не удовлетворенным и услажденным. Так, на¬ пример, «Водопад» принадлежит к числу блистательнейших со¬ зданий Державина,— а между тем в нем-то и увидите вы полное оправдание нашей мысли об общих недостатках его поэзии. Уже самая огромность этой оды показывает, что в ее концепции участ¬ вовала не одна фантазия, но и холодный рассудок. Поводом к этой оде была весть о кончине Потемкина, поразившая поэта скорб¬ ным чувством и представившая его духовному оку в новом свете колоссальный образ величайшего из современных ему героев. Это скорбное чувство, это возвышенное созерцание и должно было бы составлять содержание оды. Но поэт приплел сюда же Румянцева, который, сидя под наклоненным кедром, мечтает о славе и времени, потом засыпает и видит во сне свои подвиги; потом просыпается от грома сокрушенной ели и падшего холма и видит перед собою Россию в образе воинственной жены, кото¬ рая взывает к нему: «Проснись!»; при виде ее он Вздохнул и, испустя слез дождь, Вещал: «Знать, умер некий вождь!»— и начал рассуждать об обязанностях истинного вождя, о том, хчто лучше быть «менее известным, но более полезным», и т. п. Весь этот эпизод занимает тридцать одну строфу, то есть сто восемь¬ 48
десят шесть стихов!!. Конечно, в этом эпизоде, не выдержанном в целом, есть прекрасные места; но он не идет к делу, без нужды плодит оду и охлаждает восторг читателя,— так что прочесть «Во¬ допад» с одного раза, да еще вслух,— труд изнурительный и для ума и для груди... Все эти 186 стихов можно выкинуть, и ода ничего не проиграет, напротив, много выиграет: в ней будет мень¬ ше реторики и больше поэзии... Первые семь строф, заключающие в себе картину водопада посреди дикой и мрачной природы в осеннюю ночь, прекрасно настроивают душу читателя к возвы¬ шенно-скорбному чувству, которым должна поразить его мысль о внезапном падении колосса,— и после седьмой строфы: Ретивый конь, осанку горду Храня, порой к тебе идет; Крутую гриву, жарку морду Подняв, храпит, ушми прядет И, подстрекаем быв, бодрится, Отважно в хлябь твою стремится — можно прямо перейти к тридцать девятой: Но кто идет там по холмам, Глядясь, как месяц, в воды черны; Чья тень спешит по облакам В воздушные жилища, горны: На темном взоре и челе Сидит глубока дума в мгле! А тридцать одну строфу, между седьмою и тридцать девя¬ тою, можно не читать: тогда впечатление от «Водопада» будет гораздо сильнее: тогда останется для чтения сорок шесть строф, или двести семьдесят шесть стихов... И тут сколько еще воды ре- торической! Как часто изнемогающее от возвышенного наслаж¬ дения чувство внезапно охладевает! Но чтоб мнение наше не показалось произвольным, подкрепим его выписками. Какой чудесный дух крылами От севера парит на юг? Ветр медлен течь его стезями, Обозревает царства вдруг, Шумит и, как звезда, блистает, И искры в след свой рассыпает. Этот дух — тень Потемкина; но что же это за прозаическое описание, ничего не выражающее! И неужели дух Потемкина непременно должен обгонять ветер, обозревать царства вдруг, шу¬ меть, блистать, подобно звезде, и сыпать искрами по своему следу? Реторика! Чей труп, как на распутьи мгла, Лежит на темном лоне ночи? Простое рубище чресла, Две лепты покрывают очи, Прижаты к хладной груди персты, Уста безмолвствуют отверсты! 19
Чей одр — земля; кров — воздух синь; Чертоги — вкруг пустынны виды? Не ты ли, счастья, славы сын, Великолепный князь Тавриды? Не ты ли с высоты честей Незапно пал среди степей? Не ты ль наперсником близ трона У северной Минервы был; Во храме муз, друг Аполлона, На поле Марса вождем слыл; Решителъ дум в войне и мире, Могущ — хотя и не в порфире? Не ты ль, который взвесить смел Мощь росса, дух Екатерины, И, опершись на них, хотел Вознесть свой гром на те стремнины, На коих древний Рим стоял И всей вселенной колебал? Не ты ль, который орды сильны Соседей хищных истребил, Пространны области пустынны Во грады, в нивы обратил, Покрыл Понт Черный кораблями, Потряс среду земли громами? Не ты ль, который знал избрать Достойный подвиг росской силе, Стихии самыя попрать В Очакове и в Измаиле, И твердой дерзостью такой Быть дивом храбрости самой? Се ты, отважнейший из смертных! Парящий замыслами ум! Не шел ты средь путей известных, Но проложил их сам, и шум Оставил по себе в потомки; Се ты, о чудный вождь Потемкин! Се ты, которому врата Торжественные созидали; Искусство, разум, красота Недавно лавр и мирт сплетали; Забавы, роскошь вкруг цвели И счастье с славой следом шли!.. Вот это поэзия, не реторика! Правда, и в этих стихах не без недостатков; но они извиняются духом времени. Во время Дер¬ жавина нельзя было сказать: «достойный подвиг русской силы»: это было бы низко и не согласно с парением оды; непременно нужно было сказать: «достойный подвиг росской силы»: слова «росский» и «росс» казались тогда не только необыкновенно звуч¬ 20
ными, но и отменно умными... Выражения: наперсник у северной Минервы друг Аполлона во храме муз, вождь на поле Марса для нас слишком прозаичны, но, по понятиям того времени, в них-то и заключалась вся сущность поэзии. За этими прекрас¬ ными поэтическими строками опять следует реторика, и притом довольно нескладная: Се ты, небесного плод дара Кому едва я посвятил; В созвучность громкого Пиндара Мою настроить лиру мнил; Воспел победу Измаила, Воспел... Но смерть тебя скосила! Увы! и хоров сладких звук Моих в стенанье превратился; Свалилась лира с слабых рук, И я там в слезы погрузился, Где бездна разноцветных звезд Чертог являли райских мест. За этою реторикою опять следует поэзия: Увы! и громы онемели, Ревущие тебя вокруг; Полки твои осиротели, Наполнили рыданьем слух; И все, что близ тебя блистало, Уныло и печально стало. Потух лавровый твой венок, Гранена булава упала, Меч в полножны войти чуть мог,-^ Екатерина возрыдала! Полсвета потряслось за ней Незапной смертию твоей! Теперь опять голая реторика: Оливы свежи и зелены Принес и бросил Мир из рук; Родства и дружбы вопли, стоны И муз ахейских жалкий звук Вокруг Перикла раздается: Марон по Меценате рвется. Который почестей в лучах, Как некий парь, как бы на троне, На сребророзовых конях, На златозарном фаэтоне, Во сонме всадников блистал, И в смертный, черный одр упал! 21
За реторикою опять следуют проблески поэзии: Где слава? где великолепье? Где ты, о сильный человек? Мафусаила долголетье Лишь было б сон, лишь тень наш век; Вся наша жизнь не что иное, Как лишь мечтание пустое. Иль нет! тяжелый некий шар, На нежном волоске висящий, В который бурь, громов удар И молнии небес ярящи Отвсюду беспрестанно быот, И, ах! зефиры легки рвут. А вот и чистая поэзия: Единый час, одно мгновенье Удобны царства поразить, Одно стихиев дуновенье Гигантов в прах преобразить; Их ищут места — и не знают; В пыли героев попирают! Героев? Нет! но их дела Из мрака и веков блистают; Нетленна память, похвала И из развалин вылетают; Как холмы, гробы их цветут; Напишется Потемкин труд. Теперь опять реторика: Театр его был край Эвксина, Сердца обязанные — храм; Рука с венком — Екатерина; Гремяща слава — фимиам; Жизнь — жертвенник торжеств и крови, Гробница — ужаса, любови. Следующие за тем пять строф, изображающие страх турков при мысли об Измаиле и радость «россиян» при взгляде на рус¬ ский флот в Черном море,— преисполнены реторики и в мысли и в исполнении. Остальные девять строф исполнены поэзии, особ¬ ливо эти две: Поутру солнечным лучом Как монумент златой зажжется, Лежат объяты серны сном, И пар вокруг холмов виется, Прпшедши, старец надпись зрит: «Здесь труп Потемкина сокрыт!» 22
Алцибиадов прах! И смеет Червь ползать вкруг его главы? Взять шлем Ахиллов не робеет, Нашедшп в поле, Фирс? Увы! И плоть и труд коль истлевает: Что ж нашу славу составляет?.. Мы разобрали одно из лучших стихотворений Державина* и это дает нам право не делать дальнейших разборов такого рода* ибо они загромоздили бы статью выписками. Итак, повторяем* что невыдержанность в целом и частностях, преобладание дидак¬ тики, сбивающейся на резонерство, отсутствие художественности в отделке, смесь реторики с поэзиею, проблески гениальности с непостижимыми странностями — вот характер всех произведений Державина. Какая же, спросят нас, причина этого: та ли, что Державин не поэт; та ли, что его талант был незначителен, или что у него вовсе не было таланта? Ни то, ни другое, ни третье... Ответ на этот вопрос уже еде* лан нами в начале статьи: что было там высказано нами в общих чертах как теория, то приложим мы теперь к вопросу о поэзии Державина как к факту. Державин был человек, одаренный великими творческими силами,— и он сделал все, что можно было ему сделать в то время. Не его вина, что он явился в то, а не в наше время; не его вина, что поэзия не падает готовая прямо с неба, а вырастает на земле, переходя через все степени развития, как все растущее. Поэзия в каждой стране имеет свою историю, итак, не удиви¬ тельно, что и в России она также имела свою историю. Отец русской поэзии, патриарх русских поэтов, был не столько поэт, сколько ученый: мы говорим о Ломоносове. Поэзия русская не была туземным цветом, свободно и самобытно развившимся из почвы национального духа; но, подобно нашей европейской ци¬ вилизации и нашему европейскому просвещению, она была при¬ вивным, или — еще вернее сказать — пересаженным растением. И вот здесь-то заключается живая связь Петра Великого с Ломо¬ носовым, как причины с следствием; наши критики обыкновенна упускают из виду это обстоятельство: они обвиняют русскую ли¬ тературу в подражательности, в отсутствии оригинальности и в та же время признают Пушкина, Грибоедова и других новейших писателей оригинальными поэтами, не понимая того, что если б наша поэзия до Пушкина не была подражательною, то п поэзия от Пушкина не могла бы быть оригинальною и народною... Да* подражательность первых наших поэтов искупила собою ориги¬ нальность последующих. И это обстоятельство дает особенный характер нашей поэзии и ее историческому развитию. История нашей поэзии до Пушкина вся заключается в усилии из реторики сделаться поэзиею, из книжной и школьной стать естественною, цз подражательной — оригинальною. Ломоносов сообщил русской 2а
поэзии характер чисто реторический, чисто школьный и книж¬ ный,— и велико дело его, свят его подвиг! Нам нужна была по¬ эзия во что бы то ни стало,— и Ломоносов дал нам именно такую поэзию, кроме которой ни ему, ни другому кому, хотя и великому гению, дать было невозможно. О Ломоносове вообще утвердилось мнение, что он был ученый и нисколько не поэт;11 этого мнения нельзя опровергнуть, но едва ли можно и доказать его справед¬ ливость. Положим, что Ломоносов был столь же поэтическая натура, как и сам Пушкин; но вот вопрос: как и в чем бы выска¬ залась его поэтическая натура? Откуда бы почерпнул он созна¬ тельную идею о существовании поэзии и о своем поэтическом призвании? — Из общества? Но тогдашнее общество не имело ни¬ какого понятия о поэзии, еще менее чувствовало потребность в ней,— и если оно смотрело на стихи Ломоносова не как на пу¬ стое балагурство, а на него самого не как на шута,— причиною этому был не талант Ломоносова, а покровительство Шувалова, внимание императрицы... Следовательно, для сознательной идеи поэзии Ломоносову был один путь — книга, учение, наука, зна¬ комство с Европою. Так оно и было. Теперь спрашивается: мог ли Ломоносов не подчиниться влиянию своих немецких учителей и образцы тогдашней немецкой поэзии могли ли дать поэтической деятельности Ломоносова другое направление, нежели то, которое действительно ей дали? Скажут: истинный гений не покоряется чуждому влиянию и руководствуется только собственным твор¬ ческим духом... Да, это правда, не покоряется,— но только тогда, когда уже выработаны и готовы материалы, из которых гений мо¬ жет творить; иначе в историческом процессе не бывает. И вот почему иногда пришествие одного гения приготовляется стольки¬ ми другими, из которых иные, может быть, потому только ка¬ жутся меньше его, что явились прежде его, что история осудила их на низшие предварительные работы. Петр Великий, в одно и то же время работавший и умом и топором, представляет собою, в этом отношении, дивное исключение из общего правила. Итак, что же оставалось делать Ломоносову? Прежде всего ему надо было подумать о теории, тогда как в поэзии других народов практика родила теорию, факт возбудил потребность сознания. И вот Ломоносов думает о том, что такое поэзия, как она должна быть, и, разумеется, смотрит на этот предмет, как смотрели на него немцы того времени. Потом ему нужно было подумать о языке, о версификации, ибо до него не было на Руси ни грам¬ матики, ни одного стиха, написанного не силлабическим разме-* ром12, чуждым духу и несвойственным гибкости и богатству рус¬ ского языка. (Тредьяковского тут нечего брать в расчет.) Что же было ему петь? Любовь? — Но для выражения той любви, кото¬ рая знакома была современному ему обществу, достаточно было и народных свадебных песен, а о другой оно и не заботилось. Нет, Ломоносов пел то, что было ближе к делу, что заключалось в самой действительности. Солнце русской жизни надолго закати¬ 24
лось со смертию Петра Великого и осветило ее вновь только с восшествием на престол Екатерины Великой; после ужасов би- роновской тирании царствование Елизаветы I по справедливости казалось эпохою столь же счастливою, сколько и славною,—и Ло¬ моносов пел «блаженство дней своих», пел «любезные ему науки в дражайшем отечестве» 13. Больше нечего было бы петь в то время и самому Шекспиру. Говорят, стихи его обличают оратора, а не поэта: да иначе и быть не могло, даже и в таком случае, если бы Ломоносов был столько же поэтическая натура, как и Пушкин. Но вот еще вопрос: почему стихи Ломоносова так необыкновенно хороши по своему времени? Почему из его современников никто не писал таких хороших стихов? Почему стихи Сумарокова, ко¬ торый более Ломоносова был предан поэзии и который явился после него, так далеко хуже ломоносовских стихов? Отчего стихи Державина сделали, после стихов Ломоносова, такой малый шаг вперед, и то в самых лучших его стихотворениях, тогда как в большей части не лучших они хуже, чем стихи Ломоносова в оде «К Иову», в «Утреннем» и «Вечернем размышлении о величестве божием», которые отличаются чистотою языка, обличающею в творце их человека ученого? Конечно, «Мокрый Амур» Ломо¬ носова далеко не пойдет в сравнение с анакреонтическими сти¬ хотворениями Державина, но, по своему времени, это удивитель¬ ное стихотворение14. Итак, вопрос о поэтическом призвании и таланте Ломоносова пока все еще только — вопрос, и едва ли есть возможность решить его положительно или отрицательно. Обратимся к Державину. Никто сам собою ничего не делает ни великого, ни малого; но, оглядевшись вокруг себя, всякий на¬ чинает или продолжать, или отрицать сделанное прежде его: это закон исторического развития. Чувствуя наклонность к поэзии, имя которой было уж печатно выговорено в России и о которой носились уже темные слухи в небольшом грамотном круге людей общества того времени,— Державин, естественно, не мог не оста¬ новить своего внимания на Ломоносове и не подчиниться его влиянию. И Державина за это так же можно упрекать, как мла¬ денца за то, что он лепечет языком отца своего, звуки которого впервые огласили его слух, а не языком, которого он звуков не мог слышать. Державин добродушно удивлялся гению Хераскова, высокому парению Петрова;15 но его чутью делает большую честь, что он решился подражать только одному Ломоносову16. Еще большую честь делает Державину то, что с 1779 года он пошел собственным своим путем. Не думайте, однако ж, чтоб он на это решился по сознанию недостатков поэзии Ломоносова или по убеждению, что подражание ни к чему не ведет, а надо всякому быть самим собою: нет! для такого сознания и такого убеждения еще не наставало время, и Державину неоткуда было взять их. Вот что говорит он сам о произведениях первой своей эпохи до 1779 года: «Всех сих произведений своих автор сам не одобрял, потому что хотел подражать Ломоносову, но чувствовал, что 25
талант его не был внушаем одинаковым гением: он хотел парить, но не мог постоянно выдерживать, красивым набором слов, свой¬ ственного единственно российскому Пиндару велелепия и пыш¬ ности; а для того в 1779 году избрал он совершенно особый путь, будучи предводимым наставлениями Баттё и советами друзей своих: Николая Александровича Львова, Василья Васильевича Капниста и Ивана Ивановича Хемницера» 17. Не думайте также, чтобы «совершенно особый путь» означал полную независимость от Ломоносова и совершенную самобытность: такой быстрый пе¬ реход в то время был бы скачком, а в истории нет скачков. Дер¬ жавин действительно пошел своим особым путем, но не выходя из-под влияния ломоносовской поэзии: в поэзии Державина яви¬ лись впервые яркие вспышки истинной поэзии, местами даже проблески художественности, какая-то ему одному свойственная оригинальность во взгляде на предметы и в манере выражаться, черты народности, столь неожиданные и тем более поразитель¬ ные в то время,—и вместе с тем поэзия Державина удержала ди¬ дактический и реторический характер в своей общности, который был сообщен ей поэзиею Ломоносова. В этом виден естественный исторический ход. Кстати о дидактике. Она была явлением неизбежным и необ¬ ходимым. Занятие поэзиею должно было чем-нибудь быть оправ¬ дано в глазах общества. Теперь всякий бумагомаратель, назвав¬ шись поэтом, найдет кружок, который будет смотреть на него с некоторым уважением за то, что он — не простой человек, а «поэт». Но это мистическое уважение к слову «поэт» не вдруг же явилось в русском обществе: оно развилось в нем временем и, конечно, составляет его прогресс, в сравнении с предшествовав¬ шими эпохами. Во время Ломоносова слова «поэзия» и «поэт», или, по-тогдашнему, «пиит», звучали довольно дико и были к то¬ му же несколько опошлены характерами двух первых русских «пиитов» — Тредьяковского и Сумарокова. Если на поэтов об¬ щество обратило внимание, то не иначе, как вследствие покрови¬ тельства, которое оказывалось им высшею властью. «Дают чины, подарки за стихи,— стало быть, стихи что-нибудь да значат же»,— так думало само с собою тогдашнее общество. Но надобно же было ему представить пользу от поэзии, чтоб оно не считало поэзию за одно с шутовством. Да что общество! — сами поэты то¬ го времени не умели объяснить себе собственную страсть к поэзии иначе, как ее высоким призванием — быть полезною для нравов общества. И если хотите, они были правы: поэзия действительно есть провозвестница великих истин, в историческом движении человечества развивающихся; но прежде всего она — поэзия, сво¬ бодное творчество, самостоятельная сфера сознания, которой нель¬ зя и не должно смешивать с философиею, хотя у них обеих одно и то же содержание. Наши первые поэты старого времени поняли поэзию как приятное нравоучение,— и Мерзляков, теоре* 26
тик этой поэзии, так выразил ее сущность и цель в стихах, заим¬ ствованных им у Тасса: Так врач болящего младенца ко устам Несет фиал, сластьми упитан по краям; Счастливец, обольщен, пьет горькое целенье, Обман ему дал жизнь, обман ему спасенье! 18 Выражаясь прозою, это значит, что поэзия есть позолота на горькой пилюле нравоучения... Мнение ограниченное и жалкое, но под его эгидою начинается всякая поэзия, возникшая не не¬ посредственно из народной жизни, а явившаяся как нововведение, как какое-то общественное учреждение... И за то спасибо ему: оно, это мнение, поддержало у нас и дало укрепиться зародышу поэзии Ломоносова и Державина. После этого понятно дидакти¬ ческое и риторическое направление поэзии Ломоносова и Держа¬ вина. Было бы крайне несправедливо ставить им в вину это. В действиях великих людей бывает два рода недостатков и оши¬ бок: одни происходят от их личного произвола или личной огра¬ ниченности; другие — из духа и потребностей самого времени. За недостатки и ошибки первого рода можно и должно обвинять великих действователей; недостатки же и ошибки второго рода можно и должно называть их собственными именами, то есть недостатками и ошибками, но ставить их в вину великим действо¬ вателям не можно и не должно. Итак, очевидно, что Державин не мог быть, а потому и не был поэтом-художником; его поэзия — лепет младенческий, испол¬ ненный жизни и прелести, но не речь разумная мужа. И откуда же взял бы он художественность образов, пластическую отделку формы, если в его время о таких хитростях не было понятия, а следовательно, не было в них и потребности? И потом, можно ли винить его за реторику и дидактику, входящие, как элемент, во все даже лучшие его создания, а в посредственных и слабых играющие первую ролю? Конечно, за это никто и не обвинит его; но, с другой стороны, есть ли какой-нибудь смысл обвинять, как в преступлении, как в дерзком неуважении к священным пред¬ метам, людей, которые называют вещи собственными их именами и не хотят видеть в них больше того, что есть в них на самом деле?19 Можно насчитать более полусотни стихотворений Дер¬ жавина, в которых нет ни искры поэзии и в которых злоупотреб¬ ление «пиитической вольности» с языком доведено до крайней степени: неужели грех и преступление сказать об этом прямо? неужели критика должна состоять из одних лицемерных фраз и натянутого восторга, выражаемого общими местами дрянных Учебников по части словесности? Нет, тысячу раз нет,— тем бо¬ лее нет, что подобная искренность нисколько не может повредить славе Державина, ни затмить его великого таланта, ни унизить его великих заслуг! Неудачные стихотворения могут быть у вся¬ кого великого поэта, и если у Державина их больше, чем у других, 27
это вина времени (если только время может быть в чем-нибудь ви¬ новато), а не поэта. Жуковский — тоже поэт необыкновенный; он явился уже после Державина, когда самый язык сделал большие успехп через Карамзина и Дмитриева; Жуковский сам подвинул язык вперед и много сделал для стиха и для поэзии; но и у Жу¬ ковского есть длинные послания, которых достоинство заклю¬ чается совсем не в поэзии, а разве в звучности стиха и красноре¬ чии, и которые, в сущности, не многим важнее реторических и дидактических рассуждений в стихах Державина, добродушно на¬ зываемых им одами. И в этих длинных посланиях Жуковского виден исторический ход развития нашей поэзии: у Пушкина уже нет подобных произведений, но потому именно и нет, что они уже были у Жуковского и что уже пришло время кончиться им. Итак, некого обвинять и нечего жалеть, что Державин не был поэтом-художником; лучше подивиться тем светозарным про¬ блескам поэзии и художественности, которыми так часто и так ярко вспыхивает дидактическая, по преобладающему элементу своему, поэзия этого могучего таланта. Натура Державина по преимуществу поэтическая и художническая, но время и обстоя¬ тельства положили непреодолимые преграды ее развитию, и по¬ тому в созданиях Державина нет поэзии как искусства, есть только элементы и проблески истинной поэзии. Это уже не чисто подражательная поэзия, как у Ломоносова: в ней уже слышатся и чуются звуки и картины русской природы, но перемешанные с какою-то искаженною греческою мифологиею на французский манер. Возьмем для примера прекрасную оду «Осень во время осады Очакова»: какая странная картина чисто русской природы с бог ведает какой природою,— очаровательной поэзии с непонят¬ ною реторикою: Спустил седой Эол Борея С цепей чугунных из пещер: Ужасны крылья расширяя, Махнул по свету богатырь; Погнал стадами воздух синий, Сгустил туманы в облака, Давнул — и облака расселись, Спустился дождь и восшумел. К чему тут Эол, к чему Борей, пещеры и чугунные цепи? Не спрашивайте: к чему нужны были пудра, мушки и фижмы? — Во время оно без них нельзя было показаться в люди... И как нейдет русское слово «богатырь» к этому немцу «Борею»!.. Можно ли гонять стадами синий воздух? И что за картина: Борей, сгу¬ стив туманы в облака, давнул их; облака расселись, и оттого спустился дождь и восшумел?.. Ведь это — «слова, слова, ело- за!..»20. Но далее: Уже румяна осень носит Снопы златые на гумно... 28
Какие прекрасные два стиха! По ним вы думаете, что вы в России... И роскошь винограду просит Рукою жадной на вино; Тоже прекрасные стихи; но куда они переносят вас —бог весть! Уже стада толпятся птичьи, Ковыль сребрится по степям; Шумящи красно-желты листья Расстлались всюду по тропам. В опушке заяц быстроногий, Как колпик поседев, лежит; Ловецки раздаются роги, И выжлят лай и гул гремит; Запасшися крестьянин хлебом, Ест добры щи и пиво пьет; Обогащенный добрым небом... Тут вы ожидаете, что он благословляет, в простоте сердца, имя божие за дары его: ничуть не бывало: он — Блаженство дней своих поет! Не на лире ли?.. Борей на Осень хмурит брови, И Зиму с севера зовет: Идет седая чародейка, Косматым машет рукавом, И снег, и мраз, и иней сыплет, И воды претворяет в льды; От хладного его дыханья Природы взор оцепенел. На место радуг испещренных Висит на небе мгла вокруг, А на коврах полей зеленых Лежит рассыпан белый пух. Пустыни сетуют и долы, Голодны волки воют в них; Древа стоят и холмы голы, И не пасется стад при них. Ушел олень на тундры мшисты, И в логовище лег медведь. И вслед за этими чудными стихами — По селам нимфы голосисты Престали в хороводах петь21, Небесный Марс оставил громы И лег в туманы отдохнуть... Какой «небесный Марс» и в какие «туманы» лег он на от¬ дых? Что за «нимфы голосисты» — уж не крестьянки ли?.. Но на¬ зывать наших крестьянок нимфами все равно, что назвать Мела¬ нией Маланью... 29
Что в Державине был глубоко художественный элемент, это всего лучше доказывают его так называемые «анакреонтические» стихотворения. И между ними нет ни одного, вполне выдержан¬ ного; но какое созерцание, какие стихи! Вот, например, «Победа красоты»: Как храм ареопаг Палладе, Нептуна презря, посвятил, Притек к афинской лев ограде И ревом городу грозил. Она копья непобедима Ко ополченыо не взяла, Противу льва неукротима С Олимпа Гебу призвала. Пошла,— и под оливой стала, Блистая легкою броней: Младую нимфу обнимала, Сидящую в тени ветвей. Лев шел,— и под его стопою Приморский влажный брег дрожал, Но встретясь вдруг со красотою, Как солнцем пораженный, стал. Вздыхал и пал к ногам лев сильный, Прелестну руку лобызал, И чувства кроткие, умильны, В сверкающих очах являл. Стыдлива дева улыбалась, На молодого льва смотря, Кудрявой гривой забавлялась Сего звериного царя. Минерва мудрая познала Его родящуюся страсть, Цветочной цепью привязала И отдала любви во власть. Не раз потом уже случалось, Что ум смирял и ярость львов, Красою мужество сражалось, А побеждала всё любовь. Из этого стихотворения видно в Державине живое сочувствие к древнему миру как свидетельство глубоко, художественного элемента в натуре поэта. Но пьеса «Рождение Красоты» еще бо¬ лее обнаруживает это артистическое сочувствие поэта к худо¬ жественному миру древней Греции, хотя эта пьеса и еще менее выдержана, чем первая. Мы уже приводили это стихотворение в подкрепление нашего мнения о невыдержанности пьес Держа¬ 30
вина; но теперь снова приводим его, уже для другой дели, и по¬ тому отмечаем курсивом только хорошие стихи: Сотворя Зевес вселенну, Звал богов всех на обед, Вкруг нектара чашу пенну Разносил им Ганимед. Мед, амброзия блистала В их устах, по лицам огнь, Благовоний мгла летала, И Олимп был света полн. Раздавались песен хоры, И звучал весельем пир. Но внезапно как-то взоры Опустил Зевес на мир И, увидя царства, грады, Что погибли от боев, Что богини мещут взгляды На беднейших пастухов; Распалился столько гневом, Что, курчавой головой Покачав, шатнул всем небом, Адом, морем и землей. Вмиг сокрылся блеск лазуря, Тьма с бровей, огонь с очес, Вихорь с риз его, и буря Восшумела от небес, Разразились всюду громы, Мрак во пламени горел, Яры волны, будто холмы, Понт стремился и ревел; В растворенны бездн утробы Тартар искры извергал: В тучи Феб, как в черны гробы, Погруженный трепетал; И средь страшной сей тревоги, Коль еще бы грянул гром, Мир, Олимп, богов чертоги Повернулись бы вверх дном. Но Зевес вдруг умилился: Знать, красавиц стало жаль; А как с ними не смирился, Тотчас новую создал: Ввил в власы пески златые, Пламя — в щеки и в уста, Небо — в очи голубые, Пену в грудь — и Красота Вмиг из волн морских родилась; А взглянула лишь она, Тотчас буря укротилась, И настала тишина. Сизы, юные дельфины, Облелея табуном, На свои ее взяв спины, Мчали по пучине волн. Белы голуби станицей, Где откуда ни взялись, Под жемчужной колесницей С ней на воздух поднялись; 31
И, летя под облаками, Вознесли на звездный холм, Зевс объял ее лучами С улыбнувшимся лицом. Боги молча удивлялись На Красу, разинув рот, И согласно в том признались: Мир и брани от красот. Доказательством того, какими превосходными стихами мог писать Державин, служит его стихотворение «Русские девушки»; Зрел ли ты, певец тиисский, Как в лугу, весной, бычка Пляшут девушки российски Под свирелью пастушка? Как, склонясь главами, ходят, Башмачками в лад стучат, Тихо руки, взор поводят И плечами говорят? Как их лентами златыми Чела белые блестят, Под жемчугами драгими Груди нежные дышат? Как сквозь жилки голубые Льется розовая кровь, На ланитах огневые Ямки врезала любовь! Как их брови соболины, Полный искр соколий взгляд, Их усмешка — души львины И сердца орлов разят? Коль бы видел дев сих красных, Ты б гречанок позабыл И на крыльях сладострастных Твой Эрот прикован был. Оставим в стороне достолюбезную наивность мысли — заста¬ вить Анакреона удивляться российским девушкам, пляшущим весною на лугу «бычка», и отдать им первенство перед богинями и нимфами древней Эллады; оставим также в стороне книжное и не идущее к делу слово «главами», ошибку против языка, ко¬ торый велит поводить руками и взорами и не позволяет поводить руки и взоры: оставим все это в стороне как погрешности, неиз¬ бежные по духу времени, и спросим: можно ли не согласиться, что стихи этой пьесы как стихи — прекрасны? Стало быть, Дер¬ жавин мог всегда писать прекрасными стихами? — Конечно, мог, ибо он по натуре своей был великий поэт. — Отчего же он так редко писал хорошими стихами? — Оттого, что в его время не было ни понятия о необходимости прекрасных стихов, ни потреб¬ ности в них; оттого, что в его время о поэзии всего менее думали как о красоте, не подозревая, что поэзия и красота — одно и то же. Поэтому Державин всего менее заботился о стихе, а так как он начал писать очень поздно, то и не мог овладеть ни языком, 32
яй стихом, обладание которыми и величайшим поэтам достается не без тяжкого труда. Оттого же Державину так трудно было поправлять свои пьесы, и все его поправки были большею частию неудачны. Что касается до неточности в выражении,— от того времени и требовать невозможно точности, а страшное насилова¬ ние языку, то есть произвольные усечения, ударения, часто иска¬ жение слова, должно приписать тому, что Державин в молодости не имел возможности приобрести, по части языка, ни познаний, ни навыка. Сколько бы ни разобрали мы пьес Державина,— всё при¬ шли бы к одному и тому же результату: велик был естественный талант Державина, а поэтом-художником он все-таки не был; и целый круг его поэтической деятельности представляет собою только порывание к поэзии и достижение ее лишь мгновенными вспышками и неожиданными проблесками. Даже лучшие, самые поэтические его произведения, как, например, «Фелица», могут нам нравиться не иначе, как только под условием изучения, как факты исторического развития русской поэзии. Читая их, мы должны оторваться от своего времени и своих понятий и силою размышления, так сказать, заставить себя видеть поэзию и та¬ лант в том, что в современном нам писателе назвали бы мы про¬ зою и бездарностию. Одним словом, стихотворения Державина, рассматриваемые с эстетической точки, суть не что иное, как блестящая страница из истории русской поэзии,— некрасивая куколка, из которой должна была выпорхнуть, на очарование глаз и умиление сердца, роскошно-прекрасная бабочка... Повто¬ ряем: талант Державина велик; но он не мог сделать больше того, что позволили ему его отношения к историческому положе¬ нию общества в России. Державин велик и в том, что он сделал: зачем же приписывать ему больше того, что мог он сделать? Державин великий поэт русский,— и этого довольно, и нет ни¬ какой нужды величать его Пиндаром, ¿Анакреоном и Горацием, с которыми у него нет ничего общего. Пиндар, Анакреон и Гора¬ ций действовали на почве всемирно-исторической жизни и были по превосходству художниками, как органы художественного древнего мира, особенно Пиндар и Анакреон — певцы народа эллинского, народа-художника... Во второй статье мы рассмотрим стихотворения Державина с исторической точки, без которой всякое суждение о таком поэте было бы односторонне и неполно. СТАТЬЯ ВТОРАЯ Так как искусство, со стороны своего содержания, есть вы¬ ражение исторической жизни народа, то эта жизнь и имеет на него великое влияние, находясь к нему в таком же отношении, как масло к огню, который оно поддр>живает в лампе, или, еще более, как почва к растениям, которым она дает питание. Сухая 2 В. Белинский, т. 6 33
и каменистая почва неблагоприятна для растительности; бедная содержанием историческая жизнь неблагоприятна для искусства. Содержание исторической жизни составляют идеи, а не одни факты. Все великие народы, в истории которых миродержавный промысл осуществил судьбы человечества, жили и живут идеею и умирают, как скоро их историческая идея изжита ими вполне. Но такие народы умирают только эмпирически: идеально же их существование бессмертно. Доказательство этому — древний мир. Доселе вновь прорытая улица Помпеи, вновь отрытый дом в ней, с его утварью и мельчайшими признаками быта жителей,— для нас, граждан нового мира, составляют важное событие, воз¬ буждая внимание всех образованных людей во всех пяти частях света. А какое было бы торжество для образованного мира, если бы нашлись утраченные части творений Геродота, Эсхила, Софок¬ ла, Эврипида, Плутарха, Тита Ливия, Тацита и других?.. Многие негодуют на то, что наши дети прежде имен отечественных ге¬ роев узнают имена Солонов, Ликургов, Фемистоклов, Аристидов, Периклов, Алкивиадов, Александров и Цезарей: негодование не¬ справедливое и неосновательное! — в деспотизме такого умствен¬ ного, идеального владычества древнего мира нет ничего оскорби¬ тельного и возмущающего: это власть законная, почесть заслу¬ женная! Идея древнеэллинской жизни была так глубока и мно¬ гостороння, что нет никакой возможности даже намекнуть на нее в нескольких словах,— особенно, если говоришь о ней мимоходом, как говорим мы теперь. Другое дело — идея исторической жизни римлян: она сколько глубока, столько же и одностороння, и по тому самому дает возможность сколько-нибудь удовлетворитель¬ ного на нее намека. Пульс исторической жизни Рима, ее сокро¬ венный тайник, ее животворная идея, ее альфа и омега, ее пер¬ вое и последнее слово,— это право (jus). Что было одною из многих сторон исторической жизни Греции,—то было единою, исключительною и полною жизнию Рима,— и зато Рим вполне развил, разработал и изжил этот основной элемент своей жизни. Скажут: римляне велики еще и как народ воинственный, как всемирные завоеватели. Так! но и кроме римлян много было на- родов-завоевателей: а одни только римляне, умея завоевывать, умели и упрочивать свои завоевания. Чем же упрочивали они их? — своим правом, своею гражданственностию. Побежденные народы принимали их законы, обычаи и нравы, даже самый язык их, по тому непреложному и вечному закону исторпческого раз¬ вития, по которому тьма уступает место свету, невежество — ра¬ зуму. Право было источником всех событий, всех волнений и переворотов в исторической жизни римлян, и вся история их развитие идеи права в хронологической последовательности фак¬ тов; оно, это право, было вечным движителем и рычагом государ¬ ственной и общественной жизни римлян; из него и для него длилась эта упорная борьба патрициев и плебеев, за него волно¬ вался народ п умирали Гракхи; приобщения к нему добивались 34
побежденные города и народы. Процесс гражданской борьбы и внешней войны почти всегда имел в Риме своим результатом — успех права. Скажут: несмотря на то, что в основе исторической жизни римлян лежала идея, их искусство было подражательное, не оригинальное? Так, но причина этого заключалась, может быть, в односторонности и исключительности их идеи, равно как и в том, что римляне были по преимуществу народ практический, чуждый всякой созерцательности. Поэзия явилась у них, как наследие умершей Греции, на закате их собственной жизни, когда уже дряхлое общество не могло быть питательною почвою для цветов поэзии. Оттого латинская поэзия и носит на себе отпеча¬ ток не только подражательности, но и старческой дряхлости: от¬ пущенник Мецената, Гораций, добровольно остался рабом и хо¬ лопом своего милостивца и создал меценатскую поэзию, воспевая мир и тишину Рима, купленные ценою упадка доблести и добро¬ детели 22. Впрочем, и кроме Виргилия, этого поддельного Го¬ мера римского, римляне имели своего истинного и оригинального Гомера в лице Тита Ливия, которого история есть национальная поэма, и по содержанию, и по духу, и по самой реторической форме своей. Но высшею поэзиею римлян была и навсегда оста¬ лась поэзия их дел, поэзия их права: первая и теперь возвышает и укрепляет всякую благородную душу в святом чувстве патрио¬ тического героизма, а Юстинианов кодекс23 — зрелый плод истори¬ ческой жизни римлян — освободил Европу от оков феодального права. Сначала принятый ею как факт, он потом вошел в ее жизнь и, в свою очередь, принял в себя христианские элементы и теперь продолжает развитие своего бессмертного существова¬ ния: в нем-то и чрез него-то доселе живет древний Рим в новом мире. Из народов нового человечества испанцы первые выступили на поприще всемирно-исторической жизни. Нация экзальтиро¬ ванная и фантастическая, Испания должна была на время слить¬ ся с чуждым ей по происхождению, но родственным ей (по пыл¬ кости чувства и воображения) племенем аравитян, и сделалась представительницею рыцарственности средних веков, с ее востор¬ женными понятиями о чести, о достоинстве привилегированной крови, о любви, о храбрости, о великодушии, с ее фанатическою и суеверною религиозностию. Отсюда это множество рыцарских романов и еще большее множество романсов на испанском языке; отсюда же объясняется и появление Сервантесова «Дон Кихота»: ибо всякая крайность там же, где возникла, и вызывает против себя реакцию. Италия была второю страною новой Европы, где загорелся свет просвещения. Италию можно назвать, не боясь слишком ошибиться, христианскою реставрациею изящного мира древнего. И потому, как Испания представляла собою чудесное зрелище фантастического слияния аравийского духа с европейским хри¬ стианством, так Италия представляла не менее чудное зрелище 35
фантастического слияния древнего (духа) с европейским хри¬ стианством, которого вечный город ее был главою и представи¬ телем. Возникшая на классической почве, среди развалин и па¬ мятников древнего искусства, тевтонская Италия возродилась в чувстве красоты и изящества. От этого идея искусства сдела¬ лась источником жизни итальянца, и каждый итальянец стал или художником, или дилетантом. Итальянское искусство оста¬ лось верно своему классическому небу, своей классической при¬ роде и в новых формах отразило древнюю жизнь с ее изящною негою, с ее обаятельными формами. Самое богословие католи¬ цизма как-то чудно слилось с преданиями классической древно¬ сти: Виргилий чуть-чуть не считался святым, и в «Божественной комедии» он провожает великого творца ее по мрачным областям ада и чистилища. Чувственный и соблазнительный певец рыцар¬ ских и любовных похождений, Ариост больше Тасса был италь¬ янским Гомером. У самого Тасса героем поэмы скорее можно на¬ звать Армиду, чем Годфреда:24 обольстительный образ первой есть более искренное и задушевное, а следовательно, и живое создание поэта, чем суровый образ второго. Критики новейшего времени изъявили большие сомнения насчет «идеальности» ма¬ донн, созданных кистию великих живописцев Италии; сверх того, они видят в этих мадоннах более дань понятиям времени, чем свободное творчество, которому были посвящены другие творе¬ ния, более искренние и задушевные и потому более близкие к типу обаятельной и совершенно земной красоты. В наше время три нации являются по преимуществу пред¬ ставителями человечества — Германия, Франция и Англия. В идеализме заключается источник национальной жизни Гер¬ мании. Мир идей составляет сферу, которою, хак сказать, дышит немец. Цель жизни немца — знание, и знание его заключено в идее; постичь идею предмета для него — значит овладеть пред¬ метом. И потому только в знании и соприкасается немец с ми¬ ром и жизнию. Отсюда его нравственный аскетизм: поняв идею предмета, он равнодушен к тому, что этот предмет не сообразен с своим идеалом. Отсюда и аскетический характер поэзии нем¬ цев: мирообъемлющая по идеям, воплощенным в ней, она призы¬ вает к миру с действительностию, какова бы ни была эта действи¬ тельность; она настроивает человека к одинокой созерцательной жизни внутри самого себя, делает его властелином в сфере мысли и машиною в сфере действительности. И оттого-то немецкая поэзия так любит избирать своим исключительным предметом или внутренние процессы в духе человека, или мистику сердца человеческого. А отсюда объясняются великие успехи немцев в лирической поэзии и музыке и их неуспехи в других родах поэзии. Но уже аскетическая поэзия немцев исчерпала все свое содержание и совершила полный круг свой: теперь жаждет она иных элементов, иных мотивов. Как бы то ни было, но внутрен¬ ний мир души человека — великий мир, и немцы оказали чело- 36
ввчеству великую услугу ученою и поэтическою разработкою этого мира. Конечно, великое достоинство аскетической поэзии немцев составляет и великий недостаток ее, как всего односто¬ роннего и исключительного; но все же сфера этой поэзии — сфера всемирно-историческая, и в ней не могли не явиться великие, мировые поэты. Совсем иной характер имеют жизненная идея и пафос фран¬ цузской нации: это вечно тревожное стремление к идеалу и урав¬ нению с ним действительности. Искусство во Франции всегда было выражением основной стихии ее национальной жизни: в ве¬ ке отрицания, в XVIII веке, оно было исполнено иронии и сар¬ казма; теперь оно одно исполнено страданиями настоящего и на¬ деждами на будущее. Всегда было оно глубоко национальным, даже во времена псевдоклассицизма, натянутого подражания древним,— и Корнель, Расин, Мольер столько же национальные поэты Франции, сколько Вольтер, Руссо, а теперь Беранже и Жорж Занд. Англия составляет прямую противоположность и Германии и Франции. Сколько Германия идеальна, столько Англия практи¬ чески положительна; как велики успехи немцев в философии, так ничтожны попытки англичан в абсолютной науке; у англичан источником всех их исторических событий бывает польза обще¬ ства. Человек в этом обществе ничего не значит сам по себе, но получает большее или меньшее значение от того, что он имеет или чем он владеет. Покорение сил природы на службу обществу, победа над материею, пространством и временем, развитие про¬ мышленности, как основной общественной стихии, как краеуголь¬ ного камня здания общества,— вот в чем сила и величие Англии и ее заслуги перед человечеством. Во многом похожая на древний Рим, практическая Англия довершает свое сходство с ним и огромными завоеваниями, причина которых — корыстные расчеты, а результат — распространение цивилизации по всему миру. Но в отношении к искусству Англия ничего общего с древним Римом не имеет: тевтонское племя, двумя слоями, саксонским и нор¬ мандским, легшее на почве ее исторического формирования, и христианство, как глубоко вошедший в жизнь ее элемент, заро¬ нили в национальный дух англичан плодовитые семена поэзии. Но и в поэзии Англия резко отличается от Германии и от Фран¬ ции. Как в стране по превосходству общественной и практиче¬ ской, в Англии особенно развились драма и роман, недоступные Для немцев; от французской же поэзии английская отличается и своей художественностию и своим равнодушием к верно изо¬ бражаемой ею действительности, без скорби о неразумности и: без радости о разумности этой действительности, без порывания подвигнуть ее возвыситься до идеала. Но как Англия есть страна всевозможных противоречий нравственных, то и невозможно под¬ вести явлений ее поэзии под какую-либо определенную точку зрения: так, например, об руку с ее равнодушием к добру и злу 37
действительности идет самый глубокий юмор, а в Байроне Англия имела поэта, который, по пафосу своей поэзии, всего родственнее Франции и всего враждебнее своему отечеству. Правда, Вольтер и Руссо имели сильное влияние на Байрона; но правда и то, что юмор, мрачная глубина и колоссальная сила духа Байрона явно обличают в нем сына Британии. Вообще, Байрон так же есть на¬ мек на будущее Англии, как Шиллер — намек на будущее Гер¬ мании: оба эти поэта были резкими противоречиями националь¬ ному духу своих стран, и в то же время каждый из них мог явиться только в своей стране. Но с Шиллером скоро помирилась его Германия, которую сначала так дико озадачило его явление; Байрон же и умер в непримиримой вражде с своей родиною, и великая нация, в свою очередь, двинулась во сретение только гробу его...25 Если в этом очерке национальностей, игравших или играю¬ щих первые роли на позорище всемирной истории, и в очерке отношения исторической идеи жизни народов к их поэзии мы не выразили определительно нашей мысли (чего невозможно было сделать, говоря мимоходом о таком предмете, которого стало бы на огромное, отдельное сочинение), то по крайней мере сделали на него определительный, сколько могли, намек. Прибавим к ска¬ занному, что основная идея национально-исторической жизни народа существует всегда как сумма понятий и правил общества; она дает себя чувствовать даже в самых, по-видимому, мелочных обычаях и нравах общества. Так, например, страсть французов к балам, театрам и всякого рода публичным н общественным уве¬ селениям, их природная вежливость и любезность, охота и уме¬ ние вести легкий и беглый светский разговор, их искусство по¬ пуляризировать всякое знание, делать доступным, через ясное изложение, всякий предмет, самое непостоянство их мод в одежде и житейских удобствах,— все вытекает из основной идеи их на¬ ционально-исторической жизни. Англичане суровы, важны и не¬ доступны в обществе; они легче сходятся друг с другом в парла¬ менте, в трибунале, на бирже, чем в салоне, и в последнем они этикетны; их пиры и обеды выражают не светскую, а политиче- ски-гражданскую общительность; они преданы семейной жизни, где глава семейства является маленьким деспотом и где основ¬ ные принципы отзываются маленьким варварством феодальных времен; в светской же жизни англичане этикетны и скучны с до¬ стоинством. В общественных нравах их царствуют чопорность, pruderie* и самая ограниченная, самая мелкая, стеснительная моральность. Что-то жесткое и грубое есть в их нравах, как не¬ обходимый результат вечного торгашества и вечной борьбы промышленного духа с внешними препятствиями. Энергия на¬ ционального духа англичан, которой они обязаны своим госу¬ дарственным величием, своею всемирной торговлею и своими все¬ * показная добродетель (фр.).—Ред. 38
мирными завоеваниями и поселениями, трагически выражалась в политических и религиозных переворотах. Отсюда эта мрач¬ ность и суровое величие их поэзии; отсюда же происходят и их великие успехи в драматической поэзии: сама история Англии есть ряд трагедий,— и Шекспиру легко могла войти в голову мысль писать трагические хроники Англии: материалы были у него под рукою,— стоило только оживить их духом поэзии. Не¬ мец не рожден ни для светской, ни для политически-гражданской общительности: что для француза салон, маскарад, театр, гу¬ лянье, бульвар, что для англичанина парламент и биржа,-— то для немца университет, ученый съезд, ученый комитет. Отсюда это удивительное множество университетов, существующих целые века; отсюда эта особенность университетских нравов и обычаев, эта противоположность буршества с филистерством. До тридцати лет немец бывает буршем, и как скоро часовая стрелка станет на последней минуте его тридцати лет, он тотчас же делается филистером. Многие из немцев даже родятся филистерами и ни одной минуты в своей жизни не бывают буршами, тогда как бур¬ шами они никогда не родятся и только прикидываются ими на время — уж никак не долее тридцати лет. Немец уживется где угодно; ему везде хорошо, везде отечество, и при всем этом он везде верен себе, везде тот же угловатый и странный немец. Это явление в самой живой связи с основною идеею национально¬ исторической жизни немцев: они в знании признают то, чего еще нет, но что должно быть по разуму, и отвергают то, что есть в действительности, но чего бы не должно быть по разуму, а жи¬ вут в ладу и в мире со всякою действительностию: для немца знать и жить две совершенно различные вещи. Немец более семьянин, чем кто-нибудь, и ничего не может быть возвышеннее и сладостнее, а вместе с тем и пошлее его семейного счастия: таково свойство всякой односторонности и исключительности!.. Сахар хорошая вещь, но попробуйте сделать обед из одного са¬ хара или на одном сахаре — будет и приторно и нездорово. Ни на одном языке нет столь высоких песен любви, как на немецком, и на нем же больше, чем на других, написано приторных до пошлости сердечных излияний. И это относится не к одним мел¬ ким талантам, не к одной бездарности: что может быть притор¬ нее и пошлее «Стеллы», «Брата и сестры», «Германа и Доро-* теи»?— а Гете был великий гений! Таким образом, основная идея национально-исторического значения народа, как воздух — основной элемент всякого сущест¬ вования, проникает насквозь и внутреннюю и внешнюю жизнь народа, давая себя чувствовать и как сумма нравственных убеж¬ дений и принципов общества, и как образ и форма жизни,— то есть как нравы и обычаи народа. Великий поэтический талант, являющийся среди такого народа, так сказать, с молоком своей Матери всасывает в себя готовое уже содержание для своей бу¬ дущей поэзии, для своих будущих творений,— и свободно, без 39
всяких усилий и натяжек, выражает в них и достоинство и :нв- достатки основной идеи национально-исторической жизни своего народа. Смотря на Державина, как на русского Пиндара, Горация и Анакреона вместе, должно прежде решить вопрос: были ли в его время исторические и общественные элементы, которые могли бы дать готовые материалы для его таланта, готовое со¬ держание для его поэзии? Вот в чем вопрос, а совсем не в том, что Державин был потомок Багрима, северный бард и что в его поэзии щедрою рукою рассыпаны алмазы, сапфиры, изумруды и яхонты... Какую идею предназначено выражать России,— определить это тем труднее и даже невозможнее, что европейская история России началась только с Петра Великого и что поэтому Россия есть страна будущего. Россия, в лице образованных людей своего общества, носит в душе своей непобедимое предчувствие велико¬ сти своего назначения, великости своего будущего. И не увле¬ каясь ни детскими фантазиями, ни ложным патриотизмом, можно сказать смело, что есть факты, превращающие это предчувствие б убеждение. Все великие народы имели своих великих предста¬ вителей или в исторических, или в мифических лицах. Много имела первых древняя Греция, но ни один из них не выразил собою так полно национального духа, как мифическое лицо божественного Ахилла, воспетого царем греческих поэтов — Гомером 26. Мы, рус¬ ские, имели своего Ахилла, который есть неопровержимо истори¬ ческое лицо, ибо от дня его смерти протекло только 118 лет, но который есть мифическое лицо со стороны необъятной великости духа, колоссальности дел и невероятности чудес, им произведен¬ ных. Петр был полным выражением русского духа, и если бы между его натурою и натурою русского народа не было кровного родства,— его преобразования, как индивидуальное дело сильного средствами и волею человека, не имели бы успеха. Но Русь не¬ уклонно идет по пути, указанному ей творцом ее. Петр выразил собою великую идею самоотрицания случайного и произвольного в пользу необходимого, грубых форм ложно развившейся народ¬ ности в пользу разумного содержания национальной жизни. Этою высокою способностию самоотрицания обладают только великие люди и великие народы, и ею-то русское племя возвысилось над всеми славянскими племенами; в ней-то и заключается источник его настоящего могущества и будущего величия. До Петра рус¬ ская история вся заключалась в одном стремлении к сочленению разъединенных частей страны и сосредоточению ее вокруг Моск¬ вы. В этом случае помогло и татарское иго и грозное царствова¬ ние Иоанна. Цементом, соединившим разрозненные части Руси, было преобладание московского великокняжеского престола над уделами, а потом уничтожение их, и единство патриархального обычая, заменявшего право. Но эпоха Самозванцев показала, как еще не довольно тверд и достаточен был этот цемент. В царство¬ 40
вание Алексия Михайловича обнаружилась живая необходимость реформы и сближения Руси с Европою. Было сделано много по¬ пыток в этом роде; но для такого великого дела нужен был и великий творческий гений, который и не замедлил явиться в лице Петра. Со смертию его надолго закатилось солнце русской жизни, и до царствования Екатерины П-й едва поддерживались установ¬ ленные Петром формы, без дальнейшего развития, движения впе¬ ред. Великая продолжила дело Великого, и Русь быстро двину¬ лась по пути преуспеяния. Екатерина II заботилась не о поддер¬ жании уже устаревших форм эпохи Петра, а о их развитии. Это была великая эпоха в истории Руси, хотя в то же время эта эпоха почти столько же домашнее дело, в отношении к Руси, сколько и эпоха Петра: обе они были залогом будущего всемирно-истори- ческого содержания. Но для поэзии просто, без дальнейших евро¬ пейских претензий, эпоха Екатерины II была благоприятна: в продолжение ее мог явиться по крайней мере зародыш по¬ эзии,— и он явился. Скажут: Россия, еще до Екатерины Великой, держала твер¬ дый голос на сейме европейском, и ее политическое значение тя¬ жело лежало на весах европейской политики. Это совершенная правда, которой мы и не думаем оспоривать; но мы говорим не о политическом всемирно-историческом значении, а о нравствен¬ ном всемирно-историческом значении, которое проявляется в нау¬ ке, в искусстве, в современно-исторической идее самого полити¬ ческого стремления. Нам опять скажут, что в царствование Ека¬ терины II Россия была уже образованною страною и что дух XVIII века в ней так же отражался, как и в Пруссии, при Фрид¬ рихе И; что Россия не только читала в подлиннике тогдашних знаменитых писателей Франции, но что эти знаменитые пи¬ сатели даже переводились на русский язык. Это справедливо, толь¬ ко с этим нельзя согласиться безусловно. В царствование Екатери¬ ны II просвещение и образованность были действительно евро¬ пейские и более или менее в духе XVIII века; но они сосредото¬ чивались при дворе, не выходя за его пределы. Тогда только один класс общества был причастен европейскому просвещению и об¬ разованности: это — высшее дворянство, имевшее доступ к двору, или, лучше сказать, вельможество, не имевшее в этом отношении ничего общего с другими классами общества. Но один, и притом самый меньший по числу, класс общества еще не составляет це¬ лого общества, особенно, если он своим высоким положением разъединен с другими классами. В царствование Александра Благословенного и среднее дворянство, значительное по числу, явилось просвещеннейшим и образованнейшим сословием сравни¬ тельно с другими. Поэтому очень понятно, что в то время все замечательнейшие писатели наши принадлежали исключительно этому сословию. В настоящее благополучное царствование про¬ свещение и образованность заметно распространились не только между средним сословием (разумея под этим словом так 41
называемых «разночинцев»), но и между низшими классами: по крайней мере теперь не редкость образованные и даже просве¬ щенные люди из купеческого и мещанского сословия, из которых некоторые даже пользуются более или менее почетною известно- стию в литературе. И потому никак нельзя сказать, чтоб теперь не было в России общества и даже общественного мнения. Но в царствование Екатерины ничего этого и быть не могло, по за¬ кону исторической последовательности. Тогда действительно пе¬ реводили по-русски философские сказки Вольтера и «Новую Элоизу» Руссо, но их читали, как читали «Несчастного Никанора, русского дворянина», «Приключения Мирамонда» Эмина, «Пись¬ мовник» Курганова и тому подобные книги, добродушно не подо¬ зревая никакой разницы между теми европейскими творениями и этими самодельными произведениями домашней стряпни. И XVIII век отразился только на одном вельможестве, как мы выше заметили. Но как Державин за свой талант вошел в знать, то и на нем не мог не отразиться, более или менее, XVIII век. Мож¬ но сказать, что в творениях Державина ярко отпечатлелся русский XVIII век. Но прежде нежели рассмотрим мы, как и до какой степени отпечатлелся этот век на Руси екатерининской эпохи и как тот же век отразился на поэзии Державина, скажем, что все сочинения Державина, вместе взятые, далеко не выражают в та¬ кой полноте и так рельефно русского XVIII века, как выражен он в превосходном стихотворении Пушкина «К вельможе». При суждении о русском XVIII веке и поэтическом выразителе его, Державине, нельзя не взять в соображение этого стихотворения Пушкина: От северных оков освобождая мир, Лишь только на поля, струясь, дохнет зефир, Лишь только первая позеленеет липа, К тебе, приветливый потомок Аристиппа, К тебе явлюся я; увижу сей дворец, Где циркуль зодчего, палитра и резец Ученой прихоти твоей повиновались И вдохновенные в волшебстве состязались. Ты понял охизни цель: счастливый человеку Для жизни ты живешь. Свой долгий, ясный век Еще ты смолоду умно разнообразил, Искал возмооюного, умеренно проказил; Чредою шли к тебе забавы и чины. Посланник молодой увенчанной жены, Явился ты в Ферней,— и циник поседелый, Умов и моды вождь, пронырливый и смелый, Свое владычество на Севере любя, Могильным голосом приветствовал тебя. С тобой веселости он расточал избыток, Ты лесть его вкусил, земных богов напиток. С Фернеем распростясь, увидел ты Версаль. Пророческих очей не простирая вдаль, Там ликовало все. Армпда молодая, К веселью, роскоши знак первый подавая, Не ведая, чему судьбой обречена, 42
Резвилась, ветреным двором окружена. Ты помнишь Трианон и шумные забавы? Но ты не изнемог от сладкой их отравы; Ученье делалось на время твой кумир: Уединялся ты. За твой суровый пир То чтитель промысла, то скептик, то безбожник, Садился Дидерот на шаткий свой треножник, Бросал парик, глаза в восторге закрывал И проповедовал. И скромно ты внимал За чашей медленной афею иль деисту, Как любопытный скиф афинскому софисту. Ступив за твой порог, Я вдруг переношусь во дни Екатерины. Книгохранилище, кумиры, и картины, И стройные сады свидетельствуют мне, Что благосклонствуешь ты музам в тишине, Что ими в праздности ты дышишь благородной. Я слушаю тебя: твой разговор свободный Исполнен юности. Влиянье красоты Ты живо чувствуешь. С восторгом ценишь ты И блеск А *** и прелесть *** 27. Беспечно окружась Корреджием, Кановой, Ты, не участвуя в волнениях мирских, Порой насмешливо в окно глядишь на них И видишь оборот во всем кругообразный. Этот портрет вельможи старого времени — дивная реставра¬ ция руины в первобытный вид здания. Это мог сделать только Пушкин. Кроме его художнической способности переноситься всюду и во всё по воле фантазии своей, ему помогла и отдален¬ ность его от того времени, представлявшегося ему в перспек¬ тиве. Прошедшее всегда и виднее и понятнее настоящего. От Державина, как современника, нельзя и требовать такой мастер¬ ской картины русского XVIII века, который много разнился от европейского XVIII века. Эта разность верно схвачена Пушки¬ ным в последних стихах первого отрывка — И скромно ты внимал За чашей медленной афею иль деисту, Как любопытный скиф афинскому софисту. Но Державин не мог стать наравне и с этим скифом: он отно¬ сится к этому скифу, как тот скиф к афинскому софисту. Лишен¬ ный всякого образования, не зная французского языка, Державин не был слишком причастен ни нравственной порче, ни истинному прогрессу того времени и в сущности нисколько не понимал его. Хваля добро того времени, он не прозревал связи его со злом и, нападая на зло, не провидел связи его с добром. С двух сторон отразился русский XVIII век в поэзии Дер¬ жавина: это со стороны наслаждения и пиров и со стороны траги¬ ческого ужаса при мысли о смерти, которая махнет косою — и Где пиршеств раздавались клики, Надгробные там воют лики...28 43
Державин любил воспевать «умеренность»; но его умерен¬ ность очень похожа на горацианскую, к которой всегда примеши¬ валось фалернское...29 Бросим взгляд на его прекрасную оду «Приглашение к обеду». Шекснинска стерлядь золотая, Каймак и борщ уже стоят; В графинах впна, пунш, блистая. То льдом, то искрами манят; С курильниц благовонья льются, Плоды среди корзин смеются, Не смеют слуги и дохнуть, Тебя стола вкруг ожидая; Хозяйка статная, младая, Готова руку протянуть. Приди, мой благодетель давний, Творец чрез двадцать лет добра! Приди — и дом хоть ненарядный, Без резьбы, злата и сребра, Мой посети: его богатство — Приятный только вкус, опрятство, И твердый мой, нельстивый нрав. Приди от дел попрохладиться, Поесть, попить, повеселиться, Без вредных здравию приправ! Как все дышит в этом стихотворении духом того времени —• и пир для милостивца и умеренный стол, без вредных здравию приправ, но с золотою шекснинскою стерлядью, с винами, ко¬ торые «то льдом, то искрами манят», с благовониями, которые льются с курильниц, с плодами, которые смеются в корзинках, и особенно — с слугами, которые не смеют и дохнуть!.. Конечно, понятие об «умеренности» есть относительное понятие,— и в этом смысле сам Лукулл был умеренный человек. Нет, люди нашего времени искреннее: они любят и поесть, и попить, и за столом любят поболтать не об умеренности, а о роскоши. Впрочем, эта «умеренность» и для Державина существовала больше как «пии¬ тическое украшение для оды». Но вот, словно мимолетное облако печали, пробегает в веселой оде мысль о смерти: И знаю я, что век наш — тень; Что лишь младенчество проводим, Уже ко старости приходим, И смерть к нам смотрит чрез забор. Это мысль искренняя; но поэт в ней же и находит способ к утешению: Увы! то как не умудриться, Хоть раз цветами не увиться И не оставить мрачный взор? Затем опять грустное чувство: Слыхал, слыхал я тайну эту. Что иногда грустит и царь; 44
Ни ночь, ни . день покоя нету, Хотя им вся покойна тварь, Хотя он громкой славой знатен. Но ах! и трон всегда ль приятен Тому, кто век свой в хлопотах? Тут зрит обман, там зрит упадок: Как бедный часовой тот жалокх Который вечно на часах! Но не бойтесь: грустное чувство не овладеет ходом оды, не окончит ее элегическим аккордом,— что так любит наше время: поэт опять находит повод к радости в том, что на минуту по^ вергло его в унылое раздумье: Итак, доколь еще ненастье Не помрачает красных дней, И приголубливает счастье И гладит нас рукой своей; Доколе не пришли морозы, В саду благоухают розы,— Мы поспешим их обонять. Так! будем жизнью наслаждаться И тем, чем можем, утешаться,-^ По платью ноги протягать. Заключение оды совершенно неожиданно,, и в нем видна характеристическая черта того времени, непременно требовав¬ шего, чтобы сочинение оканчивалось моралью. Поэт нашего вре¬ мени кончил бы эту пьесу стихом: «по платью ноги протягать»; но Державин прибавляет: А если ты иль кто другие Из званых милых мне гостей, Чертоги предпочтя златые И яства сахарны царей, Ко мне не срядитесь откушать, Извольте вы мой толк прослушать: Блаженство не в лучах порфир, Не в вкусе яств, не в неге слуха, Но в здравьи и в спокойстве духа. Умеренность есть лучший пир. Ту же мысль находим мы во многих стихотворениях Дер¬ жавина; но с особенною резкостью высказалась она в оде .«К первому соседу», одном из лучших произведений Державина. Кого роскошными пирами, На влажных невских островах, Между тенистыми древами, На мураве к на цветах, В шатрах персидских, златошвенных, Из глин китайских драгоценных, Из венских чистых хрусталей,— Кого столь славно угощаешь И для кого ты расточаешь Сокровища казны твоей? '45
Гремит музыка; слышны хоры Вкруг лакомых твоих столов, Сластей и ананасов горы И множество других плодов Прельщают чувства и питают; Младые девы угощают, Подносят вина чередой — И алиатико с шампанским, И пиво русское с британским, И мозель с зельцерской водой. В вертепе мраморном, прохладном, В котором льется водоскат, На ложе роз благоуханном, Средь неги, лени и отрад, Любовью распаленный страстной, С младой, веселою, прекрасной И с нежной нимфой ты сидишь: Она поет,— ты страстью таешь, То с ней в весельи утопаешь, То, утомлен весельем, спишь. Сколько в этих стихах одушевления и восторга, свидетель* ствующих о личном взгляде поэта на пиршественную жизнь та¬ кого рода! В этом виден дух русского XVIII века, когда велико¬ лепие, роскошь, прохлады, пиры, казалось, составляли цель и разгадку жизни. Со всеми своими благоразумными толками об «умеренности» Державин невольно, может быть, часто бессозна¬ тельно, вдохновляется восторгом при изображении картин такой жизни,— и в этих картинах гораздо больше искренности и заду¬ шевности, чем в его философских и нравственных одах. Видно, что в первых говорит душа и сердце; а во вторых — резонерст¬ вующий холодный рассудок. И это очень естественно: поэт толь¬ ко тогда и искренен, а следовательно, только тогда и вдохновенен, когда выражает непосредственно присущие душе его убеждения, корень которых растет в почве исторической общественности его времени. Но, как мы заметили прежде,—пиршественная жизнь была только одною стороною того времени: на другой его стороне вы всегда увидите грустное чувство от мысли, что нельзя же век пировать, что переворот колеса фортуны или беспощадная смерть положат же, рано или поздно, конец этой прекрасной жизни. И потому остальная половина этой прекрасной оды растворена грустным чувством, которое, однако же, не только не вредит внутреннему единству оды, но в себе-то именно и заключает его причину, ибо оно, это грустное чувство, является необходимым следствием того весело восторженного праздничного чувства, ко¬ торое высказалось в первой половине оды, Ты спишь — п сон тебе мечтает, Что ввек благополучен ты; Что само небо рассыпает Блаженства вкруг тебя цветы; Что парка дней твоих не косит;
Что откуп вновь тебе прпноспт Сибирски горы серебра, И дождь златой к тебе лиется. Блажен, кто поутру проснется Так счастливым, как был вчера! Блажен, кто может веселиться Бесперерывно в жизни сей! Но редкому пловцу случится Безбедно плавать средь морей: Там бурны дышат непогоды, Горам подобно гонят воды И с пеною песок мутят. Петрополь сосны осеняли, Но, вихрем пораженны, пали: Тесерь корнями вверх лежат. Непостоянство — доля смертных; В пременах вкуса — счастье их; Среди утех своих несметных Желаем мы утех иных. Придут, придут часы те скучны, Когда твои ланиты тучны Престанут грации трепать; И, может быть, с тобой в разлуке, Твоя уж Пенелопа в скуке Ковер не будет распускать. Не будет, может быть, лелеять Судьба уж более тебя, И ветр благоприятный веять В твой парус: береги себя! В заключительных стихах оды Державин особенно верен духу своего времени: Доколь текут часы златые _ И не приспели скорби злые,— Пей, ешь и веселись, сосед! На свете жить нам время срочно; Веселье то лишь непорочно, Раскаянья за коим нет. Чувство наслаждения жизнию принимало иногда у Держа¬ вина характер необыкновенно приятный и грациозный,— как в этом прелестном стихотворении — «Гостю», дышащем, кроме .того, боярским бытом того времени: Сядь, милый гость, здесь на пуховом Диване мягком отдохни; В сем тонком пологу перловом И в зеркалах вокруг усни; Вздремни после стола немножко: Приятно часик похрапеть; Златой кузнечик, сера мошка Сюда не могут залететь. Случится, что из снов прелестных Приснится здесь тебе какой: Хоть клад из облаков небесных Златой посыплется рекой, 47
Хоть девушки мои домашни Рукой тебе махнут,—я рад: Любовные приятны шашни, И поцелуй в сей жизни клад. Итак, вот созерцание, составляющее основный элемент поэ< зии Державина; вот где и вот в чем отразился на русском обще-* стве XVIII век; и вот где является Державин выразителем рус¬ ского XVIII века. И ни в одном из его стихотворений этот мотив не высказался с такою полнотою и яркостию идеи, такою торже- ственностию тона, такою полетпстостью фантазии и таким громо* звучием слова, как в его превосходной оде «На смерть князя Мещерского», которая вместе с «Водопадом» и «Фелицею» состав-» ляет ореол поэтического гения Державина,— лучшее изо всего, написанного им. Несмотря на некоторую напряженность, на не¬ сколько реторический тон, составлявшие необходимое условие и неизбежный недостаток поэзии того времени,— сколько величия, силы, чувства и сколько искренности и задушевности в этой чудной оде! Да и как не быть искренности и задушевности, если эта ода — исповедь времени, вопль эпохи, символ ее понятий и убеждений! Как колоссален у нашего поэта страшный образ этой беспощадной смерти, от роковых когтей которой не убегает ни¬ какая тварь! Сколько отчаяния в этой характеристике вооружен¬ ного косою скелета: и монарх и узник — снедь червей; злость стихий пожирает самые гробницы; даже славу зияет стереть вре¬ мя; словно быстрые воды льются в море — льются дни и годы в вечность; царства глотает алчная смерть; мы стоим на краю бездны, в которую должны стремглав низринуться; с жизнию получаем и смерть свою — родимся для того, чтоб умереть; все разит смерть без жалости: И звезды сю сокрушатся, И солнцы ею потушатся, И всем мирам она грозит! От этого страшного миросозерцания потрясенный отчаянием дух поэта обращается уже собственно к человеку, о жалкой уча¬ сти которого он прежде слегка намекнул: Не мнит лишь смертный умирать, И быть себя он вечным чает,— Приходит смерть к нему, как тать, И жизнь внезапу похищает. Увы! где меньше страха нам, Там может смерть постичь скорее; Ее и громы не быстрее Слетают к гордым вышинам. Что же навело поэта на созерцание этой страшной картины жалкой участи всего сущего и человека в особенности? — Смерть знакомого ему лица. Кто же было это лицо — Потемкин, Сува-
ров, Безбородко, Бецкий или другой кто из исторических дейст- вователей того времени? — Нет: то был — Сын роскоши, прохлад и ног! О, XVIII век! о, русский XVIII век!.. Сын роскоши, прохлад и нег, Куда, Мещерский, ты сокрылся? Оставил ты сей жизни брег, К брегам ты мертвых удалился: Здесь персть твоя, а духа нет. Где ж он? — он там. — Где там? — не знаем. Мы только плачем и взываем: «О, горе нам, рожденным в свет!» Вникните в смысл этой строфы — и вы согласитесь, что это вопль подавленной ужасом души, крик нестерпимого отчаяния... А между тем исходным пунктом этого страшного созерцания жалкой участи человека — не иное что, как смерть богача... Мо¬ жно подумать, что бедняк, умерший с голоду, среди оборванной семьи, в предсмертной агонии просящий хлеба,— не возбудил бы в поэте таких горестных чувств, таких безотрадных воплей... Что делать! у всякого времени своя болезнь и свой недостаток. Время наше лучше прошлого, а не мы лучше отцов наших; если мотивы наших страданий выше и благороднее, если ропот отчаяния выры¬ вается из стесненной, сдавленной груди нашей не при виде бо¬ гача, умершего от индижестии*, а при виде непризнанного та¬ ланта, страждущего достоинства, сраженного благородного стремления, несбывшихся порывов к великому и прекрасному... Утехи, радость и любовь, Где купно с здравием блистали, У всех там цепенеет кровь И дух мятется от печали; Где стол был яств — там гроб стоит, Где пиршеств раздавались клики — Надгробные там воют лики, И бледна смерть на всех глядит... Здесь опять непосредственным источником отчаяния — про¬ тивоположность между утехами, радостию, любовию и здравием я между зрелищем смерти, между столом с яствами и столом с гробом, между кликами пиршеств и воем надгробных ликов... Дети пировали за столом — грянул гром и обратил в прах часть собеседников; остальные в ужасе и отчаянии... И как не быть им в ужасе, когда их пронзила ужасная мысль: к чему же и пиры, если и ими нельзя спастись от смерти,— а без пиров к чему же и жизнь?.. Да, наше время лучше времени отцов наших... Если хотите, и мы жадно любим пиры, и многие из нас только и де¬ лают, что пируют; но счастливы ли они пирами своими? Увы, * От ш^евИоп — несварение желудка (фр.). — Ред, 49
пиры никогда не прерывались и с усердием продолжаются и в наше время,— это правда; но отчего же это уныние, это чувство тяжести и утомления от жизни, эти изнуренные, бледные лица, омраченные тоскою и заботою, этот — ...Увядший жизни цвет Без малого в восьмнадцать лет?..30 Нет, нам жалки эти веселенькие старички, упрекающие нас, что мы не умеем веселиться, как веселились в старые, давние годы... И предков скучны нам роскошные забавы, Их добросовестный, ребяческий разврат...31 Говоря о неверности и скоротечности жизни человека, поэт обращается к себе самому,— и его слова полны вдохновенной грусти: Как сон, как сладкая мечта, Исчезла и моя уж младость; Не сильно нежит красота, Не столько восхищает радость, Не столько легкомыслен ум, Не столько я благополучен; Желанием честей размучен, Зовет, я слышу, славы шум. Итак, вот новое обольщение на вечерней заре дней поэта; но, увы! его разочарованное чувство уже ничему не доверяет,— и он восклицает в порыве грустного негодования: Но так и мужество пройдет И вместе к славе с ним стремленье; Богатств стяжание минет, И в сердце всех страстей волненье Прейдет, прейдет в чреду свою. Подите, счастья, прочь, возможны! Вы все пременчивы и ложны: Я в дверях вечности стою! Казалось бы, что здесь и конец оде; но поэзия того времени страх как любила выводы и заключения, словно после поряд¬ ковой хрии32, где в конце повторялось, другими словами, уже сказанное в предложении и приступе. Итак, какой же вывод сделал поэт из всей своей оды? — посмотрим: Сей день иль завтра умереть, Перфильев, должно нам конечно; Почто ж терзаться и скорбеть, Что смертный друг твой жил не вечно? Жизнь есть небес мгновенный дар: Устрой ее себе к покою И с чистою твоей душою Благословляй судеб удар. Видите ли: поэт остался верен духу своего времени и самому себе: оно, конечно, тяжело, а все-таки не худо подумать о том, 50
чтоб жизнь-то устроить себе к покою... Не таковы поэты нашего времени, не таковы и страдания их; вот как живописал картину отчаяния один из них: То было тьма без темноты; То было бездна пустоты, Без протяженья и границ; То были образы без лиц; То страшный мир какой-то был, Без неба, света и светил, Без времени, без дней и лет, Без промысла, без благ и бед, Ни жизнь, ни смерть,— как сон гробов, Как океан без берегов, Задавленный тяжелой мглой, Недвижный, темный и немой33, Прочитав такие стихи, право, потеряешь охоту устроивать жизнь себе к покою... Мысль о скоротечности и преходящности всего существую¬ щего тяготила Державина. Она высказывается во многих его стихотворениях, и ее же силились выразить хладеющие персты умирающего поэта в этих последних стихах его: Река времен в своем стремленья Уносит все дела людей И топит в пропасти забвенья Народы, царства и царей. А если что и остается Чрез звуки лиры и трубы, То вечности жерлом пожрется И общей не уйдет судьбы!34 Мысль эта также принадлежала XVIII веку, когда не пони¬ мали, что проходят и меняются личности, а дух человеческий живет вечно. Идея о прогрессе еще только возникала; когда немногие только умы понимали, что в потоке времени тонут формы, а не идея, преходят и меняются личности человеческие... И в этой мысли о скоротечности и преходящности всего земного, так томившей Державина, так неразлучно жившей с его душою, мы видим отражение на русское общество XVIII века. Но здесь и конец этому отражению: Державин совершенно чужд всего прочего, чем отличается этот чудный век. Впрочем, XVIII век выразился на Руси еще в другом писателе, не рассмотрев кото¬ рого нельзя судить о степени и характере влияния XVIII века на русское общество: мы говорим о Фонвизине. Конечно, и на нем век отразился довольно поверхностно и ограниченно; но в другом характере и другою стороною, чем на Державине. Чем разнообразнее произведения поэта, тем более критика должна заботиться об определении их достоинства относительно одних к другим. В этом случае критика должна принимать в со¬ ображение, какие из произведений поэта особенно нравились его современникам, какие особенно уважались ими; равным образом, 51
какими из своих произведений особенно дорожил сам поэт или за каких он особенно основывал заслуги свои перед искусством. Но критика должна принимать к сведению подобные обстоятель¬ ства и основывать на них свое суждение тогда только, когда они не противоречат высшему критериуму достоинства всяких поэти¬ ческих произведений, то есть искренности их и задушевности* Случается иногда, что поэт, по духу своего времени, особенно до¬ рожит самыми холодными и сухими своими произведениями, в ко¬ торых участвовал один рассудок и нисколько не участвовали чув¬ ство и фантазия. То же случается и в отношении к современни¬ кам поэта. В эту ошибку обыкновенно вводит их содержание или предмет произведения. Они не думают о том, что предмет сти¬ хотворения может быть важен, велик, даже священ, а само стихо¬ творение тем не менее может быть очень плохо. Так, например, никто не станет спорить, чтоб содержание «Александроиды» г. Свечина не было неизмеримо выше содержания «Руслана и Людмилы» или «Графа Нулина» Пушкина; но никто также не станет спорить, что «Руслан и Людмила» и «Граф Нулин»—пре¬ красные поэтические произведения, а «Александроида»—образец бездарности и ничтожности35. В первом томе «Русской беседы» напечатана была большая ода Державина «Слепой случай», мысль которой — несомненность личного бессмертия,— и тогда же некоторые из господ сочинителей какого-то плохого периодиче¬ ского издания раскричались об этой новонайденной оде, словно о новооткрытой Коломбом Америке. Они увидели в этой оде ве¬ личайшее создание величайшего поэта, не заметив, как люди без эстетического чувства, что дельная и высокая мысль этой оды высказана до крайности плохими стихами и что, по своей поэти¬ ческой отделке и самому расположению мыслей, вся эта ода очень похожа на школьное реторическое упражнение, холодное, сухое и общими местами наполненное36. Таковы почти все державин¬ ские переложения псалмов: мало сказать, что они ниже своего предмета,— можно сказать, что они решительно недостойны сво¬ его высокого предмета,— и кто знаком с прозаическим переложе¬ нием псалмов как на древнецерковном, так и на русском языке,— тот в переложениях Державина не узнает высоких, боговдохно¬ венных гимнов порфироносного певца божия. Исключение оста¬ ется только за переложением 81-го псалма «Властителям и су¬ диям», в котором талант Державина умел приблизиться к высоте подлинника: Восстал всевышний бог, да судит Земных богов во сонме их. «Доколе,—рек,—доколь вам будет Щадить неправедных и злых? Ваш долг есть: охранять законы, На лица сильных не взирать. Без помощи, без обороны Сирот и вдов не оставлять. 52
Ваш долг: спасать от бед невинных, Несчастливым подать покров; От сильных защищать бессильных, Исторгнуть бедных из оков». Не внемлют! — впдят и не знают! Покрыты мглою очеса; Злодействы землю потрясают, Неправда зыблет небеса37. Переложения псалмов и подражания им в собраниях сочине¬ ний Державина обыкновенно помещаются вместе с его одами ду¬ ховного и нравственного содержания и вместе с ними образуют как бы особенный отдел державинской поэзии. Весь этот отдел, обыкновенно высоко ценимый критиками доброго старого време¬ ни, отличается одними и теми же качествами: длиннотою, вяло- стию, водяностию и плохими стихами. Редко, редко вспыхивают в одах этого отдела искорки поэзии. Одна из этих од очень и очень замечательна по поэтическим местам и даже по высокости мыслей; но неопределенность идеи целого повредила и поэтиче¬ скому достоинству целого. Мы говорим об оде «Бессмертие души». Явно, что поэт смешал в ней два совершенно различные поня¬ тия — бессмертие идеи, не умирающей в преходящих фактах, и личное бессмертие человека, или бессмертие души. Оттого в од¬ ной оде очутилось две оды, не связанные внутренним единством, перебитые и перемешанные одна с другою. И что же? — те стро¬ фы этой оды, в которых проблескивает первая идея, столько исполнены поэзии и мысли, сколько, строфы, выражающие вто¬ рую мысль, прозаичны и поверхностны. Говоря о прекрасных местах оды «Бессмертие души», нельзя не указать на следующие: Сей дух в пророках предвещает, Парит в пиитах в высоту, В витиях сонмы убеждает, С народов гонит слепоту; Сей дух и в узах не боится Тиранам правду говорить: Чего бессмертному страшиться? Он будет п за гробом жить. Наш прах слезами оросится, Гроб скоро мохом зарастет; Но огнь от праха в том родится, Надгробну надпись кто прочтет: Блеснет,— и вновь под небесами Начнет свой феникс новый круг. Все движется, живет делами, Душа бессмертна, мысль и дух. Как серный пар прикосновеньем Вмиг возгорается огня, Подобно мысли сообщеньем .53
Возможно вдруг возжечь меня: Вослед же моему примеру Пойдет отважно и другой; Так дел и мыслей атмосферу Мы простираем за собой! И всяко семя роду сродно Как своему приносит плод: Так всяка мысль себе подобно Деянье за собой ведет. Благие в мире духи, злые, Суть вечны чада сих семен; От них те свет, а тьму другие В себя приемлют, жизнь иль тлен. Зато некоторые из од духовного и нравственного содержа¬ ния поражают невообразимыми странностями. Кто бы, например, подумал, что вот эти стихи — Державина, а не Тредьяковского: Как птица в мгле унывна, Оставлена на зде (на кровле Иль схохленна, пустынна Сидяща на гнезде В нощи, в лесу, в трущобе, Лию стенаньем гул. А между тем это действительно стихи Державина из оды ;«Сетованье», начинающейся стихами: Услышь, творец, моленье И вопль моей души! Но огромная поэма, а не ода «Целение Саула» представляет собою пример особенной нестройности. Она состоит более чем из 400 стихов, которые все вроде следующих: Внимает песнь монарх; но сила звуков, слов Так от него скользит, как луч от холма льдяна; Снедает грусть его, мысль черная, печальна, Певец то зрит —и, взяв других строй голосов, Поет уж хором всем, но сонно, полутонно, Смятенью тартара, душе смятенной сходно. И кто бы мог думать, чтоб за такими стихами следовали вот какие: На пустых высотах, на зыбях божий дух Искони до веков в тихой тьме возносился, Как орел над яйцом, под зародышем вкруг Тварей всех теплотой, так крылами гнездился. Огнь, земля и вода, и весь воздух в борьбе Меж собой, внутрь и вне, беспрестанно сражались, И лишь жизнь тем они всем являли в себе, [Что там стук, а там треск, а там блеск прорывались; 54
Гром на гром в вышине, гул на гул в глубине, Как катясь, как вратясь, даль и близь оглушали; Бездны бездн, хляби хлябь, колебав в тишине Без устройств естество, ужас, мрак представляли. Впрочем, эти стихи, прекрасные и сильные, несмотря на свою грубую отделку, суть единственный оазис в песчаной пустыне этой поэмы. Ода «Бог» считалась лучшею не только из од духовного и нравственного содержания, но и вообще лучшею из всех од Державина. Сам поэт был такого же мнения. Каким мистическим уважением пользовалась в старину эта ода, может служить дока¬ зательством нелепая сказка, которую каждый из нас слышал в детстве, будто ода «Бог» переведена даже на китайский язык и, вышитая шелками на щите, поставлена над кроватью богды¬ хана38. И действительно, это одна из замечательнейших од Дер¬ жавина, хотя у него есть много од и высшего, сравнительно с нею, достоинства. Из од Державина нравственно-философического содержания особенно замечательны сатирические оды — «Вельможа» и «На счастие». При рассматривании первой должно забыть эстетиче¬ ские требования нашего времени и смотреть на нее, как на про¬ изведение своего времени: тогда эта ода будет прекрасным произ¬ ведением, несмотря на ее реторические приемы. Первые восемь строф просто превосходны, особенно вот эти: Кумир, поставленный в позор, Несмысленную чернь пленяет; Но коль художников в нем взор Прямых красот не ощущает: Се образ ложныя молвы, Се глыба грязи позлащенной! И вы, без благости душевной, Не все ль, вельможи, таковы? Не перлы перские на вас И не бразильски звезды ясны; Для возлюбивших правду глаз Лишь добродетели прекрасны: Они суть смертных похвала. Калигула, твой конь в сенате Не мог сиять, сияя в злате: Сияют добрые дела! Осел всегда останется ослом, Хотя осыпь его звездами; Где должно действовать умом, Он только хлопает ушами. О, тщетно счастия рука, Против естественного чина, Безумца рядит в господина Или в шумиху дурака. 55
Каких ни вымышляй пружин, Чтоб мужу бую умудриться, Не можно век носить личин, И истина должна открыться. Когда не сверг в боях, в судах, В советах царских сопостатов, Всяк думает, что я Чупятов В мароккских лентах и звездах. ‘ Оставя скипетр, трон, чертог, Быв странником, в пыли и в поте, Великий Петр, как некий бог, Блистал величеством в работе: Почтен и в рубище герой! Екатерина в низкой доле, И не на царском бы престоле Была великою женой. И впрямь, коль самолюбья лесть Не обуяла б ум надменный: Что наше благородство, честь, Коль не изящности душевны? Я князь — коль мой сияет дух; Владелец — коль страстьми владею; Болярин —коль за всех болею, Царю, закону, церкви друг. Да, такие стихи никогда не забудутся! Кроме замечательной силы мысли и выражения, они обращают на себя внимание еще и как отголосок разумной и нравственной стороны прошедшего века. Остальная и большая часть оды отличается реторическими распространениями и добродушным морализмом, который об ис¬ тинах вроде 2X2 = 4 говорит, как о важных открытиях. Впрочем, 10, 11 и 12-я строфы, изображающие вельмоя^ескую жизнь людей XVIII века, отличаются значительным поэтическим достоинст¬ вом. В оде «На счастие» виден русский ум, русский юмор, слы¬ шится русская речь. Кроме разных современных политических намеков, в ней много резких и удачных юмористических выходок, свидетельствующих какое-то добродушие, как, например, это об¬ ращение к счастию: Катаешь кубарем весь мир; Как резвости твоей примеров, Полна земля вся кавалеров, И целый свет стал бригадир. Тонко хваля Екатерину, поэт говорит: Изволит царствовать правдиво, Не жжет, не рубит без суда; А разве кое-как вельможи И так и сяк, нахмуря рожи, Тузят иного иногда. Сатирически описывая свое прежнее счастие, когда, бывало, все удавалось ему, и в милости бояр, и в любви, и в игре, 56
и в поэзии, позт очень забавно и вместе колко жалуется на без¬ временье преклонных лет своих: А ныне пятьдесят мне било: Полет свой счастье пременило; Без лат я горе-богатырь; Прекрасный пол меня лишь бесит, Амур без перьев нетопырь, Едва вспорхнет, и нос повесит. Сокрылся и в игре мой клад; Не страстны мной, как прежде, музы: Бояре понадули пузы, И я у всех стал виноват. Умоляя счастие снова осыпать его своими дарами, позт остроумно подшучивает над Горацием, обещаясь писать школяр- ным слогом: чБеатус — брат мой, на волах Собою сам поля орющий Или стада свои пасущий!» Я буду восклицать в пирах. К числу таких же од принадлежит и «Мой истукан». В ней особенно замечательны некоторые черты характера поэта и его образа мыслей. Таковы два превосходнейшие стиха: Злодейства малого мне мало, Большого делать не хочу. Замечательна и следующая строфа: поэт говорит, что ни за какие дела не стоил бы он кумира — Не стоил бы: все знаки чести, Дозволены самим себе, Плоды тщеславия и лести, Монарх! постыдны и тебе. Желает хвал, благодаренья Лишь низкая себе душа, Живущая из награжденья: По смерти слава хороша, Заслуги в гробе созревают1 Герои в вечности сияют! Доселе говорили мы о Державине как о русском поэте, в из¬ вестной степени и в известном характере отразившем на себе XVIII век в той степени, в какой отразило его на себе тогдашнее русское общество. Теперь нам следует показать Державина как певца Екатерины, как представителя целой эпохи в истории России. Царствование Екатерины Великой, после царствования Петра Великого, было второю великою эпохою в русской истории. Доселе для него еще не наставало потомства. Мы, люди настоя¬ щей эпохи, так близки к временам Екатерины, что не можем судить о них беспристрастно и верно. Эта близость лишает нас возможности видеть ясно и определенно то, что обнаруживается 57
только в одной исторической перспективе, на достаточном отдале^ нии. И потому мы, с одной стороны, слишком увлекаемся громом побед, блеском завоеваний, многосложностию преобразований, множеством людей замечательных и не видим из-за всего этого внутреннего быта того времени. С другой стороны, справедливо гордясь нашим общественным и гражданским счастием, мы, мо¬ жет быть, слишком строго судим лесть, низкопоклонство, патро- нажество, милостивцев и отцов-благодетелей, составлявших ха-« рактеристику быта того времени. Мы не можем живо представить себе тогдашнего исторического положения России, того резкого контраста между тираниею Бирона и трудным, по бесплодной, хотя и блистательной войне с Пруссиею, временем,— и между царствованием Екатерины — этою эпохою блестящих и великих дел, мудрых преобразований, разумного и гуманного законода¬ тельства, которого основою было: лучше простить десять винов¬ ных, чем наказать одного невинного,— возникшего просвещения и возникавшей литературы, как плодов нравственного простора, сменившего удушающую тесноту, как творения мудрости и бла¬ гости, воцарившейся на троне. Близкие к тем временам, мы так далеки от них усовершенствованиями всякого рода, так горды и так счастливы великими успехами двух последних царствований, что не можем смотреть на наше прошедшее, не сравнивая его с настоящим,— а это сравнение, разумеется, выгоднее для настоя¬ щего. И потому нам теперь должно не столько судить об эпохе Екатерины Великой, сколько изучать ее, чтоб приобрести дан¬ ные для суждения о ней. К числу таких данных, без сомнения, принадлежат свидетельства современников,— а всем известно, как велик был их энтузиазм к своему времени и творцу его — Екатерине. Здесь мы говорим о царствовании Екатерины только в отношении к поэзии. Поэзия Державина — самое живое и самое верное свидетельство того, до какой степени эта эпоха была бла¬ гоприятна поэзии и до какой степени могла она дать поэзии ра¬ зумное содержание. В этом отношении должно обращать внима¬ ние не на похвалы Екатерине певца ее, которые, как похвалы со¬ временника, не могут иметь той неоподозреваемой достоверности и искренности, как голос потомства; но здесь должно обращать внимание на ту свежесть, ту теплоту искреннего и задушевного чувства, которыми проникнуты гимны Державина Екатерине, на тот смелый и благородный тон, которым они отличаются. Итак, нам остается только выбрать те строфы из разных од его, которые представляют особенно характеристические черты громко и тор¬ жественно воспетого им царствования. Ода «Фелица» — одно из лучших созданий Державина. В ней полнота чувства счастливо сочеталась с оригинальностию формы, в которой виден русский ум и слышится русская речь. Несмотря на значительную величину, эта ода проникнута внутренним единством мысли, от начала до конца выдержана в тоне. Олице¬ творяя в себе современное общество, поэт тонко хвалит Фелицу, 58
сравнивая себя с нею и сатирически изображая свои пороки. Ис¬ поведь его заключается стихами: Таков, Фелица, я развратен! Но на меня весь свет похож. Не оставляя шуточного тона, необходимого ему для того, чтоб похвалы Фелице ие были резки, поэт забывает себя и так рисует для потомства образ Фелицы: Едина ты лпшь не обидишь, Не оскорбляешь никого; Дурачества сквозь пальцы видишь, Лишь зла не терпишь одного; Проступки снисхожденьем правишь, Как волк овец, людей не давишь; Ты знаешь прямо цену их: Царей они подвластны воле, Но богу правосудну боле, Живущему в законах их. Ты здраво о заслугах мыслишь: Достойным воздаешь ты честь; Пророком ты того не числишь, Кто только рифмы может плесть; А что сия ума забава — Калифов добрых честь и слава, Снисходишь ты на лирный лад: Поэзия тебе любезна, Приятна, сладостна, полезна, Как летом вкусный лимонад. Слух идет о твоих поступках, Что ты нимало не горда, Любезна и в делах и в шутках, Приятна в дружбе и тверда; Что ты в напастях равнодушна, А в славе так великодушна, Что отреклась и мудрой слыть. Еще же говорят не ложно, Что будто завсегда возможно Тебе и правду говорить. Неслыханное также дело, Достойное тебя одной, Что будто ты народу смело ^ О всем, и въявь и под рукой, И знать, и мыслить позволяешь, И о себе не запрещаешь И быль и небыль говорить; Что будто самым крокодилам, Твоих всех милостей зоилам, Всегда склоняешься простить. Стремятся слез приятных реки Из глубины души моей. О сколь счастливы человеки Там должны быть судьбой своей,^ Где ангел кроткий, ангел мирныи,
Сокрытый в светлости порфирной, С небес ниспослан скиптр носить! Там можно пошептать в беседах И, казни не боясь, в обедах За здравие царей не пить. Там с именем Фелицы можно В строке описку поскоблить Кли портрет неосторожно Ее на землю уронить; Там свадеб шутовских не парят, В ледовых банях их не жарят, Не щелкают в усы вельмож; Князья наседками не клохчут, Любимцы въявь им не хохочут И сажей не марают рожзэ. Ты ведаешь, Фелпца, нравы И человеков и царей: Когда ты просвещаешь нравы, Ты не дурачишь так людей; В твои от дел отдохновенья Ты пишешь в сказках поученья И Хлору в азбуке твердишь: «Не делай ничего худого — И самого сатира злого Лжецом презренным сотворишь»« Заключительная строфа оды дышит глубоким благоговейным чувством: Прошу великого пророка, Да праха ног твоих коснусь, Да слов твоих сладчайша тока И лицезренья наслаждусь! Небесные прошу я силы, Да их простря сафярны крыльг, Невидимо тебя хранят От всех болезней, зол и скуки; Да дел твоих в потомстве звуки, Как в небе звезды, возблестят. Оду эту Державин писал, не думая, чтоб она могла быть на-* печатана; всем известно, что она случайно дошла до сведения государыни40. Итак, есть и внешние доказательства искренности этих, полных души стихов: Хвалы мои тебе приметя, Не мни, чтоб шапки иль бешметя За них я от тебя желал. Почувствовать добра приятство —* Такое есть души богатство, Какого Крез не собирал. 60
Ода «Изображение Фелицы» растянута и разведена водою реторики; но в ней есть превосходные строфы в pendant* к оде *фелица», почему мы и выписываем их здесь: Припомни, чтоб она вещала Бесчисленным ее ордам: «Я счастья вашего искала, И в вас его нашла я вам: Став сами вы себе послушны, Живите, славьтеся в мой век И будьте столь благополучны, Колико может человек. Я вам даю свободу мыслить И разуметь себя, ценить, Не в рабстве, а в подданстве числить И в ноги мне челом не бить; Даю вам право без препоны Мне ваши нужды представлять, Читать и знать мои законы И в них ошибки замечать; Даю вам право собираться И в думах золото копить, Ко мне послами отправляться И не всегда меня хвалить; Даю вам право беспристрастно В судьи друг друга выбирать, Самим дела свои всевластно И начинать и окончать. Не воспрещу я стихотворцам Писать и чепуху и лесть, Халдеям, новьщ чудотворцам Махать с духами пить и есть; Но я во всем, что лишь незлобно, Потщуся равнодушной быть; Великолепно и спокойно Мои благодеянья лить». Рекла б: «Почто писать уставы, Коль их в диванах не творят? Развратные вельможей нравы — Народа целого разврат. Ваш долг монарху, богу, царству Служить и клятвой не играть; Неправде, злобе, мзде, коварству Пути повсюду пресекать: Пристрастный суд разбоя злее; Судьи — враги, где спит закон: Пред вами гражданина шея Протянута без оборон». • • • • Представь, чтоб все царевна средства В пособие себе брала Предупреждать народа бедства * соответствие (фр.)• — Ред* 61
И сохранять его от зла; Чтоб отворила всем дороги Чрез почту письма к ней писать; Велела бы в свои чертоги Для объясненья допускать. * „ « « Представь ее оолокоченну На Зороастров истукан, Смотрящу там на всю вселенну, На огнезвездный океан, Вещающу: «О ты, предвечный, Который волею своей Колеса движешь быстротечны Вратящейся природы всей! Когда ты есть душа едина Движенью сих огромных тел: То ты ж, конечно, и причина И нравственных народных дел; Тобою царства возрастают, Твое орудие цари: Тобой они и померцают, Как блеск вечерния зари. Наставь меня, миров содетель! Да воле следуя твоей, Тебя люблю и добродетель И зижду счастие людей;41 Да удостоена любови, Надзрения твоих очес, Чтоб я за кажду каплю крови, За каждую бы каплю* слез, Народа моего пролитых, Тебе ответствовать могла И чувств души моей сокрытых Тебя свидетелем звала». «Видение мурзы» принадлежит к лучшим одам Державина. Как все оды к Фелице, она написана в шуточном тоне; но этот шуточный тон есть истинно высокий лирический тон — сочета¬ ние, свойственное только державинской поэзии и составляющее ее оригинальность. Как жаль, что Державин не знал или не мог знать, в чем особенно он силен и что составляло его истинное призвание. Он сам свои реторически-высокопарные оды предпочи¬ тал этим шуточным, в которых он был так оригинален, так наро¬ ден и так возвышен,— тогда как в первых он и надут, и натянут, и бесцветен. «Видение мурзы» начинается превосходною карти¬ ною ночи, которую созерцал поэт в комнате своего дома; поэти¬ ческая ночь настроила его к песнопению, и он воспел тихое бла* женство своей жизни: Что карлой он и великаном И дивом света не рожден И что не создан истуканом И оных чтить не принужден. 62
Далее заключается превосходный поэтически и ловко выра¬ женный намек на подарок, так неожиданно полученный им от монархини за оду «Фелица»: Блажен и тот, кому царевны Какой бы ни было орды Из теремов своих янтарных И сребро розовых светлиц, Как будто из улусов дальных, Украдкой от придворных лиц, За россказни, за растобары, За вирши иль за что-нибудь Исподтишка драгие дары И в досканцах червонцы шлют. Явление гневной Фелпцы, во всех атрибутах ее царственного величия, прерывает мечты поэта. Фелица укоряет его за лесть; она говорит ему: Когда Поэзия не сумасбродство, Но вышний дар богов, тогда Сей дар богов кроме лишь к чести И к поученью их путей Быть должен обращен,— не к лести И тленной похвале людей. Владыки света люди те же, В них страсти, хоть на них венцы: Яд лести их вредит не реже: А где поэты не льстецы? Ответ поэта на укоры исчезнувшего видения Фелицы дышит искренностию чувства, жаром поэзии и заключает в себе и авто¬ биографические черты и черты того времени: Возможно ль, кроткая царевна! И ты к мурзе чтоб своему Была сурова столь и гневна, II стрелы к сердцу моему И ты, и ты чтобы бросала, И пламени души моей К себе и ты не одобряла? Довольно без тебя людей, Довольно без тебя поэту За кажду мысль, за каждый стих Ответствовать лихому свету И от сатир щититься злых! Довольно золотых кумиров, Без чувств мои что песни чли; Довольно кадиев, факиров, Которы в зависти сочли Тебе их неприличной лестью; Довольно нажил я врагов! Иной отнес себе к бесчестью, Что не дерут его усов; Иному показалось больно, Что он наседкой не сидит; Иному — очень своевольно € тобой мурза твой говорит; 63
Иной вменял мне в преступленье, Что я посланницей с небес Тебя быть мыслил в восхищены! И лил в восторге токи слез; И словом: тот хотел арбуза, А тот — соленых огурцов; Но пусть им здесь докажет муза, Что я не из числа льстецов; Что сердца моего товаров За деньги я не продаю И что не из чужих анбаров Тебе наряды я крою; Но, венценосна добродетель! Не лесть я пел и не мечты, А то, чему весь мир свидетель: Твои дела суть красоты. Я пел, пою и петь их буду И в шутках правду возвещу; Татарски песни из-под спуду, Как луч, потомству сообщу; Как солнце, как луну поставлю Твой образ будущим векам, Превознесу тебя, прославлю; Тобой бессмертен буду сам. Пророческое чувство поэта не обмануло его: поэзия Держа* вина, в тех немногих чертах, которые мы представили здесь нашим читателям, есть прекрасный памятник славного царство¬ вания Екатерины II и одно из главных прав певца на поэтиче¬ ское бессмертие. Другое значение имеют теперь для нас торжественные оды Державина. В них он является более официальным, чем истин¬ но вдохновенным поэтом. В этом отношении они резко отделяют¬ ся от од, посвященных Фелице. И не мудрено: последние имели корень свой в действительности, а первые были плодом похваль¬ ного обычая согласовать лирный звон с громом пушек и блеском плошек и шкаликов. Притом же легче было чувствовать и пони¬ мать мудрость и благость монархини, чем провидеть значение войн и побед ее, объясняющихся причинами чисто политическими. По¬ литические вопросы тогда только могут служить содержанием поэзии, когда они вместе и вопросы исторические и правственные. Такова была великая война 1812 года, когда обе из тяжущихся сторон — и колоссальное могущество Наполеона и национальное существование России — сошлись решить вопрос: «Быть или не быть/»42. Победы над турками, как бы ни блистательны были они, могут дать прекрасное содержание для реляций, но не для од. Сверх того, торжественные оды Державина еще и потому утратили теперь свою цену, что самые события, породившие их, нам уже не могут казаться такими, какими видели их современ¬ ники. Типом всех торжественных од Державина может служить ода «На взятие Варшавы». Она так всем известна, что мы не по¬ читаем за нужное делать из нее выписки. Ее можпо разделить на три части: первая из них есть экстатическое излияние чувства 64
удивления к Суворову и Екатерине II. Действительно, вступле¬ ние оды восторженно; но этот восторг весь заключается не в мыс¬ лях, а в восклицаниях, и в нем есть что-то напряженное. Место, начинающееся стихом «Черная туча, мрачные крыла», долго счи¬ талось в наших реториках и пиитиках образцом гиперболы, как выражения высочайшего восторга;43 теперь эта гипербола может служить образцом натянутого восторга, стихотворного крика — не больше. Поэт чувствовал сам пустоту всех этих громких фраз и потому хотел, во второй части своей оды, занять ум читателя ^саким-нибудь содержанием. Что же он сделал для этого? — он показывает сонм русских царей и вождей, сидящий в «небесном вертограде, на злачных холмах, в прохладе благоуханных рощ, в прозрачных и радужных шатрах»; перед ними поет наш звуч¬ ный Пиндар, Ломоносов, и его хвала пронзает их грудь, как мол¬ ния; в их пунцовых устах блистает злат мед, а на щеках играют зари; возлегши на мягких зыблющих(ся) перловых облаках, они внимают тихострунный хор небесных арф и поющих дев (что, однако ж, не мешает им внимать и лире нашего звучного Пин¬ дара, Ломоносова): что это за языческая валгалла для христиан¬ ских царей и вождей? Для этого подлунного мира стихи Ломо¬ носова, конечно, имеют свое значение; но беспрестанно слушать их и на том свете — воля ваша, скучно. Далее, поэт заставляет Петра Великого проговорить речь к Пожарскому и потом скрыть¬ ся в «сень». Все это — голая реторика, свидетельствующая о за¬ труднительном положении поэта, задавшего себе воспеть предмет, которого идеи он не прочувствовал в себе. Третья часть оды кончилась даже смешно-плохими четверостишиями с припевом к каждому: Славься сим, Екатерина, О великая жена! В первой части оды поэт называет своего героя, то есть Су¬ ворова, Александром по браням: сравнение крайне неудачное! Можно называть Наполеона Цезарем, ибо в жизни и положениях обоих этих лиц было много общего; но что же общего между дей¬ ствительно великим полководцем русской монархини, превосход¬ ным выполнителем ее политических предначертаний, и между монархом-завоевателем, героем древнего мира, связавшим Восток с Европою?.. Вообще, Державин не умел хвалить Суворова: он восхищается только его непобедимостию, забывая, что этим были славны и Тамерланы и Аттилы и что в Суворове было что-нибудь замечательное и кроме этого. Хваля Суворова, Державин должен был бы настроить лиру на тот чисто русский лад, которым вос¬ певал он Фелицу; но он хотел видеть своего героя в реториче- ской апофеозе, и потому в его одах Суворов не возбуждает к себе никакого сочувствия. У Пушкина есть два стихотворения, порожденные почти таким же событием, как и ода Державина, о которой мы гово¬ рим. Даже по тону оба эти стихотворения Пушкина напоминают 3 В. Белинский, т. 6 65
торжественную музу Державина; но какая же разница в содер¬ жании! Пушкин поднимает исторические вопросы, говоря, что это — спор славян между собою, 5 Домашний, старый спор, уж взвешенный судьбою44. Пушкин не изрекает оскорбительных приговоров падшему врагу, но благородно, как представитель великой нации, вос¬ клицает: В бореньи падший невредим; . Врагов мы в прахе не топтали; Они народной Немезиды Не узрят гневного лица И не услышат песнь обиды От лиры русского певца45. Оды «На взятие Измаила» и «Переход Альпийских гор», по объему своему,— целые поэмы, герой которых — Суворов. О них можно сказать то же, что и обо всех торжественных одах Дер¬ жавина: они исполнены вдохновения, но реторического, и их можно сравнить с похвальными словами Ломоносова —много грома, много блеска, но мало души. И потому в чтении они уто¬ мительны и даже скучны. Что корень их был не в жизни, не в действительности, а в пиитике и реторике того времени, могут служить доказательством эти стихи из оды «На взятие Изма¬ ила»: Злодейство что ни вымышляло, Поверглось, россы, все на вас! Зрю ядры, камни, вар и бревны. Как! неужели защищать отчаянно крепость всеми в войне упо¬ требляемыми средствами от осаждающих ее врагов, отчаянно биться с ними и честно умирать за свою веру и своего государя есть злодейство?.. О, нет! Державин этого не думал, но это тре¬ бовалось высоким парением оды, по пиитике того времени. Впро¬ чем, эта ода не без замечательных частностей, как, например, следующая строфа: Чего не может род сей славный, Любя царей своих, свершить? Умейте лишь, главы венчанны, Его бесценну кровь щадить; Умейте дать ему вы льготы, К делам великим дух, охоту, И правотой сердца пленить. Вы можете его рукою Всегда, войной и не войною, Весь мир себя заставить чтить. Война, как северпо сиянье, Лишь удивляет чернь одпу: Как светлой радуги блистанье, В сяк мудрый любпт тишину. 66
Державин был певцом всех замечательных людей, которыми так богат был век Екатерины; всех чаще и охотнее он пел Су¬ ворова — это был его любимый герой; но лучше всех воспел он Потемкина. И не мудрено: этот «кипящий замыслами ум, не хо¬ дивший по пробитым дорогам, но пролагавший их сам», был дивным, поэтическим явлением. Это не был любимец счастия, как привыкли величать его: счастие любит больше глупцов и дюжинных людей, нежели гениев,— а Потемкин был гений, за¬ ставивший преклоняться перед собою счастие. Это была натура чодного типа с наполеоновскою: Потемкин мог жить только в замыслах и замыслами, и отсюда его апатия в бездействии. Ви¬ деть невозможность действовать — приговор к смерти для та¬ ких людей. Каждый из них хотел бы покорить всю землю и пал бы от своего успеха, если бы не нашел средства сделать высадку на луну и взять ее приступом. Являясь во времена отживаю¬ щего исторического мира и не предчувствуя нового, они делают себя центром всей вселенной и падают жертвами своего гран¬ диозного эгоизма. Так пал и Наполеон. Наш русский сын судь¬ бы не мог быть понят своим временем; но в самых его стран¬ ностях было что-то таинственно высокое, и все смотрели на него со страхом и любопытством. Поэтическая натура Державина глубже других прозрела в тайник этого великого духа, хотя вполне и не разгадала его,— и «Водопад» остался навсегда сви¬ детельством этого поэтического полусознания и одною из лучших од Державина. Державин был певцом царствующего дома в России, и нель¬ зя с удивлением не остановиться на его пророческих одах на рождение царственных младенцев, впоследствии Александра Благословенного и ныне благополучно царствующего императо¬ ра Николая. Кому не известна прекрасная ода «На рождение на севере порфирородного отрока»: в ней есть два стиха, невольно останавливающие на себе внимание изумленного читателя: Будь страстей своих владетель, Будь на троне человек! Другая пророческая ода Державина—«На крещение вели¬ кого князя Николая Павловича»; в ней поражают стихи: Дитя равняется с царями! Родителям по крови, По сану — исполин; По благости, любови, Полсвета властелин! Он будет, будет славен, Душой Екатерине равен. Державин пел воцарение Александра и многие события его Царствования, особенно события 1812—1814 годов. В последних слышны уже слабеющие звуки некогда громкой лиры; но в одах, которыми он приветствовал новое благотворное светило Руси, ме- 3* 67
стами проблескивают искры поэзии. Таково, например, начало оды «На восшествие на престол императора Александра 1-го»: Век новый! Царь младой, прекрасный Пришел днесь к нам весны стезей! Мои предвестья велегласны Уже сбылись, сбылись судьбой. В оде «Царевичу Хлору» старик Державин настроил свою музу на прежний лад, которым хвалил Екатерину, и воспел Алек¬ сандра. В поэтическом отношении эта ода далеко не то, что «Фе- лица», и кажется подражением ей; но по мыслям, по содержанию это одна из замечательнейших од Державина. Ее стоило бы вы¬ писать здесь всю, до последнего стиха. Она лучше всяких рас- суждений показывает, в какой связи находится поэзия с положе¬ нием общества. Но это была песнь лебедя: знаменитый и прослав¬ ленный в царствование Александра более, чем в царствование Екатерины, Державин был человеком, отжившим свой век. Явле¬ ние Крылова, Карамзина, Дмитриева, потом Озерова и наконец Жуковского и Батюшкова показало, что в обществе уже созрели новые элементы для поэзии и что, по мере полноты этих элемен¬ тов, являлись и певцы разнообразные, а не поющие, как прежде, все на один голос. Это был успех времени, и не вина Державина, что он принадлежал к другому веку и остался ему верен в чуж¬ дом для него новом времени: он сделал все, что мог в то время сделать человек с таким огромным дарованием. Не будь Екате¬ рины, не было бы и Державина: цветы его поэзии распустились от луча ее просвещенного внимания. Этому вниманию он был обя¬ зан и своею славою: общество не нуждалось в стихах Державина и не понимало их, а имя его знало, дивясь, что за стихи дают и зо¬ лотые табакерки, и чины, и места, делают вельможею бедного и незнатного дворянина. Но таков ход идеи: она идет к своей цели даже и такими путями, которые, казалось бы, скорее отвели ее от цели, чем привели к ней: простое любопытство многих неза¬ метно познакомило со стихами и пристрастило к ним. И когда, чрез размножение училищ и гимназий, чрез основание новых уни¬ верситетов, в царствование Александра распространилось просве¬ щение, тогда Державина стали читать и узнали его как поэта, а не только как знатного человека. Во многих стихотворениях Державина личный характер его как человека является с весьма хорошей стороны. Несмотря на то, что его век был век милостивцев и что лесть и угодничество считались добродетелями, он льстил больше как ритор, чем как поэт. Когда Суворов, в отставке, перед походом в Италию, прожи¬ вал в деревне без дела, Державин не боялся хвалить его печат- но 46. Ода «На возвращение графа Зубова из Персии» принадле¬ жит к таким же смелым его поступкам47. «Водопад», написанный после смерти Потемкина, есть, без сомнения, столько же благо¬ родный, сколько и поэтический подвиг. Судя по могуществу По¬ 68
темкина, можно было бы предположить, что большая часть сти¬ хотворений Державина посвящена его прославлению; но Держа¬ вин при жизни Потемкина очень мало писал в честь его. Он упоминает о нем в оде «Осень во время осады Очакова»; его воспел он под именем Решемысла, прилично и скромно; есть еще ода под названием «Победителю»: в ней Потемкин превознесен превыше звезд, довольно плохими стихами. Но вот и все: а это слишком немного, даже слишком мало для такого могущества, ка¬ кое представляет собою Потемкин! Сверх того, в отношении к ле- \^ти, нельзя строго судить Державина: он жил в такие торжествен¬ ные и хвалебные времена, когда петь и льстить значило одно и то же и когда никакая сила характера не могла спасти человека от необходимости уклоняться лестью от бед. Должно сказать правду: за многие дела и самый сатирик не может не чтить Державина. К числу такпх дел принадлежит его ода «Памятник герою», напи¬ санная в честь Репнину, который находился в то время под опалою у Потемкина и который впоследствии очень дурно заплатил за нее поэту48. По службе, в деле правосудия, Державин прослыл даже «беспокойным» человеком — эпитет, который, как известно, дается только таким людям, которые без ужаса и негодования не могут видеть подлостей и несправедливостей, именем правосу¬ дия и закона совершаемых ябедниками и крючкотворцами..* Чтобы верно характеризовать и определить значение Держа¬ вина как поэта, должно обратить внимание на его собственный взгляд на поэзию и поэта. В артистической душе Державина пре¬ бывало глубокое предчувствие великости искусства и достоинства художника. Это доказывается многими истинно вдохновенными местами в его произведениях и даже превосходными отдельными стихотворениями. Мы непременно должны указать на них, как на факты для суждения о Державине как поэте. В оде «Любите¬ лю художеств», неудачной и даже странной в целом, внимание мы¬ слящего читателя не может не остановиться на следующих стихах; Боги взор свой отвращают От не любящего муз; Фурии ему влагают В сердце черство грубый вкус, Жажду злата и сребра. Враг он общего добра! Ни слеза вдовиц не тронет, Ни сирот несчастных стон: Пусть в крови вселенна тонет, Был бы счастлив только он; Больше б собрал серебра. Враг он общего добра! Напротив того, взирают Боги на любимца муз; Сердце нежное влагают И изящный, нежный вкус: Всем душа его щедра. Друг он общего добра! 69
Если б эти стихи прозаичностшо и шероховатостию выраже¬ ния не поражали нашего вкуса, избалованного изяществом новей¬ шей поэзии, их можно было бы принять за перевод из какой-ни¬ будь пьесы Шиллера в древнем вкусе. Сознание высокого своего призвания Державин выразил особенно в трех пьесах. Странная и невыдержанная в целом пьеса «Лебедь» есть как бы прелюдия к превосходному стихотворению «Памятник»: Необычайным я пареньем От тленна мира отделюсь, С душой бессмертною и пеньем, Как лебедь, в воздух поднимусь. В двояком образе нетленный, Не задержусь в вратах мытарств; Над завистью превознесенный, Оставлю под собой блеск царств. Да, так! хоть родом я не славен; Но, будучи любимец муз, Другим вельможам я не равен И самой смертью предпочтусь. Не заключит меня гробница, Средь звезд не превращусь я в прах, Но, будто некая певица, С небес раздамся в голосах. Затем поэт воображает, что его стан обтягивает пернатая кожа, на груди является пух, а спина становится крылата и что он лоснится лебяжьею белизною; в виде лебедя парит он над Рос- сиею, и все племена, населяющие ее, указывают на него и го¬ ворят: «Вот тот летит, что, строя лиру, Языком сердца говорил И, проповедуя мир миру, Себя всех счастьем веселил!» Мысль изысканная и неловко выраженная; но последний куплет очень замечателен: Прочь с пышным, славным погребеньем, Друзья мои! Хор муз, не пой! Супруга! облекись терпеньем! Над мнимым мертвецом не вой! «Памятник» так хорошо известен всем, что нет нужды вы-, писывать его. Хотя мысль этого превосходного стихотворения взята Державиным у Горация, но он умел выразить в такой оригинальной, одному ему свойственной форме, так хорошо при¬ менить ее к себе, что честь этой мысли так же принадлежит ему, как и Горацию. Пушкин по-своему воспользовался, по примеру Державина, применением к себе этой мысли, в собственной ори¬ гинальной форме. В стихотворении того и другого поэта резко 70
обозначился характер двух эпох, которым принадлежат они: Державин говорит о бессмертии в общих чертах, о бессмертии книжном; Пушкин говорит о своем памятнике: «К нему не за¬ растет народная тропа» и этим стихом олицетворяет ту живую славу для поэта, которой возможность настала только с его времени. Не менее «Памятника» замечательно стихотворное посвя¬ щение Державина Екатерине II собрания своих сочинений: оно дышит и благоговейною любовию поэта к великой монархине пророческим сознанием своего поэтического достоинства: Что смелая рука поэзии писала, Как бога, истинну Фелицу во плоти И добродетели твои изображала, Дерзаю к твоему престолу принести, Не по достоинству изящнейшего слога, Но по усердию к тебе души моей. Как жертву чистую, возжженную для бога, Прими с небесною улыбкою твоей, Прими и освяти твоим благоволеньем И музе быть моей подпорой и щитом, Как мне была и есть ты от клевет спасеньем. Да, веселясь, она и с бодрственным челом Пройдет сквозь тьму времен и станет средь потомков, Суда их не страшась, твои хвалы вещать; И алчный червь когда, меж гробовых обломков, Оставший будет прах костей моих глодать: Забудется во мне последний род Багрима, Мой вросший в землю дом никто не посетит; Но лира коль моя в пыли где будет зрима И древних струн ее где голос прозвенит, Под именем твоим громка она пребудет; Ты славою — твоим я эхом буду жить. Героев и певцов вселенна не забудет; В могиле буду я, но буду говорить. И однако ж в стихотворениях того же Державина есть ме-» ста, доказывающие, что он очень невысоко ценил поэзию и свое поэтическое призвание. Так, в оде «Фелица» он говорил: Поэзия тебе любезна, Приятна, сладостна, полезна, Как летом вкусный лимонад. В оде «Мой истукан» он говорит: Мои безделки Безумно столько уважать. И если считает себя достойным мраморного бюста, то разве за то, что воспевал Фелицу, а не за то, как воспевал ее, следо¬ вательно, за предмет, а не за талант песнопений. Таких мест много можно найти в его стихотворениях. Сверх того, известно всем,— да и есть стихотворение, подтверждающее этот факт («Храповицкому»),— что Державин свое чиновническое поприще ставил выше, то есть дельнее, своего поэтического поприща. 71
Но что же все это доказывает? то ли, что Державин был из¬ менчив в своих мнениях, или что он только в стихах, а не на деле, высоко думал о стихотворстве? Ни то, ни другое! В этом видна нерешительность, неопреде¬ ленность идеи поэзии в то время. Державин действительно в раз¬ ные времена думал о ней розно: то приходил в восторг от своего призвания, гордясь им в светлом и вдохновенном сознании, то погружался в уныние при мысли о нем, стыдясь его, как пустой забавы. В первом случае скрывалась его глубоко поэтическая на¬ тура; во втором высказывалось в нем общество нашего времени. Теперь всякий посредственный писака с гордостию говорит о себе, что он литератор или поэт, и находит добродушных лю¬ дей, которые, даже и подсмеиваясь над ним, все-таки увиваются подле него, чтоб при случае похвастать своим знакомством или приязнию с литератором и поэтом. Истинный талант теперь везде и всегда смело может назвать себя по имени, а гений, в области поэзии, теперь — сила и власть в сфере общественного мнения. Но это сделалось не вдруг, а постепенно. Державин не имел врагов своему таланту: ему не могли простить не таланта, которого не понимали, а полученных им знаков почестей. Среди невежд и умному человеку легко может прийти в голову мысль: уж не он ли глуп, и не эти ли люди умны, ибо как же могут ошибаться все и быть прав одинА. Вот откуда происходили противоречия Державина в его по¬ нятиях о поэзии. Это может служить ключом и ко множеству других его противоречий. На иную прекрасную оду его можно насчитать несколько плохих, как будто написанных в опроверже¬ ние первой. Причина этого та, что не было общества, не было общественного мнения,— были только умные личности, изредка сталкивавшиеся друг с другом на необъятном пространстве. Всякая истинная поэзия есть идеальное зеркало действитель¬ ности, а разумная сторона действительности того времени выражалась только в некоторых людях, близких к монархине; но несколько людей не составляет общества. Мы видели, что в поэзии Державина отразился XVIII век, односторонно и слабо отразившийся на высшем круге русского общества,— круге, с ко¬ торым все остальное не имело общего, ничем не было связано: а этого было слишком мало, чтоб дать такое содержание поэзии, ко¬ торое упрочило бы за нею бессмертие, сообщив ей не умирающий от перемены нравов и отношений интерес. Мы видели, что Дер¬ жавин понимал великую монархиню и верно изобразил ее в не¬ скольких чертах; но он выразил свое понятие о ней, а не понятие целого общества, которое не умело понимать тех благ, которыми пользовалось,— и потому мы дивимся образу Екатерины только в немногих стихотворениях Державина, и именно только в тех, где изображал он ее под именем Фелицы. Ода его «Фелица» превосходна и в целом и в частностях; так же прекрасно его «Ви¬ дение мурзы»; но в «Изображении Фелицы» прекрасны только 72
некоторые строфы. Торжественные оды его потеряли весь свой интерес для нашего времени. Так называемые анакреонтические оды Державина свидетельствуют о его артистической натуре; но ни содержание их, всегда одностороннее и неглубокое, ни их фор¬ ма, всегда не выдержанная в целом и пленяющая только частно¬ стями, тоже не могут быть предметом эстетического наслаждения в наше время. Драматические опыты его не стоят и упоминове¬ ния. Мы уже доказали в первой статье, что в эстетическом отно¬ шении поэзия Державина представляет собою богатый зародыш искусства, но еще не есть искусство. Это блестящая страница из истории русской поэзии, но еще не сама поэзия. Читая даже лучшие оды Державина, мы должны делать над собою усилие, чтоб стать на точку зрения его времени относительно поэзии, и должны научиться видеть прекрасное во многом, что в то время казалось безусловно прекрасным. Итак, Державин и в эстетическом отношении есть поэт исторический, которого долж¬ но изучать в школах, которого стыдно не знать образованному русскому, но который уже не может быть и для общества тем же, чем может и должен быть он для людей, посвящающих себя основательному изучению родного сло^а, отечественной поэзии. Ломоносов был предтечею Державина, а Державин — отец русских поэтов. Если Пушкин имел сильное влияние на современных ему и явившихся после него поэтов, то Державин имел сильное влияние на Пушкина. Поэзия не родится вдруг, но, как все живое, развивается исторически: Державин был первым живым глаголом юной поэзии русской. С этой точки зре¬ ния должно определять его достоинства и его недостатки,— и с этой точки зрения его недостатки явятся так же необходимыми, как и его достоинства. Называть Державина русским Пиндаром, Анакреоном и Горацием могли только во времена детства нашей критики. Пиндара, Анакреона и Горация читает весь просвещенный мир на их родных языках и в бесчисленном мно¬ жестве переложений; в Державине ничего не найдет ни фран¬ цуз, ни англичанин, ни немец. Богатырь поэзии по своему природному таланту, Державин, со стороны содержания и фор¬ мы своей поэзии, замечателен и важен для нас, его соотечест¬ венников: мы видим в нем блестящую зарю нашей поэзии, а поэзия его — «это (как справедливо сказано в предисловии к изданным ныне его сочинениям) сама Россия Екатеринина века — с чувством исполинского своего могущества, с своими торжествами и замыслами на Востоке, с нововведениями ев¬ ропейскими и с остатками старых предрассудков и поверий — это Россия пышная, роскошная, великолепная, убранная в азиатские жемчуги и камни и еще полудикая, полуварварская, полуграмотная,— такова поэзия Державина, во всех ее красо¬ тах и недостатках» 49. 73
СОЧИНЕНИЯ АЛЕКСАНДРА ПУШКИНА Санкт-Петербург. Одиннадцать томов MDCCCXXXVIII—MDCCCXLI СТАТЬЯ ПЕРВАЯ Обозрение русской литературы от Державина до Пушкина Давно уже обещали мы полный разбор сочинений Пушкина: предлагаемая статья есть начало выполнения нашего обещания, замедлившегося по причинам, изложение которых не будет здесь излишним. Всем известно, что восемь томов сочинений Пушкина изданы, после смерти его, весьма небрежно во всех отноше¬ ниях — и типографском (плохая бумага, некрасивый шрифт, опе¬ чатки, а инде и искаженный смысл стихов), и редакционном (пьесы расположены не в хронологическом порядке, по времени их появления из-под пера автора, а по родам, изобретенным бог знает чьим досужеством). Но что всего хуже в этом издании — это его неполнота: пропущены пьесы, помещенные самим авто¬ ром в четырехтомном собрании его сочинений*, не говоря уже о пьесах, напечатанных в «Современнике» и при жизни и после смерти Пушкина. Последние три тома сделаны компаниею изда- телей-книгопродавцев, которые, что могли сделать как издатели, сделали хорошо, то есть издали эти три тома красиво и опрятно, но так же неполно, как были изданы (не ими, впрочем) первые восемь томов. Справедливый ропот публики, которая, заплатя за одиннадцать томов сочинений Пушкина шестьдесят пять рублей ассигнациями (сумму, довольно значительную и для книги, хоро¬ шо и полно изданной), все-таки не имела в руках полного собра¬ ния сочинений Пушкина,— этот ропот, соединенный с столь же дурным расходом трех последних, как и восьми первых томов, и справедливое негодование некоторых журналистов на такое * Стихотворения Александра Пушкина. Санкт-Петербург. В тпп. Де¬ партамента народного просвещения. Четыре части. I и II —1829, III — 1832, IV —1835. 74
оскорбление тени великого поэта: все это побудило издателей трех остальных томов сочинений Пушкина обещать отдельное дополнение к ним, в котором публика могла бы найти реши¬ тельно все, что написано Пушкиным и что не вошло в одинна¬ дцать томов полного собрания его сочинений. А пропущено так много, что из дополнения вышел бы целый том,— и тогда полное собрание сочинений Пушкина состояло бы пока из двенадцати томов. Говорим — пока: ибо в рукописи остаются еще материалы к истории Петра Великого, предпринятой Пушкиным. Говорят, что этих материалов стало бы на добрый том, и только одному богу известно, когда русская публика дождется этого тома...1 Итак, пока хорошо было бы дождаться хоть дополнения-то, обе¬ щанного издателями трех последних томов. О нем много толко¬ вали, и мы даже видели опыты приготовления к этому делу, которое интересовало нас еще и как удобный предлог к началу обещанной нами статьи о Пушкине. Но время шло, а вожделен¬ ное дополнение не являлось, и мы, право, не знаем, явится ли оно когда-нибудь; если же и явится, то не потребует ли еще другого дополнения?..2 Это решило нас, не дожидаясь исполне¬ ния чужих обещаний, приняться наконец за исполнение своих собственных. Но, кроме того, была еще и другая, более важная, так ска¬ зать, более внутренняя причина нашей медленности. Година безвременной смерти Пушкина, с течением дней, отодвигается от настоящего все далее и далее, и нечувствительно привыкают смотреть на поэтическое поприще Пушкина не как на прерван¬ ное, но как на оконченное вполне. Много творческих тайн унес с собою в раннюю могилу этот могучий поэтический дух; — но не тайну своего нравственного развития, которое достигло своей апогеи и потому обещало только ряд великих в художественном отношении созданий, но уже не обещало новой литературной эпохи, которая всегда ознаменовывается не только новыми тво¬ рениями, но и новым духом. Исключительные поклонники Пуш¬ кина, с ним вместе вышедшие на поприще жизни и под его влиянием образовавшиеся эстетически, уже резко отделяются от нового поколения своею закоснелостию и своею тупостию в деле разумения сменивших Пушкина корифеев русской литера¬ туры. С другой стороны, новое поколение, развившееся на почве новой общественности, образовавшееся под влиянием впечатле¬ ний от поэзии Гоголя и Лермонтова, высоко ценя Пушкина, в то же время судит о нем беспристрастно и спокойно. Это значит, что общество движется, идет вперед через свой вечный процесс обновления поколений и что для Пушкина настает уже потом¬ ство. На Руси все растет не по годам, а по часам, и пять лет для нее — почти век. Но новое мнение о таком великом явлении, как Пушкин, не могло образоваться вдруг и явиться совсем готовое; но, как все живое, оно должно было развиться из самой жизни общества; — каждый новый день, каждый новый факт в жизни 75
и в литературе должны были изменять и образ воззрения на Пушкина. По мере того как рождались в обществе новые потребности, как изменялся его характер и овладевали умом его новые думы, а сердце волновали новые печали и новые надежды, порожден¬ ные совокупностью всех фактов его движущейся жизни,— все стали чувствовать, что Пушкин, не утрачивая в настоящем и будущем своего значения как поэт великий, тем не менее был и поэтом своего времени, своей эпохи, и что это время уже про¬ шло, эта эпоха сменилась другою, у которой уже другие стрем¬ ления, думы и потребности. Вследствие этого Пушкин является перед глазами наступающего для пего потомства уже в двой¬ ственном виде: это уже не поэт безусловно великий и для на¬ стоящего и для будущего, каким он был для прошедшего, но поэт, в котором есть достоинства безусловные и достоинства вре¬ менные, который имеет значение артистическое и значение исто¬ рическое, словом, поэт, только одною стороною принадлежащий настоящему и будущему, которые более или менее удовлетво¬ ряются и будут удовлетворяться им, а другою, большею и значи¬ тельнейшею стороною вполне удовлетворявший своему настояще¬ му, которое он вполне выразил и которое для нас — уже прошед¬ шее. Правда, Пушкин принадлежал к числу тех творческих ге¬ ниев, тех великих исторических натур, которые, работая для на¬ стоящего, приуготовляют будущее, и по тому самому уже не могут принадлежать только одному прошедшему; но в том-то и состоит задача здравой критики, что она должна определить значение поэта и для его настоящего и для будущего, его историческое и его безусловно художественное значение. Задача эта не может быть решена однажды навсегда на основании чистого разума: нет, решение ее должно быть результатом исторического движения об¬ щества. Чем выше явление, тем оно жизненнее, а чем жизненнее явление, тем более зависит его сознание от движения и развития самой жизни. Лучшее, что можно сказать в похвалу Пушкину и в доказательство его величия,— то, что, при самом появлении его на поэтическую арену, он встречен был и безусловными по¬ хвалами необдуманного энтузиазма, и ожесточенною бранью лю¬ дей, которые в рождении его поэтической славы увидели смерть старых литературных понятий, а вместе с ними и свою нравствен¬ ную смерть,— что запальчивые крики похвал и порицаний не умолкали ни на минуту ни в продолжение всей его жизни, ни после самой его жизни, и что каждое новое произведение его было яблоком раздора и для публики и для привилегированных судей литературных. Теперь утихают эти крики: знак, что для Пушкина настало потомство, ибо запальчивая пря мнений суще¬ ствует только для предметов столь близких глазам современни¬ ков, что они не в состоянии видеть их ясно и вполне, по причине самой этой близости. Суд современников бывает пристрастен; однако ж в его пристрастии всегда бывает своя законная и осно¬ 76
вательная причинность, объяснение которой есть тоже задача истинной критики. Ни одно произведение Пушкина — ни даже сам «Онегин» — не произвело столько шума и криков, как «Руслан и Людмила»: одни видели в ней величайшее создание творческого гения, дру¬ гие — нарушение всех правил пиитики, оскорбление здравого эстетического вкуса. То и другое мнение теперь могло бы по¬ казаться равно нелепым, если не подвергнуть их историческому рассмотрению, которое покажет, что в них обоих был смысл и оба они до известной степени были справедливы и основа¬ тельны. Для нас теперь «Руслан и Людмила» — не больше, как сказка, лишенная колорита местности, времени, народности, а потому и неправдоподобная; несмотря на прекрасные стихи, которыми она написана, и проблески поэзии, которыми она пора¬ жает местами, она холодна, по признанию самого поэта *, и в наше время не у всякого даже юноши станет охоты и терпения прочесть ее всю, от начала до конца. Против этого едва ли кто станет теперь спорить. Но в то время, когда явилась эта поэма в свет, она действительно должна была показаться необыкно¬ венно великим созданием искусства. Вспомните, что до нее поль¬ зовались еще безотчетным уважением и «Душенька» Богдано¬ вича и «Двенадцать спящих дев» Жуковского: каким же удив¬ лением должна была поразить читателей того времени сказочная поэма Пушкина, в которой все было так ново, так оригинально, так обольстительно — и стих, которому подобного дотоле ничего не бывало, стих легкий, звучный, мелодический, гармонический, живой, эластический, и склад речи, и смелость кисти, и яркость красок, и грациозные шалости юной фантазии, и игривое остро* умие, и самая вольность нецеломудренных, но тем не менее поэти¬ ческих картин!.. По всему этому «Руслан и Людмила» — такая поэма, появление которой сделало эпоху в истории русской ли¬ тературы. Если бы какой-нибудь даровитый поэт написал в наше время такую же сказку и такими же прекрасными стихами, в авторе этой сказки никто не увидел бы великого таланта в бу¬ дущем, и сказки никто бы читать не стал; но «Руслан и Люд¬ мила», как сказка, вовремя написанная, и теперь может служить доказательством того, что не ошиблись предшественники наши, увидев в ней живое пророчество появления великого поэта на Руси. У всякого времени свои требования, и теперь даже обык¬ новенному таланту, не только гению, нельзя дебютировать чем- нибудь вроде «Руслапа и Людмилы» Пушкина, «Оберона» Ви- ланда или — пожалуй, и «Orlando Furioso» ** Ариоста; но все эти поэмы, шуточные, волшебные, рыцарские и сказочные, явились в свое время и, под этим условием, прекрасны и достойны вни¬ мания и даже удивления. Итак, юноши двадцатых годов (из * Соч. А. Пушкина. Т. XI, стр. 226 3. ** «Неистового Роланда» (ит.). — Ред. 77
которых многим теперь уже далеко за сорок) были правы в энтузиазме, с которым они встретили «Руслана и Людмилу», С другой стороны, имела причину и враждебность, с которою литературные староверы встретили поэму Пушкина: в ней не было ничего такого, что привыкли они почитать поэзиею; эта поэма была, в их глазах, буйным отрицанием их литературного корана. Так называемая война классицизма (мертвой подража¬ тельности утвержденным формам) с романтизмом (стремлением к свободе и оригинальности форм) была у нас отголоском такой же войны в Европе, и первая поэма Пушкина послужила поводом к началу этой войны, пережитой Пушкиным. Следовавшие затем поэмы и лирические стихотворения Пушкина были для него рядом поэтических триумфов. Энтузиасты провозгласили его се¬ верным Байроном, представителем современного человечества4. Причиною этого неудачного сравнения было не одно то, что Бай¬ рона мало знали и еще меньше понимали, но и то, что Пушкин был на Руси полным выразителем своей эпохи. Однако ж, как скоро начало устанавливаться в нем брожение кипучей молодо¬ сти, а субъективное стремление начало исчезать в чисто художе¬ ственном направлении,— к нему стали охладевать, толпа оже¬ сточенных противников стала возрастать в числе, даже самые поклонники или начали примыкаться к толпе порицателей, или переходить к нейтральной стороне. Наиболее зрелые, глубокие и прекраснейшие создания Пушкина были приняты публикою холодно, а критиками оскорбительно. Некоторые из этих крити¬ ков очень удачно воспользовались общим (не)расположением в отношении к Пушкину, чтоб отмстить ему или за его к ним пре¬ зрение, или за его славу, которая им почему-то не давала покоя, или, наконец, за тяжелые уроки, которые он проповедал им иногда в легких стихах летучих эпиграмм...5 С другой стороны, люди, искренно и страстно любившие ис¬ кусство, в холодности публики к лучшим созданиям Пушкина видели только одно невежество толпы, увлекающейся юноше¬ скими и незрелыми произведениями, но не умеющей ценить обдуманных творений строгого искусства. Смотря на искусство с точки зрения исключительной и односторонней, его жаркие поборники не хотели понять, что если симпатии и антипатии большинства бывают часто бессознательны, зато редко бывают бессмысленны и безосновательны, а напротив, часто заключают в себе глубокий смысл. Странно же, в самом деле, было думать, чтоб то самое общество, которое так дружно, так радостно, словно потрясенное электрическим ударом, в первый еще раз в жизни своей откликнулось на голос певца и нарекло его своим любимым, своим народным поэтом, странно было думать, чтоб то же самое общество вдруг охолодело к своему поэту за то только, что он созрел и возмужал в своем гении, сделался выше и глубже в своей творческой деятельности! А между тем это охлаждение — факт, достоверность которого можно доказать сви¬ 78
детельством самого поэта: в era записках (том XI) 6, в некоторых местах «Онегина», в стихотворении «Поэт(у)» слышится горькая жалоба оскорбленной народной славы. Из этого нельзя было не заключить, что если публика была не совсем права в своей хо¬ лодности к поэту, то и поэт все же не был жертвою ее прихоти и, по вине или без вины с своей стороны, но не случайно же, а по какой-нибудь причине, испытал на себе ее охлаждение. Но ответа на эту загадку еще не было: ответ скрывался во вре¬ мени, и только время могло дать его. Безвременная смерть Пуш¬ кина еще больше запутала вопрос: как и должно было ожидать, она снова и с большею силою обратила к падшему поэту сочув¬ ствие и любовь общества. Восторженные поклонники искусства как искусства тем более были поражены смертию поэта и тем более скорбели о ней, что вскоре затем появившиеся в «Совре¬ меннике» посмертные сочинения Пушкина изумили их своим художественным совершенством, своею творческою глубиною7. Образ Пушкина, украшенный страдальческою кончиною, пред¬ стоял перед ними во всем блеске поэтической апофеозы: это был для них не только великий русский поэт своего времени, но и великий поэт всех народов и всех веков, гений европейский, слава всемирная... Но не успело еще войти в свои берега взволнован¬ ное утратою поэта чувство общества, как подняла свое жужжа¬ ние и шипение на страдальческую тень великого злопамятная посредственность, мучимая болью от глубоких царапин, еще не заживших следов львиных когтей...8 Она начала, и прямо и кос¬ венно, толковать о поэтических заслугах Пушкина, стараясь уни¬ зить их; невпопад и кстати начала сравнивать Пушкина и с Ми¬ ниным, и с Пожарским, и с Суворовым, вместо того чтоб срав¬ нивать его с поэтами своей родины... Подобные нелепости не заслуживали бы ничего, кроме презрения, как выражение бес¬ сильной злобы; но веселое скакание водовозных существ на могиле падшего в бою льва возмущает душу, как зрелище не¬ приличное и отвратительное; а наглое бесстыдство низости имеет свойство выводить из терпения достоинство, сильное одною исти¬ ною... Мудрено ли, что и такое ничтожное само по себе обстоя¬ тельство, раздражая людей, способных понять и оценить Пуш¬ кина как должно, только более и более увлекало их в благород¬ ном, но вместе с тем и безотчетном удивлении к великому поэту?.. Между тем время шло вперед, а с ним шла вперед и жизнь, порождая из себя новые явления, дающие сознанию новые факты и подвигающие его на пути развития. Общество русское с не¬ вольным удивлением, полным ожидания и надежды чего-то ве¬ ликого, обратило взоры на нового поэта, смело и гордо откры¬ вавшего ему новые стороны жизни и искусства. Равен ли по силе таланта или еще и выше Пушкина был Лермонтов — не в том вопрос: несомненно только, что, даже и не будучи выше Пушкина, Лермонтов призван был выразить собою и удовлетво¬ рить своею поэзиею несравненно высшее, по своим требованиям 79
и своему характеру, время, чем то, которого выражением была поэзия Пушкина. И менее чем в какие-нибудь пять лет, протек¬ шие от смерти Пушкина, русское общество успело и радостно встретить пышный восход и горестно проводить безвременный закат нового солнца своей поэзии!..9 Другой поэт, вышедший на литературное поприще при жизни Пушкина и приветствованный им, как великая надежда будущего, после долгого и скорбного безмолвия подарил наконец публику таким творением, которое должно составить эпоху и в летописях литературы и в летописях развития общественного сознания...10 Все это было безмолвною, фактическою философиею самой жизни и самого времени для решения вопроса о Пушкине. Толки о Пушкине наконец прекра¬ тились, но не потому, чтоб вопрос о нем переставал интересовать публику, а потому, что публика не хочет уже слышать повторе¬ ния старых, односторонних мнений, требуя мнения нового и не¬ зависимого от предубеждений, в пользу или невыгоду поэта. Повторяем: мнение это могло выработаться только временем и из времени, и — чуждые ложного стыда — не побоимся сказать, что одною из главных причин, почему не могли мы ранее выпол¬ нить своего обещания нашим читателям, касательно разбора сочинений Пушкина, было сознание неясности и неопределен¬ ности собственного нашего понятия о значении этого поэта. Знаем, что такое признание пробудит остроумие наших доброже¬ лателей: в добрый час — пусть себе острятся! Мы не завидуем готовым натурам, которые все узнают за один присест и, узнавши раз, одинаково думают о предмете всю жизнь свою, хвалясь не- изменчивостию своих мнений и неспособностию ошибаться. Да, не завидуем: ибо глубоко убеждены, что только тот не ошибался в истине, кто не искал истины, и только тот не изменял' своих убеждений, в ком нет потребности и жажды убеждения; история, философия и искусство — не то, что математика с ее вечными и неподвижными истинами: движение математики как науки состоит не в движении ее истин, а в открытии новых и кратчай¬ ших путей к достижению неизменных результатов. В царстве математики нет случайности и произвола, зато нет и жизни; но история, философия и искусство живут, как природа, как дух человеческий, выражаемые ими, живут, вечно изменяясь и об- нов-^дясь; их единство скрыто в многоразличии и разнообразии, необходимость — в свободе, разумность — в случайности. Кто хо¬ чет уловлять своим сознанием законы их развития, тот сам, подобно им, должен развиваться и доходить до результатов истины не в легком наслаждении апатического спокойствия, а в болезнях и муках рождения: зерно истины в благодатной душе — то же, что младенец в утробе матери,— предмет пламенной любви и трудных попечений, источник блаженства и скорбей... Кроме того, нас останавливали еще пределы замышляемой нами статьи. Наблюдая за ходом отечественной литературы, мы, естественно, часто должны были в прошедшем отыскивать при¬ 80
чины настоящего и прозревать в историческую связь явлений. Чем более думали мы о Пушкине, тем глубже прозревали в жи¬ вую связь его с прошедшим и настоящим русской литературы и убеждались, что писать о Пушкине — значит писать о целой русской литературе: ибо как прежние писатели русские объяс¬ няют Пушкина, так Пушкин объясняет последовавших за ним писателей. Эта мысль сколько истинна, столько и утешительна: она показывает, что, несмотря на бедность нашей литературы, в ней есть жизненное движение и органическое развитие, след¬ ственно, у нее есть история. Мы далеки от самолюбивой мысли удовлетворительно развить это воззрение на русскую литературу и желаем только одного — хоть намекнуть на это воззрение и проложить другим дорогу там, где еще не протоптано и тропин¬ ки. Пусть другие сделают это лучше нас: мы первые порадуемся их успеху, а сами для себя будем довольны и тем, если нам, намеком на это воззрение, удастся положить конец старым тол¬ кам о русской литературе и произвольным личным суждениям о русских писателях... Вот для чего, приступая к критическому рассмотрению со¬ чинений Пушкина, мы почли за необходимое сперва обозреть ход и развитие русской поэзии (ибо предмет наших статей будет не литература в обширном смысле, а только поэзия русская) с самого ее начала. Выход нового издания сочинений Державина доставил нам удобный случай взглянуть с нашей точки зрения на его творения, и нашу статью о Державине мы считаем нача¬ лом статьи о Пушкине, почему и намерены связать обе эти статьи обзором исторического развития русской поэзии от Державина до Пушкина, через что статья наша о Державине будет еще попол¬ нена и уяснена общею идеею, которая должна быть основою всего ряда этих статей, образующих собою критическую историю «изящной литературы» русской. Вслед за статьями о Пушкине мы немедленно приступим к разбору (тоже давно нами обещан¬ ному) сочинений Гоголя и Лермонтова и. И хотя в нашем жур¬ нале не раз и не мало было говорено об этих писателях,— однако же обещаемые статьи нисколько не будут повторением сказан¬ ного. Русская литература есть не туземное, а пересадное растение. Это обстоятельство дает особенный характер ей самой и ее исто¬ рии; не понять этого обстоятельства, или не обратить на него всего внимания, значит не понять ни русской литературы, ни ее истории. Мы начали ее характеристику сравнением — и продол¬ жим сравнением же. Одни растения, будучи перенесены в новый климат и пересажены в новую почву, сохраняют свой прежний вид и свои прежние качества; другие изменяются в том и дру¬ гом, по влиянию на них нового климата и новой почвы. Русская 81
литература может быть сравниваема с растениями второго рода* Ее история, особенно до Пушкина (отчасти еще и до сих пор), состоит в постоянном стремлении — отрешиться от результатов искусственной пересадки, взять корни в новой почве и укре¬ питься ее питательными соками. Идея поэзии была выписана в Россию по почте из Европы и явилась у нас как заморское ново¬ введение. Ее понимали как искусство слагать вирши на разные торжественные случаи. Тредьяковский был привилегированным придворным пиитой и «воспевал» даже балы и маскарады при¬ дворные, словно как государственные события. Ломоносов, пер¬ вый русский поэт, тоже понимал поэзию как «воспевание» тор¬ жественных случаев, и первая ода его (и в то же время первое русское стихотворение, написанное правильным размером) была песнию на взятие русскими войсками Хотина. Это было в 1739 году; стало быть, теперь этому сто четыре года. Впрочем, «песнопевческий» и «воспевательный» взгляд на поэзию создан не нашими первыми поэтами: так смотрели тогда на поэзию во всей просвещенной Европе. Всеобщею известностию тогда поль¬ зовались только древние литературы, из которых греческая была или понаслышке известна, или искаженно и превратно пони¬ маема, а латинская, лучше знаемая и более доступная и люби¬ мая, считалась идеалом всякой изящной литературы. Из новей¬ ших литератур пользовались всеобщею известностию только французская и итальянская, особенно первая, ибо она наиболее находилась под влиянием латинской, по крайней мере во внеш¬ них формах. Немецкой изящной литературы тогда еще не суще¬ ствовало; испанская и английская не были известны за преде¬ лами своих земель. Итак, из новейших литератур французская царила над всеми другими, гордо презирая английскую и испанскую, как выраже¬ ние крайнего безвкусия, почитая Данта уродливым поэтом и восхищаясь по-своему Петраркою и Тассом. Влияние древних ли¬ тератур на французскую (а следственно, и на все другие в Европе того времени) состояло в условных понятиях о внешней форме поэтических произведений и уподоблениях кстати и не¬ кстати из языческой мифологии. У древних стихи не читались, а говорились речитативом с аккомпаньеманом музыкального инструмента — лиры; оттого у древних «петь» значило в перенос¬ ном значении «сочинять стихи». В новом мире стихи не пелись, а читались, и лиры совсем не существовало; но приличие требо¬ вало, чтоб в стихах не обходилось без «пою» и «лиры». Мифоло¬ гия была выражением жизни древних, и их боги были не аллего¬ риями, не символами, не реторическими фигурами, а живыми понятиями в живых образах. В новом мире царила религия Христа и, стало быть, богов не было; но, несмотря на то, нельзя было написать никакого стихотворения, где бы не стреляли из лука амуры и купидоны, не выли бореи, Нептун не воздымал моря, зефиры не дышали прохладою и т. д. А почему? — потому 82
что так было у греков п римлян! По воззрению греков, трагедия могла быть только апофеозою государственной жизни, и оттого у них действовали в ней только представители стихий государ¬ ственности: цари, герои, военачальники, правители, жрецы (а по связи их жизни с религиею и боги); народ же мог присутство¬ вать на сцене только в виде хора, выражавшего лирическими излияниями свое участие не в происходящем перед его глазами событии, но свое участие к происходившему перед его глазами событию. Единство основной идеи считалось у греков столько не¬ обходимым условием для трагедии, как и для всякого другого произведения поэзии; единство же места и времени отнюдь не считалось необходимостию, но часто соблюдалось как по про¬ стоте и немногосложности действия, так и по обширности сцены. Драматурги новейшего мира поняли это по-своему. Набожно хра¬ нили они в трагедии правило триединства; допускали в нее только царей и героев с их наперсниками, а из простого народа позволяли появляться на сцене одним «вестникам». Вот что зна¬ чит принять факт за идею! Создания греческой поэзии, вышедшие из жизни греков и выразившие ее собою, показались для новых поэтов нормою и первообразом для поэзии народов другой рели¬ гии, другого образования, другого времени! Это особенно видно из понятия псевдоклассиков об эпосе: греческий эпос «Илиаду» и рабский сколок с нее — «Энеиду», приняли они за эпос все¬ общий и думали, что до скончания мира все эпические поэмы должны писаться по их образцу, без малейшего отступления, даже начинаться не иначе, как «муза, воспой», или «пою». Поэтому истинная «Илиада» средних веков — «Божественная комедия» Данта, выразившая собою всю глубину духовной жизни своего времени, в свойственных этой жизни и этому времени формах, казалась им не эпическою поэмою, а уродливым произведением. Да и как могло быть иначе: она начиналась не с глагола «пою» и называлась — о, ужас! — комедиею!!.. Эпическая поэзия, по по¬ нятию псевдоклассиков, должна была «воспевать» какое-нибудь великое событие в жизни человечества или в жизни народа,— и в какую бы эпоху, у какого бы народа ни произошло это собы¬ тие, оно должно быть наряжено в багряницу или тогу, лишиться местного колорита, приводиться в движение сверхъестественными силами, выражаться напыщенно и бесцветно,— чего необходимо требует всякая подделка под чужую форму и тем более под чу¬ жую жизнь. Вот происхождение реторической поэзии. Основание ее — отложение от жизни, отпадение от действительности; харак¬ тер — ложь и общие места. Такая-то поэзия была перенесена на Русь. Ломоносов был первым основателем русской поэзии и первым поэтом Руси. Для нас теперь непонятна такая поэзия: она не оживляет нашего воображения, не шевелит сердца, а только про¬ изводит в нас скуку и зевоту. Но если сравнивать Ломоносова с Сумароковым и Херасковым — стихотворцами, вышедшими на 83
поприще после него,— то нельзя не признать в Ломоносове зна¬ чительного дарования, которое пробивается даже в ложных фор¬ мах реторической поэзии того времени. Только один Державин был несравненно больше поэт, чем Ломоносов: до Державина же Ломоносову не было никаких соперников, и хотя Сумароков и Херасков ценились современниками не ниже его, но им до него — Как до звезды небесной далеко!12 Сравнительно с ними, язык его чист и благороден, слог то¬ чен и силен, стих исполнен блеска и парения. Если же не всякий мог так писать, как Ломоносов, значит — нужно иметь талант, чтоб писать так, как писал он. Поэзия Корнеля и Расина для нас — ложная, реторическая поэзия, и нам от нее спится так же сладко, как и от поэзии Сумарокова; но чтоб и теперь писать так, как писали в свое время Корнель и Расин, надо иметь боль¬ шой талант; писать же так, как писал Сумароков, не нужно было никакого таланта и в его время, а нужна была только охота и страсть к писанию. В одах Ломоносова: «К Иову», «Утреннее» и «Вечернее размышление о величестве божием», кроме замеча¬ тельного искусства версификации, видны еще одушевление и чувство, чего незаметно ни в одном стихотворении Сумарокова или Хераскова. Поэзия Ломоносова — хвалебная и торжественная по преимуществу. Сумароков писал по крайней мере комедии, эклоги, сатиры, кроме трагедий и од; Ломоносов писал только оды и, кроме их, написал две трагедии да неконченную поэму «Петриаду». Таков был дух времени; так понимали тогда поэзию в Европе, и расстояние между «Петриадою» Ломоносова и «Ген- риадою» Вольтера, право, невелико13. В «Петриаде» Ломоносов описывает дворец Нептуна на дне Белого моря: наш поэт не по¬ думал о том, что отвел слишком холодную квартиру обитателю Средиземного моря и греческого Архипелага. Петр Великий и — Нептун, морской бог древних греков; какое сближение! Понятно, почему не кончил Ломоносов своей дикой, напыщенной поэмы: у него было от природы столько здравого смысла и ума, что он не мог кончить подобного tour de force * воображения, поднятого на дыбы. Трагедии Ломоносова похожи на его «Петриаду». Сумароков писал во всех родах, чтоб сравняться с господином Вольтером, и во всех равно был бесталантен. Но о поэзии тогда думали иначе, нежели думают теперь, и при страсти к писанию и раздражительном самолюбии трудно было не сделаться вели¬ ким гением. Современники были без ума от Сумарокова. Вот что говорит о нем один из замечательнейших и умнейших людей екатерининских времен, Новиков, в своем «Опыте исторического словаря о российских писателях»: Различных родов стихотворными и прозаическими сочинениями при¬ обрел он себе великую и бессмертную славу не только от россиян, но и * искусственного напряжения, натяжки (фр ). — Ред. 84
от чужестранных академий и славнейших европейских писателей. И хотя первый из россиян он начал писать трагедии по всем правилам театраль¬ ного искусства, но столько успел во оных, что заслужил название север¬ ного Расина. Его эклоги равняются знающими людьми с Виргилиевыми и поднесь еще остались неподражаемы; а притчи его почитаются сокровищем российского Парнаса; и в сем роде стихотворения далеко превосходит он Федра и де ла Фонтена, славнейших в сем роде. Впрочем, все его сочи¬ нения любителями российского стихотворства весьма много почитаются (стр. 207—208). Такие похвалы Сумарокову теперь, конечно, очень смешны; чно они имеют свой смысл и свое основание, доказывая, как важ¬ ны, полезны и дороги для успехов лптературы те смелые и не¬ утомимые труженики, которые, в простоте сердца, принимают свою страсть к бумагомаранию за великий талант. При всей своей бездарности, Сумароков много способствовал к распростра¬ нению на Руси охоты к чтению и к театру. Современники доро¬ жат такими людьми, добродушно удивляясь им, как гениям. Вот что говорит тот же Новиков о Василии Кирилловиче Тредиаков- ском: Сей муж был великого разума, многого учения, обширного знания и беспримерного трудолюбия; весьма знающ в латинском, греческом, фран¬ цузском, италиянском и в своем природном языке; также в философии, бого¬ словии, красноречии и в других науках. Полезными своими трудами приоб¬ рел себе бессмертную славу и первый в России сочинил правилы нового рос¬ сийского стихосложения, много сочинил книг, а перевел и того больше, да и столь много, что кажется невозможным, чтоб одного человека до¬ стало к тому столько сил; ибо одну древнюю Ролленеву историю перевел он два раза... Притом не обинуясь к его чести сказать можно, что он пер¬ вый открыл в России путь к словесным наукам, а паче к стихотворству; причем оыл первый профессор, первый стихотворец и первый, положивший толико труда и прилежания в переводе на российский язык преполезных книг (стр. 118—119). Мы не без намерения делаем эти выписки: свидетельство современников, как всегда пристрастное, не может служить до¬ казательством истины и последним ответом на вопрос; но оно всегда должно приниматься в соображение при суждении о пи¬ сателях, ибо в нем всегда есть своя часть истины, часто невоз¬ можная для потомства. Посему мы не раз еще прибегнем к по¬ добным выпискам в продолжение нашей статьи, чтоб показать ими, как смотрели на того или другого писателя его современ¬ ники, из чего, некоторым образом, можно судить о степени его важности и в истории литературы. Громкою славою пользовались у знатоков и любителей лите¬ ратуры того времени четверо писателей из школы Ломоносова — Поповский, Херасков, Петров и Костров. Поповский обязан своею громкою известностию в то время лестным отзывом Ломоносова о переведенном им стихами «Опыте о человеке» Попа. Вот что говорит о Поповском Новиков: Опыт о человеке славного в ученом свете Попия перевел он с фран¬ цузского языка на российский с таким искусством, что, по мнению знаю- 85
щпх людей, гораздо ближе подошел к подлиннику и не знав английского языка, что доказывает как его ученость, так и проницание в мысли автор¬ ские. Содержание сей книги столь важно, что и прозою исправно пере¬ вести ее трудно; но он перевел с французского, перевел в стихи, и перевел с совершенным искусством, как философ и стихотворец; напечатана сия книга в Москве 1757 года. Он переложил с латинского языка в россий¬ ские 14 стихи Горациеву эпистолу о стихотворстве и несколько из его од: также перевел прозою книгу о воспитании детей, состоящую в двух ча¬ стях, славного Лока: сей перевод, по мнению знаюи^их людей, едва не превосходит ли и подлинник. Он сочинил несколько речей, читанных в публичных собраниях, и также писал торжественные оды. Вообще стихо¬ творство его чисто и плавно, а изображения просты, ясны, приятны и превосходны (стр. 168—169). Поповский умер 30 лет, и сжег свой перевод Тита Ливия (которого перевел больше половины) и перевод многих од Ана¬ креона, будучи недоволен своими переводами и боясь, чтоб после его смерти они не были напечатаны. Стихи Поповского, по своему времени, действительно хороши, а недовольство его не¬ совершенством трудов своих еще более обнаруживает в нем че¬ ловека с дарованием. Замечательно, что многие места переведен¬ ного им «Опыта» были не пропущены тогдашнею цензурою15. Херасков написал целые двенадцать томов 16. Он был и эпик, и лирик, и трагик, писал даже «слезные драмы» и комедии, и во всем этом обнаружил большую страсть к литературе, большое добродушие, большое трудолюбие и — большую бесталантность. Но современники думали о нем иначе и смотрели на него с ка¬ ким-то робким благоговением, какого не возбуждали в них ни Ломоносов, ни Державин. Причиною этого было то, что Херасков подарил Россию двумя эпическими или героическими поэмами — «Россиадою» и «Владимиром». Эпическая поэма считалась тогда высшим родом поэзии, и не иметь хоть одной поэмы народу зна¬ чило тогда не иметь поэзии. Какова же должна быть гордость отцов наших, которые знали, что у итальянцев была одна только поэма — «Освобожденный Иерусалим», у англичан тоже одна — «Потерянный рай», у французов одна, и то недавно написан¬ ная,— «Генриада», у немцев одна, почти в одно время с поэмами Хераскова написанная,— «Мессиада», даже у самих римлян только одна поэма; а у нас, русских, так же как и греков, целые две!17 Каковы эти поэмы — об этом не рассуждали, тем более что никому в голову не приходила мысль о возможности усо¬ мниться в их высоком достоинстве. Сам Державин смотрел на Хераскова с благоговением и раз, без умысла, написал на него злую эпиграмму, думая написать мадригал, в стихотворении «Ключ», который оканчивается следующими стихами: Творца бессмертной Россиады, Священный Гребеневский ключ, Поил водой ты стихотворства. Дмитриев так выразил свое удивление к Хераскову в этой надписи к его портрету: 86
Пускай от зависти сердца зоилов ноют; Хераскову они вреда не принесут: Владимир, Иоанн щитом его покроют И в храм бессмертья проведут. Мы увидим ниже, как долго еще продолжалось мистическое уважение к творцу «Россиады» и «Владимира», несмотря на силь¬ ные восстания против его авторитета некоторых дерзких умов: оно совершенно окончилось только при появлении Пушкина. Причина этого мистического уважения к Хераскову заключается в ретори- ческом направлении, глубоко охватившем нашу литературу. Кро¬ ме этих двух стихотворных поэм, Херасков написал еще три поэ¬ мы в прозе: «Кадм и Гармония», «Полидор, сын Кадма и Гармо¬ нии» и «Нума Помпилий, или Процветающий Рим». «Похождения Телемака» Фенелона, «Гонзальв Кордуанский» и «Нума Помпи¬ лий» Флориана были образцами прозаических поэм Хераскова. Замечательно предисловие автора к первой из них: Мне советовали переложить сие сочинение стихами, дабы вид эпиче¬ ской поэмы оно прияло. Надеюсь, могут читатели поверить мне, что я в состоянии был издать сие сочинение стихами; но я не поэму писал, а хотел сочинить простую токмо повесть, которая для стихословия не есть удобна. Кому известны пиитические правила, тот при чтении сей книги почувствует, для чего не стихами она писана. Далее Херасков восстает против мнения Тредиаковского, утверждавшего, что поэмы должны писаться без рифм и что «Теле¬ мак» именно потому пе ниже «Илиады», «Одиссеи» и «Энеиды» и выше всех других поэм, что писан без рифм 18. Детское простоду¬ шие этих мнений и споров лучше всего показывает, как далеки были словесники того времени от истинного понятия о поэзии, и до какой степени видели они в ней одну реторику. В «Полидоре» особенно замечательно внезапное обращение Хераскова к русским писателям. Имена их означены только заглавными буквами — ха- рактерическая черта того времени, чрезвычайно скрупулезного в деле печати. Но мы выпишем их имена вполне, кроме тех, кото¬ рые трудно угадать: Такова есть сила песнословия, что боги сами восхищаются привле¬ кательным муз пением, муз небесных, пиршества их на холмистом Олимпе сопровождающих; — и кто не восхитится стройностию лир приятных? чье сердце не тронется сладостным гласом музами вдохновенных пиитов? сердце суровое и нечувствительное, единый наружный токмо слух имею¬ щее или приятности стихотворства ощущать не сотворенное. Может ли чувствительная душа, может ли в восторг не прийти, внимая громкому и важному пению наперсника муз, парящего Ломоносова? Может ли кто не плениться нежными и приятными творениями С.? * Я пою в моем отечестве и пиитов российских исчисляю; мне они путь к горе парнас¬ ской проложили; светом их озаряемый, воспел я российских древних царей и героев; воспел Кадма не стопосложным, но простым слогом; * Должно бьгть, дело идет о Евстафии Станевиче, весьма плохом пиите того времени1Э. 87
ныне повествую Полидора, не внимая суждению пелюбйтелей российского слова, ни укоризнам завистливых человеков, в уничижении других славу свою поставляющих. Но пусть они гиппокренского источника прежде меня достигнут, тогда уступив им лавры, спокойно за ними последую; слабые и недостойные творения забвенны будут. А вы, мои предшествен¬ ники, вы, мои достославные современники, в памяти наших потомков впе- чатленны и славимы вечно будете; — и ты, бард времен наших, превосход¬ ный певец и тщательный списатель красок натуры!*20 И ты, Державин, вовеки не умрешь по твоему вдохновенному свыше изречению. Но не давай прохлаждаться священному пламени, в духе твоем музами воспа¬ ленном; музы не любят, кто, ими призываем будучи, редко с ними бесе¬ дует. Тебе, любимец муз, русский путешественник Карамзин; тебе, чувствительный Нелединский; тебе, приятный певец Дмитриев; тебе, Богда¬ нович, творец Душеньки, и тебе, Петров, писатель од громогласных, важ- ностию преисполненных, то же я вещаю. А вы, юные муз питомцы, вы российского песнопения любители! шествуйте ко храму их медленно, осторожно и рачительно; он воздвигнут на горе высокой; стези к нему пробирают сквозь скалы крутые, извитые, перепутанные. Достигнув пар- насския вершины, излиянный пот ваш, рачение, тщательность ваша, осе¬ няющими гору древесами прохлаждены будут; чело ваше приосенится венцем неувядаемым. Но памятуйте, что ядовитость, самолюбие и тще¬ славие музам не приличны суть: они девы и любят непорочность нравов, любят нежное сердце, сердце чувствующее, душу мыслящую. Не имеющие правил добродетели главным своим видом, вольнодумцы, горделивые сто- послагатели, блага общего нарушители, друзьями их наречься не могут. Буди целомудр и кроток, кто бессмертные песни составлять хочет! Таковы строги суть уставы горы парнасской, на коей восседят бессмертные пииты, витии и прочие други Фивовы (Творения) Хераск(ова). Т. XI, стр. 1—3). Бедный Херасков! думал ли он, пиша эти строки, что, всю жизнь свою строго исполняв нравственные правила своей эстети¬ ки, он тем не менее сам будет забыт неблагодарным потомством? Странно, однако, что отзыв Новикова о Хераскове сделан в довольно умеренных выражениях: Вообще сочинения его весьма много похваляются; а особливо траге¬ дия «Борислав», оды, песни, обе поэмы, все его сатирические сочинения и «Нума Помпилий» приносят ему великую честь и похвалу. Стихотвор¬ ство его чисто и приятно, слог текущ и тверд, изображении сильны и свободны; его оды наполнены стихотворческого огня, сатирические сочи¬ нения остроты и приятных замыслов, а «Нума Помпилий» философиче¬ ских рассуждений; и он по справедливости почитается в числе лучших наших стихотворцов и заслуживает великую похвалу (стр. 237). Петров считался громким лириком и остроумным сатириком. Трудно вообразить себе что-нибудь жестче, грубее и напыщеннее дебелой лиры этого семинарского певца. Воде его «На победу рос¬ сийского флота над турецким» много той напыщенной высокопар¬ ности, которая почиталась в то время лирическим восторгом и пи¬ итическим парением. И потому эта ода особенно восхищала совре¬ менников. И действительно, она лучше всего прочего, написанного * Здесь, вероятно, идет дело о Боброве, авторе описательной поэмы; «Херсонида, или Летний день на полуострове Херсониде» и разных лири¬ ческих стихотворений. Бобров замечателен тем,, что был знаком с англий¬ скою литературою и подражал ее писателям поповской школы.
Петровым, потому что все прочее из рук вон плохо. Грубость вку¬ са и площадность выражений составляют характер даже нежных его стихотворений, в которых он воспевал живую жену и умерше¬ го сына своего. Но такова сила предания: Каченовский еще в 1813 году, когда Петрова давно уже не было на свете, восхвалял его в своем «Вестнике Европы»!21 Странно, что в «Опыте историческо¬ го словаря о российских писателях) Новиков холодно и даже на¬ смешливо, а потому и весьма справедливо, отозвался о Петрове: Вообще о сочинениях его сказать можно, что он напрягается идти по следам российского лирика; и хотя некоторые и называют уже его вторым Ломоносовым, но для сего сравнения надлежит ожидать важного какого-нибудь сочинения, и после того заключительно сказать, будет ли он вторый Ломоносов или останется только Петровым п будет иметь честь слыть подражателем Ломоносова (стр. 163). Этот отзыв взбесил Петрова, и он ответил сатирою на «Сло¬ варь», которая может служить образцом его сатирического остроу¬ мия: ...Я шлюсь на Словаря, В нем имя ты мое найдешь без фонаря; Смотри-тко, тамо я как солнышко блистаю, На самой маковке Парнаса превитаю! То правда, косна желвь там сделана орлом, Кокушка лебедем, ворона соколом; Там монастырские запечны лежебоки Пожалованы все в искусники глубоки; Коль верить Словарю, то сколько есть дворов, Столь много на Руси великих авторов; Там подлой на ряду с писцом стоит алырщик, С баклагой сбитенщик и водолив с бадьей; А все то авторы, все мужи имениты, Да были до сих пор оплошностью забыты: Теперь свет умному обязан молодцу, Что полну их имен составил памятцу; В дни древни, в старину жил, был-де царь Ватуто, Он был, да жил да был, и сказка-то вся туто. Такой-то в эдаком писатель жил году, Ни строчки на своем не издал он роду; При всем том слог имел, поверьте, молодепкой; Знал греческой язык, китайской и турецкой. Тот умных столько-то наткал проповедей: Да их в печати нет. О! был он грамотей; В сем годе цвел Фома, а в эдаком Ерема; Какая же по нем осгалася поэма? Слог пылок у сего и разум так летуч, Как молния в эфир сверкающа из туч. Сей первый издал в свет шутливую пиесу, По точным правилам и хохота по весу. Сей надпись начертал, а этот патерик; В том разума был пуд, а в этом четверик. Тот истину хранил, чтил сердцем добродетель, Друзьям был верный друг и бедным благодетель; В великом теле дух великой же имел И, видя смерть в глазах, был мужествен и смел. 89
Словарник знает все, в ком ум глубок, в ком мелок, Кто с ним ватажился, был друг ему и брат, Во святцах тот его не меньше как Сократ. О друти, что своим дивитеся работам, Сию вы памятцу читайте по субботам! Когда ж возлюбленный всеросский наш Словарь Плох разумом судья, плох наших хвал звонарь: Кто ж будет ценовщик сложений стихотворных, Кто силен отличить хорошие от вздорных? 22 Костров прославил себя переводом шести песен «Илиады» ше¬ стистопным ямбом. Перевод жёсток и дебел, Гомера в нем нет и признаков; но он так хорошо соответствовал тогдашним понятиям о поэзии и Гомере, что современники не могли не признать в Ко¬ строве огромного таланта23. Из старой додержавинской школы пользовался большою из- вестностию подражатель Сумарокова — Майков. Он написал две трагедии, сочинял оды, послания, басни, в особенности прославил¬ ся двумя так называемыми «комическими» поэмами: «Елисей, или Раздраженный Вакх» и «Игрок ломбера». Г-н Греч, состави¬ тель послужных и литературных списков русских литераторов, находит в поэмах Майкова «необыкновенный пиитический дар», но мы, кроме площадных красот и веселости дурного тона, ничего в них не могли найти24. С Державина начинается новый период русской поэзии, и как Ломоносов был первым ее именем, так Державин был вторым. В лице Державина поэзия русская сделала великий шаг вперед. Мы сказали, что в некоторых стихотворных пьесах Ломоносова, кроме замечательного по тому времени совершенства версифика¬ ции, есть еще й одушевление и чувство; но здесь должны приба¬ вить, что характер этого одушевления и этого чувства обнаружи¬ вает в Ломоносове скорее оратора, чем поэта, и что элементов художественных решительно не заметно ни в одном его стихотворе¬ нии. Державин, напротив, чисто художническая натура, поэт по призванию; произведения его преисполнены элементов поэзии как искусства, и если, несмотря на то, общий и преобладающий харак¬ тер его поэзии — реторический, в этом виноват не он, а его время. В Ломоносове боролись два призвания — поэта и ученого, и по¬ следнее было сильнее первого; Державин был только поэт, и боль¬ ше ничего. В стихотворениях его уже нечего удивляться одуше¬ влению и чувству — это не первое и не лучшее их достоинство: они запечатлены уже высшим признаком искусства — проблеска¬ ми художественности. Муза Державина сочувствовала музе эл¬ линской, царице всех муз, и в его анакреонтических одах про¬ мелькивают пластические и грациозные образы древней антологи¬ ческой поэзии; а Державин между тем не только не знал древних языков, но и вообще лишен был всякого образования. Потом в его стихотворениях нередко встречаются образы и картины чисто рус¬ ской природы, выраженные со всею оригинальностию русского ума и речи. И если все это только промелькивает и проблескивает, 90
как элементы п частности, а не является целым и оконченным, как создания выдержанные и полные, так что Державина должно читать всего, чтобы из рассеянных мест в четырех томах его сочи¬ нений составить понятие о характере его поэзии, а ни на одно сти¬ хотворение нельзя указать, как на художественное произведение,— причина этому, повторяем, не в недостатке пли слабости таланта этого богатыря нашей поэзии, а в историческом положении и ли¬ тературы и общества того времени. Посеянное Екатериною II воз¬ росло уже после нее, а при ней вся жизнь русского общества была сосредоточена в высшем сословии, тогда как все прочие были по¬ гружены во мраке невежества и необразованности. Следовательно, общественная жизнь (как совокупность известных правил и убеж¬ дений, составляющих душу всякого общества человеческого) не могла дать творчеству Державина обильных материалов. Хотя он и воспользовался всем, что только могло оно ему дать, однако это¬ го было достаточно только для того, чтоб поэзия его, по объему ее содержания, была глубже и разнообразнее поэзии Ломоносова (поэ¬ та времен Елизаветы), но не для того, чтоб он мог сделаться поэ¬ том не одного своего времени. Сверх того, так как всякое развитие совершается постепенно и последующее всегда испытывает на се¬ бе неизбежное влияние предшествовавшего, то Державин не мог, вопреки своей поэтической натуре, смотреть на поэзию иначе, как с точки зрения Ломоносова, и не мог не видеть выше себя не толь¬ ко этого учителя русской литературы и поэзии, но даже Хераскова и Петрова. Одним словом: поэзия Державина была первым шагом к переходу вообще русской поэзии от реторики к жизни, по не больше. Мы здесь только повторяем, для связи настоящей статьи, resume* нашего воззрения на Державина; кто хочет доказательств, тех отсылаем к нашей статье о Державине во второй и третьей книжках «Отечественных записок» нынешнего года. Важное место должен занимать в истории русской литературы еще другой писатель екатерининского века: мы говорим о Фонви¬ зине. Но здесь мы должны на минуту воротиться к началу рус¬ ской литературы. Кроме того обстоятельства, что русская литера¬ тура была, в своем начале, нововведением и пересадкою,—начало ее было ознаменовано еще другим обстоятельством, которое тем важнее, что оно вышло из исторического положения русского об¬ щества и имело сильное и благодетельное влияние на все дальней¬ шее развитие нашей литературы до сего времени, и доселе состав¬ ляет одну из самых характеристических и оригинальных черт ее. Мы разумеем здесь ее сатирическое направление. Первый по вре¬ мени поэт русский, писавший варварским языком и силлабиче¬ ским стихосложением, Кантемир, был сатирик. Если взять в сооб¬ ражение хаотическое состояние, в котором находилось тогда рус¬ ское общество, эту борьбу умирающей старины с возникающим * резюме, итог (фр.). — Ред. 91
новым, то нельзя не признать в поэзии Кантемира явления жиз¬ ненного и органического, и ничего нет естественнее, как явление сатирика в таком обществе. С легкой руки Кантемира сатира вне¬ дрилась, так сказать, в нравы русской литературы и имела благо¬ детельное влияние на нравы русского общества. Сумароков вел оя^есточенную войну против «кропивного зелья», лихоимцев; Фон¬ визин казнил в своих комедиях дикое невежество старого поколе¬ ния и грубый лоск поверхностного и внешнего европейского полу¬ образования новых поколений. Сын XVIII века, умный и образо¬ ванный, Фонвизин умел смеяться вместе и весело и ядовито. Его «Послание к Шумилову» переживет все толстые поэмы того вре¬ мени. Его письма к вельможе из-за границы, по своему содержа¬ нию, несравненно дельнее и важнее «Писем русского путешест¬ венника»:25 читая их, вы чувствуете уже начало французской ре¬ волюции в этой страшной картине французского общества, так мастерски нарисованной нашим путешественником, хотя, рисуя ее, он, как и сами французы, далек был от всякого предчувствия возможности или близости страшного переворота. Его исповедь и юмористические статейки, его вопросы Екатерине II — все это ис¬ полнено для нас величайшего интереса, как живая летопись про¬ шедшего. Язык его хотя еще не карамзинский, однако уже бли¬ зок к карамзинскому. Но, по предмету нашей статьи, для нас все¬ го важнее две комедии Фонвизина—«Недоросль» и «Бригадир». Обе они не могут назваться комедиями в художественном смысле этого слова: это скорее плод усилия сатиры стать комедиею, но этим-то и важны они: мы видим в них живой момент развития раз занесенной на Русь идеи поэзии, видим ее постепенное стремле¬ ние к выражению жизни, действительности. В этом отношении самые недостатки комедий Фонвизина дороги для нас, как факты тогдашней общественности. В их резонерах и добродетельных лю¬ дях слышится для нас голос умных и благонамеренных людей то¬ го времени,— их понятия и образ мыслей, созданные и направлен¬ ные с высоты престола. Хемницер, Богданович и Капнист тоже принадлежат уже к второму периоду русской литературы: их язык чище, и книжный реторический педантизм заметен у них менее, чем у писателей ломоносовской школы. Хемпицер важнее остальных двух в истории русской литературы: он был первым баснописцем русским (ибо притчи Сумарокова едва ли заслуживают упоминовения), и между его баснями есть несколько истинно прекрасных и по языку, и по стиху, и по наивному остроумию. Богданович произвел фурор сво¬ ею «Душенькою»: современники были от нее без ума. Для этого достаточно привести, как свидетельство восторга современников, трп следующие надгробия Дмитриева творцу «Душеньки»: I Привесьте к урне сей, о грации! венец: Здесь Богданович спит, любимый ваш певец. 92
II В спокойствии, в мечтах его текли все лета, Но он внимаем был владычицей полсвета, И в памяти его Россия сохранит. Сын Феба! возгордись: здесь муз любимец спит. III На руку преклонясь вечернею порою, Амур невидимо здесь часто слезы льет, И мыслит, отягчен тоскою: Кто Душеньку теперь так мило воспоет? Ко второму изданию сочинений Богдановича, вышедшему уже в 1818 году, приложено множество эпитафий и элегий, написан¬ ных во время оно по случаю смерти певца «Душеньки» (а он умер в 1802 году). Между ними особенно замечательны три; первая принадлежит издателю Платону Бекетову, человеку умному и не¬ безызвестному в литературе, вот она: Зефир ему перо из крыл своих давал; Амур водил рукой: он Душеньку писал. Вторая написана близким родственникам автора «Душеньки», Иваном Богдановичем: Не нужно надписьми могилу ту пестрить, Где Душенька одна всё может заменить. Третья принадлежит анониму и написана по-французски: Quoique bien tu sois l’auteur De ce poème enchanteur, Tu seras un téméraire, Si tu mets au bas ton nom, Bogdanovitz! pour bien faire Il faut signer Apollon *. Кстати: в предисловии ко второму изданию сочинений Богда¬ новича издатель говорит, что первого издания (1809—1810) не успело разойтись и 200 экземпляров, как в Москву вступил не¬ приятель; сочинения Богдановича, разумеется, подверглись об¬ щей участи всех книг в это смутное время, и потому впоследствии уцелевшие экземпляры первого издания сочинений Богдановича, вместо двенадцати рублей, продавались в книжных лавках по ше¬ стидесяти рублей!.. Восторженное удивление к Богдановичу продолжалось долго. Сам Пушкин с любовию и увлечением не раз делал к нему обра¬ щения в стихах своих. А между тем для нас теперь поэма эта ли¬ шена всякого признака поэтической прелести. Стихи ее, * Хотя, конечпо, именно ты являешься автором этой прелестной поэмы, было бы дерзостью с твоей стороны подписать ее твоим именем, Богданович! Правильнее подписать ее именем Аполлон (фр ). — Ред. 93
необыкновенно гладкие н легкие для своего времени, теперь и тя¬ желы и неблагозвучны; наивность рассказа и нежность чувств приторны, а содержание ребячески ничтожно. И ни в содержании, ни форме «Душеныш» Богдановича нет и тени поэтического мифа и пластической красоты эллинской. Что ж было причиною восторга современников? — не что другое, как необычайная для того време¬ ни легкость стиха, состоявшего из неоднообразного количества стоп, отсутствие тяжелого и напыщенно-восторженного тона, на¬ чинавшего надоедать, и при этом: соблазнительная вольность со¬ держания картин, законно допущенная шутливым родом стихо¬ творения и льстившая фантазии и чувству читателей. Капнист писал оды, между которыми иные отличались эле¬ гическим тоном. Стих его отличался необыкновенною легкостью и гладкостью для своего времени. В элегических одах его слышится душа и сердце. Но этим и оканчиваются все достоинства его поэ¬ зии. Он часто злоупотреблял своею грустью и слезами, ибо гру¬ стил и плакал в одной и той же оде на нескольких страницах. Капнист знаменит еще как автор комедии «Ябеда». Это произве¬ дение незначительно в поэтическом отношении, но принадлежит к исторически важным явлениям русской литературы, как смелое и решительное нападение сатиры на крючкотворство, ябеду и ли¬ хоимство, так страшно терзавшие общество прежнего времени. Теперь мы приблизились к одной из интереснейших эпох рус¬ ской литературы. Посеянное и насажденное Екатериною II нача¬ ло возрастать и приносить плоды. По мере того как цивилизация и просвещение стали утверждаться на Руси, начала распростра¬ няться и литературная образованность. Вследствие этого появле¬ ние преобразовательных талантов, имевших влияние на ход и направление литературы, стало чаще п обыкновеннее, чем пре¬ жде, а новые элементы стали скорее входить в литературу. В то время, как Державин был уже в апогее своей поэтической славы, оставаясь на одном и том же месте, не двигаясь ни взад, ни впе¬ ред; в то время, как были еще живы Херасков, Петров, Костров, Богданович, Княжнин и Фонвизин; в то время, когда еще Крылов был юношею по 21-му году, Жуковскому было только шесть лет от роду, Батюшкову только два года, а Пушкина еще не было на свете,— в то время один молодой человек 24 лет отправился за границу. Это было в 1789-м году, а молодой человек этот был — Карамзин. По возвращении из-за границы он издавал в 1792 и 1793 годах «Московский журнал», в котором помещали свои сочи¬ нения Державин и Херасков. В 1794 году он издал в двух частях альманах «Аглая» и альманах «Мои безделки» (в двух частях); в 1797—1799 годах он напечатал три тома «Аонид», а в 1802 и 1803 году издавал основанный им журнал «Вестник Европы», ко¬ торый в 1808 году издавал Жуковский. В 1804 году в первый раз была представлена в Петербурге трагедия Озерова — «Эдип в Афинах»; а в 1805, 1807 и 1809 годах были в первый раз пред¬ ставлены его трагедии — «Фингал», «Димитрий Донской» и «По¬ 94
ликсена». С 1793 по 1807 год начали появляться комедии и другие драматические опыты Крылова, а около 1810 года появились его басни*. С 1805 года начали появляться в журналах стихотворения Жуковского и Батюшкова27. Карамзин имел огромное влияние на русскую литературу. Он преобразовал русский язык, совлекши его с ходуль латинской конструкции и тяжелой славянщины и приблизив к живой, есте¬ ственной, разговорной русской речи. Своим журналом, своими статьями о разных предметах и повестями он распространял в русском обществе познания, образованность, вкус и охоту к чте¬ нию. При нем и вследствие его влияния тяжелый педантизм и школярство сменялись сентиментальностью п светскою легкостью, в которых много было странного, но которые были важным шагом вперед для литературы и общества. Повести его ложны в поэтиче¬ ском отношении, но важны по тому обстоятельству, что наклони¬ ли вкус публики к роману, как изображению чувств, страстей и событий частной и внутренней жизни людей. Карамзин писал и стихи. В них нет поэзии, п они были просто мыслями и чувство¬ ваниями умного человека, выраженными в стихотворной форме; но они простотою своего содержания, естественностью и правиль¬ ностью языка, легкостию (по тому времени) версификации, но¬ выми и более свободными формами расположения были тоже ша¬ гом вперед для русской поэзии. Но для нее гораздо более сделал друг и сподвижник Карамзи¬ на — Дмитриев, который был старше его только пятью годами. Дмитриев не был поэтом в смысле лирика; но его басни и сказки были превосходными и истинно поэтическими произведениями для того времени. Песни Дмитриева нежны до приторности,— но таков был тогда всеобщий вкус. Оды Дмитриева сильно отзыва¬ ются реторикою; но, несмотря на то, они были большим успехом со стороны русской поэзии. Громозвучность и парение, составляв¬ шие тогда необходимое условие оды, в них довольно умеренны, а выражение просто, не говоря уже о правильности языка й тща¬ тельной отделке стиха. Формы од Дмитриева оригинальны, как, например, в «Ермаке», где поэт решился вывести двух сибирских шаманов, из которых старый рассказывает молодому, при шуме волн Иртыша, о гибели своей отчизны. Стихи этой пьесы для на¬ шего времени и грубы, и шероховаты, и не поэтичны; но для своего времени они были превосходны, и от них веяло духом но¬ визны. Что же касается до манеры и тона пьесы,— это было ре¬ шительное нововведение, й Дмитриев потому только не был про¬ зван романтиком, что тогда не существовало еще этого слова. Во¬ обще в стихотворениях Дмитриева, по их форме и направлению, русская поэзия сделала значительный шаг к сближению с просто¬ тою и естественностью, словом — с жизнью и действительностью: * В каталоге Смирдина не означено первого издания басен Крылова, а второе вышло в 1815—1816 годах2б. 95
ибо в нежно-вздыхательной сентиментальности все же больше жизни и натуры, чем в книжном педантизме. Речи, которые поэт влагает в уста шаманам, исполнены декламациею и стараются блистать высоким слогом — это правда; но мысль в жалобах и рассказах шамана на берегу Иртыша выказать подвиг Ермака — это уже не реторическая, а поэтическая мысль. Тут еще нет поэ¬ зии, но есть уже стремление к ней и видно желание проложить для поэзии новые пути. В это время в русской литературе заметно уже пробуждение духа критицизма. Некоторые старые авторитеты начали уже по¬ качиваться. В 1802 Карамзин написал статью «Пантеон российских авторов». В ней ни слова не сказано о живых писателях — о Дер¬ жавине и Хераскове, ибо это считалось тогда неприличным; так¬ же нн слова не сказано о Петрове, хотя уже со дня смерти его прошло более трех лет: можно догадываться, что Карамзин не хо¬ тел восстановлять против себя почитателей этого поэта, к которым принадлежали все грамотные люди, и в то же время не хотел хва¬ лить его против своего убеждения. Эта литературная уклончивость была в характере Карамзина. В «Пантеоне» было в первый еще раз высказано справедливое суждение о Тредьяковском. Вот что говорит о нем Карамзин: Если бы охота и прилежность могли заменить дарование, кого бы не превзошел Тредпаковский в стихотворстве и красноречии? Но упрямый Аполлон вечно скрывается за облаком для самозванцев-поэтов и сыплет лучи свои единственно на тех, которые родились с его печатью. Не только дарование, но и самый вкус не приобретается; и самый вкус есть даро¬ вание. Учение образует, но не производит автора. Тредиаковский учился во Франции у славного Ролленя; знал древние и новые языки; читал всех лучших авторов и написал множество томов в доказательство, что он... не имел способности писать. Суждение Карамзина о Сумарокове мягче п уклончивее, не¬ жели о Тредьяковском; но тем не менее оно было страшным при¬ говором колоссальной славе этого пигмея. Сумароков еще сильнее Ломоносова действовал на публику, избрав для себя сферу обширнейшую. Подобно Вольтеру, он хотел блистать во многих родах — и современники называли его нашим Расином, Мольером, Лафонтеном, Буало. Потомство не так думает; но, зная трудность первых опытов и невозможность достигнуть вдруг совершенства, оно с удоволь¬ ствием находит многие красоты в творениях Сумарокова и не хочет быть строгим критиком его недостатков. Уже фимиам не курится перед куми¬ ром; но не тронем мраморного подножия; оставим в целости и надпись: Великий Сумароков!.. Соорудим новые статуи, если надобно; не будем раз¬ рушать тех, которые воздвигнуты благородною ревностью отцов наших! Замечательно, что Карамзин ставил в недостаток трагедиям Сумарокова то, что «он старался более описывать чувства, нежели представлять характеры в их эстетической и нравственной исти¬ не», и что, «называя героев своих именами древних князей рус¬ ских, не думал соображать свойства, дела и язык их с характером 96
времени». Нельзя не увидеть в таких замечаниях суждения нео¬ быкновенно умного человека — и великого шага вперед со сторо¬ ны литературы и общества. Правда, Карамзин находит многие сти¬ хи в трагедиях Сумарокова «нежными и милыми», а иные даже «сильными и разительными»; но не забудем, что всякое сознание развивается постепенно, а не родится вдруг, что Карамзин и так уже впдел неизмеримо дальше литераторов старой школы, п, сверх того, он, может быть, боялся, что ему совсем не поверят, если он скажет истину вполне пли не смягчит ее незначительными в сущ¬ ности уступками. Остроумная и едкая сатира Дмитриева «Чужой толк» аакже служит свидетельством возникавшего духа критицизма28. Она устремлена против громогласного «одопения», которое начинало уже досаждать слуху. Поэт заставляет в своей сатире говорить од¬ ного старика с такою «любезною простотою дедовских времен»: Что за диковинка? лет двадцать уж прошло, Как мы, напрягши ум, наморщивши чело, Со всеусердием всё оды пишем, пишем, А ни себе, ни им похвал нигде не слышим! Ужели выдал Феб свой именной указ, Чтоб не дерзал никто надеяться из нас Быть Флакку, Рамлеру и их собратьи равным И столько ж, как они, во песнопеньи славным? Как думаешь!.. Вчера случилось мне сличать И их и нашу песнь: в их... нечего читать! Листочек, много три, а любо как читаешь — Не знаю, как-то сам как будто бы летаешь! Судя по краткости, уверен, что они Писали их резвясь, а не четыре дни; То как бы нам не быть еще и их счастливей, Когда мы во сто раз прилежней, терпеливей? Ведь наш начнет писать, то все забавы прочь! Над парою стихов просиживает ночь, Потеет, думает, чертит и жжет бумагу; А иногда берет такую он отвагу, Что целый год сидит над одою одной! И подлинно, уж весь приложит разум свой! Уж прямо самая торжественная ода! Я не могу сказать, какого это рода, Но очень полная — иная в двести строф! Судите ж, сколько тут хороших есть стишков! К тому ж, и в правилах: сперва прочтешь вступленье, Тут предложение, а там и заключенье — Точь-в-точь, как говорят учены по церквам! Со всем тем нет читать охоты — вижу сам. Возьми ли, например, я оды на победы, Как покорили Крым, как в море гибли шведы! Все тут подробности сраженья нахожу, Где было, как, когда, короче я скажу: В стихах реляция! прекрасно!., а зеваю! Я, бросивши ее, другую раскрываю, На праздник иль на что подобное тому: Тут найдешь то, чего б нехитрому уму Не выдумать и ввек: зари багряны персты, И райский крин, и Феб, и небеса отверсты! 4 В. Белинский, т. в 97
Так громко, высоко!., а пет, не веселит И сердца, так сказать, ничуть не шевелит. Один из собеседников берется объяснить старику причину такого грустного явления. Эта причина, увы! и теперь еще не со¬ всем состарелась, и теперь еще не совсем анахронизм! Слушайте: Я сам язык богов, поэзию люблю, II нашей, как и вы, утешен также мало; Однако ж здесь в Москве толкался я не мало Меж наших Пиндаров, и всех их замечал: Большая часть из них — лейб-гвардии капрал, Асессор, офицер, какой-нибудь подьячий, Иль из кунсткамеры антик в пыли ходячий, Уродов страж — народ все нужный, должностной... А вот и объяснение причины деятельности наших поэтов: К тому ж у древних цель была, у нас другая: Гораций, например, восторгом грудь питая, Чего желал? О, он — он брал не свысока: В веках бессмертия, а в Риме лишь венка Из лавров иль из мирт, чтоб Делия сказала: «Он славен — чрез него и я бессмертна стала!» А наших многих цель: иль дружество с князьком29, Который от роду не читывал другова, Кроме придворного подчас месяцеслова, Иль похвала своих приятелей, а им Печатный каждый лист быть кажется святым. Приписывая неуспехи наших поэтов убеждению, что если у кого есть природный дар, тот имеет право ничему не учиться и быть невеждою,— злой аристарх презабавно описывает, как писа¬ лись в старину громкие оды: И вот как писывал поэт природный оду: Лишь пушек гром подаст приятиу весть народу, Что Рымннкский Алкид поляков разгромил Иль Ферзен их вождя Костюшку полонил,— Он тотчас за перо, и разом вывел: ода! Потом в один присест: такого дня и года! «Тут как?.. Пою!., Иль нет, уж это старина. Не лучше ль: даждъ мне, Феб?.. Иль так: не ты одна Подпала под пяту, о чалмоносна Порта? Но что же мне прибрать к ней в рифму, кроме черта? Нет, нет, не хорошо: я лучше поброжу И воздухом себя открытым освежу». Пошел, и на пути так в мыслях рассуждает: «Начало никогда певцов не устрашает; Что хочешь, то мели! Вот штука, как хвалить Героя-то придет! Не знаю, с кем сравнить? С Румянцевым его, иль с Грейгом, иль с Орловым? Как жаль, что древних я не читывал! а с новым — Неловко что-то все! — Да просто напишу: Ликуй, герой! ликуй! герой ты! возглашу. Изрядно! тут же что? Тут надобен восторг! 98
Скажу: кто завесу мне вечности расторг? Я вижу молний блеск! Я слышу с горня ссета И то, и то... А там? известно: многи лета! Брависспмо! п план, н мысли все уж есть! Да здравствует поэт! Осталося присесть! Да только написать, да и печатать смело!» Бежит на свой чердак, чертит, п в шляпе дело! И оду уж его тисиенью предают, И в оде уж его пам ваксу продают. Вот как пин дари л он, и все ему подобны, Едва ли вывески надписывать способны! Право, не дурно было бы, если б какой-нибудь даровитый по¬ эт нашего времени написал современный «Чужой толк» и объяс¬ нил, как пишутся теперь романы, повести и «патриотические драмы»... Дмитриев заставляет в своей сатире говорить плохого стихо¬ творца: Пою!., иль нет, уж это старина! А между тем это «пою» вместе с «лирою» так часто попадает¬ ся и в стпхах самого Дмитриева и в стихах Карамзина. Это пе¬ решло от писателей предшествовавших двух школ — ломоносовской и державинской, которые под «литературою» разумели и «песно¬ пение»: кто. бы что бы ни писал—в стихах или в прозе,— он пел, а не писал. Державин, в стихотворении своем «Прогулка в Цар¬ ском Селе», делает тахюе обращение к Карамзину: И ты, сидя при розе, Так, дней весенних сын, Пой, Карамзин! — ив прозе Глас слышен соловыш. В стихотворениях Дмитриева и Карамзина русская поэзия сделала значительный шаг вперед и со стороны направления и со стороны формы, но из-под реторического влияния далеко еще не освободилась. Фебы, лиры, гласы, усечения, пиитические вольно¬ сти и более или менее прозаическая фактура только ослабились в ней, но не исчезли; они удержались в ней по преданию, которое дошло даже п до Пушкина, как увидим это после. Но важно то, что если поэзия и удержала реторический характер, зато как она, так и вообще беллетристика русская приобрели новый характер вследствие направления, данного им Карамзиным и Дмитриевым: мы говорим о сентиментальности. Не Карамзин с Дмитриевым изобрели ее; они только привили ее к русской литературе. Она преобладала в литературе и в нравах всей Европы XVII и XVIII века. Насчет сентиментальности много можно сказать смешного и забавного; но мы хотим судить о ней, а не потешаться ею. Она — важное явление в отношении к историческому развитию человече¬ ства, которого процесс всегда совершается переходами из крайно¬ сти в крайность. Феодальная дикость и грубость нравов Европы 4* 99
средних веков совершенно исчезли только при Лудовике XIV — представителе нового, противоположного эпохе рыцарства време¬ ни; по, исчезнув, эта феодальная дикость, естественно, уступила место изнеженности чувств. Мужчины и женщины исчезли: их заменили пастушки и пастушки, поэты вздыхали, охали и ахали, красавицы стонали, как горлинки, madame Дезульер воспевала барашков и голубков, наивно завидуя их праву любиться открыто, не стыдясь добрых людей. Это вздыхательное и чувствительное направление существовало в Европе до тех самых пор, как страш¬ ные бури и грозные волнения политические, разразившиеся над нею в конце прошлого века, не изменили ее характера и нравов. Россия не знала возродившейся Европы до славной для себя эпо¬ хи 1814 года, и результаты этого нового знакомства обнаружились в ее литературе только со времени появления Пушкина и начала войны романтизма с классицизмом. До того же времени наши поэ¬ ты и литераторы продолжали поклоняться старым авторитетам: Мерзляков критиковал с голоса Лагарпа и переводил идиллии madame Дезульер; Озеров подражал Расину; в Крылове видели подражателя Лафонтена; Батюшков низкопоклонничал перед ка¬ ким-нибудь Парни, которого далеко превосходил талантом; Жу¬ ковский вполовину шел особым путем, вполовину покорялся влия¬ нию карамзинской школы. Итак, русская литература познакоми¬ лась и сошлась с европейскою сентиментальностию почти в ту са¬ мую минуту, как Европа навсегда рассталась с своею сентимен¬ тальностию. Эта встреча была необходима и полезна для русской литературы и нравов ее общества. В Европе сентиментальность сменила феодальную грубость нравов; у нас она должна была сме¬ нить остатки грубых нравов допетровской эпохи. Это понятно том, где не только просвещение и литература, но и общительность и любовь были нововведением. Сентиментальность, как раздражи¬ тельность грубых нервов, расслабленных и утонченных образова¬ нием, выразила собою момент ощущения (sensation) в русской литературе, которая до того времени носила на себе характер книж¬ ности. Смешны теперь нам эти романтические имена: Нина, Кал¬ листа, ЛеониЯу Эмилия, Лилетта, Леон, Милон, Модест, Эраст; но в свое время они имели глубокий смысл: в них выразилась человеческая наклонность к романической мечтательности, к жиз¬ ни сердцем. В лице Карамзина русское общество обрадовалось, в первый раз узнав, что у него, этого общества, есть душа и серд¬ це, способные к нежным движениям. Это называлось тогда «на¬ слаждаться чувствительности«)» *. Кто мог плакать в умилении от песни Дмитриева «Стонет спзый голубочек», тот, конечно, по¬ нимал поэзию лучше того, кто видел ее только в торжественных одах на разные иллюминации. Поэзия предшествовавшей школы пугала женщин, а стихи Дмитриева, Карамзина и Нелединского- Мелецкого женщины знали наизусть, и ими воспитывались це¬ * Соч. Карамзина. 4-е издм т. 9, стр. 140—141 30. 100
лые поколения. Карамзина читали все грамотные люди, претен¬ довавшие на образованность; многих из них только Карамзин и мог заставить приняться за чтение книг и полюбить это занятие, как приятное и полезное. В один год с Карамзиным (1765) родился Макаров, человек, которому суждено было играть в русской литературе роль созвез¬ дия Карамзина, хотя они и не были знакомы друг с другом. В 1803 году Макаров издавал журнал «Московский Меркурий», статьи которого отличались таким же направлением и таким же языком, как и статьи Карамзина. Макаров был одарен вкусом, талантами, путешествовал по Европе и вообще принадлежал к умнейшим и образованнейшим людям своего времени. Сравните его разбор сочинений Дмитриева, и разбор Карамзина «Душеньки» Богдановича: оба эти разбора писаны как будто одним и тем же человеком31. Макаров защищал Карамзина против известного в то время фанатического пуризма русского языка32. Выступил Макаров на поприще литературы в 1795 году с прекрасным пере¬ водом, впрочем, посредственного романа «Граф де Сент-Мерап, или Новые заблуждения ума и сердца». Он же перевел две первые части «Антеноровых путешествий по Греции и Азии» Лантье, изданные им в 1802 году. К сожалению, этот примечательный человек недолго жил: он умер в 1804 году. Капнист, по влиянию на него Карамзина, должен быть при¬ чтен к числу писателей карамзинской школы, в которой замеча¬ тельны также: Подшивалов и Бенитский, хорошие прозаики; Нелединский-Мелецкий, прославившийся нежными песнями, в которых много непритворной чувствительности; Долгорукий, издававший свои стихотворения под сентиментальным титулом «Бытие моего сердца», поэт чувствительный и сатирический, не¬ редко отличавшийся неподдельным русским юмором; Милонов, замечательный сатирик; Воейков, стихотворец, переводчик эклог Виргилия, описательных поэм Делиля, обессмертивший себя одним известным в рукописи стихотворением33, потом журналист, прославившийся полемикою; Кокошкин и Хмельницкий, перевод¬ чики и подражатели Мольера; Василий Пушкин, стихотворец, и Владимир Измайлов, прозаик. Озеров и Крылов являются, особенно последний, самостоя¬ тельными деятелями в карамзинском периоде нашей литературы, хотя и принадлежат к школе преобразователя русского языка. После Сумарокова на поприще драматической литературы со славою подвизался Княжнин. У него не было самостоятельного таланта, но как он был человек умный, образованный, знавший иностранные языки и хорошо владевший русским,— то и пользо¬ вался с успехом богатою трапезою французского театра, лепя свои трагедии и комедии из отрывков французских драматургов, которые переводил почти слово в слово. Сочинения этого трудо¬ любивого писателя представляют собою значительный успех рус¬ ской драматической поэзии, со стороны вкуса п языка: он далеко 101
оставил за собою предшественника своего, Сумарокова. Но еще дальше его самого оставил за собою Озеров. Это был талант по¬ ложительный, и появление его было эпохою в русской литературе, которая имела в нем своего Расина. Неспособный рисовать стра¬ сти и характеры, он увлекал живым изображением чувств. Тра¬ гедия его — сколок с французской, и потому не удивительно, что теперь он забыт театром совершенно, п его не играют и не чи¬ тают; но в истории русской литературы он никогда не будет за¬ быт. Язык русский в трагедиях Озерова сделал большой шаг вперед. В одно время с Озеровым явился Крюковский, которого трагедия «Пожарский» имела необыкновенный успех, но не по литературному достоинству, а по похвальным чувствам патрио¬ тизма, которые не могли не пробудить сочувствия в эпоху борьбы России с Наполеоном. Крылов писал комедии весьма замечательные по остроумию; но слава его как баснописца не могла не затмить его славы как комика. Крылов далеко оставил за собою и Хемницера и Дмит¬ риева и достиг в басне возможного совершенства. Басни Кры¬ лова — сокровищница русского практического смысла, русского остроумия и юмора, русского разговорного языка; они отличают¬ ся и простодушием и народностью. Крылов вполне народный писатель и теперь уже воспитатель не менее тридцати поколе¬ ний. Басня как род поэзии довольно ложный род: ее явление воз¬ можно только у народа, находящегося еще в младенчестве, и по¬ тому ее родина — Восток. У греков она вовремя явилась с Эзо¬ пом. Французы, хотевшие в литературе во всем подражать древ¬ ним, решили, что у них должна быть басня, потому что она была у греков; а мы, русские, во всем подражавшие французам, реши¬ ли, что и у нас должна быть басня, потому что у французов есть басня. Впрочем, у нас басня явилась с Хемницером более кстати и более вовремя, чем у французов явилась она с Лафонтеном. Этот ложный род удивительно привился к французской литера¬ туре и получил там особенную народную форму; басне посчаст¬ ливилось и у нас: во Франции она имела Лафонтена, у нас Кры¬ лова, а за это ей можно простить ее ложность как рода поэзии. Знатоки говорят, что архитектура во вкусе рококо ложная архи¬ тектура; положим так; но Растрелли тем не менее великий ху¬ дожник. Чем бы ни была басня, но Лафонтен и Крылов по спра¬ ведливости составляют славу и гордость своих отечественных ли¬ тератур. Мы выше сказали, что с 1805 года начали появляться в жур¬ налах стихотворения Жуковского и Батюшкова. Каждый из этих поэтов составлял собою особую школу в русской литературе и вносил в нее новые элементы жизни; по влияние обоих мало было чувствуемо в продолжение карамзинского периода; настоящая пора их деятельности началась после знаменитого 1814 года: тогда и влияние их стало ощутительнее. В следующей статье мы поговорим о пих подробнее. 102
СТАТЬЯ ВТОРАЯ Карамзин и его заслуги; — Карамзинекпй период русской литературы: Дг.штрнев, Крылов, Озеров, Жуковский и Батюшков. — Значение романтизма и его историческое развитие. Карамзиным началась новая эпоха русской литературы. Преобразование языка отнюдь не составляет исключительного характера этой эпохи, как думают многие. Как бы ни была ве¬ лика реформа, произведенная кем-нибудь пли сама собою про¬ исшедшая в языке,— она никогда не может быть фактом осо¬ бенной важности. Язык, взятый сам по себе, есть только посред¬ ствующий материал, и его, движение может быть только формаль- пое. Но всегда важно движение языка вследствие движения мысли: и вот где важность реформы, произведенной Карамзиным, п вот почему Карамзину принадлежит честь основания новой эпохи русской литературы. Карамзин ввел русскую литературу в сферу новых идей,— и преобразование языка было уже необхо¬ димым следствием этого дела. Загляните в журналы, в романы, в трагедии и вообще стихотворения эпохи, предшествовавшей Ка¬ рамзину: вы увидите в них какую-то стоячесть мысли, книж¬ ность, педантизм и реторику, отсутствие всякой живой связи с жизнию. Карамзин первый на Руси заменил мертвый язык книги живым языком общества. До Карамзина у нас, на Руси, думали, что книги пишутся и печатаются для одних «ученых» и что неученому почти так же не пристало брать в руки книгу, как профессору танцевать. Оттого содержание книг, по тогдашнему мнению, должно было быть как можно более важным и дельным, то есть как можно более тяжелым и скучным, сухим и мертвым. Более всех подходил тогда к идеалу великого поэта — Херасков, потому что был тяжел и скучен до невыносимости. Он воспел, в двух огромных поэмах, два важные события из русской исто¬ рии, и воспел их, не справляясь с историею, не стараясь быть ей верным *. Истории русской он даже и не знал фактически. Рос¬ сия освободилась от татарского ига не каким-нибудь решитель¬ ным ударом, который бы нанесен был татарам соединенными си¬ лами всей Руси, мгновенно и мощно восставшей против общего врага. Куликовская битва осталась без решительных последст¬ вии: по крайней мере она не помешала татарам выжечь Москву; в царствование же Иоанна III не было никакой великой военной битвы с татарами, хотя и была битва, так сказать, дипломати¬ ческая. Татарское иго распалось само собою, вследствие внутрен¬ него расслабления царства Батыя. И потому русская история никого не может назвать освободителем земли русской от пга татарского. Иоанн Грозный, взятием Казани и Астрахани, только добил остатки пздыхающего монгольского чудовища. Но Хераскову нужен был герой для его поэмы, потому что без героя не бывает поэмы. И он нашел его в Иоанне Грозном, простодушно смешав его с Иоанном III, в царствование которого 103
была торжественно сознана независимость Руси от татар. «Уче¬ ные» того времени были без ума от поэмы Хераскова; они знали ее чуть не наизусть,— а теперь всякий счел бы за подвиг, если бы ему удалось осилить чтением от начала до конца это тяжелое, стопудовое произведение. Не удовольствовавшись поэмою, Херасков не хотел лишить своих читателей и романа: он написал роман «Кадм и Гармония» и «Полидор, сын Кадма и Гармонии». Но, боже мой, что ж это был за роман? Аллегорическое олице¬ творение гонимой и под конец торжествующей добродетели, обра¬ зы без лиц, события без пространства и времени! Но потому-то это и был роман в духе своего времени, роман, который могли читать и «ученые», не унижая своего достоинства,— и потому же романы эти названы были «поэмами». Карамзин первый на Руси начал писать повести, которые заинтересовали общество и каза¬ лись пустыми и ничтожными для педантов,—повести, в которых действовали люди, изображалась жизнь сердца и страстей посре¬ ди обыкновенного повседневного быта. Конечно, в таких повестях, как «Бедная Лиза», «Наталья, боярская дочь», «Остров Борн- гольм», «Рыцарь нашего времени», «Чувствительный и велико¬ душный» и проч.2, никто не будет теперь искать творческого воспроизведения действительности, никто не будет читать их как художественные произведения, ради эстетического наслаждения, никто не будет ими восхищаться; но вместе с тем никто из мыс¬ лящих людей не скажет, чтоб в повестях Карамзина не было своего неотъемлемого интереса и для нашего времени — интереса исторического. Чуждые творчества, они все-таки не чужды та¬ ланта, ума, одушевления, чувства,— и в них, как в зеркале, вер¬ но отражается жизнь, сердца, как ее понимали, как она сущест¬ вовала для людей того времени. Что же касается до художествен¬ ности — требовать ее от повестей Карамзина было бы несправед¬ ливо и странно, сколько потому, что Карамзин не был поэтом и не обнаруживал особенных притязаний на талант поэтический, столько и потому, что в его время даже в Европе не существовало романа и повести как художественного произведения. XVIII век создал себе свой роман, в котором выразил себя в особенной, только одному ему свойственной форме: философские повести Вольтера и юмористические рассказы Свифта и Стерна — вот истинный роман XVIII века. «Новая Элоиза» Руссо выразила собою другую сторону этого века отрицания и сомнения — сто¬ рону сердца, и потому она казалась больше пророчеством буду¬ щего, чем выражением настоящего,— и многие из людей того времени (в том числе и Карамзин) видели в «Новой Элоизе» только одну сентиментальность, которою одною и восхищались. В остроумных романах француза Пиго-Лебрена и немца Кра¬ мера веет преобладающий дух XVIII века. Но в особенном ходу и в особенном уважении у толпы были в прошлом веке романы Радклейф, Дюкре-Дюменпля, мадам Жанли, мадам Коттэн и т. п. Надо признаться, что по таланту Карамзин не был ниже этих 104
людей, и если не дальше, то и не ближе их видел. Переводом повестей Мармонтеля и некоторых повестей Жанли Карамзин оказал русскому обществу столь же важную услугу, как и своими собственными повестями3. Это значило ни больше ни меньше, как познакомить русское общество с чувствами, обра¬ зом мыслей, а следовательно, и с образом выражения образован¬ нейшего общества в мире. Новые идеи, естественно, требовали н нового языка. Карамзина обвиняли в галлицизмах выражений, не видя того, что если это была вина с его стороны, то прежде всего его должно было обвинять в галлицизмах мыслей,— но в этом был виноват не он, а та всемирно-историческая роль, кото¬ рая назначена миродержавным промыслом французскому народу и которая дает ему такое нравственное влияние на все другие народы цивилизованного мира. Скорее должно поставить в вели¬ кую заслугу Карамзину его галломанство: через него ожила наша литература. Если бы Карамзин был только преобразова¬ телем языка (не будучи прежде всего нововводителем идей), он ограничился бы только отрицанием устарелых слов и выраже¬ ний, большею чистотою и отделкою в форме; но склад речи, сло¬ вом — слог его остался бы ломоносовским, и он не был бы созда¬ телем современного нового языка. В этом отношении язык Фон¬ визина резко отделяется от языка ломоносовского и близко под¬ ходит к языку карамзинскому; но тем не менее Фонвизин отно¬ сится к писателям ломоносовского периода русской литературы н нисколько не может считаться преобразователем русского язы¬ ка. Вот почему мы думаем, что тот не понимает Карамзина и не умеет достойно оценить его подвига, кто думает в нем видеть только преобразователя и обновителя русского языка. Это значит унижать Карамзина* а не хвалить его. Карамзин создал на Руси образованный литературный язык, и создал потому, что Карам¬ зин был первый на Руси образованный литератор,— а первым образованным литератором сделался он потому, что научился у французов мыслить и чувствовать, как следует образованному человеку. «Письма русского путешественника», в которых он так живо и увлекательно рассказал о своем знакомстве с Европою, легко и приятно познакомили с этою Европою русское общество. В этом отношении «Письма русского путешественника» — произ¬ ведение великое, несмотря на всю поверхностность и всю мел¬ кость их содержания: ибо великое не всегда только то, что само по себе действительно велико; но иногда и то, что достигает великой цели, каким бы то ни было путем и средством. Можно сказать с уверенностию, что именно своей легкости и поверхност¬ ности обязаны «Письма русского путешественника» своим вели¬ ким влиянием на современную им публику: эта публика не была еще готова для интересов более важных и более глубоких. В своем «Московском журнале», а потом в «Вестнике Европы» Карамзин первый дал русской публике истинно журнальное чтение, где все соответствовало одно другому: выбор пьес — их слегу, оригиналь- 105
ные пьесы переводным, современность п разнообразие интересов умению передать пх занимательно и живо, и где были не только образцы легкого светского чтения, но и образцы литературной критики, и образцы умения следить за современными политиче¬ скими событиями и передавать их увлекательно. Везде и во всем Карамзин является не только преобразователем, но и начинате¬ лем, творцом. Сама «История государства Российского» — этот важнейший труд его, есть не что иное, как начало, первый основ¬ ный камень здания исторического изучения, исторических трудов в России. «История государства Российского» не есть история России: это скорее история Московского государства, ошибочно принятого историком за какой-то высший идеал всякого госу¬ дарства. Слог ее не исторический: это скорее слог поэмы, писан- пой мерною прозою, поэмы, тип которой принадлежит XVIII веку. Тем не менее без Карамзипа русские не знали бы истории своего отечества, ибо не имели бы возможности смотреть на нее крити¬ чески. Как первый опыт, написанный даровитым литератором, «История государства Российского» — творение великое, которого достоинство и важность никогда не уничтожатся: вытесненная ис¬ торическою и философскою критикою из рода творений, удовлетво¬ ряющих потребностям современного общества, «История» Карам¬ зина навсегда останется великим памятником в истории русской литературы вообще и в истории литературы русской истории. Есть два рода деятелей на всяком поприще: одни своими делами творят новую эпоху, действуют на будущее; другие дей¬ ствуют в настоящем и для настоящего. Первые бывают не признаны, не поняты, не оценены и часто даже гонимы и ненави¬ димы своими современниками; их апофеоза создается в буду¬ щем, когда уже самые костй их истлеют в могиле; вторые — всегда любимцы и властелины своего времени, но, уваженные, превознесепные и счастливые при жизни свбей, они получают уже совсем не то значение после их смерти, а иногда и пережи¬ вают свою славу. Без сомнения, первые выше вторых, ибо это натуры великие и гениальные, тогда как вторые — только сильно и ярко даровитые натуры. Первые, если они действуют на лите¬ ратурном поприще, завещевают потомству творения вечные, неумирающие; вторые — пишут для своих современников, п их произведения для будущих поколений получают уже не безус¬ ловное, но только историческое значение, как памятники извест¬ ной эпохи. К числу деятелей второго разряда принадлежит Ка¬ рамзин... Это мнение выговаривается не в первый раз, и не нами первыми оно выговорено; но оно возбуждало против себя живое противодействие; нельзя даже сказать, чтобы и теперь еще не было людей, которым оно крепко не по душе. Этих людей можно разделить на два разряда. К первому принадлежат еще остав¬ шиеся доселе в живых современники Карамзина, видевшие или рассвет его славы, пли помнящие апогею его славы. Застигнутые потоком нового, они, естественно, остались верны тем первым, Ж
живым впечатлениям своего лучшего возраста жизни, которые обыкновенно решают участь человека, раз навсегда заключая его в известную нравственную форму. Эти люди, живущие па¬ мятью сердца4, не могут выйти из убеждения, что Карамзин был великий гений и что его творения вечны и равно свежи для настоящего и будущего, как они были для прошедшего. Это за¬ блуждение,— но такое заблуждение, которому нельзя отказать не только в уважении, но и в участии, ибо оно выходит из памя¬ ти сердца, всегда святой и почтенной. Вполне ценя и уважая ве- ликпй подвиг Карамзина, мы тем не менее хотим видеть дело в его настоящем свете и его истинных границах, не умаляя и не преувеличивая; и потому не можем читать этих стихов с востор¬ гом людей, проникнутых сердечным верованием в непреложную истинность их мысли: Лежит венец на мраморе могплы; Ей молится России верный сын, И будит в нем для дел прекрасных силы Святое имя: Карамзин *. Но в то же время мы далеки и от всякого неприязненного чувства, которое производится противоположностию убеждений и которое, естественно, могло б быть вызвано в нас этими стиха¬ ми: мы не только понимаем, но и уважаем источник этого востор¬ га, не совсем согласного с действительностию факта. Поэт выше говорит о лучшем времени своей жизни: О! в эти дни, как райское виденье, Был с нами он, теперь уж не земной, Он, для меня живое провиденье, Он, с юности товарищ твой. О! как при нем все сердце разгоралось! Как он для нас всю землю украшал! В младенческой душе его, казалось, Небесный ангел обитал! Эти стихи напоминают нам другие, еще более трогающие нас: Сыпы другого поколенья, Мы в новом — прошлогодний цвет; Живых нам чужды впечатленья, А нашим в нпх сочувствий нет. Они, что любим, разлюбили, Страстям пх — нас не волновать! Их не было там, где мы были, Где будут — нам уж не бывать! Наш мир — им храм опустошенный, Им баснословье — наша быль, И то, что пепел нам священный, Для нпх одна немая пыль. * Стихотворения Жуковского. Т. VI, стр. 305, 107
Так мы развалинам подобны, II на расиутии живых Стоим, как памятник надгробный Среди обителей людских*. Грустное положение! но таков закон псторпческого хода вре¬ мени. Рано или поздно он постигает, в свою очередь, каждое поколение! Увы! па жизненных браздах Мгновенной жатвой поколенья, По тайной воле провиденья, Восходят, зреют и падут; Другие им вослед идут... Так паше ветреное племя Растет, волнуется, кипит И к гробу праотцев теснит. Придет, придет и наше время, И наши внуки в добрый час Из мира вытеснят п нас7. В этом более, нежели в чем-нибудь другом, открывается трагическая сторона жизни и ее ирония. Прежде физической староста и физической смерти постигает человека нравственпая старость и смерть. Исключение из этого правила остается слипГ- ком за немногими... И благо тем, которые умеют и в зиму дней своих сохранить благодатный пламень сердца, живое сочувствие ко всему великому и прекрасному бытия,— которые, с умиле¬ нием вспоминая о лучшем своем времени, не считают себя, среди кипучей, движущейся жизни современной действительности, какими-то заклятыми тенями прошедшего, но чувствуют себя в живой и родственной связи с настоящим и благословениями при¬ ветствуют светлую зарю будущего... Благо им; этим вечно юным старцам! не только свежее утро и знойный полдень блестят для них на небе: господь высылает им и успокоительный вечер, да отдохнут они в его кротком величии... Как бы то ни было, но светлое торжество победы нового над старым да не омрачится никогда жестким словом или горьким чувством враждебности против падших. Побежденным — состра¬ дание, за какую бы причину ни была проиграна ими битва! Пад¬ ший в борьбе против духа времени заслуживает больше сожале¬ ния, нежели проигравший всякую другую битву. Признавший над собою победителем духа времени заслуживает больше, чем сожаления, заслуживает уважение и участие — и мы должны не только оставить его в покое оплакивать прешедших героев его времени и не возмущать насмешливою улыбкою его священной скорби, но и благоговейно остановиться перед нею... Другое дело те слепые поклонники старых авторитетов, кото¬ рые видят один факт, не понимая его идеи, стоят за имя, не зная, какое значение привязать к нему, и для которых дороги только старые имена, как для нумизматов дороги только истер- * Стихотворение князя Вяземского6. 108
тые монеты. Это люди буквы, школяры и педанты. Вот они-то и составляют тот второй разряд безусловных поклонников старых авторитетов. Для них и Шекспир — титан творческой силы, ц Ломоносов — также титан творческой силы; а почему? — потому что оба эти имени — имена уже старые, к которым они, педанты и староверы литературные, давно уже прислушались и привыкли. По той же самой причине для них возмутительно видеть имена Карамзина и Лермонтова, поставленные рядом: справясь с лите¬ ратурным адрес-календарем, с литературною табелью о рангах, они видят большую разницу — не в характере деятельности, не в роде таланта Карамзина и Лермонтова, а в летах и титлах этих писателей, и говорят о последнем: «Куда ему — молод больно!»8 Равным образом они убеждены, в простоте ума и сердца, что творения Карамзина не только по форме, но и по содержанию их могут для нашего времени иметь такой же инте¬ рес, какой имели они для своего времени. Разумеется, эти пе¬ данты и буквоеды не стоят ни возражений, ни споров, и можно оставлять без ответа их задорные крики. Что бы ни говорили они, для всех мыслящих людей ясно, как день божий, что тво¬ рения Карамзина могут теперь составлять только более или ме¬ нее любопытный предмет изучения в исторпи русского языка, русской литературы, русской общественности, но уже нисколько не имеют, для настоящего времени, того интереса, который за¬ ставляет читать и перечитывать великих и самобытных писате¬ лей. В сочинениях Карамзина все чуждо нашему времени — и чувства, и мысли, и слог, и самый язык. Во всем этом ничего нет нашего, и все это навсегда умерло для нас. Деятельность Карамзина была по преимуществу деятельность литератора, а не поэта, не ученого. Он создал русскую публику, которой до него не было: под «публикою» мы разумеем извест- еый круг читателей. До Карамзина нечего было читать по- русски, потому что все немногое, написанное до него, несмотря на свои хорошие стороны, было ужасно тяжело и торжественно и годилось для одних «ученых», а не для общества. Карамзин умел заохотить русскую публику к чтению русских книг. Как мы заметили выше, в этом помог ему не новый, созданный им язык, а французское направление, которому подчинился Ка¬ рамзин и которого необходимым следствием был его легкий и приятный язык. В первой статье мы уже упоминали о Дмитриеве как о сподвижнике Карамзина. Действительно, Дмитриев для стихотворного языка сделал почти то же, что Карамзин для прозаического, и сделал это таким же точно образом, как Ка¬ рамзин: поэзия Дмитриева, по ее духу и характеру, а следова¬ тельно, и по форме, есть чисто французская поэзия XVIII века. С Карамзиным кончился ломоносовский период русской литера¬ туры, период тяжелого и высокопарного книжного направления, ы весь период от Карамзина до Пушкина следует называть карамзинским. 109
Но этот период пмеет своп подразделения, пбо в продолже¬ ние его литература обогащалась новыми элементами и двигалась вперед. К этому периоду принадлежит Крылов, который один мог бы быть представителем целого периода литературы. Он создал национальную русскую басню и тем первый внес в лите¬ ратуру русскую элемент народности. Но как в басне великий русский баснописец имел образцом великого французского басно¬ писца, как в ней он был как бы продолжателем дела, начатого Хемпицером и продолженного Дмитриевым, и как, сверх того, род его поэзии не был таким родом, через который можно б было стать в главе литературной эпохи,— то Крылов по справед¬ ливости может считаться одним из блистательнейших деятелей карамзинского периода, в то же время оставаясь самобытным творцом нового элемента русской поэзии — народности. Другое дело — Озеров: несмотря на дарование ярко-замечательное, он был результатом направления, данного русской литературе Ка¬ рамзиным. В трагедиях Озерова преобладающий элемент — сентиментальность. По форме же они — сколок с. французской трагедии. Нет нужды распространяться здесь о Капнисте, Васи¬ лии Пушкине, Владимире Измайлове, Крюковском, Милонове и других людях с большим или меньшим талантом, игравших большую или меньшую роль в карамзинский период: все они были созданы духом Карамзина и выразили направление, данное им русской литературе. В своем месте мы упомянем о более самостоятельных и более замечательных писателях этой эпохи, каковы: Гнедич, Мерзляков и князь Вяземский. Теперь же спе¬ шим перейти к двум знаменитостям не только этого периода, но и вообще русской литературы — Жуковскому й Батюшкову. Нашу литературу вообще нельзя обвинить в стоячести и коснелости. В ней всегда было движение вперёд, даже в ломо¬ носовский период. Если Херасков и Петров не только не подви¬ нулись перед Ломоносовым, но е*це и отстали от него, хотя яви¬ лись и после, зато какая же чудовищная разница между Ло¬ моносовым и Державиным, между притчами Сумарокова и бас¬ нями Хемницера, между комедиями Сумарокова и комедиями Фонвизина, между прозою не только Сумарокова, но и самого Ломоносова, даже какая значительная разница между драматур¬ гом Сумароковым и драматургом Княжниным! Карамзинский период ознаменовался несравненно сильнейшим движением впе¬ ред. Мы уже упомянули о Крылове, как о поэте карамзинской эпохи, внесшем в русскую поэзию совершенно новый для нее элемент — народность, которая только проблескивала и промель¬ кивала временами в сочинениях Державина, но в поэзии Крыло¬ ва явилась главным и преобладающим элементом. Такого вели¬ кого и самобытного таланта, каков талант Крылова, было бы достаточно для того, чтоб ему самому быть главою и представи¬ телем целого периода литературы; но (как мы уже заметили 110
выше) ограниченность рода поэзии, избранного Крыловым, не могла допустить его до подобной роли. Басни Крылова давно уже пережили творения Карамзина; они будут читаться до тех пор, пока русское слово не перестанет быть живою речью живого народа; но, несмотря на то, в истории русской литературы Кры¬ лов всегда будет занимать свое место между замечательнейшими деятелями того периода русской литературы, главою и предста¬ вителем которого был Карамзин. В некотором отношении такова же была в истории русской литературы п роль Жуковского. Та¬ ланта Жуковского также стало бы, чтоб явиться главою и пред¬ ставителем целого периода молодой, рождающейся литературы. Жуковский внес новый, живой, может* быть, еще более важный элемент в русскую поэзию, чем элемент, внесенный Крыловым; Жуковский проложил себе собственный путь, в котором не было ему предшественников; муза Жуковского возросла п воспиталась на почве, в то время никому из русских неведомой и недоступ¬ ной,— и, несмотря на то, было бы делом чистого произвола отме¬ тить именем Жуковского какой-нибудь из периодов русской ли¬ тературы и не видеть в нем опять-таки одного из знаменитейших или даже и самого знаменитейшего деятеля в том периоде рус¬ ской литературы, главою и представителем которого был Карам¬ зин. Венец поэзии Жуковского составляют его переводы и заим¬ ствования из немецких и английских поэтов: в этом он самобы¬ тен, как единственный глава и представитель своей собственной школы; в этом выразился момент самого сильного п плодовитого движения вперед русской литературы карамзинского периода. Но у Жуковского есть и оригинальные произведения, особенно пат¬ риотические пьесы и послания; сверх того, он был знаменит еще как отличный писатель и переводчик в прозе. И вот с этой-то стороны он является писателем, совершенно подчиненным влия¬ нию Карамзина, во многих отношениях даже учеником его. Ко¬ нечно, по языку оригинальные стихотворения Жуковского (в осо¬ бенности патриотические пьесы и послания) гораздо выше сти¬ хотворений Карамзина и Дмитриева; но их дух, направление, характер, содержание — все это нисколько не отступает от идеа¬ ла поэзии XVIII века,— идеала поэзии, который так присущ и родствен был карамзинскому взгляду на поэзию вообще. Что же касается до (прозы) Жуковского,— он является в ней совершенно учеником Карамзина, и если в отношении к стилистике ученик подвинулся дальше учителя, то взгляд на предметы, склад ума, характер слога и языка — все это чисто карамзинское. Чтоб убе¬ диться в этом, стоит только прочесть критические разборы Жу¬ ковского сатир Кантемира и басен Крылова;9 статьп его: «Марьи¬ на роща», «Три сестры», «Кто истинно добрый п счастливый че¬ ловек», «Писатель в обществе» и проч. Выбор переводных статей в прозе у Жуковского тоже отличается совершенно карамзинским духом, несмотря на то, что многие статьп переведены с немецкого. Нам, может быть, возразят, что «Рафаэлева мадонна» есть тоже 111
оригинальная статья в прозе Жуковского, но что в ней уже нет ничего карамзинского 10. Правда; но просим не забывать, что эта статья написана Жуковским в 1820 году — в то время, когда влияние Карамзина на русскую литературу уже ослабело с одной стороны, усилившись с другой: тогда Карамзин был уже исто¬ риком России, а собственно литературные его произведения уже забывались11. Вообще в это время Жуковский стал действовать как-то самостоятельнее, освободившись от влияния Карамзина. Надобно еще заметить, что в это время влияние на литературу и слава Жуковского достигли своего высшего развития, тогда как до сего времени Жуковский был как будто в тени. Ему удивля¬ лись, его хвалили; но он все-таки писал для «немногих». И как тогда понимали его! Его называли «балладистом», в нем видели певца могил и привидений... Ему подражали, но в. чем? — в фор¬ ме, а не в духе,—и ряд бессмысленных и нелепых баллад был плодом этого подражания. Ему удивлялись, как русскому Тир- тею, как певцу народной славы,— и «Певцы во стане» и «На Кремле» доказали, как немудрено подражать подобной народ¬ ности... Но перед двадцатыми годами и в двадцатых годах теку¬ щего столетия Жуковский получил именно то значение, какое он всегда имел. Тогдашняя молодежь, развившаяся под влиянием великих событий 1814 года, с жадностию бросилась на немецкую литературу, с которою Жуковский давно уже породнил русский ум и русскую музу. Все заговорили о романтизме, о новой теории поэзии; все восстали против владычества псевдокласси¬ ческой французской поэзии. В поэзии русской явились луна и туманы, уныние и грусть, смерть и гроб. Но в это время уже кон¬ чился карамзинский период русской литературы, и через десять лет сама история Карамзина сделалась предметом неумеренных и не всегда справедливых нападок. Лучезарная звезда поэтиче¬ ской славы Жуковского вспыхнула и загорелась ярко уже в но¬ вом периоде русской литературы: тогда уже явился Пушкин, и для Жуковского, еще во всей поре его деятельности, уже наста¬ вало потомство... Периода, означенного именем Жуковского, не было в русской литературе. И однако ж необъятно велико значение этого поэта для рус¬ ской поэзии и литературы! Имя его давно славно и почтенно; похвалы ему никогда не умолкали. Но, к сожалению, эти похвалы уже лет тридцать пять поются как-то на один голос и состоят из одних и тех же слов, из одних и тех же выражений. А ведь дело критики совсем не в том, чтоб провозгласить писателя великим талантом или гением: это скорее дело общественного мнения, чем критики. Дело критики — привести в сознание, путем анализа, общественное мнение и показать значение, смысл таланта или гения, определить тот жизненный элемент, который составляет исключительное свойство его произведений и которым он обога¬ тил родную литературу и жизнь своего общества. В «Отечествен¬ ных записках» впервые было сказано, что заслуга Жуковского 112
состоит в том, что он ввел в русскую поэзию романтизм п что истинным романтиком русским был совсем не Пушкин (как об этом кричали лет двадцать), а Жуковский12. Слово истины не падает даром, и наше мнение подхватили некоторые «именные > (в противоположность «безыменным») критики,— те самые, кото¬ рые право критики основывают не на таланте и чувстве изящ¬ ного, а по-китайски — на экзаменах и числе и цвете мандарин¬ ских шариков. Но сказать даже и от себя (не только повторить чужое мнение), что Жуковский ввел романтизм в русскую поэ¬ зию, еще не значит все сказать: должно развить и доказать это положенпе. И мы теперь очень рады, что, назначив статье о Пуш¬ кине столь широкие рамы, можем представить во введении к ней картину исторического развития всей литературы русской, а вме¬ сте с тем и привести в исполнение давнишнее желание наше — вполне развить и высказать наш взгляд на поэта, которому мы так много обязаны в деле собственного нашего развития, с мыс- лию о котором сливается для нас столько прекрасных и живых воспоминаний,— поэзия которого давно срослась с нашим серд¬ цем и к которому теперь мы, в то же время, чужды всяких востор¬ женных предубеждений... Мы надеемся, что для публики подоб¬ ная статья не может не быть интересна, ибо ей дорог предмет ее,— а от кого же услышит она о нем живое, современное слово? Неужели от задорливых педантов, которые кричат только об именности и безыменности, как о праве критиковать, и всякое чужое мнение считают или дерзким, или продажным потому только, что хоть оно и не их мнение, однако ж находит себе со¬ чувствие и отзыв в ущерб их педантическим возгласам, всегда подписанным их собственным именем?..13 Дожидайтесь от них!.. Батюшков также пользуется на Руси большим и заслужен¬ ным вниманием и также ждет себе критической оценки. Имя его связано с именем Жуковского: они действовали дружно в луч¬ шие годы своей жизни; их разлучила жизнь, но имена их всегда как-то вместе ложатся под перо критика и историка русской ли¬ тературы. Батюшков имеет важное значение в русской ли¬ тературе — конечно, не такое, как Жуковский, но тем не менее самобытное. Он явился на поприще несколько позже Жуковского и занимает место в литературе тотчас после него. Поэтому весьма удобно определить его значение (не теряясь в подробностях) в од¬ ной статье с Жуковским,— что и постараемся мы сделать теперь. Жуковский ввел в русскую поэзию романтизм. Что же такое романтизм вообще и романтизм Жуковского в особенности? — Вот вопрос, от решения которого зависит определение значения, какое имеет Жуковский в русской литературе... У нас много гово¬ рили, толковали и спорили о романтизме. «Московский теле¬ граф» был журналом, как бы издававшимся для романтизма,— а журнал этот существовал с 1825 по 1834 год. Но если толки о романтизме кончились на Руси с «Московским телеграфом», то начались они гораздо раньше, именно в исходе второго 113
десятилетия текущего столетия. Но от всего этого вопрос не уяс¬ нился, и романтизм по-прежпему остался таинственным и зага¬ дочным предметом. Его поняли как противоположность француз¬ скому псевдоклассицизму. Отсюда, естественно, вышла ошибка: как под «классицизмом» разумели известную условную форму искусства, так под «романтизмом» стали разуметь нарушение правил этой условной формы. И потому, кто соблюдал в траге¬ дии знаменитые три единства, героями ее делал только царей и их наперспиков, заставляя их говорить напыщенно и важно,— тот считался классиком; кто же, в своей драме, переносил дейст¬ вие из одного места в другое, на нескольких страницах сосредото¬ чивал событие, совершившееся в промежутке не одного десятка лет, число актов своей драмы не хотел ограничивать заветною суммою пяти, а действующими лицами в ней позволял быть лю¬ дям всякого звания,— тот считался ультраромантиком. Взгляд «Телеграфа» на романтизм был именно таков. Лучшим доказа¬ тельством этого служат теперешние драматические изделия быв¬ шего издателя «Московского телеграфа»: подобно классическим трагедиям доброго старого времени, драмы г. Полевого так же точно сколки и рабские копии, только с других образцов, и в них не видно даже таланта подражательности, а видна одна способ¬ ность передразниванья и смелого заимствования,— между тем как именно передразниванье и заимствованье ставил г. Полевой в непростительный грех псевдоклассическим поэтам. Очевидно, что он классицизм и романтизм полагал во внешней форме. Пуш¬ кина поэмы, мелкие стихотворения, самая фактура стиха — все было ново и нисколько не походило на образцы существовавшей до него русской поэзии: и за это-то именно г. Полевой, вместе с другими, провозгласил Пушкина романтиком, нисколько не подозревая романтика в Жуковском 14. Действительно, у романтической поэзии необходимо должна быть своя форма, непохожая на форму классической, но это по¬ тому, что всякая оригинальная идея имеет свою, ей присущую, оригинальную форму, всякий самобытный дух является в свой¬ ственной ему самобытной личности. Однако ж как форма есть творение явившегося в ней духа, то, отправляясь от формы, ни¬ когда нельзя постичь заключенного в ней духа; наоборот, только отправляясь от духа, можно постичь и самый дух и выразившую его форму. Поэтому сущность романтизма заключается в его идее, а не в произвольных случайностях внешней формы. Романтизм — принадлежность не одного только искусства, не одной только поэзии: его источник в том, в чем источник и искус¬ ства и поэзии,— в жизни. Жизнь там, где человек, а где человек, там и романтизм. В теснейшем и существеннейшем своем значе¬ нии романтизм есть не что иное, как внутренний мир души чело¬ века, сокровенная жизнь его сердца. В груди и сердце человека заключается таинственный источник романтизма; чувство, лю¬ бовь есть проявление или действие романтизма, и потому почти 114
всякий человек — романтик. Исключение остается только или за эгоистами, которые, кроме себя, никого любить не могут, пли за людьми, в которых священное зерно симпатии и антипатии за¬ давлено и заглушено или нравственною неразвитостью, или мате¬ риальными нуждами бедной и грубой жизни. Вот самое первое, естественное понятие о романтизме. Законы сердца, как и законы разума, всегда одни и те же, и потому человек, по натуре своей, всегда был, есть и будет один и тот же. Но как разум, так и сердце живут, а жить значит раз¬ виваться, двигаться вперед: поэтому человек не может одинаково чувствовать и мыслить всю жизнь свою; но его образ чувствова¬ ния и мышления изменяется сообразно возрастам его жизни: юноша иначе понимает предметы и иначе чувствует, нежели от¬ рок; возмужалый человек много разнится в этом отношении от юноши, старец — от мужа, хотя все они чувствуют одним и тем же сердцем, мыслят одним и тем же разумом. Это различие в ха¬ рактере чувства и мысли вытекает из природы человека и суще¬ ствует для каждого: оно связано с его неизбежным свойством расти, мужать и стареться физически. Но человек имеет не од¬ но только значение существа индивидуального и личного. Кроме того, он еще член общества, гражданин своей земли, принадле¬ жит к великому семейству человеческого рода. Поэтому он — сын времени и воспитанник истории: его образ чувствования и мышления видоизменяется сообразно с общественностью и на¬ циональностью, к которым он принадлежит, с историческим со¬ стоянием его отечества и всего человеческого рода. Итак, чтоб вернее определить значение романтизма, мы должны указать на его историческое развитие. Романтизм не принадлежит исключи¬ тельно одной только сфере любви: любовь есть только одно из существенных проявлений романтизма. Сфера его, как мы сказали,— вся внутренняя, задушевная жизнь человека, та таин¬ ственная почва души и сердца, откуда подымаются все неопреде¬ ленные стремления к лучшему и возвышенному, стараясь нахо¬ дить себе удовлетворение в идеалах, творимых фантазиею. Здесь, для примера, укажем только на то, как проявлялась любовь — по преимуществу романтическое чувство — в историческом движе¬ нии человечества. Восток — колыбель человечества и царство природы. Чело¬ век на Востоке — сын природы: младенцем лежит он на груди ее и старцем умирает на ее же груди. Восток и теперь остался верен основному закону своей жизни — естественности, близкой к жи¬ вотности. Любовь на Востоке навсегда осталась в первом моменте своего проявления: там она всегда выражала и теперь выражает не более, как чувственное, на природе основанное, стремление одного пола к другому. Само собою разумеется, что первый и основный смысл любви заключается в заботливости природы о под¬ держании и размножении рода человеческого. Но если б в любви людей все ограничивалось только этим расчетом природы,— 115
людп не были бы выше животных. Следственно, это чувственное стремление в любви человека одного пола к человеку другого пола есть только один из элементов чувства любви, его первый момент, за которым, в развитии, следуют высшие, более духовные и нравственные моменты. Востоку суждено было остановиться на первом моменте любви и в нем найти полное осуществление этого чувства. Отсюда вытекает семейственность, как главный и основ¬ ный элемент жизни восточных народов. Иметь потомство — пер¬ вая забота и высочайшее блаженство восточного жителя; не иметь детей — это для него знамение небесного проклятия, нравствен¬ ного отвержения. По закону иудейскому, бесплодные женщины были побиваемы каменьями, как преступницы. Отцы там женили сыновей своих еще отроками; брат должен был жениться на вдове своего брата, чтобы восстановить семя своему брату. Отсюда же выходит и восточная полигамия (многоженство). Гаремы сущест¬ вовали на Востоке всегда, и их нельзя считать исключительно принадлежащими исламизму. Обитатель Востока смотрит на жен¬ щину, как на жену или как на рабыню, но не как на женщину: потому что от женщины мужчина всегда добивается взаимности, как необходимого условия счастливой любви,— от жены или ра¬ бы он требует только покорности. Для него это вещь, очень искусно приноровленная самою природою для его наслаждения; кто же станет церемониться с вещию? Мифы — самое верное сви¬ детельство романтической жизни народов. В мифах Востока мы не находим еще ни идеала красоты, ни идеала женщины. Все ми¬ фы его по преимуществу выражают одно неутолимое вожделение, одно чувство: сладострастие,— одну идею: вечную производитель¬ ность природы. Гораздо выше романтизм греческий. В Греции любовь яв¬ ляется уже в высшем моменте своего развития: там она — чувст¬ венное стремление, просветленное и одухотворенное идеею красо¬ ты. Там уже в самом начале мифического сознания, за явлением Эроса (любви как общей сущности мировой жизни) — тотчас следует рождение Афродиты — красоты женской. Афродита соб¬ ственно была не богинею любви, но богинею красоты. Когда ро¬ дилась она из волн морских и вышла на берег, к ней сейчас при¬ соединились любовь и окелание. Этот грациозный миф достаточно объясняет собою сущность и характер эллинского понятия об от¬ ношениях обоих полов. Грек обожал в женщине красоту, а кра¬ сота уже порождала любовь и желание; следовательно, любовь и желание были уже результатом красоты. Отсюда понятно, как у такого нравственно-эстетического народа, как греки, могла су¬ ществовать любовь между мужчинами, освященная мифом Гани- меда,— могла существовать не как крайний разврат чувственно¬ сти (единственное условие, под которым она могла бы являться в наше время), а как выражение жизни сердца. Примеры такой любви были очень нередки у греков. Вот один из самых порази¬ тельных. Павзанпй говорит, что он нашел в одном месте статую 116
юноши, названную антэрос (взаимная любовь), и рассказывает услышанную им от жителей того места легенду о происхождении этой статуи 15. Один юноша, тронутый необыкновенною красотою другого, почувствовал к нему непреодолимо страстное стремление. Встретив в ответ на свое чувство совершенную холодность и на¬ прасно истощив мольбы и стоны к ее побеждению, он бросился в море и погиб в нем. Тогда прекрасный юноша, вдруг проник¬ нутый и пораженный силою возбужденной им страсти, почувст¬ вовал к погибшему такое сожаление и такую любовь, что п сам добровольно погиб в волнах того же моря. В честь обоих погиб¬ ших и была воздвигнута статуя — антэрос. У греков была не одна Венера, но три: Урания (небесная), Пандемос (обыкновенная) и Апострофия (предохраняющая или отвращающая). Значение первой и второй понятно без объяс¬ нений; значение третьей было — предохранять и отвращать лю¬ дей от гибельных злоупотреблений чувственности. Из этого вид¬ но, что нравственное чувство всегда лежало в самой основе национального эллинского духа. Однако ж это нисколько не про¬ тиворечит тому, что преобладающий элемент их любви было неукротимое, страстное стремление, требовавшее или удовлетво- ренияу или гибели. Поэтому они смотрели на Эрота, как на бога страшного и жестокого, для которого было как бы забавою губить людей. Множество трагических легенд любви, у греков, вполне оправдывает такой взгляд на Эрота — это маленькое крылатое божество с коварною улыбкою на младенческом лице, с гибель¬ ным луком в руке и страшным колчаном. за плечами. Кому не известно предание о несчастной любви Сафо к. Фаону и о скале Левкадской? 16 А сколько -легенд о страстной любви между братьями и сестрами, любви, которая оканчивалась или смертью без удовлетворения, или казнью раздраженных богов в случае преступного удовлетворения! Овидий передал потомству ужасную легенду о такой любви дочери к отцу. Старая няня несчастной ввела ее в темноте на ложе отца, упоенного вином и не подозре¬ вавшего истины,— и сперва эвмениды, а потом превращение было наказанном богов, постигшим несчастную 17. Но сколько грации и гуманности в греческой любви, когда она увенчивалась закон¬ ною взаимностию!. Недаром в прелестном мифе Эрота и Психеи греки выразили поэтическую мысль брачного сочетания любви с душою! Павзаний рассказывает о статуе стыдливости трогатель¬ ную, исполненную души и грации романтическую легенду. Ста¬ туя эта изображала девушку, которой преклоненная голова была накрыта покрывалом18. Вот смысл этой статуи: когда Одиссей, женившись на Пенелопе, решился возвратиться из Лакедемона в Итаку, Икар, престарелый царь, тесть его, не вынося мысли о разлуке с дочерью, со слезами умолял его остаться. Улисс уже готов был взойти на корабль,— старец пал к его ногам. Тогда Улисс сказал ему, чтобы он. спросил свою дочь, кого она выберет между ними —отца или мужа: Пенелопа, не говоря ни слова, 117
пакрылась покрывалом,— п старец пз этого безмолвного и гра¬ циозно-женственного ответа понял, что муж для нее дороже отца, хотя страх и нежелание оскорбить чувство родительской любви и сковали уста ее... Это романтизм!.. В учении вдохновенного фи¬ лософа, божественного Платона, греческое созерцание любви воз¬ вышается до небесного просветления, так что ничего не оставляет, в победу над собою, средним векам, этой ультраромантической эпохе... Наслаждение красотою (говорит этот величайший романтик не только древней Греции, но и всего мира) в этом мире возможно в человеке только по воспоминанию той единой, истинной и совершенной красоты, которую душа припоминает себе в первоначальной ее родине. Вот почему зрелище прекрасного на земле, как воспоминание о красоте горней, спо¬ собствует тому, чтоб окрилять душу к небесному и возвращать ее к бо¬ жественному источнику всякой красоты... Красота была светлого вида в то время, когда мы, счастливым хором, следовали за Дием, в блаженном видении и созерцании; другие же за другими богами; мы зрели и совер¬ шали блаженнейшее из всех таинств; приобщались ему всецелые, непри¬ частные бедствиям, которые в позднее время нас посетили; погружались в видения совершенные, простые, не страшные, но радостпые, и созер¬ цали их в свете чистом, сами будучи чисты и не запятнаны тем, что мы, ныне влача с собою, называем телом, мы, заключенные в него, как в раковину... Красота одна получила здесь этот жребпй: быть пресветлою и достойною любви. Не вполне посвященный, развратный стремится к са¬ мой красоте, невзирая на то, что носит ее имя; он не благоговеет перед нею, а, подобно четвероногому, ищет одного чувственного наслаждения, хочет слить прекрасное с своим телом... Напротив того, вновь посвящен¬ ный, увидев богам подобное лицо, изображающее красоту, сначала трепе¬ щет; его объемлет страх; потом, созерцая прекрасное, как бога, он обожает, и, если бы не боялся, что назовут его безумным, он принес бы жертву предмету любимому...19 Нельзя не согласиться, что никогда романтизм не являлся в таком лучезарном и чистом свете своей духовной сущности, как в этих словах величайшего из мудрецов классической древности... Но все это показывает только глубокость эллинского духа, часто в созерцаниях своих опережавшего самого себя, и не толь¬ ко не противоречит, но еще подтверждает истину, что пафос к красоте составлял высшую сторону жизни греков. А богиня красоты,— как мы уже заметили выше,— сопровождалась у них любовью и желанием... Чувство красоты, как только красоты, а не красоты и души вместе, не есть еще высшее проявление ро¬ мантизма. Женщина существовала для грека в той только мере, в какой была она прекрасна, и ее назначение было — удовлетво¬ рять чувству изящного сладострастия. Самая стыдливость ее служила к усилению страстного упоения мужчины. Елена «Илиа¬ ды» — представительница греческой женщины: и боги и смерт¬ ные иногда называют ее бесстыдною и презренною, но ей покро¬ вительствует сама Киприда и собственною рукою возводит ее на ложе Александра боговидного, позорно бежавшего с поля битвы; за нее сражаются цари и народы, гпбнет Троя и пылает Илион — священная обитель царственного старца Приама... В пьесах, так 118
превосходно переведенных Батюшковым из греческой антологии, можно видеть характер отношении любящихся, как, например, в этой эпиграмме20: Свершилось: Никагор и пламенный Эрот За чашей вакховой Аглаю победили... О, радость! Здесь они сей пояс разрешили, Стыдливости девической оплот. Вы видите: кругом рассеяны небрежно Одежды пышные надменной красоты, Покровы легкие из дымки белоснежной, И обувь стройная, и свежие цветы: Здесь все развалины роскошного убора, Свидетели любви и счастья Нпкагора! В этой пьеске схвачена вся сущность романтизма по грече¬ скому воззрению: это — изящное, проникнутое грациею наслаж¬ дение. Здесь женщина — только красота, и больше ничего; здесь лк?бовь — минута поэтического, страстного упоения, и больше ничего. Страсть насытилась — и сердце летит к новым предметам красоты. Грек обожал красоту,— и всякая прекрасная женщина имела право на его обожание. Грек был верен красоте и женщи¬ не, но не этой красоте или этой женщине. Когда женщина лиша¬ лась блеска своей красоты, она теряла, вместе с ним, и сердце любившего ее. И если грек ценил ее и в осень дней ее, то все же оставаясь верным своему воззрению на любовь, как на изящное наслаждение: Тебе ль оплакивать утрату юных дней? Ты в красоте не изменилась, И для любви моей От времени еще прелестнее явилась. Твой друг не дорожит неопытной красой, Незрелой в таинствах любовного искусства: Без жизни взор ее стыдливый и немой, И робкий поцелуй без чувства. Но ты, владычица любви, Ты страсть вдохнешь и в мертвый камень; И в осень дней твоих не погасает пламень, Текущий с жизнию в крови... Сколько страсти и задушевной грации в этой эпиграмме: В Лаисе нравится улыбка на устах, Ее пленительны для сердца разговоры; Но мне милей ее потупленные взоры И слезы горестп внезапной на очах. Я в сумерки, вчера, одушевленный страстыО, У ног ее любви все клятвы повторял, И с поцелуем, к сладострастью На ложе роскоши тихонько увлекал... Я таял, п Ланса млела... Но вдруг уныла, побледнела, И слезы градам из очей! Смущенный, я прижал ее к груди моей: 119
«Что сделалось, скажи, что сделалось с тобою?» — Спокойна, ничего, бессмертными клянусь! Я мыслию была встревожена одною: Вы все обманчивы, и я... тебя страшусь. Романтическая лира Эллады умела воспевать не одно только счастие любви, как страстное и изящное наслаждение, и не одну муку неразделенной страсти: она умела плакать еще и над урною милого праха, и элегия — этот ультраромантический род поэзии — был создан ею же, светлою музою Эллады. Когда от страстно лю¬ бящего сердца смерть отнимала предмет любви прежде, чем жизнь отнимала любовь,— грек умел любить скорбною памятью сердца: В обители ничтожества унылой, О незабвенная! прими потоки слез, II вопль отчаянья над хладною могилой, И горсть, как ты, минутных роз. Ах, тщетно все! из вечной сени Ничем не призовем твоей прискорбной тени; Добычу не отдаст завистливый Аид. Здесь онемение; все хладно, все молчит; Надгробный факел мой лишь мраки освещает... Что, что вы сделали, властители небес? Скажите, что краса так рано погибает? Но ты, о мать земля! с сей данью горьких слез, Прими почившую, поблекший цвет весенний, Прими,, и успокой в гостеприимной сени! Но примеры романтизма греческого не в одной только сфере любви. «Илиада» усеяна ими. Вспомните Ахиллеса, В сердце питавшего скорбь о красноопоясанной деве, Силой Атрида отъятой21, Когда уводят от него Бризеиду, страшный силою и могуще¬ ством герой — Бросил друзей Ахиллес, и далеко от всех, одинокий, Сел у пучины седой и, взирая ка понт темноводный, Руки в слезах простирал, умоляя любезную матерь. Эта сила, эта мощь, которая скорбит и плачет о нанесенной сердцу ране, вместо того чтоб страшно мстить за нее,— что же это такое, если не романтизм? А тень несчастливца Патрокла, явившаяся Ахиллу во сне? Только Пелид на брегу неумолкно шумящего моря Тяжко стенящий лежал, окруженный толпой мирмидонян, Нпц на поляне, где волны лишь шумные билпся в берег. Там над Пелидом сон, сердечных тревог укротитель, Сладкий разлился: герой истомил благородные члены, Гектора быстро гоня пред высокой стеной Илиона. Там Ахиллесу явилась душа несчастливца Патрокла, Призрак, величием с ним и очами прекрасными сходный; Та ж и одежда и голос тот самый, сердцу знакомый... 420
Тень Патрокла умоляет Ахилла о погребении и о том еще, когда придет час Ахилла, то чтоб кости их покоились в одной урне... Ахилл отвечает возлюбленной тени радостною готовно- стию совершить ее «заветы крепкие» и молит ее приблизиться к нему для дружного объятия... Рек, и жадные руки любимца обнять распростер он; Тщетно: душа Менетида, как облако дыма, сквозь землю С воем ушла. И вскочил Ахилл, пораженный виденьем, И руками всплеснул, и печальный так говорил он: «Боги! так подлинно есть и в Аидовом доме подземном Дух человека и образ, но он совершенно бесплодный! Целую ночь, я видел, душа несчастливца Патрокла Все надо мною стояла, стенающий, плачущий призрак; Все мне заветы твердила, ему совершенно подобясь!» Это ли не романтизм? А старец Приам, лобызающий руки убийцы детей своих и умоляющий его о выкупе Гекторова тела? Старец, никем не примеченный, входит в покой и, Пелпду В ноги упав, обымает колена и руки целует, Страшные руки, детей у него погубившие многих... «Вспомни отца своего, Ахиллес, бессмертным подобный, Старца такого ж, как я, на пороге старости скорбной! Может быть, в самый сей миг, и его, окруживши, соседи Ратью теснят, и некому старца от горя избавить... Но по крайней он мере, что жив ты, и зная и слыша, Сердце тобой веселит и вседневно льстится надеждой Милого сына узреть, возвратившегось в дом из-под Трои. Я же, несчастнейший смертный, сынов возрастил браноносных В Трое святой, и из них ни единого мне не осталось! Я пятьдесят их имел при нашествии рати ахейской: Их девятнадцать братьев от матери было единой; Прочих родили другие любезные жены в чертогах; Многим Арей истребитель сломил им несчастным колена, Сын остался один, защищал он и град наш и граждан; Ты умертвил и его, за отчизну сражавшегось храбро, Гектора! Я для него прихожу к кораблям мирмидонским; Выкупить тело его приношу драгоценный я выкуп. Храбрый, почти ты богов, над моим злополучием сжалься. Вспомнив Пелея родителя! я еще более жалок! Я испытую, чего на земле не испытывал смертный: Мужа, убийцы детей моих, руки к устам прижимаю!» Так говоря, возбудил об отце в нем печальные думы; За руку старца он взяв, от себя отклонил его тихо. Оба они вспоминая: Приам — знаменитого сына, Горестно плакал, у ног ахиллесовых в прахе простертый; Царь Ахиллес, то отца вспоминая, то друга Патрокла, Плакал — и горестный стон их кругом раздавался по дому. Заключим наши указания на романтизм греческий пре¬ красною эппграммою, переведенною Батюшковым же из грече¬ ской антологии; она называется—«Явор к прохожему»: Смотрите, виноград кругом меня как вьется! Как любит мой полуистлевший пень! 121
Я некогда ему давал отрадну тень; Завял: но виноград со мной не расстается. Зевеса умоли, Прохожий, если ты для дружества способен, Чтоб друг твой моему был некогда подобен, И пепел твой любил, оставшись на земли. В основе всякого романтизма непременно лежит мистицизм, более или менее мрачный. Это объясняется тем, что преобла¬ дающий элемент романтизма есть вечное и неопределенное стрем¬ ление, не уничтожаемое никаким удовлетворением. Источник романтизма,— как мы уже заметили выше,— есть таинственная внутренность груди, мистическая сущность бьющегося кровью сердца. Поэтому у греков все божества любви и ненависти, сим¬ патии и антипатии были божества подземные, титанические, де¬ ти Урана (неба) и Геи (земли), а Уран и Гея были дети Хаоса. Титаны долго оспаривали могущество богов олимпийских, и хотя громами Зевеса они были низринуты в тартар, но один из них — Прометей предсказал падение самого Зевеса. Этот миф о вечной борьбе титанических сил с небесными глубоко знаме¬ нателен: ибо он означает борьбу естественных, сердечных стрем¬ лений человека с его разумным сознанием, и хотя это разумное сознание наконец восторжествовало в образе олимпийских богов над титаническими силами естественных и сердечных стремлений,— но оно не могло уничтожить их, ибо титаны были бессмертны подобно олимпийцам; Зевес только мог заключить их в подземное царство вечной ночи, оковав цепями, но и оттуда они успели же наконец потрясти его могущество. Глубоко знаменательная мысль лежит в основе Софокловой «Антигоны». Героиня этой трагедии падает жертвою любви своей к брату, враждебно столкнувшейся с законом гражданским: ибо она хо¬ тела погребсти с честию тело своего брата, в котором представи¬ тель государства видел врага отечества и общественного спо¬ койствия. Это страшная борьба романтического элемента с элементами религиозными, государственными * и мыслительны¬ ми,— борьба, в которой заключается главный источник стра¬ даний бедного человечества, кончится тогда только, когда сво¬ бодно примирятся божества титанические с божествами олим¬ пийскими. Тогда настанет новый золотой век, который столько же будет выше первого, сколько состояние разумного сознания выше состояния естественной, животной непосредственностп. Самый мистический, следственно, самый романтический поэт Греции был Гезиод — один из первоначальных поэтов Эллады; и потом самый романтический поэт Греции был трагик Эврипид — один из последних ее поэтов. Впрочем, романтизм не был преобладающим элементом в жизни греков: он даже подчинялся у них другому, более преоб¬ ладающему элементу — общественной и гражданской жизни. Поэтому романтизм: греческий всегда ограничивался и уравно- 122
ведшвался другими сторонами эллинского духа и не мог дохо¬ дить до крайностей нелепого. Из мифов Тантала и Сизифа видно, как чуждо было духу греческому остановиться на идее неопределенного стремления. Тантал мучится в подземном мире бесконечно ненасытимою жаждою; Сизиф должен беспрестанно падающий тяжкий камень поднимать снова: эти наказания, так же как и самые титанические силы, имеют в себе что-то без¬ мерное, тяжко бесконечное; в них выражается ненасытимость внутренне-личного естественного вожделения, которое в своем беспрерывном повторении не достигает до спокойствия, удовле¬ творения: ибо божественный смысл греков понимал пребывание в неопределенном стремлении не как высочайшее блаженство, в смысле новейшей романтики, но как проклятие, и заключил его в тартар. Не таким является романтизм в средние века. Хотя роман¬ тизм есть общее духу человеческому явление, во все времена и для всех народов присущее, но он считается какою-то исклю¬ чительною принадлежностию средних веков и даже носит на себе имя народов романского происхождения, игравших главную роль в эту великую и мрачную эпоху человечества. И это произо¬ шло не от ошибки, не от заблуждения: средние века — дей¬ ствительно романтические по превосходству. В Греции, как мы видели, романтизм был силою мрачною, всегда движущеюся, вечно борющеюся с богами Олимпа и вечно держащею их в страхе; но эта сила всегда была побеждаема высшею силою олим¬ пийских божеств: в средние века, напротив, романтизм состав¬ лял беспримерную, самобытную силу, которая, не будучи ни¬ чем ограничиваема, дошла до последних крайностей противо¬ речия и бессмыслицы. Этим странным миром средних веков управлял не разум, а сердце и фантазия. Казалось, что мир снова сделался добычею разнузданных элементарных сил при¬ роды; сорвавшиеся с цепей титаны снова ринулись из тартара и овладели землею и небом,—и над всем этим снова распро¬ стерлось мрачное царство хаоса... Всего удивительнее, что это движение совершалось в противоречии с своим сознанием. Олимпийские силы, у греков, выражали общее и безусловное, а титанические были представителями индивидуального, лич¬ ного начала. В средние века все начала назывались чужими, противоположными им именами. Движение их было чисто сердеч¬ ное и страстное, а совершалось оно не во имя сердца и страсти, а во имя духа; движение это развило до последней крайности значение человеческой личности; совершилось же оно не во имя личности, а во имя самой общей, безусловной и отвле¬ ченной идеи, для выражения которой недоставало слов — их заменяли символы и условные формы. В этом странном мире безумие было высшею мудростию, а мудрость — буйством; смерть была жизнию, а жизнь — смертию, и мир распался на Два мира — на презираемое здесь п неопределенное, таинственное 123
там. Все жило и дышало чувством без действительности, порыванием без достижения, стремлением без удовлетворения, надеждою без совершения, желанием без выполнения, страстною, беспокойною деятельностию без цели и результата. Хотели чув¬ ствовать для того только, чтоб чувствовать, стремиться для того только, чтоб стремиться, желать — чтоб желать, а действовать — чтоб не быть в покое. На тело смотрели не как на проявление и орудие духа, а как на вериги и темницу духа, не разделяли мнения древних, что только в здоровом теле может обитать и здоровая душа, но, напротив, были убеждены, что только измож¬ денное и устаревшее до времени тело могло быть одарено ясно¬ видением истины... Чудовищные противоречия во всем! Дикий фанатизм шел об руку с святотатством; злодейство и преступле¬ ние сменялись покаянием, крайность которого, казалось, пре¬ восходила силы духа человеческого; набожность и кощунство дружно жили в одной и той же душе. Понятие о чести сдела¬ лось краеугольным камнем общественного здания; но честь пола¬ гали в форме* а не в сущности: рыцарь, не явившийся на вызов смерти, видел честь свою погибшею; но, выходя на большие дороги грабить купеческие обозы, он не боялся увидеть опозо¬ ренным герб свой... Любовь к женщине была воздухом, которым люди дышали в то время. Женщина была царицею этого роман¬ тического мира. За один взгляд ее, за одно ее слово — умереть казалось слишком ничтожною жертвою, победить одному ты¬ сячи — слишком легким делом. Проехать десятки верст, на до¬ роге помять бока и поломать свои кости в поединке, в проливной дождь и бурю простоять под окном «обожаемой девы», чтоб только увидеть в окне промелькнувшую тень ее,—казалось вы¬ сочайшим блаженством. Доказать, что «дама его сердца» пре¬ краснее и добродетельнее всех женщин в мире, доказать это людям, которые никогда не видали его дамы, и доказать им это силою руки, гибкостию тела, лезвием меча и острием пики — казалось для рыцаря священным делом. Он смотрел на свою даму, как на существо бесплотное; чувственное стремление к ней он почел бы профанациею, грехом: она была для него идеалом, и мысль о ней давала ему и храбрость и силу. Он призывал ее имя в битвах, он умирал с ее именем на устах. Он был ей верен всю жизнь — и если б для этой верности у него не хватило любви в сердце, он легко заменил бы ее аффектациею. И это страстно-духовное, это трепетно-благоговейное обожание избран¬ ной «дамы сердца» нисколько не мешало жениться на другой пли быть в самой греховной связи с десятками других женщин,— не мешало самому грубому, циническому разврату. То идеал, а то действительность: зачем же им было мешать друг другу?.. Надо отдать в одном справедливость средним векам: они обо¬ жали красоту, как и греки; но в свое понятие о красоте внесли духовный элемент. Греки понимали красоту только как красоту, строго правильную, с изящными формами, оживленными гра- 124
циею; красота средних веков была красотою не одной формы, но и как чувственное выражение нравственных качеств, красота более духовная, чем телесная, красота, для художественного воссоздания которой скульптура была уже слишком бедным искусством и которую могла воспроизводить только живопись. Для греков красота существовала в целом, и потому их статуи были нагие или полунагие; красота средних веков вся была со¬ средоточена в выражении лица и глаз. Нельзя не согласиться, что понятие средних веков о красоте — более романтическое и более глубокое, чем понятие древних. Но средние века и тут не умели не исказить дела крайностию и преувеличением: они слишком любили туманную неопределенность выражения в лице женщины, и в их картинах она является как будто совсем без форм, совсем без тела, как будто тенью, призраком каким-то. В понятии о блаженстве любви средние века были диаметрально противоположны грекам. Вступить в любовную связь с дамою сердца значило бы тогда осквернить свои святейшие и заду¬ шевнейшие верования; вступить с нею в брак — унизить ее до простой женщины, увидеть в ней существо земное и телесное... Да соединение с любимою женщиною и не казалось тогда какою- то необходимостию. Любили для того, чтоб любить, и мистика сердечных движений от мысли любить и быть любимым — была самым полным удовлетворением любви и наградою за любовь. Если б конюх влюбился в дочь гордого барона,— его ожидало бы неземное счастпе, небесное блаженство; он даже не захотел бы и знать, любят ли его: для него достаточно было сознания, что он любит. Вот уж подлинно счастие, которого не могла ли¬ шить судьба, сокровище, которого никто не мог похитить!.. И хорошо делали те, которые ограничивались платоническим обожанием молча, с фантазиями про себя: брак всегда бывал гробом любви и счастия. Бедная девушка, сделавшись женою, променивала свою корону и свой скипетр на оковы, из царицы ста¬ новилась рабою и в своем муже, дотоле преданнейшем рабе ее прихотей, находила деспотического властелина и грозного судию. Безусловная покорность его грубой и дикой воле делалась ее долгом, безропотное рабство — ее добродетелью, а терпение — единственною опорою в жизни. Пьяный и бешеный, он мстил ей за дурное расположение своего духа, он мог бить ее, равно как и свою собаку, в сердцах на дурную погоду, мешавшую ему охо¬ титься. При малейшем подозрении в неверности он мог ее заре¬ зать, удавить, сжечь, зарыть живую в землю, и — увы! — такие истории не были в средние века слишком редкими или исклю¬ чительными событиями! И вот она — царица общества и повели¬ тельница храбрых и сильных! И вот он — чудовищный и нелепый романтизм средних веков, столь поэтический, как стремление, п столь отвратительный, как осуществление на деле! Но довольно о нем. С ним все более или менее знакомы, ибо о нем даже и
по-русски писано много. Но мы еще возвратимся к нему, говоря о поэзии Жуковского. Романтизм средних веков не умирал и не исчезал: напротив, он царит еще над современным нам обществом, но уже изменив¬ шийся и выродившийся; а будущее готовит ему еще большее изменение. Что же убило его в том виде, в каком существовал он в средние века? — Свет просвещения, разогнавший в Европе мрак невежества,— успехи цивилизации, открытие Америки, изобретение книгопечатания и пороха, римское право и вообще изучение классической древности. Странное дело! В Греции романтизм разрушил светлый мир олимпийских богов: ибо что же были учения и таинства элевзинские, как не романтизм глубокомысленный и мистический? Туманные, неопределенные предчувствия высшей духовной сущности, пробудившиеся в душе греков, находились в явной противоположности с резко определенным, ясным, но в то же время и внешним миром олим¬ пийских богов. А так как сами боги эти лишь по отцу исходили от духа, по матери же, исключая Аполлона и Артемиду, рождены были из недр земли22, божества довременно-титанического, то и дух эллинов, не удовлетворяясь олимпийцами, обратился к под¬ земным титаническим силам, которые так симпатически гармо¬ нировали с миром его задушевной жизни, с его сердцем. Некогда попранное могущество древних титанических богов восставало теперь преображенное, приявшее в себя всю жизнь души, не удовлетворявшейся видимым. Это была та же древняя элемен¬ тарная природа, но уже пришедшая в гармонию, проникнутая высшею духовностию, не гибельная и пожирающая, но дружест¬ венная человеку, сосредоточенная в кротких мистических обра¬ зах Цереры и Вакха, которые в элевзинских мистериях явля¬ лись уже божествами подземного мира, таинственными и все¬ объемлющими. Под влиянием элевзинских таинств развилась поэзия Эсхила, столь враждебная Зевсу23, и поэзия Эврипида, развилась вся философия Греции, и в особенности философия величайшего из романтиков — Платона. Следовательно, в Греции романтизм, как выражение подземных титанических сил, играл роль демона, подкопавшего царство Зевеса. В новом же мире романтизм стал представителем царства титанического, мрачного, царства страданий и скорби, ничем не утолимых порывов сердца; а разрушителем этого романтизма, демоном сомнения и отрица¬ ния — явилось царство Зевеса, то есть царство светлого и свобод¬ ного разума. Та же история, только совершенно наоборот! Всем известно, какие страшные удары нанесены были средним векам двхмоном иронии! Какое страшное, в этом отношении, произведе¬ ние «Дон Кпхот» Сервантеса! Реформатское движение было явным убийством средних веков, XVIII век дорезал (их) 24 ради¬ кально. Этот умнейший и величайший из всех веков был особен¬ но страшен для средних веков..« 126
Вследствие страшных потрясений и ударов, нанесенных ро¬ мантизму XVII 1-м веком, романтизм явился в наше время со¬ вершенно перерожденным и преображенным. Романтизм нашего времени есть сын романтизма средних веков, но он же очень сродни и романтизму греческому. Говоря точнее, наш роман¬ тизм есть органическая полнота и всецелость романтизма всех веков и всех фазисов развития человеческого рода: в нашем романтизме, как лучи солнца в фокусе зажигательного стекла, сосредоточились все моменты романтизма, развивавшегося в истории человечества, и образовали совершенно новое целое. Об¬ щество все еще держится принципами старого, средневековско- го романтизма, обратившегося уже в пустые формы за отсутст¬ вием умершего содержания; но люди, имеющие право называться солью земли, уже силятся осуществить идеал нового романтизма. Наше время есть эпоха гармонического уравновешения всех сторон человеческого духа. Стороны духа человеческого неис¬ числимы в их разнообразии; но главных сторон только две: сто¬ рона внутренняя, задушевная, сторона сердца, словом роман¬ тика,— и сторона сознающего себя разума, сторона общего, разу¬ мея под этим словом сочетание интересов, выходящих из сферы индивидуальности и личности. В гармонии, то есть во взаимном сопроникновении одной другою этих двух сторон духа, заклю¬ чается счастие современного человека. Романтизм есть вечная потребность духовной природы человека: ибо сердце составляет основу, коренную почву его существования, а без любви и не¬ нависти, без симпатии и антипатии человек есть призрак. Лю¬ бовь — поэзия и солнце жизни. Но горе тому, кто, в наше время, здание счастия своего вздумает построить на одной только люб¬ ви и в жизни сердца вознадеется найти полное удовлетворение всем своим стремлениям! В наше время это значило бы отка¬ заться от своего человеческого достоинства, из мужчины сде¬ латься — самцом! Мир действительный имеет равные, если еще не большие права на человека, и в этом мире человек является прежде всего сыном своей страны, гражданином своего отече¬ ства, горячо принимающим к сердцу его интересы и ревностно поборающим, по мере сил своих, его преуспеянию на пути нрав¬ ственного развития. Любовь к человечеству, понимаемому в его историческом значении, должна быть живоносною мыслию, ко¬ торая просветляла бы собою любовь его к родине. Историческое созерцание должно лежать в основе этой любви и служить ука¬ зателем для деятельности, осуществляющей эту любовь. Зна¬ ние, искусство, гражданская деятельность — все это составляет Для современного человека ту сторону жизни, которая должна быть только в живой органической связи с стороною романтики, или внутреннего задушевного мира человека,— но не заменяться ею. Если человек захочет жить только сердцем, во имя одной любви, и в женщине найти цель и весь смысл жизни,— он непре¬ менно дойдет до результата самого противоположного любви, то 127
есть до самого холодного эгоизма, который живет только для себя и все относит к себе. Если, напротив, человек, презрев жиз- нию сердца, захотел бы весь отдаться интересам общим,— он или не избежал бы тайной тоски и чувства внутренней неполноты и пустоты, или если не почувствовал бы их, то внес бы в мир высокой деятельности сухое и холодное сердце, при котором не бывает у человека ни высоких помыслов, ни плодотворной дея¬ тельности. Итак, эгоизм и ограниченность, или неполнота — в обеих этих крайностях; очевидно, что только из гармонического их сопроникновения одной другою выходит возможность пол¬ ного удовлетворения, а следственно, и возможность свойствен¬ ного и присущного душе человека счастия, основанного не на песчаном берегу случайности, а на прочном фундаменте созна¬ ния. В этом отношении мы гораздо ближе к жизни древних, чем к жпзни средних веков, и гораздо выше тех и других. Ибо, в на¬ шем идеале, общество не угнетает человека на счет естествен¬ ных стремлений его сердца, а сердце не отрывает его от живой общественной деятельности. Это не значит, чтоб общество позво¬ ляло теперь человеку, между прочим, и любиться, но это зна¬ чит, что уже нет, или по крайней мере более не должно быть, борьбы между сердечными стремлениями и общественным устрой¬ ством, примиренными разумно и свободно. И в наше время жизнь и деятельность в сфере Общего есть необходимость не для одного мужчины, но точно так же и для женщины: ибо наше время сознало уже, что и женщина так же точно человек, как и мужчина, и сознало это не в одной теории (как это же созна¬ вали и средние века), но и в действительности. Если же муж¬ чине позорно быть самцом на том основании, что он человек, а не животное, то и женщине позорно быть самкою на том осно¬ вании, что она — человек, а не животное. Ограничить же круг ее деятельности скромностию и невинностию в состоянии девиче¬ ском, спальнею и кухнею в состоянии замужства (как это было в средние века) — не значит ли это лишить ее прав человека и из женщины сделать самкою? Но, скажут нам: женщина — мать, а назначение матери свято и высоко — она воспитательница детей своих. Прекрасно! Но ведь воспитывать не значит только выкармливать и вынянчивать (первое может сделать корова или коза, а второе нянька), но и дать направление сердцу и уму,— а для этого разве не нужно со стороны матери характера, науки, развития, доступности ко всем человеческим интересам?.. Нет, мир знания, искусства, словом, мир Общего должен быть столько же открыт женщине, как и мужчине, на том основании, что и онау как и он, прежде всего — человек, а потом уже любовница, жена, мать, хозяйка и проч. Вследствие этого отношения обоих полов к любви и одного к другому в любви делаются совсем дру¬ гими, нежели какими они были прежде. Женщина, которая умеет только любить мужа и детей своих, а больше ни о чем не имеет понятия и больше ни к чему не стремится,— так же точно 128
смешна, жалка п недостойна любви мужчины, как смешон, жалок и недостоин любви женщины мужчина, который только на то и способен, чтоб влюбиться да любить жену и детей своих. Так как истинно человеческая любовь теперь может быть основана только на взаимном уважении друг в друге человеческого до¬ стоинства, а не на одном капризе чувства и не на одной прихоти сердца,— то и любовь нашего времени имеет уже совсем другой характер, нежели какой имела она прежде. Взаимное уважение друг в друге человеческого достоинства производит равенство, а равенство — свободу в отношениях. Мужчина перестает быть властелином, а женщина — рабою, и с обеих сторон установ- ляются одинаковые права и одинаковые обязанности: последние, будучи нарушены с одной стороны, тотчас же не признаются более и другою. Верность перестает быть долгом, ибо означает только постоянное присутствие любви в сердце: нет более чув¬ ства — и верность теряет свой смысл; чувство продолжается — верность опять не имеет смысла, ибо что за услуга быть верным своему счастию? Мы сказали выше, что романтизм нашего времени есть ор¬ ганическое единство всех моментов романтизма, развивавшегося в истории человечества. Приступая к развитию этой мысли, за¬ метим прежде, что теперь для всякого возраста и для всякой ступени сознания должна быть своя любовь, то есть один из мо¬ ментов развития романтизма в истории. Смешно было бы тре¬ бовать, чтоб сердце в восемнадцать лет любило, как оно может любить в тридцать и сорок, или наоборот. Есть в жизни человека пора восточного романтизма; есть пора греческого романтизма; есть пора романтизма средних веков. И во всякую пору че¬ ловека сердце его само знает, как надо любить ему и какой люб¬ ви должно оно отозваться. И с каждым возрастом, с каждою ступенью сознания в человеке, изменяется его сердце. Изме¬ нение это совершается с болью и страданием. Сердце вдруг охладевает к тому, что так горячо любило прежде, и это охлаж¬ дение повергает его во все муки пустоты, которой нечем ему наполнить,— раскаяния, которое все-таки не обратит его к остав¬ ленному предмету,— стремления, которого оно уже боится и ко¬ торому оно уже не верит. И не один раз повторяется в жизни человека эта романтическая история, прежде чем достигнет он до нравственной возможности найти своему успокоенному сердцу надежную пристань в этом вечно волнующемся море неопределен¬ ных внутренних стремлений. И тяжело дается человеку эта нравственная возможность: дается она ему ценою разрушенных надежд, несбывшихся мечтаний, побитых фантазий, ценою унич¬ тожения всего этого романтизма средних веков, который истинен только как стремление и всегда ложен как осуществление! И не каждый достигает этой нравственной возможности; но большая часть падает жертвою стремления к ней, падает с разбитым на всю жизнь сердцем, нося в себе, как проклятие, память о другом 5 В. Белинский, т. 6 129
разбитом навсегда сердце, о другом навеки погубленном сущест¬ вовании... И здесь-то заключается неисчерпаемый псточник тра¬ гических положений, печальных романтических историй, кото¬ рыми так богата современная действительность, наша грустная эпоха, которой недостает еще сил ни оторваться совершенно от романтизма средних веков, ни возвратиться вновь и вполне в об¬ манчивые объятия этого обаятельного призрака... Но иные спа¬ саются от общей участи времени, находя в самом же этом вре¬ мени не всеми видимые и не всем доступные средства к спасе¬ нию. Это спасение возможно не иначе, как только через совер¬ шенное отрицание неопределенного романтизма средних веков; однако ж это не есть отрицание от всякого идеализма и погру¬ жение в прозу и грязь жизни, как понимает ее толпа, но про¬ светление идеею самых простых житейских отношений, очелове¬ чение естественных стремлений. Для человека нашего времени не может не существовать прелесть изящных форм в женщине, ни обаятельная сила эстетически-страстного наслаждения. И, не¬ смотря на то, это будет не одна чувственность, не одна страсть, но вместе с тем и глубокое целомудренное чувство, привязанность нравственная, связь духовная, любовь души к душе. Это будет растение, которого прекрасный и роскошный цвет проливает в воздухе аромат, а корень кроется во влажной и мрачной почве земли. Восточная любовь основана на различии полов: основание это истинно, и недостаток восточной любви заключается не в том, что она начинается чувственностию, но в том, что она также и оканчивается чувственностию. Мужчине можно влюбиться только в женщину, а женщине — только в мужчину: следовательно, по¬ ловое различие есть корень всякой любви, первый момент этого чувства. Грек обожал в женщине красоту как только красоту, придавая ей в вечные сопутницы грацию. Основа такого воззре¬ ния на женщину истинна и в наше время, и надо иметь дубовую натуру и заскорузлое чувство, чтоб смотреть на красоту, не пле¬ няясь и не трогаясь ею; но одной красоты в женщине мало для романтизма нашего времени. Романтизм средних веков пошел далее древних в понятии о красоте: он отказался от обожания красоты как только красоты н хотел видеть в ней душевное вы¬ ражение. Но это выражение понимал он до того неопределенно и туманно, что древняя пластическая красота относилась 1; идеа¬ лу его красоты, как прекрасная действительность к прекрасной мечте. Понятие нашего времени о красоте выше созерцания древ¬ него и созерцания средних веков: оно не удовлетворяется красо¬ тою, которая только что красота и больше ничего, как эти пре¬ красные, но холодные мраморные статуи греческие с бесцветными глазами; но оно также далеко и от бесплотного идеала средних веков. Оно хочет видеть в красоте одно из условии, возвышаю¬ щих достоинство Яхенщины, и вместе с тем ищет в лице женщины определенного выражения определенного характера, определен* ной идеи, отблеска определенной стороны духа. В наше время 130
умный человек, уже вышедший из пелен фантазии, не станет пскать себе в женщине идеала всех совершенств,— не станет по¬ тому, во-первых, что не может видеть в самом себе идеала всех совершенств и не захочет запросить больше, нежели сколько сам в состоянии дать, а во-вторых, потому, что не может, как умный человек, верить возможности осуществленного идеала всех совер¬ шенств, ибо он — опять-таки как умный, а не фантазирующий человек,— знает, что всякая личность есть ограничение «всего» и исключение «многого», какими бы достоинствами она ни обла¬ дала, и что самые эти достоинства необходимо предполагают не¬ достатки. Найти одну или, пожалуй, несколько нравственных сто¬ рон и уметь их понять и оценить — вот идеал разумной (а не фантастической) любви нашего времени. Красота возвышает нравственные достоинства; но без них красота в наше время су¬ ществует только для глаз, а не для сердца и души. В чем же должны заключаться нравственные качества женщины нашего времени? — В страстной натуре и возвышенно-простом уме. Страстная натура состоит в живой симпатии ко всему, что со¬ ставляет нравственное существование человека; возвышенно-про¬ стой ум состоит в простом понимании даже высоких предметов, в такте действительности, в смелости не бояться истины, не на¬ беленной и не нарумяненной фантазиею. В чем состоит блажен¬ ство любви по понятию нашего времени? — В наше время о пол¬ ном и безусловном счастии в любви могут мечтать только или отроки, или духовно малолетные натуры. Это, во-первых, потому, что мир романтизма не может вполне удовлетворить порядочного человека, а во-вторых, потому, что наше время как-то вообще не¬ удобно для всякого счастия, а тем менее для полного. Возможное счастие любви в наше время зависит от способности дорожить одаренным благородною душою существом, которое, при сердеч¬ ной симпатии к вам, столько же может понимать вас так, как вы есть (ни лучше, ни хуже), сколько и вы можете понимать его, и понимать в том, что составляет принадлежность нравственного существования человека. Видеть и уважать в женщине челове¬ ка — не только необходимое, но и главное условие возможности любви для порядочного человека нашего времени. Наша любовь проще, естественнее, но и духовнее, нравственнее любви всех предшествовавших эпох в развитии человечества. Мы не прекло¬ ним колен перед женщиною за то только, что она прекрасна со¬ бою, как это делали греки; но мы и не бросим ее, как наскучив¬ шую нам игрушку, лишь только чувство наше насытилось обла¬ данием. Это не значит, чтоб наше сердце не могло иногда охладевать без причины; но для нас иет большего несчастия, как взяв на себя нравственную ответственность в счастии женщины, растерзать ее сердце, хотя бы и невольно... Мы ни с кем не станем драться, чтоб заставить кого-нибудь признать любимую нами женщину за чудо красоты и добродетели, как это делали рыцари; но мы уважим ее действительные права и, не делая ее своею 5* 131
царицею, не захотим видеть в ней не только свою рабу, но и низ¬ шее (почему-то) нас существо... Мы не увидим в ней, как в сред¬ ние века, какого-то бесплотного существа высшей природы, но вполне признаем ее человеком... Мать наших детей, она не унизится, но возвысится в глазах наших, как существо, свято выполнившее свое святое назначение, и наше понятие о ее нрав¬ ственной чистоте и непорочности не имеет ничего общего с тем грязно-чувственным понятием, какое придавал этому предмету экзальтироваппый романтизм средних веков: для нас нравственная чистота и невинность женщины — в ее сердце, полном любви, в ее душе, полной возвышенных мыслей... Идеал нашего време¬ ни — не дева идеальная и неземная, гордая своею невинностию, как скупец своими сокровищами, от которых ни ему, ни другим не лучше жить на свете: нет, идеал нашего времени — женщина, живущая не в мире мечтаний, а в действительности осуществ¬ ляющая жизнь своего сердца,—не такая женщина, которая чув¬ ствует одно, а делает другое. В паше время любовь есть идеаль¬ ность и духовность чувственного стремления, которое только ею и может быть законно, нравственно и чисто; без нее же оно и в самом браке есть унижение человеческого достоинства, грехов¬ ный позор и растление женщины... Много нужно было времени, битв, борений, переворотов и страданий, чтоб явилась человечеству заря нового романтизма и настала для него эпоха освобождения от романтизма средних веков. Давно уже условия жизни и основы общества были другие, не похожие на те, которыми крепки были средние века; но ро¬ мантизм средних веков все еще держал Европу в своих душных оковах, и — боже мой! — как еще для многих гибельны клещи этого искаженного и выродившегося призрака!.. XVIII век нанес ему удар страшный, и решительный; но дело тем не кончилось: как лампа вспыхивает ярче перед тем, когда ей надо угаснуть, так сильнее, в начале нынешнего века, восстал было из своего гроба этот покойник. Всякое сильное историческое движение не¬ обходимо порождает реакцию своей крайности: вот причина не- запного появления романтизма средних веков в литературе XIX века. Он воскрес в стране, которой умственную жизнь со¬ ставляет теория, созерцание, мистицизм и фантазерство и которой действительную жизнь составляет пошлость бюргерства, гофрат- ства и филистерства,— в Германии. В конце XVIII века там явился великий поэт, одною стороною своего необъятного гения принадлежавший человечеству, а другою — немецкой националь¬ ности. Мы говорим о Шиллере, поэзия которого поражает своею двоиственностию при первом взгляде. Пафос ее составляет чувст¬ во любви к человечеству, основанное на разуме и сознании; в этом отношении Шиллера мояшо назвать поэтом гуманности. В поэзиц Шиллера сердце его вечно исходит самою живою, пламенною ц благородною кровию любви к человеку и человечеству, ненависти к фанатизму религиозному и национальному, к предрассудкам, 132
к кострам п бичам, которые разделяют людей и заставляют их за* бывать, что они — братья друг другу. Провозвестник высоких идей, жрец свободы духа, на разумной любви основанной, побор¬ ник чистого разума, пламенный и восторженный поклонник про¬ свещенной, изящной и гуманной древности,— Шиллер в то же время — романтик в смысле средних веков! Странное противоре¬ чие! А между тем это противоречие не подлежит никакому со¬ мнению. Мы думаем, что первою стороною своей поэзии Шиллер принадлежит человечеству, а второю он заплатил невольную дань своей национальности. Шиллер высок в своем созерцании любви; но это любовь мечтательная, фантастическая: она боится земли, чтоб не замараться в ее грязи, и держится под небом, именно в той полосе атмосферы, где воздух редок и неспособен для дыха¬ ния, а лучи солнца светят не грея... Женщина Шиллера — это не живое существо с горячею кровью и прекрасным телом, а блед¬ ный призрак; это не страсть, а аффектация. Женщина Шиллера любит больше головою, чем сердцем, и она у него всегда на пьедестале и под стеклянным колпаком, чтоб не пахнул на нее ветер и не коснулся ее прах земли. В балладах своих Шиллер воскресил весь пиетизм средних веков, со всею безотчетностию его содержания, со всем простодушием его невежества. После Шиллера образовалась в Германии целая партия романтическая, представителями которой были братья Шлегели, Тик и Новалис. Это все были натуры более или менее даровитые, но без всякой искры гения, и они ухватились, со всем жаром прозелитов, за слабую сторону Шиллера, думая найти в ней всё и хлопоча, сколько хватало их сил, о возобновлении в новом мире форм жизни средних веков. Сам Гете — человек высшего закала, поэт мысли и здравого рассудка, в легенде средних веков высказал страдания современного человека («Фауст»); а в своем «Вертере» явился он романтиком тоже в духе средних веков. Многие бал¬ лады его (как, например, «Лесной царь», «Рыбак» и проч.) ды¬ шат романтизмом того времени. — Это движение, возникшее в Германии, сообщилось всей Европе. В Англии явился поэт всего менее романтический и всего более распространивший страсть к феодальным временам. Вальтер Скотт — самый положительный ум; герои его романов все влюблены, но как — этого он не ра¬ скрывает; его дело влюбить и женить, а до мистики страсти, до ее развития и характера он никогда не касается. А между тем он почти безвыходный жилец средних веков: он с такою страстию и такою словоохотливостию описывает и кольчугу, и герб, и ры¬ царскую залу, и замок, и монастырь той эпохи... Был в Англии другой, еще более великий поэт и романтик по преимуществу; но тот наделал много вреда и нисколько не принес пользы сред¬ ним векам. Образ Прометея, во всем колоссальном величии, в ка¬ ком передала его нам фантазия греков, явился вновь в титаниче¬ ском образе Байрона; но он был провозвестником нового роман¬ тизма, а старому нанес страшный удар. Во Франции тоже явилась 133
романтическая школа в духе средних веков; она состояла не нз одних поэтов, но и мыслителей, п силилась воскресить не только романтизм, но и католицизм,— что было с ее стороны очень по¬ следовательно. Представителями романтической поэзии во Фран¬ ции были в особенности два поэта — Гюго и Ламартин. Оба они истощили воскресший романтизм средних веков, и оба палп, за¬ сыпанные мусором безобразного здания, которое тщетно усилива¬ лись выстроить наперекор современной действительности. Им не¬ доставало цемента, так крепко связавшего колоссальные готиче¬ ские соборы средних веков. Вообще неестественная попытка воскресить романтизм средних веков давно уже сделалась ана¬ хронизмом во всей Европе. Это была какая-то странная вспышка, на которой опалили себе крылья замечательные таланты и кото¬ рая много повредила самим гениям. Но у нас этот романтизм, искусственно воскрешенный на минуту в Европе, имел совсем другое значение. Россия, рефор¬ мою Петра Великого, до того примкнулась к жизни Европы, что не могла не ощущать на себе влияния происходивших там ум¬ ственных движений. У России не было своих средних веков, и в литературе ее не могло быть самобытного романтизма,— а без романтизма поэзия то же, что тело без души. В анакреонтиче¬ ских стихотворениях Державина проблескивал романтизм грече¬ ский, но не более, как только проблескивал. Впрочем, если бы в то время явился на Руси поэт, вполне проникнутый греческим созерцанием и вполне владевший пластицизмом греческой фор¬ мы,— то и в таком случае русская литература выразила бы собою только один момент романтизма, за которым оставалось бы ожи¬ дать другого. Карамзин, как мы не раз уже замечали, внес в рус¬ скую литературу элемент сентиментальности, которая — не что иное, как пробуждение ощущ,ения (sensation), первый момент пробуждающейся духовной жизни. В сентиментальности Карам¬ зина ощущение является какою-то отчасти болезненною раздра- жительностию нервов. Отсюда это обилие слез и истинных и лож¬ ных. Как бы то ни было, эти слезы были великим шагом вперед для общества: ибо кто может плакать не только о чужих страда¬ ниях, но и вообще о страданиях вымышленных, тот, конечно, больше человек, нежели тот, кто плачет тогда только, когда его больно быот. И однако ж ощущение есть только приготовление к духовной жизни, только возможность романтизма, но еще не духовная жизнь, не романтизм: то и другое обнаруживается, как чувство (sentiment), имеющее в основе своей мысль. Одухотво¬ рить нашу литературу мог только романтизм средних веков, бо¬ лее близкий и более доступный обществу, нежели греческий ро¬ мантизм, требующий для своего уразумения особенного посвяще¬ ния путем науки. В Жуковском русская литература нашла своего посвятителя в таинства романтизма средних веков. Назначение сентиментальности, введенной Карамзиным в русскую литера- ТУРУ> было — расшевелить общество и приготовить его к жизни
сердца и чувства. Поэтому явление Жуковского вскоре после Карамзина очень понятно п вполне согласно с законами посте¬ пенного развития литературы, а через нее общества. Равным об¬ разом понятен путь, которым Жуковский привел к нам роман¬ тизм. Это был путь подражания и заимствования — единственный возможный путь для литературы, не имевшей и не могшей иметь корня в общественной почве и истории своей страны. Надобно было случиться так, чтоб поэтическая натура Жуковского носила в себе сильную родственную симпатию к музе Шиллера, и в осо¬ бенности к ее романтической стороне. Жуковский познакомился с своим любимым поэтом еще при его жизни, когда слава его была на своей высшей точке,— и вышел на поприще русской ли¬ тературы почти непосредственно за смертию Шиллера. Хотя Жу¬ ковский всегда действовал как необыкновенно даровитый пере¬ водчик, но на него не должно смотреть только как на превосход¬ ного переводчика. Он переводил особенно хорошо только то, что гармонировало с внутреннею настроенностию его духа, и в этом отношении брал свое везде, где только находил его — у Шиллера по преимуществу, но вместе с тем и у Гете, у Матиссона, Уланда, Гебеля, Вальтера Скотта, Томаса Мура, Грея и других немецких и английских поэтов. Многое он даже не столько переводил, сколько переделывал, иное заимствовал местами и вставлял в свои оригинальные пьесы. Одним словом, Жуковский был переводчи¬ ком на русский язык не Шиллера или других каких-нибудь по¬ этов Германии и Англии: нет, Жуковский был переводчиком на русский язык романтизма средних веков, воскрешенного в начале XIX века немецкими и английскими поэтами, преимущественно же Шиллером. Вот значение Жуковского и его заслуга в русской литературе. Жуковский начал свое поэтическое поприще балладами25. Этот род поэзии им начат, создан и утвержден на Руси: совре¬ менники юности Жуковского смотрели на него преимущественно как на автора баллад, и в одном своем послании Батюшков на¬ зывает его «балладником» 26. Под балладою тогда разумели крат¬ кий рассказ о любви, большею частию несчастной; могилу, крест, привидение, ночь, луну, а иногда домовых и ведьм считали прп- надлежностию этого рода поэзии,— больше же ничего не подозре¬ вали. Но в балладе Жуковского заключался более глубокий смысл, нежели могли тогда думать. Баллада и романс — народная песня средних веков, прямое и наивное выражение романтизма феодальных времен, произведения по преимуществу романтиче¬ ские. Первою балладою, обратившею на Жуковского общее вни¬ мание, была «Людмила», переделанная им из бюргеровой «Ле- норы», которую он впоследствии перевел (т. IV, стр. 69). «Ле- нора» Бюргера доставила в Германии громкое имя своему творцу. Золотое то время, когда подобными вещами можно снискивать себе славу! Такое время миновалось даже для России. Но «Люд¬ мила» Жуковского явилась кстати: она имела успех вроде того, 135
каким воспользовались «Душенька» Богдановича и «Бедная Ли¬ за» Карамзина. Для русской публики все было ново в этой бал¬ ладе. Стихи, которыми она писана, для нашего времени уже не кажутся особенно поэтическими; в ней даже есть просто плохие стихи, каких решительно нет в других балладах Жуковского; но и «Людмила» в то время могла быть написана только Жуков¬ ским,— и стихи этой баллады не могли не удивить всех своею лег- костию, звучностию, а главное — своим складом, совершенно небы¬ валым, новым и оригинальным. Содержание баллады — самое романтическое, во вкусе средних веков: девушка, узнав, что ми¬ лый ее пал на поле битвы, ропщет на судьбу, и за то ее постигает страшное наказание: милый приезжает за нею на коне и увозит ее — в могилу, и хор теней воет над нею эту моральную сен¬ тенцию: Смертных ропот безрассуден; Царь всевышний правосуден; Твой услышал стон творец; Час твой бил, настал конец. Было время (и оно давно-давно уже прошло для нас), когда эта баллада доставляла нам какое-то сладостно-страшное удоволь¬ ствие, и чем больше ужасала нас, тем с большею страстию мы читали ее. Дети нынешнего времени стали умнее,— и мы не думаем, чтоб теперь даже и между ними могли найтись почита¬ тели «Людмилы». А между тем — повторяем — она самое роман¬ тическое произведение в духе средних веков. И если бы мы не помнили, как она коротка казалась нам во время оно, несмотря на свои двести пятьдесят два стиха,— то не могли бы теперь до¬ вольно надивиться тому, как достало у поэта терпения и силы написать столь длинную балладу в таком роде... Но у всякого времени свои вкусы и привязанности. Мы теперь не станем вос¬ хищаться «Бедною Лизою»; однако ж эта повесть в свое время исторгла много слез из прекрасных глаз, прославила Лизин пруд и испестрила кору растущих над ним берез чувствительными над¬ писями27. Старожилы говорят, что вся читающая Москва ходила гулять на Лизин пруд, что там были и места свидания любовни¬ ков и места дуэлей. И много было писано потом повестей в таком роде; но их тотчас же забывали по прочтении, а до нас не дошли даже и названия их,— знак, что только талант умеет угадывать общую потребность и тайную думу времени. Все произведения, которыми таланты угадывали и удовлетворяли потребности вре¬ мени, должны сохраняться в истории: это курганы, указывающие на путь народов и на места их роздыхов... К таким произведениям принадлежит «Людмила» Жуковского. Сверх того, романтизм этой баллады состоит не в одном нелепом содержании ее, на изобретение которого стало бы самого дюжинного таланта, но в фантастическом колорите красок, которыми оживлена местами эта детски простодушная легенда и которые свидетельствуют 136
о таланте автора. Такие стихи, как, например, следующие, были для своего времени откровением тайны романтизма: Слышат шорох тпхпх теней; В час полуночных виденпй; В дыме облака, толпой, Прах оставя гробовой, С поздним месяца восходом, Легким, светлым хороводом В цепь воздушную свились —^ Вот за ними понеслись; Вот поют воздушны лики: Будто в листьях павплики Вьется легкий ветерок; Будто плещет ручеек. Или вот эта фантастическая картина ночной природы: Вот и месяц величавый Встал над тихою дубравой: То из облака блеснет, То за облако зайдет; С гор простерты длинны тени; И лесов дремучих сени, И зерцало зыбких вод, И небес далекий свод В светлый сумрак облеченны... Спят пригорки отдаленны, Бор заснул, долина спит... Чу!., полночный час звучит. Потряслись дубов вершины; Вот повеял от долины Перелетный ветерок... Скачет по полю ездок... Такие стихи вполне оправдывают восторг и удивление, ко¬ торыми была некогда встречена «Людмила» Жуковского: тогдаш¬ нее общество бессознательно почувствовало в этой балладе новый дух творчества, новый мир поэзии — и общество не ошиблось. «Светлана», оригинальная баллада Жуковского, была при¬ знана его chef d’œuvre, так что критика и словесники того вре¬ мени (она была напечатана в 1813 году, стало быть, тридцать лет назад тому) титуловали Жуковского певцом Светланы. В этой балладе Жуковский хотел быть народным; но о его притязаниях на народность мы скажем после. Содержание «Светланы» из¬ вестно всем и каждому: оно самое романтическое, и вообще луч¬ шая критика, какая когда-либо написана была о «Светлане», за¬ ключается в посвятительном куплете баллады: В ней большие чудеса, Очень мало складу. «Алпна и Альсим», кажется, принадлежит к числу ориги¬ нальных баллад Жуковского28. Она отличается каким-то просто¬ душием в тоне, не свойственным нашему времени и вызывающим 137
на уста не совсем добрую улыбку; но ее содержание, несмотря на романтизм, исполнено смысла и должно было иметь самое ра¬ зумное влияние на свое время. Вероятно, такие стихи, как сле¬ дующие, не одними прекрасными устами повторялись набожно: Что пользы в платье дорогое Себя рядить? Богатство на земле прямое Одпо: любпть. Картина свидания Алины с Альсимом, представшим перед нею под видом продавца золотых вещей, нарисована кистью грустною и меланхолическою; некоторые стихи проникнуты са¬ мым обаятельным романтизмом, как, например, эти: Блистала красота младая В его чертах; Но бледеп; борода густая; Печаль в глазах. Мило для взоров живость цвета, Знак юных дней; Но бледный цвет, тоски примета, Еще милей. Развязка баллады — детская мелодрама: кинжал, убийство невинных и терзание совести убийцы. Мы думаем, что таким окончанием испорчена баллада, имевшая для своего времени ве¬ ликое достоинство. Не знаем, что подало повод Жуковскому написать «Двена¬ дцать спящих дев»; но мысль «Вадима», составляющего вторую часть этой огромной баллады, заимствована им из романа Шписа «Старик везде и нигде» 29. Место действия этой баллады в Киеве и Новегороде; но местных и народных красок — никаких. Это ни¬ сколько не русская, но чисто романтическая баллада в духе сред¬ них веков. Мы еще возвратимся к ней. Говорят, что «Эолова арфа» — оригинальное произведение Жуковского: не знаем; но по крайней мере достоверно то, что она — прекрасное и поэтическое произведение, где сосредоточен весь смысл, вся благоухающая прелесть романтики Жуковского30. Эта любовь, несчастная по неравенству состояний, младенчески невинная, мечтательная и грустная, это свидание под дубом, пол¬ ное тихого блаженства и трепетного предчувствия близкого горя, и арфа, повешенная «залогом прекрасных минувшего дней», п явление милой тени одинокой красавице, сопровождаемое таинст¬ венными звуками и возвестившее утрату всего милого на зем¬ ле,— все это так и дышит музыкою северного романтизма, не¬ определенного, туманного, унылого, возникшего на гранитной поч¬ ве Скандинавии и туманных берегах Альбиона... Надо живо помнить первые лета своей юности, когда сердце уже полно тре¬ воги, но страсти еще не охватили его своим порывистым пламе¬ нем,— надо живо помнить эти дни сладкой тоски, мечтательного 138
раздумья и тревожного порывания в какой-то таинственный мпр, которому сердце верит, но которого уста не могут назвать,— надо живо помнить это время своей жизни, чтоб понять, какое глу¬ бокое впечатление должны производить на юную душу эти пре¬ красные стихи последнего куплета баллады: И нет уж Мпнваны... Когда от потоков, холмов и полей Восходят туманы, И светит, как в дыме, луна без лучей — Две видятся тени: Слиявшись, летят К знакомой им сени... И дуб шевелится, и струны звучат. Минвана — не гордая красавица юга, с роскошными формами тела, огненными глазами, цветущая здоровьем, пышущая стра¬ стью; нет, это бледная красота севера, тихая и кроткая, похожая на какое-то милое, воздушное видение, красота, трогающая своею болезненностью, очаровывающая своею томностью, идеал рома¬ нической красоты, и в особенности идеал красоты Жуковского... Младая Минвана Красой озаряла родительский дом; Как зыби тумана, Зарею златимы над свежим холмом, Так кудри густые С главы молодой На перси младые, Впяся, бежали струей золотой. Приятней денницы Задумчивый пламень во взорах сиял; Сквозь темпы ресницы Он сладкое в душу смятенье вливал; Потока журчанье — Приятность речей; Как роза, дыханье; Душа же прекрасней и прелестей в ней. Со стороны художественной в этой балладе есть один важ¬ ный недостаток: если нельзя сказать, чтоб она была растянута, то и нельзя сказать, чтоб она была сжата столько, сколько бы это нужно было для полного и сильного впечатления. «Рыцарь Тогенбург» — прекрасный и верный перевод одной из лучших баллад Шиллера. Рыцарь любит девушку, которая не понимает чувства любви; тревоги военной жизни и жаркие схватки с мусульманами не охладили в рыцаре его несчастной страсти; возвратившись на родину, он узнает, что она — мона¬ хиня: тогда он скрывается в убогой келье, по соседству мона¬ стыря, как гроб схоронившего в себе все надежды его на бла¬ женство жизни,— И душе его унылой - Счастье там одно: 439
Дожидаться, чтоб у милой Стукнуло окно, Чтоб прекрасная явилась, Чтоб от вышины В тихий дол лицом склонилась, Ангел тшппны. В одно прекрасное утро злополучный рыцарь умер, смотря на окно... Подлинно — рыцарь печального образа!.. Как жаль, что Шиллер воскресил его не совсем в пору да вовремя! Сердца холодные и разочарованные, души жестокие и прозаические, мы жалеем об этом рыцаре, но не как о человеке, постигнутом роком и несущем на себе тяжкое бремя действительного несчастия, а как о сумасшедшем... Поистине бедняжка для нас немного сме¬ шон и жалок... Что делать? в этом отношении мы совершенно классики и нисколько не романтики. Во-первых, мы не верим, чтоб все назначение мужчины заключалось только в любви и чтоб все силы души его должны были сосредоточиться в одном этом чувстве; во-вторых, мы мало уважаем верность до гроба и счи¬ таем ее натяжкою воли, аффектациею, а не свободно горящим огнем чувства; в-третьих, мы не верим возможности любви нераз¬ дельной,— и если можем допустить ее, то не иначе, как болезнь или помешательство. Любовь вспыхивает от сближения, взаим¬ ность раздражает и поддерживает ее энергию; невнимание и хо¬ лодность вызывают чувство оскорбленного самолюбия, унижен¬ ного достоинства — и уничтожают возможность любви. Есть люди п в наше время, которые готовы уверить себя в каком угодно чувстве и которые никогда не будут иметь благородной смелости сознаться перед самими собою, что их чувство у них не в сердце, не в крови, а в голове и фантазии. Они думают, что изменить раз овладевшему ими чувству постыдно, и целую жизнь натягива¬ ются, силою воли, держать себя в этом чувстве. A force de for¬ ger... * — и их вымышленное чувство в самом деле дает им при¬ зрак радости и тоски, как будто бы и действительное чувство. Бедняки рисуются перед самими собою и не нарадуются своей глубокой и сильной натуре, которая если полюбит раз, то уж навсегда, и скорее умрет, чем изменит своему чувству. Они не знают, что в этой добродетели давно уже победил их знаменитый витязь Дон Кихот, который до могилы остался верен своей пре¬ красной Дульцинее, которого одна мысль о сей очаровательной даме его сердца укрепляла на великие подвиги, на битвы с мель¬ ницами и баранами, делая его и несчастным и блаженным... А что такое Дон Кихот? — Человек вообще умный, благородный, с жи¬ вою и деятельною натурою, но который вообразил, что ничего не стоит в XVI веке сделаться рыцарем XII века — стоит только захотеть... * поскольку куешь... (поневоле становишься кузнецом) (фр-).-Ред* 140
Мы выше заметили, что романтизм не есть достояние и при¬ надлежность одной какой-нибудь страны или эпохи: он — вечная сторона натуры и духа человеческого; он не умер после средних веков, а только преобразился. Итак, наш новейший романтизм не думает отрицать любви, как естественного стремления сердца, но только требует, чтоб это стремление не было подземною, тем¬ ною, адскою силою, вовлекающею человека, как пасть гремучей змеи, в бездну погибели. Не отнимая у чувства свободы, наш романтизм требует, чтоб и чувство, в свою очередь, не отнимало у человека свободы, а свобода есть разумность. Где же разум¬ ность — в болезненном чувстве, приковавшем одного человека к другому, когда этот другой свободен? В таком случае бог с нею — с любовью! Широка жизнь, и много дорог на ее бесконеч¬ ном пространстве, и любую из них может выбрать себе свободная деятельность мужчины. Грустно видеть человека, который поте¬ рял все, что любил, и которого сердце этою потерею навсегда сокрушено и разбито; но никто не осудит такого человека: его скорбь имеет имя, она действительна,— он оплакивает то, что звал своим, чем был счастлив. Но сделаться жертвою призрака, мечты, прихоти больного воображения, каприза неразумного сердца, сосредоточить все свои желания на женщине, которая о нас не думает, посвятить всю жизнь свою на то, чтоб украдкою изредка смотреть на нее в почтительном расстоянии,— какая уни¬ зительная, какая презренная роль! В одной сказке сумасбродного романтика Гофмана человек влюбляется в автомата и гибнет жертвою этой любви: 31 не похож ли на него рыцарь Тогенбург?.. В средние века понимали любовь как какое-нибудь неизбежное, роковое предназначение. Романтизм нашей эпохи понимает дело проще, без всякого мистицизма. Он не думает, чтоб для мужчины существовала только одна женщина в мире, а для женщины — только один мужчина в мире. Выбор предмета любви основан на капризе сердца; любовь зависит от сближения, а сближение от случайности. Не удалось здесь — удастся там; не сошлись с од¬ ною, сойдетесь с другою. Это опять не значит, чтоб можно было полюбить или не полюбить по воле своей: это значит только то, что если каждый может любить только известный идеал, то ни¬ когда никакой идеал не является в мире в одном экземпляре, но существует в большем или меньшем числе видоизменений и от¬ тенков. Наш романтизм хлопочет не о том, однажды или дважды должно и можно любить в жизни, но о том, чтоб не разбить дру¬ гого предавшегося вам сердца и не быть причиною несчастия его жизни. Вы любили только раз в жизни и были до гроба верны одной только привязанности: прекрасно! Но не делайте из этого общего для всех правила! Один так, другой иначе, тот — один раз в жизни, а этот — десять раз: оба равпо правы, лишь бы только на совести которого-нибудь из них не легло ничье несчастие. Нет преступления любить несколько раз в жизни, и нет заслуги лю- 141
бпть только один раз: упрекать себя за первое п хвастаться вто¬ рым — равно нелепо... Когда две эпохи так противоположно расходятся во взгляде на одни и те же предметы, то поэзия старой эпохи теряет свою силу для новой. Если какая-нибудь эпоха выразила собою один из моментов всемнрно-исторического развития,— то ее поэзия всегда имеет свою историческую важность; но только ее собствен¬ ная поэзия, а не поддельная под нее. И потому готические соборы средних веков и в наше время сильно действуют на душу, а бал¬ лады Шиллера, несмотря на всю поэтическую прелесть их, ни для кого не занимательны. Скажем более: чем выше по своему худо¬ жественному достоинству такие баллады, как «Рыцарь Тоген- бург», тем большее сожаление возбуждают они в читателе нашего времени, что столько пушечных зарядов потрачено по воробьям... Разумеется, это можно ставить в упрек Шиллеру, но отнюдь не Жуковскому: ибо первый, в приведенных нами стихотворе¬ ниях, старался воскресить давно умершие интересы, когда совре¬ менная жизнь кипела великими вопросами и исторический дух, как подземный крот, подрывал старые основы новой действитель¬ ности; а второй усвоивал юной, едва рождавшейся литературе плодотворные для нее элементы и юное, едва возрождавшееся общество знакомил с новыми, необходимыми ему интересами. Итак, чтоб еще полнее и определеннее высказать сущность и ха¬ рактер романтизма средних веков, а вместе с ним и романтики Жуковского,— бросим беглый взгляд на содержание еще некото¬ рых баллад его32. Один добрый пустынник раз завел к себе в лесную келыо заблудившегося путника,— потом узнал в нем свою любезную, после чего, сорвав с себя накладную бороду, Эдвин поклялся жить и умереть вместе с Мальвиною. Это, вероятно, случилось так давно, что теперь трудно и поверить, чтоб когда-нибудь могло случиться. Эдвин любил Мальвину33, но богатый отец его запре¬ тил ему видеться с бедною девушкою. Что тут делать? Не читав¬ шие этой баллады могут подумать, что Эдвин был школьник, ко¬ торого отец мог высечь за непослушание. Ничего не бывало! Он был малой на возрасте, уже знакомый с страстями: Увы, Эдвпн! В какой борьбе в нем страсти! II ни одной нет силы победить... Как не признать отцовской власти? По как же не любить? Так вот что затрудняло и заставляло его страдать! Его отец был отец по понятиям средних веков, то есть человек, который, за бедный дар жизни, считал себя вправе лишать сына счастия, по произволу своей прихоти, другими словами — считал сына своим рабом, своею вещыо... В наше время отец имеет совсем другое значение: его связывает с детьми не столько кровь, сколь¬ ко дух; он считает своею заслугою не то, что дал детям своим 142
физическое существование, но то, что он дал им через воспитание, основанное на любви, нравственную жизнь. Если б отец нашего времени стал отнимать у сына счастие его жизни, на основании собственных корыстных расчетов,— все бы увидели, что отец его любит се*бя, а не сына, и тем самым уничтожает свои права над ним: ибо если нет любви, связывающей отца с детьми, то у детей нет и отца. Но в средние века думали об этом иначе, и отец счи¬ тал своим священным правом быть деспотом, а сын — своею свя¬ щенною обязанностию — быть вещпю дражайшего родителя. Так думал и наш Эдвин, а потому и слег с горя в постель, решившись смертию окончить жизнь свою;34 но прежде ему хотелось взгля¬ нуть на Мальвину, которая, приняв его последний вздох, тоже не захотела больше жить, и едва успела добежать до своей матери, как и умерла. Вот как любили прежде и как тогда опасно было «дражайшим родителям» разлучать верные сердца! Но вместе с тем должно заметить, что в то время, когда появились на рус¬ ском языке обе эти баллады, они были важны для воспитания в обществе человеческих чувств и не могли не действовать на нравственное образование новых поколений. — Варвик, похити¬ тель короны и убийца своего царственного воспитанника, закон¬ ного наследника престола, наказан — наводнением; спасаясь в челноке, он принужден протянуть руку утопающему младен¬ цу — призраку погубленного им царевича, который и увлекает его в волны. Стихи этой баллады чудесные, описания картинные, цель нравстьенная — все хорошо, только нимало не правдопо¬ добно... — Рыцарь Адельстан купил у сатаны счастие любви обе¬ щанием расплатиться с ним за это — своим первенцем; но лишь подал он ему младенца, как и очутился сам в его когтях, а мла¬ денец спасся каким-то чудом. Стихи этой баллады звучные, жи¬ вописные; содержание поучительно, но не для людей грамотных и сколько-нибудь образованных, а именно для того класса людей, который, по безграмотности, совсем не читает баллад... — Славный боец был Гаральд; но не в добрый час захотелось ему напить¬ ся воды из ручья — выпил и окаменел: это была злая шутка со стороны фей, которые обольстили и увлекли спутников Га- ральда... Как хорошо, что в наше прозаическое время феи пере¬ велись, и мы можем пить воду, не боясь окаменеть!.. — Слуга, убив своего паладина, надел на себя его доспехи и, по причине их тяжести, утонул в реке, куда сбросил его конь убитого ры¬ царя: достойное наказание убийце! — Один жестокий епископ сжег в сарае, как мышей, бедный народ, просивший у него хлеба в голодный год, и за то был наказан мышами же, которые съели живьем самого его... Чудные века были эти времена феодализма! Всякая добродетель в них немедленно награждалась, и всякий порок немедленно наказывался. Пострадать невинно тогда не было никакой возможности: в чем бы ни обвиняли вас — хотя бы в отцеубийстве,— но, если вы были убеждены в своей невинности, вам стоило только опустить руку в кипяток и быть уверенным, 143
что рука ваша не обожжется, а этим чудом и других убедить в чистоте вашей совести... Должно быть, теперь свойство горячей воды много изменилось: проклятая равно сварит и виновную и невинную руку. Вот и извольте жить в такие времена да читать баллады, в чудесах которых разуверяет вас эта положительная действительность! Хуже всего то обстоятельство, что в наше про¬ заическое время чтение чудесных баллад не доставляет никакого удовольствия, но наводит апатию и скуку... Вот, например, как хороша «Баллада, в которой описывается, как одна старушка ехала на черном коне вдвоем, и кто сидел впереди»! Жуковский превосходно перевел ее с английского (кажется, из Сутэя);35 но ведь дочесть ее до конца, право, нет сил. Старушка эта была — страшная колдунья, сколько можно судить по ее собственной ис¬ поведи: Здесь вместо дня была мне ночи мгла; Я кровь младенцев проливала, Власы невест в огне волшебном жгла И кости мертвых похищала. Боясь дьявола, который должен, по уговору, прийти за ее телом (уж не знаем, зачем понадобилось лукавому телу старухи, когда душа ее была и без того в его когтях?), старуха просит сына своего, чернеца, отстоять молитвами ее кости от покушений нечистого. Однако ж тот взял свое, на черном коне похитив ста¬ рую колдунью. И поделом ей; но вот беда: мы решительно не ве¬ рим ни колдунам, ни колдуньям, и если ни за что в свете не по¬ зволим им проливать кровь наших младенцев, то охотно позволим им жечь в волшебном и каком угодно огне остриженные волосы наших невест (если им вздумается обрезать свои волосы) и похи¬ щать кости наших мертвых. Впрочем, колдуны нашего времени, колдуны классические, гораздо умнее колдунов романтических: если кровь младенцев, волосы (или, пожалуй, даже и власы) не¬ вест и кости мертвых не дадут им денег, они не станут и гнаться за ними. Что же касается до костей мертвых собственно, то для их спокойствия в матери сырой земле гораздо опаснее всяких колдунов студенты медицинских факультетов и вообще люди, за¬ нимающиеся врачебною наукою: ни один из этих господ не усом¬ нится спрятать в свой карман выглянувший из земли череп, в полной уверенности (которой, по совести и здравому рассудку, нельзя не оправдать и не одобрить), что покойный владелец че¬ репа нисколько не будет в претензии на такое поругание и что для него решительно все равно — гнить ли в земле или в ученом кабинете споспешествовать успехам благодетельного для чело¬ вечества знания. Итак, чтоб восхититься балладою, в которой опи¬ сывается путешествие старухи-колдуньи в ад с чертом и на чер¬ те, надо иметь способность с поднявшимися на голове волосами и выпученными от ужаса глазами слушать все глупые бредни черни о колдунах и чертях,— а способность эта может быть толь¬ 144
ко плодом самого грубого невежества, от которого теперь осво¬ бождается мало-помалу даже п чернь. Такие баллады могли бы пугать разве только нежное и впечатлительное (impressionable) воображение детей; но кто же захочет нравственно губить детей на всю жизнь, давая им в руки такого рода баллады?.. Это было бы далеко превзойти в преступлении старую колдунью, которая ...кровь младенцев проливала, Власы невест в огне волшебном жгла И костп мертвых похищала. И однако ж Жуковский так был верен своему романтиче¬ скому направлению в духе средних веков, что баллады самого странного содержания переведены им уже после 1820 года. К числу таких баллад принадлежит и баллада о старухе-кол- дунье, ехавшей в ад с дьяволом на черте. Переведенная им «Ле- нора» напечатана была в 1831 году. — Как на образец неумерен¬ ного и несвоевременного романтизма, укажем на балладу «Изо- лина». Певец Алонзо возвратился из Палестины и начал петь под окнами своей Изолины; но, узнав, что она умерла, он сам сию же минуту умирает, а Изолина воскресает от его песни: вот и все! — Еще более характеризует романтизм средних веков баллада «До- ника», которой содержание состоит в том, что в прекрасную не¬ весту рыцаря ни с того ни с сего вдруг вселился бес и оставил ее при алтаре, куда пришла она венчаться, но оставил ее вместе с ее жизнию... Вот он, романтизм средних веков, мрачное царство подземных демонских сил, от которых нет защиты самой невин¬ ности и добродетели! Греческий романтизм никогда не доходил до таких нелепостей, унижающих человеческое достоинство. — Баллады: «Братоубийца», «Королева Урака и пять мучеников» и «Покаяние» суть не что иное, как католические легенды средних веков. Последняя — лучшая из них и по стихам и по содержанию. «Замок Смальгольм», прекрасная баллада Вальтера Скотта, пре¬ красными стихами переведенная Жуковским, поэтически харак¬ теризует мрачную и исполненную злодейств и преступлений жизнь феодальных времен. По языку это одно из удивительней¬ ших произведений Жуковского. В собственно лирических произведениях, переведенных и пе¬ ределанных Жуковским с немецкого языка, открывается еще более, чем в балладах, сущность и характер его романтизма. Что такое этот романтизм? Это — желание, стремление, порыв, чувст¬ во, вздох, стон, жалоба на несвершенные надежды, которым не было имени, грусть по утраченном счастии, которое бог знает в чем состояло; это — мир, чуждый всякой действительности, на¬ селенной тенями и призраками, конечно, очаровательными и ми¬ лыми, но тем не менее неуловимыми; это — унылое, медленно текущее, никогда не оканчивающееся настоящее, которое опла¬ кивает прошедшее и не видит перед собою будущего; наконец, это — любовь, которая питается грустью и которая без грусти не 145
имела бы, чем поддержать свое существование. Поищем в стихах Жуковского оправдания нашего неопределенного и туманного определения его поэзии. Подробный разбор каждого стихотворе¬ ния далеко бы завлек нас, и потому мы выберем одно из самых характерических, а потом, в параллель ему, сделаем указания на основную мысль других более пли менее замечательных его сти¬ хотворений: через это мы укажем на основной мотив всех мело¬ дий его поэзии: ибо все стихотворения Жуковского не что иное, как разные варьяции на один и тот же мотив. Ко всем им идут, как эпиграф, два последние стиха, которыми оканчивается пьеса «Тоска по милом»: Любовь, ты погибла; ты, радость, умчалась; Одна о минувшем тоска мне осталась. «Таинственный посетитель» есть одно из самых характери¬ стических стихотворений Жуковского. Прочтем его. Кто ты, призрак, гость прекрасный? К нам откуда прилетал? Безответно и безгласно, Для чего от нас пропал? Где ты? Где твое селенье? Что с тобой? Куда исчез? И зачем твое явленье В поднебесную с небес? Не Надежда ль ты младая, Приходящая порой Из неведомого края Под волшебной пеленой? Как она, неумолимо Радость милую на час Показал ты, с нею мимо Пролетел и бросил нас. Не Любовь ли нам собою Тайно ты изобразил? Дни любви, когда одною Мир одной прекрасен был? Ах! тогда сквозь покрывало Неземным казался он... Снят покров; любви не стало; Жизнь пуста п счастье сон. Не волшебница ли Дума Здесь в тебе явилась нам? Удаленная от шума II мечтательно к устам Приложивши перст, приходит К нам, как ты, она порой, И в минувшее уводит Нас безмолвно за собой. Иль в тебе сама святая Здесь Поэзия была?.. К нам, как ты, она из рая 146
Два покрова принесла; Для небес лазурно-ясный, Чистый, белый для земли: С ней все близкое прекрасно; Все знакомо, что вдали. Иль Предчувствие сходило К нам во образе твоем И понятно говорило О небесном, о святом? Часто в жизни то бывало: Кто-то светлый подлетит II подымет покрывало, И в далекое манпт. Поняли ль вы, кто такой этот «таинственный посетитель»? Сам поэт не знает, кто он, и думает видеть в нем то Надежду, то Любовь, то Думу, то Поэзию, то Предчувствие... Но эта-то неопре¬ деленность, эта-то туманность и составляет главную прелесть, равно как и главный недостаток поэзии Жуковского. Попытаемся объяснить ее. Есть в человеке чувство бесконечного; опо составляет основу его духа, и стремление к нему есть пружина всякой духовной деятельности. Без стремления к бесконечному нет жизни, нет развития, нет прогресса. Сущность развития состоит в стремле¬ нии п достижении. Но когда человек чего-нибудь достигает, он не останавливается на этом, не удовлетворяется этим вполне; напротив, торжество достижения бывает в его душе непродолжи¬ тельно и скоро побеждается новым стремлением. Отсюда чувство внутреннего недовольства, неудовлетворения ничем в жизни; отсюда тайная тоска. Можно сказать, что человек бывает счаст¬ ливее, пока он борется с препятствиями к достижению, нежели когда он наслаждается победою борьбы, праздником достижения. Иначе и быть не может. Чем глубже натура человека, тем силь¬ нее в нем стремление и тем менее способен он к удовлетворению. И неестественным стремленьем Весь мир в мою теснился грудь; Картиной, звуком, выраженьем — Во все я жизнь хотел вдохнуть. И в нежном семени сокрытый, Сколь пышным мне казался свет... Но, ах, сколь мало в нем развито! И малое — сколь бедный цвет! ^-говорит Шиллер36. Таково свойство бесконечного: дух челове¬ ка в состоянии охватить его только в моментальном, конечном его проявлении, в условиях временной последовательности; и потому, Достигая чего-нибудь, он тотчас же видит, что не достпгнул всего. Тогда он отрицает достигнутое им нечто, как не выражающее бесконечного, и думает достигнуть его в другом. В этом состоит сущность жизни как беспрерывного развития, беспрерывного Движения вперед. И когда это стремление осуществляется в сфере 147
практического мира, когда оно есть вечное делание, беспре¬ рывное творчество, тогда стремление это есть действительная си¬ ла человека, тогда для него есть цель, п если достижение не удовлетворяет такого человека, тем не менее оно для него — прогресс, и новое стремление его выше предшествовавшего, но¬ вая цель выше достигнутой. Но есть натуры аскетические, чуж¬ дые исторического смысла действительности, чуждые практиче¬ ского мира деятельности, живущие в отвлеченной идее: такие натуры стремление к бесконечному принимают за одно с беско¬ нечным и хотят, во что бы то ни стало, найти свое удовлетворе¬ ние в одном стремлении. В этом есть своя сторона истины, и та¬ кие люди, конечно, несравненно выше людей самых практиче¬ ских и деятельных, незнакомых с стремлением, а удовлетворяю¬ щихся самыми простыми и положительными целями житейски¬ ми. Но тем не менее они — люди односторонние, ибо пружину действия принимают за само действие и за цель действия: это та¬ кая же ошибка, как если б кто, желая узнать, который час, вме¬ сто того чтоб посмотреть на циферблат, открыл внутренность часов и начал смотреть на спиральную цепочку. Итак, содержание поэзии Жуковского, ее пафос составляет стремление к бесконечному, принимаемое за само бесконечное, движущую силу — за цель движения. Совершенно чуждая исто¬ рической почвы, лишенная всякого практического элемента, эта поэзия вечно стремится, никогда не достигая, вечно спрашивает самое себя, никогда не давая ответа: Иль опять от вышины Весть знакомая несется? Или снова раздается Милый голос старины, Или там, куда летит Птичка, странник поднебесный, Все еще сей неизвестный Край желанного сокрыт?.. Кто ж к неведомым брегам Путь неведомый укажет? Ах! найдется, кто мне скажет, Очарованное Там?37 Озарпся, дол туманный; Расступися, мрак густой; Где найду исход желанный? Где воскресну я душой? Испещренные цветами, Красны холмы вижу там... Ах, зачем я не с крыламп? Полетел бы я к холмам38. Вот два отрывка из двух разных стихотворений: не варьяции ли это на мотив «Таинственного посетителя»?.. И в доказатель-, ство этого можно бы привести по отрывку почти из каждого сти¬ хотворения Жуковского... 148
Есть в жизни человека время, когда он бывает полон безот¬ четного стремления, безотчетной тревоги. И, если такой человек может потом сделаться способным к стремлению действительно¬ му, имеющему цель и результат, он этим будет обязан тому, что у него было время безотчетного стремления. Такая пора безот¬ четного стремления и бессознательных порывов была и у челове¬ чества: в этом-то и состоит сущность романтизма средних веков. Если в романтизме современной Европы нет мрака и много све¬ та, так это потому, что Европа пережила романтизм средних ве¬ ков. И если мы в поэзии Пушкина найдем больше глубокого, ра¬ зумного и определенного содержания, больше зрелости и муже¬ ственности мысли, чем в поэзии Жуковского,— это потому, что Пушкин имел своим предшественником Жуковского. Жуковский своею поэзиею пополнил в русской жизни недостаток историче¬ ских средних веков, и благодаря ему для русского общества стала не только доступна, но и родственна и романтическая поэзия средних веков и романтическая поэзия начала XIX века. А это с его стороны великий подвиг, которому награда — не простое упоминовение в истории отечественной литературы, но вечно славное имя из рода в род... Всякий предмет имеет две стороны, и находить в нем не одно хорошее — совсем не значит осуждать его. Романтизм средних веков, разумеется, не годится для нашего времени; теперь он не истина, а ложь; но в свое время он был истиною. Был и в исто¬ рии русской литературы и русского общества момент, когда для них романтизм средних веков был необходимым элементом жиз¬ ни, живым семенем, которым должна была оплодотвориться поч¬ ва русской поэзии. Велик подвиг того, кто удовлетворил этой потребности; но тем не менее мы не должны оставаться при одном безотчетном удивлении к этому подвигу,— должны сознать его в настоящем его значении, увидеть все его стороны. Мало того, чтоб сказать, что Жуковский ввел романтизм в русскую поэ¬ зию: надо показать этот романтизм в его настоящем виде. Любовь играет главную роль в поэзии Жуковского. Какой же характер этой любви? в чем ее сущность? — Сколько мы по¬ нимаем, это не любовь, а скорее потребность, жажда любви, стремление к любви, и потому любовь в поэзии Жуковского — какое-то неопределенное чувство. Это — Уныния прелесть, волненье надежды, И радость и трепет при встрече очей, Ласкающий голос — души восхищенье, Могущество тихих, таинственных слов, Присутствия радость, томленье разлуки39, Скажут: все это несомненные приметы, общие признаки любви. Согласны; но потому-то и видим мы в этом неопределен¬ ность, что это слишком общие приметы. Любовь — общечеловече¬ ское чувство; но в каждом человеке оно принимает свой ориги- 149
нальныи оттенок, свою индивидуальную особность,— в произве¬ дениях поэта тем более. Мы слышим в поэзии Жуковского стоны растерзанного сердца, видим слезы по песбывшпмся сладостным надеждам,— п сочувствуем этому горю без утешения, этой скорби без выхода, этому страданию без исцеления; но не видим живого образа, не слышим живого голоса, столь дорогого сердцу поэта: для нас это — видение, призрак... В следующих стихах мы встре¬ чаем идеал и предмета любви и самой любви,—идеал, созданный нашим поэтом: В тот час, как тхяппною Земля облечена, В молчании вселенной Одна обвороженной Душе она слышна; К устам твоим она Касается дыханьем; Ты слышишь с содроганьем Знакомый звук речей, Задумчивых очей Встречаешь взор приятный, И запах ароматный Пленительных кудрей Во грудь твою лиется, И мыслишь: ангел вьется Незримый над тобой. При ней — задумчив, сладкой Исполненный тоской, Ты робок, лишь украдкой Стремишь к ней томный взор: В нем сердце вылетает; Несмел твой разговор; Твой ум не обретает Ни мыслей, ни речей; Задумчивость, молчанье, И страстное мечтанье — Язык души твоей; Забыты все желанья...40 Все это очень верно, но только до известной степени. Есть пора в жизни человека, когда только в этом заключены самые страстные желания его сердца, самые пламенные сны его фан¬ тазии; но эта пора скоро проходит, и сердце человека загорается новыми желаниями. Юноша не может любить, как любит отрок на переходе в юношество: его мечты действительнее, и стыдливое молчание и несмелый разговор недолго в состоянии удовлетво¬ рять его. Кроме того, сама любовь, как всё живое, растет, дви¬ жется, желания влекут и стремят за собою другие желания, и это продолжается до тех пор, пока любовь не примет определен¬ ного характера и любящиеся не придут в определенные отноше¬ ния друг к другу. Вообразим себе чету любящихся, которые всю жизнь свою только и делают, что стыдливо потупляют свои взоры, как скоро встретятся, и ведут друг с другом несмелый разговор: ведь это была бы довольно странная картина, хотя и обаятельная в своем начале... Жуковский, в этом отношении, уж 150
слишком романтик в смысле средних веков: ему довольно только носить чувство в своем сердце, и он бережет п лелеет его таким, каким зашло оно в его сердце; он испугался бы его изменяемости п увидел бы в ней непостоянство... Мы уже раз заметили в «Оте¬ чественных записках», что есть натуры, которых вся жизнь — выражение какого-нибудь возраста человеческого, и что Крылов в своих баснях — вечно юный младенец, а Жуковский в своих романтических произведениях — никогда не стареющийся юноша...41 Мы сделали бы большой недосмотр, если б, говоря о поэзии Жуковского, не обратили внимания на скорбь и страдание, как на один из главнейших элементов всякой романтической поэзии, и поэзии Жуковского в особенности. Посмотрите, какие мечты и образы вечно занимают ее! Там дева в черной власянице молится на кладбище перед образом богоматери и неприметно отходит в другой мир;42 тут... но мы лучше выпишем вполне одну пз самых характеристических пьес в этом роде: Дорогой шла девица; С ней друг ее младой: Болезненны их лица, Наполнен взор тоской. Друг друга лобызают II в очи и в уста — И снова расцветают В них жизнь и красота. Минутное веселье! Двух колоколов звон: Она проснулась в келье, В тюрьме проснулся он43. Такое направление поэзии Жуковского очень естественно и понятно: так как она чужда всякого исторического созерцания, всякого чувства прогресса, всякого идеала высокой будущности человечества,— то мир подлунный для нее есть мир скорбей без исцеления, борьбы без надежды и страдания без выхода. Поэтому в поэзии Жуковского вопли сердечных мук являются не раздирающими душу диссонансами, но тихою сердечною музы¬ кою, и его поэзия любит и голубит свое страдание как свою жизнь и свое вдохновение. Жуковского можно назвать певцом сердечных утрат,— и кто не знает его превосходной элегии на «Кончину королевы Виртембергской» — этого высокого католи¬ ческого реквиема, этого скорбного гимна о/ситейского страдания и таинства утрат?.. Это в высшей степени романтическое произ¬ ведение в духе средних веков. Оно всегда прекрасно; но если вы хотите насладиться им вполне и глубоко — прочтите его, когда сердце ваше постигнет скорбная утрата... О, тогда в Жуковском найдете вы себе друга, который разделит с вами ваше страдание и даст ему язык п слово... Ш
Все сочинения Жуковского можно разделить на три разряда: к первому относятся мелкие романтические пьесы — и ориги¬ нальные, которых немного, и не столько переведенные, сколько усвоенные его музою; потом собственно переводы; и, наконец, оригинальные произведения, которые не могут быть названы романтическими. К последним принадлежат послания и разные патриотиче¬ ские пьесы, писанные на известные случаи. Это самая слабая сторона поэзии Жуковского; в ней он неверен своему призванию п потому холоден, исполнен реторики. Прочтите его «Песнь барда над гробом славян-победителей», «На смерть графа Каменского», «Певца во стане русских воинов», «Певца в Кремле» и пр. — и вы не узнаете Жуковского. Несмотря на звучный и крепкий стих, вы почувствуете себя утомленными и скучающими, читая эти пьесы; вы удивитесь, как мало в них жизни, чувства, движе¬ ния, свободы. Причина этому, разумеется, не отсутствие в сердце поэта святой любви к родине. Но кто же мог бы отрицать это чувство, например, в Крылове? А между тем Крылов не написал ни одной оды, ни одного патриотического стихотворения в лири¬ ческом роде. Он получил от природы талант для басни; в таком случае он хорошо сделал, что не писал од и трагедий44. Жуков¬ ский по натуре своей — романтик, и ничто так не вне его таланта и призвания, как стихотворения общественные, на исторической почве основанные. «Певцу во стане русских воинов» Жуковский обязан своею славою: только через эту пьесу узнала вся Россия своего великого поэта; и это произведение было весьма полезно в свое время. Но что же доказывает это? — Только, что тогда понимали поэзию иначе, нежели как понимают ее теперь (а по¬ нимали ее тогда, как реторику в стихах). В «Певце во стане русских воинов» нет даже чувства современной действительности: в этой пьесе вы не услышите ни одного выстрела из пушки или из ружья, в ней нет и признаков порохового дыма — в ней ле¬ тают и свистят не пули, а стрелы, генералы являются воинами не в киверах или фуражках, а в шлемах, не в мундирах и шине¬ лях, а в бронях, не со шпагами в руках, а с мечами и копьями; к довершению этой пародии на древность, все они — с щитами... Все это признак реторики, ибо поэзия проста: она не чуждается обыкновенных предметов действительности, не боится сделаться от них прозою, но поэтизирует самые прозаические вещи. И не¬ ужели жерла пушек, изрыгающие огонь и смерть тысячам, неужели дула ружей, посылающие издалека верную смерть, неужели трехгранный штык, стальною стеною низлагающий сомкнутые ряды,— неужели все это имеет в себе менее поэзии, чем кольчуги, щиты, стрелы и копья древности?.. Напротив, по¬ следние — детские игрушки в сравнении с первыми, бледная проза в сравнении с страшною и грандиозною поэзиею. И потом, к чему эти славяне и эти барды славянские? С Наполеоном дра¬ лись совсем не славяне, а русские! Скажут: но разве русские — не 152
славянского племени народ? — Положим, что и так; но разве все народы Западной Европы не тевтонского племени: а кто же скажет, что русские дрались под Бородиным с тевтонами, на том основании, что Галлия некогда была завоевана франками, а франки были народ тевтонского племени? И потом, какие барды были у славян? Да сверх того, бард Жуковского очень похож на скандинавского скальда. Вообще, ничего не чужда до такой степени поэзия Жуковского, как русских национальных элементов. Может быть, это недостаток, но в то же время и до¬ стоинство: если б национальность составляла основную стихию поэзии Жуковского,— он не мог бы быть романтиком, и русская поэзия не была бы оплодотворена романтическими элементами. Поэтому все усилия Жуковского быть народным поэтом возбуж¬ дают грустное чувство, как зрелище великого таланта, который, вопреки своему призванию, стремится идти по чуждому ему пути. Лучшие места в некоторых патриотических пьесах Жуков¬ ского — те, в которых он является верным своему романтиче¬ скому элементу. Таковы, например, в «Певце во стане русских воинов»: И где же твой, о витязь, прах? Какою взят могилой?.. * Пойдет прекрасная в слезах Искать, где пепел милый... Там чище ранняя роса, Там зелень ароматней, И сладостней цветов краса, И светлый день приятней. И тихий дух твой прилетит Из таинственной сени; И трепет сердца возвестят Ей близость дружней тени. Или: Любви сей полный кубок в дар! Среди борьбы кровавой, Друзья, святой питайте жар: Любовь одно со славой. Кому здесь жребий уделен Знать тайну страсти милой, Кто сердцем сердцу обречен:45 Тот смело, с бодрой силой На все великое летит; Нет страха, нет преграды; Чего, чего не совершит Для сладостной награды? Ах! мысль о той, кто все для нас, Нам спутник неизменный; Везде знакомый слышим глас; Зрим образ незабвенный; Она на бранных знаменах, Она в пылу сраженья, И в шуме стана, и в мечтах Веселых сновиденья. Отведай враг исторгнуть щит, Рукою данный милой; 153
Святой обет на ием горит: Твоя и за могилой! О, сладость тапыыя мечты! Там, там за синей далью, Твои ангел, дева красоты, Одна с своей печалью, Грустит, о друге слезы льет; Душа ее в молитве. Боится вести, вести ждет: «Увы! ие пал ли в битве?» И мыслит: «Скоро ль, дружный глас, Твои мне слышать звуки? Лети, лети, свиданья час, Сменить тоску разлуки». Друзья! блаженнейшая часть — Любезным быть спасеньем, Когда ж продел наш в битве пасть Погибнем с наслажденьем; Святое имя призовем В минуту смертной муки; Кем мы дышали в мире сем, С той нет и там разлуки: Туда душа перенесет Любовь н образ милой... О други, смерть не все возьмет; Есть жизнь и за могилой. Следующее место есть пе что иное, как profession de foi * рыцарства средних веков, как будто выраженное огненным сло^ вом Шиллера: А мы?.. Доверенность творцу! Что б ни было — незримый Ведет нас к лучшему концу Стезей непостижимой. Ему, друзья! отважно в след! Прочь низкое! прочь злоба! Дух бодрый на дороге бед, До самой двери гроба; В высокой доле — простота; Нежадность — в наслажденье; В союзе с ровным — правота; В могуществе — смиренье, Обетам — вечность; чести — честь; Покорность — правой властп; Для дружбы все, что в мире есть; Любви — весь пламень страсти; Утеха — скорби; просьбе — дань; Погибели — спасенье; Могущему пороку — брань, Бессильному — презренье; Неправде — грозный правды глас; Заслуге — воздаянье; Спокойствие — в последний час; При гробе — упованье. Послания — странный род, бывший в большом употреблении у русской поэзии до Пушкина. Они всегда были длинны и скучны * исповедание веры (фр.). — Ред. 154
п почти всегда писались шестистопными ямбами: вот главная характеристическая черта их. Послания Жуковского отличаются от других хорошими стихами и не чужды прекрасных мест в ро¬ мантическом духе. Таковы, например, следующие стихи из по¬ слания к Филалету: Скажу ль? мне ужасов могила не являет; II сердце с горестным желаньем ожидает, Чтоб промысла рука обратно то взяла, Чем я безрадостно в сем мире бременился, Ту жизнь, в которой я столь мало насладился, Которую давно надежда не златит. К младенчеству ль душа прискорбная летит, Считаю ль радости минувшего — как мало! Нет, счастье к бытию меня не приучало; Мой юношеский цвет без запаха отцвел. Едва в душе моей для дружбы я созрел — И что же! предо мной увядшего могила; Душа, не воспылав, свой пламень угасила; Любовь... но я в любви нашел одну мечту, Безумца тяжкий сон, тоску без разделенья И невозвратное надежд уничтоженье. Эти прекрасные стихи вдвойне замечательны: они исполнены глубокого чувства; в них слышится вопль души,—и они дока¬ зывают фактически, что не Пушкин, а Жуковский первый на Руси выговорил элегическим языком жалобы человека на жизнь. Иначе и быть не могло. Жуковский был первым поэтом на Руси, которого поэзия вышла из жизни. Какая разница в этом отноше¬ нии между Державиным и Жуковским! Поэзия Державина столько же бессердечна, сколько сердечна поэзия Жуковского. Оттого торжественность и высокопарность сделались преобладаю¬ щим характером поэзии Державина, тогда, как скорбь и страда¬ ния составляют душу поэзии Жуковского. До Жуковского на Руси никто и не подозревал, чтоб жизнь человека могла быть в тесной связи с его поэзиею и чтоб произведения поэта могли быть вместе и лучшею его биографиею. Тогда люди жили весело, потому что жили внешнею жизнию и в себя не заглядывали глубоко. Пой, пляши, кружись, Параша! Руки в боки подпирай! — восклицал Державин46. Прочь от нас, Катон, Сенека, Прочь, угрюмый Эпиктет! Без утех для человека Пуст, несносен был бы свет! — восклицал Дмитриев47. Эти певцы иногда умели плакать, но не Умели скорбеть. Жуковский, как поэт по преимуществу романти¬ ческий, был на Руси первым певцом скорби. Его поэзия была 155
куплена пм ценою тяжких утрат и горьких страданий; он нашел ее не в иллюминациях, не в газетных реляциях, а на дпе своего растерзанного сердца, во глубине своей груди, истомленной тай¬ ными муками... В послании к Тургеневу мы встречаем столь же поразитель¬ ное место, как и то, которое сейчас выписали из послания к Фи- лалету: ...И мы в сей край незримый Летим душой за милыми вослед; Но к нам от них желанной вести нет; Лишь тайное живет в нас ожиданье... Когда ж, когда?.. Друг милый, упованье! Гробами их рубеж означен тот, На коем нас свободы гений ждет С спокойствием, бесчувствием, забвеньем. Пришед туда, о друг, с каким презреньем Мы бросим взор на жизнь, на гнусный свет, Где милому один минутный цвет, Где доброму следов ко счастью нет, Где мнение над совестью властитель, Где всё, мой друг, иль жертва, иль губитель!м Дай руку, брат! как зпать, куда наш путь Нас приведет, и скоро ль он свершится, И что еще во мгле судьбы таится — Но дружба нам звездой отрады будь; О прочем здесь останемся беспечны; Нам счастья нет: зато и мы не вечны, В посланиях Жуковского, вообще длинных и прозаических, встречаются, кроме прекрасных романтических мест, и высокие мысли без всякого отношения к романтизму. Так, например, в послании (121—139 стр. 2-го тома) встречаем следующие стихи: Так! и на бедствия земные положил „ Он светлозарную печать благотворенья! Ниспосылаемый им ангел разрушенья Взрывает, как бразды, земные племена, В них жизни свежие бросает семена, И, обновленные, пышнее расцветают! Как бури в зной поля, беды их возрождают!48 В следующем за тем послании встречаем эти высокие пророй ческие стихи, в которых слышится голос умиленной России: Тебе его младенческие лета! От их пелен ко входу с бури света Пускай тебе вослед он перейдет С душой, на все прекрасное готовой, Наставленный: достойным счастья быть, Великое с величием сносить, Не трепетать, встречая рок суровый, И быть в делах времен своих красой. Лета пройдут, подвижник молодой, Откинувши младенчества забавы, Он полетит в путь опыта и славы.., 156
Да встретит он обильный честью век! Да славного участник славный будет! Да на чреде высокой не забудет Святейшего из званий: человек! Жить для веков в величии народном, Для блага всех — свое позабывать, Лишь в голосе отечества свободном С смирением дела свои читать: Вот правила царей великих внуку. С тобой ему начать сию науку49. Из оригинальных стихотворений Жуковского особенно заме¬ чательны «Теон и Эсхин» и баллада «Узник», если только они — его оригинальные стихотворения (в смирдинском издании «сочи¬ нений Жуковского» только при немногих переводных пьесах означены имена авторов) Б0. Это самые романтические произве¬ дения, какие только выходили пз-под пера Жуковского. Эсхин долго бродил по свету за счастием — оно убегало его: И роскошь, и слава, и Вакх, и Эрот — Лишь сердце они изнурили; Цвет жизни был сорван; увяла душа: В ней скука сменила надежду. Возвращаясь на родину, Эсхин видит — Всё те ж берега и поля и холмы, И то же прекрасное небо; Но где ж озарившая некогда их Волшебным сияньем Надежда? И приходит он к другу своему Теону — тот сидел в раздумье на пороге своей хижины, в виду гроба из белого мрамора; друзья обнялись; лицо Эсхина скорбно п мрачно, взор Теона скорбен, но ясен. Эсхин говорит об обманывающей сердце мечте, о сча¬ стии, и спрашивает друга — не та же ли участь постигла и его? Теон указал, воздыхая, на гроб... «Эсхин, вот безмолвный свидетель, Что боги для счастья послали нам жизнь — Но с нею печаль неразлучна. О нет, не ропщу на Зевесов закон: И жизнь и вселенна прекрасны; Не в радостях быстрых, не в ложных мечтах Я видел земное блаженство. Что может разрушить в минуту судьба, Эсхин, то на свете не наше; Но сердца нетленные блага: любовь И сладость возвышенных мыслей — Вот счастье; о друг мой, оно не мечта. Эсхин, я любил и был счастлив; Любовью моя освятилась душа, И жизнь в красоте мне предстала. При блеске возвышенных мыслей я зрел Яснее великость творенья; 457
Я верил, что путь мой лежит по земле К прекрасной, возвышенной цели. Увы! я любил... п ее уже нет! Но счастье, вдвоем столь живое, Навеки ль исчезло? И прежние дни Вотще лп столь были прелестны? О, нет: никогда не погибнет их след; Для сердца прошедшего вечно, Страданье в разлуке есть та же любовь; Над сердцем утрата бессильна. И скорбь о прошедшем не есть лн, Эсхин51. Обет пеизменной надежды, Что где-то в знакомой, но тайной стране Погибшее нам возвратится? Кто раз полюбил, тот на свете, мой друг. Уже одиноким не будет... Ах, свет, где она предо мною цвела — Он тот же: все ею он полон, По той же дороге стремлюся один И к той же возвышенной цели, К которой так бодро стремился вдвоем — Сих уз не разрушит могила. Сей мыслью высокой украшена жизнь; Я взором смотрю благодарным На землю, где столько рассыпано благ, На полное славы творенье. Спокойно смотрю я с земли рубежа На сторону лучшия жизни; Сей сладкой надеждою мир озарен, Как небо сияньем Авроры. С сей сладкой надеждой я выше судьбы, II жизнь мне земная священна; При мысли великой, что я человек, Всегда возвышаюсь душою. А этот безмолвный, таинствеппьтй гроб.. О друг мой, он верный свидетель, Что лучшее в жизни еще впереди, Что верно желанное будет; Сей гроб — затворенная к счастию дверь; Отворится... жду и надеюсь! За ним ожидает сопутник меня, На миг мне явившийся в жнзни. О друг мой, искав изменяющих благ, Искав наслаждений минутных, Ты верные блага утратил свои — Ты жизнь презирать паучился. С сим гибельным чувством ужасен и свет; Дай руку: близ верного друга С природой и жизныо опять примирись; О, верь мне, прекрасна вселенпа! Все небо нам дало, мой друг, с бытием: Все в жизни к великому средство; II горесть и радость — все к цели одной: Хвала жизнодавцу Зевесу! На это стихотворение можно смотреть, как на программу всей поэзии Жуковского, как на изложение основных принципов ее содержания. Все блага жизни неверны: стало быть, благо вну¬ три нас; здесь все проходит п изменяет нам: стало быть, непзмен** 158
ное впереди нас. Прекрасно! Но неужели же из этого следует, чтоб мы здесь сидели сложа руки, ничего не делая, питаясь вы¬ сокими мыслями п благородными чувствованиями?.. Это одно¬ сторонность, нравственный аскетизм, крайность и заблуждение ультраромантизма... Каким образом человек может идти «к пре¬ красной, возвышенной цели», стоя на одном .месте и беседуя с са¬ мим собою о лучшей жизни, на пороге своей хижины, в виду мраморного гроба?.. И неужели эта «прекрасная возвышенная цель» есть только лучшее счастие человека, а личное счастие че¬ ловека только в любви к жепщине?.. О, если так, то, по закону совпадения крайностей, эта любовь есть величайший эгоизм!.. Смерть — дело слепого случая — похитила у нас ту, которой обя¬ заны были нашим земным счастием: не будем приходить в от¬ чаяние — да и для чего?— ведь это только временная разлука, ведь скоро мы опять женимся на ней — там; сядем же на пороге нашей хижины, сложим руки и, не сводя глаз с ее гроба, будем восхищаться «полным славы творением», красотою вселенной и будем утешать себя мыслию, что «все дано нам небом с бытием, н все в жизни — средство к великому, и что горе и радость — все к одной цели!» Нет, и еще раз — нет! Только вполовину истинна такая аскетическая философия! Законно и праведно требование человека на личное счастие; разумно и естественно его стремле¬ ние к личному счастию; но в одном ли сердце должен заключать¬ ся весь мир его счастия? Вот вопрос, на который не дает нам решения поэзия Жуковского. Если б вся цель нашей жизни со¬ стояла только в нашем личном счастии, а наше личное счастие заключалось бы только в одной любви,— тогда жизнь была бы действительно мрачною пустынею, заваленной гробами и разби¬ тыми сердцами, была бы адом, перед страшною существенностию которого побледнели бы поэтические образы подземного ада, на¬ чертанные гением сурового Данте... Но — хвала вечному разуму, хвала попечительному промыслу! есть для человека и еще вели¬ кий мир жизпи, кроме внутреннего мира сердца,— мир истори¬ ческого созерцания и общественной деятельности,— тот великий мир, где мысль становится делом, а высокое чувствование — под¬ вигом, и где два противоположные берега жизни — здесь и там — сливаются в одно реальное небо исторического про¬ гресса, исторического бессмертия... Это мир непрерывной работы, нескончаемого делания и становления, мир вечной борьбы буду¬ щего с прошедшим,— и над этим миром носится дух божий, огла¬ шающий хаос и мрак своим творческим и мощным глаголом «да будет!» 52 и вызывающий им светлое торжество настоящего — радостные дни нового тысячелетнего царства божия на земле... И благо тому, кто не праздным зрителем смотрел на этот океан шумно несущейся жизни, кто видел в нем не одни обломки ко¬ раблей, яростно вздымающиеся волны да мрачную, лишь мол¬ ниями освещенную ночь, кто слышал в нем не одни вопли от¬ чаяния и крики гибели, ио кто не терял при этом из вида и 159
путеводной звезды, указывающей на цель борьбы и стремления, кто не был глух к голосу свыше: «Борись и погибай, если надо: бла¬ женство впереди тебя, и если не ты — братья твои насладятся им и восхвалят вечного бога сил п правды!»5 Благо тому, кто, не довольствуясь настоящею действительностью, носил в душе своей идеал лучшего существования, жил и дышал одною мыслию — споспешествовать, по мере данных ему природою средств, осу¬ ществлению на земле идеала,— рано поутру выходил на общую работу и с мечом, и с словом, и с заступом, и с метлою, смотря по тому, что было ему по силам, и кто являлся к своим братиям не на одни пиры веселия, но и на плач и сетования... Благо тому, кто, падая в борьбе за святое дело совершенствования, с упое¬ нием страстного блаженства погружался в успокоительное лоно силы, вызвавшей его на дело жизни, и восклицал в священном восторге: «Всё тебе и для тебя, а моя высшая награда— да свя¬ тится имя твое и да приидет царствие твое!..» Обаятельна жизнь сердца; но без практической деятельно¬ сти, источник которой заключался бы в пафосе к идее, самый богато наделенный дарами природы человек рискует скоро из¬ жить всю жизнь и остаться при одной пустоте мечтательных ожиданий и действительного отвращения к чувству бытия. Ро¬ мантизм, без живой связи п живого отношения к другим сторо¬ нам жизни, есть величайшая односторонность! «Узник»—одно из самых благоуханных романтических про¬ изведений Жуковского. Заключенный в тюрьме юноша слышит за стеною голос такой же, как он сам, узницы: «И1ак, все блага заменить Могилой; И бросить свет, когда в нем жить Так мило; Ах, дайте в свете подышать; Еще мне рано умирать. Лпшь миг весенним бытием Жила я; Лишь миг на празднике земном Была я; Душа готовилась любить... И все покинуть, все забыть!» Юноша сжился душою с узницею, которой он никогда не видал. В ней вся жизнь его, и он не просит самой воли. И что нужды, что он никогда не видал ее, что она для него — не более, как мечта? Сердце человека умеет обманывать и себя и рассудок, особенно если с ним вступит в союз фантазия. Наш узник не хочет и знать, что б заговорило сердце его тогда, когда глаза его увиделп бы таинственную узницу. «Не ты ль — он мнит — давно была Любима? II не тебя ль душа звала, Томима 160
Желанья смутного тоской, Волненьем жизни молодой? Тебя в пророчественном сне Видал я; Тобою в пламенной весне Дышал я; Ты мне цвела в живых цветах; Твой образ веял в облаках». Молодая узница умерла в своей тюрьме; узник был осво¬ божден,— Но хладно принял он прпвет Свободы: Прекрасного уж в мире нет. Дни, годы Напрасно будут проходить... Погибшего не возвратить. И тихо в сумраке ночей Он бродит, И с неба темного очей Не сводит: Звезда знакомая там есть; Она к нему приносит весть.., О милом весть и в мир иной Призванье... И делит с тайной он звездой Страданье; Ее краса оживлена: Ему в ней светится она. Он таял, гаснул и угас... И мнилось, Что вдруг пред ним в последний час Явилось Все то, чего душа ждала,— И жизнь в улыбке отошла... «Сказка о царе Берендее, о сыне его Иване-царевиче, о хит¬ ростях Кощея бессмертного п о премудростях Марьи-царевны, Кощеевой дочери» и «Сказка о спящей царевне» были весьма неудачными попытками Жуковского на русскую народность, О них никаким образом нельзя сказать: Здесь русский дух, здесь Русью пахнет53, Вообще —быть народным значило бы для Жуковского отка¬ заться от романтизма, а это для него было бы все равно, что отказаться от своей натуры, от своего духа, словом — от самого себя. В «Громобое» Жуковский тоже хотел быть народным, но, наперекор его воле, эта русская сказка у него обратилась как- то в немецкую — что-то вроде католической легенды средних 6 В. Белпнский, т. 6 161
веков. Лучшие места в ней — романтические, как, например, это: Увы! пора любвп прпдет: Вам сердце тайну скажет, Для вас украсит божий свет, Вам милого покажет: II взор наполнится тоской, II тихим грудь желаньем, II, распаленные душой, Влекомы ожиданьем, Для вас взойдет краснее день, И будет луг душистей, II сладостней дубравы тень II птичка голосистей. «Вадим» весь преисполнен самым неопределенным роман¬ тизмом. Этот новогородский рыцарь едет сам не зная куда, ру¬ ководимый таинственным звонком... Он должен стремиться к небесной красоте, не обольщаясь земною. И вот для обольщения его предстала ему земная красота в образе киевской княжны..; Лазурны очи опустя, В объятиях Вадима, Она, как тихое дитя, Лежала недвижима; И что с невинною душой Сбылось — не постигала; Лишь сердце билось, и порой, Вся вспыхнув, трепетала; Лишь пламень гаснущий сиял Сквозь тень ресниц склоненных, II вздох невольный вылетал Из уст воспламененных. А витязь?.. Что с его душой?.. Увы! сих взоров сладость, Сих чистых, под его рукой Горящих персей младость, II мягкий шелк кудрей густых, По раменам разлитых, И свежий блеск ланит младых, II уст полуоткрытых Палящий жар, и тихий глас, И милое смятенье, II ночи таинственный час, И вкруг уединенье — Всё чувства разжигало в нем..* О власть очарованья! Уже, исполнены огнем Кипящего лобзанья, На девственных ее устах Его уста горели, II жарче розы на щеках Дрожащей девы рдели; II все... но вдруг смутился он, II в радостном волненьи Затрепетал... знакомый звон Раздался в отдалепьи. 162
II долго жалобно звенел Он в бездне поднебесной; II кто-то, чудилось, летел Незримый, но известный; II взор, исполненный тоской, Мелькал сквозь покрывало; И под воздушной пеленой Печальное вздыхало... Но вдруг сильней потрясся лес, II пебо зашумело... Вадим взглянул — призрак исчез; А в вышине... звенело. И вслед за милою мечтой Душа его стремится... Колокольчик, как видите, зазвенел очень кстати... Вадим отказался от киевской княжны, а вместе с нею и от киевской короны, освободил двенадцать спящих дев и на одной из них женился. Но что было потом, и кто эти девы, и что с ними ста¬ ло — все это осталось для нас такою же тайною, как и для само¬ го поэта... Право, нам кажется, что напрасно отказался Вадим от киевской княжны. Это напоминает нам фантастическую сказ¬ ку Гофмана — «Золотой горшок»: там студент Ансельм, ценою многих лишений и сумасбродств, добивается до неизреченного блаженства обнять вместо женщины — змею, которая, как лов¬ кая, увертливая змея, и ускользает из его рук... Вадим, кажется, обнял еще меньше, чем змею, обнял — мечту, призрак. Но зато он был верен до гроба своей мечте... И то немалое утешение!.. Содержание «Ундины» взято Жуковским из сказки Ламота Фукэ; но в стихах Жуковского обыкновенная сказка явилась прекрасным поэтическим созданием. «Ундина»—одно из самых романтических его произведений. Основная мысль ее — олице¬ творение стихийной силы природы. Ундина — дочь воды, внуч¬ ка старого Потока. Нельзя довольно надивиться, как искусно наш поэт умел слить фантастический мир с действительным мпром п сколько заповедных тайн сердца умел он разоблачить и высказать в таком сказочном произведении. По красотам поэ¬ тическим «Ундина» есть такое создание, которое требовало бы подробного разбора, и потому мы ограничимся указанием на одно пз самых романтических мест этой поэмы: Как нам, добрый читатель, сказать: к сожаленью иль к счастью, что наше Горе земное ненадолго? Здесь разумею я горе Сердца глубокое, нашу всю жизнь губящее горе, Горе, которое с милым, потерянным благом сливает Нас воедино, <с> которым утрата для нас не утрата, Смерть — вдвоем бытие, а жизнь — порыв непрестанный К той черте, за которую мплое наше из мира Прежде нас перешло. Есть, правда, много избранных Душ иа свете, в которых святая печаль, как свеча пред иконой, Ярко горит, пока догорит; но она и для них уж Все не та под конец, какою была при начале, Полная, чпстая; много, много иного, чужого 6* 163
Между утратою нашей п нами уже протеснилось; Вот наконец и всю изменяемость здешнего в самой Нашей нечалн мы видим... нтак, скажу: к сожаленью, Наше горе земное ненадолго... Эта поэма принадлежит к позднейшим произведениям Жу¬ ковского, а оттого ее романтизм как-то сговорчивее и делает бо¬ лее уступок рассудку и действительности... Не будем распространяться о достоинстве перевода «Орле¬ анской девы» Шиллера: это достоинство давно и всеми едино¬ душно прнзнано. Жуковский своим превосходным переводом ус¬ воил русской литературе это прекрасное произведение. И никто, кроме Жуковского, не мог бы так передать этого по преимуще¬ ству романтического создания Шиллера, и никакой другой дра¬ мы Шиллера Жуковский не был бы в состоянии так превосход¬ но передать на русский язык, как превосходно передал он «Ор¬ леанскую деву».— В особенную заслугу Жуковскому здравый эстетический вкус должен поставить перевод баллад Шиллера: «Рыцарь Тогенбург», «Ивиковы журавли», «Кассандра», «Граф Габсбургский», «Поликратов перстень», «Кубок» и пьесы Шил¬ лера же—«Горная дорога»: все это переведено превосходно.— Но если что составляет истинный ореол Жуковского как пере¬ водчика,— это его перевод следующих трех пьес Шиллера: «Торжество победителей», «Жалоба Цереры» и «Элевзинский праздник». Если бы, кроме этих трех иьес, Жуковский ничего не перевел, ничего не написал,— и тогда бы имя его не было бы забыто в истории русской литературы. «Торжество победителей» есть одно из величайших и бла¬ городнейших создапий Шиллера. В нем гений этого поэта яв¬ ляется с лучшей своей стороны. Великая душа Шиллера горячо сочувствовала всему великому и возвышенному, и это сочувст¬ вие ее было воспитано и развито на исторической почве. Глубо¬ ко проник этот великий дух в тайну жизни древней Эллады, и много высоких вдохновений пробудила в нем эта дивная стра¬ на. Он так красноречиво оплакал падение ее богов, он с такою страстию говорил о ее искусстве, ее гражданской доблести, ее мудрости. И нигде с такою полнотою и такою силою не выразил он, не воспроизвел он поэтического образа Эллады, как в «Тор¬ жестве победителей». Эта пьеса есть апофеоза всей жизни, всего духа Греции; эта пьеса — вместе и поэтическая тризна и побед¬ ная песнь в честь отечества богов и героев. Она написана в гре¬ ческом духе, облита светом мирообъемлющего созерцания гре¬ ческого. Шиллер говорит не от себя: он воскресил Элладу и заставил ее говорить от самой себя и за самое себя. Величие и важность греческой трагедии слиты в этой пьесе Шиллера с возвышенною и кроткою скорбью греческой элегии. В ней ви¬ дится и светлый Олимп с его блаженными обитателями, и под¬ земное царство Аида, и земля, с ее добром и злом, с ее величи¬ ем и ничтожностию,— и царящая над всеми ими мрачная Судь¬ 164
ба, верховная владычица и богов и смертных... Нельзя шире, глубже и вернее воспроизвести нравственной физиономии наро¬ да, уже не существующего столько тысячелетий! Победоносные греки готовятся отплыть от враждебных бе¬ регов Трои в свое отечество и собрались к острогрудым кораб¬ лям праздновать тризну в честь минувшего. Калхас приносит жертву богам. Суд окончен; спор решился, Прекратилася борьба; Все исполнила судьба — Град великий сокрушился. Каждый из героев, участвовавших в великом событии паде¬ ния «священного Приамова града», высказывается каким-нибудь суждением, примененным к обстоятельству. Хитроумный Одис¬ сей замечает, что не всякий насладится миром, возвратившись в свой дом, и, пощаженный богом войны, часто падает жертвою вероломства жены. Менелай говорит о неизбежном суде всеви¬ дящего Кронида, карающего преступление. Особенно замеча¬ тельны слова Аякса Олеида: Пусть веселый взор счастливых (Оилеев сын сказал) Зрит в богах богов правдивых; Суд их часто слеп бывал: Скольких добрых жизнь поблекла! Скольких низких рок щадит!.. Нет великого Патрокла; Жив презрительный Терсит, Но эта горестная и мрачная мысль сейчас же, по свойству всеобъемлющего и многостороннего духа греческого, разрешается в веселое и светлое созерцание: Смертный, вечный Дий Фортуне Своенравной предал нас; Уловляй же быстрый час, Не тревожа сердца втуне. Вообще эти четверостишия, следующие за каждым купле¬ том, напоминают собою хор из греческой трагедии. Олеид про¬ должает; Лучших бой похитил ярый! Вечно памятен нам будь, Ты мой брат, ты, под удары Подставлявший твердо грудь, Ты, который нас пожаром Осажденных защитил... Но коварнейшему даром Щит и меч Ахиллов оыл. Мир тебе во мгле Эрева! Жизнь твою не прах пожал:54 Ты своею силой пал, Жертва гибельного гнева. 165
Воспоминание об Ахилле дышит всею полнотою греческого созерцания героизма: О Ахилл! о мои родитель! (Возгласил Неоптолем) Быстрый мпра посетитель, Жребий лучший взял ты в нем. Жить в любви племен делами — Благо первое земли; Будем славны именами II сокрытые в пыли! Слава дней твоих нетленна; В песнях будет цеость она: Жизнь зкивущих неверна, Жизнь отживших неизменна! Великодушная похвала Гектору, вложенная Шиллером в уста Диомеда, есть истинный образец высокого (clu sublime) в чувствовании и выражении: Смерть велит умолкнуть злобе, (Диомед провозгласил) Слава Гектору во гробе! Он краса Пергама был; Ои за край, где жили деды, Веледушно пролил кровь; Победившим — честь победы! Охранявшему — любовь! Кто, на суд явясь кровавый, Славно пал за отчий дом,— Тот, почтенный и врагом, Будет жить в преданьях славы! Но что может сравниться с этою трогательною, этою уми¬ ляющею душу картиною убеленного жизнию Нестора, с словами кроткого утешения подающего кубок страждущей Гекубе! Здесь в резкой характеристической черте схвачена вся гуманность гре¬ ческого народа: Нестор, жизнью убеленный, Нацедил вина фиал II Гекубе сокрушенной Дружелюбно выпить дал. Пей страданий утоленье; Добрый Вакхов дар виио: И веселость и забвенье Проливает в нас оно. Пей, страдалица! печалп Утоляются вином: Боги жалостные в нем Подкрепленье сердцу далп. Вспомнп матерь Ниобею: Что изведала она! Сколь ужасная над нею Казнь была совершена! Но и с нею, безотрадной, Добрый Вакх недаром был: 166
Он струею виноградной Вмиг тоску в ней усыпнл. Если грудь вином согрета II в устах вино кипит — Скорби паши быстро мчит Их смывающая Лета. Эта высокая оратория заключается мрачным финалом: про¬ рочество Кассандры намекает на переменчивость участи всего подлунного и на горе, ожидающее самих победителей Троп: II вперила взор Кассандра, Вняв шепнувшим ей богам, На пустынный брег Скамапдра, На дымящпйся Пергам. Все великое земное Разлетается как дым: Ныпе жребий выпал Трое, Завтра выпадет другим. Но с греческим миросозерцанием несообразно оканчивать высокую песнь раздирающим душу диссонансом: богатая и пол¬ ная жизнь сынов Эллады в самой себе, даже в собственных дис¬ сонансах, находила выход в гармонию и примирение с жиз- нию,— п потому пьеса Шиллера достойно заключается утеши¬ тельным обращением от смерти к жизни, словно музыкальным аккордом: Смертный, силе, нас гнетущей, Покоряйся и терпи! Спящий в гробе, мирно спи! Жизнью пользуйся, живущий! Таков был греческий романтизм: на гробах и могилах заго¬ ралась для него вечная заря жизни; несчастия и гибель индиви¬ дуального не скрывали от его глубокого и широкого взгляда торжественного хода п блаженствующей полноты общего; на ве¬ селых пиршествах ставил он урны с пеплом почивших, статуи смерти и, глядя на них, восклицал: Спящий в гробе, мирно спп! Жизнью пользуйся, живущий! Смерть для грека являлась не мрачным, отвратительным остовом, но прекрасным, тихим, успокоительным гением сна, кротко и любовно смежавшим навеки утомленные страданпем и блаженством жпзнп очи... Перевод Жуковского «Торжества победителей» есть образец превосходных переводов,— так что если, при тщательном срав¬ нении, иные места окажутся не вполне верно пли не вполне сильно переданными,— зато еще более найдется мест, которые в переводе сильнее и лучше выражены. Так, например, у Шил¬ 167
лера сказано просто: «И в дикое празднество радующихся при¬ мешивали они (пленные жены и девы троянские) плачевное пе¬ ние, оплакивая собственные страдания и падение царства». У Жуковского это выражено так: И с победной песнью дпкон Их сливался тихнй стон По тебе, святой, великой, Невозвратный Илион. «Жалоба Цереры»—тоже одно из величайших созданий Шиллера — передана по-русски Жуковским с таким же изуми¬ тельным совершенством, как и «Торжество победителей». В этой пьесе Шиллер воспроизвел романтический образ элевзинской Цереры — нежной и скорбящей матери, оплакивающей утрату дочери своей, Прозерпины, похищенной мрачным владыкою под¬ земного царства, суровым Аидом: Сколь завидна мне, печальной, Участь смертных матерей! Легкий пламень погребальной Возвращает им детей; А для нас, богов нетленных, Что усладою утрат? Нас, безрадостно-блаженных, Парки строгие щадят... Парки, парки, поспешите С неба в ад меня послать; Прав богини не щадите: Вы обрадуете мать. В поэтическом образе брошенного в землю зерна, которого корень ищет ночной тьмы и питается Стиксовой струей, а лист выходит в область неба и живет лучами Аполлона,— в этом див¬ но-поэтическом образе Шиллер выразил глубокую идею связи романтического мира сердца и чувства с миром сознания и ра¬ зума и сделал самый поэтический намек на скорбь и утешение божественной матери: этот корень, ищущий ночной тьмы и пи¬ тающийся Стиксовою водою, и этот лист, радостно рвущийся на свет и подымающийся к небу — Ими таинственно слита Область тьмы с страною дня, И приходят от Коцита Милой вестью от меня;55 И ко мне в живом дыханье Молодых цветов весны Подымается признанье, Глас родной из глубины; Он разлуку услаждает, Он душе моей твердит, Что любовь не умирает И в отшедших за Коцит. 168
Сколько скорбной п умилительной любви в этом обращении романтической богини к любимым чадам ее материнского серд¬ ца — к цветам: О, приветствую вас, чада Расцветающих полей! Вы тоски моей услада, Образ дочери моей! Вас налью благоуханьем, Напою живой росой И с Аврориным сияньем Поравняю красотой; Пусть весной природы младость, Пусть осенний мрак полей И мою вещает радость, И печаль души моей! В «Элевзинском празднике» Шиллера есть опять поэтиче¬ ская апофеоза Цереры; но здесь эта богиня представлена уже с другой ее стороны. В «Жалобе Цереры» эта богиня является представительницею греческого романтизма: в «Элевзинском празднике» она является божеством благотворно деятельным — очеловечивает и одухотворяет подобных троглодитам людей, на¬ учая пх земледелию, соединяет их в общества, дает им богов и храмы, низводит к ним ремесла и искусства и посевает между ними семена гражданственности. Эта превосходная поэма Шил¬ лера превосходно переведена Жуковским. Вероятно, увлеченный шиллеровским созерцанием великого мира греческой жизпи, Жуковский и сам написал пьесу в этом же роде — «Ахилл». В ней есть прекрасные места; но вообще в греческое созерцание Жуковский внес слишком много своего,— и тон ее выражения сделался оттого гораздо более унылым и расплывающимся, нежели сколько следовало бы для пьесы, кото¬ рой содержание взято из греческой жизни и которая написана в греческом духе. Равным образом к недостаткам этой пьесы принадлежит еще и то, что она больше растянута, чем сжата, а потому утомляет в чтении. Но, несмотря на то, в ней есть красоты, иногда напоминающие пьесы Шиллера в этом роде, и вообще «Ахилл» Жуковского — одно из замечательных его произведений. Как романтик по натуре, Шиллер созерцал греческую жизнь с ее романтической стороны,— и вот причина, почему многие недальновидные критики не хотели в его произведениях грече¬ ского содержания видеть верное воспроизведение духа Эллады; но это уже была вина их, недальновидных критиков, а не вина Шиллера. Вольно же было им и не подозревать, что в Греции был свой романтизм! Жуковский тоже, как романтик по натуре, был в состоянии превосходно передать пьесы Шиллера греко¬ романтического содержания. По этой же самой причине его пе¬ реводы таких пьес Гете более неудачны, чем удачны: ссылаемся на .«Мою богиню» (т. VI, стр. 65). Это понятно: Гете смотрел на 169
Грецию совсем с другой стороны, нежели Шыллер: последний более видел ее внутреннюю, романтическую сторону; Гете —ви¬ дел больше ее определенную, светлую олимпийскую сторону. Оба великие поэта верно смотрели на Грецию, каждый видя разные, но ее же собственные стороны. Когда же Гете сходился с Шил¬ лером в созерцании греческой жизни (как, например, в «Про¬ метее» и «Коринфской невесте»),—он отыскивал в нем и выра¬ жал более философскую его сторону. И в этом отношении Гете был верен своему духу. Романтическое направление Жуковского совершенно вне сферы Гетева созерцания, и потому Жуковский мало переводил из Гете п все переведенное или заимствованное из него переменял по-своему, за исключением только чисто ро¬ мантических в духе средних веков пьес Гете, каковы, например, баллады: «Лесной царь» и «Рыбак». И если талант Жуковского как переводчика совершенно вне сферы поэзии Гете,— отсюда нисколько еще не следует, чтоб причиною этого была высота ге¬ ния Гете. Жуковский переводил же превосходно Шиллера,— а гений Шиллера ничем не ниже гения Гете. Вообще мысль считать Шиллера ниже Гете —и нелепа и устарела. Жуков¬ ский — необыкновенный переводчик и потому именно способен верно и глубоко воспроизводить только таких поэтов и такие произведения, с которыми натура его связана родственною сим- патиею. «Идеалы» Шиллера переведены не совсем удачно. Перевод этот относится к первой поре поэтической деятельности Жуков¬ ского. Уж одно то, что, переводя эту пьесу, он переменил на¬ звание ее «Идеалы» на «Мечты»,— одно уж это показывает, как неглубоко вник он в мысль ее. Многие стихи в этой пьесе просто нехороши; многие выражения лишены точности и определен¬ ности. Вот, для доказательства, целый куплет: И неестественным стремленьем Весь мир в мою теснился грудь; Картиной, звуком, выраженьем, Во все я жизнь хотел вдохнуть; И в нежном семени сокрытой, Сколь пышным мне казался свет... Но ах, сколь мало в нем развито! и малое — сколь бедный цвет! Как-то чувствуется само собою, что вместо выраженьем надо было поставить словом; последние четыре стиха так нелов¬ ки, что едва-едва можно догадываться о мысли Шиллера. Другим образом, но так же неудачно переведена пьеса Бай¬ рона, начинающаяся, в переводе, стихом: «Отымает наши ра¬ дости» 56. Жуковский дал ей совсем другой смысл и другой ко¬ лорит, так что байроновского в ней ничего не осталось, а заме¬ ненного переводчиком, после даже прозаического, но верного 170
перевода, нельзя читать с удовольствием. Вот самый близкий прозаический перевод пьесы Байрона: Нет радостей, какие может дать нам мир, в замену тех, которые он отнимает у нас в то время, когда уж жар первых мыслей остывает в печальном увяданпн чувств. Не одна только свежесть ланит вянет ско¬ ро,— нет, свежий румянец сердца исчезает прежде самой юности. II эти немногие души, которым удастся уцелеть после их разрушен¬ ного счастия, наплывают на мели преступлений или уносятся в океан буйных страстей. Их путеводный компас изломан, или стрелка его на¬ прасно указывает на берег, к которому нх разбптая ладья никогда не причалит. Тогда-то сходпт на душу тот мертвенный холод, подобный самой смерти; сердце не может сочувствовать страданиям других, не смеет думать о своих собственных страданиях; ручей слез покрывается тяжелою ледяною корою; а если н блестят еще очи,— то это блеск льда. Хотя остроумие порою ярко сверкает еще в устах, и смех развлекает сердце в часы полуночи, которые не дают уже прежней надежды на успо¬ коение; но все это как листы плюща, обвивающиеся вокруг развалившей¬ ся башни: зеленые и дико свежие сверху — серые и землистые снизу. О, если б мог я чувствовать, как чувствовал прежде, быть тем, чем был... пли плакать об исчезнувшем, как бывало плакал... Как бы ни был мутен и нечист ручей, найденный нечаянно в пустыне, он кажется сла¬ достным и отрадным: так отрадны были бы мне мои слезы среди опусто¬ шенной степи моей жизни. Сличите хоть второй куплет нашего буквального прозаиче¬ ского перевода с стихотворньш переводом Жуковского: Наше счастие разбитое Видим мы игрушкой волн, И в далекий мрак сердитое Море мчит наш бедный челн. Стрелки нет путеводительной, Иль вотще ее магнпт В бурю к пристани спасительной Челн беспарусный манпт... То ли это?.. В последних двух куплетах еще более искажена мысль Байрона. Но — странное дело! — наш русский певец тихой скорби и унылого страдания обрел в душе своей крепкое п могучее слово для выражения страшных подземных мук отчаяния, начертан¬ ных молниеносною кистию титанического поэта Англии! «Шиль- онский узник» Байрона передан Жуковским на русский язык стихами, отзывающимися в сердце как удар топора, отделяющий от туловища невинно осужденную голову... Здесь в первый раз 171
крепость п мощь русского языка явилась в колоссальном виде, и до Лермонтова более не являлась. Каждый стих в переводе «Шпльонского узника» дышит страшною энергпею, и надо со¬ вершенно потеряться, чтоб выписать лучшее из этого перевода, где каждая страница есть равно лучшая. Но мы напомним здесь нашпм читателям только эту ужасную картпну душевного ада, в сравнении с которым ад самого Данте кажется каким-то раем; Но что потом сбылось со мной, Не помню... свет казался тьмой, Тьма светом; воздух исчезал; В оцепенении стоял, Без памяти, без бытия, Меж камней хладным камнем я; И виделось, как в тяжком сне, Все бледным, темным, тусклым мне; Все в смутную слилося тень; То не было ни ночь, ни день, Ни тяжкий свет тюрьмы моей, Столь ненавистный для очей: То было тьма без темноты; То было бездна пустоты Без протяженья и границ; То были образы без лип, То страшный мир какой-то был, Без неба, света и светил, Без времени, без дней и лет, Без промысла, без благ и бед, Ни жизпь, ни смерть — как сон гробов, Как океан без берегов, Задавленный тяжелой мглой, Недвижный, темный и немой. Много было расточено похвал переводу отрывка из поэмы Томаса Мура «Див и Пери»; но перевод этот далеко ниже по¬ хвал: он тяжел и прозаичен, и только местами проблескивает в нем поэзия. Впрочем, может быть, причиною этого и сам ори¬ гинал, как не совсем естественная подделка под восточный ро¬ мантизм. Несравненно выше, по достоинству перевода, почти никем не замеченная поэма «Суд в подземелье»57. Мрачное со¬ держание этой поэмы взято из мрачной жизни невежественпых и дико фанатических средних веков. Молодую монахиню, увле¬ ченную страстию сердца, осуждают быть заживо схороненною в подземном склепе... Три совершителя суда Сидели рядом за столом; Пред ними разложен на нем Устав бенедиктинцев был; И чуть, во мгле сияя, лил Мерцанье бледное ночник На их со мглой слиянный лик. Товарищ двум другим судьям, Игуменья из Витби там Являлась, и была сперва Ее открыта голова; 172
Но скоро скорбь втеснплась Во грудь, п слезы пз очей Невольно жалость извлекла, II покрывалом облекла Тогда лицо свое она. С ней рядом, как мертвец бледна, С суровой строгостью в чертах, Обретшая в посте, в мольбах Беестрастье хладное одно (В душе святошеством давно Прямую святость уморя),— Тпльмутского монастыря Прпорша гордая была; II ряса черная, как мгла, Лежала на ее плечах; И жпзни не было в очах, Черневших мутно без лучей Пз-под седых ее бровей. Аббат Кутбертовой святой Обители, монах седой, Иссохнувший полумертвец И уж с давнишних пор слепец, Меж ними сгорбившись сидел; Потухший взор его глядел Вперед, ничем не привлечен, II грозной думой омрачен. Ужасен бледный был старик, Как каменный надгробный лик, Во храме зримый в час ночной, Немого праха страж немой. Пред ними жертва их стоит; На голове ее лежит Лицо скрывающий покров; Видна на белой рясе кровь; И на столе положены Свидетели ее вины: Лампада, четки и кинжал. По знаку данному, сорвал Монах с лица ее покров; И кудри черных волосов Упали тучей по плечам. Приорши строгия очам Был узницы противен вид; С насмешкой злобною глядит В лицо преступницы она, II казнь ее уж решена. Перед судилищем она Стоит, почти умерщвлена Терзаньем близкого конца; II бледность мертвого лица Была видней, была страшней От черноты ее кудрей, Двойною пышною волной Обливших лик ее младой. Оцепенев, стоит она; Глава на грудь наклонена; И если б мутный луч в глазах, И содрогание в грудях
Ile изменяли eu порой, За лик бездушный восковой Могла б быть принята она: Так бездыханна, так бледна, С таким безжизненным лицом, Таким безгласным мертвецом Она ждала судьбы своей От непрощающих судей. II казни страх ей весь открыт: В стене, как темный гроб, прорыт Глубокий, низкий, тесный вход; Тому, кто раз в тот гроб войдет, Назад не выйти никогда; Коренья, в черепке вода, Краюшка хлеба с ночником Уже готовы в гробе том; II с дымным факелом в руках> На заступ опершись, монах, Палач подземный, перед ним, Безгласен, мрачен, недвижим, С покровом на лице стоит; И грудой на полу лежит Гробокопательный спаряд: Кирпич, кирка, известка, млат Слепой пгумен с места встал, И руку тощую поднял, И узницу благословил... И в землю факел свой вонзил, И к жертве подошел монах; И уж она в его руках Трепещет, борется, кричит, И, сладив с ней, уже тащит, Бесчувственный на крик и плач, Ее живую в гроб палач... Сто ступеней наверх вели; Из тайника судьи пошли, И вид их был свирепо-дпк: И глухо жалкий, томный крик Из глубины их провожал; И страх шаги их ускорял; И глуше становился стон, II наконец умолкнул он; И скоро вольный воздух им Своим дыханием живым Стесненны груди оживил. Уж час ночного бденья был, II в храме пели. И во храм Они пошли; но им и там Сквозь набожный поющих лик Все слышался подземный крик, Когда ж во храме хор отпел, Ударпть в колокол велел Аббат душе на упокой... Протяжный глас в тиши ночной Раздался; из глубокой мглы Ему Нортумбрпп скалы Откликнулись; услыша звон,
В Брамбурге селянин сквозь сон С подушки голову поднял, Молиться об умершем стал, Не домолился и заснул; Им возбужденный, помянул Усопшего святой чернец, Варквортской пустыни жилец; В Шевьотскую залегши сень, Вскочил испуганный олень, По ветру ноздри распустил, И чутко ухом шевелил, И поглядел по сторонам, И снова лег... и спова там Все, что смутил минутный звон, В глубокий погрузилось сон. «Овсяный кисель», «Красный карбункул», «Деревенский сторож в полночь», «Сражение с змеем», «Неожиданное свида- цие», «Путешественник и поселянка» {из Гете), «Нормандский обычай», «Тленность», «Война мышей с лягушками», «Цеикс и Гальциона» и отрывки из «Энеиды» и «Илиады» принадлежат к числу замечательных переводов Жуковского. В отрывках из «Илиады» стих легче, чем стих Гнедича; но в последнем, по нашему мнению, более жизни, более греческого духа и колорита. Впрочем, Жуковский эти отрывки из «Илиады» перевел с латин¬ ского. Сделаем перечень всем пьесам Жуковского — и переводным, п подражательным, и оригинальным, которые мы считаем или лучшими, или самыми характеристическими его произведениями. Из баллад: «Рыцарь Тогенбург», «Ивиковы журавли», «Лесной царь», «Кассандра», «Три песни», «Граф Габсбургский», «Узник», «Эолова арфа», «Ахилл», «Поликратов перстень», «Старый ры¬ царь», «Роланд оруженосец», «Плавание Карла Великого», «Ку¬ бок», «Замок Смальгольм», «Перчатка», «Покаяние», «Отрывки пз испанских романсов о Сиде». Из мелких лирических пьес: «Тоска по милом», «Цветок», «Песнь араба над могилою коня», «Пловец», «Счастлив тот, кому забавы», «О, милый друг, теперь с тобою радость», «Минувших дней очарованье», «Жалоба», «Вер¬ ность до гроба», «Голос с того света», «Ночь», «Утешение в сле¬ зах», «К месяцу», «Песня бедняка», «Весеннее чувство», «Уте¬ шение», «Таинственный посетитель», «Мотылек и цветы», «К мимопролетевшему знакомому гению», «Желание», «Младе¬ нец», «Сон», «Счастие во сне», «К востоку, все к востоку», «Розы расцветают», «Замок на берегу моря», «Горная дорога», «Певец», «Жизнь», «Узник к мотыльку, влетевшему в его темницу», «Элизиум», «Путешественник», «Славянка», «Вечер», «На кон¬ чину королевы Виртембергской», «Сельское кладбище», «Море», «Праматерь внуке», «К Филону», «Две песни», «Привидение», «Мечта», «Победитель», «Три путника», «Видение», «Теон и Эсхин», «Счастие», «Ночной смотр», «Утренняя звезда», «Летний вечер». 175
Многие из этих пьес уже не могут иметь такого интереса, какой пмелп прежде, и не могут читаться с таким восторгом и упоением, с какими читались прежде; но причина этого заклю¬ чается совсем не в таланте Жуковского, а в содержании и духе этих пьес. У всякого времени есть своя задушевная дума, то радостная, то тяжелая; есть свои потребности и свои интересы, а потому и своя поэзия. Неувядаемость поэзии каждой эпохи зависит от идеальной значительности этой эпохи, от глубины и общности идеи, выраженной ее историческою жизнью. Долее всех живут такие произведения искусств, которые во всей полноте и во всей силе передают то, что было самого истинного, самого существенного и самого характеристического в эпохе. Все же, что не выполняет этих условий, или выполняет их неудовлетво¬ рительно,— все такое теряет свой интерес в другую эпоху и мало- помалу навеки смывается волнами шумно несущейся жизни. И немногое, слишком немногое выносится наверх волнами этого глубокого и безбрежного океана, и как много тонет в его бездон¬ ной глубине!.. Многие пьесы Жуковского, совершенно отжившие для на¬ шего времени, все-таки имеют свой исторический интерес, и без них полное издание сочинений Жуковского не имело бы общего характера поэзии Жуковского. Таковы: «Людмила», «Алипа и Альсим», «Двенадцать спящих дев», «Певец во стане русских воинов» и проч. — Послания Жуковского заключают в себе, ме¬ стами и отрывками, характеристические черты времени, в которое они писаны; сверх того, в них, как заметили мы выше, встре¬ чаются поэтические проблески и замечательные мысли. Особенно слабыми пьесами (иные по форме, иные по содержанию, иные по тому и другому) считаем мы следующие: «Песнь барда над гробом славян-победителей», «Певец в Кремле», «Пиршество Александра, или Сила гармонии» (Из Драйдена), «Гимн (Под¬ ражание Томсону)», «Библия», «Сон могольца», «Эпимесид», «Орел и голубка», «Добрая мать», «Сиротка», «Подробный отчет о луне» (какое-то странное resume всего говоренного поэтом о луне в разных стихотворениях его), «Алонзо», «Доника», «Лено- ра», «Королева Урака», «Баллада, в которой описывается, как одна старушка ехала на черном коне вдвоем, и кто сидел впе¬ реди», «Две были и еще одна», «Фридолин» (прекрасный перевод странной по содержанию пьесы Шиллера), «Сказка о царе Бе¬ рендее» и «Сказка о спящей царевне». Что касается до «Аббад- донны» — это мастерской, превосходный перевод из самой натя¬ нутой, какая только была в свете, и совершенно забытой теперь поэмы58. Мы бы опустили одну из самых характеристических черт поэзии Жуковского, если б не упомянули о дивном искусстве этого поэта живописать картины природы и влагать в них роман¬ тическую жизнь. Утро ли, полдень ли, вечер ли, ночь ли, вёдро ли, буря ли, или пейзаж — все это дышит в ярких картинах Жу¬ 176
ковского какою-то таинственною, исполненною чудных сил жиз- нию... Примеры лучше всего объяснят нашу мысль касательно этого предмета: Стоял среди цветущия равнины Старинный Ирлингфор, II пышные с высот его картины Повсюду видел взор. Авон, шумя под древними стенами, Их пеной орошал, И низкий брег с лесистыми холмами В струях его дрожал. Там пламенел брегов на тихом склоне Закат сквозь редкий лес; И трепетал во дремлющем Авоне С звездами свод небес. Вдали, вблизи рассыпанные села Дымились по утрам; От резвых стад долина вся шумела, И вторил лес рогам. Спешил с пути прохожий совратяся На Ирлингфор взглянуть, И, красотой его пленяся, Он забывал свой путь. («Варвик» )’* Небо в Рейне дрожало, И луна из дымных туч На ладью сквозь парус алой Проливала темный луч. И плывут они безмолвны; За кормой струя бежит; Тихо плещут в лодку волны, Парус вздулся и шумит. И на береге молчанье; И на месяце туман; Лора в робком ожиданье, В смутной думе Адельстан. («Адельстан» )4 Владыко Морвены, Жил в дедовском замке могучий Ордал; Над озером стены Зубчатые замок с холма возвышал; Прибрежны дубравы Склонялись к водам, И стлался кудрявый Кустарник по злачным окрестным холмам. Спокойствие сеней Дубравных там часто лай псов нарушал; Рогатых еленей И вепрей и ланей могучий Ордал С отважными псами Гонял по холмам; 177
И долы с холмами, Шумя, отвечали зовущим рогам. На темные своды Багряным щитом покатилась луна; И озера воды Струистым сияньем покрыла она; От замка, от сеней Дубрав по брегам Огромные теней Легли великаны по гладким водам. Прохладою дышит Там ветер вечерний и в листьях шумит, И ветви колышет, И арфу лобзает... но арфа молчит. Творения радость, Настала весна — И в свежую младость, Красу и веселье земля убрана. И ярким сияньем Холмы осыпал вечереющий день; На землю с молчаньем Сходила ночная росистая тень; Уж синие своды Блистали в звездах; Сравпялися воды, И ветер улегся на спящих листах. («Эолова арфа»),- И вот... настал последний день; Уж солнце за горою; И стелется вечерня тень Прозрачной пеленою; Уж сумрак... смерилось... вот луна Блеснула из-за тучи; Легла на горы тишина; Утих и лес дремучий; Река сравнялась в берегах; Зажглись светила ночи; И сон глубокий на полях; И близок час полночи... И всё в ужасной тишине; Окрестность, как могила; Вот... каркнул ворон на стене; Вот... стая псов завыла; И вдруг... протяжно полночь бьет; Нашли на небо тучи; Река надулась; бор ревет; И мчится прах летучий... Напрасно веет ветерок С душистыя долины; И свет луны сребрит поток Сквозь темны лше вершпны; И ласточка зари восход Встречает щебетаньем; И роща в тень свою зовет
Листочков трепетаньем; И шум бегущих с поля стад С пастушьими рогами Вечерний мрак животворят, Теряясь за холмами... Увы! уж и последний день Край неба озлащает; Сквозь темную дубравы сень Блистанье проникает; Все тихо, весело, светло; Все негой сладкой дышит; Река прозрачна, как стекло; Едва, едва колышет Листами легкий ветерок; В полях благоуханье; К цветку прилипнул мотылек И пьет его дыханье... («Громобой» )« Окрест сторона та прекрасна была: Река наравне с берегами, По зелени яркой лазурно текла И зелень поила струями; Живые дороги вились по полям; Меж нивами села блистали; Пестрели стада; отвечая рогам, Долины и холмы звучали; Святой монастырь на пригорке стояя За темною кленов оградой; Меж ними — в то время как вечер сиял —« Багряной горел он громадой. Был вечер прекрасен, и тих, и душист; На горных вершинах сияло; Свод неба глубокий был темен и чист; Торжественно все утихало. По-прежнему грустен, по-прежнему дик (Уж годы прошли в покаянье), На место, где сердце он мучить привык, Он шел, погруженный в молчанье. Но вечер невольно беседовал с ним Своей миротворной красою, И тихой земли усыпленьем святым, И звездных небес тишиною. И воздух его обнимал теплотой, И пил аромат он целебный, И в слух долетал издалека порой^ Отшельников голос хвалебный. («Покаяние» )< И воцарилась всюду тишина; Все спит... лишь изредка в далекой мгле промчится Невнятный глас... или колыхнется волна». Иль сонный лист зашевелится.
Я па брегу один... окрестность вся молчит... Как привидение, в тумане предо мною Семья младых берез недвижимо стоит Над усыпленною водою. Вхожу с волнением под их священный кров; Мой слух в сей тишине приветный голос слышит: Как бы эфирное там веет меж листов, Как бы невидимое дышит; Как бы сокрытая под юных древ корой, С сей очарованной мешаясь тишиною, Душа незримая подъемлет голос свой С моей беседовать душою. И некто урне сей безмолвный приседпт; И, мнится, на меня вперил он томны очи; Без образа лицо, и зрак туманный слит С туманным мраком полуночи. Смотрю... и, мнится, все, что было жертвой лет, Опять в видении прекрасном воскресает; И все, что жизнь сулит, и все, чего в ней нет, С надеждой к сердцу прилетает... («Славянка»). Таких примеров мы могли бы выписать и еще больше, но думаем, что и этих слишком достаточно, чтоб показать, что изо¬ бражаемая Жуковским природа — романтическая природа, ды¬ шащая таинственною жизнию души и сердца, исполненная выс¬ шего смысла и значения. Стих Жуковского неизмеримо выше стиха всех предшество¬ вавших ему поэтов: он исполнен мелодии и вместе с тем какой- то сжатой крепости и энергии. Такого стиха требовали содержа¬ ние и дух поэзии Жуковского. И, несмотря на то, еще многого недоставало этому стиху: он еще далеко не совсем свободен, не совсем гибок59. Содержание поэзии Жуковского было так одно¬ сторонне, что стих его не мог отразить в себе все свойства и все богатство русского языка. Батюшков тоже немало сделал для русского стиха; но, несмотря на соединенные заслуги этих двух поэтов, создание вполне поэтического и вполне художественного стиха предлежало Пушкину. Кроме односторонности содержания поэзии Жуковского, не должно еще забывать, что поэтическая деятельность его двойственна: в одной он является, как роман¬ тик, самобытен и оригинален; в другой — под влиянием предше¬ ствовавших ему поэтов, и особенно под влиянием идей Карам¬ зина. Правда, он и в патриотические стихотворения и в послания внес что-то свое, ему собственно, как романтику, принадлежа¬ щее; но стих в этих пьесах все-таки отзывается более или менее фактурою старых мастеров нашей поэзии. Попадаются в стихо¬ творениях Жуковского стихи тяжелые и темные, как, напри¬ мер, эти: Их одобренье нам награда, А порицание — ограда От убивающия дар Надменной мысли совершенства60. 180
Иногда расстановка слов напоминает Ломоносова, как, на¬ пример: А ты, дарующий и трон и власть царям, Ты, на совете их седящий благодатью, Ознаменуй твоей дела мои печатью• Есть, наконец, стихи (правда, их поискать да поискать), в которых веет дух Хераскова, как, например: Бегут — во прах и гром, и шлем, <и меч,) и щит, Впреди, в тылу с боков и рядом (?) страх бежит61, Жуковский не мог не иметь сильного влияния на Пушкина; но, в свою очередь, и Пушкин имел сильное влияние на Жуков¬ ского: все стихотворения, написанные им уже по истечении вто¬ рого десятилетия текущего века, отличаются несравненно луч¬ шим языком и стихом. К общим недостаткам поэзии Жуковского принадлежит часто невыдержанность в целом: редкая пьеса его не теряет многого из своего достоинства отсутствием сжатости и всего лишнего. Превосходная элегия «На смерть королевы Виртембергской» может служить образцом этого недостатка: в ней есть лишние куплеты, замедляющие, без нужды, развитие главной мысли и своею растянутою прозаичностью ослабляющие впечатление целого. Неизмерим подвиг Жуковского и велико значение его в рус¬ ской литературе! Его романтическая муза была для дикой сте¬ пи русской поэзии элевзинскою богинею Церерою: она дала русской поэзии душу и сердце, познакомив ее с таинством стра¬ дания утрат, мистических откровений и полного тревоги стрем¬ ления «в оный таинственный свет», которому нет имени, нет ме¬ ста, но в котором юная душа чувствует свою родную, заветную сторону. Есть пора в жизни человека, когда грудь его полна тревоги и волнуется тоскливым порыванием без цели, когда го¬ рячие желания с быстротою сменяют одно другое и сердце, желая многого, не хочет ничего; когда определенность убивает мечту, удовлетворение подсекает крылья желанию, когда человек любит весь мир, стремится ко всему и не в состоянии остановиться ни на чем; когда сердце человека порывисто бьется любовью к идеалу и гордым презрением к действительности и юная душа, расправ¬ ляя мощные крылья, радостно взвивается к светлому небу, желая забыть о существовании земного праха. В эту пору жизни чело¬ века любовь робка и стыдлива, жаждет одного только сочувствия и удовлетворяется долгим взглядом, таинством присутствия ми¬ лого существа, и за тихое пожатие руки не пожелает полного обладания. Правда, в этой поре много односторонности, много ложного, больше фантазии, чем сердца, и за нею непременно должна следовать пора горького и тяжелого разочарования, для 181
того, чтоб человек пришел в состоянпе понять истину, как она есть, простую и прекрасную собственною красотою, а не радуж¬ ным нарядом фантазии; чтоб он мог понять, что вечное п бес¬ конечное является в преходящем и конечном, что идея в фактах, душа в теле... Но эта пора юношеского энтузиазма есть необхо¬ димый момент в нравственном развитии человека,— и кто не мечтал, не порывался в юности к неопределенному идеалу фан¬ тастического совершенства, истины, блага и красоты, тот никогда не будет в состоянии понимать поэзию — не одну только созда¬ ваемую поэтами поэзию, но и поэзию жизни; вечно будет он влачиться низкою душою по грязи грубых потребностей тела и сухого, холодного эгоизма. Пора безотчетного романтизма в духе средних веков есть необходимый момент не только в развитии человека, но и в развитии каждого народа и целого человечества. Средние века были этим великим моментом развития народов Западной Европы, а следовательно, и всего человечества; и этот момент всемирно-исторического развития выразился в искусстве средних веков. Мы, русские, позже других вышедшие на по¬ прище нравственно-духовного развития, не имели своих средних веков: Жуковский дал нам их в своей поэзии, которая воспитала столько поколений и всегда будет так красноречиво говорить душе и сердцу человека в известную эпоху его жизни. Жуков¬ ский — это поэт стремления, душевного порыва к неопределен¬ ному идеалу. Произведения Жуковского не могут восхищать всех и каждого во всякий возраст: они внятно говорят душе и сердцу в известный возраст жизни или в известном расположе¬ нии духа: вот настоящее значение поэзии Жуковского, которое она всегда будет иметь. Но Жуковский, кроме того, имеет вели¬ кое историческое значение для русской поэзии вообще: одухо¬ творив русскую поэзию романтическими элементами, он сделал ее доступною для общества, дал ей возможность развития, и без Жуковского мы не имели бы Пушкина. Сверх того, есть еще и другая великая заслуга русскому обществу со стороны Жуков¬ ского: благодаря ему немецкая поэзия — нам родная, п мы умеем понимать ее без того усилия, которое условливается чуждою национальностию. Еще в детстве мы, через Жуковского, при¬ учаемся понимать и любить Шиллера, как бы своего националь¬ ного поэта, говорящего нам русскими звуками, русскою речью...62 СТАТЬЯ ТРЕТЬЯ Обзор поэтической деятельности Батюшкова; характер его поэзии. — Гнедич; его переводы я оригинальные сочинения. — Мерзляков. — Князь Вяземский. — Журналы конца карамзинского периода Батюшков далеко не имеет такого значения в русской лите¬ ратуре, как Жуковский. Последний действовал на нравственную сторону общества посредством искусства; искусство было для 182
него как бы средством к воспитанию общества. Заслуга Жуков¬ ского собственно перед искусством состояла в том, что он дал возможность содержания для русской поэзии. Батюшков не имел почти никакого влияния на общество, пользуясь великим уваже¬ нием только со стороны записных словесников своего времени, и хотя заслуги его перед русскою поэзиею велики,— однако ж он оказал их совсем иначе, чем Жуковский. Он успел написать только небольшую книжку стихотворений, и в этой небольшой книжке не все стихотворения хороши, и даже хорошие далеко не все равного достоинстваОн не мог иметь особенно сильного влияния на современное ему общество и современную ему рус¬ скую литературу и поэзию: влияние его обнаружилось на поэзию Пушкина, которая приняла в себя, или, лучше сказать, погло¬ тила в себе все элементы, составлявшие жизнь творений пред¬ шествовавших поэтов. Державин, Жуковский и Батюшков имели особенно сильное влияние на Пушкина: они были его учителями в поэзии, как это видно из его лицейских стихотворений. Все, что было существенного и жизненного в поэзии Державина, Жуков¬ ского и Батюшкова,— все это присуществилось поэзии Пушкина, переработанное ее самобытным элементом. Пушкин был прямым наследником поэтического богатства этих трех маэстро русской поэзии,— наследником, который собственною деятельностью до того увеличил полученные им капиталы, что масса приобретен¬ ного им самим подавила собою полученную и пущенную им в оборот сумму. Как умели и могли, мы старались показать и открыть существенное и жизненное в поэзии Державина и Жу¬ ковского; теперь остается нам сделать это в отношении к поэзии Батюшкова. Направление поэзии Батюшкова совсем противоположно направлению поэзии Жуковского. Если неопределенность и ту¬ манность составляют отличительный характер романтизма в духе средних веков,— то Батюшков столько же классик, сколько Жу¬ ковский романтик: ибо определенность и ясность — первые и главные свойства его поэзии. И если б поэзия его, при этих свойствах, обладала хотя бы столь же богатым содержанием, как поэзия Жуковского,— Батюшков как поэт был бы гораздо выше Жуковского. Нельзя сказать, чтоб поэзия его была лишена вся¬ кого содержания, не говоря уже о том, что она имеет свой, со¬ вершенно самобытный характер; но Батюшков как будто не со¬ знавал своего призвания и не старался быть ему верным, тогда как Жуковский, руководимый непосредственным влечением своего духа, был верен своему романтизму и вполне исчерпал его в своих произведениях. Светлый и определенный мир изящной, эстетической древности — вот что было призванием Батюшкова. В нем первом из русских поэтов художественный элемент явился преобладающим элементом. В стихах его много пластики, много скульптурности, если можно так выразиться. Стих его часто не только слышим уху, но видим глазу: хочется ощупать пзвивы и 183
складки его мраморной драпировки. Жуковский только через Шиллера познакомился с древнею Элладою. Шиллер, как мы заметили в предшествовавшей статье, смотрел на Грецию преи¬ мущественно с романтической стороны ее,— и русская поэзия не знала еще Греции с ее чисто художественной стороны, не знала Греции как всемирной мастерской, через которую должна пройти всякая поэзия в мире, чтоб научиться быть изящною поэзиею. В анакреонтических стихотворениях Державина пробле¬ скивают черты художественного резца древности, но только про¬ блескивают, сейчас же теряясь в грубой и неуклюжей обработке целого. И эти проблески античности тем больше делают чести Державину, что он, по своему образованию и по времени, в ко¬ торое жил, не мог иметь никакого понятия о характере древнего искусства, и если приближался к нему в проблесках, то не иначе, как благодаря только своей поэтической натуре. Это показывает, между прочим, чем бы мог быть этот поэт и что бы мог он сде¬ лать, если б явился на Руси в другое, более благоприятное для поэзии время. Но Батюшков сблизился с духом изящного искус¬ ства греческого сколько по своей натуре, столько и по большему или меньшему знакомству с ним через образование. Он был пер¬ вый из русских поэтов, побывавший в этой мировой студии миро¬ вого искусства;2 его первого поразили эти изящные головы, эти соразмерные торсы — произведения волшебного резца, исполнен¬ ного благородной простоты и спокойной пластической красоты. Батюшков, кажется, знал латинский язык и, кажется, не знал греческого; неизвестно, с какого языка перевел он двенадцать пьес из греческой антологии: этого не объяснено в коротеньком предисловии к изданию его сочинений, сделанному Смирдиным; 3 но приложенные к статье «О греческой антологии» французские переводы этих же самых пьес позволяют думать, что Батюшков перевел их с французского4. Это последнее обстоятельство рази¬ тельно показывает, до какой степени натура и дух этого поэта были родственны эллинской музе. Для тех, кто понимает зна¬ чение искусства как искусства и кто понимает, что искусство, не будучи прежде всего искусством, не может иметь никакого действия на людей, каково бы ни было его содержание,— для тех должно быть понятно, почему мы приписываем такую высо¬ кую цену переводам Батюшкова двенадцати маленьких пьесок из греческой антологии. В предшествовавшей статье мы выпи¬ сали большую часть антологических его пьес; здесь приведем для примера одну, самую короткую: Сокроем навсегда от зависти людей Восторги пылкие и страсти упоенья; Как сладок поцелуй в безмолвии ночей, Как сладко тайное любови наслажденье! Такого стиха, как в этой пьеске, не было до Пушкина ни у одного поэта, кроме Батюшкова; мало того: можно сказать ре¬ 184
шительнее, что до Пушкина ни один поэт, кроме Батюшкова, не в состоянии был показать возможности такого русского стиха. После этого Пушкину стоило не слишком большого шага вперед начать писать такими антологическими стихами, как вот эти: Счастливый юноша, ты всем меня пленил: Душою гордою и пылкой, и незлобной, И первой младости красой женоподобной5. Или вот эти: Я верю: я любим; для сердца нужпо верить. Нет, милая моя не может лицемерить; Все непритворно в ней: желаний томный жар, Стыдливость робкая, харит бесценный дар, Нарядов и речей приятная небрежность И ласковых имен младенческая нежность6. Вообще, надо заметить, что антологические стихотворения Батюшкова уступят антологическим пьесам Пушкина только разве в чистоте языка, чуждого произвольных усечений и всякой неровности и шероховатости, столь извинительных и неизбежных в то время, когда явился Батюшков. Совершенство антологиче¬ ского стиха Пушкина — совершенство, которым он много обязан Батюшкову,— отразилось вообще на стихе его. Приводим здесь снова два последние стиха выписанной нами антологической пьесы: Как сладок поцелуй в безмолвии ночей,. Как сладко тайное любови наслажденье! Вспомните стихотворение Пушкина: «Зима. Что делать нам в деревне? Я встречаю» (т. IV, стр. 303): стихотворение это ни¬ сколько не антологическое, но посмотрите, как последние стихи его напоминают, своею фактурою, антологическую пьесу Батюш¬ кова: И дева в сумерки выходит на крыльцо: ( Открыта шея, грудь, и вьюга ей в лицо! Но бури севера не вредны русской розе. Как жарко поцелуй пылает на морозе! Как дева русская свежа в пыли снегов! Благодаря Пушкину тайна антологического стиха сделалась доступна даже обыкновенным талантам; так, например, многие антологические стихотворения г. Майкова не уступают в достоин¬ стве антологическим стихотворениям Пушкина, между тем как г. Майков не обнаружил никакого дарования ни в каком другом роде поэзии, кроме антологического. После г. Майкова встре¬ чаются превосходные стихотворения в антологическом роде у г. Фета. Г-н Майков нашел себе подражателя в г. Крешеве, анто¬ логические стихотворения которого не совсем чужды поэтиче¬ ского достоинства,— и, явись такие стихотворения в начале вто¬ рого десятилетия настоящего века, они составили бы собою эпоху 185
в русской литературе; а теперь их никто не хочет п замечать,— что не совсем неосновательно и несправедливо. Какого же удив¬ ления заслуживает Батюшков, который первый на Руси создал антологический стих, только разве по языку, и то весьма немно¬ гим, уступающий антологическому стиху Пушкина? И не вправе 7 ли мы думать, что Батюшкову обязан Пушкин своим антологи¬ ческим, а вследствие этого и вообще своим стихом? Жуковский не мог не иметь большого влияния на Пушкина; кому не извест¬ но его обращение к нему, как к своему учителю, в «Руслане и Людмиле»? Поэзии чудесный гений, Певец таинственных видений, Любви, мечтаний и чертей, Могил и рая верный житель, И музы ветреной моей Наперсник, пестун и хранитель! Дальнейшие стихи этого отрывка, несмотря на их шуточный тон, показывают, как сильно действовали на детское воображение Пушкина даже и «Двенадцать спящих дев». Но влияние Жуков¬ ского на Пушкина было больше нравственное, чем артистичес¬ кое, и трудно было бы найти и указать в сочинениях Пушкина следы этого влияния, исключая разве лицейские его стихотворе¬ ния. Пушкин рано и скоро пережил содержание поэзии Жуков¬ ского, и его ясный, определенный ум, его артистическая натура гораздо более гармонировали с умом и натурою Батюшкова, чем Жуковского. Поэтому влияние Батюшкова на Пушкина виднее, чем влияние Жуковского. Это влияние особенно заметно в стихе, столь артистическом и художественном: не имея Батюшкова сво¬ им предшественником, Пушкин едва ли бы мог выработать себе такой стих. Батюшкову, по натуре его, было очень сродно созерцание благ жизни в греческом духе. В любви он совсем не романтик. Изящное сладострастие — вот пафос его поэзии. Правда, в любви его, кроме страсти и грации, много нежности, а иногда много гру¬ сти и страдания; но преобладающий элемент ее всегда — страст¬ ное вожделение, увенчиваемое всею негою, всем обаянием испол¬ ненного поэзии и грации наслаждения. Есть у него пьеса, кото¬ рую можно назвать апофеозою чувственной страсти, доходящей в неукротимом стремлении вожделения до бешеного и, в то же время, в высшей степени поэтического и грациозного безумия. Этим страстным вдохновением обязан наш поэт самой древности, и содержание взято им из ее мифологической жизни: оно в ярких красках рисует веселое празднество и обаятельно-буйных, очаро¬ вательно-бесстыдных жриц Вакха: Все на праздник Эригоны Жрицы Вакховы текли; Ветры с шумом разнесли Громкий воп их, плеск п стоны. 18в
В чаще дпкой п глухой Нимфа юная отстала; Я за ней — она бежала Легче серны молодой. Эвры волосы взвевали, Перевитые плющом, Нагло ризы поднимали И свивали их клубком. Стройпый стан, кругом обвитый Хмеля желтого венцом, И пылающи ланиты Розы ярким багрецом, II уста, в которых тает Пурпуровый виноград,— Все в неистовой прельщает, В сердце льет огонь и яд! Я за ней... она бежала Легче серны молодой; Я настиг: она упала! И тимпан под головой! . Жрицы Вакховы промчались С громким воплем мимо нас; И по роще раздавались «Эвое!» и неги глас8. Такие стихи в наше время превосходны; при первом же сво¬ ем появлении они должны были поразить общее внимание, как предвестие скорого переворота в русской поэзии. Это еще не пушкинские стихи; но после них уже надо было ожидать не дру¬ гих каких-нибудь, а пушкинских... Так все готово было к явле¬ нию Пушкина,— и, конечно, Батюшков много и много способство¬ вал тому, что Пушкин явился таким, каким явился действитель¬ но. Одной этой заслуги со стороны Батюшкова достаточно, чтоб имя его произносилось в истории русской литературы с любовию и уважением. Судя по родственности натуры Батюшкова с древнею музою и по его превосходному поэтическому таланту, можно было бы подумать, что он обогатил нашу литературу множеством худо¬ жественных произведений, написанных в древнем духе, и мно¬ жеством мастерских переводов с греческого и латинского,— ни¬ чуть не бывало! Кроме двенадцати пьес из греческой антологии, Батюшков ничего не перевел из греческих поэтов; а с латинского перевел только три элегии из Тибулла — и то вольным перево¬ дом9. Перевод Батюшкова местами слаб, вял, растянут и прозаи¬ чен, так что тяжело прочесть целую элегию вдруг; но местами этот же перевод так хорош, что заставляет сожалеть,4 зачем Ба¬ тюшков не перевел всего Тибулла, этого латинского романтика. Каков бы ни был перевод этот в целом, но места, подобные сле¬ дующим, выкупили бы его недостатки: Нет друга моего, нет Делии со мной. Она и в самый час разлуки роковой Обряды тайные и чары совершала: В священном ужасе бессмертных вопрошала; 187
И жребий счастливый нам отрок вынимал. Что пользы от того? Час гибельный настал—» И снова Делпя печальна и уныла, Слезами полный взор невольно обратила На дальний путь. Я сам, лишенный скорбью сил, «Утешься!»—Делии сквозь слезы говорил; «Утешься!»—и еще с невольным трепетаньем Печальную лобзал печальным лобызаньем 10. Казалось, некий бог меня остановлял, То ворон мне беду внезапно предвещал, То в день, отцу богов, Сатурну посвященный, Я слышал гром глухой за рощей отдаленной, О вы, которые умеете любить, Страшитеся любовь разлукой прогневить! Но, Делия, к чему Изиде приношенья, Спи в ночи глухой протяжны песнопенья, И волхвованье жриц, и меди звучный стон? К чему, о Делия, в безбрачном ложе сон И очищения священною водою? Все тщетно, милая, Тибулла нет с тобою! Богиня грозная! спаси его от бед, И снова Делия мастики принесет, Украсит дивный храм весенними цветами, И с распущенными по ветру волосами, Как дева чистая, во ткань облечена, Воссядет на помост: и звезды и луна, До восхождения румяныя Авроры, Услышат глас ее и жриц фарийских хоры. Единственный мой бог и сердца властелин, Я был твоим жрецом, Киприды милый сын! До гроба я носил твои оковы нежны, И ты, Амур, меня в жилища безмятежны, В Элизий приведешь таинственной стезей, Туда, где вечный май меж рощей и полей; Где расцветает нард и киннамона лозы И воздух напоен благоуханьем розы; Там слышно пенье птиц и шум биющих вод; Там девы юные, сплетяся в хоровод, Мелькают меж древес, как легки привиденья; И тот, кого постиг, в минуту упоенья, В объятиях любви неумолимый рок, Тот носит на челе из свежих мирт венок. Но ты, мне верная, друг милый и бесценный, И в мирной хижине, от взоров сокровенной, С наперсницей любви, с подругою твоей, На миг не покидай домашних алтарей. При шуме зимних вьюг, под сенью безопасной, Подруга в темну ночь зажжет светильник ясной И, тихо вретено кружа в руке своей, Расскажет повести и были старых дней. А ты, склоняя слух на сладки небылицы, Забудешься, мой друг; и томные зеницы Закроет тихий сон, и пряслица из рук Падет... и у дверей предстанет твой супруг, Как небом посланный внезапно добрый гений. Беги навстречу мне, беги из мирной сени,
В прелестной наготе явпсь моим очам, Власы, рассеянны небрежно по плечам, Вся грудь лплейная и ногн обкаженны... Когда ж Аврора нам, когда сей день блаженный На розовых конях, в блистаньи принесет И Делию Тибулл в восторге обоймет? Элегия, из которой сделали мы эти выписки, не означена нпкакою цифрою. Она вся переведена превосходно, и если в ней много незаконных усечений и есть хотя один такой стих, как Богами свержены во области бездонны,— 11 то не должно забывать, что все это принадлежит более к недо¬ статкам языка, чем к недостаткам поэзии; а во время Батюш¬ кова никто и не думал видеть в этом какие бы то ни было недо¬ статки. Если перевод II 1-й элегии Тибулла и уступит в досто¬ инстве переводу первой, тем не менее он читается с наслажде¬ нием; но XI элегия переведена Батюшковым более неудачно, чем удачно: немногие хорошие стихи затоплены в ней потоком вялой и растянутой прозы в стихах. Она довольно велика, но в ней можно указать на одно только место: Дни мира, вы любви игривой драгоценны! Под знаменем ее воюем с красотой. Ты плачешь, Ливия? но победитель твой — Смотри! у ног твоих, колена преклоняет. Любовь коварная украдкой подступает И вот уж среди вас размол вивших сидит! Пусть молния богов бесщадно поразит Того, кто красоту обидел на сраженьи, Но счастлив, если мог в минутном исступленьи Вепок на волосах каштановых измять И пояс певзпачай у девы развязать! Счастлив, трикрат счастлив, когда твои угрозы Исторгли из очей любви бесценны слезы! Кроме двенадцати пьес из греческой антологии и трех элегий из Тибулла, памятником сочувствия и уважения Батюшкова к древней поэзии остается только переведенная им из Мильвуа поэма «Гезиод и Омир — соперники». Не имея под руками фран¬ цузского подлинника, мы не можем сравнить с ним русского пе¬ ревода; но немного нужно проницательности, чтоб понять, что под пером Батюшкова эта поэма явилась более греческою, чем в оригинале. Вообще эта поэма не без достоинств, хотя в то же вре¬ мя и не отличается слишком большими достоинствами, как бы этого можно было ожидать от ее сюжета. Что мешало Батюшкову обогатить русскую литературу пре¬ восходными произведениями в духе древней поэзии и превосход¬ ными переводами, мы скажем об этом ниже. Страстная, артистическая натура Батюшкова стремилась род¬ ственно не к одной Элладе: ей, как южному растению, еще при¬ вольнее было под благодатным небом роскошной Авзонии. Отече¬ 189
ство Петрарки и Тасса было отечеством музы русского поэта. Петрарка, Арпост п Тассо, особливо последний, были любимейшимн поэтами Батюшкова. Смерти Тассо посвятил он прекрасную эле¬ гию, которую можно принять за апофеозу жизни и смерти певца «Иерусалима»;12 стихотворение «К Тассу» — род послания, до¬ вольно большого, хотя и довольно слабого, также свидетельствует о любви н благоговении нашего поэта к певцу Годфреда; сверх того, Батюшков перевел, впрочем довольно неудачно, небольшой отрывок из «Освобожденного Иерусалима». Из Петрарки он пе¬ ревел только одно стихотворение — «На смерть Лауры», да напи¬ сал подражание его 1Х-Й канцоне — «Вечер». Всем трем поэтам Италии он посвятил по одной прозаической статье, где излил свой восторг к ним как критик 13. Особенно замечательно, что он как будто гордится, словно заслугою, открытием, которое удалось ему сделать 14 при многократном чтении Тассо: он нашел многие ме¬ ста и целые стихи Петрарки в «Освобожденном Иерусалиме», что, по его мнению, доказывает любовь и уважение Тассо к Петрарке. И при всем том Батюшков так же слишком мало оправдал на деле свою любовь к итальянской поэзии, как и к древней. Почему это — увидим ниже. Страстность составляет душу поэзии Батюшкова, а страстное упоение любви — ее пафос. Он и переводил Парни и подражал ему; но в том и другом случае оставался самим собою. Следую¬ щее подражание Парни — «Ложный страх» 15 дает полное н вер¬ ное понятие о пафосе его поэзии: Помнишь ли, мой друг бесценный, Как с Амурами, тишком, Мраком ночи окруженный, Я к тебе прокрался в дом? Помнишь ли, о друг мой нежной! Как дрожащая рука От победы неизбежной Защищалась — но слегка? Слышен шум — ты испугалась; Свет блеснул — и вмиг погас; Ты к груди моей прижалась, Чуть дыша... блаженный час! Ты пугалась; я смеялся. «Нам ли ведать, Хлоя, страх? Гименей за всё ручался, И Амуры на часах. Все в безмолвии глубоком, Все почило сладким сном! Дремлет Аргус томным оком Под Морфеевым крылом!» Рано утренние розы Запылали в небесах... Но любви бесценны слезы, Но улыбка па устах, Томно персей волнованье Под прозрачным полотном, Молча новое свиданье Обещали вечерком. 190
Еслп б Зевсова десница Мне вручила ночь и день, Поздно б юная денннца Прогоняла черну тень! Поздно б солпце выходило На восточное крыльцо; Чуть блеснуло б и сокрыло За лес рдяное лицо; Долго б тени пролежали Влажной ночи на полях; Долго б смертные вкушали Сладострастие в мечтах. Дружбе дам я час единый, Вакху час и сну другой; Остальною ж половиной Поделюсь, мой друг, с тобой! В прелестном послании к Ж*** и В*** «Мон пенаты» с та¬ кою же яркостпю высказывается преобладающая страсть поэзии Батюшкова: 16 И ты, моя Лилета, В смиренный уголок, Приди под вечерок Тайком, переодета! Под шляпою мужской И кудри золотые И очи голубые, Прелестница, сокрой! Накинь мой плащ широкой, Мечом вооружись II в полночи глубокой Внезапно постучись... Вошла — наряд военный Упал к ее ногам, И кудри распущенны Взвевают по плечам, И грудь ее открылась С лилейпой белизной: Волшебница явилась Пастушкой предо мной! И вот с улыбкой нежной Садится у огня; Рукою белоснежной Склонившись на меня, И алыми устами, Как ветер меж листами, Мне шепчет: «Я твоя, Твоя, мой друг сердечный!..» Блажен, в сени беспечной Кто милою своей, Под кровом от ненастья На ложе сладострастья, До утренних лучей Спокойно обладает, Спокойно засыпает Близ друга сладким сном!.. Уже потухли звезды В сиянии дневном, 191
И пташки теплы гнезды, Что свиты под окном, Щебеча покидают И негу отрясают Со крылышек своих; Зефир листы колышет И все любовью дышит Среди полей моих; Все с утром оживает, А Лила почивает На ложе из цветов... И ветер тиховейный С груди ее лилейной Сдул дымчатый покров... И в локоны златые Две розы молодые С нарциссами вплелись; Сквозь тонкие преграды Нога, ища прохлады, Скользит по ложу вниз... Я Лплы пью дыханье На пламенных устах, Как роз благоуханье, Как нектар на пирах! Окончательные стихи этой прелестной пьесы представляют изящный эппкуреизм Батюшкова во всей его поэтической обая¬ тельности: Пока бежит за нами Бог времени седой И губит луг с цветами Безжалостной косой, Мой друг, скорей за счастьем В путь жизни полетим; Упьемся сладострастьем И смерть опередим; Сорвем цветы украдкой Под лезвием косы И ленью жизни краткой Продлим, продлим часы! Когда же парки тощи Нить жизни допрядут, И нас в обитель нощи Ко прадедам снесут — Товарищи любезны! Не сетуйте о нас! К чему рыданья слезны, Наемных ликов глас? К чему сии куренья, И колокола вой, И томны псалмопенья Над хладною доской? К чему?., но вы толпами При месячных лучах Сберитесь и цветами Усейте мирный прах; Иль бросьте на гробницы Богов домашних лик, Две чаши, две цевницы, 192
С листами павплик: И путник угадает Без надписей златых, Что прах тут почивает Счастливцев молодых! Нельзя не согласиться, что в этом эпикуреизме много чело¬ вечного, гуманного, хотя, может быть, в то же время много и од¬ ностороннего. Как бы то ни было, но здравый эстетический в icy с всегда поставит в большое достоинство поэзии Батюшкова ее оп¬ ределенность. Вам, может, не поправится ее содержание, так нее, как другого может оно восхищать: но оба вы по крайней мере будете знать — один, что он не любит, другой — что он любит. II уж конечно, такой поэт, как Батюшков,— больше поэт, чем, например, Ламартин с его медитациями и гармониями, сотканны¬ ми из вздохов, охов, облаков, туманов, паров, теней и призра¬ ков... 17 Чувство, одушевляющее Батюшкова, всегда органически- жизненно, и потому оно не распространяется в словах, не кру¬ жится на одной ноге вокруг самого себя, но движется, растет само из себя, подобно растению, которое, проглянув из земли сте¬ бельком, является пышным цветком, дающим плод. Может быть, немного найдется у Батюшкова стихотворений, которые могли бы подтвердить нашу мысль; но мы не достигли бы до нашей цели познакомить читателей с Батюшковым, если б не указали на это прелестное его стихотворение— «Источник»: Буря умолкла, и в ясной лазури Солнце явилось на западе нам: Мутный источник, след яростной бури, С ревом и с шумом бежит по полям! Зафна! приближься: для девы невинной Пальмы под тенью здесь роза цветет; Падая с камня, источник пустыпный С ревом и пеной сквозь дебри течет! Дебри ты, Зафна, собой озарила! Сладко с тобою в пустынных краях, Песни любови ты мне повторила — Ветер унес их на тихих крылах! Голос твой, Зэфна, как утра дыханье, Сладостно шепчет, несясь по цветам: Тише, источник, прерви волновапье, С ревом и с пеной стремясь по полям! Голос твой, Зафна, в душе отозвался; Впжу улыбку и радость в очах!.. Дева любви! я к тебе прикасался, С медом пил розы па влажных устах! Зафна краснеет?.. О друг мой невинный, Тихо ирижмися устами к устам!.. Будь же ты скромеп, источник пустынный, С ревом и с шумом стремясь по полям! Чувствую персей твоих волновапье, Сердца биенье и слезы в очах; 7 В. Белинский, т. 6 193
Сладостно девы стыдливой роптанье! Зафпа! о Зафна! смотри, там, в водах Быстро несется цветок розмаринный; Воды умчались,— цветочка уж нет! Время быстрее, чем ток сей пустынный, С ревом который сквозь дебри течет. Время погубит и прелесть и младость!.. Ты улыбнулась, о дева любви! Чувствуешь в сердце томленье и сладость, Сильны восторги и пламень в крови!.. Зафна, о Зафна! — там голубь невинный С страстной подругой завидуют нам... Вздохи любови — источник пустынный С ревом и шумом умчит по полям! Нужно ли объяснять, что лежащее в основе этого стихотво¬ рения чувство, вначале тихое и как бы случайное, в каждой но¬ вой строфе все идет crescendo *, разрешаясь гармоническим ак¬ кордом вздохов любви, унесенных пустынным источником... И сколько жизни, сколько грации в этом чувстве!.. Но не одни радости любви и наслаждения страсти умел вос¬ певать Батюшков: как поэт нового времени, он не мог, в свою очередь, не заплатить дани романтизму. И как хорош романтизм Батюшкова: в нем столько определенности и ясности! Элегия его — это ясный вечер, а не темная ночь, вечер, в прозрачных сумерках которого все предметы только принимают на себя ка- кой-то грустный оттенок, а не теряют своей формы и не превра¬ щаются в призраки... Сколько души и сердца в стихотворении «Последняя весна» 18, и какие стихи! В полях блистает май веселый! Ручей свободно зажурчал, И яркий голос филомелы Угрюмый бор очаровал: Все новой жизни пьет дыханье! Певец любви, лишь ты уныл! Ты смерти верной предвещанье В печальном сердце заключил; Ты бродишь слабыми стопами В последний раз среди полей, Прощаясь с ними и с лесами Пустынной родины твоей. «Простите, рощи и долины, Родные реки и поля! Весна пришла, и час кончины Неотразимой вижу я. Так! Эпидавра прорицанье Вещало мне: в последний раз Услышишь горлиц воркованье И гальционы тихий глас: Зазеленеют гибки лозы, Поля оденутся в цветы, Там первые увидишь розы И с ними вдруг увянешь ты, * нарастая (ит.). — Ред, 194
Уж близок час... цветочки милы, К чему так рано увядать? Закройте памятник унылый, Где прах мой будет истлевать; Закройте путь к нему собою От взоров дружбы навсегда, Но если Делия с тоскою К нему приблизится,— тогда Исполните благоуханьем Вокруг пустынный небосклон И томным листьев трепетаньем Мой сладко очаруйте сон!» В полях пветы не увядали, И гальцпоны в тихий час Стенанья рощи повторяли; А бедный юноша... погас! И дружба слез не уронила На прах любимца своего; И Делия не посетила Пустынный памятник его: Лишь пастырь в тихий час денницы, Как в поле стадо выгонял, Унылой песнью возмущал Молчанье мертвое гробницы. Грация — неотступный спутник музы Батюшкова, что бы она ни пела — буйную ли радость вакханалии, страстное ли упое¬ ние любви или грустное раздумье о прошедшем, скорбь сердца, оторванного от милых ему предметов. Что может быть грациоз¬ нее этих двух маленьких элегий? О память сердца! ты сильней Рассудка памяти печальной, И часто сладостью своей Меня в стране пленяешь дальной. Я помню голос милых слов, Я помню очи голубые, Я помню локоны златые Небрежно вьющихся власов. Моей пастушки несравненной Я помню весь наряд простой, И образ милой, незабвенной Повсюду странствует со мной. Хранитель гений мой — любовью В утеху дан разлуке он: Засну ль? — приникнет к изголовью И усладит печальный сон 19. Зефир последний свеял сон С ресниц, окованных мечтами; Но я — не к счастью пробужден Зефира тихими крылами. Ни сладость розовых лучей Предтечи утреннего Феба, Ни кроткий блеск лазури неба, Ни запах, веющий с полей, 7 195
Нп быстрый лет коня ретпва По скату бархатных лугов, И гоичпх лап, и звон рогов Вокруг пустынного залива — Ничто души не веселит, Души, встревоженной мечтами, 11 гордый ум не победит Любви холодными словами20. Замечательно, что у Батюшкова есть прекрасная небольшая элегия, которая не что иное, как очень близкий и очень удачный перевод одной строфы из четвертой песни Байронова «Чайльда Гарольда». Вот по возможности близкая передача в прозе этой строфы (СЬХХУШ): «Есть удовольствие в непроходимых ле¬ сах, есть прелесть на пустынном берегу, есть общество вдали от докучных, в соседстве глубокого моря, и в ропоте волн его есть своя мелодия. Я тем не менее люблю человека, но я тем более люблю природу вследствие этих свиданий с нею, на которые я спе¬ шу, забывая все, чем бы я мог быть, или чем был прежде, для того чтобы сливаться со вселенною и чувствовать то, что я никогда не буду в состоянии выразить, но о чем, однако ж, не могу и молчать». — Вот перевод Батюшкова: Есть паслаждепие и в дикости лесов, Есть радость на приморском бреге, И есть гармония в сем говоре валов, Дробящихся в пустынпом беге, Я ближнего люблю — но ты, природа-мать, Для сердца ты всего дороже! С тобой, владычица, привык я забывать И то, чем был, как был моложе, И то, чем ныне стал под холодом годов; Тобою в чувствах оживаю: Их выразить душа пе знает стройных слов, II как молчать об них, не знаю. Козлов перевел н следующие пять строф и выдал это за соб¬ ственное произведение: по крайней мере в третьем издании его сочинений не означено, откуда взято первое стихотворение во вто¬ рой части «К морю», посвященное Пушкину. К довершению все¬ го, перевод так водян, что в нем нет никаких признаков Байрона. Сравните три последние стиха первого куплета с переводом Ба¬ тюшкова: Природу я душою обнимаю, Она милей; постичь стремлюся я Все то, чему нет слов, но что таить нельзя. То ЛИ ЭТО?.. Беспечный поэт-мечтатель, философ-эпикуреец, жрец любви, неги п наслаждения, Батюшков не только умел задумываться п грустить, по знал п диссонансы сомнения и муки отчаяния. Не находя удовлетворения в наслаждениях жизни и нося в душе страшную пустоту, он восклицал в тоске своего разочарования: 196
Минутны странники, мы ходим по гробам; Все дни утратами считаем; На крыльях радости летим к своим друзьям, II что ж? — их урны обнимаем! Так все здесь суетно в обители сует! Приязнь и дружество непрочно! Но где, скажи, мой друг, прямой сияет свет? Что вечно чисто, непорочно? Напрасно вопрошал я опытность веков И Клии мрачные скрижали; Напрасно вопрошал всех мира мудрецов: Они безмолвны пребывали. Как в воздухе перо кружится здесь и там, Как в вихре тонкий прах летает, Как судно без руля стремится по волнам И вечно пристани пе знает,— Так ум мой посреди волнений погибал. Все жизни прелести затмились; Мой гений в горести светильник погашал, И музы светлые сокрылись21. Бросая общий взгляд на поэтическую деятельность Батюш¬ кова, мы видим, что его талант был гораздо выше того, что сде¬ лано им, и что во всех его произведениях есть какая-то недокон¬ ченность, неровность, незрелость. С превосходнейшими стихами мешаются у него иногда стихи старинной фактуры, лучшие пье¬ сы не всегда выдержаны и не всегда чужды прозаических и ра¬ стянутых мест. В его поэтическом призвании Греция борется с Италиею, а юг с севером, ясная радость с унылою думою, легко¬ мысленная жажда наслаждения вдруг сменяется мрачным, тяже¬ лым сомнением, и тирская багряница 22 эпикурейца робко прячет¬ ся под власяницу сурового аскетика. Отсюда происходит, что поэ¬ зия Батюшкова лишена общего характера, и если можно указать на ее пафос, то нельзя не согласиться, что этот пафос лишен вся¬ кой уверенности в самом себе и часто походит на контрабанду, с опасением и боязнию провозимую через таможню пиетизма и морали. Батюшков был учителем Пушкина в поэзии, он имел на него такое сильное влияние, он передал ему почти готовый стих,— а между тем что представляют нам творения самого этого Батюшкова? Кто теперь читает их, кто восхищается ими? В них все принадлежит своему времени, и почти ничего нет для наше¬ го. Артист, художник по призванию, по натуре и по таланту, Ба¬ тюшков неудовлетворителен для нас и с эстетической точки зре¬ ния. Откуда же эти противоречия? Где причина их? — Не трудно дать ответ на этот вопрос. Творения Жуковского — это целый период нашей литерату¬ ры, целый период нравственного развития нашего общества. Их можно находить односторонними, но в этой-то односторонности 197
и заключается необходимость, оправдание и достопнство их. С про¬ изведениями музы Жуковского связано нравственное развитие каждого из нас в известную эпоху нашей жизни, и потому мы любим эти произведения, даже и будучи отделены от них неиз¬ меримым пространством новых потребностей и стремлений; так возмужалый человек любит волнения и надежды своей юности, над которыми сам же уже смеется. Жуковский весь отдался свое¬ му направлению, своему призванию. Он — романтик во всем, что есть лучшего в его поэзии, и не романтик только в неудачных своих опытах, число которых, впрочем, уступает числу лучших, то есть романтических его произведений. Батюшков написал по нескольку пьес на несколько мотивов — и вот все. Мы, в этой статье, выписали почти все лучшее из произведений Батюшкова: так немного у него лучшего! Направление и дух поэзии его гораздо определеннее и действительнее направления и духа поэзии Жу¬ ковского; а между тем кто из русских не знает Жуковского, и мно¬ гие ли из них знают Батюшкова не по одному только имени? Главная причина всех этих противоречий заключается, ра¬ зумеется, в самом таланте Батюшкова, Это был талант замеча¬ тельный, но более яркий, чем глубокий, более гибкий, чем само¬ стоятельный, более грациозный, чем энергический. Батюшкову немногого недоставало, чтоб он мог переступить за черту, разде¬ ляющую большой талант от генияльности. И вот почему он все¬ гда находился под влиянием своего времени. А его время было странное время,— время, в которое новое являлось, не сменяя старого, и старое и новое дружно жили друг подле друга, не ме¬ шая одно другому. Старое не сердилось на новое, потому что новое низко кланялось старому и на веру, по преданию, благоговело перед его богами. Посмотрите, как бессознательно восхищался Батюшков представителями русского Парнаса: Пускай веселы тени Любимых мне певцов, Оставя тайны сени Стигийских берегов Иль области эфирны, Воздушною толпой Слетят на голос лирный Беседовать со мной!.. И мертвые с живыми Вступили в хор един!.. Что вижу? ты пред ними, Парнасский исполин, Певец героев, славы, Вслед вихрям и громам, Наш лебедь величавый, Плывешь по небесам. В толпе и муз и грапий, То с лирой, то с трубой, Наш Пиндар, наш Гораций Сливает голос свой. Он громок, быстр и силен, 198
Как Суна средь степей, И нежен, тих, умилен, Как вешний соловей. Фантазии небесной Давно любимый сын (?)» То повестью прелестной Пленяет Карамзин, То мудрого Платона Описывает нам, И ужин Агатона, И наслажденья храм; То древню Русь и нравы Владимира времян, И в колыбели славы Рождение славян. За ними сильф прекрасный, Воспитанник харит, На цитре сладкогласной О Душеньке бренчит; Мелецкого с собою Улыбкою зовет И с ним, рука с рукою, Гимн радости поет!.. С эротами играя, Философ и пиит, Близ Федра и Пильпая Там Дмитриев сидит; Беседуя с зверями, Как счастливый дитя, Парнасскими цветами Скрыл истину шутя. За ним в часы свободы Поют среди певцов Два баловня природы, Хемницер и Крылов. Наставники-пииты, О Фебовы жрецы I Вам, вам плетут хариты Бессмертные венцы! Я вами здесь вкушаю Восторги пиэрид И в радости взываю: О музы! я пиит!23 Что такое эти стихи, если не крик безотчетного восторга? Для Батюшкова все писатели, которыми привык он восхищаться с детства, равно велики и бессмертны. Державин у него — наш Пиндар, наш Гораций, как будто бы для него мало чести быть только нашим Пиндаром или только нашим Горацием. Если Ба¬ тюшков, тут же, не назвал Державина еще и нашим Анакрео¬ ном, — это, вероятно, потому, что Анакреон, как длинное имя, не пришлось в меру стиха. Батюшков с Горацием был знаком не по слуху и не видел, что между Горацием — поэтом умиравшего, развратного языческого общества, и между Державиным — поэ¬ том, для которого еще не было никакого общества, нет решитель¬ но ничего общего! Если Батюшков и не знал по-гречески,— он мог пметь понятие о Пиндаре по латинским и немецким перево¬ 199
дам; но это, видно, не помогло ему понять, что еще менее какого бы то ни было сходства между Державиным и Пиндаром,— Пин¬ даром, которого вдохновенная, возвышенная поэзия была голо¬ сом целого народа — и какого еще народа!.. Если Батюшков не упомянул в этих стихах о Хераскове и Сумарокове, это, вероятно, потому, что первому из них были уже нанесены страшные удары Мерзляковым и Строевым (П. М.), а второй мало-помалу как-то сам истерся в общественном мнении24. Впрочем, это не мешает Батюшкову титуловать Хераскова громким именем «певца Рос- сиады» и приписывать ему какую-то «славу писателя» *. Рассуж¬ дая о так называемой «легкой поэзии» 25, Батюшков так расска¬ зывает ее историю на Руси: Так называемый эротический и вообще легкий род поэзии восприял у нас начало со времен Ломоносова и Сумарокова. Опыты их предшест¬ венников были маловажны: язык и общество еще не были образованы. Мы не будем исчислять всех видов, разделений и изменений легкой поэ¬ зии, которая менее или более принадлежит к важным родам; но заметим, что на поприще изящных искусств, подобно как и в нравственном мире, ничто прекрасное и доброе не теряется, приносит со временем пользу и действует непосредственно на весь состав языка. Стихотворная повесть Богдановича, первый и прелестный цветок легкой поэзии на языке нашем, ознаменовапный истинным и великим (!) талантом; остроумные, неподра¬ жаемые сказки Дмитриева, в которых поэзия в первый раз украсила раз¬ говор лучшего общества; послания и другие произведения сего стихо¬ творца, в которых философия (?) оживилась неувядаемыми цветами выра¬ жения; басни его, в которых он боролся с Лафонтеном и часто побеждал его; басни Хемницера и оригинальные басни Крылова, которых остро¬ умные, счастливые стихи сделались пословицами, ибо в них виден и тонкий ум наблюдателя света и редкий талант; стихотворения Карамзина, исполненные чувства, образец ясности и стройности мыслей; горацианские оды Капниста, вдохновенные страстию песни Нелединского; прекрасные подражания древпим Мерзлякова; баллады Жуковского, сияющие вообра¬ жением, часто своенравным (?), но всегда пламенным, всегда сильным; стихотворения Востокова, в которых видно отличное дарование поэта, напитанного чтением древних и германских писателей; наконец, стихо¬ творения Муравьева, где изображается, как в зеркале, прекрасная душа его; послания кн. Долгорукова, исполненные живости; некоторые послания Воейкова, Пушкина и других новейших стихотворцев, писанные слогом чистым и всегда благородным: все сии блестящие произведения дарования и остроумия менее или более приближилпсь к желанному совершенству и все — нет сомнения —принесли пользу языку стихотворному, образовали его, очистили, утвердили. Так! скажем мы от себя, в этом нет сомнения: сочинения всех этих поэтов принесли свою пользу в деле образования сти¬ хотворного языка; но нет и в том сомнения, что между их сти¬ хом и стихом Жуковского и Батюшкова легло целое море рас¬ стояния и что «Душенька» Богдановича, сказки Дмитриева, горацианские оды Капниста, подражания древним Мерзлякова, стихотворения Востокова, Муравьева, Долгорукого, Воейкова и * «Сочинения в прозе и стихах», Константина Батюшкова, издание второе, 1834. Ч. I, стр. 43. 200
Пушкина (Василия) только до появления Жуковского и Батюш¬ кова могли считаться образцами легкой поэзии и образцами сти¬ хотворного языка. Батюшков ни одним словом ие дает чувство¬ вать, что прославляемые им сочинения любимых им писателей принадлежат известному времени и носят на себе, как необходи¬ мый отпечаток, его недостатки. II потом, что за взгляд ка относи¬ тельную важность каждого из них: Дмитриев у пего выше Кры¬ лова, народного русского баснописца, которого многие стихи обра¬ тились в пословицы, как и многие стихи из «Горя от ума», тогда как басни Дмитриева, несмотря на их неотъемлемое достоинство, теперь совершенно забыты. И не мудрено: в них Дмитриев явля¬ ется не более, как счастливым подражателем и переводчиком Лафонтена; ко он чужд всякой оригинальности, самобытности и народности. Стихотворения Р^арамзииа, которые гораздо ниже стихотворений Дмитриева и которые, после стихотворений Жу¬ ковского, тотчас же сделались невозможными для чтения, Ба¬ тюшков находит исполненными чувства и образцами ясности и стройности мыслей. Кто теперь знает стихотворения Муравь¬ ева? — Батюшков в восторге от них. Ломоносов для него был одним из величайших поэтов мира. Опыты в легкой поэзии пред¬ шественников Ломоносова и Сумарокова были маловажны, по сло¬ вам Батюшкова: стало быть, опыты Ломоносова и Сумарокова были уже не маловажны. Но что же легкого написал Ломоносов и что же порядочного сочинил Сумароков?.. И так смотрел на русскую литературу человек, знакомый с французскою, немец¬ кою, итальянскою, английскою (?) и латинскою литературами, в подлиннике читавший Руссо, Шенье, Шиллера, Петрарку, Хас¬ са, Ариоста, Байрона (?), Тибулла и Овидия!..26 Но всего порази¬ тельнее, в этом отношении, «Письмо» Батюшкова «к И. М. М. А. о сочинениях г. Муравьева»27. Дело идет о сочинениях Михаила Никитича Муравьева, бывшего товарища министра народного просвещения, попечителя Московского университета; он родился в 1757, а умер в 1807 году и оставил после себя память благород¬ ного человека и страстного любителя словесности. Как писатель, М. Н. Муравьев принадлежал к ломоносовской школе. Слог и язык его не карамзинский, хотя и казался для своего времени образцовым. В сочинениях его действительно видно много любви к просвещению; душа добрая и честная, характер благородный; но особенного литературного или эстетического достоинства они не имеют. Когда вышли в овет сочинения Муравьева, изданные после смерти его в 1810 году, под титулом: «Опыты истории, сло¬ весности и нравоучения»,— Батюшков написал письмо, о котором мы упомянули выше. В этом письме он горько упрекает тогдаш¬ них журналистов за их молчание о такой превосходной книге, ка¬ ковы сочинения Муравьева. В числе э'1 их сочинений, состоящих из отдельных статей, есть несколько так называемых «разговоров в царстве мертвых», в которых автор пренаивно сводит Ромула с Кием, Карла Великого с Владимиром, Горация с Кантемиром и 201
заставляет их спорить, а к концу спора согласиться, что Россия не уступает в силе и просвещении ни одному народу в мире... Ба¬ тюшков в восторге от этих мертвых разговоров: он отдает им пре¬ имущество даже перед разговорами Фонтенеля28. «Французский писатель (говорит ои) гонялся единственно за остроумием: дей¬ ствующие лица в его разговорах разрешают какую-нибудь истину блестящими словами; они, кажется нам, любуются сами тем, что сказали. Под пером Фонтенеля нередко древние герои преобра¬ жаются в придворных Лудовикова времени и напоминают нам живо учтивых пастухов того же автора, которым недостает парика, манжет и красных каблуков, чтоб шаркать в королевской перед¬ ней, как замечает Вольтер — не помню, в котором месте. Здесь совершенно тому противное: всякое лицо говорит приличным ему языком, и автор знакомит нас, как будто невольно, с Рюриком, с Карлом Великим, с Кантемиром, с Горацием и проч.». Но, увы! — именно этого-то и нет в разговорах Муравьева. Историче¬ ские собеседники Фонтенеля похожи по крайней мере хоть на придворных Лудовика XIV, а герои Муравьева решительно ни на кого не похожи, даже просто на людей. Вообще Батюшков про¬ славляет Муравьева как-то реторически: иначе чем объяснить эту схоластическую фразу: «Он любил отечество и славу его, как Цицерон любил Рим» (стр. 97)? Есть еще у Муравьева ряд ста¬ теек 29 нравственного содержания, названных у него общим име¬ нем «Обитатель иредместия». Язык этих статеек довольно чист и ближе подходит к карамзинскому, чем к ломоносовскому; содер¬ жание много говорит в пользу автора, как человека с самыми добрыми расположениями души и сердца; но и все тут: ни идей, ни воззрений, ни картин, ни слога. Батюшков говорит: «Сии раз¬ говоры (мертвых) и письма обитателя предместия могут заме¬ нить в руках наставников лучшие произведения иностранных пи¬ сателей» (стр. 102). Вот как!.. Вообще давно уже замечено, что у нас на святой Русп не умеют в меру ни похвалить, ни похулить: если превозносить начнут, так уж выше леса стоячего, а если бранить, так уж прямо втопчут в грязь... «Другие отрывки (продолжает Батюшков) принадлежат к вышнему роду словес¬ ности. Между ими повесть «Оскольд», в которой автор изобра¬ жает поход северных народов на Царьград, блистает красотами» (стр. 106). Какими же? — Красотами самой натянутой и надутой реторики. К числу таких повестей-поэм принадлежат «Кадм и Гармония», «Полидор, сын Кадма и Гармонии» Хераскова, «Мар¬ фа Посадница» Карамзина. Сам Батюшков написал пренелепую вещь в таком же духе: она называется «Предслав и Добрыня, ста¬ ринная повесть». В заключение статьи своей о сочинениях Му¬ равьева Батюшков выписывает эти стихи разбираемого им ав¬ тора: Ты (муза) утро дней моих прилежно посещала: Почто ж печальная распространилась мгла, II ясный полдень мой покрыла черной тенью! 202
Иль лавров по следам твоим не соберу, И в песнях не прейду к другому поколенью, Или я весь умру? «Нет (восклицает Батюшков), мы надеемся, что сердце чело¬ веческое бессмертно. Все пламенные отпечатки его в счастливых стихах поэта побеждают самое время. Музы сохранят в своей памяти песни своего любимца, и имя его перейдет к другому поколению с именами, с священными именами мужей доброде¬ тельных» (стр. 122). Увы! предсказание критика не сбылось: восхваляемый им автор был уже забыт еще в то время, как он сулил ему бессмертие... Что это означает: односторонность ума, недостаток вкуса? — Нисколько! Не много людей, столь богатых счастливыми дарами духовной природы, как Батюшков. Он был сын своего времени — вот где причина его недостатков. Средст¬ вами своей натуры он был уже далее своего времени; но мыслпю, сознанием он шел за ним, а не впереди его. Он знал много языков и много читал на них, но смотрел на вещи глазами «Вестника Европы», блаженной памяти, и даже современной истории учился по газетным реляциям, а потому Наполеон, в глазах его, был не более, как новый Аттила, Омар, всесветный зажигатель и разбой¬ ник... (стр. 99). Еще страннее его взгляд на Руссо: этот взгляд до наивности близорук и подслеповат (стр. 3, 17). Батюшков видел в Руссо только мечтателя и софиста30. Странное дело! На¬ ши русские поэты, даже не обделенные образованием, знако¬ мые с Европою через ее языки, почти всегда отличались какою-то ограниченностию взгляда и понятий при замечательном, а иногда и великом таланте... Это мы еще будем иметь случай заметить... Но едва ли не жесточе всех постигла эта участь Батюшкова. Он весь заключен во мнениях и понятиях своего времени, а его время было переходом от карамзинского классицизма к пуш¬ кинскому романтизму (Пушкина ведь считали первым рус¬ ским романтиком!). Батюшков с уважением говорит даже о меценатстве и замечает в одном месте (стр. 47), что один вельможа удостоивает муз своим покровительством, вместо того чтоб сказать, что он удостоивается чести быть полезным музам31. Как на самую резкую, на самую характеристическую черту эстетического и критического образования Батюшкова укажем на статью его «Ариост и Тасс». Это нечто вроде критических статей наших старинных аристархов о «Россиаде» Хераскова. Как хорошо это место! какой чудесный этот стих! какое живое описание представляет собою эта глава — вот характер критики Батюшкова. Об идеях, о целом, о веке, в котором написана поэма, о ее недостатках — ни слова, как будто бы ничего этого в ней и не бывало! Больше всего восхищается Батюшков описанием одной битвы, которое, судя по его же прозаическому переводу, довольно надуто. Эта картина напоминает ему стихи Ломоносова: 203
Различным образом повержены тела: Иный с размаха меч занес на соностата, Но, прежде прободеп, удара не скончал. . Нный, забыв врага, прельщался блеском злата; Но мертвый па корысть желанную упал. Паый, от сильного удара убегая, Стремглав иа низ слетел и стонет под конем; 3!ный, пропзен, угас, противника сражая, Ипыы врага поверг и умер сам на нем32. Кроме того, что Батюшков эти дебелые и безобразные стихи находит прекрасными, он еще видит в расстановке слов стонет, угас и умер какую-то особенную силу. «Заметим мимоходом для стихотворцев (говорит он), какую силу получают самые обыкновен¬ ные слова, когда они постановлены на своем месте» (стр. 225—226). Таковы были литературные и эстетические понятия и убеж¬ дения Батюшкова. Они достаточно объясняют, почему так не¬ решительно было направленLe его поэзии и почему написанное им так далеко ниже его чудесного таланта. Превосходный та¬ лант этот был задушен временем. При этом не должно забывать, что Батюшков слишком рано умер для литературы и поэзии. Кажется, его литературная деятельность совершенно прекрати¬ лась 1819-м годом, когда он был в самой цветущей поре умствен¬ ных сил — ему тогда было только 32 года от роду (оп родился в 1787 году). Мы не знаем даже, прочел ли Батюшков хотя одно стихотворение Пушкина. «Руслан и Людмила» появилась в 1820 году. Так Пушкин, в свою очередь, не прочел ни одного стихотворения Лермонтова...33 И, может быть, для Батюшкова настала бы новая пора лучшей и высшей деятельности, если б враждебная русским музам судьба ие отняла его так рано от их служения. Появление Пушкина имело сильное влияние на Жу¬ ковского: может быть, еще сильнейшее влияние имело бы оно на Батюшкова. Выход в свет «Руслана и Людмилы» и возбужденные этою поэмою толки и споры о классицизме и романтизме были эпохою обновления русской литературы, ее окончательного осво¬ бождения из-под влияния Ломоносова и началом эманципации из-под влияния Карамзина... Несмотря на всю свою поверхност¬ ность, эта эпоха развязала крылья гению русской литературы и поэзии. И, вероятно, талант Батюшкова в эту эпоху явился бы во всей своей силе, во всем своем блеске. Но не так угодно было судьбе. И потому нам лучше говорить о том, что было, нежели о том, что бы могло быть. Написанное Батюшковым, как мы уже сказали,— далеко ниже обнаруженного им таланта, далеко не выполняет возбужденных им же самим ожиданий и требований. Неопределенность, нерешительность, неокончепность и невыдержанность борются в его поэзии с опре- деленкостию, решнтельностню, оконченностию ц выдержанно- стию. Прочтите его превосходную элегию «На развалинах замка в Швеции»: как все в ней выдержано, полно, окончено! Какой роскошный и вместе с тем упругий, крепкий стих! 204
Там воин некогда, Одена храбрый внук, В боях приморских поседелый, Готовил сыпа в брань, и стрел пернатых пук, Броню заветну, меч тяжелый Он юноше вручил израненной рукой, И громко восклицал, подняв дрожащи длани: «Тебе он обречен, о бог, властитель брани, Всегда и всюду твой! А ты, мой сын, клянись мечом твоих отцов И Гелы клятвою кровавой На западных струях быть ужасом врагов Иль пасть, как предки пали, с славой!» И пылкий юноша меч прадедов лобзал, II к персям прижимал родительские длани, И в радости, как конь, при звуке новой брани, Кипел и трепетал! Война, война врагам отеческой земли! Суда наутро восшумели, Запенились моря, и быстры корабли На крыльях бури полетели! В долинах Нейстрии раздался браней гром, Туманный Альбион из края в край пылает, И Гела день и ночь в Валгаллу провожает Погибших бледный сонм. Ах, юноша! спеши к отеческим брегам, Назад лети с добычей бранной; Уж веет кроткий ветр во след твоим судам, Герой, победою избранный! Уж скальды пиршества готовят на холмах, Уж дубы в пламени, в сосудах мед сверкает, И вестник радости отцам провозглашает Победы на морях. Здесь, в мирной пристани, с денницей золотой Тебя невеста ожидает, К тебе, о юноша, слезами и мольбой, Богов на милость преклоняет... Но вот, в тумане там, как стая лебедей, Белеют корабли, несомые волнами; О, вей, попутный ветр, вей тихими устами В ветрила кораблей! Суда у берегов, на них уже герой С добычей жен иноплеменных: К нему спешит отец с невестою младой * И лики скальдов вдохновенных. Красавица стопт безмолвствуя, в слезах, Едва на жениха взглянуть украдкой смеет, Потупя ясный взор, краснеет п бледнеет, Как месяц в небесах. * Поэт нашего времени вместо «с невестою ¿«лядой» сказал бы: с «невестой молодой»,— и оно, разумеется, было бы лучше; но во время Батюшкова большую полагали красоту в славянизме слов, считая его особенно приличным для так называемого «высокого слога». 205
Не такова другая элегия Батюшкова— «Тень друга»: начало ее превосходно — Я берег покидал туманный Альбиона; Казалось, он в волнах свинцовых утопал, За кораблем вилася Гальциоиа, И тихий глас ее пловцов увеселял. Вечерний ветр, валов плесканье, Однообразный шум и трепет парусов, И кормчего на палубе взыванье Ко страже, дремлющей под говором валов,—» Все сладкую задумчивость питало, Как очарованный, у мачты я стоял И сквозь туман и ночи покрывало Светила севера любезного искал. Повторим уже сказанное нами раз: после таких стихов на-* шей поэзии надобно было или остановиться на одном месте, или, развиваясь далее, выражаться в пушкинских стихах: так естест¬ вен переход от стиха Батюшкова к стиху Пушкина. Но окончание элегии «Тень друга» не соответствует началу: от стиха — И вдруг... то был ли сон? предстал товарищ мне, начинается громкая декламация, где не заметно ни одного истин¬ ного, свежего чувства и ничто ие потрясает сердца внезапно охлажденного и постепенно утомляемого читателя, особенно если он читает эту элегию вслух. Этим же недостатком невыдержанности отличается и знаме¬ нитая его элегия «Умирающий Тасс». Начало ее, от стиха: «Какое торжество готовит древний Рим?» до стиха: «Тебе сей дар... пе¬ вец Ерусалима!» превосходно; следующие затем двенадцать сти¬ хов тоже прекрасны; но от стиха: «Друзья, о! дайте мне взгля¬ нуть на пышный Рим» начинается реторика и декламация, хотя местами и с проблесками глубокого чувства и истинной поэзии* Чудесны эти стихи: И ты, о вечный Тибр, поитель всех племен, Засеянный * костьми граждан вселенной: Вас, вас приветствует из сих унылых мест Безвременной кончине обреченный! Свершилось! Я стою над бездной роковой И не вступлю при плесках в Капитолий; И лавры славные над дряхлой головой Не усладят певца свирепой доли. Но что такое, если не пустое разглагольствие, не надутая реторика и не трескучая декламация, вот эти стихи? * Эпитет «засеянного костьми» неточен в отношении к Тибру: это можно было сказать только о холмах, иа которых построен Рим, или о земле Италии вообще. 206
Увы! с тех пор добыча злой судьбины, Все горестп узнал, всю бедность бытия. Фортуною изрытые пучины Разверзлись подо мной, и гром не умолкал! Из веси в весь, из стран (?) в страну гонимый, Я тщетно на земле пристанища искал: Повсюду перст ее неотразимый! Повсюду молнии карающей (?) певца! Такая же реторическая шумиха и от стиха: «Друзья, но что мою стесняет страшно грудь?» до стиха: «Рукою муз и славы соплетенный». Следующие затем шестнадцать стихов очень не¬ дурны, а от стиха: «Смотрите! он сказал рыдающим друзьям» до стиха: «Средь ангелов Елеонора встретит» — опять звучная и пу¬ стая декламация. Заключение превосходно, подобно началу: И с именем любви божественный погас; Друзья над ним в безмолвии рыдали. День тихо догорал... и колокола глас Разнес кругом по стогнам весть печали. «Погиб Торквато наш! — воскликнул с плачем Рим,— Погиб певец, достойный лучшей доли!..» Наутро факелов узрели мрачный дым И трауром покрылся Капитолий. В отношении к выдержанности какая разница между «Уми¬ рающим Тассом» Батюшкова и «Андреем Шенье» Пушкина, хотя обе эти элегии в одном роде! После Жуковского Батюшков первый заговорил о разочаро¬ вании, о несбывшихся надеждах, о печальном опыте, о потухаю¬ щем пламеннике своего таланта... Я чувствую, мой дар в поэзии погас, И муза пламенник небесный потушила; Печальна опытность открыла Пустыню новую для глаз; Туда влечет меня осиротелый гений, В поля бесплодные, в непроходимы сени, Где счастья нет следов, Ни тайных радостей, неизъяснимых снов, Любимцам Фебовым от юности известных, Ни дружбы, ни любви, ни песней муз прелестных, Которые всегда душевну скорбь мою, Как лотос, силою волшебной врачевали. Нет, нет! себя не узнаю Под новым бременем печали!34 Что Жуковский сделал для содержания русской поэзии, то Батюшков сделал для ее формы: первый вдохнул в нее душу живу, второй дал ей красоту идеальной формы. Жуковский сде¬ лал несравненно больше для своей сферы, чем Батюшков для своей,— это правда; но не должно забывать, что Жуковский, раньше Батюшкова начав действовать, и теперь еще не сошел с поприща поэтической деятельности; а Батюшков умолк навсег¬ да с 1819 года, тридцати двух лет от роду... Заслуги Жуковского 207
и теперь перед глазами всех и каждого; имя его громко и славно и для новейших поколений; о Батюшкове большинство знает те¬ перь понаслышке и по воспоминанию; но если немногие прекрас¬ ные стихотворения его уже не читаются и не перечитываются теперь, то имени учителя Пушкина в поэзии достаточно для его славы; а если в двух томах его сочинений еще нет его бессмер¬ тия,— оно тем не менее сияет в истории русской поэзии... Замечательнейшими стихотворениями Батюшкова считаем мы следующие: «Умирающий Тасс», «На развалинах замка в Швеции», три «Элегии из Тибулла», «Воспоминания» (отрывок), «Выздоровление», «Мой гений», «Тень друга», «Веселый час», «Пробуждение», «Таврида», «Последняя весна», «К Г — чу», «Источник», «Есть наслаждение и в дикости лесов», «О, пока бесценна младость», «Гезисд и Омир — соперники», «К другу», «Мечта», «Беседка муз», «Карамзину», «Мои пенаты», «Ответ Г —чу», «К П — ну», «Послание И. М. М. Л.», «К N. ]\т.», «Песнь Гаральда Смелого», «Вакханка», «Ложный страх», «Радость» (подражание Касти), «К II.», «Подражание Ариосту», «Из анто¬ логии» — двенадцать пьес из греческой антологии35. Мы означили здесь все пьесы, почему-либо и сколько-нибудь замечательные и характеризующие поэзию Батюшкова, по не упо¬ мянули о двух, которые в свое время производили, как говорится, фурор,— это: «Пленный» («В местах, где Рона протекает») и «Разлука» («Гусар, на саблю опираясь»). Обе они теперь как-то странно опошлились, особенно последняя,— без улыбки нельзя читать их. И между тем обе они написаны хорошими стихами, как бы для того, чтоб служить доказательством, что не можег быть прекрасна форма, которой содержание пошло, не могут долго нравиться стихи, которых чувства ложны и приторны. Прекрасными стихами также написана моральная пьеса «Счаст¬ ливец» (подражание Касти); но мораль сгубила в ней поэзию. Сверх того, в ней есть куплет, который рассмешил даже совре¬ менников этой пьесы, столь снисходительных в деле поэзии: Сердце наше кладезь мрачной; Так покоен сверху вид: Но пустись ко дну... ужасно! Крокодил на нем лежит!36 Как прозаик Батюшков занимает в русской литературе одно место с Жуковским. Это превосходнейший стилист. Лучшие его прозаические статьи, по нашему мнению, следующие: «О харак¬ тере Ломоносова», «Вечер у Кантемира», «Нечто о поэте и по¬ эзии», «Прогулка в Академию художеств», «Путешествие в замок Сирей». Также очень интересны все его статьи, названные, во втором издании, общим именем «Писем» и «Отрывков»: они зна¬ комят с личностию Батюшкова как человека. Статья «Две алле¬ гории» характеризует время, в которое она написана: автор на¬ чинает ее признанием, что все аллегории вообще холодны, ио что 208
его аллегории говорят рассудку, а потому и хороши. Он забыл, что все аллегории потому-то и нелепы и холодны, что говорят одному рассудку, претендуя говорить сердцу и фантазии... «Отры¬ вок из писем русского офицера о Финляндии» показывает, что фантазия Батюшкова была поражена двумя крайностями — югом и севером, светлою, роскошною Италиею и мрачною, однообраз¬ ною Скандинавиею. Эта статья написана как будто бы в соот¬ ветствие с элегиею «На раззалинах замка в Швеции». Язык и слог этой статьи слыли за образцовые, и вообще она считалась лучшим произведением Батюшкова в прозе. А между тем она есть не что иное, как перевод из «Harmonies de la Nature»* Ласепеда; отрывок, переведенный Батюшковым, можно найти в любой французской хрестоматии, под названием: «Les forêts et les habitants des régions glaciales» **. Сказанное Ласегтедом о Северной Америке Батюшков храбро приложил к Финляндии — и дело с концом! Удивляться этому нечего: в те блаженные вре¬ мена подобные заимствования считались завоеваниями; их не стыдились, но ими хвалились... В статьях своих «Прогулка в Ака¬ демию художеств» и «Две аллегории» Батюшков является страст¬ ным любителем искусства, человеком, одаренным истинно арти¬ стическою душою. Имя Батюшкова невольно напоминает нам другое любезное русским музам имя, имя друга его — Гнедича, талант и заслуги которого столько же важны и знамениты, сколько — увы! —и не оценены доселе. Не беремся за труд, может быть, превосходящий наши силы; но посвятим несколько слов памяти человека даро¬ витого и незабвенного. С именем Гнедича соединяется мысль об одном из тех великих подвигов, которые составляют вечное при¬ обретение и вечную славу литератур. Перевод «Илиады» Гомера на русский язык есть заслуга, для которой нет достойной награ¬ ды. Знаем, что наши похвалы покажутся многим преувеличен¬ ными: но «многие» много ли понимают и умеют ли вникать, углубляться и изучать? Невежество и легкомыслие поспешны на приговоры, и для них все то мало и ничтожно, чего не разумеют они. А чтоб быть в состоянии оценить подвиг Гнедича, потребно много и много разумения. Чтоб быть в состоянии оценить перевод «Илиады», прежде всего надо быть в состоянии понять «Илиаду» как художественное произведение,— а это не так-то легко. Теперь уже и Шекспир требует комментариев, как поэт чуждой нам эпохи и чуждых нам нравов,— тем более Гомер, отделенный от нас тремя тысячами лет. Мир древности, мир греческий недосту¬ пен нам непосредственно, без изучения. «Илиада» есть картина не только греческой, но и религиозной Греции; а у нас, на рус¬ ском языке, нет не только порядочной, но и сколько-нибудь снос- * «Гармонии природы» (фр.).— Ред. ** «Леса и жители полярных стран» (фр.). — Ред. 209
пой греческой мифологии, без которой чтение «Илиады» непо¬ пятно. Сверх того, некоторые ученые люди 37, знающие много фак¬ тов, но чуждые идеи и лишенные эстетического чувства, за какое-то удовольствие считают распространять нелепые понятия о поэмах божественного Омира, переводя их с подлинника слогом русской сказки об Емеле-дурачке. С подлинника — говорят они гордо! Действительно, для разумения «Илиады» знание грече¬ ского языка — великое дело; но оно не даст человеку ни ума, ни эстетического чувства, если в них отказала ему природа. Тредьяковский знал много языков, но оттого не был ни умнее, ни разборчивее в деле изящного; а Шекспир, не зная по-грече¬ ски, написал поэму «Венера и Адонис». Такого рода ученые, уве¬ ряющие, что греки раскрашивали статуи богов (что действительно делали древние — только не греки, а жители Помпеи, незадолго перед Р. X., когда вкус к изящному был во всеобщем упадке),— такого рода ученые, знающие по-гречески и по-латыни, напоми¬ нают собою переведенную с немецкого Жуковским сказку: «Ка- буд-путешественник» 38 («Переводы в прозе В. Жуковского».Ч. III, стр. 92). Вот эти и подобные им господа изволят уверять, что Гнедич перевел «Илиаду» напыщенно, надуто, изысканно, тяже¬ лым языком, смесью русского с славянщиною. А другие и рады таким суждениям: не смея напасть на тысячелетнее имя Гомера, они восторгались «Илиадою» вслух, зевая от нее про себя: и вог им дают возможность свалить свое невежество, свою ограничен¬ ность и свое безвкусие на дурной будто бы перевод. Нет, что ни говори эти господа, а русские владеют едва ли не лучшим в мире переводом «Илиады». Этот перевод, рано или поздно, сделается книгою классическою и настольною и станет краеугольным кам¬ нем эстетического воспитания. Не понимая древнего искусства, нельзя глубоко и вполне понимать вообще искусство. Перевод Гнедича имеет свои недостатки: стих его ие всегда легок, не всегда исполнен гармонии, выражение не всегда кратко и сильно; но все эти недостатки вполне выкупаются веянием живого эллин¬ ского духа, разлитого в гекзаметрах Гйедича. Следующее двусти¬ шие Пушкина на перевод «Илиады» — не пустой комплимент, но глубоко поэтическая и глубоко истинная передача производимого этим переводом впечатления: Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи; Старца великого тень чую смущенной душой39. Глубоко артистическая натура Пушкина умела сочувствовать древнему миру и понимать его: это доказывается многими его произведениями на древний лад: стало быть, авторитет Пушкина в деле суда над переводом Гнедича не может не иметь веса и значения,— и Пушкин высоко ценил перевод Гнедича. Вот еще стихотворение Пушкина, свидетельствующее о его уважении к труду и имени переводчика «Илиады»: 210
С Гомером долго ты беседовал один, Тебя мы долго ожидали, И светел ты сошел с таинственных вершин И вынес нам свои скрижали. И что ж? ты нас обрел в пустыне под шатром, В безумстве суетного пира, Поющих буйну песнь и скачущих кругом От нас созданного кумира. Смутились мы, твоих чуждаяся лучей. В порыне гнева и печали, Ты проклял нас, бессмысленных детей, Разбил листы своей скрижали. Нет! ты не проклял нас. Ты любишь с высоты Скрываться в тень долины малой; Ты любишь гром небес и также внемлешь ты Журчанью пчел над розой алой40. Нет, не настало еще время для славы Гнедича; оценка по¬ двига его еще впереди: ее приведет распространяющееся просве¬ щение, плод основательного учения... Гнедич как бы считал себя призванным на перевод Гомера; мы уверены, что только время не позволило ему перевесть и «Одиссею». Гомер был его любимейшим певцом, и Гнедич си¬ лился создать апофеозу своему герою в поэме «Рождение Гомера». Поэма эта написана в древнем духе, очень хорошими стихами, но длинпа и растянута; совсем не кстати приплетены к ней судь¬ бы Гомера в новом мире. Перевод идиллии Феокрита «Сираку- зянки, или Праздник Адониса», с присовокупленным к нему, в виде предисловия, рассуждением об идиллии, есть двойная заслу¬ га Гнедича: перевод превосходен, а рассуждение глубокомысленно и истинно. Но кто оценит этот подвиг, кто поймет глубогсий смысл и художественное достоинство идиллии Феокрита, не имея поня¬ тия о значении, какое имел для древних Адонис, и о праздниках в честь его?.. «Рыбаки», оригинальная идиллия Гнедича, есть мастерское произведение; но оно лишено истины в основании: из-под рубища петербургских рыбаков виднеются складки грече¬ ского хитона, и русскими словами, русскою речью прикрыты понятия и созерцания чисто древние... При всем этом в «Рыба¬ ках» Гнедича столько поэзии, жизни, прелести, такая роскошь красок, такая наивность выражения! Замечательно, что эта идил¬ лия написана в 1821 году, а в 1820 году были уже изданы идил¬ лии г. Панаева! Не знаем, в котором году переведена Гнедичем идиллия Феокрита и написано предисловие к ней: если в одно время с появлением идиллий г. Панаева, то поневоле подивишься противоречиям, из которых состоит русская литература... 41 Посмот¬ рите — что за стих! Уже над Невою сияет беззнойпое солнце; Уже вечереет, а рыбаря нет молодого. Вот солнце зашло, загорелся безоблачный запад; С пылающим небом слиясь, загорелося море, И пурпур и золото залили рощи и долы. Шпиц тверди Петровой, возвышенный, вспыхнул над градом, 211
Как огненный столп, на лазури небесной пграя, Угас он; но пурпур на западном небе не гаснет; Вот вечер, но сумрак за ним не слетает на землю; Вот ночь, а светла синевою одетая дальность: Без звезд и без месяца небо ночное сияет, И пурпур заката сливается с златом востока; Как будто деннипа за вечером следом выводит Румяное утро. — Была то година златая, Как летние дни похищают владычество ночи; Как взор иноземца на северном небе пленяет Слиянье волшебное тени и сладкого света, Каким никогда не украшено небо полудня; Та ясность, подобная прелестям северной девы, Которой глаза голубые и алые щеки Едва отеняются русыми локон волнами. Тогда над Невой и над пышным Петрополем впдят Без сумрака вечер и быстрые ночи без тени. Как будто бы повое видят беззвездное небо, На коем покоится незаходимый свет солнца; Тогда Филомела полночные песни лишь кончит И песни заводит, приветствуя день восходящий. Но поздно повеяла свежесть; на невские тундры Роса опустилась; а рыбаря нет молодого. Вот полночь; шумевшая вечером тысячью весел Нева не колыхнет; светла и спокойна, как небо. Разъехались все городские веселые гости. Ни гласа на бреге, ни зыби на влаге, все тихо; Лишь изредка гул от мостов над водой раздается Да изредка гул из деревни, протяжный, промчится42, Где в ночь окликается ратная стража со стражей. Кроме «Рыбаков», у Гнедича мало оригинальных произведе¬ ний; некоторые из них не без достоинств; но нет превосходных, и все они доказывают, что он владел несравненно большими си¬ лами быть переводчиком, чем оригинальным поэтом. Замечатель¬ но, что стих Гнедича часто бывал хорош не по времени. Следую¬ щее стихотворение «К К. Н. Батюшкову», написанное в 1807 году, вдвойне интересно: и как образец стиха Гнедича и как факт его отношений к Батюшкову: Когда придешь в мою ты хату, Где бедность в простоте живет? Когда поклонишься пенату, Который дни мои блюдет? Приди, разделим снедь убогу, Сердца вином воспламеним, И вместе — псспопеттьям богу Часы досуга посвятим. А вечер, скучный долготою, В веселых сократим мечтах; Над всей подлунной стороною Мечты промчимся на крылах. Туда, туда, в тот край счастливый, В те земли солнца полетим, Где Рима прах красноречивый Иль град святой Ерусалим. 212
Узрим средь дикой Палестины За божий гроб святую рать, Где цвет Европы, патадины Летели в битвах умирать. Певец их, Тасс, тебе любезный, С кем твой давно сроднился дух, Сладкоречивый, гордый, нежный, Наш очарует взор и слух. Пть мой певец — царь песнопений, Неумираюшлй Омир, Среди бесчисленных зчдепил 01 кроет нам весь дронты мир. О, песнь волшебная Омира Нас вмиг перенесет, певцов, В край героического мира II поэтических богов: Зевеса, метущего громы, II всех бессмертных вкруг отца, Пиры их светлые и до мы Увидим в песнях мы слепца. Иль посетим Морвси Фингалов, Ту Сельму, дом его отцов, Где на пирах сто арф звучало II пламенело сто дубов; Но где давно лишь ветер ночи С пустынной шепчется травой, И только звезд бессмертных очи Там светят с бледною лупой. Там Оссиал теперь мечтает О бн!вах, о делах былых; И лирой — тени вызывает Могучих праотцев своих. И вот Тренмор, отец героев, Чертог воздушный растворив, Летит па тучах, с сонмом поев, К певцу п взор и слух склонив. За ним тень легкая Мальвины, С зла гою арфою в руках, Обнявшись с тению Мойны, Плывут на легких облакох. Но вдруг, возможно ли словами Пересказать иль ошкчпь, О чем случается с друзьями Под час веселый помечтать? Счастлив, счастлив еше несчастный, С которым хоть мечта живет; В днях сумрачных день сердцу ясный Он хоть в мечтаниях найдет.
Жизнь паша есть мечтапье тени; Нет сущих благ в земных странах. Приди ж под кровом дружней сени Повеселиться хоть в мечтах. В то время такие стихи были довольно редки, хотя Жуков¬ ский и Батюшков писали несравненно лучшими. «На гробе ма¬ тери» (1805), «Скоротечность юности» (1806), «Дружба» замеча¬ тельны, как и приведенная выше пьеса Гнедича. Знаменито в свое время было стихотворение его «Перуанец к испанцу» (1805); те¬ перь, когда от поэзии требуется прежде всего верности действи¬ тельности и естественности, теперь оно отзывается реторикою и декламациею на манер бледной Мельпомены XVIII века; по не¬ которые стихи в нем замечательны энергиею чувства и выраже¬ ния, несмотря на прозаичность, Гнедич перевел из Байрона (1824) еврейскую мелодию, пе¬ реведенную впоследствии Лермонтовым («Душа моя мрачна, как мой венец»); перевод Гнедича слаб: видно, что он не понял под¬ линника. Гнедич принадлежит, по своему образованию, к ста¬ рому, допушкинскому поколению наших писателей. Оттого все оригинальные пьесы его длинны и растянуты, а многие прозаич¬ ны до последней степени, как, например, «К И. А. Крылову» (стр. 215) 43. Оттого же он перевел прозою дюсисовского «Леара» или переделал шекспировского «Лира» — не помним хорошень¬ ко; 44 оттого же он перевел стихами вольтеровского «Танкреда». Но перевод его «Простонародных песен нынешних греков», из¬ данный в 1825 году, есть еще прекрасная заслуга русской лите¬ ратуре. Жаль, что нет полного издания сочинений Гнедича. Сделан¬ ное им самим в 1834 году очень неполно; в нем нет «Леара», нет «Илиады», нет введения к «Простонародным песням нынешних греков» и сравнения их с русскими песнями, нет статьи его о древнем стихосложении, напечатанной в «Вестнике Европы» 45, нет переведенных шестистопным ямбом 7, 8, 9, 10 и 11-й песен «Илиады» 46, нет «Рассуждения о причинах, замедляющих про¬ свещение в России» 47. Такой писатель, как Гнедич, стоил бы из¬ дания полного собрания литературных трудов его. К знаменитейшим деятелям литературы карамзинского пе¬ риода принадлежит Мерзляков. Он известен как поэт (оды), как переводчик (переводы из древних, стихами), как песенник (рус¬ ские песни) и как теоретик словесности и критик. Оды его — об¬ разец надутости, прозаичности выражения, длинноты и скуки. Переводы его из древних заслуживают внимания. Мерзляков не перевел ничего большого вполне, но из больших произведений только отрывки, как-то из «Илиады», .«Одиссеи», из трагиков — Эсхила, Софокла и Эврипида. Все эти опыты, конечпо, небеспо¬ лезны; но они не дают понятия о своих оригиналах. Мерзляков не владел стихом: язык его жёсток и прозаичен. Сверх того, на древних он смотрел сквозь очки французских критиков и теоре¬ 214
тиков, от Буало до Лагарпа, и потому видел их не в настоящем их свете, хотя и читал их в подлиннике. К первой части издан¬ ных нм в 1825 году, в двух частях, «Подражаний и переводов нз греческих и латинских стихотворцев» приложено рассуждение «О начале и духе древней трагедии и о характерах трех греческих трагиков»: из этого рассуждения очень ясно видно, как мало понимал Мерзляков начало и дух древней трагедии и характер трех греческих трагиков... О жертвы общего отчизны злоключенья, В дни славы верные и верны в дни плененья, Подруги юные, не отрекитесь вы Еще подпорой быть сей рабственной главы, Которая досель гордилася венцами: Царицы боле нет; невольница пред вами! — Но я, как прежде, вам и ныне мать и друг!.. И бедствия мои и старости недуг Единый жребий наш: вот право для злосчастных На помощь и любовь душ, злобе непричастных! Прострите руки мне, приподнимите... Ах! Нет сил, болезнь и хлад во всех моих костях! — Вещайте, что совет вождей определяет: Куда нас грозный суд судьбины посылает? Куда еще влачить срам, скорбь свою и плеп? Иль остров сей для нас могилой обречен? 48 Кто бы — думали вы — говорит такими дебелыми, жесткими и бестолковыми стихами? — Гекуба, в трагедии Эврипида!!. Хоро¬ ший же был поэт этот Эврипид, если он по-гречески так же выра¬ жался, как заставляет его выражаться по-русски переводчик!.. Впрочем, некоторые переводы из древних Мерзлякова не без достоинства. Он перевел вполне «Освобожденный Иерусалим» Тасса, и перевел его привилегированным в старину размером для эпических поэм — шестистопным ямбом. Перевод этот тяжел и дубоват, без всяких достоинств. Причина этому опять двоякая: Мерзляков не владел стихом и на эпические поэмы смотрел с хе- расковской точки зрения, как на что-то натянуто-высокое, надуто¬ великолепное и дубовато-тяжелое. Насмешники уверяют, будто в его переводе «Освобожденного Иерусалима» есть стих: Вскипел Бульон, течет во храм...49 Не ручаемся за достоверность такого указания: мы не пмели силы одолеть чтением весь перевод... В русских песнях Мерзлякова больше чувствительности, чем чувства. Лучшие из них написаны им уже после двадцатых годов текущего столетия. Вообще они не без достоинств и выше песен Дельвига, хотя и далеко ниже песен Кольцова. Как эстетик и критик, Мерзляков заслуживает особенное внимание и уважение. Ученик Буало, Баттё и Лагарпа, он сле¬ довал теории, которая теперь уже вне спора и даже насмешек; но он следовал ей и проповедовал ее, как умный и красноречи¬ 215
вый человек. Ложпы были его основания, но он был им везде верен и развивал их последовательно и живо. Словом, в этом от¬ ношении на Мерзлякова можно смотреть, как на умного предста¬ вителя литературных понятий целой эпохи. В ошибках его вино¬ вато его время; достоинства ею принадлежат ему самому. Вот по¬ чему его теоретические и критические статьи и теперь приятно читать, хоть и нисколько не соглашаешься с ними. В 1812 году Мерзляков читал публично в Москве теорию изящного, в доме князя Б. В. Голицына. Чтения эти были напечатаны в «Вестнике Европы» 1813 года50. Не знаем, были ли возобновлены когда эти чтения, но в издававшемся им в 1815 году журнале «Амфион» напечатано только чтение, в котором он определяет изящное, по¬ нимая его так: «При надлежащей стройности, правильности и точности подражания, занимательность предмета, основанная на отношении его к нам самим» 51. Первыми нашими критиками были Карамзин и Макаров. Особенно славились в свое время — разбор Карамзина «Душень¬ ки» Богдановича, а Макарова — сочинений Дмитриева52. Критика эта состояла в восхищении отдельными местами и в порицании отдельных же мест, и то больше в стилистическом отношении. Обыкновенно восхищались удачным стихом, удачным звукопод¬ ражанием и порицали какофонию или грамматические неправиль¬ ности. Не такова уже критика Мерзлякова. Ложная в основаниях, она уже толкует об идее, о целом, о характерах; она строга сколь¬ ко может быть строгою. Для критики Мерзлякова писатели рус¬ ские уже не все равно велики, но один выше, другой ниже, и все не без недостатков. Она благоговеет перед Сумароковым и тем с неменьшею суровостью выставляет его недостатки53. Ока видит в Хераскове знаменитого поэта, и от нее плохо пришлось его «Россиаде». Огромный разбор «Россиады», написанный Мерзля- ковым, возбудил общий ропот, хотя этот разбор написан не толь¬ ко с уважением, но и с любовию к Хераскову. Критика Мерз¬ лякова была смела не по времени, и притом нерешительна, а потому одних оскорбила, других ужаснула, третьих не удовлет¬ ворила и немногим поправилась. Во всяком случае, эта кри¬ тика принадлежит к любопытнейшим фактам истории рус¬ ской литературы. Она напечатана в целых семи книжках «Амфиона».54 Но еще любопытнейший факт истории русской литературы представляет собою журнал, издававшийся в 1815 году молодым человеком, студентом Московского университета — Павлом Строе¬ вым. Журнал этот назывался «Современный наблюдатель рос¬ сийской словесности» и заключал в себе статьи преимущественно критического содержания. Из таких статей самою умною, живою, юношески смелою и благородною, самою интересною была — «О „Россияде“, поэме г. Хераскова. (Письмо к девице Д.)»54. Не можем не выписать здесь начала первого письма: 216
«Что скажете теперь, поборники славы Хераскова,— пишете еы, милостивая государыня,— г-н Мерзляков покажет истинные достоинства его поэмы». Эти слова сильны в устах ваших. Хотя я не ищу славы бьпь поборником Хераскова, однако ж мнение мое об его поэме, мне кажется, не совсем несправедливо. Охотно бы желал согласиться с вами; но неко¬ торые обстоятельства уверяют мепя в противном. Я говорю не с теми из вашего пола, кои, выслушав лекцию какого-нибудь профессора, все похва- ляют, все превозносят. Вы, милостивая государыня, сами занимаетесь словесностию; вы читали древних и повых писателей; имеете отличный вкус и редкие познания. Какие приятные воспоминания производят во мне те зимние вечера, когда мы пред пылающим камином рассуждали о русских сочинениях. Споры наши бывали иногда жарки, я с вами не соглашался, представлял доказательства, и вы, с нежною улыбкою, назы¬ вали меня Катоном в словесности. Кто подумает, чтобы девушка в цвету¬ щих летах своего возраста п в наше время занималась словесностию; чтобы девушка, говорю я, знала язык Гомеров и Виргилиев. Я вижу румянец стыдливости на щеках ваших, но похвалы мои не лестны; они невольно вырываются из уст моих. В какой восторг приведен я был вашим желанием возобновить наши суждения,— но увы! — они останутся только на бумаге; ничто не может заменить вашего присутствия. Раз¬ говоры в письмах будут сухи: сладостпое красноречие девушки, приятная улыбка лучше всяких логических доказательств. Нет сомнения, что г. Мерзляков предпринял полезный труд, разобрав «Россияду»; жаль только, что она не может стоять наряду с произведе¬ ниями, обессмертившими имена своих сочинителей. Я думаю, даже не многие имели терпение прочитать ее. Отчего же ее так хвалят? Оттого, что вкус публики у нас еще не установился. Дамон прославляет «Нового Стерна»,— десять человек, не читавших даже сей комедии, с ним согла¬ шаются; Клит называет его сочинением глупым — и сотни готовы повто¬ рить его ругательства. Бесспорно Сумароков был единственным стихотвор¬ цем своего времени; но кто станет ныне восхищаться его сочинениями? Между тем Сумарокова считают стихотворцем образцовым, достойным на¬ шего подражания. Закоренелые мнения опровергать трудно: это то же, что силиться вырвать огромный дуб, в продолжение целых веков пускав¬ ший в недра земли свои корни. Конечно, сии мпения ослабеют и совер¬ шенно лишатся своего достоинства, но это требует времени. Между тем истинные дарования остаются иногда в неизвестности. Тысячи рукопле- скэют при представлении «Недоросля»; но многие ли понимают истинные достоинства сей комедии? Многие ли знают, что она достойна стоять наряду с «Мизантропами» и «Тартюфами»? Не стыдно ли даже нам, что мы не имеем полного собрания сочинений г. Фонвизина, сего бессмертного писателя, коим по всей справедливости мы можем гордиться. То, что я сказал о Сумарокове, можно отнести к Хераскову и к иекоторым другим стихотворцам. Они приобрели похвалы от своих современников, коих вкус был еще не образован. Сии похвалы беспрестанно повторялись, и стихотворцы приобрели великую славу. Г-н Павел Строев доказал ясно и неопровержимо, что «Рос- сиада» и по содержанию и по форме — сущий вздор; что истори¬ ческое событие в ней искажено, характеры перевраны, чудесное нелепо, поэтические краски сухи и холодны, выражение дико. В заключение он находит во всей «Россиаде» только десять сряду хороших стихов: Каким превратностям подвержен здешпий свет! В нем блага твердого, в нем верной славы пет: Великие моря, леса и грады скрылись, И нарства многие в пустыни претворились; Гремел победами, владел вселенной Рим, 217
Но слава римская исчезла яко дым, И небо никому блаженства не вручало, Которого б лучей ничто не помрачало. Не может счастия не меркнуть красота; II в солнце и в луне есть темные места. И это действительно лучшие и единственно хорошие стихи во всей «Россиаде». Какой страшный урок был преподан этим юношею разным ученым колпакам!.. При именах Жуковского и Батюшкова нельзя не вспомнить имени князя Вяземского. Он действовал как поэт и как критик, и в обоих случаях деятельность его всегда вызывалась каким- нибудь обстоятельством. Все стихотворения его — то, что фран¬ цузы называют pièces de circonstance *. Общий характер их — светский, салонный; но между ними некоторые показывают в поэте живого свидетеля вечера жизни Державина, воспитанника Карамзина, друга Жуковского и Батюшкова. Как автор двух ста¬ тей критического содержания — «О характере Державина» и «О жизни и сочинениях Озерова», князь Вяземский более заме¬ чателен, нежели как поэт 55. В этих статьях он является критиком в духе своего времени, но без всякого педантизма, судит сво¬ бодно, не как ученый, а как простой человек с умом, вкусом и образованием, и излагает свои мысли с увлекательным жаром и красноречием, изящным языком. С появления Пушкина для князя Вяземского настала новая эпоха деятельности: стихотво¬ рения его, не изменившись в духе, изменились к лучшему в форме; а прозаические статьи его (как, например, разговор классика с романтиком, вместо предисловия к «Бахчисарай¬ скому фонтану») 56 много способствовали к освобождению русской литературы от предрассудков французского псевдоклас¬ сицизма. С 1813 года начали проникать в русские журналы темные слухи о каком-то романтизме. В «Духе журналов» даже была переведена грозная статья против Августа Шлегеля, в защиту классического французского театра57. Вместе с романтизмом стали вкрадываться в наши журналы слухи о каком-то великом английском поэте г-не Бироне, Бейроне или Байроне58. В «Вест¬ нике Европы» 1813 года было напечатано маленькое стихотво¬ реньице Пушкина «На смерть Кутузова»5Э. В «Российском музеуме, или Журнале европейских новостей» на 1815 год, изда¬ вавшемся В. Измайловым, то и дело печатались лицейские сти¬ хотворения Пушкина. Но в ученике и подражателе Державина, Жуковского и Батюшкова никто еще не предузнавал будущего великого поэта России... В 1820 году появилась в свет первая поэма Пушкина «Руслан и Людмила», а в журнале «Сын отече¬ ства» с этого времени стали появляться мелкие его стихотворе¬ ния...60 Тогда-то возгорелась ожесточенная война на перьях между * сочинения на случай (фр.). — Ред. 218
классицизмом и романтизмом и начался крутой переворот в ли¬ тературных понятиях и воззрениях... Карамзинский период рус¬ ской литературы кончился... СТАТЬЯ ЧЕТВЕРТАЯ Имел он песен дивный дар И голос, шуму вод подобный Великие реки составляются из множества других, которые, как обычную дань, несут им обилие вод своих. И кто может раз¬ ложить химически воду, например, Волги, чтоб узнать в ней воды Оки или Камы? Приняв в себя столько рек, и больших и малых, Волга пышно катит свои собственные волны, и все, зная о ее бес¬ численных похищениях, не могут указать ни на одно из них, плывя по ее широкому раздолью. Муза Пушкина была вскорм¬ лена и воспитана творениями предшествовавших поэтов. Скажем более: она приняла их в себя, как свое законное достояние, и возвратила их миру в новом, преображенном виде. Можно сказать и доказать, что без Державина, Жуковского и Батюшкова не было бы и Пушкина, что он их ученик; но нельзя сказать, и еще менее доказать, чтоб он что-нибудь заимствовал от своих учите¬ лей и образцов или чтоб где-нибудь и в чем-нибудь он не был неизмеримо выше их. Поэзия Державина была преждевремен¬ ною, а потому и неудавшеюся попыткою на народную поэзию. Могучий гений Державина явился слишком не вовремя и не мог найти в народной жизни своего отечества какие-нибудь элементы, какое-нибудь содержание для поэзии. Общество его времени хо¬ рошо понимало поэзию патронажства, лести и угодничества; но о всякой другой поэзии не имело решительно никакого понятия и, следовательно, не имело в ней никакой потребности, никакой нужды. Слава Державина была основана не на общественном мнении, которого тогда не было ни признака, ни тени, особенно в деле литературы: нет, слава Державина была основана на про¬ свещенном внимании немногих к его таланту. И если во всей России того времени было человек десять или двадцать, более или менее умевших ценить этот высокий талант, то остальные, человек сто или двести, из которых состояла тогдашняя читаю¬ щая публика, кричали о нем с голоса первых, сами хорошенько не понимая собственного крика. Где ж тут было явиться истин¬ ной поэзии и великому поэту? Правда, природа производит та¬ ланты, не спрашиваясь времени и не справляясь, нужны они или нет; но ведь великие поэты творятся не одною природою: они творятся и обществом, то есть историческим положением об¬ щества. Думать, что поэта составляет один талант,— значит грубо ошибаться. Разумеется, прежде всего поэтом делает человека та¬ лант; но к этому также необходимы еще и характер, и образова¬ ние, и направление, которые зависят от общества, среди которого является поэт. Чтоб поэтически воспроизводить действительность, 219
мало одного природного таланта: нужно еще, чтоб под рукою поэта была поэтическая действительность. Хорошо было грекам творить их изящные, исполненные идеальной красоты статуи, когда греческие художники и на площадях, и на улицах, п на рынках беспрестанно встречали то мужчин с головою Зевеса, с станом Аполлона, то жешцнн с выражением величаво-строгой красоты Паллады, с роскошными формами Афродиты или обая¬ тельною прелестью харнт. Только итальянским живописцам сред¬ них веков был доступен идеал мадонны, ибо тип ее они видели беспрестанно в прекрасных женщинах своего богатого красотою отечества. Странное дело! Все понимают, что нельзя сделаться великим живописцем, имея какой бы то ни было великий талант, если в годы изучения искусства нет хороших натурщиков; все по¬ нимают, что великий живописец, творя идеальную красоту, все- ]акп нуждается, во время своей работы, в образце действитель¬ ности; а никто не хочет понять, что точно так же и для великих поэтов образцом их идеальных созданий служит тоже окружаю¬ щая их действительность. Природа творит великих полководцев, когда ей угодно, а не только па случай войны; но без войны и геликий полководец проживет весь свой Еек, даже и не подозре¬ вая, что он — великий полководец: только во времена сильных движений общественных люди, одареыные от природы большими военными способностями, делаются великими полководцами. Чопорный, натянутый Расин в древней Греции был бы страстным и глубокомысленным Эврипидом; а во Франции, в царствование Лудовика XIV, и сам страстный, глубокомысленный Эврипид был бы чопорным и натянутым Расином. Таково влияние истории и общества на талант! У нас этого ие хотят и знать. Кричат о Державине, что он гений; стихов его давно уже совсем не чи¬ тают, а считают чуть не безбожниками тех, кто осмеливается го¬ ворить, что теперь поэзия Державина — слишком непитательная и невкусная пища для эстетического вкуса. Повторяем не раз уже сказанное и, смеем надеяться, доказанное нами, что, при всей огромности таланта, который мы и не думаем отрицать и пред которым мы умеем благоговеть больше,- нежели все крикуны и лицемеры, вопиющие против нас,— Державин не принадлежит к тем вечно юным гениям, которых создания никогда не ста- реются, всегда новы и интереспы. Поэзия Державина была бле¬ стящею и интересною попыткою, для успеха которой не были готовы ни русское общество, нн русский язык, ни образование самого поэта. Это поэзия, носящая на себе все родовые признаки своего времени, а потому для нас, русских, имеющая свой исто¬ рический интерес; но как время этой поэзии, так и сама эта поэзия чужды всякого действительного и определенного идеаль¬ ного содержания, которое дается только сильно развитою народ¬ ною жизшно. Лучшее, что есть в поэзии Державина,— это намеки на поэзию, часто не достигающие цели по их неопределенности и темноте; проблески поэзии, часто погасающие в водяной массе 220
реторики; словом, это несвязный детский поэтический лепет, но еще не поэзпя. В поэзии Державина есть и полётистая возвышен¬ ность, и могучая крепость, и яркость великолепных картин, и, несмотря на ее подражательность, есть что-то отзывающееся стихиями северной природы; но все это является в ней не в стройных созданиях, верных и выдержанных по концепции и от¬ личающихся художественною полнотою и окончепностию, но от¬ рывочно, местами, проблесками. Словом, это еще не поэзия, а только стремление к поэзии. Задумчивая и мечтательная поэзия Жуковского совершенно чужда главного недостатка поэзии Державина: она исполнена содержания, но вместе с тем лишена разнообразия и многосто¬ ронности. Ни одному поэту так много не обязана русская поэзия в ее историческом развитии, как Жуковскому; и между тем в созданиях Жуковского поэзпя является не столько искусством, сколько служительницею и провозвестницею тайн внутренней жизни. Жуковский — романтик в духе средних веков, а не ху¬ дожник. По своей натуре он чужд этой способности, совершенно поэтической и артистической, свободно переноситься во все сфе¬ ры жизни и воспроизводить ее явления в их разнообразии и свой¬ ственной каждому из них особности. Ему чуждо это свойство Протея2 принимать все виды и формы и оставаться в то же время самим собою,— это свойство, в котором заключается сущность поэзии как искусства. Поэзия Жуковского была отголоском его жизни, вздохом по утраченным радостям, разрушенным надеж¬ дам, поэтическою тризною над умершим для очарования сердцем. Поэзия души и сердца, она чужда всех других интересов и редко выходит из-за магического круга неопределенных стремлений и туманных мечтаний. Это ее величайший недостаток, но это же и ее величайшее достоинство. Она была необходима не для самой себя, а как средство к развитию русской поэзии; она явилась не как готовая уже поэзия, подобно Палладе, родившейся во все¬ оружии3, а как момент возникавшей русской поэзии. Она обога¬ тила русскую поэзию содержанием, которого ей недоставало; ука¬ зала ей на богатые и неистощимые источники европейской по¬ эзии, которой явления умела с непостижимым искусством усвои- вать русскому языку. Сверх того, Жуковский далеко подвинул вперед и русский язык, придав ему мпого гибкости и поэтического выражения. В поэзии Батюшкова преобладает элемент чисто художе¬ ственный. Это видно и в фактуре его стиха и вообще в пласти¬ ческом характере форм его произведений; это же видно и в арти¬ стическом, полном страсти стремлении его к наслаждению, к веч¬ ному пиру жизни; это же видно и в разнообразии предметов его поэтических песен. Это преимущества поэзии Батюшкова перед поэзиею Жуковского; ко поэзпя Жуковского несравненно богаче поэзии Батюшкова содержанием. Поэзия Батюшкова скользит по 221
жизип, едва зацепляясь за нее; содержание ее весьма скудно п бедно. Самая художественность стиха его не достигла полного своего развития: Батюшков любил произвольные усечения при¬ лагательных; между превосходнейшими стихами у него встре¬ чаются негладкие и даже непоэтические; сверх того, верный пре¬ даниям русской поэзии и примеру отца ее — Ломоносова, Батюш¬ ков очень и очень не чужд реторики. Вот в коротких словах все, что было сказано нами в пред¬ шествовавших трех статьях. Приступая наконец к критическому обозрению поэтической деятельности Пушкина, мы почли за нуж¬ ное повторить сказаное нами в прежних статьях, чтоб яснее показать читателям историческую связь Пушкина с предшество¬ вавшими ему поэтами. Мы видели, что эти поэты, оказавшие такие великие услуги рождающейся русской поэзии, только способствовали ее рожде¬ нию, но не родили ее, более были предтечами поэта, чем поэтами. Без сравнения с Пушкиным каждый из них — поэт; но, если сравнивать их с ним, нельзя не согласиться, что между ими и Пушкиным такое же отношение, как между большими реками и еще несравненпо большею, которая составляется из их соединен¬ ных вод, поглощаемых ею. Пушкин явился именно в то время, когда только что сдела¬ лось возможным явление на Руси поэзии как искусства. Двена¬ дцатый год был великою эпохою в жизни России. По своим след¬ ствиям он был величайшим событием в истории России после царствования Петра Великого. Напряженная борьба насмерть с Наполеоном пробудила дремавшие силы России и заставила ее увидеть в себе силы и средства, которых она дотоле сама в себе не подозревала. Чувство общей опасности сблизило между собою сословия, пробудило дух общности и положило начало гласности и публичности, столь чуждых прежней патриархальности, впер¬ вые столь жестоко поколебанной. Чтоб видеть, какое огромное влияние имели на Россию великие события 1812—1814 годов, до¬ статочно прислушаться к толкам старожилов, которые с горестию говорят, что с двенадцатого года и климат в России изменился к худшему и все стало дороже: добряки не понимают, что дорого¬ визна эта была необходимым следствием увеличивавшихся нужд образованной жизни, следовательно, признаком сильно двинув¬ шейся вперед цивилизации. В это время, вследствие ею же вы¬ званных событий, Франция, столько времени боровшаяся со всего Европою и ознакомившаяся, в этой борьбе, с своими соседями, уже начала отрекаться от своих литературных предрассудков. Она увидела, что у соседей ее есть не только ум и талант, но и богатые литературы; она поняла, что Корнель и Расин еще не исключительные представители творческого изящества, а Шекс¬ пир, Гете и Шиллер — совсем не представители замечательных дарований, искаженных дурным вкусом и незнанием истинных правил искусства; она догадалась даже, что ни классическая 222
«Ars Poética»* Горация, ни подражательная ей «L’Art Poétique» ** Буало, ни теория Баттё, ни критика Лагарпа уже не могут быть эстетическим кораном п что в туманных умозрениях немцев во¬ обще и романтических созерцаниях Шлегелсп в частности есть много истинного и верного касательно искусства. Словом, роман¬ тизм вторгся и во Францию, тесня и изгоняя ее псевдоклассиче¬ ский китаизм, основанный на гордой мысли, что только одним французам бог дал и ум и вкус, отказав в этих дарах всем дру¬ гим нациям. Франция жадно прислушивалась к мрачным и гро¬ мовым звукам лиры Байрона, предчувствуя в них свое собствен¬ ное возрождение к новой жизни, и поэтические рассказы Валь¬ тера Скотта о средних веках появлялись уже на французском языке почти в то же время, как появлялись в Лондоне на англий¬ ском. Падение военного терроризма Наполеона развязало Фран¬ ции руки не только в политическом отношении, но и в отношении к науке и литературе: ненавидимые и гонимые им «идеологи» свободно и ревностно принялись за свое дело; литература и по¬ эзия ожили. Это имело прямое и сильное влияние на нашу лите¬ ратуру. Когда увенчанная славою Россия начала отдыхать от своих побед и торжеств и процветать миром в «гордом pi полном доверия покое» ***, наши обветшалые и заплесневелые журналы того времени и патриарх их «Вестник Европы» начали терять свое влияние и перестали, с своими запоздалыми идеями, быть ора¬ кулами читающей публики. Явилась новая публика с новыми потребностями, публика, которая из самых источников иностран¬ ных, а не из заплесневелых русских журналов, начала почерпать понятия и суждения о литературе и искусствах и которая начала следить за успехами ума человеческого, наблюдая их собствен¬ ными глазами, а не через тусклые очки устаревших педантов. Около двадцатых годов в «Сыне отечества» начались споры за романтизм; вскоре после того появились альманахи, как прибе¬ жище новых литературных потребностей и нового литературного вкуса, которые, с 1825 года, нашли своего представителя и выра¬ зителя в «Московском телеграфе». Впрочем, да не подумают чи¬ татели, чтоб в этом поверхностном quasi-романтизме мы видели какую-то великую истину, действительность которой и теперь не подвержена сомнению. Нет, так называемый романтизм двадца¬ тых годов, этот недоучившийся юноша с нехмного растрепанными волосами и чувствами, теперь смешон с своими старыми претен¬ зиями; его высшие взгляды теперь сделались косыми и близору¬ кими, а сбивчивые и неопределенные теории превратились в пу¬ стые фразы и обветшалые слова. Но всякому свое! Справедли¬ вость требует согласиться, что в свое время этот псевдоромантизм принес великую пользу литературе, освободив ее от болотной * «Искусство поэзии» (лат.). — Ред. ** «Искусство поэзии» (фр.). — Ред. *** Стих Лермонтова 4. 223
стоячестп и заплесневелости и указав си столько широких и сво¬ бодных путей. Доказательством этого может служить, что лучшие поэтические труды Жуковского совершены им или около, или после двадцатых годов, как-то: перевод «Торжества победителей», «Жалоб Цереры», «Элевзинского праздника», «Орлеанской девы», «Ундины» и проч. Даже самый стих Жуковского сделал с того времени большой шаг вперед. Батюшков умер для русской лите« ратуры в самое время этого перелома, и потому новое литератур¬ ное направление не имело на пего влияния. Тем не менее можно предполагать с достоверностию, что, без этого несчастного случая в жизпи Батюшкова, его ожидала бы эпоха обильнейшей п выс¬ шей деятельности, нежели та, какую он успел обнаружить, и что только тогда узнали бы русские, какой великий талант имели они в нем. При всей художественности, при всей пластичности стиха Батюшкова ему все еще чего-то недостает: видно, что оста¬ валось ему сделать только небольшой шаг, и в то же время видно, что этот шаг суждено было сделать человеку новому и свежему, не затвердевшему в литературных преданиях. Этим че¬ ловеком был Пушкин... Приступая к критическому обозрению творений Пушкина, мы будем строго держаться хронологического порядка, в каком являлись они. Пушкин от всех предшествовавших ему поэтов отличается именно тем, что по его произведениям можно следить за постепенным развитием его не только как поэта, но вместе с тем как человека и характера. Стихотворения, написанные им в одном году, уже резко отличаются и по содержанию и по форме от стихотворений, написанных в следующем. II потому его сочи¬ нений никак нельзя издавать по родам, как издаются сочинения Державина, Жуковского и Батюшкова, особеино первого и по¬ следнего. Это обстоятельство чрезвычайно важно: оно говорит сколько о великости творческого гения Пушкина, столько и об органической жизненности его поэзии,— органической жизненно¬ сти, которой источник заключался уже не в одном безотчетном стремлении к поэзии, но в том, что почвою поэзии Пушкина была живая действительность и всегда плодотворная идея. Между тем в безобразном посмертном издании сочинений Пушкина 1838 года (восемь томов) стихотворения расположены по родам, разделе¬ ние которых основывалось на произволе лица, которому была поручена редакция. Вот почему в нашей статье, несмотря на то, что в заглавии ее выставлено издание 1838 года, мы будем руко¬ водствоваться изданными при жизни самого поэта изданиями 1826, 1829, 1832 и 1835 годов. Но прежде всего мы остановимся на его «лицейских» стихотворениях, помещенных в 1Х-м томе 1841 года. Некоторые господа сильно нападали па издателей трех последних томов сочинений Пушкина, за помещение его «лицей¬ ских» стихотворений, говоря, что это сделано для наполнения книжек хоть каким-нибудь материалом за недостатком хорошего и что печатать произведения поэта, которых ои сам не считал 224
достойными печати, значит оскорблять его память5. Ничто не может быть нелепее такой мысли. Мы очень уважаем дарования и таланты такпх поэтов, как Веневитинов, Полежаев, Баратын¬ ский, Козлов, Давыдов и другие; но все-таки думаем, что, из ува¬ жения к ним же, не следует печатать их слабые произведения, тем более что они никому и ни в каком отношении не могут быть интересны, а между тем могут повредить известности этих авторов. Но когда дело идет о таких поэтах и писателях, как Ло¬ моносов, Державин, Фонвизин, Карамзин, Крылов, Жуковский, Батюшков, Грибоедов и в особенности Пушкин и Лермонтов,— то каждая строка, написанная их рукою, принадлежит потомству и должна быть сохранена для него, ибо она напоминает собою или черту их времени, или факт о их образе мыслей и характере. «Лицейские» стихотворения Пушкина, кроме того, что пока¬ зывают, при сравнении с последующими его стихотворениями, как скоро вырос и возмужал его поэтический гений,— особенно важны еще и в том отношении, что в них видна историческая связь Пушкина с предшествовавшими ему поэтами; из них вид¬ но, что он был сперва счастливым учеником Жуковского и Ба¬ тюшкова, прежде чем явился самостоятельным мастером. Впер¬ вые,—сколько помним мы,— появилось стихотворение Пушкина в «Вестнике Европы» 1813 г. Он написал его (когда ему не было и четырнадцати лет от роду) при получении известия о смерти Кутузова6. Стихотворение это не попало в собрание сочинений Пушкина, а потому, для редкости, мы и выписываем его здесь: Отечество в слезах — познало весть ужасну! Кутузов кончил век средь славы и побед. Надежду наш злодей питает пусть напраспу, Что будто бы ему преграды боле нет; Кутузова парить дух будет над рядами! Народ, средь коего сей муж родиться мог, Не преклонит главы пред хищными врагами, Возникнет новый вождь, и будет с нами бог! Часто стали появляться в печати стихотворения Пушкина в 1815 году в «Российском музеуме», журнале, издававшемся Вла¬ димиром Измайловым. Все они являлись там с подписью только начальных букв имени и фамилии Пушкина, и все они, по подлин¬ ным рукописям покойного поэта, помещены в 1Х-м томе его сочине¬ ний, между «лицейскими» стихотворениями. Потом стихотворения Пушкина стали появляться в «Сыне отечества», и большая часть их вошла уже в сделанные им самим издания его сочинений 7. «Лицейские» стихотворения не богаты поэзиею, но часто удивляют красотою и изяществом стиха. Фактура этого стиха совсем не пушкинская: она принадлежит Жуковскому и Батюш¬ кову. Далеко уступая этим поэтам в поэзии, Пушкин — едва шестнадцатилетний юноша — иногда не только не уступал им в стихе, но еще едва ли не смелее и не бойчее владел пм. Из них только три пьесы уж слишком плохи, а именно: «Бова» (отрывок 8 В. Белинский, т. 6 225
из поэмы), «Красавпце, которая нюхала табак» и «Безверие». Первая пьеса написана Пушкиным явно в подражание «Илье Муромцу» Карамзина, которому она, впрочем, нисколько не усту¬ пает в достоипстве стиха и вымысла. Подобно «Илье Муромцу» Карамзина, «Бова» не кончен, вероятно, по одной и той же при¬ чине: мысль обеих этих пьес так детски ложна и поддельна, что из нее ничего не могло выйти целого, и оба поэта сами соскучи¬ лись ею, не доведя ее до конца. По самому началу «Бовы» видно, что «Илья Муромец» Карамзина, слишком восхищавший юный вкус Пушкина, разманил его затеять эту поэму: Часто, часто я беседовал С болтупом страны эллинския И не смел осиплым голосом С Шапеленом и с Рифматовым Воспевать героев севера. Несравненного Впргилия Я читал и перечитывал, Не стараясь подражать ему В нежных чувствах и гармонии. Разбирал я немца Клопштока И не мог понять премудрого; Не хотел я воспевать, как он; Я хочу, чтоб меня поняли Все от мала до великого, За Мильтоном и Камоэнсом Опасался я без крил парить, Но вчера, в архивах рояся, Отыскал я книжку славную, Золотую, незабвенную, Прочитал — ив восхищении Про Вову пою царевича. Не правда ли, что это очень напоминает столь знакомое и презнакомое всем начало «Ильи Муромца»?8 Пьеса «Красавице, которая нюхала табак» отличается сатирическим и сентименталь¬ ным характером, столь свойственным нашей старинной поэзии. Она написана до того плохими стихами, что нам, привыкшим под пушкинским стихом разуметь высшее изящество стиха, странно думать, что эти стихи писаны Пушкиным, хотя бы и тринадцатилетним: Возможно ль, милая Климена! Какая странная во вкусе перемена: Ты любишь обонять не утренний цветок, А вредную траву зелену Искусством превращенну В пушистый порошок? В заключение он желает быть — табаком: Но если уж табак Столь нравится тебе... о пыл воображенья! Ах! если б, превращенный в прах, И в табакерке, в заточеньи, Я в персты нежные твои попасться мог; Тогда б, в сердечном восхищеньи, Рассыпался на грудь. 226
Но что! мечта, мечта, пустая!9 Не будет этого нпкак! О доля человека злая! Ах... отчего я не... табак! «Безверие»—дидактическая пьеса, которые сотнями писа¬ лись в блаженное старое время: реторическое распространение какой-нибудь темы плохими стихами. В детских и юношеских опытах Пушкина заметно влияние даже Капниста и Василия Пушкина. Больше всего видно на них влияние Жуковского и, особенно, Батюшкова; но влияния Дер¬ жавина почти совсем незаметно. Это не значит, чтоб в натуре Пушкина как художника не было ничего родственного с поэти¬ ческою натурою Державина или чтоб Пушкин не любил Держа¬ вина и не восхищался его произведениями. Напротив, Пушкин благоговел перед Державиным. В записках своих (том XI, стр. 176—177) он с такою любовью рассказывает, как на лицей¬ ском публичном экзамене читал он, в двух шагах от Державина, свои «Воспоминания в Царском Селе» и восхитил ими маститого поэта. Это было в 1815 году; Пушкину было тогда шестнадцать лет. Этот случай Пушкин всегда считал великим событием в сво¬ ей жизни. Он упоминает о нем в одном из своих «лицейских» стихотворений—«К Жуковскому»; тут же, с юношеским востор¬ гом, упоминает и об одобрении Карамзина, Дмитриева и того поэта, к которому обращено было это послание,— одобрение, ко¬ торым они приветствовали его детские опыты: Благослови, поэт! в тиши парнасской сени Я с трепетом склонил пред музами колени, Опасною тропой с надеждой полетел, Мне жребий вынул Феб — и муза мой удел. Страшусь, неопытный, бесславного паденья, Но пылкого смирить не в силах я влеченья, Не грозный приговор на гибель внемлю я: Сокрытого в веках священный судия, Страж верный прошлых лет, наперсник муз любимый И бледной зависти предмет неколебимый, Приветливым меня вниманьем ободрил; И Дмитров слабый дар с улыбкой похвалил; И славный старец наш, царей певец избранный, Крылатым гением и грацией венчанный, В слезах обнял меня дрожащею рукою И счастье мне предрек незнаемое мною. И ты, природою на песни обреченный, Не ты ль мне руку дал в завет любви священной? Могу ль забыть я час, когда перед тобой Безмолвный я стоял, и молнийной струей Душа к возвышенной душе твоей летела И, тайно съединясь, в восторгах пламенела... В другое, позднейшее время, в эпоху мужественной зрелостп своего гения, Пушкин, говоря о своей музе, сделал поэтический намек на лучшее воспоминание своей юности: 8* 227
И свет ее с улыбкой встретил; Успех нас первый окрылил; Старик Державин нас заметил И, в гроб сходя, благословил 10. Но, при всем этом, громогласный одовоспевательный харак¬ тер державинской поэзии был столько не в натуре и не в духе Пушкина, что на его «лицейских» стихотворениях нет почтп . никаких следов ее влияния. Только одна кантата «Леда», из всех «лицейских» стихотворений, отзывается языком Державина, но вместе и Батюшкова; а самый род пьесы (кантата) напоминает одного Державина11. Этим почти и оканчивается все сближение. Но если сравнить в «Онегине» и других позднейших произведе¬ ниях Пушкина картины русской природы — именно осени и зи¬ мы, то нельзя не увидеть, что они носят на себе отпечаток какой- то родственности с державинскими картинами в том же роде. Этого нельзя доказать сравнительными выписками из того и дру¬ гого поэта; но это очевидно для людей, которые способны про¬ никать далее буквы и отыскивать аналогию в духе поэтических произведений. Проблескивающие по временам и местами эле¬ менты державинской поэзии суть живопись севернорусской при¬ роды, народность, сатира и художественность: все это составляет полноту и богатство поэзии Пушкина, и все это достигло в ней своего совершенного развития и определения. Державинская по¬ эзия, в сравнении с пушкинскою, это — заря предрассветная, когда бывает ни ночь, ни день, ни полночь, ни утро, но едва, начинается борьба тьмы с светом; брезжит неверный полумрак, обманчивый полусвет; вдали на небе как будто белеет полоса света и в то же время догорают готовые погаснуть ночные звез¬ ды, а все предметы являются в неестественной величине и лож¬ ном виде. Пушкинская поэзия, в сравнении с державинскою, это — роскошный, полный сияния и блеска полдень летнего дня: все предметы земли озарены светом неба и являются в своем собственном, определенном, ясном виде, и самая даль только де¬ лает их более поэтическими и прекрасными, а не ложными и безобразными... Словом, поэзия Державина есть безвременно явившаяся, а потому и неудачная поэзия пушкинская, а поэзия пушкинская есть вовремя явившаяся и вполне достигшая своей определенности, роскошно и благоуханно развившаяся поэзия державинская... Пьесы: «К Наташе», «Рассудок и любовь», «К Маше», «Сле¬ за», «Погреб», «Истина», «Застольная песня», «Делия», «Стансы» (из Вольтера), «К Делии», «К ней», «Месяц», «Я Лилу слушал у клавира», «К Жуковскому», «Пирующие друзья» 12, «К Дель¬ вигу», «Фиал Анакреона», «К Дельвигу», «Фавн и пастушка», «К живописцу», «Сновидение», «Романс»,— все эти пьесы, по изобретению, по форме и по именам Лилы, Нины, Маши, На¬ таши и т. п., напоминают собою предшествовавшую Жуковскому и Батюшкову эпоху русской литературы, или по крайней мере 228
ту школу поэзии русской, которая не испытывала на себе влияния этих двух поэтов. Так, например, пьеса «К живописцу» написана как будто Державиным, предлагающим живописцу написать портрет его Милены или Плениры; а пьесы: «Слеза», «Погреб», «Истина» написаны как будто на мотив известной прелестной песенки Дениса Давыдова «Мудрость», которая начинается куп¬ летом: Мы недавно от печали, Лиза, я да Купидон, По бокалу осушали Да просили мудрость вон. Чтоб дать понятие о духе этой школы, представителями ко¬ торой были Капнист, Нелединский-Мелецкий, В. Пушкин, Давы¬ дов, мы выпишем коротенькое стихотворение Пушкина «Снови¬ дение»: Недавно, обольщен прелестным сновиденьем, В венце сияющем царем я зрел себя; Мечталось, я любил тебя — И сердце билось наслажденьем. Я страсть свою у ног в восторгах изъяснял. Мечты! ах! отчего вы счастья не продлили? Но боги не всего теперь меня лишили: Я только царство потерял 13. В послании «К Жуковскому» Пушкин рассуждает, в доволь¬ но прозаических стихах, о литературных вопросах, особенно занимавших дядю его, Василия Пушкина, и ту эпоху, которой В. Пушкин был одним из представителей. В. Пушкин в прозаи¬ ческих, но иногда очень острых сатирах нападал на плохих сти¬ хотворцев и славянофилов 14 — врагов Карамзина — того времени. В послании своем «К Жуковскому» молодой Пушкин, под влия¬ нием дяди своего, также нападает на рифмачей и славянофилов и судит о русской литературе. Рифмачей называет он «варягами»; Далеко диких лир несется резкий вой; Варяжские стихи визжит варягов строй. Те слогом Никопа печатают поэмы, Одни славянских од громады громоздят. Другие в бешеных трагедиях хрипят; Тот, верный своему мятежному союзу, На сцену возведя зевающую музу, Бессмертных гениев сорвать с Парнаса мнит. Рука содрогнулась, удар его скользит, Вотще бросается с завистливым кинжалом: Куплетом ранен он, низвержен в прах журналом; При свистах крптпки к собратьям он бежит, И маковый венец Феспису ими свит. Все, руку наложив на том «Телемахиды», Клянутся отомстить сотрудников обиды, Волнуясь, восстают неистовой толпой. Беда, кто в свет рожден с чувствительной душой, Кто тайно мог пленить красавиц нежной лирой, Кто смело просвистал шутливою сатирой, 229
Кто выражается правдивым языком И русской глупости не хочет бить челом! Он враг отечества, он сеятель разврата, И речи сыплются дождем на супостата. Читая эти стихи, невольно переносишься в то блаженное время нашей литературы, о котором теперь, за исключением по¬ жилых и записных литераторов, немногие имеют понятие. В этом послании слог, фактура стиха, понятия, взгляд на вещи — все принадлежит времени, которое предшествовало Жуковскому и Батюшкову и проглядело их явление. Но тут есть нечто и само¬ стоятельное, принадлежащее Пушкину, как представителю уже нового поколения: это жестокая наладка на Тредьяковского и в особенности на Сумарокова: Ты ль это, слабое дитя чужих уроков, Завистливый гордец, холодный Сумароков, Без силы, без огня, с посредственным умом, Предрассуждениям обязанный венцом И с Пинда сброшенный и проклятый Расином? Ему ли, карлику, тягаться с исполином? Ему ль оспоривать лавровый тот венец, В котором возблистал бессмертный наш певец, Веселье россиян, полупочное диво? Нет! в тихой Лете он потонет молчаливо! Уж на челе его забвения печать. Предбудущим векам что мог он передать? Страшилась грация цинической свирели, И персты грубые на лире костенели. Замечателен еще в этом послании юношеский жар и рья¬ ность, с какими Пушкин призывает талантливых певцов на брань с писаками. Он указывает им на Феба, сражающего Пифона, и требует мщения за погибшего жертвою зависти Озерова: Лиющая с небес и жизнь и вечный свет, Стрелою гибели десница Аполлона Сражает наконец ужасного Пифона; Смотрите! поражен враждебными стрелами, С потухшим факелом, с недвижными крылами, К вам Озерова дух взывает: други, месть! Вам оскорбленный вкус, вам знанья дали весть, Летите на врагов — и Феб и музы с вами! Разите варваров кровавыми стихами; Невежество, смирясь, потупит хладный взор, Спесивых риторов безграмотный собор... В заключение молодой поэт решается, не боясь гонении и зависти невежд и рифмачей, «ученью руку дав», смело идти пря¬ мою дорогою... Это значило возвестить о себе довольно громко; последствия показали, что этот юноша имел полное на то право... В пьесах: «Наслаждение», «К прпнцу Оранскому», «Сражен¬ ный рыцарь», «Воспоминания в Царском Селе» п «Наполеон на Эльбе» заметно влияние Жуковского: в них преобладает элегиче¬ ский тон в духе музы Жуковского, стих очень близок к стиху 230
Жуковского, в самом взгляде на предмет видна зависимость уче-* ника от учителя. «Воспоминания в> Царском Селе» написаны звучными и силь¬ ными стихами, хотя вся пьеса эта не более, как декламация и ре- торика. Такими же стихами написана и пьеса «Наполеон на Эль¬ бе», содержание которой теперь кажется забавно-детским. Пушкин заставляет Наполеона «свирепо прошептать» разные ругательства на самого себя, превозносить своих врагов, а о себе самом отзы¬ ваться как о5 ужаеиом mauvais sujet *. Между прочим, Наполеон у него свирепо прошептывает: «Полночи царь младовгГ тбг двигнул ополченья, И гибель вслед пошла кровавым: знамена»!, Отозвалось могучего паденье — И мир земле и радость небесам, А мнв — позор и: поношепье!»15 Чему удивляться, что шестнадцатилетний мальчик Tait смот¬ рел на Наполеона в то время, как на него так же точно смотрели и престарелые и возмужавшие поэты! Гораздо удивительнее, что этот мальчик, через пять дет после того, сказал о Наполеоне; Над урной, где твой прах лежит, Народов ненависть почила И луч бессмертия горит! ■ ri Да будет омрачен позором Тот малодушный, кто в сей день Безумным возмутит укором Его развенчанную тень] Хвала!.. Он русскому народу Высокий жребий указал И миру вечную свободу Из мрака ссылки завещал13. Эти стихи и особенно этот взгляд на Наполеона, как освежи-» тельная гроза, раздались в 1821 году над полем русской литера¬ туры, заросшим сорными травами общих мест, и многие поэты, престарелые и возмужалые, прислушивались к нему с удивле¬ нием, подняв встревоженные головы вверх, словно гуси на гром... Но между «лицейскими» стихотворениями гораздо более озна¬ менованных сильным влиянием Батюшкова. Таковы пьесы: «К Наталье», «К молодой актрисе», «Князю А. М. Горчакову», «Осгар», «Эвлега», «Воспоминание» (Пущину), «Сон» (отрывок), «К молодой вдове», «Мое завещание друзьям», «Наездник», «К Г...у», «Мечтатель», «К П...у», «К Б...ву», «Городок» 17. Даже в пьесах, написанных под влиянием других поэтов, заметно в то же время и влияние Батюшкова: так гармонировала артистиче¬ ская натура молодого Пушкина с артистическою натурою Ба¬ тюшкова! Художник инстинктивно узнал художника и избрал его преимущественным образцом своим. Это показывает, до какой * негодяе (фр.). — Ред. 23±
степени силен был в Пушкине художнический инстинкт. Как ни много любил он поэзию Жуковского, как ни сильно увлекался обаятельностию ее романтического содержания, столь могущест¬ венною над юною душою, но он нисколько не колебался в выборе образца между Жуковским и Батюшковым, и тотчас же, бессо¬ знательно, подчинился исключительному влиянию последнего. Влияние Батюшкова обнаруживается в «лицейских» стихотворе¬ ниях Пушкина не только в фактуре стиха, но и в складе выра¬ жения, и особенно во взгляде на жизнь и ее наслаждения. Во всех их видна нега и упоепие чувств, столь свойственные музе Ба¬ тюшкова; и в них проглядывает местами унылость и веселая шут¬ ливость Батюшкова. Пушкин занял у него даже любимые имена, и в особенности Хлою и Делию, и манеру пересыпать своп сти¬ хотворения мифологическими именами Купидона, Амура, Марса, Аполлона и проч., и любимые его выражения: цитерская сторона, девственная лилея и тому подобные. Вспомните стихотворения Батюшкова, заимствованные им из Парни, и потом послание «К П — ну» 18, и сравните с ним пьесы Пушкина «К Наталье» и «К молодой вдове»: вы увидите в них Пушкина учеником Ба¬ тюшкова. Ночь придет — и лишь тебя Вижу я в пустом мечтанье, Вижу в легком одеянье Будто милая со мной; Робко, сладостно дыханье, Белой груди колыханье, Снег затмившей белизной — И полуоткрыты очи, Скромный мрак безмолвной ночи — Дух в восторг приводят мой!.. Я один в беседке с нею: Вижу девственну лилею, Трепещу, томлюсь, немею... Но, Наталья, ты не знаешь, Кто твой нежный Селадон? Ты еще не понимаешь, Отчего не смеет он И надеяться? — Наталья! Выслушай еще меня: Не владелец я сераля, Не арап, не турок я; За учтивого китайца, Грубого американца Почитать меня нельзя. Не представь и немчурою С колпаком на волосах, С кружкой, пивом налитою, И с цигаркою в зубах; Не представь кавалергарда В каске, с длинным палашом — Не люблю я бранный гром: Шпага, сабля, алебарда Не тягчат моей руки. 232
По отделке и стиху это стихотворение слишком отзывается детскою незрелостию; но следующее и по стихам напоминает Батюшкова: Лпда! друг мой пеизменный, Почему сквозь легкий сон Часто негой утомленный, Слышу я твой тихий стон? Почему в любви счастливой Видя страшную мечту, Взор недвижный, боязливый, Устремляешь в темноту? Почему, когда вкушаю Быстрый обморок любви, Иногда я примечаю Слезы тайные теоп — Ты рассеянно внимаешь Речи пламенной моей, Хладно руку прижимаешь, Хладен взор твоих очей? О бесценная подруга! Вечно ль слезы проливать, Вечно ль мертвого супруга Из могилы вызывать! Верь мне: узников могилы Там объемлет вечный сон; Им не мил уж голос мплый, Не прискорбен скорби стон. Не для них — весенни розы, Сладость утра, шум пиров, Откровенной дружбы слезы И любовниц робкий зов!.. Рапо друг твой незабвенный Вздохом смерти воздохнул И, блаженством упоенный, На груди твоей уснул. Спит увенчанный счастливец! Верь любви — невинны мы — Нет! разгневанный ревнивец Не придет из вечной тьмы; Тихой ночью гром не грянет, И завистливая тень Близ любовника не станет, Вызывая спящий день! Пьесы: «Осгар» и «Эвлега» навеяны скандинавскими стихо¬ творениями Батюшкова. В то время пользовалось большою из¬ вестностью действительно прекрасное послание Батюшкова к Жу¬ ковскому— «Мои пенаты». Оно родило множество подражании. Пушкин написал, в роде и духе этого стихотворения, довольно большую пьесу «Городок»: Философом ленивым, От шума вдалеке, Живу я в городке, Безвестностью счастливом. Я нанял светлый дом 233
С диваном, с камельком; Три комнатки простые— В них злата, бронзы нет, II ткани выписные Не красят их паркет; Окошки в сад веселый, Где липы престарелы С черемухой цветут; Где мне в часы полдневны Березок своды темны Прохладну сень дают; Где ландыш белоснежный Сплелся с фиялкой нежной, И быстрый ручеек, В струях неся цветок, Невидимый для взора, Лепечет у забора. Здесь добрый твой поэт Живет благополучно; Не ходит в модный свет; На улице карет Не слышен стук докучный; Здесь грома вовсе нет; Лишь изредка телега Скрыпит по мостовой, Иль путник, в домик мой Пригаед искать ночлега, Дорожною клюкой В калитку постучится... Блажен, кто веселится В покое, без забот, С кем втайне Феб дружится И маленький Эрот; Блажен, кто на просторе В укромном уголке, Не думает о горе, Гуляет в колпаке, Пьетг естг когда захочет, О госте пе хлопочет! Подобно Батюшкову, Пушкин в этом стихотвореннн говорит о своих любимых писателях, которые заняли место на полках его избранной библиотеки. Только он говорит не об одних русских писателях, но и об иностранных: Друзья мне — мертвецы, Парнасские жрецы, Над полкою простою, Под тонкою тафтою, Со мной они живут, Певцы красноречивы, Прозаики шутливы, В порядке стали тут, Сын Мома п Мпнервы, Ферненский злой крнкун, Поэт в поэтах первый, Ты здесь, седой шалуп! Он Фебом был воспитан, 234
Издетства стал пипт; Всех больше перечитан, Всех менее томит; Соперник Эврипида, Эраты нежный друг, Арьоста, Тасса внук — Скажу ль?., отец Кандида — Он все; везде велик Единственный старик! На полке за Вольтером Виргилий, Тасс с Гомером, Все вместе предстоят. В час утренппй досуга Я часто друг от друга Люблю их отрывать. Питомцы юных граций — С Державиным потом Чувствительный Гораций Является вдвоем. И ты, певец любезный, Поэзией прелестной Сердца привлекший в плен, Ты здесь, лентяй беспечный, Мудрец простосердечный, Ванюша Лафонтен! Ты здесь — и Дмитров нежный, Твой вымысел любя, Нашел приют надежпый С Крыловым близ тебя. Но вот наперсник милый Психеи легкокрылой! О добрый Лафонтен, С тобой он смел сразиться.., Коль можешь ты дивиться, Дивись: ты побежден! * Воспитанны Амуром, Вержье, Парни с Грекуром Укрылись в уголок (Не раз они выходят И сон от глаз отводят Под зимний вечерок). Здесь Озеров с Расином, Руссо и Карамзин, С Мольером-исполином Фонвизин и Княжнип. За ними, хмурясь важпо, Их грозный аристарх Является отважно В шестнадцати томах. Хоть страшно стихоткачу Лагарпа видеть вкус, Но часто, признаюсь, Над ним я время трачу. Кладбище обрели На самой нижней полке Все школьнически толки, * Богданович. 235
Лежащие в пыли, Визгова сочинепья, Глупона песнопенья, Известные творенья, Увы! одним мышам. Мир вечный н забвенье И прозе и стихам! Но ими огражденпу (Ты должен это знать) Я спрятал потаенпу Сафьянную тетрадь. Сей свиток драгоценный, Веками сбереженный, От члена русских сил, Двоюродного брата, Драгунского солдата Я даром получил. Ты, кажется, в сомнепьи... Не трудно отгадать; Так, это сочиненья, Презревшие печать. Хвала вам, чада славы, Враги парнасских уз! О князь, наперсник муз, Люблю твои забавы; Люблю твой колкий стих В посланиях твоих; В сатире — знанье света И слога чистоту, И в резвости куплета Игриву остроту — И ты 19 Как, в юношески леты, В волнах туманной Леты Их гуртом потопил; И ты, замысловатый «Буянова» певец, В картинах столь богатый И вкуса образец; И ты, шутник бесценный, Который Мельпомены Котурны и кинжал Игривой Талье дал! Чья кисть мне нарисует, Чья кисть скомпонирует Такой оригинал! Тут вижу я: с Чернавкой Подщипа слезы льет20. Но назову ль детину, Что доброю порой Тетради половину Наполнил лишь собой! О ты, высот Парнаса Боярин небольшой, Но пылкого Пегаса Наездник удалой! Намаранные оды,
Убранство чердаков, Гласят из рода в роды: Велик, велик — Свистов! Твой дар ценить умею, Хоть, право, не знаток; Но здесь тебе не смею Хвалы сплетать венок: Свистовским должно слогом Свистова воспевать; Но убирайся с богом! Как ты, в том клясться рад, Не стану я писать. Несмотря на явную подражательность Батюшкову, которою запечатлена эта пьеса, в ней есть нечто и свое, пушкинское: это не стих, который довольно плох, но шаловливая вольность, чуждая того, что французы называют pruderie *, и столь свойст¬ венная Пушкину. Он нисколько не думает скрывать от света то¬ го, что все делают с наслаждением наедине, но о чем все, при других, говорят тоном строгой морали; он называет всех своих любимых писателей... Юношеская заносчивость, беспрестанно придирающаяся сатирою к бездарным писакам, и особенно главе их, известному Свистову, также характеризует Пушкина21. В некоторых из «лицейских» стихотворений, сквозь подра¬ жательность, проглядывает уже чисто пушкинский элемент поэ¬ зии. Такими пьесами считаем мы следующие: «Окно», элегии (числом восемь), «Гораций», «Усы», «Желание», и «Заздравный кубок», «К товарищам перед выпуском»22. Они не все равного достоинства, но некоторые, по тогдашнему времени, просто пре¬ красны. А тогдашнее время было очень невзыскательно и нераз¬ борчиво. Оно издало (1815—1817) двенадцать томов «Образцовых русских сочинений и переводов в стихах и прозе» и потом (1822—1824) их же переиздало с исправлениями, дополнениями и умножением и, наконец, не довольствуясь этим, напечатало (1821—1822) «Собрание новых русских сочинений и переводов в стихах и прозе, вышедших в свет от 1816 по 1821 год» и «Собра¬ ние новых русских сочинений и переводов в стихах и прозе, вышед¬ ших в свет с 1821 по 1825 год». Большая часть этих «образцовых» сочинений весьма легко могли бы почесться образчиками бездар¬ ности и безвкусия. «Воспоминания в Царском Селе» Пушкина были действительно одною из лучших пьес этого сборника, а Пуш¬ кин никогда не помещал этой пьесы в собрания своих сочинений, как будто не признавая ее своею, хотя она и напоминала ему од¬ ну пз лучших минут его юности!23 И потому стихотворения Пуш¬ кина, о которых мы начали говорить, имели бы полное право, осо¬ бенно тогда, смело идти за образцовые и не в таком сборнике; — только через меру строгий художнический вкус Пушкина мог исключить из собрания его сочинений такую пьесу, как, напри¬ * жеманством (фр.). —Ред. 237
мер, «Гораций». Перевод из Горация или оригинальное произве¬ дение Пушкина в горацианском духе,— что бы ни была она, толь¬ ко никто ни из старых, ни из новых русских переводчиков и под¬ ражателей Горация не говорил таким горацианским языком и складом и так верно не передавал индивидуального характера горацианской поэзии, как Пушкин в этой пьесе, к тому же и написанной прекрасными стихами. Можно ли не слышать в них живого Горация? — Кто из богов мне возвратил Того, с кем первые походы И браней ужас я делил, Когда за призраком свободы Нас Брут отчаянный водил; С кем я тревоги боевые В шатре за чашей забывал И кудри, плющем увитые, Сирийским мирром умащал? Ты помнишь час ужасной битвы, Когда я, трепетный квирит, Бежал, нечестно брося щит, Творя обеты и молитвы? Как я боялся, как бежал! Но Эрмий сам незапной тучей Меня покрыл и вдаль умчал И спас от смерти неминучей. А ты, любимец первый мой, Ты снова в битвах очутился... И ныне в Рим ты возвратился, В мой домик темный и простой. Садись под сень моих пенатов! Давайте чаши! Не жалей Ни вин моих, ни ароматов! Готовы чаши; мальчик! лей; Теперь некстати воздержанье: Как дикий скиф, хочу я пить И, с другом празднуя свиданье, В вине рассудок утопить. В этом стихотворении видна художническая способность Пуш¬ кина свободно переноситься во все сферы жизни, во все века и страны, виден тот Пушкин, который, при конце своего поприща, несколькими терцинами в духе дантовой «Божественной коме¬ дии» познакомил русских с Дантом больше, чем могли бы это сделать всевозможные переводчики, как можно познакомиться с Дантом, только читая его в подлиннике...24 В следующей малень¬ кой элегии уже виден будущий Пушкин — не ученик, не подра¬ жатель, а самостоятельный поэт: Медлительно влекутся днп мои, . И каждый миг в увядшем сердце множит Все горести несчастливей любви И тяжкое безумие тревожит. Но я молчу; не слышен ропот мой. Я слезы лью; мне слезы утешенье, Моя душа, объятая тоской, 238
В нпх горькое находит наслажденье. О жизни сон! лети, не жаль тебя! Исчезни в тьме, пустое привиденье! Мне дорого любви моей мученье, Пускай умру, но пусть умру —любя!25 В пьесе «К товарищам перед выпуском» веет дух, уже совер¬ шенно чуждый прежней поэзпи. И стих, и понятие, и способ вы¬ ражения — все ново в ней, все имеет корнем своим простой и вер- ныи взгляд на действительность, а не мечты и фантазии, облечен¬ ные в прекрасные фразы. Поэт, готовый с товарищами своими выйти на большую дорогу жизни, мечтает не о том, что все они достигнут и богатства, и славы, и почестей, и счастья, а предвидит то, что всего чаще и всего естественнее бывает с людьми. Разлука ждет пас у порога, Зовет нас света дальний шум, И каждый смотрпт на дорогу В волненьи юных, пылких дум. Иной, под кивер спрятав ум, Уже в воинственном наряде Гусарской саблею махнул; В крещенской утренней прохладе Красиво мерзнет па параде, А греться едет в караул. Другой, рожденный быть вельможей, Не честь, а почести любя, У плута знатного в прихожей Покорным плутом зрит себя. Несмотря на всю незрелость и детский характер первых опы¬ тов Пушкина, из них видно, что он глубоко и сильно сознавал свое призвание как поэта и смотрел на пего как на жречество. Его восхищала мысль об этом призвании, и он говорит в посла¬ нии к Дельвигу: Мой друг! и я певец! и мой смиренный путь В цветах украспла богиня песнопенья, И мне в младую боги грудь Влияли пламень вдохновенья! Жажда славы сильно волновала эту молодую и пылкую ду¬ шу, и заря поэтического бессмертия казалась ей лучшею целыо бытия: Ах, ведает мой добрый генпй, Что предпочел бы я скорей Бессмертию души моей Бессмертие свопх творений27. Таких и подобных этим стихов, доказывающих, сколь много заппмало Пушкина его поэтическое призвание, очепь много в его «лицейских» стихотворениях. Между ими замечательно стихотво¬ рение «К моей чернильнице»: 239
Подруга думы праздной, Чернильница моя! Мой век однообразный Тобой украсил я. Как часто друг веселья С тобою забывал Условный час похмелья И праздничный бокал! Под сенью хаты скромной, В часы печали томной, Была ты предо мной С лампадой и мечтой. В минуты вдохновенья К тебе я прибегал И музу призывал На пир воображенья. Сокровища мои На дне твоем таятся. Тебя я посвятил Занятиям досуга И с ленью примирил: Она твоя подруга. С тобой успех узнал Отшельник неизвестный... Заветный твой кристалл Храпит огонь небесный; И под вечер, когда Перо по книжке бродитг Без всякого труда Оно в тебе находит Концы моих стихов И верность выраженья, То звуков или слов Нежданное стеченье, То едкой шутки соль, То странность рифмы новой, Неслыханной дотоль 28. Вот уже как рано проснулся в Пушкине артистический эле¬ мент: еще отроком, без всякого труда находя в черннльпице кон¬ цы своих стихов, думал он о верности выраженья и задумывался над неожиданным стечением звуков или слов и странностью до¬ толе неслыханной новой рифмы! К таким же чертам принадлежит вольность и смелость в понятиях и словах. В одном послании он говорит: Устрой гостям пирушку; На столик вощаной Поставь пивную кружку И кубок пуншевой29. За исключением Державина, поэтической натуре которого ни¬ какой предмет не казался низким, из поэтов прежнего времени никто не решился бы говорить в стихах о пивной кружке, и са¬ мый пуншевой кубок каждому из нпх показался бы прозаиче¬ ским: в стихах тогда говорилось не о кружках, а о фиалах, не о пиве, а об амброзии и других благородных, но не существующих 240
на белом свете напитках. Затеяв писать какую-то новогородскую повесть «Вадим», Пушкин, в отрывке из нее, употребил стих: «Но тын оброс крапивой дикой». Слово тын, взятое прямо из ми¬ ра славянской и новгородской жизни, поражает сколько своею смелостию, столько и поэтическим инстинктом поэта. Из прежних поэтов едва ли бы кто не испугался пошлости и прозаичпости это¬ го слова 30. Мы нарочно приводим эти, по-видимому, мелкие черты из «лицейских» стихотворений Пушкина, чтоб ими указать на будущего преобразователя русской поэзии и будущего националь¬ ного поэта. Теперь странно видеть какую-то смелость в употреб¬ лении слова тын; но мы говорим не о теперешнем, а о прошлом времени: что легко теперь, то было трудно прежде. Теперь всякий рифмач смело употребляет в стихах всякое русское слово, но то¬ гда слова, как и слог, разделялись па высокие и низкие, и фаль¬ шивый вкус строго запрещал употребление последних. Нужен был талант могучий и смелый, чтоб уничтожить эти австралий¬ ские табу в русской литературе. Теперь смешно читать нападки тогдашних аристархов на Пушкина — так они мелки, ничтожны и жалки; но аристархи упрямо считали себя хранителями чистоты русского языка я здравого вкуса, а Пушкина — исказителем рус¬ ского языка и вводителем всяческого литературного и поэтиче¬ ского безвкусия... Из тех «лицейских» стихотворений Пушкина, которые мы назвали лучшими и наиболее самостоятельными его произведе¬ ниями, некоторые впоследствии он изменил и переделал и внес в собрание своих сочинений. Такова, например, пьеса «Друзьям»: К чему, веселые друзья, Мое тревожит вас молчанье? Запев последнее прощапье, Уж муза смолкнула моя. Напрасно лиру взял я в руки Бряцать веселье на пирах И на ослабленных струпах Искал потерянные звуки... Богами вам еще даны Златые дни, златые ночи, И на любовь устремлены Огнем исполненные очи! Играйте, пойте, о друзья! Утратьте вечер скоротечный; И вашей радости беспечной Сквозь слезы улыбнуся я. Впоследствии Пушкин так переделал эту пьесу: Богами вам еще даны Златые дни, златые ночи. И томных дев устремлены На вас внимательные очи. Играйте, пойте, о друзья! Утратьте вечер скоротечный; И вашей радости беспечной Сквозь слезы улыбнуся я, 241
Через уничтожение первых восьми стихов и перемену один¬ надцатого и двенадцатого, из безобразного куска мрамора вышла прелестная статуэтка... Мы не знаем, были ли переправлены Пушкиным другие из «лицейских» его стихотворений, или они с первого раза удачно написались,— только значительное число их вошло в собрание его сочинений, изданных в 1826 и 1829 году31. Так как собрание 1826 года, вышедшее маленькою книжкою, по¬ том все вошло в следующее четырехтомное издание (1829—1835), составив первую его часть,— то мы и будем ссылаться, в нашем разборе, только на это последнее издание, тем более что оно выхо¬ дило в свет под редакциею самого Пушкина. Итак, в первый том и отчасти во второй «Сочинений Александ¬ ра Пушкина» (1829) много вошло его «лицейских» стихотворений 1815—1817 годов, и потом таких его стихотворений, которые писаны им вскоре по выходе из лицея и которые, вместе с «ли¬ цейскими», вошедшими в первый том издания, можно охарактери¬ зовать именем переходных. В них виден уже Пушкин, но еще более или менее верный литературным преданиям, еще ученик предшествовавших ему мастеров, хотя часто и побеждающий своих учителей; поэт даровитый, но еще не самостоятельный и — если можно так выразиться — обещающий Пушкина, но еще не Пушкин. В этих переходных стихотворениях видна живая исто¬ рическая связь Пушкина с предшествовавшею ему литературою, и они перемешаны с пьесами, в которых виден уже зрелый та¬ лант и в которых Пушкин является истинным художником, твор¬ цом новой поэзии на Руси. Такими переходными пьесами считаем мыследующие: «КЛи- цинию», «Гроб Анакреона», «Пробуждение», «Друзьям», «Певец», «Амур и Гименей», «ПР**ву», «Торжество Вакха», «Разлука», «П***ну», «Дельвигу», «Выздоровление», «Прелестнице», «Жу¬ ковскому», «Увы, зачем она блистает», «Русалка», «Стансы Т— му», «В — му», «Кривцову», «Черная шаль», «Дочери Карагеор- гия», «Война», «Я пережил мои мечтанья»32, «Гроб юноши», «К Овидию», «Песнь о вещем Олеге», «Друзьям», «Гречанке», «Свод неба мраком обложился», «Телега жизни», «Прозерпина», «Вакхическая песня», «Козлову», «Ты и вы» и несколько эпи¬ грамм, которыми оканчивается вторая часть и которыми Пушкин заплатил невольную дань тому времени, когда он вышел на по¬ этическое поприще. Эпиграммы, мадригалы, надписи к портретам были тогда в большом ходу и составляли особенный род поэзии, которому в пиитиках посвящалась особая глава. Только Держа¬ вин и Жуковский не писали эпиграмм; но Батюшков был до них большой охотник, и, вероятно, его-то пример особенно увлек Пушкина. Замечательно, что во второй части собрания стихотворений Пушкина уже меньше переходных пьес, а в третьей их совсем нет: в ней содержатся только пьесы, проникнутые насквозь само¬ бытным духом Пушкина и отличающиеся всем совершенством 2*2
художественной формы его созревшего и возмужавшего гения. В первой части всего больше переходных пьес; но в ней же, меж¬ ду переходными пьесами, есть довольно и таких, которые, по со¬ держанию и по форме, обличают уже оригинальность и самосто¬ ятельность, составляющие характер пушкинской поэзии. Чтоб яснее было нашим читателям, что мы разумеем под «переходными» стихотворениями Пушкина, мы поименуем и противоположные им чисто пушкинские пьесы, находящиеся в первой части; они начи¬ наются не прежде, как с 1819 года, в таком порядке: «Мечтате¬ лю», «Уединение» (которое, впрочем, только по содержанию, а не по форме, можно отнести к числу чисто пушкинских пьес) 33, «До¬ мовому», «1ЧЖ», «Недоконченная картина», «Возрождение», «По¬ гасло дневное светило», и в особенности начинающиеся с 1820: «Виноград», «О дева-роза, я в оковах», «Дориде», «Редеет облаков летучая гряда», «Нереида», «Дорида», «Ч***ву», «Мой друг, за¬ быты мной следы минувших лет», «Умолкну скоро я», «Муза», «Дионея», «Дева», «Приметы», «Земля и море», «Красавица перед зеркалом», «Алексееву», «Ч***ву»34, «Люблю ваш сумрак неиз¬ вестный», «Простишь ли мне ревнивые мечты», «Ненастный день потух», «Ты вянешь и молчишь», «К морю», «Коварность», «Ноч¬ ной зефир» и «Подражания корану». Обо всех этих пьесах наша речь впереди; скажем сперва несколько слов только о «пере¬ ходных». В переходных пьесах Пушкин больше всего является счаст¬ ливым учеником прежних мастеров, особенно Батюшкова, учени¬ ком, победившим своих учителей. Стих его уже лучше, чем у них, и пьесы, в целом, отличаются большею выдержанностию. Собст¬ венно пушкинский элемент в них составляет элегическая грусть, преобладающая в них. С первого раза заметно, что грусть более к лицу музе Пушкина, более родственна ей, чем веселая и шалов¬ ливая шутливость. Часто иная пьеса начинается у него игриво и весело, а заключается унылым чувством, которое, как финаль¬ ный аккорд в музыкальном сочинении, один остается на душе, из¬ глаживая в ней все предшествовавшие впечатления. Маленькое стихотворение «Друзьям» может служить образцом таких пьес и доказательством справедливости нашей мысли. Поэт говорит о шумном дне разлуки, о буйном пире Вакха, о кликах безумной юности, при громе чаш и звуке лир, и о той широкой чаше, ко¬ торая, удовлетворяя скифскую жажду, вмещала в свои широкие края целую бутылку,— и вдруг эта веселая, шаловливая картина неожиданно заключается такою элегическою чертою: Я ппл п думою сердечной Во дни минувшие летал, И горе жизни скоротечной И сыы любви воспоминал. Но грусть Пушкина не есть сладенькое чувствованьице неж¬ ной, но слабой души; нет, это всегда грусть души мощной и креп¬ 243
кой, п тем обаятельнее действует она на читателя, тем глубже и сильнее отзывается в самых сокровенных тайниках его сердца и тем гармоничнее потрясает его струны. Пушкин никогда не рас¬ плывается в грустном чувстве; оно всегда звенит у него, но не заглушая гармонии других звуков души и не допуская его до монотонности. Иногда, задумавшись, он как будто вдруг встряхи¬ вает головою, как лев гривою, чтоб отогнать от себя облако уны¬ ния, и мощное чувство бодрости, не изглаживая совершенно гру¬ сти, дает ей какой-то особенный освежительный и укрепляющий душу характер. Так и в приведенной нами сейчас пьесе внезапное чувство мгновенной грусти тотчас же сменилось у него бодрым и широким размахом проясневшей души: Меня смешила их измена: И скорбь исчезла предо мной, Как исчезает в чашах пена Под зашипевшею струей. Из переходных пьес Пушкина лучшие те, в которых более или менее проглядывает чувство грусти, так что пьесы, вовсе ли¬ шенные его, отзываются какою-то прозаичностию, а при нем и незначительные пьесы получают значение. Так, например, пьеска «Я пережил мои желанья», как ни слаба она, невольно останав¬ ливает на себе внимание читателя своим последним куплетом: Так поздпим хладом пораженный, Как бури слышен зимний свист, Один на ветке обнаженной Трепещет запоздалый лист. Сколько этой поэтической грусти, этого поэтического раз¬ думья в прелестном стихотворении «Гроб юноши»! А он увял во цвете лет! И без него друзья пируют, Других уж полюбить успев; Уж редко, редко именуют Его в беседе юных дев. Из милых жен, его любивших, Одна, быть может, слезы льет, И память радостей почивших Привычной думою зовет... К чему?.. Все окончание этой прекрасной пьесы, заключающее в себе картину гроба юноши, дышит такою светлою, ясною и отрадною грустью, какую знала и дала знать миру только поэтическая душа Пушкина... Пьеса «К Овидию» в целом сбивается несколько на старинный дидактический тон посланий, но в нем много пре¬ красного и, особенно, начиная с стиха: «Суровый славянин, я слез не проливал» до стиха: «Песлися издали, как томный стон разлу¬ ки»; и лучшую сторону этого стихотворения составляет его эле¬ гический тон. 244
Из «переходных» стихотворении Пушкина слабейшими мож¬ но считать: «Русалку», «Черную шаль», «Свод неба мраком об¬ ложился». «Русалка» прекрасна по идее, но поэт не совладел с этою идеею,— п кто хочет попять, до какой степени прекрасна и исполнена поэзпи эта пдея, тот должен видеть превосходное произведение нашего даровитого живописца Моллера. В этой кар¬ тине художник воспользовался заимствованною им у поэта идеею несравненно лучше, чем сам поэт. «Русалка» Пушкина отзывает¬ ся юношескою незрелостию; «Русалка» Моллера есть богатое и роскошное создание зрелого таланта.— «Черная шаль» при своем появлении возбудила фурор в русской читающей публике, но, подобно «Гусару» Батюшкова, теперь как-то опошлилась и чрез¬ вычайно нравится любителям «песенников». Теперь очень не редкость услышать, как поет эту пьесу какой-нибудь разгульный простолюдин вместе с песнию г. Ф. Глинки: «Вот мчится тройка удалая», или: «Ты не поверишь, как ты мила»... «Свод неба мра¬ ком обложился» есть не что иное, как отрывок из новогородской поэмы «Вадим», которую затевал было Пушкин в своей юности и которой суждено было остаться неоконченною. Один отрывок помещен между «лицейскими» стихотворениями, в IX томе, под названием «Сон», и Пушкин не хотел его печатать35. Стих отрыв¬ ка «Свод неба мраком обложился» хорош, но прозаичен. Герои, вы¬ ставленные Пушкиным в этом отрывке, — славяне; один старик, другой прекрасный юноша с кручиною в глазах — На нем одежда славянина И на бедре славянский меч. Славян вот очи голубые, Вот их и волосы златые, Волнами падшие до плеч, Старик — человек бывалый: Видал он дальние страны, По суше, по морю носился, Во дни былые, дни войны, На западе, на юге бился, Деля добычу и труды С суровым племенем Одена, И перед ним врагов ряды Бежали, как морская пена В час бури к черным берегам. Внимал он радостным хвалам И арфам скальдов исступленных И очи дев иноплеменных Красою чуждой привлекал36. Очевидно, что это не те славяне, которые втихомолку от исто^ рии и украдкою от человечества жили да поживали себе в степях, болотах и дебрях нынешней России; но славяне карамзинские, которых существование и образ жизни не подвержены^ ни малеи- шему сомнению только в «Истории государства Российского». Из 245
такнх славян нельзя было сделать поэмы, потому что для поэмы нужно действительное содержание, и ее героями могут быть толь¬ ко действительные люди, а не ученые фантазии и не исторические гипотезы... Кто видал славянские мечи? Дреколья и теперь можно видеть... Кто видал славянскую боевую одежду времен баснослов¬ ного Вадима или баснословного Гостомысла?.. Лапти и сермяги можно и теперь видеть... «Песнь о вещем Олеге» — совсем другое дело: поэт умел на¬ бросить какую-то поэтическую туманность на эту более лиричес¬ кую, чем эпическую пьесу,— туманность, которая очень гармо¬ нирует с историческою отдаленностью представленного в ней ге¬ роя и события и с неопределенностию глухого предания о них. Оттого пьеса эта исполнена поэтической прелести, которую осо¬ бенно возвышает разлитый в ней элегический тон и какой-то чисто русский склад изложения. Пушкин умел сделать интерес¬ ным даже коня Олегова,— и читатель разделяет с Олегом желание взглянуть на кости его боевого товарища: Вот едет могучий Олег со двора, С ним Игорь и старые гости, И видят: на холме, у брега Днепра, Лежат благородные кости; Их моют дожди, засыпает их пыль, И ветер волнует над ними ковыль... Вся пьеса эта удивительно выдержана в тоне и в содержа¬ нии; последний куплет удачно замыкает собою поэтический смысл целого и оставляет на душе читателя полное впечатлеиие; Ковши круговые запенясь шипят На тризне плачевной Олега: Князь Игорь и Ольга на холме сидят; Дружина пирует у брега; Бойцы поминают минувшие дпп И битвы, где вместе рубились они. Нельзя того же сказать о всех «переходных» пьесах Пуш¬ кина в отношении к выдержанности и целостности: во многих из них не чувствуешь, чтоб они были кончены на месте, или чтоб в них не было сказано лишнего, или чтоб в них было сказано, что бы можно и должно было сказать. Этого недостатка совер¬ шенно чужды пьесы чисто пушкинские, и совершенным отсут¬ ствием в них этого недостатка Пушкин резко отделяется от всех предшествовавших ему поэтов. Исчисляя пьесы Пушкина в первой части, мы не упомянули об одной из замечательнейших—«Наполеон». Это стихотворение двойственно: в некоторых куплетах его видишь Пушкина само¬ бытного, а в некоторых чувствуешь что-то переходное. Такие мыс¬ ли, высказанные такими стихами, как эти, могли принадлежать только великому поэту: 246
Над урпой, где твой прах лежит, Народов ненависть почила, И луч бессмертия горит. Искуплены его стяжанья И зло воинственных чудес Тоскою душною изгнанья Под сенью чуждою небес. И знойный остров заточенья Полночный парус посетит, И путник слово примиренья На оном камне начертит, Где, устремив на волны очи, Изгнанник помнил звук мечей, И льдистый ужас полупочи, И небо Франции своей; Где иногда, в своей пустыне, Забыв войну, потомство, трон, Один, один о милом сыне В изгнаньи горьком думал он37. Да будет омрачен позором Тот малодушный, кто в сей день Безумным возмутит укором Его развенчанную тень! Хвала!.. Он русскому народу Высокий жребий указал И миру вечную свободу Из мрака ссылки завещал. Но все остальное в этой пьесе как-то резко отзывается тоном декламации и несколько напряженною восторженностию, под ко¬ торою скрывается более раздражения, чем вдохновения. Впрочем, и тут много оригинального, что было до Пушкина неслыханно и невиданно в русской поэзии, как, например, выражения: осужден¬ ный властитель, могучий баловень побед, изгнанник вселенной, для которого настает потомство, обесславленная земля, своенрав¬ ная воля, блистательный позор и тому подобные. Отчасти то же можно сказать и о другом превосходном про¬ изведении Пушкина — «Андрей Шенье», которое помещено во второй части и было написано уже в 1825 году. Пять куплетов, которыми начинается эта элегия, сильно отзываются декламациею, которая совсем не в натуре пушкинского духа и которая показы¬ вает, как долго удерживалось на нем влияние воспитавшей его старой школы русской поэзии. Конец этой пьесы тоже несколько натянут; но середина, от стиха: «Не узрю вас, дни славы, дни блаженства» до стиха: «Ты слава, звук пустой» — исполнены всей очаровательности пушкинской поэзии38. Есть еще стихотворение, которого мы с умыслом не поимено¬ вали, чтобы поговорить о нем особенно: это — «Демон», пьеса, которая, при своем появлении, поразила всех изумлением по глу- бокости высказанной в ней мысли и по совершенству художниче¬ ской формы... Сказать ли?.. Эта пьеса теперь пережила свою сла¬ ву, и время изрекло над ней свой суд. Есть что-то простодушно¬ 247
юношеское в ее выражении, п теперь нельзя без улыбки читать этих, некогда столь дивных стихов: В те дни, когда мпе были новы Все впечатленья бытия — II взоры дев, и шум дубровы, И ночью пеиье соловья,— Когда возвышенные чувства, Свобода, слава и любовь, II вдохновенные искусства Так сильно волновали кровь, и проч. Сам этот демон, который прекрасное звал мечтою, презирал вдохновение, не верил любви и свободе, насмешливо смотрел па жизнь,— сам он теперь давно уже поступил в разряд демонов средней руки,—и теперь совсем не нужно быть демоном, чтоб от души смеяться над тою любовию, тою свободою, над которыми он смеялся. Словом, этот страшный тогда демон теперь страшен разве только для слишком юного чувства и неопытного ума: серд¬ ца возмужалые и умы опытные теперь уже не страшатся и друго¬ го демона, пострашнее пушкинского39. Но о «Демоне» мы еще бу¬ дем говорить. Предлагаемая статья есть не что иное, как только введение в статьи собственно о Пушкине. Мы имели в виду показать исто¬ рическую связь пушкинской поэзии с поэзиею предшествовавших ему мастеров; старались охарактеризовать Пушкина, как только еще ученика в поэзии. Предоставляем судить нашим читателям, до какой степени успели мы в этом. Главный труд наш еще впе¬ реди, и статьи о Пушкине будут продолжаться в «Отечественных записках» будущего года; за ними последуют, как было обе¬ щано, статьи о Гоголе и Лермонтове. Многие, может быть, не¬ довольны, что эти статьи долго тянутся и беспрестанно прерыва¬ ются статьями посторонними. Такой упрек был бы не совсем основателен. Задуманный и начатый нами ряд статей нисколько пе принадлежит к разряду обыкновенных и случайных журнальных критик; это скорее обширная критическая история русской поэ¬ зии; а такой труд не может быть совершен наскоро и как-нибудь, но требует изучения, обдуманности, труда и времени. В лучших иностранных журналах иногда ряд статей об одном предмете тя¬ нется не один год, и публика нисколько не в претензии за эту медленность. Оценить критически такого поэта, как Пушкин,— труд немаловажный, тем более что о нем мало сказано, хотя и много писано. Обыкновенно восхищались отдельными местами и частностями или нападали на частные недостатки,— и потому охарактеризовать особность поэзии Пушкина, определить его зна¬ чение как поэта русского, показать его влияние на современников и потомство, его историческую связь с предшествовавшими и 248
последовавшими ему поэтами — значит предпринять труд совер¬ шенно новый. Как мы выполним его — не наше дело судить о том; по крайней мере мы хотим делать, что можем и что обязаны, взявшись за издание журнала. Несовершенство труда извинитель¬ но; но нет оправданий для лености и равнодушия к благород¬ ным, важным интересам и вопросам,— равнодушия, происходяще¬ го или от невежества, пли от корыстного расчета, или от того и другого вместе... СТАТЬЯ ПЯТАЯ В гармонии соперник мой Был шум лесов, иль вихорь буйной, Иль иволги напев живой, Иль ночью моря гул глухой, Иль шепот речки тихоструйной 1. Взгляд на русскую критику. — Понятие о современной критике. — Исследо¬ вание пафоса поата как первая задача критики. — Пафос поэзии Пушкина вообще. — Разбор лирических произведений Пушкина. Прежде нежели приступим к рассмотрению тех сочинений Пушкина, которые запечатлены его самобытным творчеством, почитаем нужным изложить наше воззрение на критику вообще. Доселе в русской литературе существовало два способа критико¬ вать. Первый состоял в разборе частных достоинств и недостат¬ ков сочинения, из которого обыкновенно выписывали лучшие или худшие места, восхищались ими или осуждали их, а на целое сочинение, на его дух и идею не обращали никакого внимания. С этим способом критики русскую литературу познакомили Ка¬ рамзин и Макаров: первый — своим разбором сочинений Богда¬ новича, второй — сочинений Дмитриева. Такой способ критики, очевидно, поверхностен и мелочен, даже ложен, ибо если критик смотрит на частности поэтического произведения без отпошения их к целому, то необходимо должен находить дурным хорошее и хорошим дурное, смотря по произволу своего личного вкуса. По¬ добная критика могла существовать только в эпоху стилистики, когда на сочинения смотрели исключительно со стороны языка и слога и восхищались удачною фразою, удачным стихом, ловким звукоподражанием и т. п. Теперь такая критика была бы очень легка, ибо для того, чтоб отличить хорошие стихи от слабых или обыкновенных, теперь не нужпо слишком много вкуса, а доволь¬ но навыка и литературной сметливости. Но как все в мире начи¬ нается с начала, то и такая критика для своего времени была необходима и хороша, и в то время не всякий мог с успехом за нее браться, а успевали в ней только люди с умом, талантом и знанием дела. С Мерзлякова начинается новый период русской критики: он уже хлопотал не об отдельных стихах и местах, но рассматривал завязку и изложение целого сочинения, говорил о духе писателя, заключающемся в общности его творений. Это 249
было значительным шагом вперед для русской критики, тем более что Мерзляков критиковал с жаром, основательности^ и замеча¬ тельным красноречием. Но, несмотря на то, его критика была бес¬ плодна, потому что была несвоевременна: он критиковал на осно¬ ваниях Баттё, Блера, Лагарпа, Эшенбурга,— основаниях, кото¬ рые, не более как через пять лет, и в самой России сделались анахропизмом. С двадцатых годов критика русская начала предъ¬ являть претензии на философию и высшие взгляды. Она уже пе¬ рестала восхищаться удачными звукоподражаниями, красивым стихом или ловким выражением, но заговорила о народности, о требованиях века, о романтизме, о творчестве и тому подобных, дотоле неслыханных новостях. И это было также важным шагом вперед для русской критики, ибо если она еще и сама темно и сбивчиво понимала свои требования, повторяемые ею с чужого голоса, тем не менее она произвела ими живую реакцию псевдо¬ классическому направлению литературы. Сверх того, она про¬ рвала плотину авторитетства, которая держала литературу в апати¬ ческой неподвижности и идеи заменяла именами. Так, например, при всем уме, дарованиях, учености и образованности, которыми обладал Мерзляков, он от души считал Хераскова, Сумарокова и Петрова великими поэтами. Романтическая критика первая осмелилась сказать правду об этих писателях и столкнуть с пьедестала их глиняные кумиры, которые сейчас же и развали¬ лись от этого толчка; ведь глина — не мед и не мрамор! Конечно, как псевдоклассическая критика Мерзлякова, в своей старческой неподвижности, не умела видеть такой же разницы между истин¬ ным поэтом Державиным и ритором-поэтом Ломоносовым, между огромным поэтом Державиным и прозаическими стихотворцами Сумароковым, Петровым и Херасковым, между самобытным и даровитым Фонвизиным и между холодным заимствователем чуже¬ земных вдохновений — Княжниным, между народным и генияль- ным баснописцем Крыловым и даровитым переводчиком и подра¬ жателем Лафонтена Дмитриевым,— так же точно и мнимороман¬ тическая критика не замечала, в запальчивости своего юношеского одушевления, неизмеримой разницы между Пушкиным и вы¬ шедшими по следам его блестящими и даже вовсе не блестящими талантами и талантиками и, подобно первой, в короткое время наделала, вместо огромных глиняных кумиров, множество фар¬ форовых и фаянсовых статуэток. Но, несмотря на то, она дала простор уму и фантазии, освободив их от прокрустова ложа ав¬ торитета и стеснительных условных правил. Жизненность роман¬ тической критики более всего доказывается тем, что она продол¬ жалась мепее десяти лет и родила из себя другую, более строгую, хотя и не более твердую и определенную критику. Перед тридца¬ тыми годами и особенно с тридцатых годов русская критика заговорила другим тоном и другим языком. Ее притязания на философские воззрения сделались настойчивее; она начала цито- вать, кстати и некстати, не только Жан Поля Рпхтера, Шиллера, 250
Канта и Шеллинга, но даже и Платона, заговорила об эстетиче¬ ских д&еориях н грозно восстала на Пушкина и его школу. Даже собственно романтическая критика, та самая, которая несколько лет сряду провозглашала Пушкина северным Байроном (как будто бы английский Байрон родился на юге, а не на севере Европы) и представителем современного человечества, даже и она отложилась от Пушкина и объявила его чуждым высших взглядов и отставшим от века... Несмотря на смешную сторону этого факта, в нем нельзя не признать большого шага вперед, и нельзя не одобрнть этой строгости и требовательности. Смешная ;ке сторона состоит в неопределенности и шаткости требований, которые эта критика предъявляла с такою суровостью и профес¬ сорскою важностью. Тогда ожидали от поэта не того, для чего был он призван своею природою и требованиями времени, а под¬ тверждения и оправдания теории, которую составил себе госпо¬ дин критик,— и, если творения поэта не улегались плотно на про¬ крустовом ложе теории критика, критик или вытягивал их за ноги, или обрубал им ноги (даже и голову — смотря по обстоя¬ тельствам), или, наконец, объявлял, что поэт ничтожен, мал, чужд высших взглядов и отстал от века. Так, один «ученый» критик тридцатых годов, сравнивая Пушкина с Байроном, нашел, что герои поэм Пушкина относятся к героям поэм Байрона, как мелкие бесенята к сатане, и что, ergo *, Пушкин никуда не го¬ дится 2. Этому ученому критику и в голову не входило, что Пуш¬ кин так же точно не был обязан быть Байроном, как Байрон — Гомером, и что Пушкина должно рассматривать как Пушкина, а не как Байрона. Обманутому внешним сходством формы поэм Байрона, этому ученому критику еще менее входило в голову, что между Пушкиным и Байроном не было ничего общего в направ¬ лении и духе таланта и что, следовательно, тут неуместно было какое бы то ни было сравнение. Другой критик, не ученый, но зато с высшими взглядами, объявил Пушкину опалу за то, что тот отстал от века, то есть от туманно-неопределенных теорий критика 3. Наконец, явился, вскоре после того, третий кри¬ тик, из ученых, который, о каком бы русском поэте ни заговорил, беспрестанно обращался к итальянским поэтам, с которыми у русских поэтов ничего общего не было и быть не могло4. Таким образом, если псевдоклассическая критика была ложна оттого, что основывалась только на старых авторитетах, ничего не зная о явлении и существовании новых, а мниморомантическая крити¬ ка была слаба оттого, что, за неимением времени, слишком по¬ верхностно, больше понаслышке, чем изучением, познакомилась с новыми авторитетами,— то критика тридцатых годов была не основательна от избытка эклектического знакомства со множе¬ ством теории и образцов. Где же безопасный проход между Сциллою бессистемности * следовательно (лат.). — Ред. 251
и Харибдою теорий?5 Судите поэта без всяких теории — ваша критика будет отзываться произволом личного вкуса, личного мнения, которое важно для одних вас, а для других — не закон; судите поэта по какой-нибудь теории — вы разовьете, и, может быть, очень хорошо, свою теорию, может быть, очень хорошую, но не покажете нам разбираемого вами поэта в его истинном све¬ те. Какой же путь должна избрать критика нашего времени? Гете где-то сказал: «Какого читателя желаю я? — такого, который бы меня, себя и целый мир забыл и жил бы только в кни¬ ге моей». Некоторые немецкие аристархи оперлись на это выра¬ жение великого поэта, как на основный краеугольный камень эстетической критики. И однако ж односторонность Гетевой мыс¬ ли очевидна. Подобное требование очень выгодно для всякого поэ¬ та, не только великого, но и маленького: приняв его на веру и безусловно, критика только и делала бы, что кланялась в пояс то тому, то другому поэту, ибо, так как все имеет свою причину и основание — даже эгоизм, дурное направление, самое невея^ество поэта, то, если критик будет смотреть на произведение поэта без всякого отношения к его личности, забыв о самом себе и о целом мире,— естественно, что творения этого поэта,— будь они только ознаменованы большею или меньшею степенью таланта,— явятся непогрешительными и достойными безусловной похвалы. При немецкой апатической терпимости ко всему, что бывает и делает¬ ся на белом свете, при немецкой безличной универсальности, ко¬ торая, признавая все, сама не может сделаться ничем,— мысль, высказанная Гете, поставляет искусство целью самому себе и че¬ рез это самое освобождает его от всякого соотношения с жизнию, которая всегда выше искусства, потому что искусство есть только одно из бесчисленных проявлений жизни. Действительно, немец¬ кая критика, при рассматривании произведений искусства, всегда опирается на само искусство и на дух художника и потому исклю¬ чительно вращается в тесной сфере эстетики, выходя из нее толь¬ ко для того, чтоб обращаться изредка к характеристике личности поэта, а на историю, общество, словом, на жизнь — не обращает никакого внимания. И оттого жизнь давно уже оставила тех не¬ мецких поэтов, которые своими произведениями угождают такой критике! Но, с другой стороны, мысль Гете имеет глубокий смысл, если ее принимать не безусловно, но как первый, необходимый акт в процессе критики. Чтоб разбирать критически писателя, прежде всего должно изучить его. Если вы с кем-нибудь горячо спорите о важном предмете, для вас ничего не может быть боль¬ нее, как если противник ваш, не давая себе труда вслушиваться в ваши слова и взвешивать ваши доводы, будет придавать им другое значение и, следовательно, отвечать вам не на ваши, а на свои собственные мысли, справедливости которых и не думали вы поддерживать. Если вы хотите, чтоб с вами спорили и понимали вас как должно, то и сами должны быть добросовестно вниматель¬ ны к своему противнику и принимать его слова и доказательства 252
именно в том значении, в каком он обращает их к вам. Но еще добросовестнее и строже должно прилагаться это правило к кри¬ тике: разбираемый вами поэт, как лицо судимое, часто безответ¬ ное, не может в минуту вашего кривотолкования остановить вас и доказать вам, что вы не так его поняли. Сверх того, все имеет свою причину и свое основание, а человек, по самолюбию или по пристрастию к известным увлекшим его идеям, любит всему да¬ вать свои причины и основания, которые потому именно и пока¬ жутся ему истинными, что они — его, а не чьи-нибудь. Этой сла¬ бости подвержены не одни только ограниченные люди и невеж¬ ды, но и умы сильные, широкие, особенно если они не терпеливы и не хладнокровно пытливы. Иногда человеку мешает видеть ве¬ щи в настоящем их свете даже то, что составляет его истинное достоинство. Что, например, выше и почтеннее в человеке, как не способность глубокого убеждения? — А между тем она-то и заставляет человека враждебно смотреть на всякую мысль, про¬ тиворечащую его убеждению,— и часто он тем упрямее отвергает ее истинность, чем одностороннее его убеждение, которое так тес¬ но слилось со всем его существом, что он не в состоянии отделить его от себя. И однако ж всякое исследование непременно требует такого хладнокровия и беспристрастия, которые возможны чело¬ веку только при условии полного отрицания своей личности на время исследования. Поэтому, чтоб произнести суждение о каком- нибудь поэте, тем более о великом, должно сперва изучить его, а для этого должно войти в мир его творчества не иначе, как за¬ быв его, себя и все на свете. В этот мир не должно вносить ника¬ ких требований, никаких заранее приготовленных понятий и во¬ просов, никаких страстей, а тем менее — пристрастий, никаких убеждений, а тем менее — предубеждений. Надо совершенно от¬ казаться от роли судьи и актера и ограничиться только ролью постороннего любопытного свидетеля и зрителя. Так точно, если вы въезжаете в чужую землю с целью изучить ее нравы и обы¬ чаи, вы должны забыть на время, что вы гражданин своей земли, и сделаться совершенно космополитом. Иначе обычаи этой чуждой вам страны будете вы оценять на курс обычаев вашего отечества и, естественно, найдете в ней хорошим только то, что сходно с обычаями вашего отечества, а все противоположное или не по¬ хожее на них безусловно признаете дурным. Все народы потому только и образуют своею жизнию один общий аккорд всемирно-ис¬ торической жизни человечества, что каждый из них представляет собою особенный звук в этом аккорде, ибо из совершенно одинако¬ вых звуков не может выйти аккорд. Как самое худшее, так и са¬ мое лучшее в каждом народе есть то, что принадлежит только од¬ ному ему и что противоположно худшему и лучшему, или по крайней мере не сходно с худшим и лучшим всякого другого на¬ рода. Общее выше частного, безусловное выше индивидуального, разум выше личпости: это истина несомненная, против которой нечего сказать; но ведь общее выражается в частном, безуслов¬ 253
ное — в индивидуальном, а разум — в личности, и без частного, индивидуального и личного общее, безусловное и разумное есть только идеальная возможность, а не живая действительность. Творческая деятельность поэта представляет собою также особый, цельный, замкнутый в самом себе мир, который держится на своих законах, имеет свои причины и свои основы, требующие, чтоб их прежде всего приняли за то, что они суть на самом деле, а потом уже судили о них. Все произведения поэта, как бы ни были разнообразны и по содержанию и по форме, имеют общую всем им физиономию, запечатлены только им свойственною особ- ностию, ибо все они истекли из одной личности, из единого и не¬ раздельного я. Таким образом, приступая к изучению поэта, прежде всего должно уловить, в многоразличии и разнообразии его произведений, тайну его личности, то есть те особности его ду¬ ха, которые принадлежат только ему одному. Это, впрочем, значит не то, чтоб эти особности были чем-то частным, исключительным, чуждым для остальных людей: это значит, что все общее челове¬ честву никогда не является в одном человеке; но каждый человек, в большей или меньшей мере, родится для того, чтоб своею личио- стию осуществить одну из бесконечно разнообразных сторон ие- объемлемого, как мир и вечность, духа человеческого. В этой мис¬ сии вечной инкарнации заключается все достоинство, вся важность личности: ибо она есть осуществление, реализация, действитель¬ ность духа. Личность одна не может всего обнять, и потому, буду¬ чи этим, она уже не есть то или это; представляя собою нечто, она уже есть исключение из всего. Личности бесчисленны и разно¬ образны, как стороны духа человеческого; каждая существует по¬ тому, что необходима, следовательно, каждая имеет законное пра¬ во на существование. Поэтому ничего нет несправедливее, как мерить чью-либо личность аршином другой личности, которая всегда или противоположна, или чем-нибудь разнится от нее. Есть в мире люди пылкие и опрометчивые; есть люди хладно¬ кровные и осторожные: пылкий скажет ложь, если скажет, что хладнокровные люди излишни в мире и что лучше было бы, ес¬ ли б их не было; точно так же ложно будет подобное суждение и хладнокровного о пылком. Итак, источник творческой деятельности поэта есть его дух, выражающийся в его личности, и первого объяснения духа и характера его произведении должно искать в его личности. А эго возможно только при строгом соблюдении требования, которое желает6 Гете от своего читателя. Всякая личность есть истина, в большем или меньшем объеме, а истина требует исследования спокойного и беспристрастного, требует, чтоб к ее исследованию приступали с уважением к ней, по крайней мере без принятого заранее решения найти ее ложью. Но, скажут, если всякая лич¬ ность есть истина, то и всякий поэт, как бы ни был ничтожен, должен быть изучаем, по мысли Гете? Ничуть не бывало! Во-пер¬ вых, не всякий, кто пишет стихи, выражает свою личность: выра¬ 254
жает ее тот, кто родился поэтом; во-вторых, не всякая личность, по только замечательная, стоит изучения; в-третьих, не всякий человек есть личность, но многие люди, ио своей безличности, по¬ ходят на плохо оттиснутую гравюру, в которой, как ни бейся, не отличишь дерева от копны сена, лошади от дома, а деревянного чурбана от человека. Природа ли производит, или воспитание и жизнь делает их такими — это не касается до предмета нашей статьи и далеко отвлекло бы нас, если б мы вздумали об этом рассуждать; нам довольно только сказать, что есть на свете без¬ личные личности, что их, к несчастию, гораздо больше, чем лич¬ ных, и что чем личность поэта глубже и сильнее, тем он более поэт. Приступить с такими важными сборами к суду над маленьким по¬ этом — все равно, что описать жизнь какого-нибудь столоначаль¬ ника в земском суде слогом Плутарха, автора биографий Алексан¬ дра Македонского, Цезаря и других великих людей древности7, или, сев в лодку, чтоб покататься по болоту, поставить перед собою компас и разложить морскую карту8. Но тем более долж¬ но остерегаться приступать без особенного внимания к изучению великого поэта, в творениях которого отражается великая лич¬ ность. Если вы изучили ее с строгим беспристрастием и поняли верно, вы уже не носитесь, но воле ветра, в воздушных простран¬ ствах своей прихотливой фантазии, но стоите твердою ногою на прочной почве; вы уже не требуете от поэта того, чего бы хоте¬ лось вам, но оценяете то, что он сам вам дал; вы не смешиваете с и им себя или другие личности, но видите его самого таким, каким он есть; не навязываете ему своих убеждений или предубеждений, но взвешиваете его идеи, его понятия. Вы сроднились с ним, пото¬ му что изучили его; вы полюбили его, потому что поняли. Вы знаете, почему он шел этим путем, а не другим; вы не объявите его ничтожным, потому что в нем нет ничего общего с Байроном или другим любимым вами поэтом; вы не скажете о нем, что он отстал от века, потому что не читает вашего журнала и не верит вашим залетным, но и сбивчивым, туманным и неопределенным предчувствиям, которые вы смело выдаете за идеи и высшие взгляды. Нет, вы будете судить о нем на основании его личности, будете от него требовать только того, что мог бы он сделать на основании уже сделанного им. Когда вы кончите его изучение, проникнете в сокровенный дух его поэзии, уловите тайну его личности,— тогда правило Гете, что читатель поэта должен за¬ быть читаемого им поэта, самого себя и весь мир, вы имеете пра¬ во откинуть прочь, как уже лишнее и ненужное. Ваша личность снова вступает в свои права, и вы из ученика делаетесь судьею. Вы требуете от поэта, чтоб он был верен не вами предписанному ему направлению, но своему собственному, чтоб он не противо¬ речил себе самому, своей собственной натуре, не уклонялся от своего призвания (ибо вы поняли его призвание из его же соб¬ ственных творений, а не навязали ему его от себя), словом, вы требуете от него той внутренней последовательности, которая 255
составляет необходимое условие всякой разумной деятельности. И если вы находите, что он сделал меньше, чем бы мог* сделать, меньше, нежели сколько сам дал право требовать от пего, что он изменял стремлению собственного духа, вы смело изречете ему свой приговор, и это, однако ж, не помешает вам отдать ему пол¬ ную справедливость в том, что составляет его неотъемлемую за¬ слугу. Вы отличите в его творениях недостатки произвольные от недостатков, которые тесно соединены с достоинствами его поэзии и составляют их оборотную сторону. При этом вы строго вникнете в обстоятельства, которые, независимо от его воли, не могли не иметь большего или меньшего влияния на его деятельность, и больше всего на дух времени, в которое он явился, на нравствен¬ ное состояние, в котором он застал общество, и покажете, шел ли он наравне с своим временем, был его хорегом9 или только ста¬ рался подпевать под его песни. Обстоятельства его частной жизни только тогда войдут в ваше рассмотрение, когда они будут в живой связи с его творениями. Есть поэты, которых жизнь тесно свя¬ зана с их иоэзиею, и есть поэты, которых важна только нравствен¬ ная жизнь. Этого различия, вытекающего из свойства личности, не должно терять из вида. Гете так же нельзя мерить на мерку Байрона, как и Байрона нельзя мерить на мерку Гете: это были натуры диаметрально противоположные одна другой, и кто бы осудил Гете, что он жил и писал не в таком духе, как Байрон, или наоборот, тот сказал бы величайшую нелепость. Это все рав¬ но, что от могучего слона требовать быстроты и ловкости тигра, или наоборот; и слон и тигр каждый по-своему хорош и необхо¬ дим в цепи природы. Натуры Гете и Шиллера были диаметрально противоположны одна другой, и, однако ж, самая эта противопо¬ ложность была причиною и основой взаимной дружбы и взаимно¬ го уважения обоих великих поэтов: каждый из них поклонялся в другом тому, чего не находил в себе. Задача критики состоит совсем не в том, чтоб решить, почему Гете жил и писал не так, как жил и пнсал Шнллер; но в том, почему Гете жил и писал как Гете, а не как кто-нибудь другой... Но каким же образом уловить тайну личности поэта в его творениях? Что должно делать для этого при изучении произведе¬ ний его? Изучить поэта значит не только ознакомиться, через усилен¬ ное и повторяемое чтение, с его произведениями, по и перечувст¬ вовать, пережить их. Всякий истинный поэт, на какой бы ступени художественного достоинства ни стоял, а тем более всякий ве¬ ликий поэт, никогда и ничего не выдумывает, но облекает в жи¬ вые формы общечеловеческое. И потому в созданиях поэта люди, восхищающиеся ими, всегда находят что-то давно знакомое им, что-то свое собственное, что они сами чувствовали, или только смутно и неопределенно предощущали, или о чем мыслили, но че¬ му не могли дать ясного образа, чему не могли найтп слово, и что, следовательно, поэт умел только выразить. Чем выше поэт, 256
то есть чем общечелозечественнее содержание его поэзии, тем в роще его создания, так что читатель удивляется, как ему само¬ му не вошло в голову создать что-нибудь подобное: ведь это так просто и легко! Сочинения, в которых люди ничего не узнают своего и в которых все принадлежит поэту, не заслуживают ни¬ какого внимания, как пустяки. На этой-то общности, по которой создание поэта столько же принадлежит всему человечеству, сколько и ему самому,— на этой-то общности и основывается воз¬ можность всем и каждому, в ком есть человеческое (то есть ду¬ ховное, разумное), переошватъ произведения художника, изучая их. Пережить творения поэта значит переносить, перечувствовать в душе своей все богатство, всю глубину их содержания, пере¬ болеть их болезнями, перестрадать их скорбями, переблаженство- вать их радостью, их торжеством, их надеждами. Нельзя понять поэта, не будучи некоторое время под его исключительным влия¬ нием, не полюбив смотреть его глазами, слышать его слухом, го¬ ворить его языком. Нельзя изучить Байрона, не быв некоторое время байронистом в душе, Гете — гетистом, Шиллера — шиллери- стом и т. д. Конечно, такое добровольное подчинение чуждому влиянию есть еще только экстатическое увлечение поэтом, а не спокойное, строгое и истинное его понимание,— и до этого пони¬ мания можно дойти только через переход из восторженного увле¬ чения к хладнокровно спокойному созерцанию; но это увлечение поэтом есть первый и необходимый момент в процессе его изу¬ чения. И потому нельзя в одно время изучить более одного поэта, нельзя на это время не считать его выше всех других поэтов, нельзя не утратить своей способности понимать произведения других поэтов и восхищаться ими. Когда одна великая мысль до такой степени обоймет и наполнит собою человека, что сде¬ лается костью от костей его, плотью от плоти его,— в душе чело¬ века уже нет места для другой мысли! Общечеловеческое безгранично только в своей идее; но, осу¬ ществляясь, оно принимает известный характер, известный коло¬ рит, так сказать. Оттого, хотя все великие поэты выражали в сво¬ их созданиях общечеловеческое, однако ж творения каждого из них отличаются своим собственным характером. Велик Шекспир и велик Байрон; но резкая черта отличает творения одного от творений другого. Чем выше поэт, тем оригинальнее мир его творчества,— и не только великие, даже просто замечательные поэты тем и отличаются от обыкновенных, что их поэтическая деятельность ознаменована печатью самобытного и оригинального характера. В этой характерной особности заключается тайна их личности и тайна их поэзии. Уловить и определить сущность этой особности значит найти ключ к тайне личности и поэзии поэта. В чем же должно искать этого ключа? Каждое поэтическое произведение есть плод могучей мысли, овладевшей поэтом. Если б мы допустили, что эта мысль есть только результат деятельности его рассудка, мы убили бы этим 9 в. Белинский, т. 6 257
не только искусство, но и самую возможность искусства. В са¬ мом деле, что мудреного было бы сделаться поэтом, и кто бы не в состоянии был сделаться поэтом, по нужде, по выгоде или по прихоти, если б для этого стоило только придумать какую-нибудь мысль да и втискать ее в придуманную же форму? Нет, не так это делается поэтами по натуре и призванию! У того, кто не поэт по натуре, пусть придуманная им мысль будет глубока, истинна, даже свята,— произведение все-таки выйдет мелочное, ложное, фальшивое, уродливое, мертвое,— и никого не убедит оно, а ско¬ рее разочарует каждого в выраженной им мысли, несмотря на всю ее правдивость! Но между тем так-то именно и понимает тол¬ па искусство, этого-то именно и требует она от поэтов! Придумай¬ те ей, на досуге, мысль получше да потом и обделайте ее в какой- нибудь вымысел, словно брильянт в золото! Вот и дело с концом! Нет, не такие мысли и не так овладевают поэтом и бывают живы¬ ми зародышами живых созданий! Искусство не допускает к себе отвлеченных философских, а тем менее рассудочных идей: оно допускает только идеи поэтические; а поэтическая идея — это не силлогизм, не догмат, не правило, это — живая страсть, это — па¬ фос... Что такое пафос? — Творчество — не забава, и художествен¬ ное произведение — не плод досуга или прихоти; оно стоит ху¬ дожнику труда; он сам не знает, как западает в его душу заро¬ дыш нового произведения; он носит и вынашивает в себе зерно поэтической мысли, как носит и вынашивает мать младенца в ут¬ робе своей; процесс творчества имеет аналогию с процессом дето¬ рождения и не чужд мук, разумеется, духовных, этого физическо¬ го акта. И потому, если поэт решится на труд и подвиг творчест¬ ва, значит, что его к этому движет, стремит какая-то могучая сила, какая-то непобедимая страсть. Эта сила, эта страсть — па¬ фос. В пафосе поэт является влюбленным в идею, как в прекрас¬ ное, живое существо, страстно проникнутым ею,—и он созерцает ее не разумом, не рассудком, не чувством и не какою-либо одною способностью своей души, но всею полнотою и целостью своего нравственного бытия,— и потому идея является, в его произведе¬ нии, не отвлеченною мыслью, не мертвою формою, а живым созда¬ нием, в котором живая красота формы свидетельствует о пребы¬ вании в ней божественной идеи и в котором нет черты, свидетель¬ ствующей о сшивке или спайке,— нет границы между идеею и формою, но та и другая являются целым и единым органическим созданием. Идеи истекают из разума; но живое творпт и рождает не разум, а любовь. Отсюда ясно видна разница между идеею от¬ влеченною и поэтическою: первая — плод ума, вторая — плод любви как страсти. Но отчего же, скажут, называть это пафосом, а не страстью? — Оттого, что слово «страсть» заключает в себе понятие более чувственное, тогда как слово «пафос» заключает в себе понятие более нравственное. В страсти много индивидуаль¬ ного, личного, своекорыстного, темного; в ней может быть даже низкое п подлое, потому что можно питать страсть не только к 25,8
женщине, но и к женщинам, не только к славе, но и к почестям, &бжно питать страсть к деньгам, к вину, к гастрономии. В стра¬ сти много чисто чувственного, кровного, нервического, телесного, земного. Под «пафосом» разумеется тоже страсть, и притом со¬ единенная с волнением крови, с потрясением всей нервной систе¬ мы, как и всякая другая страсть; но пафос всегда есть страсть, возжигаемая в душе человека идеею и всегда стремящаяся к идее, следовательно, страсть чисто духовная, нравственная, небесная. Пафос простое умственное постижение идеи превращает в любовь к идее, полную энергии и страстного стремления. В философии идея является бесплотною; через пафос она превращается в тело, в действительный факт, в живое создание. От слова пафос, или патос (pathos), происходит слово патетический, наиболее упот¬ ребляемое в отношении к драматической поэзии, как к наиболее исполненной пафоса по своей сущности. Но мы лучше объясним значение пафоса указанием на него в великих произведениях искусства. Пафос Шекспировой драмы «Ромео и Джюльетта» составляет идея любви,— и потому пламенными волнами, сверка¬ ющими ярким светом звезд, льются из уст любовников востор¬ женные патетические речи... Это пафос любви, потому что в ли¬ рических монологах Ромео и Джюльетты видно не одно только любование друг другом, но и торжественное, гордое, исполненное упоения признание любви как божественного чувства. В тех мо¬ нологах Ромео и Джюльетты, когда их любви начало угрожать несчастие, бурным потоком изливается энергия раздраженного чувства, вдруг встретившего препятствие своему вольному и ши¬ рокому разливу. Пафос «Гамлета» составляет борьба негодования на порок и преступление с бессилием вступить с ними в откры¬ тый и отчаянный бой, как того требует сознание долга. Гамлет в покойном короле страстно любил отца и высоко уважал велико¬ го человека; — этот король вероломно, изменнически убит —и кем же? — шутом и пьяницею, человеком бездушным и подлым, кото¬ рый украл у своего родного брата и корону, и жизнь, и честь его жены, Гамлетовой матери, которая, по ничтожеству своего ха¬ рактера, делит с убийцею своего царя и брата, а ее мужа, непра¬ ведно добытую власть и оскверненное прелюбодеянием ложе!.. Сколько причин для Гамлета мстить неумолимо, страшно за пору¬ ганное право, за грех цареубийства и братоубийства, за порок ма¬ тери, за украденную под полою корону, за добродетель, за вели¬ чие, за себя самого!.. Он знает, что ему должно делать, на что его вызвала судьба,— и он робеет предстоящего подвига, бледне¬ ет страшного вызова, колеблется и только говорит, вместо того чтоб делать, в своей позорной нерешительности. Но если слаба его воля, то душа его столько же велика, сколько и чиста. Он это сознает,— и с какою горечью, с какою страстью высказывается его презрение к самому себе в этих больших монологах, которые, тотчас как он остается один и сдерживаемое им доселе чувство получает свободу, вырываются пз него,, словно огромная река, S* 259
скинувшая с себя вешЕий лед и затопляющая окрестные поля... В этих патетических монологах выказывается весь пафос этой трагедии, выступает наружу та внутренняя эксцентрическая сила, которая заставила поэта взяться за перо, чтоб сложить с души сво¬ ей тяготившее ее бремя... Таких примеров можно было бы приве¬ сти много, но для объяснения нашей мысли довольно к этих двух. Итак, каждое поэтическое произведение должно быть плодом пафоса, должно быть проникнуто им. Без пафоса нельзя понять, что заставило поэта взяться за перо и дало ему силу и возмож¬ ность начать и кончить иногда довольно большое сочинение. По¬ этому выражения: в этом произведении есть идея, а в этом нет идеи, не совсем точны и определенны. Вместо этого должно гово¬ рить: в чем состоит пафос этого произведения? или: в этом произ¬ ведении есть пафос, а в этом нет. Это будет гораздо определен¬ нее и точнее: потому что многие ошибочно принимают за идею то, что может быть идеею везде, кроме произведения, где ее ду¬ мают видеть и где она, в самом-то деле, является просто резонер¬ ством, кое-как прикрытым сшивными лохмотьями бедной формы, из-под которой так и сквозит его нагота. Пафос — другое дело. Надо быть совершенно лишенным всякого эстетического такта, чтоб увидеть пафос в произведении холодном, мертвом, в котором идея с формою слиты, как масло с водою, или сшиты па живую нитку белыми стёжками. Как ни многочисленны, как ни разнообразны создания ве¬ ликого поэта, но каждое из них живет своею жизнию, а потому и имеет свой пафос. Тем не менее весь мир творчества поэта, вся полнота его поэтической деятельности тоже имеет свой единый пафос, к которому пафос каждого отдельного произведения отно¬ сится как часть к целому, как оттенок, видоизменение главной идеи, как одна из ее бесчисленных сторон. И это относится не к одним односторонним поэтам, каков был, например, Байрон, но также и к таким, которых произведения удивляют своей много- сторонностию и многоразличием направлений, каков, например, Шекспир. И это очень естественно: всякая личность единична; у ней может быть много интересов и направлений, но всегда под преобладающим влиянием одного главного; а так как личность есть живой и непосредственный источник творческой деятельно¬ сти, то и все произведения поэта должны быть запечатлены еди¬ ным духом, проникнуты единым пафосом. И вот этот-то пафос, разлитый в полноте творческой деятельности поэта, есть ключ к его личности и к его поэзии. Первым делом, первою задачею кри¬ тика должна быть разгадка, в чем состоит пафос произведений поэта, которого взялся он быть пзъяснителем и оценщиком. Без этого он может раскрыть некоторые частные недостатки в произ¬ ведениях поэта, наговорить много хорошего à propos* к ним; но значение поэта и сущность его поэзии останутся для него так * кстати, по поводу (фр.). — Ред. 2С0
же тайною, как и для читателей, которые думали бы найти в его критике разрешение этой тайны. Сверх того, он рискует быть или пристрастным хвалителем, или, что одно и то же, пристраст¬ ным порицателем поэта, приписать ему достоинства и недостат¬ ки, которых в нем нет, пли не заметить тех, которые в нем есть. Но главное — он всегда ошибется в общем выводе своих ис¬ следований о поэте. Именно таким образом грешила против по¬ этов русская критика тридцатых годов. Так, например, один критик того времени поставил в величайшую вину поэзии Жуков¬ ского то, что она совершенно лишена народности. Если б он по¬ нял, что пафос поэзии Жуковского есть романтизм — плод жизни Западной Европы в средние века и, следовательно, элемент, кото¬ рого совершенно чужда русская народность,— он не стал бы на¬ падать на знаменитого поэта за то, что составляет его величай¬ шую заслугу 10. Говоря о таком многостороннем и разнообразном поэте, как Пушкин, нельзя не обращать внимания на частности, нельзя не указывать в особенности на то или другое даже из мелких его стихотворений, и тем менее можно не говорить отдельно о каждой из больших его пьес; нельзя также не делать из него больших или меньших выписок; но ограничившись только этим, критик не далеко бы ушел. Прежде всего нужен взгляд общий не на отдель¬ ные пьесы, а на всю поэзию Пушкина, как на особый и целый мир творчества. Этот общий взгляд будет, в лабиринте разно¬ образных и многочисленных творений поэта, ариадниною нитью и для критика и для его читателей; при помощи этого взгляда сде¬ лаются понятными все частности, и не будет нужды обращать внимание на каждую из них, а только на главнейшие и. Разумеет¬ ся, этот общий взгляд должен быть основан на верном уразуме¬ нии пафоса поэта. Но как объяснить и определить пафос — пред¬ варительно ли это сделать, так чтоб указаниями на отдельные пьесы только подтверждать свою мысль; или начать аналитически и из разбора частностей дойти до определения пафоса? Мы дума¬ ем, что первое лучше, ибо творения Пушкина так известны всем и каждому, что можно говорить об общем значении его поэзии, не боясь не быть понятным. Притом же наше дело — раскрыть перед читателями не процесс нашего изучения Пушкина, а оправ¬ дать результат этого изучения. Много и многими было писано о Пушкине. Все его сочинения не составляют и сотой доли порожденных ими печатных толков. Одни споры классиков с романтиками за «Руслана и Людмилу» составили бы порядочную книгу, если бы их извлечь из тогдаш¬ них журналов и издать вместе. Но это было бы интересно только как исторический факт литературной образованности и литера¬ турных нравов того времени,— факт, узнав который нельзя не воскликнуть: Свежо предание, а верится с трудом!12 231
И таковы все толки наших аристархов о Пушкине, и хвалеб¬ ные и порицательные; из них ничего не извлечешь, ничем не воСп пользуешься. Исключение остается только за статьею Гоголя «О Пушкине» в «Арабесках», изданных в 1835 году (часть 1-я, стр. 212). Об этой замечательной статье мы еще не раз вспомя¬ нем в продолжение нашего разбора. Пушкин был призван быть первым поэтом-художником Руси, дать ей поэзию как искусство, как художество, а не только как прекрасный язык чувства. Само собою разумеется, что один он этого сделать не мог. В первых наших статьях мы изложили весь ход изящной словесности на Руси, показали начало и развитие ее поэзии, участие, какое принимали в этом предшествовавшие Пушкину поэты, равно как и их заслуги. Повторим здесь уже ска¬ занное нами сравнение, что все эти поэты относятся к Пушкину, как малые и великие реки — к морю, которое наполняется их во¬ дами. Поэзия Пушкина была этим морем. По смыслу нашего сравнения, море больше и важнее рек; но без них оно не могло бы образоваться. Такое сравнение не может быть оскорбительно для поэтов, предшествовавших Пушкину, особенно, если мы на¬ помним при этом, что поэтическая деятельность Жуковского яви¬ лась на высшей степени своего развития и принесла самые соч¬ ные, зрелые и прекрасные плоды свои уже при Пушкине, а Ба¬ тюшков погас для литературы в цвете лет и силы. Чтоб изложить пашу мысль сколько возможно яснее и доказательнее, мы посвя¬ тили особую статью на разбор не только ученических стихотво¬ рений ребенка-Пушкина, но и стихотворений юноши-Пушкина, носящих на себе следы влияния предшествовавшей школы. Эти последние стихотворения несравненно ниже тех, в которых он явился самобытным творцом, но в то же время они и далеко вы¬ ше образцов, под влиянием которых были написаны. Тогда же мы заметили, что в первой части «Стихотворений Александра Пуш¬ кина» (1829) пьес, писанных под влиянием прежней школы, больше, чем во второй, а в третьей их уже нет вовсе, но что и в первой части почти наполовину находится самобытных стихотво¬ рений Пушкина. Эта первая часть заключает в себе стихотворе¬ ния, писанные от 1815 до 1824 года; они расположены по годам, и потому можно видеть, как с каждым годом Пушкин являлся менее учеником и подражателем, хотя и превзошедшим своих учителей и образцов, и более самобытным поэтом. Вторая часть заключает в себе пьесы, писанные от 1825 до 1829 года, и только в отделе стихотворений 1825 года заметно еще некоторое влияние старой школы, а в пьесах следующих затем годов оно уже исчезло совершенно. Читая стихотворения Пушкина, отзыва¬ ющиеся влиянием прежней школы, чувствуешь и видишь, что была на Руси поэзия и прежде Пушкина; но, читая по выбору только самобытные его стихотворения, не то что не веришь, а совершенно забываешь, что была на Руси поэзия п до Пушкина: так оригинален, нов и свеж мир его поэзии! Тут нельзя даже ска¬ 262
зать: то же, да не то! напротив, тут невольно воскликнешь: не то, совершенно не то! Стих Державина, часто столь неуклюжий и прозаический, нередко бывает в поэтическом отношении могуч, ярок, но в отношении к просодии13, грамматике, синтаксису, и особенно к акустическим требованиям языка, он ниже стиха не только Дмитриева, но и Карамзина; стих Дмитриева и даже Озе¬ рова во всех этих отношениях неизмеримо ниже стпха Жуковско¬ го и Батюшкова,— и было время, когда нельзя было не верить, что под пером этих двух поэтов стих русский дошел до крайней и последней степени совершенства,— и между тем этот стих отно¬ сится к стиху Пушкина так же точно, как стих Дмитриева и Озерова относился к стиху Жуковского и Батюшкова... Правда, впоследствии, то есть при Пушкине, стих Жуковского много усо¬ вершенствовался и в переводе «Шильонского узника» * походил на крепкую дамасскую сталь, и у самого Пушкина нечего проти¬ вопоставить этому стиху; но эту стальную крепость, эту необык¬ новенную сжатость и тяжело-упругую энергию ему сообщил тон поэмы Байрона и характер ее содержания, —• и Пушкин, если бы он написал поэму в таком тоне и духе, конечно, умел бы придать этому стиху еще новые качества, сохранив главные свойства сти¬ ха Жуковского, — чему может служить доказательством его поэма «Медный всадник». Обращаясь к общей характеристике стиха Жуковского и Пушкина, мы снова повторяем, что только при от¬ сутствии эстетического чутья и такта можно не видеть между ними огромной разницы... Мы не без умысла так много распро¬ страняемся о стихе: ибо под стихом разумеем первоначальную, непосредственную форму поэтической мысли,— форму, которая одна, прежде и больше всего другого, свидетельствует о действи¬ тельности и силе таланта поэта. Это стих, который дается талан¬ том и вдохновением, а трудом только совершенствуется; стих, ко¬ торый, как тело человека, есть откровение, осуществление души— идеи; стих, которому нельзя выучиться, нельзя подражать, под который всякая подделка, как бы ни была она ловка и искусна, всегда будет мертва, относясь к нему, как искусно сделанная восковая статуя или автомат относится к живому человеку. И по¬ тому стих Пушкина, в самобытных его пьесах, вдруг как бы сделавший крутой поворот или резкий разрыв в истории русской поэзии, нарушивший предание, явивший собою что-то небывав¬ шее, не похожее ни на что прежнее,— этот стих был представи¬ телем новой, дотоле небывалой поэзии. И что же это за стих! Античная пластика и строгая простота сочетались в нем с обая¬ тельною игрою романтической рифмы; все акустическое богатст¬ во, вся сила русского языка явились в нем в удивительной полно¬ те; он нежен, сладостен, мягок, как ропот волны, тягуч и густ, как смола, ярок, как молния, прозрачен и чист, как кристалл, душист и благовонен, как весна, крепок и могуч, как удар меча * А также отчасти и в переводе «Суда в подземелье». 263
в руке богатыря. В нем и обольстительная, невыразимая прелесть и грация, в нем ослепительный блеск и кроткая влажность, в все богатство мелодии и гармонии языка и рифма, в нем вся нега, все упоение творческой мечты, поэтического выражения. Если б мы хотели охарактеризовать стих Пушкина одним словом, мы сказали бы, что это по превосходству поэтический, художествен¬ ный, артистический стих,— и этим разгадали бы тайну пафосу всей поэзии Пушкина... Читая Гомера, вы видите возможную полноту художествен¬ ного совершенства; но она не поглощает всего вашего внимания; не ей исключительно удивляетесь вы: вас более всего поражает и занимает разлитое в поэзии Гомера древнеэллинское миросозер¬ цание и самый этот древнеэллинский мир. Вы на Олимпе среди богов, вы в битвах среди героев; вы очарованы этой благородною простотою, этою изящною патриархальностью героического века народа, некогда представлявшего в лице своем целое человечест¬ во; но поэт остается у вас как бы в стороне, и его художество вам кажется чем-то уже необходимо принадлежащим к поэме, и пото¬ му вам как будто не приходит в голову остановиться на нем и подивиться ему. В Шекспире вас тоже останавливает прежде все¬ го но художник, а глубокий сердецеведец, мирообъемлющий созер¬ цатель; художество же в нем как будто признается вами без вся¬ ких слов и объяснений. Так, рассуждая о великом математике, ука¬ зывают на его заслуги науке, не говоря об удивительной силе его способности соображать и комбинировать до бесконечности пред¬ меты. В поэзии Байрона прежде всего обоймет вашу душу ужасом удивления колоссальная личность поэта, титаническая смелость и гордость его чувств и мыслей. В поэзии Гете перед вами высту¬ пает поэтически-созерцательный мыслитель, могучий царь и вла¬ стелин внутреннего мира души человека. В поэзии Шиллера вы преклонитесь с любовию и благоговением перед трибуном челове¬ чества, провозвестником гуманности, страстным поклонником все¬ го высокого и нравственно-прекрасного. В Пушкине, напротив, прежде всего увидите художника, вооруженного всеми чарами, поэзии, призванного для искусства как для искусства, исполнен¬ ного любви, интереса ко всему эстетически прекрасному, любя¬ щего все и потому терпимого ко всему. Отсюда все достоинства, все недостатки его поэзии,— и если вы будете рассматривать его с этой точки, то с удвоенною полнотою насладитесь его достоин¬ ствами и оправдаете его недостатки, как необходимое следствие, как оборотную сторону его же достоинств... Призвание Пушкина объясняется историею нашей литерату¬ ры. Русская поэзия — пересадок, а не туземный плод. Всякая поэзия должна быть выражением жизни, в обширном значении, этого слова, обнимающего собою весь мир, физический и нравст¬ венный. До этого ее может довести только мысль. Но чтоб быть выражением жизни, поэзия прежде всего должна быть поэзиею. Для искусства нет никакого выигрыша от произведения, о кото¬ 264
ром можно сказать: умно, истинно, глубоко, но прозаично. Такое Б^опзведение похоже на женщину с великою душою, но с безо¬ бразным лицом: ей можно удивляться, но полюбить ее нельзя; а между тем немножко любви сделало бы счастливее, чем много удивления, не только ее, но и мужчину, в котором она возбудила это удивление. Произведения непоэтические бесплодны во всех отношениях; между тем как произведения наполовину прозаичес¬ кие бывают полезны для общества п для частных людей; но они действуют и в этом отношении только наполовину. Где помнят начало поэзии, где поэзия явилась не как плод национальной жизни, а как плод цивилизации, там для полного развития поэзии нужно прежде всего выработать поэтическую форму, ибо, повто¬ ряем, поэзия прежде всего должна быть поэзиею, а потом уже выражать собою то и другое. Вот причина явления Пушкина та¬ ким, каким он был, и вот почему он ничем другим быть не мог. До него у вас не было даже предчувствия того, что такое искус¬ ство, художество, которое составляет собою одну из абсолютных сторон духа человеческого. До него поэзия была только красноре¬ чивым изложением прекрасных чувств и высоких мыслей, кото¬ рые не составляли ее души, но к которым она относилась как удобное средство для доброй цели, как белила и румяны для блед¬ ного лица старушки-истины. Это мертвое понятие о пользе поэти¬ ческой формы для выражения моральных и других идей породило так называемую дидактическую поэзию и было выражено Мерзля- ковым в следующих стихах, кажется, переведенных им из Тассо: Так врач болящего младенца ко устам Несет фиал, сластьми упитан по краям: Счастливец, обольщен, пьет горькое целенье, Обман ему дал жизнь, обман ему спасенье!14 Наша русская поэзия до Пушкина была именно позолочен¬ ною пилюлею, подслащенным лекарством. И потому в ней истин¬ ная, вдохновенная и творческая поэзия только проблескивала временами в частностях, и эти проблески тонули в массе реторк- ческой воды. Много было сделано для языка, для стиха, кое-что было сделано и для поэзии; но поэзии как поэзии, то есть такой поэзии, которая, выражая то или другое, развивая такое или иное миросозерцание, прежде всего была бы поэзией, — такой поэзии еще не было! Пушкин был призван быть живым откровением ее таййы на Руси. И так как его назначение было завоевать, усвоить навсегда русской земле поэзию как искусство, так, чтоб русская поэзия имела потом возможность быть выражением всякого на¬ правления, всякого созерцания, не боясь перестать быть поэзиею и перейти в рифмованную прозу,— то естественно, что Пушкин должен был явиться исключительно художником. Еще раз: до Пушкина были у нас поэты, но не было ни одного поэта-художника; Пушкин был первым русским поэтом-художни- ком. Поэтому даже самые первые незрелые юношеские его произ¬ 265
ведения, каковы: «Руслан и Людмила», «Братья разбойники», «Кавказский пленник» и «Бахчисарайский фонтан», отметили своим появлением новую эпоху в истории русской поэзии. Все, не только образованные, даже многие просто грамотные люди, уви¬ дели в них не просто новые поэтические произведения, но совер¬ шенно новую поэзию, которой они не знали на русском языке не только образца, но на которую они не видали никогда даже на¬ мека. И эти поэмы читались всею грамотною Россиею; они ходили в тетрадках, переписывались девушками, охотницами до стишков, учениками на школьных скамейках, украдкою от учителя, сидель¬ цами за прилавками магазинов и лавок. И это делалось не только в столицах, но даже и в уездных захолустьях. Тогда-то поняли, что различие стихов от прозы заключается не в рифме и размере только, но что и стихи, в свою очередь, могут быть и поэтические и прозаические. Это значило уразуметь поэзию уже не как что-то внешнее, но в ее внутренней сущности. Явись теперь на Руси поэт, который был бы неизмеримо выше Пушкина, его появление уже не могло бы наделать столько шума, возбудить такой общий, такой страстный энтузиазм,— потому что после Пушкина поэзия уже не невиданная, не неслыханная вещь. И потому же самому теперь уже слишком слабый успех мог получить поэт, который, не уступая Пушкину в таланте, даже превосходя его в этом отно¬ шении, был бы, подобно ему, преимущественно художником. Если в поименованных нами первых поэмах Пушкина видно так много этого художества, которым так резко отделились они от произведений прежних школ, то еще более художества в само¬ бытных лирических пьесах Пушкина. Поэмы, о которых мы гово¬ рили, уже много потеряли для нас своей прежней прелести; мы уже пережили и, следовательно, обогнали их; но мелкие пьесы Пушкина, ознаменованные самобытностью его творчества, и те¬ перь так же обаятельно прекрасны, как и были во время появле¬ ния их в свет. Это понятно: поэма требует той зрелости таланта, которую дает опыт жизни,— и этой зрелости нет нисколько в «Руслане и Людмиле», «Братьях разбойниках» и «Кавказском пленнике», а в «Бахчисарайском фонтане» заметен только успех в искусстве; но юность — самое лучшее время для лирической поэзии. Поэма требует знания жизни и людей, требует создания характеров, следовательно, своего рода драматизировки; лириче¬ ская поэзия требует богатства ощущений,— а когда же грудь че¬ ловека наиболее богата ощущениями, как не в лета юности? Тайна пушкинского стиха была заключена не в искусстве «сливать послушные слова в стройные размеры и замыкать их звонкою рифмой» 15, но в тайне поэзии. Душе Пушкина присущ- на была прежде всего та поэзия, которая не в книгах, а в при¬ роде, в жизни,— присущно художество, печать которого лежит на «полном творении славы». Разум — это дух жизни, душа ее; поэзия — это улыбка жизни, ее светлый взгляд, играющий всеми переливами быстро сменяющихся ощущений. Бывают женщины, 266
одаренные от природы редкою красотою, но которых строго пра¬ вильные черты лица поражают какою-то сухостью, а движения лишены грации: такие женщины могут быть по-своему ослепи¬ тельно-блестящи п возбуждать удивление; но их появление не заставит ничье сердце забиться от неведомого волнения, их кра¬ сота не родит любви, а красота, не сопутствуемая харитою люб¬ ви, лишена жизни, лишена поэзии. Так точно и природа и жизнь возбуждали бы только холодное удивление, если б они не были насквозь проникнуты поэзиею; не любовью — небесным огнем жизни, а холодною сыростью могилы веяло бы от них. Пусть све¬ тила небесные образуют собою стройные миры: не тем только воз¬ вышают они душу созерцающего их человека, но поэзиею своего таинственного мерцания, но дивною красотою живой игры своих бледно-огнистых лучей: в их стройном ходе Пифагор видел не одну математику в факте, но и слышал гармонию миров... Если б солнце только грело и светило, оно было бы не более, как ог¬ ромный фонарь, огромная печка; но оно проливает на землю яркий, весело дрожащий, радостно играющий луч—и земля встре¬ чает этот луч улыбкою, а в этой улыбке — невыразимое очарова¬ ние, неуловимая поэзия... Природа полна не одних органических сил — она полна и поэзии, которая наиболее свидетельствует о ее жизни; в ее вечном движении, в колыхании ее лесов, в трепете серебристого листа, на котором любовно играет луч солнца, в ропоте ручья, в веянии ветра, волнующего золотистую жатву, разлит для человека таинственный блеск и слышатся ему живые голоса, то грустные и одинокие, как звуки эоловой арфы16, то ве¬ селые и радостные, как песнь взвивающегося под небеса жаво¬ ронка... Человек еще более исполнен поэзии. Отчего вам так хо¬ чется расцеловать этого ребенка, шумно играющего на лугу, отче¬ го так пленяют вас и его блестящие чистою радостию глаза, его дышащая блаженством улыбка, живость и резвость его движений? Что общего между вами, измученным жизнью, опытом и житей¬ скими заботами, вами, человеком пожилым и мудрым, и между им — ничего не понимающим, почти бессознательным существом? Зачем же, торопливо бежа по важному делу, с озабоченным ви¬ дом, вы вдруг остановились на лугу, забыв ваши важные дела, и с улыбкою умиления смотрите на это дптя, и чело ваше разгла¬ дилось и прояснело, забота на миг слетела с него, и улыбка сча¬ стия на мгновение осветила ваше угрюмое лицо, как луч солнца, проникнувший сквозь щель в мрачное подземелье и трепетно за¬ игравший на его сыром полу?.. Оттого, что вид этого дитяти пах¬ нул на вас поэзиею жизни... Вот прекрасная, молодая женщина: в чертах лица ее вы не находите никакого определенного выра¬ жения — это не олицетворение чувства, души, доброты, любви, самоотвержения, возвышенности мыслей и стремлений, словом, ничто не говорит вам в этом лице ни о каком резко выпечатав- шемся нравственном качестве: оно только прекрасно, мило, оду¬ шевлено жизнью — и больше ничего; вы не влюблены в эту жен- 267
лдину и чужды желания быть любимым ею, вы спокойно любуе¬ тесь прелестью ее движений, грациею ее манер,—и в то же время, в ее присутствии, сердце ваше бьется как-то живее, и кроткая гармония счастия мгновенно разливается в душе вашей... Отчего эхо, если не оттого, что красота сама по себе есть качество и за¬ слуга, и притом еще великая? Прекрасна и любезна истина и добродетель, но и красота также прекрасна и любезна, и одно другого стоит, одно другого заменить не может, но то и другое в одинаковой степени составляет потребность нашего духа. Вот по¬ чему древние греки, в своем поэтическом политеизме, обожествили не только истину, знание, могущество, мудрость, доблесть, спра¬ ведливость, целомудрие, но и красоту, сопровождаемую харитами любви и желания... По их религиозному созерцанию, исполненно¬ му поэзии и жизни, богиня красоты обладала таинственным поя¬ сом —• ...все обаяния в нем заключались: В нем и любовь и желания, в нем и знакомства и просьбы, Льстивые речи, не раз уловлявшие ум и разумных 17. Чтоб выразить всю силу неотразимого влияния на душу и сердце человека поэзии Гомера, греки говорили, что он похитил пояс Афродиты... Пушкин первый из русских поэтов овладел поясом Кипри- ды18. Не только стих, но каждое ощущение, каждое чувство, каждая мысль, каждая картина исполнены у него невыразимой поэзии. Он созерцал природу и действительность под особенным углом зрения, и этот угол был исключительно поэтический. Муза Пушкина — это девушка-аристократка, в которой обольститель¬ ная красота и грациозность непосредственности сочетались с изяществом тона и благородною простотою и в которой пре¬ красные внутренние качества развиты и еще более возвышены виртуозностью формы, до того усвоенной ею, что эта форма сде¬ лалась ей второю природою. Самобытные мелкие стихотворения Пушкина не восходят далее 1819 года, и с каждым следующим годом увеличиваются в числе. Из них прежде всего обратим внимание на те маленькие пьесы, которые, и по содержанию и по форме, отличаются харак¬ тером античности и которые с первого раза должны были пока¬ зать в Пушкине художника по превосходству. Простота и обаяние их красоты выше всякого выражения: это музыка в стихах и скульптура в поэзии. Пластическая рельефность выражения, строгий классический рисунок мысли, полнота и оконченность целого, нежность и мягкость отделки в этих пьесах обнаружива¬ ют в Пушкине счастливого ученика мастеров древнего искусства. А между тем он не знал по-гречески, и вообще многосторонний, глубокий художнический инстинкт заменял ему изучение древно¬ сти, в школе которой воспитываются все европейские поэты. Этой поэтической натуре ничего не стоило быть гражданином всего 268
мира и в каждой сфере жизни быть, как у себя дома; жизнь и ¡природа, где бы ни встретил он их, свободно и охотно ложились на полотне под его кистью. До Пушкина было довольно переводов из греческих поэтов, равно как и подражаний греческим поэтам; не говоря уже о по¬ пытке Кострова перевести «Илиаду» и о многочисленных пере¬ водах и подражаниях Мерзлякова, много было переведено из Анакреона Львовым; но, несмотря на все это, за исключением от¬ рывков из переводимой Гнедичем «Илиады», на русском языке не было ни одной строки, ни одного стиха, который бы можно было принять за намек на древнюю поэзию. Так продолжалось до Батюшкова, муза которого была в родстве с музою эллинскою и который превосходно перевел несколько пьес из антологии. Пушкин почти ничего не переводил из греческой антологии, но писал в ее духе так, что его оригинальные пьесы можно принять за образцовые переводы с греческого 18. Это большой шаг вперед перед Батюшковым, не говоря уже о том, что на стороне Пушкина большое преимущество и в достоинстве стиха. Посмотрите, как эллински, или как артистически (это одно и то же), рассказал Пушкин о своем художественном призвании, почувствованном им еще в лета отрочества; эта пьеса называется «Муза»: В младенчестве моем она меня любила И семиствольную цевницу мне вручила; Она внимала мне с улыбкой; и слегка По звонким скважинам пустого тростника Уже наигрывал я слабыми перстами И гимны важные, внушенные богами, И песни мирные фригийских пастухов. С утра до вечера в немой тени дубов Прилежно я внимал урокам девы тайной; й, радуя меня наградою случайной, Откинув локоны от милого чела, Сама из рук моих свирель она брала: Тростник был оживлен божественным дыханьем И сердце наполнял святым очарованьем. Да, несмотря на счастливые опыты Батюшкова в антологи¬ ческом роде, таких стихов еще не бывало на Руси до Пушкина! Нельзя не дивиться в особенности тому, что он умел сделать из шестистопного ямба — этого несчастного стиха, доведенного до пошлости русскими эпиками и трагиками доброго старого време¬ ни. За него уже было отчаялись, как за стих неуклюжий и моно¬ тонный, а Пушкин воспользовался им, словно дорогим паросским мрамором, для чудных изваяний, видимых слухом... Прислушай¬ тесь к этим звукам, — и вам покажется, что вы видите перед со¬ бою превосходную античную статую: Среди зеленых волн, лобзающих Тавриду, На утренней заре я видел Нереиду. Сокрытый меж дерев, едва я смел дохнуть: Над ясной влагою полубогиня грудь Младую, белую как лебедь, воздымала И влагу из власов струею выжимала20. 269
Акустическое богатство, мелодия и гармония русского языка в первый раз явились во всем блеске в стихах Пушкина. Мы не; знаем ничего, что могло бы в этом отношении сравниться с этою пьескою: Я верю, я любим; для сердца нужно верить. Нет, милая моя не может лицемерить; Все непритворно в ней: желании томный жар, Стыдливость робкая, харит бесценный дар, Нарядов и речей приятная небрежность И ласковых имен младенческая нежность. Правда, последний стих есть не более, как верный перевод стиха Андре Шенье — «Et des noms caressants la mollesse enfan¬ tine»21; но если где имеет глубокий смысл выражение: «Он берет свое, где ни увидит его», то, конечно, в отношении к этому стиху, который Пушкин умел сделать своим. Тем же античным духом веет и в антологических пьесах Пушкина, писанных гекзаметром. Между ними особенно превос¬ ходны пьесы «Труд» и «Чистый лоснится пол; (стеклянные) ча¬ ши блистают» 22 (первая оригинальная, вторая из Ксенофана Колофонского) 23. Мы ограничимся выпискою тоже превосходной, но только маленькой пьесы, принадлежащей, впрочем, к самому позднейшему времени поэтической деятельности Пушкина; Юношу, горько рыдая, ревнивая дева бранила; К ней на плечо преклонен, юноша вдруг задремал. Дева тотчас умолкла, сон его легкий лелея, И улыбалась ему, тихие слезы лия. Пушкин никогда не оставлял совершенно этого рода стихотво* рений; но в первую пору своей поэтической деятельности особен¬ но много писал их. Это понятно: созерцание любви и наслаждений жизни в духе древних особенно соответствует эпохе юности каж¬ дого человека. Вот перечень всех антологических стихотворений Пушкина: «Виноград», «О дева-роза, я в оковах», «Дориде», «Ре¬ деет облаков летучая гряда», «Нереида», «Дорида», «Муза», «Дио¬ нея», «Дева», «Приметы», «Красавица перед зеркалом», «Ночь», «Сафо», «Кобылица молодая», «Царскосельская статуя», «Отрок», «Рифма», «Труд», «Чистый лоснится пол», «Славная флейта, Фе- он», «Юношу, горько рыдая», «LVIII ода Анакреона», «Бог весе¬ лый винограда», «Юноша, скромно пируй», «Мальчику» (из Ка¬ тулла), «Узнаем коней ретивых» (из Анакреона), «Лейла». По¬ следние шесть24, после превосходной пьесы «Юношу, горько ры¬ дая», не отличаются особенным поэтическим достоинством; но следующие две просто неудачны: «Кто на снегах возрастил Фео- критовы нежные розы» и «На перевод Илиады». Перечтите пьесы: «Домовому», «Недоконченная картина», «Возрождение», «Умолкну скоро я», «Земля и море», «Алексееву», «Ч***ву», «Зачем безвременную скуку»25, «Люблю ваш сумрак неизвестный», и еще более пьесы: «Простишь ли мне ревнивые мечты», «Ненастный день потух», «Ты вянешь и молчишь», «К 270
ж>рю»,—вглядитесь и вслушайтесь в этот стих, в этот оборот мысли, в эту игру чувства: во всем найдете чистую поэзию, без¬ укоризненное искусство, полное художество, без малейшей приме¬ си прозы, как старое крепкое вино, без малейшей примеси воды. В некоторых из них вы можете придраться к мысли, недоста¬ точно глубокой, к взгляду на вещи, слишком юному или слишком отзывающемуся айохою; но со стороны поэзии выражения и поэ¬ зии созерцания вам Нечего будет осудить. Сравните и эти пьесы е произведениями предшествовавших Пушкину школ русской поэзии: между ними не будет никакой связи, вы увидите совер¬ шенный перерыв, если не возьмете в соображение тех пьес Пуш¬ кина, которые мы означили именем переходных и о которых го¬ ворили подробно в предшествовавшей статье. Это не значит, чтоб в произведениях прежних школ не было ничего примечательного или чтоб они были вовсе лишены поэзии: напротив, в них много примечательного, и они исполнены поэзии, но есть бесконечная разница в характере их поэзии и характере поэзии Пушкина. Произведения прежних школ в отношении к произведениям Пуш¬ кина — то же, что народная песня, исполненная души и чувства, народным напевом пропетая простолюдином, в отношении к ли¬ рической песне поэта-художника, положенной на музыку вели¬ ким композитором и пропетой великим певцом. Сравним, для до¬ казательства, пьесу замечательнейшего из прежних поэтов «Пес- вя» 26 с пьесою Пушкина «Ненастный день потух»: О милый друг, теперь с тобою радость! А я один — и мой печален путь; Живи, вкушай невинной жизни сладость; В душе не изменись; достойна счастья будь... Но не отринь, в толпе пленяемых тобою, Ты друга прежнего, увядшего душою; Веселья их дели — ему отрадой будь; Его, мой друг, не позабудь. О милый друг, нам рок велел разлуку; Дни, месяцы и годы пролетят: Вотще к тебе простру от сердца руку-* Ни голос твой, ни взор меня не усладят; Но и вдали с тобой душа моя согласна, Любовь ни времени, ни месту не подвластна; Везде, везде ты мой хранитель-ангел будь, Меня, мой друг, не позабудь. О милый друг, пусть будет прах холодный То сердце, где любовь к тебе жила: Есть лучший мир; там мы любить свободны; Туда душа моя уж всё перенесла; Туда всечасное стремит меня желанье; Там свидимся опять: там наше воздаянье; Сей верой сладкою полна в разлуке будь—« Меня, мой друг, не позабудь. Чувство, составляющее пафос этого стихотворения, лишено* простоты и естественности, а следовательно, и истины; оно может быть напущено на человека мечтательностью и поддерживаемо 271
долгое время- упрямством фантазии; но и напущенное чувство,,, по странному противоречию человеческой природы, так же можетч быть источником блаженства и страдания, как и чувство истин¬ ное. Под этим условием мы охотно допускаем, что приведенное нами стихотворение, несмотря на его сентиментальность и отсутст¬ вие всякой страстности, есть голос души, язык сердца, красно¬ речие чувства; но оно — не поэзия. Его форма более красноречива, чем поэтична; в его выражении, болезненно-грустном и расплы¬ вающемся, есть что-то прозаическое, темное, лишенное мягкости и нежности художественной отделки. А между тем это одно из лучших произведений старой школы русской поэзии и в свое вре¬ мя производило фурор. Теперь сравните его с пьесою Пушкина, в которой выражена та же мысль разлуки с любимым предметом: Ненастный день потух; ненастной ночи мгла По небу стелется одеждою свинцовой; Как привидение, за рощею сосновой Луна туманная взошла... Все мрачпую тоску па душу мне наводят. Далеко там луна в сиянии восходит; Там воздух напоен вечерней теплотой; Там море движется роскошной пеленой Под голубыми пебесами... Вот время: по горе теперь идет она К брегам, потопленным шумящими волнами; Там, под заветными скалами, Теперь она сидит печальна и одна... Одна... никто пред ней не плачет, не тоскует; Никто ее колен в забвеньи не целует; Одна... ничьим устам она пе предает Ни плеч, ни влажных уст, ни персей белоснежных. Никто ее любви небесной не достоин. Не правда ль: ты одна... ты плачешь... я спокоен; Но если Здесь не то: в пафосе стихотворения столько жизни, страсти, истины!.. Луна, восходящая над сосновою рощею, напоминает поэту другую лупу, которая, в это томительное для его души время, восходит, далеко, там, где природа так роскошно-прекрас¬ на,—и поэт предается невольно мечте о ней, которая в эту пору одна идет к берегу моря и садится под его скалами... Не ревность, а страсть, трепещущая за свое блаженство, заставляет его успо- коивать себя мыслию, что она — одна и что ему должно быть спокойным... И сколько жизни, какой энергический порыв страсти высказывается в слове: «Но если», отрывисто заключающем пье¬ су!.. Все это так просто, так естественно, во всем этом столько глубокой страсти, столько истины чувства... А форма? — Какая легкость, какая прозрачность! На каждом стихе, даже отдельно 272
взятом, так и виден след художнического резца, оживлявшего мрамор! — Какая бесконечная разница!.. Чтоб еще более показать эту разницу (а это мы считаем осо¬ бенно важным и необходимым по смыслу статьи нашей), сделаем еще сравнение. Вот два куплета из лучших в большой и пре¬ красной пьесе Жуковского, принадлежащей уже к позднейшему времени его поэтической деятельности: О наша жизнь, где верны лишь утраты, Где милому мгновенье лишь дано, Где скорбь без крыл, а радости крылаты, И где навек минувшее одно... Почто ж мы здесь мечтами так богаты, Когда мечтам не сбыться суждено? Внимая глас надежды, нам поющей, Не слышим мы шагов беды грядущей. Здесь радости — не наше обладанье; Пролетные пленители земли, Лишь по пути заносят к нам преданье О благах, нам обещанных вдали; Земли жилец безвыходный страданье; Ему на часть судьбы нас обрекли; Блаженство нам по слуху лишь знакомец; Земная жизнь — страдания питомец27. Это уже не «напущенное» чувство; нет, это вопль страшно потрясенной души, это голос растерзанного, истекающего кровью сердца, это чувство истинное и глубокое: но, несмотря на то, это опять-таки более красноречие, чем поэзия. Стих тянется как-то тяжело и однообразно, во всей форме этого стихотворения есть что-то темное и несвободное, и, несмотря на видимую простоту, в нем слишком заметно преобладание метафоры. Разумеется, мы говорим сравнительно, а не безусловно. Кто не знает пьесы Пуш¬ кина «19 октября»? После обращений к каждому из отсутствую¬ щих друзей своих поэт говорит: Пируйте же, пока ещё мы тут! Увы! наш круг час от часу редеет; Кто в гробе спит, кто дальний сиротеет; Судьба глядит, мы вянем; дни бегут; Невидимо склоняясь и хладея, Мы близимся к началу своему... Кому ж из нас под старость день лицея Торжествовать придется одному? Несчастный друг! средь новых поколения Докучный гость и лишний и чужой, Он вспомнит нас и дни соединений, Закрыв глаза дрожащею рукой... Какая глубокая и вместе с тем светлая скорбь! Каясдая мысль сама по себе так исполнена поэзии, независимо от формы, вполне художественной, легкой и прозрачной, простой и чуждой всяких метафор! Этот переживший всех друзей своих друг, до¬ 273
кучный, лишний и чужой гость среди новых поколений, дрожа¬ щею рукою закрывающий глаза при воспоминании о своих друзь¬ ях,— это не просто поэтические стихи, это — поэтическая картина! Но не в духе Пушкина остановиться на скорбном чувстве: словно торжественным музыкальным аккордом, оканчивается пьеса эти¬ ми полными бодрого чувства стихами: Пускай же он с отрадой хоть печальной Тогда сей день за чашей проведет, Как ныне я, затворник ваш опальный, Его провел без горя и забот. Пушкин не дает судьбе победы над собою; он вырывает у ней хоть часть отнятой у него отрады. Как истинный художник, он владел этим инстинктом истины, этим тактом действительно¬ сти, который на «здесь» указывал ему, как на источник и горя и утешения, и заставлял его искать целения в той же существен¬ ности, где постигла его болезнь. И, право, в этой силе, опирающей¬ ся на внутреннем богатстве своей натуры, более веры в Промысл и оправдания путей его, чем во всех заоблачных порываниях меч¬ тательного романтизма. Нам скажут, может быть, что мы сравнили между собою толь¬ ко по нескольку куплетов, вырванных из больших пьес, а не це¬ лые пьесы. Выписка вполне таких огромных пьес была бы неумест¬ на в журнальной статье; притом же пьесы эти должны быть слишком известны каждому образованному читателю. Кто хочет, пусть сам сравнит их в целом: он тогда увидит еще яснее, что и в целом огромное преимущество на стороне пьесы Пушкина, по¬ тому что, несмотря на ее значительную величину, она везде рав¬ на, везде выдержана и как будто в одну минуту, легко и свободно, излилась из взволнованной души поэта,— между тем как поэма Жуковского очень неровна, потому что не чужда мест растяну¬ тых, холодных и вялых, почему ее трудно прочесть зараз. Первая пьеса — это ария, пропетая певцом, который вполне владеет своим голосом, не дает пропасть ни одной нотке, не ослабеет ни на мгно¬ вение от начала до конца арии... Вторая пьеса — это ария, пропе¬ тая местами превосходно, а местами холодно и даже фальшиво... Мы нарочно остановились на этом обстоятельстве, потому что осо¬ бенная принадлежность поэзии Пушкина и одно из главнейших преимуществ его перед поэтами прежних школ — полнота, окон- ченносгь, выдержанность и стройность созданий. Поэзия чувства, поэзия естественная, не отличается этим качеством: в ней всегда видно усилие высказать чувство, и оттого стройность и соразмер¬ ность исчезают в плодовитости. В поэзии художественной сораз¬ мерность, стройность, полнота и ровность бывают уже естествен¬ ным следствием творческой концепции, художественной мысли, лежащей в основании поэтического произведения. У Пушкина никогда не бывает ничего лишнего, ничего недостающего, но все в меру, все на своем месте, конец гармонирует с началом,—и, 274
прочитав его пьесу, чувствуешь, что от нее нечего убавить и к ней нечего прибавить. И в этом, как и во всем другом, Пушкин является по преимуществу художником. Как истинный художник Пушкин не нуждался в выборе по¬ этических предметов для своих произведений, но для него все предметы были равно исполнены поэзии. Его «Онегин», например, есть поэма современной действительной жизни не только со всею ее поэзиею, но и со всею ее прозою, несмотря на то, что она пи¬ сана стихами. Тут и благодатная весна, и жаркое лето, и гнилая дождливая осень, и морозная зима; тут и столица, и деревня, и жизнь столичного денди, и жизнь мирных помещиков, ведущих между собою незанимательный разговор. О сенокосе, о вине, О псарне, о своей родне;28 тут и мечтательный поэт Ленский, и тривьяльный забияка и сплетник Зарецкий; то перед вами прекрасное лицо любящей жен¬ щины, то сонная рожа трактирного слуги, отворяющего, с метлою в руке, дверь кофейной,— и все они, каждый по-своему, прекрас¬ ны и исполнены поэзии. Пушкину не нужно было ездить в Ита¬ лию за картинами прекрасной природы: прекрасная природа была у него под рукою здесь, на Руси, на ее плоских и однообразных степях, под ее вечно серым небом, в ее печальных деревнях и ее богатых и бедных городах. Что для прежних поэтов было низко, то для Пушкина было благородно; что для них была проза, то для него была поэзия. Осень для него лучше весны или лета, и, читая эти стихи, вы не можете не согласиться с ним, по крайней мере на то время, пока не увидите его же картины весны или лета: Дни поздней осени бранят обыкновенно; Но мне она мила, читатель дорогой: Красою тихою, блистающей смиренно, Как нелюбимое дитя в семье родной, К себе меня влечет. Сказать вам откровенно: Из годовых времен я рад лишь ей одной. В ней много доброго, любовник не тщеславный, Умел я отыскать мечтою своенравной. Как это объяснить? Мне нравится она, Как, вероятно, вам чахоточная дева Порою нравится. На смерть осуждена, Бедняжка клонится без ропота, без гнева, Улыбка на устах увянувших видна; Могильной пропасти она не слышит зева, Играет на лице еще багровый цвет — Она жива еще сегодня — завтра нет. Унылая пора! очей очарованье! Приятна мне твоя прощальная краса; Люблю я пышное природы увяданье, В багрец и в золото одетне л«еа, В их сенях ветра шум и свежее дыханье, И мглой волнистою покрыты небеса, И редкий солнца луч, и первые морозы, И отдаленные седой зимы угрозы29. 275
Русская зима лучше русского лета — этой карикатуры южных зим, она похожа на самое себя, тогда как наше лето столько же, похоже на лето, сколько декорационные деревья в театре похожи на настоящие деревья в лесу. Пушкин первый понял это и пер¬ вый выразил. Его зима облита блеском роскошной поэзии: Мороз и солнце; день чудесный! Еще ты дремлешь, друг прелестный—» Пора, красавица, проснись! Открой сомкнуты негой взоры Навстречу северной Авроры, Звездою севера явись! Вечор, ты помнишь, вьюга злилась, На мутном небе мгла носилась; Луна, как бледное пятно, Сквозь тучи мрачные желтела, И ты печальная сидела — А нынче... погляди в окно: Под голубыми небесами Великолепными коврами, Блестя на солнце, снег лежит; Прозрачный лес один чернеет, И ель сквозь иней зеленеет, И речка подо льдом блестит. Вся комната янтарным блеском Озарена. Веселым треском Трещит затопленная печь. Приятно думать у лежанки. Но знаешь: не велеть ли в санки Кобылку бурую запречь? Скользя по утреннему снегу, Друг милый, предадимся бегу Нетерпеливого коня И навестим поля пустые, Леса, недавно столь густые, И берег, милый для меня30. Поэзия Пушкина удивительно верна русской действительно¬ сти, изображает ли она русскую природу или русские характеры: на этом основании общий голос нарек его русским националь¬ ным, народным поэтом... Нам кажется это только вполовину вер¬ ным. Народный поэт — тот, которого весь народ знает, как, на¬ пример, знает Франция своего Беранже; национальный поэт — тот, которого знают все сколько-нибудь образованные классы, как, например, немцы знают Гете и Шиллера. Наш народ не знает ни одного своего поэта; он поет себе доселе «Не белы-то снежки», не подозревая даже того, что поет стихи, а не прозу... Следова¬ тельно, с этой стороны, смешно было бы и говорить об эпитете «народный» в применении к Пушкину или к какому бы то ни было поэту русскому. Слово «национальный» еще обширнее в своем значении, чем «народный». Под «народом» всегда разумеют массу народонаселения, самый низшпй и основный слой государ¬ 276
ства. Под «нациею» разумеют весь народ, все сословия, от низше- гб до высшего, составляющие государственное тело. Националь¬ ный поэт выражает в своих творениях и основную, безразлич¬ ную, неуловимую для определения субстанциальную стихию, ко-, торой представителем бывает масса народа, и определенное значе¬ ние этой субстанциальной стихии, развившейся в жизни образо¬ ваннейших сословий нации. Национальный поэт — великое дело* Обращаясь к Пушкину, мы скажем, по поводу вопроса о его национальности, что он не мог не отразить в себе географически и физиологически народной жизни, ибо был не только русский, но притом русский, наделенный от природы гениальными силами; однако ж в том, что называют народностью или национально¬ стью его поэзии, .мы больше видим его необыкновенно великий художнический такт. Он в высшей степени обладал этим тактом действительности, который составляет одну из главных сторон художника. Прочтите его чудную драматическую поэму «Русал¬ ка»: она вся насквозь проникнута истинностью русской жизни; прочтите его тоже чудную драматическую поэму «Каменный гость»: она, и по природе страны и по нравам своих героев, так и дышит воздухом Испании; прочтите его «Египетские ночи»: вы будете перенесены в самое сердце жизни издыхающего древнего мира... Таких примеров удивительной способности Пушкина быть как у себя дома во многих и самых противоположных сферах жизии мы могли бы привести много, но довольно и этих трех. И что же это доказывает, если не его художническую многосто¬ ронность? Если он с такою истиною рисовал природу и нравы даже никогда не виданных им стран, как же бы его изображения предметов русских не отличались верностию природе? Чтоб ис¬ следовать основательнее этот вопрос, мы считаем нужным сделать довольно большую выписку из статьи Гоголя «Несколько слов о Пушкине»: При имени Пушкина тотчас осеняет мысль о русском национальном поэте. В самом деле, никто из поэтов наших не выше его и не может более назваться национальным; это право решительно принадлежит ему. В нем, как будто в лексиконе, заключилось все богатство, сила и гиб¬ кость нашего языка. Он более всех, он далее раздвинул ему границы и более показал все его пространство. Пушкин есть явление чрезвычайное, и, может быть, единственное явление русского духа: это русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится чрез двести лет. В нем русская природа, русская душа, русский язык, русский характер отрази¬ лись в такой же чистоте, в такой очищенной красоте, в какой отражается ландшафт на выпуклой поверхности оптического стекла. Самая его жизнь совершенно русская. Тот же разгул и раздолье, к которому иногда, позабывшись, стремится русский и которое всегда нравится свежей русской молодежи, отразились на его первобытных годах вступления в свет. — Судьба как нарочно забросила его туда, где границы России отличаются резкою, величавою характерностью; где глад¬ кая неизмеримость России перерывается под облачными горами и обве¬ вается югом. Исполинский, покрытый вечным снегом Кавказ среди зной¬ ных долкн поразил его; он, можно сказать, вызвал силу души его и разорвал последние цепи, которые еще тяготели на свободных мыслях. Его 277
пленила вольная поэтическая жизнь дерзких горцев, их схватки, их бы¬ стрые, неотразимые набеги; и с этих пор кисть его приобрела тот широ¬ кий размах, ту быстроту и смелость, которая так дивила и поражала только что начинавшую читать Россию. Рисует ли он боевую схватку чеченца с казаком — слог его молния; он так же блещет* как сверкаю¬ щие сабли, и летит быстрее самой битвы. Он один только певец Кавказа: он влюблен в него всею душою и чувствами; он проникнут и напитан его чудными окрестностями, южным небом, долинами прекрасной Грузии и великолепными крымскими ночами и садами. Может быть, оттого и в своих творениях он жарче и пламеннее там, где душа его коснулась юга. На них он невольно означил всю силу свою, и оттого произведения его, напитанные Кавказом, волею черкесской жизни и ночами Крыма, имели чудную магическую силу: им изумлялись даже те, которые не имели столько вкуса и развития душевных способностей, чтобы быть в силах понимать его. Смелое более всего доступно, сильнее и просторнее раздви¬ гает душу, а особливо юности, которая вся еще жаждет одного необыкно¬ венного. Ни один поэт в России не имел такой завидной участи, как Пуш¬ кин. Ничья слава не распространялась так быстро. Все кстати и некстати считали обязанностию проговорить, а иногда исковеркать какие-нибудь ярко сверкающие отрывки его поэм. Его имя уже имело в себе что-то электрическое, и стоило только кому-нибудь из досужих марателей выста¬ вить его на своем творении, уже оно расходилось повсюду. Он при самом начале своем уже был национален, потому что истин¬ ная национальность состоит не в описании сарафана, но в самом духе народа. Поэт даже может быть и тогда национален, когда описывает со¬ вершенно сторонний мир, но глядит на него глазами своей национальной стихии, глазами всего народа, когда чувствует и говорит так, что сооте¬ чественникам его кажется, будто это чувствуют и говорят они сами. Если должно сказать о тех достоинствах, которые составляют принадлеж¬ ность Пушкина, отличающую его от других поэтов, то они заключаются в чрезвычайной быстроте описания и в необыкновенном искусстве не¬ многими чертами означить весь предмет. Его эпитет так отчетист и смел, что иногда один заменяет целое описание; кисть его летает. Его неболь¬ шая пьеса всегда стоит целой поэмы. Вряд ли о ком из поэтов можно сказать, чтобы у него в коротенькой пьесе вмещалось столько величия, простоты и силы, сколько у Пушкина. Но последние его поэмы, писанные им в то время, когда Кавказ скрылся от него со всем своим грозным величием и державно вознося¬ щеюся из-за облак вершиною, и он погрузился в сердце России, в ее обыкновенные равнины, предался глубже исследованию жизни и нравов своих соотечественников и захотел быть вполне национальным поэтом,— его поэмы уже не всех поразили тою яркостью и ослепительной смело¬ стью, какими дышит у него все, где ни являются Эльбрус, горцы, Крым и Грузия. Явление это, кажется, не так трудно разрешить: будучи поражены смелостью его кисти и волшебством картин, все читатели его, образован¬ ные и необразованные, требовали наперерыв, чтобы отечественные и ис¬ торические происшествия являлись предметом его поэзии, позабывая, что нельзя теми же красками, которыми рисуются горы Кавказа и его воль¬ ные обитатели, изобразить более спокойный и гораздо менее исполнен¬ ный страстей быт русский. Масса публики, представляющая в лице своем нацию, очень странна в своих желаниях; она кричит: «Изобрази нас так, как мы есть, в совершенной истине; представь дела наших предков в та¬ ком виде, как они были». Но попробуй поэт, послушный ее велению, изо¬ бразить все в совершенной истине и так, как было, она тотчас заговорит: «Это вяло, это слабо, это не хорошо, это нимало не похоже на то, что было». Масса народа похожа в этом случае на женщину, приказывающую художнику нарисовать с себя портрет совершенно похожий, но горе ему, если он не умел скрыть всех ее недостатков. Русская история только со Ерсмспи последнего ее направления при императорах приобретает яркую 278
живость; до того характер народа большею частию был бесцветен; разно- ббф&зие страстей ему мало было известно. Поэт не виноват; но и в народе тоже весьма извинительное чувство придать больший размер делам своих предков. Поэту оставалось два средства: или натянуть сколько можно выше свой слог, дать сплу бессильному, говорить с жаром о том, что са¬ мо в себе не сохраняет сильного жара, тогда толпа почитателей, толпа народа на его стороне, а вместе с ним и деньги; или быть верну одной истине, быть высоким там, где высок предмет, быть резким и смелым, где истинно резкое и смелое, быть спокойным и тихим, где не кипит проис¬ шествие. Но в этом случае прощай, толпа! ее не будет у него, разве ког¬ да самый предмет, изображаемый им, уже так велик и резок, что не мо¬ жет пе произвесть всеобщего энтузиазма. Первого средства не избрал поэт потому, что хотел остаться поэтом, и потому, что у всякого, кто только чувствует в себе искру святого призвания, есть тонкая разбор¬ чивость, не позволяющая ему выказывать свой талант таким средством. Никто не станет спорить, что дикий горец в своем воинственном костюме, вольный как воля, сам себе и судия и господин, гораздо ярче какого-ни¬ будь заседателя, и, несмотря на то, что он зарезал своего врага, притаясь в ущельи, или выжег целую деревню, однако же он более поражает, силь¬ нее возбуждает в нас участие, нежели наш судья в истертом фраке, запач¬ канном табаком, который невинным образом, посредством справок и вы¬ правок, пустил по миру множество всякого рода крепостных и свободных цуш. Но тот и другой — они оба явления, принадлежащие к нашему миру: они оба должны иметь право на наше внимание, хотя по естественной причине то, что мы реже видим, всегда сильнее поражает наше вообра¬ жение, и предпочесть необыкновенному обыкновенное есть не больше, как нерасчет поэта, нерасчет перед его многочисленною публикою, а не перед собою. Он ничуть не теряет своего достоинства, даже, может быть, еще более приобретает его, но только в глазах немногих истинных цени¬ телей. Мне пришло на память одно происшествие из моего детства. Я всегда чувствовал маленькую страсть к живописи. Меня много занимал писан¬ ный мною пейзаж, на первом плане которого раскидывалось сухое дерево. Я жил тогда в деревне; знатоки и судьи мои были окружные соседи. Один из них взглянувши на картину, покачал головою и сказал: «Хоро¬ ший живописец выбирает дерево рослое, хорошее, на котором бы и листья были свежие, хорошо растущее, а не сухое». В детстве мне казалось досадно слышать такой суд, но после я из него извлек мудрость: знать, что нравится и что не нравится толпе. Сочинения Пушкина, где дышит у него русская природа, так же тихи и беспорывны, как русская природа. Их только может совершенно понимать тот, чья душа носит в себе чисто русские элементы, кому Россия родина, чья душа так нежно организована и развилась в чувствах, что способна понять не блестящие с виду русские песни и русский дух, потому что чем предмет обыкновеннее, тем выше нужно быть поэту, чтобы извлечь из него необыкновенное и чтобы это необыкновенное было, между прочим, совершенная истина. По справедли¬ вости ли оценены последние его поэмы? Определил ли, понял ли кто «Бориса Годунова», это высокое, глубокое произведение, заключенное во внутренней неприступной поэзии, отвергнувшее всякое грубое, пестрое убранство, на которое обыкновенно заглядывается толпа? — по крайней мере печатно нигде не произнеслась им верная оценка, и они остались доныне не тронуты31. Все это очень справедливо, особенно определение националь¬ ного поэта: «Поэт даже может быть и тогда национальным, когда описывает совершенно сторонний мир, но глядит на него глазами своей национальной стихии, глазами всего народа, когда чув¬ ствует и говорит так, что соотечественникам его кажется, будто это чувствуют и говорят они сами». И, если хотите, с этой точки зрения, Пушкин более национально-русский поэт, нежели кто- 279
либо из его предшественников; но дело в том, что нельзя опреде¬ лить, в чем же состоит эта национальность. В том, что Пушкин чувствовал и писал так, что его соотечественникам казалось, буд¬ то это чувствуют и говорят они сами? Прекрасно! Да как же чув¬ ствуют и говорят они? чем отличается их способ чувствовать и говорить от способа других наций?.. Вот вопросы, на которые не может дать ответа настоящее, ибо Россия по преимуществу — страна будущего... Обращаясь снова к нашей мысли о художественности, как преобладающем пафосе поэзии Пушкина, заметим еще его уди¬ вительную способность делать поэтическими самые прозаические предметы. Что, например, может быть прозаичнее выезда в санях модного франта в сюртуке с бобровым воротником? Но у Пушки¬ на это — поэтическая картина: Уж темно; в санки он садится. «Пади! пади!»—раздался крик; Морозней пылью серебрится Его бобровый воротник 32. Или что может быть прозаичнее такой мысли, что-де в горо¬ де не было мостовой и все тонули в грязи, но что уже в нем на¬ чали делать мостовую? Страшно и подумать втискать такую мысль в стих! Но Пушкин этого не побоялся, и у него вышла поэтическая картина в прекрасных поэтических стихах: В году педель пять-шесть Одесса, По воле бурного Зевеса, Потоплена, запружена, В густой грязи погружена. Все домы на аршин загрязнут, Лишь на ходулях пешеход По улице дерзает вброд; Кареты, люди тонут, вязнут, И в дрожках вол, рога склоня, Сменяет хилого коня. Но уж дробит каменья молот, И скоро звонкой мостовой Покроется спасенный город, Как будто кованой броней33. Для Пушкина также не было так называемой низкой приро-. ды; поэтому он не затруднялся никаким сравнением, никаким предметом, брал первый попавшийся ему под руку, п все у него являлось поэтическим, а потому прекрасным и благородным^ Как хорошо, например, это взятое из низкой природы сравнение: Стократ блажен, кто предан вере, Кто, хладный ум угомонив, Покоится в сердечной неге, Как пьяный путник на ночлеге 34. Или как прекрасна у него вот эта «низкая природа»: 2Я О
Иные нужны мне картины: Люблю песчаный косогор, Перед избушкой две рябины, Калитку, сломанный забор, На небе серенькие тучи, Перед гумном соломы кучи Да пруд под сенью лип густых, Раздолье уток молодых; Теперь мила мне балалайка Да пьяный топот трепака Перед порогом кабака; Мой идеал теперь — хозяйка, Мои желания — покой, Да щей горшок, да сам большой...35 Тот еще не художник, которого поэзия трепещет и отвраща¬ ется прозы жизни, кого могут вдохновлять только высокие пред¬ меты. Для истинного художника — где жизнь, там и поэзия. Талант Пушкина не был ограничен тесною сферою одного какого-нибудь рода поэзии: превосходный лирик, он уже готов был сделаться превосходным драматургом, как внезапная смерть остановила его развитие. Эпическая поэзия также была свойствен¬ ным его таланту родом поэзии. В последнее время своей жизни он все более и более наклонялся к драме и роману и по мере того отдалялся от лирической поэзии. Равным образом он тогда часто забывал стихи для прозы. Это самый естественный ход раз¬ вития великого поэтического таланта в наше время. Лирическая поэзия, обнимающая собою мир ощущений и чувств, с особенною силою кипящих в молодой груди, становится тесною для мысли возмужалого человека. Тогда она делается его отдыхом, его заба¬ вою между делом. Действительность современного нам мира пол¬ нее, глубже и шире в романе и драме. — О поэмах и драматиче¬ ских опытах Пушкина мы будем говорить в следующей статье, а теперь остановимся на его лирических произведениях. Пушкина некогда сравнивали с Байроном. Мы уже не раз замечали, что это сравнение более чем ложно, ибо трудно найти двух поэтов столь противоположных ко своей натуре, а следова¬ тельно, и по пафосу своей поэзии, как Байрон и Пушкин. Мнимое сходство это вышло из ошибочного понятия о личности Пушкина. Зная кипучую, разгульную, исполненную тревог и бед его юность, думали видеть в нем дух гордый, неукротимый, титанический. Основываясь на каком-нибудь десятке ходивших по рукам его стихотворений, исполненных громких и смелых, но тем не менее неосновательных и поверхностных фраз, думали видеть в нем поэ¬ тического трибуна. Нельзя было более ошибиться во мнении о человеке! В тридцать лет Пушкин распрощался с тревогами своей кипучей юности не только в стихах, но и на деле. Над «рукопис¬ ными» своими стишками он потом сам смеялся30. Но это все в сторону; главное дело в том, что натура Пушкина (и в этом случае самое верное свидетельство есть его поэзия) была внут¬ 281
ренняя, созерцательная, художническая. Пушкин не знал мук и блаженства, какие бывают следствием страстно-деятельного (а е$) только созерцательного) увлечения живою могучею мыслию, в жертву которой приносится жизнь и талант. Он не принадлежал исключительно ни к какому учению, ни к какой доктрине; в сфере своего поэтического миросозерцания он, как художник по преиму¬ ществу, был гражданин вселенной, и в самой истории так же, как и в природе, видел только мотивы для своих поэтических вдохно¬ вений, материалы для своих творческих концепций^ Почему это было так, а не иначе, и к достоинству или недостатку Пушкина должно это отнести? Если б его натура была другая и он шел по этому не свойственному ей пути, то, без сомнения, это было бы в нем больше, чем недостатком; но как он в этом отношении был только верен своей натуре, то за это его так же нельзя хвалить или порицать, как одного нельзя хвалить или порицать за то, что у него черные, а не русые волосы, и другого за то, что у него русые, а не черные. Лирические произведения Пушкина в особенности подтвер-» ждают нашу мысль о его личности. Чувство, лежащее в их осно¬ вании, всегда так тихо и кротко, несмотря на его глубокость, и вместе с тем так человечно, гуманно! И оно всегда проявляется у него в форме, столь художнически спокойной, столь грациозной! Что составляет содержание мелких пьес Пушкина? Почти всегда любовь и дружба, как чувства, наиболее обладавшие поэтом и бывшие непосредственным источником счастия и горя всей его жизни. Он ничего не отрицает, ничего не проклинает, на все смот¬ рит с любовью и благословением. Самая грусть его, несмотря на ее глубину, как-то необыкновенно светла и прозрачна; она уми¬ ряет муки души и целит раны сердца. Общий колорит поэзии Пушкина и в особенности лирической — внутренняя красота чело¬ века и лелеющая душу гуманность. К этому прибавим мы, что если всякое человеческое чувство уже прекрасно по тому самому, что оно человеческое (а не животное), то у Пушкина всякое чув¬ ство еще прекрасно, как чувство изящное. Мы здесь разумеем не поэтическую форму, которая у Пушкина всегда в высшей степени прекрасна; нет, каждое чувство, лежащее в основании каждого его стихотворения, изящно, грациозно и виртуозно само по себе; это не просто чувство человека, но чувство человека-художника, человека-артиста. Есть всегда что-то особенно благородное, крот¬ кое, нежное, благоуханное и грациозное во всяком чувстве Пуш¬ кина. В этом отношении, читая его творения, можно превосход¬ ным образом воспитать в себе человека, и такое чтение особенно полезно для молодых людей обоего пола. Ни один из русских поэтов не может быть столько, как Пушкин, воспитателем юно¬ шества, образователем юного чувства. Поэзия его чужда всего фантастического, мечтательного, ложного, призрачно-идеального; она вся проникнута насквозь действительностью; она не кладет на лицо жизни белил и румян, но показывает ее в ее естествен¬ 282
ной истинной красоте; в поэзии Пушкина есть небо, но им всегда проникнута земля. Поэтому поэзия Пушкина не опасна юношест¬ ву, как поэтическая ложь, разгорячающая воображение,— ложь, которая ставит человека во враждебные отношения с действи¬ тельностью, при первом столкновении с нею, и заставляет безвре¬ менно и бесплодно истощать свои силы на гибельную с нею борь¬ бу. И при всем этом, кроме высокого художественного достоинст¬ ва формы, такое артистическое изящество человеческого чувства! Нужны ли доказательства в подтверждение нашей мысли? — По¬ чти каждое стихотворение Пушкина может служить доказатель¬ ством. Если б мы захотели прибегнуть к выпискам, им не было бы конца. Нам стоило бы только поименовать целый ряд стихо¬ творений; но, чтоб мысль наша имела над читателем убеждающую силу живого впечатления, выпишем здесь несколько пьес совер¬ шенно различного тона и содержания. Ты вянешь и молчишь; печаль тебя снедает; На девственных устах улыбка замирает. Давно твоей иглой узоры и цветы Не оживлялися. Безмолвно любишь ты . Грустить. О, я знаток в девической печали; Давно глаза мои в душе твоей читали. Любви не утаишь: мы любим, и как нас, Девицы нежные, любовь волнует вас. Счастливы юноши! Но кто, скажи, меж ними Красавец молодой с очами голубыми, С кудрями черными? Краснеешь? Я молчу, Но знаю, знаю все; и если захочу, То назову его. Не он ли вечно бродит Вкруг дома твоего и взор к окну возводит? Ты втайне ждешь его. Идет, и ты бежишь, И долго вслед за ним незримая глядишь. Никто на празднике блистательного мая, Меж колесницами роскошными летая, Никто из юношей свободней и смелей Не властвовал конем по прихоти своей. Это сама прелесть, сама грация, полная души и нежности, страстная и «пленительная», выражаясь любимым эпитетом Пуш¬ кина! Ни у какого другого русского поэта не найдете вы ни одно¬ го стихотворения, в котором бы так счастливо сочетались изящно¬ гуманное чувство с пластически изящною формою. Когда, любовию и негой упоенный, Безмолвно пред тобой, коленопреклоненный, Я на тебя глядел и думал: ты моя,— Ты знаешь, милая, желал ли славы я; Ты знаешь: удален от ветреного света. Скучая суетным прозванием поэта, Устав от долгих бурь, я вовсе не внимал Жужжанью дальнему упреков и похвал. Могли ль меня молвы тревожить приговоры, Когда, склонив ко мне томительные взоры И руку па главу мне тихо наложив, Шептала ты: скажи, ты любишь, ты счастлив? 283
Другую, как меня, скажи, любить не будешь? Ты никогда, мой друг, меня не позабудешь? А я стесненное молчание хранил, И наслаждением весь полон был, я мнил, Что нет грядущего, что грозный день разлуки Не придет никогда... И что же? Слезы, муки, Измены, клевета, все на главу мою Обрушилося вдруг... Что я, где я? Стою, Как путпик, молнией постигнутый в пустыне, И все передо мной затмилося! И ныне Я новым для меня желанием томим: Желаю славы я, чтоб именем моим Твой слух был поражен всечасно, чтоб ты мною Окружена была, чтоб громкою молвою Все, все вокруг тебя звучало обо мне, Чтоб, гласу верному внимая в тишине, Ты помнила мои последние моленья В саду, во тьме ночной, в минуту разлученья37. Это чувство юноши; но вот оно же уже чувство человека возмужалого,—и в нем та же трогающая душу гуманность, та же артистическая прелесть: Я вас любил: любовь еще, быть может, В душе моей угасла не совсем; Но пусть она вас больше не тревожит; Я не хочу печалить вас ничем. Я вас любил безмолвно, безнадежно, То робостью, то ревностью томим; Я вас любил так искренно, так нежно, Как дай вам бог любимой быть другим38. Наконец, это изящно-гуманное чувство отзывается чем-то благоуханно-святым в испытанном, но не побежденном жизшш поэте: Нет, нет, не должен я, не смею, не могу Волнениям любви безумно предаваться! Спокойствие свое я строго берегу И сердцу не даю пылать и забываться. Нет, полно мне любить. Но почему ж порой Не погружуся я в минутное мечтанье, Когда нечаянно пройдет передо мной Младое, чистое, небесное созданье, Пройдет и скроется?.. Ужель не можно мне Глазами следовать за ней и в тишине Благословлять ее на радость и на счастье, И сердцем ей желать все блага жизни сей. Веселый мир души, беспечные досуги, Все — даже счастие того, кто избран ей, Кто милой деве даст название супруги39. Кроме уже поименованных п частию выписанных нами са¬ мобытных пьес из первой части, перечтите также следующие, которые поименуем мы теперь в хронологическом порядке: «Сож¬ женное письмо», «Я помню чудное мгновенье», «Зимняя дорога», «Ответ Ф. Т***», «Ангел», «Соловей», «Близ мест, где царствует Венеция златая», «Наперсник», «Предчувствие», «Цветок», «Не пой, красавица, при мне», «Город пышный, город бедный», «Птич¬
ка», «Иностранке», «На холмах Грузки лежит ночная тень», «Не пленяйся бранной славой», «Поедем, я готов», «Когда твои мла¬ дые лета», «Зима, что делать нам в деревне?», «Калмычке», «Что в имени тебе моем?», «Брожу ли я вдоль улиц шумных», «Ответ Анониму», «Пью за здравие Мери», «Цыганы», «Мадонна», «Зимний вечер», «Каков я прежде был, таков и ныне я», «Анчар», «Подъезжая под Ижоры», «Приметы», «Красавица» (в альбом Г***), «Признание» (к Александре Ивановне О—й) *, «Жела¬ ние», «Паж, или Пятнадцатилетний король», «Ее глаза», «Расста¬ вание», «Романс» («Пред испанкой благородной»), «Последние цветы», «Кто знает край, где небо блещет». Здесь не названа толь¬ ко «Разлука» — «Для берегов отчизны дальной», не названа для того, чтоб сказать, что едва ли грациозно-гуманная муза Пушки¬ на создавала что-нибудь благоуханнее, чшце, святее и вместе с тем изящнее этого стихотворения, и по чувству и по форме40. Как на последнее доказательство преобладания в Пушкине художнического элемента над всеми другими, как доказательство, что он, взявшись за перо, по воле или по неволе, уже не мог не быть художником даже в светском комплименте, в приветствии, возложенном приличием, указываем на пьесы: «Баратынскому из Бессарабии», «Примите Невский альманах», «Княгине 3. А. Волконской», «Ответ Катенину», «И. В. С***», «Ответ А. И. Готовцевой», «Е. Н. У***вой», «Сетование», «А. Д. Бара¬ тынской», «Д. В. Давыдову» (при посылке «Истории Пугачев¬ ского бунта»), «К женщине-поэту», «В. С. Ф***» (при получении поэмы его: «Дурацкий колпак»), «В альбом» («Долго сих листов заветных») 41. Мы сказали, что чтение Пушкина должно сильно действо¬ вать на воспитание, развитие и образование изящно-гуманного чувства в человеке. Да; не во гнев будь сказано нашим литера¬ турным староверам, нашим сухим моралистам, нашим черствым, антиэстетическим резонерам,— никто, решительно никто из рус¬ ских поэтов не стяжал себе такого неоспоримого права быть вос¬ питателем и юных, и возмужалых, и даже старых (если в них было и еще не умерло зерно эстетического п человеческого чув¬ ства) читателей, как Пушкин, потому что мы не знаем на Руси более нравственного, при великости таланта, поэта, как Пушкин. Староверы еще не могут забыть — кто Ломоносова, кто Сумароко¬ ва, кто того, кто другого, и т. д. Что касается до моралистов и ре¬ зонеров (между которыми много найдете людей ограниченных, хо¬ тя и добрых и даже благонамеренных, но еще более фарисеев и тартюфов),—они, ратуя против Пушкина, как безнравственного поэта, обыкновенно любят ссылаться или на шаловливые в эроти¬ ческом роде произведения его юности и на поэму «Руслан и Люд¬ * Это, равно как и выписанное нами стихотворение: «Нет, нет, не должен я, не смею, не могу», не удостоились чести попасть в том 1Х-й полного собрания сочинений Пушкина, по смерти его изданных. 285
мила», не чуждую многих поэтических вольностей; или на стихо¬ творения — «Демон», «Дар напрасный, дар случайный» 42. Но но¬ вого они не ставят же в вину Державину — автору «Мельника» и многих довольно вольных анакреонтических стихотворений, ибо, несмотря на них, считают его в высшей степени «нравственным» поэтом. Равным образом, восхищаясь «Душенькою» Богдановича, они тоже не думают находить ее «безнравственною». Чем же Пушкин виноват перед ними? — Этого .они сами не понимают, и потому оставим их в покое... Относительно же «Демона», мы еще будем говорить о том, что пушкинский демон не из самых опасных и что это — скорее чертенок, нежели черт43. Прибавим к этому только, что, и не будучи демоническим поэтом, Пушкин имел право и не мог не знать иногда муки сомнения: ибо этой муки совершенно чужды только натуры мелкие, ничтожные, сухие и мертвые. Пьеса «Дар напрасный, дар случайный» есть не что^ иное, как порождение одной из тех тяжелых минут нравственной апатии и душевного отчаяния, которые неизбежны,— как мину¬ ты,— для всякой живой и сильной натуры; но она отнюдь не есть выражение пафоса пушкинской поэзий, а скорее — случайное цротиворечие пафосу эго поэзии44. Призвание Пушкина, харак¬ тер и направление его поэзии гораздо более выражаются в этом стихотворении; В часы здбав иль праздной скуки, Бывало, лире я моей Вверял изнеженные звуки Безумства, лени и страстей. Но и тогда струны лукавой Невольно звон я прерывал, Когда твой голос величавой Меня внезапно поражал. Я лил потоки слез нежданных, И ранам совести моей Твоих речей благоуханных Отраден чистый был елей. И ныне с высоты духовной Мне руку простираешь ты, И силой кроткой и любовной Смиряешь буйные мечты. Твоим огнем душа палима, Отвергла мрак земных сует, И внемлет арфе серафима В священном ужасе поэт. Так как поэзия Пушкина вся заключается преимущественно в поэтическом созерцании мира и так как она безусловно признаёт его настоящее положение если не всегда утешительным, то всегда необходимо-разумным,— поэтому она отличается характером бо¬ лее созерцательным, нежели рефлектирующим, выказывается более как чувство или как созерцание, нежели как мысль. Вся 286
насквозь проникнутая гуманностию, муза Пушкина умеет глу¬ боко страдать от диссонансов и противоречий жизни, но она смотрит на них с каким-то самоотрицанием (resignatio), как бы признавая их роковую неизбежность п не нося в душе своей идеала лучшей действительности и веры в возможность его осу¬ ществления. Такой взгляд на мир вытекал уже из самой натуры Пушкина; этому взгляду обязан Пушкин изящною елейностию, кротостию, глубиною и возвышенностию своей поэзии, и в этом же взгляде заключаются недостатки его поэзии. Как бы то ни было, но по своему воззрению Пушкин принадлежит к той школе искусства, которой пора уже миновала совершенно в Европе и которая даже у нас не может произвести ни одного великого поэта. Дух анализа, неукротимое стремление исследования, страстное, полное вражды и любви мышление сделались теперь жизнию всякой истинной поэзии. Вот в чем время опередило поэзию Пушкина и большую часть его произведений лишило того животрепещущего интереса, который возможен только как удов¬ летворительный ответ на тревожные, болезненные вопросы на- стоящего^Эту мысль мы полнее и яснее разовьем в статье о Лер¬ монтове, в которой постоянно будем иметь в виду сравнение обоих этих поэтов45. В стихотворении «Чернь» заключается художническое profession de foi * Пушкина46. Он презирает чернь и на ее при¬ глашение — исправлять ее звуками лиры отвечает словами, пол¬ ными благородной гордости и энергического негодования; Подите прочь! какое дело Поэту мирному до вас? В разврате каменейте смело: Не оживит вас лиры глас! Душе противны вы как гробы. Для вашей глупости и злобы Имели вы до сей поры Бичи, темницы, топоры; Довольно с вас, рабов безумных! Во градах ваших с улиц шумных Сметают сор —полезный труд! Но, позабыв свое служенье, Алтарь и жертвоприношенье, Жрецы ль у вас метлу берут? Ile для житейского волненья, Не для корысти, не для битв: Мы рождены для вдохновенья, Для звуков сладких и молитв. Действительно, смешны и жалкп те глупцы, которые смот¬ рят на поэзию, как на искусство втискивать в размеренные строчки с рифмами разные нравоучительные мысли, и требуют от поэта непременно, чтоб он воспевал им все любовь да дружбу * исповедание веры (фр-). — Ред. 287
и пр., и которые не способны увидеть поэзию в самом вдохно¬ венном произведении, если в нем нет общих нравоучительных мест. Но если до истины можно доходить не тем, чтоб согла¬ шаться с глупцами, то и не тем, чтоб противоречить им,— а тем, чтоб, забывая о их существовании, смотреть на предмет глазами разума. Не только поэты с их «вдохновениями, сладкими звуками и молитвами», но и сами жрецы, с которыми Пушкин сравнивает поэтов, не имели бы никакого значения, если б набожная толпа не соприсутствовала алтарям и жертвоприношениям. Толпа, в смысле массы народной, есть прямая хранительница народного духа, непосредственный источник таинственной психеи народной жизни. Народ (взятый как масса), духовная субстанция жизни которого не в состоянии порождать из себя великих поэтов», не стоит названия народа или нации — с него довольно чести назы¬ ваться просто племенем. Поэт, которого поэзия выросла не из почвы субстанциальной жизни своего народа, не может ни быть, ни называться народным или национальным поэтом. Никто, кроме людей ограниченных и духовно малолетных, не обязывает поэта воспевать непременно гимны добродетели и карать сатирою порок; но каждый умный человек вправе требовать, чтоб поэзия поэта или давала ему ответы на вопросы времени, или по край¬ ней мере исполнена была скорбью этих тяжелых, неразрешимых вопросов. Кто поэт про себя и для себя, презирая толпу, тот ри¬ скует быть единственным читателем своих произведений. И дей¬ ствительно, Пушкин как поэт велик там, где он просто вопло¬ щает в живые прекрасные явления свои поэтические созерцания, но не там, где хочет быть мыслителем и решителем вопросов. Превосходно его стихотворение «Поэт», в котором он развивает мысль, что поэт, пока не потребует его Аполлон к священной жертве, ничтожнее всех ничтожных детей мира, а как скоро коснется его слуха божественный зов, душа его стряхивает с себя нечистый сон жизни, как пробудившийся орел,— но мысль эта теперь совершенно ложна. Наша современность кишит поэтами, которые пошлы, когда не пишут, и становятся благо¬ родны и чисты, когда вдохновляются; но тем не менее все видят в них теперь пе более, как великих людей на малые дела; все знают, что эти господа скоро выписываются и, из денег, гром¬ кими фразами, уверяют других в том, чему некогда сами верили, но чему теперь уже сами первые не верят. Наше время прекло¬ нит колени только перед художником, которого жизнь есть лучший комментарий на его творения, а творения — лучшее оправдание его жизни. Гете не принадлежал к числу пошлых торгашей идеями, чувствами и поэзиею; но практический и исто¬ рический индифферентизм не дал бы ему сделаться властителем дум нашего времени, несмотря на всю широту его мирообъемлюще- го гения. Личность Пушкина высока и благородна; но его взгляд на свое художественное служение, равно как и недостаток совре¬ менного европейского образования (о чем мы еще будем гово- 288
рктъ), тем не менее были причиною постепенного охлаждения восторга, который возбудили первые его произведепия. Правда, самый неумеренный восторг возбудили его самые слабые, в худо¬ жественном отношении, пьесы; но в них видна была сильная, одушевленная субъективным стремлением личность47. II чем совершеннее становится Пушкин как художник, тем более скры¬ валась и исчезата его личность за чудным, роскошным миром его поэтических созерцаний. Публика, с одной сторопы, не была в состоянии оцепить художественного совершенства его послед¬ них созданий (п это, конечно, пе вина Пушкина); с другой сто¬ роны, она вправе была искать в поэзии Пушкина более нрав¬ ственных и философских вопросов, нежели сколько находила их (и это, конечно, была не ее вина). Между тем избранный Пушкиным путь оправдывался его натурою и призванием: он ке пал, а только сделался самим собою, но, по несчастию, в такое время, которое было очень неблагоприятно для подобного направления, от которого выигрывало искусство и мало приобре¬ тало общество. Как бы то пи было, нельзя винить Пушкина, что он не мог выйти из заколдованного круга своей личности,— и со всею добросовестностью человека и художника написал свое превосходное стихотворение «Поэту»: Поэт! не дорожи любозшо народной. Восторженных похвал пройдет минутный шум; Услышишь суд глупца и смех толпы холодной; Но ты останься тверд, спокоен и угрюм. Ты царь: живи один. Дорогою свободной Иди, куда влечет тебя свободный ум, Усовершенствуя плоды высоких дум, Не требуя наград за подвиг благородный. Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд; Всех строже оценить умеешь ты свой труд. Ты им доволен ли, взыскательный художник? Доволен? Так пускай толпа тебя бранит, И плюет па алтарь, где твой огонь горит, И в детской резвости колеблет твой треножник. И Пушкин навсегда затворился в этом гордом величии не¬ понятого и оскорбленного художника... И когда он писал свои лучшие творения — «Скупого рыцаря», «Египетские ночи», «Русалку», «Медного всадника», «Галуба»48, «Каменного гостя», он всего менее рассчитывал на восторг публики и потому не торопился издавать их... Из мелких произведений его более других отличаются при¬ сутствием глубокой и яркой мысли и вместе с тем националь¬ ного чувства, в истинном значении этого слова, стихотворения, посвященные памяти Петра Великого. Имя Петра Великого должно быть нравственною точкою, в которой должны сосредото¬ читься все чувства, все убеждения, все надежды, гордость, благо¬ говение и обожание всех русских: Петр Великий — не только творец бывшего п настоящего величия России, но и назсегда 10 В. Еоляиский, т. 6 289
останется путеводною звездою русского народа, благодаря кото¬ рой Россия будет всегда идти своею настоящею дорогою к высо¬ кой цели нравственного, человеческого и политического совер¬ шенства. И Пушкин нигде не является ни столько высоким, ни столько национальным поэтом, как в тех вдохновениях, которыми обязан он великому имени творца России. Эти стихотворения достойны своего высокого предмета. Жаль только, что их слиш¬ ком мало. Из поэм, Петр является в «Полтаве» и «Медном всаднике»: об них мы будем говорить в следующей статье49. Из мелких стихотворений, Петру посвящены только две пьесы,— но это перлы поэзии Пушкина. Кроме простоты и величия в мыслях, чувствах и в выражении, есть что-то русское, народное в самом тоне и складе этих пьес. Кто из образованных русских (если он только действительно русский) не знает превосходной пьесы, носящей скромное и по-видимому незначительное назва¬ ние «Стансов»? Эта пьеса драгоценна русскому сердцу в двух отношениях: в ней, словно изваянный, является колоссальный образ Петра; в связи с ним находим в ней поэтическое проро¬ чество, так чудно и вполне сбывшееся, о блаженстве наших дней: В надежде славы и добра Гляжу вперед я без боязни; Начало славных дней Петра Мрачили мятежи п казни. Но правдой он привлек сердца, Но нравы укротил наукой, И был от буйного стрельца Пред ним отличен Долгорукой. Самодержавною рукой Оп смело сеял просвещенье, Не презирал страны родной: Он знал ее предназначенье. То академик, то герой, То мореплаватель, то плотник, Оп всеобъемлющей душой На троне вечный был работник. Семейным сходством будь же горд; Во всем будь пращуру подобен: Как он, неутомим и тверд, И памятью, как он, незлобен. Какое величие и какая простота выражения! Как глубоко знаменательны, как возвышенно благородны эти простые жи¬ тейские слова — плотник и работник!.. Кому не известна также превосходная пьеса Пушкина — «Пир Петра Великого»? Это — Еысокое художественное произведение и в то же время — народ¬ ная песня. Вот перед такою народностию в поэзии мы готовы преклоняться; вот это — патриотизм, перед которым мы благо¬ 290
говеем... А уж воля ваша, ни народности, ни патриотизма не видим мы ни пскорки в новейших «драматических представле¬ ниях» и романах с хвастливыми фразами, с квашеною капустою, кулаками и подбитыми лицами...50 Никто из русских поэтов не умел с таким непостижимым искусством спрыскивать живою водою своей творческой фантазии немножко дубоватые материалы народных наших песен. Про¬ чтите «Жениха», «Утопленника», «Бесов» и «Зимний вечер»,— и вы удивитесь, увидя, какой очаровательный мир поэзии умел вызвать поэт своим волшебным жезлом из таких скудных сти¬ хий... Эти пьесы в тысячу раз лучше его же так называемых сказок, этих уродливых искажений и без того уродливой поэзии... но о них речь впереди. И если таких пьес, как «Жених», «Утоп¬ ленник», «Бесы» и «Зимний вечер», у Пушкина немного, в этом, конечно, виновата ограниченность и бедность сферы нашей на¬ родной поэзии. Но Пушкин умел извлечь из нее дивную поэму, наполовину фантастическую, наполовину фактически-положи- тельную, и в обоих случаях удивительно верную поэтически действительности русской жизни. Мы говорим о «Русалке», о которой, впрочем, речь также впереди. особенным чертам пушкинской поэзии, резко отделяющим ее от прежней школы, принадлежит его художническая добросо¬ вестность. Пушкин ничего не преувеличивает, ничего не укра¬ шает, ничем не эффектирует, никогда не взводит на себя вели¬ колепных, но не испытанных им чувств и везде является таким, каков был действительно] Так, например, он узнаёт о смерти той, любовь к которой заставила его лиру издать столько гармони¬ ческих стонов: какой прекрасный случай изобразить свое отчаяние, написать картину страшной скорби, невыносимой муки!.. Но сердце наше — вечная тайна для нас самих... и вот как подействовала на Пушкина роковая весть: Под небом голубым страны своей родной Она томилась, увядала... Увяла наконец, и верно надо мной Младая тень уже летала; Но недоступная черта меж нами есть. Напрасно чувство возбуждал я; Из равнодушных уст я слышал смерти весть, И равнодушно ей внимал я. Так вот кого любил я пламенной душой, С таким тяжелым папряженьем, С такою нежною, томительной тоской, С таким безумством и мученьем! Где муки, где любовь? Увы, в душе моей Для бедной, легковерной тени, Для сладкой памяти невозвратимых дней Не нахожу ни слез, ни пени. Да, непостижимо сердце человеческое, и, может быть, тот %се самый предмет внушил впоследствии Пушкину его дивную 10* 291
«Разлуку» («Для берегов отчизны далыюй»)...51 В отношении к художнической добросовестности Пушкина такова же его пре¬ восходная пьеса «Воспоминание»:52 в ней он не рисуется в ман¬ тии сатанинского величия, как это делают часто мелкодушные талантики, но просто, как человек, оплакивает свои заблужде¬ ния. И этпм доказывается не то, чтоб у него было больше дру¬ гих заблуждений, но то, что, как душа мощная и благородная, он глубоко страдал от них п свободно сознавался в них перед судом своей совести... Та же художническая добросовестность видна даже в его картинах природы, которыми особенно любят щеголять мелкие таланты, изукрашивая их небывалыми кра¬ сками и из русской природы смело делая пародию на итальян¬ скую. В доказательство приводим одну из самых превосходней¬ ших и, вероятно, по этой причине, наименее замеченных и оце¬ ненных пьес Пушкина — «Каприз»:53 Румяный критик мой, иасмсыпшк толстопузой, Готовый век трунить над нашей томной музой, Поди-ка ты сюда, присядь-ка ты со мной; Попробуй, сладим ли с проклятою хандрой; Что ж ты нахмурился? Нельзя лп блажь оставить И песепкою нас веселой позабавить? Смотри, какой здесь вид: избушек ряд убогой, За ними чернозем, равнины скат отлогой, Над ними серых туч густая полоса. Где ж нивы светлые? где темные леса? Где речка? На дворе, у низкого забора Два бедных деревца стоят в отраду взора, Два только деревца, и то из них одно Дождливой осенью совсем обнажено, А листья на другом размокли и, желтея, Чтоб лужу засорить, ждут первого борея. И только. На дворе живой собаки кет. Вот, правда, мужичок; за ним две бабы вслед. Без шапки он; несет под мышкой гроб ребенка И кличет издали ленивого попёнка, Чтоб тот отца позвал да церковь отворил. Скорей! ждать некогда! давно б уж схоронил. Кстати об изображаемой Пушкиным природе. \Х)н созерцал ее удивительно верно и живо, но не углублялся в ее тайный язык. Оттого он рисует ее, но не мыслит о ней. И это служит новым доказательством того, что пафос его поэзии был чисто артистический, художнический, и того, что его поэзия должна сильно действовать на воспитание и образование чувства в чело¬ веку/Если с кем из великих европейских поэтов Пушкин имеет некоторое сходство, так более всего с Гете, и он еще более, не¬ жели Гете, может действовать на развитие и образование чув¬ ства. Это, с одной стороны, его преимущество перед Гете и дока¬ зательство, что он больше, нежели Гете, верен художническому своему элементу; а с другой стороны, в этом же самом неиз¬ меримое превосходство Гете перед Пушкиным: ибо Гете — весь мысль, и он не просто изображал природу, а заставлял ее рас- 292
врывать перед ним ее заветные и сокровенные тайны. Отсюда явилось у Гете его пантеистическое созерцание природы и — Была ему звездная книга ясна, И с ним говорила морская волна54. Для Гете природа была раскрытая книга идей; для Пушкина она была — полная невыразимого, но безмолвного очарования живая картина. Образцом пушкинского созерцания природы мо¬ гут служить пьесы: «Туча» и «Обвал»: Последняя туча рассеянной бури! Одна ты несешься по ясной лазури, Одна ты наводишь унылую тень, Одна ты печалишь ликующий день. Ты небо недавно кругом облегала, И молния грозно тебя обвивала, И ты издавала таинственный гром И алчную землю поила дождем. Довольно, сокройся! Пора миновалась, Земля освежилась, и буря промчалась, И ветер, лаская листочки древес, Тебя с успокоенных гонит небес. Дробясь о мрачные скалы, Шумят и пенятся валы, И надо мной кричат орлы, И ропщет бор, И блещут средь волнистой мглы Вершины гор. Оттоль сорвался раз обвал И с тяжким грохотом упал, И всю теснину между скал Загородил И Терека могучий вал Остановил. Вдруг, пстощась и присмирев, О Терек, ты прервал свой рев; Но задних волн упорный гнев Прошиб снега... Ты затопил, освирепев, Свои брега. И долго прорванный обвал Неталой грудою лежал, И Терек злой под ним бежал, И пылью вод И шумной пеной орошал Ледяный свод. И путь по нем широкий шел; И конь скакал, и влекся вол. И своего верблюда вел Степной купец, Где ныне мчится лишь Эол, Небес жилец. 293
Несмотря на всю разницу в содержании этих пьес, обе они — живопись в поэзии... Мы уже говорили о разнообразии поэзии Пушкина, о его удивительной способности легко и свободно переноситься в са¬ мые противоположные сферы жизни. В этом отношении, незави¬ симо от мыслительной глубины содержания, Пушкин напоми¬ нает Шекспира. Это доказывают даже мелкие его пьесы, как и поэмы и драматические опыты. Взглянем, в этом отношении, на первые. Превосходнейшие пьесы в антологическом роде, запечат¬ ленные духом древнеэллинской музы, подражания корану, вполне передающие дух исламизма и красоты арабской поэзии,— блестя¬ щий алмаз в поэтическом венце Пушкина! «В крови горит огонь желанья», «Вертоград моей сестры», «Пророк» и большое стихо¬ творение, род поэмы, исполненной глубокого смысла и названной «Отрывком» 55 (т. IX, стр. 183), представляют красоты восточной поэзии другого характера и высшего рода и принадлежат к вели1 чайшим произведениям пушкинского гения-протея. Мы говорили уже о «Женихе», «Утопленнике», «Бесах» и «Зимнем вечере» — пьесах, образующих собою отдельный мир русско-народной поэзии в художественной форме. «Песни западных славян» более, чем что-нибудь, доказывают непостижимый поэтический такт Пуш¬ кина и гибкость его таланта. Известно происхождение этих песен и проделка даровитого француза Мериме, вздумавшего по¬ смеяться над колоритом местности. Не знаем, каковы вышли па французском языке эти поддельные песни, обманувшие Пуш¬ кина, но у Пушкина они дышат всею роскошью местного колори¬ та, и многие из них превосходны, несмотря на однообразие — неизбежное, впрочем, свойство всех народных произведений56. «Подражание Данту» можно счесть за отрывочные переводы из «Божественной комедии», и они дают о ней лучшее и вернейшее понятие, чем все доселе сделанные по-русски переводы в стихах и прозе57. «Начало поэмы» («Стамбул гяуры ныне славят») как будто написано турком нашего времени...58 Какое разнообразие! Какое богатство! Как виден в этом талант по превосходству арти¬ стический, художественный! И то ли еще увидим, в этом отноше¬ нии, в больших пьесах Пушкина! Сделаем теперь общий взгляд на все мелкие стихотворения и поговорим о некоторых в частности. О стихотворениях, заклю¬ чающихся в первой части, мы говорили почти обо всех. При на¬ чале поэтического поприща Пушкина живо интересовала совре¬ менная история — направление, которому он скоро совершенно из¬ менил. Он воспел смерть Наполеона; в превосходной пьесе свсей «К морю> он принес достойную дань памяти Байрона, охаракте¬ ризовав его личность этими немногими, но сильными чертами: Твой образ был на нем означен, Он духом создан был твоим: Как ты, могущ, глубок и мрачен, Как ты, ничем неукротим. 294
Андре Шенье был отчасти учителем Пушкина в древней клас¬ сической поэзии, и в элегии, означенной именем французского поэта, Пушкин многими прекрасными стихами верно воспроизвел его образ. В превосходной пьесе «19 октября» мы знакомимся с самим Пушкиным как с человеком, для того, чтоб любить его как человека. Вся эта пьеса посвящена им воспоминанию об от¬ сутствующих друзьях. Многие черты в ней принадлежат уже к прошедшему времени: так, например, теперь, когда уже вы¬ велись восторженные юношп-поэты, вроде Ленского (в «Оне¬ гине»), никто не говорит «о Шиллере, о славе, о любви»;59 но пьеса от этого тем дороже для нас, как живой памятник про¬ шлого. «Сцена из Фауста» есть не перевод из великой поэмы Гете, а собственное сочинение Пушкина в духе Гете. Превос¬ ходная пьеса, но пафос ее не совсем гетевский. Прекрасная ма¬ ленькая пьеска: «Ворон к ворону летит» есть переделка иа русский лад баллады Вальтера Скотта60. Пьесы, составляющие третью часть, более проникнуты грустью, но не элегическою: это даже не грусть, а скорее важная дума испытанного жизнию и глубоко всмотревшегося в нее таланта. Чувство гуманности во многих пьесах этой части доходит до какого-то внутреннего про¬ светления. Таковы в особенности пьесы: «Когда твои младые лета» и «Брожу ли я вдоль улиц шумных». Заключение послед¬ ней превосходно: есть что-то похожее на пантеистическое миро¬ созерцание Гете в последнем куплете: томимый грустным пред¬ чувствием близкого конца, поэт говорит, что ему хотелось бы заснуть навеки в родном крае, хотя для бесчувственного тела везде равно истлевать — И пусть у гробового входа Младая будет жизнь играть И равнодушная природа Красою вечною сиять! Из этого, как и пз многих, особенно больших, пьес Пушкина, видно, что он поставлял выход из диссонансов жизни и прими¬ рение с трагическими законами судьбы не в заоблачных мечта¬ ниях, а в опирающейся на самое себя силе духа... В третьей же части находится превосходное стихотворение «К вельможе». Это полная, дивными красками написанная кар¬ тина русского XVIII века. Некоторые крикливые глупцы, не по¬ няв этого стихотворения, осмеливались, в своих полемических вы¬ ходках, бросать тень на характер великого поэта, думая видеть лесть там, где должно видеть только в высшей степени художест¬ венное постижение и изображение целой эпохи в лице одного из замечательнейших ее представителей61. Стихи этой пьесы — само совершенство, и вообще вся пьеса одно пз лучших созданий Пуш¬ кина. Поэт, с дивною верностью изобразив то время, еще более оттеняет его через контраст с нашим: 295
Все изменплося. Ты видел вихорь бури, Падение всего, союз ума и фурий, Свободой грозною воздвигнутый закон, Под гильотиною Версаль и Трианон И мрачным ужасом смененные забавы. Преобразился мир при громах новой славы. Давно Ферней умолк. Приятель твой Вольтер, Превратности судеб разительный пример, Не успокоившись и в гробовом жилище, Доныне странствует с кладбища на кладбище. Бароп д’Ольбах, Морле, Гальяни, Дидерот, Энциклопедии скептической причет, И колкий Бомарше, и твой безносый Касти, Все, все уже прошли. Их мненья, толки, страсти Забыты для других. Смотри: вокруг тебя Все новое кипит, былое истребя. Свидетелями быв вчерашнего паденья, Едва опомнились младые поколенья. Жестоких опытов сбирая поздний плод, Они торопятся с расходом свесть приход. Им некогда шутить, обедать у Темиры, Иль спорить о стихах. Звук новой, чудпой лиры, Звук лиры Байрона развлечь едва их мог. Вообще третья часть заключает в себе лучшие мелкие пьесы* Пушкина, не говоря уже о двух превосходнейших драматических очерках—«Моцарт и Сальери» и «Пир во время чумы». В самом стихе виден большой успех. И между тем аристархами того вре¬ мени эта часть была принята очень дурно. «Кавказ», «Обвал», «Монастырь на Казбеке», «На холмах Грузии лежит ночная мгла», «Не пленяйся бранной славой», «Когда твои младые лета»г «Зима. Что делать нам в деревне», «Зимнее утро», «Калмычке»г «Что в имени тебе моем», «Брожу ли я вдоль улиц шумных», «В часы забав иль праздной скуки», «К вельможе», «Поэту», «От- ьет Анониму», «Пью за здравие Мери», «Бесы», «Труд», «Цыгане»,, «Мадонна», «Эхо», «Клеветникам России», «Бородинская годовщи¬ на», «Узник», «Зимний вечер», «Дар напрасный, дар случайный», «чКаков я прежде был, таков и ныне я», «Анчар», «Приметы» — во всех этих пьесах критиканы 1832 года увидели несомненные признаки падения Пушкина!.. То-то были люди со вкусом!..62 Четвертая часть преимущественно занята русскими сказками и «Песнями западных славян»; мелких пьес немного, но они есо превосходны. «Гусар», «Будрыс и его сыновья», «Воевода»—ма¬ стерские переводы из Мицкевича63, «Красавица», ДЕе пьесы под¬ ражаний древним и «Элегия» («Безумных лет угасшее веселье») принадлежат к лучшим произведениям Пушкина. Кроме того, в четвертой части напечатан «Разговор книгопродавца с поэтом», явившийся в первый раз в виде предисловия к первой главе «Евгения Онегина». Этот «Разговор» отзывается первою эпохою поэтической деятельности Пушкина и не совсем кстати попал в четвертую часть его сочинений. К позднейшим сочинениям Пушкина, которые бы должны были составить пятую часть его мелких стихотворений, привад- 296
лежат: «Туча», «Аквилон», «Пир Петра Великого», «Полково¬ дец» (одно из превосходнейших созданий Пушкина), «Покров, упитанный язвительною кровью» (из А. Шенье). В 1Х-й том изданных по смерти его сочинении вошли некоторые из старых, не попавших по недосмотру в первые тома, и некоторые из новых произведений, которых автор не хотел печатать, а некоторые и из действительно последних его произведений. Во всяком случае лучшие из них: «Памятник», «Разлука», «Не дай мне бог сойти с ума», «Три ключа», «Паж, или Пятнадцатилетний король», «Под¬ ражание итальянскому», «Подражание арабскому» («Отрок ми¬ лый, отрок нежный»), «М. А. Г.», «Лицейская годовщина», «К Гнедичу» («С Гомером долго ты беседовал один»), «Расставание», «Романс», «Ночью, во время бессонницы», «Заклинание», «Кап¬ риз», «Подражание Данту», «Отрывок», «Последние цветы», «Кто знает край, где небо блещет», «Осень», «Начало поэмы», «Герой», «Молитва», «Опять на родине», да еще пропущенные Еовсе: «Нет, нет, не должен я, не смею, не могу» и «Признание» (Алек¬ сандре Ивановне О — й)...64 До какого состояния внутреннего просветления возвысился дух Пушкина в последнее время, могут служить фактом две ма¬ ленькие пьески—«Элегия» и «Три ключа»: Безумных лет угасшее веселье Мне тяжело, как смутное похмелье; Но как вино — печаль минувших дней В моей душе чем старе, тем сильней. Мой путь уныл. Сулит мне труд и горе Грядущего волнуемое море. Но не хочу, о другп, умпрать; Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать, И, ведаю, мне будут наслажденья Меж горестей, забот и треволненья: Порой опять гармонией упьюсь, Над вымыслом слезами обольюсь, И, может быть, на мой закат печальный Блеснет любовь улыбкою прощальной. В степи мирской, печальной и безбрежной, Таинственно пробились три ключа: Ключ юности, ключ быстрый п мятежный, Кипит, бежит, сверкая и журча; Кастальский ключ вол пою вдохновенья В степи мирской изгнанников поит; Последний ключ — холодный ключ забвенья, Он слаще всех жар сердца утолит. Заключим наш обзор мелких лирических пьес Пушкина мне¬ нием о них Гоголя,— мнением, в котором, конечно, сказано боль¬ ше и лучше, нежели сколько и как сказали мы в целой статье нашей: 5 В мелких своих сочинениях — этой прелестной антологии — Пушкин разЕосторонен необыкновенно и является еще обширнее, виднее, нежели 297
в поэмах. Некоторые из этих мелких сочинений так резко ослепительны, что их способен понимать всякой; но зато большая часть пз них, и при¬ том самых лучших, кажется обыкновенною для многочисленной толпы. Чтоб быть способну понимать пх, нужно иметь слишком тонкое обоняние; нужен вкус выше того, который может понимать только одни слишком резкие и крупные черты. Для этого нужно быть в некотором отношении сибаритом, который уже давно пресытился грубыми и тяжелыми яствами, который ест птичку не более наперстка и услаждается таким блюдом, которого вкус кажется совсем неопределенным, странным, без всякой приятности привыкшему глотать изделия крепостного повара. Это собра¬ ние его мелких стихотворений — ряд самых ослепительных картин. Это тот ясный мир, который так дышит чертами, знакомыми однпм древним, в котором природа выражается так же живо, как в струе какой-ннбудь серебряной реки, в котором быстро и ярко мелькают ослепительные плечи, или белые руки, пли алебастровая шея, обсыпанная ночью темных кудрей, или прозрачные гроздпя винограда, или мирты и древесная сень, создан¬ ные для жизни. Тут все: и наслаждение, и простота, и мгновенная высо¬ кость мысли, вдруг объемлющая священным холодом вдохновения чита¬ теля. Здесь нет этого каскада красноречия, увлекающего только много¬ словием, в котором каждая фраза потому только сильна, что соединяется с другими и оглушает падением всей массы, но, если отделить ее, она становится слабою и бессильною. Здесь нет красноречия, здесь одна поэзия; никакого наружного блеска, все просто, все исполнено внутрен¬ него блеска, который раскрывается не вдруг; все лаконизм, каким всегда бывает чистая поэзия. Слов немного, но они так точны, что обозначают всё. В каждом слове бездна пространства; каждое слово необъятно, как поэт. Отсюда происходит то, что эти мелкие сочинения перечитываешь несколько раз, тогда как достоинства этого не имеет сочинение, в кото¬ ром слишком просвечивает одна главная идея. Мне всегда было странно слышать суждения об них мпогих, слы¬ вущих знатоками и литераторами, которым я более доверял, покамест еще не слышал их толков об этом предмете. Эти мелкие сочинения можно назвать пробным камнем, па котором можно испытывать вкус и эстети¬ ческое чувство разбирающего их критика. Непостижимое дело! казалось, как бы им не быть доступными всем! Юни так просто-возвышенны, так ярки, так пламенны, так сладострастны и вместе так детски чисты. Как бы не понимать их! Но, увы! |ш> неотразимая истина: чем более поэт становится поэтом, чем более изображает он чувства, знакомые поэтам, тем заметней уменьшается круг обступившей его толпы и наконец так становится тесен, что он может перечесть по пальцам всех своих истин¬ ных ценителей65. СТАТЬЯ ШЕСТАЯ Поэмы: «Руслан и Людмила», «Кавказский пленник», «Бахчисарайский фонтан», «Братья разбойники». Нельзя ни с чем сравнить восторга и негодования, возбуж¬ денных первою поэмою Пушкина—«Руслан и Людмила». Слиш¬ ком немногим гениальным творениям удавалось производить столько шума, сколько произвела эта детская и нисколько не ге- нияльная поэма. Поборники нового увидели в ней колоссальное произведение, и долго после того величали они Пушкина забав¬ ным титлом певца Руслана и Людмилы. Представители другой крайности, слепые поклонники старины, почтенные колпаки, были оскорблены п приведены в ярость появлением «Руслана и Люд¬ 298
милы». Они увидели в ней все, чего в ней нет,— чуть не безбо¬ жие, и не увидели в ней ничего из того, что именно есть в ней, то есть хороших, звучных стихов, ума, эстетического вкуса и, местами, проблесков поэзии. Перелистуйте от скуки журналы 1820 года,— и вы с трудом поверите, что все это писалось и чита¬ лось не более, как каких-нибудь 24 года назад... И это относится не к одним порицательным, но и к хвалительным статьям, кото¬ рыми наводнились журналы того времени, вследствие появления «Руслана и Людмилы». Впрочем, подобное явление столько же понятно, сколько естественно и обыкновенно. Люди, которым не дано способности углубляться в сущность вещей, разделяются на староверов и на верхоглядов. Первые стоят за старое и следуют мудрому правилу: все старое хорошо, потому что оно — старое, а все новое дурно, потому что оно — новое; вторые стоят за новое и следуют мудрому правилу: все новое хорошо, потому что оно — новое, а все старое дурно, потому что оно — старое. Несмотря па всю противоположность этих двух партий, они очень похожи одна на другую, потому что источник их воззрения, при всем сво¬ ем различии, один и тот же: это — нравственная слепота, препят¬ ствующая видеть сущность предмета. Староверы, как люди всегда дряхлые, если не годами, то душою, управляются привычкою, которая заменяет им размышление и избавляет их от всякой ум¬ ственной работы. Привыкнув с молодости слышать, что такой-то писатель велик, они не заботятся узнать, почему он велик и точ¬ но ли он велик, и готовы считать безбожником всякого, кто осме¬ лился бы усомниться в величии этого писателя. Таким-то образом, до появления Пушкина, у наших словесников слыли за великих писателей Кантемир, Ломоносов, Сумароков, Державин, Петров, Херасков, Богданович,—и в их глазах Державин по тому же са¬ мому был велик, почему и Сумароков с Херасковым, то есть по неоспоримому праву давности, а совсем не потому, чтоб они умели чувствовать п постигать красоты его поэзии. У кого есть эстетиче¬ ский вкус и кто способен находить красоты в Державине, тот уже не может восхищаться Сумароковым, Херасковым или Пет¬ ровым,— а словесники, о которых мы говорим, равно благоговели перед Сумароковым и Херасковым, как и перед Державиным; Ломоносова же считали одни наравне с Державиным, другие ста¬ вили выше Державина, а третьи оставались в недоумении, кому из них отдать пальму первенства. Ясный знак, что всеми этими мнениями управляла привычка, одна привычка, и больше ниче¬ го... Каково же было дожить этим старым детям привычки до та¬ кого страшного поругания, когда общий голос публики нарек знаменитым поэтом какого-то Александра Пушкина, который, по метрическим книгам, жил на свете не более двадцати одного го¬ да! К вящшему соблазну, реченный Пушкин осмелился писать так, как до него никто не писал на Руси, возымел неслыханную дерзость, или паче отъявленное буйство,— идти своим собствен¬ ным путем, не взяв себе за образец ни одного из законодателей 299
парнасских, великих поэтов иностранных и российских, каковы: Гомер, Пиндар, Виргилий, Гораций, Овидий, Тасс, Мильтон, Кор¬ нель, Расин, Буало, Ломоносов, Сумароков, Державин, Петров, Херасков, Дмитриев и проч. А известно и ведомо было в те вре¬ мена каждому, даже и не учившемуся в семинарии, что талант без подражания гениям, утвержденным давностию, гибнет втуне жертвою собственного своевольства. Сам Жуковский, хотя он и крепко насолил словесникам своими балладами и своим романтиз¬ мом. сам Жуковский держался Шиллера; а Батюшков именно потому и был отличным поэтом, что подражал Парни и Мильвуа, которые, вместе взятые, не годились ему и в парнасские камерди¬ неры... По всем этим резонам, долой Пушкина! Или он, пли мы, а вместе с ним нам тесно па земле!.. И это продолжалось не ме¬ нее десяти лет сряду. Однако ж Пушкин устоял,— и теперь раз¬ ве только какие-нибудь литературные аномалии, которых одно имя возбуждает смех, вопиют еще нередко против законности прав Пушкина па титло великого поэта; 1 но они противопостав¬ ляют ему уже не Сумарокова с Херасковым, а своих собственных, нарочно для этого случая испеченных гениев, которые ...немножечко дерут, Зато уж в рот хмельного не берут, И все с прекрасным поведеньем 2. Так всегда время побеждает предрассудки людей и на их развалинах восстановляет победоносное знамя истины; но тем не менее для будущего времени всегда остается та же работа. В продолжение почти пятнадцати лет все привыкли к имени Пушкина и к его славе, а потому все и поверили наконец, что Пушкин — великий поэт. По от этого дело не исправилось для будущих поэтов, и их всегда будут принимать не с одними кликами восторга, но и с свистками и с каменьями до тех пор, пока не привыкнут к их именам и их славе. Разве теперь не то же самое сбывается на наших глазах с Гоголем и Лермонтовым, что было с1 Пушкиным? Есть люди, которые, по какому-то внутреннему бессознательному побуждению, с жадностию читают каждое но¬ вое произведение Гоголя и чуть не наизусть знают все прежние его сочинения, а между тем приходят в непритворное негодование, если при них Гоголя называют великим поэтом... Подождите еще несколько — привыкнут, и тогда — горе человеку, который сде¬ лает хотя бы дельное замечание не в пользу Гоголя... Такова уж натура этих людей! Они кланяются только победителю и при¬ знают власть только того, кого боятся... Но не лучше староверов и верхогляды, которые рукоплещут только торжеству настоящей минуты и не хотят знать о заслуге, которую сами же прославляли за несколько дней перед тем. Для них хорошо только новое, и в литературе они видят только моду. Новый водевиль, пустой и ничтожный, как все водевили, для них важнее и «Бориса Годунова» Пушкина, и «Горя от ума» 300
Грибоедова, и «Ревизора» Гоголя. Они совсем не то, что люди движения, которые в своей крайности, восторгаясь новым лите¬ ратурным явлением, отрицают всякую заслугу со стороны преж¬ них писателей. Нет, верхогляды совсем не фанатики: они не отрицают важности старых писателей и старых сочинений, а просто не хотят их знать; старо же для них все, что появилось хотя за день до какой-нибудь пошлости, занявшей их сегодня. Каждый из них зпает по именам всех замечательных русских поэтов, но ни один из них не читал ни Ломоносова, ни Держа¬ вина, ни Карамзина, ни Дмитриева, ни Озерова. Они читают только современное, новое, хотя бы оно состояло из сущих пу¬ стяков. Мы не говорим здесь о тех приверженцах старины, которые отстаивают старое против нового по привязанности к школе, к принципам, в которых воспитались. В людях этого разряда много смешного и жалкого, но много и достойного любви и ува¬ жения. Это не дети привычки, о которых мы говорили выше; это — дети известной доктрины, известного учения, известной мысли. Равным образом и противоположные им поклонники но¬ вого, как новой мысли, нового созерцания, нового духа, заслу¬ живают любовь и уважение, несмотря на их крайности и смеш¬ ные, односторонние убеждения. Фанатизм не есть истина, но без фанатизма нет стремления к истине. Фанатизм — болезнь; но ведь болезнь есть принадлежность только живого, а не мертвого: камень или труп не знают болезни... Причиною энтузиазма, возбужденного «Русланом и Людми¬ лою», было, конечно, и предчувствие нового мира творчества, который открывал Пушкин всеми своими первыми произведе¬ ниями; но еще более это было просто обольщение невиданною дотоле новинкою. Как бы то ни было, но нельзя не понять и не одобрить такого восторга: русская литература не представляла ничего подобного «Руслану и Людмиле». В этой поэме все было ново: и стихи, и поэзия, и шутка, и сказочный характер вместе с серьезными картинами. Но бешеного негодования, возбужден¬ ного сказкою Пушкина, нельзя было бы совсем понять, если б мы не знали о существовании староверов, детей привычки. На что озлились они? На несколько вольные картины в эротическом духе? — Но они давно уже знакомы были с ними чрез Держа¬ вина, и в особенности чрез Богдановича... Притом же они ни¬ когда не ставили этих вольностей в вину, например, Ариосту, Парни, несмотря на то, что вольности в «Руслане и Людмиле» — сама скромность, само целомудрие в сравнении с вольностями этих писателей. Это были писатели старые: к их славе давно уже все привыкли, а потому им было позволено то, о чем не позволя¬ лось и думать молодому поэту. Забавнее всего, что «Душенька» Богдановича была признаваема староверами за произведение классическое, то есть такое, которое уже выдержало пробу Бре¬ мени и высокое достоинство которого уже не подвержено ника¬ 301
кому сомнению. Судя по этому, им-то бы и надобно было осо¬ бенно восхититься поэмою Пушкина, которая во всех отноше¬ ниях была неизмеримо выше «Душеньки» Богдановича. Стих Богдановича прозаичен, вял, водян, язык обветшалый и, сверх того, донельзя искаженный так называвшимися тогда «пиитиче¬ скими вольностями»; поэзии почти нисколько; картины бледны, сухи. Словом, несмотря на всю незначительность «Руслана и Людмилы» как художественного произведения, смешно было бы доказывать неизмеримое превосходство этой поэмы перед «Ду¬ шенькою». Сверх того, она навеяна была на Пушкина Ариостом, и русского в ней, кроме имен, нет ничего; романтизма, столь нена¬ вистного тогдашним словесникам, в ней тоже нет ни искорки; ро¬ мантизм даже осмеян в ней, и очень мило и остроумно, в забавной выходке против «Двенадцати спящих дев» 3. Короче: поэма Пуш¬ кина должна была бы составить торжество псевдоклассической партии того времени. Но не тут-то было! При втором издании «Руслана и Людмилы», вышедшем в 1828 году, припечатано несколько ругательных статей на эту поэму, написанных в 1820 году; 4 перечтите их — и вы не поверите глазам своим! Для об¬ разчика таких критик выписываем отрывок одной из них, напе¬ чатанной в «Вестнике Европы» 1820 года (т. CXI, стр. 216—220) по случаю помещенного в «Сыне отечества» отрывка из «Русла¬ на и Людмилы» еще до появления этой поэмы вполне: Теперь прошу обратить ваше внимание на новый ужасный предмет, который, как у Камоэнса Мыс бурь, выходит из недр морских и показывается посереди океана российской словесности. Пожалуйте, напечатайте же мое письмо: быть может, люди, которые грозят нашему терпению новым бедствием, опомнятся, рассмеются — и остановят намерение сделаться изобретателями нового рода русских сочинений. Дело вот в чем: вам известно, что мы от предков получили неболь¬ шое, бедное наследство литературы, то есть сказки и песни народные. Что об них сказать? Если мы бережем старинные монеты, даже самые безобразные, то не должны ли тщательно хранить и остатки словесности наших предков? Без всякого сомнения! Мы любим воспоминать все отно¬ сящееся к нашему младенчеству, к тому счастливому времени детства, когда какая-нибудь песня или сказка служила нам невинною забавой и составляла все богатство познаний. Видите сами, что я не прочь от соби¬ рания и изыскания русских сказок и песен; но когда узнал я, что наши словесники приняли старинные песни совсем с другой стороны, громко закричали о величии, плавности, силе, красотах, богатстве наших старин¬ ных песен, начали переводить их на немецкий язык и наконец так влю¬ бились в сказки и песни, что в стихотворениях XIX века заблистали «Ерусланы» и «Бовы» на новый манер, то я вам слуга покорный! Чего доброго ждать от повторения более жалких, нежели смешных лепетаний?., чего ждать, когда наши поэты начинают пародировать Киршу Данилова? Возможно ли просвещенному пли хоть немного сведущему человеку терпеть, когда ему предлагают новую поэму, писанную в подражание «Еруслану Лазаревичу»? Извольте же заглянуть в 15 и 16 №№ «Сына отечества». Там неизвестный пиит на образчик выставляет нам отрывок из поэмы своей «Людмила и Руслан» (не Еруслан ли?). Не знаю, что будет содержать целая поэма, по образчик хоть кого выведет из терпения. Пиит оживляет мужичка сам с ноготь, а борода с локоть, придает еще ему бес¬ конечные усы («Сын отечества», стр. 121), показывает нам ведьму, ша¬ 802
почку-невидимку и проч. Но вот что всего драгоценнее: Руслан наезжает в поле на побитую рать, видпт богатырскую голову, под которою лежит меч-кладенец; голова с ним разглагольствует, сражается... Живо помню, как все это, бывало, я слушал от няньки моей; теперь на старости спо¬ добился вновь то же услышать от поэтов нынешнего времени... Для боль¬ шей точности или чтобы лучше выразить всю прелесть старинного нашего песнословия, поэт и в выражениях уподобился Ерусланову рассказчику, например: ...шутите вы со мною — Всех удавлю вас бородою!.. Каково? ...Объехал голову кругом И стал пред носом молчаливо, Щекотит ноздри копием... Картина, достойная Кирши Данилова! Далее чихнула голова, за нею и эхо чихает... Вот что говорит рыцарь: Я еду, еду, не свищу, А как наеду, не спущу... Потом рыцарь ударяет голову в щеку тяжелой рукавицей... Но увольте меня от подробного описания и позвольте спросить: если бы в Московское благородное собрание как-нибудь втерся (предполагаю невозможное воз¬ можным) гость с бородою, в армяке, в лаптях и закричал бы зычным голосом: здорово, ребята! — неужели бы стали таким проказником любо¬ ваться! Бога ради, позвольте мне, старику, сказать публике, посредством вашего журнала, чтобы она каждой раз жмурила глаза при появлении подобных странностей. Зачем допускать, чтобы плоские шутки старины снова появлялись между нами? Шутка грубая, не одобряемая вкусом про¬ свещенным, отвратительна, а нимало не смешна и не забавна, flixi *. Житель Бутырской слободы5. Итак, ясно, что бутырского критика оскорбил прежде всего сказочный характер поэмы неизвестного пииты, то есть Пуш¬ кина. Но какой же, если не сказочный, характер Ариостова «Orlando furioso?** Правда, рыцарский сказочный мир заклю¬ чает в себе несравненно больше поэзии и занимательности, чем бедный мир русских сказок; но что касается до сказочных неле¬ постей, столь оскорбивших вкус бутырского критика,— их до¬ вольно в поэме Ариоста, и они, право, стоят мужичка сам с но¬ готь, а борода с локоть или головы богатыря. Но то, видите ли, Ариост, писатель классический, которого слава уже утверждена была с лишком двумя столетиями: стало быть, к нему и к его славе уже привыкли... Вольно же было Пушкину сочинить новую поэму, которой не было еще и года от роду, как ее уж в пух разру¬ гали... Притом же Ариоста сам Вольтер объявил величайшим из новейших поэтов: стало быть, после такого авторитета, как авто¬ ритет Вольтера, смело можно было хвалить Ариоста, не боясь попасться впросак. Ведь литературные авторитеты, подобно ко¬ * Я сказал (лат.).— Ред. ** «Неистового Роланда» (ит.). — Ред. 303
рану, на то и существуют, чтоб люди могли быть умны без ума, сведущи без учения, знающи без труда и размышления и безо¬ шибочно правы без помощи здравого смысла. Вот другое дело, если б кто из признанных авторитетов, например, Ломоносов или Поповский, могли объявить свое мнение в пользу «Руслана и Людмилы», тогда все единодушно признали бы эту сказку гени¬ альным произведением! Хорошая порука — важное дело, и чужой ум — всегда спасение для тех, у кого нет своего... Что бутырский критик нашел пошлыми ие только выражения: удавить бородою, стать перед носом, щекотать ноздри копием и еду, не свищу, а наеду, не спущу, но и умирающий луч солица&,— это опять про¬ исходило от привычки к облизанным прозаическим общим местам предшествовавшей Пушкину поэзии и от непривычки к благо¬ родной простоте и близости к натуре. Все привычка! Один бу¬ тырский критик до того ожесточился против «Руслана и Люд¬ милы», что рифмы языком и копием\ назвал мужицкими...7 Видите ли: строго придирались даже к версификации Пушкина, они, эти безусловные поклонники всех русских поэтов до Пуш¬ кина, которые изо всех сил и со всевозможным усердием уродозали русский язык незаконными усечениями, насилием грамматики и разными «пиитическими вольностями». Каков бы ни был стих в «Руслане и Людмиле», но, в сравнении со стихом «Душеньки» Богдановича, сказок Дмитриева, «Странствователя и домоседа» Батюшкова и даже «Двенадцати спящих дез» Жуковского, он — само изящество, сама поэзия. Оскорбленная привычка этого не замечала, а если замечала, то для того только, чтоб, по излишней привязчивости, ставить молодому поэту в не¬ простительную вину то, что считала чуть не достоинством в ста¬ рых. Как человек с огромным талантом, эту привязчивость возбу¬ дил к себе и Грибоедов. При «Вестнике Европы» один бутырский. критик состоял в должности явного зоила всех новых ярких та¬ лантов; поэтому «Горе от ума» возбудило всю желчь его. Так, между прочим, было сказано по поводу отрывка из «Горе от ума», помещенного в альманахе «Талия»: «Смеем надеяться, что все, читавшие отрывок, позволят нам, от лица всех, просить г. Грибо¬ едова издать всю комедию». Бутырский критик «Вестника Евро¬ пы», указав на эти слова, восклицает: «Напротив, лучше попро¬ сить автора не издавать ее, пока не переменит главного характера к не исправит слога» («Вестник Европы», 1825, № 6, стр. 115) 8. Мы указываем на все эти диковинки, разумеется, не для того, чтоб доказать их чудовищную нелепость: игра не стоила бы свеч, да и смешно было бы снова позывать к суду людей, и без того уже давно проигравших тяжбу во всех инстанциях здравого смысла и вкуса. Нет, мы хотели только охарактеризовать время и нравы, которые застал Пушкин на Руси при своем появлении на поэ¬ тическое поприще, а вместе с тем и показать, какую роль чудо¬ вище-привычка играет там, где бы должны были играть роль только ум и вкус. Оставим же в стороне эти допотопные иско¬ 304’
паевые древности, заключающиеся в затверделых пластах «Вест¬ ника Европы», и обратимся к «Руслану и Людмиле». Бутырские критики, как мы видели, особенно оскорбились в «Руслане и Людмиле» тем, что показалось им в этой поэме колоритом местности и современности в отношении к ее содер¬ жанию. Но именно этого-то совсем и нет в сказке Пушкина: она столько же русская, сколько и немецкая или китайская. Кирша Данилов не виноват в ней ни душою, ни телом, ибо в самой худшей из собранных им русских песен больше русского духа, чем во всей поэме Пушкина, хотя он, в своем поэтическом прологе к ней, и сказал: «Там русский дух, там Русью пахнет». Вероятно, Пушкин не знал сборника Кирши Данилова9 в то вре¬ мя, когда писал «Руслана и Людмилу»: иначе он не мог бы не увлечься духом народно-русской поэзии, и тогда его поэма имела бы по крайней мере достоинство сказки в русско-народном духе, к притом написанной прекрасными стихами. Но в пей русского — одни только имена, да и то не все. И этого русизма нет так же и в содержании, как и в выражении поэмы Пушкина. Очевидно, что она — плод чужого влияния и скорее пародия на Ариоста, чем подражание ему, потому что наделать немецких рыцарей из русских богатырей и витязей — значит исказить равно и немец¬ кую и русскую действительность. Нам так мало осталось памят¬ ников от доисторических времен Руси, что Владимир Красно Солнышко столько же для нас миф, сколько Владимир, просве¬ титель Руси, историческое лицо; а сказки Кирши Данилова, в ко¬ торых является действующим лицом языческий Владимир, явно сложены в позднейшие времена. И потому Пушкин от предания только и воспользовался, что словом «солнце», приложенным к имени Владимира. Пожива небогатая! Во всем остальном его Владимир-солнце— пародия на какого-нибудь Карла Великого. Таковы же и Руслан, и Рогдай, и Фарлаф: действительность их, историческая и поэтическая, такой же точно пробы, как и дей¬ ствительность Финна, Наины, богатырской головы и Черномора. Пушкин с особою радостью ухватился было за так называемого «вещего Баяна», поняв слово «баян» как нарицательное и равно¬ значительное словам: скальд, бард, менестрель, трубадур, минне¬ зингер. В этом он разделял заблуждение всех наших словесни¬ ков, которые, нашед в «Слове о пълку Игореве» вещего баяна, соловья старого времени, который, «аще кому хотяше песнь тво- рнти, то растекашется мыслию по древу, серым вълком по земли, шпзым орлом под облакы», — заключили из этого, что Гомеры древней Руси назывались баянами. Что в древней Руси были свои песельники, сказочники, балагуры и прибауточники, также как и теперь в простом народе бывают подобные, — в этом нет сомнения; но, по смыслу текста «Слова», ясно видно, что имя Баяна есть собственное, а отнюдь не нарицательное 10. Да и Баян «Слова» так неопределен и загадочен, что на нем нельзя постро¬ ить даже и остроумных догадок, на которые так щедры досужие 305
антикварии, а тем менее можно заключить из него что-нибудь до¬ стоверное. И потому весь баян Пушкина — ни более, ни менее, как реторпческая фраза. О прологе к «Руслану и Людмиле» дей¬ ствительно можно сказать: «Тут русский дух, тут Русью пах¬ нет»; но этот пролог явился только при втором издании поэмы, то есть через восемь лет после первого ее издания, стало быть, тогда, как Пушкин уже настоящим образом вник в дух народной русской поэзии» И. Первые семнадцать стихов, которыми начинает¬ ся «Руслан и Людмила», от стиха: «Дела давно минувших дней» до стиха: «И низко кланялись гостям», действительно пахнут Русью; но ими начинается и ими же и оканчивается русский дух всей этой поэмы; больше в ней его слыхом не слыхать, видом не видать. Мы даже подозреваем, что не были ль эти семнадцать счастливых стихов поводом к присочинению к ним всей поэмы... Как бы то ни было, только поэма эта — шалость сильного, еще незрелого таланта, который, кипя жаждою деятельности, схва¬ тился без разбора за первый предмет, мысль о котором как-то промелькнула перед ним в веселый час. Весь тон поэмы — шуточ¬ ный. Поэт не принимает никакого участия в созданных его фанта¬ зиен) лицах. Он просто — чертил арабески и потешался их забав¬ ною странностию. Оттого, как сам Пушкин справедливо замечал впоследствии, она холодна*. В самом деле, в ней много грации, игривости, остроумия; есть живость, движение и еще больше блеск, но очень мало жара. В эпизоде о Финне проглядывает чувство; оно вспыхивает на минуту в воззвании Руслана к усеян¬ ному костьми полю, но это воззвание оканчивается несколько ре- торически. Все остальное холодно. Вообще «Руслан и Людмила» для двадцатых годов имела то же самое значение, какое «Душенька» Богдановича для семи¬ десятых годов. Разумеется, велик перевес на стороне поэмы Пуш¬ кина, и в отношении к превосходству времени и к превосходству таланта. Но наше время далеко впереди обеих этих эпох русской литературы,— и потому, если «Душеньку» теперь нет никакой возможности прочесть от начала до конца, по доброй воле, а не -по нужде, которая может заставить прочесть и «Тилехмахиду», то «Руслан и Людмилу» можно только перелистывать от нечего де¬ лать, но уже нельзя читать, как что-нибудь дельное. Ее литера¬ турно-историческое значение гораздо важнее значения художест¬ венного. По своему содержанию и отделке она принадлежит к числу переходных пьес Пушкина, которых характер составляет подновленный классицизм: в них Пушкин является улучшенным, усовершенствованным Батюшковым. В «Руслане и Людмиле», как мы уже сказали выше, нет ни призрака романтизма; даже ощутителен недостаток поэзии, несмотря на все изящество выра¬ жения и всю прелесть стиха, неслыханные до того времени. Ска¬ жем больше: даже со стороны формы, как ни много она выше * Соч. А. Пушкина, т. XI, стр. 226 12, 306
обветшалых форм прежней поэзни,— есть звенья, соединяющие «Руслана и Людмилу» с прежнею школою поэзии: мы разумеем здесь употребление слов: брада, глава и произвольное употребле¬ ние усеченных прилагательных, которых в поэме Пушкина най¬ дется больше десятка. Словом, если б не недостаток самомысли- тельности и не избыток привычки, так называемые классики того времени должны были бы торжествовать, как свою победу над так называвшимися тогда романтиками, появление «Руслана и Людмилы»,—на Пушкине сосредоточить все надежды своей пар¬ тии, а истинного представителя романтизма, следовательно, само¬ го опасного их врага, видеть в Жуковском. В самом деле, некото¬ рые из них были как будто близки к этому взгляду. В «Вестнике Европы» 1824 г. один классик рассердился за то, что г. Верстов- ский, положивший на музыку «Черную шаль» Пушкина, назвал ее кантатою. Почему (говорит бутырский классик) г. Верстовский возвел простую песню на степень кантаты? Такого ли содержания бывают кантаты соб¬ ственно так называемые? Такими ли видим их у Драйдена, у Жан Ба¬ тиста Руссо и у других поэтов знамепитых? (Хороши знаменитости — Драйден и Жан Батист Руссо!) Истощив средства с§ои на страсти, бун¬ тующие в душе безвестного человека, что употребит он, когда нужно бу¬ дет силою музыки возвысить значительность слов в тех кантатах, где исторические или мифологические, во многих отношениях нам известные и для всех просвещенных людей занимательные лица страдают или тор¬ жествуют? — В песне г-на Пушкина представляется нам какой-то молда¬ ванин, убивший какую-то любимую им красавицу, которую соблазнил какой-то армянин. Достойно ли это того, чтобы искусный композитор изыскивал средства потрясать сердца слушателей, чтоб для песни тратил сокровища музыки? Да значит ли это воздвигнуть огромный пьедестал для маленькой красивой куклы, хотя бы она сделана была на Севрской фаб¬ рике? Угадываю причины, побудившие г. Верстовского к сему подвигу, и знаю наперед один из ответов: «Г-н А. Пушкин принадлежит к числу первоклассных поэтов наших». Что касается до стихотворства, я сам отдаю ему совершенную справедливость; стихи его отменно гладки, плавны, чисты; не знаю, кого из наших сравнить с ним в искусстве стопосложе- ния; скажу более: г. Пушкин не охотник щеголять эпитетами, не бросается ни в сентиментальность, ни в таинственность, ни в надутость, ни в пусто* словие, он жив и стремителен в рассказе; употребляет слова в надлежащем их смысле; наблюдает умную соразмерность в разделении мыслей: все это составляет внешнюю (?) красоту его стихотворений. Где ж, однако, те качества, которые, по словам Горация, составляют поэта? где mens divinior? где os magna sonaturum? (№ 1, стр. 70 и 71) 13. Замечаете ли, что наш бутырский критик видел кое-что в Пушкине, и, если не увидел всего, ему помешала привычка. Пуш¬ кин не любил щеголять эпитетами, не бросался ни в сентимен¬ тальность, ни в таинственность, ни в надутость, ни в пустословие; он жив и стремителен в рассказе, употребляет слова в надлежа¬ щем их смысле, наблюдает умную соразмерность в разделении мыслей: все это действительно составляло неотъемлемые качества пушкинской поэзии, и качества великие; но — видите ли — по мнению бутырского классика, это не больше, как внешняя (!) красота стихотворений Пушкина, потому что где же в них mens 307
divinior (божественное безумие, исступление, Ессторг), где os magna sonaturum? * А что такое разумели под зтиы наши псевдо¬ классические критики? Бот что: ...Кто завесу мне вечности расторг? Я вижу молний блеск! Я слышу с горня света И то, и то!..14 Прочтите всю превосходную сатиру Дмитриева «Чужой толк» — и вы еще лучше поймете, что наши классики разумели под mens divinior. Хотя многие из первых произведений Пушкина (как, например, «Черная шаль», «Наполеон», «Андрей Шенье») не чужды декламации и реторической напряженности, но для наших классиков этого было мало; они не могли увидеть в Пуш¬ кине mens divinior,— так привыкли они к напыщенной шумихе одопений своего времени! Посмотрите, из чего хлопотали бедняж¬ ки: из названий, из слов — ода, кантата, песня и т. п. Мы сами слышали однажды, как глава классических критиков, почтенный, умный и даровитый Мерзляков, сказал с кафедры: «Пушкин пи¬ шет хорошо, но, бога ради, не называйте его сочинений поэма- ми!»15 Под словом поэма классики привыкли видеть что-то чрез¬ вычайно важное. С кантатами их познакомили Драйден и Жап Батист Руссо: стало быть, то уже не кантата, что не было рабскою копиею с какой-нибудь кантаты этих двух риторов-сткхо- творцев. И каким образом страсти безвестного человека могли быть предметом такого высокого рода поэзии, как кантата? — с них бы¬ ло бы за глаза довольно и нежной песенки, вроде: «Стонет сизый голубочек»;16 ведь в залы входят только господа, а слуги остают¬ ся в передней! В то время высокий и священный сан человека не признавался ни за что, и человек считался ниже не только титу¬ лярного советника, но и простого канцеляриста. Как же можно было видеть равнодушно, что талантливый композитор тратит сокровища музыки на чувства какого-то армянина... А между тем бутырекпе классики были близки и к тому, что¬ бы увидеть в Жуковском истинного своего врага, как это можно заметить из следующих строк: Будучи одним из почитателей (но пе слепых и раболепных) таланта нашего отличного стихотворца, В. А. Жуковского, я так же, как и прочие мои соотечественники, восхищался многими прекрасными его произведе¬ ниями. Так, м. г. м., и я, хотя не имею чести быть орлиной породы, с мел прямо смотреть на солнце, любовался блеском его и согревался живитель¬ ною его теплотою до тех пор, пока западные, чужеземные туманы и мраки не обложили его и не заслонили свет его от слабых глаз моих, слабых, потому что не могут видеть света сквозь мрак и туман. Говоря языком общепонятным, я с восхищением читал и перечитывал «Певца во стане русских воинов>>, перевод Греевой элегии, «Людмилу», «Светлану», «Эолову арфу», многие места из «Двенадцати спящих дев» и разные дру¬ гие стихотворения г-на Жуковского. Но с некоторого времени, когда имя его стало появляться под стихотворениями, в которых все немецкое, креме букв и слов,— восторг и удивление во мне уступили место сожалению о * уста, возвещающие великое (лат.). — Ред. 308
т(ж, что стихотворец с такими превосходными дарованиями оставил кра¬ соты и приличия языка; оставил те средства, которыми он усыновил русским Людмилу, Ахилла и столько других произведений словесности чужестранной... оставил, и для чего же? Чтобы ввести з наш язык обороты, блестки ума и беспонятную выспренность нынешних немцев стихотвор- цев-мистиков! Если первые баллады Жуковского породили толпу подра¬ жателей, которые только жалким образом его передразнивали, не умея подражать красотам, рассыпанным щедрою рукою в прежних его произве¬ дениях,— то мудрено ли, что теперь люди с посредственными дарованиями, кта вовсе и без дарований, с жадностию подражают в нем тому, что на¬ ходят по своим силам?.. Истинный талант должен принадлежать своему отечеству; человек, одаренный таковым талантом, если избирает поприщем своим словесность, должен возвысить славу природного языка своего, рас¬ крыть его сокровища и обогатить оборотами и выражениями, ему свой¬ ственными; гений имеет даже право вводить новые, но не иноплеменные, и никогда не выпускать из виду свойства и приличие языка отечествен¬ ного («Вестник Европы», 1821, т. СХУП, стр. 19—21) 17. Но и тут, ясно, привычка помешала увидеть дело так, как оно было: бутырский классик не видал романтизма в самых ультра- романтических пьесах Жуковского, каковы: «Людмила», «Свет¬ лана», «Эолова арфа», «Двенадцать спящих дев», но увидел его в позднейших, лучших и по содержанию и по форме произведе¬ ниях Жуковского. Подлинно, в младенческое время литературы и старцы поневоле бывают детьми... Восторги, возбужденные «Русланом и Людмилою», равно как и необыкновенный успех этой поэмы, несмотря на всю детскость ее достоинств и недостатков, гораздо естественнее и понятнее, чем яростные нападки на нее бутырских классиков. Не говоря уже о том, что всякая удачная новость ослепляет глаза, в «Руслане и Людмиле» русская поэзия действительно сделала огромный шаг вперед, особенно со стороны технической. Все восхищались ее прекрасным языком, стихами, всегда легкими и звучными, а ино¬ гда и истинно поэтическими, грациозною шуткою, рассказом плав¬ ным, увлекательным, живым и быстрым, всею этою игривою за- тейливостию, шаловливостию и причудливостию арабесков в ха¬ рактерах и событиях, и никому не приходило в голову требовать от этой поэмы народности, к которой обязывалось ее заглавие и самое содержание, естественности, поэтической мысли, вполне художественной отделки. Образца для нее не было на русском языке, а если и были прежде попытки в этом роде, то такие ни¬ чтожные, что сравнение с ними не могло бы сбавить цены с «Рус¬ лана и Людмилы». У кого из прежних поэтов можно было найти стихи, подобные, например, этим: И вот невесту молодую Ведут на брачную постель; Огни погасли... и ночную Лампаду зажигает Лель. Свершились милые надежды, Любви готовятся дары; Падут ревнивые одежды На цареградские ковры... 309
Вы слышите ль влюбленный шепот И поцелуев сладкий звук, И прерывающийся ропот Последней робости?.. Или: И слышно было, что Рогдая Тех вод русалка молодая На хладны перси приняла И, жадно витязя лобзая, На дно со смехом увлекла, И долго после, ночью темной, Бродя близ тихих берегов, Богатыря призрак огромный Пугал пустынных рыбаков. Или: Но прежде юношу ведут К великолепной русской бане. Уж волны дымные текут В ее серебряные чаны, И брызжут хладные фонтаны; Разостлан роскошью ковер; На нем усталый хан ложится; Прозрачный пар над ним клубится; Потупя неги полный взор, Прелестные, полунагие, В заботе нежной и немой, Вкруг хана девы молодые Теснятся резвою толпой. Над рыцарем иная машет Ветвями молодых берез, И жар от них душистый пашет; Другая соком вешних роз Усталы члены прохлаждает И в ароматах потопляет Темнокудрявые власы. Восторгом витязь упоенный Уже забыл Людмилы пленной Недавно милые красы; Томится сладостным желаньем; Бродящий взор его блестит, И, полный страстным ожиданьем, Оп тает сердцем, он горит. Конечно, теперь смешно заблуждение людей того времени, которые в «Руслане и Людмиле» думали видеть поэтическое воссоздание народно-русского сказочного мира; но в двадцатых годах, право, немудрено было, в первый раз читая такие стихи, до того увлечься ими, чтоб в описании какой-то небывалой, фан¬ тастической бани увидеть великолепную русскую баню. Кому неизвестно великолепие наших бань, где в таком употреблении сок весенних роз, а ветви молодых берез прозаически называются вениками?.. Эпилог к «Руслану и Людмиле» исполнен элегической псэ- зии; но, как и пролог к этой же поэме, он, если не ошибаемся, был написан после ее; при ней же явился только во втором ее издании, в 1828 году18. 310
Потому ли, что изумительные успехи Пушкина и быстрый ход его распространяющейся славы слишком озадачили бутыр- скях критиков и классиков, или потому, что они уже сами начали привыкать к поэзии Пушкина,— только против «Кавказского пленника» уже почти совсем не было воплей, а напротив, ему раздавались везде только хвалебные гимны. Даже в «Вестнике Европы» 1823 года была помещена похвальная критика этой поэме (вышедшей в 1822 году). Эта критика особенно замеча¬ тельна и в свое время весьма прославилась тем, что ее сочини¬ тель, при всем своем старании и усердии, никак не мог догадать¬ ся, что сделалось с черкешенкою и что означают эти прекрасные поэтические стихи: Вдруг волпы глухо зашумели, И слышен отдаленный стон... На дикий брег выходит он, Глядит назад... брега яснели И опененные белели; Но нет черкешенки младой Ни у брегов, ни под горой... Все мертво... на брегах уснувших Лишь ветра слышен легкий звук, И при луне в волнах плеснувших Струистый исчезает круг...19 Такова была тогда привычка к прозаичности прежней поэ¬ зии, что слишком поэтический, и потому уже самому слишком ясный, оборот назывался темным и неопределенным... Да, Пуш¬ кину предстоял подвиг — воспитать и развить в русском об¬ ществе чувство изящного, способность понимать художество,— и он вполне совершил этот великий подвиг!.. «Кавказский пленник» был принят публикою еще с большим восторгом, чем «Руслан и Людмила», и, надо сказать, эта малень¬ кая поэма вполне достойна была того приема, которым ее встре¬ тили. В ней Пушкин явился вполне самим собою и вместе с тем вполне представителем своей эпохи: «Кавказский пленник» на¬ сквозь проникнут ее пафосом. Впрочем, пафос этой поэмы — двойственный: поэт был явно увлечен двумя предметами — по¬ этическою жизнию диких и вольных горцев и потом — элегиче¬ ским идеалом души, разочарованной жизнию. Изображение того и другого слилось у него в одну роскошно-поэтическую картину. Грандиозный образ Кавказа с его воинственными жителями в первый раз был воспроизведен русскою поэзиею,— и только в поэме Пушкина в первый раз русское общество познакомилось с Кавказом, давно уже знакомым России по оружию. Мы гово¬ рим — в первый раз: ибо каких-нибудь двух строф, довольно про¬ заических, посвященных Державиным изображению Кавказа, и отрывка из послания Жуковского к Воейкову, посвященного тоже довольно прозаическому описанию (в стихах) Кавказа, слишком недостаточно для того, чтоб получить какое-нибудь, хотя сколько- нибудь приблизительное понятие об этой поэтической стороне. 311
Мы верим, что Пушкин с добрым намерением выписал в приме¬ чаниях к своей поэме стихи Державина и Жуковского и с полною искренностию, от чистого сердца хвалит их; но тем не менее он оказал им, через это, слишком плохую услугу: ибо после его ис¬ полненных творческой жизни картин Кавказа никто не поверит, чтоб в тех выписках шло дело о том же предмете...20 Мы не будем выписывать из поэмы Пушкина картин Кавказа и горцев: кто не знает их наизусть? Скажем только, что, несмотря на всю незре¬ лость таланта, которая так часто проглядывает в «Кавказском пленнике», несмотря на слишком юношеское одушевление зрели¬ щем гор и жизнию их обитателей,— многие картины Кавказа в этой поэме п теперь еще не потеряли своей поэтической цен¬ ности. Принимаясь за «Кавказского пленника» с гордым намере¬ нием слегка перелистовать его, вы незаметно увлекаетесь им, перечитываете его до конца и говорите: «Все это юно, незрело и, однако ж, так хорошо!» Какое же действие должны были произ¬ вести на русскую публику эти живые, яркие, великолепно-рос¬ кошные картины Кавказа при первом появлении в свет поэмы! С тех пор, с легкой руки Пушкина, Кавказ сделался для русских заветною страною не только широкой, раздольной воли, но и не¬ исчерпаемой поэзии, страною кипучей жизни и смелых мечта¬ ний! Муза Пушкина как бы освятила давно уже на деле сущест¬ вовавшее родство России с этим краем, купленным драгоценною кровию сынов ее и подвигами ее героев. И Кавказ — эта колыбель поэзии Пушкина — сделался потом и колыбелью поэзии Лер¬ монтова... Как истинный поэт, Пушкин не мог описаний Кавказа вме¬ стить в свою поэму как эпизод кстати: это было бы слишком дидактически, а следовательно, и прозаически, и потому он тесно связал свои живые картины Кавказа с действием поэмы. Он ри¬ сует их не от себя, но передает их как впечатления и наблюде¬ ния пленника — героя поэмы, и оттого они дышат особенною жизнию, как будто сам читатель видит их собственными глазами «а самом месте. Кто был на Кавказе, тот не мог не удивляться верности картин Пушкина:21 взгляните, хотя с возвышенностей, при которых стоит Пятигорск, на отдаленную цепь гор,— и вы невольно повторите мысленно эти стихи, о которых вам, может быть, не случалось вспоминать целые годы: Великолепные картины! Престолы вечные снегов, Очам казались их вершины Недвижной цепью облаков, И в их кругу колосс двуглавый, В венце блистая ледяном, Эльбрус огромный, величавый, Белел на небе голубом. Описания дикой воли, разбойнического героизма и домашней жизни горцев — дышат чертами ярко верными. Но черкешенка, 312
особенно связывающая собою обе половины поэмы, есть лицо со¬ вершенно идеальное и только внешним образом верное действи¬ тельности. В изображении черкешенки особенно выказалась вся незрелость, вся юность таланта Пушкина в то время. Самое по¬ ложение, в которое поставил поэт два главные лица СЕоей поэмы, черкешенку и пленника,— это положение, наиболее пленившее публику, отзывается мелодрамою и, может быть, по тому самому так сильно увлекло самого молодого поэта. Но — такова сила ис¬ тинного таланта! — при всей театральности положения, на кото¬ ром завязан узел поэмы, при всей его бесцветности, в отношении к действительности,— в речах черкешенки и пленника столько элегической истины чувства, столько сердечности, столько страсти и страдания, что ничем нельзя оградиться от их обаятельного увлечения, при самом ясном сознании в то же время, что на всем этом лежит печать какой-то детскости. С особенною силою дейст¬ вует Еа душу читателя сцена освобождения пленника черкешен¬ кою и эти стихи: Пилу дрожащей взяв рукой, К его йогам опа склонилась: Визжит железо под пилой, Слеза невольная скатилась — И цепь распалась и гремит... Чувство свободы борется в этой сцене с грустью по судьбе черкешенки: вы понимаете, что, исполненный этого чувства сво¬ боды, пленник не мог не предложить своей освободительнице того, в чем прежде так основательно и благородно отказывал ей; но вы понимаете также, что это только порыв и что черкешенка* наученная страданием, не могла увлечься этим порывом. И, не¬ смотря на всю грусть вашу о погибшей красавице, мученическая смерть которой нарисована так поэтически, вы чувствуете, что грудь ваша дышит свободнее по мере того, как пленнику, в ту¬ мане, начинают сверкать русские штыки, а до его слуха доходят оклики сторожевых казаков... Но что же такое этот пленник? — Это вторая половина двой¬ ственного содержания п двойственного пафоса поэмы; этому лицу поэма обязана своим успехом не меньше, если не больше, чем ярким картинам Кавказа. Пленник — это герой того времени. Тогдашние критики справедливо находили в этом лице и неопре¬ деленность и противоречивость с самим собою, которые делали его как бы безличным; но они не поняли, что через это-то именно характер пленника и возбудил собою такой восторг в публике22* Молодые люди особенно были восхищены им, потому что каждый видел в нем, более или менее, свое собственное отражение. Эта тоска юношей по своей утраченной юности, это разочарование, которому не предшествовали никакие очарования, эта апатия души во время ее сильнейшей деятельности, это кипение крови при душевном холоде, это чувство пресыщения, последовавшее не за роскошным пиром жизни, а сменившее собою голод и >ка- 31а
жду, эта жажда деятельности, проявляющаяся в совершенном бездействии п апатической лени, словом, эта старость прежде юности, эта дряхлость прежде силы, все это — черты героев на¬ шего времени со времен Пушкина. Но не Пушкин родил или вы¬ думал их: он только первый указал на них, потому что они уже начали показываться еще до него, а при нем их было уже много. Оки — не случайное, но необходимое, хотя и печальное явление. Почва этих жалких пустоцветов не поэзия Пушкина или чья бы то ни было, но общество. Это оттого, что общество живет и разви¬ вается, как всякий индивидуум: у него есть свои эпохи младен¬ чества, отрочества, юношества, возмужалости, а иногда — и ста¬ рости. Поэзия русская до Пушкина была отголоском, выражением младенчества русского общества. И потому это была поэзия до наивности невинная: она гремела одами на иллюминации, писала нежные стишки к милым и была совершенно счастлива этими идиллическими занятиями. Действительностию ее была — мечта, и потому ее действительность была самая аркадская, в которой невинное блеяние барашков, воркование голубков, поцелуи па¬ стушков и пастушек и сладкие слезы чувствительных душ пре¬ рывались только не менее невинными возгласами: пою, или: о ты, священна добродетель! и т. п. Даже романтизм того времени был так наивно невинен, что искал эффектов на кладбищах и пере¬ сказывал с восторгом старые бабьи сказки о мертвецах, оборотнях, ведьмах, колдуньях, о деве, за ропот на судьбу заживо увезенной мертвым женихом в могилу23, и тому подобные невинные пу¬ стяки. В трагедии тогдашняя поэзия очень пристойно выплясы¬ вала чинный менуэт, делая из Донского какого-то крикуна в рим¬ ской тоге24. В комедии она преследовала именно те пороки и не¬ достатки общества, которых в обществе не было, и не дотрогива- лась именно до тех, которыми оно было полно,— так что комедии Фонвизина являются, в этом отношении, какими-то исключения¬ ми из общего правила. В сатире тогдашняя поэзия нападала ско¬ рее на пороки древнегреческого и римского или старофранцуз¬ ского общества, чем русского. Невинность была всесовершенней- шая, оттого, разумеется, эта поэзия была и нравственною в высшей степени. Общество пило, ело, веселилось. По рассказам наших стариков, тогда не по-нынешнему умели веселиться, и пе¬ ред неутомимыми плясунами тогдашнего времени самые задор¬ ные нынешние танцоры — просто старики, которые похоронным маршем выступают там, где бы надо было вывертывать ногами и выстукивать каблуками так, чтоб пол трещал и окна дрожали. Быть безусловно счастливым — это привилегия младенчества. Младенец играет жизнпю — плещется в ее светлой волне и безот¬ четно любуется брызгами, которые производят его резвые движе¬ ния; он всем восхищается, все находит лучшим, нежели оно есть на самом деле,— и если ему скоро надоедает одна игрушка, то так же скоро пленяет его другая. Не таков уже возраст отроче¬ ства — переход от детства к юношеству. Правда, и тут человек 314
все еще играет в игрушки, ео уже не те его игрушки; меняя их одна на другую, он уже сравнивает их с своим идеалом, и ему грустно, когда он не находит осуществления своего неопределен¬ ного желания, в котором сам себе не может дать отчета. Лише¬ ние игрушки — для него горе, ибо оно есть уже утрата надежды, потеря сердца. С юношеством эта жизнь сердца п ума вспыхивает полным пламенем, и страсти вступают в борьбу с сомнением. Тут много радостей, но столько же, если не больше, и горя: ибо пол¬ ное счастие только в непосредственности бытия; отрочество есть начало пробуждения, а юность полное пробуждение сознания, корень которого всегда горек; сладкие же плоды его — для буду¬ щих поколений, как богатое и выстраданное наследие от предков потомкам... «Кавказский пленник» Пушкина застал общество в периоде его отрочества и почти на переходе из отрочества в юношество. Главное лицо его поэмы было полным выражением этого состоя¬ ния общества. И Пушкин был сам этим пленником, но только на ту пору, пока писал его. Осуществить в творческом произведении идеал, мучивший поэта, как его собственный недуг,—для поэта значит навсегда освободиться от него. Это же лицо является и в следующих поэмах Пушкина, но уже не таким, как в «Кавказ¬ ском пленнике»: следя за ним, вы беспрестанно застаете его в новом моменте развития и видите, что оно движется, идет впе¬ ред, делается сознательнее, а потому и интереснее для вас. Тем-то Пушкин, как великий поэт, и отличался от толпы своих подража¬ телей, что, не изменяя сущности своего направления, всегда крепко держась действительности, которой был органом, всегда говорил новое, между тем как его подражатели и теперь еще хриплыми голосами допевают свои старые и всем надоевшие песни. В этом отношении «Кавказский пленник» есть поэма исто¬ рическая. Читая ее, вы чувствуете, что она могла быть написана только в известное время, и под этим условием она всегда будет казаться прекрасною. Если б в наше время даровитый поэт на¬ писал поэму в духе и тоне «Кавказского пленника»,— она была бы безусловно ничтожнейшим произведением, хотя бы в художе¬ ственном отношении, и далеко превосходила пушкинского «Кав¬ казского пленника», который, в сравнепии с нею, все бы остался так же хорош, как и без нее. Лучшая критика, какая когда-либо была написана на «Кав¬ казского пленника», принадлежит самому же Пушкину. В статье его «Путешествие в Арзрум» находятся следующие слова, напи¬ санные нм через семь лет после издания «Кавказского плен¬ ника»: «Здесь нашел я измаранный список „Кавказского плен¬ ника“ и, признаюсь, перечел его с большим удовольствием. Все это слабо, молодо, неполно; но многое угадано и выражено верно». Не знаем, к какому времени относится следующее сужде¬ ние Пушкина о «Кавказском пленнике», но оно очень интересно, как факт, доказывающий, как смело умел Пушкин смотреть на 315
свои произведения: «,,Кавказский пленник“ — первый неудачный опыт характера, с которым я насилу сладил; он был принят лучше всего, что я ни написал, благодаря некоторым элегическим и описательным стихам. Но зато Н. и А. Р. и я, мы вдоволь над ним посмеялись) (т. XI, стр. 227) 2Слова: «характер, с которым я насилу сладил», особенно замечательны: они показывают, что поэт силился изобразить вне себя (объектировать) настоящее со¬ стояние своего духа, и потому самому не мог вполне этого сделать. В художественном отношении <<Кавказский пленник» при¬ надлежит к числу тех произведений Пушкина, в которых он яв¬ ляется еще учеником, а не мастером поэзии. Стихи прекрасны, исполнены жизни, движения, много поэзии; но еще нет художе¬ ства. Содержание всегда бывает соответственно форме, и на¬ оборот: недостатки одного тесно связаны с недостатками другой, и наоборот. В отделке стихов «Кавказского пленника» заметно еще, хотя к меньше, чем в «Руслане п Людмиле», влияние старой школы. Случаются неточные выражения, как, например, в стихе: «Удары шашек их окестоких», или «Где обнял грозное стра¬ данье»; попадаются слова: глава, младой, власы. Вступление не¬ сколько тяжеловато, как и в «Бахчисарайском фонтане»; но сла¬ бых стихов вообще мало, а оборотов прозаических почти совсем нет; поэзия выражения почти везде необыкновенно богата. Как факт для сравнения поэзии Пушкина вообще с предшествовавшею ему поэзиею, укажем на то, как поэтически выражено в «Кавказ¬ ском пленнике» самое прозаическое понятие, что черкешенка учи¬ ла пленника языку ее родины: С неясной речию сливает Очей и знаков разговор; Поет ему и песни гор, И песни Грузии счастливой, И памяти нетерпеливой Передает язык чужой. Некоторые выражения исполнены мысли, и многие места от¬ личаются поразительною верностью действительности времени, которого певцом и выразителем был поэт. Пример того и другого представляют эти прекрасные стихи: Людей и свет изведал он, Узнал неверной жизни цену, В сердцах друзей пашед измену, В мечтах любви — безумный сон, Наскуча жертвой быть привычной Давно презренной суеты, И неприязни двуязычной, И простодушной клеветы, Отступник света, друг природы, Покинул он родной предел И в край далекий полетел С веселым призраком свободы. 310
В зтнх немногих стихах слишком много сказано. Это крат¬ кая, но резко характеристическая картина пробудившегося созна¬ ния ебщестьа в лице одного из его представителей. Проснулось сознание — и все, что люди почитают хорошим по привычке, тя¬ жело пало ка душу человека, и он в явной вражде с окружающею его дейстБительпсстию, в борьбе с самим собою; недовольный ничем, во всем видя призраки, он летит вдаль за новым призра¬ ком; за новым разочарованием... Сколько мысли в выражении: «быть жертвою простодушной клеветы»! Ведь клевета не всегда бывает действием злобы: чаше всего она бывает плодом невин¬ ного желания рассеяться занимательным разговором, а иногда и плодом доброжелательства и участия столь же искреннего, сколь¬ ко и неловкого. И все это поэт умел выразить одним смелым эпитетом! Таких эпитетов у Пушкина много, п только у него од¬ ного впервые начали являться такие эпитеты! По мнению Пушкина, «Бахчисарайский фонтан» слабее «Кавказского пленника»: с этим нельзя вполне согласиться26. В «Бахчисарайском фонтане» (вышедшем в 1824 году) заметен значительный шаг вперед со стороны формы: стих лучше, поэзия роскошнее, благоуханнее. В основе этой поэмы лежи г мысль до того огромная, что она могла бы быть под силу только вполне развившемуся и возмужавшему таланту: очень естественно, что Пушкин не совладал с нею и, может быть, оттого-то и был к ней уже слишком строг. В диком татарине, пресыщенном гаремною любовию, вдруг вспыхивает более человеческое и высокое чувство к жешцине, которая чужда всего, что составляет прелесть ода- лыки и что может пленять вкус азиятсксго варвара. В Марии — все европейское, романтическое: это дева средних веков, существо кроткое, скромное, детски благочестивое. И чувство, невольно внушенное ею Гирею, есть чувство романтическое, рыцарское, которое перевернуло вверх дном татарскую натуру деспота-раз- бойника. Сам не понимая, как, почему и для чего, он уважает святыню этой беззащитной красоты, он — варвар, для которого взаимность женщины никогда не была необходимым условием истинного наслаждения,— он ведет себя в отношении к ней почти так, как паладин средних веков: Гирей песчастную щадит: Ее унынье, слезы, стоны Тревожат хана краткий сон, И для нее смягчает он Гарема строгие законы. Угрюмый сторож ханских жен Ни днем, ни ночью к пей не входит; Рукой заботливой не он На ложе спа ее возводит; Не смеет устремиться к ней Обидный взор его очей; Она б купальне потаенной Одна с невольницей своей; Сам хан боится девы пленной 317
Печальный возмущать покой; Гарема в дальнем отделенье Позволено ей жить одной: И, мнится, в том уединенье Сокрылся некто неземной. Большего от татарина нельзя н требовать. Но Мария была убита ревнивою Заремою, нет и Заремы: она Гарема стражами немыми В пучину вод опущена. В ту ночь, как умерла княжна, Свершилось и ее страданье. Какая б пи была вина, Ужасно было наказанье! Смертию Марии не кончились для хана муки неразделенной любви: Дворец угрюмый опустел, Его Гирей опять оставил; С толпой татар в чужой предел Он злой набег опять паправил; Он снова в бурях боевых Несется мрачный, кровожадный: Но в сердце хана чувств иных Таится пламень безотрадный. Он часто в сечах роковых Подъемлет саблю, и с размаха Недвижим остается вдруг, Глядит с безумием вокруг, Бледнеет, будто полный страха, И что-то шепчет, и порой Горючи слезы льет рекой. Видите ли: Мария взяла всю жизнь Гирея; встреча с нею была для него минутою перерождения, и если он от нового, не¬ ведомого ему чувства, вдохнутого ею, еще не сделался человеком, то уже животное в нем умерло, и он перестал быть татарином comme il faut*. Итак, мысль поэмы — перерождение (если не просветление) дикой души через высокое чувство любви. Мысль великая и глубокая! Но молодой поэт не справился с нею, и ха¬ рактер его поэмы, в ее самых патетических местах, является мелодраматическим. Хотя сам Пушкин находил, что «сцена За¬ ремы с Мариею имеет драматическое достоинство» (т. XI, стр. 227 и 228), тем не менее ясно, что в этом драматизме прогля¬ дывает мелодраматизм. В монологе Заремы есть эта аффектация, это театральное исступление страсти, в которые всегда впадают молодые поэты и которые всегда восхищают молодых людей. Если хотите, эта сцена обнаружила тогда сильные драматические эле¬ менты в таланте молодого поэта, но не более, как элементы, раз¬ вития которых следовало ожидать в будущем. Так в эффектной картине молодого художника опытный взгляд знатока видит не¬ сомненный залог будущего великого живописца, несмотря на то, * как подобает (фр.). —Ред. 318
что картина сама по себе немногого стоит; так молодой дарови¬ тый трагический актер не может скрыть криком и резкостию своих жестов избытка огня и страсти, которые кипят в его душе, но для выражения которых он не выработал еще простой и есте¬ ственной манеры. И потому мы гораздо больше согласны с Пуш¬ киным касательно его мнения насчет стихов: «Он часто в сечах роковых» и пр. Вот что говорит он о них: «А. Р. хохотал над следующими стихами» (N6: мы выписали их выше). «Молодые писатели вообще не умеют изображать физические движения страстей. Их герои всегда содрогаются, хохочут дико, скреже¬ щут зубами и проч. Все это смешно, как мелодрама» (т. XI, стр. 228). Несмотря на то, в поэме много частностей обаятельно пре¬ красных. Портреты Заремы и Марии (особенно Марии) пре¬ лестны, хотя в них и проглядывает наивность несколько юноше¬ ского одушевления. Но лучшая сторона поэмы — это описания, или, лучше сказать, живые картины мухаммеданского Крыма: они и теперь чрезвычайно увлекательны. В них нет этого эле¬ мента высокости, который так проглядывает в «Кавказском пленнике» в картинах дикого и грандиозного Кавказа. Но они не¬ победимо очаровывают этою кроткою и роскошною поэзиею, ко¬ торыми запечатлена соблазнительно-прекрасная природа Таври¬ ды: краски нашего поэта всегда верны местности. Картина га¬ рема, детские, шаловливые забавы ленивой и уныло-однообраз¬ ной жизни одалык, татарская песня — все это и теперь еще так живо, так свежо, так обаятельно! Что за роскошь поэзии, напри¬ мер, в этих стихах: Настала ночь; покрылись тенью Тавриды сладостной поля; Вдали под тихой лавров сенью Я слышу пенье соловья; За хором звезд луна восходит; Она с безоблачных небес На долы, на холмы, на лес Сиянье томпое наводит. Покрыты белой пеленой, Как тени легкие мелькая, По улицам Бахчисарая, Из дома в дом, одна к другой, Простых татар спешат супруги Делить вечерние досуги. Описание евнуха, прислушивающегося подозрительным слу¬ хом к малейшему шороху, как-то чудно сливается с картиною этой фантастически прекрасной природы, и музыкальность сти¬ хов, сладострастие созвучий нежат и лелеют очарованное ухо читателя: Но все вокруг него молчит; Одни фонтаны сладкозвучны Из мраморной темнпцы бьют, И с милой розой неразлучны Во мраке соловьи поют.,. 319
Здесь даже неправильные усечения пе портят стихов. И ка¬ кою истинно лирическою выходкою, исполненною пафоса, замы¬ каются эти роскошно-сладострастные картины волшебной при¬ роды Востока: Как милы темные красы Ночей роскошного Востока! Как сладко льются их часы Для обожателей пророка! Какая нега в их домах, В очаровательных садах, В тиши гаремов безопасных, Где под влиянием лупы Все полно тайн и тишины И вдохновений сладострастных! При этой роскоши и невыразимой сладости поэзии, которыми так полон «Бахчисарайский фонтан», в нем пленяет еще эта лег¬ кая, светлая грусть, эта поэтическая задумчивость, навеянная на поэта чудно-прозрачными и благоуханными ночами Востока и поэтическою мечтою, которую возбудило в нем предание о таин¬ ственном фонтане во дворце Гиреев. Описание этого фонтана дышит глубоким чувством: Есть надпись: едкими годами Еще не сгладилась она. За чуждыми ее чертами Журчит во мраморе вода И каплет хладными слезами, Не умолкая никогда. Так плачет мать во дни печали О сыне, падшем на войне. Младые девы в той стране Преданье старины узнали, И мрачный памятник оне Фонтаном слез именовали. Следующие стихи (до конца) составляют превосходнейший музыкальный финал поэмы; словно resume, они сосредоточивают в себе всю силу впечатления, которое должно оставить в душе читателя чтение целой поэмы: в них и роскошь поэтических красок и легкая, светлая отрадно-сладостная грусть, как бы на¬ веянная немолчным журчанием Фонтана слез п представившая разгоряченной фантазии поэта таинственный образ мелькавшей летучею тепыо женщины... Гармония последних двадцати стихов упоительна: Поклонник муз, поклонник мира, Забыв и славу и любовь, О, скоро вас увижу вповь, Брега веселые Салгира! Приду на склон приморских гор, Воспоминаний тайных полный, И вновь таврические волны Обрадуют мой жадный взор. Волшебный край, очей отрада! Все живо там: холмы, леса, 320
Янтарь и яхонт винограда, Долин приютная краса, И струй, и тополей прохлада; Все чувство путника манит, Когда, в час утра безмятежной, В горах, дорогою прибрежной, Привычный конь его бежит, И зеленеющая влага Пред ним п блещет и шумит Вокруг утесов Аюдага... Вообще «Бахчисарайский фонтан»— роскошно-поэтическая мечта юноши, и отпечаток юности лежит равно и на недостатках его и на достоинствах. Во всяком случае это — прекрасный, бла¬ гоухающий цветок, которым можно любоваться безотчетно и бес- требовательно, как всеми юношескими произведениями, в кото¬ рых полнота сил заменяет строгую обдуманность концепции, а роскошь щедрою рукою разбросанных красок — строгую отчет¬ ливость выполнения. Теперь нам предстоит говорить о поэме, которая была пово¬ ротным кругом уже созревавшего таланта Пушкина на путь истинно художественной деятельности: это — «Цыганы». В «Ру¬ слане и Людмиле» Пушкин является даровитым и шаловливым учеником, который, во время класса, украдкою от учителя, чертит затейливые арабески, плоды его причудливой и резвой фантазии; в «Кавказском пленнике» и «Бахчисарайском фонтане» это — молодой поэт, еще неопытными пальцами пробующий извлекать из музыкального инструмента самобытные звуки, плоды первых, горячих вдохновений; но в «Цыганах», он — уже художник, глу¬ боко вглядывающийся в жизнь и мощно владеющий своим талан¬ том. «Цыганами» открывается средняя эпоха его поэтической дея¬ тельности, к которой мы причисляем еще «Евгения Онегина» (первые шесть глав), «Полааву», «Графа Нулина», так же как с «Бориса Годунова» начинается последняя, высшая эпоха его вполне возмужавшей художнической деятельности, к которой мы причисляем и все поэмы, после его смерти напечатанные. В следующей статье мы рассмотрим «Цыган», «Полтаву», «Евге¬ ния Онегина» и «Графа Нулина», а эту статью заключим взгля¬ дом на «Братьев разбойников», маленькую поэмку, которую, по многим отношениям, считаем престранным явлением. На первом издании «Цыган», вышедшем в 1827 году, вы¬ ставлено в заглавии: писано в 1824 году; то же самое выставлено и в заглавии вышедших в 1827 же году «Братьев разбойников», которые первоначально были напечатаны в одном альманахе 1825 года. Стало быть, обе эти поэмы написаны Пушкиным в один год27. Это странно, потому что их разделяет неизмеримое пространство: «Цыганы»—произведение великого поэта, а «Братья разбойники» — не более, как ученический опыт. В них все ложно, все натянуто, все мелодрама, и ни в чем нет истины, отчего эта поэма очень удобна для пародий. Будь она написана 11 в. Белинский, т. 6 321
в одно время с «Русланом и Людмилою» — она была бы удиви¬ тельным фактом огромности таланта Пушкина, ибо в ней стихи бойки, резки и размашисты, рассказ живой и стремительный. Но как произведение, современное «Цыганам», эта поэма — неразга¬ данная вещь. Ее разбойники очень похожи на Шиллеровых удальцов третьего разряда из шайки Карла Моора28, хотя по внешности события и видно, что оно могло случиться только в России. Язык рассказывающего повесть своей жизни разбой¬ ника слишком высок для мужика, а понятия слишком низки для человека из образованного сословия: отсюда и выходит деклама¬ ция, проговоренная звучными и сильными стихами. Грезы боль¬ ного разбойника и монологи, обращаемые им в бреду к брату,— решительная мелодрама. Поэмка бедна даже поэзиею, которою так богато все, что ни выходило из-под пера Пушкина, даже «Руслан и Людмила». Есть в «Братьях разбойниках» даже пло¬ хие стихи и прозаические обороты, как, например: «Меж ними зрится и беглец», «Нас друг ко другу приковали», СТАТЬЯ СЕДЬМАЯ Поэмы: «Цыганы», «Полтава», «Граф Нулин» «Цыганы» были приняты с общими похвалами; но в этих похвалах было что-то робкое, нерешительное. В новой поэме Пушкина подозревали что-то великое, но не умели понять, в чем оно заключалось, и, как обыкновенно водится в таких случаях, расплывались в восклицаниях и не жалели знаков удивления. Так поступили журналисты; публика была прямодушнее и добро¬ совестнее. Мы хорошо помним это время, помним, как многие были неприятно разочарованы «Цыганами» и говорили, что «Кав¬ казский пленник» и «Бахчисарайский фонтан» гораздо выше новой поэмы. Это значило, что поэт вдруг перерос свою публику и одним орлиным взмахом очутился на высоте, недоступной для большинства. В то время как он уже сам беспощадно смеялся над первыми своими поэмами, его добродушные поклонники еще бре¬ дили пленником, черкешенкою, Заремою, Мариею, Гиреем, бра¬ тьями разбойниками, и только по какой-то робости похваливали «Цыган», или боясь окомпрометировать себя, как образованных судей изящного, или детски восхищаясь песнию Земфиры и сце¬ ною убийства. Явный знак, что Пушкин уже перестал быть вы¬ разителем нравственной настроенности современного ему обще¬ ства и что отселе он явился уже воспитателем будущих поколе¬ ний. Но поколения возникают и образуются не днями, а годами, и потому Пушкину не суждено было дождаться воспитанных его духом поколений — своих истинных судей. «Цыганы» произвели какое-то колебание в быстро возраставшей до того времени славе Пушкина; но после «Цыган» каждый новый успех Пушкина был новым его падением,—и «Полтава», последние и лучшие две главы «Онегина», «Борис Годунов» были приняты публикою хо¬ 322
лодно, а некоторыми журналистами с ожесточением и с оскорби¬ тельными криками безусловного неодобрения. Перелистуйте журналы того времени и прочтите, что писано было в них о «Цыганах»: вы удивитесь, как можно было так мало сказать о столь многом! Тут найдете только о Байроне, о цыган¬ ском племени, о небезгрешности ремесла — водить медведя, об успешном развитии таланта певца Руслана и Людмилы, удивле¬ ние к действительно удивительным частностям поэмы, нападки на будто бы греческий стих: «И от судеб защиты нет», осужде¬ ние будто бы вялого стиха: «И с камня на траву свалился»,— и многое в этом роде; но ни слова, ни намека на идею поэмы А между тем поэма заключает в себе глубокую идею, кото¬ рая большинством была совсем не понята, а немногими людьми, радушно приветствовавшими поэму, была понята ложно,— что особенно и расположило их в пользу нового произведения Пуш¬ кина. И последнее очень естественно: из всего хода поэмы видно, что сам Пушкин думал сказать не то, что сказал в самом деле. Это особенно доказывает, что непосредственно творческий эле¬ мент в Пушкине был несравненно сильнее мыслительного, созна¬ тельного элемента, так что ошибки последнего, как бы без ведома самого поэта, поправлялись первым, и внутреиняя логика, ра¬ зумность глубокого поэтического созерцания сама собою торжест¬ вовала над неправильностью рефлексий поэта. Повторяем: «Цы- ганы» служат неопровержимым доказательством справедливости нашего мнения. Идея «Цыган» вся сосредоточена в герое этой поэмы — Алеко. А что хотел Пушкин выразить этим лицом? — Нетрудно ответить: всякий, даже с первого, поверхностного взгляда на поэму, увидит, что в Алеко Пушкин хотел показать образец человека, который до того проникнут сознанием челове¬ ческого достоинства, что в общественном устройстве видит одно только унижение и позор этого достоинства, и потому, прокляв общество, равнодушный к жизни Алеко в дикой цыганской воле ищет того, чего не могло дать ему образованное общество, око¬ ванное предрассудками и приличиями, добровольно закабалившее себя на унизительное служение идолу золота. Вот что хотел Пуш¬ кин изобразить в лице своего Алеко; но успел ли он в этом, то ли именно изобразил он? — Правда, поэт настаивает на этой мысли и, видя, что поступок Алеко с Земфирою явно ей противоречит, сваливает всю вину на «роковые страсти, живущие и под разо¬ дранными шатрами», и на «судьбы, от которых нигде нет за¬ щиты». Но весь ход поэмы, ее развязка и, особенно, играющее в ней важную роль лицо старого цыгана неоспоримо показывают, что, желая и думая из этой поэмы создать апофеозу Алеко, как поборннка прав человеческого достоинства, поэт — вместо этого сделал страшную сатиру на него и на подобных ему людей, изрек над ними суд неумолимо-трагический и вместе с тем горько-иро¬ нический. Кому не случалось встречать в обществе людей, которые из 11* 323
всех сил бьются прослыть так называемыми «либералами» и ко¬ торые достигают не более, как незавидного прозвища жалких крикунов? Эти люди всегда поражают наблюдателя самым про¬ стодушным, самым комическим противоречием своих слов с по¬ ступками. Много можно было бы сказать об этих людях харак- терического, чем так резко отличаются они от всех других людей; но мы предпочитаем воспользоваться здесь чужою, уже готовою характеристикою, которая соединяет в себе два драгоценные каче¬ ства — краткость и полноту: мы говорим об этих удачных стихах покойного Дениса Давыдова: А глядишь: наш Мирабо Старого Гаврило, За измятое жабо, Хлещет в ус да в рыло; А глядишь — наш Лафаэт, Брут или Фабриций, Мужичков под пресс кладет Вместе с свекловицей2. Такие люди, конечно, смешны, и с них довольно легонького водевиля или сатирической песенки, ловко сложенной Давыдо¬ вым; но поэмы они не стоят. Никак нельзя сказать, чтоб Алеко Пушкина был из этих людей, но и нельзя также сказать, чтоб он не был им сродни. Великая мысль является в действитель¬ ности двойственно — комически и трагически, смотря по личным качествам людей, в которых она выражается. Дурная страсть в человеке ничтожном или забавна, как глупость, или отврати¬ тельна, как мерзость; дурная страсть в человеке с характером и умом ужасна: первая наказывается хохотом или презрением, смешанным с омерзением; вторая служит для людей трагическим уроком, потрясающим душу. Вот почему для первой довольно легонького водевиля или сатирической песенки, много уже, если комедии; для второй нужна сатира Барбье, и ее не погнушается даже трагедия Шекспира. Глупец, который корчит из себя Ми¬ рабо, есть не что иное, как маленький эгоизм, который не любит для себя тех самых стеснительных форм, которыми любит душить других. Дайте этому эгоизму огромный объем, придайте к нему большой ум, сильные страсти, способность глубоко понимать и чувствовать всякую истину, пока она не противоречит ему,— и перед вами весь Алеко, такой, каким создал его Пушкин. Не страсти погубили Алеко! «Страсти» — слишком неопределенное слово, пока вы не назовете их по именам: Алеко погубила одна страсть, и эта страсть — эгоизм! Проследите за Алеко в развитии целой поэмы, и вы увидите, что мы правы. Приведя встреченного за холмом, подле цыганского табора, Алеко, Земфира говорит своему отцу, между прочим: Он хочет быть, как мы, цыганом; Его преследует закон. < 324
В этих словах Алеко является еще только таинственным, за-* гадочным лицом, не более; для беспристрастной наблюдательно¬ сти он еще не может показаться ни преступником вследствие эгоизма, ни жертвою несправедливого гонения, и только мелкий либерализм, в своей поверхностности, готов сразу принять его за мученика идеи. Но вот табор снялся; Алеко уныло смотрит на опустелое поле и не смеет растолковать себе тайной причины своей грусти. Он наконец волен, как божия птичка, солнце весело блещет над его головою; о чем же его тоска? Поэт пророчит ему, что страсти, некогда так свирепо игравшие им, только на время присмирели в его измученной груди и что скоро они снова прос¬ нутся... Опять страсти! но какие же? А вот увидим... Может быть, Алеко только внешним образом, по чувству досады, разорвал связи с образованным обществом, и ему тяжка исполненная лишений дикая воля бедного бродящего племени, ибо, как мудро заметил ему старый цыган, ...Не всегда мпла свобода Тому, кто к неге приучен. Нет! черноокая Земфира заставила его полюбить эту жизнь, в которой Все скудно, дико, все нестройно; Но все так живо-неспокойно, Так чуждо мертвых наших нег, Так чуждо этой жизни праздной, Как песнь рабов однообразной. И когда Земфира спросила его, не жалеет ли он о том, что навсегда бросил,— Алеко отвечает: О чем жалеть? Когда б ты знала, Когда бы ты воображала Неволю душных городов! Там люди в кучах, за оградой Не дышат утренней прохладой, Ни вешним запахом лугов, Любви стыдятсяу мысли гонят, Торгуют волею своей, Главы пред идолами клонят И просят денег да цепей. Что бросил я? Измен волненье, Предрассуждений приговор, Толпы безумное гоненье Или блистательный позор. Какой энергический, полный мощного негодования голос! какая пламенная, вся проникнутая благородным пафосом речь! С какою неотразимою силою увлекает душу это пророчески-обви- нительное, страшным судом гремящее слово! Прислушиваясь к нему, не можешь не верить, чтоб человек, обладающий такою сплою жечь огнем уст своих, не был существом высшего разря¬ да,— существом, исполненным светлого разума и пламенной люб¬ ви к истине, глубокой скорби об унижении человечества... Вы видите в нем героя убеждения, мученика высших, недоступных 325
толпе откровений... Как высоко стоит он над этою презренною толпою, которую так нещадно поражает громом своего благород¬ ного негодования!.. Но здесь-то и скрывается великий урок для оценки истинного достоинства; здесь-то и можно видеть, как легко быть героем на счет чужих пороков, заблуждений и слабостей и как мудрено быть героем на свой собственной счет,— как всякого должно судить не по одним словам его, но если по словам, то не иначе, как подтвержденным делами. Изречь энергическое, пол¬ ное благородного негодования проклятие не только на какое-ни¬ будь общество или какой-нибудь народ, но и на целое человече¬ ство гораздо легче, нежели самому поступить справедливо в соб¬ ственном своем деле. И потому изрекать анафему так же не вся¬ кий имеет право, как и изрекать благословение; это могут только приявшие свыше власть и посвящение. Как поучать других имеет право только знающий сам то, чему берется поучать,— так и предписывать другим пути практической мудрости и спра¬ ведливости может только тот, кто сам уже твердою стопою при¬ вык ходить по этим путям. Слово само по себе — не более, как звук пустой: оно важно только как выражение мысли; а мысль сама по себе — не более, как призрак чего-то разумного и пре¬ красного: она важна лишь как идеальная сущность действитель¬ ности. Все, что не подходит под мерку3 практического примене¬ ния,— ложно и пусто. Вот почему необходимо должно обращать внимание не только на то, действительно ли истинно сказанное, но и на то, кем оно сказано. По этой же причине в устах призван¬ ных и посвященных иногда и старые истины получают новую форму и новую силу убеждения, как будто бы они были сказаны в первый раз; а в устах людей, самовольно принимающих на себя обязанность учителей, иногда и новые, оригинально выраженные мысли пропадают без действия, как будто истертые общие места... Обратимся к Алеко. Наконец доходит дело и до страстей, появление которых поэт так значительно, таким угрожающим образом предсказывал. Сердцем Алеко одолевает ревность... Эта страсть свойственна или людям по самой натуре эгоистическим, или людям неразвитым нравственно. Считать ревность необхо¬ димою принадлежностью любви — непростительное заблуждение. Человек нравственно развитый любит спокойно, уверенно, потому что уважает предмет любви своей (любовь без уважения для него невозможна). Положим, что он замечает к себе охлаждение со стороны любимого предмета, какая бы ни была причина этого охлаждения из исчисленных поэтом: Кто устоит против разлуки, Соблазна новой красоты, Против усталости и скуки Иль своенравия мечты? 4 Это охлаждение заставит его страдать, потому что любящее сердце не может не страдать при потере любимого сердца; но он 326
не будет ревновать. Ревность без достаточного основания есть болезнь люден ничтожных, которые не уважают ни самих себя, ни своих прав на привязанность любимого ими предмета; в ней выказывается мелкая тирания существа, стоящего на степени животного эгоизма. Такая ревность невозможна для человека нравственно развитого; но таким же точно образом невозможна для него и ревность на достаточном основании: ибо такая рев¬ ность непременно предполагает мучения подозрительности, ос¬ корбления и жажды мщения. Подозрительность совершенно излишня для того, кто может спросить другого о предмете подозре¬ ния с таким же ясным взором, с каким и сам ответит на подоб¬ ный вопрос. Если от него будут скрываться, то любовь его перей¬ дет в презрение, которое если не избавит его от страдания, то даст этому страданию другой характер и сократит его продолжитель¬ ность; если же ему скажут, что его более не любят,— тогда муки подозрения тем менее могут иметь смысл. Чувство оскорбления для такого человека также невозможно, ибо он знает, что прихоть сердца, а не его недостатки причиною потери любимого сердца и что это сердце, перестав любить его, не только не перестало его уважать, но еще сострадает, как друг, его горю и винит себя, не будучи в сущности виновато. Что касается до жажды мщения,— в этом случае она была бы понятна только как выражение самого животного, самого грубого и невежественного эгоизма, который невозможен для человека нравственно развитого. И за что тут мстить? — за то, что любившее вас сердце уже не бьется любовшо к вам! Но разве любовь зависит от воли человека и покоряется ей? И разве не случается, что сердце, охладевшее к вам, не тер¬ зается сознанием этого охлаждения, словно тяжкою виною, страшным преступлением? Но не помогут ему ни слезы, ни стоны, нп самообвинения, и тщетны будут все усилия его заставить себя любить вас по-прежнему... Так чего же вы хотите от люби¬ мого вами, но уже не любящего вас предмета, если сами сознаете, что его охлаждение к вам теперь так же произошло не от его воли, как не от нее произошла прежде его любовь к вам? Хотите ли, чтоб этот предмет, скрывая насильственно свое к вам охлаж¬ дение, обманывал вас, радн вашего счастия, притворною любо- вню? — Но такое желание со стороны вашей могло бы выйти только из самого грубого, животного эгоизма: ибо если вы чело¬ век, существо нравственно развитое, то вы должны думать и за¬ ботиться гораздо больше о счастии связанного с вами отноше¬ ниями любви предмета, чем о своем собственном. И притом надо быть слишком пошлым человеком, чтоб допустить обмануть и успокоить себя принужденною любовню, и надо быть слишком подлым человеком, чтоб, понимая такую любовь, как она есть, удовлетворяться ею: это значило бы принести чужое счастие в жертву своему собственному — и какому счастию!.. Когда лю¬ бовь с которой-нибудь стороны кончилась, вместе жить нельзя: ибо тот не понимает любви п ее требований п за любовь прини¬
мает грубую, животную чувственность, кто способен пользоваться ее правами от предмета, хотя бы и любимого, но уже не любя¬ щего. Такая «любовь» бывает только в браках, потому что брак есть обязательство,— и, может быть, оно так там и нужно; но в любви такие отношения суть оскорбление и профанация не толь¬ ко любви, но и человеческого достоинства. Все такие случаи не¬ возможны для человека нравственно развитого. Есть много родов образования и развития, и каждое из них важно само по себе, но всех их выше должно стоять образование нравственное. Одно образование делает вас человеком ученым, другое — человеком светским, третье — административным, воен¬ ным, политическим и т. д.; но нравственное образование делает вас просто «человеком», то есть существом, отражающим на себе отблеск божественности и потому высоко стоящим над миром жи¬ вотным. Хорошо быть ученым, поэтом, воином, законодателем и проч., но худо не быть при этом «человеком»; быть же «челове¬ ком» — значит иметь полное и законное право на существование и не будучи ничем другим, как только «человеком». В чем же состоит нравственное образование, нравственное развитие? Так как человек не только существует, но еще и мыслит, то всякий предмет, в отношении к нему, существует не только практически, но и теоретически, и человек только тогда вполне владеет пред¬ метом, когда схватывает его с этих обеих сторон. Но одно практи¬ ческое обладание предметом еще значит что-нибудь, тогда как одно теоретическое ровно ничего не значит. И потому теоретиче¬ ская нравственность, открывающаяся в одних системах и словах, но не говорящая за себя, как дело, как факт, выходящая только из созерцаний ума, но не имеющая глубоких корней в почве серд¬ ца,— такая нравственность стоит безнравственности и должна на¬ зываться китайскою или фарисейскою. Истинная нравственность прозябает и растет из сердца, при плодотворном содействии свет¬ лых лучей разума. Ее мерило — не слова, а практическая дея¬ тельность. В сфере теорий и созерцаний быть героем добродетели в тысячу раз легче, нежели в действительности выслужить чин коллежского регистратора или, пообедав, почувствовать себя сы¬ тым. Так как сфера нравственности есть по преимуществу сфера практическая, а практическая сфера образуется преимущест¬ венно из взаимных отношений людей друг к другу, то здесь-то, в этих отношениях,— и больше нигде, должно искать примет нравственного или безнравственного человека, а не в том, как человек рассуждает о нравственности или какой системы, какого учения и какой категории нравственности он держится. Слова, как бы ни были красноречивы, хотя бы произносились страстным голосом и сопровождались не только порывистыми жестами, но, при случае, и горячими слезами,— слова сами по себе все-таки стоят не больше всякой другой болтовни: здесь, как и везде, де¬ ло — в деле. Один из высочайших и священнейших принципов истинной нравственности заключается в религиозном уважении 328
к человеческому достоинству во всяком человеке, без различия лица, прежде всего за то, что он — человек, и потом уже за его личные достоинства, по той мере, в какой он их имеет,— в живом, симпатическом сознании своего братства со всеми, кто называется «человеком». Вот что разумели мы под словом «нравственно раз¬ витый человек», говоря о том, каким образом показал бы себя такой человек в отношении к любимой им особе, когда она по¬ чему бы то ни было разлюбит его. Естественно, что никогда не выказывается так резко определенно нравственность или без¬ нравственность человека, как в тех случаях, где он судит своего ближнего по отношению к самому себе и где в эти отношения вмешивается страсть: ибо в таких случаях ему предстоит быть к самому себе строгим без эффектов, беспристрастным без гордо¬ сти, справедливым без унижения, между тем как в таких-то именно обстоятельствах человек, по чувству эгоизма, и увлека¬ ется крайностями, то есть или бывает к себе пристрастно снисхо¬ дительным, обвиняя во всем своего ближнего, или, что бывает реже, из самого беспристрастия своего и своей к себе строгости делает эффектную мелодраму. Поэтому наше приложение идеи нравственности к делу любви очень удобно для решения вопроса, потому что любовь, как одна из сильнейших страстей, увлекаю¬ щих человека во все крайности больше, чем всякая другая страсть,— может служить пробным камнем нравственности. Если человек, находящийся в положении Алеко, подавшего нам повод к этим рассуждениям, есть истинно нравственный человек, то в любимой им особе он с большею страстью, чем в ком-нибудь дру¬ гом, уважает права свободной личности, а следовательно, и не¬ вольные естественные стремления ее сердца. В таком случае на¬ турально, что ее внезапного к нему охлаждения он не примет за преступление, или так называемую на языке пошлых романов «неверность», и еще менее согласится принять от нее жертву, кото¬ рая должна состоять в ее готовности принадлежать ему даже и без любви и для его счастия отказаться от счастия новой любви, мо¬ жет быть, бывшей причиною ее к нему охлаждения. Еще более естественно, что в таком случае ему остается сделать только од¬ но: со всем самоотвержением души любящей, со всею теплотою сердца постигшего святую тайну страдания, благословить его или ее на новую любовь и новое счастие, а свое страдание, если нет сил освободиться от него, глубоко схоронить от всех, и в особенно¬ сти от него или от нее, в своем сердце. Такой поступок немногими может быть оценен как выражение истинной нравственности; многие, воспитанные на романах и повестях с ревностию, изме¬ нами, кинжалами и ядами, найдут его даже прозаическим, а в че¬ ловеке, таким образом поступившем, увидят отсутствие понятия о чести. Действительно, по понятиям, искаженно перешедшим к нам от средних веков, мужчине надо кровью смыть подобное бесчестие и, как говорит Алеко, хищнику и ей, коварной, вонзить кинжал в сердце, а женщине прибегнуть к яду или к слезам и безмолвной 329
тоске; но не должно забывать, что то, что могло нметь смысл в варварские средние века,— в наше просвещенное время уже не имеет никакого смысла. В образованном человеке нашего вре¬ мени Шекспиров Отелло может возбуждать сильный интерес, но с тем, однако ж, условием, что эта трагедия есть картина того варварского времени, в которое жил Шекспир п в которое муж считался полновластным господином своей жены; всякий же об¬ разованный человек нашего времени только рассмеется от новых Отеллпков вроде Марселя в нелепой повести Эжена Сю «Крао» и безыменного господина в отвратительной повести Дюма «Une vengeance»*. Но люди, которым нужно доказывать, что в наше время кинжалы, яды и даже пистолеты, вследствие ревности, суть не что иное, как пошлые театральные эффекты или результаты болезненного безумия, животного эгоизма и дикого невежества,— такие люди не стоят того, чтоб тратить на них слова. Слава богу, таких людей теперь уже немного, и теперь гораздо больше людей, которые принимают слова за одно с делами; вот им-то предложим мы вопрос, ближе относящийся к предмету нашей статьи: что сказать о человеке, который, по его словам, идет наравне с веком и для этого толкует о праве человеческом (нарушаемом его соседом по имению) и об эманципации женщины, но который, если его жена позволит себе сделать, в отношении к нему, сотую долю того, что без всякого позволения делает он в отношении к ней,— сейчас переменяет тон и готов хоть за дубьё приняться?.. Не правда ли, что, глядя на него, невольно запоешь вполголоса с Давыдовым: А глядишь: наш Мирабо Старого Гаврило, За измятое жабо, Хлещет в ус да в рыло!.. Вот почему не смех, а смешанное с ужасом отвращение воз¬ буждают слова Алеко в ответ на простодушный, трогательный и поэтический рассказ старого цыгана о Мариуле: Да как же ты не поспешил Тотчас во след неблагодарной, И хищникам и ей, коварной, Кинжала в сердце не вонзил? Итак, вот он — страдалец за униженное человеческое досто¬ инство, человек, который презрел предрассудки образованной общественности и нашел счастие в цыганском таборе!.. Турок в душе, он считал себя впереди целой Европы на пути к цивили¬ зованному уважению прав личности!.. И как велик, как истинно (то есть внутренно, духовно) свободен пред ним старый цыган, этот сын природы, бедности, не знающий в простоте сердца ни¬ каких теорий нравственности! Сколько поэзии п истины в его кротком, благодушном ответе Алеко: * «Мщение» (фр.). — Ред.
К чему? вольнее птицы младость. Кто в силах удержать любовь? Чредою всем дается радость: Что было, то не будет вновь! Ответ Алеко ца эти полные любви и правдивости слова ста* poro цыгана окончательно п вполне раскрывает тайну его характера: Я не таков. Нет, я, не споря, От прав моих не откажусь; Или хоть мщеньем наслажусь. О, нет! когда б над бездной моря Нашел я спящего врага, Клянусь, и тут моя нога Не пощадила бы злодея; Я в волны моря, не бледнея, И беззащитного б толкнул; Внезапный ужас пробужденья Свирепым смехом упрекнул, И долго мне его паденья Смешон и сладок был бы гул. Из этих слов видно, что никакая могучая идея не владела душою Алеко, но что все его мысли и чувства и действия выте¬ кали, во-первых, из сознания своего превосходства над толпою, состоящего в уме более блестящем и созерцательном, чем глу¬ боком и деятельном; во-вторых, из чудовищного эгоизма, кото¬ рый горд самим собою, как добродетелью. «Эта женщина (так рассуждает эгоизм Алеко) отдалась мне, и я счастлив ее любо¬ вью, следовательно, я имею на нее вечное и ненарушимое право, как на мою рабу, на мою вещь. Она изменила — и я не могу уже быть счастлив ее любовью: она должна упоить меня сладостью мщения. Ее обольститель лишил меня счастия,— и должен за это заплатить мне жизнию». Не спрашивайте Алеко, нака¬ зал ли бы он сам себя смертию, если б он сам изменил люби¬ мой им женщине и с свойственною эгоистам жестокостию от¬ толкнул ее от груди своей: нетрудно угадать, как бы поступил п что бы заговорил Алеко в подобном обстоятельстве. Эгоизм изворотлив, как хамелеон: мало того, что такой человек, как Алеко, в подобном случае стал бы рисоваться перед сампм собою, как великодушный и невинный губитель чужого счастия,— он, пожалуй, еще почел бы себя вправе мстить смертию оставленной им женщине, которая преследует его своими докуками, упреками, слезами и молениями, с чего-то вообразив, что имеет на него ка¬ кие-то права, как будто бы он создан не для жизни, а для ее удо¬ вольствия и, подобно дитяти, лишен воли. Не спрашивайте его также, имеет ли на его жизнь право человек, у которого он отбил любовницу: с свойственным эгоизму бесстыдством, Алеко в таком случае начал бы пред вами витиевато либеральничать и доказы¬ вать пышными фразами, что на женщину имеет законное право только тот, кто, любя ее, любим ею, и что он, Алеко, первый бы 331
уступил великодушно свою любовницу тому, кого бы она полю¬ била. Из этого-то животного эгоизма вытекает и животная мсти¬ тельность Алеко. Человек нравственный и любящий живет для идеи, составляющей пафос целого его существования: он может и горько презирать и сильно ненавидеть, но скорее по отношению к своей идее, чем к своему лицу. Он не снесет обиды и не позво¬ лит унизить себя, но это не мешает ему уметь прощать личные обиды: в этом случае он не слаб, а только великодушен. Натуры блестящие, но в сущности мелкие, потому что эгоистические,— чужды стремления к идее или идеалу: они во всем ставят средо¬ точием свое милое я. Если они и заберут себе в голову, что живут для какой-то идеи, то не возвышаются до идеи, а только нагиба¬ ются до нее, думают не себя облагородить и освятить проникно¬ вением идеею, но идею осчастливить своим султанским выбором. И тогда их идея, в их глазах, потому только истинна, что она — их идея, и потому всякий, не признающий ее истинности, есть их личный враг. Но, будучи оскорблены в деле личной страсти, эти люди думают, что в их лице оскорблен весь мир, вся вселенная, и никакая месть не кажется им незаконною. Таков Алеко! Скажут, что создание такого лица не делает чести поэту, тем более что он явно хотел сделать из него не столько преступного, сколько несчастного, увлеченного судьбою человека. Действи¬ тельно, это было бы так, если б поэт не противопоставил старого цыгана лицу Алеко, может быть, бессознательно повинуясь тай¬ ной внутренней логике непосредственного творчества. И потому идею поэмы «Цыганы» должно искать не в одном лице, а тем менее только в лице Алеко, но в общности поэмы. Алеко является в поэме Пушкина как бы для того только, чтоб представить нам страшный, поразительный урок нравственности. Его противоре¬ чие с самим собою было причиною его гибели,— и он так жестоко наказан оскорбленным им законом нравственности, что чувство наше, несмотря на великость преступления, примиряется с пре¬ ступником. Алеко не убивает себя; он остается жить,— и это ре¬ шение действует на душу читателя сильнее всякой кровавой ка¬ тастрофы. Поэтическое сравнение Алеко с подстреленным журав¬ лем, печально остающимся на поле в то время, когда станица весело поднимается на воздух, чтоб лететь к благословенным кра¬ ям юга, выше всякой трагической сцены. Сидя на камне, окровав¬ ленный, с ножом в руках, бледный лицом, Алеко молчит, но его молчание красноречиво: в нем слышится немое признание спра¬ ведливости постигшей его кары, и, может быть, с этой самой минуты в Алеко зверь уже умер, а человек воскрес... Вы скажете: слишком поздно. Что ж делать! такова, видно, натура этого чело¬ века, что она могла возвыситься до очеловечения только ценою страшного преступления и страшной за то кары... Не будем строги в суде над падшим и наказанным, а лучше тем строже будем к самим себе, пока мы еще не пали, и заранее воспользу¬ емся великим уроком. Если б Алеко устоял в гордости своего 332
мщения, мы не помнрнлнсь бы с ним: ибо видели бы в нем все того же зверя, каким он был и прежде. Но он признал заслужен- ность своей кары,— и мы должны видеть в нем человека: а чело¬ век человека как осудит?.. Убитая чета уже в земле. ...Когда же их закрыли Последней горстию земной, Он молча, медленно склонился И с камня на траву свалился. Какое простое и сильное в благородной простоте своей изо¬ бражение самой лютой, самой безотрадной муки! Как хороши в нем два последние стиха, на которые так нападали критики того времени, как на стихи вялые и прозаические! Где-то было даже напечатано, что раз Пушкин имел горячий спор с кем-то из своих друзей за эти два стиха, и наконец вскричал: «Я должен был так выразиться: я не мог иначе выразиться!»ъ Черта, обличаю¬ щая великого художника! Но довольно об Алеко; обратимся к старому цыгану. Это одно из таких лиц, созданием которых может гордиться всякая литература. Есть в этом цыгане что-то патриархальное. У него нет мыслей: он мыслит чувством,— и как истинны, глубоки, человечны его чувства! Язык его исполнен поэзии. В тоне речи его столько простоты, наивности, достоинства, самоотрицания (résignation), кротости, теплоты и елейности! И как верен он себе во всем,— тогда ли, как рассказывает своим простодушным и поэтическим языком предание об Овидии; или когда в испол¬ ненной дикого огня, дикой страсти и дикой поэзии песне Зем¬ фиры припоминает старого друга; или когда, утешая Алеко в охлаждении Земфиры, по-своему, но так верно и истиино объяс¬ няет ему натуру и права женского сердца и рассказывает трога¬ тельную повесть о самом себе, о своей любви к Мариуле и ее из¬ мене, которую он, в своей цыганской простоте, так человечно, так гуманно нашел совершенно законною... Но в сцене похорон и про¬ щания с Алеко он является, сам того не подозревая, в своей цы¬ ганской дикости, в истинно трагическом величии и кротко изре¬ кает несчастному ужасный приговор и великие истины: «Оставь нас, гордый человек! Мы дики, нет у нас законов, Мы не терзаем, не казним, Не нужно крови нам и стонов; Но жить с убийцей не хотим. Ты не рожден для дпкой доли, Ты для себя лишь хочешь воли; Ужасен нам твой будет глас; Мы робки и добры душою, Ты зол и смел; — оставь же нас, Прости! да будет мир с тобою». Заметьте этот стпх: «Ты для себя лишь хочешь воли»:- в нем весь смысл поэмы, ключ к ее основной идее. После этого можно 333
ли сомневаться в глубоко нравственном характере поэмы? Нет, это возможно только для людей близоруких и ограниченных, для невежд-моралистов, которые привыкли видеть нравственность только в азбучных сентенциях... Некоторые критики того времени особенно нападали на эпи¬ лог, находя его похожим на хор из какой-нибудь греческой тра¬ гедии6. Греческого в этом эпилоге нет ничего; а осуждения он заслуживает. В нем рефлексия поэта взяла на минуту верх над непосредственностью творчества, и вследствие этого он пришелся совершенно некстати к содержанию поэмы, в явном противоречии с ее смыслом: Но счастья нет и между вами, Природы бедные сыны! И под издранными шатрами Живут мучительные сны. И ваши сени кочевые В пустынях не спаслись от бед, И всюду страсти роковые, И от судеб защиты нет. К чему тут судьбы и к чему толки о том, что счастья нет и между бедными детьми природы? Несчастие принесено к ним сыном цивилизации, а не родилось между ними и через них же. Но главное: поэту следовало бы в заключительных стихах со¬ средоточить мысль всей поэмы, так энергически выраженной стихом: «Ты для себя лишь хочешь воли». Но, как мы выше за¬ метили, Пушкин-поэт был гораздо выше Пушкина-мыслителя. Если бы в духе Пушкина оба эти элемента были равносильны и если б, к этому, роскошный цвет его поэзии имел своею почвою вполне развившуюся многовечную цивилизацию,— тогда, конеч¬ но, Пушкин был бы равен величайшим поэтам Европы... Может быть, иным покажется недостатком в «Цыганах» то, что в этой поэме дикий цыган, так сказать, пристыжает высотою своих созерцаний и чувствований понятия сына цивилизации и таким образом заставляет нас видеть идеал нравственно просвет¬ ленного человека в бродящем дикаре. Это несправедливо. Алеко есть одно из явлений цивилизации, но отнюдь не полный ее представитель. Сверх того, несмотря на всю возвышенность чув¬ ствований старого цыгана, он не высший идеал человека: этот идеал может реализироваться только в существе сознательно ра¬ зумном■, а не в непосредственно разумном, не вышедшем из-под опеки у природы и обычая. Иначе развитие человечества через цивилизацию не имело бы никакого смысла, и люди, чтоб сде¬ латься разумными и справедливыми, должны бы в диком состоя- нип видеть свое призвание и свою цель. Человечество должно было помириться с природою, но не иначе, как достигши этого примирения свободно, путем духовного, противоположного при¬ роде, развития. Для того-то и распался некогда человек с приро¬ дою п объявил ей борьбу насмерть, чтоб стать выше ее и потом, даже примирившись с нею, быть выше ее, как дух выше материи, 334
сознающий разум выше бессознательной действительности. Бы¬ вают собаки, одаренные не только удивительным инстинктом, подходящим близко к смыслу, но и удивительными добродете¬ лями, как-то: верностью и привязанностью к человеку, прости¬ рающимися до готовности жертвовать жизнию за человека. И в то же время бывают люди не только с весьма ограниченными способностями, но и с положительно низкими страстями и злою, развращенною волею. И однако ж самый плохой человек выше самой лучшей собаки, хотя он и внушает к себе одно презрение п отвращение, тогда как последняя пользуется общим удивле¬ нием и любовью: так и самый худший между интеллектуально развитыми через цивилизацию людьми в царстве разума зани¬ мает высшую ступень, нежели самый лучший из людей, взлеле¬ янных на лоне природы: последний всегда — не более, как пре¬ красная случайность, или существо, обязанное своими достоинст¬ вами случайному дару удавшейся организации,— тогда как самые недостатки и пороки первого более или менее отражают на себе необходимый момент в историческом развитии общества или даже целого человечества. Добродетели последнего не зави¬ сят от прошедшего и потому не дают результатов в будущем: это талант, скрытый в землю, от которого человечество не богатеет. И потому жизнь непосредственно-естественного человека ни в каком случае не может обогатить человечества великим уроком. И если в поэме Пушкина старый цыган способствует, сам того не зная, к преподанию нам великого урока,— то не сам собою, а через Алеко, этого сына цивилизации. Здесь он как бы играет роль хора в греческой трагедии, который иногда изрекает великие истины о совершающемся перед его глазами событии, не прини¬ мая сам в этом событии никакого деятельного участия. Сколько «Цыганы» выше предшествовавших поэм Пушкина по их мысли, столько выше они их и по концепировке характе¬ ров, по развитию действия и по художественной отделке. Нельзя сказать, чтоб, во всех этих отношениях, поэма не отзывалась еще чем-то... не то чтоб незрелым, но чем-то еще не совсем дозрелым. Так, например, характер Алеко и сцена убийства Земфиры и мо¬ лодого цыгана, несмотря на все их достоинство, отзываются не¬ сколько мелодраматическим колоритом, и вообще в отделке всей поэмы недостает твердости и уверенности кисти, как в тех кар¬ тинах, в которых краски еще не дошли до той степени совершен¬ ства, чтоб совсем не походить на краски, что составляет величай¬ шее торжество живописи как художества. В «Цыганах» есть даже погрешности в слоге. Так, например, в стихе: «Тогда ста¬ рик, приближась, рек», слово рек отзывается тяжелою кнпжно- стию, равно как и эпитет «под избранными шатрами» вместо изодранными. Но два стиха — Медведь, беглец родной берлоги, Косматый гость его шатра,— 335
можно назвать улътраромантическими, потому что все неточное, неопределенное, сбивчивое, неясное, бедное положительным смыс¬ лом, при богатстве кажущегося смысла,— все такое должно на¬ зываться романтическим, тогда как все определнтельно и точно прекрасное должно называться классическим, разумея под «клас¬ сическим» древнегреческое. Что такое беглец родной берлоги? Не значит ли это, что медведь бежал без позволения и без паспорта пз своей берлоги? Хорошо бегство для того, кто взят насильно, при помощи дубины и рогатины! Этот медведь — похи- щенец, если можно так выразиться, но отнюдь не беглец. Что такое косматый гость шатра? Что медведь добровольно поселился в шатре Алеко? Хорош гость, которого ласковый хозяин держит у себя на цепи, а при случае угощает дубиною! Этот медведь скорее пленник, чем гость. По всему сказанному, мы относим «Цыган», вместе с «Пол¬ тавою» и первыми шестью главами «Евгения Онегина», к числу поэм, в которых видна только близость, но еще не достижение той высокой степени художественного совершенства, которая была собственностью таланта Пушкина и которая развернулась в первый раз во всей полноте ее в «Борисе Годунове» — этом безукоризненно высоком, со стороны художественной формы, произведении 7. Нам не раз случалось слышать нападки на эпизод об Овидии, как неуместный в поэме и неестественный в устах цыгана 8. При¬ знаёмся: по нашему мнению, трудно выдумать что-нибудь не¬ лепее подобного упрека. Старый цыган рассказывает в поэме Пушкина не историю, а предание, и не о поэте римском (цыган ничего не смыслит ни о поэтах, ни о римлянах), но о каком-то святом старике, который был «млад и жив незлобною душою, имел дивный дар песен и подобный шуму вод голос». Сверх того, «Цыганы» Пушкина — не роман и не повесть, но поэма; а есть большая разница между романом или повестью и между поэмою. Поэма рисует идеальную действительность и схватывает жизнь в ее высших моментах. Таковы поэмы Байрона и, порожденные ими, поэмы Пушкина. Роман и повесть, напротив, изображают жизнь во всей ее прозаической действительности, независимо от того, стихами или прозою они пишутся. И потому «Евгений Оне¬ гин» есть роман в стихах, но не поэма; а «Граф Нулин»—по¬ весть в стихах, но не поэма. В «Онегине» и «Нулине» мы видим лица действительные и современные нам; в «Цыганах» все лица идеальпые, как эти греческие изваяния, которых открытые глаза не блещут светом очей, ибо они одного цвета с лицом: так же мраморны или медяны, как и лицо. Таким образом, эппзод вроде рассказа старого цыгана об Овидии в «Цыганах», как поэме, столь же возможен, естествен и уместен, сколько был бы он стра¬ нен п смешон в «Онегине» или «Нулине», хотя бы он был вложен в уста тому пли другому герою той или другой повести. И что бы ни говорили о неуместности этого эпизода непризванные крити¬ 336
ки,— их толки будут свидетельствовать только о безвкусии и мелочности их взгляда на искусство. Эпизод об Овидии заклю¬ чает в себе гораздо больше поэзии, нежели сколько можно найти ее во всей русской литературе до Пушкина. Как забавную черту о критическом духе того времени, когда вышли «Цыганы», извлекаем из записок Пушкина следующее место: «О „Цыганах“ одна дама заметила, что во всей поэме один только честный человек, и то медведь. Покойный Р. негодовал, зачем Алеко водит медведя п еще собирает деньги с глазеющей публики. В. повторил то же замечание (Р. просил меня сделать из Алеко хоть кузнеца, что было бы не в пример благороднее). Всего бы лучше сделать из него чиновника или помещика, а не цыгана. В таком случае, правда, не было бы и всей поэмы: та tanto meglio» * (соч. А. П., т. XI, стр. 206) 9. Вот при какой пуб¬ лике явился и действовал Пушкин! На это обстоятельство нельзя не обращать внимания при оценке заслуг Пушкина. «Цыганы» были первым усилием, первою попыткою Пуш¬ кина создать что-нибудь важное и зрелое как по идее, так и по исполнению. Мы показали, до какой степени удалось ему это: «Цыганы» оставили далеко за собою все написанное им прежде, обнаружив в поэте великие силы; но в то же время в этой поэме виден только могучий порыв к истинно художественному твор¬ честву, но еще не полное достижение желанной цели стремления. Через два года после «Цыган» (то есть в 1829 году) вышла новая поэма Пушкина — «Полтава», в которой резко выразилось усилие поэта оторваться от прежней дороги и твердою ногою стать на новый путь творчества. Но где видно усилие, там еще нет достижения: достигнуть желаемого — значит спокойно, сво¬ бодно, следовательно, без всяких усилий овладеть им. Поэтому в «Полтаве» видны какая-то нерешительность, какое-то колеба¬ ние, вследствие которых из этой поэмы вышло что-то огромное, великое, но в то лее время и нестройное, странное, неполное. «Полтава» богата новым элементом — народностью в выражении; почти всякое место, отдельно взятое в ней, превосходит все, на¬ писанное прежде Пушкиным, по силе, полноте и роскоши поэти¬ ческого выражения,— и в то же время в этой поэме нет единства, она не представляет собою целого. Содержание ее до того ог¬ ромно, что одна смелость поэта — коснуться такого содержания есть уже заслуга, тем более что многие частности показывают, что поэт достоин был своего предмета,— и все-таки, читая «Пол¬ таву» и дивясь ее великим красотам, спрашиваешь себя: что же это такое? Рассмотрение причин такого явления очень любо¬ пытно, и мы постараемся исследовать этот вопрос столько под¬ робно и удовлетворительно, сколько это в наших силах. Как недостатки, так и достоинства «Полтавы» были равно не поняты тогдашними критиками и тогдашнею публикою. * но тем лучше (ит.). — Ред. 337
Между тем ни одно произведение Пушкина, после «Руслана и Людмилы», не возбуждало таких споров и толков, как «Полтава». Ее бранили с ожесточением, без всякого уважения к лицу вели¬ кого поэта; и с тех пор некоторые критики, обрадовавшись своей собственной смелости и своему открытию, что и Пушкина можно бранить, как какого-нибудь обыкновенного стихотворца, не упу¬ скали случая пользоваться своею похвальною смелостию и своим счастливым открытием. Таким образом, в разных журналах и на разные голоса, но одинаково неприлично и несправедливо были разруганы — «Полтава», «Граф Нулин», «Борис Годунов», седь¬ мая глава «Евгения Онегина», третья часть мелких стихотворе¬ ний и пр. Мы увидим, каковы были эти критики, или, лучше ска¬ зать, эти брани, потому что критика не есть брань, а брань не есть критика. Обратимся к «Полтаве». Главный недостаток «Полтавы» вышел из желаний поэта написать эпическую поэму. Хотя Пушкин принадлежал к той новой литературной школе, которая отреклась от преданий псев¬ доклассицизма; хотя он поэтому и смеялся над «чахоточным отцом немного тощей Энеиды»10, в первой главе «Онегина» шутя обещал написать «поэму песен в двадцать пять», а седьмую главу его кончил этою острою эпиграммою на заветное «пою» старин¬ ных эпических поэм: Но здесь с победою поздравим Татьяну милую мою И в сторону свой путь направим, Чтоб не забыть, о ком пою... Да кстати, здесь о том два слова: Пою приятеля младого И множество его причуд. Благослови мой долгий труд, О ты, эпическая муза! И, верный посох мне вручив, Не дай блуждать мне вкось и вкривь. Довольно. С плеч долой обуза! Я классицизму отдал честь: Хоть поздно, а вступленье есть п,— однако все это еще не доказывает, чтоб легко было отрешиться начисто от преобладающих преданий той эпохи, в которую мы родились и развились. Несмотря на то, что Пушкин сам был великим реформатором в русской литературе,— литературные предания тем не менее отяготели над ним, что можно видеть из его безусловного уважения ко всем представителям прежней русской литературы12. Итак, в «Полтаве» ему хотелось сделать опыт эпической поэмы в новом духе. Что такое эпическая поэ¬ ма? — Идеализированное представление такого исторического со¬ бытия, в котором принимал участие весь народ, которое слито с религиозным, нравственным и политическим существованием народа и которое имело сильное влияние на судьбы народа. Ра¬ зумеется, если это событие касалось не одного народа, но и 338
целого человечества,— тем ближе поэма должна подходить к иде¬ алу эпоса. Так смотрели на эпическую поэму все образованные люди со времен упадка древнегреческой национальности п возник¬ новения александрийской школы почти до начала XIX столетия, следовательно, более двух тысяч лет. А отчего произошло такое понятие об эпосе? — оттого, что у греков была «Илиада» п «Одис¬ сея»,— больше не от чего. Причина довольно забавная, но тем не менее понятная, ибо таково всегда влияние народа, имеющего всемирно-псторпческое значение, на все другие народы: они под¬ ражают ему рабски во всем, начиная от искусства до покроя платья. У греков была «Илиада», которая некоторым образом служила им книгою откровения, из которой вытекала вся их позднейшая поэзия и которую читали не одни ученые, но знал наизусть каждый эллин, понимавший сколько-нибудь достоинство и счастие быть эллином. Стало быть, почему же не иметь такой поэмы, например, и римлянам? Но как же бы это сделать, если такой поэмы у римлян не явилось в полуисторическую эпоху их политического существования? — Очень просто: если ее не создал дух и гений народа,—ее должен создать какой-нибудь записной поэт. Для этого ему стоит только подражать «Илиаде». В ней воспето важнейшее событие из традиционной истории греков — взятие Трои: стало быть, надо порыться в летописях своего оте¬ чества, чтоб поискать такого же. Да вот чего же лучше — основа¬ ние латинского государства в Италии через мнимое пришествие Энея в Италию. В подробностях и красках тоже остается только копировать «Илиаду» и «Одиссею» с небольшими переменами, как, например, Гомер начинает свою поэму: Муза, воспой и пр., а вы начните просто, от себя: Пою-де такого-то мужа, и пр. Если же могла быть у римлян эпопея, таким легким образом сочинен¬ ная, то почему же бы не могла она быть и у всех новейших на¬ родов? II вот у итальянцев явился «Освобожденный Иерусалим», у англичан—«Потерянный рай», у испанцев—«Араукана», у португальцев — «1дшас1е8» («Лузитане»?), у французов — «Ген- риада», у немцев — «Мессиада», у нас, русских, недоконченная «Петриада» да еще (если упомянуть ради смеха) — пресловутые, стопудовые «Россиада» и «Владимир»13. Происхождение всех этих поэм так же незаконно, как и образца их — «Энеиды». Она явилась вследствие «Илиады»; но ведь «Илиада» была столько же непосредственным созданием целого народа, сколько и пред¬ намеренным, сознательным произведением Гомера. Мы считаем за решительно несправедливое мнение, будто бы «Илиада» есть не что иное, как свод народных рапсодов: этому слишком резко противоречит ее строгое единство и художественная выдержан¬ ность. Но в то же время нельзя сомневаться, чтобы Гомер не вос¬ пользовался более или менее готовыми материалами, чтоб воз¬ двигнуть из них вековечный памятник эллинской жизни и эллин¬ скому искусству. Его художественный гений был плавильною печыо, через которую грубая руда народных преданий п поэтп- 339
ческпх песен и отрывков вышла чистым золотом14. Гомер написал обе свои поэмы через 200 лет после совершения воспетых в них событий, а события эти совершились почти за 1200 лет до Р. X., следовательно, во времена мифические, да и сам Гомер жил в эпоху доисторическую; отсюда и происходит девственная наивность его поэм, вследствие которой и доселе описанный им мир, несмотря на его чудесность, носит на себе печать действи¬ тельности. Притом же «Одиссея» после «Илиады» ясцо доказы¬ вает невозможность в одном произведении исчерпать всю жизнь народа, и потому сторона героизма и доблести выражена в «Или¬ аде», а гражданская мудрость — в «Одиссее». «Энеида» написана, напротив, во времена перезрелости и падения народа; она есть произведение одного человека, без всякого участия народа и почти без помощи поэтических преданий. Какая же это эпопея вроде «Илиады» и что у ней общего с «Илиадою»? Это просто — старческое произведение, которое силилось показаться младенче¬ ским. И притом пафос римской жизни был совсем другой, чем пафос греческой; следовательно, Эней — ложно-римский герой. Настоящий герой римский — это даже не Юлий Цезарь, а разве братья Гракхи; настоящий же эпос римский — это кодекс Юсти¬ ниана15, оказавшего римлянам услугу вроде той, которую Пизист- рат оказал грекам, собрав воедино отрывки Гомеровых поэм. Несмотря на то, что герой «Энеиды» носит название благочести¬ вого (рте), а ее творец — девственного (Уп^Шив), эта поэма явилась во времена упадка нравственности, во времена всеобщего национального разврата, когда древняя правда и доблесть рим¬ ская погибли навсегда, когда литература жила не гением народ¬ ным, а покровительством Мецената, когда Гораций в прекрас¬ ных стихах воспевал эгоизм, малодушие, низость чувств 16. И хотя никак нельзя отрицать многих важных достоинств в «Энеиде», написанной прекрасными стихами и заключающей в себе многие драгоценные черты издыхавшего древнего мира,— тем не менее эти достоинства относятся просто к памятнику древней литера¬ туры, оставленному даровитым поэтом, но не к эпической поэ¬ ме,— и как эпическая поэма «Энеида» весьма жалкое произведе¬ ние. То же самое можно сказать и обо всех других попытках в этом роде. «Освобожденный Иерусалим» Тасса написан по ака¬ демической форме и, в угодность академии, был своим автором несколько раз переуродован. Воспетое в нем событие касалось всего христианского мира, но поэт жил после этого события почти пятьсот лет спустя, когда итальянцы давно уже перестали верить не только необходимости сражаться с сарацинами или турками за что-нибудь другое, кроме денег, но даже и святости святей¬ шего отца-папы. Прекрасные октавы (затверженные даже наро¬ дом) и отдельные красоты в «Освобожденном Иерусалиме» все- таки не спасают его от несчастия быть неудачною попыткою на эпическую поэму. «Потерянный рай», кроме достоинства поэти¬ ческих частностей, замечателен еще как литературный отголосок 340
мрачного пуританизма и грозных времен Кромвеля; но как эпи¬ ческая поэма он длинен, скучен и уродлив. Сама «Генриада» имеет значение совсем не эпической поэмы, а как протест против католической нетерпимости,— что доказывается выбором героя, который был протестант в душе и во времена самого дикого фанатизма умел быть человеком, в разумном значении этого слова. «Мессиада» замечательна как памятник немецкого трудо¬ любия, терпения и отвлеченного мистицизма; это произведение, тщательно обработанное в литературном отношении, но ужасно растянутое, тяжелое и скучное. Только «Божественная комедия» Данте подходит под идеал эпической поэмы, к которому так тщетно стремились все исчисленные нами. И это потому, что Данте не думал подражать ни Гомеру, ни Виргилию. Его поэма была полным выражением жизни средних веков, с их схоласти¬ ческою теологиею и варварскими формами их жизни, где боро¬ лось столько разнородных элементов. Если в поэме Данте играет такую роль Виргилий,— это произошло вследствие самых естест¬ венных и неизбежных причин: Виргилий пользовался даже в средние века каким-то суеверным уважением в Италии, так что сами монахи чуть не причислили его к лику католических святых. Форма поэмы Данте так же самобытна и оригинальна, как и вею¬ щий в ней дух,— и только разве колоссальные готические соборы могут соперничать с нею в чести быть великими поэмами средних веков. Между тем в поэме Данте не воспевается никакого знаме¬ нитого исторического события, имевшего великое влияние на судьбу народа; в ней даже нет ничего героического, и ее харак¬ тер по преимуществу — схоластически-теологический, каким наиболее отличались средние века. Следственно, то, что хотели видеть только в эпических поэмах на манер «Энеиды», может быть и в сочинениях совсем другого рода: не знаменитое собы¬ тие, а дух народа или эпохи должен выражаться в творении, ко¬ торое может войти в одну категорию с поэмами Гомера. И потому смело можно сказать, что немцы имеют свою «Илиаду» не в жал¬ кой «Мессиаде» Клопштока, а разве в «Фаусте» Гете. Из всего этого мы выводим следствие, что мысль — воспевать знаменитое историческое событие, из этого делать эпическую поэму, принад¬ лежит к эстетическим заблуждениям человечества и что на этом зыбком основании ничего нельзя создать, особенно в наше время, когда в исторической жизни умирающее прошедшее борется с возникающим новым, когда вследствие этого все так нереши¬ тельно, разъединено, слабо и бесхарактерно и когда действуют только отдельные личности, но не массы. Вообще дух средних веков особенно был враждебен эпопее, потому что он сильно раз¬ вил чувство индивидуальности и личности, столь благоприятное драме и столь противоположное эпосу, в котором главный герой, естественно, само событие, подчиняющее себе волю отдельных лиц, а не отдельные лица, борющиеся с событием. Оттого в новом мире даже роман — этот истинный его эпос, эта истинная его эпи¬ 341
ческая поэма — тем больше имеет успеха, чем больше проникнут элементом драматическим, столь противоположным эпическому. II хотя, вследствие раз принятого и навсегда утвердившегося ложного мнения, эпическая поэзпя, по преданию от древности, ошибочно приложенному к требованиям нового мира, и считалась высшим родом поэзии и высочайшим произведением человече¬ ского гения,— однако этим высшим родом поэзии в кем всегда была, так, как и теперь есть, драма, если уже в поэзии непре¬ менно один который-нибудь род должен быть высшим. Конечно, Пушкин был столько поэт и столько умный чело¬ век, что не мог понимать эпос по мерке не только какой-нибудь дюжинной «Россиады», но даже и умной и щегольской «Генри- ады», которых несчастная форма уже слишком устарела и опош¬ лилась для времени, когда он явился. Но в то же время от воз¬ можности эпической поэмы в новой форме он не мог совершенно отречься. И потому, естественно, его идеал эпической поэмы за¬ ключался в неоклассицизме, или классицизме, подновлеином так называемым романтизмом. Художественный такт Пушкина не мог допустить его выбрать содержание для эпической поэмы из рус¬ ской истории до Петра Великого,— и потому он остановился на величайшей эпохе русской истории — на царствовании великого преобразователя России, и воспользовался величайшим его собы¬ тием — Полтавскою битвою, в торжестве которой заключалось торжество всех трудов, всех подвигов, словом, всей реформы Петра Великого. Но в поэме Пушкина, состоящей из трех песен, Полтавская битва, равно как и герой ее — Петр Великий, явля¬ ются только в последней (третьей) песне, тогда как две заняты любовию Мазепы к Марии и его отношениями к ее родственни¬ кам. Поэтому Полтавская битва составляет как бы эпизод из лю¬ бовной истории Мазепы и ее развязку; этим явно унижается вы¬ сокость такого предмета, и эпическая поэма уничтожается сама собою! А между тем эта поэма носит название «Полтавы»; след¬ ственно, ее героем, ее мыслию должна бы быть Полтавская битва, ибо название поэтического произведения всегда важно, потому что оно всегда указывает или на главное из его действующих лиц, в котором воплощается мысль сочинения, или прямо на эту мысль. Вот первая ошибка Пушкина, и ошибка великая! Но, может быть, нам возразят, что Пушкин совсем не думал писать эпической поэмы и что герой его поэмы — Мазепа, а не Полтав¬ ская битва. Подобное возраженпе тем естественнее, .что Пушкин, как говорили и даже писали в то время, сперва хотел назвать свою поэму — «Мазепою», но почему-то после, когда приступил к ее печатанию, переименовал ее в «Полтаву»17. Положим, что это так, но и с этой точки зрения «Полтава» будет произведением ошибочным в ее общности, или целом. Какую мысль хотел выра¬ зить поэт через эту историю любвп, смешанной с политическими замыслами и через них пришедший в соприкосновение с Полтав¬ скою битвою? Неужели эту: как опасно обольщать, особенно на
старости лет, юную невинность? II неужели мысль всей поэмы кроется в мелодраматическом смущенип Мазепы прп виде опу¬ стелого Кочубеева хутора, мпмо которого промчался он с швед¬ ским королем с поля Полтавской битвы? И стоило ли для такой мысли, конечно, очень похвальной п нравственной, но тем не ме¬ нее слишком частной и нисколько не исторической,— стоило ли для нее изображать Полтавскую битву и Петра Великого? Не ду¬ маем! Конечно, любовь Мазепы к дочери Кочубея имеет истори¬ ческое значение по отношению к доносу озлобленного Кочубея на Мазепу; но в отношении к Полтавской битве она, эта любовь, не более, как эпизод, как историческая подробность,— п Полтавская битва имеет огромное значение сама по себе, не только без любви Мазепы, но н без самого Мазепы. Если б поэт главною своею мыслию имел любовь Мазепы, он должен бы Полтавскую битву ввести в свою поэму как эпизод, важный только по его отноше¬ нию к лицу одного Мазепы, оставив в тени колоссальный образ Петра и упомянув разве только о мелодраматической смерти казака, влюбленного в Марию, который ездил с доносом Кочубея к Петру, а в Полтавской битве безумно бросился на Мазепу и, насмерть пораженный Войнаровским, умер с именем Марии на устах... Иначе весь эпизод Полтавской битвы необходимо должен был выйти какою-то особою поэмою в поэме, без всякого соотноше¬ ния к любовной истории Мазепы,— как оно и действительно вы¬ шло, ко вреду целой поэмы. А это ясно доказывает, что Пушкин хотел, во что бы ни стало, воспользоваться случаем к созданию чего-то вроде эпической поэмы; Полтавская же битва, так кстати пришедшаяся к любовной истории Мазепы, была таким соблазни¬ тельным случаем, что поэт не мог пропустить его для осущест¬ вления своей мечты. Но в этой мечте о возможности эпической поэмы и заключается причина зыбкого основания «Полтавы», ибо даже из самой Полтавской битвы нельзя сделать поэмы. Эта битва была мыслию и подвигом одного человека; народ принимал в ней участие как орудие в руках Великого, которого понять и оценить могло только потомство и для которого суд потомства едва начался только со времен Екатерины Второй. Вообще, из жизни Петра Великого гениальный поэт мог бы сделать не одну, а множество драм, но решительно ни одной эпической поэмы. Петр Великий слишком личен и характерен, следовательно, слишком драматичен для какой бы то ни было поэмы. Сверх того, для поэм годятся только лица полуисторические и полумифиче¬ ские; отдаленность эпохи, в которую они жили, способствует сово¬ купить все известное о их жизни в нескольких поэтических мгно¬ вениях. В жизни же исторического лица, не отдаленного от нас прострапством веков и чуждыми нам условиями быта, всегда бы¬ вает слишком много тех прозаических подробностей, которых нель¬ зя выбрасывать, не впадая в напыщенность и высокопарность. Итак, из «Полтавы» Пушкина эпическая поэма не могла выйти по прпчпне невозможности эпической поэмы в наше вре¬
мя, а романтическая поэма, вроде байроновской, тоже не могла выйти по причине желания поэта слить ее с невозможною эпи¬ ческою поэмою. И потому «Полтава» явилась поэмою без героя. Мы уже доказали, что смешно было бы считать Петра Великого героем поэмы, в которой главная и большая часть действия по¬ священа любовной истории Мазепы. Но и сам Мазепа также не может считаться героем «Полтавы». Байрон, в своей исполненной энергии и величия поэме, названной именем Мазепы, изобразил это лицо исторически неверно; но как он в этом изображении был верен поэтической истине, то из его Мазепы вышло лицо колоссально-поэтическое: там мы видим одно из тех титанических лиц, которые в таком изобилии порождал глубокий дух англий¬ ского поэта... Но Пушкин, лучше Байрона знавший Мазепу как историческое лицо, хотел быть верен истории,— и в этом сделал большую ошибку; ибо, скажите бога ради, что за герой поэмы, о котором сам поэт говорит: Что рад и честно и бесчестно Вредить он недругам своим; Что ни единой он обиды С тех пор, как жив, не забывал, Что далеко преступны виды Старик надменный простирал; Что он не ведает святыни, Что он не помнит благостыни, Что он не любит ничего, Что кровь готов он лить, как воду, Что презирает он свободу, Что нет отчизны для него. Герой какого бы ни было поэтического произведения, если оно только не в комическом духе, должен возбуждать к себе сильное участие со стороны читателя. Если б этот герой был даже злодей,— и тогда он должен действовать на читателя силою своей воли, грандиозностью своего мрачного духа. Но в Мазепе мы ви¬ дим одну низость интригана, состаревшегося в кознях. Чувствуя это, Пушкин хотел дать прочное основание своей поэме и дейст¬ виям Мазепы в чувстве мщения, которым поклялся Мазепа Петру за личную обиду со стороны последнего. Мы узнаём это из раз¬ говора Мазепы с Орликом накануне Полтавской битвы: Нет, поздно. Русскому царю Со мной мириться невозможно. Давно решилась непреложно Моя судьба. Давно горю Стесненной злобой. Под Азовым Однажды я с царем суровым Во стане ночью пировал: Полны вином кипели чаши, Кипели с ними речи наши. Я слово смелое сказал. Смутились гости молодые — Царь вспыхнул, чашу уронил И за усы мои седые 344
Меня с угрозой ухватил. Тогда, смирясь в бессильном гневе, Отмстить себе я клятву дал; Носил ее — как мать во чреве Младенца носит. Срок настал. Так, обо мне воспоминанье Хранить он будет до конца. Петру я послан в наказанье; Я терн в листах его венца: Он дал бы грады родовые И жизни лучшие часы, Чтоб снова, как во дни былые, Держать Мазепу за усы. Но есть еще для нас надежды: Кому бежать, решит заря. Нет нужды говорить о художественном достоинстве этого рассказа: в нем виден великий мастер. Все в нем дышит нравами тех времен, все верно истории. Но хотя этот рассказ и основан на историческом предании, он тем не менее нисколько ни поясняет характера Мазепы, ни дает единство действию поэмы. Можно основать поэму на пафосе дикого, бесщадного мщения; но это мщение в таком случае должно быть рычагом всех действий лица, должно быть целию самому себе. Такое мщение не разбирает средств, не боится препятствия и не колеблется от страха неуда¬ чи. Но Мазепа был очень расчетлив для такого мщения; если б он знал, что его измена не удастся,— мало того: если б он нака¬ нуне Полтавской битвы, предвидя ее развязку, мог еще раз обма¬ нуть Петра и разыграть роль невинного,— он перешел бы на сто¬ рону Петра. Нет, на измену подвигла его надежда успеха, надеж¬ да получить из рук шведского короля хотя и вассальскую, хотя только с призраком самобытности, однако все же корону. Это ли мщение? Нет, мщение видит одно — своего врага и готово вместе с ним броситься в бездну, погубить врага хотя бы ценою собствен¬ ной погибели. Слова Мазепы, что «русскому царю поздно с ним мириться», могут быть приняты не за что иное, как за хвастов¬ ство отчаяния. Петр был совсем не такой человек, который удо¬ стоил бы Мазепу чести видеть в нем своего врага и решился бы, даже ради спасения своего царства, мириться с ним: он видел в Мазепе не более, как возмутившегося своего подданного, измен¬ ника. Мазепа этого не мог не знать, к своему несчастию: он был человек ума тонкого и хитрого. Но если б даже и на мщении Ма¬ зепы основан был весь план поэмы Пушкина, то к чему же в ней любовная история Мазепы, если не к тому, чтоб разъединить интерес поэмы?.. Но, может быть, мысль поэта заключается во взаимной любви Мазепы и Марии? Старик, страстно влюбленный в молодую девушку, тоже страстно в него влюбленную,— это мысль глубоко поэтическая, и надо сказать, что Пушкин умел нарисовать ее кистью великого живописца. Некоторые из крити¬ ков того времени сильно восставали против возможности и есте¬ ственности такой любви; но их нападки не стоят не только воз¬ 345
ражений, даже какого бы то ни было внимания18. Эти господа забыли об «Отелло» Шекспира — поэта, который в знании чело¬ веческого сердца и страстей имеет, конечно, больший, чем они, авторитет. Но Шекспир представил такую любовь как факт, не исследуя его законов, потому что другой нравственный вопрос должен был составить пафос его драмы. Наш поэт, напротив, ана¬ лизирует самую возможность и естественность такого явления. И надо сказать, что в этом отношении он истинно шекспировски внес светоч поэзии во мрак вопроса и дал на него такой удовлет¬ ворительный ответ, какого можно ожидать только от великого поэта: Мгновенно сердце молодое Горит и гаснет. В нем любовь Проходит и приходит вновь, В нем чувство каждый день иное; Не столь послушно, не слегка, Не столь мгновенными страстями Пылает сердце старика, Окаменелое годами. Упорно, медленно оно В огне страстей раскалено; Но поздний жар уж не остынет И с жизнью лишь его покинет. Далее мы увидим, что любовь Марии к Мазепе развита и объяснена еще подробнее, глубже, с мастерством, перед которым невольно останавливается пораженный удивлением читатель. Но на любовь Мазепы к Марии все-таки нельзя смотреть, как на па¬ фос поэмы: ибо эта любовь не заставила его ни на минуту поко¬ лебаться в его мрачных замыслах. Бегство Марии страшно смути¬ ло Мазепу, но оно не имело никакого влияния на ход и развитие поэмы. Смущение Мазепы при виде Кочубеева хутора и потом, при виде сумасшедшей Марии, кажется нам мелодраматическою подставкою со стороны поэта. Может быть, это происходит еще и оттого, что после такого события, как Полтавская битва с ее следствиями, интерес любви уже не может не ослабеть. Здесь опять видна главная ошибка поэта, хотевшего связать романти¬ ческое действие с эпопеею. И вот почему «Полтава» не произво¬ дит на читателя того единого, полного, совершенно удовлетворяю¬ щего впечатления, которое долншо производить всякое глубоко концепированное и строго обдуманное поэтическое творение. Но отдельные красоты в «Полтаве» изумительны. Если «Цы- ганы» далеко превзошли все предшествовавшие им произведения Пушкина п по идее и по исполнению, то «Полтава», уступая «Цы¬ ганам» в единстве плана, далеко превосходит их в совершенстве выражения. Из всех поэм Пушкина в «Полтаве» в первый раз стих его достиг своего полного развития, вполне стал пушкинским. Критики того времени не без основания придирались к двум или трем неправильно усеченным прилагательным, которые так не¬ ожиданно напомнили собою «пиитические вольности» прежней школы, например: сонну вместо сонную, тризну тайну вместо 346
тризну тайную; на несколько смелых нововведений, как, например, в стихе: «Он, должный быть отцом и другом» 19. Но мы укажем и еще на несколько не замеченных ими погрешностей, как, напри¬ мер, на неуместные славянизмы — младой, благостыни, главы, и в особенности на два поражающие своею неточностию выраже¬ ния: первое в монологе Мазепы против Кочубея, которого, бог знает почему, называет он вольнодумцем, и в разговоре свирепого (и вообще весьма прозаически выражающегося во всей поэме) Орлика, который советует Кочубею, на допросе, питаться мыслию суровой. Но вот и всё. За исключением этого, стихи в «Полта¬ ве»— верх совершенства; по выходе этой поэмы русские, в пер¬ вый раз в большом сочинении, читали такие стихи на своем род¬ ном языке: Богат и славен Кочубей, Его луга необозримы; Там табуны его коней Пасутся вольны, нехранимы. Кругом Полтавы хутора Окружены его садами, И много у него добра, Мехов, атласа, серебра И на виду и под замками. Но Кочубей богат и горд Не долгогривыми конями, Не златом, данью крымских Не родовыми хуторами: Прекрасной дочерью своей Гордится старый Кочубей. И то сказать: в Полтаве нет Красавицы, Марии равной. Она свежа, как вешний цвет, ^ Взлелеянный в тени дубравной. Как тополь киевских высот, Она стройна. Ее движенья То лебедя пустынных вод Напоминают плавный ход, То лани быстрые стремленья; Как пена, грудь ее бела, Вокруг высокого чела, Как тучи, локоны чернеют. . Звездой блестят ее глаза; Ее уста, как розы, рдеют. Но не единая краса (Мгновенный цвет!) молвою шумной В младой Марии почтена: Везде прославилась она Девицей скромной и разумной. Зато завидных женихов Ей шлет Украйна и Россия; Но от венца, как от оков, Бежит пугливая Мария. Обращаясь к отдельным красотам «Полтавы», не знаешь, на чем остановиться — так много пх. Почти каждое место, отдельно 347
взятое наудачу из этой поэмы, есть образец высокого художе¬ ственного мастерства. Не будем вычислять всех этих мест и ука¬ жем только на некоторые. Хотя казак, влюбленный в Марию, и есть лицо лишнее, введенное в поэму для эффекта, тем не менее его изображение (от стиха: «Между полтавских казаков» до сти¬ ха: «И взоры в землю опускал») представляет собою необыкновен¬ но мастерскую картину. Следующий затем отрывок, от стиха: «Кто при звездах и при луне» до стиха: «Царю Петру от Кочу¬ бея», выше всякой похвалы: это вместе и народная песня и худо¬ жественное создание. Кочубей, ожидающий в темнице своей каз¬ ни, его разговор с Орликом (за исключением того, что говорит сам Орлик),— все это начертано кистию столь широкою, могучею и в то же время спокойною и уверенною, что читатель не знает, че¬ му дивиться: мрачности ли ужасной картины или ее эстетической прелести. Можно ли читать без упоения, столько же полного грусти, сколько и наслаждения, эти стихи: Тиха украинская ночь. Прозрачно небо. Звезды блещут. Своей дремоты превозмочь Не хочет воздух. Чуть трепещут Сребристых тополей листы. Луна спокойно с высоты Над Белой Церковью сияет И пышных гетманов сады И старый замок озаряет. И тихо, тихо все кругом; Но в замке шепот и смятенье. В одной из башен, под окном, В глубоком, тяжком размышленье, Окован, Кочубей сидит И мрачно на небо глядит. Заутра казнь. Но без боязни Он мыслит об ужасной казни; О жизни не жалеет он. Что смерть ему? желанный сон. Готов он лечь во гроб кровавый. Дрема долит. Но, боже правый! К ногам злодея, молча, пасть Как бессловеспое созданье, Царем быть отдану во власть Врагу царя на поруганье, Утратить жизнь — и с нею честь, Друзей с собой на плаху весть, Над гробом слышать их проклятья, Ложась безвинным под топор, Врага веселый встретить взор И смерти кинуться в объятья, Не завещая никому Вражды к злодею своему!.. И вспомнил он свою Полтаву, Обычный круг семьи, друзей, Минувших дней богатство, славу, И песни дочери своей, 348
И старый дом, где он родился, Где знал и труд, и мирный сон, И все, чем в жизни насладился, Что добровольно бросил он, И для чего? Ответ Кочубея Орлику на допрос последнего о зарытых кла¬ дах был расхвален даже присяжными хулителями «Полтавы»20, и потому мы не говорим о нем. Кочубея пытают, а Мазепа в это время сидит у ног спящей дочери мученика и думает; Ах, вижу я: кому судьбою Волненья жизни суждены, Тот стой один перед грозою, Не призывай к себе жены. В одну телегу впрячь неможно Коня и трепетную лань. Забылся я неосторожно: Теперь плачу безумства дань. В тоске страшных угрызений совести, злодей сходит в сад, чтоб освежить пылающую кровь свою,— и обаятельная роскошь летней малороссийской ночи, в контрасте с мрачными душевными муками Мазепы, блещет и сверкает какою-то страшно-фантасти- вескою красотою: Тиха украинская ночь. Прозрачно небо. Звезды блещут. Своей дремоты превозмочь Не хочет воздух. Чуть трепещут Сребристых тополей листы. Но мрачны странные мечты В душе Мазепы: звезды ночи, Как обвинительные очи, За ним насмешливо глядят. И тополи, стеснившись в ряд, Качая тихо головою, Как судьи, шепчут меж собою. И летней теплой ночи тьма Душна, как черпая тюрьма. Вдруг... слабый крик... невнятный стон Как бы из замка слышит он. То был ли сон воображенья, Иль плач совы, иль зверя вой, Иль пытки стон, иль звук иной — Но только своего волненья Преодолеть не мог старпк И на протяжный, слабый крик Другим ответствовал — тем криком, Которым он в весельи диком Поля сраженья оглашал, Когда с Забелой, с Гамалеем, И — с ним... и с этим Кочубеем Он в бранном пламени скакал. Скажите: как, каким языком хвалить такие черты и отрывки высокого художества? Правду говорят, что хвалить мудренее, чем 349
бранить! Чтоб быть достойным критиком таких стихов, надо са¬ мому быть поэтом — и еще каким! И потому мы, в сознании на¬ шего бессилия, скажем убогою прозою, что если эта картина му¬ чений совести Мазепы может подозрительному уму показаться несколько мелодраматическою выходкою (по той причине, что Ма¬ зепе, как закоренелому злодею, так же было не к лицу содрогать¬ ся от воплей терзаемой им жертвы, как и краснеть, подобно юно¬ ше, от привета красоты),— то мастерство, с которым выражены эти мучения, выше всяких похвал и утомляет собою всякое удив¬ ление. Сцена между женою Кочубея и ее дочерью замечательно хороша по роли, какую играет в ней Мария. Вопрос изумленной, еще не очнувшейся от сна женщины, которая почти понимает и в то же время страшится понять ужасный смысл внезапного явле¬ ния матери, этот вопрос: «Какой отец? какая казнь?»—равно как и все вопросительные и восклицательные ответы,— исполнен дра¬ матизма. Картина казни Кочубея и Искры отличается простотою и спокойствием, которые, в соединении с ее страшною верностью действительности, производили бы на душу читателя невыноси¬ мое, подавляющее впечатление, если б творческое вдохновение поэта не ознаменовало ее печатию изящества. Этот палач, кото¬ рый, гуляя и веселяся на роковом помосте, алчно ждет жертвы, и то, играючи, берет в белые руки тяжелый топор, то шутит с веселою чернью,— и этот беспечный народ, который, по совер¬ шении казни, идет домой, толкуя меж собой про свои вечные работы: какая глубоко истинная, хотя в то же время и безотрад¬ но тяжелая мысль во всем этом! Но что все эти рассеянные богатою рукою поэта красоты — перед красотами третьей песни! И не удивительно: пафос этой третьей песни устремлен на предмет колоссально великий... Тут мы видим Петра и Полтавскую битву... Мастерскою кистию изо¬ бразил поэт преступные, мрачные помыслы, кипевшие в душе Мазепы; его притворную болезнь и внезапный переход с одра смерти на поприще властительства; гнев Петра, его сильные и быстрые меры к удержанию Малороссии... Как прекрасно это поэтическое обращение поэта к Карлу XI 1-му: И ты, любовник бранной славы, Для шлема кинувший венец, Твой близок день: ты вал Полтавы Вдали завидел наконец. Картина Полтавской битвы начертана кистию широкою и смелою; она исполнена жизни и движения: живописец мог бы писать с нее, как с натуры. Но явление Петра в этой картине, изображенное огненными красками, поражает читателя, говоря собственными словами Пушкина, быстрым холодом вдохновения, подымающим волосы на голове21,— производит на него такое впечатление, как будто бы он видит перед глазами совершение какого-нибудь таинства, как будто бы некий бог, в лучах нестер¬ 350
пимой для взоров смертного славы, проходит перед ним, окружен¬ ный громами и молниями... Тогда-то свыше вдохновенный Раздался звучный глас Петра: «За дело, с богом!» Из шатра, Толпой любпмцев окруженный, Выходит Петр. Его глаза Сияют. Лик его ужасен. Движенья быстры. Он прекрасен, Он весь, как божпя гроза. Идет. Ему коня подводят. Ретив и смирен верный конь, Почуя роковой огонь, Дрожит, глазами косо водит И мчится в прахе боевом, Гордясь могучим седоком. Уж близок полдень. Жар пылает. Как пахарь, битва отдыхает. Кой-где гарцуют казаки. Равняясь, строятся полки. Молчит музыка боевая. . На холмах пушки, присмирев, Прервали свой голодный рев, И се — равнину оглашая, Далече грянуло ура: Полки увидели Петра. И он промчался пред полками, Могущ и радостен, как бой. Он поле пожирал очами. За ним вослед неслись толпой Сии птенцы гнезда Петрова — В премепах жребия земного, В трудах державства и войны Его товарищи, сыны: И Шереметев благородный, И Брюс, и Боур, и Репнин, И, счастья баловень безродный, Иолудержавный властелин. Представьте себе великого творческого гения, который столь¬ ко лет носил и лелеял в душе своей замыслы преобразования целого народа, который столько трудился в поте царственного чела своего,— представьте его в ту решительную минуту, когда он начинает видеть, что его тяжба с веками, его гигантская борьба с самою природою, с самою возможностью готова увенчаться полным успехом,— представьте себе его преображенное, сияющее победным торжеством лицо, если только ваша фантазия довольно сильна для такого представления,— и вы будете видеть перед собою живую картину, начертанную Пушкиным в стихах, кото¬ рые сейчас прочли... Да, в этом случае живописи стоило бы побо¬ роться с поэзиею,— и великий живописец мог бы за честь себе поставить перевести на полотно, в живых красках, живые стихи Пушкина, чтоб решить задачу, как воспользуется живопись пред¬ 351
метом, столь мастерски выраженным иоэзиею. Тут задача жи¬ вописца состояла бы уже не в творчестве, а только в творчески свободном переводе одного и того же предмета с языка поэзии на язык живописи, чтоб, сравнительно, показать средства и способы того и другого искусства. Повторяем: тут живописцу нечего изо¬ бретать — для него готовы и группы, и подробности, и лицо Пет¬ ра — эта главнейшая задача всей картины... Полтавская битва бы¬ ла не простое сражение, замечательное по огромности военных сил, по упорству сражающихся и количеству пролитой крови: нет, это была битва за существование целого народа, за будущ¬ ность целого государства, это была поверка действительности замыслов столь великих, что, вероятно, они самому Петру, в горькие минуты неудач и разочарования, казались несбыточными, как п почти всем его подданным. И потому на лице последнего солдата должна выражаться бессознательная мысль, что совер¬ шается что-то великое и что он сам есть одно из орудий совер¬ шения... Но этим еще не оканчивается великая картина: это только главная часть ее; в отдалении поэт показывает другую часть, меньшую, но без которой картина его не имела бы полноты; И перед синими рядами Своих воинствепиых дружин, Несомый верными слугами, В качалке, бледен, недвижим, Страдая раной, Карл явился. Вожди героя шли за ним. Он в думу тихо погрузился. Смущенный взор изобразил Необычайное волненье. Казалось, Карла приводил Желанный бой в недоуменье... Вдруг слабым манием руки На русских двипул он полки. В подробностях битвы особенно замечателен эпизод о волне* нип дряхлого и уже бессильного Палия, завидевшего врага своего, Мазепу. Но эпизод смерти казака, влюбленного в Марию, несмот¬ ря на превосходные стихи, до приторности исполнен мелодрама¬ тизма п вовсе неуместен. Мы уже говорили, что самая мысль вве¬ сти в поэму этого казака, чтоб было с кем Кочубею отправить донос Петру на Мазепу, мелодраматически эффектна; ради ее поэт псказпл историческое событие: донос был отослан не с каза¬ ком, а с старым монахом Нпканором. Картина битвы заключается еще картиною, с которою тоже за честь бы мог поставить себе побороться великий живописец: Пирует Петр. И горд, и ясен, И полон славы взор его. И царский пир его прекрасен. При кликах войска своего, В шатре своем он угощает 352
Своих вождей, вождей чужих, И славных пленников ласкает, И за учителей своих Заздравный кубок поднимает. Теперь нам остается говорить о дивно прекрасных подроб¬ ностях еще целой части поэмы, пафос которой составляет любовь Марии к Мазепе. Вся эта часть поэмы есть как бы поэма в поэме, и ее, конечно, стало бы на особую отдельную поэму. В историческом факте любви Мазепы и Марии Пушкин вос¬ пользовался только идеею любви старика к молодой девушке и молодой девушки к старику. В подробностях, и даже в изображе¬ нии дочери Кочубея, он отступал от истории. Поэтому весь этот факт он переделал по своему идеалу,— и дочь Кочубея является у него совершенно идеализированною. Он переменил даже ее имя —Матроны на Марию. Когда Матрона убежала к старому гетману,— он, боясь соблазна и толков, переслал ее в родитель¬ ский дом, где мать Матроны патовала (палачила, истязала, секла) ее. Но это, как и естественно, только еще больше раздражало энергию страсти бедной девушки. Мазепа любил ее, писал к ней страстные письма, но в отношении к ней не принял никакого твердого решения — то умолял о свиданиях, то советовал идти в монастырь. Как бы то ни было, но основание, сущность отношений Ма¬ зепы и Марии в поэме Пушкина исторические, и еще более истин¬ ные — поэтические, и Пушкин умел ими воспользоваться, как истинно великий поэт, хотя он их и идеализировал по-своему. Не только первый пух ланит Да русы кудри молодые, Порой и старца строгий вид, Рубцы чела, власы седые В воображенье красоты Влагают страстные мечты. Подобное явление редко, но тем не менее действительно. Воз¬ можность его заключается в законах человеческого духа, и пото¬ му, по редкости, его можно находить удивительным, но нельзя находить неестественным. Самая обыкновенная женщина видит в мужчине своего защитника и покровителя; отдаваясь ему — сознательно пли бессознательно, но во всяком случае она делает обмен красоты или прелести на силу и мужество. После этого очень естественно, если бывают женские натуры, которые, будучи исполнены страстей и энтузиазма, до безумия увлекаются нрав¬ ственным могуществом мужчины, украшенным властию и сла¬ вою,— увлекаются им без соображения неравенства лет. Для такой женщины самые седины прекрасны, и чем круче нрав старика, тем за большее счастие и честь для себя считает она, влиянием своей красоты и своей любви, укрощать его порывы, делать его ровнее и мягче. Само безобразие этого старика — красота в глазах ее. 12 в. Белинский, т. 6 353
Вот почему кроткая, робкая Дездемона так беззаветно отдалась старому вонну, суровому мавру — великому Отелло. В Марии Пушкина это еще понятнее: ибо Мария, при всей непосредствен¬ ности и неразвитости ее сознания, одарена характером гордым, твердым, решительным. Она была бы достойна слить свою судь¬ бу не с таким злодеем, как Мазепа, но с героем в истинном зна¬ чении этого слова. И, как бы ни велика была разница их лет,— их союз был бы самый естественный, самый разумный. Ошибка Марии состояла в том, что она в душе, готовой на все злое для достижения своих целей, думала увидеть душу великую, дерзость безнравственности приняла за могущество героизма. Эта ошибка была ее несчастием, но не виною: Мария, как женщина, велика в этой ошибке. На этом основании нам понятна ее любовь, по¬ нятно — Зачем бежала своенравно Она семейственных оков, Томилась тайно, воздыхала И на приветы женихов Молчаньем гордым отвечала; Зачем так тихо за столом Она лишь гетману внимала, Когда беседа ликовала И чаша пенилась вином; Зачем она всегда певала Те песни, кои он слагал, Когда он беден был и мал, Когда молва его не знала; Зачем с неженскою душой Она любила конный строй, И бранный звон литавр, и клики Пред бунчуком и булавой Малороссийского владыки... Нельзя довольно надивиться богатству и роскоши красок, ко¬ торыми изобразил поэт страстную и грандиозную любовь этой женщины. Здесь Пушкин как поэт вознесся на высоту, доступ¬ ную только художникам первой величины. Глубоко вонзил он свой художнический взор в тайну великого женского сердца и ввел нас в его святилище, чтоб внешнее сделать для нас выраже¬ нием внутреннего, в факте действительности открыть общий за¬ кон, в явлении — мысль... Мария, бедная Мария, Краса черкасских дочерей! Не знаешь ты, какого змия Ласкаешь на груди своей. Какой же властью непонятной К душе свирепой и развратной Так сильно ты привлечена? Кому ты в жертву отдана? Его кудрявые седины, Его глубокие морщины, Его блестящий, впалый взор, Его лукавый разговор Тебе всего, всего дороже: 354
Ты мать забыть для них могла. Соблазном постланное ложе Ты отчей сени предпочла. Своими чудными очами Тебя старик заворожил, Своими тихими речами В тебе он совесть усыпил; Ты на пего с благоговеньем Возводишь ослепленный взор, Его лелеешь с умиленьем — Тебе приятен твой позор; Ты им в безумном упоеньи, Как целомудрием, горда — Ты прелесть нежную стыда В своем утратила паденьи... Что стыд Марии? что молва? Что для нее мирские пенп, Когда склоняется в колени К ней старца гордая глава, Когда с ней гетман забывает Судьбы своей и труд и шум, Иль тайны смелых, грозных дум Ен, деве робкой, открывает? Но в такой великой натуре любовь может быть только пре¬ обладающею страстию, которая в вь1боре не допускает никакого совместничества, даже никакого колебания, но которая не заглу¬ шает в душе других нравственных привязанностей. И потому блаженство любви не отнимает в сердце Марии места для груст¬ ного и тревожного воспоминания об отце и матери. И дпей невинных ей не жаль, И душу ей одна печаль Порой, как туча, затмевает: Она унылых пред собой Отца и мать воображает; Она, сквозь слезы, видит их В бездетной старости, одинх, И, мнится, пеням их внимает... О, если б ведала она, Что уж узнала вся Украйна! Но от нее сохранена Еще убийственная тайна. Нам скажут, что в действительности это было не так, ибо Матрона ненавидела своих родителей и клялась вечно «любыты и сердечне кохаты Мазепу на злость ее ворогам». Но ведь в дей¬ ствительности-то родители Матроны патовали ее... Понятно, поче¬ му Пушкин решился поэтнчесгш отступить от «такой» действи¬ тельности... Но нигде личность Марии не возвышается в поэме Пушкина до такой апофеозы, как в сцене ее объяснения с Мазепою — сце¬ не, написанной истинно шекспировскою кистью. Когда Мазепа, чтоб рассеять ревнпвые подозрения Марии, принужден был от¬ 12* 355
крыть ей свои дерзкие замыслы, она все забывает: нет больше сомнений, нет беспокойства; мало того, что она верит ему, верит, что он не обманывает ее: она верит, что он не обманывается и в своих надеждах... Ее ли женскому уму, воспитанному в затвор¬ ничестве, обреченному на отчуждение от действительной жизни, ей ли знать, как опасны такие стремления и чем оканчиваются они! Она знает одно, верит одному,— что он, ее возлюбленный, так могущ, что не может не достичь всего, чего бы только захотел. Блеск короны на седых кудрях любовника уже ослепил ее очи,— и она восклицает с уверенностию дитяти, сильною и разумною одною любовию, но не знанием жизни: О милый мой, Ты будешь царь земли родной! Твоим сединам как пристанет Корона царская! Мазепа Постой, Не все свершилось. Буря грянет; Кто может знать, что ждет меня? Мария Я близ тебя не знаю страха — Ты так могущ! О, знаю я: Трон ждет тебя. Мазепа А если плаха?.. Мария С тобой на плаху, если так. Ах, пережить тебя могу ли? Но нет: ты носишь власти знак. Мазепа Меня ты любишь? Мария Я! люблю ли? Мазепа Скажи: отец или супруг Тебе дороже? Мария Мплый друг, К чему вопрос такой? тревожит Меня напрасно он. Семью Стараюсь я забыть мою. Я стала ей в позор; быть может (Какая страшная мечта!), Моим отцом я проклята, А за кого? 356
Мазепа Так я дороже Тебе отца? Молчишь... Мария О боже! Мазепа Что ж? отвечай. Мария Реши ты сам. Мазепа Послушай: если было б нам, Ему иль мне, погибнуть надо, А ты бы нам судьей была, Кого б ты в жертву принесла, Кому бы ты была ограда? Мария Ах, полно! Сердце не смущай! Ты искуситель! Мазепа Отвечай! Мария Ты бледен; речь твоя сурова... О, не сердись! Всем, всем готова Тебе я жертвовать, поверь; Но страшны мне слова такие. Довольно. Мазепа Помни же, Мария, Что ты сказала мне теперь. Вникните во всю эту сцену, разберите в ней всякую подроб¬ ность, взвесьте каждое слово: какая глубина, какая истина и вместе с тем какая простота! Этот ответ Марии: «Я! люблю ли?», это желание уклониться от ответа на вопрос, уже решенный ее сердцем, но все еще страшный для нее,— кто ей дороже: любовник или отец, и кого из них принесла бы она в жертву для спасения другого,— и потом решительный ответ при виде гнева любовни¬ ка... как все это драматически, и сколько тут знания женского сердца! Явление сумасшедшей Марии, неуместное в ходе поэмы и даже мелодраматическое, как средство испугать совесть Мазепы, превосходно как дополнение портрета этой женщины. Последние 357
слова ее безумной речи исполнены столько же трагического ужа¬ са, сколько и глубокого психологического смысла: Пойдем домой. Скорей... уж поздно. Ах, вижу, голова моя Полна волненпя пустого: Я принимала за другого Тебя, старик. Оставь меня. Твой взор насмешлив и ужасен. Ты безобразен. Он прекрасен: В его глазах блестит любовь, В его речах такая нега! Его усы белее снега, А на твоих засохла кровь. Творческая кисть Пушкина нарисовала нам не один жен¬ ский портрет, но ничего лучше не создала она лица Марии. Что перед нею эта препрославленная и столько восхищавшая всех и теперь еще многих восхищающая Татьяна — это смешение де¬ ревенской мечтательности с городским благоразумием?..22 Но «Полтава» принадлежит к числу превосходнейших творе¬ ний Пушкина не по одному лицу Марии. Лишенная единства мысли и плана, а потому недостаточная и слабая в целом, поэма эта есть великое произведение по ее частностям. Она заключает в себе несколько поэм и по тому самому не составляет одной поэмы. Богатство ее содержания не могло высказаться в одном со¬ чинении, и она распалась от тяжести этого богатства. Третья песнь ее, сама по себе, есть нечто особенное, отдельная поэма в эпиче¬ ском роде. Но из нее нельзя было сделать эпической поэмы: если б поэт и дал ей обширнейший объем, она и тогда осталась бы рядом превосходнейших картин, но не поэмою. Чувствуя это, поэт хотел связать ее с историею любви, имеющею драматический ин¬ терес; но эта связь не могла не выйти чисто внешнею. И вся эта разрозненность выразилась в эпилоге, в котором поэт говорит сперва о гордых и сильных людях того века, потом о Петре Вели¬ ком, далее —• о Карле XII, о Мазепе, о Кочубее с Искрою и оканчивает все это Мариею... Несмотря на то, «Полтава» была великим шагом вперед со стороны Пушкина. Как архитектурное здание, она не поражает общим впечатлением, нет в ней никакого преобладающего элемента, к которому бы все другие относились гармонически; но каждая часть в отдельности есть превосходное художественное произведение. И никогда еще до того времени наш поэт не употреблял таких драгоценных материалов на свои здания, никогда не отделывал их с большим художественным со¬ вершенством. Сколько простоты и энергии в его стихе! Какая живая соответственность между содержанием и колоритом языка, которым оно передано! Есть что-то оригинальное, самобытное, чпсто русское в тоне рассказа, в духе и обороте выражений! И между тем как дурно была принята эта поэма! Один критик, желая высказать посильное свое остроумие, назвал палача бело¬ ручкою, а всю картину казни — отвратительною! Вот уж подлин-* 358
но белоручка! Другой посмеялся, как над нелепостью, над лю¬ бовью старика Мазепы к молодой девушке и находил оправдание этого факта разве только в русской пословице: седина в бороду, а бес в ребро. Третий доказывал, что все действующие лица «Пол¬ тавы» карикатурны, на основании отзывов Мазепы о Карле XII и Петре Велпком!!. И все это тогда читалось; многие даже верили дельности таких отзывов!..23 Теперь нам следовало бы говорить о «Евгении Онегине»; но статья наша и так вышла велика, а «Евгений Онегин», кроме своего огромного объема, имеет в русской литературе и в рус¬ ской жизни столь важное значение, что о нем надо или говорить много, или совсем не говорить. И потому мы отлагаем его разбор до следующей статьи, а эту кончим беглым взглядом на «Графа Нулина». «Граф Нулин» — не более, как легкий сатирический очерк одной стороны нашего общества, но очерк, сделанный рукою в высшей степени художественною. Сказкою «Модная жена» Дмитриев некогда чуть не стяжал венка бессмертия. Сказка его действительно прекрасна; ее и теперь нельзя читать без удоволь¬ ствия; но венки бессмертия в наше время очень вздорожали,— и хотя «Граф Нулин» бесконечно выше и лучше «Модной жены» Дмитриева, однако не им будет бессмертен Пушкин: для «Графа Нулина» достаточно чести быть не больше, как листиком в лавро¬ вом венке его. В лице графа Нулина поэт с неподражаемым мастерством изобразил одного из тех пустых людей высшего свет¬ ского круга, которые так обыкновенны в жизни. Наталья Пав¬ ловна — тип молодой помещицы новых времен, которая воспиты¬ валась в пансионе, в деле моды не отстает от века, хотя живет в глуши, о хозяйстве не имеет никакого понятия, читает чувстви¬ тельные романы и зевает в обществе своего мужа — истинного типа степного медведя и псаря. В этой повести все так и дышит русскою природою, серенькими красками русского деревенского быта. Только один Пушкин умел так легко и так ярко набрасы¬ вать картины столь глубоко верные действительности, как, на¬ пример, эта: Пора, пора! рога трубят; Псари в охотничьих уборах ч Чем свет уж на конях сидят; Борзые прыгают на сворах. Выходит барин на крыльцо, Все, подбочась, обозревает; Его довольное лицо Приятной важностью сияет. Чекмень затянутый на нем, Турецкий нож за кушаком, За пазухой во фляжке ром, И рог на бронзовой цепочке. В ночном чепце, в одном платочке, Глазами сонными жена Сердито смотрит из окна На сбор, на псарную тревогу. 359
Вот мужу подвели коня; Он холку хвать — ив стремя ногу, Кричит жене: не жди меня! И выезжает на дорогу. В последних числах сентября (Презренной прозой говоря) В деревне скучно: грязь, ненастье, Осенний ветер, мелкий снег Да вой волков. Но то-то счастье Охотнику! не зная нег, В отъезжем поле он гарцует, Везде находит свой ночлег, Бранится, мокнет и пирует Опустошительный набег. А что же делает супруга Одна, в отсутствии супруга? Занятий мало ль есть у ней? Грибы солить, кормить гусей, Заказывать обед и ужин, В амбар и в погреб заглянуть. Хозяйки глаз повсюду нужен: Он вмиг заметит что-нибудь. К несчастью, героиня наша (Ах, я забыл ей имя дать! Муж просто звал ее Наташа, Но мы—мы будем называть Наталья Павловна), к несчастью, Наталья Павловна совсем Своей хозяйственною частью Не занималася, затем, Что не в отеческом законе Она воспитана была, А в благородном пансионе У эмигрантки Фальбала. Она сидит перед окном; Пред ней открыт четвертый том Сентиментального романа: Любовь Элизы и Армана, Иль переписка двух семей — Роман классический, старинный, Отменно длинный, длинный, длинный, Нравоучительный и чинный, Без романтических затей. Наталья Павловна сначала Его внимательно читала, Но скоро как-то развлеклась Перед окном возникшей дракой Козла с дворовою собакой И ею тихо занялась. Кругом мальчишки хохотали; Меж тем печально под окном Индейки с криком выступали Вослед за мокрым петухом; Три утки полоскались в луже; Шла баба через грязный двор Белье повесить на забор; Погода становилась хуже:
Казалось, снег идтп хотел... Вдруг колокольчик зазвенел. Кто долго жил в глуши печальной, Друзья, тот, верно, знает сам, Как сильно колокольчик дальной Порой волнует сердце нам. Не друг ли едет запоздалый, Товарищ юности удалой?.. Уж не она ли?.. Боже мой! Вот ближе, ближе. Сердце бьется. Но мимо, мимо звук несется, Слабей... и смолкнул за горой. Здесь целый ряд картин в фламандском вкусе,— и ни одна из них не уступит в достоинстве любому из тех произведений фламандской живописи, которые так высоко ценятся знатоками. Что составляет главное достоинство фламандской школы, если не уменье представлять прозу действительности под поэтическим углом зрения? В этом смысле «Граф Нулин» есть целая галерея превосходнейших картин фламандской школы. И если мы сказа¬ ли, что не «Графом Нулиным» будет бессмертен Пушкин, это не значит, чтоб мы на поэму его смотрели, как на легонькое литера¬ турное произведеньице, как на остроумную шутку: нет, это значит только, что у Пушкина слишком много гораздо больших прав на бессмертие, чем «Граф Нулин», и что эта поэмка, которая могла бы составить главный капитал известности для иного поэта, у Пушкина есть только роскошь, избыток, который' тратится без внимания и без сожаления. Нельзя не подивиться легкости, с какою поэт схватывает в «Графе Нулине» самые характеристические черты русской жиз¬ ни. Вот, например, портрет Параши, горничной Натальи Пав¬ ловны: ...Параша эта Наперсница ее затей: Шьет, моет, вести переносит, Изношенных капотов просит, Порою барина смешит24, Порой на барина кричит И лжет пред барыней отважно. Да, это тип всех русских горничных, которые служат бары¬ ням нового, то есть пансионского образования! Говорить ли, что вся поэма исполнена ума, остроумия, лег¬ кости, грации, тонкой иронии, благородного тона, знания действи¬ тельности, написана стихами в высшей степени превосходными? Пушкин иначе и не умел писать,— а «Граф Нулин» есть одно из удачнейших его произведений. Эта поэма в первый раз была напечатана в «Северных цве¬ тах» 1828 года, а отдельно вышла в 1829 году. Тогда-то опрокину¬ лась на нее со всем остервенением педантическая критика25. Главною виною поставлено было «Графу Нулину» пустота будто 361
бы его содержания. По убеждению этой критики, поэзия должна заниматься только важными предметами, каковые обретаются в одах Ломоносова, его «Петриаде», одах Петрова и стопудовых пп- имах Хераскова. Ей, этой неотесанной критике, и в голову не входило, что все это высокопарное и торжественное песнопение, взятое массою, далеко не стоит одной страницы из «Графа Нули¬ на». Потом поставлена была в великое преступление «Графу Ну¬ лину» неприличная вольность его содержания и изложения, будто бы оскорбляющая хороший тон светского общества. Бедная кри¬ тика! она любезности училась в девичьих, а хорошего тона наби¬ ралась в прихожих: удивительно ли, что «Граф Нулин» так же¬ стоко оскорбил ее тонкое чувство приличия? Бедная критика! она и до сих пор добродушно убеждена в своем знании большого све¬ та и нещадно преследует «Мертвые души» за нарушение условий хорошего тона,— а большой свет, неблагодарный, до сих пор не хочет и подозревать существования ее, бедной критики, и с та¬ ким же наслаждением прочел «Мертвые души», с каким некогда читал «Графа Нулина», не видя ни в том, ни в другом произведе¬ нии ничего противного и оскорбительного тому, что называет он «хорошим тоном» и «приличием». СТАТЬЯ ВОСЬМАЯ «Евгений Онегин» Признаемся: не без некоторой робости приступаем мы к кри¬ тическому рассмотрению такой поэмы, как «Евгений Онегин». И эта робость оправдывается многими причинами. «Онегин» есть самое задушевное произведение Пушкина, самое любимое дитя его фантазии, и можно указать слишком на немногие творения, в которых личность поэта отразилась бы с такою полнотою, свет¬ ло и ясно, как отразилась в «Онегине» личность Пушкина. Здесь вся жизнь, вся душа, вся любовь его; здесь его чувства, понятия, идеалы. Оценить такое произведение — значит оценить самого поэта во всем объеме его творческой деятельности. Не говоря уже об эстетическом достоинстве «Онегина»,— эта поэма имеет для нас, русских, огромное историческое и общественное значение. С этой точки зрения, даже и то, что теперь критика могла бы с основательностию назвать в «Онегине» слабым или устарелым,— даже и то является исполненным глубокого значения, великого интереса. И нас приводит в затруднение не одно только сознание слабости наших сил для верной оценки такого произведения, но и необходимость в одно и то же время во многих местах «Онеги¬ на», с одной стороны, видеть недостатки, с другой — достоинства. Большинство нашей публики еще не стало выше этой отвлечен¬ ной п односторонней критики, которая признает в произведениях искусства только безусловные недостатки или безусловные до¬ стоинства п которая не понимает, что условное и относительное 362
составляют форму безусловного. Вот почему некоторые критики добродушно были убеждены, что мы не уважаем Державина, на¬ ходя в нем великий талант и в то же самое время не находя меж¬ ду произведениями его ни одного, которое было бы вполне худо¬ жественно и могло бы вполне удовлетворить требованиям эстети¬ ческого вкуса нашего времени 1. Но в отношении к «Онегину» наши суждения могут показаться многим еще более противореча¬ щими, потому что «Онегин» со стороны формы есть произведение в высшей степени художественное, а со стороны содержания са¬ мые его недостатки составляют его величайшие достоинства^ Вся наша статья об «Онегине» будет развитием этой мысли, какою бы ни показалась она с первого взгляда многим из наших читателей. Прежде всего в «Онегине» мы видим поэтически воспроизве¬ денную картину русского общества, взятого в одном из интерес¬ нейших моментов его развития. С этой точки зрения, «Евгений Онегин» есть поэма историческая в полном смысле слова, хотя в числе ее героев нет ни одного исторического лица. Историческое достоинство этой поэмы тем выше, что она была на Руси и пер¬ вым и блистательным опытом в этом роде. В ней Пушкин являет¬ ся не просто поэтом только, но и представителем впервые про¬ будившегося общественного самосознания: заслуга безмерная! До Пушкина русская поэзия была не более, как понятливою и пере¬ имчивою ученицею европейской музы,— и потому все произведе¬ ния русской поэзии до Пушкина как-то походили больше на этю¬ ды и копии, нежели на свободные произведения самобытного вдохновения. Сам Крылов — этот талант, столько же сильный и яркий, сколько и национально-русский, долго не имел смелости отказаться от незавидной чести быть то переводчиком, то подра¬ жателем Лафонтена. В поэзии Державина ярко проблескивают и русская речь и русский ум, но не больше, как проблескивают, потопляемые водою реторически понятых иноземных форм и по¬ нятий. Озеров написал русскую трагедию, даже историческую — «Димитрия Донского», но в ней «русского» и «исторического» — одни имена: все остальное столько же русское и историческое, сколько французское или татарское. Жуковский написал две «русские» баллады—«Людмилу» и «Светлану»; но первая из них есть переделка немецкой (и притом довольно дюжинной) баллады 2, а другая, отличаясь действительно поэтическими карти¬ нами русских святочных обычаев и зимней русской природы, в то же время вся проникнута немецкою сентиментальностью и не¬ мецким фантазмом. Муза Батюшкова, вечно скитаясь под чужими небесами, не сорвала ни одного цветка на русской почве. Всех этих фактов было достаточно для заключения, что в русской жиз¬ ни нет и не может быть никакой поэзии и что русские поэты должны за вдохновением скакать на Пегасе3 в чужие край, даже на Восток, не только на Запад. Но с Пушкиным русская поэзия из робкой ученицы явилась даровитым и опытным мастером. Ра¬ зумеется, это сделалось не вдруг, потому что вдруг ничего не 363
делается. В поэмах «Руслан и Людмила» и «Братья разбойники» Пушкин был не больше, как учеником, подобно своим предшест¬ венникам,— но не в поэзии только, как они, а еще и в попытках на поэтическое изображение русской действительности. Этим уче¬ ничеством и объясняется, почему в «Руслане и Людмиле» так ма¬ ло русского и так много итальянского, а «Разбойники» так похо¬ жи на шумливую мелодраму. Есть у Пушкина русская баллада «Женпх», написанная им в 1825 году, в котором появилась и пер¬ вая глава «Онегина». Эта баллада, и со стороны формы и со сто¬ роны содержания, насквозь проникнута русским духом, и о ней в тысячу раз больше, чем о «Руслане и Людмиле», можно сказать: Здесь русский дух, здесь Русью пахнет. Так как эта баллада и тогда не обратила на себя особенного внимания, а теперь почти всеми забыта, мы выпишем из нее сце¬ ну сватовства: Наутро сваха к ним на двор Нежданная приходит. Наташу хвалит, разговор С отцом ее заводит: «У вас товар, у нас купец, Собою парень молодец, И статной и проворной, Не вздорной, не зазорной. Богат, умен, ни перед кем Не кланяется в пояс, А как боярин между тем Живет, не беспокоясь; А подарит невесте вдруг И лисью шубу, и жемчуг, И перстни золотые, И платья парчевые. Катаясь, видел он вчера Ее за воротами; Не по рукам ли, да с двора, Да в церковь с образами?» Она сидит за пирогом Да речь ведет обиняком, А бедная невеста Себе не видит места. «Согласен,— говорит отец,— Ступай благополучно, Моя Наташа, под венец: Одной в светелке скучно. Не век девицей вековать, Не все касатке распевать, Пора гнездо устроить, Чтоб детушек покоить». И такова вся эта баллада, от первого до последнего слова^ В народных русских песнях, вместе взятых, не больше русской народности, сколько заключено ее в этой балладе! Но не в таких 364
произведениях должно видеть образцы проникнутых националь¬ ным духом поэтических созданий,—и публика не без основания не обратила особенного внимания на эту чудную балладу. Мпр, так верно п ярко изображенный в ней, слишком доступен для всякого таланта уже по слишком резкой его особенности. Сверх того, он так тесен, мелок и немногосложен, что истинный талант не долго будет воспроизводить его, если не захочет, чтоб его про¬ изведения были односторонни, однообразны, скучны и, наконец, пошлы, несмотря на все их достоинства. Вот почему человек с талантом делает обыкновенно не более одной или, много, двух попыток в таком роде; для него это — дело между прочим, затеян¬ ное больше из желания испытать свои силы и на этом поприще, нежели из особенного уважения к этому поприщу. Лермонтова «Песня про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и уда¬ лого купца Калашникова», не превосходя пушкинского «Жени¬ ха» со стороны формы, слишком много превосходит его со стороны содержания. Это поэма, в сравнении с которою ничтожны все богатырские народно-русские поэмы, собранные Киршею Дани¬ ловым. И между тем «Песня» Лермонтова была не более, как опыт таланта, проба пера, и очевидно, что Лермонтов никогда ничего больше не написал бы в этом роде. В этой песне Лермонтов взял все, что только мог ему представить сборник Кирши Данилова,— и новая попытка в этом роде была бы по необходимости повторе¬ нием одного и того же — старые погудки на новый лад. Чувства и страсти людей этого мира так однообразны в своем проявлении; общественные отношения людей этого мира так просты и не сложны, что все это легко исчерпывается до дна одним произ¬ ведением сильного таланта. Разнообразие страстей, тонкие до бес¬ конечности оттенки чувств, бесчисленно многосложные отноше¬ ния людей, общественные и частные,— вот где богатая почва для цветов поэзии, и эту почву может приготовить только сильно раз¬ вивающаяся или развившаяся цивилизация. Произведения вроде «Jeanne» * Жоржа Занда возможны только во Франции, потому что там цивилизация, в многосложности ее элементов, все сосло¬ вия поставила в тесное и электрически взаимнодействующее от¬ ношение друг к другу4. Наша поэзия, напротив, должна искать для себя материалов почти исключительно в том классе, который, по своему образу жизни и обычаям, представляет более развития и умственного движения. И если национальность составляет одно из высочайших достоинств поэтических произведений,— то, без сомнения, истинно национальных произведений должно искать у нас только между такими поэтическими созданиями, которых со¬ держание взято из жизни сословия, создавшегося по реформе Петра Великого и усвоившего себе формы образованного быта. Но большинство публики до сих пор понимает это дело иначе. Назовите народным пли национальным произведением «Руслана * «Жанны» (фр.). — Ред. 365
и Людмилу»,— и с вами все согласятся, что это действительно и народное и национальное произведение. Еще более будут соглас¬ ны с вамп, если вы назовете народным произведением всякую пьесу, в которой действуют мужики и бабы, бородатые купцы и мещане или в котором действующие лица пересыпают свой неза¬ тейливый разговор русскими пословицами и поговорками и, вдо¬ бавок, пропускают между пми реторические, на семинарский ма¬ нер, фразы о народности и т. п. Люди более умные и образован¬ ные охотно (и притом весьма основательно) видят народную русскую поэзию в баснях Крылова, и даже готовы видеть ее (что уже не так основательно) не только в сказках Пушкина («О ца¬ ре Салтане», «О мертвой царевне и о семи богатырях»), но и (что уже вовсе неосновательно) в сказках Жуковского («О царе Бе¬ рендее до колен борода» и «О спящей царевне»). Но немногие согласятся с вами, и для многих покажется странным, если вы скажете, что первая истинно национально-русская поэма в стихах была и есть — «Евгений Онегин» Пушкина и что в ней народно¬ сти больше, нежели в каком угодно другом народном русском со¬ чинении. А между тем это такая же истина, как и то, что дважды два — четыре. Если ее не все признают национальною — это по¬ тому, что у нас издавна укоренилось престранное мнение, будто бы русский во фраке или русская в корсете — уже не русские и что русский дух дает себя чувствовать только там, где есть зипун, лапти, сивуха и кислая капуста. В этом случае у нас многие, да¬ же и между так называемыми образованными людьми, бессозна¬ тельно подражают русскому простонародью, которое всякого чу¬ жестранца из Европы называет немцем. И вот где источник пустой боязни некоторых, чтоб мы все не онемечились! Все европей¬ ские народы развивались как один народ, сперва под сению като¬ лического единства, духовного (в лице папы) и светского (в лице избранного главы священной Римской империи), а потом под влиянием одних и тех же стремлений к последним результатам цивилизации,—однако тем не менее между французом, немцем, англичанином, итальянцем, шведом, испанцем такая же сущест¬ венная разница, как и между русским и индийцем. Это струны одного и того же инструмента — духа человеческого, но струны разного объема, каждая с своим особенным звуком,—и потому-то они издают полные гармонические аккорды. Если же народы За¬ падной Европы, все равно происходящие от великого тевтонского племени, большею частию смешавшегося с романскими племена¬ ми, все равно развившиеся на почве одной и той же религии, под влиянием одних и тех же обычаев, одного и того же обществен¬ ного устройства, и потом все равно воспользовавшиеся богатым наследием древнеклассического мира,— если, говорим, все народы Западной Европы, составляющие собою единое семейство, тем не менее резко отличаются один от другого, то естественное ли дело, чтоб русский народ, возникший на другой почве, под другим не¬ бом, имевший свою историю, ни в чем не похожую на историю 366
нп одного западноевропейского народа, естественно лп, чтоб рус¬ ский народ, усвопв себе одежду и обычан европейские, мог утра¬ тить свою национальную сомобытность и походить, как две каплп воды, на каждого из европейских народов, из которых каждый друг от друга резко отличается и фпзпческою и нравственною физиономиею?.. Да это нелепость нелепостей! хуже этого ничего нельзя выдумать! Первая причина особности племени или народа заключается в почве и климате занимаемой им страны; а много ли на земном шаре стран, одинаковых в геологическом и клима¬ тологическом отношениях? И потому, чтоб напор европейских обычаев и идей мог лишить русских их национальности, для этого нужно прежде всего ровный, степной материк Росспп превратить в гористый; бесконечное его пространство сделать меньшим по крайней мере в десять раз (за исключением Сибири). И много, кроме того, нужно бы сделать такого, чего нельзя сделать и о чем фантазировать на досуге прилично только господам Мани¬ ловым. Далее: бедна та народность, которая трепещет за свою самостоятельность при всяком соприкосновении с другою народ¬ ностью! Наши самозванные патриоты не видят, в простоте ума и сердца своего, что, беспрестанно боясь за русскую национальность, они тем самым жестоко оскорбляют ее. Но когда сделалось всегда победоносным русское войско, если не тогда, как Петр Великий одел его в европейское платье и приучил его сообразной с этим платьем военной дисциплине? Как-то естественно видеть толпу крестьян, дурно вооруженных, еще хуже дисциплинированных, по случаю войны недавно оторванных от избы и сохи,—как-то естественно видеть их бегущими в беспорядке с поля битвы; — точно так же, как естественно видеть полки солдат, даже и при военной неудаче, или храбро умирающими на поле битвы, или отступающими в грозном порядке. Некоторые из горячих славяно¬ любов 5 говорят: «Посмотрите на немца,— он везде немец, и в России, и во Франции, и в Индии; француз тоже везде француз, куда бы ни занесла его судьба; а русский в Англии — англичанин, во Франции — француз, в Германии — немец». Действительно, в этом есть своя сторона истины, которой нельзя оспоривать, но которая служит не к унижению, а к чести русских. Это свойство удачно применяться ко всякому народу, ко всякой стране отнюдь не есть исключительное свойство только образованных сословий в России, но свойство всего русского племени, всей северной Руси. Этим свойством русский человек отличается и от всех других славянских племен, и, может быть, ему-то и обязан он своим пре¬ восходством над ними. Известно, что наши русские солдаты — удивительные природные философы и политики и нигде ничему не удивляются, но все находят очень естественным, как бы это все ни было противоположно их понятиям п привычкам. Чтоб слишком не распространяться об этом предмете, ссылаемся, для краткости, на замечание Лермонтова об удивительной способности русского человека применяться к обычаям тех народов, среди 367
которых ему случается жить. «Не знаю (говорит автор «Героя нашего времени»), достойно порицания или похвалы это свойство ума, только оно догсазывает неимоверную его гибкость и присут¬ ствие этого ясного здравого смысла, который прощает зло везде, где видит его необходимость или невозможность его уничтоже¬ ния» 6. Здесь дело идет о Кавказе, а не о Европе; но русский чело¬ век везде тот же. Угловатый немец, тяжеловато-гордый Джон Буль7 уже самыми их ухватками и манерами никогда и нигде не скроют своего происхождения; и после француза только рус¬ ский может по наружности казаться просто человеком, не нося на своем лбу национального клейма или паспорта. Но из этого отнюдь не следует, чтоб русский, умея в Англии походить на ан¬ гличанина, а во Франции на француза, хоть на минуту перестал быть русским или хоть на минуту не шутя мог сделаться англи¬ чанином или французом. Форма и сущность не всегда — одно и то же. Хорошую форму почему не усвоить себе, но от сущности своей отрешиться совсем не так легко, как променять охабень на фрак. Между русскими есть много галломанов, англоманов, гер- маноманов и разных других «манов». Посмотришь на них: точно так — с которой стороны ни зайди — англичанин, француз, немец, да и только. Если англоман, да еще богатый, то и лошади у него англизированные, и жокеи, и грумы, словно сейчас из Лондона привезенные, и парк в английском вкусе, и портер он пьет ис¬ правно, любит ростбиф и пудинг, на комфорте помешан и даже боксирует не хуже любого английского кучера. Если галломан,— одет как модная картинка, по-французски говорит не хуже пари¬ жанина, на все смотрит с равнодушным презрением, при случае почитает долгом быть и любезным и остроумным. Если германо- ман,— больше всего любит искусство как искусство, науку как науку, романтизирует, презирает толпу, не хочет внешнего сча¬ стия и выше всего ставит созерцательное блаженство своего внутреннего мира... Но пошлите всех этих господ пожить — англо¬ манов в Англию, галломанов во Францию, германоманов в Герма¬ нию, да и посмотрите, так ли охотно, как вы, поспешат англичане, французы и немцы признать своими соотечественниками наших англоманов, галломанов и германоманов... Нет, не попадут они в соотечественники этим народам, а только разве прослывут меж¬ ду ними притчею во языцех, сделаются предметом всеобщего оскорбительного внимания и удивления. Это потому, повторяем, что усвоить чуждую форму совсем не то, что отрешиться от соб¬ ственной сущности. Русский за границею легко может быть при¬ нят за уроженца страны, в которой он временно живет, потому что на улице, в трактире, на балу, в дилижансе о человеке за¬ ключают по его виду; но в отношениях гражданских, семейных, но в положениях жизни исключительных — другое дело: тут по¬ неволе обнаружится всякая национальность, и каждый поневоле явится сыном своей и пасынком чужой земли. С этой точки зре¬ ния, русскому гораздо легче прослыть за англичанина в России,
нежели в Англии. Но в отношении к отдельным личностям еще могут быть странные исключения; в отношении же к народам никогда. Доказательством могут служить те славянские племена, которых исторические судьбы были тесно связаны с судьбами Западной Европы: Чехия отовсюду окружена тевтонским племе¬ нем; властителями ее в течение целых столетий были немцы; развилась она, вместе с ними, на почве католицизма и упредила их и словом и делом религиозного обновления — и что ж? Чехи до сих пор славяне, до сих пор — не только не германцы, но и не совсем европейцы... Все сказанное нами было необходимым отступлением для опровержения неосновательного мнения, будто бы в деле лите¬ ратуры чисто русскую народность должно искать только в со¬ чинениях, которых содержание заимствовано из жизни низших и необразованных классов. Вследствие этого странного мнения, оглашающего «не русским» все, что есть в России лучшего и образованнейшего,— вследствие этого лапотно-сермяжного мнения какой-нибудь грубый фарс с мужиками и бабами есть националь¬ но-русское произведение, а «Горе от ума» есть тоже русское, но только уже не национальное произведение; какой-нибудь площад¬ ной роман, вроде «Разгулья купеческих сынков в Марьиной роще», есть хотя и плохое, однако тем не менее национально¬ русское произведение, а «Герой нашего времени», хотя и пре¬ восходное, однако тем не менее русское, но не национальное про¬ изведение... Нет, и тысячу раз нет! Пора наконец вооружиться против этого мнения всею силою здравого смысла, всею энер- гиею неумолимой логики! Мы далеки уже от того блаженного времени, когда псевдоклассическое направление нашей литера¬ туры допускало в изящные создания только людей высшего кру¬ га и образованных сословий, и если иногда позволяло выводить в поэме, драме или эклоге простолюдинов, то не иначе, как умы¬ тых, причесанных, разодетых и говорящих не своим языком. Да, мы далеки от этого псевдоклассического времени; но пора уже отдалиться нам и от этого псевдоромантического направления, которое, обрадовавшись слову «народность» и праву представлять в поэмах и драмах не только честных людей низшего звания, но даже воров и плутов, вообразило, что истинная национальность скрывается только под зипуном, в курной избе, и что разбитый на кулачном бою нос пьяного лакея есть истинно шекспировская черта,— а главное, что между людьми образованными нельзя ис¬ кать и признаков чего-нибудь похожего на народность8. Пора наконец догадаться, что, напротив, русский поэт может себя по¬ казать истинно национальным поэтом, только изображая в своих произведениях жизнь образованных сословий: ибо, чтоб найти национальные элементы в жизни, наполовину прикрывшейся прежде чуждыми ей формами,— для этого поэту нужно и иметь большой талант и быть национальным в душе. «Истинная нацио¬ нальность (говорит Гоголь) состоит не в описании сарафана, но 369
в самом духе парода; поэт может быть даже п тогда национален, когда описывает совершенно сторонний мир, но глядит на него глазами своей национальной стихии, глазами всего народа, когда чувствует и говорит так, что соотечественникам его кажется, буд¬ то это чувствуют и говорят они сами» 9. Разгадать тайну народной психеи — для поэта значит уметь равно быть верным действитель¬ ности при изображении и низших, и средних, и высших сословий. Кто умеет схватывать резкие оттенки только грубой простона¬ родной жизни, не умея схватывать более тонких и сложных от¬ тенков образованной жизни,— тот никогда не будет великим поэтом и еще менее имеет право на громкое титло национального поэта. Великий национальный поэт равно умеет заставить гово¬ рить и барина и мужика их языком. И если произведение, которого содержание взято из жизни образованных сословий, не заслужи¬ вает названия национального,— значит, оно ничего не стоит и в художественном отношении, потому что неверно духу изобра¬ жаемой им действительности. Поэтому не только такие произве¬ дения, как «Горе от ума» и «Мертвые души», но и такие, как «Герой нашего времени», суть столько же национальные, сколько и превосходные поэтические создания. И первым таким национально-художественным произведе¬ нием был «Евгений Онегин» Пушкина. В этой решимости моло¬ дого поэта представить нравственную физиономию наиболее оевропеившегося в России сословия нельзя не видеть доказатель¬ ства, что он был и глубоко сознавал себя национальным поэтом. Он понял, что время эпических поэм давным-давно прошло и что для изображения современного общества, в котором проза жизни так глубоко проникла самую поэзию жизни, нужен роман, а не эпическая поэма. Юн взял эту жизнь, как она есть, не отвлекая от нее только одних поэтических ее мгновений; взял ее со всем холодом, со всею ее прозою и пошлостию. И такая смелость была бы менее удивительною, если бы роман затеян был в прозе; но писать подобный роман в стихах в такое время, когда на русском языке не было ни одного порядочного романа и в прозе,— такая смелость, оправданная огромным успехом, была несомненным свидетельством гениальности поэта. Правда, на русском языке было одно прекрасное (по своему времени) произведение, вроде повести в стихах: мы говорим о «Модной жене» Дмитриева; но между ею и «Онегиным» нет ничего общего уже потому только, что «Модную жену» так же легко счесть за вольный перевод или переделку с французского, как и за оригинально русское произ¬ ведение. Если из сочинений Пушкина хоть одно может иметь что- нибудь общего с прекрасною и остроумною сказкою Дмитриева, так это, как мы уже и заметили в последней статье, «Граф Ну¬ лин»; но и тут сходство заключается совсем не в поэтическом достоинстве обоих произведений. Форма романов вроде «Онегина» создана Байроном; по крайней мере манера рассказа, смесь про¬ зы и поэзии в изображаемой действительности, отступления, обра- 370
щення поэта к самому себе и, особенно, это слишком ощутитель¬ ное присутствие лица поэта в созданном им произведении,— все это есть дело Байрона. Конечно, усвоить чужую новую форму для собственного содержания совсем не то, что самому изобрести ее,— тем не менее, при сравнении «Онегина» Пушкина с «Дон Хуаном», «Чайльд Гарольдом» и «Беппо» Байрона, нельзя найти ничего общего, кроме формы и манеры. Не только содержание, но и дух поэм Байрона уничтожает всякую возможность суще¬ ственного сходства между ими и «Онегиным» Пушкина. Байрон писал о Европе для Европы; этот субъективный дух, столь могу¬ щий и глубокий, эта личность, столь колоссальная, гордая и не¬ преклонная, стремилась не столько к изображению современного человечества, сколько к суду над его прошедшею и настоящею историею. Повторяем: тут нечего искать и тени какого-либо сход¬ ства. Пушкин писал о России для России,— и мы видим признак его самобытного и гениального таланта в том, что, верный своей натуре, совершенно противоположной натуре Байрона, и своему художническому инстинкту, он далек был от того, чтобы соблаз¬ ниться создать что-нибудь в байроновском роде, пиша русский роман. Сделай он это — и толпа превознесла бы его выше звезд; слава мгновенная, но великая была бы наградою за его ложный tour de force *. Но, повторяем, Пушкин как поэт был слишком велик для подобного шутовского подвига, столь обольстительного для обыкновенных талантов. Он заботился не о том, чтоб похо¬ дить на Байрона, а о том, чтоб быть самим собою и быть верным той действительности, до него еще непочатой и нетронутой, кото¬ рая просилась под перо его. И зато его «Онегин» —в высшей сте¬ пени оригинальное и национально-русское произведение. Вместе с современным ему гениальным творением Грибоедова—«Горе от ума»**, стихотворный роман Пушкина положил прочное основа¬ ние новой русской поэзии, новой русской литературе. До этих двух произведений, как мы уже и заметили выше, русские поэты еще умели быть поэтами, воспевая чуждые русской действитель¬ ности предметы, и почти не умели быть поэтами, принимаясь за изображение мира русской жизни. Исключение остается только за Державиным, в поэзии которого, как мы уже не раз говорили, проблескивают пскорки элементов русской жизни, за Крыловым и, наконец, за Фонвизиным, который, впрочем, был в своих коме¬ диях больше даровитым копистом русской действительности, не¬ жели ее творческим воспроизводителем. Несмотря на все недо¬ * подвиг (фр.). — Ред. ** «Горе от ума было наппсаио Грибоедовым в бытность его в Тиф¬ лисе, до 1823 года, но написано вчерне. По возвращении в Россию, в 1823 году, Грибоедов подвергнул свою комедию значительным исправле¬ ниям. В первый раз большой отрывок из нее был напечатан в альманахе «Талпя>, в 1825 году. Первая глава «Онегина» появилась в печати в 1825 году, когда, вероятно, у Пушкина было уже готово несколько глав этой поэмы10. 371
статки, довольно важные, комедии Грибоедова,— она, как произ¬ ведение сильного таланта, глубокого и самостоятельного ума, была первою русскою комедиею, в которой нет ничего подража¬ тельного, нет ложных мотивов и неестёственных красок, но в ко¬ торой и целое, и подробности, и сюжет, и характеры, и страсти, и действия, и мнения, и язык — все насквозь проникнуто глубо¬ кою истиною русской действительности. Что же касается до сти¬ хов, которыми написано «Горе от ума»,— в этом отношении Гри¬ боедов надолго убил всякую возможность русской комедии в сти¬ хах. Нужен гениальный талант, чтоб продолжать с успехом начатое Грибоедовым дело: меч Ахилла под силу только Аяксам и Одиссеям11. То же можно сказать и в отношении к «Онегину», хотя, впрочем, ему и обязаны своим появлением некоторые, далеко не равные ему, но все-таки замечательные попытки,— тогда как «Горе от ума» до сих пор высится в нашей литературе герку¬ лесовскими столбами, за которые никому еще не удалось загля¬ нуть. Пример неслыханный: пьеса, которую вся грамотная Рос¬ сия выучила наизусть еще в рукописных списках более чем за десять лет до появления ее в печати!12 Стихи Грибоедова обрати¬ лись в пословицы и поговорки; комедия его сделалась неисчер¬ паемым источником применений на события ежедневной жизни, неистощимым рудником эпиграфов! И хотя никак нельзя дока¬ зать прямого влияния, со стороны языка и даже стиха, басен Крылова на язык и стих комедии Грибоедова, однако нельзя и совершенно отвергать его: так в органически-историческом разви¬ тии литературь; все сцепляется и связывается одно с другим! Бас¬ ни Хемницера и Дмитриева относятся к басням Крылова, как просто талантливые произведения относятся к гениальным про¬ изведениям,— но тем не менее Крылов много обязан Хемнпцеру и Дмитриеву. Так и Грибоедов: он не учился у Крылова, не под¬ ражал ему: он только воспользовался его завоеванием, чтоб само¬ му идти дальше своим собственным путем. Не будь Крылова в русской литературе — стих Грибоедова не был бы так свободно, так вольно, развязно оригинален, словом, не шагнул бы так страшно далеко. Но не этим только ограничивается подвиг Грибоедова: вместе с «Онегиным» Пушкина его «Горе от ума» было первым образцом поэтического изображения русской действительности в обширном значении слова. В этом отношении оба эти произве¬ дения положили собою основание последующей литературе, были школою, из которой вышли и Лермонтов и Гоголь. Без «Онегина» был бы невозможен «Герой нашего времени», так же как без «Онегина» и «Горя от ума» Гоголь не почувствовал бы себя гото¬ вым на изображение русской действительности, исполненное та¬ кой глубины и истины. Ложная манера изображать русскую дей¬ ствительность, существовавшая до «Онегина» и «Горя от ума», еще и теперь не исчезла из русской литературы. Чтоб убедиться в этом, стоит только обречь себя на смотрение или на чтение но¬ 372
вых драматических пьес, даваемых на русском театре обеих столиц. Это не что иное, как искаженная французская жизнь, само¬ вольно назвавшаяся русскою жизнию; это — исковерканные фран¬ цузские характеры, прикрывшиеся русскими именами. На рус¬ скую повесть Гоголь имел сильное влияние, но комедии его оста¬ лись одинокими, как и «Горе от ума». Значит: изображать верно свое родное, то, что у нас перед глазами, что нас окружает, чуть ли не труднее, чем изображать чужое 13. Причина этой трудности заключается в том, что у нас форму всегда принимают за сущ¬ ность, а модный костюм — за европеизм; другими словами: в том, что народность смешивают с простонародностью и думают, что кто не принадлежит к простонародию, то есть кто пьет шампан¬ ское, а не пенник, и ходит во фраке, а пе в смуром кафтане,— того должно изображать то как француза, то как испанца, то как англичанина. Некоторые из наших литераторов, имея способ¬ ность более или менее верно списывать портреты, не имеют спо¬ собности видеть в настоящем их свете те лица, с которых они пишут портреты: мудрено ли, что в их портретах нет никакого сходства с оригиналами и что, читая их романы, повести и драмы, невольно спрашиваешь себя: С кого они портреты пишут? Где разговоры эти слышут? А если и случалось им, Так мы их слышать не хотим и. Таланты этого рода — плохие мыслители; фантазия у них раз¬ вита на счет ума. Они не понимают, что тайна национальности каждого народа заключается не в его одежде и кухне, а в его, так сказать, манере понимать вещи. Чтоб верно изображать какое- нибудь общество, надо сперва постигнуть его сущность, его особ- ность,— а этого нельзя иначе сделать, как узнав фактически и оценив философски ту сумму правил, которыми держится обще¬ ство. У всякого народа две философии: одна ученая, книжная, торжественная и праздничная, другая — ежедневная, домашняя, обиходная. Часто обе эти философии находятся более или менее в близком соотношении друг к другу; и кто хочет изображать обще¬ ство, тому надо познакомиться с обеими, но последнюю особен¬ но необходимо изучить. Так точно, кто хочет узнать какой-ни¬ будь народ, тот прежде всего должен изучить его в его семейном, домашнем быту. Кажется, что бы за важность могли иметь два такие слова, как например, авось и живет, а между тем они очень важны, и, не понимая их важности, иногда нельзя по¬ нять иного романа, не только самому написать роман. И вот глу¬ бокое знание этой-то обиходной философии и сделало «Онегина» и «Горе от ума» произведениями оригинальными и чисто рус¬ скими. Содержание «Онегина» так хорошо известно всем и каждому, что нет никакой надобности излагать его подробно. Но, чтоб до¬ 373
браться до лежащей в его основании идеи, мы расскажем его в этих немногих словах. Воспитанная в деревенской глуши моло¬ дая, мечтательная девушка влюбляется в молодого петербургско¬ го — говоря нынешним языком — льва, который, наскучив свет¬ скою жизнию, приехал скучать в свою деревню. Она решается написать к нему письмо, дышащее наивною страстию; он отве¬ чает ей на словах, что не может ее любить и что не считает себя созданным для «блаженства семейной жизни». Потом, из пустой причины, Онегин вызван на дуэль женихом сестры нашей влюб¬ ленной героини и убивает его. Смерть Ленского надолго разлучает Татьяну с Онегиным. Разочарованная в своих юных мечтах, бед¬ ная девушка склоняется на слезы и мольбы старой своей матери и выходит замуж за генерала, потому что ей было все равно, за кого бы ни выйти, если уж нельзя было не выходить ни за кого. Онегин встречает Татьяну в Петербурге и едва узнает ее: так переменилась она, так мало осталось в ней сходства между про¬ стенькою деревенскою девочкою и великолепною петербургскою дамою. В Онегине вспыхивает страсть к Татьяне; он пишет к ней письмо, и на этот раз уже она отвечает ему на словах, что хотя и любит его, тем не менее принадлежать ему не может — по гор¬ дости добродетели. Вот и все содержание «Онегина». Многие находили и теперь еще находят, что тут нет никакого содержа¬ ния, потому что роман ничем не кончается. В самом деле, тут нет ни смерти (ни от чахотки, ни от кинжала), ни свадьбы — этого привилегированного конца всех романов, повестей и драм, в осо¬ бенности русских. Сверх того, сколько тут несообразностей! Пока Татьяна была девушкою, Онегин отвечал холодностию па ее страст¬ ное признание; но когда она стала женщиною,— он до безумия влюбился в нее, даже не будучи уверен, что она его любит. Неестественно, вовсе неестественно! А какой безнравственный характер у этого человека: холодно читает он мораль влюбленной в него девушке, вместо того чтоб взять да тотчас и влюбиться в нее самому и потом, испросив по форме у ее дражайших роди¬ телей их родительского благословения, навеки нерушимого, сово¬ купиться с нею узами законного брака и сделаться счастливей¬ шим в мире человеком. Потом: Онегин ни за что убивает бедного Ленского, этого юного поэта с золотыми надеждами и радужными мечтами,— и хоть бы раз заплакал о нем или по крайней мере проговорил патетическую речь, где упоминалось бы об окровав¬ ленной тени и проч. Так или почти так судили и судят еще и теперь об «Онегине» многие из «почтеннейших читателей»; по крайней мере нам случалось слышать много таких суждений, которые во время оно бесили нас, а теперь только забавляют. Один великий критик даже печатно сказал, что в «Онегине» нет целого, что это — просто поэтическая болтовня о том, о сем, а больше ни о чем15. Великий критик основывался в своем заклю¬ чении, во-первых, на том, что в конце поэмы нет ни свадьбы, ни похорон, и, во-вторых, на этом свидетельстве самого поэта: 374
Промчалось мпого, много дней С тех пор, как юная Татьяна II с ней Онегин в смутном сне Яелялися впервые мне — II даль свободного романа Я сквозь магический кристалл Еще не ясно различал 1б. Великий критик не догадался, что поэт, благодаря своему творческому инстинкту, мог написать полное и оконченное сочи¬ нение, не обдумав предварительно его плана, и умел остановить¬ ся именно там, где роман сам собою чудесно заканчивается п раз¬ вязывается — на картине потерявшегося, после объяснения с Татьяною, Онегина. Но мы об этом скажем в своем месте, равно как и о том, что ничего не может быть естественнее отношений Онегина к Татьяне в продолжение всего романа и что Онегин со¬ всем не изверг, не развратный человек, хотя в то же время и совсем не герой добродетели. К числу великих заслуг Пушкина принадлежит и то, что он вывел из моды и чудовищ порока н героев добродетели, рисуя вместо их просто людей. Мы начали статью с того, что «Онегин» есть поэтически вер¬ ная действительности картина русского общества в известную эпоху. Картина эта явилась вовремя, то есть именно тогда, когда явилось то, с чего можно было срисовать ее,— общество. Вслед¬ ствие реформы Петра Великого в России должно было образо¬ ваться общество, совершенно отдельное от массы народа по свое¬ му образу жизни. Но одно исключительное положение еще не производит общества: чтоб оно сформировалось, нужны были особенные основания, которые обеспечивали бы его существова¬ ние, и нужно было образование, которое давало бы ему не одно внешнее, но и внутреннее единство. Екатерина II, жалованною грамотою, определила в 1785 году права и обязанности дворян¬ ства 17. Это обстоятельство сообщило совершенно новый характер вельможеству — единственному сословию, которое при Екатери¬ не Н-й достигло высшего своего развития и было просвещенным, образованным сословием. Вследствие нравственного движения, со¬ общенного грамотою 1785 года, за вельможеством начал возникать класс среднего дворянства. Под словом возникать мы разумеем сло¬ во образовываться. В царствование Александра Благословенного значение этого, во всех отношениях лучшего, сословия все увели¬ чивалось и увеличивалось, потому что образование все более и более проникало во все углы огромной провинции, усеянной помещичьи¬ ми владениями. Таким образом формировалось общество, для которого благородные наслаждения бытия становились уже по- требностию, как признак возникающей духовной жизни. Общество это удовлетворялось уже не одною охотою, роскошью и пирами, даже не одними танцами п картами: оно говорило и читало по- французскп, музыка и рисование тоже входили у него как не¬ обходимость в план воспитания детей. Державпн, Фонвизин и 375
Богданович — эти поэты, в свое время известные только одному двору, тогда сделались более или менее известными и этому воз¬ никающему обществу. Но что всего важнее — у него явилась своя литература, уже более легкая, живая, общественная и светская, нежели тяжелая, школьная и книжная. Если Новиков распростра¬ нил изданием книг и журналов всякого рода охоту к чтению и книжную торговлю и через это создал массу читателей,— то Ка¬ рамзин своею реформою языка, направлением, духом и формою своих сочинений породил литературный вкус и создал публику. Тогда-то и поэзия вошла как элемент в жизнь нового общества. Красавицы и молодые люди толпами бросились на Лизин пруд 18, чтоб слезою чувствительности почтить память горестной жертвы страсти и обольщения. Стихотворения Дмитриева, запечатленные умом, вкусом, остротою и грациею, имели такой же успех и такое же влияние, как и проза Карамзина. Порожденные ими сенти¬ ментальность и мечтательность, несмотря на их смешную сторо¬ ну, были великим шагом вперед для молодого общества. Траге¬ дии Озерова придали еще более силы и блеска этому направле¬ нию. Басни Крылова давно уже не только читались взрослыми, но и заучивались наизусть детьми. Вскоре появился юноша-поэт19, который в эту сентиментальную литературу внес романтические элементы глубокого чувства, фантастической мечтательности и эксцентрического стремления в область чудесного и неведомого и который познакомил и породнил русскую музу с музою Герма¬ нии и Англии. Влияние литературы на общество было гораздо важнее, нежели как у нас об этом думают: литература, сближая и сдруя?ая людей разных сословий узами вкуса и стремлением к благородным наслаждениям жизни, сословие превратила в обще¬ ство. Но, несмотря на то, не подлежит никакому сомнению, что класс дворянства был и по преимуществу представителем обще¬ ства и по преимуществу непосредственным источником образова¬ ния всего общества. Увеличение средств к народному образова¬ нию, учреждение университетов, гимназий, училищ заставляло общество расти не по дням, а по часам. Время от 1812 до 1815 года было великою эпохою для России. Мы разумеем здесь не только внешнее величие и блеск, какими покрыла себя Россия в эту великую для нее эпоху, но и внутреннее преуспеяние в гражданственности и образовании, бывшее результатом этой эпо¬ хи. Можно сказать без преувеличения, что Россия больше прожила и дальше шагнула от 1812 года до настоящей минуты, нежели от царствования Петра до 1812 года. С одной стороны, 12-й год по¬ трясши всю Россию из конца в конец, пробудил ее спящие силы и открыл в ней новые, дотоле не известные источники сил, чув¬ ством общей опасности сплотил в одну огромную массу косневшие в чувстве разъединенных интересов частные воли, возбудил на¬ родное сознание и народную гордость и всем этим способствовал зарождению публичности, как началу общественного мнения; кроме того, 12-й год нанес сильный удар коснеющей старине: 376
вследствие его исчезли неслужащие дворяне, спокойно родившие¬ ся и умиравшие в своих деревнях, не выезжая за заповедную чер¬ ту их владений; глушь и дичь быстро исчезали вместе с потрясен¬ ными остатками старины. С другой стороны, вся Россия, в лице своего победоносного войска, лицом к лицу увиделась с Европою, пройдя по ней путем побед и торжеств. Все это сильно способ¬ ствовало возрастанию и укреплению возникшего общества. В два¬ дцатых годах текущего столетия русская литература от подража¬ тельности устремилась к самобытности: явился Пушкин. Он лю¬ бил сословие, в котором почти исключительно выразился прогресс русского общества и к которому принадлежал сам,— и в «Онегине» он решился представить нам внутреннюю жизнь этого сословия, а вместе с ним и общество в том виде, в каком оно на¬ ходилось в избранную им эпоху, то есть в двадцатых годах теку¬ щего столетия. И здесь нельзя не подивиться быстроте, с кото¬ рою движется вперед русское общество: мы смотрим на «Онеги¬ на», как на роман времени, от которого мы уже далеки. Идеалы, мотивы этого времени уже так чужды нам, так вне идеалов и мо¬ тивов нашего времени... «Герой нашего времени» был новым «Онегиным»; едва прошло четыре года,—и Печорин уже не современный идеал. И вот в каком смысле сказали мы, что самые недостатки «Онегина» суть в то же время и его величайшие достоинства: эти недостатки можно выразить одним словом — «старо»; но разве вина поэта, что в России все движется так бы¬ стро? — и разве это не великая заслуга со стороны поэта, что он так верно умел схватить действительность известного мгновения из жизни общества? Если б в «Онегине» ничто не казалось теперь устаревшим или отсталым от нашего времени,— это было бы яв¬ ным признаком, что в этой поэме нет истины, что в ней изобра¬ жено не действительно существовавшее, а воображаемое обще¬ ство; в таком случае что ж бы это была за поэма и стоило ли бы говорить о ней?.. Мы уже коснулись содержания «Онегина»; обратимся к раз¬ бору характеров действующих лиц этого романа. Несмотря на то, что роман носит на себе имя своего героя,— в романе не один, а два героя: Онегин и Татьяна. В обоих их должно видеть пред¬ ставителей обоих полов русского общества в ту эпоху. Обратимся к первому. Поэт очень хорошо сделал, выбрав себе героя из выс¬ шего круга общества. Онегин — отнюдь не вельможа (уже и по¬ тому, что временем вельможества был только век Екатерины II); Онегин — светский человек. Мы знаем, наши литераторы не лю¬ бят света и светских людей, хотя и помешаны на страсти изобра¬ жать их. Что касается лично до нас, мы совсем не светские люди и в свете не бываем; но не питаем к нему никаких мещанских предубеждений. Когда высший свет изображается такими писа¬ телями, как Пушкин, Грибоедов, Лермонтов, князь Одоевский, граф Соллогуб,— мы любим литературное изображение большого света так же, как и изображение всякого другого света и не-света, 377
с талантом п знанием выполненное. Только в одном случае не можем терпеть большого света: именно, когда изображают его сочинители, которым должны быть гораздо знакомее нравы конди¬ терских и чиновничьих гостиных, чем аристократических салонов. Позвольте сделать еще оговорку: мы отнюдь не смешиваем свет¬ скости с аристократизмом, хотя и чаще всего они встречаются вместе. Будьте вы человеком какого вам угодно происхождения, держитесь каких вам угодно убеждений,— светскость вас не ис¬ портит, а только улучшит. Говорят: в свете жизнь тратится на мелочи, самые святые чувства приносятся в жертву расчету и приличиям. Правда; но разве в среднем кругу общества жизнь тратится только на одно великое, а чувство и разум не приносятся в жертву расчету и приличию? О, нет, тысячу раз нет! Вся раз¬ ница среднего света от высшего состоит в том, что в первом больше мелочности, претензий, чванства, ломания, мелкого честолю¬ бия, принужденности и лицемерства. Говорят: в светской жизни много дурных сторон. Правда; а разве в несветской жизни — одни только хорошие стороны? Говорят: свет убивает вдохнове¬ ние, и Шекспир и Шиллер не были светскими людьми. Правда; но они не были и ни купцами, ни мещанами — они были просто людьми, так же точно, как и Байрон — аристократ и светский че¬ ловек — своим вдохновением более всего обязан был тому, что он был человек. Вот почему мы не хотим подражать некоторым нашим литераторам в их предубеждениях против страшного для них невидимки — большого света, и вот почему мы очень рады, что Пушкин героем своего романа взял светского человека20. И что же тут дурного? Высший круг общества был в то время уже в апогее своего развития; притом светскость не помешала же Онегину сойтись с Ленским — этим наиболее странным и смеш¬ ным в глазах света существом. Правда, Онегину было дико в об¬ ществе Лариных; но образованность еще более, нежели свет¬ скость, была причиною этого. Не спорим, общество Лариных очень мило, особенно в стихах Пушкина; но нам, хоть мы и сов¬ сем не светские люди, было бы в пем не совсем ловко,— тем более что мы решительно неспособны поддержать благоразумного раз¬ говора о псарне, о вине, о сенокосе, о родне. Высший круг обще¬ ства в то время до того был отделен от всех других кругов, что не принадлежавшие к нему люди поневоле говорили о нем, как до Коломба во всей Европе говорили об антиподах и Атлантиде. Вследствие этого Онегин с первых же строк романа был принят за безнравственного человека. Это мнение о нем и теперь еще не совсем исчезло. Мы помним, как горячо многие читатели изъяв¬ ляли свое негодование на то, что Онегин радуется болезни своего дяди и ужасается необходимости корчить из себя опечаленного родственника,— 378 Вздыхать и думать про себя: Когда же черт возьмет тебя?
Многие и теперь этпм крайне недовольны. Из этого видно, каким важным во всех отношениях произведением был «Онегин» для русской публпки и как хорошо сделал Пушкин, взяв светско¬ го человека в герои своего романа. К особенностям людей свет¬ ского общества принадлежит отсутствие лицемерства, в одно и то же время грубого и глупого, добродушного и добросовестного. Если какой-нибудь бедный чиновник вдруг увидит себя наслед¬ ником богатого дяди-старика, готового умереть,— с какими слеза¬ ми, с какою униженною предупредительностью будет он ухажи¬ вать за дядюшкою,— хотя этот дядюшка, может быть, во всю жизнь свою не хотел ни знать, ни видеть племянника, и между ними ничего не было общего. Однако ж не думайте, чтоб со сто¬ роны племянника это было расчетливым лицемерством (расчетли¬ вое лицемерство есть порок всех кругов общества, и светских и несветских): нет, вследствие благодетельного сотрясения всей нервной системы, произведенного видом близкого наследства, наш племянник не шутя пришел в умиление и почувствовал пламен¬ ную любовь к дядюшке, хотя и не воля дяди, а закон дал ему право на наследство. Стало быть, это лицемерство добродушное, искреннее и добросовестное. Но вздумай его дядюшка вдруг, ни с того ни с сего, выздороветь —куда бы девалась у нашего пле¬ мянника родственная любовь, и как бы ложная горесть вдруг сменилась истинною горестью, и актер превратился быв человека! Обратимся к Онегину. Его дядя был ему чужд во всех отноше¬ ниях. И что может быть общего между Онегиным, который уже — равно зевал Средь модных и старинных зал, и между почтенным помещиком, который, в глуши своей де¬ ревни, Лет сорок с ключницей бранился, В окно смотрел и мух давил? Скажут: он его благодетель. Какой же благодетель, если Оне¬ гин был законным наследником его имения? Тут благодетель —не дядя, а закон, право наследства. Каково же положение человека, который обязан играть роль огорченного, состраждущего и нежно¬ го родственника при смертном одре совершенно чуждого и посто¬ роннего ему человека? Скажут: кто обязывал его играть такую низкую роль? Как кто? Чувство деликатности, человечности. Ес¬ ли, почему бы то ни было, вам нельзя не принимать к себе чело¬ века, которого знакомство для вас и тяжело и скучно, разве вы не обязаны быть с ним вежливы и даже любезны, хотя внутренно вы и посылаете его к черту? Что в словах Онегина проглядывает какая-то насмешливая легкость,— в этом виден только ум и естественность, потому что отсутствие натянутой и тяжелой тор¬ жественности в выражении обыкновенных житейских отношений есть признак ума. У светских людей это даже не всегда ум, а чаще всего — манера, и нельзя не согласиться, что это преумная мане¬ 379
ра. У людей средних кружков, напротив, манера — отличаться избытком разных глубоких чувств при всяком сколько-нибудь, по их мнению, важном случае. Все знают, что вот эта барыня жи¬ ла с своим мужем, как кошка с собакою, и что она радехонька его смерти, и сама она очень хорошо понимает, что все это знают и что никого ей не обмануть; но от этого она еще громче охает и ахает, стонет и рыдает и тем безотвязнее мучит всех и каждого описанием добродетелей покойного, счастия, каким он дарил ее, и злополучия, в какое поверг ее своею кончиною. Мало того: эта барыня готова это же самое сто раз повторять перед господином благонамеренной наружности, которого все знают за ее любовни¬ ка. И что же? — как этот господин благонамеренной наружности, так и все родственники, друзья и знакомые горькой неутешной вдовы слушают все это с печальным и огорченным видом,—и если иные под рукою смеются, зато другие от души сокрушаются. И — повторяем — это и не глупость и не расчетливое лицемерство: это просто — принцип мещанской, простонародной морали. Никому из этих людей не приходит в голову спросить себя и других: Да из чего же вы беснуетеся столько? 21 Мало того: они считают за грех подобный вопрос; а если бы решились сделать его, то сами над собою расхохотались бы. Им невдогад, что если тут есть о чем грустить, так это о пошлой ко¬ медии добродушного лицемерства, которую все так усердно и так искренно разыгрывают. Чтоб не возвращаться опять к одному и тому же вопросу, сделаем небольшое отступление. В доказательство, каким важным явлением не в одном эстетическом отношении был для нашей публики «Онегин» Пушкина и какими новыми, смелыми мыслями казались тогда в нем теперь самые старые и даже робкие полу- мысли,-— приведем из него этот куплет: Гм! Гм! читатель благородный, Здорова ль ваша вся родня? Позвольте: может быть, угодно Теперь узнать вам от меня, Что значит именно родные. Родные люди вот какие: Мы их обязаны ласкать, Любить, душевно уважать И, по обычаю народа, О рождестве их навещать Или по почте поздравлять, Чтоб в остальное время года О нас не думали они... Итак, дай бог им долги дни! Мы помним, что этот невинный куплет со стороны большей части публики навлек упрек в безнравственности уже не на Оне¬ гина, а на самого поэта. Какая этому причина, если не то добро¬ душное и добросовестное лицемерство, о котором мы сейчас гово¬ рили? Братья тягаются с братьями об имении и часто питают 380
друг к другу такую остервенелую ненависть, которая невоз¬ можна между чужими, а возможна только между родными. Право родства нередко бывает ничем иным, как правом — бедному подличать перед богатым из подачки, богатому — презирать докучного бедняка и отделываться от него ничем; рав¬ но богатым — завидовать друг другу в успехах жизни; вообще же — право вмешиваться в чужие дела, давать ненужные и бес¬ полезные советы. Где ни поступите вы, как человек с характером и с чувством своего человеческого достоинства,— везде вы оскор¬ бите принцип родства. Вздумали вы жениться — просите совета; не попросите его — вы опасный мечтатель, вольнодумец; попросй- те — вам укажут невесту; женитесь на ней и будете несчастны — вам же скажут: «То-то же, братец, вот каково без оглядки-то пред¬ принимать такие важные дела; я ведь говорил»... Женитесь по сво¬ ему выбору — еще хуже беда. — Какие еще права родства? Мало ли их! Вот, например, этого господина, так похожего на Ноздрева, будь он вам чужой, вы не пустили бы даже в свою конюшню, опа¬ саясь за нравственность ваших лошадей; но он вам родственник — и вы принимаете его у себя в гостиной и в кабинете, и он везде позорит вас именем своего родственника. Родство дает прекрасное средство к занятию и развлечению: случилась с вами беда,— и вот для ваших родственников чудесный случай съезжаться к вам, ахать, охать, качать головою, судить, рядить, давать советы и на¬ ставления, делать упреки, а потом везде развозить эту новость, порицая и браня вас за глаза,— ведь известно: человек в беде всегда виноват, особенно в глазах своих родственников. Все это ни для кого не ново; но то беда, что все это чувствуют, но немно¬ гие это сознают: привычка к добродушному и добросовестному лицемерству побеждает рассудок. Есть такие люди, которые спо¬ собны смертельно обидеться, если огромная семья родни, приехав в столицу, остановится не у них; а остановись она у них,— они же будут не рады; но, ропща, бранясь и всем жалуясь под рукою, они перед родственною семейкою будут расточать любезности и возьмут с нее слово — опять остановиться у них и вытеснить их, во имя родства, из их собственного дома. Что это значит? Совсем не то, чтобы родство у подобных людей существовало как прин¬ цип, а только то, что оно существует у них как факт: внутренно, по убеждению никто из них не признаёт его, но по привычке, по бессознательности и по лицемерству все его признают. Пушкин охарактеризовал родство этого рода в том виде, как оно существует у многих, как оно есть в самом деле, следователь¬ но, справедливо и истинно,— и на него осердились, его назвали безнравственным; стало быть, если бы он описал родство между некоторыми людьми таким, каким оно не существует, то есть не¬ верно и ложно,— его похвалили бы. Все это значит ни больше ни меньше, как то, что нравственна одна ложь и неправда... Вот к чему ведет добродушное и добросовестное лицемерство! Нет, Пушкин поступил нравственно, первый сказав истину, потому что 381
нужна благородная смелость, чтоб первому решиться сказать ис¬ тину. И сколько таких истин сказано в «Онегине»! Многие из них теперь и не новы и даже не очень глубоки; но, если бы Пушкин не сказал их двадцать лет назад, они теперь были бы и новы и глубоки. И потому велика заслуга Пушкина, что он первый вы¬ сказал эти устаревшие и уже неглубокие теперь истины. Он бы мог насказать истин более безусловных и более глубоких, но в таком случае его произведение было бы лишено истинности: ри¬ суя русскую жизнь, оно не было бы ее выражением. Гений ни¬ когда не упреждает своего времени, но всегда только угадывает его не для всех видимое содержание и смысл. Большая часть публики совершенно отрицала в Онегине душу и сердце, видела в нем человека холодного, сухого и эго¬ иста по натуре. Нельзя ошибочнее и кривее понять человека! Этого мало: многие добродушно верили и верят, что сам поэт хотел изобразить Онегина холодным эгоистом. Это уже значит — имея глаза, ничего не видеть. Светская жизнь не убила в Оне¬ гине чувства, а только охолодила к бесплодным страстям и мелочным развлечениям. Вспомните строфы, в которых поэт описывает свое знакомство с Онегиным: Условий света свергнув бремя, Как он, отстав от суеты, С ним подружился я в то время. Мне нравились его черты, Мечтам невольная преданность, Неподражаемая странность 22 И резкий, охлажденный ум. Я был озлоблен, он угрюм; Страстей игру мы знали оба: Томила жизнь обоих нас; В обоих сердца жар погас; Обоих ожидала злоба Слепой Фортуны и людей На самом утре наших дней. Кто жил и мыслил, тот не может В душе не презирать людей; Кто чувствовал, того тревожит Призрак, невозвратимых дней: Тому уж нет очарований, Того змия воспоминаний, Того раскаянье грызет. Все это часто придает Большую прелесть разговору. Сперва Онегина язык Меня смущал; но я привык К его язвительному спору, И к шутке с желчью пополам, И злости мрачных эпиграмм. Как часто летнею порою, Когда прозрачно и светло Ночное небо над Невою И вод веселое стекло Не отражает лик Дианы, 382
Воспомня прежних лет романы, Воспомня преоюнюю любовь, Чувствительны, беспечны вновь, Дыханьем ночк благосклонной Безмолвно упивались мы! Как в лес зеленый из тюрьмы Перенесен колодник сонной, Так уносились мы мечтой К началу жизни молодой. Из этих стихов мы ясно видим, по крайней мере, то, что Оне¬ гин не был ни холоден, ни сух, ни черств, что в душе его жила поэзия и что вообще он был не из числа обыкновенных, дю¬ жинных людей. Невольная преданность мечтам, чувствитель¬ ность и беспечность при созерцании красот природы и при вос¬ поминании о романах и любви прежних лет — все это гово¬ рит больше о чувстве и поэзии, нежели о холодности и сухости. Дело только в том, что Онегин не любил расплываться в мечтах, больше чувствовал, нежели говорил, и не всякому открывался. Озлобленный ум есть тоже признак высшей натуры, потому что человек с озлобленным умом бывает недоволен не только людьми, но и самим собою. Дюжинные люди всегда довольпы собою, а если им везет, то и всеми. Жизнь не обманывает глуп¬ цов; напротив, она все дает им, благо немногого просят они от нее — корма, пойла, тепла да кой-каких игрушек, способ¬ ных тешить пошлое и мелкое самолюбьице. Разочарование в жизни, в людях, в самих себе (если только оно истинно и просто, без фраз и щегольства нарядною печалью) свойственно только людям, которые, желая «многого», не удовлетворяются «ничем». Читатели помнят описание (в VII главе) кабинета Онегина: весь Онегин в этом описании. Особенно поразитель¬ но исключение из опалы двух или трех романов, В которых отразился век И современный человек Изображен довольно верно С его безнравственной душой, Себялюбивой и сухой, Мечтанью преданной безмерно, С его озлобленным умом, Кипящим в действии пустом. Скажут: это портрет Онегина. Пожалуй, и так; но это еще более говорит в пользу нравственного превосходства Онегина, потому что он узнал себя в портрете, который, как две капли воды, похож на столь многих, но в котором узнают себя столь немногие, а большая часть «украдкою кивает на Петра»23. Онегин не любовался самолюбиво этим портретом, но глухо страдал от его поразительного сходства с детьми нынешнего века. Не натура, не страсти, не заблуждения личные сделали Онегина похожим на этот портрет, а век. Связь с Ленским — этим юным мечтателем, который так 383
понравился нашей публике, всего громче говорит против мни¬ мого бездушия Онегина. Онегин презирал людей, Но правил нет без исключений: Иных он очень отличал, И вчуже чувство уважал. Он слушал Ленского с улыбкой. Поэта пылкий разговор, И ум, еще в сужденьях зыбкий, И вечно вдохновенный взор,— Онегину все было ново, Он охладительное слово В устах старался удержать И думал: глупо мне мешать Его минутному блаженству; И без меня пора придет; Пускай покамест он живет Да верит мира совершенству; Простим горячке юных лет И юный жар и юный бред. Меж ними все рождало споры И к размышлению влекло: Племен минувших договоры, Плоды наук, добро и зло, И предрассудки вековые, И гроба тайны роковые, Судьба и жизнь, в свою чреду, Все подвергалось их суду. Дело говорит само за себя: гордая холодность и сухость, надменное бездушие Онегина как человека произошли от гру¬ бой неспособности многих читателей понять так верно созданный поэтом характер. Но мы не остановимся на этом и исчерпаем весь вопрос. Чудак печальный и опасный, Созданье ада иль небес, Сей ангел, сей надменный бес, Что ж он? — Ужели подражанье, Ничтожный призрак, иль еще Москвич в Гарольдовом плаще; Чужих причуд истолкованье, Слов модных полный лексикон?.. Уж не пародия ли он? Все тот же ль он, иль усмирился? Иль корчит так же чудака? Скажите, чем он возвратился? Что нам представит он пока? Чем ныне явится? Мельмотом, Космополитом, патриотом, Гарольдом, квакером, ханжой, Иль маской щегольнет иной? Иль просто будет добрый малой, Как вы да я, как целый свет? По крайней мере мой совет: Отстать от моды обветшалой. Довольно он морочил свет... — Знаком он вам? — «И да и нет». 384
— Зачем же так пеблагосклонпо Вы отзываетесь о нем? За то ль, что мы неугомонпо Хлопочем, судим обо всем, Что пылких душ неосторожность Самолюбивую ничтожность Иль оскорбляет, иль смешит; Что ум, любя простор, теснит; Что слишком часто разговоры Принять мы рады за дела, Что глупость ветрена и зла, Что важным людям важны вздоры, И что посредственность одна Нам по плечу и не странна? Блажен, кто смолоду был молод, Блажен, кто вовремя созрел, Кто постепенно жизни холод С летами вытерпеть умел; Кто странным снам не предавался; Кто черни светской не чуждался; Кто в двадцать лет был франт иль хват, А в тридцать выгодно женат; Кто в пятьдесят освободился От частных и других долгов; Кто славы, денег и чинов Спокойно в очередь добился; О ком твердили целый век: N. N. прекрасный человек. Но грустно думать, что напрасно Была нам молодость дана, Что изменяли ей всечасно, Что обманула нас она; Что наши лучшие желанья, Что наши свежие мечтанья Истлели быстрой чередой, Как листья ©сенью гнилой. Несносно видеть пред собою Одних обедов длинный ряд, Глядеть на жизнь, как на обряд, И вслед за чинною толпою Идти, не разделяя с ней Ни общих мпений, ни страстей. Эти стихи — ключ к тайне характера Онегина. Онегин — не Мельмот, не Чайльд-Гарольд, не демон, не пародия, не мод¬ ная причуда, не гений, не великий человек, а просто — «доб¬ рый малой, как вы да я, как целый свет». Поэт справедливо называет «обветшалою модою» везде находить пли везде искать все гениев да необыкновенных людей. Повторяем: Онегин — добрый малой, но при этом недюжинный человек. Он не годится в гении, не лезет в великие люди, но бездеятельность и пош¬ лость жизни душат его; он даже не знает, чего ему надо, чего ему хочется; но он знает, и очень хорошо знает, что ему не надо, что ему не хочется того, чем так довольна, так счастлива само¬ любивая посредственность. И за то-то эта самолюбивая посред¬ 13 в. Белинский, т. 6 385
ственность не только провозгласила его «безнравственным», но и отняла у него страсть сердца, теплоту души, доступность всему доброму и прекрасному. Вспомните, как воспитан Оне¬ гин, и согласитесь, что натура его была слишком хороша, если ее не убило совсем такое воспитание. Блестящий юноша, он был увлечен светом, подобно многим; но скоро наскучил им и оставил его, как это делают слишком немногие. В душе его тлелась искра надежды — воскреснуть и освежиться в тишп уединения, на лоне природы; но он скоро увидел, что перемена мест не изменяет сущности некоторых неотразимых и не от на¬ шей воли зависящих обстоятельств: Два дни ему казались новы Уединенные поля, Прохлада сумрачной дубровы, Журчанье тихого ручья; На третий — рощи, холм и поле Его не занимали боле; Потом уж наводили сон; Потом увидел ясно он, Что и в деревне скука та же, Хоть нет ни улиц, ни дворцов, Ни карт, ни балов, ни стихов. Хандра ждала его на страже, И бегала за ним она, Как тень иль верная жена. Мы доказали, что Онегин не холодный, не сухой, не без¬ душный человек, но мы до сих пор избегали слова эгоист,— и так как избыток чувства, потребность изящного не исключают эгоизма, то мы скажем теперь, что Онегин — страдающий эгоист. Эгоисты бывают двух родов. Эгоисты первого разряда — люди без всяких заносчивых или мечтательных притязаний; они не понимают, как может человек любить кого-нибудь, кроме самого себя, и потому они нисколько не стараются скры¬ вать своей пламенной любви к собственным их особам; если их дела идут плохо, они худощавы, бледны, злы, низки, подлы, предатели, клеветники; если их дела идут хорошо, они толсты, жирны, румяны, веселы, добры, выгодами делиться ни с кем не станут, но угощать готовы не только полезных, даже и вовсе бесполезных им людей. Это эгоисты по натуре или по причийе дурного воспитания. Эгоисты второго разряда почти никогда не бывают толсты и румяны; по большой части это народ боль¬ ной и всегда скучающий. Бросаясь всюду, везде ища то счастия, то рассеяния, они нигде не находят ни того, ни другого с той минуты, как обольщения юности оставляют их. Эти люди часто доходят до страсти к добрым действиям, до самоотвержения в пользу ближних; но беда в том, что они и в добре хотят искать то счастия, то развлечения, тогда как в добре следовало бы им искать только добра. Если подобные люди живут в обществе, представляющем полную возможность для каждого из его 386
членов стремиться своею деятельиостию к осуществлению иде¬ ала истины и блага,— о них без запинки можно сказать, что суетность и мелкое самолюбие, заглушив в них добрые элемен¬ ты, сделали их эгоистами. Но наш Онегин не принадлежит ни к тому, ни к другому разряду эгоистов. Его можно назвать эгоистом поневоле; в его эгоизме должно видеть то, что древние называли «fatum» *. Благая, благотворная, полезная деятель¬ ность! Зачем не предался ей Онегин? Зачем не искал он в ней своего удовлетворения? Зачем? зачем? — Затем, милостивые госу¬ дари, что пустым людям легче спрашивать, нежели дельным отвечать... Один среди своих владений, Чтоб только время проводить, Сперва задумал наш Евгений Порядок новый учредить. В своей глушп мудрец пустынный, Ярем он барщины старинный Оброком легким заменил; Мужик24 судьбу благословил. Зато в углу своем надулся, Увидя в этом страшный вред, Его расчетливый сосед; Другой лукаво улыбнулся, И в голос все решили так, Что он опаснейший чудак. Сначала все к нему езжали; Но так как с заднего крыльца Обыкновенно подавали Ему донского жеребца, Лишь только вдоль большой дороги Заслышат их домашни дроги,— Поступком оскорбясь таким, Все дружбу прекратили с ним. «Сосед наш неуч, сумасбродит, Он фармазон; он пьет одно Стаканом красное вино; Он дамам к ручке не подходит; Все да да нет, не скажет да-с Иль пет-с». Таков был общий глас. Что-нибудь делать можно только в обществе, на основании общественных потребностей, указываемых самою действитель¬ ностью, а не теориею; но что бы стал делать Онегин в сообще¬ стве с такими прекрасными соседами, в кругу таких милых ближних? Облегчить участь мужика, конечно, много значило для мужика; но со стороны Онегина тут еще немного было сде¬ лано. Есть люди, которым если удастся что-нибудь сделать поря¬ дочное, они с самодовольствием рассказывают об этом всему миру и таким образом бывают приятно заняты на целую жизнь. * рок, судьба (лат.). — Ред. 13* 387
Онегин был не из таких людей: важное и великое для многих для него было не бог знает чем. Случай свел Онегина с Ленским; через Ленского Онегин познакомился с семейством Лариных. Возвращаясь от них домой после первого визита, Онегин зевает; из его разговора с Ленским мы узнаем, что он Татьяну принял за невесту своего приятеля и, узнав о своей ошибке, удивляется его выбору, го¬ воря, что если б он сам был поэтом, то выбрал бы Татьяну. Этому равнодушному, охлажденному человеку стоило одного или двух невнимательных взглядов, чтоб понять разницу между обеими сестрами,— тогда как пламенному, восторжен¬ ному Ленскому и в голову не входило, что его возлюбленная была совсем не идеальное и поэтическое создание, а просто хорошенькая и простенькая девочка, которая совсем не стоила того, чтоб за нее рисковать убить приятеля или самому быть убитым. Между тем как Онегин зевал — по привычке, говоря его собственным выражением, и нисколько не заботясь о се¬ мействе Лариных,— в этом семействе его приезд завязал страшную внутреннюю драму. Большинство публики было крайне удивлено, как Онегин, получив письмо Татьяны, мог не влюбиться в нее,— и еще более, как тот же самый Онегин, который так холодно отвергал чистую, наивную любовь прекрасной девушки, потом страстно влюбился в великолепную светскую даму? В самом деле, есть чему удивляться. Не беремся решить вопроса, но поговорим о нем. Впрочем, признавая в этом факте возможность психологи¬ ческого вопроса, мы тем не менее нисколько не находим удивительным самого факта. Во-первых, вопрос, почему влю¬ бился, или почему не влюбился, или почему в то время не влю¬ бился,— такой вопрос мы считаем немного слишком диктатор¬ ским. Сердце имеет свои законы — правда, но не такие, из которых легко было бы составить полный систематический кодекс. Сродство натур, нравственная симпатия, сходство поня¬ тий могут и даже должны играть большую роль в любви разум¬ ных существ; но кто в любви отвергает элемент чисто непосред¬ ственный, влечение инстинктуальное, невольное, прихоть сердца, в оправдание несколько тривьяльной, но чрезвычайно вырази¬ тельной русской пословицы: полюбится сатана лучше ясного сокола,— кто отвергает это, тот не понимает любви. Если б выбор в любви решался только волею и разумом, тогда любовь не была бы чувством и страстью. Присутствие элемента непосред¬ ственности видно и в самой разумной любви, потому что из не¬ скольких равно достойных лиц выбирается только одно, и выбор этот основывается на невольном влечении сердца. Но бывает и так, что люди, кажется, созданные один для другого, остаются равнодушны друг к другу, и каждый из них обращает свое чувство на существо нисколько себе не под пару. Поэтому Онегин имел полное право без всякого опасения подпасть под 388
уголовный суд критики, не полюбить Татьяны-девушкп и по¬ любить Татьяну-женщину. В том и другом случае он поступил равно ни нравственно, ни безнравственно. Этого вполне доста¬ точно для его оправдания; но мы к этому прибавим и еще кое- что. Онегин был так умен, тонок и опытен, так хорошо понимал людей и их сердце, что не мог не понять из письма Татьяны, что эта бедная девушка одарена страстным сердцем, алчущим роковой пищи, что ее душа младенчески чиста, что ее страсть детски простодушна и что она нисколько не похожа на тех кокеток, которые так надоели ему с их чувствами, то легкими, то поддельными. Он был живо тронут письмом Татьяны: Язык девических мечтаний В нем думы роем возмутил. И вспомнил он Татьяны милой И бледный цвет, и вид унылой; И в сладостный, безгрешный сои Душою погрузился он. Быть может, чувствий пыл старинной Им на минуту овладел; Но обмануть он не хотел Доверчивость души невинной. В письме своем к Татьяне (в VIII главе) он говорит, что, заметя в ней искру нежности, он не хотел ей поверить (то есть заставил себя не поверить), не дал хода милой привычке и не хотел расстаться с своей постылой свободою. Но, если он оце¬ нил одну сторону любви Татьяны, в то же самое время он так же ясно видел и другую ее сторону. Во-первых, обольститься такою младенчески прекрасною любовью и увлечься ею до желания отвечать на нее значило бы для Онегина решиться на женитьбу. Но если его могла еще интересовать поэзия стра¬ сти, то поэзия брака не только не интересовала его, но была для него противна. Поэт, выразивший в Онегине много своего соб¬ ственного, так изъясняется на этот счет, говоря о Ленском: Гимена хлопоты, печали, Зевоты хладная чреда Ему не снились никогда, Меж тем как мы, враги Гимепа, В домашней жизни зрим один Ряд утомительных картин, Роман во вкусе Лафонтена. Если не брак, то мечтательная любовь, если не хуже что- нибудь; но он так хорошо постиг Татьяну, что даже и не поду¬ мал о последнем, не упижая себя в собственных своих глазах. Но в обоих случаях эта любовь не много представляла ему обольстительного. Как! он, перегоревший в страстях, изведав¬ ший жизнь и людей, еще кипевший какими-то самому ему неяс¬ ными стремлениями,— он, которого могло занять и наполнить 38Э
только что-нибудь такое, что могло бы выдержать его собственную иронию,— он увлекся бы младенческой любовью девочки-мечта¬ тельницы, которая смотрела на жизнь так, как он уже не мог смотреть... И что же сулила бы ему в будущем эта любовь? Что бы нашел он потом в Татьяне? Или прихотливое дитя, кото¬ рое плакало бы оттого, что он не может, подобно ей, детски смотреть на жизнь и детски играть в любовь,— а это, согла¬ ситесь, очень скучно; или существо, которое, увлекшись его превосходством, до того подчинилось бы ему, не понимая его, что не имело бы ни своего чувства, ни своего смысла, ни своей воли, ни своего характера. Последнее спокойнее, но зато еще скучнее. И это ли поэзия и блаженство любви!.. Разлученный с Татьяною смертию Ленского, Онегин лишил¬ ся всего, что хотя сколько-нибудь связывало его с людьми: Убпв на поединке друга, Дожив без цели, без трудов До двадцати шести годов, Томясь в бездействии досуга, Без службы, без жены, без дел, Ничем заняться не умел. Им овладело беспокойство, Охота к перемене мест (Весьма мучительное свойство, Немногих добровольный креот). Между прочим, был он и на Кавказе и смотрел на бледный рой теней, толпившийся около целебных струй Машука: Питая горьки размышленья, Среди печальной их семьи, Онегин взором сожаленья Глядел на дымные струи И мыслил, грустью отуманен: Зачем я пулей в грудь не ранен? Зачем не хилый я старик, Как этот бедный откупщик? Зачем, как тульский заседатель, Я не лежу в параличе? Зачем не чувствую в плече Хоть ревматизма? — Ах, создатель! Я молод, жизнь во мне крепка; .Чего мне ждать? тоска, тоска!.. Какая жизнь! Вот оно, то страдание, о котором так много пишут и в стихах и в прозе, на которое столь многие жалуются, как будто и в самом деле знают его; вот оно, страдание истин¬ ное, без котурна, без ходуль, без драпировки, без фраз, страда¬ ние, которое часто не отнимает ни сна, ни аппетита, ни здоровья, но которое тем ужаснее!.. Спать ночью, зевать днем, видеть, что все из чего-то хлопочут, чем-то заняты, один — деньгами, другой — женитьбою, третий — болезнию, четвертый — нуждою 390
и кровавым потом работы,— видеть вокруг себя и веселье и печаль, и смех и слезы, видеть все это и чувствовать себя чуждым всему этому, подобно Вечному жиду25, который среди волнующейся вокруг него жизни сознает себя чуждым жизни и мечтает о смерти, как о величайшем для него блаженстве; это страдание, не всем понятное, но оттого не меньше страшное... Молодость, здоровье, богатство, соединенные с умом, сердцем: чего бы, кажется, больше для жизни и счастия? Так думает тупая чернь и называет подобное страдание модною причудою. И чем естественнее, проще страдание Онегина, чем дальше оно от всякой эффектности, тем оно менее могло быть понято п оце¬ нено большинством публики. /В двадцать шесть лет так много пережить, не вкусив жизни, так изнемочь, устать, ничего не сде¬ лав, дойти до такого безусловного отрицания, не перейдя ни через какие убеждения: это смерть! Но Онегину не суждено было умереть, не отведав из чаши жизни: страсть сильная п глубокая не замедлила возбудить дремавшие в тоске силы его духа. Встретив Татьяну на бале, в Петербурге, Онегип едва мог узнать ее: так переменилась она! Она была нетороплива, Не холодна, не говорлива, Без взора наглого для всех, Без притязаний на успех, Без этих маленьких ужимок, Без подражательных затей¬ нее тихо, просто было в ней. Она казалась верный снимок Du comme il faut...* Никто б не мог ее прекрасной Назвать; но с головы до ног Никто бы в ней найти пе мог Того, что модой самовластной В высоком лондонском кругу Зовется vulgar **. Муж Татьяны, так прекрасно и так полно, с головы до ног охарактеризованный поэтом этими двумя стихами: И всех выше И нос и плечи поднимал Вошедший с нею генерал,— муж Татьяны представляет ей Онегина, как своего родствен¬ ника и друга. Многие читатели, в первый раз читая эту главу, ожидали громозвучного оха и обморока со стороны Татьяны, которая, пришед в себя, по их мнению, должна повиснуть на шее у Онегина. Но какое разочарование для них! * Благопристойности (фр.). — Ред. ** вульгарным, пошлым (англ.). — Ред. Ж
Княгиня смотрит на него... И что ей душу ни смутило, Как сильно ни была она Удивлена, поражена, Но ей ничто не изменило: В ней сохранился тот же тон, Был так же тих ее поклон. Ей-ей! не то, чтоб содрогнулась Иль стала вдруг бледна, красна... У ней и бровь не шевельнулась; Не сжала даже губ она. Хоть он глядел, нельзя прилежней, Но и следов Татьяны прежней Не мог Онегин обрести. С ней речь хотел он завести И — и не мог. Она спросила, Давно ль он здесь, откуда он И пе из их ли уж сторон? Потом к супругу обратила Усталый взгляд; скользнула вон... И недвижим остался он. Ужель та самая Татьяна, Которой он наедине, В начале нашего романа, В глухой, далекой стороне, В благом пылу нравоученья, Читал когда-то наставленья, Та, от которой он хранит Письмо, где сердце говорит, Где все наруже, все на воле, Та девочка... иль это сон?.. Та девочка, которой он Пренебрегал в смиренной доле, Ужели с ним сейчас была Так равнодушна, так смела? Что с ним? в каком он странном сне? Что шевельнулось в глубине Души холодной и ленивой? Досада? суетность? иль вновь Забота юности — любовь? Как изменилася Татьяна! Как твердо в роль свою вошла! Как утеснительного сана Приемы скоро приняла! Кто б смел искать девчонки нежной В сей величавой, в сей небрежной Законодательнице зал? И он ей сердце волновал! Об нем она во мраке ночи, Пока Морфей не прилетит, Бывало, девственно грустит, К луне подъем лет томны очи, Мечтая с ним когда-нибудь Свершить смиренный жизни путь.
Любви все возрасты покорны; Но юным, девственным сердцам Ее порывы благотворны, Как бури вешние полям: В дожде страстей они свежеют, И обновляются, и зреют — И жизнь могущая дает И пышный цвет и сладкий плод. Но в возраст поздний и бесплодный, На повороте наших лет, Печален страсти мертвой след: Так бури осени холодной В болото обращают луг И обнажают лес вокруг. Не принадлежа к числу ультраидеалистов, мы охотно допу¬ скаем в самые высокие страсти примесь мелких чувств и потому думаем, что досада и суетность имели свою долю в страсти Оне¬ гина. Но мы решительно не согласны с этим мнением поэта, которое так торжественно было провозглашено им и которое нашло такой отзыв в толпе, благо пришлось ей по плечу: О люди! все похожи вы На прародительницу Еву; Что вам дано, то не влечет; Вас непрестанно змий зовет К себе, к таинственному древу; Запретный плод вам подавай, А без того вам рай не рай. Мы лучше думаем о достоинстве человеческой натуры и убеждены, что человек родится не на зло, а на добро, не на пре¬ ступление, а на разумно-законное наслаждение благами бы¬ тия, что его стремления справедливы, инстинкты благородны. Зло скрывается не в человеке, но в обществе,— так как общества, понимаемые в смысле формы человеческого развития, еще да¬ леко не достигли своего идеала, то не удивительно, что в них только и видишь много преступлений. Этим же объясняется и то, почему считавшееся преступным в древнем мире считается законным в новом, и наоборот; почему у каждого народа и каж¬ дого века свои понятия о нравственности, законном и преступ¬ ном. Человечество еще далеко не дошло до той степени совершен¬ ства, на которой все люди, как существа однородные и единым разумом одаренные, согласятся между собою в понятиях об истин¬ ном и ложном, справедливом и несправедливом, законном и преступном, так же точно, как они уже согласились, что не солнце вокруг земли, а земля вокруг солнца обращается, и во множестве математических аксиом. До тех же пор преступле¬ ние будет только по наружности преступлением, а внутренно, существенно — непризнанием справедливости и разумности того или другого закона. Было время, когда родители видели в сво¬ их детях своих рабов и считали себя вправе насиловать их чув¬ ства и склонности самые священные. Теперь: если девушка, чувствуя отвращение к господину благонамеренной наружности, 393
за которого ее хотят насильно выдать, п любя страстно человека, с которым ее насильно разлучают, последует влече¬ нию своего сердца и будет любить того, кого она избрала, а не того, в чей карман пли в чей чин влюблены ее дражайшие родители,— неужели она преступница? Ничто так не подчинено строгости внешних условий, как сердце, и ничто так не требует безусловной воли, как сердце же. Даже самое блаженство люб¬ ви — что оно такое, если оно согласовано с внешними услови¬ ями? Песня соловья или жаворонка в золотой клетке. Что такое блаженство любви, признающей только власть и прихоть сердца? — торжественная песнь соловья на закате солнца, в таинственной сени склонившихся над рекою ив; вольная песпь жаворонка, который, в безумном упоении чувством бытпя, то мчится вверх стрелою, то падает с неба, то, трепеща крыльями, не двигаясь с места, как будто купается и тонет в голубом эфире... Птица любит волю; страсть есть поэзия и цвет жизни, но что же в страстях, если у сердца не будет воли?.. Письмо Онегина к Татьяне горит страстью; в нем уже нет иронии, нет светской умеренности, светской маски. Онегин знает, что он, может быть, подает повод к злобному веселью; но страсть задушила в нем страх быть смешным, подать на себя оружие врагу. И было с чего сойти с ума! По наружности Та¬ тьяны можно было подумать, что она помирилась с жизнью ни на чем, от души поклонилась идолу суеты — ив таком случае, конечно, роль Онегина была бы очень смешна и жалка. Но в свете наружность никого и ни в чем не убеждает: там все слиш¬ ком хорошо владеют искусством быть веселыми с достоинством в то время, как сердце разрывается от судорог. Онегин мог не без основания предполагать и то, что Татьяна внутренно оста¬ лась самой собою, и свет научил ее только искусству владеть собою и серьезнее смотреть на жизнь. Благодатная натура не гибнет от света, вопреки мнению мещанских философов; для ги¬ бели души и сердца и малый свет представляет точно столько же средств, сколько и большой. Вся разница в формах, а не в сущ¬ ности. И теперь, в каком же свете должна была казаться Оне¬ гину Татьяна,— уже не мечтательная девушка, поверявшая луне и звездам свои задушевные мысли и разгадывавшая сны по книге Мартына Задеки, но женщина, которая знает цену всему, что дано ей, которая много потребует, но много и даст. Ореол светскости не мог не возвысить ее в глазах Онегина: в свете, как и везде, люди бывают двух родов — одни привя¬ зываются к формам и в их исполнении видят назначение жиз¬ ни,— это чернь; другие от света заимствуют знание людей и жизни, такт действительности и способность вполне владеть всем, что дано им природою. Татьяна принадлежала к числу послед¬ них, и значение светской дамы только возвышало ее значение как женщины. Притом же в глазах Онегина любовь без борьбы не имела никакой прелести, а Татьяна не обещала ему легкой 394
победы. И он бросплся в эту борьбу без надежды на победу, без расчета, со всем безумством искренней страсти, которая так и дышит в каждом слове его письма: Нет, поминутно видеть вас, Повсюду следовать за вами, Улыбку уст, движенье глаз Ловить влюбленными глазами, Внимать вам долго, понимать Душой все ваше совершенство, Пред вами в муках замирать, Бледнеть и гаснуть... вот блаженство! Когда б вы зпали, как ужасно Томиться жаждою любви, Пылать — и разумом всечасно Смирять волнение в крови; Желать обнять у вас колени И, зарыдав, у милых ног Излить мольбы, признанья, пени, Все, все, что выразить бы мог; А между тем, притворным хладом Вооружив и речь и взор, Вести спокойный разговор, Глядеть на вас спокойным взглядом!.. Но эта пламенная страсть не произвела на Татьяну никакого впечатления. Шосле нескольких посланий, встретившись с нею, Онегин не заметил ни смятения, ни страдания, ни пятен слез на лице — на нем отражался лишь след гнева... ! Онегин на целую зиму заперся дома и принялся читать: И что ж? Глаза его читали, Но мысли были далеко; Мечты, желания, печали Теснились в душу глубоко. Он меж печатными строками Читал духовными глазами Другие строки. В них-то он Был совершенно углублен. То были тайные преданья Сердечной, темпой старины, Ни с чем не связанные сны, Угрозы, толки, предсказанья, Иль длинной сказки вздор живой, Иль письма девы молодой. И постепенно в усыпленье И чувств и дум впадает он, А перед ним воображенье Свой пестрый мечет фараон. То видит он: на талом снеге, Как будто спящий на ночлеге, Недвижим юноша лежит, И слышит голос: что ж? убит! То видит он врагов забвенных, Клеветников и трусов злых, И рой изменниц молодых, 395
И круг товарищей презренных; То сельский дом — и у окна Сидит она... и все она!.. Мы не будем распространяться теперь о сцене свидания и объяснения Онегина с Татьяною, потому что главная роль в этой сцене принадлежит Татьяне, о которой нам еще предстоит много говорить. Роман оканчивается отповедью Татьяны, и читатель навсегда расстается с Онегиным в самую злую минуту его жизни... Что же это такое? Где же роман? Какая его мысль? И что за роман без конца? — Мы думаем, что есть романы, ко¬ торых мысль в том и заключается, что в них нет конца, потому что в самой действительности бывают события без развязки, существования без цели, существа неопределенные, никому не понятные, даже самим себе, словом, то, что по-французски называется les êtres manques, les existences avortées *. И эти существа часто бывают одарены большими нравственными пре¬ имуществами, большими духовными силами; обещают много, исполняют мало или ничего не исполняют. Это зависит не от них самих; тут есть fatum **, заключающийся в действительности, которою окружены они, как воздухом, и из которой не в силах и не во власти человека освободиться. Другой поэт представил нам другого Онегина под именем Печорина: пушкинский Онегин с каким-то самоотвержением отдался зевоте; лермонтовский Пе¬ чорин бьется насмерть с жизнию и насильно хочет у нее вырвать свою долю; в дорогах — разница, а результат один: оба романа так же без конца, как и жизнь и деятельность обоих поэтов... Что сталось с Онегиным потом? Воскресила ли его страсть для нового, более сообразного с человеческим достоинством страдания? Или убила она все силы души его, и безотрадная тоска его обратилась в мертвую, холодную апатию? — Не знаем, да и на что нам знать это, когда мы знаем, что силы этой богатой натуры остались без приложения, жизнь без смысла, а роман без конца? Довольно и этого знать, чтоб не захотеть больше ничего знать... Онегин — характер действительный, в том смысле, что в нем нет ничего мечтательного, фантастического, что он мог быть счастлив или несчастлив только в действительности и че¬ рез действительность. В Ленском Пушкин изобразил характер, совершенно противоположный характеру Онегина, характер совершенно отвлеченный, совершенно чуждый действительности. Тогда это было совершенно новое явление, и люди такого родр тогда действительно начали появляться в русском обществе. С душою прямо геттингенской, Поклонник Канта и поэт, * неудачливые существа, неудавшиеся существования (фр.).—Ред. ** рок, судьба (лат.). — Ред. 396
Он из Германии туманной Привез учености плоды: Вольнолюбивые мечты, Дух пылкий и довольно странный, Всегда восторженную речь И кудри черные до плеч. Он пел любовь, любви послушный, II песнь его была ясна, Как мысли девы простодушной, Как сон младенца, как луна В пустынях неба безмятежных, Богиня тайн и вздохов нежных. Он пел разлуку и печаль, И нечто, и ту манну даль, И романтические розы; Он пел те дальние страны, Где долго в лоне тишины Лились его живые слезы; Он пел поблеклый жизни цвет Без малого в восьмнадцать лет. Ленский был романтик и по натуре и по духу времени. Нет нужды говорить, что это было существо, доступное всему пре¬ красному, высокому, душа чистая и благородная. Но в то же время «он сердцем милый был невежда», вечно толкуя о жизни, никогда не знал ее. Действительность на него не имела влияния: его радости и печали были созданием его фантазии. Он полю¬ бил Ольгу,— и что ему была за нужда, что она не понимала его, что, вышедши замуж, она сделалась бы вторым, исправлен¬ ным изданием своей маменьки, что ей все равно было выйти — и за поэта, товарища ее детских игр, и за довольного собою и своею лошадью улана? — Ленский украсил ее достоинствами и совершенствами, приписал ей чувства и мысли, которых в ней не было и о которых опа и не заботилась. Существо доброе, милое, веселое,— Ольга была очаровательна, как все «барышни», пока они еще не сделались «барынями»; а Ленский видел в ней фею, сильфиду, романтическую мечту, нимало не подозревая будущей барыни. Он написал «надгробный мадригал» старику Ларину, в котором, верный себе, без всякой иронии, умел найти поэтическую сторону. В простом желании Онегина подшутить над ним он увидел и измену, и обольщение, и кровавую обиду. Результатом всего этого была его смерть, заранее воспетая им в туманно-романтических стихах. Мы нисколько не оправдываем Онегина, который, как говорит поэт, Был должен оказать себя Не мячиком предрассуждений, Не пылким мальчиком, бойцом, Но мужем с честью и умом,— но тирания и деспотизм светских и житейских предрассудков таковы, что требуют для борьбы с собою героев. «Подробности дуэли Онегина с Ленским — верх совершенства в художествен¬ 397
ном отношении. / Поэт любил этот идеал, осуществленный им в Ленском, и в прекрасных строфах оплакал его падение: Друзья мои, вам жаль поэта: Во цвете радостных надежд, Их не свершив еще для света, Чуть из младенческих одежд, Увял! Где жаркое волненье, Где благородное стремленье И чувств и мыслей молодых, Высоких, нежных, удалых? Где бурные любви желанья, И жажда знаний и труда, И страх порока и стыда, И вы, заветные мечтапья, Вы, призрак жизни неземной, Вы, сны поэзии святой! Быть может, он для блага мпра Иль хоть для славы был рожден; Его умолкнувшая лира Гремучий, непрерывный звон В веках поднять могла. Поэта, Быть может, на ступенях света Ждала высокая ступень. Его страдальческая тень, Быть может, унесла с собою Святую тайну, и для нас Погиб животворящий глас, И за могильною чертою К ней не домчится гимн времен, Благословение племен. А может быть и то: поэта Обыкновенный ждал удел. Прошли бы юношества лета. В нем пыл души бы охладел, Во многом он бы изменился, Расстался б с музами, женился; В деревне, счастлив и рогат, Носил бы стеганый халат; Узнал бы жизнь на самом деле, Подагру б в сорок лет имел, Пил, ел, скучал, толстел, хирел. И наконец в своей постеле Скончался б посреди детей, Плаксивых баб и лекарей. Мы убеждены, что с Ленским сбылось бы непременно послед¬ нее. В нем было много хорошего, но лучше всего то, что он был молод и вовремя для своей репутации умер. Это не была одна из тех натур, для которых жить — значит развиваться и идти вперед. Это — повторяем — был романтик, и больше ничего. Останься он жив, Пушкину нечего было бы с ним делать, кроме как распространить на целую главу то, что он так полно вы¬ сказал в одной строфе. | Люди, подобные Ленскому, при всех их неоспоримых достоинствах, нехороши тем, что они пли перерож¬ даются в совершенных филистеров, или, если сохранят на¬ всегда свой первоначальный тип, делаются этими устарелыми 398
мистиками и мечтателями, которые так же неприятны, как и старые идеальные девы, и которые больше враги всякого про¬ гресса, нежели люди просто, без претензий, пошлые. / Вечно ко¬ паясь в самих себе и становя себя центром мира, они спокойно смотрят на все, что делается в мире, и твердят о том, что счастие внутри нас, что должно стремиться душою в надзвездную сто¬ рону мечтаний и не думать о суетах этой земли, где есть и голод, и нужда, и... Ленские не перевелись и теперь; они только пере¬ родились. В них уже не осталось ничего, что так обаятельна прекрасно было в Ленском; в них нет девственной чистоты его сердца, в них только претензии на великость и страсть марать бумагу. Все они поэты, и стихотворный балласт в журналах доставляется одними ими. Словом, это теперь самые несносные, самые пустые и пошлые люди. Татьяна... но мы поговорим о ней в следующей статье. СТАТЬЯ ДЕВЯТАЯ «Евгений Онегин» (Окончание) Велик подвиг Пушкина, что он первый в своем романе поэтически воспроизвел русское общество того времени и в лице Онегина и Ленского показал его главную, то есть мужскую сто¬ рону; но едва ли не выше подвиг нашего поэта в том, что он пер¬ вый поэтически воспроизвел, в лице Татьяны, русскую женщину. Мужчина во всех состояниях, во всех слоях русского общества играет первую роль; но мы не скажем, чтоб женщина играла у нас вторую и низшую роль, потому что она ровно никакой роли не играет. Исключение остается только за высшим кругом, по крайней мере до известной степени. Давно бы пора нам со¬ знаться, что, несмотря на нашу страсть во всем копировать европейские обычаи, несмотря на наши балы с танцами, несмотря на отчаяние славянолюбов, что мы совсем переродились в немцев,— несмотря на все это, пора нам наконец признаться, что еще и до сих пор мы — плохие рыцари, что наше внимание к женщине, наша готовность жить и умереть для нее до сих пор как-то театральны и отзываются модною светскою фразою, и притом еще не собственного нашего изобретения, а заим¬ ствованною. Чего доброго! теперь и поштенное купечество с бородою, от которой попахивает маненъко капусткою и луч¬ ком, даже и оно, идя по улице с хозяйкою, ведет ее под руку, а не толкает в спину коленом, указывая дорогу и заказывая зевать по сторонам; но дома... Однако зачем говорить, что бы¬ вает дома? зачем выносить сор из избы?.. Набравшись готовых чужих фраз, кричим мы и в стихах и в прозе: «женщина — царица общества; ее очаровательным присутствием украшается общество» и т. п. Но посмотрите на наши общества (за исклю¬ 399
чением высшего светского): везде мужчины — сами по себе, женщины — сами по себе. И самый отчаянный любезнпк, сидя с женщинами, как будто жертвует собою из вежливости; потом встает и с утомленным видом, словно после тяжкой работы, идет в комнату мужчин, как бы для того, чтоб свободно вздох¬ нуть и освежиться. В Европе женщина действительно царица общества: весел и горд мужчина, с которым она больше говорит, чем с другими. У нас наоборот: у пас женщина ждет, как милости, чтоб мужчина заговорил с нею; она счастлива и горда его вни¬ манием. И как же быть иначе, если то, что называется тоном и любезностью, у нас заменено жеманством, если у нас все любят поэзию только в книгах, а в жизни боятся ее пуще чумы и холеры? Как вы подадите руку девушке, если она не смеет опереться на нее, не испросив позволения у своей маменьки? Как вы решитесь говорить с нею много и часто, если знаете, что за это сочтут вас влюбленным в нее или даже и огласят ее женихом? Это значило бы окомпрометировать ее и самому попасть в беду. Если вас сочтут влюбленным в нее, вам некуда будет деваться от лукавых и остроумных намеков и насмешек друзей ваших, от наивных и добродушных расспросов совершенно посторонних вам людей. Но еще хуже вам, когда заключат, что вы хотите жениться на ней: если ее родители не будут видеть в вас выгодной партии для своей дочери, они откажут вам от дома и строго запретят дочери быть любезной с вами в других домах; если они увидят в вас выгодную партию — новая беда, страшнее прежней: раскинут сети, ловушки, и вы, пожалуй, увидите себя сочетавшимся законным браком прежде, нежели успеете опомниться и спросить себя: да как же и когда же слу¬ чилось все это? Если же вы человек с характером и не подда¬ дитесь, то наживете «историю», которую долго будете помнить. Отчего все это происходит? — Оттого, что у нас не понимают и не хотят понимать, что такое женщина, не чувствуют в ней никакой потребности, не желают и не ищут ее, словом, оттого, что у нас нет женщины. У нас «прекрасный пол» существует только в романах, повестях, драмах и элегиях; но в действи¬ тельности он разделяется на четыре разряда: на девочек, на невест, на замужних женщин и, наконец, на старых дев и ста¬ рых баб. Первыми, как детьми, никто не интересуется; послед¬ них все боятся и ненавидят (и часто поделом); следовательно, наш прекрасный пол состоит из двух отделов: из девиц, которые должны выйти замуж, и из женщин, которые уже замужем. Русская девушка — не женщина в европейском смысле этого слова, не человек: она не что другое, как невеста. Еще ребен¬ ком она называет своими женихами всех мужчин, которых ви¬ дит в своем доме, и часто обещает выйти замуж за своего папашу или за своего братца; еще в колыбели ей говорили и мать и отец, и сестры и братья, и мамки и няньки, и весь окружаю¬ щий ее люд, что она — невеста, что у ней должны быть женихи. 400
Едва исполнится ей двенадцать лет, и мать, упрекая ее в ле¬ ности, в неумении держаться и тому подобных недостатках, говорит ей: «Не стыдно ли вам, сударыня: ведь вы уж невеста!» Удивительно ли после этого, что она не умеет, не может смотреть сама на себя, как на женственное существо, как на человека, п видит в себе только невесту? Удивительно ли, что с ранних лет до поздней молодости, иногда даже и до глубокой старости, все думы, все мечты, все стремления, все молитвы ее сосредо¬ точены на одной щее fixe: * на замужстве,— что выйти за¬ муж — ее единственное страстное желание, цель и смысл ее существования, что вне этого она ничего не понимает, ни о чем не думает, ничего не желает и что на всякого неженатого муж¬ чину она смотрит опять не как на человека, а только как на жениха? И виновата ли она в этом? — С восьмнадцати лет она начинает уже чувствовать, что она — не дочь своих родителей, не любимое дитя их сердца, не радость и счастие своей семьи, не украшение своего родного крова, а тягостное бремя, готовый залежаться товар, лишняя мебель, которая того и гляди спа¬ дет с цены и не сойдет с рук. Что же остается ей делать, если не сосредоточить всех своих способностей на искусстве ловить женихов? И тем более что только в одном этом отношении и развиваются ее способности, благодаря урокам «дражайших родителей», милых тетушек, кузин и т. д. За что больше всего упрекает и бранит свою дочь попечительная маменька? — За то, что она не умеет ловко держаться, строить глазки и гримаски хорошим женихам, или за то, что расточает свою любезность перед людьми, которые не могут быть для нее выгодною партиею. Чему она больше всего учит ее? — кокетничать по расчету, притворяться ангелом, прятать под мягкою, лоснящеюся шерст¬ кой кошачьей лапки кошачьи когти. И, какова бы ни была по своей натуре бедная дочь,— она невольно входит в роль, кото¬ рую дала ей жизнь и в таинство которой ее так прилежно, так основательно посвящают. Дома ходит она неряхою, с неприче¬ санною головою, в запачканном, узеньком и коротком пла¬ тьишке линючего ситца, в стоптанных башмаках, в грязных, спу¬ стившихся чулках: в деревне ведь кто же нас видит, кроме дворни,— а для нее стоит ли рядиться? Но лишь вдоль дороги завиделся экипаж, обещающий неожиданных гостей,— наша невеста подымает руки и долго держит их над головою, крича впопыхах: гости едут, гости едут! От этого руки из красных делаются белыми: затея сельской остроты! Затем весь дом в смя¬ тении: маменька и дочка умываются, причесываются, обуваются и на грязное белье надевают шерстяные или шелковые пла¬ тья, пять лет назад тому сшитые. О чистоте белья заботиться смешно: ведь белье под платьем, и его никто не видит, а рядить¬ ся — известное дело — надо для других, а не для себя. Но вот, * навязчивой идее (фр-). — Ред. 401
рано шш поздно, наконец тайные стремления и жаркие обеты готовы свершиться: кандидат-невеста уже действительная невеста и рядится только для жениха. Она давно его знала, но влюбилась в него только с той минуты, как поняла, что он имеет на нее виды. И ей кажется, что она действительно влюб¬ лена в него. Болезненное стремление к замужству и радость достижения способны в одну минуту возбудить любовь в сердце, которое так давно уже раздражено тайными и явными мечтами о браке. Притом же когда дело к спеху и торопят, то поневоле влюбитесь сразу, не имея времени спросить себя, точно ли вы любите или вам только кажется, что любите... Но «дражайшие родители» учили свою дочь только искусству во что бы ни стало выйти замуж; подготовить же ее к состоянию замужства, объ¬ яснить ей обязанность жены, матери, сделать ее способною к выполнению этой обязанности,— они не подумали. И хорошо сделали: нет ничего бесполезнее и даже вреднее, как наставле¬ ния, хотя бы и самые лучшие, если они не подкрепляются при¬ мерами, не оправдываются, в глазах ученика, всею совокуп- ностию окружающей его действительности. «Я вам пример, сударыня!»— беспрестанно повторяет диктаторским тоном мать своей дочери. И дочь преспокойно копирует свою мать, готовя в своей особе свету и будущему мужу второй экзем¬ пляр своей маменьки. Если ее муж — человек богатый, он будет доволен своею женою: дом у них как полная чаша, всего много, хотя все безвкусно, нелепо, грязно, пыльно, в беспорядке, вычищается только перед большими праздниками (и тогда в доме подымается возня, делается вавилонское стол¬ потворение в лицах); дворня огромная, слуг бездна, а не у кого допроситься стакана воды, некому подать вам чашку чаю... А недавняя невеста, теперь молодая дама? — О, она живет в «полном удовольствии»! она наконец достигла цели своей жизни, она уже пе сирота, не приемыш, не липшее бремя в ро¬ дительском доме; она хозяйка у себя дома, сама себе госпожа, пользуется полною свободою, едет куда и когда хочет, прини¬ мает у себя кого ей угодно; ей уже не нужно более притворяться то невинною овечкою, то кротким ангелом; она может каприз¬ ничать, падать в обмороки, повелевать, мучить мужа, детей, слуг. У ней бездна затей: карета — не карета, шаль — не шаль, дорогих игрушек вдоволь; она живет барыней-аристократкой, никому не уступает, но всех превосходит, и муж ее едва успе¬ вает закладывать и перезакладывать имение... Дитя нового по¬ коления, она убрала по возможности пышно, хотя и безвкусно, залу и гостиную, кое-как наблюдает в них даже какую-то полу- чистоту, полуопрятность: ведь это комнаты для гостей, комнаты парадные, комнаты напоказ; полное торжество грязи может быть только в спальной, в детской, в кабинете мужа,— словом, во внутренних комнатах, куда гости не ходят. А у ней беспре¬ станно гости, возле нее беспрестанно кружок; но она пленяет 402
гостей своих не светским умом, не грациею своих манер, не оча¬ рованием своего увлекательного разговора,— нет, она только старается показать им, что у нее всего много, что она богата, что у ней все лучшее — и убранство комнат, п угощение, и гости, и лошади, что она не кто-нибудь, что таких, как она, немного... Содержание разговоров составляют сплетни и наряды, наряды и сплетни. Бог благословил ее замужество — что ни год, то ребенок. Как же она будет воспитывать детей своих? — Да точно так же, как сама была воспитана своею маменькою: пока малы, они прозябают в детской, среди мамок и нянек, среди горничных, на лоне холопства, которое должно внушить им первые правила нравственности, развить в них благородные инстинкты, объяснить им различие домового от лешего, ведьмы от русалки, растолковать разные приметы, рассказать всевоз¬ можные истории о мертвецах и оборотнях, выучить их бра¬ ниться и драться, лгать не краснея, приучить беспрестанно есть, никогда не наедаясь. И милые дети очень довольны сферою, в которой живут: у них есть фавориты между прислугою и есть нелюбимые; они живут дружно с первыми, ругают и колотят последних. Но вот они подросли: тогда отец делай что хочет с мальчиками, а девочек поучат прыгать и шнуроваться, не¬ множко бренчать на фортепьяно, немножко болтать по-француз¬ ски — и воспитание кончено; тогда им одна наука, одна забота — ловпть женихов. Но если наша невеста выйдет за человека небогатого, хотя и не бедного, но живущего немного выше своего состояния, по¬ средством умения строгим порядком сводить концы с концами,— тогда горе ее мужу! Она в своей деревне никогда ничего не де¬ лала (потому что барышня ведь не холопка какая-нибудь, чтоб стала что-нибудь делать), ничем не занималась, не знает хозяй¬ ства, а что такое порядок, чистота, опрятность в доме,— этого она нигде не видала, об этом она ни от кого не слыхала. Для нее выйти замуж — значит сделаться барынею; стать хозяйкою — значит повелевать всеми в доме и быть полною госпожою своих поступков. Ее дело — не сберегать, не выгадывать, а покупать и тратить, наряжаться и франтить. И неужели вы обвините ее во всем этом? Какое имеете вы право требовать от нее, чтоб она была не тем, чем сами же вы ее сделали? Можете ли вы обвинять даже ее родителей? Разве не вы сами сделали из женщины только невесту и жену, и ничего более? Разве когда-нибудь подходили вы к ней бескорыстно, просто, без всяких видов, для того только, чтоб насладиться этим ароматом, этою гармониею женственного существа, этим поэтическим очарованием присутствия и сообщества женщины, которые так кротко, успокоительно и обаятельно действуют на жесткую натуру мужчины? Желали ль вы когда-нибудь иметь друга в женщине, в которую вы совсем не влюблены, сестру в женщине вам посторонней? — Нет! если вы входите 403
в женский круг, то не иначе, как для выполнения обычая при¬ личия, обряда; если танцуете с Яченщиною, то потому только, что мужчинам танцевать с мужчинами не принято. Еслп вы обращаете на одну женщину исключительное свое внимание, то всегда с положительными видами — ради женитьбы или во¬ локитства. Ваш взгляд на женщину чисто утилитарный, почтп коммерческий: она для вас — капитал с процентами, деревня, дом с доходом; если не это, так кухарка, прачка, ключница, нянька, много, много, если одалиска... Конечно, из всего этого бывают исключения; но общество состоит из общих правил, а не из исключений, которые всего чаще бывают болезненными наростами на теле общества. Эту грустную истину всего лучше подтверждают собою наши так называемые «идеальные девы». Они обыкновенно страстные лю¬ бительницы чтения, и читают много и скоро, едят книги. Но как и что читают они, боже великий!.. Всего достолюбёзнее в идеальных девах уверенность их, что они понимают то, что читают, и что чтение приносит им большую пользу. Все они обожательницы Пушкина,— что, однако ж, не мешает им от¬ давать должную справедливость и таланту г. Бенедиктова; иные из них с удовольствием читают даже Гоголя,— что, однако ж, нисколько не мешает им восхищаться повестями гг. Марлинского и Полевого. Все, что в ходу, о чем пишут и говорят в настоящее время, все это сводит их с ума. Но во всем этом они видят свою любимую мысль, оправдание своей настроен¬ ности, то есть идеальность,— видят ее даже и там, где ее вовсе нет или где она осмеивается. У всех у них есть заветные тетрад¬ ки, куда они списывают стишки, которые им понравятся, мысли, которые поразят их в книге. Они любят гулять при луне, смотреть на звезды, следить за течением ручейка. Они очень наклонны к дружбе, и каждая ведет деятельную пере¬ писку с своей приятельницею, которая живет с нею в одной деревне, а иногда и в одном доме, только в разных комнатах. В переписке (огромными тетрадищами) сообщают онп друг другу свои чувства, мысли, впечатления. Сверх того, каждая из них ведет свой дневник, весь наполненный «выписными чувствами», в которых (как во всех дневниках идеальных и внутренних натур мужеска и женска пола) нет ничего живого, истинного, только претензии и идеальничанье. Они презирают толпу и землю, питают непримиримую ненависть ко всему мате¬ риальному. Эта ненависть у них часто простирается до желания вовсе отрешиться от материи. Для этого они морят себя голодом, не едят иногда по целой неделе, жгут на свечке пальцы, кладут- себе на грудь под платье снегу, пьют уксус и чернила, отучают себя от сна,— и этим стремлением к высшему, идеальному су¬ ществованию до того успевают расстроить свои нервы, что скоро превращаются в одну живую и самую материальную болячку... Ведь крайности сходятся! Все простые человеческие, и осо¬ 404
бенно женские, чувства, как, например, страстность, способ¬ ная к увлечению чувств, любовь материнская, склонность к мужчине, в котором нет ничего необыкновенного, гениаль¬ ного, который не гоним несчастием, не страдает, не болен, не беден,— все такие простые чувства кажутся пм пошлыми, нич¬ тожными, смешными и презренными. Особенно интересны по¬ нятия «идеальных дев» о любви. Все они — жрицы любви, думают, мечтают, говорят и пишут только о любви. Но они при¬ знают только любовь чистую, неземную, идеальную, плато¬ ническую. Брак есть профанация любви в их глазах; счастие — опошление любви. Им непременно надо любить в разлуке, и их высочайшее блаженство — мечтать при луне о предмете своей любви и думать: «Может быть, в эту минуту и он смотрит на луну и мечтает обо мне; так, для любви нет разлуки!» Жалкие рыбы с холодною кровью, идеальные девы считают себя пти¬ цами; плавая в мутной воде искусственной нервической экзаль¬ тации, они думают, что парят в облаках высоких чувств и мы¬ слей. Им чуждо все простое, истинное, задушевное, страстное; думая любить все «высокое и прекрасное», они любят только себя, они и не подозревают, что только тешат свое мелкое само¬ любие трескучими шутихами фантазии, думая быть жрицами любви и самоотвержения. Многие из них не прочь бы и от за- мужства и при первой возможности вдруг изменяют свои убеж¬ дения и из идеальных дев скоро делаются самыми простыми бабами; но в иных способность обманывать себя призраками фантазии доходит до того, что они на всю жизнь остаются вос¬ торженными девственницами и, таким образом, до семидесяти лет сохраняют способность к сентиментальной экзальтации, к нервическому идеализму. Самые лучшие из этого рода женщин рано или поздно образумливаются; но прежнее их ложное на¬ правление навсегда делается черным демоном их жизни и, подоб¬ но остаткам дурно залеченной болезни, отравляет их спокойствие п счастие. Ужаснее всех других те из идеальных дев, которые не только не чуждаются брака, но в браке с предметом любви своей видят высшее земное блаженство: при ограниченности ума, при отсутствии всякого нравственного развития и при испорченности фантазии они создают свой идеал брачного счастия,— и когда увидят невозможность осуществления их нелепого идеала, то вы¬ мещают иа мужьях горечь своего разочарования. Идеальными девами всех родов бывают по большей части девицы, которых развитие было предоставлено им же самим. И как винить их в том, что вместо живых существ из них выхо¬ дят нравственные уроды? Окружающая их положительная дей¬ ствительность в самом деле очень пошла, и ими невольно овла¬ девает неотразимое убеждение, что хорошо только то, что не похоже, что диаметрально противоположно этой действитель¬ ности. А между тем самобытное, не на почве действительности, не в сфере общества совершающееся развитие всегда доводит 405
до уродства. II таким образом пм предстоят две крайности: или быть пошлыми на общий манер, быть пошлыми, как все, или быть пошлыми оригинально. Они избирают последнее, но думают, что с земли перепрыгнули за облака, тогда как в самом- то деле только перевалились из положительной пошлости в мечтательную пошлость. И что всего грустнее: между подоб¬ ными несчастными созданиями бывают натуры, не лишенные истинной потребности более или менее человечески разумного существования и достойные лучшей участи. Но среди этого мира нравственно увечных явлений изредка удаются истинно колоссальные исключения, которые всегда до¬ рого платятся за свою исключительность и делаются жертвами собственного своего превосходства. Натуры гениальные, не подозревающие своей гениальности, они безжалостно убиваются бессознательным обществом, как очистительная жертва за его собственные грехи... Такова Татьяна Пушкина. Вы коротко знакомы с почтенным семейством Лариных. Отец — не то чтоб уж очень глуп, да и не совсем умен; не то чтоб человек, да и не зверь, а что-то вроде полипа, принадлежащего в одно и то же время двум царствам природы — растительйому и животному. Он был простой и добрый барин, И там, где прах его лежит, Надгробный памятник гласит: Смиренный грешник, Дмитрий Ларин, Господний раб и бригадир, Под камнем сим вкушает мир. Этот мир, вкушаемый под камнем, был продолжением того же самого мира, которым добрый барин наслаждался при жизни под татарским халатом. Бывают на свете такие люди, в жизни и счастии которых смерть не производит ровно никакой пере¬ мены. Отец Татьяны принадлежал к числу таких счастливцев. Но маменька ее стояла на высшей ступени жизни, сравнительно с своим супругом. До замужства она обожала Ричардсона, не потому, чтоб прочла его, а потому, что от своей московской ку¬ зины наслышалась о Грандисоне *. Помолвленная за Ларина, она втайне вздыхала о другом. Но ее повезли к венцу, не спро¬ сившись ее совета. В деревне мужа она сперва терзалась и рва¬ лась, а потом привыкла к своему положению и даже стала им довольна, особенно с тех пор, как постигла тайну само¬ властно управлять мужем. Она езжала по работам, Солила на зиму грибы, Вела расходы, брила лбы, Ходила в баню по субботам, Служанок била осердясь — Все это мужа не спросясь. Бывало, писывала кровью Она в альбомы нежных дев, Звала Полиною Прасковыо 406
II говорила нараспев; Корсет носила очень узкий, И русский Н, как N французский, Произносить умела в нос. Но скоро все перевелось: Корсет, альбом, княжну Полину, Стишков чувствительных тетрадь Она забыла; стала звать Акулъкой прежнюю Селину II обновила наконец На вате шлафор и чепец. Словом, Ларины жили чудесно, как живут на этом свете целые мильоны людей. Однообразие семейной их жизни нару¬ шалось гостями: Под вечер иногда сходилась Соседей добрая семья, Нецеремонные друзья, И потужпть и позлословить, И посмеяться кой о чем. Их разговор благоразумной О сенокосе, о вине, О псарне, о своей родне, Конечно, не блистал ни чувством, Ни поэтическим огнем, Ни остротою, ни умом, Ни общежития искусством; Но разговор их милых жен Еще был менее учен. И вот круг людей, среди которых родилась и выросла Та¬ тьяна! Правда, тут были два существа, резко отделявшиеся от этого круга — сестра Татьяны, Ольга, и жених последней, Лен¬ ский. Но и не этим существам было понять Татьяну. Она лю¬ била их просто, сама не зная за что, частию по привычке, частию потому, что они еще не были пошлы; но она не открывала пм внутреннего мира души своей; какое-то темное, инстинктивное чувство говорило ей, что они — люди другого мира, что они не поймут ее. И действительно, поэтический Ленский далеко не подозревал, что такое Татьяна: такая женщина была не по его восторженной натуре п могла ему казаться скорее странною и холодною, нежели поэтическою. Ольга еще менее Ленского могла понять Татьяну. Ольга — существо простое, непосред¬ ственное, которое никогда ни о чем не рассуждало, ни о чем не спрашивало, которому все было ясно и понятно по привычке и которое все зависело от привычки. Она очень плакала о смерти Ленского, но скоро утешилась, вышла за улана и из грациоз¬ ной и милой девочки сделалась дюжинною барынею, повторив собою свою маменьку, с небольшими изменениями, которых требовало время. Но совсем не так легко определить характер Татьяны. Натура Татьяны не многосложна, но глубока и сильна. В Татьяне нет этих болезненных противоречий, которыми стра¬ дают слишком сложные натуры; Татьяна создана как будто 407
вся из одного цельного куска, без всяких прнделок и примесей. Вся жизнь ее проникнута тою целостностью, тем единством, кото¬ рое в мире искусства составляет высочайшее достоинство худо¬ жественного произведения. Страстно влюбленная, простая де¬ ревенская девушка, потом светская дама,— Татьяна во всех положениях своей жизни всегда одна и та же; портрет ее в дет¬ стве, так мастерски написанный поэтом, впоследствии является только развившимся, но не изменившимся. Дика, печальна, молчалива, Как лань лесная боязлива, Она в семье своей родной Казалась девочкой чужой. Она ласкаться не умела К отцу, пи к матери своей; Дитя сама, в толпе детей Играть и прыгать не хотела И часто целый день одна Сидела молча у окна. Задумчивость была ее подругою с колыбельных дней, укра¬ шая однообразие ее жизни; пальцы Татьяны не знали иглы, и даже ребенком она не любила кукол, и ей чужды были дет¬ ские шалости; ей был скучен и шум и звонкий смех детских игр; ей больше нравились страшные рассказы в зимний вечер. И потому она скоро пристрастилась к романам, и романы по¬ глотили всю жизнь ее. Она любила на балконе Предупреждать зари восход, Когда на бледном пебосклоне Звезд исчезает хоровод, II тихо край земли светлеет, И, вестник утра, ветер веет, И всходит постепенно день. Зимой, когда ночная тень Полмиром доле обладает, И доле в праздной тишине, При отуманенной лупе, Восток ленивый почивает, В привычный час пробуждена, Вставала при свечах опа. Итак, летние ночи посвящались мечтательности, зпмние — чтению романов,— и это среди мира, имевшего благоразумную привычку громко храпеть в это время! Какое противоречие между Татьяною и окружающим ее миром! Татьяна — это ред¬ кий, прекрасный цветок, случайно выросший в расселине дикой скалы, Незнаемый в траве глухой Ни мотыльками, ни пчелой. Эти два стиха, сказанные Пушкиным об Ольге, гораздо больше идут к Татьяне. Какие мотыльки, какие пчелы могли знать этот цветок или пленяться им? Разве безобразные слепни, 408
оводы и жуки, вроде господ Пыхтина, Буянова, Петушкова и тому подобных? Да, такая женщина, как Татьяна, может пленять только людей, стоящих на двух крайних ступенях нравственного мира, или таких, которые были бы в уровень с ее натурою и которых так мало на свете, или людей совершенно пошлых, которых так много на свете. Этим последним Татьяна могла нравиться лицом, деревенскою свежестью и здоровьем, даже дикостью своего характера, в которой они могли ви¬ деть кротость, послушливость и безответность в отношении к будущему мужу — качества, драгоценные для их грубой животности, не говоря уже о расчетах на приданое, на родство и т. п. Стоящие же в середине между этими двумя разрядами людей всего менее могли оценить Татьяну. Надобно сказать, что все эти серединные существа, занимающие место между высшими натурами и черпию человечества, эти таланты, слу¬ жащие связью гениальности с толпою2, по большей части — всё люди «идеальные», подстать идеальным девам, о которых мы говорили выше. Эти идеалисты думают о себе, что они испол¬ нены страстей, чувств, высоких стремлений; но в сущности все дело заключается в том, что у них фантазия развита ка счет всех других способностей, преимущественно рассудка. В них есть чувство, но еще больше сентиментальности, и еще больше охоты и способности наблюдать свои ощущения и вечно толко¬ вать о них. В них есть и ум, но не свой, а вычитанный, книжный, и потому в их уме часто бывает много блеска, но никогда не бывает дельности. Главное же, что всего хуже в них, что составляет их самую слабую сторону, их ахиллесовскую пят¬ ку,— это то, что в них нет страстей, за исключением только самолюбия, и то мелкого, которое ограничивается в них тем, что они бездеятельно и бесплодно погружены в созерцание своих внутренних достоинств. Натуры теплые, но так же не холодные, как и не горячие3, они действительно обладают жалкою способ¬ ностью вспыхивать на минуту от всего и ни от чего. Поэтому они только и толкуют, что о своих пламенных чувствах, об огне, пожирающем их душу, о страстях, обуревающих их серд¬ це, не подозревая, что все это действительно буря, но только не на море, а в стакане воды. И нет людей, которые бы менее их способны были оценить истинное чувство, понять истинную страсть, разгадать человека глубоко чувствующего, неподдель¬ но страстного. Такие люди не поняли бы Татьяны: они решили бы все в голос, что если она не дура пошлая, то очень странное существо и что, во всяком случае, она холодна, как лед, лишена чувства и неспособна к страсти. И как же иначе? Татьяна мол¬ чалива, дика, ничем не увлекается, ничему не радуется, ни от чего не приходит в восторг, ко всему равнодушна, ни к кому не ласкается, ни с кем не дружится, никого не любит, не чув¬ ствует потребности перелить в другого свою душу, тайны своего сердца, а главное — не говорит ни о чувствах вообще, ни о 409
своих собственных в особенностп... Если вы сосредоточены в себе и на вашем лице нельзя прочесть внутреннего пожираю¬ щего вас огня,— мелкие люди, столь богатые прекрасными мел¬ кими чувствами, тотчас объявят вас существом холодным, эго¬ истом, отнимут у вас сердце и оставят при вас один ум, особенно если вы имеете наклонность иронизировать над собственным чувством, хотя бы то было пз целомудренного желания зама¬ скировать его, не любя им ни играть, ни щеголять... Повторяем: Татьяна — существо исключительное, натура глубокая, любящая, страстная. Любовь для нее могла быть или величайшим блаженством, или величайшим бедствием жизни, без всякой примирительной середины. При счастии взаимности любовь такой женщины — ровное, светлое пламя; в противном случае — упорное пламя, которому сила волп, может быть, не позволит прорваться наружу, но которое тем разрушитель¬ нее и жгучее, чем больше оно сдавлено внутри. Счастливая жена, Татьяна спокойно, но тем не менее страстно п глубоко любила бы своего мужа, вполне пожертвовала бы собою детям, вся отдалась бы своим материнским обязанностям, но не по рассудку, а опять по страсти, и в этой жертве, в строгом выпол¬ нении своих обязанностей нашла бы свое величайшее наслаж¬ дение, свое верховное блаженство. И все это без фраз, без рас- суждений, с этим спокойствием, с этим внешним бесстрастием, с этою наружною холодностью, которые составляют достоин¬ ство п величие глубоких и сильных натур. Такова Татьяна. Но это только главные и, так сказать, общие черты ее личности; взглянем па форму, в которую вылилась эта личность, посмотрим на те особенности, которые составляют ее характер. Создает человека природа, но развивает и образует его об¬ щество. Никакие обстоятельства жпзни не спасут и не защитят человека от влияния общества, нигде не скрыться, никуда не уйти ему от него. Самое усилие развиться самостоятельно, вне влияния общества, сообщает человеку какую-то странность, придает ему что-то уродливое, в чем опять видна печать обще¬ ства же. Вот почему у нас люди с дарованиями и хорошими при¬ родными расположениями часто бывают самыми несносными людьми, и вот почему у нас только гениальность спасает человека от пошлости. По этому же самому у нас так мало истинных и так много книжных, вычитанных чувств, страстей и стремле¬ ний; словом, так мало истины и жизни в чувствах, страстях п стремлениях п так много фразерства во всем этом. Повсюду распространяющееся чтение приносит нам величайшую пользу: в нем наше спасение п участь нашей будущности; но в нем же, с другой стороны, и много вреда, так же как и много пользы для настоящего. Объяснимся. Наше общество, состоящее из образованных сословий, есть плод реформы. Оно помнит день своего рождения, потому что оно существовало официально прежде, нежели стало ¿существовать действительно; потому 410
что, наконец, это общество долго составлял не дух, а покрой платья, не образованность, а привплегия. Оно началось так же, как п наша литература: копированием иностранных форм без всякого содержания, своего или чужого, потому что от своего мы отказались, а чужого не только принять, но и понять не были в состоянии. Были у французов трагедии: давай и мы ппсать трагедии, и г. Сумароков в одном лице своем совместил и Кор¬ неля, и Расина, и Вольтера. Был у французов знаменитый басно¬ писец Лафонтен, и опять тот же г. Сумароков, по словам его со¬ временников, своими притчами далеко обогнал Лафонтена4. Таким же точно образом, в самое короткое время, обзавелись мы своими доморощенными Пиндарами, Горациями, Анакрео¬ нами, Гомерами, Виргилиями и т. п. Иностранные произведе¬ ния все наполнены были любовными чувствами, любовными приключениями, и мы давай тем же наполнять наши сочинения. Но там поэзия кпиги была отражением поэзии жизни, любовь стихотворная была выражением любви, составлявшей жизнь и поэзию общества: у нас любовь вошла только в книгу да в ней и осталась. Это более или менее продолжается и теперь. Мы лю¬ бим читать страстные стихи, романы, повести, и теперь подоб¬ ное чтение не считается предосудительным даже и для девушек. Иные из них даже сами кропают стишки, и иногда недурные. Итак, говорить о любви, читать и писать о ней у нас любят мно¬ гие; но любить... Это дело другого рода! Оно, конечно, если с по¬ зволения родителей, если страсть может увенчаться законным браком, то почему же и не любить! Многие не только не считают этого излишним, но даже считают необходимым и, женясь на приданом, толкуют о любви... Но любить потому только, что сердце жаждет любви, любить без надежды на брак, всем жерт¬ вовать увлекающему пламени страсти — помилуйте, как можно! ведь это значит сделать «историю», произвести скандал, стать сказкою общества, предметом оскорбительного внимания, осуж¬ дения, презрения; сверх того, приличие, правила нравственности, общественная мораль... А! так вы люди сколько осторожные и благоразумно-предусмотрительные, столько и нравственные! Это хорошо; но зачем же вы противоречите себе своею охотою к стихам и романам, своею страстью к патетической драме? — Но то поэзия, а то жизнь: зачем мешать их между собою, пусть каж¬ дая идет своею дорогою; пусть жизнь дремлет в апатии, а поэзия снабжает ее занимательными снами. — Вот это другое дело!.. Но худо то, что из этого другого дела необходимо родится третье, довольно уродливое. Когда между жизнию и поэзиею нет естественной, живой связи, тогда из их враждебно отдельного существования образуется поддельно-поэтическая и в высшей степени болезненная, уродливая действительность. Одна часть общества, верная своей родной апатии, спокойно дремлет в грязи грубо-материального существования; зато другая, пока еще меньшая числительно, но уже довольно значи¬ 41*
тельная, из всех сил хлопочет устроить себе поэтическое су¬ ществование, сочетать поэзию с жизнию. Это у них делается очень просто и очень невинно. Не видя никакой поэзии в обще¬ стве, опи берут ее из книг и по ней соображают свою жизнь. Поэзия говорит, что любовь есть душа жизни: итак — надо любить! Силлогизм верен, само сердце за него вместе с умом! И вот наш идеальный юноша или наша идеальная дева ищет, в кого бы влюбиться. По долгом соображении, в каких глазах больше поэзии,— в голубых или черных, предмет наконец избран. Начинается комедия — и пошла потеха! В этой комедии есть все: и вздохи, и слезы, и мечты, и прогулки при луне, и отчаяние, и ревность, и блаженство, и объяснение,— все, кроме истины чувства... Удивительно ли, что последний акт этой шутовской комедии всегда оканчивается разочарованием, и в чем же? — в собственном своем чувстве, в своей способ¬ ности любить?.. А между тем подобное книжное направление очень естественно: не книга ли заставила доброго, благородного и умного помещика манческого сделаться рыцарем Дон Кихо¬ том, надеть бумажную кольчугу, взобраться на тощего Роси¬ нанта и пуститься отыскивать по свету прекрасную Дульци¬ нею, мимоходом сражаясь с баранами и мельницами? Между поколениями от двадцатых годов до настоящей минуты сколько было у нас разных Дон Кихотов? У нас были и есть Дон Кихоты любви, науки, литературы, убеждений, славянофильства и еще бог знает чего, всего не перечесть! Выше мы говорили об идеальных девах; а сколько можно сказать интересного об иде¬ альных юношах! Но предмет так богат и неистощим, что лучше не касаться его, чтоб совсем не потерять из виду Татьяны Пушкина. Татьяна не избегла горестной участи подпасть под разряд идеальных дев, о которых мы говорили. Правда, мы сказали, что она представляет собою колоссальное исключение в мире подобных явлений,— и теперь не отпираемся от своих слов. Та¬ тьяна возбуждает не смех, а живое сочувствие,— но это не пото¬ му, чтоб она вовсе не походила на «идеальных дев», а потому, что ее глубокая, страстная натура заслонила в ней собою все, что есть смешного и пошлого в идеальности этого рода, и Татьяна осталась естественною, простою в самой искусственности и уродливости формы, которую сообщила ей окружающая ее дей¬ ствительность. С одной стороны — Татьяна верила преданьям Простонародной старины, И снам, и карточным гаданьям, И предсказаниям луны. Ее тревожили приметы; Таинственно ей все предметы Провозглашали что-нибудь, Предчувствия теснили грудь. 412
С другой стороны, Татьяна любила бродить по полям, С печальной думою в очах, С французской книжкою в руках. Это дивное соединение грубых, вульгарных предрассудков с страстию к французским книжкам и с уважением к глубокому творению Мартына Задеки возможно только в русской жен¬ щине. Весь внутренний мир Татьяны заключался в жажде любви; ничто другое не говорило ее душе; ум ее спал, и только разве тяжкое горе жизни могло потом разбудить его,— да и то для того, чтоб сдержать страсть и подчинить ее расчету благора¬ зумной морали... Девические дни ее ничем не были заняты; в них не было своей череды труда и досуга, не было тех регуляр¬ ных занятий и развлечений, свойственных образованной жизни, которые держат в равновесии нравственные силы человека. Ди¬ кое растение, вполне предоставленное самому себе, Татьяна создала себе свою собственную жизнь, в пустоте которой тем мятежнее горел пожиравший ее внутренний огонь, что ее ум ничем не был занят. Давно ее воображенье, Сгорая негой и тоской, Алкало пищи роковой; Давно сердечное томленье Теснило ей младую грудь; Душа ждала... кого-нибудь, И дождалась. Открылись очи; Она сказала: это он! Увы! теперь и дни и ночи, И жаркий одинокий сон, Все полно им; все деве милой Без умолку волшебной силой Твердит о нем Теперь с каким она вниманьем Читает сладостный роман, С каким живым очарованьем Пьет обольстительный обман! Счастливой силою мечтанья Одушевленные созданья, Любовник Юлии Вольмар, Малек-Адель и де Линар, И Вертер, мученик мятежный, И бесподобный Грандисоп, Который нам наводит сон,— Все для мечтательницы нежной В единый образ облеклись, В одном Онегине слились. Воображаясь героиней Своих возлюбленных творцов, Кларисой, Юлией, Дельфиной, Татьяна в тишине лесов Одна с опасной книгой бродит: 413
Она в ней ищет и находит Свой тайный жар, свои мечты, Плоды сердечной полноты, Вздыхает и, себе присвоя Чужой восторг, чужую грусть, В забвеиьи шепчет наизусть Письмо для милого героя... Здесь не книга родила страсть, но страсть все-таки не могла не проявиться немножко по-книжному. Зачем было вооб¬ ражать Онегина Вольмаром, Малек-Аделем, де Линаром и Вертером (Малек-Адель и Вертер: не все ли это равно, что Еру- слан Лазаревич и корсар Байрона) ? — Затем, что для Татьяны не существовал настоящий Онегин, которого она не могла ни понимать, ни знать; следовательно, ей необходимо было придать ему какое-нибудь значение, напрокат взятое из книги, а не из жизни, потому что жизни Татьяна тоже не могла ни понимать, ни знать. Зачем было ей воображать себя Кларисой, Юлией, Дельфиной? 5 Затем, что она и саму себя так же мало понимала и знала, как и Онегина. Повторяем: создание страстное, глу¬ боко чувствующее и в то же время не развитое, наглухо запер¬ тое в темной пустоте своего интеллектуального существования, Татьяна как личность является нам подобною не изящной греческой статуе, в которой все внутреннее так прозрачно и вы¬ пукло отразилось во внешней красоте, но подобною египетской статуе, неподвижной, тяжелой и связанной. Без книги она была бы совершенно немым существом, и ее пылающий и сохнущий язык не обрел бы ни одного живого, страстного слова, которым бы могла она облегчить себя от давящей полноты чувства. И хотя непосредственным источником ее страсти к Онегину была ее страстная натура, ее переполнившаяся жажда сочувствия,— все же началась она несколько идеально. Татьяна не могла по¬ любить Ленского и еще менее могла полюбить кого-нибудь из известных ей мужчин: она так хорошо их знала, и они так мало представляли пищи ее экзальтированному, аскетическому вооб¬ ражению... И вдруг является Онегин. Он весь окружен тайною: его аристократизм, его светскость, неоспоримое превосход¬ ство над всем этпм спокойным и пошлым миром, среди которого он явился таким метеором, его равнодушие ко всему, странность жизни — все это произвело таинственные слухи, которые не могли не действовать на фантазию Татьяны, не могли не рас¬ положить, не подготовить ее к решительному эффекту первого свидания с Онегиным. И она увидела его, и он предстал пред нею, молодой, красивый, ловкий, блестящий, равнодушный, скучающий, загадочный, непостижимый, весь неразрешимая тайна для ее неразвитого ума, весь обольщение для ее дикой фантазии. Есть существа, у которых фантазия имеет гораздо более влияния на сердце, нежели как думают об этом. Татьяна была из таких существ. Есть женщины, которым стоит только показаться восторженным, страстным, и они ваши; но есть жеы- 414
щины, которых внимание мужчина может возбудить к себе толь¬ ко равнодушием, холодностью и скептицизмом, как призна¬ ками огромных требований на жизнь или как результатом мя¬ тежно и полно пережитой жизни: бедная Татьяна была из числа таких женщин... Тоска любви Татьяну гонит, II в сад идет она грустить, II вдруг недвижны очи клопит, И лень ей далее ступить: Приподнялася грудь, ланиты Мгновенным пламенем покрыты, Дыханье замерло в устах, И в слухе шум, и блеск в очах... Настанет почь; луна обходит Дозором дальный свод небес, И соловей во мгле древес Напевы звучные заводит. Татьяна в темноте не спит II тихо с няней говорит. Разговор Татьяны с нянею — чудо художественного со¬ вершенства! Это целая драма, проникнутая глубокою истиною. В ней удивительно верно изображена русская барышня в раз¬ гаре томящей ее страсти. Сдавленное внутри чувство всегда порывается наружу, особенно в первый период еще новой, еще неопытной страсти. Кому открыть свое сердце? — сестре? — но она не так бы поняла его. Няня вовсе не поймет; но потому-то и открывает ей Татьяна свою тайну,— или, лучше сказать, потому-то и не скрывает она от няни своей тайны. «Расскажи мпе, няня, Про ваши старые года: Была ты влюблена тогда?» — И, полно, Таня! В эти лета Мы ие слыхали про любовь; А то бы согнала со света Меня покойница свекровь. — «Да как же ты венчалась, няня?» — Так, видно, бог велел. Мой Ваня Моложе был меня, мой свет, А было мне тринадцать лет. Недели две ходила сваха К моей родне, и наконец Благословил меня отец. Я горько плакала со страха, Мне с плачем косу расплели, И с пеньем в церковь повели. II вот ввели в семью чужую... Вот как пишет истинно народный, истинно национальный поэт! В словах няни, простых и народных, без тривиальности и пошлости, заключается полная и яркая картина внутренней домашней жизни народа, его взгляд на отношения полов, на любовь, на брак... И это сделано великим поэтом одною чертою, 415
вскользь, мимоходом брошенною!.. Как хороши эти добродуш¬ ные и простодушные стихи: — И, полно, Таня! В эти лета Мы не знавали про любовь; А то бы согнала со света Меня покойница свекровь! Как жаль, что именно такая народность не дается многим нашнм поэтам, которые так хлопочут о народности — и доби¬ ваются одной площадной тривияльности... Татьяна вдруг решается писать к Онегину: порыв наивный и благородный; но его источник не в сознании, а в бессозна¬ тельности: бедная девушка не знала, что делала. После, когда она стала знатною барынею, для нее совершенно исчезла воз¬ можность таких наивно-великодушных движений сердца... Письмо Татьяны свело с ума всех русских читателей, когда по¬ явилась третья глава «Онегина». Мы вместе со всеми думали в нем видеть высочайший образец откровения женского сердца. Сам поэт, кажется, без всякой иронии, без всякой задней мысли и писал ж читал это письмо. Но с тех пор много воды утекло... Письмо Татьяны прекрасно и теперь, хотя уже и отзывается немножко какою-то детскостию, чем-то «романическим». Иначе и быть не могло: язык страстей был так нов и недоступен нрав¬ ственно немотствующей Татьяне: она не умела бы ни понять, ни выразить собственных своих ощущений, если бы не прибегла к помощи впечатлений, оставленных на ее памяти плохими и хорошими романами, без толку и без разбора читанными ею... Начало письма превосходно: оно проникнуто простым искрен¬ ним чувством; в нем Татьяна является сама собою: Я к вам пишу — чего же боле? Что я могу еще сказать? Теперь, я знаю, в вашей воле Меня презреньем наказать. Но вы, к моей несчастной доле Хоть каплю жалости храня, Вы не оставите меня. Сначала я молчать хотела; Поверьте: моего стыда Вы не узнали б никогда, Когда б надежду я имела, Хоть редко, хоть в неделю раз В деревне нашей видеть вас, Чтоб только слышать ваши речи, Вам слово молвить, и потом Вс о думать, думать об одном И день и ночь до новой встречи. Но, говорят, вы нелюдим; В глуши, в деревне, все вам скучпо, А мы... ничем мы пе блестим, Хоть вам и рады простодушно. Зачем вы посетили нас? В глуши забытого селенья, 416
Я никогда не знала б вас, Не знала б горького мученья. Дуиги неопытной волненья Смирив со временем (как знать?), По сердцу я нашла бы друга, Была бы верная супруга И добродетельная мать. Прекрасны также стихи в конце письма: Судьбу мою Отныне я тебе вручаю, Перед тобою слезы лью, Твоей зашиты умоляю... Вообрази: я здесь одна, Никто меня не понимает; Рассудок мой изнемогает, И молча гибнуть я должна. Все в письме Татьяны истинно, но не все просто: мы выпи¬ сали только то, что и истинно и просто вместе. Сочетание про¬ стоты с истиною составляет высшую красоту и чувства, и дела, и выражения... Замечательно, с каким усилием старается поэт оправдать Татьяну за ее решимость написать и послать это письмо: видно, что поэт слишком хорошо знал общество, для которого писал... Я знал красавиц недоступных, Холодных, чистых, как зима, Неумолимых, неподкупных, Непостижимых для ума; Дивился я их спеси модной, Их добродетели природной, И, признаюсь, от них бежал, И, мнится, с ужасом читал Над их бровями надпись ада: Оставь надежду навсегда. Внушать любовь для них беда, Пугать людей для них отрада. Быть может, на брегах Невы Подобных дам видали вы. Среди поклонников послушных Других причудниц я видал, Самолюбиво равнодушных Для вздохов страстных и похвал. И что ж пашел я с изумленьем? Они, суровым поведепьем Пугая робкую любовь, Ее привлечь умели вновь, По крайней мере сожаленьем, По крайней мере звук речей Казался иногда нежней, II с легковерным ослепленьем Опять любовник молодой Бежит за милой суетой. За что ж виновнее Татьяна? За то ль, что в милой простоте 14 В. Белинский, т. б 417
Она не ведает обмана И верит избранной мечте? За то ль, что любит без искусства, Послушная влеченью чувства, Что так доверчива она, Что от небес одарена Воображением мятежным, Умом и волею живой, И своенравной головой, И сердцем пламепным и нежным? Ужели не простите ей Вы легкомыслия страстей? Кокетка судит хладнокровно; Татьяна любит не шутя И предается безусловно Любви, как милое дитя. Не говорит она: отложим — Любви мы цену тем умножим, Вернее в сети заведем; Сперва тщеславие кольнем Надеждой, там недоуменьем Измучим сердце, а потом Ревнивым оживим огнем; А то, скучая наслажденьем, Невольник хитрый из оков Всечасно вырваться готов. Вот еще отрывок из «Онегина», который выключен автором из этой поэмы и особенно напечатан в IX томе собрания его со¬ чинений (стр. 460):6 О вы, которые любили Без позволения родных И сердце нежное хранили Для впечатлений молодых, Для радости, для пеги сладкой — Девяцы! если вам украдкой Случалось тайную печать С письма любезного срывать, Иль робко в дерзостные руки Заветный локон отдавать, Иль даже молча дозволять В минуту горькую разлуки Дрожащий поцелуй любви, В слезах, с волнением в крови,— Не осуждайте безусловно Татьяны ветреной (?!) моей; Не повторяйте хладнокровно Решенья чопорных судей. А вы, о девы без упрека/ Которых даже речь порока Страшит сегодня, как змия,— Советую вам то же я. Кто знает? пламенной тоскою Сгорите, может быть, и вы — И завтра легкий суд молвы Припишет модному герою 418
Победы новой торжество: Любви вас ищет божество. Только едва лп найдет, прибавим мы от себя, прозою. Нельзя не жалеть о поэте, который видит себя принужденным таким образом оправдывать свою героиню перед обществом — ив чем же? — в том, что составляет сущность женщины, ее лучшее право на существование — что у ней есть сердце, а не пустая яма, при¬ крытая корсетом!.. Но еще более нельзя не жалеть об обществе, перед которым поэт видел себя принужденным оправдывать ге¬ роиню своего романа в том, что она женщина, а не деревяшка, выточенная по подобию женщины. И всего грустнее в этом — то, что перед женщинами в особенности старается он оправдать свою Татьяну... И зато с какою горечью говорит он о наших женщинах везде, где касается общественной мертвенности, холода, чопорно¬ сти и сухости! Как выдается вот эта строфа в первой главе «Оне¬ гина»: Причудницы большого света! Всех прежде вас оставил он. И правда то, что в наши лета Довольно скучен высший тон; Хоть, может быть, иная дама Толкует Сея и Бентама; Но вообще их разговор Несносный, хоть невинный вздор, К тому ж они так непорочны, Так величавы, так умны, Так благочестия полны, Так осмотрительны, так точны, Так неприступны для мужчин, Что вид их уж рождает сплин. Эта строфа невольно приводит нам на память следующие стихи, не вошедшие в поэму и напечатанные особо (т. IX, стр. 190): Мороз и солнце — чудный день! Но нашим дамам, видно, лень Сойти с крыльца и над Невою Блеснуть холодной красотою: Сидят — напрасно их манит Песком усыпанный гранит. Умна восточная система, И прав обычай стариков: Они родились для гарема Иль для неволи Но и на Востоке есть поэзия в жизни, страсть закрадывается и в гаремы... Зато у нас царствует строгая нравственность, по крайней мере внешняя, а за нею иногда бывает такая непоэти¬ ческая поэзия жизни, которою, если воспользуется поэт, то, ко¬ нечно, уж не для поэмы... Если бы мы вздумали следить за всеми красотами поэмы Пушкина, указывать на все черты высокого художественного мастерства, в таком случае ни нашим выпискам, ни нашей статье 14 419
не было бы конца. Но мы считаем это излишним, потому что эта поэма давно оценена публикою, и все лучшее в ней у всякого на памяти. Мы предположили себе другую цель: раскрыть по воз¬ можности отношение поэмы к обществу, которое она изображает. На этот раз предмет нашей статьи — характер Татьяны, как пред¬ ставительницы русской женщины. И потому пропускаем всю чет¬ вертую главу, в которой главное для нас — объяснение Онегина с Татьяною в ответ на ее письмо. Как подействовало на нее это объяснение — понятно: все надежды бедной девушки рушились, и она еще глубже затворилась в себе для внешнего мира. Но раз¬ рушенная надежда не погасила в ней пожирающего ее пламени: он начал гореть тем упорнее и напряженнее, чем глуше и безвы- ходнее. Несчастие дает новую энергию страсти у натур с экзаль¬ тированным вообрая^ением. Им даже нравится исключительность их положения; они любят свое горе, лелеют свое страдание, до¬ рожат им, может быть, еще больше, нежели сколько дорожили бы они своим счастием, если б оно выпало на их долю... И при¬ том в глухом лесу нашего общества, где бы и скоро ли бы встре¬ тила Татьяна другое существо, которое, подобно Онегину, могло бы поразить ее воображение и обратить огонь ее души на другой предмет? Вообще несчастная, неразделенная любовь, которая упорно переживает надежду, есть явление довольно болезненное, причина которого, по слишком редким и, вероятно, чисто физио¬ логическим причинам, едва ли не скрывается в экзальтации фан¬ тазии слишком развитой на счет других способностей души. Но как бы то пи было, а страдания, происходящие от фантазии, падают тяжело на сердце и терзают его иногда еще сильнее, не¬ жели страдания, корень которых в самом сердце. Картина глу¬ хих, никем не разделенных страданий Татьяны изображена, в пятой главе, с удивительною истиною и простотою. Посещение Татьяною опустелого дома Онегина (в седьмой главе) и чувства, пробужденные в ней этим оставленным жилищем, на всех пред¬ метах которого лежал такой резкий отпечаток духа и характера оставившего его хозяина,— принадлежит к лучшим местам поэмы и драгоценнейшим сокровищам русской поэзии. Татьяна не раз повторила это посещение,— И в молчаливом кабинете, Забыв на время все на свете, Осталась наконец одна, И долго плакала она. Потом за книги принялася. Сперва ей было не до них; Но показался выбор их Ей странен. Чтенью предалася Татьяна жадною душой; И ей открылся мир иной. И начинает понемногу Моя Татьяна понимать Теперь яснее, слава богу, 420
Того, по ком она вздыхать Осуждена судьбою властной... Ужель загадку разрешила, Ужели слово найдено?.. Итак, в Татьяне наконец совершился акт сознания; ум ее проснулся. Она поняла наконец, что есть для человека интересы, есть страдания и скорби, кроме интереса страданий и скорби любви. Но поняла ли она, в чем именно состоят эти другие инте¬ ресы и страдания, и, если поняла, послужило ли это ей к облег¬ чению ее собственных страданий? Конечно, поняла, но только умом, головою, потому что есть идеи, которые надо пережить и душою и телом, чтоб понять их вполне, и которых нельзя изучить в книге. И потому книжное знакомство с этим новым миром скор¬ бей если и было для Татьяны откровением, это откровение про¬ извело на нее тяжелое, безотрадное и бесплодное впечатление; оно испугало ее, ужаснуло и заставило смотреть на страсти, как на гибель жизни, убедило ее в необходимости покориться дей¬ ствительности, как она есть, и если жить жизнию сердца, то про себя, во глубине своей души, в тиши уединения, во мраке ночи, посвященной тоске и рыданиям. Посещения дома Онегина и чте¬ ние его книг приготовили Татьяну к перерождению из деревен¬ ской девочки в светскую даму, которое так удивило и поразило Онегина. В предшествовавшей статье мы уже говорили о письме Онегина к Татьяне и о результате всех его страстных посланий к ней. В одно собранье Он едет; лишь вошел... ему Она навстречу. Как сурова! Его не видит, с ним ни слова; У! как теперь окружена Крещенским холодом она! Как удержать негодованье Уста упрямые хотят! Вперил Онегин зоркий взгляд: Где, где смятенье, состраданье? Где пятна слез?.. Их пет, их нет! На сем лице лишь гнева след... Да, может быть, боязни тайной, Чтоб муж иль свет не угадал Проказы слабости случайной... Всего, что мой Онегин знал... Теперь перейдем прямо к объяснению Татьяны с Онегиным. В этом объяснении все существо Татьяны выразилось вполне. В этом объяснении высказалось все, что составляет сущность русской женщины с глубокою натурою, развитою обществом,— все: и пламенная страсть, и задушевность простого, искреннего чувства, и чистота и святость наивных движений благородной натуры, и резонерство, и оскорбленное самолюбие, и тщеславие добродетелью, под которою замаскирована рабская боязнь 421
общественного мнения, п хнтрые силлогизмы ума, светскою мо¬ ралью парализировавшего великодушные движения сердца... Речь Татьяны начинается упреком, в котором высказывается желание мести за оскорбленное самолюбие: Онегин, помните ль тот час, Когда в саду, в аллее, нас Судьба свела, и гак смиренно Урок ваш выслушала я? Сегодня очередь моя. Онегин, я тогда моложе, Я лучше, кажется, была, И я любила вас; и что же? Что в сердце вашем я нашла? Какой ответ? Одну суровость. Не правда ль? Вам была не новость Смиренной девочки любовь? И нынче — боже! — стынет кровь, Как только вспомню взгляд холодной И эту проповедь... В самом деле, Онегин был виноват перед Татьяною в том, что он не полюбил ее тогда, как она была моложе и лучше и любила его! Ведь для любви только и нужно, что молодость, красота и взаимность! Вот понятия, заимствованные из плохих сентимен¬ тальных романов! Немая деревенская девочка с детскими меч¬ тами — и светская женщина, испытанная жизнию и страданием, обревшая слово для выражения своих чувств и мыслей: какая разница! И все-таки, по мнению Татьяны, она более способна была внушить любовь тогда, нежели теперь, потому что тогда она была моложе и лучше!.. Как в этом взгляде на вещи видна русская женщина! А этот упрек.; что тогда она нашла со стороны Онегина одну суровость? «Вам была не новость смиренной де¬ вочки любовь?» Да это уголовное преступление — не подорожить любовию нравственного эмбриона!.. Но за этим упреком тотчас следует и оправдание: Но вас Я не виню: в тот страшный час Вы поступили благородно, Вы были правы предо мной: Я благодарна всей душой... Основная мысль упреков Татьяны состоит в убеждении, что Онегин потому только не полюбил ее тогда, что в этом не было для него очарования соблазна; а теперь приводит к ее ногам жажда скандалезной славы... Во всем этом так и пробивается страх за свою добродетель... Тогда — не правда ли? — в пустыне, Вдали от суетной молвы, Я вам не нравилась... Что ж ныне Меня преследуете вы? 422
Зачем у вас я на примете? Не потому ль, что в высшем свете Теперь являться я должна; Что я богата и знатна; Что муж в сраженьях изувечен; Что нас за то ласкает двор? Не потому ль, что мой позор Теперь бы всеми был замечен И мог бы в обществе принесть Вам соблазнительную честь? Я плачу... если вашей Тани Вы не забыли до сих пор, То знайте: колкость вашей брапи, Холодный, строгий разговор, Когда б в моей лишь было власти, Я предпочла б обидной страсти И этим письмам и слезам. К моим младенческим мечтам Тогда имели вы хоть жалость, Хоть уважение к летам... А нынче!—что к моим ногам Вас привело? какая малость! Как с вашим сердцем и умом Быть чувства мелкого рабом? В этих стихах так и слышится трепет за свое доброе имя в большом свете, а в следующих затем представляются неоспо¬ римые доказательства глубочайшего презрения к большому све¬ ту... Какое противоречие! И что всего грустнее, то и другое истинно в Татьяне... А мне, Онегин, пышность эта, Постылой жизни мишура, Мои успехи в вихре света, Мой модный дом и вечера, Что в них? Сейчас отдать я рада Всю эту ветошь маскарада, Весь этот блеск, и шум, и чад За полку книг, за дикий сад, За наше бедное жилшце, За те места, где в первый раз, Онегин, видела я вас, Да за смиренное кладбище, Где пынче крест и тень ветвей Над бедной нянею моей... Повторяем: эти слова так же непритворны и искренни, как и предшествовавшие им. Татьяна не любит света и за счастие почла бы навсегда оставить его для деревни; но пока она в све¬ те — его мнение всегда будет ее идолом, и страх его суда всегда будет ее добродетелью... А счастье было так возможно, Так близко!.. Но судьба моя Уж решена. Неосторожно, Быть может, поступила я: 423
Мепя с слезами заклинаний Молила мать; для бедной Тапи Все были жребии равны... Я вышла замуж. Вы должны, Я вас прошу, меня оставить; Я знаю: в вашем сердце есть И гордость и прямая честь. Я вас люблю (к чему лукавить?), Но я другому отдана, Я буду век ему верна. Последние стихи удивительны — подлинно конец венчает дело! Этот ответ мог бы идти в пример классического «высокого» (sublime) наравне с ответом Медеи: moi! * и старого Горация: 8 qu’il mourût! ** Вот истинная гордость женской добродетели! Но я другому отданаименно отдана, а не отдалась! Вечная верность — кому ц в чем? Верность таким отношениям, которые составляют профанацию чувства и чистоты женственности, по¬ тому что некоторые отношения, не освящаемые любовию, в выс¬ шей степени безнравственны... Но у нас как-то все это клеится вместе: поэзия — и жизнь, любовь — и брак по расчету, жизнь сердцем — и строгое исполнение внешних обязанностей, внут- ренно ежечасно нарушаемых... Жизнь женщины по преимуществу сосредоточена в жизни сердца; любить — значит для нее жить, а жертвовать — значит любить. Для этой роли создала природа Татьяну; но общество пересоздало ее... Татьяна невольно напо¬ мнила нам Веру в «Герое нашего времени», женщину, слабую по чувству, всегда уступающую ему, и прекрасную, высокую в своей слабости. Правда, женщина поступает безнравственно, принад¬ лежа вдруг двум мужчинам, одного любя, а другого обманывая: против этой истины не может быть никакого спора; но в Вере этот грех выкупается страданием от сознания своей несчастной роли. И как бы могла она поступить решительно в отношении к мужу, когда она видела, что тот, кому она всю себя пожертво¬ вала, принадлежал ей не вполне и, любя ее, все-таки не захотел бы слить с нею свое существование? Слабая женщина, она чув¬ ствовала себя под влиянием роковой силы этого человека с демо¬ нической натурою и не могла ему сопротивляться. Татьяна выше ее по своей натуре и по характеру, не говоря уже об огромной разнице в художественном изображении этих двух женских лиц: Татьяна — портрет во весь рост; Вера — не больше как силуэт. И, несмотря на то, Вера — больше женщина... но зато и больше исключение, тогда как Татьяна — тип русской женщины... Востор¬ женные идеалисты, изучившие жизнь и женщину по повестям Марлинского, требуют от необыкновенной женщины презрения к общественному мнению. Это ложь: женщина не может прези¬ рать общественного мнения, но может им жертвовать скромно, * я! (фр•). — Ред. ** пусть он умрет! (фр.)- — Ред. 424
без фраз, без самохвальства, понимая всю великость своей жерт¬ вы, всю тягость проклятия, которое она берет на себя, повинуясь другому высшему закону — закону своей натуры, а ее натура — любовь и самоотвержение... Итак, в лице Онегина, Ленского и Татьяны Пушкин изобра-. зил русское общество в одном из фазисов его образования, его развития, и с какою истиною, с какою верностью, как полно и ху¬ дожественно изобразил он его! Мы не говорим о множестве вста¬ вочных портретов и силуэтов, вошедших в его поэму и довершаю¬ щих собою картину русского общества высшего и среднего; не говорим о картинах сельских балов и столичных раутов: все это так известно нашей публике и так давно оценено ею по достоин¬ ству... Заметим одно: личность поэта, так полно и ярко отразив¬ шаяся в этой поэме, везде является такою прекрасною, такою гуманною, но в то же время по преимуществу артистическою. Везде видите вы в нем человека, душою и телом принадлежащего к основному принципу, составляющему сущность изображаемого им класса; короче, везде видите русского помещика... Он напа¬ дает в этом классе на все, что противоречит гуманности; но прин¬ цип класса для него — вечная истина... И потому в самой сатире его так много любви, самое отрицание его так часто похоже на одобрение и на любование... Вспомните описание семейства Ла¬ риных во второй главе и особенно портрет самого Ларина... Это было причиною, что в «Онегине» многое устарело теперь. Но без этого, может быть, и не вышло бы из «Онегина» такой полной и подробной поэмы русской жизни, такого определенного факта для отрицания мысли, в самом же этом обществе так быстро развивающейся... «Онегин» писан был в продолжение нескольких лет,— и по¬ тому сам поэт рос вместе с ним, и каждая новая глава поэмы была интереснее и зрелее. Но последние две главы резко отде¬ ляются от первых шести: они явно принадлежат уже к высшей, зрелой эпохе художественного развития поэта 9. О красоте отдель¬ ных мест нельзя наговориться довольно, притом же их так много! К лучшим принадлежат: ночная сцена между Татьяною и нянею, дуэль Онегина с Ленским и весь конец шестой главы. В послед¬ них двух главах мы и не знаем, что хвалить особенно, потому что в них все превосходно; но первая половина седьмой главы (опи¬ сание весны, воспоминание о Ленском, посещение Татьяною дома Онегина) как-то особенно выдается из всего глубокостию груст¬ ного чувства и дивно-прекрасными стихами... Отступления, де¬ лаемые поэтом от рассказа, обращения его к самому себе испол¬ нены необыкновенной грации, задушевности, чувства, ума, остро¬ ты; личность поэта в них является такою любящею, такою гуманною. В своей поэме он умел коснуться так многого, намекнуть о столь многом, что принадлежит исключительно к миру русской природы, к миру русского общества! «Онегина» можно назвать энциклопедией русской жизни и в высшей степени народным 425
произведением. Удивительно ли, что эта поэма была принята с таким восторгом публикою и имела такое огромное влияние и на современную ей и на последующую русскую литературу? А ее влияние на нравы общества? Она была актом сознания для русского общества, почти первым, но зато каким великим шагом вперед для него!.. Этот шаг был богатырским размахом, и после него стояние на одном месте сделалось уже невозможным... Пусть идет время и приводит с собою новые потребности, новые идеи, пусть растет русское общество и обгоняет «Онегина»: как бы далеко оно ни ушло, но всегда будет оно любить эту поэму, всегда будет останавливать на ней исполненный любви и благодарности взор... Эти строфы, которые так и просятся в заключение нашей статьи, своим непосредственным впечатлением на душу читателя лучше нас выскажут то, что бы хотелось нам высказать: Увы! на жизненных браздах Мгновенной жатвой поколенья, По тайной воле провиденья, Восходят, зреют и падут; Другие им вослед идут... Так наше ветреное племя Растет, волнуется, кипит И к гробу прадедов теснит. Придет, придет и наше время, И наши внуки в добрый час Из мира вытеснят и нас! Покамест упивайтесь ею, Сей легкой жизнию, друзья! Ее ничтожность разумею И к ней привязан мало я; Для призраков закрыл я вежды; Но отдаленные надежды Тревожат сердце иногда: Без неприметного следа Мне было б грустно мир оставить, Живу, пишу не для похвал; Но я бы, кажется, желал Печальный жребий свой прославить, Чтоб обо мне, как верный друг, Напомнил хоть единый звук. И чье-нибудь он сердце тронет; И, сохраненная судьбой, Быть может, в Лете не потонет Строфа, слагаемая мной; Быть может,— лестная надежда! — Укажет будущий невежда На мой прославленный портрет И молвит: то-то был поэт! Прими ж мое благодаренье, Поклонник мирных аонид, О ты, чья память сохранит Мои летучие творенья, Чья благосклонная рука Потреплет лавры старика! 426*
СТАТЬЯ ДЕСЯТАЯ «Борис Годунов» Совершенно новая эпоха художнической деятельности Пуш¬ кина началась «Полтавою» и «Борисом Годуновым». Хотя первая вышла в 1829 году, а последний в 1831 году,— тем не менее их должно считать почти современными друг другу произведениями \ потому что «Борис Годунов» написан был гораздо раньше 1831 го¬ да, и знаменитая сцена между Пименом и Самозванцем была напечатана в «Московском вестнике» 1828 года, небольшая сцена между Курбским и Самозванцем в «Северных цветах» на 1828 год, вышедших в 1827 году. «Полтава», со стороны художественно¬ сти, относится к «Борису Годунову», как стремление относится к достижению. Публика приняла «Полтаву» холоднее, нежели прежние поэмы Пушкина; «Борис Годунов» был принят совер¬ шенно холодно, как доказательство совершенного падения талан¬ та, еще недавно столь великого, так много сделавшего и еще так много обещавшего. Как тогда, так и теперь, у «Бориса Годунова» были жаркие поклонники; но, как тогда, так и теперь, число этих поклонников было очень малочисленно, а число порицателей ог¬ ромно. Которые из них правы, которые виноваты? Те и другие равно правы и равно виноваты, потому что действительно ни в одном из прежних своих произведений не достигал Пушкин до такой художественной высоты — и ни в одном не обнаружил таких огромных недостатков, как в «Борисе Годунове». Эта пьеса была для него истинно Ватерлооскою битвою2, в которой он раз¬ вернул, во всей широте и глубине, свой гений и, несмотря на то, все-таки потерпел решительное поражение. Прежде всего скажем, что «Борис Годунов» Пушкина — совсем не драма, а разве эпическая поэма в разговорной форме. Действующие лица, вообще слабо очеркнутые, только говорят, и местами говорят превосходно; но они не живут, не действуют. Слышите слова, часто исполненные высокой поэзии, но не видите ни страстей, ни борьбы, ни действий. Это один из первых и глав¬ ных недостатков драмы Пушкина; но этот недостаток не вина поэта: его причина — в русской истории, из которой поэт заимст¬ вовал содержание своей драмы. Русская история до Петра Вели¬ кого тем и отличается от истории западноевропейских государств, что в ней преобладает чисто эпический, или, скорее квиетический характер,— тогда как в тех преобладает характер чисто драма¬ тический. До Петра Великого в России развивалось начало се¬ мейственное и родовое; но не было и признаков развития личного: а может ли существовать драма без сильного развития индиви¬ дуальностей и личностей? Что составляет содержание шекспи¬ ровских драматических хроник? — борьба личностей, которые стремятся к власти и оспоривают ее друг у друга. Это бывало л у нас: весь удельный период есть не что иное, как ожесточенная 427
борьба за великокняжеский и за удельные престолы; в период Московского царства мы видим сряду трех претендентов такого рода; но все-таки не видим никакого драматического движения. В период уделов один князь свергал другого и овладевал его уде¬ лом; потом, побежденный им, снова уступал ему его владение, потом опять захватывал его; но в уделе от этого ровно ничего не изменялось: переменялись лица, а ход и сущность дел оставались те же, потому что ни одно новое лицо не приносило с собою никакой новой идеи, никакого нового припципа. Отсюда объяс¬ няется, почему народонаселение того или другого княжества, того или другого города с одинаковою ревностью билось и за старого князя против нового и за нового против старого. И одному богу известно, чем бы кончилась для Руси эта усобица, если бы так кстати не подоспели татары. С одной стороны, их жестокое и по¬ зорное иго гибельно подействовало на нравственную сторону рус¬ ского племени, а с другой — было для него благодетельно, потому что чувством общей опасности и общего страдания связало разъ¬ единенные русские княжества и способствовало развитию госу¬ дарственной централизации через преобладание московского кня¬ жения над всеми другими. Единство более внешнее, нежели внут¬ реннее, но тем не менее все же оно спасло Россию! Иоанн III, которого не без основания некоторые историки называют вели¬ ким, был творцом неподвижной крепости Московского царства, положив в его основу идею восточного абсолютизма, столь благо¬ детельного для абстрактного единства созданной им новой дер¬ жавы. И этот великий, по-видимому, переворот совершился тихо и мирно, без всяких потрясений. Иоанн III обнаружил в этом деле генняльную односторонность, переходившую почти в ограни¬ ченность, твердую волю, силу характера; он постоянно стремился к одной цели, действовал неослабно, но не боролся, потому что не встретил никакого действительного и энергического сопротив¬ ления. Дело обошлось без борьбы, и, таким образом, одно из са¬ мых драматических событий древней русской истории соверши¬ лось без всякого драматизма. Драматизм, как поэтический элемент жизни, заключается в столкновении и сшибке (коллизии) проти¬ воположно и враждебно направленных друг против друга идей, которые проявляются как страсть, как пафос. Идея самодержав¬ ного единства Московского царства, в лице Иоанна III торжест¬ вующая над умирающею удельною системою, встретила в своем безусловно победоносном шествии не противников сильных и ожесточенных, на все готовых, а разве несколько бессильных п жалких жертв. Роды удельных князей, потомков Рюрика, скоро выродились в простую боярщину, которая перед престолом была покорна наравне с народом, но которая стала между престолом и народом не как посредник, а как непроницаемая ограда, раз¬ делившая царя с народом. Разрядные книги служат неоспоримым доказательством, что в древней России личность никогда и ничего не значила, но все значил род, и торжество боярина было тор¬ 428
жеством целого рода боярского. Таким образом, удельная борьба княжеских родов переродилась в дворскую борьбу боярских ро¬ дов. Но эта борьба не представляет никакого содержания для драматического поэта, потому что при дворе московском один род торжествовал над другим в милости царской, но ни один из тор¬ жествующих родов не вносил ни в думу, ни в администрацию никакой новой идеи, никакого нового принципа, никакого нового элемента. Новый любимец везде гнал своих прежних противни¬ ков и их родичей, постригал их насильно в монахи, сажал в тюрь¬ мы, рассылал по дальним городам, то в позорную неволю, то в почетную опалу. И таким образом боролись и менялись лица, а не идеи. Подобная борьба и подобные смены могли много зна¬ чить для боярских родов, для дворской интриги и крамолы, но для государства они ровно ничего не значили; историческая же драма может брать содержание только из государственной жизни. Царствование Грозного, по-видимому, больше всего представляет материалов для драмы, как зрелище нещадной войны, объявлен¬ ной абсолютизмом боярской крамоле; но это только так может казаться и едва ли так было на самом деле, ибо мы не видим, чтоб Грозный чем-нибудь думал заменить гонимый им принцип боярщины. Словом, видно ожесточение к боярским родам, но нет в то же время никакого особенного внимания к народу; тут за¬ метно, следовательно, личное чувство, а не идея, не принцип, не убеждение. Стало быть, и тут нет ничего для драмы... Но вот является Годунов, и, чем бы ни достиг он престола — злодейством ли, как в этом уверен Карамзин, или только смелым и гибким умом, без преступления,*— во всяком случае он также не внес в русскую жизнь никакого нового элемента, и его возвышение, равно как и его падение, ничего не значили для будущих судеб русского народа: без Годунова все пошло бы так же точно, как и с Годуновым. У Самозванца были разные политические замыс¬ лы, которые могли бы изменить ход нашей истории; но эти за¬ мыслы были не что иное, как удалые мечты человека решитель¬ ного, пылкого, умного, но, что называется, без царя в голове, а потому они и кончились так, как следовало кончиться мечтам. Шуйский хотел из боярщины образовать аристократию; но как это желание было плодом не мысли, а трусости и низости,— оно и кончилось бедою для Шуйского и ровно ничем не кончилось для государства... Итак, вот сряду три лица, которые уже по необык¬ новенности употребленных ими способов для достижения верхов¬ ной власти должны были бы внести в государственную жизнь новые основания и которые ровно ничего не внесли в нее и про¬ шли в истории без следа, как будто бы их и не было... Не так бывало в государствах Западной Европы. Для англичан, например, было великим событием царствование Иоанна Безземельного — этого слабого и ничтожного брата Ричарда Львиного Сердца, овладевшего властию в отсутствие героя, который гонялся в Пале¬ стине за бесполезными лаврами. Во Франции, например, очень 429
важно было решение вопроса: кто будет управлять Лудови- К0хМ XII 1-м —его мать, Катерина Медичи, или кардинал Рпшелье? Таких примеров можно было бы найти множество; но для поясне¬ ния нашей мысли довольно и этих двух. Итак, если в «Борисе Годунове» Пушкина почти нет ника¬ кого драматизма,— это вина не поэта, а истории, из которой он взял содержание для своей эпической драмы. Может быть, от этого он и ограничился только одною попыткою в этом роде. А между тем Борис Годунов, может быть, больше, чем какое- нибудь другое лицо русской истории, годился бы если не для драмы, то хоть для поэмы в драматической форме,—для поэмы, в которой такой поэт, как Пушкин, мог бы развернуть всю силу своего таланта и избежать тех огромных недостатков и в истори¬ ческом и в эстетическом отношении, которыми наполнена драма Пушкина. Для этого поэту необходимо было нужно самостоятель¬ но проникнуть в тайну личности Годунова и поэтическим инстинк¬ том разгадать тайну его исторического значения, не увлекаясь никаким авторитетом, никаким влиянием. Но Пушкин рабски во всем последовал Карамзину,—и из его драмы вышло что-то по¬ хожее на мелодраму, а Годунов его вышел мелодраматическим злодеем, которого мучит совесть и который в своем злодействе нашел себе кару. Мысль нравственная и почтенная, но уже до того избитая, что таланту ничего нельзя, из нее сделать!.. Отдавая полную справедливость огромным заслугам Карам¬ зина, в то же время можно и даже должно беспристрастными глазами видеть меру, объем и границы его заслуг. Человек мно¬ госторонне даровитый, Карамзин писал стихи, повести, был пре¬ образователем русского языка, публицистом, журналистом, можно сказать, создал и образовал русскую публику и, следовательно, упрочил возможность существования и развития русской лите¬ ратуры; наконец, дал России ее историю, которая далеко оставила за собою все прежние попытки в этом роде и без которой, может быть, еще и теперь знание русской истории было бы возможно только для записных тружеников науки, но не для публики. И во всем этом Карамзин обнаружил много таланта, но не ге- нияльности, и потому все сделанное им весьма важно как факты истории русской литературы и образования русского общества, но совершенно лишено безусловного достоинства. Важнейший его труд, без сомнения, есть «История государства Российского», ко¬ торая читается и перечитывается до сих пор, когда уже все дру¬ гие его сочинения пользуются только почетною памятью, как произведения, имевшие большую цену в свое время. И действи¬ тельно, до тех пор, пока русская история не будет изложена со¬ вершенно с другой точки зрения и с тем уменьехм, которое дается только талантом,— до тех пор история Карамзина поневоле будет единственною в своем роде. Но уже и теперь ее недостатки видны для всех, может быть, еще больше, нежели ее. достоинства. В не¬ достатках фактических нельзя винить Карамзина, приступившего 430*
к своему великому труду в такое врехмя, когда историческая кри¬ тика в России едва начиналась, и Карамзин должен был, пиша историю, еще заниматься историческою разработкою материалов* Гораздо важнее недостатки его истории, происшедшие из его сши соба смотреть на вещи. Сначала его история — поэма вроде тех, которые писались высокопарною прозою и были в большом ходу в конце прошлого века. Потом, мало-помалу входя в дух жизни древней Руси, он, может быть, незаметно для самого себя, увле¬ каясь своим трудом, увлекся и духом древнерусской жизни. С Иоанна III Московское царство, в глазах Карамзина, стано¬ вится высшим идеалом государства,— и, вместо истории допет¬ ровской России, он пишет ее панегирик. Все в ней кажется ему безусловно великим, прекрасным, мудрым и образцовым. К этому присоединяется еще мелодраматический взгляд на характеры исторических лиц. У Карамзина ни в чем нет середины: у него нет людей, а есть только или герои добродетели, или злодеи. Этот мелодраматизм простирается до того, что одно и то же лицо у него сперва является светлым ангелом, а потом черным демо¬ ном. Таков Грозный: пока им управляют, как машиною, Силь¬ вестр и Адашев, он — сама добродетель, сама мудрость; но уми¬ рает царица Анастасия,— и Грозный вдруг является бичом своего народа, безумным злодеем. Историк пересказывает все ужасы, сделанные Грозным, и взводит на него такие, которых он и не делал, заставляя его убивать два раза, в разпые эпохи, одних и тех же людей3. Жертвы Грозного часто говорят ему перед смер- тию эффектные речи, как будто бы переведенные из Тита Ливия. Такого же мелодраматического злодея сделал Карамзин и из Бориса Годунова. Подверженный увлечению, которое больше всего вредит историку, он об убиении царевича Димитрия говорит утвердительно, как о деле Годунова, как будто бы в этом уже не¬ возможно никакое сомнение. Юноша Годунов, прекрасный лицом, светлый умом, блестящий красноречием, зять палача Малюты Скуратова, и в рядах опричнины умел остаться чистым от раз¬ врата, злодейства и крови. Черта характера необыкновенного! Но в ней еще не видно строгой и глубокой добродетели: по край¬ ней мере последующая жизнь Годунова пе подтверждает этого. Будучи царем, он не долго сдерживал порывы своей подозритель¬ ности и скоро сделался мучителем и тираном. Вообще, если он при Грозном не запятнал себя кровью,— в этом видно больше ловкости, уменья и расчета, нежели добродетели. Годунов был необыкновенно умен и потому не мог не гнушаться злодейством, совершенным без нужды и без причины. Впрочем, мы этим не хотим сказать, чтоб Годунов был лицемерный злодей; нет, мы хотим только сказать, что можно в одно и то же время не быть ни злодеем, ни героем добродетели, и не любить злодейства в одно и то же время по чувству и по расчету... Карамзинский Году¬ нов — лицо совершенно двойственное, подобно Грозному: он п мудр и ограничен, и злодей и добродетельный человек, и ангел 481
и демон. Он убивает законного наследника престола, сына своего первого благодетеля и брата своего второго благодетеля, мудро правит государством и, принимая корону, клянется, что в его царстве не будет нищих и убогих и что последнею рубашкою бу¬ дет он делиться с народом. И честно держит он свое обещание; он делает для народа все, что только было в его средствах и си¬ лах сделать. А между тем народ хочет любить его — и не может любить! Он приписывает ему убиение царевича; он видит в нем умышленного виновника всех бедствий, обрушившихся над Рос- сиею; взводит на него обвинения самые нелепые и бессмыслен¬ ные, как, например, смерть датского царевича, нареченного же¬ ниха его милой дочери. Годунов все это видит и знает. Пушкин бесподобно передал жалобы карамзинского Годунова на народ: Мне счастья нет. Я думал свой народ В довольствии, во славе успокоить, Щедротами любовь его снискать — Но отложил пустое попеченье: Живая власть для черни ненавистна, Они любить умеют только мертвых. Безумны мы, когда народный плеск Иль ярый вопль тревожит сердце наше. Бог насылал на землю нашу глад, Народ завыл, в мученьях погибая; Я отворил им житницы; я злато Рассыпал им; я им сыскал работы: Они ж меня, беснуясь, проклинали! Пожарный огнь пх домы истребил; Я выстроил им новые жилища: Они ж меня пожаром упрекали! Вот черни суд: ищи ж ее любви! В семье моей я мнил найти отраду, Я дочь мою мнил осчастливить браком; Как буря, смерть уносит жениха... И тут молва лукаво нарекает Виновником дочернего вдовства Меня, меня, несчастного отца!.. Кто ни умрет, я всех убийца тайный. Я ускорил Феодора кончину, Я отравил свою сестру царицу, Монахиню смиренную... все я! Это говорит царь, который справедливо жалуется на свою судьбу и на народ свой. Теперь послушаем голоса если не на¬ рода, то целого сословия, которое тоже, кажется, не без основа¬ ния жалуется на своего царя: Он правит нами, Как царь Иван (не к ночи будь помянут). Что пользы в том, что явных казней нет, Что на колу кровавом всенародно Мы не поем канонов Иисусу, Что нас не жгут на площади, а парь Своим жезлом не подгребает углей? Уверены ль мы в бедной жизни нашей! Нас каждый день опала ожидает, 432
Тюрьма, Сибирь, клобук иль кандалы, А там в глуши голодна смерть иль петля. Знатнейшие меж нами роды где? Где Сицкие князья, где Шестуновы, Романовы, отечества надежда? Заточены, замучены в изгнанье. Дай срок: тебе такая ж будет участь. Легко ль, скажи: мы дома, как Литвой, Осаждены неверными рабами: Всё языки, готовые продать, Правительством подкупленные воры. Зависим мы от первого холопа, Которого захочем наказать. Вот — Юрьев день задумал уничтожить. Не властны мы в поместиях своих. Не смей согнать ленивца! Рад не рад, Корми его. Не смей переманить Работника! Не то в Приказ холопий. Ну, слыхано ль хоть при царе Иване Такое зло? А легче ли народу? Спроси его. Попробуй самозванец Им посулить старинный Юрьев день, Так и пойдет потеха. В чем же заключается источник этого противоречия в харак¬ тере и действиях Годунова? Чем объясняет его наш историк и вслед за ппм наш поэт? Мучениями виновной совести!.. Вот что заставляет говорить Годунова поэт, рабски верный историку: Ах, чувствую: ничто не может нас Среди мирских печалей успокоить; Ничто, ничто... едина разве совесть. Так, здравая, она восторжествует Над злобою, над темной клеветою, Но если в ней единое пятно, Единое, случайно завелося, Тогда беда: как язвой моровой, Душа сгорит, нальется сердце ядом, Как молотком стучит в ушах упреком, И все тошнит, п голова кружится, И мальчики кровавые в глазах... И рад бежать, да некуда... ужасно! Да, жалок тот, в ком совесть нечиста. Какая жалкая мелодрама! Какой мелкий п ограниченный взгляд на натуру человека! Какая бедная мысль — заставить зло¬ дея читать самому себе мораль, вместо того чтоб заставить его всеми мерами оправдывать свое злодейство в собственных глазах! На этот раз историк сыграл с поэтом плохую шутку... И вольно же было поэту делаться эхом историка, забыв, что их разделяет друг от друга целый век!.. Оттого-то в философском отношении этот взгляд на Годунова сильно напоминает собою добродушный пафос сумароковского «Димитрия Самозванца»...4 Прежде всего заметим, что Карамзин сделал великую ошиб¬ ку, позволив себе до того увлечься голосом современников Году¬ нова, что в убиении царевича увидел неопровержимо и несомненно 433
доказанное участие Бориса... Из наших слов, впрочем, отнюдь не следует, чтоб мы прямо и решительно оправдывали Годунова от всякого участия в этом преступлении. Нет, мы в криминально¬ историческом процессе Годунова видим совершенную недостаточ¬ ность доказательств за и против Годунова. Суд истории должен быть осторожен и беспристрастен, как суд присяжных по уголов¬ ным делам. Грешно и стыдно утвердить недоказанное преступле¬ ние за таким замечательным человеком, как Борис Годунов. Смерть царевича Димитрия — дело темное и неразрешимое для потомства. Не утверждаем за достоверное, но думаем, что с боль¬ шею основательностию можно считать Годунова невинным в пре¬ ступлении, нежели виновным. Одно уже то сильно говорит в пользу этого мнения, что Годунов,— человек умный и хитрый, администратор искусный и дипломат тонкий,—едва ли бы совер¬ шил свое преступление так неловко, нелепо, нагло, как свой¬ ственно было бы совершить его какому-нибудь удалому пройдохе, вроде Димитрия Самозванца, который увлекался только минут¬ ными движениями своих страстей и хотел пользоваться настоя¬ щим, не думая о будущем. Годунов имел все средства совершить свое преступление тайно, ловко, не навлекая на себя явных по¬ дозрений. Он мог воспитать царевича так, чтоб сделать его не¬ способным к правлению и довести до монашеской рясы; мог даже искусно оспоривать законность его права на наследство, так как царевич был плодом седьмого брака Иоанна Грозного. Самое ве¬ роятное предположение об этом темном событии нашей истории должно, кажется, состоять в том, что нашлись люди, которые слишком хорошо поняли, как важна была для Годунова смерть младенца, заграждавшего ему доступ к престолу, и которые, не сговариваясь с ним и не открывая ему своего умысла, думали этим страшным преступлением оказать ему великую и давно ожидаемую услугу. Это напоминает нам сцену из «Антония и Клеопатры» Шекспира, на палубе Помпеева корабля, где Помпей находился с своими соперниками, Цезарем, Антонием и Лепидом: М е н а с. Хочешь ли ты быть владыкою всего света? Помпей. Что ты говоришь? М е н а с. Хочешь ли ты быть государем всего света? Помпей. Как так? Менас. Согласись на мое предложение,— и я подарю тебе целый свет — я, которого ты считаешь бедняком. Помпей. Или ты перепил? Менас. Нет, Помпей; я не пил вина. Будь смел — и ты сделаешься земным Юпитером. Все области, какие окружает океан, и вся земля, ко¬ торую покрывает свод небесный,— твои, если ты захочешь иметь пх. Помпей. Скажи — как? Менас. Три обладателя света, твои три соперника — на твоем ко¬ рабле. Позволь мне отрезать якорь. Как скоро мы определим пасть их го¬ ловам, тогда все — твое. Помпей. Ах, если б ты исполнил свое намерение и не говорил мне о нем!.. Такой поступок во мне будет низостью, в тебе был бы важною услугой. Знай: у меня не польза управляет честью, а честь — пользою, 434
Пожалей о том, что язык твой изменил твоему делу. Сделай ты это тай¬ но, я наградил бы тебя за такое дело; а теперь должен осудить его. Оставь его и пей5. II если услужники Годунова были догадливее п умнее Ме- наса, то нельзя не видеть, что они оказали Годунову очень дур¬ ную услугу не в одном нравственном отношении. Если ж Годунов внутренно, втайне, доволен был их услугою,— нельзя не согла¬ ситься, что на этот раз он был очень близорук и недальновиден. Радоваться этому преступлению значило для него — радоваться тому, что у его врагов было, наконец, страшное против него ору¬ жие, которым они при случае хорошо могли воспользоваться. Нет, еще раз: скорее можно предположить (как ни странно подобное предположение), что царевич погиб от руки врагов Годунова, которые, свалив на него это преступление, как только для него одного выгодное, могли рассчитывать на верную его погибель. Как бы то ни было, верно одно: ни историк государства Россий¬ ского, ни рабски следовавший ему автор «Бориса Годунова» не имели ни малейшего права считать преступление Годунова дока¬ занным и не подверженным сомнению. Но — скажут нам — убеждепие Карамзина оправдывается единодушным голосом современников Годунова, убеждением все¬ го народа в его время; а ведь глас божий — глас народа! Так; но здесь главный факт есть не убеждение тогдашнего народа в пре¬ ступлении Годунова, а готовность, расположение народа к этому убеждению,— расположение, причина которого заключалась в не¬ любви, даже в ненависти народа к Годунову. За что же эта нена¬ висть к человеку, который так любил народ, столько сделал для него, и которого сам народ сначала так любил по-видимому? — В том-то и дело, что тут с обеих сторон была лишь «любовь не¬ видимому»,— и в этом заключается трагическая сторона личности Годунова и судьбы его. Если бы Пушкин видел эту сторону,— тогда вместо характера вполовину мелодраматического у него вышел бы характер простой, естественный, понятный и вместе с тем трагически высокий. Правда, и тогда у Пушкина не было бы драмы в строгом значении этого слова; но зато была бы пре¬ восходная драматическая поэма или эпическая трагедия. Итак, разгадать историческое значение и историческую судь¬ бу Годунова значит объяснить причиду: почему Годунов, по-ви¬ димому, столь любивший народ и столь много для него сделав¬ ший, не был любим народом? Попытаемся объяснить этот вопрос так, как мы его понимаем. Карамзин и Пушкин видят в этой, по-видимому, незаслужен¬ ной ненависти народа к Годунову кару за его преступление. Сла¬ бость и нерешительность мер, принятых Годуновым против Самозванца, они приписывают смущению виновной совести. Это взгляд чисто мелодраматический и в историческом п в поэтиче¬ ском отношении, особенно в применении к такому необыкновен¬ ному человеку, каков был Борис! 435
В поэме Пушкина сам Годунов объясняет причину народной к себе ненависти так: Живая власть для черни ненавистна. Они любить умеют только мертвых. Безумны мы, когда народный плеск Иль ярый вопль тревожит сердце наше! Это оправдание — не голос истины, а голос оскорбленного самолюбия, не твердая речь великого человека, а плаксивая жа¬ лоба неудавшегося кандидата в гении, раздосадованного неуда¬ чею. Нет, народ никогда не обманывается в своей снмпатпи и ан¬ типатии к живой власти: его любовь или его нелюбовь к ней — высший суд! Глас божий — глас народа! Из всех страстей человеческих, после самолюбия, самая сильная, самая свирепая — властолюбие. Можно наверное ска¬ зать, что ни одна страсть не стоила человечеству столько стра¬ даний и крови, как властолюбие. Во времена просвещенные и у народов цивилизованных властолюбие является всегда в соеди¬ нении с честолюбием, так что иногда трудно решить, которая из этих страстей господствующая в человеке, и властолюбие кажется только результатом честолюбия. Во времена варварские, у наро¬ дов необразованных, властолюбие имеет другое значение, потому что соединяется не только с честолюбием, но еще с чувством са- мохранения: где, не будучи первым, так легко погибнуть ни за что,— там всякому вдвойне хочется быть первым, чтоб никого не бояться, но всех страшить. Но так как каждому из всех или мно¬ гих невозможно быть первым,— то право первого естественным ходом истории везде утвердилось потомственно в одном роде, на основании права в прошедшем или предания. Время освятило и утвердило это право за немногими родами. Это отняло у всех и у многих всякую возможность губить друг друга и целый народ притязаниями на верховное первенство. Перед правом избранного провидением рода умолкла зависть, смирилось властолюбие: род признан высшим надо всеми по праву свыше, и равные между собою охотно повинуются высшему перед всеми ими. Но когда царствующий род прекращается, после наследственного владыче¬ ства в продолжение нескольких веков, и когда право высшей власти захватывает человек, вчера бывший равным со всеми пе¬ ред верховною властию, а сегодня долженствующий начать собою новую династию,— тогда, естественно, разнуздывается у всех страсть властолюбия. Каждый думает: если он мог быть избран, почему же я не мог? Чем он лучше меня, и почему не я лучше его? Но счастливый властолюбец силою и хитростию заставляет молчать всех и все; страсти умолкают, но до времени, до случая... Естественно, у кого нет, в отношении приобретения верхов¬ ной власти, освященного веками права законного наследия,— тому, чтоб заставить в себе видеть не похитителя власти, а вла¬ стелина по праву, остается опереться только на право личного превосходства над всеми, на право гения. Только на условии 436
этого права толпа согласится безусловно прпзнать владычество человека, который, в гражданском отношении, еще вчера стоял наравне с нею. Было ли за Годуновым это право? Нет! И вот где разгадка его исторического значения и его истори¬ ческой судьбы: он хотел играть роль гения, не будучи гением,— и за то пал трагпчески и увлек за собою падение своего рода... Такой человек есть лицо трагическое; такая участь есть за¬ конное достояние трагедии. И что бы мог сделать Пушкин из своей поэмы, если бы взглянул на идею Бориса Годунова с этой точки! В какой бы сфере человеческой деятельности ни проявился гений, он всегда есть олицетворение творческой силы духа, вест¬ ник обновления жизни. Его назначение — ввести в жизнь новые элементы и, через это, двинуть ее вперед, на высшую ступень. Явление гения — эпоха в жизни народа. Гения уже нет, а народ долго еще живет в формах жизни, им созданной, долго — до но¬ вого гения. Так Московское царство, возникшее силою обстоя¬ тельств при Иоанне Калите и утвержденное гением Иоанна III, жило до Петра Великого. Тот не гений в истории, чье творение умирает вместе с ним: гений по пути истории пролагает глубокие следы своего существования долго после своей смерти. Борис Годунов был человек необыкновенно умный и способ¬ ный. Царедворец жестокого царя, он умел попасть к нему в ми¬ лость, не замарав себя ни каплею крови, ни одним бесчестным поступком. Но это уменье объясняется отчасти ловко рассчитан¬ ною женитьбою на дочери палача, Малюты Скуратова. В этой черте выказывается ловкий царедворец, но гения еще не видно. Всякий, даже самый ограниченный, но хитрый человек сумел бы расчесть выгоды такого брака в царствование Грозного; но гений, может быть, и не решился бы на такой расчет, тая в себе огром¬ ные замыслы на будущее: титло зятя палача Малюты Скуратова было ненавистно тому народу, владыкою которого впоследствии сделался Годунов. Повторяем: расчет тонкий, хитрый, но не ге- нияльный; в нем виден придворный интриган, а не будущий ве¬ ликий государь... Годунов делается зятем6 наследника, а по смертп Грозного — членом верховной думы,— и Грозный ему в особенности, мимо старших бояр, завещал блюсти царство. Ника¬ кие ведьмы не предсказывали этому новому Макбету его буду¬ щего величия;7 но его голове было от чего закружиться и без предсказаний! Это фантастическое счастие он мог принять за лучшее из всех предсказаний! Он уничтожил верховную думу и официально был назван правителем государства: только для вида подавал голос в царской думе, но решал все дела самовластно, принимал послов, договаривался с ними и давал их свите цело¬ вать свою руку... На троне сидел царь по имени, молчальник и молельщик в сущности, который вручил своему родственнику и 437
любимцу всю власть свою, «избывая мирские суеты и докуки»... Чего недоставало Годунову? — только престола... И он достиг его. Как правитель и как царь Годунов обнаружил много ума и много способности, но нисколько гения. В том и другом случае это был не больше, как умный и способный министр,— но не Сюлли, не Кольбер, которые умели открыть новые источники го¬ сударственной силы там, где никто не подозревал их: нет, это был министр, который с успехом вел государство по старой, уже проложенной колее, на основании сохранения statu quo *. Насиль¬ ственная смерть царевича,— кто бы ни был ее причиною,— уже бросила на него тень подозрения в глазах народа, и это подозре¬ ние всеми силами возбуждали и поддерживали враги его — бояре, которые, естественно, никак не могли простить ему присвоения того, на что каждый из них считал себя точно в таком же, как п он, праве. Как правитель Годунов не мог вносить новых эле¬ ментов в жизнь государства, которым управлял не от своего име¬ ни. Подобная попытка могла бы расстроить все его планы и по¬ губить его. Но когда он сделался царем,— тогда он непременно должен был явиться реформатором-зиждителем, чтоб заставить и народ и врагов своих — бояр забыть, что еще недавно был он таким же, как и они, подданным. Но что же он сделал для Рос¬ сии, сделавшись ее царем? — и каким царем — самовластным, воля которого для народа была воля божия? Чего бы нельзя было сделать с такою властью, подкрепляемою гением! Но и сделав¬ шись царем, Годунов остался тем же умным и ловким правите¬ лем, каким и был при Феодоре. Над окружающими его боярами он имел личных преимуществ не больше, как настолько, чтоб оскорбить своим превосходством их самолюбие, их ограниченность и посредственность, но не настолько, чтоб покорить их этим пре¬ восходством, заставить их пасть перед ним, как перед существом высшего рода... Он ловко разыграл комедию, по счастливому вы¬ ражению Пушкина, морщившись перед короною, как пьяница пред чаркою вина; он заставил себя избрать, а не сам объявил себя царем; он долго обнаруживал какой-то ужас к мысли о вер¬ ховной власти и долго заставлял себя умолять. Но эта комедия даже чересчур тонко была разыграна, и в ней проглядывает не образ великого человека, который всегда прямо идет к своей цели, даже и тогда, когда идет к ней не прямою дорогою, а образ «ма¬ ленького великого человека», смелого интригана. Это сейчас же и обнаружилось, как скоро избрание было решено, и венчание осталось уже только обрядом, который не опасно было и отло¬ жить на время. Когда Сикст V был избран конклавом, он вдруг выпрямился и, против обыкновения, сам запел «Те Deum»:** в этой поспешности виден великий человек, достигший своей це¬ ли и принимающий власть не как нищий копейку, с низкими * существующего положения (лат.). — Ред. ** Тебя бога <хвалим> (лат.). — Ред. 438
поклонами, но с уверенностью и гордостью силы, сознающей свое право на власть. Сикст не начал рассыпаться в обещаниях: буду- де таков-то и таков, сделаю то и другое; а сейчас начал быть и делать, никому не угождая, ни к кому не подлаживаясь п застав¬ ляя трепетать тех, которые никого не трепетали и которых все трепетали... Не так поступил Годунов. При венчании на царство он клянется быть отцом народа, показывает свою рубашку, го¬ воря, что всегда будет готов разделить ее с последним своим под¬ данным... Кто просил, кто требовал от него этих обещаний и клятв? И что значат они, что видно в них, если не чрезмерная радость о достижении давно желанной цели, если не благодар¬ ность, рожденная этою радостью,— благодарность за блестящее бремя не по силам, за великое титло не по достоинству, за выс¬ шую власть не по заслуге?.. Не так принимает подобную власть гений, великий человек: он берет ее, как что-то свое, принадле¬ жащее ему по праву, никому не кланяясь, никого не благодаря, никому не делая обещаний, не давая клятв в порыве дурно скры¬ того восторга. Вскоре после Годунова в русской истории снова повторилось зрелище обещаний и клятв: ничтожный Шуйский, в благодарность за корону, которой он сознавал себя внутренно недостойным, предлагал боярщине права, которых она от него не просила и взять не хотела... Но вот Годунов — царь. Ласкам народу нет конца, милости на всех льются рекою... Первый из русских царей обратил он свое непосредственное, прямое, а не через бояр, внимание на массу народа, на его низший и, следо¬ вательно, самый обширный слой... Это была какая-то нежная, родственная заботливость, в которой был виден больше отец, не¬ жели царь... Народ должен был боготворить Годунова, и Годунов должеп бы быть самым народным из всех бывших до него царей русских... В таком случае что ему тайная злоба и зависть, темная крамола боярщины! Он мог спокойно презирать ее: на страже его стояла лучшая и надежнейшая из всех швейцарских и других возможных гвардий — любовь народная... И в самом деле, народ славил царя благодушного, ласкового, правосудного, милостивого, доступного... Народ даже старался, силился полюбить Годуно¬ ва — и никак не мог... Если у него и была на минуту любовь к Го¬ дунову, то в голове только, а не в сердце: ум и воображение народа удивлялись Годунову, а сердце молчало, упрямясь согла¬ ситься с умом и воображением... Но вот прошла и минута этой надуманной, так сказать, головной любви; Борис удвояет свои благодеяния народу, а народ, принимая их, клянет Бориса... Еще прежде его царствования, когда еще он был только правителем, тень убитого царевича начала его преследовать; Борис делает счастливый отпор наглому нашествию на Россию крымского хана, проникшего до стен самой Москвы, а народ говорит, что сам Бо¬ рис призвал хана, чтоб отвратить общее внимание от смерти ца¬ ревича и дешевою ценою прославиться избавителем отечества... Царица родила дочь: заговорили, что она родила сына, а Борис 439
подменил его девочкою; а когда маленькая царевна умерла, про¬ шел слух, что Годунов отравил ее, боясь, чтоб Федор не передал ей престола... В Москве начались пожары: Борис казнпл зажи- гателей и помог погоревшим; а народ обвинил его самого в зажи- гательстве и жалел о казненных, как о невинных жертвах... Году¬ нов стал преследовать распускателей этих слухов и казнить их: ничего худшего не мог он выдумать — это значило согласиться в справедливости слухов... Ясно, что слухи эти распускали бояре, но народ ловил их жадным ухом... Но вот венчание на царство ослепило народ: и Борис п сам народ приняли удивление за любовь... Комедия продолжалась только один год: Борис не выдержал своей роли и сорвал с себя маску, не имея силы дольше носить ее. Интриган становится ти¬ раном и напоминает собою Грозного. У него есть свой Малюта Скуратов: это презренный, подлый раб его —Семен Годунов. Лаская и награждая явно, он мучит и казнит тайно, и все по по¬ воду слухов, все по подозрению в ненависти к царю и злых про¬ тив него умыслах. Вельского, уже раз сосланного в ссылку, он ссылает снова, выщипав ему всю бороду по одному волоску: какое татарское наказание!.. Тюрьмы были набиты битком; шпионство сделалось не только выгодным, но и почетным ремеслом... Явных казней было мало; большею частию все умирали скоропостижно: этот человек не умел быть даже тираном открыто, как Грозный, и тиранствовал во мраке, тайком... Открывается страшный голод в России; народ гибнет тысячами, шайки разбойников грабят и режут безнаказанно; Борис строго наказывает скупщиков хлеба, сыплет на народ деньгами, дает приют голодным и нищим, посы¬ лает отряды против разбойников; строит башню Ивана Великого, чтоб дать народу работу; словом, он честно, верно выполняет свою клятву — делить с народом последнюю рубашку свою... И все напрасно, все тщетно!.. Проносятся слухи о Самозванце; наконец Самозванец уже поддерживается Польшею, идет в Рос¬ сию, к нему передаются русские толпами; а Годунов ничего не делает, ничего не предпринимает, он только собирает п жжет манифесты Самозванца и требует от Шуйского клятвы, что царе¬ вич точно умер... Какой жалкий царь! Он мог бы раздавить Са¬ мозванца — и пал под его ударами. Подозревают, что он отравил себя ядом: может быть; но так же может быть, что он умер ско¬ ропостижно от страшного напряжения сил, вследствие внутрен¬ них волнений. В обоих случаях он умер малодушно. Первое изве¬ стие о Самозванце Годунов принял даже очень холодно: это может служить доказательством не одному тому, что он был уве¬ рен в смерти царевича, но и тому, что он был невинен в ней; в то же время это служит доказательством, как мало был он дально¬ виден, как худо понимал свое положение. Он бы должен был знать, что тень царевича — самый ужасный враг его во* всяком случае, был он убийцею царевича или нет: в первом случае эта тень была его неизбежною карою за преступление; во втором — 440
она была превосходным предлогом для народной ненависти. Бояре могли знать невинность Годунова; но если народ не любил его,— этого было уже слишком достаточно, чтоб для народа преступле¬ ние его было яснее дня. Пока царевич жил в Угличе с матерыо,— на него никто не обращал внимания: ведь он был плодом седь¬ мого брака Грозного, и личный характер его матери не возбуждал ни участия, ни уважения; Грозный хотел ее отослать от себя и жениться в восьмой раз, но смерть помешала ему выполнить это намерение. Когда же царевич был убит и народная ненависть за¬ пылала,— младенец, святой мученик, сделался предметом народ¬ ного благоговения... На всех действиях Бориса, даже самых лучших, лежит пе¬ чать отвержения. Все дела его неудачны, не благодатны, потому что все они выходили из ложного источника. Любовь его к народу была не чувством, а расчетом, и потому в ней есть что-то ласка¬ тельное, льстивое, угодническое, и потому народ не обманулся ею и ответил на нее ненавистью. Удивительное существо — на¬ род! Почти всегда невежественный, грубый, ограниченный, сле¬ пой,— он непогрешительно истинен и прав в своих инстинктах; если он иногда обманывается с этой стороны, то на одну мину¬ ту — не более, и кто не любит его по внутренней, живой, сердеч¬ ной потребности любить его,— тот может осыпать его деньгами, умирать за него,— он будет им превозносим и восхваляем, по лю¬ бим никогда не будет. Если же кто любит его не по расчету, а по внутренней инстинктуальной потребности любить, тот может идти вопреки всем его желаниям,— и за это народ будет его осуждать, будет на него роптать и в то же время будет любить его. Как Годунов служит живым доказательством первой истины, так Петр Великий служит живым доказательством второй. Он заду¬ мал страшную реформу, пошел наперекор духу, преданиям, исто¬ рии, обычаям, привычкам народа,— и не только умнейшие из лю¬ дей его времени имели полное право смотреть на его реформу, как на самую несбыточную и противную здравому смыслу фан¬ тазию, но, вероятно, и у него самого бывали горькие минуты со¬ мнения и разочарования, когда и сам он думал то же. Реформа его встретила сильную оппозицию — не со стороны только мя¬ тежных стрельцов и невежественных раскольников: эта оппози¬ ция была слишком бессильна перед его двойным правом действо¬ вать самовластно — правом наследства и правом гения,— но и со стороны всего народа, которого с теплых палатей лени и неве¬ жества стащил он на труд живой и деятельный. Народ, пови¬ нуясь ему безусловно, осуждал его действия и роптал на него, но вместе с тем и любил его до готовности отдать за него последнюю каплю своей крови... Между тем Петр никогда не делал ему обе¬ щаний, не давал клятв, но шел гордо и прямо, требуя повинове¬ ния, а не умоляя о нем; но зато все, обещанное народу Годуно¬ вым, он исполнял на деле, и еще гораздо лучше, потому что дей¬ ствовал в этом случае не по расчету, а по влечению сердца... 441
Таков гений: затеяв дело, которое, по всем расчетам человече¬ ской мудрости, не могло не казаться безумием, он доводит его до конца, торжествуя над всеми препятствиями... В чем состоит тайна этого успеха? — в творческой силе, присущей организму генпя, как инстинкт,— больше ни в чем! Гений часто действует инстинктивно, безумно — и всегда успевает,— между тем как та¬ лант рассчитывает верно, соображает тонко, действует мудро,— все это видят и все одобряют его цель и средства, никто не сомне¬ вается в успехе,—а между тем, глядь —вся эта мудрость сама собою обратилась в безумие, и великолепное здание, воздвигав¬ шееся с таким трудом, очутилось карточным домиком: дунул ве¬ тер — и нет его... Вот талант, который берется за роль гения!.. Борис Годунов не был человеком ничтожным и даже обыкно¬ венным; напротив, это был человек ума великого, который целою головою стоял выше всего своего народа. Борис был даже выше многих предрассудков своего времени: первый из царей русских решился он выдать дочь за иностранного и иноверного принца; говорят, хотел и сына женить на иностранной принцессе; это вовлекло бы Россию в более живые и плодотворные отношення с Европою, нежели в каких она была с нею до того времени, и потому имело бы огромное влияние на ее будущую судьбу. Борис уважал просвещение, тщательно, сколько было в его средствах, воспитывал детей своих, особенно сына; хотел основать в Москве университет и послал в Европу за учеными людьми. Уже одно то, что он понял необходимость опереться преимущественно на любовь народа, показывает, как умен был этот несчастный люби¬ мец счастия. Но все предприятия его не состоялись именно по¬ тому (а не по чему-нибудь другому), что у него был только ум и даровитость, но не было генияльности,— тогда как судьба по¬ ставила его в такое положение, что генияльность была ему необ¬ ходима. Будь он законный наследный царь— он был бы одним из замечательнейших царей русских: тогда ему не было бы никакой нужды быть реформатором и оставалось бы только хранить statu quo, улучшая, но не изменяя его,— а для этого и без генияльно¬ сти достало бы у него ума и способности,— п он много сделал бы полезного для России. Но он был выскочка (parvenu) и по¬ тому должен был быть гением или пасть — и пал... Ведя Русь по старой колее, он сам не мог не споткнуться на этой колее, потому что старая Русь не могла простить ему того, что видела его боярином прежде, чем увидела царем своим. Чтоб утвердиться самому на престоле и упрочить его за своим потомством,— ему надо было преобразовать, перевоспитать Русь, внести в ее жизнь новые элементы. Но для этого у него не было никакой идеи, ни¬ какого принципа. Он был только умнее своего времени, но не выше его. В нем самом жила старая Русь: доказательство — его тирания и борода Вельского... А между тем он чувствовал, что по его положению ему необходимо быть преобразователем; но вместе с тем, как человек не генпяльный, думал, что для этого М2
достаточно только прибавить кое-что нового. И вот он учреждает в Москве патриарший престол и сажает на него не лучшего, а преданнейшего из духовных лиц, который п короновал его впо¬ следствии8. Это нововведение было совершенно в духе того вре¬ мени: новое доказательство, что Годунов не был выше своего времени и ничего не видел за ним... Другое нововведение было еще более в современном ему духе и по тому самому было вредно для России того века и для новой России и гибельно для самого Годунова: мы говорим о том законе Годунова, который увекове¬ чен русскою пословицею: вот тебе, бабушка, Юрьев день!9 Этим нововведением Годунов раздражил обе стороны, которых оно ка¬ салось,—и помещиков и крестьян. Первые жаловались, что они не могут теперь выгнать из своего поместья ленивого или раз¬ вратного холопа и обязаны кормить его за то, что он ничего не делает, или за то, что он ворует и пьет. Вторые — говоря языком римского права — из personae * сделались res **. Значит, до Году¬ нова у нас не было крепостного сословия, и в этом отношении не мы у Европы, а Европа у нас могла бы с большою для себя пользою нозаимствоваться. Вместо крепостного права у нас было только поместное право — право владеть землею и обработывать ее руками пролетариев на свободных с ними условиях, обратив¬ шихся в обычай. Этот новый закон был так в духе тех времен, что утвердился и укоренился надолго — до времен Екатерины, уничтожившей даже слово «раб» и изменившей положение этого сословия...10 И вот чем пережил себя Годунов в потомстве. У великого человека и сердце великое. Идя своею дорогою и опираясь на свою силу, он ничего не боится; он разит своих вра¬ гов, но не мстит им; в их падении для него заключается торже¬ ство его дела, а не удовлетворение обиженного самолюбия. Петр Великий умел карать врагов своего дела и умел прощать личных врагов, если видел, что они ему не опасны. Его кара была актом правосудия, а не делом личного мщения, и он карал открыто, среди белого дня, но не отравлял во мраке; приняв публично до¬ нос, публично исследовал дело и публично наказывал, если донос оказывался справедливым. Когда бунт стрелецкий заставил его воротиться из путешествия,—кровь стрельцов лилась рекою в глазах грозного царя,— и он не боялся показаться тираном, по¬ тому что не был им. Не так действовал Годунов. Сперва он кре¬ пился, надеясь ласкою и милостию обезоружить тайных врагов и прекратить неблагоприятные о себе толки; но видя, что это не действует,— не вытерпел, и тогда настала эпоха террора, шпион¬ ства, доносов, пыток и скоропостижных смертей... У Годунова не было великого сердца, и потому он не мог не мучиться подозрения¬ ми, не бояться крамолы, не увлекаться личным мщением и нако¬ нец не сделаться тираном. Словом, он был только замечательный, * лпц (лат.). — Ред. ** вещами (лат.).—Ред. 443
а не великий человек, умный и талантливый администратор, но не гений. Итак, верно понять Годунова исторически и поэтически — значит понять необходимость его падения равно в обоих слу¬ чаях — виновен ли он был в смерти царевича или невинен. А не¬ обходимость эта основана на том, что он не был генияльным человеком, тогда как его положение непременно требовало от него генияльности. Это просто и ясно. Отчего же не понял этого Пушкип? Или недостало у него художнической проницательности, поэтического такта? — Нет, от¬ того, что он увлекся авторитетом Карамзина и безусловно поко¬ рился ему. Вообще надобно заметить, что чем больше понимал Пушкин тайну русского духа и русской жизни, тем больше иногда и заблуждался в этом отношении. Пушкин был слишком русский человек и потому не всегда верно судил обо всем русском: чтоб что-нибудь верно оценить рассудком, необходимо это что-нибудь отделить от себя и хладнокровно посмотреть на него, как на что-то чуждое себе, вне себя находящееся,— а Пушкин не всегда мог делать это, потому именно, что все русское слишком срослось с ним. Так, например, он в душе был больше помещиком и дво¬ рянином, нежели сколько можно ожидать этого от поэта. Говоря в своих записках о своих предках, Пушкин осуждает одного из них за то, что тот подписался под соборным деянием об уничто¬ жении местничества11. Первыми своими произведениями он про¬ слыл на Руси за русского Байрона, за человека отрицания. Но ни¬ чего этого не бывало: невозможно предположить более антибай- ронической, более консервативной натуры, как натура Пушкина. Вспоминая о тех его «стишках», которые молодежь того времени так любила читать в рукописи,— нельзя не улыбнуться их дет¬ ской невинности и не воскликнуть: То кровь кипит, то сил избыток!12 Пушкин был человек предания гораздо больше, нежели как об этом еще и теперь думают. Пора его «стишков» скоро кончи¬ лась, потому что скоро понял он, что ему надо быть только ху¬ дожником и больше ничем, ибо такова его натура, а следова¬ тельно, таково и призвание его. Он начал с того, что написал эпиграмму на Карамзина, советуя ему лучше докончить «Илыо богатыря», нежели приниматься за историю России;13 а кончил тем, что одно из лучших своих произведений написал под влия¬ нием этого историка и посвятил «драгоценной для россиян па¬ мяти Николая Михайловича Карамзина сей труд, гением его вдохновенный». Нельзя не согласиться, что есть что-то официаль¬ ное и канцелярское в самом складе и языке этого посвящения, написанного по ломоносовской конструкции с заветным «сей». Кстати о сих, оных и таковых: Пушкин всегда употреблял пх по любви к преданию, хотя к его сжатому, определенному, вырази¬ тельному и поэтическому языку они так же плохо шли, как гряз¬ 444
ные пятна идут к модному платью светского человека, собравше¬ гося на бал. Но когда «Библиотека для чтения» воздвигла гонение на эти старопечатные слова, Пушкин еще более, еще чаще начал употреблять их к явному вреду своего слога14. В этом поступке не было духа противоречия, ни на чем не основанного; напротив, тут действовал дух принципа — слепого уважения к преданию. Если уважение к преданию так сильно выразилось в отношении к сим, оным, таковым и коим, то естественно, что оно еще силь¬ нее должно было проявляться в Пушкине в отношении к живым и мертвым авторитетам русской литературы. Пушкин не знал, как и возвеличить поэтический талант Баратынского, и видел большого поэта даже в Дельвиге; г. Катенин, по его мнению, воскресил величавый гений Корнеля — безделица!..15 Из старых авторитетов Пушкин не любил только одного Сумарокова, кото¬ рого очень неосновательно ставил ниже даже Тредьяковского16. Всякая сколько-нибудь резкая, хотя бы в то же время и основа¬ тельная критика на известный авторитет огорчала его и не нра¬ вилась ему, как посягательство на честь и славу родной литера¬ туры. Но в особенности не знало меры его уважение и, можно сказать, его благоговение к Карамзину, чему причиною отчасти было и то, что Пушкин был окружен людьми карамзинской эпохи и сам был воспитап и образован в ее духе. Если он мощно и по¬ бедоносно выходил из духа этой эпохи, то не иначе как поэт, а не как мыслящий человек, и не мысль делала его великим, а поэти¬ ческий инстинкт. Конечно, Пушкина не могли бы так сильно по¬ корить мелкие произведения Карамзина, и Пушкин не мог на¬ ходить особенной поэзии в его стихотворениях и повестях, не мог особенно увлечься приятным и сладким слогом его статей и их направлением; но Карамзин не одного Пушкина — несколько по¬ колений увлек окончательно своею «Историею государства Рос¬ сийского», которая имела на них сильное влияние не одним своим слогом, как думают, но гораздо больше своим духом, направле¬ нием, принципами. Пушкин до того вошел в ее дух, до того про- никнулся им, что сделался решительным рыцарем истории Карам¬ зина и оправдывал ее не просто как историю, но как политиче¬ ский и государственный коран, долженствующий быть пригодным как нельзя лучше и для нашего времени и остаться таким на¬ всегда. Удивительно ли после этого, что Пушкин смотрел на Году¬ нова глазами Карамзина и не столько заботился об истине и по¬ эзии, сколько о том, чтоб не погрешить против «Истории госу¬ дарства Российского»? И потому его поэтический инстинкт виден не в целости (ГепветЫе), а только в частностях его трагедии. Лицо Годунова, получив характер мелодраматического злодея, мучимого совестию, лишилось своей целости и полноты; из жи¬ вописного изображения, каким бы должно было оно быть, оно сделалось мозаическою картиною, или, лучше сказать, статуею, которая вырублена не из одного цельного мрамора, а сложена 445
из золота, серебра, меди, дерева, мрамора, глины. От этого пуш¬ кинский Годунов является читателю то честным, то низким чело¬ веком, то героем, то трусом, то мудрым и добрым царем, то безум¬ ным злодеем, и нет другого ключа к этим противоречиям, кроме упреков виновной совести... От этого, за отсутствием истинной и живой поэтической идеи, которая давала бы целость и полноту всей трагедии, «Борис Годунов» Пушкина является чем-то не¬ определенным и не производит почти никакого резкого, сосредо¬ точенного впечатления, какого вправе ожидать от нее читатель, беспрестанно поражаемый ее художественными красотами, бес¬ престанно восхищающийся ее удивительными частностями. И действительно, если, с одной стороны, эта трагедия отли¬ чается большими недостатками,— то, с другой стороны, она же блистает и необыкновенными достоинствами. Первые выходят из ложности идеи, положенной в основание драмы; вторые — из пре¬ восходного выполнения со стороны формы. Пушкин был такой поэт, такой художник, который как будто не умел, если б и хо¬ тел, и дурную идею воплотить не в превосходную форму. Прежде всего спросим всех сколько-нибудь знакомых с русскою литера¬ турою: до пушкинского «Бориса Годунова» из русских читателей или русских поэтов и литераторов имел ли кто-нибудь какое- нибудь понятие о языке, которым должен говорить в драме рус¬ ский человек допетровской эпохи? Не только прежде, даже после «Бориса Годунова» явилась ли на русском языке хотя одна дра¬ ма, содержание которой взято из русской истории и в которой русские люди чувствовали бы, понимали и говорили по-русски? И, читая всех этих «Ляпуновых», «Скопиных-Шуйских», «Бато- риев», «Иоаннов Третьих», «Самозванцев», «Царей Шуйских», «Елен Глинских», «Пожарских», которые с тридцатых годов на¬ стоящего столетия наводнили русскую литературу и русскую сцену,— что видите вы в почтенных их сочинителях, если не Су¬ мароковых нашего времени? 17 Не будем говорить о русских тра¬ гедиях, появлявшихся до пушкинского «Бориса Годунова»: чего же можно и требовать от них! Но что русского во всех этих тра¬ гедиях, которые явились уже после «Бориса Годунова»? И не можно ли подумать скорее, что это немецкие пьесы, только пере¬ ложенные на русские нравы? — Словно гигант между пигмеями, до сих пор высится между множеством quasi ^-русских трагедий пушкинский «Борис Годунов», в гордом и суровом уединении, в недоступном величии строгого художественного стиля, благо¬ родной классической простоты... Довольно уже расточено было критикою похвал и удивления на сцену в келье Чудова мона¬ стыря между отцом Пименом и Григорьем... В самом деле, эта сцена, которая была напечатана в одном московском журнале года за четыре или лет за пять до появления всей трагедии и которая тогда же наделала много шума,— эта сцена, в художест¬ * якобы (лат.). — Ред. 446
венном отношении, по строгости стиля, по неподдельной и непо¬ дражаемой простоте, выше всех похвал18. Это что-то великое, громадное, колоссальное, никогда не бывалое, никем не пред- чувствованное. Правда, Пимен уж слишком идеализирован в его первом монологе, и потому чем более поэтического и высокого в его словах, тем более грешит автор против истины и правды действительности: ни русскому, но и никакому европейскому отшельнику-летоиисцу того времени не могли войти в голову по¬ добные мысли — ...Недаром многих лет Свидетелем господь меня поставил И книжному искусству вразумил; Когда-нибудь монах трудолюбивый Найдет мой труд усердный, безымянный; Засветит он, как я, свою лампаду И, пыль веков от хартий отряхнув, Правдивые сказанья перепишет... На старости я сызнова живу; Минувшее проходит предо мною — Давно ль оно неслось, событий полно, Волнуяся, как море-окиян? Теперь оно безмолвно и спокойно: Немного лиц мне память сохранила, Немного слов доходит до меня, А прочее погибло невозвратно. Ничего подобного не мог сказать русский отшельник-летопи¬ сец конца XVI и начала XVII века; следовательно, эти прекрас¬ ные слова — ложь... но ложь, которая стоит истины: так испол¬ нена она поэзии, так обаятельно действует на ум и чувство! Сколько лжи в этом роде сказали Корнель и Расин,— и, однако ж, просвещеннейшая и образованнейшая нация в Европе до сих пор рукоплещет этой поэтической лжи! И не диво: в ней, в этой лжи относительно времени, места и нравов, есть истина относи¬ тельно человеческого сердца, человеческой натуры. Во лжи Пуш¬ кина тоже есть своя истина, хотя и условная, предположитель¬ ная: отшельник Пимен не мог так высоко смотреть на свое при¬ звание как летописец; но, если б в его время такой взгляд был возможен, Пимен выразился бы не иначе, а именно так, как за¬ ставил его высказаться Пушкин. Сверх того, мы выписали из этой сцены решительно все, что можно осуждать как ложь в отноше¬ нии к русской действительности того времени: все остальное так глубоко проникнуто русским духом, так глубоко верно историче¬ ской истине, как только мог это сделать лишь гений Пушкина — истинно национального русского поэта. Какая, например, глубоко верная черта русского духа заключается в этих словах Пимена: Да ведают потомки православных Земли родной минувшую судьбу, 447
Своих царей великих поминают За их труды, за славу, за добро — А за грехи, за темные деянья Спасителя смиренно умоляют. Вообще в этой сцене удивительно хорошо обрисованы, в их противоположности, характеры Пимена и Григорья: один — идеал безмятежного спокойствия в простоте ума и сердца, как тихий свет лампады, озаряющей в темном углу икону византийской жи¬ вописи; другой — весь беспокойство и тревога. Григорью трижды снится одна и та же греза. Проснувшись, он дивится величавому спокойствию, с которым старец пишет свою летопись,— и в это время рисует идеал историка, который в то время был невозмо¬ жен, другими словами, выговаривает превосходнейшую поэтиче¬ скую ложь: Ни на челе высоком, ни во взорах Нельзя прочесть его высоких дум; Всё тот же вид смиренный, величавый. Так точно дьяк, в приказах поседелый, Спокойно зрит на правых и виновных, Добру и злу внимая равнодушно, Не ведая ни жалости, ни гнева. Затем он рассказывает старцу о «бесовском мечтании», сму¬ щавшем сон его: Мне снилося, что лестница крутая Меня вела на башню; с высоты Мне виделась Москва, что муравейник; Внизу народ на площади кипел И на меня указывал со смехом, И стыдно мне и страшно становилось—* И, падая стремглав, я пробуждался... В этом тревожном сне — весь будущий Самозванец... И как по-русски обрисован он, какая верность в каждом слове, в каж¬ дой черте! Вот еще два монолога — факты глубоко верного, глу¬ боко русского изображения этих двух чисто русских и так про¬ тивоположных характеров: Пимен Младая кровь играет; Смиряй себя молитвой и постом, И сны твои видений легких будут Исполнены. Доныне — если я, Невольною дремотой обессилен, Не сотворю молитвы долгой к ночи — Мой старый сон не тих и не безгрешен: Мне чудятся то шумные пиры, То ратный стан, то схватки боевые, Безумные потехи юных лет! 448
Григорий Как весело провел свою ты младость! Ты воевал под башнями Казани, Ты рать Литвы при Шуйском отражал, Ты видел двор и роскошь Иоанна! Счастлив! а я от отроческих лет По келпям скитаюсь, бедный пнок! Зачем и мне не тешиться в боях, Не пировать за царскою трапезой? Успел бы я, как ты, на старость лет От суеты, от мира отложиться, Произнести монашества обет И в тихую обитель затвориться. Следующий затем длинный монолог Пимена о суете света н преимуществе затворнической жизни — верх совершенства! Тут русский дух, тут Русыо пахнет! 19 Ничья, никакая история Рос¬ сии не даст такого ясного, живого созерцания духа русской жизни, как это простодушное, бесхитростное рассуждение от¬ шельника. Картина Иоанна Грозного, искавшего успокоения «в подобии монашеских трудов»; характеристика Феодора и рас¬ сказ о его смерти,— все это чудо искусства, неподражаемые об¬ разы русской жизни допетровской эпохи! Вообще, вся эта превос¬ ходная сцена сама по себе есть великое художественное произве¬ дение, полное и оконченное. Она показала, как, каким языком должны писаться драматические сцены из русской истории, если уж они должны писаться,— и если не навсегда, то надолго убила возможность таких сцен в русской литературе, потому что скоро ли можно дождаться такого таланта, который после Пушкина мог бы подвизаться на этом поприще?.. Д при этом еще нельзя не подумать, не истощил ли Пушкин своею трагедиею всего содер¬ жания русской жизни до Петра Великого, так что касаться дру¬ гих эпох и других событий исторических значило бы только — с другими именами и названиями повторять одну и ту же основ¬ ную мысль и потому быть убийственно однообразным?.. Теперь о частностях. Вся трагедия как будто состоит из от¬ дельных частей или сцен, из которых каждая существует как будто независимо от целого. Это показывает, что трагедия Пуш¬ кина есть драматическая хроника, образец которой создан Шекс¬ пиром. Кроме превосходной сцены в Чудовом монастыре, между старцем Пименом и Отрепьевым, в трагедии Пушкина есть много прекрасных сцен. Таковы: первая — в кремлевских палатах, меж¬ ду Воротынским и Шуйским, в которой и исторически и поэти¬ чески верно обрисован характер Шуйского; вторая — сцена на¬ рода и дьяка Щелкалова на площади; третья — в кремлевских палатах, между Борисом, согласившимся царствовать, патриар¬ хом и боярами. В этой сцепе превосходно обрисовано добросовест¬ ное лицемерство Годунова,—в том смысле добросовестное, что, обманывая других, он прежде всех обманывал самого себя, как всякий талант, обольщаемый ролыо гения. Прекрасно также 15 в. Белинский, т. 6 449
окончание этой сцены, происходящее между Воротынским и Шуй¬ ским, где характер последнего все более и более развивается; его слова — Теперь не время помнить, Советую порой и забывать,— так оригинальны, что должны со временем обратиться в любимую пословицу для благоразумных и осторожных людей вроде Шуй¬ ского. Превосходна маленькая сцена между патриархом и игуме¬ ном, написанная прозою: это один из драгоценнейших перлов трагедии. Мы уже говорили, по поводу шестой сцены, о целой траге¬ дии: в ней Борис является злодеем, сперва сваливающим вину своих неудач и оскорблений на неблагодарность народа и после рассуждающим о том, как жалок тот, в ком нечиста совесть. Нам кажется, что это не драма, а мелодрама: истинно драматические злодеи никогда не рассуждают сами с собою о невыгодах нечи¬ стой совести и о приятности добродетели. Вместо этого они дей¬ ствуют, чтоб дойти до цели или удержаться у ней, если уж дошли до нее. Седьмая сцена в корчме на литовской границе превосходна. Жаль только, что желание выказать резче дерзость Отрепьева увлекло поэта в мелодраматизм, заставив его спровадить Са¬ мозванца в окно корчмы, в которое и курица проскочила бы с трудом. К лучшим сценам трагедии принадлежит восьмая — в доме Шуйского. Превосходно, выше всякой похвалы, передал в ней поэт устами Шуйского ропот и жалобы на Годунова его современников. Выше мы уже выписали этот монолог. Следующая затем большая сцена представляет собою две части. В первой Борис превосходно очерчен как примерный семь¬ янин, нежный отец; он утешает дочь, овдовевшую невесту, гово¬ рит с сыном о сладком плоде учения, о том, как помогает наука державному труду. Все это так просто, так естественно,— и Бо¬ рис является в этой сцене во всем свете своих лучших качеств. Во второй части сцены Борис узнает от Шуйского о появлении Самозванца. Странное волнение, обнаруженное Борисом при этом известии, основано поэтом на виновной совести Годунова,— и его поспешность к решительным мерам противоречит исторической истине: известно, что Годунов вначале принял слишком слабые меры против Отрепьева, вероятно, не считая его за опасного врага. Но, если смотреть на эту сцену с точки зрения Пушкина, в ней много драматического движения, много страсти. Борис в страшном волнении, а Шуйский, не теряя присутствия духа от мысли, что это волнение может ему стоить головы, ни на минуту не перестает быть придворною лисою. Годунов спрашивает его, как человека, производившего следствие о смерти царевича, точно ли он видел его труп, и не было ли подмены. «Отвечай»,— гово¬ рит он ему: 450
Ш уйский Клянусь тебе... Царь Нет, Шуйский, не клянись, Но отвечай: то был царевич? Шуйский Он. Царь Подумай, князь. Я милость обещаю, Прошедшей лжи опалою напрасной Не накажу. Но если ты теперь Со мной хитришь, то головою сына Клянусь — тебя постигнет злая казнь, Такая казнь, что царь Иван Васильич От ужаса во гробе содрогнется. Шуйский Не казнь страшна; страшна твоя немилость; Перед тобой дерзну ли я лукавить? Сцена в Кракове, в доме Вишневецкого, между Самозванцем и иезуитом Черниковским очень хороша, за исключением ломо¬ носовской фразы — «сыны славян», некстати вложенной поэтом в уста Самозванцу. Продолжение и конец этой сцены, где Само¬ званец говорит с сыном Курбского, с разными русскими, прихо¬ дящими к нему, с поляком Собаньским и поэтом,— не представ¬ ляют никаких особенно резких черт. За маленькою, но прелестною сценою в замке Мнишка в Самборе следует знаменитая сцена у фонтана. В ней Самозванец является удальцом, который готов забыть свое дело для любви, а Марина — холодною честолюбивою женщиною. Вообще эта сце¬ на очень хороша; но в ней как будто чего-то недостает или как будто проглядывают какие-то ложные черты, которые трудно и указать, но которые тем не менее производят на читателя не со¬ всем выгодное для сцены впечатление. Кажется, не преувеличил ли поэт любовь Самозванца к Марине, не сделал ли он из минут¬ ной прихоти чувственного человека какую-то глубокую страсть? Самозванец в этой сцене слишком искренен и благороден; порывы его слишком чисты: в них не видно будущего растлителя несчаст¬ ной дочери Годунова... Кажется, в этом заключается ложная сторона этой сцены. Безрассудство Самозванца, его безумное признание перед Мариною в самозванстве совершенно в его ха¬ рактере, пылком, отважном, дерзком, на все готовом, но реши¬ тельно не способном ни на что великое, ни на какой глубоко обдуманный план; совершенно в его характере и мгновенные порывы животной чувственности, но едва ли в его характере человеческое чувство любви к женщине. Характер Марины уди¬ вительно хорошо выдержан в этой сцене. 16* 451
Сцена на литовской границе между молодым Курбским и Самозванцем до того приторна, фразиста и исполнена пустой декламации, выдаваемой за пафос, что трудно поверить, чтоб она была написана Пушкиным... Сцена в царской думе между Годуновым, патриархом и боя¬ рами может быть хороша, даже превосходна только с пушкин¬ ской точки зрения на участие Годунова в смерти царевича; если же смотреть на нее иначе, она покажется искусственною и потому ложною. Но в ней есть две превосходнейшие черты: это речь патри¬ арха о чудесах, творимых останками царевича, и о чудном исце¬ лении старого пастуха от слепоты. Вторая черта — ловкий оборот, которым хитрый Шуйский выводит Годунова из замешательства, в какое привело его неожиданное предложение патриарха. Сцена на равнине, близ Новгорода-Северского, очень инте¬ ресна своею живостью, характером Маржерета и даже пестрою смесью языков и лиц. Сцена юродивого на кремлевской площади может быть сочтена даже за превосходную, но только с пушкин¬ ской точки зрения на виновную совесть Бориса. В сцене под Севском Самозванец обрисован очень удачно; особенио хороша эта черта: Самозванец Ну! обо мне как судят в вашем стане? Пленник А говорят о милости твоей, Что ты, дескать (будь не во гнев), и вор, А молодец. Самозванец (смеясь) Так это я на деле Им докажу. В сцене в царских палатах, между Годуновым и Басмано¬ вым, оба эти лица являются в каком-то странном свете. Годунов сбирается уничтожить местничество (!!) 20. Басманов этому, разу¬ меется, рад. Оба они рассуждают об управлении народом, и Го¬ дунов окончательно решает: Нет, милости не чувствует народ: Твори добро — не скажет он спасибо; Грабь и казни —тебе не будет хуже. Басманов за это величает его «высоким державным духом», желает ему поскорее управиться с Отрепьевым, чтоб потом «сломить рог родовому боярству». Но вот Борис умирает, вот дает он последние наставления своему наследнику; что же осо¬ бенного в этих наставлениях? — Из них замечательно только одно: Не изменяй теченья дел. Привычка — Душа держав... 452
В этом, как и во всем остальном, что говорит умирающий Годунов своему сыну, виден царь умный, способный и опытный, который был бы одним из лучших царей русских, если б престол достался ему по праву наследия,— но слишком ограниченный ум для того, чтоб усидеть на захваченном троне... Крик мужика на амвоне лобного места: «вязать Борисова щенка!» ужасен,— это голос всего народа, или, лучше сказать, голос судьбы, обрекшей на гибель род несчастного честолюбца, взявшего на себя бремя не по силам... Пушкин непременно хо¬ тел тут выразить голос судьбы, обрекшей на гибель род злодея, цареубийцы... Может быть, это было и так; но спрашиваем: ко¬ торый из Годуновых более трагическое лицо — цареубийца, нака¬ занный за злодеяние, или достойный человек, падший за недо¬ статком генияльности? Трагическое лицо непременно должно возбуждать к себе участие. Сам Ричард III — это чудовище зло¬ действа, возбуждает к себе участие исполинскою мощью духа. Как злодей, Борис не возбуждает к себе никакого участия, по¬ тому что он злодей мелкий, малодушный; но как человек заме¬ чательный, так сказать, увлеченный судьбою взять роль не по себе, он очень и очень возбуждает к себе участие: видишь необ¬ ходимость его падения и все-таки жалеешь о нем... Превосходно окончание трагедии. Когда Мосальский объ¬ явил народу о смерти детей Годунова,— народ в ужасе молчит... Отчего же он молчит? разве не сам он хотел гибели годуновского рода, разве не сам он кричал: «Вязать Борисова щенка»?.. Мосальский продолжает: «Что ж вы молчите? Кричите: да здрав¬ ствует царь Димитрий Иванович!» — Народ безмолвствует... Это — последнее слово трагедии, заключающее в себе глу¬ бокую черту, достойную Шекспира... В этом безмолвии народа слышен страшный, трагический голос новой Немезиды, изрекаю¬ щей суд свой над новою жертвою — над тем, кто погубил род Годуновых... СТАТЬЯ ОДИННАДЦАТАЯ И ПОСЛЕДНЯЯ «Домик в Коломне». — «Родословная моего героя» (отрывок из сатириче¬ ской поэмы). — «Медный всадник». — «Галуб». — «Египетские ночи». — «Анджело». — «Сцена из Фауста». — «Пир во время чумы». — «Моцарт и Сальери». — «Скупой рыцарь». — «Русалка». — «Каменный гость». — «Сцены из рыцарских времен». — Сказки: о царе Салтане; о мертвой царевне и о семи богатырях; о золотом петушке; о рыбаке и рыбке; о купце Кузьме Остолопе и о работнике его Балде. — Повести: «Арап Петра Великого»; «Повести Белкина»; «Пиковая дама»; «Капитанская дочка»; «Дубров¬ ский». — «Летопись села Горохина». — «Кирджали». — «История Пугачев¬ ского бунта». — Журнальные статьи. — Заключение. При разборе остальных сочинений Пушкина, о которых нами не было еще говорено, мы несколько отступим от того хронологи¬ ческого порядка, в каком появлялись в свет эти сочинения, чтобы, окончив с поэмами, драматические произведения обозреть вместе. 453
«Домик в Коломне»—игрушка, сделанная рукою великого мастера. Несмотря на видимую незначительность ее со стороны содержания, эта шуточная повесть тем не менее отличается большими достоинствами со стороны формы. Остроты, шутки, рас¬ сказ, в одно время и легкий и занимательный, местами проблески чувства, на всем какой-то особенный колорит и, наконец, превос¬ ходный стих — все это тотчас же обличает великого мастера. Когда нечаянно попадается вам под руку эта, теперь уже столь старая пьеса и взор ваш небрежно падает на первую попавшуюся строфу или стих,— все равно, с начала это или с середины, но только вы, незаметно для самого себя, непременно прочтете до конца, и на душе вашей от этого чтения останется впечатление легкое, но невыразимо сладостное, хотя бы вы уже сто раз читали и перечитывали эту пьесу прежде. Многих удивит подобное мне¬ ние, но «Домик в Коломне» мы считаем одним из замечательных произведений, в котором, под легкою, небрежною формою и при видимой незначительности содержания, скрыто много искусства. Эта пьеса доказывает ту простую истину, что жизнь, лишь бы искусство верно воспроизводило ее, всегда высоко для нас зани¬ мательна и что люди, ищущие в произведениях искусства только эффектных сюжетов, не понимают ни жизни, ни искусства. По¬ этические произведения так же имеют свой колорит, как и про¬ изведения живописи, и если колорит в картинах ценится так вы¬ соко, что иногда только он один и составляет все их достоин¬ ство,— то так же точно колорит должен цениться и в поэтических произведениях. Правда, он меньше всего доступен большинству читателей, которые, по обыкновению, прежде всего хватаются за содержание, за мысль, мимо формы, и потому часто дюжинные произведения принимаются ими за великие, а великие — за дю¬ жинные. Мы уверены, что есть много читателей, которым «Домик в Коломне» очень нравится, но которые тем не менее считают его только миленькою, но очень ничтожною вещию. Так всегда судит большинство! «Родословная моего героя», названная отрывком из сатири¬ ческой повести, вместе с «Графом Нулиным» и «Домиком в Ко¬ ломне», составляет тип особенного рода поэм, которые так любит новая «натуральная» школа нашей литературы, пошедшая, как известно, не от Карамзина и Дмитриева, а от Пушкина и Гоголя. Это по преимуществу поэмы нашего времени, потому что их больше других любят в наше время. И не мудрено: в них поэт не прячется за своими героями или за событием, но прямо от своего лица обращается к читателю с теми вопросами, которые равно ин¬ тересны и для самого поэта и для читателя. В поэмах этого рода даже важное и патетическое само по себе выказывается с оттен¬ ком иронии, юмористически, и иногда тем сильнее действует на читателя, чем небрежнее говорит поэт. Нельзя сказать положительно, хотел ли Пушкин написать целую поэму и почему-нибудь остановплся на начале; но нет ни¬ 454
какого сомнения, что отрывок «Родословная моего героя» во вся¬ ком случае представляет собою нечто цел'ое, потому что выражает мысль совершенно полную и определенную1. Судя по словам автора, отрывок этот можно принять за сатиру на людей, кото¬ рые потому только не уважают знатности породы, что сами не могут похвалиться ею (по крайней мере Пушкин тут ясно дает чувствовать, что он не понимает другой возможности равноду¬ шия к гербам и пергаментам); но, всмотревшись ближе в его произведение, нельзя не увидеть, что это очень острая сатира, написанная поэтом на самого себя. С неподражаемым ост¬ роумием шутит поэт над предками своего героя, излагая его генеалогию: Из них Езерский Варлаам Гордыней славился боярской; За спор то с тем он, то с другим, С большим бесчестьем выводим Бывал из-за трапезы царской, Но снова шел под тяжкий гнев И умер, Сицких пересев. Этот намек на местничество, составлявшее point d’honneur * нашей боярщины, блещет истинно вольтеровским остроумием, ко¬ торое, конечно, не возбудит в читателе особенного уважения к «родословным»; но вслед же за тем ирония поэта бросается совсем в противоположную сторону: Но извините; статься может, Читатель, вам я досадил; Ваш ум дух века просветил, Вас спесь дворянская не гложет, И нужды нет вам никакой До вашей книги родовой. Кто б ни был ваш родоначальник, Мстислав, князь Курбский, иль Ермак, Или Митюшка целовальник,— Нам все равно. Конечно, так, Вы презираете отцами, Их славой, честию, правами Великодушно и умно; Вы отреклись от них давно Прямого просвещенья ради, Гордясь (как общей пользы друг) Красою «собственных заслуг», Звездой двоюродного дяди, Иль приглашением на бал Туда, где дед ваш не бывал. Эти мысли изумительны своею наивностью, достойною тех времен, когда Варлаама Езерского за споры то с тем, то с другим с бесчестием выводили из-за царского стола!.. Из чего хлопочет * дело чести (фр.). — Ред% 455
поэт? против чего восстает он?—Против того, чего сам не мог не осмеять... Что за упрек такой: «Вас спесь дворянская не гложет»? Неужто спесь дворянская или мещанская есть добродетель, а не порок — признак грубости нравов и невежества?.. Вам все равно, кто бы ни был ваш родоначальник — князь или целовальник Митюшка?.. Гордиться происхождением от князя так же смешно, как и стыдиться происхождения от целовальника, потому что как в первом случае заслуга, так во втором — преступление суть чи¬ стейшая случайность. Не происхождение, а жизнь приносит чело¬ веку честь или бесчестие. Иначе Сусанин или Минин были бы низкими людьми в сравнении со всяким глупеньким и пошлень¬ ким князьком, каких довольно бывает на белом свете между князьями, достойными всякого уважения по их личным достоин¬ ствам. Поэт обвиняет родословных людей нашего времени в том, что они презирают своими отцами, их славою, правами и честью: упрек столько же ограниченный, сколько и неосновательный! Если человек не чванится тем, что происходит по прямой линии от какого-нибудь великого человека, неужели это непременно значит, что он презирает своего великого предка, его славу, его великие дела? Кажется, тут следствие выведено совсем произ¬ вольно. Презирать предков, когда они и ничего не сделали хоро¬ шего, смешно и глупо: можно не уважать их, если не за что уважать, но в то же время и не презирать, если не за что прези¬ рать. Где нет места уважению, там не всегда есть место презре¬ нию: уважается хорошее, презирается дурное; но отсутствие хорошего не всегда предполагает присутствие дурного, и наобо¬ рот. Еще смешнее гордиться чужим величием или стыдиться чу¬ жой низости. Первая мысль превосходно объяснена в превосход¬ ной басне Крылова: «Гуси»; вторая ясна сама по себе. Известно, что целовальники (в древности — присяжные чиновники) не от¬ личались особенною честностью, не отличаются и ныне, как продавцы вина в питейных домах; но если сын целовальника по своей натуре оказался неспособным к званию своего отца и, вместо того чтоб обмеривать в кабаке пьяных мужиков, прожил век свой, пожалуй, не великим, даже не даровитым, а просто честным человеком,— скажите: зачем ему стыдиться, что он сын своего отца?.. Притом же мы нисколько не спорим, что Тамер¬ лан был большой аристократ,— по крайней мере при его жизни в этом никто не смел усомниться, под опасением быть посажену на кол; но прежде нежели сделался вели¬ ким ханом, он был кузнецом, заплатившим за покражу овцы увечьем ноги. Так и всякий род начат был одним человеком незнатного происхождения, у которого в родне был не один сапожник или портной. Но все это истины немного пош¬ лые, потому именно, что они уж слишком истинны. Тем, по-ви¬ димому, страннее, что великий поэт видел в них ложь, а во лжи — истину. Но здесь в поэте сказался человек, не могший, на¬ 456
зло себе, отрешиться от предрассудков, над которыми сам смеял¬ ся... Но далее — Я сам, хоть в книжках п словесно Собратья надо мной трунят, Я мещанин, как вам известно, И в этом смысле (в каком же?) демократ; Но, каюсь: новый Ходаковский, Люблю от бабушки московской Я телки слушать о родне, О толстобрюхой старине. Прпзнанпе поиетиие наивное! На вкус товарища нет, гово¬ рит русская пословица; но кому какое дело до чужих вкусов, и кто свои личные и притом странные вкусы вправе выдавать дру¬ гим за закон? Один любит говорить с московскою бабушкою о родне и о толстобрюхой старине; другой любит рассуждать с своим крепостным псарем о личных качествах и добродетелях его гончих: оба правы, и мы никому из них мешать не намерены, а только считаем себя вправе попросить обоих не навязывать нам своих вкусов, как правил нравственности и добродетели. Мне жаль, что нашей славы звуки Уже нам чужды... Действительно, жаль, если правда, что звуки нашей славы нам чужды. Только едва ли правда: равнодушие к толстобрюхой старине и равнодушие к народной славе — совсем не одно и то же. Если поэт хотел этим упреком намекнуть на то, что мы, как моло¬ дой, исполненный надежд народ, больше заняты своим настоящим и больше смотрим на свое будущее, нежели на прошедшее, то ему следовало бы выразиться яснее и понять лучше причину этого явления, совершенно необходимого и нисколько не предо¬ судительного в его источнике... Что спроста Из бар мы лезем в tiers-état...* Полно, спроста ли? Мы вообще убеждены, что ни одно исто¬ рическое явление не делается спроста и ни в одном не виноваты люди. Предки наших бар шли всё в гору, хотели быть только ба¬ рами и жили широко, не заботясь о будущем, а их дети принуж¬ дены были понять, что барство поддерживается прежде всего деньгами и что без денег барство — суета сует! Тут видна скорее сметливость и догадливость, нежели простота. Фабрики, компа¬ нии, акции, спекуляции, предприятия, обороты,— все это вещи, может быть, действительно нисколько не аристократические, зато уже п совсем не простоватые... В наше время простаков мало, и простак в наше время именно тот, кого гложет какая-ни¬ будь спесь... * третье сословие (фр.). — Ред. 457
Что нам не впрок пошли науки, И что спасибо нам за то Не скажет, кажется, никто. Да пз чего же следует, что науки пошли нам не впрок? Уж не из того ли, что они избавили нас от дворянской спеси?.. Странный вывод!.. Впрочем, пошедши от ложного начала, нельзя не дойти до ложных выводов... Странное зрелище: великий поэт видит зло в успехах просвещения, которое без насильственных переворотов смягчило грубость нравов и сблизило между собою дотоле разделенные сословия!.. Мне жаль, что тех родов боярских Бледнеет блеск и никнет дух; Мне жаль, что нет князей Пожарских, Что о других пропал и слух; Что их поносит и Фиглярин; Что русский ветреный боярин (барин?) 2 Считает грамоты царей За пыльный сбор календарей; Что в нашем тереме забытом Растет пустынная трава; Что геральдического льва Демократическим копытом Теперь лягает и осел: Дух века вот куда зашел! Многим показалась ужасно остроумною выходка о демокра¬ тическом копыте осла, лягающего геральдического льва, и они так восхитились ею, что поверили древности этого геральдиче¬ ского льва, по наивному незнанию, что существование нашей геральдики3 есть искусственное и не простирается даже за полу¬ век от настоящего дня... От этих стихов так и веет «Литературною газетою» 1830 года...4. Ничего не может быть нелепее, как прило¬ жение к нашему русскому быту фактов истории Западной Ев¬ ропы, с ее католическими и рыцарскими преданиями, вовсе для нас чуждыми и нисколько к нам не идущими. И оттого слова: аристократический, демократический, встречающиеся изредка в русских стихах или русской прозе, тем смешнее и забавнее, чем серьезнее смотрят они... Пушкина, кажется, очень занимало об¬ щественное положение Байрона, гордившегося тем, что в его жи¬ лах текла королевская кровь, и более дорожившего своим званием лорда, нежели своим значением первого поэта Европы XIX века5. Но Байрон — другое дело. Он англичанин; его предрассудки имели значение историческое и национальное. Если б он и не сде¬ лался великим человеком, он все бы остался важным лицом в своем отечестве: обладателем огромного наследства, по праву рождения членом палаты лордов... Аристократизм — в этом слове заключается вся политическая конструкция Англии как государ¬ ства, и потому там к партии тори принадлежат не одни дворяне, но и люди всех других сословий, которые в сохранении status quo * * существующего порядка (лат.). — Ред. 458
видят для себя великпй вопрос: «Быть плп не быть?..» 6 Как по¬ томка старинной фамилии, Пушкина знал бы только его круг знакомых, а не Россия, для которой в этом обстоятельстве не было ничего интересного; но как поэта Пушкина узнала вся Россия и теперь гордится им, как сыном, делающим честь своей матери... Кому нужно знать, что бедный дворянин, существующий своими литературными трудами, богат длинным рядом предков, мало из¬ вестных в истории? Гораздо интереснее было знать, что напишет нового этот генияльный поэт... Забавны, в сатирическом смысле, последнпе стихи отрывка: Вот почему, архивы роя, Я разбирал в досужный час Всю родословную героя, О ком затеял свой рассказ И здесь потомству заповедал. Езерский сам же твердо ведал, Что дед его, великий муж, Имел двенадцать тысяч душ; Из них отцу его досталась Осьмая часть, и та сполна Была давно заложена И ежегодно продавалась; А сам он жалованьем жил И регистратором служил. Увы! Sic transit gloria mundi! * На кого же тут пенять, на кого жаловаться? Какие тут аристократы и демократы? Тут дело должно идти просто о мотовстве, о незнании хозяйства, о не¬ расчетливой жизни на авось, о естественном раздроблении име¬ ний через право наследства... Тем, которые тут проиграли, оста¬ ется одно — вступить в tiers-état **, но неспроста и для того, чтоб, во-первых, что-нибудь делать, а во-вторых, чтоб иметь более вер¬ ные средства к существованию... Вместо этой юмористической повести Пушкину лучше было бы написать дидактическую поэму о пользе свеклосахарных заво¬ дов или о превосходстве плодопеременной системы земледелия над трехпольною, как Ломоносов написал послание о пользе стекла, начинающееся этими наивными стихами: Неправо о вещах те думают, Шувалов, Которые стекло чтут ниже минералов7. А между тем «Родословная моего героя» написана стихами до того прекрасными, что нет никакой возможности противиться их обаянию, несмотря на их содержание. И потому эта пьеса — истинный шалаш, построенный великим мастером из драгоцен¬ ного паросского мрамора... * Так проходит мирская слава! (лат.). — Ред. ** третье сословие (фр.). — Ред. 459
Теперь перейдем к трем лучшим в художественном отноше¬ нии поэмам Пушкина—«Медному всаднику», «Галубу»8 и «Еги¬ петским ночам». «Медный всадник» многим кажется каким-то странным про¬ изведением, потому что тема его, по-видимому, выражена не вполне. По крайней мере страх, с каким побежал помешанный Евгений от конной статуи Петра, нельзя объяснить ничем дру¬ гим, кроме того, что пропущены слова его к монументу. Иначе почему же вообразил он, что грозное лицо царя, возгорев гпе- вом, тихо оборотилось к нему, и почему, когда стремглав побе¬ жал он, ему все слышалось, Как будто грома грохотанье, Тяжело-звонкое скаканье По потрясенной мостовой?.. Условьтесь в том, что в напечатанной поэме недостает слов, обращенных Евгением к монументу,— и вам сделается ясна идея поэмы, без того смутная и неопределенная9. Настоящий герой ее — Петербург. Оттого и начинается она грандиозною картиною Петра, задумывающего основание новой столицы, и ярким изо¬ бражением Петербурга в его теперешнем виде: На берегу пустынных волн Стоял он, дум великих полн, И вдаль глядел. Пред ним широко Река неслася; бедный челн По ней стремился одиноко. По мшистым, топким берегам Чернели избы здесь и там, Приют убогого чухонца; И лес, неведомый лучам В тумане спрятанного солнца, Кругом шумел. И думал он: «Отсель грозить мы будем шведу; Здесь будет город заложен Назло надменному соседу; Природой здесь нам суждено В Европу прорубить окно, Ногою твердой стать при море; Сюда, по новым им волнам, Все флаги в гости будут к нам—* И запируем на просторе!» Прошло сто лет, и юный град, Полночных стран краса и диво, Из тьмы лесов, из топи блат Вознесся пышно, горделиво: Где прежде финский рыболов, Печальный пасынок природы, Один у низких берегов Бросал в неведомые воды Свой ветхий невод, ныне там По оживленным берегам Громады стройные теснятся Дворцов и башен; корабли 460
Толпой со всех концов земли К богатым пристаням стремятся; В гранит оделася Нева; Мосты повисли над водами; Темно-зелеными садами Ее покрылись острова — И перед младшею столицей Главой склонилася Москва 10, Как перед новою царицей Порфироносная вдова. Не перепечатываем вполне этого описания, исполненного такой высокой и мощной поэзии; но, чтоб проследить идею поэмы в ее развитии, напомним читателю заключение: Красуйся, град Петров, и стой Неколебимо, как Россия! Да умирится же с тобой Р1 побежденная стихия; Вражду и плен старинный свой Пусть волпы финские забудут И тщетной злобою не будут Тревожить вечный сон Петра! Была ужасная пора: Об ней свежо воспоминанье... Об ней, друзья мои, для вас Начну свое повествованье. Печален будет мой рассказ. Содержание этого рассказа составляет описание страшного наводнения, постигшего Петербург в 1824 году. Это плачевное событие имеет прямое отношение к построению Петром Великим Петербурга, не по одной этой причине столь дорого стоившего России. С историею наводнения как исторического события поэт искусно слил частную историю любви, сделавшейся жертвою этого происшествия. Герой повести — Евгений, имя, так сдру¬ жившееся с пером нашего поэта, который с грустию описывает его незначительность, не соответствующую его понятиям о ро¬ дословии: Прозванья нам его не нужно — Хотя в минувши времена Оно, быть может, и блистало И, под пером Карамзина, В родных преданьях прозвучало; Но ныне светом и молвой Оно забыто. Наш герой Живет в Коломне; где-то служит, Дичнтся знатных и не тужит Ни о покойнице родне, Ни о забытой старине. Однажды лег он с грустными мечтами о своем житье-бытье; вечер был мрачен и бурен. На другой день сделалось навод¬ нение — 461
И всплыл Петрополь, как тритон, По пояс в воду погружен. Картина наводнения написана у Пушкина красками, кото¬ рые ценою жизни готов бы был купить поэт прошлого века, по¬ мешавшийся на мысли написать эпическую поэму—«Потоп»...11 Тут не знаешь, чему больше дивиться — громадной ли грандиоз¬ ности описания или его почти прозаической простоте,— что, вме¬ сте взятое, доходит до высочайшей поэзии. Однако ж, боясь пе¬ репечатать всю поэму, пропускаем начало описания, чтоб по¬ спешить к герою поэмы: Тогда, на площади Петровой — Где дом в углу вознесся новый, Где над возвышенным крыльцом, С подъятой лапой, как живые, Стоят два льва сторожевые, — На звере мраморном верхом, Без шляпы, руки сжав крестом, Сидел недвижный, страшно бледный Евгений. Он страшился, бедный, Не за себя. Он не слыхал, Как подымался жадный вал, Ему подошвы подмывая; Как дождь ему в лицо хлестал; Как ветер, буйно завывая, С него и шляпу вдруг сорвал. Его отчаянные взоры На край один наведены Недвижно были. Словно горы, Из возмущенной глубины Вставали волны там и злились, Там буря выла, там носились Обломки... Боже, боже!., там — Увы! близехонько к волнам, Почти у самого залива — Забор некрашеный да ива II ветхий домик: там оне, Вдова и дочь, его Параша, Его мечта... Или во сне Он это видит? Иль вся наша И жизнь не что, как сон пустой, Насмешка рока над землей? 12 И он как будто околдован, Как будто к мрамору прикован, Сойти не может! Вкруг него Вода — и больше ничего! II, обращен к нему спиною, В неколебимой вышине, Над возмущенною Невою, Сидит с простертою рукою Гигант на бронзовом коне 13. Когда наводнение утихло, Евгений на месте, где стоял дом Параши, нашел одну иву — и ничего больше. Несчастный сошел 462
с ума. Бродя по улицам, преследуемый мальчишками, получая удары от кучерских плетей, раз — Он очутился под столбами Большого дома. На крыльце С подъятой лапой, как живые, Стояли львы сторожевые, И прямо в темной вышине, Над огражденною скалою, Гигант с простертою рукою 14 Сидел на бронзовом коне. В этом беспрестанном столкновении несчастного с «гигантом на бронзовом коне» и в впечатлении, какое производит на него вид Медного всадника, скрывается весь смысл поэмы; здесь ключ к ее идее... Евгений вздрогнул. Прояснились В нем страшно мысли. Он узнал И место, где потоп играл, Где волны хищные толпились, Бунтуя грозно вкруг него 15, И львов, и площадь, и того, Кто неподвижно возвышался Во мраке с медной головой И с распростертою рукой — Как будто градом любовался. Безумец бедный обошел Кругом скалы с тоскою дикой, И надпись яркую прочел, И сердце скорбию великой Стеснилось в нем. Его чело К решетке хладной прилегло, Глаза подернулись туманом, По членам холод пробежал, И вздрогнул он — и мрачен стал Пред дивным русским великаном... И, перст свой на него подняв, Задумался... Но вдруг стремглав Бежать пустился... Показалось Ему, что грозного царя, Мгновенно гневом возгоря, Лицо тихонько обращалось... И он по площади пустой Бежит и слышит за собой, Как будто грома грохотанье, Тяжело-звонкое скаканье По потрясенной мостовой — И, озарен луною бледной, Простерши руки в вышине, За ним несется Всадник Медный На звонко скачущем коне — И во всю ночь безумец бедный Куда стопы ни обращал, За ним повсюду Всадник Медный С тяжелым топотом скакал... И с той поры, когда случалось Идти той площадью ему, В его лице изображалось 463
Смятенье: к сердцу своему Он прижимал поспешно руку, Как бы его смиряя муку; Картуз изношенный сымал, Смущенных глаз не подымал И шел сторонкой... В этой поэме видим мы горестную участь личности, страдаю¬ щей как бы вследствие избрания места для новой столицы, где подверглось гибели столько людей,— и наше сокрушенное сочув¬ ствием сердце, вместе с несчастным, готово смутиться; но вдруг взор наш, упав на изваяние виновника нашей славы, склоняется долу,—и в священном трепете, как бы в сознании тяжкого греха, бежит стремглав, думая слышать за собой — Как будто грома грохотанье, Тяжело-звонкое скаканье По потрясенной мостовой... Мы понимаем смущенною душою, что не произвол, а разум¬ ная воля олицетворены в этом Медном всаднике, который, в не¬ колебимой вышине, с распростертою рукою, как бы любуется городом... И нам чудится, что, среди хаоса и тьмы этого разру¬ шения, из его медных уст исходит творящее «да будет!», а про¬ стертая рука гордо повелевает утихнуть разъяренным стихи¬ ям... 16 И смиренным сердцем признаем мы торжество общего над частным, не отказываясь от нашего сочувствия к страданию этого частного... При взгляде на великана, гордо и неколебимо возно¬ сящегося среди всеобщей гибели и разрушения и как бы симво¬ лически осуществляющего собою несокрушимость его творения,— мы хотя и не без содрогания сердца, но сознаемся, что этот брон¬ зовый гигант не мог уберечь участи индивидуальностей, обеспе¬ чивая участь народа и государства; что за него историческая не¬ обходимость и что его взгляд на нас есть уже его оправдание... Да, эта поэма — апофеоза Петра Великого, самая смелая, самая грандиозная, какая могла только прийти в голову поэту, вполне достойному быть певцом великого преобразователя России... Александр Македонский завидовал Ахиллу, имевшему Гомера своим певцом; в глазах нас, русских, Петру некому завидовать в этом отношении... Пушкин не паписал ни одной эпической поэмы, ни одной «Петриады» 17, но его «Стансы» («В надежде сла¬ вы и добра»), многие места в «Полтаве», «Пир Петра Великого» и, наконец, этот «Медный всадник» образуют собою самую див¬ ную, самую великую «Петриаду», какую только в состоянии со¬ здать гений великого национального поэта... И мерою трепета при чтении этой «Петриады» должно определяться, до какой степени вправе называться русским всякое русское сердце... Нам хотелось бы сказать что-нибудь о стихах «Медного всадника», о их упругости, силе, энергии, величавости; но это 464
выше сил наших: только такими же стихами, а не нашею бед¬ ною прозою можно хвалить их... Некоторые места, как, напри¬ мер, упоминовение о графе Хвостове, показывают, что по этой поэме еще не был проведен окончательно резец художника18, да и напечатана она, как известно, после его смерти; но и в этом виде она — колоссальное произведение... В статье Пушкина «Путешествие в Арзрум» находятся сле¬ дующие строки: «Здесь нашел я измаранный список „Кавказ¬ ского пленника” и, признаюсь, перечел его с большим удоволь¬ ствием. Все это слабо, молодо, неполно; но многое угадано и выражено верно». Нас всегда поражала благородная и беспри¬ страстная верность этой оценки, и нельзя не согласиться, что это лучшая критика на «Кавказского пленника». «Кавказский плен¬ ник» вышел в свет в 1822 году и был одним из первых произве¬ дений Пушкина, наиболее способствовавших его народности в России. Истинным героем ее был не столько пленник, сколько Кавказ: история пленника была только рамкою для описания Кавказа. Случилось так, что и одно из последних произведений Пушкина опять посвящено было тому же Кавказу, тем же гор¬ цам. Но какая огромная разница между «Кавказским пленником» и «Галубом»! Словно в разные века и разными поэтами написаны эти две поэмы! В «Путешествии в Арзрум» Пушкин рассказы¬ вает, между прочим, о похоронах у горцев, которых свидетелем ему случилось быть. Это дает право догадываться, что впечат¬ ления, плодом которых был «Галуб», собраны были поэтом во время его путешествия в Арзрум, в 1829 году, и что эта поэма была написана им после 1829 года. Если ее разделял от «Кавказ¬ ского пленника» промежуток только десяти лет,— какой вели¬ кий прогресс! И что бы написал нам Пушкин, если б прожил еще хоть десять лет!.. Скольких бодрых жизнь поблекла! Скольких низких рок щадит! Нет великого Патрокла! Жив презрительный Терсит!..19 В «Галубе» глубоко гумаппая мысль выражена в образах столько же отчетливо верных, сколько и поэтических. Старик чеченец, похоронив одного сына, получает другого из рук его воспитателя. Но этот второй сын не заменил ему своего брата и обманул надежды отца. Без образования, без всякого знаком¬ ства с другими идеями или другими формами общественной жиз¬ ни, но единственно инстинктом своей натуры юный Тазит вышел из стихии своего родного племени, своего родного общества. Он не попимает разбоя ни как ремесла, ни как поэзии жизни; не понимает мщения ни как долга, ни как наслаждения. Среди родимого аула Он все чужой; он целый день В горах один молчит и бродит. 465
Так в сакле пойманный олень20 Все в лес глядит, все в глушь уходит. Он любит — по крутым скалам Скользить, ползти тропой кремнистой, Внимая буре голосистой И в бездне воющим волнам. Он иногда до поздней ночи Сидит печален над горой, Недвижно в даль уставя очи, Опершись на руку главой. Какие мысли в нем проходят? Чего желает он тогда? Из мира дольнего куда Младые сны его уводят? Как знать? Незрима глубь сердец! В мечтаньях отрок своеволен, Как ветер в небе... В самом деле, что он такое — поэт, художник, жрец науки или просто одна из тех внутренних, глубоко сосредоточенных в себе натур, рождающихся для мирных трудов, мирного счастия, мирного и благодетельного влияния на окружающих его людей? Как знать это кому-нибудь, если он сам того не знает? Явись он в цивилизованном обществе,— хотя с трудом, с борьбою, наделав тысячи ошибок, но сознал бы он свое назначенье, нашел бы его и отдался бы ему. Но он родился среди патриархально-разбой¬ нического, дикого и невежественного племени, с которым у него нет ничего общего,— и ему нет места на земле, он отвержен, проклят; его родные — враги его... Отец Тазита — чеченец душой и телом, чеченец, которому непонятны, которому ненавистны все нечеченские формы общественной жизни, который признает свя¬ тою и безусловно истинною только чеченскую мораль и который, следовательно, может в сыне любить только истого чеченца. В от¬ ношении к сыну он не действует иначе, как заодно с чеченским обществом, во имя его национальности. Трагическая коллизия между отцом и сыном, то есть между обществом и человеком, не могла не обнаружиться скоро. Раз Тазит, в своих горных разъез¬ дах, встретил армянина с товарами — и не ограбил, не убил или не привел его домой на аркане. Другой раз повстречал он беглого раба — и оставил его невредимым. Тазит опять коня седлает, Два дня, две ночи пропадает, На третий, бледен, как мертвец, Приходит он домой. Отец, Его увидя, вопрошает: Где был ты? Сын Около станиц Кубани, близ лесных границ. 466
Отец Кого ты видел? Сын Супостата. Отец Кого? кого? Сын Убийцу брата. Отец Убийцу сына моего?.. Тазит! где голова его? Дай нагляжусь! Сын Убийца был Один, изранен, безоружен... Отец Ты долга крови не забыл... Врага ты навзничь опрокинул... Не правда ли? ты шашку вынул, Ты в горло сталь ему воткнул И трижды тихо повернул? Упился ты его стенаньем, Его змеиным издыханьем?.. Где ж голова? подай!., нет сил... Но сын молчит, потупя очи. И стал Галуб чернее ночи И сыну грозно возопил: «Поди ты прочь — ты мне не сын! Ты не чеченец — ты старуха, Ты трус, ты раб, ты армянин! Будь проклят мной, поди — чтоб слуха Никто о робком не имел, Чтоб вечно ждал ты грозной встречи, Чтоб мертвый брат тебе на плечи Окровавленной кошкой сел И к бездне гнал тебя нещадно; Чтоб ты, как рапепый олень, Бежал, тоскуя безотрадно; Чтоб дети русских деревень Тебя веревкою поймали И как волчонка затерзали — Чтоб ты... беги, беги скорей! Не оскверняй моих очей!» Здесь в лнце отца говорит общество. Такие чеченские истории случаются и в цивилизованных обществах: Галилея в Италии чуть не сожгли живого за его несогласие с чеченскими понятия¬ ми о мировой системе. Но там человек знанием опередил свое 457
общество и, если б был сожжен, мог бы иметь хоть то утешение перед смертию, что идей-то его не сожгут невежественные па¬ лачи... Здесь же человек вышел из своего народа своею натурою, без всякого сознания об этом,—самое трагическое положение, в каком только может быть человек!.. Один среди множества, и ближние его — враги ему; стремится он к людям и с ужасом от¬ скакивает от них, как от змеи, на которую наступил нечаянно... И винит, и презирает, и проклинает он себя за это, потому что его сознание не в силах оправдать в собственных его глазах его отчуждения от общества... И вот она — вечная борьба общего с частным, разума с авторитетом и преданием, человеческого до¬ стоинства с общественным варварством! Она возможна и между чеченцами!.. Превосходны, выше всякой похвалы, последние стихи «Га- луба», представляющие живое изображение черкесских нравов и трогательную картину отчужденных от общества любовников: Б толпе стоят четою странной,— Стоят, не врщя ничего. И горе им: он — сын изгнанный, Она — любовница его... О, было время! с ней украдкой Выдался юноша в горах; Он пил огонь отравы сладкой В ее смятеньи, в речи краткой, В ее потупленных очах, Когда с домашнего порогу Она смотрела па дорогу, С подружкой резвой говоря, И вдруг садилась и бледнела, П, отвечая, не глядела, И разгоралась, как заря; Или у вод когда стояла, Текущих с каменных вершин. И долго кованый кувшин Волною звонкой наполняла... И он, не властный превозмочь Волнений сердца, раз приходит К ее отцу, его отводит И говорит: «Твоя мпе дочь Давно мила. По ней тоскуя, Один и сир давно живу я; Благослови любовь мою; Я беден, но могуч и молод, Я агнец дома, зверь в бою; К нам в саклю не впущу я голод;21 Тебе я буду сын и друг Послушный, преданный и нежный, Твоим сынам — кунак надежный, А ей — приверженный супруг...» Увы! бедный юноша говорил все это, не зная сам себя. Он был могуч и молод, у него много было отваги и храбрости,— но он жалел бежавшего раба, не мог убить израненного и обезору¬ 468
женного врага: он не был чеченцем, и в его сакле поселился бы голод... И за то он отвержен; отвержена и та, которая имела несчастие полюбить его! Что с ними стало, нам неинтересно знать. Они должны погибнуть — это верно; но как погибнуть, что до того!.. Следовательно, поэму эту можно считать целою и оконченною. Мысль ее видна и выражена вполне. «Египетские ночи»—в одно и то же время и повесть, пи¬ санная прозою, и поэма, писанная стихами. Повесть прекрасна. Характер Чарского, русского поэта и светского человека, кото¬ рый знает цену искусству и таланту и со всем тем стыдится ре¬ месла своего; характер импровизатора, страстного, вдохновен¬ ного жреца искусства, униженного, низкопоклонного итальян¬ ца, жадного к прибытку нищего; характер нашего большого света, его странные отношения к искусству,— все это выдержано с удивительною верностью, до мельчайших подробностей,— до некрасивой девушки, по приказанию матери написавшей тему импровизатору. Но что сказать о поэме — «Cleopatra е i suoi amanti»?..* В «Медном всаднике» поэт показал нам величествен¬ ный образ преобразователя России и современный Петербург; в «Галубе» перенес нас в среду кавказских дикарей, чтоб пока¬ зать, что и там есть человеческое достоинство, осужденное на трагическое страдание; в «Египетских ночах» волшебным жез¬ лом своей поэзии он переносит нас в среду древнего римского мира, одряхлевшего, утратившего все верования, все надежды, холодного к жизни и все еще жаждущего наслаждений, за ко¬ торые охотно платит жизнию, как будто жизнь дешевле денег... Во всех этих трех поэмах видим мы Пушкина, узнаем в них ему только свойственный колорит и стиль; но ни в одной из них не повторяет он себя,— напротив, в каждой являет изумленному взору нашему совершенно новый мир: «Медный всадник»—весь современная Русь, «Галуб»—весь Кавказ, «Египетские ночи» — это воскресший, подобно Помпее и Геркулануму, древний мир на закате его жизни... О стихах импровизатора не говорим: это чудо искусства... Три последние означенные нами поэмы в художественном отношении неизмеримо выше всех прежних поэм Пушкина. В них виден вполне развившийся и выработавшийся художест¬ венный стиль, который должен быть принадлежностью всякого великого поэта. Что-то глубоко грустное, но вместе и величаво¬ спокойное лежит в поэтическом колорите, разлитом на этих тво¬ рениях. В одном из лучших своих лирических стихотворений поэт недаром сравнил печаль души своей с вином, которое тем креп¬ че, чем старее22. Мы прибавим от себя, что вино чем старее, тем не только крепче, но и вкуснее и ароматнее. Продолжая сравне¬ ние, начатое самим же поэтом, скажем, что последние произведе¬ * «Клеопатра п ее любовники» (ит.). — Ред. 469
ния его, утратпв конфектную сладость первых, приобрели вкус и благовонную букетистость дорогого старого вина... «Анджело» составляет переход от эпических поэм к драма¬ тическим; по крайней мере диалог играет в этой пьесе большую роль. «Анджело» был принят публикою очень сухо, и поделом. В этой поэме видно какое-то усилие на простоту, отчего простота ее слога вышла как-то искусственна. Можно найти в «Анджело» счастливые выражения, удачные стихи, если хотите, много ис¬ кусства, но искусства чисто технического, без вдохновения, без жизни. Короче: эта поэма недостойна таланта Пушкина. Больше о ней нечего сказать23. Теперь перейдем к драматическим опытам Пушкина, кото¬ рые он столь блистательно начал своим «Борисом Годуновым». Драматический элемент сильно пробивался и в первых поэмах его — «Бахчисарайском фонтане», «Цыганах» и «Полтаве», так что по ним уже можно было видеть, что он может приобрести такие же успехи и в драматической поэзии, какие приобрел уже в лирической и эпической. Сцена из «Бориса Годунова», напе¬ чатанная еще в 1828 году24, оправдала это ожидание. В 1829 году во втором томе «Стихотворений Александра Пушкина» была на¬ печатана «Сцена из Фауста». Это был не перевод какого-нибудь отрывка из знаменитой драматической поэмы Гете, но варьяция, разыгранная на ее тему. Многим эта сцена так понравилась, что они, не зная Гетева «Фауста», порешили, будто она лучше его. Действительно, эта сцена написана удивительно легкими и бойкими стихами, но между ею и Гетевым «Фаустом» нет ничего общего25. Она — не что иное, как развитие и распространение мысли, выраженной Пушкиным в его маленьком стихотворении «Демон». Этот демон был «довольно мелкий, из самых нечинов¬ ных» 26. Он соблазнял одних юношей В те дни, когда им были новы Все впечатленья бытия27. Поэтому ему легко было подшучивать над ними, и они со страхом смотрели на него, ибо Неистощимой клеветою Он провиденье искушал; Он звал прекрасное мечтою; Он вдохновенье презирал; Не верил он любви, свободе; На жизнь насмешливо глядел —* И ничего во всей природе Благословить он не хотел. «Печальны, говорит Пушкин, были мои встречи с ним!» Зна¬ комое с демоном другого поэта, наше время с улыбкою смотрит на пушкинского чертенка. И не диво: для кого существуют ис¬ тина, красота и благо, те не сомневаются теперь в их существо¬ 470
вании; для кого же они не существуют, те и не заботятся о них. Но для первых есть другой демон, и, если они знали его,— Их ум, бывало, возмущал Могучий образ; — меж иных видений, Как царь, немой и гордый, он сиял Такой волшебно-сладкой красотою, Что было страшно...28 Это уже демон совсем другого рода: отрицать все для одного отрицания и существующее стараться представлять несущест¬ вующим — для него было бы слишком пошлым занятием, ко¬ торое он охотно предоставляет мелким бесам дурного тона, дья¬ вольской черни и сволочи. Сам же он отрицает для утверждения, разрушает для созидания; он наводит на человека сомнение не в действительности истины, как истины, красоты, как красоты, блага, как блага, но как этой истины, этой красоты, этого блага. Он не говорит, что истина, красота, благо — призраки, порожден¬ ные больным воображением человека; но говорит, что иногда не все то истина, красота и благо, что считают за истину, красоту и благо. Если б он, этот демон отрицания, не признавал сам ис¬ тины, как истины, что противопоставил бы он ей? во имя чего стал бы он отрицать ее существование? Но он тем и страшен, тем и могущ, что едва родит в вас сомнение в том, что доселе считали вы непреложною истиною, как уже кажет вам издалека идеал новой истины. И пока эта новая истина для вас только призрак, мечта, предположение, догадка, предчувствие, пока не сознали вы ее и не овладели ею,— вы добыча этого демона и должны узнать все муки неудовлетворяемого стремления, всю пытку со¬ мнения, все страдания безотрадного существования. Но, в сущно¬ сти, это преблагонамеренный демон; если он и губит иногда лю¬ дей, если и делает несчастными целые эпохи, то не иначе, как желая добра человечеству и всегда выручая его. Это демон дви¬ жения, вечного обновления, вечного возрождения... Этого демона Пушкин не знал и оттого так заботился о ро¬ дословных вообще. Его Мефистофель, в «Сцене из Фауста», все тот же мелкий чертенок, которого воспел он в молодости под громким именем «Демона». Это просто-напросто остряк прошлого столетия, которого скептицизм наводит теперь не разочарование, а зевоту и хороший сон. Фауст Пушкина — не измученный не¬ удовлетворенною жаждою знания человек, а какой-то пресытив¬ шийся гуляка, которому уже ничего в горло нейдет, un homme blasé *. Несмотря на то, пьеса эта написана ловко и бойко и по¬ тому читается легко и с удовольствием. «Пир во время чумы», отрывок из трагедии Вильсона «The city of the plague» **, принадлежит к загадочным произведениям * пресыщенный человек (фр.) —Ред. ** «Чумный город» (англ.). — Ред. 471
Пушкина29. Всем известно, что «Скупой рыцарь»—его ориги¬ нальное произведение, а он назвал его отрывком из трагикомедии Ченстона «The caveteous Knigth» *, для того, как говорят, чтоб посмотреть, какое действие произведет на нашу публику это со¬ чинение. Может быть, и Вильсон — родной брат Ченстону, хотя и есть слухи, что как Вильсон, так и пьеса его — факты не вы¬ мышленные. Как бы то ни было, но если пьеса Вильсона так же хороша, как переведенный из нее Пушкиным отрывок, то нельзя не согласиться, что этот Вильсон написал великое произведение. Может быть и то, что Пушкин только воспользовался идеею, вос¬ производя ее по-своему, и у него вышла удивительная поэма, не отрывок, а целое, оконченное произведение30. Основная мысль — оргия во время чумы, оргия отчаяния, тем более ужасная, чем более веселая. Мысль поистине трагическая! И как много выразил Пушкин в этой маленькой поэме, как резко обрисованы в ней характеры, сколько драматического движения и жизни! Умили¬ тельная песня Мери, столь наивная и нежная выражением, столь страшная содержанием, производит на читателя невыразимое впечатление. Как много страшного смысла в просьбе председателя оргии спеть эту песню! Твой голос, милая, выводит звуки Родимых песен с диким совершенством; Спой, Мери, нам уныло и протяжно, Чтоб мы потом к веселыо обратились Безумнее, как тот, кто от земли Был отлучен каким-нибудь виденьем. Но песня председателя оргии в честь чумы — яркая картина гробового сладострастия, отчаянного веселья; в ней слышится даже вдохновение несчастия и, может быть, преступления силь¬ ной иатуры... Когда могущая зима, Как бодрый вождь, ведет сама На нас косматые дружины Своих морозов и снегов,— Навстречу ей трещат камины, И весел зимний жар пиров. Царица грозная, чума, Теперь идет на нас сама И льстится жатвою богатой, И к нам в окошко день и ночь Стучит могильною лопатой... Что делать нам? и чем помочь? Как от проказницы зимы, Запремся также от чумы! Зажжем огни, нальем бокалы, * «Скупой рыцарь» (англ.). — Ред. 472
Утопим весело умы И, заварив пиры да балы, Восславим царствие чумы! Есть упоение в бою, И бездны мрачной на краю, И в разъяренном океане, Средь грозных волн и бурной тьмы, И в аравийском урагане, И в дуновении чумы. Все, все, что гибелью грозит, Для сердца смертного таит Неизъяснимы наслажденья — Бессмертья, может быть, залог! И счастлив тот, кто средь волненья Их обретать и видеть мог. Итак — хвала тебе, чума! Нам не страшна могилы тьма, Нас не смутит твое призванье! Бокалы пеним дружно мы, И девы-розы пьем дыханье, Быть может... полное чумы!.. Такие переводы, если они и близко верны подлинникам, стоят оригинальных произведений. Не потому ли на Жуковского у нас никто не смотрит как на переводчика, хотя и все знают, что лучшие его произведения — переводы? «Моцарт и Сальери»—целая трагедия, глубокая, великая, ознаменованная печатью мощного гения, хотя и небольшая по объему. Ее идея — вопрос о сущности и взаимных отношениях таланта и гения. Есть организации несчастные, недоконченные, одаренные сильным талантом, пожираемые сильною страстью к искусству и к славе. Любя искусство для искусства, они при¬ носят ему в жертву всю жизнь, все радости, все надежды свои; с невероятным самоотвержением предаются его изучению, гото¬ вы пойти в рабство, закабалить себя на несколько лет какому- нибудь художнику, лишь бы он открыл им тайны своего искус¬ ства. Если такой человек положительно бездарен и ограничен, из него выходит самодовольный Тредьяковский, который и живет и умирает с убеждением, что он — великий гений. Но если это человек действительно с талантом, а главное — с замечательным умом, с способностию глубоко чувствовать, понимать и ценить искусство,— из него выходит Сальери. Для выражения своей идеи Пушкин удачно выбрал эти два типа. Из Сальери, как мало из¬ вестного лица, он мог сделать что ему угодно; но в лице Моцарта он исторически удачно выбрал беспечного художника, «гуляку праздного». У Сальери своя логика; на его стороне своего рода справедливость, парадоксальная в отношении к истине, но для него самого оправдываемая жгучими страданиями его страсти к искусству, не вознагражденной славою. Из всех болезненных стремлений, страстей, странностей самые ужасные те, с которыми 473
родится человек, которые, как проклятие, получил он при рожде¬ нии вместе с своею кровью, своими нервами, своим мозгом. Такой человек — всегда лицо трагическое; он может быть отвратителен, ужасен, но не смешон. Его страсть — род помешательства при здравом состоянии рассудка. Сальери так умен, так любит музыку и так понимает ее, что сейчас понял, что Моцарт — гений и что он, Сальери, ничто перед ним. Сальери был горд, благороден и никому не завидовал. Приобретенная им слава была счастием его жизни; он ничего больше не требовал у судьбы,— и вдруг видит он «безумца, гуляку праздного», на челе которого горит помаза¬ ние свыше... О небо! 14,5 Где ж правота, когда священный дар, Когда бессмертный гений — не в награду Любви горящей, самоотверженья, Трудов, усердия, молений послан — А озаряет голову безумца, Гуляки праздного?.. О Моцарт, Моцарт! Моцарт является со всею простотою, веселостью, шутли¬ востью, с возможным отсутствием всех претензий, как гений, по своему простодушию не подозревающий собственного величия или не видящий в нем ничего особенного. Он приводит с собой к Сальери слепого скрипача-нищего и велит ему сыграть что-ни¬ будь из Моцарта. Сальери в бешенстве на эту профанацию вы¬ сокого искусства, Моцарт хохочет, как шаловливый ребенок, по¬ том играет для Сальери фантазию, набросанную им на бумагу в бессонную ночь,— и Сальери восклицает в ревнивом восторге: Ты, Моцарт, бог, и сам того не знаешь; Я знаю, я!.. Моцарт отвечает ему наивно: Ба! право? может быть... Но божество мое проголодалось. Заметьте: Моцарт не только не отвергает подносимого ему другими титла гения, но и сам называет себя гением, вместе с тем называя гением и Сальери. В этом видны удивительное добродушие и беспечность: для Моцарта слово «гений» нипо¬ чем; скажите ему, что он гений, он преважно согласится с этим; начинайте доказывать ему, что он вовсе не гений, он согласится и с этим, и в обоих случаях равно искренно. В лице Моцарта Пушкин представил тип непосредственной гениальности, которая проявляет себя без усилия, без расчета на успех, нисколько не подозревая своего величия. Нельзя сказать, чтоб все гении были таковы; но такие особенно невыносимы для талантов вроде Салье¬ ри. Как ум, как сознание, Сальери гораздо выше Моцарта, но как сила, как непосредственная творческая сила, он ничто перед ним... И потому самая простота Моцарта, его неспособность це¬ 474
нить самого себя еще больше раздражают Сальери. Он не тому завидует, что Моцарт выше его,— превосходство он мог бы вы¬ нести благородно, но тому31, что он ничто перед Моцартом, потому что Моцарт гений, а талант перед гением — ничто... И вот он твердо решается отравить его. «Иначе,— говорит он,— мы все по¬ гибли, мы все жрецы и служители музыки. И что пользы, если он останется еще жить? Ведь он не подымет искусства еще вы¬ ше? Ведь оно опять падет после его смерти?» Вот она, логика страстей!.. За обедом в трактире Моцарт случайно спросил Сальери, правда ли, что Бомарше кого-то отравил. Как истинный италья¬ нец, Сальери отвечает, что едва ли, потому что Бомарше был слишком смешон для такого ремесла. Моцарт делает при этом наивное замечание: Он же гений, Как ты да я. А гений и злодейство Две вещи несовместные. Не правда ль? Эта выходка ускорила решимость Сальери. Здесь Пушкин поражает вас шекспировским знанием человеческого сердца. В простодушных словах Моцарта было соединено все жгучее и терзающее для раны, которою страдал Сальери. Он знал себя как человека, способного на злодейство, а между тем сам гений говорит, что гений и злодейство несовместны и что, следователь¬ но, он, Сальери, не гений. А! так я не гений? Вот же тебе,—и яд брошен в стакан гения... Но когда Моцарт выпил, Сальери как бы с смущением и ужасом восклицает: Постой, Постой, постой!., ты выпил!., без меня? Это опять истинно драматическая черта! Но вот одна из тех смелых, обнаруживающих глубочайшее знание человеческого сердца черт, которые никогда не могут прийти в голову таланту, всегда живущему «пленной мысли раздраженьем» 32, и на кото¬ рые он никогда не решится, если б они и могли прийти к нему: это Сальери, с умилением слушающий Requiem Моцарта и го¬ ворящий ему: Эти слезы Впервые лью: и больно и приятно, Как будто тяжкий совершил я долг, Как будто нож целебный мне отсек Страдавший член! Друг Моцарт, эти слезы.., Не замечай их. Продолжай, спеши Еще наполнить звуками мне душу... Как поразительны эти слова своим характером умиления, какою-то даже нежностию к Моцарту! Друг Моцарт: видите ли, убийца Моцарта любит свою жертву, любит ее художественною половиною души своей, любит ее за то же самое, за что и нена¬ видит... Только великие, гениальные поэты умеют находить 475
в тайнпках человеческой натуры такие странные, по-видимому, противоречия и изображать их так, что они становятся нам по¬ нятными без объяснений... Последние слова Сальери, когда, по уходе Моцарта, остался он один, художественно округляют и замыкают в самой себе сцену: Ты заснешь Надолго, Моцарт! Но ужель он прав, И я не гений? Гений и злодейство Две вещи несовместные. Неправда: А Бонаротти? или это сказка Тупой, бессмысленной толпы — и не был Убийцею создатель Ватикана? Какая глубокая и поучительная трагедия! Какое огромное содержание и в какой бесконечно художественной форме! Но нам предстоит переходить от одного чуда искусства к дру¬ гому, и тяжесть взятой нами на себя обязанности смущает нас своею несоразмерностью с нашими силами. Ничего нет легче, как говорить о слабом произведении или открывать слабые стороны хорошего; ничего нет труднее, как говорить о произведении, ко¬ торое велико и в целом и в частях! К таким принадлежат: «Мо¬ царт и Сальери», «Скупой рыцарь», «Каменный гость» и «Ру¬ салка», о которых, за исключением первого, еще никем из наших журналистов и критиков не было доселе сказано ни одного слова...33 Нечего говорить об идее поэмы «Скупой рыцарь»: она слиш¬ ком ясна и сама по себе и по названию поэмы. Страсть скупо¬ сти — идея не новая, но гений умеет и старое сделать новым. Идеал скупца один, но типы его бесконечно различны. Плюшкин Гоголя гадок, отвратителен — это лицо комическое; барон Пуш¬ кина ужасен — это лицо трагическое. Оба они страшно истинны. Это не то, что скупой Мольера — реторическое олицетворение скупости, карикатура, памфлет. Нет, это лица страшно истин¬ ные, заставляющие содрогаться за человеческую природу. Оба они пожираемы одною гнусною страстью, и все-таки нисколько один на другого не похожи, потому что и тот и другой — не аллегори¬ ческое олицетворение выражаемой ими идеи, но живые лица, в которых общий порок выразился индивидуально, лично. Мы сказали, что скупой Пушкина — лицо трагическое. Альбер го¬ ворит жиду: когда мне будет пятьдесят лет, на что мне тогда и деньги? Жид Деньги? — депьги Всегда, во всякий возраст нам пригодны; Но юноша в них ищет слуг проворных, II не жалея шлет туда, сюда, Старик же видит в них друзей надежных И бережет их, как зеницу ока. 476
А л ь б е р О! мой отец не слуг и не друзей В пих видит, а господ; и сам им служит, И как же служит? как алжирский раб, Как пес цепной. В нетопленой конуре Живет, пьет воду, ест сухие корки, Всю ночь не спит, все бегает да лает. В этом портрете мы видим лицо чисто комическое; но сойдем в подвал, где этот скряга любуется своим золотом, и пусть поэт багровым заревом своего поэтического факела осветит нам мрач¬ ные бездны сердца своего героя: мы содрогнемся от трагического величия гнусной страсти скупости; мы увидим, что она естест¬ венна, что у ней есть своя логика... Любуясь своим золотом, ста¬ рый барон восклицает: Что не подвластно мне? как некий демон Отселе править миром я могу; Лишь захочу — воздвигнутся чертоги; В великолепные мои сады Сбегутся нимфы резвою толпою; И музы дань свою мне принесут, И вольный гений мне поработится, И добродетель и бессонный труд Смиренно будут ждать моей награды; Я свистну — и ко мне послушно, робко Вползет окровавленное злодейство, И руку будет мне лизать, и в очи Смотреть, в них знак моей читая воли, Мне все послушно, я же — ничему; Я выше всех желаний; я спокоен; Я знаю мощь мою: с меня довольно Сего сознанья... Ужасно, потому что истинно! Да, в словах этого отверженца человечества, к несчастию, все истинно, кроме того, что не в его воле пожелать многое из того, что мог бы он выполнить. В этом и заключается наказание за порок скупости. Скупец раскрывает все свои сундуки и зажигает (ужасное мотовство!) по свече перед каждым из них. Это его сладострастие, его оргия! При виде освещенных груд золота он приходит в са¬ танинский восторг и в патетической речи обнажает перед нами страшные тайны страшнейшей из человеческих страстен. Я царствую!.. Какой волшебный блеск! Послушна мпе, сильна моя держава; В ней счастие, в пей честь моя и слава! Я царствую!.. Но кто вослед за мной Приимет власть над нею? Мой наследник! Безумец, расточитель молодой! Развратников разгульных собеседник! Едва умру, он, он! сойдет сюда Под эти мирные, немые своды С толпой ласкателей, придворных жадных. Украв ключи у трупа моего, 477
Он сундуки со смехом отопрет — И потекут сокровища мои В атласные, дырявые карманы, Он разобьет священные сосуды, Он грязь елеем царским напоит — Он расточит... А по какому праву? Мне разве даром это все досталось, Или шутя, как игроку, который Гремит костьми да груды загребает? Кто знает, сколько горьких воздержаний, Обузданных страстей, тяжелых дум, Дневных забот, ночей бессонных мне Все это стоило? Иль скажет сын, Что сердце у меня обросло мохом, Что я не знал желаний, что меня И совесть никогда не грызла, совесть, Когтистый зверь, скребящий сердце, совесть, Незваный гость, докучный собеседник, Заимодавец грубый, эта ведьма, От коей меркнет месяц и могилы Смущаются и мертвых высылают... Нет, выстрадай сперва себе богатство, А там посмотрим, станет ли несчастный То расточать, что кровью приобрел! О, если б мог от взоров недостойных Я скрыть подвал! О, если б из могилы Прийти я могг сторожевою тенью Сидеть на сундуке и от живых Сокровища мои хранить, как ныне!.. Видите ли: золото — кумир этого человека, он исполнен к нему пиетического чувства, говорит о нем языком благогове¬ ния, служит ему, как преданный, усердный жрец! Расточить его наследство, по его мнению, значит: разбить священные сосуды, напоить грязь царским елеем... Он смотрит еще на золото, как молодой, пылкий человек на женщину, которую он страстно лю¬ бит, обладание которою он купил ценою страшного преступления и которая тем дороже ему. Он хотел бы спрятать ее от недостой¬ ных взоров; его ужасает мысль, чтобы она не принадлежала ко¬ му-нибудь после его смерти... По выдержанности характеров (скряги, его сына, герцога, жида), по мастерскому расположению, по страшной силе пафоса, по удивительным стихам, по полноте и оконченности,— словом, по всему эта драма — огромное, великое произведение, вполне достойное генпя самого Шекспира. Из мира средних веков Западной Европы, из мира рыцарей и феодальных рабов перейдем в мир древней Руси, мир полу- исторический, мир полусказочный. Говорят, будто «Русалка» была писана Пушкиным как либретто для оперы. Если бы это была и правда, то, хотя сам Моцарт написал бы музыку на эти слова, опера не была бы выше своего либретто,— тогда как до сих пор лучшие оперы писаны на глупейшие и пошлейшие сло¬ ва... Но это предположепие едва ли основательно. За исключе¬ нием двух хоров русалок и одной свадебной песни да голоса не¬ 478
видимой русалки на свадебном пиру, вся пьеса писана пятистоп¬ ным ямбом, слишком длинным и однообразньш для пения34. В фантастической форме этой поэмы скрыта самая простая мысль, рассказана самая обыкновенная, но тем более ужасная история. Мельник, человек не злой, не развратный, но слабый, сколько по любви к дочери, столько, может быть, и по страху к княжескому могуществу, сквозь пальцы смотрел на связь своей дочери с князем. Как человек хладнокровный, как мужчина, он тотчас же понял, почему посещения князя на его мельницу сделались реже, и, видя, что старого уж не воротить, советует дочери воспользоваться хоть материальными выгодами этой свя¬ зи. Но дочь — существо любящее и страстное, привязчивое, сле¬ довательно, обреченное на несчастие и гибель,— и верить не хо¬ чет, чтоб ее любезный охладел к ней. Она говорит: Он занят; мало ль у него заботы? Ведь он не мельник; за него не станет Вода работать. Часто он твердит, Что всех трудов его труды тяжеле. Мельник Да, верь ему. Когда князья трудятся? И что их труд? травить лисиц и зайцев, Да пировать, да собирать соседей, Да подговаривать вас, бедных дур. Он сам работает — куда как жалко! Но слышится топот коня — и бедная женщина все забыла. Она видит, что князь печален, но не умеет, не может понять сразу, отчего так тревожит ее эта печаль. Он объясняется с нею довольно осторожно, но тем не менее ясно: он женится на дру¬ гой; он князь,— он не волен в выборе невесты... Она оцепенела, а он, близорукий мужчина, радехонек, что дело обошлось без бури, не понимая, что эта тишина страшнее всякой бури,— и на полумертвую надевает он повязку и ожерелье, дает ей для отца мешок денег и хочет уйти... Она Постой, тебе сказать должна я — Не помню что. Князь Припомни. Она Для тебя Я все готова... нет, не то... Постой... Нельзя, чтобы навеки, в самом деле, Меня ты мог покинуть... Все не то... Да, вспомнила: сегодня у меня Ребенок твой под сердцем шевельнулся..* 479
За этою страшною, трагическою сценою следует другая, не менее ужасная. Подарки князя глубоко оскорбили несчастную. Она отдает отцу его мешок с деньгами. Да, бпшь, забыла я; тебе отдать Велел он это серебро за то, Что был хорош ты до него, что дочку За ним пускал шататься, что ее Держал не строго... Впрок тебе пойдет Моя погибель!.. Мельник (в слезах) До чего я дожил! Что бог привел услышать! Бедняк в нем замер, проснулся отец... несчастная бросилась в Днепр... Мы на свадьбе, картина которой с удивительною вер¬ ностью передана поэтом во всем ее простодушии старинных рус- ских нравов. Хор девушек — прелесть... Сватушка, сватушка, Бестолковый сватушка! По невесту ехали — В огород заехали, Пива бочку пролили, Всю капусту полили, Тыну поклонилися, Верее молилися: Верея ль, вереюшка, Укажи дороженьку По невесту ехати. Сватушка, догадайся, За мошоночку принимайся, В мошонке денежка шевелится, Красным девушкам норовится. Вдруг, среди этого наивного веселья, раздается фантасти¬ ческий голос... По камушкам, по желтому песочку Пробегала быстрая речка; В быстрой речке гуляют две рыбки, Две рыбки, две малые плотицы. А слыхала ль ты, рыбка-сестрица, Про вести-то наши, про речные? Как вечор у нас красная девица утопилась, Утопая, милого друга проклинала? Общее смятение. Князь велит конюшему отыскать мельни¬ чиху; ее разумеется, не находят... Прошло двенадцать лет. Княгиня жалуется на охлаждение к ней мужа; няня утешает ее, не подозревая, что в грубой и не¬ вежественной простоте ее добродушных слов скрывается ужас¬ ная, роковая истина: 480
Княгинюшка, мужчина, что петух: Кури-куку! мах, мах крылом — и прочь, А женщина — что бедная наседка: Сиди себе да выводи цыплят. Пока жених — уж он не насндптся, Ни пьет, нн ест, глядпт не наглядится, Женился — и заботы настают: То надобно соседей навестить, То на охоту ехать с соколами, То на войну нелегкая несет, Туда, сюда — а дома не сидится. Не есть лп это законная кара сильному полу за беззаконное рабство, в котором он держит слабый пол?.. Так по крайней мере можно думать по окончанию любовных похождений героя поэмы, этого русского Дон Хуана... Наскучив женою, он вспомнил о прежней любви, раскаялся, как в глупости, что бросил дочь мельника, не понимая, что она потому только стала ему мила, что ее нет с ним, что его жена уже не мила ему... Сцена на берегу Днепра. Ночь. Раздается хор русалок, на¬ поминающий своим фантастически-диким пафосом оргии valse infernal * из «Роберта Дьявола»:35 Веселой толпою С глубокого дна Мы почью всплываем; Нас греет луна. Любо нам ночной порою Дно речное покидать, Любо вольной головою Высь речную разрезать, Подавать друг дружке голос, Воздух звонкий раздражать, И зеленый, влажный волос В нем сушить и отряхать. Одна Тише! Птичка под кустами Встрепенулася во мгле. Другая Между месяцем и нами Кто-то ходит по земле. Этот «кто-то»—князь, которого влекут к этим местам воспо¬ минания прежней счастливой любви. Вдруг он встречается с от- дом погубленной им девушки. Старик Здорово, Здорово, зять! * адского вальса (фр.). — Ред. 16 в. Белинский, т. 6 481
Князь Кто ты? С т а р п к Я здешний ворон. Князь Возможно ль? это мельник... С т а р п к Какой я мельник! говорят тебе, Я ворон, а не мельник. Чудный случай: Когда (ты помнишь?) бросилась она В реку, я побежал за нею следом И с той скалы спрыгнуть хотел, да вдруг Почувствовал, два сильные крыла Мне выросли внезапно из-под мышек И в воздухе сдержали. С той поры То здесь, то там летаю, то клюю Корову мертвую, то на могиле Сижу да каркаю. Отосланная князем свита является опять к нему, по прика¬ занию обеспокоенной княгини. Это внимание со стороны уже не любимой им жены раздражает его, и досада его изливается обыкновенным в таких случаях восклицанием, одним и тем же с тех пор, как стоит мир, как существуют в нем охладелые лю¬ бовники и постоянные любовницы, и наоборот: Несносна Ее заботливость! Иль я ребенок, Что шагу мне нельзя ступить без няньки? Опять раздается фантастически-вакханальный хор русалок: Что, сестрицы: в поле чистом Не догнать ли их скорей? Писком, хохотом и свистом Не пугнуть ли их коней? Поздно. Волны охладели, Петухи вдали пропели, Высь небесная темна, Закатилася луна. Одна Подождем еще, сестрица. Другая Нет, пора, пора, пора! Ожидает нас царица, Наша строгая сестра... 482
В последней сцене князь встречается с своею дочерью-ру- салкою, которая послана матерью уловить его... Как жаль, что эта пьеса не кончена! Хотя ее конец и понятен: князь должен погибнуть, увлеченный русалками на дно Днепра. Но какими бы фантастическими красками, какими бы дивными образами все это было сказано у Пушкина — и все это погибло для нас!.. «Русалка» в особенности обнаруживает необыкновенную зрелость таланта Пушкина: великий талант только в эпоху полного своего развития может в фантастической сказке выска¬ зать столько общечеловеческого, действительного, реального, что, читая ее, думаешь читать совсем не сказку, а высокую трагедию... Теперь мы приблизились к перлу созданий Пушкина, к бо¬ гатейшему, роскошнейшему алмазу в его поэтическом венке... Для кого существует искусство как искусство, в его идеале, в его отвлеченной сущности, для того «Каменный гость» не мо¬ жет не казаться, без всякого сравнения, лучшим и высшим в художественном отношении созданием Пушкина... Какая дивная гармония между идеею и формою, какой стих, прозрачный, мяг¬ кий и упругий, как волна, благозвучный, как музыка! какая кисть, широкая, смелая, как будто небрежная! какая антично¬ благородная простота стиля! какие роскошные картины вол¬ шебной страны, где ночь лимоном и лавром пахнет!.. Прини¬ маясь перечитывать это чудное создание искусства, восклицаешь мысленно к поэту: Благословенный край, пленительный предел!33 Там лавры зыблются, там апельсины зреют... О, расскажи ж ты нам, как жены там умеют С любовью набожность умильно сочетать, Из-под мантильи знак условный подавать; Скажи, как падает письмо нз-за решетки, Как златом усыплен надзор ревнивой тетки; Скажи, как в двадцать лет любовник, под окном, Трепещет и кипит, окутанный плащом... Такая тема не может пользоваться популярностью. Ее мож¬ но или понять глубоко, или вовсе не понять. Для непонимаю¬ щих она не имеет ровно никакой цены; для понимающих невоз¬ можно любить ее без страсти, без энтузиазма. Но первых много, последних мало, и потому она существует для немногих... Герой ее —лицо мифическое, испанский Фауст. Идея Дона Хуана могла родиться только в стране, где жить значит любить и драться, а быть счастливым и великим значит быть любимым и храбрым,—в стране, где религиозность доходит до фанатизма, храбрость до жестокости, любовь до исступления, где романиче¬ ская настроенность делает героем и кавалера и разбойника. Но Дон Хуан, такой, каким является он у Пушкина, не исступлен¬ ный любовник, не мрачный дуэлист: он одарен всем, чтоб сво¬ дить с ума женщин и не знать никаких препятствий удовлетво¬ 16* 483
рению своих желаний. Красавец собою, стройный, ловкий, он весел и остер, искренен и лжив, страстен и холоден, умен и по¬ веса, красноречив п дерзок, храбр, смел, отважен. Как во всякой высшей натуре, в нем есть что-то импонирующее. Может быть, это сила его воли, широкость и глубина его души. Для него жить значит наслаждаться; но среди своих побед он сейчас готов уме¬ реть; умертвить же соперника в честном бою и насладиться любовью в присутствии трупа ему ровно ничего не значит. Он верит в свою звезду и потому на всякого, кто вызовет его, смотрит заранее, как на убитого. Такие люди опасны для жен¬ щин и не знают, что такое неуспех в любви или волокитстве. Женщина больше всего обожает в мужчине силу, мужествен¬ ность, могущество. Она любит, чтоб он был с нею не только нежен, но и дерзок. Дон Хуан имеет в себе все это. В глазах женщины он лев между мужчинами, не в новейшем, пошлом значении этого слова, означающего франта и модника, а в смысле превосходства храбрости и мужества. Дон Хуан является ночью в Мадрите. Из его разговора с слугою мы узнаем, что он был в ссылке за дуэль и воротился тайком. Он спрашивает у Лепорелло, могут ли узнать его? Да. Доп Хуана мудрено признать! Таких, как он, такая бездна! Из этой грубой похвалы слуги видно ясно, что такое Дон Хуан для всего Мадрша. Место, в котором они находились в то время, напоминает Дон Хуану женщину, которую он, кажется, любил больше других,— и он говорит задумчиво: Бедная Инеза! Ее уж нет! как я любил ее! Чудную приятность Я находил в ее печальном взоре И помертвелых губках. Это странно. Ты, кажется, ее не находил Красавицей. И точно, мало было В ней истинно прекрасного. Глаза, Одни глаза да взгляд... такого взгляда Уж никогда я не встречал. А голос У ней был тих и слаб, как у больной; А муж ее был негодяй суровый — Узнал я поздно... Бедная Инеза! В этих немногих стихах целый портрет женщины, вся исто¬ рия ее жизни... Самое воспоминание о ней, столь полное любви и грусти, уже говорит, какова должна была быть эта женщина, которая, не будучи красавицей, умела привязать к себе такого человека. Но грусть воспоминания не долго занимает Дона Хуана. Лепорелло Что ж? вслед за ней другие были. 484
Дон Хуан Правда, Лепорелло А живы будем, будут и другие. Дон Хуан И то. На этот раз он хочет идти к Лауре. Но является монах, и от него наши авантюристы узнают, что на монастырское кладбище сейчас должна прийти донья Анна, чтоб плакать на могиле своего мужа, убитого нашим героем. Дон Хуан успел заметить только ее узенькую ножку; но этого довольно для него, чтоб решиться узнать ее покороче; а пока он спешит к Лауре. Лаура — актриса, жрица искусства и наслаждения. В ней нет притворства и лицемерия; она вся наруже. Молодая и пре¬ красная, она не думает о будущем и живет для настоящей минуты. Она вечно окружена мужчинами и обходится с ними без цере¬ моний, иногда даже с каким-то грациозным цинизмом. У ней гости; они в восторге от ее игры в этот вечер; только один между ними мрачен. Это Дон Карлос, у которого Дон Хуан убил брата. Она спела песню («Я здесь, Инезилья») и сказала, что эту песню сочинил «ее верный друг, ее ветреный любовник» Дон Хуан! Это имя приводит Дона Карлоса в бешенство, и он ругает его безбожником и мерзавцем, а ее — дурою. Она грозит велеть слугам своим зарезать его; но он успокоивается, и они мирятся. Гости уходят, и она говорит Карлосу: Ты, бешеный, останься у меня. Ты мне понравился; ты Дон Хуана Напомнил мне, как выбранпл меня И стиснул зубы с скрежетом. Оставшись с нею, Карлос, вместо лести и любезности, заво¬ дит мрачные разговоры; теперь ты молода, говорит он ей: окру¬ жена поклонниками, а лет через шесть, когда глаза твои впадут и седина блеснет в косе, что тогда с тобою будет? — Этот чело¬ век тоже истый испанец, как и Дон Хуан, только другим обра¬ зом. Он мрачен и в молодости, мрачен наедине с прекрасною женщиной, которая сказала ему, что она его любит; к старости же из него был бы готов отличный инквизптор, который с пол¬ ным убеждением и спокойною совестью жег бы еретиков и с особенным наслаждением бичевал бы самого себя... Лаура в старости сделалась бы дуэньею и мастерски помогала бы вве¬ ренной ее бдительности жене проводить за нос мужа, а может быть, пошла бы и в монастырь; но пока она не хочет слышать о вздоре — о будущем... 485
Тогда... Зачем Об этом думать? Что за разговор? Иль у тебя всегда такие мысли? Приди— открой балкон. Как небо тихо; Недвижим теплый воздух, ночь лимоном И лавром пахнет, яркая луна Блестит на синеве густой п темной, И сторожа кричат протяжно: «Ясно!» А далеко, на севере — в Париже — Быть может, небо тучами покрыто, Холодный дождь идет, и ветер дует». Является Дон Хуан; Лаура в радости бросается ему нашею; Карлос вызывает его — и падает мертвый. Дон Хуан Вставай, Лаура, кончено. Лаура Что там? Убит? Прекрасно! в комнате моей! Что делать мне теперь, повеса, дьявол? Куда я выброшу его? Дон Хуан Быть может, Он жив еще. Лаура Да! жив! гляди, проклятый, Ты прямо в сердце ткнул — небось, не мимо, И кровь нейдет из треугольной ранки, А уж не дышит — каково? В следующей сцене Дон Хуан, в монашеской рясе, уже раз¬ говаривает с доньей Анною. Она просит его соединить молитвы с ее молитвами. Мне, мне молиться с вами, донна Анна! Я не достоин участи такой. Я не дерзну порочными устами Мольбу святую вашу повторять — Я только издали с благоговеньем Смотрю на вас, когда, склонившись тихс>1 Вы кудри черные на мрамор бледный Рассыплете — и мнится мне, что тайно Гробницу эту ангел посетил, В смущенном сердце я не обретаю Тогда молений. Я дивлюсь безмолвно И думаю: счастлив, чей хладный мрамор Согрет ее дыханием небесным И окроплен лю5ви ее слезами. Что это — язык коварной лести или голос сердца? Мы ду¬ маем, и то и другое вместе. Отличие людей такого рода, как 486
Дон Хуан, в том и состоит, что они умеют быть искренно страст¬ ными в самой лиги и непритворно холодными в самой страсти, когда это нужно. Дон Хуан распоряжается своими чувствами’ как полководец солдатами: не он у них, а они у него во власти и служат ему к достижению цели. Донья Анна изумлена странностию таких речей в устах монаха; но Дон Хуан идет далее и с изумительною дерзостью признается ей, что он не монах, но пока прикрывается вымыш¬ ленным именем. Сцена эта ведена с непостижимым искусством. Донья Анна гонит его прочь, а между тем хочет знать, кто же он и чего он требует... Смерти! О, пусть умру сейчас у ваших ног, Пусть бедный прах мой здесь же похоронят, Не подле праха милого для вас, Не тут — не близко — дале где-нибудь* Там — у дверей — у самого порога, Чтоб камня моего могли коснуться Вы легкою ногой или одеждой, Когда сюда, на этот гордый гроб, Придете кудри наклонять и плакать... Донья Анна защищается все слабее и слабее; у ней выры-* вается кокетливый вопрос: «И любите давно уж вы меня?» Са¬ молюбие ее затронуто — до сердца недалеко... Она назначила ему свидание у себя дома, завтра вечером... Донья Анна — так же истая испанка, как и Лаура, только в другом роде. Та — баядера европейских обществ, а эта — их матрона, обязанная обществом быть лицемерною и приученная к лицемерству. Она девотка;* посещение монастырей, набожные занятия и слезы над гробом мужа (сурового старика, за которого вышла насильно и которого никогда не любила) — суть единст¬ венная отрада, единственное утешение ее, бедной, безутешной вдовы... Но она женщина, и притом южная; страсть у нее — дело минуты, и ни позор общественного мнения, ни лютая казнь не помешают ей отдаться вполне тому, кто умел заставить ее по^ любить... Дон Хуан в восторге от своего успеха. Хоть он и привык к победам, но эту он считал труднее, чем оказалось, потому что донья Анна возбудила в нем сильную страсть. Повеса, в радости своей, велит Лепорелло звать статую командора к донье Анне на завтрашний вечер. Статуя кивает головою в знак согласия; Лепорелло в ужасе. Дон Хуан сам зовет ее — и с ужасом видит, что она кивнула и ему... Но Дон Хуан не такой человек, чтоб что-нибудь могло оста¬ новить его. Он у вдовы. Речи его страстны, нежны, льстивы, вкрадчивы; искусно сумел он, возбудив ее женское любопытство, * богомолка, от <1ё\го1е (фр.). — Ред% 487
объявить донье Анне свое собственное имя... Он хочет, чтоб его любили для него самого, чтоб его обнимала жена убитого им мужа. Но она уже любит его, и его дерзость еще больше увле¬ кает ее. Не торопясь глупо, он просит на расставанье только одного холодного и мирного поцелуя — и получает поцелуй... Но вот входит статуя, с словами: «Я на зов явился». Дон Хуан О боже! донна Анна! Статуя Брось ее, Все кончено. Дрожишь ты, Дон Хуан. Дон Хуан Я? нет! я звал тебя, и рад, что вижу. Статуя Дай руку. Дон Хуан Вот она... о, тяжело Пожатье каменной его десницы! Оставь меня, пусти, пусти мне руку... Я гибну — кончено — о донна Анна!.. Он проваливается. Это фантастическое основание поэмы на вмешательстве статуи производит неприятный эффект, потому что не возбуждает того ужаса, который обязано бы возбуждать. В наше время статуй не боятся, и внешних развязок, deus ex ma¬ china* не любят; но Пушкин был связан преданием и оперою Моцарта, неразрывною с образом Дона Хуана37. Делать было не¬ чего. А драма непременно должна была разрешиться трагически— гибелью Дона Хуана; иначе она была бы веселою повестью — не больше, и была бы лишена идеи, лежащей в ее основании. Что такое Дон Хуан? — Каждый человек, чтоб жить не одною физи¬ ческою жизнию, но и нравственною вместе, должен иметь в жиз¬ ни какой-нибудь интерес, что-нибудь вроде постоянной склонно¬ сти, влечения к чему-нибудь. Иначе жизнь его будет или неполна, или пуста. В людях высшей природы этот интерес, эта склонность, это влечение проявляются как могущественная страсть, состав¬ ляющая их силу. Один находит свою страсть, пафос своей жизни в науке, другой в искусстве, третий в гражданской деятельности и т. д. Дон Хуан посвятил свою жизнь наслаждению любовью, не отдаваясь, однако ж, ни одной женщине исключительно. Это путь ложный. Не говоря уже о том, что мужчине невозможно напол¬ * буквально: бог из машины. В переносном смысле: искусственного разрешения (лат.). —Ред.
нить всю жизнь свою одною любовью,— его одностороннее стрем¬ ление не могло не обратиться в безнравственную крайность, по¬ тому что, для удовлетворения ее, он должен был губить женщин, по их положению в обществе,— и он сделал себе из этого ремес¬ ло. Оскорбление не условной, но истинно нравственной идеи всегда влечет за собою наказание, разумеется, нравственное же. Самым естественным наказанием Дону Хуану могла бы быть истинная страсть к женщине, которая или не разделяла бы этой страсти, или сделалась бы ее жертвою. Кажется, Пушкин это и думал сделать: по крайней мере так заставляет думать послед¬ нее, из глубины души вырвавшееся у Дона Хуана восклицание: «О донна Анна!», когда его увлекает статуя; но эта статуя пор¬ тит все дело, в чем, как мы заметили выше, наш поэт не виноват нисколько. Итак, несмотря на это, «Каменный гость» в художественном отношении есть лучшее создание Пушкина,— а это много, очень много! «Сцены из рыцарских времен» представляют мещанина, воз- гнушавшегося своим состоянием и желавшего попасть в благо¬ родные, а между тем чуть не попавшегося на виселицу. Такие истории случались в средние века, и Пушкин мастерски изложил одну из них в форме сцен, писанных прозою. Однако ж эти сце¬ ны не имеют достоинства глубокой идеи, которую поэт скорее бы мог найти в борьбе общин против феодалов. Впрочем, в этих сценах есть превосходная песня («Жил на свете рыцарь бед¬ ный»), в которой сказано больше, нежели во всей целости этих сцен38. Сказки Пушкина: «О царе Салтане», «О мертвой царевне и о семи богатырях», «О золотом петушке», «О купце Кузьме Осто¬ лопе и о работнике его Балде» 39, были плодом довольно ложного стремления к народности. Народные сказки хороши и интерес¬ ны так, как создала их фантазия народа, без перемен, украше¬ нии и переделок. Но «Сказка о рыбаке и рыбке», о которой мы не упомянули в числе прочих сказок, заслуживает исключение, потому что в ней есть положительные достоинства. Это не народная сказка: народу принадлежит только ее мысль; но выражение, рассказ, стих, самый колорит,— все принадлежит поэту. Повести в прозе Пушкина, хотя и далеко не могут равняться в достоинстве с лучшими стихотворными его произведениями да¬ же первого периода его деятельности, однако тем не менее при¬ надлежат к замечательным произведениям русской литературы. Первый его опыт в этом роде напечатан был в «Северных цветах» на 1829 год, под названием: «IV глава из исторического рохмана». В X томе полного собрания его сочинений напечатано шесть глав и начало седьмой этого романа, под названием: «Арап Петра Ве¬ ликого». В «Северных же цветах» 1У-я глава напечатана не впол¬ не; но это едва ли не интереснейший отрывок из всех семи глав. 489
Будь этот роман кончен так же хорошо, как начат, мы имели бы превосходный псторпческпй русский роман, изображающий нравы величайшей эпохи русской псторпи. Поэт в числе действующих лиц своего романа выводит в нем на сцену п великого преобра¬ зователя России, во всей народной простоте его приемов и обыча¬ ев. Не понимаем, почему Пушкин не продолжал этого романа. Он имел время кончить его, потому что 1У-я глава написана им была еще прежде 1829 года. Эти семь глав неоконченного романа, из которых одна упредила все исторические романы гг. Загоскина и Лажечникова, неизмеримо выше и лучше всякого исторического русского романа, порознь взятого, и всех их, вместе взятых. Пе¬ ред ними, перед этими семью главами неконченного «Арапа Пет¬ ра Великого», бедны и жалки повести г. Кукольника, содержание которых взято из эпохи Петра Великого п которые все-таки не лишены достоинства... Но это вовсе не похвала «Арапу Петра Великого»: великому небольшая честь быть выше пигмеев,— а больше его у нас не с кем сравнивать. В 1831-м году вышли «Повести Белкина», холодно принятые публикою и еще холоднее журналами40. Действительно, хотя и нельзя сказать, чтоб в них уже вовсе не было ничего хорошего, все-таки эти повести были недостойны ни таланта, ни имени Пушкина. Это что-то вроде повестей Карамзина, с тою только разницею, что повести Карамзина имели для своего времени ве¬ ликое значение, а повести Белкина были ниже своего времени. Особенно жалка из них одна— «Барышня-крестьянка», неправдо¬ подобная, водевильная, представляющая помещичью жизнь с идиллической точки зрения... «Пиковая дама» — собственно не повесть, а мастерской рас¬ сказ. В ней удивительпо верно очерчена старая графиня, ее вос¬ питанница, их отношения и сильный, но демонически-эгоистиче- ский характер Германа. Собственно, это не повесть, а анекдот: для повести содержание «Пиковой дамы» слишком исклю¬ чительно и случайно. Но рассказ — повторяем — верх мастер¬ ства. «Капитанская дочка» — нечто вроде «Онегина» в прозе. Поэт изображает в ней нравы русского общества в царствование Ека¬ терины. Многие картины, по верности, истине содержания и ма¬ стерству изложения,— чудо совершенства. Таковы портреты отца и матери героя, его гувернера-француза и в особенности его дядь¬ ки из псарей, Савельича, этого русского Калеба41, — Зурина, Ми¬ ронова и его жены, их кума Ивана Игнатьевича, наконец, самого Пугачева, с его «господами енаралами»; таковы многие сцены, которых, за их множеством, не находим нужным пересчитывать. Ничтожный, бесцветный характер героя повести и его возлюблен¬ ной Марьи Ивановны и мелодраматический характер Швабрина хотя принадлежат к резким недостаткам повести, однако ж не мешают ей быть одним пз замечательных произведений русской литературы. 490
«Дубровскнй»—pendant* к «Капитанской дочке». В обепх преобладает пафос помещичьего принципа, и молодой Дубровский представлен Ахиллом между людьми этого рода,— роль, которая решительно не удалась Гриневу, герою «Капитанской дочки». Но Дубровский, несмотря на все мастерство, которое обнаружил ав¬ тор в его изображении, все-таки остался лицом мелодраматиче¬ ским и не возбуждающим к себе участия. Вообще вся эта повесть сильно отзывается мелодрамою. Но в ней есть дивные вещи. Ста¬ ринный быт русского дворянства, в лице Троекурова, изображен с ужасающею верностью. Подьячие и судопроизводство того вре¬ мени тоже принадлежат к блестящим сторонам повести. Превос¬ ходно очерчены также и холопы. Но всего лучше — характер ге¬ роини, по преимуществу русской женщины. Уединенная жизнь и французские романы сильно развили в ней не чувство, не стра¬ сти, а фантазию,—и она считала себя действительно героинею, готовою на все жертвы для того, кого полюбит. Покуда ей при¬ ходилось только играть в роман, она делала возможные безумст¬ ва; но дошло до дела — и она принялась за мораль и добродетель. Быть похищенною любовником-разбойником у алтаря, куда на¬ сильно притащили ее, чтоб обвенчать с развратным старичиш¬ кой,— казалось для нее очень «романическим», следовательно, чрезвычайно заманчивым. Но Дубровский опоздал,— и она втайне этому обрадовалась и разыграла роль верной жены, следователь¬ но, опять героини... «Летопись села Горохина»—шутка острая, милая и забавная, в которой, впрочем, есть и серьезные вещи, как, например, при¬ бытие в село Горохино управителя и картина его управления...42 «Кирджали» — мастерской рассказ истинного происшествия. Об «Истории Пугачевского бунта» мы не будем распростра¬ няться 43. Скажем только, что этот исторический опыт — образцо¬ вое произведение и со стороны исторической и со стороны слога. В последнем отношении Пушкин вполне достиг того, к чему Ка¬ рамзин только стремился. «История Пугачевского бунта» показы¬ вает, что, если б он успел написать историю Петра Великого,— мы имели бы великое историческое создание... В журнальных статьях своих Пушкин отразился со всеми свои¬ ми предрассудками; в них виден человек, не чуждый образован¬ ности своего века, но по какому-то странному упорству добро¬ вольно оставшийся при идеях Карамзина, очень почтенных... для своего времени, которое давно прошло. Поэтому и по другим при¬ чинам многие из его журнальных статей ниже всякой критики. Но некоторые из них во многих отношениях замечательны; та¬ ковы, например: «Ломоносов», «О Мильтоне и Шатобрпановом переводе „Потерянного рая“», «Рославлев». Очень любопытны его «Отрывки: литературные, критические, грамматические замеча¬ ния»:44 в них он весь. Но полемические его статьи — верх совер¬ * дополнение (фр.). —Ред. 491
шенства. Таковы: «Отрывок из литературных летописей» * и «Торжество дружбы, или Оправданный Александр Анфимович Орлов» и «Несколько слов о мизинце г. Булгарина и о прочем» **. Труд наш кончен. О достоинстве его или недостатках судить публике; мы скажем только, что это еще первая попытка разо¬ брать критически весь круг поэтической и литературной деятель¬ ности одного из величайших поэтов России. Мы смотрели на его произведения с любовью, но без ослепления и предубеждений в его пользу или против него. Пусть другие сделают это лучше нас: мы первые поспешим отдать им должную дань хвалы и поучить¬ ся у них. Заключаем. Пушкин был по преимуществу поэт, художник, и больше ничем не мог быть по своей натуре. Он дал нам поэзию, как искусство, как художество. И потому он навсегда останется великим, образцовым мастером поэзии, учителем искусства. К осо¬ бенным свойствам его поэзии принадлежит ее способность разви¬ вать в людях чувство изящного и чувство гуманности, разумея под этим словом бесконечное уважение к достоинству человека как человека. Несмотря на генеалогические свои предрассудки, Пушкин по самой натуре своей был существом любящим, симпа¬ тичным, готовым от полноты сердца протянуть руку каждому, кто казался ему «человеком». Несмотря на его пылкость, способную доходить до крайности, при характере сильном и мощном, в нем было много детски кроткого, мягкого и нежного. И все это отра¬ зилось в его изящных созданиях. Придет время, когда он будет в России поэтом классическим, по творениям которого будут об¬ разовывать и развивать не только эстетическое, но и нравствен¬ ное чувство... Конечно, придет время, когда потомство воздвигнет ему ве¬ ковечный памятник; но тем страннее для его современников, что они не имеют еще порядочного издания его сочинений... Скоро десять лет минет после трагической кончины нашего великого поэта, а мы не имеем даже сносного собрания его творений!.. Пора бы подумать об этом. * В «Северных цветах» на 1830 год. В полном собрании сочинений Пушкина эта статья пропущена. ** в «Телескопе» 1831 г., т. IV. Эти статьи тоже не вошли в полное собрание сочинений Пушкина,—вероятно, для большей полноты...
(ОБЩЕЕ ЗНАЧЕНИЕ СЛОВА ЛИТЕРАТУРА) Прежде, нежели приступим к изложению истории русской литературы, определим общее значение слова литература, чтобы потом можно было яснее показать, каким образом и до какой степе¬ ни русская литература соответствует значению литературы вообще. Многие придают совершенно одинаковое значение словам: словесность, письменность, литература и употребляют их без раз¬ бору. Другие, по принципу пуризма, вовсе не хотят употреблять иностранного слова литература, думая, что его значение вполне выражается русскими словами: словесность и письменность. Пу¬ ристы хотели бы совершенно изгнать из употребления слово литература, как иностранное и притом лишнее в русском языке. Но их усилия остаются бесплодными. Слово существует: стало быть, оно необходимо, и его не может заменить собою никакое другое слово, потому что в языке не может существовать двух слов, совершенно равносильных и тождественных в выражении одного и того же понятия. Если словесностию можно заменить литературу, то книжное и несколько тяжелое слово словесник не может заменить собою слова литератор. Все говорят и пишут: ли¬ тературный журнал, литературная газета, но никто, под опасе¬ нием быть или непонятым, или смешным, не скажет: словесный журнал, словесная газета. Равным образом можно сказать: чело¬ век есть словесное (в смысле одаренного словом) животное, но нельзя сказать: человек есть литературное животное. Из этого видно, что ни словесность не может совершенно заменить собою литературы, ни литература — словесности: оба эти слова равно необходимы, потому что, несмотря на их родственность, есть рез¬ кий оттенок в сущности выражаемых ими понятий. Впрочем, требовать, чтобы три эти слова: словесность, пись¬ менность и литература, никогда не употреблялись одно вместо другого,— значило бы впасть в педантизм, тем более что эти слова иногда действительно сходятся между собою в значении. Но как, с другой стороны, они часто расходятся в оттенках обще¬ го им всем значения, то и странно было бы не определить этой разницы и не воспользоваться ею, как средством к большей опре¬ делительности и ясности в понятиях. Во всех европейских язы¬ 493
ках употребляется только одно слово — литература — для выра¬ жения понятия, выражаемого по-русски тремя словами — словес- ностъ, письменность и литература: тем лучше для нас! Значит: в этом отношении наш язык богаче других. Надобно же пользо¬ ваться этим богатством. Письменность и литература прежде всего относятся к сло¬ весности, как виды к роду. Понятие, выражаемое словесностию, гораздо общее, нежели понятия, выражаемые письменностию и литературою: в обширном смысле, словесность заключает в себе и письменность и литературу, как ее же собственные проявления. Все, что находит свое выражение в слове, все это принадлежит к области словесности: и народная поговорка или пословица — и курс философии; и народная сказка или песня — и эпическая поэма или драматическое произведение как великого поэта, так и бездарного сочинителя; и летопись, и история, и ученое сочи¬ нение, и учебник, и лексикон, и каталог книг, и книжка о легчай¬ шем способе отращивать волоса и истреблять мух. К области письменности принадлежат те словесные произведения, которые народ, не знавший еще книгопечатания, почел достойными со¬ хранить от забвения посредством письменного искусства. Под литературою разумеется или словесность народа, исторически развившаяся и отражающая в себе народное сознание, или ка¬ кая-нибудь отрасль словесности, обнимающая собою известную сторону искусства и науки. Так, в последнем случае, говорится: литература эстетики, литература истории, литература математи¬ ки, медицины, технологии и т. д., разумея под этим собрание всех сочинений, относящихся до того или другого из исчисленных предметов. Понятие о литературе тесно связано с понятием о книгопечатании. Из этого видно, что письменность и литература относятся еще к словесности и как постепенные моменты ее развития. Дру¬ гими словами: словесность, письменность и литература суть три главные периода в истории народного сознания, выражающегося в слове. Сознание всех младенчествующих народов прежде всего выражается в поэзии, и потому каждый народ и каждое племя непременно имеет свою поэзию, на какой бы низкой степени ци¬ вилизации и образования ни стояли они. Отсюда не исключаются ни номады Средней Азии *, ни дикари океанийские. Народ или племя может не знать искусства писания, но не может не иметь поэзии. Поэзия младенчествующих народов состоит не столько в поэтическом содержании и поэтической форме, сколько в поэти¬ ческом выражении. Форма и выражение — не всегда одно и то же: первая относится к расположению, к композиции поэти¬ ческого произведения; под вторым должно разуметь только склад речи, слог, короче — форму слова. И потому у младенчествующих народов выражение всегда поэтическое, хотя содержание часто бывает нелепое, а форма чудовищная. Они поэтически выражают и свою опытную мудрость (поговорки, пословицы, параболы 2г бас- 494
нн), и прошедшее их жизни (предание), и своп космогонические и религиозные понятия (мифы, гимны и т. п.). О таком народе или племени можно сказать, что они пмеют словесность,— и в этом смысле нет на земле народа, ни племени, даже дикого, у которых не было бы словесности. Когда народ знакомится с ис¬ кусством письмен, его словесность получает новый характер, за¬ висящий от духа народа и от степени его цивилизации и образо¬ ванности. Таким образом, самые древние памятники космогони¬ ческой и мифической поэзии греков дошли до нас, сохраненные посредством письма: по преимуществу народ эстетического чувст¬ ва, греки, познакомившись с искусством писать, тотчас же поспе¬ шили передать хранению буквы прежде всего поэтические про¬ изведения их национального духа. Другое зрелище представляют словенские племена в отношении к письменности: этим искусст¬ вом они обязаны ревности христианских проповедников, которые видели в нем вернейшее средство распространить между ними евангельское учение. А так как христианство, естественно, произвело в словенских племенах дух безусловного отрицания прежней языческой их национальности и так как понятие о письменности в уме этих племен тесно слилось с понятием о христианской религии, то письменность и приняла у них характер по преимуществу церковный: словяне считали достойным предавать письменам только книги религиозного и теологического содержа¬ ния. К этому присовокупился еще род словесности, бывший дол¬ гое время исключительным достоянием монашествующего духо¬ венства,— летописи. Благочестивые иноки, в назидательное по¬ учение потомству, описывали дела мирские, с тем взглядом на вещи, который невольно сообщало им чувство их разъединения с миром, в недрах тихого успокоения кельи. Естественно, что па¬ мятники языческой поэзии были забыты и не вверялись букве. Оттого до нас не дошло не только никаких песен языческого пе¬ риода Руси, но мы даже не имеем почти никакого понятия о сло¬ венской мифологии. Немногие имена богов и названия праздников и обрядов сохранились для нас только в обличительных противу остатков язычества словах ревностных поборников церкви. Если до нас дошло несколько сказок или поэм в сказочном роде3, в ко¬ торых имя Владимира Красна солнышка, ласкового князя киев¬ ского стольного играет значительную роль, — это сделалось как бы случайно. Сказки эти долго хранились в народной памяти и до того изменялись с каждым веком, подновляясь и в языке и в по¬ нятиях, что в то время, когда грамотным людям пришла охота положить их на бумагу, они уже совершенно лишились своего первобытного вида. А списаны они с слов народа на бумагу, ве¬ роятно, не раньше XVII столетия. «Слово о полку Игоревом», этот прекрасный памятник уже полуязыческой поэзии, дошло до нас в единственном и притом искаженном списке. Сколько же памятников народной поэзии погибло совсем! Этому причиною было, во-первых, высокое понятие предков о достоинстве пись¬ 495
менности: они думали, что письмо назначено только для сохра¬ нения слова божия и важных дел государственных и что значи¬ ло бы унижать его, записывая выдумки праздных балагуров и потешников; во-вторых, наши предки, как бы чувствуя бессозна¬ тельно ничтожность и незначительность их народной поэзии, по инстинкту не дорожили ее памятниками. И они были правы: гибнет в потоке времени только то, что лишено крепкого зерна жизни и что, следовательно, не стоит жизни. И потому, не пре¬ зирая уцелевшими остатками нашей народной поэзии, в то же время не будем слишком жалеть об утраченных. Таким образом, период нашей словесности до времен письменности для нас по¬ гиб невозвратно, а период нашей письменности, совпадая, в своем начале, с эпохою изобретения Кириллом и Мефодием словенской азбуки (эпохою, до сих пор еще неопределенною с точностию) 4, совпадает, в своем конце, с эпохою начала русской литературы, то есть с эпохою появления первых светских русских писателей. Период русской письменности ознаменовался несколькими (весь¬ ма немногими) сочинениями, если не совсем литературными, то и не подходящими под разряд ни теологических, ни летописных произведений словесности. Литература есть последнее и высшее выражение мысли народа, проявляющейся в слове. Органическая последовательность в раз¬ витии — вот что составляет характер литературы, и вот чем отли¬ чается литература от словесности и письменности. Если произве¬ дение литературы носит на себе печать существенного достоинст¬ ва,— оно уже не может быть случайным явлением, которое не было бы некоторым образом результатом предшествовавших ему произведений, или по крайней мере не объяснялось бы ими, и которое бы, в свою очередь, не порождало бы других литератур¬ ных явлений, или по крайней мере не имело бы на них прямого или косвенного влияния. Таким образом, не только современная нам французская, но и современная нам германская литература не могут быть поняты и оценены надлежащим образом без зна¬ ния французской литературы XVIII века,— равно как и послед¬ няя может быть объяснена только чрез изучение французской литературы века Луи Х1У-го. И мало того, что нужно особенное изучение вообще литературы средних веков, чтобы понять фран¬ цузскую литературу XVI и последующих столетий: надобно еще иметь понятие о древней классической литературе греков и рим¬ лян, чтоб владеть возможностию изучать какую бы то ни было из европейских литератур от времен Возрождения до настоящей минуты. Из этого видно, что всякая сфера, в какой ни разви¬ вается дух человеческий, состоит из фактов, органически связан¬ ных один с другим и последовательно родившихся один из дру¬ гого, и что, кроме литературы того или другого народа, есть еще литература всеобщая, человеческая, вселенская, у которой есть своя история. Предмет этой истории: развитие человеческого со¬ знания в сфере слова. Литература, которая не может иметь своей 496
истории, то есть литература, явления которой не состоят в жи¬ вой органической связи между собою, не есть литература, но только словесность или письменность. Правда, и словесность и письменность могут иметь свою историю, но какую — вот вопрос! История словесности или письменности есть не что иное, как бо¬ лее или менее обширный каталог произведений, хранящихся в памяти народа или в его письменности,— каталог с необходимыми объяснениями и учеными комментариями. Но каталог может слу¬ жить только материалом для истории, но сам историею быть не может. Период литературы у всех новейших народов начинается собственно с эпохи изобретения книгопечатания. И потому поня¬ тие о литературе у них как-то невольно сливается с понятием о книгопечатании. Действительно, до изобретения книгопечатания словесность Европы носит на себе характер письменности, то есть разъединенности и случайности. Исключение остается почти за одною Италиею, которая считалась уже просвещеннейшею страною Европы, когда еще сама Франция тонула во мраке не¬ вежества и дикости нравов. Поэтому Италия гордилась именами Дапта, Петрарки и Боккачио еще в XIII и XIV столетиях, тогда как сама Франция только в XVI веке гордилась довольно ни¬ чтожными знаменитостями вроде Ронсара, Ренье, Малерба и толь¬ ко в XVII веке увидела своего первого великого поэта — Корне¬ ля; имена Рабле и Монтаня принадлежат XV и XVI столетию. Правда, еще в средние века являлись великие люди, сильные мыслию и упреждавшие свое время; так, Франция еще в XII ве¬ ке имела Абелара; но люди, подобные ему, бесплодно бросали во мрак своего времени яркие молнии могучей мысли: они были поняты и оценены через несколько веков после их смерти. Нау¬ ка и мысль до начала XVI века скрывались во мраке, как черно¬ книжничество, разбой и контрабанда. Ученые сочинения, как тайна, передавались в рукописях от одного адепта к другому. Словом, это была письменность, но не литература. Только словес¬ ность одной Италии и в варварские времена имеет характер лите¬ ратуры; по крайней мере в Италии поэзия является уже как ли¬ тература, в то время как в других странах Европы поэзия находи¬ лась еще на степени словесности и письменности. В области словесности нет знаменитых имен, потому что автор словесности — всегда народ. Никто не знает, кто сложил его простые и наивные песни, в которых так безыскусственно и ярко отразилась внутренняя и внешняя жизнь юного народа или племени. В эпоху младенчества народ и не заботится об именах своих первых поэтов, равно как п сами поэты не заботятся о со¬ хранении их имени в потомстве. В эти времена поэзия — не за¬ слуга, а инстинктивная потребность: человеку поется — и он поет, совсем не подозревая, что он — поэт. И переходит песня из рода в род, от поколения к поколению; и изменяется она со временем: то укоротят ее, то удлинят, то переделают, то соединят ее с дру¬ 497
гою песнею, то сложат другую песню в дополненпе к ней: п вот пз песен выходят поэмы, которых автором может назвать себя только народ. После этого понятно, почему письменность, когда она удостоивала своего внимания поэтические произведения, не передавала имен их творцов, и мы не знаем имени автора «Нибе- лунгов» и других поэм в этом роде5. Другое дело — литература: ее деятелем является уже не народ, а отдельные лица, выражаю¬ щие своею умственною деятельности«) различные стороны народ¬ ного духа. В литературе личность вступает в полное право свое, и литературные эпохи всегда означаются именами лиц. Литера¬ тура образует собою отдельную и самостоятельную область ум¬ ственной деятельности, существование и права которой призна¬ ются всем обществом. Литература всегда опирается на публич¬ ность, получает свое утверждение от общественного мнения. Она существует не при свете только уединенной лампы отшельника или гонимого ученого, но при свете солнца, открыто и явно. Она поддеряшвается не вниманием только небольшого круга посвя¬ щенных, составляющих род тайного общества, или избранных лю¬ бителей, но вниманием всего народа, по крайней мере в лице его образованных классов. Литература есть достояние всего общества, которое, через нее, обратно получает себе, в сознательной и изящ¬ ной форме, все то, чему источником было его же собственное непосредственное бытие. Общество находит в литературе свою дей¬ ствительную жизнь, возведенную в идеал, приведенную в созна¬ ние. Поэтому в моментах развития литературы, обыкновенно называемых литературными эпохами и периодами, отражаются мо¬ менты исторического развития народа,— и в таком случае лите¬ ратура точно так же объясняет собою политическую историю наро¬ да, как и история — литературу. Такг история Франции XVIII века вся заключается преимущественно в ее литературе этого времени. Если мы сказали, что понятие о книгопечатании почти тож¬ дественно с понятием о литературе,— это потому, что книгопеча¬ тание есть великое и могущественное средство к публичности, без которой слово «литература» есть звук без смысла, тело без души. Публичность так важна для литературы, что теперь во Франции вошло в употребление слово пресса (la presse — книго¬ печатание), как выражающее более общее и обширное понятие, нежели слово литература. Вся сфера современного общественного движения теперь выражается словом пресса: это живой пульс общества, по биению которого вернее, нежели по какому-нибудь другому признаку, можно судить о состоянии общества в отноше¬ ниях: политическом, административном, ученом, литературном, эстетическом, нравственном, в отношении к народному духу, богатству, промышленности, ремеслам, и пр. и пр. Нет стороны в обществе, которая бы теперь не выражалась прессою, не жила в ней и ею. Но из этого не следует, чтобы литература могла быть только у народа, знакомого с искусством книгопечатания: из этого следует только, что публичность, в смысле доступности литератур¬ 498
ных произведений вниманию общества, составляет одно из глав¬ нейших условий существования литературы. Книгопечатание есть только могущественнейшее, но не единственное средство к пуб¬ личности. Под литературою, в точном и определенном значении этого слова, должно разуметь сознание народа, исторически вы¬ разившееся в словесных произведениях его ума и фантазии,— а так как сознание есть высшее проявление жизни народа, то ли¬ тература необходимо должна быть его общим достоянием, чем-то таким, что до всех равно касается, всех равно интересует, всем равно доступно. Словом: литература должна быть, в отношении к народу, вместе и сценою и спектаклем, который на ней разыг¬ рывается, а народ, в отношении к литературе, должен быть пуб¬ ликою, которая не сводит глаз со сцены, созерцая представляемое на ней зрелище. Лучшее для этого средство, повторяем, есть кни¬ гопечатание,— и однако ж, несмотря на то, древняя греческая ли¬ тература, со стороны публичности, едва ли не более подходит под наше определение, нежели любая из новейших литератур, не ис¬ ключая и французской, хотя греки и не знали искусства печата¬ ния. Жизнь греков, политическая, государственная, общественная, религиозная, артистическая, ученая, была, и без книгопечатания, в высшей степени публична, так что книгопечатание, столь важ¬ ное в новом мире, может быть, противоречило бы духу и харак¬ теру пх публичности. Хотя произведения поэтов греческих суще¬ ствовали и письменно, тем не менее эллины предпочитали живое изустное слово мертвой букве и лучше любили слушать, нежели читать. Оттого декламация у них была отдельным и самостоятель¬ ным искусством, которое требовало не только изучения, но и при¬ родного дарования. Древние читали стихи свои не так, как читаем их мы, по нараспев; их поэзия тесно была соединена с музы¬ кою, и певучая декламация стихов их сопровождалась аккомпа¬ нементом на лире. От имени этого инструмента получила свое название лирическая поэзия; а от певучей декламации стихов слова петь и воспевать получили значение слова сочинять, тво¬ рить, — что сохранилось, по преданию от греков, и притом не совсем основательно, и в новейшей европейской поэзии, в ко¬ торой весьма обыкновенны выражения: «пою то-то или того-то», «я пел мою любовь, мои страдания» и т. п. Что греки не читали, а как бы пели свои стихи, это имело у них глубокое основание, ибо происходило не от произвола обыкновения и привычки, а от свойственного и сродного их национальному духу созерцания ис¬ кусства. У нас каждый сам читает для себя стихи и наслаждается их изяществом так же полно и при дурном чтении, как и при хо¬ рошем; для грека хорошо продекламировать стихи было то же, что для нас разыграть музыкальную пьесу. Оттого у нас хорошее чтение стихов есть не больше, как умение, которое не дает ни славы, ни известности; у греков хорошая декламация стихов была искусством, для которого требовался своего рода талант. Это было одною из причин, почему греческий театр так же мало имея
общего с нашим театром, как п наша драма мало имеет общего с греческою. По понятию греков, искусство было представлением, в грандиозных образах, явлений идеальной жизни — род религи¬ озно-государственного представления, героем которого была на¬ циональная жизнь. Посему их трагедия могла сосредоточивать свой пафос и свою главную идею на полубогах, героях *, царях и на¬ роде (который, в виде хора, изъявлял свое мнение о созерцаемом им зрелище); из жизни же своих божественных и царственных героев трагедия греческая могла брать только идеальные, высокие моменты. Поэтому актеры играли на котурне и в маске: в их речи хотели слышать спокойно возвышенный голос, исполненный до¬ стоинства и величия; котурн, возвышавший рост актеров, отходя от натуры действительности, тем более приближался к натуре иде¬ альности, делая представляемых ими героев как бы жителями другого, высшего мира, для которых были бы унизительны обык¬ новенные размеры человеческого роста; маски, увеличивавшие собою лица актеров и носившие на себе общее идеальное выра¬ жение, также представляли глазам зрителей героев трагедии в особенном идеальном свете. К тому же греческий народ почел бы за профанацию увидеть героя в знакомом ему лице актера. Современность тоже не могла давать содержания для трагедии: нужно было, чтобы колоссальные образы героев представлялись в священном сумраке и таинственной дали веков и предания. Изо всего этого видно, что как трагедия, так и театр греческий были чисто искусственны. Здесь слово «искусственный» должно понимать в смысле «художественного», «артистического», про¬ тивоположного пошлой, повседневной действительности, презрен¬ ной прозе житейского, а не в смысле противоположного натуре и естественности, поддельного и ложного, как понимаем мы слово «искусственный». Французы XVII и XVIII столетий, проник¬ нувшие отчасти в таинства греческой буквы, но не проникнувшие в таинства греческого духа, и не понявши, что у всякого века и всякого народа свои идеи, а следовательно, и свои, соответствен¬ ные им, формы,— создали у себя искусство на манер древних, тем более не похожее на него, чем более рабски было оно копировано с его не понятых ими форм и внешностей. Французы решились не пускать в трагедию никого, кроме царей и их наперсников, а из простого народа допустили только вестников, заставив их рапортовать надутым слогом о том, что сделалось за кулисами; они забыли, что в новейшем обществе проза жизни получила пол¬ ное свое право на поэтическое представление и что драма новей¬ шей жизни слагалась из лиц всех сословий. Этой же страсти греков к живому, изустному слову обязано было своим развитием и процветанием ораторское искусство, кро¬ * Отчего и произошло, по преданию от греков, слово герои в смысле главного действующего лица в поэме, драме, романе, повести даже ко¬ медии. 500
ме дара красноречия, требовавшее еще п необыкновенного дара декламации. Кому не известно, каких чрезвычайных усилий стои¬ ло Демосфену, от природы наделенному огромным даром красно¬ речия, выработать из себя настоящего оратора?6 Но страсть гре¬ ков к живому изустному слову не ограничивалась только театром и ораторскою кафедрою: предание говорит, что древние поэты Греции — Гомер и Гезиод, особенно первый, и притом слепец и старец, ходя по Греции, пели свои поэмы царям и народам. Пин¬ дар состязался с Коринною на олимпийских играх7. Оклеветан¬ ный в безумии неблагодарными детьми, старец Софокл оправдал¬ ся перед народом, прочтя ему отрывки из своего «Эдипа»8. Отец истории, Геродот, читал перед народом, на олимпийских играх, свое повествование о славной борьбе Эллады с персидскими ца¬ рями; а юноша Фукидит, слушая его, всенародно плакал от уми¬ ления, в предчувствии собственного торжества на том же попри¬ ще...9 Самая наука у греков была публичным делом, а не таин¬ ственною магиею, как в новейшие времена: Сократ преподавал свое живое учение на площадях и улицах; толпами могли ходить афиняне в сады академии, чтобы внимать урокам высшей муд¬ рости из уст божественного Платона... Причиною такого в высшей степени прекрасного и человеческого зрелища, единственного, какое когда-либо представляла собою народная жизнь, был нацио¬ нальный дух древней Эллады — первобытной родины изящной гуманности. Если в Афинах не было равенства состояний и даже равенства просвещения и образования, зато в них не было и черни, невежественной, грязной, покрытой лохмотьями, помышля¬ ющей только о материальном удовлетворении грубых потребностей тела, чуждой всякого чувства человеческого достоинства: масса афинского народонаселения состояла не из черни, а из народа. Образование греков было общественное, а потому и всеобщее, на¬ родное, а не исключительное, в пользу одних и невыгоду других сословий. Афиняне столь важным считали публичное воспитание детей, что когда, при нашествии Ксеркса, они принуждены были оставить свой город, и взрослые сели на суда, чтобы сражаться с неприятелем, а дети, жены и старцы удалились в Тризену,— то тризенцы, в числе других знаков своего радушия к афинянам и участия к бедственному положению афинян, определили пла¬ тить за их детей жалованье учителям10. Удивительно ли после этого, что Перикл, собираясь говорить перед афинским народом, просил богов, чтобы никакое не приличное предмету или неблаго¬ звучное слово не вырвалось из уст его;11 удивительно ли, что старая зеленщица афинская по выговору могла признать в уче¬ ном греке неафинского уроженца? 12 Удивительно ли, что афи¬ няне были не только народом войны и гражданственности, но и народом-артистом, народом-художником, и что массы афинского народонаселения могли быть судиями и страстными любителями изящного. Когда, обвиняемый в растрате общественной казны на здания, Перикл погрозил заплатить свои деньги, но за то напи¬ 501
сать на зданиях только свое имя, то народные толпы закричали единодушно, чтобы он не щадил казны на здания... 13 Причиною всего была публичность, составлявшая основу гражданственной жизни греков. Оттого жизнь их отличается полнотою, многосто- ронностию и какою-то целестностию, так что религия была у них искусством, искусство — религиею, жречество было тесно слито с администрациею; воин во время мира учился мудрости, а мудрец во время войны сражался за отечество, художник был граждани¬ ном, а простолюдин не мог жить без театра. Не так, как в новом мире, где ученый дичится света и боится запаху пороха, военный, как достоинством, хвалится безграмотностию и гордится невежест¬ вом, а художник поставляет себе за честь и обязанность жптьвне современных интересов общества и за облаками не видеть земли, забыв, что облака не другое что, как пустой туман, рассеивающий¬ ся от лучей солнца! Да и как понятно после этого, что греки только себя считали людьми, а иностранцев считали варварами и не хотели делиться правами даже с теми, у кого отец или мать не были чистой, беспримесной афинской крови. Итак, литература греков, в полном значении слова, была выражением их сознания, следовательно, всей их жизни: рели¬ гиозной, гражданственной, политической, умственной, нравствен¬ ной, артистической, семейственной. История греческой литерату¬ ры тесно и неразрывно связана с их государственною или поли¬ тическою историею; тогда как история литературы новейших на¬ родов есть только история одной стороны существования каждого из них. Это оттого, что как в древнем мире все стихии общест¬ венной жизни были тесно и неразрывно связаны друг с другом и, взаимно проникая одна другую, образовывали собою прекрасное и живое единое целое, так в новом мире все общественные стихии действуют разъединенно и каждая самобытно и особно. Это рас¬ падение, представляющее собою столь печальное и грустное зре¬ лище, особенно при сравнении его с светлым и прекрасным миром греческой жизни, было, однако ж, необходимо для того, чтобы стихии общественности, развиваясь отдельно, тем полнее, глубже и совершеннее разработались, а потом бы уже снова слились п образовали новое, целое и единое, которое будет тем выше мира греческой жизни, чем разъединеннее было в новом мире развитие отдельных стихий общественности. И начало этого нового едине¬ ния мы видим уже и теперь: стена национальности между наро¬ дами постепенно падает: дружественно и братски начинают они делиться духовными дарами своего национального исторического развития и постепенно сливаются в единое семейство человечест¬ ва; наука мирится с жизнию, искусство проникается обществен¬ ными интересами; ученый принимает участие в делах общества п мирит кабинетную жизнь свою с жизнью светского салона; во¬ ин и купец не только ищут литературного образования, но не чуждаются и интересов науки, хода идей. Конечно, все это еще только начало, и все это преимущественно относится пока только 502
к Франции, этой Элладе нового мира, отечеству всемогущей прес¬ сы; но за началом всегда следует конец, и скоро или еще и не ско¬ ро, но придет же время, когда в новом человечестве воскреснет древняя Греция, лучше п прекраснее, чем была она; Греция, про¬ шедшая через христианство, победившая климаты, природу, про¬ странство и время, вполне покорившая духу своему царство ма¬ терии. Книгопечатание есть публичность новейших народов, фо¬ кус, сосредоточивающий в себе светлые лучи народного созна¬ ния. Но, как мы уже сказали выше, у новейших народов, несмотря на усиливающиеся со дня на день успехи книго¬ печатания, литература все еще остается только одною из многих сторон сознания, а не полным его выражением, как в Греции. В самых образованнейших государствах Европы книгопечата¬ ние все еще более или менее остается чем-то вроде кабалисти¬ ки, темные таинства которой открыты только для одной, срав¬ нительно с массою целого народонаселения, весьма малой части: большинство, нигде не лишенное благодетельного влия¬ ния цивилизации, тем не менее везде коснеет в диком неве¬ жестве, которое сильно заставляет сомневаться в чрезвычайных будто бы в настоящее время успехах человечества. Сама ли¬ тература у новейших народов раздроблена на множество отрас¬ лей, так что знакомый с одною почитает себя вправе не знать других. Впрочем, это нисколько не отрицает существования литератур, в полном значении этого слова, у новейших народов: ибо хотя большинство и массы не пользуются у них, как это было в древней Греции, дарами национального духа, которого они сами источник и почва, однако внимательный взор легко открывает в литературах новейших народов живое истори¬ ческое развитие духа тех самых масс, которые, в своем неве¬ жестве, и не подозревают существования литературы, выразив¬ шей сущность их же собственного нравственного существования. И потому литературы новейших народов представляют собою картину исторически развившегося народного духа, где каж¬ дое отдельное явление вышло из предшествовавшего и произ¬ вело, в свою очередь, последующее, где ничего не являлось случайно, особно, но все связано в единый живой организм. Мы сказали, что литература есть сознание народа, исто¬ рически выражающееся в словесных произведениях его ума и фантазии. Историю может иметь только то, что органически развивается, имея точкою отправления зародыш, зерно на¬ ционального духа народа (субстанцию), выходя из предыду¬ щего и производя последующее. Развиваться же органически может только то, что в самом себе заключает собственное свое содержание, подобно зерну, заключающему в себе, как возмож¬ ность, жизнь п форму будущего растения, а потому и одаренному жизненностию, которая, при выполнении необходимых усло¬ вий — почвы, воздуха, света, влажности, тотчас же пришь 503
мается за отправление своих функций, превращая зерно в стебель, стебель в ствол с ветвями и листьями, с цветом и плодом. Вследствие этого литературу могут иметь только те народы, в национальном развитии которых выразилось развитие человечества и которым, следовательно, миродержавные судьбы предоставили высокую роль представителей человечества в великой драме всемирной истории. И потому-то из древних народов только у греков и римлян была своя литература, ко¬ торой высокое значение не утратилось до сих пор, но, как драгоценное наследие, перешло к новым народам и послужило к развитию их общественной, ученой и литературной жизни. Причиною этому — богатое содержанием субстанциальное зер¬ но духовной жизни греков: в этом зерне заключалась плодород¬ ная идея, из которой развилась вся история, а следовательно, и литература этого народа. Идея эта была общечеловеческая в греческой форме, а потому и греческая литература, отслужив¬ ши грекам, не умерла вместе с ними, но перешла в общее достоя¬ ние народов, в лице которых, после греков, стало выражаться человечество. Литература римлян не имеет такого высокого зна¬ чения в сфере искусства, как литература греческая; лучшее и величайшее произведение римлян был кодекс Юстиниана — плод исторического развития римской жизни14. И однако ж зерно национального духа римлян, развившееся в «вечный город», оцивилизовавшее весь древний мир и давшее новое направление цивилизации новейшего мира, заключает в себе такое великое, всемирно-историческое и общечеловеческое значение, что ради его латинская литература, поэтическая <и историческая, возросшая,) так ска(зать, на могиле рим¬ ской) жизни, (доселе уважается) почти наравн(е с греческо)ю. И чем общечеловечественнее оплодотворяющая жизнь народа субстанциальная идея, чем более народ выражает своею жиз- нию человечество и чем более имеет влияние на его судьбы,— тем более литература такого народа подходит под значение ли¬ тературы вообще, тем она выше и важнее. И наоборот, чем меньше источник духовной жизни народа, чем отдельнее судьба народа от судеб человечества,— тем ограниченнее значение его литературы, тем менее она — литература. И потому-то гораздо более таких народов, которых литературы или незначительны, или у которых вовсе нет литературы, чем народов, которых литерату¬ ры значительны или которые имеют какую-нибудь литературу. Говоря о литературе, мы преимущественно разумеем изящную литературу — круг произведений поэтических, ху¬ дожественных. Сюда, для полноты слова «литература», мо¬ гут относиться и такие словесные произведения, которые, принадлежа к сфере ученой, как история, или, имея своим источником определенную практическую цель, как ораторские речи, тем не менее составляют собою предмет живого общего интереса и требуют для своего выражения более или менее 504
художественной формы, а от людей, посвящающих себя та¬ кого рода деятельности, более или менее художественного таланта. Таким образом, творения Геродота, Фукидита, Тацита, ученые по своему содержанию, в то же время суть и изящные произведения по искусству их концепции и изложения. О ре¬ чах Демосфена и Цицерона нечего и говорить: хотя красно¬ речие и не вполне искусство, как поэзия, потому что оно имеет определенную, чисто практическую цель и опирается на диа¬ лектику, а не на творчество, но все же оно — искусство, по¬ тому что требует от импровизации художественности в выраже¬ нии, а от оратора — таланта и вдохновения. С этой точки зрения, литература и словесность представля¬ ются в новых отношениях различия между собою. Поэзия, не возвысившаяся на степень искусства, художества, принад¬ лежит к области словесности, а не литературы. Такая поэзия называется народною. Она выражает собою сознание народа, еще не вышедшее из пелен непосредственного, бессознатель¬ ного созерцания. В произведениях народной поэзии еще кет мысли, а есть только темное стремление к мысли, ее пред¬ ощущение, предчувствие. И потому произведения народной поэ¬ зии не могут возвыситься до художественной формы, в которую может воплощаться только развившееся до идеи созерцание. Вследствие этого народная поэзия одного народа мало и не вполне доступна другому: на ней лежит печать исключитель¬ ной особности. Сфера народной поэзии не обширна и не мно¬ госложна: пословица, поговорка, парабола, басня, песня, сказка, легенда — эти первые проявления сознания младенче¬ ских обществ — вот все, что заключает в себе поэзия, которую называют народною, естественною или непосредственною и которую можно еще назвать поэтическою словесностию наро¬ да. Если субстанциальное зерно духовной жизни народа попадает на историческую почву и получает возможность развиться из самого себя,— тогда естественная поэзия народа перерож¬ дается в художественную, его словесность — в литературу, и первая остается преимущественно на долю низших, необра¬ зованных классов народа, никогда не умирая в его устах, а вторая делается исключительным достоянием высших, обра¬ зованных классов народа. Когда наступает период исторической и критической разработки литературы, естественная, или народная поэзия, то есть словесность, становится предметом изучения для ученых и литераторов, а через них делается из¬ вестною и читающей публике и более пли менее интересует ее своими наивными произведениями. Художественная же поэ¬ зия только разве через театр бывает более пли менее доступна низшим классам народа. Если содержание жизни народа ли¬ шено общечеловеческого значения, так что без искусственного и насильственного отрицания своей национальности и своего исторического развития, в пользу цивилизации народов, 505
представляющих в лице своем человечество, он не может возвыситься до значения всемирно-псторического народа: то из естественной поэзип такого народа не может развпться художественная, а из его словесности — литература. Тогда сло¬ весность такого народа остается исключительным достоянием простонародья, а для образованных классов создается подра¬ жательная литература, господствующая до тех пор, пока чу¬ жеземные элементы не проникнут национальных и, вслед¬ ствие этого, не возникнет наконец литература самобытная. В последнем случае народная поэзия вновь обращает на себя внимание образованных классов и, по духу реакции, делается предметом подражания даже со стороны истинных худож¬ ников; по скоро узнают, что из нее немного выжмешь, и отводят ей укромное место в истории отечественного слова, отдельно и без связи с историею собственно литературы. Так было, как увидим ниже, с народною поэзиею в России. Произведения словесности, непосредственно выходя из духа народа, носят на себе общий отпечаток этого духа, и в содер¬ жании и в форме: этим одним и ограничиваются их от¬ ношения и связь между собою. Ни одно из них не имеет влияния на другое, ни одно не бывает следствием другого; они явля¬ ются отдельно, разрозненно, и для них, следовательно, нет истории. Память народа хранит их также отрывочно, не зная их числа, многие из них изменяя, другие забывая совсем. Из этого общего правила должна быть исключена только гре¬ ческая народная поэзия, в первых проявлениях которой виден зародыш, из которого впоследствии развилась вся гре¬ ческая литература. Глубокие философские идеи скрыты в гимнах поэтов доомировского времени, и эти гимны при¬ писываются известным именам, а не безличному лицу народа. Оттого и самая форма первых проблесков возникавшего народного сознания в греческой поэзии не чужда некоторой художественности, хотя в то же время их содержание и исполнено символизма. И потому у греков почти не было ни народной поэзии, ни словесности в том смысле, как мы пони¬ маем эти слова, но была художественная поэзия и литера¬ тура. Их литература, с самого начала ее, теряющегося во мраке времен, была национальною, а не народною, потому что в Греции народ никогда не составлял особенного государ¬ ства в государстве, никогда не был чернью, и творения Омира и трагиков точно так же существовали и для него, как и для высших сословий. В греческой литературе нет резкой черты, которая бы отделяла их младенческую, естественную поэзию от художественной; напротив, в ней все вытекает одно пз другого, подобно реке, становясь в своем течении все шире и шире... Хотя некоторые из новейших литератур тоже связаны с своею естественною поэзиею н развились из нее; однако ж эта связь в них далеко не так тесна, как в греческой. Если 506
песня, романс п баллада — эти чнсто народные произведения Европы средних веков — были началом и источником художе¬ ственной лирической поэзии в Европе, то все же между каким-нибудь Байроном, Гете и Шиллером едва ли есть так много общего с менестрелями, трубадурами, труверами и бардами, как много общего в гимнах, приписываемых Лину, Музею и Орфею 15, с позднейшими гимнами Изиода и Омира, с «Илиадою» и трагиками16. Если испанская и английская драма развилась из мистерий средних веков, как греческая из вак¬ хических праздников, то все же нет ничего общего между этими мистериями и драмами Шекспира, и по крайней мере очень немного общего между этими мистериями и драмами Лопеца де Веги и Кальдерона, не говоря уже о французской трагедии, которая, вследствие ошибочного подражания гре¬ ческой, пошла совершенно другою дорогою. Письменность служит, хотя и не всегда, естественным переходом от словесности к литературе; ею иногда как бы оканчивается словесность и начинается литература. Письмен¬ ность оказывает великую услугу словесным произведениям народа, освобождая их от непосредственной принадлежности лицам и избавляя от опасности погибнуть навсегда с лицами вследствие разных случайностей. Но эта услуга не полная, потому что рукопись так же, в свою очередь, подвержена влиянию случайностей: может сгореть, потонуть, сгнить, зате¬ ряться. «Слово о полку Игореве» дошло до нас в единствен¬ ном списке, и то искаженном местами до бессмыслицы. А кто поручится, что древняя Русь не имела и других поэм вроде «Слова о полку Игореве», которых не сохранила для нас письменность? Сколько погибло памятников древней лите¬ ратуры Греции и Рима? У народов, не игравших всемирно- исторической роли, письменность мало или почти никаких услуг не оказала поэзии, как мы уже говорили об этом выше. Так, до нас дошли только те из русских песен, которые со¬ хранились в памяти народа, хотя и измененные временем. Но совсем другую роль играла письменность у народов, которые, своею жизнию, выразили движение всемирно-исторического духа. Так, например, когда монархия Александра Македон¬ ского рушилась, мир греческой жизни уже отцвел и свиток рукописи заглушил собою живое изустное слово: тогда явилась письменная литература, образовавшая нечто целое и единое соединением в себе произведений так называемой «Александрий¬ ской», или «Неоплатонической школы» 17. Так, впоследствии, тво¬ рения отцов церкви христианской всегда образовывали собою, и на Востоке и на Западе, отдельную литературу, которой разви¬ тие совершилось в связи и последовательности и которой исто¬ рия тесно связана с историею человечества в ту великую эпоху. Существенное и главное различие между «словесностию» и «литературою» состоит в том, что в «словесности» преобла¬ 507
дающим интересом является язык, как материал всякого словес¬ ного произведения; а в «литературе» самостоятельный интерес языка исчезает, подчиняясь другому, высшему интересу — содержанию, которое в литературе является преобладающим и самостоятельным интересом. И потому, если может быть история словесности, так это в смысле истории развития языка в словесных произведениях народа, без отношения к их содержанию. А оттого «словесность» и принимается в смысле науки, и можно сказать: «учиться словесности». В этом отно¬ шении словесность соприкасается в своем значении с фило- логиею. Но литературе нельзя учиться, а можно только изучать литературу. Словесные произведения могут рассматривать¬ ся со стороны этимологии, графики, лексикографии, грамма¬ тики, стилистики. Словесные произведения народа могут разделяться по содержанию только внешним образом, чтобы поэтические памятники не смешивать с летописями и памят¬ никами духовной, юридической словесности; но главное и существенное их разделение бывает по эпохам, в которых совершились изменения, испытанные языком в его развитии во времени. Когда же словесные произведения рассматри¬ ваются со стороны их содержания, мимо интереса языка, то¬ гда они совершенно выходят из сферы словесности и поступают в ведение той науки, к которой относится их содержание: так, например, произведения духовного содержания отходят тогда к церковной истории, летописи и хроники — к политической истории, памятники законодательства, судебные и т. п. — к истории права, и т. д. Вообще, словесность неразборчива: она принимает в себя равно и худое и хорошее, и посредственное и превосходное, лишь бы оно выразилось в слове. Литература исключает из себя всё случайное и признает своими произве¬ дениями только то, в чем положительно или отрицательно вы¬ разилось диалектическое движение развивающейся во времени идеи. Поэтому к литературе относятся даже и такие произведе¬ ния, в которых видно уклонение от здравого вкуса и основных законов творчества, если только это уклонение было не случай¬ ное, но или выразило собою, необходимо, вследствие глубоких исторических причин, родившееся заблуждение общества или и целого человечества (как, например, псевдоклассическая по¬ эзия во Франции XVII и XVIII веков и морально-романическая школа в Англии XVIII века, школа Фильдинга и Ричардсона), или необходимый переход от старого к новому (как, например, неистовые произведения новейшей романтической школы). На¬ против того, литература исключает из себя даже ознаменованные большею или меньшею степенью таланта произведения, если только они, не принадлежа к высшим явлениям в сфере искусст¬ ва, в то же время не выражают собою духа времени, его господ¬ ствующей идеи, а потому и лишены всякого исторического зна¬ чения. В область литературы входят только родовые типические 508
явления, которые фактически осуществили собою моменты исто¬ рического развития. И потому всякая литература имеет свою псторию, тогда как словесность может иметь только библиогра¬ фию. Задача всякой истории состоит в том, чтобы подвести мно- горазличие частных явлений под общее значение, открыть в мно- горазличии частных явлений органическую связь, взаимодействие п отношения и проследить в последовательности многоразличных явлений развитие живой идеи, составляющей их душу. Задача библиографии состоит только в том, чтобы описать каждое из данных произведений словесности по его содержанию, форме, осо¬ бенностям. Библиография говорит просто: такая-то рукопись или книга заключает в себе то-то и то-то, принадлежит она к та¬ кому-то веку, писана на пергамене или на бумаге, уставом, столбцами, или печатана таким-то шрифтом, в такую-то долю листа, и т. п. Если библиография соблюдает какой-нибудь порядок, то всегда внешний, для удобства употребления, а не по требованию сущности предмета; она классифирует рукописи и книги, как классифируют их каталоги и реестры. Поэтому про¬ изведения словесности суть как бы тени, являющиеся на закли¬ нания магика; произведения литературы — живые, всем извест¬ ные и для всех равно доступные лица с определенными именами. Лаборатория словесности — келья монаха, уединение мудреца, за¬ ла пиршества, темный лес, зеленые дубравы и широкие поля: оттуда выходили все произведения ее — хроники, летописи, по¬ учения, легенды, песни, сказки и т. п. Лаборатория литературы — общество с его интересами и жизнию. Словесность лишена арены: она может интересовать только любознательных ученых, труже¬ ников науки, книжников, литераторов, которые одни только и могут ею заниматься. Литература имеет определенную арену в книге, журнале, театре, трибуне; она сама есть род сцены, на которой разыгрывает(ся) драма перед лицом многочисленного собрания, изъявляющего рукоплесканиями и кликами свое учас¬ тие и восторг. Письменность есть средство равно и для словесности и для литературы, сохраняя произведения первой и выражая собою движение последней. Если в письменности выражается дух эпохи и она принимает характер не только догматический, но и поле¬ мический, тогда она бывает литературою или по крайней мере служит переходом от словесности к литературе. Разумеется, это бывает только у народов, стоящих во главе человечества, и при¬ том в самые жизненные эпохи своего исторического существова¬ ния. Так было, как сказали мы выше, в первые века христианской церкви, во время расколов и соборов; так было в Западной Ев¬ ропе средних веков, где из богословской полемики образовалась диалектика, логика и метафизика. Но письменность во всяком случае представляет для развития литературы слишком тощую почву и ограниченную сферу, и без книгопечатания новейшая литература навсегда бы могла остаться слабым растением, под¬ 509
держивающимся искусственными средствами. С другой стороны, не должно забывать, что у народа, лишенного духа всемирно-ис¬ торической жизни, и книгопечатание не родит литературы: будут книги, п, пожалуй, в огромном количестве, но литературы все- таки не будет. Выше сказали мы, что «литература есть выражение умствен¬ ного существования (сознания) народа в его словесных произ¬ ведениях». Каждый народ живет своею жизнию, а как жить не значит только родиться, есть, пить и умирать, но и мыслить, знать, то, следовательно, каждый народ живет и своим сознанием, которое есть не что иное, как одна из многих сторон сознающего себя общечеловеческого духа. Особенность сознания, принадле¬ жащего одному народу и отличающего его от всех других наро¬ дов, состоит в его миросозерцании, в том инстинктивном внутрен¬ нем взгляде на мир, с которым он, так сказать, родится, как с непосредственным и только одному ему присущным откровением истины, и который есть его самодвижительная сила, жизнь и зна¬ чение. Миросозерцание народа — это та умственная призма, с одним или несколькими первосущными цветами радуги, сквозь которую он созерцает тайну бытия всего сущего. Народ есть идеальная личность, у которой, подобно каждому отдельному человеку, своя особенная натура, свой темперамент, свой характер, словом, своя субстанция (слово, которого значение далеко не вполне может быть выражено словом сущность). Почему у то¬ го или другого народа именно такая, а не этакая субстанция,— этого так же невозможно объяснить, как и того, почему один человек родится с способиостию к живописи, а не к музыке, другой — к математике, а не к военному искусству, и т. д. Прав¬ да, на образование субстанции народа имеют большее или мень¬ шее (влияние) географические, климатические и исторические обстоятельства; но тем не менее очевидно, что первая и главная причина субстанции всякого народа, как и всякого человека, есть физиологическая, составляющая непроницаемую тайну непосред¬ ственно творящей природы. Субстанция, в свою очередь, есть прямой и непосредственный источник миросозерцания народа. Из миросозерцания народа возникает животворная идея; развитие этой идеи в живой практической деятельности составляет исто¬ рическую жизнь народа. Движительным развитием этой идеи народ живет; ею он и силен, и крепок, и могущ, так что, когда эта идея совершит полный круг своего развития,— животворный источник народной жизни иссякает, народ теряет свою энергию и начинает существовать только внешним образом, пока какой-ни¬ будь внешний же толчок не прекратит его призрачного сущест¬ вования. Так кончилось существование Греции и Рима, когда первая изжила всю свою религиозно-мифическую и эстетнчески- гражданственную жизнь, а второй утратил энтузиазм республи¬ канской доблести. Миросозерцание, а следовательно, и субстанци¬ альная идея народа проявляется в его религии, в его гражданст- 5Ш
венностп, в его искусстве и знании. Уловить миросозерцание ка¬ кого бы то ни было народа в краткое и удовлетворительное опре¬ деление чрезвычайно трудно; довольно указать на его присут¬ ствие в многоразличных проявлениях народного сознания. В Ин¬ дии, например, издревле до наших времен царствует пантеистиче¬ ское миросозерцание, и бог понят как вечно производящая и вечно разрушающая сила природы. Для индийца каждое явление природы есть воплощение Брамы, и потому для него все в приро¬ де выше человека, и он набожно хранит жизнь всякого животно¬ го, хотя бы то было насекомое, и небрежет о своей собственной и своих ближних. Погружаться в созерцание совершенств Бра¬ мы, исчезать в восторженном блаженстве этого пиетистического созерцания и духом и плотью — цель жизни индийца. И потому- то в Индии в таком употреблении добровольно терзать свою плоть физическими муками, бросаться под колеса гигантского истукана, сожигаться на кострах и т. п. Это миросозерцание отразилось и в искусстве индийском. Неопределенное божество, подавляющее бедного человека своим всесокрушающим величием, не могло выразиться иначе, как в храмах колоссальных, подобио горам, в гигантских и уродливых истуканах. То же явление повторилось и в литературе: «Махабгарата» и «Рамайяна» 18 по их внешней форме огромны, нестройны, завалены эпизодами; по содержанию исполнены присутствием божества, производящего и разрушаю¬ щего, и человек в них с безусловным самоотвержением погло¬ щается в деспотической воле этого страшного божества, из-под бесчисленных образов которого всегда выглядывает обоготворен¬ ная материя вселенной. В Персии это пантеистическое божество отрешилось от всякой образности, из царства видимой природы перешло в царство духов (самодействующих и первосущных сил природы) и распалось на двойственное и враждебное себе самому понятие добра и зла. В племенах симических божество, отрешив¬ шись от всякой образности, явилось бесплотною и отвлеченною идеею всесущности — безличною индивидуальности). Это миро¬ созерцание перешло впоследствии и в муггамеданство. Но, несмот¬ ря на свою духовноеть, оно есть тот же индийский пантеизм, только на высшей степени своего развития. В Египте видна борь¬ ба природы с человеком: египетское ваяние коснулось и челове¬ ка, но этот человек лишен жизни, связан и блещет только мерт¬ вою правильностию черт лица. Часто он является там не отделенным от животного, и в сфинксе выразилось торжество египетской фантазии, не могшей ни оторваться от животного, ни возвыситься до человека. В Греции, в лице мифического Эдипа, человек победил сфинкса, разгадав его загадку, смысл которой был — «человек», и в разгадке которой выразилось самосознание человека: Сфинкс от стыда и досады бросился в море, а человек остался царем на земле19. И потому, если грек очеловечил бо¬ жество, выражавшееся на Востоке только в животных образах, то и обожествил человека,— и это не в одном изяществе бла¬ 511
городных форм его тела, но и в духовном стремлении его к истинному, прекрасному, доблестному, которое, по понятию грека, было божественным, хотя в нем и отразилась его же собственная человеческая сущность. Итак, по созерцанию эллина, божественное внешнего человека состояло в красоте, а божествен¬ ное внутреннего человека состояло в героизме, в смысле борьбы долга с роком,— п там, где победа оставалась за человеком, чело¬ век делался выразителем и представителем божественного, а где человеческая личность побеждалась страстью и эгоизмом, там божественное являлось торжествующим в трагической катастро¬ фе падшей нравственно личности. Во всем, и в природе, и в духе человека, и в религии, и в гражданственности, и в искусстве, грек искал и находил — божественное и упивался им в блаженном созерцании. Цель жизни для грека было — наслаждение, заклю¬ чавшееся в одном божественном. И потому у грека самая чувст¬ венность была обожествлена чувством красоты и изящества, ко¬ торые тесно были соединены в его созерцании с чувством нравст¬ венного. Жрец ли, воин ли, администратор ли, мудрец (ли), ху¬ дожник ли, гость ли на пиру: грек везде священнодействовал, везде был актером, который берет себе роль, чтобы, слившись с страда¬ нием и блаженством героя драмы, насладиться и своим с ним единством и своею от него особностию в одно и то же время. Вот это-то миросозерцание и лежит в основе каждого художест¬ венного произведения греческого, а следовательно, и в греческой литературе, лежит в пх основе, как мысль затаенная, но тем не менее ясная и ощутительная, как национальный мотив, по которому узнают музыку того или другого народа во всех его песнях. И это-то миросозерцание и составляет то вечное и не¬ преходящее, то божественное греческой литературы, которое и сделало ее общим достоянием человечества, несмотря на изме¬ нение нравов и понятий, в течение тысячелетий, которое пе¬ режило эмпирическое существование греков и умрет только с человечеством, если человечество может умереть. В греческом миросозерцании мы видим торжество развития древнего мира, видим в ней цветом то, что в Индии было корнем, в Египте стеблем и листьями. По этому самому даже искусство и литера¬ тура индийцев имеют всемирно-историческое значение, как вы¬ ражение ступени всемирно-исторического развития. Египтяне оставили памятники своего интеллектуального существования преимущественно в зодчестве и ваянии, в громадной несклад¬ ности и животных типах которых выразилось окончательное обожествление природы п порывание к идее человека. И потому египетское искусство тоже имеет всемирно-историческое значе¬ ние. Но несравненно выше их всемирно-историческое значение греческого искусства и греческой литературы, в которых все, что в других древних народах проявлялось неопределенно, разрознен¬ но, чудовищно, явилось определенно, полно и изящно. Пантеистическое миросозерцание, отправившееся от Индии, 512
через Персию, к симическим племенам и принявшее отвлеченно¬ духовный характер, миновало Грецию п перешло в Европу сред- ь;тх веков, преображенное христианством; а в Азии преобразо¬ валось в магометанство. Нет нужды доказывать, что священная ди1С?ратура евреев имеет всемирно-историческое значение; но >лжно сказать, что поэзия восточных народов, как до исламизма, та ¿л и во время его владычества, имеет свое всемирно-историче¬ ское значение в той мере, в какой выражается в ней пантеисти¬ ческое миросозерцание. В Европе новых времен, по исходе сред¬ них веков, гений Востока, развивавшийся мимо Греции, снова встретился с древнеевропейским миром, через знакомство с лите¬ ратурами Греции и Рима. У римлян, как и у народа, по преимуществу практически-дея- тельного, не могло развиться ни самостоятельной поэзии, пи са¬ мобытной литературы: литература их есть подражание греческой и явилась у них при крутом повороте римской жизни к упадку и гниению. Латинская литература преимущественно заключается в речах ораторов и в исторических творениях, которых характер более риторический, как оно и должно было быть у народа об¬ щественного, где красноречие имело характер судебный и поли¬ тический. Истинная латинская литература, то есть национальная й самобытная латинская литература, заключается в Таците и сатириках, из которых главнейший — Ювенал. Эта литература, явившаяся в эпоху крайнего разложения стихий общественной жизни римлян, имеет высокое значение высшего нравственного суда над сгнившим в разврате обществом, что и дает ей по преи¬ муществу всемирно-историческое, а следовательно, и никогда не умирающее значение. Литература же великого и цветущего Рима преимущественно заключается в его законодательстве. На позорище нового мира три нации представляют в своем лице современное нам человечество — Франция, Германия и Анг¬ лия. Прежде них вышедшая на поприще всемирно-исторической деятельности Италия уже как бы умерла в настоящее время и в летаргическом усыплении, с тоскою, тщетно ожидает своего воз¬ рождения для будущего. Мы говорим не о политическом, а о нравственном, духовном существовании народов. Италия, по раз¬ рушении Рима варварами, никогда не играла сколько-нибудь зна¬ чительной роли в политическом мире и только хитростию отделы¬ валась от многочисленных врагов, и с севера и с юга беспрестанно наводнявших собою ее прекрасную почву. Германия и теперь не одно государство, не один народ, а множество государств и наро¬ дов, и в политическом мире не Германия, а Пруссия и Австрия играют теперь первостепенные роли. Но предмет нашего исследо¬ вания— не Пруссия, и еще менее Австрия, а Германия, или, лучше сказать, дух германского племени, его нравственное, а не политическое владычество в современном мире. И вот, в этом-то отношении, Италия — страна мертвая в наше время. А какую блестящую роль играла она еще в то время, когда вся остальная 17 В. Белинский, т. 6 513
Европа была погружена во мраке варварства! Еще тогда в ней была уже цивилизация — отблеск наследованной ею классиче¬ ской цивилизации, утонченность нравов, наука и искусство. В XIII и XIV столетиях, как мы уже говорили об этом выше, Италия имела уже Данта, Петрарку и Боккачио; в XVI — Ариос1- та и Тасса; но не этим только ограничивалось владычество Ита¬ лии в сфере искусства: Италия — отечество зодчества, живописи, скульптуры, музыки. Нет никакой нужды приводить здесь имена ее великих художников: они так известны всем. Итальянец это — или артист, или дилетант уже по самой натуре своей; он родится или артистом или дилетаптом. Гондольер в Италии поет октавы Тасса, народ аплодирует при появлении на улице какого-нибудь знаменитого маэстро. Путешественники всех стран не могут наудивляться правильной и благородной красоте римского про¬ стонародья, искусству римского крестьянина драпироваться сво¬ им бедным плащом и принимать живописные позы во всех его положениях. Земля священных развалин, почва, усеянная памят¬ никами и обломками древнего искусства, царство благодатной и роскошной природы, вся прелесть, вся наслаждение, вся восторг и вдохновение,— поэтическая, живописная и певучая Италия, в артистическом отношении, была наследницею древней Греции. Она царила в области изящного, в области вкуса. Что было этому причиною, если не субстанция народа? Скажут: это направление произвели обстоятельства, вид памятников древнего искусства, непосредственное наследие древней цивилизации. Но почему же римляне, ограбившие Грецию произведениями ее искусства, по¬ чему они, несмотря на то, по-прежнему остались народом без эстетического вкуса, без всякой способности к творчеству, потому что все, даже позднейшие произведения древнего резца, уже ознаменованные признаками упадка искусства, были делом рук греков, приезжавших или переселявшихся в Рим? Чтобы Италия сделалась отчизною искусств, римской крови нужно было воз¬ родиться через смешение с кровию готфов п лонгобардов... Другая роль в человечестве суждена французам, немцам и англичанам — этим трем национальностям, идущим теперь во главе человечества. Германия и Франция представляют собою два противоположные полюса, две противоположные крайние стороны духа человеческого: первая, вся — мысль, вся — созерца¬ ние, вся — знание, вся — мышление; вторая, вся — страсть, вся — движение, вся — деятельность, вся—жизнь. Германия понимает (созерцает) природу и человека, словом — действительность, по¬ нимает ее не иначе, как предмет для сознания,— и отсюда мыс¬ лительно-созерцательный, субъективно-идеальный, восторженно¬ аскетический, отвлеченно-ученый характер ее искусства и науки. Оттого и само искусство ее не что иное, как параллель филосо¬ фии, как особенная форма созерцательного мышления, и оттого же и всемирно-исторический характер произведений ее литерату¬ ры — и наукп и поэзии. Отсюда же проистекает и яркая протй- 514
воположность между высоким, всемирно-историческим значением немцев в науке и искусстве и их ношлостию в гражданском и семейственном быту. Франция, напротив, понимает жизнь как жизнь, а мысль как деятельность, как развитие общественности, как приложение к обществу всех успехов науки и искусства. Для немца наука и искусство — сами себе цель, самостоятель¬ ная и священная сфера, которую значило бы профанировать, внося в нее что-нибудь от мира или требуя от нее вмешательства в дела жизни; для француза наука и искусство — средства для общественного развития, для отрешения личности человеческой от тяготящих и унижающих ее оков предания и временных (а не вечных) общественных отношений. И вот причина, почему литература французская имеет такое огромное влияние на все образованные и даже полуобразованные народы мира; вот почему даже ее летучие, эфемерные произведения пользуются такою всеобщностию, такою повсюдною известностию. Немец бьется только из того, чтобы понять истину, а поймут ли его самого,— об этом он мало заботится; он пишет для тружеников истины, готовых добиваться ее в поте лица, для ученых; людей просто, общества он и знать не хочет. Отсюда туманность, неуклюжесть и часто педантизм немецкого способа писать и выражаться. Фран¬ цуз, по преимуществу человек общительный и общественный, исполненный симпатии к людям и обществу, прежде всего забо¬ тится о том, чтобы его поняли все, и скорее решится пожертво¬ вать глубокостию мысли, лишь бы только быть понятым, нежели заслужить упрек в темноте изложения, оставаясь глубокомыслен¬ ным. Оттого немцы из самых популярных предметов умеют сде¬ лать род элевзинских таинств; а французы из самых отвлеченных и сухих предметов умеют сделать общедоступный и увлекатель¬ ный предмет знания. Положите немца в тиски,— ему и в них будет хорошо, если он поймет их механизм и переведет их значе¬ ние на язык науки; французу всегда тесно и на просторе, потому что для него жить значит беспрестанно расширять горизонт жиз¬ ни. Немец сознает действительность; француз творит ее. Немец любит знание о человеке; француз любит человека. Особенность каждого из народов резко выражается в их литературе, и эта-то особенность и дает литературе каждого из них всемирно-истори¬ ческое значение. Примирение и взаимное проникновение немец¬ кого и французского элементов, если оно произойдет, как и долж¬ но ожидать этого, никогда не изгладит ни особенности, ни само¬ стоятельности той и другой литературы, но придаст им еще большее всемирно-историческое значение и будет истинным тор¬ жеством для человечества. Гораздо труднее характеризовать и определить всемирно- историческое значение английской нации и ее литературы. Английская национальность доселе представляет собою зре¬ лище самых поразительных противоположностей. Всегда живя и действуя вне человечества, погруженная в свой национальный 17* 515
эгоизм, Англия тем не менее служит человечеству, заботясь только о собственных выгодах на чужой счет. Распространяя свою всемирную торговлю, а для этого распространяя свои завоевания на всем земном шаре, она по всему лицу его разносит семена ев¬ ропейской цивилизации. Опередивши всю Европу в общественных учреждениях на совершенно новых основаниях, Англия в то же время упорно держится феодальных форм и чтит букву закона, потерявшего смысл и давно замененного другим. Политическое и религиозное ханжество англичане считают своею обязанности»), своею добродетелью, потому что оно им полезно, как опора их statu quo *. Нигде индивидуальная, личная свобода не доведена до таких безграничных размеров, и нигде так не сжата, так не стеснена общественная свобода, как в Англии. Нигде нет ни тако¬ го чудовищного богатства, ни такой чудовищной нищеты, как в Англии. Нигде так не прочны общественные основы, как в Англии, и нигде, как в ней же, не находятся они в такой опас¬ ности ежеминутно разрушиться, подобно чересчур крепко натя¬ нутым струнам инструмента, ежеминутно готовым лопнуть. Народ по преимуществу практический, промышленный, торговый, мануфактурный, словом, утилитарный, англичане сильны в положительных науках, особенно в их применении к практике; философия же и вообще все умозрительные знания находятся в Англии в самом жалком положении. Но плохие и ничтожные мыслители, англичане обладают такою художественною литера¬ турою, которую скорее можно поставить выше, пежели ниже вся¬ кой другой европейской литературы. Что же, какая же сто¬ рона английской национальности преимущественно отразилась в английской литературе? Трудно сказать это. Читая Шексппра и Вальтера Скотта, видишь, что такие поэты могли явиться только в стране, которая развилась под влиянием страшных политических бурь, и еще более внутренних, чем внешних, в стране общественной и практической, чуждой всякого фантасти¬ ческого и созерцательного направления, диаметрально противо¬ положной восторженно-идеальной Германии и в то же время родственной ей по глубине своего духа. Читая Байрона, ви¬ дишь в нем поэта глубоко лирического, глубоко субъективного, а в его поэзии — энергическое отрицание английской действи¬ тельности; и в то же время в Байроне все-таки нельзя не видеть англичанина, и притом лорда, хотя вместе с тем и демократа. Страна всеобщего тартюфства, Англия имела историка Гиббона. Сколько противоречий!20 Но из этих-то противоречий и вышел тот мрачный титанический юмор, который составляет харак¬ теристическую черту английской литературы, резко отличаю¬ щую ее от всех других литератур. Англия — отечество юмора, который теперь более или менее привился ко Есем европей¬ ским литературам и который составляет могущественнейшее * существующий порядок вещей (лат.). —Ред. 516
орудие духа отрицания, разрушающего старое н приготовляю¬ щего новое. Английский юмор есть искупление национальной английской ограниченности в настоящем и залог ее будущего выхода из ограниченности. Впрочем, всемирно-историческое значение литературы есть только высшая степень ее достоинства, но не есть необходимая принадлежность. Могут быть литературы и без всемирно-исто¬ рического значения, но органически развившиеся и имеющие свою историю. Только важность подобной литературы гораздо значительнее для того народа, которому она принадлежит, нежели для других народов. Всемирно-историческое значение литературы дает ей интерес общий, делает ее известною всем народам; тогда как круг влияния и очевидность важности литературы, не имею¬ щей всемирно-исторического значения, ограничивается пределами выражаемой-ею национальности. Таковы литературы — шведская, датская, голландская, польская, богемская. Они могут блестеть именами знаменитых талантов, но интересны они, более или менее, только именно произведениями этих талантов, а не сово¬ купностью всех своих произведений. Так известны в Европе име¬ на Эленшлегера, Тегнера, Мицкевича; сочинения их даже пере¬ водятся на иностранные языки; но зато, кроме этих писателей, более никто не известен за пределами своего отечества. Итак, по одному знаменитому имени на каждую литературу! А между тем в каждой из этих литератур есть много писателей даровитых п замечательных, хотя не столь знаменитых, как те, которых мы назвали; но влияние и значительность этих талантов важны толь¬ ко у себя дома. Они оказали услуги, может быть, весьма большие, своему языку, своей литературе, своему отечеству, но не челове¬ честву,— и потому их знает и чествует только их отечество; че¬ ловечество же не хочет и не может их знать. По чтобы литература и для своего народа была выражением его сознания, его интеллектуальной жизни,— необходимо, чтобы она была в тесной связи с его историею и могла служить объясне¬ нием ей; необходимо, чтобы она развилась органически и имела свою историю. Без этих условий, каково бы ни было количество книг на языке того или другого народа,— оно доказывает только то, что у этого народа существует книгопечатание и процветают типографии; но совсем не то, чтобы у него была литература. Большее или меньшее число писателей, даже с замечательными дарованиями, также доказывает только то, что у народа есть люди, которые нашли свои причины и побуждения составлять и издавать в свет книги; но опять-таки совсем не то, чтобы у него была литература. Еще менее может служить доказательством существования литературы книжная торговля: она доказывает только существование в народе более или менее значительного числа грамотпых людей, которым надобно же что-нибудь читать, хотя от скуки и для рассеяния, или по незнанию иностранных языков, или по особенной симпатии ко всему родному, отечест¬ 517
венному. Подобными чисто внешними доводами нельзя доказать существования литературы у того или у другого народа. Правда, без книг, без писателей и без читателей невозможна никакая литература, как невозможен театр без сцены, без репертуара, без актеров и публики; но только одни книги, писатели и читатели еще не составляют собою литературы: ее производит дух народа, выражающийся в его истории, и потому литературу может иметь народ, существующий не эмпирически только, но и нравственно, духовно, развивающий своею жизнию какую-нибудь сторону об¬ щечеловеческого духа, словом, народ, который существует по праву, необходимо, а не случайно. Было время, когда мы, русские, имели огромную литературу, которая не только не уступала ни одной из известных литератур древнего и нового мира, но и далеко превосходила и каждую из них порознь и все вместе. Тредиаковский «полезными своими трудами приобрел себе бессмертную славу» 21. Ломоносов был «Малерб наших стран и Пиндару подобен» 22, кроме того,— Что в Риме Цицерон и что Виргилий был, То он один в своем понятии вместил23. Сумароков «различных родов стихотворными и прозаически¬ ми сочинениями приобрел себе великую и бессмертную славу не только от россиян, но и от чужестранных академий и славней¬ ших европейских писателей, и хотя первый он из россиян начал писать трагедии по всем правилам театрального искусства, но столько успел во оных, что заслужил название северного Расина; его эклоги равняются знающими людьми с Виргилиевыми и под¬ несь еще остались неподражаемы; а притчи его почитаются со¬ кровищем российского Парнаса; и в сем роде стихотворения да¬ леко превосходит он Федра и де Лафонтена, славнейших в сем роде» 24. Петров победил в своих одах Пиндара. Хераскову не нанесут вреда зоилы: Владимир и Иоанн покроют его щитом и проведут в храм бессмертия...25 Херасков, наш Гомер, воспевший древни брани, России торжество, падение Казани26. Державин — северный Пиндар, Гораций и Анакреон, далеко превзошедший южных — Пиндара, Горация и Анакреона. Богда¬ нович в своей «Душеньке» победил Лафонтена27. Но мы бы долго не кончили, если бы стали исчислять всех русских поэтов и писа¬ телей, которые превзошли и победили поэтов и писателей всего мира. Так детски тешили свое самолюбие неразвившийся вкус и неопытная критика. Подобное направление общественного мнения в пользу русской литературы, впрочем, было более полезно, не¬ жели вредно, потому что это невинное самообольщение рождало в пишущих людях охоту к литературным трудам, а в публике — охоту читать их литературные труды. В свое время это самооболь7 щение начало проходить, потому что стали являться вольнодумцыг 518
которые вооружились против незаслуженных и преувеличенных авторитетов. В своем месте мы покажем заслуги этих смельча¬ ков 28. Но решительная потребность сознания значения и важности русской литературы, истинной оценки заслуг русских писате¬ лей обнаружилась не более, как лет десять назад тому. Вдруг, к изумлению одних, к оскорблению других, раздался смело пред¬ ложенный вопрос: «есть ли русская литература? существует ли русская литература?» Разумеется, тот, кто первый предложил этот вопрос, тогда же решил его отрицательно, невольно увлек¬ шись сомнением, которое им первым было высказано29. И хотя отрицательное решение этого вопроса было ошибочно, однако оно принесло большую пользу, возбудивши споры за и против и за¬ ставивши всех не шутя подумать о том, о чем они так утверди¬ тельно говорили по привычке, и беспристрастнее рассмотреть слишком восторженно признанные заслуги писателей. Результа¬ том этих споров и исследований было сознательное признание существования русской литературы, но только в ее действитель¬ ных размерах, в ее действительной важности. Но доселе такое признание существовало только как журнальное мнение, отры¬ вочно и по временам высказывавшееся по разным случайным по¬ водам и более или менее отзывавшееся в публике; но еще не было предметом отдельного сочинения, в котором идеи были бы оправ¬ даны исторически-критическим изложением фактов литературы, а в фактах была бы прослежена оживляющая их идея. Вот зада¬ ча, решение которой составляет содержание книги, которая, под именем «Критической истории русской литературы», предлагается теперь благосклонному вниманию читателя. Несмотря на подражательность и ее неизбежный результат — риторизм русской литературы, от Ломоносова до Пушкина; не¬ смотря на то, что и от Пушкина до настоящей минуты содержа¬ ние русской литературы довольно скудно и большею частию со¬ стоит из идей, возникших и развившихся не на туземной почве; несмотря на то, что сумма произведений русской литературы, ознаменованных печатию сильного самобытного таланта и бли¬ стающих не относительными, а безусловными достоинствами, очень не велика; несмотря на то, что масса читающей русской публики ничтожна в сравнении с массою нечитающей публики, что даже эта небольшая читающая публика разделяется и под¬ разделяется на множество различных и дробных сторон, почти ничем не связанных одна с другою, и что самая высшая литера¬ турная публика у нас до сих пор состоит преимущественно из самих же литераторов, которые, в свою очередь, несмотря на их малочисленность, тоже разделяются на множество почти ничем не связанных между собою котерий,—- несмотря на все это, су¬ ществование русской литературы есть факт, не подверженный никакому сомнению. Но действительность этого факта очевидна только тогда, когда на русскую литературу будут смотреть, как на мир, хотя небольшой, но существующий по своим собственным 519
законам и развивающийся своим собственным путем. Оттого и могло родиться сомнение в существовании русской литературы, что на нее хотели смотреть, как, например, на древнегреческую и латинскую и новейшую французскую литературы, сравнивали ее с ними, требовали от нее непременно тех же явлений, какими были ознаменованы эти литературы; и потому наших поэтов на¬ зывали русскими Гомерами, Виргилиями, Пиндарами, Горациями, Анакреонами, Федрами, Лафонтенами, Расинами, потом — Шил¬ лерами, Байронами, и т. п. Начало и развитие русской литерату¬ ры совершенно особенное, не имеющее себе, примера ни в одной литературе мира, так же как и развитие русского народа. И вот здесь-то является, во всей своей очевидности, та истина, что литература есть выражение жизни своего народа и что история литературы тесно слита с историею народа. Всемирно-историче¬ ского значения русская литература никогда не имела и теперь иметь не может. Российская империя, созданная Петром Вели¬ ким, имеет теперь всемирно-историческое значение в политиче¬ ском смысле, занимая почетное место между первостепенными державами Европы и оказывая могущественное влияние на весь политический мир. Но Россия, но народ русский находятся еще \в> одном из первых моментов процесса своего только что на¬ чинающегося развития; они не успели еще установиться и опре¬ делиться, вырасти до самих себя — и потому не могут претендо¬ вать на умственное всемирно-историческое значение в современ¬ ном человечестве. Что России готовится великое будущее, что русское племя носит в себе плодотворное зерно субстанциальной жизни, которое некогда должно развиться в величественное, ши¬ роколиственное дерево,— такое предположение и теперь не чуждо достоверности; но в чем будет состоять это великое будущее, ка¬ кое миросозерцание разовьется из субстанции русского народа, даже в чем именно состоит субстанция его духовной природы,— этого теперь определить нельзя, а фантазировать об этом и бес¬ плодно и нелепо. Русский народ в этом отношении похож на генияльного ребенка: его физиономия уже значительна и обещает много в будущем, но детским чертам его лица еще недостает определи¬ тельности, и по ним еще нельзя сказать, по какой дороге и как именно пойдет это геиияльное дитя, когда сделается взрослым человеком. И потому нам должно пока отказаться от всяких притязаний сравнивать и равнять русскую литературу с фран¬ цузскою, немецкою или английскою,— хотя в то же время нельзя сказать, чтобы мы вовсе лишены были права сравнивать, равнять (и даже иногда ставить выше) иные отдельные произведения на¬ шей литературы тоя^е с отдельными произведениями других литератур; но в отношении чисто художественном, а не философ- ски-историческом. Наша литература исполнена большого интере¬ са, но только для нас, русских, потому что в ней выразилось наше собственное развитие, общественное и человечественное. Другими '520
словами: наша литература имеет для нас великое значение не в одном эстетическом, но еще более в историческом значении. Русская литература тем отличается от всех других литера¬ тур, что она не возникла самобытно и непосредственно из почвы народной жизни, но была результатом крутой общественной ре¬ формы, плодом искусственной пересадки. И потому она сперва была подражательною и риторическою, бедною содержанием, скудною жизнию. Если бы она навсегда осталась такою, она бы¬ ла бы не литературою, а книжничеством и не заслуживала бы никакого внимания. Но в отношении к нашей литературе, может быть больше, нежели во всяком другом отношении, и обнаружи¬ лась вся плодовитость и жизненность искусственной реформы Петра Великого. Чтобы убедиться в этом, стоит только сравнить поэта Ломоносова с поэтом Пушкиным, сатирика Фонвизина с юмористическим поэтом Гоголем: какая бесконечная разница! Кажется, между этими людьми легли целые века, тогда как их едва разделяет одно столетие! И это развитие подражательной и риторической, школьной и книжной поэзии в самобытную и ху¬ дожественную, живую и доступную обществу совершилось посте¬ пенно, органически. Державин уже более поэт, нежели Ломоно¬ сов; Озеров более поэт, нея^ели Сумароков и Княжнин; за басно¬ писцами даровитыми, но подражательными — Хемницером и Дмитриевым, является генияльный и народный баснописец Кры¬ лов; Карамзин, преобразовав ломоносовскую прозу, приближает ее к естественной русской речи и прививает к русской литературе элементы изящного французского нублицизма, а Дмитриев роднит русскую поэзию с духом и манерою изящной светской поэзии французов, и оба они далеко опережают своих предшественников в легкости языка и даже в поэтическом выражении стиха; Жу¬ ковский прививает к русской поэзии романтические элементы германской и английской поэзии; Батюшков вносит в русскую поэзию элементы пластически-художественного созерцания Ячизни и ее выражения в духе древнеклассической поэзии,— и оба они далеко опережают Карамзина и Дмитриева в фактуре стиха, не говоря уяче о поэзии выражения. За ними, наконец, является Пушкин, поэт и художник по преимуществу, окончательно пре¬ образовывает язык русской поэзии, возведя его на высочайшую степень худоя^ественности,— и с ним первым является в русской литературе искусство как искусство, поэзия — как художествен¬ ное творчество. В Пушкине вся предшествовавшая ему изящная литература русская; прежде чем он стал самобытным и нацио¬ нальным поэтом-мастером, он был поклонником и учеником пред¬ шествовавших ему поэтов, и все сделанное ими усвоил в свою собственность, явивши красоты и достоинства, которых они не являли, и не повторивши их недостатков. И потому есть живая, органическая связь между Ломоносовым и Пушкиным, как меж- ду причиною и ее следствием. И вот эта-то яшвая, органическая последовательность развития русской литературы п дает ей 521
столько же права называться «литературою», сколько и те яркие, даже великие, хотя и немногие, таланты, которыми она по справедливости может гордиться, и больше всего удосто¬ веряет в ее существенном достоинстве в настоящее время и в ее способности приобрести некогда всемирно-историческое значение. Прежде русская литература подражала букве ино¬ странной, учась словесному выражению; после она стала усво- ять себе элементы различных национальностей Европы, и это усвоение, долженствующее обогатить и сделать ее многосто¬ роннею, еще и теперь продолжается и еще будет продолжать¬ ся. К особенным свойствам русского народа принадлежит его способность, проистекающая из его положения к Европе, усвоять себе все чуждое, ничем не увлекаясь, ничему не по¬ коряясь исключительно. Только в недавнее время началось сближение между собою французской и германской националь¬ ности, но и теперь еще так трудно для француза понять немца, а для немца — понять француза. Русский легко понимает обоих их и легко понимает, отчего так трудно им понять друг друга, но сам от этого не делается ни французом, ни немцем. Короче: русский человек еще не живет, а только запасается средствами на жизнь, беря их везде и всюду, где ни встретит,— и видно, богата должна быть жизнь его в будущем, если для нее ему нужен такой огромный запас! Очень понятно, отчего родился у нас вопрос: существует ли русская литература? Его произвели, с одной стороны, ребя¬ чество нашего литературного самообольщения, которое во всяком русском писателе хотело видеть то Гомера, то Пиндара; с другой стороны, односторонняя точка зрения на русскую литературу. Если смотреть только с художественной точки зрения на наших старых писателей, то не только какие-нибудь Сумароков, Херас¬ ков и Петров, даже Ломоносов — мало того — сам Державин лишится почти всего своего значения и перестанет казаться не только великим, даже замечательным явлением в области рус¬ ской поэзии. Но исключительно эстетическая точка зрения, как всякая односторонность, всегда доводит до ложных заключений, и потому при суждении о литературе, кроме эстетической точки зрения, нужна еще и историческая. И вот с этой последней точки зрения, не только Державин — и Ломоносов получает великое значение в русской литературе, не только как писатель вообще, но и как поэт. Даже Сумароков, Херасков и Княжнин, которых так легко совершенно уничтожить с эстетической точки зре¬ ния,— с исторической, напротив, получают полное оправдание и являются в русской литературе именами замечательными и поч¬ тенными. Эти трудолюбивые люди своею деятельностию, хотя и ошибочною, размножали на Руси книги, а через книги — чита¬ телей, распространяли в обществе охоту и страсть к благородным умственным наслаждениям литературою и театром,— и таким образом, мало-помалу, приготовили для Карамзина возможность 522
образовать в обществе публику для русской литературы. Несмот¬ ря на то, что эта публика еще и теперь слишком немногочисленна в сравнении с массою целого общества и тем более с массою всего народа и что, при ее малочисленности, она поражает взор наблю¬ дателя разнохарактерностию, пестротою и противоречием своих вкусов, понятий и требований,— не подлежит никакому сомне¬ нию, что у нас есть уже и публика, так же как есть и литература. Это доказывается тем, что бездарность, мелочная талантливость и ложная оригинальность пользуются у нас только мгновенным, хотя иногда и сильным успехом, тогда как истинный талант, ис¬ тинная генияльность скоро оцениваются, оказывают на публику огромное влияние и приобретают прочную известность, прочную славу. Пушкин при своем появлении был встречен и восторгом и негодованием, но первое скоро одержало верх, и скоро генияль¬ ность Пушкина безусловно была признана всем обществом. «Горе от ума» Грибоедова еще в рукописи было прочитано всею Росси- ею. Лермонтов, при первом своем появлении на литературном поприще, обратил на себя изумленные взоры всего общества и, несмотря на свою преждевременную кончину, остался во мнении публики великим поэтом. Но никто из русских писателей не воз¬ буждал такого общего и такого энергического негодования, и ни¬ кто из них с таким блеском и торжеством не победил его, как Гоголь. Встреченный с энтузиазмом только немногими голосами, во всех остальных возбудил он ропот оскорбления и негодования, очень естественный и понятный по духу сочинений Гоголя и по отношению их к обществу; но — удивительное дело! — с равною жадностию был он читаем и перечитываем как своими почитателями, так и своими хулителями. Наконец истина взяла свое, и общественное мнение торжественно признало Гоголя великим национальным поэтом. Таких примеров, доказываю¬ щих, что все истинное, все живое скоро приобретает симпатию и признание русской публики, очень много. Написать историю русской литературы значит: показать, каким образом, как следствие общественной реформы, произ¬ веденной Петром Великим, началась она рабским подража¬ нием иностранным образцам, принявши чисто риторический ха¬ рактер; как потом, постепенно, стремилась к освобождению из формальности и реторизма и приобретению для себя жиз¬ ненных элементов и самостоятельности; и как, наконец, раз¬ вилась до полной художественности и сделалась выражением жизни своего общества, стала русскою. Вместе с этим должно показать, что русская литература положила у нас основание публичности и общественного мнения, была проводником в об¬ щество всех человеческих идей и постоянно, не без успеха, боро¬ лась с предрассудками и пороками, завещанными нам невежест¬ венною, полуазиатскою стариною. Но прежде, нежели приступим мы к изложению истории русской литературы, считаем за нужное бросить взгляд на 523
нашу народную поззшо. Хотя художественная русская литература развилась не из народной поэзии, однако первая, при Пушкине, встретилась с последнею, и вопрос о народной русской поэзии и теперь принадлежит к числу самых интересных вопросов совре¬ менной русской литературы, потому что он сливается с вопросом о народности в поэзии. По рассмотрении произведений народной русской поэзии, мы бросим беглый взгляд на произведения древ¬ ней и старой русской словесности, которые не принадлежат ни к богословию, ни к хроникам, так как ни то, ни другое не входит в состав нашей книги, предмет которой — исключительно светская изящная (беллетрическая) литература.
ГЛАВА II ОБЩИЙ ВЗГЛЯД НА НАРОДНУЮ ПОЭЗИЮ И ЕЕ ЗНАЧЕНИЕ. РУССКАЯ НАРОДНАЯ ПОЭЗИЯ Народность есть альфа и омега эстетики нашего времени, как украшенное подражание природе было основным и главным положением поэтического кодекса прошлого века. Высочайшая похвала, какой только может удостоиться поэт нашего времени, самый громкий титул, каким только могут теперь почтить его современники или потомки, заключается в волшебном эпитете «народного». Выражения: народная поэма, народное произведе¬ ние часто употребляются теперь вместо слов: превосходное, ве¬ ликое, вековое произведение. Волшебное слово, таинственный символ, священный гиероглиф какой-то глубоко знаменательной, неизмеримо обширной идеи,— народность как будто заменила теперь собою и творчество, и вдохновение, и художественность, и классицизм, и романтизм, заключила в одном себе и эстетлку и критику, сделалась теперь высшим критериумом, пробным кам¬ нем достоинства всякого поэтического произведения и прочности всякой поэтической славы. Все требуют от поэзии прежде всего народности, а потом уже здравого смысла; но многие ли отдают себе отчет в том, что такое эта народность, хотя это слово и кажется всем столь простым и понятным? Но не все то бывает в самом деле тем, чем кажется. По крайней мере слово народность так же точно требует своего определения, как и всякое другое сло¬ во, которое заключает в себе какую-нибудь мысль. Слово же на¬ родность именно есть одно из тех слов, которые потому только и кажутся слишком понятными, что лишены определенного и точ¬ ного значения. По крайней мере в нашей литературе не заметно особенной определенности в понятии о народностп в поэзии. Всякая поэзия только тогда истинна, когда она народна, то есть когда она отражает в себе личность своего народа. Жизнь 525
всего живущего составляет идея: в чем нет идеи, то не живет. Но сущность идеи, вне ее чувственного проявления, заключается в отвлеченной, безразличной всеобщности. И потому идея только тогда есть нечто живое и действительное, когда она переходит в явление, а ее всеобщность является особностию, индивидуаль- ностию и личностию. Так, природа есть идея, до сознания ко¬ торой человек дошел через созерцание бесконечно разнообраз¬ ных явлений видимого мира. В слове природа человеческий разум выразил свое понятие о единстве бесконечно разнообразных яв¬ лений чувственной жизни. Человечество есть тоже идея, как выражение понятия о физическом и нравственном единстве бес¬ численного множества отдельных существ, называемых людьми. В своем первоначальном значении природа есть самодеятельная творящая сила, неисчерпаемая и неистощаемая жизненная суб¬ станция, которая из безразличного субстанциального пребывания в самой себе беспрестанно определяется в живые отдельные явле¬ ния,— другими словами: беспрестанно обособляется, индивидуа¬ лизируется и персонифьируется. В царстве ископаемом и расти¬ тельном она обособляется, то есть раскидывается на бесконечное множество особных явлений, из которых каждое имеет свою осо¬ бенную форму. В царстве животном особность является еще и ин¬ дивидуальности») (неделимостию). Камень есть предмет особный, но не индивидуальный: расколите его на тысячи кусков, преврати¬ те в пыль,— этим вы не лишите его жизни, а только из одного камня сделаете множество камней бесконечно меньшего объема. Дерево живет высшею жизнию в сравнении с камнем; но и оно представляет собою только высшее явление особности, но еще не представляет собою индивидуальности: нельзя ничем доказать, чтобы ему нужно было именно столько ветвей и листьев, сколько их есть на нем, и, обрубивши часть его ветвей или сорвавши часть его листьев, вы не лишите его этим ни его жизни, ни его особно¬ сти. Дерево есть организм, но стоящий на низшей степени: оно увеличивается, как и животное, через ращение изнутри, но это ращение носит на себе характер случайности и внешности: ветвь удлиняется коленами, число которых случайно: сломивши одно, вы этим ничего не лишаете дерева. Основание животного царст¬ ва, кроме особности, заключается еще и в индивидуальности: у животного определенное число органов и членов. Отрезавши у собаки ногу, можно ее залечить и не допустить умереть, но тогда она изуродована, потому что у нее отнят член, необходимый для полноты ее существования. В человеке, как высшем существе животного царства, повторяется и особность и индивидуальность и, сверх того, является личность, как чувственная форма разум¬ ного сознания. Человек потому есть личность, что он сознает свое л, то есть может самого себя рассматривать и исследовать как будто бы чуждое ему и вне его пребывающее существо. Царство природы разделяется на роды и виды; каждое явление природы отличается признаками и качествами, не ему самому, а его роду 526
и виду свойственными: и потому каждый дуб совершенно похож на всякий другой дуб, за исключением чисто случайных различий величины; каждый бык совершенно похож на всякого другого быка и отличается от него не выражением своей морды, или своего рыла, а величиною, цветом шерсти и другими чисто случайными, но не существенными признаками. Человек от че¬ ловека существенно отличается лицом, физиономиею,— и как ни много людей на земном шаре, никогда одно и то же лицо не по¬ вторяется в двух человеках. Это различие лиц имеет глубокое значение: лицо выражает собою личность, а личность есть вы¬ ражение духовной сущности человека. Если каждый человек раз¬ нится от другого лицом — значит, каждый человек разнится от другого и своею духовною личностию; значит, каждый человек есть особенный, в самом себе замкнутый мир. Отсюда различие темпераментов, характеров, способностей и наклонностей; отсюда же и свойство каждого человека видеть и понимать предметы с своей особенной, ему только свойственной точки зрения. Все, что есть в каждом человеке, все, чем владеет каждая личность, все это принадлежит человечеству; но ни один человек в одном себе не может вместить всего человеческого, а получает на свою долю нечто от общечеловеческого, но как собственность своей натуры. Как в фортопьяно каждая клавиша имеет свой особенный тон, но все клавиши, каждая издавая свой звук, образуют гармонию, так и различие отдельных личностей образует жизнь племен и народов, а жизнь отдельных племен и народов образует жизнь человечества. Будь все люди совершенно одинаковы в своих нрав¬ ственных средствах и их направлении,— каждый человек пере¬ стал бы чувствовать нужду в другом и не было бы между людьми уз братства. Каждая личность есть определение общего, и в этом ее сила и ее слабость: сила потому, что идея без явления, общее без обособления, индивидуальности и личности суть призраки; слабость потому, что всякое определение есть ограничение, иск¬ лючение изо всего в одном. Философ — тем более философ, чем менее он поэт, и по тому-то самому его больше всего интересует поэтическая личность. Во всем и везде личность одного пополня¬ ет собою личность другого и, в свою очередь, пополняется лич¬ ностию другого. Человек был последним и высшим усилием природы в ее стремлении к самосознанию. Организм человека явился лич¬ ностию — орудием разумного сознания, потому что личность име¬ ет я, которое она может противопоставить всему внешнему ей миру, всему, что в отношении к ней составляет не-я. Создавши человека, природа повершила дело своего творчества и перестала быть творящею; приготовивши в человеке личность в возмож¬ ности, природа предоставила дальнейшее развитие этой личности уже другой, более высшей, более духовной сфере жизни: отселе человек должен был развиваться через сообщество с подобными себе. И потому испытующий ум везде находит людей как общест¬ 527
во, как племя, как народ: человек и не помнит своего разъеди¬ ненного, дообщественного состояния, как не помнит своего зарождения и формирования во чреве своей матери и как не пом¬ нит своего первого возраста. Племя, или народ, есть тоже лич¬ ность, только идеальная, сознаваемая умом реальных личностей, то есть отдельных людей. Как различие реальных личностей не¬ обходимо для того, чтобы они могли сложиться в общество (в пле¬ мя, в народ), так необходимы племенные и народные особенности и различия, чтобы племена и народы могли образовать собою другую, высшую идеальную личность — человечество. Только раз¬ личные струны могут производить аккорд, одинаковые же звучат бессмысленно и дисгармонически. Как каждый человек выражает собою преимущественно одну какую-нибудь сторону общечелове¬ ческой натуры и по тому самому нуждается в других людях, так и каждый народ выражает собою преимущественно одну какую1 нибудь сторону всецелого и единого духа человеческого, и потому нуждается в соприкосновении с другими народами, принимает от них в себя то, чего ему недостает, и дает им от себя то, чего им недостает. Каждый народ отличается от всякого другого типом лица,— и потому, за немногими исключениями, нетрудно узнать в человеке по его лицу немца, англичанина, француза, италиянца, русского. Кроме того, у людей одной нации есть какое-то семей¬ ное сходство и в манерах, и в способе смотреть на вещи, и в образе действования, не говоря уже об особенности языка — этого живого, чувственного проявления народной логики. Между людь¬ ми есть личности характерные, самостоятельные, которые на все, что ни говорят и ни делают они, кладут яркую печать свойствен¬ ной им особенности; и есть между людьми личности бесхарактер¬ ные, бесцветные, которые не могут сопротивляться никаким внеш¬ ним явлениям и, не имея в себе ничего особного и резкого, веч¬ но играют при других роль нулей. Такая же разница и между народами. Есть народы, которые существуют только внешним об¬ разом, благодаря благоприятному для них стечению внешних обстоятельств, которые, исчезая с лица земли, не оставляют по себе никаких памятников своего существования. Обыкновенно они бывают добычею более их сильных пародов и. смешавшись с своими завоевателями, теряют свой язык, веру и обычаи, не про¬ изводя никакой перемены в народе, который поглотил их. Таких народов было множество, и история только упоминает вскользь их имена, для внешней сеязи событий. Некоторые из этих народов играли даже значительную, хотя и чисто внешнюю роль в исто¬ рии: движимые или слиянием каких-нибудь внешних обстоя¬ тельств, или каким-нибудь сильным человеком, или оживляемые мгнозенным фанатизмом, они грозили гибелью цивилизации, раб¬ ством всему миру,— и... скоро исчезли, как призраки, не оставив никаких следов своего существования. Таковы были гунны, мон¬ голы, явившиеся миру как страшный метеор и, подобно метеору, скоро исчезнувшие; дольше их существовали турки, благодаря си¬ 528
ле своего религиозного фанатизма и разъединенности европейских государств,— а теперь мы видим только живой труп этого некогда страшного народа. Есть народы, которым жизнь и развитие даны были только на определенный срок и до известной степени и ко¬ торые, свершив свое назначение, остались как бы окаменелыми памятниками прошедшего, живя в старых, потерявших смысл формах, без движения, без прогресса. Таковы индийцы, китайцы, японцы — эти, может быть, старейшие народы в человечестве. Одним народам суждена первостепенная роль в человечестве — и это всемирно-исторические народы; другим суждена просто исто¬ рическая роль; третьим — и это народы ничтожные и случайные, не суждено никакой роли в истории, кроме разве скоропреходя¬ щих и оставшихся без следствий переворотов. Только такой народ может назваться историческим, который при жизни своей имел большее или меньшее влияние на судьбы человечества и оставил по себе неизгладимые следы своего существования. Замечено, что замечательнейшие в истории народы большею частию составля¬ лись из разных племен: так, Греция образовалась, по преданиям, кроме основного пелазгийского племени, из переселенцев фипи- кийских, египетских и других. Но.всегда в основе,таким образом сформировавшихся народов краеугольный камень составляет одно какое-нибудь племя. Как бывают бесплодные браки, так бывают и бесплодные соединения племен. Галлия, Испания и Британия, завоеванные римлянами, не организировались в крепкие и само¬ стоятельные народы; но покоренные тевтонскими племенами, сме¬ шавшиеся с ними, они получили глубокое начало политической жизни, продолжающейся и теперь. Покоренная готами Италия не выродилась; пришли лонгобарды — и от готского владычества не осталось никаких следов, а смешавшись с лонгобардами, остат¬ ки древних римлян переродились в совершенно новый народ, и теперь существующий отдельными государствами, известными под общим именем италиянских. В Англии туземное племя бриттов исчезло в саксонском и норманском элементе; во Франции галль-* ское начало навсегда осталось преобладающим над франкским: французы, в общих чертах, и теперь еще так похожи своим на¬ циональным характером на древних галлов, описанных Юлием Цезарем *. Из этого видно, что непосредственный источник силь¬ ной, резко проявляющейся национальности заключается в самой крови племени и что есть племена характерные и племена бесха¬ рактерные, как есть характерные и бесхарактерные люди. Теперь, если человек, личность которого...
<0 НАРОДНЫХ СКАЗКАХ) От богатырских поэм самый естественный переход к сказкам. Выше 1 мы уже говорили о различии вообще поэм от сказок и в особенности русских богатырских поэм от русских богатырских сказок: поэма схватывает один какой-нибудь момент из жизни богатыря; сказка объемлет всю жизнь его; тон поэмы важнее, выше и поэтичнее; тон сказки простонароднее и прозаичнее. Мы уже говорили, что все поэмы, заключающиеся в сборнике Кирши Данилова, существовали и в форме сказок. Но, кроме того, есть много русских сказок, существенно отличающихся от поэм. Эти сказки разделяются на два рода — богатырские и сатирические. Первые часто так и бросаются в глаза своим иностранным про¬ исхождением; они налетели к нам и с Востока и с Запада. Так, например, известная сказка о Бове Королевиче слишком резко отзывается италиянским происхождением, как по собственным именам ее героев и городов — Гвидон, Додон, Мелектриса и т. д., так и преобладанием любовного интереса, соединенного с ядами и отравлениями. Восточные сказки все отличаются чисто татар¬ ским происхождением. В сказках западного происхождения заме¬ тен характер рыцарский; в сказках восточного происхождения — фантастический. Были попытки проследить происхождение на¬ ших сказок; один литератор даже выводил их все пз Индии, и нашел их подлинники на санскритском языке, которого он, впро¬ чем, не знал. Но главное дело в том, что подобные розыски не¬ возможны. Русский человек, выслушав от татарина сказку, пере¬ сказывал ее потом совершенно по-русски, так что из его уст она выходила запечатленною русскими понятиями, русским взглядом на вещи и русскими выражениями. Это очень понятно: и в наше время существует песня, в которой рассказывается, как граф Платов надул Бонапарта: он, видите ли, пришел к нему инког¬ нито, а Бонапарт-то сдуру, не догадавшись, кто у него в гостях, велел и «банюшку истопить»; когда Платов выпарился в ба- нюшке и наелся за столом, то откланялся Бонапарту, говоря 530
ему: «Не умела ты, ворона, ясна сокола поймать»,— да и был таков,— а Бонапарту, разумеется, куда больно досадно стало, что Платов-то его так одурачил: ведь если бы он не дал промаха и не разинул рта и смекнул бы, кто был его гость, то сейчас же велел бы с Платова с живого содрать кожу. Вот поразительный образчик переложения чуждой жизни на свои национальные по¬ нятия! Удивительно ли, что татарские сказки и европейские ры¬ царские легенды, пересказанные по-русски, не сохранили ничего ни восточного, ни западного? Удивительно ли, что все попытки на точные исследования их происхождения так же невозможны, как и бесплодны, если б они были и возможны? Если в этих сказках есть что-нибудь интересное, так это именно их выраже¬ ние, в котором проявляется русский ум,— а не содержание, ко¬ торое уже по тому самому нелепо, что оно, как иностранное, на¬ ходится в явном противоречии с русским складом выражения. Сказок на Руси множество. Г-н Сахаров насчитывает их до 120-ти названий, говоря только о тех из них, которые попали в печать. Сколько же их хранилось и еще теперь хранится в на¬ родной памяти? Но это богатство в сущности немногим разнится от совершенной нищеты: почти все эти сказки дошли до нас в искаженном виде, а большая часть и доселе сохранившихся в памяти народа еще не собрана. Не только наши литераторы про¬ шлого века, но даже и простолюдины, занимавшиеся так назы¬ ваемыми лубочными изданиями, искажали их. Касательно этого предмета г. Сахаров сообщает весьма интересные подробности. Вот его собственные слова: «Резьба на дереве появилась на Руси с XVI столетия и постоянно продолжается доселе в разных местах. Имя первого резчика нам неизве¬ стно. В 1597 году появилось изображение с именем резчика Андроника Тимофеевича Невежи. В XVII столетии нам известны резчики: Паисий (1659 г.), Василий Корень (1697 г.); а в XVIII столетии образовалась уже школа под надзором генерала-фельдцейхмейстера Брюса. Василий Киприа- нов с своими учениками Федором Никитиным, Марком Петровым и Алек¬ сеем Зубовым постоянно занимались резьбою на дереве. Они издали Брюсов календарь, географические карты, басни Езоповы. Книга под названием: «История или действие евангельския притчи о блудном сыне, бываемое лета от рождества Христова 1685»— бесспорно принадлежит к первоначальным книгам лубочных изданий. По московским преданиям известно, что резчики лубочных изданий жили прежде у Успения в печат¬ никах. Знаменитая лубочная московская печатница Ахметьева, основанная в половине XVIII века, существовала более 100 лет у Спаса в Спасской, за Сухаревой башней. Ахметьев получил сию печатницу в приданое за своею невесткою. Прежде в этой типографии работали на 20 станах. При старике доски вырезывались у него в заведении. Подлинники и истинники буквально переносились резчиками с одной доски на другую и отличались верностию. Когда же вступила в управление ахметьевскою печатницею Татьяна Афанасьевна, то истинники раздавались по деревням, и там уже правильная резьба на дереве обратилась в кустарное (грубое) ремесло. Резчики начали своевольно отступать от истинников, и вместо русского народного платья появились на персонах наряды немецкие. Вместе с этим изуродованием персон начали портить и текст народных сказок. Все отпе¬ чатанные листы отдавались с ахметьевской печатницы по деревням. Рас¬ 531
краски преимущественно производились четырьмя цветами: красным, жел¬ тым, сипим и голубым. Но никто в Москве так лучше не умел раскраши¬ вать картин, как известная старушка Федосья Семеновпа с сыном. Старые лубочные издания теперь так сделались редки, что с большими трудами, едва-едва можно приобретать. Сосредоточием продажи лубочных издапий всегда была Москва. Сюда являлись для закупки их от Макарья осенью и пред масленицею ходебщики, торгующие по Руси всеми возможно суще¬ ствующими товарами. В старину раскрашенные картины продавались в Москве у Спасского моста, близ старого бастиона. Вытесненные оттуда, они перешли к ограде Казанского собора. После этого их согнали к холщо¬ вому ряду, а наконец вытеснили в квасной ряд. Временные выставки лубочных произведений бывают на Смоленском рынке и у Сухаревой башни, по воскресеньям. Говорят, что в 1812 году, во время пожара Москвы, погибло много народных истинников, драгоценных по изобретению и по тексту. Стоит только сравнить старые издания с новыми, и сейчас упадок выразится во всем ничтожестве на новых. Дешевизна лубочных изданий, изображение предметов, близких для народа, язык народный — увековечили лубочное художество на Руси. Явись человек с умом и зна¬ нием нужд народа, заговори чистым народным языком про нашу народ¬ ную Русь, изобрази на лубочных картинах дела родимой отчизны — и он был бы просветителем йашего простонародия, он подвигнул бы его на целой век»2. Но привилегированные грамотники, записные литераторы вконец исказили русские сказки. Чулков, еще в 1780 году на¬ чавший издавать «Русские сказки» и издавший их целых десять томов, имел подлинные списки этих сказок pi, несмотря на то, почел необходимым исправлять и переделывать их. А что он имел подлинные списки, это доказывается его выписками, а инде фразами из них, которые он отмечал в печати вставочным зна¬ ком: «—». Все другие собиратели русских сказок поступали с ними с таким же простодушным варварством, усердно хлопоча поворотить их на повести и романы. Вот некоторые из замечательнейших названий русских ска¬ зок: «О Ерше Ершове сыне Щетинникове»; «О семи Семионах, семи родных братьях»; «Емеля-дурачок»; «Шемякин суд»; «Осе¬ ми мудрецах и о юноше»; «О чудных и зело умильных гуслях- самогудах»; «О Жар-птице и Иване-царевиче»; «О Филе-проста¬ ке и о Бабе-Яге»; «О Утице с золотыми яйцами»; «История о Петре Златых Ключах»; «Сказка о Булате-молодце»; «О Бове- королевиче»; «О Еруслане Лазаревиче»; «Сказка о некоем при¬ казчике и о купцовой жене»; «Бабьи увертки»; «О том, как мас¬ леница семик к себе в гости звала»; «Похождение о носе и мо¬ розе»; «Сказка о воре и бурой корове»; «Сказка о двух братьях и о том, как на роду написано счастье дураку»; «О двунадесяти сестрах и о всех иже есть в миру лихорадках»; «О Иванушке- дурачке». Между этими сказками, по уверению г. Сахарова, есть но¬ вейшие переводы с французского: так, сказка о «Дурине Ша- рине» есть «La Reine Chérie»*, а «Катерина Сатерина»—«La * «Любимая королева» (фр.). — Ред. 532
sotte Reine Katherine» *. Русский человек по своей натуре все¬ гда был эклектиком и в одежде, и в обычаях, и в понятиях; про¬ смотрите внимательно драгоценное издание ((Историческое опи¬ сание одежды и вооружения российских войск»—и вы увидите, сколько заимствовании было в оригинальном русском костюме. А сколько обычаев перешло к нам от византийцев, от татар? По¬ чему же было отвсюду не заимствоваться и сказками? По наше¬ му мнению, эта способность заимствования и усвоения есть че¬ ловечески прекрасная черта русского народа: китайцы и мон¬ голы не заимствуют. Особенно известны на Руси, кроме «Бовы-королевича» и «Еруслана Лазаревича» (появившихся, вероятно, не ранее XVÍII столетия), сказки: о «Жар-птице и Иване-царевиче», «О Ивануш- ке-дурачке» и «О семи Семионах, семи родных братьях». Пер¬ вые две доселе можно прочесть только в лубочных изданиях, по¬ следняя издана г. Сахаровым. Содержание первых, в том виде, как можно их прочесть, довольно известно всем и каждому, а выражение не слишком отличается народным колоритом. Золо¬ тые яблоки, Жар-птица, Серый волк, который служит красавице пленной царице,— все это отзывается Востоком. Иванушка-дура- чок — один из любимых героев народной фантазии. Он сдержал слово, данное отцу, провести ночь на его могиле, и дежурил на ней две ночи и за братьев. За это он получает в свое распоря¬ жение чудодейного коня, к которому в одно ухо влезает он и неумойкой мужиком и дуралеем, а из другого вылезает блиста¬ тельным богатырем и умницею. С помощию коня он три дня по¬ беждает всех богатырей, ищущих руки царевны, и каждый раз исчезает, являясь домой нечосой и болваном. Наконец, к удивле¬ нию обоих своих умных братьев, он делается мужем царевны, как бы для доказательства выгоды быть нравственным, а не про¬ стым дураком. Мораль сказки, как видите, очень тонкая! Такова же сказка «О Емеле-дурачке», который, за глупость и леность, приобрел покровительство щуки и «по своему хотению, по щучь¬ ему велению» ездит себе на печи вместе с избою. Здесь осуще¬ ствлен народный идеал высшего на земле блаженства — есть, спать, лежать на печи и ничего не делать. В особе «Фили-про- стачка» русская народная фантазия олицетворила хитрость и лу¬ кавство вместе с глупостию: Филя-простачок надувает Ягу- Бабу,— она хотела его изжарить и съесть, а он накормил ее жар¬ ким из мяса собственных ее дочерей. Сказка «О семи Семионах, семи родных братьях» носит на себе все признаки народной фантазии, пли верно подслушанной из уст народа, или перепечатанной с хорошего старинного спис¬ ка: это доказывает ее неподдельно народное выражение. Семь Семиолоз по десятому году остались сиротами после отца и ма¬ тери. Все они были близнецы. Узнал о них молодой князь Угор * «Глупая королева Екатерина» (фр.). — Ред. 533
и собрал великую думу боярскую, на которой и возговорит моло¬ дой князь Угор: «Гой еси вы, мои бояре вековечные! Придумайте, пригадайте, кабы тех малыих детищей научить уму-разуму? Да и те-то, малы детища, живучи без отца и без матери, во своем сиротстве, сами учали править домком, землю пахать, хлеб доставать». И били бояре челом ему, молоду князю Угору, а сами вымолвляли во едину речь: «Осударь, ты наш батюш- ко, молодой князь Угор! Велико твое слово мудрое, велика твоя заботушка о твоих малых детищах! Выслушай преже наши словеса немудрые, приго¬ лубь речью лебединою наши думушки простые, да опослей и суди по сво¬ ему уму-разуму. Ведь и те-то малы детища на возрасте, да и живут своим умом-разумом; повели, осударь ты наш батюшко, спрошать на особице по единому: а и кто из них чему горазд? а кто из них по своему уму-разуму в какую науку похочет пойти?» И приговорил молодой князь Угор: «Быть делу так, как придумали, пригадали его бояре вековечные на великой думе». Спросили Семионов, каждого порознь; все они отказались в науку идти, но каждый из них вызвался на дело великое: пер¬ вый — построить на княженецком дворе железный столб до неба; второй — засесть на столбу и рассказать, что делается на всем свете; третий — топором, сделанным первым Семионом, состроить велик корабль; четвертый — когда на корабль нападут разбой¬ ники, уводить его под воду, а потом опять выводить поверх воды; пятый — стрелою, сделанною первым Семионом, бить на лету птиц, а шестой — подхватывать на воздухе убитых птиц. Когда молодой князь Угор спросил седьмого Семиона: «По своему уму- разуму в какую науку хошь пойти?»—тот отвечал: «Осударь, ты наш батюшко, молодой князь Угор! по своему уму- разуму ни в какую науку не хочу идтить; а кабы ты, осударь, князь, смиловался, не велел меня казнить, и я бы в те поры поведал свое ремесло». И нудил его молодой князь Угор про то его ремесло отповедать. И туто молвил он, Семион: «Как мое-то ремесло ни пахать, ни молоть, ни початочки мотать; умею я, молодец, всяку всячину воровать, да и никто тому так во всем царстве не горазд». Молодой князь Угор спрашивает у бояр, какою казнию каз¬ нить Семиона; один говорит: а и его-то, Семиона, сжечь пора; другой: а и его-то, Семиона, повесить пора, и т. д. Наконец один старый боярин предлагает велеть Семиону украсть молоду княж¬ ну Елену прекрасную, которую князь Угор доставал себе десять лет, «как и в те-то десять лет извели всю золоту казну, потеряли три рати несметные». Скоро делал Семион железный столб, а скорей того тот столб до неба досягал. Выходил боярин тот столб пытать, и пытает боярин тот железный столб засовом дубовым, а сам посматривает: нет ли прогалинок поперечных; а сам при- слушивает: не проходят ли буйны ветры со частыим дождичком; буде так — не сносить Семиону головы на плечах своих. (В этой сказке более легких наказаний не существует.) Послал боярин второго Семиона на столб. 534
И пошел Семион на тот железный столб, да и давай себе глядеть на всю поднебесную. Глядит детина, дивуется, что на белыим свете деется; глядит детина со бела утра до темной ночи, а боярину ни словечушка не молвит: знать, дознаёт детина всю поднебесную... И молвит боярин: «Поглядите-тко, добры люди, на тот железный столб, а поглядевши, ска¬ жите: там ли детина стоит?» Смотрят люди на тот железный столб, а поглядевши, молвят: «Невесть детина стоит, невесть птица сидит!» Крутит- мутит зазнобушка у боярина ретиво сердце; крутит-мутит невзгодушка у боярина буйну голову. И молвит боярин сам с собою: «Невесть на детину дурь взошла? невесть детину птицы заклевали? Кабы на детину дурь взо¬ шла, и он бы, детина, с того столба упал долой. Кабы детину птицы закле¬ вали, и он бы, детина, криком кричал». — И махал боярин детине шапкой соболиной, а за ним и весь мир крещеной. И сходил Семион с того столба железного, а сам боярину вымолвлял: «А и видел-де я, Семион, всю под¬ небесную, все царства и государства, и знаю я, что-де там деется». И спро- шал боярин его, Семиона: «А и что во той поднебесной за царства и госу¬ дарства? да и есть ли во тех государствах люди? да и что те люди делают?» И молвит он, Семион: «Велика земля вся поднебесная, что и ума-разума не достанет измерить. А стоят на той земле все царства и государства един за единым, что и сметы нет, да и нет на всей земле такого человека, кто бы сочел: сколько царств и государств. Как за нашей-то матушкой Волгой-ре¬ кой стоит море Хвалынское, а на том море Хвалынском живут все бесер- мены, а и живут те бесермены не по нашему, православному, а по своему уму глупому: ни хлеба не пекут, ни в баню не ходят. Как за славным-то Доном, за тою рекою глубокою, стоит море Белое, а на том на море Белыим живут злы татарченки, а и живут те злы татарченки не по нашему, православному, а по своему уму глупому: на семи женах женятся, на семи дворах одни сани стоят. Как за межой-то нашей матушки святой Руси стоит Окиан-море глубокое, как за тем ли Окианом-морем глубокиим стоят тридевять земель, все бесерменские; а позадь теих тридевять земель стоит тридесятое царство, а в том тридесятом царстве стоит терем изукра¬ шенный, а в том тереме изукрашенном сидит у злата окошечка молода княжна Елена прекрасная, во тоске, во кручинушке». — И пытал боярин детину: «Ай ты, детина! Скажи всю правду со истиной: почему знать то тридесятое царство? Почему знать терем изукрашенный? Почему знать молоду княжну, Елену прекрасную?»— И молвит он, Семион: «Знать то тридесятое царство по рекам глубокиим, по раздольицам широкиим, по тем- ныим лесам, непроходимыим, по людям незнаемым; знать-то терем изу¬ крашенный по белостекольчату крылечку с перильцами, по злату око¬ шечку с решеточкой, по серебряной крышечке со маковкой; знать-то молоду княжну Елену прекрасную — по ее лицу румяному, по ее русой косе, по ее вежеству прироженому». И возговорит боярин: «Ай ты, детина! буде ты не вспознал тридесятого царства, не угадал терема изукрашен¬ ного, не дознал молодой княжны, Елены прекрасной, не сносить тебе головы на своих плечах». Когда третий Семион сделал велик корабль, боярин пытал тот велик корабль засовом дубовыим, а сам посматривает — цело ли днище крепкое; а сам поглядывает — есть ли весельца клено¬ вые, замки дубовые, скамеечки решетчаты. Глядит боярин на ве¬ лик корабль, глядит, посматривает, а сам с собой думу думает: «Ну, как-то пойдет велик корабль в Окиан-море глубокое? ведь Окиан-то море глубина несказанная! ну, как-то велик корабль проплывет Окиан-море глубокое? — ведь Окиан-то море не яндове чета!» И поехали братья Семионы за молодой княжной Еленой прекрасною, за тридевять земель, в тридесятое царство. Как и 535
все-то братья за делом сидят, а семой Семион вдоль по кораблику похаживает, черна кота поглаживает. Ведь его-то, братиы, черный кот баюн из-за синего моря, из-за того ли лугоморья; да и он ли, черный кот, по-умному сказки сказывает, не¬ разумному песни заводит. Как на том ли на Окиан-море глубоком стоит остров зелен, как на том ли на зеленом острову стоит дуб зеленый, от того дуба зеленого висит цепь золотная, по топ ли по цепи золоткой ходит черный кот. Как и тот ли черный кот во правую сторону идет — веселые песни заводит; как во левую сторону идет — стары сказки сказывает. И ходит он, Семион, около терема изукрашенного, ходит, похаживает, черна кота поглаживает, на высок терем посматривает. Как и тот ли терем изукрашенный был красоты несказанныя внутри его, терема изукрашен¬ ного, ходит красно солнышко, словно на небе. Красно солнышко зайдет, молодой месяц по терему похаживает, золоты рога па все стороны покла- дывает. Часты звезды изнасеены по стенам, словно маков цвет. А построен тот терем изукрашенный на семи верстах с половиною; а высота того терема несказанная. Кругом того терема реки текут, молоком изнаполнен- ные, сытой медовой подслащенные. По всеим по теим по рекам мостички хрустальные, словно жар горят. Кругом терема стоят зелены сады, а в зеленыих садах поют птицы райские песни царские. Во том ли тереме все окошечки красна золота, все крылечки белостекольчаты, все дверцы чиста серебра. Как и на тереме-то крышечка чиста серебра со маковкой золотной, а во топ ли маковке золотной лежит дорог рыбий зуб. От красна крылечка белостекольчата лежат ковры самотканые; а по теим по коврам самотка- ныим ходит молода княжна Елена прекрасная. Семой Семион называется купцом: «Посадского роду я, молода княжна, из-за тридевять земель; ходил, гулял на корабликах по всем городам, менял, выменивал золоты парчи червчатые, белошелковы аксамиты венецейские, дороги камочки цареград¬ ские, золоты ширинки с убрусничками, вальящаты рясны с монистами, черны соболи сибирские, сиводущаты лисицы поморские, белы куницы эакамские. Не в угоду ль тебе, молода княжна, вальящаты рясны с мони¬ стами? Не по твоему ли нраву княжнецкому золоты парчи червчатые? Не по сердцу ли тебе, молода княжна, на душегреечку соболи сибирские, белы куницы закамские, сиводущаты лисицы поморские? Пригляпи, молода княжна, па дороги товары заморские, выбирай себе с .любка любое и потешь покупочкой заезжего купца, гостиной сотни молодца». Заманивши молоду княжну на велик корабль, Семионы под¬ няли паруса и поплыли. Увидев за собою погоню, четвертый Се¬ мион схватил велик корабль за его нос туриный, за его корму звериную и увел его в подземельное царство; когда погоня ушла назад, Семион опять вывел корабль. Молода княжна Елена пре¬ красная оборотилась лебедушкою белою и улетела с корабля; то¬ гда пятый Семион подстрелил ее в крыло, а шестой подхватил на лету. Князь Угор женился на Елене, наделил Семионов золо¬ той казной, да и отпустил их на родиму сторону, а сам он, мо¬ лодой кпязь Угор, стал жить, поживать, добра наживать. Содержание этой сказки, оригинально-русское оно или восточ¬ ного происхождения, во всяком случае так вздорно, что странно было бы рассуждать о нем; но выражение этой сказки, склад и тон рассказа, так наивны, так оригинальны, так проникнуты по¬ нятиями и взглядом на вещи той эпохи, в которую она сложена, 536
и того класса народа, которым она сложена, что ее нельзя про¬ честь без интереса, более или менее живого. И этого-то не по¬ няли ученые п образованные литераторы прошлого столетия: они 'гонялись за сюжетом сказок и ни во что ставили их форму, ко¬ торую и позволяли себе переделывать,— тогда как в форме-то этих сказок и заключается весь их интерес, все их достоинство. Но не будем слишком винить этих переделывателей: они поко¬ рялись духу своего времени, которое требовало уже не сказок, а романов. В прошлое столетие появились и «Георги, милорды английские» 3, и «Гуаки с непоколебимою ворностию» 4, и множе¬ ство других сказок, которых содержание романическое, а слог сбивается то на тон флориановской поэмы 5, то на тон рыцарско¬ го романа, вроде тех, от которых помешался Дон Кихот. И про¬ стой парод теперь предпочитает эти площадные романы своим наивным сказкам, так же как гражданскую печать предпочитает он своим лубочным изданиям. И теперь русские сказки могут иметь свой интерес для людей образованных, которые видят в них дух, ум и фаптазию народа; но для простолюдинов эти сказ¬ ки не имеют уже никакой цены. И кто же не согласится, что в этом виден со стороны простонародья большой шаг вперед по пути образованности? Да, тут есть прогресс. Особенно интересны те русские сказки, которые можно на¬ звать сатирическими. В них виден быт народа, его домашняя жизнь, его нравственные понятия, и этот лукавый русский ум, столь наклонный к иронии, столь простодушный в своем лукав¬ стве. Взглянем на некоторые из этих сказок. В сборнике Кирши Данилова три таких сказки: «Чурилья игуменья», «Дурень Ба¬ бин» и «У Спаса к обедни звонят». Первая особенно интересна, но любопытные сами могут прочесть ее, а мы поговорим о двух лоследних. Не всем дуракам удается в русских сказках; иным в них приходится очень дорого расплачиваться за глупость. А жил был Дурень, А жил был Бабин, Вздумал он, Дурень, На Русь гуляти, Людей видати, Себя казати. Отшедши Дурень Версту другу, Нашел он, Дурень, Две избы пусты, В третей людей нет. Заглянет в подполье, В подполье черги Востроголовы, Глаза что часы, Усы что вилы, Руки что грабли,— В карты играют, Кости бросают, Деньги считают, 537
Груды переводят. Он им молвил: «Бог вам в помочь, Добрым людям», А черти не любят, Схватили Дурня, Зачали бити, Зачали давити, Едва его, Дурня, Жива отпустили. Пришедши Дурень Домой-то, плачет, Голосом воет; А мать бранити, Жена пеняти, Сестра-то также: «Ты глупой Дурень, Неразумной Бабин! То же бы ты слово, Не так же бы молвил; А ты бы молвил: Будь враг проклят Именем господним, Во веки веков, аминь. Черти б убежали, Тебе бы, Дурню, Деньги достались Вместо кладу». «Добро ты, баба, Баба Бабариха, Мать Лукерья, Сестра Чернава! Потом я, Дурень, Таков не буду». Сказка эта довольна длинна, но она вся рассказывается поч* ти одними и теми же словами. Получив урок от чертей и помня наставление жены, матери и сестры, Дурень сказал четырем братьям, молотившим ячмень: «Будь враг проклят именем гос¬ подним». Опять урок и опять наставление со стороны женщин: «Ты бы молвил: „Дай вам боже по сту на день, по тысяче на неделю“». Встретив похороны, Дурень приветствовал их этими словами, был прибит и опять получил наставление, что следовало бы ему сказать: «Дай, боже, царство небесное, земле упокой». Дурень этим желанием приветствовал свадьбу князя и был не¬ щадно избит. Опять поучение: «Ты бы молвил: «„Дай, господь бог, новобрачному князю сужено поняти, под злат венец стати, закон божий прияти, любовно жити, детей сводити“». И Дурень приветствовал этим желанием встретившегося ему старца, кото¬ рый и изломал о его бока свою клюку — «не жаль ему, старцу, дурака-то, но жаль ему, старцу, костыля-то». Узнавши, что стар¬ цу должен он был сказать: «Благослови меня, отче, святой игу¬ мен», Дурень обратился с этим приветствием к медведю в лесу. Прибежав домой еле жив, он узнал, что на медведя ему следо¬ вало заускать, загайкать, заулюкать,— и, встретивши на дороге 538
«полковника Шишкова», он заускал, загайкал и заулюкал, за что и крепко был избит солдатами — тут ему, Дурню, и смерть слу¬ чилась. Сказка «У Спаса к обедни звонят» замечательна сколько по тону легкой иронии в выражении, столько и по тому, что она представляет верную картину одного из важнейших обществен¬ ных отношений — отношения зятя к теще и выгодного положе¬ ния первого перед последнею6, равно как и намек на некоторые права и привилегии, доставляемые законным браком. Теща, при- шедши к зятю, била ему челом, а зять и не посмотрел на нее, говорит: «А и вижу я, вижу сама, А что есть на нем бешеная! Бить зятю дочи моя, Прогневить сердце материно, И пролить бы горячу кровь. А и чем будет зятя дарить, Чем господина дарить?» Выражение этой сказки особенно оригинально: в нем есть что-то поэтическое и вместе с тем что-то ироническое. Она со¬ стоит из двух частей, которые обе начинаются так: У Спаса к обедне звонят, У прихода часы говорят, По монастырям благовестят; — Теща к обедне спешит, На мутовке рубашку сушит, На поваренке кокошнички. Она, теща, к обедне пошла — А идет помалёшеньку, С ноги на ногу поступывает, На башмачки посматривает, Чеботы наколачивает. В первой части сказки теща предлагает зятю кафтан из кам¬ ки, а дочери сарафан, чтобы зять не бил ее дочь, не гневил сердце материно, не проливал бы горячу кровь. Но, видно, зятю этого показалось мало; теща предложила ему быстру реку, а на той на быстрой на реке много гусей, лебедей, много серых малых уточек. А и зять па нее поглядел, Господин слово выговорил: «Теща ты, теща моя, Богоданная матушка! Ты поди-тко живи у меня, А работы не робь на меня; Только ты баню топи, Только ты воду носи, Еще мне робенки качай». Из этого видно, как выгодно бывало в старину быть зятем богатой тещи: чтобы взять у ней все, стоило только прибить жену 539
свою, прогневить сердце материно и пролить бы горячу кровь..; Любопытная черта общественных и семейственных нравов милой старины!.. Любопытны сказки вроде таких, как «Сказка о некоем ири^ казчике и купцовой жене» и «Бабьи увертки». Это сказки новей¬ шие, или по крайней мере сильно подновленные. Последняя на¬ зывается еще «Сказкою о бабьих увертках и непостоянных доку¬ ментах». Но особенно любопытны исторически-старинные сказки в сатирическом духе, каковы: «Сказка о том, как мыши кота по¬ гребают», «Шемякин суд» и «Сказка о Ерше Ершове сыне Ще- тинникове». Из них только последняя напечатана г. Сахаровым с старинного подлинника. Эти сказки в тысячу раз важнее всех богатырских сказок, потому что в них ярко отражается народ¬ ный ум, народный взгляд на вещи и народный быт. В последнем отношении, они могут считаться драгоценнейшими историческими документами. Для пояснения нашей мысли приводим здесь по¬ следнюю сказку всю целиком, со всеми ее повторениями, которые имеют глубокий смысл. В некотором царстве, в некотором государстве, за тридевять земель в тридесятом царстве уряжен был суд, а в том суде судьями сидели: боярии Осетр да воевода Сом, оба от Хвалынского моря; да тут же в суде выборные мужики сидели: Судак да Щука, оба от земскиих волостей, с Волги-рски да с Дона. И к тому суду пришли Ростовского озера челобитчики рыба Лещ с товарищи. И били те челобитчики, рыба Лещ с товарищи, на суде на Ерша Ершова сына Щетинникова, да подали за руками челобитную. А в той их челобитной, у рыбы Леща с товарищи, написано: «Бьют челом и плачутся убогие сироты, нищие крестьяне, Ростовского озера рыба Лещ с товарищи на Ерша Ершова сына Щетинникова. В про¬ шлом 7010 годе били мы, рыба Лещ с товарищи, на него, вора Ергаа, в насильном разграблении наших животишек; и подали сказку за руками всех старожилов, что то Ростовское озеро исстари было за нами, нищими крестьянами, дано в отчину, а нам, убогиим сиротам, после отцов наших та отчина в век прочна. А ныне тот ябедник Ерш, лихой человек и во¬ ришка, из Волги-реки Выркою-рекою к нам, убогиим сиротам, в Ростовское озеро пришел, а пришел он, Ерш, зимою, не в погожую пору, и выпросил¬ ся он, Ерш, одну ночь в Ростовском озере ночевать; а назвался он. Ерш, наемным крестьянином; а про то мы, нищие крестьяне, не ведая его, Ершо¬ вой, хитрости, пустили его, Ерша, одну ночь в Ростовское озеро ночевать. А как он, вор Ершишка, одну ночь ночевал, и упросил нас, убогиих сирот, чтобы его, Ершишка, пустить покормлтися в наше озеро Ростовское с же¬ нщиною и с детишками своими; а мы, нищие крестьяне, не ведая его, Ершоза. лихости, положили на миру: его, Ерша, с женою и детишками его в Ростокское озеро иокормитися пустить. Да сведали мы после, что ему, Ершу, нарядом повещено было идти зимовать на сторожи на Каму-реку, а он, вор и ябедник Ершишка, укрываючись, про то нам не позедал; а мы, убогии сироты ваши, про то не знали. И тот вор, Ершишка, в нашем в . Ростовском озере пол-лета прожил, и детишек расплодил, и дочь свою Ершиху замуж за Карпушкина сына выдал; а после того стакався с пле- меннники своими и детишки, приговорили нас, убогиих сирот, перебить и животишки разграбить, и род наш весь из отчины зои выгнать и озером Ростовским завладеть напрасно. И то все он, вор Ершишка, делал, ионат деючпсь на свое насильство. Смилуйтесь, господа судьи! пе дайте нам, ,• 540
убогиим сиротам, дожить до конечного разоренья и укажите дать правед¬ ный суд нам, Н11ЩП11М крестьянам, с тем Ершом». II судьи спрошалп рыбу Лещ с товарищи: «Ты, рыба Лещ с товарищи! скажи ты нам: правое ли то ваше челобитье, и чем вы по челобитной на суд ручаетесь?» И рыба Лещ с товарищц стали на суд к ответу, да говорили: «Господа судьи, богом вы сотворены! Ведая свое дело правое, били челом по правде, и в том ручаемся животом и жизнпю;^ да как вы, господа судьи, посудите, так тому и быть». И судьи, поговоря промеж собою, приговорили: послать приставом рыбу Окуиь, да велели ему, приставу Окуию, поставить рыбу Ерш па суд к ответу. И пристав Окунь рыбу Ерш на суд к ответу поставил, а доводчик Карась читал те жалобы челобитчиковы, рыбы Леща с товарищи. И рыба Ерш стал на суд к ответу, да говорил: «Господа судьи, богом вы сотворены! то челобитье истцов, рыбы Леща с товарищи, неправое, и то-де я после доводом доведу; а наперед на них, истцов, рыбу Леща с това¬ рищи, дайте суд и расправу в деле великом». И судьи спрошали его, Ерша: «Ты, Ерш! в каком деле великом дать тебе суд и расправу на них, истцов, рыбу Леща с товарищи?» И рыба Ерш стал на суд к ответу, да говорил: «Господа судьи, богом вы сотворены! Те истцы, рыба Лещ с товарищи, в своей челобитной меня, Ерша, поносили и бесчестили, и называли меня, Ерша, и вором, и ябед¬ ником, и Ершишкою, и волочайкою, и укрывайцею. И то всё сором они, истцы, рыба Лещ с товарищи, лаяли на меня, Ерша, и за то с них, истцов, рыбы Леща с товарищи, доправить мне следует за большое бесчестье с проторы и убытки». И судьи спрашивали рыбу Леш, с товарищи: «Ты, Лещ с товарищи! скажи ты нам: буде дело неправое по суду ответчикову доказано будет, и чем вы ручаетесь за большое бесчестье?» И рыба Лещ с товарищи стал на суд к ответу, да говорил: «Господа судьи, богом вы сотворены! А то он, Ерш, затеял дело неправое, взвел лихой извет, кабы суд проволочить; а буде на суде наше челобитье неправым делом доказано будет, и мы ручаемся в том животом и жизнью». И судьи, поговоря промеж собою, приговорили: тот его, Ерша, лихой извет оставить, а ему, Ершу, указали, без проволочки, чинить ответ на суду по челобитью истцов, рыбы Леща с товарищи. И рыба Ерш стал на суд к ответу, да говорил: «Господа судьи, богом вы сотворены! А то челобитье истцов, рыбы Леща с товарищи, лихой извет на меня, Ерша; а грабить их и животишки их разорять не думал я и не гадал; а то Ростовское мое озеро исстари, и владели им исстари отцы и деды, а дано оно было в отчину старому Ершу, моему деду; и потому ж оно ныне прочно за мною ввек; а родом мы исстари дети боярские, мелких бояр Переяславских; а те челобитчики, рыба Лещ с товарищи, бывали у отца моего в холопех; а я, Ерш, не похотя греха по батюшкиной душе, отпустил их, холопей, на волю, да велел им жить за собою, поитися и кор- митпся самим собою; а их племя, рыбы Леща с товарищи, и ныне есть во дворе у нас в холопех; а как то Ростовское озеро от великих засух повысохло, и стала скудность великая, и голод, и те челобитчики, рыба Лещ с товарищи, сами сволоклися на Вырку-реку и по затокам расселися, умышляя лихое дело на мою голову: похотели меня, Ерша, со всем моим домишком искоренить напрасно: и от того мне, Ершу, житья не стало; а после стали они, истцы, рыба Лещ с товарищи, от крестьянства отбива- тися, и учали они воровством в Ростовском озере промышлять; а я, Ерш, отцовским домишком и ныне живу в Ростовском озере: а живу я на дне и на свету, кабы добрый человек: не тать и не разбойник; а я живу своею силою и кормлюся своею отчиною; да меня, Ерша, знают на Москве боль¬ шие князья и бояре, и окольничие и дворяне, и дьяки и гостиные сотни, и всех чинов люди в иных городех и во многих селех». 541
И судьи спрошали рыбу Лещ с товарищи: «Ты, рыба Лещ с това¬ рищи! скажи ты нам: на кого ты шлешься, что то Ростовское озеро ваше, а не Ершово с товарищи? И чем его, Ерша, уличаете?» И рыба Лещ с товарищи стал на суд к ответу, да говорил: «Господа судьи, богом вы сотворены! Уличаем мы его, Ерша, всею правдою, и шлем¬ ся в том на свидетелей, а свидетели те у нас люди добрые: Новгородской области Ладожского озера рыба Белуга да со Белаозера рыба Белая рыбица, и что те, добрые люди, подлинно про то ведают, что то Ростовское озеро наше, а не Ершово». И судьи спрошали Ерша с товарищи: «Ты, рыба Ерш! шлешься ли Новогородской области Ладожского озера на рыбу Белугу да с Белаозера на рыбу Белую рыбицу?» И Ерш стал на суд к ответу, да говорил: «Господа судьи, богом вы сотворены! Новгородской области Ладожского озера на рыбу Белугу да с Белаозера на рыбу Белую рыбицу не шлюся за тем, что те рыбы боль¬ шие, а мы, Ерши, рыбы малые; и в том промеж нас правды не будет; да они ж, те рыба Белуга да Белая рыбица, заодно живут с Лещом, и пьют и едят вместе; и в том промеж нас правды не будет; да у них же, у рыбе Белуге да у Белой рыбице, с Лещом промеж себя испокон веку идет сва¬ товство и кумовство; и в том промеж нас правды не будет; да они ж, рыбы Белуга да Белая рыбица, люди зажиточные, а я, Ерш, человек убогой, и мне, Ершу, за езду поезжаное платить приставу с понятыми нечем, а путь дальний». И судьи спрошали рыбу Лещ с товарищи: «Ты, рыба Лещ с това¬ рищи! скажи ты нам, на кого шлешься еще в том, что то Ростовское озеро ваше, а не Ершово с товарищи?» И рыба Лещ с товарищи стал на суд к ответу, да говорил: «Господа судьи, богом вы сотворены! Уличаем мы его, Ерша, всею правдою, и сла- лися в том на свидетелей, а свидетели были у нас в том люди добрые. И он, Ерш, лихостию своею обесчестил людей добрых: Новогородской области Ладожского озера рыбу Белугу да с Белаозера рыбу Белую рыбицу для того, будто те рыбы велики; и то он сором лаял; и будто те рыбы живут со мною, Лещом, заодно и пьют и едят вместе со мною, Лещом; и то он дурно делал; и будто те рыбы водят кумовство и сватовг ство со мною, Лещом; и то он напраслину ставил. А те все речи его, Ершо¬ вы, изветные и к ответу нейдут, и тем речам его нельзя веры имать без доводчиков и крепкой поруки. Опричь тех добрых людей, ставит он, Лещ, в свидетели Переяславскую рыбу Сельдь, и что та рыба Сельдь человек добрый, и подлинно ведает, что то Ростовское озеро наше, а не Ершово». И судьи спрошали Ерша с товарищи: «Ты, Ерш! шлешься ли Пере¬ яславского озера на рыбу Сельдь?» И Ерш стал на суд к ответу, да говорил: «Господа судьи, богом вы сотворены! Переяславская рыба Сельдь всем сведома, и на ту рыбу я, Ерш, шлюсь. Да она ж, рыба Сельдь, человек зажиточный, а я, Ерш, че¬ ловек убогой, да мне, Ершу, за езду поезжаное платить приставу с поня¬ тыми нечем, а путь дальний». И судьи, поговоря меж собою, приговорили: послать, мимо истцов и ответчиков, приставом рыбу Окунь, а езду за поезжаное доправить после на виноватом; да ему, приставу Окуню, приговорили взять в поня¬ тые рыбу Линь. И Линь стал на суд к ответу, да говорил: «Господа судьи, богом вы сотворены! В понятых мне, Линю, быть нельзя за тем, что у меня, Линя, и глаза малы, и говорить не умею, и память худа, за хворостию с места не схожу». И судьи, поговоря промеж собою, приговорили: за тою хворостию рыбу Линя от понятых ослободить, а вместо его приказали отпустить в понятые рыбу Язя. И пристав, рыба Окунь, да понятой, рыба Язь, по сыску в Переяслав¬ ском озере ту рыбу Сельдь обыскали, и поставили ту рыбу Сельдь к суду в ответ. 542
И как стала рыба Сельдь Переяславская к суду в ответ, и доводчик Карась читал судное дело, да потому ж проговорил речи пстцовы и отьет- чиковы, да взял у них, истцов и ответчиков, сказки в том за их руками, и положил те сказки перед судьями. И судьи спрошали Переяславскую рыбу Сельдь: «Ты, рыба Сельдь! скажи ты нам про того Леща и Ерша: чье у них то Ростовское озеро исстари?» И рыба Сельдь Переяславская сказала: «Господа судьи, богом вы сотворены! Скажу вам всю правду, что ведаю про Леща п Ерша, чье у них Ростовское озеро исстари. Лещ, господа судьи, человек добрый и крестьянин гожий, а живет он, Лещ, своею силою, как и прочие люди живут; и он, Лещ, ни тать, ни разбойник. Да то все ведаю заподлинно. — Ерш, господа судьи, лихой человек и ябедник, а живет по рекам и озерам, на дне и на свету мало бывает; да тот Ерш и болыпиих рыб обманывает; попросится он, вор, на ночь ночевать, и тут поселится со всем домишком вековать, а там и учнет после клепать, что та его отчина заведомо исста¬ ри; да тот же Ерш не бывал исстари в детех боярских и за собой не имел при дворе холопей; да и живал он, Ерш, в бобылях; а по наряду довелось ему быть на сторожи на Каме на реке, да и туто укрылся в Ростовское озеро. Да то все ведаю заподлинно». И судьи спрошали Переяславскую рыбу Сельдь: «Ты, рыба Сельдь! скажи ты нам, знают ли его, Ерша, на Москве большие князья и бояре, стольники и дворяне, дьяки и гостиные сотни, и всех чинов люди в иных городех и во многих селех?» И рыба Сельдь Переяславская сказала: «Господа судьи, богом вы сотворены! Скажу вам всю правду, что ведаю про Ерша. Знают его, Ерша, на Москве и в иных городех и во многих селех на кружалах, и не князья и бояре, и не стольники и не дворяне, и не дьяки и торговые сотни, и всех чинов люди, а ярыжки, бражники и зернщики. Да то все ведаю подлинно». И судьи спрошали его, Ерша: «Ты, Ерш! скажи ты нам: чем ты опо¬ рочиваешь речи свидетельские? И кто в том за тебя, Ерша, порукою?» И Ерш стал на суд к ответу, да говорил: «Господа судьи, богом вы сотворены! Опорочиваю те речи свидетельские Переяславской рыбы Сельдь тем, что все то она говорит с похмелья, понаровя истцам, рыбе Лещу с товарищами; да и она, рыба Сельдь, отродясь меня, Ерша, не видывала и говорит в своих речах извет лихой напрасно; и в своих речах кладу за себя порукой рыбу Налима, а та ли рыба Налим человек добрый, и знает доподлинно, что та рыба Сельдь с похмелья и не в разуме и что говорит, ума-разума не спрошаючи». И судьи, поговоря промеж собою, приговорили: послать приставом рыбу Окунь по рыбу Налим, а езду за поезжаное доправить после на виноватом; да ему, приставу, приговорили взять в понятые рыбу Язя. И пристав рыба Окунь да понятой рыба Язь, по сыску в Волге-реке, ту рыбу Налим обыскали, и поставили ту рыбу Налим к суду в ответ. И как рыба Налим стал на суд к ответу, и доводчик Карась читал судное дело, да по тому ж проговорил речи ответчиковы Ерша и речи свидетельские рыбы Сельдь, да взял у них, у Ерша и Сельди, сказки в том за их руками и положил те сказки перед судьями. И судьи спрошали рыбу Налим: «Ты, Налим! скажи ты нам: бывает ли рыба Сельдь с похмелья и не в разуме, и что та рыба Сельдь говорит ли, ума-разума не спрошаючи?» И рыба Налим стал на суд к ответу, да говорил: «Господа судьи, богом вы сотворены! таковско дело мне, Налиму, неведомо; да и потому ж ничего про Ерша не знаю и не ведаю». И рыба Ерш стал на суд к ответу, да говорил: «Господа судьи, богом вы сотворены! Тот рыба Налим мужик глупой и состарелся, да и на суду говорить не сумеет. И в своих речах кладу за себя порукой старыих ста¬ рожилов, рыбу Плотву с товарищи». 543
И судьи, поговоря промеж собою, приговорили: рыбу Налим отослать назад с понятым и сдать становому под расписку; а ему, Ершу, за обол- ганье рыбы Сельдь п Налима очных ставок более не давать. II понятой рыба Язь положил рыбу Налим в сани, да и свез к Волге- реке, и подал перед судьями расписку о том. И судьи, поговоря промеж собою, приговорили: истцов и челобитчи¬ ков выслать из суда вон, сдав на руки понятому рыбе Язю; судное дело указали писать Вьюну; дело вершить по грамотам судным доводчику Карасю, а грамоту печатать Раку клешнею. И как дело повершили, и доводчик Карась положил то судное дело перед судьями. И судьи, поговоря промеж себя, приговорили: Леща с товарищи опра¬ вить, а Ерша обвинить, да и выдать Ерша ему, Лещу, головою. И доводчик Карась поставил на суд истцов и ответчиков пред судьями, а грамоту к губному старосте стал читать Вьюн. «Память Ростовского озера губному старосте большой рыбе Севрюге с товарищи. В прошлых-де годех 7110, явясь на суд Ростовского озера челобитчики, рыба Лещ с товарищи, и били нам челом и подали свое чело¬ битье за руками; а в том их челобитье писано: па Ерша Ершова сына Щетинникова жалоба великая: он-де Ерш из Волги реки Выркою-рекою пришел к нам в Ростовское озеро зимою, не в погожую пору, и выпросился обманом у нас, рыбы Леща с товарищи, одну ночь в Ростовском озере ночевать, а после он-де, Ерш, просился у нас, рыбы Леща с товарищи, покормитися с женишкою и детишками; и он-де, Ерш, у нас, рыбы Леща с товарищи, пол-лета прожил, и детишек расплодил, и дочь свою Ершиху за Карпушкина сына выдал; да он-де Ерш, стакався с своими племянники и детишки, приговорили нас, рыбу Леща с товарищи, перебить и живо¬ тишки наши разграбить, и из отчины вон выгнать, и тем Ростовским озе¬ ром завладеть напрасно. А по сыску и допросу в том суде оказалось, что-де он, Ерш, вор и разбойник; живет-де он, Ерш, по озерам и болотам бобылем; и он-де, Ерш, говорил в суде, что будто он, Ерш, из боярских детой мел¬ ких бояр Переяславских, и что-де та рыба Лещ с товарищи исстари были за отцом его крестьяне; и то он, Ерш, лаял напрасно. И как к тебе ся наша память придет, и ты б того Ерша с товарищи взял к себе в губную избу, учинил наказание на мирском дворе, бил батоги нещадно, чтобы впредь им и всем братиям на то смотря, так делать было не повадно, и учиня им наказание, доправил бы, без московский волокиты, с него, Ерша с товарищи, все проторы и убытки, а доправя проторы и убытки, выдал бы того Ерша ему, Лещу, головою, и велел бы его, Ерша, водя по торгам, бить кнутом, а бив кнутом, повесить против солнца. И о том о всем при¬ слал бы еси к нам отписку без мотчаиия» . Эта сказка — полная и верная картина древней русской юриспруденции, древнего русского судопропзводсава, древнего русского словесного суда, со всем их добром и со всем их злом: и с гарантиею справок и свидетельств, забираемых у лиц, сопри¬ косновенных делу или подсудимому, и с московскою волокитою. Повторяем: для людей, которым доступна не одиа буква, такая сказка есть драгоценный исторический документ. От позм и сказок самый естественный переход к историче¬ ским песням.
ПРИЛОЖЕНИЕ 18 В. Белинский, т. 6
<ОБЩЕЕ ЗНАЧЕНИЕ СЛОВА ЛИТЕРАТУРА) (Начало первой редакции) Нельзя писать истории какого бы то ни было предмета, не определивши предварительно значения, сущности, содержания и объема данного предмета. Посему мы должны сперва определить значение литературы вообще, а потом показать, каким образом и до какой степени русская литература соответствует значению литературы вообще. У нас многие заменяют, или думают заменить, русским сло¬ вом «словесность» иностранное слово «литература». Одни делают это в предположении, что «словесность» и «литература» совер¬ шенно тождественны в своем значении и что посему можно без ошибки употреблять то и другое, когда вздумается и как придет¬ ся. Другие, по принципу пуризма, совсем не хотят употреблять слова «литература», как иностранного и ненужного, думая, что русское слово «словесность», по объему своего содержания, совер¬ шенно равно слову «литература». Те и другие несправедливы. В языке не может быть двух слов, совершенно тождественных по своему значению. Если во¬ шедшее в какой-нибудь язык иностранное слово может заменить¬ ся собственным того языка словом — иностранное уступает'место национальному и, как уже излишнее, а потому и ненужное, само собою выходит из употребления. Так исчезли из русского языка иностранные слова: виктория (вместо победа), презент (вм. пода¬ рок), аттенция (вм. внимание, уважение к кому-либо), ондиро- ваться (вм. волноваться), решпект (вм. уважение) и множество других. Но иностранное слово «литература» удержалось, и вся¬ кий, кто только понимает значение «словесности» и употребляет это слово, понимает также и значение слова «литература» и 18* 547
также употребляет его. Значит: между этими двумя словами есть разница в их значении, как бы они ни были между собою сходг ны, есть оттенок, и они только сходны друг с другом, но отнюдь не тождественны. Знание точного значения слов и их различия между собою, хотя бы и самого легкого, есть необходимое усло¬ вие всякого истинного мышления, ибо слова суть выражения по-- иятий, а можно ли мыслить, не умея отличать, во всей тонкос¬ ти, одного понятия от другого? Посему мы прежде всего долж¬ ны определить значение и различие слов литература и словес¬ ность. Когда какое-нибудь слово употребляется неопределенно, то должно прибегнуть к его этимологии, а потом уже обратиться к его настоящему употреблению, дабы показать, что можно и долж¬ но разуметь под ним. Существительное «слово» как выражение разума — лучшего дара, которым человек высоко поставлен надо всем творением — играет важную роль в словенских языках. Не¬ даром многие производят от «слова» не только общее, родовое название словенского племени, но и самое название «человека» (еловик, словек, словак, словяк). В самом деле, если первобытный человек почувствовал необходимость в названии себя таким сло¬ вом, которое бы выразило собою его главное и существенное отли¬ чие от всех животных,— он, естественно, мог всего лучше произве¬ сти его от «слова». И так как первобытный, или, что все равно, дикий, человек, встретивши другого, которого язык был ему непо¬ нятен, не мог в этих, непонятных ему, звуках уразуметь слова, а принял их просто за звуки, свойственные даже и животным бес¬ словесным, то и почел этого человека лишенным дара «слова» и пазвал его «немцем». Впоследствии, когда он вышел из состояния дикости, слово «немец», по преданию оставшееся в его языке, было употреблено им для выражения понятия «иностранец», а наконец сделалось родовым названием ближайшего к нему по соседству племени. Существительное «слово» в русском языке имеет обширнейшее значение, чем существительные «глагол» и «речение»: оно первоначально соответствовало греческому Хоуов и означало и идею, и слово, и разум, и дух, и бога, как это видно из первых строк Евангелия апостола Иоанна: «В начале бе слово, и слово бе к богу, и бог бе слово; сей бе искони к богу». Корень существительного «слово» есть сл. Первоначальное речение от этого корня есть слутъ, слыть, от чего уже и происхо¬ дит речение «слово». Здесь слово означает название предмета, то, чем слывет предмет. Для означения в человеке отличительной спо¬ собности слова производится, чрез присовокупление образователь¬ ного слога н, ный, прилагательное словес-н, словес-ный (так же как от тело, телес — телесный, слава — славный, ум — умный и т. п. ). Отсюда ясно следует, что первоначальное значение слова «словесность» есть выражение дара слова, способности в человеке 548
говорить. Однако это первоначальное значение утратилось в упо¬ треблении, ибо нельзя сказать, не оскорбив уха: «человек отличен словесностию», но говорится: «человек отличен даром слова» или просто —«словом». Тем не менее в слове «словесность» таится, как элемент, значение «способности или дара слова»: ибо мы, не оскорбляя слуха, можем сказать: «человек есть существо словес¬ ное» или: «все животные суть существа бессловесные». Но в даль¬ нейшем своем развитии слово «словесный» стало выражать все то, что непосредственно относится к слову, как, например: «сло¬ весные науки», «словесное отделение», или «словесный факуль¬ тет» (говоря об университете), «словесное выражение», «словес¬ ный памятник», «словесное объяснение» и т. д. По этому же са¬ мому и наука о словесности, даре слова, или короче — наука о слове, называется у нас словесностию. Отсюда ясно и определенно видно и значение слова «словесность» и его различие от слова «литература». Если можно сказать: «словесные науки», то нельзя сказать: «литературные науки»; если же «литературное выраже¬ ние», «литературное объяснение» и т. п. можно так же точно ска¬ зать, как и «словесное выражение», «словесное объяснение», то для выражения совершенно различных и отнюдь не тождествен¬ ных понятий. Следовательно, недаром иностранное слово «литера¬ тура» получило в нашем языке право гражданства и сделалось, так сказать, туземным, национальным словом, которого не может ни заменить, ни вытеснить русское слово «словесность»; и, в свою очередь, недаром русское слово «словесность» не могло быть ни заменено, ни вытеснено иностранным словом «литература». Каж¬ дое из этих слов равно необходимо и незаменимо, и ни одно из них не выражает другого, но каждое существует в языке само¬ стоятельно. Но в дальнейшем развитии слова «словесность» оно несколько сходится в своем значении с словом «литература»; но гюлько сходится, а отнюдь не отождествляется. А между тем мно¬ гие, не замечая ускользающих от определения каких-то дробных чисел, составляющих собою различие «словесности» от «литера¬ туры», и наоборот, принимают оба эти слова за сумму одной и той же величины и думают, что легко можно обойтись без одного из них, заменив его другим, или употреблять каждое из них по произволу. Отсюда частию и произошли сбивчивость и неопреде¬ ленность в значении самого предмета, выражаемого словами «сло¬ весность» и «литература». Так как слово «словесность» объемлет собою все, что только относится к дару слова и самому слову, то под «словесностью» должно разуметь как язык, так и всю умственную, выразившуюся в языке жизнь народа, с ее теориею и историею, покблику послед¬ ние касаются языка, как общего материала, через который и в котором выразилась зта умственная жизнь народа. Таким образом, и язык как материал всякого словесного произведения, с его тео¬ риею и историческим развитием, и все произведения ума и фанта¬ 549
зии народа, выразившиеся в слове: пословица, поговорка, древняя надпись на камне, на монете, предание, миф, летопись, народная песня, сказка, художественно созданная поэма или драма, фило¬ софское сочинение, журнальная статья, ученый трактат о поли¬ тической экономии или статистике, газетное объявление, геомет¬ рия, теория сельского хозяйства, руководство для поваров и ку¬ харок, средства к истреблению мышей и клопов — все это равно принадлежит к области словесности, как предметы, существую¬ щие через слово и в слове.
ПРИМЕЧАНИЯ* * © «Художественная литература», 1981
СПИСОК СОКРАЩЕНИЙ В тексте примечаний приняты следующие сокращения: Батюшков — К. Н. Батюшков. Сочинения в прозе и стихах, ч. I, изд. 2. СПб., 1834. Белинский, АН СССР — В. Г. Белинский. Полн. собр. соч., т. I—XIII. М., Изд-во АН СССР. 1953—1959. ГБЛ — Государственная библиотека СССР имени В. И. Ленина. КСсБ — В. Г. Белинский. Сочинения, ч. I—XII. М., Изд. К. Сол- датенкова и Н. Щепкина, 1859—1862 (составление и редактирование изда¬ ния осуществлено Н. X. Кетчером). ЛН — «Литературное наследство». М., Изд-во АН СССР. Литературная критика — Литературная критика 1800— 1820-х годов. М., «Художественная литература», 1980. Майков — Л. Н. Майков. Батюшков, его жизнь и сочинения. СПб., 1896. П у ш к и н — А. С. Пушкин. Собр. соч. в 10-ти томах. М., «Художе¬ ственная литература», 1974—1978. Савельев — Н. Савельев. Жизнь Г. Р. Державина. Статья к Сочинениям Державина, ч. I. СПб., 1843. * * * В цитируемых Белинским текстах оговариваются авторские курсивы, курсивы же Белинского не оговариваются. Неточности в цитатах оговариваются в примечаниях только в тех случаях, когда они носят принципиальный характер и влияют на понима¬ ние смысла. 553
ИСТОРИКО-ЛИТЕРАТУРНАЯ КОНЦЕПЦИЯ БЕЛИНСКОГО И МЕСТО В НЕЙ ТВОРЧЕСТВА ПУШКИНА Настоящий том содержит важнейший историко-литературный цикл Белинского — статьи о Державине и Пушкине,— а также незавершенные статьи и фрагменты, предназначавшиеся для «Критической истории рус¬ ской литературы». Именно в этих работах Белинского, хронологически относящихся к 1842—1846 годам, наиболее целостно выразилась его исто¬ рико-литературная концепция. Главное место в этой концепции и в замысле «Критической истории русской литературы» принадлежит творчеству Пушкина. Уже в «Литературных мечтаниях» (1834) Белинский посвятил Пуш¬ кину — «совершенному выражению своего времени» — несколько востор¬ женных страниц. И потом, почти в каждой своей обобщающей статье, вплоть до последнего обзора «Взгляд на русскую литературу 1847 года» (не говоря уже о десяти рецензиях, специально посвященных Пушкину), обращается Белинский к пушкинской поэзии, стремясь определить ее смысл и значение. И конечно, его суждения о Пушкине не были неизмен¬ ны, как не была неизменна его «движущаяся эстетика». В течение долгого времени, в сущности на протяжении всех тридца¬ тых годов, в частности, в «Литературных мечтаниях», Пушкин представ¬ лялся Белинскому явлением блестящим, но в историческом смысле исключительным и даже необъяснимом. Видя в пушкинском искусстве идеальное художественное воплощение «вечных законов творчества», Бе¬ линский как бы «вычленял» Пушкина из истории литературы, иной раз ставил с ним рядом лишь Гомера и Шекспира. В пушкинском цикле величие Пушкина понимается гораздо более глубоко и содержательно — как величие, обусловленное исторически, под¬ готовленное всем ходом русской истории, всем движением русской поэ¬ зии. «Наблюдая за ходом отечественной литературы,— говорит Белин¬ ский,— мы, естественно, часто должны были в прошедшем отыскивать причины настоящего и прозревать в историческую связь явлений. Чем более думали мы о Пушкине, тем глубже прозревали в живую связь его с прошедшим и настоящим русской литературы и убеждались, что писать о Пушкине — значит писать о целой русской литературе: ибо как прежние 554
писатели русские объясняют Пушкина, так Пушкин объясняет последо¬ вавших за ним писателей. Эта мысль сколько истинна, столько и утеши¬ тельна: она показывает, что, несмотря на бедность нашей литературы, в ней есть жизненное движение и органическое развитие, следственно, у нее есть история». Суть этого «жизненного движения и органического развития» и, тем самым, смысл «явления» Пушкина Белинский опреде¬ ляет следующим образом: «Много было сделано (предшественниками Пуш¬ кина) для языка, для стиха, кое-что было сделано и для поэзии; но поэ¬ зии как поэзии, то есть такой поэзии, которая, выражая то или другое, развивая такое или иное миросозерцание, прежде всего была бы поэ¬ зией,— такой поэзии еще не было! Пушкин был призван быть живым откровением ее тайны на Руси. И так как его назначение было завоевать, усвоить навсегда русской земле поэзию как искусство, так, чтоб русская поэзия имела потом возможность быть выражением всякого направления, всякого созерцания, не боясь перестать быть поэзиею и перейти в рифмо¬ ванную прозу,— то естественно, что Пушкин должен был явиться исклю¬ чительно художником» (курсив мой.—К. Т.). «О Пушкине судить нелегко»,— признавался Белинский в первсй своей статье — «Литературные мечтания». Много раз обещал он своим читателям дать отчет о Пушкине в «особенной статье»1, но, по-видимому, чувствовал, что еще не готов к тому, чтобы не просто описать поэзию- художество Пушкина, но объяснить явление этой поэзии. В первой же статье пушкинского цикла он прямо назвал причину медлительности в выполнении своих обещаний: неопределенность, невыработанность «соб¬ ственного, нашего понятия о значении Пушкина». В течение почти десяти лет шел Белинский к определению такого собственного понятия, кото¬ рое учитывало бы (чаще всего полемически) и суждения современной критики, таких авторитетных ее представителей, как Н. А. Полевой, Н. И. Надеждин, И. В. Киреевский, С. П. Шевырев. Размышления Белинского над эстетическими проблемами (анализ «идеи искусства», «идеи поэзии», разработка категории художественности), исторические сопоставления литературных явлений, установление их пре¬ емственных связей, наконец — объективная, или, как говорит Белинский, фактическая философия самой жизни, самого общества — все это вело мысль Белинского к тому моменту, когда его собственное понимание зна¬ чения Пушкина достаточно определилось, когда вместе с тем вырабо¬ тался и тот метод, который позволил ему построить свою историко-лите¬ ратурную и одновременно «пушкиноведческую» концепцию 2. 1 См. т. 1 наст, изд., с. 219. 2 Мы не имеем возможности представить здесь весь процесс формиро¬ вания историко-литературных идей Белинского. Этот процесс достаточно подробно описан А. Лаврецким («Белинский, Чернышевский, Добролюбов в борьбе за реализм». М., «Художественная литература», 1968), Н. И. Мор- довченко («Белинский и русская литература его времени». М. — Л., Гослит¬ издат, 1950), И. Г. Пехтелевым («Белинский — историк русской литера¬ туры». М., «Просвещение», 1961). Ими же дан анализ некоторых сторон историко-литературной концепции Белинского. См. также статью 10. В. Манна «В поисках новых концепций» в т. 4 наст. изд. 555
I Когда в «Литературных мечтаниях» Белинский решительно заявил: «У нас нет литературы»,— он обоснозал это заявление своим определе¬ нием литературы как «собрания такого рода художественно-словесных произведений, которые суть плод свободного вдохновения и дружных (хотя и пеусловлениых) усилий людей, созданных для искусства, дыша¬ щих для одного его и уничтожающихся вне его, вполне выражающих и воспроизводящих в своих изящных созданиях дух того народа, среди ко¬ торого они рождены и воспитаны...». Но этого мало. Наряду и в тесном единстве с критериями художественности и народности, определение ли¬ тературы предусматривало также и критерий исторический: нельзя счи¬ тать литературой собрание какого-либо числа не имеющих между собой закономерной связи «художественно-словесных произведений», пусть даже выдающихся — «шедевров». Понятно, что такая высокая мера — литературы как феномена осо¬ бой значимости и особого качества — могла быть определена Белинским лишь потому, что уже в момент писания первой своей литературно-кри¬ тической статьи он обладал широким художественным кругозором, ему были известны высшие достижения мировой поэзии и европейской эсте¬ тики, короче говоря — он уже мыслил категориями всемирной, «всеоб¬ щей» литературы. Эта высокая мера открылась Белинскому и потому, что она нашла уже и свое национальное воплощение в творчестве Пушкина: Пушкин своими созданиями, сказано в «Литературных мечтаниях», «дал мерило» для всякой поэзии. Руководствуясь своим высоким пониманием литературы (или поэзии) и не увидев тогда в русской литературе исторической закономерности, Белинский поначалу (1834—1836) сосредоточивает усилия на анализе сов¬ ременного состояния литературы, а затем (1838—1839) на выработке тех всеобщих эстетических принципов, тех непреходящих критериев художе¬ ственной ценности, которые Плеханов в статье «Литературные взгляды Белинского» назвал его «эстетическим кодексом». Поэтому до начала соро¬ ковых годов собственно история литературы, то есть ее движение, разви¬ тие, мало интересовала Белинского. Ее изучение (как истории литературы, а не как «литературной старины»), почти не находило отражения на стра¬ ницах его статей. Но и живая литературно-критическая деятельность, и настойчивые поиски общей эстетической теории были необходимыми предпосылками и условиями обращения Белинского к последовательному историзму, пред¬ посылками уяснения им исторической связи и закономерной преемствен¬ ности фактов и явлений русской литературы, а тем самым и ее места в литературе всеобщей, всемирной. И то и другое было, конечно, и усло¬ виями выработки «собственного понятия» Белинского о значении поэзии Пушкина. Выдающимся завоеванием мысли Белинского тридцатых годов — и его литературно-критической практики, и теоретических исканий — яви¬ лось учение о художественности. 556
Проблема художественности как особого качества словесного произ^ ведения, делающего его произведением искусства, присутствовала уже в «Литературных мечтаниях» в самом определении литературы («собрание художественно-словесных произведений»). Вскоре — в статьях «О русской повести и повестях г. Гоголя», о «Стихотворениях» В. Бенедиктова, «О критике и литературных мнениях «Московского наблюдателя» — появ¬ ляется и самый термин «художественность», обозначающий основную ка¬ тегорию эстетики и литературной критики Белинского и потому последо¬ вательно используемый им в суждениях и оценках. В последней из названных статей, в полемике с С. Шевыревым, фор¬ мулируется тезис: «Художественность есть творчество». Именно творче¬ ский процесс как «поэтическое откровение», его глубокий, сокровенный смысл, его стадии и формы, именно художник, «эта дивная загадка», ху¬ дожник — гений-творец более всего занимают в это время Белинского, напряженно ищущего пути к тайнам художественности, к загадкам рож¬ дения и бытия произведений искусства и в этих поисках решительно отвергающего всякий эстетический догматизм. Сфера творчества для не¬ го — сфера бессознательного, эмоционального, сфера «вдохновения» и «свободы». Это, однако, не безграничная свобода в духе романтиков начала века, она ограничена — жизнью. «Где жизнь — там и поэзия»,— повторяет Белинский в одной из первых же своих рецензий знаменитый тезис Н. И. Надеждина, развертывая его в статьях 1834—1836 годов, и прежде всего в статье о Гоголе, в эстетическую концепцию реальной поэзии — «поэзии жизни, поэзии действительности, наконец — истинной и настоя¬ щей поэзии нашего времени». Так понятие художественности «обрастает» множеством конкретных определении, выражает себя в них и через них («простота вымысла», «совершенная истина жизни», открывающаяся через поэтизацию «прозы жизни» и т. д.). Философское, теоретическое обоснование категории художественно¬ сти в ее качественном своеобразии было дано Белинским в 1838—1839 го¬ дах, когда, следуя принципу, разработанному классической немецкой эсте¬ тикой (наиболее полно, глубоко и последовательно Гегелем), он опреде¬ ляет художественность через отношения содержания (идеи) и формы (явления). В художественном образе, по мысли Белинского, идея так уравно¬ вешена с формой, что и идея, и форма потеряли «свою особность», и «слились в неразрывном тождестве уже, а не единстве только», слились, «как душа с телом». Художественность (реализация идеи в образе, «кон¬ креция» — слияние идеи с образом) является итогом, результатом особого творческого процесса, который в своем основном содержании относится уже в большей степени к сфере рациональной, а не чисто эмоциональной, к сфере сознания, а не «вдохновения». Потому этот процесс и называется «мышлением», правда, в отличие от мышления философского, мышлением в образах (см. статью 1838 г. о Полном собрании сочинений Д. И. Фон¬ визина и «Юрии Милославском» М. Н. Загоскина). Мышление в образах (или образами) как творческий процесс подчинено объективным законам, художественный образ как результат такого процесса обладает особым 557
качеством — он объективен. Суть учения о художественности, развитого Белинским в это время, составляла «идея объективности как необходимо¬ го условия в творчестве, и идея искусства, понимаемого не в романтиче¬ ском смысле со стороны содержания, а в первобытном и чистом значении классической формы» 1 — формы, чуждой субъективности, объективной по самой своей природе, воспроизводящей предмет в соответствии с его понятием 2, его идей, его действительным смыслом. Важнейшим признаком художественности был для Белинского пла- стицизм — такое качество образа, которое определяет самую его суть, пронизывает все его стороны, характеризует не только форму и содержа¬ ние, но их отношения. Пластицизм — это гармония, целостность, сораз¬ мерность, ритм — единство противоположностей, их закономерная соотне¬ сенность и соответствие в реальном жизненном явлении или «явленном» образе (см. письмо В. Г. Боткину от 1 марта 1840 г.). Таким образом, реалистическая форма выступала первоначально в трактовках Белинского «под видом» художественной формы, а зарождающаяся теория реализма — как учение о художественности. Свою трактовку художественности Белинский обосновывает, опираясь на творчество «исполинов искусства», отделенных один от другого «тыся¬ челетиями и веками»,— Гомера, Шекспира, Гете и, конечно, Пушкина. Почти фапатически, со всей свойственной ему бескомпромиссной после¬ довательностью отграничивает Белинский гениальные — всемирные — творения, наделенные этим высоким, недоступным простым талантам, качеством художественности — от произведений «поэзии» и «литера¬ туры»... Когда после смерти Пушкина в «Современнике», в издании «Сто рус¬ ских литераторов» стали публиковаться все новые и новые его сочине¬ ния —«Медный всадник» и «Русалка», «Сцены из рыцарских времен» и «Египетские ночи», «Каменный гость» и главы из «Арапа Петра Велико¬ го»,— Белинскому открылся совершенно новый период «высшей, просвет¬ ленной художнической деятельности Пушкина». Во всех этих произведе¬ ниях видит Белинский безусловное подтверждение своей теории художест¬ венного творчества, своего учения о художественности. Из этих пушкинских произведений извлекает он примеры «художественной формы, вполне обнявшей бесконечную идею, положенную в ее основание» (характери¬ стика «Каменного гостя» в рецензии на «Сто русских литераторов»— 1839), высокие образцы художественной образности, чуждой какой-либо рефлексии и дисгармонии. Но когда Белинский в цитированном выше письме к Н. В. Станке¬ вичу говорит: «я был помешан на идее объективности»,— ощущается уже неудовлетворенность его этой идеей, которую он называет также «исклю¬ 1 Из письма к Н. В. Станкевичу от 8 октября 1839 года. 2 «Понимать предмет только чувством еще не значит быть в нем, потому что одно непосредственное чувство часто бывает обманчиво и, вследствие нашей субъективности, придает предмету наше понятие, а не видит в нем его понятия, то есть того значения, которое он имеет в самом деле»,— писал Белинский в статье о Полном собрании сочинений Д. И. Фон¬ визина и «Юрии Милославском» М. Загоскина (см.: наст, изд., т. 2, с. 101). 558
чительной художественной точкой зрения». Эта неудовлетворенность чем далее, тем более усиливается. Белинский приходит к мысли, что «художе¬ ственностью» область искусства не исчерпывается. Редки те условня, ко¬ торые рождают художественную поэзию, поэзию как искусство. В таких условиях расцвело искусство античной Греции, неповторимое и вечно прекрасное —«норма и первообраз всякого искусства». Но ведь искусство иных эпох, ориентируясь на эту норму, не может и, более того, не дол¬ жно ее повторить. И если в новом мире возможно явление «поэзии как искусства», то каковы условия, создающие такую поэзию и в чем ее от¬ личие от античного «первообраза»? В общетеоретическом плане Белинский поставил эту проблему — эстетической нормы древнегреческой жизни и древнегреческого искусства сравнительно с эстетическим состоянием современного мира и современ¬ ного искусства — следующим образом: «У грека жизнь не разделялась на поэзию и прозу, и полнота его жизни не была конкрециею (слиянием) поэзии и прозы — полнота, которой пришествия должно ожидать новей1 шее человечество и которая будет его тысячелетним царством» (письмо к В. П. Боткину от 13 марта 1841 г.). Слияние поэзии и прозы, воссоздание жизненной полноты — вот тот эстетический идеал, та художественная норма, к которой стремится человечество и в своем реальном бытии, и в искусстве. Для грека классической эпохи художественная норма не была искомой и найденной, она была, если можно так сказать,— данной, заложенной в его простом, не расчлененном, «синкретическом» бытии, но¬ вейшее же человечество, по мысли Белинского, такую (но не ту же) нор¬ му еще должно обрести — как итог своего социального и художественного развития и вместе с тем как фундамент развития последующего. II Отказ от «исключительной художественной точки зрения» и тем самым расширение эстетического кругозора Белинского явились важней¬ шим поворотным пунктом в становлении его историко-литературной мето¬ дологии, в построении — соответственно — концепции истории русской литературы. Русская литература, или поэзия, как явление изменяющееся, богатое современными и историческими модификациями — вот совершенно новая проблема, возникшая перед Белинским на знаменательном рубеже тридцатых — сороковых годов. Систематическая разработка истории лите¬ ратуры — вот насущная задача, которую ставит перед собой Белинский, задумывая в 1840 году «Теоретический и критический курс русской лите¬ ратуры». Белинский уже не сомневается в существовании русской лите¬ ратуры и наличии у нее истории, но считает необходимым подвергнуть и то, и другое сознательному критическому анализу. Эта позиция Белин¬ ского впервые нашла свое выражение в статьях — обзорах состояния рус¬ ской литературы в 1840 и 1841 годах. Идея Белинского об эстетическом законе воспроизведения предмета в соответствии с его понятием, высказанная еще в статье 1838 года о Фонвизине и Загоскине (см. выше, с. 558), оборачивалась и другой сто¬ 559
роной, выступая как научный принцип литературно-критического анали¬ за. Развивая в упомянутой статье эту важную в методологическом отно¬ шении мысль, Белинский еще придерживается «исключительной художе¬ ственной точки зрения». Естественно, предлагаемая им методология как бы двоится — в зависимости от того, явления ли художественные или только «литературные» подлежат исследованию. Эти два подхода Белин¬ ский определяет как критику немецкую и критику французскую, иначе говоря — философскую и историко-социологическую. Рассматривая в 1839 году «Очерки русской литературы» Н. Полевого, Белинский показывает неудовлетворительность в научном отношении ме¬ тода автора «Очерков»: «...все его определения — не больше, как личные мнения человека, основанные на личном его чувстве, а не определения, основанные на самом предмете исследования чрез постижение и разви¬ тие выраженной ими мысли» (наст, изд., т. 2, с. 246). Конкретное осуществление выдвинутого Белинским исследователь¬ ского принципа зависело, казалось бы, от малого — от установления со¬ держания и объема самого предмета исследования — литературы. Но во всяком случае, если Полевой в статьях о Державине, Жуковском и Пуш¬ кине в угоду своей произвольной романтической схеме и своему «лич¬ ному чувству» игнорировал действительный исторический смысл творче¬ ства этих поэтов, то Белинский, напротив, хочет установить именно такой смысл, стремится дать «определения, основанные на самом предмете ис¬ следования». А это невозможно сделать, игнорируя историю. Поэтому Бе¬ линский и обещает, в этой же статье об «Очерках» Полевого, целый ряд статей о Пушкине, в которых, «развив значение и основания творчества», он предполагал перейти к «критическому разбору творений Державина, Жуковского и Батюшкова, как предшественников Пушкина», и заключить подробным разбором творений самого Пушкина, так что эта критика будет вместе и «очерком истории русской поэзии» (курсив мой. — К. Т.). Пред¬ полагаемый «целый ряд статей» о Пушкине должен был, таким образом, открываться теорией поэтического творчества и основываться на этой теории. Критический разбор творений Пушкина мыслился вместе с тем как очерк истории русской поэзии (литературы), последним звеном кото¬ рой являлось творчество Гоголя. Принцип эстетический не представлялся ему теперь в отрыве от принципа исторического. Надо думать, что в конце 1840 года Белинский уже вплотную при¬ ступил к осуществлению сформулированного в статье о Полевом истори¬ ко-литературного замысла, свидетельством чему явились две работы, созданные в конце 1840 — начале 1841 года,— незавершенный и неопуб¬ ликованный при жизни фрагмент <«Идея искусства») и статья «Разделе¬ ние поэзии на роды и виды», при публикации в «Отечественных записках» (1841, № 3) представленная как часть задуманного «Теоретического и критического курса русской литературы» (см.: наст, изд., т. 3, с. 278 п 294). Однако принципиально новая задача создания истории русской ли¬ тературы в этих теоретических статьях еще окончательно не сформули¬ рована. Они еще очень тесно связаны с философско-идеалистической ме¬ тодологией «немецкой критики» и «исключительно художественной точки 560
зрения», почему, по-видимому, скоро и были исключены Белинским из его историко-литературного замысла. План историко-литературной части «Теоретического и критического курса...», изложенный в примечании к статье «Разделение поэзии...», пред¬ полагал: «Критическое рассмотрение памятников русской народной поэ¬ зии» (включая сюда и «Слово о полку Игореве»), «Историческое обозре¬ ние памятников русской письменности от ее начала до времен Петра Великого; Историю книжной русской литературы от Кантемира и Ломоно¬ сова до Карамзина, от Карамзина до Пушкина и от Пушкина до 1841 года включительно...». Таким образом, по Белинскому, история книжной рус¬ ской литературы, или собственно литературы, начинается в России с Кан¬ темира и Ломоносова и делится на три периода, три эпохи. У народной поэзии, с традиционными, повторяющимися формами, нет собствен¬ ной истории, как нет ее и у допетровской письменности, памятники которой имеют, однако, известную временную последовательность, что и делает возможным их «историческое обозрение». И та, и другая для Белинского скорее явления истории народа, в которых выражается «дух народа», его нравственная физиономия, чем явления собственно истории литературы. Тем не менее ни народная поэзия, ни письменность не исключаются им из историко-литературной схемы, хотя основное внима¬ ние, естественно, обращено к истории «книжной русской литературы», качественно отличной и от народной поэзии, и от допетровской письмен¬ ности. Хотя Белинский, по-видимому, серьезно работал над своим «Теоре¬ тическим и критическим курсом...», книга написана не была и ее предпо¬ лагаемая публикация в начале 1842 года не могла состояться. Причину этого, вероятнее всего, надо искать в том, что Белинский как раз в это время приступает к новому осмыслению русского историко-литературного процесса, начало и первые итоги которого мы находим, как уже говори¬ лось, в двух годовых литературных обзорах — за 1840 и 1841 годы. Белин¬ ский больше не сомневается в существовании русской литературы, не сомневается прежде всего потому, что теперь в центре его внимания то «содержание», которое, как ему ранее представлялось, чуждо художественно¬ сти и не может принять художественную форму, не может быть освоено эстетически. Речь идет о социально-историческом содержании литературы. Так как «литература должна быть выражением жизни общества, и обще¬ ство ей, а не она обществу дает жизнь», как сказано в статье «Русская литература в 1840 году», то естественно, что содержание общественной жизни, его богатство или бедность, пусть не прямо, пусть своим, непро¬ стым путем, отражается и в эстетическом зеркале литературы, определяя ее богатство или бедность, ее исторический ход. Представления Белинского о русской литературе и ее содержатель¬ ных и временных границах обогащаются и расширяются. Характерно, что в конце 1842 года он задумывает статью, впрочем не осуществленную, о русской критике — в развитие трех статей по поводу «Речи о критике» Никитенко (см.: наст, изд., т. 5) — статью, в которой должна быть пред: ставлена «целая история русской литературы, обозренная с новой ее сторо¬ ны, на которую еще никто не обращал внимания,— со стороны развития 561
литературных, нравственных и общественных начал» (курсив мой. — К. Т.). Существенно, что начиная со статей о «Речи...» Никитенко в историко-ли¬ тературные построения Белинского все чаще и шире входят факты лите¬ ратуры XVIII века. Это и неудивительно: ведь толчком к «явлению» новой русской литературы для него были петровские реформы, а сама эта лите¬ ратура открывалась именами Кантемира и Ломоносова. В том же 1842 году Белинский начал работу над вводной главой уже не «Теоретического и критического курса...», а «Критической истории русской литературы», получившей впоследствин редакторское название («Общее значение слова литература»), В этой вводной главе было учтено движение литературы не только к Пушкину, но и от Пушкина к Лермон¬ тову, творческое развитие которого так трагически оборвалось в 1841 го¬ ду, и, в особенности, к Гоголю — автору «Мертвых душ», открывшему перед русской литературой новые пути, новые идейные и художествен¬ ные перспективы. Поэтому в примечании к полемической статье «Объяснение на объ¬ яснение по поводу поэмы Гоголя «Мертвые души» (ноябрь, 1842; см.: наст, изд., т. 5, с. 156) Белинский, напомнив о своих обещаниях рассмот¬ реть поэзию Пушкина в широком контексте истории русской поэзии, не мог не включить теперь в этот контекст творчества Лермонтова и Гоголя: «Сколько составят статей эти три разбора <то есть разборы творчества Пушкина, Лермонтова и Гоголя)—три ли статьи только или больше, пока не можем сказать; но все эти три разбора будут написаны в органи¬ ческой связи между собою и составят как бы одно критическое сочине¬ ние. Историческая и социальная точка зрения будет положена в основу этих статей» (курсив мой. — К. Т.). Именно руководствуясь социально-исторической точкой зрения, Бе¬ линский и называет —в статье <«Общее значение слова литература») — свое прежнее отрицательное решение вопроса о существовании русской литературы ошибочным. «Существование русской литературы,— говорится здесь,— есть факт, не подверженный никакому сомнению». Не под¬ вержен сомнению он потому, что литература русская имеет свою исто¬ рию: связь и последовательность литературных явлений и событий в ней несомненна. «Живая, органическая последовательность развития русской литературы и дает ей столько же права называться «литературою», сколь¬ ко и те яркие, даже великие, хотя и немногие таланты, которыми она по справедливости может гордиться...» Историко-литературная схема Белинского, в свое время изложенная в примечаниях к «Разделению поэзии на роды и виды», содержательно обогащается в статье («Общее значение слова литература»). Белинский пользуется понятием «словесность», толкуя его по-своему и употребляя в двух смыслах—«обширном» и, так сказать, собственном. «Все, что на¬ ходит свое выражение в слове, все это принадлежит к области словес¬ ности»— таково обширное значение понятия. В собственном смысле слова — это народная поэзия, сама по себе не нуждающаяся в закрепле¬ нии путем письменности и книгопечатания. Письменность и литература относятся к словесности в этом смысле как «постепенные моменты ее раз¬ вития. Другими словами: словесность, письменность и литература суть 562
три главные периода в истории народного сознания, выражающегося в слове». В процессе анализа («Общего значения слова литература») выявляют¬ ся некоторые основные признаки, отличающие литературу как «высшее выражение мысли народа» от словесности (народной поэзии) и письмен¬ ности. Во-первых, литература (данная национальная литература) имеет историю, все ее явления связаны «органической последовательностью в развитии». Эта органическая последовательность литературных явлений вместе с тем выходит за национальные рамки, чего не может быть с яв¬ лениями народной поэзии или письменности. И потому, «кроме литера¬ туры того или другого народа, есть еще литература всеобщая», имеющая «свою историю». Таков второй признак литературы. В-третьих, «в литера¬ туре личность вступает в полное право свое, и литературные эпохи всегда означаются именами лиц». «Деятелем» литературы является не масса, не народ, творящий непосредственно, бессознательно, субъективно, а творче¬ ская личность, созидающая сознательно и объективно. Отсюда следует, что только произведение литературы — не словесности, не письменности — может обладать качеством художественности. И, наконец, «литература есть достояние всего общества, которое через нее обратно получает себе, в сознательной и изящной форме, все то, чему источником было его же собственное непосредственное бытие. Общество находит в литературе свою действительную жизнь, возведенную в идеал, приведенную в сознание» (курсив мой.—К. Т.). «Поэтому,— продолжает Белинский,— в моментах развития литерату¬ ры, обыкновенно называемых литературными эпохами и периодами, отра¬ жаются моменты исторического развития народа,— и в таком случае ли¬ тература точно так же объясняет собою политическую историю народа, как и история — литературу. Так, история Франции XVIII века вся заклю¬ чается преимущественно в ее литературе этого времени». Обратим внимание на заключающий этот фрагмент пример, должен¬ ствующий подтвердить мысль Белинского об отражении в литературе на¬ рода его социальной и политической истории. Франция XVIII века — это Франция предреволюционная и революционная, «Эллада нового мира», начавшая новую эпоху в истории человечества, эпоху, предваряющую «тысячелетнее царство божие», когда на смену общественному «распаде¬ нию» придет «новое единение» в «новом обществе», когда человечество возвратится к полноте, многосторонности, целостности жизни древних греков, но на иной социальной основе. Как видно из высказываний Белинского в письмах 1841 года, пред¬ варявших эти и подобные формулы, предназначавшиеся для печати, проб¬ лема социализма (а именно социализм разумеет Белинский под «тысяче¬ летним царством божиим») возникает в сознании Белинского как пробле¬ ма гуманистическая 1 — проблема прав каждой человеческой личности — в связи с решительным отказом от безусловного подчинения человека незыблемому авторитету абсолютной идеи, Общего. Однако осуществление 1 В одном варианте статьи («Общее значение слова литература») об этом говорилось прямо (см. далее, с. 649). 563
этих прав возможно только в обществе. Белинский глубоко сознает то обстоятельство, что сказать: «гнусная расейская действительность» и брез¬ гливо отвернуться от этой действительности — еще ничего не сказать и ничего не разрешить, точно так же как, с другой стороны, ничего не ре¬ шить подчинением индивидуального абсолютному и общему. Только об¬ щественная действительность дает содержание жизни каждого человека, как и содержание искусству. Освобождение человеческой личности осу¬ ществится лишь на почве общественной, на почве социальности. Социальность — характерное свойство и «объективный интерес» фран¬ цузской национальности, противоположные «германской созерцательно¬ сти», полагает Белинский. И потому такое поучительное значение приобре¬ тает для него общественная и политическая история Франции XVIII — начала XIX века, социальные идеи французских утопистов. И сама лите¬ ратурно-критическая и историко-литературная методология Белинского переживает сдвиг от «немецкой созерцательности» к «французской со¬ циальности». Однако не в духе Белинского остановиться на той или иной односторонней или абстрактной идее, пусть даже и социальной. Именно обращение к русской литературе, ее национальной истории обогащает и конкретизирует представление Белинского о «социальности». Все признаки и особенности литературы, определенные Белинским в статье («Общее значение слова литература»), конечно, находятся и в ли¬ тературе русской, однако их реальное осуществление глубоко самобытно и определяется социально-историческим содержанием русской литерату¬ ры, тем содержанием, которое было дано ей русской действительностью, историей русского общества. Белинский многократно повторял: для русской литературы наступило время сознания, в том числе — сознания истинных своих заслуг и дейст¬ вительных недостатков. Одним из замечательных проявлений этого «созна¬ ния» была статья Белинского «Литературные мечтания», в которой он разрушал «самообольщение», ставившее русскую литературу в ряд с все¬ мирно-историческими литературами Европы (Ломоносов — «он наших стран Мальгерб, он Пиндару подобен», Пушкин — «северный Байрон» и т. д., и т. п.). Но собственный критерий Белинского еще лишен был тогда подлинного историзма и глубокого понимания национального свое¬ образия русского литературного развития, этим и объясняется, как сам он пишет теперь в статье («Общее значение слова литература»), тогдаш¬ нее его «сомнение в существовании русской литературы». Но действи¬ тельность факта такого существования «очевидна только тогда, когда на русскую литературу будут смотреть как на мир, хотя небольшой, но су¬ ществующий по своим собственным законам и развивающийся своим соб¬ ственным путем». Своеобразие русской литературы, по мысли Белинского, заключается прежде всего в самом ее происхождении. Ведь она «явилась не как плод национальной жизни, а как плод цивилизации», иначе говоря — выросла не из тех форм «словесности», которые уже существовали на Руси. Эти формы — народная поэзия и деловая или церковная письменность — бы¬ ли, по мнению Белинского, неспособны вместить новое общественное содержание, данное петровскими реформами. Именно поэтому: «На¬ 564
писать историю русской литературы — зпачит: показать, каким образом, как следствие общественной реформы, произведенной Петром Великим, началась она рабским подражанием иностранным образцам, принявши чисто реторпческий характер; как потом, постепенно, стремилась к осво¬ бождению из формальности и реторизма и приобретению для себя жиз¬ ненных элементов и самостоятельности и как, наконец, развилась до пол¬ ной художественности и сделалась выражением жизни своего общества, стала русскою». «Подражание иностранным образцам» не было для Белинского про¬ цессом механическим и бессодержательным, а «освобождение из фор¬ мальности и реторизма» предполагало освоение истинного содержания мировой культуры, ибо русская литература не могла развиваться и при¬ обрести всемирно-историческое значение, не овладев достоянием «лите¬ ратуры всеобщей», литературы, закономерно и последовательно сложив¬ шейся из литератур народов, имевших всемирно-историческое значение. III Две статьи о «Сочинениях» Державина — первая последовательная попытка конкретного приложения историко-литературной концепции к ре¬ альному литературному материалу и вместе с тем — доказательства и оправдания выработанного Белинским метода литературно-критического анализа явлений и фактов истории литературы. Белинский отвергает, с одной стороны, «эмпирический» способ рас¬ смотрения литературных явлений, не имеющий истинной мерки для оценки не только эстетического, но и исторического достоинства авторов и их произведений, и, с другой, «чисто эстетический» («идеалистический»), абсолютизирующий идеальную эстетическую норму и при этом игнориру¬ ющий действительное историческое содержание и богатство произведений искусства, их подлинный смысл. Если эмпиризмом Белинский никогда не страдал, то «исключительная художественная точка зрения», как по¬ казано выше, не была ему чужда, и главный свой удар он направляет теперь против нее, имея в виду и вполне реального противника — К. Аксакова и его толкование «Мертвых душ», в которых будто бы воз¬ родился гомеровский эпос (см. далее, с. 576). Историко-литературный и одновременно литературно-критический ме¬ тод Белинского осуществляет себя как бы в двух «актах», или двух по¬ следовательных, но составляющих неразделимое единство сторонах крити¬ ческого анализа. Две статьи державинского цикла и посвящены соответ¬ ственно сначала эстетическому, а за-ем историческому рассмотрению поэзии Державина. «Прежде чем определить историческое значение поэта,— говорит Бе- лппский,— должно определить его чисто художественное значение», ина¬ че говоря — значение безусловное, основанное на «идее искусства». Опре¬ делению «чисто художественной» ценности поэзии Державина Белин¬ ский предпосылает краткое обоснование тех критериев, которыми следует руководствоваться. По видимости, это те же критерии художественности, 565
которые были им многократно и всесторонне описаны ранее, в 1838-^ 1839 годах («живой, чувственный и прекрасный образ», «гармоническая соответственность идеи с формою и формы с идеею и органическая це¬ лостность создания» и т. д.), именно та художественность, идеальное во¬ площение которой находил Белинский тогда, в конце тридцатых годов, в творчестве Пушкина. Ни одному из этих критериев, считает Белинский, оды Державина (да и другие его стихотворения) в целом не отвечают. Их главная осо¬ бенность и главный недостаток — безобразность, то есть отсутствие пла¬ стического— «живого, чувственного и прекрасного образа». Воспеватель- ная, гиперболическая, лишенная жизненной меры в содержании и форме образность державинского творчества была для Белинского тем, что он называл реторикои и что для него противоположно поэзии. Однако в процессе аналитического рассечения образной ткани дер¬ жавинских стихотворений Белинский начинает различать за поэзией рето- рической, ложной «яркие вспышки истинной поэзии, местами даже про¬ блески художественности». За условной, ограниченной формой проявле¬ ния обнаруживаются элементы безусловного эстетического достоинства. Дальнейший все углубляющийся эстетический анализ приводит Бе¬ линского к выводу о наличии в творчестве Державина и вообще в поэзии прошлого условно поэтического, эстетически преходящего — не только по форме проявления, по и по существу,—иначе говоря, такого, что воспри¬ нимается эстетически современниками, в чем воплощается это эстетиче¬ ское сознание, вкусы той или иной общественной группы, что существо¬ вало как поэзия именно и лишь для нее. При рассматривании оды «Вель¬ можа», пишет Белинский, «должно забыть эстетические требования нашего времени и смотреть на нее как на произведение своего времени: тогда эта ода будет прекрасным произведением, несмотря на ее реториче- ские приехмы». Другими словами, державинская реторика его, Державина, современниками могла восприниматься и действительно воспринималась как поэзия. Из всего этого анализа, проделанного Белинским, следует, что чисто художественное суждение, не принимающее во внимание данной формы проявления или изменяющихся форм общественного и эстетического со¬ знания, такое суждение вело бы к ложным выводам даже художествен¬ ного порядка. Все эти формы являются историческими и обусловлены историческим содержанием: «Так как искусство, со стороны своего содер¬ жания,— пишет Белпнский,— есть выражение исторической жизни наро¬ да, то эта жизнь и имеет на него великое влияние, находясь к нему в таком же отношении, как масло к огню, который оно поддерживает в лам¬ пе, или, еще более, как почва к растениям, которым она дает питание. Сухая и каменистая почва неблагоприятна для растительности: бедная содержанием историческая жизнь неблагоприятна для искусства». Этот тезис Белинский выдвигает для того, чтобы объяснить эстетическую «бед¬ ность» русской литературы XVIII века и, в частности, поэзии Державина. Но не трудно заметить, что сам по себе этот тезис такого объяснения не дает. Ведь вряд ли было бы справедливым считать, так сказать, «огулом» всю историческую жизнь России XVIII века — будь то время Екатерины 566
иди, тем более, эпоха Петра Великого — бедной содержанием. Белинский это понимает и потому уделяет во второй статье о Державине столь много места анализу русской исторической жизни — в той мере и в тех грани¬ цах, в которых она становилась специфическим содержанием искусства, а точнее сказать — поэзии. И оказывается, что эти границы еще очень узки, что общественное сознание — посредник между национально-исто¬ рической жизнью и поэзией— заключено лишь в придворном высшем дворянстве, «не имевшем ничего общего с другими классами общества», что «идея поэзии», эстетическое сознание «нерешительны и неопределен¬ ны» и т. д. По-видимому, именно так следует понимать мысль Белин¬ ского о скудости исторического содержания державинской поэзии, а по¬ тому — скудости и неудовлетворительности ее в эстетическом отно¬ шении. Несмотря на эту в целом эстетическую бедность поэзии Державина, Державин жив — не только «проблесками художественности», но и той «кровно-родственной исторической связью», которая существует между ним и «поэтами нашего времени». Такую «кровно-родственную связь» Белинский прослеживает затем в статьях о Пушкине, показывая, как литература, разрывая тот узкий общественный круг, в котором она была заключена в ломоносовский период и из которого не смог вырваться даже гениальный Державин,—как литература становится достоянием все более широких общественных слоев, как расширение содержательной сферы и сферы «публичности» подготавливает почву для усвоения литературой и обществом идеи поэзии в ее истинном — человеческом, гуманистическом — смысле и, тем самым, для возникновения поэзии-художества. Особенно велика в этом движении от реторики к поэзии роль Карамзина и вообще карамзинского периода русской литературы, занявшего, в соответствии с периодизацией Белинского, место между периодом ломоносовским и пуш¬ кинским. Роль эта, настаивает Белинский, отнюдь не сводится к преобразо¬ ванию языка: «Карамзин ввел русскую литературу в сферу новых идей — и преобразование языка было уже необходимым следствием этого дела». Карамзин сообщил литературе русской такое движение, которое создало трех самых замечательных поэтов карамзинского периода и тем самым — непосредственных предшественников Пушкина. Речь идет о Крылове, Жу¬ ковском, Батюшкове. Каждый из них разрабатывал такую сферу литера¬ туры и сферу жизни, которая сама по себе еще не открывала нового литературного периода. Превзойти их — значило объединить эти сферы в качественно новом художественном синтезе и создать поэзию — художе¬ ство. Крылов «внес в русскую поэзию совершенно новый для нее эле- мент _ народность, которая только проблескивала и промелькивала време¬ нами в сочинениях Державина...», «Жуковский ввел в русскую поэзию романтизм. Что же такое роман¬ тизм вообще и романтизм Жуковского в особенности? Вот вопрос, от ре¬ шения которого зависит определение значения, какое имеет Жуковский в русской литературе». Для Белинского романтизм в подлинном содержа¬ тельном смысле слова — миросозерцание, пафос жизни европейского 567
общества средних веков, предполагающий углубление в сферу внутренней, идеальной жизни человека (см. статью вторую пушкинского цикла). Русскому средневековью романтизм чужд. Русское общество допет¬ ровской эпохи, иронически пишет Белинский в статье «Россия до Петра Великого», было «столько же нравственно, сколько и эстетично»: оно, в сущности, было лишено идеальной жизни, о чем, как полагает Белинский, свидетельствуют памятники его письменности. Между тем социальное и духовное развитие России на том пути, который открыл ей Петр Великий, развитие русской национальной культуры к ее всемирно-историческому значению требовали открытия и освоения тех форм мировой культуры, которые уже имели всемирно-историческое, общечеловеческое значение. Одной из таких форм был романтизм, выразивший духовное содержание огромной эпохи в «исторической жизни» человечества. Поэзия Жуковского, ставшая органом такого романтизма, росла, одна¬ ко, и не могла не расти на «почве исторической общественности своего времени». Признавая необходимость освоения русским общественным со¬ знанием такого романтизма, нужно было объяснить, почему это освоение приходится на определенный исторический момент. Белинский не уходит от такого объяснения. Первостепенное значение для него имеет «пробуж¬ дение русского общественного самосознания» в начале XIX века и в осо¬ бенности после войны 1812 года. Самосознание русского общества развивается, растет необыкновенно быстро, и после Пушкина, Лермонтова, Гоголя содержание поэзии Жуков¬ ского уже неудовлетворительно, тем не менее именно этой поэзией впер¬ вые была «освобождена» в русском национальном сознании стихия идеаль¬ ности, открыты глубины внутренней жизни. Если поэзия Жуковского, таким образом, имела не только эстетиче¬ ское, но и общественное значение благодаря своему влиянию на «духовно¬ нравственное развитие» общества, поэзия Батюшкова, другого непосред¬ ственного предшественника Пушкина, значима иными своими качествами, общественно не столь содержательными, но важными для художествен¬ ного «прогресса»: «Светлый и определенный мир изящной, эстетической древности — вот что было призванием Батюшкова. В нем первом из русских поэтов художественный элемент явился преобладающим эле¬ ментом». И если муза Жуковского прошла выучку в школе романтической не¬ определенности, мечтательности, фантастики и «мистицизма», то школа музы Батюшкова была иной — это «Греция как всемирная мастерская, че¬ рез которую должна пройти всякая поэзия в мире, чтоб научиться быть изящною поэзиею». Русская поэзия благодаря Батюшкову усваивала уроки этой художественной мастерской — уроки определенности, ясности, гар¬ монии, пластицизма, «скульптурности». В этом смысл и значение для Белинского поэтической деятельности Батюшкова, «присуществившего» русской поэзии античную художественность, античный пластицизм. Но пойти дальше такого «присуществления» Батюшкову не было дано. Он не создал нового пластицизма, так же как Жуковскому осталась чуждой сфера нового -романтизма. Поэтическое движение эпохи — движение к Пушкину — их обгоняло и «побеждало». 568
IV «Так все готово было к явлению Пушкина...»— заключает Белинский разбор одного из стихотворений Батюшкова, имея в виду то звено в цепи исторического движения русской поэзии, которое непосредственно пред¬ шествовало звену следующему — качественно отличному — поэзии Пушки¬ на. Все пути русской поэзии, по мысли Белннского, вели к Пушкину, предвещали Пушкина, объясняли его явление. В первых трех из пушкин¬ ских статей эта мысль развернута в систематическую историю русской поэзии. Мы почти осязаем это «накопление» элементов, из которых затем синтезируется поэзия-художество Пушкина. «Что Жуковский сделал для содержания русской поэзии,— пишет Белинский,— то Батюшков сделал для ее формы: первый вдохнул в нее душу живу, второй дал ей красоту идеальной формы». Кажется, что Пушкину и оставалось только воссоеди¬ нить душу живу с идеальной формой, создать тем самым поэзию-художе¬ ство. Белинский, однако, прекрасно понимает, что такое воссоединение есть вместе с тем преображение. «Муза Пушкина,— пишет он,— была вскормлена и воспитана творениями предшествовавших поэтов. Скажем более: она приняла их в себя, как свое законное достояние, и возвратила их миру в новом, преображенном виде». Вся суть и состоит в этом пре¬ ображении, его понимании и объяснении. Когда Белинский говорит о художественности как пафосе поэзии Пушкина, он характеризует отнюдь не только форму пушкинской поэзии, как иногда думают («идеальная» художественная форма была доступна и Батюшкову), но именно содержание, открытое й найденное только Пуш¬ киным и никем до него, ставшее доступным русской поэзии только бла¬ годаря Пушкину. Для характеристики этого содержания Белинский вводит понятие «поэтической действительности». «Чтоб поэтически воспроизводить действи¬ тельность,— сказано в четвертой из пушкинских статей,— мало одного природного таланта: нужно еще, чтоб под рукою поэта была поэтическая действительность». Понятие поэтической действительности далее уточня¬ ется: «Неувядаемость поэзии каждой эпохи зависит от идеальной значи¬ тельности этой эпохи, от глубины п общности идеи, выраженной ее исто¬ рическою жизнпю». Пушкин — «полный выразитель своей эпохи»—«явился именно в то время, когда только что сделалось возможным явление на Руси поэзии как искусства». Это значит, что сама пушкинская эпоха была исполнена поэтического содержания, и поэзия Пушкина явилась выражением этого содержания, выражением идеальной значительности пушкинской эпохи. Если русская поэзия до Пушкина была «отголоском, выражением младен¬ чества русского общества», то поэзия Пушкина выразила зрелость этого общества. В чем же заключается «идеальная значительность истори¬ ческой жизни» России пушкинской эпохи, в чем — зрелость рус¬ ского общества, «отголоском», «эхом» которой стала поэзия-художест¬ во Пушкина? 569
По мысли Белинского, поворот русского общества к зрелости был обусловлен национальным подъемом, вызванным Отечественной войной 1812 года. «Двенадцатый год был великою эпохою в жизни России. По своим следствиям он был величайшим событием в истории России после царствования Петра Великого. Напряженная борьба насмерть с Наполео¬ ном пробудила дремавшие силы России и заставила ее увидеть в себе силы и средства, которых она дотоле сама в себе не подозревала». Зная, какое исключительное значение придавал Белинский «идее, выраженной исторической жизнью» России петровского времени, мы можем по достоин¬ ству оценить и его суждение о двенадцатом годе. И царствование Петра Великого, и двенадцатый год были «величайшими событиями» в истории России «по своим следствиям». Но вот вопрос: одинаковыми ли были эти следствия в той сфере, которая нас сейчас интересует: в сфере литера¬ туры? Ведь очевидно же, что Петровская эпоха не создала и не могла создать «поэзии-художества». Исторически правильно, наверное, было бы сказать, что и двенадцатый год был одним из величайших следствий пет¬ ровских реформ, величайшим же следствием двенадцатого года стало явление Пушкина. Русский народ, писал Герцен, «в ответ на царский приказ образоваться (речь идет о петровских реформах) ответил через сто лет громадным явлением Пушкина»1. Во всяком случае, в статье восьмой Белинский конкретизирует свою мысль об идеальной значительности эпохи, наступившей после Отечествен¬ ной войны 1812 года, как эпохи «пробуждения общественного самосозна^ ния» 2. Понятно, что на первом плане анализа пробуждающегося обществен¬ ного самосознания оказывается у Белинского русская литература. Именно в литературе общественное самосознание может найти наиболее адек¬ ватное выражение. С другой же стороны, и это тоже важный симптом «пробуждения», литература, поэзия уже осознается обществом «не как что-то внешнее, но в ее внутренней сущности», как «одна из абсолютных сторон духа человеческого». В истории русской литературы Белинский выделяет особую главу — конец десятых — начало двадцатых годов. Самым значительным явлением этого времени было, конечно, творчество Пушкина этих лет — его лицей¬ ские и послелицейские стихотворения и первые, юношеские поэмы. В чем, для Белинского, суть этой литературной эпохи? Принято рассматривать эти годы как время рождения русского ро¬ мантизма. Белинский, как сказано выше, понимавший романтизм по-сво¬ ему, видел исключительное значение литературы этого рубежа десятых — двадцатых годов не столько в положительных художественных достиже¬ ниях, сколько в разрыве с схоластической, ложной «идеей поэзии»— той самой, которая была «пересажена» при начале новой русской литературы из Европы. Но на рубеже XIX века Европа пережила свое «возрождение» (речь, конечно, идет о послереволюционной Европе), которое в лдтератур- 1 А. И. Герцен. Собр. соч., т. 6. М., Изд-во АН СССР, 1955, с. 322. 2 См.: Г. А. Соловьев. Эстетические воззрения Чернышевского. М* «Художественная литература», 1978, с. 233—234. 570
ной сфере означало осознание «идеи поэзии» уже в ином смысле — как свободного творчества, а не подражания, не следования образцам, пусть и высоким. Это тоже была своего рода революция — литературная. «Рос¬ сия не знала возродившейся Европы до славной для себя эпохи 1814 го¬ да,— пишет Белинский в первой пушкинской статье,— и результаты этого нового знакомства обнаружились в ее литературе только со времени по¬ явления Пушкина и начала войны романтизма с классицизмом». Истинным и полным «выразителем» романтизма в таком освобождающем — револю¬ ционном — смысле и был молодой Пушкин. И первой его «романтической» поэмой — поэмой, в которой он осмелился «идти собственным путем»,— была «Руслан и Людмила». Литературно-историческое значение «Руслана и Людмилы» в том и состояло, что она «послужила поводом к началу так называемой войны классицизма (мертвой подражательности утвержден¬ ным формам) с романтизмом (стремлением к свободе и оригинальности форм)». И это ее литературно-историческое значение важнее значения соб¬ ственно художественного, ибо раннее пушкинское творчество еще не было поэзией-художеством — оно было пушкинским лишь по свободному вос¬ приятию и претворению новой идеи поэзии и новых — оригинальных — форм поэтического творчества. Это достоинство великое, но достоинство, так сказать, условное, лишь открывающее путь к положительным дости¬ жениям, иначе говоря — к открытию художественности. Хотя в следующих затем южных поэмах («Кавказский пленник», «Бахчисарайский фонтан») Пушкин, по словам Белинского, «явился впол¬ не самим собою», эта самостоятельность еще во многом сходна с самостоя¬ тельностью «Руслана и Людмилы». Здесь еще нет художественной зрело¬ сти, нет поэзии-художества. Если воспользоваться известными терминами Гете из статьи «Простое подражание, манера, стиль», в трех первых пуш¬ кинских поэмах налицо оригинальная манера, но еще нет подлинного пуш¬ кинского стиля. Незрелость манеры проявляется в попытке Пушкина пред¬ ставить объективно, в образе героя, субъективное «настоящее состояние своего духа», такое состояние, которое вообще было характерно для героя того времени и от которого сам Пушкин еще не освободился, пленником которого был сам, почему и не мог это состояние «объектировать» (А в таком объектироваиии — суть художественности, суть поэзии-художества.) Байроновское же объектирование своего собственного субъективного духа противоречило «стилю» Пушкина 1. Белинский, конечно, видел связь пушкинской поэмы как жанра с байроновской, когда заметил: «Поэма рисует идеальную действительность и схватывает жизнь в ее высших моментах. Таковы поэмы Байрона и, порожденные ими, поэмы Пушкина». Но концепция Белинского требовала уяснения именно природы пушкинского «стиля», резко отличного от при¬ роды стиля Байрона. Поэтому так внимательно следит он «за постепен¬ 1 Об этом сам Пушкин сказал очень точно: «Характер Пленника неуда¬ чен; доказывает это, что я не гожусь в герои романтического стихотворения». Ср. также его суждение о трагедиях Байрона: «Байрон бросил односторон¬ ний взгляд на мир и природу человечества, потом отвратился от них и погрузился в самого себя. Он представил нам призрак себя самого. Он создал себя вторично» и т. д. См.: Пушкин, т. 9, с. 52; т. 6, с. 242. 571
ным освобождением природного гения в Пушкине» 1, так тщательно набддэ- дает, не только в поэмах, но и в стихотворениях лицейской и послелицей- ской поры движение Пушкина от поэтического выражения субъективпого «настоящего состояния своего духа» к поэзии действительности, от роман¬ тического пафоса «вольности»—к спокойному пафосу социально и духовно раскрепощающей «изящной человечности», от «необыкновенно богатой поэзии выражения»—к художественности. «Поворотным кругом уже созревавшего таланта Пушкина на путь истинно художественной деятельности» считает Белинский поэму «Цы- ганы». Он рассматривает ее как переходную, открывающую «среднюю эпоху» поэтического развития Пушкина. И хотя эта «средняя эпоха» еще не несет полного и окончательного торжества художественности в поэзии Пушкина, она знаменует тот поворот, когда «внутренняя логика, разум¬ ность глубокого поэтического созерцания» уже побеждает «неправильность рефлексий поэта». Такое различение разумности поэтического созерцания и неправильности рефлексий, представляющее большой теоретический инте¬ рес (см. далее, с. 622), вытекало из понимания Белинским того, что назы¬ вал он «миросозерцанием» Пушкина. Проблема пушкинского миросозерцания была поставлена Белинским в конце тридцатых годов и неоднократно обсуждалась им, в частности, в письмах 1839 и 1840 годов. Так, в письме к В. П. Боткину от 1 марта 1840 года Белинский утверждал: «...надо радоваться, что ядовитое дыхание рефлексии (ядовитое для поэзии) не коснулось Пушкина и тем не отняло у человечества великого художника. Я понимаю цену, значение и необхо¬ димость рефлектированной поэзии — я сам без ума от символического «Прометея» Гете; но, во-первых, я настаиваю на том, что когда говорится об истипной (непосредственной) поэзии,— о рефлектированной можно и помолчать; а во-вторых,—я вижу нравственную идею только в неруко¬ творных, явленных образах, которые одни есть абсолютная действитель¬ ность, а не те, где хитрила человеческая мудрость». Белинский полемизи¬ рует с Боткиным, полагавшим, «будто бы недостаток образования и реф¬ лексии, сохранив полноту и природную целомудренность гения Пушкина, сжал его миросозерцание и лишил обилия нравственных идей» (письмо к М. А. Бакунину от 26 февраля 1840 г.). «Миросозерцание Пушкина,— разъясняет далее Белинский,— трепещет в каждом стихе, в каждом стихе слышно рыдание мирового страдания, а обилие нравственных идей у него бесконечно...» Миросозерцание Пушкина, таким образом, надо искать «в нерукотворных, явленных образах», а отнюдь не в его же рефлексиях, казнимых Пушкиным как художником (письмо Белинского к Н. В. Стан¬ кевичу от 29 сентября 1839 г.; речь идет о «Цыганах»). В принципе трактовка миросозерцания Пушкина в статье пятой но отличается от той, что была дана в цитированных выше письмах. Раз¬ ница, однако ж, есть, она проистекает из иного представления Белин¬ ского о роли рефлексии (мысли) в современной поэзии, в той поэзии, которая соответствует духу времепи, общественным потребностям. Реф- 1 П. В. А п н е п к о в. А. С. Пушкин. Материалы для его биографии и оценки произведении. СПб., 1873, с. 96. 572
лектированная — проникнутая страстной мыслью — поэзия Лермонтова представляется Белинскому более отвечающей современности, чем художе¬ ственная — созерцательная — поэзия Пушкина, именно потому, что прошло время созерцания и наступило время анализа, критики, «страстного, пол¬ ного вражды и любви мышления». «...Избранный Пушкиным путь,— пишет Белинский,— оправдывался его натурою и призванием: он не пал, а только сделался самим собою, но по несчастию в такое время, которое было очень неблагоприятно для подобного направления, от которого выигрывало искус¬ ство и мало приобретало общество». Белинский тонко чувствует глубину и богатство пушкинского поэтического миросозерцания, всесторонне рас¬ крывает его содержательность. Однако во многих случаях он не может со¬ гласиться с пушкинскими «рефлексиями», считая их «неправильными» по существу и противоречащими самому назначению Пушкина-художника. Ранее полагавший, что «ядовитое дыхание рефлексии не коснулось» Пуш¬ кина, в своих пушкинских статьях Белинский объясняет противоречия в художественных концепциях гениального художника именно «ядовитым дыханием» тех его общественно-политических и эстетических «рефлексий», которые были неприемлемы для критика-демократа. Как художник, «разум¬ ностью глубоких поэтических созерцаний» Пушкин, по мнению Белинского, сумел преодолеть и обогнать свое время, стать «воспитателем будущих поколений», но как мыслитель он, связанный литературными преданиями и «сословными» предрассудками, от движения времени отставал. И в том, и в другом случае Пушкин, гениальнейший «продукт» и орган своей эпохи, вступал с нею в непримиримый и трагический конфликт. Отсюда — разно¬ речивость и изменчивость «суда современников». Говоря об охлаждении читающей публики и критики к Пушкину зре¬ лой поры, уже вполне овладевшему своим «стилем»,— Пушкину-худож- нику, анализируя суждения критиков пушкинской эпохи, Белинский, в сущности, лишает современное Пушкину поколение права судить его, хотя и считает необходимым понять «суд современников» и в какой-то степени оправдать его. Но теперь, в середине сороковых годов, для Пушкина уже настает потомство — это значит, что настает время беспристрастной оцен¬ ки пушкинского творчества его «истинными судьями»—«будущими поко¬ лениями». То, что не в состоянии были увидеть современники Пушкина, видит уже «новое поколение, развившееся на почве новой общественно¬ сти». К этому новому поколению Белинский, конечно, относит и себя, его мнение он выражает. Однако и это мнение не может быть окончательным: ведь «чем выше явление, тем оно жизненнее, а чем жизненнее явление, тем более зависит его сознание от движения и развития самой жизни». В связи с «Цыганами» Белинский высказывает и еще одну мысль, существенную в его историко-литературной и «пушкиноведческой» концеп¬ ции. В «Цыганах», по его мнению, уже вполне определилось движение к высшим художественным достижениям, которое вело Пушкина от байро¬ нической поэмы, «схватывающей жизнь в ее высших моментах», к роману и повести, «изображающим жизнь во всей ее прозаической действитель¬ ности независимо от того, стихами или прозою они пишутся»,— к «Епге- нию Онегину» и «Графу Нулину». £73
Белинский, таким образом, различает «прозу» как самое обыденную действительность («проза жизни») и «прозу» как форму художественной речи. Это очень важное различение, ибо оно позволяет понять высокую оценку Белинским воспроизведения «прозы жизни» в пушкинском стихо¬ творном романе и в стихотворной повести и неприятие им, отрицание зна¬ чения пушкинской художественной прозы (см. далее, с. 643—644). Пушкин, по мысли Белинского, поэтически осваивает «прозу жизни» в стихотворных формах. Это же делает Гоголь в формах прозаических. В творческом развитии Пушкина Белинский стремится уловить ту тенденцию, которая вела русскую литературу к Гоголю и натуральной школе. (В последней, одиннадцатой статье он прямо скажет, что натураль¬ ная школа «пошла» от Пушкина и Гоголя.) Суть, содержание этой тен¬ денции— все большее углубление поэтического воспроизведения прозы жизни. Поэтому Белинский не мог согласиться с иной трактовкой пуш¬ кинской поэзии, сторонником которой был, например, С. П. Шевырев, находивший у Пушкина «самые строгие границы» между «миром идеаль¬ но прекрасным», миром пушкинского стихотворства, будто бы чуждым прозаической действительности, и «миром живой действительности», отра¬ женным его прозою. Огромный мир живой русской действительности, утверждает Белин¬ ский, воспроизведен Пушкиным не в прозаических повестях, а в глав¬ ном его создании — романе в стихах «Евгений Онегин», в этой «энцикло¬ педии русской жизни». Усматривая в «Онегине» «поэтически верную действительности кар¬ тину русского общества в известную эпоху», то есть именно в ту эпоху, которая своим идеальным содержанием и создала поэзию-художество, Белинский характеризует как русское общество этой «известной эпохи», так и его историю, начавшуюся с петровских реформ. Социально-истори¬ ческий принцип позволяет ему выделить в истории послепетровской Рос¬ сии роль сословия (или класса), приобретающего все больший историче¬ ский вес на рубеже XVIII—XIX веков. Белинский называет это сословие «средним дворянством» (в отличие от «высшего дворянства», первенство¬ вавшего при Екатерине II). Именно в «среднем дворянстве», полагает Белинский, «почти исключительно выразился прогресс русского общества», именно оно явилось средой, питавшей «пробуждение общественного само¬ сознания». Это «пробуждение», в итоге Отечественной войны 1812 года, хотя средоточием его и явилось «среднее дворянство», по своему содержа¬ нию было явлением общенациональным, лишь первым этапом в истории русского самосознания, оно открывало путь к народу. Наиболее последовательной, самой крайней и решительной формой «пробуждения общественного самосознания» была, конечно, дворянская революционность — декабризм. Но Белинского интересует не это крайнее и в известном смысле исключительное явление, а общий процесс пробуж¬ дения — достаточно разнообразные и потому, может быть, более показа¬ тельные признаки и проявления этого пробуждения, захватившие широ¬ кую сферу культуры, нравственности, быта и т. д. Внутренняя жизнь этого сословия — среднего дворянства, переживав¬ шего и очень скоро пережившего действительно «вершинный» в своей 574
истории и культуре духовный взлет,— эта внутренняя жизнь представлена Пушкиным в «Евгении Онегине» по преимуществу в трех центральных характерах романа в стихах — Онегине, Татьяне, Ленском. Представлена она и в образе автора. «Онегин» есть самое задушевное произведение Пушкина, самое лю¬ бимое дитя его фантазии, и можно указать слишком на немногие творе¬ ния, в которых личность поэта отразилась бы с такою полнотою, светло и ясно, как отразилась в «Онегине» личность Пушкина. Здесь вся жизнь, вся душа, вся любовь его; здесь его чувства, понятия, идеалы». Пушкин сам принадлежал к дворянскому сословию «известной эпохи» и в романе в стихах в первую очередь, но, разумеется, не только в нем — во всем вы¬ соком пафосе своего творчества отразил «пробуждение общественного са¬ мосознания», пережитое Россией в десятые — двадцатые годы. Идеально¬ поэтическое отношение к этому «пробуждающемуся», возрождающемуся к духовной жизни миру русской жизни — содержательная суть пафоса художественности. Именно потому, что пушкинская поэзия явилась как «поэзия-художество»— с ее общечеловеческим и общенациональным содер¬ жанием,— Белинский и предрекал ей роль воспитательницы «будущих поколений». Эта мысль наиболее определенно — как основной вывод — сформулирована Белинским в последних строках его пушкинского цикла. Жизнь развивалась, новые социальные силы определяли ее стреми¬ тельное движение, вовлекались в это движение, и новые поэтические гении становились «полными выразителями» новой исторической эпохи. «Вся насквозь проникнутая гуманностию,— пишет Белинский,— муза Пуш¬ кина умеет глубоко страдать от диссонансов и противоречий жизни, но она смотрит на них с каким-то самоотрицанием (гез1£па1ю), как бы при¬ знавая их роковую неизбежность и не нося в своей душе идеала лучшей действительности и веры в возможность его осуществления». Несомненно, что речь идет о социальном — социалистическом — идеале, который не только выделялся из положительно-целостного, поэтического миросозерца¬ ния, но разрушал, отрицал его. Другая поэзия идет вслед пушкинской — поэзия страстной мысли (Лермонтов), поэзия социального отрицания (Гоголь). Перед Белинским возникает проблема «новой художественности». Однако эта проблема и ее решение Белинским — за пределами пушкин¬ ских статей. К. Тюпъкип СТАТЬИ СОЧИНЕНИЯ ДЕРЖАВИНА (с. 7—73) Впервые—«Отечественные записки», 1843, т. XXVI, № 2, отд. V «Кри¬ тика», с. 27—46 (ц. р. 31 января; вып. в свет 1 февраля); т. XXVII, № 3, отд. V «Критика» с. 1—30 (ц. р. 28 февраля; вып. в свет 3 марта). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. VII, с. 55—151. 6 февраля 1843 года Белинский писал Боткину: «Из статьи о Дер¬ жавине) (№ 2) не вычеркнуто ни одного слова, а я совсем не дорожил 575
ею. Теперь должен приниматься за вторую статью о Д(ержасине) под влиянием вдохновительной и поощрительной мысли, что ее всю изрежут и исковеркают». Опасения критика оправдались. 31 марта 1843 года он с горечью сообщал тому же адресату: «Статья моя о Державине) страшно искажена, но об этом когда-нибудь». В текст вносится по КСсБ следующее дополнение: с. 27, строка 13 св. После слов: «поэзия Ломоносова и Державина»— «После этого понятно дидактическое и риторическое направление поэзии Ломоносова и Державина»; Белинский неоднократно, начиная с «Литературных мечтаний», обра¬ щался к анализу и оценкам творчества Державина. В своем первом лите¬ ратурно-критическом обзоре он пишет о Державине восторженпо, как о «великом, гениальном русском поэте, который был верным эхом жизни русского народа, верным отголоском века Екатерины II». Особенно важ¬ ным в свете концепции «Литературных мечтаний» являлось тогда для Белинского утверждение о народности державинской поэзии. К началу сороковых годов общее для тогдашней критики суждение о Державине —«поэте века Екатерины»— наполняется у Белинского кон¬ кретным социально-историческим содержанием, что вносит серьезную по¬ правку и в его представление о Державине — русском народном поэте. С другой стороны, эстетическая оценка державинской поэзии также ста¬ новится иной, поскольку Белинским к этому времени уже разработапа глу¬ бокая и цельная теория художественности литературы. Концепция твор¬ чества Державина, развернутая в настоящих двух статьях, впервые была сжато изложена в статье «Русская литература в 1841 году» (см.: наст, изд., т. 4). Две статьи о Державине, непосредственным поводом к написанию которых послужил выход в свет к столетнему юбилею Державина четы¬ рехтомного собрания его сочиненийБелинский рассматривал как орга¬ ническую часть создававшейся им истории русской поэзии, в которой глав¬ ное место, естественно, должна была занять поэзия Пушкина. О непосред¬ ственной связи статей о Державине с пушкинскими Белинский несколько раз заявлял на страницах этого цикла. Естественно, что уже в статьях о Державине определился не только метод анализа, но и, в силу новизны этого метода, полемическая его на¬ правленность. В общетеоретическом плане Белинский спорит с К. Аксаковым, авто¬ ром брошюры «Несколько слов о поэме Гоголя «Похождения Чичикова, или Мертвые души» (1842). Именно Аксаков, смотря на искусство «исклю¬ чительно с эстетической точки», «открыл тождество между «Илиадою» Гомера и «Мертвыми душами» Гоголя», ибо, по его словам, поэма Гоголя «яв¬ ляется оправданием целой сферы поэзии, сферы, давно унижаемой; древ¬ ний эпос восстает пред нами», «эпическое созерцание Гоголя — древнее, истинное, то же, какое и у Гомера...»2. Белинский отвергает подобные 1 См.: «Сочинения Державина», ч. 1—4. СПб., в типографии Ильи Глазунова и К0, 1843. 2 О брошюре К. Аксакова Белинский ранее писал в особой статье, ей посвященной,— см.: наст, изд., т. 5, с. 56—62. 576
антиисторические сопоставления, характеризуя их как «отвлеченный идеализм». Когда же речь заходит непосредственно о Державине, в подтексте рассуждений Белинского звучит скрытая полемика с Н. Полевым, автором, пожалуй, наиболее значительного и интересного литературно-критического сочинения о Державине (1832; вошло в книгу Н. Полевого «Очерки рус¬ ской литературы», СПб.,1839). (См.: наст, изд., т. 2, с. 243 и сл.) Субъективно-романтическому истолкованию Н. Полевым творчества Державина как выражения непрестанной борьбы «поэзии» и «прозы»1 Белинский противопоставляет свой объективный исторический анализ, усматривая в поэзии Державина эстетическое отражение русской общест¬ венной действительности второй половины XVIII века. Полемический подтекст статей Белинского Полевой сразу же почув¬ ствовал, ответив в статье «Державин и его сочинения», приложенной к однотомному собранию сочинений Державина, вышедшему в свет в 1845 го¬ ду. «Не упоминая имен,— писал здесь Полевой,— вспомним о критике, ко¬ торый, после долгого мудрования, осудил Державина за недостаток художественности, стоя на коленях перед жалкими произведениями новей¬ ших наших романтиков и с восторгом рассматривая вонючую грязь како¬ го-нибудь малограмотного романиста» (Г. Р. Державин. Соч. СПб., 1845, с. XV). Ответ на этот грубый выпад Белинский включил в статью об указанном издании, расшифровав как имя критика, на которого наме¬ кал Полевой, так и имена тех, кто разумелся под «новейшими романти¬ ками» (Лермонтов) и «малограмотным романистом» (Гоголь) (см.: наст, изд., т. 8). Белинский, конечно, и не думал осуждать Державина за недо¬ статок художественности. Напротив, «проблески художественности», которые критик находил в поэзии Державина, позволили ему прямо, через головы всех других поэтов, даже таких непосредственных предшествен¬ ников Пушкина, как Батюшков и Жуковский, сопоставить Державина и Пушкина, указав при этом на историческую обусловленность «явления» того и другого. 1 По греческой мифологии, Аполлон (Феб) убил чудовищного змея Пифона, охранявшего дельфийскую долину, и основал на этом месте храм; Кербер (лат. Цербер)—страшный трехголовый пес — охранял вход в царство мертвых (Аид). 2 Имеется в виду К. Аксаков. См. с. 576. 3 Эпизод из «Илиады» Гомера (песнь XXIII). Совершая обряд погре¬ бения греческого героя Патрокла, сраженного предводителем троянцев Гек¬ тором, Ахилл (храбрейший из греческих героев) приносит в жертву две¬ надцать пленных троянских воинов. 1 Ср.: «...тревожный, беспокойный, снедаемый внутренним огнем, поэт, — писал Полевой,— никогда не уживется с людьми, не помирится с условиями жизни их! Но если он покорился им, увлекся ими, тогда — Про¬ метей, прикованный к скале Кавказа,— зачем при рождении своем похи¬ щал он небесный огнь и оживлял им бременное свое существо! В таком-то, исключительно поэтическом, характере разгадка дикой, чудной поэзии и противоположной тому прозы жизни Державина» (Н. А. Полевой. Очер¬ ки русской литературы, ч. 1. СПб., 1839, с. 40). ^2 19 В. Белинский, т. 6 577
4 Общее место рассуждений о Державине конца XVIII —начала XIX в., повторенное в статье Н. Савельева «Жизнь Г. Р. Державина», при¬ ложенной к рецензируемому Белинским изданию сочинений Державина. Мурза Багрим — будто бы выходец из Золотой орды (XV в.), давший на¬ чало роду Державиных. Сам Державин часто называл себя в своих стихо¬ творениях «мурзой» и «потомком Багрима». 5 Отзывы Белинского о Державине названы дерзкими в стихотворении Мих. Дмитриева «К безыменному критику», где, в частности, имеются такие строки: Нет! твой подвиг не похвален! Он России не привет! Карамзин тобой ужален, Ломоносов не поэт! Кто ни честен, кто ни славен, Ни радел стране родной, И Жуковский, и Державин Дерзкой тронуты рукой! («Москвитянин», 1842, № 10, с. 281) 6 Мнение Белинского о Державине, в первый раз высказанное им в статье «Русская литература в 1841 году», печатно было повторено, как отметил Белинский в рецензии на «Сочинения Державина» (см.: наст, изд., т. 5, с. 361), «Северной пчелой» Булгарина. Белинский ответил на пасквиль Дмитриева в статье «Литературные и журнальные заметки» (см.: наст, изд., т. 5, с. 353—356). 7 Подобное сопоставление было сделано самим Белинским в «Литера¬ турных мечтаниях» (см.: наст, изд., т. 1, с. 76). 8 Речь идет о статьях о Пушкине, печатавшихся в 1839 г. в журнале «Галатея». На утверждения автора этих статей (им, по-видимому, был издатель журнала С. Е. Раич) Белинский впервые ответил в рецензии на «Пантеон русского и всех европейских театров» (см.: наст, изд., т. 3, с. 406). Впоследствии Белинский полемизировал с этим «Аристархом» и в пушкинских статьях (см. примеч. 20 к статье восьмой). 9 Ироническая реминисценция из «Гамлета» Шекспира в переводе М. В<ронченко> (СПб., 1828, с. 117; д. III, явл. 4): Власы, подобно рати, пробужденной От сна смятеньем бранным, как живые, Встают горою!.. 10 Под восьмьюдесятью стихами подразумевается «Облако», а четырь¬ мястами пятьюдесятью —«Целения Саула». 11 Это мнение было высказано Пушкиным в статье, напечатанной пер¬ воначально в т. XI посмертного собрания сочинений под названием «Ломо¬ носов» (глава статьи, печатаемой ныне под редакторским названпем «Пу¬ тешествие из Москвы в Петербург», ср.: наст, изд., т. 5, с. 354). 12 Силлабический размер, точнее, силлабическое стихосложение, осно¬ вано на равенстве слогов в каждой стихотворной строке; было распрост¬ ранено в России в XVI—XVII и начале XVIII вв. Его преобразование начато Тредьяковским и завершено Ломоносовым. 578
13 Реминисценции из од Ломоносова, посвященных императрице Ели¬ завете, прежде всего — из «Оды на день восшествия на всероссийский пре¬ стол ее величества государыни императрицы Елисаветы Петровны, 1747 го¬ да» («Царей и царств земных отрада // Возлюбленная тишина...»). 14 «Мокрый Амур». — Имеется в виду стихотворение Ломоносова «Ноч¬ ною темнотою // Покрылись небеса...», являющееся переводом из Анак¬ реона. 15 Вероятно, Белинский имеет в виду следующие слова Державина о Хераскове ь и Петрове из его «Рассуждения о лирической поэзии, или Об оде»: «Знаю я, сколь трудно до сего достигнуть, чтоб соединить плав¬ ность Хераскова с силою стихов Петрова»). 16 Белинский имеет в виду слова Державина из его автобиографиче¬ ских записок, цитируемые в статье Н. Савельева «Жизнь Г. Р. Державина»: «Правила поэзии почерпал из сочинений Тредьяковского, а в выражениях и слоге старался подражать Ломоносову» (Савельев, с. VII). 17 Источником этой цитаты из записок Державина также, по-види¬ мому, была статья Н. Савельева (там же, с. XXII). 18 Белинский неточно, по памяти, цитирует строки из поэмы Т. Тассо «Освобожденный Иерусалим» в переводе А. Ф. Мерзлякова (см.: наст, изд., т. 4, с. 595, примеч. 2). 19 См. выше, примеч. 5. 20 Цитата из «Гамлета» Шекспира в переводе Н. Полевого (д. II, явл. 1). 21 Далее Белинский опускает два стиха: Дымятся серым дымом домы; Поспешно едет путник в путь. 22 Отрицательная характеристика великого римского поэта Квинта Горация Флакка обусловлена, по-видимому, двумя обстоятельствами. Во- первых, Белинский рассматривает всю римскую поэзию как подражатель¬ ную, имеющую своим образцом поэзию греков (отсюда несколько далее он называет автора римской эпической поэмы «Энеиды» Вергилия «под¬ дельным Гомером римским»). Во-вторых, поэзия Горация неприемлема для Белинского как меценатская — воспевающая не только Мецената, литера¬ турного и политического деятеля эпохи императора Октавиана Августа, покровителя наук и искусств, но и самого императора. В понятие «меце¬ натской поэзии» Белинский вкладывал, конечно, более широкое содержа¬ ние, подразумевая русскую реторическую, «воспевательную» поэ¬ зию XVIII в. 23 Юстинианов кодекс — сборник законов римских императоров, со¬ ставленный при византийском императоре Юстиниане (VI в). 24 Речь идет о «Божественной комедии» Данте, поэме Ариосто «Не¬ истовый Роланд», поэме Тассо «Освобожденный Иерусалим». 25 Ср. подобную характеристику европейской литературы в статье <«Общее значение слова литература»). 26 См. выше, примеч. 3. 27 Имена, обозначавшиеся в первых публикациях звездочками, чита¬ ются так: И блеск Алябьевой и прелесть Гончаровой. * 579
28 Из оды Державина «На смерть князя Мещерского» (1779). 29 Воспевание умеренности, золотой середины действительно сочета¬ лось нередко в поэзии Горация с культом наслаждения радостями жиз¬ ни — «эпикуреизмом». Фалернское — сорт вина, изготовлявшегося римля¬ нами в Этрурии. 30 Неточная цитата из «Евгения Онегина» (гл. вторая, строфа X). У Пушкина: Он пел поблекшей жизни цвет Без малого в осьмнадцать лет. 31 Строки из стихотворения Лермонтова «Дума» (1838). 32 Хрия — вид ученического упражнения, составленного по правилам тогдашнего красноречия. 33 Из поэмы Байрона «Шильонский узник» (1816) в переводе Жу¬ ковского. 34 При первой публикации цитируемые Белинским стихи Державина, написанные им перед смертью на грифельной доске, были озаглавлены «На тленность» («Сын отечества», 1816, ч. 31, № 30, с. 176). Впоследствии печатались под названием «Последние стихи Державина». 35 «Александроида» (1827—1829) — эпическая поэма П. Свечина, в ко¬ торой воспевались деяния Александра I. 36 Ода «Слепой случай» при публикации в сборнике «Русская беседа» (СПб., 1841) была названа (в примечании) «превосходной, до сих пор не напечатанной одой великого нашего Державина, едва ли не лучшей из всех его од, после оды «Бог». Примечание это принадлежало издателям реакционного журнала «Маяк», который Белинский и называет каким-то плохим периодическим изданием. Как было установлено позднее, автором оды «Слепой случай» был вовсе не Державин, а историк Н. С. Арцыба¬ шев (см.: «Сочинения Державина», т. III. СПб., 1866, с. 576 — примеч. Я. Грота). 37 Белинский приводит оду «Властителям и судиям» (1787) не пол¬ ностью. Можно предположить, что последние три строфы, обращенные к царям и предрекающие им неизбежную смерть и суд божий, были исклю¬ чены из статьи Белинского цензурой, поскольку и вся статья подверглась цензурным искажениям. Возможно, что таково же происхождение и за¬ мены в стихе втором строфы четвертой. У Державина: Покрыты мздою очеса. Характерно, что на фоне событий Великой французской революции ода «Властителям и судиям» была воспринята современниками как «стихи якобинские» (Савельев, с. LXIX— LXX). 38 Нелепую сказку незадолго перед тем изложил Н. И. Греч. «Ода «Бог» впечатлелась в памяти и душе всякого русского читателя и нашла себе цену и уважение у народов, не избалованных прихотями и причудами школ. Японцы с любопытством и жадностью переводили ее на свой язык под руководством Головнина. Китайский перевод ее, начертанный золотыми письменами на белом атласе, висит в чертогах богдыхана» (Н. Греч. Чтения о русском языке, ч. I. СПб., 1840, с. 274). По мнению 580
Я. Грота, свидетельство русского мореплавателя В. М. Головнина о пере¬ воде оды «Бог>> на японский язык («Занпскп флота капитана Головнина о прпключепиях его в плену у японцев в 1811, 1812, 1813 гг.». СПб., 1816, ч. III, с. 25) послужило источником «нелепой сказки» о переводе ее ьа китайекий язык («Сочинения Державина», т. I, СПб., 1864, с. 190—101). 39 Эта строка отсутствует в журнальном тексте статьи. 40 Историю того, как ода «Фелица» стала известна Екатерине II, подробно излагал, в частности. Н. С. Савельев в статье «Лшзнь Г. Р. Дер¬ жавина» (Савельев, с. XXXV—ХЬ). 41 Следующие далее четыре стиха: Да век мой на дела полезны И с лазу их я посвящу, Самодержавства скиптр железный Моей щедротой позлащу,— по-видимому, исключены из статьи Белинского цензурой. 42 Первые слова из знаменитого монолога Гамлета в одноименной трагедии Шекспира (д. III, явл. 1). 43 Так, II. Кошаиский в книге «Общая реторика» (СПб., 1830, с. 121) приводит в качестве образца одной из реторических «фигур»— так назы¬ ваемой «фигуры превышения» (разновидность гиперболы) — четыре стиха из строфы «Черная туча, мрачные крыле»: Вихрь полунощный — летит богатырь. Мрак от чела — с посвиста пыль, Молньи от взоров бегут впереди; Дубы грядою лежат позади!.. «Вечные красоты поэзии» находил в этих стихах и II. Савельев (Са¬ вельев, с. ЬХП). 44 Из стихотвореиия Пушкина «Клеветникам России» (1831). 45 Из стихотворения «Бородинская годовщина» (1831). 46 Великий русский полководец А. В. Суворов был уволен в отставку Павлом I и сослан в родовое поместье село Кончанское, где и жил до 1799 г., когда, возглавив войска союзников, разбил в Италии французскую армию. Белинский имеет в виду следующие строчки из оды «11а возвра¬ щение графа Зубопа из Персии»: Смотри, как в ясный день, как в буре Суворов тверд, велик всегда! 47 Ода эта, написанная в 1797 г., когда один из приближенных Ека¬ терины II, граф В. А. Зубов, подвергся опале со стороны Павла I, распро¬ странялась в списках и была напечатана лишь после смерти императора. 48 Ода «Памятник герою» была написана тогда, когда, по словам Н. Савельева, фельдмаршал Репнин находился «в дурных отношениях» с Потемкиным и «терпеливо сносил от пего все уничижения». Впав в не¬ милость при Павле I, Державин «поехал к Р(епнииу), который пользо¬ вался тогда большою сплою при дворе. (...) Вельможа принял суровый вид и, как будто забыв все прошедшее, сказал: «Какое мне до этого дело? Я в это не войду! подите, сударь, от меня!» (...) II это был человек, вос¬ петый в «Памятнике герою»!» (Савельев, с. ЬХХП). 19 В. Белинский, т. 6 581
49 Эта характеристика Екатеринина века принадлежит не автору предисловия к сочипениям Державина, то есть II. Савельеву, а С. П. Ше- выреву, цптату из статьи которого «Общее обозрение развития русской сло¬ весности» («Московские ведомости», 1838, № 16, с. 132) приводит в своем предисловии Н. Савельев. Согласившись с тем, что «Державин, наследник Ломоносова, будет для нас эхом Екатеринина века», Савельев, однако, пе соглашается с характеристикой этого века, данной Шевыревым. «Удив¬ ляюсь,— замечает он в подстрочном примечании,— как могли сорваться с пера подобные слова: ни Россию Екатеринина века, ни поэзию Державина нельзя без нарушения справедливости называть полудикою и полуварвар- скою: у Державина можно заметить иногда недостаток изящной отделки в языке, но чувство человечности и сознание достоинства человека ни у кого из русских поэтов не преобладают в такой сильной степени, как у Державина!» (Савельев, с. LXXXII). Эти утверждения Савельева вы¬ звали возражения Белинского в его рецензии на «Сочинения» Державина, предшествовавшей державинским статьям (см.: наст, изд., т. 5, с. 361). СОЧИНЕНИЯ АЛЕКСАНДРА ПУШКИНА (с. 74—492) СТАТЬЯ ПЕРВАЯ (с. 74—102) Впервые —«Отечественные записки», 1843, т. XXVIII, N° 6, отд. V «Критика», с. 19—42 (ц. р. 29 мая; вып. в свет 1 июня). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. VIII, с. 88—132. Написание обобщающей, концептуальной статьи о Пушкине было давней, с первых лет его деятельности, мечтой Белинского (см. об этом во вступит, статье). Непосредственным же поводом к созданию пушкин¬ ского цикла явился выход в свет посмертного собрания сочинений Пуш¬ кина в одиннадцати томах (1838—1841) 1. Опубликовав в 1841 году рецен¬ зию на тома IX—XI этого издания (см.: наст, изд., т. 4, с. 428), Белинский не сразу приступил к работе над циклом. Он «медлил», ожидая появления новых публикаций произведений Пушкина, в частности, дополнений, обе¬ щанных издателями последних томов посмертного собрания сочинений. Белинский хорошо знал, сколь неполным и несовершенным было посмертное издание, в котором оказались пропущены даже некоторые опубликованные самим Пушкиным стихотворения, и как необходимо дей¬ ствительно полное собрание его сочинений, без пропусков и искажений. Ведь «когда дело идет о таком человеке, как Пушкин,— писал Белинский в упомянутой рецензии,— тогда мелочей нет, а все, в чем видно даже про¬ стое его мнение о чем бы то ни было, важно и любопытно: даже самые 1 См.: «Сочинения Александра Пушкина», т. 1—8. СПб., в типографии экспедиции заготовления государственных бумаг, МБСССХХХЧШ; т. 9— 11, иждивением Ильи Глазунова, Матвея Зайкина и К0. СПб., в типогра¬ фии И. Глазунова и К0, МБСССХЫ. 582
ошибочные понятия Пушкина интереснее и поучительнее самых несомнен¬ ных истин многих тысяч людей». В это время, в начале сороковых годов, в редакции «Отечественных записок», вероятно при активном участии Бе¬ линского, была заведена особая тетрадь, куда вносились не вошедшие в посмертное издание стихотворения и статьи Пушкина (ряд стихотворении вписан в эту тетрадь Белинским) —с целью публикации их на страницах журнала (публикация не состоялась; об истории и судьбе названной тетради см.: «А. С. Пушкин. 1837—1937. Сб. статей и материалов». Саратов, 1937, с. 125—151, а также: «В. Г. Белипский в работе над текстами Пуш¬ кина. Публикация Н. И. Мордовченко». — «Литературный архив», т. 1, М. —Л., 1938). Таким образом, «пушкиповедческая» концепция Белинского, помимо всего прочего, была основана на тщательном учете текстологических мате¬ риалов (разумеется, в пределах, возможных в начале сороковых годов про¬ шлого века). Другой причиной «медленности» Белинского в осуществлении дав¬ него замысла, причиной, которую он сам назвал «внутреннею», была «не¬ определенность» собственного его понимания пушкинской поэзии и невы- работанность метода, которым должна руководствоваться «истинная», или «здравая», критика при анализе и оценке такого огромного явления, как Пушкин. Пересмотр Белинским ряда кардинальных идей конца тридцатых годов — прежде всего эстетических — вел к уяснению места Пушкина в истории русской литературы, к увязыванию трактовки пушкинского твор¬ чества с замыслом «критической истории «изящной литературы» русской». В истории этой литературы важное место занимает теперь и литера¬ тура XVIII века: краткий очерк ее «ломоносовского периода» и дает Белин¬ ский в первой статье пушкинского цикла (в ее второй части; первая является как бы введением ко всему циклу). Цель этого очерка — показать, «как далеки были словесники того времени от истинного понятия о поэзии и до какой степени они видели в пей одну реторику», одно «воспевание». Но наряду с реторическпм направлением Белинский выделяет в литературе XVIII века направление сатирическое, родоначальником которого был Антиох Кантемир, и именно в этом направлении, по мысли Белинского, залог будущего сближеиия литературы с действительностью, иначе го¬ воря — освобождения от реторизма. Это разграничение реторического и сатирического направлений в допушкинской литературе — важный элемент историко-литературной концепции Белинского (см. также статью Белин¬ ского «Кантемир» в т. 7 паст. изд.). Новый историко-литературный метод Белинского предполагает рас¬ смотрение «суда современников», их критического мнения и суждения — с целью извлечения той части истины, которая часто бывает невозможной для потомства. Поэтому такое важное место занимают как в этой первой статье цикла, так и в статьях последующих экскурсы в историю русской критики, анализ литературно-критического суда современников. Суд современников, однако, способен дать лишь часть истины, суду потомков эта пстииа доступна в значительно большей полноте. Но и суд потомков, как думает Белинский, никогда не скажет последнего 583
слова о Пушкине—«однажды навсегда на основании чистого разума-). Движение общественного сознания на каждом его этане восполняет исти¬ ну. обогащает и уточняет ее. Поэтому Белинский п прослеживает как при¬ жизненную, так п посмертную судьбу пушкинского творчества в эстети¬ ческом сознании русского общества. Особый интерес представляет для Белинского «Руслан и Людмила» как такое произведение, появление которого «сделало эпоху в истории русской литературы», как произведение, которым, в сущности, открыва¬ ется в этой истории, вслед за карамзииским. пушкинский период. Поэма Пушкина знаменовала собой исторически уже назревшее «стремление к свободе и оригинальности форм», то есть то, что и получило у современ¬ ников наименование романтизма п с чего началась в истории русской литературы война романтизма с классицизмом. Пушкин, однако, не остановился на романтизме (в упомянутом смыс¬ ле): в его поэзии «субъективное стремление начало исчезать в чисто худо¬ жественном направлении». Это песомпенно было движение вперед, рус¬ ская поэзия становилась художеством. Как же откликнулся на это дви¬ жение пушкинской поэзии суд современников? Белинский вспоминает об охлаждении, характерном и для публики, и для критики по отношению к новым произведениям Пушкина, появившимся в начале тридцатых го¬ дов. Наиболее чутким барометром такого охлаждения оказалась романти¬ ческая критика в лице ее влиятельнейшего представителя — Николая По¬ левого. Полевой не только констатировал охлаждение, но и попытался понять п объяснить его причины. «Не в переменившемся общественном мнении надобно искать причин холодности к Пушкину, а в самом поэте»,— писал эн в рецензии на третью часть «Стихотворений А. Пушкина». «Если пере¬ менилось мнение публики, то сама она осталась прежнею, или, скажем вместе с верующими вечному закопу улучшения, она стала совершеннее опытностью, сведениями и новыми сподвижниками на чистом поле просвещения, более способными судить о том, что принадлежит им соб¬ ственно, ибо принадлежит их времени. Если надобно дорожить мнением публики о делах общественных, то еще более мнением молодого поколе¬ ния публики. А дорожить мнением общественным должно потому, что оно всегда бывает сообразно требованиям времени, ибо и время и требования проявляются только обществом». Полевой считает себя эхом настроений «молодого поколения публики», «общественного мнения», которое в своем охлаждении к прежнему своему кумиру право, «...того ли Пушкина ви¬ дим мы в третьей части его Стихотворений,—спрашивает он,— того ли поэта, которого полюбила публика наша и которым восхищалась она, чптая первые две части стихов его? (...) Направление его, взгляд, са¬ мое одушевление — совершенно изменились. Это не прежний, задумчивый и грозный, сильный и пламенпый выразитель дум н мечтаний своих ро¬ весников: это нарядный, блестящий и умный светский человек, обладаю¬ щий необыкновенным даром стихотворения» («Московский телеграф», 1832, ч. ХЫ11, Л» 4, с. 567, 568, 570). Руководствуясь своим романтическим пониманием лирической поэзии, объясняет Полевой охлаждение публики угасанием б душе поэта «священного огня поэзии».
Говоря об охлаждении публики, Белинский, конечно, имеет в г,илу и выступления на рубеже двадцатых — тридцатых годов начинавшего тогда II. И. Надеждина, представлявшего несколько иное, в пределах романтической эстетики, направление — философское. Нападки на ГТ\ш- кина содержались уже в первых статьях Надеждина —«Литерат\ р- ные опасения за будущий год» («Вестник Европы», 1823, № 21 и 22), статьях о «Графе Нулине» п «Полтаве» (там же, 1829, Дз 3 и 8—‘J). В 1832 году, в связи с выходом в свет последней главы «Евгения Оне¬ гина» п третьей части «Стихотворений Александра Пушкина», Надеждин, так же как и Полевой, заговорил об охлаждении к Пушкину читателей и критики и также попытался объяснить причины этого охлаждения. Надеждпн, в противоположность Полевому, видел причины не в измене Пушкина самому себе, не в превращении вдохновенного поэта в холод¬ ного «светского человека», а в большей зрелости Пушкина — человека и художника (свидетельством чему является, по мнению Надеждина, «Борис Годунов»), не способного, однако, еще отрешиться от своей юно¬ шеской поэтической манеры, повторяющего и в последней главе «Онеги¬ на» темы, мотивы, самый тон первых. Процитировав строфу XLIX главы восьмой «Евгения Онегина», содержащую обращение поэта к читателю, Падеждпн продолжал: «Не знаем, как принято сие обращедие другими; что у к касается до нас, то мы извлекли из него поучительное заключение, к чести поэта, но — не в добрую примету для нашей словесности. Явно, что Пушкип с благородным самоотвержением сознал наконец тщету и ничтожность поэтического суесловия, коим, увлекая других, не мог, ко¬ нечно, и сам не увлекаться. Его созревший ум проник глубже и постиг вернее тайну поэзии...» («Телескоп», 1832, ч. IX, № 9, с. 109). Таковы были отзывы двух ведущих «критпкапов 1832 года», как назовет их Белинский в статье пятой пушкинского цикла (см.: паст, т., с. 296). «Нерасположением к Пушкину», имевшим, по Белинскому, причипы общего характера, воспользовались и личные враги поэта, среди коюрых самым яростным был, конечно, Ф. В. Булгарин, писавший об одпой из наиболее глубоких и поэтических глав «Евгения Онегина»: «Ни одпоп мыс¬ ли в этой водянистой VII главе, ни одного чувствования, ни одпой карт!'!!».* достойной воззрения! Совершенное падение, chûte complète» («Северная пчела», 1830, № 35). Став на историческую точку зрения, признав важность учета «суда современников» для выяснения истины, Белинский не склонен игнориро¬ вать расхождение между «художественным направлением» Пушкина п общественным настроением, выразившимся в охлаждении к нему читаю¬ щей публики. Это охлаждение имело причину. Однако, в отличие и от Полевого, и от Надеждина, Белинский в первой пушкинской статье не дает еще ответа на вопрос, в чем же кроется эта причина: «...ответа па загадку еще не было: ответ скрывался во времени, и только время могло дать его». Со смертью Пушкина, считает Белинский, кончилась литературная эпоха, ознаменованная его именем. Литература русская вступила в но¬ вый период, содержание которого определяется творчеством Лермонтова
и Гоголя. В их творчестве выразилось «несравненпо высшее, по своим требованиям и своему характеру, время, чем то, выражением которого была поэзия Пушкина». Из этого тезиса, казалось бы, следует вывод об определенной исторической «ограниченности» пушкинской поэзии. Но не противоречит ли такой вывод мысли Бслппского о непреходящей значи¬ мости пушкинской поэзии, как поэзии-художества? Ведь для того, чтобы «сделаться поэтом не одного своего времени», нужно воплотить такое содержание, которое само по себе имеет непреходящее значение (а содер¬ жанием поэзии может быть только «общественная жизнь как совокуп¬ ность известных правил и убеждений, составляющих душу всякого обще¬ ства человеческого»). Мысль Белинского в первой пушкинской статье бьется именно над разрешением этого противоречия, не находя еще достаточно удовлетвори¬ тельного ответа. Но, во всяком случае, он не выдает свою концепцию, свое понимание исторического и художественного значения поэзии Пуш¬ кина за безусловно истинные — он расценивает их как выражение мне¬ ния того поколения, которое пришло на смену пушкинскому,— «нового поколения, развившегося на почве новой общественности». Белинский, однако, убежден, что это новое поколение понимает Пушкина лучше, истиннее, чем поколение пушкинское или поколение Полевого и Надеж¬ дина. 1 Незавершенная Пушкиным «История Петра I» была опубликована лишь в 1938 г. Об истории ее создания и судьбе рукописи см. в книге И. Фейнберга «Незавершенные работы Пушкина» (М., «Художественная литература», 1979). 2 Дополнение к посмертному изданию, обещанное издателями, так и не появилось. 3 Белинский ссылается на следующие слова Пушкина в заметках 1830 г.: «Руслана и Людмилу» вообще приняли благосклонно. (...) Никто не заметил даже, что она холодна» (ср.: Пушкин, т. 6, с. 301). 4 По словам Белинского в статье об «Очерках русской литературы» Н. Полевого, «северным Байроном, представителем современного челове¬ чества» провозгласил Пушкина именно Полевой (см.: наст, изд., т. 2, с. 254). 5 Постоянными мишенями пушкинских эпиграмм были Ф. В. Бул¬ гарин, пздатель «Вестника Европы» М. Т. Каченовский, Н. И. Надеж¬ дин. 6 Белинский имеет в виду полемические заметки Пушкина, опубли¬ кованные впервые в томе одиннадцатом посмертного издапия и позднее печатавшиеся под разпыми названиями (напр., «Опыт отражения некото¬ рых нелитературных обвинений» и «Опровержение на критики и замеча¬ ния на собственные сочипения». — П у ш к и н, т. 6). 7 Это писал Белинский в своей первой рецензии, напечатанной после длительного перерыва, вызванного запрещением журнала «Телескоп», в «Московском наблюдателе». Это был отклик па публикацию ряда произ¬ ведений Пушкипа в «Современнике» 1837 г. Среди них «Медный всадник», «Русалка», «Сцены из рыцарских времен», «Египетские ночи» и др. Они 586
были приняты Белинским восторженно — как выражение совершенно нового периода высшей, просветленной художнической деятельности Пуш¬ кина (см.: наст, изд., т. 2, с. 268). 8 Белинский намекает на эпиграмму Пушкина «Ex ungue leonein» (то есть, в переводе с лат., «По когтям (узнают) льва»), написанную в 1825 г. 9 «Солнце нашей поэзии закатилось!»—слова о Пушкине из некро¬ логической заметки, напечатанной в «Литературных прибавлениях к Рус¬ скому инвалиду» на 1837 г. (№ 5 от 30 января, с. 48). Новым солнцем русской поэзии называет Белинский Лермонтова. 10 Белинский говорит о Гоголе и его поэме «Мертвые души», первый том которой был опубликован в мае 1842 г. 11 Этих статей Белинский написать не успел. 12 Из стихотворения Жуковского «Утешение в слезах» (1817), явля¬ ющегося переводом одноименного стихотворения Гете («Trost in Tränen»). 13 Трагедии Ломоносова — «Тамира и Селим» (1750) и «Демофонт» (1752). «Петриадой» Белинский называет неоконченную эпическую поэму Ломоносова «Петр Великий». 14 Исправлена явная опечатка «Отечественных записок». Вместо «рос¬ сийские» там было напечатано «латинские». 15 Ломоносов действительно высоко ценил своего ученика и сорат¬ ника H. II. Поповского, профессора Московского университета с самого его основания. Осуществленный Поповским перевод философской поэмы А. Попа «Опыт о человеке» при его публикации в 1757 г. был искажен церковной цензурой. Об отношении к Поповскому Ломоносова и о цензур¬ ной истории публикации перевода «Опыта о человеке» см.: «История изда¬ ния «Опыта о человеке» в переводе Поповского». — Н. С. Тихонравов. Соч., т. 3, ч. I. М., 1898; Л. Б. М о д з а л е в с к и й. Ломоносов и его уче¬ ник Поповский. — Сб. «XVIII век», т. III. 16 Белинский имеет в виду (и далее на него ссылается) следующее издание: «Творения М. Хераскова, вновь исправленные и дополненные». Части I—XII. М., 1801-1802. 17 Авторы названных Белинскши эпических поэм — Т. Тассо, Дж. Миль¬ тон, Вольтер, Ф.-Г. Клопшток. Одна поэма у римлян —«Энеида» Вергилия. Две поэмы у греков — «Илиада» и «Одиссея» Гомера. 18 Это мнение было изложено Тредьяковским в «Предызъясиешш об ироической пииме», предпосланном его стихотворному переводу романа французского писателя Феиелона «Телемак» («Тилемахида, или Странст¬ вование Тилемаха, сына Одиссеева, описанное в составе ироическия пп- имы Василием Тредиаковским...». СПб., 1766). 19 Неясно, почему Белинский раскрывает криптоним «С» как Стане- вич (Ефстафий Станевич— бездарпый литератор круга А. С. Шишкова), в то время как у Хераскова здесь безусловно имеется в виду А. П. Су¬ мароков, имя которого естественно для литературного сознания XVIII в. возникало рядом с именем Ломоносова. 20 Здесь в цитате из Хераскова допущен пропуск. У Хераскова: «и ты, бард времен наших, новый Оссиян» и т. д. По-внднмому, именно срав¬ нение с легендарным шотландским бардом Оссианом позволило Белинскому 587
предположить, что Херасков говорит здесь о С. С. Боброве, «знакомом с английскою литературою» (в «Опыте краткой истории русской литера-. туры'> Н. II. Греча о Боброве сказано, что on «преимущественно пред всеми писателями нашими пользовался сокровищами литературы англ ян¬ ской». — СПб., 1822, с. 210). Однако вероятнее, что Херасков разумеет в этом случае Державина, испытавшего в девяностые годы XVIII в. влияние поэзии Оссиана (см.: 10. Ф. Левин. Оссиан в русской литературе. Л., «На¬ ука), 1980, с. ЗЛ—38). 21 Речь идет о статье под названием «О сочинениях Петрова» («Вест¬ ник Европы», 1813, ч. LXXII, Л° 21 и 22). Статья не подписана, по, ве¬ роятнее всего, действительно принадлежит издателю журнала Каченовско- му. Автор, в частности, полемизирует с приводимой далее Белинским оценкой поэзии Петрова в «Словаре» Новикова. Об оде «На победу рос¬ сийского флота над турецким» в статье Каченовского, например, гово¬ рится: «Таков талант Петрова! такова кисть его! Он изображает пе для глаз только, но даже и для слуха, и если в душе читателя не отзываются страшные звуки сего морского сражения, то, конечно, уже пе талант стихотворца тому причиною» (там же, с. 232). 22 В цитате из сатиры В. П. Петрова «К *** из Лондона» двумя стро¬ ками точек заменены, очевидно, по цензурным причинам, следующие строки: Игумен тут с клюкой, тут с мацами батырщик; Здесь дьякоп с ладаном, там пономарь с кутьей... В цитате пропущена также строка «Рассудков и доброт он верный есть оселок», следующая за строкой «Словарник знает все, в ком ум глу¬ бок, в ком мелок». 23 Шесть песен «Илиады», переведенные Е. И. Костровым александ¬ рийским стихом (шестистопным ямбом), были напечатаны отдельным из¬ данием в 1787 г. Перевод седьмой, восьмой и части девятой несен, остав¬ шийся после его смерти, был напечатан в «Вестнике Европы» в 1811 г. (ч. LVIII, № 14 и 15). Для отношения современников к Кострову характер¬ ны «Стихи в честь покойного Ермила Ивановича Кострова» (автором их был В. В. Капнист), приложенные к первой части «Полного собрания всех сочинений и переводов в стихах г. Кострова» (СПб., 1802, с. 203). 1 Седьмь зпатных городов Европы и Ассии Стязались, кто из них Гомера в свет родил? Костров их спор решил: В стихах своих России Отца стихов усыновил. 2 Костров переводил божественна Гомера Для вечной славы муз, потомству для примера, В России захотел Гомера возродить; Но Аполлон, боясь Гомеру досадить Через подобный дар ему певца другова, Мгпозспно жизнь пресек бессмертного Кистрова. 588
24 О необыкновенном пиитическом даре В. II. Майкова тк’ал II. И. Греч в книге «Опыт краткой истории русской литературы» (СПо., 1522, с. 207), которую Белинский и называет послужными и литература, ы- ми списками русских литераторов. Уже во времена Белинского книга II. И. Греча не имела какого-либо научного значения. 25 Автором «Писем русского путешественника» был H. М. Карамзин. 26 До упоминаемого Белинским издания «Басен» II. А. Крылова в пяти частях (1815—1816) они выходили три раза — в 1809 и 1811 гг. (дважды). 27 Жуковский начал печататься в 1797 г., когда в журнале «Приятное и полезное препровождение времени» появилось его первое стихотворение. В 1802 г. в журнале Карамзина «Вестник Европы» был напечатан сделан¬ ный Жуковским вольный перевод элегии Грея «Сельское кладбище», ко¬ торый принес ему широкую известность и который самим поэтом был наз¬ ван «моим первым напечатанным стихотворением» (см.: В. А. Жуков¬ ский. Соч. в 3-х томах, т. I. М., «Художественная литература», 19S0, с. 377). Первые стихотворения Батюшкова действительно были напечатаны в 1805 г. 28 Исправлена явная опечатка «Отечественных записок». Вместо «духа критицизма» было напечатано «духа классицизма». 29 В «Отечественных записках» здесь пропуск. Следует: А наших многих цель: награда перстеньком, Нередко сто рублей иль дружество с князьком. 30 Обычная формула литературы сентиментализма. В данном случае ее источником является следующий текст Карамзина: «Эраст искал рас¬ сеяния в путешествии, пленительном в те годы, когда свет еще нов для сердца; когда мы, в очарованиях надежды, только готовимся жить, дейст¬ вовать умом и наслаждаться чувствительностию...» («Чувствительный и холодный. Два характера», 1803), 31 Статья П. Макарова о «Сочинениях и переводах» II. И. Дмитриева была напечатана в кн. 10-й журнала «Московский Меркурий» за 1803 г., статья Карамзина «О Богдановиче и его сочинениях» — в кн. 9 и 10 «Вест- пика Европы» за тот же год. Судя по неоднократным упоминаниям Бе¬ линским этих двух статей (см. также с. 216 и 249), он придавал им осо¬ бое значение в истории русской критики. 32 Макаров защищал Карамзина в полемической статье «Критика на книгу под пазвапием: «Разговор о старом и новом слоге российского язы¬ ка» («Московский Меркурий», 1803, № 12; ср. «Сочинения и переводы Пет¬ ра Макарова», т. I. М., 1805). Автором названной книги, вышедшей в 1803 г., был А. С. Шишков, ярый противник языковой реформы Карам¬ зина. 33 Известное в рукописи стихотворение — сатира А. Ф. Воейкова «Дом сумасшедших» (первая редакция — J 814, дополнявшаяся вплоть до 1838 г.), в которой были даны памфлетные характеристики многих рус¬ ских писателей и литературных деятелей десятых — тридцатых годов (в частности, Жуковского); получила самое широкое распространение в списках, впервые напечатана лишь в 1857 г. 5S9
СТАТЬЯ ВТОРАЯ (с. 103—182) Впервые — «Отечественные записки», 1843, т. XXX, № 9, отд. V «Кри¬ тика», с. 1—60 (ц. р. 31 августа; вып. в свет 2 сентября). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. VIII, с. 132-249. Часть статьи (от слов «Романтизм — принадлежность не одного толь¬ ко искусства...», с. 114, строка 8 сн. и кончая словами «...таланты и кото¬ рая много повредила самим гениям», с. 134, строка 13—14 св.) включена в со¬ чинения Боткина (В. П. Боткин. Соч., т. III. СПб., 1893, с. 132—156). Сдела¬ но это, вероятно, на основании следующих строк из написанного Анненко¬ вым некролога Боткина: «Близкие люди, например, знают, что страницы о романтизме в статьях Белинского написаны Боткиным» («С.-Петербургские ведомости», 1869, № 282, 13 октября; «П. В. Анненков и его друзья». СПб., 1892, с. 578). Однако это свидетельство Анненкова не подтверждается ка- кими-лпбо другими данными, которые позволили бы оспорить авторство Белинского. В настоящем издании учитывается правка второй статьи о сочине¬ ниях Пушкина, сделанная Белинским в принадлежавшем ему XXX томе «Отечественных записок» за 1843 год (см.: JI. P. JT а н с к и й. Библиотека Белинского. — ЛИ, т. 55, с. 585). Продолжая свой очерк истории литературы XVIII века, Белинский переходит от ломоносовского периода к периоду карамзинскому. Русский сентиментализм, или карамзинизм, рассматривается им как явление со- держателыьое, в связи с подобным же явлением в Европе. Карамзин, и это главное, «ввел русскую литературу в сферу новых идей», выразил повое отношение к действительности. Языковая же реформа, осуществлен¬ ная Карамзиным, была уже необходимым следствием новых идей. Карам¬ зин вовсе не был «только преобразователем и обновителем русского язы¬ ка», он обновил литературу К Обновление это выразилось в том, что литература русская начала освобождаться от реторизма и педантизма периода предшествовавшего, ломоносовского, она стала ближе к жизни русского общества. Именно в карамзинский период оказалось возможным появление таких поэтов, как Крылов, Жуковский и Батюшков, создавших, каждый, свою поэзию, по не свою литературную эпоху. В пределах карамзинского периода, по мысли Белинского, возникает, развивается и исчерпывает себя русский романтизм, представленный «ис¬ тинным романтиком» Жуковским (а отнюдь не Пушкиным). Концепция романтизма, развернутая Белинским в настоящей статье, полемична: она противостоит в частности концепции романтизма Николая Полевого, для которого главным был тезпс о романтизме как современном искусстве, 1 Эти утверждения Белинского были полемичны по отношению, на¬ пример, к суждениям Греча пли им подобным, сводившим значение ре¬ формы Карамзина к преобразованию языка (Н. И. Г р е ч. Опыт краткой нсторпп русской литературы. СПб., 1822, с. 247—248). 590
современной литературе, явившейся плодом переворота, совершившегося в последние двадцать — тридцать лет в европейской литературе (как ска¬ зано в его статье о «Борисе Годунове» Пушкина, написанной в 1833 г.). «Первое, что представляется здесь, есть — уничтожение классических тео¬ рий и замена их новыми идеями. (...) Второе, что следует пз первого: стремление осуществить теорию в сообразпой с нею практике. Практика сия требует всеобщности познания, не одного классицизма, и потом вос¬ создания национальной, народной литературы как единственного средства сделаться самобытными». И наконец, «третье отличие современности: яв¬ ное устремление повсюду к лиризму, ромапу и драме» (см.: Н. А. Поле¬ вой. Очерки русской литературы, ч. I. СПб., 1839, с. 154—155). Отсюда становится понятным, почему Пушкин представлялся Полевому идеаль¬ ным романтиком, «полным представителем современного европейского ро¬ мантизма», а Жуковский лишь «переходом к ромаптизму» (т а м ж е, с. 99, 119). «Не по времени только появления в свет, но и по сущности, по духу, по взгляду на поэзию Пушкин есть совершенно современный нам поэт, сын поэзии XIX века, начавшейся в Европе в последние двадцать лет», то есть поэзии романтизма (там же, с. 147). Белинскому такой подход к романтизму представлялся формальным, ибо романтизм в этом случае трактовался в конечном счете как антитеза классицизму, а не в его сущности, претерпевающей множество историче¬ ских модификаций. Первым делом Белинский и отвергает определение романтизма как антитезы классицизму, точнее сказать, как нарушение правил «условной формы» того искусства, которое получило наименование классицизма. Сущность классицизма, как п сущность романтизма, заключены «в его идее, а не в произвольных случайностях впешней формы». Во-вторых, романтизм трактуется расширительно, отнюдь не только как явление литературного ряда. В разных типах романтизма находят выражение исторически изменчивая индивидуальная и общественная психология, та или иная духовно-нравственная структура, тот или иной тип культуры. Однако, в-третьих, какую бы историческую форму (реально-жизнен¬ ную или эстетическую) романтизм ни принимал, сфера его во всех слу¬ чаях — «вся внутренняя, задушевная жизнь человека, та таинственная почва души и сердца, откуда подымаются все неопределенные стремления к лучшему и возвышенному, стараясь находить себе удовлетворение в идеалах, творимых фантазиею» (Белинский пользуется для обозначения этой сферы наряду с термином «романтизм» также и термином «роман¬ тика», по-видимому, ощущая необходимость их терминологического раз¬ личения). Говоря о трех исторических формах романтизма (греческий, средних веков и новейший), Белинский отмечает различие между роман¬ тизмом греческим и новейшим, с одной стороны, и романтизмом средних веков, с другой. Романтизмом в полном смысле слова, по Белинскому, яв¬ ляется романтизм средних веков, ибо все содержание средневекового ис¬ кусства романтическое, в то время как в греческом и новейшем искусстве, при всей их разнице, романтизм, или романтика,— лишь один из со¬ держательных элементов. 591
Если у древних греков, в представлении Белинского, романтизм еще по разрушал целостности и единства их бытия, полноты их жизни, оста¬ ваясь лишь элементом этой целостности и полноты, то средневековый ро¬ мантизм, расчленив стремление и достижение, здесь и там, мир внешний и мир внутренний, свел и реальное бытие, и содержание искусства к дуа¬ лизму, к безысходному противоречию. Он стал пафосом жизни и искус¬ ства: явился романтизм в полном смысле этого слова, то ссть романтизм средних веков. Руководствуясь своей концепцией романтизма как «вечной потреб¬ ности духовной природы человека», Белинский, отвергнув исключитель¬ ный романтизм средних веков, развивает идею «новейшего романтизма», отвечающего содержанию духовной жизни современного человека. Суть такого романтизма — в «гармоническом уравновешении всех сторон чело¬ веческого духа», когда гармонизируются, сливаются в новом единстве «сторона внутренняя, задушевная, сторона сердца, словом, романтика,— п сторона сознающего себя разума, сторона общего, разумея под этим словом сочетание интересов, выходящих из сферы индивидуальности и личности». Новейший романтизм, отвергая дуализм средневекового, сохраняет и укрепляет присущий природе всякого романтизма пафос стремления и идеала, но низводит романтический идеал на землю, «оземленяет», осво¬ бождает от неопределенности, превращает его в идеал действительный, пе только способный, но должный осуществиться. Спасение современного человека «возможно не иначе, как только через совершенное отрицание неопределенного романтизма средних веков; однако ж это не есть отрица¬ ние от всякого идеализма и погружение в прозу и грязь жизни, как по¬ нимает ее толпа, но просветление идеею самых простых житейских отно¬ шений, очеловечение естественных стремлений» (курсив мой.—К. Т.). Такое «просветление» становится в конечном счете определением сущности пушкинской поэзии-художества, которая есть современное ис¬ кусство,— но не как романтизм, а как поэзия действительности. 1 Речь идет о поэмах Хераскова «Россиада» (1779), в которой вос¬ пето взятие Иваном Грозным Казани и покорение Казанского царст¬ ва, и «Владимир Возрожденный» (1785)—о принятии Русью христи¬ анства. 2 «Чувствительный и великодушный», точное название — «Чувстви¬ тельный и холодный. Два характера» (1803). 3 Составляя и редактируя в 1785—1789 гг., по поручению извест¬ ного издателя-просветителя II. И. Новикова, первый русский журнал для детей «Детское чтение для сердца и разума», Карамзин опубликовал в нем спои переводы повестей французских писателей — мадам Жанлис (Жанли) и Мармонтеля. Карамзин переводил из Мармонтеля и для издававшегося им «Московского журнала» (1791—1792 гг.). 4 Реминисценция из стихотворения Батюшкова «Мой гепий» (1815): О, намять сердца! Ты сильней Рассудка памяти печальной... 592
5 Из послания Жуковского «К Ив. Ив. Дмитриеву» (1831). Белинский здесь п далее ссылается на четвертое издание Сочинений Жуковского б девяти томах (1835—1844). 6 Из стихотворения П. А. Вяземского «Смерть жатву жизни косит, косит...» (1841). 7 Из «Евгения Онегина» (гл. вторая, строфа XXXVIII). У Пушкина: «И к гробу прадедов теснит». 8 Против оцепки поэзии Лермонтова и ее роли в истории русской поэзии, которую дал в ряде своих статей пачала сороковых годов Белин¬ ский, выступил С. П. Шевырев, писавший, например, в рецензии на «Пол¬ ную русскую хрестоматию» А. Галахова: «Я спрашиваю: какое новое на¬ чало и что творческого внесено было Лермонтовым в мир русской поэзии или русского слова для того, чтобы стать ему наравне с Карамзиным, ко¬ торый претворил всю русскую прежнюю речь в новую и довел нас до просвещенного сознания нашей народности; наравне с Жуковским, кото¬ рый внес стихию романтического в нашу поэзию и вместе с Батюшковым преобразил формы русского стиха; наравне с Пушкиным, который воспри¬ нял в себя все приготовленное предшественниками и творчески внес пол¬ ное сознание народного духа в поэзию,— наконец, выше Ломоносова п Державина <...) этих богатырей», и т. д. и т. д. («Москвитянин», 1843, № 6, с. 502—503). Критическому разбору этой рецензии Шевырева Белин¬ ский посвятил статью «Литературные и журнальные заметки. Несколько слов «Москвитянину» (см.: наст, изд., т. 5. с. 469). 9 Имеются в виду статьи Жуковского «О сатире и сатирах Кантеми¬ ра» (первоначально под названием «Критический разбор Кантемировых сатир, с предварительным рассуждением о сатире вообще». — «Вестник Европы», 1810, № 3 и 6) и «О басне и баснях Крылова» («Вестник Евро¬ пы», 1809, № 9; см. также: Литературная критика, с. 68). 10 Говоря, что в названной статье Жуковского пет ничего Карамзин- ского, Белинский, несомненно, обращает внимание на романтический ха¬ рактер трактовки Жуковским картины Рафаэля «Мадонна с младенцем» («Сикстинской мадонны»). Статья «Рафаэлева мадонна (из письма о Дрез- депской галерее)» была написана Жуковским в 1821 г., напечатана в «По¬ лярной звезде» на 1824 г. Характерно именно в этом романтическом смыс¬ ле суждение о статье Жуковского, высказанное Н. Полевым: «Жуковский судит о произведении Рафаэля как поэт, как человек с душою п сердцем. Нет нп одного громкого выражения, ни одного ученого термина, но мож¬ но ли изобразить Рафаэля п его создание лучше, желаннее — как гово¬ рится по-русски? Думаем, что нельзя. Каждый раз, когда читаете это опи¬ сание Жуковского,— одна мысль: п на земле небо доступно человеку» (Н. А. Нолевой. Очерки русской литературы, ч. I, с. 141). 11 С 1804 г. и до конца жизни (1826 г.) Карамзин полностью посвя¬ тил себя работе над «Историей государства Российского», первые восемь томов которой были напечатаны в 1818 г. (IX—1821; X и XI —1824, не¬ оконченный т. XII появился уже после его смертп). 12 Мнение о Жуковском как романтике «по преимуществу» было впервые высказано Белинским в статье об «Очерках русской литературы» Н. Полевого (см.: наст, изд., т. 2, с. 248—252) и развито затем во второй
статье цикла, посвященного «Речи о критике» А. В. Никитенко (см.: наст, изд., т. 5, с. 85—87). 13 Критик с именем, задорливый педант — С. П. Шевырев, посвятив¬ ший свою статью «Взгляд на современное направление русской литера¬ туры: Статья первая. Сторона черная» обличению литературных промыш¬ ленников, нанимающих с корыстными целями безыменных критиков. Ше¬ вырев имел в виду А. А. Краевского как издателя «Отечественных запи¬ сок» и Белинского как главного критика журнала, статьи которого печа¬ тались без подписи. «На место прежних славных лиц с известным образом мыслей и характером, на место литераторов, именами своими украшав¬ ших славу своего отечества,— писал Шевырев,— поступили компании журнальные, образуемые набором перьев безымянных» (подчеркнуто мною.—К. Т.). Литературные промышленники «стараются иметь у себя неизвестного, безымянного рыцаря, в маске и забрале, с медным лбом и размашистою рукою, готового на всех и на все и; ни перед кем не ломаю¬ щего шапки». На щите «рыцаря без имени» «вместо девиза кривыми и громадными, (любимое его слово) буквами написано: убео&дениеъ. «Жур¬ нальный пересмешник» (подразумевается Сенковский) «смеется над всем без убеждения», безымянный же рыцарь <то есть Белинский) уничто¬ жает все будто бы по убеждению» («Москвитянин», 1842, № 1, с. V, XXI, XXVIII, XXIX). На эти выпады Шевырева Белинский ответил памфлетом «Педант» (см.: наст, изд., т. 4, с. 382). 14 Среди этих других первое место принадлежит, конечно, П. А. Вя¬ земскому, автору статей «О «Кавказском пленнике», соч. А. Пушкина» («Сын отечества», 1822, № 49) и «Вместо предисловия к «Бахчисарайскому фонтану». Разговор между Издателем и Классиком с Выборгской стороны илл с Васильевского острова» (предпослан изданию «Бахчисарайского фонтана» в 1824 г.). В первой из этих статей Вяземский писал: «Явление упомянутых произведений, коими обязаны мы лучшим поэтам нашего времени (имеются в виду «Шильонский узник» Байрона в переводе Жу¬ ковского и «Кавказский пленник» Пушкина), означает еще другое: успехи посреди нас поэзии романтической. На страх оскорбить присяжных при¬ верженцев старой Парнасской династии, решились мы употребить назва¬ ние, еще для многих у нас дикое и почитаемое за хищническое и безза¬ конное». 15 Здесь и далее имеется в виду сочинение греческого писателя II в. нашей эры Павсания «Описание Эллады в десяти книгах», в котором и рассказывается об упомянутых Белинским двух статуях (кн. I, XXX; кн. III, XX; ср.: Павсаний. Описание Эллады, т. 1. М., 1938, с. 82 и 260). В начале XIX в. было известно издание: «Павсаний или Павсаниево описание Еллады, то есть Греции. Прелож. с греческого языка на россий¬ ский евящешшком Иоанном Сидоровским и Макарием Пахомовым...». СПб., 1788-1789. 16 К книжке восьмой «Московского телеграфа» за 1830 г. была при¬ ложена гравюра, изображающая греческую поэтессу Сафо (Сапфо) на краю скалы. Гравюра сопровождалась следующим текстом: «Кто не знает Сафо, этой стихотворицы Древней Греции, столь прославленной за пламен¬ ные стихи, от которых сохранилось нам только два-трп небольшие отрыв¬ 594
ка п память в поэтической молве древппх эллпиов. Жизнь Сафо, смешан¬ ная с мифическим рассказом, дошла до нас в больших подробностях. Мы знаем, что Сафо страстно была влюблена в Фаона, какого-то юного кра¬ савца; доведенная до отчаяния изменою любовника, Сафо решилась бро¬ ситься в море с Левкадского утеса. Жрецы Аполлона, коего храм был построен близ сего утеса, уверяли, что бросившийся с него в море или исцелится от любви, или погибнет. Сафо утонула...» («Московский теле¬ граф», 1830, № 8, с. 514-515). 17 Имеется в виду легенда о Мирре и ее отце, рассказанная в книге X «Метаморфоз» Публия Овидия Назона. Эвмениды — богини мщения, хранительницы кровных уз материнского рода. 18 См.: Павсаний. Описание Эллады, т. 1, с. 266. 19 Белинский цитирует диалог Платона «Федр» по переводу, данпому в книге С. П. Шевырева «Теория поэзии в историческом развитии у древ¬ них и новых народов», М., 1836, с. 31—32. 20 Далее Белинский цитирует четыре стихотворения Батюшкова, на¬ писанные в 1817—1818 гг. и напечатанные в брошюре «О греческой анто¬ логии» (см. примеч. 4 к статье третьей). 21 Здесь и далее Белинский цитирует «Илиаду» по переводу Н. И. Гнедича. 22 По греческой мифологии, близнецы Аполлон (бог света, покрови¬ тель искусств) и Артемида (богиня-охотница) были рождены не женой Зевса Герой, а богиней Лето (Латоной). Она почиталась как богиня-мать. 23 Элевзинские мистерии — религиозный праздник в Древней Греции в честь богини плодородия Деметры (у римлян — Цереры) и ее дочери Персефоны, похищенной богом подземного царства Аидом. Говоря о том, что поэзия Эсхила столь враждебна Зевсу, Белинский имеет в виду пре¬ жде всего трагедию «Прометей» с ее богоборческим пафосом. 24 Исправлена явная опечатка «Отечественных записок». Вместо «их» было напечатано «его». 25 Это утверждение Белинского неточно. Знаменитая баллада Жуков¬ ского «Людмила» появилась в 1808 г., в то время как первое стихотворе¬ ние было опубликовано в 1797-м (см. примеч. 27 к статье первой). Однако Еместе с тем широкую известность Жуковскому принесли действительно его баллады, ибо именно в них, как далее пишет Белинский, «общество бессознательно почувствовало» «новый дух творчества». 26 Жуковский назван баллад ником в послании Батюшкова «К Жу¬ ковскому» (1812). 27 Лизин пруд — так называли поклонники Карамзина пруд, распо¬ ложенный в Москве близ Симонова монастыря. В нем, по преданию, уто¬ пилась героиня его повести «Бедная Лиза». 28 «Алина и Алъсим» (1814) — перевод стихотворения французского поэта XVIII в. Франсуа Огюстена Паради де Монкрифа «Les constantes amours d’Alice et d'Alexix. Romance sur un air Languedocien» («Верная лю¬ бовь Алисы и Алексиса. Романс в лангедокской манере»). 29 Источником «старинной повести в двух балладах» («Громобой» и «Вадим») Жуковского «Двенадцать спящих дев» (1810—1817) был прозаи¬ ческий ромап немецкого писателя XVIII в. Христиана Генриха Шписа 595
«Die zwölf schlafenden Jungfrauen. Eine Geistergcschicbte» («Двенадцать спяших дев. История о привидениях»). 30 «Эолова арфа» (1814)—действительно оригинальное произведение Жуковского. 31 Белинский говорит о повести Гофмана «Песочный человек». 32 Далее Белинский излагает содержание п комментирует следующие баллады Жуковского: «Пустынник» (1812), «Эльвина и Эдвин» (1814), «Варвик» (1814), «Адельстан» (1813), «Гаральд» (181G), «Мщение* (1816), «Суд божий над епископом» (1831). 33 Ошибка Белинского. Героиню этой баллады («Эльвина и Эдвин») зовут Эльвина. Мальвина — имя героини балтады «Пустынник», о кото¬ рой говорятся абзацом выше. 34 Скрытая цитата из «Ревизора» Гоголя (д. V, явл.7). 35 Называемая Белинским баллада Жуковского (1814) является пере¬ водом одноименной баллады Р. Саути (в транскрипции Белинского — Сутэй). 36 Из стихотворения Шиллера «Идеалы», в вольном переводе Жу¬ ковского —«Мечты» (1812). 37 Из стихотворения «Весеннее чувство» (1816). Курсив Жуковского. 38 Из стихотворения «Желание» (1811). 39 Из послания «К Нине» (1808). У Жуковского: «Присутствия сла¬ дость...» 40 Из послания «К Батюшкову» (1812). 41 Об этом Белинский писал в статье, посвященной «Очеркам русской литературы» II. Полового (см.: наст, изд., т. 2, с. 252). 42 Пересказывается содержание стихотворения «Утешение» (1818). 43 Цитируется стихотворение «Счастие во сне» (1816). Курсив Жуков¬ ского. 44 Начав свою творческую деятельность в 1782 г. и разделяя тогда во многом эстетические принципы литературы классицизма, Крылов от¬ дал дань и характерным для этой литературы жанрам. В частности, им были написаны в 1786 и 1788 гг. трагедии «Клеопатра» и «Филомела», «Ода всепресветлейшей державнейшей великой государыне императрице Екатерине Алексеевне, самодержице всероссийской на заключение мира России со Швецией» (1790). Белинский, однако, прав в том смысле, что эти произведения ни в коей мере не определяют характер творчества Крылова — великого русского баснописца. 45 У Жуковского: «Кто сердцем сердцу обручен». В цитатах из «Пев¬ ца во стане русских воинов» курсив Жуковского. 46 Белинский приписал Державину стихотворение И. И. Дмитриева (см. его сборник «И мои безделки»,.М., 1795, с. 221). 47 Из стихотворения И. И. Дмитриева «Стансы к H. М. Карамзину» (1793). 48 Из послания «Императору Александру» (1814). 49 Из послания «Государыне великой княгине Александре Федоровне па рождение в. к. Александра Николаевича» (1818). Курсив Ж\ ковского. 50 «Теон и Эсхин» п «Узник» — оригинальные произведения Жуков¬ ского. 598
51 У Жуковского: «И скорбь о погибшем...» Курсив р. цитатах из «Тео¬ на и Эсхина» принадлежит Жуковскому. 52 Реминисценции из Библии (Ветхий завет, Бглттю, 1). 53 Из пролога к «Руслану и Людмиле» («У лукоморья дуб зеленый...»). У Пушкина: «Там русский дух... там Русью пахнет!» 54 У Жуковского: «не враг пожал». 55 У Жуковского: «С нимп вести для меня». 53 Имеется в виду стихотворение «Песня» (1820), являющееся воль¬ ным переводом стихотворения Байрона «Stanzas for music». 07 «Суд в подземелье» (1831—1832)—перевод второй главы поэмы Вальтера Скоата «Мармион». 58 «Аббаддоппа» (1814) — перевод второй песни поэмы немецкого поэ¬ та XVIII в. Фридриха Готлиба Клопштока «Мессиада». 59 В журнале: «не совсем глубок». Опечатка исправляется по тому «Отечественных записок», принадлежавших Белинскому, с его правкой (ем.: ЛИ, т. 55, с. 535). 60 Из послания «К кн. Вяземскому и В. Л. Пушкину» (1814). 61 Эта и предшествующая цитаты — из послания «Императору Алек¬ сандру) (1814). 62 Как бы продолжая эту мысль Белинского, Достоевский писал в 1861 г. в статье «Книжность п грамотность»: Шиллер «вошел в плоть и кровь русского общества, особенно в прошедшем и в заирошедшем поколе¬ нии. Мы воспитались на нем, он нам родной и во многом отразился на нашем развитии» (Ф. М. Достоевский. Поли. собр. соч. в тридцати томах, т. XIX. Л., «Наука», 1979, с. 17). Знаменательно, что стихотворение Шиллера «Элевзияский праздник» (в переводе Жуковского), то стихотво¬ рение. которое Белинский считал высшим достижением Жуковекого-иере- водчика, наряду с «Торжеством победителей» и «Жалобой Цереры», состав¬ ляет смысловой у пел исповеди Дмитрия Карамазова, которую он обращает к своему брату Алексею Карамазову («Братья Карамазовы»). СТАТЬЯ ТРЕТЬЯ (с. 182-219) Впервые —«Отечественные записки», 1843, т. XXX, № 10, отд. V «Критика», с. 61—88 (ц. р. 30 сентября; вып. в свет 2 октября). Без подпи¬ си. Вошло в КСсБ, ч. VIII, с. 249—299. В статье третьей Белинский продолжает анализ литературы карам- зииского периода, сосредоточивая свое внимание на поэзии Батюшкова. Эга поэзия, в отличие от поэзии Жуковского, имеет значение не столько общественное, нравственное, сколько литературное. Освоение классиче¬ ской (античной) культуры, прежде всего классического искусства, так же как и культуры романтической, Белинский считал необходимым условием создания пушкинской поэзпп-художества. II такова роль Батюшкова, выс¬ шим достижением которого, по мысли Белинского, были переводы из «Антологии» — воссоздание духа греческой жизии в соответствующих ему 597
пластических формах. Рядом с Батюшковым для Белппского стоит Н. И. Гнедич — сподвижник Батюшкова,— так же посвятивший себя осво¬ ению и воссозданию античной культуры, античного мира, переводчик Го¬ меровой «Илиады». При всем этом поэзия Батюшкова, непосредственно предвещавшая «явление» Пушкина \ как показывает Белинский, глубоко противоречива. «Артист, художник по призванию, по натуре и по таланту, Батюшков не¬ удовлетворителен для нас и с эстетической точки зрения», ибо, по мысли Белинского, не будучи гениальным, он скован эстетическими воззрениями и традициями карамзинской литературной эпохи, не способен преодолеть их, открыть новую эпоху — освобождения от эстетических канонов. Такая эпоха наступила лишь с «явлением» молодого Пушкина — автора «Руслана и Людмилы». 1 См. далее, примеч. 3. 2 Белинский ошибается. Батюшков никогда пе бывал в Греции, с греческими древностями ближе всего, по-видимому, познакомился во вре¬ мя своего пребывания в 1818 г. в Одессе (см.: Майков, с. 201—202). 3 Белинский говорит о втором издании сочинений Батюшкова, вышед¬ шем в 1834 г. в двух частях под названием «Сочинения в прозе и стихах». 4 Статья «О греческой антологии», подготовленная в 1817—1818 гг. для невышедшего журнала, который предполагали издавать участники литературного общества «Арзамас», была опубликована отдельной брошю¬ рой в 1820 г. Автором статьи был «арзамасец», знаток древностей С. С. Уваров, но в ее написании, по-видимому, принимал участие и Ба¬ тюшков. Для этой статьи Уваров перевел с древнегреческого языка на французский стихотворения из так называемой «Антологии» — собрания стихотворных текстов древнегреческих поэтов. С этого французского пере¬ вода сделал Батюшков свои переводы на русский язык. Батюшков дейст¬ вительно не знал древнегреческого языка, но латинским овладел «настоль¬ ко, что мог более или менее свободно читать римских авторов» (Май¬ ков, с. 15). 5 Стихотворение Пушкина «Сафо» (1825). 6 Стихотворение Пушкина «Дориде» (1820). 7 В журнале: «И вправе ли мы думать». Исправлено по КСсБ. 8 Стихотворение Батюшкова «Вакханка» (1815). 9 Своим переводам из Тибулла сам Батюшков дал подзаголовок «Вольный перевод». Действительно, это скорее вариации на мотивы Ти¬ булла, чем переводы в собственном смысле слова. Большие выписки Бе¬ линский делает далее из элегии III (кн. I), не обозначенной у Батюшкова цифрой. Элегия III из книги III лишь приписывалась Тибуллу. Элегия XI (как обозначено у Батюшкова) — элегия X из книги I. 10 У Батюшкова: «последит! лобызаньем». 11 У Батюшкова: «Богами ввержены во пропасти бездонны». 1 Именно в этой, третьей статье пушкинского цикла находится зна¬ менитый тезис Белинского: «Так все готово было к явлению Пушкина...» 598
12 Речь идет об элегии Батюшкова «Умирающий Тасс» (1817). Поэма Тассо называется «Освобожденный Иерусалим». 13 Имеются в виду две (а не три) статьи Батюшкова — «Ариост и Тасс» и «Петрарка» (обе 1815 г.). Открытие, о котором говорит дальше Белинский, находится в примечании к статье о Петрарке. 14 В журнале: «ему при многократном». Исправлено по КСсБ. 1с «Ложный страх» (1810)—перевод элегии французского поэта Э. Парни «La frayeur» («Страх»). 16 «Мои пенаты» (1811—1812)—послание к Жуковскому и Вязем¬ скому. 17 Белинский намекает на сборники стихотворений французского поэ¬ та Ламартина «Méditations» и «Harmonies». 18 «Последняя весна» (1815)—подражание элегии французского поэ¬ та Ш. Мильвуа «La chute des feuilles» («Падение листьев»). 19 Стихотворение «Мой гений» (1815). 20 Стихотворение «Пробуждение» (1815). 21 Из стихотворения «К другу» (1817), обращенного к П. А. Вязем¬ скому. 22 Тирская багряница — пурпурная ткань, продававшаяся в финикий¬ ском городе Тире. В античном мире носить эту ткань считалось призна¬ ком особой роскоши. 23 Из послания «Мои пенаты». 24 Говоря о страшных ударах, нанесенных М. М. Хераскову А. Ф. Мер- зляковым и П. М. Строевым, Белинский имеет в виду критические разбо¬ ры поэмы-эпопеи Хераскова «Россиада» в статье Мерзлякова «Россияда, поэма эпическая г-на Хераскова (Письмо к другу)» («Амфион», 1815, «Ns 1—3, 5, 6, 8, 9; см. также: Литературная критика, с. 168) и статье П. Строева «Письма о русской словесности. О «Россияде», поэме г. Хераскова. Письмо к девице Д.» («Современный наблюдатель россий¬ ской словесности», 1815, ч. 1, № 1 и 3; см. также: Литературная критика, с. 210). Белинский, по-видимому, не знал, что послание «Мои пенаты» написано раньше двух упомянутых статей. 25 Белинский имеет в виду «Речь о влиянии легкой поэзии на язык, читанную при вступлении в Общество любителей русской словесности в Москве. Июля 1816». Из «Речи...» взята и приводимая далее цитата (Батюшков, с. 37—39; см. также: Литературная критика, с. 240—241). 23 Батюшков, не зная английского языка, был достаточно хорошо знаком с английской литературой, особенно с творчеством Байрона — во французских и итальянских переводах. 27 Названное «Письмо» Батюшкова обращено к И. М. Муравьеву- Апостолу. 28 Разговоры Фонтенеля — сочинение французского писателя-просве- тптеля «Разговоры мертвых» (1683). 29 В журнале: «ряд стихов». Исправлена опечатка. 30 Новым Аттилой Батюшков называет Наполеона в «Письме к И. М. М. А. о сочинениях г. Муравьева». Отзыв о Руссо содержится в 599
статье «Нечто о морали, основанной на философии и религии» (1815) (см.: Батюшков, с. 3 и 17). 31 См.: «Примечания» к «Речи о влиянии легкой поэзии на язык» (Батюшков, с. 47; см. также: Литературная критика, с. 245). 32 Батюшков цитирует стихи из трагедии Ломоносова «Тампра п Се¬ лим» (1750). 33 Батюшков бывал в доме С. Л. Пушкина, когда Пушкин был еще ребенком, Его встреча с Пушкиным-юношей состоялась в копце 1814 — начале 1815 г. Известно об их общении во второй половине 1817 г. Веро¬ ятно, Батюшков навещал больного Пушкина в начале 1818 г., как раз тогда, когда писалась поэма «Руслан и Людмила», и вряд ли поэт не по¬ знакомил с ее отрывками своего старшего друга. Во всяком случае, в письме от 10 сентября 1818 г. Батюшков спрашивал А. И. Тургенева, кон¬ чил ли Пушкин свою поэму, имея в виду, конечно, «Руслана и Людмилу» («Русский архив», 1867, № 11, стлб. 1534—1535), а 24 марта 1819 г. в пись¬ ме к тому же А. И. Тургеневу из Неаполя просил Пушкина выслать «Рус¬ лана и Людмилу», называя ее «поэмой, исполненной красот и надежды» («Памятник отечественных муз на 1827 год». СПб., 1827, с. 116). А. И. Тур¬ генев выслал Батюшкову поэму Пушкина в сентябре 1820 г. (см. также: Майков, с. 193—195). О чтении Пушкиным произведений Лермонтова сведений нет. 34 Из стихотворения «Элегия» (1815). 35 «К Г — чу»—«К Гнедичу» (1806); «Карамзину»—«К творцу «Ис¬ тории государства Российского»; «Ответ Г —чу» — «Ответ Гнедичу» (1809— 1810); «К П—ну» — «К Петину» (1810); «Послание II.М.МЛ.» — «Послание И. М. Муравьеву-Апостолу» (1814—1815); «К. N. N.» (1817) — послание к С. С. Уварову («Среди трудов и важных муз...»); «К Н.»—«К Никите»— адресовано троюродному брату Батюшкова, будущему декабристу Н. М. Муравьеву. 36 В стихотворении итальянского поэта Касти, вольным переводом которого является стихотворение Батюшкова «Счастливец» (1810), этой строфы нет. Действительно, не очень удачный образ крокодила, заим¬ ствованный Батюшковым у любимого им Шатобриана (повесть «Ата- ла»), должен был символизировать противоречивые и темные глубины души. 37 Под некоторыми учеными людьми подразумевается О. И. Сенков- ский, над «учеными» рассуждениями которого Белинский иронизировал также в статье «Русская литература в 1841 году» (см.: наст, изд., т. 4, с. 324 и сл.). 38 Переведенная Жуковским сказка об осле по имени Кабуд, путеше¬ ствовавшем в Мекку, завершается следующей сентенцией, на которую Белинский здесь и намекает: «Говорят, что эта сказка похожа на быль. Дело возможное; мне известно только то, что она подала повод к следующей восточной пословице: осел пошел в Мекку, осел и возвра¬ тился из Мекки» («Переводы в прозе В. Жуковского», ч. III. М., 1816, с. 112—113). yj Стихотворение Пушкина «На перевод Илиады) (1830). 40 Стихотворение Пушкина «Гнедичу» (1832). 600
41 По-видимому, перевод «Сиракузяпок...» предшествовал созданию оригинальной идиллии «Рыбаки» и предположительно может быть отнесен к 1820—1821 гг. (см.: И. И. Гнедич. Стихотворения. Л.. 1956, с. 811—815, примеч. И. Н. Медведевой). Что касается идиллии В. И. Панаева, то изда¬ ние их в 1820 г. представлялось Белинскому явным анахронизмом. По древнегреческому мифу, заимствованному у финикиян, Адонис — божество, которое олицетворяло умирающую осенью и зимой и воскресающую вес¬ ной природу. 42 У Гпедича: с Да изредка крик из деревни, протяжный, промчится». 43 Ссылка на издание сочинении Гнедича 1832 г. Несколькими стро¬ ками далее Белинский ошибочно относит это издание к 1834 г. 44 Перевод Гнедича был издан под следующим названием: «Леар. Трагедия в пяти действиях, взятая из творений Шекспира Н. Г.», СПб., 1808. В предисловии Гнедич писал, что в споем переводе он «принял сме¬ лость отклониться несколько от руководствовавших меня образцов», то ость от самого Шекспира к его французского переводчика Дюси (или Дю- сиса, как тогда писал!*). 45 Статья эта, являющаяся откликом и а книгу А. X. Востокова (СПб., 1817), называется «Замечания на Опыт о русском стихосложении г-на В. и нечто о пронодип древних» («Вестник Европы», 1818, № 10 и 11). 46 В 1807 г. Гнедич начал переводить «Илиаду» александрийским сти¬ хом (шестистопным ямбом), но вскоре признал эту форму неудач¬ ной и обратился к гекзаметру. Из переведенных александрийским стихом несен «Илиады» в 1809 и 1812 гг. были напечатаны седьмая и вось¬ мая. 47 Точное название этого сочинения: «Рассуждение о причинах, за¬ медляющих успехи нашей словесности». «Рассуждение...» было прочитапо Гиедичем при открытии Публичной библиотеки в Петербурге (см.: «Опи¬ сание торжественного открытия императорской Публичной библиотеки». СПб., 1814, с. 52—98). Важнейшим условием создания самобытной русской литературы Гнедич считает обращение к «древним», то есть к античной культуре и литературе, без посредства французского классицизма. «Рас¬ суждение...» Гнедича вызвало ряд откликов, предложенная им формула неоднократно повторялась, например, в статье А. А. Бестужева «Взгляд на русскую словесность в течение 1823 года», в заметке Пушкина, начинающейся словами: «Причинами, замедлившими ход нашей словес¬ ности...» 48 Белинский цитирует мерзляковский перевод трагедии Эврипида «Гекуба» (см. «Подражания и переводы пз греческих и латинских стихо¬ творений» А. Ф. Мерзлякова, ч. I, М., 1825, с. 37). 49 Источник этой цитаты не установлен. 50 В «Вестнике Европы» 1813 г. были напечатаны статьи Мерзлякова «Об изящной словесности, ее пользе, цели и правилах» (№ 7 и 8; см. так¬ же: Литературная критика, с. 133). «Об изящном, или О выборе и подражании» (№ 11 и 12). 51 Белинский цитирует «Чтение пятое в Беседах любителей словесно¬ сти в Москве» («Амфион», 1815, № 7, с. 73; курсив Мерзлякова). Из 601
примечания к этому «Чтению» Белинский и почерпнул сведения о чтении Мерзляковым в 1812 г. в доме князя Б. В. Голицына «Теории изящного». 52 О разборах, авторами которых были Карамзин и Макаров, см. вы¬ ше, примеч. 31 к статье первой. 53 О Сумарокове, в ряду других русских писателей XVIII в., Мерзля¬ ков писал в статье «Рассуждение о российской словесности в нынешнем ее состоянии» («Труды обшества любителей российской словесности», ч. I. М., 1812, с. 84—86, 97—100; см. также: Литературная крити¬ ка, с. 128-130). 54 О статьях Мерзлякова и Строева, в которых разбиралась «Россиа- да» Хераскова, см. выше, примеч. 24. 55 Речь идет о следующих статьях Вяземского: «О Державине» («Сын отечества», ч. XXXII, 1816, № 37) и «О жизни и сочинениях В. А. Озерова» («Сочинения В. А. Озерова». СПб., 1817). 56 Имеется в виду статья Вяземского, сопровождавшая издание «Бах¬ чисарайского фонтана» Пушкина: «Вместо предисловия к «Бахчисарайско¬ му фонтану». Разговор между Издателем и Классиком с Выборгской сто¬ роны пли с Васильевского острова» (1824). См. также примеч. 14 к статье второй. 57 Белинский вспоминает статью, напечатанную в четырех книжках (3—6) «Духа журналов» за 1815 г. со следующим предисловием: «В журнале «Des Débats» находится превосходный критический разбор нового сочине¬ ния известного г. Шлегеля под заглавием «Курс драматической литера¬ туры, в 3 частях». Мы сообщаем читателям нашим сию превосходную критику, которая теперь и нам очень ко времени: когда мы, уклонясь от чистого и правильного вкуса классических писателей, прилепляемся к уродливым вымыслам немецких кривотолков» («Дух журналов», 1815, № 3, отд. «Литература», с. 1). 58 По словам И. И. Мордовчепко, «первые известия о романтизме поч¬ ти совпали в России с известием о Байроне. Первое такое известие по¬ явилось в журнале В. Измайлова «Российский музеум». Здесь были по¬ мещены небольшие отрывки из поэмы Байрона «Корсар» (в подлиннике и в прозаическом переводе) под названием «Морской разбойник», в трех песнях, соч. лорда Бирона» («Российский музеум», 1815, № 1, с. 37—42) (см.: И. И. М о р д о в ч е н к о. Русская критика первой четверти XIX века. М.-Л., 1959, с. 143). 59 Это стихотворение, полное название которого —«На смерть князя М. Л. Голенищева-Кутузова-Смоленского» («Вестник Европы», 1813, № 11-12, июнь), принадлежит не А. С. Пушкину, а его дальнему род¬ ственнику А. М. Пушкину, малозначительному писателю-дилетанту. Бе¬ линского ввела в заблуждение подпись под стихотворением: «А. Пуш¬ кин». 60 Об участии Пушкина в «Российском музеуме» п «Сыне отечества» см. далее, с. 603 и примеч. 7 к статье четвертой. G02
СТАТЬЯ ЧЕТВЕРТАЯ (с. 219-249) Впервые — «Отечественные записки», 1843, т. XXXI, № 12, отд. V «Критика», с. 25—46 (ц. р. 30 поября; вып. в свет 2 декабря). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. VIII, с. 300—338. Белинский называет четвертую статью рассматриваемого цикла «введением в статьи собственно о Пушкине». Она посвящена лицейскому творчеству Пушкина. Лицейские годы в представлении Белинского — это годы учения Пушкина у тех поэтов, анализ творчества которых дан в предшествующих статьях. Белинский, одпако, прослеживает в лицейских стихотворениях не только отголоски поэзии Державина, Жуковского пли Батюшкова. Он выявляет в них такую черту, которая является оригиналь¬ ной, пушкинской, и — одновременно — глубоко национальной, выражаю¬ щей дух русской народной поэзии. Речь идет о «светлой, ясной и отрад¬ ной грусти, какую знала и дала знать миру только поэтическая душа Пушкина...». Но прежде чем обратиться к лицейским стихотворениям Пушкина, Белинский вновь возвращается к уяснению причин, вызвавших не только русское, но в целом — европейское «романтическое» движение. Оно рас¬ сматривается им как выражение коренных политических изменений, следствием которых явилось раскрепощение творческое, разрыв с эсте¬ тическим догматизмом. Так, он, хоть и вскользь, указывает на важное значение такого политического фактора, как «падение военного террориз¬ ма Наполеона», вследствие чего получили возможность свободно творить ненавистные императору «идеологи» (среди них литераторы именно ро¬ мантического направления — Б. Констан, А.-Л.-Ж. Сталь). Что же касается обновления русской поэзии, то оно для Белинского связано с национальным подъемом 1812 года. Именно здесь, в четвертой статье, Белинский формулирует свой основополагающий тезис о «двена¬ дцатом годе» как «великой эпохе в жизни» России (см. об этом во всту¬ пительной статье). Говоря о русском литературном движении конца десятых — двадца¬ тых — начала тридцатых годов, Белинский недаром привлекает внимание к журналу «Сын отечества» — одному из самых выдающихся явлений в истории русской журналистики. В идейном отношении журнал несо¬ мненно был близок декабризму. Белинский связывает его деятельность с той освобождающей ролью, какую сыграл не только в литературе, но и в общественном движении романтизм, или, по терминологии Белинского, «псевдоромантизм». Стихотворением «Наполеон на Эльбе» (1815) начал свое сотрудничество в «Сыне отечества» Пушкин, напечатавший там еще десять стихотворений, среди которых были такие его шедевры, как «По¬ гасло дневное светило...» (1820), «Муза» (1821) и др. Главное же заключа¬ лось в том, что «Сын отечества» в эти годы стал трибуной передовых ли¬ тературно-эстетических идей. На его страницах печатались статьи Грибое¬ дова, Рылеева, Кюхельбекера, Бестужева, Сомова, Гнедича, Вяземского, Катенина, в частности, статья Вяземского о «Кавказском пленнике» Пуш- 603
кипа (1822, Л2 49), статья Рылеева «Несколько мыслей о поэзии) (1825, 22). В -куриале велась оживленная полемика в связи с публикацией «Руслана и Людмилы) и первой главы «Евгения Онегина». В центре всех этих многочисленных литературпо-критпческпх материалов действительно стояла проблема романтизма (см.: II. Л. Степанов. «Сын отечества').— «Очерки по истории русской журналистики и критики»), т. I. Л., 1950). В начале 1825 г. начал издаваться «Московский телеграф-), развернувший пропаганду романтизма уже с иной идейней и политической окраской, лишенной пафоса дворянской революционности (о концепции романтизма издателя журнала Н. Полевого см. с. 590—591). В связи с романтиче¬ ским движением Белинский упомпиает и альманахи этого периода, не называя их, однако. Самыми значительными из них были, конечно, де¬ кабристская «Полярная звезда» со статьями А. А. Бестужева и «Мнемо- зина», литературная политика которой была определена статьей В. К. Кю¬ хельбекера «О направлении нашей поэзпи, особенно лирической, в пос¬ леднее десятилетие». 1 Из поэмы Пушкина «Цыганы» (рассказ старого цыгана об Овидии). 2 Свойство Протея—иносказательно дар перевоплощения, способ¬ ность принимать различные облики. Происходит от имени древнегрече¬ ского божества Протея, обладавшего таким даром. 3 Согласно древнегреческому мифу, мудрая богытя-вонтелыгица Афина Паллада родилась из головы Зевса в полном вооружении — в шлеме, с копьем и мечом. 4 Из стихотворения «Родина» (1841). У Лермонтова: «И полный гор¬ дого доверия покой». 5 Возможно, Белинский имеет в виду мнение Шевырева, отрицавше¬ го принадлежность Пушкину стихотворения «Красавице, которая нюхала табак» и ряда других и писавшего по поводу их публикации в т. IX по¬ смертного собрания сочинений: «Видно большое безвкусие в этом выборе, которым оскорбляется память нашего мастера-художника» («Москвитя¬ нин», ч. V, „Уз 9, с. 254). 6 Об этом стихотворении см. примеч. 59 к статье третьей. 7 О публикациях стихотворений Пушкина в «Сыне отечества\» см. выше, с. 603. Первым произведением Пушкина, напечатанным в «Россий¬ ском музеуме» (1815, № 1), была эпиграмма «Арист нам обещал трагедию такую...». Первым произведением, подписанным при публикации полным именем Пушкина — «Александр Пушкин»,— были «Воспоминания в Цар¬ ском Селе» («Российский музеум», 1315, № 4). Вообще же стихотворения, публикуемые в «Русском музеуме», Пушкин подписывал по-разному: «Александр Н. — П.», «Александр Нкшп», а также цифрами: «1...17—14» п др. В т. IX посмертного издания эти стихотворения воспроизведены не по рукописям, а по указанным публикациям. 8 По словам С. М. Бонди, «необычный в тогдашней поэзии стихотвор¬ ный размер (нерифмованный четырехстопный хорей с дактилическим окончанием), приближающийся к размеру некоторых русских народных песен, Пушкин заимствовал у Карамзина (начало поэмы «Илья Муро¬ 604
мец»)» (см.: Пушкин, т. 3, с. 475 — примечания). Однако далее этого «подражания» Карамзину Пушкин в «Бове» не идет. В следующих стро¬ ках вступления, опущенных при публикации в посмертном издании, Пуш¬ кин сам указал литературные источники своей поэмы, написанной на сюжет популярной народной сказки о Бове; это «Орлеанская дсвствсн- ыща>> Вольтера и поэма Радищева «Бова»: О Вольтер, о муж единственный! Ты, которого во Франции Почитают богом пекипм, В Риме дьяволом, антихристом, Обезьяною в Саксонии! Ты, который на Радищева Кинул было взор с улыбкою, Будь теперь моею музою! Петь я тоже вознамерился, Но сравняюсь ли с Радищевым? Кроме того, в цитате, приводимой Белинским, уже в «Отечествен¬ ных записках» оказались выпущены, вероятно по цензурным причинам, следующие строки. После стиха «Опасался я без крпл парить»: Не дерзал в стихах бессмысленных Херувимов жарить пушками, С сатаною обитать в раю, Иль святую богородицу Вместе славить с Афродитою: Не бывал я греховодником! После стихов «Отыскал я книжку славную, // Золотую, незабвеппую»: Катехизис остроумия — Словом, Жанну Орлеанскую. 9 Белинский цитирует стихотворение «Красавице, которая нюхэла табак» (181!) по посмертному изданию, в котором оно было впервые на¬ печатано с искажением двух стихов. У Пушкина: Рассыпался на грудь под шелковый платок И даже... может быть... По что! мечта пустая. 10 Из «Евгения Онегина» (гл. восьмая, строфа II). 11 Говоря, что род пьесы Пушкина «Леда» (кантата) напоминает Дер¬ жавина, Белинский имеет в виду не формальное определепие жанра, не¬ характерного для поэзии Державина, а ее, этой поэзии, общий одовоспе- вательный характер. Белинский, в сущности, пе различает здесь кантату п оду. 12 В посмертно?! издании некоторые стихотворения Пушкина полу¬ чили произвольные или неточные наименования. «Застольная песня». — Это стихотворение приписано Пушкину в посмертном собрании сочинений ошибочно. «Я Лилу слушал у клавира...»—«Слово милой» (1816). «Пирую¬ щие друзъя»—«Пирующие студенты» (1814), в окончательной редакции — «К студентам». 605
13 «Сновидение» (1817) — вольный перевод стихотворения Вольтера «A madame la princesse Ulrique de Prusse» («Принцессе Ульрике Прус¬ ской»). 14 Славянофилами называются здесь сторонники литературного обще¬ ства «Беседа любителей русского слова», в литературной борьбе начала века стоявшего па архаических позициях. Ср. далее, примеч. 5 к статьо восьмой. 15 У Пушкина: «А мне — позор и заточеиье». 16 Из стихотворения «Наполеон», явившегося откликом на смерть Наполеона (1821 г.), написано через шесть лет после «Наполеона на Эльбе». 17 «К Г...у» — «К Галичу» (1815), «К П...у»—«К Пущину» (1815), «К Б...ву» — «К Батюшкову» (1814). 18 Имеется в виду послание Батюшкова «К Петину» (1810). 19 Далее п в «Российском музеуме» (1815, № 7), и в посмертном из¬ дании пропущены четыре стиха, обращенные к Батюшкову и намекающие на его сатирическую поэму «Видение на берегах Леты», в которой осмеи¬ вались писателп-архаисты — члены литературного общества «Беседа лю¬ бителей русского слова»: И ты, насмешник смелый, В ней место получил, Чей в аде свист веселый Поэтов раздражил. 20 Далее в посмертном издании опущены стихи, в которых говори¬ лось о шуточной трагедии Крылова «Трумф» (пли «Подщипа»), запре¬ щенной цензурой: Здесь князь дрожит под лавкой, Там дремлет весь совет; В трагическом смятеньи Плененные цари, Забыв войну, сраженьи, Играют в кубари. 21 В пушкинском «Городке» нарицательное имя Свистова употребля¬ ется дважды, причем если в первом случае имеется в виду переводчик и поэт, автор скабрезных стихотворений И. С. Барков, то во втором — бездарный стихотворец граф Д. И. Хвостов, в литературном обиходе того времени обычно именовавшийся Свистовым (см.: Пушкин, т. 1, с. 691 — примеч. Т. Г. Цявловской). По-видимому, Белинский разумеет здесь именно Хвостова. 22 Стихотворение «Кто из богов мне возвратил...», написанное Пуш¬ киным в 1835 г. и предназначавшееся для включения в «Повесть из рим¬ ской жизни» («Цезарь путешествовал...»), ошибочно, под названием «Го¬ раций», отнесено в посмертном издании к лицейским стихотворениям. Стихотворение является вольным переводом оды Горация «Ad Pompejum» (кн. II, ода VII). «К товарищам перед выпуском»—«Товарищам» (1817), в окончательной редакции—«Прощанье». 606
23 Одна из лучших минут его юности — встреча с Державиным на лицейском экзамене. Поэтому Пушкин и думал сопроводить предпо¬ лагавшуюся в 1825 г. публикацию новой редакции стихотворения «Вос¬ поминания в Царском Селе» «выпискою пз моих Записок (об Дер¬ жавине)», то есть известным описанием чтення этого стихотворения в присутствии Державина (см. письмо к Л. С. Пушкину от 27 марта 1825 г.). 24 В посмертном издании под общим пазваипем «Подражания Даиту» были напечатаны два стихотворения Пушкина—«В начале жизни школу помню я...» (1830) п «И дале мы пошли — и страх объял меня...» (1832). 25 Стихотворение «Желание» (1816). 26 Белинский цитирует лицейскую редакцию впоследствии коренным образом переработанного послания «Дельвигу» («Любовью, дружеством и ленью...», 1817). 27 Из стихотворения «В альбом Илличевскому» (1817). 28 Стихотворение «К моей чернильнице» (1821) ошибочно отнесено в посмертном издании к лицейским стихотворениям. 29 Из послания «К Пущину» (1815). 30 В посмертном издании среди лицейских стихотворений ошибочно помещен «Соп (отрывок пз Новгородской повести «Вадим»)», первона¬ чально напечатанный в альманахе Б. Федорова «Памятник отечественных муз» в 1827 г. Из этого отрывка Белинский и цитирует стих: «Но тын об¬ рос крапивой дикой». На самом деле поэма «Вадим» писалась Пушкиным в 1822 г. и не была закопчена. 31 Пушкин включил в названные издания лишь немногие из своих лицейских стихотворений, значительно их при этом переработав. 32 «Ш ***ву»—«Шишкову» (1816), «П***ну»—«В. Л. Пушкину» (1817), «Стансы Т — му» — «Стансы Толстому» (1819), «В — му» — «Всеволожско¬ му» (1819), «Я пережил мои мечтанья» — «Я пережил свои желанья» (1821). 33 Под названием «Уединение» при жизни Пушкина печаталась лишь первая часть (34 стиха) стихотворения «Деревня» (1819), полностью рас¬ пространявшегося в списках. Вторую часть, со стиха «Но мысль ужасная здесь душу омрачает...», Пушкин заменял в печати четырьмя строками точек. 34 «ч***ву» — два послания Чаадаеву, 1821 и 1824 гг. 35 См. выше, примеч. 30. 36 Эти стихи относятся в поэме Пушкина не к старику, а к «прекрас¬ ному юноше». После третьего стиха снизу пропущен стих «В жилище сильных пировал». 37 У Пушкина: «В унынье горьком думал оп...» 38 Следует учитывать, что Белинскому были известны лишь цензур¬ ные редакции как «Наполеона», так и «Андрея Шенье». 39 Имеется в виду «Демон» Лермонтова. 607
СТАТЬЯ ПЯТАЯ (с. 249-293) Впервые — «Отечественные записки», 1844. т. XXXII, № 2, отд. V «Критика», с. 43—82 (ц. р. 31 января; вып. в свет 3 февраля). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. VIII, с. 338—414. В четырех предшествующих статьях Белинский нарисовал историче¬ скую картину бытия русской поэзии и рассмотрел те произведения Пуш¬ кина, которые, при всей самобытности пушкинской манеры, еще тсчыэ были связаны с поэзией допушкинской, указывали на его ученичество. Переходя к анализу «самобытного творчества» Пушкина, Белинский счел необходимым предпослать этому анализу определение своего метода в сопоставлении с методологией предшествовавшей критики. Поэтому ста¬ тья пятая и начинается кратким очерком истории русской критики, под¬ водящим итог многократным обращениям Белинского к «суду современ¬ ников» в первых четырех статьях цикла. Историю русской критики открывают в статье пятой Карамзин и Макаров, и Белипский вновь упоминает статью первого о Богдановиче и статью второго о И. И. Дмитриеве (см. примеч. 31 к статье первой) как характерные образцы начального этапа истории русской критики. Самого значительного представителя «псевдоклассической» критики (в ныне принятой, терминологии — критики классицизма) видел Белин¬ ский в Мерзлякове, хотя Мерзляков и действовал в то время, когда «псев¬ доклассическая» критика исторически уже отжила свой век (см. сужде¬ ние о Мерзлякове в предыдущих статьях пушкинского цикла, в особен¬ ности оценку Белинским мерзляковского разбора «Россиады» Хераскова в «Амфиопе» 1815 г.). Заслуга Мерзлякова, по мнению Белинского, не только в том, что он был всегда верен своим основаниям (что проявилось, в частности, в упомянутом разборе «Россиэды»), но и в том, что верен оп был им талантливо. Беда же Мерзлякова состояла в ложности этих его теоретических оснований. Опираясь на «старые авторитеты», Мерзля¬ ков оказался не способен понять новое литературное движение, теорети¬ чески осмыслить факты современной литературы, его взгляд был обращен назад, в прошлое. Несостоятельность «псевдоклассической» критики, по мысли Белин¬ ского, показала «романтическая», или «мниморомантическая», критика, в чем и состояли се историческое призвание, ее жизненность, значение и заслуга. Речь несомненно идет о литературно-критическом направлении, идейно близком декабризму (см. с. 603), самым значительным представи¬ телем которого являлся А. А. Бестужев и которое в качестве истинной, то есть «романтической» поэзии приветствовало юношес1ше поэмы и стихотворения Пушкина. Эта критика, в отличие от «псевдоклас¬ сической», ориентировалась уже на «новые авторитеты» (разумеется евро¬ пейский романтизм), хотя знакома была с этими авторитетами поверх¬ ностно. Своеобразной продолжательницей (с 1825 г. и после него) «мнимо- ромаитическон» критики стала «собственно романтическая критика», с се «высшим взглядом» и туманно-неопределенными теориями — критика 008
«Московского телеграфа» 13. Полового, журнала, по словам Белинского, специально «издававшегося для романтизма». Критика, «перед тридцатыми годами и особенно с тридцатых годов» обнаружившая «притязания» на философские воззрения,— это, конечно, критика Н. И. Надеждина, уже в первой литературно-критической статье «Литературные опасения за будущий год» (1828) пытавшегося обосновать объективно-фплософские эстетические принципы в противовес романти¬ ческому субъективизму. Естественно, что в статьях пушкинского цикла все течсипя русской литературно-критической мысли двадцатых — тридцатых годов интересуют Белинского не сами по себе, а в их отношении к Пушкину. Пушкин раз¬ вивался свободно, осуществляя «тайну своей личности», а критики пыта¬ лись уложить его в прокрустово ложе той или иной системы, той или иной теории. Между тем, и этот тезис имеет для Белинского принципиаль¬ ную важность, пушкинскую поэзию не в состоянии объяснить ни мерзля¬ ковские «старые авторитеты», ни бестужевские «новые», ни «эсфетические феории» Надеждина, ни критерий романтизма и современного «обществен¬ ного мнения», выдвинутый Нолевым для обоснования утверждения об «отсталости» зрелого Пушкина. Определение своего метода, своих собственных литературно-критиче¬ ских «оснований» Белинский начинает с мысли, приписываемой Гете: «Какого читателя желаю я? — такого, который бы меня, себя и целый мир забыл ц жил бы только в книге моей». Эту мысль Белинский счи¬ тает характерной для немецкой критики. Немецкая же критика, в неодно¬ кратных трактовках Белинского,— это художественная критика, опираю¬ щаяся в своих суждениях и оценках на философское понимание худо¬ жественного творчества в духе классического немецкого идеализма в противоположность критике социально-исторической, иногда называвшей¬ ся им французской (см. подробнее во вступительной статье). Суждение Гете (или кого-то, чье авторство не раскрыто) односторонне, оно, по мыс¬ ли Белинского, верно лишь в том случае, если характеризует первую ступень критического анализа. «Тайна личности поэта», загадка его твор¬ ческого субъекта — вот что интересует теперь Белинского, а не безличное общее и объективное, выражаемое художественным гением, уничтожаю¬ щимся в этом объективном. Уловить тайну личности — значит определить пафос ее творчества. Первая задача критики и заключается в разгадке пафоса творчества в целом и каждого творческого создания в отдельно¬ сти. Это критика способна сделать, отвлекшись от всего того, что лежит вне творчества, вне произведения. Однако критика ограничила бы свою задачу лишь описанием, лишь констатацией, если бы остановилась на этом. Критик, по мысли Белинского, это судья, который не может отвлечь¬ ся от объективных обстоятельств — исторических и социальных, сформи¬ ровавших творческую личность. Углубляясь в «полноту творческой деятельности» Пушкина, Белин¬ ский открывает «тайну» его поэтической личпости в пафосе художест¬ венности. Таков результат изучения Пушкина, таков общий взгляд «на всю поэзию Пушкина как на особый н целый мир творчества». 600
Руководствуясь этим общим взглядом, Белинский начинает с харак¬ теристики пушкинского стиха как «первоначальной, непосредственной формы поэтической мысли». «Поэтический, художественный, артистиче¬ ский стих» уже сам по себе есть явный и неоспоримый показатель па¬ фоса поэзпп Пушкина. Но, опять-таки верный основам своей эстетики, Белинскпй не мог, если воспользоваться его же словами, не «оправдать форму содержанием». И потому «тайиу пушкинского стиха» он видит «не в искусстве «сливать послушные слова в стройные размеры и замы¬ кать их звонкою рифмой», «но в тайне поэзии», «той поэзии, которая не в книгах, а в природе, в жизни». Так определяется второй принципиально важный момент рассуж¬ дения Белинского о пафосе поэзии Пушкина: «Он созерцал природу и действительность под особенным углом зрения, и это угол был исключи¬ тельно поэтический». Иначе говоря, Пушкин находил и воссоздавал то, что прежде всего говорило о жизни, о живом, положительном начале всякой действительности, для него не было «низкой действитель¬ ности». Отсюда пушкинский оптимизм (не совсем точно называемый Белип- ским «терпимостью»), «художническая многосторонность» («протеизм»), гуманизм («внутреппяя красота человека и лелеющая душу гуман¬ ность»). Наконец, третьим важнейшим моментом «пушкпноведческой» концеп¬ ции Белпиского является его трактовка «национальности» пушкинской по¬ эзии. В этой трактовке больше всего выразилась глубина, диалектичность п, может быть, сознательная незавершенность его концепции, обращенность этой концепции в будущее. Не считая возможным назвать Пушкина «на¬ родным поэтом» в том смысле, в каком может быть назван им Беранже: его знает весь народ,—Белинский тем не менее говорит о национально¬ сти пушкинской поэзии. А ведь слово «национальный» еще обширнее в своем значении, чем «народный». Но народность значит в этом случае уже нечто иное, а именно: «выражение основной, безразличной, неулови¬ мой для определения субстанциальной стихии, которой представителем бывает масса народа». Эта «субстанциальная стихия» составляет суть, главное содержание «национального», которое может принимать различ¬ ные формы, приобретать «определенные значения» «в жизни образован¬ нейших сословий нации». Первое («субстанциальная стихия») «неуловимо для определения» даже в созданиях Пушкина — «более национально-рус¬ ского поэта, чем кто-либо из его предшественников», неуловимо потому, что Пушкин как художник, наделенный великим тактом действительно¬ сти, в сущности, одинаков, так сказать, равен себе и в «Русалке», и в «Каменном госте», п в «Египетских ночах». Следуя логике рассуждений Белпнского, надо, очевидно, признать, что именно этот такт действитель¬ ности, присущий Пушкину независимо от того, какая национальная дейст¬ вительность им воспроизводится, именно этот «художнический такт» и был в конце концов выражением «субстанциальной стихии» русской на¬ циональности. Второе, то есть определенное значение, которое приобре¬ тает национальное начало «в жпзни образованнейших сословий нации», 610
будет исследоваио Белппским в статьях восьмой п девятой пушкинского цпкла, то есть статьях о «Евгении Окегппе». Разъясняя далее свое понимание пафоса пушкинской поэзпи именно как пафоса художественности, Белппский вновь п вновь настаивает на решающей роли личности Пушкина, его художнической натуры, по при¬ роде своей чуждой, даже, если можно так сказать, враждебной «рефлек¬ сии». Этим определяется и трактовка Белинским стихотворений «Поэт и толпа» («Чернь») и «Поэту». Именно эти стихотворения свидетельствуют, как думает Белинский, что «по своему воззрению Пушкин принадлежит к той школе искусства, которой пора уже совершенно миновала в Евро¬ пе...». Белинский правильно говорит об особой общественно-эстетической позиции Пушкина, сложившейся в конце двадцатых годов. Однако критик не точен в истолковапии содержания этой позиции (причин ее оп вовсе не касается), склоняясь к определению ее как «школы» «чистого искус¬ ства». Совершенно справедливо, конечно, что «толпа, в смысле массы народной, есть прямая хранительница народного духа», поэтому искусство как выражение народного духа не может от «толпы» отгородиться и т. д. Однако у Пушкина, и в этом все дело, понятие «толпа», или однознач¬ ные ему —«народ», «чернь», имеют совсем иной смысл, разъясненный в свое время еще Плехановым, писавшим в статье «Искусство и общест¬ венная жизнь»: «Слово «народ» у Пушкина имеет такое же значение, как и часто встречающееся у него слово «толпа». А это последнее, ко¬ нечно, не относится к трудящейся массе», не отпосится, скажем мы, к на¬ родной массе как «хранительнице народного духа». Считая взгляд Пуш¬ кина на поэта совершенно ложным, Белинский, однако, признает его справедливость по отношепию к самому Пушкину и потому так или иначе связывает с этим пушкинским воззрением создание «лучших творений» — «Скупого рыцаря» и «Русалки», «Медного всадника» и «Каменного гостя». В этих суждениях Белинского нельзя не увидеть противоречия, ибо одно из двух: или Пушкин, по воззрению своему, сторонник «чистого искусст¬ ва», чуждого народной массе, или он художник в ином смысле, разъяс¬ ненном уже самим Белинским ранее, то есть поэт действительности и подлинно национальный поэт. Верно, разумеется, последнее, и именно это последнее определяет в конечном счете понимание Белинским пушкин¬ ской поэзии. 1 Слова поэта из стихотворенпя Пушкина «Разговор книгопродавца с поэтом», первоначально напечатанного в качестве предисловия к от¬ дельному изданию первой главы «Евгения Онегина», 1825 г. 2 Сопоставление Пушкина с Байроном в статье Надеждина о «Пол¬ таве» («Вестник Европы», 1829, № 8 и 9), которую и подразумевает здесь Белинский, имеет целью унизить Пушкина, доказать, что он способен лишь на пародии, карикатуры, «гротески» (см. также примеч. 23 к статье седьмой). В этом контексте становится понятным и тот вывод («ergo, Пуш¬ кин никуда не годится»), который, по мнению Белинского, вытекает из сле¬ дующего пассажа Надеждина: «Байроновы поэмы суть запустевшие клад¬ бища, на которых плотоядные коршуны отбивают с остервененпем у ши¬ пящих змей полуистлевшие черепы. Его мпр есть — ад. (...) К чести на- 611
того поэта должно сказать, что подобное величие ему чуждо. Од еще не нерерос скудной меры человечества... Нп от одной из его поэм не пышет этою могильпою сыростью, от которой кровь стынет в жилах при чтении Байрона. Его герон — в самых мрачнейших произведениях его фантазии, каковы: «Братья разбойники» и <«Цыганы>>,— суть не дьяволы, а бесенята,> («Вестник Европы», 1829, № 9, с. 20—21). 3 Другой критик — Н. Полевой, который чрезвычайно высоко ставил юношеские стихотворения Пушкина, его поэмы, в частности, и «Полтаву» (см., наир., с. 624), а также первые главы «Евгения Онегина», по с начала тридцатых годов заговорил об «отставании» Пушкина от требова¬ нии современности, об угасании его поэтического таланта (см. с. 584). 4 Третий критик — С. Шевырев, побывавший в Италии, неоднократно писавший о Данте и итальянской поэзии. Постоянным мотивом его ста¬ тей стало сопоставление русских поэтов с итальянскими (в частности, он делает это и в статьях о последних трех томах посмертного издания со¬ чинений Пушкина — «Москвитянин», 1841. № 9, с. 236—270). 5 Сцилла и Харибда — в древнегреческой мифологии два чудовища, жившие па прибрежных скалах узкого морского пролива и губившие проплывавших мимо мореходов. 0 В журнале ошибочно «делает> — вместо «желает». 7 Белинский имеет в виду сочинение Плутарха «Сравнительные жиз¬ неописания» (1—11 вв.). 8 Белинский перефразирует слова «Никодима Надоумко» (Надежди¬ на) из статьи «Всем сестрам по серьгам» («Вестник Европы», 1829, № 22). См. также: наст, изд., т. 1, с. 633. 9 Хорег — предводитель, глава хора в состязаниях хоров в Древней Греции. 10 Об этом неоднократно писалось в «Московском телеграфе», изда¬ вавшемся II. Полевым, например, в статье Кс. Полевого «О сочинениях Пушкина»: «...Жуковский увлек нас к одностороннему направлению Шил¬ лера и заставил летать в небеса, забыв, что у нас есть Россия, которая имеет свой мир» («Московский телеграф», 1829, Дз 10, с. 226). 11 В тексте «Отечественных записок» здесь ошибка: «будет нужды внимание на каждую из них, а только обращать на главнейшее». Исправ¬ лено по КСсБ. 12 Слова Чацкого («Горе от ума», д. II, явл. 2). 13 Просодия — здесь: стихосложение, метрика. 14 В издании «Освобожденного Иерусалима» Тассо в переводе А. Ф. Мерзлякова (ч. I, М., 1828, с. 2) это четверостишие читается не¬ сколько иначе (см.: наст, изд., т. 4, с. 595). 15 Пересказ строк из пушкинского «Разговора кнпгопродавца с поэ¬ том»: В размеры стройные стекались Моп послушные слова II звонкой рифмой замыкались. 16 Эолова арфа — в греческой мифологии арфа бога ветров Эола, из¬ дававшая гармонические звуки. 612
17 Строки из «Илиады» Гомера в переводе Гнедича (песнь XIV, стихи 215-217). 18 В греческой мифологии Афродита — богиня любви и красоты, воз¬ никшая из морской пены, вышла на остров Кипр и потому была прозва¬ на Кипридой. Постоянный атрибут Киприды — пояс, в котором скрыта тайна ее обаяния. 19 О переводе «Илиады» Кострова см. примеч. 23 к статье первой. Пе¬ реводы и подражания Мерзлякова были собраны в его книге: «Подража¬ ния и переводы из греческих и латинских стихотворцев», ч. 1—2. М., 1825—1826. Переводы из Анакреона Н. А. Львова см. в издании: «Стихо¬ творения Анакреона Тийского на русском и греческом языках и с приме¬ чаниями Евгения Булгариса». СПб., 1794. О переводах из антологии Ба¬ тюшкова Белинский писал в статье второй пушкинского цикла. История русской антологической поэзии изложена Белинским в статье о «Римских элегиях» Гете (см.: наст, изд., т. 4, с. 114—120), где он характеризовал и этот жанр пушкинской поэзии. В настоящей, пятой статье пушкинского цикла, как правильно отметили комментаторы Академического собрания сочинений Белинского, он сузил определение антологической поэзии, по¬ чему перечень антологических стихотворений Пушкина здесь отличается от того, который был дан в статье о «Римских элегиях» (см.: Белин¬ ский, АН СССР, т. VII, с. 709). 20 Стихотворение «Нереида» (1820). 21 Белинский цитирует стихотворение «Дориде» (1820). Подчеркнутый им стих действительно является цитатой из XXV элегии А. Шенье. 22 В журнале опечатка: «Чистый лоснится пол; чаши блистают». Текст исправлен в соответствии с пушкинским. 23 Белинский рассматривает эти стихотворения как ранние. Между тем «Труд» написан Пушкиным в 1830 г., а перевод из Ксенофана Коло- фонского «Чистый лоснится пол...» — в 1833-м. К несколько более позднему времени (1835 г.) относится цитируемое далее Белинским стихотворение «Юношу, горько рыдая...». 24 В журнальном тексте: «семь». Исправляется как описка Белин¬ ского. 25 «Приметы». — Из двух стихотворений Пушкина с таким назва¬ нием Белинский имеет в виду написанное в 1821 г. («Старайся наблю¬ дать различные приметы...»), в перечне Белинского следующее за стихо¬ творением «Дева», также относящимся к 1821 г. «Славная флейта, Феон»— «(Из Афенея)» (1832). «Лейла»—«От меня вечор Лейла...» (1836). «Ч***ву»—«Чаадаеву». Из трех посланий Пушкина, обращенных к Чаада¬ еву, Белинский имеет в виду послание 1821 г. («В стране, где я забыл тревоги прежних лет...»), в перечне Белинского следующее за стихотво¬ рением «Алексееву», также относящимся к 1821 г. (именно это послание «Чаадаеву» в издании «Стихотворения Александра Пушкина» 1829 г. то¬ же помещено после послания «Алексееву»). «Зачем безвременную ску¬ ку...»—«К***» (1820). 26 Стихотворение «Песня» принадлежит Жуковскому. 27 Строки из стихотворения Жуковского «На кончину ее величества королевы Виртембергской» (1819). 613
28 Строки из «Евгения Онегина» (гл. вторая, строфа XI). 29 Строфы V—VII из стихотворения «Осень» (1833). 30 Стихотворение «Зимнее утро» (1829). 31 Цитируется с небольшими неточностями статья «Несколько слов о Пушкине», входящая в сборник Гоголя «Арабески» (1835). 32 Строки из «Евгения Онегина» (гл. первая, строфа XVI). 33 Строки из неоконченной главы «Евгения Онегина», напечатанной Пушкиным под названием «Отрывки из путешествия Онегина». 34 Строки из «Евгения Онегина» (гл. четвертая, строфа LI). 35 Цитируются «Отрывки из путешествия Онегина». У Пушкина по¬ следняя строка дана курсивом. 36 Неясно, что имел в виду Белинский, говоря, что Пушкин сам по¬ том смеялся над своими рукописными стишками, то есть вольнолюбивы¬ ми стихами, разошедшимися в начале двадцатых годов в огромном коли¬ честве списков. 37 Стихотворение «Желание славы» (1825). 38 Стихотворение «Я вас любил...» написано в 1829 г. 39 Стихотворение «К***» (1832). При жизни Пушкина не печаталось. В посмертное собрание сочинений также не было включено. Опублико¬ вано в «Альманахе на 1838 год», изданном В. А. Владиславлевым, с не¬ большими неточностями и пропуском стиха: «Любуясь девою в печальном сладострастье» (после стиха: «Пройдет и скроется?.. Ужель не можно мне»). Белинский цитирует стихотворение по этой публикации. 40 «Я помню чудное мгновенье...» — «К***» (А. П. Керн) (1825). «От¬ вет Ф. Т***» (1826) — ответ Пушкина на стихотворение Ф. А. Туманского «Она черкешенка собою, // Горит агат в ее очах...» (см.: «Прометей», т. 10. М., «Молодая гвардия», 1975, с. 176—181). «На холмах Грузии лежит ночная тень» — «На холмах Грузии лежит ночная мгла» (1829). «Не пле¬ няйся бранной славой...» — «Из Гафиза» (1829). «Пью за здравие Мери...»— «Из Barry Cornwall» (1830). «Приметы». — Здесь имеется в виду стихотво¬ рение 1829 г. «Я ехал к вам: живые сны...». «Красавица» (1832) — стихотво¬ рение написано в альбом гр. Е. М. Завадовской. «Признание» (1826) — обра¬ щено к А. И. Осиповой. «Паж, или Пятнадцатилетний король». — Под та¬ ким названием в посмертном собрании сочинений было напечатано стихо¬ творение «Паж, или Пятнадцатый год» (1830). «Расставание»—«Прощание» («В последний раз твой образ милый...»; 1830). «Последние цветы»—«Цве¬ ты последние милей...» (1825). «Разлука»—так при первой публикации в 1841 г., после смерти Пушкина, произвольно было названо стихотворение «Для берегов отчизны дальной...» (1830). 41 «Примите Невский альманах»—«Н. Н. при посылке ей «Невского альманаха» (1825). «И. В. С***» (1828) — обращено к И. В. Сленпну. «Е. Н. У***вой». — Белинский имеет в виду стихотворение «Вы избалованы природой...» (1829), обращенное к Е. Н. Ушаковой. «Сетование»—«Недавно я в часы свободы...» (1822). «А. Д. Баратынской»—«В альбом кнж. А. Д. Аба- мелек» (1832). «К женщине-поэту»— под таким названием в посмертном собрании сочинений было напечатано стихотворение «К. А. Тимашевой». «В. С. Ф***» (1828) — обращено к В. С. Филимонову. 614
42 Упреки такого рода были высказаны уже в первой статье, посвя¬ щенной «Руслану п Людмиле», автор которой, А. Ф. Воейков, в частно¬ сти, писал: «Вообще в целой поэме есть цель нравственная, и она достиг¬ нута: злодейство наказано, добродетель торжествует, но, говоря о подроб¬ ностях, наш молодой поэт имеет право называть стихи свои грешными. (...) Какое несправедливое понятие составят себе наши потомки, если по нескольким грубым картинам, между прелестными картинами расстав¬ ленным, вздумают судить об испорченности вкуса нашего в XIX столе¬ тии!» («Сын отечества», 1820, № 37, с. 154, 155). Тезис о «безнравствен¬ ности», иначе говоря — безверии, отсутствии религиозной идеи в поэзии Пушкина был центральным в серии статей под названием «Обзор стихо¬ творений А. Пушкина, помещенных в полном собрании сочинений его», напечатанной в реакционном журнале «Маяк» в 1843 г. В первой из этих статей (автор — А. Мартынов) было, например, сказано, что в «Евге¬ нии Онегине» «повсеместно проявляется подражание, облик западного мудрования, русского же духа и слухом не слыхано, и видом не видано» («Маяк», 1843, № XVIII, отд. «Критика», с. 12). 43 Об этом Белинский говорит далее, сопоставляя «Демона» Пушкина с лермонтовским (см.: с. 470—471 наст. т.). 44 Стихотворение «Дар напрасный, дар случайный...» (Пушкин поме¬ тил его 26 мая 1828 г., то есть днем своего рождения) вызвало нраво¬ учительную сентенцию в стихах московского митрополита Филарета, на¬ чинавшуюся следующими строчками: Не напрасно, не случайно Жизнь от бога мне дана. Не без воли бога тайной И на казнь осуждена. Иронически заметив в письме к Е. М. Хитрово от начала января 1830 г.: «Стихи христианина, русского архиерея, в ответ на скептические куплеты! Да ведь это в самом деле находка!» — Пушкин, в свою очередь, ответил стихотворением, которое приводится далее: «В часы забав иль праздной скуки...» (19 января 1830 г.). 45 Такая статья Белинским написана не была. Мысль о пафосе поэ¬ зии Лермонтова, сравнительно с пафосом пушкинской поэзии, более под¬ робно, чем в этом фрагменте пятой статьи пушкинского цикла, развита Белинским ранее в статье «Библиографические и журнальные известия»г напечатанной в четвертой книжке «Отечественных записок» за 1843 год (см.: наст, изд., т. 5, с. 427—432). 46 Стихотворение, названное при публикации в 1829 г. в журнале «Московский вестник» и в посмертном собрании сочинений «Чернь», при подготовке Пушкиным в 1836 г. нового издания стихотворений, не вышед¬ шего в свет, получило заглавие «Поэт и толпа». Под таким названием оно теперь и печатается. 47 Имеются в виду вольнолюбивые стихотворения Пушкина, получив¬ шие самое широкое распространение в списках накануне восстания де¬ кабристов. 48 Так при первой публикации в «Современнике» 1837 г., уже после 615
смерти Пушкина, была названа (по имени отца героя, неправильно про¬ читанному) неоконченная поэма о кавказских горцах. В настоящее время печатается под названием «Тазит», по имени героя. 49 «Полтаву» Белинский разбирает в седьмой статье, а «Медный всадник» — в одиннадцатой. 50 Речь идет о «патриотических» драмах Н. В. Кукольника и Н. А. Полевого, псевдонародных нравоучительных романах М. Н. Заго¬ скина и Ф. В. Булгарина. 51 Стихотворение «Под небом голубым страны своей родной...» (1826) написано под впечатлением известия о смерти Амалии Ризнич, в которую Пушкин был страстно влюблен, когда жил в Одессе. Вероятно, о ней же поэт вспоминает и в стихотворении «Для берегов отчизны дальной...» (1830). 52 Речь идет о стихотворении «Воспоминание», относящемся к 1828 г. («Когда для смертного умолкнет шумный день...»). 53 «Капризом» в посмертном собрании сочинений Пушкина было названо стихотворение «Румяный критик мой...». 54 Строки из стихотворения Е. А. Баратынского «На смерть Гете» (1832). 55 «Отрывком» в посмертном собрании сочинений Пушкина было на¬ звано стихотворение «Странник» («Однажды странствуя среди долины дикой...») (1835). Являясь переложением начала 1-й главы аллегорического романа «Путь паломника» английского писателя и проповедника XVII в. Джона Беньяна, «Странник» вместе с тем вполне самостоятельное и за¬ конченное произведение. 56 Белинский говорит о происхождении «Песен западных славян» («проделка даровитого француза Мериме»), основываясь на письме Мериме к С. А. Соболевскому, включенном Пушкиным в свое предисловие к «Песням». Между тем письмо Мериме — тоже своего рода мистификация, ибо «он работал над книгой не пятнадцать дней, а около семи лет, основа¬ тельно изучая фольклор южных славян» (Пушкин, т. 2, с. 604—605 — примечания Т. Г. Цявловской). Кроме того, из шестнадцати «Песен» пере¬ ложением из книги Мериме «Гузла» являются одиннадцать, остальные созданы Пушкиным с использованием иных источников. 57 См. примеч. 24 к статье четвертой. 58 «Началом поэмы» стихотворение «Стамбул гяуры нынче славят...» (1830) было в посмертном издании названо, по-видимому, потому, что его публикации в тексте «Путешествия в Арзрум» (в несколько иной редак¬ ции) Пушкин предпослал слова: «Вот начало сатирической поэмы, сочи¬ ненной янычаром Амином-Оглу». Однако стихотворение Пушкина вполне оригинально, а турецкий поэт Амин-Оглу — лицо вымышленное. 59 Строка из стихотворения «19 октября» (1825). 60 «Ворон к ворону летит...» (1828)—вольный перевод шотландской народной баллады из сборника «Chants populaires des Frontières Méridiona¬ les de l’Ecosse, recueills et commentés par Sir Walter Scott, traduits de l’anglais par M. Artaud». Paris, 1826 («Народные песни шотландского по- рубежья, собранные и объясненные г. Вальтером Скоттом, переведенные с английского г. Арто». Париж, 1826). 616
61 В послания «К вельможе» (18Л0), обращенном к характерному представителю «века Екатерины», kii. Н. Б. Юсупову, ÍÍ. Полевал в пам¬ флете «Утро в кабинете знатного барина> усмотрел прссмыкгл ельсгво пе¬ ред знатностью и богатством («Новый живописец общества и литерату¬ ры» — прибавление к журналу «Московский телеграф», 1330. Д* Ю. с. 170—171). Отрицательно отозвался о послании Пушкина и Булгарин, писавший в статье «О характере и достоинстве поэзии Пушкина»: «Мно¬ жество произведении обыкновенных ослабило внимание публики к поэту, а некоторые из недальновидных критиков и недоброжелателен Пушкина уже провозгласили совершенный упадок его дарования. Правда, что падобна была сильная вера в сие дарование, чтоб не усомниться в его упадке после такой пьесы, какова, например, «Послание к кпяпю Юсу¬ пову» («Сын отечества», 1833, № 6, с. 324). По поводу этих; выпадов Пушкин заметил в статье «Путешествие из Москзы в Петербург»: «Пыпе последний из иисак, готовый на всякую приватную подлость, громко про¬ поведует независимость и пишет безыменные пасквили на людей, и 'род которыми расстилается в их кабинете» (Пушкин, т. О, с. 346). 62 Белинский говорит об отзывах па третью часть «Стихотворений Александра Пушкина» в статьях Н. Полевого и Надеждина (см. выше, с. 584-585). 63 «Гусар» (1833) — оригинальпая баллада Пушкина, написанная на тему украинской сказки. 64 «М. А. Г.»—«Кн. М. А. Голицыной» («Давно об ней воспоминанье...», 1823). «Лицейская годовщина»—«Чем чаще празднует лицей...» (1831). «Ночью, во время бессонницы >>—«Стихи, сочиненные ночыо во время бес¬ сонницы» (1830). «Молитва>>— стихотворение «Отцы пустынники и жены непорочны...» (1836), в автографе не озаглавленное и при жизни Пушкина не опубликованное. «Опять на родине»— произвольное редакторское наи¬ менование в посмертном собрании сочинений стихотворения «Вновь я по¬ сетил...» (1835), при жизни Пушкина не публиковавшегося. «Нет, пет. не должен я, не смею, не могу...>>—«К***» (1832). См. также примеч. <0 и 53 к наст, статье. 05 Заключение статьи Гоголя «Несколько слов о Пушкине» (см. выше, примеч. 31). СТАТЬЯ ШЕСТАЯ (с. 298-322) Впервые—«Отечественные записки», 1844, т. XXXIII, № 3, отд. V «Критика», с. 1—20 (ц. р. 29 февраля; вьтп. в свет 1 марта). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. VIII, с. 415—451. В шестой статье цикла Белинский вновь возвращается к уяснению «литературно-исторического значения» первой поэмы Пушкина, суть кото¬ рого, по его мысли, заключается в том, что Пушкин осмелился «идти своим путем» и создал произведение, разбившее каноны «бутырской кри¬ тики», то есть эпигонской критики «псевдоклассического» (классицистиче¬ ского) направления. Хотя содержание «Руслана и Людмилы» чуждо дей- 20 В. Белинский, т. 6 017
ствптслъности (Белинский характеризует его как «подновленный класси¬ цизм» в духе Батюшкова), стихотворная форма поэмы—«само изящество, сама поэзия». И эта особенность «Руслана и Людмилы» не могла не вы¬ звать протестов «бутырской критики», привыкшей к прозаичности преж¬ ней поэзии. Собственно, в этом освобождении поэзии от «прозаичности», в этом открытии для русских поэтов пути к истинной художественности и состоит, по мнению Белинского, «литературно-историческое значепие» «Руслана и Людмилы». «Предчувствие нового мира творчества» — вот чем значительна пушкинская поэма. Однако самого этого нового мира — поэ¬ зии-художества, утверждает Белинский, в поэме еще нет. Обращаясь к изложению своего понимания «Кавказского плспнпка», Белинский опять-таки не забывает о «суде современников»— о «тогдашних критиках», которые «справедливо находили» в лице Пленника «и неопре¬ деленность и противоречивость с самим собою» (см. далее, примеч. 22), однако не поняли источников и причин этой неопределенности, не поняли самой сутн пушкинского таланта. По мысли Белинского, все дело в том, что Пушкин, «крепко держась действительности», истинно представпл «героя того времени»— с принадлежащей ему «неопределенностью н про¬ тиворечивостью». Белинский возражает против трактовки «Кавказского плсппика» как произведения романтического, против утверждений, подоб¬ ных утверждению Вяземского: явление второй пушкинской поэмы озна¬ чает «успехи посреди нас поэзии романтической» («Сын отечес!ва», 1822, № 49, с. 116). «Бахчисарайский фонтан» также был понят современной критикой как романтическая поэма. Вяземский, например, писал в предисловии к «Бахчисарайскому фонтану» («Разговор между Издателем и Классиком...»), имея в виду прежде всего эту поэму: «Легкие намеки, туманные загадки — вот материалы, изготовленные романтическим поэтом, а там читатель делай из них что хочет. Романтический зодчий основывает на произвол каждому распоряжение и устройство здания — сущего воздушного замка, не имеющего ни плана, ни основания». Белинский, разбирая «Бахчисарай¬ ский фонтан», употребляет понятие «романтический» в ином смысле — для характеристики образа Марии и чувства, внушенного ею Гирею, то есть так, как романтизм толковался нм в статье второй пушкинского цикла (см. об этом преамбулу к статье второй). Завершив анализ поэм, относимых им к «начальной эпохе» творче¬ ского развития Пушкина, Белинский предварительно характеризует, вслед за начальной, эпоху «среднюю», которая открывается «Цыганами» п к которой относятся первые шесть глав «Онегина», «Полтава» и «Граф Нулин», п начатую «Борисом Годуновым» «последнюю, высшую эпоху его вполне возмужавшей художнической деятельности, к которой мы причис¬ ляем п все поэмы, после его смерти напечатанные» (то есть прежде всего, конечно, «Медный всадник»). Таким образом, к творчеству Пушкина Белинский подходит строго исторически, включая его как естественное звено в историю русской поэзии, наблюдая вместе с тем в этом творчестве процесс, ведущий к открытию художествсппости уже на последнем, высшем этапе. Самая мысль о наличии в поэтическом развитии Пушкина сменяю- 018
щпх одна другую эпох не была новой. Так, задолго до Белпнского, еще в 1828 году, ее высказал И. В. Киреевский в статье «Нечто о характере поэ¬ зии Пушкина». Больше того, периодизация, предложенная Кпреевским, в известном смысле предварила периодизацию Белинского. Однако только в известном смысле. Надо помнить, что статья Киреевского «Нечто о ха¬ рактере поэзии Пушкпна» была написана тогда, когда, в соответствпп с периодизацией Белпнского, Пушкин лишь вступал в «высшую эпоху» своей деятельности, эпоху художнической зрелости, эпоху художествен¬ ности. II периодизация творчества Пушкина, естественно, осмысливается Белинским в свете его представления о пафосе пушкинской поэзпп, пафосе художественности. 1 К таким литературным аномалиям принадлежали А. М. Мартынов и С. А. Бурачек, авторы «Обзора стихотворений А. Пушкина, помещенных в полном собрании сочинений его», напечатанного в 1843 г., в шести но¬ мерах журнала «Маяк» (см. выше, примеч. 42 к статье пятой). 2 Цптата из басни Крылова «Музыканты». 3 Имеется в виду начало четвертой песни «Руслана и Людмилы», пародирующее поэму Жуковского «Двенадцать спящих дев»—«святые инокиня» Жуковского превращаются у Пушкина в прелестных дев на¬ слаждения. 4 Белинский говорит о предисловии Пушкина ко второму (1828) изда¬ нию «Руслана и Людмилы». В этом предисловии Пушкин ироническп цитировал и пересказывал многочисленные «критики» п «антикритики» на свою поэму, в частности, и те, которые приводит далее Белипский. 5 Автором этой статьи, называвшейся «Еще критика (Письмо к ре¬ дактору)» («Вестник Европы», 1820, № И), был А. Г. Глаголев. с Этот образ использовал не в «Руслане и Людмпле», а в балладе, напечатанной в № 13 «Сына отечества» за 1820 г. Житель бутырспой сло¬ боды (то есть Глаголев) ппсал следующее: «...у нас в такой моде смерт¬ ность, что даже луч солнечный трепещет и умирает на горе...» («Вестник Европы», 1820, № 11, с. 216). 7 Один бутырский критик —К. Ф. Воейков, разбиравший «Руслана и Людмилу», руководствуясь педантическими канонами классицистической поэтики, «Лагарпова курса словесности» (по его собственным словам). Процитировав пушкинские строки: Объехал голову кругом Щекотпт поздри копием. Дразнила страшным языком Грозит ей молча копием,— Воейков восклицал: «Мужицкие рифмы!» («Сын отечества», 1820, ч. ЬХ]У, № 37, с. 152). 8 Еще один «бутырский критпк»— М. А. Дмитриев, автор статьи «За¬ мечания на суждения Телеграфа» («Вестник Европы», 1825. т. СХЬ, 6, 20* 619
с. 111—115). Процитировав приводимые Белинским п обращенные к Гри¬ боедову слова Н. Полевого, из его рецензии на альманах. «Русская Талия <...) на 1825 год», где был напечатан отрывок из «Горя от ума» («Москов¬ ский телеграф», 1825, ч. I, Ле 2, с. 145), М. А. Дмитриев предлагал Гри¬ боедову, прежде чем издаьать свою комедию, «переменить главный харак¬ тер» и «исправить слог». 9 Это утверждение Белинского вызвано, по-видимому, полемикой с Л. Г. Глаголевым, увидевшим в «Руслане и Людмиле» «пародию на Киршу Данилова». 10 Утверждение Белинского, что имя Баяна есть собственное, а отнюдь не нарицательное, соответствует современным представлениям о личности этого певца-дружинника XI в. (см., напр.: Б. А. Рыбаков. Русские летописцы и автор «Слова о полку Игореве». М., «Наука», 1972, с. 410—415). 11 См. далее, примеч. 18. 12 См. выше, примеч. 3 к статье первой. 13 Цитата из заметки о русском театре под названием «Мос¬ ковские записки», подписанной Н. Д. («Вестник Европы», 1824, № 1, с. 70—71). 14 Строки из сатиры И. И. Дмитриева «Чужой толк». 15 Лекции профессора А. Ф. Мсрзлякова Белинский слушал в 1829— 1830 гг., будучи студентом Московского университета. 16 «Стонет сизый голубочек»—популярная песня на слова И. И. Дмит¬ риева, музыка Ф. М. Дубянского. 17 Белинский цитирует статыо «Ответ (на ответ г-на Ф. В<улгарииа> Жителю Галерной гавани, помещенный в 9-й книжке «Сына отечества» 1821 года)», подписанную «Житель Галерной гавани» (под этим псевдони¬ мом скрывался издатель «Вестника Европы» М. Т. Каченовский). После слова «Если» (строка 20 цитаты) опущены слова: «как весьма спра¬ ведливо заметил один рассудительный критик по случаю разбора баллады «Ольга»,— указывавшие на постороннюю в данном случае полемику по поводу баллады Катенина «Ольга». Кроме того, в цитате допущено иска¬ жение. Вместо «люди с посредственными дарованшши» напечатано: «люди с превосходными дарованиями». Исправлено по тексту «Вестника Европы». Курсив в цитате принадлежит Каченовскому. 18 Белинский прав. Эпилог поэмы, не вошедший в се первое издание, был написан на Кавказе 26 июня 1820 г., пролог («У лукоморья дуб зеле¬ ный...»)— в 1825 или 1826 г., в Михайловском, где Пушкин слушал и записывал сказки своей няни Арины Родионовны, мотивы которых в про¬ логе и попользованы. 19 Похвальной критикой Белинский называет действительно благоже¬ лательный, необычный для отношения к Пушкину журнала Каченовского отзыв М. П. Погодина в статье «О Кавказском пленнике» («Вестник Евро¬ пы), 1823, ч. CXXVII, № 1, с. 35—57; подпись: М. П.). Автор статьи, однако, ке сомневался в значении стихов, говорящих о гибели черкешенки. На¬ против, он признал «прекрасным» «оборот, коим дал знать стихотворец о смерти черкешенки» (т а м ж е, с. 52). Впрочем, такие сомнения действи¬ тельно высказывались, о чем свидетельствовал Вяземский в статье «Раз¬ говор между Издателем и Классиком с Выборгской стороны или с Василь¬ 620
евского острова): «Вам недовольно того, что иы пред собою сиди i о здампо красивое: вы требуете еще, чтоб виден был и остов его. (...У Зачем все высказывать и на все напирать, когда имеем дело с людьми понятия дея¬ тельного и острого? (...) Это напоминает мне об одном классическом читателе, который никак ие понимал, что сделалось в «Кавказском плен¬ нике» с черкешенкою при стихах: И при луне в водах плеснувших Струистый исчезает круг. Он пенял поэту, зачем тот по облегчил его догадливости, сказав прямо и буквально, что черкешенка бросилась в воду и утонула». 20 Эти строфы из оды графу Зубову Державина и послания Воейкову Жуковского Пушкин поместил в примечании 8 к «Кавказскому пленнику» (см.: Пушкин, т. 3, с. 104). 21 Белинский провел на Кавказе лето 1837 г. 22 М. П. Погодин писал в статье «О Кавказском пленнике): «Характер пленника странен и вовсе непонятен. В пем замечаются беспрестанные противоречия. Нельзя сказать, что составляет его основу: любовь или желание свободы» («Вестник Европы», 1823, ч. CXXVII, № 1, с. 41—42). О невыдержанности и недоконченности характера пленника говорилось и в статье Вяземского о «Кавказском пленнике», в котором герой пушкин¬ ской поэмы сравнивался с Чаильд Гарольдом Байрона, изображенным «во всей полноте» («Сын отечества», 1822, ч. XXXII, № 49). Белинский полеми¬ зирует именно с этой мыслью Вяземского. 23 Намекая на баллады Жуковского «Людмила» и «Ленора», Белин¬ ский вместе с тем называет обычные мотивы романтической поэзии два¬ дцатых годов. 24 Именно в таком духе был представлен Дмитрий Донской в одно¬ именной трагедии В. А. Озерова (в этой роли прославился знаменитый актер В. А. Каратыгин). 25 Белинский цитирует заметку Пушкина, относящуюся к 1830 г. (см.: Пушкин, т. 6, с. 302). //. и А. Р.— Николай и Александр Раевские. 23 Это мнение о «Бахчисарайском фонтане» было высказано Пушки¬ ным в одной из его заметок 1830 г. Белинский цитирует ее еще дважды па-следующих страницах (П у ш к и н, т. 6, с. 302). 27 «Братья разбойники»—поэма, писавшаяся Пушкиным в 1821 — 1822 годах, но неоконченная и вскоре сожженная. Сохранившийся отрывок опубликован Пушкиным в альманахе «Полярная звезда на 1823 год*, отдельно напечатан в 1827 г., с правильной датой: «Писано в 1822 году». Оценка «Братьев разбойников» Белинским в значительной степени обусловлена его ошибкой в датировке поэмы, что помешало ему найти ее правильное место в творческом развитии Пушкина. 28 По предположению комментаторов Академического Полного собра¬ ния сочинений Белинского, в этих словах содержится намек на пародию под названием «Братья мошенники» или «Братья журналисты», автором которой был Н. И. Куликов (см.: Белинский. A1I СССР, т. VII. с. 715). Хогл пародия, конечно, метила не в юношескую поэму Пушкина, а, как говорило уже самое ее название, в журналистов, имена которых в сороко¬
вые годы всегда произносились рядом — Н. II. Греча и Ф. В. Булгарина,— тем не менее Белинский в письме к В. П. Боткину от 3 апреля 1843 г. заметил, что пародия напомнила ему «оригинал: какая детская мело¬ драма...» СТАТЬЯ СЕДЬМАЯ (с. 322—362) Впервые —«Отечественные записки», 1844, т. XXXIV, Л° 5, отд. V «Критика», с. 1—32 (ц. р. 30 апреля; вып. в свет 1 мая). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. VIII, с. 451-509. Как писал Белинский, заключая предшествовавшую, шестую статью, «Цыганами» открывается «средняя эпоха» поэтического развития Пушки¬ на. К этой же эпохе Белинский отнес две поэмы — «Полтаву» п «Графа Нулина», а также шесть глав «Евгения Онегина». Все эти произведения «средней эпохи» он и предполагал рассмотреть в статье седьмой. Однако статья разрослась, и «Евгений Онегин» был рассмотрен в статье восьмой н девятой. Белинский высказывает неудовлетворенность похвальными отзывами о поэме «Цыганы», в которой «подозревали что-то великое, но не умели попять, в чем оно заключалось». В самом деле, первый же отклик на новую пушкинскую поэму, тогда еще не напечатанную, принадлежавший А. Бестужеву, автору статьи «Взгляд на русскую словесность в течение 1824 и начале 1825 годов», был восторженным, но очень неопределенным (см.: «Лптературпо-критпческие работы декабристов». М., «Художествен¬ ная литература», 1978, с. 75). Подобно Бестужеву, почувствовал в «Цыга¬ нах» что-то великое и Вяземский («Московский телеграф», 1827, № 10, с. 111—112). Сходную оценку поэмы дал в «Обозрении русской словесности за 1827 год» С. П. Шевырев («Московский вестник», 1828, № 1). Однако в суждениях «людей, радушно приветствовавших поэму», не было, по мнению Белинского, главного — понимания истинного пафоса, глубокой идеи «Цыган». (Поэтому столь ироничен его пересказ содержания статьи о «Цыганах» Вяземского во втором абзаце настоящей статьи.) Правда, Белинский и сам полагает, что своим «сознанием», своей мыслью Пушкин все еще принадлежит «начальной эпохе» и потому его ложная попытка «создать апофеозу Алеко» (героя, подобного Пленнику) вызывала восторг критиков. Однако «разумность глубокого поэтического созерцания сама со¬ бою торжествовала над неправильностью рефлексий поэта», и Пушкин вместо апофеозы «сделал страшную сатиру». Именно в сатирическом па¬ фосе поэмы и заключена ее глубокая идея, не понятая соврем силой кри¬ тикой. Эти важные эстетические и идейно-нравственные суждения Белин¬ ского не остались без продолжения в истории русской мысли. Прежде всего следует напомнить один из основополагающих тезисов «реальной критики» Добролюбова: «Для нас не столько важно то, что хотел сказать автор, сколько то, что сказалось им, хотя бы и не намерен¬ но, просто вследствие правдивого воспроизведения фактов жизни» (статья «Когда же придет настоящий день?». — II. А. Добролюбов. Собр. соч., 622
т. 6. М. — JI., Гослитиздат, 1963, с. 97). Несомненно, что этот тезпс Добро¬ любова имеет преемственную связь с суждением Белинского о «Цыганах»: «Пушкин думал сказать не то, что сказал в самом деле», хотя столь же несомненно, что Белинский никогда не отрицал важности понимания того, что же все-таки хотел сказать автор, не упрощая тем самым задачу ли¬ тературно-критического суждения. То, что хотел сказать автор, так же принадлежит содержанию произведения, как и то, что он сказал в само.ч деле (или, по формуле Добролюбова, что у него сказалось). Мысль Белинского, что образ Алеко сатирический, нашла своеобраз¬ ное продолжение в размышлениях Достоевского о сатире в его «Записной тетради 1876—1877 гг.»: «Алеко — убил,— пишет Достоевский. — Сознание, что он сам не достоин своего идеала, который мучает его душу. Вот пре¬ ступление и наказание. (Вот сатира!)». И далее: «Алеко. Разумеется, это не сатира, а трагедия. Но разве в сатире не должно быть трагизма? На¬ против, в подкладке сатиры всегда должна быть трагедия. Трагедия и са¬ тира — две сестры и идут рядом, и имя им обеим, вместе взятым: правда» («Неизданный Достоевский». — JIH, т. 83, с. 606, 608). Своим анализом Алеко как типического характера, как явления самой действительности (и этим также была предвосхищена «реальная критика») Белинский сделал решительный шаг от проблематики собственно литера¬ турной и эстетической к проблематике социальной, идейной, нравственной, гениально развернутой в статьях о «Евгении Онегине». Это, разумеется, не означает, что Белинский отказывается от эстети¬ ческих суждений. Напротив, с них он всегда начинает свой анализ, «оправдывая» форму содержанием, устанавливая их соответствие или не¬ соответствие. Так, разбирая «Цыган», «Полтаву», «Графа Нулина», Белинский оза¬ бочен определением их жанровой природы, находящей свое выражение как в содержании, так и в форме. Таков, например, анализ Белинским рассказа старого цыгана об Овидии, будто бы, по мнению некоторых кри¬ тиков, неуместного в поэме1. Напротив, как думает Белинский, именно поэма, «рисующая идеальную действительность и схватывающая жизнь в ее идеальных моментах», по природе своего жанра естественно вмещает столь высокопоэтический рассказ-предание. Другое дело — не поэма, а «повесть в стихах» «Граф Нулин», содержанием которой является «проза действительности». Возвращаясь к этому вопросу в статье одиннадцатой пушкинского цикла, Белинский вполне последовательно отнес «Графа Нутшна» к «типу особенного рода поэм, которые так любит новая «нату¬ ральная» школа нашей литературы...». Центральное место в настоящей статье занимает анализ поэмы «Пол¬ тава». II в этом случае суждения Белинского полемичны по отношению к «сутду современников». 1 О каких критиках в данном случае говорит Белинский, установить не удалось. Однако о том, что такие были, свидетельствует также и заме¬ чание Вяземского в статье о «Цыганах»: «По мнению некоторых, эпизод Овидия, вставленный в четвертой сцене, не у места и неприличен устам цыгапа. Мы с этим не согласны. Почему преданию об Овидии не хранить¬ ся всенародно в краю, куда он, по всей вероятности, был сослан?» («Мос¬ ковский телеграф», 1827, № 10, с. 118). 623
Почти все отзывы современной критики, за исключением лишь вы¬ ступлений «Московского телеграфа», были отрицательными (неуспех своей поэмы отметил сам Пушкин, единственный раз выступивший в печати с возражением своим оппонентам, главными из которых были Н. И. Надеж¬ дин и Ф. В. Булгарин). «Московский телеграф» в апреле 1829 года откликнулся на публика¬ цию «Полтавы» «кратким известием», в котором, однако, уже была опреде¬ лена позиция журнала: «...удерживаясь на сей раз от решительного суж¬ дения о «Полтаве», мы скажем, однако ж, что видим в ней, при всех других достоинствах, новое: народность. В «Полтаве» с начала до конца йезде русская душа, русский ум, чего, кажется, не было в такой полноте ни в одной из поэм Пушкина» («Московский телеграф, 1829, Л° 7, с. 337). Эта мысль была развита в статье Кс. Полевого, который усматривал в «Полтаве» «совершенно новый род поэзии, извлекаемый из русского взгля¬ да поэта на предметы». По мнению Кс. Полевого, там, где поэт «говорит от себя, рассказ его принимает величественный тон эпопеи» (т а м ж е, Л’* 10, с. 234). Очевидно, что издатели «Московского телеграфа» мыслят се¬ бе новую пушкинскую поэму в традициях романтической поэтики и роман¬ тической трактовки народности. Хотя Белинский нигде прямо не упоми¬ нал этих суждений «Московского телеграфа», тем не менее он явно учи¬ тывал их в своем анализе жанровой природы «Полтавы». Однако непосредственно в этой частп статьи седьмой Белинский не¬ сомненно полемизирует с Н. II. Надеждиным как автором статьи о «Пол¬ таве», напечатанной в 8-й и 9-й книжках «Вестника Европы» за 1829 год. Исходным для Надеждина является тезис о Пушкине — романтике, го¬ няющемся за «лживым призраком романтической свободы», Пушкино — «литературном Робеспьере» («Вестник Европы», Л® 8, с. 288, 289). Но Пуш¬ кин, по Надеждину, отличается от таких, если можно так сказать, серьез¬ ных романтиков, как Байрон с его «мисантроппеп» и Жан-Поль Рихтер с его «юморизмом». Стихия музы Пушкина —«перосмехать все — худое и хорошее... не из злости или презрения, спроста — из охоты позубоскалить». Портреты Мазепы, Кочубея, Петра Надеждин называет «гротесками»: «Подумаешь, что дело идет о Фарлафе и Рогдас!» Этим общим тезисам подчинены у Надеждина и его частные суждения (см. далее, примеч. 23). Белинский, напротив, может быть из полемических соображений, склонен упрекпуть Пушкина отнюдь не в «литературном робеспьеризме», а скорее в «отсталости» его эстетических представлений, в том, что над ним «отяготели» «литературные предания». Белинский еще не видит в «Полтаве» художественного совершенства произведений зрелой поры по причине нецелостности, противоречивости ее жанровой природы. В свою очередь, эта «нецелостность», по мысли Белинского, проистекает из неправильной эстетической «рефлексии» поэта —из его намерения создать «эпическую поэму», «эпопею». Разуме¬ ется, эта «эпопея» далека от херасковской «Россиады». Пушкин, конечно, задумал эпическую поэму в «новом духе», пытаясь сочетать, как считает Белинский, старую классическую эпопею с романтической поэмой (по-ви¬ димому, такую новую романтическую эпопею видел в «Полтаве» Кс. По¬ левой). 624
Беликскпй показывает, что «Полтава» ни в коем случае не является эпической поэмой, во-первых, потому, что Полтавская битва оказалась сю- жетно как бы завершающим эпизодом в романтической истории Марии и Мазепы и, во-пторых, потому, что такое величайшее событие русской истории, как Полтавская битва, все же не может служить предметом эпи¬ ческой поэмы, ибо явилось оно «мыслию и подвигом одного человека», а не всего народа, который был в руках этого человека, то есть Петра, лишь орудием. Белинский показывает, с другой стороны, что «Полтава» и не роман¬ тическая поэма, ибо пушкинский Мазепа вовсе ие герои — ни как харак¬ тер, ни как главное действующее лицо. Сочетание же того и другого, то есть эпической поэмы и поэмы ро¬ мантической, тем паче невозможно, эстетически незаконно. В самом деле, в «Полтаве» еще нет той художественной «выдержан¬ ности», того гениального художественного единства, которое будет Пуш¬ киным достигнуто, скажем, в «Медном всаднике». Однако вряд ли прав Белинский, когда так уверенно утверждает, будто Пушкин (по его же словам, «великий реформатор в русской литературе») мыслил, создавая «Полтаву», именно в этих двух жанровых формах. Еще до публикации «Полтавы» она неоднократно упоминалась в печати под названием «Мазе¬ па» (об этом говорит и Белинский). Почему Пушкин изменил название поэмы, он сам объяснил в статье «Возражения критикам «Полтавы», опуб¬ ликованной в альманахе «Денница» на 1831 год (см.: Пушкин, т. 6, с. 67—69). Однако суть этих возражений состоит в том, что «Полтаьа», в отличие, например, от Байроновой поэмы «Мазепа», с которой «Полтава» в критических отзывах очень часто сравнивалась,— является поэмой исто¬ рической, верной истории — историческим событиям, историческим харак¬ терам. Это был новый тип художественного жанрового мышления — тип исторический, который через десятилетия найдет свое наиболее закончен¬ ное и целостное выражение в романе-эпопее Л. Толстого «Война и мир». 1 Все эти замечания находятся в статье о «Цыганах» Вяземского. О ремесле, которым промышлял Алеко в цыганском таборе, Вяземский писал: «...не хотелось бы видеть, как Алеко по селеньям водит с пеньем медведя. Этот промысл, хотя и совершенно в числе принадлежностей мол¬ даванских цыганов, не имеет в себе ничего поэтического. (...) Если не¬ пременно нужно ввести Алеко в совершенный цыганский быт, то лучше предоставить ему барышничать и цыганить лошадьми. В этом ремесле, хотя и не совершенно безгрешном, все есть какое-то удальство и, след¬ ственно поэзия» («Московский телеграф», 1827, ч. XV, № 10, с. 119). По мнению того же Вяземского, последний стих эпилога поэмы «что-то слиш¬ ком греческий для местоположения. <...) Подумаешь, что этот стих взят из какого-нибудь хора древней трагедии» (там же, с. 121). «Еще не хотелось бы видеть,— продолжал Вяземский,— в поэме один вялый стих, который, бог знает как, в нее вошел. После погребенья двух несчастных жергз Алеко медленно склонился И с камня на траву свалился» (там же. Курсив Вяземского). 625
2 Белинский цитирует памфлет Д. В. Давыдова «Современная пес¬ ня)— последнее его произведение, написанное в 1836 и напечатанное в 1840 г. в альманахе «Утренняя заря». 3 В журнале: «все что подходит под мерку». Исправлено по КСсБ. 4 Стихи из поэмы Лермонтова «Демон» (ч. И, гл. X). 5 Это было напечатано в статье Кс. Полевого «О сочинениях Пуш- Ешна»: «Ныне можно назвать слишком дерзким того критика, который, признавая какое-либо поэтическое произведение созданием необыкновен¬ ного дарования, стал бы указывать на стихи, по его мненпю, не хорошие. Кто и что ручается нам за его мнение? И не прав ли Пушкин, сказавший одному своему критику, осуждавшему его стих в «Цыганах» «...И с камня на траву свалился»: «Я именно так и хотел, так должен был выразиться». Какие аргументы могут в сем случае опровергнуть мнение не только самого Пушкина, но и каждого из его читателей» («Московский телеграф», 1829, ч. XXVII, № 10, с. 220-221; подпись: Кс. П.). 6 См. выше, примеч. 1. 7 См. примеч. 1 к статье десятой. 8 См. выше, с. 623. 9 Цитата из заметок Пушкина, относящихся к 1830 г. (П ушки н, т. 6, с. 303). Р. — Рылеев. В. — Вяземский. 10 «Чахоточным отцом немного тощей Энеиды» Вергплпй назван в послании Пушкина «Давыдову» («Нельзя, мой толстый Аристип...»; 1824). 11 Курсив в этой последней строфе главы седьмой «Евгения Онегина» принадлежит Пушкину. 12 Белинский не знал тех высказываний Пушкина (они не были тогда опубликованы), в которых он критически оценивал ряд крупных литера¬ турных деятелей XVIII в. 13 Белинский перечисляет эпические поэмы (соответственно) Т. Тас¬ со, Д. Мильтона, А. Эрсилья, Л. Камоэнса, Вольтера, Ф.-Г. Клопштока. «Петриада»— эпическая поэма Ломоносова «Петр Великий». «Россиада» и «Владимир Возрожденный»— поэмы Хераскова. 14 Для развиваемой Белинским теории художественности и для его понимания жанра эпической поэмы важное значение имело его утвержде¬ ние, что «Илиада», являясь продуктом индивидуального творчества, была, однако, создана на основе народных преданий, с участием народа. 15 Кодекс Юстиниана — см. примеч. 23 к статье о Державине. 16 См. примеч. 22 к статье о Державине. 17 См. об этом на с. 625. 18 Белинский имеет здесь в виду, так же как и Пушкин в своем «Возражении критикам «Полтавы», две статьи, в которых говорилось о психологической невозможности любви молодой девушки и старика: Н. И. Надеждина («Вестник Европы», 1829, «N*2 8 и 9, с. 37—38, без подписи) и Ф. В. Булгарина («Сын отечества», 1829, т. III, № 15 и 16, с. 49). Как и впоследствии Белинский, Пушкин возразил: «А Отелло, старый негр, пле¬ нивший Дездемону рассказами о своих странствиях и битвах?» (Пуш- к и н, т. 6, с. 67). 19 К стпхам. Стыдясь отверг венец Украйны И договор, и письма тайны — 626
придрался Надеждин, заметивший: «Верно, усечеппя опять входят в моду!» («Вестник Европы», 1829, ч. GLXV, 9, с. 43). О стихе: «Он, должный быть отцом и другом» говорилось в статье о «Полтаве», напечатанной в журнале «Галатея» (1839, ч. III, № 26. с. 645—G16). 20 Имеются в виду авторы статей, упомянутых в примеч. 18,— Надеж¬ дин («Вестпик Европы», 1829, Л? 9 с. 39) и Булгарин («Сын отечества», 1829, т. III, № 16, с. 105). 21 Парафраз двух стихов из послания «Жуковскому» («Когда, к мечта¬ тельному миру...»; 1818): И быстрый холод вдохновенья Власы подъемлет па челе. 22 Характеристика Татьяны, данная в этих строках, лишь в общих чертах и в заостренной форме передает смысл трактовки образа Татьяны, обстоятельно развернутой в статье девятой. Эта заостренность объясняется здесь сопоставлением Татьяны с Марией, свободно и безотчетно отдавшей¬ ся своему чувству. А именно в такой свободе заключается для Белинского смысл жизни женщины. 23 Один критик — Надеждин. В свойственной ему манере он грубо острил: «Этот палач был, однако, не в свою братыо — чистоплотен. Руки, в которые он брал <топор>, были белые. Белоручка!» («Вестник Европы», 1829, № 9, с. 35). Другой —тот же Надеждин, выражавший сомнение в естественности того, «что семидесятилетий старик, который, по словам самого же поэта ...не любит ничего,— па пороге гроба Ведает любовь?.. И какую же любовь? — Раскаленную! Говорит, правда, русская пословица: седина в голову, а бес в ребро! Но подобные фарсы разве называются любовью?..» (там же, с. 37). Третий —все тот же Надеждин, писавший в статье о «Полтаве», что «Пушкина можно назвать по всем правам ге¬ нием — на карикатуры» (т а м ж е, с. 31). 24 Так этот стих читался во всех прижизненных и посмертном изда¬ нии. Следует: «Порою с барином шалит». 25 Здесь и далее Белинский характеризует статью Надеждина «Две повести в стихах: «Бал» и «Граф Нулин» («Вестник Европы», 1829, № 3). СТАТЬЯ ВОСЬМАЯ (с. 362-399) Впервые —«Отечественные записки», 1844, т. XXXVII, 12, отд. V «Критика», с. 45—72 (ц. р. 30 ноября; вып. в свет 1 декабря). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. VIII, с. 509-565. Как уже говорилось, роману Пушкина «Евгений Онегин» посвящены две статьи: восьмая и девятая. Роман вызывал многочисленные отклики современников как по мере публикации его глав, так и тогда, когда, в 627
131-0 году, он был напечатан отдельным изданием. Все эти 01 клики, в высшей степени противоречивые, отражали противоречивость и неустой¬ чивость, «переходность) самого эстетического сознания эпохи. Однако при всех противоречиях и разногласиях эти разные приговоры «суда современников» объединяю одно — непонимание гениального новаторства, оригинальности и подлинного смысла и значения пушкинского произведе¬ ния. Поэтому в конечном счете оказались весьма сходными суждения о «Евгении Онегине» таких антиподов, как Полевой и Надеждин, поэтому за внешней «пустотой» не уловил всей глубины характера Онегина столь чуткий ценитель пушкинской поэзии, как И. Киреевский (в статье «Нечто о характере поэзии Пушкина», правда, написанной в 1828 г., еще до окон¬ чания публикации всего романа). Первые шесть глав пушкинского романа, относимые Белинским к «средней эпохе» поэтического развития Пушкина, были приняты критикой в общем, за некоторыми исключениями, благожелательно, если пе сказать восторженно. «Разочаровапие» наступило после публикации, г> марте 1830 года, главы седьмой, по Белинскому, открывающей высший — худо¬ жественный этап в пушкинском творческом развитии. На публикацию седьмой главы сразу же откликнулись Полевой и Иадеждии. Полевой, писавший о народности «Евгения Онегина» тогда, когда появилась лишь первая глава романа, теперь, в рецензии на седьмую главу, в сущности, пересматривает это свое мнение, незадолго до того обнаружив «новое» для Пушкина, а именно «народность» лишь в «Пол- таке» (см. с. 624). Пафос, свойственный прежним высказываниям Полевого о Пушкине, исчезает: «Первая глава «Онегина» и две-три, следо- ваишие за нею, нравились и пленяли, как превосходный опыт поэтиче¬ ского изображения общественных причуд <...). Но опыт все еще продол¬ жается, краски и тени одинаковы, и картина все та же. Цена погости исчезла — и тот же Онегин нравится уже не так, как прежде». Но почему же? Полевой отвечает следующим образом: «Онегин» есть собрание отдель¬ ных бессвязных заметок и мыслей о том о сем, вставленных в одну раму, из которых автор пе составит ничего, имеющего свое отдельное значение. «Онегин» будет поэтический Лабрюер, рудник для эпиграфов, а не орга¬ ническое существо, которого части взаимно необходимы одна для другой». И далее Полевой предлагает Пушкину «перейти в русский мир. углубиться в отечественное» (!). Тогда он «сделался бы высоким, оригинальным поэтом» («Московский телеграф», 1830, № 6, с. 239—240, 241, 243). Рецензируя отдельное издание «Евгения Онегина» 1833 года, Полевой утверждает, что «Евгений Онегин» «оставался задачею нерешенною и остался ею доныне» именно потому, что «о нем хотели рассуждать как о произведении полном, а поэт и не думал о полноте». «Спрашиваем: какая общая мысль остается в душе после «Онегина»? Никакой (...) ...при создании «Онегина» поэт не имел никакой мысли; начавши писать, он не знал, чем кончить, и, окапчивая, мог писать еще столько же глав, не вредя общности сочинения, потому что ее нет» («Московский телеграф», 1833, № 6, с. 238, 239). Суждения Надеждина о седьмой главе «Евгеиия Онегина» были более сдержанны, чем его же почти издевательские нападки на «Полтаву» и 62Э
«Графа Нулина». «Стихотворный талант Пушкина есть сокровище непод¬ дельное», но «ему не дано видеть и изображать природу поэтически — с лицевой ее стороны, под прямым углом зрения: он может только ма¬ стерски выворачивать ее наизнанку. Следовательно — он не может нигде блистать как только в — арабесках. «Руслан и Людмила» представляет прекрасную галерею физических арабесков. «Евгений Онегин» есть арабеск мира нравственного...» Пушкину следует только быть самим собою, или, как выражается Надеждин, «ввалиться в свою колею», а пменно: «Разбай- ронитъея добровольно и добросовестно! Сжечь «Годунова» и —докончить «Онегина». И, как бы сговорившись со своим литературным противником, Полевым, Надеждин рассуждает о пушкинском романе как «неудачной раме», в которую вставлены «прелестные картинки» («Вестник Европы», 1830, № 7, с. 200, 202, 223). II это, в сущности, все, что могла сказать современная Пушкину критика о «Евгении Онегине»! В конце тридцатых — начале сороковых годов дело обстояло не луч¬ ше. В 1839 году на страницах журнала «Галатея» появился цикл статей, в которых автор — вероятно, им был издатель журнала С. Е. Раич, пытался оживить легенду о «литературном аристократизме» Пушкина, находя ари¬ стократические пристрастия прежде всего в пушкинском романе. «Это роман.— говорилось в одной из статей названного цикла,— в котором более или менее отражается общество, современное Пушкину, разумеется, обще¬ ство аристократическое. (...) Жаль, что поэт наш почти исключительно ограничился одним только высшим сословием; он много нашел бы поэзии в низших слоях общества, ближайшего к природе...» В следующей своей статье о Пушкине Раич заявил, что он вовсе не мировой поэт, «а поэт русский и по преимуществу поэт так называемого большого света, или, что все равно, поэт будуарный...» («Галатея», 1839, Л« 23, с. 420; № 29, с. 192) ». Реакционная тенденция, наметившаяся в скрытой форме в статьях Раича, усилилась, приобрела характер политического доноса в журнале «Маяк», обвинившем Пушкина в опасной «подражательности». Автор «Обзора стихотворений А. Пушкина...» А. Мартынов прямо писал, что в «Евгении Онегине» «повсеместно проявляется подражание, облик запад¬ ного мудрования, русского же духа и слухом не слыхано и видом не ви¬ дано» («Маяк», 1843, кн. XVII, с. < 12). Таков был тот литературно-критический фон, который предшествовал созданию восьмой и девятой статей пушкинского цикла. В этих статьях Белинский учел и вместе с тем решительно отмел и отверг все те мелкие и плоекпе толкования пушкинского романа, которыми грешила критика с момента появления его первой главы и вплоть до публикации статей Белинского. Полемический аспект статей о «Евгении Онегине», созданных Белинским, постоянно в них ощущается, и раскрытие его позволяет по¬ 1 На упомянутые статьи журнала «Галатея» Белинский ответил в 1840 году в рецензии на «Пантеон русского и всех европейских театров.» (см.: наст, изд., т. 3, с. 400). 629
нять истинный смысл и истинную цену конгениального пушкинскому роману литературно-критического анализа. Развив в первых статьях цикла основную свою мысль о Пушкине как создателе поэзии-художества, Белинский именно в статьях о «Евгении Онегине» показывает, как присущий Пушкпну-художнпку такт действи¬ тельности ведет его к созданию романа в стихах—«энциклопедии русской жизни», истинно национально-русского произведения. Именно Пушкин сумел увидеть поэзию в русской жизни, в жизни современного русского общества. До Пушкина русская поэзия главным образом осваивала опыт мировой поэзии, находя, так сказать, уже готовое поэтическое содержание в явлениях и фактах инонациональных культур, или, в крайнем случае, русской истории. Белинский ставит себе цель: «рас¬ крыть по возможности отношение поэмы к обществу, которое она изобра¬ жает». Каково же то содержание современной русской жизни, которое делает поэзию национальной? Это содержание должно быть «взято из жизни со¬ словия, создавшегося по реформе Петра Великого и усвоившего себе формы образованного быта», ибо именно в этом сословии («среднем дво¬ рянстве») в двадцатые тоды XIX века наиболее полно проявился прогресс русской национальности, в нравственной и духовной жизни этого сословия нашла свое подлинное выражение высшая ступень национального обще¬ ственного развития (см. подробнее вступительную статью). Этой общей идеей обусловлен анализ трех главных характеров пуш¬ кинского романа. Онегин как характер «действительный», могущий найти себя лишь в действительности, оказывается в данных общественных условиях «стра¬ дающим эгоистом», «эгоистом поневоле». Этим объясняется понимание Оне¬ гина как характера «незавершенного», как «незаконченного существова¬ ния», судьба которого трагична вследствие этой незаконченности. «Пере¬ мена мест», поиски и метания Онегина, его попытка найти опору в люб¬ ви — все это «не изменяет сущности некоторых неотразимых и пе от нашей воли зависящих обстоятельств». Белинский цитирует строфу из главы седьмой «Евгения Онегина» о двух или трех романах, «в которых отразился век», находя в ней пол¬ ный портрет Онегина. Возможно, Белинский знал, что Пушкин, рецензируя в 1830 году в «Литературной газете» роман Б. Констана «Адольф» в пере¬ воде П. А. Вяземского, процитировал эти же строки, заключив: «Бенж. Констан первый вывел на сцену сей характер, впоследствии обнародован¬ ный гением лорда Байрона» (Пушкин, т. 6, с. 29). Таким образом, Оне¬ гин попадал в орбиту характеров, «обнародованных» Байроном. Именно так Онегин и воспринимался современной критикой, например, И. Киреев¬ ским, сопоставлявшим в статье «Нечто о характере поэзии Пушкина» Онегина с Чайльд Гарольдом. Отличие пушкинского героя от героя Бай¬ рона Киреевский видел в том, что «Онегин есть существо совершенно обыкновенное и ничтожное», «пустое» (И. В. К и р е е в с к и й. Критика и эстетика. М., «Искусство», 1979, с. 52, 53). Для Белинского сходство и разли¬ чие пушкинского и байроновского героев — в другом. Сходство в том, что и здесь и там —«отразился век». Различие же в самом существе, в содер- 639
жашш. Белинский но согласен с теми, кто хотел бы видеть в Онегине «пародию», «москвича в Гарольдовом плаще». В этом смысле для него Оне¬ гин «добрый малый, как вы да я, как целый свет», иначе говоря — типи¬ ческое явление русской жизни. Однако он далек от мысли о «ничтоже¬ стве» и «пустоте» Онегина. Атрибуты байронизма — естественная для того времени форма национально-русского содержания, пробуждения к созна¬ тельной жизни, характерного для того сословия, к которому принадлежал Онегин. Белинский, конечно, понимал, что это «пробуждение» должно перерасти в иную, новую фазу, невозможную, однако, для такого «неза¬ конченного существования», как Онегин. Развивая по-своему эти мысли Белинского, Достоевский писал в 1861 году, полемизируя с либерально-за¬ падническими «Отечественными записками», отрицавшими народность поэ¬ зии Пушкина: «...где же и когда так вполне выразилась русская жизнь той эпохи, как в типе Онегина? Ведь это тип исторический. Ведь в нем до ослепительной яркости выражены именно все те черты, которые могли выразиться у одного только русского человека в известный момент его жизни,— именно в тот самый момент, когда цивилизация в первый раз ощутилась нами как жизнь, а не как прихотливый прививок, а в то же время и все недоумения, все странные, неразрешимые по-тогдашнему вопросы, в первый раз, со всех сторон, стали осаждать русское общество и проситься в его сознание. Мы в недоумении стояли тогда перед европей¬ ской дорогой нашей, чувствовали, что не могли сойти с нее как от истины, принятой нами безо всякого колебания за истину, и в то же время, в пер¬ вый раз, настоящим образом стали сознавать себя русскими и почувство¬ вали на себе, как трудно разрывать связь с родной почвой и дышать чу¬ жим воздухом...» (Ф. М. Достоевский. Поли. собр. соч. в 30-ти томах, т. 19. Д., «Наука», 1979, с. 10). Анализируя характер Татьяны, Белинский в настоящей статье как бы забывает о тех уничижительных эпитетах, которыми ои наделил Татьяну в статье о «Полтаве», когда сравнивал ее с Марией. Дело в том, что здесь, в статье девятой, он рассматривает Татьяну как социально-исто¬ рический тип, как явление русской жизни. Все общественное бытие такого характера, каков характер Татьяны, противоречиво. С одной стороны: «Вся жизнь ее проникну! а тою целостностью, тем единством, которое в мире искусства составляет высочайшее достоинство художественного произведе¬ ния». С другой же стороны: «Какое противоречие между Татьяной п окру¬ жающим ее миром!» В трактовке Белинского Татьяна—«истинно колоссаль¬ ное исключение» из этого окружающего мира, исключение, содержащее, однако, типическое обобщение судьбы русской женщины и вместе с тем пророчество. Белипский дает великолепный социально-психологический этюд о по¬ ложении русской женщины, противопоставляя «фатуму» ее социальной судьбы идеал женщины в духе жоржсандовского утопизма, в духе своих нравственно-просветительских идеалов. Отсюда гневный пафос его ппвек- тив по адресу Татьяны, которая пе отдалась, а отдана, отсюда его рас¬ суждения о «профанации чувства и чистоты женственности» и т. д. Впро¬ чем, он возлагает вину за эту профанацию не на Татьяну, а на общество, 631
которое пересоздало ее. которое подчинило ее цельную и частую щиупу ^расчетам благоразумной морали». Татьяна не могла отдаться точному «идеальному развитию, оторзапиому от действительности». По в действи¬ тельности ее ждало лишь подчинение законам столь же ложной общест¬ венной морали. В такой трактовке характера и судьбы Татьяны много правды, однако все же не вся правда. Белинский не учитывает всего глу¬ бокого смысла отношений Татьяны с Онегиным. Ведь вряд ли можно сомневаться в том, что Онегин был понят Татьяной именно как «незакон¬ ченное существование», как «скиталец» (если воспользоваться словом Достоевского), в котором ее цельность не находила (и не могла найти) подлинной опоры. Попросту говоря, она не поверила его любви. Потому Татьяна и «покоряется действительности как она есть». Достаточно простым и ясным представляется Белинскому характер Ленского — типичного д ш эпохи «идеального» существования, «оторван¬ ного от действительности». Сам Пушкин, по мысли Белинского, принадлежал к сословию, внут¬ ренняя жизнь которого изображена в «Евгении Онегине». Потому «Евгений Онегин» и есть самое задушевное его произведение, потому Белинский не находит в пушкинском романе противоречия, свойственного, как он полагает, некоторым другим его произведениям — «Цыганам», «Полтаве», «Борису Годунову», противоречия между намерением, «рефлексией» и творческим, художественным гением. 1 Об атом писал П. Полевой в статье, приложенной к изданию сочи¬ нений Державина (1845). См. выше, с. 577. 2 «Людмила» (1800) — переложение баллады Бюргера «Ленорл». 3 Пегас — в древнегреческой мифологии крылатый копь, под ударами его копыт забил чудесный источник, вода которого вдохновляла поэтов. 4 Сюжет романа /Корж Сапд «Жанна» (1844) строится на сложных психологических отношениях персонажей, представляющих разные обще¬ ственные слон. Гоман, выражающий утопичсски-соцналисгичсскпо идеалы писательницы, проникнут мыслью о солидарности всех людей, - незави¬ симо от их социальной принадлежности. В этом Жорж Санд видит путь ко всеобщему счастью. 5 Впервые употребив термин «славянофилы» для обозначения своих идейных противников из лагеря журнала «Москвитянин» в рецензии на «Денницу новоболгарского образования» В. Анрилоьа, напечатанной в де¬ вятой книжке «Отечественных записок» за 18^2 г., Белинский и здесь пользуется словом славянолюбы в таком же смысле. 3 Цитата из «Героя нашего времени) Лермонтова (повесть «Бала»). 7 Джон Буль — ироническое прозвище англичанина. 8 Лапотно-сермяжным мнением называл Белинский реакционно-сла¬ вянофильскую, «псевдоромантическую», по его терминологии, идеализацию патриархального русского мужика, характерную для публикаций журналов «Москвитянин» и «Маяк». В конце 18^3 г., в рецензии на «Разные ново¬ сти» (издание, составленное из повестей, печатавшихся в «Маяке>), одну из этих повестей, идиллически рисовавших крестьянский быт, Белинский
назвал «клеветой на лапотную и сермяжную действительность* (см.: наст, изд., т. 5. с. 488). Подобную же «клевету» Белинский находил и в других формах псевдонародной литературы, в частности, в упоминаемом им лу¬ бочном, предназначенном для читателя из народной среды, романе XVIII в. «Разгулье купеческих сынков в Марьиной роще». К числу писа¬ телей, разделявших «лапотно-сермяжные мнения», относил Белинский М. II. Загоскина, в романе которого «Тоска по родине» (1839) есть сцепа с пьяным русским лакеем, попавшим вместе со своим барином в Англию. 9 Цитата из статьи Гоголя «Несколько слов о Пушкине» (см. выше, примеч. 31 к статье mrroii). 10 Ко времени публикации первой главы «Евгения Онегина» (февраль 1825 года) Пушкиным были написаны еще две и начата четвертая глава. 11 Л хил а (Ахиллес)—xpaopeiiiuiiii из греческих героев, воспетый Го¬ мером в «Илиаде». Лаке я Одиссей — греческие герои, участвующие вместе с Ахиллом в осаде Трои. Странствованиям Одиссея после осады Трои по пути на родниу, остров Итаку, посвящена другая эпическая поэма Го¬ мера — «Одиссея». 12 «Горе от ума» было впервые напечатано в 1833 г. с цензурными искажениями. 13 Белинский развивает мысль Гоголя, высказывавшуюся им неодно¬ кратно, например, в статье «Несколько слов о Пушкине» или в «Петербург¬ ских записках 1836 года» («Современник», 1837, № 6), где Гоголь, в част¬ ности, писал: «...то, что вседневно окружает нас, что неразлучно с нами, ч:о обыкновенно, то может замечать один только глубокий, великий, не¬ обыкновенный талант» (Гоголь, т. VIII, с. 182). 14 Строки из стихотворения Лермонтова «Журналист, читатель и писатель» (1840). 15 Под одним великим критиком Белинский, вероятнее всего, под¬ разумевает И. Полевого, утверждавшего, будто «при создании «Онегина» п>‘.)г пе имел никакой мысли», «не думал о полноте» и «общности сочине¬ ны!». Нечто сходное находим и у Надеждина (см. выше, с. 628). 13 Не совсем точная цитата из «Евгения Онегина» (гл. восьмая, стро¬ фа L). У Пушкина четвертый стих: «Явилися впервые мне». 17 Жалованная грамота дворянству — законодательный акт правитель¬ ства Екатерины II, изданный 21 апреля 1785 г. с целью упорядочения и закрепления дворянских привилегий и «прав», в частности, исключитель¬ ного права на владения имениями и крепостными крестьянами. Грамотой подтверждалось декларированное манифестом о вольности дворянской Петра III (1762 г.) освобождение дворян от обязательной военной и граж¬ данской (чиновничьей) службы. 18 См. примеч. 27 к статье второй. 19 Юноша-поэт — Жуковский. 20 Таким «литератором», усмотревшим в Пушкине поэта «будуарно¬ го»— поэта «высшего сословия»,—был автор цикла статей о Пушкине, по- видимому, С. Е. Раич (см. с. 629). 21 Не совсем точная цитата из «Горя от ума» Грибоедова (д. IV, явл. 4). 22 У Пушкина: «Пеподражательная странность». СЗЗ
23 Из баспи Крылова «Зеркало и Обезьяна». 24 Цензурная замена в прижизненных и посмертном изданиях сочи¬ нений Пушкина слов: «И раб». 25 Вечный жид — герой многочисленных легенд, возникших в средние века, сапожник Агасфер, будто бы осужденный богом на вечное стран¬ ствование по свету за то, что пе позволил Христу, изнемогавшему под тя¬ жестью креста при восхождении на Голгофу, отдохнуть у порога своего жилища. СТАТЬЯ ДЕВЯТАЯ (с. 399—426) Впервые — «Отечественные записки», 1845, т. XXXIX, № 3, отд. V «Критика», с. 1—20 (ц. р. 28 февраля; вып. в свет 1 марта). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. VIII, с. 565—607. 1 Пересказ строки из «Евгения Онегина» (гл. третья, строфа XXXIX). Грандисон — герой романа английского писателя С. Ричардсона «История сэра Чарльза Грандисона». 2 Идея о различии гениальности и талантливости, об исторической роли гения и таланта была развита в статье десятой пушкинского цикла, посвященной Борису Годунову — историческому и пушкинскому. Мысль об отношениях гения и таланта легла в основу трактовки Белинским «Моцарта и Сальери» (статья одиннадцатая). В конце 1845 г. проблему гения и таланта в искусстве Белинский рассмотрел в статье «О жизни и сочинениях Кольцова» (см.: наст, изд., т. 7). 3 Реминисценция из Апокалипсиса, III, 15—16. 4 Притчи Сумарокова поставил выше притч Лафонтена Н. И. Новиков в «Опыте исторического словаря о российских писателях» (см.: наст, т., с. 85, где Белинский цитирует соответствующее место «Опыта...»). 5 Вольмар и Юлия — герои романа Ж.-Ж. Руссо «Юлия, или Новая Элоиза»; Малек-Аделъ — герой романа М. Коттен «Матильда, или Кресто¬ вые походы»; Де Линар — герой романа В.-Ю. Крюднер «Валерия»; Вер- тер — герой романа И.-В. Гете «Страдания юного Вертера»; Кларисса — героиня романа Ричардсона «Кларисса Гарлоу, или История молодой леди»; Дельфина — героиня одноименного романа французской писатель¬ ницы А.-Л.-Ж. Сталь. 6 Приводимые далее Белинским две строфы, следовавшие в беловой рукописи главы третьей за строфой XXIV, были исключены Пушкиным из текста при публикации. 7 Строфа VIII так называемого «Альбома Онегина», имевшегося в бе¬ ловой рукописи главы седьмой, но не включенного Пушкиным в печатный текст. 8 Слова героев трагедий великого французского драматурга XVII в. П. Корнеля — Медеи («Медея», д. I, явл. 5) и старого Горация («Гораций», д. III, явл. 6). В школьных руководствах по поэтике эти реплики считались образцом «высокого» (см. об этом: наст, изд., т. 1, с. 654, примеч. 36). 9 Главы первая — шестая писались с 1823 по 1826 г., публиковались с 634
1825 по 1828-й. Глава седьмая была начата осенью 1827 г. п закончена в ноябре следующего, напечатана в марте 1830-го. Глава восьмая начата в конце 1829 г. и в основном закопчена в сентябре 1830-го. Пнсьмо Онегина Татьяне написано 5 октября 1831 г. СТАТЬЯ ДЕСЯТАЯ (с. 427-453) Впервые—«Отечественные записки», 1845, т. XLVIII, № 11, отд. V «Критика», с. 1—22 (ц. р. 31 октября; вып. в свет 1 ноября). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. VIII, с. 607—647. Особое место среди пушкинских статей Белинского занимает его этюд о «Борисе Годунове». Трактовка «Бориса Годунова» в статье десятой неоднократно привлекала внимание критиков и исследователей. Однако при этом редко вникали в существо концепции Белинского, сосредоточи¬ вая обыкновенно внимание на так называемых «ошибках» критика, будто бы не сумевшего попять пушкинской народной драмы К Однако следует прежде всего напомнить, что, по мысли Белинского, «Борисом Годуновым» открывается высшая, самая зрелая пора творче¬ ского развития Пушкина, к которой критик относил также последние, седь¬ мую и восьмую главы «Онегина». Исходный тезис Белинского и состоит в том, что «ни в одном из прежних своих произведений не достигал Пуш¬ кин до такой художественной высоты...». По, продолжает тут же свою мысль Белинский, ни в одном из прежних своих произведений не обнаружил Пушкин и таких огромных недостатков, как в «Борисе Годунове». Что же это за недостатки? Белинский обращается прежде всего к определению жанра анали¬ зируемого произведения. Он называет жанровую традицию, к которой принадлежит «Борис Годунов»,— традицию шекспировскую. Однако связь пушкинской драмы с шекспировской, в представлении Белинского, по- впдимому, ограничивалась внешним сходством построения «Бориса Году¬ нова» (цепь «как будто независимых» сцен, как и в шекспировских исто¬ рических хрониках2). В сущности же, как это следует из рассуждений 1 См., наир.: С. Елисеев. Ошибки Белинского в оценке «Бориса Годунова».— «Дело», 1887, № 5. 2 Вопрос о соотношении пушкинской драмы с драматическим искус¬ ством Шекспира и вообще о ее жанровом своеобразии был затронут уже в самых первых откликах на «Бориса Годунова». Так, например, Кс. По¬ левой в статье о «Полтаве», еще до публикации полного текста «Бориса Годунова», писал, что Пушкин «не стал подражать Шекспиру, но, угадав в английском поэте основные элементы исторической его трагедии, от¬ крыл их и в русском мире» («Московский телеграф», 1829, № 10, с. 231). Через несколько лет сходную мысль высказал И. Полевой в большой ста¬ тье, специально посвященной «Борису Годунову»: «...Пушкин решился соз¬ дать драму северную, историческую <...) образцом его была Шекспирова историческая драма» («Московский телеграф», 1833, № 2, с. 292). Ана¬ лиз драматической «системы» Пушкина в сопоставлении с «системой» Шекспира дан в статье С. М. Бонди «Драматургия Пушкина» (см. его книгу «О Пушкине. Статьи и псследования». М., «Художественпая литера¬ тура», 1978). 635
Белинского, между «хрониками» Шекспира и «хроникой)) Пушкина пет ничего общего, ибо первые были действительно драматическими, а вторая как целое —«эпическая поэма в разговорной форме», по характеру же главного героя — мелодрама. Первая особенность жанровой природы «Бориса Годунова» происте¬ кает из самого предмета ее — русской истории конца XVI — начала XVII века, лишенной, по Белинскому, драматизма. Ведь драматизм есть «сшибка (коллизия) противоположно п враждебно направленных друг против друга идей» и «сшибка» личностей, выражающих эти идеи. В соот¬ ветствии же с исторической концепцией Белинского, русская жизнь до¬ петровской эпохи была лишена человечески-индивидуального начала, в ней отсутствовали столкновения и борьба личностей, представляющих разные —«противоположно и враждебно направленные»— государственные, политические идеи. В самой социально-политической реальности старой допетровской России, по убеждению Белинского, не было «ни страстей, ни борьбы, ни действий», а потому не оказалось всего этого и в пушкин¬ ском «Борисе Годунове». Вторую особенность жанра «Бориса Годунова» (мелодраматизм) Бе¬ линский выводит из пушкинской трактовки характера и судьбы глав¬ ного героя, в которой поэт будто бы «рабски последовал» Карамзину. Поскольку, как полагает Белинский, «с большею основательностию можно считать Годунова невинным в преступлении, нежели виновным», то тем самым разрушается вся историческая п поэтическая основа характера Годунова, фатально, в соответствии с мелодраматической концепцией Карамзина, обреченного на гибель — наказание за преступление. Мнение, что Пушкин не только в сюжете, но и в самом понимании драмы царя Бориса следовал «Истории государства Российского» Карам¬ зина,— это мнение стало всеобщим в годы, последовавшие за публикацией «Бориса Годупова»1. Но высказывалось это мнение по-разному, и самая оценка этого обстоятельства была разлнчпон. Первым и в наиболее резкой форме на этот счет высказался Н. Поле¬ вой, непримиримый противник исторических взглядов Карамзина. В крат¬ кой заметке о «Борисе Годунове» с обещанием позднее «поговорить подробнее»2 Полевой писал: «...сущность творения <...) запоздалая и близо¬ рукая: и могла ли она не быть такою даже по исторической основе тво¬ рения, когда Пушкин рабски влекся по следам Карамзина в обзоре собы¬ тий...» («Московский телеграф», 1831, № 2, с. 246). Постоянный оппонент Пушкина-«романтика», предлагавший ему не¬ задолго до того «сжечь «Годунова» («Вестник Европы», 1830, № 7, с. 200), Надеждин в статье об отдельном издании пушкинской трагедии не увидел 1 «Борис Годунов» сразу же вызвал многочисленные и весьма про¬ тиворечивые отклики критики (см. комментарий Г. О. Винокура в изд.: А. С. Пушкин. Поли. собр. соч., т. VII. Драматические произведения. Изд-во АН СССР, 1935). 2 Подробнее свое понимание «Бориса Годунова» Полевой развил в статье, появившейся лишь через два года («Московский телеграф», 1833, № 1 и 2). 636
большой боды в том, что сюжет и драма Бориса «вышиты» по канг,е «Исторпп государства Российского». Конечно, по Карамзину и Пушкину, писал Надеждин, «душа Бориса была не иное что, как отшельническая пустынь виновной совостп, борющейся с призраками преступления, коп всюду ее преследуют». Отказываясь от намерения защищать такое пони¬ мание драмы Бориса, Надеждин тем не менее полагал, что с этой, то есть карамзпнекой п пушкинской точки зрения, «лицо Годунова если не совершенно отделано, то по крайней мере резко очеркнуто в сценах Пуш¬ кина» (Н. И. Наде ж д и н. Литературная критика. Эстетика. М., «Худо¬ жественная литература», 1972, с. 263). Надеждин правильно понял замысел Пушкина представить в своей трагедии не столько драму виновной сове¬ сти Бориса, сколько драму русской жизни рубежа веков, трагически выра¬ зившуюся в судьбе Бориса: «Не Борис Годунов, в своей биографической неделимости, составляет предмет ее; а царствование Бориса Годунова — эпоха, нм наполняемая, мир, им созданный и с ним разрушившийся,— одним словом, историческое бытие Бориса Годунова» (там же, с. 261-262). Кроме этих двух отзывов, которые, кстати сказать, отметил Белин¬ ский в своем первом печатном выступлении *, принципиальный интерес представляет суждение о «Борисе Годунове» И. Киреевского в статье «Обозрение русской словесности за 1831 год», одобренное самим Пушки¬ ным в письме к автору статьи от 4 февраля 1832 года. Киреевский был близок к пониманию намерения Пушкина представить не мучения винов¬ ной совести Бориса, не психологию преступной личности, а, как он пишет, «государственные последствия» преступления Бориса Годунова (И. В. Ки¬ реевский. Критика и эстетика. М. «Искусство», 1979, с. 106). Белинский в своей оценке «Бориса Годунова» руководствуется пони¬ манием самодержавия как силы косной, препятствующей драматическому столкновению разнонаправленных политических сил, лишенной творче¬ ского начала и чуждой народу по самой своей сути. Самодержавие дер¬ жится традицией. При нарушении традиции лишь одно может дать само- держцу право на неограниченную власть — новая идея, или, что то же самое, гений. В противном случае новоявленного самодержца ждет одно — суд народной Немезиды. В ненависти народа к Борису и «заключается,— пишет Белинский,— трагическая сторона личности Годунова и судьбы его. Если бы Пушкин видел эту сторону,— тогда, вместо характера вполовину мелодраматического, у него вышел бы характер простой, естественный, понятный п вместе с тем трагически высокий...». Борис должен был по¬ гибнуть вследствие ненависти к нему народа, независимо от того, виновен ли он в убийстве Димитрия или нет. Парадоксально, что этог упрек Белинского содержит, в сущности, «оправдание» Пушкина, ибо, как это ныне общепризнано, Пушкин на самом деле увидел трагическую сторону личности Годунова и судьбы его не в мученьях виновной совести, а в глубоком конфликте царя и на¬ рода. Пушкин при этом был убежден в виновности Бориса потому, что опирался не столько на Карамзина, сколько на летопись как выражение 1 См.: Белинский, АН СССР, т. 1, с. 18, 637
«мнения народного»1. Он и здесь, как в случае с «Полтавой», полагал, что «обременять вымышленными ужасами исторические характеры и не мудрено и пе великодушно» (Пушкин, т. 6, с. 308). Он дорожил ле¬ тописью как такой формой выражения «народного мнения», которая позволяла ему как художнику поставить не только политические, но и нравственные проблемы2. В связи с этим следует отметить, что, вопреки мненпю Белинского, Пушкин никогда не «оправдывал» «Историю госу¬ дарства Российского» «как политический и государственный коран». «История» Карамзина, писал он в «Отрывках из писем, мыслях п заме¬ чаниях», «есть не только создание великого писателя, но п подвиг честного человека» (Пушкин, т. 6, с. 21; подчеркнуто мною. —К. Т.). Последнее было для Пушкина важнее всего. Впрочем, и в этом случае, возможно, следует учесть полемический аспект суждений Белинского, полемический не столько по отношению к Пушкину, сколько по отношению к его тенденциозным и поверхностным толкователям. Среди статей, печатавшихся в журнале «Галатея» в 1839 го¬ ду в связи с выходом восьми томов посмертного издания сочинений Пуш¬ кина (см. выше, с. 629), была и статья о «Борисе Годунове». Обратившись к заключительной ремарке «Народ безмолвствует», автор статьи приписал народной массе в изображении Пушкина полную нравственную пассив¬ ность, сменяющуюся лишь в момент «ужаса» безмолвием как «внутрен¬ ним голосом проснувшейся, громко заговорившей совести» («Галатея», 1839, № 27, с. 54—55). Такое представление о народе, будто бы свойствен¬ ное Пушкину, не могло не вызвать самого решительного неприятия со стороны Белинского. Может быть, поэтому, отказав в настоящей статье «Борису Годунову» в истинном драматизме, определив его жанр как «эпи¬ ческую поэму в разговорной форме», Белинский вскоре, в «Мыслях и за¬ метках о русской литературе» (январь 1846 г.), уже не имея в виду этого полемического аспекта, скажет со всей определенностью: «Пушкин в своем 1 Первым критически исследовал документы, относящиеся к гибели царевича Димитрия, М. П. Погодин в статье «Об участии Годунова в убие¬ нии царевича Димитрия» («Московский вестник», 1829, ч. III). В своих возражениях Погодину Пушкин ссылался на летописцев — они, как пред¬ ставлялось поэту, «не мудрствуя лукаво», простодушно и объективно за¬ печатлевали на своих страницах «народное мнение» (см. комментарий Г. О. Винокурова в изд.: А. С. Пушкин. Полн. собр. соч., т. VII, 1935, с. 462). Современная трактовка проблемы «виновности» Бориса Годунова, подтверждающая мнение Белинского, что с «большею основательностию можно считать Годунова невинным в преступлении, нежели виновным», дана в кн.: Р. Г. Скрынников. Борис Годунов. М., «Наука», 1978. 2 По мнению современного исследователя, «Пушкин принял карам- зинскую концепцию царствования Годунова как «оцепенения власти» <...) вследствие потери нравственных устоев...» («Вопросы литературы», 1979, Л» 10, с. 227—228). Но и это отнюдь не значит, будто Пушкин во всем рабски следовал Карамзину. По словам другого исследователя, «разница между точкой зрепия Пушкина и Карамзина заключается не в психоло¬ гической характеристике Бориса, а в том социальном плане, в котором i азвсртывалась его лычная трагедия. У Карамзнпа Борис был сам героем своей трагедии; у Пушкина героем трагедии был народ» (К. В. Базиле¬ вич. Борис Годунов в изображении Пушкина. — «Исторические записки». М, 1937, т. 1, с. 37). 638
«Борисе Годунове» дал нам истинный н гениальный образец народной драмы...» (курсив мои. — К. Г.), драматическая коллизия которой состоит не в столкновении личностей, а в конфликте самодержавной власти и на¬ рода, в изображении не мелодраматического злодея, а царя, которому от¬ крылся весь трагизм его положения. 1 Белинскпй, не знавший точной даты создания «Бориса Годунова», хронологически ставил его после «Полтавы». 2 Ватерлооская битва — битва прп бельгийском селении Ватерлоо (1815 г.), в которой Наполеон потерпел поражение от армий союзников. 3 Белинский говорит об «Истории государства Российского» Карам¬ зина. 4 Добродушный мелодраматический пафос «Димитрия Самозванца» А. П. Сумарокова, по мнению Белинского, заключался в одностороннем п нарочитом изображении злодейств Димитрия, испытывавшего при этом постоянно «грызенья совести». Характерны следующие реилпкп Димит¬ рия: Зла фурия во мне смятенно сердце гложет; Злодейская душа спокойна быть не может. Я ведаю, что я нежалостный зла зритель II всех на свете сем бесстудных дел творитель. (д. I, явл. 1) Знаменитой стала последняя реплика Димитрия в трагедии Сумаро¬ кова, неоднократно и по разным поводам цитировавшаяся Белинским: Ступай, душа, во ад и буди вечно пленна! Ах, естьлп бы со мной погибла вся вселенна! 5 Цитата из трагедии Шекспира (акт II, сц. 7) в прозаическом переводе, напечатанном анонимно в издании «Приложения к Репертуару русского театра» (1840, № 1). Этот перевод был положительно оценен Белинским в 1840 г.: «...Антоний и Клеопатра» переведена <...> хотя п прозою, но прекрасно. С..) Мысли Шекспира переданы верно, язык, за исключением очень незначительных небрежностей, везде силен, благороден и чист» (Белинскпй, АН СССР, т. IV, с. 321). 6 Ошибка Белинского. Годунов был не зятем, а шурином наследника. 7 Имеется в виду сцена нз трагедии Шекспира «Макбет» (акт I, сц. 3), когда ведьмы предрекают одному пз полководцев короля Шотлан¬ дии — Макбету королевство. 8 Патриаршество было учреждено в Москве в царствование Федора Иоанновича в 1589 г. по инициативе правителя Бориса Годунова, который посадил на патрпаршпй престол своего ставленника митрополита Иова, полностью подчинившего церковь власти царя. Патриарх Иов и венчал Годунова на царство после смерти царя Федора. 9 До окончательного закрепощения русские крестьяне пользовались правом перехода от одного помещика к другому, которое осуществлялось в день памяти святого Георгня-Юрпя, 26 ноября. Мнение, что это право отменил Борис Годунов, еще в бытность «правителем» при царе Федоре, 639
было высказано известным русским историком XVIII в. Татищевым п подг держано Карамзиным. В. О. Ключевский назвал это мнение «исторической сказкой». Как полагал акад. Б. Д. Греков, автор фундаментального иссле¬ дования «Крестьяне на Руси», окончательное закрепощение произошло еще при Иване Грозном. Однако по новейшим данным у истоков крепост¬ ного режима, как считалось ранее н как пишет об этом Белпнский, стоял не Иван Грозный, а действительно Борис Годунов (см.: Р. Г. Скрыннн- ков. Борис Годунов. М., «Наука», 1978, с. 97). 10 Белинский, конечно, не мог не знать, что Екатерина II вовсе не изменила положения крестьян, хотя действительно запретила употреблять в официальных документах слово «раб». Надо думать, что это утверждение Белинского является своего рода реверансом в сторону цензуры, запрещав¬ шей какое бы то ни было обсуждение в печати вопросов крепостного права. 11 Речь идет о заметке Пушкина «Род мой один из старинных дво¬ рянских», относимой ныне к замыслу статьи «Опыт отражения некоторых нелитературных обвинении» (1830) (см.: Пушкин, т. 6, с. 295). 12 Строка из стихотворения Лермонтова «Не верь себе» (1839). 13 Имеется в виду следующая эпиграмма на Карамзина: «Послушайте: я сказку вам начну Про Игоря и про его жену, Про Новгород и Царство Золотое, А, может быть, про Грозного царя...') — И, бабушка, затеяла пустое! Докончи нам «Илыо-богатыря». Эпиграмма относится к 1817 г., когда первые тома «Истории государ¬ ства Российского» еще не были напечатаны, однако сведения о предстоя¬ щей публикации этого труда уже проникли в печать. Пркнадяежность эпиграммы Пушкину нельзя считать бесспорной. 14 «Библиотека для чтения» воздвигла гонение па старопечатные слова в статье О. И. Сенковского «Резолюция на челобитную сего, оного, такового, коего, вышеупомянутого, вышереченного, нижеследующего, ибо, а потому, поелику, якобы и других причастных к оной челобитной, по делу об изгнании оных, без суда и следствия, из русского языка» («Биб¬ лиотека для чтения», 1835, ч. I, отд. VI, с. 26—34). На эту «Резолюцию...» Сенковского откликнулся Гоголь в статье «О движении журнальной ли¬ тературы в 1834 и 1835 году», напечатанной без имени автора в первой книжке пушкинского «Современника» за 1836 г. и многими (в том числе Белинским) принятой за программное выступление самого Пушкина. С целью устранения этого недоразумения Пушкин, за подписью А. Б., напечатал в «Современнике» «Ппсьмо к издателю», в котором, в частности, по поводу полемики о «сих» и «оиых» писал: «Шутки г. Сенковского насчет невинных местоимений ссй, сия, сие, оиый, оная, опое — не что иное, как шугкп. Вольно же было публике н некоторым писателям при¬ нять их за чистую монету. Может ли письменный язык быть совершенно подобным разговорному? Нет, так же, как разговорный язык никогда не может быть совершенно подобным письменному»' (Пушкин, т. 6, 640
с. 178). Ср. статыо Белинекого «Несколько слов о «Современнике», наст, изд., т. 1, с. 494. 15 Пушкин действительно высоко ценпл поэзию Баратынского и Дель¬ вига. Белинский в данном случае мог иметь в виду суждения Пушкина об этих поэтах в «Отрывках из писем, мыслях и замечаниях», напечатан¬ ных в альманахе «Северные цветы на 1828 год». Высокое мнение Пуш¬ кина об этих поэтах Белинский, очевидно, считал преувеличенным (ср., папр., его статьи 1835 и 1842 гг. о стихотворениях Евгения Баратынского — наст, изд., т. 1и5). Цитируемые Белинским слова о Катенине, воскресив¬ шем «Корнеля гений величавый», находятся в «Евгении Онегине» (гл. пер¬ вая, строфа XVIII). 10 Белинский, возможно, имеет здесь в виду следующие слова из статьи Пушкина, печатаемой пыие иод названием «Путешествие из Москвы в Петербург» (глава «Ломоносов», опубликованная впервые в т. XI посмерт¬ ного издания): «.^изучение Тредьяковского приносит более пользы, не¬ жели изучение прочих наших старых писателей. Сумароков и Херасков, верно, не стоят Тредьяковского» (Пушкин, т. G, с. 345). 17 Автор «Смерти Ляпунова» (1845) С. А. Гедеонов; «Князя Михаила Васильевича Шуйского» (1835) — II. В. Кукольник; «России и Батория» (1833) и «Дочери Иоанна III» (1837) — Е. Ф. Розен; «Димитрия Самозван¬ ца» (1833)—А. С. Хомяков, «Царя Василия Иоанновича Шуйского, или Семейной ненависти» (1842) — П. Г. Ободовский; «Елены Глинской» (1842) — II. А. Полевой. Какую пьесу имеет в виду Белинский, говоря о «Пожарских», неясно. 18 Сцена из «Бориса Годунова»—«Ночь. Келья в Чудовом монастыре» была папечатапа в «Московском вестнике» (1827, № 1). 19 Несколько измененная цитата из пролога к «Руслану и Людмиле». У Пушкина: «Там русский дух... там Русыо пахнет». 20 Белинский, по-видимому, сомневался в том, что Борис Годунов предполагал уничтожить местничество, эту неотъемлемую принадлежность русской феодальной иерархии, равнодушной к личным заслугам. Местни¬ чество действительно было ликвидировано лишь в 1G82 г., при царе Фе¬ доре Алексеевиче. СТАТЬЯ ОДИННАДЦАТАЯ И ПОСЛЕДНЯЯ (с. 453-492) Впервые —«Отечественные записки», 1846, т. XLVIII, № 10, отд. V «Критика», с. 41—68 (ц. р. 30 сентября; вып. в свет 2 октября). Без подписи. Вошло в КСсБ, ч. VIII, с. 648—701). Между опубликованием статьи одиннадцатой и предшествующей — десятой, прошел почти целый год — год, когда Белинский окончательно решил порвать с журналом Краевского «Отечественные запнекп». Извещая об этом, Белинский, Панаев и Некрасов писали в особой листовке «По поводу нелитературного объяснения»: «...одиннадцатая и последняя статья г. Белинского «О сочинениях Пушкина», доставленная в редакцию еще в апреле, напечатана в октябрьской книжке <...) статья эта последняя, писанная им для «Отеч. зап.» (Н. А. Некрасов. Полн. собр. соч. и G41
писем, т. 12. М., Гослитиздат, 1953, с. 33—34; ср.: наст, изд., т. 8—«Необхо¬ димое объяснение»). Поскольку Белинский решил прекратить сотрудничество в «Отечест¬ венных записках», его одиннадцатая статья о Пушкине оказалась, в сущ¬ ности, вынужденным завершением цикла и по необходимости в ней дан лишь беглый, хотя и очень содержательный, обзор тех произведений поэта, которые, исходя пз концепции критика, представляют собой наиболее пол¬ ное осуществление призвания Пушкпна-художнпка, воплощение его глу¬ боко художественного миросозерцания. Руководствуясь этой своей концепцией, Белинский и анализирует поэмы и драматическое творчество Пушкина тридцатых годов. Его крити¬ ческий анализ художественной философии «Медного всадника», «Тазита», «Маленьких трагедий» создал прочную традицию толкования творчества позднего Пушкина — вплоть до наших дней. Так, в «Медном всаднике» Белинский находит то, чего он тщетно искал в «Полтаве», рассматривая ее жанровую природу: «С псториею наводнения как исторического события поэт искусно слил частную историю любви...» (курсив мой. — К. Т.). Речь, таким образом, идет о некоем новом и высшем жанровом единстве, достиг¬ нутом Пушкиным. Вместе с тем в одиннадцатой статье Белинский заостряет н свою мысль о характерном для Пушкина противоречии между глубоким худо¬ жественным миросозерцанием и «неправильностью» рефлексий. Еще более откровенно эту свою мысль Белинский высказал в письме к Герцену от 6 апреля 1846 года, то есть в письме, относящемся именно к тому вре¬ мени, когда, по-видпмому, п завершалась одиннадцатая статья. «У худо¬ жественных натур,— писал здесь Белинский,— ум уходит в талант, в творческую фантазию,— и потому в своих творениях, как поэты, они страш¬ но, огромно умны, а как люди — ограниченны и чуть не глупы (Пушкин, Гоголь)» (Б е л и н с к и п, АН СССР, т. XII, с. 271). В связи с этим Белинский и уделяет в одиннадцатой статье много внимания анализу «Родословной моего героя», поэмы, в которой, по его мнению, столь определенно выразилась «рефлексия» Пушкина как чело¬ века, наделенного «сословными предрассудками», «рефлексия», преодоле¬ ваемая им в других произведениях как художником. В предыдущих статьях (в особенности восьмой и девятой — о «Евге¬ нии Онегине») Белинский поставил вопрос о сословной, классовой при¬ надлежности Пушкина — в том смысле, что учет этой принадлежности необходим для понимания пушкинского творчества, прежде всего для по¬ нимания причин, истоков «художественности» этого творчества. Однако в настоящей статье Белинский односторонне истолковал собственпые суж¬ дения поэта о его «шестисотлетием дворянстве». Бэлннскпй руководство¬ вался при этом той мыслью, что аристократия в Росспп не имела никакого общественного значения (в отличие от аристократии английской), да, в сущности, никогда и не существовала,— в противоположность среднему дворянству, сложившемуся в результате реформ Петра Великого как слою, из которого рекрутировалась передовая русская интеллигенция. Белин¬ ский, конечно, не имел возможности учесть все данные, касающиеся пуш¬ кинского так называемого «аристократизма», в частности, письма п не
опубликованные заметки Пушкина, посвященные этой теме. Они же сви¬ детельствуют отнюдь не о «сословных предрассудках» поэта. Гордость «шестнсотлетним дворянством», упоминания об участии Пушкиных в важ¬ нейших событиях русской истории для Пушкина принципиальная по¬ зиция, если можно так сказать,— позиция «самозащиты», с одной стороны, от «аристократов»-царедворцев, вроде его одесского начальника гр. Ворон¬ цова, представителей самодержавной власти, а с другой — от «демокра¬ тов», подобных Н. Полевому, упрекавшему его в пресмыкательстве перед «вельможами» (см. прпмеч. 61 к статье пятой), или Ф. Булгарину, наме¬ кавшему на происхождение Пушкина от «негра», купленного русским шкипером за бутылку рома (об атом Булгарин писал в фельетоне «Второе письмо из Карлова на Каменный остров»—«Северная пчела», 1830, Д° 94; на выпад Булгарина Пушкпи и ответил стихотворением «Моя родослов¬ ная»). В русле суждений Белинского о «неправильных рефлексиях» поэта находятся и его оценки пушкинских сказок как подделок под народность и прозаических произведений, будто бы недалеко ушедших от прозы Карамзина. Белинский выработал четкую концепцию сходства и различия поэзии народной и поэзии художественной в их сущности. Белинский убежден, что в памятниках русской народной поэзии заключен «великий и могу¬ чий дух народа». Однако чтобы стать содержанием художественной поэ¬ зии, ему «надлежало быть возбуждену извне». «Отсюда понятно,— про¬ должает Белинский,— почему величайший представитель русского духа — Петр Великий, совершенно отрывая свой парод от прошедшего, стремясь сделать из него совсем другой народ, все-таки провидел в нем великую нацию и не вотще пророчествовал о ее великом назначении в будущем. Отсюда же понятно, почему величайший и но преимуществу националь¬ ный русский поэт — Пушкин воспитал свою музу ие на материнском лоне народной поэзии, а на европейской почве...» В отличие от письменности (см. об этом выше, с. 563), содержание и все особенности которой опреде¬ лены ее происхождением и общественным назначением (церковный или официальный ее характер), народная поэзия есть, конечно, поэзия и по¬ тому имеет непреходящее эстетическое значение, но по самой своей при¬ роде, по существу она отлична от поэзии художественной, и потому всякая попытка художника воспроизводить «дух народа» в народно-поэтпче- ской форме обречена на неудачу, оказывается «подделкой». Однако, пере¬ ходя к сказкам Пушкина, Белинский обнаруживает в них признаки, в ко¬ торых выражается некоторое приближение к народно-поэтическим фор¬ мам, а отнюдь не просто подделка. В известном смысле загадкой оставалась для Белинского проза Пушкина. Еще в 1835 году в статье «О русской повести и повестях г. Гоголя», выдвигая на первое место в современной русской литературе Гоголя (заметим, что в «Литературных мечтаниях» Гоголь еще не был причислен к сойму великих), Белинский, казалось бы, должен был опреде¬ лить свое отношение к Пушкину — прозаику, автору «Повестей Белкина» и «Пиковой дамы». А между тем Белинский даже пе упомянул о пушкин¬ ских повестях в статье, предметом которой являлась именно русская по¬ 643
весть. Белинский, надо думать, не увидел в прозаических повестях Пуш¬ кина того, что он считал в это время главным,— творчества, вдохновения, поэтизации «прозы жизни»— всею того, что, по его мнению, идеально выразилось в прозе Гоголя. Именно Гоголь, по мысли Белинского, кото¬ рую он будет неустанно повторять и развивать и в позднейшие годы, явил¬ ся отцом русской художественной прозы. Прозу Пушкина он игнорирует в своем изложении истории русской повести совсем не потому, что пуш¬ кинские повести казались ему «слабее», «ниже» повестей Гоголя, а тем более Погодина или Полевого,— просто прозаические сочинения великого поэта, очевидно, находились для Белинского в каком-то ином измерении, в иной плоскости, не пересекающейся нн с массовой повествовательной прозой двадцатых — тридцатых годов, нн с поэтической прозой Гоголя, ни с гениальным «стихотворством» самого Пушкина. В принципе эти оценки повторяются и в статьях пушкинского цикла, хотя в оттенках на¬ метились некоторые перемены. Так, например, очень бегло, но весьма со¬ чувственно отзывается Белинский о «Капитанской дочке», сопоставляя ее с «Евгением Онегиным». 1 &Родословная моего героя»— отрывок, извлеченный из большой не¬ оконченной поэмы «Езерский» и напечатанный Пушкиным с подзаголов¬ ком «Отрывок из сатирической поэмы» в кн. III «Современника» за 1830 г. Белинский прав, когда полагает, что этот отрывок, в сущности, является вполне целым, самостоятельным произведением. 2 Вставка в скобках принадлежит Белинскому. 3 Геральдика — составление гербов, в частности родовых дворянских. 4 (гЛитературная газета», издававшаяся А. А. Дельвигом при ближай¬ шем участии Пушкина,— орган группы литераторов, получившей у идейных и литературных противников наименование «литературной аристократию. 5 Белинский, по-видимому, подразумевал отрывок «Род Байронов, один из самых старинных в английской аристокрации...», в котором есть строки, имеющие несомненно автобиографический подтекст: «Говорят, что Байрон своею родословною дорожил более, чем своими творениями. Чув¬ ство весьма понятное! Блеск его предков и почести, которые наследовал он от них, возвышали поэта: напротив того, слава, нм самим приобретен¬ ная, нанесла ему и мелочные оскорбления, часто унижавшие благородного барона, предавая имя его на произвол молве» (Пушкин, т. 6, с. 360), Этот отрывок впервые был напечатан в одиннадцатом томе посмертною издания сочинений Пушкина. 6 Слова из монолога Гамлета одноименной трагедии Шекспира (д. III, явл. 1). 7 Цитата из «Письма о нользе стекла» Ломоносова (1752), 8 <<Галцб» — см. выше, примеч. 48 к статье пятой. 9 Действительно, в цензурной редакции «Медного всадника», напеча¬ танной уже после смерти Пушкина в журнале «Современник» (1837, Л!» 1), были пропущены следующие слова Евгения, обращенные к монументу: «Добро, строитель чудотворный! — Шепнул он, злобно задрожав,— Ужо тебе!..» 044
10 Белинский здесь и далее цитирует текст «Медного всадника» по цензурной редакции. У Пушкина, в доцензурной редакции, эта строка читается: «Померкла старая Москва». 11 О каком поэте прошлого века говорит здесь Белинский, неясно. 12 В доцснзурной редакции: «Насмешка неба над землей». 13 В доцензурной редакции: Стоит с простертою рукою Кумир на бронзовом коне. и В доцензурной редакции: «Кумир с простертою рукою». 15 Начиная с этой строки и до строки: «Бежать пустился... Показа¬ лось» цитируемая Белинским цензурная редакция коренным образом отли¬ чается от подлинного пушкинского текста, который читается так: Бунтуя злобно вкруг него, И львов, и площадь, и того, Кто неподвижно возвышался Во мраке медною главой, Того, чьей волей роковой Под морем город основался... Ужасен он в окрестной мгле! Какая дума на челе! Какая сила в нем сокрыта! А в сем коне какой огонь! Куда ты скачешь, гордый конь, И где опустишь ты копыта? О мощный властелин судьбы! Не так ли ты над самой бездной На высоте, уздой железной Россию поднял на дыбы? Кругом подножия кумира Безумец бедный обошел И взоры дикие навел На лик державца полумира. Стеснилась грудь его. Чело К решетке хладной прилегло, Глаза подернулись туманом, По сердцу пламень пробежал, Вскипела кровь. Он мрачен стал Пред горделивым истуканом II, зубы стиснув, пальцы сжав, Как обуянный силой черной, «Добро, строитель чудотворный! — Шепнул он, злобно задрожав,— Ужо тебе!..» II вдруг стремглав Бежать пустился и т. д. 16 См. выше, примеч. 52 к статье второй. Белинский сравнивает здесь историческое дело Петра Великого с сотворением мира. 17 См. примеч. 13 к статье первой. 18 Отнеся упоминовение о графе Хвостове в «Медном всадппке» («Поэт, любимый небесами, // Уж пел бессмертными стихами...») к недо¬ 645
статкам поэмы, Белинский, видимо, не уловил в этом восхвалении без¬ дарного стихоплета пушкинской иронии. 19 Строки из баллады Шиллера «Торжество победителей» в переводе Жуковского (1828). Белинский здесь вновь пользуется ими, чтобы напом¬ нить об обстоятельствах гибели Пушкина. Впервые он это сделал в 1841 г. в рецензии на «Собрание стихотворений Ивана Козлова», наст, изд., т. 3, с. 481—482 (см.: Б. Мейла х. Белинский о Пушкине. — ЛИ, т. 55, с. 177-184). 20 Здесь и ниже Белинский цитирует по тексту посмертного издания. В современных изданиях эта строчка читается: «Так в сакле вскормленный олень». 21 У Пушкина эта и предыдущая строка читаются: Мне труд легок. Я удалю От нашей сакли тощий голод. 22 Белинский разумеет строки из «Элегии» 1830 г. («Безумных лет угасшее веселье...»). 23 В критике публикация «Анджело» не вызвала откликов, если не считать небольшой заметки, напечатанной в «Молве» (1834, № 21),—за¬ метки, «двойственной по смыслу» («Пушкин. Итоги п проблемы изучения'). М. — Л., «Наука», 1966, с. 394). Тогда же упомянул поэму Пушкина в «Литературных мечтаниях» и Белинский, противопоставив «Пушкина — автора «Полтавы» и «Годунова» и Пушкина — автора «Анджело» и других мертвых, безжизненных сказок» (см.: наст, изд., т. 1, с. 48). 24 Белинский говорит, конечно, о первой публикации фрагмента из ((Бориса Годунова» («1603 год. Ночь. Келья в Чудовом монастыре» — «Мос¬ ковский вестник», 1827, № 1). В «Северных цветах» на 1828 г. появился «От¬ рывок из «Бориса Годунова». 1604. 16 октября. Граница литовская». 25 «Сцена из Фауста», под названием «Новая сцена между Фаустом и Мефистофелем», впервые была напечатана в 1828 г. в журнале «Москов¬ ский вестник», а уже затем включена в состав второй части «Стихотворе¬ ний Александра Пушкина». Эта «сцена» действительно не перевод, а впол¬ не оригинальное произведение Пушкина, лишь использующее образы тра¬ гедии Гете. 26 Неточная цитата из неоконченной поэмы Лермонтова «Сказка для детей» (1839—1840). У Лермонтова: То был ли сам великий Сатана Иль мелкий бес из самых нечиновпых. 27 Несколько измененная Белинским в соответствии со смыслом фразы цитата из пушкинского «Демона». У Пушкина: «В те дни, когда мне были новы...» Точно так же дальше Белинский перефразирует следую¬ щую строку из «Демона»: «Печальны были наши встречи». 28 Строки из поэмы Лермонтова «Сказка для детей». Первая пз этих строк несколько переделана Белинским в соответствии со смыслом фразы. У Лермонтова: «Мой юный ум, бывало, возмущал...» 29 Источником пушкинского «Пира во время чумы» (1830) явилась драматическая поэма английского поэта-романтика Дж. Вильсона «Город 646
чумы». Однако «маленькая трагедия» Пушкина и по мысли, и по выполне¬ нию представляет собой глубоко оригинальное произведение, хотя и явля¬ ется точным переводом двух частей поэмы Вильсона (со включением сочи¬ ненных самим Пушкиным песен Мери и Вальсингама). См. комментарий И. В. Яковлева в издании: П у ш к и н. Полн. собр. соч., т. VII. Драматиче¬ ские произведения. Л., Нзд-во АН СССР, 1933. 30 Впервые «Скупой рыцарь» был напечатан в томе первом «Совре¬ менника» за 1836 г. с ошибочным написанием английских слов в подзаго¬ ловке, которое воспроизводит и Белпнский. Между тем в рукописи Пуш¬ кина написание вполне правильно: «The covetous Knighl». Английский писатель Чснстон, или Шенстон, действительно существовал, однако тра¬ гедии под таким названием у него нет. 31 В «Отечественных записках» опечатка: «потому». Исправлено соот¬ ветственно смыслу. 32 Цитата из стихотворения Лермонтова «Не верь себе» (1830). 33 Не следует понимать эти слова Белинского буквально. Речь, ко¬ нечно, идет о том, что названные произведения не получили в критике должной оценки. 34 Белинский прав: предположение, будто Пушкин писал «Русалку» как либретто для оперы, лишено достаточных оснований. См. комментарий С. М. Бонди в издании: Пушкин. Поли. собр. соч., т. VII. Л., 1935, с. 63(5—637. 35 «Роберт-дьявол» (1831)—опера Дж. Мейербера. «Danse inferale» («адская пляска»), по свидетельству И. Н. Тютчева, была той музыкаль¬ ной пьесой, которую наряду с «Шарманщиком» Шуберта Белинский, «по собственному его отзыву, понимал и любил» («В. Г. Белинский в воспо¬ минаниях современников». М., «Художественная литература», 1977, с. 473). 36 «Благословенный край, пленительный предел!»—Строки из посла¬ ния Пушкина «К вельможе» (1830). У Пушкина строка 3-я цитируемого фрагмента читается: «О, расскажи ж ты мне, как жены там умеют...» 37 Опера Моцарта —«Дон Жуан» (точнее—«Дон Джованни», так как либретто оперы написано на итальянском языке). 38 «Жил на свете рыцарь бедный...» — стихотворение, нашгсаииое Пушкиным в 1829 г., позднее в сокращенном виде было включено в «Сце¬ ны из рыцарских времен» в качестве песни Франца. 39 Так в цензурной редакции, опубликованной в 1840 г. в журнале «Сын отечества», была названа «Сказка о ноие и о работнике его Балде» (IS30). 40 «Повести Белкина» действительно были встречены критикой весьма сдержанно. Например, Н. Полевой отозвался о них так: «Лучшею из всех повестей Белкина нам показалась «Станционный смотритель». В ней есть несколько мест, показывающих знание человеческого сердца. Забавна и шутка, названная «Гробовщик». Зато в повестях «Выстрел», «Метель» и «Барышня-крестьянка» нет даже никакой вероятности, ни поэтической, нп романической. Это фарсы, затянутые в корсете простоты» («Московский телеграф», 1831, № 22, с. 256). 41 Калеб Бальдерстон — персонаж романа В. Скотта «Ламермурская невеста» (слуга главного героя Эдгара Равенсвуда). 647
42 «Летопись села Горохипа»—цензурное название «Истории села Горюхпна» (1830) при публикации ее в 1837 г., ужо после смерти Пушкина, в «Современнике». 43 «Историей Пугачевского бунта» был назван по требованию Нико¬ лая I исторический труд Пушкина «История Пугачева» (1833—1834). 44 «Отрывки: литературные, критические, грамматические замеча¬ ния».— Так в посмертном издании (т. XI) были названы полемические и литературные заметки Пушкина, ныне печатающиеся под заглавиями, соответствующими пушкинскому замыслу (см., наир., Пушкин, т. 6: «Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений», «Опровержение на критики и замечания на собственные сочинения»). (ОБЩЕЕ ЗНАЧЕНИЕ СЛОВА ЛИТЕРАТУРА) (с. 493—524) При жизни Белинского не печаталось. Впервые — КСсБ, ч. XII, с. 393—443; по рукописи, хранящейся в настоящее время в ГБ Л (ф. 21, п. 9494). В рукописи статья не озаглавлена. Заглавие «Общее значение слова литература», впервые данное в КСсБ, сохраняется и в настоящем издании. Приводим наиболее существенные места зачеркнутого в рукописи текста: с. 495, строка 14 св. После слов: «...словенские племена»—«ознакомив¬ шиеся с письменным искусством. Так как это искусство у них было совре¬ менно их ознакомлению с христианскою религиею; распространено между ними проповедниками христианства, которые в распространении пись¬ менности) видели только средство к утверждению между ними евангель¬ ского учения»; с. 496, строка 19 св. После слов: «...летописных произведений словес¬ ности»—«Период литературы всех новейших народоз начинается со вре¬ мени изобретения книгопечатания; до этой же эпохи словесность их носит на себе характер письменности, то есть разъединенности и случайности»; с. 499. строка 23 св. После слов: «...существовали и» — «Жизнь же гре¬ ков, политическая, государственная, общественная, религиозная, артисти¬ ческая и ученая до такой степени была публичною, что грекам едва ли была какая-нибудь нужда в книгопечатании. Скажем более: книгопечата¬ ние противоречило бы национальному духу и характеру их публичности. Хотя произведения поэтов греческих и были все преданы существованию как изустно, так и»; с. 500, строка 5 св. После слов: «...их трагедия могла» — «брать своими героями только полубогов, героев, отчего произошло, по преданиям гре¬ ков, слово «герой», в смысле главного действующего лица в поэме, драме, романе, повести, даже комедии»; с. 500, строка 6 си. После слов: «...лиц всех сословий» — «Этого мало: французы вздумали читать нараспев своп силлабические и прозаические стихи, забыв, что только богатый гармонною театр древней поэзии, по самой сущности своей, требовал певучей декламации. Вследствие всего этого французы до того опошлили слово «декламация», что оно теперь 648
употребляется для выражения чтения натянутого, неестественного н не¬ лепого. Сказать об актере, что он декламатор, значит сказать, что он пло¬ хой, бездарный актер»; с. 501, строка 21 сн. После слов: «...человеческого достоинства»—<;Нет, в ней вместо дикой и зверообразной черни, составляющей основной эле¬ мент веек государств нашего времени, был народ, были граждане». с. 502, строка 18 св. После слов: «...афинской крови»—«И понятно, по¬ чему они не имели особенной нужды в книгопечатании. По всем этпм причинам нп одна литература в мире не подходит так верно под определение «литературы», как литература греческая, несмотря на то, что грекам не было известно великое искусство книгопечатания». с. 503, строка 6 св. После слов: «...духу своему царство материи»— ^Солнце разума взойдет над человечеством, и никто пз носящих имя чело¬ века не будет исключен из даров всем равно присущего духа человече¬ ского, и для всех сознание будет жпзнию, а жизнь сознанием, мысль делом и дело мыслию, и для всех будет новая земля и новое небо». с. 503, строка 12 сн. После слов: «...живой организм»—«Не таково значение «словесности». Литературу имеют только народы, в националь¬ ном развитии которых выразилось развитие человечества и которым, сле¬ довательно, миродержавные судьбы предоставили высокую роль представи¬ телей человечества в драме всемирной истории». с. 504, строка 9 сн. После слов: «...какую-нибудь литературу»— «Но как у всякого народа есть язык, так у всякого народа есть и словес¬ ность. Отсюда-то и проистекает разность в значении «литературы» и «словесности». Не таково значение «словесности». Понятие о словесности не условливает собою ни исторического значения, ни исторического разви¬ тия народа. Как у всякого народа и племени непременно есть язык, или слово, так у всякого парода и племени есть и ело (вескость). с. 507, строка 3 сн. После слов: «...в ту великую эпоху» — «Но там, где у народов, развивавшихся в тесном и заколдованном круге своей националь¬ ности, не приявших в себя всемирно-исторического духа, письменность не восходит до значения литературы и остается на степени словесности, про¬ изведения которой, сверх того, подлежат влиянию всевозможных случай¬ ностей, от которых вполне могло бы их избавить одно книгопечатание. Начало новейшей истории человечества было ознаменовано, в числе других великих открытии, изобретением книгопечатания. Можно сказать, что только с тех пор дух человеческий пробудился для полной жизни, и интересы его нашли наконец достойную себя арену для борьбы и победы. Без книгопечатания не были бы разрушены феодализм и католицизм и не было бы возможно дальнейшее развитие человечества. С изобретения книгопечатания начинается эпоха самостоятельного развития националь¬ ных литератур в Европе. Реформе Петра Великого обязана Россия книго¬ печатанием, а книгопечатанию — не только своею литературою, но и со¬ хранением своих памят (ников > » с. 508, строка 22 сн. После слов: «...к истории права и т. д.»— «Произведения литературы разделяются только по их содержанию и по¬ тому, прежде всего, бывает литература изящная, поэтическая, художест¬ венная (беллетристика), куда относятся только творческие произведения 21 в. Белинский, т. 6 64Э
фантазии народа; п литература ученая, куда относятся произведения мыслящего разума народа. Ученая литература, по особеннсстп своего со¬ держания, может разделяться на множество отраслей, или литератур, и потому говорится: литература историческая, литература философская и т. д. Каждый отдельный предмет знания может иметь свою литературу, к которой относится все, что писано об этом предмете, и потому говорится: литература ботаники, литература физикиг литература астрономии, литера¬ тура сельского хозяйства и т. д. Но общее, родовое значение каждой из этих литератур необходимо предполагает последовательный ряд произве¬ дений, касающихся известного предмета и в которых видно историческое развитие теории этого предмета. Сочинения, касающиеся какого-нибудь знания, случайные, без связи и последовательности, отдельно друг от дру¬ га являвшиеся, называются материалами. Вообще, словесность не разбор¬ чива, она Письменность может относиться к словесности и к литературе и служить звеном соединения для той п другой; но своего особенного зна¬ чения не имеет. До изобретения книгопечатания она могла также быть хранительницею, и, поскольку это для нее возможно, распространитель¬ ницею словесных и литературных» с. 509, строка 18 св. После слов: «каталоги и реестры»—«Словесность есть клад, зарытый в земле и немногими знаемый, литература есть общее достояние. Занятие словесностию есть род элевзинских таинств; занятие литературою — открытое дело, имеющее определенное значение»; с. 510, строки 4—5 св. После слов: «...все-таки не будет» — «Определив¬ ши значеипе словесности, письменности и литературы, мы должны исслодо- вать, до какой степени русская литература подходит под определение литературы вообще, и решить вопрос: есть ли русская литература или нет ее вовсе? Что в России на русском языке есть довольно значительное число книг, это доказывает только то, что в России существует книго¬ печатание и есть много типографий, но совсем не то, чтобы в России была литература. Что в России есть писатели, это опять доказывает» с. 510, строки 13—14 св. После слов: «...других народов, состоит»—«в том непосредственном взгляде на мир, миросозерцании народа, с которым он, так сказать, родится и которое имеет источником своим субстанциальное зерно (сущность) его духа, и есть инстинктивный, внутренний» с. 510, строка 20 св. После слов: «...бытия всего сущего» — «Народ есть идеальная личность, которая, подобно отдельному человеку, имеет свою особенную натуру, свой темперамент, свой характер, и хотя на образование этих особых индивидуальных особенностей имеют большее или меньшее влияние географические, климатические и исторические обстоятельства, однако главный и непосредственный источник». Над статьей («Общее значение слова литература») Белинский начал работать, по-видимому, тогда, когда замысел издания «Теоретического и критического курса русской литературы» (см. выше, с. 562) перерастает у него в идею написать «Критическую историю русской литературы». Воз¬ можно, это произошло в начале 1842 года. Во всяком случае, в письме от 20 апреля этого года Белинский сообщает В. П. Боткину, что издатель 650
Вержбпцкий «печатает» его кнпгу, а пменно «Историю русской литерату¬ ры» и хрестоматию. Ясно, что в этом случае речь идет уже не о «Теоре¬ тическом и критическом курсе», а о новом замысле. Назван же он был впервые «Критической историей русской литературы» в статье («Общее значение слова литература»), которая по своему характеру и содержанию несомненно представляет собой введение в «Критическую историю...». Анализ имеющихся рукописей показывает, что статья имела две редакции — первую, от которой сохранились начало, печатаемое далее (см. с. 547), и несколько фрагментов, включенных впоследствии Белинским в текст второй редакции. Вторая редакция сохранилась полностью. Кроме упоминания в письме к Боткину, установить время работы над первой редакцией позволяют следующие данные. В одном из фраг¬ ментов первой редакции, включенном Белинским в редакцию вторую, имеются варианты, свидетельствующие о напряженных поисках определе¬ ния будущего социалистического общества (см. выше вариант: «Солнце разума взойдет (...) новая земля и новое небо»). Найденное здесь опреде¬ ление почти дословно вошло в статью о «Руководстве к всеобщей истории» Фр. Лоренца, напечатанную в апрельском номере «Отечественных записок» за 1842 год (см.: наст, изд., т. 4, с. 395—396). Как справедливо считает комментатор Академического полного собрания сочинений Белинского, возникновение «впоследствии зачеркнутых вариантов определения социа¬ листического общества, а следовательно, и первой редакции статьи («Общее значение слова литература») в целом должно было предшествовать напи¬ санию рецензия» на сочинение Лоренца, так как после публикации послед¬ ней «отпадала всякая необходимость в тех напряженных поисках форму¬ лировки о будущем обществе, которые нашли отражение в рукописи статьи («Общее значение слова литература»)» (Белинский, АН СССР, т. У, с. 850 — комментарий Ф. Я. Приймы). Завершение второй редакции статьи комментатором академического издания отнесено к октябрю 1844 г., так как в ее заново написанной ча¬ сти имеется указание на то, что первая статья Белинского «Литературные мечтания» появилась «не более как десять лет назад» (см. там же). Однако вряд ли такое указание следует понимать буквально. По мнению Ю. С. Сорокина, совпадение трактовки Белинским совершенно нового для него понятия «пресса» в статье («Общее значение слова литература») и в статье о книге А. Никитенко «Опыт истории русской литературы» позво¬ ляет считать наиболее поздней датой работы Белинского над статьей («Общее значение слова литература») время написания статьи о книге Никитенко, то есть июнь 1845 года. Принимая во внимание это соображе¬ ние, следует, однако, добавить, что понятие «беллетристика» в том точном терминологическом смысле, в каком оно будет употребляться Белинским в последние годы его критической деятельности, появляется именно в статье о книге Никитенко, в статье же («Общее значение...») он называет «беллетрической» вообще изящную литературу, то есть поэзию в обычном для того времени понимании этого слова. Отсюда следует, что статья («Общее значение...») все же, по-видимому, была написана до статьи о книге Никитенко. 21* 651
Таким образом, работа над статьей <«Общее значение слова литера¬ тура») в значительной степени совпадает по времени с работой над пуш¬ кинским циклом, который, напомним, начал печататься в июне 1843 года, а был завершен Белинским весной 1846-го. 0 месте п значении статьи <«Общее значение слова литература») в историко-литературной концепции Белинского см. выше во вступитель¬ ной статье. 1 Номады (от г р е ч. nomades) — кочующие народности. 2 Парабола (от г р е ч. parabole) — притча. 3 Белинский называет поэмами в сказочном роде тот жанр устного народного творчества, который с середины XIX в. получил наименование былин. Первые записи былин были сделаны в конце XVII в. 4 Создание древнейшей славянской письменности связано с деятель¬ ностью просветителей славянства — Кирилла и Мефодия (IX в.). В древ¬ ней славянской письменности представлены две азбуки — глаголица и кириллица. Вопрос о соотношении их по времени появления и о принад¬ лежности той или другой Кириллу и Мефодшо до сих пор остается спор¬ ным. На Руси славянской письменностью стали пользоваться в X в., когда, в связи с принятием в 988 г. христианства, появилась необходи¬ мость перевода богослужебных книг, а также создания оригинальных со¬ чинений церковно-политпческого характера. 5 «Песнь о Нибелунгах»—древний памятник немецкого героического эпоса, созданный, по-видимому, между 1200 и 1210 гг. поэтом, имя которого не установлено. 6 Как рассказывает Цицерон в трактате «Об ораторе», у Демосфена было «такое рвение и такая работоспособность, что он первым делом преодолел упорным трудом и старанием свои прирожденные недостатки», «он .приучил себя, вложив в рот камешки, произносить во весь голос и не переводя дыхания много стихов подряд, и при этом не стоял на месте, но прохаживался и всходил по крутому подъему» (кн. I, § 260—261; ср.: Марк Туллий Цицерон. Три трактата об ораторском искусстве. М., «Наука», 1972, с. 128). О труде, затраченном Демосфеном ради усовершевь ствования своего ораторского дара, рассказывает также Плутарх в жизне¬ описании Демосфена (см.: Плутарх. Сравнительные жизнеописания, т. III. М., Изд-во АН СССР, 1964, с. 146). 7 О поэтических состязаниях великого греческого лирика Пиндара с греческою поэтессой Корипной сообщает Павсаний в «Описании Эллады» (IX, 22, 3; ср.: Павсаний. Описание Эллады, т. II. М.— Л., 1940, с. 359). 8 По словам Цицерона («О старости», VII, 22), Софокл, до глубокой старости сочиняя трагедии, «небрежно относился к своему имуществу», а по¬ тому «сыновья привлекли его к суду», чтобы «суд отстранил его от управ¬ ления имуществом как слабоумного. Тогда старик, как говорят, прочитал перед судьями трагедию, которую он, только что ее сочинив, держал в руках,—«Эдип в Колоне», и спросил их, кажутся ли им эти стихи сочи¬ нением слабоумного; после того как он прочитал трагедию, по решению судей он был оправдан» (Цицерон. О старости. О дружбе. Об обязан¬ ностях. М., «Наука», 1974, с. 12—13). 652
9 Этот легендарный рассказ имеется в ряде источников, в частности, в жизнеописании Фукидида, автором которого был писатель V в. Маркел- лин (см.: Фукидид. История, т. I. М., 1915, с. XVI, XXVIII, XXXVII— XXXVIII). Для Белинского же в данном случае источником, возможно, послужило стихотворение Батюшкова «К творцу «Историй государства Российского»; в котором изложена легенда о Геродоте и Фукидиде, в свою очередь извлеченная Батюшковым из «Эмплиевых писем» М. Н. Муравьева М. Н. М у р а в ь е в. Полн. собр. соч., ч. I, СПб., 1819, с. 171. 10 Об этом рассказывает Плутарх. («Сравнительные жизнеописания», т. I, с. 153). 11 Плутарх в жизнеописании Перикла пишет, что тот «был осторожен в речах и, идя к ораторской трибуне, молил богов, чтобы у него против воли не вырвалось ни одного слова, не подходящего к данному делу» (Плутарх. Сравнительные жизнеописания, т. I, с. 201). 12 Ученый грек — греческий оратор Феофраст (Теофраст). Об этом случае рассказал Квинтилиан в кн. «Воспитание оратора» (VIII, 1). 13 По словам Плутарха, когда противники Перикла обвинили его в чрезмерной трате общественных средств на возведение великолепных построек (а при Перикле были возведены знаменитые Парфенон и Про¬ пилеи акрополя), тот «в Собрании предложил народу вопрос, находит ли он, что издержано много. Ответ был, что очень много. «В таком случае,— сказал Перикл,— пусть эти издержки будут не на ваш счет, а на мой, и на зданиях я папишу свое пмя». После этих слов Перикла народ, восхи¬ щенный ли величием его духа или не желая уступить ему славу таких построек, закричал, чтобы он все издержки относил на общественный счет и тратил, ничего не жалея» (Плутарх. Сравнительные жизнеописания, т. I, с. 207). 14 О кодексе Юстиниана см. примеч. 23 к статьям о Державине. 15 Лин, Мусей п Орфей — согласно древнегреческой мифологии, леген¬ дарные поэты-музыканты, создатели песнопений в честь богов. Лин — в автографе Лик. Исправлена описка Белинского. 16 Изиод — Гесиод, которому приписывается поэма «Феогония» («Про¬ исхождение богов»), Омир — Гомер, согласно традиции — автор так назы¬ ваемых «гомеровских гимнов», особых эпических произведений, обращенных к богам. 17 Александрийской школой Белинский называет эллинистическую поэзию (главный ее центр — Александрия в Египте), возникшую в усло¬ виях распада империи Александра Македонского, в IV в. до н. э., «на развалинах» классической античной культуры, когда на место живого творчества приходит ученость, нарочитая литературность. 18 «Махабхарата»— индийский эпос, истоки которого восходят ко второй половине II тысячелетия до н. э. «Рамаяна»— древнеиндийская эпическая поэма, созданная предположительно ок. IV в. до н. э. мифиче¬ ским поэтом Вальмики. 19 Согласно греческой мифологии, Эдип на пути в Фивы встретил сфинкса, который сторожил дорогу в этот город, обещая пропустить того, кто разгадает его загадку: «Кто утром ходит на четырех ногах, днем — на двух и вечером на трех?» (Речь здесь идет о трех возрастных состоя- 653
виях человека: младенце, взрослом н старике.) Разгадав загадку, Эдип тем самым познал самого себя, то есть человека. 20 Тартюфство — лицемерие, по имени героя комедии Мольера «Тар¬ тюф». Говоря об английском историке античного мира Э. Гиббоне, Белин¬ ский, по-видимому, пмеет в виду его знаменитое сочинение «История упадка и разрушения Римской империи» (1782—1788), просветительское и антихристианское по своей направленности. Имепно здесь Гиббон на¬ звал христианство «религией рабов и фанатиков». 21 Цитата из «Опыта исторического словаря о российских писателях» И. Новикова (СПб., 1772, с. 218). 22 Неточная цитата из «Эпистолы II» (о стихотворстве) (1748) Сума¬ рокова, где этот стих читается: «Он наших стран Мальгерб, он Пиндару подобен». 23 Цитата из «Надписи к портрету Ломоносова», приписывавшейся И. И. Шувалову. На самом деле ее автором был ученик Ломоносова Н. Н. Поповский (см. М. В. Ломоносов. Полн. собр. соч., т. 10. М. — Л., Изд-во АН СССР, 1957, с. 844). 24 Цитата из «Опыта исторического словаря о российских писате¬ лях» (с. 207—208). 25 Белинский пересказывает следующую «Надпись к портрету М. М. Хераскова», автором которой был И. И. Дмитриев: Пускай от зависти сердца в зоилах ноют; Хераскову они вреда не нанесут: Владимир, Иоанн щитом его покроют И в храм бессмертья проведут. 26 Цитата из «Сатиры к С (перанскому) об истинном благородстве» А. Ф. Воейкова (1805). 27 Обычные формулы русской критики конца XVIII — начала XIX в. В последнем случае Белинский, возможно, имеет в виду статью Карам¬ зина «о Богдановиче и его сочинениях» («Вестник Европы», 1803, № 9 и 10), где буквально говорилось, что Богданович в своей «Душеньке» «по¬ беждает» Ш. Лафонтена как автора романа «Любовь Амура и Психеи» (1669). 28 Это Белинский сделал в своих экскурсах в историю русской кри¬ тики в пушкинском цикле. 29 Эти сомнения были высказаны самим Белинским в «Литературных мечтаниях». ГЛАВА II. ОБЩИЙ ВЗГЛЯД НА НАРОДНУЮ ПОЭЗИЮ И ЕЕ ЗНАЧЕНИЕ« РУССКАЯ НАРОДНАЯ ПОЭЗИЯ (с. 525-529) При жизни Белинского не печаталось. Впервые — КСсБ, ч. XII, с. 448—455, по автографу, хранящемуся в настоящее время в ГБЛ (ф. 21, л. 3322 б. 13). 654
Настоящий черновой отрывок представляет собой начало переработ¬ ки Белинским дпкла журнальных статей о народной поэзии (см. т. 4 наст, изд.) для «Критической истории русской литературы», где эти статьи, коренным образом переделанные, должны были составить вторую главу, следующую за главой первой, вводной ((«Общее значение слова литература»)). Переделка статей о народной поэзии «из журнальных в книжные», по словам Некрасова, «замечательна особенно тем, что фило¬ софское направление первых изменяется здесь в историческое» (из пись¬ ма Некрасова Н. X. Кетчеру от второй половины 1848 г., содержащего реестр бумагам, оставшимся после Белинского). Предположительно работу Белинского над настоящим отрывком можно датировать первой половиной 1845 года. Это подтверждается сле¬ дующими данными: 1. К работе над ним Белинский приступил после окончания ввод¬ ной главы («Общее значение слова литература»). Глава о русской народ¬ ной поэзии следовала за ней, о чем свидетельствует указание в заголовке: глава И. 2. В самом начале своей рецензии на книгу А. Никитенко «Опыт ис¬ тории русской литературы» (июнь 1845 г.) Белинский говорит, что «го¬ товится и еще сочинение по тому же предмету, под именем «Критической истории русской литературы» (...с обозрением, в виде введения, произве¬ дений народной поэзии)». Отсюда следует, что Белинский работал над главой о народной поэзии либо несколько раньше, чем над статьей о кни¬ ге Никитенко, либо одновременно. 1 Имеется в виду сочинение Юлия Цезаря «Записки о галльской войне» в 7-ми книгах (52—51 гг. до н. э.), (О НАРОДНЫХ СКАЗКАХ) (с. 530—544) Впервые — КСсБ, ч. V, с. 204—227, в составе четвертой статьи о «Древних российских стихотворениях Кирши Данилова», в которую этот текст был включен Белинским в процессе переработки статей о народной поэзии для «Критической истории русской литературы». Местонахождение автографа неизвестно. См. также: наст, изд., т. 4, с. 565. Фрагмент («О народных сказках») представляет первостепенный ин¬ терес как выражение нового взгляда Белинского на произведения устно¬ го народного творчества — взгляда исторического. Такой взгляд соответ¬ ствовал историко-литературной концепции Белинского середины сороко¬ вых годов, воплощением которой должна была стать «Критическая исто¬ рия русской литературы». Этот новый исторический подход Белинского к русскому фольклору как явлению глубоко национальному определил и его отношение к так называемой теории заимствования, в весьма наивной форме выразившей¬ ся, например, в статьях «одного литератора», то есть М. Н. Макарова, пе¬ 655
чатавшихся в «Московском телеграфе» (1830, ч. XXXVI, № 22) и «Теле¬ скопе» (1833, ч. XVII, № 17 и XVIII, № 21). По мнению. Белинского, не- возможно понять смысл и значение русских народных сказок, выводя «их все из Индии». Не столь существенно происхождение того или иного ска¬ зочного сюжета, важно социально-историческое национальпое содержание, заключенное в этих сюжетах. Поэтому особый интерес вызывают у Бе¬ линского сатирические сказки, как, например, сказка о Ерше Ершо¬ виче, имеющие, по его мнению, значение «драгоценного исторического документа». 1 Белинский имеет в виду свои статьи о народной поэзии, см.: наст. . изд., т. 4. 2 Белинский цитирует предисловие И. П. Сахарова к изданию «Рус¬ ские народные сказки» (СПб., 1841, ч. I, с. ЬХХ1—ЦОО/). 3 «Георг, милорд английский»—«Повесть о приключении английско¬ го милорда Георга и о бранденбургской марк-графине Фредерике-Луизе с присовокуплением к оной истории бывшего турецкого визиря Марци- мириса и сардинской королевы Терезии», переделанная Матвеем Кома¬ ровым (1782). 4 «Гуак с непреоборимою верностью» — лубочная повесть XVIII в. «Гуак, или Непреоборимая верность» (1789). 5 Флориановская поэма. — Речь, по-видимому, идет о поэме француз¬ ского писателя сентиментального направления Флориана «Нума Помпи- лий» (1786). 6 В КСсБ: «последнего перед первою». Исправлено как явная описка Бел веского. ПРИЛОЖЕНИЕ (ОБЩЕЕ ЗНАЧЕНИЕ СЛОВА ЛИТЕРАТУРА) (Начало первой редакции) (с. 547—550) Начало первой редакции статьи. При жизни Белинского не печата¬ лась. Впервые — КСсБ, ч. XII, с. 443—447, по автографу, хранящемуся в настоящее время в ГБЛ (ф. 21, п. 3322 б., № 12). Приводим наиболее существенные варианты зачеркнутого в автогра¬ фе текста: с. 548, строка 14 св. После слов: «...разуметь под ним»—«Корень сло¬ ва «словесность» есть сл. Первоначальное речение от этого корня есть слуть} сливу, от чего уже и происходит речение слово. Здесь слово озна¬ чает название предмета, то, чем слывет предмет. Для означения в чело¬ веке отличительной способности слова производится прилагательное чреэ присовокупление образовательного слога -н, -ный: словес-н, -мый, так же как тело, телес, -и, -ный, слава — славный, ум — умный и т. п. Отсюда ясно следует, что первоначальное значение слова «словесность» есть вы¬ ражение дара слова, способности говорить». 656
с. 549, строка 5 сн. После слов: «...жизнь народа»—«Таким образом, в область словесности войдут: и язык, как материал с его историческим развитием, и все произведения ума и фантазии, выразившиеся в слове народа, и пословицы, и песни, и сказки, и творения художественной поэзии, и сочинения ученые и т. д. Таким образом, древняя надпись на камне, летопись, народная песня, сказка или художественно созданная драма, философское сочинение, журнальная статья, пословица, поговорка, геометрия, теория сельского хозяйства, опытные наставления для поваров и кухарок, средства к истреблению мышей и клопов — всё это должно входить в область словесности, как существующее через елево и в слове».
УКАЗАТЕЛЬ ИМЕН* Абеляр Пьер (1079—1142), французский философ, богослов и поэт — 497. Август (до 27 г. до н. э. Октавиан; 63 до н. э. —14 н. э.), римский импе¬ ратор с 27 г. до н. э. — 579. Адашев Алексей Федорович (ум. 1561), стольник Ивана IV Грозного, госу¬ дарственный деятель — 431. Аксаков Константин Сергеевич (1817— 1860), поэт-переводчик, филолог, ис¬ торик, критик и публицист —12, 576, 577. Александр I (1777—1825), российский император с 1801 г. — 7, 41, 67, 68, 375, 580, 596, 597. Александр II (1818—1881 У, российский император с 1855 г. — 596. Александр Македонский (356—323 до н. э.), царь Македонии с 336 г. до н. э., полководец и государственный деятель — 34, 65, 255, 464, 507, 653. Александр Николаевич — см. Александр II, Александра Федоровна (1798—1860), рос¬ сийская императрица, жена Нико¬ лая I — 596. Алексеев Николай Степанович (1788— 1854), чиновник особых поручений при генерале И. Н. Инзове, кишинев¬ ский друг А. С. Пушкина —243, 270, 613. Алексей Михайлович (1629—1676), рус¬ ский царь с 1645 г. — 41. Алкивиад (ок. 450—404 до н. э.), поли¬ тический и военный деятель древних Афин — 34. Алябьева Александра Васильевна (1812—1891), знакомая А. С. Пушки¬ на — 43, 579. Анакреонт (Анакреон; ок. 570—487 до н. э.), древнегреческий поэт—15, 25, 30, 32, 33, 40, 73, 86, 134, 184, 199, 228, 242, 269, 270, 286, 411, 518, 520, 579, 613. Анастасия Романовна (ум. 1560), первая жена Ивана IV Грозного — 431. Анненков Павел Васильевич (1813 или 1812—1887), литературный критик и мемуарист — 590. Антоний Марк (ок. 83—30 до н. э.)', римский политический деятель и пол¬ ководец — 434, 639. Априлов Васил Евстатиев (1789—1847), деятель болгарского национально-про¬ светительного движения, писатель — 632. Арина Родионовна — см. Яковлева А. Р. Ариосто Лудовико (1474—1533), италь¬ янский поэт — 36, 77, 190, 201, 203, 208, 235, 301—303, 305, 514, 579, 599. Аристарх Самофракийский (1-я пол. II в. до н. э.), александрийский грамма¬ тик и критик — 16, 98, 203, 235, 241, 252, 262, 578. Аристид (ок. 540 — ок. 467 до н. эJ, афинский политический и военный деятель периода греко-персидских войн 500—449 гг. до н. э. — 34. Аристипп (ок. 430 —ок. 360 до н. э.), древнегреческий философ, ученик Со¬ крата — 42, 626. * Имена приводятся в современной транскрипции. В тех случаях, когда тран¬ скрипция Белинского существенно не отличается от современной, разночтения на указываются. 658
Арто, переводчик песен В. Скотта на французский язык — 616. Арцыбашев Николай Сергеевич (1773— 1841), историк— 52, 580. Аттила (ум. 453), вождь гуннского сою¬ за племен — 65, 203, 599. Ахметьев, русский печатник XVIII в. — 531.. Багрим, татарский мурза, предок Г. Р. Державина— 14, 40, 71, 578. Базилевич Константин Васильевич, (1892—1950), советский историк—638. Байрон Джордж Ноэл Гордон (1788— 1824) — 10, 11, 38, 51, 78, 133, 170—172, 196, 201, 214, 218, 223, 251, 255—257, 260, 263, 264, 281,294,296,323,336,344, 370, 371, 378, 384, 385, 414, 444, 458, 507, 516, 520, 580, 586, 594, 597, 599, 602, 611, 612, 621, 624, 625, 630, 631, 644. Баратынская (урожд. Абамелек) Анна Давыдовна (1814—1889), приятельница Пушкина, впоследствии переводчица его произведений на иностранные языки —285, 614. Баратынский (Боратынский) Евгений Абрамович (1800—1844), поэт — 225, 285, 293, 445, 616, 627, 641. Барбье Анри-Огюст (1805—1882), фран¬ цузский поэт — 324. Барков Иван Семенович (по другим дан¬ ным Степанович; 1732—1768), поэт и переводчик — 606. Баторий Стефан (1533—1586), польский король и полководец — 446, 641. Батте Шарль (1713—1780), французский философ, эстетик и педагог — 26, 215, 223, 250. Батый, Бату, Саин-хан (1208—1255), монгольский хан, внук Чингисхана — 103. Батюшков Константин Николаевич (1787—1855), поэт —68, 94, 95, 100, 102, 103, 107, 110, 113, 119—122, 135, 180, 182—209, 212, 214, 218, 219, 221, 222, 224, 225, 227, 228, 230—234, 237, 242, 243, 245, 262, 263, 269, 300, 304, 306, 363, 521, 577, 589, 590, 592, 593, 595— 600, 603, 606, 613, 618, 653. Безбородко Александр Андреевич (1747—1799), государственный дея¬ тель — 49. Бекетов Платон Петрович (1761—1836), историк, иконограф, издатель, библио¬ граф — 93. Бельский Богдан Яковлевич (ум. 1611), фаворит Ивана IV Грозного, родст¬ венник Малюты Скуратова — 440, 442. Бенедиктов Владимир Григорьевич (1807—1873), поэт —404. Бенитский (совр. Бенитцкий) Александр Петрович (1780—1809), писатель, из¬ датель альманаха «Талия» — 101. Бентам Иеремия (1748—1832), англий¬ ский философ, социолог, юрист — 419. Беньян Джон (1628—1688), английский писатель — 616. Беранже Пьер-Шан (1780—1857), фран¬ цузский поэт — 37, 276, 610. Бестужев Александр Александрович (1797—1837), писатель и литератур¬ ный критик, декабрист — 404, 424, 601, 603, 604, 608, 622. Бецкбй (Бецкий) Иван Иванович (1704— 1795), государственный деятель — 49. Бидбай, легендарный индусский басно¬ писец— 199. Бирон — см. Байрон Д.-Н.-Г. Бирон Эрнст Иоганн (1690—1772), фа¬ ворит императрицы Анны Ивановны, курляндский дворянин, русский го¬ сударственный деятель — 25, 58. Блэр Хьюг (1718—1800), английский священник и писатель — теоретик ис¬ кусства — 250. Бобров Семен Сергеевич (конец 1760-х— 1810), поэт — 88, 588. Богданович Иван Федорович, брат Бог¬ дановича Ип. Ф. — 93. Богданович Ипполит Федорович (1744— 1803), поэт — 77, 88, 92—94, 101, 136, 199, 200, 216, 235, 249, 286, 299, 301, 302, 304, 306, 376, 518, 589, 608, 654. Боккаччо Джованни (1313—1375), италь¬ янский писатель, один из первых гу¬ манистов и родоначальников литера¬ туры Возрождения — 497, 514. Бомарше Пьер-Огюст-Карон де (1732— 1799), французский драматург — 296, 475. Бонаротти — см. Микеланджело Б. Бонди Сергей Михайлович (р. 1891), со¬ ветский литературовед — 604, 635, 647. Боткин Василий Петрович (1812—1869), писатель, критик, переводчик —575, 590, 622, 650, 651. Боур Родион Христианович (1667—1717), генерал от кавалерии, сподвижник Петра I — 351. Брут Марк Юний (85—42 до н. э.), римский политический деятель, один из военачальников Цезаря, глава за* говора против него — 238, 324. Брюс Яков Вилимович (1670—1735), го¬ сударственный деятель и ученый, сподвижник Петра 1 — 351, 531. Буало (Буало-Депрео) Никола (1636— 1711), французский поэт, критик, те¬ 659
оретик классицизма — 06, 215, 223, 300.' Булгарин Фаддей Венедиктович (1789—1859), журналист . и писа¬ тель — 78, 291, 295, 345—346, 349,458, 492, 578, 585, 586, 616, 617, 620, 622, 624, 626, 627, 643. Булгарис Евгений (1716—1806), архие¬ пископ, историк, писатель, перевод¬ чик, по национальности болгарин — 613. Бурачек Степан Анисимович (1800— 1876), критик, издатель журнала «Маяк» —300, 619. Бюргер Готфрид Август (1747—1794), немецкий поэт— 135, 145, 363, 632. Вадим (ум. 864), полулегендарный вождь новгородцев, который, по ле¬ тописному преданию, возглавил вос¬ стание против Рюрика и был убит им — 138, 162, 163, 241, 245, 246, 607. Вальмики, мифический индийский поэт IV в. до н. э. — 511, 653, Василий Иванович Шуйский (1552— 1612), русский царь в 1606—1610 гг. — 429, 439, 446, 641. Вега Карпьо (Лопе дс Вега) Лопе Фе¬ ликс де (1562—1635), испанский дра¬ матург — 507. Веневитинов Дмитрий Владимирович (1805—1827), поэт, критик — 225. Вергилий Марон Публий (70—19 до н. э.), древнеримский поэт — 21, 35, 36, 83, 85—87, 101, 175, 217, 226, 235, 300, 338—341, 411, 518, 520, 579, 587, 626. Вержбицкий Павел Григорьевич, горный инженер, член кружка М. А. Языко¬ ва — 651. Вержье Жак (1655—1720), французский поэт — 235. Верстовский Алексей Николаевич (1799—1862), композитор и театраль¬ ный деятель — 307. Виланд Кристоф Мартин (1733—1813), немецкий писатель — 77. Вильсон (Уилсон) Джон (1785—1854^, английский писатель —471—472, 646— 647. Винокур Григорий Осипович (1896— 1947), советский литературовед и язы¬ ковед — 636, 638. Владимир Святославич (ум. 1015), с 980 г. князь киевский — 86, 87, 199, 201, 305, 339, 495, 518, 592, 626, 654. Владиславлев Владимир Андреевич (1807—1856), писатель, издатель — 614. Воейков Александр Федорович (1779— 1839), поэ.г, журналист — 101, 200, 285—286, 304, 311, 518, 589, 615, 619, 621, 654. Войнаровский Андрей (ум. ок. 1740), ук¬ раинский казацкий старшийа, пле¬ мянник гетмана Мазепы и активный участник его заговора — 343. Волконская (урожд. Белосельская-Бе- лозерская) Зинаида Александровна (1792—1862), писательница, певица, композитор — 285. Вольтер (наст, имя и фам. Мари-Фран¬ суа Аруэ; 1694—1778), французский писатель, философ, историк — 37, 38, 42, 84, 86, 96, 104, 202, 214, 228, 234, 235, 296, 303, 339, 341, 342, 411, 587, 605, 606, 626. Воронцов Михаил Семенович (1782— 1856), государственный деятель, в 1823—1844 гг. новороссийский гене¬ рал-губернатор — 643. Востоков (наст. фам. Остенек) Алек¬ сандр Христофорович (1781—1864), филолог-славист, поэт — 200, 601. Вронченко Михаил Павлович (1801 или 1802—1855), переводчик — 578. Всеволожский Никита Всеволодович (1799—1862), основатель общества «Зеленая лампа» — 242, 607. Вяземский Петр Андреевич (1792—1878), поэт, литературный критик — 108, НО, 114, 182, 191, 218, 313, 323, 334, 337, 593, 594, 597, 599, 602, 603, 618, 620— 623, 625, 626, 630. Галахов Алексей Дмитриевич (1807— 1892), историк литературы, писа¬ тель — 593. Галиани Фердинандо (1728—1787), италь¬ янский экономист, философ, госу¬ дарственный деятель, аббат — 296. Галилей Галилео (1564—1642), итальян¬ ский ученый, один из основателей точного естествознания — 467. Галич Александр Иванович (1783—1848>, философ, психолог, профессор Петер¬ бургского университета — 231, 606. Гальяни — см. Галиани Ф. Гамалея Антон М., участник заговора Мазепы против Петра I — 349. Ганнибал Абрам Петрович (ок. 1697— 1781), военный инженер, генерал-ая- шеф, сын эфиопского князя, прадед Пушкина — 453, 489, 643. Гафиз — см. Хафиз. Гебель — см. Хебель И.-П. Гедеонов Степан Александрович (1815— 1878), историк и театральный дея¬ тель, драматург — 446, 641. 6G0
Геродот (между 490 и 480 — ок. 425 до н. э.), древнегреческий историк — 34, 501, 505, 653. Герцен Александр Иванович (1812— 1870) — 642. Гесиод (VIII—VII вв. до н. э.), древне¬ греческий поэт — 122, 189, 208, 501, 507, 653. Гёте Иоганн Вольфганг (1749—1832) — 39, 133, 135, 169, 170, 175, 222, 252, 254—257, 264, 276, 288, 292, 293, 295, 341, 413, 414, 470, 507, 587, 609, 613, 616, 634, 646. Гиббон Эдуард (1737—1794), английский историк — 516, 654. Глаголев Андрей Гаврилович (ум. 1844), историк литературы — 302—305, 619, 620. Глазунов Илья Иванович (1786—1849), издатель и книготорговец в Петербур¬ ге — 576, 582. Глинка Федор Николаевич (1786—1880), поэт, публицист — 245. Гнедич Николай Иванович (1784—1833), поэт, переводчик — 110, 175, 182, 208—214, 269, 297, 595, 598, 600, 601, 603, 613. Гоголь Николай Васильевич (1809— 1852), — 12, 75, 80, 81, 143, 248, 262, . 277—279, 297, 298, 300, 301, 362, 367, 369, 370, 372, 373, 381, 404,454,476,521,523, 576, 577, 586, 587, 596, 614, 617, 633, '■ 640, 642—644. Годунов Борис Федорович (1552—1605), русский царь с 1598 г.— 279, 300, 321, 322, 336, 338, 427, 429—453, 470, 585, 591, 618, 629, 632, 634—641, 646. Годунов Семен Федорович (ум. 1605} брат Бориса Годунова — 440. Годунова Ксения Борисовна (ум. 1621 У, дочь Бориса Годунова — 450. Годунова (урожд. Скуратова-Б ельская) Мария Григорьевна (ум. 1605), жена Бориса Годунова — 437. Холенищев-Кутузов-Смоленский — см. . Кутузов М. И. Голицын Борис Владимирович (1769— 1813), писатель — 216, 602. Голицына (урожд. Суворова-Рымникс- кая) Мария Аркадьевна (1802—1870), внучка А. В. Суворова, знакомая Пушкина —297, 617. Головнин Василий Михайлович (1776— 1831), мореплаватель, член-корреспон¬ дент Петербургской Академии наук — 580, 581. Гольбах Поль-Анри (1723—1789), фран¬ цузский философ — 296. Гомер— 12, 13, 35, 36, 40, 83, 87, 90, 117, 118, 120, 121, 175, 189, 208—211,213, 214, 217, 235, 251, 204, 268—270, 297, 300, 305, 339—341, 411, 464, 501, 506, 507, 518, 520, 522, 576, 577, 679, 587, 588, 595, 598, 600, 601, 613, 626, 633, 653. Гончарова H. Н. — см. Пушкина H. Н. Гораций (полн. имя Квинт Гораций Флакк; 65—8 до н э.), древнерим¬ ский поэт— 15, 33, *35, 40, 44, 57, 70, 73, 86, 97, 98, 198—202, 223, 235, 237, 300, 307, 340, 411, 518, 520, 579, 580, 606. Горчаков Александр Михайлович (1798—1883) дипломат, государствен¬ ный деятель, соученик Пушкина по лицею — 231. Гостомысл (1-я пол. IX в.), легендарный предводитель новгородцев, первый князь — 246. Готовцева (по мужу Корнилова) Анна Ивановна, поэтесса 1820-я гг. — 285. Гофман Эрнст Теодор Амадей (1776— 1822), немецкий писатель, компо¬ зитор, музыкальный критик, дири¬ жер, художник-декоратор — 141, 163, 596. Гракх Гай (153—121 до н. э.), полити¬ ческий деятель Древнего Рима — 34, 340. Гракх Тиберий (162—133 до н. э.), поли¬ тический деятель Древнего Рима — 34, 340. Грей Томас (1716—1771), английский поэт — 135, 308, 589. Грейг Самуил Карлович (1736—1788), адмирал, по национальности шотлан¬ дец, в 1764 г. перешел на русскую службу — 98. Греков Борис Дмитриевич (1882—1953), историк и общественный деятель — 640. Грекур Жан-Батист де (1683—1743), французский поэт, аббат —235. Греч Николай Иванович (1787—1867)', журналист, писатель, филолог — 55, 90, 580, 588—590, 622. Грибоедов Александр Сергеевич (1795— . 1829)—23, 201, 225, 261, 300—301, 304, 369—373, 377, 380, 523, 603, 612, 620, 633. Грот Яков Карлович (1812—1893), фило¬ лог, литературовед, переводчик — 580, 581. Гюго Виктор-Мари (1802—1885), фран¬ цузский писатель— 134. Давыдов Денис Васильевич (1784—1839), герой Отечественной войны 1812 г., военный писатель, поэт — 225, 229, 285, 324, 330, 626. €61
Данте Алпгьери (1265—1321), итальян¬ ский поэт — 36, 82, 83, 159, 172, 238, 294, 297, 341, 497, 514, 579, 607, 612. Дезульер Антуанетта (1638—1694), фран¬ цузская поэтесса —100. Делиль Жак (1738—1813), французский поэт и переводчик — 101. Дельвиг Антон Антонович (1798—1831), поэт —215, 228, 239, 242, 445, 607, 641, 644. Демосфен (ок. 384—322 до н. э.), древне¬ греческий оратор и политический дея¬ тель— 501, 505, 652. Державин Гаврила Романович (1743— 1816)— 7—74, 81, 84, 86, 88, 90, 91, 94, 96, 99, 110, 134, 155, 183, 184, 198, 199, 200, 218—221, 224, 225, 227—229, 235, 240, 242, 250, 263, 286, 299—301, 311, 312, 363, 371, 375, 518, 521, 522, 575—582, 588, 593, 596, 602, 603, 605, 607, 621, 626, 632, 653. Дидро Дени (1713—1784), французский писатель, философ-просветитель — 43, 296. Дмитриев Иван Иванович (1760—1837), поэт —28, 68, 86—88, 92, 93, 95—103, 109—111, 155, 199—201, 216, 227, 235, 249, 250, 263, 300, 301, 304, 308, 359, 370, 372, 376, 454, 521, 589, 593, 596, 608, 620, 654. Дмитриев Михаил Александрович (1796— 1866), поэт, беллетрист, критик, ме- ■ муарист—14, 27, 304, 578, 579, 619, 620. Дмитрий Иванович (1582—1591), сын Ивана IV Грозного и Марии Нагой — 431—435, 438—441, 444, 450, 452, 637, 638. Дмитрий Иванович Донской (1350— 1389), великий князь Владимирский и Московский с 1359 г. — 94, 314t 363, 621. Добролюбов Николай Александрович (1836—1861) —622, 623. Долгорукий Иван Михайлович (1764— 1823), поэт, драматург, мемуарист — 101, 200. Долгоруков Яков Федорович (1639— 1720), князь, сподвижник Петра I, его советник и доверенное лицо — 290. Доленга-Ходаковский 3. (наст, имя и фам. Адам Черноцкий; 1784—1825), польский историк и археолог — 457. Достоевский Федор Михайлович (1821— 1881) —597, 623, 631, 632. Драйден Джон (1631—1700), английский поэт, драматург, критик — 176, 307, 308, Дубянский Федор Михайлович (1760—* 1796), композитор и скрипач — 620. Дюкре-Дюмениль Франсуа-Гийом (1761— 1819), французский писатель — 104. Дюма Александр (Дюма-отец; 1802—* 1870J, французский писатель — 330. Дюси Жан-Франсуа (1733—1816), фран¬ цузский драматург — 214, 601. Еврипид (ок. 480—406 до н.э.); древне¬ греческий драматург — 34, 122, 12G, 214, 215, 220, 235, 601. Екатерина II Алексеевна (1729—1796), российская императрица с 1762 г. — 7, 20—22, 25, 33, 41—43, 56—65, 67, 68, 71—73, 84, 91, 92, 94, 343, 375, 377, 443, 490, 576, 581, 582, 596, 617, 633, 640. Екатерина Медичи (1519—1589)', жена французского короля Генриха II — 430. Екатерина Павловна (ум. 1818), сестра Александра I —151, 175, 181, 613. Елена Васильевна Глинская (ум. 1538), с 1533 г. правительница Русского го¬ сударства при малолетнем сыне Ива¬ не IV Васильевиче — 446, 641. Елизавета Петровна (1709—1761), рос¬ сийская императрица с 1741 г. — 21, 24, 25, 91, 579. Елисеев С. — 635. Ермак Тимофеевич (ум. 1585), казачий атаман, предводитель похода в Си¬ бирь, положивший начало ее присое¬ динению к России и освоению — 95, 96, 455. Жан-Поль (наст, имя и фам. Иоганн Пауль Фридрих Рихтер; 1763—1825), немецкий писатель — 250, 624. Жанлис Мадлен-Фелисите Дюкре д® Сент-Обен (1746—1830), французская писательница — 104, 105, 592. Жанна Д’Арк, Орлеанская дева (ок. 1412—1431), народная героиня Фран¬ ции — 605. Жуковский Василий Андреевич (1783—• 1852), поэт —28, 68, 77, 84, 94, 95, 100, 102, 103, 107, 110—114, 126, 134—184, 186, 191, 197, 198, 200, 201, 204, 207, 208, 210, 214, 218, 219, 221, 224, 225, 227—233, 242, 261—263, 271—274, 300, 302, 304, 307—309, 311, 312, 314, 363, 366, 376, 473, 521, 577, 578, 580, 587, 589—591, 593—597, 599, 600, 603, 612, 613, 619, 621, 627, 633, 646. За бела П. М., участник заговора Мазепы против Петра I — 349. Завадовская (урожд. ВлодекУ Елена Ми¬ хайловна (1807—1874), жена знакомо¬ 662
го Пушкина В. П. Завадовского — 285, 614. Загоскин Михаил Николаевич (1789— 1852), писатель — 291, 490, 616, 633. Заикин Матвей Иванович (1782—1854), издатель и книготорговец — 582. Зоил (ок. 400 — ок. 330 до н. э.), древне¬ греческий ритор и философ — 87, 304, 518, 654. Зубов Алексей, резчик по дереву — 531. Зубов Валериан Александрович (1771— 1804), брат фаворита Екатерины II П. А. Зубова — 68, 581, 621. Иван I Данилович Калита (ум. 1340), князь Московский с 1325 г., великий князь Владимирский с 1328 г. — 437. Иван III Васильевич (1440—1505)', ве¬ ликий князь Московский с 1462 г. — 103, 104, 428, 431, 437, 446, 641. Иван IV Васильевич Грозный (1530— 4584), великий князь с 1533 г., первый русский царь с 1547 г. — 40, 87, 103, 429, 431—434, 437, 440, 441, 449, 518, 592, 640, 654. Игорь (ум. 945), великий князь Киев¬ ский с 912 г. — 246, 640. Изиод — см. Гесиод. Измайлов Владимир Васильевич (1773— 1830), беллетрист и переводчик — 101, 110, 218, 225, 602. Илличевский Алексей Демьянович (1798—1837), лицейский товарищ Пушкина — 607f Иоанн Безземельный (1167—1216), анг¬ лийский король с 1199 г. — 429. Иов (ум. 1607), первый русский патри¬ арх, ставленник Бориса Годунова — 443, 639. Кальдерон де ла Барка Педро (1600— 1681 >, испанский драматург — 507. Каменский Михаил Федорович (1738— 1809), генерал-фельдмаршал — 152. Камоэнс (Камоинш) Луиш ди (1524 или 1525 — 1580), португальский поэт — 226, 302, 339, 626. Какова Антонио (1757—1822), итальян¬ ский скульптор — 43. Кант Иммануил (1724—1804), немецкий философ —251, 396. Кантемир Антиох Дмитриевич (1708— 1744), поэт-сатирик — 91, 92, 111, 201, 202, 208, 299, 583, 593. Капнист Василий Васильевич (1758— 1823), писатель — 26, 90, 92, 94, 101, 110, 200, 227, 229, 588. Карагеоргий (Георгий Черный Петро¬ вич; 1768—1817), руководитель Пер¬ вого сербского восстания (1804-* 1813 гг.) против османского ига — 242* Карамзин Николай Михайлович (Í766— 1826), писатель, публицист, нсто^ рик —28, 68, 88, 92, 94—97, 99—107, 109—112, 134—136, 180, 182, 199—204, 208, 214, 216, 218, 219, 225—227, 229, 235, 245, 249, 263, 301, 376, 429—433, 435, 444, 445, 454, 461, 490, 491, 518, 521—523, 578, 589, 590, 592, 593, 595, 596, 600, 602, 604—605, 608, 636—640, 643, 653, 654. Каратыгин Василий Андреевич (1802— 1853), актер — 621. Карл Великий (742—814), король фран¬ ков с 768 г., император с 800 г. —» 175, 201, 202, 305. Карл XII (1682—1718), король Швеции с 1697 г.— 343, 345, 350, 352, 358, 359. Касти Джан Баттиста (1724—1833), итальянский поэт — 208, 296, 600. Катенин Павел Александрович (1792— 1853), поэт, критик и театральный дея¬ тель — 285, 445, 603, 620, 641. Катон Старший (пли Цензор) Марк Пор¬ ций (234—149 до в. э.), древнерим¬ ский писатель и государственный дея¬ тель — 155, 217. Катулл Гай Валерий (ок. 87 — ок. 54 до н. э.), древнеримский поэт — 270. Каченовский Михаил Трофимович (1775—1842), историк, литературный критик, журналист — 78, 89, 308—309, 586, 588, 620. Квинтилиан Марк Фабий (ок. 35 — ок. 96), римский оратор и теоретик ораторского искусства — 653. Керн (урожд. Полторацкая) Анна Пет¬ ровна (1800—1879), племянница П. А. Осиповой, знакомая Пушкина — 614. Кетчер Николай Христофорович (1809—* 1886), писатель, переводчик — 655. Кий, легендарный основатель и первый правитель Киева — 201. Киприанов Василий Анофриевич (ум.- 1728), печатник и издатель, сподвиж¬ ник Петра I — 531. Киреевский Иван Васильевич (1806— 1856), философ, литературный кри¬ тик, публицист — 619, 628, 630, 637. Кирилл (ок. 827—869), славянский про¬ светитель, один из создателей славян¬ ской азбуки, проповедник христиан¬ ства — 496, 652. Кирша Данилов (Кирилл Данилович), предполагаемый собиратель русских былин, сказок и песен (XVIII в.) — 302, 303, 305, 365, 530, 537, 620, 655. Клеопатра (69—30 до н. э.), послед- 663
няя царица Египта с 51 г. до н. э, из династии Птолемеев — 434, 469, 596, 639. Клопшток Фридрих Готлиб (1724—1803), немецкий поэт — 86, 176, 226, 339, 341t 587, 597, 626. Ключевский Василий Осипович (1841— 1911), историк — 649. Княжнин Яков Борисович (1742—1791), писатель — 94, 101, 102, НО, 235, 250, 521, 522. Козлов Иван Иванович (1779—1840), поэт — 196, 225, 242, 646. Кокошкин Федор Федорович (1773— 1838), драматург — 101. Колумб Христофор (1451—1506), море¬ плаватель, по происхождению генуэ¬ зец — 52, 378. Кольбер Жан-Батист (1619—1683), фран¬ цузский государственный деятель — 438. Кольцов Алексей Васильевич (1809— 1842), поэт — 215, 634. Комаров Матвей ( 1730-е(?)—1812(?)), лу¬ бочный писатель — 537, 656. Констан де Ребек Бенжамен-Анри (1767—1830)', французский писатель, публицист, политический деятель — 603, 630. Корень Василий, один из первых рус¬ ских граверов по дереву — 531. Коринна (V в. до н. э.) греческая по¬ этесса— 501, 652. Корнель Пьер (1606—1684), французский драматург — 37, 84, 222, 300, 411, 424, 445, 447, 497, 634, 641. Королева Виртембергская — см. Екатери¬ на Павловна. Корреджо (Антонио Аллегри; ок. 1489— 1534), итальянский живописец — 43. Костров Ермил Иванович (сер. 1750-х — 1796), поэт и переводчик — 85, 90, 94, 269, 538, 613. Костгошко Тадеуш (1746—1817), поль¬ ский политический и военный дея¬ тель, главнокомандующий националь¬ ными вооруженными силами в поль¬ ском восстании 1794 г. — 98.. Коттен Мари-Софи Рис то (1770— 1807), французская писательница — 104, 413, 414, 634. Кочубей Василий Леонтьевич (1G40— 1708), украинский государственный и военный деятель — 343, 346—350, 352, 353, 355, 358, 624. Кочубей (в замужестве Чуйкевич) Мат¬ рена Васильевна, дочь В. Л. Кочу¬ бея— 343, 353, 355. Кошанский Николай Федорович (1781 — 1831), профессор русской и латинской словесности в Царскосельском лицее, автор учебников риторики — 65, 581. Краевский Андрей Александрович (1810—1889)', издатель и журналист — 594, 641. Крамер Карл Готлиб (1758—1817), не¬ мецкий писатель — 104. Крез (595—546 до н. э.), последний царь Лидии с 560 г. — 60. Крешев Иван Петрович (1824—1859), поэт и переводчик — 185. Кривцов Сергей Иванович (1802—1864), декабрист — 242. Кромвель Оливер (1599—1658), деятель английской буржуазной революции XVII в.— 341, Крылов Иван Андреевич (1769 или 1768—1844)—68, 94, 95, 100—103, 110, 111, 151, 152, 199—201, 214, 225, 235, 236, 250, 300, 363, 366, 371, 372, 376, 383, 456, 521, 589, 590, 593, 596, 606, 619, 634. Крюднер (урожд. Фитингоф) Варвара Юлия (1764—1825), писательница, проповедница — 413, 414, 634. Крюковский Матвей Васильевич (1781— 1811), драматург — 102, 110. Ксенофан Колофонский (VI—V вв. до н. э.), древнегреческий поэт и фило¬ соф-270, 613. Ксеркс I (ум. 465 до н. э.), царь госу¬ дарства Ахменидов с 486 г. — 501. Кукольник Нестор Васильевич (1809— 1863), писатель — 291, 446, 490, 616, 641. Куликов Николай Иванович (1812—1891), драматург, актер, режиссер — 621. Курбский Андрей Михайлович (1528— 1583), политический и военный дея¬ тель, писатель-публицист — 455. Курганов Николай Гаврилович (1725— 1796), просветитель, педагог, изда¬ тель — 42. Кутузов Михаил Илларионович (1745— 1813), светлейший князь Смоленский, полководец, генерал-фельдмаршал — 218, 225, 602. Кюхельбекер Вильгельм Карлович (1797—1846), писатель, декабрист — 603, 604. Лагарп Шан-Франсуа де (1739—1803), французский драматург и теоретик литературы— 100, 215, 223, 235, 250, 619. Лажечников Иван Иванович (1792— 1869), писатель — 490. Ламартин Альфонс-Мари-Луи де (1790— 1869), французский поэт, публицист8 664
. политический деятель — 134, 193, 599. Ламот-Фукэ — см. Фуке Ф. Ланской Леонид Рафаилович (р. 1913), советский литературовед — 590. Лантье Этьен-Франсуа (1734—1826), французский писатель —101. Ласепед Бернар-Жермен-Этьен де Ла Виль (1756—1825), французский зо¬ олог — 20Э. Лаура (ум. 1348)', возлюбленная Петрар¬ ки —190. Лафайет Мари-Жозеф-Поль Ив Рок Жильбер Мотье (1757—1834), фран¬ цузский политический деятель и пи¬ сатель — 324. Лафонтен Август (1758—1831), немецкий писатель — 389. Лафонтен. Жан (1621—1695), француз¬ ский поэт-баснописец — 85, 96, 100, 102, НО, 200, 201, 235, 250, 363, 411, 518, 520, 634, 654. Левин Юрий Давыдович (р. 1920), со¬ ветский литературовед и перевод¬ чик — 588. Лепид Марк Эмилий Младший (ок. 89— 12 до н. э.), древнеримский поли¬ тический деятель — 434. Лермонтов Михаил Юрьевич (1814— 1841)—50, 75, 79—81, 109, 172, 204, 214, 223, 225, 248, 287, 300, 312, 326, 365, 367—369, 370, 372, 373, 377, 396, 424, 444, 470, 471, 475, 523, 577, 580t 585, 587, 593, 600, 604, 607, 615, 626, . 632, 633, 640, 646, 647. Лжедимитрий I (ум. 1606), самозванец, русский царь в 1605—1606 гг. — 427, 429, 433, 434, 435, 440, 446, 448—453, 639, 641. Ливий Тит (59 до н. э. —17 н. э.)\ древнеримский историк—34, 35, 86, 431* Ликург (IX—VIII вз. до н. э.), леген¬ дарный спартанский законодатель — 34. Лициний Валерий Лпциниан (ок. 250— 325), римский император в 308— 324 гг. — 242. Локк Джон (1632—1704), английский фи¬ лософ-просветитель — 83. Лопе де Вега — см. Вега Карпьо Л. Ломоносов Михаил Васильевич (1711— 1765), учеиый-естествоиспытатель, ос¬ новоположник физической химии, по¬ эт, художник, историк — 15, 23—28, 65, 66, 73, 82—87, 89—91, 96, 99, 105, 109, НО, 181, 200—204, 208, 222, 225, 250, 235, 299—301, 304, 339, 362, 459, 464, 491, 518, 519, 521, 522, 576, 578, 579, 582, 583, 587, 590, 593, 600, 626, 641, 644, 654. Лоренц Фридрих Карлович (1803—1861>, профессор всеобщей истории в Глав¬ ном педагогическом институте в Пе¬ тербурге — 651. Луиза-Ульрика (1720—1782), дочь прус¬ ского короля Фридриха Вильгельма I, сестра Фридриха Великого, жена шведского короля Адольфа-Фридри¬ ха — 606. Лукулл Луций Лициний (ок. 117 — ок. 56 до н. э.), римский полководец и политический деятель, чье богатство, роскошь и пиры вошли и поговорку — 44. Львов Николай Александрович (1751— 1803), поэт, историк, архитектор — 26, 269, 613. Людовик XIII (1601—1643), французский король с 1610 г. — 430. Людовик XIV (1638—1715)', французский король с 1643 г. — 100, 202, 220, 496. Ляпунов Прокопий Петрович (ум. 1611), политический деятель начала XVII в.. — 446, 641. Мазепа Иван Степанович (1644—1709), гетман Левобережной Украины в 1687—1708 гг. — 342—347, 349, 350, 352—359, 624, 625. Майков Аполлон Николаевич (1824— 1897), поэт —185. Майков Василий Иванович (1728—1778), поэт — 90, 589. Майков Леонид Николаевич (1839— 1900), историк русской литературы — 598, 600. Макаров Михаил Николаевич (ок. 1789—• 1847), этнограф и поэт — 655. Макаров Петр Иванович (1765—1804), критик и переводчик— 101, 216, 249, 589, 602, 608. Малерб Франсуа (ок. 1555—1628), фран¬ цузский писатель — 497, 518, 654. Маркеллин — см. Марцеллин. Марлинский А. —см. Бестужев А. А. Мармонтель Жан-Франсуа (1723—1799)', французский писатель — 105, 592. Марон — см. Вергилий. Мартынов Авксентий Мартынович (1787—1858), поэт и критик, сотруд¬ ник «Маяка» — 285—286, 300, 615, 619, 629. Марфа Посадница, вдова новгородского посадника Борецкого, глава партии новгородских бояр, враждебных вели¬ кому князю Московскому Ивану III — 202. Марцеллин Аммиан (ок. 332 — ок. 400Ь римский историк — 653. 665
Матиссон Фридрих (1761—1831), немец¬ кий поэт — 135. Медведева Ирина Николаевна (1903— 1973), советский литературовед — 601. Мейербер Джакомо (наст, имя и фам. Якоб Лпбман Бер; 1791—1864), компо¬ зитор — 481, 647. Мбйлах Борис Соломонович (р. 1909), советский литературовед — 646. Мерзляков Алексей Федорович (1778— 1830), поэт, литературный критик — 26, 27, 100, 110, 182, 200, 214—217, 249, 250, 265, 269, 308, 579, 599, 601, 602, 608, 612, 613, 620. Мериме Проспер (1803—1870), француз¬ ский писатель — 294, 616. Мефодий (ок. 815—885), славянский просветитель, один из создателей сла¬ вянской азбуки, проповедник христи¬ анства — 496, 652. Меценат Гай Цильний (между 74 и 64 — 8 до н. э.), древнеримский государственный деятель и покрови¬ тель искусств — 21, 35, 203, 340, 579. Мещерский Александр Иванович (1730— 1779), князь, приятель Г. Р. Держави¬ на — 48, 49, 580. Микеланджело Буонарроти (1475—1564J, итальянский скульптор, живописец, архитектор, поэт — 476. Милонов Михаил Васильевич (1792— 1821), поэт — 101, 110. Мильвуа Шарль-Ибер (1782—1816), французский поэт — 189, 300, 599. Мильтон (Милтон) Джон (1608—1674), английский поэт, политический дея¬ тель — 86, 226, 300, 339, 340, 491, 587, 626. Минин <Сухорук) Кузьма (ум. 1616J, один из организаторов и руководите¬ лей второго ополчения в период поль¬ ской и шведской интервенции в на¬ чале XVII в, — 79, 456. Мирабо Оноре-Габриэль Р и к е т и (1749—1791), деятель Великой фран¬ цузской революции — 324, 330. Мицкевич Адам (1798—1855), польский поэт —296, 517. Мнишек Марина (ок. 1588 — ок. 1614)', авантюристка, дочь польского магна¬ та, жена Лжедимитрия I и Лжеди- митрия II — 451, Модзалевский Лев Борисович (1902— 1948), советский литературовед — 587. Моллер Федор Антонович (1812—1875)', художник — 245. Мольер (наст, имя и фам. Шан-Батист Поклен; 1622—1673), французский ко¬ медиограф, актер, театральный дея¬ тель — 37, 06, 101, 217, 235, 476, 516, 654. Монкриф Франсуа-Огюст-Паради де (1687—1770), французский литера¬ тор — 137, 595. Монтень Мишель де <1533—1592J, фран¬ цузский философ-гуманист — 497. Мордовченко Николай Иванович (1904— 1951), советский литературовед— 583, 602. Морелле Андре де (1727—1819), фран¬ цузский философ — 296. Морле А. — см. Морелле А. Моцарт Вольфганг Амадей (1756— 1791)' — 296, 453, 473—476, 478, 488, 634, 647. Мстислав Владимирович (1076—1132), великий князь Киевский, сын Влади¬ мира Мономаха — 455. Мур Томас (1779—1852), английский по¬ эт — 135, 172—175.. Муравьев Михаил Никитич (1757— 1807), поэт, писатель, общественный деятель — 200—203, 599—600, 653. Муравьев Никита Михайлович (1796— 1843), декабрист — 208, 600. Муравьев-Апостол Иван Матвеевич (1765—1851), писатель и государст¬ венный деятель —201, 208, 599, 600. Мухаммед (Мохаммед; ок. 570—632У, ре¬ лигиозный проповедник и политиче¬ ский деятель, основатель ислама — 319, 511. Мэтьюрин Чарлз Роберт (1782—1824), английский писатель — 384, 385. Н. Д. — 307, 619. Нагая Мария Федоровна (ум. 1612), седьмая жена Ивана IV Грозного, мать царевича Дмитрия — 441. Надеждин Николай Иванович (1804— 1856), критик, журналист, историк и И этнограф — 78, 251, 255, 296, 345— 346, 347, 349, 358, 359, 361—362, 585, 586, 609, 611, 612, 617, 624, 626—629, 633, 636—637. Наполеон I (Наполеон Бонапарт, 1769— 1821), французский император в 1804—1814 гг. и марте—июне 1815 г.— 64, 65, 67, 102, 152, 203, 222, 223, 230, 231, 246, 247, 294, 308, 530, 531, 599, 603, 606, 607, 639. Невежа Андроник Тимофеевич (Тимофе* ев; ум. ок. 1603), московский типо¬ граф и гравер по дереву— 531. Некрасов Николай Алексеевич (1821—* 1878) — 641—642, 655. Нелединский-Мелецкий Юрий Александ- 666
ровнч (1752—1-829), поэт — 88, 100, 101, 199, 200, 229. Никитенко Александр Васильевич (1804—1877), литературный критик, историк литературы — 594, 651, 655. Никитин Федор, резчик по дереву — 531. Николай I (1796—1855), император все¬ российский с 1825 г. — 67, 648. Никон (светское имя Никита Минов; 1605—1681), церковно-политический деятель России XVII в., патриарх (1652—1667 гг.) русской церкви — 229, Новалис (наст, имя и фам. Фридрих фон Харденберг; 1772—1801), немецкий поэт и философ — 133. Новиков Николай Иванович (1744— 1818), просветитель, писатель, жур¬ налист, книгоиздатель — 84—86, 88, 89, 376, 411, 518, 588, 592, 634, 654. Нума Помпилий, второй царь Древнего Рима, правил в 715—673 (672) гг. до н. э. — 87, 88, 537, 656. Ободовский Платон Григорьевич (1803— 1864), драматург, переводчик и по¬ эт — 446, 641. Овидий (полн. имя Публий Овидий На¬ зон; 43 до н. э. — ок. 18 н. э.), римский поэт — 117, 201, 242, 244, 300, 333, 336, 337, 595, 604, 623. Одоевский Владимир Федорович (1803— 1869), писатель, философ, педагог, му¬ зыкальный критик — 377. Озеров Владислав Александрович (1769—1816), драматург — 68, 94—95, 100—103, 110, 218, 230, 235, 263, 301, 314, 363, 376, 521, 602, 621. Октавиан Август — см. Август Окта- виан. Олег, Святославич (сер. XI в.—1115), древнерусский князь, внук Ярослава Мудрого — 242, 246. Ольга (ок. 890—969), великая княгиня Киевская, жена князя Игоря — 246, 640. Омар I (ок. 591 или 581—644J, второй халиф (с 634 г.) в Арабском халифате, один из сподвижников Мухаммеда — 203. Омир — см. Гомер. Орлов Александр Анфимович (1791— 4840), поэт и беллетрист — 492. Орлов (с 1770 г. Орлов-Чесменский) Алексей Григорьевич (1737—1808), ге¬ нерал-аншеф — 98. Осинова (в замуж. БеклешеваТ Алек¬ сандра Ивановна (ок. 1805—1864), знакомая Пушкина по Тригорскому — 285, 297, 614. • Оссиан (Ойсин, Ойзин), легендарный воин и бард кельтов, живший, по преданию, в III в. — 213, 587, 588. Отрепьев Григорий Богданович — см. Лжедимитрий I. Павел I (1754—1801), российский импе« ратор с 1796 г. — 581. Павсаний, древнегреческий писатель II в., автор «Описания Эллады» — 116, 117, 594, 595, 652. Паисий, резчик по дереву — 531. Панаев Владимир Иванович (1792—1859), поэт — 211, 601. Панаев Иван Иванович (1812—1862), пи¬ сатель и журналист — 641. Паради — см. Монкриф Ф.- О. Паради. Парни Эварист-Дезире де Форж (1753— 1814), французский поэт — 100, 190— 191, 232, 235, 300, 301, 599. Пахомов Матвей Сергеевич (1745 — пос¬ ле 1792), переводчик с греческого со¬ чинений Лукиана, Павсания и Плато¬ на — 594. Перикл (ок. 490—429 до н. э.), афинский стратег в 444—429 гг. (кроме 430 г.) — 21, 34, 501, 502, 653. Перфильев С. В., друг А. И. Мещерского, которому посвящена ода Держави¬ на — 50. Петин Иван Александрович (ум. 1813), полковник, друг Батюшкова, погиб в битве под Лейпцигом — 208, 232, 600, 606. Петр I Великий (1672—1725), русский царь с 1682 г., российский император с 1721 г.— 23—25, 40, 41, 56, 57, 65, 75, 84, 100, 134, 211, 222, 289, 290, 297, 342—345, 348, 350—352, 358, 359, 365, 367, 375, 427, 437, 441, 443, 446, 449, 453, 460—462, 464, 469, 489—491, 520, 521, 523, 586, 587, 624—626, 630, 642, 643, 645, 649. Петр III Федорович (1728—1762), рос¬ сийский император с 1761 г. — 633. Петрарка Франческо (1304—1347), ита¬ льянский поэт —82, 190, 201, 497, 514, 599. Петров Василий Петрович (1736—1799), поэт —25, 85, 88—91, 94, 96, 110, 250, 299, 300, 362, 518, 522, 579, 588. Петров Марк, резчик по дереву — 531. Пиго-Лебрен Л’Епинуа Антуан де (1753—1835), французский романист драматург и актер — 104,, Пильпай — см. Бидбай. Пиндар (ок. 518—442 или 438 до н. э.), древнегреческий поэт — 15, 21, 26, 33, 40, 65, 73, 98, 198—200, 300, 411, 501, 518, 520, 522, 652, 654. 667
Пиеистрат (VI в. до н. э.), афинский ти¬ ран с 560 до 527 г. до н. э. с переры¬ вами — 340. Пифагор Самосский (ок. 570 — ок. 500 до н. э.), древнегреческий мыслитель, религиозный и политический дея- - тель, математик — 267. Платов Матвей Иванович (1751—1818), войсковой атаман Донского казачьего войска, генерал от кавалерии, спо¬ движник А. В. Суворова — 530, 531. Платон (428 или 427—348 или 347 до н. э.), древнегреческий философ — 118, 126, 199, 251, 501, 595. Плеханов Георгий Валентинович < 1856—= 1918), деятель российского и между¬ народного рабочего движения, фило¬ соф — 611. Плутарх (ок. 46 — ок. 127), греческий философ и писатель — 34, 255, 612, 652, 653. Погодин Михаил Петрович (1800—1875), историк, писатель, журналист — 311, 313, 620, 621, 638, 644. Подшивалов Василий Сергеевич (1765— 1813), журналист, переводчик — 101. Пожарский Дмитрий Михайлович (ок. 1578 — ок. 1642), полководец и поли¬ тический деятель — 65, 79, 102, 446, 458, 641, Полевой Ксенофонт Алексеевич (1801— 1867), критик и журналист — 261, 333, 612, 624, 626, 635. Полевой Николай Алексеевич (1796— 1846), писатель, журналист, историк, переводчик — 78, 114, 251, 291, 295, 296, 363, 374, 375, 404, 446, 490, 577, 579, 584—586, 590, 591, 593, 596, 604, 609, 612, 616, 617, 620, 628, 632, 633, 635, 636, 641, 643, 644, 647. Полежаев Александр Иванович (1804 или 1805—1838), поэт —225. Помпей Великий Гней (106—48 до н. э.), римский полководец — 434. Поп Александр (1688—1744), английский поэт— 85, 86, 88, 587. Поповский Николай Никитич (1830— 1860), профессор Московского уни¬ верситета, поэт и переводчик — 85, 86, 304, 518, 587, 654. Потемкин Григорий Александрович (1739—1791), государственный дея¬ тель, фаворит Екатерины II — 18— 23, 48, 67—69, 581. Прийма Федор Яковлевич (р. 1909), со¬ ветский литературовед — 651. Пугачев Емельян Иванович (1740 или 1742—1775), предводитель крестьян¬ ской войны 1773—1775 гг., донской казак —285, 453, 490, 491, 648. Лушкин Александр Сергеевич (1799— 1837) — 16, 23—25, 28, 42, 43, 50, 52, 65, 66, 70, 71, 73—82, 87,03,94, 99,100, 108, 109, 112—114, 149, 154, 155, 161, 180—187, 196, 197, 203, 204, 206—200, 210,' 211; '218—492, 519, 521, 523, 524, 576—587, 590—594, 597, 598, 600—64?. Пушкин Алексей Михайлович (1771— 1821), дальний родственник Пушкина, писатель, переводчик — 225, 602. Пушкин Василий Львович (1767— 1830), поэт, дядя А. С. Пушкина — 101, 110, 200, 201, 227, 229, 242, 597, 607. Пушкин Лев Сергеевич (1805—1852), брат А. С. Пушкина — 607. Пушкин Сергей Львович (1770—1848), отец А. С. Пушкина — 600. Пушкина (урожд. Гончарова) Наталья Николаевна (1812—1863), жена А. С. Пушкина — 43, 579. Пущин Иван Иванович < 1798—1859J, друг Пушкина, декабрист — 231, 606, cor. Рабле Франсуа (1494—1553) француз* ский писатель — 497. Радищев Александр Николаевич (1749— 1802), революционер, писатель, фило¬ соф — 605. Радклиф Анна (1764—1823), английская писательница — 104. Раевский Александр Николаевич (1795— 1868), участник войны 1812 г., друр Пушкина —316, 319, 621. Раевский Николай Николаевич (млад¬ ший; 1801—1843), участник войны 1812 г., генерал, друг Пушкина — 316, 621. Раич (наст. фам. Амфитеатров) Семен Ёгорович (1792—1855)*, поэт, литера¬ турный критик, журналист, перевод¬ чик — 16, 378, 578, 629, 633. . Рамлер Карл Вильгельм (1725—1798)!, немецкий поэт — 97. Расин Жан (1639—1699), французский драматург — 37, 84, 85, 96, 100, 102, 220, 222, 230, 235, 300, 411, 447, 518, 520. Растрелли Варфоломей Варфоломеевич (1700—1771), архитектор—102. Рафаэль Санти (1483—1520), итальян¬ ский художник и архитектор — 111, 593. Ренье Матюрен (1573—1613), француз¬ ский позт — 497. Репнин Аникита Иванович < 1668—1736), генерал-фельдмаршал, сподвижник Петра I — 351. Репнин Николай Васильевич (1734— 668
1801 ^ военачальник и дипломат, гене- рал-ф‘ельдмаршал — 69, 581. Ризнич (урожд. Рипп) Амалия (ок. 1803—1825), одесская знакомая Пуш¬ кина — 616. Рнфматов — см. Ширине кий-Шихма- тов С. А. Ричард I Львиное Сердце (1157—1189), английский король с 1189 г. — 429. Ричард III (1452—1485), английский ко¬ роль с 1483 г. — 453, С41. Ричардсон Самюэл (1689—1761), анг¬ лийский писатель — 406, 413, 414, 508, 634. Ришелье Арман-Жан дю Плесси (1585— 1642), кардинал с 1622 г., глава ко¬ ролевского совета с 1624 г., фактиче¬ ский правитель Франции — 430. Робеспьер Макспмпльен-Мари-Изидор (1758—1794), деятель Великой фран¬ цузской революции, один из вождей якобинцев — 624. Розен Егор Федорович (1800—1860), по¬ эт — 446, 641. Роллен Шарль (1661—1741), француз¬ ский историк — 85, 96. Романовы, боярский род, с 1613 г. — цар¬ ская, с 1721 г. — императорская ди¬ настия в России, правившая до 1917 г. — 433. Ромул, легендарный основатель Рима и первый царь (VIII в. до н. э.) — 201. Ронсар Пьер (1524—1585), французский поэт — 497. Румянцев-Задунайский Петр Александ¬ рович (1725—1796), полководец, гене¬ рал-фельдмаршал, государственный деятель — 18, 98. Руссо Жан-Батист (1670 или 1671—1741), французский поэт — 307, 308. Руссо Жан-Жак (1712—1778), француз¬ ский философ-просветитель, писатель, композитор — 37, 38, 42, 104, 201, 203, 235, 413, 414, 599, 634. Рыбаков Борис Александрович (р. 1908), советский археолог и историк — 620. Рылеев Кондратий Федорович (1795— 1826), поэт-декабрист — 337, 603, 604, 626. Рюрик, по русским летописным преда¬ ниям, предводитель варяжской дру¬ жины, основатель русской княжеской династии, захватил власть в Новгоро¬ де в 862 г. — 202, 428. Савельев-Ростиславич Николай Василье¬ вич (ум. 1854), этнограф и историк — 578—582. Сальери Антонио (1750—1825), италь¬ янский композитор, дирижер и педа¬ гог — 296, 453, 473—476, 634. Санд Жорж (наст, имя и фам. Аврора Дюпен, по мужу Дюдеван; 1804— 1876), французская писательница — 37, 365, 632. Сапфо (Сафо), древнегреческая поэтес¬ са первой половины VI в. до н. э. •— 117, 270, 594—595, 598. Саути Роберт (1774—1843), английский . поэт — 144, 596. Сахаров Иван Петрович (1807—1863), со¬ биратель и исследователь фольклора, этнограф, палеограф — 531—533, 540, 656. Свечин Павел Иванович, поэт 1810— 1820-х гг. — 52, 580. Свистов — см. Хвостов Д. И. Свифт Джонатан (1667—1745), англий¬ ский писатель — 104. Сей Жан-Батист (1767—1832)', француз¬ ский экономист — 419. Сенека Луций Анней (ок. 4 до н. э. — 65 н. э.), римский политический деятель, философ, писатель—155. Сенковский Осип (Юлиан) Иванович (1800—1858), писатель, журналист, востоковед — 210, 445, 594, 600, 640. Сервантес Сааведра Мигель де (1547— 1616), испанский писатель и драма¬ тург — 35, 126, 140, 412, 537. Сид Кампеадор (наст, имя Родриго Ди¬ ас де Бивар; между 1026 и 1043— 1099), испанский рыцарь, прославив¬ шийся подвигами в Реконкисте — 175. Сидоровский Иван Иванович (17.48— 1795), переводчик с греческого сочи¬ нений Лукиана, Павсания, Платона — 594. Сикст V (в миру Феличе Перетт-и; 1520—1590), римский папа с 1585 г.— 438, 439. Сильвестр (ум. ок. 1566), политический деятель и писатель XVI в. — 431. Сицкие, княжеский род — 433, 455. Скопин-Шуйский Михаил Васильевич (1586—1610), боярин, полководец,' го¬ сударственный и военный деятель — 446, 641. Скотт Вальтер (1771—1832), английский писатель — 133, 135, 145, 172, 223, 295, 490, 516, 597, 616, 647. Скрынников Руслан Григорьевич, совет¬ ский историк — 638, 640. Скуратов-Бельский Григорий Лукьяно¬ вич (Малюта; ум. 1573), приближен¬ ный Ивана IV, глава опричного тер¬ рора—431, 437, 440» С69
Сленпн Иван Васильевич (1789—1836J, книгопродавец и издатель — 285, 614. Смирдин Александр Филиппович (1795— 1857), издатель, книготорговец и биб¬ лиограф — 95, 157, 184. Соболевский Сергей Александрович (1803—1870), библиофил и библи¬ ограф, друг Пушкина — 616. Сократ (470 или 469—399 до н. э.), древ¬ негреческий философ — 90, 501. Соллогуб Владимир Александрович (1813—1882), писатель — 377. Солон (между 640 и 635 — ок. 559 до н. э.), афинский государственный дея¬ тель — 34. Сомов Орест Михайлович (1793—1833), литературный критик, писатель, жур¬ налист — 603. Сорокин Юрий Сергеевич (p. 1913J, со¬ ветский литературовед — 651. Софокл (ок. 496—406 до н. э.), древне¬ греческий драматург — 13, 34, 122, 214, 501, 652. Сперанский Михаил Михайлович (1772— 1839), государственный деятель — 654. Сталь Анна-Луиза-Жермена де (1766— 1817), французская писательница, те¬ оретик литературы — 413, 414, 603, 634. Станевич Евстафий Иванович (1775— 1835), писатель — 87, 587. Степанов Николай Леонидович (1902— 1972), советский литературовед — 604. Стерн Лоренс (1713—1768), английский писатель — 104, 217. Строев Павел Михайлович (1796—1876), археограф и библиограф — 200, 216, 217, 599, 602. Суворов Александр Васильевич (1729 или 1730—1800), полководец и воен¬ ный теоретик, генералиссимус — 48— 49, 65—68, 79, 98, 581. Сумароков Александр Петрович (1717—- 1777), поэт и драматург — 14, 25, 26, 83—85, 87, 90, 92, 96, 97, 101, 102, 110, 200, 201, 216, 217, 230, 250, 285, 299, 300, 411, 433, 445, 446, 518, 521, 522, 587, 602, 634, 639, 641, 654. Сутей — см. Саути Р. Сусанин Иван (ум. 1613), герой освобо¬ дительной борьбы русского народа против польских интервентов в на¬ чале XVII в. — 456. Сю Эжен (наст, имя Мари-Жозеф; 1804— 1857); французский писатель — 330. Сголли Максимильен де Бетюн, барон Рони (1560—1641), французский госу¬ дарственный деятель — 438. Тамерлан — см. Тимур. Тассо Торквато (1544—1595), итальян¬ ский поэт — 27, 36, 82, 86, 190, 201, 203, 206—208, 213, 215, 235, 265, 300, 339, 340, 514, 579, 587, 599, 612, 626. Татищев Василий Никитич (1686— 1750), историк, государственный дея¬ тель — 640. Татьяна Афанасьевна, хозяйка печат¬ ни — 531. Тацит Публий Корнелий (ок. 58 — после 117), римский писатель-историк — 34, 505, 513. Тегнер Эсайас (1782—1846), шведский поэт — 517. Теофраст (Феофраст, наст, имя Тиртам; 372—287 до н. э.), древнегреческий естествоиспытатель и философ—501, 653. Тибулл Альбий (ок. 50—19 до н. э.), римский поэт — 187—189, 201, 208, 598< Тик Людвиг Иоганн (1773—1853), немец¬ кий писатель — 133. Тимашева (урожд. Загряжская) Екате¬ рина Александровна (1798—1881), по¬ этесса — 285, 614. Тимур (1336—1405), среднеазиатский государственный деятель, полководец, эмир с 1370 г. — 65, 456. Тихонравов Николай Саввич (1832— 1893), литературовед, археограф — 587. Толстой Лев Николаевич (1828—1910) — 625. Толстой Яков Николаевич (1791—1867), театральный критик, поэт — 242, 607. Томсон Джеймс (1700—1748), англий¬ ский поэт — 176. Тредиаковский Василий Кириллович* (1703—1768), писатель, переводчик, теоретик стиха — 14, 24, 26, 54, 82, 85, 87, 96, 210, 229, 230, 306, 445, 473, 518, 578, 587, 641. Туманский Федор Антонович (1801— 1853), поэт —284, 614. Тургенев Александр Иванович (1784— 1845), общественный деятель, публи¬ цист — 156, 600. Тютчев Николай Николаевич (1815— 1878), чиновник министерства уделов, сотрудник «Отечественных запи¬ сок» — 647. Уваров Сергей Семенович (1786—1855), государственный деятель, министр народного просвещения, президент Академии наук — 184, 208, 598, 600. Уланд Людвиг (1787—1862), немецкий поэт, историк литературы — 135. Ульрика Прусская — см. Луиза-Ульрика* 670
Ушакова (по мужу Киселева) Елизаве¬ та Николаевна (1809—1872), прия¬ тельница Пушкина — 285, 614. Фабриций Лусцин Кай (III в. до н. э.), римский полководец, политический деятель — 324. Фаон, юноша, которого любила Сафо — 117, 595. Федор Алексеевич (1G61—1682 J, русский царь с 1676 г. — 641. Федор Иванович (1557—1598), русский царь с 1584 г. — 432, 437, 438, 440, 449, 639. Федоров Борис Михайлович (1794—1875), журналист, поэт, издатель, детский писатель — 607. Федосья Семеновна, лубочная художни¬ ца — 532. Федр (ок. 15 до н. э. — 70 н. э.), римский баснописец — 85, 199, 518, 520, 595. Фейнберг Илья Львович (1905—1979), со¬ ветский литературовед — 586. Фемистокл (ок. 525 — ок. 460 до н. э.), афинский полководец — 34, 653. Фенелон Франсуа де Салиньяк де ла Мот (1651—1715), французский писа¬ тель и религиозный деятель — 87, 587. Феокрит (конец IV в. — 1-я пол. III в. до н. э.), древнегреческий поэт — 211, 270. Ферзен Иван Евстафьевич (1747—1799), генерал от инфантерии — 98. Фет (наст. фам. Шеншин) Афанасий Афанасьевич (1820—1892), поэт — 185. Филарет (Дроздов Василий Михайлович; 1782—1867), церковный деятель — 615. Филдинг Генри (1707—1754), английский писатель — 508. Филимонов Владимир Сергеевич (1787— 1858), писатель, переводчик, журна¬ лист — 285, 614. Флакк — см. Гораций. Флориан Шан-Пьер Клари де (1755— 1794), французский писатель — 87, 537, 656. Фонвизин Денис Иванович (1744 или 1745—1792), писатель-драматург — 51, 91, 92, 94, 105, НО, 217, 225, 235, 250, 314, 371, 375, 521. Фонтен — см. Лафонтен Ж. Фонтенель Бернар ле Бовье де (1657— 1757), французский писатель и уче¬ ный — 202, 599. Фридрих II (1712—1786), прусский ко¬ роль с 1740 г., полководец — 41. Фуке Фридрих де ла Мот (1777—1843)4 немецкий писатель — 163. Фукидид, сын Олора (ок. 460—400 до н. э.), древнегреческий историк — 501, 505, 653. Хафиз, Шамседдин Мохаммед (ок. 1325— 1389 или 1390), персидский поэт — 614. Хвостов Дмитрий Иванович (1757—1835), стихотворец, член «Беседы любите¬ лей русского слова» — 236, 237, 465, 606, 645, 646. Хебель Иоганн Петер (1760—1826), не¬ мецкий писатель— 135. Хемницер Иван Иванович (1745—1784), поэт —26, 92, 102, 110, 199, 200, 372, 521. Херасков Михаил Матвеевич (1733— 1807), писатель — 25, 83—88, 91, 94, 96, 103, 104, 110, 181, 200, 202, 203, 215—218, 250, 299, 300, 339, 342, 362, 518, 522, 579, 587, 588, 592, 599, 602, 608, 624, 626, 641, 654. Хитрово (урожд. Кутузова)' Елизавета Михайловна (1783—1839), близкий друг Пушкина — 615. Хмельницкий Николай Иванович (1791— 1845), драматург и переводчик — 101. Ходаковский — см. Доленга-Ходаков- ский 3. Хомяков Алексей Степанович (1804— 1860), поэт, публицист — 446, 641. Храповицкий Александр Васильевич (1749—1801), статс-секретарь Екатери¬ ны II, писатель — 71. Цезарь Гай Юлий (100—44 до н. э.), го¬ сударственный деятель, полководец, писатель и оратор Древнего Рима — 34, 65, 255, 340, 434, 529, 606, 655. Цицерон Марк Туллий (106—43 до н. э.), древнеримский политический деятель, оратор, писатель — 202, 505, 518, 652. Цявловская (Зенгер) Татьяна Григорьев¬ на (1897—1978), советский литерату¬ ровед — 606, 616. Чаадаев Петр Яковлевич (1794—1856), писатель, философ, общественный дея¬ тель — 243, 270, 607, 613. Чулков Михаил Дмитриевич (1743 или 1744, по другим данным 1733 или 1734 — 1792), писатель, историк, эт¬ нограф, экономист — 532, Ченстон — см. Шенстон У* Чупятов — 56. Шаплен Жан (1595—1674), французский писатель, критик, теоретик литерату¬ ры — 226. Шатобриан Франсуа-Рене де (1768— 1848), французский писатель — 491, 600. 671
Шевырев Степан Петрович (1806—1864), литературный критик, историк лите¬ ратуры, поэт — 73, 107, 109, 113, 224— 225, 251, 582, 593—595, 604, 612, 622. Шекспир Уильям (1564—1616) — 13, 17, 25, 28, 39, 64, 109, 209, 210, 214, 222, 257, 259, 260, 264, 294, 324, 330, 346, 354, 378, 434, 435, 437, 449, 453, 459, 475, 478, 507, 516, 578, 579, 581, 601, 626, 635, 636, 639, 641, 644. Шеллинг Фридрих Вильгельм (1775— 1854), немецкий философ — 251. Шенстон Уильям (1714—1763), англий¬ ский поэт — 472, 647. Шенье Андре-Мари (1762—1794), фран¬ цузский поэт и публицист — 201, 207, 247, 270, 295, 297, 308, 607, 613. Шереметев Борис Петрович (1652—1719), генерал-фельдмаршал, сподвижник Петра I — 351. Шестуновы, боярский род — 433. Шиллер Иоганн Кристоф Фридрих <1759—1805) — 38, 70, 132, 133, 135, 139, 140, 142, 147, 154, 164—170, 176, 182, 184, 201, 222, 250, 256, 257, 264, 276, 295, 300,-322, 378, 465, 507, 520, 596, 597, 612, 646. Ширинский-Шихматов Платон Алек¬ сандрович (1790—1853), поэт — 226. Шишков Александр Семенович (1754— 1841), адмирал, министр народного просвещения, президент Российской Академии, поэт, переводчик, филолог, критик — 101, 242, 587, 589, 607. Шлегель Август Вильгельм (1767—1845), немецкий историк литературы, кри¬ тик, поэт, переводчик — 133, 218, 223, 602. Шлегель Фридрих (1772—1829), немец¬ кий критик, философ, языковед, по¬ эт — 133, 223. Шпис Христиан Генрих (1755—1799), не¬ мецкий писатель — 138, 595—596. Шуберт Франц (1707—1828), австрий¬ ский композитор — 647. Шувалов Иван Иванович (1727—1797) государственный деятель, первый ку¬ ратор Московского университета — 24, 459, 518, 654. Шуйский Василий Васильевич Немой (ум. 1538), боярин, воевода в русско- литовских войнах, фактический пра¬ витель России после смерти Елены Глинской — 449. Шуйский М. В. — см. Скопин-Шуй¬ ский М. В. Шумилов, слуга Д. И. Фонвизина — 92. Эврипид — см. Еврипид. Эзоп (VI в. до н. э.), древнегреческий баснописец— 102, 531. Эленшлегер Адам Готлоб (1779—1850), датский поэт—517. Эмин Федор Александрович (1735— 1770), писатель и журналист — 42. Эпиктет (ок. 50 — ок. 140) римский фи- лософ-стоик —155. Эпикур (341—270 до н. э.), древнегрече¬ ский философ — 192, 193, 196, 197. Эрсилья-и-Суньига Алонсо де (1533— 1594), испанский поэт— 339, 626. Эсхил (ок. 525—456 до н. э.), древнегре¬ ческий драматург — 34, 126, 214,' 595. Эш'енбург Иоганн Иоахим (1743—1820), немецкий историк литературы — 250. Ювенал Децим Юний (ок. 60—он. 127), римский поэт-сатирик — 513. Юстиниан I Великий (482 пли 483—565), византийский император с 527 г. — 35* 340, 504, 579, 626, 653. Юсупов Николай Борисович (1750— 1831), государственный деятель, из¬ вестный меценат — 42, 43, 617. Яковлев Николай Васильевич (р. 1891), советский литературовед — 647. Яковлева Арина Родионовна (1758— 1828), няня Пушкина — 620.
УКАЗАТЕЛЬ ПЕРИОДИЧЕСКИХ ИЗДАНИЙ «Аглая» (Москва, 1794—1795), альманах» изд. Н. М. Карамзин — 94. «Альманах на 1838 год» (СПб.), изд, В. Владиславлев — 614. «Амфион» (Москва, 1815), изд. А. Ф. Мерзляков, С. И. Смирнов, Ф. Ф. Иванов — 216, 599, 601, 608. «Аониды, или Собрание разных новых стихотворений» (Москва, 1796, 1797,. 1799), альманах, изд. Н. М. Карам¬ зин — 94. «Библиотека для чтения» (СПб., 1834— 1865), журнал «словесности, наук, художеств, промышленности, ново¬ стей и мод», изд. А» Ф. Смирдин, ред. О. И. Сенковекий (в 1834—1836 гг.- совместно с Н. И. Гречем) —• 445, 640, «Вестнйн Европы» (Москва, 1802—1830У* журнал. В разные годы изд. H. М. Ка¬ рамзин, П. П. Сумароков, М. Т. Ка- ченовский, В. А. Жуковский, В. В/Из¬ майлов — 89, 94, 95, 105, 203, 214, 216, 218, 223, 225, 302, 304, 305, 307, 309, 311, 585, 586, 588, 589, 593, 601, 602, 613, 612, 619—621, 624, 626, 627, 629$ 636, 654. «Вопросы литературы» (изд. в Москве с апр. 1957 г.), орган ССП СССР и Ин¬ ститута мировой литературы им. М. Горького — 638, «Галатея» (Москва, 1829—1830, 1839—> 1840), журнал «литературы, новостей и мод», изд. С. Е. Раич — 578, 627, 629, 638. «Дело» (СПб., 1866—1888), журнал «уче¬ но-литературный», с 1868 г. — «лите¬ ратурно-политический» . Официальный ред. до 1880 г. Н. И. Шульгин, изд. и фактический ред. Г. Е. Благосветлов, в 1880 г. — П. В. Быков — 635. «Денница» (Москва, 1830, 1831, 1834), альманах, изд. М. А. Максимович — 625. «Детское чтение для сердца и разума» (Москва, 1785—1789), журнал, изд. Н. И. Новиков, ред. А. А. Петров и H. М. Карамзин — 592. «Дух журналов» (СПб., 1815—1820), «со¬ брание всего, что есть лучшего и лю¬ бопытнейшего во всех других журна¬ лах по части истории, политики, госу¬ дарственного хозяйства, литературы, разных искусств, сельского домовод¬ ства и проч.», журнал, изд. Г. М. Яценко — 218, 602. «Исторические записки» (изд. в Москве с 1937 г.), непериодические сборники Института истории СССР АН СССР — 638. «Литературная газета» (СПб., 1830— 1831), ред.-изд. по ноябрь 1830 г. А. А. Дельвиг, затем О. М.„ Сомов — 458, 630, 644. «Литературные прибавлепия к русскому инвалиду» (СПб., 1831—1839), ред. до 1839 г. А. Ф. Воейков, затем А. А. Краевский — 587. «Литературный архив» (Ленинград, 1938—1S41), историко-литературные сборники, издававшиеся Институтом русской литературы (Пушкинский дом^ АН СССР “ 583t, №
«Маяк современного просвещения и об¬ разованности. Труды ученых и лите¬ раторов, русских и иностранных» (СПб., 1840—1845), литературно-поли¬ тический журнал, изд. В. П. Поляков, с середины 1840 г. — П. А. Корсаков и С. А. Бурачек, затем Ю. А. Юнгмей- стер. Ред. П. А. Корсаков и С. А. Бу¬ рачек— 52, 580, 615, 619, 629, 632. «Мнемозина» (Москва, 1824—1825), альманах, изд. В. К. Кюхельбекер и В. Ф. Одоевский — 604. «Молва» (Москва, 1831—1836), газета «мод и новостей», приложение к жур¬ налу «Телескоп», изд. Н. И. Надеж¬ дин — 646. «Москвитянин» (1841—1856У, «учено-ли¬ тературный журнал», изд. М. П. По¬ годин, в 1845 г. ред. И. В. Киреев¬ ский — 578, 593, 594, 604, 612, 632. «Московски© ведомости» (1756—1917), газета, в разные годы ред. П. И. Ша¬ ликов, Н. Н. Поповский, А. А. Бар¬ сов, П. Д. Вениаминов и др. — 582. «Московский вестник» (1827—1830)', журнал (в 1829 г. — альманах), орган общества любомудров, ред.-изд. М, П. Погодин — 427, 446, 615, 622, 638, 641, 646. «Московский журнал» (1791—1792), изд. Н. М. Карамзин —94, 105, 592. «Московский Меркурий» (1803), жур¬ нал, изд. П. И. Макаров — 101, 589. «Московский наблюдатель» (1835—1839)', «журнал энциклопедический», ред, в 1835—1837 гг.— В. П. Андросов, в 1838—1839 гг. — неофициальный ред. В. Г. Белинский, изд. Н. С. Степа¬ нов — 586. «Московский телеграф» (1825—1834У, журнал «литературы, критики, наук и художеств», изд. Н. А. Полевой —» 113, 114, 223, 584,594,595, 604, 609, 612, 617, 619, 620, 622—626, 628, 635, 636, 647, 656. «Невский альманах» (СПб., 1825—1833)’, изд. Е. В. Аладьин — 285, 614. «Новый живописец общества и литера¬ туры» (Москва, 1832), изд. Н. А. По¬ левой — 617. «Отечественные записки» (СПб., 1820— 1830, 183Э—1884), журнал «учено-ли¬ тературный и политический», изд* П. П. Свиньин, с 1839 г. — А. А. Кра- евский — 14, 81, 91, 112, 151, 248, 575, 582, 583, 587, 589, 590, 594, 595, 597, 599, 603! 605, 608ь 612, 613, 615, 617, 622, 626, 627, 631, 632, &34, 635, 6419 642, 647, 651. «Памятник отечественных муз на 1827 год», изд. Б. М. Федоров — 600, 607. «Пантеон русского и всех европейских театров» (СПб., 1840—1841), журнал, изд. В. П. Поляков, ред. Ф. А. Кони., В 1842 г. слился с журналом «Репер¬ туар русского театра», образовав но¬ вый журнал «Репертуар русского и пантеон всех европейских театров» — 578, 629. «Полярная звезда» (СПб., 1823—1825)’, «карманная книжка для любительниц и любителей русской словесности», альманах, изд, А. А. Бестужев и К. Ф. Рылеев — 593, 604, 621. «Приятное и полезное препровождение времени» (1794—1798), приложение к «Московским ведомостям», ред. В. С. Подшивалов и П. А. Сохацкий — 589. «Прометей» (изд. в Москве с 1966 г.у, историко-биографический альманах серии «Жизнь замечательных лю¬ дей» — 614. «Репертуар русского театра» (СПб., 1839—1841), театральный журнал, изд. И. П. Песоцкий. В 1842 г. слился с журналом «Пантеон русского и всех европейских театров», образовав но¬ вый журнал «Репертуар русского и пантеон всех европейских театров» — 639. «Российский музеум или журнал евро¬ пейских новостей» (Москва, 1815), изд. В. В. Измайлов — 218, 225, 602, 604, 606. «Русская беседа» (СПб., 1841—1842)\ «собрание сочинений русских литера¬ торов, издаваемое в пользу А. Ф. Смирдина», литературный сбор¬ ник — 52, 580» «Русская Талия» (СПб., 1825)', «подарок любителям и любительницам отечест¬ венного театра», изд» Ф. В. Булга* рин — 304, 371, 620. «Русский архив» (Москва, 1863—1917У, историко-литературный сборник, ос¬ нователь и изд. П. И. Бартенев — 600. «Санкт-Петербургские ведомости» (1828—1917), газета. Ред. в разное время Г. Ф. Миллер, И. И. Тауберт, И. Ф. Богданович, А, Н, Очкин и др. — 590. «Северная пчела» (СПб., 1825—1864У, га¬ зета «политическая и литературная». 6Т4
в 1825—1830 гг. изд. Ф. В. Булгарин, в 1831—1859 — Ф. В. Булгарин и Н. И. Греч, затем П. С. Усов — 578, 585, 643. «Северные цветы» (СПб., 1825—1832), альманах, изд. И. В. Сленин, ред. А. А. Дельвиг, с 1827 г. — А. А. Дель¬ виг при участии О. М. Сомова — 381, 427, 489, 492, 641, 646. »Современник» (СПб., 1838—1846), лите¬ ратурный журнал, основан А. С. Пуш¬ киным, с 1838 г. ред.-изд. П. А. Плет¬ нев — 74, 79, 586, 615, 633, 640, 641, 644, 648. »Современный наблюдатель российской словесности» (Москва, 1815), библиог¬ рафический журнал, изд. П. М. Стро¬ ев-216, 599. »Сын отечества» (СПб., 1812—1844, 1847—1852), журнал «исторический и политический». В 1829—1838 гг. из¬ давался под названием «Сын отечест¬ ва и Северный архив». В разные годы ред. и изд. Н. П. Греч, Ф. В. Булга¬ рин, А. Ф. Смирдин и др. — 218,' 223, 225, 302, 303, 580, 594, 602—604, 615, 617—621, 626, 627, 647. «Талия» — см. «Русская Талия». «Телескоп» (Москва, 1831—1836), «жур¬ нал современного просвещения», изд. Н. И. Надеждин — 492, 585, 586, 656. «Труды общества любителей российской словесности при императорском Мос¬ ковском университете» (1812, 1816— 1828) — 602. «Утренняя заря» (СПб., 1839—1843), ли¬ тературный альманах, изд. В. А. Вла¬ диславлев — 626. «Le Journal des Débats» (Париж, 1789— 1942), французская еженедельная га¬ зета, созданная первоначально для отчетов о прениях в Национальном собрании — 602,
СПИСОК ИЛЛЮСТРАЦИЙ Д. И. Фонвизин. Гравюра Е. Скотпикова с портрета работы Ж. Карафа. 1784—1735 гг. Н. М. Карамзин. Гравюра Н. Уткина 1844 г. по рисунку* А. Варнека* 1819 г. М. В. Ломоносов.'Литография 1-й пол. XIX в. с оригинала XVIII в. И. А. Крылов. Гравюра 1841 г. с портрета К. Брюллова. Г. Р. Державин. A. С. Пушкин. Портрет 1841 г. работы В. А. Тропинина. 1827 г. B. А. Жуковский. Е. Эстеррейх. Рисунок 1820 г. Н. И. Гнедич. Рисунок К. Гампельна, конец 1810-х — начало 1820-х гг, П. А. Вяземский. Гравюра К. Афанасьева 1826 г, К. Н. Батюшков. Рисунок О. Кипренского 1815 г,
СОДЕРЖАНИЕ СТАТЬИ Сочинения Державина <Статья первая) и вторая .7 575 Сочинения Александра Пушкина . . 74 582 Статья первая. Обозрение русской литературы от Державина до Пушкина 74 582 Статья вторая. Карамзин и его заслуги; Карамзинский период русской литературы: Дмитриев, Крылов, Озеров, Жуков¬ ский и Батюшков. Значение романтизма и его историче¬ ское развитие 103 5С0 Статья третья. Обзор поэтической деятельности Батюшкова; характер ею поэзии. Гнедич; его переводы и оригинала ные сочинения. Мерзляков. Князь Вяземский. Журналы конца Карамзивского периода .... * 182 597 Статья четвертая 219 603 Статья пятая. Взгляд на русскую критику. Понятие о совре¬ менной критике. Исследование пафоса поэта как первая задача критики. Пафос поэзии Пушкина вообще. Раэбор лирических произведений Пушкина 249 608 Статья шестая. Поэмы: «Руслан и Людмила», «Кавказский пленник», «Бахчисарайский фонтан», «Братья разбойники» 298 617 Статья седьмая. Поэмы: «Цыганы», «Полтава», «Граф Нулин» 322 622 Статья восьмая. «Евгений Онегин» 362 627 Статья девятая. «Евгений Онегин» (Окончание) 399 634 Статья десятая. «Борис Годунов» 427 635 Статья одиннадцатая и последняя. «Домик в Коломне». «Ро¬ дословная моего героя» (отрывок из сатирической поэмы). «Медный всадник». «Галуб». «Египетские ночи». «Андже^ В первой коленке цифр указывается страница текста, во второй при-» мечаний,
ло». «Сцена из Фауста». «Пир во время чумы». «Моцарт и Сальери». «Скупой рыцарь». «Русалка». «Каменный гость». «Сцены из рыцарских времен». Сказки: о царе Салтане; о мертвой царевне и о семи богатырях; о золотом петушке; о рыбаке и рыбке; о купце Кузьме Остолопе и о ра¬ ботнике его Балде. Повести: «Арап Петра Великого»; «По-» вести Белкина»; «Пиковая дама»; «Капитанская дочка»; «Дубровский». «Летопись села Горохпна». «Кпрджали». «История Пугачевского бунта». Журнальные статьи. За¬ ключение < 453 С41 (Общее значение слова литература) 493 648 ГЛАВА II. Общий взгляд на народную поэзпю и ее значение. Русская народная поэзия 525 654 <0 народных сказках) 530 655 приложение (Общее значение слова литература) (Начало первой редак¬ ции) , , , 547 650 Примечания К. Тюпькипа • . , • * 551 Указатель имен * , , 658 Указатель периодических изданий » • , « « 673 Список иллюстраций. * ♦ « 676
Белинский В. Г. Б43 Собрание сочинений. В 9-ти т. — М.: Худож. лит., 1981. Т. 6. Статьи о Державине; Статьи о Пушкине; Незакон¬ ченные работы. Ред. Ю. С. Сорокин. /Подгот. текста В. Э. Бограда; Статьи и примеч. К. И. Тюнькина. 1981. 678 с. В шестой том входят статьи о Державине, «Сочинения Александра Пуш¬ кина» и незаконченные работы Белинского. „ 70202-308 Б —подписное 4603010101 С1). 028(01)-81 8р|
Виссарион Григорьевич БЕЛИНСКИЙ Собрание сочинений, т. 6 Редактор С. Краснова Художественный редактор Г. Маслянепко Технический редактор С. Ефимова Корректоры Г. Киселева и О. Нареикова ИБ № 1525 Сдано в набор 08.05.80. Подписано к пе¬ чати 12.03.81. Формат 60х90‘/16. Бумага типогр. № 1. Гарнитура «Обыкновенная новая». Печать высокая. 42,5-Ы нак,= = 42,75 уел. печ. л. 43,75 уел. кр. отт. 51,359-Ы нак.=51,534 уч.-изд. л. Тираж 100 000 экз. Зак. Л'в 1327. Цена 2 р. Ордена Трудового Красного Знамени издательство «Художественная литера¬ тура» 107882, ГСП, Москва, Б-78, Ново- Басманная, 19 Ордена Октябрьской Революции, ордена Трудового Красного Знамени Ленин¬ градское производственно-техническое объединение «Печатный Двор» имени А. М. Горького Союзполиграфпрома при Государственном комитете СССР по делам издательств, полиграфии и книж¬ ной торговли. 197136, Ленинград, П-136, Чкаловский пр., 15