Текст
                    




ЗАРОК

ЗАРОК /Я?
ББК 84Р7 3—35 Составитель Анатолий ШАВКУТА Художник Вадим КОНОПКИН Гонорар за составление этого сборника писатель Анатолий Дмитриевич Шавкута перечислил в Фонд социальных изобрете- ний СССР. 4702010201—201 3 078(02)—89 КБ-011—052-89. ISBN 5-235-01072-8 © Состав, оформление. Издательство «Молодая гвардия», 1989 г.
ЧЕРНЫЕ НАМНИ Памяти моих друзей Бориса Батуева и Владимира Радкевича ИСТОКИ СУДЬБЫ Я родился в городе Воронеже 1 января 1930 года. И нынче сохранился в Больничном переулке родильный дом, где я впервые увидел свет. Теперь улица называется по-другому, а дом цел, и коренные, старые воронежские жители до сей поры называют его вигелевским (по име- ни дореволюционного владельца Вигеля). Моя мать, Евгения Митрофановна Раевская, родилась в 1903 году в бедной многодетной семье прямых потом- ков поэта-декабриста Владимира Федосеевича Раевского. У Раевских был небольшой деревянный дом под Касат- киной горой (сейчас улица Авиационная). Дом цел до сих пор. Несколько лет назад мы были в нем с матерью. Дед мой по матери, Митрофан Ефимович Раевский, потомственный дворянин (дворянство было возвращено потомкам В. Ф. Раевского в 1856 году), служил в Воро- неже. Должность его была невелика, приблизительно со- ответствовала нынешней должности начальника город- ского телеграфа, пожалуй, даже поменьше. Он был очень В тексте изменены некоторые фамилии и второстепенные географические названия. (Здесь и далее примечания автора.) и
образованным человеком, знал несколько языков (немец- кий, английский, французский), отличался либеральными взглядами. В 1914 году он как связист был мобилизован в армию в чине капитана, в соответствии со своим граж- данским чином 8-го класса (коллежский асессор), и не- которое время (в 1914—1915 гг.) служил на военно-по- левой почте штаба верховного главнокомандующего вели- кого князя Николая Николаевича. Прекрасно владел все- ми телеграфными аппаратами того времени (Морзе, Юза, Бодо и др.), отлично знал телефонную связь. Позднее служил во фронтовых частях. Дед был награжден за штатскую службу орденом св. Анны III степени, за уча- стие в боях — орденами св. Станислава III степени с ме- чами и св. Владимира IV степени с мечами. Сведения об участии моего деда в гражданской вой- не долго были противоречивы. Дядя Шура и моя мать уверенно считали, что он служил в Добровольческой ар- мии, тетя Катя утверждала, что — в Красной. Но эта тема, по понятным причинам, была в семье запретной. О том, что старший мой дядя, Борис Митрофанович, слу- жил в Красной Армии, был ранен и награжден, было твердо известно. А вот в отношении деда были споры. Вопрос этот, однако, случайно и с безукоризненной яс- ностью разрешился в конце 60-х годов в старом, теперь снесенном доме Елисеевых на улице Ильича. (Старшая моя тетка Екатерина Митрофановна Раевская вышла за- муж за учителя В. Е. Елисеева.) Было несколько Раев- ских и я с женой Ириной и сыном Володей, еще ма- леньким. Шел общий семейный разговор, и, в частности, затронули вопрос об орденах деда. Дядя Вася или дядя Шура — кто-то из них — горячо утверждал, что орде- нов было четыре: — Я сам их в руках держал, сам ими играл, было четыре ордена — св. Анны, св. Станислава, св. Владими- ра и «За Кубанский поход». — Четвертый был не орден, а знак, — сказала тетя Катя. И все сошлось на этом знаке. Более точное его назва- ние — «За Ледяной поход». Этот знак был утвержден А. И. Деникиным после 1-го Кубанского (или «Ледяно- го») похода в 1918 году. Мне — нумизмату, а отчасти фералисту, все стало ясно. Знак этот — сравнительно большой лавровый веночек из серебра с мечом посере- дине — я видел в Белграде или в Париже в нумизмати- ческом магазине. Цена — целое состояние. 6
В зимнем начале 1920 года дед возвращался из Ро- стова (где несколько недель лежал в тифозном бараке) в Воронеж. Где-то под Лисками его сбросили на ходу с поезда пьяные революционные матросы, скорее всего анархисты. Не понравился им офицерский китель деда. Хоть и не было погон, но видно было, что мундир офи- церский. Когда выбросили из вагона, дед не разбился на- смерть и мог еще идти. Но пока добрался до Лисок, без- надежно простудился — было очень ветрено и морозно, а шинель осталась в вагоне. Доехал до Воронежа и вско- ре умер от крупозного воспаления легких. Шел ему тог- да сорок шестой год. Главою семьи осталась моя бабка Мария Ивановна (урожденная Гаврилова, из духовного сословия). А детей было десять. Тяжкий голод, тяжкое время первой поло- вины двадцатых годов. Семья переехала на улицу Пе- релёшинскую (дом 176). Жили очень бедно. Золотые ордена деда были снесены в торгсин вместе с золотыми нательными крестами и перстнями. Мать мою как дворянку в институт не приняли (она хотела учиться в медицинском). Она окончила курсы те- леграфистов и поехала работать на станцию Кантеми- ровка. Там она и познакомилась с моим будущим отцом, который работал на почте. Отец, Жигулин Владимир Федорович, родился в 1902 году в селе Монастырщина Богучарского уезда Воронежской губернии в зажиточной многодетной кре- стьянской семье. Имели землю и сеяли хлеб, справлялись с урожаем сами, батраков не нанимали. Дед Федор, по рассказам отца, приехал в Монастыр- щину из Ельца, вернее из села Большой Верх между Ельцом и Лебедянью, в конце XIX века. Примечательно, что все встреченные мною в жизни однофамильцы проис- ходили оттуда, из того села под Ельцом. Например, в Ялте, в туберкулезном санатории, подходит ко мне офи- циантка и спрашивает: — Извините, пожалуйста. Моя фамилия тоже Жигу- лина. Вы случайно не из-под Ельца родом? — Нет, я родился в Воронеже. — А отец? — Отец тоже родился в Воронежской губернии, но дед мой как раз оттуда, из села Большой Верх. Оказалось даже, что мы дальние родственники. В начале 20-х годов, пожалуй, даже чуть раньше, отец мой, поссорившись с братьями и сестрами, ушел из 7
дому. Работал почтальоном. Потом служил в Красной Армии связистом, воевал на Кавказе, был ранен. Пре- красно помню фотографию — он в военной форме с тре- мя кубиками в петлицах. Члены семьи Жигулиных хлебнули всякого лиха, про- исходившего со страной. Муж и два сына тети Зины по- гибли на фронтах Великой Отечественной войны. Долгие годы, до самой смерти, она получала пенсию за погиб- ших мужа и сыновей. До реформы 1961 года — по 100 рублей, а после реформы — по 10 рублей за каждо- го. «По десятке за голову!» — мрачно говорил отец. Года с 27-го родители жили в селе Подгорном Воро- нежской области, но не в том, что под Воронежем, а в другом — за Лисками, за Сагунами, на юге области. Село Подгорное, по существу, — главная моя родина. Де- ло в том, что родился я в Воронеже случайно и раньше времени, восьмимесячным. Мать ездила из Подгорного хоронить мою бабку, свою мать, умершую в последние дни 1929 года. От волнений и переживаний матери я и появился на свет раньше. Меня еле-еле выходили. По рассказам матери и теток, был лютый мороз. Ве- сом я был всего в пять фунтов. Согревали меня бутылка- ми с теплой водой, клали их в колыбель. В Воронеже меня и крестили, но не в церкви, а на дому. Из Петро- павловской церкви приглашали священника. До войны эта церковь еще была, а сейчас разрушена, снесена. Крестная моя мать — мамина младшая сестра, тетя Вера. Крестный отец — безвестный какой-то дьячок по фами- лии Гусев. Грудным увезли меня в Подгорное, там отец работал уже начальником почты. О родном моем Подгорном. В стихотворении «Родина» я это село немного «сместил». Оно не вполне донское. В Придонье оно находится — так можно сказать. Доп протекает восточнее, километрах в двадцати пяти, в Бе- логорье. Через Подгорное же протекает приток Дона — река Россошь, или Сухая Россошь. Луга с желтыми цве- точками — широкие-широкие, меловые горы вдали. А че- рез луга — канатная дорога от меловых карьеров к це- ментному заводу. А село обыкновенное южнорусское. Белые хаты, соло- менные крыши. Или камышовые. В этих местах Воро- нежской области Великая Россия постепенно переходит в Малую, и в разговорной речи до сей поры равноправны и русский, и украинский языки. Так я и рос первые свои семь лет — слыша и усваивая одновременно два го- 8
вора. Мне казалось совершенно естественным, что можно говорить, как мама, а можно — как няня Ивановна, как соседские мальчишки из «хохлацких» семей. А были и русские — «кацапские» семьи. Жили дружно, не ссорясь. Когда мы переехали в Воронеж в 1937 году, я удивился тому, что все там говорят одинаково — как мама. Пра- вильное украинское произношение очень помогло мне много лет спустя в сибирских и колымских лагерях, где много было украинцев. Приличное знание второго богатого славянского языка помогает мне и сейчас — в литературной, поэтической моей работе. А диалектизмы: русские, украинские, бело- русские, польские и иные, которые я усвоил в лагерях, в этом вавилонском смешении многих языков! А лагер- ный, тюремно-лагерный жаргон, вернее жаргоны разных периодов! Сколько слов, каких ни у Даля и нигде не най- дешь! В 1954 году в воронежской 020-й колонии я со- ставил большой словарь лагерной и блатной фени. По при освобождении у меня эти тетради отобрали, решили, что они подходят под параграф, запрещающий «разгла- шение сведений о местах заключения». Ах, как жаль мне сейчас этих толстых общих тетрадей!.. Там были не просто сухие «переводы» слов, скажем, «канать — идти», а статьи к каждому слову с примерами из «классики» (чаще всего из лагерных песен, анекдотов, шуток и т. п. фольклора) и из разговорной речи с вариантами значе- ний и т. д. О подгорненском моем детстве. В эти первые, ран- ние годы жизни, а затем позже, летом 1942 года, в бес- призорных скитаниях узнал, увидел я и усвоил, пережил и принял в сердце многие ставшие мне дорогими обычаи и понятия. Да. Жил еще и в селе Александровке в 45-м году, летом и осенью. Отсюда, из этих истоков, родились позже многие мои стихи. Ал. Михайлов в одной из статей причислил меня к «деревенской лирике». Это верно и неверно. Разрушен- ная церковь с березой, растущей на кирпичах у самого креста. Поле. Скрип телеги. Бесконечные проселки и тро- пинки. И «огурцы на приовражном суходоле», пожелтев- шие в 46-м тяжелом году. Все это дорого моему сердцу. И ракитовые колья плетней, выпускающие побеги, и ле- беда, и пчелы в камышовой крыше... Но я поэт и городской. С 1937 года началась моя го- родская жизнь. Да, с 1937 года — точно. По стихотворе- нию определил: 9
Было время демонстраций И строительных громов, И горела цифра двадцать Над фасадами домов. Да, 1937 год. Ежовщина. И 20-летний юбилей Октяб- ря. Значит, осенью 37-го я уже жил в Воронеже на ули- це Лассаля (так переименовали Перелёшинскую). Сей- час она называется улицей Ольминского. Оказывается, сын богача Александрова (трехэтажный кирпичный дом его стоял в начале улицы) был революционером, и псев- доним его был — Ольминский. А дом красив — с мезо- нином. И отделяла его усадьбу от уходящей вниз, к реке, улицы Степана Разина высокая каменная стена с тремя красивыми башенками, — как древний замок. Воронежское детство. Довоенное. О нем у меня есть стихи. Наиболее точное — по выражению чувств, — по- жалуй, «Дирижабль». И еще «Металлолом», «Воронеж, детство, половодье...». Я любил бродить при теплом летнем солнце по сбе- гающим к Чернавскому мосту, тихим, мощенным булыж- ником улицам. Особенно после дождя. Идти и смотреть под ноги на камни, по которым только что пробежал ру- чей. Мелкие камешки, огарки антрацита, ржавые гвоз- ди. А вот — позеленевшая медная монета. Большая. Две копейки. 1798 года. Большая буква «П» с римской циф- рой «I» под нею. Петр I?.. Позже я узнал, что не Петр, а Павел. Петр I правил раньше. Первая моя коллекция монет горела во время войны. Но не все пропало. Расплавились лишь мелкие серебря- ные монеты. Медные монеты и полтинники выдержали огонь, я раскопал и нашел их под грудой кирпича и золы весной 43-го года. А пришла война вот как. Из черного круглого боль- шого репродуктора объявили о ней. Взрослые почему-то очень заволновались. А я спокойно сидел на верхней ступеньке лестницы, ведущей на большой балкон, на вто- рой этаж дома, где жили Раевские. Первый этаж был кирпичным, а второй — рубленый деревянный — из «чернавского» леса. В конце XIX — начале XX века по- строили новый железобетонный Чернавский мост. А сос- новые и дубовые бревна от старого пошли на постройку домов. Настроения многих взрослых умных людей в первые дни войны были, как позже стало понятным, странными и даже удивительными. Первые несколько дней войны 10
еще не было сводок Совинформбюро: оно еще не было создано. Печатались какие-то довольно бодрые, но неяс- ные сообщения Генерального штаба Красной Армии: «Особенных изменений на фронтах не произошло» и т. п. Муж моей любимой тети Кати Василий Евлампиевич Елисеев, учитель, директор школы, мало того — уже по- бывавший в начале 30-х годов на Соловках, недоумевал: — Почему не сообщается, сколько километров оста- лось до Берлина?.. А! Катя, я, кажется, догадался: командование хочет сообщить радостную весть о взятии Берлина неожиданно, как сюрприз! В бой за Родину, в бой за Сталина! Боевая честь нам дорога. Кони сытые бьют копытами, Встретим мы по-сталински врага! Это мы распевали на уроках пения даже весною 1942 года! Налеты, воздушные тревоги, аэростаты воздушного заграждения. Стрельба зениток. Новенькие блестящие осколки зенитных снарядов. Бесконечные переводы из одной школы в другую: помещения школ занимали под госпитали. За 1941/42 учебный год я учился по крайней мере в шести-семи разных школах. Но настоящая, самая злая война пришла неожиданно. В июне 42-го года фронт был еще далеко, где-то за Кур- ском, то есть километрах в 220—250 от Воронежа. Отец лечился в туберкулезном санатории в селе Хреновом. У него продолжался тяжелейший процесс в обоих легких. А перед войной отец умирал. Ярко и нынче помню: си- дит отец на железной койке, нагнувшись над большим эмалировапнЫхМ белым тазом, и изо рта в таз хлещет алая кровь. Мать водила нас (меня и младшего брата Славу) прощаться с отцом. Низкое желтое длинное зда- ние туберкулезной больницы на Студенческой улице на- против мединститута. За стеклом в окне — отец. Лицо белое, как подушка. Еле-еле улыбнулся. Но удалось отца выходить: наложили ему пневмоторакс и слева, и справа, и он выдюжил, поднялся. 2 июля 1942 года тихим-тихим, ранним, молочным летним утром проводила мама меня и брата моего Сла- ву (на полтора года моложе меня) в детский санаторий в селе Чертовицком. Это километрах в 20—25 севернее Воронежа — по Задонскому шоссе и направо. Но нас отправили рекой на барже, которую тянул катер-буксир. 11
Много было детей. Плыли долго, часа четыре. Я и преж- де (году в 39-м) был в Чертовицком санатории, но один, без Славки. На этот раз семья разделилась на три части: отец в тубсапатории, я с братом в Чертовицах, мать с младшей, двухлетней, сестренкой в Воронеже. Дня че- рез два-три поползли слухи: немцы прорвали фронт. Мне потом рассказывали, что город зверски бомбили. Жара. Ясное безоблачное небо. Тишина. Только слыш- но, как трещат горящие дома. Спокойно, строем — один за другим — «юнкерсы» подходят к цели и, даже не пи- кируя, сбрасывают бомбы на левый берег — на авиаци- онные наши заводы, на завод синтетического каучука, знаменитый СК-2... Двадцать, тридцать, пятьдесят, сто, сто двадцать самолетов! Стирают город с лица земли. И что обидно, удивительно и странно — ни одна зени- точка не выстрелила, ни одна винтовка! Танковые части, не помню какого генерала, в считан- ные часы прошли 200 километров и ворвались в Воро- неж. Они вошли в город со стороны Семилук по желез- нодорожному мосту через Дон. Наши саперы не успели его взорвать. А с Чернавским мостом получилось еще хуже. Его заминировали, были начеку. Услышали грохот машин на Петровском спуске и взорвали мост... перед нашими отступающими частями. Им пришлось повернуть назад и, неся тяжелые потери, пробиваться к Задонско- му шоссе. Руководство санатория приняло решение отвезти де- тей в город к родителям. Маленький санаторский авто- бус был набит до отказа. Я успел втиснуться, но для Славки уже не было места, а оставить его я не мог и не хотел. Пришлось ждать второго рейса. Не дождавшись, узнали позже: вблизи города в автобус попала бомба, прямое попадание. Там было много детей папиных со- служивцев. Отец узнал о случившемся. Вероятность того, что и мы погибли, была велика. А мы со Славкой пытались пройти в горящий Воро- неж. Но навстречу катилась беспорядочная масса от- ступающих машин, повозок, бойцов. Мы шли обочиной. Низко летали самолеты. Ясно были видны черные кре- сты на крыльях. Листовки: «Граждане Воронежа! Доб- лестная германская армия пришла к вам, чтобы освобо- дить вас от тирании жидов и коммунистов!..» Раздался необычный, какой-то железный, страшный, густой свист, нарастающий и дикий. Кто-то крикнул: — Бомба!.. 12
В ужасе бросились мы на землю, на траву под де- ревьями. Прогрохотал взрыв, ударило волной в уши, со- знание померкло, заходила, заколыхалась земля. Мы ле- жали, обняв друг друга за плечи, держась за корявые корни дуба. Смрадный запах тротила. И тишина. Когда встали, увидели: все вокруг изуродовано. Черные ямы воронок. И всюду — на траве, на деревьях — кровь, земля, куски человеческих тел. Стоны раненых. Четверых красноармейцев мы поло- жили на телегу — с нами были еще другие дети, была девушка-пионервожатая и еще кто-то из взрослых, ви- димо, санаторский кучер. Вернулись в санаторий, он был уже пустым. Склад продуктов разграблен. Какие-то люди тащили из санатория даже матрацы, одеяла, кровати. Раненые к утру умерли. Могилу им вырыли (и я то- же копал) в санаторском саду. А ночью мы почти не спали. На юге в полнеба полыхало зарево — горел Во- ронеж. На следующий день начались наши скитания. Неболь- шой группой мы ушли в лес: несколько детей, пионерво- жатая и чья-то мама (за кем-то она приехала, но вер- нуться в Воронеж уже не смогла). Шли лесными доро- гами, но даже они прочесывались «мессершмиттами». Не- сколько раз попадали под пулеметный огонь. К вечеру пришли в село Старое Животинное, там ночевали. Рано утром пас переправили на большом черном смоляном баркасе па левый берег реки Воронеж. Заливные луга. Когда шли к лесу открытым лугом, нас снова обстрелял немецкий самолет. Около месяца мы жили на кордоне Песчаном. Было относительно спокойно. Иногда приходили партизаны. Вот тогда у одного парня я увидел впервые винтовку СВТ. Там наблюдали мы неравный воздушный бой. Не- сколько «мессеров» атаковали наш истребитель, видимо, И-15. Летчик сбил одну вражескую машину, но и его са- молет загорелся. Летчик выпрыгнул, но слишком рано раскрыл парашют. Немцы на наших глазах буквально иссекли летчика из пулеметов. С кордона Песчаного лесными дорогами мы вышли к железнодорожной линии, к селу и станции Углянец. Путь был нелегким и долгим. Не один день шли мы к Углянцу, а дня три. Ночевали в лесу. У нас были взя- тые из санатория одеяла. Одно стелили, другим укры- вались. Переходили речку Усмань. Несколько лесных кордонов прошли в пути; судя по старым и нынешним 13
планам и картам, мы проходили Плотовской и Тишин- ский кордоны, затем уже полями вышли к Верхней Хаве... Отец нашел нас под осень в селе Анна, километрах в ста восточнее Воронежа. Что сталось с матерью и се- стренкой, ни ему, ни нам не было известно. Немцы за- няли главную часть Воронежа, остановились на выгод- ных позициях, на правом, высоком берегу реки Воронеж. По реке и проходил фронт. Левобережная (в то время очень небольшая) часть города была буквально стерта с лица земли и простреливалась через луг на много кило- метров — далеко за город. Только теперь, когда у меня самого вырос сын, я в ка- кой-то мере могу представить себе и страдания моего отца, когда он узнал о разбомбленном автоб>усе, и ра- дость, когда он нас разыскал. Да, он знал об автобусе, но его не покидала надежда на счастливый случай. Он изъездил за эти месяцы всю неоккупированную часть области, везде спрашивал о двух мальчиках двенадцати- и десятилетнего возраста. В поисках помогали ему ра- ботники районных и сельских контор связи. Областные учреждения (которые успели) эвакуиро- вались в город Борисоглебск. Там организовалось кое-как и областное управление связи, в котором отец работал. Начала выходить малым форматом областная газета «Коммуна». Городок стал центром области. Его тоже не- щадно бомбили, особенно узловую станцию — Пово- рино. Жили мы сначала в гараже городского отделения свя- зи. Сентябрь был еще теплым. Ходили купаться. В Бо- рисоглебске в одной пойме две реки: Ворона и Хопер. Однажды, когда мы уже уходили с многолюдного пляжа, налетел «мессер» и начал косить людей из пулеметов. Отец повалил нас со Славкой в какую-то яму и лег на нас сверху, прикрыл собою. Жертв было очень много, но в нас не попало. 25 января 1943 года наши войска вступили в Воро- неж. Отход противника прикрывали некоторые немецкие части, а южнее Воронежа — итальянский альпийский корпус. Сейчас лежит передо мной красивая итальянская медаль: выпуклым крупным барельефом на фоне гор изображены солдаты, один со штыком наперевес, другой замахнулся прикладом. Красивая форма. Точны дета- ли — до пуговиц на мундирах. Медаль эту я нашел на поле боя, но не в 43-м, а лет на пять позже. И на 14
том же поле — нашу медаль «За боевые заслуги» и немецкий Железный крест с датой: 1939, наверное, за Польшу... О том впечатлении, которое произвел на меня осво- божденный Воронеж, я уже писал — и в ранних, и в бо- лее поздних стихах. Например, в стихотворении «Боль- ше многих других потрясений...». Город был совершенно пуст и как бы прозрачен — от кирпично-розовых разва- лин, от белого снега. Много жителей расстреляли немцы в Песчаном Логу на южной окраине Воронежа. Это наш воронежский Ба- бий Яр. О Песчаном Логе меньше пишут, меньше из- вестно. Может быть, потому что там зарыто меньше лю- дей?.. Но никто не должен быть забыт!.. Однако я знаю, жизнь, судьба часто бывает несправедлива не только к отдельным людям, но даже к целым городам и народам. Киев держали 75 дней — присвоили звание Город-герой. Через Воронеж восемь месяцев проходила линия фронта, восемь месяцев шли тяжелые, упорные бои. Но Воронеж наградили лишь орденом Великой Отечественной войны. Почему? Наверное, наше областное руководство плохо хлопотало... Ни одной живой души... Кого не расстреляли — угна- ли. Неизвестно, что сталось с матерью, с сестрой... И го- род — как чужой, и нет родного дома. А любовь к род- ному городу занимала много места в моем детском, по- том юношеском сердце. Позже иные боли и потрясения потеснили ее. Но в детстве и ранней юности я любил Воронеж любовью особенной — одухотворенной, щемя- щей, заинтересованной. Мы гордились своим городом, его историей, каждым малым его достоинством. Вот почему при встрече с разрушенным, сгоревшим Воронежем боль была такой долгой и неутешной. То же можно сказать и о нашем доме на улице Лас- саля. Больше всего люблю и вспоминаю всю жизнь имен- но его, хотя наша семья жила там едва ли более пяти- шести лет. Но нет в моей памяти роднее дома, чем тот дом № 176. Может, потому, что этого дома давно не су- ществует? Несколько лет после 1942 года мне снилось, что наш сгоревший дом цел. Да и сейчас еще иногда бывают такие сны. В 1943-м я по памяти сделал рисунок нашего дома. Это было в Борисоглебске. Мы еще не зна- ли, что дом сгорел. Рисунок сохранился. Вместе с домом сгорела библиотека и архив Раев- ских (нашей ветви семьи Раевских; была еще близкая 15
нам ветвь в Ростове, но она угасла, пропала еще до войны). Архив выглядел так (в 1939—1940 годах): это были четыре очень большого формата и толщины книги. Но были они не напечатанные, а рукописные. В них были искусно переплетенные чьи-то письма, дневники, воспо- минания, разные казенные бумаги с гербами, иногда и рисунки, фотографии, газеты. Переплеты кожаные, но неодинаковые — видно было, что переплетали их разные переплетчики в разное время. На всех томах были оттиснуты золотом слова: «Ар- хив семьи Раевских», а также римские номера томов: I, II, III, IV. Третий или уж, во всяком случае, четвертый был составлен моим дедом. Да, конечно, он и третий том сам составил и переплел. Он знал переплет- ное дело и любил переплетать книги. Моя мать много раз говорила мне об этом. У него был и переплетный станок, и все такое прочее. В эти тома не успели попасть военные дневники, которые вел он в 1914—1917 годах. Позднее и они сгорели. А дневники деда времен граж- данской войны остались в вагоне, в нехитром его бага- же. Ордена и документы были, к счастью, в карманах. И вот не стало архива. А зажгли приречную деревян- ную часть Воронежа, раскинувшуюся по буграм, спускав- шуюся к реке, — увы! — не фашисты, а наши «катюши» с левого берега. Была, конечно, военная необходимость — обнаружить немецкие позиции, хорошо скрытые среди старых деревянных домов и деревьев. Но от этого сердцу не легче. Помню я и библиотеку: золотистые корешки Брок- гауза и Ефрона и другие многие-многие книги. Помню какие-то документы — большие хрустящие листы с ор- лами, фотографии деда — ив штатской форме, и в воен- ной — со шпагой, с орденами. Когда смотрели снимки, мать иногда шепотом говорила мне: — Потомственный дворянин... Кавалер орденов свя- той Анны, святого Владимира с мечами... Сразу испуганно вмешивалась старшая сестра — тетя Катя: — Что ты говоришь ребенку! Какой дворянин? Слу- жа щ и й! Бумаги и снимки эти прятали, боялись дворянского своего происхождения. Забавные бывали случаи. Помню, тетя Катя рассказы- вала моей матери сон: 16
— Ты знаешь, кого я во сне видела — Сталина!.. Мать хладнокровно отвечала: — Царь спится к войне. Тетя Катя и вовсе пугалась: — Что ты, Женя! Разве он царь? Он — вождь! — Все равно царь! Как раз в это предвоенное время арестовали мужа тети Веры, самой младшей из сестер, моей крестной ма- тери. Муж тети Веры, Самуил Матвеевич Заблуда, рабо- тал в каком-то важном учреждении или на военном за- воде. Самуил Матвеевич исчез бесследно. Его убили в 1937 году как польского шпиона. Он был из польской еврейской семьи. Тетку спасла другая фамилия и быст- рый отъезд в Москву. К слову сказать, все сестры Ра- евские, выходя замуж, оставляли себе девичью фамилию. А тетя Вера до сих пор живет одиноко и до сих пор надеется, что каким-нибудь образом Самуил Матвеевич выжил, что он все-таки жив. Мы с Ирой у нее бываем, по редко. Тетя Вера показывает старые фотографии и свои медали «За доблестный труд в Великой Отечествен- ной войне», «За трудовую доблесть», последнюю юбилей- ную медаль... Но я говорил об освобождении Воронежа. Мы напи- сали на листе обгорелого черного железа мелом: «Мама! Мы живы! Наш адрес — Студенческая улица, дом 32, кв. 8. Папа, Толя, Слава». Подобных надписей много бы- ло на развалинах — на закопченных, обугленных стенах, на листах железа, на дощечках, если дом сгорел дотла. А вокруг Воронежа — севернее, западнее, южнее — широко раскинулись поля боев. Мне шел четырнадцатый, Славе — двенадцатый год. С товарищем своим (еще по улице Лассаля, по сгоревшему дому) Юркой Суворовым мы ходили по этим полям. Разбитый ангар гражданского аэродрома. Взойдешь па взгорок — и насколько хватит взора — поля, плав- ные спуски к лугам, к Дону, от Семилук до Подгорно- го — все покрыто трупами. Многие места были мини- рованы, по мы не боялись — ходили. Шла весна 1943 го- да, едва-едва начинала пробиваться травка, и мины на черной земле становились заметны. Ставили ведь их люди, ставили в спешке, порой под огнем... Я шел впе- реди, пристально всматриваясь в землю. Убитые были в основном наши, но порядочно было и немцев. У мальчишек всегда сильна тяга к оружию. Мой Во- лодя в абсолютно мирное время ухитрялся все-таки до- 2 Зарок 17
бывать где-то патроны, порох, делал из трубок пушечки. А уж наша оружейная страсть в сорок третьем году и позже удовлетворена была через край! Бывалые фрон- товики удивляются моему знанию стрелкового оружия последней войны. Но ведь солдат мог всю войну пройти с винтовкой или автоматом одной системы. А у нас было все: от легкого, почти игрушечного на вид итальянского карабина до наших противотанковых ружей. У кого-то из ребят я видел даже большущий автомат канадского производства, бог весть как попавший в Воронеж. А на- ши мосинские трехлинейки и немецкие винтовки фирмы «Маузер» — этого добра было навалом, они валялись всюду, как дрова. ППШ, пулеметы: МГ-35 и наши «дег- тяревские» — все было. Но пулеметы, в сущности, нам были не нужны. Вообще было нужно оружие, которое можно скрыть под одеждой. Поэтому из винтовок мы де- лали обрезы. Всем хотелось иметь револьвер или пистолет, но они были редкостью и ценились дорого. У меня был немец- кий «вальтер» (9 мм) и наган (револьвер с барабаном, называли его еще милиционерским, «легавским»). Наган мне подарил «на всякий случай» дядя Вася (В. М. Ра- евский), вернувшийся из госпиталя инвалидом. Он был ранен в бою, когда, лежа на земле, окапывался. Пули задели несколько позвонков, пришлось потом долго ле- жать в госпитале. «Вальтер» я купил на толкучке у ба- рыги за 10 золотых пятерок 1901 года. Он был хорош тем, что был разработан под патрон «парабеллума», а этих патронов было очень много. Сейчас разыскивают без вести пропавших героев вой- ны. Находят иногда чудом сохранившиеся документы убитых, записки в гильзах и тому подобное. А во время войны (да и несколько лет после нее) десятки тысяч трупов в полях и в лесах вокруг Воронежа лежали не- захороненными. Путешествуя по тем местам пешком или на велосипедах, мы, мальчишки, видели это своими гла- зами. В первые годы после боев легко было различить немцев и русских по шинелям, по оружию, по каскам, по документам. Но оружие постепенно подбирали, одежда истлевала. Году в сорок шестом остались одни лишь ко- сточки белые. Но и тогда еще можно было различить останки — по пуговицам. Ржавые железные — наш сол- дат, белые окислившиеся — немец (алюминиевые были у них пуговицы). К сорок девятому году, когда наконец все разминировали, и этих примет не осталось. 18
Поле боя между Воронежем и Подгорным мне осо- бенно хорошо известно: каждое лето мы с ребятами ездили чёрез него на велосипедах на Дон — купаться, ловить рыбу. На наших глазах это поле меняло облик. В сорок девятом году останки убитых наконец собрали и захоронили у Задонского шоссе около города в боль- шой братской могиле. Сейчас над могилой памятник по- гибшим в боях за Воронеж. Я немало мог бы написать о войне. Но этот материал хоть и годится для стихов, но далеко не всегда. Многое требует прозы. Вот почему несколько неуклюжим полу- чилось стихотворение «Поле боя» (1967). Да, я хорошо помню лица восемнадцати-двадцатилетних мальчишек с винтовками, принявших на себя в 1942 году страшный удар — лавину танков на земле и лавину бомб с неба. Промороженные, высушенные ветрами, их тела сохрани- лись еще к весне 1943 года. После того как Воронеж был освобожден, потянулись долгие недели, а потом месяцы ожидания какой-либо вести о матери и младшей сестренке. Но никаких вестей не было. А ведь они могли погибнуть и под бомбами, и в Песчаном Логу, и где-то там, далеко, куда большин- ство жителей города угнали немцы. Стихия смерти бушевала вокруг, но странное дело: мы со Славкой свято и твердо верили, что мать и се- стренка найдутся. Мало того, мы отыскивали на развали- нах и пепелищах детские игрушки для Валечки. Так звали нашу сестренку в раннем детстве, а вообще-то она Валерия, и сейчас ее зовут Лерой. Имя сменили словно бы для того, чтобы поскорее забылся ужас, который они с матерью пережили. Росла гора кукол и прочих игрушек для Валечки. Я сделал для нее деревянный кукольный гарнитур: кро- ватки, стулья, столик, шкаф. Собирали мы для Валечки и цветные обрывки, лоскутки. И кроватка для нее самой нашлась, и детский стульчик. Отец почему-то с печалью смотрел на нашу суету. Особенно когда мы приносили какую-нибудь очень красивую игрушку. Шел июль 1943-го. Разлука и полное безвестие длились уже вто- рой год. И вдруг отец пришел с работы веселый, радостный, словно пьяный: — Нашлись, ребята, и наша мать, и наша Валечка! Они в Борисоглебске! Завтра приедут на почтовой маши- 2* 19
не. Я сейчас по телефону с мамой говорил! Делайте пол- ную уборку в квартире! Следующим утром я услышал со двора радостный Славкин голос: — Толя! Мама приехала! С Валечкой! Я молнией скатился с четвертого этажа по лестнич- ным перилам. У старинных кованых, но всегда открытых ворот стояла мама в каких-то нищенских лохмотьях, в старых галошах на босу ногу, подвязанных веревочка- ми. По щекам ее текли слезы... А у Валечки в руках был запеленутый в тряпку початок кукурузы. Она его баю- кала. Была радость. Но для нас со Славкой она была ка- кой-то будничной. Мы так долго их ждали, что появле- ние их казалось совершенно закономерным. Мы считали, что они не могут погибнуть (так в детстве не верят в смерть!), и они не погибли. На другой день пошли с матерью и Валечкой в По- кровскую церковь. Все церкви в городе, даже полуразру- шенные и обгорелые, действовали. Шла служба. И мне запомнились удивительные слова поющего: — Христолюбивому русскому воинству Красной Ар- мии — победы! И хор подпевал: — По-бе-ды!.. И гулко в обожженных стенах и куполах отдавалось: — По-бе-ды!.. В этой же церкви после службы Валечку крестили. Ей не было еще и трех лет. Священник надел ей на шею бронзовый, довольно большой для ребенка крест. Крести- ки эти с любовью и старанием изготовлял прямо на цер- ковном дворе сухонький старичок. Материалом служили разрезанные и расправленные тонкостенные гильзы от снарядов малокалиберных пушек. Зубильцем старичок этот, с хохолком седых волос над морщинистым лбом, вырубал заготовки крестов, затем обтачивал их напиль- ником. Здесь же крестики и освящались. Валечке ее крест очень понравился. Когда пришли домой, она радостно объявила другим детишкам: — А у меня крест! Мне его дядя-парикмахер подарил в цирке. Он у меня немножечко волос с головы отрезал и побрызгал меня святой водой. Отец мой был хоть и беспартийным, все же совслу- жащим, и крещение ребенка могли поставить ему в вину. 20
Под каким-то предлогом крест у Валечки отобрали, но она стала кричать на всю округу: — Где мой крест?! Отдайте мне мой крест!.. Он и сейчас, этот крестик из снарядной гильзы, хра- нится у нее среди самых священных реликвий. ...А стихи я начал писать летом сорок пятого года. Это было «продолжение» известной в то время в маль- чишеском мире песни: В Кейптаунском порту С какао на борту «Жанетта» оправляла такелаж... Потом в школе, классе в седьмом, я раза два-три пи- сал сочинения по литературе на вольные темы в стихах. Однажды темой были русские былипы, в другой раз — Воронеж, родной город. Обрывки, листы некоторых чер- новиков случайно сохранились. Я писал на уроках вся- кого рода шуточные стихи, писал для классной стенгазе- ты. Но со школами, с ученьем мне не везло. То я про- пустил учебный год сорок второго — сорок третьего, то почему-то уже в освобожденном Воронеже классы по-раз- ному переформировали. Сорок пятый — сорок шестой учебный год тоже был мною пропущен — из-за острого суставного ревматизма. Я простудился осенью победного сорок пятого — жил у тети Кати, которая во время окку- пации попала в село Александровку и там учительство- вала. Из этой поездки на «студебеккере», из той жизни в бедной послевоенной деревне возникли спустя многие годы такие мои стихотворения, как «Утиные Дворики», «Мельницы», «Еще не все пришли с войны...», «Спугнул я зайца на меже...». Там укрепилась детская моя любовь к полю, к земле, к деревне... А простудился я на обрат- ном пути: был холодный октябрь, а обуви не было. Дол- го в ожидании попутной машины шел я босиком по мок- рому черному холодному грейдеру... Привез в Воронеж полмешка яблок, антоновки. Потом — сильный жар, опухли суставы на ногах и руках. Пять месяцев проле- жал в небольшой больнице на Кольцовской улице... К слову сказать, Алексей Кольцов — один из очень немногих поэтов, оказавших влияние на ранние, юноше- ские мои стихи (кроме него, С. Есенин, А. Твардовский, К. Симонов). В стихах моих теперешних есть и образ- ные, и музыкальные, и тематические соприкосновения с творчеством А. Кольцова, но есть, разумеется, и реалии, совершенно ему чуждые. Главная моя общность с заме- 21
нательным моим земляком — это одна общая наша воро- нежская (да и вообще российская) земля, Родина. Одна и та же печаль и бескрайность воронежских наших лугов и полей... Да что и говорить!.. Эта близость естественна, как сама наша природа, как сама наша из века в век пе- реходящая боль русского сердца. А деревни Утиные Дворики, этих одиннадцати «мок- рых соломенных крыш», давно уже нет. Снесли ее лет десять назад во время укрупнения колхозов. И существу- ет теперь эта деревня только на старых архивных земле- устроительных планах да в моих стихах. И даже знака никакого нет. Просто пшеничное поле рядом с новым шоссе от Воронежа на Анну... Последние два учебных года я учился стабильно — в одной школе, в девятом, а потом в десятом классе «А». И здесь с осени сорок восьмого года начинаются особые страницы моей биографии. Впрочем, прежде чем приступить к этой нелегкой те- ме, скажу немного о самом раннем моем знакомстве с ли- тературой, в частности с поэзией. Когда я еще не умел читать, многое читала вслух — мне и моему брату — моя мать. «Кавказский пленник» Л. Толстого — одно из этих произведений. Я горько ры- дал, когда описывались страдания Жилина и Костылина в татарском плену. Одно из первых услышанных мпою в жизни стихотворений: Поздняя осень. Грачи улетели. Лес обнажился, поля опустели. Только не сжата полоска одна. Грустную думу наводит она... Более сорока лет я помню его наизусть и ношу в сво- ей душе. Мать вообще много знала и много читала нам стихов. В семье хранился ее девичий гимназический альбом, в который были переписаны ее любимые стихо- творения. Я очень хорошо помню этот альбом. Перед сти- хами были рисунки (мать рисовала). Одинокий домик с соломенной крышей в пустом поле. Стога сена. Коло- дец с журавлем. Косяк улетающих птиц. И снова стихи: Вырыта заступом яма глубокая. Жизнь невеселая, жизнь одинокая. А отец рассказывал нам сказки. Вернее, одну и ту же сказку — «Про Илью Муромца и Соловья-разбойника». Диким свистом свистел Соловей-разбойник. Пугался сви- 22
ста и припадал на передние ноги богатырский конь. А Илья Муромец ругал коня: «Ах ты, волчья сыть! Тра- вяной мешок!..» Других сказок отец не знал, но и одна эта никогда не надоедала. Совсем недавно эта сказка (или былина?) попалась мне в каком-то сборнике, и я удивился близо- сти текста к тому, который я запомнил в начальные свои годы. А ведь отец мой, по его словам, знал сказку вовсе не по книге, а от своего отца, моего деда (матери своей отец не помнил, она — вторая моя бабка — умерла, ког- да ему было всего два года). Что еще можно сказать? Сын мой Владимир знает и любит былину об Илье Му- ромце. Впервые мои стихи были опубликованы в многоти- ражке «Революционный страж» (орган политчасти УМВД по Воронежской области) 29 марта 1949 года. Стихотворение было посвящено родному городу и назы- валось «Два рассвета» («Тебя, Воронеж, помню в сорок третьем...»). 15 мая 1949 года воронежская областная га- зета «Коммуна» опубликовала мое стихотворение «Пуш- кинский томик». В том же, 1949 году я поступил в Воронежский лесо- хозяйственный институт, на лесохозяйственный факуль- тет. Учиться в школе я любил, хотя часто получал пло- хие отметки. Нелюбимых предметов у меня не было. Я серьезно раздумывал, на какой из факультетов ВГУ поступить: па филфак или па физмат. Но я очень любил природу, а па выбранном мною факультете было много пе только биологических, по и точных наук. Это, видимо, все и решило. ВИНА Моим друзьям и товарищам, да и недоброжелателям и врагам, а также моим читателям известно, что я был незаконно репрессирован, был в лагерях в Сибири и на Колыме, затем полностью реабилитирован. Это известно из моих устных рассказов, но более — из моих стихов. Эти стихи, где все прямо названо своими именами: тюрьма, лагерь, расстрел, охранник, пайка, черный номер па груди, зека и так далее, — имеют свойство освещать своим черным светом и стихи, стоящие рядом, которые без них, освещающих, можно принять за обычные: какая- то беда, какая-то боль, какой-то рудник и т. п. И не 23
только послелагерные стихи, но и моя более поздняя ли- рика стоят на сибирско-колымском фундаменте. Часто я слышу вопросы: — Скажите, а какой все-таки повод был для объявле- ния вас «врагом народа»? Какие конкретно обвинения были вам предъявлены? Была ли хоть малая основа для вашего осуждения? Что именно — стихи, разговоры какие-нибудь?.. Ответить на подобные вопросы кратко очень нелегко. Сотням людей в Воронеже и многим в Москве довольно подробно известно о нашем деле, о так называемом «деле КПМ». Я пишу «о нашем», потому что был осужден не один, а вместе с двадцатью двумя моими товарищами, моими подельниками (подельник — человек, осужден- ный по одному и тому же делу с кем-либо). О деле КПМ сохранилось много документов. Это — прежде всего — материалы следствия 1949—1950 гг. — одиннадцать томов, несколько томов переследствия, ново- го разбора нашего дела в 1953—1954 гг. (В каждом след- ственном томе, как правило, около 300 листов, исписан- ных с обеих сторон.) Конечно же, эти и иные материа- лы * ценны для историка, для скрупулезного исследова- ния деятельности КПМ — при всей тенденциозности следствия и вполне естественной в этих условиях фаль- сификации фактов как с той, так и с другой стороны. Я скажу лишь самое главное — о духовной сути на- шей организации. В работе мне помогают и мои стихи, сочиненные в тюрьмах и лагерях, а также моя собственная память и устные рассказы-воспоминания о том времени моих близ- ких друзей-подельников, бывших членов КПМ. КПМ — Коммунистическая партия молодежи, неле- гальная молодежная организация с марксистско-ленин- ской платформой, — была создана в Воронеже в 1947 го- ду учениками 9-го класса мужской средней школы Бори- сом Батуевым, Юрием Киселевым и Игорем Злотником. Я вступил в КПМ 17 октября 1948 года. Осенью этого года и началась деятельность КПМ. Бы- ло создано Бюро КПМ. В Бюро вошли четверо: Борис Батуев — первый секретарь, я — второй секретарь (или секретарь по агитации и пропаганде), Юрий Киселев — • Личные дела заключенных, копии наших жалоб на ведение следствия и ответы на них из разных учреждений, различные справки, протоколы обысков, письма из лагерей, наши послела- герные записи и дневники, фотографии и т. п. 24
начальник особого отдела, Игорь Злотник — хранитель денежного фонда КПМ. Руководство низовыми группами КПМ в Воронеже и некоторых районах области осуще- ствлялось через Аркадия Чижова и его связных. В группы входило по нескольку человек — от четы- рех до восьми. Независимо от численности мы называли эти группы пятерками. Лишь один из группы, ее руково- дитель — воорг (вожак-организатор), имел связь с Бюро через связного, фамилии которого он не знал. Таким об- разом, и воорг, и рядовой член КПМ знали лишь не- скольких своих товарищей. Эта традиционная, широко известная из литературы, давно проверенная пятерочная структура подпольной организации даже при чудовищном провале (ренегатское письмо одного из руководителей КПМ и полный «раскол» на следствии другого) позво- лила нам сохранить, уберечь от ареста более двадцати членов КПМ. Всего же в КПМ, насколько мне известно, было при- нято более пятидесяти человек, точнее — 53 человека *. В то время я знал далеко не всех. Со многими своими товарищами по КПМ я познакомился только после реа- билитации. А некоторых и сейчас не знаю. Осенью 1948 года была утверждена Программа КПМ. Выработали, создали ее три человека, три десятиклассни- ка, решивших посвятить свою жизнь революционному ленинскому преобразованию страны. Борис Батуев, Юрий Киселев и я. Работали мы над этим документом несколь- ко дней в особняке на Никитинской улице (дом № 13) — о нем будет еще речь впереди, — в комнате Бориса Ба- туева. Работали чаще всего вечерами, после школьных занятий. Борис сидел за своим письменным столом под лампой с зеленым абажуром. Писал он перьевой ручкой, фиолетовыми чернилами в обычной 12-листовой школь- ной тетради с голубой обложкой. Мы с Юрием, сидя ря- дом, предлагали тот или иной пункт, обсуждали его вме- сте с Борисом. Наибольшая часть работы пришлась на долю Бориса Батуева: он был более начитан в полити- ческой и философской литературе. КПМ ставила своей задачей изучение и распростране- ние в массах подлинного марксистско-ленинского учения. Программа КПМ имела антисталинскую направлен- * По сведениям одного из членов КПМ, Игоря Струкова, — 63 человека. И. Струков — юрист по образованию, работает ад- вокатом в Москве. 25
ность. Мы выступали против «обожествления» Сталина. (Слово «культ» в отношении Сталина стало употреблять- ся значительно позднее.) Последний, итоговый пункт гласил: «Конечная цель КПМ — построение коммунистического общества во всем мире». Пожалуй, необходимо сейчас добавить, забегая вперед, что Программа наша существовала в единственном эк- земпляре и была сожжена Б. Батуевым, когда возникла опасность арестов. Мне и моим товарищам приходится сейчас слышать и недоверчивые вопросы: — Как это вы, семнадцатилетние школьники, могли додуматься до такого? Что-то не верится. Неверящих и сомневающихся я отсылаю к сохранив- шимся материалам следствия, ко многим оставшимся в живых бывшим членам КПМ, к бывшим нашим следо- вателям. Действительно, на первый взгляд создание и существование такой организации в сталинское время ка- жется нереальным. Да, мы были мальчишки 17—18 лет. И были страшные годы — 1946-й, 1947-й. Люди пухли от голода и умирали не только в селах и деревнях, но и в городах, разбитых войною, таких, как Воронеж. Они ходили толпами — опухшие матери с опухшими от голода ма- лыми детьми. Просили милостыню — как водится на ве- ликой Руси — христа ради. Но дать им было нечего: сами голодали. Умиравших довольно быстро увозили. И все внешне было довольно прилично. В роскошный двухэтажный особняк на Никитинской нищих не пускали. В особняке было всего лишь четыре квартиры, примерно по десять комнат каждая. На пер- вом этаже — квартиры второго секретаря Воронежского обкома ВКП(б) и первого заместителя председателя Во- ронежского облисполкома. Двор, участок с гаражом были окружены кирпичною стеною. У ворот — будка, круг- лосуточный пост спецотдела милиции. С телефоном, как в наше время. Но нас, друзей Бориса Батуева, обычно пропускали, особенно если на посту стоял отец одного из нас — Юрия Киселева — Степан Михайлович Киселев. Пропускали потому, что Борис Батуев был сы- нОаМ второго секретаря обкома Виктора Павловича Ба- туева. В 1946 году Борис Батуев, Василий Туголуков и Юрий Киселев совершили лыжный поход в родную де- 26
ревпю Киселева Хвощеватку. На Бориса картина жизни крестьян-колхозников в этой деревне и в соседних дерев- нях произвела страшное впечатление. Он увидел лежа- щих на полу умирающих от голода, распухших людей, он увидел, как люди жуют прошлогоднюю траву, варят бе- резовую кору... Там березы много, и район называется Березовским. Конечно, в особняке на Никитинской о голоде не го- ворили да и в каком-то смысле почти и не знали. Боря жил почти как при коммунизме, а мы, его товарищи, и соседи, и соклассники, голодали. Жмых (макуха) был большим лакомством. Да, мы пережили тот страшный голод. И отвратительно было в это время читать газетные статьи о счастливой жизни советских людей — рабочих и колхозников. Тогда почему-то особенно часто печатали плакаты с изображением румяных девушек с золотыми хлебными караваями в руках. И часто показывали весе- лые фильмы о деревне и почему-то именно пиршества, колхозные столы, ломящиеся от яств. Вот отчего дрогнули наши сердца. Вот почему захо- телось нам, чтобы все были сыты, одеты, чтобы не было лжи, чтобы радостные очерки в газетах совпадали с дей- ствительностью. Да, мы читали стихи и пели песни о «великом друге и вожде». Но мы слышали от взрослых о раскулачива- нии, о массовых репрессиях 1937-го и других годов. Нам было известно «Письмо Ленина к съезду», в котором он дал характеристику Сталину. Эта информация, во всяком случае, часть ее шла к нам из семьи Бориса Батуева. Со слов Бориса знали мы и о дутом «ленинградском деле». «Не все спокойно в Датском королевстве» — это было очевидно. Так что не беспричинно, не из пустоты возникла идея создания КПМ. И было дело, за которое нас судили. У меня даже стихи об этом есть, написанные в 1961 году. Вот они: ВИНА Среди невзгод судьбы тревожной Уже без боли и тоски Мне вспоминается таежный Поселок странный у реки. Там петухи с зарей не пели, Но по утрам в любые дни Ворота громкие скрипели, На весь поселок тот — одни. 27
В морозной мгле дымили трубы, По рельсу били — на развод. И выходили лесорубы Нечетким строем из ворот. Звучало: «Первая!.. Вторая!..» Под строгий счет шеренги шли. И сосны, ругань повторяя, В тумане прятались вдали... Немало судеб самых разных Соединил печальный строй. Здесь был мальчишка, мой соклассник, И Брестской крепости герой. В худых заплатанных бушлатах, В сугробах, на краю страны — Здесь было мало виноватых, Здесь больше было — Без вины. Мне нынче видится иною Картина горестных потерь: Здесь были люди С той виною, Что стала правдою теперь. Здесь был колхозник, Виноватый В том, что, подняв мякины куль, В «отца народов» ухнул матом (Тогда не знали слова «культ»)... Смотри, читатель; Вьюга злится. Над зоной фонари горят. Тряпьем прикрыв худые лица, Они идут За рядом — ряд. А вот и я В фуражке летней. Под чей-то плач, под чей-то смех Иду — худой, двадцатилетний, И кровью харкаю па снег. Да, это я. Я помню твердо И лай собак в рассветный час, И номер'свой, пятьсот четвертый, И как по снегу гнали пас. Как над тайгой С оттенком крови Вставала мутная заря... 28
Вина!.. Я тоже был виновен. Я арестован был не зря. Все, что сегодня с боем взято, С большой трибуны нам дано, Я слышал в юности когда-то, Я смутно знал давным-давно. Вы что, не верите? Проверьте — Есть в деле, спрятанном в архив, Слова — и тех, кто предан смерти, И тех, кто ныне, к счастью, жив. О дело судеб невеселых! О нем — особая глава. Пока скажу, Что в протоколах Хранятся и мои слова. Быть может, трепетно, Но ясно Я тоже знал в той дальней мгле, Что поклоняются напрасно Живому богу на земле. Вина! Она была, конечно, Мы были той виной сильны. Нам, виноватым, было легче, Чем взятым вовсе без вины. Я не забыл: В бригаде БУРа ♦ В одном строю со мной шагал Тот, кто еще из царских тюрем По этим сопкам убегал. Я с ним табак делил, как равный, Мы рядом шли в метельный свист: Совсем юнец, студент недавний, И знавший Ленина чекист... О люди! Люди с номерами. Вы были люди, не рабы, Вы были выше и упрямей Своей трагической судьбы. Я с вами шел в те злые годы, И с вами был не страшен мне Жестокий титул «враг народа» ♦ Барак усиленного режима, тюрьма в лагере. 29
И черный Номер На спине. Эти стихи в 1962 году я предложил «Новому миру» вместе с другими стихотворениями на эту же тему. 4 мар- та 1963 года состоялась моя беседа с А. Т. Твардовским об этом цикле. Твардовский не всему поверил в стихотво- рении «Вина». Сказал, что строки про «живого бога на земле» притянуты задним умом. Не могли, мол, вы знать об этом в «той дальней мгле». Перечеркнул середину сти- хотворения: — Это все от лукавого. Ничего вы не могли понимать даже смутно! Что у вас там было? Городскую баню, что ли, хотели взорвать?! Я возразил, сказал, что он может при желании озна- комиться в архиве с делом КПМ. Вообще же беседа была большой и интересной — и о стихах, и о пережитом. Но сейчас не место останавли- ваться на ней. Твардовский предложил опубликовать стихотворение «Вина» без десяти срединных строф * под названием «Воспоминание». Я согласился. Цикл стихов был набран, поставлен в номер и... снят цензурой. Стихо- творение «Воспоминание» мне удалось впервые опублико- вать в моей книге в 1964 году. Твардовский не мог тогда согласиться со мною. Он писал о Сталине: И кто при нем его не славил, Не возносил — найдись такой!.. «Таких» было совсем мало, и, однако, такие нашлись. Здесь важно сказать, что КПМ была не единственной молодежной нелегальной организацией в послевоенные годы. И в других городах было раскрыто несколько по- добных организаций. Показательно сходны даже назва- ния: «Кружок марксистской мысли», «Ленинский союз студентов» и т. п. КПМ отличалась от этих небольших (3—5 человек) групп сравнительно большой числен- ностью и четкой организованностью. Чтобы понять, чем было вызвано появление таких организаций, необходимо вспомнить, рассказать молодым читателям, которые этого не знают, о той тяжелейшей лицемерно-лживой атмосфере, которая особенно сгусти- * Одна из срединных строф оставалась с поправкой: «Тут был и я. Я помню твердо...» и т. д. 30
лась после победоносной Великой Отечественной войны. Передо мною сейчас на столе книга: «Иосиф Висса- рионович Сталин. Краткая биография», Москва, 1948. Мы внимательно читали ее тогда: «И. В. Сталин — гениальный вождь и учитель пар- тии, великий стратег социалистической революции... Ве- ликий кормчий революции, мудрый вождь всех народов... Сталин — достойный продолжатель дела Ленина, или, как говорят у нас в партии, Сталин — это Ленин се- годня». Со всех сторон, со всех стен смотрели на нас портре- ты великого вождя. Многие тысячи, а может, и миллионы бюстов, скульптур, монументов Сталина, сделанных из гипса, мрамора, железобетона и бронзы, стояли в наших школах и институтах, в клубах, дворцах, на улицах, па площадях. — При Лепине такого не было, — слышали мы иног- да скупые, осторожные слова взрослых. В нашей семье (и со стороны Раевских, и со стороны Жигулиных) культа Сталина не было и быть не могло. Это ясно из предыдущей главы. Одни пострадали как дворяне, другие как «кулаки». Обе семьи не обошел и 1937 год. И когда летом 1948 года Борис Батуев дал мне про- читать «Письмо Ленина к съезду», я не был удивлен. Я еще не вступил в КПМ, но мы с Борисом были уже близкими друзьями и делились самыми опасными в то время мыслями. Вот одна из них: «Ленин оказался прав. Более того, 37-й год показал, что Сталин еще более мрач- ная и опасная фигура, чем предполагал Ленин». Мы невольно задумывались: до какого предела может дойти возвеличивание Сталина, ради чего это делается? В августе 1948-го в День авиации сидели мы с Бори- сом Батуевым на каменном, по теплом от солнца крыльце во дворе особняка па Никитинской улице. У меня в ру- ках была центральная газета с большой статьей Васи- лия Сталина о «сталинских соколах». Я подсчитал, что в статье 67 раз встречается слово «Сталин» или произ- водные от него. — У нас теперь все сталинское! — мрачно сказал Борис. Начали считать города: Сталинград, Сталинабад, Ста- лине, Сталинири, Сталинск, Сталиногорск — сбились со счета. — А ведь есть еще пик Сталина, — вспомнил я. 31
— А сколько заводов, колхозов, проспектов п улиц носит имя Сталина! — А сколько районов, совхозов, поселков! — Только общественным уборным не присваивают еще имя Сталина! — заключил Фиря *. Вот тогда-то кто-то из нас и произнес это роковое слово: «обожествление». А было именно обожествление. Поэты изощрялись, прославляя Сталина на все лады. Все рифмы на слово «Сталин» — типа «стали» — были исчерпаны. Помню восторг знакомого начинающего поэта, когда он обратил мое внимание на красочный щит со стихами в саду Дома учителя. Стихи начинались строкою: Наш небосвод прозрачен и кристален... — Такого еще не было! Вот это подлинная поэтиче- ская находка! — говорил мой спутник. — «Сталин — кристален»! Такой рифмы я никогда не слышал!.. Не помню, чьи это были стихи, но первая строка и рифма запомнились. Это было в августе 1948 года, а в октябре я включил- ся в работу КПМ. В детстве я был робким, стеснительным, даже бояз- ливым ребенком. А в новой, необычной ситуации словно преодолел какой-то невидимый психологический рубеж. Позади — страх и робость. Впереди — большая важная работа, опасность, риск. Все было похоже на игру, но это была слишком страшная игра, чтобы называться игрою. Была утверждена внешняя атрибутика, которую на- стоящие, опытные подпольщики никогда не заводили бы. Значок КПМ — красный флажок с профилем Ленина (как сейчас комсомольские значки). Членские билеты КПМ. По моему предложению, кроме девиза «Пролета- рии всех стран, соединяйтесь!», был принят еще один де- виз КПМ: «Борьба и победа!» Был издан первый номер рукописного журнала «Спар- так». Помню его обложку, нарисованную Владимиром Радкевичем. Черным по белому: СПАРТАК. Орган Бюро КПМ. 1948. № 1. Профиль Ленина. И оба наши девиза. Гимном КПМ был утвержден «Интернационал». Не- много позднее был принят еще один гимн, не помню, на чьи слова. * Школьное прозвище Бориса Батуева. 32
Был утвержден наш особый приветственный жест: остро и напряженно согнутая в локте правая рука при- кладывалась к груди так, что обращенная вниз ладонь с плотно сжатыми пальцами находилась у сердца. Организация стала быстро расти. Было решено вы- пускать и литературный журнал — «Во весь голос». Этот журнал и созданный вокруг него литературный кру- жок являлись первой проверочной ступенью к приему в КПМ. Людей неподходящих отсеивали. Они выбывали, зная, что существует безобидный литературный кружок. Привлечение в КПМ новых людей было самым рис- кованным и трудным делом. Мы не могли принимать в свои ряды людей малознакомых или даже отлично зна- комых, но не известных нам по их воззрениям. Обычно член КПМ рекомендовал для приема своего самого вер- ного друга, с которым он уже предварительно осторожно беседовал — о положении в стране, о забытых заветах Ленина и т. д. Вспомните, например, что Борис Батуев, зная меня с 1943 года, учась со мною в одном классе и будучи близким другом, показал Мне «Письмо Ленина к съезду» летохм 48-го, а вступить в КПМ предложил только в октябре. Мы не могли принимать в КПМ лю- дей «сырых», чтобы затем «перековывать» их сознание в своих рядах. Это было бы безумием. Здесь на каждом шагу возможны были провалы. Мы изучали будущих, возможных членов КПМ, пока не убеждались, что их можно принять. Когда нас было всего трое (у Злотника была болезнь почек, и он подолгу лежал в больницах), мы принимали в КПМ в особняке на Никитинской, в комнате Бориса Батуева. Вступающие были уже подготовлены, знали о наших задачах — изучать классиков марксизма, о на- шей программе постепенного восстановления ленинизма в стране. Они приходили торжественно дать клятву и по- лучить партийный билет. Обычно это бывало по вечерам. Верхний свет был по- тушен. Окно занавешено. За окном, выходившим в зако- улок, нас охранял Володя Радкевич — ив мороз, и в сля- коть — со своим старым наганом, в барабане которого было всего четыре патрона. На настольную лампу была наброшена красная ткань, и в комнате царил сурово-тор- жественный полумрак. На стене — большой портрет Ленина. У двери — застывший на страже Юрий Киселев с автоматом «шмайссер», заряженным полным магазином. Тщательно начищенный, смазанный и надраенный, слов- Зарок 33
но новенький, пистолет-пулемет тускло мерцал в багро- вом свете. Вступающий произносил клятву. Заканчивалась она словами: «...Клянусь свято хранить тайну КПМ. Клянусь до последнего вздоха нести знамя ленинизма через всю свою жизнь к победе! Если же я хоть в малой степени нарушу эту клятву, пусть покарает меня смертью суровая рука моих това- рищей. Борьба и победа!» Текст клятвы, напечатанный на машинке, подписы- вался вступающим, и он получал партийный билет. Так были приняты в КПМ осенью 1948 года Н. Ста- родубцев, В. Радкевич, В. Рудницкий, М. Вихарева, Л. Сычов, или, как мы его звали, Леня Сычик. Позднее, когда были созданы две-три неполные пя- терки (по 2—3 человека), прием стал производиться в группах. Но так же торжественно. Правда, уже без ав- томата. Он был велик для хождения с ним по городу и до приказа избавиться от оружия мирно пролежал в Юр- кином сарае. Вообще по правилам конспирации члены Бюро КПМ не должны были посещать собрания в низовых группах. Но дважды на собраниях пятерок я все-таки был. Сначала я присутствовал на собрании воронежской пятерки Николая Стародубцева. Он жил в собственном одноэтажном домике на улице Красноармейской. Шел декабрь 48-го года или начало января 49-го. Белостен- ная светлая горница. Блаженное тепло от русской печки (а на дворе мороз). Николая Стародубцева я давно и хорошо знал. Других четырех (среди них была одна девушка) я никогда прежде не видел. Я представился: — Алексей Раевский. Они не представились мне — ни по имени, ни по фа- милии. Так полагалось — рядовых членов должен был знать только воорг. В данном случае Николай. Этот могучий, красивый, удивительно обаятельный гигант был человеком надежным. Это подтвердилось и на следствии. Вообще все наши руководители групп показали на след- ствии высокое мужество — не назвали членов своих пя- терок. Воронежская группа Н. Стародубцева осталась па свободе. Кто они были, я и сейчас не знаю. Политически эта группа была уже крепко подкована. Они уже читали сочинения В. И. Ленина и на этом за- 34
иятии сопоставляли одну из ленинских работ с книгой И. В. Сталина «Вопросы ленинизма». Находили в книге Сталина вульгарные упрощения мыслей Ленина. Со слов Н. Стародубцева я знал, что отцы двоих парней из этой его группы былй расстреляны в 37-м году. Миловидная, остроглазая девушка задала мне вопрос: — Товарищ Раевский, как представляет себе руко- водство КПМ изменение ситуации в стране? Ведь нас, наверное, не очень много? Что мы можем реально изме- нить? — Вы сказали, что вы студентка исторического отде- ления ВГУ. — (За это она после собрания получила на- гоняй от Н. Стародубцева — не полагалось членам КПМ в таких ситуациях сообщать о себе подобные сведе- ния.) —- Вы закончите университет, и не только вы одна. Многие члены КПМ закончат вузы, в том числе и воен- ные. Многие изберут себе путь партийных, военных ра- ботников, публицистов. Этот процесс медленный, но, по нашим замыслам, в указанных сферах деятельности по- степенно утвердится большое количество членов КПМ, людей, верных ленинизму. Все мы, разумеется, вступим в ВКП(б). И, полагаю, сможем изменить духовно-нрав- ственную атмосферу нашей действительности. — Но это же очень долгий путь! — Долгий, но верный. А какой иной путь вы можете предложить? — Не знаю, но мне хочется, чтобы изменения были более скорыми и более радикальными. Примерно такая же беседа — именно о мирном, по- степенном приходе к власти в стране здоровых ленинских сил — была у меня и в группе Славки Рудницкого, в его квартире на улице Сакко и Ванцетти. По существу, и у Стародубцева, и у Рудницкого я своими словами пере- сказывал и разъяснял своим товарищам по КПМ один из главнейших пунктов нашей Программы. В группе Рудницкого было уже семь или восемь чело- век, в том числе и Марина Вихарева, которую перевели в эту группу по ее просьбе, подальше от Аркадия Чи- жова. У них был, говоря языком XIX века, роман, кото- рый Чижов грубо оборвал. После собрания я вышел вместе с Мариной, нам было по дороге. На улице был легкий хрустящий морозец. Горели в черной высоте крупные редкие звезды. Марина жила на Никитинской — наискось от уже описанного мною начальственного особняка. Я проводил ее домой. 3* 35
Мне было почему-то грустно. Мы, немногие, кто знал, как поступил с ней Чижов, относились к ней с какой-то трепетной нежностью, любили ее святой братской лю- бовью. Попрощавшись с Мариной, я зашел к Борису, рас- сказал о собрании, о беседе у Рудницкого. — Все! сказал Борис. — Больше никаких прямых контактов с низовыми группами! Только через связных. В этой повести вряд ли хватит места для подробного, во всех деталях, рассказа о сложнейшей и запутаннейшеп истории КПМ. Но главное необходимо обозначить. Нашими действиями руководили самые искренние н благородные чувства, желание добиться счастья и спра- ведливости для всех, помочь Родине и народу. Много было в нас и юношеской романтики. Опасность, грозя- щую нам, мы хоть и чувствовали смутно, но не предпо- лагали, сколь она страшна и жестока. Вообще, по моему убеждению, только в ранней юности человек способен на такие беззаветные порывы. С годами люди становятся сдержанней, осторожнее, благоразумнее. Может быть, и прав А. Межиров, говоря, что «даже смерть — в семна- дцать — малость»?.. Иногда меня спрашивают: кто и как нас предал? Началось со случайности, которая, разумеется, очень нас (меня, Б. Батуева, Ю. Киселева) встревожила: в группе М. Хлыстова был потерян один из наших жур- налов «В помощь вооргу». Я и Ю. Киселев проводили расследование этого случая. Михаил Хлыстов, Миша Хлыст — здоровенный детина, наш соклассник, объяс- нял пропажу просто: журнал случайно нашел в ящике письменного стола его дядя, бывший работник НКВД, и при нем сжег журнал в печке. Никуда, дескать, даль- ше печной трубы дело это не пошло. Хлыстова исключили из КПМ, исключили и всю его группу — объявили им, что организацию решено рас- пустить. Это был первый — фиктивный, в целях конспи- рации — роспуск КПМ. Я помню эти тревожные дни. Допрос члена группы Хлыстова С. Загораева. Потом собрание группы Хлы- стова на большом чердаке нашей школы. Все члены группы Хлыстова подписали клятву о неразглашении тайны КПМ. Клялись своей жизнью. Разговор был го- рячий, чуть-чуть не дошло до стрельбы, 36
Нам — мне, Борису и Киселю — показалось тогда, что Хлыстов говорил с предельной искренностью, пока- залось, что журнал действительно сгорел на его глазах. /Ах, если бы это было так! Возможно, КПМ могла бы просуществовать нераскрытой еще несколько лет. Но Хлыстов солгал нам. На первом же допросе я уви- дел этот «сгоревший» журнал в руках лейтенанта Ко- ротких! И сразу же вспомнились слова Бориса, сказан- ные уже в ожидании арестов: «Славный парень Миша Хлыст. Но глаза у него, если хорошенько приглядеться, нехорошие. Это ничего, что желтые. Это бывает в при- роде. Но оттенок их, извини за «цинический» образ, на- поминает цвет застоялой мочи. Не верю я ему! Не верю, что журнал сгорел в печке. А если журнал не сгорел, сам понимаешь, — в конце концов сгорим мы». Ты уже позабыл, наверное, Миша Хлыст, этот мелкий эпизод своей жизни? Не случайно же один наш бывший соклассник вдруг неожиданно передал мне недавно... при- вет от тебя в поздравительной открытке?! А ведь мы не встречались с тобою с ареста, с «палаты номер шесть», с сентября 1949 года. Прошло почти сорок лет. Ты, наверное, подумал, что и я забыл о журнале «В помощь вооргу», который будто бы сгорел в печке? Нет, не забыл. И никто из КПМ это- го не забыл. Никто из осужденных, преданных тобою товарищей не забыл и небольшую бумажечку в нашем деле, протокол, гласивший, что журнал «В помощь воор- гу» был обнаружен при выемке почты в почтовом ящике номер такой-то такого-то числа. Такие протоколы — фи- говые листочки, которыми МТБ прикрывало предателей и провокаторов. И как же журнал мог очутиться в поч- товом ящике после того, как сгорел в печке на твоих глазах? Ведь он был «издан» в одном экземпляре, напи- сан мною от руки! И почему после нашего возвращения из лагерей ты вдруг мгновенно исчез из Воронежа, на много лет не- известно куда? Ты, наверное, хорошо помнил клятву, ко- торую ты давал. А теперь призабыл за давностью лет? Забыл и то, что отправил на смерть и каторгу более два- дцати своих друзей и товарищей? Прошлого, Миша, не забывай, «Живи и помни», как написал известный писатель. О душе своей подумай, Ми- хаил Хлыстов! В конце января 1949 года, уже после пропажи жур- нала, Ю. Киселев был вызван в Управление МТБ по 37
Воронежской области. С ним беседовали, интересовались нашим литературным кружком, нашими встречами. Юр- ка объяснил: изучаем классиков марксизма, читаем сти- хи, ничего особенного... С этого времени началась за нами слежка, которую мы заметили. Я, Борис и Юрка Кисель всерьез задума- лись над вопросом о настоящем роспуске КПМ. Борис был против роспуска. Четвертый член Бюро КПМ, Игорь Злотник, лежал в это время в очередной больнице. Мы часто навещали его. О пропаже журнала, о вызове Юрия Киселева в Уп- равление МГБ и о замеченной нами слежке мы ему рассказали. Он встревожился больше всех и вдруг на- писал и вручил мне «Открытое письмо членам КПМ». В этом его письме КПМ была названа антисоветской фашистской организацией. Он призывал всех выйти из ее состава. По тогдашним словам Злотника, он намеренно иска- зил истину, чтобы испугать участников организации. Я принес письмо Батуеву. Втроем, вместе с Киселевым, мы прочли его и уничтожили. Но спустя несколько дней Злотник сообщил нам, что второй экземпляр его «Откры- того письма» исчез. Он высказал предположение, что документ этот, лежавший в книге, был у него похищен сопалатником, который был работником МГБ. Что касается профессии сопалатника — все оказалось верно. Но вот о пропаже письма... Мы пришли к выво- ду, что Злотник мог сам передать свое письмо в МГБ. Может быть, и через сопалатника. Злотник был сразу же исключен из организации, а летом 1949 года Бюро КПМ приговорило его к расстрелу. (По уставу у нас было только две меры наказания: исключение из КПМ или расстрел. Конечно, мы были детьми своего времени. И даже в чистоте помыслов своих невольно впитывали жестокость сталинской эпохи. Отсюда суровость наших мер наказания.) Может показаться странным, что смертный приговор был вынесен Злотнику не сразу, а примерно через че- тыре месяца. Почему мы медлили? Во-первых, потому, что письмо Игоря было абсурдным. Советские школьни- ки-комсомольцы создали... фашистскую организацию. Это просто не укладывалось в наших мозгах. Мы надеялись, что и в Воронежском управлении МГБ отнеслись к пись- му Злотника как к неумной выдумке. Ведь никакой ре- акции с их стороны не последовало. Но летом 1949 года 38
слежка за нами стала очень явной. И поэтому мы, опа- саясь дальнейших непредсказуемых действий Злотника, решили убрать его. Исполнение приговора было поручено мне под руко- водством Бориса. Мы пришли на квартиру Злотника. Он был один. Я уже вынул наган за спиною предателя, взвел курок и готов был окликнуть его, чтобы в глаза объявить приговор. Злотник услышал щелчок курка, вздрогнул, но не обернулся. Он ждал. Неожиданно Борис подал мне Знак отмены: — Ладно, Толич! Навестили друга. Пойдем теперь пи- ва выпьем в саду Дома офицеров. Когда мы молча шли к проспекту Революции проход- ными дворами, мысли мои и Бориса были сходны, но я все-таки спросил: — Что случилось, Фиря? Шухер какой-то был? — Нет, Толич. Не в этом дело. Здесь, брат Толич, не- чаевщина получается. Конечно, Игорь Злотник не какой- нибудь студент Иванов. Это покрупнее птица. Голова у Злотника очень неглупая. Сумел, мерзавец, продать, оклеветать нас, спасти свою шкуру и при этом вроде бы не замараться. Вина его в передаче письма все-таки твер- до, окончательно пока не доказана. Есть сотая доля про- цента за то, что копию письма у него действительно по- хитил сопалатник... — Даже и в этом случае Злотник — гнусный пре- датель. Мало того, что он оклеветал организацию. По- ложить такой документ в книгу, которая лежит на тум- бочке, зная, что сосед этот из МГБ, — это же преступ- ление! Забегая вперед, скажу, что Игорь Злотник — один из учредителей КПМ, член Бюро КПМ — не был аресто- ван, не был привлечен к делу КПМ даже в качестве сви- детеля. А нам на следствии предъявляли его письмо как обвинительный материал, как важнейшее вещественное доказательство нашей вины. В нашем деле имелся краткий протокол о выделении дела Злотника Игоря Михайловича в особое дело. Выделение в особое дело дела Злотника, как и дел всей группы Хлыстова, никак не отразилось на их судьбе. Ни Злотник, пи Хлыстов с его группой не были привле- чены ни к какой ответственности. Они остались на свобо- де. Они даже выговора по комсомольской линии не по- лучили. Бериевский аппарат берег и ценил таких нуж- ных людей. 39
Летом 1949 года мы вновь (по очень настойчивой его просьбе) приняли в КПМ Михаила Хлыстова. Но ничего важного мы ему не доверяли, никакой информации об организации он не получал. В августе почувствовалось: скоро будут брать. Отлич- но помню предпоследнее совещание Бюро КПМ па опуш- ке леса в Коровьем логу, где мимо парка культуры и отдыха имени Кагановича проходила трамвайная линия к сельскохозяйственному институту. Трамвай ходил тогда не рядом с железнодорожной насыпью, а с лязгом спу- скался, отчаянно тормозя, почти до дна лога и оттуда с разгона поднимался на противоположный склон — с го- ры на горку. Было решено уничтожить оставшиеся документы КПМ. Партийные билеты были у всех изъяты и уничто- жены еще весной. ПОСЛЕДНЕЕ СОВЕЩАНИЕ В самом начале сентября 1949 года (по протоколам допросов и моим послелагерным дневникам и заметкам можно установить точную дату) состоялось последнее совещание Бюро КПМ. Почти все мы поступили в вузы. Борис Батуев, Юрий Киселев, Аркадий Чижов, Вячеслав Рудницкий, Марина Вихарева — в ВГУ. В Воронежский лесохозяйственный институт, на тот же факультет, что и я, поступил и Владимир Радкевич. Многие поехали в вузы других городов: Москвы, Саратова, Ростова, Там- бова. На последнее совещание собрались четверо: Борис, я, Кисель и Славка Рудницкий. Рудницкий был введен в Бюро вместо давно исключенного Злотника. Позже дол- жен был прийти Аркадий Чижов. Он имел прочную и одному только ему (кроме Рудницкого) известную связь с группами Широкожухова и Подмолодина на левом бе- регу, а через Николая Стародубцева знал о больших его группах в Семилуках, в Латном и в Хохловском районе, в родном селе Николая. Была надежда, что об А. Чижове не знают в МГБ. Было не ясно, возьмут ли и Славку Рудницкого. Его группы никому, кроме Бюро, не были известны. У Руд- ницкого было две группы: пять и шесть человек. В са- мое последнее время одну из этих групп возглавила Ма- рина Вихарева. Человеком она оказалась надежным — 40
на следствии и словом не обмолвилась о группах Руд- ницкого. Последнее совещание Бюро КПМ проходило теплым, ясным предосенним днем в парке, который до революции и после нее был известен в Воронеже как Кадетский плац. Там, по рассказам старших, некогда пыльно мар- шировали кадеты. Году в сороковом плац решили сделать парком, разбили аллеи, посадили тонкие деревца. В 1942 году эту огромную — в целый большой квар- тал — территорию, где никто и не ходил, зачем-то зами- нировали нашими весьма неудачными противопехотными минами. Я их обезвреживал в 1943-м под руководством сержанта Рыбакова. Но об этом особый сказ. Сейчас, в наше, теперешнее время, бывший Кадетский плац стал тенистым детским парком. А в 1949-м это был заросший травой пустырь с хилыми деревцами. Мы сидели в густой высокой траве неподалеку от угла улиц Фридриха Энгельса и Чайковского. Все подходы надежно просматривались. Мы были хорошо вооружены. Встреча была грустной. Мы понимали, что скоро нас начнут брать. Нужно было принять все меры к тому, чтобы арестовано было как можно меньше наших людей. Борис, Кисель и я были твердо обречены. Киселя раза два уже вызывали в областное Управление МГБ. Перед вторым вызовом мы (я и Борис) уполномочили его за- явить, что в нашу группу по изучению марксизма-лени- низма входят четыре человека: И. Злотник, Б. Батуев, А. Жигулин и он, Ю. Киселев. Этого скрыть было нель- зя, так как стоявший в начале списка И. Злотник напи- сал ренегатское «Открытое письмо». Решено было, что в случае ареста, кроме нас троих и И. Злотника, можно спокойно называть Михаила Хлыстова да и всех «хлы- стовцев», так как мы были уверены, что они уже «рас- колоты» и выжаты, как лимон, что Хлыстов «работает» у нас уже провокатором. Таким образом, для МГБ получалось, что в КПМ со- стоят всего лишь Бюро (4 человека) и группа Хлыстова (10—12 человек), т. е. можно арестовать и судить при- мерно 14—16 человек, из которых только Борис Батуев, Юрий Киселев и я будут осуждены. Обговорив все это без Чижова, стали ждать Аркашу. Он не знал, что мы собрались в 16 часов. Ему мы ска- зали, что начало в 17.00. Аркадий не опоздал ни на се- кунду. Мы видели, как он, ломая спички, закурил на углу улиц, осмотрелся. Хвоста не было. Нам это тоже 41
было видно. Подошел быстро и осторожно, постепенно пригибаясь. Сел в траву. — Борьба и победа!.. Привет, ребята!.. — Борьба и победа! Привет!.. Мы огласили теперь уже устное (раньше писали, дураки) решение Бюро КПМ — о подготовке к арестам. Постановлено было сжечь все оставшиеся бумаги (эк- земпляры рукописных и машинописных наших журна- лов, списки, адреса, письма и т. п. маъериалы), изба- виться от всего оружия — выбросить в реку и канавы, в сортиры подальше от дома. Борис сказал: — Друзья! Нас здесь пятеро, и в наших мозгах, вме- сте и порознь, вся информация о КПМ, все имена, фами- лии, клички членов КПМ, связные нити, ведущие к ним. Пока железно горят только трое: я, Толька и Кисель. Аркадия они скорее всего не знают, а если и знают, то лишь предположительно. Товарищ Чижов, в смысле кад- ров ты осведомлен больше всех. Ежели тебя все же возь- мут, — смотри, Аркадий, не подведи! Умри, но не назови никого, кроме Бюро и группы Хлыстова. — Друзей не продаем, этим и живем! — бодро от- кликнулся Аркаша, быстро-быстро потирая ладони, как от холода. 4 — Ни в коем случае не называть даже уважаемого нашего Митрофана Спиридоновича. — Все улыбнулись: этим именем персонажа А. Н. Толстого, вождя анархи- стов, окрестил Славку Рудницкого Володя Радкевич еще в школе. — Есть шансы, что его не знают. Далее. Не ру- гать Сталина. Это наша гибель! Ни слова об обожествле- нии Ёзика, ни слова об «идолопоклонстве». Запомнить: и Ленина и Сталина мы любим — одинаково. Воорги об этом уже предупреждены. — А если будут пытать? — спросил Киселев. — Потерпеть придется. Да и пытать вряд ли будут. Во всяком случае, пытать невыносимо, смертельно не будут... — Конечно, не будут, — поддержал Бориса Аркадий Чижов. — В ЧК работают люди с чистой совестью. Там не пытают. Это все враждебная пропаганда. Там ведется честное следствие. Виновных наказывают, иногда даже расстреливают, по не пытают. Я это точно знаю, со слов своего отца. Он прослужил в органах государственной безопасности много лет. Я полагаю, что, если не всплы- вет антисталинская направленность КПМ, нас вообще 42
судить не будут. Ведь наша цель — построение комму- низма во всем мире. Это же ясно! Спорить с ним мы не стали. Мне, однако, не удалось сохранить хладнокровие. — Я, увы, не разделяю розовых иллюзий Аркадия. Мужа моей тетки Кати, Василия Евлампиевича Елисеева, пытали еще в начале 30-х годов. А мужа другой моей тетки — Веры, Самуила Матвеевича Заблуду, просто уби- ли в тридцать седьмом. Мне было семь лет, я тихонько играл под большим столом и слышал разговор взрос- лых... — Толич прав, — сказал Борис. — Могу сообщить, что родственная нам группа Белкина в ВГУ, взятая в прошлом году, осуждена. Их было трое. Все трое по- лучили по червонцу. И их даже из комсомола не исклю- чали, сразу срок намотали. — Откуда сведения? — болезненно спросил Чижов. — Из болыпой-болыпой фанзы на улицы Володарско- го, возле которой ты живешь. — Понятно... Там еще Быховский с ними был, — сник Аркадий. — Да, совершенно верно: Белкин, Быховский, треть- его не запомнил. — Им легче — их было всего трое, — грустно по- шутил Слава Рудницкий. — Мне только одних партий- ных билетов пришлось собрать и сжечь около полусот- ни... А теперь нужно убрать все следы. (Ему было пору- чено уничтожить документы КПМ. Он еще весной был назначен начальником особого отдела КПМ. До него на этом посту, меняясь, были я и Кисель.) — Ничего. Тебе будут помогать все. Хватит, однако. Все уже ясно. Осталось дать клятву. Сплетя пять правых ладоней в единое целое, мы при- няли клятву. Текст произносил Борис. Спустя уже почти сорок лет я помню ее дословно: — Клянемся вести себя на следствии так, как дого- ворились сегодня. Не выдавать ни единого лишнего че- ловека. Признавать свое участие в КПМ можно только Батуеву, Жигулину, Киселеву. Если клятва кем-нибудь из нас будет нарушена, нарушитель будет наказан самой лютой смертью. Клянемся, клянемся, клянемся! Борьба и победа! Несмотря на свертывание нашей работы, было решено (еще до прихода А. Чижова), что я буду выпускать не- большую газету под названием «Спартак», размером в раз- 43
вернутый двойной тетрадный лист. КПМ должна жить в глубоком подполье до самого ареста, она должна будет жить и в тюрьмах, и в лагерях, она должна будет жить и после освобождения. Так и случилось — в несколько ином смысле, в не- сколько иной ипостаси. В смысле чистой человеческой дружбы людей, объединенных одной судьбой, КПМ жи- вет и сейчас. Многие читали эту мою повесть в рукописи, многим я довольно подробно рассказывал о своем, о нашем «де- ле». Порою приходилось слышать и такое: — А в чем же, собственно говоря, заключалась ваша непосредственная деятельность? Чего вы добились за два года нелегального существования? Примечательно, что подобные вопросы задавались сравнительно молодыми людьми, почти не помнящими ат- мосферы страха и всеобщей подозрительности конца со- роковых годов. Но задавали такие вопросы и люди немо- лодые. При этом словно бы забывалась тотальная систе- ма «бдительности» и доносительства, царившая в то вре- мя. Но вопрос есть вопрос. И должен быть ответ. Я отвечаю тем, кто считает, что мы мало чего сдела- ли, что работа, борьба наша была безрезультатной или бессмысленной. Во-первых, активная деятельность КПМ продолжа- лась не два года, а лишь один неполный год — с октяб- ря 1948-го по август 1949 года. Всего десять месяцев. До октября 1948 года в организации состояли лишь три человека: Борис Батуев, Юрий Киселев и Игорь Злотник. Мало того, уже в январе 1949 года за нами началась слежка. А с мая 1949 года мы уже не исключали воз- можности начала арестов. Так что же удалось нам сделать за эти десять меся- цев, не менее пяти из которых мы работали под угрозой арестов? В таких неимоверно трудных условиях нам удалось создать марксистско-ленинскую антисталинскую органи- зацию, состоящую из людей, свободно мыслящих, гото- вых нести в народ ленинские идеи, критику сталинизма. Разве этого мало? Постоянно (и после возникновения угрозы арестов) велась работа по подбору новых членов КПМ. Пятьде- сят (да, пятьдесят!) человек прониклись сознанием того, 44
что обожествление Сталина противоречит духу лениниз- ма. Разве этого мало? Мы изучали Маркса и Ленина, мы выпускали свои нелегальные журналы. До последнего дня, до дня ареста, выходила газета «Спартак», макет номера которой мне удалось уничтожить уже после ареста. Разве этого мало? А наша Программа, которая прежде всего предусмат- ривала восстановление в стране ленинских норм партий- ной демократии и демократии вообще путем внедрения этих идей в массы, — разве этого мало? «Великий вождь и учитель всех народов» присвоил себе роль главного куратора всех наук: военной, биоло- гической, экономической, исторической, языковедческой; а народ голодал, тюрьмы все пополнялись «врагами на- рода». И любимой фразой Бориса Батуева в кругу бли- жайших друзей был вопрос: «Когда же наконец мы ски- нем нашего великого Бзика?..» * Да, это был юношеский максимализм. Это была всего фраза. Но фраза наболев- шая, а потому не случайная. Да, мы не расклеивали антисталинских листовок (нас взяли бы на другой день). Да, мы не совершали и не го- товили террористических актов, ибо Ленин всегда был против террора. Но мы посеяли сомнения в безупречно- сти сталинского режима в душах многих людей, говори- ли им о необходимости возврата к подлинному лениниз- му. Разве всего этого мало?.. ШТРИХИ К ПОРТРЕТУ АРКАДИЯ ЧИЖОВА Покидая Кадетский плац, уходя с последнего совеща- ния, мы вышли на проспект Революции, в то время, в те годы, довольно просторный, а порой пустынный. Аркадий спешил на свидание. Марину Вихареву он тогда уже по- забыл и полюбил другую. Я новую чижовскую девушку не видел. Знал только, что зовут ее Галина и что она совсем недавно принята в КПМ в группе Рудницкого. Здесь судьба распорядилась счастливо. Аркаша про- дал на следствии всех. Но о Галине — что она вступила в КПМ — он, вероятно, не знал, и она благодаря этому обстоятельству и твердости Славы Рудницкого не угоди- * Эта фраза, всплывшая на следствии, интерпретировалась следователями в протоколах допросов так: «Б. Батуев, говорил о необходимости свержения Советской власти, называя имя Вождя в искаженной, оскорбительной форме». 45
ла за решетку и не смогла, согласно статье 206-й тогдаш- него Уголовно-процессуального кодекса РСФСР, ознако- миться с материалами одиннадцатитомного дела КПМ, не смогла прочитать отвратительные показания своего наре- ченного о Марине Вихаревой. Даже сейчас, спустя почти сорок лет, страшно пред- ставить, что юноша, мужчина мог так мерзко Говорить о своей возлюбленной. А каково было читать это самой Марине... Аркаша давал, говоря современным языком, сексуаль- ные характеристики всем девушкам, с которыми был близок. Он опустился до того, что рассказал следователю, как учил заниматься онанизмом своего товарища, своего Друга детства N. При чтении фиолетовых записей пока- заний А. Чижова в протоколах допросов эти строки нали- вались кровью. Ну, запугали, ну, обещали свободу. Ну, завалил группы Н. Стародубцева, И. Широкожухова и И. Подмолодина (всего около 15 человек). Но об отно- шениях с Мариной Вихаревой, об этом-то зачем было го- ворить?! Ведь есть предел даже в предательстве, даже у палача есть своя философия, свои нормы поведения. Об этом-то зачем?! Следователи гоготали и записывали в казенные листы все новые и новые подробности. У нас же, читавших эти показания, возникало неудержимое желание как можно скорее встретить Чижова, чтобы рас- считаться с ним. Но я отвлекся. Аресты еще не начались. Как листки, как листики, как листочки клена-календаря, медленно отлетали наши последние прекрасные вольные дни. Вспоминая эти пустые (да, они уже были «пустые» — все валилось из рук) предарестпые календарные дни, по- делюсь тоже не очень веселой, но необходимой инфор- мацией. Летом сорок девятого года Чижов вдруг рассказал мне об участии своего отца в массовых арестах 1937— 1938 годов. — Да, это, может быть, было жестоко, но в этом бы- ла государственная необходимость. Ты думаешь, это лег- кая служба — бороться с врагами народа?! Я восхища- юсь мужеством моего отца! Я был потрясен! Мы шли в этот момент по улице Карла Маркса мимо шелестящих кленов (да, это было летом сорок девятого года). Кто-то из наших знакомых только что сфотографировал нас на память вдвоем на этой улице. 46
Фотография сохранилась, возможно, на ней есть дата. Чижовскими откровениями я сразу же, в этот же день, поделился с Борисом и Юрием. Мы и раньше зна- ли, что отец Аркадия Иван Федорович Чижов до ухода на пенсию работал в МГБ, и это нас не только не пуга- ло, по даже в некоторых отношениях устраивало, ибо дети работников подобных организаций реже попадали под подозрение. Но мы не знали, что Аркадий с таким восхищением относится к работе своего отца! — Да... — сказал в тот теплый летний вечер Борис Батуев. — О чем же ты думал, товарищ начальник осо- бого отдела КПМ Юрий Киселев, когда проверял благо- надежность Чижова? — Хрен же его знал, Боря! Замочить его сейчас — смерти подобно... — Да, ты прав, Кисельман. Все мы виноваты. Он нам очень может нагадить на следствии. Оборвать его связи вряд ли удастся: он многих знает в лицо. Надеяться остается, и только. — На кого? — На бога, — сказал я. — Да, окромя бога, у нас, братцы, сейчас никаких союзничков нет!.. Эх! Шлепнул бы я сейчас Аркашу! — И Борис поднял свой «вальтер». Борис любил стрелять в Репном по недозрелым арбу- зам. Мы по очереди стреляли. Один подбрасывал или подкидывал арбуз наискось, другой стрелял влет. От пу- ли нагана арбуз в воздухе не страдал даже при хорошем попадании и, подбитый, пронзенный пулей, плюхался в воду реки Усманки. При попадании же тупой пули «вальтера» (патрон такой же, как у парабеллума) арбуз как бы взрывался в воздухе. Это была забава. Аркадий Чижэв с его неожиданно открывшейся сим- патией к былым заслугам отца обернулся вдруг непре- одолимой опасностью. И до сих пор еще родители наши вспоминают, как приходил И. Ф. Чижов к Внутренней тюрьме Воронеж- ского об астного Управления МГБ с передачей для сына, для Аркаши. У него принимали передачи без очереди, а у многих наших родителей (в том числе и у моих) не брали вовсе: «Передача запрещена. Следующий!» Мы ждали ареста со дня на день. Случилось это 17 сентября 1949 года ровно в 15 часов. Борис Батуев был абсолютно прав в своих логических 47
предположениях. Сейчас, с высокой горы времени, все удивительно ясно видно. В МГБ тогда действительно очень мало о нас зпали. Синим огнем горели только Бо- рис, я и Кисель. И поэтому было принято решение вме- сте с нами, в один день и час взять все наше окруже- ние — бывших соклассников, сокурсников, соседей, прия- телей. Ребят, взятых на всякий случай, с 17 по 22 сентября постепенно отпускали, когда убеждались, что тянут пу- стышку. Ведь 17 сентября 1949 года в 15.00 в Воронеже и Воронежской области по делу КПМ было арестовано... 75 человек! Каждого брали двое. Оперативников не хватало. Были переброшены на помощь воронежским коллегам опера- тивники из Орла и Курска. Такого размаха мы не ожи- дали. А расчет был прост: среди семидесяти пяти человек один подонок или трус всегда найдется. Чижов, например, как и полагал Борис, не был изве- стен как член КПМ. Его взяли как одного из примерно десятка моих приятелей. На всякий случай: авось пове- зет. И если бы у Аркадия хватило ума и мужества не «расколоться», он получил бы минимальный срок и со- хранил бы на воле примерно 13—15 членов КПМ. Ведь сказал же Борис Чижову на последнем совещании: — Аркаша! О тебе они ничего не знают! Продержись неделю-две и тебя отпустят! А если осудят, то па мини- мальный срок. Чем нас меньше возьмут, тем меньше дадут! Ах, Аркаша, Аркаша! С высокой горы времени отчетливо видна сейчас и мерзкая фигура И. Злотника. Чрезвычайно умный и даже талантливый человек, он, узнав о последовавших одно за другим событиях: пропаже журнала у М. Хлыстова, вызове Ю. Киселева в Управление МГБ и начале слежки за КПМ, мгновенно связал эти три факта в один узел и «вычислил»: исчезнувший журнал попал в органы МГБ. Надо спасаться. И Злотник действует в откры- тую — пишет грязное, клеветническое письмо, называя КПМ фашистской, антисоветской организацией. Письмо его абсурдно. Но этот абсурд не случаен. Прикрываясь явной и дикой клеветой, он хочет отделить себя от КПМ. И это ему удалось. На первых, начальных допросах нам совали его письмо со словами: «Один среди вас честный советский человек нашелся!..» Так избежал И. Злотник почти неизбежного ареста. 48
Меня взяли на квартире Аркадия Чижова. Мы вместе пришли к нему из ВГУ. Была великолепная погода, едва уловимое дыхание осени... Зашли ненадолго — за каким- то журналом. Звонок в дверь. Аркаша пошел открывать, но почему-то не возвратился. Потом — испуганное и возмущенное лицо Ивана Федоровича и незнакомые лю- ди. Два наведенных на меня пистолета: — Ни с места! Не шевелиться! Будем стрелять! Быстро, проворно ощупали всего (нет ли оружия) — все, как у майора Пронина! Но мой «вальтер», хорошо смазанный и завернутый в тряпку, с запасной обоймой мирно покоился под досками и сухим песком на чердаке дома № 32 по Студенческой улице... Отец Аркадия продолжал возмущаться: — Товарищи! Объясните, в чем дело! Это какое-то недоразумение! Я сам капитан МТБ... — Батя! Не мешай! — строго сказал один из молодых людей. Вышли из подъезда. Все спокойно, тихо. На улице пусто. Со стороны поглядеть: идут куда-то три товари- ща — двое постарше, один помоложе. Да... Ходили они за нами, видно, уже давно: двое за Аркадием, двое за мной. У ВГУ, где мы с Аркашей встретились, встретились и они — моя пара и Аркашки- иа пара. Пошли за нами обоими уже вчетвером. А когда наступило время — 15.00, позвонили. Идти было близко — всего метров двести: жилой дом работников МГБ был рядОхМ с внушительным зданием Управления. Ах, Чижов, Чижов! Как много горя ты нам принес! Когда я прочитал начало чижовского тома показаний, то, вернувшись в карцер (я сидел там за перестукивание), я крупно нацарапал на белой стене булавкой: Не видел свег презренней б...ди, Чем наш «герой» Чижов Аркадий! И еще: Смерть предателю! Да здравствует КПМ! Борьба и победа! Все эти мои надписи были заботливо сфотографирова- ны и приобщены к делу. Нас били, лишали передач, лишали сна (это была самая страшная пытка). Допрашивали днем и ночью. 4 Зарок 49
Придешь в камеру утром, едва уснешь — голос надзи- рателя: — Подъем! Поднимайтесь!.. Спать днем — ни лежа в кровати, ни сидя на табуре- те — не разрешалось. Через каждые две-три минуты от- крывали волчок (зрачок) на железной двери, и надзи- ратель орал, открыв форточку: — Не спать!.. И так много суток подряд. Чижов же, по словам его сокамерников, да и по соб- ственным его словам, жил во Внутренней тюрьме роскош- но. Спал и лежал на кровати, когда хотел. Имел свида- ния с отцом и матерью. (Мать его, Лидия Николаевна, тихая русская женщина, умерла, не дождавшись сына.) Принимались любые продуктовые передачи, даже вино к праздникам. Нас били и мучили, а Чижов, лежа на кровати и куря сигарету, вспоминал все, что сам знал и что ему велели припомнить. Все мельчайшие детали наших отрицатель- ных суждений о Сталине Аркаша припомнил. Вспомнил и «антисоветские» разговоры людей, не бывших членами КПМ. Так он вспомнил, что, возвращаясь в 1949 году из Москвы (он ездил поступать в МГУ, но не прошел по конкурсу), он случайно услыхал, как какой-то инженер важного воронежского завода хвалил американские стан- ки. Ни фамилии его, ни имени Аркаша, естественно, не знал, но он запомнил день, когда возвращался из Мо- сквы. Инженера долго искали на воронежских заводах по дате возвращения из командировки. Предъявляли фото- графии Чижову. По одной из них Аркадий опознал этого человека. Тот получил десять лет за восхваление запад- ной техники. Забегая вперед, скажу, что когда умерла мать А. Чи- жова Лидия Николаевна (или еще раньше), жить к Чи- жовым перебралась невеста Аркадия Галя Зайцева. Ког- да же, вскоре после возвращения Аркадия, умер И. Ф. Чижов, в трехкомнатую квартиру Чижовых подсе- лили работника Воронежского УКГВ Ивана Степановича. Три комнаты на двоих по тем временам было много. И вот тогда, в 55-м году, Чижов как-то сказал мпе, Бо- рису и Юрию Киселеву: — Я случайно попал в архив к нашему делу. — Ну и что? — Многие страницы с моими показаниями, теми, ко- 50
торые были из меня выбиты, они, сволочи, вырвали. Ви- димо, перед переследствием. Видно, боялись. Это сообщение Чижова, конечно, и удивило, и поко- робило нас. Не могли наши мучители ничего вырвать в архиве, ибо были смещены или, во всяком случае, от- странены от дел в день ареста Л. П. Берии. Не сам ли Аркадий и вырвал листы? Это сразу напрашивалось на ум. Покоробили нас слова о том, что показания были буд- то бы «выбиты» из Чижова. Никто из него ничего не выбивал. Это он уже начал вырабатывать легенду в оправдание своего «раскола». Однако в то время нам было не до выяснения отношений и личных споров. Мы были тогда — после переследствия 1953—1954 годов — всего лишь амнистированы. Впереди была долгая и труд- ная борьба за реабилитацию. И мы были, как говорится, в одной упряжке, ибо слова «обожествление Сталина», или, как писали в протоколах следователи, «клеветниче- ские измышления в адрес Вождя», были еще в ту пору преступлением. Поэтому мы лишь промолчали, презирая в душе пре- дателя, ибо его лживая версия о том, что из него «вы- били» признания, была важнее для общего дела, чем если б он признал искренность своих показаний. Эта вынужденная молчаливая уступка предателю почти за- былась после реабилитации. Но где-то в середине шестидесятых годов Борис рас- сказал мне, Киселю, Рудницкому, еще кому-то из друзей следующее. В связи с заявлениями наших мучителей Литкенса, Прижбытко, Белкова, Харьковского и других о восстановлении их в партии (их, естественно, не вос- становили) в Воронежском обкоме КПСС перелистывали наше дело и обратили внимание на то, что из тома по- казаний А. Чижова около половины листов вырвано. Кто и когда изъял эти листы? Как проникли в архив, строго секретный? И вот случайная встреча с Аркадием в Крыму в на- чале семидесятых годов. Вспоминали прошлое. — Слушай, Аркаша, а наше следственное дело хра- нится где — в Москве или Воронеже? — В Воронеже. И первое дело, и дело о переслед- ствии. Все аккуратно сохраняется. — А возможен ли доступ к нему? — Не знаю. Наверное, нет. Но я в пятьдесят пятом 4* 51
году наше дело видел. Все сохранилось: фотографии, про- токолы... — А как тебе это удалось? — Мой сосед по квартире Иван Степанович — ты ж его помнишь, он жил в нашей квартире, в третьей ком- нате, пока его не отселили от нас, — работал тогда в ко- миссии по пересмотру старых дел, еще тридцать седьмо- го года и так далее. Интересно было посмотреть эти ста- рые дела. Иван Степанович по-соседски мне это и устро- ил. Я смотрел, читал и наше дело... Показания нашел... Борька первым начал было раскалываться, потом пошел на попятную... — Но позволь... На последнем совещании так и было договорено, что и я, и Борис, и Юрка Киселев — все мы скажем сразу, что КПМ была и что было в ней всего четыре человека да группа Хлыстова. И больше ни сло- ва. Он так и поступил. И я, и Кисель. — Не знаю... не помню... Там были еще показания Володьки Радкевича о том, как ты в портрет Сталина из нагана... — Скажи, а можно было изъять, вырвать часть ли- стов? Здесь Чижов вздрогнул и потемнел лицом. Поспешно, испуганно заговорил: — Нет! Куда там! Такой надзор!.. Но — увы! — я все прекрасно понял. Человек неглупый и образованный, Чижов боялся Ис- тории, он понимал: ведь потомки прочтут, на папках бы- ло написано: «Хранить вечно». Я уверен, он сам тогда изъял и уничтожил свои самые пакостные показания. Но он просчитался: опытный исследователь-историк все рав- но эти следы найдет, восстановит по показаниям других членов КПМ, по протоколам очных ставок в других то- мах дела. А теперь предоставим слово Борису Батуеву. Вот как описывает свою первую очную ставку с А. Чижовым в своем дневнике. (Борис, всю жизнь готовясь написать документальную книгу о КПМ, делал предварительные наброски, где писал порою о себе в третьем лице.) «В дверь кабинета постучали. — Войдите! Сопровождаемый надзирателем, грузным и глупым старшиной Пилявским в комнату входит Чижов. Он стал 52
еще бледнее, и до этого острый большой нос, еще больше заострился, а лысая голова делала его похожим на сову. «Расскажите, Чижов, где и когда Батуев говорил то, о чем вы показывали следствию?» Чижов испуганно вздрогнул, потом, пересилив себя, улыбнулся какой-то скверной, подлой улыбкой и хи- хикнул: «Ну что там, ты ведь помнишь, Борис, говорил мне о бюрократизме в партийных органах и что колхозники задавлены налогами, и что ты слушал с Киселевым «Го- лос Америки»?» Глаза Бориса блестели гневом и, как бы желая оста- новить потекший вдруг поток лжи, он махнул в сторону Чижова несколько раз рукой. «Последнее — неправда. Врешь ты, Чижов, что я тебе рассказывал содержание этой передачи». «Прекратить разговоры», — оборвал следователь. — И — увести Чижова. Ну, — начал он, — теперь ты при- знаешь?!» «Нет, последнее не признаю...» А вот еще более интересный документ, следующий в тетради Б. Батуева непосредственно после приведенно- го выше описания очной ставки с А. Чижовым. Он на- зывается «Судьба предателя». Эпиграфы помещены выше заголовка. Цитирую: «Как у Л. Толстого к Анне Карен[иной]. «Мне отмщенье, и аз воздам». А может быть и не так?! СУДЬБА ПРЕДАТЕЛЯ Рос сентиментальным, глуповато-восторженным. При- рода должна была дать ему то, чего не хватало его пред- кам, — лирики сентимент *. Отец его делал революцию сначала сознательно, затем оброс мхом непротивления н хуже — перестал сознавать то, что делал. Сменял кли- нок честного воина на пистолет карателя... Сын рос в среде раздвоенности и двуличия. Это сде- лало из него революционера фразы и предателя по на- туре. Это не могло пройти бесследно. Судьба. Случайно * Так в оригинале. 53
А. стал на путь революционера, но не по убеждению, а в силу сложившихся обстоятельств и скорее в силу дру- жественных связей. Роковой 49-й. Удар для его отца, это кровь за кровь. Символично. Сын попал в категорию лю- дей, которых его отец арестовывал. У отца в душе раз- двоенность, смятение. Он знал, чем это грозит единствен- ному сыну. И, не смея оторваться от этой среды, он от- кидывал то новое, что ему открылось, сбивал и сына с правильного пути — сделав его в конце концов преда- телем. Сына одолели страх, раздвоенность и привязанность к той среде, в которой он вырос, — он понял, что здесь спасение, хотя бы частичное — предательство своих то- варищей. И он встал на путь циничного и подлого пре- дательства, выдавая его за чистосердечность и раская- ние. Случай на очной ставке — шедевр, недосягаемый по наглости и чудовищности. Сыну простили его това- рищи и даровали жизнь*, но для себя он не обрел спо- койствия — ни раскаянием полным письмом, ни попыт- кой представить отца своего человеком, вставшим на путь сопротивления темным силам МГБ. На следствии А. с чудовищным цинизмом рассказы- вал хохочущим следователям, циникам и растленным, свои любовные похождения с М. В.». Оба процитированные текста из дневника Б. Батуева датированы 7 февраля 1958 года. АРЕСТ БОРИСА БАТУЕВА Эта глава написана со слов Бориса Батуева. Расска- зывал Борис о подробностях своего ареста нечасто и только абсолютно близким друзьям: Ю. Киселеву, мне, В. Рудницкому, В. Радкевичу, Н. Стародубцеву. Сначала несколько слов о месте действия, знакомом и дорогом для меня с раннего детства. Коренные воронежцы, родившиеся не позже середины 30-х годов, или люди, поселившиеся в Воронеже до вой- ны, отлично должны помнить примечательную в то вре- мя Манежную площадь, расположенную примерно посе- * Имеется в виду суд членов КПМ над А. Чижовым в Крас- нопресненской пересыльной тюрьме, где он был приговорен к смертной казни, и его помилование по настоянию Б. Батуева. Об этом я расскажу позднее. 54
редине Петровского спуска — от Петровского сквера к старому (постройки около 1900 года), но уже железо- бетонному мосту. Площадь была почти плоской, с легким покатом к реке там, где и по сей день существует Соба- чий сквер. Этот сквер был большим и густо-зеленым, окруженным оградою из вертикально прикованных к по- перечинам железных труб зеленого цвета. Главной при- мечательностью Манежной площади, мощенной теплым круглым булыжником, был и остался манеж, точнее, ар- сенал петровского времени. На Манежной площади было несколько ларьков и ма- газинчиков, керосиновая лавка. Знаменита Манежная площадь в военное время была тем, что в нее попала одна из немногих сброшенных немцами на город трех- тонных фугасных бомб. Летчик метил, видимо, в ярко заметную красную крышу арсенала, но промахнулся — попал в керосиновый ларек. Ветхое строение вместе с пу- стой керосиновой бочкой испарилось, и на его месте образовалась воронка диаметром метров в десять и глу- биной до пяти метров. К сорок девятому году воронку засыпали и опять замостили булыжником. Вокруг Ма- нежной были руины, хрупкие кирпичные коробки. Но на площади построили несколько ларьков, в том числе и пивной. 17 сентября, в теплый, почти жаркий день, Борис Ба- туев возвращался от Славки Рудницкого, который жил на улице Сакко и Ванцетти, сбегавшей от площади па- раллельно реке на север, к Девичьему монастырю. Ему, естественно, захотелось выпить пива. Он стал в очередь. Вокруг толпились люди с пивными кружками в руках. Когда очередь уже совсем подошла, Бориса окликнул молодой незнакомый, но весьма уверенный мужской голос: — Товарищ Батуев! Можно вас на минуточку? Борис не обернулся, а лишь тихонько опустил правую руку в карман широкого пиджака. Карман был углублен и обшит изнутри кожей. Борис снял с предохранителя свой «вальтер» (один патрон был уже в стволе, в патрон- нике, восемь — в обойме, запасная обойма и патроны россыпью — в левом кармане). Незнакомец протиснулся к Борису сквозь толпу и жестко похлопал его по плечу: — На одну минуточку, Боря! Я из университета. Борис левой рукой взял кружку пива. Машинально посмотрел на часы. Было ровно 3 часа. Сдачу брать не стал и обернулся: /55^
— Слушаю вас. — Нам надо отойти на пару минут. Тут шумно. Да- вайте отойдем. — Никуда не отходить! — раздался голос продавщи- цы. — Собирай тогда за вами кружки. Пейте здесь! Кружки, кружки пустые скорее давайте! Борис, сдувая пену, рассмотрел человека, которому он зачем-то понадобился. Это был рыжеватый среднего роста тихарь в пиджаке, лет двадцати пяти, с беспокойными глазами. — А в чем дело-то? Борис сдувал пену и искал глазами второго. Второй стоял вне толпы, метрах в десяти-двенадцати. — Я из ВГУ, насчет спартакиады. Вы ведь уча- ствуете? — В твоей «спартакиаде» я не участвую. — Все равно нам надо поговорить. И тихарь вынул из нагрудного кармана красную кни- жечку с золотой крупной надписью: «МГБ СССР». — Знаешь что, голубчик, ...положил я на твое удо- стоверение! — То есть как?! — Обыкновенно, — сказал Борис, ставя пустую круж- ку на прилавок. — Обыкновенно — сверху! Раскрой удо- стоверение! — Тихарь раскрыл. — Печать неясная, под- дельная. Знаю я вас, бандитов. Народ, пьющий пиво, почуяв недобрый шухер, начал отходить в стороны. Продавщица притихла. Борис поста- рался стать так, чтобы собеседник находился между ним и вторым оперативником. Собеседник увещевал (народ отошел, можно было говорить яснее). — Вы нужны мне на несколько минут. Просто прой- дем в Управление. Вас расспросят в качестве свидетеля и отпустят. Даю слово. —- Честное комсомольское? — Честное комсомольское, — обрадовался рыжий. — Не верю! Честное сталинское? — Честное сталинское! — Все равно — пошел-ка ты на..! Тогда рыжий сделал быстрое движение правой рукой за левый борт пиджака. Но он еще не успел вытащить пистолет, как на него глянул черным девятимиллиметро- вым зрачком Борькин «вальтер». — Пока ты достанешь и снимешь с предохранителя
свой «тэтэшник», я вшибу в тебя четыре пули! Впрочем, и двух хватит. Понял? — Понял... — Ты знаешь, кто я? — Сын Виктора Павловича Батуева. — То-то же! Ладно, я пойду с тобой. Только спокой- но, без резких движений вытащи пистолет. Тихо-тихо. В дрожащих пальцах рыжего действительно оказался пистолет «ТТ». — Так. Теперь тихо разожми пальцы. Пусть он упа- дет на землю. Пистолет брякнул на мостовую. — Второй пистолет, нож? — Второго нет. — Ладно! Отверни, раскрой, подними полы пиджака. Похлопай себя по карманам. И по задним тоже. Повер- нись. Так. Верю. Повернись обратно. Сделай два шага по направлению моего пистолета. Молодец. Ты один? — Один. — А чего же это второй тихарь пушку вытаскивает? Нехорошо. Сказано в Писании: «Не усугубляй вину свою ложью...» Как тебя звать-то? — Василий. — Ты старший? - Да. — Вас двое? — Двое. — Прикажи второму выбросить пистолет и все сде- лать, как ты сделал. — Слушай, Сережа. Я тут с товарищем договорился. Он пройдет с нами в Управление. Но вот принял он нас за бандитов. Не верит, боится. — Это ты боишься, Вася, а не я, и поэтому заткнись. Выполняй, Сережа, приказания старшего. Но смотри у меня! Я из этой штуки ежедневно тренируюсь по ле- тающим арбузам. Пожалей свою голову. Сережа проделал все, как велели. У него оказался на- ган и портсигар. Бывшая пивная очередь с пустыми кружками и рази- нутыми ртами наблюдала издалека за происходящим. Подходили и другие зеваки. Прогрохотал вниз, к Черняв- скому, трамвай. Из него вышел сержант-милиционер с пустой кобурой. — Что здесь происходит? — вознегодовал он. 57
— Следственный эксперимент. — Вася показал удо- стоверение. — Не вмешивайтесь! Сержант, испуганно озираясь, засеменил вниз к улице Лассаля. — Закурить можно? — робко спросил Сережа, обра- щаясь не то к Васе, не то к Борису. — Пока нельзя, — сказал Борис. — Давай-ка, Се- рега, иди по Малой Манежной налево. А ты, Вася, за ним. Но не шали. Пушку его обойди кругом, не подходи к ней близко. Сережа пошел, оставив на мостовой свою пушку, но пошел в сторону улицы Цюрупы. — Стой! Стреляю! — гаркнул Борис. — Я же ска- зал — по Малой Манежной! Ты что, улиц не знаешь? — Он из Курска, — ответил за него Вася. — Не знает. И они пошли по Малой Манежной и по другим тихим пустынным улицам на улицу Володарского, к зданию Во- ронежского областного Управления МГБ. В левый карман пиджака Борис засунул Васин «тэ- тэшник», в левый карман брюк — Сережин наган. Свой «вальтер» Борис держал наготове в правой руке, опу- щенной в карман. Тихари шли метрах в шести впереди Бориса, на рас- стоянии метра в два друг от друга. — Ни с кем в разговоры и ни в какие контакты не вступать! Не бежать! Идем вместе, как друзья. И глав- ное — будьте спокойны. Оружие я вам верну, как только придем. Можно курить. Закурили все трое. Улицы были пусты. От нагретых солнцем камней мостовой и кирпичных развалин, от гу- стой лебеды и полыни веяло горечью и теплом. Подошли к Управлению, к гранитным колоннам и ступеням. У колонн прогуливался офицер внешней охра- ны. Кобура его была не пустая. Тихари оживились. Бо- ря их одернул: — Спокойно, друзья! Мы уже дома! Не волнуйтесь. Оперативники предъявили дежурному свои удостове- рения. — А вы, товарищ? — Я Борис Батуев. Эти люди задержали меня. К со- жалению, я принял их за бандитов и вынужден был их разоружить. Очень неясной показалась мне печать на удостоверении товарища Василия. Сейчас я войду в ве- 58
стибюль и возвращу им их оружие и отдам свое, хотя разрешение на пистолет у меня имеется. В вестибюле сидел старший лейтенант. Борис расска- зал ему то же самое. Окончание Борькиного рассказа слышал быстро сбегавший по лестнице белоглазый май- ор. В присутствии трех офицеров МГБ и двух смущенных тихарей Боря выложил на столик дежурного два писто- лета, наган, обойму, патроны. Скромно достал из кармана свой студенческий билет. Майор озверел: — Где вы чесались... вашу мать! Уже пятый час! А он должен был быть здесь максимум в 15.30! — Задержанный оказал вооруженное сопротивление. — Много убитых и раненых? — Нет никого. Ни раненых, ни убитых. — Много выстрелов было сделано? — Ни одного, товарищ майор. — Долбошлёпы! С пацаном не сладили!.. Последнее белоглазый майор произнес громко, но уже повернувшись к лестнице, как бы про себя. — Это не пацан, товарищ майор. Это Борис Батуев. — Я его узнал: на отца похож, — буркнул майор. — Разбирайте свою артиллерию и живо к полковнику. Де- журный последит за задержанным. Садитесь, товарищ Ба- туев. Можно курить. Минут через пятнадцать за Борисом пришел старший сержант. — Пойдемте со мной, товарищ Батуев. Да, по лестни- це. На второй этаж. И нажал на степе кнопку. Где-то далеко зазвонил звонок. — Идите впереди меня. Поднялись на второй этаж по широкой мраморной лестнице, огибающей зарешеченную шахту лифта. — Направо, пожалуйста. Звук шагов заглушала мягкая красная ковровая до- рожка. Остановились у двери с номером из литых алю- миниевых цифр: 226. Сержант постучал. Послышалось: — Да. Кто? Сержант приоткрыл дверь и тихо сказал: — Батуев. — Пригласите товарища Батуева! Комната была довольно обычная. Впрочем, не со- всем. Снаружи, за стеклами, была клетчатая — квадра- тиками — решетка. В углу справа — несгораемый сейф коричневого цвета с оборванной пластилиновой печатью. 59
Большой письменный стол. За столом сидел полковник с золотыми погонами, на которых хорошо были видны эмблемы танковых войск. Стоявший у телефона уже зна- комый белоглазый, майор, судя по погонам, был артилле- ристом. Полковник радушно поднялся навстречу Борису и сказал почти отечески: — Ах, Боря, Боря! Такого, прямо скажу, хулиган- ства * мы от вас не ожидали. А ведь вы комсомолец. И отца подводите. Пистолет-то, наверное, отцовский?.. — Я думал, что. на меня напали бандиты... — Ладно, ладно, это в конце концов не самое важ- ное... Вы поступили на историческое отделение? - Да. — Что ж, это очень хорошее дело. Вы ведь и в школе увлекались историей. Даже создали кружок по изучению истории марксизма-ленинизма. — Да, но это дело прошлое. Сейчас я изучаю историю партии в университете. — Кто, кроме вас, занимался в вашем кружке? — Вы, наверное, это знаете и сами, но я скажу: Ана- толий Жигулин, Юрий Киселев, Игорь Злотник, Михаил Хлыстов и несколько его товарищей. — И больше никто? — Никто. Борис Батуев, как это и было договорено на последнем совещании, дал сразу именно те показания, которых нель- зя было избежать. Он сказал только то, что, несомненно, было известно и ни в какой мере не являлось преступ- лением. Первый допрос Бориса Батуева, начавшийся в пять часов вечера 17 сентября 1949 года, длился до полу- дня следующего дня — семнадцать часов. Допрашива- ли его несколько офицеров — начальник следственного отдела полковник Прижбытко, майор Белков («бело- глазый»), еще один майор — Харьковский и несколько других следователей. Время от времени они сменяли друг друга. ♦ Поведение Бориса Батуева при аресте не было ни мальчи- шеством, ни безрассудным лихачеством. Его отец В. П. Батуев неоднократно выступал в защиту незаконно репрессированных коммунистов и нажил в тогдашнем Управлении МГБ по Воро- нежской области злейших личных врагов. Борису это было изве- стно, и он не исключал, что при аресте его могут застрелить. 60
ЕЩЕ НЕМНОГО О БОРИСЕ БАТУЕВЕ Борис Батуев был — наравне с Володей Радкевичем — самым близким моим другом. Оба они давно погибли, но боль моя не утихает, наоборот, становится все острее и острее. Родился Борис Батуев 20 ноября 1930 года в Нижне- Тагильском районе Свердловской области. В 1937 году по- шел в школу на Ленинском прииске Бодайбинского райо- на Иркутской области. Отец его, Виктор Павлович Ба- туев, был не только коренным русским сибиряком. Судя по корню его фамилии, основателем рода Батуевых был человек не из пришлых российских людей, а из тех пле- мен, которые под началом хана Кучума храбро сражались против отрядов легендарного Ермака Тимофеевича. Мать Бориса Ольга Михайловна тоже была родом из тех мест. Таких чудных сибирских пельменей, какие делала она с помощью своих дочерей Владилены и Светланы, а то и всей семьи и друзей Бориса, я ни прежде, ни позже не ел. Самый младший в семье был брат Бориса Юрий. За Вла- диленой (Леной) я после тюрем, после Сибири и Колы- мы, ухаживал. Мы, как тогда говорилось, дружили. А для Светки я решал задачи по стереометрии с применением тригонометрии, чертил чертежи и т. п. (Я до сих пор люб- лю и помню все школьные и институтские точные науки.) Светке было тогда пятнадцать-шестнадцать, а мне — два- дцать пять. Я относился к ней с нежностью. Тем более что она была младшей сестрой моего друга. Стихотворе- ние «Светка» посвящено ей, хотя она об этом, кажется, даже и не знает. Это был раскованный и радостный 55-й год. Я был свободен, и все женщины были пре- красны... Виктор Павлович Батуев был профессиональным пар- тийным работником. В 1943 году его назначили вторым секретарем Воронежского обкома ВКП(б). Вот тогда мой товарищ, мой сосед по дому на Студенческой улице, вре- менами мой соклассник (как я уже упоминал, классы ча- сто переформировывались) Юрий Киселев и познакомил меня с Борисом. Но это было еще детское знакомство. По-настоящему Борис Батуев начал открываться для меня в 1947 году. В семнадцать-восемнадцать лет он был уже сильной, сло- жившейся личностью. В школе он с презрением и дер- зостью отвергал всякого рода «ужимки и прыжки» неко- торых наших преподавателей, видевших в нем только сы- 61
на второго секретаря обкома, обещавшего вскоре стать первым. В десятом классе на выпускном экзамене Борис напи- сал блестящее сочинение по творчеству Тургенева, кото- рое, несомненно, заслуживало пятерки. Но... он написал сочинение, пользуясь старой, предреволюционной орфог- рафией. Для проверки грамотности пригласили препода- вательницу английского, французского и немецкого язы- ков Елену Михайловну Охотину, бывшую фрейлину пос- ледней императрицы Александры Федоровны. Елена Михайловна всю жизнь боялась, что ее аре- стуют, и ее «сверхлояльность» к новому строю доходила порою до курьезов. Например, приветствие Красной Ша- почки при встрече с волком: «Good day, Mistor Wolf» — она переводила: «Здравствуйте, товарищ волк!» Она вни- мательно прочитала сочинение Бориса и с ужасом ска- зала: — Прекрасное сочинение! Все правильно, ни единой ошибки! Только правописание дореформенное. Борис объяснил свою «идеологически опасную вы- ходку» весьма логично: — Я читал собрание сочинений Тургенева дореволю- ционного издания. У меня хорошая зрительная память. Все цитаты я запомнил в старом правописании. А приво- дить цитаты в старой орфографии, а сам текст сочинения писать по новой было бы нелепо. Что же касается идео- логических обвинений, то они еще более нелепы, ибо реформа русского правописания была подготовлена Рос- сийской Академией наук еще в 1913 году. Указ о реформе русского правописания был подготовлен, его оставалось только утвердить подписью императора. Однако утверж- дение и введение нового русского правописания было от- ложено из-за начавшейся первой мировой войны. После войны и Великой Октябрьской социалистической револю- ции этот указ был подписан В. И. Лениным. Я готов на- писать новое сочинение. Готов перевести мое сочинение по Тургеневу на древнеславянский. Можете мне поста- вить кол и не выдавать аттестата зрелости. Поверьте, мне это сейчас глубоко безразлично. Ему поставили тройку. Шел июнь 1949 года, и мы, руководство КПМ, уже не исключали возможности скорого начала арестов. Но нам дали поступить в вузы. Это было заранее хорошо про- думано: студенты — это гораздо серьезнее, чем школь- ники. 62
Что еще сказать о Борисе Батуеве? Он был невысокого роста, но очень крепок и силен физически. Он, например, в декабре 1949 года в кабинете следователя на очной ставке с Аркадием Чижовым чуть не убил его. Притво- рившись совершенно спокойным, усыпив бдительность начальника следственного отдела полковника Прижбыт- ко, майоров Харьковского и Белкова, проводивших очную ставку, он вдруг молниеносно выхватил из-под себя тяже- лый табурет и с криком: «Сдохни, б..дь!» — бросился на Чижова, направляя удар прямо в голову Аркаши. Чижова спас надзиратель, бросившийся наперевез и вырвавший табурет из рук Бориса. Борис, однако, добрался до Ар- кадия и железными своими пальцами перехватил его гор- ло. Но задушить Чижова Борису не удалось. Майор Бел- ков ударил Бориса рукояткой пистолета или кастетом по голове. Борис не потерял сознания, однако голова закру- жилась, и усилиями трех офицеров он был оторван от Чижова. На руки ему надели наручники. Их достал из ящика письменного стола майор Харьковский. Борис плюнул в лицо Чижову, сел на свой табурет и хрипло сказал: — Мы все равно повесим тебя, мерзкий предатель!.. По звонку в комнату ворвались надзиратели. Аркадий Чижов был бел лицом, как стена. Полковник Прижбытко протянул ему портсигар: — Закурите. Отдохните немного. Вы молодец! Вы хо- рошо помогаете следствию. Ваш отец правильно сказал вам — после окончания следствия вы будете освобожде- ны. Я еще раз подтверждаю это. Затем, кивнув на Бориса, приказал надзирателю: — Этому немедленно хороший пятый угол. И сра- зу же обратно — сюда. Выражение «искать пятый угол» Борису было извест- но. Но в сочетании со словом «хороший» он слышал его впервые. Должен сказать читателю, что значительная и, может быть, даже большая часть уголовно-тюремного жаргона, в полной мере познанного в лагерях, была нам, подросткам военной поры, известна задолго до лагерной нашей одиссеи. Во время войны и позже Воронеж по ча- сти шпанско-уголовной мало уступал знаменитым «роди- телям», как их называют: Ростову-папе и Одессе-маме. И жаргонные слова бытовали и в нашей, школьной среде. Бориса спустили вниз, во Внутреннюю подвальную тюрьму, где мы все обитали по разным камерам. Но ка- 63
мера, в которую его втолкнули теперь, была просторнее обычной одиночки. Холодно. Пол цементный. Уже от первого неожиданного пинка сзади Борис упал, но поднялся. Он оказался в центре камеры. В че- тырех углах стояли дюжие надзиратели, обутые в тяже- лые кирзовые сапоги. Четыре угла. Надо «искать пятый». Боря уже порядочно был измучен голодом, лишением сна, изнурительными ночными допросами. Он выдержал, сопротивляясь и отбиваясь, несколько первых кулачных ударов. Жестоких и подлых — в лицо, в зубы, в затылок. Защищаться было трудно — ведь ру- ки в наручниках. Каждый бил и ударом кулака отправ- лял его к другому. Четыре угла. А пятого нет. Негде укрыться. Ударом ногой в живот Борис был сбит с ног. Ему надели вторые наручники — на ноги — и на- чали бить деловито, ногами, норовя попасть в живот, в лицо, в пах. Борис молчал. Это их особенно бесило. Они увлеклись, и тогда старший сказал: — Ребята! Давайте полегче. Ведь полковник сказал — его еще допрашивать надо. Не калечить, не убивать!.. По-хорошему надо. От удара в затылок Борис потерял сознание. Принесли ведро ледяной воды. Пока Борис приходит в себя, я расскажу читателю, как постепенно мы научились снижать вероятность гибели или очень тяжелой травмы при таком битье. Надо было свернуться в комок, подтянуть, лежа на левом боку, но- ги к животу. Насколько возможно, защитить ногами мо- шонку и живот, руками, согнутыми в локтях, локтями — сердце и печень, ладонями рук — лицо, пальцами — вис- ки. И как можно глубже втянуть голову в плечи. Это оп- тимальная поза при таком битье. Пусть поломают руки, ноги, перебьют пальцы — это не смертельно. Конечно, сильным ударом сапога могут и перебить позвоночник, и проломить череп. Но при битье по-хорошему это не делается. Да и вообще это не очень легко сделать: чело- веческий череп и позвоночник довольно крепки. Во Внутренней тюрьме Воронежского областного Уп- равления МГБ меня, как и Бориса, били ногами по-хо- рошему дважды. Вот тогда я начал харкать кровью. Били Борю по-хорошему, но ни подняться, ни идти сам он не мог. Его, мокрого и окровавленного, буквально приволокли на допрос, посадили на стул. Белков дал ему сигарету. Борис сделал несколько глубоких затяжек, вы- тер носовым платком кровь с лица, выплюнул в сторону 64
Чижова выбитый передний зуб, посмотрел на предателя и произнес, обращаясь к нему, первое, после того как его уволокли из комнаты, слово: - Б..дь! Аркаша волновался и был по-прежнему бледен. Пока Бориса били внизу, он успел выкурить несколько си- гарет. Полковник Прижбытко спросил Бориса: — Вы не могли бы припомнить, был ли в вашей про- грамме пункт о возможности прихода КПМ к власти с помощью вооруженного восстания? Был ли такой пункт? — Не было такого пункта! — Но вот ваш друг Аркадий Чижов утверждает, что такой пункт был. — Какой он мне друг?! Он ваш друг. А вы — палачи! Полковник рассердился: — За оскорбление следователей — десять суток стро- гого карцера! Слова «строгий карцер» означают, вернее, означали в то время и в той тюрьме, следующее. Заключенного, раз- детого до нижнего белья, помещают в узкий каменный мешок, размером примерно два на три с половиной метра. Высоко наверху окошко с решеткой и без стекол — в лю- бое время года. Зимой в карцере на полу и стенах — белый иней. Летом на цементный пол наливается вода, чтобы узник не мог спать даже на цементном полу. Един- ственная мебель в строгом карцере — выступающее торч- ком из цементного пола бревно-сиденье длиной около 25 сантиметров. Единственная пища — 200 граммов хле- ба и кружка воды в сутки. Полагалась еще миска супа- баланды — через два дня на третий. Но ее, как правило, не давали. В обычном карцере все было так же, но на ночь для спанья приносили деревянный щит в две неширокие дос- ки. И давалась через два дня на третий упомянутая мис- ка баланды. В карцере обычном (когда следствие кончалось и зак- люченный наказывался лишь за нарушение тюремного ре- жима: перестукивание и т. п.) давалась летняя одежда и обувь. Я уже сказал, что, как и Борис, дважды пережил хо- роший пятый угол (с той лишь разницей, что при одном из моих «пятых углов» я был в нижнем белье — меня брали на «поиск пятого угла» из строгого карцера). Строгий карцер пережил я дважды: по 5 и 7 суток. б Зарок
Наверное, читатель заметил, что я порою повторяюсь, рассказываю сбивчиво, не соблюдая хронологии, то забе- гая вперед, то снова возвращаясь к уже рассказанному. Это оттого, наверно, что вспоминать мне больно — я словно заново все переживаю и захлебываюсь в воспоми- наниях. Вот и сейчас со школьного сочинения Бориса я пере- скочил на описание его очной ставки с Чижовым. Этот эпизод, разумеется, тоже ярко характеризует большую си- лу воли Бориса, его необыкновенную личность. Но все-таки закончу, подведу самые начальные итоги рассказа о Борисе Батуеве (в других главах я много еще буду говорить и о Борисе, и о Чижове, и о Киселеве, и других моих друзьях и врагах). В глазах Бориса всегда была видна и доброта, и сила. Он никогда не кичился тем, что его отец — второй секре- тарь обкома. Единственный раз он припугнул этим опе- ративника Васю, когда его арестовывали. Борис был среди нас самым начитанным, образован- ным, он был единственным в КПМ человеком, прочитав- шим Библию. Читал он и Ницше, и Гегеля. Читал Марк- са, Ленина, Сталина. Ему раньше всех нас стало извест- но «Письмо Ленина к съезду». И, наконец, Борис был дальновидным человеком. Ког- да еще в 48-м году я предложил принять в КПМ моего младшего брата Вячеслава, Борис сказал: — Нет, брата не надо, не надо Славку. Пусть хоть один сын у родителей останется... Всю мудрость этого решения я полностью осознал только в тюрьме. СЛЕДСТВИЕ Это самая страшная часть моих воспоминаний, не для читателя — для меня. Читателям, возможно, покажутся более трагическими многие эпизоды лагерной моей жиз- ни, но для меня следствие и Внутренняя тюрьма Воро- нежского Управления МГБ, где я провел одиннадцать месяцев в сырых подвалах и карцерах, где меня дважды избивали почти насмерть, — для меня это был самый настоящий ад. Как и для всех нас, кроме Аркадия Чи- жова. Вернусь ко дню ареста. Через парадный вход меня ввели по гранитным ступеням в темно-серое, с черным 66
гранитным цоколем здание Управления МГБ. Провели через вестибюль в какую-то комнату и предложили по- сидеть, подождать. Оперативники ушли, оставив меня на- едине с крупным пожилым человеком в военной форме. Погоны, как раньше называлось, унтер-офицерские — старшина или сержант. Что-то в этом роде. Меня еще не обыскивали, а лишь «обхлопали» на предмет оружия. Но у меня во внутреннем левом кармане пиджака был макет нашей рукописной газеты «Спартак». Я попросил- ся в уборную. Дверь в кабину надзиратель оставил отк- рытой, но стоять напротив меня не стал. Под шум воды я порвал на мелкие кусочки макет и, дождавшись, когда бачок снова наполнился, спустил бумажные обрывки че- рез унитаз в канализацию. Вернулись в вестибюль, и вско- ре мой надзиратель получил неслышный мне приказ и сказал: — Пойдемте! Мы пошли направо длинным коридором первого этажа по мягкой красной дорожке мимо бесчисленных дверей, обитых дерматином. Мелькали белые крупные цифры но- меров комнат. — Стой! Повернитесь направо и подойдите вплотную к стене. Голову не поворачивать, смотреть в стену. Надзиратель позвонил в дверь. Она приоткрылась. — Заходите! — сказал надзиратель. Я зашел. Навстречу мне поднялся небольшой, даже, пожалуй, коротенький человечек в форме с погонами лей- тенанта. Он был белобрыс, вихраст и курнос. Не подавая руки, представился: — Следователь 1-го отделения следственного отдела лейтенант Коротких. Прошу садиться. — И указал мне на стул, стоявший напротив его письменного стола, но не близко, а метрах в двух. Я сел, осмотрелся. На большом широком окне была крепкая решетка из толстых стальных прутьев, продетых в отверстия поперечных полос. Снизу примерно на две трети окно было скромно занавешено легкой, пропускаю- щей свет занавеской. Стол был поставлен наискось, и я сразу же хорошо рассмотрел лицо лейтенанта. И лицо, и глаза, и веснушки его были, как у деревенского подпас- ка. И мне стало весело. Наступил наконец момент, когда вдруг, как ноша с плеча, как с шеи камень, спало чудо- вищное напряжение предарестных недель. Я машинально посмотрел на часы. Было 15 часов 30 минут. Так ли, сяк ли, но на свидание с Зоей Емельяновой, студенткой 5* 67
2-го курса мединститута, я, пожалуй, не попаду. А это было первое наше свидание с нею, назначенное на шесть часов вечера у кинотеатра «Пролетарий» под часами (большие такие электрические часы, они, наверное, и сей- час там висят). За письменным столом в углу стоял высокий коричне- вый несгораемый сейф. Лейтенант взял лист бумаги (он был казенный — не простой, а с печатным заголовком «Протокол допроса»). Быстро записал необходимые мои данные (где родился, где крестился и т. п.), и прозвучал наконец вопрос серьезный: — Что вам известно об антисоветской подпольной ор- ганизации КПМ? — Абсолютно ничего не известно. Ни о какой анти- советской организации. Мне весело подумалось: а вдруг они даже и меня не знают? Пойду ва-банк! Вдруг пофартит. — Вы врете! Я вас сейчас разоблачу! Вот это вам знакомо? И он вытащил из письменного стола тот самый, из- данный в единственном экземпляре мой, наш журнал «В помощь вооргу», который якобы сжег дядя Хлысто- ва. Это он, конечно, глупость сделал — начал игру с та- ких больших козырей. — Экспертиза установила, что весь текст написан ва- шей рукой. — А я и не отказываюсь. Да, моей рукой весь текст написан, но что в нем антисоветского? Там ни единого слова антисоветского нет! — Врете! Сейчас я вас и в этом уличу. Вот это место в статье Апчарского: «Члены КПМ должны рассеивать в массах идеи марксизма-ленинизма». — Ну, и что же здесь плохого? Сеять, рассеивать, де- лать посев, чтобы было больше всходов. — Нет, нет! Здесь слово «рассеивать» означает, что вы хотите, чтобы идеи марксизма-ленинизма рассея- лись, чтобы их не было! Вот что вы хотели! — Я могу согласиться с вами, что слово «рассеивать» в статье Анчарского не очень точное, однако толковать его так, как вы его толкуете, ни в коем случае нельзя. Если возникло какое-то сомнение в строке, в предложе- нии, в слове, то надо прочитать предыдущий и последую- щий текст. Прочтите это предложение и предложение, следующее за ним. 68
— Пожалуйста! «Члены КПМ должны рассеивать в массах идеи марксизма-ленинизма...» — Читайте, дальше, дальше... — «Они должны воспитывать себя и своих товарищей в духе преданности идеям марксизма-ленинизма...» — Ну вот, и все стало ясно. — Нет, ничего не стало ясно. Слово «рассеивать» осталось. Уже шесть часов вечера, и Зоечка ждет меня под ча- сами. А мы с лейтенантом Коротких ведем долгую, беско- нечную беседу о смысле слова «рассеивать», вырванном из текста. К трем часам ночи наша почти двенадцатича- совая беседа была оформлена в виде одного листка про- токола. К согласию мы не пришли. Я подписал внизу, как потом сотни раз подписывал: «Показания записаны с моих слов правильно и мною прочитаны. Ан. Жигулин». За окном был уже недалек рассвет. Небо явственно светлело. Сквозь верхнюю, незавешенную треть окна бы- ли видны руины двухэтажного дома и деревья. Кажется, тополя. И сложилось нечаянно первое в неволе дву- стишие: Утро туманное, серое, мглистое Грустно качает осенними листьями... Обиженная Зоя, наверное, сладко спит в летней при- стройке к одноэтажному дому во дворе на Плехановской улице, недалеко от Кольцовской. Ничего. Забудет. У нее память девичья... И вдруг вошел полковник. Тоже невысокого роста. Глаза желтые, усталые и злые. Полковник был слегка пузат. На груди много орденских колодок и знак заслу- женного чекиста, украшенный мечом. Полковник па крат- кие мгновения остановился на середине комнаты и не- сколько раз поднялся на носки. Сапоги его поскрипыва- ли. Пенсне блестело золотом. Лейтенант Коротких стоял навытяжку. — Ну, что там у тебя? Лейтенант положил на раскрытую пятерню полковни- ка лист протокола допроса. По мере чтения листа лицо полковника наливалось кровью, а рука начала подерги- ваться. Лейтенант Коротких оцепенел от ужаса. Полков- ник спросил: — И это все?! — Все, — пролепетал лейтенант Коротких. Полковник перевернул в воздухе ладонь с листком 69
протокола, с силой ударил ею о письменный стол и, брыз- гая слюной, заорал на лейтенанта: — Дурак!., твою бога мать!.. И вышел из кабинета, громко хлопнув дверью. 'Это был, как я потом вскоре узнал — беседовали часто, — начальник следственного отдела полковник Прижбытко. Через несколько минут за мной пришли два надзира- теля. Когда я поднялся и пошел (руки назад) по ковро- вой дорожке, по лестнице, я почувствовал, что устал. В следовательском кабинете на втором этаже было на- курено. Окно выходило во внутренний двор комплекса зданий УМГБ и УМВД, и занавески не было. Была толь- ко решетка. За письменным столом сидел майор, тоже усталый и тоже злой. Рядом сидел усталый капитан. В следствии с первых же часов что-то явно не ладилось. Не ладилось и утром. Потом я узнал, почему: первую ночь и вообще первые дни Чижов держался, да и вни- мания ему, как и мне, не уделили. Давили в основном на Батуева, Киселева и Рудницкого, но они держались креп- ко, согласно клятве, данной на Кадетском плацу. Другие из арестованных были либо просто пустышками, либо низовыми, рядовыми членами КПМ, не располагающими информацией, либо, наконец, провокаторами, которые ни- чего толком не знали. Но возвратимся на второй этаж Воронежского Управ- ления МГБ к майору Белкову и капитану Пашкову, к которым я попал после двенадцатичасового допроса у лей- тенанта Коротких. Это были опытные волки. Особенно Белков. Он был даже и не волк, а прямо-таки тигр. Краткое знакомство без рукопожатий: начальник 1-го отделения следственного отдела майор Белков, стар- ший следователь отделения капитан Пашков. Меня поса- дили на табурет в самый угол комнаты, против письмен- ного стола. Следователи поменялись местами. Капитан Пашков сел за стол писать протокол допроса. Майор Бел- ков, распрямившись, оказался довольно крупным и высо- ким. Первое, что бросилось в глаза, необыкновенность глаз: белки белые-белые, словно фарфоровые, а сами гла- за злые, умные, прожигающие насквозь. Пышная темно- ватая шевелюра, чуть-чуть тронутая сединой, лицо круп- ное, с хорошо развитой подвижной мускулатурой. Такие лица часто бывают у профессиональных бандитов. Тем не менее черты лица его были все-таки правильными. Пола- гаю, что многим женщинам он мог даже нравиться. Майор мягко, но с напряженной упругостью, словно 70
разминаясь и разгоняя сон, зашагал по диагонали ком- наты — от входной двери до стального коричневого сей- фа. Да, он чем-то напоминал тигра. Лицо Пашкова было продолговатым и бесцветным. Глаза водянистые, тусклые. Скучный, неинтересный че- ловек (так впоследствии и подтвердилось). — Что такое КПМ? — Коммунистическая партия молодежи. — Назовите всех участников этой антисоветской орга- низации. — КПМ ни в коей мере не антисоветская органи- зация. — Назовите участников! — Пожалуйста: члены КПМ Борис Батуев, Игорь Злотник, Юрий Киселев, я, Михаил Хлыстов, Сергей За- гораев, Егор Нечуев и еще три человека, их я знаю толь- ко по фамилиям: Посудин, Говорухин, Сивухин. Больше не помню. Я и в самом деле не знал других людей из группы Хлыстова. Далее разговор пошел о задачах, Уставе и Программе КПМ. Неспешно, как бы отчасти сопротивляясь, выдал я всю информацию о КПМ, разрешенную к выдаче на последнем совещании в густой траве бывшего Кадетского плаца. Уже встало солнце, и осветились в комнате клубы та- бачного дыма. Открыли форточку. Пашков писал медлен- но. Белков куда-то вышел. Заходили незнакомые офице- ры, тихо шептались о чем-то с Пашковым. До моего нап- ряженного, обостренного слуха доносилось: ...полная ана- логия с шестым, первым, одиннадцатым... Нажмите на... Лихорадочно работала мысль. Нас было пятеро на последнем совещании. Первый — наверняка Борис. Ше- стой, одиннадцатый и я — еще три. Но нас было пятеро. Чижова взяли, можно сказать, при мне. Значит, кто-то из пятерых руководителей, давших клятву, либо не аре- стован, либо совершенно бессмысленно не «раскалывает- ся», как было уговорено. Хорошо, если бы не взяли Славку Рудницкого. Плохо, что взяли Чижова. Протокол оформлялся долго и нудно. Заходил полков- ник Прижбытко, взглянул на мои показания и остался ими недоволен. Около девяти часов утра протокол был мною подписан. Вызвали надзирателя и приказали: в 222-ю. Таким образом, первый мой допрос длился около 18 часов. 71
Вышли в коридор. Я полагал, что меня спустят вниз, в тюрьму, но меня привели к крайней справа, если смот- реть с фасада, комнате. Коридорное торцовое окно тоже было крепко забрано решеткой и завешено. Надзиратель открыл дверь, я шагнул в комнату и удивился. Она на- поминала скорее больничную палату, чем тюремную ка- меру. Вся она, кроме узких проходов, была уставлена кроватями. — Вот ваша постель, первая справа. Рядом со мной была постель Чижова. Лицо его осу- нулось, стало сероватым, нос заострился и пожелтел. — Какие дела, Толич? — еле слышно прошептал он. Я шумно раздевался и сказал ему тихо-тихо: — Утренней зарядкой надо заниматься. Бегать по Кадетскому плацу, никуда не сворачивая. И тогда все будет отлично. — А я так и делаю. — Молодец. — Прекратить разговорчики! — гаркнул огромный надзиратель, старшина, грузно сидевший ближе к окну и круглому столику с графином воды и стаканом. — Можно водички попить? — Пей. Я, уже в майке и трусах, медленно пошел к столику, незаметно рассматривая лежащих на кроватях. Рядом с Чижовым, через кровать от меня, спал Рудницкий, далее бодрствовал какой-то совершенно не знакомый мне чело- век, затем — Леонид Черных. С другой стороны комнаты параллельно стене лежал Миша Хлыст, далее — Сергей Загораев, Егор Нечуев и кто-то еще из их группы. Кроме Рудницкого, никто не спал. Черных глупо улыбнулся. Только лицо Аркадия Чижова было тревожно. Уже лежа в чистой постели, я еще успел шепнуть ему: — Никакой паники! Помни плац! Все будет хорошо! И провалился в сон. Меня разбудили часов через пять, около двух, — трясли за плечо, грохотала посуда — обед! Из чего он состоял, не помню, но съел я его весь и с удовольствием: сутки ничего не ел. Раздавал «щи да кашу» тоже тюремщик, только в белом халате поверх формы. Кто-то выразил удивление: откуда, дескать, тут обед? — Из ресторана «Бристоль» привезли по спецзаказу. Это моя шутка всех развеселила. Забегая почти на год вперед, скажу, что, когда мы чи- 72
тали дело (согласно статье 206-й УПК РСФСР), стало яс- но, почему мы вначале оказались не в тюрьме, а в этой импровизированной камере: мы были не арестованные, а пока только задержанные. Но уже через день после за- держания, 19 сентября 1949 года, в понедельник, началь- ник Воронежского областного Управления МГБ генерал Суходольский просил у областного прокурора Руднева санкции на арест Б. Батуева, Ю. Киселева, А. Жигулина и В. Рудницкого. Последовал отказ, основанный на отсутствии обвини- тельного материала. Несомненным, однако очень незначи- тельным преступлением прокурор счел лишь тот факт, что Б. Батуев носил с собой пистолет, оформленный на имя его отца В. П. Батуева. Но областной прокурор пред- почитал лучше побеседовать с секретарем обкома, чем арестовывать его сына. Обстоятельства же ареста Б. Ба- туева (разоружение оперативников) предпочли не огла- шать и не фиксировать ни в каких документах. Благодаря прокурору Рудневу мы прока нтова- лись в «палате номер шесть», как мы ее назвали, до 22 сентября. В эти дни нас — меня и Рудницкого — до- прашивали в среднем по 15—16 часов в сутки. Следова- тели за это время менялись: одну пару через 8 часов сме- няла другая. А нас давили и мучили бессменно. Какая-либо информация о других «палатах» просачи- валась к нам редко и случайно. Удалось, например, уз- нать, что Бориса держат одного, что кто-то сошел с ума — круглые сутки лежит на полу или па постели вниз лицом, раскинув руки, и горько плачет, рыдает. Кто-то слышал, проходя по коридору в сопровождении надзира- теля, женский крик и плач — кого-то из девушек взяли. А 22 сентября вечером начали вызывать по двое: — Хлыстов, Нечуев! — Загораев, Посудин! Вызвали всех «хлыстовцев» и Черных. — Выпускают! — обрадованно зашептал Чижов. — Их — да! — А нас? — Спустят в тюрьму. — Что будем делать? — Я буду бежать из лагеря. — Жигулин, Рудницкий! Я пожал Аркаше руку и сказал: держись, как угово- рено на плацу! Два надзирателя вывели меня и Рудницкого в кори- 73
дор второго этажа. Провели к лестничной клетке. Над перилами к верхнему маршу — прочная стальная сетка, чтобы нельзя было перескочить. Первый этаж. Идем ни- же. Здесь тоже полных два марша. Внизу довольно про- сторная площадка. На ней слева серая стальная дверь с «глазком» из толстого стекла. Надзиратель позвонил. Глазок, вернее, внутренняя его заслонка, открылся. За- скрежетали замки. Дверь отворилась, и мы попали в теп- лую светлую (от электричества) комнатку с барьером, похожим на прилавок. — Кто? — спросил чин за прилавком. — Жигулин и Рудницкий. — Четвертая центральная, — и подал нашему надзи- рателю ключи. Второй страж отпер еще одну дверь — в коридор. И мы с надзирателем вошли в длинный-длин- ный тюремный коридор. Кто читал книжки йро наших революционеров (напри- мер, «Грач — птица весенняя») или смотрел фильмы па эти темы, легко представит себе длинный белый, с решет- чатыми перегородками тюремный коридор. Мы дошли до первой решетчатой перегородки. Надзиратель открыл дверь на перегородке, мы прошли. У одной из камер он тихо сказал: — Четвертая центральная. Стойте. — И открыл дверь. — Заходите. Мы зашли вдвоем. Дверь за нами затворилась и про- гремела всеми полагающимися замками. Камера была невелика, но в ней стояли две кровати. Когда входишь, справа — умывальник, слева — унитаз, такой, какие бывают в пассажирских поездах, но уже, миниатюрнее и крепче. Напротив двери — окно полупод- вального, пожалуй, даже подвального этажа. Приокон- ный колодец глубокий, кирпичный. Свет какой-то сверху слабый — отраженный, электрический. Мы со Славкой сели на кровать. Тотчас открылась дверная форточка, и надзиратель строго сказал: — На кровати не сидеть! Прочтите «Правила». Тут мы увидели на левой (если от двери) стене в си- ней деревянной рамочке, но без стекла напечатанные ти- пографским способом «Правила внутреннего распорядка во Внутренней тюрьме Управления МГБ по Воронежской области». Мы не стали читать «Правила». Сели на табуретки и заговорили невесело, но все же с юмором: 74
— Как думаешь, по сколько нам дадут? — спросил я Славку. — Я думаю, лет по пять. Как раз наши соклассники окончат институт, и мы вернемся. Скажем: «Здравствуй- те, товарищи!» Лишь бы все шло в нормальном русле, как уговорено. Я — сам знаешь за кого боюсь. - Да- Мы прожили с Рудницким в 4-й центральной до 26 сентября, то есть четверо суток. Нас вызывали на допро- сы, но редко, и спрашивали то же самое, что и раньше. Уточняли прежние показания. Наступил короткий период вялости, какого-то тупика в следствии. Как-то в очередной раз загремели замки. Дверь отво- рилась. Уже давно знакомый надзиратель спросил свое обычное: — Кто здесь на букву «Р»? - Я! — А как фамилия? — Рудницкий. — Выходи с вещами! Рудницкий вышел. Необычно было только «с вещами», тем более что и вещей-то никаких не было. Я ждал воз- вращения Славы, но он не вернулся. Мы увиделись ров- но через пять лет. А в 4-й центральной камере я прожил один еще около двух недель. Думаете, у меня такая память хорошая? Увы, сейчас нет. Просто и в тюрьме, и в лагерях, и на пересылках я писал стихи. Бумага и письменные принад- лежности строго запрещались. Поэтому я научился пи- сать, вернее, сочинять стихи в уме и запоминал их, как мне тогда казалось, навсегда. Освободившись, еще до пол- ной реабилитации, я переписал эти стихи в январе 1956 года в «Зеленую тетрадь» (так мы называем ее у нас в семье). Память моя была тогда настолько хороша, что я помнил даты написания стихов, номера камер, ла- герей и т. п. И вот сейчас по «Зеленой тетради» легко восстанавливаю подробности и время событий. Первое «невольное» свое двустишие я уже процитиро- вал. А вот строки из других стихов: ...Глазок, надзиратели — словно из книжек, Что в детстве когда-то так много читал. Своими глазами я все теперь вижу, И что это значит, впервые узнал. 75
Дата с пометкой: «24—25 сект. 49 г. Внутренняя тюрьма УМГБ ВО, камера 4-я центральная». Первый вечер в 4-й центральной после ухода Рудниц- кого был очень тягостным. Я внимательно прочитал «Правила». Отбой в 23.00. Подъем в 6.00. В другое время ни спать, ни лежать нельзя. Вот главная информация, главное, так сказать, «правило», которым нас изнуряли до бессознательного состояния. Хотелось спать. Сколько времени? Неизвестно. Часы отобрали во время шмона после ухода В. Рудницкого. Шмон был тщательный с прощупыванием каждого шва в одежде, с тщательным осмотром тела, рта и т. д. Забрали часы, ремень, запис- ную книжку, блокнот, авторучку и карандаш, даже ме- таллические крючки и пуговицы срезали. Когда же отбой? Наконец зычный надзирательский голос проорал в коридоре, как иерихонская труба: — Лб-о-ожись спа-а-ать! Через 20 секунд я был в постели. Но вдруг загремел замок, дверь отворилась, вошел надзиратель: — Кто здесь на букву «Ж»? - Я! — А как фамилия? — Жигулин. — Одевайся, пойдем. И меня привели на допрос па второй этаж в 224-ю комнату. Следователь был новый, в майорских погонах. Позже, подписывая утром протокол допроса, я узнал: майор Харьковский, заместитель начальника следственно- го отдела. Первые два-три часа допроса Харьковский никаких вопросов вообще не задавал. Что-то листал, писал, пере- писывал, не обращая вроде бы на меня никакого внима- ния. Но стоило мне хоть чуть-чуть задремать, он сразу замечал: — Не спать, Жигулин! Вы на допросе! — Но вы же ничего не спрашиваете. — Я могу в любую минуту спросить. — Но ведь я не спал трое суток! —- Это немного. Скажите лучше£ кого еще из участ- ников КПМ вы знаете? — Я всех назвал, больше никого не знаю. — Врете! Знаете. — Не знаю! — Нет, знаете! «Знаете! — Не знаю! — Знаете! — Не знаю! — Знае- 76
те! — Не знаю!..» Из такой бесконечной и бессмысленной цепи слов и из состояния человека, уже много дней ли- шенного сна, и сложились в декабре 1949 года такие че- тыре строчки: ...Все явственней контур решетки в окне — Допрос на исходе, светает... Откуда-то издали, словно во сне, Я слышу свой голос: «Не знаю!..» Но пока еще идет сентябрь, последние денечки. И Чи- жов еще не колонулся. И Харьковский говорит: — Не знаете участников КПМ — и не надо. Назовите всех своих знакомых — юношей и девушек, сокурсников, бывших соклассников, соседей. Вроде бы ничего особенного. Но вопрос коварнейший. В нем есть расчет на то, что человек неопытный своих друзей — членов КПМ — называть не станет. А круг моего общения, мои друзья и знакомые известны. И если Жигулин, перечисляя соклассников, не назовет, к приме- ру, Владимира Радкевича, берите его, — 90% за то, что он член КПМ. Но я на такую удочку не попался. Наоборот, перечис- ляя знакомых девушек, я заставил майора вздрогнуть, когда назвал Лию Харьковскую, его дочь. Ее имя, к сло- ву сказать, майор в протокол не внес. Отпустил он меня в тюрьму на исходе шестого часа утра. Я быстро разделся и лег. Но раздалось зычное: — Подъем! Поднимайсь!.. Открылась форточка-кормушка. — А ты что лежишь? — Я у следователя на допросе всю ночь был! — А записка-разрешение от следователя спать днем есть? — Нет. — Значит, плохо вел себя на допросе! Вставай!.. 26 сентября перед шмоном мне предъявили ордер па арест, выписанный областным прокурором Рудневым. Я расписался. В последующие дни и довольно быстро у меня сняли отпечатки всех десяти пальцев рук и сфото- графировали анфас и в профиль. Обе процедуры были проделаны дважды: в тюрьме и в спецотделе — на одном из верхних этажей. Фотографирование — дело обычное. А вот о снятии отпечатков пальцев стоит рассказать. Специалист, занимающийся этим делом, имеет специаль- ные типографские бланки для оттисков, черную краску, 77
стекло, на которое наносится слои краски с помощью катка. В типографских квадратах, вернее, над ними, на- печатаны названия пальцев. Отпечатываются пальцы не просто, как сказано у Твардовского в поэме «Теркин на том свете»: И такого никогда Не знавал при жизни — Слышит: — Палец дай сюда, Обмакни да тисни. Так написал поэт в поэме. В реальности эта процедура была куда сложнее. Опишу ее подробно. Палец никуда не обмакивается. Специалист с по- мощью катка наносит на стекло тонкий слой краски, та- кой тонкий, чтобы она не попала в бороздки между ли- ниями рисунка пальца, а только на сами линии. Затем кладется на стекло палец, осторожно поворачивается и таким образом в е с ь — и подушечка, и боковые стороны, и верхняя часть у ногтя (ногти предварительно подреза- ются) — покрывается краской. Прижимая палец к блан- ку и так же осторожно его поворачивая, переносят рису- нок на бумагу. Занимает такой оттиск примерно 4 на 5 сантиметров. А ежели просто «обмакни да тисни», —- получится маленький грязный след одной лишь подушеч- ки. И снимают отпечатки не одного, а всех десяти паль- цев. На тюремно-лагерном жаргоне эта процедура назы- вается «играть на баяне», порою — «на аккордеоне». Потом меня остригли наголо и снова сфотографирова- ли. Осмотрели тело и описали особые приметы: шрамы, родинки. Измерили рост, составили словесный портрет. Во Внутренней тюрьме УМГБ ВО было около 35 ка- мер. Судя по пометкам под стихами в «Зеленой тетради», я жил в разное время в шести камерах и четыре раза сидел в карцере. Естественно, что не в каждой камере я сочинял стихи, и в карцерах Муза не всегда спускалась ко мне. Так что названное количество — минимальное. Переброска из камеры в камеру, помещение в одиноч- ку и т. п. были вызваны необходимостью держать подель- ников не только в разных камерах, но даже (во избежа- ние перестукивания) и не в соседних, особенно руководи- телей. Мало того, надо было четко следить, чтобы при пе- ребросках подследственных, проходящих по другим де- лам, они не попадали в камеры от одного подельника к другому. Чтобы не мог какой-нибудь человек попасть, на- 78
пример, из камеры, в которой он жил с Б. Батуевым, в камеру к А. Жигулину и т. п. Кроме этих трудностей, надо отметить и ту, что 1949 год был апогеем «второй волны», когда были поса- жены многие бывшие в плену, все повторники, то есть люди, которые хоть когда-либо были репрессиро- ваны. Было много и новых дел, особенно по ст. 58—10 (за язык) и др. ВТ УМГБ ВО, как и все тюрьмы и ла- геря огромной страны, была переполнена. Ежедневно полагалась прогулка — 20 минут, и для этого у главного входа во Внутреннюю тюрьму — со двора — было построено несколько прогулочных двори- ков. Главный ступенчатый (ступенек — пять) вход и, разумеется, выход был как раз напротив двери моей 4-й центральной камеры. Сначала открывалась форточка- кормушка, и надзиратель говорил: — На прогулку приготовиться! Затем, через несколько минут, гремел замок, отворя- лась железная дверь: — Выходи на прогулку! Когда выходил я по ступеням на свет божий, передо мною открывался коридор — более широкий, чем в тюрь- ме. А главное — над ним было небо. Справа и слева — как камеры в тюрьме, но с небесным потолком — прогу- лочные дворики. Стены были высокие, кирпичные, гладко оцемептированные и тщательно выбеленные. Написать что-нибудь — сразу будет заметно. Пол цементный, плот- ный. Размер дворика невелик — примерно 10 на 10 мет- ров. Два надзирателя с автоматами прохаживались вверху над двориками по специальным дорожкам на стен- ках. Все были у них на виду. После увода заключенных в камеру прогулочные дворики тщательно осматривали — на предмет надписей, записок и т. п. Даже папиросные окурки тщательно разворачивали. Перебросить что-либо в соседний дворик было невозможно: и высоко, и еще сетки над стенами. Да и надзиратель смотрит. В общем, это была обычная строгая следственная тюрьма. Любые контакты с волей или подельниками аб- солютно исключались. Никаких писем или записок, не го- воря уже о свиданиях. Библиотеки в тюрьме не было, опасались пользования шифром при передаче книг из од- ной камеры в другую — в тексте могли быть над или под буквами едва заметные отметки ногтем, булавкой. Газет тоже не давали и не передавали, ибо в газетах, кроме по- меченных букв, могли быть и условленные заранее печат- 79
иые материалы: объявления и т. п. Когда стали разре- шать передачи, то они тщательным образом просматрива- лись: ломались все хлебобулочные изделия, котлеты, кол- баса разрезалась и т. п. Просматривались все папиросы в пачках. Лишь однажды мне удалось установить контакт с родителями. Они передавали мне папиросы, но не при- носили спичек. Надзиратели прикурить давали редко и неохотно. Тогда я на дне алюминиевой кружки (вероятно, от масла) нацарапал булавкой только одно слово: «спич- ки». Мать, моя кружку, заметила эту надпись. Кружка эта до сих пор у меня. Иногда удавалось получать или передавать скудную информацию с помощью окурков от папирос. Из папиросной обертки мундштука вынималась плотная опорная бумажка, на этом развернутом квадра- тике писались грифелем или прокалывались булавкой слова. Затем бумажка вновь сворачивалась и вставлялась в тонкую оболочку. Мундштук сплющивали и загрязняли (чтоб на вид был затоптанным) и оставляли в прогулоч- ном дворике или в бане. Все тюремные азбуки перестукивания основаны обыч- но (кроме азбуки Морзе, которую никто из нас не знал) на порядке расположения букв алфавита. В русском ал- фавите 33 буквы. Составляются нехитрые таблицы букв 6 на 6. Иногда (с исключением букв Ё и Й) — 6X5 или 5X6. Но такие «координатные таблицы» никак не годи- лись для строгой следственной тюрьмы. Ибо таблицу на- до было иметь перед глазами. В пересыльных тюрьмах такие таблицы чертятся прямо на стене. Но во Внутрен- ней тюрьме это было невозможно. И приходилось высчи- тывать порядковый номер буквы. Для обозначения, например, буквы «а» требовался лишь один удар — тук. Но чтобы выбить дальние буквы алфавита, приходилось долго и монотонно стучать. На- пример, букву «ч» — 25 ударов, «с» — 19 ударов и т. д. В этих условиях очень осложняли перестукивание нетвер- дое знание номеров букв и чрезвычайная замедленность «разговора». Обычно слушал и повторял про себя: а, б, в, г, д... На какой букве остановишься — ее и означает стук. Я предложил Н. Стародубцеву, с которым первым связался, «реформу» этой тягучей азбуки. С выбросом буквы «Ё» и отнесением буквы «Й» на место перед «Э», буква «К» становится десятой по счету, «Ф» — двадца- той, «Й» — тридцатой. Эти опорные буквы я предложил выбивать быстрыми двойными стуками: «К» — тук-тук, «Ф» — тук-тук, тук-тук, «Й» — тук-тук, тук-тук, тук-тук. 80
Быстрое, почти слитное тук-тук и еще один одиночный удар обозначали, таким образом, букву «Л». Вот как, на- пример, звучало по этой системе слово КПМ (обозначаю удары точками): .. пауза................пауза .. . . Эту азбуку быстро усвоили почти все члены КПМ. По- явились сокращения: «Н» — не понял, «ДА» — дальше, т. е. слово понятно, стучи следующее. И так далее. Мало того, появилась необходимость в пароле, чтобы быть уве- ренным, что стучит свой, а не надзиратель. Случалось такое: выведут соседнюю камеру на прогулку, а надзира- тель пытается тем временем «установить со мною связь», т. е. стучит — вызывает беспорядочно: тук-тук-тук-тук. И ждет моего ответа. А я молчу. Потому что, по уговору, после вызова на связь нужно простучать пароль — услов- ленные буквы: «АГА», например. Пароль этот мы часто меняли. А знаком опасности был у нас «скрежет» — звук, по- лучавшийся от царапанья ложкой или булавкой по стене. (Булавки прятали в щели тумбочек, в матрацы, иногда в подошвы обуви и т. п.) С Колькой Стародубцевым у мепя была отличная связь. Я сидел в 5-й камере, он — в 4-й, Рудницкий — в 3-й, Радкевич — во 2-й. Это левые камеры, они были рас- положены в левой части коридора, если заходить в тюрь- му со двора. С Колькой мы так наловчились беседовать, что он — не слыша моего голоса, а лишь по стуку — вы- учил мое стихотворение «Сердце друга», которое я в 5-й камере сочинил. И перестучал это стихотворение Рудниц- кому. Очень трогательно было, когда при встрече после реа- билитации Коля без запинки прочел наизусть это стихо- творение и другие мои стихи, также переданные ему пе- рэстукиванием. Вот оно, это стихотворение. Не сильное, но документ того времени, тех дней. СЕРДЦЕ ДРУГА Николаю Стародубцеву Душу зловещая тишь проела — Глухая стена не проводит звук. Но вдруг, тишину нарушая смело, Раздается: тук-тук, тук-тук... Не сон ли? Быть может, почудилось это? Нет, твердая чья-то рука 6 Зарок 81
Стучит, и удары за стенкой где-то Сливаются в букву... К. Точка за точкой следуют снова. Я слушаю (в камере воздух нем!), И буква за буквой сливаются в слово — Тук-тук, тук-тук... — ...К...П...М! Ты рядом за стенкой, мой верный друг, Ложкой в сырые стучишь кирпичи! Неправда! Это не просто стук! Это сердце твое стучит! И в бешеном страхе дрожат палачи — Ужасен для них этот стук. Они его душат: молчи! Молчи! Но сердце упрямо стучит и стучит: Тук-тук, тук-тук, тук-тук! Январь 1950 года. ВТ УМГБ ВО, 5-я камера Да... Следствие, следствие! Как тяжело о нем писать. Но писать надо, а то, как сказал кто-то из моих друзей (кажется, Фазиль или Камил), Хлыстов напишет. Да, я обязан обо всем рассказать людям, пока еще есть силы. Возвращаюсь к начальному периоду следствия. В кон- це сентября — начале октября 1949 года дела с КПМ у следственного отдела УМГБ ВО обстояли весьма странно. Да, нелегальная организация КПМ (Коммунистическая партия молодежи) была раскрыта. Были арестованы ее руководители, члены Бюро КПМ: Б. Батуев, А. Жигулин- Раевский, Ю. Киселев, а также другие ее члены, выяв- ленные провокаторами или открытые слежкой: В. Руд- ницкий, М. Вихарева, А. Чижов, Л. Сычов. В результате нажима на областную прокуратуру 22 сентября 1949 года была получена санкция на арест этих «преступников». В ходе допросов арестованных удалось установить одно лишь нарушение закона, состоящее в том, что Коммуни- стическая партия молодежи существовала нелегально. Но задачи ее — помогать ВКП (б) и ВЛКСМ, изучать труды классиков марксизма. Гимн КПМ — «Интернацио- нал», конечная цель — построение коммунизма во всем мире. Так что и судить арестованных вроде бы было не за что. А «дело» надо было создать, и решено было: од- новременно — нажать на арестованных и — искать чле- нов КПМ, оставшихся на воле. Капитан МГБ в отставке И. Ф. Чижов частенько на- ведывался к своим бывшим коллегам. Ему хотелось 82
спасти сына. Он просил свидания с ним, а ему не разре- шали. Сначала. Потом, когда у следственного отдела воз- никли трудности, разрешили. Это произошло приблизи- тельно 28 сентября. В присутствии полковника Прижбытко и других офи- церов отдела Чижов-старший уговаривал Чижова-млад- шего стать предателем своих друзей: — Сыночек, милый! Расскажи все, что знаешь! Даже если тебя не спрашивают о чем-то, а ты об этом знаешь, говори! Говори все, и тебя освободят! — Меня отпустят. А других? — Кого-то тоже отпустят. Лишь некоторые могут по- лучить небольшие, почти символические сроки. — Хорошо! Пишите! Я знаю очень много. Почти все! — А кто знает все? — Бюро КПМ: Батуев, Жигулин, Киселев. Странным казалось нам долгое время именно то, что И. Ф. Чижов, сам работник МГБ, уговорпл сына говорить все, что знает и что прикажут, то есть сам подталкивал его к признанию вины, а этим — и к жестокому наказа- нию. Потом мы поняли. Ведь отец Аркадия никогда не был следователем и плохо разбирался в следственной практике. Он много лет был на оперативной работе. И он, в сущности, был кретином. Иначе все же сообразил бы, что не стоит в подобной ситуации уговаривать своего сы- на говорить все, что было и чего не было. И поселили Аркадия Чижова в теплую солнечную ка- меру с паркетным полом, с окном, выходящим во двор Управления, и поэтому не имевшую у окна кирпичного колодца. Дали ему бумагу, перо и сказали: — Садись и пиши! И полетело, понеслось! Аркадий назвал всех своих во- оргов (групоргов). В Сталинском (теперь Левобережном) районе было у нас две группы по 6—8 человек. Это были группы Ивана Широкожухова и Ивана Подмолодина. Я однажды видел И. Подмолодина, встретили мы его с Чижовым на улице Карла Маркса. Иван занимался в аэроклубе и шел туда в летной форме. Был он красив, высок и статен, и глаза его были синими, тревожно-весе- лыми. Это было числа девятого сентября. Мы познакоми- лись: — Иван. — Алексей. Он улыбнулся, потому что предполагал, что я не Алексей, а может, скорее всего, улыбнулся просто так. 6* 83
Таким on и остался навсегда в моей памяти — с весе- лыми, добрыми и тревожными глазами. С летным шлемом в руке (он летал на ПО-2). Погода стояла прозрачная. Когда мы расстались с Подмолодиным, Аркаша сказал: — Это один из двух моих групоргов в Сталинском районе... — Подмолодин? — Ты его знаешь? — Нет. По шлему догадался. От жестоких избиений, многократных «пятых углов» во Внутренней тюрьме Иван Подмолодин сошел с ума. Но из него так и не выбили ни одной фамилии. Его смер- тельно искалечили, по существу — убили. Иван Широкожухов тоже не назвал никого из своей группы, хотя его тоже крепко били. Группы левобережные, как и группы Николая Старо- дубцева (он тоже никого не назвал), были выловлены оперативниками по кругу общений. Однако не полностью. Из пяти этих групп на воле осталось не менее десяти чле- нов КПМ. Итак, Аркаша начал класть, класть все и вся. Если после ареста нам совали под нос клеветническое и под- лое письмо Игоря Злотника, то теперь заработал другой материал: нас давили показаниями А. Чижова. Следствие вообще велось подло — об избиениях до полусмерти, ледяных карцерах, лишении сна я уже пи- сал. Подло велись и записи в протоколах допросов. По- лагалось записывать слово в слово — как отвечает обви- няемый. Но следователи неизменно придавали нашим от- ветам совсем иную окраску. Например, если я говорил: «Коммунистическая партия молодежи», — следователь записывал: «Антисоветская организация КПМ». Если я говорил: «Собрание», следователь писал: «Сборище». Если я говорил «Был принят в ряды КПМ», следователь пи- сал: «Был завербован в антисоветскую организацию КПМ». Ничто позитивное в протоколы не записывалось. Сочетание букв КПМ в окончательном тексте протоколов было расшифровано лишь один раз и вот в каком кон- тексте : «Антисоветская террористическая молодежная организация, преступно именовавшая себя КПМ (комму- нистическая партия молодежи)». Все, что мы говорили о коммунистической направленности организации: изуче- ние работ Маркса, Ленина, гимн «Интернационал», ко- нечная цель — построение коммунизма во всем мире, — 84
все это было изгнано из ранних протоколов. Просто они были заново переписаны следователями в повой, нужной им редакции. Начальные графы протоколов: «Допрос на- чат... допрос окончен...» — почти всегда оставались неза- полненными. Это давало следователям возможность по своему усмотрению манипулировать этими важными дан- ными. Я заметил эту хитрость слишком поздно. Да... Если они и признавали в наших исканиях идей- ную основу, то только в виде троцкизма или двурушни- чества. Я позволю себе процитировать окончание моего стихотворения «Третье письмо из тюрьмы», обращенное к Ольге Яблоковой. Пропала жизпь! Коль мог, пустил бы пулю. Мой путь во мраке страшен и тернист, Прощайте, милая. Л. В. Жигулин, «Фракционер, двурушник и троцкист». Ночь на 1,1.50. ВТ УМГБ ВО, К. 6-я левая. Ольга Андреевна Яблокова... Она до сих пор осталась несколько загадочным лицом в деле КПМ. Как попала она в конце июля 1949 года в наш круг? От крайней бедности семья Киселевых обычно сдавала угол с конца июля и на весь август кому-либо из абиту- риентов, приезжавших на вступительные экзамены в во- ронежские вузы. И примерно 20 июля 1949 года пришла к Киселевым и обратилась к его матери — тете Мару- се — девушка: — Не сдадите ли угол для поступающей в универ- ситет? Вот так Ольга Яблокова и поселилась в крохотной, по существу, однокомнатной квартирке Киселевых. Юрка в таких случаях, да и Степан Михайлович, если не был на дежурстве, уходили спать в сарай — там было просторно и тепло: август, ночи теплые. Ольга Яблокова была белокурая, с глубокими голубы- ми глазами и светлым лицом, статная, стройная девушка, на вид лет двадцати пяти. Но говорила, что ей — восем- надцать. И не было ей никакого дела до того, что кому-то она кажется старше. Она приехала поступать на филоло- гическое отделение ВГУ. Занималась, готовилась к экза- менам. Мы с Киселевым сразу влюбились в нее. И гуля- ли по тихой Студенческой улице поздними вечерами. В это время в Греции шла жестокая война между пат- 85
риотическими военными формированиями ЭЛАС, с одной стороны, и правительственными, а также английскими и американскими войсками — с другой. Силы были нерав- ные, и мы мечтали через Румынию и Болгарию пробить- ся на помощь патриотам. Да... Пожалуй, и впрямь лучше было бы нам оказаться в Греции, чем в ВТ УМГБ ВО!.. Мечты, мечты!.. Ольга зубрила или делала вид, что зубрит, но, так или иначе, в поле ее зрения за сорок дней попали многие приходившие к Юрке связные. Ни имен, ни фамилий их Ольга не могла узнать — имена и фами- лии, которые они называли, были вымышленные. Но за- помнить лица она могла, могла опознать по фотографиям тех, кто приходил. К слову сказать, однажды случилась со мной оплошность — выпал из-под полы пиджака на- ган и грохнулся на деревянный пол. Не было у нас спе- циальных портупей для ношения оружия под пиджаком. Случилось это при Ольге, она сделала вид, что не заме- тила. Сведения от Ольги, видимо, поступили в Управление МГБ: как раз об этом самом нагане меня и спрашивали. Я, естественно, сказал, что он был негодный и я его вы- бросил в уборную. Была ли Ольга преднамеренно, специально подселена в квартиру Ю. Киселева для наблюдения? Не исключено. После нашего возвращения, после публикаций в Вороне- же моих стихов один из работавших в районе молодых литераторов, поэт, сказал, что у них в школе преподает русский язык и литературу Ольга Андреевна Яблокова, которая мучается совестью и многим говорила, что очень виновата в трагической судьбе Жигулина и других неви- новных людей; сама она одинока, несчастна и часто плачет. Жива ли она? Где она сейчас? Я хочу сказать вам, Ольга, что я вас прощаю за то, что касается лично меня. За других прощать не уполномочен. Почему прощаю? За раскаяние, за слезы. Но это только за себя, а не за всю КПМ и дальнейшую вашу деятельность. Ибо какая у вас была другая работа в ВГУ и в последую- щем, — я не знаю. Пока А. Чижов не начал нас изобличать, нас не толь- ко мучили, но еще и уговаривали. Например, так: — Вы стремились к захвату власти в стране! — Ни в коем случае! 86
— Ну вот, подумай, ведь вы все поступили в вузы, со временем окончили бы их, многие из вас вступили бы в ВКП (б), многие избрали бы своим поприщем партийную работу, или (из окончивших высшие военные учебные заведения) военную карьеру, или иную государственную важную службу. Секретарь райкома ВКП (б), директор крупного завода, командир полка и так далее — это ведь тоже власть! Значит, вы стремились к ней. — Что ж, по вашей логике, получается так. Результатом такого «убеждения» и многодневной на- сильственной бессонницы (спать не давали неделями!) и появлялся в протоколе мой ответ в такой вот редакции следователя: — Да, я признаю, что КПМ стремилась к захвату го- сударственной власти в стране. Я протестовал против подобных редакций моих отве- тов, но майор Белков (или Харьковский) ласково спра- шивал: — Хочешь еще один «пятый угол»? И я подписывал. Ведь не умирать же здесь, в тюрьме! Из лагеря можно попытаться бежать. Такая светлая надежда впереди! Но когда в полную меру «заработал» Аркадий Чижов, нас перестали уговаривать. Суя нам протоколы допросов Чижова (а его почерк и подпись я хорошо знал), на нас бешено орали: — Вы готовили вооруженное восстание против Совет- ской власти, готовили террористические акты, занимались антисоветской агитацией! Расскажите обо всем этом под- робно! Где находится, где спрятано ваше оружие? Слава богу, все члены КПМ надежно спрятали или выбросили оружие! А вот Борис — какая оплошность! — не спрятал и не выбросил свое, вернее — наше общее оружие. В его комнате в ящике письменного стола хра- нилось шесть-семь разных пистолетов и револьверов. Ле- на, старшая сестра Бориса, знала об этом оружии — Борис часто стрелял в комнате и во дворе. Узнав, что Бо- рис арестован, она обыскала комнату брата и сложила все это оружие, обоймы, даже стреляные гильзы в боль- шую женскую сумку. Наблюдение за домом после ареста Бориса было временно снято. У ворот дежурил еще Сте- пан Михайлович Киселев. И поздним сентябрьским вече- ром (числа 20—22) Лена вышла с этой сумкой погулять. Она рассказывала мне после нашего возвращения: Я очень боялась, что какой-нибудь из пистолетов вы- 87
стрелит. Там был один большой и тяжелый, я его никак не могла просунуть через решетку. Она еще днем облюбовала местечко — крупнорешет- чатый люк для стока воды на углу улиц Студенческой и Университетской. К нему она и пошла и с большой опас- кой (вдруг выстрелит!) выбросила туда все оружие, вы- сыпала патроны и гильзы. Лена, в сущности, спасла нас от статьи 58 — 2 УК РСФСР. Ибо орали следователи; «Вооруженное восстание!» Но если готовилось восстание, да еще вооруженное, где же оружие? Пистолет «вальтер» принадлежал В. П. Батуеву. А обгорелый ствол малока- либерной винтовки, найденный в сарае у кого-то из груп- пы Подмолодина или Широкожухова, никак на оружие для восстания потянуть не мог. Он был детально изу- чен, и в протоколе технической экспертизы было с пе- чалью написано, что экспериментального выстрела из ствола винтовки ТОЗ-8 № такой-то произвести не уда- лось. Да, не удалось пришить нам вооруженное восстание, но зато пришили нам террор — 8-й пункт 58-й статьи. И вот как это случилось. Рядом с моим четырехэтажпым домом, построенным еще в 30-х годах, стоял на Студенческой улице дом 34, грязно-кирпичный, в готическом стиле коридорной сис- темы. Там жил Юра Киселев. До 1943 года Юра вместе со своей семьей жил в селе Хвощеватка, село дальнее, глухое черноземье. До сих пор там говорят еще «идеть», «чаво» и т. д. Рязанско-воронежский говор. И вот Юрки- ному отцу-милиционеру предложили службу в городе, да- ли комнату на Студенческой. И стали мы с Юркой сосе- дями, а потом и друзьями. Юра Киселев — единственный из оставшихся в живых моих самых близких друзей, пос- ледний настоящий друг по КПМ. Я посвятил ему в 1973 году стихотворение «Дорога»: Все меньше друзей Остается на свете. Все дальше огни, Что когда-то зажег... Юрка — высокий, стройный, сильный, но очень доб- рый, отзывчивый; светло-голубоглазый, красивый лицом и душою человек. В то, послевоенное время он всегда, как и я в военные и послевоенные годы, — осенью, зимой и весной ходил в армейской шинели с широким ремнем. Только его шинель была серой, а моя — зеленой, тонкого 88
сукна и застегивающейся па левый бок — девичьей шинелью — такую купили на толкучке. Вся Россия хо- дила тогда в военных шинелях... Приехавший из деревни, Юра заметно отставал от нас по образованности, по начитанности, но за какие-нибудь три-четыре года сделал гигантский скачок. Читал он фан- тастически много. Заметно повлиял на развитие его лич- ности Борис. Юра и сейчас может сказать «гром гремить». Но если я умру, а он будет жив, он первый приедет на мои похо- роны. И березу у моей могилы посадит именно Юрий Киселев. Он всегда был предельно честен и справедлив и в самом серьезном деле, и в самых мелких мелочах жизни. 1949 года. День рождения Юры — 8 августа (20 лет ему), день рождения моего брата Славы — 6 августа (18 лет ему). А идет день 7 августа, и мы празднуем сразу два дня рождения. Родители и сестренка Юрки в Хвощеватке; студентка, точнее, пока еще абитуриентка, Ольга где-то гуляет. Нас всего четверо: два именинника, я и Борис. Мы пребываем еще в том возрасте, о котором точно сказал А. Твардовский: Ты водку пьешь еще для славы, Не потому, что хороша. И водка на столе. И огурчики с капустой — из Хво- щеватки. И выпили мы уже как следует. И весело нам. А напротив меня — прикрепленный кнопками к стене портрет Сталина в маршальском мундире. И весело, и хорошо у меня на душе, и солнышко за прозрачными занавесками светит. Но Сталин моему хорошему настрое- нию мешает. Все хрупают огурчики, а я вдруг спросил: — Юра! Зачем ты этого людоеда на стене держишь? Затем я вынул из кармана наган и... бах, бах по гене- ралиссимусу... Ребята всполошились. Но, однако, не беда. Выглянули во двор — никого. Отворили окошки, чтобы пороховой дымок вышел. Портрет сняли и сожгли в печке, пули легко извлекли из кирпича, ибо стрелял я в стену под углом примерно 40 градусов. Дом старинный, все сте- ны — кирпичные, толстые. В маленькой прихожей (она же кухня с печью) нашли и чугунок с разведенной гли- няной подмазкой, и щетку для побелки, и мел. За пятна- дцать минут стена стала как новая. А Славка принес со- 89
вершенно такой же портрет Сталина. Мы его купили, но еще не успели повесить. (Кстати, за подобные фразы лю- ди нередко попадали в те времена в тюрьму. Например, «Все портреты повешены, осталось только Сталина пове- сить». Донос — десять лет!) В конце работы по рестав- рации стены, которой руководил, конечно, Кисель, он ска- зал: — Я думаю, говорить нечего. Нас здесь всего четве- ро. Все ясно без слов. Пули и гильзы, прошу прощения, — в сортире за сараем — опустились уже глубоко. Портрет через печную трубу улетел в маленький город Гори. У Жигулина, то есть у товарища Раевского, наган ото- брать! И лишить следующей рюмки. Я стал возражать: — Со всем согласен, кроме последнего. Это не было хулиганством. Это была техническая проба. Наган мне дал Хариус для ремонта самовзводного механизма. Я его починил. И проверил. Механизм работает отлично, — и отдал наган Борису. Борис сказал: — Очень жаль, что это был всего лишь портрет. Наутро, несмотря на то, что шли вступительные экза- мены в институт и нужно было заниматься, я рано вышел из дому и встретил на улице Комиссаржевской Володю Радкевича, моего близкого друга. Мы три года учились в одном классе, вместе состояли в КПМ. Вовка Радкевич был младше всех нас. Ему было 16 лет, когда он окон- чил школу. Сохранилась фотография: я и Володя летом 1949 года возле нашей школы. У меня уже пробивались усики, а он был совершенно ребенком. Юное, прекрас- ное, почти детское лицо. Сейчас смотрю и думаю: да мог ли быть преступником этот мальчик (а ведь через месяц возьмут и его!), этот птенчик, этот воробышек? Боже мой, что творилось на свете! Володька Радкевич был самым юным и самым малень- ким в классе, но прозвище у него было, просто чудовищ- ное. Даже произносить сейчас противно: «Харя». Жуть! Потом, впрочем, уже в 10-м классе, это прозвище мы смягчали: Харюня, Хариус, Харькони... Это о нем напи- сал я юмористические шуточные поэмы «Бессмертная баллада о необыкновенных приключениях моего друга- бандита Владимира Радкевича» и «Необыкновенные прик- лючения моего друга-бандита Владимира Радкевича за Полярным кругом» («Во льдах»). Страшно даже думать об этом, но тогда, весною 47 года, в шуточной поэме я 90
предсказал ему все: и тюрьму, и лагеря, и стальные брас- леты, и даже самоубийство... В классе эти поэмы имели потрясающий успех. Под- росток — да какой там подросток — мальчик с почти ангельской душой и лицом! — был написан жестоким бандитом-авантюристом. «Бессмертная баллада...» объе- мом в две общие ученические тетради с блестящими ри- сунками главного героя (Володька прекрасно рисовал) обошла всю школу. Володька Радкевич — судьба особая. Родился и воспи- тывался в интеллигентнейшей семье: мама — Ольга Александровна Стиро — заведовала литературным отде- лом Воронежского драматического театра. Очень талант- ливая и очень красивая женщина. А ее мама — Володи- на бабушка — худенькая и неслышная, словно тень, ти- хо вышедшая из Ветхого завета. Володька все время во- ровал у нее тонкие-тонкие папиросы: «Ракета». Теперь таких не делают. Они были очень дешевы, и о них сло- жилось такое фольклорное произведение: Если денег нету — Закурю «Ракету». Сразу видно — бедный человек. Или еще: Закурим «Мечту Циолковского»! Володин отчим — Николай Ипполитович Данилов — был художником из того же театра. Ютились они в двух крохотных комнатках прямо в здании театра. С отцом Володи И. Радкевичем, тоже художником или артистом, я познакомился в туберкулезном санатории «Хреновое» в 1958 году. Но Володька не знал его ни в раннем, ни в позднем детстве. Ему было достаточно отчима, которого он всю жизнь называл Никой. Потом (в больших уже квартирах) была в их семье домработница Ульяна. И кот Умка, с которым Володька любил играть, надевая боксер- ские перчатки. Володя Радкевич вступил в КПМ осенью 1948 года, но на другой же день потерял партийный билет. Его сра- зу же исключили. Об этом А. Чижов знал. Но Чижов не знал, что вскоре Бюро (Борис, Кисель и я) тайно восста- новило Радкевича-Стиро в КПМ, и он стал работать в на- шей маленькой службе безопасности — особом отделе, которым заведовали, последовательно сменяя друг друга, Ю. Киселев, я и В. Рудницкий. Володька работал и связ- 91
ным, и следил за Злотпиком, Хлыстовым, Загораевым, выполнял и всякие иные задания. В предарестные дни следил В. Радкевич и за Чижо- вым — не ходил ли тот в «большую фанзу». Не ходил и даже и не предполагал, что за ним присматривает Ха- риус, пробывший, как был уверен Чижов, в КПМ всего лишь полтора дня. Кстати, этим лишь и объясняется, почему Володька получил смехотворно малый по тем вре- менам срок — всего три года. Не огорчайся, читатель, что увожу твое внимание в разные стороны и времена, когда идет изнурительное следствие. Оно было тягучим и долгим. Я рассказываю тебе о своих друзьях в перерывах между допросами и пя- тыми углами. Возвратимся к утру 8 августа 1949 года, на улицу Ко- миссаржевской, в теплое утро. Радкевич радостно воск- ликнул: — Привет, Толич! Ну как? Починил мой наган? — Привет и салют! Починил, и в самом лучшем виде. — А опробовал? — Да, опробовал. Два выстрела сделал. — Где? На крыше? — Гм... Да, на крыше. Там собачка, передвигающая барабан, немного источилась, укоротилась. Старый ведь наган. Но я собачку чуть-чуть легкой ковкой вытянул. На наш век хватит. — Ну, давай. Он с тобой? — Нет, у Фири получишь. А на крыше моего четырехэтажного дома был у пас почти настоящий полигон. С фасада, справа и слева над крышей возвышались стены, и получились уютные и про- сторные чаши, совершенно не просматриваемые пи снизу, ни из соседних домов — ниоткуда. (Даже с крыш сосед- них четырехэтажных зданий: они были вдалеке). Выстре- лы были слышны совершенно одинаково в большой окру- ге и исходили как бы прямо с неба. Очень жаль, конечно, но я все-таки рассказал Хариу- су, как и где я опробовал наган. Но — предупредил я — никогда и никому! Он поклялся. Володю Радкевича арестовали недели на две-три поз- же нас: припомнил Аркаша Володькин казусный случай не сразу. Володьку взяли и посадили в одиночку. Был он, в сущности, бесперспективен для следствия, и о нем за- были. И сидел он, бедняга, один недели две. Курева у пего не было, а курить очень хотелось, хотелось так силь- 92
но, что, как говорили тогда в лагерях и тюрьмах, аж уши опухли. И тоска одному сидеть-то. Но как-то вдруг в неурочный час открылась железная дверь и в камеру впустили еще одного человека (крова- тей было две). — Здравствуйте! — Здравствуйте! Володька несказанно обрадовался новому жильцу. Хо- тя был октябрь, пришедший был в зимней желтой мехо- вой шапке. Уже в лагерях Володя узнал, что это — япон- ские, военные зимние шапки — все, что осталось от Квантунской армии. — Ты за что же, сынок, сидишь? Сколько тебе дали? — Мне еще ничего не дали и не дадут... А вас-то за что? — Меня, сынок, без всякой вины осудили — за плен. Да и был-то в плену я полтора месяца. Бежал и воевал потом, до Берлина дошел. Но осудили меня как измен- ника Родины — на 25 лет! — Не может быть! — Да, сынок, не может быть, а вот случается. Да вот она у меня копия приговора... Хочешь — прочти... Иван Евсеевич Ляговский оказался добрым и сердеч- ным человеком. Он предложил Володе сигарету, а потом добавил: — Да ты бери ее всю, пачку-то, и спички возьми. А то вдруг меня сейчас на этап выдернут, и останешься ты без курева. Бери, бери, не стесняйся. Мне старуха моя всего принесла. Живут вдвоем два, три, четыре дня. Попривыкли, про- никлись доверием. Володя рассказал Ивану Евсеевичу о КПМ, о том, что изучали классиков марксизма. — Ну, ты счастливый человек! За это не судят. Это тебя по ошибке взяли. Выпустят. — Я тоже думаю, что выпустят. Если не... — Недослышал я, родимый: если что? — Да есть у меня опасение. Как бы они не узнали об этом... — О чем, Володь? Но если секрет — не говори. — Это не секрет, но кое-кто из моих товарищей об этом знает. — А что? — Это, конечно, между нами, но один мой товарищ, его тоже уже взяли, в портрет Сталина выстрелил. — Ай-яй-яй! Глупости ты говоришь, не могло быть 93
такого. Никак не могло быть такого. Ты что — сам видел или просто сплетню услыхал? — К сожалению, хоть я этого не видел, это было. — Ну, ничего! Забудь об этом. Раз никто не знает, не спрашивает, никто и не узнает. Вот котлеты бери — еще теплые, домашние. Лишь бы этот твой друг сам сдуру не ляпнул. Хороший товарищ? — Друг! Толька Жигулин. — Жигулев, говоришь? — Нет. Жигулин. — А то у меня на фронте друг был Федька Жигулев, разведчик, замечательный был человек. Погиб. Старичка Ляговского и вправду выдернули на этап дня через два *. И остался Володя опять один. Зато его начали вызывать на допросы. Сначала о том о сем, а потом вдруг: — Что вам известно о расстреле портрета Вождя? Кто стрелял? Где и когда это было? — Ничего такого не было! Ничего об этом мне не- известно. Володька, конечно, понял, что Ляговский его заложил. Но показания таких стукачей к делу не пришьешь — вот они и взялись за меня и за него. Однажды утром я услышал близкие больные крики, знакомый голос — голос Володи. Его били в соседней ка- мере. Я сразу понял, что из него выбивают. Меня уже спрашивали про портрет и говорили, что на меня пока- зывает Радкевич, но я наотрез все отрицал. Полагаю, они специально избивали Володю рядом: чтобы мне было слышно, в соседней камере была открыта форточка-кор- мушка. Я нажал сигнал — над дверью моей камеры вспыхну- ла красная лампочка. Надзиратель открыл кормушку мгновенно, как будто ждал этого. — Гражданин начальник, мне срочно нужно к сле- дователю. Рядом бьют моего товарища Владимира Рад- кевича, а он не виноват. Я виноват! Прекратите из- биение! Избиение прекратилось, и минут через пять я был уже в кабинете Белкова. Прямо с порога я сказал: • Ляговский был знаменитым стукачом-наседкой, уже несколь- ко лет его использовали в таких целях. Он был действительно осужден, но не за плен, а за сотрудничество с немцами, за пала- чество. Жил он при городской тюрьме, в 020-й колонии, и вызы- вался в тюрьму УМ ГБ при необходимости. 94
— Прикажите не бить Радкевича! Он не виноват. Это я стрелял в портрет. — Я уже позвонил. Садитесь! Иа какого оружия? — Наган! — Чей? Ваш? Киселева? — Нет. Мне его просто приносили для починки. — Кто приносил? — Васька Фетровый. — Я назвал первое, что мне на ум пришло. — Кто он? — Шпана. — Где он обитает?.. Впрочем, это не главное. Где вы стреляли? — На квартире Киселева. — Когда? — Седьмого августа. — Кто был? — Я, Батуев, Киселев. — Еще? — Больше никого. Позже, читая, согласно статье 206-й, все дело, я обна- ружил, что ни Киселев, ни Батуев не подтвердили моего признания. Да, сидели втроем, выпивали, но никаких выстрелов не слышали *. Как следует из документов технического отдела Уп- равления МГБ, в квартире Ю. Киселева ни под портре- том Вождя (слева), ни под портретом Мичурина (справа) никаких следов пуль обнаружить не удалось, хотя шту- катурка была снята не только под портретами, но и весь- ма далеко вокруг них. Вероятно, из-за чрезвычайной шаткости позиции следствия в этом вопросе позднее мне дали подписать протокол-признание «о прицеливании в портрет Вождя» при тех же обстоятельствах. В оконча- тельное дело, однако, были включены оба протокола. После моего признания о стрельбе в портрет наша «антисоветская молодежная организация КПМ» стала еще и «террористической». Я вполне мог бы держаться, мог бы держаться до конца и не получил бы дополнительно страшный пункт ♦ В сталинские годы в следственно-судебной практике так на- зываемая презумпция невиновности не применялась, то есть для осуждения обвиняемого достаточно было одного лишь его признания, даже при наличии фактов, противоречащих при- знанию, даже при полнейшей невозможности совершения самого преступления. 95
статьи 58—8 (террор). Но Володьку убили бы. Я совер- шил оплошность, рассказав ему о том, как опробовал его наган. А он поделился своими опасениями с профессио- нальным стукачом-наседкой. Он потом долго (наверное, до самого конца жизни) горько переживал свою детскую доверчивость, из-за которой повесил на меня страшную статью, страшный 8-й ее пункт. В. Радкевич был совсем мальчиком, еще растущим подростком! Он в буквальном смысле слова рос в тюрьме, отмечая черточками па стене свой рост. Самый малень- кий при аресте, он за время разлуки стал на голову вы- ше большинства из нас. Но я снова забежал вперед. Вернусь к следствию. По мере раскрутки А. Чижова, в ноябре — декабре 1949 года усилилось давление на Б. Батуева, на меня, на В. Руд- ницкого, на Ю. Киселева. Единственный экземпляр Про- граммы КПМ, как я уже писал, был уничтожен Борисом до ареста. И теперь следственный отдел с помощью А. Чи- жова решил «воссоздать» основные тезисы нашей прог- раммы. Изучение классиков марксизма и т. п. было отбро- шено, исчезло с листов протоколов. Программной статьей была признана статья Б. Батуева (Анчарского) «О пред- посылках, толкнувших нас к созданию КПМ» в журнале «В помощь вооргу». Там они уцепились за ошибочную фразу: «КПМ — фракция ВКП(б)». В ответ на обычные наши ответы: «борьба с бюрокра- тизмом», «помощь ВКП (б) и ВЛКСМ», «изучение изве- стных трудов» на нас орали: — Вы врете! Показаниями других участников доказа- но, что вы в своей программе ставили перед собою анти- советские задачи: 1) Антисоветская агитация. 2) Террористические акты. 3) Вооруженное восстание против Советской власти. Вооруженное восстание не предусматривалось самыми секретными пунктами нашей программы. Да и смешно вообще было такое предполагать. Три десятка мальчи- шек с пистолетами хотели силою свергнуть Советскую власть?! Думаю, что версия о подготовке к вооруженному вос- станию и к террористическим актам появилась с подсказ- ки следователя в воспаленных от припоминания мозгах А. Чижова. Он же, вероятно, сообщил и об «обожествле- нии Сталина». К слову сказать, в протоколах имя Стали- 96
на никогда и нигде не называлось, оно заменялось сло- вом «Вождь» с большой буквы. Опять пошли многочасовые и перекрестные допросы. Мне показали протокол о вооруженном восстании, подпи- санный Борисом. Подпись была очень похожа на Борьки- ну, но я не поверил. Белков сказал (он, как и Харьков- ский, вел одновременно и меня, и Бориса): — «Маленький фюрер» признает, а его правая рука пе слушается и упирается! Спустя два-три дня я нашел в уголке прогулочного дворика окурок от «Беломора», сплющенный и почти за- сыпанный пылью и мелом. В окурке оказалась записка, написанная грифелем: «Признавать все, ради сохранения жизни. На суде мы откажемся и расскажем, какое было следствие. Б. Б.». Почерк пе вызывал сомнений. И сочинялось у меня такое стихотворение: Б. Батуеву Ты помнишь, мой друг? — На окне занавеска. За чернымп стеклами — город во мгле. Тень лампы на стенке очерчена резко, И браунпнг тускло блестит на столе. Ты помнишь, мой друг, как в ту ночь до рассвета В табачном угаре хрипел патефон. И голос печально вытягивал: «Где ты?..» И таял в дыму, словно сказочный сон. Ты помнишь, мой друг, наши споры горячие?.. Мы счастье народу найти поклялись! И кто б мог подумать, что нам предназначено За это в неволе закапчивать жизнь?! Конечно, ты помнишь все это, Борис, Теперь все разбито, исхлестано, смято — В тридцатом году мы с тобой родились, Жизнь кончили в сорок девятом... Ты слышишь меня? Я сейчас на допросе, Я знаю: ты рядом, хоть, правда, незрим. И даже в ответах на все их вопросы, Я знаю, мы вместе с тобой говорим! Мы рядом с тобою шагаем сквозь бурю, В которую брошены дикой судьбой. Тебя называют здесь «маленьким фюрером», Меня — твоей правом рукой! Здесь стены глухие, не слышно ни звука. Быть может, не встретившись, сдохнуть придется. 7 Зарок 97
Так дай же мне, Боря, хоть мысленно руку, Давай же хоть мысленно рядом бороться! Борьба и победа! — наш славный девиз! Борьба и победа! — слова эти святы! В тридцатом году мы с тобой родились, Жизнь начали в сорок девятом! Январь 1950. ВТ УМГБ ВО, камера 2-я левая. Лет десять или даже больше назад, когда Б. А. Слуц- кий был жив и здоров, мы гуляли как-то поздним вече- ром по темной коктебельской набережной. О моем деле, о КПМ он уже знал — я никогда ни от кого не скрывал сущность нашего дела. И к чему-то Борис Абрамович спросил: — А стихов не писали там, в тюрьме, в лагерях? — Сочинял без пера и бумаги. Но печатать их вс со- бираюсь. — Наизусть помните? — Да, очень многое помню наизусть. — Прочтите что-нибудь. Я прочел только что процитированное стихотворение. — Эти стихи несут, таят, нет, «таят» не подходит, именно несут в себе тяжкий груз исторической драмы — и лично вашей, и общей для всей страны... Здесь, пожалуй, стоит сказать о происхождении гри- феля, которым была написана найденная мною записка Бориса Батуева. Николаю Стародубцеву во время подписания протоко- ла допроса удалось украсть со стола следователя длин- ный простой карандаш, о чем он сразу же мне с ра- достью сообщил. Николай уничтожил деревянную «ру- башку» карандаша (изгрыз и спустил в унитаз). А не- большие кусочки грифельного стержня вскоре нашли в прогулочных двориках, многие члены КПМ, оповещенные с помощью перестукивания и записок, оставляемых в ба- не, о местах, где следует искать грифель (обычно в пра- вом углу дворика под слоем пыли). Приказ Бориса Батуева: «Признавать все, ради сохра- нения жизни» — был получен мною и другими членами КПМ в январе 1950 года. И мы стали давать следствен- ному отделу нужные ему показания. В это время и были оформлены и подписаны компрометирующие нас и КПМ протоколы допросов. Мы утешали себя словами Бориса: 98
«На суде мы откажемся и расскажем, какое было след- ствие». Казалось бы, что все уже закончилось. Однако меня продолжали вызывать на допросы. Бесконечно составля- лись все новые и новые редакции моих «признаний». Однажды я обратил внимание на дату протокола, который я подписывал недавно, в январе 50-го. Она была... ок- тябрьской. Да, в начальном грифе протокольного листа стояло какое-то число октября 1949 года! Я выразил сле- дователю недоумение. Он ответил: — Это не имеет никакого значения. Признался ведь. Какая разница, когда признался?.. Спустя значительное время я понял, для чего меня- лись даты наших «признаний». Следственный отдел не устраивал тот факт, что руководители КПМ (кроме А. Чижова), несмотря на муки и избиения, долгие меся- цы не давали необходимых следствию показаний. Вот они и оформили задним числом выбитые из нас поздние «при- знания». Создали на бумаге стройную, безупречную — без сучка, без задоринки — картину следствия. О том, что Борис Батуев твердо держался на следст- вии, как было договорено на Кадетском плацу, свидетель- ствуют, в частности, копии протоколов обысков, произве- денных сначала лишь в его комнате, а позднее — во всей квартире Виктора Павловича Батуева. Они сохранились, оба протокола, в семье Батуевых: от 8 октября 1949 го- да и от 26 ноября 1949 года. Скорее это не копии, а дуб- ликаты, ибо подписи лиц, производивших обыски, сде- ланы не через копирку, а непосредственно химическим карандашом. Первый чрезвычайно интересен как документ о КПМ вообще и сравнительно невелик. Я приведу его полностью. ПРОТОКОЛ ОБЫСКА 1949 года октября 8 дня я, начальник отделения УМГБ Воронежской области майор Белков, в при- сутствии сотрудников УМГБ Воронежской обл. майо- ра Харьковского и капитана Максимова и хозяйки квартиры Батуевой Ольги Михайловны, на основа- нии ордера № 229 произвел обыск в комнате Батуе- ва Бориса Викторовича по ул. Никитинской д. № 13. При обыске изъяты следующие обнаруженные документы и предметы: 7* 99
1. Ученическая резинка с вырезанными на пей буквами «КПМ». 2. Клятвенное подтверждение с оттиском печа- ти «КПМ» с датой 29 июля 1949 года об избрании Киселева Ю. С. хранителем фонда организации. 3. Два листа из блокнота с написанными на них фамилиями: Ренский, Раевский, Светлов, Хлыстов, Киселев. На одном листе два оттиска печати «КПМ» с росписью и датой 26 августа 1949 года. 4. Письмо, начинающееся словами «Здравствуй, Василий», датированное 26 августа 1949 года. 5. Стихотворение, начинающееся словами. «Я жить хочу...» за подписью Анатолия Жигулина, ад- ресованное Б. Батуеву (Анчарскому), дата — 25 ав- густа 1949 года. 6. Дневник ученика 10 «А» класса Батуева Б. В. с изображением на обратной стороне обложки семи эмблем, под рисунками дата — 26 октября 1948 года. 7. Разная переписка на девятнадцати листах. 8. Две брошюры: «Просо», «Разведение серебри- сто-черных лисиц и уссурийских енотов» — на пер- вых листах которых имеются оттиски печати «КПМ». 9. Шесть тетрадей с разными записями. 10. Конверт, адресованный Батуеву Борису Вик- торовичу от Комарова Алексея. 11. Открытка почтовая Батуеву Борису Викторо- вичу от Зябкина. 12. Семь фотографий. 13. Журналы «Большевик» в количестве 3 шт. В № 5 за 1948 год на страницах 7—13 и 15—17 имеются записи, исполненные фиолетовыми черни- лами; в журнале № 16 за 1948 год на страницах 21, 25, 27, 29, 31 имеются записи от руки, в жур- нале № 22 за 1948 год, на обороте второго листа обложки написаны слова: «Слава! Этот новый тов. в твою группу. Покажи дисциплину. Когда к тебе прислать?» 14. Журнал «Партийная жизнь» № 4 за 1948год, па страницах которого имеются записи, исполненные фиолетовыми чернилами. 15. Брошюра «Отчетный доклад XVII съезду партии о работе ЦК ВКП(б)», на третьем листе ко- торого имеется роспись Б. Батуева красным карап- 100
дашом. На страницах этой брошюры №№ 10—12, 14, 16—18, 20, 22, 25 имеются пометки фиолетовыми чернилами в виде вертикальных линий, линий с кре- стами, вопросительных и восклицательных знаков, скобок. 16. Штык от винтовки иностранного образца. Жалоб на неправильности, допущенные при про- изводстве обыска, на пропажу вещей, ценностей и документов не поступило. Обыск произвели: Нач. отделения УМГБ ВО майор (Белков) Нач. отделения УМГБ ВО капитан (Максимов) Зам. нач. от-я майор (Харьковский) Хозяйка квартиры Батуева Этот обыск, как и последующий, произведен без поня- тых, что является вопиющим нарушением законности. Что они нашли и что находят вообще при подобных обыс- ках, когда владелец комнаты знает, что обыск будет? Оружие, которое Борис, вероятно, собирался выбро- сить или спрятать именно 17 сентября, в день, когда нас арестовали (это была суббота), к счастью, до обыска успе- ла выбросить его сестра Лена. «Искатели» нашли слу- чайно потерянное или забытое. Печать КПМ Борис сам пе мог найти, опа закатилась под глухую тумбу пись- менного стола, но производившие обыск искали более на- стойчиво. Однако даже печать, сделанная из школьной резинки, пе могла слишком потянуть, надавить на весы обвинения. Название организации было уже известно и пе содержало в себе никакого криминала. Уже в протоколе первого обыска наметилась тенден- ция проникнуть в мысли Бориса Батуева путем тщатель- ного изучения того, что оп читал и какие записи и по- метки делал на полях книг и журналов. Борис держался крепко, и вовсе не случайно, что в са- мом конце ноября, когда областной прокурор Руднев дал, наконец, ордер на обыск всей квартиры Виктора Павло- вича Батуева, а не только комнаты его сына, «искатели» занялись прежде всего и исключительно библиотекой. (Виктор Павлович был уже снят с поста секретаря обко- ма). Просматривалась каждая страница сочинений Марк- 101
са, Энгельса, Ленина, Сталина, политических, историче- ских, философских изданий. Фиксировались все заметки на полях. Протокол второго обыска многостраничен. Приведу лишь некоторые примеры описания изъятого: «.. .2. Сталин, том IX, на стр. 120 — вертикаль- ная черта с тремя восклицательными знаками, на стр. 181 — вертикальная черта, охватывающая 12 строк... 4. Сталин, том 1, на стр. 137 — вертикальная черта, охватывающая 6 строк. Линии проведены синим карандашом. Статья «Две схватки» на стр. 196 поставлено 2 галочки...» Уже конец ноября 1949 года. В декабре из Бориса (го- ловою о цементный пол) будут еще выбивать, что озна- чали эти галочки. А в готовом, «отретушированном» на- шем деле «признания» Бориса о стремлении КПМ до- биться власти в стране путем вооруженного восстания будут помечены октябрем 1949 года. Вот таковы были «тонкости» следствия в сталинское время. Примеры мож- но умножить. Неоспоримые документы — на моем пись- менном столе. Особенно пристально изучались пометки и надписи Бориса на полях статей В. И. Ленина «Интернационал мо- лодежи» и «Военная программа пролетарской революции» (том XIX). Приведу для примера начало пункта шестого из длинного перечня изъятой литературы: «6. Ленин, том XIX на стр. 294 чернилом прове- дена вертикальная черта на 3 строки, на стр. 295 сверху и в середине проведены 2 вертикальные чер- ты фиолетовыми чернилами, первая на 2 строки, вторая на 6 строк. В тексте слово «преимуществен- но» подчеркнуто волнообразной чертой, а у слов «а не борьба» на этой строке поставлен карандашом знак вопроса, взятый в скобки. Слово «вперед» в тексте очерчено дугой карандашом». Частично процитированный мною протокол второго обыска подписан уже известными читателю офицерами УМГБ ВО Белковым, Харьковским, Пашковым. Ни подписей понятых, ни даже подписей хозяев квартиры в протоколе нет, хотя соответствующие графы имеются. Уже после реабилитации выяснилось, что во время второго обыска в квартире Батуевых из взрослых была только сестра Бориса Лена. Отец, Виктор Павлович, еще не был арестован, но был вызван в Москву для объясне- 102
ний, мать, Ольга Михайловна, лежала в больнице. Млад- шие, Светка и Юрка, были совсем детьми: Светке было около десяти, а Юрка — на год младше. Библиотеку Батуевых «изучали» не только три подпи- савших протокол офицера, но и их помощники. Лену в библиотеку не пускали, «работали» при закрытых две- рях. Вот почему в протоколе обыска нет подписи хозяев. Лена Батуева, хрупкая маленькая двадцатилетняя девуш- ка-студентка, гордо и дерзко сказала целой своре бериев- ских офицеров: — Не буду я подписывать ваш протокол! Я не знаю, кто сделал на книгах описанные вами пометы — Борис, отец или вы сами! Убирайтесь отсюда, мерзавцы, со своей «добычей»!.. Но возвратимся во Внутреннюю тюрьму. В то время при областных, краевых, республиканских Управлениях и Министерствах ГБ существовал такой пост: уполномо- ченный министра ГБ СССР. Он был подчинен лично ми- нистру ГБ СССР. Как правило, такими уполномоченны- ми были либо личные друзья, либо лица, безмерно пре- данные Л. П. Берии. При Воронежском Управлении та- ким уполномоченным был полковник Литкенс. Однажды отворилась дверь камеры. Рядом с хорошо знакомым надзирателем стоял незнакомый старший сер- жант в армейской форме с эмблемой войск связи. После- довало обычное: — Кто здесь на букву «Ж»? - Я! — Фамилия? — Жигулин-Раевский. — Выходи! Незнакомый связист расписался за меня в книге уво- да и привода заключенных, и мы пошли из тюрьмы по лестнице. Я привычно свернул было на второй этаж, но старший сержант скомандовал: «Выше!» Так добрались мы до пятого этажа. Коридор на пятом этаже был такой же, но двери — одна от другой — расположены подаль- ше. «Стой!» «Разводящий» без стука приоткрыл дверь, что-то спросил шепотом. — Давай заходи! Я зашел и сказал: — Здравствуйте. — Садитесь, пожалуйста, вот на этот стул. Я присел. Это был единственный стул справа, но не 103
в углу, а между углом и входной дверью. Я осмотрелся. Обычный следовательский кабинет. Слева в углу сталь- ной коричневый сейф с пластилиновой печатью. Письмен- ный стол. Офицер — старший лейтенант — за столом. У стены еще два стула. Напротив — скучный конторский шкаф на низких ножках. Двустворчатый. За стеклами верхней половины шкафа — какие-то серые папки, книги. Офицер не спешил начинать допрос. Зашел какой-то странный человек в измазанной мелом ватной телогрейке, в старых валенках: — Здравствуй, Боря! — Привет, Вася! Вася снял телогрейку и оказался лейтенантом. Потом снял бороду и оказался молодым лейтенантом. — Ну, как улов? — спросил Боря. — Кое-что есть. Пять раз проехал в рабочих поез- дах — до Графской и обратно. Имею три адреса. Завтра всех возьмем. И ушел из кабинета. А я сидел и ждал неизвестно чего. Вдруг зазвонил телефон. Офицер взял трубку и сказал: — Так точно, товарищ полковник! Есть! Затем вышел из-за стола к шкафу и приказал: — Заходите! Я не мог сообразить и спросил: — Куда? — Вот сюда, пожалуйста! Левой рукой он взялся за шкаф и потянул его на се- бя за какую-то невидимую мне ручку. Конторский шкаф оказался замаскированной одностворчатой дверью. Он мяг- ко и беззвучно вместе с папками и книгами открылся. Обнаружилось, что шкаф смонтирован на стальной (мил- лиметров в пять) двери. Далее, метрах в двух, была еще одна дверь, уже открытая и нормальная. Я вошел в зал. Да, именно в зал, а не в кабинет. Тем не менее это был кабинет. Слева — четыре окна. Впереди на небольшом возвышении стоял письменный стол. За столом сидел розовощекий полковник. — Садитесь, пожалуйста, Жигулин. Да, да, вот здесь. На столе передо мною уже лежал печатный бланк, за- полненный машинописью. Не буду мучиться и вспоминать весь текст. Это было что-то вроде расписки-обязательства не разглашать сведения о беседе с Уполномоченным ми- нистра ГБ полковником Литкенсом. Содержание беседы и сам факт беседы являются государственной тайной, п 104
ее разглашение наказывается в соответствии с законом. — Вы показали на допросах следователям Белкову, Харьковскому о том, что КПМ предполагала захватить в стране власть путем вооруженного восстания. Это правда? — Конечно, неправда! — Зачем же вы так оговорили себя? — Меня очень сильно били и не давали спать неде- лями, и я оклеветал себя. У меня началось крово- харканье. — Но это, эту подготовку к восстанию подтверждают и другие участники КПМ. — Их тоже били. Ни один суд не признает нас винов- ными в подготовке вооруженного восстания. Нас ведь все- го два десятка, не более. И оружия у нас це было и нет. Судьи будут хохотать. Справа и слева от письменного стола Литкенса были тяжелые светло-коричневые портьеры. Временами они ше- велились. Я подумал, что там, наверное, была охрана. Как бы угадав мою мысль, Литкенс сказал: — Здесь нас никто не слышит. Здесь, кроме нас, ни- кого нет. Ни я, ни кто другой ничего не записывает. Вы стреляли в портрет Вождя. Вы читали антисоветскую фальшивку, так называемое «Письмо Ленина к съезду». Ответьте: кого из высших руководителей страны вы бы хотели видеть на посту Генерального секретаря ВКП(б). — Я об этом не думал. — Так. Хорошо. На этом пока закончим. Вы подпи- сали документ? - Да. Литкенс принимал участие в следствии по нашему де- лу. Мало того, он осуществлял общее руководство разбо- ром дела КПМ. Он как бы «лелеял» его. Как мастер-кон- дитер изготавливает торт — произведение искусства, так и Литкенс готовил наше дело как роскошный подарок са- мому высшему руководству страны — Л. П. Берии; и са- мому И. В. Сталину. Такой увесистый куш еще не попа- дал в руки МГБ в послевоенное время (ведь «ленинград- ское дело» было чистой липой). А тут: антисоветская мо- лодежная террористическая организация. Со своей прог- раммой, пятерочной структурой, тщательной конспира- цией. Со своими изданиями и т. п. Здесь уже слышался звон орденов, здесь уже ясно виделось сиянье новых звез- дочек на погонах. А следствие подходило к концу. Раннею весною 105
1950 года первый заместитель воронежского областного прокурора выписал ордер на арест Вячеслава Руднева — сына своего начальника. Вина Славки была невелика. Еще в 1946 году он делился с Б. Батуевым и Ю. Киселе- вым мыслями о создании какого-то молодежного кружка или общества. Сейчас трудно сказать, как это выплыло. А. Чижов мог знать об этом только случайно. Где-то в апреле 1950 года началось подписание 206-й статьи УПК РСФСР. Я уже об этом упоминал: перед су- дом каждый обвиняемый имеет право (или даже обязан) ознакомиться со всем делом, т. е. со всеми протокольны- ми записями своих допросов и допросов подельников, сви- детелей и прочими документами и вещественными дока- зательствами. Читать дело было интересно. Я уже говорил о показа- ниях А. Чижова. Это было ужасно читать. Передо мной список членов КПМ. Чижов не знал, что у Рудницкого была группа. О Вихаревой ему сказали, что она вышла из КПМ, а она была направлена к Рудниц- кому, где в связи с приемом новых членов группа была поделена на две, одну из которых возглавила Вихарева. Ни Рудницкий, ни Вихарева и словом не обмолвились, что руководили группами. Вот как получилось, что после скрупулезного следствия на воле остались 10 активных членов КПМ из этих групп *. А если бы не Чижов? Сейчас точно сосчитаю, сколь- ких он завалил. Даже перечислю: Н. Стародубцев (воорг), И. Подмолодин (воорг), И. Широкожухов (воорг), А.Зем- лянухин, Ф. Землянухин, И. Шепилов, И. Сидоров, Ф. Князев, Е. Миронов, В. Радкевич, Д. Буденный, А. Степанова, М. Барабышкина. 13 человек. А если бы он держался, как было договорено, судили бы всего 10 че- ловек, а не 23. И сроки дали бы нам гораздо меньшие. Следствие закончилось. Мы стали ждать суда. Мы хо- тели сказать на суде всю правду — ио следствии, и о нашем деле. ПЕРЕД ДАЛЬНЕЙ ДОРОГОЙ И В САМОМ ЕЕ НАЧАЛЕ Следствие закончилось, как я уже говорил, с подпи- санием так называемой 206-й статьи УПК. Я эту бума- ♦ Плюс остатки разгромленных групп, о которых уже говори- лось. Итого, двадцать человек! 106
жечку, после внимательного прочтения всех 11 томов на- шего следственного дела, подписывал при следователе майоре Харьковском. Подписал и сказал ему: — Гражданин майор! Я не понимаю, на что вы рас- считываете, лично вы и весь следственный отдел? Ведь даже при самом строгом закрытом военном суде неизбеж- но вскроются факты пыток и избиений. Вот у меня на щиколотках и на руках следы наручников. Все тело по- крыто синяками. Они не исчезнут до суда. Мы расска- жем всю правду — как из нас выбивали так называемые признания. Вы пытали лишением сна Марину Виха- реву, ровесницу вашей дочери. А ведь Лия Харьков- ская вполне могла вступить в КПМ. Многие знали ее. И я, и Чижов, и Батуев. Я не могу понять, почему вы так уверены в себе? Почему вы не боитесь попасть на скамью подсудимых? Ведь суд, несомненно, оправ- дает пас! Странное дело: майор Харьковский не спорил со мною, не ругался. Во время моего монолога с его лица не сходила какая-то гадкая улыбка. И он даже не отправил меня в карцер. На следующий день меня неожиданно выдернули и повели наверх к Литкенсу. Я уже привык к «конторско- му шкафу». — Что вы вчера наболтали вашему следователю? — Я могу повторить это и при вас. — Ия сказал все то, что говорил майору Харьковскому. Полковник Литкенс внимательно выслушал меня. Так же гадко улыбнулся и сказал: — Что ж, вы смелый человек, Жигулин-Раевский. Я уважаю смелых людей, даже врагов. Я разрешаю вам спать или лежать на кровати в любое время суток. Вы с кем сейчас в камере? Со священником Матвеевым? - Да. — Следствие по его делу тоже закончено. — Я это знаю. Он говорил, что тоже подписал 206-ю. — Если хотите, я разрешу вам читать — книги, га- зеты. — Нет. Мне не нужны ваши милости. Пусть Аркадий Чижов читает. — Почему вы так раздражены против Чижова? — Он предатель и сволочь! — Здесь и я с вами согласен — сволочь он удиви- тельная! Но ничего — он будет наказан, — закончил 107
Литкенс и как-то странно и даже несколько загадочно усмехнулся. И меня увели во Внутреннюю тюрьму, в камеру, в ко- торой я обитал уже месяца два со священником Митро- фаном Матвеевым. Удивительной духовной и нравствен- ной силы был человек. Когда открывалась дверь в каме- ру и в дверях показывался надзиратель или дежурный офицер, он всегда осенял их крестным знамением со словами: — Изыди, сатана проклятый! Его, как и меня, часто били. Но он терпел побои му- ченически — читал во время избиения молитвы, — сла- вил господа. Какая это была чистая и светлая душа! Он успокаивал меня: — Анатолий, не горюй! Ведь за правду ты сидишь? — В общем, да. — Так вот, имей в виду. Господь наш сказал: «Бла- женны изгнанны правды ради, ибо их еси Царствие Не- бесное». За время, какое мы прожили в одной камере — а время в тюрьме длипное-предлинное, — он прочитал мне наизусть все Евангелие — по-церковнославянски и по- русски. И рассказал мне своими словами Ветхий завет. Я же читал ему стихи или пересказывал что-нибудь прочитанное, особенно часто историческое. Этого челове- ка словно сам бог мне в камеру прислал. Я ведь знал от матери всего четыре-пять молитв, а Священного писания не читал. Хотя у матери было до и после войны Еванге- лие с двойным текстом — славянским и русским. Я ли- стал его и читал некоторые места, меня интересовало со- поставление двух славянских языков — древнего и ново- го. Был еще интересный альбомчик о чудотворце Сера- фиме Саровском. Его мы со Славкой на развалинах нашли. Дня через три после моего вызова к Литкенсу отца Митрофана выдернули с вещами. И я его встретил лишь несколько месяцев спустя на Тайшетской пересылке. Бы- ло тепло и солнечно. — Здравствуй, Анатолий! — Здравствуйте, отец Митрофан! — Ну вот, видишь: уже не в подвале мы сыром, а на божьем теплом солнышке. Не горюй: «Блаженны изгнап- пы правды ради». Священник ходил по зоне с деревянным ручным ящи- ком со столярным инструментом. Он, оказывается, хоро- 108
шо знал столярную работу, и за это его ценило даже ла- герное начальство. Все самое сложное и тонкое по сто- лярной части делал на пересылке священник Матвеев... Вернемся, однако, во Внутреннюю тюрьму УМГБ род- ного Воронежа. Кончилось следствие, и потянулись дол- гие дни, недели, а потом и месяцы ожидания суда. С по- мощью моей азбуки для перестукивания я свободно об- щался с Колей Стародубцевым, Славой Рудницким, Воло- дей Радкевичем. А с Радкевичем поселили когО-то из группы Стародубцева. Следствие окончилось, и следст- венный отдел и тюремное начальство сквозь пальцы смот- рели на наше общение. Было твердо договорено расска- зать правду о следствии. Мы напряженно ждали суда, готовили обвинительные речи. Впереди была Надежда. Впереди был бой за Правду, за торжество Истины. И сочинялись стихи: Трехсотые сутки уже на исходе, Как я заключенный тюрьмы МГБ. Солдат с автоматом за окнами ходит, А я, как и прежде, грущу о тебе. 14 июля 1950 г. ВТ УМГБ ВО, 5-я камера. Наконец терпение иссякло — в середине июля 1950 го- да все 23 * члена КПМ твердо договорились объявить 1 августа 1950 года бессрочную голодовку с требованием ускорения суда. Надписи «С 1 августа — голодовка с требованием ускорения суда!» появились на стенах про- гулочных двориков, в бане, в карцерах. Эти слова звуча- ли в перестуках между камерами. А вот строфы из последних моих стихов, сочиненных во Внутренней тюрьме УМГБ ВО: Н. Стародубцеву Между нами стена, бесконечно сырая, глухая, Я пе вижу тебя, но я знаю: ты рядом со мной. Оттого-то сейчас, эти строки скупые роняя, Я как будто бы слышу дыханье твое за стеной... Не грусти, Николай, — в жизни всякое может случиться, ♦ Иван Подмолодив был уже увезен в психиатрическую боль- ницу. 109
Но настанет тот день, что мы сможем друг друга обнять! Мы отыщем тогда пожелтевшие эти страницы. И припомним все то, что нельзя никогда забывать! Мы припомним тогда тишину и стальные «браслеты», Одиночные камеры, мрачные стены вокруг... Сколько будет цветов! Сколько будет веселья и света! Сколько выпьем вина мы с тобою, мой друг!.. Июль 1950 года. ВТ УМГБ ВО, 5-я камера. Да, и как это ни удивительно, долгие годы спустя получилось все именно так, как в процитированных строчках. В один из последних дней июля 1950 года все члены КПМ написали, как полагается, заявление о голодовке. Для заявлений выдавался обычно маленький листочек бумаги и коротенький — в 4—5 сантиметров карандашик. Пока заключенный писал, надзиратель смотрел, чтобы писал он только на этой бумаге, и потом сразу же заби- рал и листок с заявлением, и карандашик. А на следующий день в неурочное время (мы обычно любили беседовать долгими вечерами) постучал Колька: — Меня выдергивают с вещами. Прощай! — Прощай! Странно. Куда бы это его? В другую камеру — нет необходимости. На суд? В городскую тюрьму? Пока я раздумывал над этим, открылась форточка, и надзира- тель тихо сказал: — Жигулин-Раевский, приготовиться с вещами. Я приготовился. — Выходи. Направо. Я пошел со своим мешком в сторону проходной, веду- щей наверх в Управление. Но мы не дошли до нее. — Стой! Поставь мешок к стенке! Мы остановились у двери такого же размера, как и соседние двери камер с солнечной стороны, по хорошо обитой кожей и без волчка. Надзиратель нажал кнопку, но звонка не было слышно (наверное, с другой стороны зажглась лампочка). Дверь приоткрылась. Надзиратель сказал: НО
—- Заходи! Я вошел в большую, залитую солнцем комнату. Это был кабинет начальника тюрьмы полковника Митреева, мы учились в одном классе с его сыном. У окна был большой письменный стол. До блеска натертый паркет и широколистная пальма на тумбочке. В кресле справа сидел сам полковник. Слева — незнакомый веселый чело- век в светлом летнем костюме. — Садитесь, — сказал он и улыбнулся. В руках у него был тонкий кожаный портфель, соеди- ненный стальной цепочкой с браслетом на левой руке. Я присел на край третьего стула. — Жигулин-Раевский? — Да. Анатолий Владимирович. — Пришло решение по вашему делу, гражданин Жи- гулин-Раевский. Ознакомьтесь, пожалуйста, и распиши- тесь. И он подал мне листок бумаги с многоэтажным гри- фом. Листок был всего размером с половину обычного листа для пишущей машинки, а оттого, что был ниже грифов разделен вертикальной чертой, напоминал открыт- ку. Вот как он выглядел, вот что он содержал: СССР МИНИСТЕРСТВО ГОСУДАРСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ Особое совещание при министре Государственной безопасности СЛУШАЛИ: дело № 343843/2 Жигулина- Раевского Анатолия Владимировича 1930 г. р., студента Воронежского лесохозяйственного института по обвинению его в участии в антисовет- ской подпольной молодеж- ной террористической организации. ПОСТАНОВИЛИ: Согласно статьям УК РСФСР 58-10-1 часть, 58—11 и 19—58—8, избрать мерой пресечения преступной деятельности Жигулина-Раевского Анатолия Владимировича заключение его в исправи- тельно-трудовые лагеря сроком на 10 лет. Министр государственной безопасности СССР (Абакумов)
Заместитель министра государственной безопасности СССР (Рюмин) Заместитель министра государственной безопасности СССР (Игнатов) 24 июня 1950 года г. Москва С решением ознакомлен... Да, к этому времени министром государственной без- опасности стал Абакумов, один из сатрапов Берии. Сам Берия был уже первым заместителем Председателя Сове- та Министров СССР И. В. Сталина, но, разумеется, кури- ровал МГБ. Веселый, с большим носом человек в летнем костюме любезно сказал, что я могу и не подписывать графу «С решением ознакомился». Тогда они с полковником напишут, что осужденный с решением ознакомился, но подписать его отказался. И поставят свои подписи. Это не имеет никакого значения. Я сначала ничего не понял. Ведь мы ждали суда и хотели отказаться на суде от выбитых из нас «призна- ний». Я спросил: — А когда же будет суд? — А это и есть суд. Самый высший. Ваше дело тща- тельно рассмотрели и вынесли решение, — вежливо пояс- нил незнакомец. — Вы можете писать жалобы, апелля- ции. Их тоже внимательно рассмотрят... Я почти не слышал «курьера». Я думал об одном — надежды наши рухнули, нас нагло обманули, провели. Стали понятны усмешки следователей. Пункты были мне известны. 58—10—1-я часть — антисоветская агитация в мирное время. 58—11 — антисоветская организация. 19—58—8 — террор. Мысли мешались, путались, я был словно подкошен этой неожиданной развязкой. Через прогулочный дворик меня провели в старый черный воронок. Между задней дверью и помещением для заключенных, отделенным решетчатой стеной, сидел солдат. Ехали мы по Плехановской в старую, еще ека- терининских времен, городскую тюрьму. А во дворике тюрьмы я увидел вылезавшего из другого подоспевшего воронка подельника Ваську Туголукова. Он жил в киселевском готическом доме. И попал в КПМ через Киселя. Я увидел его, взгляды наши встретились, п я поприветствовал его нашим КПМовским жестом. Но он, кажется, не понял меня. И его куда-то быстро увели. Потом я догадался куда. В «приемном отделении» были так называемые боксы — такие малые камеры, 112
в которых нельзя было ни лежать, ни сидеть, а только стоять. Постоял и я в таком боксе со своим мешком. Потом меня вызвали. Комнатка маленькая, но потолки высокие. Две худые, злые, некрасивые женщины. Одна другой: Марусь! Погляди-ка, кто к нам пожаловал. - Кто? — Такой молодой, а статьи такие тяжелые. Из быв- ших, что ли? — Нет! — сказал я. — А почему Раевский?.. Они кто — князья или гра- фы были, эти Раевские? — обратилась она уже к Ма- русе. — Точно не знаю, но мы, вроде, уже их всех пере- били. — Я праправнук декабриста и поэта Владимира Фе- досеевпча Раевского. — Знаем мы вас, внуков и правнуков. Все Раевские в белых армиях воевали, и все в расход пущены. Разве что за границу кто успел убежать. — Ладно, ...с ним! В 506-ю его. Контра недобитая! И добродушный надзиратель повел меня в 506-ю на пятый, самый высокий, этаж по кирпичным ступеням, по сводчатым коридорам, через многочисленные решетчатые двери. Пришли. Устали. Я — от мешка, надзиратель — от одышки. Камера оказалась сводчатой, небольшой, но уютной. На четырех человек. Но жителей было двое. Одного совершенно не помню, другой запомнился ярко — матрос Боев. Он сидел у окна и очень душевно пел: На железный засов ворота заперты, Где преступники срок отбывают. За высокой, за серой тюремной стеной Дом стоит и прохожих пугает. В одиночке сидит вор-преступник один. Спать ложится на жесткое ложе. Ему снится малыш, его маленький сын. Ему снится она — всех дороже. Но недолго он спал этим радостным сном. Растворилися с грохотом двери... — Ты из «внутрянки» МГБ? — спросил он. - Да. — Вчера здесь Борис Батуев был, а позавчера преда- 8 Зарок ИЗ
тель ваш — как его? — Чижов. Борис горевал, что не встретился с ним. Да вы его все равно догоните где-ни- будь на пересылке. И удавить его спокойно можете, хоть и ввели снова смертную казнь. — Когда ввели? — Указом от 12 января этого года. Для изменников Родины, шпионов, диверсантов. А вам за вашего предате- ля только срок могут прибавить. А если технически замочите, то и без суда обойдется. — Сколько дали Борису? — Дали-то немного — всего 10 лет. Но ОСО — особое совещание! Оно и продлить может, может после каждой десятки новую добавлять. Там кто-то из ваших портрет Сталина расшлепал. Повезло ему, что была отменена смертная казнь. — А почему к нему не применяли Указ от 12 января? — Потому что закон обратной силы не имеет. Ведь этот ваш подельник преступление до Указа совершил, до 12 января. Понял? — Понял. Окно вертикально загорожено уходящими в стены прутьями. Каждый — толщиною в руку. Расстояние меж- ду прутьями сантиметров семь. Снаружи окно закрыто ящиком — «баркасом». Видно лишь небо и слева — не- большой дальний кусочек города, справа — часть внут- ренней стены тюрьмы. — Екатерина-матушка строила, а для нас пригоди- лось!.. Тебя завтра утром возьмут — в столыпин- ском до Москвы поедешь роскошно — на Красную Пресню, на пересылку. Там, может, и с друзьями встре- тишься. На рассвете (а я почти не спал) позвали меня на этап. Воронеж. Часа четыре утра. Безлюдье. Проверили. Пересчитали. Погрузили в столыпинский вагон, извест- ный по учебнику истории и по картине «Всюду жизнь» художника Н. А. Ярошенко. На картине, как помнит читатель, изображена идиллическая сцена. Открытое (с поднятым стеклом) окно тюремного вагона. Настоящей решетки нет, лишь тонкие редкие прутики. За окном в вагонном коридоре юная мать с ребенком. Ребенок кормит крошками хлеба собравшихся на деревянном перроне голубей. За окном виден также седой старик и молодой солдат с мосинским карабином на плече. Да, да, именно так! Первоначально столыпинский вагон отличался от 114
тогдашнего (конца XIX века) вагона III класса лишь теми прутиками на окнах. И солдаты стояли у обеих дверей. Заключенные могли свободно гулять по вагону, переходить из купе в купе. Иное дело был столыпинский вагон в 30—40-х годах нашего века. Это было нечто вроде довоенного пригород- ного вагона с нижним (для сидения), верхним (для сна) и третьим (для багажа) ярусами. Поправка только на решетчатую стенку с решетчатой дверью, отделяющую купе от коридора. Кроме того, все четыре яруса: пол, сиденье, средняя полка с откидным лазом и верхняя полка — предназначались для размещения заключенных. Но я этого еще не знал, ибо ехал в столыпинском вагоне впервые и ехал один в купе (а вообще в одно такое, описанное мною «купе» набивали порою до 30—40 за- ключенных). В соседнем купе ехал Игорь Струков. Мы начали было по привычке перестукиваться, но вскоре поняли, что можно просто разговаривать. Слышимость была хорошая. Все разговаривали — от первого купе до последнего. Струкову дали 6 лет. Давиду Буденному — 5. Про такие двух-трех-пятилетние сроки говорили потом в лагере: «Что ж, это срок детский, на параше можно отсидеть». Но это, конечно, шутка, и горькая шутка. И срок есть срок, а лагерь есть лагерь. Особенно тяжел был лагерь в Джезказгане для Игоря Струкова. Он еще в детстве ли- шился ног (одной — выше, другой — ниже колена) — попал под трамвай. В лагере Игорь работал из-за инва- лидности в ППЧ (производственно-плановой части) и по мере возможности помогал Давиду, которому приходилось туго в рудной шахте. В том же лагере оказались и другие мои друзья-подельники: В. Рудницкий, Н. Стародубцев, А. Селезнев. Конечно, вместе им было веселее, чем мне одному на Колыме. Но вернусь в Столыпин. Послышалась хорошая песня. Я ее и раньше знал, но здесь, в Столыпине, под перестук колес, она особенно впечатляла. Цыганка с картами, Дорога дальняя. Дорога дальняя — Казенный дом. Быть может, старая Тюрьма центральная Меня, мальчишечку, По новой ждет. 8* 115
Отлично знаю я И без гадания: Решетки толстыя Мне суждены... Опять по пятницам Пойдут свидания И слезы горькие Моей жены. Все было у нас, как в старинной песне. Не было толь- ко свиданий. Да и жен не было. А в столице и старых воронков в то время уже не было. Наш Столыпин загнали в тупик, огороженный высо- кой дощатой стеною. Нас пересчитали, еще раз провери- ли. И въехали в загон два огромных фургона. На одном было написано: «Росглавкондитер. Хлебобулочные изде- лия». На другом: «Мясо. Мясные изделия». Фургоны были новые и красивые, ярко разрисованные калачами и колбасами. Я попал в «Мясные изделия». Нас долго везли до Краснопресненской пересыльной тюрьмы. Я до этого никогда в Москве не был. Но фурго- ны — без окон. Сквозь узкие вентиляционные щели были иногда видны какие-то обрывки старых, замурзанных улиц. Двери фургонов открылись лишь во дворе огромной (не екатерининской) тюрьмы, которая была замаскирова- на под фабрику. Вместо наружных решеток — решетки, внешне похожие на жалюзи. Возвышалась высокая кир- пичная труба, и даже дымок шел из нее. В широком коридоре нас выстроили. Пузатый надзи- ратель, сверкая огромной связкой ключей, громко спросил: — Подельники есть? Два дурака — я и Игорь Струков — хором сказали: — Есть! Есть! Нас, дураков, развели в разные группы. После шмона, бани и т. п. я попал в огромную, на пятом или четвертом этаже, камеру. Человек на двести камера. Только в январе 1954 года, встретившись с Ю. Кисе- левым на воронежской 020-й колонии, я узнал, что имен- но в той камере Краснопресненской пересылки в августе 1950 года состоялся суд над А. Чижовым. За два-три дня до того, как меня доставили на Краснопресненскую пере- сылку, там оказалось несколько ребят из КПМ. Они и судили А. Чижова. Позднее, уже на свободе, я много 116
раз слышал рассказы участников этого суда и могу зафик- сировать и кратко описать это событие. В суде над А. Чижовым участвовали Б. Батуев, Ю. Киселев, С. Рудницкий, В. Радкевич и еще несколько человек. Чижов каялся, рыдал, говорил, что его обманули следователи. Обещал стать честным человеком. Все равно его приговорили к удушению. Но Борис Батуев, пользуясь своим правом вето, предусмотренным для чрезвычайных ситуаций, настоял на отмене приговора. Это было и муд- ро, и по-человечески. Чижов, однако, не исправился. Отец его ездил к начальнику лагеря (где-то в районе Караганды). И Чижов всю дорогу, то есть все время пребывания в заключении, был придурком, работал в КВЧ. Он имел все: хорошую еду и водку, имел даже женщин (привозили из других лагерей для постановки спектаклей), у него был фотоаппарат, и он привез домой много своих лагерных снимков. И отец, и Галина часто навещали его. Судя по такому образу жизни в лагере, видно, хорошо служил Чижов лагерному начальству. На всю жизнь, Аркадий, осталась на тебе иудина пе- чать... Два дня я был на Краснопресненской пересылке. Че- рез решетки-жалюзи была видна Москва. Потом я долго ехал через Россию и Сибирь с остановками в Свердлов- ской и Новосибирской пересыльных тюрьмах. В столы- пинских вагонах того времени окна были с одной сторо- ны — со стороны коридора. В купе было только очень маленькое окошечко с двумя крепкими решетками — снаружи и внутри. Размером примерно 15 на 20 санти- метров. Заключенных в купе было по 20 и более человек. И все-таки можно было дышать. А когда набивали по 30—40 человек и не выводили на оправку (в туалеты, па современном языке), было смертельно тяжело. Люди и мочились и испражнялись, не выходя из «купе». Эта дорога — только присказка. А сказка, сказка бу- дет впереди. Впрочем, дорогу я описал весьма кратко и с большими пробелами. Не сказал, что свердловская тюрьма располо- жена как раз напротив кладбища, а пересылка в Новоси- бирске была уже почти лагерного типа. Там впервые в прогулочном дворе мне попались карандашные арабские письмена. Там мне впервые побрили усы. Впрочем, чтобы как-то компенсировать пробелы, я по- веселю читателя, забежав года на четыре вперед. Во всех 117
столыпинских вагонах XIX и XX веков так ли, сяк ли можно было сквозь решетку и коридорные окна видеть, как выразился какой-то персонаж Чехова, «проезжаемую» местность. Степь или таежные дали, крепкие сибирские срубы, резные ворота или странный городок с названием Биробиджан. Отвратительнейшие неудобства «путеше- ствия» не по своей воле в столыпинском вагоне все-та- ки не отнимали полностью главного, ради чего человек вообще путешествует, — он путешествует, чтобы видеть новые места, города, реки, горы, рассветы, сумерки, за- каты. Однако конструкторы столыпинских вагонов начала 50-х годов отняли у бедных заключенных и эту послед- нюю радость. Все окна и окошки новых столыпинских вагонов были снабжены прекрасно пропускающими свет... матовыми стеклами. Когда меня в декабре 1953 года везли на переследствие в Воронеж и я попал в такой вагон, я был просто в отчаянии. Не только не было видно заоконной местности, нельзя было даже понять, в какую сторону идет поезд. И подумалось мне: «Господи! Неуже- ли нормальный человек может додуматься до такого са- дизма?..» МЕДОВЫЙ МЕСЯЦ В ТАЙШЕТЕ Мы ехали долго и скоро. Вдруг поезд, как вкопанный, стал. Вокруг — только лес да болота. Вот здесь будем строить канал. (Из песни) Эпиграф, может быть, и не самый удачный, но все- таки подходящий, ибо ехали мы действительно долго и с довольно большой скоростью. И вдруг столыпинский наш вагон отцепили и повезли куда-то на запасные пути, на миг мелькнуло серое здание вокзала с черными буквами по белому полю: «Тайшет». Название было настолько неведомое и странное, что в первое мгновение прочиталось оно как «Ташкент». Но это был — увы! — не Ташкент. Вагон почти вплотную подогнали к довольно простор- ному дощатому загону. Возле него вагон наш, «как вко- 118
панный, стал». Было ясно, что приехали мы уже на место. Загон был необычен своими высокими стенами. Они были высотою метра в четыре. И это была не случай- ность. Такая высота понадобилась для того, чтобы пас- сажирам транссибирских экспрессов не попадались на глаза заключенные. И знаменитая Тайшетская озерлагов- ская пересылка была примерно так же огорожена. Сна- ружи, особенно со стороны железной дороги, — высокий, гладкий сосновый забор. И вышек нет над забором. Вышки — невысокие — были расположены внутри — в углах дощатой ограды. И колючка, и пулеметы, и про- жекторы — все было внутри. Что подумает проезжающий мимо в скором поезде человек? Неинтересный забор ка- кого-то склада. Про лагерь не подумает. Насыпи там, на этом участке магистрали, возле пересылки, нет. Там ско- рее даже небольшая выемка. Так что даже крыши бара- ков проезжающий не увидит. Когда выходили из вагонов (их оказалось два), видно было во все стороны: тайга, тайга, тайга... Да. «Вокруг — только лес да болота». Все как в невеселой песне строи- телей Беломорско-Балтийского канала. В загоне уже были женщины из первого вагона. Их было около тридцати, и у каждой на руках — грудной ребенок. Младенцы плакали на общем для всех народов младенческом языке, а женщины (совсем молодые, лет по двадцать) говорили между собою на языке певучем и красивом, и неожиданно — почти совершенно понятном. Боже мой! Да ведь они, наверное, с Западной Украины! — догадался я. Их-то за что забрали, женщин с грудными младенцами? Я подошел к ним, поздоровался и заговорил на том украинском языке, на котором говорил в детстве в Подгорном. Святый боже! — как же они были обра- дованы! И как мне сейчас хочется писать о них по-ук- раински! Но ведь не принято в одном произведении смешивать два разных языка. Женщины прекрасно пони- мали меня, и дорого, и радостно было им, что встре- тился мужчина-украинец, хай не з ЗахщноТ, а з Ве- лико! УкраиТни. Из разговора выяснилось, что юные женщины с мла- денцами на руках — жены еще не сложивших оружие бандеровцев. И что приговорены они всего лишь к бес- срочной ссылке в глухие районы Сибири. Но суд постано- вил доставить их на место ссылки под конвоем, строгим этапным порядком. Все они были почему-то в белых косынках. 119
Построили нас по пятеркам. Впереди — женщины. Шесть или семь пятерок. А в следующей за ними пятерке шел я — вторым слева. Я впервые за все свое путеше- ствие шел без наручников. Обычно мне их надевали при любых переходах — из тюрьмы в вагон, из вагона в тюрьму или в воронок. В воронке наручников с меня не снимали... Забыли сейчас, наверное, надеть... Пока я об этом размышлял, догремел голос, произно- сивший обычное, давно надоевшее: — ...из колонны не выходить! Шаг влево, шаг вправо считается побегом! Конвой применяет оружие без преду- преждения! Шагом марш! Конвойных было шестеро. Двое шли впереди, двое по бокам, двое позади. Пятеро с автоматами. Шестой — начальник конвоя — с пистолетом и собакой. Вели нас пустыми, немощеными, грязными после дождя улицами. Но было тепло, и светило солнце. Горо- док был серый, весь деревянный. Серые от ветхости и дождей домишки и заборы. Слева виднелось что-то похо- жее на небольшой заводик. Пахло сухим и мокрым дере- вом, смолою, креозотом. Справа, не видимые нам за до- мами, грохотали поезда. И со всех сторон, по всему окое- му, были густые зеленые, голубые и дымчатые синие дали — тайга. Тайга как бы хотела показать, как ничто- жен в сравнении с нею этот (как его?) городишко Тай- шет. Я чуть позднее там, на пересылке, написал стихо- творение, которое начиналось строфою: Среди сопок Восточной Сибири, Где жилья человечьего нет, Затерялся в неведомой шири Небольшой городишко Тайшет... Улица стала узкой. Одна из женщин впереди нас, обходя лужу, споткнулась и упала, выронила ребенка. Строй смешался. Я и низкорослый чернявый сосед мой слева помогли женщине подняться. Я подал ей запеле- нутого ребенка. Он моргал синими глазками и не плакал. И с интересом смотрел на меня. Шедший слева и чуть позади нас конвоир, белесый дылда с тупым веснушчатым лицом, заорал: — Не спотыкаться! Не падать! Какого... падаешь, сука! Конвоир догнал нас (строй уже тронулся) и неожи- данно ударил женщину прикладом автомата в спину чуть ниже шеи. Женщина снова упала. Я подхватил ребенка 120
и вдруг услышал гневный картавый возглас своего чер- нявого соседа: — Мерзавец! Как ты смеешь женщину бить! Подо- нок! Ты лучше меня ударь, сволочь! На, бей меня, стре- ляй в меня! Картавый рванул на груди лагерный свой серый, тон- кий, застиранный китель и нательную рубаху и пошел на конвоира: — Я тебе сейчас, сучий потрох, на память глаза вы- колю! Женщину беззащитную бьешь, падла!.. Я держал в правой руке младенца, а левой вцепился в Картавого: — Не выходи из строя — он тебя убьет! — Ни хрена не убьет — не успеет, у него затвор не взведен! Я его раньше убью! С хвоста колонны к нам бежал, хлюпая по лужам, начальник конвоя и, стреляя в воздух из пистолета, неис- тово орал: — Стреляй! Стреляй, ...вологодский лапоть! Взведи затвор и нажми на спуск! Он же вышел из строя! Он на- пал на тебя! Приказываю: стреляй — или я сам тебя сей- час пристрелю! Рядовой Сидоров! Выполняйте приказ!.. Картавый все шел на солдата, а тот прижался спиною к серому забору. В глазах его был ужас. И руки его дро- жали мелкой, гадкой дрожью вместе с автоматом. Он просто не понимал, что такое делается, он никогда не видел и не слышал подобного: безоружный человек шел грудью на направленный в него автомат. Солдат оцепенел от страха. Если бы он начал стрелять (а он выпустил бы со страху все 72 пули одной очередью), я, как и Карта- вый, как и многие другие, был бы убит — я стоял почти рядом, чуть позади Картавого. Картавый, видя, что начальник конвоя уже близко, смачно плюнул конвоиру в лицо и спокойно вошел в строй. Теперь его уже нельзя было застрелить. Подбежавший запыхавшийся начальник конвоя при- казал: — Ложись! Всем заключенным — ложись!.. Заключенные упали, легли в жидкую грязь на дороге. Младенцы и женщины плакали. Лежали мы в грязи часа два — пока не прибежало на выстрелы лагерное и охранное начальство. Пока составлялся начальный про- токол обо всем происшедшем. Из разговоров я узнал, что Картавый — тяжеловозник (т. е. имеет предельно высокий срок заключения — 25 лет, ссылки — 5 лет п 121
поражение в правах на 5 лет). Лежа в жидкой тайшет- ской грязи, мы и познакомились кратко. Он сказал мне, что зовут его Фернандо-Рафаэль, но можно звать Федор или Федя, что родился он в 1925 году и мальчиком был привезен в Москву после поражения республиканцев во время гражданской войны в Испании. Когда нас, наконец, привели к воротам пересылки, впустили внутрь по счету и стали выкликать по фами- лиям, я был удивлен обилием тяжелейших статей, по ко- торым был осужден мой новый знакомый. Старший над- зиратель открыл его личное дело и с трудом прочитал его первую трудную фамилию по складам: — Пе-ла-и-о? Фернандо вышел из строя и бодро продолжил: — Пелайо, Фернандо-Рафаэль! 1925 года рождения. Он же Смирнов, он же Емельянов,' он же Степанюк, он же... — Ладно! Хватит! Говори статьи! Фернандо без запинок стал называть статьи Уголов- ного кодекса РСФСР, по которым он был осужден. Смысл статей он в своей «молитве», естественно, не объяснял — они всем были известны, — но я для читателя разъясню в скобках: 58—1-а (измена Родине гражданским лицом), 58—8 (террор), 58—14 (саботаж), 59—3 (вооружен- ный бандитизм). Указ «два-два» (хищение государствен- ной собственности). Далее он стал называть более легкие статьи: за подделку документов, побег из ссылки, переход границы и т. п. Здесь старший надзиратель прервал его: — Хватит! Срок? — Двадцать пять. — В наручники его и в БУР! В пятый угол! Статьи были чудовищные. Когда очередь дошла до меня, я выпалил свою «мо- литву»: — ...он же Раевский. 1930 года рождения. 19—58—8, 58—10—1-я часть, 58—11. Особое совещание. 10 лет. — Почему тебя в наручниках положено водить? — Ей-богу, не знаю! — Почему он без наручников? — взревел старшина уже не на меня. — В БУР его тоже, в пятый угол... В БУ Ре (а на Тайшетской пересылке Озерного ла- геря БУР был теплый, рубленый, деревянный) Фернан- до рассказал мне историю своей жизни и своих приклю- чений. Первый свой срок Фернандо получил, по его словам, 122 9
за какое-то мелкое несогласие с Программой испанского комсомола. Собрание (конференция или съезд) проходило в Москве. Фернандо взяли наутро после выступления. Судило его Особое совещание. 5 лет по ст. 58—10 УК РСФСР. И загудел он в Сибирь. В Фернандо жила неукротимая жажда свободы. Отбыв пятерку в лагере (1943—1948), он бежал из ссылки, пы- тался перейти государственную границу. Все эти вольные порывы, включавшие угон автомашины, перестрелку с по- граничниками и т. п., и отразились в его формуляре тя- желыми статьями. А человек он был незаурядный. В БУРе, в большой камере, мы с Фернандо жили три дня. Обошлось почему-то без пятого угла. Спали на теп- лом сосновом полу. Постель — брюки. Подушка — мешок с вещами. Одеяло — пиджак. Кормили нас хорошо — полным обедом. Заключенные, приносившие нам три раза в день пищу под небдительным надзором тюремщика, от- носились к нам почтительно. Я ко всему происшедшему имел лишь косвенное отношение, это Фернандо пошел на автомат, но я был рядом с ним, и в БУР нас бросили вместе. И лагерная молва связала нас с Фернандо. Через три дня Фернандо куда-то выдернули с вещами (а у него вещей-то никаких не было) — наверное, на суд. А через несколько часов и меня выпустили — в жилую зону. Сам помощник нарядчика отвел меня в новый барак № 3, секция 2-я, прогнал кого-то с хорошего места у окна и сказал: — Вот здесь пока будешь жить. В бараке были не сплошные нары, а так называемые вагонки. Это деревянная, но сделанная без единого гвоздя четырехместная кровать. На одном каркасе четыре спальных места — два внизу, два наверху. Соломенный матрац, соломенная подушка с наволочкой и простыней, с одеялом. Райская жизнь! Ко мне приходили многие — познакомиться. Большинство заключенных были еще в своей вольной одежде. Пришел венгр Иштван. Фамилию его я, к сожалению, забыл. Он работал на сельхозе, в сельхозной бригаде, и каждый вечер приносил мне не- сколько вареных, рассыпчатых вкусных картошин. Очень хороший, добрый был человек. Он давно уже был в лаге- рях — еще с плена, с войны. На пересылках лагерного типа принято было искать друзей, подельников, земляков да и просто людей своей национальности. Однажды пришел пожилой уже человек лет пятидесяти пяти. Спросил: 123
— Воронежских нету? Кто есть из Воронежа? Я отозвался. Он подошел ко мне. — Вы из самого города? — Да, из города. Человек опечалился и хотел было уже уходить, когда я сказал: — Я сам родился в городе, но отец мой — из села Монастырщина Богучарского района. Человек заволновался. — Фамилия-то какая у тебя? — Жигулин. По отцу. — А звать? Отчество какое? — Анатолий Владимирович. — Да ведь ты, наверное, Володьки Жигулина сын?! Да ведь ты и похож на него! Как отца по батюшке? — Владимир Федорович. — Точно! Федора Семеновича сын. Других Жигули- ных не было в селе. Глаза его наполнились слезами. Он сел со мною рядом на вагонку, обнял меня и радостно зарыдал, удивленно повторяя: — Володьки Жигулина сын! Володьки Жигулина сын!.. Мы были соседями. Володька-то младше меня лет на семь. А с его старшим братом Алешкой, твоим дядей, мы по девкам вместе бегали. Дядя-то Алексей жив? — Жив дядя Алеша. Он в Митрофановне сейчас жи- вет. Мы были у него с младшим братом в сорок седьмом году. У пего и у тети Зины. — И Зинка жива?! Господи, радость-то какая! Ведь я за Зиной-то ухаживал. Она всего на полгода меня млад- ше.,. Мы ведь с Алексеем в Добровольческой армии слу- жили, у Деникина Аптона Ивановича... Но Алешка-то, видно, остался, а я уплыл из Крыма... У меня в Париже жена, француженка она. И двое детей — сын и дочь. Я маляром работал, а маляр во Франции — это худож- ник, жили хорошо, квартира хорошая... Во время войны я во французском Сопротивлении участвовал... Я ведь получил разрешение вернуться на родину и паспорт со- ветский в посольстве получил. Решил пока один поехать, без семьи — поглядеть, как и что. Да, фамилия-то моя — Вричов. Виктор Андреевич... Ну вот. Как переехали гра- ницу СССР, меня сразу в вагоне и взяли. — За что? — За службу в белой армии. 58—13. А еще 58—3. — А это что за пункт? Я такого еще не слышал. 124
— Проживание за границей, связь с международной буржуазией. 25 лет!.. Вричов приходил ко мне ежедневно, и я ежедневно рассказывал ему о Жигулиных, об отце, о нашей жизни. Даже о своем деле... Рассказывал и он. Много было встреч на Тайшетской пересылке. Этапы ежедневно приходили и уходили. Люди менялись. Однаж- ды пригнали этап немцев. Все в новенькой немецкой военной форме. Я присмотрелся к ним и вдруг заметил, что они почти все очень молодые — лет по 17—18. И форма многим из них была велика, сидела мешковато. С ними было несколько молодых немок. Одна — невысо- кая, синеглазая, с густой копной золотистых волос, в яр- ком красном платье. Она мне сразу понравилась. Звали ее Марта. Много разных встреч было в Тайшете. Один забавный случай я здесь запишу. Во время самой первой моей прогулки по жилой зоне ко мне подошел человек лет тридцати в чистом новом и даже отглаженном рабочем комбинезоне. Этакий рабочий франт. Он подошел ко мне и протянул руку. — Здравствуйте! Я много слышал о вас. Здесь были ваши подельники. — Кто именно? — Вот этого я, к сожалению, не запомнил. Запомнил только, что все они были из Воронежа. Как называлась ваша организация? - КПМ. — Да, они были именно из КПМ. А наша организа- ция называется «Черные соколы». Многие наши люди еще на воле и активно работают. Мы ставим своей целью восстановление в нашей стране монархии. А вы? Уже на «подельниках» я насторожился, на том, что он не запомнил ни одной фамилии, ни одного имени. А уж после «Черных соколов» понял, что передо мною наглый стукач. И я ответил правдиво: — Нашей конечной целью было построение коммуниз- ма во всем мире. Ответ мой был настолько неожидан, что стукач сму- тился. Больше он ко мне не подходил. Примерно неделю мое положение на пересылке было неопределенным. Я гулял по зоне, наслаждался видами дальней тайги, вдыхал хвойный воздух. Потом меня вы- звал к себе нарядчик. За мной пришел все тот же его помощник. Я уже знал со слов многих, что нарядчик на 125
пересылке — человек хороший и даже замечательный. Оп бывший кадровый офицер, прошел всю войну, но в 1947 году в чине подполковника был арестован. Причина банальная. В 1941-м он раненым попал в плен. Через два месяца бежал, был кратко проверен и отправлен на фронт. Получил многие награды, штурмовал рейхстаг. А после Победы за плен, за то, что в плену работал (таскал камни, копал землю), то есть помогал врагу, под- полковник Сергей Иванович Волков получил 25 лет как изменник Родины. К слову сказать, даже свирепое лагер- ное начальство относилось к бывшим офицерам-фронто- викам, осужденным за плен, с уважением, подсознатель- но понимая, что здесь что-то не совсем ладное. — Значит, ты студент Воронежского лесохозяйствен- ного института. И с какого же курса тебя взяли? — С четвертого! — вдохновенно соврал я (в форму- лярах это не указывалось). — Чертежи читать можешь? — Конечно! И читать, и чертить! — В строительстве понимаешь? — Понимаю. У нас был годовой курс — строительное дело. Но по деревянному, лесному строительству. — Так... Это отлично. Бугром будешь, то есть бригадиром. Будете строить новую столовую и бараки. Бригада вся будет из немцев, человек пятьдесят-шесть- десят. Может, и больше. Помощником у тебя будет Ни- колай Глущик, бандеровец. Он тяжеловозник — 20 лет КТР. Но хорошо знает и русский и немецкий. Будь с ним настороже. Его не повесили только потому, что смертная казнь отменена была. А за что у тебя 8-й пункт через 19? Кого ты пытался замочить? — Да я и не собирался его мочить. Он студент из моей группы. Из-за бабы поссорились. Я его пистолетом припугнул. А он — комсорг. Вот и получился террор! (На самом деле этот пункт я получил за портрет Вождя). — Ты, наверно, чернуху мечешь, как в лагерях говорят, но это не имеет значения, ибо нас, советских русских, в данный момент на всей пересылке только двое: ты да я. Харбинцев и других эмигрантов я не считаю. В общем, принимай бригаду!.. Бригаду я принял. На мое счастье, среди немцев ока- зался русский немец с Поволжья, Фридрих Иоганович Меггель. Мало того — он оказался еще и инженером- строителем! И я уже был с ним знаком. На Свердловской
пересылке он научил меня петь по-немецки «Санта Лю- чия». И столовая, и бараки были уже заложены, один ба- рак был почти готов, только еще без крыши, одни стро- пила золотились на солнце. В бригаде моей оказались и четыре немки. Среди них была и Марта, а также высокая, лет тридцати пяти австрийка в розовой кофточке, с кото- рой Марта дружила. Я Марте тоже нравился. После окон- чания работы до поверки мы гуляли с нею по дорожкам между бараками — как дети, — взявшись за руки. И молчали. После поверки женщин уводили в женскую зону, отделенную колючей проволокой. Я не пустил строительство на самотек. Мало того, я с жадностью вникал во все детали работы. До сих пор помню многие десятки немецких «строительных» слов. И каждый день я поднимался на крышу, вернее ска- зать, на чердак недостроенного барака и смотрел на чащу тайги, окружающей Тайшет, на бесконечные таежные дали. И всегда со мною была Марта. Мы научились пони- мать друг друга. Мы полюбили друг друга какой-то слов- но бы предсмертной, последней-последней любовью. Я и сейчас ясно вижу эти сине-зеленые дали, уступами уходящие от Тайшета к расплывчатому горизонту. И мы вдвоем с Мартой, и нас никто не видит, кроме этих далей. И никто не беспокоит. Только внизу стучат молотки и слышна немецкая речь. Но люк вниз надежно закрыт. И веселая, добрая, синеглазая, золотоволосая Марта. Она стала первой и на долгие годы вперед единственной моей женщиной. Я очень хорошо ее помню... Мне двадцать лет, она старше меня ровно на год. И груди ее — золо- тистые под ярко-красным платьем — молодые, крепкие и упругие, как детские мячики. И небо иад нами голубое и чистое. Лишь кое-где облачка. И вовсе — словно на- всегда — забыты всякие невзгоды. И солнце светит нам. И сосновые доски, пахнущие янтарем, и палаточный бре- зент, пахнущий морем, и волосы Марты, пахнущие све- жим сеном, цветами, липовым медом и еще чем-то, совсем уже запредельным, небесным. Облаками? Светом? Нет, это сама благодать божия обнимала нас и сияла над нами. И так было целых двадцать восемь дней. Медовый месяц перед бездной! Спасибо тебе, Небо! Спасибо тебе, Судь- ба! Спасибо тебе, Марта! Это было на каторге, но я, кажется, никогда больше не ощущал жизнь так, во всей ее полноте, ибо находился 127
на самом краю этой страшной, но вечно прекрасной жизни. Я словно парил в синем, темно-синем осеннем небе вместе с Мартой — над беспредельной, уже золотеющей березами и лиственницей тайгой, над широкой серой ре- кой Чуною, над блестящей рельсами железной дорогой Тайшет — Братск. А потом, к середине сентября (было уже холодно), всех женщин взяли на этап, в том числе и мою Марту, и высокую австрийку. Было еще несколько немок и де- сятка два западных украинок. Я заранее знал о готовящихся этапах, но ничего пе мог поделать. Сергею Ивановичу Волкову я предлагал все свое имущество, и деньги (50 рублей), и авторучку. Он поругал меня почти по-отечески: — Если бы это было в моих силах, то я бы оставил тебя и твою Марту на пересылке хоть на весь срок без всякой твоей лапы. И шмотки, и деньги береги — они тебе там пригодятся. Единственное, что возьму от тебя на память, — это вечную ручку. И то только потому, что твердо знаю, что там у тебя ее отберут. В Озерном лагере иметь письменные принадлежности заключенным строго запрещается. А мне она при здешней моей письменной работе очень пригодится. Могу сказать, что идут они на лесоповал, на 010-ю женскую колонию вблизи станции Чуна. Вскоре и сам ты туда, в этот район, попадешь. Вернее всего — на ДОК. Деревообделочный комбинат. Постарайся там удержаться. Лесоповал зимой — гибель. Марта уходила на гибель. Было уже темно у высоких ворот, где толпился маленький женский этап. Марта плакала, говорила мне по-немецки много чего-то хороше- го, но непонятного. А потом сказала по-русски: — У нас будет ребенок!.. — И опять зарыдала. Но тут заорал конвой: — Провожающие, разойдись! Разойдись!.. Мы прощально поцеловались. Я уговорил ее взять у меня деньги и шерстяной шарф. Вот и все, что мог я тогда сделать для своей любимой. Сгустилась мгла. Вспыхнули прожекторы. Отворились ворота. Во мгле растаяло красное платье Марты. Она шла последней. Охранники силой оторвали нас друг от друга. А почти через год, в августе 1951-го, перед самым моим уходом на Колыму, я встретил случайно в боль- шом лесоповальном оцеплении подругу Марты, высокую 128
австрийку (теперь она была не в розовой кофточке, а в черной телогрейке). Ни фамилии, ни имени ее нс помню. Почему встретил? Вот почему. Иногда, весьма редко, зоны, кварталы лесоповальных работ нашей, мужском 031-й колонии и соседних женских подкомандировок (010-й и 06-й) соприкасались, становились сопредель- ными, и тогда, чтобы охранять было удобнее, устраива- лось общее оцепление. Работали в общей рабочей зоне, но после съема отправлялись в свои, разные жилые зоны. Высокая австрийка сказала мне уже почти чисто по- русски: — Здравствуйте, Толик Раевски! Я вас ищу! Ваша Марта, паша Марта родила вам дочку Анну двадцатого мая. Я как раз только что из больнички. Я видела Анну. Ей всего три месяца, но она уже совсем похожа па вас. Марта дала ей вашу фамилию. Две ваши фами- лии, первую я забыла. — Жигулин? — Да, Зшигулин. Опа только не могла сказать ваше- го второго имени, имени вашего Vater. — Это мое отчество. — Да, да, отчество. — Она его и не знала. — Ей выдали на дочь какой-то документ. — Свидетельство о рождении? — Да, да! Вот оно, я списала для вас русскими бук- вами. И она протянула мне листок бумаги величиной с поч- товую открытку. На ней карандашом было написано: СВИДЕТЕЛЬСТВО О РОЖДЕНИИ Гр. Жигулина-Раевская Анна Анатольевна родилась 20 мая 1951 года в г. Тайшете Иркут- ской обл. Родители: отец Жигулин-Раевский Анатолий, русский мать Миттельберг Марта Иогановна, немка Место регистрации ЗАГС Тайшетского р-на Иркутской области. Я долго берег этот листок бумаги. Потом он истрепал- ся, потом на каком-то шмоне его у меня забрали. Но я 9 Зарок 129
помню содержание этого «Свидетельства о рождении» наизусть. Я был тогда еще очень молод и глуп. Никакого от- цовского чувства известие о рождении дочери у меня не вызвало. Помню, что спросил: — А долго Марта там еще будет, на больничке? — О! Долго! Наверное, еще целый яре, год. Опа должна кормить ребенок. Говорят, может быть, это па- раша, но так говорят, что иностранцев скоро отпустят на родину, в свои страны. Что ж, осень 1951-го и 5 марта 1953-го. Всего полтора года оставалось до смерти Сталина. А после смерти Ста- лина иностранцев (кроме настоящих преступников) осво- бодили. Так что Марта с ребенком, если не случилось какого-либо несчастья, уехала домой. док Холодным серым рассветом десятка полтора заклю- ченных, в том числе и меня, отправили с Тайшетской пересылки этапом ио железной дороге на станцию Чуну. Нарядчик Волков снова сказал мне на прощанье: — Идешь на Чуну, на ДОК. Всеми силами постарай- ся перезимовать там, на ДОКе. Все с себя отдай, но за- держись. Прощай! — До свидания, Сергей Иванович! Спасибо вам! Поезд всего из четырех вагонов шел медленно, не- уклюже. Часто и подолгу стоял — дорога была однопут- ной, ждали встречные составы. И плохая была дорога. Вагоны сильно качало. У меня еще с Краснопресненской пересылки времена- ми стало возникать состояние какой-то апатии, безразли- чия и тоски. Я легко, без борьбы отдавал порою блатни- кам свои шмотки, курево. Хотя и борьба-то в подобных ситуациях далеко не всегда была возможна. Немец Добровольский из Циндао (Китай) сумел убе- дить меня в Тайшете после ухода Марты, что австрийские его ботинки гораздо лучше моих кирзовых сапог, и я лег- ко согласился обменяться с ним (он доплатил мне какие- то небольшие деньги — кажется, 25 рублей). Все вали- лось из рук, ничего пе было нужно. Впереди был жуткий, беспросветный мрак. Поезд остановился па станции Чуна тоже ранним утром — почти сутки ехали сотню километров. Выгрузи- 130
ли пас прямо у деревянного вокзальчика. Вид, представ- ший перед нашими глазами, был ужасен. По обе стороны дороги гнили в сырой глине остатки тайги. Зияли запол- ненные водой выемки (брали грунт для насыпи). Кое-где еще стояли наклоненные сосны, лиственницы или кедры. Наклоненные деревья трудно и опасно валить. Вот они и остались до первого урагана. За станцией виднелся окруженный многими огневыми зонами огромный лагерь. Визжала пилами самых разных видов, грохотала молотами, выла дизелями и гудками паровозов рабочая зона, ДОК — деревообделочный ком- бинат. Высились деревянные громады цехов самых раз- ных очертаний, дымилась электростанция, сновали туда и сюда поезда с платформами, и конца-края этой огромной зоны не было видно. По глинистому месиву нас провели к жилой зоне. ДОК остался левее, но зона его была частично смежна с жилой. У ворот пересчитали, повыкликали всех и впустили в зону. В рабочее время в жилых зонах заключенных всег- да мало на виду, но у первых же встреченных мы уви- дели ярко черневшие на спинах номера. На черные сте- ганые бушлаты были нашиты белые прямоугольники и на них написаны черной краской номера. Буква и номер. К вечеру уже и я получил лагерную одежду. Белье: ру- баху и кальсоны, две пары брюк (хэбэ и ватные), тонкий летний китель, телогрейку и бушлат, ботинки с зимними портянками. На кителе, телогрейке и бушлате уже был пришит фабрично мой номер: Я-815. Попал я в цех ширпотреба. Фамилию бригадира по- мню — Шевцов. Строения жилой зоны были разных эпох и стилей. От ветхих, обмазанных глиной до сияющих зо- лотой сосновой доской «вагонкой» новых типовых бараков на высоком фундаменте. Были даже и двухэтажные. Шевцову я дал какую-то лапу, и он несколько дней дер- жал меня в помещении — делали дранку или вовсе без работы. Цех ширпотреба производил все: от дранки до роскошной мебели и шахмат, портсигаров и т. п. Очень хотелось Шевцову получить мое зимнее вольное пальто (он освобождался весной), и я уже готов был ему это пальто отдать, и спокойно пережил бы зиму 1950—1951 годов в теплом цехе ширпотреба, но меня от- говорил мой друг испанец Фернандо: — Пальто нам очень пригодится при побеге! 9* 131
Мы уже договорились с Фернандо бежать ранней весной. На ДОКе я опять встретился с Виктором Андреевичем Вричовым. Он заходил ко мне, когда я заболел тяжелой ангиной. А однажды в жилой зоне после работы подошел ко мне невысокий чернявый паренек, протянул руку и сказал приветливо: — Здравствуйте, товарищ Раевский! Я Алексей Зем- лянухин. Землянухиных в КПМ в группах Н. Стародубцева было трое: Алексей, Иван и Федор. Ни одного из них я, конечно, в глаза не видел. Мало того, я их даже и заочно не знал. Так, собственно говоря, и полагается в настоя- щем подполье. Разговор наш был невеселый — кому сколько дали и т. п. Удалось ли рассчитаться с Чижовым, Иван тоже не знал. Ему, как и мне, не повезло на встре- чи с подельниками во время этапов. Наступали холода, наступала апатия. Кормили очень плохо, особенно в рабочей зоне. Один жучок из маньчжур- ских «русаков» предложил мне обменяться шапками. У меня шапка была хорошая, не помню, правда, какого меха, а у него — из овчины. Но он поклялся, что за та- кой обмен раздатчик обеда в рабочей зоне будет мне на- ливать супа больше и с картошкой. Он даже познакомил нас. Поменялись. Действительно, два или три раза раз- датчик наложил мне в глиняную миску больше обычной нормы. Но потом забыл и смотрел на меня как сквозь стекло. Это было очень трудное для меня время. На ДОКе царили уголовники и примкнувшие к ним фашистские пособники. Уголовники попадали в «номерные» лагеря для «спецконтингента» вот почему. Меры наказания за мно- гие преступления, предусмотренные Уголовным кодексом РСФСР, действовавшим в 30—50-х годах, оказались не- соизмеримы со специальными Указами, принятыми еще до войны, во время войны и после нее, предусматривав- шими меры наказания изменникам Родины и иным воен- ным преступникам (15 или 20 лет исправительных работ или смертную казнь через повешение — для бандеровцев, 25 лет исправительных работ или расстрел — для власов- цев) и в то же время столь же жесткие наказания для людей, совершивших самые незначительные кражи госу- дарственного имущества (25 лет за несколько картофелин 132
или горстей зерна, унесенных с поля, — так называемый Указ «два-два»). И в то же время всего 10 лет за убий- ство, всего 1—3 года за побег из мест заключения, за хранение огнестрельного оружия и т. п. Правосудие за- качалось, дало большой крен сталинское «правосудие». Но выход был найден — практически ко всем убийцам стали применять пе 136-ю статью УК РСФСР (макси- мальное наказание во время отмены смертной казни — 10 лет ИТЛ, а статью 58—8 УК РСФСР — политический террор — 25 лет ИТЛ. Эту статью можно было приме- нить практически почти к любому убийству, если убитый был членом ВКП(б), комсомольцем или всего лишь чле- ном профсоюза, советским служащим. К беглецам стали применять статью 58—14 УК РСФСР — уклонение от работы с целью саботажа — 25 лет. Так появился в спецлагерях уголовный, воровской элемент с «политиче- ской» 58-й статьей. В уголовном мире в то время существовали две основ- ные касты: воры и суки. Вор — это, говоря протоколь- ным языком, член общества, живущий за счет преступ- ного промысла — воровства, грабежа, мошенничества и т. п. Вор ни на воле, ни в местах заключения не рабо- тал. Вор, начавший, согласившийся работать, становился сукой, то есть вором, нарушившим, потерявшим воровской закон. Не стоит романтизировать воров и их закон, как они это сами делали в жизни и в своем фольклоре, как это иногда делали даже известные писатели. Но суки в тюрьмах, в лагерях были для простого зека особенно страшны. Они верно служили лагерному начальству, ра- ботали нарядчиками, комендантами, буграми (брига- дирами), спин огрызами (помощниками бригадиров). Зверски издевались над простыми работягами, обирали их до крошки, раздевали до нитки. Суки не только были стукачами. По приказам лагерного начальства они уби- вали кого угодно. Тяжела была жизнь заключенных на лагпунктах, где власть принадлежала сукам. Воры и суки смертельно враждовали. Попавшие на сучий лагпункт воры, если им не удавалось сразу же после прихода этапа укрыться в БУРе, спрятаться там, часто оказывались перед дилеммой: умереть или стать суками, ссучиться. И наоборот, в случае прихода в лагерь большого воровского этапа суки скрывались в БУРах, власть менялась, лагпункт становился воров- ским. Облегченно вздыхали простые работяги. При та- 1ЭЗ
ких сменах власти, как и при любых иных встречах воров и сук, часто бывали кровавые стычки. Пишу об этом, потому что, как и все «спецзаключен- ные», я существовал рядом с уголовниками. От них по- рою зависела моя жизнь. Расскажу о суках, царивших на ДОКе. Главным среди них был Гейша. Его я не видел. Видел я, и видел в «деле», старшего его помощника — Деземию. Ходил он и в жилой, и в рабочей зоне со свитой и с оружием — длинной обоюдоострой пикой (у всех у них были такие пики — обоюдоострые кинжалы из хорошей стали длиной около 30 см). Начальство смотрело на это сквозь пальцы. Однажды я задержался в столовой. Она была пуста, блестела вымытыми до желтизны полами. Только два мужика-работяги спорили из-за ложек — чья ложка? И вошел со свитою Деземия. Заметив спорящих, он на- правился прямо к ним. — Что за шум такой? Что за спор? Нельзя нарушать тишину в столовой. — Да вот он у меня ложку взял, подменил. У меня целая была. А он дал мне сломанную, перевязанную про- волочкой! — Я вас сейчас обоих и накажу, и примирю, — за- хохотал Деземия. А потом вдруг молниеносно сделал два выпада пикой — словно молнией выколол спорящим по одному глазу. И сам Деземия был чрезвычайно доволен своей «шут- кой», и вся свита искренне хохотала, созерцая два выте- кающих глаза. — Нехорошо ругаться! — заключил мерзавец... О поступках Гейши и писать страшно. Но нашлась на него управа. Тайно сколотилась, сформировалась на ДОКе группа, как их называли, вояк, или военных. Это были осужденные, в основном за плен, бывшие сол- даты и офицеры Красной Армии. В рабочей зоне им удалось топорами и ломами перебить свиту Гейши и обез- оружить его. Есть такая лесопильная машина — пилорама. Еще ее называли балиндрой. Но пока я не нашел этого слова ни в одном словаре. Несколько движущихся зуб- чатых лезвий пилорамы распиливают толстые бревна на доски необходимой толщины. Бревно закрепляется на по- движном столе. Скорость подачи бревна по каткам в пи- лораму регулируется, регулируется и толщина досок или бруса. 134
Гейшу вояки крепко привязали к широкому толстому брусу и поставили, как полагается, этот брус па каток пилорамы. Ногами вперед, малой скоростью Гейша по- двигался к сверкающим пилам. Он отчаянно орал и ры- дал. Смотреть на казнь Гейши сошлись все, кто нахо- дился в рабочей зоне. Пришли даже надзиратели и сам начальник лагеря Эпштейн. Я не видел этого — был уже на Колыме, когда свер- шилась эта казнь, но очевидцы рассказывали, что Гейша орал, пока пилы не дошли до паховой области, тут он, видимо, от болевого шока издох. Деземия со своей бандой скрылся в БУРе. Но туда было передано письмо к его «кодле» с обещанием сохра- нить им жизнь, если они покажут в окно отрезанную го- лову Деземии. Собственная жизнь оказалась, конечно, дороже головы предводителя. Отрезанная голова была показана и опознана. Пики были выброшены через окно. Вояки слово свое сдержали — всей свите Деземии была сохранена жизнь, им всего лишь перебили ломами руки и ноги. «Не слишком ли жестоким было наказание?» — мо- жет подумать кто-то из читателей. Да, жестоким. Но ведь эти нелюди за семь-восемь лет своего владычества на ДОКе убили многие сотни людей! Почему всемогущий Эпштейн пришел совершенно спо- койно смотреть на казнь Гейши? Хотя как начальник ДОКа он должен был запретить это явное преступление или, во всяком случае, нарушение режима. Подчиненные Гейше преступники-садисты властвовали не только на ДОКе, а на всех подчиненных ДОКу командировках, под- командировках — сравнительно небольших, разбросанных в тайге вокруг ДОКа лесоповальных лагерях. Достоверно известно, что Гейша был фашистским пособником и по- лучил 20 лет каторги еще году в 43-м и сразу же воца- рился в лагере, который существовал на месте созданного в 1948 или 1949 году специального Озерного лагеря. До этого расположенный здесь лагерь назывался Тай- шетлагом, а организация, производившая работы и спаян- ная с лагерем, — Тайшетстроем. О тех, еще тайшет- строевских, временах очевидцы рассказывали мне чудо- вищные вещи: подручные Гейши и Деземии свободно совершали карательные экспедиции на лесоповальные, принадлежавшие ДОКу колонии. Были у них и особенные виды пыток и казней, связан- ные с местными биогеографическими особенностями. Ле- 135
том, в определенные месяцы, в сибирской тайге свиреп- ствует так называемый гнус, или мошка. Это небольшие 3—4 мм длиной летающие насекомые. Семейство Simulii- dae, род Simulium Latr. Видов — свыше 60. Многие из этих видов кровососущие, питающиеся кровью человека и теплокровных животных. Часты случаи гибели от мош- ки крупных домашних животных. Работа в тайге во вре- мя лёта мошки ужасна. Плотность, количество мошки таковы, что, если снять накомарник, нападение мошки можно сравнить, пожалуй, с ощущением, которое воз- никает, если в лицо человеку кто-то с силой бросает сов- ковой лопатой мелкий сухой песок. Мошка носится чер- ными тучами. Накомарники защищают плохо, ибо насе- комые эти мелкие и проникают к коже через самые малые щели в одежде. От мошки хорошо помогает лишь деготь, при условии нанесения его густым слоем на лицо, шею, руки и т. д. Однако дегтя не хватало, да он и при- чинял значительные неудобства. Это я рассказываю к тому, что во время лета мошки в Тайшетлаге и позже, в Озерном лагере, у сук существовал такой вид казни: раздетого человека привязывали к дереву, мошка сразу покрывала его черным слоем. В большинстве случаев не- счастный к вечеру умирал от потери крови, а также от токсических веществ, выделяемых насекомыми при кро- вососании. Во время работы на лесоповальной 031-й ко- лонии такие казни я видел сам. Они прекратились только после разгрома банды Гейши и Деземии. А когда я был на ДОКе, суки там бесчинствовали совершенно безна- казанно. ОБЫКНОВЕННАЯ ЖИЗНЬ НА 031-й КОЛОНИИ В конце сентября 1950 года мой бугор, потеряв на- дежду на мое пальто, спихнул меня на этап на 031-ю ко- лонию — вместе с Фернандо и десятком других. 031-я колония была самой ближней к ДОКу, всего километрах в четырех-пяти. Но она была самой страшной из всех колоний вокруг ДОКа. Повели нас в обход жилой зоны, пешком. Вниз по просеке. Снега еще почти не было. Под ногами шуршала сухая листва. Спустились вниз. Потом чуть поднялись. И перед нами как на ладони открылся расположенный на противоположном склоне лагерь, где я прожил поч- ти год. 136
Это была небольшая (не более чем на тысячу чело- век), самая обыкновенная лесоповальная колония. Она, как и зона ДОКа, состояла из разностильных деревянных бараков и иных построек. Мы подошли к нижней стороне квадратной зоны. Параллельно деревянной стене и колю- чей проволоке проходила линия узкоколейной лесной железной дороги. По шпалам ее мы прошли влево, вдоль хозяйственной зоны, состоявшей в основном из конюшен (трелевка леса производилась лошадьми), повернули на- право и оказались, пройдя несколько вольно-администра- тивных домишек, перед вахтою и воротами. Обычная перекличка. Ворот для нас не открывали — пропустили через вахту. Сняли с меня и с Фернандо на- ручники. Был день. Основное население колонии было па работе в лесу. Кто-то из придурни приказал нам по- дойти к каптерке — сдать личные вещи, подождать рас- пределения по бригадам. Каптерка помещалась в третьем или четвертом, считая снизу, бараке. Они так и распола- гались — ступенчато — вверх по склону. Уже с этой, средней части лагеря хорошо была видна тайга — сине- ватые, зеленые, дымчатые — самых разных оттенков зелени — таежные дали. Были видны уже и желтоватые, охристые пятна — береза, лиственница. Выше всех стоял, как и на ДОКе, новый типовой, но одноэтажный барак с двумя секциями. За ним, да и почти со всех сторон лаге- ря, — только колючая проволока, не мешающая обзору. Совсем на пригорке стояли — уже за зоной — солдатские казармы и дома вольнонаемных. В верхнем правом углу, под самой вышкой, — небольшой БУР. В каптерке (двери были открыты, было тепло) нас встретил еще на крылечке высокий, лет 55—60 человек стройной военной выправки. Лицо доброе и мудрое, гла- за большие, выпуклые, над ними густые седые брови. — Толя! — закричал вдруг Фернандо, — ты знаешь, кто это? - Нет! — Это генерал Клебер, герой обороны Мадрида! Я хо- рошо его знаю. Клебер услышал слова Фернандо, и они быстро и восторженно заговорили по-испански. Потом вдруг пере- шли на французский. Я уже знал почему: Фернандо про- вел детство и учился во Франции, а Клебер, видимо, знал французский лучше, чем испанский. Фернандо познако- мил нас: 137
— Анатолий Жигулин-Раевский, студент из Воро- нежа.., — А меня, — сказал Клебер, подавая руку, — зовут Манфред Штерн — по формуляру, а здесь, для просто- ты, — Александр Федорович. На подоконнике в помещении каптерки лежала боль- шая селедка. Я был страшно голоден. Александр Федо- рович сразу это заметил: — Хотите селедку? Она не очень соленая. Жаль вот только, что хлеба нет. Здесь не ДОК, здесь очень трудно с хлебом. Селедку я с большим удовольствием съел и без хлеба. И мне вспомнилось, что во время гражданской войны в Испании радио и газеты говорили о каком-то генерале Клебере. Почти всю мою жизнь на 031-й колонии Александр Федорович Штерн помогал мне — по мере возможности, конечно. Он, например, руководил моим чтением (в коло- нии со времен Тайшетлага осталась случайно не уничто- женная небольшая библиотека). В совсем хорошие вре- мена (когда я порубил себе левую ногу и кантовался в зоне — об этом особый сказ) он помогал мне в изуче- нии английского языка. Я очень страдал оттого, что пре- рвалась моя учеба в институте, что нет возможности много читать, и восполнял эти лишения беседами с людь- ми. От людей порою узнаешь больше, чем из книг. После реабилитации я жадно искал литературу о ге- нерале Клебере. Я нашел некоторые сведения о нем в автобиографической повести А. В. Эйснера «Двенадцатая интернациональная», опубликованной в «Новом мире» в шестидесятых годах. Правда, о том, что генерал Клебер был репрессирован, в повести сказано не было. И нако- нец в энциклопедии «Гражданская война и военная ин- тервенция в СССР» (М., «СЭ», 1983) появилась биогра- фическая справка: «Штерн (Stern) Манфред (1896 г. — г. смерти неизв.)...» Без портрета. Всего 18 кратких строк. Цитировать их я ие буду, а лишь добавлю к ним, что после возвращения из Испании Штерн был посажен (в 1937 или 1938 г.) за то, что не отстоял Мадрид и пло- хо боролся в осажденном городе с подчиненными ему военными отрядами троцкистов, анархистов и т. и. А Сталин требовал этой борьбы — борьбы с товарищами по окопам. После отбытия десяти лет (они прошли для пего сравнительно легко — выходец из австрийско-еврей- ской семьи, он имел среднее медицинское образование) 138
Штерн поступил на работу в больницу, но вскоре (в 1У48 году) был снова взят, как все тогдашние повтор- ники. Светлый был человек, добрый, хороший. И лицо его вовсе не было властно-жестоким, как описывает его А. В. Эйснер по военным мадридским плакатам... На следующий день — уже выход в лес, уже работа. До лесосеки было довольно далеко, километров шесть. В течение осени и зимы по мере вырубки леса лесосека отодвигалась все дальше и дальше от лагеря — до двена- дцати-четырнадцати километров. Зима наступила очень скоро и надолго. Выпал и постепенно стал глубоким снег. Всем выдали валенки. В разное время (теперь уже не помню, в какой после- довательности) я жил во всех бараках 031-й. От самого нижнего до самого верхнего. Работяга из меня был пло- хой, и меня часто перефутболивали из бригады в бригаду. Сначала я работал на подкатке баланов (балан — ниж- няя часть дерева длиною 6,5 метра). Баланы притаски- вались к лесной бирже лошадьми. Толстый нижний конец бревна — комель — погружался трелевщиком на передок одноколки. Передок для этого наклонялся, а после укреп- ления комля цепями трелевщик, помогая коню дрыном, ставил передок на два колеса. Лошади — животные чрезвычайно умные — хорошо понимали весь процесс работы. Я опишу лесную биржу в зимнее время, ибо именно зимой она особенно живописна. Это большая вырубка, ограниченная лесом. Посередине проходит узкоколейная железная дорога. И к ней — как раз на высоте плат- форм — устроены эстакады, каждая для определенной толщины баланов. Толщину специальной мерной линей- кой измерял учетчик по верхнему срезу бревна. И истош- но орал диаметр: — Двадцать четыре!.. Двадцать!.. Меня как новичка поставили на тонкомер (10—12 см). Первую смену я работал с чернявым западным украин- цем Баланюком. И от пего узнал первое из усвоенных в лагерях украинских слов. Когда плохо закрепленное клином бревно вдруг покатилось па нас, он закричал: — Тримай! * И мы успели остановить, удержать бревно своими дрынками. Биржа дымила уходящими вертикально вверх самыми ♦ Держи (укр.). 139
разнообразными по цвету дымами костров — белыми, розоватыми или даже почти розовыми на солнце, серыми м черными от сырой хвои. Биржа непрерывно гудела руганью — самым черным матом трелевщиков, хлестав- ших лошадей, подкатчиков, погрузчиков, свистками и пыхтением паровозов, ржанием лошадей. Балашок был совсем плох. Украинцев и русских было почему-то очень мало на 031-й, в основном, кроме тюр- ков, были литовцы. И он очень обрадовался, что я хорошо понимаю его деревенскую гуцульскую речь. Он хотел сделать себе так называемый с а м о р у б, чтобы попасть в больницу. Пальцы на левой руке хотел себе отрубить. Все равно, мол, к весне богу душу отдадим. Я отнял у пего топор и отговорил его от этой затеи. — Молись, — говорю, — богу, и он спасет тебя. Как по-вашему «Отче наш»? И он прочел по-церковнославянски эту молитву. Со- вершенно как и у нас. А голод давал себя знать. Не выполняющие норму получали вечером всего 200 граммов хлеба и половник баланды. Питание и затраты энергии были несопостави- мы. Кроме того, мы недосыпали. Будили нас в шесть, а то и в пять часов утра — надо ведь к началу светового дня дойти до лесосеки — двенадцать километров. Кон- воиры шли по протоптанной вчера дороге, а нас гнали по глубокому снегу, били прикладами, травили собаками, пристреливали отстающих. Особенно зверствовал началь- ник конвоя, некто Воробьев. Это было ужасно. Проглотить вечернюю *пайку и ду- мать о доме, о Воронеже, о родных, о друзьях. Господи! И ведь не узнает никто, где похоронят. И ни одного близ- кого человека нет рядом, и поговорить-то не с кем. Ста- новилось жаль себя. Стою, бывало, после ужина в пустой сушилке возле тонкого, в одно стекло, окна, и такая тоска за душу берет, что и передать нельзя. Утром, когда звонят и кричат «Подъем!», тело еще не успевает отдохнуть от вчерашней ходьбы, от вчерашней работы. А ведь только начало ноября. Что далыпе-то будет? Ах, отдать бы надо было Шевцову мое пальто! На 031-й колонии было много людей из тюркской группы народов, жителей нашей Средней Азии, Крыма, Поволжья, Кавказа. Надо отдать им должное — держа- лись они дружной семьей. Мало того, они принимали к себе всех кавказцев вообще. Бригадир Саркисян (армя- нин, христианин) был с ними вместе. Они приняли к себе 140
и мудрого причерноморского грека Константина Стефани- ди, который, правда, прекрасно знал азербайджанский язык. Он, впрочем, знал и французский. Он как-то гово- рил мне: — Здешние наши тюрки, на 031-й, — народ девствен- ный и наивный. Если бы вы знали сотню татарских слов, они бы и вас к себе приняли, решили бы, что вы, скажем, чуваш. Вообще же именно в лагерях окрепло во мне убежде- ние, с которым я начал и прожил жизнь и которое я ис- поведую и сейчас: нет плохих народов, есть плохие люди. И процент плохих людей примерно одинаков в каждом народе, в каждой нации. Главным среди тюрков 031-й колонии был повар Бай- рам. Он раздавал кашу из китайского синего проса в рабочей зоне на лесосеке. И своим накладывал вдвое больше. И масло постное, которое полагалось размеши- вать, он держал в ямочке у края котла и для своих за- черпывал немного оттуда. Спорить было бесполезно. На восставшего в скором времени падала сосна — несча- стный случай. С Фернандо мы были в разных бригадах. Он был, кажется, на валке леса, и ему было худо. Однажды он пришел ко мне в барак и весьма невразумительно расска- зал, что побег наш в общем уже подготовлен. Уходить будем втроем: он, я и один смелый парень — литовец. Ради конспирации он меня сейчас с ним знакомить не будет, но для пользы дела надо будет передать ему мое пальто. Я Фернандо не поверил, но пальто отдал. Когда брал пальто в каптерке, Штерн посмотрел на меня и сказал: — Вам надо заболеть, Анатолий. Это единственный выход. Вы говорили, что у вас хронический тонзиллит. Выпейте, распаренный, после перехода, на лесосеке ледя- ной воды. И вдохните глубоко воздух несколько раз. Здесь есть риск — пневмония. Но вы молодой и с пневмо- нией справитесь. Я отдал пальто «дону» Фернандо Рафаэлю Пелайо. С этого времени Фернандо стал работать в привилегиро- ванной бригаде — на погрузке, стал получать повышен- ную пайку. Процент перевыполнения нормы на погрузке был обеспечен. На паровозе вольные машинисты, они за- интересованы в перевыполнении плана. Делают лишний рейс с лесосеки на ДОК, и премия им обеспечена. А у бригады погрузчиков при перевыполнении плана ве- 141
черняя пайка — кило двести. Мало того, я заметил, что Байрам стал накладывать Фернандо миску с верхом и наливал масла из заветной ямочки у кромки котла. В один из предвесенних дней повар Байрам вышел на свободу, отработал свой «червонец». Одет он был в воль- ную одежду. На нем очень хорошо сидело мое новое зимнее пальто. Вот пока и все о Фернандо. Это чрезвычайно яркий, живой пример неодномерности человека, его души. Чита- тель помнит, как он пошел на автомат, защищая женщи- ну. И читатель прочел предыдущие строки. Где вы, Фернандо Рафаэль Пелайо? Вы еще, может быть, живы, сможете прочесть эту повесть, если она будет переведена на испанский... Впрочем, вы отлично знаете и русский. ЗАГАДКА ДОКТОРА БАТЮШКОВА Шел декабрь. Неожиданно моим напарником на под- катке оказался молодой человек лет тридцати. Имя его я забыл, но фамилию и легенду его помню. Как и его загадку. Он появился у моей эстакады в европейском пальто и в лайковых перчатках. Представился: — Доктор Батюшков. — Студент Анатолий Жигулин-Раевский. — Раевский? Вы дворянин? — Нет. Мама была дворянкой. — Позвольте, но ведь Раевских-мужчин, кажется, всех перебили во время гражданской войны, оставших- ся — в тридцать седьмом. Вы старший сын в семье? - Да. — Так вы, Толя, по законам Российской империи, по- томственный дворянин. Ибо, если пресекается мужская линия знаменитых наших фамилий, то титул и звание наследует старший сын женщины, принадлежащей к это- му роду. А у вас еще и фамилия двойная. Симпатичный был доктор Батюшков. А главное и чу- десное состояло в том, что всего два месяца назад он, радуясь жизни, гулял по улицам Вены. Он родился в Вене в 1920 году в семье русского дипломата, не решив- шегося вернуться в Россию. — Я был подданным Австрии, затем — рейха. В 45-м году я получил паспорт Австрийской республики; Меня арестовали ночью люди в штатском, хорошо гово- рившие по-немецки. Вставили кляп в рот, связали и поло- 142
жили в багажник машины «мерседес-бенц». И зачем была нужна эта ресторанная конспирация? Ведь в Австрии и сейчас стоят русские войска. Могли бы на своей армей- ской машине вывезти. — И сколько вам дали и по какой? — 25 лет. Статья 58—3. За проживание за границей и связь с международной буржуазией. — Как же вы были связаны с «международной бур- жуазией»? — О, это как раз очень просто! Подошел, скажем, к киоску и купил пачку сигарет. А киоск принадлежит крупной капиталистической фирме. Вот и связь. Совер- шенно явная, прямая, непосредственная связь. Очень славным, веселым и остроумным был доктор Батюшков. Внешне мне его сейчас напоминает на теле- экране знаменитый актер Юрий Яковлев в своих лучших ролях. Доктор Батюшков загадал мне как молодому поэту интереснейшую загадку: — В русском языке (в именительном падеже, и, раз- умеется, исключая имена собственные) есть три существи- тельных, оканчивающихся на «зо». Пузо, железо. А третье вы должны вспомнить. И имеется четыре слова, оканчивающихся на «со». Просо, мясо, колесо. Четвертое я не называю. Вы должны его вспомнить. Вот и вся за- гадка! Очень простая. И я начал вспоминать... Мы проработали на подкатке еще несколько дней. Норма была чудовищная — 22 кубометра (на тонкоме- ре!) на одного человека. Вдвоем мы должны подкатить па эстакаду 44 кубометра. А его даже не поступало столько на биржу, тонкомера. Его избегали вальщики, ибо они на тонкомере норму выполнить не могли. Однажды доктор Батюшков сказал: — Не удивляйтесь, сударь, моей просьбе. Я прошу вас сломать... мне руку. Левую, в середине между локтем и кистью. Я уже все рассчитал и взвесил. Надо только, чтобы никто этого не заметил. Это очень просто и легко. Законы рычага. Вы отлично знаете. Вот подходящее место в нашем штабеле. Расстояние между бревнами всего око- ло десяти сантиметров, и поэтому мы не повредим ни кисть, ни локоть. Сломаем ювелирно обе кости — локте- вую и лучевую. Да вот так. Вы закладываете надежно конец своего дрына под нижний покат *. Моя рука лежит * Длинные топкие хлысты или жерди, на которые накатыва- ются баланы, прокладки между слоями бревен. 143
на бревнах, и вы кладете на нее свой дрын. Чтобы не было открытого перелома, ход вашего рычага мы ограни- чим вот этой прокладкой. Вам остается как можно силь- нее и быстрее нажать па рычаг. Лучше всего быстро по- виснуть на его конце, поджав ноги. Я сначала был несколько озадачен. Но потом понял: доктор все правильно рассчитал. Обвинение в чевё (ч/в — членовредительство) исключено. Переломы рук разного характера при подкатке бревен довольно часты. Перелом локтевой и лучевой кости наиболее типичен. Повиснув на дрыне, я ощутил через деревянный свой рычаг и руки легкий хруст костей доктора Батюшкова. Сам Батюшков ничем не обнаружил боли. Лицо его было ровно, спокойно. Он только тихо сказал: — Мерси. А минут через десять при свидетелях — подъехал трелевщик, невдалеке был учетчик — мы шумно, с матом и криками имитировали перелом, незаметно столкнув со штабеля бревно. Доктора Батюшкова отправили в больницу. У него с собою был диплом об окончании медицинского факульте- та Венского университета, и он рассчитывал остаться ра- ботать в больнице. В хороших врачах уже ощущался недостаток. Врачи, «отравившие» Горького, почти все пе- ремерли (хотя и я встречал их десятка три), врачи, от- равившие или собиравшиеся кого-то отравить, еще не были разоблачены. Прощаясь, доктор Батюшков ска- зал мне: — Спасибо! Постарайтесь выжить. И разгадывайте мою загадку. Пока не разгадаете, будете меня помнить. Прощайте! Почти четверть века разгадывал я загадку доктора Батюшкова, пока не купил году в семьдесят пятом «Об- ратный словарь русского языка» и легко обнаружил, что в русском языке — увы и ах! — нет третьего слова с окончанием на «зо» и четвертого с окончанием на «со». Ну и шутник же вы, доктор Батюшков! КОСТРОЖОГИ Почему Сергей Иванович говорил мне па пересылке в Тайшете: «Отдай с себя все до нитки, но перезимуй на ДОКе»? Большие лагеря, а на ДОКе работало тысяч 20 заклю- ченных, естественно, получали для питания больше про- 144
дуктов. Мало того, там во всех цехах выполнялись и пере- выполнялись нормы. Люди там и спали в тепле, и рабо- тали в основном в тепле, в цехах. И не тратили силы на дорогу — там всего 50 метров надо пройти от жилой до рабочей зоны, от барака до цеха. И на ДОКе, конечно, руководящая верхушка заключенных забирала для себя значительную часть продуктов, однако и простым рабо- тягам хватало, ибо на общем количестве продуктов — на 20 тысяч человек! — мало сказывалось присвоение лиш- него (сверх нормы) придурней. Там процент придур- ков вообще меньше. А 031-я колония получила продуктов всего на тысячу человек, и две трети из них присваивала правящая каста. При тяжелейшей дороге и работе, при хроническом недо- едании и недосыпании люди слабели, худели; по-лагер- ному — доходили, становились доходягами. На- чиналась дистрофия и, если не пить сосновый отвар, — цинга. Но хвойный отвар я пил регулярно. Однако сла- бость нарастала. И в это время меня перевели в бригаду вальщиков леса. Это самая тяжелая работа, смертельная, особенно для доходяги. Я не вышел на работу, решив сохранить свою жизнь в БУРе. Но в БУР меня не посадили — лю- дей не хватало, многие уже не поднимались с нар. Вече- ром бригадир вальщиков Саркисян, низкорослый, но очень крепкий армянин в плотном белом шерстяном свитере, подошел ко мне: — Ты почему не вышел на работу? — У меня сил нет. — У всех сил нет. Нужен хотя бы выход. Не рабо- тай, но выйди на работу, чтобы отказчиков не было. По- нял?.. Я промолчал. И Саркисян дал мне пощечину. Легкую, почти симво- лическую. Я тогда страшно вскипел на него. Я хотел от- рубить ему голову. Но я был фитиль-доходяга, что я мог сделать?.. Мое место на нарах (это было в нижцем бараке) было напротив бригадирского уголка. Саркисяну шестерки принесли ужин — котелок, полный супа с картошкой, хлеб, еще что-то. Но Саркисян был не голо- ден — многие в его бригаде получали посылки. Он не смотрел на меня. Но, похлебав немного, встал и протянул мне котелок: — На. Выходи завтра. Будешь кострожогом. Я долго ненавидел Саркисяна. Так унизительна была 10 Зарок 145
я его пощечина да в какой-то степени и котелок — так швыряют кость собаке... Но сейчас, спустя много лет, я пришел к мысли, что Саркисян, в сущности, был доб- рым и хорошим человеком. И я простил его. Да, я съел тогда этот суп. Наверное, две трети котелка мелкой вареной картошки. Ничего вкуснее я в своей жиз- ни не ел. Как я был кострожогом, я описал в стихотворении. Оно так и называется — «Кострожоги». Нет смысла пере- сказывать. Хотя в стихах я даю в основном психологиче- скую ситуацию, и стоит, пожалуй, рассказать о сути этой работы и о моем напарнике. Я хорошо научился валить деревья. Кумияма научил. Он, после того как в 1945 году попал в плен, в основном только этим и занимался. Кумияма был не только слаб, но и стар. Он офицером участвовал еще в русско-японской войне 1904—1905 гг. В войне 1945 года не принимал уча- стия. Повестку о мобилизации он получил уже после атомных взрывов в Хиросиме и Нагасаки. Повестка эта была направлением в Квантунскую армию. Кумияме тог- да было минимум 65 лет, он был майором запаса. Но японцы (во всяком случае, японцы-военные) чрезвычайно дисциплинированны. Когда Кумияма высадился с десант- ного судна на маньчжурский берег, уже была подписана безоговорочная капитуляция Японии. Кумияма с боль- шим трудом нашел в Квантунской неразберихе свою, уже капитулировавшую часть и явился с предписанием к ее командиру. До призыва в армию Кумияма жил на Южном Саха- лине. У него была моторная лодка и сарай на берегу, где он примитивным способом консервировал свой улов. Есте- ственно, помогали родные. При беседе с нашими особи- стами он это свое хилое производство гордо назвал рыбо- консервным заводом. Что ж, явный капиталист, да еще и майор по воинскому званию. В течение двух минут его и осудили, согласно решению Союзной военно-контрольной комиссии, как военного преступника и отправили в Тай- шетлаг. Там, на месте, где потом появилась тайшетская пересылка, был лагерь японских военных преступников. Кто виноват? Наши следователи? Они действовали согласно инструкции. Кумияма с его «заводом» и дис- циплинированностью? Тоже вроде бы нет. Виновато роко- вое стечение обстоятельств, но прежде всего война — не- нормальное состояние человеческого общества. По-русски Кумияма не знал ни единого слова, кроме 146
мата. Но выяснилось, что он весьма недурно знает анг- лийский язык. В то молодое, послешкольное время я то- же хорошо знал английский. Уроки Елены Михайловны Охотиной еще не выветрились из-за многолетнего отсут- ствия практики и снотворных препаратов. К слову ска- зать, по-английски русскому человеку гораздо легче го- ворить не с англичанами, а с представителями любых других наций, изучавшими английский. Мы говорили с Кумиямой по-английски. И он очень уважал меня и даже иногда после работы приходил в мой угол барака — поговорить. Я был единственным челове- ком на всей 031-й колонии, который мог объясниться с Кумиямой. Был еще молодой кореец, работавший в бане, но он знал по-японски очень мало. На литературных вечерах перед чтением стихотворе- ния «Кострожоги» я обычно кратко объясняю аудитории смысл этой работы. Здесь скажу подробнее. Сибирь. Иркутская тайга. Мороз 40 градусов. Огромная лесосека, ограниченная просеками. В оцеплении работают заклю- ченные. Свою охранную вахту несут солдаты конвоя. Их посты располагаются по углам широких просек и еще посередине просек, если они слишком длинны или рельеф местности (балка, лощина, овраг, отроги сопок и т. п.) не позволяет просматривать всю просеку. Заключенные греются у костров. Греться нужно и солдатам, но сами они, конечно, не могут заготавливать дрова для своих костров. Это делают кострожоги. Бригадир вальщиков выделяет пару или две пары работяг (если оцепление большое) для заготовки дров солдатам. Для этой работы выделяются обычно самые слабые, негодные для настоя- щей работы люди — больные, доходяги. Дрова заготавли^ ваются с таким расчетом, чтобы в самом начале работы солдат, пришедший на свой пост с пулеметом или автома- том, уже имел сложенные еще вчера сухие смолистые дрова, лучинку и бересту. Обычно выбирали сухостойную сосну. Валили ее по всем правилам, распиливали приблизительно на 70-санти- метровые отрезки. Затем рубили их топором или колуйом (иногда с помощью стальных клиньев). Часто мы валили сосны или ели, погибшие от большого или малого сосно- вого или елового усача. Не буду загромождать свое пове- ствование латынью. Скажу только, что личинки этих жу- ков живут в древесине хвойных деревьев, поедая ее и делая в ней довольно большие ходы. Однажды Кумияма удивил меня и солдата, когда стал выбирать из расколо- 10* 147
тых поленьев большие белые личинки. Некоторые были длиною и толщиною почти с палец. Набрав целую горсть этих личинок, Кумияма стал их есть — живыми, шеве- лящимися. Я сказал: — Как ты можешь такую гадость есть? Противно ведь! — О, это не так! У нас в Японии эти черви-личинки считаются большим лакомством. Только очень богатые люди могут позволить себе такое удовольствие. И едят их именно живыми. АНГИНА Несмотря на сравнительно легкую работу, я все-таки почувствовал, что скоро свалюсь. Однажды после двена- дцатикилометровой жаркой пробежки на лесосеку я по- дошел к бочке с водой. Разбил деревянным ковшом тол- стый слой льда и вдоволь напился леденящей зубы и гор- ло воды. Потом несколько раз вдохнул морозный сорока- градусный воздух. К вечеру у меня уже сильно болело горло — больно было глотать, и я почувствовал жар. Вы- стояв длинную и долгую очередь к врачу, я попал в нашу маленькую, коек на пять, лагерную больницу. Врач об- наружил у меня чудовищную фолликулярную ангину и температуру за сорок. В длинной очереди к врачу стояли в основном дистрофики, которых, конечно же, тоже сле- довало бы лечить в стационаре. Но по приказу началь- ства дистрофия не считалась болезнью, ибо иначе надо было бы госпитализировать человек 500—600. У меня же, кроме дистрофии, была явная и серьезная болезнь. О, прекрасные десять-двенадцать дней в маленькой больнице! Пища для больных готовилась отдельно и была похожа на настоящую. В супе была не только картошка, но даже капуста и какая-то зелень. Я лежал, я отдыхал сколько хотел. Было чисто, тепло и уютно. И ежедневно, по нескольку раз в день, уходя в сравнительно теплый туалет, я скалывал с его окошек лед, большие куски, п сосал их, чтобы продлить ангину. Антибиотиков, конеч- но, не было, был только стрептоцид. Держать заключен- ных в нашей маленькой больнице больше двенадцати дней не разрешалось, и на тринадцатый день доктор вы- писал меня в барак, дав освобождение от работы еще на три дня. На 031-й было еще два студента: Петр Ходов из Но- восибирска и Владимир Филин из Астрахани. Они были осуждены тоже Особым Совещанием и Фоже на десять 148
лет по чрезвычайно сходным делам — нелегальные сту- денческие марксистские антисталинские кружки. Но их организации были невелики — у П. Ходова, кажется, че- тыре, а у В. Филина — три человека. Ходов устроился в бригаде трелевщиков, а Володя Филин страдал, как и я. Я рассказал ему, как заболел ангиной. Он сделал все так же и заболел. Но его почему-то увезли в большую боль- ницу — больничку ♦. И через некоторое время вместе с приветом от доктора Батюшкова (он уже работал там врачом) я получил известие, что Володя Филин умер от двустороннего воспаления легких. СТРОИТЕЛЬСТВО ЖЕЛЕЗНОЙ ДОРОГИ ЗИМОЙ Я попал в эту бригаду после ангины. Выемки, насыпи. Сначала, впрочем, изыскательские работы. Разбивка кри- вых и все такое прочее. Я работал там на всех работах. Самое страшное было — это выемки, ибо здесь совершен- но невозможна была туфта. Возможны были лишь при- писки каких-либо дополнительных работ или условий, снижающих норму, — предварительной расчистки снега, вырубки деревьев, прогрева кострами слоя мерзлоты, при- менения кайла; можно было завысить расстояние при отвозе грунта тачками и т. п. Нормы выемки грунта на человека были заведомо невыполнимые, рассчитанные на истощение и гибель. Что же было делать? Люди слабеют, люди умирают. Надо спасать людей. А вольные дорожные мастера и лагерное начальство требуют прежде всего объема вынутого и уложенного в насыпь грунта. При- писывайте что хотите, но дайте прежде всего объем грун- та. А это очень легко было измерить, проверить. Бригадир наш Сергей Захарченко был очень опытным человеком. Сапер. Попал в плен тяжело контуженным — взрывал мост перед наступающим противником и не успел далеко отбежать от своих же фугасов. Спасение людей начиналось с изыскательской работы — Сергей Захарченко умел находить варианты с минимальным ко- личеством выемок. Насыпи — пожалуйста, сколько угодно! При отсыпке пасыпей зимой ставили с обоих концов участка работ сторожей — они предупреждали специальными сигнала- ми (условное число ударов в рельс) о подходе начальства. ♦ Именно так — больничка — называли на жаргоне крупные лагерные больницы. 149
Насыпь. Прекрасно! Отсыпем насыпь. С боков расчи- щаются от снега участки для выемки грунта, сни- мается верхний слой. Внешне все нормально. И тачки наготове с насыпанной глиной стоят. Но в на- сыпь насыпают снег. Трамбуют его. В насыпь валят де- ревья. Кладут хвою из крон деревьев. Потом — опять снег, снег. Насыпь растет. Засыпается сверху землей. На полметра. Трамбуется. Крепко? Крепко! Мороз силен. Снег, хвоя, деревья и земля смерзаются в прочный моно- лит. Кладутся шпалы, рельсы. Когда туфта с насыпью обнаружится? Месяцев через восемь-девять. А нас тут уже не будет. Мы будем вести другую ветку в другом месте. А пока люди спасены, люди сыты. Огрехи (туфту пашу) исправят досыпкой грунта другие заключенные, и, разумеется, ни снег, ни хвою, ни деревья они извлекать из насыпи не будут. Подсыпят глины, где будет осадка. Она, кстати, вполне естественна при отсыпке насыпи зи- мой. Она даже планируется, эта осадка. А мы? А мы, может, уже на Колыме будем. Так, кстати, и случилось со многими из нас. И все-таки ближе к весне началась повальная дистро- фия. И тогда я решился на самое последнее, крайнее средство. САМОРУБ Этим словом называлось, как я уже упоминал, нанесе- ние заключенным самому себе раны с помощью топора с целью уклонения от работы. Саморубы карались жесто- ко — как саботаж. Мне случилось тогда работать на ре- монте лежневки, и обут я был в ботинки с зимними пор- тянками. Лежневка лежала на болоте, которое почему-то подтаивало и чавкало, несмотря на мороз. Я подтесывал шпалу для замены сгнившей. Дело, в общем, обычное. Новая шпала лежала на старых шпалах параллельно рельсу. Напротив меня — как раз со стороны шпалы — сидел у костерка солдат с автоматом. Как его звали, я за- был, но он был мой земляк. Родился где-то возле Сагупов, а это рядом с Подгорным. Раньше мы несколько раз бе- седовали о родных местах, он иногда угощал меня махор- кой. Светило солнце. Блестел костерок бездымным огнем. А я тихонько подтесывал шпалу. Топор мой гу- лял между шпалой и левой моей ногой. Чуть вле- во — и по ноге. Я хотел, чтобы топор попал между большим пальцем и соседним с ним. Очень это труд- 150
но было сделать. Надо было рассчитать силу уда- ра, чтобы ранение было не слишком глубоким. Я подтесывал шпалу, постепенно подвигая к ней ногу (на солдата я не смотрел, не оглядывался). Несколь- ко нерешительных ударов в шпалу и наконец — будь что будет! — довольно сильный удар кончиком топора в ботинок чуть выше ранта. От боли я самым натуральным образом вскрикнул, отбросил топор, заругался. Солдатик, землячок мой, оказывается, все это видел. И, по его мне- нию, это был самый натуральный нечаянный удар. До- вольно густо потекла через дыру в ботинке кровь. Идти я не мог, и четыре работяги донесли меня до зоны, она была совсем близко. Сопровождал нас все тот же мой земляк с автоматом. Он и подтвердил, когда дело дошло до опера, что видел все хорошо, никакого само- руба не было. Несчастный случай. Разруб оказался боль- шим, но не очень глубоким. Врач наложил четыре шва, вставил в рану дренажную резинку и выдал костыли: — На, гуляй! Месяца полтора отдохнешь, счастливый ты человек. Рана не заживала долго, так как я снимал повязку и сыпал в рану всякую грязь. Разумеется, делал это так, чтобы врач не заметил. Прокантовался я в зоне со своими костылями в самое тяжкое время более двух месяцев. НОВЫЙ НАЧАЛЬНИК Вот кто спас от смерти сотни людей на 031-й колонии. У нас был до него какой-то задрипанный капитанишка. И вдруг явился новый — высокий, добрый, умный. С по- гонами подполковника. И со следом третьей, полков- ничьей звезды. Корю себя все время за то, что забыл его простую русскую фамилию. Что-то вроде Полякова. Ан нет, нашлась фамилия! Я записал ее году в 56-м. Именно Поляков! Подполковник Поляков начал свою деятельность на 031-й колонии с того, что собрал в один из редчайших выходных дней общее собрание заключенных и сказал: — Здравствуйте, товарищи заключенные! Почему вы так истощены и больны? Как вас кормят? Послышались голоса: — Плохо, гражданин полковник! — Плохо! — А почему? 151
Тут заюлили перед новым начальником придурки во главе с нарядчиком Ломакиным и поваром. — Товарищ Ломакин! Товарищ повар! Если че- рез три дня все рабочие не будут сыты, я вас расстре- ляю! Имею на это право. Полковник Поляков служил в пограничном военном округе. Какой-то шпион или контрабандист перешел уча- сток, за который отвечал Поляков, перешел с конца- ми — не поймали его. И Полякова наказали: понизили в звании и отправили в черную таежную дыру — началь- ником 031-й колонии Озерного лагеря. Он еще не мог привыкнуть к новому обращению с подчиненными. За- ключенных, в частности, нельзя было называть товари- щами. Через два дня все заключенные 031-й колонии были сыты. Поляков выписал дополнительное питание для ло- шадей. Несколько тонн овса. Его перемололи в крупу, и три раза в день каждый заключенный стал получать полную миску овсяной каши. Люди на глазах стали ожи- вать, веселеть. Поляков, судя по орденским планкам, прошел всю войну. Великую Отечественную и войну с Японией. У Эпштейна на ДОКе фронтовых наград не было. Чего еще важного или хорошего не написал я о 031-й колонии Озерного лагеря? Самое прекрасное было — это тайга, и зимняя, и лет- няя, и предвесенняя. Сидишь, бывало, на ступеньках верхнего нового барака, отставив в сторону костыли, и смотришь. Боже мой, какое очарование красок! Ярко- зеленые, как озимь, первые новые хвоинки лиственниц, нежно-голубые пихты. Я их сразу научился отличать не только по цвету, но и по хвоинкам. Хвоинки у них пло- ские в сравнении с другими хвойными. Широкие и снизу по обе стороны стержневой жилки — две светлые поло- сочки. По ним можно отличить любую пихту. Пихта — это ведь род, а видов ее только в СССР около пятидесяти. Прекрасна тайга и вблизи, даже разоренная, измучен- ная? Как-то в большом оцеплении я искал березу, чтобы приладить к ней ковшик для березового сока. Самый сладкий сок у берез, растущих на возвышениях, на бугор- ках. Иду с топором и ковшиком из бересты и вижу вдруг — зверек, но не белка, перебегает мне путь. Я уже слышал о бурундуках и понял: бурундук. Я остановился, чтобы он не убежал, и он остановился. Я начал потихонь- ку подходить к нему, и он стал приближаться ко мне 152
навстречу, а потом встал во весь рост, как суслики стоят в степи, чтобы хорошенько разглядеть меня. Он, вероятно, впервые видел человека. Был бурундучок большой (на- верное, самка), весь рыжий, но по рыжему от самого носа и до конца довольно пушистого хвоста — пять чер- ных полосок. А брюх© — белое, чуть желтоватое. Бу- рундук убежал, испугавшись не меня, а упавшей где-то рядом сосны — шел лесоповал. ОХОТА НА ЛЮДЕЙ С Володей Бобровым, студентом или аспирантом Ка- занского университета, я познакомился еще на ДОКе, там он был придурком — работал в одной из контор. Большие роговые очки делали его чем-то похожим на большого жука. Меня удивляло то, что он разговаривал с венгром, бывшим военнопленным. — Володя! Вы что, знаете венгерский язык? — Нет, Толя! Я не знаю венгерского, но я знаю не- сколько других угро-финских языков. И он рассказал мне о наших уральских и приволж- ских угро-финнах, их много: удмурты (Володя был уд- муртом из Ижевска), мордва, комизыряне, вогулы, остя- ки, черемисы, на севере — карелы, финны... Ни одна энциклопедия не перечисляет их полностью. Володя Бобров был аспирантом, работал над канди- датской диссертацией. Его и взяли за угро-финский на- ционализм, за то, что будто бы он замышлял создание Великой угро-финской империи. 25 лет. Наши, советские угро-финны, кроме эстонцев, — пра- вославные — христиане. Забавно, что у них сейчас в ходу многие православные имена, забытые у нас в России или сохранившиеся лишь в фамилиях. Там и сейчас детей называют такими, например, именами, как Елисей, Ка- листрат, Фекла, Матрена, Еремей и т. п. Я переводил хорошего удмуртского поэта Флора Васильева, он был близок мне по реалиям — деревенским и природным, от- части и по мироощущению. Он и рассказал мне, что Во- лодя Бобров вернулся, реабилитирован и занимается своей темой, но — увы! — пьет. 22 февраля 1972 года (я жил тогда еще в Беляево- Богородеком и был беден, как церковная крыса) Володя Бобров явился ко мне — я узнал его сразу еще через дверной зрачок, а не виделись мы двадцать один год. Я позволю себе переписать сюда свою запись из рабо- 153
чей тетради, связанную с приездом Володи, — еще об одном страшном явлении сталинских лагерей, с которым я впервые познакомился на 031-й колонии. «Вчерашний неожиданный приезд Володи Боброва очень сильно подействовал на меня. Пройдя сквозь приз- му долгих лет, лагерные мои воспоминания стали словно мягче, потеряли свою начальную острую боль. Преобра- зившись в стихи «Береза», «Бурундук», «Кострожоги», они окутались несколько даже романтической, лирической дымкой. На первом плане засветились доброта и человеч- ность, с трудом, чудом сохраненные людьми (далеко не всеми, конечно). Притупилось, забылось самое злое и страшное. Не в полном, конечно, смысле забылось. За- быть этого нельзя. Но не вспоминалось долго. По Фрей- ду, человеческий организм, мозг прежде всего, защищая себя, как бы вычеркивает травмирующие воспоминания. Но вчерашняя встреча повергла меня в страшную пучину. Боже мой! Какой ужас был пережит! Вспомни- лось многое, что казалось уже давно нереальным. Наряд- чик Ломакин... Оказывается, его на куски изрубили то- пором на 04-й колонии. Латыш Плингис. Его застрелил в 1954 году начальник конвоя Воробьев... И саму 031-ю ко- лонию, как и другие подобные, ликвидировали тоже в 1954 году. Там, наверное, все истлело, и новый лес вы- рос... Кроме унизительного голода, кроме всяких зверств и жестокостей, вспомнилось (не привычно-абстрактно, а с живой болью, новой, еще более острой, чем тогда) самое страшное, что вообще было в жизни. Это охота на людей. Людоедский этот спорт был особенно распространен сплди конвоиров и охранников именно на 031-й колонии Озерного лагеря. Он процветал, впрочем, везде, где были подобные условия, — на работах в лесу, в поле, при кон- воировании небольших групп заключенных, при этой ужасной близости автомата и человека, которого можно было застрелить. I Играла роль система поощрения охраны за предупреж- дение и пресечение побегов. Застрелил беглеца — полу- чай новую лычку, получай отпуск домой, получай премию, награду. Несомненно, имела значение и врожденная био- логическая агрессивность, свойственная молодым людям. Кроме того, солдатам ежедневно внушалась ненависть к заключенным. Это, мол, все власовцы, эсэсовцы, предате- ли и шпионы. Развращающе действовали на конвоиров и 154
неограниченная власть над людьми, и само оружие в руках, из которого хотелось пострелять. Стреляли за- ключенных чаще всего либо молодые солдаты, либо за- коренелые садисты-убийцы вроде упомянутого Воробьева. Одип из конвоиров выбирал себе жертву и начинал охо- титься за нею. Он всеми силами, уловками и хитростями старался выманить жертву из оцепления. Часто обманом, если умный и опытный бригадир не успевал предупредить новичка. Скажет солдат такому: — Эй! Мужик! Принеси-ка мне вон то бревнышко для сидения! — Оно за запретной, гражданин начальник! — Ничего, я разрешаю. Иди! Вышел — очередь из автомата — и нет человека. Случай типичный, банальный. С одной стороны, по инст- рукции конвоир может приказать заключенному выйти из оцепления. По этой же инструкции он может вышедшего застрелить. Обычно человек чувствует, когда его хотят застрелить. Передаются какие-то биотоки. Со мной было несколько таких случаев на 031-й. Однажды —- в ремонтной брига- де Сергея Захарченко. Ремонтная бригада приходит на участок работы. Конвоиры ставят колышки с белыми до- щечками — впереди и позади на железной дороге и с бо- ков — тоже. Это и есть в данном случае, за колышками, запретная зона. Один солдат вдруг приказал мне: — Пойди-ка сруби вон то деревце. Оно мешает мне видеть дорогу, обзору мешает. Захарченко услышал и громогласно приказал: — Жигулин! Никуда не выходи! Он тебя убьет! Вся бригада — ложись! Ложись на шпалы между рельсами. Приказы конвоя не выполнять! Лежать! До прихода на- чальства из лагеря! Конвойных было пятеро. Начальник конвоя, старший сержант, все понял и спорить с бригадиром не стал. Он несколько раз выстрелил в воздух из нагана. Вызвал на- чальство. Пришло несколько офицеров. У солдата отр- брали автомат и под конвоем отправили в казарму. Но такой счастливый исход был редок. Вчера Володя Бобров рассказал мне, как был застре- лен латыш Плингис. Это было уже без меня, в 54-м го- ду. Бригада по рубке просеки отдыхала в обеденный пе- рерыв. Начальник конвоя Воробьев приказал Боброву 155
взять топор и идти в лес рубить визирку ♦. Бобров сразу почувствовал: убить хочет. И отказался наотрез. Схва- тился руками за корни сосны, лег на землю: — Никуда не пойду! Ничего не вижу — у меня очки запотели. Воробьев зверски избил его ногами, но от сосны не смог оторвать. И обратился к Плингису: — Иди тогда ты!.. Латыш Плингис взял топор, пошел в чащу впереди Воробьева. Через несколько минут раздались две корот- кие автоматные очереди. Воробьев убил несчастного ла- тыша. А у Плингиса в колонии был двоюродный брат Мельберис. Можно представить его горе. Убийство Плингиса, как и многие другие подобные дела, было оформлено как побег. Полуграмотный опер составил протокол, и дело с концом. К слову сказать, весной 1951 года на моих глазах был подстрелен заключенный Бегаев (кажется, его звали Виктор). Пуля из карабина пробила ему правую сторону груди, но он, однако, успел рвануться и упасть с визирки (он тоже рубил визирку) в оцепление. Солдат не смог сделать второго выстрела. Бегаева увезли в больницу. Возможно, он остался жив. Скажу здесь и о печальном конце Володи Боброва, раз он так вдруг ворвался в мою послелагерную жизнь. По словам Ф. Васильева, вскоре после того, как Володя приезжал ко мне, он погиб от алкоголизма. Первопричина этого ясна. РЕДКИЕ РАДОСТИ С приходом нового начальника жить на 031-й стало легче. Я стал получать из дому посылки. Сергей Захар- ченко снова взял меня в свою бригаду. В бригаде было человек двенадцать-пятнадцать, и называлась она бригадой по содержанию железной дороги. Короче: «Со- держание». Была скорая весна, а потом наступило лето. Иногда меня спрашивают: — А бывало ли в лагерях когда-нибудь хорошее на- строение, хорошее время? Бывало, конечно. Душа ведь всегда ищет и жаждет * Прямой, вырубленный в чаще леса просвет с вешками на нем, визуальный луч для будущей просеки, дороги. 156
радости. И далеко не всегда светлые дни, а то и месяцы оыли связаны с получением письма, посылки и т. п. Бывали очень хорошие, я бы сказал даже, по-настоящему радостные минуты, вовсе не связанные прямо с мате- риальным, так сказать, благополучием. Хотя косвенная связь здесь, конечно, естественна. Для меня такая хоро- шая пора в лагерях наступила впервые в конце второго года заключения в бригаде Сергея Захарченко. Рано-рано утром выходили мы из ворот. Впрочем, не первыми. Первыми уходили бригады на лесоповал, на трелевку. Им дальше идти, и работа у них такая, на ко- торой надо вкалывать. Не то, что у нас. И мы не спе- шили. Наконец редело у вахты, и нарядчик, здоровенный Ломакин, орал зычным голосом: — Содержание! Захарченко! На выход!.. И добавлял, разумеется, несколько нецензурных фраз, ио без зла, а просто так, для порядка. Мы выходили за ворота, где уже ждал нас свой знакомый конвой. Солдата того, что хотел меня застрелить, уже не было. Он посидел немного на губе, потом его отправили в военную псих- больницу. Помбригадира и румяный паренек-шестерка, оба из западных украинцев, забирали в рабочей зоне инструмент — молотки, ключи, топоры, пилу, — и мы трогались. Впереди, сзади и по бокам, мирно попыхивая цигарками, шли четыре конвоира, редко — пять. Захар- ченко умел с ними ладить, и они относились к нему, а следовательно, и к нам — с уважением. Прекрасна была тайга в эти ранние часы. Ближе к полотну лежала она исковерканная, вырубленная. Торча- ли пни, и разбросаны были кругом черные недогоревшие порубочные остатки. Желтели большие ямы, из которых брали песок для пасыпи. А за вырубкой стояла тайга не- тронутая, сосны — как на подбор — высились бронзовой стеной. Солнце только что встало. На холодных голубых рельсах и сереньких сухих шпалах большими каплями блестела еще роса, а сосны, особенно верхушки, были уже золотыми от солнца. Очень прохладно, ясно и чисто было все вокруг. Суля удачу, то и дело перебегали дорогу бурундуки. И легко было идти по шпалам, чувствуя на плече тяжесть дорожного молотка, ощущая его полиро- ванную ручку, гладкую от шершавых наших ладоней. Хорошее, бодрое было настроение, и я в такие минуты мечтал... И уже не молоток у меня на плече, а винтовка. И во- 157
все мы не бригада, а отряд. И ведет нас опытный фронто- вой офицер Сергей Захарченко. А идем мы, чтобы освобо- дить наших товарищей. Вот сейчас покажется за поворо- том соседняя, 06-я колония, и грянут выстрелы... — Вот здесь, гражданин начальник... — возвращает меня к реальной жизни голос бригадира, — здесь надо остановиться!.. Мы останавливаемся на полчаса. Меняем сгнившую шпалу, подбиваем костыли. И снова в путь. Идем по лежневкам, по выемкам и насыпям, по деревянным мос- там на рубленных из лиственницы опорах. И за каждым поворотом или подъемом открываются нам все новые и новые бесконечно далекие синеватые, фиолетовые, дым- чато-зеленые таежные дали. ВТОРОЙ ЧЕРПАК КАШИ Ирине Неустроевой В 1947 году в разрушенном войной Воронеже, когда я еще учился в школе и писал свои первые стихи, мне необыкновенно повезло: мне дали на несколько дней по- читать четырехтомное «Собрание стихотворений» Сергея Есенина, вышедшее в конце 20-х годов. Оно было в мяг- ких белых зачитанных обложках. Я был потрясен до глубины души — я не знал раньше Есенина, не знал, что можно писать так просто и пронзительно: Отговорила роща золотая Березовым веселым языком... Я переписал в свою тетрадь около двадцати стихотво- рений, а еще тридцать-сорок запомнились сами собою (вместе с поэмой «Анна Снегина») от долгого, непрерыв- ного чтения днем и ночью. О, юношеская, свежая и вос- приимчивая память! Когда началась моя сибирско-колымская одиссея (а книг в этом путешествии не было), я часто читал про себя стихи Есенина, особенно когда ходили зимою в тай- гу на лесосеку — дорога была двенадцать километров. Когда же случайно узналось, что я помню так много стихов Есенина, я стал в бригаде и в бараке человеком важным, нужным и уважаемым. Я стал как бы живым, говорящим сборником Есенина. Бывало, зимними вечерами я рассказывал своим това- 158
рищам о Есенине и читал его стихи. Аудитория была особенная и разная — не верившая ни в бога, ни в черта, но Есенин примирял людей, заставлял таять лед, нако- пившийся в их душах. В стихи Есенина они ве- рили. Самые разные люди — бывшие бандиты и воры, и бывшие офицеры, инженеры, и бывшие колхозники, ра- бочие — слушали стихи Есенина с огромным удивлением и радостью. Некоторые порою смахивали с глаз слезы. Тишина стояла полнейшая, и я однажды услышал шепот кого-то, только что вошедшего: — Что, Толик-студент роман толкает? — Никакой не роман, а стихи Есенина. Это лучше любого романа. Роман послушаешь и забудешь, а стихи в душе остаются. Как кроткие ангелы, сидели вокруг меня и смотрели в мои глаза и закоренелые преступники, и люди, так или сяк попавшие в Академию, так сказать, обнаженной жиз- ни. Стихи Есенина не надоедали, люди готовы были слу- шать их по многу раз — как слушают любимые песни. И не только русские или украинцы собирались на эти чтения, но и молодые литовцы, хорошо освоившие рус- ский язык, и узбеки, таджики. Таджики часто просили прочитать «Персидские мотивы». А повар Байрам из Азербайджана (он готовил и раз- давал обед на лесосеке) однажды вместо одного черпака каши положил в мою миску два. Заметив в моих глазах недоумение, он сказал: — Ешь на здоровье! Это тебе за Есенина. Очень он хороший был человек, все понимал... И откуда ты так много знаешь и помнишь стихов Есенина? У нас в дерев- не мулла меньше молитв знает, чем ты стихов. Дымила разноцветными дымами зимняя заснеженная лесосека. Стояла очередь к большому черному котлу. Я сидел на бревнышке возле костра и ел кашу из синего китайского проса. И думал о Сергее Есенине. Много лет пролетело с той поры, но я и сейчас все повторяю строки: Мне страшно — ведь душа проходит, Как молодость и как любовь. И это чудесное философское озарение пришло к чело- веку, прожившему на земле всего тридцать лет! Как сча- стлив и велик поэт, на чьи стихи откликается любая жи- вая человеческая душа! Как счастлива нация, имеющая такого поэта. 159
«СТОЛИЦА КОЛЫМСКОГО КРАЯ» И ПУТЬ К БУТУГЫЧАГУ В августе 1950 года меня отправили с 031-й колонии в соседнюю, 035-ю, а оттуда через пять дней в телячьем вагоне покатил я на восток. О дороге моей от 035-й колонии Озерного лагеря до Магадана я расскажу позднее, там, где этот рассказ при- дется более кстати. Читатель уже мог заметить, я многое рассказываю не по порядку, не пишу, как строгий мемуа- рист, согласно ходу времени и стуку колес. Я свободно забегаю в будущее, если мне это необходимо, свободно, но, разумеется, с оговоркой, вставляю в повествование пропущенные эпизоды из более раннего времени. Здесь скажу, что с печальным интересом — при вы- грузке в Магадане с корабля «Минск» — рассматривал я свинцово-серую, масленистую, сверкающую от солнца бухту Нагаева, окрестные, еще зеленые сопки (был конец августа), желто-розовый неровный каменный обрыв, огра- ничивающий бетонированную, не очень широкую полосу Магаданского порта. Интересны мне были и большие мор- ские корабли — я их прежде видел только в кино. Город Магадан был скучен, малоэтажек. Бросалось в глаза почти полное отсутствие на улицах какой бы то ни было растительной зелени. Правда, когда шли через го- род, встретился справа городской парк. Он представлял собой порядочную за зеленым штакетником площадь с аккуратными песчаными аллеями, с зелеными скамей- ками и белыми цементными стандартными скульптурами. Маленькие, посаженные в парке деревца лиственниц бы- ли почти незаметны. До пересылки Берегового лагеря шли долго, тянулись длинно — целый корабль людей привезли, полные трюмы! Пересылка была, естественно, на окраине, далее начиналась болотистая кочковатая низина и сопки. У окраины журчала неглубокая, но бы- страя и прозрачная речка с камешками на дне. В зоне пересылки было несколько строящихся домов — двух- этажных кирпичных и одноэтажных деревянных. Возвы- шалось большое, уже готовое здание столовой с колон- нами — сталинский ампир послевоенных лет. Но это не были постройки для заключенных — в оцеплении пере- сыльного лагеря строились городские дома, говоря тепе- решним языком, — городской микрорайон. Когда строи- тельство заканчивалось, готовый участок отрезался от пересылки колючей проволокой или сплошным деревян- 160
пым забором с колючей проволокой над ним, а к площади лагеря прибавлялся новый неосвоенный кусок предсо- почной равнины или пологого склона сопки. Начиналось новое строительство. И так далее, до самого послесталин- ского уничтожения лагерей. В пересыльном лагере было неголодно. Там было мно- го тысяч людей, процент придурков был невелик. Кор- мили нас в монументальной столовой. Кто-то из магадан- цев написал мне, что сейчас в этом здании ресторан «Се- вер». Хотя, когда мы только прибыли в Магадан, ресторан с таким названием уже существовал в городе, я даже помню его вывеску. Вероятно, перевели ресторан в более новое и вместительное здание. Жили мы на пересылке в больших, иногда даже двухэтажных палатках (второй этаж, правда, не был рас- считан на зиму) — деревянный каркас, деревянные на- ры, деревянный пол-настил второго этажа — он же потолок первого. Наверху было что-то вроде чердака, помещение меньше, чем внизу, и без нар — спали на полу. Все сооружение обтянуто двумя слоями — с воз- душной прослойкой — черного брезента. Двери деревян- ные. В нижнем этаже был тоже деревянный пол. Палат- ки были рассчитаны на большие морозы, но на колым- скую зиму они — увы! — не годились* Даже с печью, сделанной из большой железной бочки. Просчитались конструкторы. Люди замерзали насмерть в таких палат- ках и при раскаленно-красной печке. Двойные брезенто- вые стены пропускали холод. Чтобы хоть немного утеп- лить, каркасы таких палаток обшивали двойным слоем досок с засыпкой между ними (торф, земля, стружка, опилки). Когда мы прибыли на пересылку, казалось, что до холодов еще далеко. Светило солнце. Справа, если стать лицом в сторону бухты, было видно взбегающую на скло- ны сопок часть города — нагромождение маленьких до- миков и бараков. Нас, кажется, дважды водили в город по улице, параллельной главной (сначала по колымскому шоссе, переходящему в главную улицу, потом — правее на один квартал), — в баню, санпропускник. Проходили мы мимо сплошного забора пересылки СВИТЛа *. Даль- ше, на повороте, помню, стоял дом, чрезвычайно отли- • СВИТЛ — Северо-восточные исправительно-трудовые лаге- ря, система «бытовых» лагерей на Колыме. В этих лагерях был немалый процент заключенных со статьей 58—10. Каждый меч- тал попасть туда. В сравнении с Берлагом СВИТЛ казался раем. 11 Зарок 161
чавшийся от всех магаданских построек. Это был двух- этажный, из старинного темно-красного кирпича особня- чок середины XIX века, словно чудом перенесенный сюда из глубинной, уже старинной России. Водили нас и на одну из сопок за дровами. Мы долж- ны были руками (без помощи топора) ломать лозы ко- лымского кедрового стланика и небольшие колымские лиственницы. Мы довершали преступление, начатое еще в начале 30-х годов, — уничтожали остатки леса на окружавших Магадан сопках. В Магадане изменились некоторые правила конвоиро- вания заключенных. При этапах мне уже, кроме редких случаев, не надевали наручников — куда бежать? Бе- жать было некуда. С высокого склона сопки как на ладони был виден весь город Магадан — «столица колымского края». И оказывалось, что в центре его порядочно больших, трех- и четырехэтажных кирпичных домов. Это были учреждения и жилые дома Дальстроя. И они продолжа- ли возводиться. На пересылке была постоянная бригада, которая строила в центре Магадана пятидесятивосьмиквартирный жилой дом, предназначавшийся для высших чинов руко- водства специального Берегового лагеря. Лагерь спец- контингента — так еще назывались подобные лагеря. Мне иногда во сне слышится: — 58-квартирный! На выход!.. И я просыпаюсь в холодном поту. Если эти заметки прочитает человек, бывший на цент- ральной пересылке Берлага в конце августа — начале сентября 1951 года, он скажет: да, точно, этот писатель был там в это время. Пока я еще на пересылке и пока еще есть настроение для песен, приведу, пожалуй, канонический текст песни «Ванинский порт», одной из самых сильных и вырази- тельных тюремно-каторжных песен. Сейчас мало кто помнит ее целиком. ВАНИНСКИЙ ПОРТ Я помню тот Ванинский порт И вид парохода угрюмый. Как шли мы по трапу на борт 6 холодные мрачные трюмы. 162
На море спускался туман. Ревела стихия морская. Лежал впереди Магадан, Столица Колымского края. Не песня, а жалобный крик Из каждой груди вырывался. «Прощай, навсегда, материк!» — Хрипел пароход, надрывался. От качки стонали зека, Обнявшись, как родные братья. И только порой с языка Срывались глухие проклятья: — Будь проклята ты, Колыма, Что названа чудной планетой. Сойдешь поневоле с ума — Оттуда возврата уж нету. Пятьсот километров — тайга. В тайге этой дикие звери. Машины не ходят туда. Бредут, спотыкаясь, олени. Там смерть подружилась с цингой. Набиты битком лазареты. Напрасно и этой весной Я жду от любимой ответа. Не пишет она и не ждет, И в светлые двери вокзала, — Я знаю, — встречать не придет, Как это она обещала. Прощай, моя мать и жена! Прощайте вы, милые дети. Знать, горькую чашу до дна Придется мне выпить на свете! Песня по мелодии прекрасна, трагична, безысходна. II очень впечатляет. Особенно, если поют хором и если поют колымчане или люди, пережившие тюрьмы и лаге- ря в иных краях нашей страны. 3-я и 4-я строки каж- дого куплета повторяются... По Колымскому шоссе мимо пересылки весело и бы- стро проносились в глубь Колымы большие грузовики. Это были наши трехтонпые ЗИСы, часто с прицепами, и еще более крупные, мощные машины, явно не наши, но и не американские. Позже выяснилось: это чехосло- вацкие «татры». Однажды утром собрали большую колонну с вещами 11* 163
и повезли в санпропускник. Там после бани все получи- ли новую одежду: зимнее белье, ботинки, брюки и кителя из х/б, ватные брюки, телогрейки и ватные шапки. Потом нас привели обратно на пересылку, но в бара- ки и палатки уже не пустили. Посадили на площади у ворот, у вахты. Послышалось: этап, этап... Уже дожида- лись большие грузовики, у которых были в кузовах на- ращены борта — сантиметров на тридцать или более, не помню, были ли в кузовах скамьи. Ежели они и были, то все равно поднятые бортовые щиты были выше уровня наших глаз. В передней части кузова за деревянным щитом стояли или сидели два автоматчика... Перекличка. И машины тронулись. Было нас в кузо- ве человек тридцать. Куда везут — неизвестно. В доща- тых бортах были щели, и сидевшие по краям порою со- общали названия станций, поселков. Привстать и по- смотреть через борт было нельзя, но дорога па частых поворотах наклонялась, наклонялась вместе с нею и машина, и тогда удавалось увидеть оставшийся позади путь. Горы же все время были видны, ибо были они не- соизмеримо выше нас. Горы были округлые, но порою попадались и обрывистые разломы с открытыми взору слоями черного, желтого и серого камня. Тайга была со- всем иная, чем в Сибири. Она была редкая — дерево от дерева порою метров на пятьдесят. В основном уже жел- теющая лиственница. Попадались куртины кедрового стланика. Часто сопки были голые, серо-каменистые, лишь местами поросшие какой-то травянистой зеленью (это были, как позже выяснилось, брусника и разные виды мхов). Везли нас несколько часов без остановки. На высоких перевалах из кузова уже ничего не было видно, кроме сверкающего солнцем неба. Да еще ветер свистел, как ошалелый. Кто-то прочел в щель: «Палатка». Горы стали выше, темнее. И мы поднимались вместе с дорогой. Ма- шина на краткое время остановилась. Кто-то сказал: Усть-Омчуг. Я слегка привстал и увидел ничем не при- мечательный деревянный поселок. Вскоре мы въехали в узкую долину между серыми сопками. Слева они стояли сплошной темно-серой каменной стеной. На гребне стены был снег. Сопки справа были тоже высокими, но высоту они набирали постепенно, и на них были заметны штоль- ни с отвалами камня, а в распадках какие-то деревянные вышки, эстакады. Машина въехала в поселок и вскоре остановилась. 164
Остановилась, как я потом понял, у автобусной станции, и так близко к ней, что все с трудом от непривычного сочетания слогов прочитали густо-черную крупную над- пись на белом продольном щите: БУТУГЫЧАГ. Бе- лый щит с черной надписью был окаймлен черными полосами. БУТУГЫЧАГ Стало вдруг холодно. И солнце куда-то пропало. Еще возле Усть-Омчуга ярко светило, а тут вдруг заметили: солнца-то нет, хоть небо и чистое. Слышался неразбор- чивый и непонятный разговор начальника конвоя (он сидел в кабине) с каким-то местным чином. Закончился разговор словами ясными: — ...на Центральный. И машина тронулась дальше и проехала совсем не- много, километра полтора-два. Остановились. — Сидеть на местах! Слушать команду!.. Автоматчики вылезли из кузова, открыли задний борт, и мы увидели поселок и много всего нового. — Выходи по одному! Строиться в колонну по пять человек! Автоматчики и начальник конвоя были метрах в три- дцати от машины. Мы построились, и нас посчитали. Машина задним ходом уехала. Мы оказались в широком загоне у ворот большого лагеря. Правее ворот была вахта с проходной. Над высо- кими воротами на прочной проволочной сетке были укреплены алюминиевые литые крупные буквы: ОЛП № 1 Чуть ниже: ЦЕНТРАЛЬНЫЙ Очень красиво и четко была сделана надпись. Раньше я видел подобные только на демонстрациях (также на проволочных сетках: завод такой-то и т. п.). Возле ворот, точнее, чуть не доходя, запомнилась на- всегда не очень крупная, но, очевидно, уже очень старая и хоть не толстая, но высокая (метров пяти) лиственни- ца. Одна из ветвей дерева была узловатая, скрученная и далеко откинутая, словно это была не ветвь, а толстая веревка, брошенная и мгновенно застывшая петлей в мо- розном воздухе. <65
НА ЦЕНТРАЛЬНОМ «ОЛП № 1 означало: «Отдельный лагерный пункт № 1». ОЛП № 1 Центральный был не просто большим лагерем. Это был лагерь огромный, с населением из за- ключенных в 25—30 тысяч человек, самый крупный на Бутугычаге. Когда нас впускали в зону (а было уже время вечер- нее, хоть и по-северному светло, еще не кончился поляр- ный день), возле вахты постепенно собирались бригады ночной смены. И я вдруг увидел... Володю Филина, свое- го друга по 031-й колонии Озерного лагеря! Живого, невредимого. Господи! Да как же это?! Ведь сказали, он умер! Мы бросились друг к другу. Оказалось, что в больнице он действительно умирал, но все-таки выдю- жил, преодолел тяжелейшую пневмонию. А сюда попал из Озерного лагеря (там число людей сокращалось, по- скольку дорога Тайшет — Братск была уже построена) теми же путями, что и я, но недели на три раньше, и уже три недели работал откатчиком на руднике № 1. Их бригаду вскоре вывели за зону. А нас, часть прибыв- ших из Магадана, временно (так и сказали: временно) поселили в такую, как я уже описывал, только малень- кую палатку из двойного брезента. Нам выдали постель- ные принадлежности и стеганые ватные бушлаты. Наби- тые соломой или стружками тюфяки уже имелись на нарах. Я захватил место наверху. Новую свою телогрейку положил под голову, под тонкую подушку, сверх одеяла укрылся бушлатом. Спал хорошо. Утром проснулся от холода. Почему-то сильно дуло от зыбкой стены. Оказа- лось, что она разрезана и — о, ужас! — под подушкой не было моей новенькой телогрейки! Я сказал об этом соседям, людям еще мне незнакомым. — Они их вольнягам толкают по тридцатке, новые телогрейки, — сказал кто-то, — как по тридцать среб- реников за чужую жизнь. — Кто толкает? — Кто ворует. Суки, потерявшие совесть. — А ты знаешь кого-нибудь из них? — Откуда же я могу знать? Ищи ветра в поле. Люди посочувствовали мне и забыли, занятые своими делами. Я уже давно знал, что обращаться к начальству ла- геря, даже к заключенному начальству, — дело совер- шенно бесполезное. Новую телогрейку не выдадут, только 166
про мот запишут в личное дело. Плохо, очень плохо начиналась для меня лютая зима 1951/52 года. Укравший из-за тридцати рублей обрекал меня на смерть от замерзания или простуды. Убил бы и сейчас этого гада — так много мук испы- тать пришлось мне из-за отсутствия телогрейки. Еже- дневно приходилось просить телогрейку у больных или у работавших в другие смены. А телогрейка даже боль- ным или свободным от работы все равно зимой была нужна — сходить в столовую, в уборную и т. п.: зимой в одном бушлате, без телогрейки, холодно. Морозы за 50, 60 и даже за 70 градусов стояли долгими месяцами. За 50 градусов — до четырех месяцев подряд. Стараюсь припомнить тех, кто делился со мною тело- грейкой. Чаще всего это были западные украинцы: бу- рильщик Иван Матюшенко, откатчик Федор Рыбас, из русских — Василий Еремеев и другие, забытые. Из нем- цев — Ганс. Он был мобилизован в неполных пятнадцать лет, в 45-м году, уже в апреле, попал в лагерь для воен- нопленных, а оттуда по статье 58—10 угодил на Колыму. Всех — и кого назвал, и кого не назвал — и украинцев, и русских, и литовцев, и других — всех, кого помню и кого забыл из тех, кто делился со мною телогрейкой зи- мою 1951/52 года, от всей души благодарю! Спасибо вам, дорогие товарищи мои!.. Чтобы не забыть, запишу, как Ганс (чаще мы его зва- ли Иваном) смешно рассказывал анекдоты (он плохо знал русский язык): — Идет по лесу волк. А навстречу ему идет — не знаю, как назвать, — красный такой собака — в лесу бегает, фукс называется!.. — Лисица! Давай дальше! — Да, лисица — давай дальше... Я потом дружил с ним, с Гансом-Иваном, и на Цент- ральном, и на руднике имени Белова. Однажды, в глухую колымскую зиму, он принес откуда-то необыкновен- ное чудо — два больших свежих, словно их только что с куста сорвали, красных помидора. А я с раннего дет- ства не любил помидоров и никогда их не ел. И вот в восторге от того, что может и хочет это сделать, Ганс подает мне один из этих двух помидоров. Разве можно было отказаться? С тех пор я стал есть помидоры. Тот был первый. Между первым и вторым моим помидором прошло три с половиной года, второй я съел уже в род- ном Воронеже... 167
Среди описания жестоких мучений приходит вдруг как бы само собой воспоминание о веселом, радостном — пусть чрезвычайно редком в бутугычагском аду. Душа, погруженная в мучительные воспоминания, словно от- талкивает их и даже среди них находит добро и тепло — два помидора Ганса. Ах, как они были хороши! Но вовсе не вкус и не редкость такой изысканной пищи тут на первом месте. На первом месте — Добро, чудом сбере- женное в душе человека. Если есть хоть капля Добра, значит, есть и Надежда. Не всегда, однако, удавалось мне добыть телогрейку. Раза два или три той грозной зимою выходил я на ра- боту в одном только бушлате. А работа моя была уже не в шахте на 6-м горизонте, где я начинал свою горняцкую эпопею в 23-м квершлаге — катали вагонетку вместе с Володей Филиным, — а на 47-й штольне, метров на 500 выше дна распадка, в котором был расположен огромный рудник № 1. Поднимаясь на высокую эту штольню и порой таща с напарником вверх по обледенелым камням рельсы, я и простудился, и стали болеть у меня почки, и стал я харкать кровью. И я опять попросился в шахту на 6-й горизонт. Руд- ник № 1 был километрах в полутора-двух от жилой зоны Центрального. Морозы были лютые, и это расстояние мы вместе с конвоем пробегали почти бегом. Шахта, главная шахта рудника № 1, была зарезана в сером граните. Гра- нит — порода общая для всех бутугычагских гор, а сле- довательно, и шахт. В главную шахту рудника № 1, на 240-метровую глубину, нас спускали на клети, она при- нимала человек десять-двенадцать или одну вагонетку типа «Анаконда» с породой или рудой. 23-й квершлаг был/освещен стационарными лампочками, но, разумеется, не до забоя. И мы, откатчики, пользовались для освеще- ния карбидными лампами. Светильники эти несовершен- ные, их задувало ветром, а спичек у нас не было, но работать с ними можно, когда рядом другие откатчики с огоньками карбидок. Аккумуляторными электролампоч- ками с небольшой фарой на каске или шапке были снаб- жены бурильщики, а также бригадиры и их помощники- спиногрызы. Очень точное слово. Спиногрызы должны были как бы сидеть на работягах и грызть спины. Володя Филин уже работал в другой бригаде, совсем в другой отрасли огромного производства — в пыжедел- ке. Я попал в бригаду белоруса Николая Протасевича. Был он довольно щуплым, но жилистым и, пожалуй, 168
повыше меня. Ему нравилось, что я «природный русак» (он и себя называл русаком и фамилию свою произносил с русским окончанием: «Протасов» — и от других того требовал), и предложил он мне стать его помощником, спиногрызом: — Будем честными суками, будем жить красиво! Будем спирт пить и сало жрать! Если кто против —- вот, погляди. И он показал мне какой-то странный, скорее бута- форский, чем настоящий, нож. Нож был раза в полтора длиннее, чем полагается быть финке, и был вырезан из лезвия обыкновенной ножовки. Я взял нож и сказал: — Не годится эта штука, Николай. — Почему? — А вот смотри! — ия легко согнул лезвие в ду- гу. — И вообще я тебе лезть в суки не советую. Ты ведь не блатной, а всего-навсего бывший полицай. А у нас в БУРе настоящие воришки сидят. Неровен час... Сам по- нимаешь... Не буду я у тебя спиногрызом. Я честный би- тый фрайер*. — Там в БУРе только один Леха Косой. А с нами сам Купа, и все бугры, и все начальство... — Нет, не буду я у тебя спиногрызом. — Будешь! — Не буду! Протасевич, не надеясь на свою бутафорскую финку, не стал меня резать. Он взял тонкое бревнышко из при- везенных на козе для рудстройки и стал меня им бить по бокам — по легким, по почкам. Бил он вполсилы и как бы нехотя, словно чего-то не понимал, чего-то боял- ся. Однако и несильные его удары очень больно отдава- лись внутри, в почках, наверное. И е каждым ударом у меня изо рта вылетал кровавый сгусток. Я был очень слаб и не мог оказать Протасевичу сопротивления. Даже забурник для меня был тяжел. Спас меня бурильщик Иван Матюшенко: — Пан бригадир Протасов! Вы его так убьете, а сейчас опять ввели смертную казнь за лагерный бан- дитизм! Протасевич оставил меня. — И в самом деле, не стоит за такого вышку полу- * Фрайер — обычно объект воровского промысла — грабе- жа, обмана ит. п. Битый фрайер — человек, не принадле- жащий к блатному миру, однако умеющий за себя постоять, его легко не проведешь, он может и сдачи дать. 169
чать. А еще природный русак! Да и не русак он! — обрадовался вдруг своей неожиданной мысли Протасе- вич. — Не русак он, а жид натуральный! Верно, Матю- шенко? — Hi, пан Протасов, на жида вш не похож. Руський Bin, русак. — Жид, жид. Я их знаю хорошо. Я их в газмашину десятками запихивал. Протасевич легко нашел себе двух спиногрызов. С од- ним из них, Николаем Чернухой (кажется, 1923 года рождения), мы были до этого в нормальных, даже при- личных отношениях. Сам он родился в Харбине, в семье белоэмигранта, но отец его был из Борисоглебска Воро- нежской области. Таким образом, получилось, что мы с ним почти земляки. Другого, Ивана Дзюбу, лютого бан- деровца, я раньше не знал. Оба они с радостью подхва- тили слова Протасевича, что я еврей. Как они издевались надо мною, не буду описывать — больно. Скажу только, что за то, что я якобы еврей, меня почти ежедневно били. И так случилось, что некому было мне помочь. У меня началась депрессия. Все ревело, орало и стучало вокруг меня: - Жид! Жид! Жид! Жид!.. Орали разинутые глотки Протасевича, Чернухи и Дзюбы. Стучали перфораторы. Даже в моем кровавом кашле, казалось, звучало: — Жид! Жид! Жид!.. Признавайся! Почему не при- знаешься, что ты жид?! Так продолжалось месяца два. После очередного издевательства я украдкой рассмат- ривал свое лицо в тусклом обломке зеркала, висевшего в умывальнике. Похож ли? — этот вопрос я задавал себе и не находил ответа. Нос вроде не еврейский. Вот черно- ват я волосами, худ, глаза от худобы стали большими. Может, и вправду во мне есть еврейская кровь? И воз- никла болезненная коллизия. Я вспомнил своего дядю, Самуила Матвеевича Заблуду, польского еврея, мужа тети Веры, Веры Митрофановны Раевской (она же и моя крестная мать), и перестал исключать возможность того, что я сын Самуила Матвеевича. Вспомнил, как в раннем моем подгоренском и воронежском детстве сест- ры Раевские с восторгом восклицали: «Ах, какой хоро- шенький! Вылитый* Самуил Матвеевич!..» — и всем было радостно. После возвращения в Воронеж я узнал, что Самуил 170
Матвеевич приехал из Польши в СССР спустя два-три года после моего рождения. И мое болезненное предпо- ложение полностью отпало. Но я счел невозможным не написать и об этих моих мыслях. Тетя Вера моя уже умерла. Она завещала мне альбом с фотографиями. Фотография Самуила Матвеевича сейчас передо мною. И вправду — есть общие черты. Мое стихотворение «Крещение. Солнце играет...» пе- чаталось, по просьбе тети Веры, без окончания. Она боя- лась, что упоминание в стихах ее погибшего в 37-м году мужа причинит ей неприятности на работе. Вот оконча- ние стихотворения: ...А крестная? Крестная где-то В тиши одиноко живет. Тридцатое горькое лето Все мужа погибшего ждет. Я буду звонить, тетя Вера. Пусть сердце у вас не болит. Конечно, уменьшилась вера, Но солнце, как прежде, — горит! Интересно и то, что некоторые мои друзья и читатели, прочитав стихотворение, просили написать еще одну-две строфы о тете Вере — что с нею. Чувствовали незакон- ченность стихов. К началу весны, к концу марта, к апрелю на Цент- ральном всегда набиралось 3—4 тысячи измученных ра- ботою (четырнадцать часов под землей) заключенных. Набирались они и в соседних зонах, в соседних рудниках. Таких ослабевших, но еще способных в перспективе к работе отправляли в лагерь на Дизельную — немного прийти в норму. Веспою 1952 года попал на Дизель- ную и я. Отсюда, с Дизельной, я могу спокойней, не торопясь, описать поселок, а точнее, пожалуй, город Бутугычаг, ибо населения в нем было в это время никак не менее 50 тысяч. Бутугычаг был обозначен на всесоюзной карте. Весною 1952 года Бутугычаг состоял из четырех (а, если считать «Вакханку», то из пяти) крупных лаг- пунктов. О Центральном я уже немного говорил. Рас- скажу о других. Над Центральным высоко вверх вздымалась конусо- видная, по округлая, не острая и не скалистая сопка» 171
На крутом (45—50 градусов) ее склоне был устроен бремсберг, рельсовая дорога, по которой вверх и вниз двигались две колесные платформы. Их тянули тросы, вращаемые сильной лебедкой, установленной и укреплен- ной на специально вырубленной в граните площадке. Площадка эта находилась примерно в трех четвертях расстояния от подножия до вершины. Бремсберг был по- строен в середине 30-х годов. Он, несомненно, и сейчас может служить ориентиром для путешественника, даже если рельсы сняты, ибо подошва, на которой укреплялись шпалы бремсберга, представляла собой неглубокую, но все же заметную выемку на склоне сопки. Назовем эту сопку для простоты сопкой Бремсберга, хотя на геологи- ческих планах она имеет, вероятно, иное название или номер. Чтобы с Центрального увидеть весь бремсберг и вер- шину сопки, надо было высоко задирать голову. С Ди- зельной наблюдать было удобнее («большое видится на расстоянье»). От верхней площадки бремсберга горизон- тальной ниточкой по склону сопки, длинной, примыкаю- щей к сопке Бремсберга, шла вправо узкоколейная доро- га к лагерю «Сопка» и его предприятию «Горняк». Якутское название места, где был расположен лагерь и рудник «Горняк», — Шайтан. Это было наиболее «древ- нее» и самое высокое над уровнем моря горное пред- приятие Бутугычага. Там добывали касситерит, оловян- ный камень (до 79 процентов олова). Лагерь «Сопка» был, несомненно, самым страшным по метеорологическим условиям. Кроме того, там не было воды. И вода туда доставлялась, как многие грузы, по бремсбергу и узкоколейке, а зимой добывалась из снега. Но там и снега-то почти не было, его сдувало ветром. Этапы на «Сопку» следовали пешеходной дорогой по рас- падку и — выше — по людской тропе. Это был очень тяжелый подъем. Касситерит с рудника «Горняк» везли в вагонетках по узкоколейке, затем перегружали на плат- формы бремсберга. Этапы с «Сопки» были чрезвычайно редки. ДИЗЕЛЬНАЯ Этот ОЛП имел, конечно, как и Центральный, и «Соп- ка», и Коцуган, свой номер, но номера никто не по- мнил. Называли — Дизельная. Свое название этот ла- герь получил от дизельной электростанции, построенной 172
здесь в 30-х годах. Позднее Бутугычаг стал снабжаться электроэнергией от мощной ТЭЦ. Линии электропередачи в пустынных горах велись местами без стальных опор. Опоры складывали из дикого камня на хребтах сопок. На одной из фотографий, присланных мне в 85-м году секретарем Тенькинского райкома КПСС Тамарой Фили- моновной Гулько, видна такая невысокая опора, видны развалины поселка, бараков, колючая проволока. Когда пришел ток от большой ТЭЦ, дизели и элект- рические машины увезли, а огромное деревянное здание дизельной приспособили под двухэтажное жилье для за- ключенных. Построили из камня столовую, БУР, из де- рева — баню. К слову сказать, воды на Дизельной тоже не хватало. Во время банных дней каждому заключенному давали маленький ломтик мыла и большую кружку теплой во- ды. Как быть? Сливали человек пять-шесть свои круж- ки в одну шайку и этой водой обходились — и намы- ливались и обмывались. Все пять-шесть человек. Вот так-то. На «Сопке» с водой дело обстояло еще хуже. Работя- ги приходили из шахты все в пыли, а воды в умываль- никах не было. Растопленного снега хватало только для баланды и питья. Рассказывали смешной случай. Рабо- тяги требовали с дневального воду, и люто: — Где хочешь бери, но чтоб вода была. — Да где ж я вам возьму воды?! Нарисую, что ли?! — А ты хоть нарисуй и скажи — нашел. Но чтоб была вода! — Ну, ладно, — отвечал дневальный, — будет вам воды от пуза. На следующий день ввалились запыленные работяги в барак и ахнули: на грязно-белой барачной стене нари- совано море с волнами (как обычно дети рисуют), по волнам плывут корабли, и на берегу растут пальмы. А для большего эффекта внизу было написано углем: «Вода!» Если смотреть с Дизельной (или с Центрального) на сопку Бремсберга, то левее ее была глубокая седловина, затем сравнительно небольшая сопка, левее которой на- ходилось кладбище. Через эту седловину плохая дорога вела к единственному на Бутугычаге женскому ОЛПу. Он назывался... «Вакханка». Но это название тому месту дали еще геологи-изыскатели. 173
Работа у несчастных женщин в этом лагере была та- кая же, как и у нас: горная, тяжелая. И название, хоть и не специально было придумано (кто знал, что там будет женский каторжный лагерь?!), отдавало садизмом. Женщин с «Вакханки» мы видели очень редко — когда проводили их этапом по дороге. Опишу Дизельную. За зданием бывшей дизельной тянулась щирокая, но быстро сужающаяся к сопкам долина. В глубине ее было главное устье рудника № 1 БИС. Над устьем рудника, над подъездными путями, конторами, инструменталками, ламповыми, бурцехом возвышалась огромная гора. В ней-то, внутри ее, и располагался рудник № 1 БИС, на котором работа- ли заключенные с Дизельной. Называли его просто «БИС». Рудную жилу там разведывали и разрабатывали в основном ту же самую, что и на руднике №1, — девя- тую. Я еще в самом начале своего горняцкого пути с большим интересом вникал в горное дело и знаю доволь- но много из этой отрасли человеческой деятельности. Но, право, не знаю, сколь подробно нужно рассказывать об этом читателю. Подъемные машины были не мощные. Пределом, предельной глубиной спуска-подъема бутугы- чагских подъемных машин было 240 метров — и по мощности мотора, и по барабану, и по длине тросов. Горизонты на Бутугычаге были глубиною в 40 метров. Жила (горняки говорят жила) — это, просто говоря, трещина земной коры (вертикальная или под большим углом), заполненная минеральным телом. Квершлаг — поперечная горная выработка, широкий коридор, ориен- тированный перпендикулярно к жиле. Когда после оче- редного отпала жила обнажалась, вправо и влево от квершлага зарезались штреки — по жиле. И если квер- шлаги в гранитной толще, особенно давние, вполне могли обходиться без крепления (действовал так называемый свод естественного равновесия), то штреки надо было прочно крепить. Над головою была жила, то есть прежде всего рыхлая окисленная зона добывавшегося минерала. Когда штрек пробивали (крепился он сразу же после каждого отпала), устраивали над ним блок: делали люки в потолке и снизу вверх, наращивая колодцы люков, вы- бирали содержимое блока. Мощность жил бывала порою невелика, поэтому приходилось, как и в квершлагах, проходить выработку взрывным способом: бурить шпуры, заряжать их шашками аммонита со шнурами, соединять 174
шнуры, запыжовывать шпуры, палить и т. д. Это одиы из общеизвестных способов подземных работ. Месяц-полтора доходяги, прибывавшие с Центрально- го на Дизельную, не работали, но кормили их сносно. Это делалось для сохранения, точнее — для временного сохранения, рабочей силы. Ибо комплекс Бутугычага был рассчитан в конце концов на постепенную гибель всех заключенных — от дистрофии и цинги, от самых разных болезней. Передышка от работы частично восстанавливала си- лы. На Дизельной, как и на Центральном, была неболь- шая библиотека, были газеты. Более всего экземпляров газет (далеко не свежих, разумеется) было, согласно национальному составу спецконтингента заключенных, на украинском и на литовском языках. Были и централь- ные газеты, и, конечно, «Советская Колыма», выходив- шая в Магадане. Там часто печатались стихи некоего не- известного мне до тех пор поэта Петра Нехфедова. Он обладал удивительной плодовитостью. Главная его тема была всегда одна: «Спасибо дорогому товарищу Сталину за счастливую жизнь горняков-колымчан». Выйдешь, бывало, из пыльной шахты, из ночной смены, а на вит- рине уже приклеен свежий номер «Советской Колымы». Я обычно первым делом отыскивал в газете стихи Петра Нехфедова и прицельно точно харкал на них густым, сочным черным плевком. Это стало неизменным ритуа- лом при каждой новой встрече с его стихами. На Дизельной я познакомился с Игорем Матросом. Он был уже знаменит тем, что палил на руднике № 1 забутовавшийся после взрыва восстающий забой. Забой был зарезан в девятой жиле и давал много руды, остро необходимой для плана. Чтобы понятно было, что такое восстающий забой, объясню, как объясняли украинцы (только русскими словами). Это колодец, вывернутый наизнанку. И вот в такой каменной, тянущейся вверх трубе завис целый отпал породы, руды с обломками бре- вен крепления, так называемых расстрелов. (Они упираются в противоположные стороны колодца. По ним взбираются вверх бурильщики, взрывники. После каж- дого взрыва и уборки руды выбитые и сломанные рас- стрелы восстанавливаются крепильщиками.) Отпал ве- сом в десятки тонн завис высоко, метрах в 25—30 от лючка, от потолка штрека. Единственное средство в та- 175
ких случаях — это попытка обвалить забутовку с по- мощью аммонитного фугаса, поднимаемого вверх па пя- ти-, шестиметровом шесте. Взорвали один, другой фу- гас — никакого результата. Лишь мелкие камешки посыпались. Сам начальник рудника присутствовал при этом. И когда стало ясно, что фугас надо прикрепить непосредственно к нависшему отпалу, начальник сказал: — По технике безопасности я не имею права посы- лать людей в этот восстающий забой. Но если найдется доброволец, пусть просит у меня все что угодно, кроме свободы. Игорь за свою жизнь попросил немного: две бутылки спирта, пять банок мясной тушенки, десять пачек ма- хорки. И неделю отдыха. Начальник согласился с радостью. А Игорь сказал: — Если погибну при взрыве или обвале, то прошу передать цену моей жизни бригадиру и работягам моей бригады. Честное слово, начальник? — Честное слово. Игоря снарядили самой яркой лампой, десятью шаш- ками аммонита, увязанными в прочную ткань, мотком бикфордова шнура. Фугас был снабжен тремя взрывате- лями (на случай отказа одного или двух) и стальными крючками для подвески. И Игорь полез вверх. Чуть по- одаль от лючка стояли вольные взрывники, начальник рудника с горными мастерами. Начальник, еще когда Игоря снаряжали, сказал кому-то из них: — Позвоните в главную диспетчерскую, передайте мой приказ прекратить на час все взрывные работы. Игорю, по его рассказу, очень мешала стальная ле- сенка из троса, оставленная взрывником. Она уходила в глубь нависшей громады камней и бревен. Любое неосто- рожное прикосновение к ней могло вызвать обвал. Осто- рожно, минут за двадцать, Игорь, вскарабкавшись по расстрелам и уступам камня, поднялся под самую навис- шую над ним смерть. Хорошо привязал к бревну прово- локой фугас, прихватил к верхнему расстрелу шнур, чтоб он не висел на фугасе, и осторожно стравил шнур вниз. — Глядите — шнур! — сказал кто-то. — Сейчас он начнет спускаться. — Тише!.. Стоявшие под блоком откатчики (западные украин- цы) перекрестились. Они были из бригады Игоря и все время, пока он не вылез из лючка, шептали молитвы. 176
Когда Игорь мягко спрыгнул в штрек и расправил шнур, к нему подошел начальник рудника. — Как вас зовут? — Игорь, гражданин начальник. — Спасибо, Игорь! А кем вы были на воле, сколько вам лет? — Матрос 1-й статьи. 22 года. — Вот, товарищи, на что способны советские моряки! Всем в квершлаг! Палите, Игорь. Вот спички! Взрыв был не холостой. Многотонно хряснуло камня- ми и рудою так, что сорвало лючок и посыпалось на до- рогу в штрек, обрушило часть крепления возле забоя. Как был рад начальник рудника! Слов нету передать. Он спросил у Игоря: — По какой вы и на сколько? — 58—10. 25 лот. — Да, понятно, ведь вы служили в военно-морском флоте. Буду просить начальника Дальстроя ходатайство- вать о вашем помиловании. — Спасибо, гражданин начальник. Вряд ли чего по- лучится из этого, но спасибо. — Получится. Очень может быть, что получится. Ка- кие-нибудь нужды у вас есть? О чем говорили —- спирт и тому подобное, — это все вам в секцию принесут, об этом не беспокойтесь. Что-нибудь еще нужно вам? — Письма мои к матери не доходят. — Напишите письмо и передайте мне через любого гормастера, я лично из Магадана отправлю. Это письмо мать Игоря получила. Я подружился с Игорем и еще с сибиряком Иваном Шадриным. Он прошел всю войну, потом получил чет- вертак за месяц плена. Был он старше нас, лет тридцати пяти — сорока, и мы его признали за главного. Высокий, сильный, жилистый. И веселый. Так втроем мы и дру- жили — жрали вместе*, спали рядом, работали в одной бригаде. А когда три человека дружат так, что головы друг за друга готовы отдать, — это уже большая сила. И в лагере троица наша была заметна, и плохие люди нас побаивались. Рассказал я товарищам-друзьям своим о своих бедах. ♦ То есть делили любую добытую питцу поровну. Высшая сте- пень дружбы в лагере. 12 Зарок 477
Телогрейку мне сразу нашли — какую-то драную-пре- драную, но обменяли у каптера на складе на новую — износилась, мол, что поделать. Рассказал я и о своих мучителях на Центральном. На Протасевича зуб имели и Игорь, и Шадрин. Решили попроситься у нарядчика, чтоб перекинул нас троих опять на Центральный. А я уже физически хорошо окреп. Программа минимум — технически урабо- тать в шахтз Протасевича, программа максимум — за- мочить всех троих: Протасевича, Чернуху и Дзюбу. Апогеем нашей дружбы стал в эти дни почти невоз- можный на Колыме борщ. Сварил его прямо на плите в жилой секции Иван Шадрин. Случилось нам достать сразу банку мясной тушенки, полкочана капусты и го- ловку чеснока. Замечательный получился борщ. До сих пор его помню. Через несколько дней пошел я к нарядчику. Вот, де- скать, посылку получил, хочу угостить (это было вполне законно и прилично). Как бы мимоходом сказал, что у нас друзья остались на Центральном. Что если будет запрос на любых специалистов, то мы хорошо отблаго- дарим, если он перекинет нас троих туда. Нарядчик от- несся с пониманием. Дня через два нас троих — меня, Игоря и Ивана Шадрина — завернули с развода в барак. — Сидеть в секции, приготовиться с вещами. Мы воспрянули духом. Я взял полученные Игорем от матери кожаные с мехом перчатки (так было решено на- градить нарядчика) и пошел в контору. Однако наряд- чика не было, помощник сказал, что он за зоной. Это могло быть вполне вероятным, и я вернулся в барак. А там уже ждет надзиратель — давай на вахту. Нас не шмонали, быстро пропустили через проходную, сверив с фотографиями на наших формулярах. У ворот за вахтой стоял грузовик с двумя автоматчиками. — Залезай! Залезли. Невелик путь до Центрального — полтора километра, могли бы и пешком довести. Но раз уж пода- ли машину — кто нам, как говорится, запретит роскош- но жить? Шофер завел мотор. И машина покатила... налево и вниз, к Коцугану. Надул, нарядчик, сучий потрох! Ре- шил избавиться от нас. Мы медленно ехали мимо рудо- обогатительной фабрики. Ворота. Крытые крышей ве- сы — платформа для взвешивания автомашин с рудой. 178
Высокое серое от ветров и пыли деревянное сооружение дробильного цеха. Огромные деревянные чаны химиче- ского цеха. И примыкающее к ним нарядное кирпичное трехэтажное здание, только что выбеленное. Котельная. Затем — по ту сторону проволоки — жилая зона, белые- белые ветхие, столетние бараки. Машина повернула к вахте и остановилась. Начальник конвоя раскрыл один из формуляров и вызвал: — Жигулин!.. Он же Раевский, 1930 года рождения! 58—10, первая часть, 58—11, 19—58—8! Особое Совеща- ние! 10 лет! Вылезай! Проходи! Я выпрыгнул из кузова, подошел к уже открытой проходной и оглянулся. В эту секунду солдат гаркнул на привставших в машине моих друзей: — Сидеть! Дальше поедем!.. И оборвалось сердце. Ах, гад нарядчик! Продал, за- ложил. Доложил начальству о нашем стремлении на Центральный. — А куда остальных, начальник? — Не твое дело!.. — Прощай, Игорь! Прощай, Иван! — Прощай, Толик!.. — Молчать!!! Я был уже в зоне и старался увидеть, куда пойдет машина. Машина пошла вниз, к Усть-Омчугу. Там вроде не было уже бутугычагских лагпунктов. Может, я чего- то не знаю?.. Рудообогатительная фабрика — страшное, гробовое место. Я понемногу расскажу о ней. Вспомнилось опять время на Центральном, когда я был очень слаб и болев, а меня избивали Протасевич, Чернуха, Дзюба. Мне очень хотелось поправиться, чтобы убить хотя бы Протасевича. Но чтобы поправиться, надо было хорошо есть. И я та- скал на кухню мешки с мукой. Мешки были по семьде- сят килограммов, а во мне самом было не более пятиде- сяти пяти — так я был худ и измучен. Особенно тяжело было подниматься на крыльцо по каменным обледенелым ступенькам — прямо бросало из стороны в сторону. Если бы я упал — разбился бы насмерть. Но я ни разу не упал. Откуда только силы брались. Силы брались от мысли, что после работы мне дадут высокую жестяную миску, полную гороховой каши, и большой кусок хлеба. И я буду есть, и во мне возникнет сила, и я убью своего мучителя... 12* 179
На Коцугане я познакомился со студентом из Киева Славкой Янковским (тоже антисталинская подпольная студенческая организация — 4 человека), а также с дву- мя еврейскими писателями: Натаном Михайловичем Лурье из Одессы и Яковом Иосифовичем Якиром из Молдавии. Начальником КВЧ (культурно-воспитательной части) был на Коцугане совсем молодой лейтенант, литовец. Видно, только что окончил училище и попал в эту чер- ную дыру, где томились, страдали и погибали его зем- ляки. На Коцугане было много литовцев, но когда они обращались к лейтенанту по-литовски, он отвечал им по-русски. Боялся, что донесут, выдумают что-нибудь нехорошее. Однажды из управления Дальстроя прислали очеред- ной трудовой лозунг: «Горняки! Честный труд — путь к досрочному освобождению!» Но у нас была не шахта, а рудообогатительная фабрика. И лейтенант, еще не в совершенстве владевший русским языком, приказал пи- сать лозунги с изменением: «Фабриканты! Честный труд — путь к досрочному освобождению!» Кто- то пытался объяснить молодому начальнику КВЧ, что слово «фабрикант» не совсем подходящее, но недели две эти смешные лозунги красовались на стенах бараков и на фасаде рудообогатительной фабрики. Я забыл рассказать, как своеобразно я познакомился на Коцугане с Я. И. Якиром. После вечерней поверки, а было еще светло, я остался на линейке и стал рассмат- ривать весь видный отсюда бедный чисто побеленный лагерь. Ко мне подошел пожилой человек и подал руку: — Яков Иосифович Якир, писатель из Молдавии. — Анатолий Жигулин-Раевский, студент из Воро- нежа. — Я очень рад, что вы к нам прибыли! Нас теперь здесь будет четверо: я, писатель Ноте Лурье, сапожник Арон Ваксмахер и вы! — Я вас не совсем понимаю, кого нас? — Но ведь вы же семит. — Нет, я не еврей. — Но позвольте, такие глаза, такое лицо? Извините, если я ошибся. — Ничего, пожалуйста. Будем друзьями независимо от национальности. И мы вправду потом подружились и с ним, и с Ноте Лурье (он был осужден по делу Переца Маркиша). А са- 180
пожника помню смутно. Видно, была на мне прочная обувь. Еще один примечательный человек встречался мне и на Коцугане, и на Дизельной. Олег Троянчук из Харько- ва. Нас сближало то, что мы оба писали стихи. Олег, кажется, уже окончил университет. Был он чуть старше меня, с 27-го года. Говорил, что попал в лагерь за то, что был переводчиком у немцев. Сейчас я полагаю (да, собственно говоря, и тогда так думал), что это была его легенда для самозащиты от бандеровцев-антисемитов. Олег был похож на еврея и картавил. Очень дружен он был, как и я, с Натаном Лурье. Мы читали с Олегом друг другу стихи. Он был по- клонником декадентов. Вот некоторые его строки: ...Глаз твоих бледно-синие дали, Белый бархат изнеженных рук Почему-то мне близкими стали, Дорогими, любимыми вдруг. Ты молчала, печально глядела В даль кровавых закатных огней, Будто в них ты увидеть хотела Грани этих стремительных дней. Сейчас мне кажется, что я даже помню лагерный номер Олега Троянчука: М-20. Так и стоит перед глазами написанный на зеленой спецовке светло-синей краской. Но это, может быть, и шутки памяти. А впрочем, как знать. Работал Олег Троянчук в электроцехе и меня обещал туда устроить. На Коцугане я окреп физически и «сильно озверел» (это означает: стал отчаянно смел). Зимою с 52-го на 53-й год я еще раз попадал на Цент- ральный, и при моем появлении у вахты Протасевич, Чернуха и Дзюба бежали прятаться в БУР. Я был смел и силен, как молодой зверь. За пазухой у меня всегда была завернутая в тряпку острая и крепко закаленная стальная пика. Лезвие пряталось в ножны, сделанные из куска старого валенка. А над моей головой дремала высокая сопка Бремсбер- га. Казалось: дайте свободу, и я взбегу на нее, не пере- водя дыхания. Раз на зимнем разводе два босяка (вора), случайно выпущенные из БУРа, запороли на моих глазах наряд- чика Купу. Он ходил со своею луженою трубою-рупо- 181
ром — вызывал на развод бригады. Мы выходили в кон- це. Из барака я услышал странные звуки — радостную ругань и смертные крики. Я выбежал и увидел вдали: стоит, качаясь равномерно, высокий Купа, а два челове- ка пониже ростом, в легкой одежде, вбивают в Купу пики, один — в грудь и в живот, другой — в спину, пе- редавая уже полуживое тело друг другу, с пики на пику. Скоро Купа уже лежал в большой луже мгновенно за- мерзавшей крови, тут же куски ваты из щегольского бушлата Купы. Шел легкий снег. И ложился на лицо Купы. И валялась на снегу луженая Купина труба. И равнодушно смотрела на все происходящее сопка Бремсберга. КЛАДБИЩЕ В БУТУГЫЧАГЕ Я — последний поэт сталинской Колымы. Если я пе расскажу — никто уже не расскажет. Если я не напи- шу — никто уже не напишет. Я с самого детства, лишь закрою глаза и прижму пальцами веки, — вижу два небольших золотых озерца или самородка. Слева совсем маленькое, справа — раза в полтора-два больше. Что это? Не знаю. Предсказание и знак Колымы? Знак Бутугычага? Но на Бутугычаге добывали не золото, а серебро. Кто опишет после моей смерти кладбище в Бутугы- чаге? Кладбище — это вечный мавзолей, созданный приро- дой и людьми. И никак его не разрушить. Сжечь нельзя — гореть нечему. Как сказано в «Эн- циклопедии географических названий» о верхних отрогах хребта Черского, это горная страна, переходящая в гор- ную тундру и заполярную каменистую пустыню. Вот там оно и расположено, это кладбище. А бедный лес — он гораздо ниже, в долинах и распадах, — был почти начи- сто сведен еще в 30-х годах. А там лиственница полуто- раметровой высоты и толщины у пня такой, что пальцами можно обхватить, растет около ста лет. И вывезти это кладбище нельзя — египетская работа, и дорог нет, и высота над уровнем моря около 3000 метров. Широкая, покатая седловина между сопками, левее Центрального лагпункта. Там и находится кладбище (или, как его часто называли, Аммоналовка — в той 182
стороне был когда-то аммональный склад). Неровное плоскогорье. И все оно покрыто аккуратными, ровными, насколько позволяет рельеф местности, рядами едва за- метных продолговатых каменных бугорков. И над каж- дым бугорком, на крепком, довольно большом деревян- ном колышке — обязательная жестяная табличка с вы- битым дырчатым номером. И если поблизости хорошо заметны могильные возвышения (порою и даже часто это просто деревянные гробы, поставленные на чуть-чуть расчищенную каменистую осыпь и обложенные камнями; верхняя крышка гроба часто полностью или частично видна), то далее они сливаются с синевато-серыми кам- нями, и уже не видны таблички, а лишь кое-где ко- лышки. И лежат на этом номерном кладбище многие мучени- ки. Сколько их? Никто не считал. Природа создала идеальные условия для, можно ска- зать, вечного сохранения и тел, и могил. Там, где гробы случайно повреждены, видно, что тела погибших высох- ли, задубели на почти постоянном сухом морозе. (Зимою температура держится здесь ниже 70 градусов по два с половиною — три месяца). Лето очень короткое и тоже сухое и холодное. Сохранность трупов такая, что позво- ляет различить черты лица. Я это видел сам, когда был там. Об этом же говорят в письмах знакомые магадан- ские поэты, краеведы, геологи, журналисты. По номерам на табличках можно в соответствующих архивах легко найти личные дела погребенных, узнать их имена. Работа в любой шахте вредна. А в мокрых или пыль- ных рудниках при плохом питании — тем более. Особен- но ручная откатка руды вагонетками из-под блоков по штрекам. Если штрек мокрый, то невыносимо влажно. И не помогают ни резиновая роба, ни резиновые сапоги. Едкий туман стоит в штреке, видимость плохая, с бревен крепления капает, а порой и струится вода. Вода пле- щется и на путях под ногами. В сухом штреке — мелкая, как пудра, удушающая рудная пыль. Кашель до крово- харканья. Катали мы вагонетку с Володей Филиным (я уже писал об этом). Мы старались избежать треков, проси- лись в квершлаг. Там тоже пыльно от работы бурильных молотков. И грунт самый твердый и тяжелый — чистый гранит. Но зато — гранит! Чистый! Чтобы не идти работать в штреки и на блоки (ведь 183
не сам решал, а бригадиры назначали место работы)', я отказывался от работы вообще, за что месяцами сидел в холодном БУРе на 300 граммах хлеба и воде. Я согла- шался вместо теплой шахты работать зимою на поверх- ности. Жестоко обмораживался, попадал в лазарет. Знал, что с моими легкими при работе в штреке неизбежно погибну. Рудообогатительная фабрика тоже была, что назы- вается, вредным производством. В дробильном цехе та ясе, но еще более мелкая пыль. И химический, и прессовый цехи, и сушилка (сушильные печи для обогащенной ру- ды) были чрезвычайно опасны едкими вредоносными испарениями. В последнее время мне особенно часто снится Буту- гычаг, рудник, рудообогатительная фабрика, сушилка... Большие длинные печи, большие стальные противни. Работа в сушилке была очень легкая — слегка поме- шивать кочережками концентрат, высыхающую, прошед- шую дробильный, химический и прессовый цехи массу, почти чистую смесь окислов добываемого металла, — по- ка не высохнет. И рабочая смена всего шесть часов. На эту работу с удовольствием шли молодые западно- украинские парни. (Наверное, потому в этих снах я ду- маю по-украински.) Чем вкалывать четырнадцать часов в мокрой или пыльной шахте, бурить шпуры или надры- ваться над вагонетками с рудою — почему не пойти в сушилку? Тепло. И кормят лучше. Даже молоко дают. Я в сушильном цехе был всего однажды — быстро, почти бегом прошел через цех с прессами, мимо сушиль- ных печей. Мы таскали на первом этаже пеки — вы- жимки из прессов, — и меня послали наверх узнать, почему случился перебой. Много лет спустя я был с писательской делегацией па подобной фабрике для обогащения металлической ру- ды. Кажется, вольфрамовой. Многое похоже. Но работают там в специальных респираторах. И вообще — техника безопасности, охрана труда. А на Бутугычаге не было никакой охраны труда. Естественная логика того време- ни — зачем смертникам охрана труда?.. * Ребята с сушильных печей работали легко и весело — двадцать-тридцать смен по шесть часов. Потом их, здо- ровых и отдохнувших, отправляли тем не менее в так ♦ В 1954 году рудообогатительная фабрика в Бутугычаге за- крыта, сейчас от нее остались лишь хрупкие руины. 184
называемые лечебные бараки. В них собирались со всего Бутугычага доходяги — больные дистрофией, цингой, пеллагрой, гипертонией (от сравнительно большой высо- ты над уровнем моря), силикозом и бог знает какими еще болезнями. Смертность в Бутугычаге была очень высокая. В «ле- чебной» спецзоне (точнее назвать ее предсмертной) люди умирали ежедневно. Равнодушный вахтер сверял номер личного дела с номером уже готовой таблички, трижды прокалывал покойнику грудь специальной стальной пи- кой, втыкал ее в грязно-гнойный снег возле вахты и выпускал умершего на волю... ...Я проснулся сегодня рано утром в каком-то полусне или полубреду. Жена сказала, что я во сне отвечал на ее вопросы. Мне опять снился Бутугычаг. Там, ниже клад- бища, в южных распадках и на южных склонах еще кое- где растет кедровый стланик и живут бурундуки. Часто души умерших олицетворяют в образах птиц. Но на Бутугычаге птиц нет. Наверное, души погибших на Бутугычаге в каком-то смысле олицетворяются в бу- рундуках. И, наверное, поэтому эти милые зверьки так прекрасны, печальны, кротки, очень доверчивы и не- счастны. В 1961 году я написал стихотворение «Кладбище в Заполярье». Им я и закончу эту главу. Я видел разные погосты. Но здесь особая черта: На склоне сопки — только звезды, Ни одного креста. А выше — холмики иные, Где даже звезд фанерных нет. Одни дощечки номерные И просто камни без примет. Лежали там под крепким сводом Из камня гулкого и льда Те, кто не дожил до свободы (Им не положена звезда). ...А нас, живых, глухим распадком К далекой вышке буровой С утра, согласно разнарядке, Вел мимо кладбища конвой. Напоминали нам с рассветом Дощечки черные вдали, 135
Что есть еще позор Посмертный, Помимо бед, что мы прошли... Мы били штольню сквозь мерзлоты. Нам волей был подземный мрак. А поздно вечером с работы Опять конвой нас вел в барак... Спускалась ночь на снег погоста, На склон гранитного бугра. И тихо зажигала звезды Там, Где чернели Номера... ПОСЫЛКА ЭДИДОВИЧА Мои колымские стихи, опубликованные в книгах и ходящие еще и в рукописях, приносят мне довольно большую почту. Кто-то из читателей, владеющих пером, написал даже так: И все яс дошли до нас, хоть и не сразу, В разгуле разыгравшихся стихий Шаламова колымские рассказы, Жигулина колымские стихи. Современные магаданские писатели и колымские чи- татели считают меня своим — колымчанином, колымским поэтом. В магаданской областной печати рецензируются мои книги. В местных (магаданских, хабаровских, вообще дальневосточных) антологиях и тематических сборниках помещаются и мои стихи, порою большими циклами. Уже давно, еще в 1954 году, все бутугычагские рудни- ки-месторождения, полностью выработанные, закрыты и заброшены. Сейчас там по-прежнему, как сказано в гео- графической энциклопедии, горная заполярная камени- стая пустыня. Пустынный пейзаж нарушают лишь руи- ны лагерей. Магаданские писатели и журналисты и просто любо- знательные люди наведываются туда за «реликвиями» — и присылают мне куски колючей проволоки, куски поро- ды, обточенные обломки касситеритовой руды, фотогра- фии этих страшных мест. На эти снимки мне больно смотреть, и Ирина постепенно убирает их с моих глаз. Это я все к тому говорю, что полученное однажды из- вещение на ценную (пять рублей) бандероль из Магада- 186
на вовсе не удивило ни меня, ни Ирину. Удивила еще на почте лишь странная форма бандероли. Показалось, что это крепко упакованная и перевязанная маленькая балалайка. Развернули. Сначала выпал кусок непрозрач- ного белого кварцита с машинописной наклейкой: «26/7. p/к БУТУГЫЧАГ. 1974», а потом — о, ужас! — мы увидели могильный деревянный колышек с прибитой к нему гвоздями жестяной табличкой. На табличке с по- мощью дырочек был выбит номер: «Г-13». Письмо гласило: «В Магадане 10.XII.1976. Анатолий Владимирович, мучаюсь — не бестактно ли посылать Вам эту бандероль, трогать раны... Но ездил на Бутугычаг и смотрел на постройки, на сползающую из горловины зеленую ледяную лаву, на частокол полусгнив- ших столбиков сквозь Ваши строки... У меня все Ваши сборники... Вас очень любят у нас и работу Вашу ценят. Дай Вам бог здоровья и удачи счастливо продолжать ее... Столбик и камень из Бутугычага. Я дерева или древ- ка не вытаскивал из земли. Он лежал в выбросе, свежем выбросе... Спутники предполагают — медведь копался... Рядом ссохшаяся, коричневая кисть человеческая... Из штрека санки торчат. Веревка, в которую впряга- лись... В столовой стены сохранились, потолок — небо. В столовой по верхнему бордюру, что ли, синие цветочки и орнамент... Трудно описывать, даже постороннему трудно... Спасибо за Вашу работу. Простите мое незваное письмо. Просто сегодня днем говорили о Вас, дома еще раз перечитал «Полярные цветы», и захотелось что-ни- будь для Вас сделать... А вот сделал ли — вопрос... Не судите строго. Если у Вас будут поручения, нужды, связанные с нашей землей, с удовольствием выполню... Мих. Эдидович». Нам от этой посылки, от этого «сувенира» стало не- хорошо. Мы буквально не могли найти себе места. Пах- нуло могильным черным холодом. А я почувствовал, что словно бы опускаюсь в страшное прошлое. Жена это поняла. Мысль ее лихорадочно заработала: как избавиться от этого могильного знака? Выбросить — и грешно, и как-то нехорошо, кощунство по отношению к покойнику. Отнести на какое-либо кладбище и там на символическом холмике установить этот знак — тоже 187
нельзя — это фальсификация. Да и уничтожат там этот знак как мусор при очередной уборке. Спасительная мысль пришла мне. Вот что я написал М. Эдидовичу (цитирую полностью по сохранившемуся черновику, кроме абзаца, относящегося к его стихам). «25 декабря 1976 года Москва Михаил Давидович! Спасибо Вам за книгу и письмо! Спасибо за кусок породы из рудника, на которОхМ я когда-то работал. Это — реалия суровой, но неизбежной и необходимой памяти о Бутугычаге... В своем письме Вы совершенно верно предположили, «...не бестактно ли посылать» столбик с «дощечкой но- мерной» с Бутугычагского погоста. Конечно, не только посылать мне, но и вообще брать эту горестную мету с кладбища не следовало бы. Ведь этот колышек с номе- ром — какое ни есть, а надгробие (как крест, как обе- лиск и т. д.). Надгробие же — это часть могилы, то, что принадлежит погребенному в ней человеку. И вовсе не оправдание в том, что это, как Вы пишете, был свежий раскоп, что Вы не выдергивали колышек, а лишь взяли его. Брать что-либо с могилы, тем более надгробие (да еще в качестве «сувенира») — тяжкий грех по всем — и религиозным, и общечеловеческим — моральным нор- мам. Вы как поэт это особенно хорошо должны знать. Вам и Вашим спутникам надо было по мере возможно- сти забросать камнями раскоп, укрепить над ним колы- шек. Поэтому возвращаю Вам надгробие (простите, но поступить иначе я не могу). Возвращаю с просьбой: при первой же возможности отвезите эту «дощечку номер- ную» на Бутугычагское кладбище, на то место, где она лежала. Могу еще добавить (хотя это вовсе не главное), что человека Г-13 я знал и работал с ним в одной бригаде. Анатолий Жигулин». Третьего января 1977 года я получил телеграмму: «Спасибо урок подобное не повторю более того ис- правлю первой возможности Простите Эдидович» Летом 1977 года М. Эдидович прислал мне письмо с рассказом о том, что ездил на Бутугычагский погост, за- рыл могилу и прочно укрепил над нею знак Г-13 и даже колышек подгнивший заменил свежим (это он пригото- вил еще в Магадане — новый крепкий колышек). Теперь можно сказать несколько слов о человеке с 188
номером Г-13. Я познакомился с ним еще в 1950 году на лесоповальной и железнодорожной колонии 031-й Озер- ного лагеря. Он был из западников — дюжий, высокий и жилистый мужик лет сорока. Меня он потряс тем, что забивал в шпалу костыль для крепления рельса одним ударом молотка. Сначала он лишь ставил костыль на нужное место и в нужном положении. Затем — разво- ротное движение руки с молотом — от земли над головою и вниз к костылю, и — удар! Из других бригад приходи- ли любоваться работой Ивана Дядюры. Фамилия у него была па мой тогдашний вкус весьма смешной: Дядюра. Поэтому в своем стихотворении «Костыли» (I960), го- воря об этом человеке и оставив его имя, я выдумал ему фамилию: Бутырин. А нынче, пожалуй, верну ему фами- лию настоящую: Выдохнув белое облачко пара, Иван Дядюра, мой старший друг, Вбивал костыли с одного удара. Только тайга отзывалась: «У-ух...» Нельзя сейчас не удивиться тому, что, живя в моих стихах под чужой фамилией семнадцать лет, он пришел ко мне странным явлением с посылкой М. Эдидовича. Словно потребовал восстановления настоящей фами- лии. И фамилия-то какая хорошая, сильная — Дядюра! Ведь она от слова «дядя». Крепок был Иван Дядюра, но с сердечной болезнью (из-за высоты над уровнем моря) не смог сладить. Цар- ствие тебе небесное, Иван Дядюра! И в моих стихах ты тоже будешь обозначен. ПОБЕГ Памяти Ивана, Игоря, Феди «Черные камни». Это был довольно большой лагерь. По дороге, сбегавшей вниз, вдоль реки, по долине, было к нему от основных рудников Бутугычага километров шесть-восемь. Здесь, у «Черных камней», впервые, если спускаться дорогою вниз, кончалась справа почти сплошная стена очень крутых, обрывистых каменных сопок и открыва- лась сравнительно широкая долина. Это был большой раздол. Здесь было зелено, особенно летом. Однако и зи- 189
мою на склонах округлых сопок зеленел кедровый стла- ник. Не везде, но большими куртинами. И было много бурундуков. Зоны лагеря «Черные камни» располагались в долине слева от главной дороги. Здесь журчал на перекатах широкий Черный ручей, сливающийся ниже с речкой Шайтанкой. Когда я какой-то весною или летом впервые оказался в этом месте, я был потрясен огромным количе- ством цветов. Обе долины и частично склоны сопок были до самого горизонта розоватыми от сиренево-фиолетовых цветов иван-чая. Это впечатление легло в основу моего стихотворения «Полярные цветы». Я сначала из кузова машины не мог определить, что это за цветы. Но когда мы высадились, я сразу узнал знакомый с детства кип- рей, или иван-чай. (Epilobium angustifolium!). Правда, был он мельче российского, и, возможно, второе (видо- вое) латинское название я написал неверно. Возможно, что это какой-то иной вид кипрея. Привезли нас на это место, в долины иван-чая, па за- готовку дров. Здесь — в долинах и по склонам — когда- то была тайга, был лес, сведенный на топливо, на строи- тельство и рудничную стойку еще в тридцатых годах. Поэт Валентин Португалов валил здесь году в 37-м не- высокую колымскую лиственницу, а к моему времени (1952—1953-й годы) от тайги здесь сохранились лишь одни пни. Высохшие и смолистые, они были прекрасньш топливом. Пни легко выходили из сыпучей каменистой гальки на склонах сопок или из трухлявой торфяной и рассыпчатой наносной земли в долинах. Стоило только слегка подважить, то есть поднять вагою, как пень вместе с сухими своими корнями выходил наружу, как деревян- ный осьминог. Иногда из-под него выскакивал рыжий бурундучок. Пни грузили па машину, а уже в лагере их распиливали другие работяги. Я работал в бригаде по заготовке пней месяца два, это было вольготное время моей колымской жизни — ко- роткое колымское лето, солнце, теплая шуршащая осыпь окатанных камней, кедровый стланик, брусника, бурун- дуки... По мере корчевки пней места работы менялись. Пни лиственниц обнаруживались порою и довольно вы- соко на южных склонах, и даже на лбах отдельных со- пок. Благодаря этому я хорошо изучил местность вокруг «Черных камней» — расположение дорог, долин, распад- ков, ручьев, тропинок. А главное — хорошо выяснил зе- леные густые места по распадкам и ручьям со стлаником, 190
молодым подростОхМ лиственницы, ивой, мелкой березой, травою. Места, где можно было незаметно укрыться вес- ною и летом. Наметился ясный путь обхода поселка Усть-Омчуг, главного препятствия, мешавшего уходу вниз, в густую, живую, непроходимую и неодолимую, но свободную тайгу! Побег с Колымы невозможен. Имеется в виду побег с к о н ц а м и, то есть побег, при котором беглецы оказы- ваются не пойманными или не убитыми при попытке уйти на чистую волю. В нашем случае надо было идти тайгой и болотами многие тысячи километров до Якутска или до Транссибирской магистрали. А порядок был таков. При поимке беглецов они, живые или мертвые (порою даже обнаруженные в тайге их скелеты), обязательно должны были быть привезены, возвращены в тот лагерь, откуда бежали. Живых судили, давали 25 лет. Мертвые долгие дни, недели и даже месяцы лежали возле проход- ной у главных ворот лагеря с табличками-плакатиками. Например, такими: «Иванов Иван Сергеевич, 1920 года рождения № А-2-549. Осужден по ст. 58-1-6 на 25 лет. Бежал 6-V-49 г. Пойман 10-Х-1951 г. Застрелен при ока- зании сопротивления». Добраться до материка было нельзя. Но бежать и жить в глухой тайге охотой или разбоем было можно. Вертолетов тогда еще не было. Но для жизни в тайге надо было бежать с захватом оружия — винтовок или автоматов. Винтовка предпочтительнее для охоты на зве- ря, автомат — для защиты от солдат и местных охотни- ков, которые, польстившись на щедрые дары Дальстроя: деньги, оружие, порох, дробь, спирт, продукты, — при случае ловили беглецов. Один такой охотник по иронии судьбы попал в лагерь, на рудник имени Белова. И здесь его опознал пойманный им Андрей Бехтерип, бежавший за два года до этого из СВИТЛа. После суда (58—14 — саботаж) Андрей получил 25 лет вместо своей десятки и попал уже не в СВИТЛ, а в Берлаг. Андрей жестоко отомстил ему. Летом 1953 года этот быв- ший охотник бесконвойный взрывник Петька, по кличке Петька-стукач, был «технически уработан». На руднике имени Белова добывали рудное золото. Мощных подъемных машин не было, были лебедки ЛШ- 600, поднимавшие около трех тонн руды или породы с глубины около 80 метров. В шахте было четыре горизон- та по 80 метров каждый. Поэтому и руда, и порода под- нимались на-гора ступенчато, с перегрузкой на промежу- 191
точных горизонтах. На каждом горизонте стояла своя подъемная лебедка. Подъемных машин для людей не было. И людям официально полагалось спускаться на четвертый горизонт (320 метров глубины) по людским ходкам — узким, гнилым, шатким деревянным лестни- цам, устроенным в тех же шахтах, по которым ходил скип — стальной короб для руды, — только сбоку. Что- бы спуститься по людскому ходку на четвертый гори- зонт, нужно было два часа, чтобы подняться — три. С молчаливого согласия начальства людей и опускали и поднимали на скипах. Человек восемь становились на верхние края скипа, держась за трос. Я работал машинистом-лебедчиком на втором гори- зонте и однажды в конце смены, когда все люди были уже подняты, ждал взрывника. Петька-стукач появился, встал на край скипа. Я начал спускать его на моторе — так надежнее, тормоз — деревянный рычаг, упирающий- ся в муфты сцепления электромотора с механизмом ле- бедки, — был весьма ненадежен, при спуске тяжелого груза на тормозе (а это иногда приходилось делать, ког- да, например, отключалась электроэнергия) доска от трения начинала гореть. Взрывник, увешанный шнурами и аммонитными шашками, поехал вниз. В это время из штрека подошли ко мне Андрей Бехтерин и еще один, забыл его фамилию, имя только помню — Василий. Ска- зали грозно: —- Отойди-ка, отдохни, мы сами немного поработаем. Сопротивляться, увещевать их было абсолютно беспо- лезно... Андрей выключил мотор. Барабан лебедки бешено за- вертелся. Стальной трос начал разворачиваться молние- носно, взвиваясь порою, как пастуший кнут. Из шахты раздался душераздирающий, смертельный крик Петьки. Удар. И крик прекратился. Вася снял кожух лебедки, закрывавший несложную систему стальных шестерен. — Приложи-ка, Андрей, к большой шестерне этот горбыль, а я шибану по нему. С первого же удара кувалдой шестерня разлетелась. — Проверь, Андрей, хорошенько, чтоб ни единой кро- шечки дерева не осталось под кожухом и на шестернях. Проверили, слегка припылили место на обломке ше- стерни, где была приложена доска. — Все, теперь ни одна экспедиция не пришибется. Усталость металла. 192
Надели кожух. Закурили. Потом поднялись, поехали на первый горизонт на скипе лебедки первого горизонта. Кувалду и доску взяли с собой. Я минут через десять позвонил наверх, доложил буг- ру о несчастном случае. Мне дали трое суток карцера за нарушение правил. Но через сутки выпустили на рабо- ту — был конец квартала, нужны были опытные маши- нисты-лебедчики. Я, однако же, отвлекся от «Черных камней». Почему так назывался лагерь? Было четыре черных скалы вда- леке за лагерем, на хребте пологой сопки. Четыре круп- ных камня. Один из них, крайний, — поменьше и со щербинкой. Наверное, из-за них и назвали. Лагерь был старый, бараки — ветхие. Были даже, как, впрочем, почти в каждом лагере, палатки — двой- ные, с дощатыми засыпными каркасами. Жилая зона была большая, примерно 600 на 800 метров. Располага- лась она на пологом склоне сопки. Рабочая зона при- мыкала к жилой. Здесь было несколько штолен, был бурцех, инструментальный цех, ламповая, электроцех — все как полагается. Но работа велась вяло. Временами «Черные камни» вообще пустовали. Одно время в жилой зоне «Черных камней» была больничка. Но это до меня, не при мне. На «Черные камни» я попал в феврале 1953 года. Там я встретил давних друзей: Игоря Матроса и Ивана Шадрина. Когда меня оставили на Коцугане, а их повез- ли дальше, я еще не знал о «Черных камнях», а их по- везли именно туда. Встретил я на «Черных камнях» и друга еще более давнего, Ивана Жука. С Иваном Жуковым — Жуком — я познакомился еще в августе 1951-го, когда на большой 035-й колонии Озерного лагеря формировался этап на Колыму. Колонну заключеных построили внутри зоны, чтобы вести на по- садку в телячьи вагоны, и начальник конвоя звонко крикнул: — Беглецы — вперед! В первую шеренгу! Из разных мест строя вышли два человека и стали впереди первой шеренги — я и незнакомый мне чело- век, высокий, широкоплечий, яркоголубоглазый, светло- волосый, с медным нательным крестом в просвете рас- пахнутой рубахи, лет на десять старше меня. Его назва- ли первым: — Жуков! — Я! Иван Степанович, 1919 года рождения... 13 Зарок 193
— Жуков. А еще? — Жуков. Он же Сидоров, он же Степаненко, он же Ковалев... — Хватит. Статьи?! — 58-8, 58-14, 59—3, 136... — Хватит. В наручники его! — Следующий! Как там тебя? — Жигулин Анатолий Владимирович! 1930 года рож- дения! Он же Раевский! 58—10, первая часть, 58—11, 19—58—8... — Откуда бежал? — С Тайшетской пересылки. — От нас не убежишь! В наручники его тоже!.. Му- жик, — обратился он к кому-то из первой шеренги, — возьми его вещи! Мешочек мои — сидорочек — был уже невелик и легок. Когда заковали и замкнули нас в наручники, Иван Жуков повернулся ко мне светлым, добрым лицом и ра- достно сказал: — Привет, воришка! Я-то думал, что я один здесь. — Я не законник. Я честный битый фрайер... — Восьмой пункт-то у тебя не фрайерской. Да фрайе- ра и не бегают. Ты не бойся — я честный вор. Ты отку- да сам-то?.. — Из Воронежа. — А! Москва — Воронеж — шиш догонишь! А я мо- сквич. С Марьиной рощи. Бывал в Москве? — На пересылке. На Краснопресненской... Раздалось: «Шагом марш!» Колонна тронулась. Шли недолго. Уже стоял наготове порожний состав с телячьи- ми вагонами. К вагонам подводили группами, по счету — сколько должно уместиться в каждом. У двери вагона наручники с нас сняли — все полотно, весь состав — все было уже оцеплено. Иван Жук выбрал самое лучшее место — на верхних нарах возле решетчатого, но открытого окна. — Залезай сюда, Толик! Дорога долгая нам пред- стоит. Эх, жаль, гитары нету!.. ...Пока плывет за окном искореженная, искромсанная, гниющая тайга, я кратко расскажу, как я стал беглецом. Из Тайшета, вернее, из зоны Тайшетской пересылки, я пытался бежать смешно, почти по-детски. Однако и такие глупые попытки иногда удавались. Я решил ри- скнуть. Марта уже ушла, дня три как ушла. Ожидался и 194
мужской этап. Однажды группу заключенных — два- дцать два человека — вывели разгружать горбыль с вы- соких платформ, стоявших на путях прямо у ворот пере- сылки. Нас долго пересчитывали перед выводом — два- дцать один или двадцать два. И я решил рискнуть. Шанс был очень мал, но он был реален. Просчет на одного человека — не очень редкое явление в лагерном мире. Когда кликнули: — Выходи строиться! На ужин! — я остался на од- ной из платформ, спрятался под горбыль, под доски. Меня никто и не искал. Но мне было слышно: — Кажется, двадцать два было? — А может, двадцать один? — Ладно, ты давай заводи, а мы на всякий случай посмотрим платформы. Эх! Если бы они не стали просматривать платформы! После наступления темноты я вылез бы и поехал на каком-нибудь товарняке в Россию. На мне еще не было лагерной формы, на мне был серый шевиотовый костюм, сшитый к 1 мая 1949 года, модная в то время фуражка, скрывавшая отсутствие волос. Но меня нашли. Когда солдаты, кряхтя, залезали на платформу, я лег совсем открыто и захрапел, притворяясь спящим. — Вот он! — Неужели и вправду спит? — Хрен его знает. Притворяется, наверное. Трях- ни его! Меня разбудили и весьма побили прикладами. Но я твердо стоял на своем — заснул, разморило. Мне вроде бы даже и поверили (судить не стали). Посадили в БУР и даже больше не били. Оба солдата были рады слу- чаю — за поимку беглеца получили отпуск домой. А меня вскоре отправили с этапом на станцию Чуна, на ДОК. Потом была страшная зима на 031-й. И вот почти через год — этап на Колыму. За окном теплушки уже плыли освоенные сибирские места. По- мню ярко-синий сказочный Байкал, крепкие рубленые сибирские дома, Биробиджан, «штормовые ночи Спасска, волочаевские дни». Все — как в учебниках истории и географии. Переправа через Амур на пароме. Грязно-коричневые смальт и темно-серая волна. Порт Ванино — главная дальневосточная пересылка. Говорили, что временами на ней собиралось до 200 тысяч заключенных. Двадцать 13* 195
восемь, кажется, зон там было, это — только огневых, то есть простреливаемых. До Ванино ехали мы с Иваном весело. Он оказался страстным поклонником Есенина. А я, как уже говорил, знал наизусть много стихотворений Есенина да и других поэтов, да еще и сам писал стихи. Бандит, осужденный за вооруженный грабеж, бежавший шесть раз, слушал «Москву кабацкую», глядя мне в рот, а в глазах его были слезы. В порту Ванино мы с Иваном попали в разные зоны. Я приплыл в Магадан на корабле «Минск». Грузовой. В трюмах шестиярусные деревянные нары. Пулеметы направлены прямо в душу. Шесть суток. Болтало порою сильно. Как и в телячьем вагоне — параша, но не одна, а много. Когда в телячьем вагоне параша переполнялась, оправлялись возле нее. А на пароходе — выливали пара- шу в море. Оно глухо ворочалось за стальной ржавой стеной. Шаткие, ведущие вверх трапы. По ним и тащили по многу раз в день параши. Они плескались. Однажды мне посчастливилось — я помогал нести эту огромную бочку и добрался до самого верха. Я увидел море — се- рое, свинцовое, с грязно-белыми барашками волн. И тем- ные тучи у горизонта, и чайки... Вот и все, что запомни- лось мне в краткий миг (на палубу меня не пустили, там были другие, более надежные, постоянные парашути- сты, они и выливали парашу в море). Помнится еще, впрочем, мокрая пустынная палуба и опять пулеметы, пулеметы — шкассовские — на всех надстройках. Охотское море я видел однажды Каких-нибудь десять-пятнадцать секунд... Бухта Ванино и бухта Нагаева — не в счет. Это не открытое море. С Иваном Жуком мы снова встретились на пересылке Берегового лагеря. Там уже носили номера особенные. В Озерном лагере у меня был лишь один номер — на спине — Я-815. А здесь разгуливали пижоны с пятью номерами: на спи- не, на груди слева, на рукаве справа, на коленке слева и на фуражке или шапке. Номера были сложные, похожие на химические формулы: Например: Нг-560, Аг-001 и т. п. Мой номер в Берлаге был Иг-594. Он у меня (по- длинный, нагрудный) сохранился, только с римской двой- кой И II—594. Передовики производства красовались на 196
стендах в фуражках или шапках, и у каждого на голов- ном уборе был тщательно выписан номер. На пересылке было весело. Хозяином там был Иван Жук. Ворья больше не было. Было несколько уважаемых битых фрайеров (в основном из военных и обязательно природных русаков, то есть русских из России). Были шестерки из западных украинцев, из харбинских русских. Чифирили. Ели молодую свежепойманную жаре- ную треску. Ах! Как она была вкусна! Этап, и опять мы расстались. Я уехал на Бутугычаг. Зима 1951/52 года была для меня почти гибельной. Я о ней уже рассказал. Упомяну только о маленьком эпизоде, связанном косвенно с Иваном Жуком. В одном из бутугычагских лагерей (в Коцугане) я как-то про- снулся ночью от шума. Возле моей постели-вагонки стояли несколько только что прибывших этапом доморо- щенных берлаговских сук с уже окровавленными но- жами. — Вставай, жучок *! Ссучивать тебя будем! А хо- чешь — сам к нам примыкай. Понял? — Понял! Только я, ребята, не вор. Я честный битый фрайер, студент. — А кто с Иваном Жуком в Магадане чифирил?! — Мы просто земляки с ним. А чифирил — здесь многие чифирят. — Фрайер, говоришь?! А ну, снимай рубашку. «Резать будут», — невесело подумал я. Вся большая секция барака громко храпела, хотя никто не спал. Они только делали вид, что спят, — литовцы и западники, дюжие мужики. Наверное, кожу на спине ремнями будут резать для начала. Эх, нет здесь Ваньки Жука! Резать, однако, не стали. Стали тщательно осматри- вать голое тело. Руки, ладони, плечи, грудь, спину. — Похоже, что и впрямь фрайер, — ни одной накол- ки. А ну, кальсоны сними! Повернись. Ноги покажи. Фрайер. Но ты подумай, студент, примыкай к нам:. Наша власть здесь будет, весело будем жить, спирт будем пить! — Ладно, я подумаю. Примыкать к ним я вовсе не думал, думал утром уйти в БУР... Ну вот, а встретились мы снова с Иваном Жуком на «Черных камнях». Он уже давно знал историю моей жизни. Мне он тоже все о себе рассказал, еще когда ♦Жук, жучок — вор. 197
ехали в телячьем вагоне до Ванино. Встретились мы как друзья, как родные люди. Он уже слышал, что меня хо- тели зарезать на Коцугане. Да, если б нам на «Черных камнях» попались Прота- севич или Дзюба! Вместе с Иваном мы отпраздновали смерть Сталина. Уже первое сообщение о болезни всех обрадовало. А ког- да заиграла траурная музыка, наступила всеобщая, не- обыкновенная радость. Все обнимали и целовали друг друга, как на пасху. И на бараках появились флаги. Красные советские флаги, но без траурных лент. Их было много, и они дерзко и весело трепетали на ветру. Забавно, что и русские харбинцы кое-где вывесили флаг — дореволюционный русский, бело-сине-красный. И где только материя и краски взялись? Красного-то было много в КВЧ. Начальство не знало, что делать, — ведь на Бутугы- чаге было около 50 тысяч заключенных, а солдат с ав- томатами едва ли 120—150 человек. Ах! Какая была радость! Стали ждать амнистию. Но она хоть и была щед- рая — Указ Верховного Совета СССР от 27 марта 1953 года — почти не коснулась 58-й, политической статьи. Освобождались только осужденные по 58-й статье УК РСФСР не более чем на 5 лет ИТЛ. А таких было в лагерях «спецконтингента», может быть, десятая доля процента. Уголовники, которые попадали в лагеря «спец- контингента», как я уже писал, были крепко увешаны пунктами 8 и 14 58-й статьи и поэтому тоже под амни- стию не подпадали. Иван рассказал мне о том, что уже давно задумал побег. — Когда меня возили для опознания в Усть-Омчуг, понравилось мне одно место дороги. Его отсюда видно. Видишь, желтая скала, а ниже — густой стланик, там, дальше, опять невысокая стенка, ее не видно отсюда. Там место узкое. Машины идут, ветки задевают. Нам лучше машина с рудным концентратом. Она всегда выхо- дит с фабрики ровно в девять утра. В кабине — шофер, заключенный-бесконвойник. В кузове бочка с концентра- том и два солдата с автоматами. Для налета, для прыжка в кузов нужно четыре человека. По двое на каждого солдата. Трое, считая меня, уже есть. Ты будешь четвер- тым. Один хватается за автомат, второй действует пикой. Я покажу, научу, как, если не умеешь. 198
Двух друзей Ивана Жука я хорошо знал по Дизель- ной, мы жили там в одной секции барака. Федор Ивано- вич Варламов, 1920 года рождения, работал на «Черных камнях», как и на Дизельной, столяром в рабочей и жи- лой зоне. Очень хорошая специальность. Сидел он за плен. Попал в плен раненым во время тягчайших наших неудач в 1941 году, когда немцы брали в «котлы» десят- ки тысяч наших. Судьба его чрезвычайно типична для почти всех осужденных за плен кадровых офицеров. Хотя в плену он краткое время работал на ремонте до- рог, он ничем себя не замарал, бежал довольно скоро, воевал всю войну и даже не только до Берлина дошел, но и до Порт-Артура. Окончил войну майором, имел бое- вые ордена, а в 1946 году получил... 25 лет за измену Родине. Был он мой земляк — воронежец... Впрочем, я еще расскажу о нем. Второй друг Ивана и мой друг (я уже писал о нем, когда рассказывал о Дизельной) Игорь Матрос работал на «Черных камнях» в бурцехе. Родился он в 1928 году в Ленинграде, окончил что-то морское, среднетехническое. Взят был с военно-морской службы за высказывания против Сталина, получил 25 лет. Приземистый, сильный физически. Однако же и в шахматы — сколько мы ни играли — не мог я его обыграть. Он говорил мне ласково после очередного проигрыша: — Игруля! Тебе надо сделать шахматы маленькие- маленькие и учиться играть для начала под столом. Игорь, работая в бурцехе, взял на себя техническое обеспечение побега. Он отковал из прекрасной шведской стали (из обломков шведских шестигранных буров) че- тыре великолепные пики — обоюдоострые (можно резать, можно колоть) кинжалы с лезвием 22—23 см. Ими впол- не можно было бриться. И двое кусачек для проволоки. Нужны были в общем-то одни, но на всякий случай он достал и наточил две штуки. Разделились на пары, тренировались, насколько это было возможно, где-нибудь в пустом штреке. Иван и я составляли одну пару. Федор и Игорь — другую. Иван и Федор при прыжке должны были хвататься за солдатские автоматы. Я и Игорь — действовать пиками. Конечно, риск был очень велик. Что ножи и голые руки против автоматов! Была предусмотрена возможность гибели двоих из нас. Машину мог вести любой. Поэтому даже в случае гибели троих оставшийся имел шанс прорвать- ся в вольную тайгу. 199
Пики и кусачки были переброшены Игорем из рабо- чей в жилую зону во время пурги. Уходить решено было, когда стает снег, в одну из коротких весенних ночей, че- рез средний участок ограждения, чтобы быть подальше от вышек. На этой стороне, параллельно колючей про- волоке, вне лагеря проходила неглубокая геологическая траншея. Но надо было минут на двадцать —• двадцать пять по- гасить прожекторы на этом участке. Погасить технично, чтобы наш уход был не сразу замечен. Разве увидишь с вышки за 300—400 метров, что кое-где проволочка поку- сана? Не увидишь. На каменной гальке тоже следов ни- каких. Место прохода через ограждение предполагалось посыпать махоркой (от собак) до Черного ручья, а до него всего двадцать метров. Затем по ручью бегом — он не глубже чем по колено, — из световой зоны. Затем — все время по воде — до Шайтанки. От Шайтанки по ручью в распадок за Желтой скалой. Там опять посыпать махоркой, но не густо, чтоб ее не было видно. И в стла- нике ждать фабричную машину. В любом случае — бу- дет стрельба или нет — проехать через Усть-Омчуг как можно дальше, как можно ближе к густой тайге. Было четыре брезентовые куртки, которые обычно надевают поверх телогреек вольные гормастера и прочая вольная шушера. Шапки и брюки — тоже вольные. Продуктов (и я, и Федор, и Игорь получали посылки) — на две недели. Предусматривалась и возможность укрыться в стла- нике на Желтой скале на несколько дней, пока все успо- коится. Мы будем в двух километрах от лагеря, а искать вас будут уже где-нибудь на Индигирке, полагая, что мы рванули зайцами на каком-нибудь грузовике. Светом в жилой зоне командовал электрик Коля Остроухов, тоже, к слову сказать, мой земляк. Ему оста- валось еще четыре года (как в песне) от его десятки «за язык». С ним был связан только Иван, но все мы знали об их договоре. Коля мог технично устроить тем- ноту. Я не знаю, как именно он мог это сделать: вынуть предохранитель и заменить его сгоревшим или имитиро- вать случайное замыкание, но он обещал Ивану все устроить как надо. Коля знал, что в случае отказа Иван его технически замочит, в случае же если он донесет куму, Ивана просто посадят в БУР, из которого он рано или поздно выйдет. Но еще до выхода Ивана оттуда его могут замочить Ивановы дружки. Коля был нами рос- 200
кошно одарен — шмотками, спиртом, жратвой, день- гами. Растаял снег. Черный ручей весело бушевал в два- дцати метрах от проволоки. Настала ночь побега. Мы жили в одной секции и, не имея часов, заранее, сориен- тировавшись по цвету неба, собрались наготове в сушил- ке, решетка там (это было известно только нам) лишь внешне казалась грозной, а в самом деле была легкопро- ходимой — два прута вынимались, а поперечины были далеки друг от друга. По всей секции и особенно в сенях возле параши посыпали махоркой. Было договорено, что Коля выключит освещение в 3 часа 10 минут. 3 часа ночи легко определялись (у Коли тоже не было часов) — над фабрикой, километ- рах в пяти по прямой, на соседней сопке рвали резер- вуар для воды. Палили в 9 утра, в 3 часа дня, в 9 вечера и в 3 часа ночи. Простучали взрывы. Мы вынули прутья, приготови- лись. Погас свет. Через минуту мы были у намеченного места ограждения. Минуты четыре ушло на проход. Фе- дя полз впереди и ювелирно кусал колючку. И не бросал, а взял ее с собой, как и кусачки. Я полз последним, слегка посыпая след махоркой. Встали. Я последним вступил в геологическую траншею. Иван сказал: — Слава богу! Скорее, ребята, в ручей! И тут вспыхнул свет. И как-то необыкновенно друж- но, словно ждали, с обоих вышек ударили пулеметы. — Вот б..дь.. — успел только крикнуть Иван и за- хлебнулся. Я успел увидеть, как упали Иван и Игорь. Потом ме- ня сильно ударило в левую руку (камень, что ли? — мелькнуло в уме), и я потерял сознание. От пулеметной стрельбы весь лагерь проснулся. Один из бараков находился почти возле запретной проволоки, метрах в пяти и параллельно ей, напротив нас, лежав- ших в совсем неглубокой старой траншее. В окна барака было видно, что все мы лежим неподвижно, но пуле- метчики, «как бы резвяся и играя», прохлесты- вают по нам очередь за очередью. Стрельба эта, как рассказывали мне потом, длилась минут двадцать. Затем к нам подошли поднятые по тревоге солдаты и офицеры охраны, лагерное начальство, надзиратели. Я очнулся, когда меня волокли за ноги. Первая мысль была: почему включился свет? Потом я услышал множество голосов. Кто-то спросил: 201
— Все дохлые? — Все, товарищ капитан. — Это хорошо. Обыскать и положить возле ворот в зоне, чтобы все видели. И пусть лежат, пока не заво- няют. — Они быстро не завоняют, товарищ капитан. Темпе- ратура еще долго будет минусовая или около нуля. — Ничего. Если и завоняют —• это не беда. Это даже лучше в смысле культурно-воспитательной работы. Я понял, что жив, но, разумеется, глаз не открыл и не пикнул. Хотя голова болела чудовищно, горела огнем, я все думал: почему зажегся свет? Очень нехорошо было моей левой руке. Она почему-то вывернулась в локте и волочилась в таком неестественном положении. Волокли меня двое. Голова билась голым затылком о камни. Све- та (сквозь веки) и шума было много — десятки голо- сов. — Откройте ворота!.. Огни прожекторов у вахты. Ах, скорее бы заволокли в зону! Не дай бог обнаружить стоном, что ты живой — полоснут из автомата, добьют. Почему же вспыхнул свет?.. Заволокли, бросили. Проскрипели закрывающиеся во- рота. Теперь вся охра с оружием осталась за воротами, за зоной. Заходить в любую — жилую или рабочую — зону с оружием строго запрещалось и охре, и лагерной администрации. Будут, конечно, бить, но это ничего... Почему через пять минут вспыхнул свет? Я открыл гла- за и увидел предрассветное небо с бледными звездами... Если бы не вспыхнул свет, мы уже были бы сейчас в густом стланике на Желтой скале... Первым застонал Федя. Он лежал рядом со мной и, на счастье (а может быть, на несчастье), только что при- шел в сознание. Кто-то из надзирателей подошел к нему, удивленный: — Смотри-ка, живой! Товарищ майор! Варламов-то живой! — Тут еще один живой. И я увидел в метре над собой небритое лицо и ма- ленькие злые глаза начальника лагеря майора Кашпу- рова: — Они дойдут! Помогите им. Меня били ногами по ребрам, по голове. Я орал воль- готно, сильно, просторно — во всю глубину своих два- дцатитрехлетних легких. А Варламов сразу затих. Веко- 202
ре — потом мне рассказали — вся зона, весь ла- герь знал, что живым остался только один Толик Студент. Моя левая рука (я уже понял, что в нее попала пу- ля) не слушалась, мешала свернуться в клубок. Голова была вся в крови, и я уже чувствовал пулевую рану над правым ухом. — Граждане начальники! Так нельзя, это убий- ство! — раздался где-то рядом громкий голое нашего но- вого лагерного заключенного, врача Моисея Борисовича Гольдберга. Его секцию (он жил с помощником прямо в маленькой нашей санчасти) не запирали на ночь — на случай рудничной травмы. Он подошел прямо ко мне, к надзирателям, меня избавившим, в белом халате. — Ладно! — раздался недовольный голос майора Кашпурова. — Хватит! Мертвецы пусть отдыхают. Жи- вых — в БУР. Врача — на...! Меня и Федора Варламова втащили в небольшую ка- меру с деревянным полом. Федя был без сознания. Ко- гда нас тащили в БУР, я несколько раз пытался под- няться на ноги. Но голова кружилась, меня сильно, до рвоты тошнило. И отвратительно рвало. Через решетча- тое, но открытое окошко камеры доносился голос врача, спорившего со старшим надзирателем. — У молодого человека ранена рука, и у него явное сотрясение мозга. Другой вообще очень тяжело ранен. Им обоим надо помочь, нужно их осмотреть, оказать по- мощь. Я как врач требую, чтобы меня пропустили к ра- неным! — Ты, папаша, слыхал, что майор сказал? — Слыхал. — Вот то-то и опо-то. — Это же вопиющее нарушение наших советских за- конов! — Здесь, гражданин доктор, закона нет, здесь за- кон — тайга, а прокурор — медведь. Пришел в сознание Федя. Я потихоньку снимал с не- го одежду. Он стонал, бедняга. Я внимательно осмотрел его. Вся спина и ягодицы его были изорваны пулями. Потом я понял; Федя как фронтовик быстро отреагиро- вал в траншее на свет — упал. И пули настигли его в лежачем положении под острыми углами. И проникли глубоко, куда-то внутрь. Из девяти пулевых ранений (касательные не в счет) только одно имело выходное отверстие выше пупка. Все остальные были слепыми. 203
А где находилсь пули, можно было только предполагать. Несколько где-то в легких, — он начал кроваво кашлять. Две пули коснулись позвоночника, и опять-таки ушли куда-то вглубь. Кровоточил только живот, вытекала ка- шица непереваренной пищи. Я считал эту рану в животе наиболее опасной, так как выяснилось, что позвонки не разбиты, а только задеты пулями. Я разделся до пояса, разорвал свою нательную ру- баху. Сделал в несколько слоев нечто вроде компресса. Пропитал его своей мочой, приложил, закрыл рану этой накладкой. Перебинтовал полосами, сделанными из ру- бахи. Не хватило. Тогда я порвал на бинты и свои каль- соны. На Центральном была маленькая операционная. Я думал, что нас — или уж, во всяком случае, Федора — скоро повезут туда. Моя рана была странной. Между кистью и локтевым суставом было большое продолговатое отверстие с обна- женными мышцами. Выходного отверстия не было. Рука болела вся, сгибать или разгибать ее в локте было очень больно. Я помочился на рану и завязал ее тряпкой. Пра- вая часть головы застыла кровавой коркой. Я не стал ее трогать. После развода через окошко послышался снова голос врача, спорившего уже с другим надзирателем: — А я опять-таки требую пропустить меня к ране- ным! Я напишу жалобу самому товарищу Маленкову. Это беззаконие! — Ладно, иди отсюда к себе в санчасть и пиши! Большую пиши! — И напишу! Но пока она дойдет, люди могут по- гибнуть. — Пусть гибнут, они фашисты, такие же, как ты, от- равитель, жидовская морда! Пошел прочь, а то приложу промеж глаз! Часом позже пришел Коля Остроухое: — Гражданин начальник! Здесь проводка плохая, я ее здесь меняю во избежание пожара! — Давай, проходи. Только с беглецами не разговари- вать. Электрику можно — пожалуйста! Коля для понта немного повозился в коридоре, затем зашел в нашу камеру, прикрыл дверь. Лицо его было землисто-белым. Словно на белую простыню посы- пали немного черноземной пыли. Варламов был в забытьи. Я спросил: — Почему через пять минут свет загорелся? 204
— Ты понимаешь, Толик, у них, оказывается, есть вторая, автономная, сеть и движок — на случай отклю- чения основного питания. Они завели движок и... — А почему те же самые прожекторы загорелись, если цепь автономна? — Это очень просто. Я тебе потом объясню. Коля поставил на пол свой чемоданчик с инструмен- тами. Вынул оттуда нераспечатанную бутылку: «Рос- главвино. Спирт питьевой. Крепость 96°, Цена...» И боль- шой кусок сала и хлеб. Достал также газету и махорку, спички. Кулечек с планом. — Это все от Лехи Косого. А это от Моисея Борисо- вича. Здесь тоже спирт для обработки ран и бинты — все, что было в санчасти. Да, вот еще стрептоцид — по- сыпать на раны. Ваты нету. Он сказал, что вата от тело- греек, годится, но ее нужно пропитать спиртом минут на пять, потом отжать. Тебе велел лежать, не вставать на ноги, не ходить. Где попало в тебя? — Да вот: одна — в руку, одна — в голову, по каса- тельной, видимо, прошла. Я из-за нее сознание потерял. Она мне жизнь спасла. — А Федор? — кивнул он на Варламова. , — Федор очень плохой —девять ран и все — внутрь. Сознание теряет. Его надо бы на Центральный, чтоб пу- ли вынули и живот зашили. Федя умирал почти трое суток. Я перевязывал его. Загноился живот. Временами из горла шла кровь. Он чувствовал, что умирает. Попросил меня заучить его адрес: «Город Белогорск, Камышовая улица, дом 5, Вар- ламова Мария Анисимовна». Это была его мать. Других родных у него не было: отец и два брата погибли на фронте. За Родину. Не было пи жены, ни детей. Заучил я на память и его номер: «А-2-291». Взял он с меня сло- во, клятву, что я, если освобожусь, навещу его мать и расскажу, как мы хорошо здесь жили и что умер он лег- ко — от сердца, мгновенно. Электрик Коля Остроухое навещал нас ежедневно. Но Федя ничего не ел, только просил пить и без конца повторял свой адрес. Бредил. Бредил более всего войной, пленом, матерью. Умер он ночью, когда я спал. Лежал он навзничь. Глаза были открыты, но мертвы. И в них стояли слезы. Ему было тридцать три года. Вместе с мертвым Федей я был в одной камере еще двое суток. Рука моя распухла, как бревно, из раны шел гной... 203
Однажды Коля Остроухое не пришел. А на другой день с тем же ящиком, что был у Коли, пришел новый «электрик» — Иван Шадрин. Я с ним дружил на Ди- зельной, мы жрали вместе с ним и с Игорем Матросом. Шадрин любил петь, по-своему, по-чалдонски, протяжно, сердечно: Ой не могу отплыть от берега — Волною прибицдт. Ой, не могу забыть я милую — Целует, обнимат. Сидел он тоже за плен. — А где Остроухов? — Остроухов вчера куда-то по спецнаряду ушел, вроде на Центральный, а может, и дальше. «Невеликий он специалист, чтобы по спецнаряду уходить», — подумалось мне и забылось. А сию минуту моя жена Ирина, дочитав рукопись до этого места, сказала: — А ты знаешь, кто вас заложил? — Нет. — Коля Остроухов. Он к оперу ходил, и они разра- ботали этот спектакль. Только и Коля, и лагерное на- чальство, и охрана рассчитывали на то, что все четверо будут убиты. А ты выжил. От твоего топора Коля и уехал. Ты начал бы думать об этой «автономной цепи», с Лехой бы посоветовался... Моисей Борисович через пять дней, когда меня нако- нец выпустили с чернеющей рукой, с помощью вычищен- ных и прокипяченных острой финки и пассатижей вы- нул мне нулю из локтевого сустава. Протянул дренаж- резинку по всему ходу пули. Никаких обезболивающих средств, кроме спирта и плана, не было. Не было и опе- рационного стола. Меня крепко привязали к стулу, дали стакан спирта и цигарку с планом. Пуля была длинная, утяжеленная, как маленький снарядик. Счастье мое ока- залось в том, что вторая пуля свалила меня под самый бортик геологической траншеи. Я потом, гуляя возле зоны с рукою в гипсе (обе кости — локтевая и лучевая были разбиты), хорошенько рассмотрел это место. Я ока- зался в недоступном для пулемета мертвом простран- стве. Я ежедневно ходил и к главным проходным воротам. Там лежали рядом трое погибших моих товарищей. Быв- ший в зоне больной и старый западноукраинский свя- 206
щепник ежедневно читал над ними молитвы на церковно- славянском языке. Его прогоняли и даже били, но он снова приходил и читал. Лица погибших были уже за- крыты белыми тряпками. И Жука, и Игоря смерть на- стигла сразу. В них попали десятки пуль. Пространство так хорошо простреливалось и в нас так долго стреляли из двух пулеметов, что у охраны не было никаких сомне- ний в том, что убиты все четверо. Почему лагерное начальство не устроило тогда судеб- ного разбирательства, не отдало меня под суд за побег? (Суд был в Магадане — военный трибунал.) Не знаю. Но шла весна пятьдесят третьего года. Сталина уже не было. Видимо, лагерная администрация стала чувство- вать себя менее уверенно. Месяца через три после моего выхода из БУРа как-то вечером, когда мы чифирили в бараке с Косым и други- ми ребятами, прибежал шестерка от нарядчика: — Пан Косой! Пан нарядчик просил вам передать, что завтра утром вас и ваших друзей выдернут на этап, всего четырнадцать человек. — А куда? — На Центральный! Пан нарядчик, — это паренек сказал Косому на ухо, но я слышал, — просил передать, что шмонать вас не будут — ни здесь, ни там. — Ясно! — сказал Леха, когда паренек убежал. — Поедем на Центральный сук резать. Готовьте пики. Дело доброе — начальник разрешает. Наутро, еще до развода, нас посадили в зоне на ма- шину. В передней части кузова, отделенной крепким де- ревянным щитом с гвоздями наверху, стояли два автомат- чика. Автоматы направлены были на нас. Однако к таким перевозкам мы давным-давно привыкли. Нас дей- ствительно не шмонали, и у всех были хорошие пики. Семь-восемь километров — путь небольшой. Нас по- строили у вахты Центрального, передали наши дела де- журному. Тот сделал перекличку. Все правильно. Сквозь щели в воротах нам были слышны взволно- ванные голоса: — Гражданин начальник! Откуда этап? — С «Черных камней». - Кто? — Воры. — А конкретно? 207
— Провоторов, он же Леха Косой. Студент Жигулин, он же Раевский. Он же с Иваном Жуком бежал. Стало быть, Беглец. Так я впервые услышал свою вторую лагерную клич- ку. У ворот пас тоже не шмонали, только приказали: — В БУР! Впереди нас, метрах в двухстах, к БУРу бегом бежа- ли Протасевич, Дзюба и Чернуха с какой-то мелкой шу- шерой. Мы кинулись было вдогон, но часовой с проход- ной вышки заорал: — Стой! Стрелять буду!.. Пришлось остановиться минут на десять. Когда мы подошли к БУРу, суки уже сидели в одной из камер с решетчатой дверью под замком. Нас всех тоже помести- ли в большую, просторную камеру — наискосок от «сучьей». Леха Косой начал веселые переговоры: — Эй, Протасевич, Чернуха, Дзюба! Ночью началь- ник забудет закрыть замки на камерах. Резать вас бу- дем. Толик-Беглец на вас большой зуб имеет. Вы меня поняли? — Поняли, — жалобно сказал Протасевич. — Попроси у него прощения. Может, он тебя про- стит. Протасевич, всхлипывая, начал просить прощения: — Толик! Прости, Христа ради. Век не забуду. По- режь, если хочешь, только жизни не лишай. Наша камера развеселилась. В соседней царила мо- гильная тоска. Нам принесли жратву и целых три банки только что сваренного чифира — от нового нарядчика. Предыдущий (Купа) был зарезан ворами зимою. (Я об этом уже рассказывал.) Принесший подозвал меня и передал маленький па- кетик. — Это бугор Степанюк просил вам долг вернуть и спасибо сказать. Он брал у вас взаймы, но не смог рас- считаться — вас неожиданно выдернули на этап, а он с бригадой был в шахте. В кусок газеты были завернуты аккуратно сложенные в восемь раз две четвертные. Ни в какой долг я денег Степанюку не давал. Я дал ему когда-то лапу — одну четвертную. А теперь он узнал, что я могу оказаться в высшем воровском руководстве лагеря. Сообразительный мужик был этот Степанюк. Нашел способ. Всю ночь мы ждали открытия замков. Но — увы! — этого не произошло. Лагерное начальство почему-то от- 208
казалось от своего намерения. Утром нас, всех четырна- дцать, ошмонали возле БУРа и отобрали пики. Затем по- грузили в кузов машины и повезли на рудник имени Белова. Пейзажи были самые разные, но все — колымские. Ехали тихо. ...Ямщик, не гони лошадей — Нам некуда больше спешить, — вспомнились почему-то гениальные строки старинной песни. В начале пути, когда въехали на взгорок под желтой скалой (ах! какое чудное место для нападения!), ясно увиделись четыре больших черных камня. Вернее, три больших и один маленький. И мне подумалось: три большие черные скалы — это памятники Ивану, Игорю и Федору. Маленький — это знак для меня, поскольку я остался жив. Знак памяти. Клятву, данную Феде Варламову, я выполнил летом 1957 года. Путь от железнодорожной станции к малень- кому родному его городку Белогорску был недолог, не более получаса. Места эти с раннего детства были мне знакомы, отец часто брал меня в свои поездки по райо- ну по почтовым делам на тарантасе. Я не был в Бело- горске двадцать лет. И ничего не изменилось. Только городок словно стал меньше. Так же, как и в раннем мо- ем детстве, текла могучая река, и белели меловые горы, поросшие лесом и кустарником: сосна, дуб, рябина (уже краснеющая), бузина и еще бог весть какие кустарники и травы. У остановки я спросил Камышовую улицу. Юная де- вушка подробно по-украински объяснила мне путь. Ка- мышовая улица, и дома на ней почти все с камышовыми крышами. За плетеными изгородями цвели высокие, чуть запыленные мальвы. Стены домов — кирпичные, саман- ные, деревянные — были, по местному обычаю, обма- заны глиной и чисто выбелены. Вот и калитка с цифрою пять. Я постучал, позвенел щеколдою. Из раскрытой двери раздалось по-русски: — Заходите, не заперто! И навстречу мне вышла высокая, красивая женщина лет уже за шестьдесят. Глаза ее, чистые и еще молодые, живые, прозрачные и глубокие, были глазами Феди Вар- 14 Зарок 209
ламова. И лицом очень похожа была она на моего погиб- шего друга. Я сказал: — Здравствуйте, Мария Анисимовна! — Здравствуйте, не знаю, как величать. А откуда вы меня знаете? — Знаю я вас от дорогого друга моего Федора Варла- мова. Очень он на вас похож и лицом и глазами. — Так вы от Феденьки?! Где он? Что с ним случи- лось — пятый год ни одного письма! А раныпе-то пись- ма, хоть по одному в год, но приходили! — И в глазах Марии Анисимовны заметалась тяжелая смертельная тре- вога и предчувствие: — Что, нету уже моего Феденьки, меньшенького моего родного сыночка? Я мог бы ничего не говорить. Ответ уже был в моих глазах. Но я никогда раньше подобные вести никому не сообщал. У меня у самого навернулись слезы, и я сказал: — Нету, нету уже Феденьки нашего дорогого, Мария Анисимовна. Мария Анисимовна зарыдала, померкла лицом. Но, как бы спохватившись, сказала сквозь слезы: — Да что ж мы тут стоим-то? Проходите в дом, про- ходите, пожалуйста. Я прошел в дом, в просторную белостенную горни- цу. Как в большинстве сельских русских домов, одну из стен украшала рамка с разными фотографиями под стеклом. На нескольких был Федя. Вот он с капитан- скими погонами на плечах, веселый, белозубый, с орде- нами. — Вот он, Федя, — сказал я. — Да, это он, Феденька мой ненаглядный. За стеклом в рамке были также награды: два Георги- евских креста, орден Славы, какие-то медали. — Это не Федины награды. Кресты — отцовские, мо- его отца, за первую германскую войну. Раньше они за- прещались, а сейчас можно. Орден Славы и медали мое- го мужа. Он в Воронеже в госпитале умер, товарищ, друг его привез. И еще два сына погибли. От них и наград не осталось. Только похоронки. В красном углу горела, теплилась лампадка перед иконою Богородицы. — Давайте сядем, поговорим. Расскажите мне все про Федю, как вы там жили, в хабаровском крае. Как, что случилось с ним. Все рассказывайте. 210
Девушка лет двадцати накрыла стол белой скатертью («Это внучка моя от старшего сына, Катя»). — Помянем Феденьку по православному обычаю. И Мария Анисимовна достала из шкафчика и протер- ла полотенцем бутылку московской водки с зеленой эти- кеткой и белой сургучной головкой. Катя (не сама, а по приглашению Марии Анисимовны) присела к столу. Вы- пили, помянули, и я стал рассказывать, как хорошо было нам с Федей в Хабаровском крае, в Магадане. И работа была легкая, и харчи хорошие были. Что умер Феденька от сердца. Стоял рядом со мною, схватился вдруг за грудь и умер. — Слава тебе, господи! Легкая смерть, — сказала Ма- рия Анисимовна и перекрестилась, — а могилка-то его есть там, в Магадане-то? — Есть, конечно. Вот номер могилки. Можно легко найти. — Ия написал Федин номер: «А-2-291» и допи- сал еще: «Бутугычаг». — А что значит буква «А»? — Аллея. Аллея вторая. — Кто ж хоронил-то его? — Друзья его хоронили, и я тоже. — А ухаживает ли кто-нибудь за могилками там? — Конечно. Специальные есть люди и сторож клад- бища. — А травка или цветочки растут там? — Растут там и трава, и цветы. Маки. Я и березку там посадил. Там березы тоже растут, только чуть мень- ше наших, но тоже красивые. — А когда, какого числа и месяца он умер? Число и месяц я назвал правильно, а четыре года жиз- ни прибавил. — Господи, — всхлипнула она, — и всего-то три- дцать семь лет пожил на свете мой Феденька! Часа два-три рассказывал я о Феде. Потом Мария Анисимовна и Катя проводили меня к автобусу и долго- долго махали мне вслед, пока не скрылись из глаз. А в вагоне сквозь стук колес все слышались мне сло- ва Марии Анисимовны: — Спасибо тебе, родимый, за то, что березку по- садил!.. Эти слова звучат во мне и поныне. 14* 211
РУДНИК ИМЕНИ БЕЛОВА Этот лагерь, это лагерное производство было все в том же Тенькинском управлении Дальстроя. Ехали мы к нему — ранней осенью 53-го года — не- сколько часов. Открылась широкая болотистая долина, а по сторонам — сопки, совершенно отличные от бутугы- чагских. Цветом они были бархатисто-темно-зеленые. А по форме преобладали продольные и плосковатые на- верху, на склонах. И по широким разлогам, по распад- кам нечастые деревья — лиственницы, развесистые, не- сколько даже нелепые. Еще когда подъезжали, стала видна обнаженная, как бы распиленная взрывами сопка. Порода была темно-го- лубого цвета. И из темно-голубого обрыва выходили ря- дом две или три штольни. Отвалов не было, руду заби- рали прямо из вагонеток мощные длинные скипы. Название породы я забыл, она немного мягче грани- та. А золото находилось в мощных кварцевых жилах с наклоном примерно в 45 градусов. Перфораторы, ваго- нетки, буры разных размеров и забурники — все было, как на Бутугычаге. Было множество штолен, были шахты. На руднике имени Белова было довольно сносно. Я ра- ботал и на подъемных лебедках,ина скреперных, работал и электриком. Сохранилась у меня тетрадь с кинема- тическими схемами разных лебедок и схемами электро- оборудования. Это я конспектировал книгу по электро- технике, присланную мне дядей Васей. Как она мне помогла и как ценна была там! Я окончил на руднике специальные курсы. Очень интересно мне было горное дело. А скреперная лебедка ЛУ-15, она рвется с платфор- мы, воет, как дикий зверь, и, сидя или — чаще — стоя за ней и нажимая по очереди правый и левый рыча- ги, чувствуешь себя укротителем, гоняя по забою тяже- ленный зубатый ковш — то пустой, то с рудою или по- родой. Бурил я и даже сам палил, с согласия вольного взрыв- ника, мокрую шахту на 4-м горизонте. Обычно забурива- ли одну половину шахты, шпуров десять-двенадцать, и эта половина была всегда несколько глубже. Туда и клали всас мощного откачивающего насоса. Густо текла вода со стен, пока я бурил, я стоял на сравнительно су- хом бугорке. Насос непрерывно откачивал воду. Он был 212
американский, фирмы «Мориссон». Я был в специальном резиновом костюме. Управлялся быстро и выезжал па поверхность. В избушке возле устья штольни мы с Лехой Косым варили чифир по-колымски. А случалось, и спирт пили. Рядом с избушкой-теплушкой была контора участка. Там, в шкафу, пылились книги по горному делу, пять или шесть, я их все, с разрешения вольного гормастера, ста- рика Кузьмича, с интересом прочел. Особенно заинтере- совало меня маркшейдерское дело. Кузьмич работал когда-то в Донбассе, и его за «вре- дительство» посадили в 1937-м или даже раньше и сра- зу — на Колыму. — Ты читай, вникай, — говорил он мне, — освобо- дишься, сдашь экзамен на гормастера. Оч*ень ты хорошо все это осваиваешь. Вот только жаль, что у тебя ОСО. Особое Совещание — дело туманное. Есть народный суд, есть военный трибунал, а ОСО вроде и нет... ОСО меня судило заочно. Постановили — 5 лет. В сорок втором го- товлюсь я к освобождению, предвкушаю встречу с род- ными, готовлюсь Родину на фронте защищать. Вызывают меня в спецчасть. Я радостно иду — будут освобождение оформлять. Ан пет! Подает мне офицер такую же бумаж- ку, как в тридцать седьмом, и говорит: «Пришло допол- нительное решение по вашему делу. Прочтите, распиши- тесь». Я читаю: «Пересмотрели дело такого-то. Постано- вили: продлить такому-то срок нахождения в исправи- тельно-трудовых лагерях на 10 лет». В пятьдесят вто- ром, в январе, освободился, наконец. Но могли продлить еще на десять лет, потом еще на пять или три, а потом еще на восемь и так далее. Эх, ОСО, ОСО! Так мы тач- ку, бывало, называли: машина ОСО — два руля, одно колесо!.. Да, это мне было известно давно. Особое Совещание могло продлять срок незаконно осужденного до беско- нечности. Не зпаю, кто как к этому отнесется, но я, ей-богу, полюбил рудник имени Белова. У меня уже были зачеты года на два. Шел к концу 1953 год, уже не только умер Сталин, но и был разоблачен Берия. Я чувствовал, что ОСО уже продлять срок не будет. Через пару лет выйду на волю, буду на месте Кузьмича работать. (Он тяжело был болен и остался после освобождения на руднике 213
только ради пенсии.) Думалось, будет у меня комната отдельная в поселке имени Белова. Буду работать воль- ным на руднике, буду гулять по тайге, буду читать, бу- ду писать. Пошлю что-нибудь честное в «Советскую Ко- лыму», не век же там печататься со стихами одному только Петру Нехфедову. Вот такие планы и мечты были у меня даже после казни Берии. Так долго на Колыму шло потепление. К слову сказать, весть о разоблачении Берии мы, осужденные по 58-й статье,, встретили довольно спокой- но. Конечно, приятно было прочитать об аресте крово- жадного палача и нескольких его «сподвижников». Хотя, скажу прямо, слова о том, что Берия был агентом им- периалистических разведок, воспринимались с улыбкой. Главное для нас было не это. Мы ждали перемен. Но в лагерях «спецконтингента» мало что изменилось. В де- кабре 1953 года порядки, во всяком случае на Колыме, были прежние. Режим был строг, водили по-прежнему в номерах. Однако какое-то подсознательное ощущение, что наша жизнь все-таки должна поменяться к лучшему, все же появилось. Работа на руднике имени Белова, как и всякая гор- ная работа, была порою опасной. В мокрой шахте однаж- ды со мной тяжелый случай произошел. Бугорок был в эту смену невелик. Уместилось в нем всего восемь шпу- ров. Я забил их, как полагается, деревянными пробка- ми-втулками — чтобы не насыпались камешки да и что- бы взрывнику было хорошо видно, где я забурил шпуры. В бадью погрузился. Лебедчик-машинист вытащил меня. Перфоратор, и буры, и лишние пробки я выгрузил. Тут взрывник идет, не помню, как его звали. Он мне: — Толик! Сколько там шпуров? — Восемь. — Будь другом — помоги зарядить. — Пожалуйста. Быстро нас лебедчик опустил. Быстро мы в две пы- жовки (деревянная палка для заталкивания заряда в шпур) зарядили шпуры, хорошо забили, запыжевали гли- няными пыжами, чтоб не простреляло впустую. Подо- жгли все восемь шнуров, влезли в железную бадью. — Давай, — кричу, — поднимай! Поехали, но вдруг энергию выбило, лебедка не рабо- тает, бадья повисла метрах в пяти над горящими шну- 214
рами. А шнуры уже под водой горят. Воды на бугорке уже по колено, даже выше. Ведь насос-то выключен, и всас поднят, чтобы его взрывом не разбило. И осталось минуты полторы. Я кричу: — Йонас! Спускай нас скорее! На тормозе можно и без энергии опустить. Стоя по пояс в воде, мы по огонькам видели шнуры и прямо-та- ки ныряли за ними! Вырвали все восемь. Слава богу! Мы были по грудь в воде, когда включилось электричество, Йонас поднял нас, совершенно мокрых. Вот фамилию Йонаса точно не помню, что-то вроде Юргес или Юглас. Совсем молодой парень, моего возрас- та. Мы спали рядом на нижних местах одной вагонки и, можно сказать, дружили. Он очень много читал. Срок у него был 10 лет, и не Особым Совещанием дан, а воен- ным трибуналом. В то время можно точно было сказать: если человеку военный трибунал дал всего 10 лет, то этот человек на 120 процентов, ни капли, ни в чем не виноват. По-русски Йонас говорил совершенно без ак- цента, только читая книги, иногда спрашивал значение какого-либо слова. Он любил и очень душевно пел такую песню: Здравствуй, мама, сын вернулся твой Издалека, из страны чужой. Долго я томился, Долго я страдал, И ни днем, ни ночью Счастья я не знал. Был наказан я жестокою судьбой За ошибку, сделанную мной. Вот теперь вернулся снова в край родней. Жизнь моя помчится светлою тропой. Вернулся ли? По всем расчетам, должен был вернуть- ся. И молодой, и здоровый, и срока ему оставалось, как и мне, учитывая зачеты, года два-три. Когда работы не было (выбило энергию, сломалась лебедка или просто раньше времени закончили смену), всегда сидели с чифиром либо в избушке-теплушке (если холодно), либо на солнышке (если лето). И любил захо- дить к нам гормастер Кузьмич. За полтора года вольной жизни к воле он еще не привык, и его тянуло к нам, за- ключенным. — Иван Кузьмич! Расскажите чего-нибудь, пожа- луйста. — Был однажды интересный случай в Сусумане. Там 215
при проходке вечной мерзлоты увидели вдруг в боковой стене ледяное окно, и в нем зеленая, как живая, доисто- рическая ящерица. Больше метра. Осторожно выпилили глыбу и принесли в барак и оставили в корыте в су- шилке. Там очень тепло. Ночью дневальный зашел в су- шилку, слышит — плещется что-то в корыте. Ожила ящерица! По полу бегала, весь барак видел. А наутро подохла. В декабре 1953 года я поругался с начальником режи- ма из-за наручников. Он решил по лютому морозу го- нять меня на работу в штольню в наручниках. Я, как там говорили, начал базлать, и меня посадили в карцер на десять суток. На третий день прибежал надзиратель: — Жигулин-Раевский! Быстро с вещами на этап! Мне подали черный воронок на одного. Было очень холодно. Между двумя дверями сидел солдат с автома- том. Я спросил его: куда? Солдат ответил: — На материк. В Воронеж. Боже мой! Святая дева Мария! Я-то думал, что при- дется прожить еще долго на Колыме, возможно, до кон- ца жизни («Оттуда возврата уж нету»). Через несколько часов мы приехали в Бутугычаг на Центральный (надо было вора-попутчика захватить в Магадан). И й снова попал в БУР. Хотя была глухая ночь, мне принесли ужин, большую банку чифира и оче- редные пятьдесят рублей от бригадира Степанюка. Но- вый нарядчик и бугор Степанюк свято чтили память Купы. Магаданскую пересылку я просто не узнал. Многие прежние ее строения вышли за зону в город, в том числе монументальное здание столовой. На пересылке я позна- комился с князем или графом Кирсановым. В честь зна- комства я попросил бесконвойника купить мне бутылку коньяка (пригодились деньги бригадира с Центрального), и мы ее распили с аристократом. Дней через пять меня в наручниках посадили в само- лет Ил-12, и мы (я, еще несколько заключенных и два охранника) поднялись в воздух. Мы сидели в задних рядах, остальные места были заняты вольными. Промелькнул Магадан, замелькали поселки, закрути- лись снежные, с редкой прозеленью сопки и хребты. Я впервые в жизни летел на самолете. 216
Сам я никаких жалоб и никаких просьб — о поми- ловании или пересмотре дела — не писал. В пути меня мучил вопрос — зачем? Какое-то доследование? ДОЛГАЯ ДОРОГА НА СВОБОДУ ...Я живу близ Охотского моря, Где кончается Дальний Восток. Я живу без тоски и без горя, Строю новый в стране городок. Вот окончится срок приговора. Я с проклятой тайгою прощусь. И на поезде в мягком вагоне Я к тебе, дорогая, примчусь... Эта колымская песня, сложенная в начале тридцатых годов, была широко известна еще до войны и стала своего рода блатной классикой. Вечная мечта о свободе. Я покидал Колыму не в по- езде, а на самолете, давно оставив позади и Бутугычаг, и поселок имени Белова, и «новый в стране городок». Но летел я не вольным, а заключенным, и не на волю, а в неизвестность. И путь мой к свободе, а тем более к полной реабилитации был еще очень долог. Шел еще только декабрь 1953 года. Самолет Ил-12 в то время был самым лучшим пасса- жирским самолетом. Об этом рассказал мне сидевший ря- дом безногий летчик Борис, осужденный па 10 лет при- мерно в 1950 году. Самолет плавно падал в воздушные ямы, ничего интересного, кроме облаков, за стеклами иллюминаторов не было, и я слушал Бориса. Он до войны был кадровым летчиком. Был сбит на И-16 в первые дни войны «мессерами». И только через полгода получил новый истребитель типа «эйркобра» аме- риканского производства. Боря сражался в районе Мур- манска, встречал и охранял с воздуха конвои союзников, за что был награжден несколькими американскими и ан- глийскими боевыми наградами. Разумеется, и советских наград получил немало. Он всю войну пролетал на «эйр- кобре» (она превосходила «мессершмитт» по вооруже- нию, уступая ему в маневренности). За неделю до по- беды был тяжело ранен в левую ногу, но сумел поса- 217
дить самолет на свой аэродром. Ногу отняли выше ко- лена. Году в 50-м к Борису пришли из военкомата и пред- ложили в знак протеста (шла «холодная» война) ото- слать президенту США и королеве Великобритании на- грады, полученные от союзников. Борис наотрез отказал- ся: «Это награды, полученные за участие в боях против фашистов, это боевые награды. Они дороги мне. Любой протест против «холодной» войны я готов написать, но ордена были получены в другое время, когда мы были союзниками». Его не стали уговаривать. Взяли на следу- ющий день и отобрали все награды — и иностранные, и советские. Дали 10 лет. Особое Совещание. Самолет сел в Хабаровске, когда уже начало темнеть, и нас на воронке отвезли в Хабаровскую пересыльную тюрьму. Меня поместили в довольно большую камеру с небольшим населением, человек в двадцать-тридцать. Когда я вошел туда легкой походкой, все стали глазеть на меня, послышался шепоток: — Смертник... Смертник... — Мои берлаговские но- мера всех потрясли. Я сказал: — Привет! Зовут Толик. Пришел с Колымы само- летом. Мелкая блатная шушера освободила мне лучшее ме- сто на верхних нарах у окна. Так позже было и в Ново- сибирске. Пацаны-воришки сварили чифир, настругав с нар щепок для костерка. Чифир пришелся весьма кстати. — А бацильное что-нибудь есть? Нашлась и бацильное, то есть что-то из сала, масла, колбасы. Наутро, когда была перекличка и я назвал свои ста- тьи, уважение ко мне еще повысилось. А когда раздава- ли завтрак, кто-то сказал раздатчику: — А сюда двойную порцию — Толику-Колыме. Так я впервые услышал свою третью лагерную клич- ку. Толик-Студент, Толик-Беглец, Толик-Колыма. Вскоре меня выдернули, и я покатил в новом столы- пинском вагоне с матовыми стеклами. Я был как бы ли- шен зрения. И больше слушал, чем смотрел. Я слушал, в первую очередь, песни. Вагон был довольно мало загру- жен. Со мною екал старый жулик. Он внизу с шестер- кой, я наверху — целые апартаменты для одного. Старый жулик пел. Все песни были знакомы. 218
А поезд летел и летел. Летел быстро, судя по мелька- нию телеграфных столбов за матовыми стеклами. Мель- кали пе только столбы, но и дни. Свет естественный сме- нялся тьмою или электрическим светом неведомых горо- дов и полустанков. Поезд был «Новосибирск — Москва», и, представляя карту, я понимал, что через Воронеж он не пройдет, пройдет скорее всего севернее. Значит, где-то должна быть для меня еще одна пересадка. Однажды вечером сказали: — Приготовиться с вещами... Приготовился. Вывели. Бобров. На тюремной карете привезли в старинную тюрьму, и не одного меня, а ка- кого-то еще бандита, который следовал в орловский изо- лятор. Нас заперли в просторную камеру с гладким, чи- стым, некрашеным деревянным полом. В центре камеры стояла такая же гладкоструганая деревянная, широкая, как в бане, скамья. Мы познакомились и даже говорили. Надзиратель все время подслушивал. Для него это един- ственное ночное развлечение — послушать, о чем бесе- дуют два загадочных заключенных. Интересно ему было, наверное. Оба — по спецпаряду. Один — в номерах. Когда стало светло, я проснулся и увидел в. окне за решеткой большой православный храм с наклоненным ржавым крестом. Вскоре приказали: — С вещами на выход!.. Была теплая российская зима, морозец всего градусов десять-двенадцать. Весело поскрипывал снег. Нас привез- ли к поезду местного значения «Воронеж — Калач». Во- ронежцы называют этот поезд калачеевским или даже ка- лачом. К составу был прицеплен столыпинский вагон ста- рого типа с прозрачными стеклами. И он был совершенно пуст. Мне (как, вероятно, и моему случайному спутнику) досталось целое купе. Решетка купе выходила в коридор, слева по ходу поезда. Значит, увижу родное Подгорное. Я не видел его е. 1946 года, когда проезжал мимо него в Кисловодск. Но доехали до Лисок, и я понял свою ошибку — Подгорное-то южнее Лисок. Все равно я вни- мательно и неотрывно всматривался в мелькающие стан- ции, в медленно проплывающие снежные просторы по- лей. Зрение было отличным. Каждая береза была видна мне издалека. И чувство теплой нежности разливалось в груди. Господи!.. Родина!.. Родная земля!.. «Оттуда воз- врата уж нету». А я возвращаюсь! Масловка. Ненадолго мелькнул впереди разбросанный по холмам Воронеж. Поезд шел по левому берегу, но пра- 219
вобережная часть города была закрыта домами, завода- ми, деревьями. Только подъезжая к Отрожке, я увидел город с неожиданным острым силуэтом высокого, но не церковного шпиля. Что это?.. Архиерейская роща. Маленькие домишки. За снежным лугом — Придача и весь левый берег. Их трудно было рассмотреть из-за солнечного и снежного блеска. Воро- неж. Когда из вагона переводили в воронок, я заметил — высокий шпиль с башней находится примерно там, где располагается здание управления ЮВЖД. Позднее узнал, что его надстроили по примеру московских высотных домов. Воронок дверцами — задним ходом — подогнали во дворе хорошо знакомого здания прямо к двери одного из прогулочных двориков. Через него я вошел в знакомый коридор между прогулочными двориками с темно-синим солнечным небом над головою. Двери Внутренней тюрь- мы. Несколько ступенек вниз, и я в тюремном коридо- ре. Сразу заметил — был ремонт, нумерация камер изме- нена. Нет уже ни правых, ни левых, ни четвертой цент- ральной. Подвел меня к камере незнакомый надзиратель. По «зеленой тетради» я легко устанавливаю теперь ее номер — 33-я. Камера была пуста, и в ней было, кажет- ся, две кровати. Я прибыл утром, и мне дали завтрак. Потом: — Собраться на прогулку!.. Выходи! Я вышел без телогрейки, а только в кителе из хэбэ. Надзиратель удивился: — А почему вы не оделись? Там градусов десять. — Ничего. Я пришел с Колымы. Там сейчас морозы до восьмидесяти градусов. — Как хотите. Но можно ведь простудиться. Я давно не гулял так хорошо. И было тепло. И мгно- венно пролетели положенные минуты прогулки. В камере я постучал в обе стены — молчание. Сосед- ние камеры были пусты. Вскоре меня вызвали на допрос. В знакомом кабине- те второго этажа сидел за письменным столом незнако- мый майор. Он представился: — Майор Теп лов. Мы производим пересмотр вашего дела. Вас мы ждали очень долго. — А я был очень далеко. На Колыме. — Знаю, знаю... А почему у вас две фамилии? — Вторая фамилия — моей матери, она Раевская. • ?20
Мпе присвоили эту фамилию на следствии, так как мно- гим подельникам я был только под ней известен. — Так. Это почти ясно. Вот у меня ваше личное де- ло заключенного. Что там, на последнем вашем колым- ском лагпункте произошло у вас с начальником режима? Здесь записано, что за оскорбление офицера вы были заключены в карцер па десять суток, но отбыли толь- ко двое, в связи с этапом. По правилам я должен за- садить вас в карцер на восемь суток, которые вы не от- были. — Как знаете. Я никого там не оскорблял. Просто на меня надели наручники и очень крепко их забили. Если бы я так, в наручниках, до крови забитых, пошел на ра- боту, при пятидесятиградусном морозе у меня бы за час начисто отмерзли кисти рук. Пришлось бы их ампутиро- вать выше запястья... Да вот, взгляните, следы сохрани- лись. У майора Теплова было доброе и умное лицо, добрые глаза, слегка вьющиеся светлые волосы. Иногда, задавая вопросы, он почему-то слегка краснел или бледнел. Ли- цо явно выражало чувства, возникавшие в душе майора. — Хорошо. Оставим это. Я, конечно, не буду заклю- чать вас в карцер. Расскажите мне, пожалуйста, о пер- вом следствии по вашему делу в 1949—1950 годах. Рас- скажите с полной откровенностью, без боязни. Ни один из ваших прежних следователей, ни один из надзирате- лей уже не работают в Управлении. Так что не бойтесь их. Вы можете говорить полную правду, не опасаясь за свою жизнь и здоровье. Я подумал, что он, наверное, почти все уже знает, что все мои подельники дали показания и вопрос, по сущест- ву, уже ясен. Но начал рассказывать все по порядку — и о КПМ, и о следствии. То, что готовились сказать на суде. Несколько дней подряд майор Теплов записывал мои показания. Записывал правильно. Однажды он спросил: — В декабре месяце 1949 года вы показали майору Белкову следующее: «...в случае вооруженного восста- ния мы намерены были прежде всего арестовать и без суда расстрелять всех членов Политбюро...» — Ничего такого я не показывал ни майору Белкову и никому другому. Никогда у нас не было таких страш- ных преступных планов. — Однако здесь есть и ваше письменное подтвержде- ние и подпись. Посмотрите, пожалуйста. Это вы писали? 221
— Подделка похожая, но почерк не мой, подпись не моя. Можно произвести экспертизу? — Не волнуйтесь. Уже есть протокол экспертизы. Это подделка. Идите отдыхайте. Им мало было того, что они из н^с выбили на следст- вии! Они уже после окончания следствия заменили мно- гие протоколы допросов подложными. Мы не читали этих протоколов. Они появились в деле уже после подписа- ния нами 206-й статьи. Расчет был верен. Прижбытко, и Литкенс, и Белков, и другие знали, что дело пойдет в Особое Совещание, а там никаких экспертиз проводить не будут. Вскрылось много такого — подчистки, допис- ки, фальшивки, самые наглые подделки. (Об этом я уз- нал позднее.) Когда я возвратился в камеру, то вправду лег немно- го отдохнуть — лежать на кровати разрешалось в любое время. Сколько угодно. Разрешалось читать книги. Однажды открылась «кормушка», а в ней знакомое лицо. Боже мой! Это же старый завхоз. И манит меня пальцем. — Здравствуйте! — говорю. А он спрашивает: — Не хотите ли книгу почитать? — Хочу. Вы что, один остались от прежних? — Да. Вот, смотрите. — И он показал мне несколько книг. Я взял М. Стельмаха «Большая родня» и еще что-то. В конце января пересмотр дела КПМ в Воронеже был закончен. Об этом мне сказал следователь. Какое будет решение в Москве, никто не знал. 3 февраля открылась форточка-кормушка, и надзира- тель тихо сказал: — Приготовьтесь, пожалуйста, с вещами. Меня привели й большой воронок и поместили в от- дельную стальную камеру с тонкими стальными жалюзи для дыхания. В соседней камере и напротив уже кто-то был. Я громко спросил; — Кто здесь, ребята? — Здесь я, Толик. Юрий Киселев. — Здравствуй, дорогой друг! А кто еще здесь с нами? Раздался голос, от которого у меня начали перевора- чиваться внутренности: — Аркадий Чижов!.. Здравствуй, Анатолий! Здравст- вуй, Юра! Я ничего не сказал в ответ. Странные чувства воз- 222
никли во мне и удивили меня. Пока солдат-охранник еще не залез в свою кабинку, я спросил Киселя, но тихо и не- уверенно: — Юра, Аркашу мочить будем?.. — Толик, не говори этого... — Прекратить разговоры! — раздался грозный голос солдата. Машина покрутилась во дворе и в переулках и вы- ехала на Плехановскую в сторону Заставы, в сторону го- родской тюрьмы. Наверное, в тюрьму?.. Город родной был виден мне сквозь щели и через обе двери с зареше- ченными окошками, между которыми сидел солдат с ав- томатом. Родной город. Снег на Плехановской был расчи- щен, блестело булыжником трамвайное полотно. Родной город! Никогда не думал, что вернусь сюда. ...Вот переулок у Заставы. Я много лет мечтал с тоской К твоим булыжинам шершавым Припасть небритою щекой. Наверное, тогда пришли впервые эти строки... Тюрьму мы, однако, миновали. И, объехав областную больницу, спустились к железнодорожным путям, веду- щим к Курскому вокзалу. Развернулись и вновь увидели ту же тюрьму. Лагерные ворота. Процедура передачи на- ших бумаг на вахте. Воронок въехал в какую-то зону. — Выходи! Первым вышел Кисель. За ним — Чижов. Потом — я. А Юрка уже стоял на утрамбованном снегу и делал мне какие-то знаки. Надзиратель был довольно далеко, у вахты. Видимо, знакомился с нашими личными делами. Все трое мы встали в круг. Я обнялся с Юркой. На Ар- кадия старался не смотреть. Юра взволнованно заговорил: — Толич! Толик! Ты был на Колыме и ничего не зна- ешь. Мы судили Аркадия судом КПМ в пятидесятом го- ду, приговорили к смерти. Но он дал клятву больше так не поступать, и Борис помиловал его, а мы простили. Большинство из нас простили его. Он ведь тоже много пострадал!.. Подай ему руку!.. Поверь мне. Все, что бы- ло, в прошлом. Я посмотрел на Чижова. В глазах его был страх, п он протягивал мне руку: — Я виноват, Толич. Но Юрий говорит правду. Я стал другим человеком! 223
Мы пожали друг другу руки. И тут подоспел надзи- ратель. Он провел нас через угол рабочей зоны в жилую. Я заметил, что в рабочей зоне деловито дымил, грохотал и лязгал порядочный заводик. Прибежал кто-то от на- рядчика. — Пожалуйста, сюда. — И провел нас в барак, устро- енный в разрушенной и перестроенной церкви (на месте лагеря было когда-то мало кому теперь памятное Солдат- ское кладбище). — Где здесь свободные места? — спро- сил он у дневального. Помещение мне не понравилось. Грязь, двойные сплошные нары. Мы влезли наверх, легли. В метре или чуть выше был потолок. — Юра, пойдем к нарядчику. Он нас не уважает. Мы вышли. Навстречу — несколько удивленный на- рядчик в щегольском ватнике и с такою же точно тру- бой, как у Купы. — Ты что, — сказал я, — нас не уважаешь? Имей в виду: я заколол на Колыме двух нарядчиков. Вдохновенная брехня, но действует безотказно. Глав- ное — полная серьезность. — Ребята, вы извините, это недоразумение. Пойдем- те, я вам покажу другие места. И мы вошли в новый кирпичный дом с коридорной си- стемой, нечто вроде казармы. В комнатах были кровати (двойные: верхняя вставляется в нижнюю). Так бывает в казармах. — Выбирайте место. — Вот здесь, — показал я, — в уголке, возле окна. Одну из двойных кроватей мы заняли полностью и нижнее место соседней. — Пусть перестелят постели! — Сейчас перестелят, а вы пока погуляйте! Рассказы, рассказы, рассказы — наперебой. Кто где был... Четыре с половиной года прошло. Вечером, после ужина, прибегает востроглазый шестерчатый малец. Тихо спрашивает: — Где ребята, которые с Колымы пришли? Ему показали. — Здравствуйте! Резаный Витек приглашает вас тро- их к себе. Там чифирок заделали. — Пусть сам принесет и селедку не забудет, — ска- зал Юра Киселев. У Резаного был шрам на щеке, лет ему было, как и 224
нам, примерно двадцать пять. Чифир был крепок. Селед- ка свежа. — Я когда-то был вором, — сказал Витек. — Но те- перь все смешалось, и я отошел. Ни там, ни там. Но ме- ня здесь уважают. — Хорошо. Мы тебя не тронем. Будь, как был. Но ес- ли что важное — держи в курсе. Поботали еще немножко по фене и разошлись. Мы — в курилку, где можно было поговорить без свиде- телей, Витек —- в свой барак. Стало вскоре ясно, что нас, членов КПМ, разместили небольшими группами в нескольких воронежских лаге- рях, в городе и ближних районах. Наша колония называ- лась 020-й. Однако в моей справке об освобождении она именуется лагерем. Начальником лагеря был майор (в звании может быть ошибка) Брызгалов. Нас трудоустроили. Меня и Аркадия определили тех- никами-конструкторами в технический отдел, Юрия — заведующим лабораторией. В основном он исследовал на прочность и т. п. формовочную землю для литейного це- ха. Завод изготовлял никелированные кровати с панцир- ными сетками (наверное, последние в нашем веке), печ- ную литую арматуру, утюги и другой железный ширпо- треб. Выполнялись и многие заказы со стороны — от кладбищенских оградок до огромных шестерен мукомоль- ного элеватора. Были цехи: литейный, механический, гальванический, кузнечно-штамповочный, заготовитель- ный, лакокрасочный, модельная мастерская. Был, есте- ственно, отдел главного механика, ОГМ. Я вникал в производство, читал техническую литера- туру и справочники, чертил чертежи и обсчитывал (па стоимость) заказы. Все это шло у меня удивительно лег- ко, я работал с удовольствием — было очень интересно. По обломкам шестерни надо было ее восстановить и за- ново отлить, а для этого определить все ее параметры — зуб, шаг зуба, углы, диаметры и т. д., выполнить на бу- маге точный чертеж погибшей детали. Чрезвычайно интересным человеком в техническом от- деле был Дмитрий Иванович Шилов. Он окончил фило- софское отделение, кажется, МГУ, еще до войны. Увле- кался языками, филологией, древними литературами, от- лично знал греческий и латынь. Он вдохновенно читал мне Горация: Tu ne quaesieris — scire nefas 15 Зарок 225
?uem mihi, quem tibi inem di dederint, Leukonoe. Nec babylonios Tentaris numeros... Ты пе спрашивай, Знать грешпо, Какой мне, какой тебе Конец боги дадут, Левконоэ. Вавилонских не касайся чисел... То есть пе гадай па этих числах, пе пытайся узнать свое будущее. Я перевел это в рифму. Получилось слов в два раза больше, но Дмитрий Иванович радовался моему перево- ду, как ребенок: — Ах! как хорошо и звучно. Было так: Ты не спрашивай, милая, — знать нам об этом грешно. Что по воле богов в пашей жизни случиться должно. Не гадай и нс думай, что будет с тобой п со мною, — Никогда не узнаешь конца своего, Левкопоя. Но считай по ночам вавилонские мрачные числа, — Все равно не отыщешь правдивого ясного смысла. — А где вы получили высшее техническое образова- ние? — спросил я Дмитрия Ивановича. — В лагере. — То есть как? — А вот как. В 1937-м, когда меня осудили, в лагере, где я случился (а там было техническое предприятие), почти пе было людей пе только с высшим, по и со сред- ним образованием. И мне просто приказали стать началь- ником технического отдела. Раньше на месте лагеря бы- ло вольное предприятие, но всю техническую верхушку расстреляли за «вредительство», а завод перевели в си- стему НКВД. Я пришел в отдел. Там была большая биб- лиотека — пе только специальная техническая литерату- ра, по и вообще научная. Я начал читать, и почти все было мне попятпо. Ведь где-то в высших сферах пауки строгие и гумапптарпые сливаются в общую философскую систему. Не случайно ведь Софье Ковалевской за две ее чисто математические работы присвоили звание доктора философии. 226
Ах, милый, милый Дмитрий Иванович! Он так много дал мне знаний — и гуманитарных, и философских, и технических. Он объяснил мне сам смысл жизни! А Ар- кадию Чижову наши долгие беседы казались скучными, и он уходил в сад — даже садик с аллеей тополей имелся в рабочей зоне. Забегая на целый год вперед, скажу, что встретил я Дмитрия Ивановича неожиданно летом 1955 года на сво- ей Студенческой улице. Он нес большой сверток. — Здравствуйте, Дмитрий Иванович! — Здравствуйте, Толя! Меня тоже выпустили и ре- абилитировали. (Он не знал, что я еще не был полно- стью реабилитирован.) — Ну, и где же вы теперь? — Мне предлагали читать философию и любую лите- ратуру в ВГУ. И одновременно попросили остаться на за- воде в той же должности. Технический отдел перестрои- ли. Отвели мне огромный кабинет, и, — не смейтесь, — на нем табличка: «Начальник технического отдела капи- тан Д. И. Шилов». А это моя новая офицерская форма! Я к ней еще пе привык, да и неловко как-то. Гоголин сказал, что мне скоро дадут звезду майора. Квартира очень хорошая в доме МВД. Зарплата тоже хорошая... Я к заводу привык. Я там все знаю. И все меня там ува- жают: и начальство, и заключенные. Да, вот уж никогда пе думал, что стану офицером МВД. До пенсии же не- много. А в системе МВД пенсия хорошая. Мы долго говорили с Дмитрием Ивановичем, зашли даже в столовую, в дом-гармошку на углу Студенческого и Карла Маркса, выпили бутылку вина. — Семнадцать лет в заключении был, и вот нате вам, — он раскрыл удостоверение: «МВД СССР. Шилов Дмитрий Иванович. Капитан». Возвращаюсь на 020-ю. Первое мое, первые паши свидания с родными. И отец, и мать изменились, постаре- ли. Приносили передачи. Пришел, видимо, уже летом 1954-го из другого лагеря Васька Туголуков. А Аркадий ушел на волю. Оказывает- ся, он родился 15 ноября 1931 года, и получалось так (арест 17 сентября 1949 года), что преступление он со- вершил, еще не достигнув 18-летнего возраста. Началось освобождение осужденных до наступления совершенноле- тия, — если хорошая характеристика, если начальство 15* 227
«за», и Аркадия освободили со снятием судимости. Ушел он от нас, Аркаша, к своей невесте. А мы — и я, и Юрий, и Василий Туголуков — ждали решения по пересмотру дела КПМ. Терпения не хватало. Очень туго скрипела еще сугубо сталинская в своих нед- рах прокуратура. Да и очень много дел пересматривалось. Юра особенно томился. Надоели ему, не отвлекали от гнетущего ожидания платонические романы с вольны- ми, работавшими в плановом отделе и в бухгалтерии жен- щинами. Их было несколько, среднего возраста. Все они были влюблены в Юрку, и в Аркадия, и в меня. Меня любила девушка-украинка. Она была мила со- бою. Сохранились ее посвященные мне стихи. Вот в этих ужасных застенках Немало хороших людей Томятся, вздыхают и плачут, Когда же... Стихи слабые, но трогательные. С грамматическими ошибками, — не справилась с тонкостями русского языка. Вообще мы, все бывшие члены КПМ, были на 020-й колонии и в других лагерях окружены ореолом загадоч- ности и горестной романтики. И не только в лагерях, но и в городе сотни людей напряженно ждали: и в обкоме партии, и в университете, и в УМВД, и в УКГВ, и наши родные, и наши бывшие соклассники, сокурсники, дру- зья, соседи, изгнанные наши следователи, трепещущие наши провокаторы — все напряженно ждали, какое придет решение по результатам переследствия членов КПМ. 6 июля мы получили письмо от Бориса Батуева и Ни- колая Стародубцева. Оно сохранилось: «Привет, ребятишки! Ксиву * вашу получили. Все ясно. Живете, значит, ку- черяво. Это хорошо... Да, братцы-кролики, это вам не карпов руками в Репном вылавливать и арбузы из машинки дырявить. Так хотелось бы увидеться. Ну, ничего, может, и нам фортуна плюнет. Справедливость восторжествует!!! Колька у нас сущий оракул: каждый день во сне во- лю видит. Есть же пословица: «Голодной курице просо снится!» * В данном случае — письмо. 228
Кончаю. Пусть еще Колька покляузничает, С приветом (прозаическим) *. Болени». Дальше пишет Коля Стародубцев, тоже в шуточной форме. В конце письма обращается ко мне — говорит, что стихи мои помнит. Приятно получить такое письмо от друзей. Позволю себе процитировать и запись из записной книжки, которую я вел в лагере. «И июля (воскресенье). Утро. Ясное солнечное утро. Если стать ногами на подоконник, то можно видеть по ту сторону забора часть города около Заставы. Железнодорожные пути, разноцветные вагоны — на первом плане. А немного дальше голубые баки нефтеба- зы, спрятанные в густой яркой зелени. А еще дальше — дома, подъемные краны, какая-то незнакомая башенка со шпилем — очевидно, на вновь построенном здании. Видна даже часть моста и трамваи. А почти сразу за за- бором, на бугорке около насыпи цветет большой золотой подсолнечник. На горизонте — трубы, много труб. Одна, две, три — не сосчитать!.. Вот он, мой город! «Город мой синий, любимый, далекий...» Да, ты еще далек от меня. Очень близок и очень далек! Когда же я пройду по твоим улицам? Над городом в прозрачной синеве плывут теплые, мяг- кие облака... Эх! Иметь бы крылья — улететь бы от- сюда!..» 21 июля, под самый вечер, прибежали взволнованные Василий Туголуков и Юрка. Начальник спецчасти про- сил сказать, что завтра мы освобождаемся, все трое. Я впервые в жизни не спал всю ночь от радости. Под- ходил старшина: «Чего не спишь?» Но узнав меня, по- нял: «В последнюю ночь трудно уснуть». Утром за нами пришли родители — и мои, и Юрки- ны отец и мать. Кто-то пришел и за Василием. Сестра Юркина была. Я получил справку — 7 — БН № 0001555. В ней, в частности, было написано: «...По Указанию Прокуратуры СССР, МВД СССР и КГБ СССР срок снижен до 5 лет. С применением Указа от 27/III-53 г. об амнистии. Освобожден 22 июля 1954 г.». * Я в своем письме посылал им привет поэтический. 229
Объясню смысл людям неискушенным. Эта формула означала, что нас все же сочли преступниками, но заслу- живающими меньшего наказания, чем нам было дано. В связи со снижением срока наказания до 5 лет мы под- падали под амнистию. Нас осудили неконституционно. Неконституционно и освободили. Гора родила мышь. Конечно, по амнистии снималась судимость, и это было прекрасно. Борьба за полную реабилитацию была еще впереди. Пока мы не думали о ней. Мы думали о свободе. Боже мой! Какое счастье быть свободным! Мы тихо шли мимо областной больницы, тюрьмы и Чугуновского кладбища. Я пе узнавал знакомых мест. Было восстанов- лено много домов, построено много новых зданий. В двенадцать часов мы были уже дома. Нас встретил кот Макс и замурлыкал, словно ждал меня ежедневно все эти пять лет. Макс родился в 1946 году и по моей инициативе его назвали в честь тогдашнего чемпиона мира по шахматам голландского гроссмейстера Макса Эйве. В разные след- ственные и карательные учреждения поступило за долгие годы (Макс прожил на белом свете 14 лет) несколько анонимок о том, что мы назвали своего кота... Марксом. Вечером этого счастливого дня мы крепко отмети- ли свое освобождение. Вскоре, через день-два, возвра- тились из небытия наши друзья: Леня Сычов, Саша Се- лезнев... Борис Батуев еще не вернулся. Мы с Юрой Киселе- вым зашли к его матери. В семье бывшего второго секре- таря воронежского обкома ВКП(б) нужда была беспро- светная. Работала только старшая сестра Бориса Лена и содержала всю семью. Светлане было около пятнадцати, она училась в школе, а Юрка —- младше на один класс. Он очень был похож на Бориса, и, когда он вырос, мы стали называть его младшим Фирей. Если Борис в скором времени должен был вернуться, то глава семьи, Виктор Павлович Батуев, был еще дале- ко-далеко на Воркуте. Кроме руководства нашей органи- зацией, ему пришили и чисто уголовное дело. Еще когда все мы были под следствием, в начале следствия, его сня- ли с обкомовского поста и назначили на хозяйственную должность — начальником межобластного управления 230
«Вторчермет», а там уже состряпали уголовное дело и дали 25 лет. Вскоре, слава богу, пришел Борис. Его, как и Юрия Киселева, без экзаменов восстановили в университете. Обком партии решил восстановить в вузах всех бывших «участников» КПМ. Председатель областной партийной комиссии Самодуров и заведующий отделом культуры об- кома Бурнадский звонили директорам, ректорам вузов и советовали пас восстановить. Обнаружилось, что никаких вузовских документов бывших членов КПМ не сохрани- лось. Они были после нашего осуждения изъяты и унич- тожены. А там ведь были наши аттестаты зрелости. Нам помог директор нашей школы, — в течение одного дня изготовили дубликаты. Весь город покровительствовал нам. Дело КПМ стало личным делом многих людей и важным фактом для города Воронежа. У меня в лесотехническом институте сохранился толь- ко приказ от августа 1949 года о начислении мне повы- шенной стипендии (я сдал все на «отлично»). По этому документу тогдашний директор В Л ХИ Рубцов и «провел меня приказом» в студенты 1-го курса лесохозяйственно- го факультета. Б. Батуев и Ю. Киселев сразу же перешли на заочное отделение и пошли работать на завод тяжелых механи- ческих прессов. Обоим нужно было кормить семью. Прозвучал доклад Н. С. Хрущева на закрытом заседа- нии XX съезда КПСС 25 февраля 1956 года. А еще на- кануне XX съезда все мы получили документы с такой формулировкой (привожу свой): «...По постановлению Прокуратуры, МВД и КГБ СССР от 8 февраля 1956 года Постановление Особого Со- вещания при МГБ СССР от 24 июня 1950 года в отноше- нии Жигулина Анатолия Владимировича ОТМЕНИТЬ и дело на основании ст. 8 УК РСФСР в уголовном порядке ПРЕКРАТИТЬ». Когда большой веселой группой мы получали эти справки, каждый повторял формулировку и находил ее весьма приличной. А я сделал серьезное и даже несколько огорченное лицо: — А у меня формулировка другая! — Да ты что, Толич? Не может быть, прочти! Ребята стояли вокруг меня, у всех обеспокоенные ли- ца. А я, глядя в справку, говорю: 231
— У меня окончание не такое. Все, как у вас, но окончание другое: «Постановление Особого Совещания... ОТМЕНИТЬ и дело на основании ст. 8 УК РСФСР в уго- ловном порядке ПРЕКРАТИТЬ и указанную справку в обязательном порядке ОБМЫТЬ!» Раздался дружный хохот. И пошли обмывать... Это уже была реабилитация (после второго, заочного пересмотра нашего дела, о котором мы ходатайствовали). Но она была неполной. Восьмой пункт тогдашнего Уго- ловного кодекса РСФСР предусматривал отмену пригово- ра и прекращение дела в случае, когда преступление перестало быть преступлением. А ранней осенью 1956 года состоялся третий пере- смотр нашего дела. Нас, руководителей КПМ, несколько раз вызывали в обком партии, где с нами беседовали представители ЦК КПСС товарищи Гуляев и Ештокин. Участвовал в беседах и В. В. Самодуров, председатель об- ластной комиссии партийного контроля. Результатом этих бесед явилась полная реабилитация. Вот такая формулировка была теперь в наших справ- ках: «Дана гр. ЖИГУЛИНУ Анатолию Владимировичу, 1930 года рождения, в том, что определением Судебной Коллегии по уголовным делам Верховного Суда СССР от 24 октября 1956 года Постановление Особого Совеща- ния при МГБ СССР от 24 июня 1950 года в отношении его отменено, и дело производством прекращено за от- сутствием состава преступления». Это была победа! Это была полная свобода! Мы шли к ней более семи долгих, порою страшных лет. А ведь и девиз наш дерзкий юношеский и романти- ческий был: «Борьба и победа!» Мы боролись! Мы победили! ЭПИЛОГ Многое, что могло бы войти в эпилог, уже описано ра- нее. Например, моя поездка в 1957 году к матери Феди Варламова; приезд ко мне в Москву Володи Боброва и последовавшее вскоре сообщение о его смерти; изъятие А. Чижовым из дела КПМ гнуснейших своих показаний. 232
Все наши следователи, которые стряпали дело, разжа- лованы, лишены наград, полученных во время службы в МГБ. Лишены таким образом (из-за полного разжало- вания) больших пенсий. Восстановиться в партии никому из них не удалось. Ибо восстанавливаться надо было в Воронеже, а там и люди, и документы против них. Их надо было бы судить. Они ведь преступники. Личному представителю министра Госбезопасности СССР при Воронежском областном управлении МГБ пол- ковнику Литкенсу удалось избежать смертной казни только потому, что он сразу же после разжалования исчез из города на 10—12 лет — уехал в Каракумы, устроился там рабочим в какой-то экспедиции. На заводе тяжелых механических прессов в Воронеже Юра Киселев и Боря Батуев частенько встречали рабо- тавшего там же бывшего начальника следственного отде- ла, бывшего полковника Прижбытко. Он работал чертеж- ником в техотделе. А была встреча еще повеселее. В начале шестидеся- тых годов река Воронеж была еще нормальной и левый пойменный берег еще не был затоплен и изобиловал удобными для купания бухточками, небольшими пляжи- ками, закрытыми с трех сторон лесом до самой воды и да- же в воде — ивами. И вот однажды, гуляя и резвясь, выскочили в такую бухточку из зарослей Борис Батуев с малокалиберной винтовкой и его шурин Иван Дры- чик — с охотничьим ружьем. И перед нами оказался и стал в ужасе пятиться к воде и в воду голый, толстый, обрюзгший человек. Лютый страх сковал его движения, он дрожал всем телом и, оборачиваясь во все стороны, искал помощи белыми глазами. Но никого, кроме Бориса и Ивана, даже и на другом берегу не было. Когда ребята миновали бухточку, Борис спросил Ивана, не заметил ли он чего-либо особенного в этом ожиревшем борове. Иван сказал: — В глазах его был страх смерти. Я никогда не видел такого страха в глазах человека. А кто он? — Это бывший мой следователь, бывший майор Белков. С Володей Филиным (он нашел меня по публикациям в печати) я регулярно переписывался, и был у него в Астрахани году в шестьдесят шестом, а позже он — у меня в Москве. И Саша Филин, его брат, тоже бывал 233
у меня. Он и сообщил мне горькую весть, когда друга моего не стало. Сердце. Ежегодно, бывая в Москве, заходил ко мне большой, радостный и радушный Ноте Лурье. И мы беседовали с ним о Бутугычаге, об Олеге Троянчуке, (он не нашел- ся), о Якове Иосифовиче Якире, который в 70-х годах уехал и уже умер там, в Израиле. Недавно пришло пе- чальное известие из Одессы — не стало и Натана Михай- ловича. Московские писатели в 60—70-е годы знали и сейчас помнят оргсекретаря писательской организации Виктора Николаевича Ильина. Он работал в Союзе писателей бо- лее двадцати лет. А в свое время был он генерал-лейте- нантом МГБ и был незаконно репрессирован в те же годы, что и я. И на этой почве произошло у нас некото- рое сближение. В. Н. Ильин писал стихи о тюрьме (он си- дел в тюрьме, а не в лагере, в специальной тюрьме для офицеров и генералов МГБ) и читал мне их. И мои сти- хи он и любил, и любит (он сейчас на пенсии). Году в семьдесят пятом захожу я к нему однажды по мелкому вопросу — бумажку какую-то подписать. Он подписал и задержал меня: — А вы знаете, кто у меня здесь был и в этом же кресле вчера сидел? — У вас десятки людей бывают за день. — Он в вашей жизни большую роль сыграл. — Не могу угадать. — А был у меня вчера бывший личный представи- тель министра Госбезопасности СССР, бывший полковник Литкенс! Знали такого?! — Еще бы не знать. Он не раз меня лично допраши- вал. А что он к вам заходил? — Мы какое-то малое время работали с ним вместе, был он у меня в подчинении. И вот зашел с просьбой по- мочь ему восстановиться в партии. Но вы сами знаете, что дело КПМ совершенно ясное и чистое. И ничего у него не выйдет. Сам знал, что делал... Между прочим, о вас хорошо отзывался. — Это в каком же смысле? — На следствии хорошо держались. — А-а-а! Ну, что ж. Это, пожалуй, верно... Только не пужны мне похвальные отзывы палача! 234
Иван Широкожухов сошел с ума в лагере. Он жив, но безнадежно болен. Никогда не забуду похорон Ивана Подмолодина. По- мню его молодым и здоровым, голубоглазым летчиком во- ронежского аэроклуба. Это был человек благородный и лицом, и сердцем. Как я уже говорил, он сошел с ума от тяжких побо- ев и потрясений уже в первые дни следствия. Начал бре- дить. Но даже в бреду не выдал членов своей группы. (Поэтому Подшивалов, которого не знал Чижов, остался на свободе.) Иван был отправлен в Институт судебно-ме- дицинской экспертизы имени Сербского, а дело его вы- делено в так называемое «особое дело». В 1953 году его перевели в орловскую психиатрическую лечебницу, в тю- ремное отделение. До него не дошли ни снижение сро- ка, ни амнистия, ни реабилитация. О нем как бы забыли. Лечить Ивана начали лишь незадолго до смерти, пос- ле того, как мы с Борисом, узнав, что он лежит в Орлов- ке, пошли к председателю КПК В. В. Самодурову, при- везли к пему отца Ивана, с трудом разыскав его на ле- вом берегу. Ивана перевели тогда из тюремного отделе- ния больницы в обычное. Умер Иван 12 декабря 1956 года. В этот же день при- шла его отцу телеграмма из больницы. Он позвонил Бо- рису. 16-го мы были с Борисом в похоронном бюро. Там сказали: лютая зима, нет цветов. Венок, однако, в цве- точном магазине нам взялись сделать, если мы достанем гибкие ветки лозы. По глубокому снегу мы прошли в Но- вый парк и нарезали длинных веток желтой акации. Ве- нок получился. Траурную надпись на ленте я писал сам. Читал свидетельство о смерти — кровоизлияние в мозг. Перед смертью пришел в сознание. Говорят, такое бы- вает. Хоронили Ивана в лютый декабрьский мороз на за- несенном снегом кладбище за заводом имени Коминтер- на. На похороны пришли почти все члены КПМ. Ехали на кладбище с левого берега на другой конец города вме- сте с гробом в открытом грузовике. Несли гроб к могиле. Я и Борис — впереди. Я — справа, он — слева. Опусти- ли в черную яму. Бросили по горсти промерзшей земли, поставили крест. С кладбища опять поехали на левый берег, к отцу Ивана, помянули по христианскому обычаю. Водка была кстати — зуб на зуб не попадал. Еще позже 235
собрались у Юрия Киселева. Пили и не пьянели. Чижо- ва не было. А остальные мы как дружная семья: Борис, Юрий, я, Рудницкий, кто-то из Земляпухиных, Сидоров, Сычов... Возникло чувство кровной близости... Вспомнился сейчас отец Подмолодина — Трифон Ар- хипович. Жаль старика. Потерять сына — самое ужасное горе на земле... На кладбище снег на дорожках был хрусток. Гроб черен. На крышке мелом нарисован крест. Мы несем гроб к черной яме. Рыдает (навсегда в моей памяти) се- стренка Ивана. Ивана Трифоновича Подмолодина. Веч- ная память тебе, дорогой друг Иван! Следующим событием, которое собрало под одним кровом бывших членов КМП, живших тогда в Воронеже, было событие радостное — моя свадьба, точнее, наша с Ириной, Ириной Викторовной Неустроевой свадьба в феврале 1963 года. Из друзей по КПМ па свадьбе нашей были Борис Ба- туев, Юрий Киселев, Николай Стародубцев, Александр Селезнев, Володя Радкевич. Жаль, что Славка Рудниц- кий по какой-то причине не смог прийти. Коля Стародубцев читал мои стихи, которые заучил по тюремному перестуку: «Сердце друга», «Ты помнишь, Борис». Все были потрясены. Большое впечатление произвело на всех — родных и гостей, и особенно на Иру — наше общее зэковское пение песни «Ванинский порт». Обнявшись, как родные братья, соединив руки и плечи, пели стройно, вдохновен- но. Уже нет в живых двоих из певших, а оставшимся она помнится, эта замечательная песня, соединившая нас шестерых в единое целое. А при таком соединении, при такой дружбе и братстве ничего не страшно. Должен сказать, что на многочисленные свои послела- герные встречи — на дни рождений и свадеб, на юбилей ареста, освобождения или реабилитации — мы никогда не приглашали А. Чижова. Большинство ребят не под- держивало с ним никаких отношений. СУДЬБА ВЛАДИМИРА РАДКЕВИЧА Трудная выпала ему доля. Я уже писал, что А. Чижо- ву было известно лишь, что Радкевич был принят в КПМ, потерял на другой день партийный билет и на следую- щий же был исключен из организации. Поэтому за свое 236
всего лишь двухсуточное (как думал Чижов и следова- тели) пребывание в КПМ Хариус и получил смехотвор- но малый по тем временам срок — три года. Он освобо- дился раньше всех нас, еще в сентябре 1952 года, еще до послесталинской амнистии. Приехал в Воронеж. Его не прописывали (на нем была судимость по 58-й статье), он пошел в военкомат — не взяли в армию. Он был из- гоем. Доподлинно известно, что Володька Радкевич прямо в областном драматическом театре (их семья все еще жила в описанной мною крошечной каморке в здании те- атра) во время антракта, на глазах у многих, нанес Иго- рю Злотнику несколько ножевых ранений, но, к счастью для себя, не убил его. Нож был чуть ли не перочинный, рука была слаба от вина. Его не судили — Злотник счел лучшим для себя не подавать в суд. В конце концов Володьку взяли в армию, и он по- просился в военное училище. Судимость к тому времени уже была снята, и его направили в харьковское гвардей- ское танковое училище. За ним была уже и десятилетка, и шоферские права, полученные «на Севере». Прослужил Володя в армии до 1957 года. За это вре- мя он бывал в Воронеже в отпусках, встречался с друзь- ями, женился на Галке Зайчиковой. Родился у них сын Бориска. Демобилизовался Володя из армии по болезни. Циклофрения (теперь ее называют маниакально-депрес- сивным психозом — МДП) началась у него еще, конеч- но, в тюрьме, долго тянулась почти незаметно, с длитель- ными периодами ремиссии и наконец накрыла его крепко. Я впервые встретился тогда с этой болезнью. В нойой большой квартире Стиро-Даниловых сидел на стуле или в кресле Володька: сидел в оцепенении, смотрел в одну точку. И не видел, и не слышал нас — меня, Бориса, Юрия... Это была тяжелейшая депрессия. Потом насту- пало улучшение, Володька казался совсем здоровым. Учиться в институте ему врачи, правда, не советовали. Он делал кукол в кукольном театре, рисовал декорации, работал порою в лесоустроительных и поисковых партиях рабочим, техником. Временами лежал в больницах. Мы с Борисом навещали его в Орловке. Лечебница эта ста- ринная расположена на высоком, белом от черемухи пра- вом берегу Дона. Было еще половодье и сильная волна, но мы с Борисом все-таки переплыли реку в утлой лод- чонке, черпавшей бортами воду. Это было 20 апреля 1962 года. Володька явился к нам небритый, одетый в ти- 237
пичную лагерную робу. Но чувствовал он себя уже впол- не нормально. Гуляли, беседовали. Он показал нам окна тюремного отделения, где когда-то томился Иван Под- молодин... В августе 1966 года были мы с Ирой в воронежском саду и кто-то там нам сказал, что где-то за Уралом в ле- соустроительной экспедиции погиб Володя Радкевич. За- стрелился из ружья. Галя ездила туда, но предсмертные, прощальные письма ей пе отдали, даже не дали прочесть, взяли в местный отдел МВД. Застрелился Володя нелепо. Ушел рано утром в да- лекую тайгу и разворотил себе дробовым патроном пра- вую и часть левой стороны груди, сердце случайно ока- залось не задетым. Судебно-медицинская экспертиза за- ключила, что после выстрела (а второго патрона не бы- ло) Володя в полном сознании жил еще около шести часов и ползал по таежной лужайке, оставляя кровавую полосу. Смерть наступила от потери крови. Когда пришла ужасная эта весть, я впервые в жизни плакал. Он от болезни это сделал. Незадолго до этого умерла в Москве от рака его мама, и он был в тяжелой депрессии, не ведал, что делал. Ах, Володя-Володя! Беззащитный одуванчик в сви- репом урагане жизни. Прости меня за то, что я не был там, с тобою, и не отнял у тебя то проклятое ружье. У меня сохранилось двадцать пять Володиных писем, из них девятнадцать армейских, и почти в каждом из них — посвященные мне стихи. А вот мои строфы. ...А солнце над лесом Взорвется и брызнет Лучами на мир, Что прозрачен и бел... Прости меня, друг мой, За то, что при жизни Стихов я тебе Посвятить не успел. Вольны мы спускаться Любою тропою. Но я не пойму До конца своих дней, Как смог унести ты В могилу с собою Так много святого Из жизни моей? 2за
ЗВЕЗДА И ГИБЕЛЬ БОРИСА БАТУЕВА Я не оговорился — у Бориса Батуева была такая судьба, которую называют звездою. После освобождения, как и Юрий Киселев, он пошел работать рабочим на завод тяжелых механических прес- сов. Там после XX съезда оба вступили в партию. (Я по- дал заявление в партию в дни XXII съезда КПСС.) По- скольку Виктора Павловича освободили и реабилитиро- вали значительно позже, Борис стал главою и кормиль- цем семьи. (Впоследствии В. П. Батуев был пенсионе- ром союзного значения.) Работая на заводе, Борис заоч- но окончил ВГУ, стал на воронежском телевидении ре- дактором. Я помогал ему первое время писать тексты пе- редач. Преподал ему несколько уроков не теоретической, а прикладной журналистики. А дальше — дальше, как говорится, он за пояс заткнул меня в этом деле. Это был чрезвычайно талантливый человек. И еще его отли- чала цельность. В своих мыслях, и в своих поступках он был одинаков. Всю жизнь беззаветно и трогательно лю- бил одну только женщину, свою жену Анну, или, как он часто ее называл, Анюлю. В начале 60-х годов ему и Юрию Киселеву предложи- ли поехать учиться в Высшую партийную школу. Пос- ле окончания ВПШ Борис стал главным редактором во- ронежского Комитета по радиовещанию и телевидению. Руководитель он был прирожденный. Это я знал давно, еще в 1948 году. Борис далеко бы пошел (он, в частно- сти, уже был членом Воронежского обкома КПСС), но случилась беда. 10 января 1970 года работники воронежского телеви- дения ехали в район что-то снимать. Их было пятеро в специальной телевизионной машине: кроме Бориса, опе- раторы, осветитель, шофер. С обледенелого мостика через реку Усманку между Новой Усманью и Рогачев кой ма- шина упала в речной овраг. Все остались живы, погиб только Борис. Об этом сообщил мне по телефону (я жил уже в Москве) воронежский поэт Виктор Поляков. Сердце заболело, и стал я сам не свой. Нет больше Бориса! Кажется, совсем недавно оплакивали Хариуса, и вот тебе — Борис!.. Лучший, самый близкий друг мой Фиря! «Генсек» КПМ. Почти четверть века дружбы. Все- го тридцать девять лет было Борису. Горе-то какое! Сын без отца остался, Валерка. Я выбежал из дому, за три минуты до отхода поезда $39
взял билет, еле пробился к кассе, прорвался, как в бою. На ходу вскочил в поезд — он уже тронулся. Ночь без сна в душном вагоне. В окнах — деревья в белых сава- нах и огни. Двенадцать часов напряженного, бессонного ожидания — скорей бы Воронеж. Вспомнилось почему-то, что, когда поминали Хариуса, Борис сказал: «Знаешь, Толька, у меня такое ощущение, что я скоро пойду за Харюней...» Так и случилось. Давно ли мы с ним резали ветки для венка Подмолодину? Наконец утренний Воронеж. Скорей к киоску. Развер- нул «Коммуну». Некролог. Похороны 13 января. Не опо- здал! Около десяти-одиннадцати я подошел к так хорошо знакомой арке на проспекте Революции. Навстречу — Колька Стародубцев, Славка Рудницкий. Я их несколько лет не видел. Горе всех свело. Тут же и Юрка Киселев: — Спасибо, что приехал! Тут же и Селезнев, Миронов, и Иван Сидоров, которо- го я почти забыл, один из Землянухиных, и Чижов... При- ехали и пришли попрощаться с Борисом все оставшиеся в живых бывшие члены КПМ. Не приехал только с Са- халина Игорь Струков, не приехала из-за опоздания те- леграммы Марина Вихарева. Ленька Сычов, Димка Буденный. Аня в черном: — Толечка, здравствуй! Ты совсем белый лицом! Не спал ночь? Пойди выпей водки на кухне. Там ребята. На кухне сидела ставшая совсем взрослой сестра Бо- риса Светка, младший его брат Юрка в офицерской фор- ме, Виктор Павлович — какой-то совсем маленький. Мне налили чайный стакан водки, полный. Я выпил зал- пом, не закусывая, и — к гробу. Уступили мне сразу ме- сто в изголовье, напротив Ани. Валерка — рядом с нею, худенький, бледный мальчик в сером свитере и в очках. Особенно тяжело было смотреть на него. Борис в гробу совсем как живой. Синячки неболь- шие па лице. Я поцеловал его холодный лоб. Небрежные швы вскрытия на голове и на шее. Вскры- тие показало, что не было никаких серьезных поврежде- ний. Смерть наступила от замерзания! Да, воды чуть-чуть хлебнул. Но шофер с поломанными двумя руками выта- щил его из воды. Нужно было ему искусственное дыха- ние сделать или хотя бы головой вниз потрясти. Нельзя было бросать его, оставлять на снегу. Борис (это тоже показала экспертиза) сам начал дышать, лежа на снегу, и дышал, пока не замерз. Шофер обессилел — оказалось, 240
что у него сломана и нога... А остальные пошли искать попутную машину и оставили Борьку мокрого на снегу. Мы с Юрой Киселевым Бориса не оставили бы никогда... А мороз был большой. Замерз. Даже видно уши синие, обмороженные. Гроб несли только друзья. Машина похоронная. Ули- ца Карла Маркса. Телецентр. Внесли цветы, венки. Один был особенный: «...от самых близких друзей-единомыш- ленников». То есть от КПМ. От КПМ, которой давным- давно уже не было, но которая особенным образом жива в душе каждого из наших ребят. Дружба осталась, остал- ся какой-то внутренний долг, какая-то сила, живущая в каждом из нас. Много венков. На одном лента: «УКГБ ВО. Воронежские чекисты глубоко скорбят... тра- гической гибели... коммуниста...» На похороны приехал с группой офицеров сам генерал. Стояли в почетном ка- рауле. Они правильно сделали, что приехали на похоро- ны, — отмежевались от тех «горе-чекистов», которые год держали нас в подвалах, а потом отправили в лагеря... И, наконец, последний путь к кладбищу. Холод. Все наши — без шапок, хоть и долго шли. Митинг. Состав- ленные из казенных блоков речи. Только Галя Поваля- ева, диктор, сказала несколько человечных, точных и по-женски грустных слов. Глубокая, с нишей в торце могила. Суглинок. Слиш- ком большая награда. Это Юрка на заводе тяжелых прес- сов сделал. Юрке много пришлось —- и ограду, и венок, и собирать друзей со всех концов — все Юрка Кисель делал... Как всегда в тяжких случаях. Добрая и нежпая душа — Юра Кисель. Рыдал, говорят, накануне, с ума сходил от горя... Поминки. Снова речи о журналисте Батуеве. Но ведь Борис Батуев известен был в Воронеже не только тем, что он главный редактор телевидения. А все, словно сго- ворились, молчат о самом главном, что было в жизни Бориса. О том высоком взлете в юности и страшной его и нашей трагедии, которые озарили всю его жизнь. «За- говор молчания» нарушил я. Что я сказал? — Борис был по-настоящему сильным человеком. Еще в юности он сумел повести за собой людей к возвышен- ному, светлому идеалу. Пусть это была юношеская роман- тика, пусть сейчас почему-то нельзя говорить об этом. Но почему нельзя? Зачем у нас шоры на глазах? Давайте отодвинем, снимем эти шоры и скажем вслух то, что знает каждый... Борис был руководителем организации... 16 Зарок 241
еще в юности. Можно об этом сказать? Конечно, можно. Нужно! Судьба Бориса была жестока, но возвышенна. Была большая, смелая честность и высота в этом благо- родном порыве!.. Жизнь есть жизнь, и обо всем, что было в жизни Бориса Батуева, можно говорить, не боясь. Пло- хого, дурного в ней не было. И та часть жизни Бориса, о которой мы нынче так старательно умалчивали, была его высоким нравственным подвигом! В зале, а было на поминках человек сто, совсем стало тихо. О чем-то задумались офицеры. Глаза А. Чижова, ко- торый сидел напротив меня, были полны животного страха. — Толя! Прочитай, пожалуйста, стихотворение «Кострожоги». Его Боря очень любил, — попросила Аня. Я прочел «Кострожоги» и посвященное Борису стихо- творение «Ты помнишь, мой друг? На окне занавеска...» Над белоснежным проспектом Революции в черном небе сияла одна-единственная яркая звезда. Это была звезда Бориса Батуева. — Да, это, конечно, Борькина звезда! — уверенно подтвердил мою мысль Юрий Киселев и добавил: — Знаешь, Толич, ты должен написать обо всем этом, о КПМ, о нашей юности. — Напишу, Юра. Обязательно напишу. Слава Богу! Я свой долг выполнил.
САНОЧКИ Прииск агонизировал. Все началось полгода назад, когда «Верхний» еще только организовывался. «Верхним» он назывался пото- му, что находился в самом дальнем конце распадка, между сопками, у самых истоков ключа, по руслу которо- го проходил единственный транспортный путь. Из Магадана грузы шли по центральной трассе — главной жизненной артерии Колымы до поселка Ороту- кан; затем по круглогодично действующей дороге на нижний участок прииска «17-й», расположенный в доли- не, на выходе из распадка, у подножия сопок; здесь доро- га кончалась. Дальше десять километров в сопки только пешком или тракторами в сухое время года по высохше- му, каменистому руслу ключа до «Верхнего». На прииске добывали касситерит — оловянный ка- мень. Главный рудный минерал для получения олова. Шла война. Касситерит был необходим военной про- мышленности страны. Его добыче на рудниках и приис- ках Дальстроя придавалось огромное значение — не меньшее, чем добыче золота. Выполнение плана было равносильно выполнению во- 16* 243
инского приказа. Никакие объективные причины срыва в расчет не принимались. С приискового начальства спра- шивалось жестко и строго. Оно обязано было отчиты- ваться перед Магаданом ежесуточно. В свою очередь, и начальство не давало поблажек своим подчиненным на прииске... В июле 1942-го из Магадана на «Верхний» было за- брошено несколько этапов с заключенными. Едва разместив людей в наскоро сколоченных бараках и палатках, начальство уже на следующий день по при- бытии этапа выгнало всех в забои на работу. Июль месяц стоял на редкость сухой и теплый. Производственное начальство прииска, используя бла- гоприятную погоду, усиленно завозило с «17-го» раз- личное оборудование и механизмы. Трактора с груже- ными санями беспрерывно подвозили все новые и новые грузы... Лагерное начальство, вместо того чтобы подготовить к холодам бараки, своевременно, посуху обеспечить необ- ходимым на зиму продовольствием и теплой одеждой, за- нималось созданием уютных условий жизни охраны ла- геря (ВОХРы) да «проблемой» колючей проволоки для ограждения зоны лагеря. Вся техника — тракторы и весь остальной транс- порт — дымила в небо соляркой, подвозя стройматериа- лы для изб охраны и сторожевых вышек («скворечен»), возводимых по всем четырем углам зоны лагеря. Сама вахта с новыми, пахнущими живой лиственницей воротами была уже гостеприимно распахнута. Над воротами — во всю их ширь, от столба к стол- бу — сияла фанерная «радуга», задрапированная присо- баченным к ней кумачовым транспарантом: «Труд в СССР есть дело чести, славы, доблести и геройства!» Однажды уставшее за день солнышко, весь месяц лас- ково светившее работающим людям, скрашивая их тяже- лый подневольный труд, свалилось на закате в огром- ную лиловую тучу. Утром, после душной ночи, когда бригады, выстроен- ные на развод у вахты, разбирал конвой, с серого, как портянка, низкого неба упали первые редкие капли... По- года явно менялась. Начался дождь, равномерно бараба- ня по брезентовым спинам конвоя и пузырясь в образо- вавшихся на дороге лужах. Когда бригады дотянулись до забоя и начали нагру- жать скальной породой тачки и отгонять их в приемные 244
бункера приборов, с неба уже вовсю лились «библей- ские» потоки... Поплыли по намокшей подошве забоя деревянные трапы... Ноги с налипшей на них глиной делались стопу- довыми, скользили и разъезжались... Груженые тачки за- валивались с трапов в грязь, глина липла к лопатам, не вываливалась из тачек... Нечеловеческие усилия требова- лись, чтобы удержать опрокинутую груженую тачку и не дать ей свалиться в бункер вместе с породой... Вымокшие с ног до головы, измазанные в глине люди из последних сил терпели, ожидая минуты, когда конвой поведет их наконец в лагерь, где можно хоть на короткое время укрыться от дождя, обсохнуть и проглотить свой обед... Но накормить в этот день людей не удалось: залило дождем обеденные котлы, чадили и не разгорались пли- ты, внутри наспех сооруженной кухни шел дождь... Здоровьем заключенных расплачивалось начальство за собственное легкомыслие. Потекли и крыши бараков. Намокли постели. Дне- вальные круглые сутки шуровали печи. В не просыхав- ших за ночь «шмотках» — матрацах и подушках, — в одежде, развешанной на просушку, вокруг раскаленных докрасна бочек из-под солидола, превращенных в печи, завелись белые помойные черви... Как и всегда, беда не приходит одна!.. После непре- рывного, в течение шести суток, летнего проливного до- ждя, во время которого работы в забоях не прекраща- лись ни на минуту, вдруг морозы — не заморозки, на- стоящие морозы с температурой минус 20—25 граду- сов! Полуголодные, измученные, больные люди натягивали на себя влажное, дымящееся от пара тряпье, мгновенно становившееся колом на морозе, и брели в этом задубев- шем панцире в забои отрывать тачки, кайло, лопаты и прочий нехитрый инструмент забойщика, намертво вмерз- ший в землю. Самое выносливое существо на свете — человек! Чего только ему не приходилось преодолевать: голод, холод, болезни, одиночество!.. Зверь гибнет — человек живет! Особенно русский человек!.. Какие только испы- тания на прочность не выпадали на долю русского чело- века?! Рабство, нашествия, стихийные бедствия, эпидемии, войны... В руках каких только политических аван- тюристов не побывал русский человек! Вся история наро- 245
да российского есть бесконечная борьба за жизнь, за вы- живание. Какое-то проклятье нависло и над «Верхним». Едва только люди свыклись с неожиданными мороза- ми и у них затеплилась надежда: «с 17-го» вышли два трактора с грузом продовольствия и зимних теплых ве- щей для лагеря, — погода преподнесла еще один сюр- приз — налетела пурга! Налетела внезапно, мгновенно смешав небо с землей. Шквальный ветер с ураганной скоростью гонял по промерзшей земле сотни тонн колючего, жалящего снега, от которого не было спасения нигде. Снежная круговерть, несколько дней хозяйничавшая вокруг, завалила двух- метровыми сугробами все забои и все подходы к ним... Оказалась забитой и единственная дорога по ключу, откуда шли трактора с продовольствием и обмундирова- нием на помощь попавшим в беду людям. Каравану не повезло. Он был застигнут в пути ура- ганной пургой и безнадежно застрял в вымерзшем ключе. Что было полегче (в основном обмундирование) пурга разметала по распадку в разные стороны, все остальное вместе с тракторами с продовольствием похоронила в на- метанных завалах твердого, как камень, спрессованного снега, превратив до весны в часть колымского пейзажа... Когда пурга стихла, была предпринята попытка сбро- сить продовольствие с самолета, но и она окончилась не- удачей: то ли из-за ошибки летчика, то ли из-за плохой видимости груз упал в нескольких километрах от лагеря в сопки. Лишь незначительная его часть угодила на тер- риторию прииска. Транспортная связь с внешним миром прекратилась. Положение на «Верхнем» становилось все более отча- янным. Кончились продукты. Уже несколько дней в обеден- ные котлы бросали для навара пустые мешки из-под му- ки, чтобы хоть как-то замутнить воду и создать иллюзию съедобности. Как ни экономило начальство, сколько ни растягивало остатки муки, сокращая суточную выдачу хлеба до блокадной ленинградской нормы, настал день, когда мука на складе кончилась совсем. Голод все больше и больше давал о себе знать. Его уже чувствовали не только заключенные. Охрана и воль- нонаемные работники также подтянули пояса и сели на непривычный для себя полуголодный паек. Правда, как только стихла пурга, они протоптали пешую тропинку №
па «17-й» и, благо сил хватало, носили на себе или вози- ли на санках необходимые продукты. Во всяком случае, голодная смерть им не грозила. Хуже пришлось заключенным. В лагере уже вовсю свирепствовали цинга и дизентерия... Так же как кварц является спутником золота, так и эти болезни являются постоянными спутниками голода. Невероятно исхудавшие, или, наоборот, распухшие от цинги, пораженные фурункулезом люди жалкими кучка- ми лепились к стенам лагерной кухни, заглядывали в ще- ли и лихорадочными, воспаленными глазами сумасшед- ших следили за приготовлением пищи... Тут же, на этом «толчке», заключались самые неве- роятные сделки: черпак завтрашней баланды или зав- трашний кусок хлеба выменивались на сегодняшнюю оче- редь за обедом или на сегодняшнее теплое место у печи в бараке... Чудом сохраненный окурок менялся на пайку хлеба или, наоборот, — пайка на окурок... Продавалась очередь за пищей только что умершего, но еще не спи- санного с довольствия товарища... Все «завтрашнее» не котировалось — в цене было только сегодняшнее. В промокших бараках, на уцелевших «островках» нар, валялись, тесно прижавшись друг к другу от холода, боль- ные голодные люди. Каждое утро на нарах оставалось несколько умер- ших («давших дуба») заключенных. Их скрюченные, за- стывшие тела в примерзших к изголовью шапках стаски- вали с нар, волоком тащили за зону лагеря и где-нибудь подальше от людских глаз прикапывали до весны в снег. Кайлить, «выгрызать» могилы в вечной мерзлоте не было сил. Мертвые «сраму не имут», подождут, не обидятся, им не к спеху! Доски и жерди с освободившихся нар тут же шли в печь. Карабкаться за сухостоем на склоны сопок по уши в снегу посильно здоровому человеку, а их в лагере оставались единицы. С каждым днем все меньше и меньше способных пе- редвигать ноги заключенных выходило утром па развод к вахте. Голодный, злой конвой вел их за перевал, в сопки на поиски упавших с самолета продуктов. На выходе из поселка, проходя мимо механического цеха, где под на- весом стояли железные бочки с техническим солидолом для смазки тракторов и прочей техники, наиболее сла- бые, потерявшие над собой контроль и волю заключен- 247
ные набрасывались на солидол и, судорожно давясь, за- пихивали его в рот, стараясь скорее проглотить, пока конвой или бригадир не отгонит их. Цинга отняла у людей и последнюю волю, валила с ног. Человеком овладевали апатия, безразличие ко все- му, покорность судьбе... Приближающаяся смерть уже не пугала, а скорее была желанной. В эту зиму смерть ста- ла привычным, не вызывающим никаких сострадатель- ных эмоций явлением. Из семисот с лишним человек, на- селявших лагерь, перезимовала только половина. По весне из-под подтаявшего снега торчали конечно- сти человеческих тел, как бы с мольбой взывая к живым о захоронении по-христиански, в землю. С теплом это и делалось. Заключенные хоронили из милосердия, началь- ство — по обязанности, из соображений санитарии. * * * Снег начался к вечеру и падал всю ночь, оттепельный, набухший, тяжелыми хлопьями ложась на обезображен- ную землю. Нагое тело мерзлой земли, истерзанное мас- совыми взрывами, исцарапанное когтями экскаваторных ковшей, вдоль и поперек перелопаченное в поисках золо- та и касситерита, окуталось за ночь саваном чистого, не- хоженого снега... К утру потянуло на мороз... Вызвездило небо. Весь распадок между сопками являл, насколько хватало глаз, царство вечного девственного снега... Разбросанные по забоям темные силуэты занесенных снегом эскаваторов с вытянутыми в небо хоботами на- поминали останки давно вымерших доисторических чу- довищ... Ни зверь, ни человек, казалось, никогда не ступали здесь... И только ночью, как бы подчеркивая космическую звенящую тишину ледяного безмолвия, было слышно упругое характерное «бык-пык-бык-пык-бык-пык...» двух- тактной «Червонки», выдававшей лагерю тусклый элек- трический свет, да изредка карканье огромной вещей птицы — колымского ворона, не к добру зачастившего в эти края... Но и эти звуки смолкали, едва начинало брезжить на востоке... «Придет или нет?» Я неотрывно всматривался в за- несенную снегом пустынную в свете луны тропинку, про- топтанную от бани в сторону вольного поселка. От на- 248
пряжения и мороза слезились глаза. Отдаваясь тупой бо- лью в висках, где-то под самым горлом нехорошо билось сердце... «Неужели не придет?» Петляя по пологому склону сопки, тропинка убегала вверх к линии горизонта и исче- зала там, растворяясь во мгле предутренних сумерек... Никого. «Неужели обманет?» Вчера вечером, уходя из бани распаренный и довольный, он пристально оглядел меня с пог до головы и, как бы окончательно решившись на что- то, ему одному ведомое, с усмешкой бросил: — Ладно. Рано утром зайду за тобой! Жди. И вот я жду. Жду, как подсудимый ждет минуты вынесения приго- вора... Жду, понимая, что другого выхода у меня нет и не будет никогда. Вчера судьба неожиданно подарила мне последний шанс. Я обязан воспользоваться им, пока еще на ногах, пока цинга не отняла отстаток моей воли окончательно. Хватит ли у меня сил — стараюсь не думать сейчас. Этот вопрос еще встанет передо мной во всей своей бес- пощадной яви позже, когда он придет... если, конечно, он придет. Хватит ли сил?.. Может, и не хватит... Скорее всего не хватит, как не хватило их в прошлый раз, когда я нако- нец собрался с духом и рискнул пойти. Тогда, пять дней назад, я переоценил свои возмож- ности, не рассчитал сил. Их оказалось меньше, чем я предполагал. Я посчитал, что меня хватит, если не на все двадцать километров пути туда и обратно, то уж, во всяком случае, на половину — до «17-го». «Лишь бы добраться до него, — думал я тогда. — Обратно идти будет легче...» «17-й» является тем заколдованным местом, к кото- рому я, подобно Иванушке из русской сказки, стремился во что бы то ни стало, через все испытания и преграды — там ждала меня жизнь!.. Туда пришли две посылки, по- сланные мне матерью из Ленинграда в 1940 году. Жизнь, искавшая меня в течение трех лет по разным лагерям Колымы и нашедшая в самый критический мо- мент, когда я, голодный, потерявший всякую надежду, медленно умирал от цинги где-то в богом проклятом мес- те, «у черта на куличках», в заледенелом распадке Оро- туканских сопок...» 249
Что это? Стечение обстоятельств? Перст божий, сотво- ривший чудо?.. Телепатия?! Может быть, и так, конечно, но скорее всего — никакое это не чудо, а просто вещее сердце Матери с его никогда не умирающей верой и на- деждой! О посылках я узнал в один из банных для «вольня- шек» дней, когда начальник лагеря зашел в баню попа- риться с мороза. — Все еще живой, артист?! — удивился он, увидев меня на обычном месте за горящим бойлером. — Долго- житель!.. Хочешь — обрадую? Посылки пришли тебе из Ленинграда. — Новость была настолько невероятна, что я никак не отреагировал. — Чего не радуешься? — Мое молчание его озадачи- ло. Зная, как быстро начальство меняет милость на гнев, я решил не испытывать судьбу по пустякам: — А это правда? — сказал я. — Где они? — На «17-м», где же еще! — Так пошлите за ними кого-нибудь, гражданин на- чальник! Он рассмеялся. — Кого я пошлю?.. Хочешь жить — сам сходишь. — Мне не дойти. Вы же сами видите, в каком я состоянии... — А у меня весь лагерь в таком состоянии... — еще пуще развеселился он. — Вот так-то, артист! Десять ки- лометров всего — и ты живой, думай!.. Сходить на «17-й» я разрешаю тебе. Когда начальник ушел, мне стало страшно. Я понял, что он не шутил, — посылки существовали. Но, к сожа- лению, пришли они слишком поздно — они опоздали. Про меня, уже не стесняясь, говорили: «Этот — местный!» Честно говоря, признаки близкого «финиша» я и сам чувствовал — мне было безразлично все!.. Моя песня на этом свете была спета! Такое состояние испытывает замерзающий, когда фи- зическая боль ушла, покинула тело и человеку стало вдруг неожиданно легко... Лишь бы не тревожили его, не мучили, а оставили бы навсегда в покое... И вот это смирение перед неизбежностью, в котором я находился и из которого, казалось, ничего уже не мог- ло меня вывести, разлетелось вдребезги. От покоя не осталось и следа. Сообщение о посылках, ждущих меня всего в десяти километрах, занозой вошло в заторможенное цингой со- 250
знание, бередя его, рождая непонятное беспокойство, ли- хорадочную необходимость сосредоточиться на чем-то, ускользающем из сознания, и действовать, действовать... Я почти перестал спать. Меня мучили видения... Огонек надежды лампадным язычком затеплился во мне и, по- степенно разгораясь все ярче и ярче, ширился, раство- ряя десятикилометровую толщу мрака, которую мне пред- стояло преодолеть... Там, далеко, на выходе из этого бес- конечного мрака, чудились мне луковые и чесночные заросли, меня ждали горы колбасы, сыра, масла... запах хлеба, табака... Я стал галлюцинировать. Понимая, что шансов добраться до посылок с каждым днем становится меньше и меньше, что надо торопиться, и в то же время сознавая, что сил мало, в последующие несколько дней старался всячески экономить себя. По- обещав банщику поделиться содержимым будущих по- сылок, уговорил освободить меня от заготовки дров и стирки белья. Правдами и неправдами добывал лишний черпак баланды, выторговывал на «толчке» драгоценный кусок хлеба, старался меньше двигаться... И наконец решился. В тот день ночевать в зону не пошел — остался в ба- не, благо, разрешил начальник. Последние часы перед выходом хотелось побыть в тепле, еще раз обмозговать все, проверить... . Всего два года назад расстояние в десять километров было сущим пустяком, не стоило и разговора. Находясь в Дукчанском леспромхозе, регулярно, два раза на дню, в течение всей зимы совершал эту «прогулку»: утром — в тайгу на трелевку леса, вечером — домой, в лагерь. Но тогда я был здоров. Теперь голод и цинга сделали эти километры недосягаемыми. Плохо было с одеждой, особенно тревожила обувь. Лапти или резиновые забойные калоши — другого выбо- ра не было. О валенках и не мечтали; не у всех «вольня- шек» они были. Идти в калошах — заведомое самоубий- ство: не убережешь ноги, поморозишь. В лаптях легче и теплее, лишь бы портянок побольше... Лыковые «берендеевы» лапти!.. Вам памятник на Ко- лыме полагается! Скольким заключенным спасли вы но- ги в горестные зимы военных лет! Выйти задумал до рассвета. Банщика Липкарта ре- шил не будить, не хотел лишний раз видеть его морду перед дорогой со скептической гримасой неверия в мои силы. 251
Ушел из бани незаметно, тихо. Когда мехцех — последнее приисковое строение оста- лось за спиной, — послал прощальный взгляд лагерю и медленно побрел по лунной дорожке, напоминавшей се- ребристую ленту фольги, размотанную по голубому без- брежью снега, навстречу восходу солнца, в сторону запо- ведного «17-го»... Вскоре начали слипаться, намерзать ресницы. Сплю- нул. Слюна на лету превратилась в льдышку — первый признак, что мороз за сорок... Не заметил, как прихвати- ло лоб, щеки. Все годы пребывания на Колыме больше всего боялся обморозить лицо. Поэтому часто щупал его на морозе, про- верял чувствительность, берег... Актер без лица — не ак- тер! И в прямом, и в переносном смысле. Свято помнил это, верил: если суждено остаться в живых, мое лицо мне понадобится. Вот и сейчас, как только почувствовал, что деревенеют щеки, вытянул из-под воротника бушлата обрывок байкового одеяла, заменявшего шарф, обмотал им лицо, оставив наружу только глаза. Пока растирал щеки, пока заматывался и прятал руки в варежки, оне- мели пальцы... Мелькнула мысль: «Зря вышел в такой мороз — не дойду!..» В памяти возникли герои книг Джека Лондона, мужественные, сильные, выносливые мужчины, неизмен- но выходившие победителями из любых, самых жестоких схваток с Севером, если только в их души в критиче- ский момент не заползало сомнение. В таких случаях со- мнение будило воображение, воображение рождало страх — в результате страх разъедал, парализовывал волю человека. Надо бы идти быстрее, чтобы согреться, но не слу- шались, не шли распухшие, ватные ноги... Несколько раз оступался, падал... поднимался... Продолжал идти через силу в надежде, что вот-вот появится «второе» дыхание, станет легче. Одышка заставила смириться — явно не срабатывало, не справлялось перетруженное сердце. Ко- гда в очередной раз споткнулся и упал, окончательно по- нял: придется отдыхать — идти дальше нет сил. Так и остался сидеть на дороге. Нежный, хрустальный звон стоял в ушах — утренняя поземка играла стеклянными иглами изморози, катая их по ледяному насту. Казалось, звучит светлая, как дет- ский хор, весенняя музыка. Когда немного восстановилось дыхание и унялось 252
сердце, собрался с мыслями, пытаясь определить, где на- хожусь и долго ли шел. Прислушался в надежде поймать знакомое бормотание поселковой «Червонки». Обычно ее хорошо было слышно за несколько километров. Сей- час, кроме звенящей тишины в ушах и собственного сви- стящего дыхания, ничего не услышал — «Червонка» молчала. Значит, время уже перевалило за семь часов утра. Светало... По знакомым очертаниям ближних сопок выходило, что отошел от поселка всего-навсего километр- полтора, не больше. Через силу поднялся. Поплелся дальше. Ветер дул навстречу. Одолевал холод. Не было ни одной клеточки тела, которая не страдала бы... Ма- лейшее движение вызывало озноб, приносило мучение. Хотелось съежиться, оцепенеть, забыться... Но всякий раз кто-то невидимый во мне наперекор моей слабости упря- мо твердил: вставай, иди, двигайся, двигайся... В этом твое спасение. По опыту предыдущих зим знал: нет злейшего врага для человека, идущего или работающего на большом морозе, чем жаркий костер и частый «перекур» — только работа и движение, движение... Без конца движение, иначе конец! Итак, все мои заочные банные расчеты за теплым бойлером полетели к чертям, если за два с лишним часа пути мне удалось одолеть всего только километр с не- большим. Сколько же потребуется времени на весь путь?.. Ответ не оставлял никаких надежд. Получалось, что идти придется сутки — не меньше. Ни физических сил, ни иной энергии преодолеть это расстояние во мне не было. Что же делать? Идти или возвращаться? Похоже, что любое мое решение уже ничего не меняло. Пойду ли я вперед, или возвращусь, безразлично — конец один. Еще час-другой, и я или замерзну на тропинке, или окажусь в той точке, откуда возвращение назад окажется одина- ково невозможным, как и путь вперед. С каждым моим шагом вперед уменьшалась вероятность возвращения. Да и куда возвращаться? Зачем? Чтобы медленно уме- реть там? Ведь предчувствие близкого конца и погнало меня, больного, из лагеря в дорогу?.. Мозг мой мучительно переваривал весь этот хаос ли- хорадочных мыслей и наконец выбросил единственный, безжалостный в создавшейся ситуации ответ: «Возвра- щайся». Какое-то время я еще продолжал автоматически пере- 253
двигать ноги, двигаясь, как автомобиль с выключенной скоростью, потом остановился, медленно повернулся спи- ной к леденящему ветру и поплелся, спотыкаясь, об- ратно. Ни отчаяния, пи жалости к себе я не чувствовал. Ско- рее наоборот: сознание принятого решения, и ветер, от которого наконец нашел спасение, подставив ему спину, принесли облегчение. Отчаяние настигло поздно ночью, когда я, насквозь промерзший и обессиленный, перевалился через порог остывшей бани, ткнулся па свое обычное место между теплым бойлером и стеной и завыл, как собака, почуяв- шая покойника. * ♦ * Прошло три дня. И вот снова начальник лагеря вы- звал банщика и приказал топить баню. Целый день несколько слабосильных зэков скребли, чистили, мыли полы и лавки в парной, грели воду и то- пили бойлер. Две сорокаведерные деревянные бочки, за- менявшие ванны, были наполнены горячей водой. В тай- пе от банщика мы исполнили традиционный «ритуал» — помочились в обе бочки, выражая тем самым нашу пла- менную любовь к начальству, умудрившемуся за не- сколько зимних месяцев отправить на тот свет половину вверенных им заключенных. К вечеру в бане было тепло и чисто. Начальник лагеря привел с собой оперуполномочен- ного прииска. Это был высокий худощавый офицер (лей- тенант МГБ) с внимательным взглядом темных недобро- желательных глаз. На приисках Оротукана этого челове- ка звали «ворон». Чем-то он действительно напоминал эту зловещую птицу: блестящая шевелюра иссиня-черных прямых во- лос, явное пристрастие к черному цвету в одежде лишний раз подчеркивали сходство с элегантной, красивой божь- ей тварью... Правда, кличка «ворон» прилипла к нему не столько за внешнее сходство, сколько за ту недобрую молву, мрачным шлейфом ходившую за ними по жизни, где бы они оба ни появлялись — ворон и человек. А по- являлся он всегда, когда случалось что-нибудь чрезвы- чайное. Появлялся налетом, неожиданно. Его не любили и боялись. 854
И исчезал он так же внезапно, как и появлялся. Слу- чалось, вместе с его исчезновением и в лагере станови- лось на несколько человек меньше... Родные этих несчастных потом долго и безуспешно разыскивали пропавших. В те годы горемык было столь- ко, что Управление Северо-Восточных Исправительно- Трудовых Лагерей (УСВИТЛ) не успевало отвечать на настойчивые запросы родственников. Окончательно запу- тавшись в местонахождении своих «подопечных», на- чальство управления лагерей или молчало, или отвечало стереотипной фразой: «В списках живых не значится», что не всегда соответствовало истине. Шли первые, особенно тяжелые годы войны. Выполнение плана было главным мерилом в оценка действий начальства. Борьба за план любыми средства- ми! Не считаясь ни с какими человеческими жертвами — людей хватит! Не хватит — привезут!.. Особенно «вра- гов народа»... Колыма этим «товаром» снабжалась по- следние годы регулярно и без ограничений — к этому привыкли все. Еще только брезжили новые времена перемен, когда станет ясно, что с оптовым расходом людей переусерд- ствовано; и тогда с начальства за допущенный произвол, приводивший к массовым обморожениям, увечьям, к бессмысленной гибели людей в лагерях, будут сры- вать погоны и привлекать к уголовной ответствен- ности. Эти времена только грядут, а пока по-прежнему из бухты Находка с началом очередной навигации отлав- ливали корабли с набитыми в трюмы зэками и, подобно косякам нерестящейся горбуши, шли курсом на север — в места обжитых «нерестилищ»: в бухты Нагаево, Пэвек, Пестрая Дрясва на Чукотке и прочие... где и «выметыва- ли» в лагеря десятки тысяч свежих жертв ненасытному Молоху... Жестоко, когда политические заключенные содержат- ся в лагерях вместе с уголовными преступниками, и по- настоящему трагично, когда этими политическими пре- ступниками оказывались в подавляющем большинстве нормальные честные люди. Никакие не преступники, а жертвы! Жертвы пресловутого «культа личности» (так «интеллигентно» преподнесено истории время чудовищ- ной тирании и издевательства над миллионами людей). Жизнь политических заключенных в таких совмест- ных лагерях ох как нелегка!..
Помимо прямого произвола лагерного начальства, весь ужас жизни в совместных лагерях усугублялся еще и тем, что все сколько-нибудь ответственные командные места и должности занимали, как правило, уголовные преступники: авантюристы, аферисты, растратчики, взя- точники, грабители, воры, нравственные подонки и про- чая нечисть... Это они считались «друзьями народа», за- служивающими чуткого, бережного к себе внимания, как люди, по ошибке и недоразумению споткнувшиеся об Уго- ловный кодекс!.. Тогда как ни в чем не повинные перед законом не- счастные люди, в основной своей массе не пропущенные даже через «Шемякины суды» того времени, а репресси- рованные заочно Особым Совещанием НКВД СССР (ор- ганом, никогда не существовавшим в Советской Консти- туции), назывались «врагами народа»!.. На их долю в ла- герях приходился тяжелый физический труд (ТФТ) и общие, подконвойные работы. Жизнь такого лагеря была цепью непрерывных чрез- вычайных событий: травмы, обморожения, увечья, отка- зы от работ, саморубство, сопротивление приказам, побе- ги и попытки к ним, бандитизм, убийства, самоубийства, воровство, грабежи и т. д. и т. п. Все это, как и многое другое, являлось сферой дея- тельности оперуполномоченного. В его обязанности входило про всех все знать! Искать криминал. Находить виновных. Наказывать, искоренять, карать... В те недоброй памяти колымские годы глаголы эти были в большой моде. Оперуполномоченный имел среди заключенных своих информаторов и «сексотов». Они снабжали его сведения- ми о своих же товарищах. Информация угодная, данная не по долгу совести, а из страха. Кто станет сотрудни- чать с оперуполномоченным по доброй воле?.. Только слабые или подлые люди, заклейменные презрительной кличкой «стукач». Лагерь не место соблюдения законности и порядка. Установлением истины заниматься там некому. Страдали и правые, и виноватые. Кто меньше, кто больше, кому как повезет и как взглянется уполномоченному. Одни отде- лывались карцером, на других заводили уголовные дела. Нередко — по статье за контрреволюционный саботаж. (Статья, применяемая за проступки, повлекшие за собой потерю трудоспособности, пусть даже временную.) Под- судным всегда оказывался пострадавший. 256
Суровое наказание следовало за обнаруженное в зоне лагеря печатное слово — книгу или (не дай бог!) газе- ту. В этих случаях «виновный», особенно если он сидел по политической статье, исчезал с концами. С весны 1943 года на «пятачке» каждого колымского лагеря, где проходили утренние разводы и вечерние по- верки, в обязательном порядке начальству вменялось в обязанность вывешивать на специальных стендах для прочтения заключенными все центральные газеты страны! Менялось время! Менялась цена человеческой жизни. Эхо победной битвы за Москву й под Сталинградом до- катилось наконец и до Колымы. ♦ * * Начальство явилось навеселе. Оба оживленные и раз- говорчивые. Вокруг них вовсю «шестерил» Липкарт. Ус- лужливо помогал раздеваться, расстилал под ноги про- стыни, суетился... Увидев меня у бойлера, начальник изобразил на лице радость: — С возвращением, артист!.. Как жизнь молодая? — Слово «артист» ему явно нравилось. В его представлении я был чем-то вроде клоуна. — Подвел ты меня, артист, ох, как подвел!.. Я, можно сказать, поставил на тебя... побился об заклад с лейте- нантом, а ты взял и обманул меня... Нехорошо!.. Я го- ворю ему, — он показал рукой на уполномоченного. — Пойми, говорю, у него пет другого выхода, он должен дойти!.. Иначе подохнет здесь — он это понимает!.. Это я про тебя, а он мне свое: «Один не дойдет — замерзнет!» Плохо, говорю, ты знаешь артистов!.. Они парод особенный, двужильный!.. Так что случилось?.. По- чему вернулся? Я молчал. Уполномоченный с иронической улыбкой внимательно смотрел на меня. «Оставили бы вы меня все в покое, — думал я. — Ну чего привязались?» — В чем дело, артист? — Начальник повысил го- лос. — Ты меня слышишь? Я утвердительно кивнул головой. — Отвечай, как полагается, когда тебя гражданин начальник спрашивает! — накинулся на меня Лип- карт. — Почему вернулся с полдороги? «И этот все еще не может смириться с потерей обе- щанной ему доли в посылках», — подумал я... 17 Зарок 257
— Почему? — не отставал начальник. — Силенок, что ли, не хватило, да?.. Испугался замерзнуть? Не глядя на него, я молча кивнул. — Забрали бы вы его от меня, гражданин начальник; видите, он уже «фитилит»! — услышал я голос Липкарта. И, как я ни крепился, слезы все больше и больше за- стилали глаза. Я низко опустил голову, пытаясь сдер- жать их, не смог и впервые после возвращения беззвуч- но заплакал. — Ну все — местный! — махнул на меня рукой на- чальник, давая понять, что сеанс общения закончен, от- вернулся и, стянув с себя нижнее белье, с веселыми «охами и ахами» полез в бочку с горячей водой. Его при- меру последовал и уполномоченный. ...Они веселились, поочередно бегали в парную, с хо- хотом обливали друг друга ледяной водой, «травили» анекдоты, с наслаждением пофыркивая в своих бочках, обсуждали предстоящие дела... ...Я тихо скулил в своем углу, обняв теплый бойлер, следить за которым, судя по всему, была моя послед- няя обязанность па этом свете. Из обрывков их разговоров, долетавших до меня, я понял, что утром уполномоченный отбывал в Оротукан, в управление. Я и теперь не могу объяснить свое поведение в тот момент. Фантастическая мысль зародилась у меня в моз- гу: «А что, если попроситься вместе с ним? Ведь путь его обязательно будет проходить через «17-й», другой до- роги не существует?!» Я понимал всю безнадежность моей мысли, понимал, что своей фантастической просьбой вызову лишь презри- тельную усмешку, и все же с непонятной самому себе решимостью, решимостью отчаяния, что ли, выбрал мо- мент, когда они, надев полушубки, докуривали после- банные цигарки, подошел к уполномоченному и, глядя ему прямо в глаза, тихо сказал; — Гражданин начальник! Возьмите меня с собой до «17-го». ♦ * * Он появился, как и обещал вчера, перед самым рас- светом с последними тактами «Червонки», когда над вах- той лагеря медленно угас электрический фонарь. Легко подпрыгивая на неровностях тропинки, за ним бежали детские саночки, то обгоняя хозяина, то, наоборот, 258
застревая в наметенном снегу... Он легко дергал за верев- ку, привязанную к санкам, и те опять весело устремлялись под горку... На санках лежал маленький чемодан — обычный дерматиновый чемоданчик; в городах с такими ходят в баню или носят завтрак на службу. «Зачем ему сапки? — подумал я. — Такой чемоданчик проще нести в руках...» Был он в форме. Поскрипывали по утреннему морозу фетровые с отво- ротами светлые бурки... Распахнутый, подогнанный по фигуре черный полушубок ладно сидел на нем, — видно, лагерный портной очень старался угодить. Оперуполномо- ченный был крут. Вызвать его неудовольствие или гнев считалось рискованным — за это можно было поплатить- ся добавкой к сроку, а то и жизнью. Я думал: «В каких закоулках человеческой души или сознания добро научилось уживаться со злом, милосердие с жестокостью? Все слилось воедино, все перемешалось... Иначе какими доводами разума можно объяснить, сопо- ставить вчерашний поступок уполномоченного с его же поступком полгода назад?..» ...Тогда во время вечерней поверки из строя заклю- ченных неожиданно вышел высокий человек и, глядя в упор на уполномоченного, заявил протест против бес- человечного обращения с людьми, против издевательств, жестокости и произвола, творимого лагерным началь- ством... Такое, конечно, не прощалось. Ночь он просидел в кар- цере. А утром уполномоченный, сидя верхом на лошади п исступленно размахивая нагайкой, на глазах у всего лагеря угонял непокорного в следственный изолятор «17-го»... С советским разведчиком Сережей Чаплиным мы были сокамерниками в ленинградских Крестах, товарищами по этапу на Колыму, напарниками на таежных делянках Дукчанского леспромхоза, где два года кряду выводили двуручной пилой один и тот же мотив: «тебе — себе — начальнику...» Когда началась война и нас этапировали в тайгу на прииски, мы поклялись друг другу: тот из нас, кто уцелеет во всем этом бардаке и кто вернется домой, должен разыскать родственников другого и рассказать им все, что знает. Суждено было остаться в живых мне одному — Сережа погиб. Я выполнил данное ему слово. Разыскал его род- 17* 259
ственников. Беседовал с его дочерью. Родители назвали ее Сталина (какая жуткая ирония судьбы!!!). Ушел из жизни редкого мужества гордый человек, достойный за свое благородство и смелость самых высоких наград и почестей! Его «отблагодарили» по-своему и сполна!! Преступно осудили по статье 58.1-а за измену Родине. Позорно предали, предали в своих же органах НКВД, офицером которых он был и которым служил, как на- стоящий коммунист, беззаветно и рыцарски честно всю свою недолгую жизнь! Время, великое, мудрое время в конце концов расста- вило все и всех по своим местам!.. Время восстановило светлую память о нем. После смерти Сталина его реаби- литировали полностью. О Сергее Чаплине написана книга. Честная книга. Увы, посмертно! Сегодня мне предстояло повторить последний путь мо- его друга. Повторить в той же компании, только на этот раз человек, спускавшийся сейчас по тропинке со своими саночками, был пеший... и без нагайки. «Только бы не передумал», — шептал я про себя, как заклинание, глядя на подходившего ко мне уполно- моченного... Он остановился, без обычной своей иронической улыб- ки, хмуро оглядел меня, как бы прикидывая, на что я го- жусь, раздраженно пнул ногой саночки и полез в карман за махоркой... Саночки покатились было, но, ткнувшись в стену бани, встали... Щелкнула зажигалка, он закурил... Предчувствие не обмануло меня — он колебался. «Только бы не передумал, — причитал я, стараясь унять нервную дрожь и боясь взглянуть на него, — сейчас все должно решиться, только бы не передумал...» Словно угадав мои мысли, уполномоченный прервал молчание: — Значит, так!.. — Он сделал несколько затяжек и протянул окурок мне. — Кури и слушай!.. Я болван, что связался с тобой, полный болван!.. На хрена ты мне сдался со своими посылками!.. В гробу я их видел. Ты думаешь, я не понимаю, на что подписываюсь?.. Думаешь, не вижу, какой из тебя «ходок» сейчас?.. Все вижу и все понимаю, но только... только не люблю менять своих решений, не люблю!.. Такой уж я человек! — Он по- молчал, собираясь с мыслями, и продолжал: — Слушай меня внимательно: пойдешь следом за мной. Идти буду не торопясь, нормально... Но предупреждаю — не отста- 260
вать! Отстанешь — пеняй на себя, уйду! Ждать не буду. Цацкаться мне некогда!.. Пойдешь один или останешься подыхать на дороге... Отдыхать сядешь тогда, когда я ско- мандую, не раньше. Никакой самодеятельности — иначе уйду! Подходят мои условия? Сдюжишь?! От нескольких затяжек махорки у меня все поплыло перед глазами, словно уполномоченный разговаривал со мной, сидя на вертящейся карусели... Уже много месяцев в лагере не было ни крошки табака... Боясь упасть, я прислонился спиной к углу бани и, кое-как справив- шись с головокружением, ответил: — Постараюсь. — Тогда все, — подытожил он. — Тронулись! И мы пошли. Он как лидер впереди с саночками, я за ним... Три дня назад природа сопротивлялась моему бессмыс- ленному походу в одиночку: она обрушила па землю пя- тидесятиградусный мороз с поземкой и леденящим ветром и заставила в конце концов внять себе и вернуться... Сегодня сама улыбалась и подбадривала... Одаривала ясным, безветренным утром, подрумянив его слегка бод- рящим морозцем!.. Тропинку под ногами застелила мяг- ким ковром ночной пороши — так хорошр, хоть песни пой!.. В голове, как птица, залетевшая в комнату, заби- лась не к месту привязавшаяся фраза: «Лед тронулся, господа присяжные заседатели!..», сочиненная дуэтом талантливых остроумцев. Расстояние между лидером и мной стало увеличи- ваться. Несколько раз обернувшись, уполномоченный сба- вил темп, пошел медленнее... «Лед тронулся, господа присяжные заседатели!..» Впервые за последние три дня вдруг, чуть ли не до рвоты захотел есть! Опять стали мерещиться посылки... И чего только в них не было?! В который раз смакуя, я перебирал в руках содержимое... Все, что я любил когда-то па «воле», укладывал в них, сортируя и отбирая продукты с расчетом на предстоящее долгое путешествие. Любимая рыба горячего копчения, севрюга, осталась до- ма — в посылку упаковал воблу (над ней время не власт- но)... насладившись запахом полубелого хлеба с тмином и изюмом, решительно заменил его сухарями... Мясо не взял — только твердокопченую «салями» (она прочнее) и сало... Украинское сало... с розовой прожилкой, тающее во рту... Как и полагается, все углы посылок забил чес- ноком и луком... Сахар брал только колотый, от «сахар- 261
ной головы» он слаще. Не забыл, конечно, и табак! Папиросам предпочел сигареты и махорку, объем тот же, а табаку больше... Мороженое... при чем тут... мороженое?? С ходу налетев на что-то непонятное, я ткнулся лицом в снег и... опомнился. Надо мной стоял уполномоченный и вытягивал из-под меня опрокинутые санки... посылки исчезли. — Ты чего? — Он подозрительно смотрел на меня. — Что с тобой? — Ничего, простите. — Выплевывая изо рта снег, я с трудом поднялся. — Где то место, откуда ты вернулся, дошли мы до него? Я обернулся в сторону лагеря: сопка, которую мы обо- гнули, заслонила собой «Верхний» и весь пройденный нами путь. Впереди тропинка виляла вдоль крутого бере- га ключа и примерно в километре по ходу терялась в ку- стах полегшего в снег стланика. — Мы прошли то место, — сказал я. — Да? Уже хорошо. Двинулись дальше... Дотянем до тех кустов, — он показал рукой в сторону стланика, — перекур! — И, потянув за собой санки, не оглядываясь, легко зашагал вперед, на ходу крикнув: — Не отставать! Я медленно поплелся за ним. «Не отставать!» Легко тебе говорить, ты здоров, как лось!.. А мои силы кончаются, вернее — не кончаются, а кончились... и кончились давно. Когда ты диктовал мне свои условия, уже тогда их не было... А если быть до конца честным, их не было и вчера, в бане, когда я на- просился к тебе в компанию... И ты догадался об этом, ведь так?.. Поэтому и колебался... но все-таки. решился и взял меня с собой... Почему?.. Ответь почему? Не можешь ответить, а я знаю!.. Потому что вчера в тебе проклюнулся человек! Впервые, вдруг, неожиданно для тебя самого... И ты испугался, растерялся, не знал, как поступить, с этим новым для тебя чувством: задушить ли его в зародыше, пока не поздно, или позволить терзать душу и дальше, не давая ей очерстветь окончательно... Вчера в тебе взял верх человек, победило ми лосе р ди е!.. Не понимаешь, о чем я?.. О милосердии. Что это такое? Потребность души прийти на помощь любому, кто в ней нуждается. Почитай Федора Михайловича — поймешь! Кто такой?.. Где сидел? Сидел в Сибири, в «Мертвом до- ме». Тоже политический? Да. Писатель. Федор Михай- лович Достоевский. Не знаешь такого?? Немудрено — он 262
умер около ста лет назад — иначе не миновать бы ему знакомства с тобой... Ну, что ты замолчал? Не молчи: говори, спрашивай! О чем хочешь спрашивай, только не молчи, иначе я упаду... О господи, как я устал!..» Я стал считать шаги — переводил их в метры... Еще десяток, и конец, и я подниму глаза от дороги... Одолев эти метры, я давал себе новый зарок... Я боялся поднять глаза и не увидеть его. Только надежда, что он ждет меня, а не ушел, как грозился, и удерживала меня на ногах... Нельзя, чтобы человек остался один!.. Нельзя!.. Шатаясь из стороны в сторону, я добрался наконец до кустарника. Совсем рядом, поперек тропинки стояли саночки. На них сидел уполномоченный и, прищурясь, внимательно наблюдал за моими зигзагами по дороге. Из последних сил я доковылял до него и рухнул в снег возле саночек, все. ...Очнулся на санках. Уполномоченного не было. На снегу лежал его полушубок, на нем — кисет с махоркой и спички... Свежие следы вели в сторону от тропинки, в кусты... (понятно). Осмотрелся — это место было хоро- шо знакомо. Еле-еле поднялся... Двинулся дальше. Сознание ясно, а ноги не слушаются... Не хотят, не могут больше идти мои когда-то сильные, легкие ноги. Не чувствую я их, не мои они сейчас — огромные, как под наркозом, стопудовые, чужие... Кончается, видно, моя власть над ними... А сознание приказывает — иди! За- ставь ноги двигаться. Не жди его. Нельзя, чтобы он видел твою беспомощность. Пусть знает: ты борешься до конца! Ты — сильный! Такие, как он, уважают силу. Заставь его уважать тебя, и он не посмеет уйти, не посмеет уйти один... Да, он жесток!.. Но не только... Он может быть и милосердным — сегодня ты уже дважды убедился в этом... «Что посеешь — то и пожнешь!» Добро и зло всегда рядом, всегда вместе... Познать человека до конца невозможно!.. Когда уполномоченный догнал меня, я еще держался па ногах. — Ты почему сбежал от меня? Я тупо смотрел на него, пытаясь отдышаться. В го- лове звенело. Плясали разноцветные круги в глазах, не хватало воздуха... Силясь ответить, я лишь бессвязно и неразборчиво промычал что-то. — Ладно, — он подкатил ко мне саночки, легко ткнул в плечо, и я плюхнулся на них, — сиди, отдыхай. 263
Распутав веревки и сняв с санок чемоданчик, извлек из него еду: горбушку хлеба, кусок сала, пару луковиц... Выложив все это богатство на крышку чемодана и разде- лив по-братски, одну половину подвинул мне, а за другую принялся сам, примостившись рядом на санках. В один миг, как «чайка соловецкая», я проглотил, почти не разжевывая, неожиданно свалившееся на меня счастье!.. И только после того, как доел последнюю крошку, в пол- ную меру ощутил настоящий, лютый, дремавший во мне до поры голод. Будь силы, я, кажется, отнял бы у этого человека, разделившего со мной пищу, его долю. И ничего бы меня не остановило!.. Никакие угрызения совести, настолько чувство звериного голода завладело мной. Я не- навидел его сейчас! А он, не подозревая моих мук, аппетитно похрустывал луком, неторопливо и со смаком пережевывал пищу... Наконец, покончив с едой и закурив, он протянул кисет мне. Оторвав листок бумаги на закрутку, я пы- тался насыпать в него табак и не мог — дрожали руки, не слушались, не сгибались пальцы... Кончилось тем, что уполномоченный забрал кисет, сунул мне свою горящую цигарку, а себе стал сворачивать новую... Стоило только затянуться, как все повторилось: он снова оказался на карусели... Опять перед глазами все поплыло... Разом исчезли: усталость, болезни, невзгоды... Стало легко и приятно, хотелось, чтобы это забытье ни- когда не кончалось. Великая сила — табак! Великий наркотик!.. Но похмелье всегда неизбежно. И оно, как правило, горько. — Что будем делать дальше? — Не знаю... Что хотите. Не знаю. Спасибо вам за хлеб. — Идти можешь? — Не знаю. — Л кто знает, я, что ли? — Кажется, не могу... Не знаю. Ноги не ходят. — Ты брось свое «не знаю»! — Он начинал сердить- ся. — Я предупреждал — уйду!.. Некогда мне возиться с тобой, понял? Затоптав в снег окурок, он решительно поднялся. — Или оставайся один, или идем, я жду!.. Давай, давай, поднимайся! Вставать с санок без его помощи оказалось не так-то просто. Пришлось сначала вывалиться в снег, переканто- ваться на четвереньки и только потом, раскачиваясь, по- 264
степенно перемещая центр тяжести к ногам, удалось под- няться. Все это время уполномоченный с раздражением наблю- дал за моим «цирковым номером»... Что ж! Пусть — я не симулирую, не ловчу и не выпрашиваю помощь! Где-то я понимал и его, пе всякий здоровый человек, тем более мужчина, может быть «сестрой милосердия», да еще по отношению к заключенному, «врагу народа»... Уполномоченному надоело смотреть на мои упражне- ния, он водрузил чемоданчик на санки, привязал его и, повернувшись ко мне, сказал: — Все. Я ушел. Некогда мне с тобой!.. На «17-м» пре- дупрежу охрану — скажу, где находишься. Мой совет: хочешь жить — пе стой, двигайся! И он ушел... Я смотрел ему вслед. Дойдя до места, где тропинка делала поворот, «во- рон» обернулся и крикнул: — До «17-го» осталось меньше пяти километров. Не стой, артист, двигайся!.. «Спасибо за совет — я непременно ему последую, как только ты скроешься за поворотом. Я не уверен, что этот трюк «двигайся» сразу у меня получится. Не хотелось бы репетировать его на публике... Мои ноги сейчас — не мои — чужие, все равно что протезы, а на протезах сразу не ходят, на них сначала учатся... Мне, к сожалению, времени па учебу не отпущено...» Я сделал шаг, другой, третий... Снова резанула боль в паху. Почему-то в паху ноги болели особенно... Ничего, к боли можно привыкнуть, притерпеться, главное — не спешить, не торопиться и не упасть. Это главное — не упасть!.. Как он сказал?.. «До 17-го» осталось меньше пяти километров!! Как будто я не знаю, сколько осталось!.. Этот «пятый километр» (где я сейчас припухаю) мне памятен. На том свете я не забуду его! Здесь в меня стреляли дважды... Надо же, мистика какая-то!.. Судьба опять привела на это роковое место — нарочно не при- думаешь!.. Пятый километр... Лето сорок второго... Тогда па «17-й» нас выгрузили из автомашин и пере- дали местному конвою. Цепочкой по одному конвой повел пешим строем на «Верхний». На пятом километре тро- пинка увела в заросли стланика... Ветви были сплошь усеяны молодыми шишками — в то лето случился урожай кедровых орехов. Меня так и подмывало сорвать шишку, 265
по я боялся конвоя, да и шишки висели далековато... Наконец уже на выходе из зарослей заметил роскошную шишку, висевшую рядом с тропинкой, не удержался от соблазна и вышел на несколько шагов из строя, чтобы сорвать ее... Раздался выстрел. Я быстро обернулся: шагах в пятнадцати позади комендант целился в меня с локтя из пистолета. Не дожидаясь, когда он снова выстрелит, я упал... «Полтора-Ивана (так звали коменданта за его огромный рост) подбежал и своим сапожищем перевернул меня на спину. Я растерянно глядел на него во все глаза... «Твою мать, промазал!» — выругался он, поняв, что я жи- вой. «Не тушуйся, комендант, в следующий раз попа- дешь», — с дурацкой улыбкой посочувствовал я ему. Обычно в таких случаях комендант жестоко избивал жер- тву, — не одна загубленная жизнь значилась на его со- вести, — но на этот раз произошло что-то необъяснимое: он, как загипнотизированный, долго и странно смотрел мне в глаза, выражение его лица постепенно становилось все более и более нормальным, человеческим. На глазах у всех «Полтора-Ивана» из злодея превращался в добро- го «Дядю Степу»... Он осторожно снял ногу с моей груди и, беззлобно пробурчав: «Становись в строй», растерянно и как-то виновато даже отошел. С того дня комендант возлюбил меня прямо-таки, как Парфен Рогожин князя Мышкина. Я стал его «крестни- ком». Едва завидя, издали кричал: «Крестник! Давай сюда, покурим!» Делился последней цигаркой, не позво- лял ВОХРе обижать беспричинно, когда я заболел цин- гой, сочувствовал, утешал... Кончил «Полтора-Ивана» плачевно. В разладе с со- бой и начальством. На Ноябрьские праздники загулял, да так, что не мог остановиться чуть ли не до Нового года; поскандалил со своим начальством, в пьяной драке изувечил двух своих же «вохровцев» (рука у него была тяжелая) и угодил под трибунал — его под конвоем спро- вадили с «Верхнего». Размышляя о судьбе незадачливого коменданта, я одолел пятый километр и выбрался нако- нец из зарослей стланика на равнину. Дальше тропинка почти не виляла, бежала с легким уклоном в долину, до самого «17-го». Пройдя еще несколько десятков метров, я упал, все- таки упал... Итак, около шести километров позади. Впе- реди осталось четыре, чуть больше... Чуть больше, чуть меньше — уже не имеет значения — свой путь я прошел! Свое «горючее» сжег дотла — мои баки пусты, и резерв 266
исчерпан, — дальше идти не на чем, ни сил, ни само- любия — все израсходовано... Кто-то сказал: «Нет сил жить, и даже отчаяние мое бессильно!..» Мое «отчаяние» помогло мне каким-то образом снова встать на четверень- ки, изготовиться к очередному «старту»; я начал было уже раскачиваться, чтобы подняться, и в этот момент увидел подходившего ко мне уполномоченного. «Вот это да! Вернулся-таки!.. Выходит, не подвела меня интуиция, не обманула — есть бог на свете!..» Я не мог скрыть радость, охватившую меня, заулы- бался, но встать на ноги, как ни старался, не смог — так и встретил своего спасителя на четвереньках. С мрачным видом подойдя ко мне, он, ни слова ни говоря, приподнял меня за шиворот из снега и усадил на сапки. Чемоданчик переложил в ноги и крепко-накрепко прикрутил пас обоих веревкой. Я не сопротивлялся. В моей душе сейчас победно пели ангелы, торжественно звучала суровая музыка Пятой симфонии Бетховена, исполняемая сводным оркестром всех лучших симфонических оркестров мира! И тут уполномоченного прорвало: — Чего улыбаешься, чего «лыбишься», фитиль не- счастный!.. Думаешь, жалко тебя стало? Нужен ты мне очень, артист... Посмотрел бы ты на себя, какой ты ар- тист!.. Артисты в Москве, в Большом театре поют, а не на Колыме вкалывают... Спасибо скажи, что па мепя, ду- рака, попал, а не па кого другого!.. Надо же! Расскажи кому — не поверят!.. Впрягся, как конь в упряжку, и та- щу его, гада, контрика, — драгоценность какая, саморо- док!.. Брось улыбаться, говорю! Доулыбаешься, что брошу к чертовой матери или пристрелю, как собаку, — навя- зался на мою шею, интеллигент... Все оставшиеся до «17-го» километры он материл меня последними словами (то проклиная, то угрожая). Не ща- дил и себя, клял за минутную слабость в бане, с которой, по его словам, все и началось... Еще вчера он понял, что никаких физических сил пройти десять километров во мне нет, что моя просьба была чисто волевым всплеском, последней надеждой че- ловека, стоящего на грани жизни и смерти... Он предви- дел вариант, что, возможно, ему самому придется тащить мепя живого или мертвого... и все-таки пошел на это. Вот, значит, зачем ему понадобились саночки, вот зачем он захватил их. Какие слова способны объяснить этот поступок? А «Полтора-Ивана» с его проснувшимся, 267
неуклюжим милосердием?! Его дремучий бунт против всех и вся?!. Кто может исследовать, найти объяснение причи- нам неожиданной трансформации в психике людей — в этой бесконечной войне Добра и Зла? ...Мы приближались к финишу. Санки бежали под уклон легко и весело, как бы в тайном союзе с моими желаниями. Иногда, правда, соскользнув с тропинки, они глубоко проваливались в снег, — уполномоченный тут же чертыхался и награждал меня очередной порцией мата. Я неотрывно смотрел вперед — во мне пели ангелы! С каждой минутой все торжественней и громче!.. Наконец я увидел долгожданный ориентир всякого ко- лымского поселения — сторожевые охранные вышки и колючую проволоку... Неподалеку от лагерной вахты уполномоченный оста- новил санки, распутал веревку, выматерился напоследок в мой адрес, закурил... Мы финишировали. — Спасибо, гражданин начальник! — сказал я. Игнорируя мою благодарность, он направился в по- мещение рядом с вахтой, на двери которого красовались три огромные намалеванные суриком буквы — МХЧ (материально-хозяйственная часть); уже от двери, обер- нувшись, приказал: — Жди меня здесь, — и скрылся. Как собака неотрывно смотрит на дверь, в которую ушел ее хозяин, приказав ей «сидеть», так и я сейчас, ничего вокруг себя не видя, смотрел на МХЧ с надеждой и страхом и ждал возвращения уполномоченного. Вскоре он вышел, держа в руках два фанерных ящика, обшитые серым полотняным материалом, изрядно заштемпелеван- ные, с остатками сургучных печатей по стенкам, мои посылки... — Забирай свое наследство! — Он поставил посылки у моих ног. Наконец-то! Остался позади десятикилометровый тон- нель между жизнью и смертью... Ценою нечеловеческих усилий я одолел его!.. Вот они — два ящика у моих пог — в них все!.. Мое спасение, моя жизнь! Они мои! И никто не в силах их отнять у меня! В жизни каждого человека бывают поступки (главные поступки его жизни), которыми он гордится или, наобо- рот, которые презирает, стараясь скорее забыть... В моем положении поступил я тогда единственно правильно — я сказал: 268
— Гражданин начальник! Спасибо за все, но я вас прошу, сделайте еще одно доброе дело... — Какое еще дело? — недовольно спросил он. — Отдайте посылки охране и прикажите не выдавать их мне... хотя бы в течение трех суток... Пусть несколько дней дают мне понемногу, порциями, понимаете?.. Уполномоченный серьезно посмотрел мне в глаза и впервые, кажется, по-человечески искренне сказал: — Вот за это — молодец!.. Смотри-ка, сколько в те- бе силы, оказывается!.. Сколько характера сохранилось... молодец! Теперь верю — жить будешь!.. Я догадывался, что ты мужик крепкий, жаль, что контрик. — Никакой я не контрик! — Ладно — не агитируй! Пошли. Он подхватил обе посылки и быстро зашагал к вахте. Когда меня позвали зайти в помещение, на столе лежали обе мои посылки. В комнате находились два дежурных вахтера. Распоряжался уполномоченный. — Вскрывай! — приказал он одному из вохровцев и, показав рукой на меня, представил: — Этот фитиль с «Верхнего». Пришел за своими посылками. Три дня не давать ему их! Как бы ни просил — не отдавать! Кормите понемногу, раза три в сутки, чтобы не случилось с голо- духи заворота кишок, понятно? Учтите: он сам об этом просил — боится за себя. Посмотрим, что там сохрани- лось? Сколько времени шли посылки? Охранник проверил ящики, но никакой даты пе нашел. — Ладно, поймем и так, — сказал уполномоченный. — Режь! — Вся сцена напоминала операционную, с глав- ным «хирургом» — уполномоченным во главе. Охранник вспорол обшивку, подковырнул несколько раз верхнюю крышку и вскрыл посылку. Вытащить из нее ничего не удалось, кроме чудом сохранившейся описи, прилипшей к фанерной крышке. В ней перечислялось содержимое и количество каждого продукта. Все, что было в посылке, а именно: сахар, колбаса, сало, конфеты, лук, чеснок, печенье, сухари, шоколад, папиросы «Беломор», вместе с оберточной бумагой, в ко- торую был завернут каждый продукт, за время трехлет- него блуждания в поисках адресата перемешалось, как в стиральной машине, превратилось в единую, твердую массу, с сладковатым запахом книги, плесени, запахом 269
табака и конфетной парфюмерии... Все пропиталось жи- ром и табаком, засахарилось... Такая же картина повторилась и в другой посылке, с той только разницей, что там к содержимому добавились пара шерстяных носков и варежки. — Н-да!.. — удивился уполномоченный. — Это назы- вается поел, покурил и газетку почитал!.. И все зараз, в один присест. Что будем делать? Выбрасывать или?.. Распоряжайся, ты хозяин! Охранники с брезгливым любопытством наблюдали за мной. Я подошел к столу, откромсал ножом кусок и тут же при всех, почти не разжевывая, торопливо проглотил, не разбирая ни вкуса, пи запаха, словно боясь, что кто-то может помешать или отнять у меня «это»... Состояние потревоженного голода, проснувшегося в че- ловеке при виде пищи, сравнимо разве что с состоянием алкоголика или наркомана. Страдал и я. Муки голода, на которые я добровольно обрек себя, отдав на трое суток посылки, были мучитель- ны. Я готов был сейчас наброситься на посылки и есть их, есть, есть без конца. Истощенный организм не считался ни с чем, ни с какими доводами и предосторожностями разума... И все-таки, к разочарованию сытых, жаждавших пред- ставления охранников, я нашел в себе силы удержаться от соблазна и, ни на кого из них не глядя, вышел за дверь вахты. Инстинкт самосохранения и на этот раз взял верх! В памяти еще жив был трагичный случай с одним бедолагой... В разгар промывочного сезона на прииск «Пионер» пожаловал целый оркестр заключенных музы- кантов, человек двадцать (поощрительная мера Культур- но-воспитательного Отдела МАГЛАГа прииску, выпол- няющему план). Начальство лагеря распорядилось покормить музыкантов с дороги. В барак, где они распо- ложились, повар принес противень селедок — по штуке на каждого. Музыканты в лагере — каста привилегиро- ванная, сытая — селедками их не удивишь, никто есть не стал. Весь противень отправили обратно на кухню, с каким-то подвернувшимся доходягой. Тому, конечно, и не снилась такая удача!.. Человек он был приморенный, голодный, — характера удержаться от соблазна не хвати- ло, и он съел, вернее, проглотил все двадцать селедок в течение нескольких минут. Заворот кишок не заставил себя ждать. Жутко было видеть, как изо рта этого бед- 270
няги перед смертью, когда начались спазмы, выскакивали одна за одной селедки... Невероятно, как он ухитрился глотать их целыми?! Наконец из дверей вахты снова появился уполномо- ченный вместе со старостой лагеря. — Сколько сейчас времени? — спросил я. Он пристально посмотрел мне в глаза и сказал: — Сейчас только три часа — не беспокойся, тебя по- кормят сегодня еще раз, вечером, — терпи. — Замолчал, задумался, с иронической усмешкой оглядел меня еще раз и изрек: — Значит, так!.. Останешься здесь на трое суток, пока не придешь в себя и не «оклемаешься». Староста укажет место в бараке и выдаст пайку. Санки заберешь — это мой подарок за характер! Пригодятся, когда будешь воз- вращаться на «Верхний»... Все! Я уехал. Прощай, ар- тист!.. Может, когда и встретимся в жизни. Чем черт не шутит! «Ворон» сдал меня подошедшему старосте и ушел... ис- чез, загадав мне на всю жизнь загадку: «Что же такое есть человек?!» Так мучительно долго еще никогда не тянулось время, как в эти последние трое суток. Ни лежать, пи спать я пе мог — животный инстинкт гнал из барака к вахте, побли- же к посылкам. Я окончательно потерял контроль над собой: не доверял охранникам, боялся, что они или выбро- сят посылки, или скормят собакам. Как волк из засады, следил за каждым, кто заходил на вахту... Когда подхо- дило время получать очередную порцию, я умолял отдать мне все, — уверял, что я уже в порядке, клянчил, плакал, угрожал, оскорблял, кричал «фашисты!», грозился вы- бить стекла в окнах, бил кулаками в дверь, в стены вах- ты, скулил от бессилия. Спасибо охранникам!.. Они не поддались па мои «про- вокации» и в точности выполнили приказ уполномочен- ного. На мое счастье, у них хватило нервов и доброду- шия... Когда же им становилось особенно невтерпеж, они просто брали меня за шиворот и оттаскивали, как щенка, в снег, подальше от вахты... Наконец наступил долгожданный день — трехсуточный «карантин» кончился!.. К недоумению вахтера за посылками я не явился! Уже закончился утренний развод в лагере — бригады вы- шли на работу, а меня все нет и нет... Послали старосту узнать, в чем дело, куда я мог подеваться. Никуда я «не 271
подевался» — староста обнаружил меня в бараке, на сво- ем месте — я спал!.. В самый критический момент физи- ческой и нервной истощенности мое подсознание (самый безошибочный диагностик) пришло мне на помощь, сде- лав выбор между сном и пищей. Я спал глубоким, живи- тельным сном праведника! Так спят тяжелобольные, пе- реборовшие болезнь. Так, наверное, спали вывезенные из блокадного Ленинграда спасенные дети —- наступил кри- зис. Когда староста разбудил меня, впервые за эти горест- ные месяцы я почувствовал в себе слабый огонек надежды, впервые поверил, что буду жить! ...Когда «17-й» окончательно скрылся из глаз и пере- стали быть слышны: скрежет транспортерной ленты, че- ловеческие голоса и пыхтение паровых экскаваторов, когда в безбрежии сияющего на все четыре стороны, сле- пящего снега воцарилась тишина, я остановился отдох- нуть, мне захотелось есть... Весеннее солнышко уже давало о себе знать — было тепло и клонило в сон... Но теперь я уже вполне владел собой. Я сидел на санках и ел — обстоятельно и нетороп- ливо... Интересно, что содержалось в этой «массе», кото- рую я сейчас с таким наслаждением разжевывал? Я раз- вернул опись и перечитал ее вслух. В конце описи большие, неровные буквы, тщательно выведенные непо- слушной рукой Матери, промаслились, чернильный ка- рандаш расплылся, потек, но разобрать написанное было можно... Опись заканчивалась словами: «На здоровье, сынок! Береги себя».
ИСТОРИЯ МОЕГО ЗАКЛЮЧЕНИЯ Это случилось в Ленинграде 19 марта 1938 года. Сек- ретарь Ленинградского отделения Союза писателей Ми- рошниченко вызвал меня в союз по срочному делу. В его кабинете сидели два неизвестных мне человека в граж- данской одежде. - Эти товарищи хотят поговорить с вами, — сказал Мирошниченко. Одни из незнакомцев показал мне свой документ сотрудника НКВД. — Мы должны переговорить с вами у вас па дому, — сказал он. В ожидавшей меня машине мы приехали ко мне домой, на канал Грибоедова. Жена лежала с ангиной в мо- ей комнате. Я объяснил ей, в чем дело. Сотрудники НКВД предъявили мне ордер па арест. — Вот до чего мы дожили, — сказал я, обнимая жену и показывая ей ордер. Начался обыск. Отобрали два чемодана рукописей и книг. Я попрощался с семьей. Младшей дочке было в то время И месяцев. Когда я целовал ее, опа впервые про- лепетала: «Папа!» Мы вышли и прошли коридором к вы- ходу на лестницу. Тут жена с криком ужаса догнала нас. В дверях мы расстались. 18 Зарок 273
Меня привезли в Дом предварительного заключения (ДПЗ), соединенный с так называемым Большим домом на Литейном проспекте. Обыскали, отобрали чемодан, шарф, подтяжки, воротничок, срезали металлические пу- говицы с костюма, заперли в крошечную камеру. Через некоторое время велели оставить вещи в какой-то другой камере и коридорами повели на допрос. Начался допрос, который продолжался около четырех суток без перерыва. Вслед за первыми фразами послы- шалась брань, крик, угрозы. Ввиду моего отказа признать за собой какие-либо преступления, меня вывели из общей комнаты следователей, и с этого времени допрос велся главным образом в кабинете моего следователя Лупанди- на (Николая Николаевича) и его заместителя Меркурье- ва. Этот последний был мобилизован в помощь сотрудни- кам НКВД, которые в то время не справлялись с делами ввиду большого количества арестованных. Следователи настаивали на том, чтобы я сознался в своих преступлениях против Советской власти. Так как этих преступлений я за собою не знал, то понятно, что и сознаваться мне было не в чем. — Знаешь ли ты, что говорил Горький о тех врагах, которые не сдаются? — спрашивал следователь. — Их уничтожают! — Это не имеет ко мне отношения, — отвечал я. Апелляция к Горькому повторялась всякий раз, когда в кабинет входил какой-либо посторонний следователь и узнавал, что допрашивают писателя. Я протестовал против незаконного ареста, против грубого обращения, криков и брани, ссылался на права, которыми я, как и всякий гражданин, обладаю по Совет- ской Конституции. — Действие Конституции кончается у нашего поро- га, — издевательски отвечал следователь. Первые дни меня не били, стараясь разложить меня морально и измотать физически. Мне не давали пищи. Не разрешали спать. Следователи сменяли друг друга, я же неподвижно сидел на стуле перед следовательским столом — сутки за сутками. За стеной, в соседнем каби- нете, по временам слышались чьи-то неистовые вопли. Ноги мои стали отекать, и на третьи сутки мне пришлось разорвать ботинки, так как я не мог более переносить боли в стопах. Сознание стало затуманиваться, и я все силы напрягал для того, чтобы отвечать разумно и не допустить какой-либо несправедливости в отношении тех 274
людей, о которых меня спрашивали. Впрочем, до- прос иногда прерывался, и мы сидели молча. Следова- тель что-то писал, я пытался дремать, но он тотчас будил меня. По ходу допроса выяснилось, что НКВД пытается сколотить дело о некой контрреволюционной писательской организации. Главой организации предполагалось сделать Н. С. Тихонова. В качестве членов должны были фигу- рировать писатели-ленинградцы, к этому времени уже арестованные: Бенедикт Лившиц, Елена Тагер, Георгий Куклин, кажется, Борис Корнилов, кто-то еще и нако- нец я. Усиленно допытывались сведений о Федине и Мар- шаке. Неоднократно шла речь о Н. М. Олейникове, Т. И. Табидзе, Д. И. Хармсе и А. И. Введенском — поэ- тах, с которыми я был связан старым знакомством и об- щими литературными интересами. В особую вину мне ставилась моя поэма «Торжество земледелия», которая была напечатана Тихоновым в журнале «Звезда» в 1933 году. Зачитывались изобличающие меня «показа- ния» Лившица и Тагер, однако прочитать их собственны- ми глазами мне не давали. Я требовал очной ставки с Лившицем и Тагер, но ее не получил. На четвертые сутки в результате нервного напряже- ния, голода и бессонницы я начал постепенно терять яс- ность рассудка. Помнится, я уже сам кричал на следова- телей и грозил им. Появились признаки галлюцинации: на стене и паркетном полу кабинета я видел непрерывное движение каких-то фигур. Вспоминается, как однажды я сидел перед целым синклитом следователей. Я уже ни- мало не боялся их и презирал их. Перед моими глазами перелистывалась какая-то огромная воображаемая мной книга, и на каждой ее странице я видел все новые и но- вые изображения. Не обращая ни на что внимания, я разъяснял следователям содержание этих картин. Мне сейчас трудно определить мое тогдашнее состояние, но, помнится, я чувствовал внутреннее облегчение и торже- ство свое перед этими людьми, которым не удается сде- лать меня бесчестным человеком. Сознание, очевидно, еще теплилось во мне, если я запомнил это обстоятель- ство и помню его до сих пор. Не знаю, сколько времени это продолжалось. Наконец меня вытолкнули в другую комнату. Оглушенный ударом сзади, я упал, стал подниматься, по последовал второй удар — в лицо. Я потерял сознание. Очнулся я, захлебы- ваясь от воды, которую кто-то лил на меня. Меня подняли 18* 275
на руки и, мне показалось, начали срывать с меня одеж- ду. Я снова потерял сознание. Едва я пришел в себя, как какие-то неизвестные мне парни поволокли меня по ка- менным коридорам тюрьмы, избивая меня и издеваясь над моей беззащитностью. Они втащили меня в камеру с железной решетчатой дверью, уровень пола которой был ниже пола коридора, и заперли в ней. Как только я очнулся (не знаю, как скоро случилось это), первой мыслью моей было: защищаться! Защищаться, не дать убить себя этим людям или по крайней мере не отдать свою жизнь даром! В камере стояла тяжелая железная койка. Я подтащил ее к решетчатой двери и подпер ее спинкой дверную ручку. Чтобы ручка не соскочила со спинки, я прикрутил ее к кровати полотенцем, которое было на мне вместо шарфа. За этим занятием я был застигнут моими мучителями. Они бросились к двери, что- бы раскрутить полотенце, но я схватил стоящую в углу швабру и, пользуясь ею, как пикой, оборонялся насколько мог и скоро отогнал от двери всех тюремщиков. Чтобы справиться со мной, им пришлось подтащить к двери пожарный шланг и привести его в действие. Струя воды под сильным напором ударила в меня и обожгла тело. Меня загнали этой струей в угол и после долгих усилий вломились в камеру целой толпой. Тут меня жестоко избили, испинали сапогами, и врачи впоследствии удив- лялись, как остались целы мои внутренности — настоль- ко велики были следы истязаний. Я очнулся от невыносимой боли в правой руке. С за- вернутыми назад руками я лежал, прикрученный к же- лезным перекладинам койки. Одна из перекладин вреза- лась в руку и нестерпимо мучила меня. Мне чудилось, что вода заливает камеру, что уровень ее поднимается все выше и выше, что через мгновение меня зальет с го- ловой. Я кричал в отчаянии и требовал, чтобы какой-то губернатор приказал освободить меня. Это продолжалось бесконечно долго. Дальше все путается в моем сознании. Вспоминаю, что я пришел в себя на деревянных нарах. Все вокруг было мокро, одежда промокла насквозь, ря- дом валялся пиджак, тоже мокрый и тяжелый как камень. Затем как сквозь сон помню, что какие-то люди волокли меня под руки по двору... Когда сознание снова вер- нулось ко мне, я был уже в больнице для умалишен- ных. Тюремная больница Института судебной психиатрии помещалась недалеко от Дома предварительного заключе- 276
ния. Здесь меня держали, если я не ошибаюсь, около двух недель, сначала в буйном, потом в тихом отделении. Состояние мое было тяжелое: я был потрясен и дове- ден до невменяемости, физически же измучен истязания- ми, голодом и бессонницей. Но остаток сознания еще теп- лился во мне или возвращался ко мне по временам. Так, я хорошо запомнил, как, раздевая меня и принимая от меня одежду, волновалась медицинская сестра: у нее тряслись руки и дрожали губы. Не помню и не знаю, как лечили меня на первых порах. Помню только, что я пил по целой стопке какую-то мутную жидкость, от которой голова делалась деревянной и бесчувственной. Вначале, в припадке отчаяния, я торопился рассказать врачам обо всем, что было со мною. Но врачи лишь твердили мпе: «Вы должны успокоиться, чтобы оправдать себя перед судом». Больница в эти дни была м(шм убежищем, а вра- чи, если и не очень лечили, то по крайней мере не мучили меня. Из них я помню врача Гонтарева и жен- щину-врача Келчевскую (имя ее Нина, отчества не помню). Из больных мпе вспоминается умалишенный, кото- рый, изображая громкоговоритель, часто вставал в моем изголовье и трубным голосом произносил величания Сталину. Другой бегал на четвереньках, лая по-собачьи. Это были самые беспокойные люди. На других безумие накатывало лишь по временам. В обычное время они молчали, саркастически улыбаясь и жестикулируя, или неподвижно лежали па своих постелях. Через несколько дней я стал приходить в себя и с ужасом понял, что мпе предстоит скорое возвращение в дом пыток. Это случилось на одном из медицинских осмотров, когда на вопрос врача, откуда взялись черные кровоподтеки на моем теле, я ответил: «Упал и ушибся». Я заметил, как переглянулись врачи: им стало ясно, что сознание вернулось ко мне и я уже не хочу винить следователей, чтобы не ухудшить своего положения. Однако я был еще очень слаб, психически неустой- чив, с трудом дышал от боли при каждом вдохе, и это обстоятельство на несколько дней отсрочило мою вы- писку. Возвращаясь в тюрьму, я ожидал, что меня снова возьмут на допрос, и приготовился ко всему, лишь бы не наклеветать ни на себя, ни на других. На допрос меня, однако, не повели, но втолкнули в одну из больших об- щих камер, до отказа наполненную заключенными. Это 277
была большая, человек на 12—15, комната с решетчатой дверью, выходящей в тюремный коридор. Людей в ней было человек 70—80, а по временам доходило и до 100. Облака пара и специфическое тюремное зловоние неслось из нее в коридор, и я помню, как они поразили меня. Дверь с трудом закрылась за мной, и я оказался в толпе людей, стоящих вплотную друг возле друга или сидящих беспорядочными кучами по всей камере. Узнав, что но- вичок — писатель, соседи заявили мне, что в камере есть и другие писатели, и вскоре привели ко мне П. Н. Медве- дева и Д. И. Выгодского, арестованных ранее меня. Уви- дев меня в жалком моем положении, товарищи пристроили меня в какой-то угол. Так началась моя тюремная жизнь в прямом значении этого слова. Большинство свободных людей отличаются от несво- бодных общими характерными для них признаками. Они достаточно уверены в себе, в той или иной мере обладают чувством собственного достоинства, спокойно и разумно реагируют на внешние раздражения... В годы моего за- ключения средний человек, без всякой уважительной причины лишенный свободы, униженный, оскорбленный, напуганный и сбитый с толку той фантастической дей- ствительностью, в которую он внезапно попадал, чаще все- го терял особенности, присущие ему на свободе. Как пойманный в силки заяц, он беспомощно метался в пих, ломился в открытые двери, доказывая свою невиновность, дрожал от страха перед ничтожными выродками, поте- рявшими свое человекоподобие, всех подозревал, терял веру в самых близких людей и сам обнаруживал наиболее низменные свои черты, доселе скрытые от постороннего глаза. Через несколько дней тюремной обработки черты раба явственно выступали на его облике, и ложь, возве- денная на него, начинала пускать свои корни в его смя- тенную и дрожащую душу. В ДПЗ, где заключенные содержались в период след- ствия, этот процесс духовного растления людей только лишь начинался. Здесь можно было наблюдать все виды отчаяния, все проявления холодной безнадежности, кон- вульсивного истерического веселья и цинического напле- вательства на все на свете, в том числе и на собственную жизнь. Странно было видеть этих взрослых людей, то рыдающих, то падающих в обморок, то трясущихся от страха, затравленных и жалких. Мне рассказывали, что 278
писатель Андриан Пиотровский, сидевший в камере не- задолго до меня, потерял от горя всякий облик человече- ский, метался по камере, царапал грудь каким-то гвоздем и устраивал по ночам постыдные вещи на глазах у всей камеры. Но рекорд в этом отношении побил, кажется, Валентин Стенич, сидевший в камере по соседству. Эстет, сноб и гурман в обычной жизни, он, по рассказам заклю- ченных, быстро нашел со следователями общий язык и за пачку папирос подписывал любые показания. Справедли- вость требует сказать, что наряду с этими людьми были и другие, сохранившие ценой величайших усилий свое человеческое достоинство. Зачастую эти порядочные люди до ареста были совсем маленькими, скромными винтиками нашего общества, в то время как великие люди мира сего нередко превращались в тюрьме в жалкое подобие чело- века. Тюрьма выводила людей на чистую воду, только не в том смысле, как этого хотели Ваковский и его на- чальство. Весь этот процесс разложения человека проходил на глазах у всей камеры. Человек не мог здесь уединиться ни па миг, и даже свою нужду отправлял он в открытой уборной, находившейся тут же. Тот, кто хотел плакать, — плакал при всех, и чувство естественного стыда удесяте- ряло его муки. Тот, кто хотел покончить с собой, — ночью, под одеялом, сжав зубы, осколком стекла пытался вскрыть вены на руке, но чей-либо бессонный взор бы- стро обнаруживал самоубийцу, и товарищи обезоруживали его. Эта жизнь на людях была добавочной пыткой, но в то же время она помогла многим перенести их невыносимые мучения. Камера, куда я попал, была подобна огромному, вечно жужжавшему муравейнику, где люди целый день топта- лись друг подле друга, дышали чужими испарениями, хо- дили, перешагивая через лежащие тела, ссорились и ми- рились, плакали и смеялись. Уголовники здесь были смешаны с политическими, но в 1937—1938 годах поли- тических было в десять раз больше, чем уголовных, и по- тому в тюрьме уголовники держались робко и неуверенно. Они были нашими владыками в лагерях, в тюрьме же были едва заметны. Во главе камеры стоял выборный староста по фамилии Гетман. От него зависел распорядок нашей жизни. Он сообразно тюремному стажу распреде- лял места — где кому спать и сидеть, он распределял довольствие и наблюдал за порядком. Большая слажен- ность и дисциплина требовались для того, чтобы всем 279
устроиться на ночь. Места было столько, что люди могли лечь только на бок, вплотную прижавшись друг к другу, да и то не все враз, но в две очереди. Устройство на ночь происходило по команде старосты, и это было удивитель- ное зрелище соразмерных, точно рассчитанных движений и перемещений, выработанных многими «поколениями» заключенных, принужденных жить в одной тесно спрес- сованной толпе и постепенно передающих новичкам свои навыки. Днем камера жила вялой и скучной жизнью. Каждое пустяковое житейское дело: пришить пуговицу, починить разорванное платье, сходить в уборную, — вырастало здесь в целую проблему. Так, для того чтобы сходить в уборную, нужно было отстоять в очереди не менее чем полчаса. Оживление в дневной распорядок вносили толь- ко завтрак, обед и ужин. В ДПЗ кормили сносно, заклю- ченные не голодали. Другим развлечением были обыски. Обыски устраивались регулярно и носили унизительный характер. Цели своей они достигали только отчасти, так как любой заключенный знает десятки способов, как убе- речь свою иголку, огрызок карандаша или самое большое свое сокровище — перочинный ножичек или лезвие от самобрейки. На допросы в течение дня заключенных почти не вызывали. Допросы начинались ночью, когда весь многоэтажный застенок на Литейном проспекте озарялся сотнями огней и сотни сержантов, лейтенантов и капитанов госбезопас- ности вместе со своими подручными приступали к оче- редной работе. Огромный каменный двор здания, куда выходили открытые окна кабинетов, наполнялся стоном и душераздирающими воплями избиваемых людей; Вся камера вздрагивала, точпо электрический ток внезапно пробегал по ней, и немой ужас снова появлялся в глазах заключенных. Часто, чтобы заглушить эти вопли, во дво- ре ставились тяжелые грузовики с работающими мотора- ми. Но за треском моторов наше воображение рисовало уже нечто совершенно неописуемое, и паше нервное воз- буждение доходило до крайней степени. От времени до времени брали на допрос того или другого заключенного. Процесс вызова был такой. — Иванов! — кричал, подходя к решетке двери, тю- ремный служащий. — Василий Петрович! — должен был ответить за- ключенный, называя свое имя-отчество. — К следователю! 280
Заключенного выводили из камеры, обыскивали и вели коридорами в здание НКВД. На всех коридорах были устроены деревянные, наглухо закрывающиеся будки, нечто вроде шкафов или телефонных будок. Во избежа- ние встреч с другими арестованными, которые показыва- лись в конце коридора, заключенного обычно вталкивали в одну из таких будок, где он должен был ждать, покуда встречного уведут дальше. По временам в камеру возвращались уже допрошен- ные; зачастую их вталкивали в полной прострации, и они падали на наши руки; других же почти вносили, и мы потом долго ухаживали за этими несчастными, приклады- вая холодные компрессы и отпаивая их водой. Впрочем, нередко бывало и так, что тюремщик приходил лишь за вещами заключенного, а сам заключенный, вызванный на допрос, в камеру уже не возвращался. Издевательство и побои испытывал в то время каждый, кто пытался вести себя на допросах пе так, как это было угодно следователю, то есть, попросту говоря, всякий, кто не хотел быть клеветником. Дав. Ис. Выгодского, честнейшего человека, талантли- вого писателя, старика, следователь таскал за бороду и плевал ему в лицо. Шестидесятилетнего профессора математики, моего соседа по камере, больного печенью (фамилию его не могу припомнить), следователь-садист ставил на четвереньки и целыми часами держал в таком положении, чтобы обострить болезнь и вызвать нестерпи- мые боли. Однажды по дороге на допрос меня по ошибке втолкнули в чужой кабинет, и я видел, как красивая молодая женщина в черном платье ударила следователя по лицу и тот схватил ее за волосы, повалил на пол и стал пинать ее сапогами. Меня тотчас же выволокли из комнаты, и я слышал за спиной ее ужасные вопли. Чем объясняли заключенные эти вопиющие извраще- ния в следственном деле, эти бесчеловечные пытки и ис- тязания? Большинство было убеждено в том, что их всерьез принимают за великих преступников. Рассказы- вали об одном несчастном, который при каждом избиении неистово кричал: «Да здравствует Сталин!» Два молодца лупили его резиновыми дубинками, завернутыми в газету, а он, корчась от боли, славословил Сталина, желая этим доказать свою правоверность. Тень догадки мелькала в головах наиболее здравомыслящих людей, а иные, оче- видно, были недалеки от истинного понимания дела, но все они, затравленные и терроризованные, не имели сме- 281
лости поделиться мыслями друг с другом, так как не без основания полагали, что в камере снуют соглядатаи и тай- ные осведомители, вольные и невольные. В моей голове созревала странная уверенность в том, что мы находимся в руках фашистов, которые под носом у нашей власти нашли способ уничтожать советских людей, действуя в самом центре советской карательной системы. Эту свою догадку я сообщил одному старому партийцу, сидевшему со мной, и с ужасом в глазах он сознался мне, что и сам думает то же, но не смеет никому заикнуться об этом. И действительно, чем иным могли мы объяснить все те ужасы, которые происходили с нами, — мы, советские люди, воспитанные в духе преданности делу социализма? Только теперь, восемнадцать лет спустя, жизнь наконец показала мне, в чем мы были правы и в чем заблужда- лись... После возвращения из больницы меня оставили в по- кое и долгое время к следователю не вызывали. Когда же допросы возобновились, — а их было еще несколь- ко, — никто меня больше не бил, дело ограничивалось обычными угрозами и бранью. Я стоял на своем, следствие топталось на месте. Наконец в августе месяце я был вы- зван «с вещами» и переведен в Кресты. Я помню этот жаркий день, когда одетый в драповое пальто, со свертком белья под мышкой я был приведен в маленькую камеру Крестов, рассчитанную на двух за- ключенных. Десять голых человеческих фигур, истекаю- щих потом и изнемогающих от жары, сидели, как ин- дийские божки, на корточках вдоль стен по всему периметру камеры. Поздоровавшись, я разделся догола и сел между ними, одиннадцатый по счету. Вскоре подо мной на каменном полу образовалось большое влажное пятно. Так началась моя жизнь в Крестах. В камере стояла одна железная койка, и на ней спал старый капитан Северного флота, общепризнанный старо- ста камеры. У него не действовали ноги, отбитые на до- просе в Архангельске. Старый морской волк, привыкший смотреть в глаза смерти, теперь он был беспомощен как ребенок. В Крестах меня на допросы не водили: следствие было, очевидно, закончено. Сразу и резко ухудшилось питание, и если бы мы не имели права прикупать про- дукты на собственные деньги, мы сидели бы полуголодом. В начале октября мне было объявлено под расписку, что я приговорен Особым совещанием (то есть без суда) 282
к пяти годам лагерей «за троцкистскую контрреволюци- онную деятельность». 5 октября я сообщил об этом жене, и мне было разрешено свидание с нею: предполагалась скорая отправка на этап. Свидание состоялось в конце месяца. Жена держалась благоразумно, хотя ее с маленькими детьми уже выслали из города и моя участь была ей известна. Я получил от нее мешок с необходимыми вещами, и мы расстались, не зная, увидимся ли еще когда-нибудь... Этап тронулся 8 ноября, на другой день после отъезда моей семьи из Ленинграда. Везли нас в теплушках, под сильной охраной, и дня через два мы оказались в Сверд- ловской пересыльной тюрьме, где просидели около месяца. С 5 декабря, дня Советской Конституции, начался наш великий сибирский этап — целая одиссея фантастических переживаний, о которой следует рассказать поподробнее. Везли нас с такими предосторожностями, как будто мы были не обыкновенные люди, забитые, замордованные и несчастные, но какие-то сверхъестественные злодеи, способные в каждую минуту взорвать всю вселенную, дай только нам шаг ступить свободно. Наш поезд, состоящий из бесконечного ряда тюремных теплушек, представлял собой диковинное зрелище. На крышах вагонов были установлены прожектора, заливавшие светом окрестности. Тут и там на крышах и площадках торчали пулеметы, было великое множество охраны, на остановках выпуска- лись собаки-овчарки, готовые растерзать любого беглеца. В те редкие дни, когда нас выводили в баню или вели в какую-либо пересылку, нас выстраивали рядами, стави- ли на колени в снег, завертывали руки за спину. В таком положении мы стояли и ждали, пока пе закончится про- цедура проверки, а вокруг смотрели на нас десятки ружейных дул и сзади, наседая на наши пятки, яростно выли овчарки, вырываясь из рук проводников. Шли в за- тылок друг другу. «Шаг в сторону — открываю огонь!» — было обычное предупреждение. Впрочем, за весь двухмесячный путь из вагона мы выходили только в Новосибирске, Иркутске и Чите. Не- чего и говорить, что посторонних людей к нам не подпу- скали и за версту. Шестьдесят с лишком дней мы тащились по Сибирской магистрали, простаивая целыми сутками на запасных пу- тях. В теплушках было, помнится, человек сорок народу. Стояла лютая зима, морозы с каждым днем все крепчали 283
и крепчали. Посередине вагона топилась маленькая чу- гунная печурка, около которой сидел дневальный и смо- трел за нею. Вначале мы жили на два этажа — одна половина людей помещалась внизу, а вторая вверху, па высоких нарах, устроенных по обе стороны вагона, па уровне немного ниже человеческого роста. Но вскоре не- стерпимый мороз загнал всех нижних жителей па нары, но и здесь, сбившись в кучу и согревая друг друга соб- ственными телами, мы жестоко страдали от холодов. По- немногу жизнь превращалась в чисто физиологическое существование, лишенное духовных интересов, где все заботы человека сводились лишь к тому, чтобы не умереть от голода и жажды, не замерзнуть и не быть застрелен- ным, подобно зачумленной собаке... В день полагалось на человека 300 граммов хлеба, дважды в день кипяток и обед из жидкой «баланды» и черпачка каши. Голодным и иззябшим людям этой пищи, конечно, не хватало. Но и этот жалкий паек выда- вался нерегулярно и, очевидно, не всегда по вине обслужи- вающих нас привилегированных уголовных заключенных. Дело в том, что снабжение всей этой громады аре- стованных людей, двигавшихся в то время по Сибири нескончаемыми эшелонами, представляло собой сложную хозяйственную задачу. На многих станциях из-за лютых холодов и нераспорядительности начальства невозможно было снабдить людей даже водою. Однажды мы около трех суток почти не получали воды и, встречая новый, 1939 год где-то около Байкала, должны были лизать черные закоптелые сосульки, наросшие на стенах вагона от наших же собственных испарений. Это новогоднее пиршество мне не удастся забыть до конца жизни. В том же вагоне я впервые столкнулся с миром уго- ловников, которые стали проклятием для нас, осужденных влачить свое существование рядом с ними, а зачастую и под их началом. Уголовники — воры-рецидивисты, грабители, бандиты, убийцы со всей многочисленной свитой своих единомыш- ленников, соучастников и подручных различных мастей и оттенков, — парод особый, представляющий собою об- щественную категорию, сложившуюся на протяжении многих лет, выработавшую свои особые нормы жизни, свою особую мораль и даже особую эстетику. Эти люди жили по своим собственным законам, и законы их были крепче, чем законы любого государства. У них были свои вожаки, одно слово которых могло стоить жизни любому 284
рядовому члену их касты. Все они были связаны между собой общностью своих взглядов на жизнь, и у них эти взгляды не отделялись от их житейской практики. Искон- ные жители тюрем и лагерей, они искренне и глубоко презирали нас — разнокалиберную, пеструю, сбитую с толка толпу случайных посетителей их захребетного мира. С их точки зрения, мы были жалкой тварью, не заслуживающей уважения и подлежащей самой беспо- щадной эксплуатации и смерти. И тогда, когда это зави- село от них, они со спокойной совестью уничтожали нас с прямого или косвенного благословения лагерного на- чальства. Я держусь того мнения, что значительная часть уго- ловников действительно незаурядный народ. Это действи- тельно чем-то выдающиеся люди, способности которых по тем или иным причинам развились по преступному пути, враждебному разумным нормам человеческого общежития. Во имя своей морали почти все они были способны на необычайные, порой героические поступки; они без страха шли на смерть, ибо презрение товарищей было для них во сто раз страшнее любой смерти. Правда, в мое время наиболее крупные вожаки уголовного мира были уже уничтожены. О них ходили лишь легенды, и все уго- ловное население лагерей видело в этих легендах свой идеал и старалось жить по заветам своих героев. Круп- ных вожаков уже не было, по идеология их была жива и невредима. Как-то само собой наш вагон распался на две части: 58-я статья поселилась на одних нарах, уголовники — на других. Обреченные на сосуществование, мы с затаен- ной враждой смотрели друг на друга, и лишь по временам эта вражда прорывалась наружу. Вспыхивали яростные ссоры, готовые всякую минуту перейти в побоище. Помню, как однажды без всякого повода с моей стороны замахнул- ся на меня поленом один из наших уголовников, подвер- женный припадкам и каким-то молниеносным истерикам. Товарищи удержали его, и я остался невредимым. Однако атмосфера особой психической напряженности не проходи- ла ни на миг и накладывала свой отпечаток на нашу вагонную жизнь. От времени до времени в вагон являлось начальство с проверкой. Для того чтобы пересчитать людей, нас перегоняли на одни нары. С этих нар по особой команде мы переползали по доске на другие нары, и в это время производился счет. Как сейчас вижу эту картину: черные 285
от копоти, заросшие бородами, мы, как обезьяны, ползем друг за другом на четвереньках по доске, освещаемые тусклым светом фонарей, а малограмотная стража держит пас под наведенными винтовками и считает, считает, пу- таясь в своей мудреной цифири. Нас заедали насекомые, и две бани, устроенные нам в Иркутске и Чите, не избавили нас от этого бедствия. Обе эти бани были сущим испытанием для нас. Каждая из них была похожа на преисподнюю, наполненную дико гогочущей толпой бесов и бесенят. О мытье нечего было и думать. Счастливцем чувствовал себя тот, кому удава- лось спасти от уголовников свои носильные вещи. Потеря вещей обозначала собой почти верную смерть в дороге. Так оно и случилось с некоторыми несчастными: они погибли в эшелоне, не доехав до лагеря. В нашем вагоне смертных случаев не было. Два с лишним месяца тянулся наш скорбный поезд по Сибирской магистрали. Два маленьких заледенелых оконца под потолком лишь на короткое время дня робко освещали нашу теплушку. В остальное время горел ога- рок свечи в фонаре, а когда не давали свечи, весь вагон погружался в непроглядный мрак. Тесно прижавшись друг к другу, мы лежали в этой первобытной тьме, внимая сту- ку колес и предаваясь безутешным думам о своей участи. По утрам лишь краем глаза видели мы в окно беспре- дельные просторы сибирских полей, бесконечную, зане- сенную снегом тайгу, тени сел и городов, осененные стол- бами вертикального дыма, фантастические отвесные скалы байкальского побережья... Нас везли все дальше и даль- ше, на Дальний Восток, на край света... В первых числах февраля прибыли мы в Хабаровск. Долго стояли здесь. Потом вдруг потянулись обратно, доехали до Волочаевки и повернули с магистрали к се- веру, по новой железнодорожной ветке. По обе стороны дороги замелькали колонны лагерей с их караульными вышками и поселки из новеньких пряпичпых домиков, построенных по одному образцу. Царство БАМа встреча- ло нас, своих новых поселенцев. Поезд остановился, за- грохотали засовы, и мы вышли из своих убежищ в этот новый мир, залитый солнцем, закованный в пятидесяти- градусный мороз, окруженный видениями тонких, уходя- щих в самое небо дальневосточных берез. Так мы прибыли в город Комсомольск-на-Амуре.
ДЕВУШКА МОЕЙ МЕЧТЫ Вспоминаю, как встречал маму в 1947 году. Мы были в разлуке десять лет. Расставалась она с две- надцатилетним мальчиком, а тут я — двадцатидвухлетний молодой человек, студент университета, уже отвоевавший, порядком хлебнувший, раненый, хотя, как теперь вспо- минается, несколько поверхностный, легкомысленный, что ли. Что-то такое неосновательное просвечивало во мне, как ни странно. Мы были в разлуке десять лет. Ну, известные тогда обстоятельства, причины тех горестных утрат, длительных разлук —• теперь все это хорошо известно, теперь мы все это хорошо понимаем, объясняем, смотрим па это как на исторический факт, иногда даже забывая, что сами во всем этом варились, что сами участники тех событий, что нас самих это задевало, даже ударяло и ранило. Тогда десять лет были для меня громадным сроком, не то что теперь, годы мелькают, что-то пощелкивает, слов- но в автомате, так что к вечеру, глядишь, и еще несколь- ких как не бывало, а тогда почти вся жизнь укладывалась в этот срок и казалась бесконечной, и я думал, что если успел столько прожить и стать взрослым, то уж мама 287
моя — вовсе седая сухонькая старушка... И становилось страшно. Обстоятельства моей тогдашней жизни были вот какие. Я вернулся с фронта и поступил в Тбилисский универси- тет, и жил в комнате первого этажа, которую мне оста- вила моя тетя, переехавшая в другой город. Учился я на филологическом факультете, писал подражательные сти- хи, жил, как мог жить одинокий студент в послевоенные годы: не загадывая на будущее, без денег, без отчаяния. Влюблялся, сгорал, и это помогало забывать о голоде, и думал, бодрясь: жив-здоров, чего же больше? Лишь тайну черного цветка, горькую тайну моей разлуки, хра- нил в глубине души, вспоминая о маме. Было несколько фотографий, на которых она молодая, с большими карими глазами: гладко зачесанные волосы с пучком на затылке, темное платье с белым воротничком, строгое лицо, но губы вот-вот должны дрогнуть в улыбке. Ну, еще запомнились интонации, манера смеяться, какие- то ускользающие ласковые слова, всякие мелочи. Я любил этот потухающий образ, страдал в разлуке, но был он для меня не более чем символ, милый и призрачный, вы- сокопарный и неконкретный. За стеной моей комнаты жил сосед Меладзе, пожилой, грузный, с растопыренными ушами, из которых лезла седая шерсть, неряшливый, насупленный, неразговорчи- вый, особенно со мной, словно боялся, что я попрошу взаймы. Возвращался с работы неизвестным образом, ни- кто не видел его входящим в двери. Сейчас мне кажется, что влетал в форточку и вылетал из нее вместе со своим потертым коричневым портфелем. Кем он был, чем зани- мался, теперь я этого не помню, да и тогда, наверное, не знал. Он отсиживался в своей комнате, почти не выходя. Что он там делал? Мы были одиноки — и он, и я. Думаю, что ему несладко жилось по соседству со мной. Ко мне иногда вваливались компании таких же, как я, голодных, торопливых, возбужденных, и девочки приходи- ли, и мы пекли на сковородке сухие лепешки из кукуруз- ной муки, откупоривали бутылки дешевого вина, и сквозь тонкую стену к Меладзе проникали крики и смех, и звон стаканов, шепот и поцелуи, и он, как видно было по всему, с отвращением терпел нашу возню и презирал меня. Тогда я не умел оценить меры его терпения и высокое благородство — ни слова упрека ни разу не сорвалось 288
с его уст. Он просто не замечал меня, не разговаривал со мной и, если я иногда по-соседски просил у него соли или спичек, или иголку с ниткой, не отказывал мне, но, вручая, молчал и смотрел в сторону. В тот знаменательный день я возвратился домой позд- но. Уж и не помню, где шлялся. Он встретил меня в кух- не-прихожей и протянул сложенный листок. — Телеграмма, — сказал шепотом. Телеграмма была из Караганды. Опа обожгла руки. «Встречай пятьсот первым целую мама». Меладзе топтал- ся рядом, сопел и наблюдал за мной. Я ни с того ни с сего зажег керосинку, потом погасил ее и поставил чайник. Затем принялся подметать у своего кухонного столика, но не домел и принялся скрести клеенку... Вот и свершилось самое неправдоподобное, да как внезапно! Привычный символ приобрел четкие очертания. То, о чем я безнадежно мечтал, что оплакивал тайно по ночам в одиночестве, стало почти осязаемым. — Караганда? -— прошелестел Меладзе. — Да, — сказал я печально. Он горестно поцокал языком и шумно вздохнул. — Какой-то пятьсот первый поезд, — сказал я, — наверное, ошибка. Разве поезда имеют такие номера? — Нэт, — шепнул он, — нэ ошибка. Пиатсот пер- вий — значит, пиатсот веселий. — Почему веселый? — не понял я. — Товарные вагоны, кацо. Дольго идет — всем весе- ло, — и снова поцокал. Ночью заснуть я не мог. Меладзе покашливал за стеной. Утром я отправился на вокзал. Ужасная мысль, что не узнаю маму, преследовала ме- ня, пока я стремительно преодолевал Верийский спуск и летел дальше по улице Жореса к вокзалу, и я старался представить себя среди вагонов и толпы, и там, в самом бурном ее водовороте, мелькала седенькая старушка, и мы бросались друг к другу. Потом мы ехали домой в десятом трамвае, ужинали, и я отчетливо видел, как приятны ей цивилизация и покой, и новые времена, и новые окрест- ности, и все, что я буду ей рассказывать, и все, что я ей покажу, о чем она забыла, успела забыть, от чего отвыкла, плача над моими редкими письмами. Поезд под странным номером действительно существо- вал. Он двигался вне расписания, и точное время его прибытия было тайной даже для диспетчеров дороги. Но его тем не менее ждали и даже надеялись, что к вечеру 19 Зарок 289
он прибудет в Тбилиси. Я вернулся домой. Мыл полы, выстирал единственную свою скатерть и единственное свое полотенце, а сам все время пытался себе представить этот миг, то есть как мы встретимся с мамой и смогу ли я сразу узнать ее — нынешнюю, постаревшую, сгорблен- ную, седую, а если не узнаю, ну, не узнаю и пробегу мимо, и она будет меня высматривать в вокзальной толпе и сокрушаться, или она поймет по моим глазам, что я не узнал ее, и как это все усугубит ее рану... К четырем часам я снова был на вокзале, но опять «пятьсот веселый» затерялся в пространстве. Теперь его ждали в полночь. Я воротился домой и, чтобы несколько унять лихорадку, которая меня охватила, принялся гла- дить скатерть и полотенце, подмел комнату, вытряс ков- рик, снова подмел комнату... И вновь я полетел на вокзал в десятом номере трам- вая, в окружении чужих матерей и их сыновей, не подо- зревающих о моем празднике, и вновь — с пламенной надеждой возвращаться обратно уже не в одиночестве, обнимая худенькие плечи... Я знал, что, когда подойдет к перрону этот бесконечный состав, мне предстоит пе раз пробежаться вдоль него, и я должен буду в тысячной толпе найти свою маму, узнать и обнять, и прижаться к ней, узнать ее среди тысяч других пассажиров и встре- чающих, маленькую, седенькую, хрупкую, изможденную. И вот я встречу ее. Мы поужинаем дома. Вдвоем. Она будет рассказывать о своей жизни, а я о своей. Мы пе будем углубляться, искать причины и тех, кто виновен. Ну, случилось, ну, произошло, а теперь мы снова вместе... ...А потом я поведу ее в кино, и пусть она отдохнет там душою. И фильм я выбрал. То есть даже не выбрал, а был один-единственный в Тбилиси, по которому все сходили с ума, трофейный фильм «Девушка моей мечты» с потрясающей, неотразимой Марикой Рёкк в главной роли. Нормальная жизнь в городе приостановилась — все говорили о фильме, бегали на него каждую свободную минуту, по улицам насвистывали мелодии из этого филь- ма, и из распахнутых окон доносились звуки фортепиано все с теми же мотивчиками, заворожившими слух тби- лисцев. Фильм этот был цветной, с танцами и пением, с любовными приключениями, с комическими ситуациями. Яркое, шумное шоу, поражающее воображение зрителей в трудные послевоенные годы. Я лично умудрился побы- вать на нем около пятнадцати раз и был тайно влюблен в роскошную, ослепительную улыбающуюся Марику, 290
и, хотя знал этот фильм наизусть, всякий раз будто заново видел его и переживал за главных героев. И я не случай- но подумал тогда, что с помощью него моя мама могла бы вернуться к жизни. Она увидит все это, думал я, и хоть на время отвлечется от своих скорбных мыслей и насладится лицезрением прекрасного, и напитается ми- ром, спокойствием, благополучием, музыкой, и это все вернет ее к жизни, к любви и ко мне. А героиня? Моло- дая женщина, источающая счастье. Щедрая природа на- делила ее упругим и здоровым телом, золотистой кожей, длинными безукоризненными ногами, завораживающим бюстом. Она распахивала синие смеющиеся глаза, в кото- рых с наслаждением тонули чувственные тбилисцы, и улы- балась, демонстрируя совершенный рот, и танцевала, ок- руженная крепкими горячими беспечными красавцами. Она сопровождала меня повсюду и даже усаживалась на старенький мой топчан, положив ногу на ногу, уставив- шись в меня синими глазами, благоухая неведомыми ароматами и австрийским здоровьем. Я, конечно, и думать не смел унизить ее грубым моим бытом или послевоен- ными печалями, или намеками на горькую мамину кара- гандинскую пустыню. Она тем и была хороша, что даже и не подозревала о существовании этих перенаселенных мест, столь несовместимых с ее прекрасным голубым Дунаем, на берегах которого она танцевала в счастливом неведении. Несправедливость и горечь не касались ее. Пусть мы... нам... но не она, не ей. Я хранил ее, как драгоценный камень, и время от времени вытаскивал из тайника, чтобы полюбоваться, впиваясь в экраны кино- театров, пропахших карболкой. На привокзальной площади стоял оглушительный го- мон. Все пространство перед вокзалом было запружено пестрой толпой. Чемоданы и узлы громоздились на ас- фальте, смех и плач, и крики, и острые слова... Я понял, что опоздал, но, видимо, ненадолго, и еще была надежда... Я спросил сидящих на вещах людей, не с пятьсот ли первым они прибыли. Но они оказались из Батуми. От сердца отлегло. Я пробился в справочное сквозь толпу и крикнул о «пятьсот проклятом», но та, в окошечке, задерганная и оглушенная, долго ничего не понимала, отвечая сразу нескольким, а когда поняла наконец, крик- нула мне с ожесточением, покрываясь розовыми пятнами, что пятьсот первый пришел час назад, давно пришел этот сумасшедший поезд, уже никого нету, все вышли час назад, и уже давно никого нету. 19* 291
На привокзальной площади, похожей на воскресный базар, на груде чемоданов и тюков сидела сгорбленная старуха и беспомощно озиралась по сторонам. Я направил- ся к ней. Что-то знакомое показалось мне в чертах ее лица. Я медленно переставлял одеревеневшие ноги. Она заметила меня, подозрительно оглядела и маленькую руч- ку опустила па ближайший тюк. Я отправился пешком к дому в надежде догнать маму по пути. Но так и дошел до самых дверей, а ее не встретил. В комнате было пусто и тихо. За стеной каш- лянул Меладзе. Надо было снова бежать по дороге к вокзалу, и я вышел и на ближайшем углу увидел ма- му! Опа медленно подходила к дому. В руке у нее был фанерный сундучок. Все та же, высокая и стройная, какой помнилась, в сером ситцевом платьице, помятом и нелепом. Сильная, загорелая, молодая. Помню, как я был счастлив, видя ее такой, а не сгорбленной и старой. Были ранние сумерки. Она обнимала меня, терлась щекой о мою щеку. Сундучок стоял на тротуаре. Прохо- жие не обращали па пас внимания: в Тбилиси, где все целуются при встречах по многу раз на дню, ничего необычного не было в наших объятиях. — Вот ты какой! — приговаривала она. — Вот ты какой, мой мальчик, мой маленький, — и это было как раньше, как когда-то. Мы медленно направились к дому. Я обнял ее плечи, и мне захотелось спросить, ну как спрашивают у только что приехавшего: «Ну как ты? Как там жилось?..» — но спохватился и промолчал. Мы вошли в дом. В комнату. Я усадил ее на старень- кий диван. За стеной кашлянул Меладзе. Я усадил ее и заглянул в глаза. Эти большие карие миндалевидные глаза были теперь совсем рядом. Я заглянул в них... Готовясь к встрече, я думал, что будет много слез и горь- ких причитаний, и приготовил такую фразу, чтобы уте- шить ее: «Мамочка, ты же видишь, я здоров, все у меня хорошо, и ты здоровая и такая красивая, и все теперь будет хорошо, ты вернулась, и мы снова вместе...» Я по- вторял про себя эти слова многократно, готовясь к первым объятиям, к первым слезам, к тому, что бывает после десятилетней разлуки... И вот я заглянул в ее глаза. Они были сухими и отрешенными, она смотрела на меня, но меня не видела, лицо застыло, окаменело, губы слегка приоткрылись, сильные загорелые руки безвольно лежали на коленях. Опа ничего не говорила, лишь изредка под- 292
дакивала моей утешительной болтовне, пустым разгла- гольствованиям о чем угодно, лишь бы не о том, что было написано на ее лице... Уж лучше бы она рыдала, подумал я. Она закурила дешевую папиросу. Провела ладонью по моей голове... — Сейчас мы поедим, — сказал я бодро. — Ты хочешь есть? — Что? — спросила она. — Есть хочешь? Ты ведь с дороги. — Я? — не поняла она. — Ты, — засмеялся я, — конечно, ты... — Да, — сказала она покорно, — а ты? — И, ка- жется, даже улыбнулась, но продолжала сидеть все так же — руки на коленях. Я выскочил в кухню, зажег керосинку, замесил остат- ки кукурузной муки. Порезал небольшой кусочек имере- тинского сыра, чудом сохранившийся среди моих ничтож- ных запасов. Я разложил все это на столе перед мамой, чтобы она порадовалась, встрепенулась: вот какой у нее сын, и какой у него дом, и как у него все получается, и что мы сильнее обстоятельств, мы их вот так пересили- ваем мужеством и любовью. Я метался перед ней, но она оставалась безучастна и только курила одну папиросу за другой... Закипел чайник, и я пристроил его на столе. Я впервые управлялся так ловко, так быстро, так акку- ратно с посудой, с керосинкой, с нехитрой снедью — пусть она видит, что со мной не пропадешь. Жизнь про- должается, продолжается... Конечно, после всего, что она перенесла вдали от дома, от меня... сразу ведь ничего не восстановить, но постепенно, терпеливо... Когда я снимал с огня лепешки, скрипнула дверь. Меладзе засопел у меня за спиной. Он протягивал мне миску с лобио. — Что вы, — сказал я, — у нас все есть... — Держи, кацо, — сказал он угрюмо, — я знаю... Я взял у него миску, но он не уходил. — Пойдемте, — сказал я, — познакомлю вас с моей мамой, — и распахнул дверь. Мама все так же сидела, положив руки на колени. Я думал, при виде гостя она встанет и улыбнется, как это принято: очень приятно, очень приятно... и назовет себя, но она молча протянула загорелую ладонь и снова опустила ее на колени. — Присаживайтесь, — сказал я и поставил ему стул. Он уселся напротив. Он тоже положил руки на свои 293
колени. Сумерки густели. На фоне окна они казались неподвижными статуями, застыв в одинаковых позах, и профили их показались мне сходными. О чем они говорили и говорили ли, пока я выбежал на кухню, не знаю. Из комнаты не доносилось ни звука. Когда я вернулся, заметил, что руки мамы уже не покои- лись на коленях и вся она подалась немного вперед, слов- но прислушивалась. — Батык? — произнес в тишине Меладзе. Мама посмотрела на меня, потом сказала: — Жарык... — и смущенно улыбнулась. Пока я носился из кухни в комнату и обратно, они продолжали обмениваться короткими непонятными слова- ми, при этом почти шепотом, одними губами. Меладзе цокал языком и качал головой. Я вспомнил, что Жарык — это станция, возле которой находилась мама, откуда ино- гда долетали до меня ее письма, из которых я узнавал, что она здорова, бодра и все у нее замечательно, только ты учись, учись хорошенько, я тебя очень прошу, сыно- чек... и туда я отправлял известия о себе самом, о том, что здоров и бодр и все у меня хорошо, и я работаю над статьей о Пушкине, меня все хвалят, ты за меня не беспокойся, я уверен, что все в конце концов образуется и мы встретимся... И вот мы встретились, и сейчас она спросит о статье и о других безответственных баснях... Меладзе отказался от чая и исчез. Мама впервые по- смотрела на меня осознанно. — Он что, — спросил я шепотом, — он тоже там был? — Кто? — спросила она. — Ну кто, кто... Меладзе... — Меладзе? — удивилась она и посмотрела в окно. — Кто такой Меладзе? — Ну как кто? — не сдержался я. — Мама, ты меня слышишь? Меладзе... мой сосед, с которым я тебя сейчас познакомил... Он тоже был... там? — Тише, тише, — поморщилась она. — Не надо об этом, сыночек... О Меладзе, сопящий и топчущийся в одиночестве, ты тоже ведь когда-то был строен, как кизиловая ветвь, и твое юношеское лицо с горячими губами и жгучими усиками озарялось миллионами желаний. Губы поблекли, усы поникли, вдохновенные щечки опали. Я смеялся над тобой и исподтишка показывал тебя своим друзьям: вот, мол, дети, если не будете есть манную кашу, будете 294
похожи на этого дядю... И мы, пока еще пухлогубые и остроглазые, диву давались, видя, как ты неуклюже топчешься, как настороженно высовываешься из дверей... Чего ты боялся, Меладзе? Мы пили чай. Я хотел спросить, как ей там жилось, но испугался. И стал торопливо врать о своем житье. Она как будто слушала, кивала, изображала на лице интерес, и улыбалась, и медленно жевала. Провела ла- донью по горячему чайнику, посмотрела на выпачканную ладонь... — Да ничего, — принялся утешать ее, — я отмою чай- ник, это чепуха. — Бедный мой сыночек, — сказала она в простран- ство и вдруг заплакала. Я ее успокаивал, утешал: поду- маешь, чайник. Она отерла слезы, отодвинула пустую чашку, смущенно улыбнулась. — Все, все, — сказала, — не обращай внимания, — и закурила. Меладзе кашлянул за стеной. Ничего, подумал я, все наладится. Допьем чай, и я поведу ее в кино. Она еще не знает, что предстоит ей увидеть. Вдруг после всего, что было, голубые волны, музыка, радость, солнце и Марике Рёкк, подумал я, за- жмурившись, и это после всего, что было... Вот возьми самое яркое, самое драгоценное из того, что у меня есть, я дарю тебе это, подумал я, задыхаясь под тяжестью собственной щедрости... И тут я сказал ей: — А знаешь, у меня есть для тебя сюрприз, но для этого мы должны выйти из дому и немного пройтись... — Выйти из дому? — и она поморщилась. — Не бойся, — засмеялся я. — Теперь ничего не бой- ся. Ты увидишь чудо, честное слово! Это такое чудо, которое можно прописывать вместо лекарства... Ты меня слышишь? Пойдем, пойдем, пожалуйста. Она покорно поднялась. Мы шли по вечернему Тбилиси. Мне снова захотелось спросить у нее, как она там жила, но не спросил: так все хорошо складывалось, такой был мягкий, медовый ве- чер, и я был счастлив идти рядом с ней и поддерживать ее под локоть. Она была стройна и красива, моя мама, даже в этом сером помятом ситцевом, таком не тбилисском платье, даже в стоптанных сандалиях неизвестной формы. Прямо оттуда, подумал я, и сюда, в это ласковое тепло, в этот свет сквозь листву платанов, в шум благополучной толпы... И еще я подумал, что, конечно, нужно было 295
заставить ее переодеться, как-то ее прихорошить, потому что, пу, что она так, в том же, в чем была т а м... Пора забывать. Я вел ее по проспекту Руставели, и она покорно шла рядом, ни о чем не спрашивая. Пока я покупал билеты, она неподвижно стояла у стены, глядя в пол. Я кивнул ей от кассы — она, кажется, улыбнулась. Мы сидели в душном зале, и я сказал ей: — Сейчас ты увидишь чудо, это так красиво, что нельзя передать словами... Послушай, а там вам что-ни- будь показывали? — Что? — спросила она. — Ну, какие-нибудь фильмы... — и понял, что говорю глупость. — Хотя бы иногда... — Нам? — спросила она и засмеялась тихонечко. — Мама, — зашептал я с раздражением, — ну что с тобой? Ну, я спросил... Там, там, где ты была... — Ну, конечно, — проговорила она отрешенно. — Хорошо, что мы снова вместе, — сказал я, словно опытный миротворец, предвкушая наслаждение. — Да, да, — шепнула она о чем-то своем. ...Я смотрел то на экран, то на маму, и делился с ма- мой своим богатством, я дарил ей самое лучшее, что у меня было, зал заходился в восторге и хохоте, он сто- нал, рукоплескал, подмурлыкивал песенки... Мама моя сидела, опустив голову. — Правда, здорово! — шепнул я. — Ты смотри, смот- ри, сейчас будет самое интересное... Смотри же, мама!.. Впрочем, в который уже раз закопошилась в моем скользящем сознании неправдоподобная мысль, что не- возможно совместить те мамины обстоятельства С этим ослепительным австрийским карнавалом на берегах пре- красного голубого Дуная. Мама услышала мое восклицание, подняла голову, ни- чего не увидела и поникла вновь. Прекрасная обнажен- ная Марика сидела в бочке, наполненной мыльной пеной, она мылась как ни в чем не бывало. Зал благоговел и гу- дел от восторга. Я хохотал и с надеждой заглядывал в глаза маме. Она даже попыталась вежливо улыбнуться мне в ответ, но у нее ничего пе получилось. — Давай уйдем отсюда, — внезапно шепнула она. — Сейчас же самое интересное, — сказал я с досадой. — Пожалуйста, давай уйдем... ...Мы медленно двигались к дому. Молчали. Она ни о чем не расспрашивала. 296
После пышных и ярких нарядов несравненной Ма- рики мамино платье казалось еще серее и оскорбитель- ней. — Ты такая загорелая, — сказал я, — такая кра- сивая! Я думал увидеть старушку, а ты такая кра- сивая. — Вот как, — сказала она без интереса и погладила меня по руке. В комнате она устроилась па том же стуле, сидела, уставившись перед собой, положив ладони на колени, пока я лихорадочно устраивал ночлег. Себе — на топча- не, ей — на единственной кровати. Она попыталась сопротивляться, она хотела, чтобы я спал на кровати, потому что опа любит на топчане, да, да, нет, нет, я тебя очень прошу, ты должен мепя слушаться (попыталась придать своему голосу шутливые интонации), я мама... ты должен меня слушаться... я мама... и затем, пи к кому не обращаясь, в пространство: ма-ма,... ма-ма... я, ма-ма... Я вышел на кухню. Меладзе в нарушение своих при- вычек сидел на табурете. Он посмотрел на меня вопро- сительно. — Повел ее в кино, — шепотом пожаловался я, — а она ушла с середины. — В кино? — удивился он. — Какое кино, кацо? Ей отдыхать надо... — Она стала какая-то совсем другая, — сказал я. — Может быть, я чего-то не понимаю... Когда спрашиваю, она переспрашивает, как будто не слышит... Он поцокал языком. — Когда человек не хочит гаварить лишнее, — ска- зал он шепотом, — он гаварит мэдленно, долго, он думаэт, панимаишь? Думаэт... Ему нужна врэмя... У нэго тэперь прививка... — Она мне боится сказать лишнее? — спросил я. Он рассердился. — Нэ тэбэ, нэ тэбэ, генацвале... Там, — он поднял вверх указательный палец, — там тэбя нэ било, там другие спрашивали — зачэм, почэму, панимаэшь? — Понимаю, — сказал я. Я надеюсь на завтрашний день. Завтра все будет по- другому. Ей нужно сбросить с себя тяжелую ношу ми- нувшего... Да, мамочка? Все забудется, все забудется, все забудется... Мы снова отправимся к берегам голубого Дуная, сливаясь с толпами, уже отличимые от них, на- слаждаясь красотой, молодостью, музыкой... 297
— Купи ей фрукты... — сказал Меладзе. — Какие фрукты? — не понял я. — Черешня купи, черешня... ...Меж тем в сером платьице своем, ничем не покрыв- шись, свернувшись калачиком, мама устроилась на топча- не. Она смотрела на меня, когда я вошел, и слегка улыбалась, так знакомо, просто, по-вечернему. — Мама, — сказал я с укоризной, — па топчане буду спать я. — Нет, нет, — сказала опа с детским упрямством п засмеялась... — Ты любишь черешню? — спросил я. — Что? — пе поняла она. — Черешню ты любишь? Любишь черешню? — Я? — спросила она.
из колымских РАССКАЗОВ НАДГРОБНОЕ СЛОВО Все умерли... Николай Казимирович Барбэ (один из организаторов российского комсомола) *, товарищ, помогавший мне вы- тащить большой камень из узкого шурфа, бригадир, рас- стрелян за невыполнение плана участком, па котором работала его бригада, расстрелян по рапорту молодого начальника участка, молодого коммуниста Арма — он по- лучил орден за 1938 год и позже был начальником при- иска, начальником управления — большую карьеру сде- лал Арм. У Николая Казимировича Барбэ была бережно хранимая вещь — верблюжий шарф, голубой, длинный, теплый шарф, настоящий шерстяной. Его украли в бане воры — просто взяли, да и все, когда Барбэ отвернулся. И па следующий день Барбэ поморозил щеки, сильно поморозил — язвы так и не успели зажить до его смерти... Умер Иоська Рютин. Он работал в паре со мной, а со мпой «работяги» не хотели работать. А Иоська работал. Он был гораздо сильнее, ловчее меня. Но он понимал хорошо, зачем пас сюда привезли. И не обижался на ме- ♦ Наиболее важные разночтения, варианты текста сохранены и отмечены скобками. Подготовка публикации И. Сиротинской. 299
ня, работавшего плохо. В конце концов старший смотри- тель (так и назывались горные чины в 1937 году — как в царское время) велел дать мне «одиночный замер» — что это такое, будет рассказано особо. А Иоська работал в паре с кем-то другим. Но места наши в бараке были рядом, и я сразу проснулся от неловкого движения кого- то кожаного, пахнущего бараном; этот кто-то, повернув- шись ко мне спиной в узком проходе между нар, будил моего соседа: — Рютин! Одевайся. И Иоська стал торопливо одеваться, а пахнущий ба- раном человек стал обыскивать его немногие вещи. Среди немногого нашлись шахматы, и кожаный человек отложил их в сторону. — Это — мои, — сказал торопливо Рютин... — Моя собственность. Я платил деньги. — Ну и что же? — сказала овчина. — Оставьте их. Овчина захохотала. И когда устала от хохота и утер- ла кожаным рукавом лицо, выговорила: — Тебе они больше не понадобятся... Умер Дмитрий Николаевич Орлов, бывший референт Кирова. С ним мы пилили дрова в ночной смене, на прииске, и, обладатели пилы, работали днем на пекарпе. Я хорошо помню, сколь критическим взглядом обвел нас инструментальщик-кладовщик, выдавая пилу, обыкновен- ную поперечную пилу. — Вот что, старик, — сказал инструментальщик. Нас всех в то время звали стариками, не то что двадцать лет спустя. — Можешь наточить пилу? — Конечно, — сказал Орлов поспешно. — А разводка есть? —- Топором разведешь, — сказал кладовщик, уразу- мевший уже в нас людей знающих, не то что эти интел- лигенты. Орлов шел по тропке согнувшись, засунув руки в ру- кава. Пилу он держал под мышкой. — Послушайте, Дмитрий Николаевич, — сказал я, догоняя Орлова вприпрыжку. — Я ведь не умею. Ни- когда пилы не точил. Орлов повернулся ко мне, воткнул пилу в снег и на- дел рукавицы. — Я думаю, — сказал он назидательным топом, — что всякий человек с высшим образованием обязан уметь точить и разводить пилу. 300
Я согласился с ним. Умер экономист Семен Алексеевич Шейнин, напарник мой, добрый человек. Он долго не понимал, что делают с нами, но в конце концов понял и стал спокойно ждать смерти. Мужества у него хватало. Как-то я получил посылку — то, что посылка дошла, было великой ред- костью, и в ней были авиационные фетровые бурки и больше ничего. Как плохо знали наши родные условия, в которых мы жили. Я понимал отлично, что бурки укра- дут у меня в первую же ночь. И я их продал, не выходя из комендатуры, за сто рублей десятнику Андрею Бойко. Бурки стоили семьсот, но это была выгодная продажа. Ведь я мог купить сто килограммов хлеба, а если пе сто, то купить масла, сахару. Масло и сахар последний раз я ел в тюрьме. И я купил в магазине целый килограмм масла. Я помнил о его полезности. Сорок один рубль стоило это масло. Я купил днем (работали ночью) и по- бежал к Шейнину — мы жили в разных бараках — от- праздновать посылку. Купил я и хлеба... Семен Алексеевич взволновался и обрадовался. — Ну как же я? Какое я имею право? — бормотал он, взволнованный чрезвычайно. — Нет, нет, я не могу... Но я уговорил его, и, радостный, он побежал за ки- пятком. И тотчас я упал на землю от страшного удара по го- лове. Когда я вскочил, сумки с маслом и хлебом не было. Метровое лиственничное полено, которым меня били, ва- лялось около койки. И все кругом смеялись. Прибежал Шейнин с кипятком. Много лет потом я не мог вспомнить об этой краже без страшного, почти шокового волнения. А Семен Алексеевич — умер. Умер Иван Яковлевич Федяхин. Мы с ним ехали од- ним поездом, одним пароходом. Попали на один прииск, в одну бригаду. Он был философ, волоколамский крестья- нин, организатор первого в России колхоза. Колхозы, как известно, первые организовывались эсерами в двадцатых годах, а группа Чаянова — Кондратьева представляла их интересы наверху. Иван Яковлевич и был деревенским эсером — в числе того миллиона, который голосовал за эту партию в 1917 году. За организацию первого колхоза он и получил срок — пятилетний срок заключения. Как-то в самом начале, первой колымской осенью 1937 года, мы работали с ним у грабарки — стояли на знаменитом приисковом конвейере. Тележек-грабарок бы- 301
ло две, отцепных, пока коногон вез одну на промывочный прибор, двое рабочих едва успевали насыпать другую. Курить не успевали, да и не разрешалось это смотрите- лями. Наш коногон зато курил — огромную цигарку, свернутую чуть не из полпачки махорки (махорка еще тогда была), и оставлял па борту забоя нам затянуться. Коногоном был Мишка Вавилов, бывший заместитель председателя треста «Промимпорт», а забойщиками Фе- дяхин и я. Не спеша, подбрасывая грунт в грабарку, мы говорили друг с другом. Я рассказал Федяхину об уроке, который давался декабристам в Нерчинске, по «Запискам Марии Волконской» — три пуда руды на человека. — А сколько, Василий Петрович, весит наша норма? — спросил Федяхин. — Я подсчитал — 800 пудов примерно. — Вот, Василий Петрович, как нормы-то выросли... Позднее, во время голода зимой, я доставал табак — выпрашивал, копил, покупал — и менял его на хлеб. Федяхин не одобрял моей «коммерции»: — Не идет это вам, Василий Петрович, не надо вам это делать... Последний раз я его видел зимой у столовой. Я дал ему шесть обеденных талонов, полученных мной в этот день за ночную переписку в конторе. Хороший почерк мне иногда помогал. Талоны пропадали — на них были штам- пы чисел. Федяхин получил обеды. Он сидел за столом и переливал из миски в миску юшку — суп был предель- но жидким, и ни одной жиринки в нем не плавало... Каша-шрапнель со всех шести талонов не наполнила одной полулитровой миски... Ложки у Федянина не было, и он слизывал кашу языком. И плакал. Умер Дерфель. Это был французский коммунист, быв- ший и в каменоломнях Кайенны. Кроме голода и холода, он был измучен нравственно — он не хотел верить, как может он, член Коминтерна, попасть сюда, на советскую каторгу. Его ужас был бы меньше, если бы он видел, что он один такой. Такими были все, с кем он приехал, с кем он жил, с кем он умирал. Это был маленький, слабый человек, побои входили уже в моду... Однажды бригадир его ударил, ударил просто кулаком, для поряд- ка, так сказать, но Дерфель упал и не поднялся. Он умер одним из первых, из самых счастливых. В Москве он работал в ТАССе одним из редакторов. Русским языком владел хорошо. 302
— В Кайенне было тоже плохо, — сказал он мне как-то. — Но здесь — очень плохо. Умер Фриц Давид. Это был голландский коммунист, работник Коминтерна, обвинявшийся в шпионаже. У него были прекрасные вьющиеся волосы, синие глубокие глаза, ребяческий вырез губ. Русского языка он почти пе знал. Я встретился с ним в бараке, набитом людьми так тесно, что можно было спать стоя. Мы стояли рядом, Фриц улыбнулся мне и закрыл глаза. Пространство под нарами было пабито людьми до отказа, надо было ждать, чтоб присесть, опуститься па корточки, потом привалиться куда-нибудь к нарам, к столбу, к чужому телу — и заснуть. Я ждал, закрыв глаза. Вдруг рядом со мной что-то рухнуло. Мой сосед Фриц Давид упал. Он поднялся в смущении. — Я заснул, — сказал он испуганно. Этот Фриц Давид был первым человеком из нашего этапа, получившим посылку. Посылку ему послала его жена из Москвы. В посылке был бархатный костюм, ноч- ная рубашка и большая фотография красивой женщины. В этом бархатном костюме он и сидел на корточках ря- дом со мной. — Я хочу есть, — сказал он, улыбаясь и краснея. — Я очень хочу есть. Принесите мне что-нибудь поесть. Фриц Давид сошел с ума, и его куда-то увели. Ночную рубашку и фотографию у него украли в пер- вую же ночь. Когда я рассказывал о нем позднее, я все- гда недоумевал и возмущался. Зачем, кому нужна была чужая фотография? — Всего и вы не знаете, — однажды сказал некий хитрый собеседник мой. — Догадаться нетрудно. Эта фо- тография украдена блатными, и как говорят блатные, «для сеанса». Для онанизма, наивный друг мой... Умер Сережа Кливанский, товарищ мой по первому КУРСУ университета, с которым мы встретились через 10 лет в этапной камере Бутырской тюрьмы. Он был исключен из комсомола в 1927 году за доклад о китайской революции в кружке текущей политики. Университет ему удалось окончить, и он работал экономистом в Госплане, пока там не накалилась обстановка, и Сереже пришлось оттуда уйти. Он поступил по конкурсу в оркестр Театра имени Станиславского и был второй скрипкой — до аре- ста в 1937 году. Он был сангвиник, остряк, ирония его никогда не покидала. Интерес к жизни, к событиям ее — также. 303
В этапной камере все ходили почти голыми, полива- лись водой, спали па полу. Только герои выдерживали сон на нарах. И Кливанский острил: — Это пытка выпариванием. После нее нас подвергнут пытке вымораживанием на Севере. Это было точное предсказание, но это не было нытьем труса. На прииске Сережа был весел, общителен. С эн- тузиазмом стремился овладеть блатным словарем и радо- вался, как ребенок, выговаривая в надлежащей интонации блатные выражения. — Вот сейчас я, кажется, припухну, — говорил Се- режа, заползая на верхние нары. Он любил стихи, в тюрьме читал их часто на память. В лагере он не читал стихов. Он поделился последним куском, вернее, еще делился... Это значит, что он так и не успел дожить до времени, когда ни у кого не было последнего куска, когда никто ничем ни с кем не делился. Умер бригадир Дюков. Я не знаю и не знал его имени. Он был из «бытовиков», к пятьдесят восьмой статье пе имел никакого отношения. В лагерях на материке он был так называемым председателем коллектива, настроен был не то что романтически, по собирался «играть роль». Он приехал зимой и выступил с удивительной речью на пер- вом же собрании. У «бытовиков» бывали собрания — ведь и совершившие бытовые и служебные преступления, а равно и рецидивисты-воры считались «друзьями паро- да», подлежащими исправлению, а не карательному воз- действию. В отличие от «врагов народа» — осужденных по 58-й статье. Позднее, когда рецидивистам стали давать четырнадцатый пункт 58-й статьи — саботаж (за отказ от работы), — весь параграф четырнадцатый был изъят из пятьдесят восьмой статьи и избавлен от многолетних и многообразных карательных мер. Рецидивисты счита- лись «друзьями народа» всегда — до знаменитой бериев- ской амнистии 1953 года включительно. В жертву теории и крыленковской «резинки» и пресловутой «перековки» были принесены многие сотни тысяч несчастных людей. На том, первом собрании Дюков предложил взять под свое руководство бригаду пятьдесят восьмой статьи — обычно бригадир политических был из их же среды. Дюков был неплохой парень. Зная, что крестьяне работа- ют в лагерях отлично, лучше всех, помня, что пятьдесят восьмой статьи среди крестьян было очень много. В этом следует видеть особую мудрость Ежова и Берии, пони- 304
мавших, что трудовая ценность интеллигенции весьма невысока, а стало быть, производственную задачу лагеря могут не выполнить, в отличие от политической задачи. Но Дюков в такие высокие соображения не вдавался, вряд ли ему приходило в голову что-либо, кроме рабочих качеств людей. Он отобрал себе бригаду — исключительно из крестьян — и приступил к работе. Это было весной 1938 года. Дюковские крестьяне пробыли всю голодную зиму 1937/38 года. Он не бывал со своими бригадниками в бане, а то бы давно понял, в чем дело. Они работали плохо, их надо было только подкормить. Но в этой просьбе Дюкову начальство отказало самым резким образом. Голодная бригада героически вырабаты- вала норму, работая через силу. Тогда Дюкова стали обсчитывать: замерщики, учетчики, смотрители, прорабы; он стал жаловаться, протестовать все резче и резче, вы- работка бригады все падала и падала, питание делалось все хуже. Дюков попробовал обратиться к высокому на- чальству, но высокое начальство посоветовало соответ- ствующим работникам приписать бригаду Дюкова вместе с самим бригадиром к известным спискам. Это было сделано, и все были расстреляны на знаменитой «Сер- пантинной». Умер Павел Иванович Хвостов. Самое страшное в го- лодных людях — это их поведение. Все как у здоровых, и все же это — полусумасшедшие. Голодные всегда яро- стно отстаивают справедливость (если они не слишком голодны, не чересчур истощены). Они — вечные спор- щики, отчаянные драчуны. Обычно лишь одна тысячная часть поругавшихся между собой людей (па самых пре- дельных нотах) доводит дело до драки. Голодные вечно дерутся. Споры вспыхивают по самым диким, самым неожиданным поводам: «Зачем ты взял мое кайло, занял мое место?» Кто покороче, пониже, норовит дать поднож- ку и сбить с ног противника. Кто повыше — навалиться и уронить врага своей тяжестью, а потом царапать, бить, кусать... Все это бессильно, не больно, не смертельно — и слишком часто, чтобы заинтересовать окружающих. Драк не разнимают. Вот таким был Хвостов. Он дрался с кем-нибудь каж- дый день — в бараке и в той глубокой отводной траншее, которую копала наша бригада. Он был моим зимним знакомым — я не видел его волос. А шапка у него была ушанка с изорванным белым мехом. И глаза — темные, 20 Зарок 7 305'
блестящие, голодные глаза. Я читал иногда стихи, и он смотрел на меня как на полоумного. Он вдруг начал отчаянно бить кайлом по камню тран- шеи. Кайло было тяжелым, Хвостов бил наотмашь, почти 5ез перерыва бил. Я подивился такой силе. Мы давно были вместе, давно голодали. Потом кайло упало и зазвенело. Я оглянулся. Хвостов стоял, расставив ноги, и шатался. Колени его сгибались. Он качнулся и упал лицом вниз. Он вытянул далеко вперед руки в тех самых рукавицах, которые он каждый вечер сам штопал. Руки открылись — на обоих предплечьях была татуировка. Павел Михайло- вич был капитан дальнего плавания. Роман Романович Романов умирал на моих глазах. Когда-то он был у нас кем-то вроде «командира роты», выдавал посылки, следил за чистотой в лагерной зоне — словом, был на таком привилегированном положении, о каком и мечтать не мог никто из нас, пятьдесят восьмой статьи и литерок, как говорят блатные, или литерников, как произносят это слово высшие чиновники лагерей. Предел наших мечтаний — работа прачки в бане или починочным ночным портным. Все, кроме камня, было нам запрещено московскими «особыми указаниями». Та- кая бумага шла при деле каждого из пас. А вот Роман Романович был на такой недоступной должности. И даже быстро освоился с ее секретами: как открывать посылоч- ный ящик, чтобы сахар сыпался на пол. Как разбить бан- ку с вареньем, закатить под топчан сухари и сушеные фрукты. Всему этому Роман Романович обучился быстро и знакомств с нами не поддерживал. Он был строго официален и держался, как вежливый представитель того высокого начальства, с которым мы личного общения иметь не могли. Он никогда ничего не советовал нам. Он только разъяснял: письмо можно посылать одно в месяц, посылки выдаются с 8 до 10 вечера в лагерной коменда- туре и такое подобное. Мы не завидовали Роману Романо- вичу, мы только удивлялись. Очевидно, тут сыграло роль какое-то личное случайное знакомство Романова. Впро- чем, он был недолго, всего месяца два, командиром роты. Прошла ли очередная поверка штата (время от времени и обязательно к новому году такие поверки устраивают- ся), или кто-либо дунул, пользуясь красочным лагерным выражением. Но Роман Романович исчез. Он был воен- ный работник, полковник, кажется. И вот через четыре года я попал на «витаминную» командировку, где соби- рали хвою стланика — единственного вечнозеленого ра- 306
стения здесь. Эту хвою свозили за много сотен верст на витаминный комбинат. Там ее варили, и хвоя превраща- лась в тягучую коричневую смесь невыносимого запаха и вкуса. Ее заливали в бочки и развозили по лагерям. Тогдашней местной медициной это считалось главным общедоступным и обязательным средством от цинги. Цинга свирепствовала, да еще в сочетании с целлагрой и прочими авитаминозами. Но все, кому доводилось про- глотить хоть каплю этого страшного снадобья, соглаша- лись лучше умереть, чем лечиться подобной чертовщи- ной. Но были приказы, а приказ есть приказ, и пищу в лагерях не давали до той поры, пока порция лекарства не будет проглочена. Дежурный стоял тут же со спе- циальным крошечным черпаком. Войти в столовую было нельзя, минуя раздатчика стланика, и так то самое, чем особенно дорожил арестант — обед, пища, — было непо- правимо испорчено этой предварительной обязательной зарядкой. Так длилось более десяти лет... Врачи пограмотней недоумевали: как может сохранять- ся в этой клейкой мази витамин С, чрезвычайно чувстви- тельный ко всяким переменам температуры? Толку от лечения не было никакого, но экстракт продолжали раз- давать. Тут же, рядом со всеми поселками, было очень много шиповника. Но шиповник никто не решался соби- рать — о нем ничего не говорилось в приказе. И только много позже, после войны, в 1952, кажется, году, было получено, опять-таки от имени местной медицины пись- мо, где категорически запрещалась выдача экстракта стланика как разрушающе действующего на почки. Ви- таминный комбинат был закрыт. Но в то время, когда я встретился с Романовым, стланик собирали вовсю. Соби- рали его доходяги — приисковый шлак, отбросы золотых забоев, полуинвалиды, голодающие-хроники. Золотой забой из здоровых людей делал инвалидов в три недели: голод, отсутствие сна, многочасовая тяжелая работа, по- бои... В бригаду включались новые люди, а молох жевал... В конце сезона в бригаде Иванова не оставалось ни- кого, кроме бригадира Иванова. Остальные шли в боль- ницу, «под сопку» и на «витаминные» командировки, где кормили один раз в день и хлеба больше 600 граммов ежедневно получить было нельзя. Мы с Романовым ра- ботали в ту осень не на сборе хвои... Мы работали на «строительстве». Мы строили себе дом на зиму — летом мы жили в рваных палатках. Была отмерена шагами площадь, поставлены колышки, 20* 307
мы втыкали редкую изгородь в два ряда. Промежуток заполнялся кусками заледеневшего мха и торфа. Внутри были нары из жердей, одноэтажные. Посредине стояла железная печка. На каждую ночь нам давали порцию дров, вычисленную и эмпирически. Однако у нас не было ни пилы, ни топора — эти острорежущие предметы хра- нились у бойцов охраны, которые жили в отдельной утеп- ленной и обитой фанерой палатке. Пилы и топоры вы- давались только по утрам при разводе па работу. Дело в том, что на соседней «витаминной» командировке не- сколько уголовников напали па бригадира. Блатные чрез- вычайно склонны к театральности, внося ее в жизнь так, что им позавидовал бы Евреинов. Бригадира решено было убить, и предложение одного из блатарей — отпилить голову бригадиру — было встречено с восторгом. Голова была отпилена обыкновенной поперечной пилой. Вот по- этому-то был приказ, запрещающий оставлять у заклю- ченных на ночь топоры и пилы. Почему на ночь? Но в приказах никто никогда не искал логики. Как же резать дрова, чтоб поленья влезли в печку? Более тонкие ломались ногами, а толстые целым пучком с тонкого конца вкладывались в отверстие горящей печки и постепенно сгорали. Кто-нибудь ногой подвигал их глубже — всегда было кому присмотреть. Этот свет от- крытой печной двери и был единственным светом в нашем доме. Пока не выпал снег, домик продувало насквозь, но кругом стен нагребли снега, залили водой — и зимовка наша была готова. Дверь завешивалась обрывком бре- зента. Здесь, в этом самом сарае, я и встретился с Романом Романовичем. Он не узнал меня. Одет он был как огонь, как говорят блатные — как всегда, метко, — клочья ваты торчали из телогрейки, из брюк, из шапки. Немало раз, верно, приходилось Роману Романовичу бегать «за уго- лечком», чтобы разжечь папиросу какого-нибудь блатаря... Глаза его блестели голодным блеском, а щеки были такими же румяными, как и раньше, только не напоми- нали воздушные шары, а туго обтягивали скулы. Роман Романович лежал в углу и с шумом втягивал в себя воздух. Подбородок его поднимался и опускался. — Кончается, — сказал Денисов, сосед его. — У него портянки хорошие. — И ловко сдернул с ног умирающего бурки, Денисов отмотал еще крепкие зеленые одеяльные портянки... — Вот так, — сказал он, грозно глядя на меня. Но мне было все равно. 308
Труп Романова выносили, когда нас выстраивали пе- ред разводом па работу. Шапки у пего тоже не было. Полы расстегнутого бушлата волочились по земле. Умер ли Володя Добровольцев, пойнтист? Пойнтист — работа это или национальность? Это была работа, вызы- вающая зависть в бараках пятьдесят восьмой статьи. (Отдельные бараки для политических в общем лагере, где были бараки и бытовиков и уголовников-рецидивистов, за общей проволокой, были, конечно, юридическим изде- вательством. От нападения шпаны и кровавых блатных расчетов это никого не защищало.) Пойнт — это железная труба с горячим паром. Этот горячий пар разогревает каменную породу, смерзшийся галечник, рабочий время от времени выгребает разогретый камень металлической ложкой величиной с человеческую ладонь, с трехметровой рукояткой. Работа считается квалифицированной, поскольку пойн- тист должен открывать и закрывать краны с горячим паром, который идет по трубам из будки, от бойлера — примитивного парового приспособления. Быть бойлери- стом еще лучше, чем пойнтистом. Но всякий инженер- механик с пятьдесят восьмой статьей мог мечтать о по- добной работе. И не потому, что это было квалификацией. Работа пойнтиста была связана с теплом. Чистой слу- чайностью было то, что из тысяч людей на эту работу был направлен Володя. Но это преобразило его. Ему не при- ходилось думать о том, как бы согреться — вечная мысль... Леденящий холод не пронизывал все его суще- ство, не останавливал работу мозга. Горячая труба спаса- ла его. Вот почему все и завидовали Добровольцеву. Были разговоры и о том, что неспроста он сделан пойн- тистом — это верное доказательство, что он осведомитель, шпион... Конечно, блатные всегда говорили: раз санитаром работал в лагере, значит, пил трудовую кровь, — и цену подобным суждениям люди знали: зависть — плохая со- ветчица. Володя сразу как-то безмерно вырос в наших глазах — как будто среди нас обнаружился замечатель- ный скрипач. А то, что Добровольцев — это надо было по условиям работы — уходил один и, выходя из лагеря через вахту, открыв вахтенное окошечко, кричал туда свой номер «двадцать пять» таким радостным голосом, громким голосом — от этого мы уже давно отвыкли. Иногда он работал близ нашего забоя. И мы по праву знакомства бегали по очереди греться к трубе. Труба была дюйма полтора в диаметре, ее можно было схватить 309
рукой, сжать в кулаке, и тепло ощутимо переливалось из рук в тело, и не было сил оторваться, чтобы возвра- щаться в забой, в мороз... Володя не гнал нас, как другие пойнтисты. Никогда он не говорил нам ни слова, хотя и знаю, что пойнтистам было запрещено пускать греться около труб нашего бра- та. Он стоял, окруженный облаками густого белого пара. Одежда его заледенела. Каждая ворсинка бушлата блесте- ла, как хрустальная игла. Он никогда с нами не разгова- ривал — все же цена этой работы была, очевидно, слишком дорогой. В рождественский вечер этого года мы сидели у печки. Железные ее бока по случаю праздника были краснее, чем обыкновенно. Человек ощущает разницу температуры мгновенно. Нас, сидящих за печкой, тянуло в сон, в ли- рику. — Хорошо бы, братцы, вернуться нам домой. Ведь бывает же чудо... — сказал коногон Шлебов, бывший профессор философии, известный в нашем бараке тем, что месяц назад забыл имя своей жены. — Только, чур, правду. — Домой? - Да. — Я скажу правду, — ответил я. — Лучше бы в тюрь- му. Я не шучу. Я не хотел бы сейчас возвращаться в свою семью. Там никогда меня не поймут, не смогут понять. То, что им кажется важным, я знаю, что это пустяк. То, что важно мне — то немногое, что у меня осталось, — ни понять, ни почувствовать им не дано. Я принесу им новый страх, еще один страх к тысяче страхов, переполняющих их жизни. То, что я видел, человеку не надо видеть и даже не надо знать. Тюрьма — это другое дело. Тюрьма — это свобода. Это единственное место, которое я знаю, где люди, не боясь, говорили все, что они думали. Где они отдыхали душой. Отдыхали те- лом, потому, что не работали. Там каждый час существо- вания был осмыслен. — Ну, замолол, — сказал бывший профессор филосо- фии. — Это потому, что тебя на следствии не били. А кто прошел через метод номер три, те другого мнения... — Ну а ты, Петр Иваныч, что скажешь? Петр Иванович Тимофеев, бывший директор ураль- ского треста, улыбнулся и подмигнул Глебову. 310
— Я вернулся бы домой, к жене, к Агнии Михайлов- не. Купил бы ржаного хлеба — буханку! Сварил бы каши из магара — ведро! Суп «галушки» тоже ведро. И я бы ел все это. Впервые в жизни наелся бы досыта этим добром, а остатки заставил бы есть Агнию Михайловну. — А ты? — обратился Глебов к Звонкову, забойщику нашей бригады, а в первой своей жизни — крестьянину не то Ярославской, не то Костромской области. — Домой, — серьезно, без улыбки ответил Звонков. — Кажется, пришел бы сейчас и ни на шаг бы от жены не отходил. Куда она, туда и я, куда она, туда и я. Вот только работать меня здесь отучили — потерял я любовь к земле. Ну, устроюсь где-либо... — А ты? — Рука Глебова тронула колено нашего дневального. — Первым делом пошел бы в райком партии. Там, я помню, окурков бывало на полу — бездна... — Да ты не шути... — Я и не шучу. Вдруг я увидел, что отвечать осталось только одному человеку. И этим человеком был Володя Добровольцев. Он поднял голову, не дожидаясь вопроса. В глаза ему падал свет рдеющих углей из открытой дверцы печки — глаза были живыми, глубокими. — А я, — и голос его был покоен и нетороплив, — хотел бы быть обрубком. Человеческим обрубком, пони- маете, без рук, без ног. Тогда я бы нашел в себе силу плюнуть им в рожу за все, что они делают с нами... НА ПРЕДСТАВКУ Играли в карты у коногона Наумова. Дежурные над- зиратели никогда не заглядывали в барак коногонов, спра- ведливо полагая свою главную службу в наблюдении за осужденными по пятьдесят восьмой статье. Лошадей же, как правило, контрреволюционерам не доверяли. Правда, начальники-практики втихомолку ворчали — они лиша- лись лучших, заботливейших рабочих, но инструкция на на сей счет была определенна и строга. Словом, у коно- гонов было всего безопасней, и каждую ночь там собира- лись блатные для своих карточных поединков. В правом углу барака на нижних нарах были разост- ланы разноцветные ватные одеяла. К угловому столбу 311
была прикручена проволокой горящая «колымка» — са- модельная лампочка на бензинном паре. В крышку кон- сервной банки впаивались три-четыре открытых медных трубки — вот и все приспособление. Для того чтобы эту лампу зажечь, на крышку клали горячий уголь, бензин согревался, пар поднимался по трубкам, и бензинный газ горел, зажженный спичкой. На одеялах лежала грязная пуховая подушка, и по обеим сторонам ее, поджав по-бурятски ноги, сидели «партнеры» — классическая поза тюремной карточной битвы. На подушке лежала новенькая колода карт. Это не были обыкновенные карты: это была тюремная само- дельная колода, которая изготовляется мастерами сих дел со скоростью необычайной. Для изготовления ее нужна бумага (любая книжка), кусок хлеба (чтобы его изжевать и протереть сквозь тряпку для получения крахмала — склеивать листы), огрызок химического карандаша (вме- сто типографской краски) и нож (для вырезывания и трафаретов мастей и самих карт). Сегодня карты были только что вырезаны из томика Виктора Гюго — книжка была кем-то позабыта вчера в конторе. Бумага была плотная, толстая — листков не пришлось склеивать, что делается, когда бумага тонка. В лагере при всех обысках неукоснительно отбирались химические карандаши. Их отбирали и при проверке по- лученных посылок. Это делалось не только для «пресе- чения» возможности изготовления документов и штампов (было много художников и таких), но для уничтожения всего, что может соперничать с государственной карточной монополией. Из химического карандаша делали чернила и чернилами сквозь изготовленный бумажный трафарет наносили узоры на карту — дамы, валеты, десятки всех мастей... Масти не различались по цвету — да различие и не нужно игроку. Валету пик, например, соответствова- ло изображение пики в двух противоположных углах карты. Расположение и форма узоров столетиями было одинаковым — уменье собственной рукой изготовить кар- ты входит в программу «рыцарского» воспитания молодого блатаря. Новенькая колода карт лежала на подушке, и один из играющих похлопывал по ней грязной рукой с тонкими белыми нерабочими пальцами. Ноготь мизинца был сверхъестественной длины — тоже блатарский шик, так же как «фиксы» — золотые, то есть бронзовые коронки, надеваемые на вполне здоровые зубы. Водились даже 312
мастера — самозваные зубопротезисты, немало подраба- тывающие изготовлением таких коронок, неизменно на- ходивших спрос. Что касается ногтей, то цветная поли- ровка их, бесспорно, вошла бы в быт «преступного мира», если б можно было в тюремных условиях завести лак. Холеный желтый ноготь поблескивал, как драгоценный камень. Левой рукой хозяин ногтя перебирал липкие и грязные светлые волосы. Он был подстрижен «под бокс» самым аккуратнейшим образом. Низкий, без единой мор- щинки лоб, желтые кустики бровей, ротик бантиком — все это придавало его физиономии важное качество внеш- ности вора — незаметность. Лицо было такое, что запом- нить его было нельзя. Поглядел на него — и забыл, потерял все черты — и не узнать при встрече. Это был Севочка, знаменитый знаток «терца», «стоса» и «буры» — трех классических карточных игр, вдохновенный истолко- ватель тысячи карточных правил, строгое соблюдение ко- торых обязательно в настоящем сражении. Про Севочку говорили, что он «превосходно исполняет» — то есть показывает умение и ловкость шулера. Он был и шулер, конечно, — честная воровская игра это и есть игра на обман — следи и уличай партнера — это твое право, умей обмануть сам, умей отспорить сомнительный вы- игрыш. Играли всегда двое — один на один. Никто из масте- ров не унижал себя участием в групповых играх, вроде «очка». Садиться с сильными «исполнителями» не боя- лись — так и в шахматах настоящий борец ищет силь- нейшего противника. Партнером Севочки был сам Наумов, бригадир коно- гонов. Он был старше партнера (впрочем, сколько лет Севочке — двадцать? тридцать? сорок?) — черноволосый малый с таким страдальческим выраженим черных, глу- боко запавших глаз, что, не знай я, что Наумов — желез- нодорожный вор с Кубани — я принял бы его за какого- нибудь странника — монаха или члена известной секты «Бог знает», секты, что вот уже десятки лет встречается в наших лагерях. Это впечатление увеличивалось при виде гайтана с оловянным крестиком, висевшего на шее Наумова — ворот рубахи его был расстегнут. Этот кре- стик отнюдь не был кощунственной шуткой, капризом или импровизацией. В то время все блатные носили на шее алюминиевые крестики — это было опознавательным зна- ком ордена, вроде татуировки. В двадцатые годы блатные носили технические фу- 313
ражки, еще ранее — «капитанки». В сороковые годы зи- мой носили они «кубанки», подвертывали голенища вале- нок, а на шее носили крест. Крест обычно был гладким, но если случались художники — их заставляли иглой расписывать по кресту узоры на любимые темы: сердце, карта, крест, обнаженная женщина... Наумовский крест был гладким. Он висел на темной обнаженной груди Нау- мова, мешая прочесть синюю «наколку» — татуировку — цитату из Есенина — единственного поэта, признанного и канонизированного «преступным миром»: Как мало пройдено дорог, Как много сделано ошибок. — Что ты играешь? — процедил сквозь зубы Севочка с бесконечным презрением: это тоже считалось хорошим тоном начала игры. — Вот, тряпки. Лепеху эту... — и Наумов похлопал себя по плечам. — В пятистах играю, — оценил костюм Севочка. В ответ раздалась громкая многословная ругань, ко- торая должна была убедить противника в гораздо боль- шей стоимости вещи. Окружающие игроков зрители тер- пеливо ждали конца этой традиционной увертюры. Севочка не оставался в долгу и ругался еще язвительней, сбивая цену. Наконец костюм был оценен в тысячу. Со своей стороны Севочка «играл» несколько поношенных джемперов. После того как джемперы были оценены и брошены тут же на одеяло, Севочка стасовал карты. Я и Гаркунов, бывший инженер-текстильщик, пилили для наумовского барака дрова. Это была ночная работа — после своего рабочего забойного дня надо было напилить и наколоть дрова на сутки. Мы забирались к коногонам сразу после ужина — здесь было теплее, чем в нашем бараке. После работы наумовский дневальный наливал в наши котелки холодную «юшку» — остатки от един- ственного и постоянного блюда, которое в меню столовой называлось «украинские галушки», и давал нам по куску хлеба. Мы садились на пол где-нибудь в углу и быстро съедали заработанное. Мы ели в полной темноте — ба- рачные «бензинки» освещали карточное поле, — но, по точным наблюдениям тюремных старожилов, «ложку мимо рта не пронесешь». Сейчас мы смотрели на игру Севочки и Наумова. Наумов проиграл свою «лепеху». Брюки и пиджак лежали около Севочки на одеяле. Игралась подушка. 814
Ноготь Севочки вычерчивал в воздухе замысловатые узо- ры. Карты то исчезали в его ладони, то появлялись снова. Наумов был в нательной рубахе — сатиновая косоворотка ушла вслед за брюками. Услужливые руки накинули ему на плечи телогрейку, но резким движением плеч он сбросил ее на пол. Внезапно все затихло. Севочка нето- ропливо почесывал подушку своим ногтем. — Одеяло играю, — хрипло сказал Наумов. — Двести, — безразличным голосом ответил Севочка. — Тысячу, сука, — закричал Наумов. — За что? Это не вещь! Это — «локш» — дрянь, — выговорил Севочка. — Только для тебя — играю за триста. Сражение продолжалось. По правилам бой не может быть окончен, пока партнер еще может чем-нибудь «от- вечать». — Валенки играю. — Не играю валенок, — твердо сказал Севочка. — Не играю казенных тряпок. В стоимости несколько рублей был проигран какой-то украинский рушник с петухами, какой-то портсигар с вы- тисненным профилем Гоголя — все уходило к Севочке. Сквозь темную кожу щек Наумова проступил густой ру- мянец. — На представку, — заискивающе сказал он. — Очень нужно, — живо сказал Севочка и протянул назад руку: тотчас же в руку была вложена зажженпая махорочная папироса. Севочка глубоко затянулся и за- кашлялся. — Что мне твоя представка? Этапов новых нет — где возьмешь? У конвоя, что ли? Согласие играть «на представку», то есть в долг, было необязательным одолжением по «закону», но Севочка не хотел обижать Наумова, лишать его последнего шанса на отыгрыш. — В сотне, — сказал он медленно. — Даю час пред- ставки. — Давай карту. — Наумов поправил крестик и сел. Он отыграл одеяло, подушку, брюки — и вновь проиграл все снова. — Чифирку бы подварить, — сказал Севочка, уклады- вая выигранные вещи в большой фанерный чемодан. — Я подожду. — Заварите, ребята, — сказал Наумов. Речь шла об удивительном северном напитке — крепком чае, когда на 315
небольшую кружку заваривается пятьдесят и больше граммов чая. Напиток крайне горек, пьют его глотками и закусывают соленой рыбой. Он снимает сон и потому в почете у блатных и у северных шоферов в дальних рейсах. «Чифирь» должен бы разрушительно действовать на сердце, но я знавал многолетних чифиристов, перено- сящих его почти безболезненно. Севочка отхлебнул глоток из поданной ему кружки. Тяжелый черный взгляд Наумова обводил окружаю- щих. Волосы спутались на его голове. Взгляд дошел до меня и остановился. Какая-то мысль сверкнула в мозгу Наумова. — Ну-ка, выйди. Я вышел на свет. — Снимай телогрейку. Было уже ясно, в чем дело, и все с интересом следили за попыткой Наумова. Под телогрейкой у меня было только казенное на- тельное белье — гимнастерку выдавали года два назад, и она давно истлела. Я оделся. — Выходи ты, — сказал Наумов, показывая пальцем на Гаркунова. Гаркунов снял телогрейку. Лицо его побе- лело. Под грязной нательной рубахой был одет шерстяной свитер — это была последняя передача от жены перед отправкой в дальнюю дорогу, и я знал, как берег его Гаркунов, стирая его в бане, суша на себе — ни на мину- ту не выпуская из своих рук — фуфайку украли бы сейчас же товарищи. — Ну-ка, снимай, — сказал Наумов. Севочка одобрительно помахивал пальцем — шерстя- ные вещи ценились. Если отдать выстирать фуфаечку да выпарить из нее вшей, можно и самому носить — узор красивый. — Не сниму, — сказал Гаркунов хрипло. — Только с кожей... На него кинулись, сбили с ног. — Он кусается, — крикнул кто-то. С пола медленно поднялся Гаркунов, вытирая рукавом кровь с лица. И сейчас же Сашка, дневальный Наумова, тот самый Сашка, который час назад наливал нам «суп- чику» за пилку дров, чуть присел и выдернул что-то из-за голенища валенка. Потом он протянул руку к Гаркупову, и Гаркунов всхлипнул и стал валиться на бок. — Не могли, что ли, без этого, — закричал Севочка. 316
В мерцающем свете бензинки было видно, как сереет лицо Гаркупова. Сашка растянул руки убитого, разорвал нательную рубашку и стянул свитер через голову. Свитер был крас- ный, и кровь на нем была едва заметна. Севочка бережно, чтобы пе запачкать пальцев, сложил свитер в фанерный чемодан. Игра была кончена, я мог идти домой. Теперь надо было искать другого партнера для пилки дров. ПЛОТНИКИ Круглыми сутками стоял белый туман такой густоты, что в двух шагах не было видно человека. Впрочем, ходить далеко в одиночку не приходилось. Немногие на- правления — столовая, больница, вахта угадывались не- ведомо как приобретенным инстинктом — сродни тому чувству направления, которым в полной мере обладают животные и которое в подходящих условиях просыпается и в человеке. Градусника рабочим не показывали, да это было и пе нужно — выходить на работу приходилось в любые гра- дусы. К тому же старожилы почти точно определяли мороз без градусника: если стоит морозный туман, значит, на улице 40 градусов ниже нуля; если воздух при дыха- нии выходит с шумом, но дышать еще нетрудно — зна- чит 45 градусов; если дыхание шумно и заметна одыш- ка — 50 градусов. Свыше 55° плевок замерзает на лету. Плевки замерзали на лету уже две недели. Каждое утро Поташников просыпался с надеждой — не упал ли мороз: он знал по опыту прошлой зимы, что, как бы пи была низка температура, для ощущения тепла важно резкое изменение, контраст. Если даже мороз упа- дет до 40—45° — дня два будет тепло, а дальше чем на два дня не имело смысла строить планы. Но мороз не падал, и Поташников понимал, что вы- держать дольше не может. Завтрака хватало самое боль- шее на один час работы, потом приходила усталость, и мороз пронизывал все тело «до костей» — это народное выражение отнюдь не было метафорой. Можно было только махать инструментом и скакать с ноги на ногу, чтобы не замерзнуть до обеда. Горячий обед — пресло- вутая «юшка» и две ложки каши — мало восстанавливал силы, но все же согревал. И опять силы для работы хва- 317
тало па час, а затем Поташникова охватывало желание не то согреться, не то просто лечь на колючие мерзлые камни и умереть. День все же кончался, и после ужина, напившись воды с хлебом, который ни один рабочий не ел в столовой с супом, а уносил в барак, Поташников тут же ложился спать. Он спал, конечно, на верхних нарах — внизу был ледяной погреб, и те, чьи места были внизу, половину ночи простаивали у печки, обнимая ее по очереди рука- ми, — печка была чуть теплая. Дров вечно не хватало — за дровами надо было идти за четыре километра после работы, все и всячески уклонялись от этой повинности. Вверху было теплее, хотя, конечно же, все спали в том, в чем работали, — в шапках, телогрейках, бушлатах, ватных брюках. Вверху было теплее, но и там за ночь волосы примерзали к подушке. Поташников чувствовал, как с каждым днем сил ста- новилось все меньше и меньше. Ему, тридцатилетнему мужчине, уже трудно взбираться на верхние нары, трудно спускаться. Сосед его умер вчера, просто умер, не про- снулся, и никто не интересовался, отчего он умер, как будто причина смерти была лишь одна, хорошо известная всем. Дневальный радовался, что смерть произошла не вечером, а утром — суточное довольствие умершего оста- валось дневальному. Все это понимали, и Поташников осмелел и подошел к дневальному: «Отломи корочку», но тот встретил его такой крепкой руганью, какой может ругаться только человек, ставший из слабого сильным и знающий, что его ругань безнаказанна. Только при чрезвычайных обстоятельствах слабый ругает сильного, и это — смелость отчаяния. Поташников замолчал и отошел. Надо было на что-то решаться, что-то выдумывать своим ослабевшим мозгом. Или — умереть. Смерти По- ташников не боялся. Но было тайное страстное желание, какое-то последнее упрямство — желать умереть где-ни- будь в больнице, на койке, на постели при внимании дру- гих людей, пусть казенном внимании, но не на улице, на морозе, не в бараке под сапогами, среди брани, грязи и полном равнодушии всех. Он не винил людей за равно- душие. Он понял давно, откуда эта душевная тупость, душевный холод. Мороз, тот самый, который обращал в лед слюну на лету, добрался и до человеческой души. Если могли промерзнуть кости, мог промерзнуть и оту- петь мозг, могла промерзнуть и душа. На морозе нельзя 318
было думать ни о чем. Все было просто. В холод и голод мозг снабжался питанием плохо, клетки мозга сохли — это был явный материальный процесс, и, бог его знает, был ли этот процесс обратимым, как говорят в медицине, подобно отморожению, или разрушения были навечно. Так и душа — она промерзла, сжалась и, может бытт, навсегда останется холодной. Все эти мысли были у По- ташникова раньше — теперь не оставалось ничего, кроме желания перетерпеть, переждать моров живым. Нужно было, конечно, раньше искать какие-то пути спасения. Таких путей было немного. Можно было стать бригадиром или смотрителем, вообще держаться около начальства. Или около кухни. Но на кухню были сотни конкурентов, а от бригадирства Поташников отказался еще год назад, дав себе слово не позволять насиловать чужую человеческую волю здесь. Даже ради собственной жизни он не хотел, чтобы умиравшие товарищи бросали на него свои предсмертные проклятия. Поташников ждал смерти со дня на день, и день, кажется, подошел. Проглотив миску теплого супа, дожевывая хлеб, По- ташников добрался до места работы, едва волоча ноги. Бригада была выстроена перед началом работы, и вдоль рядов ходил какой-то толстый краснорожий человек в оленьей шапке, якутских торбасах и в белом полушубке. Он вглядывался в изможденные, грязные, равнодушные лица рабочих. Люди молча топтались на месте, ожидая конца неожиданной задержки. Бригадир стоял тут же, почтительно говоря что-то человеку в оленьей шапке. — А я вас уверяю, Александр Евгеньевич, что у меня нет таких людей. К Соболеву и бытовичкам сходите, а это ведь интеллигенция, Александр Евгеньевич, — одно му- чение. Человек в оленьей шапке перестал разглядывать лю- дей и повернулся к бригадиру. — Бригадиры не знают своих людей, не хотят знать, не хотят нам помочь, — хрипло сказал он. — Воля ваша, Александр Евгеньевич. — Вот я тебе сейчас покажу. Как твоя фамилия? — Иванов моя фамилия, Александр Евгеньевич. — Вот, гляди. — Эй, ребята, внимание. — Человек в оленьей шап- ке встал перед бригадой. — Управлению нужны плотники — делать короба для возки грунта. Все молчали. 319
— Вот видите, Александр Евгеньевич, — зашептал бригадир. Поташников вдруг услышал свой собственный голос. — Есть. Я плотник, — и сделал шаг вперед. С правого фланга молча шагнул другой человек. По- ташников знал его — это был Григорьев. — Ну, — человек в оленьей шапке повернулся к бригадиру: — Ты шляпа и дерьмо. Ребята, пошли за мной. Поташников и Григорьев поплелись за человеком в оленьей шапке. Он приостановился. — Если так будем идти, — прохрипел он, — мы и к обеду не придем. Вот что. Я пойду вперед, а вы прихо- дите в столярную мастерскую к прорабу Сергееву. Знае- те, где столярная мастерская? — Знаем, знаем, — закричал Григорьев. — Угостите закурить, пожалуйста. — Знакомая просьба, — сквозь зубы пробормотал че- ловек в оленьей шапке и, не вынимая коробки из карма- на, вытащил две папиросы. Поташников шел впереди и напряженно думал. Се- годня он будет в тепле столярной мастерской — точить топор и делать топорище. И точить пилу. Торопиться не надо. До обеда они будут «получать» инструмент, выпи- сывать, искать кладовщика. А сегодня к вечеру, когда выяснится, что он топорище сделать не может, а пилу развести не умеет, его выгонят, и завтра он вернется в бригаду. Но сегодня он будет в тепле. А может быть, и завтра, и послезавтра он будет плотником, если Григорь- ев — плотник. Он будет подручным у Григорьева. Зима кончается. Лето, короткое лето, он как-нибудь проживет. Поташников остановился, ожидая Григорьева. — Ты можешь это... плотничать, — задыхаясь от вне- запной надежды, выговорил он. — Я, видишь ли, — весело сказал Григорьев, — аспи- рант Московского филологического института. Я думаю, что каждый человек, имеющий высшее образование, тем более гуманитарное, обязан уметь вытесать топор и раз- вести пилу. Тем более, если это надо делать рядом с го- рячей печкой. — Значит, и ты... — Ничего не значит. На два дня мы их обманем, а потом — какое тебе дело, что будет потом. — Мы обманем на один день. Завтра нас вернут в бригаду. $20
— Нет. За один день нае не успеют перевести по уче- ту в столярную мастерскую. Надо ведь подавать сведе- ния, списки. Потом опять отчислять... Вдвоем они едва, отворили примерзшую дверь. Посре- дине столярной мастерской горела раскаленная докрасна железная печка, и пять столяров на своих верстаках ра- ботали без телогреек и шапок. Пришедшие встали на ко- лени перед открытой дверцей печки, перед богом огня, одним из первых богов человечества. Скинув рукавицы, они простерли руки к теплу, совали их прямо в огонь. Многократно отмороженные пальцы^ потерявшие чувстви- тельность, не сразу ощутили тепло. Через минуту они сняли шапки и расстегнули бушлаты, не вставая с колем. — Вы зачем? — недружелюбно спросил их столяр. — Мы плотники. Будем работать тут, — сказал Гри- горьев. — По распоряжению Александра Евгеньевича, — до- бавил поспешно Поташников. — Это, значит, о вас говорил прораб, чтобы выдать вам топоры, — сказал Аршптрем, пожилой инструмен- тальщик, стругавший в углу черенки к лопатам. — О пас, о нас... — Берите, — недоверчиво оглядев их, сказал Арнш- трем. — Вот вам два топора, пила и разводка. Разводку по- том назад отдайте. Вот мой топор, вытешьте топорище. Арнштрем улыбнулся. — Дневная норма мне па топорище — тридцать штук, — сказал он. Григорьев взял чурку из рук Арнштрема и начал те- сать. Загудел обеденный гудок. Арнштрем, не одеваясь, молча смотрел на работу Григорьева. — Теперь ты, — сказал он Поташникову. Поташников поставил полено на чурбан, взял топор из рук Григорьева и начал тесать. — Хватит, — сказал Аршптрем. Столяры уже ушли обедать, и в мастерской никого, кроме трех людей, не было. — Возьмите вот два моих топорища^ — Арнштрем по- дал готовые топорища Григорьеву, — и насадите топоры. Точите пилу. Сегодня и завтра грейтесь у печки. После- завтра идите туда, откуда пришли. Вот вам кусок хлеба к обеду. Сегодня и завтра они грелись у печки, а послезавтра мороз упал сразу до 30 градусов — зима уже кончалась. 21 Зарок 321
ОДИНОЧНЫЙ ЗАМЕР Вечером, сматывая рулетку, смотритель сказал, что Дугаев получит на следующий день одиночный замер. Бригадир, стоявший рядом и просивший смотрителя дать в долг «десяток кубиков до послезавтра», внезапно за- молчал и стал глядеть на замерцавшую за гребнем сопки вечернюю звезду. Таранов, «напарник» Дугаева, помогав- ший замерять сделанную работу, взял лопату и стал подчищать давно вычищенный забой. Дугаеву было двадцать три года, и все, что он здесь видел и слышал, больше удивляло, чем пугало его. Бригада собралась на перекличку, сдала инструмент и в арестантском неровном строю вернулась в барак. Трудный день был кончен. В столовой Дугаев, не садясь, выпил через борт миски порцию жидкого холодного кру- пяного супа. Хлеб выдавался утром на весь день и был давно съеден. Хотелось курить. Он огляделся, соображая, у кого бы выпросить окурок. На подоконнике Баранов собирал в бумажку махорочные крупинки из вывернутого кисета. Собрав их тщательно, Баранов свернул тонень- кую папироску и протянул ее Дугаеву. — Кури, мне оставишь, — предложил он. Дугаев удивился — они с Барановым не были друж- ны. Впрочем, при голоде, холоде и бессоннице никакая дружба не завязывается, и Дугаев, несмотря на моло- дость, понимал всю фальшивость поговорки о дружбе, проверяемой несчастьем и бедою. Для того чтобы дружба была дружбой, нужно, чтобы крепкое основа- ние ее было заложено тогда, когда условия, быт еще не дошли до последней границы, за которой уже ничего человеческого нет в человеке, а есть только недоверие, злоба и ложь. Дугаев хорошо помнил северную поговор- ку, три арестантских заповеди: не верь, не бойся и не проси... Дугаев жадно всосал сладкий махорочный дым, и го- лова его закружилась. — Слабею, — сказал он. Баранов промолчал. Дугаев вернулся в барак, лег и закрыл глаза. Послед- нее время он спал плохо, голод не давал хорошо спать. Сны снились особенно мучительные — буханки хлеба, дымящиеся жирные супы... Забытье наступило не скоро, но все же — за полчаса до подъема Дугаев уже открыл глаза. 322
Бригада пришла на работу. Все разошлись по своим забоям. — А ты подожди, — сказал бригадир Дугаеву. — Те- бя смотритель поставит. Дугаев сел на землю. Он уже успел утомиться на- столько, чтобы с полным безразличием отнестись к лю- бой перемене в своей судьбе. Загремели первые тачки на трапе, заскрежетали ло- паты о камень. — Иди сюда, — сказал Дугаеву смотритель. — Вот тебе место. — Он вымерил кубатуру забоя и поставил метку — кусок кварца. — Досюда, — сказал он. — Траповщик тебе доску до главного трапа дотянет. Возить туда, куда и все. Вот тебе лопата, кайло, лом, тачка — вози. Дугаев послушно начал работу. «Еще лучше, — думал он. — Никто из товарищей пе будет ворчать, что он работает плохо». Бывшие хлеборо- бы не обязаны понимать и знать, что Дугаев — новичок, что сразу после школы он стал учиться в университете, а университетскую скамью променял на этот забой. Каж- дый за себя. Они не обязаны, не должны понимать, что он истощен и голоден уже давно, что он не умеет красть — уменье красть — это главная северная добро- детель во всех ее видах — начиная от хлеба товарища и кончая выпиской тысячных премий начальства за несу- ществующие, небывшие достижения. Никому нет дела до того, что Дугаев не может выдержать 16-часового рабо- чего дня. Дугаев возил, кайлил, сыпал, опять возил и опять кайлил и сыпал. После обеденного перерыва пришел смотритель, по- глядел на сделанное Дугаевым и молча ушел... Дугаев опять кайлил и сыпал. До кварцевой метки было еще далеко. Вечером смотритель снова явился и размотал рулет- ку. Он смерил то, что сделал Дугаев. — Двадцать пять процентов, — сказал он и посмот- рел на Дугаева. — Двадцать пять процентов. Ты слы- шишь? — Слышу, — сказал Дугаев. Его удивила эта цифра. Работа была так тяжела, так мало камня подцеплялось лопатой, так тяжело было кайлить. Цифра — двадцать пять процентов нормы — показалась Дугаеву очень боль- шой. Ныли икры, от упора на тачку нестерпимо болели 21* 323
руки, плечи, голова. Чувство голода давно покинуло его. Дугаев ел потому, что видел, как едят другие, — что-то подсказывало ему: надо есть. Но он не хотел есть. — Ну что ж, — сказал смотритель, уходя. — Желаю здравствовать. Вечером Дугаева вызвали к следователю. Он ответил на четыре вопроса: имя, фамилия, статья, срок. Четыре вопроса, которые по тридцать раз в день задают арестан- ту. Потом Дугаев пошел спать. На следующий день он опять работал с бригадой, с Барановым, а в ночь на послезавтра его повели солдаты за конбазу, и повели по лесной тропке к лесу, к месту, где, почти перегора- живая небольшое ущелье, стоял высокий забор с колю- чей проволокой, натянутой поверху и откуда по ночам доносилось отдаленное стрекотание тракторов. И поняв, в чем дело, Дугаев пожалел, что напрасно проработал, напрасно промучился этот последний сегодняшний день. ДОЖДЬ Мы бурили на новом полигоне третий день. У каждо- го был свой шурф, и за три дня каждый углубился на три метра, не больше. До мерзлоты еще никто не до- шел, хотя и ломы, и кайла заправлялись без всякой за- держки — редкий случай — кузнецам было нечего «оття- гивать» — работала только наша бригада. Все дело было в дожде. Дождь лил третьи сутки не переставая. На ка- менистой почве нельзя узнать — час льет дождь или месяц. Холодный мелкий дождь. Соседние с нами брига- ды давно уже сняли с работы и увели домой — но тэ были бригады блатарей — даже для зависти у нас не было силы. Десятник в намокшем огромном брезентовом плаще с капюшоном, угловатом, как пирамида, появлялся редко. Начальство возлагало большие надежды на дождь, на холодные плети воды, опускавшиеся па наши спины. Мы давно были мокры, не могу сказать, до белья, потому что белья у нас не было. Примитивный тайный расчет начальства был таков, что дождь и холод заставят нас работать. Но ненависть к работе была еще сильнее, и каждый вечер десятник с проклятиями опускал в шурф свою деревянную мерку с зарубками. Конвой стерег нас, укрывшись под «грибом» — известным лагерным соору- жением. 324
Мы не могли выходить из шурфов, мы были бы за- стрелены. Ходить между шурфами мог только наш бригадир. Мы не могли кричать друг другу — мы были бы застрелены* И мы стояли молча, но пояс в земле, в каменных ямах, длинной вереницей шурфов растяги- ваясь по берегу высохшего ручья. За ночь мы не успевали высушить наши бушлаты, а гимнастерки и брюки мы ночью сушили своим телом и почти успевали высушить. Голодный и злой, я знал, что ничто в мире не заста- вит меня покончить с собой. Именно в это время я стал понимать суть великого инстинкта жизни — того самого качества, которым наделен в высшей степени человек. Я видел, как изнемогали и умирали наши лошади — я не могу выразиться иначе, воспользоваться другими гла- голами. Лошади ничем не отличались от людей. Они уми- рали от севера, от непосильной работы, плохой пищи, по- боев и хоть всего этого было дано им в тысячу раз мень- ше, чем людям, — они умирали раньше людей. И я по- нял самое главное, что человек стал человеком не пото- му, что он божье создание, и не потому, что у него уди- вительный большой палец на каждой руке. А потому, что он ФИЗИЧЕСКИ крепче, выносливее всех животных, позднее потому, что заставил свое духовное начало успешна служить началу физическому. Вот обо всем этом в сотый раз думал я в этом шурфе. Я знал, что я не покончу с собой потому, что проверил эту свою жизненную силу. В таком же шурфе, только глубоком, недавно я выкайлил огромный камень. Я мно- го дней бережно освобождал его страшную тяжесть. Из этой тяжести недоброй я думал создать нечто пре- красное, по словам русского поэта. Я думал спасти свою жизнь, сломав себе ногу. Воистину это было прекрасное намерение, явление вполне эстетического рода. Камень должен был рухнуть и раздробить мне ногу. И я — на- веки инвалид! Эта страстная мечта подлежала расчету, и я точно подготовил место, куда поставлю ногу, пред- ставил, как легонько поверну кайлом — и... камень рух- пет. День, час и минута были назначены и пришли. Я по- ставил правую ногу под висящий камень, похвалил себя за спокойствие, поднял руку и повернул, как рычаг, за- ложенное за камнем кайло. И камень пополз по стене в назначенное и вычисленное место. Но сам не знаю, как это случилось — я отдернул ногу в сторону. В тес- ном шурфе нога была помята. Два синяка, три ссади- 325
ны — вот и весь результат так хорошо подготовленно- го дела. И я понял, что я не гожусь ни в членовредители, ни в самоубийцы. Мне оставалось только ждать, пока малень- кая неудача сменится маленькой удачей, пока большая неудача исчерпает себя. Ближайшей «удачей» был конец рабочего дня, три глотка горячего супу — если даже суп будет холодный, его можно подогреть на железной печке, а котелок — трехлитровая консервная банка — у меня есть. Закурить, вернее, докурить я попрошу у нашего дневального Степана. Вот так, перемешивая в мозгу «звездные» вопросы и мелочь, я ждал, вымокший до нитки, но спокойный. Бы- ли ли эти рассуждения некой тренировкой мозга? Ни в коем случае. Все это было естественно, это была жизнь. Я понимал, что тело, а значит и клетки мозга получают питание недостаточное, мозг мой давно уже на голодном пайке — и что это неминуемо скажется сумасшествием, ранним склерозом или как-нибудь еще... И мне весело бы- ло думать, что я не доживу, не успею дожить до склероза. Лил дождь. Я вспомнил женщину, которая вчера прошла мимо нас по тропинке, не обращая внимания на окрики кон- воя. Мы приветствовали ее, и она нам показалась краса- вицей — первая женщина, увиденная нами за три года. Она помахала нам рукой, показала на небо, куда-то в угол небосвода и крикнула: «Скоро, ребята, скоро». Радост- ный рев был ей ответом. Я никогда ее больше не видел, но всю жизнь ее вспоминал — как могла она так понять и так утешить нас. Она указывала на небо, вовсе не имея в виду загробный мир. Нет, она показывала только, что невидимое солнце спускается к закату, что близок конец трудового дня. Она по-своему повторила нам гётев- ские слова о горных вершинах. О мудрости этой простой женщины, какой-то бывшей или сущей проститутки, — ибо никаких женщин, кроме проституток, в то время в этих краях не было, — вот о ее мудрости, о ее великом сердце я и думал, и шорох дождя был хорошим звуко- вым фоном для этих мыслей. Серый каменный берег, се- рые горы, серый дождь, серое небо, люди в серой рваной одежде — все было очень мягкое, очень согласное друг с другом. Все было какой-то единой цветовой гармонией — дьявольской гармонией. И в это время раздался слабый крик из соседнего шурфа. Моим соседом был некто Розовский, пожилой 326
агроном, изрядные специальные знания которого, как и знания врачей, инженеров, экономистов, не могли здесь найти применения. Он звал меня по имени, и я отклик- нулся ему, не обращая внимания на угрожающий жест конвоира — издалека, из-под «гриба». — Слушайте, — кричал он, — слушайте! Я долго ду- мал! И понял, что смысла жизни нет... Нет... Тогда я выскочил из своего шурфа и подбежал к нему раньше, чем он успел броситься на конвойных. Оба кон- воира приближались. — Он заболел, — сказал я. В это время донесся отдаленный, заглушенный дождем гудок, и мы стали строиться. Мы работали с Розовским еще некоторое время вме- сте, пока он не бросился под груженую вагонетку, ка- тившуюся с горы. Он сунул ногу под колесо, но вагонет- ка просто перескочила через него, и даже синяка пе осталось. Тем не менее за покушение на самоубийство па него завели «дело», он был судим, и мы расстались, ибо существует правило, что после суда осужденный ни- когда не направляется в то место, откуда он прибыл. Боятся мести — под горячую руку — следователю, сви- детелям. Это мудрое правило. Но в отношении Розовско- го его можно было бы и не применять. СУХИМ ПЛИКОМ Когда-то все четверо пришли на ключ «Дусканья», мы так радовались, что почти не говорили друг с другом. Мы боялись, что наше путешествие сюда — чья-то ошиб- ка или чья-то шутка, что нас вернут назад в зловещие, залитые холодной водой — растаявшим льдом — камен- ные забои прииска. Казенные резиновые галоши — «чу- ни» не спасали от холода наши многократно отморожен- ные ноги. Мы шли по тракторным следам, как по следам какого-то доисторического зверя, но тракторная дорога кончалась, и по старой пешеходной тропинке, чуть заметной, мы дошли до маленького сруба с двумя прорезанными окнами и дверью, висящей на одной петле из куска автомобильной шипы, укрепленной гвоздями. У маленькой двери была огромная деревянная ручка, похожая на ручку ресторан- ных дверей в больших городах. Внутри были голые нары 327
из цельного накатника; на земляном полу валялась чер- ная закопченная консервная банка. Такие же банки, про- ржавевшие и пожелтевшие, валялись около крытого мо- хом маленького домика в большом количестве. Это была изба горной разведки; в ней никто не жил уже не один год. Мы должны были тут жить и рубить просеку — с нами были топоры и пилы. Мы впервые получили свой продуктовый паек на ру- ки. У меня был заветный мешочек с крупами, сахаром, рыбой, жирами. Мешочек был перевязан обрывками бе- чевки в нескольких местах так, как перевязывают сосис- ки. Сахарный песок и крупа двух сортов — ячневую и «магар». У Савельева был точно такой же мешочек, а у Ивана Ивановича было целых два мешочка, сшитых крупной мужской сметкой. Наш четвертый — Федя Ща- пов легкомысленно насыпал крупу в карманы бушлата, а сахарный песок завязал в портянку. Вырванный внутрен- ний карман бушлата служил Феде кисетом, куда бережно складывались найденные окурки. Десятидневные пайки выглядели пугающе — не хо- телось думать, что все это должно быть поделено на це- лых тридцать частей — если у нас будет завтрак, обед и ужин, и на двадцать частей — если мы будем есть два раза в день. Хлеба мы взяли на два дня — его будет нам приносить десятник, ибо даже самая маленькая группа рабочих не может быть мыслима без десятника. Кто он — мы не интересовались вовсе. Нам сказали, что до его прихода мы должны подготовить жилище. Всем нам надоела барачная еда, где всякий раз мы готовы были плакать при виде внесенных в барак боль- ших цинковых бачков с супом. Мы готовы были плакать от боязни, что суп будет жидким. И когда случалось чудо и суп был густой, мы не верили и, радуясь, ели его медленно-медленно. Но и после густого супа в потеплев- шем желудке оставалась сосущая боль — мы голодали давно. Все человеческие чувства — любовь, дружба, за- висть, человеколюбие, милосердие, жажда славы, чест- ность — ушли от нас с тем мясом, которого мы лиши- лись за время своего продолжительного голодания. В том незначительном мышечном слое, что еще оставался на наших костях, что еще давал нам возможность есть, дви- гаться и дышать, и даже пилить бревна, и насыпать ло- патой камень, и песок в тачки, и даже возить тачки по нескончаемому деревянному трапу в золотом забое, по узкой деревянной дороге на промывочный прибор — в 328
этом мышечном слое размещалась только злоба — самое долговечное человеческое чувство. Савельев и я решили питаться каждый сам по себе. Приготовление пищи — арестантское наслаждение особо- го рода; ни с чем не сравнимое удовольствие — пригото- вить пищу для себя, своими руками и затем есть — пусть сжаренную хуже, чем бы это сделали умелые руки пова- ра — наши кулинарные знания были ничтожны, повар- ского умения не хватало даже на простой суп или кашу. И все же мы с Савельевым собирали банки, чистили их, обжигали на огне костра, что-то замачивали, кипятили, учась друг у друга. Иван Иванович и Федя смешали свои продукты. Фе- дя «бережно вывернул карманы и, обследовав каждый шов, выгребал крупинки грязным, обломанным ног- тем. Мы — все четверо — были отлично подготовлены для путешествия в будущее — хоть в небесное, хоть в зем- ное. Мы знали, что такое научно обоснованные нормы питания, что такое таблица замены продуктов, по кото- рым выходило, что ведро воды заменяет по калорийно- сти 1<0О граммов масла. Мы научились смирению, мы раз- учились удивляться. У нас не было гордости, себялюбия, самолюбия, а ревность и страсть казались нам марсиан- скими понятиями и притом пустяками. Гораздо важнее было наловчиться зимой на морозе застегивать штаны — взрослые мужчины плакали, не умея подчас это сделать. Мы понимали, что смерть нисколько не хуже, чем жизнь, и не боялись ни той, ни другой. Великое равнодушие вла- дело нами. Мы знали, что в нашей воле прекратить эту жизнь хоть завтра же, и иногда решались сделать это, и всякий раз нам мешали какие-нибудь мелочи, из которых состоит жизнь. То сегодня будут выдавать «ларек» — премиальный килограмм хлеба — просто глупо было кон- чать самоубийством в такой день. То дневальный из со- седнего барака обещал дать закурить вечером — отдать давнишний долг. Мы поняли, что жизнь, даже самая плохая, состоит из смены радостей и горя, удач и неудач, и не надо ее бояться, что неудач больше, чем удач. Мы были дисциплинированны, послушны начальни- кам. Мы понимали, что правда и ложь — родные сест- ры, что на .свете тысячи правд... Мы считали себя почти святыми — думая, что за ла- герные годы мы искупили все свои грехи. 329
Мы научились понимать людей, предвидеть их по- ступки, разгадывать их. Мы поняли — это было самое главное, что паше зна- ние людей ничего не дает нам в жизни полезного. Что толку в том, что я понимаю, чувствую, разгадываю, пред- вижу поступки другого человека? Ведь своего-то поведе- ния по отношению к нему я изменить не могу, я не буду доносить на такого же заключенного, как я сам, чем бы он ни занимался. Я не буду добиваться должности брига- дира, дающей возможность остаться в живых, ибо худшее в лагере— это навязывание своей (или чьей-то чужой) воли другому человеку — арестанту, как я. Я не буду искать «полезных» знакомств, давать взятки. И что тол- ку в том, что я знаю, что Иванов — подлец, а Петров — шпион, а Заславский — лжесвидетель? Невозможность пользоваться известными видами «оружия» делает нас слабыми по сравнению с некоторы- ми нашими соседями по лагерным нарам. Мы научились довольствоваться малым и радоваться малому. Мы поняли также удивительную вещь: в глазах госу- дарства и его представителей человек физически сильный лучше, именно лучше, нравственнее, ценнее человека сла- бого, того, что не может выбросить из траншеи двадцать кубометров грунта за смену. Первый моральнее второго. Он выполняет «процент», то есть исполняет свой главный долг перед государством и обществом, а потому всеми уважается. С ним советуются и считаются, приглашают на совещания и собрания, по своей тематике далекие от вопросов выбрасывания тяжелого скользкого грунта из мокрых склизких канав. Благодаря своим физическим преимуществам он обра- щается в моральную силу при решении ежедневных мно- гочисленных вопросов лагерной жизни. Притом он — мо- ральная сила до тех пор, пока он — сила физическая. Афоризм Павла Первого: «В России знатен тот, с кем я говорю, — и пока я с ним говорю» — нашел свое не- ожиданно новое выражение в забоях Крайнего Севера. Иван Иванович в первые месяцы своей жизни на при- иске был передовым «работягой». Сейчас он не мог по- нять, почему его теперь, когда он ослабел, все бьют похо- дя — не больно, но бьют: дневальный, парикмахер, на- рядчик, староста, бригадир, конвоир. Кроме должностных лиц, его бьют блатари. Иван Иванович был счастлив, что выбрался на эту лесную командировку. Федя Щапов, алтайский подросток, стал «доходягой» 330
раньше других потому, что его полудетский организм еще не окреп. Поэтому Федя держался недели на две мень- ше, чем остальные, скорее ослабел. Он был единственным сыном вдовы, и судили его за незаконный убой скота — единственной овцы, которую заколол Федя. Убой эти бы- ли запрещены законом. Федя получил десять лет, при- исковая, торопливая, вовсе не похожая на деревенскую работа была ему тяжела. Федя восхищался привольной жизнью блатарей на прииске, но было в его натуре та- кое, что мешало ему сблизиться с ворами. Это здоровое крестьянское начало, природная любовь, а не отвраще- ние к труду помогало ему немножко. Он, самый молодой среди нас, «прилепился» сразу к самому пожилому, к са- мому положительному — к Ивану Ивановичу. Савельев был студент Московского института связи, мой земляк по Бутырской тюрьме. Из камеры он, потря- сенный всем виденным, написал письмо «вождю» партии, как верный комсомолец, уверенный, что до «вождя» не доходят такие сведения. Его собственное дело было на- столько пустячным (переписка с собственной невестой), где свидетельством агитации (пункт десять пятьдесят восьмой статьи) были письма жениха и невесты друг ДРУГУ; его «организация» (пункт одиннадцатый той же статьи) состояла из двух лиц. Все это самым серьезным образом записывалось в бланки допроса. Все же все ду- мали, что, кроме ссылки, даже по тогдашним масштабам, Савельев ничего не получит. Вскоре после отсылки письма в один из «заявитель- пых» тюремных дней Савельева вызвали в коридор и да- ли ему расписаться в извещении. Верховный прокурор сообщил, что лично будет заниматься рассмотрением его дела. После этого Савельева вызвали только один раз — вручить ему приговор «Особого совещания» — десять лет лагерей. В лагере Савельев «доплыл» очень скоро. Ему и до сих пор непонятна была эта зловещая расправа. Мы с ним не то что дружили, а просто любили вспоминать Москву — ее улицы, памятники, Москву-реку, подерну- тую тонким слоем нефти, отливающим перламутром. Ни ленинградцы, пи киевляне, ни одесситы не имеют та- ких поклонников, ценителей, любителей. Мы готовы были говорить о Москве без конца. Мы поставили принесенную нами железную печку в избу и, хотя было лето, затопили ее. Теплый сухой воз- дух был необычайного, чудесного аромата. Каждый из 331
пас привык дышать кислым? запахом поношенного платья, пота — еще хорошо, что слезы не имеют запаха.. По совету Ивана Ивановича мы сняли белье и зако- пали его на ночь в землю, каждую рубаху и кальсоны порознь,, оставив маленький? кончик наружу. Это было на- родное средство против вшей, а па. прииске в борьбе с ними мы были бессильны. Действительно, наутро вши со- брались на кончиках рубах. Земля, покрытая вечной мерзлотой, все же оттаивала здесь летом настолько, что можно было закопать белье. Конечно, это была земля здешняя, в которой было больше камня, чем земли. Но и на этой каменистой, оледенелой почве вырастали здесь густые леса огромных лиственниц со стволами в три об- хвата — такова была сила жизни деревьев,, великий на- зидательный пример, который показывала нам природа. Вшей мы сожгли, поднося рубаху к горящей головне из костра. Увы, этот остроумный способ не уничтожил гниду и в тот же день мы долго и яростно варили белье в больших консервных банках — на этот раз. дезинфек- ция была надежной. Чудесные свойства земли мы узнали позднее, когда ловили мышей, ворон, чаек, белок. Мясо любых живот- ных теряет свой специфический запах, если его предва- рительно закапывать в землю. Мы позаботились о том, чтобы поддерживать неугаси- мый огонь — ведь у нас было только несколько спичек, хранившихся у Ивана Ивановича. Он замотал драгоцен- ные спички в кусочек брезента и в тряпки самым тща- тельным образом. Каждый вечер мы складывали вместе две головни, и они тлели до утра, не потухая и не сгорая. Если бы го- ловней было три — они сгорели бы. Этот закон я и Са- вельев знали со школьной скамьи, а Иван Иванович и Федя знали с детства, из дома. Утром мы раздували го- ловни, вспыхивал желтый огонь, и на разгоревшийся ко- стер мы наваливали бревно потолще... Я разделил крупу на десять частей, но это оказалось слишком страшно. Операция по насыщению пятью хлеба- ми» пяти тысяч человек была, вероятно, легче и проще, чем арестанту разделить па тридцать порций свой деся- тидневный паек. Пайки, карточки были всегда, декадные. На «материке» давно уже играли отбой по части всяких «пятидневок», «декадок», «непрерывен», но здесь деся- тичная система держалась гораздо тверже. Никто здесь не считал воскресенье праздником — дни отдыха для за- 332
ключенных, введенные много позже нашего житья-бытья на лесной командировке, были три раза в месяц по про- изволу местного начальства, которому дано было право использовать дни дождливые летом или слишком холод- ные зимой для отдыха заключенных «в счет выходных». Я смешал крупу снова, не выдержав этой новой муки. Я лоцросил Ивана Ивановича и Федю принять меня в компанию и сдал свои продукты в общий котел. Савель- ев последовал моему примеру. Сообща мы, все четверо, приняли мудрое решение: ва- рить два раза в день — на три раза продуктов решитель- но не хватало. — Мы будем собирать ягоды и грибы, — сказал Иван Иванович. — Ловить мышей и птиц. И день-два в декаде жить на одном хлебе. — Но если мы будем голодать депь-два перед полу- чением продуктов, — сказал Савельев, — как удержать- ся, чтобы не съесть лишнего? Когда привезут приварок? Решили есть два раза в день во что бы то ни стало и, в крайнем случае, — разводить пожиже. Ведь тут у нас никто не украдет, мы получили все полностью по нор- ме — тут у нас нет пьяниц-поваров, вороватых кладов- щиков, нет жадных надзирателей, воров, вырывающих лучшие продукты, — всего бесконечного начальства, объ- едающего, обирающего заключенных — без всякого конт- роля, без всякого страха, без всякой совести. Мы получили полностью свои «жиры» в виде комочка «гидрожира», сахарный песок — меньше, чем я намывал лотком золотого песка, хлеб липкий, вязкий хлеб, над вы- печкой которого трудились великие, неподражаемые ма- стера «привеса», кормившие начальство пекарен. Крупа двадцати наименований, вовсе неизвестных нам в течение всей нашей жизни: «магар», «пшеничная сечка» — все это было чересчур загадочно. И страшно. Рыба, заменившая по таинственным «таблицам заме- ны^ мясо, — ржавая селедка, обещавшая возместить усиленный расход наших белков. Увы, даже полученные полностью «нормы» не могли питать, насыщать нас. Нам было надо втрое, вчетверо больше — организм каждого голодал давно. Мы не пони- мали тогда этой простой вещи. Мы верили «нормам» и известное поварское наблюдение, что легче варить на два- дцать человек, чем на четверых, — не было нам извест- но. Мы понимали только одно совершенно ясно: что про- дуктов нам не хватит. Это нас не столько пугало, сколь- 333
ко удивляло. Надо было начинать работать, надо было пробивать бурелом просекой. Деревья на Севере умирают лежа, как люди. Огром- ные обнаженные корни их похожи на когти исполинской хищной птицы, вцепившейся в камень. От этих гигант- ских когтей вниз, к вечной мерзлоте, тянулись тысячи мелких щупальцев, беловатых «отростков», покрытых ко- ричневой теплой корой. Каждое лето мерзлота чуть-чуть отступала, и в каждый вершок оттаявшей земли немед- ленно вонзался и укреплялся там тончайшими волосками щупалец — корень. Лиственницы достигали зрелости в триста лет, медленно поднимая свое тяжелое, мощное тело па своих слабых, распластанных вдоль по камени- стой земле корнях. Сильная буря легко валила слабые на ногах деревья. Лиственницы падали навзничь, голова- ми в одну сторону и умирали, лежа на мягком толстом слое мха — ярко-зеленом и ярко-розовом. Только крученые, верченые, низкорослые деревья, из- мученные поворотами за солнцем, за теплом, держались крепко в одиночку, далеко друг от друга. Они так долго вели напряженную борьбу за жизнь, что их истерзан- ная, измятая древесины никуда не годилась. Короткий су- коватый ствол, обитый страшными наростами, как луб- ками каких-то переломов, не годился для строитель- ства — даже на Севере, нетребовательном к материалу для возведения здания. Эти крученые деревья и на дрова не годились — своим сопротивлением топору они могли измучить любого рабочего. Так они мстили всему миру за свою изломанную севером жизнь. Нашей задачей была просека, и мы смело приступили к работе. Мы пилили от солнца до солнца, валили, рас- кряжевывали и сносили в штабеля. Мы забыли обо всем, мы хотели здесь остаться подольше, мы боялись золотых забоев. Но штабеля росли слишком медленно, и к концу второго напряженного дня выяснилось, что сделали мы мало, больше сделать не в силах. Иван Иванович сделал метровую мерку, отмерив пять своих четвертей на сруб- ленной молодой десятилетней лиственнице. Вечером пришел десятник, смерил нашу работу сво- им посошком с зарубками и покачал головой. Мы сдела- ли десять процентов нормы! Иван Иванович что-то доказывал, замерял, но десят- ник был непреклонен. Он бормотал про какие-то «фес- метры», про дрова «в плотном теле» — все это было вы- ше нашего понимания. Ясно было одно: мы будем воз- 334
вращены в лагерную зону, опять войдем в ворота с обя- зательной, официальной, казенной надписью: «Труд есть дело чести, дело славы, доблести и геройства». Говорят, что в воротах немецких лагерей выписывалась цитата из Ницше: «Каждому свое». Подражая Гитлеру, Берия пре- взошел его в циничности. Лагерь был местом, где учили ненавидеть физический труд, ненавидеть труд вообще. Самой привилегированной группой лагерного населения были блатари — не для них ли труд был геройством и доблестью? Но мы не боялись. Более того, признание десятником безнадежности нашей работы, никчемности наших физи- ческих качеств принесло нам небывалое облегчение, во- все не огорчая, не пугая. Мы плыли по течению, и мы «доплывали», как гово- рят па лагерном языке. Нас ничто уже не волновало, нам жить было легко во власти чужой воли. Мы не забо- тились даже о том, чтобы сохранить жизнь, и если и спали, то тоже подчиняясь приказу, распорядку лагер- ного дня. Душевное спокойствие, достигнутое притуплен- ностью наших чувств, напоминало о «высшей свободе ка- зармы», о которой мечтал Лоуренс, или о толстовском непротивлении злу — чужая воля всегда была на страже нашего душевного спокойствия. Мы давно стали фанатиками, мы не рассчитывали на- шу жизнь далее, как на день вперед. Логичным было бы съесть все продукты сразу и уйти обратно, отсидеть по- ложенный срок в карцере и выйти на работу в забой, но мы и этого не сделали. Всякое вмешательство в судь- бу, в волю богов было неприличным, противоречило ко- дексам лагерного поведения. Десятник ушел, а мы остались рубить просеку, ста- вить новые штабеля, но уже с большим спокойствием, с большим безразличием. Теперь мы уже не ссорились, кому становиться «под комель» бревна, а кому под вер- шину, при переноске их в штабеля — «трелевке», как это называется по-лесному. Мы больше отдыхали, больше обращали внимание на солнце, на лес, на бледно-синее высокое небо. Мы «фило- нили». Утром мы с Савельевым свалили кое-как огромную черную лиственницу, чудом выстоявшую бурю и пожар. Мы бросили пилу прямо на траву — пила зазвенела о камни, и сели на ствол поваленного дерева. — Вот, — сказал Савельев. — Помечтаем. Мы выжи- 335
вем, уедем на материк, быстро состаримся и будем боль- ными стариками: то сердце будет колоть, то ревматиче- ские боли не дадут покоя, то грудь заболит — все, что мы сейчас делаем, как мы живем в молодые годы — бессонные ночи, голод, тяжелая многочасовая работа, зо- лотые забои в ледяной воде, холод зимой^ побои конво- иров — все это не пройдет бесследно для нас, если даже мы и останемся живы. Мы будем болеть, не зная причи- ны болезни, стонать и ходить по амбулаториям. Непосиль- ная работа нанесла нам непоправимые раны, и вся наша жизнь в старости будет жизнью боли, бесконечной и раз- нообразной физической и душевной боли. Но среди этих страшных будущих дней будут и такие дни, когда нам будет дышаться легче, когда мы будем почти здоровы и страдания наши не станут тревожить нас. Таких дней бу- дет немного. Их будет столько, сколько дней каждый из нас сумел «профилонить» в лагере. — А «.честный труд»? — сказал я. — К честному труду в лагере призывают подлецы и те, которые нас бьют, калечат, съедают нашу пищу и за- ставляют работать живые скелеты — до самой смерти. Это выгодно им — этот «честный» труд. Они верят в его возможность еще меньше, чем мы. Вечером мы сидели вокруг нашей милой печки, и Фе- дя Щапов внимательно слушал хриплый голос Савельева. - Ну, отказался от работы. Составили акт — одет по сезону... — А что это значит — одет по сезону? — спросил Федя. - Ну чтобы не перечислять все зимние или летние вещи, что на тебе надеты. Нельзя ведь писать в зимнем акте, что послали на работу без бушлата или без рука- виц. Сколько раз ты оставался дома, когда рукавиц не было? — У нас не оставляли, — робко сказал Федя. — На- чальник дорогу топтать заставлял. А то бы это называ- лось; остался «по раздетости». — Вот-вот. — Ну, расскажи про метро. И Савельев рассказывал Феде о Московском метро. Нам с Иваном Ивановичем было тоже интересно послу- шать Савельева. Он знал такие вещи, о которых я, моск- вич, и не догадывался. — У магометан, Федя, — говорил Савельев, радуясь, что мозг его еще подвижен, — на молитву скликает муэд- 336
зин с минарета. Магомет выбрал голое призывом-сигна- лом к молитве. Все перепробовал Магомет — трубу, игру на тамбурине^ сигнальный огонь — все было отвергнуто Магометом... Через полторы тысячи лет на испытании сигнала к поездам выяснилось, что ни свисток, ни гудок, ни сирена не улавливаются человеческим ухом, ухом ма- шиниста метро с той безусловностью и точностью, как улавливается живой голос дежурного отправителя, кри- чащего «Готово!» Федя восторженно ахал. Он был более всех нас при- способлен для лесной жизни, более опытен, несмотря на свою юность, чем любой ив нас. Федя мог плотничать, мог срубить немудрящую избушку в тайге, знал, как за- валить дерево и укрепить ветвями место ночевки. Федя был охотник — в его краях к оружию привыкли с дет- ских лет. Холод и голод свели все Федины достоинства на нет, земля пренебрегала его знаниями, его умением. Федя не завидовал горожанам, он просто преклонялся перед ними, и рассказы о достижениях техники, о город- ских чудесах он готов был слушать без конца, несмотря на голод. Дружба не зарождается ни в нужде, ни в беде. Те «трудные» условия жизни, которые, как говорят нам сказки художественной литературы, являются обязатель- ным условием возникновения дружбы, просто недостаточ- но трудны. Если беда и нужда сплотили, родили дружбу людей — значит, это нужда не крайняя, и. беда не большая. Горе — недостаточно остро и глубоко, если можно разделить его с друзьями. В настоящей нужде познается только своя собственная душевная и телесная крепость, определяются пределы своих «возможностей», физической выносливости и моральной силы. Мы все понимали, что выжить можно только слу- чайно. И, странное дело, когда-то в молодости моей у меня была поговорка при всех неудачах и провалах: «Ну, с голоду не умрем». Я был уверен, всем телом уве- рен в этой фразе. И я в тридцать лет оказался в поло- жении человека, умирающего с голоду по-настоящему, де- рущемуся иэ-эа куска хлеба буквально — и все это за- долго до войны. Когда мы вчетвером собрались на ключе «Дуска- нья» — мы знали все, что не для дружбы собрались мы сюда; мы знали, что, выжив, мы неохотно будем встре- чаться друг с другом. Нам будет неприятно вспоминать плохое: сводящий с ума голод, выпаривание вшей в обе- 22 Зарок 337
денных наших котелках, безудержное вранье у костра, вранье-мечтанье, гастрономические басни, ссоры друг с другом и одинаковые паши сны, ибо мы все видели во сне одно и то же, пролетающее мимо нас, как болиды или как ангелы, — буханки ржаного хлеба. Человек счастлив своим умением забывать. Память всегда готова забыть плохое и помнить только хорошее. Хорошего не было на ключе «Дусканья», не было его ни впереди, ни позади путей каждого из нас. Мы были от- равлены севером навсегда, и мы это понимали. Трое из нас перестали сопротивляться судьбе, и только Иван Ива- нович работал с тем же трагическим старанием, как и раньше. Савельев пробовал урезонить Ивана Ивановича во вре- мя одного из «перекуров». «Перекур» — это самый обык- новенный отдых, отдых для некурящих, ибо махорки у нас ни один год не было, а перекуры были. В тайге любители курения собирали и сушили листы черной смородины, и были целые дискуссии, по-арестантски страстные, на тему — брусничный или смородинный лист «вкуснее». Ни тот, ни другой никуда не годился, по мне- нию знатоков, ибо организм требовал никотинного яда, а не дыма, и обмануть клетки мозга таким простым спо- собом было нельзя. Но для «перекура» — отдыха сморо- динный лист годился, ибо в лагере слово «отдых» во вре- мя работы слишком одиозно и идет вразрез с теми основ- ными правилами производственной морали, которые вос- питываются на Дальнем Севере. Отдыхать через каждый час — это вызов, это и преступление, но ежечасная «пе- рекурка» — в порядке вещей. Так и здесь, как и во всем на севере, явления не совпадали с правилами. Сушеный смородинный лист был естественным камуфляжем. — Послушай, Иван, — сказал Савельев. — Я расска- жу тебе одну историю. В Бамлаге, на «вторых путях», мы возили песок на тачках. Откатка дальняя, норма два- дцать пять кубометров. Меньше полнормы сделаешь — штрафной паек — триста граммов, и баланда один раз в день. А тот, кто сделает норму, получает килограмм хлеба, кроме приварка, да еще в магазине имеет право за наличные купить килограмм хлеба. Работали попар- но. А нормы немыслимые. Так мы словчили так: сегодня катаем на тебя вдвоем из твоего забоя. Выкатаем нор- му. Получаем два килограмма хлеба да триста граммов штрафных моих — каждому достается кило сто пятьде- сят. Завтра работаем на меня. Потом снова на тебя. Це- 338
лый месяц так катали. Чем не жизнь? Главное — десят- ник был душа — он, конечно, знал. Ему было даже вы- годно — люди не очень слабели, выработка не уменьша- лась. Потом кто-то из начальства разоблачил эту штуку, и кончилось наше счастье. — Что ж, хочешь здесь попробовать? — сказал Иван Иванович. — Я не хочу, а просто мы тебе поможем. — А вы? — Нам, милый, все равно. — Ну и мне все равно. Пусть приходит сотский. Сотский, то есть десятник, пришел через несколько дней. Худшие опасения наши сбылись. — Ну, отдохнули, пора и честь знать. Дать место другим. Работа наша вроде оздоровительного пункта или оздоровительной команды, как ОП и ОК, — важно по- шутил десятник. — Да, — сказал Савельев. «Сначала ОП, потом ОК, На ногу бирку и — пока!» Посмеялись для приличия. — Когда обратно-то? — Да завтра и пойдем. Иван Иванович успокоился. Он повесился ночью в де- сяти шагах от избы в развилке дерева, без всякой верев- ки — таких самоубийств мне еще не приходилось ви- деть. Нашел его Савельев, увидел с тропы и закричал. Подбежавший десятник не велел снимать тела до прихода «оперативки» и заторопил нас. Федя Щапов и я собирались в великом смущении — у Ивана Ивановича были хорошие, еще целые портяпки, мешочки, полотенце, запасная бязевая нижняя рубашка, из которой Иван Иванович уже выварил вшей, чиненые ватные брюки, на нарах лежала его телогрейка. После краткого совещания мы взяли все эти вещи себе. Са- вельев не участвовал в дележе одежды мертвеца — он все ходил около тела Ивана Ивановича. Мертвое тело всегда и везде «на воле» вызывает какой-то смутный ин- терес, притягивает как магнит. Этого не бывает на вой- не и не бывает в лагере — обыденность смертей, притуп- ленность чувств снимают интерес к мертвому телу. Но у Савельева смерть Ивана Ивановича затронула, осветила, потревожила какие-то темные уголки души, толкнула его на какие-то решения. Он вошел в избушку, взял из угла топор и перешаг- 22* 339
нуд порог. Десятник, сидевший на завалинке, вскочил и заорал непонятное что-то. Мы с Федей выскочили во двор. Савельев подошел к толстому, короткому бревну лист- венницы, на котором мы всегда пилили дрова, — бревно было изрезано, кора сколота. Он положил левую руку на бревно, растопырил пальцы и взмахнул топором. Десятник закричал визгливо и пронзительно. Федя бросился к Савельеву — четыре пальца отлетели в опил- ки, их не сразу даже видно было среди веток и мелкой щепы. Алан кровь била из пальцев. Федя и я разорвали рубашку Ивана Ивановича, затянули жгут на руке Са- вельева, завязали рану. Десятник увел всех нас в лагерь. Савельева — в ам- булаторию для перевязки, в следственный отдел — для начала дела о членовредительстве. Федя и я вернулись в ту самую палатку, откуда две недели назад мы выходи- ли с такими надеждами и ожиданием счастья. Места наши на верхних нарах были уже заняты дру- гими, но мы не заботились об этом — сейчас лето, и на нижних нарах было, пожалуй, даже лучше, чем на верх- них, а пока придет зима, будет много, много перемен. Я заснул быстро, а в середине ночи цроснулсн и по- дошел к столу дежурного дневального. Там примостился Федя с листком бумаги в руке. Через его плечо я про- чел написанное: «Мама, — писал Федя, — мама, я живу хорошо. Ма- ма, я одет по сезону...» ЯГОДЫ Фадеев сказал: — Подожди-ка, я с ним сам поговорю, — подошел ко мне и поставил приклад винтовки около моей головы. Я лежал в снегу, обняв бревно, которое я уронил с пле- ча и не мог поднять и занять свое место в цепочке лю- дей, спускающихся с горы, — у каждого на плече было бревно, «палка дров», у кого побольше, у кого поменьше: все торопились домой — и конвоиры, и заключенные, всем хотелось есть, спать, очень надоел бесконечный зим- ний день. А я лежал в снегу. Фадеев всегда говорил с заключенными на «вы». — Слушайте, старик, — сказал он, — быть не мо- 340
жет, чтобы такой лоб, как вы, не мог нести такого поле- на, палочки, можно сказать.. Вы — явный симулянт. Вы — фашист. В час, когда наша родина сражается с вра- гом, вы суете ей палки в колеса. — Я не фашист, — сказал я, — я — больной в го- лодный человек. Это ты — фашист. Ты читаешь в газе- тах, как фашисты убивают стариков. Подумай о том, как ты будешь рассказывать своей невесте, что ты делал па Колыме. Мне было все равно. Я не выносил розовощеких, здо- ровых, сытых, хорошо одетых, я не боялся. Я согнулся, защищая живот, но и это было прародительским, инстин- ктивным движением — я вовсе не боялся ударов в живот. Фадеев ударил меня сапогом в спину. Мне стало внезап- но тепло, а совсем не больно. Если я умру — тем лучше. — Послушайте, — сказал Фадеев, когда повернул меня лицом к нему носками своих сапог. — Не с пер- вым с вами я работаю и повидал вашего брата. Подошел другой конвоир — Серошапка. — Ну-ка, покажись, я тебя запомню. Да какой ты злой да некрасивый. Завтра я тебя пристрелю собствен- норучно. Понял? — Понял, — сказал я, поднимаясь и сплевывая со- леную кровавую слюну. Я поволок бревно волоком под улюлюканье, крик, ругань, товарищей — они замерзли, пока меня били. На следующее утро Серошапка вывел нас на рабо- ту — в вырубленный еще прошлой зимой лес собирать все, что можно сжечь зимой в железных печках. Лес валили зимой — пеньки были высокие. Мы вырывали их из земли вагами-рычагами, пилили и складывали в штабеля. На редких уцелевших деревьях: вокруг места нашей работы Серошапка развесил «вешки», связанные из жел- той и серой сухой травы, очертив этими вешками «за- претную зону».' Наш бригадир развел на пригорке костер для Серо- шапки — костер на работе полагался только конвою, — натаскал дров в запас. Выпавший снег давно* разнесло ветрами. Стылая за- индевевшая трава скользила в руках и меняла цвет от прикосновения человеческой руки. На кочках леденел не- высокий горный шиповник, темно-лиловые проморожен- ные ягоды были аромата необычайного. Еще вкуснее шиповника была брусника, тронутая морозам, перезрев- 341
шая, сизая... На коротеньких прямых веточках висели ягоды голубицы — яркого-синего цвета, сморщенные, как пустой кожаный кошелек, но хранившие в себе темный, иссиня-черный сок неизреченного вкуса. Ягоды в эту пору, тронутые морозом, вовсе не похожи на ягоды зрелости, ягоды сочной поры. Вкус их гораздо тоньше. Рыбаков, мой товарищ, набирал ягоды в консервную банку в наш «перекур» и даже в те минуты, когда Серо- шапка смотрел в другую сторону. Если Рыбаков набе- рет полную банку, ему повар отряда охраны даст хлеба. Предприятие Рыбакова сразу становилось важным делом. У меня не было таких заказчиков, и я ел ягоды сам, бережно и жадно прижимая языком к нёбу каждую яго- ду — сладкий душистый сок раздавленной ягоды дурма- нил меня на секунду. Я не думал о помощи Рыбакову в сборе, да и он не за- хотел бы такой помощи — хлебом пришлось бы делиться. Баночка Рыбакова наполнялась слишком медленно, ягоды становились все реже и реже, и незаметно для се- бя, работая и собирая ягоды, мы придвинулись к грани- цам «зоны» — вешки повисли над нашей головой. — Смотри-ка, — сказал я Рыбакову, — вернемся. А впереди были кочки с ягодами шиповника и голу- бики, и брусники... Мы видели эти кочки давно. Дереву, на котором висела вешка, надо было стоять на два метра подальше. Рыбаков показал на банку, еще не полную, и на спус- кающееся к горизонту солнце и медленно стал подходить к очарованным ягодам. Сухо щелкнул выстрел, и Рыбаков упал между ко- чек лицом вниз. Серошапка, размахивая винтовкой, кричал: — Оставьте на месте, не подходите! Серошапка отвел затвор и выстрелил еще раз. Мы знали, что значит этот второй выстрел. Знал это и Серо- шапка. Выстрелов должно быть два — первый бывает предупредительным. Рыбаков лежал между кочками неожиданно малень- кий. Небо, горы, река были огромны, и бог весть сколько людей можно уложить в этих горах на тропках между кочками. Баночка Рыбакова откатилась далеко, я успел подо- брать ее и спрятать в карман. Может быть, мне дадут 342
хлеба за эти ягоды — я ведь знаю, для кого их собирал Рыбаков. Серошапка спокойно построил наш небольшой отряд, пересчитал, скомандовал и повел нас домой. Концом винтовки он задел мое плечо, и я повернулся. — Тебя хотел, — сказал Серошапка, — да ведь не сунулся, сволочь!.. ДЕТСКИЕ КАРТИНКИ Нас выгоняли на работу без всяких списков, отсчиты- вая в воротах пятерки. Строили всегда по пятеркам, ибо таблицей умножения умели бегло пользоваться далеко не все конвоиры. Любое арифметическое действие, если его производить на морозе и притом на живом материа- ле — штука серьезная. Чаша арестантского терпения мо- жет переполниться внезапно, и начальство считалось с этим. Нынче у нас была легкая работа, блатная работа — пилка дров на циркулярной пиле. Пила вращалась в станке, легонько постукивая. Мы заваливали огромное бревно на станок и медленно подвигали к пиле. Пила взвизгивала и яростно рычала — ей, как и нам, не нравилась работа на севере, но мы двигали бревно все вперед и вперед, и вот бревно распалось на две части, неожиданно легкие отрезки. Третий наш товарищ колол дрова тяжелым синева- тым колуном на длинной желтой ручке. Толстые чурки он окалывал с краев, то, что потоньше, — разру- бал с первого удара. Удары были слабы — товарищ наш был так голоден, как и мы, но промороженная лист- венница колется легко. Природа на севере не безлич- на, не равнодушна — она в сговоре с теми, кто послал нас сюда. Мы кончили работу, сложили дрова и стали ждать конвоя. Конвоир-то у нас был, он грелся в учреждении, для которого мы пилили дрова, но домой полагалось воз- вращаться в полном параде — всей партией, разбившей- ся в городе на малые группы. Кончив работу, греться мы не пошли. Давно уже мы заметили большую мусорную кучу близ забора — дело, которым нельзя пренебрегать. Оба моих товарища лов- ко и привычно обследовали кучу, снимая заледеневшие 343
наслоения одно за другим. Куски промороженного хлеба, смерзшийся комок котлет и рваные мужские носки были их добычей. Я жалел, что не мне досталась эта находка. Носки, шарфы, перчатки, рубашки, брюки «вольные» — большая ценность среди людей, десятилетиями надеваю- щих лишь казенные вещи. Носки можно починить, зала- тать — вот и табак, вот и хлеб. Удача товарищей не давала мне покоя. Я тоже отла- мывал ногами и руками разноцветные куски мусорной ку- чи. Отодвинув какую-то тряпку, похожую на человече- ские кишки, я увидел — впервые за много лет — серую ученическую тетрадку. Это была обыкновенная школьная тетрадка, детская тетрадка для рисования. Все ее страницы были разрисо- ваны красками, тщательно и трудолюбиво. Я переверты- вал хрупкую на морозе бумагу, заиндевелые яркие и хо- лодные наивные листы. И я рисовал когда-то — давно это было, — примостясь у семилинейной керосиновой лампы на обеденном столе. От прикосновения волшебных кисточек оживал мертвый богатырь сказки, как бы спрыснутый живой водой, акварельные краски, похожие на женские пуговицы, лежали в белой жестяной коробке. Иван-царевич на сером волке скакал по еловому лесу. Елки были меньше серого волка. Иван-царевич ехал вер- хом на волке так, как эвенки ездят на оленях, почти ка- саясь пятками мха. Дым пружиной поднимался к небу, и птички, как отчеркнутые «галочки», виднелись в си- нем звездном небе. И чем сильнее я вспоминал свое детство, тем яснее понимал, что детство мое не повторится, что я не встречу и тени его в чужой ребяческой тетради. Это была грозная тетрадь. Северный город был деревянным, заборы и стены до- мов красились светлой охрой, и кисточка юного худож- ника честно повторила этот желтый цвет везде, где маль- чик хотел говорить об уличных зданиях, об изделии рук человеческих. В тетрадке было много, очень много заборов. Люди и дома почти на каждом рисунке были огорожены желты- ми ровными заборами, обвитыми черными линиями ко- лючей проволоки. Железные нити казенного образца по- крывали все заборы в детской тетрадке. Около заборов стояли люди. Люди тетрадки не были ни крестьянами, ни рабочими, ни охотниками — это были 344
солдаты, это были конвойные и часовые с винтовками. Дождевые будки — «грибы», около которых юный худож- ник разместил конвойных и часовых, стояли у подножия огромных караульных вышек. И на вышках ходили сол- даты, блестели винтовочные стволы. Тетрадка была невелика, но мальчик успел нарисовать в ней все времена года своего родного города. Яркая земля, однотонно-зеленая, и синее-синее не- бо, свежее, чистое и ясное. Закаты и восходы были доб- ротно-алыми, и это не было детским неумением найти полутона, цветовые переходы, раскрыть секреты свето- тени. Сочетания красок в школьной тетради было прав- дивым изображением неба Дальнего Севера, краски ко- торого необычайно чисты и ясны и не имеют полуто- нов. Я вспомнил старую северную легенду о боге, который был еще ребенком, когда создавал тайгу. Красок было немного, краски были по-ребячески чисты, рисунки про- сты и ясны, сюжеты их немудреные. После, когда бог вырос, стал взрослым, он научился вырезать причудливые узоры листвы, выдумал множе- ство разноцветных птиц. Детский мир надоел богу, и он закидал снегом таежное свое творение и ушел на юг на- всегда. Так говорила легенда. И в зимних рисунках ребенок не отошел от истины. Зелень исчезла. Деревья были черными и голыми. Это были даурские лиственницы, а не сосны и елки моего детства. Шла северная охота: зубастая немецкая овчарка на- тягивала поводок, который держал в руке Иван-царевич. Иван-царевич был в шапке-ушанке военного образца, в белом овчинном полушубке, и в валенках и глубоких рукавицах, «крагах», как их называют на Дальнем Се- вере. За плечами Ивана-царевича висел автомат. Голые треугольные деревья были натыканы в снег. Ребенок ничего не увидел, ничего не запомнил, кроме желтых домов, колючей проволоки, вышек, овчарок, кон- воиров с автоматами и синего-синего неба. Товарищ мой заглянул в тетрадку и пощупал листы. — Газету бы лучше искал на курево. — Он вырвал тетрадку из моих рук, скомкал и бросил в мусорную кучу. Тетрадка стала покрываться инеем. 345
ХЛЕБ Двустворчатая огромная дверь раскрылась, и в пере- сыльный барак вошел раздатчик. Он встал в широкой по- лосе утреннего света, отраженного голубым снегом. Две тысячи глаз смотрели на него отовсюду: снизу — из-под нар, прямо, сбоку и сверху — с высоты четырехэтажных нар, куда забирались по лесенке те, кто еще сохранил силу. Сегодня был селедочный день, и за раздатчиком несли огромный фанерный поднос, прогнувшийся под горой селедок, разрубленных пополам. За подносом шел дежурный надзиратель в белом, сверкающем, как солнце, дубленом овчинном полушубке. Селедку выдавали по ут- рам — через день по половинке. Какие расчеты белков и калорий были тут произведены — этого не знал никто, да никто и не интересовался такой схоластикой. Шепот сотен людей повторял одно и то же слово: хвостики. Ка- кой-то мудрый начальник, считаясь с арестантской пси- хологией, распорядился выдавать одновременно либо се- ледочные головы, либо хвосты. Преимущества тех и дру- гих были многократно обсуждены: в хвостиках, кажется, было побольше рыбьего мяса, но зато голова давала больше удовольствия. Процесс поглощения пищи длился, пока обсасывались жабры, выедалась головизна. Селедку выдавали нечищеной, и это все одобряли: ведь ее ели со всеми костями и шкурой. Но сожаление о рыбьих голо- вах мелькнуло и исчезло: хвостики были данностью, фак- том. К тому же поднос приближался, и наступала самая волнующая минута — какой величины достанется обре- зок — менять ведь было нельзя, протестовать тоже: все было в руках удачи — картой в этой игре с голодом. Человек, который невнимательно режет селедки на пор- ции, не всегда понимает (или быстро забыл), что 10 грам- мов больше или меньше — десять граммов, кажущихся десять граммов на глаз — могут привести к драме, к кро- вавой драме, может быть. О слезах же и говорить не- чего. Слезы часты, они понятны всем, и над плачущими не смеются. Пока раздатчик приближается, каждый уже подсчи- тал, какой именно кусок будет протянут ему этой рав- нодушной рукой. Каждый успел уже огорчиться, обрадо- ваться, приготовиться к чуду, достичь края отчаяния, если он ошибся в своих торопливых расчетах. Некоторые зажмуривали глаза, не совладав с волнением, чтобы от- крыть их только тогда, когда раздатчик толкнет его и 346
протянет селедочный паек. Обхватив селедку грязными пальцами, погладив, пожав ее быстро и нежно, чтоб определить — сухая или жирная досталась порция (впрочем, охотские селедки не бывают жирными, и это движение пальцев — тоже ожидание чуда), он не может удержаться, чтоб не обвести быстрым взглядом руки тех, которые окружают его и которые тоже гладят и мнут селедочные кусочки, боясь поторопиться проглотить этот крохотный хвостик. Он не ест селедку. Он ее лижет, ли- жет, и хвостик мало-помалу исчезает из пальцев. Оста- ются кости, и он жует кости осторожно, бережно жует, и кости тают и исчезают. Потом он принимается за хлеб — пятьсот граммов выдается на сутки, с утра отщипывает по крошечному кусочку и отправляет его в рот. Хлеб все едят сразу — так никто не украдет и никто не отни- мет, да и сил нет его уберечь. Не надо только торопить- ся, не надо запивать его водой, не надо жевать. Надо со- сать его, как сахар, как леденец. Потом можно взять кружку чаю — тепловатой воды, зачерненной жженой коркой. Съедена селедка, съеден хлеб, выпит чай. Сразу ста- новится жарко, и никуда не хочется идти, хочется лечь, но уже надо одеваться — натянуть на себя оборванную телогрейку, которая была твоим одеялом, подвязать ве- ревками подошвы к рваным буркам из стеганой ваты, буркам, которые были твоей подушкой, и надо торопить- ся, ибо двери вновь распахнуты и за проволочной колю- чей загородкой дворика стоят конвоиры и собаки... Мы — в карантине, в тифозном карантине, но нам не дают бездельничать. Нас «гоняют» на работу — не по спискам, а просто отсчитывают пятерки в воротах. Су- ществует способ, довольно надежный, попадать каждый день на сравнительно выгодную работу. Нужны только терпение и выдержка. Выгодная работа — это всегда та работа, куда берут мало людей — двух, трех, четырех. Работа, куда берут двадцать, тридцать, сто — это тяже- лая работа, земляная большей частью. И хотя никогда арестанту не объявляют заранее места работы, он узнает об этом уже в пути, удача в этой страшной лотерее до- стается людям с терпением. Надо жаться сзади, в чужие шеренги, отходить в сторону и кидаться вперед тогда, когда строят маленькую группу. Для крупных же партий самое выгодное — переборка овощей на складе, хлебо- 347
завод, — словом, все те места, где работа связана с едой: будущей или настоящей — там есть всегда остатки, об- ломки, обрезки того, что можно есть. Нас выстроили и повели по грязной апрельской до- роге. Сапоги конвоиров бодро шлепали по лужам. Нам в городской черте ломать строй не разрешалось — луж не обходил никто. Ноги сырели, но на это не обращали внимания — простуд не боялись. Студились уже тысячу раз, и притом самое грозное, что могло случиться — вос- паление легких, скажем, — привело бы в желанную больницу. По рядам отрывисто шептали: «На хлебозавод, слышь вы, на хлебозавод» — есть люди, которые вечно все знают и все угадывают. Есть и такие, которые во всем хотят видеть лучшее, и их сангвинический темпе- рамент в самом тяжелом положении всегда отыскивает какую-то формулу согласия с жизнью. Для других, на- против, события развиваются к худшему, и всякое улуч- шение они воспринимают недоверчиво, как некий недо- смотр судьбы. И эта разница суждений мало зависит от личного опыта — она как бы дается в детстве — на всю жизнь... Самые смелые надежды сбылись — мы стояли перед воротами хлебозавода. Двадцать человек, засунув руки в карманы, топтались, подставляя спины пронизывающе- му ветру. Конвоиры, отойдя в сторону, закуривали. Из маленькой двери, прорезанной в воротах, вышел че- ловек без шапки, в синем халате. Он поговорил с кон- воирами и подошел к нам. Медленно он обводил взглядом всех. Колыма каждого делает психологом, а ему надо было сообразить в одну минуту очень много. Среди два- дцати оборванцев надо было выбрать двоих для работы внутри хлебозавода, в «цехах». Надо, чтоб эти люди бы- ли покрепче прочих, чтоб они могли таскать носилки с битым кирпичом, оставшимся после перекладки печи. Чтоб они не были ворами, «блатными», ибо тогда рабочий день будет потрачен на всякие встречи, передачу «ксив» — записок, а не на работу. Надо, чтоб они не до- шли еще до границы, за которой каждый может стать вором от голода — ибо в цехах их ведь никто караулить не будет. Надо, чтоб они не были «склонны» к побегу. Надо... 348
И все это надо было прочесть на двадцати арестант-» ских лицах в одну минуту, тут же выбрать и решить. — Выходи, — сказал мне человек без шапки. — И ты, — ткнул он моего веснушчатого всеведущего сосе- да. — Вот этих возьму, — сказал он конвоиру. — Ладно, — сказал тот равнодушно. Завистливые взгляды провожали нас. У людей никогда не действуют одновременно с пол- ной напряженностью все пять человеческих чувств. Я не слышу радио, когда внимательно читаю. Строчки прыгают перед глазами, когда я вслушиваюсь в радиопередачу, хотя автоматизм чтения сохраняется, я веду глазами по строчкам, и вдруг обнаруживается, что из только что прочитанного я не помню ничего. То же бывает, когда среди чтения задумываешься о чем-либо другом — это уж действуют какие-то внутренние переключатели. На- родная поговорка «Когда я ем, я глух и нем* — извест- на каждому. Можно бы добавить «и слеп», ибо функция зрения при такой еде с аппетитом сосредоточивается на помощи вкусовому восприятию. Когда я что-либо нащу- пываю рукой глубоко в шкафу и восприятие локализова- но на кончиках пальцев — я ничего не вижу и не слы- шу — все вытеснено напряжением ощущения осязатель- ного. Так и сейчас, переступив порог хлебозавода, я сто- ял, не видя сочувственных и доброжелательных лиц ра- бочих (здесь работали и бывшие, и сущие заключен- ные), и не слышал слов мастера — знакомого человека без шапки, объяснявшего, что мы должны вытащить на улицу битый кирпич, что мы не должны ходить по дру- гим цехам, не должны воровать, что хлеба он даст и так — я ничего не слышал. Я не ощущал и того тепла жарко натопленного цеха, тепла, по которому так стос- ковалось за долгую зиму тело. Я вдыхал запах хлеба, густой аромат «буханок», где запах горящего масла смешивался с запахом поджарен- ной муки. Ничтожнейшую часть этого подавляющего все аромата я жадно ловил по утрам, прижав нос к корочке еще не съеденной «пайки». Но здесь он был во всей гус- тоте и мощи и, казалось, разрывал мои бедные ноздри. Мастер прервал очарование: — Загляделся, — сказал он. — Пойдем в котельную. Мы спустились в подвал. В чисто подметенной ко- тельной у столика кочегара уже сидел мой «напарник». 349
Кочегар в таком же синем халате, что и у мастера, ку- рил у печи, и было видно сквозь отверстия в чугунной дверце топки, как внутри металось и сверкало пламя — то красное, то желтое, и стенки котла дрожали и гудели от судорог огня. Мастер поставил на стол чайник, кружку с повидлом, положил буханку белого хлеба. — Напои их, — сказал он кочегару. — Я приду ми- нут через двадцать. Только не тяните, ешьте быстрее. Вечером хлеба дадим еще, на куски поломайте, а то у вас в лагере отберут. Мастер ушел. — Ишь, сука, — сказал кочегар, вертя в руках бу- ханку. — Пожалел тридцатки, гад. Ну, подожди, — и он вышел вслед за мастером, и через минуту вернулся, подкидывая на руках новую буханку хлеба. — Тепленькая, — сказал он, бросая буханку веснуш- чатому парню. — Из тридцаточки. А то вишь, хотел по- лубелым отделаться! Дай-ка сюда, — и, взяв в руки бу- ханку, которую нам оставил мастер, кочегар распахнул дверцу котла и швырнул буханку в гудящий и воющий огонь. И, захлопнув дверцы, засмеялся. — Вот так-то, — весело сказал он, поворачиваясь к нам. — Зачем это, — сказал я, — лучше бы мы с собой взяли. — С собой мы еще дадим, — сказал кочегар. Ни я, ни веснушчатый парень не могли разломить бу- ханки. — Нет ли у тебя ножа? — спросил я у кочегара. — Нет. Да зачем нож? Кочегар взял буханку в две руки и легко разломил ее. Горячий ароматный пар шел из разломанной ковриги. Кочегар ткнул пальцем в мякиш. — Хорошо печет Федька, молодец, — похвалил он. Но нам не было времени доискиваться — кто такой Федька. Мы принялись за еду, обжигаясь и хлебом, и кипятком, в который мы замешивали повидло. Горячий пот лился с нас ручьем. Мы торопились — мастер вер- нулся за нами. Он уже принес носилки, подтащил их к куче битого кирпича, принес лопаты и сам насыпал первый ящик. Мы приступили к работе. И вдруг стало видно, что обо- им нам носилки непосильно тяжелы, что они тянули жи- лы, а рука внезапно ослабела, лишаясь сил. Кружилась 350
голова, нас пошатывало. Следующие носилки грузил я и положил вдвое меньше первой ноши. — Хватит, хватит, — сказал веснушчатый парень. Он был еще бледнее меня, или веснушки подчеркивали его бледность. — Отдохните, ребята, — весело и отнюдь не насмеш- ливо сказал проходивший мимо пекарь, и мы покорно сели отдыхать. Мастер прошел мимо, но ничего нам не сказал. Отдохнув, мы снова принялись за дело, но после каж- дых двух аосилок садились снова — куча мусора не убывала. — Покурите, ребята, — сказал тот же пекарь, снова появляясь. — Табаку нету. — Ну, я вам дам по цигарочке. Только надо выйти. Курить здесь нельзя. Мы поделили махорку, и каждый закурил свою папи- росу — роскошь, давно забытая. Я сделал несколько медленных затяжек, бережно потушил пальцем папиро- су, завернул ее в бумажку и спрятал за пазуху. — Правильно, — сказал веснушчатый парень. — А я и не подумал. К обеденному перерыву мы освоились настолько, что заглядывали и в соседние комнаты с такими же пекарен- ными печами. Везде из печей вылезали с визгом желез- ные формы и листы, и на полках везде лежал хлеб, хлеб. Время от времени приезжала вагонетка на колеси- ках, выпеченный хлеб грузили и увозили куда-то, только не туда, куда нам нужно было возвращаться к вече- ру, — это был белый хлеб. В широкое окно без решеток было видно, что солнце переместилось к закату. Из дверей потянуло холодком. Пришел мастер. — Ну, кончайте. Носилки оставьте на мусоре. Мало- вато сделали. Вам и за неделю не перетаскать этой кучи, работнички. Нам дали по буханке хлеба, мы изломали его на кус- ки, набили карманы... Но сколько могло войти в наши карманы? — Прячь прямо в брюки, — командовал веснушчатый парень. Мы вышли на холодный вечерний двор — партия уже строилась, нас повели обратно. На лагерной «вахте» нас обыскивать не стали — в руках никто хлеба не нес. 351
Я вернулся на свое место, разделил с соседями принесен- ный хлеб, лег и заснул, как только согрелись намокшие, застывшие ноги. Всю ночь передо мной мелькали буханки хлеба и озорное лицо кочегара, швыряющего хлеб в огненное жерло топки. ЗАКЛИНАТЕЛЬ ЗМЕЙ Мы сидели на поваленной бурей огромной лиственни- це. Деревья в краю вечной мерзлоты едва держатся за неуютную землю, и буря легко вырывает их с корнями и валит на землю. Платонов рассказывал мне историю своей жизни — второй нашей жизни на этом свете. Я на- хмурился при упоминании прииска Джанхари. Я сам побывал в местах дурных и трудных, но страшная слава Джанхары гремела везде. — И долго вы были на Джанхаре? — Год, — сказал Платонов негромко. Глаза его су- зились, морщины обозначились резче — передо мной был другой Платонов, старше первого лет на десять. — Впрочем, трудно было только первое время, два- три месяца. Там были одни воры. Я был единственным... грамотным человеком там. Я им рассказывал, «тискал ро- маны», как говорят на блатном жаргоне, рассказывал по вечерам Дюма, Конан Дойла, Уоллеса. За это они меня кормили, одевали, и я работал мало. Вы, вероятно, тоже в свое время использовали это единственное преимуще- ство грамотности здесь? — Нет, — сказал я, — нет. Мне это казалось всегда последним унижением, концом. За суп я никогда не рас- сказывал «романов». Но я знаю, что это такое. Я слы- шал «романистов». — Это осуждение? — сказал Платонов. — Ничуть, — ответил я. — Голодному человеку можно простить многое, очень многое. — Если я останусь жив, — произнес Платонов свя- щенную формулу, которой начинались все размышления о времени дальше завтрашнего дня, — я напишу об этом рассказ. Я уже и название придумал: «Заклинатель змей». Хорошее? — Хорошее. Надо только дожить. Вот — главное. Андрей Федорович Платонов, киносценарист в своей 352
первой жизни, умер недели через три после этого разго- вора, умер так, как умирали многие — взмахнул кай- лом, покачнулся и упал лицом на камни. Глюкоза внут- ривенно, сильные сердечные средства могли бы его вер- нуть к жизни — он хрипел еще час, полтора, но уже за- тих, когда подошли носилки из больницы, и санитары унесли в морг этот маленький труп — легкий груз ко- стей и кожи. Я любил Платонова за то, что он не терял интереса к той жизни за синими морями, за высокими горами, от которой нас отделяло столько верст и лет и в существо- вание которой мы уже почти не верили или, вернее, ве- рили так, как школьники верят в существование какой- нибудь Америки. У Платонова, бог весть откуда, бывали и книжки, и когда было не очень холодно, например в июле, он избегал разговоров на темы, которыми жило все «население», — какой будет или был на обед суп, будут ли давать хлеб трижды в день или сразу с утра, будет ли завтра дождь или ясная погода. Я любил Платонова, и я попробую сейчас написать его рассказ — «Заклинатель змей». Конец работы — это вовсе не конец работы. После гудка надо еще собрать инструмент, отнести его в кла- довую, сдать, построиться, пройти две из десяти еже- дневных перекличек под матерную брань конвоя, под безжалостные крики и оскорбления своих же товарищей, пока еще более сильных, чем ты, товарищей, которые то- же устали и спешат домой и сердятся из-за всякой за- держки. Надо еще пройти перекличку, построиться и от- правиться за пять километров в лес за дровами — ближ- ний лес давно весь вырублен и сожжен. Бригада лесо- рубов заготовляет дрова, а шурфовые рабочие носят по бревнышку каждый. Как доставляются тяжелые бревна, которые не под силу взять даже двум людям, — никто не знает. Автомашины за дровами никогда не посылают- ся, а лошади все стоят на конюшне по болезни. Лошадь ведь слабеет гораздо скорее, чем человек, хотя разница между ее прежним бытом и нынешним неизмеримо, ко- нечно, меньше, чем у людей. Часто кажется, да так, на- верно, оно и есть на самом деле, что человек потому и поднялся из звериного царства, стал человеком, то есть существом, которое могло придумать такие вещи, как на- ши острова со всей невероятностью их жизни, что он был физически выносливее любого животного. Не рука оче- ловечивала обезьяну, не зародыш мозга, не душа — есть 23 Зарок 353
собаки и медведи, поступающие умней и нравственней человека. И пе подчинением себе силы огня, все это было после выполнения главного условия превращения. При прочих равных условиях в свое время человек ока- зался значительно крепче и выносливей физически, только физически. «Он был живуч, как кошка» — эта поговорка неверна. О кошке правильнее было бы ска- зать — эта тварь живуча, как человек. Лошадь не вы- носит месяца зимней здешней жизни в холодном поме- щении с многочасовой тяжелой работой на морозе. Если это не якутская лошадь. Но ведь на якутских лошадях и не работают. Их, правда, и не кормят. Они, как олени зимой, «копытят» снег и вытаскивают сухую прошлогод- нюю траву. А человек живет. Может быть, он живет на- деждами? Но ведь никаких надежд у него нет. Если он не дурак, он не может жить надеждами. Поэтому так много самоубийц. Но чувство самосохранения, цепкость к жизни, физическая именно цепкость, которой подчине- но и сознание, спасает его. Он живет тем же, чем живет камень, дерево, птица, собака. Но он цепляется за жизнь крепче, чем они. И он выносливей любого животного. О всем таком и думал Платонов, стоя у входных во- рот с бревном на плече и ожидая новой переклички. Дро- ва принесены, сложены, и люди, теснясь, торопясь и ру- гаясь, вошли в темный бревенчатый барак. Когда глаза привыкли к темноте, Платонов увидел, что вовсе не все рабочие ходили на работу. В правом дальнем углу на верхних нарах, перетащив к себе един- ственную лампу — бензиновую коптилку без стекла, сидело человек семь-восемь, вокруг двоих, которые скре- стив по-татарски ноги и положив между собой засален- ную подушку, играли в карты. Дымящаяся коптилка дрожала, огонь удлиннял и качал тени. Платонов присел на край нар. Ломило плечи, коле- ни, мускулы дрожали. Платонова только утром привезли на Джанхару, и работал он первый день. Свободных мест на нарах не было. «Вот все разойдутся, — подумал Пла- тонов, — ия лягу». Он задремал. Игра наверху кончилась. Черноволосый человек с уси- ками и большим ногтем на левом мизинце перевалился к краю пар. — Ну-ка, позовите этого «Ивана Ивановича», — ска- зал он. Толчок в спину разбудил Платонова. — Ты. Тебя зовут. 354
— Ну, где он, этот Иван Иванович? — звали с верх- них нар. — Я не Иван Иванович, — сказал Платонов, щурясь. — Он не идет, Федечка. — Как не идет? Платонова вытолкали к свету. — Ты думаешь жить? — спросил его негромко Федя, вращая мизинцем с отрощенным грязным ногтем перед глазами Платонова. — Думаю, — ответил Платонов. Сильный удар кулаком в лицо сбил его с ног. Плато- нов поднялся и вытер кровь рукавом. — Так отвечать нельзя, — ласково объяснил Федя. — Вас, Иван Иванович, в институте разве так учили отве- чать? Платонов молчал. — Иди, тварь, — сказал Федя. — Иди и ложись к «параше». Там будет твое место. А будешь кричать — удавим. — Это не было пустой угрозой. Уже дважды па глазах Платонова душили полотенцем людей — по ка- ким-то своим воровским счетам. Платонов лег на воню- чие доски. — Скука, братцы, — сказал Федя, зевая, — хоть бы пятки кто почесал, что ли... — Машка, эй, Машка, иди, чеши Федечке пятки. В полосу света вынырнул Машка, бледный хорошень- кий мальчик, воренок лет восемнадцати. Он снял с ног Федечки заношенные желтые полубо- тинки, бережно снял грязные рваные носки и стал, улы- баясь, чесать пятки Феде. Федя хихикал, вздрагивая от щекотки. — Пошел вон, — вдруг сказал он. — Не можешь че- сать. Не умеешь. — Да я, Федечка... — Пошел вон, тебе говорят. Скребет, царапает. Неж- ности нет никакой. Окружающие сочувственно кивали головами. — Вот был у меня на Косом жид — тот чесал. Тот, братцы мои, чесал. Инженер. И Федя погрузился в воспоминания о жиде, который чесал пятки. — Федя, а Федя, а этот новый-то. Не хочешь по- пробовать? — Ну его, — сказал Федя. — Разве такие могут че- сать. А впрочем, подымите-ка его. 23* 355
Платонова вывели к свету. — Эй, ты, Иван Иванович, заправь-ка лампу, — рас- поряжался Федя. — И ночью будешь в печку подклады- вать. А утром — парашку на улицу. Дневальный пока- жет, куда выливать... Платонов молчал покорно. — За это, — объяснил Федя, — ты получишь миску супчику. Я ведь все равно юшки-то не ем. Иди спи. Платонов лег на старое место. Рабочие почти все спали, свернувшись по двое, по трое — так было теплее. — Эх, скука, ночи длинные, — сказал Федя. — Хоть бы роман кто-нибудь тиснул. Вот у меня па Косом... — Федя, а Федя, а этот, новый-то, — не хочешь по- пробовать. — И то, — оживился Федя. — Подымите его. Платонова подняли. — Слушай, — сказал Федя, улыбаясь почти заиски- вающе, — я тут погорячился немного. — Ничего, — сказал Платонов сквозь зубы. — Слушай, а романы ты можешь тискать? Огонь блеснул в мутных глазах Платонова. Еще бы он не мог. Вся камера следственной тюрьмы заслушива- лась «Графом Дракулой» в его пересказе. Но там были люди. А здесь? Стать шутом при дворе Миланского гер- цога, шутом, которого кормили за хорошую шутку и били за плохую? Есть ведь и другая сторона в этом деле. Он познакомит их с настоящей литературой. Он будет просветителем. Он разбудит в них интерес к художе- ственному слову, он и здесь, на дне жизни, будет вы- полнять свое дело, свой долг. По старой своей привычке Платонов не хотел себе сказать, что просто он будет на- кормлен, будет получать лишний супчик не эа вынос параши, а за другую, более благородную работу. Благо- родную ли? Это все-таки ближе к чесанию грязных пя- ток вора, чем к просветительству. Но голод, холод, по- бои... Федя, напряженно улыбаясь, ждал ответа. — М-могу, — выговорил Платонов и в первый раз за этот трудный день улыбнулся. — Могу тиснуть. — Ах ты, милый мой, — Федя развеселился. — Иди, лезь сюда. На тебе хлебушка. Получше уж завтра поку- шаешь. Садись сюда на одеяло. Закуривай. Платонов, не куривший неделю, с болезненным на- слаждением сосал махорочный окурок. — Как тебя звать-то? 356
— Андрей, — сказал Платонов. — Так вот, Андрей, значит, что-нибудь подлинней, позабористей. Вроде графа Монтекристо. О тракторах не надо. — «Отверженные», может быть? — предложил Пла- тонов. — Это о Жан Вальжапе? Это мне на Косом тискали. — Тогда «Клуб червонных валетов» или «Вам- пира»? — Вот-вот. Давай валетов. Тише вы, твари... Платонов откашлялся. — В городе Санкт-Петербурге, в тысяча восемьсот девяносто третьем году совершено было одно таинствен- ное преступление... Уже рассветало, когда Платонов окончательно обес- силел. — На этом кончается первая часть, — сказал он. — Ну, здорово, — сказал Федя. — Как он ее. Ложись здесь с нами. Спать-то много не придется — рассвет. На работе поспишь. Набирайся сил к вечеру... Платонов уже спал. Выводили на работу. Высокий деревенский парень, проспавший вчерашних валетов, злобно толкнул Плато- нова в дверях. — Ты, гадина, ходи да поглядывай. Ему тотчас же зашептали что-то на ухо. Строились в ряды, когда высокий парень подошел к Платонову. — Ты Феде-то не говори, что я тебя ударил. Я, брат, не знал, что ты романист. — Я не скажу, — ответил Платонов. СТЛАНИК На Крайнем Севере, на стыке тайги и тундры, среди карликовых берез, низкорослых кутов рябины с неожи- данно крупными светло-желтыми водянистыми ягодами, среди шестисотлетних лиственниц, что достигают зрело- сти в триста лет, живет особенное дерево — стланик. Это — дальний родственник кедра, кедрач — вечно-зеле- ные хвойные кусты со стволами потолще человеческой руки и длиной два-три метра. Он неприхотлив и растет, 357
уцепившись корнями за щели в камнях горного склона. Он мужествен и упрям, как все северные деревья. Чув- ствительность его необычайна. Поздняя осень, давно пора быть снегу, зиме. По краю белого небосвода много дней ходят низкие синеватые, будто в кровоподтеках, тучи. А сегодня осенний прони- зывающий ветер с утра стал угрожающе тихим. Пахнет снегом? Нет. Не будет снега. Стланик еще не ложился. И дни проходят за днями, снега нет, тучи бродят где-то за сопками, и на высокое небо вышло бледное малень- кое солнце, и все по-осеннему... А стланик гнется. Гнется все ниже, как бы под без- мерной, все растущей тяжестью. Он царапает своей вер- шиной камень и прижимается к земле, растягивая свои изумрудные лапы. Он стелется. Он похож на спрута, оде- того в зеленые перья. Лежа он ждет день, другой, и вот уже с белого неба сыплется, как порошок, снег, и стла- ник погружается в зимнюю спячку, как медведь. На бе- лой горе взбухают огромные снежные волдыри — это кусты стланика легли зимовать. А в конце зимы — когда снег еще покрывает землю трехметровым слоем, когда в ущельях метели утрамбо- вали плотный, поддающийся только железу, снег, — люди тщетно ищут признаков весны в природе, хотя по календарю весне пора уже прийти. Но день неотличим от зимнего — воздух разрежен и сух и ничем не отличен от январского воздуха. Но, к счастью, ощущения чело- века слишком просты, да и чувств у него немного, всего пять — этого недостаточно для предсказываний и угады- ваний. Природа тоньше человека в своих ощущениях. Кое- что мы об этом знаем. Помните рыб лососевых пород, приходящих метать икру только в ту реку, где была вы- метена икринка, из которой развилась эта рыба? По- мните таинственные трассы птичьих перелетов? Расте- ний-барометров, цветов-барометров известно нам немало. Природа в своих знаниях пользуется материалом, недо- ступным нам. И вот, среди снежной бескрайней белизны, среди без- надежности полной вдруг встает стланик. Он стряхивает снег, распрямляется во весь рдст, поднимает к небу свою зеленую, обледенелую, чуть рыжеватую хвою. Он слы- шит неуловимый нами зов весны и, веря в нее, встает раньше всех на севере. Зима кончилась. Бывает и другое: костер. Стланик слишком легкове- 358
рен. Он так не любит зиму, что готов верить теплу ко- стра. Если зимой, рядом с согнувшимся, скрюченным по- зимнему кустом стланика развести костер — стланик встанет. Костер погаснет, и разочарованный кедрач, пла- ча от обиды, снова согнется и ляжет на старое место. И его занесет снегом. Нет, он не только предсказатель погоды. Стланик — дерево надежд, единственное на Крайнем Севере вечно- зеленое дерево. Среди белого блеска снега матово-зеле- ные хвойные его лапы говорят о юге, о тепле, о жизни. Летом он скромен и незаметен — все кругом торопливо цветет, стараясь процвесть в короткое северное лето. Цветы весенние, летние, осенние перегоняют друг друга в безудержном бурном цветении. Но осень близка, и вот уже сыплется желтая мелкая хвоя, оголяя лиственницы, палевая трава свертывается и сохнет, лес пустеет, и то- гда далеко видно, как среди бледно-желтой травы и серо- го мха горят среди леса огромные зеленые факелы стла- ника. Мне стланик представлялся всегда наиболее поэтич- ным русским деревом, получше, чем прославленные пла- кучая ива, чинара, кипарис. И дрова из стланика жарче. ЗАГОВОР ЮРИСТОВ В бригаду Шмелева сгребали человеческий шлак —• людские отходы золотого забоя. Из «разреза», где добы- вают «пески» и снимают «торф», было три пути: «под сопку» в братские безымянные могилы, в больницу и в бригаду Шмелева, три пути доходяг. Бригада эта рабо- тала там же, где и другие, только дела ей поручались не такие важные. Лозунги: «Выполнение плана — закон» и «Довести план до забойщиков» — были не просто слова- ми. Их толковали так: не выполнил норму — нарушил закон, обманул государство и должен отвечать сроком, а то и собственной жизнью. И кормили шмелевцев похуже, поменьше. Но я хоро- шо помнил здешнюю поговорку: «В лагере убивает боль- шая пайка, а не маленькая». Я не гнался за большой пайкой «основных» забойных бригад. Я был переведен к Шмелеву недавно, недели три, я не зпал его лица — была в разгаре зима, голова бригади- ра была замысловато укутана каким-то рваным шарфом, 359
а вечером в бараке было темно — бензиновая «колымка» едва освещала дверь. Я и не помню бригадирского лица. Голос только хриплый, простуженный голос. Работали мы в ночной смене в декабре, и каждая ночь казалась пыткой — пятьдесят градусов не шутка. Но все же ночью было лучше, спокойней, меньше на- чальства в забое, меньше ругани и битья. Бригада строилась «на выход». Зимой строились в ба- раке, и эти последние минуты перед уходом в ледяную ночь па двепадцатичасовую смену мучительно вспоми- нать и сейчас. Здесь, в этой нерешительной толкотне у приоткрытых дверей, откуда ползет ледяной пар, сказы- вается человеческий характер. Один, пересилив дрожь, шагал прямо в темноту, другой торопливо досасывал неизвестно откуда взявшийся окурок махорочной цигар- ки, где и махорки-то не было ни запаха, ни следа; тре- тий заслонял лицо от холодного ветра; четвертый стоял над печкой, держа рукавицы и набирая в них тепло. Последних выталкивал из барака дневальный. Так поступали везде, в каждой бригаде с самыми слабыми. Меня в этой бригаде еще не выталкивали. Здесь бы- ли люди и слабее меня, и это вносило какое-то успокое- ние, нечаянную радость какую-то. Здесь я пока еще был человеком. Толчки и кулаки дневального остались в той «золотой» бригаде, откуда меня перевели к Шмелеву. Бригада стояла в бараке у двери, готовая к выходу. Шмелев подошел ко мне. — Останешься дома, — прохрипел он. — На утро перевели, что ли? — недоверчиво спро- сил я. Из смены в смену переводили всегда навстречу часовой стрелке, чтоб рабочий день не терялся и заклю- ченный не мог получить несколько лишних часов отды- ха. Эту механику я знал. — Нет, тебя Романов вызывает. •— Романов? Кто такой Романов? — Ишь, гад, Романова не знает, — вмешался дне- вальный. — Уполномоченный, понял? Не доходя до конторы, живет. Придешь в восемь часов. — В восемь часов! Чувство величайшего облегчения охватило меня. Если уполномоченный меня продержит до двенадцати, до ноч- ного «обеда» и больше, я имею право совсем не ходить сегодня на работу. Сразу тело почувствовало усталость. Но это была радостная усталость, заныли мускулы. 360
Я развязал подпояску, расстегнул бушлат и сел око- ло печки. Сразу стало тепло, и зашевелились вши под гимнастеркой. Обкусанными ногтями я почесал шею, грудь. И задремал. — Пора, пора, — тряс меня за плечо дневальный. — Иди покурить принеси, не забудь. Я постучал в дверь дома, где жил уполномоченный. Загремели щеколды, замки, множество щеколд и замков, и кто-то невидимый крикнул из-за двери: — Ты кто? <М — Заключенный Андреев по вызову. Раздался грохот щеколд, звон замков — и все за- молкло. Холод забирался под бушлат, ноги стыли. Я стал ко- лотить буркой о бурку — носили мы не валенки, а сте- ганые, шитые из старых брюк и телогреек ватные бурки. Снова загремели щеколды, и двойная дверь откры- лась, пропуская свет, тепло и музыку. Я вошел. Дверь из передней в столовую была не за- крыта —там играл радиоприемник. Уполномоченный Романов стоял передо мной. Вернее, я стоял перед ним, а он, низенький, полный, пахнущий духами, подвижный, вертелся вокруг меня, разглядывая мою фигуру черненькими быстрыми глазами. Запах заключенного дошел до его ноздрей, и он вы- тащил белоснежный носовой платок и встряхнул его. Волны музыки, тепла, одеколона охватили меня. Глав- ное — тепла. Голландская печка была раскалена. — Вот и познакомились, — восторженно твердил Ро- манов, передвигаясь вокруг меня и взмахивая душистым платком. — Вот и познакомились. — Ну, проходи. — И он открыл дверь в соседнюю комнату-кабинетик с письменным столом, двумя стульями. — Садись. Ни за что не угадаешь, зачем я тебя вы- звал. Закуривай. Он порылся в бумагах на столе. — Как твое имя-отчество? Я сказал. — А год рождения? — 1907-й. — Юрист? — Я, собственно, не юрист, но учился в Московском университете на юридическом во второй половине два- дцатых годов. 861
— Значит — юрист. Вот и отлично. Сейчас ты сиди, я позвоню кое-куда, и мы с тобой поедем. Романов выскользнул из комнаты и вскоре в столо- вой выключили музыку, и начался телефонный раз- говор. Я задремал, сидя на стуле. Даже сон какой-то начал сниться. Романов то исчезал, то опять возникал. — Слушай. У тебя есть какие-нибудь вещи в бараке? — Все со мной. — Ну вот и отлично, право, отлично. Машина сейчас придет, и мы с тобой поедем. Знаешь, куда поедем? Не угадаешь? В самый Хатыннах, в управление? Бывал там? Ну, я шучу, шучу... — Мне все равно. — Вот и хорошо. Я переобулся, размял руками пальцы ног, перевер- нул портянки. Ходики на стене показывали половину двенадцатого. Даже если все это шутки — насчет Хатыннаха, то все равно сегодня уже я на работу не пойду. Загудела близко машина, и свет фар скользнул по ставням и задел потолок кабинета. — Поехали, поехали. Романов был в белом полушубке, в якутском мала- хае, расписных торбасах. Я застегнул бушлат, подпоясался, подержал рукави- цы над печкой. Мы вышли к машине. Полуторатонка с откинутым кузовом. — Сколько сегодня, Миша? — спросил Романов у шофера. — Шестьдесят, товарищ уполномоченный. Ночные бригады сняли с работы. Значит, и наша, шмелевская, дома. Мне не так уж повезло, выходит. — Ну, Андрееев, — сказал оперуполномоченный, прыгая вокруг меня. — Ты садись в кузов. Недалеко ехать. А Миша поедет побыстрей. Правда, Миша? Миша промолчал. Я влез в кузов, свернулся в клу- бок, обхватил руками ноги. Романов втиснулся в кабину, и мы поехали. Дорога была плохая, и так кидало, что я не застыл. Думать ни о чем не хотелось, да на холоде и думать нельзя. Часа через два замелькали огни, и машина останови- 362
лась около двухэтажного деревянного рубленого дома. Везде было темно, и только в одном окне второго этажа горел свет. Двое человек в тулупах стояли около боль- шого крыльца. — Ну, вот и доехали, вот и отлично. Пусть он тут постоит, — и Романов исчез па большой лестнице. Было два часа ночи. Огонь был потушен везде. Го- рела только лампочка за столом дежурного. Ждать пришлось недолго. Романов — он уже успел раздеться и был в форме МВД — сбежал с лестницы и замахал руками. — Сюда, сюда. Вместе с помощником дежурного мы двинулись на- верх и в коридоре второго этажа остановились перед дверью с дощечкой «Ст. уполномоченный МВД Смер- тин». Столь угрожающий псевдоним (не настоящая же это фамилия) произвел впечатление даже на меня, устав- шего беспредельно. «Для псевдонима — чересчур...» — подумал я, но на- до было уже входить, идти по огромной комнате с порт- ретом Сталина во всю степу, остановиться перед пись- менным столом исполинских размеров, разглядывать бледное рыжеватое лицо человека, который всю жизнь провел в комнатах, в таких вот комнатах. Романов почтительно сгибался у стола. Тусклые голубые глаза старшего уполномоченного товарища Смертина остановились на мне. Остановились очень недолго: он что-то искал на столе, перебирал ка- кие-то бумаги. Услужливые пальцы Романова нашли то, что было нужно найти. — Фамилия? — спросил Смертин, вглядываясь в бу- маги. — Имя-отчество? — Статья? — Срок? Я ответил. —- Юрист? — Юрист. Бледное лицо поднялось от стола. — Жалобы писал? — Писал. Смертин засопел. — За хлеб? — И за хлеб, и просто так. — Хорошо. Ведите его. 363
Я не сделал ни одной попытки что-нибудь выяснить, спросить. Зачем? Ведь я не на холоде, не в ночном зо- лотом забое. Пусть выясняют что хотят. Пришел помощник дежурного с какой-то запиской, и меня повели по ночному поселку на самый край, где под защитой четырех караульных вышек за тройной загород- кой из колючей проволоки помещался «изолятор», лагер- ная тюрьма. В тюрьме были камеры большие, а были и одиночки. В одну из таких одиночек и втолкнули меня. Я расска- зал о себе, не ожидая ответа у соседей, не спрашивая их ни о чем. Так положено, чтобы не думали, что я «под- сажен». Настало утро, очередное колымское зимнее утро, без света, без солнца, сначала неотличимое от ночи. Ударили в рельс, принесли ведро дымящегося кипят- ка. За мной пришел конвой, и я попрощался с товари- щами. Я не знаю о них ничего. Меня привели к тому же самому дому. Дом мне по- казался меньше, чем ночью. Пред светлые очи Смертина я уже не был допущен. Дежурный велел мне сидеть и ждать, и я сидел и ждал до тех пор, пока не услышал знакомый голос: — Вот и хорошо! Вот и отлично! Сейчас вы поеде- те! — На чужой территории Романов называл меня на «вы». Мысли тяжело передвигались в мозгу — почти физи- чески ощутимо. Надо было думать о чем-то новом, к че- му я не привык, не знаю новое. Это — новое — не при- исковое. Если бы мы возвращались на свой прииск «Пар- тизан», то Романов сказал бы: «Сейчас мы поедем». Зна- чит, меня везут в другое место. Да пропади все про- падом! По лестнице почти вприпрыжку спустился Романов. Казалось, вот-вот он сядет на перила и съедет вниз, как мальчишка. В руках он держал почти целую буханку хлеба. — Вот, это вам на дорогу. И еще вот. — Он исчез наверху и вернулся с двумя селедками. — Порядок, да? Все, кажется... Да, самое-то главное и забыл, что значит некурящий человек. Романов поднялся наверх и появился снова с газе- той. На газете была насыпана махорка. Коробочки три, наверное, — опытным глазом определил я. В пачке 364
восьмушка —« восемь спичечных коробок. Это лагерная мера объема. — Это вам на дорогу. Сухой паек, так сказать. Я молчал. — А конвой уже вызвали? — Вызвали, — сказал дежурный. Наверх пришлите старшего. И Романов исчез на лестнице. Пришли два конвоира — один постарше, рябой, в папахе кавказского образца; другой молодой, лет два- дцати, розовощекий, в красноармейском шлеме. — Вот этот, —' сказал дежурный, показывая на меня. Оба —молодой и рябой — оглядели меня очень вни- мательно с ног до головы. — А где начальник? — спросил рябой. — Вверху. И пакет там. Рябой пошел вверх и скоро вернулся вместе с Рома- новым. Они говорили негромко, и рябой показывал на меня. — Хорошо, —сказал наконец Романов, — мы дадим записку. Мы вышли на улицу. Около крыльца, там же, где ночью стоял грузовичок с «Партизана», стоял комфор- табельный «ворон» — тюремный автобус с решетчатыми окнами. Я сел внутрь. Решетчатые двери закрылись, конвоиры уселись в тамбуре, и машина двинулась. Неко- торое время «ворон» шел по «трассе» — по центрально- му шоссе, что разрезает пополам всю Колыму, но потом свернул куда-то в сторону. Дорога вилась между сопок, мотор все время хрипел на подъемах, отвесные скалы с редким лиственным лесом и заиндевевшие ветки ивняка^ Наконец, сделав несколько поворотов вокруг сопок, ма- шина, идущая по руслу ручья, вышла на небольшую площадку. Здесь была просека, караульные вышки, а вглубь, метрах в трехстах, — косые вышки и темная масса бараков, окруженных колючей проволокой. Дверь маленькой будочки-домика на дороге отвори- лась, и вышел дежурный, опоясанный револьвером. Машина остановилась, не глуша мотора. Шофер выскочил из кабины и прошел мимо моего окна. — Вишь, как кружило. Истинно Серпантинная. Это название было мне знакомо, говорило мне боль- ше, чем угрожающая фамилия Смертина. Это была 365
«Серпантинная» знаменитая следственная тюрьма Колымы, где столько людей погибло в прошлом году. Трупы их не успели еще разложиться. Впрочем, их тру- пы будут нетленны всегда — мертвецы вечной мерз- лоты. Старший конвоир ушел по тропке к тюрьме, а я си- дел у окна и думал, что вот пришел и мой час, моя оче- редь. Думать о смерти было так же трудно, как о чем- нибудь другом. Никаких картин собственного расстрела я себе не рисовал. Сидел и ждал. Наступали уже сумерки зимние. Дверь «ворона» от- крылась, старший конвоир бросил мпе валенки. — Обувайся! Снимай бурки. Я разулся, попробовал. Нет, не лезут. Малы. »— В бурках не доедешь, — сказал рябой. — Доеду. Рябой швырнул валенки в угол машины. — Поехали! Машина развернулась, и «ворон» помчался прочь от « Серпантинной ». Вскоре по мелькающим мимо машинам я понял, что мы снова на «трассе». Машина сбавила ход — кругом горели огни большо- го поселка. Автобус подошел к крыльцу ярко освещен- ного дома, и я вошел в светлый коридор, очень похожий на тот, где хозяином был уполномоченный Смертин — за деревянным барьером возле стенного телефона сидел дежурный с пистолетом на боку. Это был поселок Ягод- ный. В первый день путешествия мы проехали всего сем- надцать километров. Куда мы поедем дальше? Дежурный отвел меня в дальнюю комнату, которая оказалась карцером с топчаном, ведром воды и «пара- шей». В двери был прорезан «глазок». Я прожил там два дня. Успел даже подсушить и пе- ремотать бинты на ногах — ноги в цинготных язвах гноились. В доме райотдела МВД стояла какая-то захолустная тишина. Из своего уголка я прислушивался напряжен- но. Даже днем редко-редко кто-то топал по коридору. Редко открывалась входная дверь, поворачивались клю- чи в дверях. И дежурный, постоянный дежурный, не- бритый, в старой телогрейке, с наганом через плечо — все выглядело захолустным по сравнению с блестящим Хатыннахом, где товарищ Смертин творил высокую по- литику. Телефон звонил редко-редко. 366
— Да. Заправляются. Да. Не знаю, товарищ на- чальник. — Хорошо, я им передам. О ком тут шла речь? О моих конвоирах? Раз в день, к вечеру, дверь моей камеры раскрывалась, и дежурный вносил котелок супу, кусок хлеба. «Ешь!» Это мой обед. Казенный. И приносил ложку. Второе блюдо было сме- шано с первым, вылито в суп. Я брал котелок, ел и вылизывал дно до блеска по приисковой привычке. На третий день дверь открылась, и рябой боец, оде- тый в тулуп поверх полушубка, шагнул через порог кар- цера. — Ну, отдохнул? Поехали. Я стоял на крыльце. Я думал, что мы поедем опять в «утепленном» тюремном автобусе, но «ворона» нигде не было видно. Обыкновенная трехтонка стояла у крыльца. — Садись. Я послушно перевалился через борт. Молодой боец влез в кабину шофера. Рябой сел рядом со мной. Машина двинулась, и через несколько минут мы очутились на «трассе». Куда меня везут? К северу или к югу? К западу или к востоку? Спрашивать было не нужно, да конвой и не должен говорить. На другой участок передают? На какой? Машина тряслась много часов и вдруг остановилась. — Здесь мы пообедаем. Слезай. Я слез. Мы вошли в дорожную «трассовую» столовую. «Трасса» — артерия и главный нерв Колымы. В обе стороны беспрерывно движутся грузы техники — без охраны, продукты — с обязательным конвоем — беглецы нападают, грабят. Да и от шофера и агента снабжения конвой, хоть и надежный, но все же защи- та — может предупредить воровство. В столовых встречаются геологи, разведчики поиско- вых партий, едущие в отпуск с заработанным длинным рублем, подпольные продавцы табака и чифиря, север- ные герои и северные подлецы. В столовых спирт здесь продают всегда. Они встречаются, спорят, дерутся, обме- ниваются новостями и спешат, спешат... Машины с невы- ключенпым мотором оставляют работать, а сами ложатся 367
спать в кабину на два-три часа, чтобы отдохнуть и сно- ва ехать. Тут же везут заключенных чистенькими пар- тиями вверх в тайгу и грязной кучей отбросов — сверху обратно из тайги. Тут и сыщики-оперативники, которые ловят беглецов. И сами беглецы — часто в военной фор- ме. Здесь едет в «Зисах» начальство — хозяева жизни и смерти всех этих людей. Драматургу надо показывать Север именно в дорожной столовой. Это наилучшая сцена. Там я стоял, стараясь протискаться поближе к печке, огромной печке-бочке, раскаленной докрасна. Конвоиры не очень беспокоились, что я сбегу, — я слишком осла- бел — и это было хорошо видно. Всякому было ясно, что доходяге па пятидесятиградусном морозе некуда бежать. — Садись вон, ешь. Конвоир купил мне тарелку супа, дал хлеба. — Сейчас поедем дальше, — сказал молодой. — Старшой придет, и поедем. Но рябой пришел не один. С ним был немолодой «боец» (солдатами их еще в те времена не звали) с вин- товкой и в полушубке. Он поглядел на меня, на рябого. — Ну, что же, можно, — сказал он. — Пошли, — сказал мне рябой. Мы перешли в другой угол огромной столовой. Там у стены сидел, скорчившись, человек в бушлате и шапоч- ке-бамлагерке, черной фланелевой ушанке. — Садись сюда, — сказал мне рябой. Я послушно опустился на пол рядом с тем человеком. Он не повер- нул головы. Рябой и незнакомый боец ушли. Молодой «мой» кон- воир остался с нами. — Они отдых себе делают, понял? — зашептал мне внезапно человек в арестантской шапочке. — Не имеют права. — Да, душа из них вон, — сказал я. — Пусть дела- ют как хотят. Тебе что — кисло от этого? Человек поднял голову: — Я тебе говорю, не имеют права... — А куда нас везут? — спросил я. — Куда тебя везут, не знаю, а меня в Магадан. На расстрел. — На расстрел? — Да. Я — приговоренный. Из западного управле- ния. Из Сусумана. 368
Это мне совсем не понравилось. Но я ведь не знал «порядков», процедурных порядков «высшей меры». Я смущенно замолчал. Подошел рябой боец вместе с новым нашим спут- ником. Они стали говорить что-то между собой. Как только конвоя стало больше — они стали резче, грубее. Мне уже больше не покупали супа в столовой. Проехали еще несколько часов, и в столовой к нам подвели еще троих — «этап», «партия» собиралась уже значительная. Трое новых были неизвестного возраста, как все ко- лымские доходяги; вздутая белая кожа, припухлость лиц говорили о голоде, о цинге. Лица были в пятнах обморо- жений. — Вас куда везут? — В Магадан. На расстрел. Мы приговоренные. Мы лежали в кузове трехтонки, скрючившись, уткнувшись в колени, в спины друг друга. У трехтонки были хорошие рессоры, «трасса» была отличной доро- гой, пас почти не подбрасывало, — и мы начали за- мерзать. Мы кричали, стонали, но конвой был неумолим. На- до было засветло добраться до Спорного. Приговоренный к расстрелу умолял «перегреться» хоть на пять минут. Машина влетела в Спорный, когда уже горел свет. Пришел рябой: — Вас поместят на ночь в лагерный изолятор, а ут- ром поедем дальше. Я промерз до костей, онемел от мороза, стучал из по- следних сил подошвами бурок о снег. Не согревался. «Бойцы» все искали лагерное начальство. Наконец через час нас отвели в мерзлый, нетопленый лагерный изоля- тор. Иней затянул все стены, земляной пол весь оледе- нел. Кто-то внес ведро воды. Загремел замок. А дрова? А печка? Вот здесь в эту ночь на Спорном я отморозил наново все десять пальцев ног, безуспешно пытаясь заснуть хоть на минуту. Замелькали сопки, захрипели встречные машины. Машина спустилась с перевала, и нам стало так теп- ло, что захотелось никуда не ехать, подождать, походить хоть немного по этой чудесной земле. 24 Зарок 369
Разница была градусов в десять, не меньше. Да и ветер был какой-то теплый, чуть не весенний. — Конвой! Оправиться!.. — Как еще рассказать бойцам, что мы рады теплому, южному ветру, избавле- нию от леденящей душу тайги. — Ну, вылезай! Конвоирам тоже было приятно размяться, закурить. Мой искатель справедливости уже приближался к кон- воиру: — Покурим, гражданин боец? — Покурим. Иди на место. Один из новичков не хотел слезать с машины. Но, видя, что «оправка» затянулась, он передвинулся к бор- ту и поманил меня рукой. — Помоги спуститься. Я протянул руки и, бессильный доходяга, вдруг по- чувствовал необычайную легкость его тела, какую-то смертную легкость. Я огошел. Человек, держась руками за борт машины, сделал несколько шагов. — Как тепло. — Но глаза были смутны, без всякого выражения. — Ну, поехали, поехали. Тридцать градусов. С каждым часом становилось все теплее. В столовой поселка «Палатка» наши конвоиры обе- дали последних! раз. Рябой купил мне килограмм хлеба. — Возьми вот беляшки. Вечером приедем. Шел мелкий снег, когда далеко внизу показались ог- ни Магадана. Было градусов десять. Безветренно. Снег падал почти отвесно — мелкие, мелкие снежинки. Машина остановилась близ райотдела МВД. Конвои- ры вошли в помещение. Вышел человек в штатском костюме, без шапки. Бру- ках он держал разорванный конверт. Он выкрикнул чью-то фамилию, привычно, звонко. Человек с легким телом отполз по его знаку в сто- рону. — В тюрьму! Человек в костюме скрылся в здании и сейчас же явился. В руках его был новый конверт. — Иванов? — Константин Иванович. — В тюрьму! — Угрицкий Сергей Федорович! — В тюрьму! 370
— Симонов Евгений Петрович! — В тюрьму! Я не прощался ни с конвоем, ни с теми, кто ехал вместе со мной в Магадан. Это не принято. Перед крыльцом райотдела стоял только я вместе со своими конвоирами. Человек в костюме показался на крыльце с пакетом. — Андреев! — В райотдел! Сейчас я вам дам расписку, — ска- зал человек моим конвоирам. Я вошел в помещение. Первым делом — где печка? Вот она — батарея центрального отопления. Дежурный за деревянным барьером. Телефон. Победнее, чем у то- варища Смертина в Хатыннахе. А может быть, потому, что то был первый такой кабинет в моей колымской жизни? Вверх по коридору уходила крутая лестница на вто- рой этаж. Недолго я ждал. Сверху спустился тот самый человек в костюме, который принимал нас на улице. — Идите сюда. По узкой лесенке поднялись мы на второй этаж, до- шли до двери с надписью: «Я. Атлас, ст. уполномо- ченный». — Садитесь. Я сел. В крошечном кабинете главное место занимал стол. Бумаги, папки, списки какие-то. Атласу было лет тридцать восемь-сорок. Полный мужчина, черноволосый, чуть лысоватый. — Фамилия? — Андреев. — Имя, отчество, статья, срок? Я ответил. — Юрист? — Юрист. Атлас вскочил с места и обошел вокруг стола: «Пре- красно!» — С вами будет говорить капитан Ребров! — А кто такой капитан Ребров? — Начальник СПО. Идите вниз. Я возвратился к своему месту около батареи. Раз- мыслив над новостями, я решил заблаговременно съесть тот килограмм беляшки, который мне дали конвоиры. Бак с водой и прикованная к нему кружка были тут же. Ходики на стене мерно тикали. В полудреме я слышал. 24* 371
как кто-то прошел мимо меня наверх быстрыми шага- ми, и дежурный разбудил меня. — К капитану Реброву. Меня провели на второй этаж. Открылась дверь не- большого кабинета, и я услышал резкий голос: — Сюда, сюда! Обыкновенный кабинет, чуть побольше того, где я был часа два назад. Стекловидные глаза капитана Реб- рова устремлены были прямо на меня. На углу стола стоял недопитый стакан чая с лимоном, обкусанная ко- рочка сыра на блюдце. Телефоны. Папки. Портреты. — Фамилия? — Андреев. — Имя-отчество? Статья? Срок? Юрист? — Юрист. Капитан Ребров перегнулся через стол, приближая ко мне стеклянные глаза и спросил: — Вы Парфентьева знаете? — Да, знаю. Парфентьев был моим бригадиром в забойной бригаде на прииске еще до того, как я попал в бригаду Шмелева. Из парфентьевской бригады меня перевели в бригаду Потураева, а оттуда — к Шмелеву. У Парфентьева я ра- ботал несколько месяцев. — Да. Знаю. Это мой бригадир. Дмитрий Тимофеевич Парфентьев. — Так. Хорошо. Значит, Парфентьева знаете? — Да, знаю. — А Виноградова знаете? — Виноградова не знаю. — Виноградова, председателя Далькрайсуда? — Не знаю. Капитан Ребров зажег папиросу, глубоко затянул- ся и продолжал разглядывать меня, думая о чем-то свеем. Капитан Ребров потушил папиросу о блюдце. — Значит, ты знаешь Виноградова и не знаешь Пар- фентьева? — Нет, я не знаю Виноградова... — Ах, да. Ты знаешь Парфентьева и не знаешь Ви- ноградова. Ну что ж! Капитан Ребров нажал кнопку звонка. Дверь за мо- ей спиной открылась. — В тюрьму! Блюдечко с окурком и недоеденной корочкой сыра 372
осталось в кабинете начальника СПО на письменном столе справа, возле графина с водой. Глубокой ночью конвоир вел меня по спящему Ма- гадану. — Шагай скорее. — Мне некуда спешить. — Поговори еще! — Боец вынул пистолет. — За- стрелю как собаку. Списать нетрудно. — Не спишешь, — сказал я. — Ответишь перед ка- питаном Ребровым. — Иди, зараза! Магадан — город маленький. Вскоре мы добрались до «Дома Васькова», как называется местная тюрьма. Васьков был заместителем Берзина, когда строился Ма- гадан. Деревянная тюрьма была одним из первых мага- данских зданий. Тюрьма сохранила имя человека, кото- рый строил ее. В Магадане давно построена каменная тюрьма, но и это новое, «благоустроенное» здание по по- следнему слову техники называется «Домом Васькова». После кратких переговоров на «вахте» меня спустили во двор «Дома Васькова». Низкий, приземистый, длин- ный корпус тюрьмы из гладких тяжелых лиственных бревен. Через двор — две «палатки» — деревянные здания. — Во вторую, — сказал голос сзади. Я ухватился за ручку двери, открыл дверь и вошел. Двойные нары, полные людьми. Но не тесно, не вплотную. Земляной пол. Печка-полубочка на длинных железных ногах. Запах пота, лизоля и грязного тела. С трудом я вполз наверх — теплее все-таки — и про- лез на свободное место. Сосед проснулся. — Из тайги? — Из тайги. — Со вшами? — Со вшами. — Ложись тогда в угол. У нас здесь вшей нет. Здесь дизенфекция бывает. «Дизенфекцня — это хорошо, — думал я. — А глав- ное — тепло». Утром кормили. Хлеб, кипяток. Мне еще хлеба не полагалось. Я снял с ног бурки, положил их под голову, спустил ватные брюки, чтобы согреть ноги, заснул и проснулся через сутки, когда уже давали хлеб, и я был зачислен на полное довольствие «Дома Васькова». 373
В обед давали юшку от галушек, три ложки пшен- ной каши. Я спал до утра следующего дня, до той мину- ты, когда дикий голос дежурного разбудил меня. — Андреев! Андреев! Кто Андреев? Я слез с нар. — Вот я. — Выходи во двор — иди вот к тому крыльцу. Двери подлинного «Дома Васькова» открылись пере- до мной, и я вошел в низкий, тускло освещенный кори- дор. Надзиратель отпер замок, отвалил массивную же- лезную щеколду и открыл крошечную камеру с двойны- ми нарами. Два человека, согнувшись, сидели в углу нижних нар. Я подошел к окну, сел. За плечи меня тряс человек. Это был мой приисковый бригадир Дмитрий Тимофеевич Парфентьев. — Ты понимаешь что-нибудь? — Ничего не понимаю. — Когда тебя привезли? — Три дня назад. На легковушке Атлас привез. — Атлас? Он допрашивал мепя в райотделе. Лет со- рока, лысоватый. В штатском. — Со мпой он ехал в военном. — А что тебя спрашивал капитан Ребров? — Не знаю ли я Виноградова? - Ну? — Откуда же мне его знать? — Виноградов — председатель Далькрайсуда. — Это ты знаешь, а я — не знаю, кто такой Вино- градов. — Я учился с ним. Я начал кое-что понимать. Парфентьев был до ареста областным прокурором в Челябинске, карельским про- курором. Виноградов, проезжая через «Партизан», узнав, что его университетский товарищ в забое, передал ему деньги, попросил начальника «Партизана» Анисимова помочь Парфентьеву. Парфентьева перевели в кузнипу молотобойцем. Анисимов сообщил о просьбе Виноградо- ва в МВД, Смертину, тот — в Магадан, капитану Реб- рову, и начальник СПО приступил к разработке дела Виноградова. Были арестованы все юристы-заключенные по всем приискам Севера. Остальное было делом следо- вательской техники. А здесь мы зачем? Я был в «палатке»... — Нас выпускают, дурак, — сказал Парфентьев. 374
— Выпускают? На волю? То есть не на волю, а на пересылку, на транзитку. — Да, — сказал третий человек, выползая на свет и оглядывая меня с явным презрением. Раскормленная розовая рожа. Одет он был в черную дошку, зефирова рубашка была расстегнута на его груди. — Что, знакомы? Не успел вас задавить капитан Ребров. Враг народа... — А ты-то — друг народа? — Да уж, по крайней мере, не политический. Ром- бов не носил. Не издевался над трудовыми людьми. Вот из-за вас, из-за таких, и нас сажают. — Блатной, что ли? — Кому блатной, а кому портной. — Ну, перестаньте, перестаньте, — заступился за меня Парфентьев. — Гад! Не терплю! Загремели двери. — Выходи! Около вахты толклось человек семь. Мы с Парфенть- евым подошли поближе. — Вы что — юристы, что ли? — спросил Пар- фентьев. - Да! Да! — А что случилось? Почему нас выпускают? — Капитан Ребров арестован. Велено освободить всех, кто по его ордерам, — негромко сказал кто-то все- ведущий. ТИФОЗНЫЙ КАРАНТИН Человек в белом халате протянул руку, и Андреев вложил в растопыренные, розовые, вымытые пальцы с остриженными ногтями свою соленую, ломкую гимна- стерку. Человек отмахнулся, затряс ладонью. — Белья у меня нет, — сказал Андреев равнодушно. Тогда фельдшер взял андреевскую гимнастерку обе- ими руками, ловким, привычным движением вывернул рукава и вгляделся... — Есть, Лидия Ивановна. — И заорал на Андре- ева: — Что же ты так обовшивел, а? — Разве они виноваты? — сказала Лидия Ивановна 375
негромко и укоризненно, подчеркивая слово «они», и взяла со стола стетоскоп. На всю свою жизнь запомнил Андреев эту рыжень- кую Лидию Ивановну, тысячу раз благословлял ее, вспоминая всегда с нежностью и теплотой. За что? За то, что она подчеркнула слово «ОНИ» в этой фразе — един- ственной, которую Андреев слышал от нее. За доброе слово, сказанное вовремя. Дошли ли до нее эти благо- словения? Осмотр был педолог. Стетоскоп пе нужен был для это- го осмотра. Лидия Ивановна подышала на фиолетовую печать и с силой, обеими руками прижала ее к типографскому ка- кому-то бланку. Она вписала туда несколько слов, и Андреева увели. Конвоир, ждавший в сенях санчасти, повел Андреева не обратно в тюрьму, а в глубь поселка, к одному из больших складов. Двор возле склада был огорожен ко- лючей проволокой в десять законных рядов, с калиткой, около которой ходил часовой в тулупе и с винтовкой. Они вошли во двор и подошли к пакгаузу. Яркий элект- рический свет бил из дверной щели. Конвоир с трудом распахнул дверь, огромную, сделанную для автомашин, а не для людей, и исчез в пакгаузе. На Андреева пахну- ло запахом грязного тела, лежалых вещей, кислым че- ловеческим потом. Смутный гул человеческих голосов на- полнял эту огромную коробку. Четырехэтажные сплош- ные нары, рубленные из цельных лиственниц, были строением вечным, рассчитанным навечно, как мосты Цезаря. На стеллажах огромного пакгауза лежало более тысячи людей. Это был один из двух десятков больших складов, доверху набитых новым, живым товаром, — в порту был тифозный карантин, и вывоза, или, как го- ворят по-тюремному, этапа, из него не было уже больше месяца. Лагерное кровообращение, где эритроциты — живые люди, было нарушено. Транспортные машины простаивали. Прииски увеличивали рабочий день за- ключенных. В самом городе хлебозавод не справлялся с выпечкой хлеба — ведь каждому надо было дать по пятьсот граммов ежедневно, и хлеб пытались печь па частных квартирах. Злость начальства нарастала тем более, что из тайги понемногу попадал в город арестант- ский шлак, который выбрасывали прииски. В секции, как по-модному называли этот склад, куда привели Андреева, было более тысячи человек. Но сразу 376
это множество не было заметным. Люди лежали на верх- них нарах голыми от жары, на нижних нарах и под на- рами — в телогрейках, бушлатах и шапках. Большинст- во лежало навзничь или ничком (никто не объяснит, от- чего арестанты почти не спят на боку), и их тела на массивных нарах казались наростами, горбами дерева, выгнувшейся доской. Или они сдвигались в тесные группы возле или во- круг рассказчика — «романиста» либо вокруг случая, а случай возникал со всей необходимостью ежеминутно при такой прорве людей. Люди лежали здесь уже больше месяца, на работу они не ходили — ходили только в баню для дезинфекции вещей. Двадцать тысяч рабочих дней, сто шестьдесят тысяч рабочих часов, а может быть, и триста двадцать тысяч часов — рабочие дни бывают разные. Или двадцать тысяч сохраненных дней жизни. Двадцать тысяч дней жизни. По-разному можно рас- суждать о цифрах, статистика — наука коварная. Когда раздавалась пища — все были на местах (пи- тание выдавалось по десяткам). Людей было так много, что раздатчики пищи, едва закончив раздачу обеда, при- нимались выдавать ужин. В секции с утра до вечера раздавали пищу. А ведь утром выдавался только хлеб на весь день и чай — теплая кипяченая вода — и через день но полселедки, в обед — только суп, в ужин — только каша. И все-таки на выдачу этого не хватало времени. Нарядчик нодвел Андреева к парам и показал на вто- рые нары. — Вот твое место! Вверху запротестовали, но нарядчик выругался. Андреев, уцепясь обеими руками за край нар, пытался безуспешно закинуть правую ногу на нары. Сильная ру- ка нарядчика подкинула его, и он тяжело плюхнулся по- среди голых тел. Никто не обращал на него внимапия. Процедура «прописки» и въезда была закончена. Андреев спал. Он просыпался только тогда, когда да- вали пищу, и после, аккуратно и бережно вылизав свои руки, снова спал, только некрепко — вши не давали крепко спать. Никто его не расспрашивал, хотя во всей этой тран- зитке немного было людей из тайги — а всем остальным суждена была туда дорога. И они это понимали. Именно поэтому они не хотели ничего энать о неотвратимой тай- 377
ге. И это было правильно, как рассудил Андреев. Все, что видел он, им не надо было знать. Избежать ничего нельзя — ничего тут не предусмотришь. Лишний страх — к чему он? Здесь были еще люди — Андреев был пред- ставителем мертвецов. И его знания, знания мертвого человека, не могли им, еще живым, пригодиться. Дня через два настал банный день. Дезинфекции и бани всем уже надоели, и собирались неохотно, но Андрееву очень хотелось расправиться со своими вшами. Времени у него теперь было сколько угодно, и несколько раз в день он просматривал все швы своей побелевшей гимнастерки. Но окончательный успех могла дать только дезкамера. Поэтому он шел охотно, и хоть белья ему пе дали, сырую гимнастерку пришлось надеть на голое те- ло, но привычных укусов он не чувствовал. В бане давали воды по норме: таз горячей и таз хо- лодной, — но Андреев обманул банщика и еще лишний таз получил. Кусочек мыла крошечный давали, но на полу можно было собрать обмылки, и Андреев постарался вымыться как следует. За последний год это была лучшая баня. И пусть кровь и гпой текли из цинготных язв на голе- нях Андреева. Пусть шарахаются от него в бане люди. Пусть брезгливо отодвигаются от его вшивой одежды. Выдали из дезкамеры вещи, и сосед Андреева Огнев вместо овчинных меховых чулок получил игрушечные — так села кожа. Огнев заплакал — меховые чулки были его спасением на Севере. Но Андреев недоброжелатель- но смотрел на него. Столько он видел плачущих мужчин по самым различным причинам. Были хитрецы-притвор- щики, были нервнобольные, были потерявшие надежду, были обозленные. Были плачущие от холода. Плачущих от голода Андреев не видал. Обратно шли по темному, молчаливому городу. Алю- миниевые лужи застыли, но воздух был свежий, весен- ний. После этой бани Андреев спал особенно крепко, «сытно поспал», как говорил его сосед Огнев, уже забыв- ший про свое банное приключение. Никого никуда не выпускали. Но все же в секции бы- ла единственная должность, позволявшая выход за прово- локу. Правда, здесь шла речь не о выходе из лагерного поселка за внешнюю проволоку — три забора по десять ниток колючки, да еще запретное пространство, обнесен- ное низко натянутой проволокой. О том никто и не меч- тал. Здесь шла речь о выходе из проволочного дворика. 378
Там была столовая, кухпя, склады, больница — словом, иная, запретная для Андреева жизнь. За проволоку вы- ходил единственный человек — ассенизатор. И когда оп умер внезапно (жизнь полна благодетельных случайно- стей), Огнев — сосед Андреева — проявил чудеса энер- гии и догадливости. Он два дня не ел хлеба, затем выме- нял на хлеб большой фибровый чемодан. — У барона Манделя, Андреев! Барон Мандель! Потомок Пушкина! Вон там, там. Барон — длинный, узкоплечий, с крошечным лысым че- репом — был далеко виден. Но познакомиться с ним но пришлось Андрееву. У Огнева сохранился коверкотовый пиджак еще с во- ли, в карантине Огнев был всего несколько месяцев. Огнев преподнес нарядчику пиджак и фибровый че- модан п получил должность умершего ассенизатора. Не- дели через две блатные придушили Огнева в темноте — не до смерти, к счастью, — и отняли у него около трех тысяч рублей деньгами. Андреев почти пе встречался с Огневым в расцвет его коммерческой карьеры. Избитый и истерзанный, Огнев исповедовался Андрееву ночью, заняв старое место. Андреев мог бы ему рассказать кое-что из того, что оп видел на прииске, но Огнев ничуть не раскаивался и не жаловался. — Сегодня они меня, завтра я их. Я их... обыграю... В стос, в терц, в буру обыграю. Все верну! Огнев ни хлебом, пи деньгами не помог Андрееву, но это и не было принято в таких случаях — с точки зре- ния лагерной этики все обстояло нормально. В один из дней Андреев удивился, что он еще живет. Подниматься на нары было так трудно, но все же он поднимался. Самое главное —- он не работал, лежал, и даже пятьсот граммов ржаного хлеба, три ложки каши и миска жидкого супа в день могли воскрешать человека. Лишь бы он не работал. Именно здесь он понял, что не имеет страха и жизнью не дорожит. Понял и то, что он испытан великой пробой п остался в живых. Что страшный приисковый опыт суждено ему применить для своей пользы. Он понял, что, как ни мизерны возможности выбора, свободной воли арестанта, они все же есть; эти возможности — реаль- ность, они могут спасти жизнь при случае. И Андреев был готов к этому великому сражению, когда звериную хитрость он должен противопоставить зверю. Его обма- 379
вывали. И он обманет. Он не умрет, не собирается умирать. Он будет выполнять желания своего тела, то, что ему рассказало тело на золотом прииске. На прииске он про- играл битву, но это была не последняя битва. Он — шлак, выброшенный с прииска. И он будет этим шлаком. Он видел, что фиолетовый оттиск, который сделан на какой-то бумаге руками Лидии Ивановны, — оттиск трех букв: «ЛФТ» — легкий физический труд. Андреев знал, что на эти метки не обращают внимания на приисках, но здесь, в центре, он собирался извлечь из них все, что можно. Но возможностей было мало. Можно было сказать нарядчику: «Вот я, Андреев, здесь лежу и никуда не хочу ехать. Если меня пошлют на прииск, то на первом перевале, как затормозит машина, я прыгаю вниз, пусть конвой меня застрелит — все равно на золото я больше не поеду». Возможностей было мало. Но здесь он будет умнее, будет больше доверять телу. И тело его не обманет. Его обманула семья, обманула страна. Любовь, энергия, спо- собности — все было растоптано, разбито. Все оправда- ния, которые искал мозг, были фальшивы, ложны, и Андреев это понимал. Только возбужденный прииском звериный инстинкт мог подсказать и подсказывал вы- ход. Именно здесь, на этих циклопических нарах, понял Андреев, что он кое-чего стоит, что он может уважать себя. Вот он здесь еще живой и никого не предал и не продал ни на следствии, ни в лагере. Ему удалось много сказать правды, ему удалось подавить в себе страх. Не то что он ничего вовсе не боялся, нет, моральные барьеры определились яснее и четче, чем раньше, все стало проще, ясней. Ясно было, например, что нельзя выжить Андрееву. Прежнее здоровье утеряно бесследно, сломано навеки. Навеки ли? Когда Андреева привезли в этот город, он думал, то жизни его две-три недели. А для того, чтобы вернулась прежняя сила, нужен полный от- дых, многомесячный, на чистом воздухе, в курортных условиях, с молоком, шоколадом. И так как -совершенно ясно, что такого курорта Андрееву не видать, ему при- дется умереть. Что онять-таки не страшно. Умерло мно- го товарищей. Но что-то сильнее смерти не давало ему умереть. Любовь? Злоба? Нет. Человек живет в силу тех же самых причин, почему живет дерево, камень, 380
собака. Вот это понял и не только понял, а почувство- вал хорошо Андреев именно здесь, на городской тран- зитке, во время тифозного карантина. Расчесы на коже зажили гораздо раньше, чем другие раны Андреева. Исчезал понемногу черепаховый пан- цирь, в который превратилась на прииске человеческая кожа; ярко-розовые кончики отмороженных пальцев по- темнели: тончайшая кожица, покрывавшая их после то- го, как лопнул пузырь отморожения, чуть загрубела. И даже — самое главное — кисть левой руки разогну- лась. За полтора года работы на прииске обе кисти рук согнулись по толщине черенка лопаты или кайла и за- костенели, как казалось Андрееву, навсегда. Во время еды рукоятку ложки он держал, как и все его товарищи, кончиками пальцев, щепотью, и забыл, что можно дер- жать ложку и иначе. Кисть руки, живая, была похожа на протез-крючок. Она выполняла только движения про- теза. Кроме этого, ею можно было креститься, если бы Андреев молился богу. Но ничего, кроме злобы, не было в его душе. Раны его души не были так легко залечены. Но руку-то Андреев все-таки разогнул. Однажды в бапе пальцы левой руки разогнулись. Это удивило Анд- реева. Дойдет очередь и до правой, еще согнутой по- старому. И ночами Андреев тихонько трогал правую, пробовал отогнуть пальцы, и ему казалось, что вот-вот она разогнется. Он обкусал ногти самым аккуратным образом и теперь грыз грязную, толстую, чуть размяг- чившуюся кожу по кусочку. Эта гигиеническая операция была одним из немногих развлечений Андреева, когда он не ел и но спал. Кровавые трещины на подошвах ног уже не были та- кими болезненными, как раньше. Цинготные язвы на но- гах еще не зажили и требовали повязок, но ран остава- лось все меньше и меньше — их место занимали сине-черные пятна, похожие на тавро, на клеймо рабо- владельца, торговца неграми. Не заживали только боль- шие пальцы обеих ног — там отморожение захватило и костный мозг, оттуда понемногу вытекал гной. Конечно, гноя было гораздо меньше, чем раньше, на прииске, где гной и кровь так натекали в резиновую галошу-чуню, летнюю обувь заключенных, что нога хлюпала при каж- дом шаге, как будто в луже. Много еще лет пройдет, пока пальцы эти заживут у 381
Андреева. Много лет после заживления будут напоми- нать они о северном прииске ноющей болью при малей- шем холоде. Но Андреев не думал о будущем. Он, вы- ученный на прииске не рассчитывать жизнь дальше чем на день вперед, старался бороться за близкое, как делает всякий человек на близком расстоянии от смерти. Сей- час он хотел одного — чтобы тифозный карантин длил- ся бесконечно. Но этого не могло быть, и пришел день, когда карантин кончился. Этим утром всех жителей секции выгнали на двор. Не один час заключенные молча толклись за проволоч- ной изгородью, мерзли. Нарядчик, стоя на бочке, хрип- лым, отчаянным голосом выкрикивал фамилию. Вызван- ные выходили в калитку — безвозвратно. На шоссе гу- дели грузовики, гудели так громко в морозном утреннем воздухе, что мешали нарядчику. Андреев молчал, разглядывая бритые щеки наряд- чика. После созерцания щек взгляд его перешел на пап- ки «дел». Их было совсем немного. «Последняя маши- на», — подумал Андреев. Нарядчик подержал андреевскую папку в руке и, не повторяя вызова, отложил в сторону, на бочку. — Сычев! Отзывайся — имя и отчество! — Владимир Иванович, — ответил по всем правилам какой-то пожилой арестант и растолкал толпу. — Статья? Срок? Выходи! Еще несколько человек откликнулись на вызов, ушли. И за ними ушел нарядчик. Заключенных вернули в секцию. Кашель, топот, выкрики сгладились, растворились в многоголосом говоре сотен людей. Андреев хотел жить. Две простые цели поставил оп перед собой и положил добиваться их. Было необыкно- венно ясно, что здесь надо продержаться как можно дольше, до последнего дня. Постараться не делать оши- бок, держать себя в руках... Золото — смерть. Никто лучше Андреева в этой транзитке не знает этого. Надо во что бы то пи стало избежать тайги, золотых забоев. Как этого может добиться бесправный раб Андреев? А вот как. Тайга за время карантина обезлюдела — холод, го- лод, тяжелая многочасовая работа и бессонница лишили тайгу людей. Значит, в первую очередь из карантина бу- дут отправлять машины в «золотые» управления, и толь- 382
ко тогда, когда заказ приисков па людей («Пришлите две сотни деревьев», как пишут в служебных телеграм- мах) будет выполнен, — только тогда будут отправлять не в тайгу, не на золото. А куда — это Андрееву все равно. Лишь бы не на золото. Обо всем этом Андреев не сказал никому ни слова. Ни с кем он не советовался, ни с Огневым, ни с Пар- фентьевым, приисковым товарищем, ни с одним из этой тысячи людей, что лежали с ним вместе на нарах. Ибо он знал — каждый, кому он расскажет свой план, — выдаст его начальству — за похвалу, за махорочный оку- рок, просто так... Он знал, что такое тяжесть тайны, сек- рет, и мог его сберечь. Только в этом случае он не боял- ся. Одному было легче, вдвое, втрое, вчетверо легче про- скочить сквозь зубья машины. Его игра была его игрой — этому тоже он был хорошо выучен на прииске. Много дней Андреев не отзывался. Как только каран- тин кончился, заключенных стали гонять на работы, и на выходе надо было словчить так, чтобы не попасть в большие партии — тех водили обычно на земляные ра- боты с ломом, кайлом и лопатой; в маленьких же пар- тиях по два-три человека была всегда надежда зарабо- тать лишний кусок хлеба или даже сахару — более по- лутора лет Андреев не видел сахару. Этот расчет был немудрен и совершенно правилен. Все эти работы были, конечно, незаконными, заключенных числили на этапе, и находилось много желающих пользоваться бесплатным трудом. Те, кто попадал на земляные работы, ходили ту- да из расчета где-либо выпросить табаку, хлеба. Это уда- валось, даже у прохожих, Андреев ходил в овощехрани- лище, где вволю ел свеклу и морковь, и приносил «до- мой» несколько сырых картофелин, которые жарил в золе печи и полусырыми вытаскивал и съедал, — жизнь здешняя требовала, чтобы все пищевые отправления про- изводились быстро — слишком много было голодных вокруг. Начались дни почти осмысленные, наполненные ка- кой-то деятельностью. Ежедневно с утра приходилось простоять часа два на морозе. И нарядчик кричал: «Эй вы, отзывайся, имя и отчество». И когда ежедневная жертва Молоху была закончена, и все, топоча, бежали в барак — оттуда выводили на работу. Андреев побы- вал на хлебозаводе, носил мусор на женской пересылке, мыл полы в отряде охраны, где в полутемной столовой собирал с оставшихся тарелок липкие и вкусные мяс- 383
ные остатки с командирских столов. После работы на кухню выносили большие тазы, полные сладкого киселя, горы хлеба, и все садились вокруг, ели и набивали хле- бом карманы. Только один раз расчет Андреева оказался неверным. Чем меньше группа — тем лучше: вот была его запо- ведь. А всего лучше — одному. Но одного редко куда- либо брали. Однажды нарядчик, уже запомнивший Анд- реева в лицо (он знал его как Муравьева), сказал: — Я тебе такую работу нашел, век будешь помнить. Дрова пилить к высокому начальству. Вдвоем с кем- нибудь пойдешь. Они весело бежали впереди провожатого в кавале- рийской шинели. Тот в сапогах скользил, оступался, пры- гал через лужи и потом догонял их бегом, придерживая полы шинели обеими руками. Вскоре они подошли к не- большому дому с запертой калиткой и колючей прово- локой поверх забора. Провожатый постучал. Во дворе залаяла собака. Им отпер дневальный начальника, мол- ча отвел их в сарай, закрыл их там и выпустил на двор огромную овчарку. Принес ведро воды. И пока арестанты не перепилили и не перекололи всех дров в сарае — собака держала их взаперти. Поздно вечером их увели в лагерь. На следующий день их посылали туда же, но Андреев спрятался под нары и вовсе не ходил на работу в этот день. На другой день утром перед раздачей хлеба ему при- шла в голову одна простая мысль, которую Андреев тут же осуществил. Он снял бурки со своих ног и положил их на край нар одна на другую подошвами наружу — так, как если бы он сам лежал в бурках на нарах. Рядом он лег па живот и голову опустил на локоть руки. Раздатчик быстро сосчитал очередной десяток и вы- дал Андрееву десять порций хлеба. У Андреева оста- лось две порции хлеба. Но такой способ был ненадежен, случаен, и Андреев вновь стал искать работу вне ба- рака. (Людей на транзитке становилось все меньше. В тай- гу уже не отправляли, по слухам, но Андреев решил тормозиться до конца. Скоро он обрел постоянную ра- боту —ходил ежевечерне мыть полы в МХАЧ — мате- риально-хозяйственную часть лагеря. На третьих и на четвертых нарах уже давно никого пе было. И под нарами тоже.) 384
Думал ли он тогда о семье? Нет. О свободе? Нет. Чи- тал ли он на память стихи? Нет. Вспоминал ли прошлое? Нет. Он жил только равнодушной злобой. Именно в это время он встретил капитана Шнайдера. Блатные занимали место поближе к печке. Нары бы- ли застланы грязными ватными одеялами, покрыты мно- жеством пуховых подушек разного размера. Ватное одеяло — непременный спутник удачливого вора, един- ственная вещь, которую вор таскает с собой по тюрьмам и лагерям, ворует ее, отнимает, когда не имеет, а подуш- ка — подушка не только подголовник, но и ломберный столик во время бесконечных карточных сражений. Это- му столику можно придать любую форму. И все же он — подушка. Картежники раньше проигрывают брюки, чем подушку. На одеялах и подушках располагались главари — вернее, те, кто на сей момент был вроде главарей. Еще повыше, на третьих нарах, где было темно, лежали еще одеяла и подушки — туда затаскивали каких-то жено- подобных молодых воришек, да и не только воришек — педерастом был чуть не каждый вор. Воров окружала толпа холопов и лакеев — придвор- ные рассказчики, ибо блатные считают хорошим тоном интересоваться «романами»; придворные парикмахеры с флакончиком духов есть даже в этих условиях, и еще толпа услужающих, готовых на что угодно, лишь бы им отломили корочку хлеба или налили супчику. — Тише! Сенечка говорит что-то. Тише — Сенечка ложится спать... Знакомая приисковая картина. Вдруг среди толпы попрошаек, вечной свиты блата- рей, Андреев увидел знакомое лицо, знакомые черты ли- ца, услышал знакомый голос. Сомнения не было — это был капитан Шнайдер, товарищ Андреева по Бутырской тюрьме. Капитан Шнайдер был немецкий коммунист, комин- терновский деятель, прекрасно владевший русским язы- ком, знаток Гёте, образованный теоретик-марксист. В памяти Андреева остались беседы с ним, беседы «вы- сокого давления» долгими тюремными ночами. Весель- чак от природы, бывший капитан дальнего плавания поддерживал боевой дух тюремной камеры. Андреев не верил своим глазам. — Шнайдер! 25 Зарок 385
— Да? Что тебе? — обернулся капитан. Взгляд его тусклых голубых глаз не узнавал Андреева. — Шнайдер! — Ну что тебе? Тише! Сенечка проснется. Но уже край одеяла приподнялся, и бледное нездоро- вое лицо высунулось на свет. — А, капитан, — томно зазвенел тенор Сенечки. — Заснуть не могу, тебя не было. — Сейчас, сейчас, — засуетился Шнайдер. Он влез на нары, отогнул одеяло, сел, засунул руку под одеяло и стал чесать пятки Сепечке. Андреев медленно шел к своему месту. Жить ему не хотелось. И хотя это было небольшое и нестрашное со- бытие по сравнению с тем, что он видел и что ему пред- стояло увидеть, — он запомнил капитана Шнайдера навек. А людей становилось все меньше. Транзитка пустела. Андреев столкнулся лицом к лицу с нарядчиком. — Как твоя фамилия? Но Андреев уже давно подготовил себя к такому. — Гуров, — сказал он смиренно. — Подожди! Нарядчик полистал папиросную бумагу списков. — Нет, нету. — Можно идти? — Иди. скотина, — проревел нарядчик. (На работу гоняли каждый день — это была дармо- вая, неучтенная и транзитная рабочая сила — пе на- стоящая работа по нормам. Выгодней всего было попасть в небольшие партии — лучшим вариантом был один-два человека, и Андреев старался попасть в такие группы. Это было не так сложно. Нужно было только дер- жаться в задних рядах перед воротами. Строили человек триста-четыреста, сначала на невыгодные земляные ра- боты в городе большими партиями, потом все меньше и меньше. Наконец наступала андреевская минута. Так он побывал на хлебозаводе, на женской командировке.) Однажды он попал на уборку и мытье посуды в столо- вую пересылки уезжающих освобожденных, окончивших срок наказания людей. Его партнером был изможденный фитиль, доходяга неопределенного возраста, только что выпущенный из местной тюрьмы. Это был первый выход доходяги на работу. Он все спрашивал — что они будут делать, покормят ли их и удобно ли попросить что-ни- будь съестное хоть немного раньше работы. Доходяга 386
рассказал, что он — профессор-невропатолог, и фамилию его Андреев помнил. Андреев по опыту знал, что лагерные повара, да и пе только повара, не любят Иван Ивановичей, как пре- зрительно называли они интеллигенцию. Он посоветовал профессору ничего заранее пе просить и грустно поду- мал, что главная работа по мытью и уборке достанется на его, андреевскую, долю — профессор был слишком слаб. Это было правильно, и обижаться не приходи- лось — сколько раз на прииске Андреев был плохим, слабым напарником для своих тогдашних товарищей, и никто никогда не говорил ни слова. Где они все? Где Шейнин, Рютин, Хвостов? Все умерли, а он, Андреев, ожил. Впрочем, он еще не ожил и вряд ли оживет. Но он будет бороться за жизнь. Предположения Андреева оказались правильными — профессор действительно оказался слабым, хотя и сует- ливым помощником. Работа была кончена, и повар посадил их на кухне и поставил перед ними огромный бачок густого рыбного супа и большую железную тарелку с кашей. Профессор всплеснул руками от радости, но Андреев, видавший на прииске, как один человек съедает по двадцать порций обеда из трех блюд с хлебом, покосился на предложенное угощение неодобрительно. — Без хлеба, что ли? — спросил Андреев хмуро. — Ну, как без хлеба, дам понемножку, — и повар вынул из шкафа два ломтя хлеба. С угощением было быстро покончено. В таких «гос- тях» предусмотрительный Андреев всегда ел без хлеба. И сейчас он положил хлеб в карман. Профессор же от- ламывал хлеб, глотал суп, жевал, и крупные капли грязного пота выступали на его стриженой седой голове. — Вот вам еще по рублю, —сказал повар. — Хлеба у меня нынче пет. Это была превосходная плата. На пересылке была лавчонка, ларек, где можно было купить вольнонаемным хлеб. — Или это лимонад? Мне очень хочется лимонаду, вообще чего-нибудь сладкого, — Дело ваше, профессор. Только я бы в вашем поло- жении лучше хлеба купил. — Да-да, вы правы, — повторил профессор, — но очепь хочется сладкого. Выпейте и вы. Но Андреев наотрез отказался от кваса. 25* 387
В конце концов Андреев добился одиночной работы — стал мыть полы в конторе пересыльной хозчасти. Каж- дый вечер за ним приходил дневальный, чьей обязан- ностью и было поддерживать контору в чистоте. Это бы- ли две крошечные комнатки, заставленные столами, метра четыре квадратных каждая. Полы были краше- ные. Это была пустая десятиминутная работа, и Андре- ев не сразу понял, почему дневальный нанимает рабо- чего для такой уборки. Ведь даже воду для мытья дне- вальный приносил через весь лагерь сам, чистые тряпки тоже были всегда приготовлены раньше. А плата была щедрая — махорка, суп и каша, хлеб и сахар. Дневаль- ный обещал дать Андрееву даже легкий пиджак, по не успел. Очевидно, дневальному казалось зазорным мыть са- мому полы — хотя бы и пять минут в день, когда он в силах нанять себе работягу. Это свойство, присущее рус- ским людям, Андреев наблюдал и на прииске: даст на- чальник на уборку барака дневальному горсть махорки. Половину махорки дневальный высыплет в свой кисет, а за половину наймет дневального из барака пятьдесят восьмой статьи. Тот, в свою очередь, переполовинит ма- хорку и наймет работягу из своего барака за две папи- росы махорочных. И вот работяга, отработав 12—14 часов в смену, моет полы ночью за эти две папиросы табаку. И еще считает за счастье —ведь на табак он выменяет хлеб. Валютные вопросы — самая сложная теоретическая область экономики. И в лагере валютные вопросы слож- ны — эталоны удивительны: чай, табак, хлеб — вот поддающиеся курсу ценности. Дневальный хозчасти платил Андрееву иногда тало- нами в кухню. Это были куски картона с печатью, вроде жетонов — десять обедов, пять вторых блюд и т. п. Так дневальный дал Андрееву жетон на двадцать порций ка- ши, и эти двадцать порций не покрыли дна жестяного тазика. Андреев видел, как блатные совали вместо жетонов в окошечко сложенные жетопообразно ярко-оранжевые тридцатирублевки. Это действовало без отказа. Тазик наполняется кашей, выскакивая из окошечка в ответ на «жетон». Людей на транзитке становилось все меньше и мень- ше. Настал наконец день, когда после отправки послед- 388
ней машины на дворе осталось всего десятка три че- ловек. На этот раз их не отпустили в барак, а построили и повели через весь лагерь. — Все же не расстреливать ведь нас ведут, — ска- зал шагавший рядом с Андреевым огромный больше- рукий одноглазый человек. Именно это — не расстреливать же — подумал и Андреев. Всех привели к нарядчику в отдел учета. — Будем вам пальцы печатать, — сказал нарядчик, выходя на крыльцо. — Ну, если пальцы, то можно и без пальцев, — ве- село сказал одноглазый. — Моя фамилия Филиппов- ский, Георгий Адамович. — А твоя? — Андреев Павел Иванович. Нарядчик отыскал личные дела. — Давненько мы вас ищем, — сказал он беззлоб- но. — Идите в барак, я потом вам скажу, куда вас на- значат. Андреев знал, что он выиграл битву за жизнь. Про- сто не могло быть, чтоб тайга еще не насытилась людь- ми. Отправки если и будут, то на ближние, на местные командировки. Или в самом городе — это еще лучше. Далеко отправить не могут — не только потому, что у Андреева «легкий физический труд». Андреев знал прак- тику внезапных перекомиссовок. Не могут отправить да- леко, потому что наряды тайги уже выполнены. И толь- ко ближние командировки, где жизнь легче, проще, сыт- нее, где нет золотых забоев, а значит, есть надежда па спасение, — ждут своей, последней очереди. Андреев выстрадал это своей двухлетней работой на прииске. Своим звериным напряжением в эти карантинные меся- цы. Слишком много было сделано. Надежды должны сбываться во что бы то ни стало. Ждать пришлось всего одну ночь. После завтрака нарядчик влетел в барак со списком, с маленьким списком, как сразу облегченно отметил Андреев. Приисковые списки были но двадцать пять че- ловек на автомашину, и таких бумажек было всегда не- сколько. Андреева и Филипповского вызвали по этому списку; в списке было людей больше — немного, но не две и не три фамилии. Вызванных повели к знакомой двери учетной части. 389
Там стояло еще три человека — седой, важный, нето- ропливый старик в хорошем овчинном полушубке и в валенках и грязный вертлявый человек в ватной тело- грейке, брюках и резиновых галошах с портянками на ногах. Третий был благообразный старик, глядящий себе под ноги. Поодаль стоял человек в военной бекеше, в кубанке. — Вот все, — сказал нарядчик. — Подойдут? Человек в бекеше поманил пальцем старика. — Нагибин Юрий Иванович, статья пятьдесят вось- мая. Срок двадцать пять лет, — бойко отрапортовал старик. — Нет, нет, — поморщилась бекеша. — По специаль- ности ты кто? Я ваши установочные данные найду без вас... — Печник, гражданин начальник. — А еще? — По жестяному могу. — Очепь хорошо. Ты? — начальник перевел взор на Филипповского. Одноглазый великан рассказал, что он — кочегар с паровоза из Каменец-Подольска. — А ты? Благообразный старик пробормотал неожиданно не- сколько слов по-немецки. — Что это? — сказала бекеша с интересом. — Вы не беспокойтесь, — сказал нарядчик. — Это столяр, хороший столяр Фризоргер. Он немножко не в себе. Но он опомнится. — А по-немецки-то зачем? — Он из-под Саратова, из автономной республики... — А-а-а... А ты? — Это был вопрос Андрееву. «Ему нужны специалисты и вообще рабочий на- род, — подумал Андреев. — Я буду кожевником». — Дубильщик, гражданин начальник. — Очень хорошо. А лет сколько? — Тридцать один. Начальник покачал головой. Но так как он был че- ловек опытный и видывал воскрешение из мертвых, оп промолчал и перевел глаза на пятого. Пятый, вертлявый человек, оказался ни много ни ма- ло как деятелем общества эсперантистов. — Я* понимаете, вообще-то агроном, по образованию агроном, даже лекции читал, а дело у меня, значит, по эсперантистам. 390
— Шпионаж, что ли? — равнодушно сказала бекеша. — Вот-вот, вроде этого, — подтвердил вертлявый че- ловек. — Ну как? — спросил нарядчик. — Беру, — сказал начальник. — Все равно лучших не найдешь. Выбор нынче небогат. Всех пятерых повели в отдельную камеру — комнату при бараке. Но в списке было еще две-три фамилии — это Андреев заметил очень хорошо. Пришел нарядчик. — Куда мы едем? — На местную командировку, куда же еще, — ска- зал нарядчик. — А это ваш начальник будет. — Через час и отправим. Три месяца припухали тут, друзья, пора и честь знать. Через час их вызвали, только не .к машине, а в кла- довую. «Очевидно, заменять обмундирование», — думал Андреев. Ведь весна на носу — апрель. Выдадут летнее, а это зимнее, ненавистное, приисковое, он сдаст, бросит, забудет. Но вместо летнего обмундирования им выдали зимпее. По ошибке? Нет — на списке была метка крас- ным карандашом: «зимнее». Ничего не понимая, в весенний день они оделись во второсрочные телогрейки и бушлаты, и старые, чиненые валенки. И, прыгая кое-как через лужи, в тревоге до- брались до барачной комнаты, откуда они пришли па склад. Все были встревожены чрезвычайно и все молчали, и только Фризоргер что-то лопотал и лопотал по-немецки. — Это он молитвы читает, мать его... — шепнул Филипповский Андрееву. — Ну, кто тут что знает? — спросил Андреев. Седой, похожий на профессора печник перечислил все ближпие командировки: порт, четвертый километр, сем- надцатый километр, двадцать третий, сорок седьмой... Дальше начинались участки дорожных управлений — места немногим лучше золотых приисков. — Выходи! Шагай к воротам! Все вышли и пошли к воротам пересылки. За воро- тами стоял большой грузовик, закрытый зеленой пару- синой. — Копвой, принимай! Конвоир сделал перекличку. Андреев чувствовал, как холодеют у него ноги, спина... — Садись в машину! Конвоир откинул край большого брезента, закрывав- 391
шего машйву, — машина была полна людей, сидевших по всей форме. — Полезай! Все пятеро сели вместе. Все молчали. Конвоир сел в машину, затарахтел мотор, и машина двинулась по шоссе, выезжая на главную трассу. — На четвертый километр везут, — сказал печник. Верстовые столбы уплывали мимо. Все пятеро сдви- нули головы около щели в брезенте, не верили глазам... — Семнадцатый... — Двадцать третий... — считал Филипповский. — На местную, сволочи! — злобно прохрипел печник. Машина давно уже вертелась витой дорогой между скал. Шоссе было похоже на канат, которым тащили мо- ре к небу. Тащили горы — бурлаки, согнув спину. — Сорок седьмой, — безнадежно пискнул вертлявый эсперантист. Машина пролетела мимо. — Куда мы едем? — спросил Андреев, ухватив чье-то плечо. — На Атке, на двести восьмом будем ночевать. — А дальше? — Не знаю... Дай закурить. Грузовик, тяжело пыхтя, взбирался на перевал Яблоновского хребта. ПОСЛЕДНИЙ БОЙ МАЙОРА ПУГАЧЕВА От начала и конца этих событий прошло, должно быть, много времени: ведь месяцы на Крайнем Севере считаются годами — так велик опыт, человеческий опыт, приобретенный там. В этом признается и государство, увеличивая оклады, умножая льготы работникам Севе- ра. В этой стране надежд, а стало быть, стране слухов, догадок, предположений, гипотез, любое событие обра- стает легендой раньше, чем доклад-рапорт местного на- чальника об этом событии успевает доставить на высо- ких скоростях фельдъегерь в какие-нибудь «высшие сферы». Стали говорить: когда заезжий высокий начальник посетовал, что культработа в лагере хромает на обе но- ги, культорг майор Пугачев сказал гостю: 392
— Не беспокойтесь, гражданин начальник, мы гото- вим такой концерт, что вся Колыма о нем заговорит. Можно начать рассказ прямо с донесения врача- хирурга Браудэ, командированного из центральной боль- ницы в район военных действий. Можно начать также с письма Яшки Кученя, сани- тара из заключенных, лежавшего в больнице. Письмо его было написано левой рукой — правое плечо Кученя было прострелено винтовочной пулей навылет. Или с рассказа доктора Потаниной, которая ничего не видела и ничего не слыхала и была в отъезде, когда произошли неожиданные события. Именно этот отъезд следователь определил как ложное алиби, как преступ- ное бездействие или как это еще называется на юриди- ческом языке. Аресты тридцатых годов были арестами людей слу- чайных. Это были жертвы ложной и страшной теории о разгорающейся классовой борьбе по мере укрепления социализма. У профессоров, партработников, воепных, инженеров, крестьян, рабочих, наполнивших тюрьмы то- го времени до предела, не было за душой ничего поло- жительного, кроме, может быть, личной порядочности, наивности, что ли, — словом, таких качеств, которые скорее облегчали, чем затрудняли карающую работу то- гдашнего «правосудия». Отсутствие единой объединя- ющей идеи ослабляло моральную стойкость арестантов чрезвычайно. Они не были ни врагами власти, ни госу- дарственными преступниками, и, умирая, они так и не поняли, почему им надо было умереть. Их самолюбию, их злобе не на что было опереться. И, разобщенные, они умирали в белой колымской пустыне — от голода, холо- да, многочасовой работы, побоев и болезней. Они сразу выучились не заступаться друг за друга, не поддержи- вать друг друга. К этому и стремилось начальство. Ду- ши оставшихся в живых подверглись полному растле- нию, а тела их не обладали нужными для физической работы качествами. На смену им после войны пароход за пароходом шлл репатриированные — из Италии, Франции, Германии прямой дорогой на крайний северо-восток. Здесь было много людей с иными навыками: с при- вычками, приобретенными во время войны, — со сме- лостью, умением рисковать, веривших только в оружие. Командиры и солдаты, летчики и разведчики... Администрация лагерная, привыкшая к ангельскому 393
терпению и рабской покорности «троцкистов», нимало не беспокоилась и не ждала ничего нового. Новички спрашивали у уцелевших «аборигенов»: — Почему вы в столовой едите суп и кашу, а хлеб уносите в барак? Почему не есть суп с хлебом, как ест весь мир? Улыбаясь трещинами голубого рта, показывая вы- рванные цингой зубы, местные жители отвечали наив- ным новичкам: — Через две педели каждый из вас поймет и будет делать так же. Как рассказать им, что они никогда еще в жизни пе знали настоящего голода, голода многолетнего, ломающе- го волю, и что нельзя бороться со страшным, охватыва- ющим тебя желанием продлить возможно дольше про- цесс еды: в бараке с кружкой горячей, невкусной снего- вой «топленой» воды доесть, дососать свою пайку хлеба в величайшем блаженстве. Но не все новички презрительно качали головой и от- ходили в сторону. Майор Пугачев понимал кое-что и другое. Ему было ясно, что их привезли на смерть — сменить вот этих жи- вых мертвецов. Привезли их осенью — глядя на зпму, никуда не побежишь; но летом если и не убежать вовсе, то умереть — свободными. И всю зиму плелась сеть этого, чуть не единствен- ного за двадцать лет, заговора. Пугачев понял, что пережить зиму и после этого бе- жать могут только те, кто не будет работать на общих работах, в забое. После нескольких недель бригадных трудов никто не побежит никуда. Участники заговора медленно, один за другим, про- двигались в обслугу. Солдатов стал поваром, сам Пуга- чев — культоргом, был фельдшер, два бригадира, а бы- лой механик Иващенко чинил оружие в отряде охраны. Но без конвоя их не выпускали никого за проволоку. Началась ослепительная колымская весна, без едино- го дождя, без ледохода, без пения птиц. Исчез пома- леньку снег, сожженный солнцем. Там, куда лучи солн- ца не доставали, снег в ущельях, оврагах так и лежал, как слитки серебряной руды, до будущего года. И намеченный день настал. В дверь крошечного помещения вахты у лагерных во- рот, вахты с выходом и внутрь лагеря и наружу за ла- герь, где по уставу всегда дежурят два надзирателя, по- 394
стучали. Дежурный зевнул и посмотрел на часы-ходики. Было пять часов утра. «Только пять», — подумал де- журный. Дежурный откинул крючок и впустил стучавшего. Это был лагерный повар, заключенный Солдатов, при- шедший за ключами от кладовой с продуктами. Ключи хранились на вахте, и трижды в день повар Солдатов хо- дил за этими ключами. Потом приносил обратно. Надо бы дежурному самому отпирать этот шкаф на кухне, но дежурный знал, что контролировать повара безнадежное дело, что никакие замки не помогут, если повар захочет украсть, и доверял ключи повару. Тем бо- лее в пять часов утра. Дежурный проработал на Колыме более десятка лет, давно получал двойное жалованье и тысячи раз давал в руки поварам ключи. — Возьми. — И дежурный взял линейку и склонился графить утреннюю рапортичку. Солдатов зашел за спину дежурного, снял с гвоздя ключ, положил его в карман и схватил дежурного сзади за горло. В ту же минуту дверь отворилась и на вахту, в дверь со стороны лагеря, вошел Иващенко, механик. Иващенко помог Солдатову задушить надзирателя и за- тащить его труп за шкаф. Наган надзирателя Иващенко сунул себе в карман. В то окно, что наружу, было вид- но, как по тропе возвращается второй дежурный. Ива- щенко поспешно надел шинель убитого, фуражку, за- стегнул ремень и сел к столу, как надзиратель. Второй дежурный открыл дверь и шагнул в темную конуру вах- ты. В ту же минуту он был схвачен, задушен и брошен за шкаф. Солдатов надел его одежду. Оружие и военная фор- ма были уже у двоих заговорщиков. Все шло по росписи, по плану майора Пугачева. Внезапно на вахту явилась жена второго надзирателя, тоже за ключами, которые случайно унес муж. — Бабу не будем душить, — сказал Солдатов. И ее связали, затолкали полотенце в рот и положили в угол. Вернулась с работы одна из бригад. Такой случай был предвиден. Конвоир, вошедший на вахту, был сразу обезоружен и связан двумя «надзирателями». Винтовка попала в руки беглецов. С этой минуты командование принял майор Пугачев. Площадка перед воротами простреливалась с двух 395
угловых караульных вышек, где стояли часовые. Ни- чего особенного часовые не увидели. Чуть раньше времени построилась на работу бригада, но кто на Севере может сказать, что рано и что поздно. Кажется, чуть раньше. А может быть, чуть позже. Бригада — десять человек — строем по два двинулась по дороге в забой. Впереди и сзади в шести метрах от строя заключенных, как положено по уставу, шага- ли конвойные в шинелях, один из них с винтовкой в руках. Часовой с караульной вышки увидел, что бригада свернула с дороги на тропу, которая проходила мимо по- мещения отряда охраны. Там жили бойцы конвойной службы — весь отряд в шестьдесят человек. Спальня конвойных была в глубине, а сразу перед дверями было помещение дежурного по отряду и пира- мида с оружием. Дежурный дремал за столом и в полу- сне увидел, что какой-то конвоир ведет бригаду заклю- ченных по тропе мимо окна охраны. «Это, наверное, Черненко, — не узнавая конвоира, подумал дежурный. — Обязательно напишу па него ра- порт». Дежурный был мастером склочных дел и не упу- стил бы возможность сделать кому-нибудь пакость на законном основании. Это было его последней мыслью. Дверь распахнулась, в казарму вбежали три солдата. Двое бросились к дверям спальни, а третий застрелил дежурного в упор. За сол- датами вбежали арестанты, все бросились к пирамиде — винтовки и автоматы были в их руках. Майор Пугачев с силой распахнул дверь в спальню казармы. Бойцы, еще в белье, босые, кинулись было к двери, но две автомат- ные очереди в потолок остановили их. — Ложись, — скомандовал Пугачев, и солдаты за- ползли под койки. Автоматчик остался караулить у по- рога. Бригада не спеша стала переодеваться в военную форму, складывать продукты, запасаться оружием и пат- ронами. Пугачев не велел брать никаких продуктов, кроме га- лет и шоколада. Зато оружия и патронов было взято сколько можно. Фельдшер повесил через плечо сумку с аптечкой пер- вой помощи. Беглецы почувствовали себя снова солда- тами. Перед ними была тайга, но страшнее ли она болот Стохода? 396
Они вышли на трассу, на шоссе Пугачев поднял руку и остановил грузовик: — Вылезай! — Он открыл дверцу кабины грузовика. — Да я... — Вылезай, тебе говорят. Шофер вылез. За руль сел лейтенант танковых войск Георгадзе, рядом с ним — Пугачев. Беглецы-солдаты влезли в машину, и грузовик помчался. — Как будто здесь поворот. — Бензин весь!.. Пугачев выругался. Они вошли в тайгу, как ныряют в воду, — исчезли сразу в огромном молчаливом лесу. Справляясь с картой, они не теряли заветного пути к свободе, шагая прями- ком через удивительный здешний бурелом. Деревья на севере умирали лежа, как люди. Могучие корни их были похожи на исполинские когти хищной птицы, вцепившейся в камень. От этих гигантских ког- тей вниз, к вечной мерзлоте, отходили тысячи мелких щупалец-отростков. Каждое лето мерзлота чуть отступа- ла, и в каждый вершок оттаявшей земли немедленно вползал и укреплялся там коричневый корепь-щупалец. Деревья здесь достигали зрелости в триста лет, мед- ленно поднимая свое тяжелое, мощное тело на этих сла- бых корнях. Поваленные бурей деревья падали навзничь, голова- ми все в одну сторону, и умирали, лежа на мягком тол- стом слое мха яркого розового или зеленого цвета. Стали устраиваться на ночь, быстро, привычно. И только Ашот с Малининым никак не могли успо- коиться. — Что вы там? — спросил Пугачев. — Да вот Ашот мне все доказывает, что Адама из рая на Цейлон выслали. — Как на Цейлон? — Так у них, магометан, говорят, — сказал Ашот. — А ты что — татарин, что ли? — Я не татарин, жена татарка. — Никогда не слыхал, — сказал Пугачев, улыбаясь. — Вот-вот, и я никогда не слыхал, — подхватил Ма- линин. — Ну, спать! Было холодно, и майор Пугачев проснулся. Солдатов сидел, положив автомат на колени, весь — внимание, Пугачев лег на спину, отыскал глазами Полярную звез- 397
ду — любимую звезду пешеходов. Созвездия здесь рас- полагались не так, как в Европе, в России, — карта звездного неба была чуть скошенной, и Большая Медве- дица отползала к линии горизонта. В тайге было молча- ливо, строго; огромные узловатые лиственницы стояли далеко друг от друга. Лес был полон той тревожной тишиной, которую знает каждый охотник. На этот раз Пугачев был не охотником, а зверем, которого высле- живают; лесная тишина для него была трижды тре- вожна. Это была первая его ночь на свободе, первая вольная ночь после долгих месяцев и лет страшного крестного пу- ти майора Пугачева. Он лежал и вспоминал, как нача- лось то, что сейчас раскручивается перед его глазами, как остросюжетный фильм. Будто киноленту всех две- надцати жизней Пугачев собственной рукой закрутил так, что вместо медленного ежедневного вращения события замелькали со скоростью невероятной. И вот надпись «конец фильма» — они на свободе. И начало борьбы, игры, жизни... Майор Пугачев вспомнил немецкий лагерь, откуда он бежал в 1944 году. Фронт приближался к городу. Он работал шофером па грузовике внутри огромного лагеря на уборке. Он вспомнил, как разогнал грузовик и пова- лил колючую однорядовую проволоку, вырывая наспех поставленные столбы. Выстрелы часовых, крики, беше- ная езда по городу в разных направлениях, брошенная машина, дорога ночами к линии фронта и встреча-допрос в особом отделе. Обвинение в шпионаже, приговор — двадцать пять лет тюрьмы. Майор Пугачев вспомнил приезды эмиссаров Власова с его «Манифестом», приезды к голодным, измученным, истерзанным русским солдатам. — От вас ваша власть давно отказалась. Всякий пленный — изменник в глазах вашей власти, — говори- ли власовцы. И показывали московские газеты с прика- зами, речами. Пленные знали и раньше об этом. Недаром только русским пленным не посылали посылок. Французы, аме- риканцы, англичане — пленные всех национальностей — получали посылки, письма, у них были землячества, дружба; у русских не было ничего, кроме голода и злобы на все на свете. Немудрено, что в «Русскую освободи- тельную армию» вступало много заключенных из немец- ких лагерей военнопленных. 398
Майор Пугачев не верил власовским офицерам до тех пор, пока сахМ не добрался до красноармейских частей. Все, что власовцы говорили, было правдой. Он был не нужен власти. Власть его боялась. Потом были вагоны-теплушки с решетками и кон- воем — многодневный путь на Дальний Восток, море, трюм парохода и золотые прииски Крайнего Севера. И голодная зима. Пугачев приподнялся и сел. Солдатов помахал ему рукой. Именно Солдатову принадлежала честь начать это дело, хоть он и был одним из последних, вовлечен- ных в заговор. Солдатов пе струсил, не растерялся, не продал. Молодец Солдатов! У ног его лежит летчик капитан Хрусталев, судьба которого сходна с пугачевской. Подбитый немцами само- лет, плен, голод, побег — трибунал и лагерь. Вот Хру- сталев повернулся боком — одна щека краснее, чем дру- гая, належал щеку. С Хрусталевым с первым несколько месяцев назад заговорил о побеге майор Пугачев. О том, что лучше смерть, чем арестантская жизнь, что лучше умереть с оружием в руках, чем уставшим от голода и работы под прикладами, под сапогами конвойных. И Хрусталев и майор были людьми дела, и тот ни- чтожный шанс, ради которого жизнь двенадцати людей сейчас была поставлена на карту, был обсужден самым подробным образом. План был в захвате аэродрома, са- молета. Аэродромов было здесь несколько, и вот сейчас они идут к ближайшему аэродрому тайгой. Хрусталев и был тот бригадир, за которым беглецы послали после нападения на отряд, — Пугачев не хотел уходить без ближайшего друга. Вон он спит, Хрусталев, спокойно и крепко. А рядом с ним Иващенко, оружейный мастер, чинив- ший револьверы и винтовки охраны. Иващенко узнал все нужное для успеха: где лежит оружие, кто и когда де- журит по отряду, где склады боепитания. Иващенко — бывший разведчик. Крепко спят, прижавшись друг к другу, Левицкий и Игнатович — оба летчики, товарищи капитана Хруста- лева. Раскинул обе руки танкист Поляков на спины сосе- дей, гиганта Георгадзе и лысого весельчака Ашота, фамилию которого майор сейчас вспомнить не может. 399
Положив санитарную сумку под голову, спит Саша Ма- линин, лагерный — раньше военный — фельдшер, соб- ственный фельдшер особой пугачевской группы. Пугачев улыбнулся. Каждый, наверное, по-своему представлял себе этот побег. Но в том, что все шло лад- но, что все понимали друг друга с полуслова, Пугачев видел не только свою правоту. Каждый знал, что собы- тия развиваются так, как должно. Есть командир, есть цель. Уверенный командир и трудная цель. Есть ору- жие. Есть свобода. Можно спать спокойным солдатским сном даже в эту пустую бледно-сиреневую полярную ночь со странным бессолнечным светом, когда у деревь- ев нет теней. Он обещал им свободу, они получили свободу. Он вел пх на смерть — они не боялись смерти. И никто ведь не выдал, думал Пугачев, до последне- го дня. О предполагавшемся побеге знали, конечно, мно- гие в лагере. Люди подбирались несколько месяцев. Мно- гие, с кем Пугачев говорил откровенно, отказывались, но никто не побежал на вахту с доносом. Это обстоятель- ство мирило Пугачева с жизнью. — Вот молодцы, вот молодцы, — шептал он и улы- бался. Поели галет, шоколаду, молча пошли. Чуть заметная тропа вела их. — Медвежья, — сказал Селиванов, сибирский охотник. Пугачев с Хрусталевым поднялись на перевал, к кар- тографической треноге, и стали смотреть в бинокль вниз на две серые полосы — реку и шоссе. Река была как ре- ка, а шоссе на большом пространстве в несколько десят- ков километров было полно грузовиков с людьми. — Заключенные, наверно, — предположил Хру- сталев. Пугачев вгляделся. — Нет, это солдаты. Это за нами. Придется разде- литься, — сказал Пугачев. — Восемь человек пусть ночу- ют в стогах, а мы вчетвером пройдем по тому ущелью. К утру вернемся, если все будет хорошо. Они, минуя подлесок, вошли в русло ручья. Пора назад. 400
— Смотри-ка, слишком много, давай по ручью на- верх. Тяжело дыша, они быстро поднимались по руслу ручья, и камни летели вниз прямо в ноги атакующим, шурша и грохоча. Левицкий обернулся, выругался и упал. Пуля попа- ла ему прямо в глаз. Георгадзе остановился у большого камня, повернулся и очередью из автомата остановил поднимающихся по ущелью солдат, ненадолго — автомат его умолк, и стре- ляла только винтовка. Хрусталев и майор Пугачев успели подняться много выше, на самый перевал. — Иди один, — сказал Хрусталеву майор, — по- стреляю. Он бил не спеша каждого, кто показывался. Хруста- лев вернулся, крича: — Идут! — И упал. Из-за большого камня выбегали люди. Пугачев рванулся, выстрелил в бегущих и кинулся с перевала плоскогорья в узкое русло ручья. На лету он уцепился за ивовую ветку, удержался и отполз в сторо- ну. Камни, задетые им в падении, грохотали, не долетев еще до низу. Он шел тайгой, без дороги, пока не обессилел. А над лесной поляной поднялось солнце, и тем, кто прятался в стогах, были хорошо видны фигуры в военной форме со всех концов поляны. — Конец, что ли? — сказал Иващенко и толкнул Ха- чатуряна локтем. — Зачем конец? — сказал Ашот, прицеливаясь. Щелкнул винтовочный выстрел, упал солдат на тропе. Тотчас же со всех сторон открылась стрельба по стогам. Солдаты по команде бросились по болоту к стогам, за- трещали выстрелы, раздались стоны. Атака была отбита. Несколько раненых лежали в бо- лотных кочках. — Санитар, ползи, — распорядился какой-то на- чальник. Из больницы предусмотрительно был взят санитар из заключенных Яшка Кучень, житель Западной Белорус- сии. Ни слова не говоря, арестант Кучень пополз к ра- неному, размахивая санитарной сумкой. Пуля, попавшая в плечо, остановила Кучепя на полдороге. 26 Зарок 401
Выскочил не боясь начальник отряда охраны — то- го самого отряда, который разоружили беглецы. Он кри- чал: — Эй, Иващенко, Солдатов, Пугачев, сдавайтесь, вы окружены! Вам некуда деться! — Иди принимай оружие! — закричал Иващенко из стога. И Бобылев, начальник охраны, побежал, хлюпая по болоту, к стогам. Когда он пробежал половину тропы, щелкнул выстрел Иващенко — пуля попала Бобылеву прямо в лоб. — Молодчик, — похвалил товарища Солдатов. — На- чальник ведь оттого такой храбрый, что ему все равно: его за наш побег или расстреляют, или срок дадут. Ну, держись! Отовсюду стреляли. Зататакали привезенные пуле- меты. Солдатов почувствовал, как обожгло ему обе ноги, как ткнулась в его плечо голова убитого Иващенко. Другой стог молчал. С десяток трупов лежало в бо- лоте. Солдатов стрелял, пока что-то не ударило его в голо- ву, и он потерял сознание. Николай Сергеевич Браудэ, старший хирург большой больницы, телефонным распоряжением генерал-майора Артемьева, одного из четырех колымских генералов, на- чальника охраны всего Колымского лагеря, был внезап- но вызван в поселок «Личан» вместе с «двумя фельдше- рами, перевязочным материалом и инструментом», как говорилось в телефонограмме. Браудэ, не гадая понапрасну, быстро собрался, и по- луторатонный, видавший виды больничный грузовичок двинулся в указанном направлении. На шоссе больнич- ную машину беспрерывно обгоняли мощные «студебек- керы», груженные вооруженными солдатами. Надо было сделать всего сорок километров, но из-за частых остано- вок, из-за скопления машин, где-то впереди, из-за беспре- рывных проверок документов Браудэ добрался до цели только через три часа. Генерал-майор Артемьев ждал хирурга в квартире местного начальника лагеря. И Браудэ и Артемьев были старые колымчане, и судьба их сводила вместе уже не в первый раз. 402
— Что тут, война, что ли? — спросил Браудэ у ге- нерала, когда они поздоровались. — Война не война, а в первом сражении двадцать восемь убитых. А раненых — посмотрите сами. И пока Браудэ умывался из рукомойника, привешен- ного у двери, генерал рассказал ему о побеге. — А вы, — сказал Браудэ, закуривая, — вызвали бы самолеты, что ли? Две-три эскадрильи, и бомбили, бомби- ли... Или прямо атомной бомбой. — Вам все смешки, — сказал генерал-майор. — А я без всяких шуток жду приказа. Да еще хорошо — уволят из охраны, а то ведь с преданием суду. Всякое бывало. Да, Браудэ знал, что всякое бывало. Несколько лет назад три тысячи человек были посланы зимой пешком в один из портов, где склады на берегу были уничтоже- ны бурей. Пока «этап» шел, из трех тысяч человек в живых осталось человек триста. И заместитель началь- ника управления, подписавший распоряжение о выходе «этапа», был принесен в жертву и отдан под суд. Браудэ с фельдшерами до вечера извлекал пули, ам- путировал, перевязывал. Раненые были только солдаты охраны — ни одного беглеца среди них не было. На другой день к вечеру привезли опять раненых. Окруженные офицерами охраны, два солдата принесли носилки с первым и единственным беглецом, которого увидел Браудэ. Беглец был в военной форме и отличал- ся от солдат только небритостью. У него были огнестрель- ные переломы обеих голеней, огнестрельный перелом ле- вого плеча, рана головы с повреждением теменной кости. Беглец был без сознания. Браудэ оказал ему первую помощь и по приказу Артемьева вместе с конвоирами повез раненого к себе в большую больницу, где были надлежащие условия для серьезной операции. Все было кончено. Невдалеке стоял военный грузо- вик, покрытый брезентом, там были сложены тела уби- тых беглецов. И рядом — вторая машина с телами уби- тых солдат. Можно было распустить армию по домам после этой победы, но еще много дней грузовики с солдатами разъ- езжали взад и вперед по всем участкам двухтысячеки- лометрового шоссе. Двенадцатого — майора Пугачева — не было. 26* 403
Солдатова долго лечили и вылечили, чтобы расстре- лять. Впрочем, это был единственный смертный приго- вор из шестидесяти — такое количество друзей и знако- мых беглецов угодило под трибунал. Начальник местного лагеря получил десять лет. Начальница санитарной час- ти доктор Потанина по суду была оправдана, и едва за- кончился процесс, она переменила место работы. Гене- рал-майор Артемьев как в воду глядел — он был снят с работы, уволен со службы в охране. Пугачев с трудом сполз в узкую горловину пещеры — это была медвежья берлога, зимняя квартира зверя, ко- торый давно уже вышел и бродит по тайге. На стенах пещеры и на камнях ее дна попадались медвежьи во- лоски. «Вот как скоро все кончилось, — думал Пугачев. — Приведут собак и найдут. И возьмут». И, лежа в пещере, он вспомнил свою жизнь — труд- ную мужскую жизнь, жизнь, которая кончается сейчас на медвежьей таежной тропе. Вспомнил людей — всех, кого он уважал и любил, начиная с собственной матери. Вспомнил школьную учительницу Марию Ивановну, которая ходила в какой-то ватной кофте, покрытой порыжевшим вытертым черным бархатом. И много, много людей еще, с кем сводила его судьба, припо- мнил он. Но лучше всех, достойнее всех были его одиннадцать умерших товарищей. Никто из тех, других людей его жизни не перенес так много разочарований, обмана, лжи. И в этом северном аду они нашли в себе силы поверить в него, Пугачева, и протянуть руки к свободе. И в бою умереть. Да, это были лучшие люди в его жизни. Пугачев сорвал бруснику, которая кустилась на кам- не у самого входа в пещеру. Сизая морщинистая прошло- годняя ягода лопнула у него в пальцах, и он облизал пальцы. Перезревшая ягода была безвкусна, как сне- говая вода. Ягодная кожица пристала к иссохшему языку. Да, это были лучшие люди. И Ашота фамилию он знал теперь — Хачатурян. Майор Пугачев припомнил их всех — одного за дру- гим — и улыбнулся каждому. Затем вложил в рот дуло пистолета и последний раз в жизни выстрелил. 404
У СТРЕМЕНИ Человек был стар, длиннорук, силен. В молодости он пережил травму душевную, был осужден как вредитель на десять лет и был привезен на Северный Урал на строительство Вишерского бумажного комбината. Здесь оказалось, что страна нуждается в его инженерских зна- ниях — его послали не землю копать, а руководить строительством. Он руководил одним из трех участков строительства — наравне с другими арестантами-инжене- рами — Мордухай-Болтовским и Будзко. Петр Петрович Будзко не был вредителем. Это был пьяница, осужден- ный по 109-й статье. Но для начальства «бытовик» был еще удобней, а для товарищей Будзко выглядел как за- правская пятьдесят восьмая, пункт семь. Инженер хо- тел попасть на Колыму. Берзин, директор Вишхимза, сдавал дела, уезжал на золото и набирал «своих». На Колыме же ожидались кисельные берега и чуть не немедленно досрочное освобождение. Покровский пода- вал заявление и не понимал, почему Будзко берут, а его нет, и мучась в неизвестности, решил добиться приема у самого Берзина. Через тридцать пять лет я записал рассказ Покров- ского. Этот рассказ, этот тон, Покровский пронес через всю свою жизнь большого русского инженера. — Наш начальник был большой демократ. — Демократ? — Да, знаете, как трудно попасть к большому на- чальнику. Директору треста, секретарю обкома? Запись у секретаря. Зачем? Почему? Куда? Кто ты таков? А тут ты бесправный человек, арестант — и вдруг так просто видеть такое высокое, да еще военное, на- чальство. Да еще с такой биографией — дело Локкарта, работа с Дзержинским. Чудеса! — К генерал-губернатору? — Вот именно. Могу вам сказать, не таясь, не сты- дясь, — я сам кое-что сделал для России. И в своем де- ле я известен по всему миру, думаю. Моя специаль- ность — водоснабжение. Фамилия — Покровский, слы- шали? — Нет, не слыхал. — Ну, можно только смеяться. Чеховский сюжет — или как теперь говорят — модель. Чеховская модель из рассказа «Пассажир первого класса». Ну, забудем, кто 405
вы и кто я. Начал я свою инженерскую карьеру с арес- та, с тюрьмы, с обвинения и приговора на десять лет ла- геря за вредительство. Я проходил по второй полосе вредительских процес- сов — первую — шахтинцев — мы еще клеймили, осуж- дали. Нам досталась вторая очередь — тридцатый год. В лагеря я попал весной тридцать первого года. Что та- кое шахтинцы? Чепуха. Отработка эталонов, подготовка населения и кадров своих к кое-каким новинкам, кото- рые стали ясны в тридцать седьмом. Но тогда, в три- дцатом году, десять лет срок оглушительный. Срок — за что? Бесправие оглушительно. Вот я уже на Вишере, строю, что-то возвожу. И могу попасть на прием к само- му главному начальнику. У Берзина не было приемных дней. Каждый день ему подавали лошадь к конторе — обычно верховую, а иногда коляску. И пока начальник садился в седло — принимал любых посетителей из заключенных. Десять человек в день — без бюрократизма — хоть блатарь, хоть сектант, хоть русский интеллигент. Впрочем, ни блата- ри, ни сектанты с просьбами к Берзину не обращались. Живая очередь. Первый день я пришел, опоздал — был одиннадцатый, и когда десять человек прошли, Берзин тронул коня и поскакал на строительство. Я хотел обратиться к нему на работе — товарищи от- советовали, как бы не испортить дело. Порядок есть по- рядок. Десять человек в день, пока начальник садится в седло. На другой день я пришел пораньше и дождался. Я попросил взять меня с собой на Колыму. Разговор этот помню, каждое слово. — А ты кто? — Берзин отвел лошадиную морду ру- кой, чтобы лучше расслышать. — Инженер Покровский, гражданин начальник. Ра- ботаю начальником участка на Вашхимзе. Главный кор- пус строю, гражданин начальник. — А что тебе надо? — Возьмите меня с собой на Колыму, гражданин на- чальник. — А какой у тебя срок? — Десять лет, гражданин начальник. — Десять? Не возьму. Если бы у тебя было три или там пять — это другое дело. А десять? Значит, что-то есть. Что-то есть. — Я клянусь, гражданин начальник... 406
— Ну, ладно. Я запишу в книгу. Как твоя фами- лия? Покровский. Запишу. Тебе ответят. Берзин тронул коня. На Колыму меня не взяли. Я получил досрочное на этом же строительстве и выплыл в большое море. Работал везде. Но лучше, чем на Више- ре, чем при Берзине, мне нигде не работалось. Един- ственная стройка, где все делалось в срок, а если не в срок, Берзин скомандует, и все является как из-под земли. Инженеры (заключенные, подумать только!) по- лучали право задерживать людей на работе, чтобы пере- выполнять норму. Все мы получали премии, на досрочное нас представляли. Зачетов рабочих дней тогда не было. И начальство нам говорило — работайте от души, а кто будет работать плохо — отправят. На Север. И пока- зывали рукой вверх по течению Вишеры. А что такое Север, я и не знаю. Я знал Берзина по Вишере. На Колыме, где Берзин умер, я не видел его —- поздно меня на Колыму при- везли. Генерал Гровс относился с полным презрением к уче- ным Манхэттенского проекта. И не стеснялся высказы- вать это презрение. Одно досье Роберта Оппенгеймера чего стоило. В мемуарах Гровс объясняет свое желание получить генеральский чин раньше назначения началь- ником Манхэттенского проекта. «Мне часто приходилось наблюдать, что символы власти и ранги действуют на уче- ных сильнее, чем на военных». Берзин относился с полным презрением к инженерам. Все эти вредители — Мордухай-Болтовский, Покровский, Будзко. Заключенные инженеры, строившие Вишерский комбинат. Выполним к сроку! Молния! План! Эти люди не вызывали у начальника ничего, кроме презрения. На удивление, на философское удивление бездонностью, безграничностью унижения человека, распадом челове- ка у Берзина просто не хватало времени. Сила, которая сделала его начальником, знала людей лучше, чем он сам. Герои первых вредительских процессов — инженер Бояршинов, Иноземцев, Долгов, Миллер, Финдикакис бойко работали за «пайку», за смутную надежду быть представленными к досрочному освобождению. 407
Зачетов тогда еще не было, но уже было ясно, что необходима какая-то желудочная шкала для легкого управления человеческой совестью. Берзин принял строительство Вишерского комбината в 1928 году. Уехал с Вишеры на Колыму в конце 1931 года. Я, пробывший на Вишере с апреля 1929 года до ок- тября 1931 года, застал и видел только берзинское. Личным пилотом Берзина (на гидроплане) был за- ключенный Володя Гинце — московский летчик, осуж- денный за вредительство в авиации на три года. Близость к начальству давала Гинце надежду на досрочное осво- бождение, и Берзин при своем презрении к людям это хорошо понимал. В своих поездках Берзин всегда спал где придется, — у начальства, разумеется, не стремясь обеспечить себя какой-то охраной. Его опыт подсказывал, что в русском народе любой заговор будет выдан, продан, доброволь- ные доносчики сообщат даже о тени заговора — все рав- но. Доносчики эти — обычно коммунисты бывшие, вре- дители или родовитые интеллигенты, или потомственные блатари. Эту сторону лагерной жизни Берзин понимал хорошо, спокойно спал, спокойно ездил и летал и был убит, когда пришло время, своим же начальством. Тот самый Север, которым пугали молодого Покров- ского, существовал, еще как существовал. Север только набирал силу, темп. Север — управление его было в Усть-Улсе, при впадении речки Улса в Вишеру, — там теперь нашли алмазы. Берзин тоже их искал, но не на- шел. На Севере велись лесозаготовки — самая тяжелая работа для арестанта на Вишере. Колымские «разрезы», кайло колымских каменоломен, работа на шестидесяти- градусном морозе — все это было впереди. Вишера сде- лала немало, чтобы могла быть Колыма. Вишера — это двадцатые годы, конец двадцатых годов. На Севере — на его участках лесных Пеле и Мыке, Бае и Ветренке заключенные — при «перегоне» заклю- ченные ведь не ходят, их «гоняют» — это официальный словарь — требовали связать руки за спиной, чтобы кон- вой не мог в дороге убить «при попытке к бегству». «Свяжите руки, тогда пойду. Составьте акт». Те, кто не догадался умолить начальство связать себе руки, подвер- гались смертельной опасности. «Убитых при попытке к бегству» было очень много. 408
В одном из лагерей отделений блатари отнимали каж- дую посылку фрайеров. Начальник не выдержал и за- стрелил трех блатарей. И выставил трупы в гробах на вахте. Трупы стояли три дня и три ночи. Кражи были прекращены, начальник снят с работы, переведен ку- да-то. Аресты, провокационные дела, внутрилагерные до- просы, следствия кипели в лагере. Огромная по штату «третья часть» набиралась из осужденных чекистов, про- штрафившихся и прибывших к Берзину под спецконво- ем, чтобы сейчас же занять место за следовательскими столами. Ни один бывший чекист не работал на работе не по специальности. Полковник Ушаков, начальник ро- зыскного отдела Дальстроя, пережив Берзина вполне благополучно, был осужден на три года за превышение власти по 110-й статье. Ушаков кончил срок через год, остался на службе у Берзина и вместе с Берзиным уехал строить Колыму. И немало людей сидели «за Ушако- вым». Ушаков, правда, «не политик». Его дело — ро- зыск, розыск беглецов. Был Ушаков и начальником ре- жимных отделов на Колыме же, подписывал даже «Пра- ва з/кз/кн или, вернее, «Правила содержания заключен- ных», которые состояли из двух частей: I — Обязанно- сти: заключенный должен, заключенный не должен; II — Права: право жаловаться, право писать письма, право немного спать, право немного есть. А в молодости Ушаков был агентом Московского уго- ловного розыска, сделал «ошибку», получил трехлетний срок и уехал на Вишеру. Жигалов, Успенский, Песткевич вели большое лагер- ное дело против начальника III отделения (Березняки). Дело это — о взятках, о приписках — кончилось ничем из-за твердости нескольких заключенных, просидевших под следствием, под угрозами по 3—4 месяца в лагер- ных изоляторах-тюрьмах. Дополнительный срок был не редкость на Вишере. Такой срок получили Лазаренко, Глухарев. За побег тогда сроки не давали, полагался изолятор трехмесячный с железным полом, что для людей разде- тых, в белье смертельно зимой. Я там арестовывался «органами» местными дважды, дважды отправлялся со спецконвоем из Березников на Важаиху, дважды прошел следствие, допросы. Этот изолятор был страшен для опытных. Беглецы, блатари умоляли коменданта I отделения Нестерова не 409
сажать в изолятор. Они никогда не будут, никогда не побегут. И комендант Нестеров, показывая волосатый кулак, говорил: «Ну, выбирай — плесна или в изоля- тор!» — Плесна! — жалобно отвечал беглец. Нестеров взмахивал рукой, и беглец падал с ног, за- литый кровью. В нашем этапе в апреле 1929 года конвой напоил зубную врачиху Зою Васильевну, осужденную по 58-й статье по делу «Тихого Допа», и каждую ночь на- силовал ее коллективно. В том же этапе был сектант Заяц. Отказывался вставать на поверку. Его избивал но- гами конвоир каждую поверку. Я вышел из рядов, про- тестовал и той же ночью был выведен на мороз, раздет догола и стоял на снегу столько, сколько захотелось кон- вою. Это было в апреле 1929 года. Летом тридцатого года в лагере на Березниках ско- пилось человек триста заключенных, актированных по 458-й статье — на свободу из-за болезней. Это были исключительно люди Севера — с черно-синими пятна- ми, с контрактурами цинги, с культями отморожений. Саморубов по 458-й статье не освобождали, и до конца срока или до случайной смерти саморубы жили в ла- герях. Начальник лагерного отделения Стуков распорядился было прогуливать в целях лечения, но все транзитники отказались от прогулки — еще выздоровеешь, пожалуй, и снова попадешь на Север. Да, Севером пугали Покровского пе напрасно. Летом 1929 года я первый раз увидел этап с Севера — большую пыльную змею, сползавшую с горы и видную далеко. Потом сквозь пыль засверкали штыки, потом глаза. Зубы там не сверкали, выпали из-за цинги. Растрескавшиеся, сухие рты, серые шапки-соловчанки, суконные ушанки, суконные бушлаты, суконные брюки. Этот этап запом- нился на всю жизнь. Разве все это было не при Берзине, у стремени кото- рого трепетал инженер Покровский? Эта страшная черта русского характера — унизитель- ное раболепство, благоговение перед каждым лагерным начальником. Инженер Покровский — только один из ты- сяч, готовых молиться, лизать руку «большому» началь- нику. Инженер-интеллигент — спина его не стала гнуться меньше. 410
— Что вам так понравилось на Важаихе? — Как же. Нам дали постирать белье в реке. После тюрьмы, после этапа это большое дело. К тому же дове- рие. Удивительное доверие. Стирали прямо на реке, на берегу, и бойцы охраны видели и не стреляли! Видели и не стреляли! — Река, где вы купались, — в зоне охраны, в коль- цевой опояске караульных вышек, расположенных в тай- ге. Какой же риск для Берзина давать вам стирать белье? А за кольцом вышек другое кольцо таежных «сек- ретов» — патрулей, оперативников. Да еще летучие конт- рольные патрули проверяют друг друга. — Да-а-а. — А знаете, какая последняя фраза, с которой меня провожала Вишера, ваша и моя, когда я освободился осенью тридцать первого года. Вы тогда уже стирали свое белье в речке. — Какая? — Прощайте. Пожили на маленькой командировке, поживете на большой. Легенда о Берзине из-за его экзотического для обыва- теля начала — «Заговор Локкарта», Ленин, Дзержин- ский! — и трагического конца — Берзин расстрелян Ежо- вым и Сталиным в конце тридцать седьмого года — раз- растается пышным цветом преувеличений. В Локкартовском деле всем людям России надо было сделать выбор, бросить монету: орел или решка? Берзин решил выдать, продать Локкарта. Такие поступки дикту- ются часто случайностью — плохо спал и духовой оркестр в саду играл слишком громко. Или у локкартов- ского эмиссара было что-то в лице, внушающее отвра- щение. Или в своем поступке царский офицер видел вес- кое свидетельство своей преданности еще не родившейся власти? Берзин был самым обыкновенным лагерным началь- ником, усердным исполнителем «воли пославшего». Бер- зин держал у себя на колымской службе всех деятелей Ленинградского ОГПУ времен Кировского дела. Туда, на Колыму, люди эти были просто переведены на служ- бу — сохраняли стаж, надбавки и так далее. Ф. Мед- ведь, начальник Ленинградского отделения ОГПУ, был на Колыме начальником Южного горнопромышленного управления и по Берзинскому делу расстрелян, вслед за Берзиным, которого вызвали в Москву и сняли с поезда под Александровом. 411
Ни Медведь, ни Берзин, ни Ежов, ни Берман, пи Прокофьев не были сколько-нибудь способными, сколько- нибудь замечательными людьми. Славу им дали мундир, звание, военная форма, долж- ность. Берзин также убивал по приказу свыше в 1936 году. Газета «Советская Колыма» полна извещений, статей о процессах, полна призывов к бдительности, покаянных речей, призывов к жестокости и беспощадности. В течение тридцать шестого года и тридцать седьмого с этими речами выступал сам Берзин — постоянно, ста- рательно, боясь что-нибудь упустить, недосмотреть. Рас- стрелы врагов народа на Колыме шли и в тридцать шес- том году. Одним из главных принципов убийств сталинского времени было уничтожение одним рядом партийных дея- телей другого. А эти, в свою очередь, гибли от новых — из третьего ряда убийц. Я не знаю, кому тут везло и в чьем поведении была уверенность, закономерность. Да и так ли это важно. Берзина расстреляли в декабре 1937 года. Он погиб, убивая для того же Сталина. Легенду о Берзине развеять нетрудно, стоит только просмотреть колымские газеты того времени — тридцать шестого! Тридцать шестого года. И тридцать седьмого, конечно. «Серпантинная» следственная тюрьма Северно- го горного управления, где велись массовые расстрелы полковником Гараниным в 1938 году, эта «командиров- ка» открыта в берзинское время. Труднее понять другое. Почему талант не находит в себе достаточных внутренних сил, нравственной стойко- сти для того, чтобы с уважением относиться к самому себе и не благоговеть перед мундиром, перед чином. Почему способный скульптор с упоением, отдачей и благоговением лепит какого-то начальника ГУЛАГа? Что так повелительно привлекает художника в начальнике ГУЛАГа? Правда, и Овидий Назон был начальником ГУЛАГа. Но ведь не работой о лагерях прославлен Ови- дий Назон. Ну, скажем, художник, скульптор, поэт, композитор может быть вдохновлен иллюзией, подхвачен и унесен эмоциональным порывом и творит любую симфонию, ин- тересуясь только потоком красок, потоком звуков. По- чему же этот поток вызван фигурой начальника ГУЛАГа. 412
Почему ученый чертит формулы на доске перед тем же начальником ГУЛАГа и вдохновляется в своих мате- риальных инженерных поисках именно этой фигурой. Почему ученый испытывает то же благоговение к какому- нибудь начальнику лагерного ОЛПТа. Потому только, что тот начальник. Ученые, инженеры и писатели, интеллигенты, попав- шие на цепь, готовы раболепствовать перед любым полу- грамотным дураком. «Не погубите, гражданин начальник», — в моем при- сутствии говорил местному уполномоченному ОГПУ в тридцатом году арестованный завхоз лагерного отделе- ния. Фамилия завхоза была Осипенко. А до семнадцато- го года Осипенко был секретарем митрополита Питири- ма, принимал участие в распутинских кутежах. Да что Осипенко! Все эти рамзины, очкины, боярши- новы вели себя так же. Был Майсурадзе, киномеханик по «воле», около Бер- зина сделавший лагерную карьеру и дослужившийся до должности начальника УРО. Майсурадзе понимал, что стоит «у стремени». — Да, мы в аду, — говорил Майсурадзе. — Мы на том свете. На воле мы были последними. А здесь мы будем первыми. И любому Ивану Ивановичу придется с этим считать- ся. Иван Иванович — это кличка интеллигента на блат- ном языке. Я думал много лет, что все это только «Расея» — не- мыслимая глубина русской души. Но из мемуаров Гревса об атомной бомбе я увидел, что это подобострастие в общении с Генералом свойствен- но миру ученых, миру науки не меньше. Что такое искусство? Наука? Облагораживает ли она человека? Нет, нет и нет. Не из искусства, не из науки приобретает человек те ничтожно малые положительные качества. Что-нибудь другое дает им нравственную силу, но не их профессия, не талант. Всю жизнь я наблюдаю раболепство, пресмыкатель- ство, самоунижение интеллигенции, а о других слоях об- щества и говорить нечего. В ранней молодости каждому подлецу я говорил в лицо, что он — подлец. В зрелые я видел то же самое. Ничто не изменилось после моих проклятий. Изменился только сам я, стал осторожнее, трусливей. Я знаю сек- рет этой тайны людей, стоящих «у стремени». Это одна 413
из тайн, которую я унесу в могилу. Я пе расскажу. Знаю и не расскажу. На Колыме у меня был хороший друг, Моисей Моисе- евич Кузнецов. Друг, не друг — дружбы там не бывает, а просто человек, к которому я относился с уважением. Кузнец лагерный. Я у него работал молотобойцем. Он мне рассказал белорусскую притчу о том, как три пана — еще при Николае, конечно, — пороли три дня и три ночи без отдыха белорусского мужика-бедолагу. Му- жик плакал и кричал: «А как же я не евши». К чему эта притча? Да ни к чему. Притча — и все. ПЕРВЫЙ ЧЕКИСТ Синие глаза выцветают. В детстве васильковые, пре- вращаются с годами в грязно-мутные, серо-голубые обы- вательские глазки; либо в стекловидные щупальца сле- дователей и вахтеров; либо в солдатские «стальные» глаза — оттенков бывает много. И очепь редко глаза со- храняют цвет детства... Пучок красных солнечных лучей делился переплетом тюремной решетки на несколько меньших пучков; где-то посреди камеры пучки света вновь сливались в сплошной поток, красно-золотой. В этой световой струе густо золо- тились пылинки. Мухи, попавшие в полосу света, сами становились золотыми, как солнце. Лучи заката били прямо в дверь, окованную серым глянцевитым железом. Звякнул замок — звук, который в тюремной камере слышит любой арестант, бодрствующий и спящий, слы- шит в любой час. Нет в камере разговора, который мог бы заглушить этот звук, нет в камере сна, который от- влек бы от этого звука. Нет в камере такой мысли, ко- торая могла бы... Никто не может сосредоточиться на чем-либо, чтобы пропустить этот звук, не услышать его. У каждого замирает сердце, когда он слышит звук зам- ка, стук судьбы в двери камеры, в души, в сердца, в умы. Каждого этот звук наполняет тревогой. И спутать его ни с каким другим звуком нельзя. Звякнул замок, дверь открылась, и поток лучей вы- рвался из камеры. В открытую дверь стало видно, как лучи пересекли коридор, кинулись в окно коридора, пе- 414
релетели тюремный двор и разбились на окопных стек- лах другого тюремного корпуса. Все это успели разгля- деть все шестьдесят жителей камеры в то короткое вре- мя, пока дверь была открыта. Дверь захлопнулась с ме- лодичным звоном, похожим на звон старинных сунду- ков, когда захлопывают крышку. И сразу все арестанты, жадно следившие за броском светового потока, за дви- жением луча, как будто это было живое существо, их брат и товарищ, поняли, что солнце снова заперто вместе с ними. И только тогда все увидели, что у двери, принимая па свою широкую черную грудь поток золотых закат- ных лучей, стоит человек, щурясь от резкого света. Человек был не молод, высок и широкоплеч, густая шапка светлых волос покрывала всю голову. Только при- глядевшись, можно было понять, что седина давно уже высветлила эти желтые волосы. Морщинистое, похожее на рельефную карту лицо было покрыто множеством глу- боких оспин, вроде лунных кратеров. Человек был одет в черную суконную гимнастерку без пояса, расстегнутую на груди, в черных суконных брюках-галифе, в сапогах. В руках он мял черную ши- нель, изрядно потертую. Одежда держалась на нем кое- как — пуговицы были все спороты. — Алексеев, — сказал он негромко, повертывая боль- шую волосатую руку ладонью к своей груди. — Здравствуйте... Но к нему уже шли, ободряя его первым взрывчатым арестантским смехом, хлопали его по плечам, пожимали ему руки. Уже приближался староста камеры, выборное начальство, чтобы указать место новичку. Гавриил Алек- сеев — повторял медведеобразный человек. И еще: Гав- риил Тимофеевич Алексеев... Черный человек отодви- нулся в сторону, и солнечный луч уже не мешал ви- деть глаза Алексеева — крупные, васильковые, детские глаза. Камера скоро узнала подробности жизни Алексеева — начальника пожарной команды Нарофоминской фабри- ки — оттуда и черный, казенный костюм. Да, член пар- тии с лета 1917 года. Да, солдат-артиллерист, принимал участие в Октябрьских боях в Москве. Да, исключался из партии в двадцать седьмохМ году. Был восстановлен. И снова исключен — неделю тому назад. Разно себя держат арестанты при аресте. Разломить недоверие одних — очень трудное дело. Исподволь, день 415
ото дня привыкают они к своей судьбе, начинают кое-что понимать. Алексеев был другого склада. Как будто он молчал много лет и вот арест, тюремная камера возвратила ему дар речи. Он нашел здесь возможность понять самое важ- ное, угадать ход времени, угадать собственную свою судьбу и понять, почему. Найти ответ на то огромное, нависшее над всей его жизнью и судьбой и не только над жизнью и судьбой его, но и сотен тысяч других, огромное, исполинское «почему?». Алексеев рассказывал, не оправдываясь, не спраши- вая, а просто стараясь понять, сравнить, угадать. С утра и до вечера он ходил взад-вперед по камере, огромный, медведеобразный, в черной гимнастерке без пояса, обняв кого-нибудь за плечи своей огромной ла- пой, и спрашивал, спрашивал... Или рассказывал. — За что ж тебя исключили, Гаврюша? — Да понимаешь, как. Было занятие политкружка. Тема — «Октябрь в Москве». А я ведь — мураловский солдат, артиллерист, две раны получил. Я лично наводил орудия на юнкеров, что были у Никитских ворот. Мне говорит преподаватель на занятии: кто командовал вой- сками Советской власти в Москве в момент переворота? Я говорю — Муралов, Николай Иванович. Я хорошо его знал, лично. Как я скажу иначе. Что я скажу? — Это был провокационный вопрос, Гавриил Алек- сеевич. Ведь ты знал, что Муралов объявлен врагом народа? — Да ведь как иначе скажешь? Я ведь это не из по- литграмоты знаю. В ту же ночь меня и арестовали. — А как ты попал в Нарофоминск? В пожарную охрану? — Пил много. Демобилизовали меня из Чека еще в восемнадцатом году. Муралов же меня туда и направил. Как особо ненадежного... Ну и болезнь у меня там нача- лась. — Какая болезнь, Гаврюша? Ты такой здоровый мед- ведь... — Увидите еще. Я и сам не знаю, что у меня за бо- лезнь... Не могу ее запомнить. Что со мной бывает, не помню. А что-то бывает... Тревога начинается, злоба — и приходит Она... — От водки? — Нет, не от водки... От жизни. Водка само собой. — А учиться бы... Дороги были все открыты. 416
— Да ведь как учиться? Одним учиться, а другим учебу эту защищать. Не красно я говорю, а, землячок? А потом года прошли — не на рабфак же идти. Остался этот ВОХР проклятый. Да водка. Да Она. — А дети у тебя есть? — Была дочь от первой жены. Ушла от меня. Сейчас живу с одной ткачихой. Ну, мой арест испугает ее до по- лусмерти, если не до смерти. А мне арест — сразу лег- ко. Ни о чем думать не надо. Все будет решено без меня. Подумают без меня. Как дальше жить Гаврюше Алек- сееву. Прошло немного дней, всего несколько дней. При- шла Она. Алексеев жалобно крикнул, размахнул руки и рух- нул на нары навзничь. Лицо его посерело, пузырчатая пена текла из его синего рта, ослабевших губ. Теплый пот выступил на серых щеках, на волосатой груди. Сосе- ди ухватили за руки, навалились на ноги Алексеева. Тело его дрожало крупной дрожью. «Голову, голову ему берегите», — и кто-то подсунул черную шинель под пот- ную голову Алексеева с всклокоченными волосами. При- шла Она. Припадок падучей продолжался очень долго, мощные клубки мускулов все вздувались, кулаки кого- то били, и неловкие пальцы соседей разнимали эти мо- гучие кулаки. Ноги куда-то бежали, но навалившаяся тяжесть нескольких человек удерживала Алексеева на парах. Вот мускулы постепенно ослабели, пальцы разжались. Алексеев спал. Все это время дежурные по камере стучали в дверь, яростно вызывая врача. Ведь должен же был быть ка- кой-нибудь врач в Бутырках. Какой-нибудь Федор Пет- рович Гааз. Или просто дежурный военврач какого-то там ранга, лейтенант медицинской службы. Вызвать врача оказалось не просто, но врач все-таки пришел. Врач явился в халате, надетом на офицерский мундир, в сопровождении двух дюжих помощников фельдшерского вида. Врач взобрался на нары и осмот- рел Алексеева. Припадок за это время прошел, и Алек- сеев спал. Врач, не сказав ни слова и не ответив ни на один вопрос, которыми осыпали окружившие врача арес- танты, ушел. Вслед за ним ушли его безмолвные помощ- ники. Звякнул замок — и вызвал взрыв возмущения. И когда первое волнение стихло, открылась «кормуш- ка» в тюремной двери, и дежурный надзиратель, сгиба- 27 Зарок 417
ясь, чтоб заглянуть в кормушку, сказал: «Врач сказал: ничего делать не надо. Это эпилепсия. Следите, чтобы язык не западал... Будет следующий припадок — вы- зывать не надо. Лечить эту болезнь нечем». Камера и не вызывала больше врача к Алексееву. А приступов эпилепсии у него было еще очень много. Алексеев отлеживался после припадков, жалуясь на головную боль. Проходили день-два, и снова выползала огромная медведеобразная фигура в черной суконной гимнастерке и в черных суконных брюках-галифе и шага- ла, шагала по цементному полу камеры. Снова сверкали синие глаза. После двух тюремных дезинфекций, «про- жарок», черное сукно одежды Алексеева побурело и уже не казалось черным. А Алексеев все шагал, шагал, простодушно рассказы- вая о своей прошлой жизни, о жизни до болезни, торо- пясь выложить очередному своему собеседнику то, что еще не было им сказано в этой камере. ...— Сейчас, говорят, специальные исполнители есть. А знаешь, как у Дзержинского было поставлено дело? - Как? — Если Коллегия выносит вышака, приговор должен привести в исполнение тот следователь, который вел де- ло... Тот, который доказывал и требовал высшей меры. Ты требуешь смертной казни для этого человека? Ты убежден в его виновности, уверен, что он враг и под- лежит смерти? Убей своей рукой. Разница очень боль- шая — подписать бумажку, утвердить приговор или убить самому... — Большая... — Кроме того, каждый следователь должен был сам найти и время и место для этих своих дел... Разно было. Одни в кабинете, другие в коридоре, в подвале каком- нибудь. Все это при Дзержинском следователь подготов- лял сам... Тыщу раз подумаешь, пока станешь просить для человека смерти... — Гаврюша, а расстрелы ты видал? — Ну, видал. Кто их не видал? — А правда, что тот, кого расстреливают, падает ли- цом вперед? — Да, правда. Когда он смотрит на тебя. — А если сзади стрелять? — Тогда упадет спиной, навзничь. — А тебе приходилось... Так... — Нет, я следователем не был. Я ведь малограмот- 418
ный. Просто был в отряде. Боролся с бандитизмом и так далее. Заболел вот этой штукой, и демобилизовали меня. Как припадочного. Да выпивать стал. Тоска, говорят, не способствует излечению. Тюрьма не любит хитрецов. В камере каждый два- дцать четыре часа в сутки у всех на глазах. Человеку не хватит сил скрыть свой истинный характер — притво- риться не тем, чем он есть, в следственной камере тюрь- мы, в минутах, часах, сутках, неделях, месяцах напря- женности, нервности, — когда все лишнее, показное слетает с людей как шелуха. И остается истина — со- зданная не тюрьмой, но тюрьмой проверенная и испы- танная. Воля еще не сломленная, не раздавленная, как почти неизбежно бывает в лагере. Но кто думал тогда о лагере, о том, что это такое. Некоторые, может быть, знали и рады были рассказать о лагере, предупредить но- вичка. Но человек верит тому, чему хочет верить. Вот сидит чернобородый Вебер, силезский комму- нист, коминтерновец, которого привезли с Колымы на «доследование». Он знает, что такое лагерь. А вот Алек- сандр Григорьевич Андреев, бывший генеральный секре- тарь общества политкаторжан, правый эсер, знавший и царскую каторгу и советскую ссылку. Андреев, тот зна- ет какую-то истину, незнакомую большинству. Расска- зать об этой истине нельзя. Не потому, что она — сек- рет, а потому, что в нее нельзя поверить. Поэтому и Ве- бер, и Андреев молчат. Тюрьма — это тюрьма. След- ственная тюрьма — это следственная тюрьма. У каждого свое дело, своя борьба, свое поведение, которого не под- скажешь, свой долг, свой характер, своя душа, свой запас душевных сил, свой опыт. Человеческие качества испы- тывают не только и не столько в тюремной камере, а за стенами камеры, в каком-нибудь кабинетике следователь- ском. Судьба, которая зависит от цепи случайностей, а чаще вовсе от случайностей не зависит. Даже следственная тюрьма — не только срочная — любит простодушных, откровенных. К Алексееву камера относилась доброжелательно. Любила ли его? Разве в следственной камере могут кого-нибудь любить? Ведь это следствие, транзитка, пересылка. К Алексееву каме- ра относилась доброжелательно. Шли недели, месяцы. Алексеева всё не вызывали на допросы. И Алексеев все шагал, шагал. Есть две школы следователей. Первая считает, что арестованного нужно ошарашить, оглушить немедленно. 27* 419
Эта школа строит свой успех на быстрой психологиче- ской атаке, напоре, подавлении воли следственного арес- танта, пока тот не очухался, не огляделся, не собрался с силами нравственными. Допросы следователи этой шко- лы начинают в ночь ареста, многочасовые, с всевозмож- ными угрозами. Вторая школа считает, что тюремная ка- мера только измучит, ослабит волю арестованного к со- противлению. Чем дольше пробудет в следственной ка- мере арестант до встречи со следователем, тем это выгод- нее следователю. Арестованный готовится к допросу, пер- вому в его жизни допросу, напрягаясь изо всех сил. А допроса нет. Нет неделю, месяц, два месяца. Всю ра- боту по подавлению психики арестанта за следователя делает тюремная камера. Неизвестно, как используют первая и вторая школы такое эффективное оружие, как пытки. Рассказ этот от- носится к началу тридцать седьмого года, а пытать стали только со второй половины года. Следователь Гавриила Тимофеевича Алексеева при- надлежал ко второй школе. К концу третьего месяца алексеевского хождения по камере прибежала девушка в военной гимнастерке и вы- звала Алексеева — «с инициалом», но без вещей, — ста- ло быть, на допрос. Алексеев причесал свои светлые куд- ри собственной пятерней и, поправив свою побуревшую гимнастерку, шагнул за порог камеры. С допроса он пришел скоро. Допрашивали, значит, в особом корпусе, допросном, никуда не возили. Алексеев был удивлен, подавлен, поражен, потрясен и испуган. — Что-нибудь случилось, Гаврил Тимофеевич? - Да, случилось. Новое на допросе. Обвиняют в за- говоре против правительства. — Спокойней, Гаврюша. В этой камере всех обвиня- ют в заговоре против правительства. — Убить, говорят, хотел. — И это часто бывает. А в чем тебя раньше обви- няли? — Да в Нарофоминске после ареста. Я начальником пожарной охраны на текстильной фабрике был. Невелик чин, стало быть. — Чинов тут не разбирают, Гаврюша. — Вот и допрашивали про занятия политкружка. Что хвалил Муралова. А я ведь у него в отряде в Моск- ве был. Как скажу. А сейчас вдруг совсем и не о Мура- лове речь. 420
Оспины и морщины обозначились резче. Алэксеев улыбался как-то нарочито спокойно и в то же время не- уверенно, и синие глаза его вспыхивали все реже. Но странное дело — эпилептические припадки стали ре- же. Близкая опасность, необходимость бороться за жизнь отодвинули, что ли, в сторону припадки. — Что делать... Они угробят меня. — Ничего не надо делать. Говори только правду. По- казывай правду, пока в силах. — Так ты думаешь, что ничего не будет? — Напротив, обязательно что-нибудь будет. Без это- го отсюда не выпускают, Гаврюша. Но — расстрел не одно и то же, что десять лет срока. А десять лет — не пять. — Я понял. Гавриил Тимофеевич стал чаще петь. А пел он чудес- но. Тенор был такой чистый, светлый. Пел Алексеев не- громко, в дальнем углу от «волчка»: Как хороша была та ночка голубая, Как ласково светила бледная луна... Но чаще, все чаще, другая: Отворите окно, отворите, Мне недолго оста лося жить, И меня на свободу пустите, Не мешайте страдать и любить. Алексеев обрывал песню, вскакивал и шагал, шагал... Ссорился он очень часто. Тюремная жизнь, след- ственная жизнь располагает к ссорам. Это надо знать, понимать, все время держать себя в руках или уметь отвлекаться... Гавриил Алексеев не знал этих тюремных тонкостей и лез на ссору, на драку. Тот что-то сказал Гавриилу Алексееву поперек, тот оскорбил Муралова. Муралов был богом Алексеева. Это был бог его юности, бог всей его жизни. Когда Вася Жаворонков, паровозный машинист из Савеловского депо, сказал что-то о Муралове — в стиле последних партийных учебников, Алексеев бросился на Васю, схватил медный чайник, в котором раздавали в камере чай. Этот чайник, оставшийся в Бутырской тюрьме еще с царских времен, был огромным медным цилиндром. На- чищенный кирпичом, чайник сверкал как закатное солн- 421
це. Приносили этот чайник на палке, а наши дежурные, когда разливали чай, держали чайник вдвоем. Силач, геркулес, Алексеев смело ухватился за руч- ку чайника, но не мог его сдернуть с места. Чайник был полон воды — еще до ужина, когда чайник уносили, было далеко. Так все смехом и кончилось, хотя Вася Жаворонков, побледнев, готовился встретить удар. Вася Жаворонков был почти одноделец Гавриила Тимофеевича. Его тоже арестовали после занятия политкружка. Ему задал во- прос руководитель занятий: «Что бы ты делал, Жаворон- ков, если Советской власти внезапно не стало?» Просто- душный Жаворонков ответил: «Как что? Работал бы ма- шинистом в депо, как и сейчас. У меня четверо детей». На следующий день Жаворонков был арестован, и след- ствие уже было закончено. Машинист ждал приговора. Дело было сходное, и Гавриил Тимофеевич консультиро- вался у Жаворонкова, и были они друзьями. Но когда обстоятельства алексеевского дела изменились — его ста- ли обвинять в заговоре против правительства, трусоватый Жаворонков отдалился от приятеля. И замечание насчет Муралова не преминул вставить. Только успокоили Алексеева в этой полукомической схватке с Жаворонковым, как вспыхнула новая ссора. Алексеев вновь обозвал кого-то хитрованом. Снова Алек- сеева оттаскивали от кого-то. Уже вся камера понимала и знала: скоро должна была прийти Она. Товарищи ходи- ли рядом с Алексеевым, взяв его под руки, готовые еже- секундно ухватить его руки, ноги, поддержать голову. Но Алексеев вдруг вырвался, вспрыгнул на подоконник, вцепился обеими руками в тюремную решетку и тряс ее, ругаясь и рыча. Черное тело Алексеева висело на решет- ке, как огромный черный крест. Арестанты отрывали пальцы Алексеева от решетки, разгибали его ладони, спе- шили, потому что часовой на вышке уже заметил возню у открытого окна. И тогда Александр Григорьевич Андреев, генеральный секретарь общества политкаторжан, сказал, показывая па черное, сползающее с решетки тело: — Первый чекист... Но в голосе Андреева не было злорадства. 422
РЯБОКОНЬ Соседом Рябоконя по больничной койке — по топча- ну с матрацем, набитым рубленым стлаником, был Пе- терс, латыш, дравшийся, как все латыши на всех фрон- тах гражданской войны. Колыма была последним фрон- том Петерса. Огромное тело латыша было похоже нэ утопленника — иссиня-белое, вспухшее, вздутое от го- лода. Молодое тело с кожей, где разглажены все склад- ки, исчезли все морщины — все понято, все рассказано, все объяснено. Петерс молчал много суток, боясь сделать лишнее движение — пролежни уже пахли, смердели. И только белесоватые глаза внимательно следили за врачом, за доктором Ямпольским, когда тот входил в па- латку. Доктор Ямпольский, начальник санчасти, не был доктором. Не был он и фельдшером. Доктор Ямпольский был просто стукач и нахал, доносами пробивший себе до- рогу. Но Петерс этого не знал и заставлял надежду по- являться в своих глазах. Ямпольского знал Рябоконь — как-никак Рябоконь был бывший вольняшка. Но Рябоконь одинаково ненави- дел и Петерса, и Ямпольского и злобно молчал. Рябоконь был не похож на утопленника. Огромный, костистый, с иссохшими жилами. Матрац был короток, одеяло закрывало только плечи, но Рябоконю было все равно. С койки свисали ступни гулливеровского размера и желтые костяные пятки, похожие на бильярдные шары, стучали о деревянный пол из накатника, когда Рябоконь двигался, чтобы согнуться и голову высунуть в окно, — костистые плечи нельзя было протолкнуть наружу к небу, к свободе. Доктор Ямпольский ждал смерти латыша с часу на час — таким дистрофикам положено умирать скоро. Но латыш тянул жизнь, увеличивал средний койкодень. Ждал смерти латыша и Рябоконь. Петерс лежал на един- ственном в больничке длинном топчане, и после латы- ша доктор Ямпольский обещал эту койку Рябоконю. Ря- боконь дышал у окна, не боясь холодного пьяного весен- него воздуха, дышал всей грудью и думал, как он ляжет на койке Петерса после того, как Петерс умрет, и можно будет вытянуть ноги, хоть на несколько суток. Нужно только лечь, лечь и вытянуться — отдохнут какие-то важные мускулы, и Рябоконь будет жить. Врачебный обход кончился. Лечить было нечем — марганцовка и йод творили чудеса даже в руках Ямполь- 423
ского. Итак, лечить было нечем — Ямпольский держал- ся, накапливал опыт и стаж. Смерти ему не ставились в вину. Да и кому в вину ставились смерти? — Сегодня мы сделаем тебе ванну, теплую ванну. Хорошо? Злоба мелькнула в белесоватых глазах Петерса, но он не сказал, не шепнул ничего. Четыре санитара из больных и доктор Ямпольский затолкали огромное тело Петерса в деревянную бочку из-под солидола, отпаренную, вымытую. Доктор Ямпольский заметил время на наручных ча- сах — подарок любимому доктору от блатарей прииска, где Ямпольский работал раньше до этой каменной мы- шеловки нынешней. Через пятнадцать минут латыш захрипел. Санитары и доктор вытащили больного из бочки и затащили на топчан, на длинный топчан. Латыш выговорил ясно: — Белье! Белье! — Какое белье? — спросил доктор Ямпольский. — Белья у нас нет. — Это он предсмертную рубаху просит, — догадался Рябоконь. И, вглядевшись в дрожащий подбородок Петерса, на закрывающиеся глаза, шарящие по телу вздутые синие пальцы, Рябоконь подумал, что смерть Петерса — его, Рябоконево, счастье не только из-за длинной койки, но и потому, что Петерс и он были старые враги — встре- чались в боях где-то под Шепетовкой. Рябоконь был махновец. Мечта его сбылась — он лег на койку Петерса. А на койку Рябоконя лег я — и пишу этот рассказ. Рябоконь торопился рассказывать — он торопился рассказывать, а я торопился записывать. Мы оба были знатоками и смерти и жизни. Мы знали закон мемуаристов, их конституционный, их основной закон — прав тот, кто пишет позже — пере- живи, пережди поток свидетелей — и выноси свой при- говор с видом человека, владеющего абсолютной истиной. История Двенадцати Цезарей Светония построена на такой тонкости, как грубая лесть современникам и про- клятия вслед умершим, проклятия, за которые никто из живых не отвечает. — Ты думаешь, Махно был антисемит? Пустяки это все. Ваша агитация. Его советчики — евреи. Иуда Грос- 424
сман — Рощин, Барон. Я простой боец с тачанкой. Я был в числе тех двух тысяч, что батько увел в Румынию. В Румынии мне не показалось. Через год я перешел гра- ницу обратно. Дали мне три года ссылки, я вернулся, был в колхозе, в тридцать седьмом замели... — Профилактическое заключение? Именно «пьять ро- кив далеких табирив». Грудная клетка Рябоконя была кругла, огромна — ребра выступали, как обручи на бочке. Казалось, умри Рябоконь раньше Петерса — из грудной клетки махнов- ца можно было сделать обручи для бочки — предсмерт- ного купания латыша по рецепту доктора Ямпольского. Кожа была натянута на скелет — весь Рябоконь ка- зался пособием для изучения топографической анато- мии — послушным живым пособием-каркачом, а не му- ляжем. Говорил он немного, но еще находил силы сбе- речь себя от пролежней, поворачиваясь на койке, вста- вая, ходя. Сухая кожа шелушилась по всему телу, и си- ние пятна будущих пролежней обозначивались на бед- рах и пояснице. — Ну, пришел я. Трое нас. Махно на крыльце. — Стрелять умеешь? — Умею, батько! — А ну, скажи, если на тебя нападут трое, что бу- дешь делать? — Что-нибудь придумаю, батько! — Вот правильно сказал. Сказал бы «порубаю всех» — не взял бы я тебя в отряд. На хитрость надо, на хитрость. — А впрочем, что Махно. Махно и Махно. Атаман. Все умрем. Слыхал — умер он... — Да, в Париже. — Царство ему небесное. Спать пора. Рябоконь натягивал ветхое одеяло на голову, обнажал ноги до колен, храпел. —- Слышь ты. - Ну? — Расскажи про Маруську, про ее банду. Рябоконь откинул одеяло с лица. — Ну что? Банда и банда. То с нами, то с вами. Она — анархистка, Маруська. Двадцать лет была на ка- торге. Бежала из московской Новинской тюрьмы. Ее Сла- щев расстрелял в Крыму. «Да здравствует анархия!» — крикнула и умерла. Знаешь, кто она была? Никифорова 425
ее фамилия. Гермафродит самый настоящий. Слышал? Ну, спим. Когда пятилетний срок природного махновца кончил- ся, Рябоконя освободили без выезда с Колымы. На «ма- терик» не вывозили. Махновцу пришлось работать груз- чиком на том же самом складе, где он «ишачил» пять лет в чине зэка-зэка. Вольняшкой, свободным человеком на том же самом складе, на той же самой работе. Это было непереносимое оскорбление, оплеуха, пощечина, ко- торые немногие выносили. Кроме специалистов, конечно. А так у заключенного главная надежда: что-то изменит- ся, переменится с освобождением. Отъезд, отправка, пе- ремена места тоже могут успокоить, спасти. Зарплата была мала. Воровать со склада, как рань- ше? Нет, планы у Рябоконя были другие. Вместе с тремя бывшими зэками Рябоконь ушел «во льды» — бежал в глухую тайгу. Организовалась бандит- ская шайка — вся из «фрайеров», чуждая уголовно- му миру, но воздухОхМ этого мира дышавшая несколько лет. Это был единственный на Колыме побег «вольня- шек» — не заключенных, которых караулят и считают на поверках четырежды в день, а вольных граждан. Сре- ди них был главный бухгалтер прииска, бывший заклю- ченный, как Рябоконь. Был. Договорников в шайке, конечно, не было, договорники ездят за длинным руб- лем, а бывшие з/к з/к. Последним начислений не быва- ет, и они могут добывать свой длинный рубль вооружен- ной рукой. Четверо убийц грабили па тысячекилометровой трас- се — центральном шоссе — целый год. Год гуляли, гра- бя машины, квартиры в поселках. Завладели грузович- ком; гараж ему — горный распадок. Рябоконь и друзья его легко шли на убийство. Ново- го «срока» никто не боялся. Месяц, год, десять лет, двадцать лет — это все почти одинаковые сроки по колымским примерам, по северной морали. Кончилось так, как кош^а^тся все такие дела. Склока какая-то, ссора, неправильный дележ добытого. Потеря авторитета атамана-бухгалтера. Сведения какие-то бух- галтер дал ложные, оплошность. Суд. Двадцать пять и пять поражения в правах. Тогда не расстреливали за убийство. 426
В этой компании не было ни одного уголовника-реци- дивиста. Все — обыкновенные фрайера. И Рябоконь был таким. Душевную легкость в убийстве пронес он сквозь жизнь из Гуляй-Поля. ВОСКРЕШЕНИЕ ЛИСТВЕННИЦЫ Мы суеверны. Мы требуем чуда. Мы придумываем себе символы и этими символами живем. Человек на Дальнем Севере ищет выхода своей чув- ствительности — не разрушенной, не отравленной деся- тилетиями жизни на Колыме. Человек посылает авиапоч- той посылку: не книги, не фотографии, пе стихи, а ветку лиственницы, мертвую ветку живой природы. Этот странный подарок — иссушенную, продутую ветрами самолетов, мятую, изломанную в почтовом ваго- не, светло-коричневую, жесткую, костистую северную вет- ку северного дерева ставят в воду. Ставят в консервную банку, налитую злой хлориро- ванной обеззараженной московской водопроводной водой, водой, которая сама может и рада засушить все живое — московская мертвая водопроводная вода. Лиственницы — серьезней цветов. В этой комнате много цветов, ярких цветов. Здесь ставят букеты черему- хи, букеты сирени в горячую воду, расщепляя ветки и окуная их в кипяток. Лиственница стоит в холодной воде, чуть согретой. Лиственница жила ближе к Черной речке, чем все эти цветы, все эти ветки — черемухи, сирени. Это понимает хозяйка. Понимает это и лиственница. Повинуясь страстной человеческой воле, ветка соби- рает все силы — физические и духовные, ибо нельзя вет- ке воскреснуть от только физических сил — московско- го тепла, хлорированной воды, равнодушной стеклянной банки. В ветке разбужены иные, тайные силы. Проходит три дня и три ночи, и хозяйка просыпает- ся от странного, смутного скипидарного запаха, слабого, топкого, нового запаха. В жесткой деревянной коже от- крылись и выступили явственно на свет новые молодые живые ярко-зеленые иглы свежей хвои. Лиственница жива, лиственница бессмертна, это чудо воскрешения не может не быть — ведь лиственница по- 427
ставлена в банку с водой в годовщину смерти на Колы- ме мужа хозяйки — поэта. Даже эта память о мертвом тоже участвует в оживле- нии, в воскрешении лиственницы. Этот нежный запах, эта ослепительная зелень игол — важные начала жизни. Слабые, но живущие, воскрешен- ные какой-то тайной духовной силой — скрытые в лист- веннице и показавшиеся на свет. Запах лиственницы был слабым, но ясным, и ника- кая сила в мире не заглушила бы этот запах, не поту- шила этот зеленый свет и цвет. Сколько лет — исковерканная ветрами, морозами, вер- тящаяся вслед за солнцем — лиственница каждую весну протягивала в небо молодую зеленую хвою. Сколько лет? Сто. Двести. Шестьсот. Зрелость даур- ской лиственницы — триста лет. Триста лет! Лиственница, чья ветка, веточка дышала на московском столе — ровесница Натальи Шеремете- вой-Долгорукой, и может напомнить о ее горестной судь- бе — о превратностях жизни, о верности и твердости, о душевной стойкости, о муках физических, нравственных, ничем не отличающихся от мук тридцать седьмого го- да, — с бешеной северной природой, ненавидящей чело- века, смертельной опасностью весеннего половодья и зим- них метелей, с доносами, грубым произволом начальни- ков — смертями, четвертованием, колесованием мужа, брата, сына, отца, доносивших друг на друга, предавших ДРУГ друга. Чем не извечный русский сюжет? После риторики моралиста Толстого и бешеной про- поведи Достоевского были войны, революции, Хиросима и концлагеря, доносы, расстрелы. Лиственница сместила масштабы времени, пристыди- ла человеческую память, напомнила незабываемое. Лиственница, которая видела смерть Натальи Долго- рукой и видела миллион трупов — бессмертных в вечной мерзлоте Колымы, видевшая смерть русского поэта, лист- венница живет где-то на Севере, чтобы видеть, чтобы кричать, что ничего не изменилось в России — ни судь- бы, ни человеческая злоба, ни равнодушие. Наталья Ше- реметева все рассказала, все записала с грустной сво- ей силой и верой. Лиственница, ветка от которой ожила на московском столе, уже жила, когда Шереметева ехала в свой скорбный путь в Березов, такой похожий на путь в Магадан, за Охотское море. 428
Лиственница источала — именно источала запах, как сок. Запах переходил в цвет, и не было между ними гра- ницы. Лиственница в московской квартире дышала, чтобы напоминать людям их человеческий долг, чтобы люди не забыли миллионы трупов — людей, погибших на Ко- лыме. Слабый настойчивый запах — это был голос мертвых. От имени этих мертвецов лиственница и осмелива- лась дышать, говорить и жить. Для воскрешения нужны сила и вера. Сунуть ветку в воду — это далеко не все. Я тоже ставил ветку лист- венницы в банку с водой — ветка засохла, стала безжиз- ненной, хрупкой и ломкой — жизнь ушла из нее. Ветка ушла в небытие, исчезла, не воскресла. Но лиственница в квартире поэта ожила в банке воды. Да, есть ветки сирени, черемухи, есть романсы сердце- щипательные: лиственница — не предмет, не тема для романсов. Лиственница — дерево очень серьезное. Это дерево познания добра и зла — не яблоня, не березка! — де- рево, стоящее в райском саду до изгнания Адама и Евы из рая. Лиственница — дерево Колымы, дерево концлагерей. На Колыме не поют птицы. Цветы Колымы — яркие, торопливые, грубые — не имеют запаха. Короткое ле- то — в холодном, безжизненном воздухе, — сухая жара и стынущий холод ночью. На Колыме пахнет только горный шиповник — ру- биновые цветы. Не пахнет ни розовый, грубо вылеплен- ный ландыш, ни огромные, с кулак, фиалки, ни худосоч- ный можжевельник, ни вечнозеленый стланик. И только лиственница наполняет леса смутным сво- им скипидарным запахом. Сначала кажется, что это запах тления, запах мертвецов. Но приглядишься, вдохнешь этот запах поглубже, и поймешь, что это запах жизни, запах сопротивления Северу, запах победы. К тому же мертвецы на Колыме не пахнут — они слишком истощены, обескровлены, да ц хранятся в веч- ной мерзлоте. Нет, лиственница — дерево, непригодное для роман- сов, об этой ветке не споешь, не сложишь романс. Здесь слово другой глубины, иной пласт человеческих чувств. Человек посылает авиапочтой ветку колымскую: хо- тел напомнить не о себе. Не память о нем, — на память 429
о тех миллионах убитых, замученных, которые сложе- ны в братские могилы к северу от Магадана. Помочь другим запомнить, снять со своей души этот тяжелый груз: видеть такое, найти мужество не расска- зать, не запомнить. Человек и его жена удочерили де- вочку — заключенную девочку умершей в больнице ма- тери — хоть в своем, личном смысле взять на себя ка- кую-то обязанность, выполнить какой-то личный долг. Помочь товарищам — тем, кто остался в живых пос- ле концлагерей Дальнего Севера... Послать эту жесткую, гибкую ветку в Москву. Посылая ветку, человек не понимал, не знал, не ду- мал, что ветку в Москве оживят, что она, воскрешенная, запахнет Колымой, зацветет на московской улице, что лиственница докажет свою силу, свое бессмертие. Шестьсот лет жизни лиственницы — это практиче- ское бессмертие человека. Что люди Москвы будут трогать руками эту шерша- вую, неприхотливую жесткую ветку, будут глядеть на ее ослепительно зеленую хвою — ее возрождение, воскресе- ние, будут вдыхать ее запах — не как память о прош- лом, но как живую жизнь.
СОДЕРЖАНИЕ Анатолий ЖИГУЛИН. ЧЕРНЫЕ КАМНИ. Автобио- графическая повесть ....................... 5 Георгий ЖЖЕНОВ. САНОЧКИ. Рассказ...........243 Николай ЗАБОЛОЦКИЙ. ИСТОРИЯ МОЕГО ЗАКЛЮ- ЧЕНИЯ ....................................273 Булат ОКУДЖАВА. ДЕВУШКА МОЕЙ МЕЧТЫ. Рас- сказ .....................................287 Варлам ШАЛАМОВ. ИЗ КОЛЫМСКИХ РАССКАЗОВ Надгробное слово..........................299 На представку.............................311 Плотники..................................317 Одиночный замер...........................322 Дождь.....................................324 Сухим пайком..............................327 Ягоды.....................................340 Детские картинки..........................343 Хлеб......................................346 Заклинатель змей..........................352 Стланик...................................357 Заговор юристов...........................359 Тифозный карантин.........................375 Последний бой майора Пугачева.............392 У стремени................................405 Первый чекист.............................414 Рябоконь..................................423 Воскрешение лиственницы...................427
Зарок : Повесть, рассказы, воспоминания / Сосг 3-35 А. Шавкут.а.— М. :Мол. гвардия, 1989. — 429 [3] с. ISBN 5-235-01072-8 В сборник «Зарок» вошли произведения, повествующие о жертвах и тяжелых последствиях сталинского произвола в политике, духовной жизни страны Они призывают совре- менников глубже осмыслить отечественную историю, а также наще время/ * * * 9 • 4702010201—201 3 078(02)—89-------КБ-011-052-89 ББК 84Р7 ИБ № 6639 ЗАРОК Заведующий редакцией В. Перегудов Редакторы В. Пелихов, Е. Мишакова Художник В. Конопкин Художественный редактор А. Романова Технический редактор Е. Брауде Корректор Н. Самойлова Сдано в набор 17.02.89. Подписано в печать 17.04.89 Формат 84Х108‘/з2. Бумага типографская № 2. Гарнитура «Обыкновенная новая». Печать высокая. Усл. печ. л. 22.» >8 Усл. кр.-отт. 25,2. Учетно-изд. л. 24,5. Тираж 100 000 эк. Цена 1 р. 20 к. Заказ 882. Типография ордена Трудового Красного Знамени издательски полиграфического объединения ЦК ВЛКСМ «Молодая гвардии» Адрес ИПО: 103030. Москва, Сущевская, 21. ISBN 5-235-01072-8
turmvropi овое объединение Г«ГМ>ИМОРСКАЯ КНИГА*/ 5? МАГАЗИН №? J «Книга объ ? Залогова ; ПОДВКСЬ |нла* Г _гу<*-г


толодоя гвардия